Никольская Элла
Мелодия для сопрано и баритона (Русский десант на Майорку - 1)
ЭЛЛА НИКОЛЬСКАЯ
Русский десант на Майорку
криминальная мелодрама в трех повестях
Повесть первая.
МЕЛОДИЯ ДЛЯ СОПРАНО И БАРИТОНА
От автора. Я не открою ничего нового, если скажу, что одно и то же событие может выглядеть по-разному в зависимости от того, кто о нем рассказывает. Предложив слово двум главным героям этой истории - пусть сами, на два голоса, по очереди изложат свои версии, - я и не ждала полного совпадения; уж очень не "совпадают" сами они, их характеры и взгляды, воспитание, возраст, наконец. Лучше бы им и вовсе не встречаться - но, как известно, у жизни свои причуды. Зачем-то она свела этих двух неподходящих людей, соединила семейными узами, протащила недолгое время по ухабистой дороге - и бросила, будто уронила невзначай, развалив нескладную упряжку и предоставив каждому выпутываться, как умеет.
Это случилось давно, четверть века назад, пора бы и забыть - да вот беда: прошлое не исчезает насовсем, прорастает сквозь годы, дотягивается до нас, ходит рядом...
ГЛАВА 1. ФАМИЛЬНЫЙ ПОРТРЕТ НЕИЗВЕСТНОЙ
Сегодня днем посадил я их в сухумский поезд, на работу уже не вернулся, смысла не было - конец рабочего дня, - подумал, подумал, куда бы это пойти, и пошел домой, в пустую квартиру. Если бы кто-нибудь пару лет назад сказал мне, что я стану домоседом - не поверил бы. А теперь вот извольте полюбоваться - явился домой, съел в кухне ужин, заботливо приготовленный для меня ещё с утра и оставленный на плите, и даже чуть не включил телевизор. Но во время заглянул в программу: футбол, старый фильм спасибо, не надо. Тут читать не успеваешь...
Взял я последний номер "Нового мира" и расположился в кресле. И тут же мысленно оказался в купе сухумского поезда. Где они сейчас? Тулу проехали... А что делают? Хорошо, что удалось взять СВ, они вдвоем, никто не мешает. За окном темнеет уже, наверно и спать легли, что ещё делать в поезде?
Может, стоило все же снять дачу под Москвой? Хлопотно, конечно, ездить с работы и обратно в электричке, возить продукты. Нудные дачные дожди, комары, сырые простыни... Но зато близко, вместе...
Портрет со стены напротив перехватил мой взгляд и подмигнул насмешливо: вот, значит, как! Скучаешь, а они ещё утром тут были! Кем же ты стал, убежденный холостяк, обаятельный молодой человек средних лет, эдакий плейбой отечественного разлива?
Как нередко бывало, я вступил с портретом в перепалку: ну и что такого, так всегда и происходит. Но тут же перестал оправдываться: женщину, особенно изображенную на холсте, не переубедишь.
У меня с ней давние и сложные отношения. Хранится портрет в нашей семье с незапамятных времен. Мама рассказывала со слов бабушки, что дама нам родственница и через неё мы состоим в родстве с весьма известным поэтом прошлого века. Лестное, конечно, обстоятельство, однако я полюбопытствовал, порылся в архивах и убедился, что дама эта действительно была известной петербургской красавицей, но к поэту имела отношение отдаленное. Числился среди её предполагаемых любовников не он сам, а его брат, прославившийся разве что мотовством и беспутством. Самое забавное, что и нам она оказалась не родней: воспитывалась в доме моей прапрабабки и удачно потом была выдана замуж за богатого старика. Ну а дальнейшие поиски привели и вовсе к неожиданному открытию: портрет никак не мог изображать ту особу, которую называла бабушка, поскольку год, стоявший под неразборчивой подписью художника в самом углу холста, был как раз следующим после того, в который она умерла. Словом, фамильный портрет неизвестной - вот это что такое. И тем не менее я его очень люблю.
Что уж точно - мои представления о женской красоте сформировались под его влиянием. Лицо на полотне не похоже на те, что смотрят со старинных музейных портретов. Нет в нем ни нежности, ни неприступности, не окутано оно и романтическим флером. Ни взбитых напудренных волос, ни тонкой любезной улыбки. Просто из темноты, скопившейся в углах рамы, выглянуло вдруг живое лицо, странно современное, с широким лбом, к которому прилипла рыжеватая прядка, с энергичным подбородком. Взгляд желтовато-карих глаз - в детстве я не раз влезал на стул, чтобы разобрать как следует их цвет пристален, настойчив и будто ищет ответного взгляда, а к тому же имеет свойство менять выражение. Мне случалось видеть его и насмешливым, и сердитым, и веселым, но никогда грустным. Должно быть, красавица не склонна была к меланхолии.
Когда-то давно, так давно, что кажется, не со мной это произошло, я привел домой одну девушку: только что познакомились в подъезде, забежали туда, спасаясь от весеннего ливня. Помню изумление на мамином лице и то, как она перевела взгляд с гостьи на стену, на портрет. Тут только и я заметил сходство, но почему-то ей мы ничего не сказали. Время было скорое, самый-самый конец войны. Через неделю я был уже женат на этой девушке, ещё через неделю ушел воевать, но до фронта не доехал: война кончилась.
Путь домой оказался однако длиннее, вернулся я только поздней осенью и узнал, что накануне моего возвращения жену мою сбил на улице возле самого дома грузовик. Так и оборвалась коротенькая жизнь, и ничего не осталось: ни письма, ни фотографии, даже родных её не удалось разыскать. Была она из Эстонии, в свои девятнадцать лет уже вдова - приехала к мужу в госпиталь, да не застала его в живых. Было у неё непривычное красивое имя и не умела она грустить. Вот и все, что запомнилось.
Тосковал я по ней сильно. Тогда и просиживал вечера в архивах: все казалось, будто между погибшей и её двойником на холсте есть какая-то связь, и если удастся обнаружить эту связь, то вновь я её обрету. Я-то как раз, как вы, вероятно, уже заметили, к меланхолии и разного рода туманным размышлениям весьма склонен. О чем, надеюсь, не подозревают коллеги и особенно подчиненные.
Итак, смотрел я, смотрел на бесконечно знакомое и все же незнакомое лицо, сидя один вечером в пустой квартире, а потом встал да и снял портрет со стены, где он провисел не знаю уж сколько лет. Дело в том, что мне пришла в голову одна мысль. Вот что я подумал: если бы мне надо было что-нибудь небольшое спрятать в квартире, то не найти лучшего места, чем резная деревянная рама, если она полая. И я решил это проверить. Неспроста: случилась у нас недавно одна пропажа и как-то надоедливо беспокоила меня, хотя я даже не очень о ней и задумывался. Просто в тот момент, когда я хватился маминых колец и золотых часов, на меня свалилось столько всяких событий, что не до поисков стало. А теперь вот я вспомнил и подумал: а что, если...
Я ещё немного посидел, размышляя и прикидывая: что же будет, если я найду то, что ищу? И кто-то внутри опасливо сказал: не надо, не буди спящую собаку. Все наладилось, разъяснилось, все хорошо, и разве обязательно искать два тоненьких стершихся колечка и поломанные часы? Память о матери да разве ты без них её не помнишь?
Но тут же поднялся, уронив с колен так и не раскрытый журнал, и шагнул к стене. Если даже я не сделаю этого сегодня, то завтра тоже будет вечер...
Прости, - сказал я женщине, смотревшей на меня со стены с напряженным ожиданием, - Придется тебя побеспокоить.
И, сняв тяжелый портрет, стараясь не стряхнуть пыль с верхней части рамы, я отнес его в кухню и положил вниз лицом на кухонный стол.
И тут как раз в дверь позвонили. Собственно говоря, ничего таинственного в этом не было: я так и предполагал, что он вечером забежит, разведав, что я один. И, направляясь к двери, подумал только: надо же, вот интуиция, которая помогает ему появиться всегда в момент, самый неудобный для других, но зато чрезвычайно интересный для него самого. Впрочем, подумал я, звонок раздался бы и в том случае, если бы мне вздумалось, скажем, выпить и я налил бы себе рюмку. Тут бы и звонок, уж непременно.
Я не ошибся - за дверью стоял он, мой бывший одноклассник Коньков. Сказал бы - школьный приятель, но в том-то и дело, что вовсе он мне не был приятелем. Наоборот, в те давние дни мы враждовали. Как теперь я понимаю, мы занимали две крайние точки в классной иерархии, и нас, пожалуй, одинаково не любили и даже презирали те контактные, общительные, хорошо понимавшие друг друга мальчики и девочки, которые составляли "коллектив". Я же, очкастый отличник, зануда-эрудит, вечно первым тянувший руку, прямо душа горела поделиться своими знаниями с учителем, и Митька-балбес, хвастун и трепач, в девятом классе прочитавший про Шерлока Холмса и заболевший идиотской сыщицкой лихорадкой, когда сверстников поумнее мучат проблемы бытия, - оба мы не пользовались, как принято было говорить, авторитетом среди товарищей. Меня, правда, любили некоторые учителя, но я их не понимаю. Будь я на их месте, я бы такого праведника и зубрилу просто терпеть бы не мог.
- Здорово, Фауст, - выкрикнул он с порога и шагнул в квартиру. Все это - и глупая школьная кличка, и манера ставить ногу за порог, как только дверь открылась (а вдруг не впустят? Посмотрят и не впустят.), вызвало во мне привычное раздражение. Но - делать нечего - я пошел за ним, потому что он сразу направился в кухню - учуял, где интересно, по-собачьи сделал стойку: замер.
- Слушай, Палыч, а чегой-то ты портрет снял? Думаешь, там есть что-то, а?
"Палыч" - это ещё хуже, чем "Фауст". Зовут меня Всеволод, точнее Всеволод Павлович, а он Дмитрий Макарович, годков-то нам уже по сорок с лишним набежало, можно бы и посолидней держаться. Да что с него взять? И я отозвался довольно кисло:
- Давай вместе поглядим.
Он тут же засуетился в восторге:
- А что, не исключено, рамочка будь здоров, целый клад упрятать можно. Раньше-то что ж мы, а? Пара колечек, говоришь, и часики. Золотые часики, а? Ножик давай, сейчас мы ее...
- Ты поосторожнее, может, там и нет ничего, - я достал из стола хлебную пилу и протянул ему, как обычно, уступая инициативу, - Зря раму не курочь.
Руки у него ловкие, ничего не скажешь. Через минуту задняя стенка рамы отошла, чуть треснув, и оказалась лежащей тут же, на столе, а мы, склонясь, уставились на то, что лежало в выдолбленном теле рамы. Что-то там лежало, завернутое в бумажные салфетки, несколько таких маленьких свертков, уложенных в желоб один за другим вплотную. Коньков осторожно подцепил пальцами крайний, вынул и развернул мягкую бумагу.
- Ну и ну, - только и сказал бывший одноклассник, - Ты такое видел когда?
Нет, не приходилось такое видеть. Это было вовсе не то, что я искал. Не пара стершихся золотых колечек, одно гладкое, а другое с зеленым камешком, которые носила мама, не её старые часики, а три перстня тяжеленькие такие на вид, потемневшего золота, с камнями, которые заблестели в свете лампы, засверкали, заиграли, забили в глаза тонкими, будто лезвия, лучиками. Старинные, бесценные.
- Гоголь, - произнес Коньков, подцепляя второй сверточек, - Николай Васильевич. "Портрет" помнишь?
Надо же, что припомнил бывший двоечник. Не иначе как от потрясения. Но я и сам был потрясен, из-под салфетки на сей раз явились на свет несколько обручальных колец. Откуда эдакое богатство? А приятель мой уже начал экспертизу.
- Работа-то свеженькая, - он трогал и будто обнюхивал раму, низко склонившись к столу, - Дерево не потемнело еще, клей надо в лабораторию снести, я щепотку отобью, а?
Я ему верил, он профессионал, что есть, то есть, всю жизнь в уголовном розыске. Но тогда - если тайник действительно недавний - тогда что же это? Значит, все сызнова...
- Все с начала начинать, - подтвердил он мои мысли, - Где-то мы с тобой напутали, Фауст, и уважаемые товарищи из вышестоящей организации тоже. Но где мы допустили неверное предположение и пошли не по тому пути, где же нас с тобой, брат, накололи, в заблуждение ввели, обманули таких старых и опытных сыщиков...
Он ещё что-то нес, я знал - это он так размышляет, за суесловием у него своя логика. И я понимал, что он имеет в виду. Только существовала между нами маленькая разница: для него неожиданная находка означала, что в проделанной ранее большой и сложной работе проскочила ошибка, из-за чего результат оказался неверным, но все ещё можно исправить, надо только вернуться и пройти заново по всем этапам, отыскать ошибку и с этого места двигаться сызнова... То есть, для него появилась новая возможность, и он уже горел, его уже начала бить сыскная лихорадка.
- Мы, выходит, задачку под ответ подогнали, а в учебнике-то опечатка, неправильный был ответ, - бормотал он. Но я его не слушал. Потому что для меня находка тайника означала нечто совсем иное: рухнуло мое маленькое благополучие, мой дом. Я был и остаюсь жертвой какого-то обмана, пешкой в чьей-то игре, и жена, мирно спящая сейчас с нашим сынишкой где-то под Харьковом в спальном вагоне - женщина, по которой я полчаса назад тосковал - на самом деле чужой человек, непонятный, скорее всего опасный, орудующий против меня со своими сообщниками. Оборотень...
Коньков собрался домой, я вышел его проводить. Не мог оставаться наедине со своими невеселыми мыслями, лучше уж его послушать - ведь он не последнее лицо в недавних событиях моей жизни, по правде сказать, без него и не знаю, как бы все обернулось и что было бы с нами - со мной, с Павликом, с Зиной... Она все ещё Зина для всех, хотя на самом деле имя у неё другое. Но так уж получилось, что после того, как это обнаружилось, я продолжал звать её по-прежнему. Чаще, впрочем, называл деткой, она моложе меня больше чем на двадцать лет, а выглядит и вовсе девочкой.
Проводив Конькова до автобусной остановки, я повернул назад и, дойдя до дому, по привычке взглянул на свои окна. Было уже одиннадцать. Дом спал, но майский вечер был светел и я отчетливо увидел незадернутые шторы и даже часть стены.
...А прошлой осенью - стоял ноябрь, я вернулся из недальней, подмосковной командировки где-то в девятом часу вечера. Позвонил домой с вокзала - длинные гудки, но я им не поверил, уж эти уличные автоматы. Однако невольно спешил, почти бежал и сразу от угла взглянул на окна четвертого этажа. У соседей слева за шторами светилось розово и уютно. У старухи справа окно приоткрыто, несмотря на холод, у неё астма, и в глубине комнаты едва заметен был свет - телевизор работал. А мои три окна чернели на черной стене. И это ужаснуло: слишком рано, чтобы жена могла лечь спать. Годовалый Павлушка не позволил бы. То есть, конечно, она могла его уложить, но свет во всей квартире не выключала бы: она же знала, что я приеду.
Помню, как бежал вверх по лестнице, а сам себя все уговаривал, что ничего не случилось, и сам себе не верил, и все видел черные провалы окон...
А потом - ключ в двери, два поворота и ещё чуть-чуть. Значит, дома никого, обычно мы просто захлопываем. Нестерпимый свет в прихожей, когда я щелкнул выключателем, беспорядок - я не сразу понял, в чем дело, а это мое теннисное снаряжение - туфли, ракетка и прочее прямо на полу. Ограбили нас, что ли?
В большой комнате все вроде прибрано, однако дверцы платяного шкафа настежь. Я заглянул внутрь, ожидая увидеть его пустым, а вещи на месте. Зато в детской полный разгром, будто искали что-то в куче вывернутых на пол ползунков и распашонок...
- Они в больнице, - догадался я и в ужас пришел. Что-то серьезное, срочное, скорая за ними приехала. Вчера днем я говорил с Зиной - все было в порядке. Значит, что-то с ней или с Павликом случилось вечером, ночью, сегодня с утра. Где-то тут, в этом разгроме должна быть записка. Если, конечно, Зина была в состоянии её написать. Но я представил лицо жены, её всегдашнее спокойствие, незамутненность, невозмутимость взгляда. Даже если ей было совсем плохо, она, конечно, подумала обо мне. Не могла она оставить меня в неизвестности.
Постепенно успокаиваясь, я обвел глазами комнату: сейчас найду записку и все прояснится. Маленькие дети часто болеют, а если Павлушку забрали в больницу, Зина, разумеется, с ним. И сейчас она позвонит, а пока где-то здесь есть от неё записка. Ага, вот же она, на самом видном месте пришпилена булавкой к спинке кресла, белеет листок на коричневом. Я аккуратно отцепил его и прочел... Вот что прочел: "Прости меня и не ищи. Ухожу с человеком, которого давно люблю. О сыне не беспокойся, ему плохо не будет. Еще раз прости". И каракулька вместо подписи, но почерк её нескладный, полудетский.
Вот так я и стоял с этим посланием в руках не помню сколько времени. Когда раздался звонок, бросился к телефону - так нелепо все казалось, похоже на розыгрыш. Зина позвонила, и все сейчас станет на свои места. Но телефон ответил долгим гудком - я сообразил, что звонят в дверь. Метнулся в прихожую, споткнулся о ракетку.
За дверью оказалась старуха-соседка, та, что с астмой. Я смотрел на неё с надеждой, а она все старалась заглянуть за мою спину, в прихожую.
- Ну, - сказал я наконец, - Что скажите?
- А Зиночки нету?
Я посторонился, приглашая её войти. И, едва она оказалась в квартире, поспешно захлопнул дверь. Несчастная старуха перепугалась:
- Я на минутку, вот Павлику...
Умоляющим жестом она протянула мне какую-то вещь. Вязаные башмачки, разглядел я. Но не взял.
- Я и днем приходила, их не было.
Она все ещё протягивала башмачки, сама, конечно, связала, она вечно приходит к Зине, о чем-то они шепчутся. Что она знает?
- Да вы проходите! - я, наконец, опомнился, взял подарок, - Проходите, пожалуйста, я как раз сам вас хотел спросить, куда они делись. Приехал - а дома никого!
Соседка озиралась с недоумением, заметила беспорядок.
- Но я не знаю. Вчера Зина с мальчиком садилась в такси, я видела в окно. Еще удивилась, что так поздно, хотя светло было, но уже вечер. Они что, не вернулись?
- Сами видите...
- Господи, твоя воля, - старуха перекрестилась, - А в милицию звонили?
- Сейчас позвоню. А вы мне расскажите, что видели.
- Да я в окно смотрела вечером, душно, знаете, я все у окна. Машина подъехала, Зиночка из подъезда вышла, Павлик на руках, и ещё мужчина с ними...
Она запнулась, глянула на меня боязливо:
- Таксист, наверно. Сумку помог донести. Зеленую такую. Сели и уехали...
Старуха ушла. Я поискал глазами свою спортивную сумку, с которой хожу на теннис. Ну да, ракетка и банка с мячами, теннисные туфли - все вытряхнуто поспешно. Как не похоже на аккуратную, обстоятельную Зину. Вот что любовь с людьми делает - пришла в голову идиотская мысль. Любовь. Таксист. Может, и не такси это было, не идти же уточнять к соседке. Какой смысл? Вообще какой смысл во всем этом? Жена сбежала с любовником кажется, это и раньше случалось. Странно только, что это произошло именно со мной. Но так думает каждый человек в несчастье.
Я пошел в большую комнату, сел в кресло, включил торшер. Напротив, освещенное светом лампы, выступило из рамы прекрасное лицо.
- Ну и что? - я спросил то ли неведомую красавицу, изображенную на полотне, то ли свою первую жену, давно умершую, - Что теперь делать мне? Главное - что с сыном будет? Вот, наконец, родился у меня сын. Павлик. А теперь что?
Такое у меня тогда было чувство, я точно помню. Чувство утраты. Нет, не о Зине я думал. Жену я однажды уже потерял. А вот сына - впервые. Так, перебирая в памяти все, что случилось недавно и когда-то, провел я ночь в кресле, и женщина все смотрела на меня, будто знала какую-то тайну.
А ведь она и вправду знала: когда же были спрятаны в раме портрета дорогие старинные перстни, кольца и монеты - они тоже оказались в одном из свертков? Надо думать - с самого начала, когда Зина только ещё поселилась в моем доме, или недавно, когда она вернулась?
Мысли мои трусливо шарахнулись от обоих предположений. Унизительно это, когда человек, которому ты веришь, устраивает свои дела за твоей спиной. Пусть Коньков разбирается, Коньков-Дойл, я ещё в школе придумал такое прозвище, оно ему, дураку, и поныне льстит.
...Кстати, на следующий день после того моего памятного возвращения из командировки мы с ним и повстречались - впервые после школы. А было вот как. Я все же тогда к утру надумал пойти в милицию. Ради Павлика. Ведь я имею права на сына. Пусть суд будет. Зину же искать, тем более возвращать я не собирался: уж больно заели слова "давно люблю". Той ночью припомнилось пророчество одной давней приятельницы: мол, рано или поздно почувствуешь ты, я то есть, что послужил для молодой жены всего лишь прибежищем, тихой пристанью после каких-то житейских бурь. Что-то такое прочитала она на светлом безмятежном лице моей невесты. А я-то уверен был, что это просто ревность в ней гадает. Прямо тогда же, ночью чуть было не позвонил ей: а знаешь, ты как в воду смотрела. А вернее, хотелось с кем-то близким поговорить, пусть хоть и злорадство в голосе услышать - да ведь поделом. Но нельзя было - дома у моей подруги муж, так что не стал я нарушать мирный семейный сон.
Рано утром отправился в милицию, в то самое отделение, где незадолго до описываемых событий прописывал молодую жену на свою жилплощадь...
Почему-то у нас суды и милиция ютятся в черт знает каких хибарах. И тут - домик, уцелевший от сноса посреди просторного двора, окаймленного новенькими небоскребами, приткнувшийся к гаражам, рядом с детской площадкой. Внутри всякий уют напрочь истреблен: темно-зеленые с коричневым стены, скамейки садовые, давно не крашеные. Какие-то люди в штатском, не разберешь, кто сотрудник, а кто посетитель. Один в форме попался, я к нему: можно мне к начальнику? Он на бегу рукой махнул: начальник в отпуске, а зам вон там. Дверь, на которую от махнул, стояла полуоткрытая, я и зашел тихонько. И застал такую картину. За столом человек в форме, звания я не разобрал. Лицо толстое, красное, сердитое. А перед ним, ко мне спиной штатский. Разговор, точнее - монолог звучал чисто по-мужски, не для посторонних. Тот, к кому он был обращен, видимо, проявил какую-то неуместную инициативу, навлек на коллектив вельможное неудовольствие, и теперь ему объясняли, кто он со своей инициативой и куда ему с ней пойти, и ещё раз кто он (посильнее) и как с ним будет поступлено в ближайшем будущем: с волчьим билетом пошел бы, тра-та-та, скажи спасибо, что в отделе профилактики место есть, а то ещё выдрючивается, сыщик эдакий, такой-то и ещё вот такой...
- В профилактику не пойду, - рявкнул вдруг тот, кого ругали, и круто повернулся к дверям. Тут-то сидевший за столом меня и обнаружил:
- Эт-то ещё кто, - угрожающе произнес он. - Почему входите не спросясь?
- А у кого спрашивать полагается? - поинтересовался я вполне миролюбиво. В самом деле - у кого? Вход в кабинет из коридора, предбанник и секретарша отсутствуют как таковые. Тут хозяин кабинета и вовсе озверел кому ж понравится иметь свидетеля не в меру пылкого монолога, произнесенного на рабочем месте в рабочее время? Словом, не сложились у нас отношения с заместителем начальника райотдела милиции. Я ему о своем, а он все насчет посторонних, которые ходят тут... Когда же, наконец, он уловил, о чем речь, воскликнул обрадованно:
- Да вы не туда обращаетесь, проявляете правовую безграмотность. Милиция розыском беглых жен не занимается. Может, вы её побили и она ушла к родителям? Имеет право, у нас не домострой. А насчет ребенка - это в суд. Не били? К другому ушла? Имеет право. В суд, в суд. Только шансов, имейте в виду, у вас мало. Никаких, практически...
Словом, плясал он по мне, как хотел. Наслаждался. Но приходилось терпеть.
- Как же я в суд обращусь, если не знаю, где она?
- Объявится, - успокоил он меня, - Брак оформлен? Значит, на алименты подаст. А паспорт она захватила, не поинтересовались? А то, если забыла впопыхах, - тут он ухмыльнулся - то объявится сразу, незамедлительно. Без документа ни развод оформить, ни на работу, сам знаешь. Опять же алименты...
От его житейского опыта меня замутило. Я вышел и постоял на крыльце домика - идиллическое такое крылечко, даже золотые шары в палисаднике растут, только повяли и почернели от осенних дождей. Стою. Дождь, кстати, идет, на доске: физиономии злоумышленников, которых должно найти и обезвредить. И мальчонка лет пяти на фото, в шапочке с помпоном. Подпись гласит, что в этой самой шапочке исчез он два года назад и если кто его видел или что-нибудь о нем знает... Подумал я: где-то сейчас мой Павлушка? И тут как раз сипловатый голос за моей спиной:
- Пальников Всеволод, он же Фауст, он же очковая змея, школа пятьсот вторая на Воронцовской улице...
Я обернулся - а это тот самый, инициативный. Но я его, убей бог, не помню.
- А я тебя сразу опознал, - ответил он на мой неузнающий взгляд, Память профессиональная, без неё где бы я был?
- А сейчас-то где? - осторожно осведомился я.
- Да здесь, в утро, - мотнул он головой на дверь, из которой вышел только что вслед за мной. - И черта с два он меня в профилактику упечет. Через неделю сам вернется, тогда будем посмотреть...
Вот тут-то я его и признал - по какому-то жесту, что ли, или по упрямству, какое в тот момент являла собою вся его фигура. Как в классе у доски: я учил, а вы как знаете, можете хоть кол ставить...
- А ты чего делаешь? - спросил он почему-то с видом превосходства, Защитился, небось?
Я ответил наскоро, он не особенно слушал. У меня появилась надежда, что сейчас мы расстанемся, скорее всего - навсегда. Но он сказал:
- У меня день свободный. Этот гад специально для накачки меня с отгула вызвал, представляешь? Отметим встречу?
- Да нет, мне на работу...
- Погоди, - не пустил он меня, - Поговорить надо, столько лет не виделись.
Я числился как бы в командировке, мог прийти на работу во второй половине дня. А было ещё утро, домой не хотелось, дождь накрапывал. В общем, пошли мы с Коньковым завтракать в диетическое кафе по соседству только оно и оказалось открыто. И он, жуя капустную котлету, изложил мне свои обиды, а их много набежало за годы моего отсутствия в его жизни. С юрфака выгнали - за что, я не понял. Вроде кто-то занимался фарцовкой, он их хотел разоблачить, а они его сами "под трибунал" подвели, фарцовку как раз и приписали, заодно связи с иностранцами. Из комсомола исключили, из института - уже автоматом.
Может, он и не соврал - больно уж не походил на фарцовщика, хотя бы и бывшего. Ни один из них не надел бы костюм столь явно отечественного производства. Обноситься до такой степени мог бы, но "фирму" носил бы, и галстук бы засаленный не повязал, и ботинки на черной микропорке ни в каких стестненных обстоятельствах не приобрел... И уж больно сам он подходил к этой одежке - лицо помятое, глаза выцвели - уже не голубые, а будто стекло на изломе, залысины до макушки, зубов недочет... А был ведь красивый малый, на Есенина смахивал.
Пьет сильно, - догадался я, - типичный же алкаш.
А он все повествовал, все делился горестями и взывал к моему сердцу. Несправедливость на несправедливости, приходят разные умники с дипломами, а что толку от тех дипломов? У них сердце холодное, а руки загребущие. Во обэхээсники - видал, какие молодцы? С какого такого жалованья машины покупают? Одному тесть подарил, другому в лотерею повезло. Знаем мы эти лотереи. Берут! И все знают, что берут - и хоть бы что. Делятся, стало быть. Потому и растут на работе. А его обходят. Ему уж не по возрасту в инспекторах ходить...
Морковных котлет на его жизнеописание не хватило, он готов был продолжать на улице, но дождь разошелся во всю. Пришлось зайти в кафе-мороженое. Выпили бутылку шампанского - повода не было, но там ничего другого не предлагают. С того и началось. Короче говоря, как начало темнеть, запаслись мы двумя бутылками водки, колбасой вареной, рыбными консервами и пошли ко мне. Это Коньков предложил:
- Пошли к тебе, у тебя ж дома никого...
- А ты откуда знаешь? - благодушно удивился я. К тому времени я уже был пьян, и вчерашнее происшествие не то чтобы забылось, но как-то отпустило сердце. Что, собственно, и требовалось и за что я был своему однокашнику в тот момент несказанно благодарен.
- А вот знаю! - подмигнул он, - Профессиональная привычка - под дверью начальственной постоять. Дай, думаю, послушаю, зачем это очковый змей к нам препожаловал.
- И все ты врешь, - вяло возразил я, - Никто меня змеем не звал.
- Звали - звали, - его голос звучал бодро, - У меня ж память...
Спорить не хотелось. По правде говоря, я уже готов был сам все ему рассказать, поплакаться, выслушать слова сочувствия - хотя какое там сочувствие...
- А с семьей у тебя как? - закинул я удочку, когда мы расположились со своим провиантом на кухне. На миг кольнуло: что сказала бы Зина, увидев на скатерти (это она такой порядок завела, никаких клеенок и пластиков, только скатерть и салфетки) - на белоснежной своей скатерти банку с рваными краями - кильки в томате, порезанную крупными ломтями колбасу и батон, который резать никто и не собирался, так ломали. Но Зины не было - в том-то и беда.
Спросил я Конькова о его семье, потому что ждал краткого ответа: такие, как он, всегда в разводе или в больших неладах. Был, конечно, риск, что и на эту тему затянет он длинный разговор, но я готов был послушать. Повторяю - я был ему благодарен, что сижу не один. Есть у меня и друзья, только ни с кем в тот день не хотел бы я остаться вдвоем в своем разоренном доме. Коньков же вроде случайного попутчика в вагоне - самый подходящий человек для душевных излияний. Через несколько часов расстанешься - и некого стыдиться за душевный стриптиз. Почему-то мне казалось, что непременно я с ним расстанусь: не видались же больше двадцати лет, он возник из небытия в странных обстоятельствах и так же внезапно исчезнет.
Так вот, спросил я его о семье и ждал ответа, чтобы в свою очередь приступить к рассказу, но он, вопреки моим ожиданиям, просиял:
- А я, брат, дважды дед Советского Союза. Дочка двойню в прошлом месяце принесла, два пацана. Они квартиру получили в Крылатском, баба моя там безвыездно, помогает.
При этих его словах заныло завистливо мое сердце. Живут себе в Крылатском два пацана под присмотром родителей и бабки, а мой-то где малыш, где его спать укладывают и чем кормят, и ведь забудет он меня скоро, если так дальше пойдет...
Может, это и странно покажется, что о молодой жене я думал только как о матери своего сына, как о хозяйке дома - и не грызли меня ревнивые видения, кто там и как её обнимает. По правде сказать, все это было ночью, было и сплыло, расстался я в мыслях и в сердце с нею, укротил взбунтовавшееся самолюбие. А с сыном проститься не сумел и отдавать его, жить без него дальше не собирался, хотя и не представлял себе, как его вернуть.
- Ну и что делать собираешься? - задал Коньков как нельзя более уместный вопрос, это с ним часто случается, теперь уж я знаю, - Ты хоть представляешь, с кем она ушла и куда?
- Понятия не имею, - ответил я, прикидывая, что там ему удалось подслушать, - Но буду искать. Сын будет мой.
- Связи её известны: адреса родителей, подруг, друзей? Из подруг наверняка хоть одна в курсе и если по-умному заняться...
Подруги? Я ни одной не вспомнил. В машбюро нашего института, где Зина до замужества работала, ни с кем она не дружила, да и расспрашивать там я бы не стал, этого ещё не хватало.
- Она детдомовка, - я назвал город в Средней Азии, где находился детдом. Родители погибли в крушении. Она и в Москве-то недавно.
Кстати, вспомнил я, надо поискать её паспорт. Вдруг он здесь, дома? Тогда, обещал этот хам из милиции, она быстренько объявится. Что советскому человеку без паспорта делать?
Коньков поднялся и с готовностью направился за мной в комнату. Осмотрелся с любопытством и стал наблюдать, как я перебираю документы, что хранятся в ящике письменного стола, в коробке из-под конфет. Один только мой паспорт на месте. Захватила Зина и метрику Павлика, а вот свидетельство о браке оставила. Коньков повертел его в руках и неожиданно сунул в карман пиджака.
- Ты что? - удивился я.
- Так надо ж её искать, - ответил он, будто само собой разумелось, что искать предстоит именно ему. - Я по своим каналам, ты ж не знаешь ничего. У тебя фотка хоть есть?
Была где-то одна-единственная фотография, которую успел сделать непрошеный фотограф в загсе. Как раз в тот момент, когда я надевал на тонкий Зинин пальчик обручальное кольцо. Она смотрела не на руку, а прямо мне в лицо, и взгляд - по крайней мере, на снимке - был преданный и нежный. Потом вдруг увидела фотографа и заслонилась ладонью: не хочу, я всегда плохо получаюсь. Но ту фотографию я взял и теперь искал её безуспешно. Присутствие Конькова на поиски не вдохновляло. Ну его к черту!
Я начал трезветь, и благодарность моя к нежданному гостю постепенно испарялась, а взамен представал передо мною отчетливо назойливый трепач и балбес, с которым только свяжись - не развяжешься.
- Знаешь что, - сказал я, - Поздно уже, я спать хочу. Утро вечера мудренее, завтра что-нибудь придумаю. Может, пусть все идет своим путем.
Я, конечно, так не думал, просто хотел от него отделаться. Только плохо я Конькова знал.
- А пацан? Ты что? - он выкатил на меня глаза, - Отказываешься? Да мы её живо найдем и так прижмем, что она тебе сама его притащит. Неужто ты и впрямь на суд рассчитываешь?
- Слушай, - сказал я как можно тверже, - Не лезь, а?
Мы ещё поговорили на повышенных тонах - не совсем, выходит, протрезвели. Наконец, дорогой гость со словами "Да пошел ты..." покинул меня, хлопнув напоследок дверью, а я не помню, как разделся, лег и заснул. Про свидетельство о браке, оставшееся у него, я и не вспомнил.
С утра голова болела так, что пришлось позвонить начальству и, сославшись на нечто маловразумительное, сказать, что приду после обеда. Если бы не это обстоятельство, то наверняка я бы в тот день Конькова не встретил. А тут где-то около полудня выхожу на лестничную клетку в плаще и с кейсом в рассуждении перед работой где-то поесть - кильки в томате, переночевавшие на кухонном столе, отправились в помойное ведро, - и нос к носу столкиваюсь с вчерашним моим гостем, выходившим из квартиры напротив. Ну и ну!
- Ты что, Дмитрий, заблудился? - спросил я оторопело, раз уж надо было реагировать, - Неужто у бабки подночевал?
Юмор как раз в его вкусе. Он и не смутился нисколько, засмеялся даже.
- Нет, я к ней с утра пораньше, - заметно было, что он сгорает от нетерпения все мне изложить, - Идем, не надо, чтобы она нас вместе увидела, ты вперед давай и жди за углом, а я следом...
Тут только до меня дошло:
- Ты что, частным сыском, что ли, занялся? Соседей опрашиваешь? Да кто тебя просил?
И ещё что-то я орал, пока не сообразил, что слово в слово повторяю вчерашний начальственный монолог: и кто Митька, и куда ему с его инициативой идти.
А он только шикал на меня: тише, мол, тише. Я побежал вниз, он за мной. Но во дворе догонять не стал - соблюдал свою вонючую конспирацию. Зато прямо за воротами изложил все, что выведал у астматической старухи. Информация интересная, ничего не скажешь. Выглядел я в исполнении этой бабки и в коньковском пересказе полным дурнем. Оказывается, хаживал к моей юной жене какой-то тип. Бывало, я за дверь - а он тут как тут. Блондин, как и сама Зина, только потемней. Немолодой уже - твой ровесник, бабка говорит. Зина его обедами кормила - бабка его несколько раз на кухне заставала. Павлика на колени сажал. Бабке Зина сказала, будто это её родной дядя, но старуху не проведешь: очень уж этот дядя старался мужу на глаза не показываться, да и Зина попросила соседку не проболтаться
- И часто он бывал? - выдавил, наконец, я из себя вопрос, а то все слушал, будто немой.
- Редко, - с готовностью отозвался мой добровольный агент, - Раз в месяц, а то и реже. Старуха-то клад - весь день у окна торчит.
- Ну вот что, - решился я, чувствуя, как горит у меня лицо, - Не мути больше воду, я сам разберусь.
- Как угодно, барин, - заявил Коньков глумливо, - Сам так сам. Майор наш тебя ждет не дождется.
Это, стало быть, он своего давешнего начальника имел в виду. При упоминании данного должностного лица я было дернулся, но Коньков развернулся и впрямь ушел. Обиделся. Благодарности ждал, наверно. Подождем с благодарностью. Мне ничего не оставалось, как идти на работу.
И ещё три дня прошло - ни на что я не решился. Даже не посоветовался ни с кем. Ждал - может, звонка, может, письма. Хотя в общем-то было ясно, что ничего такого не предвидится. На работе никто ни о чем не догадывался, бывшей своей приятельнице я при встрече доложил, что все у меня прекрасно, чем, как всегда, заметно её огорчил.
- А выглядишь так себе. Устаешь? - спросила она как бы сочувственно, а взгляд такой проницательный, а улыбка такая тонкая, а сама такая элегантная, свежая, ухоженная... Не стоит откровенничать со старыми приятельницами, это на меня той ночью затмение нашло, слава Богу, что не позвонил...
Но что-то надо было все же делать, и сел я сочинять письмо-заявление в какой-то неведомый суд, небесный, что ли. Потому что при мысли о встрече с реальным судьей со мной происходило то же, что при воспоминании о милицейском майоре. Содрогался как-то. Умеют у нас должностные лица по самолюбию щелкнуть - представил я судью в виде пожилой, замотанной жизнью особы с большой хозяйственной сумкой. Не знаю, почему именно такой образ сложился, может, по кино. Какое чувство у эдакой добродетельной матроны может вызвать мой случай? Мать, скажет, это мать, а жить с нелюбимым человеком безнравственно и никаких оснований нет отбирать у неё ребенка. И про Анну Каренину что-нибудь...
Вечера я проводил дома один, попробовал пить водку - ещё хуже стало, по утрам голова раскалывалась, да и не привык я пить без компании. Словом, когда на четвертый или пятый вечер услышал я звонок в дверь и обнаружил за дверью Конькова, то даже обрадовался. Виду, однако, не подал.
- Заходи, раз ты уж тут.
Но его таким пустяком не проймешь. Вошел, развалился в кресле, смотрит загадочно.
- Слушай, - говорит, - а как ты познакомился? Как это вышло, что ты на ней женился, на детдомовке? Ты жених завидный, с квартирой, со степенью ученой. Уж наверняка невесты получше попадались. Чем эта-то взяла?
И дальше в этом роде. Но я его не выгнал: вспомнил вечер вчерашний и позавчерашний... Пусть болтает, все живая душа в доме. Глядишь, что-нибудь и скажет. А отвечать я ему не стал. Наконец, он остановился - заметил все же, что я молчу.
- Хочешь узнать кое-что интересное насчет законной твоей супруги Мареевой Зинаиды Ивановны, тысяча девятьсот сорок девятого года рождения, русской, беспартийной, но состоящей в рядах ленинского комсомола, образование десять классов и так далее?
Тон развязный - дальше некуда, торжествующий такой, словно готовится объявить мне радостный сюрприз. Так оно и вышло.
- Валяй, согласился я, - Что там слышно по твоим каналам?
Ирония моя его не взволновала, он решил поторговаться:
- Ты мне про ваш роман, а я тебе - что знаю. Не пожалеешь, Фауст, ей-богу, не пожалеешь.
- А если наоборот? Ты сначала, а я потом.
- Можно и наоборот, - неожиданно согласился Коньков - Только держись за сиденье стула покрепче и готовь валерьянку.
Он положил передо мной какой-то бланк вроде телеграммы. И я с трудом буквы казались перепутанными - прочел, что "Мареева Зинаида Ивановна, 1949 г. рождения, русская, ...погибла при пожаре на местной красильной фабрике 17 июня 1970 года..." А на дворе стоял год одна тысяча девятьсот семьдесят третий, лил за окном ноябрьский дождь, и все это - и приятель мой с его торжествующим неизвестно почему видом, и нелепая бумага, которую я держал в руке, и сам я - показались вдруг атрибутами спектакля: герой получает ошеломительное известие, что там дальше по роли? Не помню, забыл...
- Понял теперь, во что ты влип? - пробудил меня к жизни Коньков, насладившись эффектом в достаточной степени, - Она у тебя жила по чужому паспорту. К тому же по паспорту покойницы. По ней, может, тюрьма плачет, по твоей супруге. И это очень даже хорошо...
- Что ж тут хорошего? - я ещё не вышел из шока - Куда уж хуже!
- А то хорошо, - произнес мой развеселый гость, - что когда мы её найдем, то так прищучим, что она сама тебе мальчонку отдаст и ещё будет кланяться и благодарить. Понял? Это и будет наша конечная цель.
- Постой, а как мы её найдем? Теперь мы даже имени её не знаем. Если она - не Мареева Зинаида, то кто же? Кого искать и где?
Коньков приосанился - моя готовность к действиям ему польстила. Он чувствовал себя как рыба в воде: есть повод своим профессионализмом щегольнуть.
- С твоей помощью и найдем, - произнес он нравоучительно. - Ты давай поподробней рассказывай, где что и что почем.. А я слушаю и делаю выводы, понял? И вопросы задаю по ходу допроса. Какая-то зацепка должна появиться. Хотя и сейчас кое-что есть.
- Что, например?
Он не ответил, и я принялся рассказывать то, что за последние дни и ночи миллион раз перебрал в памяти с горечью и сожалением...
...Все началось со статьи, которую мне заказала редакция одного научно-популярного журнала. Я у них постоянный автор, статья стояла в редакционном плане, но я их подводил: статья существовала в виде несвязных отрывков, не оставалось времени сесть и написать как следует, и я решил продиктовать машинистке. Старая наша заведующая машбюро Марья Петровна даже руками на меня замахала: и не говорите, и не просите, все заняты!
- Заплачу, Марья Петровна, - наклонился я к её уху. Это всегда помогало - выкраивался час-другой у какой-нибудь машинистки, пара рублей им всегда кстати. Тут же - ни в какую. Доклад директора печатают по частям, завтра конференция.
- Хотя у нас вон новенькая, - вспомнила она, когда я уж уходить собрался. - Ей мы доклад не дали, все равно без толку, она пока не умеет, печатает еле-еле и ошибок тьма.
Мне было все равно, лишь бы как-то отпечатать, журнальная редакция не книжная, возьмут мои пять страниц и с правкой.
Новенькая сидела в углу, что-то там обреченно тюкала двумя пальцами. Выслушав распоряжение Марьи Петровны, смутилась. Я заметил только, что она светловолоса до нельзя, почти альбинос, и краснеет мучительно.
- Вы, Зиночка, позвоните мне в отдел, когда работу закончите, попросил я, - Если вам удобно, я продиктую.
Позвонила она только в половине шестого, когда все уже по домам собирались. Я ждал, что она попросит отложить до завтра, но она тихим голосом сказала, что готова задержаться. Помню, ещё добавила:
- Я бы домой взяла, но у меня машинки нет.
Сидели мы с ней часов до восьми. Проще, наверно, было самому сесть за машинку, но жалко стало белесую бесцветную девчонку с неловкими руками. То лист не так вложит, то каретка вдруг ни с места. Справедливости ради следует сказать, что и машинку ей уделили не просто старую даже, а полную развалину, едва живую. Кое-как дотюкали мы до конца, я её каждый раз, когда она попадала не по той букве, уговаривал, чтобы не расстраивалась, я сам поправлю, а она хваталась за ластик или вообще норовила вынуть лист и начать все заново.
Словом, когда мы вышли из института, спешить было некуда: редактор, конечно, давно уже дома, завтра с утра я ему позвоню и занесу статью.
- Пойдемте где-нибудь поужинаем, - предложил я девочке, - Вы из-за меня задержались, проголодались, наверно...
Я сказал это только потому, что от предложенного мною трояка она решительно отказалась, а вид у неё был измученный. Не то, чтобы голодный или усталый, а прямо-таки вымотанный. Мне она не понравилась - то есть, не заинтересовала. Не в моем вкусе. К тому же я не демократичен: завести интрижку с машинисткой, да ещё такой молоденькой - это не для меня; на моем счету таких "побед", слава Богу, не числилось... Я, признаться, люблю с женщинами поговорить, это входит в понятие "заниматься любовью"...
Словом, предложил я ей пойти в ресторан, потому что сам был голоден, а в холостяцком моем дому хоть шаром покати, я частенько ужинал в ресторанах. И подумал, что для девочки это послужит маленьким развлечением, а для меня возможность расплатиться с ней за сверхурочную работу. Вот так мы и оказались в "Балчуге" - и столик отдельный, удобный отыскал знакомый мэтр, и принесли быстро меню, а затем и заказ, я сам все выбрал.
Ну и надо же было о чем-то разговаривать, я её спросил, москвичка ли она и кто по специальности - не машинистка же в конце концов, это сразу видно.
- Не москвичка, - ответила она, - и не машинистка. Пришла в институт по объявлению всего неделю назад, надеется научиться печатать, это, в общем, не трудно. Ее взяли с таким условием, опытную машинистку вообще невозможно найти.
Она оказалась несловоохотливой, а то, что она говорила, было скучно. Зина - это я точно помню - даже не пыталась заинтересовать меня, пококетничать хоть чуть-чуть. Вяло тычет вилкой в котлету по-киевски и мысли её - это прямо в глаза бросалось - где-то витают. Понравься она мне хоть капельку, мое самолюбие, вероятно, было бы уязвлено, к такому полному отсутствию внимания к себе я не привык.
А потом, помню, когда уже кофе принесли, - от вина моя спутница напрочь отказалась, так и простоял перед ней бокал сухого, даже не пригубила из вежливости, - так вот, за кофе к нам подошел, наигрывая на гитаре, музыкант из оркестра. Что его именно к нам привело, - не знаю. Постоял возле нас, потренькал, потом наклонился к моей соседке, спел, негромко, как бы для неё одной. Все вокруг на нас уставились - что-то чересчур развязное мне почудилось в этом мелком событии, я протянул малому пятерку: надо было как-то от него избавиться.
Зина, которая сначала вся сжалась от такого неуместного внимания, как только он отошел, неожиданно улыбнулась и залпом выпила вино. Но тут же заявила, что ей пора домой.
Словом, не удался вечер, и я о нем быстро забыл, да так бы наверно, и не вспомнил, если бы недели через три не свалил меня грипп. И тут вдруг звонок в дверь, является в качестве страхделегата Зина - с дежурными апельсинами, с предложением сбегать в магазин, в аптеку, а заодно и обед приготовить.
От услуг её я отказался, но визит меня, признаюсь, заинтриговал. Явилась будто другая девушка. Подкрашена, причесана - гладкие светлые волосы обрамляют лицо как шлем, и глаза такие синие. Вовсе она не альбинос, как мне в прошлый раз показалось. Прехорошенькая блондинка. И явно мною интересуется, хотя краснеет по-прежнему мучительно и слова выдавливает с трудом. Но старается.
Я, естественно, отнес все это за счет собственной неотразимости. Сорокадвухлетний кандидат наук, недурной собой, холостой и с положением вполне может казаться привлекательным даже очень молодой женщине, а насчет моих достоинств у неё вполне было время разузнать.
Как вы понимаете, я особо не обольщался, заводить роман с машинисткой в мои планы не входило, так что, раскусив, как мне показалось, своего страхделегата, я почувствовал себя в полной безопасности. И даже, когда вечерком заглянула ко мне та моя давняя приятельница, рассказал ей про этот казенный визит, а она, как и следовало ожидать, посмеялась вместе со мной, но посоветовала быть осторожнее: эти молодые девушки - они, знаешь, как бульдоги, потом челюсти не разожмешь.
Ну, ей виднее. А Зина и впрямь зачастила. И я вскоре стал испытывать удовольствие в её обществе. Не то, чтобы она оказалась занятной собеседницей - куда там! Но умела как-то развязать мне язык, я при ней начал чувствовать себя не просто интересным и значительным человеком, а очень интересным и очень значительным. Почти каждый становится красноречив, если его слушают, разинув рот.
Спросила она меня как-то и о фамильном портрете. Долго разглядывала, а потом спросила. Я подробнейшим образом изложил всю историю, в том числе и о том рассказал, как женился, и как после смерти жены в архивах рылся. Она расспрашивала, будто приключенческую повесть слушала, сочувствовала сердечно. Я и сам тогда представлялся себе достойным сочувствия, хотя к тому времени все уже отболело, отгорело, отошло, и был я благополучен и отнюдь не одинок, а трогательную историю рассказывал как хорошо заученный урок. Норовил все же заинтриговать девочку, хотя и не помышлял о новом браке.
А все ж женился. К тому времени я все о себе рассказал, да и о ней вроде все знал. Детдом, школа-десятилетка, последние классы - в вечерней школе. Болела часто, врачи сказали, что среднеазиатский климат ей не подходит, лучше уехать. Здесь квартирная хозяйка - старуха, родственница каких-то знакомых - прописала её временно при условии, что она найдет себе работу. Вот она и устроилась по первому же прочитанному объявлению. Живет у этой старухи, платит половину своей зарплаты. К хозяйке часто приходят гости - такие же древние, играют в преферанс. А комнаты смежные, она - в проходной. И вечерами часто уходит из дому, но пойти некуда, я единственный знакомый во всей Москве... И как-то однажды она осталась у меня. А месяца через полтора сообщила, что ждет ребенка.
История - банальнее некуда. Но на это и ловятся стареющие холостяки (впрочем, не только холостяки). Синие глаза, собственное красноречие, умело подогреваемое, перспектива обрести наследника. Не похожа была Зиночка на хищницу, видит Бог. Тоненькая такая, грустная, нетребовательная. А кто похож? Золушка бьет на жалость и получает все.
Эта последняя глубокая мысль принадлежит уже Конькову. Он выслушал мой рассказ, не перебивая, а когда я закончил, помянул Золушку и задал один за другим кучу вопросов:
- Еще что-нибудь случилось такое, из ряда вон? Ну как с этим музыкантом? Как он, кстати, выглядел? Потом нигде тебе не попадался? Может, встречался где-нибудь?
Надо же, кем заинтересовался! А он дальше со своими вопросами:
- Зина не захотела портрет снять? Ревность, мол, или ещё что? Давай, дескать, его перевесим...
И ещё о чем-то спрашивал, к делу также не относящемся. Насторожился, когда припомнил я, как Зину, когда она была беременна, перед самыми родами женщина незнакомая напугала. Мы пошли в ГУМ, там я задержался у какой-то витрины и только издали увидел, что женщина - с виду провинциалка, скорее всего, но не цыганка - вцепилась в Зину, твердит что-то настойчиво, глядя ей в лицо, а Зина отворачивается, выкручивает руку, пытаясь освободиться. Вырвалась, наконец, я перехватил её, когда она побежала:
- Постой, детка, куда ты? Успокойся. Что она от тебя хочет, эта тетка?
- Не знаю. Пойдем, пойдем отсюда, - Зина задыхалась, я вывел её на улицу. Женщина осталась в магазине, крикнула нам вслед что-то невразумительное. Какое-то слово. Лица её я не запомнил.
- Психов в Москве развелось до черта, - прокомментировал мой рассказ Коньков, - Что все же она крикнула - не вспомнишь?
- Вроде имя какое-то. А может, и не имя...
ГЛАВА 2. ПУТЕШЕСТВИЕ В ОБЩЕСТВЕ СУПЕРСЫЩИКА
Почему я отправился в Казахстан не самолетом, а поездом? Почему уехал тайком, никому не сказавшись? Как вообще решился на столь рискованное, безнадежное, незаконное даже дело, как частный сыск? Было время поискать ответы на эти вопросы и на множество других - ехать предстояло несколько суток.
Сначала, надо сказать, путешествие показалось даже приятным. Вагон СВ - мягкие диваны, чистое белье, зеркала. Прежде такие вагоны назывались международными - в любезном отечестве все лучшее предоставляется гостям. И проводники вежливые, школенные - тоже как бы для иностранцев. Не успели отъехать, как в дверях возник восточный юноша со сладкими оленьими глазами, весь в белых одеждах и осведомился, не угодно ли нам заказать плов, шашлык, бешбармак прямо в купе.
- Сервис - Европа - А, - высокомерно заметил Коньков, когда посланец вагона-ресторана удалился, - А ты все Прибалтика, Прибалтика...
Ехать поездом - это была его идея. Нужный нам городок по дороге, мол. Сошел с поезда - и на месте. А от ближайшего аэропорта добираться не менее суток, местный рейсовый автобус - да ты его просто не вынесешь, Фауст: толкотня, жарища, бабы и дети орут, куры кудахчут. Это если он ещё прибудет, этот автобус, если на хлопок его не мобилизуют. А то жди загорай. Выиграешь минуту - это он о самолете, - потеряешь неделю, не говоря о нервах.
Убедил. И жизнь как будто подтверждала его правоту. В поезде он был важен, исполнен чувства собственного достоинства и углублен в себя. Обложился старыми "Огоньками" и "Крокодилами", сидит себе, читает. И все бы ничего, если бы в соседнем купе не составилась партия в "козла". Через сутки остальные "козлы" благополучно сошли, а мой завалился на полку, в дупель пьяный, и захрапел. Изредка поднимался, уходил, вновь являлся и падал на жесткое ложе, угрюмый и неприступный. Денег у него при себе не было - проигрался, как уж он обходился - Бог весть. Пришлось терпеть косые взгляды проводника: а я-то, мол, с вами как с приличными людьми, можно сказать, как с иностранцами, и фамильярные, понимающие улыбки ресторанного юноши, а также мерзкий пейзаж за окном - раз в полчаса кинешь взгляд, а там все тот же облезлый верблюд на облезлых, верблюжьего цвета барханах.
Увесистый двухтомник "Порт-Артур", который я захватил из дому в надежде одолеть за дорогу, никак не читался, я часами листал с отвращением Митькины журналы и казнился мысленно: собирался ведь в милицию заявить, не сошелся же свет клином на одном начальнике. Это не шутка, если один человек выдает себя за другого, да ещё умершего. Митька же чертов и отговорил.
- Тебе это надо - начальнику моему подарочек преподносить? Ты ж его видел - он тебя по стенке размажет. За барышней нашей такой хвост может потянуться - глаза поперек. Уголовщина - самое малое. Ну конечно, если ты воспитывать её собираешься в духе коммунистических идеалов или там примерно наказать - тогда да, тогда беги к нам в отделение. Но ты же просто пацана своего хочешь заполучить - так я тебя понял? А она теперь у нас на крючке, есть чем припугнуть.
- Сначала пойди найди её, - меня одолевали сомнения, суперсыщик разводил их будто тину на водной глади:
- Да ведь у нас, считай, адресок есть, городишко-то маленький, все друг друга знают. Я отпуск за прошлый год не отгулял - готов на подвиг ради старой дружбы.
А то я не видел, какая там дружба - сыщицкая лихорадка гонит его на край земли. Но не устоял - огласки побоялся.
- Привезем мальчишку твоего - никто ничего и не узнает. Мать уехала и уехала - родных, мол, навещает. Когда ещё её хватятся - тут и выяснится заодно, что по чужому паспорту проживала, скрылась, стало быть. А ты при чем? Не знал, на ведал. Ну потаскают тебя, а уж мальчонку не тронут мамаша его бросила, он твой.
Станцию свою мы едва не проехали, проводник спохватился в последнюю минуту, заколотил в дверь. Похватали мы вещи и выскочили, мой двухтомный роман и коньковские журналы продолжили путь к китайской границе, мы же остолбенело стояли на перроне на нетвердых после долгого путешествия ногах и вглядывались в пыльный окрестный пейзаж, пока за жидким рядком серых кипарисов не разглядели, что над двухэтажным зданием напротив вокзала слабо светятся, подрагивая, неоновые красные буквы "Москва". Из Москвы в Москву... Не иначе как это гостиница.
Так оно и оказалось. Перед входом в гостиницу расположилась компания собак - непрезентабельные разномастные дворняги сидели и лежали в палисаднике, ни одна нами не заинтересовалась. За низким, поломанным штакетником, к моему изумлению, пышно цвели розы - неухоженные, лохматые, вроде этих собак, никому не нужные. Алые цветы горели на черных, скрюченных, безлистых кустах, осыпая землю лепестками.
- Идем, - дернул меня за рукав Коньков, ему не терпелось добраться до буфета. Как ни странно, надежды его оправдались. Опухшая от сна дежурная проводила нас в просторную чисто прибранную комнату с пятью кроватями, поклялась, что никого к нам не подселит, и привела откуда-то такого же заспанного малого, который отомкнул буфет, сварил нам по паре сосисок и осчастливил моего спутника двумя бутылками жигулевского пива, такими пыльными, будто хранились в графских погребах.
Мы оказались единственными обитателями гостиницы "Москва". Окно нашей комнаты выходило на привокзальную площадь - круглую, унылую, начисто лишенную восточной экзотики, даром что городишко находится в сердце Средней Азии. С трех сторон серые пятиэтажки, в чахлом скверике посредине простирает чугунную длань Ленин, одетый по осенней погоде, в пиджаке и кепке.
И в комнате та же скука. Единственное украшение - акварель в рамке над моей кроватью изображает, представьте, ту же самую площадь. Кого, скажите на милость, мог вдохновить этот полукруг серых домов, одинаковых, как серые кирпичи? А вот поди ж ты! Художник стоял у того самого окна, что и я, разводил на подоконнике свои краски...
Меня охватило тоскливое чувство нереальности: что со мной происходит, снится мне, что ли, этот убогий сдвоенный пейзаж, что вообще я здесь делаю? Стены, крашеные в тускло-розовый цвет, надвинулись на меня. Надо уйти отсюда - бросив прощальный взгляд на заснувшего, не раздеваясь, Конькова, я поспешно спустился по скрипучей деревянной лестнице, прошел мимо собак и роз и, обогнув здание гостиницы, очутился на той самой увиденной из окна площади, которая нисколько не выиграла от перемены точки обзора. А теперь куда? А вот куда!
Порывшись в бумажнике, я достал ответ здешней милиции на запрос милиции московской, в котором значилось, что Мареева Зинаида, которую я до поры до времени считал своей женой, на самом деле ничьей женой быть не может, поскольку погибла за полгода до собственной свадьбы, когда на здешней красильной фабрике случился пожар... То есть, не так было сказано, но смысл тот, и ощущение нереальности заново охватило меня. Документ, впрочем, выглядел вполне обыденно: бланк, печать, подпись - лейтенант милиции Еремин, на штампе не трудно разобрать адрес: Комсомольский проспект семь.
Выбрав тот просвет между домами, что пошире, я попал в точку - это и было начало Комсомольского проспекта, уходившего вдаль двумя рядами стандартных домов. А мне-то казалось, будто в Азии любой городишко маленький Багдад: минареты, базары, ослики, Ходжа Насреддин и Багдатский вор, арыки и чинары. Впрочем, вдоль домов тянулись канавы, а чинары, может, я и не распознал в неряшливых пыльных деревьях, склонившихся над мутной водой.
Искомое отделение милиции оказалось в десяти минутах ходьбы. На вопрос, как найти лейтенанта Еремина, дежурный буднично ответил: по коридору третья дверь налево.
Лейтенант милиции, молодой и красивый, как киноактер, играющий лейтенанта милиции, был мало того что свободен - он изнемогал от безделья. За соседним столом двое его коллег резались в нарды - похоже, с преступностью тут было покончено раз и навсегда. Между тем, через пару часов мне и лейтенанту Еремину предстояло убедиться в обратном...
Пока лейтенант пригласил меня в соседний пустующий кабинет - видимо, чтобы не мешать играющим, они как раз вошли в азарт и на меня внимания не обратили. Мы уселись за стол, друг против друга, и он уставился на меня с доброжелательным любопытством. Вместо объяснений я протянул ему его собственный ответ на запрос.
- А, Мареева, помню, - голубой его взгляд затуманился, - Вы ей кто будете - родственник? А подруга говорила, что нет у неё никого, детдомовка она была.
- Мареевой я не родственник, но мне необходимо точно знать, нет ли тут ошибки, точно ли она погибла?
- Ошибки нет, к сожалению. Я сам на том пожаре был. Эту девушку опознали. Вернее, труп.
- Как опознали? Кто?
- Сначала её подруга. Приметы сообщила - серьги там, колечко, крестик. Потом официальное опознание было - три женщины работали в лаборатории, все трое на месте остались. В том числе Мареева.
- Что за подруга?
- Ну, подруга Мареевой. Прибежала на пожар, сама чуть не сгорела, шальная... - Лейтенант явно расстроился, заморгал, но быстро собрался:
- А почему спрашиваете, тем более не родственник? Тем более, получили официальный ответ. Чего ж теперь-то искать?
Если бы я сам знал, чего ищу. Чертов Коньков - спит себе в гостинице, а я вот не знаю, как мне быть.
- Вот вы сказали - подруга, - произнес я, действуя как бы наощупь, просто чтобы не молчать, - Кто она?
- Маргарита Дизенхоф, - с неожиданной готовностью отозвался лейтенант, - Вы не удивляйтесь, у нас тут немцев много. Их сюда в войну пригнали с Украины. И ещё из разных мест. У этой Маргариты мать в детдоме работала кастеляншей. А дед в шахте. Он сейчас на пенсии, старый совсем.
- Где они живут, не знаете?
- Татарская тринадцать, - без запинки ответил Еремин, - только Греты нет, она как уехала в тот день, когда фабрика сгорела, так больше и не появлялась.
Мне бы спросить, откуда ему это известно, но другая мысль заслонила готовый сорваться вопрос:
- Как вы сказали - Грета? То есть, Маргарита...
- Ну да. Они ж немцы. Дома её Гретхен зовут. Как в опере "Фауст".
Гретхен! Вот какое слово выкрикнула нам вслед женщина в ГУМе, - слово, которое выпало из моей памяти: имя - не имя...
Нет, не обрести мне почвы под ногами в этом странном городке, несостоявшемся Багдаде. Все зыбко, все непредсказуемо. Может, неведомая Маргарита и есть моя жена? Что за дикая мысль! Не более, впрочем, дикая, чем вся эта история.
- А как она выглядит, эта Гретхен? Блондинка?
Столь простодушным вопросом я, кажется, напомнил лейтенанту Еремину о его профессиональном долге, пробудил в нем бдительность.
- Собственно, что вы пытаетесь узнать, гражданин... - он сделал паузу, рассчитывая услышать имя не в меру любопытного посетителя и, не услышав его, поднялся во весь свой прекрасный рост, выпрямился...
- До свиданья, спасибо, - пробормотал я поспешно и ушел.
...Татарскую улицу я нашел без труда: первый же прохожий объяснил, что надо вернуться к вокзалу, пересечь по мосту железнодорожные пути, а на той стороне снова спросить. Так я и поступил.
"Та" сторона оказалась гораздо привлекательней, чем "эта". Лабиринт обжитых, уютных улочек, заборы то глинобитные, то деревянные. За ними разнокалиберные домишки, собаки гавкают, когда проходишь мимо, белье сохнет на веревках - все это отдаленно напоминает дачный подмосковный поселок, только воздух не тот, другие запахи: пахнет зацветшей, гниловатой водой из арыка, какой-то экзотикой, растущей на грядках за заборами, и чем-то съедобным - видно, еду готовят прямо во дворах.
Дом номер тринадцать был отгорожен от улицы добротным, недавно покрашенным в зеленый цвет штакетником, который позволял разглядеть, что и дом, хоть невелик, но тоже крепок и покрашен: светло-коричневый, с зелеными веселыми ставнями, а перед домом цветник, и уж тут розы так розы, не то что беспризорницы возле гостиницы.
Старик, вышедший на мой стук, придерживал за ошейник большого желто-белого пса, который отнесся ко мне миролюбиво, только обнюхал деловито пропылившиеся ботинки. Комната, куда меня провели, никак не соответствовала всему, что мне до сих пор довелось увидеть в этом городе. Будто кто-то нарочно вздумал воспроизвести старорежимный, мещанский, провинциальный до комизма стиль: подушечки с вышитыми надписями, буквы неразборчивые, готические, что-нибудь поучительное наверняка, кружевные салфетки, цветущая герань на подоконнике. Стекла в буфете так и сверкают, а за ними сверкает выставленная напоказ посуда. Этот неожиданный интерьер заставил меня подумать, что, возможно, та, кого я ищу, жила некогда в этом доме. Дело в том, что моя молоденькая жена именно такой стиль пыталась внедрить в мою захламленную, от века не ремонтированную московскую квартиру - и отчасти преуспела. Мамина бывшая спальня, которая теперь служила детской, и кухня подверглись насилию: были побелены, покрашены, преображены в нечто светлое, опрятное, жизнерадостное, и герань пышно распустилась на кухонном окне.
Легенду я придумал ещё по дороге на Татарскую улицу
Хозяин - ширококостный, с негнущейся спиной - сесть мне не предложил и сам не сел, а стоял возле белой, изразцовой - а как же иначе? - печи. Испытывая отчаянную неловкость, я принялся, стоя посреди комнаты, излагать свою версию: разыскиваю, мол, Марееву Зинаиду, дальнюю родственницу, только недавно узнал, что она воспитывалась в детдоме, а теперь вот, несчастье какое, стало известно о смерти её, но хотелось бы поподробнее и о жизни, и о смерти, а по данному адресу, сказали, проживает задушевная её подруга Маргарита... Черт знает с чего мне вздумалось все это городить, но сказать правду - что от меня жена сбежала и я её ищу - казалось вовсе уж невозможным. К тому же общение с Коньковым имело то следствие, что говорить правду вообще стало казаться дурацким занятием, а вот накрутить всякой ерунды - признаком ума и, простите, сыщицкого профессионализма. Потому что, не скрою, помимо стыда, злости на себя и на женщину, втянувшую меня в нелепые приключения, помимо тревоги за сынишку, я испытывал некоторый азарт, мне нравилось чувствовать себя детективом, и это скрашивало даже горечь от всего вышеперечисленного. Ну считайте меня дураком, если хотите, но сначала попробуйте поставить себя на мое место.
Ледяной взгляд старика внезапно отрезвил меня: Господи, ведь он ни одному слову моему не верит. Ишь как кривятся тонкие губы, коричневая кожа - будто растрескавшаяся глина, в голубеньких, почти белых слезящихся глазах убийственная насмешка, презрение и даже что-то опасное мне почудилось.
Я будто споткнулся на бегу - умолк и приготовился к отступлению. Обернулся - и увидел, что собака растянулась на коврике, загородив собой дверь. Та-ак!
И тут появилось новое действующее лицо: в комнату вошла сгорбленная старуха, увидела меня и просияла всем своим пергаментно-желтым, плоским лицом, узкие прорези, обозначавшие местоположение глаз, вовсе закрылись.
- Какой го-ость! - пропела она радостно, - Хельмут, ты чего стоишь, как пень? А она-то где?
Старик буркнул что-то невнятное, сдвинулся с места и за его спиной, на покрытым вышитой салфеткой комоде я увидел фотографию - самую большую из тех, что там красовались, и выдвинутую чуть вперед, а на фотографии собственную физиономию и её, с белым цветком в высоко зачесанных волосах. Я гордо смотрю прямо в комнату, а она на меня, преданно и нежно. Тот самый свадебный снимок, который я безуспешно искал у себя дома, чтобы суперсыщик поскорее мог взять след.
Еще бы старик мне поверил! На фото оба мы крупным планом, счастливые новобрачные, и весь я тут как тут: густая, слава Богу, шевелюра, седая прядь от левого виска, модные квадратные очки - я и сейчас в них, усы и бакенбарды небольшие, тоже по моде. Чего ж удивляться, что хозяева сразу меня признали?
Старик прошагал к двери будто сквозь меня и с грохотом захлопнул её за собой, оставив враля-визитера на попечение старухи. Не обращая на неё внимания, я двинулся к комоду, нечто весьма любопытное мне почудилось - ну да, так и есть, фотография надписана. В правом нижнем углу прямо по белому платью невесты две аккуратных строчки: "Дорогим дедушке и Паке от Гретхен и Всеволода". И дата проставлена, только её наполовину загораживает рамка.
Сухонькая, коричневая, как обезьянья лапка, рука отобрала снимок - я уже собрался вытряхнуть его из рамки. Узкие глаза глянули будто через ружейный прицел:
- Ты чего пришел? - гневно крикнула старуха, - Чего ищешь? Гретхен где?
- Гретхен я никакой не знаю, - голос мой тоже сорвался на крик, - Вот на этой женщине - я согнутым пальцем безжалостно постучал по лицу, сияющему нежной улыбкой, - я женился, а она меня обманула, у неё был чужой паспорт. А теперь ещё и убежала к любовнику, сына забрала. - Я весь дрожал от негодования и жалости к себе и закончил вовсе уж нелепо:
- Я этого так не оставлю.
Морщинистое лицо хозяйки обратилось в неподвижную маску. Некоторое время мы оба молчали, потом она тяжело вздохнула:
- А я-то, старая, обрадовалась, думала, Гретхен вернулась. Мы о ней не знаем ничего - прислала фотографию эту в письме, обратного адреса не дала. И больше ни одной весточки... Значит, сын у вас родился...
Она сама аккуратно достала фотографию, протянула мне - знакомым полудетским почерком проставлена дата нашей свадьбы.
Я спрятал фото в нагрудный карман, Пака - наверняка это и была "дорогая Пака" - безропотно проводила её взглядом, как бы согласившись с моими правами. Пододвинула мне стул.
- Садись, раз уж приехал.
Только сейчас я заметил, какая правильная и чистая у неё русская речь. При такой-то азиатской внешности: темнолица, узкоглаза, да ещё и горбата, в пестрой кацавейке, какие, я успел заметить, носят все местные старухи.
Я опустился на предложенный стул, решив непременно дождаться... сам не знаю, чего.
- Он куда ушел? - спросил я о старике, - Мне с ним надо поговорить.
- Не придет он, - твердо сказала Пака, - Ты его обмануть хотел, правда ведь? Хельмут этого не любит.
Похоже, она гордилась старым Хельмутом. Что за странная пара, кто они друг другу, эти двое? И кто им Маргарита?
- Погоди, - объявила старуха и скрылась за дверью. К хозяину пошла прояснить, что и как, решил я. Вот и случай рассмотреть остальные фотографии. Хельмут - без сомнения это он, на выцветшем, довоенном наверняка снимке, у стоящей рядом с ним женщины в узком пальто и надвинутой на лоб шляпке лицо моей жены - светлоглазое, приветливое, невыразительное. И у девочки в пионерской форме, которую приобнял за узенькие плечи хмурый парнишка с длинным тяжелым лицом Хельмута - это уж другой снимок, - у этой девочки тот же спокойный, безмятежный взгляд. Ангельские лица у женщин этой семьи - вот как бы я это определил. Тут и сама Гретхен ребенком, лет семи на коленях у мужчины, похожего на Хельмута, - но это, пожалуй, не он, а тот самый подросток, ставший лет на десять старше. И снова он или смахивающий на него светловолосый паренек. Фотография цветная, непривычный городской пейзаж: чужие нарядные дома, и машина, к которой он прислонился небрежно, не больше не меньше как "вольво", и где-то я видел эти два купола, что высятся за его спиной, - округлые, будто взнесенные над крышами женские груди. Знакомая по картинкам лютеранская церковь в каком-то немецком городке...
Появилась из-за моей спины старуха, объяснила:
- Это Хельмут с женой - они до войны под Одессой жили, в Люстдорфе слыхал, может, такая была немецкая колония? Это дети их - Гизела, Рудольф, - Она дотронулась до снимка, изображавшего двух подростков. - И Вилли... Им оказался заграничный пижон, - А это вот Гретхен и Руди опять. Знаешь, Гретхен хорошая девочка. Тебе повезло. И она тебя любит. В письме написала, как с тобой познакомилась, как счастлива, что такого человека встретила. Показать?
Открыла ящик комода, достала тоненькую пачку писем, отделила верхнее. Я поспешно выхватил конверт из её руки, вынул из него тетрадный листок, густо исписанный по-немецки... Издевается, что ли, старуха? Ладно, после переведем это, если верить ей, признание в любви. Старик между тем так и не появился - заупрямился, видно... Письмо отправилось в карман, где уже лежал другой трофей - фото, а я сел на стул и приготовился слушать. Пока всего не узнаю, отсюда не уйду.
- Расскажи, что у вас получилось, - требовательно произнесла моя странная собеседница, располагаясь за столом напротив меня. Ну чтож, можно и так начать разговор. Я торопливо принялся объяснять - как пришел домой, нашел записку. Она не перебивала, только после всего спросила:
- Мальчика как назвали?
В комнате начало темнеть, со двора сквозь узкую форточку перетекла длинная белая кошка, подошла к собаке, подвалилась ей под бок. Та и не шелохнулась. Кажется, с той минуты происходящее вдруг потеряло реальность, очертания предметов стали зыбкими, я ощутил, как свое собственное, беспокойство и растерянность старой женщины, сидевшей напротив, - она примолкла, будто собираясь с мыслями. И, наконец, заговорила нараспев, завела долгий, несуразный, ни на что не похожий рассказ, уводя меня в прошлое - и вскоре я отстал, заблудился, потерял нить, плавная речь усыпляла, люди и события, о которых она говорила, мешались в сознании, и не было сил перебить, остановить ее...
Из этого странного состояния нас обоих вывела собака: вскочила, будто подброшенная пружиной, - кошка отлетела в угол, - и с лаем кинулась к двери.
- Пришел кто-то, пойду гляну, - совсем другим, будничным тоном сказала Пака и ушла следом за собакой, щелкнув на пороге выключателем. Комната осветилась, все стало на место, к возвращению старухи - она пришла минут через пять - я окончательно пришел в себя.
- Ты ступай, - сказала она озабоченно, - Поздно уже.
- Так я же не узнал ничего. Где Грета?
- Не знаю, - с неподдельной тревогой ответила Пака, - Хельмут совсем расстроился. Мы-то думали, она в Москве, с тобой, что все хорошо у нее. Все писем ждали... А теперь уж и не знаем, чего ждать... Хочешь, ночуй у нас.
Но мысль провести ночь в этом доме показалась странной, и я ушел...
Когда я выходил - ни старого Хельмута, ни собаки, ни кошки я так больше и не увидел, проводила меня с крыльца все та же Пака - было уже темным-темно. Старуха посветила ручным фонариком, я дошел до калитки, отворил её и шагнул в кромешную тьму. Но заметил это как-то не сразу, поглощенный увиденным и услышанным. Свернул сначала в ту сторону, откуда пришел - направо, забор-штакетник скоро кончился, следующий - сплошной отбрасывал такую густую тень, что я рук своих не различал. Я зашагал быстрее - впереди мне почудился просвет, там оказался поворот, но следовало ли сворачивать или идти прямо, я не помнил. Свернул наугад - и через минуту понял, что не сумел бы вернуться к старому Хельмуту, даже если бы и захотел. Оставалось брести почти наощупь - где-то за стенами и заборами шла жизнь, светились окна, но свет их не достигал улицы, раздавались невнятные голоса, совсем рядом рассмеялась женщина. Собаки погромыхивали цепями один раз я было остановился, и невидимый пес тут же разразился утробным лаем, отозвались другие - кто лаял, кто подвизгивал, кто глухо рычал. Адский концерт помешал мне сразу расслышать шаги позади, кто-то шел за мной - может быть, уже давно.
- Есть тут кто-нибудь? - крикнул я в темноту, - Как до станции дойти?
Ни ответа, ни привета - только собаки завели по новой. Я заспешил, мне стало не по себе. Теперь я то и дело оглядывался - померещились, что ли, зловещие шаги? Вроде бы никого. Слева прогрохотал поезд - слава Богу, железная дорога рядом, сейчас выберусь из проклятого лабиринта, правее или левее станция - это уже неважно, там огни, люди...
В очередной раз оглянувшись, я увидел за спиной свет, - тот, кто шел за мной, светил фонариком...
- Как пройти к станции? - громко спросил я. Молчание, фонарик погас. Охваченный паникой, я побежал, но тут же споткнулся и упал, больно ударившись локтем. Подняться мне не дали: резкий свет ударил по глазам, сильный толчок в грудь - и я снова оказался на земле, чья-то рука зашарила, нащупывая карман... Вне себя то ли от испуга, то ли от ярости, я барахтался, пытаясь подняться на ноги, крикнул "милиция" и "на помощь" больше ничего не помню...
Первое, что я увидел, очнувшись, было лицо Конькова, - подсвеченное снизу фонариком, оно показалось мне зловещим и странным, я шарахнулся было от него, но тут в круг света попал ещё один знакомый - лейтенант Еремин озабоченно склонился надо мной.
- На вас напали? Что случилось?
С грехом пополам я встал, наконец, ощупывая шишку за ухом, увернулся от лейтенанта, который норовил мне помочь, и постарался более или менее связно объяснить, что произошло.
- Разглядели нападавшего? Что у вас пропало - деньги?
Бумажника в карманах не оказалось, не было его и на земле - луч фонаря осветил только неровную тропку, сбившиеся в кучу пыльные листья и почерневшую смятую пачку из-под сигарет.
- С целью ограбления, - произнес лейтенант, и в голосе его прозвучало облегчение. Но я-то знал, что это не так: в тощем бумажнике лежала всего-то пятерка, а вот из нагрудного кармана исчезло письмо Маргариты Дизенхоф и наше свадебное фото. Однако об этом лейтенанту милиции знать ни к чему так я решил.
Железнодорожная станция оказалась близко. Появление моего приятеля и милиционера в нужное время и в нужном месте объяснялось проще простого. Проспавшись и не обнаружив меня в гостинице, Коньков отправился в отделение местной милиции, куда с самого начала намеревался пойти, поговорил все с тем же лейтенантом Ереминым как с должностным лицом, которое в курсе, пока беседовали, звонил то и дело в гостиницу, где меня, естественно, не было, и, наконец, забеспокоившись, двинулся на поиски в сопровождении лейтенанта, у которого как раз закончилось дежурство. Догадаться, куда я пошел, труда не составляло, сам же лейтенант и дал мне адрес: Татарская тринадцать... Они шагали себе уверенно к дому семейства Дизенхоф, занятые приятной и содержательной беседой, касающейся именно этого семейства, - и тут мой задушенный крик!
- Самодеятельность дурацкая, - вяло пожурил меня сыщик, когда мы остались, наконец, одни. Гостиничный буфет наглухо был закрыт, и это не улучшило его настроения. Господи, как же мы надоели друг другу за эти пятеро суток, из которых он половину времени пил беспробудно, а вторую половину опохмелялся. Я, должно быть, воплощал в его глазах абсолютное мировое зло, - во всяком случае, я ловил в его глазах живейшее отвращение. Будто не он меня, а я его втравил в эту идиотскую поездку.
Хотя... Почему уж такая идиотская? Лежа на кровати, - сна ни в одном глазу, - я старался как можно подробнее припомнить рассказ старой Паки. Ну и мелодраму она преподнесла! Я скосил глаза на соседа по комнате - он что-то притих, спит. Когда, наконец, пройдет у него похмелье и зажжется в душе снова священный огонь, забурлит-закипит сыщицкая лихорадка? Непохоже, что скоро, - вон личико-то какое кислое, аж перекошенное.
Мне не терпелось пересказать ему услышанное, однако только я открыл рот, как он и захрапел. Ну а мне теперь не спать. Потянувшись с кровати, я вытащил из-под неё чемодан, свою дорожную сумку, там лежали ручка с блокнотом, неизвестно для какой цели прихваченные с собой из дому. Вот и пригодились: запишу-ка я пока то, что увидел и услышал в доме старого немца. Но не успел двух строк записать, как и меня сморил сон...
Проснулся я среди ночи, сел на кровати с колотящимся сердцем. Пощупал шишку за ухом - болит, ах ты, черт! Что же мне приснилось такое ужасное? Сон расползался, как гнилая ткань, я гнался, все ещё тяжело дыша, за ускользающими видениями. Старуха в низко надвинутом платке - но не Пака, у той платка не было, жидкий пучок на самой макушке. Голос у старухи молодой, звучный, знакомые интонации. Из-под платка засмеялась мне в лицо беглая жена, показав крепкие сплошные зубы. Вот тут я и вскочил, страшно стало. Никогда она так не смеялась жестоко. Таилась - видно, плохо я её знал...
Тут мне пришло на память, что старуха - живая, а не та, что привиделась - говорила как-то похоже на Зину. "А я его успокоила: не плачь, мой ангел, не плачь, дружочек, все обойдется, обомнется, обживется..." Точно так и Зина приговаривала, возясь с сынишкой: ангел мой, дружочек...
Видно, Пака и впрямь растила Зину-Грету ("Винегрету" - усмехнулся кто-то внутри меня, вот уж правда путаница) с малых лет. Значит, это так и было. Почему же не поверить и остальному, стоит ли заведомо полагать, что правды я не услышу? А я именно так и предположил. Уж больно прочно уселась рассказчица, уж больно плавно полилась её речь - правильная, без запинки, уверенная, цветистая - ни дать, ни взять, народная сказительница, опытная, и сказка накатанная, сто раз повторенная. Вот и появилось сразу предубеждение, а, может, к тому времени я просто устал... Взять хоть про второго сына Хельмута - того, что живет за границей. Есть же доказательство - фотография. В Мюнхене эта двуглавая кирха, вот где, теперь я точно вспомнил, видел в книге по истории Германии. А что ещё она рассказывала?
Я улегся поудобнее и принялся вспоминать.
Харбин, эмигрантская семья. Барыня-раскрасавица, петербуржская неженка пошла работать телеграфной барышней. А барин все проигрывал-проматывал, и женщина у него была на стороне, из актерок, тоже русская. А дети - мальчик и девочка, и она, Пака, при них - воспитанница, найденыш. Где-то по дороге, сами от красных спасались - едва ноги унесли, а её подобрали, пожалели. Она - кореянка, так было на бумажке, пришпиленной к платьишку. Пак - это фамилия, но стали звать Пакой. Родителей и не искали - кого тут найдешь в круговерти. Стала она нянькой, горничной, прислугой за все. Господа её смерть как полюбили, доверяли, денег только не платили - откуда взять? Но она и без денег... Барыня как убивалась, когда расстаться пришлось господа уезжали в Австралию, дальше бежали от большевиков. А Пака оставалась - нужный документ выправить не успели, не ждали ведь беды!
Помню, с каким чувством вспоминал я этот рассказ: будто я его раньше слышал. Или читал. Старуха тоже будто читала - излагает как пописанному. Когда же доберется до семьи Дизенхоф, до Греты, до подруги её Зины Мареевой? Как вышло, что после гибели Зины паспорт её оказался у Маргариты и, главное, почему стала она выдавать себя за покойницу?
Вот заговорила о них - и снова мелодрама. Страсти, утраты, находки. Ей бы романы сочинять, этой Паке. Но, может, вся беда во мне? Это я сам не готов воспринимать информацию о людях и событиях, не имеющих непосредственного отношения к тому единственному, что занимает все мои помыслы? Нетерпелив, не расположен слушать, настроен скептически... Мне бы только узнать, где Павлик. Пока я здесь сижу, ему, может, моя помощь нужна...
...По рассказу Паки получалось так: когда началась война уже не гражданская, а великая отечественная, то семью старого Хельмута, тогда, впрочем, вовсе не старого - выслали в двадцать четыре часа из-под Одессы, как всех тамошних немцев. Жену его Эмму, сына Рудольфа и дочку Гизелу. И ещё сын родился в дороге, прямо в вагоне-теплушке, в самую жару - в вагоне людей как селедок в бочке, ни воды, ни чистой пеленки. И будто бы Эмма на третий день умерла в горячке, а новорожденного, которому судьба была последовать за ней, унесли в классный вагон, в котором ехала в эвакуацию молодая жена большого начальника с грудным ребенком, и она будто бы, прослышав о несчастье, послала проводника за младенцем.
- И что же, он выжил, этот мальчик?
- А как же! Еще какой красавчик наш Вилли! Только Хельмут его в дом не пускает, совсем с ума сошел старый...
- Тогда где же он живет?
- А в Мюнхене, - радостно сообщила Пака, - Вот где - в Мюнхене. Раньше в Израиле жил, в Хайфе, но ему там не нравилось. - Вспомнив это в ночи, я подумал, что и такое могло случиться. Вот только Пака, рассказывая, все больше удалялась, уклонялась от предмета разговора, потому я ей и не верил: морочит она меня, время тянет.
- Как же это он в Мюнхен попал? - спросил я тогда, нисколько не рассчитывая на вразумительный ответ.
- Из Хайфы, я же сказала. Его мать приемная, ну Ида, я же говорила, она еврейка. После войны мужа её расстреляли как врага народа, что ли, или ещё как-то, и её посадили, а детишек в детдом какой-то специальный. Там сынок её собственный помер, один Вилли у неё остался, усыновленный. И подалась она в Израиль, когда из лагеря вышла, тут некоторых выпускать стали... Но Вилли не понравилось в Израиле, не захотел там жить, там евреем надо быть, а он же чистый немец, наш Вилли, и говорит, не хочу религию менять...
Получалось складно, но не убеждало. Вот так я и лежал час за часом, глядя в потолок, на котором бесшумно бесновались тени, - ветер за окном раскачивал дерево, подвывал. Слушая этот вой и посвист, и заодно храп нелепого, вынырнувшего из небытия, на два десятилетия забытого одноклассника, я пытался собрать разбегающиеся мысли, но только одна из них торчала неподвижно, колом стояла в голове: как же это меня угораздило оказаться в чужом городе, среди странных, чужих людей? Мой неромантический, без любви и страсти брак с молоденькой невзрачной провинциалкой не сулил никаких приключений - одни только скучные семейные радости. А в результате я лежу на кровати в убогой гостинице, до дому тысячи три километров, и меня трясет от злости, унижения, ревности, от страха за своего ребенка.
- Не спишь? - раздалось с соседней кровати. Занятый своими мыслями, я и не заметил, что храп прекратился. Коньков заворочался, поднялся, зажег свет, - Утро скоро, пить хочется.
Я подождал, пока он напьется воды из графина, и поспешил рассказать о том, что разузнал вчера. он выслушал внимательно, не перебил ни разу, но, когда я закончил, произнес небрежным тоном:
- Да это уже я все знаю. Про Маньчжурию - это никому не надо, а про Хельмута с семейкой вчера лейтенант все изложил. Еще поболе - у него этот дом под колпаком, он всю подноготную мне представил, в деталях.
- С чего это? А со мной не так уж разговорчив был...
- Кто ты, а кто я, - ответил сосед высокомерно, - Он видит перед собой коллегу из самой Москвы, старшего товарища и желает набраться опыта...
Господи, чего он несет! Видел бы бедняга - лейтенант старшего товарища в кабинете московского начальства или, пуще того, в купе спального вагона...
- Вот что любопытно, - рассуждал между тем Коньков, - Я сначала думал, что Еремин этот просто глаз положил на твою блондинку. Правда, тогда она ещё не твоя была, они на пожаре познакомились, и он - как бы это сказать... запал на нее. Я так понял, хотя он и не говорит. Захаживал к старикам под видом её знакомого, спрашивал, не пишет ли и когда вернется.
- Ну это ты так решил, а на самом деле как?
- И на самом деле так. Но покамест он в дом наведывался, запрос к ним в отделение поступил из милиции города Майска. Там тоже Барановскими заинтересовались - родителями, а заодно и дочкой...
Я прямо опешил:
- Какими ещё Барановскими?
- Барановская Маргарита - та самая гражданка, которая выдавала себя за покойную Марееву Зинаиду, которая присвоила каким-то образом чужой паспорт и скрылась отсюда, а позже объявилась в Москве. Она же - Маргарита Дизенхоф.
- Ты хочешь сказать...
- Вот именно...
- Но она замужем раньше не была!
Коньков оскорбительно засмеялся:
- Тут с тобой не поспоришь, кому и знать, как не тебе. Как зовут и откуда родом - это нам ни к чему, была бы невеста непорочна. Девица...
Мне удавить его хотелось - ни к чему этот разговор, все ни к чему, очутиться бы сию минуту в Москве, дома, пусть в пустой, разоренной, но в своей квартире, не видеть больше этого подонка. У него всегда ко мне классовая ненависть была, как же я подставился, идиот.
Видно, и он догадался, что пережал. Замолчал, потом сказал примирительно, с серьезным видом:
- Барановский Аркадий Кириллыч - папаша её, женился на её матери, когда девчонке уже лет пятнадцать было. И дал свою фамилию. А до этого она была Дизенхоф.
- Да черт побери - кто он такой, этот Барановский? И кому понадобилось его искать? Уголовник, что ли?
- Еремин говорит - бывший чекист, из рядов давно уволен. Но что-то за ним тянется, где-то он прокололся, а то бы - тут ты прав, - искать бы не стали. Поехали, Фауст, в Майск, а? На месте все и проясним.
- Куда-а?
- А чего тут особенного? По пути же.
...Дожидаясь московского поезда, который делал остановку в Майске, я поинтересовался у своего спутника, как же мы собираемся отыскать в этом городе Барановских, если даже тамошняя милиция не знает, где они... Не стоило, пожалуй, задавать этот вопрос. Коньков, который после недавнего конфликта вел себя поприличней, сдерживался, тут снова взыграл, обрадовался:
- Сам догадайся, ну! Ты ж у нас умный. Давай-давай, мысли.
- Ты один выйдешь в Майске, вот что! - взбесился я, - Езжай себе, а я прямо в Москву.
- Тогда и я, - невозмутимо заявил чертов сыщик, - По внучатам соскучился. Пойду схожу в кассу, надо за билеты доплатить.
Он поднялся, я тоже. Если мы вернемся вот так в Москву, то, стало быть, и ездить не стоило. Нет, стоило все же...
- Хорошо, только все же объясни, - я старался казаться спокойным, но не получалось.
Во всяком случае Конькова я не обманул.
- А ты не дрожи, - скала он, - Чего злиться-то все время? У тебя своя профессия, у меня своя. Я в твои синхофазотроны не лезу, а ты уж прямо в моем деле все сечешь.
Господи, синхофазотроны! Я по специальности - инженер-механик... После недолгой паузы он снизошел до объяснений.
- Их давно уже нашли, этих Барановских. Я сам лично звонил сегодня утром, пока ты за билетами ходил, в этот самый Майск. Барановский в Питере находится в СИЗО. Зато жена его в Майске, в больнице. В психушке, между прочим. Дочери пока и следа нету - ничего удивительного, она же под чужим именем, только пока это, кроме нас с тобой и старухи-чурки, никому не известно... Но в том деле она не главная. Искать-то её ищут...
- Да зачем? Что за ней числится?
Коньков помолчал многозначительно, вздохнул:
- Смотри-ка, научился правильно вопросы ставить. Но уж лучше пока не спрашивай. Неохота тебя раньше времени расстраивать, может, оно и не подтвердится, следствие не закончено. В общем, мутное такое дело, я и сам мало что понял...
У меня осталось чувство, будто не все ещё мы выведали в городке, который вот-вот покинем, стоит, наверно, ещё с кем-то побеседовать. Но Коньков только усмехнулся, когда я об этом сказал.
- Вот твой источник информации! - он потыкал себя пальцем в грудь, Полезной информации. Декоративные подробности нам ни к чему, - это он намекнул на Маньчжурию, - Старуха вчера тебе мозги запудрила. А в дом, между прочим, кто-то заходил. Собака, говоришь, залаяла?
- И зарычала. Может, просто кто из соседей?
- Может быть, - загадочно сказал Коньков, - А может, и нет. Между прочим, нам так и неясно, кто за тобой шел - скорее всего, прямо от дома, и зачем ему понадобилось фото и письмо.
Отбыли мы вечером - по расписанию. Московский поезд, идущий через Майск, должен был прийти после полудня, однако на четыре часа опоздал, о чем нас заранее известили. Услышав об этом на станции, я отправился побродить по улицам - не сидеть же в гостинице. Куда поспешил Коньков, не знаю, - ушел он как-то тайком, выпить, что ли собрался. Если опять запьет в поезде - ну его к черту, поеду прямо в Москву.
Комсомольский проспект я уже видел, так что с привокзальной площади свернул в боковую улочку, тут оказалось не так уныло. Магазины - витрины пыльные, нищенские, - не привлекали. Заглянул было в краеведческий музей закрыто. Кинотеатр днем тоже закрыт, только два вечерних сеанса, фильм старый-престарый. Как тут люди живут? Пойти некуда, а каждому человеку, как сказано у одного великого писателя, должно быть куда пойти. Моя жена родилась в этом городе и выросла - мне показалось, что теперь я её лучше понимаю... Следующий магазин оказался комиссионным - продавались там пахнущие нафталином драповые пальто, стоптанные башмаки, коврики-гобелены с оленями: столько их из Германии после войны понавезли, что о сию пору хватает. Посуда - я постоял у этого прилавка, не то, чтобы меня интересовал фарфор, но это была мамина слабость. Даже в эпоху самого большого безденежья она, случалось, покупала антикварную кузнецовскую тарелку, надо сказать, и стоили тогда такие вещи сущие гроши, но она знала в них толк и радовалась каждой находке. Так и осталось у меня много красивой посуды, чайной и столовой, несколько наборов, хотя ни одного полного... Однажды я рассказывал Зине об этом мамином увлечении и она, слушая, как всегда, с любопытством и вниманием, бережно вертела в пальцах, разглядывала тонкую, золотую внутри чашечку:
- Как красиво! Мне тоже нравятся старинные вещи, - задумчиво сказала она тогда... Нет, этого вспоминать не следует, и я наклонился низко, разглядывая лежащие под грязноватым стеклом часы, колечки какие-то, браслеты. Ничего интересного, да и ни к чему... Пора к поезду.
В купе нас сначала оказалось четверо, но попутчики сошли на первой же станции, и мы с Коньковым удобно расположились на нижних диванах. Вагон раскачивало, колеса постукивали, стук этот успокаивал: что-то все же делается, на месте не сидим, вот у Конькова какие-то соображения возникли по моему делу. От красивого лейтенанта Еремина он немало узнал любопытного и по пути в Майск пересказал мне. Правда, тот толком и сам не знал, за какие такие дела разыскивают Барановских, поскольку госбезопасность даже от милиции свои делишки держит в тайне, а Барановский, как известно, бывший чекист, и только догадываться оставалось, что он натворил. Зато про семью моей жены поведал как нельзя подробнее.
Правильно, городок маленький, все друг у друга на виду. Тем более, когда есть особый интерес. А у Еремина он был, именно такой интерес: светловолосая Гретхен, которую он повстречал в самой романтической ситуации - когда загорелась красильная фабрика. Пожар был потрясением, на этой фабрике работала добрая половина женского населения городка, погибло семеро, многие оказались в больнице, кто с ожогами, а кто и с психическими сдвигами. По Зине Мареевой плакать было некому, но у остальных-то семьи, дети.
Папаша этого самого лейтенанта, здешнего уроженца, учился когда-то в одном классе с Руди Дизенхофом - выходит, с дядюшкой Греты, старшим братом её матери. И вспоминает, что из всех немецких ребятишек, ходивших во время войны в здешнюю школу, этот парень был самым непримиримым. На окрик "фриц" кидался с кулаками, рослый был, крепкий - многим от него доставалось. Однажды поколотил сына директора школы, тут же его исключили, но сразу восстановили: ради сестры Гизелы. Тихая девочка полдня проплакала в директорском кабинете, уверяла, будто отец убьет Рудольфа, если его выгонят из школы. И ей поверили - такая репутация была у Хельмута, вот его бы никто не решился задеть, хотя шутники и в шахте находились, там, где работал мрачный этот немец - вдовец Хельмут Дизенхоф. Может, потому что знали его историю, - люди в общем-то не злые...
Рудольф угодил-таки в колонию для малолетних - в школе обокрали кабинет физики, унесли ценные какие-то приборы. Все указывало на Руди - он, мол, и ребят помоложе подбил, уговорил высадить окно второго этажа. Хельмут его вроде бы проклял - во всяком случае, отступился от сына-бандита. На суд не ходил, одна только Гизела сидела рядом с братом, насколько можно было близко, все норовила взять его руку. Следователь приезжал чужой, откуда-то из центра, дело раздули: банда, якобы, могли и под расстрел подвести, время такое было. Но обошлось, Рудольф Дизенхоф получил семь лет, остальные участники поменьше, по-разному. Ребят увезли, следователь укатил туда, откуда приехал, а школьница Гизела - ей и было-то всего шестнадцать, не больше - родила через несколько месяцев дочку. И никто её не осудил - чем ещё могла она заплатить за жизнь брата? Не липла к тихой девочке грязь...
Да-а, невеселую историю пересказал мой спутник. Но сомневаться не приходилось, - и не такое бывало на нашей Богом проклятой территории, повидала она и похлеще злодейства...
- А что потом сталось с Рудольфом?
- Слух был, что в колонии научили его играть на трубе. На тромбоне, не то на кларнете, шут их разберет. А на гитаре он и раньше умел. В городок он не вернулся - Хельмут все равно бы не принял. Хотя многие подозревали, что и кражи-то никакой не было: все подстроил директорский сынок, ему куда сподручнее было увести эти термометры-барометры. Будто потом кто-то их купил у него, вещи в хозяйстве не лишние.
- А Гизела?
- Ну, её из школы, сам понимаешь, погнали. Ах какой пример для девочек! Кто-то из учителей пристроил её на работу в местный детдом, сначала уборщицей, потом бельишком стала заведовать. Кастеляншей. Чья-то добрая душа позаботилась, чтобы девчонка хоть за декрет деньги получила. Для неё это спасением тогда оказалось - Хельмут бушевал как зверь. Потом утих!
Я слушал Конькова с удивлением, не события меня удивляли, а сам рассказчик. Вроде бы проникся он бедами этих незнакомых людей, и давние горестные события заставили его позабыть обычное хвастовство и бахвальство. Мне и самому не по себе стало - вот, значит, как у других людей происходило. А мне казалось иной раз, будто тоска, и горе, и утраты у меня одного. Замкнулся на себя, столько лет лелеял свои потери, что даже научился извлекать из одиночества некую радость...
Оба мы примолкли - за окнами неслось неведомое пространство, думать о нем не хотелось. Живут где-то там люди, радуются и страдают, только нам, транзитным пассажирам, знать о том не дано... Со своим бы справиться. Мелькают, отражаются в черной пустоте редкие огни, кто-то, должно быть, провожает глазами поезд, мчащий меня в незнакомый город Майск. Чем он меня встретит, в каких домах, на каких улицах предстоит там побывать, по какому следу идти? Увижу ли я когда-нибудь своего сына Павлика и ту, что все приговаривала "ангел мой, дружочек, малыш..."?
Вошел проводник, щелкнул выключателем, поставил на столик два стакана чаю.
- Еще, - Коньков ловко ухватил и третий стакан, - Пивка не найдется, отец? Он снова готов был ломаться и паясничать, и в голосе проступило привычное злорадство:
- Интересно получилось - Фауст и Маргарита, а? Неспроста я тебе ещё в школе имечко придумал. Как приросло...
- Хватит тебе, никто сроду меня Фаустом не называл.
- Звали-звали. Заумный ты был какой-то - чистый Фауст...
...Уехать из Майска захотелось сразу, как только мы в него попали. Хотя вокзал оказался новым и вполне приличным. В его обширных недрах нашлись даже комнаты отдыха, в которых мы с Коньковым зафрахтовали две койки на ближайшую ночь. Идею гостиницы он отверг с ходу: номеров все равно не будет, на вокзале перекантуемся, одна ночь, а завтра уедем. Я только подивился такой уверенности, но спорить не рискнул: ни разу ещё никакие споры с ним к добру не привели, я человек обучаемый, как видите. Так что вышли мы на привокзальную площадь: черные бревенчатые дома - избы какие-то, большой гастроном на углу - куб из грязного стекла и грязного бетона, и, естественно, памятник посредине. Согласно здешнему климату, в длинном, теплом как бы пальто. Все это прямо на глазах заносится косо летящей снежной крупой, больно бьющей по лицу.
Недалеко от вокзала - Коньков вел меня уверенно - обнаружилась автобусная станция, тетки с мешками с бою брали автобусы, втиснулись и мы в старый, квадратный, я уж и забыл, что такие на свете существуют. Даже места сидячие Коньков добыл, пропустил меня к окошку.
Проехали через весь город - улицы кое-где сохранили следы давней, погибающей ныне красоты. Уцелевшие с прошлого века двухэтажные желто-белые особнячки, украшенные каждый на свой лад портиками и колоннадами, перемежались внушительными каменными коробками с елками перед парадным входом. Все это тянулось недолго, сменилось унылым строем стандартных серых домов, ещё дальше пошло покосившееся деревянное убожество, а за ним и вовсе пустыри, по которым метель гуляла и вовсе беспрепятственно. Автобус подпрыгивал на рытвинах, пассажиры постепенно выходили, наконец, и наша очередь настала: водитель громко выкрикнул: "Психобольница!". Вместе с нами у больничных ворот оказалось ещё несколько человек. Пригибаясь и пряча лица от злых колючих льдинок, все скорбно потянулись к дверям - только мы двое с пустыми руками, остальные волокли тяжелые сумки.
Какое это грустное место на земле - не приведи Господи! Корпуса-казармы, широкие коридоры, где одинаково не замечают тебя ни запахивающиеся в линялые хламиды пациенты, ни персонал в относительно белых халатах. Я невольно дотронулся до локтя моего спутника - у меня, как у многих, суеверный страх перед такого рода заведениями, визит этот был впервые в жизни, но будто давно я к нему примеривался: "не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох и сума..."
...А суперсыщик шагал себе, прокладывая путь с этажа на этаж, вправо, ещё один поворот, за которым точно такой же коридор и, наконец, остановился перед дверью, на которой красовалась нужная нам цифра - не помню какая, но не "шесть", это точно. Постучался осторожно - отделение женское, мало ли в каком виде пребывают обитательницы там, за дверью.
Не могу сейчас припомнить, что я ожидал увидеть. Пока мы шли, пока Коньков наводил справки у встречных медсестер, я только озирался, будто опасаясь нападения сзади, но, как я уже сказал, мы прошли, будто невидимки, - ни одного взгляда в свою сторону я не перехватил. А теперь, когда Коньков, не дождавшись ответа, снова постучался и тут же открыл дверь, я шагнул следом за ним с опаской. Кровати в два ряда, пустой квадратный стол посредине с парой неубранных тарелок - ничего особенного. Сосредоточившись, увидел лицо на подушке самой ближней к двери кровати - и вот тут-то замер, онемел. Оно было странным образом знакомо, это лицо, я видел не раз эти светлые, разметавшиеся по подушке волосы, выпуклый высокий лоб, длинные белесые ресницы. Но почему болезненно кривятся губы, выгибается шея, запрокидывается голова? Женщина бьется, пытаясь приподняться, сидящая на краю кровати посетительница в надвинутом на глаза платке с трудом удерживает её за плечи, шепчет что-то, низко пригнувшись... Я беспомощно оглянулся на Конькова:
- Вот она... Моя жена...
- Ты что, сбрендил? - прошипел он, сам ошеломленный увиденным, - Да ты посмотри, посмотри как следует, кого мы ищем-то...
Его глаза забегали по палате, отыскивая кого-нибудь более подходящего. Но я шагнул безоглядно, позвал:
- Детка, что с тобой?
Женщина никак не отозвалась, только вытянулась вдруг, лицо на подушке с крепко зажмуренными глазами осталось страдальчески напряженным. Стремительно обернулась та, что сидела рядом. Отпустила плечи лежавшей, платок сдвинулся от быстрого движения - я увидел изумленное, растерянное лицо, совсем юное, почти детское, и выражение испуга и радости в широко раскрытых глазах.
Это была она - моя беглая жена, та, кого я и не чаял уже встретить, та, что оставила меня так странно и внезапно - и так же внезапно и неожиданно возникла из небытия в этом печальном, ни на что не похожем месте, в палате сумасшедшего дома, куда мы явились вовсе не к ней.
Но сама она, живая и теплая, и руки, обвившиеся вокруг моей шеи, и слезы её на моих щеках - все было из знакомого, нормального мира, населенного, может, не всегда добрыми и умными, но обычными людьми. Я так рад был, что от этой радости сам чуть с ума не сошел, все завертелось перед глазами.
Ну кого я обманывал все это время и зачем? Твердил, будто выкинул из сердца и памяти неблагодарную, неверную... Да кто она такая, что посмела пренебречь мною? Мною! Убеждал Конькова: хочу, дескать, вернуть сына, только сына, а его мать пусть катится ко всем чертям с кем хочет, баба с возу...
Это было не совсем неправдой - насколько мог, я не позволял себе размышлять о том, что случилось, представлять себе свою жену с другим, тосковать по ней. Насколько мог. Мое самолюбие было уязвлено, ранено почти смертельно, и я бессознательно спасал его, лечил рану запретами и забвением, водружая бесчисленные барьеры между прошлым и настоящим.
Там, за этими стенами и заборами осталась свернувшаяся в кресле девочка, испугавшаяся ночной грозы. Ее робость и стыдливость, когда я отважный спаситель - затащил её к себе в постель. Тоненькая фигурка возле проходной - как терпеливо она ждала под моросящим дождем. Я тогда, помню, обрадовался, заметив ее: вот повод избавиться от давней приятельницы, желавшей непременно отметить со мной свой день рождения в отсутствие мужа и потому напросившейся в мою машину. Дама была назойлива, а та, что ждала у проходной, ничего не просила и ни на чем не настаивала, и я с радостью направился к ней, извинившись наскоро перед разочарованной именинницей.
Потом - залитый пивом столик - не нашел я лучшего места, куда привести её в тот вечер. Идиот, пива, видишь ли захотелось. В этой грязноватой пивной я и услышал благую весть, что скоро стану отцом, буде пожелаю... Пожалуй, ни одну из своих подруг я бы в пивную не пригласил, в голову бы не пришло, а с этой смиренницей, золушкой можно было не церемониться, я ведь ей свидания не назначал и встреч не искал... Так что вполне бесчувственными свидетелями великого события оказались двое забулдыг - соседи по столику, занятые обсуждением собственных проблем...
Я гнал от себя эти видения, а они возвращались неизменно, чаще всего по ночам, и я, теряя над собой контроль, приступал к самому унизительному и неблагодарному занятию: жалеть себя. Почему это я оказался плох для ничем не примечательной девчонки? Другие - не ей чета - меня ещё как ценили. Даже та великая моя любовь, признанная красавица, и умна, и сердечна... Ну не решилась она в свое время уйти от мужа, и я страдал и терзался, продолжая делить её с законным супругом, - но ведь банальная, в сущности, была история. Не всякая женщина рискнет стабильностью и положением, когда в семье двое мальчишек, надо их растить, устраивать в престижную школу, в престижный институт... Позже, правда, когда могущественный номенклатурный супруг, отбыв в очередной раз за границу, возьми да и останься там, красавица взялась за меня весьма энергично. И страстная любовь фигурировала в тогдашних наших жарких беседах, и судьба, наконец-то устранившая все препятствия, - но дважды в одну реку, как известно, войти нельзя. Так мы и остались всего лишь любовниками - не столь уж пылкими, подуставшими, не всегда друг другу верными, зато терпеливыми и снисходительными. Вторичное её замужество ничего в нашей жизни не изменило.
Ах, и другие мелькали то и дело, но их отчетливые матримониальные устремления расхолаживали, хотя в неопределенном будущем виделся этот законный брак.
Тут и подвернулась эта казанская сирота - она же и мечтать не смела, куда там, я её насквозь видел! Как она сказала тогда в пивной? "Я не собиралась вам (вам!) ничего говорить, это моя проблема, но потом я подумала: я должна дать ребенку шанс." В тот момент я вертел в руках жалкую бумажонку, отнимавшую этот шанс: направление на прерывание беременности, и именно после этих её слов порвал листок. Много позже спросил ее: "Ты правда готова была сделать это?". Ответ был странный: не знаю...
Да и вообще много несообразностей происходило в моей семейной жизни, только я их почему-то не замечал. Женился, к примеру, на детдомовке, а она оказалась искусной хозяйкой, и ни разу я не поинтересовался, где она ухитрилась научиться тому, чему нынче и в приличных семьях научить не умеют? Теперь-то понятно: Пака-кореянка, служившая в молодости у белоэмигрантов, научила свою воспитанницу салфетку складывать, стол сервировать, объяснила, что с чем едят и что с чем пьют, и как гостей принимать, и как мужа провожать на службу и встречать по вечерам: всегда улыбкой и поцелуем, а ужин скворчит на плите...
Я будто в прошлое окунулся - мама подавала мне завтрак и принимала тарелки, и провожала до дверей. И эта девочка тоже - я только умилялся, нет чтоб задуматься. Погрузился будто в теплую ванну, и радовался комфорту и тому, что кончилась холостяцкая жизнь, которая всегда была не по мне, хотя имела свои прелести.
А задуматься, выходит, стоило. Коньков, знай он все это, насторожился бы. Но его другое интересовало: как это я любовника проглядел, неужто так-таки ничего не замечал? Но на глумливые его расспросы и отвечать-то не стоило.
ГЛАВА 3. ИЗБРАННИЦА
Когда-нибудь, когда-нибудь... Мне предстоит давать показания. В милиции, полиции - как уж выйдет. Потому что сколько веревочка не вейся, а кончику быть... Я гоню эти мысли, но иногда репетирую про себя: вот сижу я в каком-то помещении, где только стол и скамья, а окна высоко под потолком, на мне серое платье вроде халата. И я рассказываю, рассказываю, человеку, сидящему напротив за столом, свою историю. Каким он окажется, этот человек, поймет ли меня? Заметит ли в моем рассказе - верней, в моей жизни ту точку, тот день, когда у меня появился выбор? Это самые главные моменты - когда оказываешься перед выбором, и надо немедленно решать, выбирать дорогу, и от того, куда повернешь - как в сказке - зависит очень многое, может быть, даже вся жизнь... У меня таких случаев было несколько - но заметит ли их тот, кто возьмется решать мою судьбу? Если и правда - сколько веревочка не вейся, а придется отвечать за содеянное?
Я репетировала свою исповедь - то с самого начала, то с того дня, когда Господь подарил мне, своей избраннице, вторую попытку. Но этот несравненный дар обошелся непомерно дорого моей единственной подруге: чтобы я смогла этот дар получить, ей пришлось умереть...
...Я бежала так быстро, опередила всех, кто, услыхав истошный вопль "Пожа-а-ар!", бросился к горящему корпусу. Я даже не успела положить обратно на рычаг телефонную трубку, и, должно быть, она ещё долго раскачивалась на шнуре, а Зина все повторяла:
- Грета, здесь дым, дым, нам отсюда не выйти, Грета, это конец, дверь загорелась уже...
Я так бы и влетела, как бабочка, в огонь, но кто-то в милицейской форме, с обвязанным до глаз лицом схватил меня, крутанул, отшвырнул назад:
- Куда? Безумная!
Собственного голоса я не узнала, не голос, а хриплый визг:
- Там Зина, Зина, Зина...
- Где, на каком этаже? - спросили из набежавшей толпы, - С первого успели выскочить.
Мой спаситель стащил с лица платок и оказался молодым, испуганным. Первый этаж полыхал уже во всю, завывал, источал пляшущие оранжевые языки огня. Черные клубы дыма заволокли второй и третий этажи и поднялись выше, до самого неба. На третьем - Зина, нет для неё никакой надежды, на окнах там решетки... Дым, дым, Грета...
Отчаянный вой сирены возвестил о прибытии пожарных. Толпу начали разгонять, милиционер почти силком дотащил меня до проходной, откуда я всего несколько минут назад позвонила Зине - мы ещё с утра договорились, что я зайду за ней после смены и мы сходим куда-нибудь, мой поезд около полуночи. Я часто так за ней заходила...
Этот парень усадил меня на стул и велел не уходить, в проходной народу все прибывало. Еще один милиционер, пожилой, опрашивал всех, что-то записывал. Когда очередь дошла до меня, спросил, к кому я приходила на красильную фабрику и зачем, и знаю ли родных подруги и их адреса.
- Родных нет, она детдомовская, детдом номер семнадцать.
- Так таки и никого? Может, двоюродные-троюродные? Кому сообщать-то в случае чего?
- Некому!
- Ты сама-то кто? Тоже детдомовка, что ль?
- Тоже.
Не знаю, почему я тогда так ответила. Это была неправда. Просто моя мама служила в семнадцатом детдоме и часто брала меня с собой на работу: оставлять было не с кем. Дед спозаранку отправлялся в свою шахту, отец не то чтобы в бегах числился - его как бы и не было вовсе, Паки тоже не было, это потом она прибилась к нашей семье как бездомная собака. И как про собаку, ничего мы сначала о её прошлом не знали, только догадываться могли, как сильно её обижали прежде, чем попала она в наш небогатый дом, и былыми обидами объясняли её поистине собачью преданность и собачью злобу к чужим...
Так что выросла я и впрямь в детском доме, там подружилась с тихой девочкой, которую нашли на вокзале и привели в детдом неизвестные добрые люди. И сразу ушли - опаздывали на поезд. Было ей тогда лет пять, так и осталась она в детдоме. Восемь классов закончила, в ремесленное пошла с общежитием, потом поступила на красильную фабрику лаборанткой и опять получила койку в общежитии, а вскоре погибла, так и не обзаведясь ни родными, ни жильем... Общежитие не в счет.
А тот милиционер, что помоложе, все бегал туда, на пожар, но меня не пускал. Почему-то я его слушалась. Не могу сказать, сколько времени прошло, пока он появился очередной раз и спросил:
- Подруга твоя - она какая? Там три женщины работали в этом помещении.
- Волосы длинные, русые, глаза серые - начала было я и осеклась под его взглядом:
- Не то говоришь, колечко было какое-нибудь или сережки?
- Колечко и сережки не знаю, - сказала я без голоса, - Я её сегодня не видела. А крестик всегда при ней, она его не снимает. Их что, нашли? Пойду сама посмотрю.
- Сиди, - сказал он грубо, - Не ходи. - И снова исчез. На этот раз его не было особенно долго, все почти разошлись, пожар погасили, за окнами начало темнеть. Я все сидела послушно - почему я тогда так сидела? Доверилась какому-то чужаку, слушалась, будто он мне хозяин... Наконец, он вернулся, говорит: "Пошли отсюда". Мы вышли за проходную:
- Я тебя провожу. Куда тебе?
- На Татарскую.
- А-а, я же тебя знаю, видел. Дизенхоф Рита, точно?
- Грета, - поправила я, и тут на нас набежала Пака - буйная, расхристанная, аккуратный обычно узелок на макушке развевается, как петушиный хвост. Сразу заорала:
- Ты что же это делаешь, дед с ума сходит, а она тут с кавалерами. Пожар, весь город знает уже, а она тут...
- Да ладно тебе, Пака, вот она я, чего кричать?
- Ты ж деду сказала, что к Зинке пойдешь на фабрику, а тут пожар. Он меня сюда послал... - старая кореянка наша скора на расправу, но успокаивается быстро, - Это что за милиционер? Арестовал тебя, что ли? А Зинка твоя где?
И вдруг вцепилась в мою руку, застонала:
- Боже мой, Господи, да неужто? Зинка...
Мы все трое остановились прямо посреди улицы.
- Я пошел, - сказал кавалер, - У меня дома тоже беспокоятся, наверно. Вот, возьми... - И протянул мне руку, разжатую ладонь. А на ладони простенький крестик, серебряный - как мне его не узнать? Оплавился по краям... У меня точно такой - лет пять назад Пака подарила нам обеим по серебряному крестику, отвела в православную церковь и окрестила, сама и крестной матерью обеим стала...
- Она ничком упала, - сказал милиционер. И ушел, а мы с Пакой ещё постояли, мимо нас шли и шли люди, обсуждая пожар, и несло мерзкой гарью, и в руке у меня был Зинин крестик, в точности как мой, только оплавившийся по краям. Потом и мы пошли домой...
Ночью в московском поезде, в трясущемся вагоне меня посетил темный ужас. Зина Мареева, моя лучшая - нет, моя единственная подруга умерла страшной смертью, заживо сгорела в каких-нибудь двухстах метрах от меня, задохнулась в дыму в проклятой комнате с зарешеченными окнами - на кой черт понадобились решетки на третьем этаже? Кусая волглую наволочку, чтобы не разбудить плачем соседей, я все твердила себе, что пока я её помню, она есть, а забуду - то и не станет её совсем, но этого никогда не будет, навсегда она останется со мной... Утром, расплачиваясь с проводником за чай, раскрыла сумочку - а там два паспорта, мой и ее: накануне я как раз шла к ней и собиралась его вернуть, на зинин паспорт сдала я кое-какие вещицы в комиссионный, Зина сама получила бы деньги и мне бы выслала, так мы договорились. Теперь паспорт остался у меня, с маленькой фотографии глянула Зина прямо мне в глаза...
Пятеро суток в дороге едва не свели с ума - каким облегчением было увидеть в вокзальной толпе знакомое хмурое лицо: Руди улыбнулся мне, забрал чемодан, вторая рука занята футляром, - довел до остановки такси, сунул в руку бумажку с адресом:
- Сама доедешь, я уже опаздываю. Вход со двора, код здесь обозначен, соседку я предупредил. Чемодан в багажник не клади, с собой вези, - и пошел обратно к вокзалу, к метро.
Я не обиделась - Руди, мой дядя, старший брат мамы, всегда такой. Неприветливый, что ли. Но это ничего не значит. Мама говорила, что таким он вернулся из заключения. А прежде был веселый, добрый, самый сильный в школе, она всегда отзывалась о нем как о своем защитнике, и меня научила относиться к нему так же, Руди - единственный человек, на которого, случись что, мы можем надеяться. Впрочем, много уже чего случилось, и Руди нас не подводил...
Он отправился в свой кабак - не знаю, что за кабак был на этот раз, будет играть там до полуночи, а то и дольше, потом музыканты ужинают, он вернется домой среди ночи, сегодня - по случаю моего приезда, - один. Квартирные хозяйки всякий раз довольно скоро отказывают ему от дома молодые, наверно, потому, что не оправдывает их надежд, старые - от оскорбленной добродетели, что ли... Если ему попадется когда-нибудь квартирная хозяйка достаточно красивая, терпеливая и разбирающаяся в джазовой музыке, он женится. Давно бы пора, но я этого боюсь.
Новая квартира оказалась на Патриарших, в старом доме, подъезд темный и грязный, зато дверь высокая, филенчатая. Из соседней - точно такой же высунулась старушечья голова, покивала приветливо, дружески, пока я возилась с замком, и скрылась - ага, это соседка, которую предупредили. А то, чего доброго, милицию бы вызвала, обнаружив меня возле чужой двери.
Квартира оказалась запущенной, но красивой, в передней зеркало до потолка в черной резной раме. На сей раз Руди повезло, в прошлый раз я была у него в каком-то полуподвале, а ещё раньше - на пятом этаже без лифта. Но всегда в центре - "выселок" московских, отдаленных районов Руди не признает.
Он вернулся домой раньше, чем я предполагала, и мы полночи просидели в кухне: ели Пакины черствые уже, но все равно вкусные пироги с сыром, запивая их зеленым чаем.
Я рассказывала, а он слушал. О моих родителях - что знала, а знала не очень много. О пожаре, о смерти Зины. Как она повторяла: дым, Грета, здесь дым...
Большая рука Руди погладила мое плечо:
- Не плачь, Гретхен, слезами горю не поможешь, жалко Зинку, за что ж ей такое? Голубиная душа... Ну успокойся, давай посмотрим, что ты там привезла.
Он сдвинул посуду на край кухонного стола, легко вскинул тяжеленный чемодан, завозился с замком. Я поскорей перетащила чашки-тарелки в раковину, а то побьем, неровен час, хозяйскую посуду. Крышка чемодана, наконец, распахнулась, Руди долго смотрел на ту икону, что лежала сверху, не спеша доставать остальные. Наконец, бережно вынул её, перевернул оценивал. Научился разбираться в иконах, картинах, в драгоценных камнях, в золотых и серебряных изделиях.
- Неплохо, - произнес он, - Прошлый век, начало. Состояние хорошее. И цена будет хорошая На такую икону покупатель быстро найдется, Вилли уж найдет.
Он отнес чемодан в комнату, разложил картины и иконы на круглом столе и на диване, рассортировал.
- Авось папаша твой нас не заложит, - сказал он, - Остальное где?
Я протянула ему сумочку - он первым делом достал паспорт. Удивился:
- Зинин. Откуда?
- Не успела отдать. Что с ним делать? На него сданы в комиссионный два обручальных кольца и сережки золотые современной работы - впопыхах у последнего "клиента" прихватили. За ними след никакой не потянется, Зине ничто бы не грозило. Но теперь все это пропало...
Руди повертел в руках паспорт, вгляделся в фотографию и неожиданно тяжелое его лицо дрогнуло, он опустился на стул, сказал почему-то по-немецки:
- Arme, arme Madchen - бедная, бедная девочка...
Никогда мы не говорили между собой по-немецки, почему-то эти простые слова потрясли меня, я бросилась к нему, обняла, заплакала, почувствовала, что и он плачет. О Зине. О себе. О нас - обо мне, маме, о Хельмуте и Паке. Мы с ним - одно, мы - семья, мы любим и ненавидим одних и тех же людей, нас гнетут те же предчувствия, у нас общая судьба, мы одни в жестоком мире...
Такие минуты проходят быстро. Руди отстранил меня, я заглянула снизу ему в лицо - глаза сухие. Но я не ошиблась - эти несколько минут мы были вместе.
- Зинин паспорт, - произнес Руди чуть хрипло, - Его ведь не ищут? Никто же не знал, что он у тебя. Сгорел - и все.
Я уже поняла, к чему он клонит.
- А фотография?
- Переменю, это нетрудно. Оставайся в Москве. Снимешь комнату, работу какую-нибудь найдешь. ни к чему тебе все это, - он мотнул головой в сторону чемодана, - Тем более сейчас. Да, а что ещё у тебя?
Достал из моей сумки косметичку, в которой не было косметики, высыпал на стол то, что там было: кольца, перстни с разноцветными камнями. Одно обручальное кольцо скатилось на край стола, упало - Руди поднял его, подбросил на ладони, поднес к глазам, отыскивая пробу.
- Что еще?
Опрокинул сумку, вытряхнул остальное: пару браслетов, бусы, золотые монеты, крест большой, с эмалью, табакерку инкрустированную, маленький серебряный медальон... Кольца и монеты ссыпал обратно в косметичку, положил её в опустевшую сумку.
- Это тебе. Только будь осторожна. Очень осторожна.
- Руди, а если отец узнает? Или, не дай Бог, Вилли?
- Твоя доля, Гретхен, - его глаза перекатились в мою сторону, как свинцовые шарики, - Начинай новую жизнь - самое время, сама понимаешь. Ты и раньше хотела выйти из игры, я знаю. Догадывался. И правильно. Вот тебе случай - паспорт чужой... Кольца - это на самый крайний случай, на самый черный день, за ними след может потянуться. Но все же ты их спрячь. С Вилли я сам разберусь, тут и другого всего довольно.
- Руди, - мне вдруг стало страшно, - Руди, ты меня бросаешь?
- По другому не получится, - ответил он, как будто все уже решено, Если ты одна, тебя не найдут. А через меня рано или поздно... Особенно Вилли. Ну посмотрим...
- Боюсь...
- А так не боишься разве?
- Когда, Руди? Когда мне уходить?
- Вилли вчера приехал - значит, завтра с утра заявится. Не стоит вам встречаться. Встанешь в четыре, я тебе кофе сварю. А пока - давай-ка сюда паспорта. Оба...
...Было совсем темно, когда я побрела вдоль сонного, туманного пруда. Мой собственный паспорт остался у Руди, Зинин с моей фотографией лежал в сумочке, и косметичка с кольцами и монетами тоже. Их не хватятся - мой отец, добывший их и все прочее неправедным путем - угодил-таки милиции в лапы, а мой дядя Вилли - как бы агент по сбыту в нашей маленькой семейной "фирме" - ничего об их существовании не знает. Узнал бы - взбесился, он человек строгих правил, мой дядюшка Вилли...
Я кружила по пустынным, быстро светлеющим улицам - метро ещё не открылось, да и куда ехать? Слушала собственные шаги, мысли мешались. Вспомнился молодой милиционер, отдавший мне Зинин крестик, - я повесила его на ту же цепочку, что и свой, я ведь должна вечно помнить свою подругу, жить - и страдать, наверно, - за нас двоих. Этот милиционер мог бы меня уличить - да где он? За три тысячи километров отсюда.
Сегодня в мою жизнь непременно войдут новые люди - для них, кем бы они не оказались, я стану не Гретой, не Маргаритой Дизенхоф, для них я - Зина Мареева, детдомовская воспитанница, родители неизвестны. Странно и немного жутко - будто переселение душ. Но все кончится хорошо, иначе и быть не может, я уверена.
...Никогда и никому - даже Зине не признавалась я, что считаю себя избранницей. В хорошие дни об этом можно и позабыть, но когда мне плохо, тревожно или страшно, я не устаю повторять про себя: все равно я не такая, как все, я особенная, я избранница, кто-то великий и мудрый охраняет меня и не даст совсем пропасть... Вот хоть и в прошлый раз: будто что-то толкнуло меня уехать, убежать из Питера в тот самый день, когда моих родителей взяли на месте преступления. Во-первых, я могла оказаться рядом с ними - сколько раз бывало... Но в тот день отец распорядился, чтобы я оставалась в гостинице. Во-вторых, они всего на несколько минут опаздывали против установленного срока, а я ждать не стала - даже немного, даже чуть-чуть, счет был уже оплачен, я сама вытащила неподъемный чемодан - дурную службу сослужил бы он Барановскому, попади в руки милиции - и поймала такси до вокзала, а там четыре часа поезда ждала, родители так и не появились... Что меня уберегло - интуиция или ангел-хранитель, а, может, это одно и то же? Не зря, выходит, я считаю себя избранницей. Хотя допускаю, что это просто утешение, такой технический прием, чтобы успокаивать смятенную душу...
Например, я часто повторяю себе, что мое детство было прекрасным. Да, прекрасным и счастливым. Хотя не в лучшее время и не в лучшем месте на земле. Семья начисто разорена, наполовину погублена. Дед - ссыльный немец с утра до ночи мается в угольной шахте, жена его - моя бабка - умерла родами в поезде, который вез людей, как скот, в чужие, необжитые места. Когда я появилась на свет, старший брат мамы Рудольф отбывал срок в колонии для малолетних, а младшего - Вильгельма, того, что родился по пути в ссылку, ради его спасения отдали незнакомым людям, и судьба его тогда была неизвестна. Гизеле, моей матери, и семнадцати ещё не исполнилось, а того, от кого я родилась, в доме не поминали, я и не подозревала до поры о его существовании, пока не догадалась, что какой-никакой отец есть у каждого.
Мать таскала меня с собой на работу - в детский дом. Потом, слава Богу, появилась Пака - постучалась однажды в дверь беженка-кореянка, да так и осталась. Взялась вести скудное хозяйство да за мной приглядывать. А я все равно частенько бегала в детдом: привыкла... В те годы, наверно, и появилось у меня чувство избранности: среди сирот я была счастливица, мы с мамой каждый вечер уходили домой, и одевали меня не в казенное, хотя казенное бывало и поновее, и попрочней тех нарядов, что из разного старья мастерила Пака. Я так непозволительно была счастлива, что даже не ревновала, когда другие дети претендовали на внимание мамы Гизелы норовили дотронуться до нее, прижаться ненароком, подставить голову под ласковую ладонь. Детдомовские - от зависти, может быть, не очень со мной дружили, а я за их дружбой и не гналась. Многие побывали у нас в доме мама приводила то одного, то другого - тех, кого в тот день одолевало горе. Однажды так появилась Зина - её долго не оформляли в детдом, ждали родных вдруг все же кто-то объявится, может, просто потеряли ребенка в вокзальной суете, ищут... И она ждала - маленькая, миловидная, тихая - ни с кем не разговаривала. Потом смирилась, как-то поняла - сама отошла от двери, от которой её прежде силой не могли увести, отвернутся - а она снова там, ждет... Вот тут-то мама и привела её к нам. Кажется, она прожила у нас несколько дней, жалась в уголок. Я притащила ей белого котенка Мицци, из растянутого рукава вязаной кофты высунулась тощая рука, погладила розовые кошачьи уши...
Вот тогда мы и подружились. Зина сразу приняла все как есть: не завидовала, не оттирала меня от матери, полюбила наш дом - тогда ещё просто комнату в бараке, это уж потом дедушка Хельмут взялся строиться...
По пути в Москву, в поезде, я как колоду карт перебирала прошлое, так и эдак раскидывала - да, я избранница и ею останусь, несмотря ни на что. И теперь, бродя по утренним московским улицам, когда Руди выпроводил меня из квартиры, чтобы, сохрани Бог, мне не столкнуться с Вилли, вся сжавшись от одиночества, я твердила про себя все то же: избранница, избранница, и все закончится хорошо...
Ангел-хранитель привел меня к доске объявлений - "требуется машинистка". Подобных объявлений много, стало быть, можно попытаться, случалось мне двумя пальцами печатать какие-то справки на детдомовской разбитой машинке... Старшая машинистка, посмотрев, как неумело я тыкаю клавиши, сказала со вздохом: ладно, научишься, не боги горшки обжигают - и отправила в отдел кадров. Поморщилась пожилая кадровичка: московской прописки нет, оформлю временно, на два месяца, на время летних отпусков но под конец смягчилась, даже позвонила своей знакомой, которая сдает комнату в подмосковном поселке: полчаса электричкой, на метро минут двадцать, ничего особенного, в Москве и дальше ездят с работы - на работу...
Вот и выпали мне козыри: и работа есть, и жилье... Все временное, зыбкое, непостоянное - а что постоянного было раньше? По краю ходили, по лезвию...
Не могу точно вспомнить, сколько времени прошло с того дня до другого, изменившего и эту мою новую, ещё не устоявшуюся жизнь. Неделя, не больше. В машбюро зашел темноволосый сухощавый человек с седой прядью, эта седая прядь заметно его отличала, красила, а то, может, я бы и внимания на него не обратила: не интересовали меня мужчины старше тридцати, а этому на вид все сорок. Но остальные, пока он разговаривал со старшей, как-то приосанивались, переглядывались - словом, всеобщее оживление. Бросил взгляд в мою сторону, пожал недовольно плечами и ушел. К концу дня явился снова по распоряжению старшей я должна отпечатать ему срочно три страницы. Кое-как я ответственное задание выполнила, отпечатала с грехом пополам. Он проявил терпение и попытался мне заплатить - за такую-то неумелую работу. Я денег не взяла и сразу пожалела - не из-за денег, а получилось неловко. И он это почувствовал, пригласил поужинать в маленьком ресторане по соседству. Я была голодна, до дому добираться долго, хозяйка не приветствует мое пребывание на кухне... Я согласилась...
На дверях красовалась табличка "Мест нет", но мой работодатель умело договорился со швейцаром, нас проводили в зал и тут я увидела Руди - бывает же такая удача! А я-то размышляла, как дать ему знать о себе. На Патриарших телефона не было, а зайти я боялась: вдруг Вилли ещё в Москве.
Он тоже сразу меня заметил - музыканты как раз отдыхали, курили прямо на подиуме. Официант вместе с меню незаметно передал мне записку, я прочитала её в туалете: "Что за шутки, Грета?", написала на обороте: "Случайно, позвони" - и номер телефона машбюро. Сунула в руку тому же официанту, уткнувшийся в меню спутник ничего не заметил. А Руди - тоже мне забавник - выждал время и подошел со своей гитарой, встал над нашим столиком, изогнулся весь, заиграл и спел к тому же по-немецки: "Ich weis nicht was soll es bedeuten...". Он крепко уже был пьян.
Всеволоду Павловичу - так звали моего спутника - все это не понравилось, я же почувствовала себя на седьмом небе. Надо же - встретить единственного человека, которого так надо было увидеть и так хотелось, как чудесно! Я выпила вина, и напряжение, в котором я пребывала все последние дни, отпустило, покинуло меня. Наспех отделавшись от своего спутника, я поспешила на электричку. Временное мое пристанище показалось желанным домом: сегодня я усну, а то все не спалось, страх мешал, и тревога за маму, и память о Зине.
На следующий же день Руди позвонил: приходи, опасность миновала. Вилли уже в Германии. Дождавшись субботы, я с утра пораньше отправилась на Патриаршие: как хорошо, когда есть, куда пойти, как хорошо было завтракать вместе, хотя Руди по обыкновению был хмур и жаловался на голову - "после вчерашнего".
- Это что за тип привел тебя в ресторан, а?
Я объяснила, откуда взялся "тип", и добавила: самый завидный жених в институте, в машбюро все так и млеют, и любовница у него самая красивая, правда - чужая жена, и детей двое... Работая в машбюро, чего не узнаешь...
Руди не слушал, виски руками тер, только бросил небрежно:
- Тебе бы замуж.
- Не за этого же, Руди, побойся Бога.
- Как хочешь, - Руди никогда не спорит и не настаивает на своем. И в тот раз не стал. А я, возвращаясь домой в пустой электричке, задумалась над его вскользь брошенными словами. Выйти замуж. Сколько мы с Зиной это обсуждали. Будущие мужья виделись высокими, красивыми, добрыми и все на свете понимающими, обрастали все новыми необходимыми достоинствами.
- И чтобы у него был свой дом, - рассудительно говорила Зина, Строить долго. И хлопотно, и дорого. Пусть сразу будет дом. И в этом доме чтобы его родители жили, и дедушка с бабушкой, братья, сестры...
Нам обеим понятно было, почему ей этого хотелось. Вообще у Зины гораздо больше было требований к будущему мужу, чем у меня, разговор на тему о замужестве неизменно заканчивался смехом:
- Все, - повторяла моя подружка, - Остаюсь старой девой, таких женихов не бывает...
Разглядывая спящего напротив пьяного ("и чтобы не пил, ни-ни" говорила Зина), я вздохнула. Что бы она сказала, к примеру, про Всеволода Павловича, который завидным таким женихом, а, может, любовником представляется всему нашему скромному машбюро? Красивый, не такой уж старый, начальник отдела, живет один, в центре... Нет, Зине бы он не понравился - не то, не то... Зина - девушка романтичная. Значит, и мне этот нестарый ещё и приличный с виду мужчина не нравится - я ведь теперь Зина.
В один из последовавших дней я замешкалась на работе - училась печатать, пока нет никого, да и куда было спешить? - по местному телефону попросили кого-нибудь зайти в местком. В машбюро была я одна, мне и вручили профсоюзные апельсины и бумажку с адресом. Выяснилось, что член профсоюза Пальников Всеволод Павлович вторую неделю гриппует, внезапный летний грипп скосил также поголовно всех страхделегатов, чья обязанность - навещать больных. Перст Божий?
Так оно и было - но, собираясь навестить больного, я об этом не догадывалась, подумала только, что за грипп такой странный и как бы самой не заболеть...
А о чем ещё я подумала, переступив порог квартиры, в которой, как потом оказалось, мне суждено было поселиться? А вот о чем: о том, что один человек многое бы отдал, чтобы ему принадлежали эти вещи. Просторный письменный стол с медальонами, под зеленым сукном, кресла с высокими спинками и выгнутыми подлокотниками, книжные шкафы от стены до стены, резной черный шкафчик в углу... Этот человек - мой отец Аркадий Кириллович Барановский - однажды, прибивая на стену с превеликим трудом раздобытые чешские книжные полки, произнес:
- Эх, книжный бы шкаф настоящий, старинный, и стол бы письменный ему под стать, хотя в этой конуре хрущевской они бы и не поместились... - и присовокупил непечатное слово.
...Широкий диван, застеленный клетчатым пледом, - под этот плед поспешно, с извинениями забрался хозяин квартиры, - Барановскому тоже безусловно понравился бы, а тем более - висевший над ним женский портрет в золоченой раме. Рама потускнела, лица не разглядеть - в комнате темновато, потому что опущены шторы.
Прежде всего - долг. Вручить апельсины, приготовить чай, ещё что-нибудь, узнать, какие лекарства нужны, в аптеку сбегать, если надо...
- Ничего не нужно, - просипел Всеволод Павлович, - Горло болит, есть не могу.
Но я заварила все же чай. Черствый хлеб становится съедобным, если его намазать маслом и разогреть на сковородке под крышкой на самом малом огне. И сыру немного нашлось в холодильнике. Больной выпил чаю, первый стакан неохотно, второй с жадностью, прикончил бутерброды, я почистила ему апельсин.
Выглядел он хуже некуда - волосы прилипли ко лбу, седая прядь тоже мокрая, нос заострился и блестит, глаза без очков щурятся подслеповато. Он уже не смотрел победителем - и неожиданно я почувствовала к нему симпатию. Человек как человек, болен, одинок, нуждается в заботе. Есть все же во мне что-то от мамы Гизелы, вечной и всеобщей заботницы.
У больного только что, видно, спал жар, почти против его воли я протерла постаревшее, некрасивое лицо влажным полотенцем. Он как-то вдруг задремал, повернувшись к стене. Можно бы и уйти - но я осталась. Идти было некуда - в музей какой-нибудь поздновато. Это было основное мое занятие в свободное время - ходить по музеям. Особенно нравились мне музеи-квартиры. Непрошеной гостьей побывала я у Толстого в Хамовниках и в чеховском "комоде", у Достоевского в больничном флигеле и у Герцена в Сивцевом Вражке... В темных комнатах всегда малолюдно, не то что на выставках. Полы навощенные, старинные фотографии на стенах, картины... Это Барановский приохотил меня к старинным интерьерам. С его слов я узнала об их существовании и научилась, разглядывая, скажем, картину, замечать не только фигуры и лица, но и кресла, диваны, двери, окна, и ещё то, что за окнами, в самой глубине.
Наша квартира на окраине Майска, в стандартном пятиэтажном доме была как у всех. Переехав к родителям, я долго ещё тосковала по дому дедушки Хельмута, по его немецкому уюту.
Сидя с ногами в изрядно продавленном кресле с высокой спинкой в ожидании, когда проснется больной, я вспомнила, как во время одной из наших поездок в Ленинград Барановский показал нам с мамой два окна в третьем этаже старого дома, расположенного прямо на Исаакиевской площади, слева от собора: вот, смотрите, моя бывшая комната. Высокие окна выглядели давно немытыми, одно из стекол треснуло и заклеено бумажной полоской, к тому же двор, в который мы проникли сквозь длинную, темную, как труба, подворотню, оказался похожим на колодец. Словом, мне вовсе не понравилось бывшее, столь часто упоминавшееся им жилье. К тому же от него самого я знала, что это была всего лишь большая комната в бывшей барской, а впоследствии многонаселенной коммунальной квартире. Но в глазах его, воздетых к третьему этажу, я подметила неподдельную грусть.
Будучи плохой дочерью, нисколько я его тогда не пожалела. Ни тогда, ни после... Не те у нас отношения - я и папой не могла его назвать, как мама не просила... Все, та жизнь кончилась, я никогда больше не увижу Барановского. А маму? И её, может быть, тоже, хотя думать об этом страшно...
Человек на диване задвигался, застонал во сне. Я подошла: не надо ли чего?
- Вы ещё здесь? - удивился он.
Жар явно возвращался, лицо его пылало. Я приготовила ещё чаю, поставила рядом с тахтой на столик, дала ему таблетку аспирина и приготовилась уходить: темнело, побаиваюсь вечерних пустых электричек.
- Хотите, я приду завтра? В воскресенье? Приготовлю обед...
Его рука была горячая.
- Приходите. Только обеда не надо - а так приходите.
Мне и правда хотелось прийти снова. У меня не было никаких знакомых в Москве, и вот появился дом, куда меня приглашают. Ну хоть ненадолго, по делу - все равно.
Так продолжалось с неделю - у Всеволода Павловича оказалось воспаление легких, его даже хотели забрать в больницу, он не согласился, сказал врачу, что вот, мол, есть сиделка.
- Уколы умеете делать, сиделка? - спросил пожилой врач.
- Не умею, - призналась я, как бы не замечая подмигиваний и кивков больного, - Зато могу готовить. Что ему сейчас полезно? Вы же сами сказали, что самое трудное позади и теперь нужен только уход...
- Бульон куриный, фрукты, свежий творог. Но это - во вторую очередь. Главное - лечить пациента, а не кормить. Я договорюсь с медсестрой об уколах...
- Не выношу чужого присутствия, - сказал Всеволод Павлович после ухода врача.
- Моего? - испугалась я.
- Да нет, я больницу имею в виду. В палате непременно кто-то храпит или курит - святых выноси. Вашего присутствия, Зиночка, я не замечаю.
- Потому что не храплю и не курю?
Кто я такая, чтобы мое присутствие что-нибудь значило? Никакого обидного смысла он в свои слова не вкладывал, сказал, как есть. Мои визиты его устраивают, наверняка он обдумывает, как бы это отблагодарить волонтерку-сиделку. Деньгами - неудобно, в ресторан пригласить - такой опыт у нас уже был. Что-нибудь бы он придумал, подарок какой-нибудь недорогой, но приличный, духи, к примеру... Но случилась эта гроза...
Грозы я боюсь с детства. Когда я была маленькая, после каждой грозы меня искали подолгу - так я пряталась. Мама всегда бежала домой со всех ног - с ней мне тоже было страшно, но не так. Она ложилась со мной в темной комнате, закрывала плотно окно, опускала штору, прижимала к себе, при блеске молнии и раскатах грома прикрывала собой, будто гром и молния могли ворваться к нам. Мама не уговаривала меня, как все остальные, не трусить, не убеждала, что гроза - это вовсе не страшно. Она соглашалась: да, страшно, но мы притаимся, нас и не заметят. Она просто надеялась, что с годами этот страх пройдет, как всякие детские страхи...
Гроза началась, когда я уже собралась домой. Была суббота, я приехала рано утром, сварила куриный бульон, сделала котлеты - всего должно было хватить и назавтра, на следующий день я собиралась навестить Руди, он давно не давал о себе знать...
Я была у двери - с хозяином квартиры не попрощалась, он спал, дело шло к выздоровлению, медсестра из поликлиники приходила через день делать уколы... Гром грянул с такой силой и окна осветились таким жутким синим светом, что я не решилась выйти - лучше пережду тихонько. Уселась в кресло, постаралась победить страх: надо думать о другом. Помню, подумала, что в квартире ещё есть комнаты, а я всегда здесь, где лежит больной, или в кухне. А в коридор выходят ещё две двери - впрочем, одна из них, возможно, - стенной шкаф. Посмотреть? Но особого любопытства я не чувствовала, к тому же в тот самый миг небо треснуло с поистине артиллерийским грохотом, будто взорвалось - и мне захотелось только одного: забиться в какую-нибудь щель. Втиснуться бы под диван, на котором мирно спит Всеволод Павлович. У выздоравливающих всегда крепкий сон...
Ливень бушевал ещё долго после того, как стихла вдали зловещая канонада. Я задремала в своем кресле - и проснулась от того, что в комнате зажегся свет.
- Приятный сюрприз, - констатировал Всеволод Павлович, накинул халат, нашарил босыми ногами домашние туфли и пошлепал мимо меня в коридор. Я глянула на часы: Господи, за полночь, до дому теперь не добраться. Что-то я пролепетала насчет грозы, когда хозяин вернулся, и двинулась было в прихожую.
- Ладно-ладно, я понимаю, - удержал он меня, - Куда ж теперь, оставайтесь.
Глаза его смеялись, он потянул меня к себе, пальцы уверенно сжали мой локоть. Вырваться труда не составило бы, тоже мне завоеватель, герой, любимец машбюро. Явно полагает, будто я осталась нарочно. Вот идиот! Я дернулась было, но вторая его рука легла мне на плечо, он поцеловал меня в губы - и тут, как знамение небесное, комната осветилась пугающим бледным светом, громыхнуло вверху. Гроза вернулась - сердце мое покатилось и я, в ужасе, покорно шагнула туда, куда меня подталкивали, - к постели. Укрыться, спастись пусть и в чужих, корыстных объятьях...
Следующим, воскресным утром мы по-семейному, будто пожилые супруги, пили кофе в кухне, говорить было не о чем. Впрочем, пожилым-то супругам, может, и есть что сказать друг другу, мы же молчали.
Мне вспомнились столь же молчаливые трапезы в шестиметровой, стерильно чистой кухне в Майске. Я почти не говорила с отцом, мама вообще рта не раскрывала в его присутствии. Вот о чем я думала наутро после первой в жизни ночи, проведенной с мужчиной. А мой первый мужчина поглядывал на меня с сомнением и недоверием. Много времени спустя, когда мы уже жили вместе, случилась гроза и я заметалась в поисках убежища, он удивился искренне:
- Так ты правда боишься грозы? Смотри, побледнела вся. Малыш, да чего её бояться-то?
Считал, стало быть, уловкой тогдашние мои действия...
Я ещё пару раз навестила его, он шел на поправку. Во второй раз застала гостью - ту самую красавицу, с которой связывала его людская молва, а проще - сплетни. В её глазах, и правда, очень красивых, ярких, черных явная насмешка. Ах, да черт с вами обоими! Посторонние для меня люди, то, что произошло, не имеет значения...
Еще через день он вышел на работу и заглядывал в машбюро только по делу, кивал приветливо, но всегда издали. Однажды в коридоре встретились, он спросил, не хочу ли я в театр и на какой спектакль, он возьмет билеты.
- Куда бы ты хотела - в оперу, на балет, в оперетту?
- Все равно, - мне и правда было все равно.
Тут кто-то прошел по коридору, мой любовник - хотя какое там, любовник ведь от слова "любовь", - смутился, умолк, а я поспешила уйти.
Словом, ничего будто бы и не произошло, должно было когда-то это случиться со мной - вот и случилось... Но вскоре выяснилось, что я беременна...
Рассказывать про это не стану. Не могу - уж очень лихо мне было. Одно только скажу - когда я позвонила ему и попросила о встрече, и потом, когда ждала возле института, а он вышел с женщиной - мне тогда захотелось повернуться и уйти, но Всеволод, кивнув своей спутнице, направился ко мне, и потом в его машине и в пивной, куда он меня привез, - я не испытывала к этому человеку никаких чувств. Ни любви, ни вражды, ни досады - то, что случилось, могло быть и по-другому. Ничего он от меня не добивался, ничего и я не ждала и требовать не собиралась. Всеволод Павлович мне не нравился, "мой" человек выглядеть и вести себя должен был вовсе не так. Но... когда он порвал ту мерзкую бумажку, не колеблясь ни минуты, и сказал то, что сказал, - вот тогда я подумала: он же хороший, он добрый и красивый, мне сказочно повезло, не по чину мне такой жених - а получилось, потому что ведь я избранница.
Будто впервые я его в тот вечер увидела, и мы долго сидели в той самой комнате, где провели молча много часов и где однажды невзначай проснулись утром в одной постели. Но теперь мы говорили без умолку. Не о будущем ребенке - о нас. Он рассказал о той женщине, о красавице.
- Только для того говорю, чтобы тебя это не беспокоило. Это долгая и давняя история - считай, она закончилась. Сегодня. Я обещаю.
- А мне нечего рассказывать, - на эти мои слова он рассмеялся:
- Сколько тебе - девятнадцать? Вот доживешь до моих лет... Ничего, что такая разница в возрасте? Впрочем, куда ж нам теперь деваться?
Вместо ответа я вылезла из своего любимого кресла, подошла к нему и обняла. Он уже стал мне близким, я могла ему довериться, я так счастлива была в тот вечер, оба мы были счастливы, и это продолжалось долго - до рождения Павлика и потом еще. До тех пор, пока в моей жизни снова однажды не появился Вилли, мой заграничный дядюшка.
ГЛАВА 4. СЕМЕЙНАЯ ИДИЛЛИЯ
- Что ж теперь делать-то? - спросил я, когда Коньков аккуратно смел со стола кольца и монеты в целлофановый пакет, за которым специально сходил на кухню. Затем с помощью молотка и двух гвоздиков привел в порядок раму, водрузил портрет на прежнее место и, наконец, слез со стула.
- А я знаю? Думать надо, - неопределенно ответил он. - Где-то прокол вышел, сам видишь, обвела нас блондиночка вокруг пальца, кинула двух таких фраеров...
Обычно этот его хамский, шутовской тон приводил меня в бешенство, теперь же я сидел как выпотрошенный: ничего не чувствовал, покорно ждал объяснения, совета, ценных указаний, на все был готов и согласен. Как будто никого у меня в жизни не осталось, кроме этого назойливого, одержимого сыщицкой лихорадкой бывшего одноклассника, я даже боялся, что вот сейчас он уйдет и оставит меня одного. Он и ушел - предварительно обшарив холодильник и обнаружив там початую бутылку водки, - от его же недавнего визита и осталась, разлил честно на двоих. Выпили, закусили - у меня чуть отлегло от сердца, тут он и распрощался, сказав в качестве напутствия:
- Смотри сам ничего не предпринимай. Если она позвонит, скажи, что плохо слышно, сделай вид, по междугородней всегда плохо слышно. Поори в трубку, что, дескать, жив-здоров, чего и вам желаю, вопросов насчет того, что мы нашли, не задавай, а то спугнешь. А я пока по своим каналам...
И добавил, хлопнув меня по спине весьма чувствительно:
- Прорвемся, мужик, не унывай!
Это была высшая степень сочувствия, так я понял. После его ухода я лег и, как ни странно, сразу заснул. А наутро - суббота, на службу являться не надо, сыщик мой тут как тут, спозаранку, с видом одновременно деловым и загадочным, расположился в кухне, сам кофе сварил на двоих, лягнув меня мимоходом:
- У тебя, Фауст, кофе всегда бурда, заварку жалеешь.
И приступил к серьезному разговору:
- Помнишь, какая задача у нас была поставлена в прошлый раз? Когда супруга твоя сбежала неизвестно с кем и неизвестно куда? Отвечаю сам на вопрос: вернуть ребенка отцу, то есть тебе. Выполнено?
- Ну выполнено...
Я больше не способен был оказывать ему сопротивление, и Коньков гулял по мне, как хотел, по стенке размазывал.
- Более того, - продолжал он самодовольно, - нам удалось воссоединить семью, что оказалось уже сверх программы...
Я обреченно подтвердил и этот факт.
- В нынешней ситуации какую задачу, а вернее цель ставим перед собой?
- Не знаю, ей-богу. Отвяжись... - я допил кофе, гость "заварки" не пожалел, в чашке ложка чуть ли не вертикально стояла. Адски крепкий - я даже взбодрился.
- Так вот, - он снова затарахтел кофемолкой, она у нас громоподобная, Павлик её побаивается и называет "Бармалей", - Сначала сформулируем цель, а уж потом начнем действовать соответственно.
- Как действовать?
- Вещички-то краденые, - произнес он с расстановкой, - Откуда бы у блондиночки эдакое богатство? Мы-то знаем, мамашины братаны тут наверняка замешаны, и папаша с мамашей. Но если начать раскручивать...
- Не надо, - я его понял, - Не надо раскручивать.
Рванув дверцу кухонного буфета, я выхватил припрятанный там с вечера целлофановый пакет, - Забирай. Хочешь, себе, хочешь - в бюро находок сдай, мне плевать...
И наткнулся на его взгляд, сочувственный и глумливый одновременно. Пакет он, однако, взял, сунул в ящик стола, где ложки:
- Потом убери получше, подальше положишь - поближе возьмешь...
- Да что мне с этим делать? Пусть у тебя побудет, Митька.
- Еще чего! Прячешь голову под крыло, а, Фауст? Или в песок зарываешь, как тот страус... А правда-то все равно всплывет и тебя замажет.
- Пусть. Может, позже, но сейчас ничего делать не стану.
- А знаешь, что я тебе скажу? Правильно! - согласился неожиданно сыщик, - Ничего тут для тебя нового нет, супруга твоя в прежних делишках уже призналась, ты её простил, так? Ну, выходит, самую малость утаила зачем-то, да и Бог с ней, побрякушки красивенькие, расстаться не могла. Тем более, главная в деле не она была все же, а родственники её дорогие. Расскажи-ка мне все снова, я подзабыл. Год ведь целый прошел, все тихо-мирно, папаша в тюрьме прозябает, мамаша в психушке, один дядюшка в бегах, другой за границу улизнул вроде бы. Удачно ты, Фауст, женился, такую девку упустить грех...
Он похлопал себя по груди - трезвый, против обыкновения, ехидный, не упускающий случая уесть меня идиот. Впрочем, на идиота во всей этой истории больше тянул я сам.
- А чего это мы в кухне, как неродные? - спросил гость, допив вторую чашку собственноручно приготовленного кофе, - Пошли в комнату, в креслах раскинемся, покайфуем. Хочу тебя с комфортом послушать.
Мы перешли в комнату. Усевшись напротив него в глубоком старом кресле, - я приготовился говорить. На круглом столике между нами красовалась мамина настольная любимая лампа в стиле "модерн": женская, весьма женственная фигурка, вырастающая из округлого, в форме лепестка, подножия, будто цветок, и абажур в форме ландыша. Коньков небрежно передвинул её. Собирается наблюдать за мной - он, видите ли, большой физиономист...
Мне предстояло заново припомнить и изложить все, что год назад уже рассказал ему. Когда с его помощью отыскал жену и привез домой вместе с сыном. И теперь он имеет право узнать все, что хочет, - а как же, он организовал и провел поиск, и преуспел, благодетель, о чем не давал забыть весь год. В гости постоянно приходил, развязный и нагловатый, ужинал непременно с водкой - для него специально покупалась. Забавлялся с Павликом, к себе приглашал - тут уж нет, ни разу мы у него не были, он и не настаивал. Жена говорила, что он славный, вроде бы и не понимала моего раздражения...
Начал я свой рассказ, и вновь меня охватило то чувство, которое я испытал однажды, когда слушал тихий, отстраненный голос Зины - так она и осталась Зиной и для меня, и для всех. Когда-то её лицо казалось мне невыразительным, теперь я ловил на нем оттенки множества чувств: горечи, стыда, отчаяния, страха. И нежности - это когда она говорила о своей матери, о Гизеле. Какая она грустная, эта подлинная история семьи Дизенхоф - сплелись судьбы плохих и хороших людей, и, похоже, никому из них не дано было счастья... Кое-что я и раньше слышал от старой Паки, к этому добавил Коньков то, что поведал ему лейтенант Еремин. Но полностью картина нарисовалась только сейчас, когда заговорила сама Грета.
Больше двух суток отвела нам дорога для выяснения отношений - столько поезд идет от Майска до Москвы. Мы ехали в двухместном купе втроем, Павлик почти все время спал. Коньков отдал Грете свой билет сославшись на то, что поблизости где-то проживает родня его жены и она, жена то есть, не поймет его, если он родственников не навестит. Я было заподозрил его в деликатности - не желает, мол, мешать нам. Однако родственники и взаправду существовали: на вокзал к поезду он явился не один, а с краснорожим, в дупель пьяным малым, который воззрился на мою жену со слезливым восторгом:
- Ангел небесный, красота неземная, и где такие водятся?
- В Казахстане у них гнезда, - сурово ответствовал сыщик, тоже не вполне трезвый, - А у вас тут порода другая, местная. Уральская низкожопая, вроде твоей Люськи.
Похоже, эти двое не испытывали друг к другу братских чувств: затеять настоящую потасовку помешал им только сигнал к отправлению поезда. Поплыл мимо перрон, поплыли две разгоряченные физиономии и воздетые в прощальном приветствии кулаки. В купе Павлик сразу захныкал, запросился спать. Нам же было не до сна, предстоял долгий разговор. И начался он с Конькова.
- Он кто? - спросила Зина, - Я как-то не поняла.
- Школьный приятель, - ответил я вскользь, не отрывая глаз от её лица, пытаясь разгадать, что в нем изменилось за те полторы недели, что я её не видел. След, несомненно, остался: взгляд утратил прежнюю безмятежность и губы чуть подергиваются, когда она молчит...
- Это он меня разыскал? Он так говорит...
- Я тебя разыскал. С его помощью. Ты не рада?
Беглянка так и вскинулась:
- Я рада, рада, мне просто до сих пор не верится... Как это вышло, что ты за нами приехал в самый такой момент? Я не могла придумать, куда мне из больницы пойти. Куда Павлика взять - вообще куда кинуться, я Вилли боялась, я от него сбежала...
- Надо было сразу домой!
- Я бы вернулась. Только денег на дорогу достала бы. И ещё я не знала, как оставить маму, - ей плохо, ты сам видел. Ты сам с врачом говорил...
- Ну да, он сказал, что никто ей сейчас не нужен, она не реагирует. Но почему же ты не позвонила мне, когда сбежала? Уж это-то можно было...
Ах, к черту этот инквизиторский тон. Белокурая голова опустилась низко-низко:
- Прости меня, пожалуйста, ну прости...
Она плакала, этого я вынести не мог и принялся её успокаивать:
- Все позади, мы домой едем, не плачь...
- Ты мне не веришь, - её шепот был едва различим.
- Да я пока ничего толком не слышал. А вдруг поверю!
Я обнял её, в самом деле готовый поверить всему: что её похитил граф Дракула, что она агент иностранной державы и её преследует КГБ. Одно я теперь понял твердо: нет у меня соперника, не любовник побудил её покинуть наш дом, а какие-то темные обстоятельства прошлой жизни, - кое-что я уже знал, остальное предстояло узнать в этом поезде, под мерный стук колес, под тихое посапывание нашего сынишки. Они оба со мной, ничего с ними не случилось - да пусть теперь говорит, что угодно... В конце концов, какая новость окажется похлеще той, что законная моя жена живет по чужому паспорту, под чужим именем? А с этой новостью я как бы уже примирился.
Но она поведала такое, что снова ошеломило. В жутковатой действительности, отчасти знакомой мне из рассказа старухи-кореянки о прошлом немецкой семьи, сорванной с места и брошенной в чужие края, появилось ещё одно действующее лицо, подстать всем остальным. Аркадий. Кириллович Барановский, чекист, родной отец Маргариты, который стал законным мужем её матери Гизелы, когда дочери уже пятнадцать минуло. Как с неба свалился в кое-как устоявшийся к тому времени семейный мирок и против воли старого Хельмута забрал жену и дочку в Майск. Будто мало было этой семье разлук - временных и вечных.
- Ненавижу его, - выдохнула моя жена, - С самой первой минуты, как увидела.
- Могла бы и не ехать с ними.
- Я и не поехала. Но мама писала, просила. Одно письмо было такое - не знаю, как рассказать, много всего. Он её бил...
Грета закрыла лицо руками. Ну зачем я её терзаю, тороплю? У нас с ней впереди долгая жизнь, успеем поговорить...
- Ладно, детка, успокойся. Я пойму, я и сам многое узнал. Побывал у Хельмута, с Пакой познакомился, И лейтенант Еремин тоже про вашу семью рассказывал.
Она отняла ладони от лица, удивленно округлила глаза:
- Еремин - это кто?
Ну да, откуда ей знать его фамилию? Встретились, когда пылала, как костер, красильная фабрика, - крики, паника, и подруга там, в самом гибельном месте, в дыму и огне... В тот же вечер Маргарита уехала в Москву, а милиционер все захаживал по-соседски к старикам в надежде узнать что-нибудь о приглянувшейся блондиночке. Сначала ради этого ходил, потом поступил запрос из Майской милиции - пришлось нанести гражданину Дизенхофу официальный визит... Да, так за что же все-таки разыскивает её и родителей милиция? Дойдет и до этого черед...
Так вот, Барановский. Дочь так и не научилась звать его папой или хотя бы отцом, только по имени-отчеству: Аркадий Кириллович. Мама упрашивала, плакала даже - упрямица не уступила. Барановский бесился, угрожал - но ведь он просто на принцип шел, никаких отцовских добрых чувств у него и в помине не было...
- Тебе-то откуда знать? Может, если бы ты постаралась... От тебя тоже зависело.
- Ничего от меня не зависело. Он злой и жестокий, и прошлое у него злое, темное. Человек с темным прошлым...
Грета долго ломала голову, зачем они ему понадобились - она сама и её безответная мать... Когда-то в руках Барановского оказалась судьба Рудольфа - старшего брата матери. Сестра пожертвовала собой - так это выглядело в глазах жителей маленького поселка, где каждый на виду. А может, и не совсем так: он ведь хорош собою был, этот чекист, присланный откуда-то издалека, из "центра" разобраться в пустячном преступлении, совершенном подростками. Местные власти перепугались, вообразив "заговор репрессированных", вот он и прибыл на место. Может, не столь уж тяжела показалась жертва для романтической немочки Гизелы: чекист высок, подтянут, с густым русым чубом по тогдашней моде. В поселке молодых людей раз-два - и обчелся, да и те придавлены жизнью, глядят угрюмо...
Словом, теперь уж не узнать, как это было, как они сговорились и на чем поладили. Родившаяся беленькая девочка скорее походила на дитя любви, чем на плод насилия. Разное говорили - и до юных ушей Гретхен доползали сплетни, но спросить у матери она не решалась.
Впрочем, когда она приехала к родителям в Майск и стала жить с ними в стандартной квартире на окраине, многое прояснилось. К тому времени чекист был уволен из органов за какие-то неблаговидные деяния и обозлен на весь белый свет, перебрался не своей волей из блистательного Ленинграда в заштатный скучный Майск - подальше от старых знакомых, и пил по-черному. А под рукой всегда оказывалась тихая Гизела - было над кем куражиться.
Вот такую картину застала пятнадцатилетняя Маргарита, покинувшая, вняв материнским мольбам, уютный дом деда, в котором хозяйничала добрая, без памяти её любившая Пака. Ее приезд, на котором настаивал отец, ничего не улучшил. Дочь скандалила, ни в чем не уступая отцу, вмешивалась яростно, когда он обижал мать, до потасовок доходило. Жертвой по-прежнему оставалась Гизела. Она отстранилась от обоих, почти перестала разговаривать...
А вскоре выплыли и те самые неблаговидные деяния, что послужили причиной отставки Барановского - он сам все выложил в деталях, присовокупив, что еле ноги унес, спасибо одному приятелю, - устроил втихаря обмен ленинградской комнаты на это вот - пьяный тяжелый взгляд обвел стены.
Поспешный тайный отъезд. Тот же друг позаботился, чтобы никто его, Барановского не искал. Сыскать-то коллегам - раз плюнуть, профессионалы. Только не стали искать - забыли как бы... Благодетель получил кольцо с бриллиантом для супруги, золотой портсигар, да ещё мебель ему вся досталась, а ей цены нет, павловская, только мало кто в этом разбирается, супруга приятеля нос сморщила: старье...
Откуда эти вещицы, и мебель, и книги старинные, бесценные - их хоть продать удалось одному знатоку... Да уж не по наследству, какое там у Аркадия Барановского наследство? Чистый пролетарий, папа-сапожник сгинул в пьяной драке, про мать и вовсе он ничего не знал. Приютил его партиец из интеллигентных, из тех, кого позже стали величать "старыми большевиками", чуть ли не политкаторжанин. И жена ему под стать: с седой мужской стрижкой, в пенсне. Мальчишку, вшивого волчонка пригрели не из доброты, а ради идеи: растили из него борца за мировую революцию, за всеобщее счастье. Обращались сурово - приемная мать, поджав сухие губы, взглядом чаще всего изображала брезгливость, приемный отец в его сторону вообще редко смотрел, проходили у них дома какие-то партийные диспуты. Приемыш от попыток приобщить его к этим беседам уклонялся, однажды стащил у гостя-спорщика часы и сбежал. Было ему тогда лет двенадцать. Отыскали его на вокзале - куда он путь держит, объяснить не мог... Долго ему втолковывали, что как представитель революционной семьи он не должен унижаться до мелкого воровства. Он поклялся тогда, что все понял. Вырос, однако, вором и шантажистом логично, между прочим.
Прямая дорога ему была в органы - в чека, чтобы приемные родители, Бог весть как избежавшие ГУЛАГа, могли сынком гордиться... А, может, и не так все было, - все эти сведения почерпнула дочь из пьяных отцовских излияний, трезвый он все больше помалкивал. Но в органах Барановский действительно работал, это доподлинно известно, на том и свела его жизнь с многострадальным семейством Дизенхоф. И, безусловно, был он неплохо образован, Маргарита собственными глазами видела у него диплом Ленинградского университета, но не обратила внимание, какой факультет он закончил и какая профессия обозначена в дипломе: то ли юрист он, то ли искусствовед, а может, историк.
Распутав нити никогда не существовавшего заговора и обнаружив с помощью местной милиции украденные из школы приборы на одной из городских свалок - кто-то выбросил их, заметая следы, - отбыл он обратно в "центр", в Ленинград, где у него в то время была своя комната в коммуналке. Что сталось с его приемными родителями и их квартирой, Маргарита точно не знала: могло случиться и так, что умерли в блокаду, а дом разбомбили...
Я пытался связать концы с концами, слушая её невнятную, сбивчивую речь. Да, пожалуй, родителей Барановского не было уже в живых, вряд ли при них этот субъект решился бы на то, чем занимался. Все же этим старым большевикам, хоть и были они фанатиками, монстрами - как угодно назовите, все окажется по заслугам - присуща была некая честность, своего рода благородство. Кровь свою и чужую проливали, на каторгу шли, в лагерях мерли - все за идею. Ради неё и собственность чужую могли, не дрогнув, экспроприировать, но не просто же украсть, набить собственный карман. До этого, как правило, не опускались. Барановский - мародер и вымогатель - о мировой революции нимало не заботился, хоть за это ему спасибо.
Словом, у отца моей жены - у тестя, стало быть, была одна страсть: антиквариат. Собирал все - старинную мебель, картины старых мастеров, у него была большая коллекция фарфора, знал он толк в драгоценных камнях, а также в иконах - их ценил и берег особо. Сам Барановский ни в одной из своих пьяных исповедей не признался дочери, откуда все это взялось, однако Гизела и Маргарита между собой рассудили - и, пожалуй, справедливо, - что по крайней мере начало коллекциям положено было в блокаду. В выморочных квартирах неплохо можно было поживиться, кое-что купить у голодающих, а то и просто отнять.
Покидая поспешно северную столицу много лет спустя, Барановский прихватил с собою всего-ничего: несколько вещиц Фаберже, пару картин подлинники Тропинина и Поленова, столовое серебро с чужими, естественно, вензелями - и ещё горькие сожаления об утраченных ценностях. Почему приятель - тот, что спас его от верного трибунала - позволил мошеннику прихватить с собой и архив, понять трудно. Не мог он не знать о его существовании - но, может, просто не догадывался, сколько у Барановского документов, с помощью которых он шантажировал бывших чекистов - участников обысков, арестов и расстрелов. Может быть, Барановский и отдал приятелю часть архива - но, судя по дальнейшим событиям, многое сумел сохранить.
К тому времени, как он привез в Майск жену, ему удалось уже вовсю развернуться на новом месте. Да и само время играло ему на руку: репутация органов сильно была подмочена хрущевской оттепелью, сами чекисты и их осведомители норовили уйти в тень, отмазаться от недавних подвигов. Барановский ещё раньше, должно быть, получил доступ к святая святых архивам и, без сомнения, времени даром не терял. Пользовался же документами умело и хитро, разработал систему - в основе лежал постулат, что пострадавшие жаловаться не побегут, себе дороже...
Это ещё в Ленинграде - там был обширный "фронт работ". Но там-то система и дала сбой. Известный чекист, крупный по прежним делам начальник, которым к тому же заинтересовались поднявшие головы недобитые диссиденты статья появилась в центральной газете, - задумал сквитаться со своими врагами, а под руку попал как раз Барановский, мелкая сошка. Чекист всех бы поубивал к черту, и на хрена ему кольца да ложки, украденные ещё в двадцатые годы у тех, кого солдатиком простым арестовывать приходил, не сданные, как положено, в гохран, а припрятанные в бельишке, в портянках... Он как бы во всех буржуев этих недорезанных разрядил свой пистолет, и во врагов народа, и в диссидентов проклятых, и в свое начальство, и в Господа Бога мать - только мишенью стал мелкий жулик, шестерка, шавка, задумавшая припугнуть героя революции его геройским прошлым. Самое обидное пропуделял, глаза-то не те, слезятся, и руки дрожат. Пять выстрелов - и все в молоко, эх, пораньше бы чуток... На выстрелы сбежались соседи, милицию вызвали, бравого старикашку замели, но и Барановский уйти не успел...
Пожалуй, это был единственный раз, когда лицо его дочери просветлело. Рассказывая, она даже рассмеялась:
- Представляешь картину? Стрельба, в дверь колотятся, Аркадий Кириллыч как загнанный волк мечется, на балкон кинулся, а этаж-то пятый... Он как выпьет, так этого старичка поминает, зубами скрипит: жалко, придушить его не успел и про черный ход забыл... Там в квартире черный ход был, а он запаниковал, забыл. Трус, а строит из себя...
Я смотрел на нее, не отрываясь: ангельское личико, ясное, а сейчас этот злорадный, мстительный смех... Но мне ли её судить? Негодяй Барановский другого и не заслуживает...
За вагонным окном неслась черная, без огней ночь, мы отгородились от нее, опустив плотную, из липкой клеенки штору. Павлик спал неслышно, в соседнем купе кто-то бодро храпел с клекотом и присвистом, и осторожные шаги доносились то и дело из коридора. Мы с женой существовали будто вне времени и пространства - иначе, наверно, не мог бы состояться её фантастический рассказ-признание - непоследовательный, нелогичный, запинающийся.
В Майске Барановскому делать было в сущности нечего: убогий городишко, вроде того, где жил дедушка Хельмут, только в России. Какая тут клиентура? Систему пришлось пересмотреть. Теперь она включала визиты в Москву и Ленинград. На работу он устроился в ремесленное училище воспитателем воспитанники то на практике, то на каникулах, то на картошке... Должность неприметная, позволяла отлучаться на пару-тройку дней, никто и внимания не обратит... Самолетом в Москву или в Ленинград, там "явочные квартиры" хозяева и не подозревают, чем занимается их добрый знакомый, который всегда щедро платит за постой, и жена у него симпатичная, и дочка, и с подарками всегда... Сходили они скорей всего за обычных спекулянтов: в столице прикупят кой-чего, у себя в провинции продадут с наваром. Не зарываются, глаз никому не мозолят - пусть себе гостят...
Намеченную жертву Барановский обрабатывал заранее, с помощью писем и телефонных звонков. Вы такой-то? Выслушайте меня внимательно, не кладите трубку, это бессмысленно, вам же хуже. Знаю о вас кое-что о-очень интересное. Что именно, узнаете из заказного письма - на днях вам его принесут. Там будет копия одного документа - своими глазами убедитесь, что я располагаю сведениями, которые вам разглашать не с руки.
Иногда приходилось звонить дважды и трижды - клиенты попадались туповатые, принимались угрожать, швыряли телефонную трубку. Барановский терпеливо "дожимал", твердил свое: даю вам три дня, два, один... Передаю документы в газету, копии - по нескольким адресам сразу...
Когда на звонок в дверь в строго условленное время спрашивали: кто? отвечали Гизела или Грета. В том и заключалось усовершенствование "системы" - больше Барановский в одиночку на промысел не ходил. Роль спутницы была непростой: подстраховать шантажиста, понаблюдать за хозяином квартиры и его домочадцами - не двинулся ли кто звонить, не прячется ли где-то здесь нежелательный свидетель... Однажды хозяйка будто невзначай спустила на непрошеных гостей собаку. Огромный черный пес кинулся на оцепеневшую от ужаса Гизелу, водрузил ей на плечи железные лапы и жарко дохнул в лицо, но тут же лизнул её, продемонстрировав тем самым, что гостья ему мила ужасно, и вслед ещё скулил и рвался за ней в дверь, когда посетители с добычей поспешно покидали квартиру... Вообще, по словам главы семьи, присутствие дам смягчает нравы: и правда, реже шли в ход угрозы и проклятия, хозяева как-то легче расставались со своим имуществом. Словом, и тут чекист в расчетах не ошибся, проявил точное понимание людей.
- Но зачем твоей матери это было нужно? - не выдержал я, - И - прости, - как ты сама согласилась на такое?
- Но они-то кто? - запальчиво возразила рассказчица, а я её всегда смиренницей считал, - Они сами негодяи, палачи. Ты разве не знаешь, что они вытворяли? Они людей губили, а после обворовывали...
Да, Барановский кто угодно, только не дурак. Сумел убедить простые души, будто они служат орудием возмездия.
- Но грабеж всегда преступление. Чужого брать нельзя - это же так просто...
- Просто? А они? - Грета вся затряслась, - Значит, их не наказывать вообще? Их же никто и пальцем тронуть не посмел. Так и жили себе...
В полутьме купе - мы оставили всего одну лампочку, остальные погасили, чтобы Павлику лучше спалось - я едва различал лицо говорившей, и оно все больше замыкалось, становилось чужим:
- Ну как ты не понимаешь? Мы что, убили разве кого-нибудь? А они убивали. Мы отбирали то, что они сами украли...
Нет, глухо... Не время и не место читать мораль, после разберемся, логика Барановского уязвима. Я спросил только:
- Мама твоя тоже так считала?
- Не считала, мы с ней даже спорили. Она боялась всего на свете. Барановского боялась, и этих людей, к которым мы приходили, за меня боялась очень - что нас все же поймают. А ещё она жалела этих подонков представляешь, жалела... Она святая, а Барановский её юродивой зовет...
Выходит, все же спорили. Кто спорил - Грета с матерью, или они вдвоем с отцом шли против Гизелы? Этот вопрос и множество других так и вертелись у меня на языке, но Грета неожиданно соскользнула на пол, обхватила мои колени:
- Ты мне не веришь...
Мокрое от слез лицо ткнулось по-щенячьи в мою ладонь. Будто что-то поняв, ощутив какую-то угрозу, отозвался тихим всхлипом малыш. Я опомнился: довольно, довольно на сегодня. Безумный, бесконечный был день: только нынче утром приехали мы с Коньковым в этот город. Поездка на автобусе, визит в сумасшедший дом, мученическое запрокинутое лицо женщины, распростертой на больничной койке, и старушечий темный платок, соскользнувший со светлых волос моей жены, что рыдает сейчас, скорчившись на полу...
Я кинулся её поднимать, мы обнялись, будто только сейчас нашли друг друга, только что встретились... Да так оно и было - тогда в больнице кругом оказались люди, и Коньков с его прибаутками дурацкими, он все повторял самодовольно:
- Слушайтесь, зайчики, деда Мазая, и все будет окей...
И после тоже столпотворение, чужие лица, чужие голоса, споры, уговоры, выяснение обстоятельств... Особенно когда забирали Павлушку из дома ребенка. Жена отнесла его туда, как только ей удалось скрыться, сбежать от Вилли, договорилась, что временно, что скоро заберет мальчика. Ей не очень-то поверили: мало ли таких, оставляющих детей с обещанием вернуться... Чтобы заполучить малыша обратно, пришлось заполнять какие-то бланки и формуляры. Зина сидела за столом у директора, старательно выводила буквы, сверяясь с метрикой. Я стоял рядом, с нетерпением ожидая, когда, наконец, увижу сына, в кабинет то и дело заходили и заглядывали какие-то женщины, обозревали нас, разглядывали. Одна молодая, в белом халате фыркнула весело и унеслась в коридор, где её дожидались товарки... И все это чужое непонятное любопытство я ощущал как во сне, присутствие посторонних людей мешало нам с женой просто обхватить друг друга руками, прижаться, постоять молча, почувствовать каждой клеточкой своего организма: мы вместе, конец разлуке...
К чему в поезде, в ночном купе затеял я разговор о её прошлом? Прояснится со временем, вот и все. А пока успокоил я кое-как жену, напоил остывшим чаем, который ещё с вечера принес проводник, выпил и свой стакан. В пакете, что оставил нам Коньков, нашелся "гостинец" - пироги явно домашнего происхождения, длинные с капустой, круглые с картошкой и луком. Оказалось, мы голодны оба как волки - только сейчас и заметили.
Поели и погасили, наконец, свет... Какая узкая и жесткая эта вагонная полка, но как хорошо на ней вдвоем! Что бы там не говорила моя дрожащая, взволнованная спутница, что бы не приключилось с ней прежде - с этим покончено, она моя жена, мать моего единственного сына. Любимая, желанная, такая ещё юная, и мне надлежит беречь и защищать их обоих, это - главное дело моей жизни, сколько там ещё её осталось...
Та ночь в вагоне спешившего в Москву поезда - с неё и началась новая жизнь.
Со стороны она была совершенно как прежняя: я ходил на работу, Зина Грета (Винегрета - я придумал, а Конькову понравилось, так её и называл) оставалась дома. Проводив меня до дверей, возвращалась к сынишке, занималась им, готовила, стирала - словом, обычная домохозяйка. Соседи называли её Зиночкой, да и я тоже. Так я привык - "детка" или Зиночка.
По вечерам мы иногда выходили погулять все вместе или, поручив Павлика соседке, выбирались в кино, пару раз даже в театр. Ничего не менялось, разве что Павлик подрастал, да новый гость в дом повадился - Коньков. Как я уже говорил, жена его привечала, он же ей не доверял: все приглядывался, задавал ни к какому делу не идущие вопросы:
- А что, к примеру, немецкий язык, на котором здешние немцы балакают, - он сильно отличается от того, что в Германии?
Помню пространный ответ моей жены: немцы из Германии над нами посмеиваются, наш язык называют кухонным, примитивным, а сами-то чем лучше? Говорят все на разных диалектах, и баварец не понимает саксонца, самым же правильным считается "бюненшпрахе" - язык сцены, берлинский диалект... Помню, я даже удивился, откуда у неё такие познания, потом вспомнил: Вилли мог рассказать. Он, кстати, заварив всю эту кашу, заставив племянницу с сынишкой сбежать из Москвы - все ради продолжения выгодного, хотя и опасного "бизнеса", - не появлялся с тех самых пор, как лишился помощи этой самой племянницы. Одному вести дело оказалось не под силу, он и угомонился в своем Мюнхене, так я надеялся. Единственная с ним встреча не пробудила во мне родственных чувств: ведь это он набросился на меня в темном переулке неподалеку от дома старого Хельмута. Мы шли тогда по одному следу, оба искали Грету. Хельмута, своего отца он побаивался, пришел тайком, застал меня - Пака рассказала ему, почему я появился в их доме, да он и сам мог без труда догадаться. Про письмо и фотографию она тоже сказала - хитрый этот малый решил, что ни к чему мне располагать такими уликами. Кроме них, у меня ведь не было в тот момент доказательств, что моя жена на самом деле не Зинаида Мареева, а Маргарита Дизенхоф и, вздумай я куда-нибудь по этому поводу обратиться, ничего бы я не сумел подтвердить. Да, она безусловно не Мареева, поскольку та погибла, но почему я решил, будто беглянка именно дочь Гизелы Дизенхоф и Барановского? Пака от всего отопрется, к Хельмуту не подступишься... Тем временем Вилли, возможно, сумел бы разыскать племянницу, и они вдвоем, пока суд да дело, обчистили бы ещё пару-другую старых негодяев...
Такие я строил предположения, и Коньков со мной соглашался. Но его больше интересовал Руди - того тоже след простыл, но он мог оказаться неподалеку, в пределах досягаемости, и у него рыльце в пушку - помогал сбывать краденое, служил посредником между вором Барановским и контрабандистом Вилли. Сыщик, бывая у нас, как бы невзначай спрашивал мою жену о любимом её дядюшке: где сейчас играет и не давал ли о себе знать. Ответ всегда был спокойный, немного грустный: не в привычках Руди писать письма и звонить, уехал куда-нибудь в провинцию, объявляется всегда неожиданно, потому она и не беспокоится о нем... Вот так и прошел этот год - с виду спокойно и не без приятности, но под тихой водой на дне будто тина лежала, и что-то там двигалось, жило, вздыхало.
Я теперь часто ловил себя на том, что чересчур внимателен стал к жене, ищу скрытый смысл в каждом её слове, разглядываю её лицо, когда уверен, что она не замечает: оно вдруг представляется мне лицом незнакомки, от которой можно ждать чего угодно...
Другими словами, после двух лет брака жена моя интересовала меня куда больше, чем вначале. До женитьбы я видел в ней всего лишь молоденькую провинциалку, жалкую авантюристку из неудачливых, без полета: ну подцепила мужа на старый, как мир, крючок, однако и сама чуть не оказалась жертвой собственной хитрости. Я мог бы и не жениться, правда?
Тут все как-то сошлось: порядочный человек в таких случаях женится, а мне и время подоспело, а брак по большой любви - это в молодости хорошо, в моем же возрасте - акция не менее сомнительная, чем та, которую я совершил...
Может, блондиночка все это просчитала не хуже меня. Впрочем, порядочность - понятие старомодное, молодежь его редко в расчет берет. С другой стороны - уклад жизни в семье старого Хельмута был более, чем старомоден, однако это не помешало молодым представителям семьи нарушить все, какие есть, каноны...
Забавно, но многое в нашем доме оказалось наследием забытой, в воздухе растаявшей дворянской семьи, что искала спасения от большевиков сначала в Маньчжурии, а потом то ли в Австралии, то ли ещё где... Экзотическая их воспитанница и верная слуга Пака стала хранительницей традиций: многому научила Гизелу, потом Грету, и я не раз говорил себе, что маме непременно понравилась бы нарядная скатерть на кухонном столе взамен практичной клеенки, и накрахмаленное постельное белье, и привычка ужинать в комнате в кухне только завтрак. Заведен был сервировочный столик, иногда мы ужинали при свечах - тогда на столе появлялась бутылка вина или водка, перелитая в хрустальный мамин графин, и мамины хрустальные бокалы или рюмки. Мне приятно было снова видеть их.
Как-то я припомнил и рассказал жене, как мама принимала гостей. Приходили большей частью немолодые дамы - интеллигентные, немного жеманные. В большой комнате накрывался стол, красивая вышитая скатерть дореволюционная, монастырской работы - служила темой разговоров наравне с погодой. Мама сама разливала чай из большого фарфорового чайника - не эмалированного, сохрани Бог. О чашках гости тоже любили поговорить: на донышке дивная роза, как живая, по краю - золотой ободок, таких давно не делают, настоящий "гарднер", сервиз, к сожалению, не полный...
Маме удавалось вишневое варенье, а печенье она покупала "у Филиппова" - трогательная иллюзия, будто там продавалась не такая же дрянь, как везде...
И однажды, вскоре после этого разговора, Зина тоже пригласила гостей: это были три молодые женщины - Зина гуляла вместе с ними по соседнему бульвару, все были с колясками, вот и познакомились, вместе гулять веселей. И их мужья. На свет божий были извлечены и знаменитая скатерть, и гарднеровские чашки. И снова послужили началом разговора. Конечно, чаем не обошлось: обычаи уже не те. Засверкали всеми гранями графин с лимонной, домашней, настоянной на корочках, рюмки-баккара, появилось блюдо маленьких пирожков и ещё одно - с бутербродами, это уже не мамина манера, это Пакины дела. Я посмеивался, но в душе был тронут и вскоре сам пригласил кое-кого из сослуживцев на свой день рождения, чего много лет не делал. Стол был замечательный, а жена мило улыбалась, выслушивая похвалы, отвечала на вопросы дам, касающиеся кулинарных проблем, вела себя, как и подобает молодой хозяйке дома, скромно, но с достоинством, отдавая должное гостям: ученый люд, значительные персоны... Забавно, я не уставал наблюдать.
В следующий раз собрались у меня в ноябре - озябшие гости явились прямо с демонстрации, погода выдалась непраздничная, дождь лил с самого утра. Среди гостей я неожиданно увидел бывшую свою неземную любовь: не выдержала, явилась посмотреть, как я живу, благо визит состоялся экспромтом, шли всей компанией мимо, а не зайти ли к Пальникову, узнать, почему это он на демонстрацию не пришел?
Экспромт оказался удачным, сооружены были наспех бутерброды в изрядном количестве, спиртное тоже нашлось, и подано все было красиво и любезно. Отважная дама посидела вместе со всеми и со всеми же удалилась... Хотя какая тут отвага? Моя жена не из скандалисток, это сразу видно. После ухода гостей я ожидал вопросов - их не последовало, и впервые тогда я подумал: а ведь я ей абсолютно безразличен. Пожалуй, не совсем так: наша семейная жизнь нравится ей, иначе зачем бы так стараться, так ловить каждое мое слово, исполнять даже невысказанные желания? Вести дом, заботиться о сынишке, любить и ублажать мужа... Но почему тогда она плачет по ночам и не хочет, чтобы я её утешал, отговариваясь головной болью? Однажды сказала: сон страшный приснился, а глаза красные и подушка вся мокрая, что же это за сон такой ужасный?
Как-то я перехватил её взгляд, брошенный в спину суперсыщика - ого, какой убийственный гнев, прямо испепелила беднягу, имей такой взгляд материальную силу, на месте Конькова уже стояла бы урна с прахом... А за что, любопытно? Митька, бывает, и меня достает, раздражает, но ведь что правда, то правда - он нам друг и даже некоторым образом благодетель...
Словом, сомнения то и дело возникали, только я им ходу не давал. То есть, по выражению все того же Конькова, прятал голову под крыло, наслаждался супружеской идиллией, а где-то глубоко в душе готовился к неожиданностям, к бедам, сам не знаю, к чему.
Скромная семейная идиллия... Главное место в ней занимал, конечно, Павлик. Белокурый херувим, всегда чистенький и нарядный - другие детишки, ну хоть те, что приходили к нам в гости со своими родителями, - казались мне невзрачными и болезненными. Я любил вглядываться в свежую мордашку, отыскивал свои черты, мамины, Зинины. Изучая семейный альбом, мы с женой обнаруживали сходство и с дальними родственниками, чьи фотографии на толстом картоне с золотым обрезом, с горделивым фирменным знаком - "будуар портрет", к примеру, и медальки на ленте, обвивающей замысловато начертанные буквы - всю жизнь хранила мама, сама уж не помня, кто эти спокойные, серьезные, строго в объектив глядящие люди. И у одного бравого офицера с бакенбардами и в эполетах Зина обнаружила брови Павлика - вразлет и сходящиеся у переносицы.
- У него будут точно такие же, вот увидишь, - пообещала она, и я спорить не стал, хотя белобрысые, едва намеченные детские бровки не давали, на мой взгляд, никаких оснований для столь смелых надежд...
Зимой сынишка то и дело прихварывал, покашливал, держать его летом в городе не следовало. Я подумывал уже снять дачу, но ранней весной как раз приехал и остановился у нас приятель из Грузии - у кого, скажите, нет там приятеля? И, услышав об этих планах, вскричал, что у его матери большой дом в Сухуми - в Келасури, помнишь, как в аэропорт ехать? Сад хороший, мама одна живет, детский врач на пенсии, чего ещё надо, а? Да она просто счастлива будет, если жена друга сына приедет погостить, да ещё с ребенком. Обожает детей, внуков Бог пока не дал... И сам можешь приехать, места всем хватит.
Келасури я помнил отлично, провел там однажды отпуск с одной дамой километры пляжа вдоль шоссе; покой, уединение... Но разговор с приятелем счел пустым застольным приглашением, на которые кавказцы большие мастера. Однако через пару недель пришло письменное подтверждение от самой уважаемой Вардо - мамы приятеля. И в прекрасный день в начале лета посадил я жену и сына в двухместное купе поезда Москва - Сухуми, а сам вернулся домой и от нечего делать раскурочил с помощью бывшего одноклассника раму старинного портрета, о чем вскоре и пожалел. Лучше бы мне этого не делать, видит Бог.
ГЛАВА 5. СНЫ НА МОРСКОМ БЕРЕГУ
Всеволод, когда провожал нас с Павликом на сухумский поезд, сказал наставительно:
- Смотри обязательно в окно, когда к Туапсе подъезжать будете. Ты ведь моря не видела ещё - это большое событие впервые море увидеть...
По лицу его видно было, что не хочется ему нас одних отпускать и дорого бы он дал, чтобы остаться с нами в чисто прибранном купе спального вагона. Но мы договорились: ждем его через месяц - полтора, как только ему дадут отпуск. А пока мы с Павликом берем на себя самое трудное - освоение неведомых сухумских просторов, зато мужа, когда он к нам присоединится, ожидает сущий рай...
И ещё какие-то шутки скрасили расставание, но как только малыш заснул под стук колес, обступили меня заботы и тревоги, подкралось привычное одиночество.
Ах, зачеркнуть бы прошлое, замазать белой, как в вагонном туалете, или черной - больше подходит, или все равно какой краской, только погуще, без просветов, чтобы оно, прошлое, перестало напоминать о себе, даже ушка, даже хвостика не высовывалось бы. Забыть, замазать - тогда и рассказывать о нем не пришлось бы...
Несколько месяцев назад мы возвращались в Москву из Майска. И - тоже под стук колес - мне пришлось держать перед мужем ответ за свой побег из дому. Деваться было некуда - Всеволод ждал объяснений. Что понял он тогда из моего рассказа, на ходу подправляемого, приглаженного, с большими купюрами? Уловил внешнюю канву событий - вот и все, мне этого и хотелось.
Да и как могла бы я объяснить мужу пружины, которые всегда, задолго до нашей встречи двигали моими поступками, как изобразить страсть, страх, отчаяние, злобу, бессилие? Ему-то все это вчуже - в собственной его жизни ничего такого и близко не было, его в угол не загоняли. Случались, конечно, и у него безрадостные дни, горькие утраты - с кем не бывает? Но все так пристойно, прилично, перед людьми не стыдно. Из хорошей семьи, и сам такой порядочный, никому из близких его или просто знакомых не приходилось, к примеру, воровать...
А то, чем мы занимались с Барановским, с мамой и её братьями, - как это назвать: воровство, вымогательство, мародерство? Аркадий Кириллыч Барановский - мой родной и с некоторого времени законный отец уверял, будто вершит высшую на земле справедливость: наказывает грабителей, отнимая у них награбленное, и при том, в отличие от наших "клиентов", делает это без крови, без насилия. Они просто выкупают компрометирующие их документы, а он - смягчающее в его глазах обстоятельство - при этом многим рискует. И если бы не он, сам бывший чекист, то его замаранные кровью и воровством старшие по возрасту коллеги - заплечных дел мастера, доносчики, истые палачи избежали бы возмездия, мирно почили бы, пользуясь до конца своих дней почестями, льготами и репутацией героев-спасителей отечества... Впрочем, на почести и репутацию мы не посягали, отбирали кое-какие материальные ценности...
Он любил поговорить на эту тему, мой папаша, особенно когда выпьет. И при всей своей к нему неприязни чувствовала я в его рассуждениях правду и логику. Плох Барановский, слов нет, - но ведь клиенты-то куда хуже! Барановский собственноручно добыл где-то и принес мне "Архипелаг ГУЛАГ": вот почитай, только не показывай никому, опасная книга. Это ещё только начало, продолжение следует... Я читала, и все дрожало у меня внутри.
- Мама, мамочка, - говорила я, - Выходит, он прав?
А она не спорила, не возражала, не соглашалась, я перестала ждать от неё ответа, она молчала неделями. Но Барановский её не щадил: на "промысел" брал непременно и в Москву, и в Питер: нужны лишние глаза. Без нас у него чаще случались проколы, попадались строптивые, коварные клиенты: угрожали, а то и прямое сопротивление оказывали...
Поведать обо всем этом Всеволоду? Невозможно - я постаралась смягчить как-то, изложить все пунктиром, без подробностей, Так примерно: отец работал когда-то в архивах КГБ, раздобыл кое-какие материалы, компрометирующие некоторых его сотрудников. Те преследуют его. По извечным законам охранки шантажируют, стараются замазать и его самого, и нас, его близких. Вот почему он в тюрьме, а нас разыскивают. Мама от всего этого рассудка лишилась - ты же сам видел...
Первый шок прошел - Всеволод переварил, осмыслил мой рассказ, оправдал меня, а если точно, спрятал голову под крыло, такая у него манера уходить от неприятностей, это в его правилах, как заметил однажды Коньков, приятель его... И слава Богу.
Оправдание я и сама себе могу сыскать: я же не своей волей, я все время хотела вырваться в другую, честную жизнь, но боялась за маму, Барановский её запугивал. Вот и кончилось психушкой, неспроста она так уходила в себя, молчала, разговаривать не хотела даже со мной. Однажды сказала что-то насчет высшего суда, Божьего - но, как я её не теребила, слова больше не проронила... Для неё - дочки Хельмута Дизенхофа, почтенного, уважающего себя и других, "промысел" был проклятием, стыдом, грехом, ничто не скрашивало этот промысел в её глазах - ни азарт, ни сознание, что вершится справедливость. Риск для неё прелести не имел, добыча и вовсе не интересовала.
Я - совсем другое дело, я дочь Барановского, плоть от плоти, и мама знала это про меня. Потому разговаривать со мной и не хотела. Не могла. А я всегда так любила ее...
...Великий момент - встречу с морем - я прозевала. Туапсе давно проехали, когда я, выглянув в окно, обнаружила, что наш поезд будто повис в воздухе. День стоял туманный, линия горизонта неразличима, парим себе в серо-голубой пустоте... До Сухуми оставалось несколько часов пути, и я уже не отходила от окна: ярко размалеванные, открыточные пейзажи прогнали воспоминания... Проснулся Павлик - мы позавтракали, или то был уже обед? И я стала собирать вещи.
Застенчивая носатая седая дама и при ней черноусый плечистый молодец сосед Илико, как объяснила уважаемая Вардо, - ждали именно в той точке перрона, где остановился наш вагон. Вардо приняла из моих рук Павлика, плечистый Илико - чемодан и сумку, и я ступила налегке на теплую сухумскую землю, вернее - на теплый вокзальный асфальт.
"Волга", принадлежавшая соседу Илико, легко и скоро пробежала по красивым зеленым улицам-аллеям мимо белых домов, мимо пальм - слева невысокие горы, справа, за домами дышало уже знакомое море, - и, наконец, вырвавшись из города, покатила по шоссе, обгоняя редкие троллейбусы, в точности, как московские, странно было видеть их здесь. Вдоль моря, вдоль безлюдных пляжей - красиво тут, но троллейбусы неожиданно вызвали ностальгию. Что я тут делать буду на чужой стороне, среди чужих людей? Надо было снять дачу под Москвой, была же такая идея...
И потом я ещё много-много раз пожалела, что не сняли подмосковную дачу. По вечерам приезжал бы муж - по субботам уж точно. Я бы готовилась к его приезду: на рынок, в магазин. Павлика можно с собой - ничего страшного. Вместе бы ужинали, по утрам я бы варила кофе, провожала его. Потом постирать можно, прибрать в доме. Кругом люди, познакомилась бы с соседями-дачниками...
А тут дом на отшибе, довольно высоко над морем. Еще выше единственный сосед Илико. Далеко внизу - шоссе, за ним - железная дорога, грохот проходящих поездов разносится в пустом воздухе - кажется, они прямо через наш сад несутся, и круглые сутки... За железной дорогой - море до горизонта, иногда совсем тихое, а иногда его шум перекрывает даже судорожные вопли петуха.
Мне не хватало тишины, ещё больше не хватало какого-нибудь занятия. Ну нечего делать - и все тут. Вардо с голодной нежностью вцепилась в моего сынишку - возилась с ним с утра до вечера, на море брать с собой не разрешала: ультрафиолет, дорогая, маленьким опасен, вреден, разве что полчасика по утрам, с половины девятого до девяти...
Павлик топал по мелкой воде, визжал от радости. Но ему хорошо было и в саду, в прохладе под мандариновыми деревьями. Серая хозяйская кошка - тень Вардо, её дублерша - не отходила от него, тоже присматривала, круто пресекала попытки добродушного пса Аладина познакомиться с маленьким принцем. Пес любовался издали, изредка шумно вздыхая. Павлик как должное принимал обожание Вардо, её воркованье по-грузински, её распростертые над ним крылья. Безропотно соглашался спать днем, ел все, что перед ним поставят. Мне такое никогда не удавалось, мне вообще не нашлось места в этой маленькой компании...
Посидев немного рядом с ними в гамаке, я уходила. Идти, собственно, было некуда. В полукилометре в сторону города - почта, оттуда можно позвонить в Москву. Мы здоровы, все у нас хорошо, а ты? Как ты? Здоров? Мы тебя ждем. Мужу неудобно было говорить, он на работе, каждый раз жалуется, что плохо слышно. Я его слышала отлично, но разговора не получалось, с отпуском тоже что-то не выходило...
Иногда по утрам я уходила в город - прекрасная долгая прогулка, пока не жарко. Кусты вдоль дороги усыпаны розовыми цветами и пахнут сладко... Обратно же возвращалась троллейбусом, ни разу не удалось вернуться одной: липкие местные кавалеры по-двое, по-трое садились в тот же троллейбус, каждый галантно платил кондуктору и за себя, и за меня, сопровождали до самого дома, с неумирающей надеждой...
- Дочка, не ходи одна, - повторяла всякий раз Вардо, - Придет с работы Илико - с ним пойдешь, я его попрошу...
Почему-то именно соседа Илико она считала безопасным, он же прожигал жадным огненным взором разделяющий наши дворы забор, к тому же там, за забором сновала туда-сюда целый день его худая, беременная и с виду злая жена, так что именно Илико я опасалась пуще всего.
Сидя на пляже, обхватив руками колени, я смотрела - и не видела моря, плоской этой и однообразной пустыни, ради которой люди бросают свои дома и пускаются в малоприятное путешествие. Плавала подолгу, стараясь не удаляться особо от берега, отплывешь чуть дальше - и тебя снесет течением, незаметным, но непреодолимым, и тогда придется долго шлепать босиком по колючей гальке, пока воротишься к оставленным босоножкам и платью.
Вот так я и проводила дни - тоска меня грызла, я все спрашивала себя, с чего все началось, а главное - как быть дальше. Потому что знала: приключения мои ещё не кончились, будущее зыбко, теплая, обжитая не мною квартира в центре Москвы - лишь временное пристанище. Правда - вся правда непременно всплывет, и что тогда? Нет ничего тайного, что не стало бы явным, - любил повторять Барановский...
Я пыталась уйти от одиночества и ощущения своей ненужности, но только глубже тонула, погружаясь в вязкую субстанцию, где давние и недавние события смещались во времени, деформировались... Кто я - Зина или Маргарита, или ни та, ни другая, просто нет меня. Зачем так поспешно уехала из своего родного города? Задержалась бы на пару дней, похоронила бы любимую свою подругу. Кому было идти за гробом, как не мне? Может, тогда и не казалось бы, будто рядом со мной на пляже, на розовой махровой простыне - я специально отодвигалась на самый край, чтобы дать ей место - сидит ещё одна девушка. Недлинная коса, темно-русые волосы выбиваются из нее, выпуклый лоб, взгляд серьезный и напряженный. И родинка с копейку на шее слева. Или справа? Не могу вспомнить...
Вот она знала обо мне все - даже когда я уехала в Майск, мы писали друг другу постоянно. И не судила - с ее-то добротой. И сдавала иногда в комиссионный колечко-другое из самых неприметных, когда мне деньги очень были нужны. А ведь тут риск был. Как она любила Гизелу, как заплакала, когда узнала, что мама в больнице, да в какой еще...
И с тем умерла - с болью за мою мать. Теперь, на сухумском пляже - мы и думать никогда о нем не думали, другая планета, - я рассказывала Зине о том, что произошло после ее... после того, как я поспешно так, не дождавшись даже похорон, уехала в Москву... И советовалась с ней, и спрашивала, что же будет?
Даже Павлику я не очень нужна - настанет день, когда и муж от меня отвернется. Выйдет из тюрьмы Барановский или снова приедет Вилли, вынырнет откуда-нибудь...
Пока не было этой чертовой белокурой бестии - так Барановский с первой встречи окрестил новоявленного шурина - я ещё осмеливалась вступаться за маму. Обретя союзника, отец стал совсем уж невыносим. Больше пил, действовал смелее. Развернулся в полную силу. Вилли врубился в бизнес сходу, будто только и дожидался такой возможности.
В первый раз он появился как турист: отбился на денек от маленького стада - западногерманской группы, обозревавшей экзотические красоты Средней Азии. Адрес у него был: его приемная мать Ида исправно писала нам, пока жива была...
Ах, не окажись в тот день в дедушкином доме моего отца, так бы и укатил Вилли обратно в свою Германию. Больше мы бы и не увидели его никогда. Что взять со скромной родни? Родня к тому же оказалась неприветливой, явление блудного сына должного впечатления не произвело, никто не обрадовался заграничному родственнику. Никакие дары - а они были жалкими, вроде стеклянных бус для аборигенов, - не окупили бы неприятностей, а они вполне могли возникнуть... Дедушка Хельмут связываться с властями не любил, на сына волком глянул. Этот незнакомый парень, чье рождение стоило жизни его матери, добрых чувств в нем явно не пробудил, он и видел-то младенца несколько минут в теплушке - и сразу же прибыл гонец из спального вагона, от добросердечной Иды... Старуха-кореянка тоже хмурилась, сестра Гизела какая-то забитая, слова не проронит. Едва поздоровалась - но хоть обняла. И тут же оглянулась испуганно на отца. Племянница, то есть я, вообще не в счет - подросток нескладный, бакфиш.
Один только муж сестры, бравый мужчина выказал родственные чувства. Не смущаясь недовольством Хельмута - "не обращай внимания, приятель, старик спятил давно" - усадил гостя, завел приятный и полезный разговор. В тот же вечер эти двое обо всем и сговорились - во дворе, конфиденциально. Огоньки двух сигарет долго чертили темноту, потом успокоились на скамейке. Мама почувствовала недоброе:
- Гретхен, о чем они так долго разговаривают, как ты думаешь?
Таким Вилли и запомнился: никто его не ждал - не звал, никого он не уведомил о своем скором прибытии. Просто вошел, остановился на пороге, почти достав головой до притолоки. И все мы сразу поняли, что это - Вилли. Фотографии Ида присылала, а главное - похож на отца и ещё больше - на Рудольфа, старшего своего брата. Только тот сутуловат, сумрачен и всегда будто втайне посмеивается над собой, над всеми. Этот же - победитель: холодный взгляд, недобрая усмешка, готов отразить любое нападение. Разница в возрасте у них всего лет шесть, а с виду - все пятнадцать. Вилли - герой, Вилли - чемпион...
Рано утром, переночевав в отчем доме, он отправился догонять свою группу, а Барановского после этого свидания будто живой водой сбрызнули. Постоянно он повторял, что слабое звено любого промысла - сбыт, а тут ему засветило...
Пока не было Вилли, жизнь наша, несмотря на "промысел", оставалась довольно скудной. Добыча - картины, иконы, украшения и прочий антиквариат в тайниках. Помня свой ленинградский прокол - чудом на свободе остался Барановский в комиссионные магазины не совался, дожидался случайного покупателя, чтобы и богат был, и надежен, а такие редки. Иной раз посылал меня или маму сдать в магазин на комиссию колечко попроще, обручальное это уж когда совсем в доме денег не было. Приходилось ехать к деду - в комиссионки вещи принимают по месту прописки. Тогда и Зина сдавала стандартные какие-нибудь сережки - риск невелик, прибыли вещички издалека: из Москвы, из Ленинграда, кто будет искать их в нашем городишке? Обручальные кольца - все они на один манер.
Зина знала... Такого друга у меня уже не будет.
Я вылезала, наплававшись, из воды, занимала свой угол брошенной на жесткую гальку махровой простыни и продолжала долгий рассказ. Это не была репетиция того, что когда-нибудь я расскажу мужу: такое время никогда не наступит. Даже если он и узнает что-нибудь - ну да, нет ничего тайного, что не стало бы явным, - то все равно ни к чему ему знать, как все было на самом деле. А Зине я рассказывала, повторяла и прикидывала, и припоминала подробности, и спрашивала её мнения и совета, и представляла себе, что она сказала бы в ответ...
Иногда я засыпала на берегу, и Макс подходил, во сне явственно раздавались его шаги по осыпающимся под ногами мелким камешкам, и вкрадчивый голос что-то говорил, объяснял, но я не могла понять его, я совсем забыла немецкий, будто и не знала никогда. Не стоит ничего объяснять, Макс, у меня прекрасная семья, и добрый муж, любимый и любящий, я счастлива, Макс... Удаляющиеся шаги - ах, постой, не уходи, я не все ещё сказала... Но он уже не слышит, его нет, а у меня слезы градом, и я бегу в воду смыть их поскорее - кому они нужны, эти слезы?
А Зина в моих снах подлетала неслышно, спрашивала невнятно и невпопад: Грета, где ты? Где Макс - я его не вижу, здесь дым, Грета, здесь дым, отсюда не выйти никому...
Иногда Всеволод обнимал меня за плечи: Грета, Мюнхен далеко, в Германии... Я звала Зину: скажи ему, скажи - ведь Макс был, он и сейчас где-то ходит по земле, Мюнхен - это просто город.
- Дым, - звучало в ответ, - Дым, Грета, не видно ничего...
Я просыпалась, в мой мир влетали стремительно громкие голоса купающихся и загорающих людей, море сверкало нестерпимо ярко, солнце жгло кожу, а Зинин тихий голос пропадал, замирал...
Так, наверно, сходят с ума, а у меня и наследственность к тому же. Мама все ещё там, в этой больнице. Зине, а не мне надо было родиться дочерью Гизелы - уж она-то не спелась бы с Барановским, с Вилли и Максом. Хотя кто знает...
Что точно - ей бы понравился Макс. Вилли только первое время приезжал из Германии один, потом с ним неизменно появлялся напарник: сын хозяина ювелирного магазина в Мюнхене, знаток антиквариата. Как уж они вывозили ценности, которые во все времена вывозить было запрещено, - Бог весть, но ведь не одни они, не первые и не последние, контрабанда существовала всегда... Купили, наверно, какого-нибудь таможенника, прикормили - да не одного, и не только в Бресте или в Чопе, но и в Шереметьеве, должно быть. Роль Макса была - эксперт, не стоило же, в самом деле, рисковать, перевозя через границу вещи малой ценности, а то и подделки, а они тоже попадались.
- Не пялься на него, он женат, - сказал Вилли, и Макс, стоявший поодаль, обернулся, будто услышал и понял. Это было в Москве возле Большого театра, сирень цвела в скверике, я увидела тогда Макса впервые. Чуть пониже Вилли, волосы потемнее, цвет глаз неразличим за зеркальными стеклами очков, твердый "голивудский" подбородок... Почему-то я подумала, что Зинке этот парень понравился бы, - далекой Зинке, которая именно в ту минуту, наверно, спешила домой со своей красильной фабрики. И почему именно тогда я о ней вспомнила? Да просто мальчики нам всегда нравились одни и те же, непременно чтобы высокий был и хорошо бы похож на Жана Маре...
Знакомство оказалось кратким и как бы издалека - кивнули друг другу, и все. Ни к чему мне знакомиться с иностранцем, внимание к себе привлекать. Вилли даже смотреть в его сторону не велел - сам-то он тоже как бы иностранец, но родственник, в случае чего наше с ним знакомство объяснимо... На правой руке у Макса я заметила серебряное кольцо без камня...
- Он так мне сразу понравился, Зинка, просто сердце зашлось, - в сотый раз призналась я невидимой подруге.
И потому, когда мы встретились спустя почти два года, когда он явился этаким рыцарем-освободителем, в самую трудную минуту, я ему поверила. Думала о нем часто, - вот и показалось, будто его хорошо знаю.
Но это все потом, потом...
И самого-то Вилли после первого его появления у дедушки в доме я увидела нескоро. Мы тогда уехали в Майск. И однажды Барановский велел нам собираться в Москву: Вилли приезжает, остановится в "Метрополе". А мы, как обычно, в общежитии в Люберцах - у Барановского там комендант друг-приятель. Мы с мамой поедем в "Метрополь" в качестве родственниц, Вилли встретит нас в вестибюле. Добыча будет в наших сумках, в двух конфетных коробках - Барановский мастерски упаковал две маленькие иконы, заклеил, как и было: шоколадный набор, красный с золотыми оленями, раздобыл где-то... Икону побольше подвезем в день отъезда группы прямо на Белорусский вокзал, замаскируем как-нибудь...
По телефону Вилли попросил привезти средство от тараканов. В знаменитом интуристовском отеле, оказывается, водились тараканы... На стене в номере, довольно обшарпаном, красовался убогий базарный пейзаж в желто-красных тонах, закат - но на месте солнца дыра. Простыня - Вилли с раздражением откинул одеяло, - на полметра короче кровати... Но он готов был мириться с неудобствами, наш добрый Вилли, и сразу смягчился при виде "конфет"; коробок, однако, раскрывать не стал. Это было ещё до того, как его стал сопровождать в его поездках "эксперт". Только расспросил подробно, что там, в коробках. Я ему подробно рассказала. Одной маленькой иконой, упрятанной в коробку, Барановский особенно гордился: семнадцатый век.
- Большевики-активисты бабку какую-нибудь к ногтю за такую бы иконочку, а сами, вишь, хранили. Старый сыч в шкафу за книгами держал. Под рукой - чтобы грехи отмаливать.
Старый этот сыч запомнился мне: благообразный такой старичок, седенький, с виду добрый, в высотке живет на набережной. При появлении Барановского, толкнувшего его в дверях плечом, сник, прислонился к стене, однако, увидев нас с мамой, - мы, по распоряжению Барановского, всей семьей тогда ходили, - несколько успокоился.
- Позвольте документик. Вы уверены, что больше копий нету?
Наш предводитель отвечал в таких случаях непечатно:
- Тебе, такому-то и такому-то, гарантия нужна, да где ж её взять? И так сойдет.
Старик с усилием подтянул стремянку, полез под потолок - у всех наших клиентов потолки в квартирах высокие, достал с антресолей сверток, развернул серое от пыли вафельное полотенце:
- Икона ценная, старинная, больше ничем порадовать не могу...
- Можешь. В доме профессора Асмолова, которого ты лично в тридцать пятом брал, имелось много ценностей. Вот, глянь: заявление его свояченицы, просит вернуть вещи, принадлежавшие лично ей. Образ Спаса нерукотворного, дорог ей как память о родителях, браслет золотой тонкий, без камней, французской работы и перстень с изумрудом - тоже фамильный, хранился в семье больше века. Отвечено свояченице наивной, что данные неликвиды, которые она и так обязана была в свое время сдать, ни в каких описях не значатся и при аресте её родственника Асмолова в квартире не обнаружены. Прилипли, стало быть, к ручонкам шаловливым, а, дед? А я вот докопался.
В голосе шантажиста клокочет издевка, клиент раздавлен, на шепот переходит:
- Браслет продать пришлось в войну, жена хворала. А перстенек носила, что правда, то правда. Любила его очень, - Порылся в каких-то коробочках, достал и перстень. Барановский коробочку ладонью прикрыл, опрокинул на стол, выбрал из вороха дешевых бус золотые сережки - такие во всех ювелирных продаются, кому они нужны? Часики прихватил женские - я поняла, это мне в комиссионку нести когда-нибудь...
Ветхий запуганный старичок показал вдруг зубы:
- О жене память. Полож на место, я ей часы сам купил.
Так сейчас и вцепится в глотку, однако не надолго его хватило, примолк. Что ж они так все робеют перед Барановским, чем он их берет?
- Внук у него, - объяснил тот уже дома, то есть в общежитии, куда мы благополучно вернулись, - Твой примерно ровесник. Единственный. Отец у этого мальчишки в войну погиб, мать укатила с кем-то. Дед его вырастил. Каково бы ему узнать о славном чекистском прошлом любимого дедушки? Сейчас это не в моде, сама знаешь. А тут мало что чекист - ещё и ворюга...
Нет, не прост был Барановский, осторожен и осмотрителен, научен горьким опытом, готовился к каждому визиту обстоятельно... И все же всякое бывало. Один клиент - лысый, сморщенный, совсем вроде развалина - наган откуда-то из-за спины выхватил, я и ахнуть не успела, а Барановский уже сбил его с ног и сел сверху, вцепился в кадыкастое горло. Из кухни влетела в комнату серая моль-старуха, отняла, отрыдала. У этих забрали картины прямо в рамах снимали со стен, запихивали в большую дорожную сумку. Пару фарфоровых статуэток - майсен, бисквит, и без эксперта понятно, Барановский осторожно опустил в карман плаща, не было времени завернуть. Из ящика стола под испепеляющим взглядом старика выгреб коробочки с орденами, поднял с полу наган, пнув при этом в бок старуху, чтобы подвинулась. Вырвал телефонный шнур из стены:
- Сидеть и молчать, если что - ворочусь и сожгу к такой-то матери...
Вытащил из наружной двери ключ, запер дверь снаружи, ключ опустил в урну возле самого общежития. Такое не часто случалось, при маме бы он не посмел. Как ни странно, при ней он меньше злобствовал, меня же не стеснялся. Почему, Зин, как ты думаешь? Чувствовал наше родство? Но я же не такая, не такая... Двое стариков, дрожавших на полу в прихожей, - нет, мерзкие, не жалко их. Но ключ я бы в дверях оставила. Чтобы соседи их вызволили...
И другой рассказ предназначен был для моей безмолвной подруги пользуясь её безграничным терпением, я повторяла его вновь и вновь, успокаивала, утешала себя, что так лучше, что Макс не для меня, а муж мой и отец моего ребенка - тот человек, с которым я счастлива.
И напоминала не то себе, не то Зине, как мы познакомились, как оно все получилось.
...Когда я узнала, что беременна, во мне будто два человека затеяли борьбу. Дочь Барановского, налетчица и воровка криком кричала: не надо никакого ребенка, мать-одиночка - это ужас, это навсегда, его отец тебя не любит, а ты его, и тебе двадцать всего, и Макс ведь уже где-то маячил, призрак великой любви, безнадежный случай, а сердце все же замирало.
Дочка же Гизелы, внучка старого дедушки Хельмута шептала по ночам: ребенок искупит все твои грехи, поезжай домой, к деду, к Паке, мама будет только рада, когда выйдет из больницы. Ты не останешься одна... Ни на что я не рассчитывала, когда решилась поговорить все же с Всеволодом Павловичем. Особенно когда увидела, что направляется он к проходной, где мы назначили встречу, со своей любовницей. Раговора, стало быть, не получится, спросит он меня, в чем дело, ответить мне будет нечего - не при ней же признаваться, и пойдут они себе дальше, а я тоже уйду... Но напрасно я себе все это нарисовала, все вышло иначе, и Всеволод Павлович оказался порядочным и благородным человеком, и любовница его не при чем, а я лишний раз убедилась, что я настоящая избранница. У других ведь так не бывает.
И я полюбила его, ты мне веришь, Зинуля? Благодарность и уважение это очень много, и не забудь, подружка, - он мой первый и отец моего ребенка. А Макс - это детское, подумаешь - загадочный вид и квадратный подбородок, все равно что в киноактера влюбиться, его не существует, он в воздухе растаял...
Растворялась в горячем полдневном мареве и моя терпеливая слушательница, жара прогоняла меня с пляжа. Окунувшись последний раз, отряхнув махровую простыню и накинув платье на мокрый ещё купальник - так легче идти, подниматься в гору, я отправлялась к Вардо и Павлику коротать ещё один сияющий, пустой, бесконечно тянущийся день. Ждать в саду вечерней прохлады, читать Пушкина. В шкафу у Вардо, где пылились медицинские справочники и книжки на грузинском языке, на мое несказанное счастье обнаружился Пушкин, полное собрание сочинений в одном томе, толстенная неудобная книжища, мелкий шрифт, издано до войны, надо же - потому и уцелела в шкафу, что на пляж с собой не возьмешь. Пушкин прогонял на время пугающие видения и воспоминания, сводившие с ума, и приводил на память другие голоса другие комнаты...
- Ну-ка скажи, у тебя счастливый брак? - спросил Макс. Мы с ним лежали в постели, слишком узкой для двоих, и комнатушка тесная, грязноватая, а за тюлевой дырявой занавеской на окне не ночь, как надо бы, а ясный день. Мы и днем не вставали.
- Нет, несчастливый, - ответила я тогда, - И больше ни о чем не спрашивай.
Что тут объяснишь? Мой муж, красивый, великодушный и добрый, старше меня больше чем на двадцать лет - вот и весь сказ. Макс открыл мне новый, неведомый мир: несколько дней и ночей, проведенных вот в этой каморке, свели на нет все достоинства и преимущества моего счастливого замужества, которое, собственно, к тому времени можно было считать закончившимся. Ведь я сбежала от мужа, сына увезла, оставив гадкую записку - в ней и слова правды не было, когда я её писала. "Ухожу к человеку, которого люблю...". Вилли увез меня чуть ли не силой, пригрозив, что расскажет мужу о моем прошлом. Заставил написать лживые слова, которые неожиданно обернулись правдой.
Как я ненавидела Вилли, он вынудил меня бросить все, что казалось счастьем, грозил тюрьмой:
- Все равно все потеряешь, Гретхен, сделай лучше по-моему. И поторопись, Макс ждет внизу, в такси...
Нет, не потому я согласилась, что внизу ждал Макс. Видит Бог - в тот момент имя его было пустым звуком. Но если Вилли выполнит свою угрозу - а он на это способен, - то вся жизнь рухнет, муж меня возненавидит, меня посадят в тюрьму, где уже томится отец, или в другую - какая разница? Павлика отберут...
- Вот документы. Архив твоего отца у меня, а у тебя есть опыт. Мы вдвоем много сможем сделать - смотри, здесь надолго хватит...
- А потом?
- Уедешь со мной в Германию, - не разхдумывая, ответил Вилли, - Ты молода, красива и устроишь свою жизнь. Что тебе здесь делать, Грета? Мы немцы - а эта страна для нас злая мачеха, разве не так? Посмотри, что стало с нашей семьей.
- Вилли, ради Бога, оставь меня в покое. Я замужем - Всеволод хороший человек. И подумай, что будет с мамой?
- До твоего мужа мне дела нет, а сестру Гизелу здесь с ума свели. И хватит об этом - вот бумаги, нам с Максом в них без твоей помощи не разобраться, и ты будешь нам помогать. Не забывай - это большие деньги... Мы с Максом все продумали и решили...
Они с Максом продумали и решили. А я и тот же Макс расстроили далеко идущие планы моего хитроумного дядюшки Вилли. Так уж получилось...
Такси, в котором действительно ждал нас Макс, доставило нас на Патриаршие пруды, в ту самую квартиру, где прежде жил Руди. Выходит, и он в заговоре? Как же так - Руди заодно с младшим братом против меня?..
Потом выяснилось, что Руди и не знал ничего. Хозяйка квартиры отказала беспокойному ресторанному лабуху: женщин водит, соседи недовольны его поздними и часто шумными возвращениями. Вилли, случившийся как раз в Москве, помогая брату перевозить нехитрый скарб, ухитрился договориться с сердитой теткой: а нельзя ли пока пожить здесь племяннице с сынишкой, за хорошие деньги? Племянница - тихоня, он ручается, нет, не иностранка, Боже сохрани, и не музыкантша. У неё московская прописка - просто домашние неурядицы, сами знаете...
Вилли-заговорщик, Вилли-интриган, все у него ладилось до поры, всех обвел. И собой, наверно, гордился...
Рекомендовался он представителем какой-то западногерманской фирмы турист, видимо, примелькался. Жили они вдвоем с Максом в домах для иностранных дипломатов и журналистов на Кутузовском проспекте - не так уж далеко от квартиры Всеволода Павловича. И недалеко, в Сивцевом Вражке, жил себе поживал "клиент", которого, по плану Вилли, надлежало навестить в первую очередь. "Ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий" - так приговаривал Барановский...
- Артемий Трофимович, слушайте внимательно, хорошо? - я говорила, прикрыв рукой трубку, внятно, без эмоций, - Это в ваших интересах. Читаю. Слышите, читаю. Я, агент по кличке Трофим, сообщаю, что на заседаниях заводского комитета ВЛКСМ ведутся антисоветские разговоры. Комсорг сортопрокатного цеха Щукин Анатолий Аверьянович вел антисоветский разговор по поводу приезда в Москву Риббентропа, точные слова: чего этому фашисту здесь надо? Присутствовали...
На этом месте трубку бросили. И то сказать, долго терпели. Случалось, по пять раз приходилось звонить, пока клиент уразумеет, что некуда ему деваться...
- Генуг - хватит, - деловито сказал Вилли, когда в трубке снова зачирикали короткие гудочки, - Звонить дальше бесполезно, информацию клиент получил, теперь подтвердим её документально, правильно, племянница?
Отлично он освоил метод Барановского. В конверт легла заранее переснятая копия прочитанного отчета и краткая выписка из дела злополучного комсорга сортопрокатного цеха. Участие в заговоре, подрыв, вовлечение, шпионаж в пользу иностранной державы - какой, не названо. Стандартный набор. Присутствовавшие на том заседании комитета комсомола и не догадывались, что один из них настрочит "отчет". Смеялись, наверно, шутили - молодые ведь ребята, а было дело весной, в апреле, так значилось в документе... Разметало их черной силой по лагерям, умер через три года комсорг Щукин - от воспаления легких, сказано в его деле на последней странице. А доносчик вот он - на Сивцевом Вражке, и голосок хоть и дребезжит, но ещё бодренький.
...Павлик хныкал и просился домой. Вилли с Максом ушли - уходя, Вилли запер дверь снаружи.
- Что ты делаешь? А если пожар?
- Зай форзихтих - будь осторожна, - вот и весь ответ. Телефона в бывшей квартире Руди как не было, так и нет. Ясно - любящий дядюшка опасается, что я сделаю попытку вернуться к мужу. Куда уж - после той записки... А ведь это совсем недалеко, минут двадцать троллейбусом по Садовому кольцу. Но там остался другой мир, и этот другой мир несовместим, выходит, с Вилли и Максом, а вернее - с прошлым, от которого так и не удалось уйти. А ведь я хотела, и Руди старался помочь. В этой самой квартире около двух лет назад и затеял он мое превращение в Зину. Переклеил аккуратно фотографию из одного паспорта в другой, и стала я тобой, Зинка. И замуж вышла, и сына родила - но, видишь, недалеко ушла, все вернулось на круги своя...
...Невыносимо было представлять себе, как входит Всеволод в свой дом, как читает проклятую записку. Я села за стол, пододвинула к себе перечень вещей, которые мы потребуем у клиента - того, которому сегодня звонили и письмо отправили. Списочек подробный, аккуратный, Барановский составил, а нам вот с Вилли действовать, выполнять последнюю волю отца... Каково ему там, за тюремной решеткой?
Я задумалась о предстоящей "операции" - без Барановского ещё страшнее звонить в незнакомую дверь. Вилли - иностранный гражданин, он выпутается, если что. Если, к примеру, за дверью нас встретит милиция... Мне стало жутко.
И тут что-то звякнуло в прихожей, явственно повернулся ключ в замочной скважине. Я метнулась туда, щелкнула выключателем.
- Дас бин их, Гретхен, - вошел Макс, что ему здесь надо? Забыл что-нибудь... Но он прошел в комнату, сел к столу и меня жестом пригласил сесть:
- Надо поговорить, Гретхен...
Вот как все получилось, Зинуля. А до этого мы с ним и словом не перекинулись, представляешь?
...Дни в Сухуми тянулись невыносимо. Когда в доме появлялась молодая, похожая на Вардо - такая же носатая женщина, я знала: нынче воскресенье. Незамужняя дочь, которая учительствует в недалеком селении, приехала навестить мать. После четвертого воскресенья, когда я, как обычно, позвонила с почты, муж сказал, что приехать не сможет.
- Что случилось? Отпуск не дали? Ведь обещали же... А как же мы с Павликом? Нам что делать?
Никаких подробностей, голос странный, пустой, без интонаций, чеканит слова:
- Можешь не спешить. Приезжай, когда захочешь. Только телеграмму дай о выезде. Деньги я уже выслал...
- Зачем мне деньги, я и этих не истратила, - но он уже положил трубку.
Кто - Вилли или Барановский? - гадала я, возвращаясь с почты, - Кто-то из них меня выдал, рассказал мужу. А если Коньков снова что-то разнюхал? Похоже, он. Скорее всего. Недаром я его боюсь - как он на порог, так меня в дрожь кидает. Двуличный, подкожный - старается обходительным казаться, а глазки так и косят. Однажды, когда мы с ним в кухне оказались одни, он открылся: тихо так, сквозь зубы процедил:
- Что, Гретхен, Фауст-то против тебя простоват вышел?
Я будто и не поняла: улыбнулась изо всех сил, с любовью к дорогому гостю, к семейному нашему другу. Сидит себе, балагурит, будто не замечает, как меня от его шуточек воротит. Всеволод же не устает повторять: если бы не он, Зинуша... Уверен, что и я по гроб благодарна проклятому сыщику... Вот ведь умный человек Всеволод Павлович, а чего-то важного в жизни не понимает. Мы с Коньковым рядом с ним - и впрямь пара заговорщиков.
Не сомневаясь, что дома что-то произошло, что-то наружу выплыло из того, что мне хотелось скрыть, не стала я дожидаться у моря погоды: в тот же вечер купила обратный билет. Вардо ахнула, прижала к себе Павлика, будто не собираясь его отдавать. Малыш тоже разлуку предстоящую не одобрил ночью затемпературил. Но до отъезда оставалось ещё целых два дня, Вардо захлопотала над ним со своими снадобьями, подняла на ноги...
- Приедем на следующий год обязательно, тетя Вардо, я обещаю...
Господи, знать бы, где я буду через неделю, что там муж узнал и как намерен поступить...
Поезд в Москву отправлялся вечером, в день отъезда я с утра пошла на пляж. на моем обычном месте расположились десятка два рослых парней команда заезжих баскетболистов, я встречала их в городе. Неестественно длинные, надменные как верблюды, они своими размерами как-то изменили масштабы окружающих предметов, сместили их - и само море уже не казалось таким безнадежно огромным, а пляж стал уютнее и меньше и неожиданно показался мне привлекательным и желанным местом, которое долго ещё будет помниться.
ГЛАВА 6. ДЕСЯТЬ ПОГИБЕЛЬНЫХ ДНЕЙ
С Курского вокзала добирались домой на такси, Всеволод рядом с водителем, мы с Павликом сзади, можно и не разговаривать, тем более, что вот-вот окажемся дома и уж тут разговора не избежать, а что он окажется неприятным, сомневаться не приходилось, достаточно взглянуть на хмурое лицо мужа.
Он вошел первым, включил свет в передней - и вот оно! На столике под зеркалом поблескивает горстка перстней, весь десяток тут, золото старинное красноватое, бриллиантов, правда, нет, но рубинов несколько, и топазы есть, и один сапфир, насколько я помню. Я и не примерила ни одного, забыла напрочь это свое имущество на черный день, как сказал Руди. А потом сам же и припрятал здесь, замуровал в раму портрета, принадлежавшего этой квартире так же органично, как стены, двери и окна:
- Гретхен, а куда ты спрятала те кольца, помнишь? Нет, старая сумка не годится, мало ли что. Погоди-ка...
Забежавший днем, как он изредка это делал, Руди обвел взглядом темные обои, тяжелые шторы, зеркало в простенке. Поднялся, осторожно снял портрет - он такой высокий, Руди, ему и стул не понадобился. Легонько постучал по раме... Как же я могла об этом забыть? Вот уж поистине черный день.
- Рассказать, откуда взялись кольца, да?
- И монеты. И ещё обо всем, о чем ты забыла мне рассказать в прошлый раз, - тон как у прокурора, и выставку устроил прямо в прихожей, чтобы сходу начать следствие. Эффект внезапности - что ж, мне ли обижаться: его можно понять...
- Это ведь не единственный твой секрет, правда, Зина? Или Грета - как тебе больше нравится?
- Винегрета, - вспомнилась шуточка Конькова, - Да называй, как хочешь. Но лучше бы отложить разговор. Павлика покормим, ладно? А потом...
Непохоже на Всеволода - играть в такие игры. В прошлом году сам же предложил ничего не менять, остаться Зиной, жить, как прежде, под чужим именем. В паспорте, который мне выдали после регистрации брака, я Зинаида Ивановна Пальникова, решили - так тому и быть. А теперь это ехидное: Зина или Грета? Чего он добивается? И главное - что ему известно?
В холодильнике и детское питание заготовлено, и молоко, и яблоки, и в кастрюльке что-то.
- Спасибо, что позаботился. Котлеты... Неужели сам?
- Митька. И пюре картофельное тоже он, и зелень где-то там, поищи.
Так и есть, я угадала. Ищейка эта здесь побывала, да не один раз. Разнюхал что-то и мужа моего накрутил. Но как это ему удалось тайник найти?
Когда, наконец, Павлик заснул и сами мы поужинали, съели подчистую коньковское угощение, то настало время выяснить, что же все-таки произошло, пока я скучала в Сухуми. Всеволода, впрочем, интересовало совсем другое те десять дней, когда я пребывала в бегах, те дни, что едва не разрушили маленькую нашу семью и о которых ему было известно далеко не все.
Сели мы в старые любимые кресла под самым портретом.
- Что ж ты меня предала, подруга? - спросила я мысленно, поймав загадочный взгляд красавицы, но она, по своему обычаю, промолчала. Пришлось заговорить мне.
- Можешь не верить, но это правда святая: я просто забыла про эти кольца...
- Допустим, забыла. А что ещё забыла? Пора бы мне узнать.
Еще я забыла - нет, только старалась забыть - Макса и маленькую комнатушку, в которой мы провели, не разлучаясь, не выходя, только вдвоем четыре дня и три ночи, и ещё один день и две ночи я была там одна. Поесть нам приносила нянька из дома ребенка в Майске, куда я, спасаясь от Вилли, отнесла Павлика, Макс сказал, что ребенок - "особая примета", без него меня труднее отыскать. Отнесла, уговорила оставить мальчика на несколько дней. Пачку ассигнаций, которую дал Макс, даже не пересчитывая, сунула в карман белого халата главного врача. Поклялась ей, что приду за сыном, как только смогу, меня будто бы преследует муж-алкоголик, я опасаюсь за малыша. Толстуха врачиха смотрела в сторону, не верила, однако пообещала мое заявление никуда пока не отправлять, чтобы я могла забрать сына без лишних хлопот.
Уходя, я поймала взгляд няньки, уносившей Павлика, подождала, пока она вернется. Спросила, не знает ли, кто бы сдал мне комнату на неделю... Через неделю истекает срок визы у Вилли, он уедет непременно, а я вздохну свободно... Правда, у Макса тоже виза заканчивается, но он не велел мне об этом беспокоиться...
Нет, никак не мог Коньков дознаться, где я пряталась от Вилли и кто со мной тогда был. Дальше видно будет, но первая об этом ни за что не заговорю. И я принялась подробно рассказывать о кольцах - о том, как попали они в тайник и откуда вообще взялись. Ничего нового - о моем участии в делах отца Всеволод знал и раньше, и о том, как сбежала, воспользовавшись случаем, вышла из игры. Да и с Руди мой муж познакомился - они, как ни странно, друг другу понравились... Если понадобится, Руди подтвердит мои слова...
- Как это Коньков догадался про тайник? - настала моя очередь спрашивать.
- Это не он. Я искал мамины часики и два колечка.
Я поднялась, потянула его за руку к резному шкафчику, где на верхней полке рядом с графинами, графинчиками, штофами, рюмками и бокалами отсвечивала розовым стеклянная старинная, в форме раковины пудреница. Достала её, сняла крышечку, то ли на самом деле, то ли почудилось, будто повеяло тонким призрачным ароматом. И на подставленную ладонь Всеволода вытряхнула плоские часики без стекла и два стертых колечка, одно с зеленым стеклышком...
- Они всегда там и лежали. Я думала, ты знаешь.
- Знал бы я...
Он не договорил, а мне вдруг легко стало на душе. Значит, ложная тревога, небольшой прокол, Барановский меня не выдал, а Вилли, может, и вовсе отступился, нашел себе другое занятие. Макс... А что Макс - был ли мальчик-то? Жена, с которой он разводится - или развелся уже, или помирился - где-то там, рядом с ним, в Мюнхене, а мне путь туда заказан, судьба моя Всеволод, добрый и порядочный, такого нельзя мучать и обманывать, и не надо ему ничего знать о Максе.
- Прости меня, - я опустилась на пол рядом с креслом, ткнулась головой в его колени, - Эти кольца - Руди мне их дал на черный день, я же не знала, что тебя встречу...
- Расскажи мне все ещё раз, а? - попросил Всеволод, уже мягче, без прокурорских ноток в голосе, - Расскажи про эти десять дней...
Как ребенок, который просит, чтобы ему повторили любимую сказку, Павлик так любит поканючить: расскажи да расскажи про трех медведей, сам уж наизусть знает...
- Ладно, расскажу, - пообещала я, - Только можно не сейчас: я ведь с поезда. Ванну и спать...
Он потянул меня к себе, посадил на колени, покачал, как маленькую. Раньше мы часто так сидели по вечерам. Погладил за ухом, как кошку. Согласился, сдался...
И у меня есть теперь время подготовиться к разговору, повторить свою сказку, чтобы не вызывала сомнений, правдиво и убедительно. Но обольщаться и расслабляться нельзя: завтра, послезавтра, через неделю муж захочет все же поподробней узнать, чем я занималась в течение десяти дней, с момента ухода из дому до возвращения. Не обнаружь он тайник, так бы все и обошлось. Ведь в прошлом году, когда мы все втроем возвращались в Москву из Майска, мне и выдумывать ничего не пришлось, объясняя свое бегство, просто умолчала кое о чем. Врать, кстати, было опасно: Всеволод многое и сам знал, к тому времени - побывал у дедушки Хельмута, разговаривал с Пакой, маму видел в больнице. Пожалел меня тогда, не терзал вопросами. Как ни велико было его потрясение, простил обман великодушно, а потом даже наладил отношения с моей семьей, я имею в виду Руди. Тот приходил к нам - не тайком уже, обедал иногда по субботам, после обеда садились с мужем за шахматы. Остальные члены семьи нас не беспокоили: Барановский в тюрьме, мы даже не знали, состоялся ли суд. Мама в больнице, от Вилли, слава Богу, ни слуху, ни духу...
Теперь все иначе - пока мы с Павликом были в Сухуми, Всеволод оставался один. Успел за это время и кольца обнаружить, и припомнить многое, да и Коньков его подогревал - вот и ждет полного чистосердечного признания, без уверток и умолчаний, и не отвертеться, держи теперь, Гретхен, за все ответ... Так я себе твердила, сама себя пугала, а в глубине души знала: выкручусь, я же избранница.
Ну вот они, десять дней, едва не сокрушивших нашу семью.
Первый - это когда Руди явился с недоброй вестью: Барановскому известно, что ты, Грета, жива-здорова и находишься в Москве... Вот так раз! Он же потерял мой след, когда я ушла из квартиры на Патриарших, один только Руди знал, где я.
- Пака написала твоей матери, что соседка Гертруда встретила тебя в ГУМе, помнишь? От Гизелы узнал и Барановский, и как-то ухитрился сообщить своему партнеру Вилли...
Вот это сюрприз! До сих пор сердце барабанную дробь выбивает, как вспомню толстую Гертруду: схватила за рукав, тараторит громко по-немецки... А Всеволод в двух шагах. Я вырвалась, побежала, она вслед мне: "Гретхен!" На весь ГУМ.
А как хорошо все было, надежно. Руди бы меня ни за что не выдал. Он на своем стоял: приехала племянница, он её встретил, как положено, отвез к себе домой, а вечером вернулся - одна только сумка с вещами. Исчезла, и записки нет. Никаких сведений в моргах, больницах и прочих местах, где принято искать пропавших... Бедная мама, каково ей пришлось. Вот тогда она и попала в больницу. То Барановский её терзал, заставлял делать то, чему противилась её душа. Потом следственный изолятор - представить себе не могу маму среди воровок и мошенниц... И я ещё пропала...
Я думала про себя: Барановскому искать меня несподручно, пока он под следствием. А если и пытался - то разыскивал бы свою дочь Маргариту Барановскую, таковая же нигде не пребывала и паспорт её хранился у Руди, а тот не предаст.
Когда Вилли в очередной раз приехал в Москву, не зная об аресте моих родителей, неприятные новости преподнес ему старший брат. Попались, мол, они с поличным, "клиент" предупредил милицию. Племянница на свободе - Бог отвел, не взял её в тот раз Барановский с собой. Не дождавшись в назначенное время родителей, не стала и милиции дожидаться, умная головка. Подхватилась - и на Московский вокзал, в Москве не задержалась, в Майск не поехала - побоялась, что уже её ищут. К деду кинулась - только оттуда позвонила ему, Руди, он посоветовал ей вернуться в Москву, вместе бы что-нибудь придумали, но она приехала, вещи для продажи привезла - и скрылась неведомо куда...
- Заметалась, - предположил Вилли, - Объявится со временем. Девчонка, нервы сдали...
Руди уверен был: братец-авантюрист рисковать не станет, поспешит ноги унести. Руди того и надо: от "промысла" - он был как бы связным - и ему перепадало, только деньги мало что меняли в его безалаберной жизни, а ходить по краю он больше не хотел. С самого начала отказался участвовать в тщательно спланированных операциях Барановского, согласился только на подхвате побыть...
Однако младший брат его ожидания обманул. Руди изобразил, как тот ходил сосредоточенно по комнате - пять шагов туда, пять обратно, как волк в клетке, - и, наконец, ознакомил молча наблюдавшего за ним Руди с результатами своих наблюдений. Бояться нечего - Барановский свой основной канал сбыта не сдаст. Коллекционеров каких-нибудь назовет - пару имен, пару адресов. А продажа ценностей иностранцам - со-овсем другая статья, уж ему-то известно. Это первое. Второе - дело можно продолжать и без Барановского. У него, Вилли, имеются кое-какие документы и копии их Барановский предусмотрительно передал ему часть архива...
Вот этого Руди не ожидал.
- Но ты же не можешь один...
- Поможешь?
- Ну уж нет! Я от бабушки ушел и от дедушки ушел...
Вилли настаивать не стал, зашел с другой стороны:
- Тогда найди Грету, это ты её спрятал, меня не обманешь...
- Догадался все же! - я заметила вдруг, что Руди вовсе не так спокоен, как хочет казаться, в глазах тревога и, похоже, страх, - Руди, в чем дело?
- А в том, девочка, что береженого Бог бережет. Я из Москвы уезжаю, лягу пока на дно. Гастроли подвернулись по ближнему и дальнему захолустью, там меня не сыщут...
Недооценили мы белокурую бестию. В тот же раз но и выследил, куда это направился Руди. Просто пошел за ним, сел, должно быть, в тот же троллейбус, ехал, прячась, пригибаясь за чужие спины. Легко за человеком следить, если тот этого не ожидает, к тому же встревожен. Так что Руди сам привел ко мне "хвост" - и не заметил...
Второй из этих десяти дней начался, как обычно. Муж позавтракал и отправился в институт, я закрыла за ним дверь, не успела и шагу ступить звонок. Забыл что-то... Но на пороге стоял Вилли - втолкнул меня в квартиру, вошел следом:
- Здравствуй, племянница!
Дожидался этажом выше, пока Всеволод выйдет. Точно рассчитал... И вот он, тут как тут, Вилли-хитрец, и шутить не собирается, и от замысла своего не отступит... Закончив излагать свои планы и обозначив мое в них место, он снял телефонную трубку, сунул её мне:
- Закажи такси. Сейчас поедем в один дом, а завтра вечером - "красной стрелой" в Ленинград, билеты я взял. Старина Макс поедет с нами...
- Ну и езжайте, - я произнесла это, а сердце уже ныло. Не справиться мне с этим фашистом, так его однажды мама назвала, - Я с места не двинусь. Ну подумай сам, Павлик же маленький...
Вилли, стоя посреди комнаты, раскачивался на каблуках, глядел сверху вниз:
- Поедешь как миленькая. Я не идиот - отказываться от такого бизнеса. Свари-ка мне кофе покрепче, да начинай собираться, времени мало.
- Вилли, это безумие, - я все пыталась его уговорить, - Если Барановский расскажет...
Вилли усмехнулся, ну да, у него есть тут аргумент. Ничего Барановский не расскажет, связь с иностранцами - это похуже, чем просто бывших чекистов обчищать.
- Мне-то опасаться нечего, а тебя и выдавать Барановскому не надо, тебя и так милиция наверняка ищет. Гизелу даже и искать не надо...
Любящий родственник без запинки сообщил мне то, что знал, да рассказать не решился его старший брат: маму из следственного изолятора отправили сначала в тюремную больницу, оттуда увезли в Майск, по месту жительства, благо там есть клиника по профилю: её признали душевнобольной.
Вот на том я и сломалась. Вилли ещё что-то молол - Барановский рано или поздно потянет тебя за собой, Маргарита, подумай хоть о своем сыне - а я уже складывала в спортивную сумку, вытряхнув из неё теннисные принадлежности, ползунки, комбинезончики и прочее.
- Возьми и себе что-нибудь, не забудь, - заботливо напомнил добрый дядя Вилли, - Во сколько, кстати, возвращается твой муж?
- Завтра к вечеру, у него командировка недальняя, в академгородок с лекцией...
- Отлично, - гость на радостях сам сварил кофе нам обоим, а я принялась укладывать бутылочки и банки с детским питанием, и все мне казалось, что это происходит не со мной, что откроется дверь и войдет кто-нибудь: Руди, Всеволод, все равно - лишь бы никуда не ехать с Вилли. Как это мама сказала тогда? Да ты просто родился фашистом, Вильгельм, Ида была тебе настоящей матерью, если бы не она, ты бы и не жил вовсе, а ты слова доброго о ней не сказал!
- Как бы ты заговорила, добренькая, если бы тебе столько отмазываться пришлось. Как со мной в школе обходились! Представляешь, еврей, сын репрессированного...
Его приемного отца, Канторовича, расстреляли в сорок седьмом, наш белокурый красавчик, который числился евреем, претерпел массу унижений из-за приемных родителей, какая несправедливость, как он зол на них!
То ли для мамы эта наглая чушь послужила убедительным доводом, то ли не хотелось ей продолжать - на том и кончилось. И то сказать, для нее, безропотной и молчаливой, упрек в чей бы то ни было адрес - настоящий бунт. Потому и запомнилось.
...Утром третьего из тех дней, переночевав в чужой квартире, я кормила Павлика, а Вилли между тем втолковывал мне план дальнейших действий. Явился Макс - как всегда, в темных очках. Мне казалось, будто он тайком разглядывает, изучает меня, и это мешало вникать в то, что говорил Вилли.
- Звонок из автомата, ну это как обычно, тебе знакомо. На вас, дескать, имеется такой-то компромат. Поподробнее, сколько успеешь.
Вилли с заметным удовольствием выговорил слово "компромат", вообще он отлично говорит по-русски: вырос-то здесь, в Ленинграде. Акцент появился у него уже за границей. Явственно различимый акцент обязательно насторожит "клиента", чекисты - народ недоверчивый. Звонить придется мне.
- У меня ваш послужной список, ваше собственноручное заявление, не вешайте трубку, на-днях вы получите письмо с копиями этих документов, не вешайте трубку, повторяю - не вешайте трубку, выслушайте до конца, это в ваших интересах... - сколько раз я слышала, как произносит подобные слова Барановский...
Макс заигрывал потихоньку с Павликом, делая вид, будто отнимает погремушку. Вилли бросил сердито:
- Шел бы в другую комнату.
Макс распоряжения не выполнил, остался, посадил малыша на одно колено, принялся раскачивать. "Поехали за орехами" - так называл это дедушка Хельмут. Малыш взвизгнул от восторга, Вилли заиграл желваками, взял меня железными пальцами за локоть, увел звонить. В автомате стоял рядом, старался по выражению моего лица угадать слова невидимого собеседника. Я успела сказать все, что следовало, раньше, чем в трубке раздались частые гудки. Все прошло нормально. Вилли был доволен.
Навестить "клиента" отправились назавтра же: письмо, брошенное непосредственно в почтовый ящик, произвело должное впечатление, нам назначили встречу.
Двор-колодец, лестница, по которой неудобно подниматься: так сильно стерты ступени, что стали покатыми. Обычно бывшие чекисты обитают в домах поновей, но в Питере попадаются и такие: согласны терпеть и темную подворотню, и неприглядный подъезд, лишь бы в самом центре поближе к Исакию - престижно... Так и есть - высокие потолки, мебель в стиле, который Барановский называл "рейхсканцелярия": на львиных лапах, кое-где и позолота сохранилась, такую мародеры вывозили из Германии в сорок пятом. Разглядывать некогда, по реестру Барановского у хозяина большие ценности, брать надлежало только то, что легко унести. Я заметила коллекцию чугунного литья: рыцари, всадники, многофигурная композиция - охотники на лошадях, в окружении пляшущих от нетерпения борзых собак... Не унесешь, останется эта красота в утешение замшелым старикам - ишь бабка вызверилась, буравит меня выцветшими белыми глазами. Ненавижу... Этому учил Барановский: ты их ненавидеть должна, Маргарита, ни на миг не забывай - они вампиры, душегубы. Повторяй это про себя, не давай им спуску...
Старуха, изобразив всем телом высшую степень гадливости, протянула мне заранее приготовленный сверток: царские золотые монеты, неплохо. Но мало. Задрожавшая рука в сухой змеиной коже раскрыла шкатулку синего бархата, а там золотой кулон в виде сердца и серьги - сердечки поменьше.
- Ты же помрешь вот-вот, - сказала я ей, - Все равно не пригодится.
Вилли одобрительно хмыкнул, на меня накатил стыд и слепая злоба:
- Что ты там бормочешь?
Старик, ни слова не проронивший, испуганно метнулся к стене, начал суетливо стаскивать картины: две лошадиные головки маслом, в овальных рамах. Ничего они не стоят, но я бы повесила их у себя дома, милые такие... Только где у меня дом?
Забрали и картины. Под эскортом Вилли - хоть и новичок он, а провод телефонный перерезал, не забыл - кубарем скатилась я по лестнице, вот он, двор, длинная подворотня, просторная площадь, сразу за угол, ловим левака...
Макс открыл нам дверь, помог мне снять пальто, на миг задержав руки на моих плечах, будто приобнял. На столе чашки, - Вилли сдвинул их на край, водрузил посреди стола невесть откуда взявшуюся бутылку коньяка:
- Рюмки есть в этом доме?
Выпили - закусить пришлось печеньем, другого ничего не было. Накануне меня трясло от страха, зато теперь возникло знакомое ощущение: проскочили, удалось зацепиться, не свалиться в пропасть, - а уж ноги скользили. И уже начинали радовать грядущие деньки, и петь хотелось, а пуще всего хотелось обнять Макса. Или пусть он меня обнимет...
Вилли тоже расслабился - многословно объяснял Максу, как протекал визит, и хвалил меня, ничто не мешало мне смотреть на Макса - он не чувствовал моего взгляда, толстокожий чурбан, но все же что-то произошло между нами: его руки на моих плечах в прихожей... Нет, это показалось...
Так я и уснула, сидя с ногами на диване, не раздеваясь. Сквозь сон услышала:
- Да пусть здесь спит, - это сказал Вилли пьяным голосом, - Тебе так даже удобнее, а, старина?
- Мальчик проснется, будет её искать, - Макс тряхнул меня за плечо, намек пьяного Вилли его не задел, - Гретхен, проснись...
Помог мне подняться, - у меня затекли ноги, - довел до дверей комнаты, где спал Павлик, и на пороге вдруг крепко поцеловал в губы. Я как-то не своей волей качнулась к нему, он резко отстранил меня, почти оттолкнул:
- В другой раз, девочка...
...Пятый день из тех десяти самый главный. Один из тех дней, когда все, что было до сих пор, уносится в сторону, как шоссе из-под колес вылетевшей на обочину машины. Вместо ровной поверхности вдруг кочки, ухабы, дерево, пешеход, крутой обрыв, Бог весть что... Непредвиденные опасности а минуту всего назад серая накатанная дорога казалась безопасной и единственно возможной.
Вилли-аккуратист все продумал до деталей, будущее нарисовал четко. Выжмем все, что можно, из архива Барановского, и уезжаем в Германию, он знает, как это устроить, если будут деньги... Получалось, что и деньги-то ему нужны, чтобы нас с Павликом вызволить из недоброй этой, опасной, не сулящей ничего хорошего страны. Но мне не верилось, и то ли я сама себе твердила, то ли ангел-хранитель мой повторял: осторожней, Грета, осторожней...
Так вот, на следующий день после удачной "операции" - это и был пятый день после моего бегства из московской квартиры - Вилли проснулся в дурном расположении духа, быстро собрался и ушел.
- Похмелье, - определила я его состояние, - Кофе плохо помогает, пошел за пивом. - Так, во всяком случае, поступал Барановский.
Через несколько минут появился Макс - я как раз одевала Павлика в надежде, что удастся с ним погулять до возвращения Вилли. Некоторое время гость молча смотрел на нас - что за странная манера. Прежде нам почти не случалось разговаривать, честно говоря, я даже не очень понимала его речь. Наша семья говорит на своем домашнем немецком - "кухонном", как однажды пренебрежительно бросил Вилли. А Макс - он из Германии, точнее - с юга. В Баварии особый диалект. Поэтому, когда он заговорил, смысл сказанного дошел до меня не сразу:
- Грета, ты с Павликом должна уйти от Вильгельма, скрыться. Он для тебя опасен, он получит с твоей помощью то, что хочет, а потом уедет. Тебя рано или поздно найдут, тебе придется за все отвечать, как твоему отцу... Я готов помочь, если ты согласна.
- Помочь? - Ну что нового он мне сказал, ведь я и сама не верила Вилли, но тут мне стало по-настоящему страшно, просто другой человек подтвердил мои мысли, - Скажи, Макс, а почему ты решил мне помочь? Ты - его приятель...
По твердым губам пробежала короткая усмешка:
- Сам не знаю, Маргарита. Наверно, потому что я не такой, как твой родственник. Мне мало что нужно, у меня и так все есть...
- Что - все? Деньги?
- И деньги тоже. Но мы не о том говорим. Ты согласна? Тогда уйдем сейчас - я встретил Вильгельма на улице и отправил на переговорный пункт звонить моему отцу. Уходим?
- Это правда, Макс? Мы уходим вместе?
Руки на моих плечах. Вчера он меня поцеловал и тут же оттолкнул: "В другой раз, девочка..." Что он замышляет, этот загадочный Макс? Но я схватила сумку, покидала туда вещи. Кажется, я скоро к этому привыкну - к поспешному бегству...
В Летнем саду нашлась уединенная скамейка, Павлик заковылял по траве, норовя поймать воробья. Если бы не битком набитая сумка, мы ничем не отличались бы от семейных пар, которые выводят сюда малышей на прогулку. Если только принять Макса за латыша, к примеру, - они тоже выглядят иностранцами в толпе.
- Подумай сама, Гретхен, тебе решать. К мужу ты вернуться не можешь Вилли свою угрозу выполнит, не сомневайся. У дедушки он тебя сразу отыщет. Есть у тебя друзья?
Друзей не было. Но к деду, пожалуй, я бы поехала: Вилли нас не догонит, самолетом ему нельзя - иностранец, а поездом пятеро суток... Не рискнет он ехать так далеко, виза закончится... Я могла бы оставить Павлика у Паки, а там видно будет...
- Рискованно, - Макс нахмурился, - Во-первых, Вильгельм иностранец по паспорту, но русский у него безупречный. Он может воспользоваться чужим паспортом (Как в воду глядел - Вилли, не спросясь, взял паспорт старшего брата и, не найдя меня ни в Москве, ни в Майске, отправился к Хельмуту. Меня и там не оказалось, зато он застал в отцовском доме Всеволода и успел отобрать у него фотографию и мое письмо - две улики, изобличавшие меня, с их помощью нетрудно было доказать, что Зинаида Мареева и Маргарита Дизенхоф - одно и то же лицо).
Но пока ещё ничего мы об этом не знали и, сидя на скамейке Летнего сада, говорили о себе, о нас.
- Если он тебя разыщет, Грета, будь осторожна. Меня ведь рядом не будет. Кстати, твой паспорт у него - он мне показывал, там нет фотографии. Ты живешь по чужому паспорту, правда?
- Ничего подобного. Тот паспорт - просто старый, он был у меня до замужества, а теперь новый, - я все ещё не доверяла Максу.
- Я думаю, старый паспорт сдают в обмен на новый, - невозмутимо сказал мой собеседник, - Но теперь понятно, почему в этом документе нет отметки о регистрации брака и рождении сына. Вилли не спрашивал тебя об этом?
- Нет, не спрашивал
Макс ответил многозначительным взглядом: если бы Вилли действительно интересовался моей дальнейшей судьбой, спросил бы обязательно, - так я истолковала этот взгляд. Я почувствовала себя в западне: в какую игру играют со мной эти двое?
- Макс, ты правда на моей стороне?
Он усмехнулся:
- А ты как думаешь?
- Не знаю! - я заплакала, - Что станется со мной и с Павликом?
Макс встревожился, приобнял меня:
- Не плачь, подумай лучше, куда тебе ехать. Где безопасно?
- Нет такого места на земле, - я зарыдала в голос, - Если не Вилли, так милиция меня поймает, зачем только я уехала от мужа?
- Потише, - Макс подставил плечо, чтобы я могла в него ткнуться, прохожие поглядывали на странную пару, выясняющую отношения по-немецки, Ты уехала, потому что Вилли тебя шантажировал, незачем себя корить. Не паникуй, Гретхен, ты же храбрая, я тебя знаю.
- Ничего ты не знаешь...
- Все знаю. Твои родители - странные люди, и ты тоже, я наблюдал. Но это потом, давай сейчас разработаем план спасения...
Решено было, что я поеду в Майск, там в больнице мама, необходимо её повидать. С ней может оказаться и Пака - тогда она заберет Павлика, а я, вольная птица, буду думать, как жить дальше. Квартира наша в Майске наверняка под наблюдением - да соседи просто доложат, если я там появлюсь. Стало быть, туда нельзя...
- Погоди, а если Паки в Майске нет? У меня идея - в вашей стране есть детские приюты? Ты могла бы оставить сына на время в приюте...
Меня снова охватило смятение. Павлика - в приют? Расстаться с ним? Что он замышляет, этот мой непрошеный спаситель?
Макс закурил, отодвинулся, расположился на скамейке поудобнее, обратил ко мне непроницаемое лицо, зеркальные очки не позволяют заглянуть в глаза, понять...
- Но это просто. Ты оставляешь ребенка в приюте с условием, что заберешь его через некоторое время. Или другой человек - твоя эта бабушка Пака, ты оставишь её приметы. Конечно, придется заплатить - вот... - он достал деньги, толстую пачку ассигнаций, - Это твои. За вещи...
Я положила деньги в сумку, не пересчитав и не поблагодарив. Одно только занимало меня в тот момент: не могу я расстаться с мальчиком, с моим Павликом. Если с ним что-нибудь случится, не будет мне оправдания, по моей вине у него нет больше отца...
- Если это не подходит, давай что-то другое придумаем, - Макс прочитал мои мысли, - У меня всего три дня - проклятые эти визы всегда кончаются в самый неподходящий момент. Я хотел бы устроить тебя и твоего сына в безопасном месте. И мне обязательно надо знать, где это место - я не хотел бы тебя потерять, Гретхен...
Последняя фраза значила так много - а, может, и ничего не значила. Не стоило об этом задумываться, я вообще не была уверена ни в чем...
- У меня нет друзей, Макс, единственная подруга недавно умерла. Так что я поеду в Майск. Попробую воспользоваться твоим советом - в Майске есть дом ребенка - так у нас называют приюты для брошенных детей...
На этих словах я вновь залилась слезами - брошенные дети и мой славный бело-розовый Павлик! Пришлось ещё посидеть в Летнем саду, я кое-как справилась с собой... На вокзале в железнодорожном расписании, которое я изучила до тонкости, стало точно известно: добраться до Майска можно только одним поездом, свердловским, он останавливается там на минуту, глубокой ночью...
- Поедешь, Маргарита? Может быть, что-нибудь другое?
- Поеду, - мне хотелось только одного: поскорее остаться вдвоем с Павликом, в купе скорого поезда, у меня отчаянно разболелась голова.
- Тогда возьми билет, - он помедлил, - Два билета, себе и мне. Я еду с вами... С визой как-нибудь обойдется, ну будут мелкие неприятности...
Мелкие... Не знает он наших властей. Но не было сил спорить и возражать, да и не хотелось...
Ну а потом было все так, как я уже рассказывала. Павлик остался в доме ребенка. Заведующая, получив так и не пересчитанную мной пачку денег, изобразила сочувствие и доверие: ну как же, у молодой мамы украли документы, муж-алкоголик преследует, с кем не случается... Она, собственно, ничем не рисковала - не вернусь я за мальчиком, оформит его как подкидыша, и дело с концом, оставили ребеночка на пороге, как щенка, - на то он и приют...
Следующие четыре дня я провела вдвоем с Максом в тесной неопрятной комнатушке, половину которой занимала железная, с шишечками кровать, ворох мелких, явно украденных из дома ребенка подушек, коротенькие простыни с черными метками, матрас в подозрительных пятнах... Первое наше пристанище, сказал Макс, из чего я сделала вывод, что не последнее...
Мы многое рассказали друг другу за эти дни и ночи.
- У тебя счастливый брак, Макс?
- Нет, мы разведемся, как только уладим денежные дела. Она не захочет много, не беспокойся, детей у нас, к счастью, нет...
Если мне не следует беспокоиться и если это счастье - что у Макса с его женой нет детей, то он, возможно, собирается жениться на мне... Должно быть, такое случается с избранницами судьбы...
- А твой брак - он счастливый? - спросил Макс в свою очередь, моя голова лежала на его твердом плече.
- Нет, - теперь я знала это наверняка, не сомневалась. Всеволод достойный и добрый человек, он ни разу меня не обидел и, если честно, я его не стою. Кто я? Мелкая воровка, дочь негодяя-гэбэшника и неуравновешенной, больной, необразованной немки из репрессированных... Но не такими мерками измеряется семейное счастье. Он на двадцать с лишним лет старше меня, а что это значит, я поняла только сейчас на чужой постели, в комнатушке, похожей на гроб, в тревожные, полуголодные, сумасшедшие дни и ночи. С мужем мы, если б не мое прошлое, могли прожить в любви и согласии много-много лет, только не получилось. Макс стал моим первым мужчиной, а не Всеволод, отец моего ребенка...
...А теперь вот законный муж и отец моего ребенка желает знать, как я провела те дни и ночи, что пребывала вдали от него и от дома: сбежала, и сына забрала, и адреса не оставила! Рассказать? Да ни за что! Он имеет право спросить, только станет ли ему лучше от моих правдивых признаний?
Лучше пренебречь истиной, если она погибельна и разрушительна, я вырезала из пьесы одну второстепенную роль, и никто ничего не заметил. Сама стала главной героиней этой пьесы: сбежала от шантажиста Вилли при первой же возможности, уехала в Майск в надежде увидеть маму и, может быть, застать там Паку - надежней её нет человека на земле, я бы доверила ей Павлика. Но её не было, пришлось устроить малыша в приют - ненадолго, уедет же Вилли, в конце концов, и я нашла бы способ вернуться в Москву.
В этом пристойном и даже несколько героическом действе не было места нашей с Максом коротенькой любви, ласкам, признаниям, обещаниям, планам. Выпал также из рассмотрения заключительный эпизод: на пятый день Макс вышел, чтобы поискать телефон: пропажа иностранца на российских просторах, если она обнаружена, может вызвать нежелательную волну, он собирался позвонить в свое консульство, придумав по дороге какое-нибудь мало-мальски сносное объяснение на первый случай. Так он объяснил свой уход, пообещав вернуться скоро - до ближайшей почты и обратно. Он не хотел, чтобы я пошла с ним и не оставил ничего из своих вещей - впрочем, ничего у него при себе и не было...
Бессонная ночь, ожидание. Как слышны шаги на ночной улице, я приоткрыла окно, чтобы издалека распознать их...
Дрожала полуодетая на пронизывающем душу сквозняке, до самого утра не допуская мысли о предательстве.
Утром нянька притащила кефир и булку, спросила сочувственно:
- Насовсем уехал залетка-то твой?
Дождавшись её ухода, я пожевала булку, сполоснула опухшее от слез лицо и навсегда, как и "залетка", покинула любовное гнездышко. Разошлись поодиночке, как бандиты со сходки, что-то дурное совершили... Мне предстояло ещё долго забывать свой стремительный роман, но пока надо было в первую голову даже не Павлика забрать, а навестить маму в больнице, я же с самого начала собиралась. Потом вернусь за мальчиком, дальше видно будет. Мне стало как-то безразлично, что будет дальше... Ну найдет нас Вилли - не убьет же, я ему ещё пригожусь. Хотя скорее всего он уже уехал в Мюнхен, а его приятель укатил следом.
Маму я нашла в таком состоянии, что собственное горе отлетело: ничего не помнит, меня не узнает, спутанные волосы разметались по подушке, лицо искажено неведомыми страданиями: Господи, какие призраки её преследуют, куда она от них пытается убежать?
Не помню, сколько просидела на краю жесткой койки, проникнувшись её болью, не различая уже чья боль - её или моя собственная, томит, выкручивает сердце. Твердила молитвы, не те заученные, навек затверженные со слов Паки, а свои - нескладные, невпопад, просила царицу небесную не то о помощи, не то о спасении...
Кто-то остановился за моей спиной, позвал: "Зина!" Чужим именем позвал - но я обернулась. Всеволод!
...Когда мы забирали Павлика, заведующая домом ребенка разглядывала мужа с неодобрением, а толстая нянька подмигнула мне заговорщицки: я, мол, тебя не выдам. Святая женская солидарность...
И за то великое спасибо этой няньке, благодаря ей уцелел мой хоть и объявленный несчастливым, но на самом деле счастливый - надежный, спокойный брак, тихая пристань для двоих усталых людей. Спасен был дом, в котором предстояло расти нашему сынишке. Это самое главное, а остальное - обман, видение, мираж, необязательные, больные мечтания.
ЭПИЛОГ
Теперь нас снова трое - однажды, примерно через полгода после того, как окончательно оставила нас с Павликом моя непостоянная, вечно от кого-то убегающая, непредсказуемая жена, в дверь позвонили. Странный звонок прерывистый, неуверенный, будто у звонившего рука дрожит. На пороге стояла женщина - я узнал её сразу, хотя видел всего однажды, на больничной койке, и лицо её было тогда искажено страхами и тревогами, и волосы, разметавшиеся по подушке, казались тусклыми. А сейчас я увидел, что она светловолоса, как её дочь, и прическа похожа - из-под густой челки застенчиво и кротко глянули синие глаза.
Не дожидаясь объяснений, я распахнул дверь. Из кухни - мы как раз ужинали - выскочил в прихожую Павлик, он, как собачонка, отзывался на каждый звонок.
- Па-аульхен! - так прозвучало у неё "Павлик".
Гизела легко опустилась на корточки, а малыш, обхватив обеими руками её шею, уверенно, радостно и громко воскликнул:
- Ма-ма!
Обознался, бедняга, да и немудрено: мать и дочь как сестры, одно лицо. А я, глядя на сына, понял, почему он не ладит с няньками: маленькое сердечко, оказывается, умеет хранить верность...
Его мать ушла от нас буднично, в одночасье. Как-то вечером, после ужина сел я разбирать очередную из "Ста партий Алехина", уже и фигуры расставил - а она подошла, как бы в шутку смешала их:
- Давай поговорим. Я хочу развестись, что ты на это скажешь?
А что мне было говорить?
Мы выглядели образцовой, завидной семьей: в доме порядок, ни единой ссоры, и сынишка - образцовый: светленький, голубоглазый, на круглой мордашке все круглое - глаза, нос, рот и тугие розовые щеки... Прямо реклама детского питания, к тому же не болеет и не капризничает, и уже начал говорить разные забавные глупости, которые мы исправно записываем в специальную тетрадку.
Но моя жена часто плачет по ночам, да и днем, вернувшись с работы пораньше, случается застать её в слезах. Ссылается то на головную боль, но на тревогу за близких...
Однако к тому времени я уже достаточно хорошо узнал свою молодую жену. Признаться, её прошлое не давало мне покоя, я подозревал, что многое в нем от меня скрыто, и не то, чтобы я хотел добиться ясности, - не в моих привычках будить спящих собак, - но не оставляло меня предчувствие, что в один прекрасный день семейный наш мирок снова взорвется, что-то ещё откроется, всплывет, как старый башмак, с тинистого речного дна... Словом, я ей уже не верил, давно уже сомневался во всем, что её касалось, - и потому в каком-то смысле её слова о том, что нам следует развестись, не стали для меня неожиданностью. Сам того не сознавая, я был к этому готов.
И приятель мой Коньков чего-то в этом роде ожидал. Всякий раз, заходя к нам, ещё с порога смотрел вопросительно, и банальный вопрос "Что нового?" в его устах звучал двусмысленно: как будто новости в нашем доме неизбежны. Отворил, к примеру, шкаф, а там, извольте радоваться, скелет!
...Все оказалось проще некуда, причиной слез и развода - другой мужчина, некий Макс, приятель её заграничного дядюшки Вилли и его партнер по фамильному бизнесу Барановских-Дизенхоф, состоявшему, как известно, в шантаже и вымогательстве. Специально прибыл из Мюнхена, чтобы вызволить Гретхен из неволи (от меня, то есть), увезти в свободный мир, а там её ждет прекрасная жизнь, поскольку Макс богат - у его папаши ювелирный магазин...
- Только ты не подумай, что я из-за этого, - простодушно заключила Грета, - Мы любим друг друга и решили быть вместе. Лучше уж честно, правда?
Кому ж не хочется, чтобы все было честно? Мне бы поинтересоваться, почему этот Макс доныне ни в каких чистосердечных признаниях моей жены не упоминался, и откуда он взялся, и когда они успели друг друга так сильно полюбить, и куда их эта любовь завела, однако расспрашивать остерегся. Понял, что Макс - это и есть то, чего я все время ждал. Старый башмак, до поры до времени покоившийся в тине, но всплыть ему непременно...
Павлик - вот кто меня интересовал.
- Сына ты не получишь, имей в виду, - я изготовился стоять до последнего, но тут же выяснилось, что ломлюсь в открытую дверь.
- Это справедливо, - был ответ, - У нас с Максом будут ещё дети, он так хочет...
Другими словами, Павлик Максу не нужен. Ну дай ему Бог, этому... не знаю, как его назвать, слов не нахожу.
- Он хотел бы с тобой познакомиться.
- Кто, Макс? Уволь!
Моя резкость заметно задела её, хотя чего ж она ждала?
- Послушай, - тон её сразу изменился, наконец заговорила дочь Барановского, - Послушай, этот развод нужен тебе, только тебе одному. Мы с Максом поженимся здесь, в Москве, в западногерманском посольстве. У меня сохранился мой настоящий паспорт. Маргарита Барановская, незамужняя и бездетная, выйдет за гражданина ФРГ - никаких проблем, хоть сегодня. Проблемы окажутся у тебя: куда подевалась твоя законная жена Зинаида? Тебе нужен развод - чтобы ты был свободен...
Она права, и я оценил её заботу: в конце концов, она могла бы и снова исчезнуть, как в прошлый раз... Вполне разумно и даже с какой-то порядочностью распорядилась моей судьбой и судьбой Павлика эта пара бывшая жена и её возлюбленный. Постарались причинить нам поменьше зла, устраивая собственные дела... Но и от меня кое-что потребуется:
- Ты позволишь мне встречаться с сыном, когда я буду в Москве? - синие глаза заволокло слезами, губы дрожат. Будто другая женщина заговорила, этакая Анна Каренина...
Я в равной степени поверил и этим её слезам, и прежнему её жесткому, угрожающему тону. Ни то, ни другое не задевало, беспокоило только будущее, а эта женщина - она уже в прошлом, со всеми её хитростями и уловками. Будто, стоя на задней площадке автобуса, смотришь в окно, и все, что видится за мутным стеклом, убегает, уносится, уменьшается в размерах, пропадает вдали... Она ещё что-то говорила, а я думал, где найти няньку для Павлика хотя бы на первое время...
Развели нас в районном суде. Обшарпанное, неуютное помещение, в коридоре невыветриваемый запах сортира и остылого табачного дыма, - тут на все согласишься, только бы поскорее на свежий воздух. Вся процедура и заняла-то минут пятнадцать. Стороны согласны, чего тянуть? Лицо женщины-судьи, стертое и серое, как плохо пропеченный лаваш, на словах, что жена добровольно отдает мне сына, внезапно обрело выражение, и выражением этим стало безграничное презрение. Я даже испугался: вдруг сработает ходячая мораль, будто ребенку с матерью всегда лучше, и Грету просто обяжут воспитывать Павлика? Но обошлось...
Рядом с истицей в зале суда сидел Рудольф, постоянный мой партнер по шахматам. Время от времени я ловил на себе его виноватый взгляд. Славный он малый, этот кабацкий лабух, в каждой семье находится такой вот всех равно любящий миротворец, которому больше всего и достается при семейных разборках...
Мою "группу поддержки" изображал неугомонный Коньков, не сумел я от него отвязаться. Как же, заинтересованное лицо, в курсе всех моих семейных неурядиц. Уж этот-то не молчал: кипятился и бурлил, шумно вздыхал, подавал реплики:
- Ах ты, не доглядел, всех обошла, змея, а посмотреть - так фитюлька белобрысая, я так лейтенанту и сказал...
- Какому ещё лейтенанту? - припомнил я уже дома: Коньков предложил взять бутылку и отметить "событие", у меня, разумеется - я по опыту знал, что эта идея его не покинет, как ни возражай, так что после суда мы сидели на моей кухне.
- Да Еремину, помнишь такого? Он тут в Москве на стажировке околачивается, ко мне заходил. Между прочим, одну любопытную байку рассказал насчет тамошней ихней комиссионки.
Убогий магазинчик, где пылились пронафталиненные ратиновые пальто и коврики-гобелены с оленями - что могло произойти в скучной лавчонке на скучной улице скучнейшего в мире городишки?
- Там ревизия была плановая. Проверяли невостребованные вещи из непроданных и невостребованные деньги, и в обеих графах - сдатчица Мареева Зинаида. Сдавала она, прояснилось, время от времени в эту комиссионку колечки, сережки - золото, заметь, хоть и недорогое, - и часики сдала незадолго до смерти. А у часиков особая примета - на внутренней крышке прежний владелец буквы выцарапал, а часы-то украли в Питере, и они в розыске... Так вот, лейтенант интересовался, откуда у детдомовки покойной золотые вещички и не причастна ли к ним подруга её Маргарита? Мы-то с тобой в курсе, а ему любопытно узнать. Ну я ему все как на духу поведал...
- Это ещё зачем?
- А то он сам не догадался! Во время Винегрета твоя линяет - про это я лейтенанту не сказал, ни к чему, правда? Пусть себе живет. Уедет за рубеж что с неё возьмешь? Все равно, что с Мареевой-покойницы...
Я его молчание высоко оценил: много мог бы неприятностей наделать лейтенант, узнай он, где Гретхен.
Коньков и после захаживал частенько, мою жизнь находил он сносной и даже завидной, зато своей был крайне недоволен. Снова по службе обошли, очередное звание придерживают, начальник отделения на пенсию вышел, на заслуженный отдых, а зама его ты сам видел, Фауст, можно с таким творчески работать?
Как это я четверть века прожил без него и даже не помнил о его существовании? Теперь мне казалось, что он был рядом всегда, - я притерпелся к его дурацким шуткам, дорожил его неподдельным интересом к моей жизни, постоянной готовностью кинуться на помощь. Пожалуй, нас связывало что-то вроде дружбы. Гизела, если его с неделю нет, всегда спрашивает озабоченно:
- А где это Дмитрий Макарович?
Гизела так и осталась у нас. Собственно, ехать ей было некуда. Выписавшись из больницы, узнала, что муж её умер, не дождавшись окончания следствия. То ли сам, то ли помог кто - этого уже установить не суждено. Квартира в Майске ей не принадлежала - прописана она там не была. Вернулась было к отцу, к Паке, - но старики уже не ждали её, никого они не ждали, доживали свой век вдвоем. Старый Хельмут совсем впал в детство, воспоминания о том, как разрушалась, гибла его семья, больше не терзали его. Пака служила ему беззаветно и предано, как старая собака. Обоих занимали больше всего старческие немощи и хвори.
Работы для Гизелы в городке не нашлось. И она собралась в Ригу - брат Руди, вечный бродяга, сказал, будто на взморье, если знаешь немецкий, можно устроиться горничной в какой-нибудь пансионат и жить при этом пансионате, но уверенности, тем более конкретного адреса у него не было. Да и сам он в Прибалтике был гость временный: нашел себе жену - литовку и собирался в Австралию, к её родным, скорее всего - навсегда.
Поезд привез Гизелу в Москву - прежде чем ехать на Рижский вокзал, она взяла такси и к нам, хоть одним глазком взглянуть на внука, а там - дальше, в неизвестность.
Я предложил ей остаться. Так появилась в моем доме ещё одна блондинка, на сей раз ангельское выражение лица соответствовало сути. Молчальница, вечно чем-то занятая, будто отрешенная от мирских забот, - но при ней жизнь постепенно обретала устойчивость, а Павлик так и не заметил подмены.
Однажды появился Рудольф - прилетел из Вильнюса специально, чтобы попрощаться с сестрой. Я застал его, когда он уже уходил, глаза у Гизелы были заплаканные. Я вспомнил кое-что: у меня остались припрятанные им самим когда-то "на черный день" вещицы.
- Забирай, Рудольф, мне это ни к чему, а Грета взять не захотела.
Он встряхнул прозрачный целлофановый мешочек - жалкое хранилище для таких дорогих украшений, и сунул было в карман, но тут же спохватился, протянул сестре.
- Что ты, что ты... - Гизела попятилась, загородилась вытянутой рукой.
- Прости, сестренка, - они обнялись, и я, чтобы не мешать, забрал Павлика в комнату.
Вскоре после отъезда Рудольфа в Австралию мы поженились. Могли бы при регистрации брака возникнуть проблемы - как-никак, мы состояли в родстве. Однако все обошлось. Я женился на Гизеле Дизенхоф - вдове некоего Барановского, а предыдущей моей женой считалась, как вы знаете, вовсе не Маргарита Дизенхоф, а Зинаида Мареева.
К О Н Е Ц