Роман мэтра детективного жанра, написанный им в соавторстве с другом и коллегой — Грантом Алленом.
Это не только увлекательный детектив, но и приключенческий роман-путешествие.
В нем обыгрывается идея ответственности ученых и врачей за побочные эффекты медицинских препаратов и звучащая очень современно тема фармакологических манипуляций: «…связанная с этим тайна ни в коем случае не является настолько глубокой, чтобы ее невозможно было раскрыть в принципе. Во всяком случае, тут не было непреодолимых преград для человека, наделенного мощным интеллектом, компетентностью и желанием распутать все хитросплетения этого дела… только женская интуиция оказалась достаточно остра, чтобы ощутить, чтобы ощутить, что в этом деле допущена жестокая несправедливость».
В чем уникальность этого романа? В качестве сыщика, некоего аналога всеми любимого Шерлока Холмса, выступает женщина по имени Хильда Уайд. Именно она встала между человеком, совершившим преступление ради карьеры и ради науки (точнее, ради себя в науке) и смогла провести расследование. Могучее Зло (в лице прославленного, но беспринципного профессора Себастьяна), естественно, было повержено и перед кончиной признало свою вину. Есть в тексте и свой доктор Ватсон, тоже врач по профессии (доктор Камберледж), однако с новоявленным Холмсом в дамском обличье его связывает не просто дружба, но и надежда на что-то большее.
Грант Аллен, Артур Конан Дойль
Дело врача
Глава I
История о пациентке, которая разочаровала своего доктора
Дар Хильды Уайд был настолько уникален, настолько необычен, что я считаю необходимым показать его в действии прежде, чем попытаюсь его описать. Но сперва позвольте мне сказать несколько слов о Мастере.
Ни один человек не производил на меня такого впечатления величия, как профессор Себастьян. И дело было даже не в его научных успехах: его сила духа и проницательность поражали меня столь же сильно, как и огромные достижения. Когда он появился в клинике Св. Натаниэля, уже немолодой, но по-юношески страстный адепт физиологии с горящими глазами, и начал проповедовать — десятки молодых сотрудников, наэлектризованные влиянием яркой личности профессора, заразились его энтузиазмом и уверовали, что ни одно дело на земле не сравнится с работой в его лаборатории, с посещением его лекций, с изучением болезней и с положением врача-исследователя. Он возвестил евангелие от микроба, и микроб его собственного увлечения разлетелся по клинике, заражая всех подряд не хуже тифозной лихорадки. Не прошло и нескольких месяцев, как половина студентов-практикантов превратилась из вялых наблюдателей лечебной рутины в пламенных апостолов новых методик.
Будучи величайшим авторитетом Европы в области сравнительной анатомии после того, как Гексли[1] оставил сей мир, свои зрелые годы он посвятил практической медицине и привнес в нее то богатство знаменательных аналогий, которое накопил при изучении низших животных. Даже его внешний вид навевал такую аналогию. Высокий, худой, прямой, с аскетическим профилем, напоминающим кардинала Маннинга[2], он представлял собою тот отвлеченный тип аскетизма, который выражается в полном самопожертвовании во имя возвышенных идей, а не в религиозном самоотречении. Три года странствий по Африке навсегда выдубили его кожу. Его белоснежные волосы, длинные и прямые, ложились серебристой волной на сутулые плечи. Бледное лицо было чисто выбрито, за исключением тонких жестких усов, подчеркивавших его резкие, четкие, интеллектуальные черты; из глубоких глазниц глядели по-ястребиному острые глаза. В некоторых отношениях внешность профессора часто напоминала мне о докторе Мартино[3]; в других — непреклонный и твердый, как стальной клинок, характер, его великого предшественника, профессора Оуэна[4]. Где бы он ни появлялся, люди оборачивались, чтобы еще раз взглянуть на него. В Париже его приняли за предводителя английских социалистов; в России объявили эмиссаром нигилизма. И эти мнения, по сути, не были далеки от истины, ибо жесткое, сухое лицо Себастьяна было прежде всего лицом человека, поглощенного и захваченного неукротимой страстью — священной жаждой знаний, пропитавшей всю его жизнь и натуру.
Он не только выглядел — он и был оригинальнейшей личностью из всех, кого я знал. Говоря «оригинальнейшей», я имею в виду прямой смысл этого слова и ничего более. У него была Цель — прогресс науки, и он шел прямо к этой Цели, не замечая никого по сторонам, ни справа, ни слева. Один американский миллионер заметил ему как-то по поводу некого хитроумного приспособления, которое тот описывал: «Знаете, профессор, а ведь если бы вы усовершенствовали эту штуку и оформили на нее патент, то сделали бы не меньше денег, чем я!» Себастьян обжег его взглядом и ответил: «Я не могу тратить время на зарабатывание денег!»
И вот, когда в день нашей первой встречи Хильда Уайд сказала мне, что мечтает стать медсестрой в Натаниэлевской клинике, «чтобы находиться рядом с Себастьяном», я ничуть не удивился. Я принял ее слова за чистую монету. Всякий, даже самый скромный труженик в области медицины желал оказаться поближе к нашему неповторимому учителю — черпать из обширной сокровищницы его мысли, пользоваться его прозорливостью, его богатым опытом. Доктор от Св. Натаниэля произвел революцию во врачебной практике; и те, кто хотел оказаться на переднем крае современности, естественно, стремились присоединиться к нему. Вот почему меня не удивило, что Хильда Уайд, сама обладавшая в высшей степени глубоким женским даром — интуицией — искала место рядом с прославленным профессором, который являл собою мужской вариант той же способности — диагностический инстинкт.
Хильда Уайд в официальном представлении не нуждается: вы близко познакомитесь с нею сами по ходу моего рассказа.
Я был ассистентом Себастьяна, и моя рекомендация вскоре помогла Хильде получить ту должность, к которой она стремилась с таким необыкновенным упорством. Однако вскоре после ее появления в клинике Св. Натаниэля я начал замечать, что причины, побудившие ее сотрудничать с нашим почитаемым Учителем, отнюдь не были вполне и единственно научными. Правда, Себастьян с самого начала оценил ее способности как медсестры; он не только признал, что она хорошо ассистирует, но допускал, что ее тонкое чутье касательно темпераментов порой позволяло ей близко подойти к той же цели, к которой он шел путем рационального научного анализа — к определению сути того или иного случая и прогнозу его развития.
«В большинстве своем женщины легко считывают мимолетную эмоцию, — сказал он мне однажды. — С потрясающей точностью они, судя по тени, пробежавшей по лицу человека, по учащению дыхания, по движению рук, могут определить, как влияют на нас их слова или поступки. Мы не способны скрыть от них свои чувства. Но характеры, лежащие в глубине и определяющие эти самые эмоции, они улавливают намного хуже. Они видят не то, что представляет собой некая миссис Джонс, а то, что оная миссис Джонс сейчас чувствует и думает — на этом зиждется их великий успех в качестве психологов. А мужчины, напротив, как правило, руководствуются в жизни определенными фактами — признаками, симптомами, результатами наблюдений. Собственно, медицина и строится на фундаменте таких рационально осмысленных фактов. Но эта женщина, сестра Уайд, до некоторой степени находится, по своим умственным способностям, между обоими полами. Она распознает темперамент, фиксированную форму характера, и определяет, каких следует ожидать поступков с несравненной точностью, — ничего подобного я в жизни не встречал. Вот в этой степени и в пределах, предписываемых субординацией, я признаю, что она является ценным сотрудником для врача-исследователя».
И все же, несмотря на то что Себастьян с самого начала проявил благосклонность к Хильде Уайд — а хорошенькая девушка вызывает благосклонность у большинства из нас — я отчетливо видел, что Хильда, в отличие от остального персонала, отнюдь не испытывала безграничного восторга от общения с Себастьяном.
«Он чрезвычайно талантлив», — так отзывалась она, когда я в избытке чувств разглагольствовал об Учителе; более высокой похвалы я от нее так и не дождался.
Признавая гигантский потенциал разума Себастьяна, она никогда не доходила до проявлений личного восхищения им, в какой бы то ни было форме. Мне было мало, когда его называли «королем физиологии». Я хотел услышать, как девушка восклицает: «Я обожаю его! Я преклоняюсь перед ним! Он прекрасен, великолепен!»
Я также довольно рано осознал, что Хильда Уайд осторожно, ненавязчиво наблюдает за Себастьяном, — наблюдает терпеливо, с тем задумчивым, серьезным выражением глаз, какое бывает у кошки, стерегущей мышиную норку; с немым вопросом, словно она в любой момент ожидала от него каких-то поступков, противоположных тем, которых ожидали все мы. Мало-помалу до меня дошло, что Хильда Уайд поступила в нашу клинику для того, чтобы «находиться рядом с Себастьяном» именно в буквальном смысле слова.
Милая и приятная во всех прочих отношениях, при Себастьяне она казалась зорким, как коршун, сыщиком. Мне представлялось, что она преследовала какую-то свою цель, почти такую же отвлеченную, как и его, — цель, которой, по-видимому, она посвящала свою жизнь столь же самозабвенно, как Себастьян — прогрессу науки.
— Зачем ей вообще было становиться медсестрой? — спросил я как-то ее подругу, миссис Моллет. — Денег у нее достаточно, и при такой обеспеченности она могла бы отлично прожить не работая!
— О да, дорогой доктор, — ответила миссис Моллет. — Она вполне независима, у нее такой приятный маленький доход, шесть или семь сотен в год[5], и она могла бы подобрать себе общество по вкусу. Но она с юности прониклась сознанием своей миссии — такая уж у нее причуда. По ее словам, она не собирается выходить замуж и потому хотела бы заполнить свою жизнь каким-нибудь делом. В наши дни многие девушки страдают от подобного недуга. В данном случае он принял форму ухода за больными.
— Обычно, — рискнул я вставить словечко, — когда хорошенькая девушка заявляет, будто не собирается выходить замуж, такие заявления скоропалительны. Это всего лишь означает…
— О да, я знаю. Каждая девушка произносит подобные фразы; это же обязательный атрибут общепризнанного образа Целомудренной Девы! Но у Хильды все по-другому. И она твердо намерена так и поступить!
— Вы правы, — ответил я. — На Хильду это похоже. Но я знаю по меньшей мере одного человека…
Да, вы угадали: я был восхищен и очарован… Но миссис Моллет покачала головой и улыбнулась:
— И не старайтесь, доктор Камберледж! Ничего не получится. Хильда замуж не выйдет никогда. Точнее, не раньше, чем она достигнет некой таинственной цели, которую, кажется, преследует, хотя не открывает ее никому, даже мне. Правда, кое о чем я сумела догадаться!
— И что же это?
— О, ключа к загадке я не нашла, я же не Эдип[6]. Я только установила, что загадка существует. Что бы то ни было, жизнь Хильды скована этой тайной. Я уверена, что она стала медсестрой именно для того, чтобы исполнить свой замысел. Частью его изначально было поступление на службу в клинику Св. Натаниэля. Она постоянно тормошила нас, чтобы мы рекомендовали ее доктору Себастьяну; ваша встреча у моего брата Хьюго была устроена специально, она просила, чтобы ее посадили рядом с вами, и намеревалась уговорить вас замолвить за нее словечко перед профессором. Она прямо умирала от желания попасть туда.
«Как странно… — подумалось мне. — Да что поделаешь! Женщины непостижимы!»
— Характер Хильды — это квинтэссенция женского начала, — словно угадав мои мысли, со вздохом сказала миссис Моллет. — Даже я, будучи знакома с нею уже столько лет, не претендую на понимание ее души…
Несколько месяцев спустя Себастьян приступил к чрезвычайно важным исследованиям нового обезболивающего средства. План исследований был великолепно продуман и обещал такие открытия!.. Все сотрудники Ната (как мы фамильярно, любя, прозвали клинику Св. Натаниэля) в течение целых двенадцати месяцев с горячим нетерпением ожидали появления чудо-препарата.
Первый намек на эту плодотворную идею возник у профессора по чистой случайности. Его друг, заместитель прозектора[7] Зоологического общества, составил микстуру для заболевшего енота в Лондонском зоопарке и каким-то образом умудрился нарушить рецептуру. Возможно, в бутылке для этого снадобья остались капли какого-то постороннего вещества. (Я намеренно воздерживаюсь от перечисления ингредиентов, поскольку все они без труда могут быть получены по отдельности в любой химической лаборатории, но в смеси образуют один из наиболее опасных органических ядов, применение которого почти невозможно обнаружить. Я не желаю играть на руку особам с преступными замыслами.) Состав, так непреднамеренно созданный заместителем прозектора, подействовал на енота самым неожиданным образом: животное заснуло — проспало тридцать шесть часов подряд. Все попытки разбудить его, дергая за хвост или пощипывая шерсть, закончились неудачей. Подобного эффекта не оказывал ни один из известных наркотиков; поэтому Себастьяна попросили приехать и взглянуть на спящую зверушку. Он предложил воспользоваться случаем и, пока «пациент» спит под воздействием препарата, произвести операцию по удалению некоего новообразования, которое, по-видимому, и было причиной болезни енота. Вызвали хирурга, опухоль была обнаружена и удалена, но енот, к всеобщему удивлению, мирно проспал на своей соломенной подстилке еще пять часов после этого. По истечении этого срока енот проснулся, потянулся, как ни в чем не бывало, и хотя он, конечно, был еще слаб от потери крови, немедленно продемонстрировал прямо-таки царский голод. Он слопал всю кукурузу, предложенную ему на завтрак, и тем не менее выразил желание получить добавки самым недвусмысленным образом.
Себастьян возликовал. Он не сомневался, что открыл анестезирующее средство, способное превзойти хлороформ — с более длительным периодом действия и притом намного менее вредоносное по своему влиянию на организм в целом. Новинке требовалось название, и он окрестил его «летодин». Ни одно из существующих снадобий не производило настолько сильного обезболивающего эффекта.
Несколько недель в Нате только и разговоров было, что о летодине. Пациенты выздоравливали, пациенты умирали; но и жизнь их, и смерть были чепухой по сравнению с летодином, способным произвести переворот не только в хирургии, но и в медицине в целом! Торная дорога сквозь лес болезней, без опаски для врача и без боли для больного! Летодин побеждал. На какое-то время все мы были опьянены летодином.
Наблюдения Себастьяна за новым лекарством заняли несколько месяцев. Начав с енота, он продолжил на несчастных козлах отпущения физиологии, домашних кроликах. Впрочем, в данном случае никакие болезненные эксперименты не планировались. Профессор испытал препарат на полутора десятках молодых и здоровых животных и получил очень странный результат: они мирно засыпали — и больше не просыпались. Это привело Себастьяна в замешательство. Он поставил эксперимент с другим енотом, введя ему меньшую дозу; подопытный заснул, проспал пятнадцать часов без задних ног, после чего пробудился целехонький. Себастьян снова взялся за кроликов, постоянно уменьшая дозы, но все без толку: кролики единодушно умирали, пока доза не стала столь малой, что они просто больше не засыпали от нее. Очевидно, племя кроликов не знало золотой середины: летодин либо убивал их, либо не действовал вовсе. То же самое случилось с овцами. Новый препарат убивал — или оказывался бесполезен.
Я не стану докучать вам всеми подробностями дальнейших исследований Себастьяна; любознательные могут найти их развернутое обсуждение в томе 237 «Философских трудов». (См. также «Отчеты Медицинской академии Франции»: том 49, стр. 72 и далее.) Я же ограничусь здесь только той частью истории, которая непосредственно касается Хильды Уайд. Однажды утром, когда профессор особенно досадовал на противоречивость результатов, она сказала ему:
— На вашем месте я бы попробовала поработать с ястребом. Осмелюсь предположить, что ястребы выживут.
— С чего бы это? — скептически фыркнул Себастьян. Однако он так уверовал в прозорливость сестры Уайд, что приобрел пару ястребов и испытал свой метод на них. Обе птицы получили значительные дозы, впали в полное бесчувствие на несколько часов и пробудились бодрыми и довольными.
— Я уловил ваш принцип, — отреагировал на это профессор. — Результат зависит от диеты. Плотоядные звери и птицы могут употреблять летодин без фатальных последствий, растительноядные не могут оправиться от него и умирают. Следовательно, человек, будучи всеядным, в большей или меньшей степени будет способен выдержать его.
Хильда Уайд улыбнулась, как сфинкс.
— Не совсем так, насколько я могу судить, — ответила она. — Летодин непременно погубит кошку, во всяком случае, домашнюю кошку. Но хорька он не убьет. Однако и то и другое существо — плотоядные.
— Эта молодая особа знает слишком много! — тихо сказал мне Себастьян, следя взглядом за тем, как она бесшумно скользила по длинному белому коридору. — Нам придется осадить ее, Камберледж… Но я готов прозакладывать свою голову, что она все-таки окажется права. И что за черт ворожит ей, хотел бы я знать!
— Интуиция, — отозвался я.
— Я бы сказал: умозаключение, — возразил он, выпятив нижнюю губу в гримасе сомнения. — Так называемая женская интуиция, или чутье, фактически является попросту быстрым и полуосознанным умозаключением.
Однако идея настолько захватила его и научное рвение так горячо побуждало его действовать, что я должен с прискорбием признаться, что он ввел большую дозу летодина одновременно двум персидским кошкам, холеным любимицам нашей сестры-хозяйки, которые облюбовали ее комнату для отдыха и доставляли большое удовольствие выздоравливающим. Эта парочка восточных красавиц, чрезвычайно ленивых султанш, истинное сокровище кошачьего сераля, обожала валяться на солнечном подоконнике или сворачиваться клубочком на коврике у камина и проводить свою жизнь в подлинной праздности.
Как ни странно, предсказание Хильды сбылось. Зулейка уютно устроилась в кресле-качалке профессора и крепко заснула, чтобы никогда не проснуться; Роксана же встретила свою судьбу на любимой тигровой шкуре, свернувшись калачиком, и перешла из мира снов, сама того не сознавая, в мир небытия.
Себастьян отметил этот факт со спокойным удовлетворением, и его проницательные глаза заблестели. Разгневанной сестре-хозяйке он впоследствии объяснил, жестко и отчетливо, что ее любимицы «навеки занесены на скрижали науки как мирно почившие ради прогресса физиологии мученики».
С другой стороны, хорьки, получившие такую же дозу, проснулись спустя шесть часов бодрые и жизнерадостные. Стало ясно, что потребление мяса в пищу само по себе ничего не объясняет, потому что Роксана славилась как выдающаяся охотница на мышей.
— Как вы это делаете? — в обычной резкой и лаконичной манере спросил Себастьян у нашей предсказательницы.
Щеки Хильды разрумянились от вполне естественной гордости: великий учитель соизволил обратиться к ней за помощью!
— Я судила по аналогии с индийской коноплей, — ответила она. — Ведь наш препарат, по-видимому, является аналогичным, но намного более сильным наркотиком. Так вот, каждый раз, когда я по вашим указаниям давала коноплю людям инертным или бездеятельно-суетливым, я замечала, что малые дозы производили сильный эффект, а последействие бывало весьма отрицательным. Но когда вы прописывали коноплю нервным, перевозбужденным людям с богатым воображением, они выдерживали настой в больших количествах без ущерба для себя, и побочные эффекты быстро проходили. У меня, например, темперамент деятельный, поэтому я могу употреблять коноплю и не заболеть, в то время как флегматичный и медлительный деревенский житель от десяти капель может впасть в безумное возбуждение и ощутить маниакальную тягу к убийству.
Себастьян кивнул. Ему хватило этого объяснения.
— Вы попали в точку, — сказал он. — Я это сразу увидел. Древнее противопоставление! Грубо говоря, все люди и все животные делятся на два основных типа: пассионарные и непассионарные, подвижные и медлительные. Теперь я вижу ход вашей мысли! Летодин является ядом для флегматичных пациентов, у которых недостает жизненных сил, чтобы проснуться; для подвижных и пассионарных относительно безвреден. Правда, они могут заснуть от него на несколько часов, чуть больше или чуть меньше, но они достаточно жизнеспособны, чтобы пережить коматозное состояние и восстановить свою жизнедеятельность.
Он еще не договорил, а я уже признал, что его объяснение верно. Унылые кролики, сонливые персидские кошки, глупые овцы от летодина умерли; хитроумный, любознательный енот, остроглазый ястреб, быстроногие, непоседливые хорьки — все эти энергичные, осторожные и подвижные животные, полные хитрости и страсти, быстро приходили в себя.
— Рискнем ли мы попробовать на человеке? — спросил я осторожно.
Хильда Уайд ответила сразу же, со свойственной ей непреклонной быстротой соображения:
— Да, разумеется! Нужно выбрать несколько… подходящих людей. Сразу можете зачислить в список меня, я не боюсь этого испытания.
— Вас? — воскликнул я, внезапно осознав, насколько она дорога мне. — О нет, только не вы, прошу вас, сестра Уайд. Пусть это будет кто-то другой, чья жизнь не так ценна!
Себастьян холодно взглянул на меня.
— Сестра Уайд выразила желание стать добровольцем. Речь идет о благе науки. Кто осмелится переубедить ее? Помнится, вы жаловались на больной зуб? Я не ошибся? Вот вам отличный повод. Вы хотели удалить его, сестра Уайд? Уэллс-Динтон это сделает. Позовем его сейчас же!
Не колеблясь ни минуты, Хильда Уайд опустилась в кресло и приняла дозу нового обезболивающего, отмеренную в соответствии со средней разницей веса между енотами и существами человеческого рода. По-видимому, моя тревога отразилась на лице, потому что девушка повернулась ко мне, улыбаясь, и сказала со спокойной уверенностью:
— Я хорошо знаю свою собственную конституцию. Поэтому совершенно не боюсь.
Ее успокаивающий взгляд проник в глубину моего сердца. Что касается Себастьяна, он ввел ей препарат столь бестрепетно, словно она была кроликом. Хладнокровие и спокойствие Себастьяна в научных делах издавна были предметом восхищения молодых практикантов.
Пришел Уэллс-Динтон, взялся за щипцы. Ему понадобилось потянуть лишь один раз. Зуб вышел, как будто пациентка была мраморной статуей: ни вскрика, ни движения, как бывает при использовании окиси азота. Хильда Уайд казалась безжизненной.
Стоя вокруг, мы следили за происходящим. Меня трясло от ужаса. Дыхание девушки было едва слышным, казалось, она колебалась между жизнью и смертью. Даже на бледном лице Себастьяна, которое обычно не выражало ничего, кроме сосредоточенного внимания и научного любопытства, я заметил признаки тревоги.
После четырех часов глубокого сна Хильда начала приходить в себя. Спустя еще полчаса она полностью проснулась, открыла глаза и попросила стакан красного вина, чашку крепкого бульона или устриц.
К шести часам вечера она уже была в полной форме и приступила к исполнению своих обязанностей, как обычно.
— Себастьян удивительный человек, — сказал я ей, когда во время ночного обхода зашел к ней в палату. — Его невозмутимость поражает меня. Вы знаете, все время, что вы спали, он наблюдал за вами так, будто ничего особенного не происходило!
— Невозмутимость? — переспросила она тихо. — А не жестокость?
— Жестокость?! — Я был потрясен. — Себастьян жесток? О, сестра Уайд, что за мысль! Да ведь он всю свою жизнь положил на то, чтобы избавить людей от боли. Он — апостол человеколюбия!
— Человеколюбия или науки? Какова его цель: избавить людей от боли — или выяснить, как устроено человеческое тело?
— Да что с вами? Не заходите слишком далеко. Я не позволю даже вам разочаровывать меня относительно Себастьяна! (Услышав «даже вам», она залилась румянцем, и я вообразил, что уже небезразличен ей.) — Никто не пробуждает во мне такого энтузиазма, как он; вспомните же, как много он сделал для человечества!
Хильда испытующе взглянула на меня.
— Я не стану разрушать ваши иллюзии, — произнесла она, помолчав. — Они благородны и великодушны. Но есть ли в их основе что-то кроме аскетического лица, длинных седых кудрей и усов, которые скрывают жестокую складку губ? А она действительно жестока! Когда-нибудь я покажу их вам. Подстричь длинные волосы, сбрить седые усы — и что тогда останется? — Девушка начертила несколькими штрихами профиль на листке бумаги и показала мне: — Вот что!
Я увидел лицо, напоминающее о Робеспьере и революционном терроре, — жесткое, недоброе лицо состарившегося «наблюдателя», которого интересует скорее болезнь (медицинская или социальная), чем больной.
Я не мог не признать, что этот набросок точно передавал самую сущность Себастьяна.
На следующий день мы узнали, что профессор задумал испытать летодин на себе самом. Все сотрудники клиники пытались отговорить его.
— Ваша жизнь драгоценна, сэр! Ею нельзя рисковать ради прогресса науки!
Но профессор был непоколебим.
— Прогресс науки возможен только в том случае, если ученые возьмут дело в свои руки и не пожалеют жизни, — отвечал он сурово. — Сестра Уайд ведь сделала это! Могу ли я позволить женщине превзойти меня в служении физиологии?
— Пусть рискнет, — шепнула мне Хильда Уайд. — Он совершенно прав. Препарат ему не повредит. Я уже говорила, что его темперамент как раз из тех, которые допускают прием этого снадобья. Такие люди редки, но он — один из них!
Дрожащими руками я отмерил необходимую дозу. Себастьян мужественно принял ее и мгновенно уснул, поскольку летодин действовал так же быстро, как оксид азота.
Спал он долго. Мы с Хильдой уложили его на кушетку и сели рядом, наблюдая. Он лежал совершенно неподвижно, словно статуя. Убедившись, что Себастьян утратил всякую чувствительность, Хильда тихо склонилась к нему, приподняла кончики седых усов и обвиняющим жестом указала на его губы.
— Помните, что я вам говорила? — прошептала она многозначительно.
— Да, в чертах его лица и в уголках рта есть нечто суровое и даже безжалостное, — неохотно признал я.
— Вот зачем бог даровал мужчинам усы, — задумчиво проговорила девушка вполголоса, — чтобы скрыть жестокость, затаившуюся в уголках рта!
— Почему же обязательно жестокость? — возразил я.
— Будь то жестокость, лукавство или чувственность — в девяти случаях из десяти все это отлично маскируется усами!
— Хорошего же вы мнения о противоположном поле! — обиделся я.
— Провидению лучше знать. Ведь это оно снабдило вас усами. Вероятно, это было необходимо для того, чтобы мы, женщины, могли бы не видеть вас постоянно такими, какими вы есть. Кроме того, я же сказала «в девяти случаях из десяти». Бывают исключения — и какие исключения!
Поразмыслив, я предпочел не оспаривать ее нелестную оценку.
Эксперимент и на этот раз прошел успешно. Себастьян очнулся спустя восемь часов, хотя и не настолько бодрым, как Хильда Уайд, но вполне живым; он чувствовал только некоторую вялость и жаловался на тупую головную боль. Голода он не ощущал. Услышав об этом, Хильда с сожалением покачала головой:
— Летодин не найдет широкого применения. Тех немногих, кому он не противопоказан, придется тщательно отбирать, — да и они не обойдутся без постоянного присмотра. Похоже, что сопротивление коме еще больше зависит от темперамента, чем я думала. Если уж даже такой страстный человек, как наш профессор, не тотчас смог полностью прийти в себя… людям более вялым придется еще труднее.
— Вы считаете профессора страстным? — удивился я. — Большинство людей считает его таким холодным и сухим!
— Они заблуждаются, — убежденно заявила сестра Уайд. — Здесь подойдет сравнение с вулканом, чью вершину покрывает снег, а в глубинах клокочет огонь! У Себастьяна огонь жизни горит ярко, лишь наружность остается холодной и невозмутимой.
Так или иначе, Себастьян не остановился на достигнутом. Он приступил к целой серии экспериментов на пациентах, начиная с минимальных доз и постепенно увеличивая их. Но результатов столь же удовлетворительных, как у него самого и у Хильды, он так и не получил. Один туповатый, тяжеловесный, насквозь пропитый землекоп, получив всего одну десятую грана летодина, неделю страдал от сонливости, а потом еще долго — от апатии; зато толстуха-прачка из Уэст-Хэма[8] приняла две десятых и заснула так быстро, причем дышала с таким хрипом, что мы опасались, как бы она вовсе не отошла в вечность, наподобие кроликов. Мы заметили, что матери больших семейств в целом переносили препарат плохо; на бледных девиц со склонностью к чахотке он вообще не действовал. Только время от времени пациенты с исключительно живым темпераментом и богатым воображением оказывались способны воспринять летодин. Себастьян был разочарован. Он понял, что это обезболивающее средство не соответствует его первоначально большим ожиданиям, и энтузиазм угас. Однажды, когда исследования находились как раз на этом этапе, в палату, которую курировала Хильда Уайд, поместили больную, привлекшую ее особое внимание. Эта пациентка звалась Изабель Хантли — совсем молодая, высокая, темноволосая и стройная; ее порывистые движения и большие глаза явственно выдавали чувствительную, страстную натуру. Несмотря на несомненную истеричность, она была симпатичной и приятной в общении. Ее пышные черные волосы были прекрасны. Отличная осанка, красиво посаженная голова… С первых же часов появления Изабель я заметил, что сестра Уайд ее привечает. У них были родственные души. Как принято во всех больницах, мы именовали пациентов по номерам их коек, превращая их тем самым из людей в «истории болезни». Изабель была «номер четырнадцать», и Хильда то и дело упоминала о ней.
— Мне нравится эта девушка, — как-то сказала она. — Это прирожденная леди.
— И резальщица табака по роду занятий, — саркастически добавил Себастьян.
Но, как обычно, определение Хильды оказалось более точным. Она смотрела глубже.
Номер Четырнадцать страдала от редкой и тяжелой болезни, точное описание которой, интересное только специалистам, я опущу. (Этот случай был мною подробно изложен для собратьев по профессии в статье, опубликованной в четвертом томе «Избранных трудов» Себастьяна.) Здесь достаточно будет лишь отметить коротко, что речь шла о внутреннем новообразовании, всегда опасном, зачастую роковом, но при условии тщательного удаления хирургическим путем рецидивы его не случаются и к пациенту полностью возвращается здоровье. Себастьян, конечно, ухватился за великолепную возможность, предоставленную ему обстоятельствами.
— Отличный случай! — восхищался он как истинный профессионал. — Превосходный! В жизни не встречал столь злокачественного образца, как этот! Нам сильно повезло. Жизнь этой женщины может спасти только чудо. Камберледж, мы должны сотворить чудо!
Себастьян любил подобные случаи. Это был его идеал. Его не слишком привлекала идея искусственного продления жизни тяжело больных или безнадежно искалеченных людей, уже не способных воспользоваться ею или порадовать своих близких; но когда появлялся шанс восстановить здоровье и поддержать человека, который мог бы жить еще долго и продуктивно, не дать ему угаснуть преждевременно, он просто упивался возможностями своего гуманного призвания. «Может ли быть более благородная цель, — говаривал он, — чем поднять кормильца семьи, по сути, со смертного одра и вернуть целым и здоровым жене и детям, которых без него ждет нужда и голод? Право, я предпочту пятьдесят раз вылечить честного грузчика от раны на ноге, чем продлить на десять лет жизнь подагрическому лорду, прогнившему от пяток до макушки, который надеется, что один месяц в Карлсбаде или Хомбурге[9] исправит все, что он испортил за одиннадцать месяцев переедания, пьянства, вульгарного дебоширства и неумения думать». Он не сочувствовал людям, жившим как свиньи в хлеву; сердце его было отдано труженикам.
Разумеется, от Хильды Уайд не ускользнуло, что, раз уж операция неизбежна, Номер Четырнадцать будет прекрасным объектом для дополнительного испытания летодина. Себастьян отправился лично осмотреть пациентку и быстро согласился.
— Нервный диатез, — заметил он. — Живое воображение, непроизвольное вздрагивание рук, учащенный пульс, быстрые реакции, при этом бессмысленная тревожность отсутствует, а глубокое жизнелюбие присутствует. Я не сомневаюсь, что юная особа выдержит воздействие препарата.
Мы объяснили Номеру Четырнадцать, насколько серьезно ее положение и как применение летодина может способствовать успеху операции, но не скрыли от нее неопределенности прогноза. Поначалу больная отвергла наше предложение.
— Нет, нет! — запротестовала она. — Дайте мне спокойно умереть!
Но Хильда, как истинный ангел милосердия, прошептала на ушко девушке:
— Если все получится, вы выздоровеете… и сможете выйти замуж за Артура.
Смуглое лицо пациентки залилось алым румянцем.
— Ах! Артур… — вскрикнула она. — Дорогой Артур! Делайте со мной все, что считаете нужным. Ради Артура я на все готова!
— И как вы ухитряетесь столь быстро разузнавать все обстоятельства? — восхищенно сказал я Хильде несколько минут спустя. — Ни один мужчина до такого не додумался бы! А кто такой Артур?
— Моряк. Он служит на торговом судне — плавает где-то в южных морях. Надеюсь, что он достоин такой невесты. Состояние Изабель ухудшилось из-за того, что отсутствие Артура ее тревожит. Сейчас он в рейсе, но уже направляется домой. Она смертельно боится, что не доживет до его возвращения и не сможет проститься с ним.
— Она доживет и до встречи, и до замужества, — уверенно предсказал я, — если вы говорите, что летодин ей поможет.
— Летодин… о да, с этим все будет в порядке. Но ведь операция сама по себе крайне опасна! Впрочем, доктор Себастьян сказал, что пригласил лучшего в Лондоне хирурга, специалиста по таким случаям. Как ни редки подобные операции, я слыхала, что Нильсен проделал их шесть раз, из них три — успешно.
В назначенный день мы ввели девушке наш препарат. Она приняла его, дрожа всем телом, и мгновенно отключилась, держа Хильду за руку, со слабой улыбкой; это странное выражение оставалось на ее лице в течение всей операции. Удаление опухоли было делом долгим и малоприятным, даже нам, привычным к таким зрелищам, стало не по себе. Но в конце концов Нильсен объявил, что вполне доволен результатами.
— Исключительно аккуратная работа! — воскликнул Себастьян, взглянув на больную. — Поздравляю вас, Нильсен. Мне еще не приходилось видеть такой чистоты и точности.
— Да, операция, несомненно, прошла успешно! — согласился знаменитый хирург, восприняв похвалу Учителя с законной гордостью.
— А пациентка? — нерешительно спросила Хильда.
— О, пациентка? Пациентка умрет, — небрежно отозвался Нильсен, протирая свои безупречно чистые инструменты.
— На мой взгляд, к мастерству врача такой итог не отнесешь! — вспылил я, потрясенный его черствостью. — Операцию можно считать успешной, только если…
Нильсен окинул меня высокомерно-презрительным взглядом.
— Некоторый процент потерь при любых хирургических операциях, конечно же, неизбежен, — произнес он невозмутимо. — Мы обязаны сводить его к минимуму, и только. Как я мог бы сохранить точность и уверенность руки, если бы меня постоянно одолевало сентиментальное беспокойство о судьбе пациентов?
Хильда Уайд сочувственно взглянула на меня и шепнула:
— Мы ее вытащим. Если наша забота и опыт что-то значат, обязательно вытащим. Моя забота, ваш опыт — отныне это наша пациентка, доктор Камберледж…
И нам действительно потребовалось все наше внимание и умение. Мы часами не отходили от больной, но не замечали ни признака, ни проблеска пробуждения. Она уснула крепче, чем Себастьян или Хильда. Ей ввели большую дозу летодина, чтобы обеспечить полную неподвижность во время операции. Теперь мы начали сомневаться, очнется ли она вообще? Время шло, мы следили и ждали; девушка оставалась по-прежнему недвижима! Все то же глубокое, замедленное, затрудненное дыхание, тот же слабый, неровный пульс, та же смертельная бледность на смуглых щеках, безжизненное оцепенение мышц и конечностей.
Но наконец наша пациентка еле заметно пошевелилась, как будто во сне, и дыхание ее замерло. Мы склонились над нею. Неужели это смерть? Или начало выздоровления?
Очень медленно щеки спящей мало-помалу порозовели. Отяжелевшие веки приоткрылись, глаза из-под них уставились поначалу в никуда. Руки больной опустились вдоль тела, губы расслабились, и жутковатая застывшая улыбка наконец исчезла… Мы затаили дыхание. Больная приходила в себя!
Однако процесс выздоровления пошел медленно, очень медленно. Пульс оставался слабым. Сердце едва справлялось со своей задачей. Мы опасались, что Изабель в любую минуту может скончаться от истощения. Ее нужно было во что бы то ни стало накормить. Хильда Уайд опустилась на колени у постели девушки и поднесла ложку говяжьего студня к ее губам. Номер Четырнадцать приоткрыла рот, глубоко вдохнула воздух, потом коснулась губами еды и проглотила ее. Но бодрости это ей не прибавило — вытянувшись под одеялом, с приоткрытым ртом, она казалась неживой. Хильда зачерпнула другую ложку мягкого и питательного студня, но девушка дрожащей рукой отклонила ее.
— Дайте мне умереть, — со слезами пробормотала она. — Дайте мне умереть! Я уже чувствую себя мертвой…
— Изабель, — шепнула Хильда, склонившись к ее лицу, — И-за-бель, вы должны немного поесть. Слышите? Ради Артура вы просто обязаны поесть!
Меня поразило, как резко изменились их отношения всего лишь из-за этой замены «Номера Четырнадцать» на «Изабель».
Пальцы девушки нервно смяли складку белого одеяла.
— Ради Артура! — повторила она, открывая припухшие после долгого сна глаза. — Ради Артура… О, сестра, милая, давайте!
— Зовите меня Хильдой, пожалуйста! Хильдой!
— Да, Хильда, дорогая, — отозвалась девушка, и лицо ее посветлело, а голос зазвучал так, словно она воскресла из мертвых. — Вы — светлый ангел, вы так добры ко мне… Я вас буду звать, как вы пожелаете…
Ей пришлось сделать усилие, чтобы открыть рот, но она все-таки смогла съесть еще одну ложку и тут же в полном изнеможении уронила голову на подушку. Однако спустя двадцать минут пульс у нее заметно улучшился. Оставив ее отдыхать, я разыскал Себастьяна и поделился с ним своей радостью.
— Это превосходно в некотором смысле, — ответил он, — но… какое отношение это имеет к работе медсестры?
Мне-то было очевидно, что именно этим и должна заниматься медсестра, но я промолчал. Себастьян принадлежал к тому разряду мужчин, которые считают женщин низшими существами. «Врач, как и священник, не должен жениться, — часто повторял он. — Его избранница — медицина!» По этой же причине он терпеть не мог того, что называл флиртованием между сотрудниками клиники. И потому с того дня я старался не упоминать о Хильде Уайд в его присутствии.
На следующий день профессор как бы невзначай присоединился ко мне во время обхода, чтобы взглянуть на пациентку.
— Она умрет, — беспрекословно заявил он, выйдя из палаты. — Операция отняла у нее слишком много сил.
— Однако у нее от природы повышенная сопротивляемость, — возразила Хильда. — Там вся семья такая, профессор. Вы, быть может, помните Джозефа Хантли, Номер Шестьдесят Семь в палате травматологии, примерно с полгода тому назад или больше? Ассистент инженера, сложный перелом предплечья — темноволосый, нервный, чрезвычайно раздражительный. Так вот, это брат Изабель. Он подхватил в больнице брюшной тиф, и вы тогда сами отметили его удивительную живучесть. У нас побывала и их двоюродная сестра, Элен Стабс. У нее был застарелый хронический ларингит, очень запущенный случай. Любой на ее месте умер бы, а она сразу же пошла на поправку, когда вы назначили ей курс лечения. Насколько я помню, это был образцовый случай выздоровления.
— Что за память у вас! — воскликнул Себастьян, невольно восхищаясь. — Просто чудесная! Я в жизни не встречал такой… Впрочем, за одним исключением. То был мужчина, доктор, мой коллега. Он давно умер… Однако… — Профессор задумался и пристально взглянул на Хильду. Она как-то съежилась от этого взгляда. — Любопытно, — проговорил он наконец сквозь зубы, — весьма любопытно. Вы… О да, вы похожи на него и внешне!
— Неужели? — Хильда оставалась невозмутимой, но это явно давалось ей сейчас с трудом. Она заставила себя не отворачиваться, и их взгляды скрестились. В тот момент мне стало очевидно, что оба они вспомнили нечто очень неприятное. С этого дня я не мог избавиться от ощущения, что между Себастьяном и Хильдой, двумя талантливейшими и оригинальнейшими личностями из всех, кого я знал, начался поединок — не на жизнь, а на смерть, хотя причины и суть этого противостояния стали мне ясны гораздо позже.
Между тем несчастная, измученная девушка под номером четырнадцать с каждым днем все слабела и угасала. У нее поднялась температура; сердце едва билось. Она словно растворялась в небытии. Себастьян на обходах недовольно покачивал головой.
— Летодин — пустышка, — сказал он как-то с глубоким сожалением. — На него нельзя положиться. Эта больная могла бы выдержать операцию или прием лекарства; но и то и другое вместе она не перенесла. А при этом операция была бы невозможна без лекарства, и лекарство применимо только для операций!
Для профессора это стало жестоким разочарованием. Он запирался теперь подолгу в своем кабинете, что всегда свидетельствовало о плохом настроении, и вернулся к издавна излюбленной им теме исследований — микробам.
При очередном обходе я убедился, что Изабель Хантли совсем плоха. Хильда, стоявшая у ее кровати, сказала тихо:
— И все же я надеюсь. Если обстоятельства сложатся благоприятно, мы еще сможем спасти ее.
— Что вы имеете в виду? — спросил я.
— Поживем — увидим, — ответила она, упрямо покачав головой. — Если это получится, я вам скажу. Если нет, наши благие намерения отправятся туда же, куда и многие другие.
К счастью, мне не пришлось долго мучиться от нетерпения. Уже на следующее утро, совсем рано, Хильда, сияя от радости, прибежала ко мне с газетой в руке.
— Ура! Это случилось! — весело объявила она. — Теперь мы точно спасем бедняжку Изабель Номер Четырнадцать. Нам ничто больше не помешает, доктор Камберледж!
Даже не пытаясь догадаться, о чем она толкует, я без лишних слов пошел следом за нею в палату нашей пациентки. Хильда опустилась на колени у изголовья кровати. Глаза больной были закрыты. Прикоснувшись к ее щеке, я обнаружил сильный жар.
— Температура? — спросил я.
— Сто три[10].
Я покачал головой. Все симптомы рокового исхода были налицо. Я не мог вообразить, на что именно делала ставку Хильда в своей надежде. Но, не желая торопить события, я стоял и молчал.
Сестра Уайд прошептала на ухо девушке:
— Корабль Артура замечен на траверзе мыса Лизард[11].
«Наша пациентка» медленно открыла глаза и повела ими из стороны в сторону, как будто не понимая, где находится.
— Поздно! — вырвалось у меня. — Слишком поздно! Она бредит, ничего не чувствует!
Хильда повторила свое сообщение медленно, с расстановкой:
— Вы слышите меня, дорогая? Корабль Артура… видели… корабль Артура… вблизи Лизарда.
Губы девушки слабо шевельнулись.
— Артур! Артур!.. Корабль Артура! — Она глубоко вздохнула и молитвенно сплела руки. — Он возвращается?
Хильда кивнула и улыбнулась, сдерживая волнение.
— Они идут по Ла-Маншу. Сегодня вечером будут в Саутгемптоне. Артур… В Саутгемптоне. Так написано вот здесь, в газете. Я дала ему телеграмму, чтобы он сразу же направился сюда, к вам.
Изабель попыталась приподняться. Едва заметная улыбка промелькнула на ее изможденном лице. Через минуту она, обессиленная, снова уронила голову.
Я подумал, что все кончено. Глаза больной утратили всякое выражение. Но спустя десять минут она вновь взглянула на нас осмысленно.
— Артур приехал, — прошептала она. — Артур… здесь.
— Да, дорогая. Теперь спите. Вы скоро увидитесь.
На протяжении всего этого дня и ночи она была возбуждена и беспокойна; но пульс у нее слегка улучшился. Наутро ее состояние улучшилось еще немного. Температура начала падать — сто один и три десятых. В десять часов утра Хильда вошла к ней в палату, сияя как солнышко.
— Ну, Изабель, дорогая, — воскликнула она, склонившись к больной и погладив ее по щеке (поцелуи уставом клиники запрещались), — Артур прибыл. Он здесь, внизу… Я с ним виделась!
— Вы его видели! — ахнула девушка.
— Да-да, и говорила. Такой приятный, мужественный парень. И какое у него хорошее, открытое лицо! Он очень надеется на ваше выздоровление. Он сказал, что в этот раз рассчитывал, вернувшись из рейса, предложить вам выйти за него замуж.
— Нет, нет! — Бескровные губы больной задрожали. — Он не сможет жениться на мне!
— Да что вы! У вас будет прекрасная свадьба — если вы прямо сейчас отведаете вот этого вкусного студня. Вот поглядите, эту записку он только что написал при мне: «Дорогая Иза, люблю тебя!» Если вы будете хорошей девочкой и хорошо выспитесь, завтра мы приведем его к вам сюда!
Девушка открыла рот и стала с жадностью глотать студень. Она съела столько, сколько мы ей предложили. Еще через три минуты она опустилась на подушки и заснула крепко и сладко, как дитя.
Я зашел в кабинет Себастьяна, взволнованный этими событиями. Он занимался своими бациллами. Эти невидимые глазу твари были его любимцами, его хобби.
— Что скажете, профессор? — воскликнул я, войдя. — Та пациентка сестры Уайд…
Оторвавшись от микроскопа, учитель рассеянно взглянул на меня, его брови сошлись на переносице.
— Да, да — помню, — вставил он. — Девушка номер четырнадцать. Я уже давно списал ее со счетов. Она меня больше не интересует. Вы, по-видимому, хотели сообщить, что она умерла? Другие варианты исключены.
Я не удержался от победного смешка:
— Нет, сэр. Не умерла. Пошла на поправку! Только что она нормально заснула, дыхание ровное.
Он крутнулся на своем вращающемся стуле, оставив за спиной пробирки с культурами микробов, и пронзительно взглянул на меня.
— На поправку? Невозможно! Вы хотели сказать — «временное улучшение», не так ли? Это просто передышка. Я свое дело знаю. Она должна умереть не позднее нынешнего вечера.
— Простите за настойчивость, — возразил я, — но температура у нее упала до девяноста девяти с небольшим[12].
Он сердито оттолкнул от себя микроскоп с уложенным на него предметным стеклом.
— Девяносто девять! — воскликнул он, нахмурившись. — Камберледж, это отвратительно! Чрезвычайно неприятный случай! До чего неприятная пациентка!
— Но, сэр, вы же не…
— Юноша, остановитесь! И не пытайтесь оправдать ее в моих глазах. Такое поведение непростительно. Она обязана была умереть. Это был ее прямой долг. Я сказал, что она умрет, и она должна была понять, что негоже не считаться с учеными людьми. Ее выздоровление оскорбительно для медицинской науки. Куда смотрел персонал? Сестра Уайд не должна была этого допускать.
— Однако, сэр, — продолжал я, пытаясь как-то смягчить его, — это же результат применения вашего обезболивающего! Настоящий триумф летодина! Этот случай отчетливо показывает, что в определенных условиях его можно назначать целому ряду больных…
Он щелкнул пальцами.
— Летодин! Чушь! Я потерял к нему всякий интерес. Он не может быть внедрен в лечебную практику и не годится для людей!
— Отчего же? Судя по Номеру Четырнадцать…
Он прервал меня нетерпеливым взмахом руки, вскочил и нервно прошелся по комнате. Потом снова заговорил:
— Слабое место летодина заключается в том, что никто не может с уверенностью судить, когда его можно применять — никто, кроме сестры Уайд. Это не наука!
Впервые в жизни я ощутил, как в душе моей зародилось недоверие к Себастьяну. Хильда Уайд оказалась права: этот человек действительно был жестоким. Но прежде я не замечал этого, ослепленный его несомненной преданностью науке.
Глава II
История о джентльмене, который никуда не годился
Примерно в то же время я как-то отправился навестить свою тетушку, леди Теппинг. Чтобы меня не обвиняли в пошлом желании похвалиться перед вами знатной родней, спешу отвести подозрения: моя бедная дорогая старая тетушка является обыкновеннейшим экземпляром офицерской вдовы. Ее муж, сэр Малкольм, раздражительный старый джентльмен из числа тех, кого называют «вояки старинного закала», был пожалован рыцарским званием в Бирме или где-то в тех же краях, за успешный поход против голых туземцев, именуемый в истории «действия на Шанском пограничье[13]». Когда дядюшка поседел на службе Королеве и Отечеству, помимо весьма приличной пенсии он заодно приобрел также основательную подагру, каковая и отправила его на вечный отдых на кладбище Кенсел Грин[14]. Он оставил жене дочь и претензию на титул — единственное темное пятно на репутации нашей семьи, до того безупречной.
Моя кузина Дафне — очень красивая девушка, с такими спокойными, уравновешенными манерами, которые с возрастом часто развиваются в подлинное достоинство и придают характеру глубину. Дуракам она не нравится; они порицают ее за «тяжелый нрав». Но она прекрасно обходится без дураков. У нее стройная и крепкая фигура, прямая осанка, широкий лоб, твердый подбородок, черты лица крупные и четкие, и все же отличаются нежностью очертаний и выразительностью. Юные кавалеры редко увлекаются ею: у Дафне нет столь желанной для них пустоты. Но ей не занимать ума, спокойствия, женственной деликатности. Право, не будь она моей кузиной, я, пожалуй, и сам мог бы влюбиться в нее.
Когда в тот день я добрался до Глостер-Террас[15], то обнаружил там Хильду Уайд, пришедшую раньше. Она, как выяснилось, была звана тетушкой к завтраку. У нее «случился» выходной в клинике Св. Натаниэля, и она решила провести его в обществе Дафне Теппинг. Познакомил их я, незадолго до того, и они с кузиной немедленно подружились. У них были сходные темпераменты. Дафне восхищалась глубиной суждений и самообладанием Хильды, а Хильде нравилась доброжелательная серьезность и сдержанность Дафне, полное отсутствие у нее поверхностных увлечений. Моя кузина не относилась к классу хихикающих барышень, но не подражала и роковым женщинам Ибсена[16].
Когда я вошел, в гостиной находился еще один посетитель — высокий и несколько нескладный молодой человек, с длинным и унылым лицом, нечто вроде Дон-Кихота на ранней стадии развития. Я внимательно рассмотрел его. Внешность незнакомца поразила меня своеобразным сочетанием мрачного и смешного; впоследствии это впечатление подтвердилось — он оказался одним из тех редких людей, которые способны с большим успехом исполнить в компании комическую песенку, сохраняя кислую физиономию пуританского проповедника. Глаза у гостя были слегка запавшие, пальцы длинные и нервные; но я определил его как доброго малого, хотя и импульсивного до нелепости. Я не сомневался, что вижу перед собой педантичного джентльмена; его лицо и манеры быстро начинали нравиться.
Завидев меня, Дафне встала и легким взмахом руки пригласила незнакомца подойти ко мне. В этом жесте мне почудилась и повелительность, и некоторая доля собственничества, скорее всего, неосознанного.
— Доброе утро, Хьюберт, — сказала она, взяв меня за руку, но обращаясь к незнакомцу. — Насколько я помню, вы еще не встречались с мистером Сесилом Холсуорси?
— Вы упоминали при мне его имя, — ответил я, окинув его беглым взглядом, и добавил мысленно: «Этот тебе и приблизительно не подходит!»
Хильда встретилась со мной глазами и уловила мою мысль. Ее ответ, переданный мне также языком взгляда, был неожиданным: «Я с вами не согласна!»
Тем временем Дафне пристально следила за мной. Я видел, что ей не терпится выяснить, какое впечатление произвел на меня ее друг мистер Холсуорси. Раньше мне не случалось замечать, чтобы она явно выказывала кому-то предпочтение; но теперь одно то, как нетерпеливо переводила она взгляд с гостя на меня, а потом с меня на Хильду, явственно показывало, что этот неуклюжий господин занимает важное место в ее жизни.
Мы расселись по диванам, все четверо, и завели общий разговор. При близком знакомстве юноша печального образа произвел на меня гораздо более благоприятное впечатление. Он говорил умно. Выяснилось, что его отец — высокопоставленный государственный служащий в Канаде, а сам он закончил Оксфордский университет. Насколько я мог понять, у отца имелось приличное состояние, но годовой доход сына, барристера без практики, пока равнялся нулю, и он колебался, не зная, что выбрать: принять предложенный ему пост секретаря в колонии или продолжать безуспешную карьеру во Внутреннем Темпле[17], чисто ради престижа.
— Вот что бы вы посоветовали мне, мисс Теппинг? — вопросил он, когда этот предмет был всесторонне обсужден.
— Решение непростое, — ответила Дафне, зарумянившись. — То есть очень непросто решить, как будет лучше для вас, конечно. Потому что все ваши английские друзья захотят, чтобы вы оставались в Англии подольше!
— Вы действительно так думаете? — вырвалось у застенчивого юноши, явно обрадованного. — Как вы добры! Знаете, если, по-вашему, мне следует остаться в Англии, то я уже почти решил… Я сегодня же отправлю телеграмму и откажусь от назначения.
Дафне раскраснелась еще больше.
— О, что вы, зачем же так! — воскликнула она чуть ли не с испугом. — Я очень огорчусь, если какое-то мое случайно оброненное слово заставит вас отказаться от такой выгодной должности!
— Нет-нет, — живо отозвался молодой человек, — малейшее ваше желание… — Тут он осекся и поспешно добавил совсем другим тоном: — Весьма весомо для всех, кто с вами знаком.
Дафне неожиданно вскочила.
— Послушай, Хильда, — сказала она, не без дрожи в голосе, покусывая нижнюю губу, — мне нужно сходить на Вестборн Гров[18], купить перчатки к сегодняшнему вечеру и букетик для прически. Ты не рассердишься, если я исчезну на полчасика?
Холсуорси немедленно поднялся тоже.
— Могу ли я сопровождать вас? — спросил он с надеждой.
— О, если хотите, пожалуйста. Как это мило с вашей стороны! — ответила Дафне, зардевшись как роза. — Хьюберт, а ты пойдешь? А ты, Хильда?
Это было одно из тех приглашений, которые рассчитаны на отказ. И без предостерегающего взгляда Хильды я понял, что наше общество будет излишним. Эту парочку, несомненно, следовало оставить наедине.
— Все равно толку не будет, доктор Камберледж! — прокомментировала Хильда, когда они ушли. — Он не сделает предложения, хотя его и поощряют всеми возможными способами. Не знаю, в чем причина; наблюдаю за ними уже несколько месяцев, но почему-то дело с места не сдвигается.
— Думаете, он в нее влюблен?
— Влюблен! И вы еще спрашиваете? Куда смотрели ваши глаза? Он влюблен без памяти — и это очень хорошая любовь, поверьте. Он искреннейше восхищается, и уважает, и ценит все прекрасные и очаровательные качества Дафне.
— Почему же тогда, по-вашему, он медлит?
— У меня есть лишь одно смутное предположение: Сесила удерживает какая-то прежняя привязанность.
— Если так, зачем же он увивается вокруг Дафне?
— Затем, что не в силах удержаться. Славный, благородный духом человек. Он боготворит вашу кузину; но, вероятнее всего, еще до знакомства с нею он ухитрился по глупости завязать какие-то отношения, а теперь чрезмерная щепетильность мешает ему их разорвать. При этом совершенства Дафне так его пленили, что держаться от нее в стороне он уже не может. Вполне обычный конфликт между долгом и любовью!
— Хорошо ли он обеспечен? Может ли он себе позволить жениться на Дафне?
— О, его отец весьма богат, денег у него полно. Говорят, в Канаде его считают миллионером. Тем более вероятно, что какая-нибудь недостойная молодая особа пожелала привязать его к себе. Именно романтичные, впечатлительные и застенчивые подростки часто попадаются на крючок таких женщин.
Обдумывая услышанное, я забарабанил пальцами по столу. Хильда добавила:
— Почему бы вам не познакомиться с ним поближе и узнать, в чем же причина на самом деле?
— Да я и так уже знаю, вашего пояснения достаточно. Это ясно как день. А ведь и Дафне им сильно увлечена… Как жаль ее! Пожалуй, я последую вашему совету и попробую поговорить с ним.
— Сделайте это, пожалуйста! Я уверена, что угадала. Он неосмотрительно дал обещание какой-то девушке, к которой не питает никаких глубоких чувств, а теперь, как истинный джентльмен, не позволяет себе нарушить слово, хотя любит Дафне, и на этот раз уже по-настоящему.
В этот момент открылась дверь, в комнату вплыла моя тетушка. Поправив на плечах черную кружевную накидку, она осмотрелась и поинтересовалась:
— А где, собственно, Дафне?
— Она только что ушла, чтобы купить на Вестборн Гров перчатки и цветок к сегодняшнему балу, — ответила Хильда и прибавила многозначительно: — С нею пошел мистер Холсуорси.
— Что? Этот юноша снова побывал здесь?
— Да, леди Теппинг. Он пришел с визитом к Дафне.
Тетушка повернулась ко мне с самым скорбным видом. Ей свойственна такая черта (впрочем, по моим наблюдениям, не ей одной): если она сердита, скажем, на Джонса, а Джонс в данный момент отсутствует, она заговаривает о нем тоном оскорбленной жертвы с Брауном или Смитом, в общем, с любым ни в чем не повинным человеком, кто окажется под рукой. Вот и теперь она обрушилась на меня, словно я и был виновником ее негодования:
— Но это же никуда не годится, Хьюберт! Мерзко и непристойно! Честное слово, я никак не возьму в толк, что замыслил этот молодчик! День за днем он является сюда, волочится за Дафне, просиживает допоздна и никак не дает понять, есть у него серьезные намерения или нет. Когда я была молода, такое поведение сочли бы непорядочным!
Я только кивал, подтверждая, что слушаю внимательно, и широко улыбался. Тетушка разгорячилась:
— Ну, что ты молчишь? Я требую ответа! Неужели ты думаешь, что подобные выходки относительно такой девушки, как Дафне, можно как-то оправдать?
— Дорогая тетушка, — ответил я, — вы меня с кем-то путаете. Я не мистер Холсуорси и не отвечаю за его поступки. Я увидел его только что в вашем доме впервые.
— Вот и видно, Хьюберт, как часто ты наведываешься к родным! — вознегодовала тетушка, переключив внимание на меня. — Этот субъект не оставлял нас в покое ни одного дня за последние полтора месяца, да-да, я подсчитала точно!
— Виноват, тетушка Фанни, увы. Но вы не должны забывать, что моя профессия…
— О да. Прекрасная отговорка! На профессию все можно списать, не так ли, Хьюберт?! А я вот знаю, что ты был у Торнтонов в прошлую субботу — прочла в газете, в «Морнинг Пост», представь себе! «Среди гостей были сэр Эдвард и леди Берне, профессор Себастьян, доктор Хьюберт Камберледж» и так далее, и тому подобное. Думаешь, такое можно скрыть? Ошибаешься! Я всегда все узнаю!
— Да я ничего и не скрываю! Дражайшая тетушка, вы забываете, что я за этот период дважды танцевал с Дафне!
— Дафне! Да, Дафне. Вы все увиваетесь вокруг нее, — воскликнула тетушка, снова меняя предмет разговора. — Но где же уважение к старшим? Мне никто не уделит и капли внимания. Впрочем, я хотела сказать о другом. Главное то, что ты — единственный мужчина в нашей семье. По отношению к Дафне ты должен вести себя как брат. Так почему бы тебе не прижать этого субъекта, Холсуорси, и заставить его определиться со своими намерениями?
— Боже милостивый! — не утерпел я. — О лучшая из тетушек, как ни прискорбно, добродетельная королева Анна[19] давно уже почила в бозе, и ее времена прошли. Современных молодых людей бесполезно выспрашивать об их намерениях. Они лишь посоветуют вам почитать пьесы скандинавских драматургов.
Тетушка на минуту потеряла дар речи, но все-таки сумела выдавить:
— Ну, знаешь ли, это чудовищно… И ты сам… — Тут запас подходящих к случаю слов исчерпался, и леди Теппинг замолчала уже надолго.
Тем не менее, когда Дафне и молодой Холсуорси возвратились, я постарался уделить ему как можно больше внимания и распрощался с кузиной одновременно с ним.
Выйдя на улицу, я спросил:
— Куда вы теперь направитесь?
— Домой. Я снимаю квартиру в квартале Темпль.
— О! А я должен вернуться в клинику Св. Натаниэля. Нам отчасти по пути. Если не возражаете, пойдем вместе?
— Буду рад!
Некоторое время мы молча шагали бок о бок. Затем, судя по мрачному выражению молодого человека, его поразила некая важная мысль.
— Знаете, а ваша кузина — очаровательная девушка! — вдруг заявил он.
— Похоже, вы сами пришли к этому выводу, — ответил я, улыбнувшись.
Он слегка порозовел, и его лицо стало еще более лошадиным, чем обычно.
— Конечно, я восхищаюсь ею. А кто мог бы не восхищаться? Она чрезвычайно красива!
— Я бы красивой ее не назвал, — возразил я с дозволенной родственнику критичностью. — Хорошенькая, вот, на мой взгляд, верное слово. И несомненно, приятна в общении и привлекательна.
Холсуорси смерил меня коротким и явно неодобрительным взглядом, выражавшим крайне низкое мнение о моем вкусе и проницательности. Потом произнес сочувственно:
— Да что уж там, ведь вы ей приходитесь кузеном… Это большая разница.
— Поверьте, я отлично сознаю все сильные стороны Дафне, — ответил я, снова улыбнувшись, поскольку понял, что его болезнь зашла уже далеко. — Она и хороша собою, и умна.
— Умна! — откликнулся он. — Ее ум чрезвычайно глубок! Удивительный, несравненный интеллект. Ей нет равных!
— Как и шелковым платьям ее матери, — пробормотал я еле слышно.
Он пропустил мимо ушей мое легкомысленное замечание, продолжая петь дифирамбы моей кузине:
— Такая глубина! Такое проникновение в суть вещей! И притом сколько сочувствия к людям! Даже к случайному знакомому, вроде меня, она так добра, так внимательна!
— А разве вы случайный знакомый? — поинтересовался я не без лукавства. (Тетушка Фанни наверняка была бы шокирована моими словами; но в наше время именно таким образом спрашивают молодых людей об их намерениях.)
Он замер на месте, осекся и проговорил, чуть ли не заикаясь:
— Уверяю вас, совершенно случайный… Я никогда не позволю себе думать, что… Я полагаю, что не имел чести понравиться… Что мисс Теппинг как-то отличает меня.
— Некоторые люди бывают излишне скромными и непритязательными, — ответил я. — Иногда это доводит их до ненамеренной жестокости.
— Да что вы говорите? — всполошился он, мгновенно бледнея. — Если я допустил такое, то не прощу себе! Доктор Камберледж, вы ее кузен. Считаете ли вы, что я вел себя именно таким образом… Что заставил мисс Теппинг предположить, будто испытываю к ней некоторую привязанность?
Я уже откровенно рассмеялся и коснулся рукой его плеча.
— Дорогой мой, позвольте мне высказаться прямо и откровенно. Даже слепая летучая мышь способна увидеть, что вы по уши влюблены!
Губы Холсуорси дернулись.
— Это очень серьезно! — угрюмо произнес он. — Очень серьезно…
— Не сомневаюсь. — Я кивнул, как можно старательнее воспроизводя отеческие интонации и избегая смотреть на него.
Он снова остановился.
— Послушайте, — решился он наконец, — если вы сейчас не слишком заняты… Нет? Вы не спешите? Тогда пойдемте ко мне, прошу вас. Там… я смогу исповедаться.
— Охотно, — сразу согласился я. — Как специалист-медик могу вас уверить, что при диагнозе «молодость и глупость» даже небольшая доза исповеди приносит немедленное облегчение!
Остаток пути до его квартиры мы провели в беседе о неисчислимых достоинствах Дафне. Точнее, я помалкивал, а влюбленный исчерпал все предоставляемые словарем хвалебные прилагательные. К моменту, когда мы достигли его двери, он сделал все от него зависящее, чтобы я усвоил важнейший факт: всем ангельским чинам, сколько их ни есть, не угнаться за моей прелестной кузиной по части совершенств и добродетелей. Я, правда, не вполне проникся сей истиной, но отнюдь не по вине проповедника. Будь его воля, Вера, Надежда и Милосердие по справедливости должны были бы уйти в отставку, уступив свои места мисс Дафне Теппинг.
Его комнаты были уютны и отлично обставлены — роскошное жилище богатого молодого холостяка, у которого есть не только деньги, но и вкус. Мы уселись в кресла, хозяин предложил мне хорошую сигару. По мере накопления практического опыта я давно уже заметил, что отборная сигара помогает человеку по-философски взглянуть на обсуждаемую проблему; поэтому я сигару взял и закурил. Устроившись напротив меня, Холсуорси указал на фотографию в рамке, стоящую посередине каминной полки.
— Я помолвлен с этой леди, — сказал он лаконично.
— Так я и предполагал, — ответил я, разжигая сигару.
Он вздрогнул и удивленно уставился на меня.
— Как вы могли догадаться?
Я улыбнулся как человек, умудренный годами (будучи лет на восемь его старше, я имел для этого основания).
— Дорогой друг, что еще могло помешать вам предложить свою руку и сердце Дафне, если учесть, насколько сильно вы любите ее?
— Многое, — ответил он. — Например, чувство моего собственного полнейшего ничтожества.
— Даже если такое ничтожество действительно имеет место, — заметил я, попыхивая сигарой, — эту преграду большинство из нас легко преодолевает, когда наше восхищение некоей дамой доходит до предела. Итак, ваше препятствие заключается вот в этом? — Я взял портрет с полки и внимательно рассмотрел его.
— К сожалению, это так, да. Что вы думаете об этой Девушке?
— Симпатичная малютка, — высказал я первый итог моего осмотра. Лицо неизвестной казалось невинным и милым, по-девичьи искренним — этого я отрицать не мог.
— Вот-вот, — Холсуорси резко наклонился ко мне. — Довольно милая малютка! Ее совершенно не в чем упрекнуть. Но Дафне… я хотел сказать, мисс Теппинг…
Он смешался и умолк, как будто боясь осквернить священный предмет. Я продолжил исследовать фотографию. На ней была изображена девушка из порядочной семьи, лет двадцати или чуть больше, с невыразительными мелкими чертами, слабым подбородком, но у нее были мягкие, готовые вот-вот улыбнуться губы и обильные, пышные золотые волосы, которые прежде всего бросались в глаза.
— Она из театральной среды? — поинтересовался я, взглянув наконец на Холсуорси.
— Н-не совсем, — неопределенно отозвался он.
Я вытянул губы трубочкой, выпустил колечко дыма и продолжил допрос наугад:
— Мюзик-холл?
Он кивнул, но поспешил уточнить с горячностью, за которой крылось желание проявить справедливость к невесте, как бы сильно ни привлекала его Дафне:
— Девушка не становится менее порядочной только оттого, что она поет на сцене мюзик-холла!
— Разумеется, — согласился я. — Леди есть леди. Никакое занятие само по себе не может лишить ее этого звания… Но сцена мюзик-холла, согласитесь, редко способствует соблюдению добродетели.
— Так что же, вы разделяете предрассудки толпы?
— Помимо всяких предрассудков мир мюзик-холлов таков, что девушку, имеющую к нему отношение, трудно представить вместилищем всех добродетелей без достаточно веских доказательств.
— Я уверен, что она хорошая девушка, — с заминкой ответил Холсуорси.
— Тогда почему вы хотите бросить ее?
— Я не хочу. В этом-то все и дело. Напротив, я намерен сдержать свое слово и жениться.
— Только для того, чтобы сдержать свое слово? — удивился я.
— Именно, — кивнул он. — Это вопрос чести.
— Слабое основание для брака. Учтите, что я вовсе не намерен как-то повлиять на вас, хоть и прихожусь Дафне братом. Мне хочется только вникнуть в суть ситуации. Я даже не знаю, что думает о вас Дафне. Но вы обещали мне исповедь. Наберитесь же мужества и исполняйте!
Холсуорси не стал медлить.
— Понимаете, я был уверен, что люблю эту девушку, — начал он. — А потом встретил мисс Теппинг…
— Конечно, после этого все переменилось, — поддакнул я.
— И я не могу себе позволить разбить ее сердце!
Надо полагать, в данном случае он имел в виду не Дафне, а барышню из мюзик-холла.
— Боже упаси! — вскричал я. — Это было бы смертным грехом. Все, что угодно, только не это! — Здесь я перешел на деловой тон. — Отец ваш согласен?
— Мой отец? А как вы думаете? Он-то ожидает, что я найду себе жену в знатной английской семье!
— Ах, вот оно что… Хм-м-м, — протянул я и, направив на него кончик своей сигары, велел: — Продолжайте! Не скрывайте ничего!
Он откинулся на спинку кресла и поведал мне всю историю. Хорошенькая девушка; золотые локоны. Их познакомил некий друг. Сисси — милое, простодушное существо, чей ум и душа куда возвышеннее, чем та непрочная сцена, выйти на которую ее заставила лишь бедность: отец умер, мать в стесненных обстоятельствах….
— И вот, чтобы свести концы с концами, бедняжка Сисси решилась…
— Именно так, — пробормотал я, стряхивая пепел с сигары. — Распространенный случай самопожертвования. Вполне нормальный довод! Все как по нотам!
— Как это понимать? Выскажется, сомневаетесь?.. — взвился Холсуорси, явно сочтя меня закоренелым циником. — Уверяю вас, доктор Камберледж, бедное дитя… Хоть ей, конечно, далеко до мисс Теппинг как до неба… Она так невинна, так добра…
— Как цветочек в мае. О да! Я ничуть не усомнился. И все-таки: как вы дошли до того, чтобы сделать ей предложение?
Он слегка покраснел.
— Н-н-ну… Это вышло почти случайно, — сказал он робко. — Однажды вечером я зашел к ним в гости, но у матери разболелась голова и она удалилась, чтобы прилечь. Когда мы остались вдвоем, Сисси заговорила о своем будущем, о том, как тяжела ее жизнь. Потом она не выдержала и расплакалась. И тогда…
Я прервал этот поток слов взмахом руки.
— Довольно, — вставил я, выразив лицом сочувствие. — Дальнейшее хорошо известно.
Мы погрузились в молчание. Покуривая, я снова взялся за фотографию.
— Ну что ж, — сказал я наконец, — это лицо действительно кажется мне простым и приятным. Славное лицо. Вы часто видитесь?
— О нет. Сисси на гастролях.
— В провинции?
— Э-э-э… да. Сейчас они в Скарборо.
— Но она пишет вам?
— Ежедневно!
— Вы не сочтете чрезмерной дерзостью с моей стороны, если я попрошу вас показать мне какое-нибудь из этих писем?
Он отпер один из ящиков письменного стола и вытащил несколько конвертов. Просмотрев их, он выбрал одно, прочел его внимательно и сказал неуверенно:
— Думаю, не будет слишком серьезным нарушением конфиденциальности, если взглянете вот на это. В нем нет ничего особенного… Просто будничное любовное письмецо.
Я просмотрел поданный мне листок. Сесил был прав: типичная записочка в стиле «пронзенных сердец». Звучало, впрочем, довольно мило: «Скучаю, жду встречи — мне здесь так одиноко! Твое чудесное послание… Считаю дни… Вечно преданная тебе Сисси».
— Выглядит достоверно, — отметил я. — Однако полной уверенности у меня все еще нет. Вы позволите мне взять у вас и портрет, и письмо, чтобы показать их одной проницательной женщине? Я понимаю, что прошу слишком многого, но на такт и деликатность этой леди можно безусловно положиться.
— Как! Вы покажете это Дафне?
— Нет, что вы, — успокоил я его, улыбнувшись. — Как можно? Я имею в виду ее подругу и нашу общую знакомую, мисс Уайд. Она чрезвычайно тонко разбирается в людях.
— О, мисс Уайд я готов довериться целиком и полностью. Она ведь надежна, как сталь!
— Верно, — отозвался я. — Вы, по-видимому, тоже неплохо разбираетесь в людях.
— Я чувствую себя подлецом, — вздохнул Холсуорси. — Пишу изо дня в день к Сисси Монтегю — и все же посещаю мисс Теппинг ежевечерне. Но, увы… Иначе не получается.
— Дорогой друг, — сказал я, взяв его за руку, — как ни суди, а девяносто с лишним процентов мужчин — всего лишь люди!
Забрав письмо и фотографию, я отправился в клинику Св. Натаниэля. Когда закончился вечерний обход, я доставил свою добычу в комнатку Хильды Уайд и пересказал все услышанное. Лицо девушки сразу посуровело.
— Нужно быть справедливыми, — сказала она, подумав. — Дафне крепко любит этого человека. Но даже ради Дафне мы не должны принимать на веру то, что говорит не в пользу другой леди.
— Что скажете об этом? — спросил я, доставая фотографию. — Лично мне, признаюсь, это лицо кажется честным.
Хильда изучала портрет долго и пристально, даже взяла увеличительное стекло. Потом, склонив голову набок, произнесла задумчиво:
— На днях Меделайн Шоу подарила мне свою фотографию и заметила при этом: «Как мне нравятся эти современные портреты! Они показывают то, что могло бы реально существовать!»
— Вы хотите сказать, что техника ретуши очень усовершенствовалась?
— Именно. То, что мы видим, — нежное, невинное личико честной девушки, почти девочки, но… Вся невинность была привнесена фотографом.
— Вы уверены?
— Без сомнения. Взгляните вот на эти едва видимые черточки на щеке. Они неестественно изогнуты и обрываются на середине. Еще посмотрите на уголки рта. При такой форме носа и морщинках они должны быть совсем другими. Образ поддельный. Его безбожно подредактировали. Природой здесь создано немногое; остальное — искусство фотографа и даже попросту пудра и румяна.
— Но каково же ее подлинное лицо?
— Это лицо кокетки, а может, и распутницы.
— Понятно… Теперь оцените вот это! — Я протянул Хильде письмо Сисси и не сводил с нее глаз, пока она читала.
Она изучила документ со всей свойственной ей тщательностью, перечитала его дважды.
— Вполне обычное письмо, — решила она через несколько минут, — хотя его бесхитростная простота, возможно, если учесть обстоятельства, чуть-чуть преувеличена. А вот почерк… почерк отчетливо двойственный: хитроумные изгибы, змеящиеся росчерки — ничего, что свидетельствовало бы об искренности или честности. Можете не сомневаться, девица ведет двойную игру.
— Значит, вы верите, что характер человека отражается в почерке?
— Несомненно. Зная характер, мы можем сопоставить его с почерком и вывести определенные закономерности. Обратное действие — «расшифровать» почерк, не зная характера — гораздо труднее. Я имею некоторый опыт в этом. Наш характер сказывается во всем: кашель, походка, взмах руки… Тайна возникает лишь потому, что не всякий умеет прочесть эти знаки. Однако в данном случае я могу судить вполне уверенно. И верхние, и нижние петли на буквах — это силки, это орудие низкого, подлого мошенничества!
Я присмотрелся к написанию букв и понял, что имела в виду Хильда.
— Вот теперь вижу! Эти завитки рассчитаны на эффект, этой рукой водило отнюдь не искреннее чувство!
— Бедная Дафне! — тихо сказала Хильда. — Как бы я хотела помочь ей!.. — Она призадумалась, но вдруг ее лицо посветлело. — Послушайте, у меня появился неплохой план! На следующей неделе у меня начнется отпуск. Я съезжу в Скарборо — это место ничуть не хуже других для того, чтобы провести там отпуск — и понаблюдаю за нашей юной леди. Вреда от этого точно не будет, а вот польза может быть!
— Вы просто молодец! — воскликнул я. — Как деятельна ваша доброта!
Хильда отправилась в Скарборо, потом вернулась на неделю, прежде чем уехать в Брюгге, где собиралась провести большую часть своего отпуска. Но всего лишь через пару дней, узнав о болезни одной из медсестер в клинике, пообещала подменить ее, пока не найдут постоянную замену.
— Итак, доктор Камберледж, — сказала она, когда мы остались вдвоем на дежурстве, — я оказалась права! Мне удалось узнать кое-что существенное о сопернице Дафне!
— Вы видели ее?
— И не только. Я прожила неделю в одном доме с нею. Очень приятный пансион, в самом лучшем уголке курорта, между прочим. Девушка неплохо обеспечена, так что ссылки на бедность сразу теряют силу. Она заняла весьма приличный номер и возит с собою маменьку.
— Вот и хорошо, — сказал я. — Приличия, значит, соблюдаются?
— О да, она выглядит весьма презентабельно и ведет себя как леди, когда считает нужным. Но главная прелесть не в этом: она ежедневно выкладывала свои письма на столик в коридоре, у своих дверей, чтобы их забрал почтальон, — выкладывала в один ряд с другими, так что поневоле, отыскивая свои письма, их нельзя было не заметить.
— Что ж, это говорит об откровенности и прямоте, — признал я, начиная опасаться, что мы слишком поспешно осудили мисс Сисси Монтегю.
— Откровенность, и даже излишняя на самом деле, поскольку я без труда определила, что она регулярно изо дня в день отправляла два письма — «моим двум ухажерам», как она пояснила однажды днем молодому человеку, который сопровождал ее, когда она выкладывала их на столик. Одно из них было неизменно адресовано Сесилу Холсуорси, эсквайру[20].
— А другое?
— Другому адресату.
— Вы прочли его имя? — насторожился я.
— Да. Вот, посмотрите!
С этими словами Хильда протянула мне клочок бумаги, на котором значилось: «Реджинальд Нетлкрафт, эсквайр, 427, Стэплс Инн, Лондон».
— Что? Реджи Нетлкрафт! — воскликнул я в изумлении. — Подумать только, да ведь он был совсем мальчишкой в школе Чартерхаус[21], когда я был уже старшеклассником! Он потом поступил в Оксфорд, но его выгнали из колледжа Крайстчерч[22] за участие в сожжении греческого бюста во дворе Том-Куод[23] после бурной вечеринки…
— Что-то в таком духе я и ожидала обнаружить, — сдержанно улыбнулась Хильда. — Есть у меня такое предчувствие, что этот джентльмен больше по душе мисс Монтегю — он ближе к ней по типу. Но Сесил Холсуорси, по-видимому, расценивается ею как более выгодная партия. У Нетлкрафта есть деньги?
— Ни гроша, насколько я могу судить. В лучшем случае некое пособие от отца, приходского священника где-то в Линкольншире[24]; но сверх этого — ничего.
— В таком случае напрашивается вывод, что юная леди подбирается к деньгам Холсуорси. Если они ей не достанутся, она склонится к сердцу мистера Нетлкрафта.
Мы долго еще обсуждали все эти запутанные обстоятельства, и под конец я не утерпел:
— Сестра Уайд, вы уже познакомились с мисс Монтегю, или как там она зовется. Я — еще нет. Мне претит осуждать ее, не выяснив все досконально. Мне представляется необходимым съездить в Скарборо на следующей неделе и сделать собственные выводы.
— Правильно. Этого будет достаточно. Тогда вы сами сможете решить, права я или нет.
Так я и поступил. Более того, я побывал в мюзик-холле и послушал мисс Сисси — она исполняла милую домашнюю песенку в очаровательно ребячливой манере. Несмотря на умозаключения Хильды, это произвело на меня благоприятное впечатление. Возможно, персиковый румянец на ее щеках и был искусственным, но выглядел натурально. Открытое лицо, детская улыбка и непосредственность подростка в одежде и поведении — все это озадачило меня. «В конце концов, — подумалось мне, — даже Хильда Уайд может ошибаться!»
Однако следовало продолжить наблюдения, и потому в тот же вечер, когда ее часть программы завершилась, я задумал нанести ей визит. Сесил Холсуорси был, конечно, заранее предупрежден о моих намерениях и порядком шокирован. Для такого благородного человека, как он, идея пошпионить за девушкой, на которой он обещал жениться, была неприемлемой. И все же я решил, что в данном случае излишняя щепетильность вредна. Отыскав дом по адресу, данному Хильдой, я спросил у прислуги, дома ли мисс Монтегю. Мне объяснили, как к ней пройти. Поднимаясь по лестнице в гостиную, я расслышал голоса, мужской и женский — негромкий смех, глупый гогот, сдавленное хихиканье, все характерные признаки дурачества.
— Вы дали бы фору любому деловому человеку, клянусь! — произнес мужчина, судя по звуку голоса, молодой, а по протяжному выговору — принадлежащий к тому подвиду человеческого рода, который известен под наименованием «рубаха-парень».
— Да неужели? — откликнулся девичий голосок с хихиканьем. Это была Сисси. — Вы бы посмотрели на Меня, когда я помогала брату! У него была мастерская по ремонту велосипедов, и мне было поручено стоять у входа, как если бы я только что ездила кататься. А когда заходили клиенты — затянуть гайку или там руль починить, я с ними заводила беседу, пока Берти работал. Бывало, уловлю момент, когда они отвлекутся, да и всажу штопальную иглу прямо в шину. Дальше понятно — не успевают они уехать, как тут же и возвращаются, чтобы заклеить прокол! Вот это я называю — деловой подход!
Взрыв смеха последовал за этим поучительным рассказом о коммерческом успехе. Выждав, пока он утихнет, я вошел. Кроме мисс Монтегю и ее матери в гостиной сидели двое мужчин и еще одна молодая леди.
— Простите, что вторгаюсь так поздно, — сказал я спокойно, поклонившись. — Но я завтра уезжаю из Скарборо, мисс Монтегю, и хотел увидеться с вами. Я обещал моему другу, мистеру Холсуорси, навестить вас, а другого случая мне не представится.
Я скорее ощутил, чем увидел, как мисс Монтегю метнула быстрый многозначительный взгляд в сторону своих друзей-приятелей; они отреагировали, прекратив давиться от смеха и немедленно вспомнив о сдержанности.
Девушка взяла мою визитную карточку, потом, пустив в ход манеры идеальной леди, представила меня своей матери.
— Это доктор Камберледж, мама, — сказала она с едва заметным оттенком предупреждения в голосе. — Друг мистера Холсуорси.
Пожилая дама приподнялась с кресла, уставилась на меня и спросила:
— Дай-ка я соображу… Который из них мистер Холсуорси, Сисси? Сесил или Реджи?
Один из «парнишек» разразился бессмысленным смехом.
— Миссис Монтегю, что же вы портите весь спектакль! — воскликнул он, хмыкнув. Еще один взгляд мисс Сисси немедленно заставил его умолкнуть.
Несмотря на такое начало, я должен признать, что дальше мисс Монтегю и ее друзья вели себя достойно и прилично. Ее манеры были безупречны — можно даже сказать, изящны. Она расспрашивала про «Сесила» с очаровательной наивностью. Она была откровенной и ребячливой. Нрав у нее был от природы веселый, но проявлялось это самым невинным образом — она спела нам смешную, но пристойную песенку, а это весьма показательный признак. Заподозрить двойную игру было невозможно. Если бы я не услышал случайно на лестнице те несколько фраз, то наверняка уехал бы в полном убеждении, что бедная девочка — оклеветанное дитя природы.
Так или иначе, я вернулся наутро в Лондон с твердым намерением возобновить свое давнее, поверхностное знакомство с Реджи Нетлкрафтом.
К счастью, у меня был хороший предлог, чтобы посетить его. Меня попросили собрать среди старых однокашников деньги на один из тех бесчисленных «памятных подарков», которые преследуют выпускников всю жизнь и являются, пожалуй, худшим наказанием за преступление, а именно за то, что вы потратили свои юные годы на обучение в привилегированной школе: подарок Для уходящего на пенсию учителя, или для профессионального игрока в крикет, или прачки, или еще кого-нибудь; так что в рамках этой ответственной миссии было вполне естественно наведаться по очереди ко всем жертвам… То есть бывшим однокашникам. Потому я направился прямо к нему на квартиру в Стэплс-Инн и напомнил о себе.
Реджи Нетлкрафт вырос и превратился в нездорового, прыщеватого, вяловатого парня. Он носил галстук в крапинку и крахмальные манжеты, которыми так гордился, что ежеминутно взмахивал руками, демонстрируя их. Весь его облик наглядно выражал самодовольство, что меня удивило, поскольку мало кто имел меньше разумных оснований для самодовольства, чем этот юнец.
— Привет! — сказал он, когда я представился. — Так это вы, Камберледж? Клиника Св. Натаниэля! — добавил он, взглянув на мою карточку. — Что за чушь! Да будь я неладен, если вы не подались в костоправы!
— Да, я избрал эту профессию, — ответил я, ничуть не устыдившись. — А вы?
— О, признаться, старина, мне никак не везет. Меня турнули из Оксфорда, потому что для тамошнего начальства у меня слишком развитое чувство юмора. Злобная свора старых чудаков! Им не понравилось, что я забрасывал устричными раковинами окна моего наставника-тьютора[25] — а ведь это старый добрый английский обычай, ныне быстро уходящий в прошлое. Затем я подался в армию. Но, представьте себе, в наше время у джентльмена нет шансов выдвинуться в армии! Стадо круглых невежд, у них, видите ли, «интеллект», уткнулись в книжку и готовятся к экзаменам, а нам даже малейшего шанса не дают! Я это все называю сущей ерундой. Тогда папаша отправил меня изучать электротехнику — и электротехника быстро выдохлась. Я не вкладывал в нее никакого капитала; к тому же это такая зверски нудная штука! И руки вечно пачкаются. Потому я теперь готовлюсь поступать в суд; и если только мой репетитор сумеет достаточно натаскать меня, чтобы я мог проскочить через экзаменационную комиссию, то к следующему лету надеюсь уже быть при деле.
— А если вы и тут провалитесь? — поинтересовался я лишь затем, чтобы испытать его чувство юмора.
Он немедленно проглотил наживку, как плотва.
— О, когда все провалится, я поеду на хлеба к папаше. Провались они все, нельзя же ожидать от джентльмена, чтобы он сам зарабатывал себе на жизнь?! Англия катится к чертям, вот что я вам скажу: куда делись все те приятные маленькие синекуры для таких парней, как вы и я? Всюду натыкаешься на эту мерзкую конкуренцию. И никакого уважения к чувствам джентльмена, никакого! Поверите ли, Камберлень — мы вас так звали в Чартерхаузе, помнится… Или как-то еще… Так вот, на прошлой неделе случилось мне слегка развлечься на Хей-маркет[26], после отличнейшего ужина, и некий тип из полиции — этакий косоглазый старикан — вознамерился отправить меня в тюрьму и даже не подумал предложить мне заплатить штраф. — Простите, что огорчаю вас, но я до сих пор не могу успокоиться: меня в тюрьму, и за что? Я всего-навсего сбил с ног грубияна-полицейского. Можете не сомневаться — Англия ныне уже не та страна, где может жить джентльмен.
— Если вы осознали этот факт, почему бы вам не покинуть эту страну? — поинтересовался я, улыбнувшись.
— Что? Эмигрировать? — Он энергично помотал головой. — Нет, увольте! Другие земли не по мне. Никаких колоний, с вашего позволения. Я не сойду со старого корабля. Я слишком привязан к Империи.
— Но разве вы не знаете, что поклонники империи обычно изъясняются в любви к колониям, над которыми никогда не заходит солнце?
— Средоточие Империи — Лестер-сквер![27] — ответствовал он, взглянув на меня с невыразимым презрением. — Однако, старина, не выпить ли нам виски с содовой? Не хотите? Никогда не пьете между завтраком и обедом? Удивили вы меня! Видимо, это медицина так на вас повлияла?
— Возможно, — ответил я. — Мы предпочитаем беречь свою печень.
Только теперь я смог перейти к официальной причине моего появления — сбору средств на подарок. Реджи красноречиво похлопал себя по бокам, намекая на полное истощение своих карманов.
— Ни пенса, Камберледж, — вздохнул он, — ни единого! Честь обязывает! Если только Синяя Птица не обойдет всех на скачках принца Уэльского, ума не приложу, как заплатить старшине судейской корпорации!
— Да ладно, не печальтесь, — ответил я. — Мое дело было спросить, и я уже спросил.
— Так вот я и прозябаю, дорогой друг. Простите, что мне пришлось сказать «нет». Но я все-таки могу вам посодействовать! Я знаю верный способ…
Я коротко взглянул на каминную полку и увидел что искал.
— Вижу, у вас есть фотография мисс Сисси Монтегю, — заметил я невзначай, взяв ее в руки и рассмотрев. — Еще и с автографом! «Реджи, от Сисси». Вы близко знакомы?
— Я с нею? Простите, что огорчаю вас, но эта Сисси — сущая молодчина! Видели бы вы, как эта девушка курит! Честное слово, Камберледж, она потребляет больше сигарет, чем любой из моих знакомых в Лондоне. Черт побери, да такая девушка… Вы меня поймете… В общем, ею нельзя не восхищаться! А вы, значит, видели ее?
— О да; мы познакомились как раз позавчера, в Скарборо. Я побывал у нее в гостях.
Он присвистнул, потом разразился идиотским хохотом.
— Вот так финт! — вскричал он. — Недурное начало, ей-ей! Только не говорите мне, что вы и есть тот другой Джонни.
— Который Джонни? — переспросил я, чувствуя, что мы приближаемся к цели.
Он откинулся на спинку кресла и снова засмеялся.
— Ну, вы могли заметить, что Сисси — замечательно умная девушка, умница просто, — заговорил он, успокоившись и глядя мне в лицо. — Сущая молодчина! Выслеживает сразу двух зайцев, вот в чем штука. Есть я — и есть другой парень. Меня она ценит за любовь, а того — за деньги. Вот я и подумал, уж не вы ли тот, другой.
— Я, конечно, был бы не прочь получить руку этой юной леди, — ответил я уклончиво. — Но неужели вам неизвестно имя вашего соперника?
— А-а, в этом-то и сказывается мудрость Сисси! Она Просто диво, моя Сисси; ее из норы запросто не выманишь. Она понимает, что если бы я знал, кто этот пижон, то прямо бы открыл ему глаза на ее хитрости и отправил подальше от нее. Ох, я бы так и поступил, будь я неладен; потому как я с ума схожу по этой девушке. Говорю вам, Камберледж, она — со-вер-шен-ство!
— Мне кажется, что вы чудесно подходите друг другу, — ответил я, в соответствии с истиной. Я не чувствовал ни малейшего зазрения совести ни от подталкивания Реджи Нетлкрафта в сторону Сисси, ни от соединения Сисси с Реджи Нетлкрафтом.
— Подходим? Это точно. Здорово вы разбираетесь, Камберлень! Но Сисси — хитроумная штучка, ей-ей. Она расставила силки на того, другого Джонни. У него полно бумажек, понимаете? А Сисси хочет бумажек даже больше, чем ваших ухаживаний, честно.
— Полно чего? — переспросил я, не вполне уловив смысл фразы.
— Бумажек, старина; они же банкноты, они же звонкая монета — в общем, деньги. Судя по ее рассказам, он в этом купается. Имя этого молодчика от меня скрыто, однако я знаю, что его родитель где-то там в Америке числится по разряду миллионеров.
— Она, по-видимому, пишет вам?
— А как же! Каждый божий день. Но как же вы догадались?
— Она выкладывает свои письма к вам на столик в холле, там, где она остановилась в Скарборо. И надписывает адрес.
— Чертовски часто! Беззаботная маленькая чертовка! Да, она пишет мне — целыми страницами. Она сильно на меня запала, на самом деле. Она бы вышла за меня, если бы не Джонни с бумажками. Она его самого и в грош не ставит, она только хочет его денег. Этот тип и одеваться-то не умеет, представляете? А ведь, в конечном счете, костюм делает человека! Жаль, что я не могу до него добраться. Уж я бы попортил ему физиономию! — И он шутливо изобразил позу для бокса.
— Значит, вы действительно хотели бы избавиться от этого субъекта? — спросил я, пользуясь представившимся шансом.
— Избавиться? Да-да, конечно! Швырну его в реку прекрасной темной ночью, и дело с концом, мне бы только с ним увидеться!
— А если для начала я попрошу вас показать мне одно из писем мисс Монтегю, вы согласитесь? — спросил я осторожно.
Нетлкрафт глубоко вздохнул.
— Видите ли, они… э-э-э… довольно чувствительные, — пробормотал он неуверенно, поглаживая свой бритый подбородок. — Она такая горячая, эта Сисси. Должен признаться, по части страстей у нее все на высоте. Но если вы и впрямь полагаете, что этого лишнего Джонни можно срезать при помощи ее писем — ну что ж, в интересах истинной любви, которая никогда не обходится без препятствий, я не прочь позволить вам, как другу, одним глазком взглянуть на ее прелестные писульки.
Он вытащил объемистую связку из ящика стола, с самой чувствительной миной просмотрел два-три, потом отобрал образчик, пригодный для публикации.
— Вот это будет господину С. не в бровь, а в глаз, — сказал он, хихикнув. — Любопытно, что С. на это скажет? Она всегда обозначает его как С., понимаете ли, это так забавно и уклончиво. Она пишет: «Как мне хотелось бы, чтобы этот гадкий скучный С. убрался к себе в Галифакс — он оттуда родом, — и тогда я бы прямо полетела к моему милому, дорогому Реджи! Но будь оно все неладно, Реджи, мой мальчик, куда годится истинная любовь, если у нас нет бумажек? Без комфорта я не проживу. Любовь в хижине приятна по-своему, но кто будет платить за шампанское, Реджи?» Как тонко замечено, правда? Сисси вообще ужасно утонченная. Отлично воспитана, вкусы и привычки настоящей леди.
— Это очевидно, — ответил я. — Как ее литературный стиль, так и пристрастие к шампанскому достаточные тому свидетельства!
Чрезвычайно развитое чувство юмора не позволило ему уловить иронию моей реплики. Сомневаюсь, простиралось ли оно намного дальше бросания устричных раковин. Нетлкрафт вручил мне письмо. Я прочел его с равной долей веселости и удовлетворения. Вздумай мисс Сисси намеренно открыть глаза Сесилу Холсуорси, она не могла бы справиться с задачей вернее и успешнее. Письмо дышало жгучей любовью, которую умеряла лишь решимость продать свои прелести на самом престижном матримониальном рынке.
— Похоже, я знаком с этим господином С., — сказал я, дочитав до конца. — И хочу спросить, позволите ли вы мне показать ему это письмо мисс Монтегю. Оно настроит его против девушки, которая, по сути, совершенно недосто… то есть не подходит ему.
— Показать ему это письмо? Да запросто! Сисси сама мне обещала, что, если ей не удастся довести «этого напыщенного дурака С.» до кондиции к Рождеству, она его погонит и выйдет за меня. Тут так и написано.
С этими словами он вручил мне новый перл эпистолярного жанра. Ознакомившись с его содержанием, я спросил:
— Как насчет угрызений?
— Ни малейших, слово даю!
— Тогда и у меня их не будет, — ответил я.
Я чувствовал, что парочка этого заслуживает. Сисси и в самом деле оказалась распутницей, как верно угадала Хильда. Ну, а Нетлкрафт… Если человек, прошедший привилегированную школу и английский университет, остался болваном, то таковым он останется уже навсегда, и тут больше говорить не о чем.
С добытыми уликами я отправился прямиком к Сесилу Холсуорси. Он внимательно прочел оба послания, поначалу с недоверием — он был по природе своей слишком честным человеком, чтобы поверить в возможность такого двуличия: как можно, имея невинные глазки и золотые локоны, быть обманщицей? Он перечитал, потом сопоставил их слово за словом с выражениями нежной привязанности и детской безыскусностью письма, недавно полученного им самим от той же самой леди. Присущее ей богатство и разнообразие стилей сделало бы честь опытному труженику словесности. Наконец Сесил вернул письма мне.
— Как вы думаете, — сказал он, — если я порву с ней, основываясь на данных свидетельствах, не причиню ли я тем самым ущерба?
— И вы еще беспокоитесь об ущербе — для Сисси?! — воскликнул я. — Вы причините ущерб, если не сделаете этого, — себе, вашей семье, рискну предположить, что и Дафне тоже; в конечном счете хуже было бы и самой девушке, потом что вам она не пара, а Реджи Нетлкрафту — в самый раз. А теперь делайте то, что я вам велю. Садитесь прямо сейчас и пишите ей, я продиктую.
Он послушно сел и взялся за перо, очень довольный тем, что я снял с него ответственность за решение.
«Дорогая мисс Монтегю, — начал я, — прилагаемые к сему письма попали в мои руки совершенно случайно. Прочтя их, я чувствую, что не имею никакого права становиться между вами и тем человеком, в пользу которого сделало выбор ваше сердце. Поступить так было бы жестоко и неразумно с моей стороны. Я освобождаю вас от обязательств относительно меня и с настоящего момента считаю также свободным себя самого. Таким образом, вы можете считать нашу помолвку разорванной окончательно и без возможности восстановления.
Искренне ваш,
Сесил Холсуорси».
— И ничего более? — спросил он, подняв голову и покусывая кончик пера. — Ни слова сожаления или извинения?
— Ни единого, — ответил я. — Вы действительно слишком снисходительны.
Я заставил его выйти на улицу и отправить письмо прежде, чем он придумает какие-нибудь муки совести. Когда с этим справились, он обратился ко мне с таким нерешительным видом, что впору было позабавиться:
— Что мне следует делать дальше?
— Мой дорогой друг, — улыбнулся я, — в этом вопросе решение принадлежит вам.
— Но… Вы не думаете, что она надо мной посмеется?
— Мисс Монтегю?
— Да нет же! Дафне…
— Дафне не доверяла мне своих сердечных дум. Иными словами, я не знаю, что она чувствует. Но, судя по внешним признакам, я считаю возможным уверить вас, что кузина по меньшей мере не станет смеяться!
Он до боли стиснул мою руку.
— Вы не шутите? Ах, как это прекрасно с ее стороны! Такая возвышенная девушка, как Дафне — и я, совсем ее недостойный!
— Мы все недостойны любви хороших женщин, — ответил я на это. — Но, слава Всевышнему, хорошие женщины, по-видимому, не осознают этого.
В тот же вечер, около десяти, мой новый друг вбежал ко мне в рабочий кабинет. Сестра Уайд, пришедшая отчитаться за день дежурства, в тот момент находилась там же. Лицо Сесила выглядело на несколько дюймов короче и шире, чем обычно, от широкой улыбки. Глаза его сияли.
— Вы, возможно, не поверите, доктор Камберледж, — начал он, — но…
— Уже поверил, — вставил я. — Я все знаю. Прочел.
— Вы прочли! — вскричал он. — Где же?
— В специальном выпуске вечерней газеты, — взмахом руки я указал на его лицо и улыбнулся. — Вы объяснились с Дафне, и она согласилась!
Он опустился в мягкое кресло, вне себя от восторга.
— Да, да! Она — ангел! Благодаря вам она приняла мое предложение!
— Благодарить следует мисс Уайд, — уточнил я. — В действительности все это — ее достижение. Если бы она не разглядела на фотографии истинное лицо и на лице не прочла характер женщины со всей его низостью, мы никогда не разоблачили бы ее.
Холсуорси обратил к Хильде взгляд, исполненный благодарности.
— Вы подарили мне самое дорогое и лучшее существо на земле, — заявил он, пожимая обе ее руки.
— И заодно нашла для Дафне мужа, который будет любить и ценить ее, — ответила Хильда, розовея от смущения.
— Вот увидите, Холсуорси, — сказал я лукаво, — ручаюсь, они никогда не раскроют наш заговор!
Что касается Реджи Нетлкрафта и его женушки, мне хотелось бы отметить, что поживают они прекрасно, как и следовало ожидать. Реджи последовал за своей Сисси на сцену мюзик-холла; и всякий, кто видел его в чрезвычайно популярной сценке «Пьяный джентльмен перед судом полиции на Боу-стрит», охотно признает, что после «окончательного провала на всех поприщах» он обрел наконец свое подлинное призвание. Говорят, что в этой роли он «смотрится совсем как в жизни». У меня нет причин оспаривать это утверждение.
Глава III
История о жене, которая исполнила свой долг
Чтобы вам было легче понять мой следующий рассказ, я должен вернуться к тому дню, когда меня представили Хильде.
— Колдовство, да и только! — сказал я, увидев ее впервые, на обеде у Лe-Гейта.
Она улыбнулась, и улыбка ее и впрямь околдовывала, хотя на колдунью девушка ничуть не была похожа. Это была искренняя, открытая улыбка с едва заметным оттенком естественного женского торжества.
— Нет, не колдовство, а память, — ответила она, взяв своими тонкими пальцами жареную миндалину с блюда венецианского стекла, — с добавлением еще, пожалуй, некоторой врожденной остроты восприятия. Не сочтите за хвастовство, но мне еще не приходилось встретить человека с такой же глубиной памяти, как моя.
— С глубиной, но не со стариной, наверно, — шутливо возразил я, потому что выглядела она лет на двадцать пять, не более, и щеки у нее были как спелый персик, такие же розовые и покрытые едва заметным пушком.
Хильда снова улыбнулась, открыв ряд блестящих белизной зубов. Она была, несомненно, очень и очень привлекательна. Ей было присуще то неопределимое, непередаваемое и не поддающееся анализу качество, которое называют «очарованием».
— Конечно, о старине речь не идет. Иногда может показаться, действительно, что я помню события, случившиеся еще до моего рождения (скажем, приезд королевы Елизаветы в Кенилворт). Однако это — всего лишь работа воображения. Я очень ярко и отчетливо представляю все, о чем читала или слыхала. Но я хотела лишь сказать, что память моя очень цепкая. Вы сами могли только что убедиться, как я вспоминаю даже мелкие и случайные факты, когда что-то вызывает эту необходимость.
Хильда Уайд действительно ошарашила меня с первого же момента, когда я подал ей свою карточку: «Доктор Хьюберт Форд Камберледж, клиника Св. Натаниэля». Она мельком взглянула на нее и воскликнула почти сразу же, не задумываясь:
— Ах, конечно, вы наполовину валлиец, как и я!
Быстрота и очевидная непоследовательность ее утверждения озадачили меня.
— М-м-м-м… да, я действительно наполовину валлиец… Моя мать родом из Карнарвоншира[28]. Но почему же «конечно»? Я не возьму в толк, каким путем шли ваши рассуждения!
Хильда негромко и весело рассмеялась, как будто подобные вопросы были ей не внове.
— Как можно спрашивать у женщины, «каким путем шли ее рассуждения»! Ведь здесь работает только интуиция! Сразу видно, доктор Камберледж, что вы — обыкновенный мужчина. Муж науки, о да, но отнюдь не психолог. Отсюда следует также, что вы — холостяк. Женатый мужчина привыкает к проявлениям интуиции и не ждет никаких разумных объяснений… Ну, сегодня, только для вас, я попытаюсь восстановить последовательность. Если я не ошибаюсь, ваша мать умерла около трех лет назад?
— Правильно. Так вы были знакомы с моей матерью?
— О, что вы, нет! Я ее даже не встречала никогда. Однако вы хотите знать… — Ее взгляд стал лукавым. — Но, как мне кажется, она родом из Хендри Коуд, близ Бангора.
— Уэльс — большая деревня! — воскликнул я, затаив дыхание. — Каждый валлиец, по-видимому, знает все про всех прочих валлийцев.
Моя новая знакомая снова улыбнулась. Смеющееся лицо в облаке воздушных оборок… Когда Хильда улыбалась, ей невозможно было сопротивляться!
— Желаете узнать, откуда у меня эти сведения? — спросила она, наколов десертной вилочкой глазированную вишню. — Нужно ли открывать тайну трюка, как это Делают фокусники?
— Ничего они не объясняют, — возразил я. — Они говорят: «Как видите, это делается так-то и так-то», потом взмахивают руками — и оставляют публику в прежнем неведении. Не объясняйте, как фокусники, расскажите лучше, как вы догадались!
Она прикрыла глаза, будто прислушиваясь к внутреннему голосу.
— Около трех лет назад, — начала она медленно, как бы вспоминая с усилием полузабытую историю, — я прочла заметку в «Таймс», в разделе «Рождения, смерти и бракосочетания». Там было написано: «Сего 27-го октября…» — я не перепутала, 27-го?
Ее ясные карие глаза открылись на мгновение, в них мелькнул вопрос.
— Так точно, — кивнул я в ответ.
— Я так и думала. Значит, «Сего 27-го октября, Эмили Ольвен Джозефина, вдова покойного Томаса Камберледжа, полковника в отставке 7-го Бенгальского пехотного полка, дочь Йоло Гвин Форда, эсквайра, мирового судьи из Хендри Коуд близ Бангора скончалась в Бринморе, Борнемут». Все верно? — Девушка раскрыла глаза и выжидательно посмотрела на меня из-под темных ресниц.
— Досконально, — подтвердил я с удивлением. — И это на самом деле все, что вы знали про мою мать?
— Абсолютно. Как только я увидела вашу карточку, у меня мелькнула мысль: «Форд, Камберледж; что эти два имени напоминают? Между ними есть какая-то связь! Ах, да! Некая миссис Камберледж, супруга полковника Томаса Камберледжа, из 7-го Бенгальского, была урожденная Форд, дочь некоего Форда, из Бангора! Понимаете, это просто вспыхивает в памяти, как молния! Дальше я уже рассуждала так: «Доктор Хьюберт Форд Камберледж, должно быть, ее сын». Вот вам и вся логическая цепочка. Женщины способны рассуждать логически — иногда. Но мне все-таки пришлось хорошо подумать, прежде чем я вспомнила источник информации — ту заметку из «Таймс».
— И так вы можете определить любого человека?
— Кого угодно! Однако не стоит ожидать от меня слишком многого! Я не посвящаю все свое время чтению, конспектированию и усвоению объявлений в газетах. Я не претендую на то, чтобы меня считали «Книгой пэров», знатоком духовенства и справочником «Весь Лондон» в одном пакете. Ваше семейство запомнилось мне так живо, без сомнения, из-за старинных валлийских имен, Ольвен и Йоло Гвин Форд — они красивые и необычные. Меня неизменно привлекает все, что касается Уэльса. Валлийские корни во мне преобладают. Но в моей памяти хранятся, словно разложенные по полкам, сотни — да, скорее, тысячи — подобных фактов. Если кто-то еще пожелает меня проверить, — она обвела взглядом стол, — можем испытать пределы моих способностей…
Несколько гостей приняли ее вызов и стали называть имена своих сестер или братьев; в трех случаях из пяти моя колдунья сумела припомнить либо их свадебные объявления, либо другие опубликованные сведения. Правда, в случае с Чарли Виром она поначалу ошиблась, и то в одной лишь мелкой подробности: в газете сообщалось о присвоении звания лейтенанта в Уорвикском полку не самому Чарли, а его брату Уолтеру. Однако стоило указать ей на эту оплошность, как Хильда исправилась и тут же добавила:
— Ох, как же это глупо! Я спутала два имени. Чарльз Кэссилис Вир был назначен в тот же самый день на должность в родезийской конной полиции, не так ли?
Данные оказались точными…. Но я все время забываю, что еще не представил вам мою колдунью.
Когда я впервые увидел Хильду Уайд, она была удивительно красивой, веселой и грациозной девушкой, Каких я до того не встречал. Ее привела сестра Ле-Гейта. У нее были карие глаза, каштановые волосы, а лицо бело, как воск или сливки, но не холодно, как мрамор — таким теплым казался легкий бархатистый пушок на щеках. Я хочу сразу подчеркнуть, что в ней не было ничего сверхъестественного. Несмотря на редчайший дар, который неразумные люди воспринимали как что-то таинственное или волшебное, она была, по сути, обычной английской девушкой — живой, отлично воспитанной, благоразумной, обаятельной — и играющей в теннис. Жизнерадостная душа уводила ее далеко за пределы среды обитания — довольно унылой в целом. Но самое главное — она была цельной, искренней и сияющей, как лучик солнечного света. Она не претендовала на обладание тайными силами; она не общалась с потусторонними духами; она просто была сильной и обаятельной личностью с поразительно цепкой памятью и редкостной даже для женщины интуицией. Хильда рассказала мне, что такую память унаследовала от своего отца, в роду которого многие прославились этим чудесным свойством. С другой стороны, импульсивный темперамент и быстрота реакции достались Хильде, по ее мнению, от матери и ее валлийских предков.
На первый взгляд она казалась барышней, каких много — немного легкомысленной, миловидной, большой поклонницей спорта на свежем воздухе (особенно верховой езды) и любительницей природы. Но порой можно было заметить особый блеск в ее темных глазах — признак скрытых движений, глубокой задумчивости, которые заставляли предположить наличие особых душевных качеств. Не скрою, что с первых же часов нашего знакомства Хильда Уайд чрезвычайно заинтересовала меня. Я был воистину околдован. Ее лицу была присуща странная особенность: оно невольно притягивало взгляд; в нашем родном языке нет слова для этого свойства, но все распознают его. Не заметить Хильду было немыслимо. Она была из тех девушек, которых, раз увидев, не забудешь.
Званый обед, где мы встретились, давал Ле-Гейт — впервые после того, как женился во второй раз. Веселый, пышнобородый, он просто светился от радости. Он гордился своей женой и недавно полученным званием королевского адвоката. Новая миссис Ле-Гейт сидела во главе стола, красивая, умелая, отлично владеющая собой — яркая, энергичная женщина и образцовая хозяйка дома. Еще совсем молодая, она была крупной и властной особой. Она произвела благоприятное впечатление на всех гостей.
— Бедные осиротевшие дети обрели новую мать! — хором твердили дамы. И она, в самом деле, выказывала все качества хорошей хозяйки.
Сидя рядом с мисс Уайд у столика с мороженым, я высказал свое мнение по этому поводу вполголоса — ведь обсуждать хозяев дома у них за столом неучтиво.
— Похоже, Хьюго Ле-Гейт сделал отличный выбор. Мэйзи и Этти повезло, о них будет заботиться такая разумная и умелая мачеха! Что вы об этом думаете?
Милая колдунья взглянула на хозяйку, словно стрелу метнула, подняла стоявший перед нею бокал с вином, снова опустила и тихо, так, чтобы мог слышать только я, но отчетливо и твердо произнесла слова, потрясшие меня до глубины души:
— Я думаю, не пройдет и года, как Ле-Гейт убьет ее.
Я не сразу сумел ответить, настолько сильно поразило Меня это уверенное предсказание. Каково услышать такое За десертом, у стола красного дерева, уставленного вином и фруктами, о своем лучшем друге, в его собственном Доме?! Уверенность, с которой Хильда Уайд высказала свое мнение совершенно незнакомому человеку, лишило меня дара речи. Почему она так думает? И почему доверила именно мне это поразительное откровение?
Глубоко вздохнув, я наконец смог высказать свое изумление. Гости, занятые болтовней, нас не замечали.
— На каком основании вы построили этот вывод? — спросил я осторожно. — Вы меня испугали!
Девушка слизала с ложечки шарик абрикосового мороженого, подождала, пока оно растает во рту, и прошептала:
— Сейчас не спрашивайте меня ни о чем. Отложим объяснение. Но я уверена, что так и будет. Поверьте, я не выдумываю…
Она была права, конечно. Продолжать подобный разговор на празднике было бы и грубо, и глупо. Пришлось мне поневоле закупорить сосуд моего любопытства и ждать, пока прекрасная сивилла снизойдет до толкований.
После обеда мы перешли в гостиную. Хильда Уайд почти сразу подошла к утолку, где я устроился. Походка у нее была легкая и быстрая.
— О, Камберледж, — начала она, как будто ничего особенного не случилось, — я так рада нашему знакомству! Теперь я могу с вами поговорить, и мне это очень нужно. Ведь вы служите в клинике Св. Натаниэля, а я очень хочу получить там место медсестры…
— Место медсестры! — воскликнул я, слегка озадаченный, потому что эта юная леди в платье из тончайшего светлого индийского муслина напоминала бабочку и казалась бесконечно далекой от этой трудной работы. — Вам это действительно нужно? Или вы, подобно тысячам современных барышень, жаждете Служения, не понимая, что служение, как правило, малоприятное занятие? Уход за больными, должен сказать, не ограничивается ношением гофрированного чепца и форменного платья.
— Я знаю, — ответила она с неожиданной серьезностью. — Как же мне об этом не знать, если я уже служу медсестрой в госпитале Святого Георгия?
— Вы — медсестра! Да еще в таком госпитале! Зачем же вам переходить в клинику Св. Натаниэля? Зачем? Ваш госпиталь расположен в намного лучшем районе Лондона, и пациенты там чаще всего принадлежат к лучшему обществу, чем у нас в Смитфидде.
— И это мне известно. Однако… В клинике Св. Натаниэля работает Себастьян, а я хочу работать с Себастьяном.
— Профессор Себастьян! — При упоминании имени моего великого учителя я не смог сдержать порыв энтузиазма. — Ах, если вы стремитесь попасть в сотрудники к Себастьяну, тогда я верю, что ваши намерения не поверхностны.
— Верите? — повторила она с непонятной интонацией, и по лицу ее прошла тень, как от облака. — Да, поверьте, это желание идет из глубины! Цель моей жизни — быть рядом с Себастьяном, наблюдать за ним. Я очень хочу добиться этого… Но я, возможно, слишком поспешно доверилась вам? Тогда я умоляю вас не выдавать ему мое желание.
— Вы можете безусловно положиться на меня, — ответил я.
— О да, я почувствовала это, — вставила она, взмахнув рукой. — Конечно, по вашему лицу я сразу увидела, что вы человек чести — человек, которому можно доверять. Иначе я не заговорила бы с вами. Но… вы мне обещаете?
— Обещаю, — твердо сказал я, польщенный. Ее нежная красота, ее таинственный пророческий дар, так трудно совместимый с тонким личиком и пушистыми каштановыми кудрями, основательно поразили меня. Очарованием было проникнуто все, что она делала и говорила. Потому я добавил: — И я сообщу Себастьяну, что вы ищете место медсестры в клинике Св. Натаниэля. Опыт у вас имеется, рекомендации вы можете получить, хотя бы от той же сестры Ле-Гейта, потому вероятность, что вакансия для вас найдется, очень велика.
— Большое вам спасибо, — ответила она с улыбкой — по-детски простодушной и так пикантно сочетающейся с колдовским взглядом.
— Однако, — продолжал я доверительно, — вы просто обязаны объяснить мне, на чем основано ваше недавнее высказывание насчет Хьюго Ле-Гейта. Оно показалось мне темным, как слова Дельфийской сивиллы, глубоко поразило и встревожило меня. Хьюго — один из самых старых и близких моих друзей. Потому я хочу понять, отчего у вас внезапно сложилось такое плохое мнение о нем.
— Не о нем, а о ней, — уточнила Хильда к моему удивлению и, чтобы не привлекать внимание общества к нашей беседе, сделала вид, будто ее очень заинтересовал маленький норвежский кинжал, лежащий на этажерке.
— Говорите же, — настаивал я. — Зачем вы меня мистифицируете? Это сознательное введение в обман. Вы набиваете цену своим способностям. Но я не из тех людей, кого можно убедить гороскопами. Я отказываюсь вам верить!
Вертя кинжал в пальцах, Хильда повернулась ко мне, и я замер, встретившись с многозначительным взглядом ее правдивых глаз.
— Отсюда я направлюсь прямиком на дежурство, — тихо произнесла она с тем спокойствием, за которым стоит точное знание. — Этот дом — не место для обсуждения такого вопроса, не так ли? Если вы проводите меня до госпиталя, я, пожалуй, смогу дать вам понять и почувствовать, что говорю не наобум, а основываясь на наблюдениях и опыте.
Ее доверие еще сильнее разожгло мое любопытство. Когда она собралась уходить, я пошел с нею. Ле-Гейты жили на одной из тех улиц, застроенных большими домами, которые недавно проложили на Кэмден-Хилл, а потому, идя в восточном направлении, мы не могли обминуть Кенсингтонские сады.
Был солнечный июньский день, и яркий свет проникал даже сквозь дымную завесу над Лондоном, а вдоль дорожек благоухала белая сирень.
— Итак, что же вы подразумевали в своем загадочном высказывании? — спросил я у новоявленной Кассандры, когда мы углубились в обсаженную цветами аллею. — Женская интуиция хороша по-своему; но обыкновенный мужчина может ожидать доказательств и не стыдиться этого!
Она резко остановилась и поглядела мне прямо в глаза. Ее пальцы на рукоятке зонтика нервно вздрагивали.
— Я имела в виду именно то, что сказала, — ответила она с нажимом. — Не пройдет и года, как Ле-Гейт убьет свою жену. Ручаюсь вам, что так и будет.
— Ле-Гейт? — вскричал я. — Никогда! Я хорошо его знаю! Большой, добродушный, мягкосердечный школьник. Самый приятный и лучший из смертных. Ле-Гейт — Убийца? Не-воз-мож-но!
Глаза Хильды задумчиво смотрели куда-то вдаль.
— Неужели вы никогда не замечали, — спросила она медленно, словно подбирая слова, — что есть разные виды убийств? Что одни определяются личностью убийцы… а другие — личностью жертвы?
— Жертвы? Как это понимать?
— Вот посмотрите, бывают люди жестокие, которые совершают убийство просто в силу своей жестокости — таковы головорезы из трущоб; есть также жалкие люди, становящиеся убийцами из-за жалких денег — они подстраивают несчастные случаи ради получения страховки или морят ядом родственников, чтобы унаследовать их имущество; но осознаете ли вы, что люди становятся также убийцами случайно, доведенные до этого поведением своих жертв? Я наблюдала за миссис Ле-Гейт и думала: «Эта женщина из той породы, которым суждено быть убитыми»… И когда вы спросили, я так и сказала. Возможно, это было неосмотрительно с моей стороны, и все же я не могла скрыть то, что увидела.
— Но это неслыханно! — возмутился я. — Вы претендуете на ясновидение?
— Нет, ясновидение здесь ни при чем. Ничего тайного, ничего сверхъестественного. Но ясновидение… Да, можно это назвать и так; но ясновидение, основанное не на знамениях или гадании, а на точных фактах — на том, что я видела и подметила.
— Так объясните же ваши методы, о провидица!
Хильда провела кончиком своего зонтика волнистую черту и несколько минут молча разглядывала этот змеистый след на гравии, которым была посыпана дорожка.
— Вы знаете хирурга, служащего у нас? — наконец спросила она, взглянув на меня искоса.
— Треверса, что ли? О да, мы близко знакомы.
— Тогда зайдите в мою палату и посмотрите. После этого вы, быть может, поверите мне!
Все дальнейшие мои попытки добиться объяснений ни к чему не привели.
— Что бы я вам сейчас ни сказала, вы только высмеете меня, — упорно отказывалась она. — А когда увидите сами, вам расхочется смеяться!
В полном молчании мы дошли до угла Гайд-Парка. Девушка, загадочная как сфинкс, легко взбежала по ступеням, ведущим к госпиталю Св. Георгия.
— Попросите у доктора Треверса позволения посетить палату сестры Уайд, — сказала она, тряхнув головою и широко улыбнувшись. — Потом идите туда. Я буду готова через пять минут.
Я объяснил своему другу, местному хирургу, что хотел бы осмотреть некоторых больных в отделении травматологии, о которых слышал от коллег. Он сдержанно улыбнулся: «У сестры Уайд, без сомнения!» — но, разумеется, дал требуемое разрешение.
— Только подождите минутку, — добавил он, — и я пойду с вами.
Когда мы вошли в отделение, моя новая знакомая уже переоделась и спокойно ждала нас в опрятном серо-голубом платье и простом белом переднике госпитальной медсестры. В этом костюме она выглядела еще красивее и значительнее, чем в своем выходном эфирном облачке муслина.
— Извольте подойти вот к этой кровати, — сказала она сразу, обращаясь к нам с Треверсом по-деловому, без всякой таинственности. — Я покажу вам, что имела в виду.
— Сестра Уайд отличается поразительной проницательностью, — шепнул мне Треверс на ходу.
— Готов поверить, — ответил я.
— Взгляните вон на ту женщину, — негромко продолжила Хильда, остановившись на полдороги, — нет, не на этой койке, а дальше — номер 60. Я не хочу, чтобы пациентка поняла, что вы следите за нею. Вы не находите ничего странного в ее внешности?
— Она напоминает… — начал я, — есть внешнее сходство с миссис…
Имя «Ле-Гейт» осталось непроизнесенным — предупреждающий взгляд и наморщенный лоб девушки заставили меня умолкнуть.
— Сходство с той особой, о которой мы спорили, — вставила она, успокоительно взмахнув рукой. — Да, у них много общих черт. Заметьте, в частности, что у нее редкие волосы, тонкие и иссеченные, хотя она молода и недурна собой.
— Да, для женщины ее возраста шевелюра скудновата, — согласился я. — И к тому же тусклая.
— Совершенно верно. Узел на затылке не больше ореха… А теперь оцените изгиб ее спины. Видите, как она сидит, — необычный изгиб, правда?
— Весьма. Это и не сутулость, и уж тем более не горб, но, несомненно, странная конфигурация позвоночника.
— И это напоминает нашу приятельницу, не так ли?
— В точности!
Хильда Уайд отвернулась, чтобы не привлекать внимание пациентки.
— Так вот, эту женщину доставили сюда полумертвую, потому что на нее напал ее собственный муж, — продолжала она, с оттенком ненавязчивой демонстрации.
— Таких пострадавших мы видим много, — вставил Треверс небрежно, как истинный медик, — случаи весьма интересные, и сестра Уайд указала мне на одну особенность: почти все подобные пациентки имеют сходные черты внешности.
— Невероятно! — воскликнул я. — Еще можно понять, что мужчины определенного типа могут быть склонны к нападению на своих жен, но чтобы существовал тип женщин, на которых нападают? Простите, не верю!
— Это потому, что вам известно по данному вопросу меньше, чем сестре Уайд, — ответил Треверс с малоприятной улыбкой превосходства.
Наша наставница перешла к другой койке, попутно мягко коснувшись рукою лба одной из пациенток. Та ответила благодарным взглядом.
— Вон там еще, — Хильда указала нам, куда смотреть, еле заметным кивком. — Номер 74. Волосы у нее почти такие же — редкие, слабые и бесцветные. И спина аналогично изогнута, и почти тот же агрессивный, напористый характер. А на вид энергичная, верно? Прирожденная домашняя хозяйка!.. Вот и ее тоже позавчера муж ночью сбил с ног и избил до полусмерти.
— Очень странно, — признал я, — они обе действительно похожи на…
— На даму со званого обеда! Да, чрезвычайно. Вот посмотрите… — Хильда вытащила из кармана карандаш и наскоро начертила в своем блокноте контур женского лица. — Вот это — основные и самые существенные черты этого типа. Вот такой у них обычно профиль. Женщины с такими лицами всегда подвергаются нападению.
Треверс глянул на рисунок поверх ее плеча.
— Все верно, — подтвердил он, важно склонив голову. — Сестра Уайд показывала мне таких десятками. Буквально многими десятками! Они все относятся к этой разновидности. В общем, теперь, когда к нам привозят женщину такого типа, с травмами, я сразу спрашиваю: «Муж?» — и неизменно слышу в ответ: «Так и есть, сэр: мы немного поговорили…» Воздействие устной речи, дорогой коллега, часто приводит к удивительным последствиям!
— Слова наносят болезненные уколы…
— И оставляют открытые раны, которые требуется перевязать, — добавил Треверс, не подозревая о подоплеке нашего разговора. Практичный человек наш Треверс!
— Но почему они подвергаются нападению, эти женщины? — спросил я, все еще недоумевая.
— К номеру 87 только что пришла мать, — вмешалась моя колдунья. — Самый свежий случай домашнего насилия: привезли вчера вечером, множественные ушибы и синяки в области головы и плеч. Поговорите с матерью. Она вам все объяснит.
Мы с Треверсом направились к указанной койке. Треверс начал издалека:
— Ну что же, сегодня ваша дочь выглядит неплохо, несмотря на вчерашнее приключение…
— Ага, она покрасивше нынче, благодарствуйте, — ответила мать, разглаживая свое замусоленное черное платье, позеленевшее от долгой службы. — Она скоро будет вовсе молодцом, даст Бог. Но Джо ее чуть вовсе не прикончил.
— Как же это все случилось? — спросил Треверс развязным тоном, подгоняя неторопливую мамашу. Та приступила к докладу, который впору было переводить на нормальный английский язык, так ужасен был ее лондонский говор.
— Значится, было эт' вот как, сэр. Щас все узнаете. Дочка моя, она такая дамочка, ей палец в рот не клади, как говорится, в общем, верховодит. Она гордая, и неспроста: дом содержит как следовает и за малышней приглядывает. Она не какая-нибудь гулёна. Но язычок у ей… Ой-ой, эт' язычок такой… — Тут мать понизила голос, опасаясь, как бы «дамочка» не услышала. — Чего уж там, врать не стану, иной раз сказанет, будто бритвой полоснет. Сама я, бывало, страдала. И когда нападет на нее стих, как пойдет она чесать, Боже вас упаси, ей-ей, нету ей удержу!
— Значит, она сварлива, не так ли? — Треверс изучал этот «случай» со всей тщательностью. — Пожалуй, так оно и есть.
— Эт' вы верно приметили, сэр, такая уж она. А Джо, он мухи не обидит — эт' когда трезвый, ни-ни, Джо ни за что. Да только пошел он, значится, погулять и воротился поздненько, малость навеселе, в общем, посидел с дружками. А доченька моя, понимаете, возьми да сказани усё, чего про него думает. Ох и высыпала же она ему! А Джо наш мужчина смирный, когда не выпивши только; он ей скорее друг, нежели муж, Джо-то. Но тут не стерпел, можно сказать, по причине подпития, вот он ее и отдубасил легонько, да и зубы ей выбил. Тогда мы, эт' самое, ее к вам в больничку и привели.
Раненая женщина приподнялась на постели — я сразу заметил тот же «рыбий» изгиб спины, как и у других пострадавших, — и издала мстительный вопль, тут же сменившийся радостным блеском победы.
— Но мы его в каталажку упекли! — Она неприкрыто наслаждалась своим торжеством. — Лучше того, за мной-то последнее слово осталось, ага! Соседи передавали, получил он шесть месяцев за это. А уж когда выйдет, Боженька свидетель, я ему припомню!
— Судя по всему, вы способны наказать его, — вырвалось у меня. Я содрогнулся, вспомнив, что на лице миссис Ле-Гейт заметил мельком точно такое же выражение, когда муж случайно наступил на шлейф ее платья, выходя из гостиной.
Прекрасная колдунья отправилась дальше в обход, мы последовали за нею.
— Итак, что вы скажете теперь? — спросила она, бесшумно скользя между кроватями, на ходу поправляя подушки и одеяла.
— Да что говорить? — ответил я. — Это просто чудо! Вы вполне убедили меня.
— Вы бы сразу убедились, — заметил Треверс, — если бы наведывались в это отделение так же часто, как я, и наблюдали за их физиономиями. Признак безошибочный. Раньше или позже, но непременно женщины этого типа получают взбучку.
— В низших слоях общества, возможно, — я все еще отказывался верить, — но не в нашем кругу, разумеется. Джентльмены не пинают своих жен ногами и не выбивают им зубы.
— Конечно нет, здесь классовое различие сказывается, — с улыбкой согласилась моя Сивилла. — У них раздражение накапливается дольше, и провоцируют их мучительнее. Они стараются сдерживаться. Но в конце концов, в один несчастный день, когда их подстрекают сильнее, чем они в состоянии выдержать… Обычный ножик, заржавленный древний меч, ножницы — все, что может оказаться под рукой, вроде виденного нами сегодня кинжала. Один яростный удар — почти спонтанный — и готово! Двенадцать добрых и справедливых граждан сочтут это намеренным убийством.
Мне стало по-настоящему страшно.
— Но можем ли мы как-то предупредить беднягу Хьюго?
— Боюсь, что нет, — ответила Хильда. — В конечном счете, столкновение характеров неизбежно. Хьюго взял в жены эту женщину, и ему придется смириться с последствиями. Ведь все мы в жизни поневоле страдаем, обреченные нести бремя нашего собственного темперамента!
— Выходит, что мужчины, нападающие на своих жен, не составляют отдельного типа?
— Как ни удивительно — нет. Добрые и злые, возбудимые и флегматичные — все могут быть доведены до исступления рано или поздно. Те, кто способен на вспышку ярости, бьют ножом или кулаками; флегматики придумывают какой-нибудь тихий способ избавиться от невыносимого ига.
— Но мы должны предупредить Ле-Гейта об опасности!
— Бесполезно. Он нам не поверит. Мы не можем постоянно находиться рядом, чтобы удержать его руку в недобрый час. Когда это случится, никого не будет поблизости, вот в чем беда. Ибо женщины подобного темперамента — прирожденные придиры, коротко говоря, к этому все сводится — никогда не позволят себе придираться в присутствии посторонних, тем паче если они — дамы, изысканные и изящные, как наша. Для публики они — совершенство; все говорят: «Какая очаровательная собеседница!» Они, как в пословице, «ангел на улице, дьявол дома». Однажды вечером, когда они останутся одни, она доведет его до взрыва, и он, не в силах более терпеть… И тогда, — девушка провела рукой по своему нежному горлу, — миг — и все будет кончено.
— Вы так думаете?
— Уверена. Мы, человеческие существа, бредем, подобно овцам, прямиком к назначенной нам природой судьбе.
— Но… это фатализм!
— Ничуть. Это просто понимание сути темперамента. Фаталисты верят, что в нашей жизни все предопределено заранее силами, действующими извне; волей-неволей вы вынуждены поступить так-то и так-то. Я же уверена, что в этом мире, где властвует соперничество, жизнь человека определяется в основном его характером во взаимодействии с характерами окружающих людей. Темперамент срабатывает обязательно. Наша судьба складывается из наших собственных дел и поступков.
На протяжении нескольких месяцев после этой встречи ни Хильда Уайд, ни я не виделись с Ле-Гейтами. В конце сезона они уехали в Шотландию; и когда все куропатки были должным образом умерщвлены и все лососи подцеплены на крючок, они перебрались в графство Лестер, где открывался период охоты на лис. Потому они вернулись в Кэмден-Хилл только после Рождества. Тем временем я переговорил с доктором Себастьяном о мисс Уайд, и по моей рекомендации он нашел для нее вакансию в нашей больнице.
— Очень умная девушка, Камберледж, — заметил он как-то после того, как она проработала несколько недель в клинике Св. Натаниэля. Для него подобное одобрение было редкостью — как правило, профессор был настроен критически. — Я рад, что вы нашли ее. Медсестра с мозгами — это чрезвычайно ценный инструмент, конечно, если только она не вздумает ими думать. Но сестра Уайд не рассуждает. Она исполняет то, что ей велят, и неукоснительно следует указаниям.
— Ей известно, до каких пределов распространяются ее познания, — ответил я, — а это, извините за невольный каламбур, редчайший вид знания.
— Неслыханное смирение для молодого медика! — сардонически хмыкнул профессор. — Они уверены, что постигли устройство человеческого тела от пяток до макушки, а на самом-то деле самое большее, на что они способны, — это вылечить ребенка от кори!
В начале января меня снова пригласили позавтракать у Лe-Гейтов. Хильда Уайд также была приглашена. Как только мы вошли в дом, нам обоим бросилась в глаза перемена к худшему. Правда, Ле-Гейт встретил нас в прихожей радушно, как всегда; но прежнюю бурную радость умеряла некоторая сдержанность, завуалированная робость, которой за ним прежде не замечалось. Большой, добродушный, дружелюбно поглядывающий на мир из-под кустистых бровей, теперь он казался подавленным; мальчишеская живость ушла. Он приветствовал нас тепло, но говорил тише, чем ему было свойственно. Безупречно вышколенная горничная в белоснежном чепчике ввела нас в преобразившуюся гостиную. Миссис Ле-Гейт, в элегантном шерстяном платье, шитом на заказ хорошим портным, поднялась нам навстречу, сияя пресной улыбкой идеальной хозяйки — той равнодушной улыбкой, которая, подобно дождю с небес, равно изливается на добрых и злых.
— Как я рада вновь видеть вас, доктор Камберледж! — возвестила она жизнерадостно — она всегда была жизнерадостна, механически, из чувства долга. — Для меня это такое удовольствие — встретиться со старыми друзьями моего дорогого Хьюго! И вы, мисс Уайд, тоже здесь! Как приятно! Вы прекрасно выглядите, мисс Уайд! Вы оба теперь служите в клинике Св. Натаниэля, не так ли? Теперь вы можете приходить вдвоем. Огромное преимущество для вас, доктор Камберледж, обрести такую умную помощницу — я бы даже сказала, сотрудницу. В вашей жизни, мисс Уайд, должно быть, много возвышенного: ведь вы приносите такую пользу обществу! Самое главное для нас — это чувствовать, что мы творим добро. Что касается меня, я стараюсь принять участие во всех добрых начинаниях в нашей округе. Я надзираю за столовой для бедняков, посещаю работный дом, состою в обществе Доркас[29] и слушаю лекции в кружке по взаимному самоусовершенствованию; я вступила также в Общество по предупреждению жестокости к животным и детям… Право, уж и не вспомню, что еще. Прибавьте ко всему этому заботы о моем дорогом Хьюго и милых детках, — она бросила любящий взгляд на Мэйзи и Этти, которые сидели очень прямо, очень тихо и неподвижно, в своих лучших и жестко накрахмаленных платьицах, на табуретах в углу, — у меня почти не остается времени на светские обязанности…
— О, дорогая миссис Ле-Гейт, — бурно запротестовала гостья в сползающей на глаза шляпке, жена сельского священника из Стаффордшира, — мы все единодушно признаем, что вы прекрасно справляетесь со светскими обязанностями. Вами восхищается весь Кенсингтон. Все поражены, как одна женщина может успевать так много!
Хозяйка выслушала этот панегирик с удовольствием и поглядела на свое платье золотисто-коричневого шелка, скрывая гордую улыбку.
— Что ж, — ответила она, — я могу похвалить себя за то, что справляюсь со всей работой, как полагается!
Она ходила по комнатам, поглядывая по сторонам с таким выражением скромного самодовольства, что казалась почти смешной. Все вещи вокруг были настолько ухожены и отполированы, насколько было под силу хорошей, тщательно обученной прислуге. Нигде ни царапинки, ни пятнышка. Просто чудеса аккуратности. Когда я от нечего делать, в ожидании, пока подадут на стол, попробовал вытащить норвежский кинжал из ножен и обнаружил, что он застрял, я чуть не подпрыгнул, осознав, что среди этой блистающей порядком обстановки могла затаиться ржавчина.
Тут я не мог не вспомнить то, что не раз отмечала Хильда Уайд за полгода совместной работы в клинике Св. Натаниэля: женщины, подвергавшиеся агрессии мужей, почти всегда являлись «выдающимися домохозяйками», как выражаются в Америке, порядочными, способными. Они, неутомимые, практичные матери семейств, весьма гордились своим умением вести дела; их отличала безграничная вера в себя, искреннее желание исполнить свой долг, как они его понимали, — и привычка попрекать своими добродетелями домочадцев так, что вынести этот гнет становилось выше сил человеческих. Самодовольство было их обычным состоянием, нестерпимое самодовольство. Именно такого типа женщины, несомненно, подразумевались в знаменитой фразе: «Elle a toutes les vertus — et elle est insupportable»[30].
— Клара, дорогая, — сказал ее муж, — не пора ли нам идти к столу?
— Мой милый, глупенький мальчик! Да ведь все мы ждем, когда же ты подашь руку леди Мэйтленд!
Завтрак был великолепен, сервировка — само совершенство. Серебро сверкало; салфетки были помечены художественно вышитой монограммой «X. Л-Г.». Особенно хороши были букеты, украшающие стол. Кто-то похвалил хозяйку за это. Миссис Ле-Гейт качнула головой и улыбнулась:
— Я сама их аранжировала. Дорогой Хьюго, мой рассеянный великан, забыл забрать заказанные мною орхидеи. Вот и пришлось наскоро придумывать что-то взамен из скромных запасов нашей маленькой оранжереи. В общем, если приложить немного вкуса и изобретательности… — С законной гордостью она полюбовалась своим творением и предоставила нам домысливать остальное.
— Однако тебе стоило бы объяснить, Клара… — начал Ле-Гейт умоляющим тоном.
— Ах, мой милый медведь, не будем возвращаться к тому, что уже дважды обсудили, — перебила его Клара со значительной улыбкой. — Point de rochauffes![31] Оставим наши недочеты и взаимные объяснения там, где им следует находиться — в семейном кругу. Важно то, что орхидеи отсутствуют, а я сумела заменить их при помощи свинчатки[32] и герани. Мэйзи, детка, будь добра, не бери этот пудинг. Для тебя он тяжеловат, милочка. Я знаю об особенностях твоего пищеварения больше, чем ты сама. Я сто раз говорила, что тебе это вредно. Возьми ломтик вон того, другого!
— Хорошо, мама, — ответила Мэйзи с видом робким и запуганным. Казалось, она точно так же пробормотала бы свое «Хорошо, мама», если бы вторая миссис Лe-Гейт велела ей пойти и повеситься.
— А я вчера видела тебя в парке, Этти, на велосипеде, — припомнила сестра Ле-Гейта, миссис Моллет. — Но мне показалось, дорогая, что твой жакет был недостаточно теплым.
— Тетушка Лина, мама не любит, когда я одеваюсь теплее, — девочка передернула плечами, видимо, вспомнив вчерашний холод, — хотя я не отказалась бы.
— Этти, сокровище мое, что за чепуха! Езда на велосипеде — очень активное упражнение! От него ты так разогреваешься — неприлично разогреваешься! В более теплой одежде ты бы просто задохнулась, милочка.
Я уловил острый взгляд, которым сопровождались слова — от него Этти съежилась и стала ковырять вилкой свою порцию пудинга.
— Но вчера было очень холодно, Клара, — продолжала миссис Моллет, отважившись оспорить ее непогрешимое мнение. — Утром дул резкий ветер. А девочка была так легко одета! Разве нельзя позволить ребенку выбирать в том, что касается ее собственных ощущений?
Миссис Ле-Гейт, слегка пожав плечами, была воплощением дружелюбия и рассудительности. Она улыбнулась еще мягче, чем прежде.
— Разумеется, нельзя, Лина, — возразила она искренним и чрезвычайно убедительным тоном. — Мне положено знать, что лучше для моей дорогой Этти, и я недаром наблюдала за нею ежедневно вот уже более полугода, притом прилагая величайшие усилия, чтобы понять, какова ее конституция и к чему она предрасположена. Этти требуется закаливание. Именно закаливание. Ты согласен со мною, Хьюго?
Ле-Гейт смущенно поерзал на своем стуле. Я видел, что мой друг — рослый, чернобородый, мужественный — боится противоречить ей открыто.
— Н-н-ну… возможно, Клара, — начал он, с опаской поглядывая из-под густых бровей, — для такой хрупкой девочки, как Этти, было бы лучше…
Миссис Ле-Гейт состроила сочувственную улыбку.
— Ах, я все время забываю, — проворковала она сладко, — что мой дорогой Хьюго не в состоянии понять принципы воспитания детей. В этом ему отказано природой. Мы, женщины, знаем… — Последовал вздох, полный мудрости. — Они были маленькими дикарками, когда я взялась за них — ты помнишь, Мэйзи? Помнишь, дорогая, как ты разбила зеркало в будуаре, словно необузданная обезьянка? К слову об обезьянках, мистер Котсвоулд, вы уже видели те прелестные, поучительные и забавные французские картинки, выставленные в галерее на Саффолк-стрит? Их автор парижанин, — к сожалению, я все забываю его имя, но он широко известен — то ли Леблан, то ли Ленуар, а может, Лебрен[33], что-то в этом роде, но это отличный художник-юморист, и он рисует обезьянок, и журавлей, и всевозможных зверушек почти так же оригинально и выразительно, как вы. Учтите, я говорю почти, поскольку никогда не признаю, что какой-то француз способен сделать что бы то ни было так же хорошо, так же потешно и с такой же насмешкой над людьми, как вы создаете своих отшельников и профессоров!
После завтрака художник воскликнул, обращаясь ко мне:
— Какая очаровательная хозяйка миссис Ле-Гейт! Такой такт, такое уважение! А какая она заботливая мачеха!
— Она является одним из местных секретарей Общества по предупреждению жестокости к животным и детям, — сказал я сухо.
— А милосердие начинается с дома, — добавила Хильда Уайд, как бы про себя.
Попрощавшись, мы вместе дошли до Стенхоп Гейт. Нас обоих угнетало чувство обреченности.
— И при всем этом, — сказал я Хильде, когда мы немного отошли от дома Ле-Гейтов, — я не сомневаюсь, что миссис Ле-Гейт искренне считает себя образцовой Мачехой!
— Конечно, так и есть, — отозвалась девушка. — Она сомневается в этом ничуть не больше, чем во всем прочем. Сомнения — это не ее стиль. Она делает все точно так, как это следует делать — кому же знать лучше, нежели ей? И потому она никогда не боится критики. Закаливание, подумать только! Бедная малышка Этти — нежная, тоненькая, хрупкий экзотический цветок! Этой даме дай волю — она дозакаливает девочку до скелета… Ведь тверже скелета ничего нет — если не считать воспитательных методов миссис Ле-Гейт!
— О таком даже думать неловко, — вставил я, — но опасаюсь, как бы это доброе дитя, нежную тростинку, какой я ее знал прежде, не замучили до смерти из лучших побуждений!
— О, до смерти не дойдет, — уверенно предрекла Хильда. — Точнее, до ее смерти. Миссис Ле-Гейт не успеет. Она умрет раньше.
— Что вы говорите? — Я вздрогнул.
— То, в чем уверена. Акт пятый и последний начинается. Во время завтрака я внимательно наблюдала за Ле-Гейтом и не сомневаюсь, что развязка близка. Он угнетен, но это ненадолго. Знаете, как закипает пар в котле, как нарастает давление? Наступит день, когда она сломает предохранительный клапан и произойдет взрыв. А тогда… — Хильда резко вскинула вверх руку, как бы занося кинжал для удара, — «прощай, дорогая!»
Следующие несколько месяцев я часто виделся с Ле-Гейтом; и с каждым разом я все отчетливее понимал, что предсказание моей колдуньи было в основном верным. Супруги не ссорились, но миссис Ле-Гейт потихоньку, незаметно прибирала мужа к рукам, и это становилось все очевиднее. Даже занимаясь своим вышиванием (эти пальцы не знали праздности), она не спускала с него глаз. То и дело я замечал, с какой нежностью и жалостью смотрел отец на своих обездоленных девочек, особенно когда «Клара» принималась неприкрыто муштровать их; но он не осмеливался вмешаться. Она сокрушала души и дочерей, и отца — и все это, заметьте, из благороднейших побуждений! Она принимала их интересы близко к сердцу, она стремилась делать то, что было для них полезно. В ее обращении с мужем и детьми она была, судя по наружности, сладка как мед; и все же как-то чувствовалось, что бархатная перчатка скрывает железную руку. Эта женщина не была ни жестокой, ни даже жесткой, но угнетала сурово, неуклонно, неодолимо. «Этти, дорогая, надень сейчас же свою коричневую шляпку. Что-что? Может пойти дождь? Дитя мое, твоего мнения о погоде никто не спрашивал. Моего достаточно. Болит голова? О, что за чушь! Головные боли случаются от недостатка моциона. Нет лучшего средства от головной боли, чем приятная, быстрая прогулка по Кенсингтонским садам. Мэйзи, не смей пожимать руку твоей сестры таким образом — это выражение сочувствия! Ты помогаешь и потакаешь ей в том, что она пренебрегает моими желаниями. И нечего делать такие унылые лица! Я настаиваю на радостном подчинении!»
Доброжелательная, самовластная поклонница строгого порядка, улыбчивая и неумолимая! Под ее властью бедняжка Этти бледнела и таяла с каждым днем, а нрав Мэйзи, по природе податливой, портился прямо на глазах из-за упорного, ненужного вмешательства.
Впрочем, с приходом весны я начал надеяться на улучшение. Ле-Гейт приободрился, его прежняя натура, беспечная и жизнелюбивая, стала снова проявляться по временам. Как-то он сообщил мне с грустным вздохом, что подумывает отправить детей в школу где-нибудь в деревенской местности — им там будет лучше, сказал он, а кроме того, это снимет часть бремени с плеч дорогой Клары.
(Никогда, даже наедине со мной, не говорил он ничего плохого о Кларе.) Я поддержал его в этом намерении. Хьюго признался, что главным препятствием являлась… сама Клара. Она такая совестливая… Она видит свой долг в том, чтобы самой присматривать за детьми… Она не вынесет, если кто-то чужой заменит ее… Кроме того, у нее такое высокое мнение о школе здесь же, в Кенсингтоне!
Когда я рассказал об этом Хильде Уайд, она стиснула зубы и сразу же ответила:
— Вот теперь все определилось! Нарыв созрел. На отправке дочек в дальнюю школу он настаивать будет, чтобы спасти их от беспощадной доброты этой женщины. А она не захочет поступиться даже малой частью того, что называет своим долгом. Он начнет урезонивать ее, отстаивая детей; она останется неколебима, как скала. Громких криков не будет — с таким темпераментом из себя не выходят. Она просто будет провоцировать его — спокойно, мягко и невыносимо. Когда она зайдет слишком далеко, он наконец вспыхнет; его уязвит какое-нибудь замечание — произойдет взрыв и… Детей отправят к их тетушке Лине, в которой они души не чают. После того, как все будет сказано и сделано, жалеть нужно будет только этого беднягу!
— Вы говорили, что должно пройти двенадцать месяцев…
— Когда стрела сорвется с натянутой тетивы — точно не предскажешь. Может, немного раньше или несколько позже. Но — через неделю или через месяц — это случится, случится!..
Смеющийся июнь вновь пришел на землю; после полудня тринадцатого числа, в годовщину нашей первой встречи у Ле-Гейтов, я был на дежурстве в отделении травматологии в клинике Св. Натаниэля.
— Ну что ж, сестра Уайд, июньские иды наступили! — сказал я, встретив Хильду, в подражание Цезарю.
— Но еще не миновали, — ответила она, и на ее выразительном лице отразилось недоброе предчувствие.
— Да я же обедал у них вчера! — воскликнул я, борясь с тревогой. — И все прошло исключительно гладко!
— Возможно, это затишье перед бурей, — прошептала Хильда.
Спустя несколько минут до меня донеслись с улицы выкрики мальчишки-газетчика: «Газета «Пэлл-Мэлл», па-а-купайте, шпецальный выпуск! Жуткая трагедь в Вест-Энде! Подлое убивство! Па-а-купайте! «Глоб» тоже шпецальный! «Пэлл-Мэлл», усё подробненько для вас!»
Меня охватило смутное, но тревожное предчувствие. Я вышел на улицу и купил газету. На развороте мне бросился в глаза заголовок: «Трагедия на Кэмден-Хилл: известный барристер убивает свою жену. Сенсационные подробности».
Я просмотрел статью наскоро, потом прочел. Всё было как я опасался. Ле-Гейты! После того как прошлым вечером я ушел от них, муж и жена, по-видимому, поссорились, скорее всего, из-за выбора школы для детей; и какое-то слово Клары довело Хьюго до того, что он схватил нож — «небольшой декоративный норвежский кинжал, — значилось в репортаже, — который по роковой случайности лежал на столике в гостиной» — и вонзил его жене в самое сердце. «Несчастная леди скончалась, судя по всему, мгновенно, но отвратительное преступление было обнаружено прислугой лишь сегодня в восемь Часов утра. Ле-Гейт скрылся».
Я бросился искать сестру Уайд, чтобы сообщить ей ужасное известие, и нашел ее за работой — она делала больной перевязку. Услышав, что случилось, она побледнела, но лишь склонилась над пациенткой и ничего не сказала.
— Страшно подумать! — простонал я. — Ведь мы знали все… А теперь бедного Ле-Гейта повесят! Повесят за то, что он попытался защитить своих детей!
— Не повесят, — ответила моя колдунья все с той же неколебимой уверенностью.
— Почему? — спросил я, еще раз удивляясь ее смелым предсказаниям.
Она продолжала бинтовать предплечье своей пациентки.
— Потому что он покончит с собой, — произнесла Хильда, не дрогнув.
— Да откуда же вам знать?
Сестра Уайд ловко скрепила повязку булавкой.
— Когда я справлюсь с работой на сегодня, — ответила она медленно, сматывая остаток бинта, — я постараюсь найти время, чтобы все объяснить вам.
Глава IV
История о человеке, который не хотел покончить с собой
После того, как мой несчастный друг Ле-Гейт убил жену во внезапном приступе неудержимой ярости, полиция, естественно, начала расследование. Так уж это у них заведено: полиция не соблюдает уважения к личности и не вникает глубоко в мотивы. Им некогда заниматься казуистикой. Для них убийство есть убийство, а убийца — всегда преступник; они не привыкли классифицировать случаи и находить разницу между ними с той же точностью, как Хильда Уайд.
В тот вечер, когда мы узнали о несчастье, я поспешил навестить миссис Моллет, сестру Ле-Гейта, как только сдал дежурство в клинике. К сожалению, мне пришлось задержаться на несколько часов из-за больного, находившегося в критическом состоянии; и к тому времени, когда я добрался до Большой Стенхоп-стрит, Хильда Уайд, Как была, в своей форме медсестры, уже сидела там. Видимо, Себастьян отпустил ее на весь вечер. Она числилась внештатной сестрой, ее приняли для обслуживания палаты, где лежали больные, которых профессор наблюдал с научными целями, и потому при необходимости она могла иногда отпроситься на час-другой.
До моего прихода миссис Моллет с Хильдой сидела в столовой; но, услышав, что я вошел в дом, она бросилась наверх, в спальню, чтобы умыть заплаканное лицо и собраться с духом перед нелегкой встречей со мной. Так у меня появилась возможность перемолвиться для начала с моей пророчицей.
— Недавно, в клинике, вы заявили, что Ле-Гейта не повесят! — с порога заговорил я. — Якобы он покончит с собой. Что это означает? Что позволяет вам так думать?
Хильда опустилась в кресло у открытого окна, рассеянно вытащила цветок из стоявшей рядом вазы и принялась обрывать лепестки один за другим. Пальцы ее нервно подергивались. Это выдавало ее глубокое огорчение.
— Рассмотрим историю его семьи. — Оборвав последний лепесток, она наконец решилась взглянуть на меня. — Здесь сказалась наследственность… И после такой катастрофы!
«Она сказала «катастрофа», не «преступление»», — отметил я про себя.
— Наследственность — важный фактор, — ответил я. — О да, она многое определяет. Но при чем тут история семьи Ле-Гейтов? — Я не мог припомнить ни одного случая самоубийства среди предков Хьюго.
— Слушайте… — помолчав немного, произнесла Хильда своим странным, уклончивым тоном, и ее большие карие глаза стали сосредоточенными. — Вы знаете, что мать Ле-Гейта была дочерью генерала Фасколли. Ле-Гейт — старший из внуков генерала Фасколли.
— Верно, — подтвердил я, довольный, что она приводит надежные факты вместо смутных интуитивных догадок. — Но я не вижу связи…
— Этого генерала убили в Индии во время сипайского восстания…
— Я помню, конечно, — он погиб, храбро сражаясь.
— Да. Но речь шла о безнадежном предприятии, он вызвался участвовать в нем добровольцем, и другие участники дела рассказывали, что он пошел вперед, почти достоверно зная, что там враги устроили засаду.
— Очень хорошо, дорогая мисс Уайд, — по просьбе Хильды я никогда не называл ее «сестрой», когда мы оказывались вне стен клиники Св. Натаниэля, — вы уже знаете, что я проникся полным доверием к вашей памяти и проницательности, но я по-прежнему, признаться, не улавливаю связи этого случая с тем, что бедному Хьюго суждено либо быть повешенным, либо совершить самоубийство!
Она вытащила еще один цветок и ответила только после того, как оборвала все лепестки:
— Вы, видимо, забыли обстоятельства того боя. Это не было случайностью. Незадолго до того генерал Фасколли допустил серьезную стратегическую ошибку при Джанси[34]. Он напрасно пожертвовал жизнями своих подчиненных. Он не мог смотреть в глаза тем, кто выжил. Во время отступления он вызвался пойти на это опасное дело, хотя отряд вполне мог возглавить и офицер более низкого ранга. Сэр Колин, командовавший отходом, позволил ему это, чтобы он мог восстановить утраченное доверие солдат.
Ему это удалось, однако действовал он отчаянно, стремясь попасть под выстрелы при первой же атаке. И пал с пулей в груди. Это было, по сути, самоубийство — почетное самоубийство, ради спасения от позора в момент мучительных угрызений совести и ужаса.
— Вы правы, — признал я после минутного размышления. — Теперь я понимаю… Хотя никогда бы сам не додумался до такого.
— Вот почему полезно быть женщиной, — улыбнулась Хильда.
— И все-таки это лишь один сомнительный случай, — возразил я.
— Был и другой. Вы, наверно, помните его дядю Элфреда?
— Элфреда Ле-Гейта?
— Нет. Этот тихо скончался в своей постели. Элфреда Фасколли.
Я не смог удержаться от восхищенного восклицания:
— Ох и память у вас! Да это же было бог весть когда — во времена чартистских[35] волнений!
Она улыбнулась, как настоящая сивилла. От этого ее серьезное лицо показалось мне еще краше прежнего.
— Я уже говорила вам, что помню многие события, происшедшие еще до моего рождения. Это одно из них.
— Так это ваше личное воспоминание?
— Как это возможно? Разве я не объясняла вам, что не занимаюсь ясновидением? Я не читаю в Книге судеб и не призываю духов из бездны. Я просто исключительно ясно запоминаю все, что читаю и слышу. А уж историю об Элфреде Фасколли я слышала много раз.
— И я тоже. Но все забыл.
— На свою беду, я не умею забывать. Можете считать это своего рода болезнью. Этот человек, рослый и сильный, как и его племянник Хьюго, был констеблем во время чартистских беспорядков; однажды он пустил в ход свою дубинку — жезл констебля, как-то так он тогда назывался, — чтобы разогнать толпу на Черинг-Кросс, и попал по голове голодающему лондонскому портному. От удара тот сразу рухнул и умер на месте. Сильнейшее сотрясение мозга. Тогда из толпы выскочила женщина, обняла умирающего и в отчаянии стала кричать, что это ее муж, отец тринадцати детей. Элфред Фасколли не намеревался не то что убить, но даже ударить того человека. Он просто размахивал жезлом, не осознавая ужасной силы своих ударов. Услышав крик женщины, он был предельно потрясен тем, что натворил, и, не в силах вытерпеть укоры совести, тут же выбежал на мост Ватерлоо и бросился в воду. Утонул — спасти не удалось.
— Теперь и я припоминаю, — ответил я. — Однако мне рассказывали, кажется, что это толпа бросила Фасколли в реку, желая отомстить.
— Такова официальная версия, которую признают Ле-Гейты и Фасколли. Они предпочитают, чтобы люди Думали, будто их родственник был убит, а не совершил самоубийство. Но мой дед… — Я вздрогнул — впервые за год ежедневного общения Хильда Уайд упомянула о членах своей семьи, если не считать одной краткой Реплики о матери. — Мой дед хорошо его знал и был тогда среди толпы. Он заверял меня неоднократно, что Элфред Фасколли действительно сам прыгнул с моста и толпа его не преследовала, и в последнюю минуту он выкрикнул: «Я не хотел! Я этого не хотел!» В общем, этому семейству всегда везло с самоубийствами. Присяжные поверили, что он был утоплен, и вынесли приговор о «сознательном убийстве» против неизвестного лица или лиц.
— Везло с самоубийствами! Любопытная формулировка! Да еще «всегда»! Значит, были и другие случаи?
— Не такие очевидные, но были. Один из Ле-Гейтов, вы, верно, помните, ушел на дно вместе со своим тонущим кораблем (точно как его дядя-генерал в Индии), хотя мог бы и покинуть его. Считают, что он, будучи штурманом, отдал ошибочный приказ. Был также Маркус, который вроде бы случайно погиб, когда чистил свое ружье. Случилось это после ссоры с женой. Но вы, конечно, слыхали об этом. Когда его, умирающего, нашли в оружейной, он успел простонать: «Я был неправ». И к тому же одна из девушек семьи Фасколли, кузина Маркуса, к которой его ревновала жена — красавица Линда — перешла в католичество и отправилась в монастырь сразу же после смерти Маркуса; это, в конечном счете, при подобных обстоятельствах, не что иное, как самоубийство, согласованное с требованиями религии и морали, когда женщина принимает постриг, чтобы уйти из мира, не имея к этому настоящей склонности и призвания.
Мое удивление все возрастало.
— Если задуматься над этим, все становится очевидно! Заметен наследственный темперамент… Но сам я никогда бы до этого не додумался.
— Неужели? А я, так или иначе, уверена в этом. В каждом из случаев эти люди реагировали очень сходным образом на неудачу, ошибку, непредумышленное преступление. Храбрец встречает бурю грудью, проходит сквозь нее, что бы ни ждало его впереди; трус немедленно прячет голову в реке, в петле, в монастырской келье.
— Ле-Гейт — не трус! — горячо возразил я.
— В общепринятом смысле, конечно, не трус. Мужественный, великодушный джентльмен — но не без скрытой слабины. Ему недостает одного важного свойства. Ле-Гейтам не занимать храбрости, так сказать, физической, но моральная стойкость подводит их при малейшем уколе судьбы. В критические моменты чисто мальчишеская импульсивность толкает их к самоубийству, открытому или завуалированному…
Через несколько минут пришла миссис Моллет. Она не выглядела сломленной, напротив, в ее поведении преобладало спокойствие — стоическое, трагическое, достойное жалости спокойствие, пугающее намного сильнее, чем самое откровенное проявление скорби. Лицо ее, хотя и смертельно бледное, было непроницаемо. В глазах — ни слезинки. Даже бескровные пальцы не вздрагивали, не теребили складок наспех надетого черного платья. Войдя, миссис Моллет, не произнеся ни слова, на мгновение крепко стиснула мои руки, и я заметил, что ногти ее глубоко впились в ладони, в болезненном усилии устоять.
С бесконечной сестринской нежностью Хильда Уайд подвела ее к креслу у окна, усадила и погладила ее мелко трясущиеся руки.
— Лина, я только что рассказала доктору Камберледжу, чего больше всего боюсь, думая о вашем брате, дорогая. И он… Мне кажется… Он согласен со мною.
Миссис Моллет повернулась ко мне; даже в мягком свете летних сумерек ее лицо с запавшими глазами оставалось трагически неподвижным.
— Я боюсь того же, — сказала она, стискивая губы, чтобы скрыть их дрожание. — Доктор Камберледж, мы должны вернуть его! Мы должны убедить Хьюго пройти это испытание!
— И все же, — ответил я медленно, обдумывая каждое свое слово, — он сразу бежал. Зачем было так поступать, если он собирался совершить… самоубийство?
Как не хотелось мне произносить это слово в присутствии женщины, потрясенной несчастьем! Но по-другому было никак нельзя. Хильда прервала меня:
— А почему вы полагаете, что он бежал? — спросила она тихо. — Желая покончить с собой, мог ли он совершить это прямо в собственном доме? Ле-Гейты так не поступают. Они люди деликатные, пустить себе пулю в лоб или перерезать горло — это не для них. Судя по всему, что нам известно, Хьюго скорее бросился бы в воду с моста Ватерлоо, — дальше она добавила, произнося слова одними губами, так, чтобы не видела миссис Моллет, — как его дядя Элфред.
— Верно, — ответил я, усвоив ее беззвучное послание. — И об этом я также не подумал.
— Все же я не считаю подобный исход действительно вероятным, — продолжала Хильда. — У меня есть основания считать, что Хьюго убежал в другом направлении; а если так, то наша первейшая задача — уговорить его вернуться.
— Каковы же эти основания? — робко спросил я. Что бы нам ни предстояло сейчас услышать, я уже достаточно познакомился с Хильдой Уайд, чтобы заранее быть готовым принять ее доводы.
— О, это можно отложить на потом, — ответила она. — Сейчас у нас есть более настоятельные вопросы. Прежде всего, Лина, вы должны рассказать нам, что думаете о случившемся.
Миссис Моллет с трудом заставила себя говорить.
— Доктор Камберледж, вы видели тело? — запинаясь, произнесла она.
— Нет, дорогая миссис Моллет, не видел — не успел. Я пришел к вам прямо из клиники Св. Натаниэля.
— Доктор Себастьян любезно согласился осмотреть тело по моей просьбе и будет присутствовать при вскрытии как представитель семьи. Он обнаружил, что удар был нанесен кинжалом — тем маленьким декоративным кинжалом из Норвегии, который всегда лежал, если не ошибаюсь, на маленькой этажерке возле голубого дивана.
— Точно так. Я сам его там видел, — подтвердил я, кивая.
— Он был тупой и ржавый, просто игрушка, — человек, сознательно замысливший убийство, запасся бы более надежным оружием. А потому преступление, если тут вообще было совершено преступление (а мы этого не допускаем), никак не могло быть предумышленным.
— Для нас, тех, кто знает Хьюго, это само собой разумеется.
Она резко подалась вперед.
— Доктор Себастьян подсказал мне, какой линии защиты нужно придерживаться, чтобы выиграть дело… Если только мы сумеем добиться согласия бедного Хьюго. Профессор исследовал клинок и ножны. Он выяснил, что кинжал сидел в них очень туго, вынуть его можно было, только приложив немалое усилие. Клинок цепляйся. (Я снова кивнул.) Чтобы его выдернуть, нужен резкий рывок… Осмотрев также и рану, Себастьян уверил Меня, что характер ее указывает на возможность самопроизвольного ранения. — Сестра Хьюго то и дело умолкала, каждое слово давалось трудом. — Вы понимаете? Самопроизвольное — значит, это случайность! И это можно будет доказать. Слуги ничего не слышали… Поэтому мы можем выдвигать любые предположения: между Хьюго и Кларой в тот вечер могли случиться разногласия, даже ссора… — Миссис Моллет вдруг осеклась. — Боже мой, это случилось лишь вчера, а кажется, будто прошла вечность! Они ссорились из-за выбора школы для детей. Клара придерживалась весьма жестких взглядов на воспитание детей, — глаза женщины гневно блеснули, — а Хьюго их не разделял. Мы намекнем, что в разгар спора — мы должны называть это спором — Клара машинально взяла с полки этот кинжал и стала вертеть его в руках. Все знают, что у нее есть… была привычка играть с какой-нибудь вещью, когда она не занималась шитьем или вязанием. Задумавшись (полагаем мы), она попыталась вытащить нож из чехла; ей это не удалось, тогда она потянула снова, держа его острием вверх. От резкого нажима клинок выскочил из ножен и, взлетев по дуге, смертельно ранил Клару. Хьюго, увидев, как она внезапно упала мертвой перед ним, и понимая, что прислуга слышала, как они ссорятся, был охвачен ужасом — все та же импульсивность Лe-Гейтов! Совсем потеряв голову, он вообразил, что случайность примут за убийство — и бежал… Но кто бы обвинил его? Его, королевского адвоката! Лишь недавно вступившего в брак и сердечно привязанного к жене! Это правдоподобно, верно?
— Безупречная позиция, — ответил я уверенно, — но в ней есть одно слабое место. Мы можем, опираясь на авторитетное свидетельство Себастьяна, убедить коронера, что все так и было, можем даже надеяться, что в это поверят присяжные. Себастьян творит чудеса. Но мы вряд ли сумеем добиться…
Я запнулся, и Хильда Уайд договорила за меня:
— …Согласия Хьюго Ле-Гейта на все это.
Наклоном головы я подтвердил, что она правильно поняла меня.
— Даже ради детей? — молитвенно сложив руки, воскликнула миссис Моллет.
— Даже ради детей, — ответил я. — Рассудите, миссис Моллет: разве это правда? Верите ли вы сами в это?
Она устало откинулась на спинку кресла, скрестив руки, и лицо ее страдальчески исказилось.
— О, что вы говорите! Вы с Хильдой знаете все, могу ли я увиливать от правды перед вами? Могу ли верить этой сказке? Мы все понимаем, что привело к такой развязке. Эта женщина! Эта женщина!
— Удивительнее всего то, — прошептала Хильда, поглаживая ее белую руку, — что Хьюго продержался так долго!
— Ну что ж, мы все знаем Хьюго, — сказал я, стараясь выглядеть спокойным, — и, зная Хьюго, мы понимаем, что он мог совершить это дикое деяние в приступе яростного негодования — праведного негодования, вызванного чудовищным нажимом и бездушием той, которая должна была заменить мать его девочкам. Но мы также осознаем, что, совершив это, он никогда не опустится до спасения путем обмана…
Сестра Ле-Гейта, отчаявшись, опустила голову.
— Хильда сказала мне то же самое, — пробормотала она. — А Хильда в таких делах не ошибается…
Мы еще несколько минут обсуждали этот вопрос, и наконец миссис Моллет воскликнула:
— Так или иначе, мой брат скрылся, и одно это навлекает на него наихудшие подозрения. Сейчас это главное. Мы должны разыскать его и, если он уехал куда-то далеко, вернуть его в Лондон!
— Как вы думаете, где он мог укрыться?
— Доктор Себастьян выяснил, что полиция взяла под наблюдение железнодорожные станции и порты, откуда можно отплыть на континент.
— Как обычно, полиция на высоте! — усмехнулась Хильда с неприкрытым презрением в голос. — Вообразить, что такой умный и опытный человек, как Хьюго Ле-Гейт, воспользуется для бегства железной дорогой или отправится на континент, где каждый англичанин заметен издалека! Это было бы чистейшим безумием!
— Значит, по-вашему, искать его там бесполезно? — спросил я, глубоко заинтересованный.
— Конечно. Я имела в виду именно это. Хьюго не раз защищал обвиненных в убийстве и часто упоминал о том, с каким нелепым упорством они пытаются скрыться на поезде или бегут из Англии в Париж. Он говаривал: «Англичанин менее всего заметен в своей родной стране!» Поэтому я, пожалуй, знаю и куда он направился, и как ему это удалось.
— Куда же?
— Куда — пока не столь важно. Важнее — как. Это вопрос, требующий рассуждения.
— Объяснитесь. Мы знаем, на что вы способны.
— Итак, я исхожу из того, что убийство — обойдемся без обиняков — произошло около двенадцати часов, потому что после этого в гостиной настала тишина — об этом Лине рассказали служанки. Далее, судя по всему, он поднялся наверх, чтобы переодеться: ведь уехать в вечернем костюме он не мог. Горничная подтвердила, что его черный сюртук и брюки лежали, как всегда, на стуле в его гардеробной, а значит, он по меньшей мере не был в состоянии возбуждения. Потом он надел другой костюм — какой именно, надеюсь, полиция выяснит не слишком скоро. Ведь ситуация такова, что нам приходится вступить в заговор против формального правосудия….
— Нет, нет! — вскрикнула миссис Моллет. — Наоборот, мы должны сделать так, чтобы он добровольно вернулся и предстал перед судом, как подобает мужчине!
— Да, дорогая. Это бесспорно. Однако нам необходимо найти его раньше, чем это сделают власти. Следующим его шагом наверняка было изменение внешности. Его пышная черная борода — слишком броская примета, ему понадобилось избавиться от нее, сбрить полностью или частично. Поскольку прислуга уже отправилась спать, он мог не торопиться, у него в распоряжении была целая ночь. Так что он, несомненно, побрился. Полиция, конечно же, разошлет повсюду фотографии Хьюго…
Миссис Моллет снова поморщилась, и Хильда, взглянув на нее, подчеркнула:
— Нам не следует обходить эти моменты молчанием — фотография будет разослана, с бородой и всеми подробностями. И в этом заключается главная наша надежда: кустистая борода так маскирует лицо, что без нее Хьюго станет неузнаваем. Из этого я делаю вывод, что он должен был побриться прежде, чем уйти из дому. Само собой, я не стала облегчать полиции задачу и попросила Лину не задавать горничной вопросов, которые могли бы их навести на след.
— Вероятно, вы правы, — сказал я. — Но была ли У него бритва?
— Как раз собиралась отметить это: бритвы у него быть не могло. Хьюго не брился много лет. И у них нет мужской прислуги, а значит, он не мог бы потихоньку взять бритвенный прибор у спящего слуги. Значит, скорее всего он бороду подстриг, более или менее коротко, при помощи ножниц, и только позже, добравшись до первого же городка, побрился основательно.
— До первого городка?
— Разумеется. Это уже следующий вопрос. Мы должны теперь набраться хладнокровия и сосредоточиться. — Хильда сама дрожала от сдерживаемого волнения, но ее утешающая рука по-прежнему лежала на плече миссис Моллет. — Он не мог остаться в Лондоне.
— Но, по-вашему, он уехал не на поезде?
— Хьюго — умный человек, и истории его подзащитных предоставили ему достаточно пищи для размышлений. Появиться на вокзале значит попасть под наблюдение. К чему этот бессмысленный риск? Я сразу поняла, как он поступит. Он поедет на велосипеде, вне всякого сомнения. Хьюго часто удивлялся, почему люди в подобных обстоятельствах почти не пользуются этим способом.
— Но тогда нужно проверить, на месте ли его велосипед!
— Лина проверяла. Велосипед на месте, как и следовало ожидать. Я посоветовала Лине отметить этот факт как бы походя, чтобы не дать полицейским в руки ключ от загадки. Она видела велосипед в передней, где он всегда и стоял.
— Брат достаточно сведущ в уголовных делах, чтобы не воспользоваться своим, — вставила миссис Моллет.
— Где же он мог купить или взять напрокат велосипед посреди ночи? — усомнился я.
— Нигде. Слишком подозрительно выглядел бы он. Я полагаю, что он остановился на ночь здесь же в Лондоне, в какой-нибудь гостинице, без багажа, и расплатился за комнату заранее. Так часто поступают приезжие, и если он прибыл поздно ночью, то на него мало обратили бы внимание. Я слыхала, что в больших отелях на Стренде ежевечерне принимают не меньше десятка таких случайных постояльцев-холостяков.
— И что же дальше?
— А дальше, сегодня утром, он купил новый велосипед в ближайшем магазине — вероятно, не той марки, что его собственный, — затем обзавелся дорожной одеждой в какой-нибудь лавке готового платья (скорее всего, заметный издали твидовый костюм для езды на велосипеде) и, уложив покупки в багажную корзинку, выехал из города. Там он мог переодеться в любой придорожной рощице и закопать снятую одежду, избежав ошибки, которую совершали другие. Возможно, он проехал миль двадцать-тридцать от Лондона до какой-нибудь захолустной станции, а оттуда на поезде направился к своей цели, но сошел где-то в глуши, там, где главный западный тракт пересекается с Большой Западной или Юго-Западной линиями железной дороги.
— Большая Западная или Юго-Западная? Почему именно эти две? Неужели вы уже определили, какое направление выбрал Хьюго?
— И довольно точно, судя по аналогиям. Лина, ваш брат вырос в Западном крае, верно?
Миссис Моллет устало кивнула.
— В северном Девоне, в пустынной болотистой местности неподалеку от Хартленда и Кловелли.
Хильда Уайд, заметно успокоившись, продолжала:
— Так вот, в Ле-Гейте сильно сказывается кельтская кровь — у него кельтский темперамент; его предки и он сам родом из сурового, заросшего вереском края; его родина — болотистые пустоши. Иными словами, он горец по характеру. Но что подсказывает горцу инстинкт в подобных обстоятельствах? Ну конечно же, его тянет в родные горы. Жестоко терзаемый ужасом, в полном отчаянии, видя, что ничего другого ему не осталось, он устремляется прямиком, как летят птицы, к любимым холмам. Осознанно или подсознательно он уверен, что уж там-то сумеет спрятаться. Хьюго Ле-Гейт, этот рослый сын Девона, этот по-юношески искренний мужчина, несомненно, именно так и решил. Я понимаю его настроение. Он отправился в Западный край!
— Вы правы, Хильда! — убежденно воскликнула миссис Моллет. — Насколько я знаю Хьюго, его первым побуждением было бы бежать на запад.
— А Ле-Гейты всегда подчиняются первым побуждениям, — добавила прозорливая девушка.
Ее догадка была совершенно правильной. Еще в те времена, когда мы оба находились в Оксфорде — я как студент, он как преподаватель — я часто подмечал эту особенность темперамента моего дорогого старого друга.
После небольшой паузы Хильда вновь нарушила молчание:
— Море… Снова море! Ле-Гейты любят воду. Было ли такое место у моря, где Хьюго часто бывал ребенком — какое-нибудь уединенное место в этой части северного Девона?
Миссис Моллет задумалась, но ненадолго.
— Да, есть маленькая бухта, по сути, просто выемка в высоких утесах, несколько ярдов пляжа и кучка рыбачьих хижин. Брат проводил там большую часть своих каникул. Диковатое, странное зрелище — пролом в стене угрюмых темно-красных скал, волны океана и высокие приливы…
— Это как раз то, что нужно! Наведывался ли он туда уже взрослым?
— Насколько я помню, никогда.
Голос Хильды звучал теперь уже вполне уверенно:
— Значит, именно там мы и найдем его, дорогая! Прежде всего мы должны заглянуть туда. Одолеваемый тяжелыми мыслями, он непременно навестит эту потаенную бухту!
Позже тем же вечером, когда мы вдвоем возвращались в клинику Св. Натаниэля, я спросил у Хильды, что придавало ей столько уверенности в ходе разговора.
— О, это довольно просто, — ответила она. — Я основывалась на двух соображениях, которые не хотела упоминать при Лине. Первое таково: всем Ле-Гейтам свойственна инстинктивная боязнь вида крови; поэтому они почти никогда не кончают с собой при помощи пули или ножа. Маркус, застрелившийся в оружейной, был исключением из правил — он никогда не боялся крови и мог сам освежевать оленя. Но наш Хьюго отказался учиться на врача, потому что не выдерживал присутствия на хирургических операциях. И даже будучи охотником, он избегал подбирать и носить подстреленную им же дичь — по его словам, это вызывало у него тошноту. Я уверена, что вчера ночью он бросился прочь из комнаты, охваченный физическим отвращением при виде дела рук своих, и постарался забраться как можно дальше от Лондона. Его подгоняло видение пролитой крови, а не трусливый страх перед арестом. Если уж Ле-Гейты, прирожденные моряки, задумывают проститься с жизнью, они обычно доверяются воде.
— А второе соображение?
— Ну, это касается инстинктивной тяги горцев к родному краю. Я часто замечала это явление и могла бы привести полсотни примеров, но не хотела мучить Лину. Был, например, Уильяме из Долджелли, который убил лесника в Петуорте во время драки с браконьерами — его схватили неделю спустя на горе Кадер Идрис, он скитался там среди скал. Потом еще тот несчастный парнишка, Макиннон: он убил свою возлюбленную в Лестере и прямиком помчался домой, на остров Скай, где и утопился в родных водах. И Линднер, уроженец Тироля, заколовший ножом американца-шулера в Монте-Карло, через несколько дней был найден в родном городишке Сент-Валентин в Циллертале. С ними всегда так: случись какая беда, горец бежит в свои горы. Это своеобразная ностальгия. Я могу судить об этом свойстве изнутри: как вы думаете, что я сделала бы на месте бедного Хьюго Ле-Гейта? Представьте себе, я поспешила бы укрыться в глубине зеленых холмов нашего Карнарвоншира!
— Меня поражает глубина вашего проникновения в человеческие характеры! — воскликнул я. — Похоже, вы способны угадать, кто как поведет себя в данных обстоятельствах!
Она помолчала, вертя в руках полураскрытый зонтик, потом сказала:
— Характер определяет поступки. В понимании этого закона кроется секрет воздействия на нас книг великих писателей. Они умеют стать на место своих персонажей, войти вглубь их характеров и заставляют нас почувствовать, что каждый их поступок не только естествен, но даже — в определенных условиях — неизбежен. Мы признаём, что рассказанная ими история — это единственно возможный итог отношений между действующими лицами. Я-то сама отнюдь не великий романист, я не умею создавать и выдумывать характеры и ситуации. Но мой дар сродни писательскому. Я применяю тот же метод к реальной жизни, к людям, окружающим меня. Я пытаюсь поставить себя на место другого и почувствовать, к каким действиям подтолкнет его характер в тех или иных жизненных ситуациях.
— Короче, — сказал я, — вы занимаетесь психологией.
— Пожалуй, — согласилась она. — Но вот полиция… Увы, полиция психологией не увлекается. В лучшем случае они всего лишь грубые материалисты. Им подавай ключ… Но зачем нужен ключ, если вы не можете интерпретировать характер?
Хильда Уайд была так убеждена в правильности своих выводов, что на следующий день миссис Моллет упросила меня взять отпуск — что было нетрудно — и отправиться на поиски Хьюго в ту маленькую бухту в окрестностях Хартленда, о которой она упоминала. Я согласился. Она сама решила потихоньку выехать в Байдфорд, чтобы быть неподалеку от меня и сразу узнать об успехе или неудаче моей миссии. Летний отпуск Хильды Уайд должен был начаться только через два дня, однако она предложила сопровождать Лину, для чего ей требовалось испросить дополнительные дни к отпуску. Удрученная горем сестра Хьюго согласилась на это, и мы немедленно приступили к выполнению плана. Поскольку нам требовалась максимальная секретность, мы выехали разными путями: женщины — с вокзала Ватерлоо, я сам — с Паддингтонского.
В Байдфорде мы остановились в разных гостиницах, но наутро мы с Хильдой порознь выехали прогуляться на велосипедах, встретились за городом и проехали вместе полторы или две мили по извилистой дороге, ведущей в Хартленд.
— Присматривайтесь повнимательнее, — сказала она, прежде чем повернуть обратно, — помните, что внешность бедного Хьюго Ле-Гейта могла совершенно перемениться. Если ему до сих пор удается ускользать от полиции с их «ключами», я полагаю, что он должен был основательно поработать над своей внешностью и костюмом.
— Если он вообще где-то здесь, в пределах двадцати миль, я его найду!
Она помахала мне рукой на прощанье. Оставшись один, я направился к высокому мысу, маячившему впереди, в самом диком и почти необитаемом уголке северного Девона. Ночью прошел сильный дождь; раскисшие колеи от тележных колес и вмятины, оставленные копытами лошадей и коров, были до краев полны водой. День выдался хмурый. Тучи ползли низко над землей. В ложбинах чернели торфяники; изредка встречались фермерские усадьбы, сложенные из серого камня, одинокие и неприветливые. Их грубые контуры прерывали плавную линию горизонта. Даже главная дорога была неровной и местами затопленной. За час езды я не видел ни единой живой души. Наконец, добравшись до перекрестка с указательным столбом, надпись на котором стерлась, я слез с велосипеда и сверился с топографической картой, где миссис Моллет пометила красными чернилами, зловещим крестом, точное местоположение той рыбацкой деревушки, где Хьюго когда-то проводил каникулы. Я свернул на дорогу, вернее, тропу, по-видимому, ведущую именно к ней, но колеи были так размыты и очертания тропы настолько неопределенны, а карта, изданная несколько лет назад, похоже, устарела — немудрено, что вскоре я заблудился. Завидев у дороги небольшой трактир, наполовину скрытый глубоким оврагом, окруженный болотом со всех сторон, я остановился и спросил бутылку имбирного пива, потому что день был жаркий и душный, несмотря на плотную облачность. Пока хозяин открывал бутылку, я как бы невзначай поинтересовался, как проехать на пляж у Красного Провала.
Трактирщик пустился в объяснения, которые окончательно меня запутали, а под конец уточнил:
— А уж подом, зэр, побернете два либо дри разика набраво и налево, самое оно и будет!
Я уже оставил надежду куда-нибудь попасть по этим невразумительным указаниям; но тут, по прихоти судьбы, по дороге проехал велосипедист — первый человек на дороге за все утро. Выглядел он как приказчик из провинциального магазина, развязный, безвкусно одетый: вычурный и броский туристский костюм из коричневого сукна, мешковатые штаны до колен и тонкие нитяные чулки. В целом все выглядело как дешевая подделка под джентльмена. Но хозяйка трактира воскликнула: «До чего стильно-то! Полный комплект всего за тридцать семь шиллингов и шесть пенсов!» — и проводила его приветливым взглядом. Проезжий улыбнулся ей, но меня не увидел: я стоял в тени за приоткрытой дверью. У него были короткие черные усы и приятное, беззаботное лицо. Мне подумалось, что сам он намного симпатичнее, чем его наряд.
Впрочем, незнакомец в тот момент не слишком заинтересовал меня — я был слишком озабочен более важными предметами.
— А почему б вам, зэр, да не поехадь следом за во-о-он тем жентильменом? — предложила вдруг хозяйка, указав взмахом своей большой красной руки на удаляющуюся фигуру. — Он-то кажное удро ездит до Красного Провала купаться. Звать его Джун Смид, с Оксфорда, во как. Уж ежли ехадь за ним, дак не промахнетесь. Он дам живет у старины Мура, и рыбачки наши говаривали мне, будта море он полюбляет, как никогда никакой другой жентильмен!
Я оставил пиво недопитым, вскочил в седло и бросился вдогонку коричневой спине Джона Смита из Оксфорда — вот уж, что называется, неприметное имя! — огибая острые углы, трясясь по разъезженным колеям, по самые педали в грязи, среди ржаво-рыжих болот, пока наконец, после очередного поворота, в клиновидном проеме между вздымающихся уступами скальных стен передо мною предстало неспокойное море.
Это и впрямь было уединенное место. По берегу его обрамляли скалы, с моря буруны. Зюйд-вест ревел, прорываясь на сушу. Я осторожно спустился, лавируя между россыпью камней и каналов, пробитых водой в твердом песчанике. Но человек в коричневом несся по дикой тропе, не сбавляя ходу, безумными зигзагами, и уже выехал на маленький треугольный лоскут песчаного пляжа. С каким-то безудержным ликованием он тут же принялся раздеваться, без оглядки швыряя одежду на гальку. Что-то в его движениях насторожило меня. Но это же не Хьюго… Это не мог быть он, нет, нет!
Это же самый обычный, заурядный тип! А Ле-Гейт во всем был прирожденным джентльменом.
Наконец он разделся полностью и застыл, вскинув кверху руки, словно приветствуя свежий ветер, овеявший его обнаженную грудь. И тогда я вздрогнул, прозревая истину. Мы сто раз купались вместе в Лондоне и других местах. Лицо, осанку, одежду — все это можно сменить. Но тело — природное сложение и пропорции человека — тугие мышцы, мощный торс — никаким переодеванием скрыть невозможно. Это был Ле-Гейт, и никто другой — рослый, сильный, энергичный.
Дурно сшитый костюм, мешковатые брюки, шляпа с обвисшими полями, нитяные чулки — все это лишь искажало и скрывало его фигуру. А теперь он предстал передо мною в знакомом облике, смелый и мужественный, как всегда.
Меня Хьюго не заметил. В радостном нетерпении сбежал он к полосе прибоя и с громким криком врезался в волны, преодолевая их сильными взмахами своих крепких рук. Зюйд-вест крепчал. Откатываясь назад, каждый вал поднимал его на гребень и подкидывал, как пробку, но, подобно пробке, мой друг неизменно выплывал на поверхность. Теперь он плыл, размеренно загребая руками, прямо в море; я видел, как он мелькает между гребнем и впадиной. Я подумал было, что мне следует раздеться и догнать его — ведь он, казалось, по примеру своих родичей и предков ищет смерти в воде?
Но странная сила удержала меня. Кто я такой, чтобы становиться между Хьюго Ле-Гейтом и волей Провидения?
Ле-Гейты издавна любили испытание водой.
И тут он повернул обратно. Пока он был еще далеко, я воспользовался случаем и наскоро осмотрел его вещи. Хильда Уайд угадала правильно и на этот раз. Верхняя одежда была дешевой поделкой из большой мастерской готового платья, каких много на улице Сент-Мартинс-лейн — такие шьются тысячами; а вот белье, наоборот, было новое, без меток, но отличного качества и приобретено, без сомнения, в Байдфорде. Меня охватило какое-то потустороннее чувство обреченности. Я ощутил, что развязка приближается. Укрывшись за большим обломком скалы, я подождал, незамеченный, пока Хьюго выйдет на берег. Он начал одеваться, даже не подумав обсохнуть. Я вздохнул с глубоким облегчением. Итак, это не самоубийство!
Когда он натянул свою рубаху и кальсоны, я покинул укрытие и приблизился к нему. Меня ожидало новое потрясение. Я не мог верить собственным глазам. Это не был Ле-Гейт — кто угодно, только не он!
Тем не менее этот человек вскочил, вскрикнул и шагнул, пригнувшись, ко мне.
— Ты же не охотишься за мной? Ты не привел сюда полицию? — воскликнул он, втягивая голову в плечи и наморщив лоб.
Голос… Голос тоже принадлежал Ле-Гейту. В этом крылась непостижимая тайна.
— Хьюго, — крикнул я, — дорогой Хьюго, как тебе могло такое в голову прийти? Я — охочусь за тобой?
Он вскинул голову, широкими шагами подошел ко мне и схватил меня за руку.
— Прости меня, Камберледж, — вскричал он. — Но я — преследуемый ищейками изгой! Если бы ты знал, насколько мне стало легче, когда я добрался до воды!
— Она помогает тебе забыться?
— Забыть! Забыть этот кровавый ужас!
— И сейчас ты хотел утопиться?
— Нет! Если бы я этого хотел, то уже утонул бы… Хьюберт, пойми, ради моих детей я ни за что не совершу самоубийства!
— Тогда слушай! — Я поспешно изложил ему в нескольких словах замысел его сестры — защиту Себастьяна, правдоподобие объяснений и все прочее. Хьюго смотрел на меня угрюмо. Да нет, это был вовсе не Хьюго!
— Нет, этому не бывать, — коротко сказал он, выслушав, и я снова узнал моего друга. — Я это сделал. Я убил ее. И я не хочу спасать жизнь ценою лжи.
— Даже ради детей?
Он нетерпеливо взмахнул рукой.
— Для детей я найду лучший выход. Я спасу их… Хьюберт, а ты не боишься разговаривать с убийцей?
— Дорогой Хьюго, я знаю все. А в данном случае все знать — значит все простить.
Он снова стиснул мою руку.
— Знать все! — в отчаянии воскликнул он. — О нет… Все знаю только я один, даже детям осталось неизвестно, как… Но дети знают многое; они-то меня простят. Лина знает кое-что, и она тоже простит меня. Ты почти ничего не знаешь, однако готов простить. Но свет… Свет, который никогда ничего не знает, заклеймит моих милых девочек как детей убийцы!
— Это было минутное умопомрачение, — перебил я его. — И хотя бедная женщина мертва и мы не должны плохо отзываться о ней, всё же, ради благополучия твоих детей, можно говорить о том, насколько болезненно она провоцировала тебя.
Он не сводил с меня тяжелого взгляда, и голос его тоже звучал тяжело, будто налитый свинцом.
— Будущее моих детей… Да-да, — ответил он, будто во сне. — Все это было сделано для детей! Я убил ее… Убил… Она заплатила свою пеню, бедная душа, и я слова худого не скажу про нее, про женщину, которую убил! Но одно я сказать могу: если всеведущее правосудие осудит меня за это на вечные муки, я с радостью претерплю их, как подобает человеку, знающему, что тем самым я избавил осиротевших дочерей моей Мэриан от чудовищной тирании!
Произнеся эти слова, он больше ни разу не упоминал о Кларе.
Я присел рядом с Хьюго на песок и внимательно следил за ним. Он продолжал одеваться, машинально, методично. С каждой надетой им вещью я все меньше мог поверить, что вижу Хьюго. Я ожидал найти его дочиста выбритым; того же мнения придерживалась и полиция, судя по печатным объявлениям. А он, избавившись от бороды и бакенбардов, лишь слегка подстриг усы — подстриг так, чтобы открылись по-мальчишечьи изогнутые уголки рта, и этим простым приемом добился полного изменения своего запоминающегося облика. Но и это было еще не все. Больше всего меня озадачили глаза: у Хьюго они были совсем другие. Поначалу я не мог сообразить, в чем дело. Мало-помалу я нашел отгадку. Брови Ле-Гейта от природы были густые и мохнатые, этакая кустистая поросль с множеством тех длинных и жестких волосков, на которые Дарвин указывал как на атавистическое наследство от обезьяноподобных предков. Стремясь как можно сильнее изменить свой облик, Хьюго выщипал все эти жесткие волоски, оставив на бровях только мягкий, прилетающий к коже пушок. Это полностью переменило выражение его глаз, которые уже не поблескивали проницательно из своего укрытия и приобрели намного более заурядный, лишенный индивидуальности вид. Бритье и переодевание превратили моего старого друга из косматого добродушного великана в упитанного и рослого, но ничем не приметного джентльмена от торговли. Ростом Хьюго был неполных шести футов, и только за счет широких плеч и пышной бороды всегда производил впечатление гиганта; теперь же он не казался ни крупнее, ни выше большинства мужчин.
Мы поговорили еще несколько минут. Ле-Гейт не хотел вспоминать о Кларе; а когда я спросил, каковы его намерения, он только хмуро покачал головой.
— Я сделаю все, — сказал он, — все, что еще возможно, чтобы мои милые дети не пострадали. За их избавление заплачено дорогой ценой, но иного пути не было, и, в мгновение гнева, я заплатил. Теперь же я, в свою очередь, должен получить то, что заслужил. Я не увиливаю от расплаты.
— Значит, ты вернешься в Лондон и предстанешь перед судом? — спросил я с надеждой.
— Вернуться в Лондон? — Он вздрогнул, и лицо его побелело от ужаса. До того он казался мне довольно спокойным, его лицо утратило выражение усталости и тревоги — ведь ему больше не нужно было ежеминутно беспокоиться о безопасности детей. — Вернуться в Лондон… и предстать перед судом! Неужели ты решил, Хьюберт, что я бегу от суда и виселицы? Нет, нет! Этот кровавый кошмар… Я должен был уйти от него как можно дальше, к морю, к воде, чтобы омыться от него, прочь, прочь от этой красной лужи!
Я промолчал, чтобы он мог сам справиться со своим раскаянием. Наконец он встал, поставил ногу на педаль велосипеда, но замер в нерешительности.
— Я предаюсь в руки Господа, — сказал он, как бы против воли. — Он рассудит… Я пройду испытание водой.
— Я так и думал…
— Передай Лине, — добавил он, все еще медля уйти, — если она положится на меня, я устрою все наилучшим образом, насколько это еще возможно, для моих девочек. С Божьей помощью я это сделаю. Что именно, она узнает завтра.
Он забрался в седло и умчался прочь. Я смотрел ему вслед с печальными предчувствиями.
До конца дня я бродил по Провалу. Там было две бухты — в одной мы встретились с Хьюго, в другой, за иззубренным выступом скалы, к берегу жались низкие каменные домишки. На берегу, повыше, лежала широкодонная парусная лодка. Укрывшись среди камней, я наблюдал за селением. Около трех часов дня двое мужчин начали готовить ее к спуску на воду. Море бушевало; приближался прилив, ветер усиливался, набирая штормовую силу; на сигнальной вышке, на гребне утеса, вывесили вымпел опасности. В воздухе висела белая изморось. Черные тучи, клубясь, летели по ветру, в их глубине уже раздавалось глухое ворчание грома. Еще немного — и разразится буря.
Мужчины на берегу не обращали на это внимания. Один из них был рыбак из местных, другой — Ле-Гейт.
Лодка заплясала на волнах. Хьюго запрыгнул на борт и повел лодку через полосу прибоя. Лицо его светилось торжеством. Он был превосходный моряк. Лодка пробилась сквозь буруны и понеслась, ловя ветер лоскутом потрепанного паруса. Я спустился на берег, чтобы не терять его из виду.
— Опасная погода для выхода в море! — заметил я рыбаку, который наблюдал за плаванием, засунув руки глубоко в карманы.
— Дак оно и есть, зэр! — отозвался тот. — Не нравится мне эдо. Но энтот жентильмен, сказывали, из самого Оксфорду, а в ихних колледжах самые бесшабашные молодцы водятся. Пожелал, видите ли, добраться до Ланди, да чтоб непременно в шторм!
— Доберется ли? — спросил я с тревогой, имея свое мнение на этот счет.
— Дак не похоже, зэр, верно? Как бы должон, да сумеет ли? А ходелось бы, чтобы смог. Жуть какое трудное место, будьте уверены, это Ланди, когда штормит. А он и говорит: пусть Господь рассудит. Такого ходь предупреждай, ходь нет — знаете, как говорится, если уж надумал безрассудную голову сложить, его с этого пути не сбить!
То был последний раз, когда я видел Ле-Гейта живым. На следующее утро безжизненное тело «человека, которого разыскивали в связи с таинственным случаем в Кэмден Хилл» было вынесено волнами на берег близ острова Ланди. Бог вынес свое решение.
Хьюго не ошибся в расчетах. «Везет на самоубийства», — сказала Хильда Уайд; и, как ни странно, удача Ле-Гейтов сослужила службу и моему другу. Судьба каким-то чудом избавила его детей от прозвания «дочери убийцы». На следствии Себастьян дал показания относительно ранения жены: «Самопроизвольное, рикошет, случайность… Я уверен, что так и было». Его эрудиция, его ссылка на специальные знания, а также властные, высокомерные манеры и орлиный взгляд покорили присяжных. Благоговея перед великим человеком, они вынесли вердикт «смерть от несчастного случая». Коронер счел этот оборот дела вполне удачным. Миссис Моллет постаралась как можно убедительнее рассказать о врожденной боязни крови у Ле-Гейта. Газеты милосердно ограничились предположением, что несчастный муж, помутившись рассудком при столь неожиданном несчастье, бросился искать утешения в краю своего детства, и там, в безумной уверенности, что жена, живая и невредимая, ждет его на острове Ланди, вышел в штормовое море и утонул. Слово «убийство» не было произнесено даже шепотом. Этому немало способствовало полное отсутствие мотива: образцовый муж, очаровательная молодая жена, и такая преданная мачеха! Правду знали только мы трое да еще дети.
В день, когда присяжные должны были вынести свое решение по делу о смерти миссис Ле-Гейт, Хильда Уайд ждала в зале суда, смертельно бледная, дрожащая. Когда старшина присяжных произнес «смерть от несчастного случая», она расплакалась от облегчения.
— Он все сделал правильно! — страстно воскликнула она. — Он победил, этот несчастный отец! Он вверил свою жизнь в руки Творца, прося только о милости для ни в чем не повинных детей. И милость была дарована и ему, и им. Он покинул мир достойно, так, как ему хотелось. Мое сердце надорвалось бы от сочувствия к бедным девчушкам, если бы приговор оказался иным. Он знал, как это ужасно — жить с именем дочери убийцы.
В тот день я еще не осознал, какое глубокое личное чувство стояло за этими ее словами.
Глава V
История о самодельной игле
— Себастьян — великий человек, — сказал я однажды Хильде Уайд, сидя за чашкой послеполуденного чая, который она сама заварила для меня в своей комнатке. Одним из приятных моментов в судьбе госпитального врача является возможность время от времени выпить чаю с сестрами из своего отделения. — Что бы вы о нем ни думали, вы должны признать, что он велик.
Я восхищался и нашим прославленным профессором, и Хильдой Уайд, и меня очень огорчало, что эти двое обожаемых мною людей явно не были в восторге Друг от друга.
— О да, — ответила Хильда, наливая мне вторую чашку. — Он человек великий. Я этого никогда не отрицала. Мне, пожалуй, не доводилось встречать более незаурядного человека, чем он.
— И он столько сделал на благо человечества! — добавил я в приливе энтузиазма.
— Много потрудился! Да, потрудился! (Вам два кусочка сахару?) Согласна, он внес больший вклад в медицинскую науку, чем кто-либо другой на моей памяти.
Я с любопытством взглянул на нее.
— Тогда почему же, дорогая леди, вы уверяете меня, что он жесток? — поинтересовался я, грея ноги на каминной решетке. — Здесь я вижу противоречие!
Она подала мне тарелочку с пончиками и сдержанно улыбнулась.
— Разве желание сделать добро человечеству само по себе обязательно предполагает личную доброту? — ответила она уклончиво.
— Вы говорите парадоксами! Разумеется, если человек всю жизнь трудится ради этого, он не может не испытывать сочувствия к роду человеческому.
— В таком случае, когда ваш друг Бейтс посвящает жизнь изучению и классификации божьих коровок, его снедает сочувствие к этим букашкам?
Хильда состроила такую смешную гримаску, что я рассмеялся.
— Но эти случаи не равнозначны, — возразил я. — Бейтс убивает божьих коровок и коллекционирует их. А Себастьян исцеляет людей и добывает полезные знания.
Хильда снова улыбнулась, как умудренная жизнью женщина, и потеребила свой передник.
— Действительно ли эти случаи столь различны? — продолжала она, коротко взглянув на меня. — Нет ли между ними черт сходства? Человек, склонный к научной деятельности, избирает еще в юности, зачастую случайно, тот, этот или иной предмет для исследования. Но содержание предмета, по-моему, не слишком существенно. Оно определяется внешними обстоятельствами, не так ли? Важнее темперамент. Именно он делает — или не делает — человека ученым.
— Звучит загадочно! Что вы имеете в виду?
— Предположим, в семье с научными наклонностями родилось два брата. Один посвятил себя бабочкам — почему бы и нет? — а другой — геологии или подводным телеграфным линиям. Так вот, человек, увлекшийся бабочками, не наживет состояния на своем хобби: бабочки денег не приносят. Соответственно, мы говорим, что он непрактичен, неспособен вести дела и счастлив, только когда бродит по лугам со своим сачком, охотясь на махаонов и лимонниц. Но его брат, увлекшийся подводным телеграфом, наверняка изобретет много усовершенствований, получит десятки патентов, и деньги сами потекут к нему, хоть он и не покидает своего рабочего кабинета. Наконец он становится пэром, миллионером, и мы говорим: что за хватка у него, до чего дельный господин, и как мало похож он на своего бедного мечтательного брата-энтомолога, которого хватило лишь на то, чтобы изобрести новый способ выводить дождевых червяков! Однако на самом деле все могло зависеть от случая, который побудил одного брата в детстве купить сачок для бабочек, а другого подтолкнул к школьной лаборатории, чтобы там побаловаться с электрическим колесом и дешевым аккумулятором.
— Вы хотите сказать, что Себастьян обязан своим возвышением игре случая?
— Никоим образом, — Хильда помотала своей хорошенькой головкой. — Что за глупости! Мы оба знаем, Что у Себастьяна могучий ум. Он способен достичь успехов в любой отрасли науки, какую изберет. Он прирожденный мыслитель. Разве это нужно объяснять? — Она помедлила, собираясь с мыслями. — Скажем так: Хайрем Максим пожелал направить все силы своего разума на создание пулеметов — и вот они убивают тысячи людей. Себастьян предпочел применить свой разум к медицине — и вот он исцеляет ничуть не меньше людей, чем убивает Максим. Разница заключается в направлении усилий.
— Понимаю, — сказал я. — А то, что медицина служит добрым целям, — лишь вторичный признак.
— Именно так. Это я и подразумевала. Цель добрая, и Себастьян стремится к ней со всей энергией возвышенной, одаренной и целеустремленной натуры — но не доброй!
— Не доброй?
— О нет. Откровенно говоря, по-моему, он идет к цели безжалостно, жестоко, не ведая угрызений совести. У него высокие идеалы, но нет принципов. В этом отношении он напоминает мне одного из гениев итальянского Ренессанса — Бенвенуто Челлини и прочих. Эти люди могли часами корпеть над формой складок на какой-нибудь статуе, со всем старанием истинного художника, и все же прервать свой бескорыстный труд, чтобы всадить нож в спину соперника!..
— Себастьян не таков, — запротестовал я. — Он начисто лишен низменного чувства ревности.
— Верно, Себастьян не таков. Ничего низменного нет в его характере. Ему нравится быть первым в своей отрасли, но он с радостью примет научный триумф другого ученого, если другой предвосхитил его: ведь это послужило бы к торжеству науки в целом — а прогресс науки заменяет Себастьяну религию. Но… он способен сделать почти то же самое или еще большее. Он без капли жалости заколет человека, если сочтет, что это послужит прогрессу знаний.
Я не мог не согласиться с точностью ее диагноза.
— Сестра Уайд, — восхитился я, — вы удивительная женщина! Я уверен в вашей правоте, но… как вы дошли до таких выводов?
Тень прошла по ее лицу.
— У меня есть основания. Я просто знаю, — ответила она медленно. Потом добавила другим тоном: — Возьмите еще один пончик!
Я съел пончик и, отставив чашку, задумался. Какое у Хильды прекрасное, нежное, чуткое лицо! И какие способности! Она печально ворошила угли в камине. Я смотрел на нее и пытался понять, почему до сих пор никогда не решался задать Хильде Уайд один вопрос, душевно очень важный для меня. Должно быть, мне мешало глубокое уважение. Чем сильнее мы уважаем и чтим женщину, тем труднее задавать подобные вопросы. Наконец я почти решился.
— Мне никак не удается понять, — начал я, — что могло заставить такую девушку, как вы, со средствами, с друзьями, умную и… — Я осекся, но все-таки сумел выговорить: — И красивую, вести такую жизнь — жизнь, которая во многих отношениях не подходит вам!
Она продолжала ворошить жар еще задумчивее, чем прежде; потом переставила тарелочку с пончиками на маленькую чугунную подставку возле каминной решетки и пробормотала, не глядя на меня:
— Что может быть лучше в жизни, чем служение людям? Вы же не считаете такую жизнь неподходящей для Себастьяна!
— Себастьян! Он мужчина. В этом разница, существенная разница. Но женщина! Тем более вы, моя дорогая леди… Всякий чувствует, что на свете мало настолько чистых, высоких, добрых вещей, каких вы заслуживаете. Я не представляю…
Она остановила меня грациозным взмахом руки. Ее движения всегда были медленны и полны достоинства.
— В моей жизни есть Цель, — ответила она серьезно, смело глядя мне в глаза. — Ради нее я решилась пожертвовать всем. Она поглощает меня целиком. Пока я не осуществлю свой замысел… — Слезы заблестели на ее ресницах. Она с усилием сдержала их. — Не спрашивайте больше. Я еще не достаточно тверда в своих намерениях. Я не стану слушать!
Я наклонился к ней, стараясь развить свой успех. Воздух казался наэлектризованным. Вихри эмоций кружили между нами.
— Но не хотите же вы сказать, что…
Она снова пресекла мою попытку движением руки.
— Не следует пахарю оглядываться, взявшись за плуг, — твердо ответила она. — Доктор Камберледж, пощадите меня. Я пришла в клинику Св. Натаниэля намеренно. С самого начала я объяснила вам, чего хочу… Быть рядом с Себастьяном. Я хочу быть рядом с ним ради той цели, которую лелею в сердце. Не просите меня раскрыть ее преждевременно. Я женщина, следовательно, слаба. Но мне нужна ваша помощь. Поддержите меня, а не препятствуйте!
— Хильда, — вскричал я со смятением в сердце, — я помогу вам во всем, что вы пожелаете. Но позвольте мне хотя бы надеяться, что та, кому я помогаю, когда-нибудь…
И в этот момент, по злой прихоти судьбы, открылась дверь и вошел Себастьян.
— Сестра Уайд, — начал он, окинув нас суровым взглядом — а в голосе его прозвенела сталь, — где те иглы, которые я заказывал для сегодняшней операции? Мы должны быть готовы еще до прихода Нильсена… Камберледж, вы мне понадобитесь.
Золотое мгновение пришло и улетело. Очень нескоро представилась мне возможность снова поговорить с Хильдой.
После этого день ото дня моя уверенность в том, что Хильда следит за Себастьяном, становилась все крепче. Почему, не знаю; но я уже не сомневался, что между ними идет давно начавшийся поединок, причина которого была темна и таинственна.
Первый проблеск объяснения случился неделю или две спустя. Себастьян наблюдал пациента с заболеванием сердца, в состоянии которого вдруг проявились неясные симптомы. Не стану утомлять вас подробностями, скажу только, что все мы подозревали возникновение аневризмы. Ухаживала за больным Хильда Уайд, так как она всегда имела дело с больными, которых вел Себастьян. Мы столпились вокруг койки, наблюдая за действиями профессора. Он держал в руках фаянсовую миску с лекарством для наружного применения и, чтобы наклониться к больному, отдал ее Хильде. Я заметил, как задрожали при этом пальцы девушки; глаза ее неотступно следили за Себастьяном. Между тем он обратился к своим студентам.
— Итак, — начал он спокойным тоном, как будто его Пациент был подопытной лягушкой, — мы наблюдаем весьма редкое развитие заболевания. Оно мало изучено.
По сути, подобные симптомы я наблюдал до сих пор лишь однажды. Тот случай имел летальный исход. Пациентом тогда был, — он выдержал драматическую паузу, — известный отравитель, доктор Йорк-Беннерман.
Едва он произнес эти слова, руки Хильды Уайд задрожали еще сильнее, она вскрикнула и выпустила миску, которая упала на пол и разбилась на мелкие осколки.
На секунду проницательные глаза Себастьяна остановились на сестре.
— Как это у вас получилось? — спросил он тихо, но язвительно.
— Миска была тяжелой, — запинаясь, ответила Хильда. — У меня дрожали руки, и она как-то выскользнула. Я сегодня… Неважно себя чувствую… Не следовало мне ее брать.
Глубоко посаженные глаза профессора остро блеснули из-под густых бровей.
— Да, вам не следовало так поступать, — ответил он, обжигая ее взглядом. — А что, если бы этот предмет упал прямо на пациента и убил его? В любом случае вы взволновали его своим трепыханием, видите? Не стойте тут, затаив дыхание, женщина — исправляйте, что натворили. Достаньте тряпку и вытрите пол, а бутылку дайте мне!
Быстро и умело он помог пациенту справиться с обморочным состоянием при помощи крупицы нюхательной соли и рвотного ореха; тем временем Хильда занялась уборкой.
— Вот так-то лучше, — уже мягче сказал Себастьян, когда она принесла другую миску. В его голосе звучала нотка скрытого торжества. — А теперь начнем сначала. Перед этим происшествием, джентльмены, я упомянул, что лишь один-единственный раз видел эту своеобразную форму заболевания; и случай этот имел отношение к пресловутому, — он еще острее, чем прежде, глянул на Хильду, — к пресловутому доктору Йорк-Беннерману.
Я тоже следил за Хильдой. От слов профессора ее снова бросило в дрожь, однако усилием воли она сдержалась. Их взгляды скрестились. Хильда смотрела гордо и бесстрашно, а в лице Себастьяна, как мне показалось, что-то дрогнуло.
— Вы, конечно, помните случай Йорк-Беннермана, — продолжал Себастьян. — Он совершил убийство…
— Позвольте мне подержать эту миску! — поспешно вмешался я, видя, что руки Хильды вот-вот разожмутся снова, и стремясь помочь ей.
— Не надо, благодарю вас, — тихо ответила она, но в голосе ее слышна была сдерживаемая ярость. — Я хочу дослушать до конца. Мне лучше оставаться здесь.
Что до Себастьяна, он, казалось, больше не замечал девушку, хотя я подметил, как он то и дело скашивает на нее глаз, напоминая попугая.
— Этот человек совершил убийство, — продолжал он, — при помощи аконитина, яда, который тогда был почти неизвестен, а после того свалился сам, поскольку давно уже страдал болезнью сердца. Вот у него-то симптомы аневризмы и проявились в такой любопытной форме, весьма напоминающей то, что мы видим здесь. Он умер, не дожив до суда, что для него было явной удачей.
Сделав еще одну риторическую паузу, он добавил тем же тоном:
— Возбуждение и страх разоблачения, несомненно, Ускорили фатальный исход в том случае. Он скоропостижно скончался. Это было естественным следствием потрясения при аресте. Мы же можем надеяться на более благоприятный результат.
Разумеется, Себастьян обращался к студентам, но я видел, что он не сводит своего ястребиного взгляда с лица Хильды. Она же, насколько я мог видеть, слушала, не дрогнув ни на мгновение. Они не обменялись ни единым словом, и все же выражение их глаз и губ выказывало затаенный обмен ударами между ними. В интонациях Себастьяна звучали раздражение, досада, я мог бы даже сказать — прямой вызов. Весь облик Хильды говорил о спокойствии и решительном, твердом сопротивлении. Он ожидал, что она ответит; но девушка промолчала. Она просто держала миску, и пальцы ее теперь не дрожали. Все ее мышцы были напряжены, все сухожилия натянуты. Я понимал, что она держится только усилием железной воли.
Инцидент завершился, дальше все пошло мирно. Нанеся свой удар, Себастьян начал меньше думать о Хильде и больше о пациенте. Демонстрация продолжалась. Хильда мало-помалу расслабила мышцы, глубоко вздохнула и вновь держалась естественно. От напряжения не осталось и следа. Что бы ни значила их короткая схватка, противники заключили перемирие ради пациента.
Когда случай был показан во всех подробностях и студентов отпустили, я отправился в лабораторию — забрать случайно оставленные там хирургические инструменты. Отложив на минутку свой клинический термометр, я забыл, где он, и принялся искать за деревянной перегородкой в углу комнаты, за которой располагалась мойка для пробирок. Присев на корточки, я передвигал разные вещи, стоявшие под раковиной, в поисках своей пропажи, и тут до меня донесся голос Себастьяна. Остановившись перед дверью, он очень тихо, спокойно и отчетливо произнес:
— Итак, сестра Уайд, теперь мы понимаем друг друга. — Этим словам он придал оттенок насмешки. — Я знаю, с кем имею дело!
— И я знаю тоже, — ответила Хильда сдержанно.
— И не боитесь?
— У меня нет оснований для страха. Дрожать может виновный, а не обвинитель.
— Что? Вы угрожаете?
— Нет, не угрожаю. Точнее, не угрожаю на словах. Мое присутствие здесь — угроза само по себе, но больше я не сделаю ничего. Вы сегодня узнали, к сожалению, зачем я здесь. Это усложнит мою задачу. Но я не отступлюсь. Я выжду и одержу победу.
Себастьян ничего не ответил. Он вошел в лабораторию один, — высокий, угрюмый, несгибаемый, — взглянул со странной и мрачной улыбкой на свои пробирки с микробами и опустился в мягкое кресло. Потом он поворошил огонь в камине и, склонившись к нему поближе, задумался. Обхватив голову руками, упертыми в колени, он неотрывно следил за игрой пламени на раскаленных добела углях. Мрачная улыбка все еще играла в углах рта под седыми усами.
Я бесшумно пошел к двери, надеясь пройти незаметно. У него за спиной. Но, чуткий как всегда, он уловил мое движение. Вздрогнув, он поднял голову и оглянулся.
— Как! Вы здесь? — воскликнул он, словно застигнутый врасплох. На секунду он чуть было не потерял самообладания.
— Я искал термометр, — ответил я небрежно. — Он ухитрился куда-то закатиться.
Принятый мною тон, кажется, успокоил его. Нахмурив брови, он огляделся, потом спросил с явным подозрением:
— Камберледж, вы слышали, что болтала эта женщина?
— Та, которая номер 93? В бреду?
— Нет-нет. Сестра Уайд.
— Что она болтала? — вторил я профессору лишь для того, должен честно признаться, чтобы обмануть его. — Это когда она разбила миску?
Лоб Себастьяна разгладился.
— О! Это чепуха, — поспешно заявил он. — Простой вопрос дисциплины. Она только что говорила со мной, и я счел ее тон недопустимым для подчиненной… Она слишком многое себе позволяет… Мы должны избавиться от нее, Камберледж, избавиться. Она опасна!
— Она же самая умная сестра из всех, кто здесь служил, сэр! — храбро возразил я.
— Умная, je vous l'accorde[36]. — Он дважды кивнул. — Но опасная, опасная!
Затем он взялся за свои бумаги и стал раскладывать их с преувеличенно озабоченным видом и дрожащими пальцами. Я понял, что он желает остаться один, и покинул лабораторию.
Почему так получилось, я объяснить не могу, но с первого же дня, как Хильда Уайд появилась в клинике Св. Натаниэля, мое восхищение Себастьяном непрерывно угасало. Все еще признавая его величие, я усомнился в его благости. А в тот день я ощутил к нему полное недоверие. Я упорно гадал, что означала его стычка с Хильдой. И все же я отчего-то не решался напоминать девушке об этом.
Один момент тем не менее я прояснил: война между сестрой и профессором имела какое-то отношение к делу доктора Йорк-Беннермана.
Некоторое время ничего нового не происходило; дела в госпитале шли по заведенному распорядку. Пациент с предрасположенностью к аневризме неплохо продержался неделю-другую, а потом ему вдруг стало заметно хуже и снова проявились необычные симптомы. Вскоре он скончался. Себастьян, который навещал его ежечасно в последние дни, придавал этому событию большое значение.
— Как хорошо, что это случилось у нас! — сказал он, потирая руки. — Редкое везение. Мне хотелось уловить подобный момент раньше, чем мой парижский коллега. Специалисты всегда начеку. Фон Штралендорф из Вены мечтал заполучить такого пациента долгие годы. Я тоже. Теперь Фортуна мне улыбнулась. Нам повезло, что он умер! Уж теперь-то мы все выясним!
Мы произвели вскрытие и, конечно, обнаружили то состояние крови, которое подозревали; выявились и некоторые неожиданные подробности. Одна из них заключалась в том, что содержащиеся в крови тельца определенного типа были угнетены. Этого явления еще никто не описывал, и Себастьян, с его неугасимым научным рвением, пожелал, чтобы его студенты сами увидели и идентифицировали их. По его мнению, это могло пролить свет на другие необъясненные состояния мозга и нервной системы, а также на особенности поведения душевнобольных, которые в наши дни выявлены во всех крупных лечебницах. Для того чтобы сопоставить параметры крови у здорового и больного человека, он предложил параллельно исследовать образец крови умершего и живых людей под микроскопом. Сестра Уайд, как обычно, ассистировала в лаборатории. Профессор распорядился приготовить предметные стекла с кровью больного заранее и теперь не отходил от прибора. Не выпуская из руки латунный винт, он увлеченно рассматривал образцы, прежде чем допустить нас.
— Вы увидите, что серые тельца почти отсутствуют, — сказал он. — Красные малочисленны и неправильной формы. Плазма истончена. Ядра ослаблены. При таком состоянии крови нормальное восстановление поврежденных тканей затруднено. Теперь сопоставим эту картину с типичным нормальным образцом. — Выпрямившись, он взял стеклянную пластинку и вытер ее чистой салфеткой. — Сестра Уайд, мы хорошо знаем, что в ваших сосудах циркулирует чистая и здоровая кровь. Вам предоставляется честь еще раз послужить науке. Поднимите ваш палец!
Хильда без колебаний подняла указательный палец. Она привыкла к подобным требованиям. Благодаря длительному опыту Себастьян умел так быстро и сильно уколоть кончик пальца, что сразу попадал иглой в мелкий сосуд и добывал капельку крови так, что человек не успевал почувствовать боль.
Профессор крепко зажал кончик ее пальца между своим указательным и большим, так, чтобы он потемнел, потом повернулся к блюдцу, на котором лежали иглы. Хильда сама перед началом занятий поставила его туда. Себастьян выбирал иглу долго и придирчиво, будто кот, оценивающий добычу. Хильда следила за его движениями пристально и бесстрашно, как всегда. Себастьян поднял руку и уже готовился проколоть нежную белую кожу, как вдруг девушка испуганно вскрикнула и резко отдернула свою руку. Профессор от неожиданности выронил иглу.
— Что вы наделали? — прикрикнул он, раздраженно сверкнув глазами. — Я не в первый раз беру у вас кровь. Вы знаете, что это не больно!
Хильда отчего-то сильно побледнела. Но это было еще не все. По-видимому, из присутствующих только я один заметил, какой трюк исполнила девушка быстро и искусно. Когда игла выскользнула из руки Себастьяна, она нагнулась, одновременно вскрикнув, и незаметно подхватила ее краем своего передника. Проворные пальцы Хильды сомкнулись, словно по волшебству, и быстро переправили добычу в карман. Думаю, что даже Себастьян не обратил внимания на мгновенный рывок ее руки, который сделал бы честь искусному фокуснику. Он был слишком удивлен ее неожиданной выходкой, чтобы следить еще и за иглой.
Как только игла была спрятана, Хильда ответила профессору, и голос ее звучал слегка взволнованно.
— Я… я испугалась, — пробормотала она, тяжело дыша. — У меня бывают иногда такие легкие приступы страха. Я… сегодня я чувствую себя неважно. Боюсь, что сейчас я не сгожусь в доноры эталонной крови.
Острые глаза Себастьяна как будто пронизывали ее насквозь. Потом он резко перевел взгляд на меня. Похоже, он начал подозревать сговор.
— Так тому и быть, — медленно проговорил он. — Все к лучшему. Сестра Уайд, я не знаю, что с вами происходит, но вы теряете хладнокровие, а для медсестры это недопустимо. Недавно вы уронили и разбили миску в самый критический момент, а теперь вы вскрикиваете из-за пустяковой процедуры. — Он умолк и огляделся. — Мистер Каллаган, — обратился он к нашему студенту-ирландцу, рыжеволосому и долговязому, — ваша кровь вполне нормальна, и вы не истеричны.
Он выбрал другую иглу с подчеркнутой тщательностью. Пока он выбирал, Хильда снова подалась вперед, вся внимание, и не сводила с него пристального взгляда; но спустя минуту она как будто удовлетворилась увиденным и молча отошла. Мне показалось, что она была готова вмешаться, если понадобится. Но все обошлось, и она спокойно осталась на своем месте.
— Давайте сюда ваш палец!
Исследование пошло своим чередом без дальнейших затруднений. Правда, в первые минуты я улавливал у Себастьяна признаки подавленного возбуждения — чуть-чуть меньше его обычной четкости и блеска изложения. Но после нескольких невразумительных фраз он вновь обрел равновесие и в полной мере проявил свой научный энтузиазм, увлеченно посвящая нас в суть исследования. Красноречиво (на свой манер) он рассуждал о «прекрасном» контрасте между здоровой кровью Каллагана, «насыщенной жизнетворными серыми тельцами, которые восстанавливают архитектонику изношенных тканей», и истощенной, лишенной важнейших компонентов жидкостью, которая застаивалась в дряблых сосудах умершего пациента. Носители кислорода уже не выполняют свою главную задачу, шарики, предназначенные для того, чтобы доставлять питательные вещества к мозгу, нервам и мышцам, не проявляют активности. Труженики, создающие ткани тела, забастовали; усталые мусорщики перестали удалять бесполезные продукты распада… Его живой язык, его живописная фантазия в тот день особенно покоряли.
Никогда прежде я не слышал, чтобы он так красиво, ярко говорил; создавалось впечатление, что артерии его собственного активного и кипящего идеями мозга в этот момент экзальтации точно не испытывали недостатка в тех полных энергии глобулах, о восстанавливающей силе которых он так образно распространялся.
— Право, профессор хоть кого заставит увидеть собственную сосудистую систему изнутри, — шепнул мне Каллаган с искренним восхищением.
Демонстрация завершилась почтительным молчанием. Все направились к выходу из лаборатории. Но Себастьян, еще разгоряченный и наэлектризованный, движением полусогнутого морщинистого пальца остановил меня. Я нехотя вернулся.
— Да, сэр?
Профессор сосредоточенно рассматривал потолок с видом внезапного озарения. Я стоял и ждал.
— Камберледж, — сказал он наконец, с усилием возвращаясь с небес на землю, — с каждым днем я понимаю это все более отчетливо. Мы должны избавиться от этой женщины.
— От сестры Уайд? — спросил я, затаив дыхание.
Он покрутил седые усы и прикрыл на мгновение глубоко запавшие глаза.
— Она распустилась, совершенно распустилась. Я буду настаивать на ее увольнении. Эти ее неожиданные провалы выдержки в самые неподходящие моменты просто раздражают!
— Совершенно верно, сэр, — ответил я, сглотнув комок в горле. Честно говоря, я уже начинал бояться за Хильду. Утреннее происшествие сильно встревожило меня.
Его, видимо, порадовало мое безусловное согласие.
— Она опасна, как заточенное лезвие, — продолжал он, все еще теребя свои усы с озабоченным видом и перебирая иглы в коробке. — Когда она правильно одета и настроена, то является ценным инструментом — острым и режущим, как чистый, блестящий ланцет; но когда она позволяет себе этакие беспричинные истерические припадки, забывая при этом свое место, то сразу становится лишней, как неухватистые щипцы или ланцет затупленный и ржавый.
Как бы иллюстрируя свое сравнение, он протер одну из игл кусочком новой мягкой замши.
Я ушел от него с тягостным чувством. Тот Себастьян, перед которым я так долго преклонялся, исчезал, замененный существом куда более сложным и низменным. Мой кумир держался на глиняных ногах. Мне до боли не хотелось осознавать это.
Я уныло побрел по коридору в сторону своего кабинета. Проходя мимо двери Хильды Уайд, я заметил, что она приоткрыта. Девушка стояла за дверью и знаком пригласила меня войти.
Я плотно прикрыл за собою дверь. Хильда доверчиво смотрела на меня. Она по-прежнему была полна решимости, но в глазах появилось затравленное выражение.
— Благодарение небесам, у меня здесь есть по меньшей мере один друг! — сказала она, опустившись в кресло. — Вы заметили, как я подхватила и спрятала иглу?
— Да, заметил.
Она вытащила упомянутый предмет из кошелька, тщательно завернутый в обрывок мягкой бумаги.
— Вот она! И я хочу, чтобы вы исследовали ее.
— Сделать посев и выявить микробы? — спросил я, догадываясь, в чем дело.
Она кивнула.
— Да. Посмотрите, что этот человек сделал с ней.
— Что вы подозреваете?
Она едва заметно пожала своими округлыми плечами.
— Откуда мне знать? Все, что угодно!
Я внимательно рассмотрел иглу.
— Что заставило вас насторожиться?
Она открыла ящик стола и вынула еще несколько игл.
— Вот взгляните, — сказала она, вручив мне одну из них. — Эти иглы я держу в стерильной вате, и именно ими я всегда снабжаю профессора. Вы видите, какая у них форма? Обычный хирургический тип. А теперь сравните с этой. Этим профессор собирался уколоть мой палец! Сами посудите, она из стали другого оттенка и другого производства.
— Верно, — ответил я, изучая иглу через карманную лупу, которую всегда ношу с собой. — Различие отчетливое. Но как вам удалось обнаружить это?
— Отчасти по лицу профессора, но также и по виду самой иглы. Подозрения у меня копились уже давно, и потому я внимательно за ним следила. Как раз когда он поднял руку, зажав иглу так, что был виден только кончик, я уловила голубоватый блик на стали. Я такой иглы не приносила. Потому я почуяла недоброе и сразу же отдернула свою руку.
— Вы спохватились поразительно быстро!
— Быстро? Да-да. Слава богу, я все схватываю и анализирую быстро. Иначе… — Она помрачнела. — Еще мгновение, и было бы слишком поздно. Он мог бы меня убить.
— Так вы думаете, что игла отравлена?
Хильда отрицательно покачала головой.
— Отравлена? О, нет. Он стал теперь благоразумнее. Пятнадцать лет назад он использовал яд. Но с тех пор наука сделала гигантские шаги вперед. Ныне он не станет без необходимости рисковать, что его объявят отравителем.
— Пятнадцать лет назад он использовал яд?
Она кивнула, явно зная, о чем говорит.
— Я не предполагаю. Я говорю то, что знаю. Когда-нибудь я все вам объясню. Пока вам достаточно лишь знать, что я отвечаю за свои слова.
— Что же вы подозреваете на этот раз? — спросил я, чувствуя колдовскую силу ее обаяния все сильнее с каждой минутой.
Она снова взяла подозрительную иглу.
— Видите этот тонкий желобок? — спросила она, указав на него кончиком другой иглы.
Я подошел ближе к свету и повторно исследовал улику под лупой. Продольный желобок длиной с четверть дюйма сбегал к острию иглы. Его явно прочертили при помощи маленького шлифовального камня и корундового порошка. Это была, как мне показалось, любительская работа, хотя она и свидетельствовала о привычке к тонким манипуляциям под микроскопом: кромки под лупой оказались шероховатыми, как поверхность надфиля, только микроскопического, а не гладко отполированными, как у фабричных изделий. Я поделился своими наблюдениями с Хильдой.
— Вы совершенно правы, — ответила она. — Так и есть. Я уверена, что Себастьян сам это сделал. Он мог приобрести готовые иглы с желобками, их иногда используют для отбора проб лимфы или введения лекарств; но у нас в кладовой таких нет, и покупка означала бы создание улики против самого себя в случае разоблачения. Кроме того, зазубренные кромки лучше удержали бы вещество, которое он хотел ввести, и сильнее повредили бы ткани, но при этом совсем незаметно, и тем самым послужили бы достижению поставленной им цели.
— Какой же?
— Проверьте иглу и судите сами. Я предпочитаю, чтобы вы разобрались лично. Завтра мне расскажете.
— Однако до чего быстро вы сообразили! — продолжал удивляться я, все еще разглядывая странную иглу. — Различия почти незаметны.
— Да, верно. Однако у меня достаточно острое зрение. Кроме того, у меня были причины для опасений, и Себастьян сам натолкнул меня на догадку тем, что так долго выбирал себе инструмент. Свое изделие он положил вместе с остальными, но немножко отодвинул; и вот, когда он с оглядкой выбрал ее, я начала сомневаться. Когда же заметила голубой отблеск, сомнение немедленно превратилось в уверенность. Да и глаза его выдали — в них был такой победный блеск из-под ресниц… Я хорошо знаю это его выражение. Будь его намерения благими или бесчестными — если он торжествует, это видно по глазам.
— И все же, Хильда, мне так неприятно…
Она нетерпеливо взмахнула рукой и воскликнула повелительно:
— Не тратьте времени зря! Если вы случайно потрете эту иглу о ваш рукав, можете уничтожить доказательство. Унесите ее сразу же к себе, поместите в питательный раствор и держите при нужной температуре в таком месте, где Себастьян ее не найдет. А там посмотрим, что выйдет.
Я сделал все, как она просила. К этому времени я уже был отчасти подготовлен к предугаданному ею результату. Моя вера в Себастьяна упала до нуля и быстро понижалась до отрицательных значений.
В девять утра следующего дня я поместил каплю выращенной мною культуры под микроскоп. Чистая и прозрачная для невооруженного взгляда, при должном увеличении она кишела крошечными тварями самого подозрительного вида. Я был знаком с этими голодными тварями. И все-таки я не решился самостоятельно делать заключение в деле такой важности. Ставкой здесь был характер Себастьяна — человека, стоящего во главе нашей профессии. Я позвал Каллагана, который с утра наведался в наше отделение, и попросил заглянуть в окуляр. Он великолепно разбирался в высоких материях, а я установил увеличение в 300 раз.
— Как по-вашему, что это такое? — спросил я, едва дыша.
Он внимательно рассмотрел препарат опытным взглядом.
— Вас интересуют эти микробы? — ответил он. — Да чем же еще они могут быть, как не бациллами пиемии?
— Заражение крови! — пробормотал я, холодея от ужаса.
— Оно самое. Англичане называют это заражением крови.
Я постарался напустить на себя безразличие.
— Я сам их вырастил, — заметил я, как будто речь шла об обыкновенных экспериментальных культурах, — но хотел, чтобы кто-то подтвердил мои выводы. Так вы вполне уверены относительно этих бацилл?
— Да разве я не разводил целые рои этих самых бактерий, не следил за ними день и ночь по заданию Себастьяна целых полтора месяца? Уж поверьте: я знаю их лучше, чем свою родную мать!
— Благодарю вас, — сказал я. — Этого достаточно!
И я отнес микроскоп, пробирки и бацилл в комнатку Хильды Уайд и вскричал:
— А теперь посмотрите сами!
Не дрогнув лицом, она поглядела в окуляр и сказала отрывисто:
— Я так и думала. Возбудитель пиемии. Притом самый вирулентный. Чего-то в этом роде я и ожидала.
— Вы предвидели результат?
— Без вариантов. Оцените: заражение крови развивается стремительно и убивает почти всегда. Пациент быстро впадает в бредовое состояние и не способен высказать свои подозрения. Кроме того, все выглядело бы так естественно! Люди скажут: «У нее была какая-то маленькая ранка, куда проникли микробы, когда она ухаживала за больными». Можете не сомневаться, что Себастьян все продумал. Он отлично умеет планировать.
— И что теперь делать? — растерянно спросил я. — Разоблачить его?
Она беспомощно развела руками:
— Бесполезно! Никто не поверит мне. Каково наше положение? Вы знаете, что игла, которую я вам дала, была та самая, которой намеревался воспользоваться Себастьян, но уронил, и я ее подобрала. Однако вы — мой друг и привыкли доверять мне. Но кто еще поверит? У меня есть только мое слово против его слова — безвестная медсестра против великого профессора. Люди скажут, что я — злокозненная истеричка. Истерия — это камень, который всегда легко бросить в оскорбленную женщину, просящую о справедливости. Объявят, что я выдумала всю историю, чтобы предотвратить увольнение. Кончится тем, что все над этим посмеются. Мы бессильны против него. Еще и потому, что с его стороны нет никакого очевидного мотива.
— И вы останетесь здесь и будете по-прежнему обслуживать человека, который покушался на вашу жизнь? — воскликнул я, в страхе за нее.
— Насчет этого пока ничего не скажу. Я должна все обдумать. Мне нужно было находиться в клинике Св. Натаниэля ради исполнения моего замысла. Поскольку я в нем покамест не преуспела, придется осмотреться и освоиться с новым положением вещей.
— Но здесь вам угрожает опасность! — настаивал я, горячась все больше. — Если Себастьян действительно хочет избавиться от вас, будучи настолько бессовестным, как вы полагаете, его колоссальный ум вскоре поможет ему достичь цели. Он осуществляет все, что задумывает. Вам и часу не следовало бы оставаться в пределах досягаемости профессора!
— Я сама об этом думала, — ответила Хильда с почти неземным спокойствием. — Но на любом пути передо мной встают трудности. В любом случае, я рада, что на этот раз он промахнулся. Если бы он убил меня сейчас, когда я еще не исполнила своего Замысла, — она нервно стиснула свои руки, — который для меня в тысячу раз дороже жизни!
— Дорогая моя леди! — глубоко вздохнув, отважился я на откровенность. — Я умоляю вас выслушать меня. В этих тяжелых обстоятельствах вам необходима помощь. Зачем вам сражаться в одиночку? Зачем отказываться от поддержки? Я так давно живу, восхищаясь вами, я так хочу вам помочь! Если только вы позволите мне назвать вас…
Глаза Хильды блеснули и увлажнились. Она тяжело дышала. Я мог не сомневаться — она не была ко мне равнодушна. Мне чудилось, что даже воздух вокруг нас дрожит от ожидания… Но девушка снова остановила меня движением руки.
— Не настаивайте, — сказала она очень тихо. — Дайте мне идти своим собственным путем. Моя задача и без того тяжела, не усугубляйте же эту тяжесть!.. Дорогой друг мой, вы не вполне понимаете, что происходит. В клинике Св. Натаниэля есть два человека, от которых я желаю уйти, потому что оба они стоят между мною и моим Замыслом. Каждый по-своему… — Она взяла меня за руку и добавила: — Однако обоих я должна избегать. Первый — это Себастьян. Другой… — Она отпустила мою руку и внезапно сорвалась.
— Дорогой Хьюберт, — плача, выкрикнула она, — я ничего не могу с этим поделать! Простите меня!
Впервые назвала Хильда меня по имени, и звучание его уже делало меня несказанно счастливым. И все же она оттолкнула меня.
— Мне уйти? — спросил я, дрожа.
— Да, да, вы должны уйти. Иначе я не выдержу. Мне нужно спокойно подумать обо всем этом. Этот кризис нужно пережить!
В тот день, после полудня и до вечера, по несчастному стечению обстоятельств, я был плотно занят работой в госпитале. Поздно ночью мне принесли письмо. Я взглянул на него в испуге. На конверте стоял штемпель почтовой конторы Бейзингстока. Но, к моему удивлению, адрес был надписан рукою Хильды. Что это могло означать? Тревога охватила меня, но при первых же словах я вздохнул с облегчением. «Дорогой Хьюберт»! Больше не «доктор Камберледж», а «Хьюберт». Это было немалое достижение, что ни говори. Я стал читать дальше с тяжело бьющимся сердцем. Что хотела сообщить мне Хильда?
«Дорогой Хьюберт, к тому времени, когда это письмо дойдет до вас, я буду уже далеко, безвозвратно далеко от Лондона. С глубоким сожалением, с истерзанной душой я пришла к выводу, что ради той Цели, к которой я стремлюсь, мне будет лучше сразу же бросить клинику Св. Натаниэля. Куда я направляюсь и что собираюсь сделать, я не хочу открывать вам. Будьте милосердны, молю вас, воздержитесь от вопросов. Я сознаю, что ваша доброта и великодушие заслуживают лучшей награды. Но я, как и Себастьян, — раба своей Цели. Жизнь моя много лет была подчинена ей, и она все еще дорога мне. Открыть вам мои планы — значит нарушить их. Только не думайте, будто я бесчувственна к вашей доброте… Дорогой Хьюберт, пожалейте меня! Я не осмеливаюсь сказать больше, чтобы не сказать слишком много. Я не доверяю сама себе. Но одно я все-таки должна сказать. Я бегу от вас в той же мере, что и от Себастьяна. Бегу от сердечной привязанности, как и от врага. Быть может, когда-нибудь, если я исполню задуманное, я расскажу вам все. Сейчас я могу лишь просить вас не обижаться и верить мне. Боюсь, что нам очень не скоро удастся свидеться. Но я никогда не забуду вас — доброго советчика, который чуть не отвратил меня от Цели всей моей жизни. Ни слова больше, иначе я не вытерплю…
В большой спешке, в великой печали, с огромной благодарностью, ваша навсегда,
Хильда».
Все это было наспех набросано карандашом, небрежно, по-видимому, в поезде. Я страшно расстроился. Неужели Хильда уезжает из Англии?
Несколько минут я просидел, не в силах шевельнуться, но потом поднялся и пошел прямо к Себастьяну. Я сообщил ему, что сестра Уайд исчезла неизвестно куда, о чем свидетельствует полученная мною от нее записка.
Он оторвался от своей работы и внимательно посмотрел на меня, по своей привычке.
— Отлично, — сказал он наконец, пряча блеск глаз под ресницами. — Эта молодая женщина в последнее время начинала привязывать вас к себе!
— Эта привязанность остается при мне, сэр, — жестко ответил я.
— Вы совершаете серьезную ошибку, дорогой мой Камберледж, — продолжал он в том дружеском тоне, о каком я уже почти забыл. — Прежде чем вы зайдете слишком далеко и испортите себе жизнь, будет лишь справедливо, если я открою вам истинное положение дел этой девушки. Она живет под чужим именем и происходит из запятнанной семьи… Сестра Уайд, как она предпочитает называться, — дочь известного убийцы, Йорк-Беннермана.
Мне сразу же вспомнилась разбитая миска. Произнесенное вслух имя Йорк-Беннермана мучительно взволновало Хильду. Потом я вспомнил лицо Хильды. Убийцы, сказал я себе, не могут иметь таких дочерей. Даже случайные убийцы, как мой бедный друг Ле-Гейт.
Я понимал, что на первый взгляд все обстоятельства были против нее. Но я не утратил доверия к ней. Выпрямившись, я ответил ему взглядом в лицо и бросил коротко:
— Я этому не верю.
— Не верите? Уверяю вас, этот так. Девушка сама, по сути, призналась в этом.
— Доктор Себастьян, — сказал я, медленно и раздельно, сознательно идя на конфронтацию, — давайте полностью проясним ситуацию между нами. Я вас разоблачил. Я знаю, как вы пытались отравить эту леди. Именно я обнаружил эти бациллы. Поэтому я не могу полагаться на ваше слово, ничем не подкрепленное. Либо Хильда — не дочь Йорк-Беннермана, либо… Йорк-Беннерман не был убийцей. — Я следил за лицом профессора и внезапно понял всё. — Им был кто-то другой. Я, пожалуй, мог бы назвать его имя.
С белым окаменевшим лицом он поднялся и открыл дверь. Указав на нее, произнес с холодной учтивостью:
— Этот госпиталь для нас двоих тесен. Кто-то из нас должен уйти. Предоставляю вам определить, кто именно.
Даже в этот бесславный момент разоблачения, хоть и один на один со мною, Себастьян не утратил и капли своего достоинства.
Глава VI
История о письме со штемпелем из Бейзингстока
Я глубоко чту память своего деда. Он был человеком предусмотрительным и оставил мне скромный, но удачно вложенный капитал. Конечно, семьсот фунтов в год богатством не назовешь, но они обеспечивают свободу действий. Холостяк может себе позволить повидать мир и выбрать профессию по душевной склонности. Я предпочел медицину, однако не зависел от работы полностью. Вот почему я не мог нахвалиться тем, как мой дед распределил свое земное имущество. А вот мой кузен Том (которому достались дедовы часы и пятьсот фунтов), как ни странно, отзывается о его характере и интеллекте весьма непочтительно.
Таким образом, благодаря шелковым парусам, которыми дед снабдил мой кораблик, он не лег на бок, когда меня уволили из клиники Св. Натаниэля, как случилось бы с большинством молодых людей в таком положении; у меня было время и возможность осмотреться не торопясь, что мне очень нравилось. Конечно, при желании я мог бы побороться с Себастьяном, причем до победного конца: он не имел права уволить меня — этот вопрос решался попечительским советом клиники. Но я бороться не желал. Во-первых, несмотря на разоблачение человеческой низости Себастьяна, я все еще уважал его как великого ученого; а во-вторых (что всегда намного важнее), хотел отыскать Хильду и последовать за ней.
Правда, Хильда в своем загадочном письме умоляла меня не искать ее; но вы, наверно, согласитесь, что это единственная просьба, которую не исполнит мужчина, когда речь идет о любимой девушке. Как я мог держаться вдалеке от нее? Пусть Хильда не хочет общаться со мной, я хотел общаться с Хильдой; и, будучи мужчиной, твердо решил найти ее.
По зрелом размышлении я вынужден был признать, что шансы преуспеть в этом предприятии у меня крайне шаткие. Девушка скрылась с моего горизонта, растворилась в пространстве. Один-единственный намек на разгадку заключался в том факте, что письмо было отправлено из Бейзингстока. Этим и определялась задача. Дано: конверт со штемпелем города Бейзингстока. Найти: в каком уголке Европы, Азии, Африки или Америки можно обнаружить ту, которая этот конверт надписала. Передо мною открылось широкое поле для предположений.
Когда я взялся за решение этой многосложной головоломки, прежде всего подумалось: «Нужно спросить у Хильды». Я уже привык в трудную минуту отдавать свои сомнения и догадки на рассмотрение ее острому уму; ее интуиция почти всегда приводила к верному решению. Но теперь Хильды радом не было, и мне предстояло искать саму Хильду вслепую в бесконечных лабиринтах мира. В этом деле ожидать помощи от Хильды не приходилось.
Итак, я закурил трубку, что очень способствует размышлению, уселся у камина, уложив ноги на решетку, и сказал себе:
«Давайте подумаем, как сама Хильда подошла бы к этой задаче? Вообразим, что я — Хильда. Я должен проложить путь, применяя ее методы к ее же собственному характеру. Она, несомненно, взглянула бы надело с психологической стороны, — тут я рассудительно осмотрел свою трубку, — с психологической стороны… Она спросила бы себя, — я потер свой подбородок, — какова вероятная реакция такого темперамента на такие-то обстоятельства. И она нашла бы верный ответ. Но ведь, — я выпустил из трубки пару колечек дыма, — это же Хильда…»
То-то и оно. Лишь сейчас мне в полной мере стало ясно, какая пропасть отделяет неуклюжий мужской ум от мгновенной и почти безошибочной интуиции умной женщины. Меня не считают дураком; в профессиональной деятельности я был, осмелюсь сказать, любимым учеником Себастьяна. И все же, сколько я ни спрашивал себя снова и снова, куда вероятнее всего скрылась Хильда: в Канаду, Китай, Австралию — вследствие особенностей ее характера в данных условиях ответа я не находил.
Глядя в огонь, я рассуждал изо всех сил. Я выкурил две трубки подряд и вытряхнул из них пепел.
— Подумаем, как должен сработать темперамент Хильды, — повторял я то и дело, стараясь почувствовать себя мудрецом, но дальше не продвинулся ни на шаг. Решение не приходило. Я чувствовал, что для исполнения роли Хильды прежде всего требовалось иметь такую голову, как у Хильды. Не всякий способен натянуть лук Одиссея…
Однако, пока я прокручивал мысленно свою задачу так и этак, мне припомнилась одна фраза — фраза, оброненная самой Хильдой, когда мы обсуждали почти тот же вопрос касательно бедняги Хьюго Ле-Гейта: «Как вы думаете, что я сделала бы на месте бедного Хьюго Ле-Гейта? Представьте себе, я поспешила бы укрыться в глубине зеленых холмов нашего Карнарвоншира!»
Значит, она должна была уехать в Уэльс. Она сама мне это подсказала… И все же — Уэльс? Уэльс? Я так и подскочил. Но тогда каким образом она попала в Бейзингсток?
Был ли почтовый штемпель обманкой? Не наняла ли она кого-то, чтобы отправили за нее письмо, подкинув мне ложный след? Это казалось мне маловероятным. Кроме того, этому противоречил расклад времени. Я виделся с Хильдой в клинике Св. Натаниэля утром, а конверт со штемпелем Бейзингстока пришел в тот же вечер.
«Что я сделала бы на его месте…» Все верно. Однако теперь мне подумалось, что их положение не было одинаково. Хильда не бежала от правосудия, спасая свою жизнь; она стремилась только избавиться от Себастьяна — и меня самого. Приведенные ею примеры инстинктивного стремления горцев — неудержимой тяги к родным местам в моменты душевного напряжения — все касались убийц, преследуемых полицией, не так ли? Жестокий страх, вот что гнало этих людей в свои глухие углы. Но Хильда — не убийца; она не испытывает раскаяния, отчаяния, за ней не идут по пятам блюстители закона. Она хотела избежать убийства, а не наказания за убийство. Различие было, конечно, очевидным. «Безвозвратно далеко от Лондона» — написала она. А Уэльс — это все равно что пригород. Я отказался от мысли, что моя любимая могла скрыться там. В этом отношении Гонконг был вероятнее, чем Лленберис[37].
Неудача первой попытки не обескуражила меня. Я понял, каким образом следует применять свойственные Хильде методы. «Как поступит такая личность в данных обстоятельствах?» — так она обычно формулировала вопрос. В таком случае я должен сперва выяснить, каковы же ее обстоятельства. Правда ли то, что сказал Себастьян? Действительно ли Хильда Уайд приходится дочерью предполагаемому убийце, доктору Йорк-Беннерману?
Стараясь не привлекать ничьего внимания, я поискал сообщения об этом деле в старых судебных отчетах и обнаружил, что барристер, который тогда занимался защитой — старый приятель моего отца, Хорэс Мэйфилд. Человек, обладающий изысканными вкусами и средствами для их удовлетворения.
Воскресным вечером я отправился к нему домой. У него был артистически-роскошный дом на Онслоу Гарденз[38]. На мой звонок ответил степенный лакей. К счастью, Мэйфилд был дома и, что случалось куда реже, ничем не занят. У преуспевающего королевского адвоката не всегда выпадает часок, чтобы посидеть с книгой под электрической лампой или предаться дружеской беседе.
— Помню ли я случай Йорк-Беннермана? — сказал он, и широкая улыбка разошлась кругами по его пухлому веселому лицу (Хорэс Мэйфилд больше всего похож на добродушную жабу с ленивыми повадками и обширным двойным подбородком). — Разумеется! Еще бы! Да ведь я был консультантом у Йорк-Беннермана! — просиял он. — Превосходный человек был этот Йорк-Беннерман, чрезвычайно умный, хотя и кончил плохо! Обладал потрясающей памятью. Помнил все до единого симптомы всех своих пациентов. И чрезвычайно прозорливый! Диагноз? Юноша, верьте, это было ясновидение! Врожденный дар, как минимум. Ему достаточно было взглянуть на вас, и он уже знал, что с вами происходит.
Все это очень напоминало Хильду. Та же удивительная способность к запоминанию, то же умение определять характер и проявления чувств.
— Он кого-то отравил, как я слышал, — заметил я небрежно. — Своего дядю или кого-то в том же роде.
Широкое лицо Мэйфилда пошло морщинами; двойной подбородок, опустившись складками на шею, стал еще более двойным, чем всегда.
— Знаете, я этого не признаю, — сказал он своим звучным голосом, накручивая на палец шнурок от лорнета. — Я был адвокатом Йорк-Беннермана, понимаете ли; и мне платили за то, чтобы я этого не признавал. Кроме того, он был моим другом, всегда нравился мне. Но я готов признать, что в его деле многое действительно говорило против него. Темные такие пятна…
— Что? Действительно темная история? — встревожился я.
Рассудительный барристер пожал плечами. Веселая улыбка снова растеклась маслом по его гладкому лицу.
— По роду деятельности мне бы не полагалось так говорить, — ответил он, прищурив глаза. — Было это, впрочем, уже давно, а обстоятельства и впрямь выглядели подозрительно. В целом, бедняга умер весьма вовремя до завершения следствия. Иначе… — Он выпятил губы и причмокнул. — Мне пришлось бы расстаться со своей работой, если бы я вздумал его спасти.
И он с нежностью взглянул на китайских божков из голубого фарфора на каминной полке.
— Обвинение, вероятно, сочло мотивом деньги? — предположил я.
Мэйфилд, оторвавшись от своих драконов, испытующе взглянул на меня.
— Так-так, а зачем вам хочется узнать эту историю, Хьюберт? Нечестно это, и весьма — вытягивать информацию о бывшем клиенте из ни в чем не повинного барристера в часы его досуга! Мы, юристы, народ бесхитростный; не злоупотребляйте нашим доверием.
Несмотря на насмешливый тон, он показался мне честным человеком. Он внушал мне доверие, и я рискнул открыться перед ним.
— Дело в том, — ответил я, сделав маленькую паузу, — что я намереваюсь жениться на дочери Йорк-Беннермана.
— Что? На Мэйзи? — воскликнул он, вздрогнув от неожиданности.
— Нет-нет. Ее зовут иначе.
Он поколебался немного, а потом осторожно произнес:
— Но другой нет… Я же знаком с его семьей!
— Я не уверен, что она его дочь. Только подозреваю. Я полюбил одну девушку и по некоторым приметам предполагаю, что она принадлежит к семье Йорк-Беннермана.
— Но, мой дорогой Хьюберт, если так, — знаменитый юрист словно отгородился от меня взмахом пухлой руки, — для тебя должно быть очевидно, что обращаться ко мне за подобными сведениями следует в последнюю очередь! Припомни, что мы даем присягу. Юридический цех на все накладывает печать секретности!
Раз ступив на тропу искренности, я уже не стал с нее сворачивать.
— Я не знаю, является ли эта леди дочерью Йорк-Беннермана. Может, да, а может, и нет. Она живет под другим именем, это точно. Но кем бы она ни была, я знаю, что женюсь на ней. Я верю, я… я полностью доверяю ей. Расспрашивать вас мне приходится лишь потому, что я не знаю, где она, и хочу ее отыскать.
Он скрестил свои большие руки с видом христианского самоотречения и устремил взгляд на резные деревянные панели потолка.
— В этом, честно признаюсь, я тебе помочь не сумею. Я не жульничаю — просто не знаю адреса ни миссис Йорк-Беннерман, ни Мэйзи с тех пор, как умер мой бедный друг. Миссис Йорк-Беннерман оказалась женщиной осмотрительной! Она уехала, кажется, куда-то в северный Уэльс, а потом — в Бретань. Но при этом она, вероятно, сменила имя и не поставила меня в известность.
Тогда я стал расспрашивать о самом процессе, уверив его, что мною руководят самые дружеские чувства.
— О, я могу поведать тебе лишь то, что общеизвестно, — начал он, всем своим видом, по профессиональной привычке, намекая на то, что сам-то он знает намного больше, но молчит, как сфинкс. — Ничего конфиденциального, основные факты таковы. У Йорк-Беннермана имелся богатый дядюшка, от которого он надеялся получить наследство, некий адмирал Скотт-Прайдо. Этот дядя составил завещание в пользу Йорк-Беннермана; но он был вздорный старикашка — типичный моряк, знаешь ли: деспотичный, черствый, меняющий мнения с переменой ветра и ужасно обидчивый в отношениях с родственниками. Классический тип жизнерадостного старичка, который переписывает завещание ежемесячно и способен лишить наследства того племянника, что обедал с ним вчера. Ну вот, однажды адмирал захворал, лежал он у себя дома, и Йорк-Беннерман навещал его. Согласно нашему общему мнению — я сейчас говорю как бывший консультант моего старого друга — Скотт-Прайдо, устав от жизни не меньше, чем все мы устали от него, и истомленный непрерывными терзаниями по поводу завещаний, решился наконец покинуть навсегда сей свет, где его так мало ценили, и, соответственно, попытался отравиться.
— Аконитином? — живо спросил я.
— К несчастью, да. Если бы не это, его намерение заслуживало бы только похвалы. По прихоти судьбы, — морщинки на лице Мэйфилда обозначились резче, — Йорк-Беннерман и Себастьян, тогда — два восходящих светила медицинской науки, вели совместные физиологические исследования и как раз занимались экспериментами с аконитином. Ты наверняка помнишь, — он снова уютно сложил на животе свои пухлые руки, — что именно эти исследования малоизученного яда впервые выдвинули Себастьяна на заметное место в обществе. И каковы же были последствия?
Его ровный, вкрадчивый голос звучал так, будто перед Ним был не я, а вся дюжина присяжных.
— Адмиралу становилось все хуже, и он потребовал созвать консилиум. Без сомнения, ему не понравилось действие аконитина, когда дошло до крайности (а это зелье до крайности быстро доводит, поверь мне!), и он раскаялся в содеянном. Йорк-Беннерман предложил позвать Себастьяна, дядюшка согласился; Себастьяна пригласили, и, конечно же, имея в памяти свежие данные своих исследований, он немедленно распознал симптомы отравления аконитином.
— Как! Это обнаружил Себастьян? — вскрикнул я.
— О да! Себастьян. С этого момента и до конца он лично курировал больного; и знаешь что было удивительнее всего? Хотя доктор известил полицию и самолично готовил еду для бедняги-адмирала, симптомы проявлялись все сильнее. Полицейские решили, что Йорк-Беннерман каким-то образом ухитрялся добавлять это снадобье в молоко заранее; я же, в качестве адвоката обвиняемого, предполагал, — тут он слегка сморгнул, — что старина Прайдо спрятал большой запас аконитина у себя в постели, еще до того, как заболел, и продолжал время от времени принимать, только чтобы насолить племяннику.
— И вы этому верите, Мэйфилд?
Широкая улыбка разошлась по лицу великого законоведа, а жировые складки повторили ее, как круги от камня на водной глади. Улыбка была самой примечательной чертой Мэйфилда. Он пожал плечами и широко развел руками с самым добродушным выражением лица.
— Мой дорогой Хьюберт, ты сам — профессионал, и ты знаешь, что в каждой профессии есть свои маленькие… скажем так, одолжения, свои фикции. Я был и другом, и советчиком Йорк-Беннермана. Для барристера не допускать малейших сомнений в невиновности клиента — дело чести. Разве нам платят не за это? Поэтому до конца дней моих я буду утверждать, что старик Прайдо отравился сам. Я буду держаться этого мнения с тем бессмысленным упорством, с которым мы всегда цепляемся даже за трудно доказуемые версии… О да! Он отравился, и Йорк-Беннерман был невиновен… Но, признаюсь, в таком деле, как это, юрист, которому небезразлична его репутация, предпочел бы оказаться на стороне обвинителя, а не обвиняемого.
— Но ведь до суда не дошло, — вставил я.
— Да, к счастью для нас, дело не слушалось в суде. Повезло. У Йорк-Беннермана было слабое сердце, очень кстати, и следствие сильно его расстроило; кроме того, он глубоко переживал то, что упорно называл изменой Себастьяна. Очевидно, он думал, что Себастьян должен был стать на его сторону. Но его коллега предпочел выполнить свой гражданский долг, как он это понимал, а не следовать дружескому расположению. Крайне прискорбный вышел случай, потому что Йорк-Беннерман был действительно очень милым человеком. Но, каюсь, я испытал облегчение, когда он скоропостижно скончался утром сразу после ареста. Это сняло с моих плеч тяжелейшее бремя.
— Значит, вы думаете, что дело было бы проиграно?
— Мой дорогой Хьюберт, — все лицо его расплылось в любезной улыбке, — конечно же, мы проиграли бы Дело. Присяжные глупы, но не настолько, чтобы заглатывать все без разбору наподобие страусов. Они не позволили бы мне пустить им пыль в глаза в таком понятном вопросе. Рассмотрите факты, рассмотрите их беспристрастно. Йорк-Беннерман имел прямой доступ к аконитину, мог брать его целыми унциями; он лечил своего дядю, которому должен был наследовать, испытывая при этом временные затруднения с деньгами, как выяснилось в ходе следствия. Было также известно, что адмирал как раз оформил завещание, двадцать третье по счету, в его пользу, притом что адмиральские завещания имели свойство меняться каждый раз, когда очередной племянник осмеливался высказать мнение по вопросам политики, религии, науки, навигации или хотя бы масти карты за партией в вист, хоть на йоту отличающееся от мнения дядюшки. Умер адмирал от отравления аконитином, симптомы которого наблюдал и детально описал Себастьян. Можно ли было что-то противопоставить этой очевидности — я имею в виду, можно ли вообразить себе стечение случайных обстоятельств более неблагоприятное, — он снова не без лукавства подмигнул мне, — для адвоката, искренне убежденного в невиновности подзащитного? Да, искренне убежденного — в силу профессионального долга…
Мэйфилд взглянул на меня с комическим огорчением. Чем больше он нагромождал улик против человека, который (я уже не сомневался) был отцом Хильды, тем меньше я верил ему. За всем этим просматривался какой-то темный заговор.
— А не приходила ли вам мысль, — спросил я очень осторожно, — что, быть может… Я рассуждаю чисто теоретически… Могло ли быть так, что Себастьян…
На этот раз Мэйфилд улыбнулся так широко, что я подумал, как бы он не проглотил сам себя.
— Если бы Йорк-Беннерман не был моим клиентом, — задумчиво проговорил он, — я мог бы склониться к мысли, что Себастьян помог ему избежать суда, дав какое-то снадобье. Что-то, способное ускорить неизбежный приступ сердечной болезни, которой тот страдал. Разве это не более вероятно?
Я понял, что от Мэйфилда ничего более не добьюсь. Его мнение давно сложилось, и в этом смысле он сейчас был безмятежен, как корова на лугу. Но все-таки он снабдил меня обильной пищей для размышлений. Поблагодарив его за содействие, я отправился пешком в свою квартиру на территории госпиталя.
После беседы со знаменитым защитником я уже по-другому смотрел на задачу нахождения Хильды. Теперь я был уверен, что Хильда Уайд и Мэйзи Йорк-Беннерман — одно и то же лицо. Признаться, мне больно было думать, что Хильда сочла необходимым прятаться под чужим именем; но этот вопрос я отложил до поры, когда смогу получить у нее объяснения. И найти Хильду стало еще важнее. Она бежала от Себастьяна, чтобы обдумать новый план. Но куда? Я продолжил рассуждать в ее духе, и как же криво у меня выходило! Мир так огромен! Маврикий, Аргентина, Британская Колумбия, Новая Зеландия!
Полученное мною письмо помечено в почтовой конторе Бейзингстока. Через Бейзингсток обычно проезжают те, кто направляется в Саутгемптон или Плимут, а из обоих этих портов отходят суда в самые разные страны мира. Эта ниточка показалась мне важной. Что-то в тоне Хильдиного письма заставило меня понять, что она хочет сделать море преградой между нами. Этот вывод я мог считать надежным. Хильда обладала слишком широким, космополитичным кругозором, чтобы писать «безвозвратно далеко от Лондона», если она держала путь в любой из городов Англии, или даже в Нормандию, или на острова в Ла-Манше. «Безвозвратно далеко» указывало скорее на место за пределами Европы — Индию, Африку, Америку, а не Джерси, Дьепп или Сен-Мало.
Куда же она направилась для начала? В Саутгемптон или Плимут? Таков был следующий вопрос. Я склонен был выбрать Саутгемптон. Неровные строчки (так непохожие на ее обычный четкий почерк) были явно написаны наспех в поезде; сверившись со справочником Брэдшоу[39], я выяснил, что самая длительная остановка у плимутских экспрессов — в Солсбери, где Хильда могла бы, следовательно, отправить свою записку, если бы направлялась на запад. А вот поезда на Саутгемптон останавливаются в Бейзингстоке, который и является самым удобным пунктом на этой линии, чтобы отправить письмо. Это, конечно, были попросту догадки вслепую, по сравнению с быстрыми и точными интуитивными выводами Хильды; но им нельзя было отказать в известной доле вероятности. Взвесив оба варианта, я решил, что Саутгемптон нужно проверить в первую очередь.
Следующим моим шагом было обращение к расписанию пароходных рейсов. Хильда уехала из Лондона в субботу утром. А пароходы компании «Касл Лайн»[40] каждую вторую субботу выходят из Саутгемптона, где забирают пассажиров и почту. Я взглянул на даты: эта суббота была как раз второй. Вот еще один довод в пользу Саутгемптона. Но, быть может, и из Плимута какие-то пароходы уходят в этот день? Нет, не выходят, это я выяснил быстро. Хорошо, пусть будет Саутгемптон. Но ведь там действуют и другие пароходные компании? Я просмотрел также их расписания. Суда компании «Ройял Мэйл» ходят по средам, «Северо-Германского Ллойда» — по средам и воскресеньям. Других подходящих судов я не обнаружил. Значит, решил я, Хильда собиралась уехать либо в субботу на пароходе «Касл Лайн» в Южную Африку, либо «Северо-Германским Ллойдом» в воскресенье куда-нибудь в Америку.
Конечно, результаты моих изысканий не сравнить с мгновенными и точными догадками Хильды, однако ее рядом не было, и пришлось отправляться спать, остановившись на достигнутом.
На утро я запланировал выехать в Саутгемптон, там обойти все пароходные агентства, а если в них мне ничего не скажут, перебраться в Плимут.
Но случилось так, что с утренней почтой мне доставили письмо, которого я не мог ожидать, и оно основательно помогло мне приблизиться к разгадке. Оно тоже было помечено штемпелем Бейзингстока. Внутри оказался мятый и грязный листок, на котором весьма малограмотной рукой, с оригинальной орфографией, было выведено следующее:
«Доктору Камберледжу от Шарлотты Чертвуд во исполнение. Я, значит, сильно извиняюсь, что не смогла вам Письмо из Лондона атправить, как леди миня просила, но тут такое дело как ушел ее поезд полезла я в свой вагон а тут Паровоз как дернулся я и упала и ужас как расшиблась а ведь леди мине дала полсуверена что бы его Оправить из Лондону как толико я туды приеду но как я нынче не в способности это сделать то и возвращаю вам дорогой сэр имя и адресс леди не знаючи а она мене доверила как на платформе увидала, и вы может быть можете отдать его ей, и я жутко огорчилась не могши Отправить его откуда она мине просила, но времени будучи в обрез сунула его в ящик на станции Бейзингсток а тут прилагаю почтовую квитанцию на десять Шиллингов котору вы дорогой сэр милостиво отдайте молодой леди, от вашей покорной слуги,
Шарлотты Чертвуд».
В уголке был проставлен адрес: «Коттеджи Чабса, 11, Бейзингсток».
Это письмо, счастливая случайность, пришло как нельзя более кстати — и все же я огорчился, осознав, насколько завишу от счастливых случайностей там, где Хильда сразу достигла бы цели только за счет знания характеров. Тем не менее письмецо Шарлотты прояснило часть беспокоивших меня вопросов. Я недоумевал, почему Хильда, желая удалиться от меня без следа, отправила прощальное письмо из Бейзингстока — как будто затем, чтобы я сразу определил, в каком направлении она едет. Мне даже приходило в голову, что она вряд ли отправила его сама, а скорее поручила это кому-то, чтобы ввести меня в заблуждение. Но как-то не верилось, что Хильда позволит себе сознательно обмануть меня. Отправка письма из Бейзингстока, на мой взгляд, именно и была бы сознательным обманом — а вот опустить его в ящик в Лондоне значило всего лишь принять меры предосторожности. Теперь я понял, что она написала записку в поезде, а потом нашла подходящую особу, чтобы та добралась до вокзала Ватерлоо и оттуда отправила ее послание.
Конечно же, я немедленно поехал в Бейзингсток и разыскал «коттеджи Чабса». Это был ряд убогих домишек на окраине города. Познакомившись с Шарлоттой Чертвуд, я не удивился, почему Хильда, с ее проницательным суждением о людях, выбрала именно эту девушку. Неуклюжая деревенская служанка, щепетильно честная и простодушная, она как раз ехала в Лондон, чтобы наняться там в горничные. Пострадала она серьезно, однако не опасно.
— Ваша леди меня на платформе увидала, — рассказала она, — и подозвала к себе. Она спрашивает, куды я еду, я и говорю: «В Лондон, мисс». А она улыбнулась так по-доброму, да и говорит: «Можете ли вы отправить для меня письмо, и чтобы точно?» Ну, я ей: «Можете на меня положиться». Тут она дает мне полсуверена, и, значит, говорит она: «Учтите, это жутко не-от-ложно; ежели джентльмен его не получит, у него сердце разорвется». А как у меня самой, сэр, есть молодой человек, конюхом служит в Эндовере, то я, конечно, ее поняла. Дальше так вышло: и это у меня, и то, забот полон рот, как говорится, и пожитки, и полсуверен, и я вся в волнении, потому как ездить мне редко доводилось, и когда поезд на Лондон пришел, стала я карабкаться на него раньше, нежели он совсем остановился. И подбегает ко мне смотритель, и кричит: «Отойдите!» А потом говорит, мол, надобно ждать, пока поезд остановится, и на меня своим красным флажком машет. Но только хотела я отойти, одной ногой еще на подножке стою, а поезд вдруг как дернется, вот я и полетела, сами видите, чего со мной стало. И мне сказали, что неделю еще нужно дома сидеть, так вот раньше я в Лондон не выберусь. Но письмо-то я все одно отправила, из Бейзингстока, когда меня домой везли. Адресок ваш я списала, чтоб полсуверен вернуть…
— Вы помните, в каком поезде ехала эта леди? — спросил я, вклинившись в поток ее речи. — Куда он шел, не заметили?
— Поезд на Саутгемптон, сэр. Я видела табличку на вагоне.
Ну вот все и решилось…
— Вы добрая и честная девушка, — сказал я, достав из кармана кошелек, — и вы пострадали, стараясь помочь молодой леди. Десять фунтов компенсации вы вполне заслужили. Берите их и выздоравливайте поскорее. Мне было бы жаль, если бы вы потеряли хорошее место из-за того, какую добрую службу сослужили нам.
Теперь мой курс был проложен напрямик. Я помчался в Саутгемптон и прежде всего зашел в контору «Касл Лайн». Не тратя лишних слов, я сразу спросил, имелась ли среди пассажиров «Даннотар Касл» некая мисс Уайд?
— Нет, такого имени в списках не числится.
— Быть может, какая-нибудь леди взяла билет в последний момент.
Клерк подумал.
— Да, одна леди прибыла почтовым поездом из Лондона, без тяжелого багажа, и сразу проследовала на борт, согласившись взять любую каюту, какая найдется. Молодая леди в сером. Она явно собиралась в большой спешке. Имени не назвала и дала понять, что едет по срочному вызову.
— Как выглядела эта леди?
— Молоденькая, симпатичная, каштановые волосы, карие глаза, — отрапортовал клерк и, подумав, добавил: — Кожа такая, знаете, как сливки, и… Взгляд, я сказал бы, месмерический. Как будто насквозь видит.
— Спасибо, достаточно, — прервал я его, уже твердо зная, что напал на след. — До какого порта она взяла билет?
— До Кейптауна.
— Отлично! — сказал я весело. — Будьте добры, забронируйте мне хорошую койку на следующий рейс!
Итак, импульсивный характер Хильды побудил ее вскочить и умчаться куда глаза глядят; ну что ж, а мой требовал последовать за нею. Но как же мне было досадно оттого, что, если бы не инцидент на железной дороге, я никогда не смог бы найти Хильду! Окажись письмо отправлено из Лондона, по ее замыслу, а не из Бейзингстока, поиски могли бы продлиться до Судного дня.
Спустя десять дней я уже плыл по Ла-Маншу на борту парохода, направляющегося в Южную Африку.
В тот замечательный день, когда мы прибыли в Кейптаун, мое давнее восхищение поразительной проницательностью Хильды достигло предела. Я стоял на палубе, впервые в жизни любуясь великолепной панорамой: громада Столовой горы, монолит с крутыми склонами, возвышалась на фоне синего неба, основания ее прятались в плантациях, переходящих в сады и виноградники, а у подножия белой сверкающей полосой протянулся город. В этот момент ко мне робко подошел посыльный с берега.
— Доктор Камберледж? — спросил он неуверенно.
Я кивнул.
— Да, так меня зовут.
— У меня письмо для вас, сэр.
Я взял конверт, чрезвычайно удивленный. Кто в Кейптауне мог знать, что я прибываю? У меня точно не было друзей в колониях. Я рассмотрел конверт и изумился еще сильнее. Он был надписан рукою Хильды!
Я вскрыл его и прочел:
«Мой дорогой Хьюберт, я уверена, что вы приедете; я знаю, что вы последуете за мною. Потому я оставляю это письмо в конторе Дональда Керри с указанием вручить его вам, как только вы окажетесь в Кейптауне. Я не сомневаюсь, что по меньшей мере до этого города вы меня выследите: с вашим темпераментом иначе и быть не может. Но я умоляю вас, не идите дальше! Вы погубите мое дело, а я не отступлюсь от него. Хорошо, что вы здесь; я не могу порицать вас за это. Я знаю, что ведет вас. Но не пытайтесь найти меня, я заранее предупреждаю, что это будет бесполезно. Я твердо решилась исполнить цель всей своей жизни, и, хотя вы мне дороги — этого я даже не пытаюсь отрицать — я никогда не позволю даже вам вмешиваться в мои планы. Потому спешу предупредить вас, пока не поздно. Возвращайтесь спокойно домой со следующим пароходом.
С приязнью и вечной благодарностью,
Хильда».
Я дважды с радостью перечитал эти строки. Доводилось ли кому-то таким удивительным образом ухаживать за девушкой? Сама странность ситуации подстегивала и привлекала меня. Но возвратиться со следующим пароходом!.. Я был убежден, что Хильда слишком хорошо узнала мой характер, чтобы поверить, будто я подчинюсь этому требованию.
Не буду докучать вам подробностями моих дальнейших поисков. Если не считать медлительности Южно-Африканских почтовых карет, все прошло относительно легко. Обнаружить чужестранца в Кейптауне не так сложно, как в Лондоне. Я нашел гостиницу, где останавливалась Хильда, из гостиницы последовал далее, шаг за шагом. Меня трясло в вагоне поезда, потом, еще сильнее — в повозке, запряженной мулами, и повсюду я спрашивал, спрашивал, спрашивал, пока не выяснил наконец, что она поселилась где-то в Родезии.
Адрес не слишком определенный; но он охватывает гораздо меньше людей, чем квадратных миль. Через некоторое время я нашел Хильду. Все же время это было достаточно долгим, и она успела спокойно устроиться на новом месте. Жители Родезии восприняли ее приезд как важное событие благодаря одному обстоятельству. Дело в том, что Хильда оказалась первой и единственной женщиной со средствами, которая по собственной воле приехала в Родезию. Остальные женщины либо сопровождали своих мужей, либо искали заработка; но то, что леди могла добровольно выбрать в качестве места жительства эту выжженную солнцем землю — леди из хорошей семьи, перед которой открыт весь мир — это оставалось для родезийцев загадкой. Таким образом, она стала заметной фигурой. Впрочем, одну догадку по поводу этой тайны выражало большинство местных жителей: она, видимо, замыслила отучить ведущего политика Южной Африки от застарелого предубеждения против женитьбы. «Можете быть уверены, — не сговариваясь, восклицали они, — это она за Родсом[41] охотится!»
Не успел я прибыть в Солсбери и рассказать, кого ищу, население нового города бросилось мне помогать. Вскоре мне сообщили, что найти искомую леди можно (скорее всего) на некоей ферме к северу оттуда — на недавно основанной ферме. Направление мне указали, со свойственной поселенцам в Южной Африке широтой кругозора, неопределенным взмахом руки.
В Солсбери я купил пони — добронравную крепкую гнедую кобылку — и отправился искать Хильду. К моим услугам была новенькая, с иголочки дорога, или, вернее, то, что считают дорогой в Южной Африке: по английским понятиям это был плохо утрамбованный кочковатый проселок. В родных краях я отлично езжу верхом по пересеченной местности, но мне никогда еще не выпадал более утомительный путь, чем этот. Я пересекал «верхний вельд»: пустынное плато на высоте около пяти тысяч футов над уровнем моря, начисто лишенное растительности. Кое-где, правда, спутанными клубками торчали низкие колючие кустики шиповника; но большая часть сухой, ровной как стол земли была покрыта лишь бурой травой, не выше девяти дюймов, выгоревшей на солнце. От этого вида на душе становилось тоскливо. Печальная обнаженность земли неприятно поразила меня. Местами виднелись фермы, в буквальном смысле окруженные частоколом, причем иной раз на фермах, кажется, ничего и не было, кроме разметочных колышков по периметру воображаемых полей. Какое-то разнообразие в пейзаж вносили только стоящие вразброс гранитные скалы, которые здесь называются kopjes — красные, горделиво красующиеся в солнечном сиянии. Но сама дорога бежала по плоскогорью, лишь изредка опускаясь в овраги, на здешнем наречье kloofs, по склонам которых росли невысокие деревья, поскольку в оврагах имелась вода в относительном изобилии. Я на своем африканском пони протрусил уже несколько миль под палящим солнцем, не встретив по пути и клочка тени, когда, к моему великому изумлению, увидел нечто, чего абсолютно не ожидал встретить здесь: навстречу мне ехал кто-то на велосипеде.
Я не верил своим глазам. Значит, и сюда проникла цивилизация! Велосипед в отдаленнейшем диком краю Африки! Посреди этой грубо выделанной, необжитой земли уже один только вид велосипеда, подскакивающего на ухабах дороги, был чудом; но мое изумление достигло апогея, когда он приблизился и я увидел, что на нем едет женщина!
Еще мгновение — и я, издав отчаянный крик, помчался что было сил (разумеется, у пони) ей навстречу.
— Хильда! — кричал я, не сдерживая ликования. — Хильда!
Она остановилась, сняла ногу с педали, как будто на прогулке в каком-нибудь лондонском парке: голова гордо вскинута, спина прямая, глаза влажные и блестят… Я спешился, весь дрожа, и подбежал к ней. Буйная радость переполняла меня, и я горячо поцеловал ее — впервые в жизни. Хильда не рассердилась на это, не сделала попытки отстраниться.
— Ох, вот вы и приехали! — пробормотала она, залившись краской, отодвинулась от меня, потом снова прильнула — как будто два противоположных желания дергали ее в разные стороны. — Уже несколько дней как я жду вас — а сегодня почему-то почувствовала, что вы уже близко!
— Значит, вы на меня не сердитесь? — воскликнул я. — А вы помните, что запрещали мне следовать за вами?
— Сердиться на вас? Дорогой Хьюберт, как я могла бы на вас рассердиться, особенно теперь, когда вы доказали мне свою преданность и доверие? Я никогда не буду сердиться на вас. Когда знаешь человека, его легко понять. Как часто думала я о вас здесь, одна в этой полудикой стране, как я мечтала увидеть вас! Я, конечно, веду себя непоследовательно — но как справиться с одиночеством, с тоской!
— Да зачем же тогда вы умоляли меня не следовать за вами?
Хильда робко взглянула на меня — так непривычно было видеть ее робкой! Глаза ее заглянули глубоко мне в душу из-под длинных пушистых ресниц.
— Я умоляла вас не следовать за мной, — повторила она, со странной ноткой радости в голосе. — Да, дорогой Хьюберт, я умоляла, и притом всерьез. Неужели вы не понимаете, что порой мы надеемся чего-то избежать, а потом счастливы, если это случается, вопреки всему? Вы знаете, ради чего я просила вас не следовать за мной. А вы взяли да приехали, против моей воли, и… — Она умолкла и глубоко вздохнула. — О Хьюберт, я благодарю вас за то, что вы посмели не послушаться!
Я прижал ее к своей груди. Она почти не противилась этому.
— Я слишком слаба, — прошептала она. — Только сегодня утром я настроилась, когда увижу вас, потребовать, чтобы вы тотчас же удалились. И вот вы здесь, — она доверительно коснулась моей руки, — а я так глупо себя веду! Я не могу вас прогнать…
— Это означает всего лишь, что вы, Хильда, несмотря ни на что, все-таки женщина!
— О да, женщина, и самая обычная женщина! Хьюберт, я люблю вас, но почти сожалею об этом.
— Почему, милая? — Я обнял ее покрепче.
— Потому что если б я не любила, то могла бы легко отослать вас! А так я не могу остановить вас и… Не могу без вас обойтись.
— Давайте же снимем это противоречие! — весело предложил я. — Не делайте ни того ни другого, а уезжайте отсюда вместе со мной!
— Нет-нет, это неприемлемо. Я не хочу сводить на нет все мои прошлые усилия. Я не оставлю обесчещенной память о моем дорогом отце.
Я оглянулся по сторонам, ища, к чему можно было бы привязать лошадь. Поводья в кулаке очень мешают, когда нужно обсудить важное дело. Однако поблизости не было ничего подходящего. Хильда поняла, что я ищу, и молча указала на корявый куст у высокого гранитного валуна, который торчал из мертвой травы, создавая маленький островок тени в море назойливого света. Я привязал свою кобылку к узловатому корню — все остальное было слишком мало — и мы с Хильдой уселись в тени камня посреди изнывающей от жажды земли. Вдали на южном горизонте виднелась легкая желтая дымка — это горела степь, подожженная туземцами из племени машона.
— Итак, вы знали, что я приеду? — начал я, как только Хильда устроилась рядом со мной на ковре выгоревшей травы. Украдкой я взял ее за руку, а она тихонько пожала мою.
— О, естественно, знала, — ответила она уверенно. — Вы же получили в Кейптауне мое письмо?
— Получил, Хильда, и очень удивился, прочтя его. Но если вы были так уверены, не лучше ли было не давать о себе знать? Тогда я точно не мог бы найти вас…
Глаза ее приобрели таинственное выражение, как будто смотрели в бесконечность.
— Ну что вы, Хьюберт! Отсутствие письма не уменьшило бы вашей настойчивости в поисках… А я хотела сделать все возможное, чтобы предотвратить это, — сказала она задумчиво. — «Всегда должно делать все возможное, даже когда вы чувствуете и понимаете, что это бесполезно». Это же первый пункт правил для врача или медсестры.
— Но почему вы так не хотели видеть меня? — настаивал я. — Зачем бороться против собственного сердца? Хильда, я уверен, я знаю, что вы любите меня!
Она тяжело дышала, глаза ее широко раскрылись, но она по-прежнему упорно смотрела вдаль, на поросшие кустарником холмы, словно не доверяла самой себе.
— Люблю ли я вас? О да, Хьюберт, люблю, и вовсе не отсутствие чувства заставляет меня избегать вас… Хотя причина все-таки в этом. Я не могу допустить, чтобы вы погубили свою жизнь из-за бесплодной привязанности.
— Бесплодной? Почему? — спросил я, придвинувшись поближе.
Она отодвинулась и скрестила руки на груди.
— Вы наверняка уже знаете все. Себастьян, конечно же, не преминул просветить вас, когда вы пришли сообщить, что покидаете клинику Св. Натаниэля. Он просто не мог поступить иначе, этого требовал его темперамент — неотъемлемая часть его природы.
— Хильда, — вскричал я, — вы все-таки колдунья! Как вы могли узнать?
Она улыбнулась сдержанно и загадочно, как волшебница.
— Просто я хорошо знаю Себастьяна, — ответила она спокойно. — Я могу читать в его душе до самого дна. Он прост, как учебник. Все в нем ясно, прямолинейно, естественно и цельно. Никаких изгибов, тайников. Стоит подобрать ключ, и все раскроется, как в той пещере Али-Бабы. Колоссальный интеллект, жгучая жажда знаний, одна любовь, одно увлечение — наука. И полное отсутствие моральных запретов. Он идет к поставленным целям напролом, и если что-то или кто-то станет у него на пути, — она ударила каблучком по сухой почве и выбила ямку, — он растопчет препятствие столь же безжалостно, как ребенок топчет червяка или букашку.
— И все же он — великий человек.
— Это неоспоримо. Но характер у него самый простой из всех, какие мне приходилось анализировать. Да, он спокоен, строг, несгибаем, но ничуть не сложен. Ему свойствен страстный темперамент, доходящий до высшего накала, охватывающий его целиком с непреодолимой силой, но страсть, вдохновляющая его, заставляющая забыть обо всем, как любовь заставляет некоторых мужчин — это страсть редкая и отвлеченная: страсть к науке.
Я смотрел на нее, слушал, и посреди пустынного африканского плоскогорья меня переполняло чувство, близкое к благоговейному страху.
— Хильда, а ваша способность предвидеть с такой точностью, как поведет себя тот или иной человек в разных обстоятельствах, не лишает вас интереса к жизни?
Она сорвала коленчатый стебель травы и стала обрывать с него сухие колючки одну за другой.
— Отчасти так, — ответила она, подумав. — Но ведь не все натуры одинаково просты. Только когда имеешь дело с великими и цельными душами, можно быть полностью уверенным насчет их свершений в добре или зле. Для всякого душевного склада, который заслуживает наименования «характера», самое главное — суметь определить наиболее вероятную реакцию, например: «Этот человек не сделает ничего мелочного или низкого», или: «Этот никогда не поступит бесчестно и не станет лгать». Но более мелкие души сложнее. Они не поддаются анализу, потому что лишены единого стержня и их мотивы непоследовательны.
— Обычно считается, что быть великим как раз и значит быть сложным, — заметил я.
Она покачала головой:
— Это распространенная ошибка. Великие люди просты и относительно предсказуемы, поскольку движущие ими мотивы уравновешены — и не важно, направлены ли их действия на добро или зло. А люди маленькие сложны и трудно предсказуемы потому, что мелкие страстишки, мелочная зависть, ссоры и огорчения в любой момент могут возобладать на какое-то время над основными и более глубокими чертами характера, нарушив равновесие.
— Ах, вот почему вы предвидели мое появление! — воскликнул я, польщенный тем, что меня, по-видимому, отнесли к более высокой категории.
Она одарила меня чудесным, сияющим взглядом.
— Да-да, я просила вас не приезжать, но чувствовала, что вы восприняли все настолько всерьез, что не подчинитесь мне. Я попросила одну приятельницу в Кейптауне телеграфировать о вашем приезде, и как только получила телеграмму, то стала ждать и надеяться на встречу.
— Значит, вы были уверены во мне?
— В глубине души — да. Как и вы во мне… Вот это хуже всего, Хьюберт. Будь у нас другие отношения, я могла бы все вам открыть — и тогда вы оставили бы меня. Но сейчас вы уже знаете все, и тем не менее хотите быть со мною.
— Вы полагаете, что это Себастьян рассказал мне?
— Да! И я, пожалуй, даже знаю, как вы ответили ему.
— Как же?
Она помолчала. Тихая улыбка вновь осветила ее лицо. Потом она достала из кармана карандаш и блокнот.
— Вы считаете, что для меня жизнь должна быть лишена интереса, — начала она, медленно подбирая слова, — потому что я порой могу заранее, пускай даже лишь частично, угадать, что произойдет. Но разве вы не замечали, что при чтении какого-нибудь романа часть получаемого вами удовольствия создается сознательным предвкушением финала — и вы радуетесь, когда ваши догадки оказываются правильными? Однако и неожиданная развязка доставляет вам удовольствие, верно? Ну вот и в жизни все так же. Я радуюсь своим успехам и получаю некоторое удовольствие от промахов. Давайте произведем опыт! Я угадываю, что вы сказали Себастьяну — не дословно, конечно, но в целом; и я сейчас эту свою догадку запишу. А вы напишите, что было на самом деле. И потом мы сравним наши варианты!
Этот опыт оказался решающим. Каким-то чудом в присутствии Хильды я сразу позабыл о необычности пейзажа, о диковинности самой нашей встречи. Унылые равнины исчезли из моего сознания. Хильда была рядом со мной, а следовательно, мы находились в раю, и где-то поблизости райские реки Пишон и Тихон насыщали водой безжизненную землю. Все, что делала эта девушка, казалось мне абсолютно правильным. Если бы ей вздумалось потребовать, чтобы я приступил к созданию объемистого труда по медицинскому законодательству тут же на месте, в тени красной скалы, я немедленно взялся бы за дело.
Впрочем, с нынешним ее заданием я справился за минуту. Она вручила мне свой листок, и я прочел: «Себастьян сказал вам, что я — дочь доктора Йорк-Беннермана. И вы ответили: «Если так, Йорк-Беннерман невиновен, а отравитель — вы». Правильно?»
Я отдал ей свой ответ. Она читала его, слегка порозовев от смущения. Когда она дошла до слов: «Либо она не дочь Йорк-Беннермана, либо отравитель не Йорк-Беннерман, а кто-то другой, и я мог бы назвать его имя», она вскочила, не в силах более противостоять так долго сдерживаемому чувству, и нежно обняла меня.
— Милый Хьюберт! Я не ошиблась в вас. Я знала! Я была уверена!
И я замкнул ее в кольцо своих рук, там, посреди ржаво-красной пустыни Южной Африки.
— Тогда, Хильда, дорогая, — прошептал я, — вы согласитесь выйти за меня замуж?
От этих слов она опомнилась и медленно, нехотя разомкнула мои руки.
— Нет, любимый, — твердо сказала она, хотя по лицу ее видно было, как борется гордость с любовью. — Это и есть та главная причина, почему я хотела оттолкнуть тебя. Именно потому, что мы любим и верим друг другу… Но я не выйду замуж ни за кого до тех пор, пока не восстановлю доброе имя моего отца. Я знаю, что не он сделал это, а сам Себастьян. Но моего знания недостаточно. Я должна, должна доказать это!
— Я верю тебе и так, — ответил я. — Зачем же еще доказывать?
— Тебе, Хьюберт? О, нет! С тобою все хорошо. Но люди… свет, который осудил его — осудил без суда! Я должна отомстить, должна очистить память о нем!
Склонившись к ней, я спросил:
— Но почему бы мне сперва не стать твоим мужем? А уж тогда я и помогу тебе справиться с этой задачей.
Она бесстрашно взглянула на меня и воскликнула, стискивая руки:
— Нет, нет! Как ни сильно я люблю тебя, мой дорогой Хьюберт, согласиться на это я не могу. Я слишком, слишком горда! Я не допущу, чтобы люди сказали — пусть даже безосновательно… — ее лицо заалело, голос упал до шепота, — что… Не допущу, чтобы кто-то посмел сказать: «Он женился на дочери убийцы»!
— Быть по сему, милая, — ответил я, склонив голову. — Я готов ждать. И в этом тоже я доверяю тебе. Когда-нибудь мы добьемся своего!
И только сейчас, впервые на протяжении всего этого разговора, поглотившего меня целиком, я сообразил, что даже не спросил у Хильды, где она живет и чем занимается!
Глава VII
История о камне, который оглядывался
Хильда привела меня на ту ферму — зародыш фермы — где она временно раскинула свои шатры. Это было дикое, неуютное местечко неподалеку от тракта из Солсбери на Шимойо[42].
Если не считать неизбежного для Родезии оттенка заброшенности и невозделанности, место все же было в некотором смысле живописным. Из бурой травы, устилающей плоскогорье, круто вздымался цельный гранитный массив, не меньше акра площадью, по моей прикидке. Его вершину украшала старинная гробница какого-то кафрского вождя — грубый курган из больших камней, с тростниковым навесом. У основания этого гигантского валуна, иссеченного трещинами, зазубренного, ютилась ферма — квадратное строение-мазанка; массивные стены защищали обитателей от ветров, буйствующих на плато. Воду здесь брали из ручья, исток которого, небольшой родник, находился неподалеку. Перед домом — редкое зрелище в этой засушливой стране — красовался цветник. Это был оазис в пустыне. Но пустыня, ничуть не поколебленная, уныло растянулась вокруг. Я так и не смог решить: возник ли оазис благодаря наличию воды или все расцвело из-за присутствия Хильды?
— И ты здесь живешь? — удивился я, осмотревшись — обстановка, на мой взгляд, была слишком убогой для моего сокровища, и голос мой выдал эту скрытую мысль.
— В данный момент, — ответила Хильда с улыбкой. — Ты же знаешь, Хьюберт, что я не смогу поселиться ни в одном городе, пока моя Цель не будет достигнута. Я приехала сюда потому, что Родезия показалась мне самым отдаленным местом на земле, куда белая женщина может проникнуть без опасности для жизни. Местом, где я была бы в недосягаемости и для тебя, и для Себастьяна…
— Ты ставишь нас в один рад! — возмутился я.
— Но именно этого мне и хотелось, — ответила она, упрямо тряхнув головой. — Я хотела отдышаться и заново продумать свои планы. Для этого мне нужно было на какое-то время отстраниться от общения со всеми, кто знает меня. А здесь для этого имелись все условия. Но в наши дни, похоже, никто и нигде не может быть огражден от вторжения.
— Как ты жестока, Хильда!
— О нет. Ты этого заслуживаешь. Я просила тебя не приезжать — а ты приехал вопреки моей просьбе. Учитывая это, я еще слишком мягко с тобой обошлась. Я проявила ангельскую кротость! И теперь не знаю, что мне дальше делать? Ты совершенно спутал мне все планы!
— Я спутал твои планы? Каким же это образом?
— Дорогой Хьюберт, — она повернулась ко мне со снисходительной улыбкой, — для умного человека ты бываешь так несмышлен! Неужели ты не понял, что выдал мое убежище Себастьяну? Я-то исчезла украдкой, аки тать в нощи, не оставив ни имени, ни места, и предоставила ему искать ветра в поле — по всему миру; ведь у него не было ни такой зацепки, как у тебя (письма из Бейзингстока), ни твоей причины искать меня. Но теперь, когда ты последовал за мною открыто, оставив свое имя в списках пассажиров, показавшись в гостиницах и на почтовых станциях по всей карте Южной Африки — что ж, пройти по следу легче легкого. Если Себастьяну потребуется найти нас, он сделает это без труда.
— Я об этом не подумал! — в ужасе вскричал я.
Она была воплощенное терпение.
— Разумеется, я понимала, что ты об этом никогда не подумаешь. Это очень по-мужски. Мне пришлось это учесть. Я с самого начала боялась, что ты все погубишь, отправившись за мной.
Онемев от раскаяния, я едва выговорил:
— И ты не простишь меня, Хильда?
В ее глазах светилась нежность.
— Знать все — значит простить все, — ответила она. — Мне приходится так часто напоминать тебе об этом! Как могу я не простить, когда знаю, почему ты приехал и какая жгучая тревога подгоняла тебя? Но теперь нам нужно заботиться не о прошлом, а о будущем. И я должна подождать и подумать. Сейчас у меня никакого плана нет.
— Что же ты делаешь на этой ферме? — догадался я наконец спросить.
— Я здесь снимаю квартиру, — ответила Хильда, забавляясь ошеломленным выражением моего лица. — Но, конечно, я не могу сидеть без дела. Вот и нашла себе работу: езжу на велосипеде по окрестным домам и учу детей — иначе в этой глуши они вырастут совсем неграмотными. Так я и время провожу, и могу отвлечься от своих бед.
— А чем же заняться мне? — уныло спросил я, чувствуя себя совершенно беспомощным.
Она весело рассмеялась.
— И ты только сейчас об этом подумал? Ты так спешил добраться из Лондона до Родезии, что за все дни пути не нашел минутки, чтобы как-то определиться на новом месте?
Мне оставалось только посмеяться над самим собой.
— Честное слово, Хильда, я отправился искать тебя, и кроме желания найти тебя у меня в голове ничего больше не умещалось. Это была конечная цель, дальше я не заглядывал.
Она дерзко взглянула на меня.
— Тогда не кажется ли вам, сэр, что для вас будет лучше всего, если теперь, уже найдя меня, вы отправитесь обратно домой?
— Это будет не по-мужски, — сказал я твердо, возвращая ей ее собственные слова. — И если уж ты так замечательно разбираешься в характерах, как ты можешь считать такой вариант вероятным? Видимо, мое мнение о вашем понимании мужчин, сударыня, было завышено!
В ее улыбке был теперь оттенок торжества.
— В таком случае, — заявила она, — единственный выход для тебя — остаться здесь.
— Звучит логично, — подхватил я. — Но чем я займусь? Врачебной практикой?
— Бесперспективно. Если хотите моего совета, сэр, то единственное, чем сейчас можно заниматься в Родезии, это сельское хозяйство. Сделайтесь фермером!
— Уже, — ответил я, с обычной своей поспешностью. — Раз ты так советуешь, я уже фермер. Я испытываю горячий интерес к выращиванию овса. И с чего же мне следует начинать?
Она оценивающе оглядела меня, сплошь покрытого серой пылью после долгой поездки.
— Я бы предложила, — произнесла она задумчиво, — как следует умыться и пообедать.
— Хильда, — вскричал я, взглянув на свои сапоги — вернее, на то, что от них осталось, — вот это действительно деловое предложение! Умыться и пообедать! Так практично, так уместно! Я об этом позабочусь.
Еще до наступления ночи я все устроил. Владелец фермы, где жила Хильда, согласился продать мне соседний участок, а также преподать мне за известное вознаграждение начатки южноафриканской агротехники; жить я должен был у него, пока будут строить мой дом. Он ознакомил меня со своими взглядами на выращивание овса. Излагал их фермер пространно, однако невразумительно. Я знал об овсе лишь то, что из него изготавливают кашу, которую я терпеть не могу; но я хотел остаться рядом с Хильдой и, чтобы не расставаться с нею, был готов бдительно надзирать за овсом от момента, как он проклюнется из земли, до самой жатвы.
И фермер, и его жена были бурами по рождению, но говорили по-английски. Ян Биллем Клаас был отличным представителем своей породы: рослый, прямой, широкоплечий и бодрый. Миссис Клаас, его жена, была и внешне, и по характеру сходна с пудингом на сале. В доме имелась еще девчушка трех лет от роду, по имени Сэнни, очень милое дитя, а также пухленький младенец.
— Вы, наверно, помолвлены? — спросила миссис Клаас у Хильды с присущей местным жителям бестактностью.
Хильда зарделась.
— Нет… Мы просто знакомы. Доктор Камберледж служил в том же госпитале в Лондоне, где я была медсестрой. А теперь он решил попытать счастья в Родезии. Вот и все.
Этот ответ, конечно, был правдой лишь формально. Миссис Клаас недоверчиво посмотрела на Хильду, потом на меня.
— Вы, англичане, странный народ! — снисходительно резюмировала она, слегка пожав плечами. — Но чему дивиться: вы же из Европы! Там, мы знаем, все совсем по-другому.
Хильда и не пыталась что-либо объяснить. Ей не удалось бы добиться понимания от этой доброй души. Горизонт миссис Клаас был слишком узок. Она была безобидной домохозяйкой, которую заботила лишь диспепсия[43] и уход за малышами. Хильда покорила ее сердце тем, что выказала непритворное восхищение младенцем. Для матери такого достаточно, чтобы простить многие чудачества, на какие горазды эти непостижимые англичане. Миссис Клаас отнеслась ко мне благосклонно, потому что ей нравилась Хильда.
Мы провели несколько месяцев вместе на ферме Клаасов. Если бы не присутствие Хильды, там было бы совсем тоскливо. Голые глинобитные стены; нагромождение бесформенных и запыленных опунций вокруг тростниковых хижин работников-кафров; огороженные камнем краали — загоны для овец и крытые рифленым железом стойла для волов, главной здешней тягловой силы — все было таким грубым и уродливым, как может быть только в необжитой новой стране. Мне казалось кощунством, что Хильде приходится жить среди этого беспорядка — Хильде, которую я воображал не иначе, как гуляющей по обширному английскому парку, с коттеджами елизаветинских времен и древними необъятными дубами. Для моей возлюбленной годилась лишь изящная атмосфера проверенной временем цивилизации, с кружевами кофейного цвета, заросшими плющом аббатствами, со стенами, изукрашенными лишайником…
Плохо было и то, что мы влачили там совершенно бессмысленное существование, неизвестно зачем. Для меня это оставалось загадкой. Когда я спросил Хильду, она только покачала головой с обычным своим пророческим видом и ответила:
— Ты не понимаешь Себастьяна настолько хорошо, как я. Нам нужно его дождаться. Следующий ход — за ним. Когда он его сделает, я пойму, как можно поставить ему мат.
Итак, мы выжидали, пока Себастьян двинет свою пешку, а тем временем я забавлялся фермерством по-южноафрикански — не слишком успешно, должен признать. Природа создавала меня не для выращивания овса. Я не разбираюсь в статях волов, а мои мнения по поводу откорма кафрских овец вызывали широкие улыбки на черных лицах работников-машона.
Я все еще жил у тетки Метти, как все называли миссис Клаас; она была почетной тетушкой все здешней общины, а оот[44] Ян Биллем — почетным дядей. Эти простые, домовитые люди жили в полном согласии со своими религиозными принципами, питались неизменно вареной говядиной и хлебом; они сильно страдали от хронической диспепсии, и я не сомневался, что вызвана она была, хотя бы отчасти, монотонностью их жизни, скудостью питания и интересов. Рядом с ними не верилось, что на дворе — конец девятнадцатого века; безмятежность и ограниченность этих людей принадлежали к доисторической эпохе. Европа для них не существовала; они знали только, что оттуда прибывают поселенцы. Намерения русского царя, замыслы кайзера никогда не нарушали их покоя[45]. Заболевший вол, выпавшая на крыше черепица для их существования значили больше, чем война в Европе. Единственным всплеском в их ровно текущей обыденности были совместные, всей семьей, моления, единственным событием недели — посещение церкви в Солсбери. И все же и им не был чужд энтузиазм, хотя и очень односторонний: как и все обитатели миль на пятьдесят вокруг, они глубоко веровали в «будущее Родезии»[46]. Когда я окидывал взглядом нетронутую землю, — томительную плоскую протяженность рыжей почвы и бурых трав, — я не мог не согласиться, что при таком настоящем хоть какое-то будущее здесь не помешало бы.
По природе я не первопроходец. Меня больше тянет к обустроенным цивилизациям. Прозябая среди зародышей городов и полей, я тосковал по домикам из серого камня, по церквям норманнских времен, по английским коттеджам, крытым камышом.
Однако ради Хильды я все терпел и усердно старался усвоить азбучные истины сельского хозяйства на несуществующей ферме под руководством дядюшки Яна Виллема.
Со дня моего поселения у Клааса прошло несколько месяцев, когда мне потребовалось на день съездить в Солсбери по делам. Я заказал в Англии кое-какие приспособления для своей фермы, и их наконец доставили. Теперь мне нужно было договориться о доставке груза из города до моего клочка земли — а это была грандиозная задача. Я уже собирался выехать и подтягивал подпругу на своей крепкой коренастой лошадке, когда Ян Биллем Клаас самолично подошел ко мне с весьма таинственным видом, его широкое лицо все пошло складками от предвкушаемого удовольствия. Оглядевшись по сторонам, как заговорщик, он вложил мне в ладонь шестипенсовую монету.
— Что вам купить? — спросил я, сильно озадаченный, подозревая, что услышу: «Табак». Тетушка Метти попрекала его тем, что для церковного старосты он слишком много курит.
Он приложил палец к губам, кивнул и снова огляделся.
— Леденцы для Сэнни, — прошептал он с виноватой улыбкой. — Но, — еще один настороженный взгляд на окрестности, — отдайте их мне, пожалуйста, когда тетки Метти рядом не будет.
Он подчеркнул важность соблюдения тайны еще одним кивком.
— Можете на меня положиться, — заверил я его, пустив по ветру освященные временем предрассудки моей профессии: да, признаюсь, я не без удовольствия вступил в гнусный сговор с этим простодушным поселянином против пищеварительного тракта малышки Сэнни. Похлопав меня по спине, он добавил тем же торжественным полушепотом:
— Не забудьте: леденцы мятные! Сэнни больше всего такие любит, мятные.
Я вставил ногу в стремя и взобрался на лошадь.
— Обязательно куплю, — ответил я, улыбнувшись этому милому проявлению отцовских чувств. И уехал.
Было раннее утро, жара еще не началась. Хильда проехала часть дороги со мной на своем велосипеде. Она направлялась на другую свежесозданную ферму, милях в восьми от нас, на другой стороне буро-красного плато, где ежедневно давала уроки десятилетней дочери английского поселенца. Она работала из любви к делу, поскольку новопоселенцы в Родезии не могут себе позволить оплачивать услуги так называемых «квалифицированных гувернанток»; но Хильда была из тех, кто не может есть хлеб свой в праздности. Она утверждала свое право на существование, находя какую-нибудь работу повсюду, куда ее заносила судьба.
Я расстался с нею в том месте, где от основной бугристой дороги ответвлялась другая, такая же. Дальше мне предстояло трястись под лучами утреннего солнца, уже набравшего полную силу, по однообразной раскаленной равнине, где не было ничего, кроме сыпучего красного песка, до самого Солсбери. Ни единого зеленого листа, ни живого цветка… Солнечный свет, отражаясь от песчаной почвы, обжигал и резал глаза.
Дела задержали меня на несколько часов в недостроенном городке, с его бойко торгующими лавками и на скорую руку сколоченными конторами; только после полудня я смог снова взобраться в седло и погнать свою гнедую через пышущую зноем равнину обратно к дому Клаасов.
Я ехал по плато неспешной рысцой, погрузившись в мысли о Хильде. В чем может заключаться тот шаг, которого она ожидала от Себастьяна? Она признавалась, что и сама не знает — в этом ее способности помочь не могли. Но что-то он сделает непременно, а до тех пор она должна отдыхать и быть настороже.
Я миновал раскидистое дерево, которое высилось, как обелиск, посреди равнины близ заброшенной деревни матабеле. Вот уже остались позади низкие купы сухого кустарника на каменистой россыпи. Вот и та развилка дорог, где мы расставались утром с Хильдой. Наконец я добрался до длинной волнистой гряды, под которой пряталась обитель Клаасов, и в косых лучах солнца разглядел глинобитный дом и рифленую железную крышу буйволиного стойла.
Усадьба казалась еще более заброшенной и неживой, чем обычно. Возле хижин не бегали черные мальчишки. Даже коров и овец не было видно… Но, в общем, здесь всегда было тихо; возможно, это зрелище сонливой бесприютности показалось мне особенно безотрадным потому, что я возвращался из Солсбери. Все познается в сравнении. После одиночества на ферме Клааса даже слабо заселенный Солсбери казался кипучим и деловым.
Мне все же стало как-то не по себе, и я поторопил лошадку. Но тетушка Метти обязательно сделает мне чашку чая, как только я появлюсь, и Хильда будет ждать у ворот…
Я доехал до каменной ограды и направился через цветник. Как ни удивительно, Хильды там не было. Как правило, она выходила меня встречать и дарила мне свою солнечную улыбку. Но, быть может, она устала или у нее от жары разболелась голова. Я спешился и позвал одного из мальчишек, чтобы отвел кобылу в стойло. Никто не ответил… Я позвал снова. Опять тишина… Я привязал пони к столбу у ворот и, уже сильно беспокоясь, поспешно пошел к дому. Во всем этом было что-то жуткое и неестественное. Никогда еще хозяйство Клаасов не бывало настолько пустынным.
Я снял крючок и открыл дверь. Она вела прямо в единственную комнату, служившую и гостиной, и столовой. Там все было разбросано и перевернуто. Я уже видел, что случилось, но еще какое-то мгновение это не укладывалось в сознании. Бывают зрелища настолько ужасные, что мозг отказывается их воспринимать.
На выложенном каменными плитами полу комнаты лежала тетушка Метти. Она была мертва. Тело ее было покрыто множеством ран, и я сразу понял, что они нанесены ассегаями[47]. Рядом с нею лежала Сэнни, девчушка-болтунья трех лет от роду, моя маленькая подружка, которую я учил сплетать колыбельку для кошки и рассказывал сказки о Золушке и Красной Шапочке. Моя рука судорожно сжала спрятанные в карман леденцы. Ей они уже никогда не пригодятся. Больше никого в доме я не нашел. А где же Ян Биллем? Где младшая девочка?
Тошнота подступила к горлу. На подгибающихся ногах я выбрался во двор. Там лежал дядюшка Ян Биллем, растянувшись во весь рост; пуля пробила ему левый висок, а тело тоже было исколото ассегаями. Я уже понял, что это означает. Восстание матабеле![48] Ничего не подозревая, я вернулся из Солсбери, чтобы попасть в самую гущу мятежа жаждущих крови туземцев. Но даже зная об этом, все равно поспешил бы сюда изо всех сил, чтобы защитить свою любимую.
Где она? Где Хильда? Холодные мурашки ужаса поползли по моей спине.
Спотыкаясь, едва дыша, я выбрался наружу. Здесь могло произойти все самое страшное, невообразимо страшное. Матабеле даже сейчас могли быть где-то поблизости от крааля — тела погибших еще не остыли. Но Хильда?.. Я должен был во что бы то ни стало найти Хильду.
К счастью, у меня при себе был заряженный револьвер. Хотя никто из нас ни сном ни духом не предвидел этого внезапного возмущения — мятеж разразился как гром среди ясного неба — неопределенность обстановки в стране заставляла даже женщин носить оружие, когда они занимались своими повседневными делами.
На грани безумия бродил я вокруг разгромленной фермы. За нею не было ничего, кроме огромного гранитного утеса и небольшого холмика, которые в Южной Африке называют голландским словом kopjes: это бесформенная груда каменного лома, каким-то чудом удерживающегося на месте. На нее было страшно смотреть. Круглые валуны железистого песчаника, казалось, были сложены здесь в незапамятные времена могучими руками великанов. Я уставился на них почти бессознательно. Я думал не о них, а о том, где может быть моя Хильда…
Я громко крикнул: «Хильда! Хильда! Хильда-а-а!»
Тотчас же, к моему огромному изумлению, один из гладких коричневых валунов на склоне холмика вдруг начал медленно разворачиваться и осторожно оглядываться. Потом он выпрямился, прикрыв рукой глаза от косых лучей солнца, и я понял, что вижу человеческую фигуру. Мелькнуло лицо, широко раскрытые глаза. Потом фигура начала спускаться, шаг за шагом, по другим камням, держа в руках что-то белое. Наблюдая за превращением валуна, я мало-помалу приходил в себя. Да, да, мне это не почудилось: это же Хильда с младшей дочкой тетушки Метти! В горячечном приступе радости от этого открытия я бросился к ней и, дрожа, крепко обнял. У меня кончились все слова, я только бормотал: «Хильда! Хильда!»
— Они ушли? — спросила она, каким-то невероятным усилием воли сохраняя обычную сдержанность, но в глазах ее метался ужас.
— Кто? Матабеле?
— Да, да!
— Ты их видела, Хильда?
— Мельком. У них черные щиты и ассегаи, и все они вопили как безумные. Ты заходил в дом, Хьюберт? Знаешь, что там случилось?
— Да, да, знаю — это мятеж. Они убили Клаасов.
Она кивнула.
— Я только вернулась, слезла с велосипеда, открыла дверь — и там лежали тетушка Метти и маленькая Сэнни, мертвые. Бедная, милая Сэнни! А дядюшка Ян лежал снаружи застреленный. Я увидела перевернутую колыбель, заглянула под нее — и нашла малышку. Они ее не убили — должно быть, не заметили. Я ее схватила и побежала к велосипеду, хотела ехать в Солсбери, поднять там тревогу. Хотя бы попробовать спасти других — мы ведь должны так поступать… И ты был где-то в пути, Хьюберт! Но тут я услышала перестук копыт — матабеле возвращались. Они ворвались сюда верхом, видно, украли лошадей с других ферм — захватили и лошадок бедного дяди Яна — и скрылись, громко крича, чтобы дальше убивать! Я затолкнула велосипед в кусты, когда они приблизились. Надеюсь, они его не нашли. А потом убежала сюда и спряталась между валунами вместе с малышкой. Меня выручил цвет платья, видишь, он точь-в-точь как у этих валунов!
— Отличная маскировка, — ответил я, восхищаясь тем, как умно она повела себя даже в такую минуту. — Я искал, и то ничего не заметил!
— Матабеле зоркие, но они не присматривались. Они проскочили мимо без остановки. Я крепко прижала к себе девочку и пыталась успокоить ее, чтобы она не заплакала — иначе мы бы пропали. Но всадники только мелькнули внизу и помчались в сторону фермы Розенбоома. Я немножко полежала еще, боясь выглянуть. Потом осторожно поднялась и попыталась прислушаться. Тут слышу — опять копыта стучат. Я не могла угадать, конечно, это ты возвращаешься или кто-то из матабеле догоняет своих. Вот я и спряталась снова… Слава богу, ты жив, Хьюберт!
Ее рассказ занял считаные минуты, он был намного бессвязнее, чем я его изложил. Я не столько слушал слова, сколько догадывался.
— И что же нам теперь делать? — воскликнул я. — Бежать обратно в Солсбери?
— Нам не остается ничего другого — если только моя машина цела. Они могли ее забрать или растоптать.
Мы спустились к кустарнику и подобрали велосипед там же, где Хильда бросила его, полускрытый в ломкой, сухой поросли молочая. Отпечатки копыт прошли совсем рядом, но все осталось цело — колеса, педали и руль. Одна шина была немного спущена, я накачал ее и пошел отвязывать свою лошадку. Хильда с ребенком остались на крыльце дома. Но при первом же взгляде на пони я убедился, что две долгие поездки под палящим солнцем не прошли для кобылки даром. Бедная скотинка едва держалась на ногах. Я погладил ее. Она повернула ко мне голову, глаза ее без слов просили воды.
— Ничего не выйдет, — крикнул я. — Она не дойдет до Солсбери, если только ей не задать овса и не напоить. Даже так ей придется туго!
— Дай ей хлеба, — предложила Хильда. — Это подбодрит ее сильнее, чем овес. Хлеба много. Тетушка Метти испекла утром…
Я нехотя вернулся в дом, вынес хлеб, достал также из корзинки полдюжины сырых яиц, чтобы вылить их в миску, смешать и проглотить в таком виде, потому что нам с Хильдой нужно было поесть почти так же, как лошадке. Было что-то жуткое в том, как я рылся в буфете и на полках в поисках мяса и хлеба, когда хозяйка дома, готовившая все это, лежала мертвая на полу. Но мы никогда не представляем себе заранее, на что окажемся способны в час жестокой нужды, пока нужда эта не настигнет нас. Хильда, сохраняя все то же неземное спокойствие, взяла у меня пару ломтей хлеба и стала кормить пони.
— Принеси воды для нее, — просто сказала она, — а я пока покормлю ее хлебом, так мы немного сэкономим время. Каждая минута дорога!
Я взял ведро и пошел к источнику. Мы не могли знать, когда мятежники вернутся, но не сомневались, что это произойдет. Когда я вернулся, кобылка умяла весь хлеб и взялась за пучок травы, которую Хильда нарвала неподалеку.
— Бедняжка ты моя, — сказала она, похлопав пони по шее. — Ей этого мало… Пара хлебов для ее аппетита — все равно что пара грошовых булочек. Напои ее, а я принесу остальной хлеб.
Я заколебался.
— Не нужно тебе ходить туда снова, Хильда! Подожди, я сам схожу.
Она побелела, но решимость ее была тверда.
— Я могу сама, — ответила она. — Это вопрос необходимости; а женщины, когда речь идет о необходимости, не должны чураться ничего. Разве не наблюдала я уже смерть во всех видах в клинике Св. Натаниэля?
И она бесстрашно вошла в эту камеру ужасов, не выпуская ребенка из рук.
Пони очень быстро расправилась с остальным хлебом, который она слопала с большим аппетитом. Как и предвидела Хильда, после этого лошадка заметно приободрилась. Корм, питье, да еще ведро воды, выплеснутое ей на копыта, придали ей сил, как глоток вина придает сил человеку. Мы же молча проглотили взболтанные яйца. Потом я подержал велосипед, чтобы Хильда могла сесть на него. Усталая и бледная, она все же легко взобралась в седло, держа малышку на левой руке, а правой взялась за руль.
— Отдай малышку мне, — сказал я.
Она отрицательно покачала головой.
— О нет. Я ее тебе не доверю.
— Хильда, я настаиваю!
— И я тоже. Ребенком должна заниматься я.
— Но можешь ли ты так ехать? — спросил я с тревогой.
Она покрутила педали.
— Да, дорогой, смогу. Это совсем просто. Доеду отлично. Если только матабеле не нагонят нас.
Долгий и трудный день порядком вымотал меня, но я поспешно вскочил в седло. Начав препираться из-за младенца, я только зря потратил бы время. Моя лошадка, кажется, понимала, что случилось что-то страшное — судя по тому, как она, при всей усталости, пошла рысью по великой красной равнине. Хильда не отставала от меня. Ухабистая дорога была ей хорошо знакома, и она ловко управлялась с рулем. Я мог бы скакать и быстрее, но не хотел, чтобы Хильда осталась одна, а ей не удавалось развить полную скорость из-за того, что с нею ехала девочка. Однако, стараясь спасти свою жизнь, мы делали больше, чем могли. Это было жестокое испытание.
Между тем дело уже шло к вечеру. Весь горизонт заволокло клубами черного дыма — это горели фермы и разграбленные усадьбы. Дым не поднимался высоко; он уныло стелился над раскаленной равниной длинными тусклыми полосами, как пароходные дымы в туманные дни в Англии. Солнце, висевшее низко над горизонтом, косыми лучами словно подожгло багровую равнину, рыжий песок, ржаво-красные травы, залив пространство густым, призрачным алым сиянием. После виденных мною совсем недавно луж крови этот окрашенный в кровавые тона мир пронизывал душу смертельным ужасом. Казалось, будто сама природа вступила в бесчестный заговор с матабеле. А мы мчались и мчались, не нарушая молчания. Небо становилось все красней.
— Они могли захватить Солсбери! — вырвалось у меня наконец, когда до новенького городка осталось ехать уже недолго.
— Сомневаюсь, — откликнулась Хильда. И одно это слово из ее уст придало мне уверенности.
Мы начали подниматься по длинному пологому склону. Хильда с трудом крутила педали. Все вокруг было тихо, только копыта моей лошадки постукивали по мягкому грунту дороги да цикады пронзительно трещали в траве. Но вдруг позади послышался звук, заставивший нас вздрогнуть. Что это было? Раз, другой… Ружейные выстрелы!
Оглянувшись, мы увидели матабеле! Восемь или десять храбрых воинов, полуголых, на украденных лошадях. Они ехали за нами! Они заметили нас! Они догоняют!
— Гоним вовсю! — крикнул я в отчаянии. — Хильда, ты справишься?
Она еще усерднее налегла на педали. Но мы находились на подъеме, а всадники спускались с предыдущего холма и с разгона могли без труда преодолеть те несколько сот ярдов, которые нас разделяли.
Один из них, на лучшей лошади, чем у других, с винтовкой в руке, вылетел вперед и мог теперь стрелять в нас. Он дважды прицелился, но не выстрелил. Хильда вскрикнула с облегчением:
— Ты видишь? Это оружие Яна Виллема! В нем была последняя обойма. Они остались без патронов!
Видимо, она была права: у Клааса действительно кончались патроны, и он ждал, пока заказанный мною запас прибудет из Англии. Но если так, значит, наши враги должны подобраться совсем близко, чтобы пустить в ход ассегаи. От этого они стали еще опаснее. Я вспомнил, что сказал мне один старый бур в Булувайо: «Зулус со своим ассегаем — враг, которого следует бояться. Он же с ружьем — бестолковый растяпа».
Мы наконец одолели крутой склон холма. Это была бы изматывающая работа даже в ходе обычной неспешной поездки, а уж тем более сейчас, когда враги мчались за нами по пятам. Малышка на руке у Хильды захныкала. Я видел, что держать ее было Хильде уже невмоготу.
— Хильда, — крикнул я, — или твоя жизнь, или младенец! Ты больше не можешь тащить ее.
Она повернулась ко мне, и глаза ее гневно сверкнули.
— Что? Ты, мужчина, предлагаешь женщине спасти свою жизнь, бросив ребенка?! Хьюберт, стыдись!
Я устыдился своей минутной низости. Если бы Хильда была способна послушаться такого совета, она не была бы моей Хильдой… У нас оставался только один выход.
— Тогда ты должна пересесть на пони, а я — на велосипед!
— Ты не сможешь на нем ехать, — откликнулась она. — Это ведь женский!
— Ничего, смогу, — возразил я, не замедляя хода. — Он лишь немного короче, я умещусь, если согну колени. Живо, живо! Хватит слов! Делай, что я говорю!
Она еще мгновение колебалась. Дитя своим весом оттягивало ей руку.
— Мы потеряем время на пересадку, — ответила Хильда, все еще сомневаясь, но продолжая крутить педали, хотя я уже взялся за поводья, готовый придержать лошадку.
— Ничуть, если все сделать правильно. Слушай меня! Я скажу «Стой!» — и пони замедлит бег. Когда увидишь, что я поднялся с седла, тут же прыгай! Я подхвачу машину, не дам ей упасть. Готова? Тогда — стой!
Она подчинилась, не медля ни секунды. Я соскользнул на землю, придерживая уздечку, и тут же подхватил и повел велосипед. Так я бежал рядом с пони, с поводьями в одной руке и машиной в другой, пока Хильда, запрыгнув в седло, не утвердила ноги в стременах. Тогда уже и я вскочил на велосипед. Все это мы проделали молниеносно — быстрее, чем я рассказал, благодаря присущей нам обоим быстроте, подстегнутой смертельной опасностью. Хильда ехала по-мужски, ее короткая, сшитая наподобие штанов юбка облегчала эту задачу.
Коротко глянув назад, я увидел, что туземцы, смущенные нашей странной выходкой, приостановились. Видимо, зрелище невиданного железного коня, управляемого женщиной, сильно затронуло их суеверные страхи; они, без сомнения, решили, что это некое новое военное устройство, изобретенное непостижимыми белыми людьми им на погибель. А вдруг оно развернется и грянет чем-то прямо им в лицо?
Я заметил, что у большинства воинов за спинами были черные щиты, обтянутые бычьей кожей и переплетенные белыми ремешками. Все они были вооружены двумя-тремя ассегаями и дубинками.
В результате мы не только не потеряли время на пересадку, а наоборот, выиграли. Помимо того, что мы обескуражили и хотя бы ненадолго задержали врага, Хильда могла теперь пустить мою гнедую галопом, чего я избегал, опасаясь обогнать мою спутницу; мудрое четвероногое также оказалось на высоте и, понимая, что нас преследуют, помчалось стрелой. Со своей стороны, несмотря на неудобство низкого седла и короткой рамы женской конструкции, я даже на подъеме способен был крутить педали сильнее, чем Хильда, да и опыт езды по холмам у меня был больше. А туземцы, мчавшиеся безудержно, гнали своих пони полной рысью вверх по склону — и успели утомить их. Матабеле вообще непривычны к лошадям и не умеют обращаться с ними. Вот когда они, пешие, бесшумно крадутся через заросли кустарника или высокой травы, им нет равных. Только одна из их лошадей была достаточно свежей: под тем самым воином, что едва не догнал нас недавно.
Уже почти на вершине холма Хильда, оглянувшись, вскрикнула вдруг:
— Он снова вырвался вперед, Хьюберт!
Я вытащил револьвер и, держа его наготове в правой руке, левой продолжал рулить. Оглядываться мне было некогда. Стиснув зубы, я сказал спокойно:
— Скажешь, когда он приблизится на выстрел!
Хильда только кивнула. Кобылка бежала сама, так что девушке было проще оглядываться, чем мне, и глазомер у нее был точный. Дитя же, убаюканное мерным покачиванием утомленной лошади, ухитрилось мирно заснуть посреди этого ужаса!
Через секунду я снова спросил, затаив дыхание:
— Он нагоняет нас?
— Да. Нагоняет. — Хильда оглянулась и умолкла.
— А теперь?
— Еще ближе. Он вскинул ассегай.
Еще десять секунд промчались в мучительном ожидании. По перестуку копыт я и сам уже слышал, как они близко. Мой палец лежал на спусковом крючке. Я ждал сигнала.
— Огонь! — бросила Хильда наконец, и голос ее не дрогнул. — Он рядом!
С полуоборота я прицелился, как мог, в несущегося к нам полуголого чернокожего. Он скалил белые зубы и размахивал ассегаем; длинные светлые перья, воткнутые прямо в курчавые волосы, придавали ему дикий и устрашающе варварский вид. Трудно было удерживать равновесие, продолжать двигаться и стрелять одновременно, но, подхлестываемый необходимостью, я как-то справился с этим. Я выстрелил три раза подряд. Первая пуля пролетела мимо, вторая сбила всадника, третья задела лошадь. Матабеле с пронзительным воплем рухнул на дорогу и забился в пыли. Лошадь, перепуганная, бросилась прочь с безумным ржанием и врезалась в строй отстающих. Это на несколько минут нарушило движение всего отряда.
Мы не стали дожидаться продолжения. Пользуясь неожиданно добытым преимуществом, на полной скорости взлетели на вершину холма — никогда не поверил бы, что могу крутить педали так быстро! — и начали спускаться в ложбину.
Солнце уже закатилось. В этих широтах не бывает сумерек. Сразу стало темно. Теперь там, где недавно клубился черный дым, мы могли видеть вдали зарево от горящих домов, а на его фоне — мрачную пелену отсветов степного пожара, зажженного восставшими.
Мы упорно продвигались по открытой равнине к Солсбери, не говоря ни слова. Моя кобылка начала сдавать. Она не убавила хода, но бока ее покрылись испариной, дыхание стало прерывистым, а из ноздрей валила пена.
Все еще держась на хорошей дистанции от наших преследователей, мы взлетели на очередной холм, и вдруг я заметил на его вершине, четко вырисованные на густобагровом небе, силуэты еще двух чернокожих всадников!
— Все кончено, Хильда! — теряя наконец самообладание, крикнул я. — Они теперь и сзади, и впереди! Лошадь выбилась из сил, мы окружены!
Она натянула поводья и всмотрелась в незнакомцев. На мгновение ее охватила мучительная тревога. Но тут же она глубоко, с облегчением вздохнула.
— Нет, нет, — воскликнула она, — это друзья!
— Откуда ты знаешь? — выдохнул я, желая верить ей.
— Они смотрят в нашу сторону, прикрыв глаза руками от зарева. Они стоят спиной к Солсбери и смотрят в направлении противника. Они ждут нападения. Они должны быть друзьями! Глади! Они заметили нас!
Не успела она договорить, как один из всадников вскинул винтовку, прицеливаясь.
— Не стреляйте! Не надо! — во весь голос крикнул я. — Мы англичане! Англичане!
Всадники опустили ружья и поскакали вниз, к нам.
— Кто вы? — окликнул я их.
Они приветствовали нас на военный манер.
— Полиция матабеле, cap, — ответил старший, узнав меня. — Вы бежать из дома Клаасов?
— Да, — ответил я. — Они убили Клааса, его жену и дочку. А теперь часть из них гонится за нами.
Старшина — негр из Кейптауна, получивший хорошее образование, ответил спокойно:
— Все в порядке, cap. У меня дут сорок человек, сразу за kopje. Пускай де люди придут! Мы з ними разберемся. А вы себе езжайде з вашей леди до Солсбери!
— Значит, в Солсбери знают о мятеже?
— Да, cap. Дам знаюд з пяти чазов. Ребята-кафры из дома Клааса прибегли и рассказали. И еще один белый человек спасся из Розенбома и до же самое сказал. У нас дут повсюду пикеты. Вы уж деперь в безопасности. Можеде езжадь прямо до Солсбери и не боядься дурных матабеле!
Мы двинулись дальше. К городу вел длинный пологий спуск, и можно было не особенно напрягаться. Вдруг до меня донесся голос Хильды, смутно, как сквозь туман:
— Что с тобой, Хьюберт? Ты сейчас упадешь!
Я вздрогнул и кое-как восстановил равновесие. Только тогда я сообразил, что на минуту чуть было не уснул прямо на велосипеде. Как только страх погони отпустил и дорога стала легче, нервное напряжение и усталость одолели меня и я начал засыпать, хотя ноги мои механически все крутили и крутили педали.
Каким-то чудом я оставался в сознании даже на последнем отрезке пути. В густом мраке мы добрались наконец до Солсбери и обнаружили, что город уже переполнен беженцами с плоскогорья. Однако нам удалось снять две комнатки в одном из домов на длинной улице, и вскоре мы уже сидели за столом, поглощая крайне необходимый ужин.
Умывшись, отдохнув и обеспечив все необходимое для спасенной малышки, часа два спустя мы сидели в скудно обставленной задней комнате, обсуждая столь неожиданный поворот событий с хозяином дома и несколькими соседями — ведь все жители Солсбери, естественно, жадно ловили каждую новость из мест, охваченных бедой — я случайно поднял голову и с большим удивлением заметил изможденное белое лицо. Кто-то подсматривал за нами через окно.
Этот человек украдкой выглядывал из-за угла. Лицо его было аскетично, с заостренными и резко обозначенными чертами. В его профиле было что-то величественное. Длинные вьющиеся седые усы, глубоко посаженные ястребиные глаза, общее выражение острого, живого ума — все это было очень знакомо, так же как и общий контур головы, обрамленной длинными белыми волосами, прямыми и серебристыми, волной спадающими на сутулые плечи. Но выражение этого лица поразило меня даже сильнее, чем его внезапное появление. На нем читалось острое, болезненное разочарование, как будто судьба отняла у человека причитающийся ему по праву подарок, на который он рассчитывал, но по чистой случайности не получил.
— Люди говорят, будто за всей этой бедой стоит некий белый человек, — только что произнес хозяин квартиры. — Ниггеры действуют слишком разумно; да и где они добыли ружья? Розенбомовские ребята считают, что какой-то изменник с черным сердцем многие месяцы подбивал матабеле на бунт. Не сомневаюсь, что это враг Родса, который завидует нашим успехам. Или, может быть, это французский агент. Но все-таки более вероятно, что тут потрудился кто-то из этих проклятых трансваальских голландцев. Можете мне поверить, это дело рук Крюгера![49]
Однако не успел еще договорить, как я увидел это лицо. Я слегка вздрогнул, но быстро взял себя в руки.
Но от Хильды это не ускользнуло. Она быстро взглянула на меня. Сидя спиной к окну, она, конечно, не могла увидеть то лицо, которое исчезло почти мгновенно, но не без достоинства, прежде чем я мог убедиться, что мне не почудилось. И все же она уловила потрясенное выражение моего лица, блеск удивления и узнавания в моих глазах. Положив свою руку мне на локоть, она спросила тихо, почти неслышно:
— Ты его увидел?
— Кого?
— Себастьяна.
Было бесполезно скрываться от нее.
— Да, видел, — ответил я уверенно.
— Только что — сию минуту — в окне? Он смотрел на нас?
— Ты угадала, как всегда.
Она глубоко вздохнула.
— Он сделал свой ход, — сказала она тихо, чтобы мог слышать я один. — Я знала, что это был он. Но предвидеть, какую пьесу он сочинит, не в моих силах. Только когда я увидела этих невинно погубленных людей, я поняла, что здесь вмешался он. Сам не убивал — матабеле стали его пешками. Он хотел нанести удар мне и решил достичь этого именно таким способом…
В голосе моей любимой слышался оттенок благоговейного страха. Сославшись на усталость, мы попрощались с компанией и ушли к себе.
— Неужели ты думаешь, что он на такое способен? — воскликнул я, когда мы остались одни. Несмотря ни на что, у меня в душе еще тлели остатки былого уважения к Себастьяну. — Такая жестокость впору худшему из анархистов, которые готовы уничтожить десятки ни в чем не повинных людей ради убийства одного-единственного противника…
Хильда была бледна, как утопленница.
— Для Себастьяна, — ответила она, передернув плечами, — цель — всё, средства — ничто. Желающий достичь цели желает и применить все средства, — такова сумма и сущность его жизненной философии. От младых ногтей до нынешнего часа он всегда действовал в соответствии с нею. Помнишь, как я сравнила его однажды с вулканом, дремлющим под снегом?
— Помню. И все же так не хочется верить!..
Она мягко прервала меня:
— Я этого ожидала. Я не сомневалась, что под холодной внешностью в нем все еще яростно горят страсти. Говорила же я тебе, что мы должны дождаться ответного хода Себастьяна! Вот и дождались… Признаюсь, такого я и вообразить не могла — даже зная, что имею дело с ним. Но с той минуты, когда я открыла дверь и наткнулась на тело бедной тетушки Метти в жуткой красной луже, я будто запах его почуяла. А только что, когда ты вздрогнул, интуиция подсказала мне: «Себастьян здесь! Он пришел посмотреть, как удался его дьявольский замысел». Теперь он установил, что из этого ничего не вышло. И возьмется придумывать что-то новое…
Вспомнив, какая злоба исказила жестокое белое лицо, глядевшее на нас из мрака за окном, я не усомнился в правоте ее слов. Она верно прочла и эту страницу в душе своего противника. Отчаянное, искаженное лицо его было свидетельством того, как ужаснул его провал великого преступления, подготовленного и успешно выполненного, но не достигшего главной цели из-за простейшей случайности.
Глава VIII
История о европейце с сердцем кафра
Нынче не в моде считаться миролюбивым человеком. Однако я именно таков, поскольку принадлежу к профессии, предназначенной, чтобы исцелять, а не разрушать. И все-таки бывают времена, когда даже самые мирные люди превращаются в бойцов — когда гибель угрожает тем, кого мы любим, кого обязаны защитить; в такие моменты всякому мужчине ясно, в чем заключается его долг. Восстание матабеле стало таким моментом для меня. В столкновении разных рас мы должны быть на стороне нашего цвета кожи. Я не знаю, справедливо ли было возмущение туземцев; по всей вероятности, у них были веские причины, потому что мы похитили их родную землю. Но когда они восстали, когда безопасность белых женщин зависела от подавления мятежа, у меня не осталось альтернативы. Ради Хильды, ради всех женщин и детей в Солсбери, во всей Родезии, я был обязан внести свою лепту в восстановление порядка.
На ближайшее будущее, впрочем, мы могли чувствовать себя достаточно защищенными в этом городке; но мы не знали, как далеко зайдет мятеж, не имели сведений о том, что происходит в Чартере, в Булувайо, на дальних станциях. Матабеле, по-видимому, восстали все разом по всему обширному краю, который некогда был владениями Лo-Бенгулы[50]; если так, первое, что им следовало бы сделать — это перерезать пути сообщения между нами и основным английским поселением в Булувайо.
— Хильда, тебе предстоит выполнить важную задачу, — сказал я на другой день после гибели Клаасов и нашего спасения, — отгадать, где вероятнее всего нужно ждать нападения туземцев.
Мы сидели в своей комнате; моя любимая ворковала с осиротевшей малышкой, сгибая и разгибая палец. Мои слова вызвали у нее бледную улыбку.
— Это чересчур, друг мой. Чтобы дать правильный ответ, мне нужно знать характер туземцев, их способы ведения войны… Неужели ты не понимаешь, что подобные предсказания доступны лишь тому, кто сочетает врожденную интуицию, как у меня, и многолетний опыт войны с матабеле?
— И все же на подобные вопросы в прошлом отвечали и люди, не отличавшиеся глубокой интуицией, — возразил я. — Знаешь, я где-то читал, что в момент начала войны между Наполеоном Первым и Пруссией, в 1806 году, Жомини предсказал, что решающая битва этой кампании состоится под Йеной, и именно под Йеной она и состоялась. А ты ведь лучше десятка таких Жомини, разве нет?
Хильда пощекотала щечку девочки.
— Улыбнись же, детка, улыбнись! — проворковала она, поглаживая пальцем ямочку на нежном личике. — И кто такой этот твой друг Жомини?
— Величайший военный теоретик и тактик своего времени. Один из генералов Наполеона. Он написал книгу, очень известную — книгу о военных делах. «Des Grandes Operations Militaries» или что-то в этом роде.
— А, вот оно что! Твой пример не годится! Этот Жомини, или Хомини, или как там его, не только был знаком с темпераментом Наполеона, но также понимал законы войны и изучал тактику. Оставалось только изучить карту страны, учесть стратегические планы и так далее. Если бы меня спросили, я ни за что не ответила бы так точно, как этот Жомини-Пиколомини — правда же, детка? И Жомини стоил бы десятка таких, как я. Ах, милая ты моя сиротка! Подумать только, для нее не было ни вчерашней жуткой дороги, ни гибели всей ее семьи — она поспала, поела и радуется!
— Но, Хильда, мы должны отнестись к этому серьезно. Я рассчитываю на тебя. Опасность еще не миновала. Матабеле и теперь еще могут напасть и уничтожить нас!
Она посадила девочку к себе на колени и сказала уже серьезно:
— Я это знаю, Хьюберт. Но здесь должны судить мужчины. Я не тактик. Не делай из меня наполеоновского генерала!
— Но вспомни, — сказал я, — что нам приходится считаться не только с матабеле, а еще и с Себастьяном. И если матабеле ты не знаешь, то уж Себастьяна, по меньшей мере, изучила хорошо!
Она содрогнулась.
— Я знаю его. Да, теперь знаю досконально… Но этот случай такой трудный! У нас есть Себастьян, а в придачу к нему свора туземцев, чьи привычки и обычаи я не понимаю. В этом-то вся трудность…
— Но сам Себастьян? — настаивал я. — Давай займемся им по отдельности.
Она размышляла несколько минут, опираясь подбородком на ладонь и локтем на стол. Брови ее сошлись к переносице.
— Себастьян? — повторила она. — Себастьян? Ну, тут я кое-что могу сообразить. Уже ступив на этот путь и решительно желая уничтожить нас, он, конечно, не отступится и пойдет до конца, чего бы это ему ни стоило — и сколько еще жизней он при этом погубит. Такой уж у Себастьяна метод.
— По-твоему, поняв, что я его увидел и узнал, он не сочтет игру проигранной, не уберется обратно на побережье?
— Себастьян? О нет, это противоречило бы его типу и темпераменту.
— Значит, он никогда не сдастся из-за временного поражения?
— Не сдастся. У этого человека воля из чистой стали — он может сломаться, но не согнется. И потом, он уже слишком глубоко увяз. Ты его видел и узнал, и он знает, что ты знаешь… Ты можешь привезти известие об этом на родину. Тогда какую он должен избрать тактику? Да яснее ясного: подстрекать мятежников, чье доверие он каким-то образом сумел завоевать, к новому нападению, к тому, чтобы перерезать весь Солсбери. Если бы ему удалось убрать нас с тобой вместе с семьей Клаасов, как он рассчитывал, то он непременно отправился бы немедля на побережье, оставив своих чернокожих дурачков погибать под выстрелами солдат Родса.
— Понятно… Но теперь?
— Теперь он просто вынужден завершить начатое и покончить с нами, даже если для этого придется уничтожить всех жителей Солсбери. В том, что Себастьян замышляет именно это, можно не сомневаться. А вот удастся ли ему подбить на это матабеле — другой вопрос.
— Но Себастьян сам по себе — как он поступит?
— О, Себастьян, естественно, скажет: «Не возитесь с Булувайо! Соберитесь вокруг Солсбери, сперва убейте всех там, и когда справитесь, сможете без труда захватить и Чартер, и Булувайо!» Ведь у него нет другого интереса в их движении. Матабеле — только его орудия. Ему нужна я, а не Солсбери. Как только он добьется своего, то немедленно исчезнет из Родезии. Но ему придется дать матабеле какое-то разумное обоснование своего совета; и скорее всего, обоснование будет примерно такое: «Не оставляйте Солсбери у себя в тылу, чтобы не попасть между двух огней. Прежде всего захватите аванпост, а тогда вы беспрепятственно двинетесь походом на главную твердыню».
— И кто тут у нас не тактик? — пробормотал я.
— Никакая это не тактика, Хьюберт! — рассмеялась Хильда. — Просто здравый смысл и знание о Себастьяне.
Только все это пустые слова. Нас же интересует не то, чего Себастьян захочет, а сможет ли он уговорить этих разгневанных черных людей, чтобы они приняли его руководство!
— Сможет ли? Да Себастьян самого дьявола уговорит! Уж мне ли не знать его пламенный энтузиазм, его заразительное красноречие! Личность его так меня наэлектризовала, что потребовалось шесть лет и твоя помощь, чтобы сбросить эти узы. Одна его отрешенность от суеты чего стоит! Я уверен, что даже сейчас, в ходе этой войны, он спокойно ведет записи о том, как заживают раны в условиях тропического климата, и не забывает сопоставлять телосложение африканцев и европейцев.
— О да, конечно. В любых условиях он никогда не забывает о науке. Он может предать кого угодно, но своей единственной любви остается верен. Этой добродетели у него не отнять.
— И он сумеет убедить матабеле, — добавил я, — даже не зная их языка. Но я подозреваю, что он знает; припомни, он в молодости провел три года в Южной Африке — участвовал в научной экспедиции, собирал образцы. Он ездит верхом, как солдат кавалерийских войск, он изучил страну. Его властные повадки, его суровое лицо должны покорить туземцев. Он выглядит как пророк, а пророки всегда восхищают негров. Представляю, с каким видом он будет призывать их к изгнанию дерзких белых людей, которые захватили их землю, какие заманчивые нарисует перед ними картины новой империи матабеле под властью нового вождя, которая будет неодолима для этих толп искателей золота и алмазов, гонимых алчностью из-за моря…
Она задумалась, потом спросила:
— Ты хочешь рассказать кому-нибудь в Солсбери о наших подозрениях, Хьюберт?
— Не вижу смысла. Народ в Солсбери уже и так толкует о том, что за смутой стоит некий белый человек. Они постараются его поймать, и нам этого достаточно. Если мы скажем, что человека этого зовут профессор Себастьян, люди над нами только посмеются. Они должны были бы понимать Себастьяна, как понимаем мы с тобой, чтобы допустить подобное предположение. Жизнь научила меня одному правилу: если знаешь что-то, неизвестное другим людям, лучше помалкивать; скажешь — тебя же высмеют и ославят дураком.
— Я тоже так считаю. Потому-то никогда не делюсь своими предположениями или знаниями о характерах — кроме как с теми немногими, кто может понять и оценить. Хьюберт, если народ вооружится для защиты города, ты, верно, займешься ранеными?
При этих словах губы ее задрожали, и она посмотрела на меня со странной грустью.
— Нет, милая, — сразу ответил я, коснувшись ладонями ее лица. — Я буду драться, как и все. В Солсбери сейчас больше нужны бойцы, чем целители.
— Так я и думала… И это правильно… — Ее лицо побелело, рука, протянутая малышке, нервно вздрагивала. — Сама я не настаивала бы, но я рада, что ты решился. Мне очень хочется тебя остановить, и все-таки я не могла бы так сильно любить тебя, если бы ты в такой критический момент остался в стороне.
— Я пойду и запишусь в ополчение, как все.
— Хьюберт, так трудно уберечь тебя… Трудно отправить тебя навстречу такой опасности. Но все же кое-что хорошее в твоем намерении я вижу. Себастьяна нужно взять живым.
— Если его возьмут с поличным, то без проволочек расстреляют, — уверенно возразил я. — Как же иначе? Белый человек, который подбил черных на восстание!
— Да, это понятно. Но ты должен сделать все возможное, чтобы так не случилось. Они должны доставить его живым и судить по закону! Для меня, а значит, и для тебя это важнейшая задача.
— Почему, Хильда?
— Хьюберт, ты хочешь на мне жениться. — Я усиленно закивал. — Но ты знаешь, что мы можем позволить себе это лишь при одном условии: сперва я восстановлю доброе имя моего отца. Однако единственный, кто может свидетельствовать об этом — Себастьян. Если Себастьяна расстреляют, я никогда не смогу достичь своей цели — а значит, не смогу и выйти за тебя замуж. Мое слово нерушимо, как Ветхий Завет.
— Но как же ты вынудишь Себастьяна свидетельствовать, Хильда? Кто угодно, но не он… Человек, готовый убить нас обоих, лишь бы не допустить пересмотра дела, сознается в собственном преступлении?! Возможно ли, что тебе удастся заставить его — и уж тем более дождаться, чтобы он сделал это добровольно?
Она прижала ладони к глазам и произнесла медленно, тем странным пророческим тоном, какой прорывался у нее, когда она заглядывала в будущее:
— Я знаю этого человека. И знаю, как можно этого добиться… Если мне выпадет такая удача. Сперва я должна дождаться удачи. Это нелегко. Один случай я уже упустила в клинике Св. Натаниэля. Но более не упущу. Если Себастьян, скрываясь здесь, в Родезии, будет убит, я утеряю цель всей моей жизни, а с нею и надежду на счастье.
— Итак, Хильда, правильно ли я понимаю полученный приказ: я должен пойти воевать за женщин и детей, но, если до этого дойдет, добиться, чтобы Себастьяна взяли в плен и ни при каких условиях не убили на поле боя?
— Я не приказываю тебе, Хьюберт. — Она со вздохом отняла руки от глаз. — Я только говорю о том, что кажется мне наилучшим выходом из положения. Но если Себастьяна застрелят, ты должен понимать, что между нами все будет кончено.
— Себастьян не будет убит! — вскричал я в юношеской самонадеянности. — Я притащу его к тебе живым, пусть хоть весь Солсбери пожелает его линчевать!
Сразу же после этого разговора я пошел записываться добровольцем в ополчение. Спустя несколько часов город был объявлен на осадном положении, и все способные держать оружие мужчины призваны противостоять восставшим матабеле. Начались спешные приготовления к обороне. Крытые фургоны поселенцев вытащили на окраины и расположили в нескольких местах небольшими кругами в качестве временных опорных пунктов для защиты города. В один из этих «фортов» меня и отрядили. Командовать нами назначили двух разведчиков-американцев, по имени Коулбрук и Дулитл, вольных бойцов, чья ценность в условиях Южной Африки уже была доказана в недавней войне против матабеле под водительством Лo-Бенгулы. Коулбрук был сущий чудак — рослый, худощавый, юркий, как куница, рыжеволосый, остроглазый, превосходный разведчик; но более путаной и нечленораздельной речи, чем у него, я не слыхал ни от кого из человеческих существ. Его беседа представляла собой набор восклицаний, прерывисто выстреливаемых и более-менее понятных лишь благодаря сопроводительным жестам и позам.
— Ну да, — сказал он, когда я попытался разговорить его на тему о том, как воюют матабеле. — Не в поле. Никогда! Скажем, трава. Либо кустарник. А глаза у них! Глазищи!.. — Он прогнулся вперед, как бы высматривая что-то. — Вы слушайте, доктор. Это я вам говорю. Точки. Блестящие. В траве. Трава высокая. И с оружием, кстати. У каждого по паре. Один кидать, — он вскинул руку, как бы что-то бросая, — другой для ближней схватки. Ассегай, ну, вы знаете. Так называется. Глаза — и всё. Ползет, ползет, ползет. Без шума. Один поднят. Фургоны составлены кругом. Волы выпряжены в середине. Ходишь весь день. Устал как собака. Крадешься, крадешься! На четвереньках. Как бы змеи. Извиваются. Парни вокруг костра сидят. Курят. Тут глаза блестят! Под фургонами. Ближе, ближе, ближе! Хоп, и в вас уже мечут. Ливень дротиков. Справа, слева. «Эгей, ребята! Подъем!» Глядь — они уже кишат, будто муравьи, через фургоны лезут. Внутри лагеря. Хватай ружья! Все дружно! Волы топочут, люди мечутся, черные их со спины ассегаями прокалывают, как свиней. Плохо дело, в общем. Я-то сам не беспокоюсь. Круто дерутся. Если только пролезут внутрь лагеря.
— Значит, мы не должны никогда подпускать их близко, — заметил я, уловив общий смысл его ярких, но отрывистых речей.
— Правильно смыслишь, ей-ей, доктор! В самую точку смотришь. Никогда не подпускай их близко. Часовые? Прокрадутся мимо. Патрули? Пролезут между. Они так Форбса и Вильсона разделали. Прирезали. Проклятье!.. Но максим против них помогает! Запастись максимами!
Никогда не пропустишь. Поливай очередями все вокруг. Чертовски трудно, правда, узнать, тут они или нет. Ночь стреляешь. Две ночи. Все тихо, пусто. Только боеприпас растратили впустую. На третью они тут как тут, роятся, будто пчелы. Врываются в лагерь, и все. Конец!
Нарисованная им картина не слишком радовала — тем более что наш собственный «форт», а попросту лагерь, пулеметов максим на вооружении не имел. Однако мы бдительно высматривали те блестящие в высокой траве глаза, о которых предупреждал нас Коулбрук. Эти отблески света были единственным признаком, выказывавшим присутствие врага, особенно по ночам, когда черные тела невидимками скользили среди высоких сухих стеблей. Первая ночь прошла без происшествий. Мы по очереди караулили снаружи, время от времени сменяясь; те, кто уходил в лагерь, спали на голой земле с оружием под рукой. Говорили мало. Напряжение было слишком велико. В любую минуту мы ожидали нападения.
На следующий день разведчики принесли нам новости из всех остальных лагерей. Ни один не был атакован; но повсюду чувствовалась глубокая, полуинстинктивная уверенность в том, что множество матабеле шаг за шагом подбираются все ближе к нам. Давние импи, своего рода туземные полки Лo-Бенгулы, вновь собрались под рукой своих индун — людей, обученных и натренированных во всех приемах и уловках дикарской войны. На родной земле, среди знакомой растительности, эти первобытные стратеги действуют великолепно. Они знают все о местности и о том, как сражаться, используя ее. Нам нечего было противопоставить им, кроме горстки недавно набранной среди матабеле полиции, нескольких отставных солдат да разношерстной толпы добровольцев, большинство из которых, как и я сам, никогда прежде не держали в руках оружия.
После полудня майор, командовавший ополчением, решил послать наших двух американцев прочесать заросли высокой травы и выяснить, по возможности, насколько близко к нашим линиям подобрались матабеле. Я упросил начальника пойти вместе с ними. Я хотел добыть, если получится, улики против Себастьяна или, по меньшей мере, выяснить, находится ли он еще среди вражеского отряда и чем занимается там. Разведчики сперва посмеялись над моей просьбой; но когда я отвел их в сторонку и намекнул, что обладаю ключом к разгадке того белого предателя, который разжег мятеж, и хочу распознать его, они смягчились и начали обдумывать мою идею.
— Опыт? — спросил Коулбрук в своей лаконичной манере, сверля меня своими острыми глазками.
— Никакого, — ответил я, — но умею двигаться бесшумно и пролезать ползком сквозь дыры в живых изгородях.
Он вопросительно взглянул на Дулитла, который был ниже и толще его и предпочитал преодолевать препятствия напролом.
— На четвереньки! — скомандовал он отрывисто, указав на заросли сухой травы окаймленные колючим кустарником.
Я опустился на четвереньки и проложил путь сквозь высокую траву и переплетенные ветви, стараясь шуметь как можно меньше. Ветераны наблюдали за мной. Когда я вынырнул на поверхность в нескольких ярдах от них, изрядно их удивив, Коулбрук обратился к Дулитлу:
— Может соответствовать. Майор сказал, выбирайте людей сами. В общем, если его сцапают, сам будет виноват. Хочет идти. Пускай идет.
И вот мы втроем отправились в путь. Сперва мы шли в полный рост сквозь заросли, потом, удалившись от лагеря, стали красться, как крадутся матабеле, не задевая метелки-соцветия травы, потому что даже легкое волнение верхушек стеблей могло бы выдать нас зорким и наблюдательным туземцам. Так мы двигались около мили. Наконец Коулбрук повернулся ко мне, приложив палец к губам. Его острые глазки блеснули. Мы приближались к холму, поросшему деревьями и усыпанному валунами.
— Там кафры! — еле слышно шепнул он. Он точно знал это, будто запах почуял.
Мы крадучись пошли дальше, еще удвоив осторожность. К этому времени я уже заметил на холме фургоны и мог слышать, как там переговариваются люди. Я было двинулся в ту сторону, но Коулбрук предостерегающе вскинул руку.
— Нельзя, — сказал он тихо. — Только я сам. Опасно там! Стой тут и жди меня.
Мы с Дулитлом остались ждать. Коулбрук продолжил путь, изгибаясь всем телом в траве словно ящерица, и вскоре исчез из виду. Его гибкости позавидовала бы змея. Мы ждали, напряженно вслушиваясь. Минута, две минуты… Много минут прошло. Голоса кафров доносились до нас из зарослей со всех сторон. Они беспечно болтали, но я ничего не понял из сказанного, поскольку Успел узнать лишь немногие слова языка матабеле.
Казалось, целые часы мы просидели в засаде, тихие и настороженные, как мыши. Я начал подумывать, что Коулбрук заблудился или погиб — так долго он отсутствовал — и нам придется возвращаться без него. Наконец — глухой шорох в траве где-то впереди! Мы склонились к земле: основания стеблей заколыхались, потом стали раздвигаться в стороны — верхушки все время оставались неподвижны! Длинное тощее тело с ловкостью куницы бесшумно проскользнуло сквозь проем. Снова держа палец на губах, Коулбрук подполз к нам. Мы развернулись и поползли прочь. Даже биение собственного пульса казалось нам слишком громким. Мы молчали. Но за спиной у нас слышались громкие вопли и сотрясение ассегаев. Потом кафры устрашающе завыли. Должно быть, они что-то заподозрили — заметили легкое колыхание травы или что-то еще — потому что, продолжая кричать, разбежались широким полукругом. Мы застыли, затаив дыхание. Прошло некоторое время, и шум затих. Преследователи ушли в другом направлении. Мы снова поползли, и только когда спустя много-много минут наконец миновали полосу низкорослых деревьев, позволили себе подняться на ноги и заговорить.
— Как там? — спросил я у Коулбрука. — Вы что-нибудь нашли?
Он утвердительно кивнул.
— Увидеть не смог, — буркнул он коротко. — Но он там, прямо сейчас. Белый человек. Слышал, как толковали о нем.
— Что же они говорили? — взволнованно спросил я.
— Сказали: кожа белая, но сердцем он кафр. Великий индуна, вождь многих импи. Пророк, мудрый предсказатель погоды! Друг старого Мозелекаца[51]. Прогнать белых людей, пришедших из-за большой воды; вернуть землю матабеле. В Солсбери убивать всех, особенно белых женщин. Ведьмы — все ведьмы. Они околдовывают мужчин. Варят для них львиные сердца. Делают их храбрыми через любовные напитки.
— Они так и сказали? — ахнул я. — Убить всех белых женщин!
— Да. Убивать всех. Белые ведьмы, все до единой. Молодые хуже всех. Слово великого индуны.
— Однако увидеть его не удалось?
— Подкрался до самых фургонов, близко. Тот тип внутри. Слышал его голос. Говорит по-английски и немножко матабеле. Переводил кафрский парнишка, который был слугой при миссии.
— И какой же у него голос? Похож на это? — И я постарался, как мог, воспроизвести холодный, резкий тон Себастьяна.
— Он и есть! Точно он, доктор. Вы верно схватили. Тот самый голос. Слышал, как он раздавал приказы.
Все стало на свои места. Я мог теперь быть полностью уверен: Себастьян находился среди мятежников.
Мы добрались до своего лагеря, рухнули наземь и проспали, сколько удалось, пока не настала наша очередь нести ночную стражу. Лошади наши были на свободной привязи, на случай внезапной тревоги. Около полуночи мы трое сидели с другими у костра, негромко переговариваясь. Вдруг Дулитл вскочил, настороженный и готовый к бою.
— Гляньте-ка, ребята! — крикнул он, указывая на землю под фургонами. — Что там извивается в траве?
Я посмотрел — и ничего не увидел. Наши часовые были расставлены снаружи, с промежутком примерно в сотню ярдов; они ходили по своим участкам туда и обратно и, видя один другого, обменивались словами «Все в порядке».
— Они должны были стоять на месте! — воскликнул один из наших разведчиков, поглядев на них. — Ведь когда они ходят туда-сюда, их видно на фоне неба и матабеле легче их заметить! Почему майор не поставил их там, где кафрам было бы трудно увидеть их и прокрасться между ними?
— Поздно, парни! — бросил Коулбрук, с неожиданной для него отчетливостью. — Отзовите часовых, майор! Чернокожие прорвали линию! Держимся здесь! Они сейчас будут!
Пока он говорил, я направил взгляд туда, куда указывала его рука, и различил в траве две светящихся точки, прямо под одним из фургонов. Потом еще две и еще. Позади них виднелось уже много пар таких точек, похожих на сдвоенные звездочки. Однако это были глаза, черные глаза, отражающие звездный свет и красный огонь нашего костра. Они подкрадывались, прокладывая по-змеиному извилистые пути в высокой, сухой траве. Я не столько увидел, сколько почувствовал, что это — матабеле, движущиеся ползком на животах между темными зарослями. Не раздумывая, я вскинул ружье и выстрелил в самого ближнего. Кое-кто из наших сделал то же самое. Но майор сердито выкрикнул:
— Кто стрелял? Стрелять только по команде! Часовые, бегом в лагерь! Не стрелять, пока все не заберутся внутрь! Иначе попадете в своих!
Часовые ринулись бежать чуть раньше, чем это было сказано. Матабеле, двигаясь на четвереньках, прошли между ними незамеченными. Дикую сцену, последовавшую за этим, я затрудняюсь описать. Все это было так ново для меня и случилось так быстро! Поток чернокожих хлынул, словно из ниоткуда, и поверх фургонов, и снизу.
Ассегаи свистели в воздухе или взблескивали, когда воины раскручивали их над головами[52]. Наши люди отступили к центру лагеря и поспешно выстроились, следуя приказам майора. Мгновение зловещей тишины — и раздался залп. Мы выстрелили раз, другой, третий. Матабеле падали десятками — но они и прибывали сотнями. Как ни быстро следовали наши залпы, выкашивая один рой, свежие рои взлетали, будто из-под земли, на крыши фургонов и прыгали вниз. Другие вырастали почти что у нас под ногами: они проползали между колес, внутрь круга, и затем внезапно возникали, нагие и высокие, прямо перед нами. И все они вопили и улюлюкали, и стучали своими копьями о щиты. Волы ревели. Винтовки палили. Это напоминало оргию демонов во мраке ада. Тьма, яркое пламя, кровь, раны, смерть, ужас!
И все же посреди всей этой свалки я не мог не восхищаться военным хладнокровием и выдержкой нашего майора. Голос его ясно звучал, взлетая над грохотом схватки:
— Спокойно, ребята, спокойно! Не стреляйте наобум. Выбирайте себе удобную цель и убирайте наверняка. Вот, вот, так! Легче, легче! Стреляйте не спеша и не растрачивайте патроны даром!
Он держался посреди бурлящего водоворота тел, как на параде. Несколько человек, ободренные его примером, забрались на фургоны и стреляли с крыш по приближающимся врагам.
Как долго длился переполох, не могу сказать. Мы стреляли, стреляли, стреляли, и кафры падали, как овцы на бойне; но из травы поднимались новые, чтобы заменить их. Они теперь легче могли забираться на фургоны, ступая по изувеченным, бьющимся в агонии телам своих товарищей, потому что мертвые тела лежали снаружи наклонным настилом. Но наконец мне показалось, что численность нападающих уменьшилась, или они уже не так горячо рвались в бой. Упорная стрельба подействовала на них. Мало-помалу они стали задерживаться, а потом и дрогнули. Теперь уже все наши были на крышах фургонов и могли встречать нападающих правильными залпами. Эффект внезапности к этому времени больше не действовал; мы работали хладнокровно и подчинялись приказам. Но несколько наших упали рядом со мною, пронзенные ассегаями.
А потом, совершенно неожиданно, как будто все одновременно охваченные паникой, матабеле замерли, где стояли, и прекратили сражаться. До этого момента их, казалось, не смущало, скольких забрала смерть. Но вдруг мужество изменило им. Они заколебались, отступили, сломались и стали пятиться. Наконец, все как один, они развернулись и побежали. Многие из них с громким криком выпрыгивали из травы, где дожидались своей очереди, отбрасывали прочь свои большие щиты с белыми полосками и мчались без оглядки — черные согнутые фигурки, ясно различимые на фоне саванны. Они все еще сжимали в руках ассегаи, но не осмеливались пустить их в ход. Это было беспорядочное бегство — и плохо приходилось тем, кто отставал.
Только тогда я получил передышку, чтобы подумать и освоиться с ситуацией. Эта битва была первой и единственной в моей жизни. В душе моей имеется некий запас трусости, как, видимо, и у большинства людей, хотя мне хватает мужества хотя бы признаться в этом; и потому я ожидал, что ужасно испугаюсь, когда дойдет до боя. Вместо этого, к моему огромному удивлению, как только матабеле прорвались в лагерь и навалились на нас всеми тысячами, мне просто некогда стало пугаться. Абсолютная необходимость держаться спокойно, заряжать и перезаряжать, целиться и стрелять, чтобы отогнать врага — все это так поглотило меня и так заняло мои руки, что для личных страхов места уже не оставалось. «Они прорвались вон там!» — «Они сейчас сомнут нас на той стороне!» — «Они запнулись!» Эти мысли занимали главное место в наших головах, и дела было так много, что лишь после того, как противник подался и начал убегать со всех ног, мы могли вздохнуть и вспомнить о собственной безопасности. «Я побывал в бою и остался жив, — мелькнуло у меня в голове. — И в конечном счете я боялся меньше, чем ожидал!»
Однако дальше снова стало некогда думать. Оценив новый поворот событий, мы бросились вдогонку за бегущими, посылая им беглый огонь в качестве прощального подарка, чтобы как можно меньше из них достигли своих краалей на плоскогорье.
Когда мы покинули лагерь, в неверном свете звезд нам бросилась в глаза фигура, от вида которой негодование вскипело в сердцах: некий всадник развернулся и помчался прочь первым, опережая туземцев. До того он оставался невидимым, но сразу стало ясно, что это предводитель войска. Высокий, худой, прямой, он был одет как европеец — в светло-серый костюм. У него была отличная лошадь, и он умело обращался с нею; хотя он и бежал сейчас во всеобщем замешательстве с поля проигранного боя, вид у него оставался властный.
Я схватил Коулбрука за руку, почти онемев от гнева.
— Белый! — вырвалось у меня. — Предатель!
Не проронив ни слова в ответ, но побелев от гнева, он отвязал свою лошадь, спрятанную среди фургонов. То же самое сделали и я, и Дулитл. Молча, быстро мы вывели их из лагеря в том месте, где цепь фургонов была разомкнута. Я схватился за гриву своей кобылы, вскочил в седло и помчался догонять врага. Моя гнедая полетела как птица. У беглеца была фора в несколько минут; но наши лошади были свежими, а его — наверняка много скакала в тот день. Я похлопал пони по шее; она отозвалась звонким и радостным ржанием. Мы неслись по следу предателя, держась радом. Я ощущал яростное наслаждение от этой скачки после боя. Пони неудержимым галопом несли нас по равнине; мы углублялись в ночь, не обращая никакого внимания на бегущих в панике матабеле.
Это была безумная гонка по темному вельду — мы трое, голова к голове, против одного отчаянного беглеца. Мы старались как могли. Я сдавливал каблуками бока моей гнедой, и она храбро ускоряла бег. После вчерашней резни все обернулось неблагоприятно для предателя: теперь он был преследуемым, а мы — преследователями. Мы страстно желали догнать его и наказать за измену.
На головокружительной скорости мы перескакивали через низкорослый кустарник, мы огибали большие валуны, мы скатывались по склонам крутых оврагов, но не теряли его из виду, смутный черный силуэт на фоне звездного неба. Медленно, медленно — да, да! — расстояние между нами начало сокращаться. Моя лошадка вырвалась вперед. Таинственный белый человек все скакал, вытянув шею, склонив голову, но ни разу не оглянулся. Ярд за ярдом мы нагоняли его. Когда мы наконец оказались совсем близко, Дулитл предупредил меня:
— Осторожнее, доктор! Револьверы наизготовку! Мы загнали его в угол! Как только поравняемся, он будет стрелять!
Но тут меня осенила важнейшая догадка. Я крикнул:
— Он не осмелится стрелять! Для этого он должен повернуться к нам. А он не может показать свое лицо! Иначе мы его узнаем!
Гонка продолжалась, мы приближались.
— Вот, сейчас, — крикнул я, — мы его схватим!
Однако не успел я наклониться вперед, чтобы схватить поводья лошади беглеца, как тот, не придерживая скакуна, не поворачивая головы, вытащил револьвер из-за пояса и, вскинув руку, выстрелил в нашу сторону наугад. Пуля просвистела мимо моего уха, никого не задев. Мы рассыпались в стороны, не снижая скорости. На выстрел мы не ответили, поскольку я предупредил своих товарищей, что врага желательно взять живым. Мы могли бы подстрелить его лошадь, но при этом рисковали задеть всадника, да к тому же мы были уверены, что вот-вот ссадим его. Это была большая ошибка.
Он чуть-чуть выиграл расстояние после выстрела, но мы вскоре снова его нагнали. И снова я сказал: «Вот сейчас мы его!..»
Минуту спустя нам пришлось резко остановиться перед плотным валом колючего кустарника, который, как было ясно с первого взгляда, был непроходим для наших усталых лошадей.
Беглец, несомненно, добрался до него чуть раньше, хотя его лошадь уже задыхалась. Он, должно быть, намеренно Направлялся сюда, потому что, добравшись до опушки зарослей, мгновенно соскользнул с седла и нырнул в гущу растительности, как пловец ныряет со скалы в воду.
— Теперь он наш! — торжествующе выкрикнул я. Коулбрук отозвался: «Наш!»
Мы поспешно спрыгнули наземь.
— Схватите его живым, если сможете! — попросил я, помня желание Хильды. — Давайте выясним, кто он, и пусть его судят как полагается и повесят в Булувайо! Он не заслуживает смерти солдата — ведь он убийца!
— Стой тут, — сказал Коулбрук, вручив поводья Дулитлу. — Доктор пойдет со мною. Густые кусты. Знает, как там лазать. Револьверы наготове!
Я тоже поручил свою гнедую Дулитлу. Он остался на опушке, придерживая трех взмыленных, тяжело дышащих лошадей, а мы с Коулбруком углубились, следом за беглецом, в чащу кустарника.
Такие заросли непроходимы, если идти в полный рост; но у корней они бывают прорезаны тропами, которые прокладывают дикие животные — обычно небольшого размера. Здесь они напоминали кроличьи ходы в гуще утесника и вереска, только шире — сквозь такие мог бы протиснуться даже зверь куда побольше лисы или барсука. Присев и согнув спины, мы могли, хотя и с трудом, пробраться по ним. Вскоре наш ход раздвоился. Коулбрук ощупал землю руками:
— Я определил след! — прошептал он через минуту. — Тот пошел сюда!
Мы продвинулись немного вперед, то ползком, то поднимаясь в тех местах, где между переплетом ветвей открывались просветы. След был нечеткий, звериные туннели извилисты. Я тоже время от времени ощупывал почву, но не мог сообразить, что у меня под пальцами;
мне было далеко до таких опытных разведчиков, как Коулбрук или Дулитл. Мы ввинчивались все глубже в лабиринт. Пару раз что-то поблизости от меня шелестело. Кто? Африканский муравьед[53], — животное, которое, скорее всего, проложило эти тропы, или Себастьян? Неужели даже сейчас он от нас ускользнет? А что, если он набросится на нас с ножом? Сумеем ли мы удержать его?
Когда мы были уже довольно далеко от опушки, до нас вдруг долетел отчаянный крик. Мы узнали голос Дулитла:
— Быстро! Бегом! Наружу! Он уйдет! Он сделал петлю и вернулся по своим следам!
Я сразу понял, как мы ошиблись. Мы оставили нашего товарища одного, с тремя лошадьми, которых он не мог бросить.
Коулбрук не сказал ни слова. Он был человеком действия. Мгновенно развернувшись, он побежал на четвереньках обратно по нашим собственным следам к тому просвету, через который мы входили.
Однако прежде, чем мы выбрались наружу, два выстрела прозвучали в той стороне, где находился бедняга Дулитл и лошади. Потом тишину разорвал пронзительный крик — так кричат раненые. Мы удвоили свои усилия, но уже понимали, что нас перехитрили.
Когда мы добрались до опушки, в слабом предутреннем свете мы сразу увидели, что произошло. Беглец, спасши свою жизнь, стремительно удалялся на моей собственной гнедой — не в ту сторону, где лежал Солсбери, но напрямик через вельд, в направлении Шимойо и португальских владений на побережье. Другие две лошади, перепуганные и оставшиеся без присмотра, мчались со всех ног по темной равнине. Дулитла заметить было труднее: он лежал в кустарнике.
Мы стали искать и нашли его, черную неподвижную массу на черной земле. Он был тяжело, даже опасно, ранен. Пуля пробила ему правый бок. Мы поспешили изловить двух наших лошадей, уложили раненого на одну из них, а лошадь беглеца повели в поводу, — она была измучена и еле дышала. Я забрал ее с собой как единственную доставшуюся нам улику против Себастьяна. Но Себастьян, если это был он, скрылся безнаказанно. Его намерения были мне достаточно ясны. Он сумел снова обставить нас и теперь наверняка направлялся к морю ближайшей дорогой, выдавая себя за поселенца, спасшегося от резни. Там он сядет на ближайший пароход до Англии или мыса Доброй Надежды, раз уж затея с мятежом провалилась.
Дулитл не видел лица предателя. Придя в себя, он рассказал, что тот выскочил из зарослей, выстрелил в него, схватил пони и умчался, безжалостно подгоняя лошадку. Он был высокий, худощавый и держался прямо — больше ничего раненый разведчик не мог поведать о том, кто напал на него. И этого было недостаточно, чтобы указать на Себастьяна…
Опасность миновала. Мы поехали обратно в Солсбери. Когда я переступил порог комнаты, где ждала меня Хильда, ее первые слова были:
— Ну что ж, он выскользнул из вашей ловушки!
— Да, увы. Откуда ты знаешь?
— Я прочла это по твоей походке. Но догадывалась еще раньше. Он очень изобретателен, а ты был слишком самоуверен…
Глава IX
История об исключительно изысканной леди
После мятежа матабеле Родезия опостылела Хильде. Признаюсь, что я разделял ее настроение. Можете назвать меня привередливым, но как-то сложно бывает не разлюбить страну, когда, вернувшись домой с покупками, обнаруживаешь всех жильцов перерезанными. Потому Хильда решила покинуть Южную Африку. По странному совпадению, я также решил сменить место жительства в тот же самый день. Наши с Хильдой перемещения, и в самом деле, удивительным образом совпадали. Стоило мне проведать, что она куда-то собирается, как я мгновенно обнаруживал, что направляюсь туда же. Предоставляю право исследовать этот странный случай параллельного мышления и действия членам Парапсихологического общества.
Итак, я продал свою ферму и разделался с Родезией. Страна с будущим по-своему хороша; но я, по примеру героев Ибсена, предпочитаю страны с прошлым. Больше всего меня удивило то, что избавиться от моей обузы — фермы — не составило никакого затруднения. Похоже, что из-за какого-то небольшого беспорядка люди продолжали верить в Родезию ничуть не менее твердо. Они воспринимали резню как необходимый этап ранней истории «колонии с будущим». И я даже не спорю насчет того, что восстания туземцев придают ей живописность. Но уж лучше узнавать о них из литературных сочинений.
— Ты, наверно, поедешь домой? — сказал я Хильде, когда мы встретились, чтобы обсудить ситуацию.
— В Англию? — Она покачала головой. — О нет. Я должна и дальше следовать своей Цели. Себастьян наверняка возвратился домой и ожидает, что я поступлю так же.
— А почему бы нет?
— Потому что он этого ожидает. Он тоже, понимаешь ли, умеет судить о характерах; из того, что он знает о моем темпераменте, он сделает естественный вывод, что после таких страшных переживаний я захочу вернуться в безопасную Англию. Я бы так и поступила, если бы не знала о его ожиданиях. А значит, я должна отправиться совсем в другую сторону — и выманить его за собою.
— Куда же?
— А почему ты спрашиваешь, Хьюберт?
— Потому что хочу знать, куда еду я. У меня есть основания полагать, что, куда бы ты ни направилась, я случайно окажусь там же…
Хильда подперла рукой подбородок и на минуту задумалась.
— А тебе не приходило в голову, — спросила она наконец, — что у людей есть языки? Если ты и дальше будешь следовать за мной, они заговорят о нас.
— Честное слово, Хильда, — возмутился я, — с тех пор как мы с тобой знакомы, впервые обнаруживаю у тебя чисто женское отсутствие логики! Я же не предлагаю тащиться за тобой! Я просто случайно окажусь на том же пароходе. Я прошу тебя стать моей женой — ты не хочешь; ты признаешься, что я тебе дорог — и запрещаешь сопровождать тебя… Это я предлагаю способ предупредить всякие сплетни — мы всего-навсего должны обвенчаться. А ты отказываешься. И потом вдруг напускаешься на меня — за что? Признай, что это неразумно!
— Мой дорогой Хьюберт, разве я когда-нибудь отрицала свою женскую сущность?
— Кроме того, — продолжал я, делая вид, что не заметил ее чудесной улыбки, — я вовсе не намерен «следовать» за тобой. Напротив, я рассчитываю находиться рядом с тобой. Когда я узнаю, куда ты едешь, я случайно сяду на тот же пароход. Случайные совпадения — не редкость. Никто не может предотвратить их. Ты можешь выйти за меня замуж, можешь и не выйти, но пока ты еще не моя жена, тебе не позволено ограничивать свободу моих действий, не так ли? Тебе следует сразу узнать самое худшее: если ты меня с собой не берешь, то должна свыкнуться с тем, что я буду оказываться рядом с тобой в любом уголке мира — пока ты не соизволишь принять меня!
— Дорогой Хьюберт, я же ломаю твою жизнь!
— Отличный повод, между прочим, чтобы последовать моему совету и немедленно выйти за меня замуж! Но ты отклоняешься от темы. Куда ты направляешься? Именно этот вопрос поставлен на повестку дня. А ты Упорно уклоняешься…
Она улыбнулась — и вернулась с небес на землю.
— О, ты должен знать, конечно. Направляюсь я в Индию, с восточного побережья, с пересадкой в Адене.
— Поразительно! — вскричал я. — Представь себе, Хильда, что по прихоти судьбы я также отправляюсь в Бомбей тем же самым пароходом!
— Но ты же еще не знаешь, какой это пароход?
— Это не важно. Так совпадение станет еще более случайным. Как бы эта посудина ни называлась, когда ты поднимаешься на борт, я предчувствую, что ты с удивлением обнаружишь там меня.
Глаза ее заблестели от подступивших слез.
— Хьюберт, ты неукротим!
— Вот именно, дорогое мое дитя. Потому ты можешь не тратить зря силы на то, чтобы меня укротить.
Если потереть брусок железа о кусок магнитного железняка, он намагнитится. Оттого-то, я полагаю, ко мне частично перешло пророческое умение Хильды; потому что спустя несколько недель мы оказались на борту парохода «Кайзер Вильгельм», принадлежавшего германской Восточно-Африканской компании и направлявшегося в Аден — точно как и я предсказывал. Что, в конечном счете, доказывает реальность предчувствий!
— Поскольку ты упрямо не хочешь меня оставить, — сказала Хильда, когда мы уселись в свои кресла на палубе в первый вечер пути, — я поняла, что нужно сделать. Я должна изобрести какую-нибудь пристойную и очевидную причину, почему мы путешествуем вместе.
— Мы не путешествуем вместе, — возразил я. — Мы плывем на одном пароходе, вот и все — точно так же, как большинство пассажиров. Я не желаю, чтобы меня вовлекали в это воображаемое партнерство!
— Ах, Хьюберт, будь серьезнее! Я же собираюсь придумать цель для нас обоих!
— Какую цель?
— Откуда мне знать? Я должна подождать и посмотреть, что подвернется. Когда пересядем на другой пароход в Адене, выясним, кто у нас окажется в попутчиках до Бомбея, и тогда, быть может, я найду какую-нибудь симпатичную замужнюю даму, к которой смогу присоединиться.
— И я должен буду присоединиться к этой леди тоже?
— Мой дорогой мальчик, я не просила тебя ехать со мной. Ты едешь без спроса. Значит, поступай как знаешь и решай свои проблемы сам. Лично я оставляю многое на волю случая. Мы никогда не знаем, что может приключиться. В конце концов что-то подвернется. Побеждают те, кто умеет ждать!
— И все-таки, — вставил я назидательно, — я никогда не замечал, чтобы долго ждущие получали больше, чем прочие сограждане. Они кажутся мне…
— Не говори глупостей! Сейчас ты, а не я уклоняешься от дела. Пожалуйста, давай вернемся к нему.
Я сразу же вернулся:
— Итак, я должен ждать удобного случая?
— Да. Предоставь это мне. Когда познакомимся с пассажирами по дороге в Бомбей, я точно найду повод, чтобы мы смогли поездить по Индии с кем-то из них.
— Знаю ведь давно, что ты колдунья, Хильда, — ответил я, — но если ты ухитришься отсюда до Бомбея Измыслить некую миссию, я начну думать, что ты великая колдунья!
В Адене мы пересели на пароход компании «Р&О»[54]. Первый вечер нашего второго рейса был превосходен; волны безмятежного Индийского океана словно улыбались нам. После обеда мы сидели на палубе. Я закурил приятную сигару, Хильда устроилась в кресле рядом со мной. Мы молча любовались безмятежным морем. В этот момент из своей каюты вышла супружеская пара и сразу отвлекла нас от созерцания.
Леди стала оглядываться, выбирая место, куда бы поставить шезлонг, который стюард нес за нею. Места на шканцах было достаточно. Я не мог понять, почему она с таким явным неудовольствием озирала окрестности. Она бесцеремонно изучала сидящих в креслах людей, пользуясь для этого оптическим излишеством в черепаховой оправе, на длинной ручке. Никто из присутствующих, казалось, не удовлетворил ее. После минутной заминки, во время которой она также прошептала что-то своему мужу, было выбрано пустое место посередине между нами двумя и самой дальней группой. Другими словами, она уселась настолько далеко от всех отдыхающих, насколько позволяло ограниченное пространство шканцев.
Хильда взглянула на меня и улыбнулась. Я искоса глянул на леди снова. Она была одета с такой тщательностью, с таким вниманием даже к мелочам, что это как-то плохо сочеталось с Индийским океаном. Поездка на пароходе компании «Р&О» — не праздник в саду. И кресло у нее было просто роскошное, и имя владелицы было написано на нем краской, спереди и сзади, назойливо-крупными буквами. Со своего места я смог прочесть его: «Леди Мидоукрофт».
Владелица кресла была довольно молодой, миловидной, наряд ее был в первую очередь очень дорогим. Лицо отличалось тем выражением пустоты, вялости, скуки, которое мне приходилось замечать у жен нуворишей — женщин с маленькими мозгами и беспокойной душой. Обычно такие дамы погружаются в водоворот развлечений и тоскуют, когда остаются хотя бы ненадолго наедине с собой.
Хильда поднялась из кресла и неспешно направилась к носу корабля. Я тоже встал и пошел за нею.
— Видел? — сказала она с ноткой торжества в голосе, когда мы отошли достаточно далеко.
— Что именно? — ответил я, ничего не подозревая.
— Я же говорила тебе, что в конце концов нам что-то подвернется! — сказала она радостно. — Ты только посмотри на нос этой леди!
— Этот нос на конце, несомненно, повернут кверху, — ответил я, оглянувшись. — Но в чем тут…
— Хьюберт, ты становишься несообразительным! Ты не был таким в клинике Св. Натаниэля… Это сама леди нам подвернулась, а не ее нос, именно такая леди, какая мне нужна для поездки по Индии. Вполне подходящая дуэнья.
— И ты увидела это на кончике ее носа?
— В частности. Но и ее лицо в целом, ее платье, ее Кресло, ее отношение к миру вообще.
— Моя дорогая Хильда, ты пытаешься уверить меня, что разгадала всю ее природу, только раз взглянув? Это магия!
— Почему же только раз? Я видела, как она поднималась на борт. Они тоже делали пересадку в Адене с какой-то другой линии, как мы. И я приглядывалась к ней с этого момента. Потому могу считать, что разгадала ее.
— Все равно это как-то слишком быстро!
— Пожалуй. Но ты же сам видишь, тут и разгадывать почти нечего! Мы знаем, что некоторые книги нужно «распробовать и проглотить», их можно читать только медленно. Но другие — ты заглянешь, пролистаешь и закроешь, уже все усвоив. Достаточно взглянуть на пару страниц, чтобы понять, стоит ли читать дальше!
— Она не производит впечатления глубокой натуры, не спорю, — согласился я, искоса взглянув еще раз на мелкие и бессмысленные черты дамы, когда мы, прогуливаясь, прошли мимо нее. — Ты и в самом деле можешь без труда пролистать эту книгу.
— Пролистать — и узнать все. Оглавление тут совсем короткое… Вот посмотри, прежде всего она чрезвычайно «изысканна»; она гордится своей «исключительностью»: этим, в сочетании с ее низкопробным титулом, вероятно, и исчерпывается то, чем она вообще может гордиться, и она выжимает из имеющегося в наличии все возможное. Она — мнимо великая леди!
Как только Хильда произнесла эти слова, леди Мидоукрофт позвала слабым, жалобным голосом:
— Стюард! Это невыносимо! Здесь пахнет машинным маслом. Передвиньте мое кресло. Я должна поменять место!
— Если вы здесь поменяете место, миледи, — ответил стюард, слегка насмешливо, но с подобающим слуге почтением к любому титулу, — вы уловите запах камбуза, где готовят обед. Я не знаю, что предпочтет ваша светлость — машинное масло или запахи кухни.
Унылая фигура откинулась на спинку кресла с видом самоотречения.
— Право, не понимаю, почему они готовят обед на таком высоком уровне, — негромко бросила она раздраженно своему мужу. — Почему нельзя было расположить кухни где-нибудь в подвале — то есть в трюме — вместо того, чтобы досаждать нам здесь?
Муж был рослый, дородный, грубо слепленный йоркширец — полный, немного напыщенный, лет около сорока, с волосами, заметно поредевшими надо лбом. Классическое воплощение преуспевающего делового человека.
— Дорогая Эмми, — сказал он громко, с характерным северным акцентом, — повара хотят жить. Они хотят жить, как и каждый из нас. Когда же я смогу убедить тебя, что рабочим всегда следует обеспечивать хорошее настроение? Если ты этого не обеспечишь, они не станут на тебя работать. А когда работники не хотят работать, это грустно. Даже если камбуз расположен на палубе, жизнь корабельного кока не считается завидной. Нет им счастья, как тот парень поет в опере. Да, поваров следует ублажать. Иначе, если засунуть их в трюм, не получишь вообще никакого обеда — вот тебе и весь сказ!
Унылая леди отвернулась, демонстрируя досаду и разочарование.
— Тогда нужно было объявить набор, как в армию, Или еще что-нибудь, — заявила она, надув губы. — Правительство должно было взять это в свои руки и как-нибудь навести порядок! Мало того, что приходится ехать в Индию на этих гадких пароходах, так нас еще заставляют дышать всякой отравой…
Окончание фразы утонуло в тихом ропоте общей неудовлетворенности.
— В чем же, по-твоему, заключается ее «исключительность»? — спросил я у Хильды, когда мы дошли до кормы, где капризница не могла нас слышать.
— Разве ты не заметил? Как она оглядывалась, выйдя на палубу, чтобы найти кого-то достойного и утвердить свое кресло рядом? Но губернатор Мадраса еще не вышел из своей каюты, вокруг жены главного комиссионера Оуде увивалось трое штатских, а дочери главнокомандующего подобрали юбки, когда она проходила мимо. Поэтому она изыскала лучший способ выйти из положения — села как можно дальше от толпы ничтожеств, под которыми подразумевались мы все. Не имея возможности влиться сразу в круг лучших Людей, можно на худой конец выказать свою исключительность путем отрицания, то есть избегая общения с нижестоящими.
— Вот уж не ожидал, Хильда, что ты способна на такое чисто женское злословие!
— Злословие? Ничего подобного! Я просто пытаюсь обрисовать характер леди, чтобы найти к ней подход. Она мне скорее нравится, бедняжка. Уверяю тебя, она мне вполне подходит. Так что я ничуть не возражаю против общения, напротив, я не откажусь объехать с нею всю Индию!
— Быстро же ты решаешь…
— Сам посуди, если уж ты так сильно желаешь сопровождать меня, я должна иметь дуэнью; и леди Мидоукрофт вполне годится для этого. Между прочим, имея под рукой меня, она лучше будет себя чувствовать в обществе, но это так, подробность. Самое главное — сразу занять позицию при возможной дуэнье и крепко взять ее в руки еще до того, как мы прибудем в Бомбей.
— Но она только и делает, что ноет! — заметил я. — Боюсь, если ты ее примешь, то будешь ужасно скучать!
— Ты, видимо, хотел сказать «если она меня примет»? Она — не горничная, а дама, пускай и номинально, хотя я собираюсь направить ее туда, куда нужно мне. Оцените же, сэр, как я добра к вам! Я обеспечу и тебе место в ее свите, исполняя твое желание. Но ты пока не спрашивай, что это будет. Учись ждать! И все получится.
— Все-все, Хильда? — спросил я с нажимом, чувствуя прилив радости.
Она взглянула на меня, не скрывая вспыхнувшей искры нежности.
— Да, Хьюберт, все-все. Но мы пока не должны говорить об этом — хотя я уже различаю свой путь более отчетливо. Ты будешь однажды вознагражден за свое постоянство, дорогой мой странствующий рыцарь. А что касается моей дуэньи, я не боюсь скуки; это она скучает, несчастная. Что видно при первом же взгляде на нее. Но она будет скучать гораздо меньше, если мы станем ее спутниками. Она нуждается в постоянном обществе, в веселых беседах, в возбуждении. Она оставила Лондон, где плыла по течению; своих внутренних запасов у нее нет, ни работы, ни ума, ни интересов. Она привыкла к вихрю глупейших развлечений, а теперь, предоставленная самой себе, напрасно напрягает свои слабые мозги и скучает потому, что ей нечего сказать самой себе. Она отчаянно нуждается в том, чтобы ее кто-то развлекал.
Она неспособна даже развлечь себя чтением: во всяком случае, дольше чем на три минуты. Посмотри, у нее при себе французский роман в желтой обложке, и она не прочитывает больше пяти строк подряд — сразу устает и начинает беспокойно оглядываться. Ей нужен кто-нибудь веселый, разбитной, чтобы отвлекать ее постоянно от собственной пустоты.
— Хильда, ты в очередной раз поражаешь меня быстротой своих выводов, и я не могу не согласиться с ними! Но для меня столь малых предпосылок было бы недостаточно.
— Чего же большего мы могли бы ожидать, мой дорогой? Такая девушка, как эта, выросшая в доме деревенского пастора, девушка без интеллекта, чьим главным занятием дома было выкармливание кур, да еще домашняя выпечка, а развлечением — визиты соседок к ее матери… И вдруг она встречает состоятельного мужчину, выходит за него замуж, что лишает ее тех немногих занятий, которые поддерживали ее в прежней жизни. Вместо этого — водоворот лондонских сезонов. Не находя себе применения, она заменила его развлечениями, и это стало для нее жизненной необходимостью. Но теперь она и этого лишена!
— Хильда, ты злоупотребляешь моей доверчивостью. Многое можно вывести из ее внешнего вида и поведения, но откуда взялся дом деревенского пастора?
— Конечно, не отсюда. Мне помогает еще и память, ты забыл? Я это попросту вспомнила.
— Вспомнила? Как именно?
— Точно так же, как имя твоей матери и твое, когда нас с тобою познакомили. Была заметка в разделе рождений, смертей и свадеб: «В церкви Св. Альфегия, Миллингтон, преподобный Хью Клизертоу, магистр гуманитарных наук, отец невесты, обвенчал Питера Габбинса, эсквайра, владельца усадьбы «Лавры», Миддлстон, с Эмилией Френсес, третьей дочерью преподобного Хью Клизертоу, приходского священника в Миллингтоне».
— Клизертоу и Габбинс? Эти тут при чем? У нас тут не миссис Габбинс, а леди Мидоукрофт!
— Тот же товар, только под другим артикулом, как говорят торговцы. Года через два я наткнулась в «Таймс» на такое сообщение: «Я, Айвор де Курси Мидоукрофт, владелец усадьбы «Лавры», Миддлстон, мэр селения Миддлстон, настоящим извещаю, что с сего дня я отказался от имени Питер Габбинс, под которым был до сих пор известен, и принял вместо оного именование и титул Айвор де Курси Мидоукрофт, каковыми желаю впредь именоваться».
Еще месяц или два спустя в «Телеграфе» написали, что принц Уэльский открыл новый госпиталь для неизлечимо больных в Миддлстоне и что мэру, господину Айвору Мидоукрофту, сообщили о намерении Ее величества пожаловать ему рыцарское звание. Ну, что ты на это скажешь?
— Если умножить два на два, — ответил я, поглядев издали на предмет нашего разговора, — и учесть лицо и повадки леди, я склонен заподозрить, что она — дочь бедного пастора, размеры семьи которого были, в соответствии с традицией, обратно пропорциональны размеру доходов. Затем она неожиданно сделала хорошую партию, выйдя за весьма богатого промышленника, выбившегося из низов. И от этого она преисполнилась огромного чувства собственной значимости.
— Именно так. Он — миллионер или около того. Будучи девушкой честолюбивой, в ее понимании честолюбия, она побудила его добиться должности мэра, как раз в тот год — я уверена, это не случайное совпадение — когда принц Уэльский должен был открыть Королевский дом для неизлечимых, с явным прицелом на получение рыцарского звания. Затем она вполне резонно заявила: «Я не желаю быть леди Габбинс, супругой сэра Питера Габбинса!» Разве это имя для аристократа? И вот, росчерком пера, он решительно дегаббинсировался, а в мир явился сэр Айвор де Курси Мидоукрофт.
— Воистину, Хильда, ты знаешь все обо всех! А зачем они едут в Индию?
— Это трудный вопрос. У меня нет ни малейших предположений… И все же… Дай-ка мне подумать. Как тебе такой вариант? Сэра Айвора интересуют стальные рельсы, насколько я могу судить, и заводы по их производству. Мне чудится, что его имя встречалось в отчетах о каких-то деловых совещаниях по поводу железных дорог. А ведь сейчас правительство затеяло постройку новой дороги на границе с Непалом — кажется, такие дороги называют стратегическими. Об этом писали в газетах, которые мы купили в Адене. Вот тебе и возможная причина его поездки. Мы можем проследить за его разговорами и выяснить, какую область Индии он будет упоминать.
— Они не слишком-то разговорчивы, судя по всему, — возразил я.
— Понятно — исключительность обязывает. Но я ведь тоже личность исключительная, правда? И я намерена это им продемонстрировать. Осмелюсь предсказать, что еще до того, как Бомбей покажется на горизонте, они будут на коленях молить нас, чтобы мы их не покинули!
На следующее утро за завтраком выяснилось, что чета Мидоукрофтов сидит с нами. Место Хильды было рядом со мною, леди Мидоукрофт — напротив меня, а за нею возвышался йоркширец сэр Айвор, с его холодными, жесткими, честными глазами северянина и благородной, высокопарной английской речью, время от времени уснащаемой разговорными словечками северных графств. Они беседовали в основном между собою. Следуя инструкциям Хильды, я старался не встревать в разговор наших «исключительных» соседей, если не считать обычных фраз, неизбежных за столом. Я «беспокоил ее по поводу солонки» чрезвычайно сухим тоном. «Позвольте передать вам картофельный салат?» в моем исполнении звучало как отказ в общении. Леди Мидоукрофт отметила это и удивилась. Люди ее типа так трепетно стремятся к общению со «всеми Лучшими Людьми», что, если вы при них совершенно игнорируете возможность побеседовать с «титулованной особой», они мгновенно приписывают вам высокопоставленное положение. Через несколько дней голос леди Мидоукрофт начал постепенно таять. Она попросила меня, вполне миролюбиво, передать ей мороженое, а потом, на третий день, даже приветствовала меня вежливым «Доброе утро, доктор».
Тем не менее я, помня советы Хильды, сохранял свою достойную сдержанность и потому сел к столу, ограничившись холодным «Доброе утро». Я вел себя как консультант высокого класса, который ожидает, что его назначат лейб-медиком при Ее величестве.
В тот день, во время ланча, Хильда разыграла свою первую карту с великолепной естественностью — кажущейся естественностью, конечно; ибо, когда ей хотелось, она была великолепной актрисой. Она сделала ход в момент, когда леди Мидоукрофт, которая уже сгорала от любопытства касательно нас, приостановила разговор с мужем, чтобы послушать меня. Я как раз упомянул о некоторых восточных редкостях, принадлежащих одной из моих тетушек в Лондоне. Хильда воспользовалась случаем.
— Простите, как вы сказали, зовут вашу тетушку? — спросила она небрежно.
— Ну как же, леди Теппинг, — ответил я небрежно. — Она увлекается коллекционированием таких штук, знаете ли. Привезла домой из Бирмы множество всяких диковинок.
На самом деле, как я уже объяснял, моя дорогая тетушка — самая обыкновенная офицерская вдова, чей муж получил рыцарское звание по случаю празднования Нового года за какую-то стычку с туземцами на границе. Но леди Мидоукрофт была в том положении, когда титул есть титул; и то, что я являюсь племянником «титулованной особы», явно стало для нее важным открытием. Я уловил многозначительный взгляд, который она бросила искоса на сэра Айвора, и сэр Айвор в ответ слегка пожал плечами, что означало «Я же тебе говорил!».
А ведь Хильда отлично знала, что моя тетушка зовется леди Теппинг! Потому я не сомневался, что она коварно подстроила эту сценку, чтобы поддеть леди Мидоукрофт.
Но леди Мидоукрофт сама ухватилась за подсунутый крючок с жадностью голодной рыбы, без всякого артистизма. До тех пор она сама не заговаривала с нами. При звуках волшебного заклинания она насторожилась и неожиданно обратилась ко мне.
— Бирма? — сказала она, скрывая подлинную причину перемены своего поведения. — Бирма? Один из моих кузенов там служил. В Глостерском полку.
— Да неужели? — ответил я. Мой тон не оставлял сомнений, что история ее кузена меня совершенно не интересует. — Мисс Уайд, вы возьмете соус карри к этой утке по-бомбейски?
В наших обстоятельствах я из благоразумия избегал называть мою любимую Хильдой. Иначе окружающие могли бы сообразить, что мы — не просто попутчики.
— А у вас, значит, есть родственники в Бирме? — Леди Мидоукрофт настойчиво цеплялась за прежнюю тему.
Я откровенно выказал нежелание продолжать беседу.
— Да, — ответил я холодно, — мой дядя там командовал полком.
— Командовал! Подумать только! Айвор, ты слышишь? Дядя доктора Камберледжа командовал полком в Бирме! — Она подчеркнула интонацией всю общественную значимость слова «командовал». — Позвольте узнать, как его звали? Ведь мой кузен служил именно там, — слабая улыбка. — Возможно, у нас есть общие друзья.
— Его звали сэр Малкольм Теппинг, — бросил я, не отводя глаз от своей тарелки.
— Теппинг! Я, кажется, слыхала, как Дик упоминал о нем, Айвор.
— Твой кузен, — ответил сэр Айвор с достоинством, — конечно же, общался в Бирме только с высшими чинами.
— Да, я уверена, Дик рассказывал о некоем сэре Малкольме. Моего кузена, доктор Камберледж, зовут Молтби — капитан Ричард Молтби.
— Прекрасно, — ответил я, окинув ее ледяным взглядом. — К сожалению, я не имел удовольствия быть знакомым с ним.
Будь исключительным с исключительными, и они к тебе потянутся. Начиная с этой минуты леди Мидоукрофт докучала нам своими попытками добиться знакомства. Вместо того чтобы отодвигать свое кресло как можно дальше, она теперь ставила его настолько близко, насколько позволяли правила вежливости. Она затевала разговор при каждом удобном случае, а мы высокомерно отворачивались. Она даже осмелилась выяснить, каковы наши с Хильдой отношения.
— Мисс Уайд, вероятно, ваша кузина? — предположила она.
— О, что вы, нет, — ответил я с холодной улыбкой. — Между нами нет никакого родства.
— Но вы путешествуете вместе!
— Точно так же, как вы и я — мы попутчики на одном корабле.
— И все же вы были знакомы раньше!
— Да, разумеется. Мисс Уайд была медсестрой в клинике Св. Натаниэля, в Лондоне, где я был одним из врачей. Когда я, после нескольких месяцев пребывания в Южной Африке, сел на корабль в Кейптауне, оказалось, что она направлялась тем же рейсом в Индию.
Это было только правдой — но не всей правдой. Говорить об остальном с теми, кто не знал историю Хильды, было невозможно.
— И чем же вы оба собираетесь заняться в Индии?
— Извините, леди Мидоукрофт, — сказал я строго, — я не спрашивал мисс Уайд относительно ее намерений. Если вы спросите у нее прямо, как сейчас спросили у меня, думаю, она вам ответит. Что касается меня, я просто путешествую ради развлечения. Мне хочется только познакомиться с Индией.
— Так вы не будете искать назначения?
— Ей-богу, Эмми, — с выражением досады на лице вмешался грубый йоркширец, — ты прямо устроила доктору Камберледжу перекрестный допрос!
Я выждал немного и ответил:
— Нет. Я в последнее время не практикую. Мне нужно осмотреться. Я, так сказать, наблюдаю мир — вот и все.
Это еще повысило мнение леди обо мне. Она была из тех людей, которые больше благоволят к праздным.
Она валялась день-деньской на палубных креслах, не беря даже книгу в руки; ее так и подмывало втянуть Хильду в разговор. Хильда сопротивлялась; она нашла в библиотеке книгу, которая сильно заинтересовала ее.
— Что вы там такое читаете, мисс Уайд? — нетерпеливо воззвала наконец леди Мидоукрофт. Она ужасно злилась, видя кого-то довольного и занятого, когда она сама пребывала в апатии.
— Чудесная книга! — ответила Хильда. — «Молитвенное колесо буддистов» Уильяма Симпсона.
Леди Мидоукрофт взяла томик у нее из рук и пролистала с несчастным видом.
— Выглядит ужасно скучно! — заметила она со слабой Улыбкой, возвращая книгу.
— Мне очень нравится, — откликнулась Хильда, любуясь иллюстрациями. — В ней многое объясняется. Рассказано, почему люди обходят трижды вокруг своего кресла перед игрой в карты и почему, когда освящают Церковь, епископ трижды обходит ее посолонь.
— Наш епископ — ужасно скучный старый джентльмен, — ответила леди Мидоукрофт, соскальзывая по касательной на другую тему, как свойственно таким женщинам. — Мой отец ужасно поссорился с ним из-за устава школ в Сент-Элфедже, в Миллингтоне.
— Да? — ответила Хильда, углубляясь в чтение. Леди Мидоукрофт заскучала и пригорюнилась. Ей и в голову не могло прийти, что через несколько недель она будет обязана своей жизнью этой самой скучной книжице и тому, что Хильда вычитала в ней.
В тот же день после обеда, когда мы любовались летучими рыбками, стоя у борта корабля, Хильда неожиданно сказала:
— Моя дуэнья — чрезвычайно нервная женщина.
— Нервная по какой причине?
— В основном ее беспокоят болезни. Ее темпераменту свойственно бояться болезней, и потому такие люди постоянно что-то подхватывают.
— Почему ты так думаешь?
— А ты не замечал, что она часто прячет свой большой палец в ладони — сжимает кулак, особенно когда при ней рассказывают что-нибудь пугающее? Если беседа касается малярии или чего-то в том же роде, она мгновенно подгибает палец и судорожно стискивает кулак. При этом у нее еще и лицо передергивается. Я знаю, что это означает. Она смертельно боится тропических болезней, хотя вслух об этом никогда не говорит.
— И этот страх, по-твоему, так важен?
— Конечно. Я рассчитываю на него как на главное средство уловить и удержать ее.
— Каким это образом?
Она покачала головой, поддразнивая меня.
— Поживем — увидим. Ты — доктор, я — опытная медсестра. Предсказываю, что не пройдет и двадцати четырех часов, как она призовет нас на помощь. Она обязательно это сделает теперь, зная, что ты — племянник леди Теппинг, а я знакома с кем-то из Лучших Людей.
В тот вечер, около десяти часов, сэр Айвор подошел ко мне в курительной комнате с деланой беззаботностью. Взяв меня под локоть, он с таинственным видом отошел со мною в сторону. В комнате, среди прочих, находился и корабельный врач; он тихо играл в покер с пассажирами.
— Простите, доктор Камберледж, — начал промышленник, понизив голос, — не могли бы вы выйти со мною на минутку? У меня к вам поручение от леди Мидоукрофт.
Я вышел следом за ним на палубу.
— Это совершенно невозможно, дорогой сэр, — сказал я, сурово покачав головою, поскольку суть поручения отгадал сразу. — Я не могу просто пойти и осмотреть леди Мидоукрофт. Вы же знаете, медицинская этика — строго соблюдаемое и спасительное правило нашей профессии!
— Почему же? — спросил он удивленно.
— На корабле имеется хирург, — объяснил я как можно жестче. — Он — высококвалифицированный джентльмен, очень способный, и вашей жене следовало бы отнестись к нему с полным доверием. Я рассматриваю Данное судно как практику доктора Бойела, а всех, кто находится на борту, — как его пациентов.
Лицо сэра Айвора погрустнело.
— Но леди Мидоукрофт плохо себя чувствует, — ответил он с самым жалким видом, — и она… терпеть не может здешнего доктора. Такой, знаете ли, мужлан! Леди раздражает его громкий голос. Вы должны были уже заметить, что моя жена — леди с чрезвычайно деликатной нервной организацией. — Он поколебался, широко улыбнулся и пустил в ход козырную карту: — Ей неприятно, когда ее курирует человек, которого не назовешь джентльменом.
— Если джентльмен является также медиком, — ответил я, — его долг относительно собратьев по профессии, конечно же, не позволит вмешаться в их сферу деятельности или незаслуженно оскорбить кого-то из них, откровенно показывая, что его предпочли им.
— Значит, вы отказываетесь? — спросил он грустно, отступая. Очевидно, он боялся этой маленькой и властной женщины.
Я сделал небольшую уступку.
— Приду к вам через двадцать минут, — пообещал я важно, — но не теперь, чтобы не потревожить коллегу, — и посмотрю, что там такое с леди Мидоукрофт, в порядке простой беседы. Если я сочту, что ее случай требует лечения, я извещу об этом доктора Бойела.
Произнеся приговор, я вернулся в курительную комнату и взялся читать роман.
Двадцать минут спустя я уже стучался в дверь личной каюты леди, готовый продемонстрировать в полном объеме свое умение обращаться с больными. Как я и подозревал, у нее разыгрались нервы, ничего более; одной моей улыбки хватило, чтобы утешить ее. Помня наблюдение Хильды, я заметил, что сперва, пока я расспрашивал ее, она действительно то и дело зажимала в кулачок большой палец; но постепенно, под влиянием моего успокоительного голоса, расслабилась. Меня осыпали благодарностями, притом вполне искренними.
На следующий день, на палубе, она была весьма общительна. Я узнал, что первый этап их поездки будет развлекательным, но потом им предстоит отправиться на границу с Тибетом, где сэр Айвор по контракту строит железную дорогу, в совсем диком краю. Тигры? Туземцы? О, все это ей было нипочем. Но ей говорили, что в тамошних местах… Как там оно называется? Кажется, Тераи…[55] Так вот, там ужасно нездоровый климат. Там такая лихорадка — было такое слово… Ах, да, «эндемичная» — «о, благодарю вас, доктор Камберледж!» Она ненавидела даже само название лихорадки.
— А вы, мисс Уайд, — это было произнесено с боязливой улыбкой, — кажется, ничуть ее не боитесь?
— Ничуть, — спокойно ответила Хильда, взглянув на нее. — Мне приходилось выхаживать сотни больных.
— О боже, какой ужас! И вы никогда не заболевали?
— Никогда. Я просто не боюсь, вот и все.
— Жаль, что я так не могу! Сотни случаев! Да я от одной мысли об этом заболеваю!.. И все кончались благополучно?
— Почти все.
— Вы же не рассказываете вашим пациентам, когда они болеют, о других, которые умерли, верно? — добавила леди Мидоукрофт, передернув плечами.
На этот раз лицо Хильды выражало искреннее сочувствие.
— О, никогда! — правдиво ответила она. — Разве так можно выходить больного? Ведь наша задача — чтобы пациентам было хорошо. Потому нужно избегать любых тем, которые могут их огорчить или встревожить.
— Вы действительно так думаете? — Леди смотрела почти умоляюще.
— Конечно. Я стараюсь подружиться с моими пациентами, говорю с ними весело, развлекаю их и забавляю. Так я помогаю им отрешиться, насколько это возможно, от их собственных тревог и симптомов.
— О, как хорошо, когда болеешь, иметь рядом такого человека, как вы! — в восторге воскликнула скучающая леди. — Если бы мне требовался уход, я послала бы за вами! Но тут ведь дело в том, что вы — настоящая леди; обычные сестры и сиделки меня просто пугают. Как жаль, что я не могу всегда видеть рядом с собою такую леди!
— Сочувствие — вот что на самом деле важно, — негромко ответила Хильда. — И в первую очередь мы должны узнать, какой у пациента темперамент. Вот вы, я вижу, очень нервны. — Она погладила свою новую подругу по руке. — Когда вы болеете, вас нужно развлекать и занимать. Больше всего вы нуждаетесь в понимании и сочувствии.
Маленький кулачок снова свернулся, пустое личико сделалось положительно милым.
— То-то и оно! Вы попали в самую точку! Как вы умны! Мне все это нужно. Мисс Уайд, вы, вероятно, никогда не занимались уходом за частными лицами?
— Никогда, — ответила Хильда. — Понимаете ли, леди Мидоукрофт, я не зарабатываю этим себе на жизнь. У меня есть собственные средства. Я взялась за эту работу ради того, чтобы иметь какое-то занятие и сферу деятельности в жизни. До сих пор я имела дело только с больными в госпиталях.
Леди Мидоукрофт легонько вздохнула и пробормотала:
— Какая жалость! Печально, что ваши чувства, так сказать, выбрасываются на ветер, на этих гадких бедняков, вместо того, чтобы оделить ими тех, кто вам равен и может вполне оценить ваши качества!
— Осмелюсь заметить, что бедняки тоже их высоко ценят, — ответила Хильда, сдерживая негодование, ибо ничто так не возмущало ее, как классовые предрассудки. — Кроме того, они больше нуждаются в сочувствии, потому что им достается меньше утешений. Я ни за что не оставила бы уход за моими бедняками ради богатых бездельников.
В памяти леди Мидоукрофт всплыла устойчивая фразеология пасторского дома: «наши обездоленные собратья» и прочее.
— О, конечно, — ответила она, с тем механическим признанием тривиальной морали, какое всегда свойственно таким женщинам. — Мы должны делать все возможное для бедных, я знаю — ради нашей совести и все такое. Это наш долг, и мы все стараемся его исполнять. Но они так ужасно неблагодарны! Вам так не кажется? Вы знаете, мисс Уайд, в приходе моего отца…
Хильда прервала ее с солнечной улыбкой — с оттенком презрительного снисхождения, но не без подлинной жалости:
— Люди неблагодарны. Однако бедняки менее всех грешат этим. Я уверена, что они ценят мою помощь больше, чем она того стоит. Сколько раз в клинике Св. Натаниэля бедные женщины благодарили меня за такие пустяки, что мне становилось стыдно…
— И это лишь доказывает, — вставила леди Мидоукрофт, — что настоящие леди — самые лучшие медсестры!
— Ça marche![56] — сказала мне Хильда спустя несколько минут, мило улыбаясь, когда ее светлость, прошуршав пышным платьем, скрылась на трапе, ведущем к каютам.
— Да, дело движется к развязке, — ответил я. — Еще час-два, и ты уловишь свою дуэнью. И что особенно забавно, Хильда, эта добыча досталась тебе честным путем — ты откровенно показала ей, что чувствуешь и думаешь о ней и обо всем остальном!
— Иначе я не умею, — ответила Хильда, сразу становясь серьезной. — Я должна оставаться самой собой, во что бы то ни стало. Мой способ ловли заключается в том, что я ничего не скрываю. Можешь назвать меня актрисой, но я не играю. Я всего лишь женщина, пользующаяся своими личными качествами для достижения цели. Если я стану спутницей леди Мидоукрофт, выгода будет обоюдной. Я действительно сочувствую этой бедняжке, потому что нервы у нее совсем расшатаны.
— Но сможешь ли ты долго выдерживать ее общество?
— О да, дорогой. Когда узнаешь ее поближе, поймешь, что она не так уж плоха. Общество и свет испортили ее. Из нее получилась бы прекрасная, заботливая мать семейства, если бы она вышла замуж за викария.
По мере того как мы приближались к Бомбею, беседы между пассажирами все чаще касались Индии; так всегда бывает в подобных обстоятельствах. В морском путешествии первая половина тянет нас к прошлому, вторая — к будущему, а настоящее безлико. Вы отправляетесь из Ливерпуля в Нью-Йорк, полный английского духа, вы перебираете в памяти то, чем занимались в Лондоне или Манчестере; одолев половину пути, начинаете обсуждать американскую таможню и гостиницы в Нью-Йорке. Достигнув Санди-Хук[57], вы говорите только о скорых поездах на запад и самом коротком пути из Филадельфии в Новый Орлеан. Переход к новому существованию совершается медленно. На Мальте все еще тоскуешь по Европе, после Адена беспокоишься о найме туземных слуг и о вошедшей в поговорку жесткости кур в придорожных гостиницах.
— Что слышно о поветрии в Бомбее? — поинтересовался один из пассажиров у капитана за обедом в последний вечер рейса. — Получше стало?
Большой палец леди Мидоукрофт мгновенно нырнул в ладонь.
— Как! В Бомбее моровое поветрие? — спросила она как бы между прочим, но нервно.
— Чума в Бомбее! — хмыкнул капитан, и его зычный голос разнесся по всему салону. — Да где же и быть мору, сударыня, если не там? Поветрие в Бомбее! Оно никуда не делось за последние пять лет. Получше ли? Не слишком. Косит направо и налево. Они мрут тысячами.
— Это все микробы, я полагаю, доктор Бойел, — заметил любопытствующий пассажир с должным уважением к медицинской науке.
— Да, — ответил корабельный врач, накалывая вилкой оливку. — Сорок миллионов микробов на каждый квадратный дюйм атмосферы в Бомбее.
— И мы едем в Бомбей! — с ужасом воскликнула леди Мидоукрофт.
— Но ты должна была знать, что там поветрие, моя дорогая, — вставил сэр Айвор в порядке утешения, глядя при этом неодобрительно. — Об этом писали во всех газетах. Но заболевают только туземцы.
Большой палец робко выглянул из кулачка.
— О, только туземцы! — повторила леди Мидоукрофт с облегчением; несколькими тысячами индусов больше или меньше — в ее глазах это, по-видимому, не умаляло благодатности британского правления в Индии. — Ты знаешь, Айвор, что я никогда не читаю про такие ужасные вещи в газетах. Я лично читаю «Светские новости», и «Наш светский дневник», и колонки, где рассказывается о разных выдающихся людях. Меня интересуют только «Морнинг Пост» и «Мир и истина»[58]. Я терпеть не могу всяких ужасов… Но мне приятно слышать, что дело только в туземцах.
— Да что вы, сударыня! Полно европейцев тоже, будьте спокойны, — громогласно сообщил бесчувственный капитан. — Да вот в последний раз, как я был в порту, в госпитале медсестра умерла.
— А, только медсестра… — начала леди Мидоукрофт, но тут же густо покраснела, искоса взглянув на Хильду.
— И не только медсестры, — продолжал капитан, явно наслаждаясь тем, какой ужас он внушал слушателям. — Самые натуральные англичане и англичанки. Гадкая штука это поветрие, доктор Камберледж! Цепляется особенно за тех, кто его боится.
— Но ведь это только в Бомбее? — вскричала леди Мидоукрофт, цепляясь за последнюю соломинку. Я видел, что она уже была решительно готова немедленно отправиться вглубь страны сразу по прибытии.
— Вовсе нет! — ответил капитан с возмутительной жизнерадостностью. — Бродит, аки лев рыкающий, по всей Индии!
Большой палец леди Мидоукрофт, должно быть, сильно пострадал. Она впилась в него ногтями, словно он ей не принадлежал.
Спустя полчаса, когда мы вышли на палубу подышать вечерней прохладой, дело было улажено.
— Моя жена, — сказал сэр Айвор, приблизившись к нам с самым серьезным видом, — предъявила свой ультиматум. Просто-таки ультиматум. Мне пришлось нелегко, но теперь она все определила. Либо она этим же рейсом отправится из Бомбея обратно, либо… Вы и мисс Уайд должны назвать условия, на которых вы согласитесь сопровождать нас в поездке, на случай необходимости. — Он печально поглядел на Хильду. — Как по-вашему, можете вы нам помочь?
Хильда не стала притворяться. Ее душе это было противно.
— Если вы этого хотите, да, — ответила она, подтверждая согласие рукопожатием. — Мне хочется только поездить по Индии, увидеть страну. Это вполне можно сделать и в обществе леди Мидоукрофт — так будет даже лучше. Путешествовать в одиночку женщине неприятно. Я нуждаюсь в дуэнье и рада, что нашла ее. Я присоединюсь к вам, самостоятельно оплачивая гостиницы и прочие путевые расходы, и буду считать себя нанятой на службу только в случае, если вашей жене потребуются мои услуги. За это вы можете, если пожелаете, установить мне какую-либо чисто условную оплату — скажем, пять фунтов или что-то в этом роде. Деньги меня мало интересуют. Мне нравится ощущать себя полезной, и я сочувствую людям, страдающим от нервных расстройств. Но если бы мы заключили договор на деловой основе, это могло бы создать у вашей жены впечатление, что она имеет на меня какие-либо права. В любом случае, какую сумму она ни пожелала бы выплатить, я сразу передам ее Бомбейскому чумному госпиталю.
— Благодарю вас, очень-очень! — сказал сэр Айвор с облегчением, тепло пожимая руку Хильды. — Я всегда думал, что вы молодчина, а теперь точно знаю. Жена говорит, что ваше лицо внушает уверенность, а голос утешает. Она без вас не обойдется. А вы, доктор Камберледж?
— Я последую примеру мисс Уайд, — ответил я как можно внушительнее и важно кивнул головою. — Я также путешествую лишь ради расширения кругозора и удовольствия; и если леди Мидоукрофт почувствует себя в большей безопасности, имея в качестве спутника должным образом квалифицированного специалиста, я буду рад присоединиться к вам на тех же условиях. Я оплачу свои путевые расходы сам, хотя не стану возражать, если вы назначите определенную сумму для оплаты моих профессиональных услуг, буде таковые потребуются.
Однако я надеюсь и верю: одно наше присутствие должно так благотворно подействовать на нашу пациентку, что наши должности превратятся лишь в приятную синекуру.
Еще три минуты спустя леди Мидоукрофт выбежала на палубу и бросилась обнимать Хильду.
— Добрая, милая девушка! — вскричала она. — Какая вы милая и добрая! Я в самом деле не ступила бы на землю, если бы вы не пообещали поехать с нами. Доктор Камберледж, и вы тоже! Так чудесно, так доброжелательно вы оба себя повели! Право же, насколько приятнее иметь дело с леди и джентльменами!
Так Хильда добилась победы; и что самое замечательное, добилась совершенно честным путем.
Глава X
История о проводнике, хорошо знающем местность
Мы объехали всю Индию с Мидоукрофтами, и «весьма исключительная» леди действительно оказалась не такой уж плохой после того, как мы проникли за ограду, которой она себя окружала. Однако неутолимое, постоянное беспокойство по-прежнему мучило ее; глаза ее бесцельно блуждали, она никогда не была счастлива дольше, чем две минуты подряд, хотя была окружена друзьями и постоянно видела что-то новое. Но увиденное не слишком ее интересовало. Ее вкусы не поднимались выше уровня, характерного для маленького ребенка. Пестро раскрашенный домик, странно одетый человек, дерево, подстриженное в форме павлина, доставляли ей намного больше удовольствия, чем самый великолепный вид или самый диковинный древний храм. И все же она нуждалась в смене впечатлений. Она не могла усидеть на месте, как шаловливое дитя или обезьянка в зоопарке. Куда-то идти и что-то делать было у нее потребностью — делать пустяки, конечно, и тем не менее заниматься этим энергично.
К тому же положение обязывало любоваться достопримечательностями, и мы, исполняя долг современного путешественника, проделали весь обязательный маршрут по Дели и Агре, по Тадж-Махалу и пристаням в Бенаресе в прямом смысле со скоростью курьерского поезда. Леди Мидоукрофт смотрела на все не долее десяти минут; затем она заявляла, что хочет ехать дальше, к следующему пункту, отмеченному в ее путеводителе. Покидая очередной город, она бормотала механически: «Ну вот, это мы уже увидели, благодарение Богу!» — и прямиком направлялась к следующему, с такой же охотой и такой же скукой.
Единственное, что ей не надоедало, были беседы с Хильдой.
— О, мисс Уайд, — говаривала она, всплескивая руками и глядя на Хильду своими пустыми голубыми глазами, — вы такая забавная! Такая оригинальная, знаете ли! Вы никогда не говорите и не думаете ни о чем так, как другие люди. Просто диву даюсь, откуда у вас берутся такие идеи. Если бы я старалась с утра до вечера, все равно никогда бы не додумалась!
И это было не только абсолютно верно, но даже и очевидно.
Сэр Айвор, интересовавшийся не храмами, но железнодорожными рельсами, сразу же занялся своей концессией, или контрактом, или что там у него было, и отправился на северо-восточную границу, договорившись с женой, что она последует за ним где-то в Гималаях, как только исчерпает все достопримечательности Индии. И вот, после нескольких недель, проведенных среди пыли, шума и неразберихи индийских железных дорог, мы снова встретились с ним в глубинах Непала, где он занимался созданием местной линии для правящего махараджи.
Как ни скучала леди Мидоукрофт в Аллахабаде и Аджмире, ей пришлось заскучать еще сильнее в наскоро возведенном бунгало в глубине гималайских долин, где не было ни дорог, ни людей. На самом деле Толу, где сэр Айвор разместил свою штаб-квартиру, для человека, имеющего не только глаза, но и голову, был достаточно красив, чтобы сохранить к нему интерес на протяжении двенадцати месяцев. Одетые снегом иглы скал окаймляли его с обеих сторон; громадные кедры высились темными конусами на склонах, растения и цветы очаровывали взгляд. Но леди Мидоукрофт не интересовали цветы, которыми нельзя украсить волосы; а к чему было здесь наряжаться, если вокруг не было ни одного мужчины, кроме Айвора и доктора Камберледжа? Она зевала, пока и это не наскучило ей. Тогда она начала ныть.
— И зачем только Айвору вздумалось строить железную дорогу в этом мерзком, глупом месте? — сказала она как-то, когда мы прохладным вечером сидели на веранде. — Право, лично я этого постичь не могу. Нам нужно куда-нибудь поехать. Это место сводит, сводит меня с ума! Доктор Камберледж, мисс Уайд, я полагаюсь на вас — придумайте что-нибудь, чем я могла бы заняться! Если я и дальше буду вести это растительное существование, не видя ничего, кроме этих вечных гор, день-деньской… — Она стиснула кулачок. — Я обезумею от скуки.
Хильде пришла в голову удачная мысль.
— Мне давно уже хотелось побывать в одном из буддистских монастырей, — сказала она с той улыбкой, какую вызывает надоедливый, но все-таки любимый ребенок. — Вы помните, на пароходе я читала ту книгу Симпсона, недавно изданную — любопытную книгу о буддистских молитвенных колесах? Она пробудила у меня сильное желание увидеть хотя бы один из их храмов. Что вы скажете насчет небольшого похода? Несколько недель в горах? Это было бы настоящее приключение!
— Небольшой поход? — воскликнула леди Мидоукрофт, отчасти уже очнувшись от своей скуки от одной лишь мысли о перемене. — О, вы думаете, что это будет забавно? Мы должны будем спать на земле? Но разве это не будет ужасно, чрезвычайно некомфортно?
— Еще несколько дней, и тебе станет еще более некомфортно здесь, в Толу, Эмми, — хмуро заметил ее муж. — Скоро начнется сезон дождей, милочка. А когда они зарядят, это будут такие прекрасные ливни, что лично я не удивлюсь, если ночью обнаружу себя плавающим в постели. А вам, миледи, это вовсе ни к чему!
Бедная женщина всплеснула руками в мучительном раздумье.
— О, Айвор, как это ужасно! Это называют мускат или муссон, кажется? Но, если здесь будет так мокро, в горах ведь будет несомненно еще хуже — и каково же нам придется в палатках?
— Очень даже неплохо, если выберете правильное направление. Мне говорили, что по ту сторону гор никогда не бывает дождей. Горы преграждают путь облакам, и как только переберешься через них, будешь в полной безопасности. Только нельзя выходить за пределы территории, подвластной нашему махарадже. Стоит пересечь границу с Тибетом, и они сдерут с тебя кожу живьем, как только увидят. В Тибете не жалуют чужестранцев. У них против чужаков предрассудки. Они расправились с тем молодым чудаком, Лендором, который попытался сунуться туда год назад.
— Но, Айвор, я не хочу, чтобы с меня сдирали кожу живьем! Я же не угорь!
— Не тревожься, милочка. Я все улажу. Я найду тебе проводника, который прекрасно знает горы. Недавно я тут побеседовал с одним ученым-исследователем, и он знает отличного проводника, который доставит вас куда угодно. Он же устроит вам возможность взглянуть на буддистский монастырь изнутри, если вам этого захочется, мисс Уайд. Он знаком со всеми религиозными культами, какие имеются в этом краю. Они тут странные, но этот отличается особым благочестием.
Несколько дней ушло на всестороннее обсуждение вопроса, пока мы не приняли решение. Леди Мидоукрофт колебалась между отвращением к скуке и навязчивым страхом, что скорпионы и змеи заползут в наши палатки и постели, если мы отправимся в поход. Наконец желание перемен одержало победу. Она решила избавиться от сезона дождей, преодолев гималайские перевалы, в сухой области к северу от главной гряды, где дожди редки, а источником воды служит лишь таяние снегов на высоких вершинах.
Это решение порадовало Хильду, которая по приезде в Индию пала жертвой модного порока — любительского фотографирования. Она взялась за это с большим энтузиазмом, приобрела в Бомбее первоклассную камеру по последнему слову науки и с тех пор проводила все свободное время за «проявлением», в ущерб своим красивым рукам. Кроме того, она страстно увлеклась буддизмом. Куда бы мы ни приезжали, ее прежде всего привлекали древние буддистские храмы, и гробницы, и статуи, которыми усеяна вся Индия. Все это Хильда запечатлела в сотнях снимков, которые сама же отпечатала с большой аккуратностью и тщательностью. Но в Индии, увы, буддизм — это умирающая вера. Остались только памятники. А Хильде хотелось увидеть буддистскую религию вживе, в действии. И это было возможно только в отдаленных, глухих долинах Гималаев.
По этой причине в снаряжение нашей экспедиции помимо пары просторных шатров, где нам предстояло жить и спать, вошла темная палатка для фотографических приборов Хильды; далее, у нас имелась переносная печка, повар, чтобы на этой печке готовить, полдюжины носильщиков и тот самый проводник с хорошими рекомендациями, который знал все пути в этой стране. Через три дня мы были готовы к походу, чем немало порадовали сэра Айвора. Он, вероятно, любил свою хорошенькую женушку и гордился ею, но я полагаю, что теперь, когда она лишилась бурного и кипучего времяпровождения, которое ей так нравилось в Лондоне, он предпочитал остаться один на один со своей работой, подальше от ее инфантильных выходок и постоянной воркотни.
Проводник, «прекрасно изучивший горы», появился утром того дня, когда мы собирались отправиться в путь. Более отталкивающего человека мне видеть не приходилось. Он был угрюм и уклончив, судя по внешности — полуиндус, полутибетец. Кожа у него была темная, оттенка между коричневым и черным; глаза узкие и раскосые, маленькие, как черные бусинки. В их уголках крылась лукавая ухмылка. Плоский нос с широкими крыльями; толстые губы, очертания которых говорили о чувственности и жестокости, высокие скулы… Картину довершала основательная мрачность и изобильная грива прилизанных черных волос, завязанных узлом на макушке желтой лентой. Выражение его лица было неуловимо; короткая, коренастая фигура казалась хорошо приспособленной к лазанию по горам, а также и к ползанию. Глубокий шрам на его левой щеке не прибавлял доверия. Но проводник вел себя вежливо, говорил учтиво. В общем, это был умный, бессовестный, осторожный человек, который будет хорошо служить вам в надежде на выгоду — и продаст ни за грош, если кто-то предложит больше.
Мы уезжали в веселом настроении, готовые решить все невразумительные проблемы буддизма. Наша капризница выдерживала походные условия лучше, чем я ожидал. Она, конечно, была нетерпелива и беспокоилась по пустякам, ей не хватало горничной и привычного комфорта, однако в целом все это досаждало меньше, чем бездеятельное сидение в бунгало. Она могла черпать силы только из общения с Хильдой и со мною, и вот, представьте, внезапно вошла во вкус фотографирования, проявления и печатания фотографий. Мы делали десятки снимков по дороге, запечатлевая деревушки со странными домиками и башенками; а поскольку Хильда взяла с собой свою коллекцию снимков, чтобы сравнить стиль индийских и непальских памятников, то мы проводили вечера после коротких дневных переходов, разбирая и раскладывая фотографии по альбомам. Мы планировали провести в путешествии по меньшей мере полтора месяца. За это время муссоны должны были прийти и миновать. Наш проводник считал, что мы успеем увидеть все стоящее в буддистских монастырях, а сэр Айвор надеялся, что мы избегнем всех ужасов дождливой поры.
— Что ты думаешь о нашем проводнике? — спросил я у Хильды на четвертый день поездки. — Я что-то начал сомневаться в нем.
— О, с ним все в порядке, — беззаботно ответила Хильда, и ее голос приободрил меня. — Он, конечно, мошенник — все проводники, толмачи и прочие подобные типы в отдаленных краях всегда мошенники. Будь они честными людьми, то разделяли бы обычные предрассудки соотечественников и ни за что не стали бы иметь дело с ненавистными чужестранцами. Но в этом случае у нашего друга Рам Даса нет никаких причин вредить нам. Иначе он не посовестился бы перерезать нам глотки; но, с другой стороны, нас слишком много. Скорее всего, он попытается нас надуть, предъявив преувеличенные счета, когда мы вернемся в Толу; но это уже забота леди Мидоукрофт. Не сомневаюсь, кстати, что сэр Айвор его вполне достоин. Я бы поставила на одного хитрого йоркширца против любых трех тибетцев!
— В том, что Рам Дас способен перерезать нам глотки, если это ему будет выгодно, я тоже не сомневаюсь, — ответил я. — Он подобострастен, а подобострастие идет рука об руку с предательством. Чем больше я за ним наблюдаю, тем явственнее проступает надпись «мерзавец» в каждом изгибе его спины!
— Да, он не подарок, я знаю. От нашего повара, который немножко говорит по-английски и по-тибетски, как и по-индийски, я слыхала, что у Рам Даса наихудшая репутация в окрестных горах. Но, по его словам, проводник он очень хороший, перевалы знает и, если ему хорошо заплатят, обязательно исполнит то, за что заплатили.
Еще через день мы после нескольких коротких переходов наконец приблизились к местности, где, по уверениям проводника, находился буддистский монастырь. Я был рад услышать это, тем более что он произнес название хорошо известного непальского селения; ибо, признаться, я уже начинал беспокоиться. Компаса я с собой не взял, но, судя по солнцу, мог прикинуть, что мы, выйдя из Толу, постоянно двигались почти точно на север и, по моему разумению, должны были оказаться в опасной близости от границы с Тибетом. Поскольку я отнюдь не желал быть «ободранным заживо» (как выразился сэр Айвор) в подражание святому Варфоломею и другим раннехристианским мученикам, мне было приятно узнать, что мы приближаемся к Кулааку: это был первый из непальских буддистских монастырей, куда наш всеведущий проводник, сам буддист, пообещал провести нас.
Мы шагали по прекрасной высокогорной долине, замкнутой со всех сторон снежными пиками. Небольшая речка, бурля на перекатах каменистого ложа, бежала посередине ее. Впереди круто вздымались скалы. Слева, на половине высоты склона, на скалистом выступе, виднелось приземистое, длинное здание со странными, напоминающими пирамиды крышами и двумя башенками наподобие минаретов на обоих торцах. По форме они более всего напоминали огромные глиняные кувшины. Это и был тот монастырь, обитель лам, ради которого мы сюда забрались. Откровенно говоря, на первый взгляд он не показался мне стоящим таких усилий.
Наш проводник велел носильщикам остановиться и обратился к нам с неожиданно высокомерным видом. Его подобострастие как ветром сдуло.
— Вы стояти здесь, — произнес он медленно, на ломаном английском, — пока моя пойдет смотреть, есть ли — лама-сахибы готовы брать вас. Должно просить позволение из лама-сахибов, чтобы войти в деревня. Ежели не спросить, — он выразительно черкнул рукой по своему горлу, — лама-сахибы резати долой голова еулопейцам.
— Боже милостивый! — вскрикнула леди Мидоукрофт, прильнув к Хильде. — Мисс Уайд, это ужасно! Куда же вы нас завели?
— Не беспокойтесь, — ответила Хильда, стараясь утешить ее, хотя сама она явно начала волноваться. — У Рам Даса просто такой живописный способ выражаться.
Мы уселись на поросший ползучими лишайниками пригорок у обочины тропы, поскольку лучшего ничего не имелось, и позволили нашему проводнику отправиться на переговоры с ламами.
— Ну что ж, — воскликнул я, стараясь бодриться, — по крайней мере мы сегодня будем спать на матрасах и под настоящей крышей. Монахи обязательно найдут для нас помещение. Это уже кое-что!
Мы достали свою корзинку и приготовили чай. Когда англичанка беспокоится, она заваривает чай. Хильда сказала, что ради этого она могла бы вскипятить Этну на Везувии. Мы ждали и пили свой чай; мы пили свой чай и ждали. Прошел час. Рам Дас не возвращался. Я начал тревожиться всерьез.
Наконец что-то изменилось. Группа возбужденных людей в желтых хламидах появилась из монастыря. Они спустились по извилистой тропинке, сильно жестикулируя, и направились к нам. Они громко кричали и явно были рассержены. Вдруг Хильда схватила меня за руку и торопливо шепнула:
— Хьюберт, нас предали! Теперь я все четко вижу. Эти люди — тибетцы, а не непальцы. — Она помолчала и продолжила: — Все, все понятно… Наш проводник, Рам Дас… У него все-таки была причина вредить нам. Должно быть, Себастьян выследил нас, Себастьян подкупил его! Ведь это он рекомендовал Рам Даса сэру Айвору!
— Почему ты так думаешь? — тихо спросил я.
— Потому… Да сам посуди: эти люди одеты в желтое. Значит, это Тибет. В Непале ламы носят красное, в Тибете и всех прочих буддистских странах — желтое. Я читала об этом в книге — «Молитвенное колесо», ты помнишь? К нам идут тибетские фанатики, и, как и предсказал Рам Дас, они, скорее всего, перережут нам глотки.
Так чудесная память Хильды дала нам возможность осмыслить опасность и приготовиться, пусть даже в самый последний момент. Я мгновенно понял, что она права: нас заманили обманом через границу и столкнули с буддистскими инквизиторами, с врагами. Тибет — самая негостеприимная страна в мире; ни одному чужеземцу не дозволяется переступать его пределы. Нужно было готовиться к худшему. Я встал — единственный белый мужчина, вооруженный одним револьвером, ответственный за жизнь двух женщин. И радом — никого, кроме угодливого парии, повара-гуркха и полудюжины ненадежных носильщиков-непальцев. Бежать было некуда. Ловушка захлопнулась. Нам ничего не оставалось, кроме как ждать и строить храброе лицо вопреки полнейшей беспомощности.
Я повернулся к нашей подопечной и сказал с предельной серьезностью:
— Леди Мидоукрофт, это опасно, по-настоящему опасно. Внимательно выслушайте меня. Вы должны делать, как вам велят. Нельзя плакать, нельзя выказывать трусость. От этого зависят наши жизни. Все мы должны держаться стойко. Мы должны притворяться храбрыми. При малейшем проявлении страха эти люди перережут нас тут же на месте.
К моему несказанному удивлению, леди Мидоукрофт поднялась до высоты положения.
— О, если не считать болезней, — ответила она безропотно, — я почти ничего не боюсь. Для меня куда страшнее чума, чем эта кучка завывающих дикарей!
К этому времени люди в желтом уже приблизились вплотную. Было очевидно, что они кипят от возмущения; тем не менее они вели себя чинно и порядка не нарушали. Один из них, одетый получше других, осанистая особа с жирными щеками и обвислой кожей церковного сановника, соблюдающего безбрачие, был, по-видимому, настоятелем, или главным ламой монастыря. Он отдал приказ своим подчиненным на языке, которого мы не понимали. Повинуясь ему, монахи в мгновение ока окружили нас плотным кольцом.
Тогда главный лама выступил вперед, с повелительным видом, как Пу-Ба из комической оперы[59], и сказал что-то на том же языке, обращаясь к повару, который немного знал здешнюю речь. Из этого я сделал вывод, что Рам Дас все о нас рассказал: лама сразу же избрал переводчиком повара, не обращая никакого внимания на меня, очевидного начальника маленькой экспедиции.
— Что он говорит? — спросил я, как только лама умолк.
Повар, который беспрестанно отвешивал низкие поклоны, рискуя сломать хребет, принимал самые жалкие, пресмыкающиеся позы и объяснял дрожащим голосом на своем ломаном английском:
— Этот сахиб — жрец из храм. Он очень сердиться, потому еулопейский сахиб и мем-сахибы прийти в Тибет. Еулопейский человек, индусский человек, никто нельзя приходить в землю Тибет. Жрец-сахиб говорить, резать всем еулопейский глотки. Люди Непала идти домой, в их страна.
Я взглянул на ламу так, будто его заявление меня совершенно не касалось.
— Скажи ему, — я ухитрился даже улыбнуться, хотя и с трудом, — что мы не намеревались нарушить границу Тибета. Мерзавец проводник завел нас. А направлялись мы в Кулаак, который находится во владениях махараджи. Мы охотно уйдем на земли махараджи, если жрец-сахиб позволит нам переночевать здесь.
Я глянул на Хильду и леди Мидоукрофт. Должен отметить, что их поведение в этих тяжелых обстоятельствах было достойно англичанок. Они стояли выпрямившись и глядя так, словно все жрецы Тибета разом могли вызвать у них лишь презрительную улыбку.
Повар передал мои слова, как мог — похоже, что его тибетский был не лучше английского. Но главный лама ответил отнюдь не дружелюбно, что я понял и без перевода.
— Каков его ответ? — спросил я у повара самым высокомерным голосом. Изображать высокомерие я не привык, но…
Наш переводчик закланялся снова, трясясь всеми поджилками, сколько их у него было.
— Жрец-сахиб говорить, это все лгать. Это все проклятое лгать. Вы есть еулопейски миссионер, очень плохой человек; вы хотеть идти в Лхаса. Но белый сахиб не должен идти в Лхаса. Священный город, Лхаса, только для буддистов. Это не есть дорога на Кулаак. Это не земля махараджи. Это место принадлежать далай-ламе, главе всех лам. Он иметь дом в Лхаса. Но жрец-сахиб знает вы как еулопейски миссионер, хотящий идти в Лхаса, чтобы обратить буддистов, потому как… Рам Дас сказать ему так.
— Рам Дас! — воскликнул я, к этому времени уже сильно обозлившись. — Негодяй! Мерзавец! Он не только бросил нас, но еще и предал. Он солгал, намеренно солгал, чтобы настроить тибетцев против нас. Теперь нам придется туго. Наш единственный шанс — каким-то образом ублаготворить этих людей.
Толстый жрец снова заговорил.
— Что он говорит на этот раз? — спросил я.
— Он говорить, Рам Дас сказать ему все это, потому как Рам Дас хороший человек — очень хороший человек: Рам Дас принял буддизм. Вы платить, Рам Дас проводить вас до Лхаса. Но Рам Дас хороший человек, не хотеть дать еулопейски видеть священный город. И привести вас вместе сюда. И тут он известить жрец-сахиб про это.
Судя по едва скрываемой усмешке, трюк Рам Даса он весьма одобрил.
— Что они с нами сделают? — спросила леди Мидоукрофт. Лицо у нее было совсем белое, хотя держалась она куда мужественнее, чем я мог бы ожидать.
— Не знаю, — ответил я, прикусив губу. — Но мы не должны сдаваться. Мы еще не побеждены. В конечном счете они, быть может, больше бранятся, чем на самом деле сердятся. Еще есть надежда, что нам удастся убедить их, чтобы они нас отпустили.
Люди в желтых одеяниях заставили нас направиться к деревне и монастырю. Мы стали их пленниками, и сопротивляться было бесполезно. Поэтому я приказал носильщикам взять палатки и остальной багаж. Леди Мидоукрофт подчинилась неизбежному. Мы медленно двинулись по тропе длинной вереницей, с ламами в желтых мантиях в качестве бдительной охраны. Я изо всех сил старался сохранять спокойствие и главное — не выглядеть опечаленными.
По мере приближения к деревне, с ее жалкими и вонючими хижинами, мы уловили звук колокольчиков, бесчисленных колокольчиков, бренчащих в определенном ритме. Местные жители высыпали из домов поглазеть на нас. У всех них были плоские лица, раскосые, и все они были упорно, уныло, удручающе инертны. Их, казалось, заинтересовала наша одежда и внешность, но открытой враждебности я не заметил. Не останавливаясь, мы прошли выше, до низкого здания монастыря с его пирамидальной крышей и чудными, кувшиноподобными башенками. Последовал краткий обмен репликами, и монахи ввели нас в храмовый зал, который, видимо, служил также для общих собраний и судебных разбирательств. Входя, мы дрожали — у нас не было уверенности, что когда-нибудь выйдем отсюда живыми.
Храм представлял собою просторное, вытянутое в длину помещение, в дальнем конце которого, в нише, похожей на апсиды[60] итальянских церквей, восседал на престоле огромный Будда со скрещенными ногами. Перед ним располагался алтарь. Будда, безмятежный, непроницаемый, смотрел на нас со своей вечной улыбкой. Самодовольное божество вырезали из белого камня и пестро раскрасили; на плечи его была накинута желтая мантия, как у всех лам. Воздух в зале казался густым из-за аромата ладана, а также недостатка вентиляции. Середину зала занимал огромный деревянный цилиндр, нечто вроде барабана-переростка, раскрашенный в яркие цвета, покрытый орнаментами и тибетскими письменами. Он был намного выше человеческого роста, пожалуй, футов девяти, и держался на железной, вертикально расположенной оси. Присмотревшись, я обнаружил, что к цилиндру прикреплен рычаг, а к нему привязана струна. Одинокий монах, поглощенный служением, дергал за эту струну, отчего цилиндр прокручивался и сверху раздавался звон колокольчика. Казалось, будто это душа монаха была привязана к барабану и ее усилием звонил колокольчик.
Все это сразу бросилось нам в глаза, но поначалу мы не уделили зрелищу внимания — ведь речь шла о нашей жизни, и нам было не до этнографических наблюдений. Но как только Хильда заметила цилиндр, лицо ее просветлело, и я понял, что у нее появилась какая-то идея.
— Это молитвенное колесо! — вскричала она, и в голосе ее звучала неподдельная радость. — Я знаю, где мы находимся… Хьюберт, леди Мидоукрофт, я вижу выход! Точно повторяйте за мной, и все еще может обойтись. Ничему не удивляйтесь. Думаю, мы сумеем сыграть на религиозных чувствах этих людей.
Не колеблясь ни минуты, она трижды простерлась перед статуей Будды, отчетливо коснувшись лбом пыли на полу. Мы немедленно проделали то же самое. Тогда Хильда поднялась и медленно пошла в обход вокруг барабана, повторяя на каждом шагу, монотонно, нараспев, как это делают жрецы, четыре магических слова: «Ом, мани, падме, хум», и снова «Ом, мани, падме, хум», много раз подряд. Мы вторили ей, твердя священную формулу так, будто знали ее с детства. Я заметил, что Хильда движется посолонь. Этот момент весьма важен для всех таинственных, наполовину магических церемоний.
Наконец, после десяти или двенадцати кругов, она остановилась, с отрешенным видом вернулась к статуе вечно смеющегося Будды и еще трижды коснулась лбом земли, совершая поклонение.
Тут затверженные некогда уроки пастора при церкви Св. Алфегия вдруг всплыли в памяти леди Мидоукрофт.
— О, мисс Уайд, — пробормотала она испуганно, — хорошо ли так делать? Разве это не явное идолопоклонство?
Здравый смысл Хильды помог ей найти верный ответ.
— Идолопоклонство или нет, у нас нет другого способа спастись, — твердым голосом произнесла она.
— Но… Следует ли нам спасаться? Не правильнее ли будет… ну… стать мучениками?
Хильда была само терпение.
— Думаю, что нет, дорогая, — заявила она мягко, но решительно. — Мученичество — это не ваше призвание. В наше время опасность впадения в идолопоклонство среди европейцев не столь велика, чтобы мы ради предупреждения ее заплатили своими жизнями. Я знаю лучшие способы употребления собственной жизни. Я не откажусь стать мученицей там, где выбор будет достаточно серьезным. Но не думаю, чтобы такая жертва требовалась сейчас от нас здесь, в тибетском монастыре.
Жизнь была дана нам не для того, чтобы мы растрачивали ее понапрасну!
— Но… все же… Я боюсь…
— Не бойтесь ничего, дорогая, иначе потеряете все! Следуйте за мной. Ваше поведение на моей ответственности. Если уж Нааману, окруженному идолопоклонниками, дозволено было поклониться в доме Риммона[61], всего лишь чтобы сохранить за собой место при дворе, то вы, несомненно, можете поклониться ради спасения своей жизни в буддистском храме. Ну же, довольно казуистики! Делайте, как я вам говорю! «Ом, мани, падме, хум», еще раз! И еще один обход вокруг барабана!
Мы снова послушались, леди Мидоукрофт сдалась, лишь слабо попротестовав. Жрецы в желтом не сводили с нас взглядов, пораженные нашими эволюциями. Было ясно, что их мнение о наших кощунственных замыслах относительно священного города начало меняться.
После того как завершили второй круг, с величайшей торжественностью, один из монахов подошел к Хильде, видимо, приняв ее за нашу духовную руководительницу. Он сказал ей что-то по-тибетски, чего мы, конечно, не поняли; но, поскольку при этом монах указал на собрата, который крутил колесо, Хильда утвердительно кивнула.
— Если вы этого хотите, — сказала она по-английски, и он, по-видимому, понял. — Он спрашивал, хочу ли я покрутить цилиндр, — пояснила она для нас.
Монах поднялся со скамеечки, на которой преклонял колени, и уступил Хильде место. Она тоже опустилась на колени и взяла в руки струну, как будто для нее это было дело привычное. Я заметил, прежде чем она приступила к процедуре, что настоятель, очевидно намереваясь испытать ее, незаметно подтолкнул цилиндр левой рукой, — теперь он вращался не в ту сторону, в которую направлял его монах. Но Хильда отпустила струну, негромко вскрикнув от ужаса. Это было неверное направление — несчастливое, запрещенное каноном, путь зла, противосолонь. С выражением благоговейного страха Хильда замерла, повторила еще раз мантру из четырех таинственных слов и трижды, с хорошо разыгранным почтением, поклонилась Будде. Затем она раскрутила цилиндр, как полагается, правой рукой, в благопожелательном направлении и сделала семь оборотов с крайней серьезностью.
В этот момент, приободренный примером Хильды, я тоже ощутил вдохновение. Открыв свой кошелек, я вынул четыре новеньких серебряных рупии индийской чеканки. Они были очень красивые, блестящие, с изображением нашей королевы как императрицы Индии. Держа их на раскрытой ладони, я приблизился к статуе Будды и выложил свое подношение рядком у его ног, сопроводив действие приличествующей формулой. Но поскольку я не знал, какую именно мантру полагалось произносить по такому случаю, я проговорил вполголоса первое, что вспомнилось — детскую считалку: «Хоки-поки-винки-вум». Статуя по-прежнему благожелательно улыбалась. Судя по лицам жрецов, они решили, что я произнес весьма действенную молитву на своем языке.
Как только я отступил, не поворачиваясь спиной к божеству, главный лама скользнул мимо меня и тщательно осмотрел монеты. Он явно никогда не видал ничего подобного, потому что смотрел, не отрываясь, несколько минут, а затем показал монеты всем монахам с глубоким почтением. Вероятно, он счел изображение Ее милостивейшего величества могущественной богиней. Когда братия налюбовалась ими с возгласами восхищения настоятель открыл потайной ящичек для реликвий в подножии статуи, пробормотал молитву и опустил монеты туда, как драгоценное подношение буддиста-европейца.
Теперь мы уже могли быть уверены, что сумели произвести весьма положительное впечатление. Хильдино увлечение буддизмом сослужило нам хорошую службу. Главный лама пригласил нас присесть, уже намного вежливее; затем последовала длительная и оживленная беседа между ним и старшими монахами. Их взгляды и жесты свидетельствовали, что главный лама склонен счесть нас правоверными буддистами, но часть его советников крепко сомневалась в глубине и искренности наших убеждений.
Пока они судили и рядили, у Хильды возникла новая превосходная идея. Она раскрыла свой портфель и вытащила фотографии древних буддистских святынь и храмов, сделанные ею в Индии. С торжествующим видом она стала раскладывать их. Жрецы и монахи немедленно столпились вокруг нас. Когда они распознали, что изображено на снимках, их волнение возросло до предела. Фотографии переходили из рук в руки, под громкие восклицания радости и удивления. Один брат указывал другому на какой-нибудь знакомый символ или древнюю надпись; двое или трое, в порыве благочестивого восторга, пали на колени и стали целовать картинки.
Мы разыграли козырную карту! Монахи уже не могли сомневаться, что мы глубоко интересуемся буддизмом.
Верующие никогда не понимают, что такое отвлеченный интерес; стоило им увидеть, что мы собираем изображения буддистских построек, как монахи тут же пришли к заключению, что мы, конечно, так же преданы вере, как они сами. Их братские чувства простерлись так далеко, что они бросились нас обнимать. Для леди Мидоукрофт это было тяжелым испытанием, так как братия не отличалась чистотой. Она подозревала, что на них куча микробов, и боялась подхватить тиф.
Братья спросили через повара-переводчика, где делались эти картинки. Мы тем же путем объяснили, как могли, что побывали в древних местах буддистского культа в Индии. Это восхитило их еще более, хотя я не знаю, в какой форме наш гуркх, не очень сведущий в языках, передал им это сообщение. Во всяком случае, они снова принялись нас обнимать, после чего главный лама сказал что-то весьма торжественно нашему самодеятельному переводчику.
— Жрец-сахиб говорить, — возвестил повар, — у них есть очень священная вещь, из Индии. Священная буддистская вещь. Он показать ее вам.
Мы ждали, затаив дыхание. Главный лама подошел к алтарю у входа в нишу, где сидел, улыбаясь, Будда. Трижды поклонившись до земли, насколько позволяла ему дородная фигура, постучав лбом оземь, точно как Хильда, он со страхом божиим вынул из-под алтаря какой-то предмет, тщательно завернутый в парчу с золотым шитьем. Из почтения к святыне его сопровождали двое прислужников. Почтительнейшим образом настоятель медленно развернул золотой покров и явил свету сокровище храма. Торжествуя, он представил его нашим взорам. Это была бутылка английского производства!
Ее этикетка сияла золотом и яркими красками. Бутылка была фигурная, в форме кошки, сидящей на задних лапках. Священная надпись на нашем родном языке гласила: «Джин «Старый Том», без сахара».
Завидев святыню, монахи склонили головы в полном молчании. Я искоса взглянул на Хильду.
— Ради всего святого, — шепнул я, — вы обе не вздумайте смеяться! Иначе все пропало!
Женщины превосходно хранили почтительную невозмутимость. И тут меня снова осенило.
— Скажи, — велел я повару, — что у нас тоже есть похожий, но намного более живой и очень могущественный дух.
Повар перевел. Тогда я открыл ящик с провиантом и театральным жестом извлек последнюю оставшуюся в запасе бутылку содовой воды из Симлы.
Очень важно и сосредоточенно я открутил проволочку, которой крепилась пробка, как бы осуществляя священный ритуал. Монахи столпились вокруг, охваченные любопытством. Я придержал пробку большим пальцем, внушительным тоном пробормотал таинственное заклинание: «Хоки-поки-винки-вум!» — затем встряхнул бутылку и отпустил пробку. Содовая мгновенно выплеснулась. Пробка взлетела до потолка. Содержимое разлетелось впечатляющим веером.
На мгновение ламы испуганно отпрянули. Им почудилось нечто демоническое. Мало-помалу, видя, что мы спокойны, они подобрались поближе. Вопросительно взглянув на настоятеля, я вытащил из кармана штопор и раскупорил джин — бутылка была непочатой. Знаком попросил принести чашку. Ее почтительно принесли. Я плеснул в чашку немного джина, добавил оставшейся содовой и отпил первый, чтобы показать, что это не яд. Потом я передал чашку главному ламе. Тот отхлебнул раз, другой и выпил до дна. Священный напиток ему явно пришелся по вкусу, потому что он почмокал губами и, обратившись к ожидающим собратьям, издал восхищенное восклицание.
Остаток содовой, смешанной с джином, был пущен по кругу остальных монахов и получил всеобщее одобрение. Увы, содовой на всех не хватило, но те, кто сподобился попробовать, впечатлились. Кажется, в их восприятии щекочущие пузырьки углекислого газа свидетельствовали о присутствии могущественного духа.
Таким образом, наше положение определилось. Теперь в нас видели не просто буддистов, а сильных магов из далекой страны. Монахи не замедлили проводить нас в отведенные для нашего пребывания в монастыре комнаты. Они оказались относительно чистыми, а постели у нас были свои. О нынешней ночи можно было не беспокоиться. Наиболее страшной опасности мы, по крайней мере, избежали. Могу добавить, что к счастливым обстоятельствам я отнес также и лживость нашего повара. Ибо я убежден, что он врал напропалую. Как только этот жалкий тип почуял, что ветер переменился, я имею основания предполагать, что он поддержал наше дело, порассказывав главному ламе самых невероятных историй о нашей святости и мудрости. В любом случае, к нам отнеслись с чрезвычайным уважением и трепетно внимали каждому желанию столь святых особ.
Однако теперь я начал осознавать, что мы, пожалуй, несколько перестарались в этом отношении. Мы окружили себя слишком ярким ореолом святости. Монахи, поначалу жаждавшие нашей крови, теперь вознесли нас так высоко, что впору было призадуматься: а не захотят ли они оставить таких замечательных единоверцев здесь навсегда? Мы провели целую неделю в монастыре, по сути, против нашей воли; нас очень хорошо кормили и принимали, но мы были скорее пленниками, чем гостями. Виной всему стала фотокамера. Ламы никогда прежде не видали фотографий. Они спрашивали, как получаются эти чудесные картинки, и Хильда, чтобы поддержать хорошие отношения, показала им весь процесс. Когда портрет главного ламы, в его самой лучшей мантии, в полный рост, был напечатан и предстал перед их глазами, их восторгу не было предела. Все братья потрогали и рассмотрели это произведение фотоискусства, и с того момента их ничто более не могло удовлетворить, как фотографирование всех монахов подряд. Даже сам невозмутимый Будда был вынужден позировать для портрета. Впрочем, поскольку сидеть неподвижно он привык — да и никогда, в общем, ничем другим не занимался — снимок удался на славу.
Шли дни, солнце вставало и садилось, а нам уже было ясно, что монахи вовсе не собираются спешно отправлять нас домой. Леди Мидоукрофт, оправившись от первоначального испуга, начинала скучать. Буддистские ритуалы ее больше не интересовали. Чтобы скрасить однообразие, я выискивал любые способы убить время до тех пор, пока наши слишком настойчивые хозяева сочтут нужным отпустить нас. Они часто устраивали долгие религиозные процессии — с танцами перед алтарем, с масками или головами животных и с другими диковинными церемониалами. Хильда, начитанная в вопросах буддийской веры, объяснила мне, что все это делалось ради накопления кармы.
— Что такое карма? — спросил я без особого интереса.
— Карма — это хорошие дела, или заслуги. Чем больше ты крутишь молитвенное колесо, чем больше звонишь в колокольчики, тем выше заслуги. Один из монахов всегда занят вращением большого колеса, которое приводит в движение колокол, чтобы заслуги монастыря прирастали и днем и ночью.
Это заставило меня задуматься. Вскоре я обнаружил, что карма накапливается независимо от того, как именно вращают колесо. Важно вращение как таковое, а не личное усердие. Колеса и колокольчики были расставлены в удобных местах по всей деревне, и каждый, кто проходил мимо, подталкивал его, тем самым обеспечивая кармой всех жителей. Поразмыслив над этими фактами, я изобрел нечто новое. Я попросил Хильду сделать мгновенные фотографии всех монахов во время очередной процессии, с небольшими интервалами. В здешнем солнечном климате мы без труда могли печатать снимки с пластинок сразу же после проявления. Затем я взял небольшое колесо, размером с бочонок для устриц — у монахов таких были десятки. Внутри я наклеил фотографии в определенной последовательности наподобие так называемого «зоэтропа», или колеса жизни. Прорезав по сторонам отверстия и укрепив зеркальце, взятое из несессера леди Мидоукрофт, я довершил свое творение. Когда его быстро вращали, фигуры начинали как будто двигаться и можно было полюбоваться почти настоящей процессией. В общем, получилось нечто вроде кинематографа.
Потом мне пришла в голову новая затея. Неподалеку от монастыря сбегал с горы ручей, откуда брали воду.
Я всегда имел наклонности к механике; и вот я установил водяное колесо в том месте, где ручей образовывал маленький водопад, и соединил его с фотографическим барабаном. Таким образом, мое колесо могло работать само по себе, накапливая карму для всей деревни, пока люди занимались своими делами.
Монахи, которые на самом деле были отличными парнями, когда интересы веры не требовали от них перерезания глоток, восприняли эту конструкцию как великое и славное религиозное изобретение[62]. Они преклоняли перед ним колени и всячески почитали. Они низко кланялись также и мне, когда я впервые продемонстрировал его, и я начал уже проникаться духовной гордостью. Леди Мидоукрофт призвала меня к порядку, пробормотав со вздохом:
— Я понимаю, что сейчас мы не можем соблюдать наши принципы… И все-таки мне кажется, что вы поощряете идолопоклонство!
— Чисто механически, — ответил я, любуясь своим творением с простительным самодовольством изобретателя. — Видите ли, добрым деянием является вращение само по себе, а не молитвы, его сопровождающие. Вместо людей-идолопоклонников мы имеем лишенный сознательности поток, а это, я полагаю, похвально. — Тут мне вспомнилось мистическое изречение «Ом, мани, падме, хум». — Как жаль, что я не мог соорудить для них фонограф, чтобы твердить их мантру! Тогда они могли бы полностью переложить свои религиозные обязанности на механизмы!
— Большие перспективы, — сказала Хильда подумав, — откроются перед тем человеком, который первым завезет вертела с механическим приводом в Тибет! Каждая семья приобретет его как автоматическое средство создания кармы.
— Только не распространяй эту идею в Англии! — воскликнул я поспешно. — Если, разумеется, мы когда-нибудь туда попадем. Иначе кто-то увидит в этом будущее британской торговли, и в итоге мы потратим двадцать миллионов на завоевание Тибета в интересах цивилизации и синдиката производителей вертелов!
Трудно сказать, насколько затянулось бы наше сидение в монастыре, если бы не вмешательство непредвиденного случая. Миновала первая неделя. Мы устроились неплохо на примитивный лад: повар-гуркх готовил для нас пищу, носильщики заменяли слуг. И все-таки я не чувствовал полной уверенности в наших хозяевах — ведь, откровенно говоря, мы втерлись к ним в доверие обманом. Правда, мы не солгали, когда сообщили монахам, что буддистские миссионеры проникли в Англию. Они не имели ни малейшего понятия о том, где находится Англия и кто такая госпожа Блаватская, так что это известие их заинтересовало. Видя в нас многообещающих неофитов, они теперь жаждали отправить нас в Лхасу, чтобы мы получили там полноценное наставление в вере от светоча, самого верховного ламы лично. Однако нас это не привлекло. Все, что мы слыхали о судьбе мистера Лендора, не вызывало у нас желания следовать его путем. Монахи же, со своей стороны, не могли понять нашей неохоты. Они полагали, что каждый благонамеренный неофит должен мечтать о паломничестве в Лхасу, эту Мекку буддистской веры. Наши колебания вновь породили некоторые сомнения в истинности нашего обращения. Прозелитам не полагается быть «едва теплыми», от них ожидают, что они с жаром ринутся вперед. То, что по дороге нас, скорее всего, перебьют, никого не смущало. Ведь мы умрем за веру, а что может быть завиднее такой блестящей кончины?
Однако все сложилось иначе. В начале второй недели нашего визита главный лама пришел ко мне с наступлением темноты. Лицо его было серьезно. Я призвал нашего незаменимого переводчика, повара.
— Жрец-сахиб говорить, очень важно это: сахиб и мем-сахибы должны уйти из отсюда раньше до встатия солнца завтра утром.
— Почему? — спросил я, и удивленный, и обрадованный.
— Жрец-сахиб говорить, он любить вас очень. О, очень, очень много. Не хотеть видеть, как люди из деревня вас убивать.
— Убить нас! Но ведь они, кажется, почитают нас святыми!
— Жрец говорить, так и есть. Сильно много святые. Люди здесь все толковать, что сахиб и мем-сахибы очень великие святые, сильно как Будда. Картинки делать, чудес творить. Люди думать, если им убить вас и тут похоронить, очень свято место быть. Очень великая карма, очень хорош торговля. Много люди из Тибета услышать вы есть святые, и сюда приходить паломники. Паломники делать ярмарка, делать базар, очень хорош для деревня. Вот люди и хотеть убить вас, построить гробница над вашим телом.
До этого аспекта святости я никогда бы сам не додумался. Между тем, если ранее я не горел желанием удостоиться венца христианского мученика, то уж сделаться мучеником буддийским не тянуло совершенно.
— Что же лама советует нам? — спросил я.
— Жрец-сахиб говорить, он вас любить и не хотеть деревня убивать вас. Он дать вам проводник — очень хорош проводник, крепко знать горы, и он отвести вас прямо до страны махараджи.
— Не Рам Дас? — спросил я подозрительно.
— Нет, не Рам Дас. Очень хорош человек, из Тибет.
Трудно было не понять, насколько критична ситуация. Начались поспешные приготовления. Я предупредил Хильду и леди Мидоукрофт. Наша капризница немножко поплакала, конечно, при мысли, что ее могут засунуть в гробницу, но в целом держалась прекрасно. Наутро, еще до рассвета, пока жители деревни не проснулись, мы бесшумно прокрались к выходу из монастыря, где оставили столько друзей. С нами шел новый проводник. Он провел нас в обход деревни, на окраине которой размещались постройки обители лам, прямо в долину. К шести утра скопление домов и пирамидальные шпили уже скрылись из виду. Но я вздохнул свободно лишь тогда, уже после полудня, когда мы оказались снова под защитой Британии в первой же деревушке во владениях махараджи.
Что касается мерзавца Рам Даса, мы больше не слыхали о нем. Он растворился в пространстве, оставив нас у входа в подстроенную не им ловушку. Главный лама рассказал мне, что проводник, сразу после того, как сообщил ему лживые сведения о нас, отправился к себе на родину каким-то другим путем.
Глава XI
История об офицере, который все правильно понял
Счастливо ускользнув из слишком тесных объятий гостеприимных монахов Тибета, мы медленно продвигались по землям махараджи к штаб-квартире сэра Айвора. На третий день пути мы стали лагерем в романтическом уголке Гималаев — узкой зеленой долине, посередине которой бежал, бурля и пенясь на перекатах, чистый поток. Теперь мы могли наслаждаться и великанами-кедрами, которые рядами высились на склонах, и покрытыми снегом скалами, замыкавшими вид с севера и с юга. Перистые заросли бамбука окаймляли и почти полностью скрывали белопенную речку, чей прохладный напев — увы, обманчиво прохладный, — доносился до нас сквозь густой переплет колышущейся листвы. Леди Мидоукрофт была так счастлива уйти подобру-поздорову от кровожадных и благочестивых тибетцев, что на некоторое время почти перестала ворчать. Она даже соизволила восхититься прекрасной долиной, где мы остановились на ночлег, и признать, что орхидеи, свисавшие с высоких деревьев, не менее красивы, чем те, которые ей поставляла цветочница с Пикадилли.
— Вот только никак в толк не возьму, — заметила она, — как они завелись здесь, в этой дикой глуши, да еще самые модные сорта, когда нам в Англии с таким трудом приходится выращивать их в дорогих оранжереях!
По-видимому, она полагала, что родина орхидей — Ковент Гарден[63].
Рано утром я занимался с одним из наших туземцев разведением костра, чтобы вскипятить котелок — ибо невзирая на все несчастья мы продолжали пить чай с обычной пунктуальностью, — когда я заметил спускающегося по склону высокого, симпатичного с виду непальца. Мягкой кошачьей походкой он приблизился к нам и остановился, выражая всем видом глубокую мольбу. Он был молод, хорошо одет, как старший слуга из богатого дома; лицо у него было широкое, плоское, но при этом доброе и открытое. Он низко поклонился несколько раз, но ничего не сказал.
— Спроси его, чего он хочет, — окликнул я нашего ненадежного друга, повара.
Почтительный непалец не стал ждать, пока его спросят.
— Салам, сахиб, — сказал он, снова кланяясь так низко, что чуть не коснулся лбом земли. — Вы еулопейский доктор, сахиб?
— Это так, — ответил я, пораженный своей известностью в лесах Непала. — Но каким чудом вы это знаете?
— Вы стоять лагерь неподалеку, когда проходить здесь раньше, и вы лечить маленькая здешняя девушка, у которой болели глаза. По всей округе рассказывать, что вы есть очень великий лекарь. Вот я и приходить и просить, не сходить ли вы в мою деревню, чтобы помогать нам.
— Где вы изучили английский? — воскликнул я, все более поражаясь.
— Я есть служить одно время у лезидента Британии в столица махараджи. Там набрался английский. Также набрался много рупий. Осень хорош дело у лезидента Британии. Теперь вернулся в моя своя деревня, джентльмен в отставка. — И он горделиво выпрямился с чувством собственного достоинства.
Я окинул джентльмена в отставке взглядом с ног до головы. Его внушительности не портили даже босые ноги. Он явно был важной персоной в здешних местах.
— И для чего же вы хотите позвать меня в свою деревню? — поинтересовался я.
— Белый странник-сахиб там больной, сэр. Осень больной. Злой лихорадка. Большой первый-класс сахиб, прямо как губернатор. Больной, почти умирать. Послать меня найти попробовать еулопейский доктор.
— Лихорадка? — повторил я, вздрогнув.
Он кивнул.
— Да, лихорадка. Точно как люди болеть в Бомбей.
— Как его зовут, знаете? — спросил я. Нельзя отказывать в помощи человеку, попавшему в беду, но у меня на руках были Хильда и леди Мидоукрофт, и потому не хотелось отклоняться от нашего пути без достаточно весомой причины.
Отставной джентльмен весьма выразительно потряс головой.
— Как мне знаю? — ответил он, разводя руки в стороны, словно показывая, что его ладони пусты. — Забывать еулопейский имя все время легко. И странник-сахиб иметь имя очень тлудно запомнить. Не английский имя. Он еулопейский чужестранец.
— Иностранец-европеец! — повторил я. — И вы говорите, он серьезно болен? Эта болезнь — не шутка… Ладно, подождите минутку — я спрошу у наших леди. Далеко ли до вашей деревни?
Он несколько неопределенно взмахнул рукой в направлении горного склона.
— Два часа идти, — ответил он, со свойственной всем горцам мира привычкой измерять в подобных обстоятельствах расстояние временем.
Я отошел к палаткам и посоветовался с Хильдой и леди Мидоукрофт. Капризница надулась — она была категорически против любых отклонений.
— Лучше поедем прямиком к Айвору, — сказала она недовольно. — С меня хватит этих походов. Все это по-своему очень хорошо на недельку, но когда начинаются намеки на резание глоток и всякие угрозы, это уже становится не забавно, а немножечко неприятно. Я хочу спать на своей перине. Я не желаю заходить в их деревни!
— Но подумайте, дорогая, — мягко сказала Хильда, — этот путешественник болен, он один в чужой стране. Как может Хьюберт бросить его? Врач обязан делать все возможное, чтобы облегчить страдания и излечить больного. Что бы мы с вами подумали, когда находились в обители, если бы европейские путешественники, узнав, где мы, в плену и в опасности для нашей жизни, прошли бы мимо, не попытавшись выручить нас?
Леди Мидоукрофт нахмурила бровки и подумала.
— То были мы, — изрекла она, нетерпеливо мотнув головой, — а это другой человек. Вы не можете ходить туда-сюда ради каждого больного в Непале. И к тому же там чума! Ужасно! Кроме того, а вдруг это новый умысел тех мерзких людей, новая опасность?
— Леди Мидоукрофт права, — сказал я поспешно. — Я об этом не подумал. Там может не быть вообще никакой болезни и никакого пациента. Поэтому я пойду с этим человеком один, Хильда, и выясню истину. Это займет у меня не больше пяти часов. Около полудня я уже вернусь.
— Что? И оставите нас без защиты среди диких зверей и туземцев? — вскрикнула в ужасе леди Мидоукрофт. — В чаще леса! Доктор Камберледж, как вы можете?
— Вы не беззащитны, — ответил я, стараясь ее успокоить. — С вами Хильда. Она стоит десяти мужчин. И потом, наши непальцы уже испытаны и надежны.
Хильда поддержала мое решение. Она была настоящей медсестрой и глубоко прониклась гуманистическим духом медицины, не ей было отговаривать меня от того, чтобы спасти жизнь человеку в тропических джунглях. Посему, вопреки леди Мидоукрофт, я вскоре уже шагал по крутой, извилистой горной тропе, затянутой ползучими индийскими травами, к предполагаемой деревне, которой посчастливилось сделаться резиденцией отставного джентльмена.
Потребовалось два часа нелегкого карабкания, чтобы она наконец превратилась в действительность. Отставной джентльмен провел меня к своему дому по улочке между деревянными домишками. Дверь была низкая, мне пришлось пригнуться, чтобы войти. И с первого же взгляда я понял, что это не обман и не ловушка. В углу комнаты, на кровати туземного образца, лежал тяжело больной человек — европеец, с белыми волосами и кожей, бронзовой от тропического загара. Зловещие пятна в подкожном слое сразу выдавали характер болезни. Больной в жару беспокойно метался по постели, но не поднял головы, чтобы взглянуть на моего провожатого.
— Ну что, есть новости от Рам Даса? — спросил он наконец хриплым и слабым голосом. Но и в таком звучании я узнал его мгновенно. Передо мной на постели лежал Себастьян — и никто другой!
— От Рам Даса никакая новость, — отозвался отставной джентльмен, с неожиданным выражением почти женской нежности. — Рам Дас ушел-исчез. Не возвращался. Но я пливел вам еулопейский доктор, сахиб!
Даже теперь Себастьян не приподнялся на постели. Я видел, что его больше беспокоят известия от разведчика, чем состояние собственного здоровья.
— Мерзавец! — простонал он, крепко зажмурившись. — Мерзавец! Он меня предал…
Он снова заметался. Я смотрел на него и молчал. Потом сел на низкую скамеечку у кровати и взял его за руку, чтобы проверить пульс. Его запястье было худое и костлявое. Лицо тоже сильно осунулось. Было ясно, что злокачественная лихорадка, сопутствующая болезни, основательно изнурила моего старого учителя. Он был так слаб и болен, что позволил мне держать пальцы на пульсе полминуты или больше, так и не открыв глаз, не проявив малейшего любопытства. Можно было подумать, что европейские доктора встречаются в Непале на каждом шагу и что я уже с неделю курирую его, прописывая «ту же микстуру, что и прежде» при каждом визите.
— Пульс слабый и резко учащенный, — произнес я медленно, профессиональным тоном. — Похоже, положение опасное.
При звуке моего голоса он внезапно вздрогнул. И все же еще мгновение не открывал глаз. Мое присутствие доходило до него, будто сквозь сон.
— Похоже на Камберледжа, — пробормотал он, тяжело дыша. — Точно как Камберледж… Но Камберледж мертв… Должно быть, я брежу… Если бы я не знал, то поклялся бы, что это голос Камберледжа!
Я склонился над ним и спросил тихо:
— Давно ли железы начали отекать, профессор?
Это заставило Себастьяна резко открыть глаза, и он увидел мое лицо. Дыхание больного на минуту замерло, он сглотнул, приподнялся на локтях и уставился на меня застывшим взглядом.
— Камберледж! — крикнул он. — Камберледж! Вернулись с того света? А мне сказали, что вы умерли. И все же вы здесь, Камберледж!
— Кто сказал вам это? — спросил я жестко.
Он не сводил с меня затуманенных жаром глаз. Его сознание едва теплилось.
— Ваш проводник, Рам Дас, — ответил он невнятно. — Он вернулся один. Вернулся без вас. Поклялся, что видел, как всех вас зарезали в Тибете. Спасся он один. Буддисты вас уничтожили…
— Он солгал, — коротко бросил я.
— Я так и думал. Так и думал. И я его отправил за доказательствами. Но негодяй так и не вернулся. — Он тяжело повалился на жесткую подушку. — И никогда, никогда не принесет…
Мне стало жутко. Этот человек был слишком болен, чтобы слышать меня, чтобы осознать смысл собственных слов, почти безумен. Иначе он вряд ли высказался бы столь откровенно. Впрочем, сказанное нельзя было вменить ему в вину: ведь все это можно было объяснить лишь тревогой о нашей безопасности.
Долго сидел я рядом с ним, пытаясь сообразить, что делать дальше. Себастьян лежал с закрытыми глазами, позабыв о моем присутствии. Лихорадка усилилась. Его трясло, он был беспомощен, как ребенок. В этих обстоятельствах моя медицинская душа встрепенулась, и я ощутил потребность срочно что-то предпринять. Выходить больного в этой убогой хижине было невозможно. Оставалось перенести пациента в наш лагерь в долине. Там в нашем распоряжении были, по крайней мере, воздух и чистая проточная вода.
Расспросив отставного джентльмена относительно наличия в деревне носильщиков, я выяснил, как и ожидал, что их можно немедленно найти в любом угодном количестве. Непальцы свыклись с жизнью вьючных животных; они способны носить все, что угодно, вверх и вниз по горам, и проводят свои дни в процессе ношения.
Я вытащил из сумки карандаш, блокнот, вырвал листок и торопливо нацарапал записку Хильде: «Наш инвалид — не кто иной, как Себастьян! Он опасно болен. Злокачественная лихорадка. Я доставлю его в лагерь. Потребуется уход. Приготовь все необходимое». Записку я вручил гонцу, найденному для меня отставным джентльменом, и велел отнести Хильде. Услугами самого хозяина дома я не мог воспользоваться — он нужен был мне на месте как единственный переводчик.
Через пару часов было готово импровизированное средство транспортировки — сплетенный из циновок гамак; в эту карету «скорой помощи» уложили Себастьяна, носильщики взялись за лямки, и мы отправились в обратный путь к лагерю у реки.
Когда мы добрались до наших палаток, Хильда уже подготовила все к приему пациента. Она не только обеспечила постель для Себастьяна, который теперь впал в забытье, но и успела заранее отварить маранту[64] из наших запасов, чтобы, добавив капельку бренди, подкрепить его после утомительного пути вниз с горы. Себастьяна уложили на матрасе в затененной палатке, где он мог дышать свежим и прохладным воздухом, немного покормили, и ему стало заметно лучше.
Теперь основной нашей заботой сделалась леди Мидоукрофт. Мы не отважились сказать ей, что профессор страдает именно от той болезни, которой она так страшилась; но капризница, чувствуя близость цивилизованных мест, вновь принялась за старое и ворчала теперь без конца. Мысль о том, что из-за Себастьяна придется задержаться, привела ее в ярость.
— Нам остается не больше двух дней до Айвора, — кричала она, — и до нашего комфортабельного бунгало! И вдруг мы должны застрять здесь в чаще на неделю или даже на десять дней ради этого гадкого старого профессора! Подумать только! Ну почему бы ему не слечь совсем и не умереть, как джентльмену? Но ведь если вы будете ухаживать за ним, Хильда, ему никогда не станет хуже! Он не умрет, даже если захочет. Будет валяться в постели целый месяц, пока не выздоровеет!
— Хьюберт, — сказала Хильда, когда мы с ней остались вдвоем, — мы должны убрать ее отсюда. Она не помощница, а обуза. Во что бы то ни стало мы должны от нее избавиться!
— Как? — спросил я. — Не можем же мы ее отправить одну по горным дорогам с непальцами в качестве эскорта? Она этого не вынесет. С ума сойдет от страха…
— Об этом я тоже думала, и я вижу единственный возможный выход. Я должна отправиться дальше с нею, как можно скорее добраться до сэра Айвора, а потом возвратиться, чтобы помочь тебе выхаживать профессора.
Я согласился. Других вариантов у нас не было. Я не боялся отпускать Хильду одну с леди Мидоукрофт и носильщиками. Она была хозяйкой сама себе, но умела и управлять туземными слугами ничуть не хуже, чем я сам.
Итак, Хильда покинула меня лишь затем, чтобы вскоре вернуться. Тем временем за Себастьяном ухаживал я. К счастью, я взял в дорогу целый саквояж лекарств для первой помощи в джунглях, в том числе и запас хинина; благодаря моим стараниям профессор пережил кризис и начал понемногу поправляться. Когда он снова смог говорить, его первый вопрос был:
— Сестра Уайд… что с нею сталось?
Себастьян еще не видел ее — я опасался слишком сильного потрясения. Очень сдержанно я ответил:
— Она здесь, неподалеку. Ждет, когда я позову ее, чтобы позаботиться о вас.
Он вздрогнул и, отвернувшись, спрятал лицо в подушку. Видно, его кольнуло раскаяние.
— Камберледж, — сказал он наконец очень тихо и почти испуганно, — не пускайте ее ко мне! Я не вынесу. Не могу…
Несмотря на то, что он еще не был здоров, я хотел дать ему понять, что мне известны мотивы его поступков.
— Вы не можете вынести присутствие женщины, на жизнь которой покушались, — сказал я ледяным, жестким тоном, — вам страшно, что она будет ухаживать за вами! Ведь она может пристыдить вас, воздав добром за зло! В этом есть резон. Но вспомните, вы покушались и на мою жизнь тоже. Вы дважды старались изо всех сил, чтобы меня убили.
Себастьян и не пытался отрицать это. Он был слишком слаб, чтобы хитрить, и только дернулся на постели.
— Вы — мужчина, — отрывисто сказал он, — а она — женщина. Это большая разница. — Тут он умолк на несколько минут. — Не подпускайте ее ко мне, — снова простонал он жалким голосом. — Пусть она не приближается!
— Не пущу, — ответил я. — Она не приблизится к вам. От этого вы будете избавлены. Но вам придется есть пищу, которую она готовит — и вы знаете, что она вас не отравит. За вами будут ходить те слуги, которых она выберет — и вы знаете, что они вас не убьют. Так что она может пристыдить вас и не заходя в вашу палатку. Подумайте о том, что вы искали ее смерти — а она старается спасти вашу жизнь!
Он затих, как будто уснул. Длинные белые волосы подчеркивали худобу его лица, с заострившимися чертами, с пятнами лихорадочного румянца, и Себастьян казался еще более потусторонним существом, чем всегда. Потом он повернулся ко мне.
— Каждый из нас старается ради своей цели, — сказал он устало. — Цели у нас разные. Мне нужно избавиться от нее, ей — сберечь меня. Мертвый я ей не нужен. Пока я жив, она надеется вырвать у меня признание. Но она его не получит. Держаться до конца — вот что я считаю главным в жизни. Она также следует этому принципу. Камберледж, неужели вы не понимаете, что между нами идет поединок, оружие в котором — попросту выносливость?
— И я желаю победы тому, на чьей стороне справедливость, — сурово ответил я.
Лишь несколько дней спустя он снова заговорил со мною об этом. Хильда принесла еду для пациента ко входу в палатку и передала ее мне, откинув полог.
— Как он там? — шепнула она.
Себастьян расслышал ее голос, и, внутренне съеживаясь, все-таки сумел ответить:
— Мне лучше, заметно лучше. Скоро я буду в полном порядке. Вы добились своего. Вы излечили вашего врага.
— И слава богу! — сказала Хильда и тихо скользнула прочь.
Себастьян съел миску маранты в молчании, потом посмотрел на меня грустными, задумчивыми глазами.
— Камберледж, — пробормотал он наконец, — вопреки всему, я не могу не восхищаться этой женщиной. Она единственная, кому удается обыграть меня. Она обыгрывает меня всякий раз. Упорство и постоянство! Мне это нравится. Упорство и решимость Хильды трогают меня…
— Жаль, что они не растрогали вас настолько, чтобы сказать правду, — ответил я.
— Сказать правду! — Он снова задумался, невнятно бормоча, покрутил головой. — Я всегда жил для науки. Как же могу я теперь разрушить все созданное? Иные истины лучше прятать, чем открывать. Истины неудобные, истины, которым не следовало бы существовать — потому что из-за них более высокие истины становятся сомнительными. Но, тем не менее, я восхищаюсь этой женщиной. Она унаследовала интеллект Йорк-Беннермана, а силы воли у нее явно больше, чем у него. Какая твердость! Какая неутомимость и терпение! Она необыкновенная!
Я больше ничего не сказал ему в тот раз. Мне казалось, что зарождающемуся раскаянию и восхищению нужно дать развиться естественным путем. Ибо я видел, что наш недруг начал меняться. Некоторые люди не дорастают до угрызений совести. Себастьян считал, что он выше этого. Я же был уверен, что он ошибается.
Несмотря на все эти личные сложности, наш великий учитель оставался, как и всегда, человеком науки. Он отмечал все симптомы болезни и стадии ее протекания с профессиональной точностью. Он наблюдал свой собственный случай, когда был в сознании, с тем же бесстрастием, что и пациентов в клинике.
— Это редкий шанс, Камберледж, — прошептал он однажды, в промежутке между приступами бреда. — Очень немногие европейцы заражались этим заболеванием, и среди них, скорее всего, ни один не имел нужных знаний, чтобы описать специфические субъективные и психологические симптомы. Например, видения, которые возникают в бессознательном состоянии — образы богатства и абсолютной власти, великолепные и радостные. Мне, например, видится, будто я — миллионер или премьер-министр. Обязательно напишите об этом, если я умру. Задача обобщения этих интересных наблюдений достанется вам. Но если я выздоровею, то, конечно, сам напишу подробную статью по истории болезни для «Британского медицинского журнала». Исключительная удача! Вас все будут поздравлять.
— Вы не должны умереть, профессор, — воскликнул я, думая, каюсь, больше о Хильде Уайд, чем о нем. — Вы должны жить… чтобы доложить об этом случае научным кругам.
Это был самый сильный довод, какой я мог найти для него. Он сонно прикрыл глаза.
— Для науки! Да, для науки! Вы задели нужную струну! На что только я не отваживался, чего не делал ради нее? Но, если я все-таки умру, Камберледж, не забудьте собрать записи, которые я делаю с самого начала — они чрезвычайно важны для истории и этиологии заболевания. Я делал почасовые записи. И не забудьте отметить основные моменты процесса умирания — какие, вы знаете. Это редкий, редчайший шанс! Вам первому выпала возможность наблюдать пациента-европейца, да еще такого, который способен точно описать симптомы и свои ощущения языком медицины!
Однако он не умер. Еще через неделю с небольшим он был уже транспортабелен. Мы перевезли его в Мозуферпур, первый большой город на окрестных равнинах, и на период выздоровления поручили его заботам способного и умелого доктора, гарнизонного врача, которому я душевно благодарен за содействие.
— И что нам теперь делать? — спросил я у Хильды, когда нашего пациента разместили со всеми удобствами и дело было сделано.
Она ответила, не колеблясь ни секунды:
— Едем прямо в Бомбей и там ждем, пока Себастьян не соберется в Англию.
— Ты думаешь, он поедет домой, как только окрепнет?
— Без сомнения. Ему теперь совершенно незачем сидеть в Индии.
— Почему так?
Она взглянула на меня с интересом, немножко побарабанила пальчиком по столу и ответила:
— Это трудно объяснить. Я скорее чую это, чем понимаю разумом. Но посуди сам, ты же заметил, что в настроении Себастьяна кое-что изменилось за последнее время? Он не желает больше выслеживать меня — он хочет избежать встречи. И именно поэтому я сейчас больше, чем когда-либо прежде, хочу идти по его следам. Наступает начало конца. Я близка к цели — Себастьян сдает позиции.
— Значит, когда он закажет себе место на корабле, мы едем тем же пароходом?
— Да. Разница именно в этом. Когда он пытается догнать меня, он опасен; когда ускользает — догнать его становится делом всей моей жизни. Отныне я не должна упускать его из виду ни на минуту. Нужно как-то подстегнуть его совесть. Я должна дать ему почувствовать, как низко он опустился. Чем чаще он будет вынужден видеть меня, тем скорее раскаяние одолеет его.
Мы сели в поезд и приехали в Бомбей. Я поселился в комнате при местном клубе, по радушному приглашению одного из его членов, а Хильда остановилась у приятельницы леди Мидоукрофт на холме Малабар. Мы ждали, когда Себастьян покинет внутренние области страны и соберется в обратный путь. Хильду не оставляла интуитивная уверенность, что он поступит именно так.
Ушел в плавание один пароход, два парохода, три парохода, а Себастьян не появлялся. Я начал подумывать, уж не решил ли он избрать какой-то другой маршрут. Но Хильда меня успокаивала, и мы терпеливо ждали. Наконец однажды утром я зашел, как десятки раз заходил прежде, в контору одной из основных пароходных компаний. В то утро должен был отплыть очередной пакетбот.
— Могу я просмотреть список пассажиров «Виндхьи»? — спросил я у клерка, англичанина с волосами цвета песка, долговязого, худого, с землистым лицом.
Клерк подал мне список. Я торопливо пробежал его глазами. С удивлением и радостью, дойдя до половины, я обнаружил приписку карандашом: «Профессор Себастьян».
— О, Себастьян едет этим пароходом? — пробормотал я, подняв голову.
Белобрысый клерк что-то промямлил и заколебался, но все-таки ответил:
— Ну, понимаете ли, сэр, вообще-то он едет… Только это еще не точно. Он неугомонный, этот господин профессор. Пришел нынче утром и попросил список, ну вот как вы. Потом заказал каюту, предварительно — он это подчеркнул, «предварительно» — и потому его имя вписали пока карандашом. Похоже, что он ждет, пока не появятся какие-то его друзья, с которыми он хочет ехать вместе.
— «Или которых хочет избежать», — добавил я про себя, но не вслух. Вместо этого я спросил: — Он должен прийти еще раз?
— Да, около 5.30.
— А «Виндхья» отходит в семь?
— В семь, пунктуально. Пассажиры должны быть на борту не позже половины седьмого.
— Очень хорошо, — ответил я, быстро принимая решение. — Я хотел только узнать, каковы планы профессора. Говорить ему о том, что я приходил, не нужно. Возможно, я снова загляну к вам через час-другой.
— А билет вы брать будете, сэр? Разве вы — не тот друг, которого он ждет?
— Нет, билета я брать не буду — во всяком случае, сейчас…
Тут я рискнул сделать смелый ход. Перегнувшись через стойку, я сказал доверительным тоном:
— Я — частный детектив… — Что по сути было правдой! — И слежу за профессором. Он человек выдающийся, но, тем не менее, его серьезно подозревают в тяжелом преступлении. Если вы мне поможете, я вас достойно отблагодарю. Поймите меня правильно: вы получите пять фунтов за то, что ничего не скажете ему обо мне.
Рыбьи глаза тощего клерка блеснули.
— Можете на меня положиться, — ответил он, утвердительно кивнув. Думаю, ему не часто выпадал случай так легко заработать целых восемьдесят рупий.
Я наскоро написал записку и отправил ее с посыльным Хильде:
«Немедленно пакуй свои вещи и будь готова явиться на борт «Виндхьи» ровно в шесть часов!»
Затем я отправился прямо на квартиру, уложил свои собственные вещи, письменно договорился с Хильдой о встрече и просидел в клубе до четверти шестого. Около половины я беззаботно вошел в контору. Снаружи, в нанятом экипаже, ждала Хильда с нашим багажом.
— Профессор Себастьян снова побывал здесь? — спросил я.
— Да, сэр. Пришел, снова просмотрел список и оплатил проезд. Но он что-то пробормотал насчет соглядатаев и сказал, что если ему на борту не понравится, то он сразу вернется и обменяет свой билет на следующий рейс, другим пароходом.
— Отлично, — ответил я и положил обещанную пятифунтовую банкноту на раскрытую ладонь клерка. Ладонь тотчас сомкнулась. — Упоминал соглядатаев, вот как? Значит, он знает, что за ним следят. Возможно, вам будет приятно услышать, что вы оказали содействие правосудию в раскрытии жестокого и преступного заговора. А теперь оформите-ка мне поскорее две каюты на этот самый пароход, одну для меня, на имя Камберледж, другую для леди — на имя Уайд. Поторопитесь!
И светловолосый очень поторопился; не прошло и трех минут, как мы уже ехали с билетами на причал.
Мы проскользнули на корабль незаметно и мгновенно укрылись в своих каютах до поры, когда пароход вышел уже в открытое море и даже остров Колаба не был виден. Только после того, как у Себастьяна не осталось шансов избежать встречи с нами, мы решились выйти на палубу, специально для того, чтобы столкнуться с ним.
Стоял один из тех чудесных благоуханных вечеров, какие бывают только в море и в теплых широтах. Небо оживляли тысячи мерцающих, переливающихся звезд, которые, казалось, возникали и гасли, как искры в глубине камина, когда мы вглядывались в необъятные глубины небосвода, пытаясь определить их положение. Они играли в прятки друг с другом и с метеорами, то и дело чертившими полосы света на своде небесном. Внизу море искрилось почти как небо, корабельный винт взбивал в пену фосфоресцирующие воды, и фонтанчики живого огня взлетали и гасли на гребешках маленьких волн. Высокий, худощавый человек в живописном плаще, с длинными седыми волосами, облокотившись о поручень, смотрел на бесчисленные огни и говорил что-то ясным, взволнованным голосом неизвестному пассажиру, стоявшему рядом. И голос, и увлеченность речи ни с чем нельзя было спутать.
— О нет, — говорил он, когда мы тихонько приблизились, — эту гипотезу, осмелюсь заявить, невозможно считать достоверной в свете новейших исследований. Смерть и разложение не имеют ничего общего со свечением моря, разве что опосредованно. Свет создается многочисленными крошечными живыми организмами, в основном бациллами, которые мне довелось наблюдать и провести с ними несколько важнейших экспериментов. Они обладают органами, которые можно рассматривать как миниатюрные фонарики. И эти органы…
— Какой прекрасный вечер, Хьюберт! — сказала мне Хильда, придав своему голосу кажущуюся беззаботность, когда профессор дошел до этой точки своего рассказа.
Голос Себастьяна дрогнул. Поначалу он попытался закончить фразу, но начал запинаться…
— И эти органы… напоминающие фонарики, о которых я только что сказал… они так устроены… так устроены… я имел, собственно, в виду ракообразных, да, кажется, ракообразные так устроены… — Тут он смешался окончательно и резко обернулся ко мне. На Хильду он не глядел — видно, не посмел; но меня он пронзил взглядом в упор из-под кустистых бровей, вытянув худую шею и наклонив голову. — Ах вы, подлец! — крикнул он яростно. — Подлец! Вы меня выследили с вашими лживыми уловками. Вы солгали, чтобы этого добиться! Вы явились на борт под чужими именами — вы и ваша сообщница!
Я ответил ему столь же прямым взглядом, не дрогнув.
— Профессор Себастьян, — я старался говорить как можно более спокойно и холодно, — ваши слова не соответствуют действительности. Если вы заглянете в список пассажиров «Виндхьи», который теперь вывесили у кают-компании, вы найдете там имена Хильды Уайд и Хьюберта Камберледжа, внесенные согласно правилам. Мы пришли уже после того, как вы просмотрели список в конторе, чтобы проверить, упомянуты ли мы в нем — и избежать встречи. Но это вам не удастся. Мы не допустим, чтобы вам это удалось. Мы будем следовать за вами по жизни — действуя не ложью и уловками, как вы уверяете, но открыто и честно. Прятаться и юлить необходимо вам, а не нам. Преследователю незачем опускаться до постыдных уловок преступника.
Незнакомый пассажир незаметно удалился, как только понял, что у нас сейчас будет личный разговор. Говорил я тихо, хотя отчетливо и веско, поскольку не хотел устраивать сцену. Мне нужно было лишь поддержать слабо тлеющий огонек раскаяния в сердце этого человека. И я заметил, что сумел задеть его за живое. Себастьян выпрямился и ничего не ответил. Минуту или две он стоял, скрестив руки, глядя угрюмо на море перед собою. Потом он произнес, будто про себя:
— Я обязан ему жизнью. Он выхаживал меня, не боясь заразы. Если бы не это, если бы не те недели в горах Непала, я прямо сейчас схватил бы его и выбросил за борт! Да, я сделал бы это… и без колебаний пошел бы на виселицу!
Он прошел мимо нас, как будто не видя, прямой, молчаливый, хмурый. Хильда отступила в сторону, давая ему пройти. Он даже не взглянул на нее.
С того первого вечера мысли о том, какое зло он причинил Хильде, уважение к женщине, которая сумела разоблачить и перехитрить его, делали встречу с нею лицом к лицу все более невозможной для Себастьяна. Хотя на протяжении всего путешествия он обедал в той же столовой и гулял по той же палубе, что и мы, но ни разу не заговорил с нею и даже не глядел в ее сторону. Один или два раза глаза их встретились случайно; Хильда не отводила взгляда, и веки Себастьяна опускались, он быстро уходил прочь. Находясь среди людей, мы никак не выказывали взаимной неприязни, но публика на борту догадывалась о напряженности наших отношений: знали, что профессор Себастьян и доктор Камберледж прежде работали вместе в одном госпитале в Лондоне, что между ними возникли разногласия и доктор Камберледж уволился — а это, конечно же, сделало совместное плавание на одном пароходе весьма неловким для обоих.
Мы прошли через Суэцкий канал в Средиземное море. Себастьян больше не заговаривал с нами. Пассажиры тоже держались в стороне от одинокого, нелюдимого старика, который медленно мерил большими шагами шканцы, погруженный в свои мысли, заботясь лишь о том, чтобы не столкнуться с Хильдой и мною. Он был не расположен к общению. Хильда же, благодаря своей деловитости и обаянию, сделалась любимицей всех женщин, а ее красота покорила мужчин. Впервые в жизни Себастьян почувствовал, что его избегают. Он все больше погружался в свой внутренний мир; его проницательные глаза начали тускнеть, речь утрачивала магнетическую притягательность. По сути, Себастьян и прежде овладевал вниманием только молодых мужчин с научными склонностями — в них его страсть, его всепоглощающее увлечение всегда вызывало мощный отклик.
День за днем мы продвигались вперед; вот мы уже прошли Гибралтар и приближаемся к Ла-Маншу… Наши мысли начали приобретать домашний оттенок. Все строили планы в ожидании, когда достигнут Англии. Из саквояжей были извлечены потрепанные книжицы старины Брэдшоу, все обсуждали, на какой поезд лучше сесть, если мы прибудем к такому-то часу во вторник. Мы плыли вдоль побережья Франции, огибая западные мысы Бретани. Вечер выдался прекрасный; конечно, здесь было прохладнее, чем в южных морях, и все же почти по-летнему тепло. Мы любовались отдаленными утесами Финистера[65] и многочисленными островками, окаймлявшими край континента, — все они были залиты волшебным алым сиянием заката. На вахте стоял первый помощник, очень самоуверенный и беззаботный молодец, красивый и темноволосый — из тех молодых людей, которых больше заботит впечатление, производимое ими на пассажирок, чем неукоснительное исполнение служебных обязанностей.
— Не спуститься ли тебе в каюту? — спросил я у Хильды около половины одиннадцатого. — Ночь будет намного холоднее предыдущих, и как бы тебе не простудиться!
Поглядев на меня с улыбкой, она поплотнее закуталась в свою белую и пушистую шерстяную накидку.
— Значит, я представляю для тебя некоторую ценность? — спросила она (видимо, мой взгляд выражал больше нежности, чем пристало простому знакомому). — Спасибо, Хьюберт, но я вниз не пойду. И ради благоразумия не советую также и тебе. Я не доверяю этому первому помощнику. Он слишком беспечен для моряка, а сегодня его голова занята исключительно прекрасной миссис Огилви. Он флиртовал с нею напропалую с момента ухода из Бомбея, и он знает, что завтра они расстанутся навсегда. Навигация его сейчас интересует в последнюю очередь. Думает он только о том, что его вахта скоро окончится, он сможет сойти с мостика и поговорить с нею на шканцах. Она уже там, видишь? Любуется звездочками и ждет его у компаса? Бедное дитя! Ей достался плохой муж, и она позволила себе слишком далеко зайти с этим пустоголовым парнем. Я буду рада за нее, когда она благополучно высадится на сушу и ускользнет из его захвата.
Подтверждая слова Хильды, первый помощник глянул вниз, на миссис Огилви, и вытащил из кармана свой хронометр с ободряющей улыбкой, словно говоря: «Остается всего полтора часа! В двенадцать я буду с вами!»
— Знаешь, ты права, Хильда, — ответил я, выбросив за борт недокуренную сигару и присаживаясь рядом с моей любимой. — Мы приближаемся к одному из худших отрезков побережья Франции. Уже недалеко до Уэссана. Жаль, что на мостике сейчас не капитан, а этот суматошный, самодовольный молодец. По его мнению, он знает о мореплавании все и сможет провести корабль через любые скалы по курсу с завязанными глазами. У меня всегда вызывают недоверие люди, которые так освоились со своим предметом, что никогда не задумываются. В этом мире не думая далеко не уйдешь.
— А маяка на Уэссане не видно, — заметила Хильда, поглядев вперед.
— И в самом деле… Наверно, дымка скрывает горизонт. Видишь, как звезды тускнеют? И сыро становится. В Ла-Манше будет туман.
Хильда беспокойно пошевелилась в своем кресле.
— Плохо… Нашему первому помощнику нипочем и Уэссан, и все дальнейшее. Он позабыл о существовании бретонских берегов. Ресницы миссис Огилви — вот что его занимает. Очень красивые, длинные ресницы, согласна; но они не помогут ему пройти через эту узость. Говорят, это опасно.
— Опасно! — ответил я. — Да ничуть — при разумной осторожности. Опасно не море, а необъяснимая беспечность мореходов. В море всегда много места — если вовремя им воспользоваться. Конечно, порой столкновения с рифами и айсбергами избежать не удается, они действительно опасны, особенно в тумане. Но я достаточно плавал, чтобы знать: ни одно побережье в мире не опасно, если бы не тяга срезать углы. Капитаны больших судов ведут себя точно как кебмены на улицах Лондона: каждый из них уверен, что сумеет проскочить, не зацепив другого — и они действительно проскакивают девять раз из десяти. Так и моряки. На десятый же раз они влетают на скалы только из-за своего легкомыслия, и теряют свой корабль. А потом в газетах всегда задают вечный вопрос, по-детски наивный: как, мол, такой опытный и способный мореплаватель мог допустить такую ошибку в своих расчетах? Это не ошибка. Он просто хотел срезать угол и однажды срезал чересчур — в итоге он обычно теряет жизнь, и свою, и пассажиров. Вот и все. Те, кому приходилось бывать в море, отчетливо это понимают.
Тут один из прогуливающихся пассажиров, чиновник из Бенгалии, подсел к нам. Он подтащил свое кресло поближе к Хильде и пустился в обсуждение глаз миссис Огилви и ухаживаний первого помощника. Хильда не терпела сплетен; она отделалась общими междометиями, через три минуты беседа плавно перетекла к вопросу о влиянии Ибсена на английскую драматургию, и мы позабыли об острове Уэссан.
— Английская публика никогда не поймет Ибсена, — говорил наш собеседник с видом всезнайки, что свойственно чиновникам индийской службы. — Он чисто скандинавский автор. За ним стоит то направление континентальной мысли, которое дальше всего от английского темперамента. Для него респектабельность, наш бог, не только не кумир, — это нечто недопустимое, мерзость моавитская. Он не желает поклоняться золотому истукану, созданному британцами по примеру царя Навуходоносора, которому теперь мы, подчиняясь воле демоса, вынуждены приносить жертвы. И этот британский Навуходоносор никогда не отменит культа респектабельности, этого божественного Вишну чистого душой и безупречного налогоплательщика. И потому Ибсен навсегда останется книгой за семью печатями для подавляющего большинства английского народа.
— Это верно, — ответила Хильда, — относительно прямого влияния. Но не кажется ли вам, что опосредованно он будоражит Англию? Конечно, человек, настолько далекий от лейтмотива английской жизни, сможет повлиять на нее только при помощи учеников и популяризаторов — пусть даже таких, которые зачастую лишь смутно и отдаленно постигают смысл его творений. Его должны интерпретировать для англичан английские же переводчики, сами наполовину филистимляне, плохо знающие его язык и упускающие большую часть его посланий. И все же только такие полунамеки… Ох, что это? Кажется, я что-то увидела!
Не успела она произнести эти слова, как ужасный удар сотряс корабль от носа до кормы — удар, заставивший нас стиснуть зубы и умолкнуть — удар форштевня, налетевшего на скалу. Я сразу понял, в чем дело. Мы забыли об Уэссане, но Уэссан не забыл о нас. Он отомстил за невнимание, внезапно напомнив о себе.
На палубе мгновенно поднялось смятение. Я не в силах описать то, что последовало. Матросы носились туда и сюда, отвязывая канаты и спуская шлюпки, соблюдая строгую дисциплину. Женщины вопили и громко плакали от беспомощности и ужаса. Весь этот гомон перекрывал голос первого помощника, который теперь искупал хладнокровием и мужеством свою небрежность, ставшую причиной беды. Пассажиры, полуодетые, выбегали на палубу и ждали своей очереди занять место в шлюпках. То был час ужаса, смятения и суеты. Но Хильда, словно не замечая всего этого, обернулась ко мне и спросила совершенно спокойно:
— Где Себастьян? Что бы ни случилось, мы не должны терять его из виду!
— Я здесь, — послышался голос, столь же спокойный, у нее за спиной. — Вы храбрая женщина. Суждено ли мне утонуть или выплыть, я все равно восхищаюсь вашей отвагой, вашей целеустремленностью. — Таковы были слова, сказанные им Хильде впервые с начала пути.
Женщин и детей разместили в первых спущенных шлюпках. Сперва матерей с детьми, потом одиноких женщин и вдов.
— Мисс Уайд, — сказал первый помощник, мягко обхватив Хильду за плечи, когда наступила ее очередь. — Поторопитесь, не заставляйте других ждать!
Но Хильда отодвинулась.
— Нет, нет, — сказала она твердо. — Я не хочу пока покидать корабль. Я жду, когда начнут спускаться мужчины. Я не должна оставлять профессора Себастьяна.
Первый помощник пожал плечами. Времени на споры не было.
— Ладно… Тогда следующая, — сказал он быстро. — Мисс Мартин, мисс Уэзерли!..
Себастьян взял ее за руку и попытался заставить сойти в шлюпку.
— Вы должны идти, — сказал он тихо, убедительно. — Вы не должны меня ждать!
Я знал, что он не хотел ее видеть. Но в его голосе мне почудилась — различимая даже в ту ужасную минуту — нотка искреннего желания спасти ее.
Хильда решительно вырвалась из его руки.
— Нет, нет, — ответила она, — я не побегу. Я никогда не оставлю вас.
— Даже если я пообещаю…
Она покачала головой и плотно сжала губы.
— Конечно нет, — сказала она после паузы. — Я не могу вам верить. Кроме того, я должна быть рядом с вами, чтобы постараться вас спасти. Ваша жизнь для меня драгоценна. Я не смею рисковать ею.
В его взгляде было теперь чистое восхищение.
— Быть по сему, — ответил он. — Ибо тот, кто теряет жизнь, обретет ее вновь.
— Если только мы доберемся до суши живыми, — ответила Хильда, вспыхнув от негодования вопреки всем опасностям, — я напомню вам эти слова. И тогда призову к ответу!
Шлюпку спустили, а Хильда все стояла рядом со мной. Секундой позже еще один удар сотряс судно. Корпус «Виндхьи» переломился надвое, и мы рухнули в холодную морскую воду.
Мы били руками, мы захлебывались. Просто чудо, что в тот момент утонули не все, а лишь многие из нас. Бешеный водоворот, образовавшийся от погружения обломков «Виндхьи», захлестнул две шлюпки, еще не отошедшие далеко от корабля, и смыл многих, кто вместе с нами стоял на палубе. Я видел, как первый помощник боролся с бушующей водой; в последнее мгновение он выкрикнул во весь голос, с мужеством и искренностью моряка: «Скажите, что вина — моя! Я в ответе! Я подошел слишком близко! Меня одного вините!» Потом он исчез в кружащихся волнах, а мы продолжали бороться.
Один из спасательных плотов, наскоро снаряженных матросами, проплыл неподалеку от нас. Хильда двумя рывками подгребла к нему, ухватилась, заползла на плот и, вскинув голову, замахала мне рукой. Я смутно разглядел, что другой рукой она что-то крепко прижимает к себе. Напрягая последние силы, я вскоре добрался до плота, который состоял из двух скамей, связанных наспех при первом сигнале бедствия. Перевалившись через край, я растянулся рядом с Хильдой.
— Помоги мне затащить его! — отчаянно крикнула она. — Он, кажется, без сознания!
Только тогда я взглянул на предмет, стиснутый ее руками. Это была седая голова Себастьяна, без явных признаков жизни.
Вдвоем мы вытащили его из воды и уложили на плоту. Очень слабый бриз поднялся с юго-запада, но его в сочетании с сильным течением в сторону моря, которое образуется у скал, хватило, чтобы унести нас от бретонского берега и всех надежд на спасение в открытый пролив.
Однако Хильду не заботила физическая опасность.
— Мы спасли его, Хьюберт! — воскликнула она, стиснув руки. — Мы спасли его! Но… жив ли он? Если нет, то моей надежде, нашей надежде конец навеки!
Я склонился над ним и пощупал пульс. Насколько я мог разобрать, его сердце билось. Слабо, но билось.
Глава XII
История о свидетельстве мертвеца
Не стану злоупотреблять терпением читателей, описывая все ужасные подробности тех трех дней и ночей, на протяжении которых наш сооруженный на скорую руку спасательный плот, отданный на волю ветра и волн, неуправляемо носило по Ла-Маншу. Первая ночь была худшей из всех. После нее мы понемногу стали привыкать к холоду, голоду, жажде, а главное — постоянной, не прекращающейся ни на минуту опасности оказаться в бурном море даже без той жалкой поддержки, которую обеспечивал плот.
Наши чувства словно бы впали в полудрему; долгие часы мы пребывали в каком-то подобье спячки, лишь на дне сознания тлела смутная надежда на то, что вот сейчас вдали покажется судно, спешащее нам на помощь. Таков милосердный закон природы: разум не в силах представить своего собственного исчезновения, а сильный страх не может длиться долго, сменяясь спасительным отупением полузабытья.
Однако с первых же минут — и позже, когда один за другим истекали часы, сменялись сутки, уходила надежда, — Хильда все свое внимание и силы отдавала Себастьяну. Думаю, ни одна дочь не ухаживала за своим горячо любимым отцом так, как она — за человеком, который всю жизнь был ее врагом, человеком, который причинил ей и ее семье столь много зла. Она даже и помыслить не могла о том, что мы могли с большей вероятностью сохранить свои жизни, если бы не растрачивали столько энергии на спасение этого старого злодея. С его смертью для Хильды исчезал последний шанс на торжество правосудия — и, главное, на восстановление справедливости.
Что касается Себастьяна, то первые полчаса нашего вынужденного путешествия он лежал без единого движения, бледный и безмолвный, как мертвец. Но потом разомкнул веки (при лунном свете мы увидели, как блеснули его глаза), чуть приподнял голову и повел вокруг себя странным, уже словно бы потусторонним взглядом. Однако постепенно зрачки сфокусировались — и мы поняли, что рассудок возвращается к нему.
— Что… А, это вы, Камберледж, — взгляд Себастьяна уперся в меня. — И вы здесь тоже, медсестра Уайд? Что ж, думаю, вдвоем вы справитесь со мной… И с ситуацией в целом.
Голос его звучал с легкой насмешливостью: казалось, все происходящее Себастьяна только развлекает. Его прежняя манера общения настолько не изменилась, что на миг нам даже почудилось: мы снова работаем в больнице и он — наш начальник.
Он приподнялся на одной руке и пристально всмотрелся в бескрайнюю морскую ширь, простиравшуюся до самого горизонта. Несколько минут мы все молчали. Потом Себастьян вновь заговорил.
— А знаете, молодые люди, что я вообще-то должен сейчас сделать, приди мне в голову идея быть по-настоящему последовательным? — спросил он нарочито высокопарным тоном. — Улучить момент, собраться с последними силами — и соскользнуть с этого плота в воду. Просто для того, чтобы лишить вас шанса отпраздновать последний триумф, во имя которого вы так долго и усердно трудились. Вы ведь сейчас желаете спасти мою жизнь не ради меня самого, а в ваших собственных целях. Так назовите же мне хотя бы одну причину, по которой я должен помочь вам это сделать! Быть может, вы считаете, что я так уж стремлюсь завершить свое собственное уничтожение?
Когда Хильда ответила ему, ее голос слегка дрогнул, но в целом он звучал даже более мягко и сдержанно, чем обычно:
— Нет, я стараюсь не только для того, чтобы завершить победой собственную борьбу. И уж вовсе не для того, чтобы обречь вас на уничтожение. Есть во всем этом и еще одна цель: дать вам возможность уйти из жизни с совестью, не отягощенной тяжким преступлением. Многие люди слишком малы, чтобы быть способными к раскаянию: их крохотные души подобны слишком тесному жилью, где просто нет места комнате, предназначенной для этого чувства. Вы не такой человек; ваша душа достаточно просторна, чтобы впустить в себя раскаяние — но, едва впустив, вы тут же постарались его уничтожить. Однако все дело в том, что вы не можете уничтожить его. Все ваши победы над этим чувством временны, оно возникает снова и снова, это не зависит от вас. Да, конечно, вы попытались раз и навсегда разрушить эту комнату, составляющую неотъемлемую часть вашей души, и похоронить раскаяние под ее обломками… Признайтесь же: вы потерпели неудачу, причем самым страшным образом. Именно раскаяние, уцелев, но чудовищно изменившись, заставило вас предпринять столь много попыток погубить те две единственные среди всех живущих души, которые все знали и которые поняли вас. И теперь, если мы все же когда-либо сумеем благополучно добраться до берега — Богу известно, насколько мала эта вероятность! — судьба даст вам еще один, последний шанс восстановить справедливость. Устранить последствия того преступления, которое вы совершили. Вернуть моему отцу, пускай посмертно, его доброе имя — и очистить память о нем от того мрака, которым она сейчас окутана. Подумайте: ведь во всем свете вы и только вы можете сделать это!
Себастьян по-прежнему лежал неподвижно, вытянувшись во весь свой немалый рост. Какое-то время он молчал. Потом взгляд его, если меня не обманул неверный отблеск лунного света, сперва затуманился — а затем отвердел. Теперь не было никаких сомнений: мы вновь видели перед собой прежнего Себастьяна.
— Вы — храбрая девушка, Мэйзи, — наконец медленно проговорил он. — Позвольте мне назвать вас этим вашим детским именем — и вашей подлинной фамилией: Йорк-Беннерман. Вы действительно очень храбрая девушка… Да, я постараюсь выжить. Ради вас и, вы правы, ради меня самого. Торжественно обещаю вам: хотя вашего отца не вернуть к жизни, с его чести будет снято пятно…
Через полчаса он уже безмятежно спал (плот, отданный на волю ветра и волн, все это время ходил ходуном), а мы, сидя рядом, со странным почтением смотрели на лицо старика. Трудно поверить, но оно менялось буквально на глазах. Жесткие, безжалостные черты постепенно смягчались, словно бы наполняясь благородной человечностью. Чувствовалось: душа Себастьяна, не утратив прежней мудрости, теперь вдобавок обрела еще и доброту — что отразилось и на телесном его облике. Холодный и черствый к окружающим старый профессор исчез бесследно. Теперь, пускай даже на самом исходе жизни, это был совершенно иной человек.
…А плот все несло по воле волн: день за днем, ночь за ночью. Муки наши были ужасны; я даже не буду пытаться описать их, они и без того даже слишком ясно встают перед моей памятью. Мы с Хильдой, молодые и крепкие, еще как-то держались; но Себастьян, чей организм был подточен не только возрастом, но и тяжелой болезнью, сдавал с каждым днем. Его пульс все слабел, иногда мне вообще едва удавалось его нащупать. Временами старика покидал рассудок, тогда он то неразборчиво бормотал что-то, обращаясь к дочери Йорк-Беннермана — то вдруг, забыв обо всем, заговаривал со мной так, словно мы сейчас находились в больнице: давал мне указание подготовить инструменты, рассуждал о том, как следует проводить полостную операцию…
О, разумеется, мы внимательно следили за горизонтом, надеясь увидеть парус. Но горизонт был чист: ни паруса, ни дымка из пароходной трубы. Похоже, что за эти дни мы успели покинуть пределы оживленной корабельной трассы. Должно быть, тому способствовал ветер: насколько я мог судить, за время нашего плаванья он переменился с юго-западного на юго-восточный — и теперь нас неотвратимо сносило к открытым просторам Атлантики…
На третьи сутки, уже ближе к вечеру, примерно в пять часов, я увидел на горизонте темную точку. Движется ли она? Если да, то в каком направлении? Затаив дыхание, мы напряженно всматривались. Прошла минута, затем другая… Да, никаких сомнений: точка росла, она приближалась! Теперь мы четко видели: это пароход.
У нас было не так уж много возможностей привлечь внимание команды. Я встал (хотя держаться на ногах мне уже было нелегко) и отчаянно замахал в воздухе белым платком, который мне дала Хильда. Примерно полчаса прошли в томительном ожидании, и в какой-то момент у нас упало сердце: паровой корабль продолжал следовать своим курсом — так что, похоже, там не заметили нас. Но потом судно изменило направление — и у нас воскресла надежда. Затем корабль лег в дрейф и мы увидели, что с борта спускают шлюпку. Упав на колени, мы с Хильдой возблагодарили Провидение. Мы спасены, помощь придет вовремя, она уже идет…
Я посмотрел на Хильду и увидел, что лицо ее искажено отчаяньем. Она щупала пульс Себастьяна и, видимо, не могла его найти. Но вдруг лицо девушки прояснилось:
— Слава Богу! — воскликнула она. — Он еще жив! Они не опоздали, он все еще с нами — и он успеет сделать признание!
Старый профессор сумел поднять веки. Взгляд его был словно подернут пеленой.
— Шлюпка? — спросил он.
— Да, лодка!
— Значит, вы получите свою награду, дитя мое. Я постараюсь продержаться, сколько смогу. Обеспечьте мне еще хотя бы несколько часов жизни — и моя вина перед вами будет искуплена… В той мере, в которой ее вообще можно искупить…
Даже не знаю, как это описать, но те минуты, которые потребовались шлюпке, чтобы достичь плота, показались нам неизмеримо более долгими, чем те трое суток, которые нас носило по океанским просторам. Время словно бы остановилось, шлюпка едва ползла, продираясь сквозь бесконечные мгновенья. Трудно поверить, но именно тогда я вдруг усомнился, действительно ли нас успеют спасти. Наконец шлюпка оказалась рядом — мы увидели встревоженные лица моряков, их руки, тянущиеся к нам, чтобы помочь перебраться через борт…
В первую очередь наши спасатели стремились помочь Хильде, но девушка, вырываясь, не отпускала от себя Себастьяна:
— Сначала его! — кричала она. — Если вы не успеете помочь ему, моя жизнь ничего не будет стоить! Ради всего святого, обращайтесь с ним как можно осторожней — он почти ушел!
Немного поколебавшись, матросы бережно подняли старика и пристроили его на корме. Лишь тогда в лодку перешла Хильда, а следом за ней и я.
Матросами командовал молодой ирландец. У этого доброго малого хватило предусмотрительности взять с собой бутылку бренди и кусок холодной говядины. Пока моряки гребли назад к пароходу, мы понемногу (нам было известно, как осторожно следует вести себя после голодания) рискнули подкрепить свои силы.
Себастьян лежал неподвижно. Не требовалось быть врачом, чтобы увидеть на его изможденном лице печать близкой и неизбежной смерти. Хильда все же осмелилась дать ему немного мяса, которое он запил одной или двумя чайными ложками бренди.
— Вижу, вашему отцу пришлось тяжелее всех, — негромко сказал молодой офицер — Бедняга, он слишком стар для таких приключений. Не при вас будь сказано, мисс, но в нем, если по правде, жизнь едва теплится…
При этих его словах Хильда содрогнулась от ужаса.
— Слава всему святому: он не мой отец! — воскликнула она. — Но от всей души надеюсь, что он будет жить. Господи, только бы он выжил! Никогда и ничего я не желала так сильно… Он теперь — мой лучший, ближайший друг — и он же мой самый заклятый враг!
Хильда, забыв про свое собственное изнеможение, не замечая даже холода (а его ощущал не только я, ослабленный тремя днями на плоту: матросы, крепкие и здоровые, тоже ежились), отбросила плащ, которым пытался прикрыть ее офицер, и вновь склонилась над стариком, поддерживая его безвольно свисающую голову.
Ирландец изумленно посмотрел на нее — а потом, переведя вопросительный взгляд на меня, украдкой постучал себя по лбу костяшкой указательного пальца. Он явно думал, что разум девушки не вынес выпавших на нашу долю испытаний. В ответ я покачал головой.
— Это очень необычный случай, лейтенант, — произнес я шепотом, убедившись, что Хильда не замечает ничего вокруг. — Долго объяснять, но все, что она говорит, подлинная истина. И я тоже очень надеюсь, что этот человек останется жив к тому времени, как мы достигнем Англии. Вся наша дальнейшая судьба зависит от этого…
Тем временем шлюпка достигла судна (это был «Дон», Вест-Индской линии Королевского пароходства) и нас бережно приняли на борт. Судовой врач тут же пустил в ход все свое искусство, но и вся команда окружила нас поистине трогательной заботой. Отчасти это, конечно, объяснялось тем, что всеевропейская слава Себастьяна, знаменитого врача и ученого, проникла даже сюда. Но, думаю, всем на корабле, от капитана до юнги, достаточно было только посмотреть на Хильду — и никакие дополнительные причины уже не требовались.
Уже на следующее утро, в одиннадцать, корабль был на Плимутском рейде[66]. Около полудня судно пришвартовалось у Миллбейских доков, а еще через несколько минут мы доставили Себастьяна в самый комфортабельный номер лучшей из припортовых гостиниц.
* * *
И в горе, и в радости Хильда оставалась медицинской сестрой. И она была слишком хорошей медсестрой, чтобы сразу же напомнить Себастьяну о той его клятве, которую он дал ей на плоту. Поэтому сперва ей пришлось позаботиться, чтобы больного уложили в постель и устроили как можно удобней. Лишь на второй день она смогла заговорить о том, что интересовало ее больше собственной жизни — но и то не с ним, а со мной.
— Что ты думаешь о его состоянии здоровья?
Я внимательно посмотрел на Хильду и по ее лицу понял, что она уже знает истину. Поэтому ответ мой был прям:
— Он не сумеет выкарабкаться. Кораблекрушение стало слишком серьезной встряской для его организма, подточенного возрастом, болезнью и теми непрерывными экспериментами, которые Себастьян проводил над собой как врач. Он обречен.
— Я тоже так думаю. Сейчас ему стало несколько легче, но это лишь временное улучшение. Боюсь, всей жизни ему осталось примерно на три дня, вряд ли больше…
— Я только что осматривал его. Он в полном сознании, но, думаю, держится из последних сил. Если ты хочешь, чтобы он сделал какое-то заявление, теперь для этого как раз самое время. Промедлив еще хоть немного, мы рискуем опоздать.
Хильда кивнула:
— Тогда мне лучше навестить его прямо сейчас. Я ничего не скажу ему, но, надеюсь, он сам заговорит со мной. Думаю, что он и вправду хочет сдержать свое обещание. Ты же помни: эти страшные дни странным образом смягчили его душу. Наверно — я почти убеждена в этом! — он сейчас действительно полон раскаяния и готов искупить то зло, которое сотворил.
Неслышно растворив дверь, Хильда вошла в комнату больного. На цыпочках я последовал за ней, но, не зная, захочет ли Себастьян говорить в моем присутствии, на всякий случай остановился за ширмой у изголовья кровати, вне поля его зрения.
Увидев Хильду, Себастьян простер к ней дрожащие от слабости руки.
— Мэйзи, дитя мое! — воскликнул он, назвав ее все тем же детским именем. — Пожалуйста, не покидай меня больше. Останься со мной. Я смогу прожить еще немного, но только если ты будешь рядом…
— Но ведь совсем недавно при виде меня вы испытывали ненависть.
— Да, Мэйзи. Потому, что я был виновен перед тобой. Очень виновен…
— И что будет теперь? Вы сделаете что-либо, чтобы искупить ту вину?
— Искупить вину… Есть такие поступки, дитя мое, которые искупить нельзя. То, что случилось, — необратимо; никакими силами нельзя поворотить вспять время и вернуть жизнь умершим. Единственное, что все-таки можно — восстановить справедливость и тем уменьшить меру сотворенного зла. Это я и постараюсь сделать. Сил у меня остается немного, но я потрачу их все. Позови Камберледжа… О, вы уже здесь… Тем лучше. Я нахожусь в здравом уме и твердой памяти, надеюсь, Камберледж, вы как врач засвидетельствуете: мой пульс нормален, а сознание не замутнено. Сейчас я намерен сделать признание. Да, Мэйзи, ты победила: твоя твердость духа и верность отцовской памяти оказались сильнее меня. Будь у меня такая дочь, как ты, я, наверно, был бы другим человеком… Лучшим, чем стал… Но так уж случилось, что рядом со мной никогда не было человека, которого я бы мог любить и которому я мог бы доверять. Возможно, тогда я и в науке смог бы достичь большего… Хотя, — старый профессор едва заметно улыбнулся, — судьба сложилась так, что как раз с этой стороны мне почти не в чем себя упрекнуть…
Хильда взяла его за руку:
— Мы — я и Хьюберт — здесь, перед вами, — сказала она, медленно и раздельно, странно отрешенным голосом. — Но этого недостаточно. Я хотела бы, чтобы вы сделали публичное признание: по всем юридическим правилам, в присутствии присяжного поверенного и свидетелей. Чтобы оно было скреплено подписями и официально заверено. Иначе… Вы же понимаете: могут найтись люди, которые усомнятся в нем, если оно будет подтверждено только честным словом, моим и Хьюберта.
Сделав над собой невероятное усилие, Себастьян смог даже слегка приподняться:
— Публичное признание, подписанное свидетелями и заверенное юристом… Мэйзи, это страшный урон для чести. Ты действительно настаиваешь?
— Да! — В голосе Хильды звучала непреклонность. — Вы, врач, лучше кого бы то ни было понимаете свое нынешнее состояние…
— Увы, да…
— Вам осталось жить сутки или двое, — сурово сказала Хильда. — Сделайте это заявление. Сейчас — или никогда. Вы откладывали это всю жизнь. Теперь она подходит к концу, и у вас есть последний шанс восстановить справедливость. Неужели вы дрогнете в последний момент? Неужели так и умрете, оставив эту несправедливость на своей совести?
Последовала короткая пауза, для Себастьяна явно заполненная внутренней борьбой.
— Я предпочел бы именно такой исход — если бы не ты, — наконец произнес он.
— Тогда сделайте это признание — для меня, — воскликнула Хильда. — Сделайте его для меня! Я не прошу этого как милости, но настаиваю как на своем праве! Я ТРЕБУЮ от вас этого!
В этот момент Хильда была неузнаваема. В своем белом платье медицинской сестры она стояла у постели умирающего не как сестра милосердия — а как судия, как ангел, который является к человеку в миг смерти, чтобы взвесить его душу.
Вновь повисла пауза, но потом Себастьян, сдаваясь, проворчал слабым голосом, в котором слышалось какое-то совершенно неуместное сейчас житейское неудовольствие:
— Ну ладно. И кто же будет свидетелями? Ты, конечно, уже решила, кого именно надо пригласить?
Судя по всему, он угадал. Хильда ответила без колебаний, явно продумав все заранее:
— В число свидетелей должны, во-первых, войти те, кто сможет и захочет поведать миру правду об этой уже подзабывшейся истории; во-вторых — уважаемые незаинтересованные люди, показания которых будут приняты как безусловно авторитетные; в-третьих — официальные лица. Значит, в данном случае при вашем признании должен присутствовать присяжный поверенный и врач из Плимутского центрального госпиталя, который подтвердит, что вы пребываете в здравом рассудке. А кроме них — мистер Хорэс Мэйфилд, адвокат, который защищал моего отца, и доктор Блейк Кроуфорд, который лично наблюдал за тем медицинским экспериментом, когда вы…
— Но, Хильда, — впервые позволил себе вмешаться я, — ведь может оказаться, что они не сумеют бросить все и срочно приехать сюда из Лондона. Они — занятые люди, и, вполне вероятно, у них есть неотложные дела…
— Надеюсь, они все же приедут — если я возьму на себя оплату всех расходов. Что мне эти деньги, Хьюберт, что мне любые деньги по сравнению с делом всей моей жизни?!
— А время?! Представь, что мы все-таки опоздаем…
— Какое-то время у нас все же есть — около двух суток. Телеграммы можно отправить сразу же. Я хочу, чтобы было сделано не какое-то тайное признание, которое вполне может и не сработать, но открытое, официальное заявление, подтвержденное самыми уважаемыми свидетелями. Если нам удастся добиться этого, все будет хорошо; если нет — значит, дело всей моей жизни претерпит крах. Но пусть уж лучше это случится потому, что я следовала намеченному плану, чем потому, что я решила хоть в чем-то отступить от него!
В растерянности я посмотрел на осунувшееся лицо Себастьяна. Старый профессор медленно склонил голову.
— Да будет так. Она завоевала свое право на такой выбор, — сказал он, откидываясь на подушку. — Пусть она действует, как считает нужным. Я скрывал истину в течение многих лет, Камберледж, и делал я это во имя науки, для ее пользы. Не знаю, является ли это оправданием, но смягчающим обстоятельством, наверно, может быть названо… Могло быть названо. Сейчас я слишком близко к смерти, чтобы уйти с ложью, а наука — что ж, она ничего не приобретет и ничего не потеряет от моего признания. Я славно послужил ей, дети мои; но теперь она уже не нуждается в моих услугах. Мэйзи, поступай как знаешь. Я принимаю твой ультиматум.
* * *
Мы немедленно телеграфировали в Лондон. К счастью, оба — и врач, и адвокат — оказались свободны. Более того: они живо заинтересовались этим случаем.
К вечеру Хорэс Мэйфилд уже прибыл в Саутгемптон. Мы обсудили с ним сложившуюся ситуацию.
— Хорошо, Хьюберт, мой мальчик, — сказал он. — Я все понял. Женщина, как мы знаем, способна на многое…
Адвокат улыбнулся своей такой знакомой улыбкой, делающей его удивительно похожим на толстую жабу — впрочем, добродушную, приветливую и крайне располагающую к себе.
— Скажу честно, Камберледж: если наша юная Йорк-Беннерман преуспеет в том, чтобы добиться от Себастьяна признания в убийстве, это вызовет у меня искреннее профессиональное восхищение. — Он немного помедлил, выжидающе глядя на меня, не получил в ответ никакого подтверждения и счел нужным уточнить: — Ты понимаешь разницу между «профессиональным восхищением» и «полным доверием», молодой человек? Если да, то, заметь, насчет последнего я не говорю ни слова. Строго между нами: факты, известные мне, на самом-то деле всегда допускали только одно объяснение…
— Что ж, вскоре увидим: ждать осталось немного, — сказал я. — Опять-таки строго между нами: неужели вы считаете более вероятным, что мисс Уайд сумела убедить Себастьяна признаться в преступлении, которого тот никогда не совершал, чем то, что ей удастся убедить вас в невиновности вашего подзащитного?
Юрист любовно огладил мундштук своей трубки.
— Ты поразительно точно высказался, молодой человек. Дело обстоит именно так. Все свидетельства, фигурировавшие в деле нашего бедного друга, выставляли его, к сожалению, в абсолютно черном свете. Потребуется, знаешь ли, очень и очень многое, чтобы заставить меня пересмотреть этот вывод…
— Но, конечно, признание…
— Ах да, разумеется, признание… Ну, в общем, позволь мне сперва услышать это признание, а затем уже судить, хорошо?
Как раз на этих его словах Хильда вошла в гостиничный номер, где происходил наш разговор.
— С этим не возникнет никаких проблем, мистер Мэйфилд. И когда вы услышите его, думаю, вам придется устыдиться того, как скверно вы думали о своем подзащитном.
— О, мисс Беннерман, пожалуйста, отнеситесь к моей позиции без предубеждения! — Похоже, адвокат все-таки был несколько смущен. — Я позволил себе такие высказывания лишь потому, что знаю: за пределы этой комнаты они не выйдут. Что до моей профессиональной позиции, то во всех своих выступлениях, и для суда, и для прессы, я всегда настаивал на невиновности вашего отца.
Это объяснение было, безусловно, абсолютно корректным юридически, но такая корректность не для женского сердца.
— Он и был невиновен, — ответила Хильда, гневно нахмурив брови. — Зная моего отца, вы могли бы в это просто поверить, а являясь его адвокатом, должны были доказать. Ничего этого вы не сделали. Но если вы сейчас пойдете со мной — убедитесь, что я сделала и то и другое.
Мэйфилд посмотрел на меня — и украдкой пожал полными плечами. Мы последовали к двери за Хильдой.
В комнате больного уже ждали другие свидетели, из которых я не был знаком только с высоким джентльменом суховато-строгой внешности, который оказался доктором Блейком Кроуфордом, коллегой Себастьяна по тому из исследований, которое вчера упоминала Хильда.
Двух остальных я уже видел: это были присяжный уполномоченный и доктор Мэйби из здешней больницы, невысокий, подвижный и при упоминании имени Себастьяна пришедший в почти священный трепет — он явно и помыслить не мог, что судьба когда-либо сведет его со столь великим ученым.
Все трое расположились у изножья кровати. Мы с Мэйфилдом тоже встали там. Хильда подошла к изголовью, поправила подушку и поднесла к губам больного маленькую рюмку бренди.
— Сейчас! — сказала она.
Умирающий сделал глоток. Бренди — отличный стимулятор в таких случаях: мраморно-бледные щеки Себастьяна почти сразу же слегка порозовели, взгляд сконцентрировался, вновь обретая глубину.
— Замечательная девушка, джентльмены, — произнес старый профессор. — Да, в высшей степени необычная девушка… Всю жизнь я гордился собственной силой воли, небезосновательно полагая, что по этому параметру мне нет равных на Британских островах; и, честно скажу, у меня не было повода в этом усомниться. Но за этой юной леди я готов признать если не превосходство, то, по крайней мере, равенство. А кое в чем она действительно меня превзошла. Она считала, что мне следует сопроводить свой уход некими совершенно определенными действиями. Я склонялся к совершенно иной схеме. Вы здесь, джентльмены — из чего следует, что был принят ее вариант.
Он глубоко вздохнул. Хильда снова поднесла к его губам крошечную порцию бренди.
— …Итак, я выполняю ее просьбу — по своей воле, джентльмены, и твердо веря: это самое лучшее, что я могу сейчас сделать, — продолжал Себастьян. — Надеюсь, Мэйзи, что ты простишь мне всю ту боль, которую я тебе причинил, если я скажу: на самом-то деле я уже мертв. Я умер этим утром — и ни ты, ни Камберледж этого не заметили. Только ценой чрезвычайного напряжения, уже фактически посмертного, я еще продолжаю оставаться с вами, удерживая от разрыва те связи, которые соединяют дух и тело. Только для того, чтобы выполнить данное тебе обещание, Мэйзи… Это напряжение, кстати, весьма болезненно — и я буду очень рад, когда просьба Мэйзи будет исполнена. Я жажду покоя. Не заставляйте меня ждать, джентльмены. Сейчас без четверти семь. Очень надеюсь, что смогу отправиться в путь уже в восьмом часу.
Странно было слышать, каким голосом он это говорил: как будто читая лекцию перед студенческой аудиторией, а не обсуждая приближающийся финал своей жизни. И мы все, включая доктора Кроуфорда, действительно слушали его, как студенты. Или — мне вдруг пришло в голову это сравнение — как молодые врачи, призванные ассистировать профессору и с робостью внимающие его последним наставлениям перед операцией.
— Необычные обстоятельства смерти адмирала Скотт-Прайдо и те подозрения, которые привели к аресту и, в конечном счете, гибели доктора Йорк-Беннермана, никогда еще не были сколько-нибудь удовлетворительно объяснены. Сразу должен сказать, что связанная с этим тайна ни в коем случае не является настолько глубокой, чтобы ее было невозможно раскрыть в принципе. Во всяком случае, тут не было непреодолимых преград для человека, наделенного мощным интеллектом, компетентностью и желанием распутать все хитросплетения этого дела. Такового человека, однако, не нашлось ни среди полицейских, ни среди тех, кто принял на себя бремя юридической защиты доктора Беннермана. Только женская интуиция оказалась достаточно остра, чтобы ощутить, что в этом деле была допущена жестокая несправедливость. Что касается подлинных фактов, то они будут изложены только сейчас…
(При словах о тех, кто «принял на себя бремя юридической защиты», широкое лицо Мэйфилда вспыхнуло от негодования; но теперь он, как и все остальные, наклонился к ложу, желая любой ценой не пропустить ни единого слова. Стремление узнать, что произошло на самом деле, вытеснило все остальные эмоции.)
— …Первое, что я должен сказать вам сейчас: именно тогда я и доктор Беннерман работали над исследованиями, посвященными природе и свойствам растительных ядов, прежде всего — того, который добывается из корней аконита. Мы оба питали очень большие надежды по поводу лекарственных свойств этого природного алкалоида, оба работали над проблемой с одинаково истовым рвением и оба далеко продвинулись в своих экспериментах. Мной и Беннерманом двигало не одно лишь научное любопытство: у нас были основания полагать, что препараты аконита могут оказать самое успешное действие при лечении одной редкой, но смертельно опасной болезни, название которой мне сейчас не хотелось бы упоминать. Проанализировав ее симптоматику, мы пришли к выводу, что в наших руках уже находится готовое лекарство от этого загадочного недуга.
И тут наше исследование зашло в тупик. Как я уже упоминал, речь шла о весьма редком заболевании, вдобавок распространенном преимущественно в тропических странах, и, насколько нам было известно, ни в одной из госпитальных палат Англии сейчас не лечился больной с соответствующими симптомами. Это препятствие оказалось столь серьезным, что, похоже, плоды наших трудов предстоит пожать какому-нибудь случайному врачу: работающему в одной из дальних колоний, не посвятившему всего себя науке, а просто по благоприятной случайности заполучившему в свои руки нужного пациента… Но вышло так, что судьба послала нам шанс как раз в тот момент, когда мы уже были готовы отчаяться. Именно Йорк-Беннерман, торжествуя, явился ко мне в лабораторию, чтобы сказать, что его частная практика может обеспечить нам долгожданный объект.
«Представьте, — сказал он, — этот пациент — никто иной, как мой дядя: адмирал Скотт-Прайдо!»
«Ваш дядя! — в изумлении воскликнул я. — Но как это могло случиться? Где он подцепил эту хворь?!»
«Единственная возможность — во время рейда эскадры к Малабарскому берегу, где эта болезнь иногда встречается у туземцев. Эта экспедиция состоялась довольно давно, но, похоже, как раз с тех пор он и хворает, просто заболевание, протекая в скрытой форме, оставалось не диагностированным. Видимо, дядюшкина раздражительность и склонность к резкому перепаду настроения — а на это его семья жалуется уже многие годы! — в действительности порождены как раз этой причиной…»
Что ж, я тоже осмотрел адмирала, мы с коллегой Беннерманом устроили небольшой консилиум и заключили, что диагноз подтверждается. Но, к моему крайнему удивлению, после этого Йорк-Беннерман проявил самое что ни на есть крайнее и несгибаемое упрямство, категорически отказавшись от экспериментов на своем дядюшке. Напрасно я напоминал ему, что наш долг перед наукой превыше всех остальных обязанностей. Он возражал: разработанный нами препарат содержит смертельно опасный яд, а оптимальную дозу еще только предстоит определить — так что на этом этапе лекарство может причинить организму больший ущерб, чем само течение болезни. И, дескать, при таких обстоятельствах безнравственно подвергать такому испытанию больного, да еще и родственника, который доверил себя его врачебной заботе…
Я попытался поколебать Беннермана в том, что, по моим тогдашним оценкам, было абсурдной и совершенно неоправданной щепетильностью — но все было напрасно.
Единственное, на что он согласился, и то лишь после долгих уговоров — это добавить в обычное лекарство крайне малую концентрацию аконитина: такую, которую медицина в подобных случаях считает безопасной.
Но я не собирался упускать столь важный для науки случай, так что пришлось, за спиной моего коллеги, прибегнуть к запасному варианту. Микстуры по рецептам Беннермана составлял некий Баркли, одно время работавший фармацевтом в моей больнице, а потом открывший собственную аптеку на Саквилл-стрит. У меня был надежный способ давления на этого человека. Еще когда он работал под моим началом, я уличил его в жульничестве, заставил уйти — но сохранил документальное подтверждение тех незаконных действий, которое, будучи обнародовано, вне всяких сомнений отправило бы Баркли в тюрьму.
Короче говоря, я напомнил ему об этом документе и таким образом сумел повлиять на состав готовящихся лекарств. Теперь аконитина в них было столько, сколько считал безопасным не Беннерман, а я сам. Точную дозировку называть не буду, но разница там была больше, чем на порядок.
Продолжение вам известно. Я был срочно вызван к адмиралу как врач и внезапно понял, что судьба Беннермана оказалась полностью в моей власти. Да, по некоторым вопросам мы работали совместно, но вообще-то между нами существовала очень острая научная конкуренция. Он был единственным человеком во всей Англии, чья карьера представляла опасность для моей. И вот сам Рок дал мне в руки шанс убрать этого человека с моего пути. Он не мог отрицать, что добавлял препарат аконитина в лекарства, предназначенные для своего дяди. Я же мог доказать, что его дядя умер от аконитина. А промежуточный этап, связанный с манипуляциями в фармацевтической лаборатории Баркли, так и остался от Беннермана сокрыт. Воистину, у него не было от меня защиты…
Поверь, Мэйзи, я не желал, чтобы он был осужден за убийство. Не желал — и не допустил бы. Однако я полагал, что, когда суд не найдет должных доказательств, твой отец окажется неуязвим для Фемиды, однако дискредитирован как врач и ученый: его репутация как исследователя оказалась бы разрушена. Если же суд пришел бы к иному решению… Даю тебе слово, что в этом случае я засвидетельствовал бы истину — и спас его от эшафота.
(Хильда, бледная как смерть, с окаменевшим лицом слушала Себастьяна. Но даже сейчас она оставалась медицинской сестрой. Заметив, что силы начинают оставлять старика, Хильда вновь поднесла к его губам крохотную порцию стимулятора. Себастьян выпил и продолжил свой рассказ.)
…Я больше не давал адмиралу лекарство, содержащее аконитин. Но, похоже, того, что он уже принял, оказалось достаточно. Очевидно, мы с твоим отцом и вправду серьезно недооценили смертельно опасную дозу, так что в своих сомнениях он был прав. Что же касается участи самого твоего отца… Тут, Мэйзи, ты тоже переоценила степень того, насколько далеко я готов был зайти. Я знаю: ты всегда думала, что я отравил его.
— Продолжайте! — сказала Хильда чуть слышным, но твердым голосом.
— …Нет, Мэйзи. Сейчас, находясь на самом краю могилы, говорю тебе: я не делал этого. Всю жизнь у него было слабое сердце, и тогда, в дни величайшего напряжения, оно не выдержало. Твоего отца убило горе и позор. Но не буду искать себе оправдания: без меня горе и позор не обрушились бы на доктора Беннермана…
Судьба фармацевта Баркли — воистину другой вопрос. Не буду отрицать, что я был заинтересован в том его таинственном исчезновении, которое семь дней подряд муссировали все газеты. Что поделать: да, я не мог позволить, чтобы моя научная деятельность прервалась из-за грязной игры этого ничтожного мелкого шантажиста.
А затем, много лет спустя, приехала ты, Мэйзи. Ты тоже встала между мной и той научной работой, которая была смыслом моей жизни. Ты тоже не скрывала, что готова вновь поднять этот старый вопрос и подвергнуть поруганию мое имя — имя, которое кое-что значит в науке. Ты тоже — но ты простишь меня. Я держался за жизнь ради тебя, вину перед тобой я искупаю, как самый тяжкий грех. Теперь — теперь мне пора в путь. Камберледж, где ваш рабочий журнал? Записывайте: субъективные ощущения, плавающие в мозгу подобно материальным субстанциям, ярко вспыхивают перед глазами, окутывая сознание волнами успокоительной прохлады, переходящей в нестерпимую стужу, и рушатся храмы познания, в ушах стоит гул, и только мысль… мысль… мысль…
Через час мы с Хильдой снова вошли в эту комнату. Там уже не было никого, Себастьяна не было тоже, потому что тело, простертое на постели, не имело никакого отношения к тому Себастьяну, которого мы так хорошо знали при жизни. Некогда острый взгляд погас навсегда, черты лица заострились, кожа приобрела мраморный оттенок, словно перед нами лежал не человек, а статуя.
И все же смотреть на него было мучительно. Мне невольно вспомнилось время, когда само имя Себастьяна символизировало для меня всю мощь современной науки, и одна только мысль о его достижениях вызывала неудержимые порывы юношеского энтузиазма.
Опустив взгляд, я негромко произнес две строфы из браунинговских «Похорон Грамматика»[67]:
— Прямо над бездной вьется наш путь.
Двинемся чинно!
Жизнь его, — горным простором будь,
Голову выше, знаком вам этот мотив,
Двинемся в ногу.
Это учитель тихо лежит, опочив.
Гробу дорогу!
И Хильда, стоящая рядом со мной и, я видел это, испытывающая такой же благоговейный трепет, продолжила:
— Здесь, дерзновенный, где кличут стрижи,
Прямо под твердью,
Выше, чем мир уверяет, лежи,
Скованный смертью.
Я повернулся к ней:
— И это говоришь ТЫ, Хильда? Ты отдаешь ему столь щедрую дань уважения? Едва ли среди всех женщин нашего мира найдется еще хоть одна, способная на такое великодушие!
Не знаю, чего было в моем голосе больше: изумления или восторга.
— Да, это говорю я, — спокойно ответила она. — В конце концов, он был великим человеком, Хьюберт. Не прекрасным, но выдающимся. А такой масштаб личности и сам по себе вызывает уважение — даже и против нашей воли…
— Хильда! — воскликнул я. — Ты — ты и прекрасна, и выдаю… не знаю, как это произнести. Я испытываю подлинную гордость при мысли, что вскоре ты станешь моей женой. Теперь к этому больше нет никаких препятствий, ведь так? Или нам все-таки нужно в очередной раз восстановить очередную попранную справедливость?
Стоя над «учителем, что тихо лежал, опочив», Хильда торжественно и спокойно вложила свою руку в мою.
— Никаких препятствий, Хьюберт. И ничего больше восстанавливать не нужно. Я исполнила свой долг: очистила память своего отца и восстановила его доброе имя. Теперь я могу жить нормальной жизнью. Как сказал в этой же поэме Браунинг, «Можно и в жизнь наконец!». И мы пройдем по ней вместе, Хьюберт. Нам еще столь многое предстоит…
Послесловие
От переводчиков
Грант Аллен — писатель незаслуженно забытый. Собственно, он не только писатель, но также врач, журналист и литературный критик. А главное — ученый: историк, химик, биолог (в этой области у него несколько ипостасей: зоолог, ботаник, эволюционист и антрополог) и философ (с упором на логику, атеизм и свободомыслие — но по-британски корректное, без тени экстремизма). Короче говоря, этот список «профессиональных увлечений» во многом пересекается с аналогичным списком… Артура Конан Дойла, который был давним другом и коллегой Аллена. Может быть, кроме атеизма: сэра Артура увело от традиционной религии в иную сторону, к спиритизму.
Их писательская судьба тоже во многом сходна. Обоим наибольшую известность принесло увлечение детективами, причем оба не считали свои детективные образы вершиной собственного читательского мастерства, однако современники с этим не согласились бы. Любопытно, что Аллену чаще удавались «антидетективы»: произведения, в которых сыщик и преступник (нет, никогда не убийца, но довольно часто ловкий вор или обаятельный мошенник) — одно лицо. Конан Дойл, надо сказать, такие эксперименты над жанром не одобрял, однако с Алленом у них споров по этому поводу не было.
Оба активно занимались и фантастикой. В «затерянные времена» Конан Дойл своих персонажей не отправлял, хотя в затерянные миры — случалось. А вот Аллен подступился к теме путешествия во времени даже не вслед за Гербертом Уэллсом, но раньше его. Уэллсовская «Машина времени» увидела свет в 1895 г., а Аллен устроил своим современникам встречу с далеким британским предком из славного варварского прошлого еще в 1889 г. Конечно, у Уэллса был «прототип» романа, рассказ «Аргонавты хроноса», созданный на год раньше, чем короткий роман Аллена, но этот рассказ вышел лишь на страницах университетского журнала и остался неизвестен не только Аллену, но вообще всем читателям за пределами студенческой «тусовки».
(Кстати, когда Аллен и Уэллс познакомились — в том же 1895 г., — автор «Машины времени» отнюдь не предъявил коллеге каких-либо претензий, и вообще у них завязались наилучшие отношения. У Аллена почти со всеми складывались наилучшие отношения, но в случае с Уэллсом это экстраординарная ситуация. Между прочим, Уэллс и Конан Дойл, тоже знакомые друг с другом, регулярно конфликтовали!)
Оба, Артур Конан Дойл и Грант Аллен, также писали «просто» романы, в которых элементам фантастики и детектива как будто и не место — однако эти элементы там все же появлялись, причем оказывались вписаны в текст очень гармонично, обогащая повествование и придавая ему многоплановость.
«Дело врача» — как раз один из таких романов. Жанр его определить довольно сложно. Пожалуй, это все же медицинский детектив с уже упомянутыми элементами фантастики (или, во всяком случае, на грани фантастики). А кроме того — роман-путешествие, роман-приключение. Наконец, женский роман, в котором и детективная линия, и все остальные целенаправленно работают именно на женский сюжет.
Сейчас не так-то легко представить, каким новаторством был этот подход в викторианскую эпоху. Впрочем, Грант Аллен неоднократно ставил в центр повествования женские фигуры, гораздо чаще, чем Конан Дойл. Но «Дело врача» — единственное произведение, написанное ими вместе, что даже несколько странно, учитывая их многолетнюю дружбу и такое количество творческих «пересечений».
Единственное — и последнее для Аллена.
Постоянные читатели «Клуба семейного досуга», читавшие предисловие к сборнику А. Конан Дойла «Преступления и призраки», помнят, как там излагалась официальная версия создания этого романа — и тут же высказывалось предположение, что она неверна. Остальным напомним: согласно официальному варианту тяжело болевший Грант Аллен, уже почти завершив работу над «Делом врача», вдруг почувствовал приближение смерти и попросил Конан Дойла, своего друга и коллегу, написать к этому произведению последнюю главу. Однако существует версия (и мы стали склоняться к ней, едва лишь начав работать над текстом!), что соавторство Конан Дойла ощутимо уже в первых главах, а во второй половине романа оно становится преобладающим. Теперь, закончив перевод, мы можем говорить об этом не предположительно, а с практически полной уверенностью: роман написан двумя авторами. Конан Дойл не только добавил к нему финальную главу, но и активно участвовал в создании всего текста — такого, как он сейчас известен читателям.
Почему же он скрыл степень своего соавторства? Тут особых сомнений нет: сэр Артур таким способом хотел исполнить долг перед покойным другом. Поэтому всеми силами замаскировал собственное участие, с максимальной деликатностью «переслав» свой литературный труд в фонд творческого наследия Аллена. Он бы, наверное, и насчет последней главы промолчал, но слишком уж многим было известно, что Грант Аллен умер, так и не успев завершить роман.
В том же предисловии мы пообещали в ближайшее время познакомить читателей не только с последней главой, но и со всем романом «Дело врача» (оригинальное название «Hilda Wade, a Woman with Tenacity of Purpose»), ранее никогда не переводившимся на русский язык. И вот сейчас это обещание выполнено. «Новая» (конца XIX века!) «неизвестная» (хотя на самом-то деле хорошо знакомая англоязычному миру) книга Гранта Аллена и Артура Конан Дойла (а может быть, скорее Артура Конан Дойла и Гранта Аллена?) получает выход в новые читательские круги…