sci_history prose_history Эдвард Радзинский Лунин, или смерть Жака ru Павел В Бормотов FB Tools, Fiction Book Investigator, Book Designer 4.0 12.09.2005 FA0502B5-940B-420B-B212-DC3DAD3E1146 1.0

ЛУНИН, ИЛИ СМЕРТЬ ЖАКА

...И раз навсегда объявляю:

что если я пишу,

как бы обращаясь к читателям,

то так мне легче писать...

Тут форма, одна пустая форма,

читателей же у меня

никогда не будет...

Ф.М. Достоевский

Смешок.

Потом зажгли свечу – и тускло вспыхнули золотое шитье и эполеты... Вся глубина камеры оказалась заполнена толпой: лица терялись во тьме, лиц не было – только блестели мундиры...

Потом свечу передвинули – и из тьмы возникли очертания женской фигуры. И тогда старик, державший свечу, протянул к ней руки...

И вновь раздался его сухой, щелкающий смешок

Старик этот и был Михаил Сергеевич Лунин.

А потом он зашептал, обращаясь туда – в темноту – к Ней:

– Сегодня я забылся сном только на рассвете. В груди болело. Сон был дурен... Знобило. И тогда в дурноте я завидел ясно готическое окно и Вислу сквозь него... Был ветер за окном... И воды реки были покрыты пенистыми пятнами. Беспокойное движение в природе так отличалось от тишины вокруг нас... Ударил колокол... Звонили к вечерне. Я знал, мне нужно обернуться, чтобы увидеть твое лицо. Но я не мог. Я не мог! Я не мог!.. Я так и не увидел твоего лица... Потому что я забыл его!

Смешок.

Он опускается на колени и все тянет руки к женской темной фигуре. И она, беспомощная, темное видение с белыми голыми руками, протянутыми к нему. В это время в другом помещеньице два человека обговаривали дело. Один – ПОРУЧИК ГРИГОРЬЕВ, молоденький, нервный, хорошенький офицерик, а другой – ПИСАРЬ – тоже молоденький, но степенный и огромный.

ГРИГОРЬЕВ. Чтоб к утру показания у меня на столе лежали... Чтоб я перед начальством все за тобою проверить успел...

ПИСАРЬ. Насчет проверить – это вы справедливо, ваше благородие... С нами без проверки разве можно?! Только зачем же к утру? Я куда пораньше для вас все сделаю... Сами-то когда управитесь?

ГРИГОРЬЕВ. К трем. (Выкрикнул нервно.) К трем!

ПИСАРЬ. (обстоятельно). Значит, к трем после полуночи, ваше благородие, и я управлюсь. На столе у вас к трем все лежать будет. (Обстоятельно.) Перво-наперво у нас пойдут чьи показания? Какую фамилию мне проставить?

ГРИГОРЬЕВ. Родионов Николай, ссыльнокаторжный, сорок лет, вероисповедания православного.

ПИСАРЬ. (вписывает). А остальное я уже записал.

ГРИГОРЬЕВ. Как записал?

ПИСАРЬ. Понятливый, ваше благородие. Как намекнули вы мне в обед, в чем будет дело, я показания и изготовил. Фамилии только и осталось проставить. Перышко-то у меня ох и быстрое!

ГРИГОРЬЕВ. (нервно). Читай! (Кричит.) Читай же!

ПИСАРЬ. (степенно, строго читает). «Я, Николай Родионов, ссыльнокаторжный, вероисповедания православного, находясь в тюремном замке истопщиком печей, второго числа сего месяца...» (С удовольствием.) Ан и ошибка... Второе-то число у нас сегодня, а после полуночи... уже третье число будет! (Исправляя, бормочет.) Не тот писарь, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо подчищает...

ГРИГОРЬЕВ (Не выдерживая). Читай! Читай!

ПИСАРЬ. Значит, «третьего числа сего месяца пришел топить печь в камеру, где содержался государственный преступник Михаил Лунин. По приходе в оную, спросил я у государственного преступника Лунина о затоплении печи. Но он мне на спрос мой ничего не ответил... Тогда я вновь его окликнул, но он продолжал лежать без движения. Тогда обратился к ссыльнокаторжному...» Какую здесь фамилию проставить?

ГРИГОРЬЕВ. Баранов Иван, шестидесяти двух лет, вероисповедания православного.

ПИСАРЬ. (бормочет, вписывая), «...православного... Каковой вместе со мной, придя в комнату, осмотрел тело, и, не приметив в нем никакого дыхания, положили мы оба, что государственный преступник Михаил Лунин помер...» Далее пойдут показания Баранова Ивана... Я за час их составлю... а потом все перебелю... К трем, ваше благородие, все у вас будет... Только ночи– то у нас холодные... Холодно-то как... Холодно!

ГРИГОРЬЕВ. Пришлю графинчик

ПИСАРЬ. И курева не позабудьте, ваше благородие. И пущай Марфа графинчик-то сама принесет. Не забудьте про Марфу... про Марфу не забудьте, ваше благородие!

Поручик вышел из помещения и некоторое время, поеживаясь, ходил в коридоре перед камерой, где в тусклом свете все так же на коленях, протягивая руки во тьму, стоял ЛУНИН. Наконец ГРИГОРЬЕВ отворил камеру и вошел.

ГРИГОРЬЕВ. Добрый вечер, Михаил Сергеевич.

ЛУНИН (обернулся и некоторое время рассматривал его, будто силясь понять. И только потом поднялся с колен). А-а-а, поручик. (Он оживился, даже улыбнулся.) Рад вас приветствовать в моем гробу.

ГРИГОРЬЕВ. (вздрогнул). Зачем же так, Михаил Сергеевич?

ЛУНИН (глядя острым, волчьим взглядом). А я теперь этак всех встречаю, поручик. Эти слова у меня вроде присказки. Да и как иначе назвать мою обитель? На днях ревизия у нас была: сенатор приехал...

ГРИГОРЬЕВ. (торопливо). Я не знаю... Я в отъезде...

ЛУНИН. Да ничего такого не произошло... не бойтесь... Просто знакомец мой прежний, сенатор, эту ревизию проводил... я его мальчишкой знал по корпусу... Стариком он стал, совсем стариком... Ко мне в камеру заглянул, а на физиономии – участие, мы ведь с ним с глазу на глаз. Рад, говорит, вас видеть, Лунин. А я ему и брякни: «И я вас приветствую в своем гробу». Он так и задрожал. Старики – они про гроб не любят... А вы ведь совсем молоденький... (С маниакальной подозрительностью.) Отчего же вы так испугались – «про гроб»?

ГРИГОРЬЕВ. (торопливо). Я и не испугался, Михаил Сергеевич. Отчего же мне пугаться... не пойму вас, право. (Стараясь строго.) А вот чей портретец вы на стенку повесили – принужден я спросить.

ЛУНИН. И это – знакомец... Жизнь была долгая, Григорьев, и знакомцев в ней: сенаторы, воры, министры, убийцы, фальшивомонетчики, государи...

ГРИГОРЬЕВ. А это, если не ошибаюсь, государственный преступник Муравьев-Апостол у вас висит?

ЛУНИН (смешок). У нас висит... Ну вот, сами знаете, а чего спрашиваете?

ГРИГОРЬЕВ. Эх, сударь, все вы гусей дразните.

ЛУНИН. Кого дразню?

ГРИГОРЬЕВ. Гусей... Ну зачем же вы государственного преступника и повесили?

ЛУНИН. Это вы его повесили, любезнейший! А я его не вешал. (Смешок) Фраза?

Последние слова он произносит смеясь, туда – в темноту, в толпу мундиров.

Я ведь шутник, господа...

И ЛУНИН захохотал еще пуще.

ГРИГОРЬЕВ. (совсем серьезно). Не время шутить, Михаил Сергеевич, поверьте.

ЛУНИН (повернулся и долго глядел на поручика своим волчьим взглядом, наконец произнес тихо-тихо). Шабаш?

Молчание.

Когда?

ГРИГОРЬЕВ. Исполнить надлежит сегодня после полуночи.

ЛУНИН. Пуля?

ГРИГОРЬЕВ. Совсем иначе, Михаил Сергеевич. Решено, чтобы никакого вам посрамления не было, дескать, так и так: от апоплексического удара скончались...

Молчание. Смешок.

ЛУНИН. Значит, удавите... Тебе предписано?

ГРИГОРЬЕВ. (только вздохнул). Так что должен я обыск произвести в камере... чтобы никакого противозаконного оружия... (Помолчав.) Михаил Сергеевич, вы ж понимаете, дело совсем тайное... а я такое на себя беру – вас предупреждаю. Но ведь милосердие должно быть.

ЛУНИН. Что должно быть?

ГРИГОРЬЕВ. (твердо). Милосердие.

Смешок ЛУНИНА, как кашель.

Нет, не одно лишь милосердие, конечно, а обоюдная польза тоже. (Медленно.) Если дадите честное слово подпустить к себе... исполнителей... я ничего обыскивать не стану... Можете сделать в полнейшем одиночестве необходимые приготовления... и помолиться... или написать чего... естественно, без упоминания о... (Замолчал.)

ЛУНИН. А как обману?

ГРИГОРЬЕВ. Что вы, Михаил Сергеевич. Уж если вы свое слово скажете... Да и для вас выгоднее – боли никакой. Я двух человек возьму, они опытные, сноровистые, Родионов и Баранов. У них, почитай, человек по десять на совести... Только пальцы на горло возложат, и не почувствуете. (Тихо.) Если сопротивляться, конечно, не станете...

ЛУНИН. Боишься?

ГРИГОРЬЕВ. А как же вас не бояться... Вас все боятся, Михаил Сергеевич. Одной рукой девять пуд выжимаете, а если еще пистолетик куда припрячете. Удушить-то вас все равно удушим... но крови-то, крови... А зачем? Я все вам как на исповеди выкладываю, чтобы вы помыслы мои знали: вы – нам, а уж мы вам послужим... Все ваши пожелания да распоряжения передам сестрице вашей и еще кому.

ЛУНИН. Когда удавить думаешь?

ГРИГОРЬЕВ. В три после полуночи... уж позже никак нельзя. К трем всех заключенных из тюремного замка выведем... вроде на поверку...

ЛУНИН. На случай, если слова не сдержу?

ГРИГОРЬЕВ. Я того не говорил, только к трем выведем всех! Всех! Из замка!

Долгое молчание.

ЛУНИН. Но условие будет. (Смешок) Насчет шеи моей мы, можно считать, договорились – условие будет насчет глаз моих... Ты знаешь, я католичество принял, чтобы в одной вере с вами не состоять. Оттого, согласись, увидеть последним смертным взглядом ваши рожи...

ГРИГОРЬЕВ. Не понимаю вас, Михаил Сергеевич.

ЛУНИН. Священник католический, который к полякам каждый день в тюрьму приезжает, – он и сегодня приехал?

ГРИГОРЬЕВ. Точно так.

ЛУНИН. Так вот. В час смертный я хочу увидеть его лицо, чтобы он мне глаза закрыл.

ГРИГОРЬЕВ. Шутить изволите?

ЛУНИН. Послушайте, мальчик, я редко шучу. (Он холодно и страшно посмотрел.) Священник закроет мне глаза. Только тогда вы шею мою получите. Если не так, Григорьев, добирайтесь до нее сами. И уж двух как минимум я с собой заберу при лучшем для вас исходе.

ГРИГОРЬЕВ. Но как же это можно? Дело ведь тайное... Я присягу дал...

ЛУНИН. А я уже все продумал... Священника... ты в ту камеру поместишь... со мной рядом... ну, где ты Марфу держишь... (Смешок.) А как душить меня начнете... криком его и разбудим.

ГРИГОРЬЕВ. Да крикнуть-то вы не успеете...

ЛУНИН. А я кричать и не собираюсь.

ГРИГОРЬЕВ. А кто же кричать будет?

ЛУНИН. А ты... как они душить меня начнут... убийцы-то... так ты сам закричишь. А они тебя поддержат. Сами душить будете и сами кричать! А когда священник прибежит на крик – вы ему: «Так и эдак, все по высочайшему повелению сделано, а твое собачье дело – глаза усопшему закрыть и тайну соблюсти». Учти: клятву с тебя возьму, и самую страшную, что все так выполнишь... Ты верующий...

ГРИГОРЬЕВ. (мрачно). Истинно верующий.

ЛУНИН. А иначе времени не теряй, уходи! (Грубо.) Ну, согласен, что ль?

ГРИГОРЬЕВ. Согласен, как же не согласен, коли вы за горло взяли.

ЛУНИН. Ничего. Сейчас я тебя за горло... а ночью ты меня. И квиты.

ГРИГОРЬЕВ. Ох, и шутник вы... Ну, я пошел.

ЛУНИН. А клятву... Клятву-то... вслух!

ГРИГОРЬЕВ. Христом-Богом клянусь...

ЛУНИН. А тех, кто удавит меня... пришлешь ко мне.

ГРИГОРЬЕВ. Не понял, Михаил Сергеевич... зачем?

ЛУНИН. На руки их поглядеть хочу... Это ведь не каждому дано увидеть руки, которые жизнь твою примут. И велишь дать им водки... и поболее... за мой счет... чтоб весело исполняли и громко кричали.

ГРИГОРЬЕВ. Значит, до трех, Михаил Сергеевич?..

Дребезжащий смешок ЛУНИНА. Дверь за ГРИГОРЬЕВЫМ закрылась. Стук засова.

ЛУНИН (женщине). Как же я не понял?.. Я ведь всегда встречался с тобой накануне. (Подмигнув в темноту.) Господа, попались! (Визгливо.) Попались!

И, страшно чему-то веселясь, он начинает торопливо одеваться. Он надевает черный шейный платок, потом серебряное распятие на шею, потом шерстяные чулки, кожаные порты, а поверх набрасывает на плечи беличью шубу.

Сам себя обряжаю.

Потом он вдруг впадает в глубокую задумчивость, будто силится что-то вспомнить. Потом тревожно глядит на свечу и торопливо ее задувает...

Чуть не спалил... тогда... зажечь надо... чтобы от двери все виднее было.

И он гасит свечу и зажигает жалкий огарок. А в это время ПИСАРЬ в помещеньице строчил будущие показания, диктуя вслух сам себе с удовольствием.

ПИСАРЬ. «А в десять часов пристав дистанции Машуков и начальник охраны капитан Алексеев вошли в комнату, где за караулом хранилось тело умершего государственного преступника... Михаила Лунина...»

В комнату совсем рядом с камерой ЛУНИНА быстро входит ГРИГОРЬЕВ и расталкивает спящую на нарах молодую бабу. Баба долго просыпается и, увидев ГРИГОРЬЕВА, счастливо-лениво тянется поцеловать его.

ГРИГОРЬЕВ. (отталкивая). Не до тебя, Марфа! Отстань! И вещи свои собери. Здесь сегодня совсем другой человек ночевать будет... МАРФА. А мы где же? ГРИГОРЬЕВ. Быстрее! Быстрее собирайся!

Баба было снова потянулась к нему.

(Истерически.) Не до тебя! И в комендантскую графинчик отнесешь!

МАРФА (усмехнувшись). Кому отнесть?

ГРИГОРЬЕВ. И курева... писарю. (Визгливо.) Что смотришь? Русским языком сказал. Писарю отнесешь и в комендантской пол потом вымоешь. Вторую неделю полы не моешь! Если баба полы не моет, она и мух давить перестанет! (И он выбежал.)

МАРФА (задумавшись, сонно напевает, покачивая голой ногой).

Ой, тошно, ой, Кто-то был со мной. Сарафан не так, И в руке пятак

В камере ЛУНИНА ЛУНИН, освещенный огарком; в полутьме сверкают мундиры, в стороне силуэт женщины.

ЛУНИН. Их разбудят посреди ночи. Они только размякли во сне, но их повлекут на мороз... и плоть их, охваченная холодом, превратится в деревянную колоду. Но даже это бесчувственное дерево пробьет дрожь, ибо они поймут, что без них... там... свершается ужасное... Попались, господа, попались!..

Часы бьют полночь.

Три часа... Три часа – триста лет – три тысячи – все пустые слова. А есть только то, что сейчас. Сейчас я есть. Три часа. «Сейчас»... вечность. (Задумался.) Я решился... Есть удивительная загадка, господа: «Улетают слова, но остается написанное...» О, сколько изустных проклятий и воплей тщетно носятся, носятся по ветру! Они бросаются к нам в лицо... вместе со снегом... но мы слышим!.. Да-с... (Лихорадочно.) Но стоит записать... пригвоздить вопли к жалкому клочку бумаги, и... (Смех.) Ох, какая это загадка. Например: коли я сейчас составлю бумагу, полную противогосударственной хулы... и если сия бумага будет... будет уничтожена! Немедля! Сожжена!.. Все равно как-то непостижимо: «улетают слова, но остается написанное»... Как только я закрою глаза... лакеи... обнаружат эту бумагу! Захватят! Торжествуя, сожгут!.. Но сначала... сначала прочтут! Прочтут тайну! Прочтут, упиваясь, счастливо! И запомнят все хулы! Хулы на господина их! Ибо лакеи! А для лакеев нет ничего приятнее, чем когда хулят господина их!.. После чего в придорожных трактирах... потом в гостиных... в дворянских собраниях... а потом уже при дворе самом!.. из уст в уста поползет сия исчезнувшая бумага! Ибо (кричит) «улетают слова, но остается написанное»! ...Итак, тайну... я решился... я посвящаю свою вечность странному соединению пера с бумагой...

Он подходит к мундирам, но те отступают назад. Он вновь подходит, но те молча ускользают. Он бросается гоняться за ними, пока наконец Она – из темноты – не кладет ему руку на лоб... И тогда он тотчас успокаивается.

(Ей.) Разговаривать мне с ними – спасение. (Шепчет.) Господа, как спастись в тюрьме, ужаснее которой нет в России... Сердцу полезны страдания... Но разум угасает... в грязи, в вони, в мучениях, в обществе убийц и фальшивомонетчиков, где единственное зрелище – публичная порка, которую заставляют меня смотреть! Но я открыл: страдание – пища сердца... а пища разума? Беседа! Воображение! И вообще, господа, что такое воображение? Коли каждую ночь вы будете видеть сон, который есть продолжение сна предыдущей ночи... как вы отличите дневную реальность от сновидений! Воображение, господа, поверьте, это та же реальность! Ибо после публичной порки... после поручика Григорьева и убийц... возвращаясь в свою камеру, я в воображении учился видеть Магомета и Будду... Я научился беседовать с ними!.. И неужели вы думаете, я признаю после того реальностью физиономию поручика? Поверьте, воображение реальнее реальности!.. Вон там, на белом потолке... в воображении... сколько раз я чертил приплюснутый нос и лысину афинского философа. Я научился различать их одежду... И однажды, господа, когда в очередной раз захлопнулась дверь моей камеры... сразу... вон от того угла... легкой походкой... в белом плаще... почти без усилий моего воображения... шагнул великий Дант!.. Я явственно различал красную полосу на его лбу... от снятого лаврового венка! (Смешок.) И тогда я понял: спасен! спасен!..

Он замолкает, потом проводит рукой по лбу.

Однако за дело...

И с каким-то странным усилием он диктует себе и медленно пишет. Читает:

«Я, Михаил Сергеевич Лунин, двадцать лет нахожусь в тюрьмах, на поселениях и сейчас умираю в тюрьме, ужаснее которой нет в России. Все мои товарищи обращались за этот срок с жалобами письменными и требованиями. Я – никогда. Я не унизил себя ни единой просьбой, ибо настолько презирал вас, что не замечал. И сия бумага – не есть мое обращение к вам. Я назвал бы ее моей исповедью. Однако я не буду никоим образом возражать, если Верховная власть ознакомится с моим сочинением. Ибо – оно для всех! (Кричит.) „Улетают слова, но остается написанное!“ Я решаюсь записать сие в виде диалога... следуя изящным традициям французской литературы и взяв за пример сочинение господина Дидро „Разговор Жака Фаталиста со своим Хозяином“.

Смешок мундирам.

«По рождению своему в стране рабов... я заслужил прозвище слуги Жака. Ну а Хозяин у нас... в России... Итак, предстоит разговор Жака с его хозяином... в присутствии очевидцев... Согласитесь, господа, что сие якобинство...»

Он замолкает, сидит с поднятым пером и более ничего не пишет. Он погружается в свою больную задумчивость.

В комендантскую входит МАРФА с подносом, молча ставит поднос с графином перед ПИСАРЕМ. А потом, подоткнув подол, начинает мыть пол.

ПИСАРЬ. Может, за компанию?

МАРФА молча продолжает мыть пол.

(Пьет.) Сколько названий для нее, проклятой, придумали. Если, допустим, я выпью, то скажут: «употребил». А если портной – «наутюжился». А если кто знатный – генерал, аль кто – «налимонился»... С молодых годков ее пью. Батюшка, родитель мой, дознался – зовет меня... Ну, вошел я и от страха твержу ему: «Не буду пить... точно не буду». А батюшка, родитель мой, и говорит: «Если ты пить не будешь – кто с тобой водиться будет? Водочка, она общество создает... Компанию полезную...» И плеточкой меня, и плеточкой да приговаривает: «Не за то бью, что пьешь, а за то, что дурак. Умный – он пьет, да тихо. Умный, он пьет, да других не пить учит... Так что помни, сынок, все дозволено человекам, все... да по-умному... таясь». Поняла, что ль?

ПИСАРЬ. схватил МАРФУ, но та будто ждала – она вывернулась, метнулась в угол и замахнулась тряпкой.

МАРФА. Так тебя огрею, малый!

А в это время в камеру рядом с ЛУНИНЫМ ГРИГОРЬЕВ ввел СВЯЩЕННИКА.

ГРИГОРЬЕВ. Озоруют у нас, ваше преподобие... по ночам... Годика три назад тоже один священник приехал... как вы, к полякам. Разместили мы его в корпусе, а утром – с ножом в горле... Да-с. Конченый народец. Уж дальше нашего Акатуя – некуда посылать. Тут убийцы – всем убийцам убийцы... Вот я и подумал: вам, чай, с жизнью-то расставаться неохота, и у меня, если что, – неприятности будут. А тут в камере сухо... и охрана стоит у двери... Тут в камере ночь и проведете...

СВЯЩЕННИК вдруг бросился к двери камеры, толкнул ее, дверь легко открылась.

(Рассмеялся.) А вы, значит, подумали... Да разве можно такое – без суда да следствия невинного человека? Никак нельзя. А дверь я б на вашем месте не запирал... на ночь – приоткрытой оставил. Все-таки и часовому послышнее... а то ведь окошко хоть зарешеченное, а все ж окошко... Спокойной ночи...

СВЯЩЕННИК молча кивнул. ГРИГОРЬЕВ вышел, не запирая двери. СВЯЩЕННИК опустился на колени и забормотал молитву.

В камере ЛУНИНА.

ЛУНИН. Тсс... Стукнула дверь... (Смешок.) Какова выдумка, господа... Я позаботился о свидетеле. (Одержимо.) Впоследствии священник расскажет... что видел, как придушили Лунина... потому что не может он не рассказать... как не могут другие не рассказать. Хоть какую клятву дадут. Ибо еще есть одна загадка, господа: «Кровь вопиет! Кровь человеческая всегда вопиет. Вопиет кровь!» – и это тоже достойно упоминания!

ГОЛОС ВО ТЬМЕ. Карета Волконского... Карета Чаадаева... Карета Трубецкого... Карета Фамусова...

ЛУНИН. Неужели я вернулся к началу? ГОЛОСА МУНДИРОВ. Маска, кто я?

ЛУНИН. Я не вижу... Я ничего не вижу. (Смеясь, он тычется в мундиры, выставив руки, будто он с завязанными глазами.)

Общий хохот.

ПЕРВЫЙ МУНДИР (выступая из темноты). Маска, кто я?

ЛУНИН. Это детство!.. Мне перевязали глаза... И я осторожно шагаю босыми сильными ножками по нагретому солнцем дощатому полу детской... Смех няни... Игра в жмурки... Я ткнулся рукой в ее мягкий живот.

ПЕРВЫЙ МУНДИР (все приближаясь). Маска, кто я?

ЛУНИН. Нет, нет, это еще прежде детства... Это меня моют в большом корыте... и прикрывали глаза рукой, чтобы не попало мыло. И через ее пальцы я вижу... свое тельце... И та деревянная кукла... с кучей пуль, полученных за веру, царя и отечество, которая ляжет завтра здесь... И то сияющее тельце...

ПЕРВЫЙ МУНДИР (совсем приблизившись). Маска, кто я?

ЛУНИН. Нет, это уже маскарад!.. Ну, понятно! Как же я не признал! Жизнь начинается с бала, господа. Ах, жизнь начинается с нашего телячьего восторга. С орехового пирога начинается жизнь! Маскарад! Я взбегаю по лестнице во дворце! И вдруг в зеркале на верхней ступеньке вижу бегущего мне навстречу высокого молодого красавца кавалергарда... И понимаю, что он – это я! И задыхаюсь от удовольствия... И через три десятка лет… (Смешок.) Ах, как это все одинаково: жизнь начинается с веры, данной всему молодому, живому: что оно, молодое и живое, – навечно... и что далее – все будет еще счастливее... Бал! Бал! Бал наших молодых обманов!

ПЕРВЫЙ МУНДИР садится рядом с ЛУНИНЫМ и они слушают.

ГОЛОСА МУНДИРОВ (из темноты). Головки сахара зажжены и синим светом горят на саблях! Гусарский пунш, господа!

– А истории гусарские – французские актрисы!..

– А благороднейшие разговоры! Мы бросались друг к другу на грудь и сладко клялись во всем благороднейшем! Какая была жажда дружбы! Мальчики! Мужи!

– А наши девки, а цыганки!.. А квартальный надзиратель, привязанный к медведю...

ПЕРВЫЙ МУНДИР Мы еще вместе... Все вместе!

ЛУНИН. Бал! Бал!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Принесли шампанское... и игра возобновилась... Я поставил на первую карту пятьдесят тысяч и выиграл сонника... Мы еще вместе! Все вместе!

ГОЛОСА МУНДИРОВ (из темноты). Загнул паролипэ... и отыгрался.

– Играю мирандолем, никогда... не горячусь... И все-таки проигрываю! Бал! Бал!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Маска, кто я?

ЛУНИН. Ты мой старый знакомец... и нынешний министр Киселев... Ты отречешься от меня тотчас, когда...

ПЕРВЫЙ МУНДИР (перекрикивает). Признал!.. Маска, кто я?

ЛУНИН. Ба! Ты мой другой усердный старый друг и другой нынешний министр Уваров!.. И ты тоже» (Смешок.) Прежде чем петух пропоет трижды...

ПЕРВЫЙ МУНДИР (хохоча). Опять признал... Маска, кто я?

ЛУНИН. Еще знакомец... Граф Чернышев. Ты будешь допрашивать меня в крепости...

ПЕРВЫЙ МУНДИР (вопит). Признал!.. Маска, кто я?

ЛУНИН. Орлов Алешка! Общие девки... Общие цыганки... Тебя станет просить обо мне моя сестра... Но ты... (Смешок.) Орлов Алешка, шеф жандармов и главноуправляющий Третьим отделением.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Мы вместе. Мы еще все вместе...

ЛУНИН. И все-таки это случилось! Все это случилось... на нашем балу. Я хотел бы отметить. На веселом молодом тщеславном маскараде... случилось это! Война двенадцатого года? Каждый раз, прощаясь с жизнью... Радость оставленной жизни?.. Завоеванное пулями право тебе решать судьбу отечества?.. И вот уже замолкли пули, и мнение твое не интересует… Ты – слуга Жак! Взвивается бич... а победившее отечество оказывается пугалом для всей Европы.

Из темноты спиной начинает выдвигаться сермяга – жуткая, уродливая арестантская спина.

СЕРМЯГА Маска, кто я?

ПЕРВЫЙ МУНДИР (кричит). Бал! Еще бал! Общие цыганки... общие девки... Как это сказано у древних римлян? «Общие партнеры по постельной борьбе»...

ЛУНИН. Наш век начался опасно: с наступления молодых. Мы все тогда поняли – это наш век! Байрон, Занд... Наполеон... А век оказался стариковским веком! А ты сам по колено в море крови и слез... Здесь, господа, было два пути: не заметить... только этак – по-нашему не заметить: «Не моего ума дело»... «Есть отцы-командиры...» И так поступили многие военные герои!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Загнул пароли и отыгрался!

ЛУНИН. Или уж совсем по-нашему. Что такое заговор в Европе? Это когда быдло, бесправное мужичье, собирается с вилами и хватает за горло повелителей и отнимает права! Выгрызает! А по-русски: тихие, страдающие глаза быка в ярме... покорность рабов. И вот уже их молодые повелители, заболев совестью, сами составляют заговор, чтобы с восторгом да счастьем отдать все: богатство, землю... только грех с души снимите! Ах, какой русский составили мы заговор! Заговор на балу!

СЕРМЯГА. Маска, кто я?

ЛУНИН. Если бы я... одевавший тогда в пестрое тряпье свое молодое тело... уверенный, что имею право распоряжаться чужой жизнью и смертью... жалевший старость молодой беспощадной жалостью... ненавидевший всяческое бессилие и уродство, – о, если бы я мог тогда на балу... увидеть ту азиатскую степь... Ах, господа, господа-

СЕРМЯГА (спиной). Маска! Кто я?

ГОЛОСА МУНДИРОВ (из темноты). Карету Орлова... Карету Волконского... Карету Трубецкого... Карету Пущина…

ЛУНИН (в спину арестантской сермяги). Через какой-то десяток лет. (Хохочет.) В вонючих опорках... пешком... По той азиатской степи... Нас гнали из одной тюрьмы в другую. (Хохоча.) Я вспомнил: «карету Волконского!..»

ГОЛОС СЕРМЯГИ. Маска, кто я?

ЛУНИН. Это ты, Пущин.

– (Смех.) Признал!.. Маска, кто я?

– Это ты, Завалишин.

– (Смех.) Признал... Маска, кто я?

– Это ты, Волконский... Мы шли. И я вдруг поднял глаза и, разговаривая с тобой, мельком увидел арестантскую сермягу и торчащую бороду и захохотал. О Боже! Это был князь Сергей Волконский. Как он был похож на Стеньку Разина... Той ночью мы остановились на отдых. Я вышел подышать воздухом, и на заднем дворе в одной грязной рубахе я вновь увидел сидящего спиной князя Сергея... (Обращаясь.) Князь... а князь...

СЕРМЯГА (спиной, не оборачиваясь). Ошиблись, барин. ЛУНИН (хохочет). Я перепутал тебя, князь Волконский, с последним кандальником.

СЕРМЯГА (спиной). Батюшка, подай милостыню, Христа ради.

ЛУНИН. А это был убийца, приговоренный к бессрочной каторге. Он знал, что я не подам... Но он уже опух от голода и одурел... Я принес ему еду и накормил его. И мы сидели друг против друга на корточках... на земле.

СЕРМЯГА (спиной). Батюшка, спаси тебя Бог.

ЛУНИН. И он заплакал. И тогда я заплакал тоже и вспомнил того кавалергарда, который бежал по лестнице... на том балу!

И тут СЕРМЯГА оборачивается – и обнаруживается, что арестантская сермяга только сзади, а спереди, с лица, – это такой же великолепный мундир, с блестящим шитьем и эполетами. И этот ВТОРОЙ МУНДИР со столь странной арестантской спиной усаживается рядом с ПЕРВЫМ МУНДИРОМ.

А ПЕРВЫЙ МУНДИР за столом все мечет карты.

А ЛУНИН и ВТОРОЙ МУНДИР говорят, говорят.

ВТОРОЙ МУНДИР. Надо подать широкий адрес Государю с просьбой об освобождении крестьян.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Хожу... мирандолем и проигрываю.

ВТОРОЙ МУНДИР. Именно широкий, чтобы стало ясно, что все общество требует...

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Поставил на первую карту и выиграл сонника.

ВТОРОЙ МУНДИР. Нет, нужно молить Государя о конституции.

ЛУНИН. Ах, как это по-нашему... даже за свободу... за конституцию... в ноги бухнуться и лбом прошибить.

Далее ВТОРОЙ МУНДИР и ЛУНИН кричат взахлеб.

– Но Государь не пойдет. Теперь уж всем ясно, не пойдет Государь на конституцию.

– Ну что же делать?

– Ни за что не пойдет!

– Ну не убить же Государя!

ЛУНИН. И это тоже по-нашему: еще вчера лбом землю прошибить думали, а сегодня можно и табакеркой в темя, как с Павлом или с Третьим Петром.

– Вопрос задан важнейший, что ты молчишь, Лунин?

ЛУНИН (холодно). Для меня важности этого вопроса, господа, не существовало. Для меня всегда было дико, что может найтись человек, который меня... меня... меня... с сердцем, с чувствами, со страстями... меня, которого любили и любят... с моими тайнами... меня... единственного в целом мироздании... считает своим Жаком... своим подданным... Ну так ясно: вольность и свобода есть естественное состояние человека, и всякий, кто нарушает это, – тиран, величайший преступник! И я удивляюсь, как другие давно не понимали этого, коли это так ясно. Но в империи из века в век вырабатывали у людей странное зрение... Например, шапку, пожалованную некоему Рюриковичу каким-то татарским Мурзой... из века в век именовали русской короной и древней шапкой Мономаха. И вес верили... и, главное, видели в обычной богатой татарской шапке византийскую корону! Слепцы! Слепцы! И потому в империи так важен зрячий!

МУНДИР. Лунин, что ж ты молчишь?

ЛУНИН. «Я сделаю это, господа! Я готов взять на себя убийство Государя»... Как они задрожали от восторга опасности, и опять пошли разговоры... и объятия... и пунш... и пунш!

Голоса (из темноты). Карету Трубецкого... Карету Волконского... Карету Муравьева... Карету Репетилова...

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Лунин, Лунин... Бал в разгаре. А ты все объясниться со мной не хочешь. А я жду. (Элегически.) Принесли еще шампанского... И разговор за картами оживился. Бал! Маска, кто я?

ЛУНИН. Орлов Алешка!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Мы были так дружны...

ЛУНИН. На том балу...

ПЕРВЫЙ МУНДИР (бормочет стихи). «К плотскому страсть имея...», «Шестнадцать лет, бровь черная дугой, и в ремесло пошла лишь нынешней зимой...» Ах, это прелестное ее ремесло... Да-с, да-с. Мы все были вместе на том балу!

ЛУНИН (смешок). А после бала уж раздельно: те, кто сел... и те, кто нас сажал. Одни останутся при крестах, других пристроят на крестах... Шутка, господа. Как жизнь, Алешка? Жизнь наша прошла. Моя – тут, твоя – там, но прошла! Как закончился бал, Алешка?

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Я состою шефом жандармов, главноуправляющим Третьим отделением и командующим главной квартирой. Государь во мне не чает души. И то, что брат мой был декабристом, это только оттеняет мою преданность. У меня есть привилегия говорить с императором свободно и откровенно... и даже влиять на Государя... Но я редко пользовался этой привилегией... лишь в случаях крайней необходимости... Твоя сестра не однажды обращалась ко мне устно на балах, на раутах и письменно через графа Дубельта – с просьбой, чтобы милосердие нашего Государя простерлось и на тебя. Но я не счел возможным беспокоить Государя.

ЛУНИН. Бедная сестра поверила, что ты стал нашим замечательным, отечественным бюрократом. Смысл бюрократизма нашего, господа, состоит в незабвенном правиле: никогда ничего не делать ради дела – а только ради резона. Сегодня один попросит Государя ради тени, а потом другой – ради сострадания... А глядишь, уж третий просит ради истины! Эдак все рухнет в продажной стране... Так решила о тебе моя бедная сестра. Но на самом-то деле меж нами была банальная тайна. Через столько лет в орденах, в мундире и в славе – ты не мог забыть... Стрелялись мы.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Мы стрелялись за политику. Уже тогда между нами были противоречия.

ЛУНИН. «Противоречия» – это ты потом придумал. А тогда мы стрелялись, потому что я был молод и мне нравилось испытывать судьбу. Тогда был бал! И вера в то, что Создатель занимается моей персоной, что не даст мне умереть, пока не совершу нечто предназначенное только мне. Все мы были фаталистами, и весело было глядеть в наведенное дуло пистолета. Жизнь или смерть? Карта! Игра! И я дрался! Я дрался потому, что светит солнце или испортилась погода. Я дрался оттого, что влюблен, и оттого, что разлюбил... (Хохочет.) И вообще, господа, извольте разменять со мной пару пуль на шести шагах расстояния. Сон души, игра в бисер. Итак, однажды я огляделся окрест и понял, что стрелялся положительно со всеми, кроме тебя, Алешка, – важного, как индюк, и оттого считавшегося храбрецом. «Послушай... не хочешь разменять со мной пару пуль?»

ПЕРВЫЙ МУНДИР. «Условие».

ЛУНИН. Но раньше чем ответить, ты посмотрел мне в глаза, надеясь, что я шучу. И мне весело было наблюдать, как там, на дне твоих глаз, уже показался... (Смешок.) «Условия мои обычные: шесть шагов расстояние». И я взглянул на тебя своим «дуэльным взглядом»: взгляд в упор, незрячий взгляд сквозь...

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Ты... ты... мерзавец.

ЛУНИН. Дело наше случилось в полдень. Весенний жар нагревал плечи. Я сбросил шинель и увидел, как из земли торчала травинка.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. И правда. Я тогда тоже увидел травинку, поднял глаза и взглянул на тебя.

ЛУНИН. Ты все был уверен, что я скажу: «Хватит, господа, все шутка», – и мы бросимся в объятия друг другу. Был такой разряд отечественных дуэлянтов: напьются, наоскорбляют, а потом в объятия и уж пьют без просыпа по этому поводу. Но ты встретил мой взгляд и задрожал. И, не глядя, тотчас я выстрелил первым и в воздух.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Да! А я бросился к тебе на шею.

ЛУНИН. А я рассмеялся и закричал: «Что с вами, сударь! Извольте к барьеру».

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Мерзавец!.. Я остановился и вновь увидел твой жуткий взгляд убийцы.

ЛУНИН. «Мне захотелось выстрелить в воздух, сударь, но вам я этого не советую. Хорошенько цельтесь, иначе следующим выстрелом я вас убью».

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Я понял, что все это была жуткая сладострастная насмешка. В ярости я поднял пистолет, и вновь... этот твой взгляд, и вновь рука заходила.

ЛУНИН. Да. И я разглядел то, что хотел: безумный страх вместо ярости, в тебе был один страх. И уже не на дне глаз, а во все лицо! Страх! Ты целил с шести шагов и заранее боялся промахнуться!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Мерзавец, я промахнулся!

ЛУНИН. Тогда еще раз, не глядя, я выстрелил в воздух.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Я опять было сделал шаг...

ЛУНИН. «К барьеру, сударь, я не шутить приехал, и старайтесь в этот раз попасть. В третий раз в воздух мне стрелять утомительно...» А дальше все то же: бешенство... мой взгляд. И страх до дрожи в руках, и промах.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Я пробил твою шляпу.

ЛУНИН. Ты пробил всего лишь шляпу, и на глазах твоих выступили слезы ужаса... И вот только тогда я улыбнулся и выражением лица позволил тебе броситься вновь ко мне на шею. И ты бросился ко мне со всех ног после всех издевательств... Потому что ты был трус. Бедная сестра. Разве ты мог забыть то, что один я знал о тебе правду: ты, которого всю жизнь именовали храбрецом, на которого и Государь полагался как на храбреца, был на деле жалкий трус, а храбрым бывал только из трусости. И вот ты – трус, ленивый до анекдотов, ты, картежник, бабник, и потому, естественно, ты исправляешь должность, где прежде всего нужна деятельность, а потом энергия, и подразумевается храбрость и чистота нравов!.. Ибо империя – это абсурд... это миф... Это – бред

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Мерзавец... мерзавец!

ЛУНИН. Ошибаешься, Алеша. Не ярость, а благодарность в тебе должна быть. Ведь назначением своим ты и мне обязан... Должно записать, господа. Был в России двадцать пятый год, когда почти все... хоть сколько талантливое, хоть сколько мыслящее... было истреблено. И тогда-то всплыло то, что осталось... Так что ты тоже – сын двадцать пятого года... Но я-то не держу на тебя зла, Алеша. Я сам в пояс кланяюсь и говорю: «Прости»...

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Замолчи!

ЛУНИН. Как странно. Ты не можешь понять «прости». За то, что двадцать лет назад я был молод и жесток... и гадок... за то, что после... тюрьмы моей понял это, – я в пояс кланяюсь судьбе, а тебе говорю: прости. Но не услышать «прости» сытому животному. (Тихо.) А без «прости»... как умирать, Алеша?..

ГОЛОСА МУНДИРОВ. Карету Волконского... Карету Фонвизина... Карету Бестужева...

– Государь!.. Государь прибыл!

ЛУНИН. Как... Государь... здесь?

Смех мундиров.

В тюрьме?! Но почему?

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Мы все здесь.

Смех мундиров.

ЛУНИН. А может быть?..

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Именно, именно, Лунин!

ЛУНИН. Значит – переворот?!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Противоправительственный переворот!

ЛУНИН. А кто ж... устроил?

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Как кто? Вы и устроили, Лунин!

Молчание. ЛУНИН. Тогда почему... я... здесь?

Хохот мундиров.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Это смешной вопрос... Ты забыл... историю... «про Пестеля»?

ЛУНИН. Да, да... Эту историю я узнал тогда... в разгаре бала.

ВТОРОЙ МУНДИР. Но ты сам ценил Пестеля.

ЛУНИН. Да, я считал его человеком безусловно гениальнейшим!

ВТОРОЙ МУНДИР. И Пестель ратовал за твой план цареубийства... Он ему по нраву был. Ты должен был убить царя, но...

ЛУНИН. Но... (Смешок.)

ВТОРОЙ МУНДИР. Но Пестель должен был стать в будущем главой конституционной республики. Теперь посуди сам... как он мог быть главой конституционной республики – не соблюдая конституции? Согласись, Лунин, тут наступило бы противоречие.

ЛУНИН хохочет.

А убийство царя ведь все равно убийство в глазах общества. Поэтому во имя будущего соблюдения конституции... одним из первых предполагаемых декретов республики... понимаешь, надо... Лунин, надо было казнить тебя и всех, кто убил бы Государя... Так надо было поступить во имя будущего непреложного соблюдения законности последующими поколениями свободных граждан! Пестель – человек дела, проницательнейший человек, и он это понял сразу. И нас убедил.

ЛУНИН. Потрясающе! (Смешок.) Я предназначал себя на роль Брута... а мне уготовили во имя законности роль жертвенного барана?.. Но что же выходило?!

Молчание.

Во имя торжества будущей справедливости... на другой день было решено совершить чудовищную ложь?.. Перед моими глазами, Господи... тотчас встало гигантское египетское колесо, которое переворачивают рабы... Но не во имя всеобщего блага... Но лишь чтобы самим ступить наверх, а новыми рабами сделать... прежних, тех.

Хохот мундиров.

Но нет, такой сюжетец не подходил! Я понимал: он возник лишь от моей обиды... Они отдавали все – титулы, поместья! Да, у нас было все, а мы отдавали... Но сам Пестель? Я задумался. (Сухо.) О, если бы я мог предположить в нем будущего тирана! Я бы зарезал его!.. Убил на дуэли... на другой день за свою обиду! Как я хотел в это поверить... Но дело ведь было не так! Я знал его отлично! Он был человек честнейший и, бесспорно, гениальный! По размышлениям я признал это! Тогда что же? И я вдруг вспомнил плаху, господа. И вопль казнимого Верньо: «Революция как Сатурн... пожирает своих детей... Берегитесь, боги жаждут!» А может быть, великие дела укрепляются вот этак – неправедной и праведной кровью. (Лихорадочно.) Кровь!.. Кровь!.. Кровь!.. Может быть, свобода и искупительные жертвы... А?! Или, может быть... все обычные понятия в условиях чрезвычайных... (Кричит.) Черт! Черт! Черт! (Замолкает, с усилием.) Я много думал над этим... Но тогда я не нашел ответа! А может быть, ложь? Может быть, все было тогда проще: тогда я понимал Пестеля... Ибо тогда, молодой, яростный, сытый и здоровый, я был способен на те же решения! Может быть, если бы сие решение было принято мною... для другого... или даже для самого себя, я принял, я согласился бы с ними! Может быть, вся ярость была лишь оттого, что мною распорядились?! Короче, господа, я покинул тайное общество...

МУНДИРЫ. Государь... Господа, Государь... Государь на балу!

Из темноты выступает ТРЕТИЙ сверкающий мундир – МУНДИР ГОСУДАРЯ.

МУНДИРЫ. Государь!.. Государь!..

МУНДИР Г О СУДАРЯ. Маска, я тебя знаю.

ЛУНИН. Вот она. Встреча Жака с Хозяином на балу! (Представляясь Государю.) Я, Михаил Сергеевич Лунин, кавалергард, участник всех сражений Отечественной войны, награжден Золотым оружием за храбрость... В кампании тысяча восемьсот пятого года я был вашим адъютантом... Бал начинался, и вы любили меня тогда, Ваше величество, Государь Александр Павлович.

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Насчет моей любви к тебе... Ты был дельный офицер, но какой-то... Тебе неприятно было смотреть в глаза.

Смешок ЛУНИНА.

И еще: тебя всегда тянуло за язык При Фридлянде нас разбил Наполеон. А ты был в моей свите. Армия бежала в беспорядке. Было холодно, и промерзлые солдатики, забыв про дисциплину, тащили все, чтоб согреться. С трудом вы отстояли для своего Государя избу. И только я забылся в ней сном, как вдруг раздался страшный треск. Я выбежал из избы и увидел жалкого солдатика, растаскивавшего крышу над головой своего Государя. И ты не преминул сострить! Знал, что не надобно, что мне передадут, и знал, кто передаст, но... потянуло за язык.

ЛУНИН. Любимейшая фраза в империи. «Потянуло за язык» – как бы подчеркивает то противоестественное положение языка, когда он начинает говорить свободно!

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Тебя должен был полюбить мой брат Константин. Он солдафон, и твои способности к фрунту... Впрочем, я не люблю Константина... как и брата Николая... (Бормочет.) Я не люблю Константина, я не люблю Николая.

ЛУНИН. Мне было за тридцать. После скитаний и странствований... я переехал в Польшу и служил гусарским подполковником у великого князя Константина... На балу... все еще на балу!.. И Константин любил меня!

МУНДИР ГОСУДАРЯ. (хохочет, Лунину). Маска, я тебя знаю... А насчет моей любви к тебе... Ты был... дельный офицер, но какой-то... Кстати, тебя должен был полюбить мой брат Александр. У него, как и у тебя, на языке вечно были Монтень и Руссо... Я не люблю Александра, как и брата Николая тоже. Кроме того, у тебя, Лунин, был взгляд... Тебе неприятно было смотреть в глаза. Однажды я погорячился и чуть было не ударил тебя. Но даже если бы ударил – что с того: ударил, а через час – орденок в петлицу. Всех бьют! В империи, когда муж или начальник бьет, – это ласка... обещание милости... знак доверия, воспоминание о корнях... о наших мудрых народных обычаях.

ЛУНИН (глухо). Но не ударили!

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Я встретил твой взгляд и понял: этот зарежет. И еще: тебя всегда тянуло за язык. И все-таки... когда все случилось... я не хотел выдать тебя брату Николаю, не потому, что я тебя любил, а потому, что... (Бормочет.) Я не люблю Николая... Я не люблю Александра...

ЛУНИН. Три брата... Они похожи!.. Эти мешки под глазами... этот фамильный медальный греческий профиль. (Хохочет, кричит.) Это – одно... Они – одно!

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Я не люблю Александра, я не люблю Николая, я не люблю Константина.

ЛУНИН. Они превращаются друг в друга... как Мефистофель превращался в пса!.. Только бы разум... У меня иногда нет последовательных мыслей... (Лихорадочно.) Я забываю слова и названия, и галлюцинации раздирают меня. Бывают дни, когда я чувствую себя мертвым, но зачем-то живым! (Кричит.) И дух мой бродит по долинам, приводящим невесть куда!

ОНА. Не надо... Не надо... (Тянет руки из темноты.)

МУНДИРЫ молча мечут карты. Он успокаивается. И снова его сухой, жесткий смешок.

ЛУНИН. Неужели это все был я... Тот сытый, щеголявший грудой пестрого тряпья – это я? Это я в тщеславном юном порыве выбежал из избы Государя... с одной надеждой... Наконец-то!.. Спасу его! И слава!.. Слава!.. То есть любовь всех!.. А потом хохотал на морозе, глядя на несчастного солдатика на крыше, и придумывал остроту. Ах эта жажда... тогдашняя неукротимая жажда славы... Эта гордая вера в предназначение, позволявшая мне... А эта отвратительная радость... оттого, что я умел заставить других людей испытывать страх перед собою... точнее, перед тем, что я именовал... тогда в себе всяческим отсутствием страха. Хотя сие была ложь: во мне тогда жил страх – животный ужас смерти! Но не от пули – пули я не боялся, пули можно было избежать... А я верил в свое предназначение. А страх... чудовищный ужас... той... конечной смерти, которую избежать нельзя и от которой не спасает никакое предназначение... Этот ужас посетил меня в детстве... потом в отрочестве, чуть было не отравился... от сознания неизбежности уничтожения меня, живого, которого все любят, радостного моего тельца... И оно исчезнет! Тогда во мне поселился животный страх старости... Как я содрогался, когда думал, что мне непременно станет пятьдесят! Шестьдесят!.. И это ощущение: я всего лишь птица, пролетающая сквозь комнату! И все!.. И это был я?! Уже давно для меня все эти мысли – набор отвлеченных фраз. Я думаю обо всем этом холодно, господа... Что делать, я не могу вспомнить... свое я» тогда: ибо человек определяется не событиями, которые изменяют лишь внешнее его существование, но новыми мыслями... которые приходят к нему. Появились в нем новые мысли – и изменился человек... Мысли юноши... мысли ребенка... мысли старца... Что делать, я помню лишь разумом мысли своего тогдашнего «я». Да, я не помню себя... точнее, «его». Какое отношение имеет он ко мне?! У нас с ним одно имя? Или я знаю события его жизни? Но события в жизни Юлия Цезаря я тоже знаю! (Смешок.) Значит, сей Цезарь в той же мере – я»? (Смешок...) Ложь! Ибо одну мысль свою я помню... с отрочества! Одна мысль, господа, во мне оставалась всегда неизменной! Одна мысль стягивает все мои «я» и не дает распасться моему единому существованию. С рождения во мне был убит раб. С рождения я яростно ненавидел Хозяина. (Смешок.) Хозяин всегда знал, что у него есть слуга Жак... А Жак всегда знал, что у него нету Хозяина... И достаточно было Хозяину, господа, встретиться невзначай глазами с Жаком, о! – он сразу чувствовал: вот он стоит, страшный слуга, чудовищный слуга – слуга без Хозяина!.. Вот отчего Хозяин никогда не любил слугу Жака! (Кричит.) Жажда вольности... Ненасытная жажда свободы...

Стук засова.

Рано!

Он вскакивает и бросается к сцене. Входит ГРИГОРЬЕВ и глядит на ЛУНИНА. За ним на пороге стоят два мужика в арестантской сермяге. Оба бородатые, оба огромные.

(Шепотам.) Ты что ж, поручик?

ГРИГОРЬЕВ. Да вы никак подумали... (Тихо.) Нехорошо, Михаил Сергеевич, я слово перед Христом-Богом дал.

ЛУНИН (кричит). А зачем же?! (Жест на двоих убийц.)

ГРИГОРЬЕВ. Да вы же сами просили «насчет поглядеть». Я и привел.

ЛУНИН. Кого... привел?

ГРИГОРЬЕВ. Ну их... этих!

ЛУНИН (засмеялся). А-а, да... «Эти».

ГРИГОРЬЕВ. (указывая). Родионов Николай, лет ему сорок.

МУЖИК кивает.

Осужден за смертоубийство.

МУЖИК снова кивает.

А этот – Баранов... Тоже... Смертоубийство и у него... Ну, сами изволите видеть, какая рожа.

ЛУНИН (усмехнулся). За труды. (Передает мужикам деньги.)

ПЕРВЫЙ МУЖИК. Спасибо, барин... А мы уж постараемся для тебя. Все половчее сделаем.

ГРИГОРЬЕВ. Сделают. Только пусть попробуют не сделать.

ПЕРВЫЙ МУЖИК. Что глядишь, барин?

ЛУНИН. А ты совсем как мой Васильич. (Тихо позвал.) Васильич...

ПЕРВЫЙ МУЖИК. Баранов я. Баранов фамилия моя. А звать меня Иваном. Иван я, а не Васильич.

ЛУНИН (упрямо). Васильич... Я когда каторгу отсидел и на поселение вышел, домочадцами обзавелся. Домочадцами моими стали старичок Васильич с семьей... Он служил мне. Очень сноровистый мужичок. Что с ним жизнь до того ни делала – в карты его проигрывали, жену продавали... пока он тоже убийства не сотворил! (Позвал мужика.) Васильич!.. (Очнулся.) Ты похож.

ПЕРВЫЙ МУЖИК. А как же не похож, барин? Все мы одним миром мазаны: сермяга, да нос красный пьяный, да борода. И все ж не Васильич я, барин, хотя знакомы мы с вами прежде... Это так... Эх, не признали. Неужто совсем не признали?

МУЖИК молча глядит на него.

ПЕРВЫЙ МУЖИК. (засмеялся). «Подай милостыню, Христа ради».

ЛУНИН (глухо). Признал.

ПЕРВЫЙ МУЖИК. То-то. Я на заднем дворе содержался тогда... Оголодал совсем, в чем жизнь держалась – одни косточки. А ты хлебушка мне поднес, не побрезговал... Век не забуду, барин.

ЛУНИН. А убивать меня тебе не жалко будет?

ПЕРВЫЙ МУЖИК. А как не жалко? Последнего человека убивать жалко. На букашку наступишь – и ее жалко, а ты хлебушка мне поднес. Но жалеть-то с умом надо. Я откажусь – другой возьмет. А все ж таки лучше, когда добрая рука... своя рука...

ЛУНИН (бормочет). За горло ухватит... (Мужику.) Руку покажи.

МУЖИК протягивает.

Да не ту.

ПЕРВЫЙ МУЖИК. Я левша, барин.

ЛУНИН разглядывает руку.

ЛУНИН (второму). А ты что ж молчишь?

ВТОРОЙ МУЖИК. А чего говорить?

ЛУНИН. Знаешь, за что я здесь?

ВТОРОЙ МУЖИК. А мне что! Нас не касается. Не нашего разума дело.

ЛУНИН. И не жалко тебе... меня?

ВТОРОЙ МУЖИК. А что тебя жалеть, барин? Тебя вон на телеге сюда привезли, а я пехом через всю Россию... Тебя убить – видал, сколько хлопот... а меня убьют таю пулю в затылок всадят, когда нужник чистить буду, чтобы я своей харей туда ткнулся. Тебе вон полета – но ты жил, хоть сколько, а жил! А мне сорок, а я всю жизнь спрашиваю: за что? За что родился? За что Господь даровал мне жизнь? (Кричит.) Добрый мой, за что?

ПЕРВЫЙ МУЖИК. Ты на него не обижайся, барин. Силушка его давит. Не старый он еще, вот сила-то по жилам живчиком и ходит. Грузно ему от силушки, как от могучего бремени... А работу свою со старанием исполнит. Не сомневайся.

Смех МУНДИРА из темноты.

ЛУНИН. А в какие времена человеческие по-другому было? Но слова убиенных всегда одни: «Прости их! И дай силы мне простить, ибо не ведают они, что творят!»

ГРИГОРЬЕВ. (испуганно глядит на него). Так мы пойдем, Михаил Сергеевич. Пусть выспятся мужички. А деньги ваши я у них заберу пока, чтоб трезвые были, скоты... (Мужику.) Если что, я вам такую силушку покажу. (Истерически.) Понял?

Уходят.

ЛУНИН со своей постоянной усмешкой молча глядит в темноту, где три мундира, усевшись рядком, мечут карты.

ЛУНИН. Сидят на одной лавочке? Каин... Авель... Кесарь... Вся история бала!

ОНА Аве, Мария... Аве, Мария.

ЛУНИН. Ты! Ты!.. И тогда на балу я встретил тебя...

ОНА Аве Мария... Аве, Мария...

ЛУНИН. Мне было тридцать семь. Бал кончился. Мне было тридцать семь. Тридцать семь – это Рубикон в империи... Пройди благополучно тридцать семь, и все!.. Кто не помрет, кого не удавят, кто согласится окончательно жить подлецом – дальше покатится потихонечку, ладненько к смерти. (Смеется.) В тридцать семь завершается человек: вырастил до предела свою здоровую мощную плоть и верит, что – навечно. А жир все равно на бойню пойдет, на корм червям и листьям. Ох, как гонит он мысль эту. И вот в тридцать семь я жил в твоей Польше, готовясь вступить на последнюю прямую дорогу к смерти... Я жил, как должен жить тридцатисемилетний холостой богатый гусар... Я много любил, и меня много любили... Любовью называлось... лечь в кровать с совершенно чужой женщиной... Особенно желанной становилась эта женщина, если она была красива. Но еще более полагалось гордиться, если женщину называли красивой другие. И уж совсем пристало быть наверху блаженства... если притом она еще и принадлежала другому. Красть желанное чужое – это тогда особенно меня радовало... Я не помню их лиц. Все смешалось в одно – стыдное тело... И вот тогда, в тридцать семь, я переживал очередную собачью любовь. Мы договорились встретиться с ней на балу у твоей матери. Я помню, как тесно опиралась она о мою руку; это означало: «Я забыла для вас все на свете...» Я помню пудру на ее прошлогодних щеках. Я задыхался от ее запаха, когда увидел тебя.

ОНА (из темноты). Милый... милый...

ЛУНИН. Я не вижу твоего лица. (Кричит.) После стольких лет грязи красота здесь – звук! Иероглиф необъяснимый!.. (Успокаивается.) Я помню твою шею, и как поворачивалась твоя голова, и как я увидел твой взгляд, и облачко детского дыхания вокруг губ... и кожу щеки. Но я не вижу лица, я забыл его!.. Знаешь, что такое старость? Если в толпе появятся твои отец и мать – ты их не узнаешь. Ты не узнаешь их лиц!

ОНА гладит его волосы. Я глядел на тебя и думал...

ОНА в темноте начинает танцевать.

Боже мой... Бал, на котором я тебя увидел. ОНА Милый... милый...

ЛУНИН. В двадцать семь лет я был старик. В тридцать – я чувствовал себя Вечным Жидом, засидевшимся зачем-то на свете. И вот мне было тридцать семь, и я снова был счастливый мальчик. Упоение сердца! Боже, сколько же надо прожить, чтобы стать молодым!

ОНА (из темноты). «Как вам понравилась моя дочь?.. Я рада, что...»

ЛУНИН. Я удивился. У твоей матери был твой голос... совершенно тот же звук голоса!

ОНА. «Она в том счастливом возрасте, когда природа, закончив свое творение, отходит, чтобы им полюбоваться... И я горда ею, как мать... Но я боюсь. В ней страшное смешение кровей: князья Любомирские, кровь польских королей, графы Потоцкие... Они все ненавидели друг друга, но интересы семейства... И сейчас все эти крови кричат в одном маленьком теле бедной дочери! Я помню себя в ее возрасте! О, я была способна на дикие поступки, но... рядом, к счастью, была моя мать. Да, в ее годы я тоже ждала рыцаря Гонзаго, античного Британика, но они не пришли, и я вышла замуж за графа Потоцкого. Впрочем, даже если бы они пришли... Так что при всех ее безумствах все закончится очередным Любомирским. (Смех.) Боже, сколько раз я влюблялась и теряла голову, и меня спасала только мать. И теперь я благодарна ей. Я победила тогда безумную свою страсть. Она стала платонической и родила прекрасную дружбу. И я смогла написать ему: „Я для вас навсегда менее чем любовница и более чем друг“. Согласитесь, это прекрасно. Да, все прошло. Сколько померкших честолюбий, сколько событий, казавшихся важными, забыто... Сколько имен, казавшихся незабвенными, и сколько страстей, казавшихся непреодолимыми... И прошло! Прошло! А я вот живу, не переставая страдать и надеяться... Я хочу вас попросить... Вы много старше ее – пожалейте... (Раздельно.) По-жа-лей-те ее».

ЛУНИН. Я увидел тебя потом в часовне... В полумраке собора – маленькая фигурка. Это было как видение... Темная фигурка с белыми протянутыми руками в соборе!

ОНА становится на колени и молится.

«Я хочу вам сказать...»

ОНА «Не надо, вы не должны говорить ничего! Главное то, что скрыто в нашем теле... что глядит сквозь него в наших глазах... глядит сквозь плоть... У вас глаза без оболочки... Такие глаза бывают у больных, у безумцев... Хотя в них еще злой гордыни много... Знаете, за кого я молилась сейчас... когда вы стояли за моей спиной?..»

ЛУНИН (глухо). Я знал... И я испугался.

ОНА (после молчания). «Да, я молилась за вас».

В комендантской. МАРФА заканчивает мыть пол. ПИСАРЬ диктует себе вслух, важно, и пишет.

ПИСАРЬ. «Я, Баранов, шестидесяти двух лет... вероисповедания православного, из мещан Казанской губернии, по приходе в комнату... увидал государственного преступника Михаила Лунина лежащим на кровати на спине... Дыхание у него незаметно было... и положил я немедля, что он мертвый, о чем тотчас сказали мы часовому...» (Отложил перо. Марфе.) А коли денег тебе дам на юбку пунцовую, а?

МАРФА молчит.

ПИСАРЬ. вынимает деньги и кладет на стол. МАРФА распрямилась, посмотрела на деньги, бросила мокрую тряпку на пол и молча задула свечу.

ЛУНИН. Тридцать семь! Полет птицы сквозь комнату... Я уже близко различал... ту, противоположную стену... Гусарский подполковник при великом князе. (Смех.) А засыпанная снегом страна... моя несчастная... моя родная... где-то!.. Не думать! Не думать... тесно от силушки, как от бремени. И вот я жил в Польше, гусарский подполковник, бывший претендент в Бруты... В душе выгорело и... и уязвленная болью бездна... и ад – от понимания и невозможности... И страх... проходит жизнь – и ничего! (Кричит.) Не было жизни! И утром не хотелось просыпаться.

ОНА. «Я молилась за вас».

ЛУНИН. Еще вчера начало жизни, и вот тридцать семь лет – «с ярмарки, с ярмарки». Пришли дни печали... и даже маленькая девочка... почувствовала!

ОНА. «У вас глаза без оболочки... Такие глаза бывают у больных и безумцев... Я молилась за вас... И еще. Я прошу вас об одном: не приходите в наш дом больше. Я вас прошу!» (Ее смех.) Я знала, что ты придешь.

ЛУНИН. Я приходил на бал, как на пытку. Я видел тебя среди жалкой толпы! Раньше я их презирал, теперь я был в их власти. Твоя полуулыбка кому-то, чуть оживленный разговор – и я уже несчастнейший... бессильное бешенство. Но вот взгляд на меня... один... мимолетный... и!..

ОНА. «Опомнитесь... Я вас прошу».

ЛУНИН. «Я не могу слушать музыку. Я плачу теперь все время. Я счастлив... Я вас люблю».

ОНА. «Боже мой... Боже мой...»

ЛУНИН. «Я не получу вас никогда, рок стоит рядом с нами и стережет свои создания. (Хрипло и страшно.) Пощадите».

ОНА. «Уезжайте, Лунин. Уезжайте хоть на время. Я вас прошу... уезжайте... Я хочу подарить вам это распятие... пусть оно хранит вас. Но уезжайте, прошу вас. Я не могу так жить более. Я должна решать сама, без вас... Уезжайте».

Совсем рядом смех и воркование МАРФЫ и ПИСАРЯ.

ЛУНИН. Как мало помнится... из целой человеческой жизни... Совсем ничего. (Замолкает.) Но это я помню: я сижу на поваленном бревне в Силезии. Идет снег, новогодний счастливый снег... как в детстве... Я растираю снегом свои щеки... И погибаю от счастья. Все суета... Как оказывается... просто: любить ее – предназначенную тебе женщину – и иметь от нее детей... и жить среди мира и солнца ради этой любви. (Смешок.) А в это время уже... свершилось, и судьба моя была решена... тогда же, когда я мечтал о будущем... среди этого снега... и солнца...

В темноте камеры дыхание толпы мундиров.

ВТОРОЙ МУНДИР. 14 декабря 1825 года я уже поднялся, когда ко мне зашел Каховский, чтобы идти на площадь. Наскоро позавтракав, я обнял жену – она залилась слезами. Ее пришлось оттащить, а она все кричала: «Не уводите его, не уводите его!»

...Стройся! По коням!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Братцы! Братцы!

ВТОРОЙ МУНДИР. Братцы! Братцы!

Выстрел. Крики. Опомнитесь! Да что же вы делаете, братцы!

Выстрел, крики. Дыхание толпы. ПЕРВЫЙ МУНДИР. Картечью!.. Картечью! Братцы!

Крики мундиров, дыхание толпы мундиров. Мирно игравшие дотоле в карты мундиры перестают играть. Мундиры ПЕРВЫЙ и ВТОРОЙ выбегают из-за стола. А в это время в темноте вся масса мундиров смешивается, они гоняются друг за другом, стараются заглянуть за спину... И вскоре все те мундиры, которые прятали на спине сермягу, отделены, согнаны в кучу, выстроены. Их стерегут истинные, чистые мундиры...

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Господа офицеры, я созвал вас всех, чтобы сообщить вам чрезвычайную весть. 14 декабря 1825 года, без сомнения, войдет в историю России. В оный день жители столицы узнали с чувством глубокой радости... (Бормочет.) Я не люблю Николая... Я не люблю Александра... Жители столицы узнали с чувством глубокой радости, что Николай, брат мой, воспринял корону своих предков. В сей вожделенный день было, однако, печальное происшествие, о котором я должен сообщить вам, господа.

ЛУНИН. В этой империи все называлось происшествием: булавку с камнем потерял, губернию запороли...

МУНДИР ГОСУДАРЯ. ...Происшествие, которое внезапно лишь на несколько часов возмутило спокойствие столицы. Несмотря на то что Государь император Николай Павлович всюду был встречен изъявлениями искренней любви, горстка подлецов, всего несколько человек... гнусного вида, во фраках...

ЛУНИН. Я слушал... и понял: свершилось!

Во тьме многолюдство мундиров исчезает – и за столом теперь сидят только ПЕРВЫЙ МУНДИР и МУНДИР ГОСУДАРЯ, а рядом в кандалах стоит спиной СЕРМЯГА.

ПЕРВЫЙ МУНДИР (указывая на Сермягу). А вот стоит Ивашка – серая сермяжка. «Из бархатников да в сермяжники» – народная пословица.

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Я люблю свой народ. Свой замечательный простой народ. Православный, могучий и великий... Господа, я пригласил вас на следствие о бунте.

ПЕРВЫЙ МУНДИР Прямо с бала меня привезли к Государю разбирать дело...

ЛУНИН. И тогда... у Константина я вдруг явственно понял: бал кончился. Наступил суд.

МУНДИР ГОСУДАРЯ. После бала всегда суд... Это даже философски как-то, а, Жак? Хотя с бала на суд непростая дорога... Но как же ты... давным-давно покинувший тайное общество... забывший думать о них, должно быть, – почему ты оказался причислен к делу о заговоре? Вопрос этот непростой и любопытнейший вопрос, ибо тут, Жак, сокрыта некая тайна... или даже откровение.

ЛУНИН. Черт! Черт!

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Была! Была тайна... Как только привели первых арестованных во дворец... когда посыпались первые фамилии, я пришел в ужас! Волконские... Одоевские, Трубецкие... Бестужевы... потомки Рюрика и Гедимина... Цвет общества – в заговоре! А через них к родственникам... в заговоре все общество?! Я помнил несчастного отца – императора Павла, он против них пошел – его по темени! И я допрашивал арестованных, дрожа от страха... в холодном недостроенном дворце. Я, вчерашний гусарский полковник. Кстати, ты, кажется, тоже полковник, Жак?.. А полковник, полковника. Итак, представь себе это... А рядом – моя несчастная жена... с трудом говорящая по-русски... А за окном тьма... снег, ночь... и весь Петербург... И тут ко мне привели арестованных штатских Рылеева и Каховского. Я возликовал! Я понял, как надо объявлять обществу. Не было заговора, не было происшествия! Несколько штатских, гнусного вида, во фраках – всего лишь! Я решил замять дело. В этом тайна, Жак! Я отстранил генерала Толя, с пристрастием допрашивавшего, потому что не хотел выяснений. Я назначил в комиссию ветхих старцев да в придачу к ним наших сорокалетних либералов!.. Известных либералов Александрова царствования – твоего знакомца графа Чернышева, мечтавшего о представительной власти для России, Бенкендорфа... слывшего чуть ли не вольнолюбием... Голицына, просвещеннейшего либерала! Я понимал: старички покричат и пожалеют... Старички у нас в России о Боге, нет да и вспомнят. В самом страшном старом висельнике у нас что-то просыпается под старость... Бог близок, гавань близка... И в старичках я не ошибся, а вот с сорокалетними либералами... тут конфуз вышел!

ПЕРВЫЙ МУНДИР (мечет карты, повторяя). Прямо с бала меня привезли к Государю разбирать дело.

МУНДИР ГОСУДАРЯ. ...Оказалось, «под сорок» – это в империи опаснейший возраст. «Под сорок» у нас говорят себе: «Все так» (то есть лгут, воруют да подличают)... И слова эти значат: «Пора!» Сорок лет – это последние годы, когда карьеру можно сделать, да еще и плодами насладиться, то есть когда еще резон есть.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Наверху сидели старые хрычи, бездельники, тупицы. И чтобы усидеть в своих креслах, они величали нас либералами на всех углах! И вдруг нам выдался случай. Мы могли доказать власти их старческую ложь! Мы могли сразу развеять этот миф! И оттого мы повели дело с допросами мятежников с таким усердием, что фамилии ну просто посыпались!

МУНДИР ГОСУДАРЯ. И вот тут-то произошло мое озарение. Вначале я пришел в ужас. Но было поздно. Я ждал в страхе от общества ответного удара. Но общество молчало. Оно пребывало в оцепенении. Но постепенно оно проснулось... И что же?! Вместо хулы, проклятий я услышал... ропот одобрения! Почти восторга! Слезы счастья и клики: «Победа! Победа!» И уже казалось, что расправились не с горсткой офицеров-соотечественников, а целая неприятельская армия повержена. Молебны заказывали о спасении отечества! Общество прозревало! Просто на глазах! И вчерашние друзья, дети, любовники именовались теперь уже «преступники». Я был накануне удивительнейшего открытия! И вот тогда-то я вызвал ко двору Сперанского! Того самого Сперанского, которого бунтовщики мечтали увидеть будущим президентом своей республики! Сперанский явился... Я взглянул ему в глаза и успокоился: там был страх! Ужас! И ничего более!.. Я предложил ему возглавить комиссию – определить меру наказания тем, кто мечтал сделать его главой правительства. О, с какой радостью он услышал эти слова! С каким восторгом! Но я продолжил эксперименты. Я позвал к себе сенатора... Бог с ней, с фамилией... Ходили слухи, будто бунтовщики хотели видеть его... чуть ли не предводителем... Ему стало плохо от страха, Жак. И я не смог с ним находиться в одной комнате. И вот тогда-то я понял, точнее, открыл: оказалось, я чуть было не впал в непоправимую ошибку, решив, что арестовывать не надо! В моей империи – надо! Всегда надо! Как можно больше! Всех! Кто причастен! И даже тех, кто не причастен!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Мы арестовали всех: Трубецкого, Волконского, Чацкого. Мы даже Репетилова взяли.

МУНДИР ГОСУДАРЯ. И то было правильно. Ибо это была империя рабов, это было общество, развращенное рабством! И держать такое общество в узде может только страх. Я думал, я в Европе, а это оказалась лишь принарядившаяся Азия. Азии нужен деспот – всего лишь... И каждый день приносил мне сведения о правильности открытия. В состав суда над бунтовщиками я ввел либералов, я ввел даже родственников подсудимых... Чем кончилось? Меня просили «четвертовать» главных бунтовщиков... И тогда– то я возликовал! Я понял, что в результате принятых мер общество выздоровело настолько, что я уже могу себе позволить быть милосердным... ибо уже не было отбоя от добровольцев на роли палачей! И я сам смягчал наказания суда. Сам. Наступило похвальное единение и молчание в империи. Не потому, что боялись говорить, а потому, что не имели права говорить: нас всех объединяла расправа над мятежниками. Вокруг себя я видел одно рвение. И отцы приводили своих детей к наказанию... (Играет в карты с Первым мундиром.) И тогда я решился казнить тех пятерых! Более того, я понял: если бы не было этой казни – для окончательного выздоровления общества ее следовало бы выдумать. В империи аресты, казни и кнут– всего лишь лекарство! Вот почему, когда появилась в допросах и твоя фамилия, я немедля записал – «взять под арест подполковника Лунина»! Так что твоя участь, Жак, всего лишь плод некоего моего открытия. (Засмеялся.) Твой путь с бала на суд!

ЛУНИН. Черт! Черт! Хозяин не смог понять Жака! Потому что Хозяин может понять лишь слугу! В ту ночь... когда я узнал... я вскричал: «Проклятие! Кровь рождает безумие! Тем плевать на здравый смысл! Тем надо рвать! Рвать! И на губах чтоб не проходил привкус крови! Пес, лижущий пилу, пьет свою кровь и за сладостью не замечает этого!.. Боже! А вокруг „этих“ – тьма, молчание, и все слиплось в харкотине лжи...И ночь, и в казематах несчастные, потерявшие голову...» И все это я точно представил себе... И все это увидел воочию перед собою! Потому что хорошо знал... и этих... и тех. (Кричит.) «Пришли дни распятия... И место твое на Голгофе... Спуститься в ад! Укрепить их дух. Вот цель!» Моя тайна: свободный человек, я сам избрал свою судьбу! Мог избежать! Но избрал! Сам! В ту ночь!

ОНА. Не надо... Не надо! Я здесь!»

ЛУНИН. Ты? Там!..

ОНА. Когда я узнала... Боже мой!.. Не надо – молчи! Я иду к тебе... в ту ночь... Я иду к тебе в ту ночь!.. Ты помнишь? Помнишь?

ЛУНИН. Их уводят! Уже! Уже! Как... как быстро...

ОНА. Ты помнишь... ты помнишь...

Стук шагов и звон цепей.

ЛУНИН. Твои глаза расширились... и горячечные губы... Ты выдернула длинные девичьи ноги из упавших юбок... и шагнула... И я поразился, как блестела твоя кожа... и этот детский загар на плечах... И как металось в подушках детское лицо...

ОНА начинает раздеваться. Визг МАРФЫ и ПИСАРЯ в темноте. Молится священник.

Когда меня вызвали во дворец великого князя, я подумал: свершилось! Сорок лет скоро... Жизнь прожита – так неужели замаячило... предназначение?

ОНА. Прошел тот день, и наступал вечер «той ночи». Ты был в Варшаве и не пришел ко мне. Я погибала. Ведь не мог ты не думать обо мне, если я умирала.

ЛУНИН. По пути на Голгофу Жак не обернулся на хорошенькую девочку... Я лгу. Я любил... И благодарил судьбу. Теперь в жизни было все – и цель, и любовь. Прожив жизнь, я ощутил полноту жизни.

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Я вызвал вас, Лунин, чтобы сообщить...

ЛУНИН. Я сразу понял!

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Хоть я не имею права рассказывать вам об этом... но моя убежденность в вашей непричастности... Короче, Лунин, ваше имя было упомянуто мятежниками... точнее, одним из самых отъявленных, и обвинение выдвинуто – из самых серьезнейших... Вас обвиняют в замысле цареубийства брата моего, Государя Александра. (Бормочет.) Я не люблю Александра, я не люблю Николая... (Лунину.) Я уверен, что обвинение ложно. Зная ваш характер... известную склонность к острословию... я могу предположить, что у вас сорвалось нечто с языка... Мало ли что мы говорим... Вот, например, когда брат мой Александр был императором... чего мы только с братом Николаем про него не говорили. Мне кажется... ни для кого не секрет, что между мною и братом... (Бормочет.) Я не люблю Александра, я не люблю Николая... Поэтому некоторые лица, зная, что вы близки ко мне, желают притянуть вас к делу... (Помолчав.) Вы, кажется, хотели поехать поохотиться.

ЛУНИН. Смею доложить, что я уже отохотился. И охоты охотиться более не имею.

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Тогда я скажу вам все до конца: приехал фельдъегерь из Петербурга с приказом о вашем аресте... Я не люблю вот эту вашу улыбку, Лунин.

ЛУНИН. У меня лишь одна просьба. Не арестовывать меня тотчас... А отпустить под честное слово до завтрашнего утра. Оружие я сдам немедля.

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Хорошо, Лунин. Но насчет оружия не спешите.

ЛУНИН. Он все еще надеялся, что я убегу, ведь слуге должно убегать от гнева Хозяина.

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Эх, Лунин, Лунин... Если вас не повесят – это будет чудо.

ОНА. Боже мой! Как я ждала! Как я ждала! Ну не могли же вы не умирать от любви, если я умирала.

ЛУНИН. Я получил твою записку в десять, вернувшись из дворца.

ОНА. Я не писала записку.

ЛУНИН. Значит, Господь ее написал. Там было одно слою: «Приходи».

ОНА (после паузы). Это написала я... ее мать... В тот вечер я узнала из дворца обо всем, что с вами случится... Завтра вы должны были исчезнуть из нашей жизни навсегда... Не дать ей повидаться с вами – она бы умерла. И я решилась, чтобы она познала первое счастье с вами... самое мучительное – и одновременно самое легкое счастье... когда за ночью – расставание. И нет будущего... В ту ночь я не ложилась спать. Я услышала: кто-то влез в окно замка... крался по зале... Бедная моя... милая моя... Это уже не ты – ждешь его! Это уже я, твоя мать. Жду! Это не я... это моя мать... Это не моя мать... это уже моя бабка... это ее бабка. Наша проклятая кровь! Какой-то рыцарь-трубадур любил прапрабабушку и славил ее десять лет в песнях... Потом его привезли к ней, умирающего от ран!.. Он был почти старик, он провонял, плоть его разлагалась... Но она, красавица, разделила с ним ложе – потому что в нашем роду платили любовью и за человеческое тоже! Пожалей ее, Боже!_

ЛУНИН. Милая... милая...

ОНА. «Вы пришли... вы пришли... Я только одно прошу сказать: когда они вас увезут?»

ЛУНИН. Я знал, зачем ты спрашиваешь... Я не имел права отвечать, но я не мог... Я желал этого!

ОНА. «Я не смогу жить иначе! Ответьте: когда вас увезут?»

ЛУНИН. И я ответил – я, старая сволочь.

В тишине молитва священника.

ОНА. Лицо в подушках... и как сжала грудь своими детскими руками... И сведенный судорогой рот...

ЛУНИН. Утро... Мы прощались в галерее замка. Сквозь окно Висла, и сомкнуты уста твои.

ОНА. Я протянула руку...

Ее рука из темноты.

ЛУНИН. Нет, нет, еще рано!.. Когда войдут они, дотронься до моего лба, как тогда... И, как тогда, в последний раз я почувствую губы твои своими губами...

Удары часов, половина третьего.

Тридцать минут... жизнь прошла...

ПЕРВЫЙ МУНДИР. «Вы изобличены показаниями государственного преступника Пестеля, а также ваших родственников Никиты и Матвея

Муравьевых... Речь пойдет о замысле цареубийства». Я допрашивал тебя сразу по прибытии в Петропавловскую крепость... О, как я боялся вначале этой своей должности. Судить благороднейших людей, вчерашних героев... Но постепенно от ежедневного решения человеческих судеб во мне вырабатывались и поступь иная, и взгляд... и осанка. И главное, я с изумлением увидел вокруг – уважение! Да! Да! Был либералом – не уважали. Чего только обо мне вокруг не говорили на балу! А тут зауважали и даже начали подмечать «этакие черты». На суде зауважали! И вот я, граф Чернышев, бывший либерал, а ныне министр и князь... И за это время, Лунин, никто и никогда не завопил мне в физиономию: «Убийца! Он послал на каторгу наших детей! Убийца!» О нет, был только ропот почтения. Я никогда не забуду, как привели тебя на допрос, Лунин. Я ведь всегда завидовал твоему дуэльному взгляду, успехам у женщин, богатству... И вот ты, бывший светский лев, стоял передо мной навытяжку в кандалах. И я все мог с тобой сделать! И это было на моем челе. (Взглянул на часы.) Но звон брегета нам доносит, что до стены тебе лететь... почти ничего. Мне пора спросить тебя о том... что уже упоминалось у нас, но между делом... Но коли следствие и суд, Лунин... Поэтому еще одну деталь... мучительную... я хотел бы обсудить с тобою поподробнее. Отчего же они... все эти наши Бруты да Гракхи... выдавали друг дружку на следствии? Отчего? Лунин?!

ЛУНИН (кричит). Ложь! Я свидетельствую! А Пущин? А Фонвизин? А Якушкин?! Пройдя через все допросы, они были герои! Я назову с десяток фамилий! Я...

ПЕРВЫЙ МУНДИР (хохочет). Я согласен! Я согласен! Я готов быть щедрее: пусть их будет пятнадцать! (Хохочет.) Итак, кроме пятнадцати. (Хохочет.) Если бы ты знал, как это оказалось просто... Какой все-таки несложный инструмент человек. Нет, Гамлет не прав: на простой флейте куда труднее научиться играть... а на человеке – просто... Простого проще! Когда ко мне на допрос приводили этих пылких мальчишек... каждый из которых считал меня фанфароном... горел от пылкости, глядел волком... Как же мы их легко охлаждали... Мы сажали их в одиночку, в душную, смердящую...

ЛУНИН. Да! Да! После обожавших семей, маменек... после развращающего «все могу» они впервые постигали, что такое не мочь, что такое унижение!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Как странно мы говорим с тобой.

ЛУНИН. Это вечный наш разговор с чертом... Голова – а из головы лезет черт! Лезет! Черт! Черт!

ПЕРВЫЙ МУНДИР (спокойно). На третий допрос они приходили изменившимися. Оказывалось: геройство – это долго... это грязь... холод... и главное – неизвестность. И еще: они видели перед собой не врагов... тут им было бы все понятно... а вчерашних отцов-командиров. И вот тогда мы начали на них кричать. Нет, как просто устроен человек. Вскоре они уже меня не презирали... Нет, смотрю – ловят... ловят взгляд... точнее, мягкость в глазах... и радуются, коли находят... то есть признают, да-с, признают во мне отца-командира! Тогда мы их через разочек и погладим: весточку от семей или еще что передадим, а потом опять... крик! Крик, вопль! И тут-то и начиналась в них подмена. Они приходили к нам с естественной верой, что трусость – это выдать друзей... Мы же заставляли их уверовать, что трусость – это не подчиниться своим командирам (а они ведь уже признали нас командирами!). То есть трусость– это испугаться выдать друзей. И самое смешное: мы им даже избавление не обещали за это! Они сами хотели прочесть в наших глазах: выдашь – и весь этот ужас минет, канет, как дурной сон... И разум их начинал мутиться – усталое тело кричало: уступи... И тут достаточно было сказать: «Другой выдал» – и они выдавали!

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Но это мои лакеи добивались падения… а мне хотелось светлого падения... падения, которое падавшему казалось бы очищением... И вот поэтому после криков, допросов... появлялся я... тот, на которого они подняли руку, помазанник Божий... Я глядел на них со всепрощением... И они, измученные... с радостью готовы были видеть во мне добро... И они рассказывали мне все... испытывая подъем, как при молитве... Ибо им, героям, не хотелось падать... а хотелось сохранить то духовное, что вело их на площадь... И я им в этом помогал. И тогда они в благодарность, светло, могли мне рассказать всю правду – то есть выдать!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. И тут их до конца ломали!.. Сразу после просветления их вели на очную ставку... К ним вводили товарищей... И они видели лица тех, кого только что предали... и так светло! И они понимали, что пали, и им уже было все равно. Так уличили Муравьева, а тот – Шаховского, а Шаховской – Рылеева, а Рылеев – Каховского... Хотя, не скрою, были загадки. Одна тебе особенно интересна. Например, полковник Пестель – злодей во всей силе слова этого, без малейшего раскаяния на челе, – отчего он выдал многих, и в частности тебя? Он выдал куда больше, чем мы его спрашивали!

ЛУНИН. Это его ошибка! Его ошибка была в том, что он считал... что имеет дело с людьми здравомыслящими! Хотя бы немного думавшими о стране!» Он решил, что если раскрыть вам заговор во всей его силе, вы должны ужаснуться и первым делом подумать: отчего так?.. в чем существо требований?.. Он ошибся: вы всего лишь свора псов, обезумевших при виде крови! (Вопит.) Проклятие! Проклятие!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Как странно, Лунин... Но у этого гениальнейшего человека были высокие мотивы, приводившие, однако...

ЛУНИН. Замолчи! Замолчи!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Я часто думаю... о том же... о чем думаешь часто и ты... А если бы сей муж одержал верх?

ЛУНИН. Черт! Черт! Черт!.. Вы повесили его! Вы! Вы! И по камере нельзя ходить... его ноги свисают с потолка... и бьют по голове! Проклятие!..

Он останавливается.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Ну полно... полно, Лунин. Итак, я много раз допрашивал тебя по прибытии в Петропавловскую крепость. (Продолжается допрос.) «Вот список четырнадцати мятежников, заключенных в крепость. Возьмите, Лунин, перо, бумагу и добавьте к этому списку новые имена, вам известные...»

ЛУНИН. «С удовольствием. (Пишет.) Прошу, граф».

ПЕРВЫЙ МУНДИР. «Послушайте, Лунин, но вы переписали мои же четырнадцать фамилий».

ЛУНИН. «Именно так».

ПЕРВЫЙ МУНДИР. «Но это я вам их назвал».

ЛУНИН. «А я вам их повторил... и больше добавить ничего не могу... ибо добавить больше – это значит изменить родству и, что еще важнее... совести, граф. А если вы впредь пожелаете разговаривать со мной в эдаком тоне, то кандалами... невзначай...»

ПЕРВЫЙ М У Н Д И Р. Да, ты был из немногих, не выдавших никого... Ну, это только на допросах ты храбр был... Мне донесли, что на прогулке и в камере часто твои глаза наполнялись слезами... и выражение черной меланхолии...

ЛУНИН. Я любил! И отдал сразу после бала... Суд после бала!

ПЕРВЫЙ М У Н Д И Р. Не то, Лунин. Или не только то.

ВТОРОЙ МУНДИР. Я встретил вас на лестнице, когда меня вели на прогулку... Вы сами подошли ко мне и затеяли беседу.

ЛУНИН. Да, тотчас, как я очутился среди них... Я начал поддерживать их дух... И когда я увидел этого мальчика с опухшими от слез глазами.-

ВТОРОЙ МУНДИР. Вы рассказали мне, как могли бежать и не бежали... и как никого не выдали на допросах...

ЛУНИН (Ей). Он слушал меня с недоверием... А потом вдруг я увидел злобу! Да, злобу!

ВТОРОЙ МУНДИР. «Не разговаривайте со мной. Я вас ненавижу! Зачем вы меня мучаете! Да, я выдал Шаховского! Я никому не принес пользы! За то я просил Господа дать мне смерть! Я пытался сам! Но не смог! О, вы не знаете этого! У вас нет семьи... А у меня старуха мать! И сестра... и я не выдержал! А некоторых сажали в кандалы и пытали, если понимали, что слаб, несчастный».

ЛУНИН. Ты назвал «несчастными» выдавших тебя. Ты им простил?

ВТОРОЙ МУНДИР. Я простил? Да смею ли я... после того, что сделал сам... Да и без того, клянусь, я лишь смел бы молиться за них, чтобы их дух не пал так низко... как пал мой. Я люблю их

ЛУНИН. Тогда ты меня прости. (Ей.) Черт! Черт! Черт! Я бросил все в гордыне помочь им... А они любили друг друга и оттого понимали. Они все вместе... а я, появившийся... чужой, гордец... Я вернулся тогда в свою клетку... и, глядя на коптящее пламя, ощущал смрад от духоты и боль в сердце... Дверь была открыта... и вдруг сквозь решетку из соседней камеры я услышал голос Муравьева-Апостола. Он читал стихи по-французски.

ВТОРОЙ МУНДИР. (читает).

Задумчив, одинок, я по земле пройду,
не знаемый никем…
Лишь пред концом моим, внезапно озаренный,
узнает мир, кого лишился он.

ЛУНИН. И я упал на колени, чувствуя счастье оттого, что вдруг понял... Это нельзя сказать словами. Но смысл был таков: я приехал сюда тем, прежним... сытым гордецом. И только сейчас, среди слез и мук, я познавал дорогу... Да, пройти весь путь, их страдания... Не как Дант, спустившийся в ад... но поселившись в этом аду – и заслужить судьбой своею рассказать о них истину... Я чувствовал ликование... и дух мой заполнял небо... Я пришел в счастливейшее расположение духа. И когда Жаку объявили приговор Хозяина, он захохотал... Меня, познавшего предназначение... чувствовавшего само небо... Плуты! Временные человеки!.. И я заорал: «Прекрасный приговор, господа, его следует немедля окропить». Я приспустил штаны и на приговор...

Хохот мундиров.

Боже мой... Тишина-то какая. (Ей.) Ах да! Их увели уже... двадцать минут.

В комендантскую входит со светильником ГРИГОРЬЕВ, освещает спящих ПИСАРЯ и МАРФУ. Расталкивает, те поднимаются. Потом ГРИГОРЬЕВ вводит БАРАНОВА и РОДИОНОВА. Они глядят на одевающихся МАРФУ и ПИСАРЯ.

БАРАНОВ. Бесстыжие.

РОДИОНОВ. Вольные.

ГРИГОРЬЕВ. Молчать. (Марфе.) Быстрее, быстрее. (Яростно, Писарю.) А дело! Где дело?

ПИСАРЬ. Как обещался. (Берет со стола готовое дело.) Перышко-то мое быстрое, ваше благородие. (Читает торжественно.) «Дело о скоропостижной смерти государственного преступника...»

ГРИГОРЬЕВ. Молчать! (Забирает дело.)

А МАРФА все так же неторопливо одевается, напевая:

Ой, тошно, ой, Кто-то был со мной. Сарафан не так, И в руке пятак

ГРИГОРЬЕВ. выталкивает ее из камеры. За ней степенно выходит ПИСАРЬ. ГРИГОРЬЕВ, БАРАНОВ и РОДИОНОВ садятся рядком и ждут… ГРИГОРЬЕВ поглядывает на часы, он нервничает, и порой озноб пробегает по его телу.

В камере ЛУНИНА.

ЛУНИН. Двадцать минут всего...

ОНА. Ты знал, что я умерла?

ЛУНИН. Я знал, что ты умерла... Ведь ты не оставила бы меня одного в этом мире... Я даже знал час, когда ты умерла. Той ночью... мне снился замок... и поцелуй... последний... в замке... твои губы коснулись лица, и твой голос сказал: «Верни мне его.» А потом почтой я получил от сестры стихи друга. Я раскрыл томик и задрожал. Я прочел:

Твоя краса, твои страданья исчезли в урне гробовой – а с ними поцелуй свиданья, но жду его: он за тобой.

И я – седой и старый… плакал. Я знал, что там, за гробом, ты вспомнила обо мне.

ОНА. Ты любил без меня?

ЛУНИН. Я любил тебя без тебя.

ОНА. Как звали меня без меня?

ЛУНИН. Без тебя. Тебя звали Мария. Это случилось уже после... после двадцати лет каторги, когда я вышел на поселение. Она приехала в заточение к мужу... Она встретилась с Волконским в тюремном замке и на коленях целовала его кандалы... Когда я впервые ее увидел: эти глаза без оболочки... и этот голос... твой голос... я понял, что после смерти ты вновь пришла ко мне.

ОНА садится и играет в темноте,

(Долго слушает, а потом кричит.) Не надо играть! Я вас прошу, Мария!

ОНА. «Что с вами, Лунин?»

ЛУНИН. «Просто тысячу лет прошло. Грязь, тюрьмы... кандалы – все стерли. Я всегда боялся музыки, Мария. Слово определенно, оно настаивает, и я всегда хочу ему сопротивляться... А музыка повергает каждого в его собственные мечтания... и ты беззащитный».

ОНА. «Как удивительно! Я могу с вами говорить обрывками фраз, и вы поймете. Как я могла не знать вас прежде. Я хочу вам показать свою девочку, Лунин».

ЛУНИН. Ты склонилась над ней и откинула покрывало. Твое плечо коснулось моего локтя.

ОНА. «Вы дрожите, Лунин? Ну, поцелуйте мою девочку... и не бойтесь ее разбудить. Я знаю это ее движение, предшествующее пробуждению».

ЛУНИН. И ты улыбнулась покорно и тихо.

ОНА. И тогда ты сказал: «Пощадите»?

ЛУНИН. Да. И засмеялся.

ОНА. «Почему вы смеетесь, Лунин?»

ЛУНИН. «Потому что каждый раз перед Голгофой появляешься ты и я должен отдавать тебя... Всем вокруг даны чувства отца, супруга, любовника. Я свободен и оттого легко могу вступать... (смешок) на крестную тропу. Я считаю ее последней улыбкой жизни...» И я простился с тобою во второй раз в жизни... и опять навсегда.

ОНА. «Лунин... седой Лунин... последний воин Лунин, я перекрещу вас на подвиг...» Она сказала, что будет молиться за тебя?

ЛУНИН. Да. Ты снова сказала в ней это. (Мундирам.) Но, господа! В кружок! Время мое... почти... (Шепчет.) Но тайны... А тайны остались! (Пронзительно.) Есть времена, когда единственное положение, достойное человека, – на кресте! И вот с креста моего... после двадцати лет каторги, уже выйдя на поселение, я опять начал (смешок). С 1836 года я регулярно отправлял письма моей сестре.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Эти письма перехватывались, и с них составлялись копии... (Читает письмо Лунина.) «Дорогая сестра. Мое единственное оружие – это мысль... то согласная... то в разладе с правительством. Я уверен, что это напугает некоторых господ, хотя пугаться тут нечего: оппозиция – вещь, свойственная всякому политическому устройству». (Продолжает читать письма.) «Дорогая сестра... так как я особенно был близок когда-то с нынешним министром государственных имуществ Киселевым, прошу тебя прислать мне подробный перечень его деяний, дабы я мог в тишине, не торопясь, их обсудить...» «Дорогая сестра, я разобрал распоряжения министра... и должен с печалью сообщить свое мнение...» В то время как товарищи его пребывали в глубоком раскаянии, он в этих письмах опять обнаружил закоренелость в превратных мыслях и чувствах.

ЛУНИН. Мой Каин, Алешка... Впрочем, какой ты Алешка? Подожди... Сначала был Орлов (засмеялся), потом был Чернышев... потом стал Бенкендорф... Сначала Александр... потом Константин... потом Николай... Сначала Наталия, потом Мария... И вот теперь, когда все подошло к концу, я понимаю... Как детьми мы сокращаем дроби, так и жизнь уничтожает кажущееся многообразие. И вот уже вокруг нет толпы. Жизнь-то свелась к ним, к четырем: Каин... Авель... Кесарь... и Мария – на одной лавочке умещается вся жизнь!

ПЕРВЫЙ МУНДИР (читает письмо). «Дорогая сестра, полноте бытия моего недостает ощущения опасности. Я так часто встречал смерть на охоте, в поединке, в борениях политических... что опасность стала необходима для развития моих способностей... Здесь, на поселении, нет ее... В утлом челноке переплываю Ангару, но воды ее спокойны... В лесах встречаю разбойников, но они просят подаяния... (Раздельно.) Мое земное послание исполнилось. Проходя сквозь толпу, я сказал все, что нужно знать моим соотечественникам. Оставляю письмена законным наследникам моей мысли, как пророк оставил свой плащ ученику, заменившему его на брегах Иордана».

ЛУНИН. Сия фраза означала: я свершил! Среди безумного молчания... после двадцати лет каторги... на поселении, на брегах забытой Богом реки... я исполнил цель. Жак написал первую правду о суде и расправе над героями! Среди непроходимых лесов несчастный старый Жак дерзнул рассуждать о династии! О том, как бесчестили, и брюхатили, и насиловали страну, как подзаборную девку! Россия! Поля, леса и вечный деспот!

ПЕРВЫЙ МУНДИР. О том, что он написал на поселении, мне стало известно тотчас. Я обратился к Государю с посланием: «Нам стало известно, что вышедший на поселение государственный преступник Лунин дал почитать возмутительную рукопись „Взгляд на Тайное общество“ некоему учителю Журавлеву... Учредив секретный надзор за сестрой государственного преступника Лунина, мы обнаружили, что она получила следующее письмо. (Читает письмо Лунина.) „Дражайшая сестра, ты получишь две тетради: одна содержит письма, вторая – мои сочинения... Ты постараешься размножить все это и пустить в оборот. Их цель – поразить всеобщую апатию...“

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Ну и как, поразили? Вопрос важнейший... ибо... Время! Время!.. Суд закончился. И сейчас Жака поведут на плаху! Но по дороге следует обернуться назад – таков обычай приговоренных.

ЛУНИН. Черт! Черт! Черт!

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Ну, и Жак обернулся. Ах, как хорошо светит солнце, Жак... Не так ли? Вот она, обширная империя. Вышлите герольдов на перекрестки! Кто слышал о сочинениях государственного преступника Лунина?! Никто... Я знаю, ты опасался, что сестра беспокоится о своих детях больше, чем о распространении бредовых сочинений брата... Я могу успокоить тебя: она распространяла твои сочинения, и мы ей не мешали. Более того, мы с интересом наблюдали за ее действиями. Для нас это был в некотором роде опыт, ибо мы верили в наше общество. Наше общество... как уже справедливо отмечено тобою и мною... в некотором роде продукт истории двадцать пятого года, и оттого подобные попытки успеха не имели и иметь не могли. В империи наблюдалось общее благоденствие и единение... Я выразился бы так: «В империи все молчит, ибо благоденствует...» И особенно радостно было видеть, как встречались попытки твоей сестры нашими либералами.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Я прочту тебе список с дневника господина Тургенева, брата декабриста, либерала классического! (Читает.) «Эта глупая женщина... и тараторка... – это о твоей сестре – своей болтовней только вредит своему брату. И вообще мой друг Н. сказал: „Этот Лунин и его сестра похожи на зачумленных, которые, заболев болезнью, стремятся заразить ею как можно больше народа“. Но еще больше заинтересовало нас, как откликнулись на „подвиг“ твои друзья по заточению... И это мы тоже узнали тотчас. (Читает.) „Милый Лунин, тебе шестой десяток, а ты все тот же азартный кавалергард. Прости, но в результате твоих идей расправятся не только с тобою, а пострадают третьи лица... нас всех снова будут таскать за бесполезные твои бредни... Страна молчит, Лунин. Единственно, что мы можем, – это охранять свой мир от суеты... и думать не о себе, не о тщеславии, а о своих близких“.

ЛУНИН. Черт! Черт! Черт! (Кричит.) Они неподсудны! Прошедшие через кандалы... и через эту страшную пытку надеждой!.. В них все время теплилось: через пять лет освободят... ну не могут же... через десять лет!.. И не освободили! И загнали на край света!.. И тут дрогнуло: они поняли, что с человеком можно сделать все, что общества нет в стране... а есть власть беспощадная, всемогущая... И они уже хотели только покоя. Они женились, плодили детей... старели, спивались... и умирали от болезней, а точнее, от безнадежной силы этой власти. «Кто бросит в них камень?» Кто посмеет? (Смешок.) Но здесь-то и скрыты тайны! Господа, вы слышите дробь барабанов! Жак поднялся на эшафот, и как положено... Он объявляет на плахе последние свои тайны!.. Наиважнейшие свои тайны! (Шепчет.) Я чувствовал... Я читал между строками писем бедной сестры... да я и сам догадывался... Коли герои устали – чего требовать от общества рабов?! Скажи, Каин, неужто Авель, загнанный тобою на каторгу, выйдя на поселение, прочел бы сочинения первому встречному, если бы... (орет) если бы сам не хотел, чтобы донесли! Если бы не знал точно, что донесут! Ибо в империи без доносов нельзя! У нас без доносов, как без снега, земля вымерзает! Да, Жак хотел, чтоб Хозяин захватил его сочинения. Я ждал! Я звал! Помнишь, что писал: «Проходя сквозь толпу, я сказал все, что нужно знать моим соотечественникам. Оставляю письмена законным наследникам моей мысли, как пророк оставил свой плащ ученику, заменившему его на брегах Иордана!..» Как просто, Каин!.. Да-с, с некоторых пор, господа, я писал все свои сочинения с одним безумным расчетом: в подвалах... в тайных наших подвалах, охраняемые от уничтожения, они дойдут до тех, кто придет впоследствии на берега кровавой реки... Не найдя отзвука вокруг, я обратился к потомкам, открыв величайший способ общения с ними – через жандармов! Какова тайна?!

МУНДИР ГОСУДАРЯ. Этот способ устраивал и нас тоже... Но, Жак, бедный старый Жак... Тебе почти шестьдесят... Точнее, шестьдесят тебе никогда не будет. И неужели ты надеешься...

ЛУНИН. Черт! Черт! Да, человечество жестоко... и только кровь считается! И лишь с креста достучится до сердца проповедник! В империи удачная смерть – важнее удачной жизни. Смерть – у нас живая водица бессмертия!.. Но оттого-то Авель и звал брата Каина: «Убей!» Кровью моею вы должны скрепить идеи мои! Это последняя тайна. Да прольется моя кровь! Кровь, которая вопиет! Я звал ее!.. Как я боролся за эту смерть! (Лихорадочно.) Когда я выяснил, что рыба сожрала крючок, я перестал спать. Я знал, Хозяин нагрянет среди ночи... И вот однажды залаяли собаки…

В соседней камере ГРИГОРЬЕВ поглядел на часы, встал, вышел в коридор и начал отпирать камеру ЛУНИНА. Дверь камеры отперта.

В темноте на пороге ГРИГОРЬЕВ.

ЛУНИН. «А, здравствуйте, господа! Нагрянули! Входите! Простите, что принимаю вас в кальсонах, соснул после охоты, но ведь и вы ко мне без предупреждения».

ГРИГОРЬЕВ. Полно, полно, Михаил Сергеевич!

ЛУНИН. «А почему же полно? И что вы глазеете на стену, господин жандармский майор... Да! Там висит мое ружье – я ведь охотник! Васильич! Сними ружье! Господа боятся ружей – они привыкли только к палкам! А теперь позвольте, господа, я надену штаны и готов проследовать за вами на предмет получения пули в лоб». (Хохочет.)

ГРИГОРЬЕВ. (почти кричит). Михаил Сергеевич, да опомнитесь! Да что вы опять такое говорите! Свечу-то зажгите.

ЛУНИН (опомнился, устало глядит на него). А-а... (Улыбнулся растерянно.) Я обознался... Впрочем, нет! Как же я забыл про тебя! При сокращении дробей я забыл еще об одном: Каин, Авель, Кесарь, Мария... но в моей жизни был еще жандарм. Как хорошо, ты успел напомнить. Да, в моей жизни был всегда жандарм! Дурак при губернаторе, министр при царе, а Лунин – всегда при жандарме! Какова шутка!

ГРИГОРЬЕВ. Шутить время вышло, Михаил Сергеевич, ребятки уже за стеной – готовятся.

ЛУНИН. Так, поди, четверть часа осталось.

ГРИГОРЬЕВ. Десять минут, сударь. Но вам и приготовиться нужно, и свечу зажечь, и улечься.-

ЛУНИН (с усмешкой). Действительно, приготовиться надо. Дорога ведь дальняя!

ГРИГОРЬЕВ. Значит, часы отзвонят три – ребятки и войдут.

ГРИГОРЬЕВ возвращается в камеру к БАРАНОВУ и РОДИОНОВУ.

Нервность его возрастает, и он уже не может сидеть. Он все быстрее и быстрее ходит взад и вперед по камере.

А рядом – молится священник. ЛУНИН задувает огарок и медленно зажигает новую свечу. Ставит ее у постели.

ЛУНИН. Значит, и вправду... я на плахе... Быстро... (Смешок.) И вот на плахе Хозяин и Жак обменялись последними шутками. Шутка Хозяина: он не убил Жака сразу, но подвергнул заключению в ужаснейшей из тюрем.

ПЕРВЫЙ МУНДИР. В строжайшей из тюрем.

ЛУНИН (Ей). А в империи... тюрьму ценить умеют... Акатуй, туман, слякоть. Они ждали, что разум мой здесь угаснет! Что я сгнию здесь... и главное – тихо сойду в безвестность. (Смешок.) Но Жак тоже пошутил в ответ. Я надеюсь, господа, вы оцените мою потребность шутить в разнообразнейших обстоятельствах? Ну, читайте же, сударь! (Смешок)

ПЕРВЫЙ МУНДИР. Государь, нами снова были перехвачены возмутительные письма государственного преступника Михаила Лунина, хотя писать ему в тюрьме строжайше воспрещено было... Прочитавши их, я вынужден предложить Вашему величеству предпринять крайние меры к государственному преступнику Михаилу Лунину.

ЛУНИН. А это была всего лишь шутка. Не тайна, но именно шутка: я переписал речи добродушнейшего старца Сократа и рассылал их от своего имени... И за тысячелетние слова афинского философа... исполнят то, что... (Он погружается в свою больную задумчивость. Потом вздрагивает и произносит тихо.) За дело... Пора... (Он подходит к кровати и ложится.) И все?.. Как просто... Обнимемся, Волконский... Обнимемся, Фонвизин... Обнимемся, Пущин... и друг Завалишин. (Помолчав.) И ты, Пестель... Во все дни человеческие... во времена надругательства – и креста – всегда находится тот, кто говорил: нет... В этом был смысл... (Засмеялся.) И тайна... Ах, как бьет барабан! Как оглушительно... Не надо мне завязывать глаза. Это – жмурки... Это няня прикрыла мне глаза руками... чтобы не попало мыло, и мое детское тельце».

Бьют часы.

Я чувствую единение с сущим! И дух мой блуждает по пространствам и доходит до звезд!.. Я свободен.

Дверь распахивается. На пороге двое убийц, за ними ГРИГОРЬЕВ. Они медленно идут к кровати.

(Ей.) Твой черед. Я иду к тебе!

ОНА приближается к нему из темноты, одновременно с убийцами.

На тебе тафтяное черное платье... и твой взгляд блуждал по изгибам шитья моего доломана... В окно я завидел Вислу. Ее воды бурлили под набежавшим ветром... Но вокруг нас была тишина, так отличная от беспокойства в природе. Неожиданно звук колокола потряс эту тишину. Звонили к вечерне, надо было прощаться... И тогда ты склонилась ко мне-

ОНА наклоняется над ним.

Я вижу! Боже мой! После стольких лет снова твое лицо! (Кричит.) Я вижу!

С воплем один из убийц бросается к кровати и хватает ЛУНИН А за горло.

Безумный крик второго убийцы и ГРИГОРЬЕВА. В дверях за ГРИГОРЬЕВЫМ появляется бледное лицо священника.

И все обрывается. Темнота, А потом свеча вспыхивает и освещает на мгновение женское лицо. И снова темнота и тишина. В тишине – хриплый смешок. И молчание... Потом зажигают свечи. Это в соседнюю камеру вошел ПИСАРЬ. ПИСАРЬ вынимает дело, раскладывает его на столе, бормоча, диктует себе и пишет.

ПИСАРЬ. «После досмотра на теле скоропостижно умершего государственного преступника Лунина обнаружены были: чулки шерстяные – одна пара, порты кожаные – одни, кальсоны теплые – одни, рубашка кожаная – одна, шуба беличья – одна, платок черный шейный – один, распятие нательное серебряное – одно; кроме того, в камере найдены были часы настенные – одни, альбом сафьяновый с бронзовыми застежками – один, портрет мужской настенный – один и тридцать листов писчей бумаги, исчерканных отрывистыми словами и непонятными знаками».