Евгения Марлитт
Дама с рубинами
Глава первая
Надев рабочий фартук, тетя Софи принялась снимать белье с высоко натянутых веревок, и сердце ее радовалось: скатерти, полотняные простыни и наволочки были белее только что выпавшего снега. Да и надо сказать, что погода с незапамятных времен всегда благоприятствовала отбеливанию полотняных сокровищ почтенной фирмы «Лампрехт и сын». В главном доме, фасад которого выходил на самую лучшую часть рынка, было достаточно комнат и зал, обитателей же было немного, так что в верхнем этаже восточного флигеля не было никакой нужды.
Но люди говорили другое. Несмотря на то, что пристроенный дом, ярко освещенный солнцем, со своими высокими, задернутыми гардинами окнами, и казался таким мирным, он был местом таинственной, постоянной и давней борьбы привидений. Так гласила молва в близлежащих улицах и переулках; обитатели дома ее не опровергали. Да и к чему: ведь с 1795 года, когда в боковом флигеле скончалась после родов красавица Доротея, госпожа Лампрехт, не было ни одного из слуг, кто бы хоть раз не видел длинного шлейфа белого пеньюара, волочившегося по полу коридора. Потому-то никто и не жил в этом доме, говорили люди. Причиной же всей этой, чертовщины было нарушение клятвы.
Юстус Лампрехт, прадедушка нынешнего главы семейства торжественно поклялся своей умирающей жене, госпоже Юдифи, что не женится вторично; она потребовала этой клятвы будто бы ради своих двоих сыновей, но на самом деле из-за безумной ревности не хотела уступить другой своего места рядом с овдовевшим мужем. Однако у господина Юстуса было горячее, страстное сердце, и такое же сердце билось в груди его воспитанницы, жившей у них в доме. Она ни за что не хотела отказаться от своего возлюбленного и готова была идти за ним хоть в ад, тем более – выйти за него замуж, назло ревнивой покойнице. Они жили как два голубка, пока в один прекрасный день прелестная молодая госпожа Доротея не удалилась в боковой флигель, где в убранной с княжеской роскошью комнате и произвела на свет дочку. Господин Юстус Лампрехт чувствовал себя на верху блаженства.
Была суровая зима, и на дворе трещал жестокий мороз, когда в ночь под Рождество с последним ударом двенадцати часов дверь из коридора в комнату роженицы медленно, торжественно отворилась и покойница влетела, точно вся окутанная паутиной. Облако в сером платье и кружевном чепце проскользнуло под шелковый балдахин и легло на роженицу, словно покойница хотела высосать кровь из ее сердца. У сиделки отнялись со страху руки и ноги, и, вся, оледенев от смертельного холода, который шел от привидения, она лишилась чувств и пришла в себя только долгое время спустя, когда закричала новорожденная.
Нечего сказать, хорош был рождественский подарок! Дверь в холодный коридор стояла широко открытой, от госпожи Юдифи простыл и след, а госпожа Доротея сидела, выпрямившись, в постели, вся, дрожа от ужаса и стуча зубами, лихорадочный взор ее был прикован к ребенку в люльке; потом она впала в безумие и через пять дней лежала в гробу с мертвым младенцем на руках. Доктора говорили, что мать и дочь умерли вследствие сильной простуды: сиделка по небрежности плохо затворила дверь, заснула и видела страшный сон. Фирма «Лампрехт и сын» торговала полотнами вплоть до конца прошлого столетия, и нередко даваемое ей название «Тюрингский фуляр» как нельзя лучше соответствовало ее назначению.
Внутренность дома па рынке походила в те времена на пчелиный улей – там царило постоянное движение. Тюки полотен громоздились до самой крыши, тяжело нагруженные фуры вывозили их со двора, откуда они отправлялись во все стороны света. Как все меняется на свете! Торговля полотнами давно кончилась и была заменена производством фарфора на фабрике, находящейся вне города, в близлежащей деревне Дамбах.
Теперь главой фирмы «Лампрехт и сын» был вдовец с двумя детьми; тетя Софи, последняя представительница боковой линии Лампрехт, усердно вела хозяйство в доме, соблюдая строжайший порядок и бережливость и не роняя ни в чем честь фамилии. Госпожа советница и ее супруг, господин советник, родители покойной жены господина Лампрехта, жили на третьем этаже главного дома. Старик сдал в аренду свое дворянское поместье, уйдя на покой, но не мог подолгу выносить городской жизни, а потому часто покидал жену и единственного сына и больше проживал в Дамбахе, на деревенском воздухе, где к тому же и лес, и охота были под рукой; здесь он помещался в довольно большом, примыкавшем к фабрике его зятя павильоне, в котором мог жить сколько угодно.
Поблизости на ратуше пробило четыре часа: это было время послеобеденного кофе, которым кончалось беление. Исполинские корзины мало-помалу наполнялись грудами белоснежного белья, и тетя Софи осторожно укладывала в ящики драгоценные древние полотна. Вдруг ее как ножом полоснуло по сердцу.
– Вот так история, – вскрикнула она испуганно и смущенно, обращаясь к своей помощнице, старой служанке. – Посмотри-ка, Бэрбэ! Скатерть с «Браком в Кане» разорвалась, смотри, какая дыра!
– Конечно, это старая вещь! Ее еще принесла в приданое госпожа Юдифь.
Бэрбэ громко кашлянула и украдкой покосилась на окна восточного флигеля.
– Ах, таких людей, которые не лежат спокойно в могилах, не надо называть вслух по имени, фрейлейн Софи, – выговаривала она ей, понизив голос и неодобрительно качая головой. – Особенно теперь, когда они опять начали появляться. Кучер видел вчера вечером, как в углу коридора мелькнуло белое платье.
– Белое? Ну, так это не было привидением в сером паутинном платье. Толстяк кучер просто дурачит вас там, в людской. Погодите, вот узнает хозяин! Из-за вашей трусости опять начнут болтать, бог знает, что о его доме. – Она пожала плечами и сложила скатерть. – Мне-то, собственно, все равно. Я даже люблю, когда люди говорят: «Белая женщина в доме Лампрехтов!» Да, Лампрехты настолько древняя и значительная фамилия, что могут позволить себе эту роскошь – привидения, как те, что живут в замках.
Последние слова, очевидно, были сказаны не для служанки. Карие глаза тети Софи весело посмотрели по направлению группы лип перед ткацкой.
Там блестели очки на тонком носу советницы. Старая дама вынесла своего попугая на свежий воздух и сторожила его от кошек; она вышивала, а около нее сидел за выкрашенным белой краской садовым столом ее внук Рейнгольд Лампрехт и писал на грифельной доске.
– Вы, конечно, говорите это несерьезно, милая Софи! – сказала советница, слегка покраснев и строго глядя на нее поверх очков. – Такими священными привилегиями шутить нельзя – это неприлично, более строгие люди сказали бы – демократично.
– Ну да, это похоже на ваших строгих людей, – засмеялась тетя Софи. – Им бы только опять бродить по свету с огнем и мечом! Но почему же если человек не хочет ползать по земле, как червяк, то он демократ? Выходцы с того света наводят ужас равно на всех людей, не делая никаких различий, и белая женщина в любом замке выходит из тлена, как и красавица Доротея, жена прадеда Юстуса.
Старая дама сморщила от возмущения тонкий маленький нос. Она отложила свои пяльцы с вышиванием и подошла к Бэрбэ.
– Как, и кучер, тоже видел что-то вчера в коридоре – спросила она с любопытством.
– Видел, госпожа советница, и даже сегодня еще не может опомниться от испуга. Он натирал до сумерек полы в парадных комнатах, а когда стал уходить, ему показалось, что позади него тихонько отворилась дверь в коридор, где, госпожа советница, никогда не бывает живой души! Ноги у него как свинцом налились, и он весь похолодел, но все-таки еще имел силы отойти немного в сторону и взглянуть в угол, когда мимо него по длинному коридору пронеслась тонкая-тонкая фигура, вся в белом с головы до ног.
– Не забудь черных лайковых перчаток, Бэрбэ, – вставила тетя Софи.
– Что вы, фрейлейн Софи, на привидении не было ни одной черной нитки! Долетев до конца коридора, оно превратилось в туман и исчезло, кучер говорит – как дым, развеянный ветром. Его теперь не затащить туда в сумерки и на десяти лошадях.
– Никому и не нужно испытывать его мужество – это настоящая баба со своими россказнями! – сказала тетя Софи, не то, смеясь, не то, сердясь, и взялась за салфетку, чтобы снять ее с веревки, но бросила ее и повернулась, пораженная: – Тьфу, пропасть, что это за окнами мчится там? Ты вечно шалишь, Гретель!
Из-под высокого свода ворот въехала во двор хорошенькая детская коляска, запряженная парой козлов, ими управляла, туго натянув вожжи, девочка лет девяти. Круглая соломенная шляпа с широкими полями слетела у нее на затылок и держалась только на лентах, подвязанных под подбородком, образуя венец, как рисуют на образах, вокруг ее темных локонов, разметавшихся во все стороны от ветра.
Экипаж докатился до лип, под которыми сидел маленький Рейнгольд, здесь он сразу остановился, напугав громко закричавшего попугая; мальчик соскользнул со скамейки.
– Грета, ты не умеешь ездить на моих козлах. Я этого не хочу! – ворчал он слезливо, и его худенькое личико покраснело от гнева. – Это мои козлы, мне их подарил папа!
– Не буду больше, никогда не буду, Гольдхен! – стала уверять сестра, выходя из экипажа. – Не сердись! Ведь ты меня любишь? – Мальчик опять влез на скамейку и неохотно позволил ей обнять себя с бурной нежностью. – Видишь ли, Гансу и Вениамину тоже хочется погулять! Бедняжки так долго были заперты в конюшне в Дамбахе.
– И ты, в самом деле, приехала одна из Дамбаха – спросила госпожа советница, и в ее голосе слышались страх и негодование.
– Конечно, бабушка! Не может же толстый кучер сесть со мной в детскую коляску? Папа поехал домой верхом, а я должна была ехать опять в большой повозке с факторшей, но я не могла дождаться, пока она кончит торговать.
– Какое безумие! А дедушка?
– Он стоял у ворот и держался за бока от смеха, когда я промчалась мимо него.
– Да, ты и дедушка! Вы оба – Старая дама вовремя спохватилась, не докончив своего резкого замечания, и указала на платье внучки. – И на что ты похожа? Ты же по городу проезжала в таком виде!
Маленькая Маргарита теребила ленты своей шляпы, пытаясь их развязать, и совершенно равнодушно взглянула на вышитый подол своего белого платья.
– Пятна от черники! – сказала она хладнокровно. – И поделом вам, зачем надеваете на меня всегда белые платья! Бэрбэ говорит, что лучше всего носить дерюгу.
Тетя Софи рассмеялась, ей вторил мужской голос. Почти одновременно с маленьким экипажем появился на дворе молодой человек, красивый девятнадцатилетний юноша, сын советницы и ее единственный «ребенок» (она была второй женой своего мужа и мачехой покойной госпожи Лампрехт). Молодой человек нес под мышкой связку книг – он возвращался из гимназии.
Девочка бросила на него мрачный взгляд.
– Нет ничего смешного, Герберт, – проворчала она сердито, берясь за вожжи, чтобы отъехать к конюшне.
– Хорошо! Слушаю, барышня! Не смею спросить, готовы ли ваши уроки? Кушая чернику, вы вряд ли изволили повторить французский урок, и могу себе представить, сколько клякс будет в тетради, когда придется второпях писать сегодня вечером.
– Ни одной! Я буду, внимательна и постараюсь писать хорошо назло тебе, Герберт.
– Сколько раз нужно тебе повторять, непослушное дитя, чтобы ты называла его не Герберт, а «дядя», – сердито заметила госпожа советница.
– Ах, бабушка, какой он дядя, хотя бы он был десять раз папин шурин, – возразила упрямо малютка, нетерпеливо встряхивая густыми темными кудрями, которые падали ей на лоб. – Настоящие дяди должны быть стары! Я же хорошо помню, как Герберт ездил на козле и бросал мячиком и камнями в окна.
При этой бесцеремонно высказанной детской критике молодой человек багрово покраснел и засмеялся принужденно.
– По тебе плачет розга, дерзкая девчонка, – проговорил он сквозь зубы, смущенно взглядывая на находившийся как раз напротив пакгауз. Несколько покосившаяся внешняя деревянная галерея, которая шла вокруг старого дома, перед окнами верхнего этажа, вся заросла густо сплетающимися ветвями жасмина, местами образовавшими круглые своды, через которые в комнаты проникали свет и воздух. В одной из таких зеленых ниш поблескивало иногда что-то золотым матовым блеском, из-за балюстрады поднималась по временам нежная белая рука и задумчиво проводила по золотистым волосам. Но в данную минуту там все было тихо и неподвижно.
Госпожа советница одна заметила взгляд, украдкой брошенный ее сыном. Она не сказала ни слова, но насупилась и нарочно повернулась спиной к пакгаузу и въезжавшему во двор всаднику. Фигура всадника казалась весьма величественной. Господин Лампрехт был очень красив – стройный, с густыми черными бровями и небольшой черной бородой, он был полон достоинства, несмотря на то, что каждое его движение выдавало пылкость характера.
– Папа, вот и я! Я приехала на целых десять минут раньше тебя. Мои козлы бежали намного быстрее твоего Люцифера! – торжествовала Маргарита, которая выскочила из конюшни, заслышав звон копыт на мостовой под воротами.
Стук отворяемых ворот вызвал движение и за зеленым трельяжем деревянной галереи над проездом: из-за жасмина выглянула белокурая головка; молодое лицо, сияющее весенней свежестью, и светлое платье девушки так ярко выступали на зеленом фоне листьев, что невольно должны были привлечь к себе все взоры.
Она выглянула из зеленой ниши, будто хотела посмотреть, кто едет, две толстые косы упали на балюстраду, и ветер развевал вплетенные в них голубые ленты. На балюстраде, вероятно, лежали цветы, так как при быстром движении несколько чудных роз упали на мостовую к ногам лошади. Та отпрянула назад, но всадник успокоил ее, погладив по шее, и въехал во, двор. Подъезжая, он снял шляпу, глядя прямо перед собой, и проехал по цветам, не обратив на них внимания и даже не подняв головы к галерее, чтобы посмотреть, откуда они упали: господин Лампрехт был гордый человек; и советница сочувствовала тому, что он мало обращал внимания на жильцов заднего дома.
Но его маленькая дочь думала иначе. Она подбежала к пакгаузу и подняла цветы.
– Вы, наверно, плетете венок, фрейлейн Ленце – крикнула она на галерею. – Две розы упали. Бросить их вам или принести наверх?
Ответа не последовало – молодая девушка ушла внутрь дома, видимо, испугавшись отпрянувшей лошади.
Лампрехт тем временем сошел с лошади и был достаточно близко, чтобы слышать, как советница с неприятным удивлением говорила тете Софи:
– Как могло случиться, что Гретхен так близко познакомилась с этими людьми?
– Близко? Я ничего об этом не знаю, но думаю, что она ни разу не была в пакгаузе. У девочки доброе сердце и ничего больше, госпожа советница. Гретель готова услужить всякому – вот это настоящая вежливость, не то что у тех, кто наговорит тысячу комплиментов, а в душе дурно думает о других людях. Но, может быть, ребенок просто любит все прекрасное, я сама в этом грешна: как увижу прелестную девушку на галерее, у меня просто душа радуется.
– Ну, это дело вкуса! – заметила небрежно советница. – Я никогда не любила блондинов, – прибавила она своим тихим голоском. – Впрочем, я ничего не имею против любезности Гретхен, меня даже удивляет и радует, что и она может быть вежлива. Я, конечно, не принадлежу к тем, кто плохо думает о других, – мне этого не позволяет христианская кротость, но я придерживаюсь консервативных взглядов и считаю, что известные границы должны существовать между людьми. Хотя эта девушка и была воспитательницей в Англии, но здесь она только дочь человека, служащего на фабрике, и это должно определять наши отношения с ней – не правда ли, Болдуин? – обратилась она к своему зятю, который поправлял седло на лошади.
Он поднял голову, и его темные глаза украдкой бросили на кроткую женщину взгляд, полный такой злости, как будто он хотел ее уничтожить.
Она должна была подождать, пока он наконец ответил ей, равнодушно и точно думая о другом:
– Вы всегда правы, матушка. Кто бы посмел не согласиться с вами!
Он надвинул шляпу на лоб и повел лошадь к конюшне, устроенной в прежней ткацкой.
Глава вторая
Под липами между тем поднялся довольно громкий разговор. Маргарита положила подобранные ею розы на садовый стол – «пока не придет фрейлейн Ленц на галерею», – заметила она, становясь коленями на скамейку около маленького брата.
– Посмотри, Грета! – сказал Герберт, показывая на грифельную доску, он все еще был красен и говорил слегка дрожащим, точно не своим голосом. «Вероятно, со зла», – подумала девочка и увидела, как Герберт, вероятно опять по рассеянности, спрятал розу в карман.
Всегда сдержанный молодой человек стал неузнаваем. Бледный, со злыми глазами схватил он маленькую ручку, прежде чем она успела дотянуться до цветка, и отбросил, как вредное насекомое.
Девочка пронзительно закричала, а Рейнгольд, испуганный, вскочил со скамейки.
– Что у вас тут такое? – спросил господин Лампрехт, который только что передал лошадь подоспевшему работнику и подходил к столу.
– Он не смеет, это все равно, что украсть! – кричала девочка, у которой еще не прошел испуг. – Розы эти принадлежат фрейлейн Ленц.
– Ну и что же?
– Герберт взял белую, самую красивую, и спрятал в карман!
– Что за шалости! Какие глупые шутки, Герберт, – сказала в сердцах советница.
Лампрехт казался разгоряченным от верховой езды, точно вся кровь бросилась ему в голову; он молча подошел к Герберту, помахивая хлыстом, который все еще держал в руках. С оскорбительно высокомерной, насмешливой улыбкой смерил он покрасневшего, смущенного юношу взглядом прищуренных глаз, которые, однако, метали искры.
– Оставь его, малютка! – проговорил он, наконец, небрежно пожимая плечами. – Герберт стянул розу для школы, завтра во время урока ботаники он представит своему учителю прекрасный экземпляр «Роза Альба».
– Болдуин. – Голос молодого человека прервался, как будто кто-то схватил его за горло.
– Что с тобой, мой мальчик, – обернулся к нему с иронической поспешностью господин Лампрехт. – Разве я говорю неправду, что лучший ученик школы, самый честолюбивый из всех, может думать перед выпускным экзаменом только о школьных занятиях? – Он насмешливо рассмеялся, потрепал молодого человека по плечу и хотел уйти.
– Мне надо поговорить с тобой, Болдуин, – закричала ему вслед советница, берясь в который раз за стойку с любимым попугаем.
Лампрехт почтительно остановился, хотя не мог скрыть своего нетерпеливого желания уйти. Однако он взял птицу из рук тещи и понёс ее в дом, куда впереди них пробежал как сумасшедший Герберт: было слышно, как он в несколько диких прыжков очутился на верху каменной лестницы.
– Герберт опять оказался прав! – проворчала Маргарита, ударив с сердцем ручкой по столу. – Я не верю тому, что он должен принести учителю розу. Папа пошутил, это, конечно, глупости.
Она собрала остальные цветы, завязала их стебли лентой, которую сняла с головы, и побежала к пакгаузу, чтобы бросить маленький букет на деревянную галерею. Он упал на балюстраду, но никто не протянул за ним руки, нигде не виднелось кисейного платья, и не произнес «благодарю» голос, который так приятно было слышать.
Девочка с недовольным видом вернулась под липы. Во дворе стало необыкновенно тихо. Тетя Софи и Бэрбэ, сняв последнее белье, отнесли доверху наполненные корзины в дом, работник, заперев конюшню, ушел с какими-то поручениями со двора, а маленький тихий мальчик опять сидел на скамейке и с завидным терпением выводил буквы на грифельной доске.
Маргарита села около него и, сложив на коленях худенькие загорелые руки, стала болтать беспокойными ножками, следя живыми глазами за полетом ласточек.
Между тем вернулась Бэрбэ, обтерла тряпкой садовый стол, постелила скатерть и поставила поднос с чашками. Затем начала снимать и сматывать веревки. Время от времени она бросала сердитые взгляды на девочку, которая, совершенно не стесняясь, упорно смотрела на окна верхнего этажа страшного дома: старой кухарке это казалось дерзким вызовом, который нагонял на нее легкую дрожь.
– Бэрбэ, Бэрбэ, обернись скорей, посмотри, там кто-то есть, – закричала вдруг малютка, спрыгнув со скамейки и указывая пальцем на одно из окон комнаты, где умерла Доротея. Невольно, как будто ее толкнула какая-то посторонняя сила, Бэрбэ быстро повернулась к указанному месту, выронив от страха из рук клубок веревок.
– Боже мой! Занавеска качается, – пробормотала она.
– Вздор, Бэрбэ, если б она только качалась, так это от сквозного ветра, – наставительно сказала Маргарита. – Нет, там посередине, – она опять указала на окно, – занавеска раздвинулась, и кто-то выглянул, но как же это могло быть, ведь там никто не живет.
– Видно, опять привидение взялось за свое – та женщина, чей портрет висит в гостиной, – пробормотала Бэрбэ. Не смей рассказывать глупости детям, Бэрбэ, тетя Софи не велит, – закричала рассерженная Маргарита, затопав ногами. – Посмотри, как испугался Гольдхен! – Она обвила руками шею мальчика, слушавшего с широко открытыми, полными страха глазами, и начала его успокаивать, как взрослая. – Поди ко мне, бедный мальчик, не бойся, не слушай того, что говорит глупая Бэрбэ. Привидений не бывает на свете, это все вздор! В эту минуту пришла из дома тетя Софи, принесла кофе и поставила на стол большой круглый, посыпанный сахаром пирог.
– Гретель, дитя мое, что у вас тут такое – спросила она, между тем как Бэрбэ побежала за укатившимся клубком веревок.
– Там в комнате кто-то был!
Тетя Софи, начавшая уже разрезать пирог, вдруг остановилась. Она обернулась и бросила быстрый взгляд на окна флигеля.
– Там наверху? – спросила она, чуть-чуть улыбаясь. – Да ты грезишь наяву, дитя.
– Нет, тетя, там, правда, был кто-то. В том месте, где занавеси краснее, они раздвинулись, я видела даже белые пальцы, которые их раздвигали, и на мгновение мелькнула голова с белокурыми волосами!
– Это солнце, Гретель, ничего больше, – хладнокровно возразила тетя Софи, продолжая равномерно нарезать пирог. – Оно играет на стеклах и вводит в обман. Если бы у меня был ключ, мы бы сейчас же вошли туда с тобой и убедились, что там никого нет, и тебе только показалось, глупышка. Но ключ у папы, с ним теперь бабушка, и я не пойду им мешать.
– Бэрбэ говорит, что выглянула женщина, портрет которой висит в красной гостиной, что она бегает по дому и пугает людей, – жаловался Рейнгольд плаксивым голосом.
– Вот оно что! – сказала тетя Софи и, положив нож, посмотрела через плечо на старую кухарку, которая старательно наматывала веревки на свой исполинский клубок. – Ну, уж хороша ты, Бэрбэ, – настоящая подколодная змея! Что тебе сделала бедная женщина в красной гостиной, что ты пугаешь ею правнуков? – строго сказала тетя Софи. Она налила детям кофе, положила им по куску пирога, потом пошла, высвободить розовый куст из веревок, которыми его замотала рассвирепевшая Бэрбэ.
– Но как Бог свят, это было не солнце! Уж я разузнаю, кто это бродит по коридору и прокрадывается в комнату! – прошептала про себя скептически малютка, сидя за кофе и уплетая кусок пирога.
Глава третья
– Мне надо поговорить с тобой, Болдуин, прошу тебя, удели мне несколько минут, – сказала советница, а с тех пор, как господин Лампрехт имел честь назваться ее зятем, ее просьбы равнялись для него приказаниям, которые он всегда почтительно исполнял.
Советница направилась к одному из маленьких, стоявших в глубоких оконных нишах кресел, полускрытых складками и кружевами шелковых гардин. Она привыкла видеть отсюда зятя за маленьким письменным столом с изящным письменным прибором.
– Ах, как это восхитительно! – воскликнула старуха, остановившись около письменного стола и глядя на лежащий, на нем портфель.
Действительно, на медальоне, украшавшем портфель, с изумительным искусством были изображены акварелью переплетающиеся нежные ростки папоротника и просвечивающая сквозь них низкая лесная поросль.
– Оригинальная идея и прелестное выполнение, – прибавила советница, рассматривая рисунок в лорнет. – Вот колокольчик тянется из своей чашечки и ягода земляники. Удивительно мило! Вероятно, это работа женских рук, не правда ли, Болдуин?
– Возможно! – сказал он, пожимая плечами. – Промышленность пользуется теперь многими тысячами женских рук.
– Так это придумано не собственно для тебя?
– Скажите мне, кто из всех наших знакомых дам, был бы в состоянии сделать такую художественную, требующую громадного терпения работу, к тому же для человека, сердце которого для них навсегда закрыто?
Потом отошел к другому окну, между тем как старая дама удобно устраивалась в маленьком мягком кресле.
– Ну да, в этом ты, пожалуй, прав! – сказала она, улыбаясь и тем равнодушным тоном, которым говорят о давно решенных, неоспоримых и достаточно известных истинах. – Фанни унесла с собой в могилу твою клятву в вечной верности. Еще третьего дня опять зашел об этом разговор при дворе. Герцогиня заговорила о том времени, когда моя бедная дочь была еще жива и возбуждала своим счастьем общую зависть, а герцог заметил, что ни к чему превозносить доброе старое время и сравнивать с нашим, что теперь бывают люди еще более благородные; например, уважаемый всеми Юстус Лампрехт, которого даже боялись за его строгость, открыто нарушил в молодости клятву верности, его же правнук пристыдил его, доказав свою верность и твердость характера.
При словах тещи Лампрехт опустил глаза. Казалось, он на минуту потерял почву под ногами, утратил свою гордую самоуверенность, свою смелость, сознание того, что он богат и силен, – он стоял, как пристыженный строгим выговором, низко опустив лицо и до крови кусая губы.
– Ну что же, Болдуин! – воскликнула советница и наклонилась, всматриваясь, будто пытаясь понять, отчего он так тихо стоит в оконной нише. – Разве тебя не радует такое лестное мнение о тебе при дворе?
Шуршание шелковых гардин, когда он отходил от окна, заглушило вырвавшийся у него глубокий вздох.
– Герцог, кажется, больше ценит в других эти благородные качества, чем в себе самом, – он женился во второй раз, – произнес он с горечью.
– Подумай, ради бога, что ты говоришь! – накинулась на него с испугом старая дама. – Слава богу, что мы одни и нас никто не слышит! Нет, я просто не понимаю, как ты можешь позволять себе подобную критику! – прибавила она, качая головой. – Да и здесь совсем другое дело! Первая супруга герцога была очень болезненна.
– Прошу вас, не горячитесь, матушка, и оставим этот разговор!
– Да, оставим этот разговор! – передразнила она его. – Тебе хорошо говорить. Ты застрахован от искушения. После Фанни ты не можешь никем заинтересоваться. Что же касается герцогини Фредерики, то она была, напротив.
– Зла и дурна.
Господин Лампрехт сказал это, очевидно, только для того, чтобы перевести разговор на другую тему, не касающуюся его лично.
Она опять неодобрительно покачала головой.
– Я бы не позволила себе таких выражений – блеск высокого происхождения украшает и примиряет со многим. Кроме того, как я уж сказала, здесь большая разница: герцога не связывало никакое обещание, он был свободен и имел право вступить во второй брак.
Сказав это, она опять прислонилась к спинке кресла и спокойным, мягким движением руки отодвинула от лица кружева своего чепчика, потом сложила руки на коленях и задумчиво опустила глаза.
– Вообще ты не можешь судить о подобных дилеммах, милый Болдуин. Фанни была твоей первой, единственной любовью, и мы с радостью отдали за тебя нашу дочь. Твои родители плакали от счастья, когда ты с нею обручился, они называли тебя своей гордостью, потому что сердце твое всегда стремилось ко всему высокому, и никакие заблуждения молодости не могли тебя заставить увлечься чем-то низким. – Она вдруг замолчала, тяжело вздохнув, и устремила печальный взор в пространство. – Один Бог знает, какой заботливой, верной своему долгу матерью была я всегда, конечно, не хуже твоих родителей, и вот я должна быть свидетельницей того, как мой; сын сбивается с пути. Герберт причиняет мне много горя в последнее время.
– Ваш примерный сын, матушка? – воскликнул Лампрехт.
– Гм, – откашлялась советница и даже приподнялась в раздражении. – Да, он еще остался примерным сыном во многих отношениях. Великая цель его жизни. – Это то самое, что я говорил при дворе. Он будет подниматься все выше и выше, пока не обгонит всех других и не признает выше себя только главу государства.
– Ты этого не одобряешь?
– Боже сохрани, я этого не говорю, хорошо только, если у него хватит на это сил. Но сколько людей отказываются от своих убеждений, лицемерят, льстят сильным мира, чтобы из низкопоклонствующих лакеев с довольно ограниченными умственными способностями превратиться впоследствии во влиятельных людей.
– Ты так презрительно отзываешься о верности, преданности и самоотверженности, – сказала сердито старая дама, – но спрошу тебя, неужели ты можешь быть настолько зол и дерзок, чтобы не признавать достойным одобрения стремление к высшим сферам? Я ведь прекрасно знаю, как тебе приятны приглашения в аристократические дома, и не припомню, чтобы ты когда-нибудь противоречил господствующим там мнениям.
На это резкое и основательное замечание господин Лампрехт ничего не возразил. Он упорно смотрел на висевший перед ним на стене ландшафт и спросил после короткой паузы:
– В чем же вы упрекаете Герберта?
– В унизительном волокитстве, – вспылила советница. – Не будь это слишком грубо и вульгарно, я бы сказала: хоть бы эта Бланка Ленц провалилась в преисподнюю. Мальчик постоянно стоит у окон галереи и все смотрит на пакгауз. А вчера сквозняк на лестнице принес к моим ногам розовый листок, который, вероятно, выпал из тетради влюбленного юноши и на котором был написан, как и следовало ожидать, пламенный сонет Бланке. Я просто вне себя!
Лампрехт стоял все в той же позе, повернувшись спиной к теще, но вдруг взмахнул сжатым кулаком, словно стегнул кого-то воображаемым хлыстом.
– Молокосос! – проворчал он, когда она в изнеможении замолчала.
– Не забудь, что этот молокосос знатного происхождения, – тут же заметила ему теща, подняв палец.
Лампрехт резко засмеялся:
– Простите, милая матушка, но я не могу при всем моем желании считать опасным обольстителем безбородого сына господина советника, несмотря на ореол его рождения.
– Предоставь об этом судить женщинам, – раздраженно сказала советница. – Я имею основание думать, что во время своих ночных прогулок под деревянным балконом этой Джульетты.
– Он осмеливается? – перебил Лампрехт, и его красивое лицо до неузнаваемости исказилось от гнева.
– Осмеливается по отношению к дочери маляра? Ты бог знает, что говоришь, – воскликнула в свою очередь глубоко возмущенная старуха. Но зять ее не стал выслушивать потока раздраженных слов, который должен был за этим последовать, а отошел к окну и начал так сильно барабанить пальцами по стеклу, что оно зазвенело.
– Скажи мне, бога ради, Болдуин, что с тобой? – спросила советница несколько смягченным, но все же раздосадованным тоном, идя следом за ним.
– Как вы этого не понимаете, матушка? – спросил он в свою очередь вместо ответа. – В моих владениях, даже в моем собственном доме, мальчишка, школьник, вызывает на свидания, а я, по-вашему, не должен возмущаться? Не будем сердиться, матушка! – сказал он спокойнее, пожимая презрительно плечами. – С подростком, который должен бы знать только свой греческий и латынь, нетрудно справиться – разве не правду я говорю?
– Вот видишь, мы с тобой одного мнения, хотя ты слишком жесток в своих выражениях – с видимым облегчением воскликнула советница.
– Чтобы жениться на дочери живописца по фарфору? Возможно ли, его превосходительство, наш будущий министр! – рассмеялся Лампрехт.
– Карьера Герберта вызывает у тебя сегодня едкую насмешку! Но чему быть – того не миновать, – сказала она колко. – Оставим, однако, это теперь главное, чтобы он хорошо выдержал экзамен. И наша священная обязанность устранить все, что может его отвлечь, и конечно, прежде всего, надо удалить его от этой несчастной любви в пакгаузе. Я вообще не понимаю, почему эта девушка так долго зажилась в Тюрингии, – продолжала советница. – Сначала говорили, что она опять вернется в Англию, и приехала только на четыре недели к своим родителям, чтобы отдохнуть. Но прошло уже шесть недель и я, как ни слежу, не вижу никаких приготовлении к отъезду. Таких родителей надо хорошенько проучить, господи прости! Девушка буквально ничего не делает по целым дням: поет и читает, прыгает туда-сюда да втыкает цветы в свои рыжие волосы, а мать восхищается ею и в поте лица разглаживает каждый день на галерее ее светлые платья, чтобы принцесса была обольстительно – кокетливо одета. И к этому-то блуждающему огоньку стремятся все мысли моего бедного мальчика. Она непременно должна уехать отсюда, Болдуин!
Листы книги зашуршали под быстро переворачивающими их пальцами.
– Не отправить ли ее в монастырь?!
– Убедительно прошу тебя оставить твои шутки, когда мы говорим о серьезном и даже оскорбительном деле. Мне все равно, куда она отправится, говорю только, что она должна уехать из нашего дома.
– Из чьего дома, матушка? Это, насколько мне известно, дом Лампрехтов, а не имение моего тестя, к тому же живописец Ленц живет довольно далеко, на том дворе.
– Да, вот это и непонятно, – прервала она его, делая вид, что не слышала предыдущего замечания. – Не помню, чтобы пакгауз когда-нибудь был обитаем.
– Но теперь там живут, милая матушка, – сказал он с хорошо разыгранным хладнокровием, небрежно бросая книгу на маленький столик.
Она пожала плечами.
– К сожалению, да, и еще для этих людей там стены оклеили новыми обоями! Ты начинаешь баловать своих рабочих.
– Живописец – не заурядный рабочий.
– Какая разница, он красит чашки и трубки и поэтому заслуживает, по-твоему, жить в доме хозяина, в отличие от других? Ведь в Дамбахе места достаточно.
– Когда год тому назад я нанимал Ленца, он поставил мне непременным условием, чтобы я позволил ему жить в городе, потому что у его жены хроническая болезнь, которая требует иногда немедленной врачебной помощи.
– Вот что! – Советница на минуту замолчала, потом заявила коротко и решительно: – Согласна, против этого ничего нельзя возразить, с меня было бы довольно, если бы эта кокетка перестала порхать по галерее, и голос ее не раздавался во дворе. Ведь есть же в городе квартиры для бедных людей?
– Вы бы желали, чтобы я ни с того ни с сего выгнал Ленца из его тихого убежища только потому, что у него красивая дочь? – В глазах Лампрехта сверкнул мрачный огонь, когда он взглянул на старуху. – Все мои люди подумали бы, что Ленц в чем-то провинился, а я этого не желаю и ни за что этого не сделаю, выкиньте это из головы, матушка!
– Но, боже мой, надо же что-нибудь сделать, так не может продолжаться! – воскликнула она почти с отчаянием. – Мне остается только пойти к ним самой и постараться уговорить девушку уехать. Я не постою даже за деньгами, если понадобится.
– Вы действительно думаете так сделать? – В его голосе слышался как будто испуг. – Вы будете смешно выглядеть, а главное, подорвете этим странным поступком мой авторитет как хозяина. Можно будет подумать, что судьба моих служащих зависит от ваших частных интересов. Я этого не потерплю. – Он приостановился, почувствовав, что зашел слишком далеко в разговоре с чувствительной дамой. – Я всегда считал за счастье, что родители моей жены живут у меня в доме, – прибавил он уже с большим самообладанием, – ваша власть в нашем домашнем обиходе была всегда полна и безгранична, я остерегался в чем-нибудь нарушить ваши права, но требую, чтобы вы не вторгались в мою область. Простите, милая матушка, но между нами могли бы возникнуть по этому поводу неприятности, что было бы нежелательно для нас обоих.
– Ты горячишься понапрасну, мой милый, – перебила холодно советница, заставив его замолчать движением руки, – в сущности же ты отстаиваешь так упорно только свой каприз, потом тебе будет совершенно все равно, где и как живет живописец Ленц с семейством, – я тебя хорошо знаю. Но как бы то ни было, я уступаю! Конечно, у меня не будет с этих пор ни минуты покоя, я всегда буду настороже.
– Вы найдете во мне самого верного союзника, будьте покойны, матушка, – сказал он с сардонической улыбкой. – Даю вам слово, что не будет больше ни ночных прогулок, ни высокопарных сонетов. – Я как полицейский буду следовать по пятам за влюбленным юношей – положитесь на меня.
Дверь в галерею чуть слышно отворилась, в зале раздались быстрые шаги вприпрыжку.
– Можно войти, папа? – послышался голос Маргариты, и пальчики ее что есть силы, застучали в дверь.
Лампрехт отворил и впустил обоих детей.
– Дитендорфское печенье вы съели еще вчера, лакомки вы этакие, а теперь не осталось никаких сладостей.
– Нам ничего и не надо, папа! У нас внизу есть сладкий пирог! – сказала девочка. – Тетя Софи просит дать ей ключ – ключ от комнаты в конце коридора, которая всегда заперта.
– Откуда только что посмотрела во двор женщина из красной гостиной, – дополнил Рейнгольд.
– Что за бессмыслица и что должен значить этот вздор о женщине из красной гостиной? – сердито спросил Лампрехт, не сумев, однако, скрыть напряженного ожидания ответа.
– Это только рассказывает глупая Бэрбэ, папа! Она страшно суеверна, – отвечала Маргарита и рассказала о том, что видела, как в окне раскрылся большой букет посредине спущенных гардин и в образовавшейся широкой темной щели показались белые пальцы и голова со светлыми волосами, как тетя Софи уверяла, что это был отблеск солнца, но что она, Маргарита, этому не верит.
Господин Лампрехт отвернулся во время этого рассказа, и опять взял, отброшенный было миниатюрный томик, чтобы поставить его на книжную полку.
– Конечно, это было солнце, глупышка, тетя Софи совершенно права, – сказал он и, поставив, наконец, с необыкновенной аккуратностью книгу на место, повернулся к девочке. – Рассуди сама хорошенько, дитя мое, – продолжил он и постучал, улыбаясь, пальцем по ее лбу. – Ты приходишь ко мне за ключом от запертой комнаты, и он действительно у меня – висит вон в том шкафу вместе с другими ключами. Как же могло попасть туда какое-нибудь существо, ведь не через дверную же щель?
Девочка стояла молча и задумчиво смотрела перед собой. Видно было, что она не убеждена, на ее круглом упрямом личике было ясно написано: что ни говори, я это видела собственными глазами!
Советница многозначительно покачала головой, бросив выразительный взгляд на зятя, и прижала руки к груди.
– Только бы за всем этим не скрывалось чего-нибудь между Гербертом и теми людьми! Одна мысль об этом приводит меня в бешенство!
– Черт возьми! Неужели вы думаете, что такое возможно? – сказал Лампрехт, поглаживая бороду. – Тут действительно понадобятся глаза и уши Аргуса. Вечные россказни нашей прислуги мне и так надоели до тошноты – про дом пойдет дурная слава. Я нахожу, что сделали большую ошибку, оставив флигель пустующим, из-за этого с годами и укреплялись бабьи слухи. Но я положу этому конец. Можно было бы поселить там сейчас же несколько рабочих с фарфорового завода, но им пришлось бы ходить по галерее мимо моих дверей, а я не выношу шума! Однако чтобы скорее покончить с этим, я сам поселюсь на некоторое время в комнатах госпожи Доротеи.
– Это, конечно, было бы радикальным средством, – заметила, улыбаясь, советница.
– Надо бы сделать еще запирающуюся дверь, которая отделила бы коридор от галереи, тогда эти трусы, приходя наверх, не косились бы вечно за угол и не выдумывали бы себе никаких видений. Я этим обязательно займусь!
Он взял бонбоньерку с письменного стола.
– Ну, вот вам, все-таки вы получили конфет, – сказал он, высыпая их в руки детям. – А теперь идите вниз. Папе надо много писать.
– А ключ, папа? Разве ты забыл? – спросила маленькая Маргарита. – Тетя Софи хочет там открыть окна; она говорит, что дождя не будет, так пусть ночью хорошенько проветрится, а завтра будут мыть полы в комнатах и в коридоре.
Лампрехт покраснел от досады.
– Это вечное мытье становится просто невыносимым, – воскликнул он, нетерпеливо проводя рукой по густым волосам. – Недавно в галерее было настоящее наводнение, у меня еще и теперь шумит в ушах, так там скребли мочалками. К чему все это! Пойди вниз, Гретхен, и скажи тете, что это еще успеется, я сам поговорю с ней.
Дети убежали, и советница натянула крепче пелеринку, намереваясь уйти; она довольно холодно простилась с зятем – мучившая ее забота не исчезла, живописец тверже, чем когда-либо, сидел в пакгаузе, а всегда рыцарски вежливый зять становился несносно упрямым. Вот и теперь, несмотря на почтительный поклон при прощании, в глазах его не было и тени раскаяния или сознания своей вины, они выражали только нетерпеливое желание поскорее остаться одному. Она вышла, шурша платьем и, видимо, рассерженная.
Лампрехт неподвижно стоял среди комнаты, ожидая, когда хлопнет дверь галереи и маленькие ноги в золотистых башмачках протопают по ступеням; когда, наконец, замер последний звук на лестнице, он одним прыжком очутился около письменного стола, схватил миниатюру, прижал ее к груди, к губам, провел ладонью несколько раз по акварели, словно хотел стереть с нее взгляд старой дамы, и запер в ящик стола. Все это было делом нескольких секунд, затем комната опустела, розовый свет погас, и она стала мало-помалу наполняться легкими вечерними тенями.
Глава четвертая
В общей комнате тетя Софи привольно расположилась у окошка и занялась починкой поврежденного лица распорядителя пира на «Браке в Кане» – ей нелегко было привести в первоначальный вид черты лица распорядителя пира, чтобы не было заметно штопки. Рядом с домашними уроками устроились Маргарита и Рейнгольд.
Под окном подрались две маленькие нищенки. Маленькая Маргарита наклонилась, достала из кармана полученные от отца конфеты и высыпала их в подставленные фартучки нищенок.
– Умница, Гретель! – сказала тетя Софи. – Вы в последнее время слишком много едите сладкого, а бедным детям это большая радость!
Относительно того, что дети ели в последнее время слишком много лакомств, тетя была совершенно права. Им даже опротивели сладости.
Как переменился папа! Раньше они проводили целые часы у него наверху; он катал их на спине, показывал и объяснял картинки, рассказывал сказки, делал бумажные кораблики, а теперь? Теперь, когда они приходили, он все бегал взад и вперед по комнате, часто смотрел на них сердито, говорил, что они ему мешают, и отправлял вниз. Иногда он забывал о присутствии детей, хватался за голову, топал ногами, потом, опомнившись, совал им в руки и карманы сласти и приказывал уходить, так как ему надо писать, много писать. Глупое писание, уж от этого одного оно всякому опротивеет! Вследствие этих неприятных мыслей и особенно полного ненависти заключения перо было глубоко всажено в чернильницу, и на бумаге очутилась громадная клякса.
– Ах ты, несчастная! – бранила ее, поспешно подходя, тетя Софи.
Пропускная бумага была под рукой, но когда стали искать перочинный ножик, и прежде чем тетя Софи успела что-либо сообразить, девочка уже выбежала из комнаты, чтобы попросить у папы его ножик.
Через несколько мгновений она стояла в сильном смущении наверху около его комнаты.
Дверь была заперта, ключ вынут, и через замочную скважину она могла видеть, что никто не сидел на стуле за письменным столом. Что же это такое? Значит, папа сказал неправду, что ему надо много писать, – он вовсе не писал, его даже не было дома!
Девочка осмотрелась в обширной галерее; она была ей хорошо знакома, но в эту минуту казалась новой, другой. Как часто бегала и играла она тут с Рейнгольдом, но никогда не бывала здесь одна.
Теперь она была здесь в одиночестве, около нее не было маленького брата, который оттаскивал ее назад за юбку или испуганно кричал, чтобы она вернулась.
Она шла все дальше по коридору и только хотела остановиться перед одним из шкафов, как вдруг явственно услышала, будто кто-то поворачивает дверную ручку совсем около нее. Малютка прислушалась, с радостным удивлением приподняла плечи, тихонько рассмеялась и скользнула в темное место между двумя шкафами, откуда наискосок была видна дверь в противоположной стене. Интересно будет посмотреть, какие глаза сделает тетя Софи, когда она ей расскажет, что это было вовсе не солнце. Тогда, наконец, она поверит Гретель, что-то была Эмма; как она ни притворяется, что боится, а все ж таки это она была там, в комнате. Ее надо напугать, да хорошенько, будет ей поделом.
В эту минуту дверь неслышно отворилась, и с ее высокого порога ступила на пол коридора маленькая ножка, потом кто-то весь в белом скользнул в узкое отверстие приотворенной двери.
Правда, не было видно ни белого фартука с нагрудником, ни кокетливо подобранного платья с оборками горничной – фигура была с головы до ног окутана густой вуалью, обшитый кружевом край которой волочился даже по полу. Но это все же была Эмма, хотевшая всех напугать, у нее были такие же маленькие ножки в хорошеньких башмачках с высокими каблуками и бантиками. Броситься на нее! Вот будет славно!
Ловко, как котенок, прыгнула девочка из своей засады, помчалась за поспешно удаляющейся фигурой, набросилась на нее сзади всей тяжестью своего тела, и обхватила обеими руками, причем правая ручка сквозь отверстие в вуали попала в мягкие волны падающих ниже талии волос – Маргарита крепко вцепилась в них, и так грубо дернула в наказание за «глупую шутку», что закутанная голова пригнулась к спине.
Раздался испуганный крик и вслед за тем жалобный крик боли. Все, что случилось потом, произошло с такой поразительной быстротой, что малютка никогда впоследствии не могла дать себе в этом отчета. Она почувствовала только, что ее схватили, резко встряхнули, потом ее маленькое тело было отброшено, как мячик, на довольно большое расстояние, почти к началу коридора, и упало на пол.
Здесь она лежала некоторое время, ошеломленная, с открытыми глазами, и когда, наконец, подняла веки, то увидела перед собой смотревшего на нее отца. Но она едва узнала его, испугалась и опять невольно закрыла глаза, инстинктивно чувствуя, что должно совершиться нечто ужасное; вид у отца был такой, как будто он хотел задушить или растоптать ее.
– Встань! Что ты тут делаешь? – заговорил он с ней не своим голосом, грубо схватив и поставив на ноги.
Она молчала, страх и неслыханно грубое обращение сковали ее уста.
– Ты поняла меня, Грета? – спросил он, несколько овладев собой. – Я хочу знать, что ты тут делала?
– Я пошла сначала к тебе, папа, но дверь была заперта, и тебя не было дома.
– Не было дома? Что за вздор! – сердито сказал он, направляя ее к выходу. – Дверь вовсе не была заперта, ты не сумела ее открыть. Я был здесь, в красной гостиной, – он показал на дверь, мимо которой тащил ее, – когда услышал твой крик.
– Но ведь я не кричала, папа, – сказала Маргарита, подняв на отца широко открытые удивленные глаза.
– Не ты? Так кто же мог кричать? Не будешь же ты меня уверять, что здесь был еще кто-нибудь, кроме тебя!
Он сильно покраснел, как всегда от гнева и нетерпения, и смотрел на нее с угрозой. Он думал, что она солгала! Правдивую девочку до глубины души оскорбило подобное предположение.
– Я ни в чем не желаю уверять тебя, папа. Я говорю правду! – храбро заявила она, прямо глядя в его пылающие гневом глаза. – Это правда, что здесь наверху кто-то был, какая-то девушка, она вышла из той комнаты, знаешь, где я видела в окне голову со светлыми волосами. Да, она вышла из той комнаты, и на ней были башмачки с бантиками, и я слышала, как стучали ее каблуки по полу, когда она убегала.
– Такое безумие!
Он опять шагнул по коридору. Розовое вечернее облачко уплыло дальше, и в высокое маленькое окошко смотрело только побледневшее небо, серые сумерки спустились в длинный коридор.
– Видишь ли ты там что-нибудь, Грета? – спросил он, стоя сзади нее и тяжело надавливая обеими руками на плечи ребенка. – Нет? Опомнись же, дитя. Ведь девушка, о которой ты говоришь, не могла убежать через галерею – мы сами загораживали ей дорогу; все двери заперты – я это хорошо знаю, потому что у меня от них ключи, ей оставалось только вылететь через окошко там наверху, но разве это возможно?
Видимо успокоившись, он взял дочь за руку, подвел к одному из окон галереи и, вынув носовой платок, стал вытирать с ее лица слезы, вызванные предшествующим ужасным испугом. При этом взгляд его вдруг выразил сострадание к ней.
– Понимаешь ли ты теперь, какая ты была дурочка? – спросил он, улыбаясь, и, наклонившись, заглядывал ей в глаза.
Она порывисто обвила его шею своими маленькими ручками.
– Я так люблю тебя, так люблю, папа! – уверяла она со всем жаром горячего детского сердца, прижавшись худеньким загорелым личиком к его щеке. – Но не думай, что я солгала. Я не кричала – это она! Я думала, что это Эмма, и хотела напугать ее за глупую шутку. Но у Эммы не такие длинные волосы, я только сейчас сообразила это, рука моя еще пахнет розами от косы, которую я держала, – от девушки пахло, как от чудной розы. Да, это была не Эмма, папа! Через маленькое окошко, конечно, никто не может вылететь, но может быть, дверь на лесенку, знаешь, которая ведет на чердак пакгауза, была не заперта.
– Упрямая девочка! – воскликнул отец в сердцах, его лицо становилось все мрачнее. – Бабушка права, говоря, что тебя плохо воспитывают. Чтобы настоять на своем, ты выдумываешь всякие небылицы. Кому нужно прятаться в полном крыс и мышей чулане только для того, чтобы напугать и подразнить такую маленькую девочку, как ты? Я знаю, ты проводишь слишком много времени с прислугой, и она забила тебе голову своими бабьими сказками, о которых ты потом грезишь целый день. При этом ты становишься каким-то сорванцом, а тетя Софи слишком мягка и снисходительна. Бабушка давно просила меня положить этому конец, и я теперь же исполню ее просьбу. Года два под чужим руководством сделают тебя кроткой и воспитанной.
– Я должна уехать? – воскликнула девочка.
– Только на два года, Грета, – сказал он мягче. – Будь благоразумна! Я не могу тебя воспитывать; бабушка при ее расстроенных нервах не может быть постоянно с тобой и выносить твой буйный нрав, а тетя Софи, ну на ней лежит все хозяйство, и ей некогда заниматься тобой как следует.
– Не делай этого, папа! – перебила она его с твердой решимостью, удивительной в ребенке. – Да это и не поможет – я вернусь!
– Увидим!
– Ах, ты не знаешь, как я могу бегать! Помнишь, ты подарил господину в Лейпциге нашего Волчка, и однажды утром добрый старый пес очутился у нас перед дверями, полумертвый от усталости и страшно голодный? Он истосковался, перегрыз веревку и убежал – я сделаю то же.
Надрывающая сердце улыбка мелькнула на дрожащих губах девочки.
– От тебя всего можно ожидать, настолько ты необузданна. Но ты должна будешь покориться, с такими упрямицами расправа коротка, – сказал отец строго, а сам отвернулся и, делая вид, что смотрит во двор, беспокойно взглядывал искоса на личико, на котором отражалось страшное душевное волнение.
Вдруг, как бы повинуясь какой-то непреодолимой силе, он быстро наклонился и нежно погладил мягкую, лихорадочно пылающую щечку ребенка.
– Будь моей доброй девочкой! – уговаривал он ее. – Я сам отвезу тебя, мы поедем вместе. У тебя будут красивые платья, как у принцесс.
– Ах, подари их лучше какой-нибудь другой девочке, папа! – возразила малютка упавшим голосом. – Я не умею их беречь, запачкаю или разорву, Бэрбэ всегда так говорит: «На этого бесенка жаль что-нибудь надеть», и она говорит правду. Да я и не хочу быть такой, как девочки в замке, – она вызывающе подняла голову и перестала теребить свои пальцы, – я их терпеть не могу, потому что бабушка всегда так перед ними приседает.
По лицу Лампрехта скользнула саркастическая улыбка, тем неменее он сказал строгим тоном:
– Видишь, Грета, вот такими-то словами ты и приводишь в отчаяние бабушку! Ты невоспитанная девочка, с дурными манерами, тебя приходится стыдиться. Как раз пора увезти тебя отсюда!
Девочка подняла на него свои блестящие от слез выразительные глаза.
– Маму тоже увозили, когда она была маленькой? – спросила она, с трудом удерживаясь, чтобы не плакать.
Вся кровь бросилась ему в лицо.
– Мама всегда была благонравным, послушным ребенком – ее не надо было увозить. – Он говорил, понизив голос, как будто, кроме него и ребенка, здесь был еще кто-то, кто мог их слышать.
– Как было бы хорошо, если бы мама не умирала. Она брала, правда, Гольдхена на колени чаще, чем меня, но никто не говорил тогда, что меня надо куда-нибудь отправить. Мамы всегда лучше бабушек. Когда бабушка уезжает на морские купания, она всегда так радуется, что даже забывает хорошенько проститься с нами. Она же не знает, как дети любят всех и все – и наш дом, и Дамбах.
Девочка остановилась, ее маленькое сердце готово было разорваться при мысли о разлуке. Прижавшись головкой к стеклам окна, она с мольбой заглядывала в глаза высокого мужчины, барабанившего пальцами по подоконнику и, видимо, старавшегося побороть свое волнение.
Тот не отвечал ни слова на красноречивую жалобу ребенка, бесцельно блуждая взором по открывающемуся перед ним далекому ландшафту; отведя от него глаза, он вздрогнул и перестал барабанить. Папа испугался, но чего?
Малютка подняла на него глаза с настойчивой мольбой:
– Ты еще любишь меня, папа?
– Да, Грета. – Но он не взглянул на нее, по-прежнему устремив взгляд на какую-то точку в пространстве.
– Так же, как ты любишь Рейнгольда? Да, папа?
– Ну да, дитя мое!
– Ах, как я рада! Так ты меня оставишь здесь? Кто же будет играть с Гольдхеном? Кто будет его лошадью, когда меня не будет? Другие дети не захотят, потому что он так больно бьет кнутом. Ты несерьезно говорил это?
Лампрехт точно пробудился от мучительного сна, вздрогнув при прикосновении маленькой ручки, которая трясла его за руку.
– У тебя ложное представление, Гретхен, – сказал он, наконец, более мягким тоном. – Там, куда я хочу тебя отвезти, у тебя будет много веселых подруг, маленьких девочек, которые станут любить тебя, как сестры. Я знаю детей, которые горько плачут, возвращаясь, домой. Впрочем, мы уже давно решили с бабушкой отдать тебя в пансион, только время еще не было назначено, потому что не знали, когда ты сможешь поступить. Я принял решение и не изменю его. Сейчас пойду к тете Софи, и сделаю необходимые распоряжения.
С последними словами он направился к двери на лестницу.
– Пойдем, Грета, ты не должна оставаться здесь наверху, – крикнул он неподвижно стоявшей у окна девочке. Она медленно, с опущенной головкой пошла по галерее. Пропустив ее вперед, он запер дверь, вынул ключ и стал спускаться с лестницы.
Глава пятая
Господин Лампрехт не обратил внимания на то, следовала ли за ним девочка. Он уже давно был внизу, а она все еще стояла на верху лестницы; услыхав, что он вошел в общую комнату, она медленно стала спускаться со ступеньки на ступеньку, держась за перила. Через отворенную дверь комнаты раздавался сильный, громкий голос Лампрехта, и Маргарита слышала, как он рассказывал тете Софи о крике и беготне в коридоре бокового флигеля, о воображаемых видениях среди бела дня, когда он сам был в красной гостиной. Он остался при своем мнении, что девочка вообразила себе эти видения в темном коридоре, в чем были виноваты россказни прислуги, и поэтому желал как можно скорее отвезти Маргариту в пансион.
Малютка тихонько прокралась мимо двери, бросив робкий взгляд внутрь комнаты. Маленький брат перестал строить башню и слушал, приоткрыв рот, а милое лицо тети Софи совершенно помертвело, она прижала руки к груди и ничего не говорила, потому что всякие возражения были бесполезны, – подумала девочка, прошмыгнув мимо. Если папа с бабушкой что-нибудь решат вместе, то никакие просьбы и мольбы не помогут, бабушка уж поставит на своем. Один человек мог бы, правда, помочь, если бы вступился и стал шуметь и спорить, – это дедушка из Дамбаха. Он не позволит увезти свою Гретель и тем более запереть ее в большую клетку, где все должны петь на один лад – так всегда говорил он, когда бабушка заводила речь об пансионе. Да, он поможет!
– Замолчи, Франциска! Я так хочу, а я хозяин в своем доме!
Тогда бабушка выходила из комнаты, и все делалось, как он хотел. О, если б только попасть в Дамбах, она была бы спасена!
Она выбежала во двор, чтобы вывести козлов из конюшни, но работник запер дверь, да и шум экипажа могли услышать, прийти и запереть перед ее носом ворота, тогда она была бы принуждена остаться. Надо было положиться на свои собственные ноги и храбро бежать. Проходя мимо, она захватила оставленную на садовом столе шляпу, завязала ленты под подбородком и пустилась в путь.
«Им хорошо!» – подумала девочка и прошла по мостику в ближайший переулок, заканчивающийся отверстием в городской стене, откуда шла через поля вверх, на пригорок тропинка для пешеходов, ведущая к Дамбаху.
Ах, сегодня после обеда было все так хорошо! Так весело было выезжать на козлах из ворот Дамбаха; дедушка смеялся и кричал ей вслед «ура!», а деревенские дети, верные товарищи ее игр, пробежали немного рядом с нею, и мальчики удивлялись, что она может так ездить.
Теперь она возвращалась, чтобы спрятаться у дедушки. Ах, если бы он совсем оставил ее у себя. Она бы с радостью ходила в деревенскую школу. – Бабушка никогда сюда не приезжала, она говорила, что не выносит фабричного шума, на что дедушка замечал, смеясь, что живет здесь потому, что не выносит крика попугая.
Наконец узкая тропинка вывела Маргариту на поля картофеля и репы, потом она поднялась на горку, на верху которой раскинулась тенистая дамбахская роща, а за нею лежала деревня. Одним духом взбежала она на гору, сердечко ее стучало, как молоток, а голова горела и была тяжела, словно налита свинцом. У дедушки в комнате теперь так прохладно; там стоит диван с мягкими подушками, на котором он спит после обеда, а она всегда отдыхает, когда устанет от беготни. Пройти еще немного за деревню – и все будет хорошо.
На обширном дворе фабрики было тихо и безлюдно, рабочие давно кончили свой дневной труд, примыкающий к фабрике сад с прекрасными аллеями и светлым прудом, в котором отражался павильон, тоже был безмолвным, только тихонько шумели вершины деревьев, и под ними уже начинало темнеть.
Даже Фридель, легавый пес дедушки, не выбежал с лаем навстречу Маргарите, порог, на котором он всегда лежал, был пуст, дверь заперта, и как она ни звонила, никто не шевелился в доме и не шел ей отворить.
В испуге девочка беспомощно стояла перед тихим домом – значит, дедушки там не было. Но он всегда был дома, когда она к нему приезжала, и возможность его отсутствия не приходила ей в голову. Она обошла дом со всех сторон: будь открыто хоть одно окно в нижнем этаже, она бы влезла в него и прыгнула через подоконник в комнату, как часто делала из шалости, но все окна были заперты и ставни затворены – делать было нечего.
Готовая расплакаться, она все еще мужественно сдерживала подступающие слезы. Дедушка, вероятно, пошел к фактору, который жил тут же на фабрике. Во дворе молодая работница со скотного двора сказала ей, что фактор с женой уехал в город с возвращавшимся господским экипажем, и что она сама видела, как господин советник отправился верхом несколько часов тому назад к судье в Гермелебене – там была сегодня вечеринка. Это имение лежало очень далеко от Дамбаха.
Боже милосердный! Что было делать бедному прибежавшему сюда ребенку? В отчаянии девочка бросилась было опять к воротам в то время как работница возвращалась в скотную. Но, сделав несколько шагов, она остановилась – бежать в Гермелебен было невозможно, это ведь было так далеко! Нет, об этом нечего было, и думать, лучше уже ждать дедушку, быть может, он скоро вернется. Приняв это решение, девочка побежала назад к павильону и покорно села на порог входной двери. Ее усталые ножки рады были отдохнуть, окружающий глубокий покой и тишина были для нее благодеянием после возбужденной ходьбы. Если бы только не стучало так в висках, теперь, когда Маргарита прижалась к двери, боль в голове стала еще чувствительнее, и вместе с тем нахлынули беспокойные мысли. Дома давно прошло время ужина, а ее не было за столом. Ее, конечно, везде искали, и при мысли о том, что тетя Софи беспокоится, маленькое сердечко девочки больно сжалось. Хоть бы никому не пришло в голову искать ее в Дамбахе до возвращения дедушки!
Вдруг Маргарита услышала приближение быстро мчащегося всадника; с минуту она прислушивалась, окаменев от ужаса, потом вскочила, что есть духу, пробежала вокруг пруда и залезла в непроходимый кустарник, разросшийся на противоположной его стороне, около железной решетки, отделявшей сад от двора фабрики. Всадник ехал со стороны города – это был папа, который ее искал.
Она залезла в самую середину колючего кустарника; белое платье было теперь разорвано, ноги тонули в болотистой почве; не обращая на это внимания, она присела на мокрую землю и так вся сжалась, словно хотела совсем исчезнуть. Затаив дыхание, и крепко сжав стучавшие зубы, слушала она, как папа заговорил с высунувшейся из окна служанкой, которая сказала ему, что видела, как девочка побежала к воротам, вероятно, вернулась в город.
Несмотря на это, Лампрехт поехал в сад. Грета, услышала близкое фырканье Люцифера – папа, должно быть, скакал во весь опор, – потом увидела и самого всадника. Он объехал вокруг павильона, с лошади ему был виден весь небольшой сад с его лужайками и группами кленов и акаций.
– Грета! – кричал он во все темные уголки. Всякий бы понял, что в этом крике выражался только страх отца, боящегося за своего ребенка, но для маленькой девочки, неподвижно притаившейся в кустах и с безумным испугом следившей за всеми движениями всадника, это был только голос человека, который, склонившись над нею в темном коридоре, собирался то ли задушить, то ли растоптать ее.
Лампрехт повернул лошадь и выехал из сада. Кто-то прошел тяжелой походкой по двору, чтобы отворить ему ворота; вероятно, это был работник фактора. Господин Лампрехт говорил с ним таким тихим, слабым голосом, точно у него пересохло в горле. Он спросил, скоро ли вернется тесть, и человек отвечал, что старый барин редко возвращается с вечеринок раньше двух часов ночи. Что они говорили еще, нельзя было расслышать. Лампрехт выехал за ворота, и работник, казалось, его провожал; но он поехал назад в город не по шоссе, а по полевой дорожке.
Маленькая беглянка опять осталась одна. Когда ее душевное оцепенение стало проходить, она почувствовала, как больно сжимали ее тело колючие ветки, как вода проникает сквозь тонкую ткань ее башмачков и комары жадно кусают лицо и голые руки. Маргарита задрожала от ужаса, ей показалось, что все шевелится вокруг нее и под ее ногами. Собрав все свои силы, она стала продираться сквозь дикий кустарник, пока, наконец, последние крепкие побеги не выпустили ее, с шумом и треском сомкнувшись за ее спиной.
На небе одна за другой загорались звезды, но сидевшая, вжавшись в угол двери, девочка не замечала этого. Когда она поднимала отяжелевшие веки, то видела только, как мрак, все больше окутывая пруд, поглощал последние отблески воды, как темнели лужайки под деревьями, слышала звуки пробуждающейся ночной жизни: кричали сычи и с чердака павильона почти бесшумно, воровски слетали летучие мыши. Как сквозь сон доносился до нее иногда лай собак в деревне, да башенные часы пробили еще две четверти. Много таких четвертей будут бить часы, пока не наступит два часа. Как страшно!
Она опять закрыла глаза и вообразила себя дома, в спальне. Окна выходили на тихий двор, и в комнату проникал плеск фонтана, убаюкивая обоих детей. Она лежала в белой мягкой постельке, а тетя Софи, пока она не заснет, обвевала ее горящее лицо и искусанные руки.
Да, заснуть и спать дома – вот чего она хотела. Она вскочила как от толчка при этой мысли и побежала, спотыкаясь, через двор на полевую дорогу. Выйдя за ворота, она перестала отсчитывать с тоской каждые четверть часа, даже не слышала боя часов, не думала о том, как далеко ей идти, перед ней была только одна цель – большая прохладная комната, где она, наконец, приклонит свою пылающую голову и услышит добрый голос тети Софи.
О том, что будет потом, на другой день, она уже не думала.
И окоченевшие ножки разошлись на бегу. Она побежала скорее, миновав деревню.
Наконец она достигла города. Во многих домах, мимо которых она проходила, уже едва волоча ноги, горел свет.
Но все было заперто, безмолвно, и только гулкие шаги усталого ребенка раздавались по мостику через речку. Она вошла уже под свод ворот пакгауза, и тут ее ждал новый удар – они были заперты тяжелым замком, который висел так высоко, что детская рука не могла его достать. В висках застучало, и только прохлада протекавшей вблизи речки немного оживила ее и не дала совершенно потерять сознание.
Вдруг она услышала чьи-то твердые шаги на улице, и через несколько минут к воротам пакгауза подошел человек. На звездном небе ясно обрисовывались очертания его фигуры, и маленькая Маргарита узнала господина Ленца, жившего в пакгаузе, которого она любила за то, что он часто шутил с нею, когда она играла во дворе, и ласково проводил рукой по ее волосам, когда она приветливо ему кланялась.
– Впустите меня тоже! – хриплым голоском проговорила она, когда он отпер ворота и хотел пройти.
Он обернулся.
– Кто тут?
– Я, Грета!
– Как, хозяйская дочь? Боже, малютка, как ты сюда попала?
Не отвечая, она старалась ухватиться за руку, которую он протянул, чтобы помочь ей встать, но не могла подняться, тогда он взял ее на руки и внес в глубокое отверстие ворот.
Глава шестая
Там была полная темнота. Ленц ощупью шел со своей ношей, пока, наконец, не наткнулся на дверь, она бесшумно отворилась – и на них с крутой лестницы полился поток света.
– Это ты, Эрнст? – раздался сверху полный беспокойства голос.
– Да, я, собственной персоной, благодарение Богу, совершенно жив и здоров, Ганнхен! Здравствуй, моя дорогая!
Говоря это, Ленц показался из-за перил, и стоявшая наверху с лампой, в руках госпожа Ленц отпрянула назад.
– Посмотри-ка, что я тебе принес, Ганнхен, подобрал это у ворот, – проговорил он, останавливаясь на верхней ступеньке, смеясь, и вместе с тем обескуражено.
Госпожа Ленц поспешно поставила лампу на стол в передней.
– Дай мне дитя, Эрнст! – сказала она, озабоченно и торопливо протянув руки к малышке. – Ты так устал, бедняжка, а Гретхен надо сейчас же отнести домой, ее давно ищут. Боже, какая суматоха в большом доме! Все бегают как безумные, а вопли старой Бэрбэ были слышны даже здесь.
– Поди, ко мне, мой ангел! – ласково уговаривала она девочку. – Я отнесу тебя домой.
– Нет, нет! – испуганно отказывалась та, еще крепче прижимаясь к старику. Если все бегали дома как безумные, значит, бабушка была внизу, и как все ни путалось в бедной головке малютки, но прием, который ей окажет старая дама, представлялся ей совершенно ясно. – Я не хочу домой! – повторила она, тяжело дыша. – Пусть тетя Софи придет сюда.
– Хорошо, хорошо, душечка! Мы позовем тетю Софи, – успокаивал ее Ленц.
– Как хочешь, моя крошка, – подтвердила его жена, с беспокойством прислушиваясь к хриплому, задыхающемуся голосу девочки и испытующе вглядываясь в ее изменившееся личико. Потом, молча, взяв лампу, отворила дверь в комнаты.
– Бланка там, на галерее, – сказала жена в ответ на вопросительный взгляд, которым муж обвел комнату. – Она причесывала волосы на ночь, когда с парадного двора пришел кучер, спрашивая, не видели ли мы Гретхен. Но, боже мой, дитя, что это с твоими ногами? – воскликнула вдруг госпожа Ленц, прервав свой рассказ, когда взгляд ее упал на покрытые тиной башмачки и пятна грязи, резко выступавшие при свете лампы на светлом платье девочки. Поспешно ощупала она подол разорванной юбочки, насквозь пропитанной болотной водой.
– Девочка попала в воду, – испуганным шепотом сказала она своему мужу, – ее надо скорее переодеть во все сухое.
Посадив малютку на диван, она принесла теплую воду и полотенце, между тем как пришедшая молодая девушка, став на колени, рылась в комоде.
И пока госпожа Ленц обмывала теплой водой грязные ножки, все выстраданное в последние часы вылилось из взволнованного детского сердца.
Она с лихорадочной торопливостью рассказала об ужасах, пережитых в колючем кустарнике, о том, как боялась, что отец сойдет с лошади и найдет ее там, и зачем она побежала к дедушке, и что какая-то фигура ходит по темному коридору и пугает людей, и что комната не была заперта, конечно, не была. Она ясно слышала, как нажали ручку двери, потом кто-то весь в белом проскользнул через отверстие двери, и под покрывалом были длинные волосы; а за то, что девушка так громко закричала, папа хочет теперь увезти Грету из дома и отдать в пансион.
В комнату вошла, задыхаясь после быстрого бега, тетя Софи и наклонилась над ребенком.
– Очевидно, у нее бред! Девочка тяжело больна. Все оттого, что с детской душой обращаются, как с плохим инструментом, и колотят по ней как заблагорассудится, – произнесла она в порыве невыразимой горечи.
Она завернула девочку в плед, который принесла с собой, взяла ее на руки и протянула господину и госпоже Ленц руку. «Премного благодарна!» – было все, что она сказала, уходя.
Внизу, во дворе, из темноты навстречу им выступила высокая фигура. Маргарита испугалась и задрожала, когда две руки схватили ее и неистово прижали к груди – это был папа.
– Мое милое дитя, моя Гретель, не пугайся, это я, твой папа! – услышала она его низкий, дрожащий голос. Продолжая прижимать девочку к своей тяжело дышащей груди, отец прошел по двору и внес ее в ярко освещенную комнату. Все домашние бросились к нему и ребенку, но он сделал им знак молчать и прошел мимо них в спальню детей.
– Да, теперь-то все хорошо! Цыгане ее не украли, и она, слава и благодарение Богу, жива! – говорила потом Бэрбэ в кухне другим слугам, поднося ко рту кусок жаркого, чтобы подкрепить себя после такой тревоги. – Но я не верю, что этим все кончилось. Достаточно было взглянуть, как болтались ручки и ножки бедной птички, когда барин нес ее домой, чтобы понять. Но только и слышишь: суеверная Бэрбэ все плачется и каркает, как ворон! Насмехаться-то может всякий, это дело немудреное, а чтобы доказать, на это их не хватает. Посмотрим, кто будет прав, в конце концов, умные ли люди, которые ни во что не верят, или старая, глупая Бэрбэ. Такая женщина, как та, с рубинами, не будет понапрасну являться в коридоре. Уже не в первый раз уносит она бедных невинных детей. Вы меня вспомните, скажу одно – нашей бедной Гретхен будет очень плохо.
С этими словами она отложила вилку с взятым куском и закрыла лицо голубым полотняным фартуком.
В продолжение нескольких недель кухонная пророчица имела удовольствие напоминать все с более печальным выражением то, что она сказала. Но здоровая натура ребенка победила болезнь, в которой вдруг произошел счастливый перелом.
Опять засияло солнце в доме. Не отходивший от постели ребенка в. часы опасности господин Лампрехт вновь выпрямил свой стан, во взгляде и движениях его опять появился огонь, все даже говорили, что никогда в жизни у него не было такого победоносного, вызывающего вида, как теперь. К тому же он исполнил свое намерение поселиться на некоторое время в комнатах покойницы Доротеи, и даже коридор был теперь отделен от галереи всегда запертой дверью.
Дедушка, который, вернувшись из Гермелебена в ту ужасную ночь, поскакал сейчас же, не сходя с лошади, в город, теперь балагурил и шутил опять со своей обычной грубоватой веселостью. Но когда его любимице позволено было встать с постели на целых полдня, он не выдержал и уехал, со смехом прокричав с лошади на прощание, что его выгоняет из дому проклятый крикун, избалованная бестия в верхнем этаже.
Два дня спустя, уехал и господин Лампрехт, надолго, как говорили люди в конторе. Маленькая Маргарита удивленно взглянула в его лицо, когда он наклонился, прощаясь с нею, и обещал прислать замечательные подарки.
– Я никогда еще не видела папу таким, он выглядел страшно довольным, но странным со своими сверкающими глазами, – говорила она.
– Еще бы, – сказала тетя Софи. – Он радуется, что его маленькая беглянка выздоровела и, окончив дела, он поедет в Италию, а может быть, и дальше. Ему хочется еще раз посмотреть свет, да это и хорошо.
Когда выздоровевшую девочку выпустили– на воздух, липы перед ткацкой уже потемнели, как перед началом осени, на кустах роз, будто упавшие с неба кровавые капли, виднелись последние красные цветы и на блестящей поверхности бассейна плавали первые осенние листья.
Многое переменилось, но самое удивительное было то, что папа жил там, наверху, во время болезни Гретхен, и теперь, после его отъезда, проветривали эти комнаты. Окна были широко открыты, через них была видна чудесная живопись на потолке большой комнаты в три окна и зеленый шелковый балдахин над кроватью в спальне.
Маленькая Маргарита задумчиво смотрела вверх: из той комнаты с великолепной живописью на потолке вышла тогда окутанная вуалью фигура, из второй двери по коридору показалась ее ножка в изящном башмачке. Маргарита после болезни помнила все необычайно ясно, но больше об этом не говорила, с нее было достаточно, что никто не слушал и не отвечал на ее вопросы, когда она об этом заговаривала – она, конечно, не знала, что доктора признали видение в коридоре началом нервной болезни.
На открытой галерее пакгауза сегодня тоже была мертвая тишина, только ветерок пробегал иногда по зеленой листве жасмина, своевольно играя остроконечными листьями. В уютной комнатке, где пахло резедой, вероятно, сидела женщина с милым лицом, полная материнской нежности, и горевала, потому что прелестная Бланка сегодня рано утром тоже уехала, наверно, на место гувернантки в далекую Англию, как сказала утром Бэрбэ тете Софи.
Это известие разогнало утреннюю дремоту Маргариты, и она плакала потихоньку от тети Софи и Бэрбэ, уткнувшись носом в подушку. Теперь девочка сидела одна под липами, Рейнгольд ушел за своим ящиком с кубиками. Вдруг она увидела Бэрбэ, которая несла что-то под фартуком и бросала испытующие взгляды на окна верхнего этажа главного дома.
– Фрейлейн Софи знает об этом, и позволила дать тебе это, Гретхен, но госпожа советница не должна видеть, – сказала она. – Когда ты была больна, красивая девушка поджидала меня по целым часам на галерее, чтобы узнать о твоем здоровье. Но во двор она ни разу не выходила все время, пока жила здесь, – уж очень гордые люди твой папа и бабушка, не выносят никакой фамильярности. Ну а сегодня ранехонько, когда я брала из бассейна воду для кофе, она сошла ко мне уже в шляпе с вуалью, с дорожной сумкой через плечо, бледная как смерть и с заплаканными глазами – она ведь уезжает далеко. И сказала, чтобы я тебя расцеловала за нее и передала тебе вот это.
Вынув из-под фартука маленький белый сверток, она положила его на садовый стол; девочка развернула бумагу и радостно вскрикнула, увидев красивую вышитую сумочку.
– Тише, тише, Гретхен, не кричи так, – уговаривала Бэрбэ. – Сегодня поутру уже была история, и нехорошо это было со стороны советницы, сказать по правде. Ну что ж из того, что молодой Герберт пришел как раз в ту пору со стаканом к колодцу, как он приходит каждое утро в– последнее время. – Он выглядел совсем больным и прямо подошел к девушке – я думаю, хотел что-то сказать, может быть, пожелать счастливого пути или вообще сказать какой-нибудь привет; но в ту минуту явилась госпожа советница, на ней был ночной чепчик, а капот надет так, словно она вскочила в него прямо с постели. Она взглянула на девушку, точно хотела ее проглотить, а та поклонилась ей и пошла к своим родителям, которые ждали ее под воротами.
– Знаешь, Гретхен, наша герцогиня не могла бы держать себя с большей гордостью и благородством, чем эта дочь живописца, а по красоте-то их и сравнить нельзя. Вот эта-то гордость и рассердила так твою бабушку, что не успела я опомниться – она открыла у меня в руках сверток и заглянула в него. «Это для Гретхен, госпожа советница!» – говорю я. «Да, – сказала она громким, злым голосом. – Как же смеет фрейлейн Ленц дарить что-либо на память моей внучке?» И это должны были слушать бедная девушка и ее родители! Молодому господину это было так же неприятно, как и мне, он с ужасом взглянул на мать и опрометью кинулся в дом. Вот какая была история, Гретхен! Госпожа советница хотела отнять у меня сверточек, но я от нее убежала, а фрейлейн Софи говорит, что она не понимает, почему тебе нельзя носить эту сумочку.
Глава седьмая
Город Б. не был герцогской резиденцией, но благодаря здоровому климату и прекрасному расположению стал любимым летним местопребыванием правителя, несмотря на то, что в замке, не слишком внушительном и по внешнему виду, с трудом размещался придворный штат.
Ежегодно пятнадцатого мая, независимо от того, установилась ли погода, из резиденции тянулась вереница экипажей и вслед за тем начинали гостеприимно дымиться трубы замка. На улицах мелькали ливреи герцогских слуг, перед знатными домами останавливались экипажи придворных, делающих визиты. Дом Лампрехтов был одним из немногих коммерческих домов, пользовавшихся этим преимуществом благодаря тому, что к госпоже советнице Маршаль все так же благосклонно относились при дворе, как и десять лет назад. Да, целых десять лет прошло с того несчастного «дня беления», когда маленькая Маргарита, страшась пансиона, убежала в Дамбах.
Лучи герцогской милости освещали, разумеется, и всех, кто состоял в близком родстве со старой дамой; так, например, владелец фирмы «Лампрехт и сын» был единственным коммерции советником в городе Б., поскольку его светлость редко кого удостаивал этого звания. И Болдуин Лампрехт не был нечувствителен к такому отличию: люди, имевшие с ним торговые сношения, говорили, что с ним даже трудно вести дела из-за его отталкивающего мрачного высокомерия. Прежняя внешняя любезность его совсем исчезла, уже несколько лёт никто не видел его улыбки.
«Ужасная меланхолия – наследственная болезнь Лампрехтов», – говорил, пожимая плечами, домашний доктор в объяснение угрюмости хозяина дома. А госпожа советница усердно кивала головой в подтверждение его слов – да-да, это было не что иное, как старинная наследственная болезнь. Но тетя Софи зло смеялась, когда слышала столь мудрое мнение.
«Конечно, ничего больше! – повторяла она с иронией. – Не может же это быть тоска по нормальной семейной жизни. Боже сохрани! Он должен до сих пор благодарить Бога, что много лет тому назад имел жену, и до самой смерти жить воспоминаниями. Я бы еще, пожалуй, ничего не сказала, оставь она бедному вдовцу парочку здоровенных мальчишек, но Рейнгольд – несчастный ребенок, за жизнь которого дрожат самого его рождения».
Действительно, за жизнь Рейнгольда Лампрехта продолжали бояться все в доме. Он страдал пороком сердца, и ему было запрещено всякое душевное и телесное напряжение. Сам он едва ли чувствовал лишение радостей молодости, так как вся его жизнь проходила в занятиях делами. Но когда коммерции советник видел долговязого, тщедушного, аккуратного, как старик, счетчика за конторкой, которому было все равно – осыпаны ли деревья белоснежными цветами или хлопья настоящего снега кружатся перед окнами, на лице его появлялось выражение досады и гнева, и он бросал горький, презрительный взгляд на слабого, ничтожного будущего представителя дома Лампрехтов.
Маргарита ведь тоже была бледненькая и худенькая, но совершенно здорова. Стоило почитать ее письма, где она описывала свои путешествия, полные трудов и опасностей, перенести которые под силу разве только мужчине. Долголетнее пребывание в аристократическом, проникнутом религиозным духом пансионе, потом представление ко двору, где она должна занять видное место и в заключение сделать выгодную партию, – вот как, по ее мнению, должна была пройти юность единственной дочери из богатого дома. Но, как мы знаем, относительно пансиона план был разрушен упрямством Маргариты. Тогда вдруг совершилась внезапная перемена.
Младшая сестра советницы была замужем за профессором университета, имя которого имело европейскую известность. Он был историк и археолог, обладал значительными средствами, много путешествовал для научных изысканий, и жена всегда ему сопутствовала, детей у них не было. В то время супруги вернулись в отечество после долгого пребывания в Италии и Греции, и советница почла себя счастливой, когда они проездом заехали к ней на несколько дней, так как очень гордилась славой своего зятя.
«Невоспитанный подросток» Грета, исчезла на целый день так что рассерженная бабушка не могла ее найти. На второй день утром девочка залезла за буфет в галерее стоявший напротив открытой двери в гостиную, где гости завтракали у папы. И была поражена: вместо страшного занудного профессора она увидела красивого пожилого человека! У него были великолепная густая, белая, ниспадающая на грудь борода и чудные светлые глаза без очков. Перед маленькой невежественной слушательницей за буфетом открылся мир, полный чудес и старых отошедших в вечность тайн. Она понемногу приподнималась, постепенно неслышными шагами, как сомнамбула, перешла через галерею, и вот уже тоненькая фигурка с прижатыми к груди руками, ежеминутно готовая обратиться в бегство, очутилась в дверях гостиной, девочка слушала, затаив дыхание. И когда через неделю к лампрехтскому дому подъехал экипаж, чтобы увезти отъезжавших гостей на железную дорогу, из двери вместе с ними вышла и «невоспитанная» Грета в дорожной шляпе и тальме – она уезжала добровольно, с твердой решимостью учиться у дяди и тети и сопровождать их в путешествиях.
После этого прошло пять лет, и за все это время Маргарита, теперь уже девятнадцатилетняя девушка, ни разу не возвращалась в родительский дом. Своих родственников, особенно отца, она видела часто то в Берлине, то во время путешествий в заранее условленных местах. Тетя Софи была единственной из всего семейства, кроме Герберта, кто считал своим долгом отказаться от свидания с Гретель: она не хотела, чтобы могли сказать, что она из удовольствия, из душевной потребности бросила, хотя бы и на несколько дней, хозяйство. Она считала это нарушением долга, чего не позволяла ей совесть, а если глупое старое сердце тосковало, что из того.
Но вот понадобилось купить новые ковры и портьеры в парадные комнаты, да и меховая тальма тети Софи давно вытерлась и требовала отставки.
И в один прекрасный день тетя Софи покатила по железной дороге в Берлин, может быть, конечно, слишком поспешно, но только из «хозяйственных соображений». И неожиданно предстала в комнате Маргариты, плача от радости. Тут свершилось само собой то, чего не могла добиться ни просьбами, пи сладкими словами, ни строгими уговорами госпожа советница: при виде любимой второй матери девушку охватило страстное желание вернуться на некоторое время домой. Ей захотелось провести там Рождество, чтобы тетя Софи зажгла ей елку, как в детстве, в уютной общей комнате в нижнем этаже. Итак, было решено, что Маргарита приедет вскоре по возвращении тети Софи, но никто не должен был этого знать, ее приезд станет сюрпризом для папы и дедушки.
Действительно, в один тихий, теплый вечер в конце сентября, придя пешком со станции, молодая девушка затворила за собой деревянные ворота пакгауза и остановилась под темными сводами.
Из окон кухни лился, как и в былое время по вечерам, яркий свет стенной лампы и ложился широкой полосой по двору, резко освещая часть примыкавшего к дому страшного бокового флигеля и заставляя выступать из темноты массивные очертания белого каменного бассейна посреди двора.
Наверно, в доме званый обед. Уже выходя из-под темного свода ворот, Маргарита видела через окна галереи, что в большом зале горит люстра.
Вот хороший случай увидеть сразу все «великолепие», оставаясь невидимкой, словно из глубины театральной ложи. Разве попробовать?
Она прошла через сени в общую комнату, где было уже темно, только проникавший через окна слабый свет бросал бледное пятно прямо на циферблат красивых больших, хорошо знакомых Маргарите часов, стоявших у стены. Их размеренное тиканье тронуло до слез вернувшуюся домой девушку, как привет милого голоса, зовущего из прошлого.
Глава восьмая
Маргарите нетрудно было прокрасться неслышно, так как лестницу устилал новый широкий пушистый ковер, который заглушал шаги.
Галерея была скудно освещена, зато через открытую дверь залы лился яркий свет, разделяя галерею широкой полосой на две части, и когда лакей вновь входил с подносом, Маргарита проскользнула за его спиной в темное пространство и спряталась в оконную нишу. Отсюда она, как из ложи, могла наблюдать за происходящим в зале, большая часть которой была хорошо видна. Прямо перед ней сидела за столом молодая, незнакомая ей девушка, исполнявшая, наверно, в пьесе роль первой любовницы; у нее было красивое полное, спокойно улыбающееся лицо, белоснежная круглая шея и роскошные плечи.
Это не мог быть никто другой, как Элоиза Таубенек, которой советница отводила теперь такую важную роль. Да и неудивительно, что бабушке совсем «вскружило голову это знакомство», как выразилась в Берлине тетя Софи. Перспектива назвать своей невесткой племянницу герцога, хотя бы и дочь от неравного брака покойного принца Людвига, превосходила все самые смелые желания госпожи советницы. Можно ли было вынести такое сверхъестественное счастье?
Старуха сидела теперь в торце стола с выражением блаженной гордости на лице; почти набожно сложив руки, она не сводила глаз с белокурой красавицы, сидевшей рядом с ее единственным сыном, который, быстро продвигаясь по службе, достиг в двадцать девять лет уже звания ландрата.
Злые же люди уверяли, что не будь известной девицы Элоизы фон Таубенек, никогда бы не получить господину ландрату Маршаль, несмотря на свои действительно выдающиеся способности, такого высокого назначения. Да, на свете много злых языков – закончила тетя Софи свои сообщения, с сожалением пожимая плечами, но глаза ее при этом плутовски смеялись. Впрочем, Герберт стал действительно важным господином, ему идет занимать высокий пост и знаться только с равными себе.
Да, он похорошел и стал настоящим дипломатом с аристократической самоуверенностью в тоне и манерах. Если бы она с ним где-нибудь нечаянно встретилась, то, наверно бы, не узнала, не видев его так давно, пожалуй, целых семь лет. Теперь, когда у него была красивая темная борода, из презренного студента он преобразился в господина ландрата, который к тому же намеревался жениться.
При входе в галерею раздавался довольно громкий гул многих голосов, между которыми можно было различить, как ей показалось, милый суровый голос дедушки. С появлением лакея оживленный разговор стал тише, потом послышался один приятный, хотя и несколько слишком низкий женский голос, с какой-то властной снисходительностью отвечавший на вопросы. Маргарита не могла видеть говорившую, но поняли, что она должна была сидеть по правую руку от папы, тогда как фрейлейн фон Таубенек сидела по левую сторону от него.
Невидимая дама стала мило и интересно рассказывать об одном приключении при дворе, прерывая себя иногда словами: «Не правда ли, дитя мое?», на что красавица Элоиза сейчас же равнодушно отвечала: «Конечно, мама». Значит, сидевшая около папы дама была баронесса фон Таубенек, вдова принца Людвига. У папы был такой гордый вид – от мрачной меланхолии, которая пугала дочь при каждом их свидании, не осталось и следа на его красивом, хотя и сильно постаревшем лице. Видимо, не одна бабушка восторгалась лучами счастливой звезды, взошедшей над их домом.
Описывая с всевозрастающим оживлением, как лошадь герцога старалась его сбросить, госпожа Таубенек вдруг замолчала и начала прислушиваться. Заглушая ее довольно громкий голос, в комнату проникли звуки пения, они разрастались, оставаясь при этом нежными, как будто неземными, и, наконец, замолкли, взяв терцией ниже.
– Восхитительно! Что за чудный голос! – воскликнула госпожа фон Таубенек.
– Ба, это один мальчишка, милостивая государыня, нахальный олух, который всегда надоедает нам своим пением, – сказал сидевший в конце стола около советницы Рейнгольд слабым, дрожащим от сдерживаемой досады мальчишеским голосом.
– Ты прав, пение в пакгаузе становится просто невыносимым, – поддакнула бабушка, с беспокойством взглядывая на него. – Но не стоит сердиться из-за этого! Успокойся, Рейнгольд! Семейство в пакгаузе – это неизбежное зло, к которому можно привыкнуть с годами – и ты привыкнешь со временем.
– Никогда и ни за что на свете, бабушка! – возразил молодой человек, с нервной поспешностью бросая на стол свою сложенную салфетку.
– Фи, какой вспыльчивый! – рассмеялась фрейлейн Таубенек, и что за великолепные были у нее зубы! – Много шуму из ничего! Не понимаю, как могла мама прервать свой рассказ из-за какого-то пения, а еще меньше понимаю ваш гнев, господин Лампрехт, я бы просто не стала слушать. – Говоря это, она взяла из вазы превосходный апельсин и начала его чистить. Бледное лицо Рейнгольда слегка покраснело – ему стало стыдно своей горячности.
– Я сержусь только потому, – сказал он в свое оправдание, – что мы должны подчиняться всему этому беспрекословно. Тщеславный мальчишка видит, что у нас гости, и ему только того и надо, чтобы им восхищались.
– Ты ошибаешься, Рейнгольд, – сказала тетя Софи, проходя сзади него. До тех пор она находилась при исполнении своих обязанностей по хозяйству – около кофейника – и, сварив ароматный кофе, понесла первую чашку на серебряном подносе госпоже Таубенек.
Взяв сахарницу со стола, тетя Софи прибавила:
– Мальчик не обращает на нас внимания, он поет для себя, как птица на ветке. Песня сама льется из его груди, и я всегда радуюсь, когда слышу его чистый божественный голос. Послушайте!
Она обвела глазами присутствующих, кивнув головой в сторону двора.
«Слава всевышнему Богу!» – пел мальчик в пакгаузе, и никогда еще не воспевал славы Божьей более прелестный голос.
Рейнгольд бросил на тетю Софи взгляд, возмутивший притаившуюся в углу у окна девушку. «Как ты смеешь говорить в этом избранном обществе» – ясно выражал надменный взгляд бесцветных глаз, сверкавших от злости.
– Прошу извинить мою неловкость, – пробормотал он прерывающимся голосом. – Но это пение действует мне на нервы, как когда водят мокрым пальцем по стеклу.
– Этому нетрудно помочь, Рейнгольд, – сказал успокаивающе Герберт, вставая и направляясь в галерею, чтобы закрыть окно напротив двери залы.
Идя вдоль галереи, чтобы посмотреть, не открыто ли еще где-нибудь окно, Герберт, подошел к засаде Маргариты. Она отодвинулась поглубже в темный угол окна, и шелковое платье при этом зашуршало.
– Кто тут? – спросил он, останавливаясь. Ей стало смешно, и она ответила полушепотом:
– Не вор, не убийца и не призрак дамы с рубинами, не бойся, дядя Герберт, это я, Грета из Берлина.
Он невольно отступил назад и смотрел, не веря своим глазам.
– Маргарита? – переспросил он неуверенно, нерешительно протягивая ей руку, и когда она положила на нее свою, он выпустил ее, даже не пожав.
– И ты приехала так таинственно одна, ночью, не известив никого о своем прибытии? – спросил он опять.
Ее темные глаза задорно взглянули на него.
– Знаешь, мне не хотелось посылать эстафеты, это мне не по средствам, и я подумала, что если я даже приеду неожиданно, меня все же примут и поместят дома.
– Теперь я узнал бы своевольную Грету, даже если бы в этом сомневался. Ты нисколько не изменилась.
– Очень рада, дядя.
Он немного отвернулся, чтобы скрыть невольную улыбку.
– Что же ты теперь думаешь делать? Разве ты не пойдешь туда? – указал он в сторону залы.
– О, ни за что на свете! Могу ли я предстать среди фраков и придворных туалетов в платье с помятой оборкой? – В зале между тем снова завязался громкий, оживленный разговор. – Ни в коем случае, дядя. Тебе самому было бы стыдно ввести меня туда в таком виде.
– Ну, как знаешь, – сказал он холодно и пожал плечами. – Хочешь ли ты, чтобы я послал к тебе папу или тетю Софи?
– Боже сохрани! – Она невольно выступила вперед, притягивая руку, чтобы удержать его, причем на ее голову упал яркий свет, подчеркнув необыкновенную привлекательность этой темнокудрой головки. – Я сейчас уйду. Я видела довольно.
– Да? Что же ты видела?
– О, много красоты, настоящей удивительной красоты, дядя! Но также и много важности и надменной снисходительности – слишком много для нашего дома.
– Твои родные этого не находят, – сказал он резко.
– Кажется, что так, – ответила она, пожимая плечами. – Но они, конечно, умнее меня. Во мне течет кровь моих предков, гордых торговцев полотнами, и я не люблю, чтобы мне что-нибудь дарили.
Он отошел от нее.
– Я принужден предоставить тебя самой себе, – сказал он сухо с легким принужденным поклоном.
– Погоди минуту, прошу тебя. Если бы я была дамой с рубинами, я бы исчезла незаметно и не стала тебя беспокоить, а теперь, будь добр, притвори дверь в залу, чтобы я могла пройти.
Он поспешно направился к двери и затворил за собой обе ее половинки.
Пробегая по галерее, Маргарита слышала единогласный протест в зале против запирания двери, и прежде чем она успела выйти на лестницу, дверь опять медленно отворилась, и из нее украдкой высунулась голова молодого ландрата, хотевшего, вероятно, убедиться, что она ушла.
Итак, чопорный господин ландрат и своенравная Маргарита были в заговоре. Ему, конечно, никогда не снилось, чтобы это было возможно, и ей стало необыкновенно весело. Когда она вошла в общую в комнату, ее встретил громкий крик, дверь в кухню была спешно распахнута и в нее «бежала Бэрбэ.
– Опомнись, Бэрбэ! – воскликнула, смеясь, Маргарита, идя ей навстречу к порогу ярко освещенной кухни. – Ведь я на нее нисколько не похожа, на даму из красной гостиной с рубинами в волосах, и совсем не такая прозрачная, как госпожа Юдифь в паутинном одеянии!
А Бэрбэ просто обезумела от радости. С хлынувшими из глаз слезами она схватила, и начала изо всех сил трясти протянутую ей руку.
– Это не годится сравнивать себя с привидениями в коридоре, это дело нехорошее, а вы и так такая бледненькая, страх, как вы бледны.
Маргарита с трудом удерживалась от смеха. И здесь все по-старому!
Легкая ироническая улыбка пробежала по ее губам.
– Ты права, Бэрбэ, я бледна, но настолько здорова и сильна, что никогда не поддамся твоим привидениям. И ты увидишь, что на здоровом тюрингском воздухе мои щеки скоро станут круглыми и красными, как берфордские яблоки. Но погоди, – в открытое окно опять доносился голос мальчика, – скажи-ка мне, кто это поет в пакгаузе?
– Это маленький Макс, внучек стариков Ленц, его родители, должно быть, умерли, и дедушка взял его к себе; его фамилия тоже Ленц; вероятно, он дитя их умершего сына, он уже ходит в школу, а больше я ничего не знаю. Ведь это такие тихие люди, что никому не известны ни их горести, ни радости. А наш коммерции советник и госпожа советница терпеть не могут, чтобы мы общались с этими людьми, фрейлейн, чтобы не было сплетен, да и, правда, это было бы унизительно для такого дома, как наш. Мальчику-то нет никакого дела до наших обычаев, он в первый же день сошел, не спросясь никого, во двор и играет там, совсем как, бывало, вы с молодым барчонком Рейнгольдом. И что это за прелестное дитя, фрейлейн Гретхен, такой славный мальчик!
– И отлично делает! Вот так молодец! – В нем видна сила и уверенность, подумала Маргарита. – Но что же говорит на это бабушка?
– Госпожа советница просто выходит из себя, да и молодой господин тоже. Ах, как он зол! – сказала она, махнув рукой. – Но как они ни бесятся, что ни говорят, господин коммерции советник точно не слышит.
Она вынула булавку – из своей косынки и приколола полуоторванный бантик на платье молодой девушки.
– Ну, теперь ничего, – сказала она, отступив немного. – Ведь там, наверху, сегодня так хорошо, а за шампанским будет порешено дело между придворными господами и господином ландратом. И красивая парочка, скажу я вам, фрейлейн, и большая честь для нашего дома! – заключила она свои сообщения.
С этими словами она взяла со стола лампу и хотела, ее зажечь для Маргариты, но молодая девушка отказалась от освещения – она хотела дожидаться в темноте, пока наверху все кончится, и влезла опять на подоконник в общей комнате.
Она сидела и думала, а старые часы сопровождал проносившиеся в ее голове мысли своим спокойным размеренным тиканьем, и ее душевное волнение мало-помалу улеглось, мысли о жестокосердии Рейнгольда и бабушки, так ее сердившие, она гнала прочь, чтобы не отравлять своего возвращения в отчий дом.
Вот лицо придворной красавицы не имело ничего раздражающего. Эта племянница герцога была или очень умна, или очень флегматична, такое спокойное хладнокровие выражалось в ее лице и во всех движениях.
Прошло немало времени, пока там наверху решились встать с места, на лестнице послышались голоса, спускавшегося вниз общества, была открыта тяжелая входная дверь, и поток света хлынул на тротуар из вестибюля.
В этот яркий круг первой вступила баронесса фон Гаубенек и прошла, переваливаясь, под руку с Гербертом к экипажу. Она была женщина необъятной толщины. За ней следовала дочь, обещавшая впоследствии сравняться с нею в этом отношении. Теперь это была высокая, полная девушка; крепче затянув кружевной шарф на белокурых, спадающих на лоб волосах, она уселась со спокойной важностью рядом с пыхтевшей матерью.
Герберт сейчас же отошел, низко поклонившись, – не похоже было, чтобы помолвка состоялась, – советница же взяла в обе руки руку молодой девушки и пожимала ее, не переставая что-то говорить, это было даже несколько навязчиво, и вдруг, как бы в порыве нежности, наклонила к этой руке в светлой перчатке свое лицо, прижалась к ней щекой или губами.
Маргарита невольно отшатнулась. Кровь бросилась в лицо от стыда за седовласую старуху, утратившую гордое спокойствие, и достоинство перед такой молодой девушкой.
Рассерженная, спрыгнула она с подоконника. К какой жалкой, ограниченной жизни она вернулась!
Красавица с рубинами, нарушившая могильный покой единственно из безумной горячей любви, была, конечно, неизмеримо выше этих ничтожных людей.
Глава девятая
Экипаж отъехал от подъезда. Маргарита вышла из общей комнаты, но не побежала навстречу своим, как бы она сделала под первым впечатлением своего приезда; точно связанная, сошла она с тех нескольких ступенек, которые вели в вестибюль.
Герберт стоял у лестницы, намереваясь идти наверх, а коммерции советник возвращался от подъезда в вестибюль. Лицо его еще сияло удовлетворенной гордостью от чести, оказанной его дому. Он изумился при виде Маргариты, но сейчас же, открыв широко объятия, с возгласом радости прижал ее к груди. Тогда на губах ее опять заиграла улыбка.
– Да это и в самом деле ты, Гретхен! – воскликнула советница, входя в вестибюль в сопровождении Рейнгольда. – Так неожиданно!
Шлейф, который она держала своими тонкими пальцами, высоко подняв, чтобы не запачкать, шурша упал на пол, когда она протянула молодой девушке руку, подставив ей с полной достоинства фацией щеку для поцелуя. Но внучка как будто этого не заметила, притронувшись губами к руке бабушки, она бросилась на шею брату. Перед тем она на него серьезно рассердилась, но ведь это был ее единственный брат, к тому же больной.
– Пойдемте наверх! Здесь такой сквозняк, да и вообще вестибюль – неудобное место для разговора, – убедительно сказал Лампрехт и, обняв Маргариту за плечи, стал подыматься по лестнице позади Герберта, который шел на несколько ступеней выше.
– Совсем взрослая девушка! – заметил он, с отцовской гордостью глядя на стройную фигуру шедшей рядом с ним дочери.
– Да, она еще выросла, – согласилась медленно следовавшая за ними под руку с Рейнгольдом бабушка. Не находишь ли ты, Болдуин, что она живой портрет покойной Фанни?
– Совсем нет! У Гретель настоящая лампрехтская физиономия, – возразил он с помрачневшим лицом.
Наверху в большой зале, около обеденного стола стояла тети Софи и пересчитывала серебро, укладывая его в корзинку. Лицо ее озарилось улыбкой, когда Маргарита подбежала к ней.
– Твоя постель ждет тебя на том же месте, где ты спала ребенком и придумывала свои шалости, – сказала она, передохнув, наконец, после бурных объятий молодой девушки. – А в уютной комнате рядом, выходящей во двор, все так же шмыгают под окнами, как ты всегда любила.
– Так это заговор! – с резким неудовольствием заметила советница. – Тетя Софи была поверенной, а мы все ничего не должны были знать до наступления торжественного момента? – Пожав плечами, она опустилась на ближайший стул. – Если бы он хоть наступил раньше, этот торжественный момент, Грета! Но твое возвращение теперь совершенно бесцельно – двор недели через две отправляется в М., и твое представление вряд ли возможно.
– Ты должна этому радоваться, милая бабушка. Я бы тебе принесла мало чести, ты не можешь себе представить, что я за трусиха и как неловка становлюсь, когда робею. Перед нашими милыми стариками, герцогом и его супругой, я бы себя, конечно, не уронила – они так добры и снисходительны, что никогда нарочно не приведут в смущение робкого человека, но другие. – Она не докончила и невольно провела рукой по своим кудрям. – Да ведь я не для этого и приехала, бабушка, меня привлекает елка и встреча Рождества там, внизу, в общей комнате. Мне до смерти надоело смотреть, как тетя Эльза покупает фигурные конфеты и книги в роскошных переплетах и без всякого труда навешивает их на дерево. Я хочу опять сидеть в нашей теплой общей комнате, когда на дворе гудит метель, а по столу катятся орехи, из рук в руки передается сусальное золото, и из кухни через замочную скважину и дверные щели проникает запах кренделей и всяких чудесных зверей, что печет Бэрбэ. Самого лучшего, конечно, не будет – закрытой рабочей корзинки тети Софи, из которой иногда высовывались кусочки недоконченного кукольного приданого, да и книги с картинками я уже переросла. Но от Бэрбэ я опять потребую моего пряничного рыцаря!
– Ребячество! – сердито проворчала советница. – Стыдись, Грета. Ты нисколько не переменилась к лучшему.
– То же самое мне сказал и дядя Герберт.
– Не в этом смысле, – холодно поправил ее ландрат. Он вышел вместе с ними в залу, держался совершенно безучастно и теперь, стоя у стола, осторожно раздвигал цветы и фрукты, чтобы рассмотреть снасти серебряного корабля, будто до сих пор не видел этой старинной, всем хорошо известной фамильной драгоценности Лампрехтов.
– Ты уже разговаривала с дядей? – спросил с удивлением Рейнгольд, поднимая глаза от груши, которую он чистил. – Когда же это?
– Очень просто, Гольдхен, я уже была здесь, наверху.
– Неужели ты хотела войти? – спросила советница с запоздалым испугом. – В этом ужасном черном платье!
Маргарита рассмеялась и посмотрела на свое платье.
– Не волнуйся, Рейнгольд, у меня есть туалеты получше этого. – И, приподняв подол, она пожала плечами.
– Богом прошу тебя, дитя, не проводи ты постоянно рукой по волосам, как мальчик, – прервала ее бабушка. – Отвратительная привычка! И как это тебе пришла в голову безумная мысль остричь волосы?
– Я была вынуждена сделать это, бабушка, и признаюсь, даже всплакнула потихоньку. Но можно было прийти в отчаяние, когда, бывало, утром никак не заплетешь волос, а дядя Теобальд нетерпеливо бегает перед дверью, боясь опоздать на поезд или к почтовому дилижансу. Тогда в один прекрасный день, перед отъездом в Олимпию, я, недолго думая, схватила ножницы и остригла косы! Впрочем, не беспокойся, бабушка, мои волосы растут очень быстро, как сорная трава, и ты не успеешь оглянуться, как у меня опять будет приличная коса.
– Не так скоро, – сухо заметила старуха. – Безумие, настоящее безумие! – разразилась она, наконец. – Удивляюсь, отчего не смотрела за тобой как следует тетя Эльза, и не помешала тебе сделать эту глупость?
– Тетя? Ах, бабушка, она советовала мне остричь волосы чуть не на четверть короче. – Говоря это, Маргарита с плутовской улыбкой приподняла одну завивающуюся прядь.
– Вижу, какую цыганскую жизнь вы ведете во время ваших путешествий, – воскликнула возмущенная старая дама, нервно сметая со скатерти крошки торта. – Не понимаю, как может сестра так подчиняться научным занятиям своего мужа, забывая о праве женщины делать свою жизнь приятной. Посмотри на дочь, Болдуин. Годы пройдут, пока она опять станет презентабельной. Спрашиваю тебя, Грета, как ты теперь приколешь цветок к своим коротеньким волосам, не говоря уже о каком-нибудь драгоценном уборе! Вот, например, рубиновые звезды, которые так шли твоей покойной маме.
– Это те рубины, что на голове прекрасной Доротеи па портрете в красной гостиной? – спросила с оживлением Маргарита, перебивая ее.
– Да, Гретель, те самые, – ответил за бабушку коммерции советник, который до тех пор не произнес ни слова и только что залпом выпил бокал шампанского. – Я тебя очень люблю, дитя мое, и дам тебе все, что ты пожелаешь, но рубиновые звезды выкинь из головы. Их не будет носить больше ни одна женщина, пока я жив!
Советница провела платком по грустно опущенным глазам.
– О, как я понимаю тебя, дорогой Болдуин, – сказала она с глубоким сочувствием. – Ты слишком любил Фанни!
На его лице мелькнула горькая улыбка, и он тяжелыми шагами направился в соседнюю комнату и захлопнул за собой дверь.
– Бедный! – сказала вполголоса советница, прикрыв на минуту затуманившиеся глаза. – Я в отчаянии от своей неловкости, этой никогда не заживающей раны нельзя касаться. И как нарочно, сегодня он был так весел, можно даже сказать «гордо счастлив». После стольких лет я опять увидела его улыбающимся. Только одно меня сильно беспокоило, милая Софи, так что у меня раза два просто выступал холодный пот. – Тихое звяканье серебра прекратилось, так как тетя Софи должна была выслушать, что ей говорили. – Блюда подавались слишком медленно. Моему зятю следует увеличить штат прислуги для таких приемов.
– Боже сохрани, бабушка, чего же это будет стоить? – запротестовал Рейнгольд. – Мы не должны выходить из бюджета. Лентяй Франц может двигаться проворнее – я уж его вымуштрую.
Бабушка молчала, она никогда не противоречила своему раздражительному внуку. Она взяла розы, которые Элоиза Таубенек оставила на своем стуле, и воткнула в букет свой острый нос.
– И вот еще что меня мучило во время обеда, милая Софи, мне показалось, что меню было составлено из чересчур тяжелых блюд, – сказала она, повернувшись вполоборота, после небольшой паузы. – Знаете, дорогая, это было слишком по-мещански для таких высоких гостей. И ростбиф был не особенно хорош.
– Вы напрасно беспокоитесь, госпожа советница, – возразила Софи с непринужденной улыбкой. – Меню было составлено по сезону, никто не может дать, чего у него нет, а ростбиф был так же хорош, как всегда за нашим столом. В своем Принценгофе они никогда не покупают хорошего мяса, как я слышала от мясника.
– Да, гм! – откашлялась советница и на минутку совсем спрятала лицо в розы. – Какой чудный аромат! – прошептала она. – Посмотри, Герберт, эта белая чайная роза – новинка из Люксембурга, выписанная герцогом для Принценгофа, как мне сказала фрейлейн фон Таубенек.
Ландрат взял розу, посмотрел на нее, понюхал и равнодушно возвратил матери. Коммерции советник стоял неподвижно в темной нише, в которую проникал только слабый свет от висячей лампы. Толстый ковер заглушил шаги молодой девушки, и она, не замеченная глубоко задумавшимся отцом, подошла сзади и с нежной лаской положила руки ему на плечи.
Он быстро оглянулся, словно от неожиданного ударами устремил дикий, горящий безумием взгляд на лицо дочери.
– Позволь твоей Грете побыть с тобой, папа! Не прогоняй ее! – попросила она нежно и горячо. – Печаль – плохой собеседник, с ней не надо оставаться с глазу на глаз. Мне скоро будет двадцать лет, папа! Видишь, я становлюсь уже старой девой, много поездила по свету, многое слышала и видела, душа моя открывалась для всего прекрасного и высокого, но я зарубила себе на носу, как говорит тетя Софи, и немало полезного и поучительного и нахожу, что свет чудно прекрасен!
– Разве я тоже не живу на свете, дитя? – Он показал на соседнюю залу.
– Но живешь ли ты между людьми, которые могли бы разогнать твой душевный мрак?
Он резко рассмеялся.
– Конечно, нет, эти люди меньше всего. Но иногда можно развлекаться, затаив свою скорбь. Правда, потом с удвоенной силой нахлынет тоска, и еще больше страдаешь от ужасной душевной борьбы.
– Зачем же подвергать себя таким страданиям, папа? Насмешливая улыбка мелькнула на его мрачном лице, когда он гладил ее волосы.
– Мой маленький философ, ты этого не поймешь. О, если б это было так легко! Ты опускалась в катакомбы, влезала на пирамиды, знакомилась в Трое и Олимпии с жизнью древних, но о современной жизни знаешь чрезвычайно мало. Чтобы приобрести теперь какое-нибудь значение, недостаточно одного чувства собственного достоинства, а надо, чтобы на тебя падали лучи из высших сфер. – Он пожал плечами. – Да кто может изменить свой характер, стряхнуть привитое ему воспитанием и жить среди людей как на необитаемом острове, не обращая ни на кого внимания и слушаясь только голоса своего сердца, тот. – Он не окончил своей горячей речи, махнув рукой.
Энергичная решимость этой девушки заставила его на минуту забыть, что она его дочь, и он излил перед ней свою скорбь.
– Пойди теперь вниз, дитя мое, – сказал он, овладев собой. – Ты, вероятно, устала и голодна, а тебя, пожалуй, не покормили. Того, что осталось от обеда, ты, думаю, есть не станешь. Лучше пусть тетя Софи напоит тебя внизу чаем, ведь ты так любишь быть с нею. Да ты и права, Гретель, тетя Софи – чистое золото, я всегда буду это говорить, как меня ни стараются разубедить. Какая у тебя горячая рука, дитя мое! И как пылает твое всегда бледное личико! Вот видишь, маленькая храбрая гражданка, политика.
– Политика? Ах, папа, что политика такой дурочке, как я. Я повторяю только, что слышала. – Она хитро улыбнулась. – Мы, несмотря ни на что, живем в великое время, хотя и должны плыть против сильного течения. Как говорит дядя Теобальд, «добро и истина выплывут когда-нибудь наверх, а отвратительные пузыри, которые появляются на поверхности воды при борьбе, не будут же вечно блистать, ослепляя слабые души». И ты еще говоришь, что должен скрывать свои чувства из боязни людского мнения! Ты, независимый человек, не можешь жить, как хочешь, не можешь быть спокоен и счастлив. К чему тебе вес изъявления милости и благоволения, если душа твоя томится и изнывает.
Он вдруг схватил ее, подвел к висячей лампе, отклонил назад ее голову и заглянул мрачным взглядом в открыто и бесстрашно смотрящие на него ясные глаза.
– Что это – ясновидение или за мной следят? Нет, моя Гретель осталась честной и правдивой! В ней не-фальши! И он опять обнял ее.
– Хорошая моя девочка! Я думаю, ты одна из всего моего семейства имела бы мужество не отречься от отца, если бы весь свет отвернулся от него с презрением.
– Конечно, папа, тогда-то я и буду с тобой!
– Поможешь ли ты мне преодолеть несчастную слабость?
– Разумеется, насколько хватит моих сил, папа! Давай попробуем. У меня достанет мужества на нас обоих. Моя рука в том тебе порукой! – И прелестная улыбка, полуплутовская – полусерьезная, скользнула по ее губам.
Он поцеловал ее в лоб, и она вышла в залу.
Тети Софи там уже не было, она сошла вниз, взяв корзинку с серебром, и, наверно, уже готовила чай. Лакей гасил люстру. Рейнгольд собирал с хрустальных ваз конфеты и раскладывал их по сортам в стеклянные банки для сохранения, а советница удобно устроилась на плюшевом диване за столом. Бабушке и брату, таким образом, некогда было заняться Маргаритой, и они рассеянно простились с ней.
Молодая девушка нисколько этим не огорчилась, напротив, была даже рада так легко отделаться на сегодня. Проходя по полутемной галерее, она увидела стоящую у окна фигуру мужчины, который как будто смотрел во двор, – это был господин ландрат. Ее голова и сердце были так заняты загадочными словами отца, что она совсем о нем забыла. Маргариту, с оптимизмом смотревшую на мир, поражал мрачный, таинственный разлад в душе отца, она не понимала той борьбы с самим собой, которую он переживал. А этот стоящий у окна молодой человек, превратившийся в холодного чиновника, быть может, и он был в данную минуту охвачен воспоминаниями, которые невольно приковывали его взор к деревянной галерее, где когда-то мелькали в зелени листвы золотистые волосы Бланки.
– Покойной ночи, Маргарита, – сказал он совсем другим тоном, чем те двое в зале.
– Покойной ночи, дядя!
Глава десятая
«Комната во двор» всегда имела что-то притягательное для Маргариты.
Она находилась в нижнем этаже «флигеля привидений» и примыкала к прежней спальне детей. Такой же полутемный коридор, как и тот страшный наверху, шел здесь позади комнат и, образуя угол, отделял кухню от общей комнаты. Между обоими этажами не было сообщения; по счастью, их не соединяла лестница; поэтому можно было не бояться, что белая женщина или призрак в сером паутинном платье проникнет в нижний этаж, как всегда говорила Бэрбэ.
Кровать стояла на прежнем месте, около нее уселась тетя Софи и долго рассказывала Маргарите все только веселое – первый день свидания нельзя было омрачать ничем неприятным – рассказывала новости о дедушке, о Дамбахе! О дорогой Дамбах! Теперь она опять начнет бегать туда. Дедушка не был на обеде – «он опять нашел хороший предлог, чтобы не быть в избранном обществе», как колко говорила бабушка. Значит, надо было встать завтра пораньше и отправиться туда по росистой дорожке среди сжатых полей, хотя папа уверял, что старик приедет после обеда, чтобы идти с ним вместе на охоту.
И как трогательно хорошо было это свидание в Дамбахе, даже лучше, чем Маргарита воображала его себе в Берлине. Да, она осталась его любимицей. Маститый старик, всегда сухой и суровый, был необыкновенно нежен и чувствителен; кажется, он бы с удовольствием посадил ее, как куклу, на свою широкую ладонь, чтобы показать сбежавшимся фабричным. Она осталась обедать, и жена фактора состряпала для нее чудесную яичницу, но еще более знаменитого ее кофе они не дождались, так как старый охотник поспешно взял ружье и быстро зашагал вместе с внучкой по большой дороге.
Немного в стороне лежал Принценгоф. Воздух был так прозрачен и день так светел, что видны были даже пестрые цветы на дерне цветника.
Замок стал так хорош. Прежде он лежал, как спящая красавица, у подножия горы, полускрытый покрывавшим ее лесом, в котором ранняя осень там и сям уже разбросала красные и желтые пятна; он был как-то незаметен, в нем не было ни блеска, ни красок. Теперь замок открыл глаза и выступил из зелени: из-за темных ореховых деревьев горели и сверкали, как брильянты, новые зеркальные стекла окон, вставленные в огромные каменные рамы, ветхие, никогда не открывавшиеся ставни исчезли.
– Знаешь, Гретель, мы здесь стали необыкновенно важными! – сказал, указывая на замок, дедушка, шагающий, как богатырь, несмотря на свои семьдесят лет.
– Да, из важности они стали настоящими иностранками, матушка – чистокровная немка из Померании, и дочка, у которой и с отцовской стороны не могло быть ни кровинки от Джона Буля или «говорящего по-французски». Тем не менее, они имеют английскую кухню и говорят на французском языке.
Маргарита смеялась.
– Ты смеешься, и твой дедушка тоже! Да, я тоже смеюсь над тем, какую пыль могут поднять две женские юбки и как далеко она летит, – он широко развел руками, – настоящая обезьянья комедия, говорю тебе! Был ли ты в Принценгофе? Представлен ли ты? – спрашивают друг друга. Тому, кто не был там, на большом обеде, едва кланяются, а если скажешь, что отказался от приглашения и предпочел обедать у себя дома, на тебя посмотрят как на сумасшедшего.
Маргарита сбоку взглянула на дедушку и не нашла на лице и тени улыбки, напротив, глаза его из-под густых седых насупленных бровей сверкали неподдельным гневом честного человека. Он улыбнулся и покосился на нее, крошечный носок ее изящного сапожка так смешно выступал рядом с его огромными охотничьими сапогами.
.– Что за жалкие тросточки, и туда же еще хорохорится! – подтрунивал он. – Брось это, Гретель. Вон там живет девушка, – и он указал на Принценгоф, – так у нее совсем не такие ноги, она вообще внушительных размеров, черт возьми! Не подменили ли вас обеих в колыбели: тебе вовсе не пристало иметь такую не естественно маленькую ножку, ну а то, что при ее аристократической крови у той такая ножища, – просто непостижимо, злая игра породы! Но все же надо признать, что она красива, эта молодая принцесса! Бела, румяна, кровь с молоком, белокура – ты и не показывайся рядом с ней, мой смуглый майский жучок, высока, – он поднял руку почти вровень с головой, – тяжеловесна и дородна, чистокровной померанской породы и при этом положительна и спокойна! Такому борзому щенку, что скачет рядом со мной, там не место.
– Ах, дедушка, борзой щенок доволен своей жизнью и не желает никаких перемен, об этом не беспокойся, – смеялась молодая девушка. – А жалкие тросточки сослужили мне добрую службу, и еще вопрос – мог ли бы с ними поспорить в легкости твой огромный семимильный сапог, если бы пришлось влезать на швейцарские горы. Спроси-ка дядю Теобальда.
Она была рада переменить разговор. Старик был сильно обозлен и раздражен, изливая на будущую невестку едкий яд своих насмешек. Вероятно, и его отношения с бабушкой от этого еще более обострились. Но внучка не должна была подливать масла в огонь и начала рассказывать с большим оживлением о гостинице на Сен-Бернарском перевале, где им пришлось однажды с тетей заночевать во время страшной снежной бури, и о других приключениях в Италии. Старик внимательно слушал. Так они пришли, наконец, к воротам пакгауза, и на дворе под их ногами зашуршали опавшие листья.
Входя в вестибюль главного дома, они увидели, как в узкую щель ворот, выходивших на рынок, проскочила крошечная собачка из породы пинчеров, которая сейчас же пронзительно залаяла на них.
Маргарита знала эту собачку, ее привез откуда-то несколько лет тому назад господин Ленц. Из лохматой шерсти собачки выглядывали тогда голубые шелковые бантики, а в холодные дни она бегала по галерее в красном вышитом чепрачке – можно было подумать, что это любимая комнатная собачка какой-нибудь принцессы. Как дети ни звали, она никогда не сходила к ним во двор: семья живописца берегла ее, как собственное дитя.
Вслед за собачкой в отворившиеся ворота бросился мальчик. В ту же минуту выходившее в вестибюль окна конторы с шумом отворилось, и оттуда высунулась голова Рейнгольда.
– Противный олух, не запретил ли я тебе проходить тут? – кричал он на мальчика. – Или ты, болван, не понимаешь по-немецки?
– Что же мне делать, если Филина вырвалась у меня и побежала сюда? Я хотел ее поймать, но мне помешала корзинка, которая у меня в руках! – оправдывался мальчик, произнося слова с небольшим иностранным акцентом.
Это был необыкновенно красивый ребенок с сиявшим свежестью и здоровьем личиком, его античная головка с коротко остриженными каштановыми кудрями крепко и гордо сидела на круглой шейке.
Беглянке Филине вздумалось еще вспрыгнуть по ступеням, ведущим в общую комнату, видно, она чувствовала себя как дома.
Рейнгольд даже топнул при этом ногой, а мальчик побежал за тявкающей злодейкой.
– Ну, если ты сейчас же не уйдешь отсюда, скверный мальчишка, – раздался сердитый крик из окна, – я выйду и поколочу тебя и твою дворняжку.
– Это мы еще увидим, почтеннейший! Тут есть люди, которые могут тебе помешать, – сказал старый советник, вдруг очутившийся перед окном.
Рейнгольд невольно съежился при неожиданном появлении мощной фигуры дедушки.
– Нечего сказать, хорош гусь! – издевался над ним старик сердитым и вместе с тем полным сарказма голосом. – Ругаешься, как прачка, и командуешь в отцовском доме, как полновластный хозяин. Подожди, пока оперишься, и молоко обсохнет у тебя на губах! Почему же это мальчику нельзя тут проходить, или он вытопчет ваш драгоценный каменный пол?
– Я, я не выношу собачьего лая, он расстраивает мне нервы.
– Перестань говорить о нервах, юноша! Меня тошнит от твоего хныканья! Стыдись, можно подумать, что ты воспитывался в богадельне. Мои нервы! – сердито передразнил старик.
В это время подошла и Маргарита.
– Но что же сделал тебе мальчик, Рейнгольд? – сказала она с упреком.
– Папа удивительно равнодушен и снисходителен, он позволяет этому" мальчишке прыгать и шуметь на нашем дворе и даже усаживаться со своими тетрадками на нашем любимом месте, Грета, где собственные дети, всегда учили уроки. А третьёго дня| сам видел, как он, проходя мимо, положил ему на стол новую книжку. – Завистник! – недовольно пробормотал советник.
– Думай что хочешь, дедушка! – невольно сорвалось с языка раздраженного юноши, – Но я бережлив, как все прежние представители нашей фирмы, и меня бесит, что люди бросают деньги на ветер. Дарить людям, которые и так нам порядочно стоят! Теперь, когда приходно-расходные книги у меня в руках, я знаю, что старик Ленц никогда не платил ни гроша за свое помещение в пакгаузе. К тому же при его медлительности он не может заработать даже на хлеб. Разумеется, ему надо было бы платить поштучно, но папа дает ему триста талеров в год жалованья, хотя бы он за целый год разрисовал только одну тарелку, – Понятно, что наше дело терпит от этого большие убытки. Если бы мне хоть на один день получить власть, я бы привел все в порядок, сейчас же удалил бы старого лентяя.
– Какое счастье, что такие молокососы не смеют распоряжаться, пока.
– Да, пока главное место в конторе не сделалось вакантным, – добавил неожиданно подошедший к ним коммерции советник. – Увидев, вероятно, во дворе тестя и дочь, он поспешил выйти, чтобы не заставлять ждать пунктуального старика, во всяком случае, он уже был в охотничьем костюме. Спускаясь в вестибюль, он, должно быть, слышал большую часть разговора у окна конторы, что было видно по его взбешенному лицу. Маргарита заметила даже, как нервно дрожала его нижняя губа, когда он говорил. Однако он не взглянул в окно, только пожал плечами и заметил как бы шутя: – К сожалению, главное место еще занято отцом, и мудрому сыночку придется, пожалуй, долго ждать.
Затем он поздоровался с тестем, пожав ему руку. Окно неслышно закрылось, и темная шерстяная занавеска опустилась, словно тут никого не было, а строптивый юноша, надо полагать, скрылся в безопасное место – за свой письменный стол.
Между тем мальчику удалось поймать Филину; в этом ему помогла тетя Софи, выходившая из общей комнаты с полной печенья фарфоровой корзиной в руках. Маленькая группа остановилась посреди дороги.
Слышно было, как стучали ножки мальчика, сбегавшего по лестнице; на одной руке он держал собачку, на другой висела корзинка, личико его было расстроено.
– Ты плакал, мой мальчик? – спросил коммерции советник, наклоняясь к нему. Маргарита еще никогда не слышала такого нежного и задумчивого тона.
– Я плакал? Почему вы думаете? – возразил ребенок. – Я не девчонка, чтобы реветь.
– Браво! Правильно рассудил мальчуган, – засмеялся удивленный неожиданным ответом советник. Ты настоящий молодец.
Лампрехт схватил собаку, которая делала невероятные усилия, пытаясь освободиться, и поставил ее на ноги.
– Она побежит за тобой, когда ты пойдешь по двору – успокаивающе сказал он ребенку. – Но я бы постыдился на твоем месте ходить по улице с корзинкой. Это совсем не идет гимназисту, тебя засмеют товарищи.
– О, пусть только попробуют! – Он весь вспыхнул, и смело, энергично, как боевой петушок, откинул назад свою красивую голову. – А все же я буду носить бабушке булки. Наша служанка захворала, у бабушки больные ноги, не оставаться же ей без булки к кофе, а мне все равно, что будут говорить глупые мальчишки.
– Это очень хорошо с твоей стороны, Макс, – сказала тетя Софи и, взяв из фарфоровой корзины горсть миндального печенья, подала мальчику. Он ласково взглянул на нее, но не взял.
– Премного благодарен, фрейлейн, – сказал он и начал ерошить свои кудри, сам, смутившись своим отказом. – Но я, знаете, никогда не ем сладкого, это хорошо для девочки.
Советник разразился громким смехом; с сияющим лицом поднял он вдруг высоко от земли ребенка и крепко поцеловал в розовую щечку.
– Да, этот совсем из другого теста. Он мне пришелся по душе, клянусь Богом! – воскликнул он, выпуская мальчугана из своих сильных рук. – Как же попало такое чудесное дитя в этот старый склад, в пакгауз?
– Это француз, – сказала тетя Софи. – Ведь ты приехал из Парижа? – спросила она ребенка.
– Да. Но мама умерла и.
– Посмотри-ка, твоя Филина опять убежала! – воскликнул коммерции советник. – Беги за ней, не то она, пожалуй, поскачет к старой даме, что живет наверху.
Мальчик бросился вверх по лестнице.
– Его родители, кажется, оба умерли, – сказала тетя Софи вполголоса советнику.
– Неправда! – возразил сверху мальчик. – Мой папа не умер, он уехал далеко, всегда говорила мама, я думаю, за море.
– А ты не скучаешь по нему? – спросила Маргарита.
– Да ведь я его никогда не видел, моего папу, – ответил он как-то сухо и вместе с тем будто удивляясь, что можно скучать по человеку, о котором не имеешь ни малейшего представления.
– Вот странная история. Черт возьми! Гм – проворчал советник, замахав рукой, как будто обо что-то обжегся. – Так он, значит, сын одной из дочерей Ленца?
– Не знаю, но, насколько мне известно, у Ленца только одна дочь, – отвечала тетя Софи. – Как звали твою маму, дитя мое?
– Ее звали мамой Аполлиной, – коротко ответил мальчик; ему надоели расспросы, и хотелось поскорее уйти от обступивших его людей, да и Филина, соблаговолив, наконец, найти выход из вестибюля, с лаем выбежала на двор.
– Ну, беги же за ней, малыш! – сказал коммерции советник. – Смотри, ты опоздаешь со своими булками, кофе уже будет выпит.
– Ах, да он еще и не сварен, – засмеялся мальчик. – Я должен еще принести с чердака щепок и наколоть их.
– Мне кажется, что из тебя делают какого-то поваренка, – сказал коммерции советник, бросив молниеносный взгляд на пакгауз.
– А ты думаешь, что это вредит мальчугану? – спросил его тесть. – И я колол дрова для кухни девятилетним ребенком, помогал в работах на конюшне и на поле, был пастухом – разве это может обесчестить человека? Да и кто знает, какова будет судьба этого бедняжки. Тут дело неладно, как я замечаю; весьма сомнительно, чтобы отец вернулся из-за моря и исполнил относительно него свой долг – позаботился о его будущности, это теперь не в моде. А старик дедушка, – он показал на пакгауз, – навряд ли накопил для него денег. Значит, этому французику придется самому пробивать себе дорогу, напрягая все силы, чтобы не пропасть в великой сутолоке жизни.
– Я впоследствии возьму его в контору, – поспешно перебил его коммерции советник, положив при этом покровительственно руку на каштановые локоны мальчика; его, по-видимому, взволновала мысль, что прелестное дитя могло погибнуть в борьбе за существование.
– Это ты хорошо придумал, Болдуин, это меня радует! Но прежде скрути-ка хорошенько того, кто сидит там, – он показал головой на окно конторы, где опять предательски зашевелились занавески, – не то, пожалуй, будет смертоубийство.
Он нежно похлопал по щеке внучку и подал на прощание руку тете Софи.
– До свидания, кузина Софи. – Он всегда ее так называл. – Сегодня буду ночевать на своей городской койке, так как хочу провести вечер с Гербертом и Гретель. Прошу вас почтительно доложить это моей грозной супруге! – прибавил он с иронически торжественным поклоном и вышел на рыночную площадь.
Глава одиннадцатая
– Совершенная правда, Гретель, что ты осталась таким же ребенком, каким была, когда ходила за мной по пятам, держась за мою юбку, куда бы я ни шла: на чердак или в погреб, – говорила, смеясь и сердясь, тетя Софи на другой день после обеда.
Она стояла в красной гостиной бельэтажа, а работник снимал со стен и отдавал ей картины. Двери всех комнат по галерее были открыты настежь, в окна, с которых сияли гардины, лился яркий свет, и в воздухе весело летала и танцевала поднятая пыль. Везде надо было переменить обои, повесить новые гардины и портьеры, положить новые ковры. Все эти приготовления к предстоящему зимнему сезону, который, как предполагалось, будет блестящим и оживленным, производили в течение нескольких недель страшную суматоху.
– Тебе здесь не место, Гретель, какая ты упрямица! – повторяла настойчиво тетя Софи, показывая ей, чтобы она ушла с порога, на котором та, смеясь, остановилась. – Ну, уж если ты не хочешь уходить, помоги мне: возьмись за другой угол, я не могу стащить одна эту красавицу Доротею!
И Маргарита, взявшись за только что снятый со стены портрет, помогла пронести его через галерею в коридор привидений, дверь которого сегодня была широко открыта. Там стояли уже снятые со стен портреты, в полной безопасности, так как никто не проходил мимо них и сюда не падал ни один солнечный луч, который мог бы повредить их краскам.
Действительно, «дама с рубинами» была очень тяжела. На портрете, вставленном в резную золоченую, хотя и несколько потускневшую, раму, представлявшую перевитую широкой лентой гирлянду роз и миртовых ветвей, была изображена молодая женщина в изумрудном, затканном серебряными цветами парчовом платье, в руках она держала несколько веток мирта – она была изображена невестой.
Маргарита вспомнила, что тетя Софи показала ей, где хранятся праздничные наряды в шкафу красного дерева. Маргарита широко распахнула дверцу шкафа и увидела, что тетя Софи поставила на верхнюю полку различные вещи, чтобы сохранить их на время уборки, но на вешалках по-прежнему висели рядами парчовые платья прабабушек. В одном из темных углов шкафа виднелся кусочек изумрудной юбки платья, в котором была представлена на портрете Доротея.
Корсаж, в котором когда-то билось молодое сердце госпожи Доротеи, был очень узок: Маргарита подумала, что он был бы как раз впору ей самой, и уже не могла совладать с внезапно пришедшей в голову детской затеей.
Около шкафа у стены, напротив портрета, стояло высокое трюмо, но ее не испугало и то, что в нем отражалась гордая величественная фигура прадедушки Юстуса, она сняла с шеи длинную ленту и подвязала ею волосы вверх в виде шиньона. Брошка в форме звезды и такие же серьги и запонки из богемского граната заменили рубиновые звезды и на первый взгляд действительно могли ввести в заблуждение.
Было удивительно странно, что природа создала вновь точь-в-точь такую же невысокую, тонкую фигурку, как у женщины, которая ходила по дому Лампрехтов почти сто лет тому назад. Корсаж сидел на молодой девушке как влитой, а перед юбки из серебряной парчи доходил как раз до носков башмачков.
Она испугалась самой себя, когда, зашнуровав корсаж, еще раз подошла к зеркалу и боязливо покосилась на Юстуса Лампрехта, глаза которого смотрели из темноты за ее плечом, а спокойно лежавшая на большом фолианте рука с унизанными кольцами пальцами вот-вот, казалось, приподнимется и схватит дерзкую. Надо было скорей окончить этот святотатственный маскарад и повесить платье целым и невредимым в шкаф, но, конечно, сначала показаться тете Софи в виде прабабушки.
Невольно замедлив шаг, вышла Маргарита из коридора, шлейф неожиданно шумно зашуршал по шероховатому полу; в таком звенящем, как железное вооружение, парадном платье красавица Доротея, естественно, Не могла неслышно проноситься по дому.
В это время из большой гостиной шел по галерее к выходу на лестницу работник. Услышав шорох платья, он, ничего не подозревая, обернулся, но тут же отпрянул в ужасе и, сделав умопомрачительный прыжок к двери, изо всех сил захлопнул ее за собой.
Засмеявшись произведенному ею эффекту, Маргарита вошла в гостиную, но, сделав несколько шагов, отступила в смущении: тетя Софи была не одна, рядом с ней у окна стоял дядя Герберт.
Еще вчера после обеда ей было бы все равно, что он тут. Дядя не принадлежал к тем членам ее семьи, о ком она любила вспоминать и даже тосковала в разлуке, и первая встреча с ним по ее возвращении не возбудила в ней никакого интереса. Однако со вчерашнего вечера, когда ей пришлось провести с ним несколько часов у дедушки с бабушкой, она почувствовала какую-то странную неловкость в его присутствии.
Вспыхнув от досады на себя, Маргарита хотела незаметно уйти. Те двое стояли к ней спиной, и, казалось, были погружены в рассматривание каких-то вещей на подоконнике, а стук двери на лестницу должен был заглушить шуршание ее платья. Однако вслед за тем наступила такая тишина, что когда она хотела вернуться, это привлекло внимание стоящих у окна. Тетя Софи сейчас же обернулась и онемела от изумления, потом всплеснула руками и громко рассмеялась.
– Чуть-чуть ты меня не провела, Гретель. Вот был бы смех, если бы ты напугала старую тетку. Поверить-то я не поверила, но сердце у меня так и екнуло.
Она невольно прижала руку к груди.
– Только, бога ради, не показывайся Бэрбэ! Ты так похожа в этом костюме на бедную Доротею, хотя в тебе нет ни капли ее крови. Правда, лицо у тебя совсем другое, с твоим тонким носиком и ямочками на щеках.
– Все сходство в выражении глаз и рта, да еще в манере держать голову, – заметил ландрат. – Красавица Доротея смело вступала в борьбу со светскими предрассудками, что доказывают ее ненапудренные волосы и замужество. Она была, вероятно, в высшей степени своенравна и заносчива, а эти свойства характера накладывают на человека особый отпечаток.
Маргарита бросила равнодушный взгляд в стоящее напротив зеркало, где отражалась вся ее фигура.
– Что правда, то правда: в этом глупом маскараде много детского своенравия, но меня он очень забавляет! И что бы кто ни говорил, я не могла лишить себя удовольствия надеть парадное платье нашей фамильной «белой женщины». Правда и то, что я охотно вступаю в борьбу со светскими предрассудками, хотя знаю, что от такого «государственного преступления» у положительных людей поднимаются дыбом волосы. Поэтому ты прав, дядя Герберт, что прочел мне нравоучение, хотя и иносказательно, в форме сатиры. Боюсь только, что и теперь твои старания будут напрасны, как тогда, когда ты сердился на мое писание и произношение французских слов. Пишу я и до сих пор как палкой, и мой тюрингский акцент не позволяет мне говорить по-французски с понимающими людьми.
– Ну, ты все преувеличиваешь! Я ничему этому не верю! – сказала, смеясь, тетя Софи. – Поди-ка лучше посмотри, что случилось! – Она взяла с подоконника осколки античной вазы и положила их на стол посреди комнаты. – Я всегда так бережно обращаюсь с вещами здесь наверху, что еще до сих пор, слава богу, ничего не разбилось, а этот глупый Фридрих вдруг сталкивает вазу с подзеркальника. И побранить-то я его не могла: у бедняжки стучали зубы от страха, и он так уморительно подал мне несколько грошей, чтобы возместить убыток, все, что было у него в кармане. Не знаю, право, сколько дукатов было заплачено за эти глиняные черепки, наверно, безумные деньги; вазу привез из Италии кузен Готгольф, твой дедушка, Гретель.
Маргарита подошла к столу.
– Имитация, да еще и плохая, – сказала она решительно после короткого осмотра. – Выбрось эти черепки, тетя. Любимый кофейный горшок Бэрбэ нисколько не хуже этой вазы.
– Какой решительный тон, точно у самого дяди Теобальда, – сказал стоящий у окна ландрат. – Теперь я понимаю, как он должен жалеть, что с ним нет его верной сотрудницы.
– Сотрудницы? – Ее это даже рассмешило. – Послушного ему духа, его гнома, хочешь ты сказать!
И она бросила осколок вазы на стол.
– Но откуда ты знаешь, что дядя Теобальд жалеет о моем отъезде? – вдруг спросила она.
– Изволь, я скажу тебе. Моя мать получила недавно письмо от тети Эльзы. Твое отсутствие заметно не только в кабинете дяди, но и в гостиной тети, где друзья дома жаждут твоего скорого возвращения. Господин фон Виллинген-Ваковиц пользуется там, кажется, особенным расположением?
– Почему ты так думаешь? – Она вся вспыхнула, сдвинув брови.
Он продолжал пристально смотреть на нее.
– Хотя бы потому, что в длинном письме тети нет и пяти строк, где бы не упоминалось о прекрасном мекленбуржце.
– Он любимец тети Эльзы, один из немногих дворян, посещающих дом старого либерала дяди, – сказала она, обращаясь к тете Софи.
Ландрат облокотился о подоконник.
– Так это политическая симпатия, Маргарита? – заметил он насмешливо. – Тетя Эльза пишет об этом иначе.
Ее глаза загорелись оскорбленной гордостью, но она сдержала себя.
– Это похоже на какую-то семейную сплетню; и неужели тетя Эльза, такая умная женщина, могла так писать? – спросила она, недоверчиво пожимая плечами.
Он тихо, но резко рассмеялся.
– Я по опыту знаю, что все женщины, и умные, и ограниченные, питают слабость к сватовству.
– Пожалуйста, только не я, – запротестовала тетя Софи. – Никогда в жизни этим не занималась.
– Погодите еще хвалиться, фрейлейн Софи. Вам предстоит большое искушение. Господин Виллинген, говорят, красивый мужчина.
– Да, он высокого роста, бел и розов, как цвет яблони, – добавила Маргарита.
Герберт, не поднимая глаз, старательно рассматривал ногти.
– Главное, он носит такое знатное старинное имя, – продолжал он свое.
– Да, конечно, древнее имя, – подтвердила опять Маргарита;– Геральдики спорят до сих пор, – представляет ли странное изображение на поле его герба: каменный топор жителя пещер или часть прялки позднейшего свайного периода.
– Вот так родословное древо! Перед ним спасуют даже наши старейшие дубы, – заметила тетя Софи, плутовски подмигнув. – Неужели ты думаешь взобраться так высоко, Гретель?
Глаза молодой девушки лукаво заблестели. – А почему бы и нет, боже мой? Ведь все стараются в наше время взобраться повыше. Как же мне, девушке, мозг которой, говорят, как и у всех женщин, на восемь лотов легче мозга венца создания – мужчины, иметь собственное суждение и идти своей дорогой? Нет, я не так отважна. Я смело пойду только по протоптанной дороге, следуя за тем, что теперь всеми принято, и не понимаю, почему я – должна отказывать себе в удовольствии стать знатнее, отряхнув с себя прах своего происхождения?
– Вот услышат тебя наши старики там, – пугала ее тетя Софи, показывая на несколько не снятых еще портретов купцов, важно смотревших со стен.
Маргарита, смеясь, пожала плечами, развернулась и собралась – уходить, но было уже поздно: Рейнгольд шел в сопровождении бабушки по галерее.
Глава двенадцатая
Войдя в гостиную, он отступил назад при виде вышедшей из рамы «дамы с рубинами», которая подошла опять к столу посреди комнаты и стояла с опущенной головой, точно покорно ожидая, что на нее сейчас посыплется град брани и упреков.
– Опять одна из твоих безумных выходок, Грета! Ты нас напугала до смерти, – сказал Лампрехт-младший, придя, наконец, в себя от испуга.
– Да, Гольдхен, это было непростительное дурачество, – ответила она, кротко улыбаясь, и пошла, затворить все двери, так как сквозняк был вреден для Рейнгольда.
– Какое сумасшествие, – ворчал он, следя за ней злыми глазами. – Ты шуршишь и шумишь платьем, а серебро осыпается с ветхой ткани. Жаль, что папа не видит, как ты волочишь по полу дорогую вещь, записанную в инвентарной книге. Кончилось бы то пристрастие, которое он возымел к тебе со вчерашнего дня, а он еще говорит, что ты стала необыкновенно умна в Берлине.
– Не волнуйся, Гольдхен! Я сейчас повешу платье на место и никогда больше к нему не притронусь, не сердись только! – И она нежно коснулась руки, которой он оперся на стол.
Он отодвинулся:
– Перестань дурачиться, Грета, ты знаешь, я с детства не переношу, чтобы ко мне прикасались!
Она кивнула, улыбаясь, осторожно приподняла платье, чтобы оно не шуршало, и пошла к средней двери. Но на пороге остановилась и вернулась назад.
– Ну, что еще случилось? – услыхала она голос Рейнгольда, разбрасывающего по столу черепки вазы.
– Видишь, Рейнгольд, это маленькое несчастье, которое всегда может случиться при генеральной уборке, – сказала тетя Софи, пожимая плечами и нарочно не называя виновника, беднягу Фридриха.
– Как маленькое несчастье? – повторил возмущенный молодой человек. – Ты, кажется, не имеешь ни малейшего представления, тетя, о ценности порученных тебе здесь наверху вещей. Эта вещь стоила десять дукатов, я покажу тебе в нашей инвентарной книге – целых десять дукатов. Да просто волосы дыбом поднимаются на голове, когда подумаешь, сколько денег выброшено на ветер. Добрый дедушка был порядочным расточителем. – Он покачал головой, бросив на стол черепок, который держал в руке. – Десять дукатов, конечно, это пустяки, безделица для всех в нашем доме, кто не умеет считать.
– Ну, успокойся, пожалуйста, мне не надо уметь считать, я и без того знаю цену деньгам, – хладнокровно прервала его тетя Софи. – Десять дукатов были брошены на ветер. И самого умного человека можно обмануть подделкой. – Она показала на осколки.
– Как – подделкой? Кто это сказал?
– Это говорит Маргарита, – ответил, подходя к столу, ландрат.
Рейнгольд громко захохотал:
– Грета?! Она? – Он показал пальцем на молодую девушку.
– Да, твоя сестра, – подтвердил Герберт, глядя со строгим упреком на дерзко усмехавшегося племянника. – Я вообще попросил бы тебя переменить твой мальчишеский грубый тон с тетей и сестрой. К тебе, из-за твоих расстроенных нервов, относились всегда слишком снисходительно, слишком много прощали – это на тебя вредно подействовало, но должен же ты, наконец, понять, что и ты обязан быть благопристойным.
Рейнгольд с изумлением смотрел на говорившего: строгий выговор от него был новостью, но при всей своей дерзости он был трусом и пасовал перед сильнейшими, поэтому и теперь не ответил ни слова, а только закусил нижнюю губу; потом, ни на кого не глядя, вынул из кармана письмо, бросил его на стол так, что необычно большая печать оказалась сверху, и произнес угрюмо:
– Это получено на твое имя в конторе, Грета. Только из-за этого герба, который почти так же велик, как герцогский, влез я сюда, не побоявшись сквозняка на лестнице, вообще же мне нет никакого дела до того, с кем ты переписываешься.
Молодая девушка вся вспыхнула, заносчивость ее исчезла, с беспомощным детским испугом смотрела она на письмо.
– Это герб фон Виллинген-Ваковица, Рейнгольд, – сказала торжественно, с нескрываемым восторгом советница. – Я могу показать тебе несколько свято сберегаемых мною записок с этим великолепным гербом на печати. Одна фрейлейн из фон Виллинген была ко мне расположена и переписывалась со мной о нашем дамском кружке. Боже, могла ли я тогда подумать? – Она остановилась с восторженно поднятым взором, обняла внучку за талию и привлекла к себе.
– Моя милая, милая Гретхен, моя маленькая шалунья, – воскликнула она с глубокой нежностью. – Так вот какой магнит удерживал тебя в Берлине? А я ничего не видела и еще упрекала тебя, когда ты была призвана внести невыразимое счастье в наш дом. Какой слепой, несправедливой бабушкой была я! Ты на меня не сердишься, мое сокровище?
Внучка вырвалась из ее объятий и отступила на шаг. Она опять овладела собой.
– У меня нет причины сердиться, да и не годится внучке сердиться на бабушку, – сказала она почти сухо, бросив искоса взгляд на Рейнгольда. – Все изъявления чувств запрещены, пока я в костюме красавицы Доротеи. Рейнгольд, пожалуй, рассердится.
– Ах, если бы он знал, что я знаю, – возразила советница, – тогда он, так же как и я, нашел бы, что тебе необыкновенно идет этот костюм. Ты, право, ничем не уступаешь тем знатным дамам, что смотрят со стен известной залы.
– Как, бабушка, с моими растрепанными волосами и мальчишескими манерами?
Советница немного покраснела и подняла руки.
– Милое мое дитя, – но нет, я сегодня ничего не скажу! Быть может, завтра или на этих днях ты сама скажешь мне многое, очень многое, дитя мое, что осчастливит меня на всю жизнь, а до тех пор я буду молчать.
Маргарита ничего не отвечала. Как-то робко взяла она письмо, сунула его в карман надетого на ней платья и вышла, чтобы поскорее переодеться и, повесить парадный костюм на место. В ту же минуту вспомнила и советница, что она, собственно, зашла сюда для того, чтобы попросить у тети Софи рецепт приготовления торта; господин ландрат, взяв шляпу и трость, тоже вышел в галерею, так как он и вошел-то сюда только потому, что услышал, проходя мимо, стук упавшей вазы.
Когда Маргарита проходила коридор, он стоял перед одним из буфетов и рассматривал, по-видимому, с большим интересом, старинные чаши и трубки.
– Тебе придется во многом просить у меня прощения, Маргарита, – сказал он вполголоса, но с особенным выражением, не оборачиваясь к ней.
– Мне, дядя? – замедлив шаги и втихомолку смеясь, она подошла к нему ближе. – Да я готова хоть сейчас, если ты желаешь. Дочери и племянницы всегда должны просить прощения, и это нисколько не унижает их достоинства взрослых девушек.
Он вдруг повернулся к ней, бросив на проходившего Рейнгольда такой строгий и мрачный взгляд, что долговязый юноша, смутившись, повернул назад и вышел с обеими старухами из галереи.
– Ты, кажется, вдвое считаешь для меня годы нашей разлуки, – сказал Герберт. – Я кажусь тебе очень старым и почтенным, Маргарита?
Она наклонила голову немного набок и лукаво посмотрела ему в лицо:
– Ну, знаешь, ты еще, пожалуй, и не очень стар – в твоей бороде нет ни одного седого волоса.
– Ну, хорошо уж и то, что ты их ищешь. Я даже удивился, когда в день приезда ты назвала меня дядей, насколько я помню, так почтительно меня называл только Рейнгольд, ты же никогда, – сказал он, смотря в окно.
– Правда, я никогда тебя так не называла, несмотря на все строгие выговоры. Твое лицо не внушало мне тогда уважения: оно было белое и розовое, как кровь с молоком, – говорила Бэрбэ.
– Ах, так это оттого, что цвет моего лица переменился?
Она рассмеялась:
– Совсем не то – все дело в твоей аристократической элегантной бороде, она невольно внушает уважение, «дядя».
Он иронически поклонился.
– А когда я увидела тебя третьего дня в обществе красивой дамы, и ты потом вышел в галерею, точь-в-точь «первый чиновник государства», весь пропитанный окружающей аристократической важностью, я прониклась к тебе необыкновенным уважением, и мне даже стало за себя стыдно.
– Так я должен быть в восторге, что тебе теперь легко называть меня дядей?
Она, улыбаясь, покачала головой:
– Ну, знаешь, пожалуй, этого от тебя нельзя требовать. Я понимаю, что не особенно приятно слышать от такой старой девушки, как я, название «дядя». Но с этим ничего не поделаешь. У нас, бедных молодых Лампрехтов, так мало родни, всего один брат нашей матери, и ты, хотя и не совсем родной нам дядя, должен будешь примириться с тем, что останешься для нас на всю жизнь дядей Гербертом.
– Хорошо, я согласен, милая племянница, но знай и ты, что если признаешь меня дядей, то обязана мне повиноваться.
Она вдруг смутилась и, казалось, что-то поняла.
– Ах, вот что, – сказала она, сильно покраснев, и положила руку на карман, в котором лежало полученное письмо, в глазах ее вспыхнул враждебный огонек.
Он взглянул на нее мельком и промолчал.
– Понимаю, – продолжала она решительно. – Ты одних мыслей с бабушкой. Вы гордитесь, что мне предстоит такая блестящая будущность, и готовы встретить жениха с распростертыми объятиями, хотя никогда его не видели.
– Удивляюсь твоей проницательности. Маргарита грациозно поклонилась и, втихомолку смеясь, поспешно пошла в коридор, где за комнатой госпожи Доротеи стала проворно распускать шнуровку платья. Она услышала, как ландрат вышел из галереи, и в ту же минуту на лестнице раздался голос ее отца. Мужчины поздоровались, вероятно, столкнувшись в дверях, которые сейчас затворились, и коммерции советник направился в свою комнату.
Он ездил сегодня спозаранку верхом в Дамбах, пробыл там до полудня и только что вернулся домой. Ей очень хотелось его видеть, тем более что когда сегодня утром он, молча с мрачным лицом, садился на лошадь, и она весело поздоровалась с ним из окна, он едва кивнул в ответ и не сказал ни слова.
Ее молодое, радостно настроенное сердце больно сжалось, но тетя Софи ее утешила, сказав, что на него, вероятно, опять нашло мрачное настроение и что в это время все избегают с ним говорить и даже встречаться. Лучшее для него лекарство – это верховая езда на свежем воздухе и стук фабричных колес, это он и сам знает. Когда вернется, он будет обходительнее.
Повесив в глубину шкафа парчовое платье красавицы Доротеи, Маргарита только хотела привести в порядок волосы, как услышала, что дверь из комнаты отца опять отворяется. Он вышел и быстро пошел вдоль галереи, направляясь к коридору.
Маргарита испугалась: она была раздета, да и вообще ей не хотелось, чтобы он ее тут застал, но, не зная, в каком расположении духа он вернулся и как примет ее посягательство на прадедовское имущество, которое хранилось, как святыня, под влиянием овладевшей ею боязни она, неожиданно для себя, прыгнула в шкаф, зарылась в шелковые юбки, словно погрузилась в шумящие волны, и притворила за собой дверцу.
Сейчас же после этого в коридоре показался коммерции советник. Дочь смотрела на него в узкую щель дверцы. Ни верховая езда, ни шум фабрики в Дамбахе не стерли отпечатка мрачной меланхолии, который лежал на этом красивом мужественном лице, пугая всех домашних. Он шел, задумавшись, с букетом свежих роз в правой руке, мимо портретов предков, не обращая на них внимания. Только портрет красавицы Доротеи, прислоненный к шкафу у стены так, что ее очаровательная фигура как будто выступала ему навстречу, произвел на него потрясающее впечатление. Он отступил назад, закрыв рукой глаза, как будто почувствовал головокружение. Испуг его был понятен.
В красной гостиной портрет висел высоко на освещенной стене, и демоническая красота этого лица никогда не была так победоносна, как здесь, в таинственной полутьме. Бормоча про себя какие-то страстные слова, он схватил портрет и как в припадке безумия повернул его лицом к стене. Тяжелая рама ударилась о каменную стену и затрещала.
Молодая девушка ужаснулась, подумав, что он был теперь один со своими мрачными мыслями в пустых, неубранных комнатах. Никто в доме и не подозревал, что он приходил сюда. Бэрбэ уверяла-, что он и ногой не ступает в коридор, что ему пришлось очень плохо, когда он тут жил, иначе, почему бы такому мужественному человеку дать отсюда Стрекача и не решаться никогда, потом войти. Теперь, однако, он был там, словно погребенный в сумраке и гробовой тишине, так как оттуда не доносилось ни звука.
Какое счастье, что папа не вернулся десятью минутами раньше. Если бездушный портрет привел его в такое невыразимое волнение, то что бы было, когда бы он вдруг увидел – перед собой эту несчастную женщину, словно живую! Это было бы большим испытанием для погруженного в меланхолию отца.
Глава тринадцатая
Ночью в окрестности бушевала первая октябрьская буря. Всю ночь она выла и бесновалась, не переставая, над городом, а на рассвете понеслась– по улицам.
Советница была очень раздосадована: ее нежные ноги ослабели, и она не решалась выходить из дома при сильном ветре, так что приходилось отложить визиты в городе, которые она хотела делать сегодня с вернувшейся внучкой.
А Маргарита была очень довольна тем, что освободилась и могла заниматься, чем хотела. Она – сидела в гостиной бабушки и помогала ей вышивать великолепный ковер, который предназначался в подарок Герберту на елку, как ей было таинственно сообщено, а потом, должен был лежать в доме молодых перед дамским письменным столом. И Маргарита своими проворными пальчиками неутомимо вышивала букеты, по которым будут ступать ноги прекрасной Элоизы.
В четыре часа вернулся со службы господин ландрат. Его кабинет был рядом с гостиной, и в продолжение некоторого времени было слышно, как туда входили и выходили люди. Чиновник принес бумаги, жандарм сделал доклад, послышались голоса просителей, и Маргарита подумала, как теперь глубокая, всегда строго охраняемая тишина в верхнем этаже старого купеческого дома нарушается жильцами, которые не носят фамилии Лампрехт.
Несмотря на бурю, в ту самую минуту, когда окна зазвенели от налетевшего порыва ветра, из Принценгофа была принесена прелестно убранная корзина фруктов. Советница так обрадовалась этому знаку внимания, что у нее даже задрожали руки. Богато одарив и отпустив посланного, она поспешно прикрыла работу и позвала сына.
Ландрат остановился на минуту на пороге, точно был удивлен, что его мать не одна, потом подошел ближе, поклонившись по направлению к окну, где сидела Маргарита.
– Здравствуй, дядя! – ответила она с ласковым равнодушием на его поклон, продолжая вышивать видневшийся из-под покрышки угол ковра.
Он слегка сдвинул брови и рассеянно взглянул на корзинку, которую держала перед ним мать.
– Странная идея гнать человека в такую погоду в город, – сказал он, – точно бы это не успелось.
– Нет, Герберт! – прервала его советница. – Фрукты только что сорваны и потеряли бы аромат, если бы полежали. К тому же ты знаешь, что там не пропустят и дня, чтобы не напомнить о своем существовании. Какие чудные фрукты! Хочешь, я положу тебе груши и виноград на тарелку?
– Очень благодарен, милая мама! Ешь их сама. Я не хочу тебя лишать того, что ты так любишь, – это было прислано тебе одной.
С этими словами он вышел из комнаты.
– Он обижен, что внимание оказано не прямо ему, – прошептала советница на ухо внучке, взяв очки и вновь садясь за работу. – Боже, да разве может, разве смеет Элоиза, действовать так открыто. Да, дитя, ты сама скоро испытаешь, что такое ревность! – прибавила она шутливо, поддразнивая ее, и возвращаясь к теме прерванного посланием разговора. Ей хотелось выудить у внучки признание насчет письма Виллингена.
Маргарита сожгла его еще вчера вечером и отправила отказ, но не проронила об этом ни слова. Она отвечала с дипломатической кротостью, внутренне возмущаясь, что старая дама так громко и непринужденно произносила имя отвергнутого жениха, как будто он принадлежал уже к их семейству. Это ее тем более оскорбляло, что неплотно притворенная дверь в соседнюю комнату все шире и шире приоткрывалась и тот, кто там был, мог слышать от слова до слова ее неосторожную болтовню.
Бабушка, правда, сидела спиной к двери и не могла знать, что она открыта, пока шум в соседней комнате не привлек ее внимания и не заставил обернуться с удивлением.
– Тебе что-нибудь нужно, Герберт? – крикнула она ему.
– Ничего, мама! Позволь только не затворять двери, у меня сегодня так натопили в комнате.
Советница тихонько рассмеялась и покачала головой.
– Он думает, что мы говорим об Элоизе, а это, разумеется, для него лучшая музыка, – прошептала она внучке и сейчас же начала говорить о Принценгофе и его обитательницах.
Вскоре начало темнеть. Работа была свернута и отложена, вместе с тем прекратились и преувеличенные рассказы бабушки. Маргарита вздохнула свободно и поспешно с ней распрощалась.
Ей не надо было откланиваться, обращаясь в соседнюю комнату, так как дверь давно была тихо притворена изнутри.
Сходя с лестницы, Маргарита увидела стоящего у окна отца. Буря налетала на его широкую грудь, трепала густые волнистые волосы.
– Сойдешь ли ты! – кричал он, стараясь заглушить шум бури и махая рукой во двор.
Дочь подошла к нему, он вздрогнул и быстро повернул к ней свое взволнованное лицо.
– Сумасшедший мальчик хочет сломать себе шею, – сказал он сдавленным голосом, показывая на открытую галерею пакгауза.
Там на деревянной балюстраде стоял маленький Макс. Обвив рукой один из деревянных столбов, которые поддерживали далеко выступающую вперед крышу, он делал другой рукой выразительные жесты, подставляя ее бурному ветру, и пел; в этом пении не было определенной мелодии, он издавал отдельные звуки, которые росли, пока не замирали, заглушённые ветром; казалось, он хотел помериться силой своих маленьких легких с дыханием бури. Это и были те звуки органа, которые раздавались на лестнице.
Вероятно, он не слышал, что ему кричали из главного дома, потому что продолжал петь.
– Он не упадет, папа, – сказала, смеясь, Маргарита. – Я хорошо знаю, на что можно отваживаться в этом возрасте. Балки на нашем чердаке могли бы кое-что рассказать о моем акробатическом искусстве. И буря не может ничего ему сделать, он защищен от нее домом. Конечно, старой деревянной галерее доверять нельзя. – Она вынула носовой платок и начала махать им из окна.
Этот сигнал был сейчас же замечен мальчиком. Он замолчал и спрыгнул со своего высокого постамента, смущенный и испуганный, видимо, устыдившись, что его видели.
– У мальчугана чистое золото, а не горло, – сказала Маргарита, – но он не бережет его. В двадцать лет он не станет так безрассудно петь в бурю, а будет беречь свое сокровище. Его ты никогда не залучишь в свою контору, папа, – он будет великим певцом.
– Ты полагаешь? – Он как-то странно, почти враждебно посмотрел на нее. – Не думаю, что он рожден для того, чтобы забавлять других.
Что случилось потом, не видели отскочившие от окна отец и дочь, им казалось, что ураган разом поднимет и снесет старый купеческий дом со всем, что в нем жило и дышало. Затем последовал страшный треск, потрясающий шум разрушения, и настало мгновенное затишье, словно злодей сам испугался своего преступления и не осмеливался коснуться непроницаемого серо-желтого облака, наполнившего двор.
Пакгауз! Да, именно над ним волновались, вздымаясь, клубы пыли. Как дикий зверь прыгнул коммерции советник мимо дочери на лестницу и стремглав бросился по ней вниз. Маргарита побежала за ним, но только уже во дворе ей удалось схватить его за руку; онемев от ужаса, она не могла даже попросить, чтобы он взял ее с собой.
– Ты не пойдешь, – сказал он повелительно, стряхивая ее руку со своей. – Или ты тоже хочешь быть раздавленной?
Маргарита со страхом смотрела, как отец пробирался между обломками.
Усилия его сопровождались криками из окон главного дома, теперь уже все обитатели бросились во двор: тетя Софи, вся прислуга и почти все конторские служащие.
Хозяин был уже в безопасности: никакой ураган не мог поколебать массивного свода ворот, под которым он скрылся; но ребенок, бедный мальчуган, верно, погиб под развалинами, раздавленный страшной тяжестью! Бэрбэ только что видела его на галерее из окна кухни.
Тетя Софи покрыла свои развевающиеся волосы носовым платком и подобрала юбки. Говорить она еще не могла, но проворно действовала руками и ногами. Не обращая внимания на все еще падающие куски черепицы и обломки дерева и на неистово бушующую бурю, она устремилась через двор к груде развалин, под которой должен был лежать бедный раздавленный мальчик, остальные последовали за ней.
Но почти в ту же минуту в открытой двери, ведущей из кухни на галерею, появился коммерции советник и закричал им, махнув рукой, чтобы они не приближались: «Назад, несчастья не случилось ни с кем!»
– Благодарение Богу! – Все лица посветлели. Что бы ни падало теперь с расшатанной крыши, не страшно, – все поправят плотники и кровельщики. Можно было спокойно отправляться в сени и скрыться от бури.
– Ну вот, чуть-чуть не вышло беды, – сказала Бэрбэ, покоряясь судьбе и стирая фартуком пыль с лица. – Непонятно, как мальчик мог спастись, просто удивительно! Ведь до последней минуты он стоял на балюстраде! – Она недоверчиво качала головой. – Ну да, значит, так должно быть, и это большое счастье, необыкновенное счастье, что не случилось такого ужаса. Это была бы страшная беда для нашего дома, такая, что, кажется, всю жизнь ее не забыть.
– Не говори глупостей, Бэрбэ! – прикрикнул на нее Рейнгольд, который все время оставался в вестибюле, так как совершенно основательно боялся бури, как своего злейшего врага. – Можно подумать, что опасности подвергался кто-нибудь из нашего семейства; по-твоему, все Лампрехты должны были бы надеть траур, если бы случилось несчастье с мальчишкой живописца.
Он угрожающе потряс худой рукой с длинными, жесткими пальцами над столпившейся смущенной прислугой и презрительно пожал плечами.
– Эта история станет нам в копеечку, – сказал он служащим, показывая головой на пакгауз. – Непростительно со стороны папы, что задние строения доведены до такого разрушения.
Он вдруг замолчал, сунул руку в карман брюк и прислонился спиной к защищенной от бури стене вестибюля, вытянув свои длинные ноги, – по двору шел коммерции советник.
Подозвав к себе работника, Лампрехт дал ему принесенную склянку и послал в аптеку за лекарством.
– Старуха там, в пакгаузе, захворала от испуга, ей дурно, а лекарство, которое ей всегда помогает, все вышло, – коротко, даже отрывисто, но вместе с тем и как бы смущенно извиняясь, сказал он, обращаясь к тете Софи, и даже слегка покраснел при этом.
Эта небольшая услуга, помощь, которую всякий обязан оказать больному ближнему, со стороны неприступного, высокомерного человека могла показаться каким-то унизительным для него поступком, непонятным всем, а больше всего ему самому.
Маргарита последовала примеру тети Софи, проворно повязав себе голову платком, и молча пошла к выходящей на двор двери.
– Куда ты, Гретхен? – спросил коммерции советник, схватив ее за руку.
– Само собой разумеется, я иду к больной женщине, – ответила она, не останавливаясь.
– Никуда ты не пойдешь, дитя мое, – сказал он спокойно и притянул ее к себе. – Вовсе не, само собой разумеется, что ты должна подвергать себя опасности быть раненой из-за какого-то там нервного припадка. Госпожа страдает такими припадками, и никому из нашего дома не приходило в голову оказывать ей при этом помощь. Вообще хождение в пакгауз никогда у нас не было в обычае, и я совершенно не желаю каких бы то ни было перемен в этом отношении.
Услыхав так решительно высказанную волю отца, Маргарита молча развязала и сняла платок.
Прислуга неслышно разошлась по разным дверям, служащие поспешно ушли в контору. Остался один Рейнгольд.
– И поделом тебе, Грета, – сказал он злорадно. – Теперь у молодых девушек в моде, повязав синий фартук, отправляться в бедные дома ухаживать за больными и мыть грязных детей, и ты, разумеется, тоже воображаешь себе, что Грета Лампрехт будет чудно хороша в роли святой Елизаветы. Хорошо еще, что папа не позволяет подобных глупостей! А завтра должны будут сами собой прекратиться все эти пошлости, не так ли, папа? Ведь все эти люди не могут оставаться в пакгаузе, когда там будет перестройка? Они должны будут съехать.
– Перестраивать ничего не будут, и люди эти никуда не съедут, – коротко заявил коммерции советник, а Рейнгольд, засунув еще глубже руки в карманы и еще выше подняв свои высокие плечи, повернулся с безмолвной злобой и пошел в контору.
Лампрехт обнял дочь, направляясь с ней в общую комнату. Он приказал подать вина и залпом выпил несколько стаканов крепкого бургундского, чтобы восстановить внутреннее равновесие.
Маргарита села на ступеньку у окна, на то место, где ребенком сиживала у ног тети Софи, и положила голову на сиденье кресла, охватив руками колени. Но на дворе продолжала бушевать буря; оконные стекла звенели, с рынка временами доносился стук разбитых окон или распахнувшихся ставен.
– Маленький Макс действительно цел и невредим? – спросила дочь.
– Да, оторвавшийся кусок крыши перелетел через него.
Словно над кудрявой головкой распростерлись две руки, чтобы охранять его, – руки его покойной матери.
Коммерции советник отвернулся и молча налил себе стакан вина.
– Наши люди тоже, кажется, не могут успокоиться, – сказала Маргарита. – Они любят этого ребенка. Бедняжка! У него такое одинокое детство. Живет в чужой стране, мать его умерла, а отец, которого он никогда не видел, далеко за морями.
– Судьба мальчика совсем не такая жалкая, его обожают домашние, – заметил коммерции советник. Он стоял, отвернувшись и рассматривая на свет налитое в стакан темно-красное вино, поэтому слова его были как-то невнятны.
– А его отец? – резко и недоверчиво спросила Маргарита, покачав головой. – Он-то, кажется, мало заботится о ребенке. Почему не держит его при себе, как следовало бы по закону Божьему и человеческому?
Коммерции советник поставил не выпитый стакан на стол, и мрачная улыбка скользнула по его губам, когда он подошел к молодой девушке.
– Ты, конечно, строго осудишь отца, который расстался со своей дочерью на пять лет? – спросил он, все еще улыбаясь, но с нервным подергиванием нижней губы, что было у него всегда признаком душевного волнения.
Она вскочила и обняла его.
– Ах, это совсем другое! – протестовала она горячо. – Твою шалунью ты мог видеть во всякое время и как часто ты к ней приезжал, наблюдал за нею. Скажи только, и я останусь с тобой навсегда. А отец маленького Макса.
– Навсегда? – повторил коммерции советник, как будто не слыхал последних слов, и заговорил громко и поспешно. – Навсегда? Дитя, а налетит вихрь из Мекленбурга и унесет мою снежинку тоже навсегда.
Она отошла от него с омрачившимся лицом.
– A ты знаешь? Тебе поторопились они сообщить!
– О ком ты говоришь?
– О ком же, как не о бабушке и дяде Герберте, строгом господине ландрате! – Она с комическим гневом провела рукой по волосам, откидывая их со лба. – Ужасно! Они уж и здесь успели подвести мины, хотя не прошло и суток, как было получено письмо тети Эльзы со знаменитым известием. Ну да, меня нужно как можно скорее обвенчать. Впрочем, мы еще посмотрим! – Она плутовато улыбнулась. – Прежде всего, им надо будет поймать девушку, чтобы ее связать. Дядя Герберт.
– У тебя странное представление о дяде, – прервал он ее. – Герберт не нуждается в нас, Лампрехтах, и ему совершенно все равно, какое имя будешь ты носить впоследствии. Он не желает никому быть обязанным.
– Быть не может! – Она недоверчиво и удивленно покачала головой, всплеснула руками и рассмеялась. – Это совершенно противоположно тому, что о нем говорит свет.
– Свет! Да ведь никто не знает, что он думает. В обществе он любезен и предупредителен. Но насколько я знаю, эта обходительность чисто внешняя. Он знает, чего хочет, и стремится к намеченной цели. Я завидую его холодному разуму, ах, как я ему – завидую! – Лампрехт глубоко вздохнул, залпом выпил бургундское и прибавил: – Эти черты характера поднимают его на такую высоту, – что он может достать до звезд над своей головой.
– Что ты, папа, не всегда, – прервала она его со смехом. – Было время; когда он спустился со своей высоты, увлекаясь цветами земли! Помнишь ли – ты чудную красавицу Бланку Ленц с длинными белокурыми косами!
Он обернулся, и она испугалась его вида: лицо было багровое, а взгляд такой же дикий, как вчера, когда он повернул лицом к стене портрет Доротеи.
– «Спустился с высоты» – да, так ты сказала? – И он поднял указательный палец, как будто уличая ее. – Видишь, как неустойчивы твои принципы равенства. Да! – резко сказал он, порывисто схватившись за голову и пожимая плечами. – Итак, моя Грета будет баронессой Биллингса! – прибавил он после паузы, несколько овладев собой. – Ну, что же! Я мог бы этим гордиться! Я. бы стал с тобой в верхней зале перед старыми портретами и сказал; «Смотрите, вот моя дочь, она приносит в наше семейство, корону с семью зубцами».
Он вдруг оборвал свою речь и стиснул зубы, а Маргарита, вначале оскорбленная его словами, теперь взяла его под руку и, улыбаясь, взглянула ему в лицо:
– Возьми-ка баронессу-дочь, гордый папа, и походим, вместе. Но, пожалуйста, помедленнее, не таким скорым маршем, как ты сейчас ходил, – сказала она, ласково проводя рукой по его пылающему лицу. – Ты такой красный, мне это не нравится. Так – раз-два, раз-два – нога в ногу! А если ты думаешь, что я высказывала свои собственные взгляды, когда говорила о точке зрения дяди, то сильно ошибаешься. Для человека, который сватает себе невесту из княжеского дома, его первая любовь к дочери бедного живописца – унижение, так судит так называемый свет и он сам со своей теперешней точки зрения; конечно, это неосновательно. А над принципами твоей девочки не смей насмехаться, злой папа, мне очень обидно, что ты меня упрекаешь в непоследовательности! Я бы не променяла Бланку Ленц ни на какую померанскую красавицу в Принценгофе, как бы она ни была румяна, бела и роскошна. Очаровательная дочь живописца была идеалом моей восторженной детской души. У меня всякий раз так сильно билось сердце, когда она выходила на галерею, сияя свежестью молодости, милая и невыразимо прелестная, как сказочная фея! Ее бы я с радостью назвала тетей, а при знакомстве с племянницей герцога я ограничусь, разумеется, глубоким реверансом и вопросом о вожделенном здоровье. И право, дочери-баронессы у тебя не будет, ни за что не будет – это удовольствие стоило бы слишком дорого, – продолжала она тем же тоном. – Я думаю, зачем мне какое бы то ни было имя, если я за него должна отдать всю себя, со всеми своими мыслями и чувствами. Это невыгодный обмен!
Она перестала ходить, обернулась к отцу и положила ему руки на плечи.
– Не правда ли, папа, – сказала она ему с трогательной мольбой, – ты не будешь меня мучить, как другие? Ты дашь своей «снежинке» кружиться, как она хочет? В мои лета я сама могу выбрать себе дорогу.
Он ласково погладил прижимающуюся к его груди темнокудрую головку.
– Нет, я не принуждаю тебя, Гретхен, – ответил он с тронувшей ее до глубины души нежностью.
– Решено! – воскликнула она, крепко пожав ему руку, как настоящий товарищ. – Теперь я покойна, папа. Однако пойду принесу тебе стакан холодной воды – у тебя все больше горит лицо.
Он остановил ее, сказав, что выпьет лекарство против головокружения, которое в последнее время бывает у него почти ежедневно, и, поцеловав Грету в лоб горячими губами, вышел из комнаты.
Глава четырнадцатая
Стало очень холодно, но тетя Софи погасила огонь в печи и поставила на стол кипящий самовар, чтобы нагреть комнату, так как сегодня топить было опасно – каждая искра в трубе из-за бури могла наделать бед.
Сегодня не ужинали все вместе, как всегда. Коммерции советник отказался от ужина и остался наверху, Рейнгольд, все еще расстроенный из-за разрушения пакгауза, выпил в мрачном молчании чашку чая и ушел в свою комнату.
В двенадцатом часу ночи дверь общей комнаты отворилась и на пороге появилась Бэрбэ. Бледная и вся, трясясь от ужаса, она подняла к потолку указательный палец:
– Там, наверху, в коридоре, кто-то ходит и стучит сапогами, а в промежутках колотит в стену, словно его заперли и он хочет выйти на свободу, – прошептала она, стуча зубами, и исчезла, неслышно затворив за собой дверь, а тетя Софи встала, не говоря ни слова, с дивана, зажгла фонарь и вышла из комнаты в сопровождении Маргариты.
Тетя Софи поспешно отнесла лампу, из которой высоко поднималось гонимое ветром пламя, на передний, защищенный от ветра буфет, а Маргарита, высоко подняв фонарь, вышла в коридор.
Буря выбила в конце его стекло и веяла прямо с неба своим ледяным дыханием, стуча оторванной рамой и налетая на прислоненные к стенам портреты, из которых уже часть лежала на полу – это и были те стуки, которые слышала Бэрбэ. Но окно было так мало, что через его узкий четырехугольник не мог бы ворваться такой сильный вихрь, который яростно налетал на девушку и шумел в коридоре и галерее.
Маргарита с трудом шла далее и вдруг отпрянула назад, подойдя к лесенке, ведущей вниз, на чердак пакгауза: это был всегда темный угол, куда никто не заходил, но теперь через обнаженные стропила крыши пакгауза просвечивало небо, никогда не отворявшаяся дверь была распахнута и едва держалась на петлях, а в ней, борясь с ветром, стоял ее отец.
Увидев упавший на пол чердака свет фонаря, он обернулся.
– Это ты, Гретхен? – спросил он. – И тебя тоже гонит по дому тревога? Здесь наверху очень плохо, – не только солнце, но и буря обнаруживает тайны, дитя мое! – прибавил он со странной улыбкой, которая заставила ее содрогнуться. – Смотри, целое столетие царил под этой крышей таинственный мрак, а теперь на доски пола льется свет неба и кажется, что видишь на них след тех, кто когда-то по ним ходил.
Он поднялся по лесенке, а в это время и тетя Софи подошла к ним из коридора и всплеснула руками.
– Никто не припомнит, чтобы эта дверь когда-нибудь отворялась, а теперь. Ее надо поскорее заделать, если мы не хотим, чтобы наш дом наполнился крысами.
– Крысами? А мне показалось, будто сейчас вспорхнула белая голубка, – сказал Лампрехт с той насмешливой улыбкой, которая таяла на его губах.
Тетя Софи испугалась.
– Еще только недоставало, чтобы снесло крышу с голубятни! – воскликнула она и решительно пошла на чердак, чтобы посмотреть между балками на крышу ткацкой, где помещались ее пернатые любимцы.
Коммерции советник отвернулся, пожав плечами, и пошел в низший этаж.
Скоро он вернулся в сопровождении кучера и работника, которые несли лестницу и подпорки. Им с трудом удалось затворить и подпереть балками дверь.
– Может быть, это и хорошо, что буря здесь прошумела, – услыхала Маргарита, поднимавшая в это время с отцом и тетей Софи поваленные портреты, слова кучера, сказанные вполголоса работнику. – Привидение ищет выхода. Я сам десять лет тому назад видел собственными глазами, как закутанная в белое покрывало фигура пронеслась, как облако, из коридора в этот угол, словно хотела вырваться на свободу. Как бы не так! Здесь все было крепко забито досками и облако разбилось о стены. Это все та же история, которая продолжается со смерти несчастной женщины, ее душа никак не может попасть на небо. Ну, будь тут хоть какая-нибудь щелочка, куда бы она, бедная, могла проскользнуть, было бы хорошо, пусть бы она, наконец, успокоилась. Сквозной ветер доносил каждое слово, и гордого коммерции советника, вероятно, сильно рассердила критика его предков в устах слуг. Маргарита видела, как он поднял сжатый кулак, будто хотел ударить говорившего, но ограничился только сердитым окликом:
– Что же вы! Пошевеливайтесь!
Испуганный кучер приставил лестницу, влез к окошку и забил его, насколько было возможно.
Маргарита вышла из коридора и на минуту подошла к ближайшему окну галереи. Она вдруг увидела около себя отца, между тем как работники неслышно прошли за их спиной к выходу. Он тяжело положил руку на плечо дочери и указал на неподвижный луч света, лежавший на картине.
– Он лежит так тихо среди общего волнения, так спокойно, как сами обитатели нашего аристократического верхнего этажа. Если бы они знали! Завтра там, наверху, разразится буря, такая же страшная, как та, от которой теперь трясется весь дом.
Тетя Софи вышла в это время из коридора, и он замолчал.
– Так до завтра, моя дорогая, – сказал он, пожимая руку дочери, и, взяв лампу с буфета, ушел к себе в комнату.
После полуночи буря утихла. Огни в городских домах погасли, и встревоженные жители поспешили предаться, наконец, покою.
В доме Лампрехтов тоже наступила тишина, только Бэрбэ металась на пестрых клетчатых подушках и не могла заснуть от досады: так на свете никому нельзя больше верить, ни на кого нельзя положиться! Теперь оба дурака – кучер и лакей – болтают со слов господ, что там наверху стучали картины, а сами забыли, как клялись и божились, что стук и топот —. не что иное, как чертовщина. Но терпение, придет время, тогда все увидят!
На другое утро в воздухе было торжественно тихо. Солнце изливало свои золотистые лучи на все развалины. Да, буря наделала много вреда, и много предстояло работы, чтобы все исправить.
С рассветом явился и посланный из Дамбаха с дурными вестями: фабричные постройки были так повреждены, что можно было опасаться приостановки работы на долгое время. Туда сразу же поехал верхом коммерции советник.
Маргарита вышла на крыльцо бокового флигеля и стала обозревать опустошения на дворе, в то же время из главного дома вышел ландрат в высоких сапогах со шпорами, с хлыстом в руке и отправился на конюшню. Не заметил ли он старика или, как было принято в главном доме, старался не обращать внимания на жильцов пакгауза, только он вошел в конюшню, не ответив на вежливый поклон, живописца Ленца, стоявшего около бассейна.
Седой старик перелез через груды развалин, которые окружали пакгауз, по-видимому, только для того, чтобы собрать осколки разбитой нимфы фонтана. Он только что поднял из травы голову статуи, как подошла Маргарита и приветливо протянула ему руку.
Он обрадовался, как дитя, увидев ее, и на участливые вопросы о больной жене весело ответил, что все в доме живы, здоровы и довольны, хотя у них и нет в настоящее время крыши над головой.
Буря наделала много бед, но самое большое ее злодейство – это то, что она разбила нимфу фонтана, редкое произведение искусства, которым он всегда любовался. Эта тема была интересной для Маргариты, и она с живостью поддержала разговор, тем более что старик высказывал замечательное понимание искусства.
Ландрат между тем, выйдя из комнаты, поклонился молодой девушке и стал медленно ходить под липами, ожидая, когда ему подведут лошадь.
Маргарита ответила на его поклон только легким кивком головы – ее возмущала манера, с которой этот высокомерный аристократ избегал общества старика, и она решила в свою очередь не обращать на него внимания.
Продолжая разговаривать с живописцем, она перешла с ним через двор к пакгаузу, там вспрыгнула на груду развалин и протянула руку, чтобы помочь ему взобраться. Как она ни была легка, но шаткие обломки затрещали и подались под ее ногами, а каждый осторожный шаг старика заставлял их сильно трястись. Теперь и безучастный, спокойный ландрат тоже вдруг остановился. Он бросил свой хлыст на садовый стол и скорым шагом устремился к развалинам. Молча встал он на ближайшее бревно и протянул вперед руки, чтобы поддержать качающуюся Маргариту и помочь ей сойти вниз.
– Оставь, пожалуйста, дядя! Ты рискуешь разорвать свои новые перчатки! – крикнула она ему, слегка улыбаясь и едва поворачивая к нему голову, между тем, как ее глаза напряженно следили за последними усилиями старика, пытавшегося выбраться из обломков, и когда он, наконец, уже стоял на твердой почве, она с особой теплотой в голосе прокричала ему: «До свидания, господин Ленц», потом отошла на шаг в сторону и, как перышко, слетела на землю через торчащие бревна.
– К чему эта бравада, которая никого не удивит, – холодно сказал ландрат, стряхивая щепку с сапога.
– Бравада? – повторила она, как бы не понимая. – Неужели ты считаешь это опасным? Здесь, на земле, гнилые доски не раздавят никого.
Он искоса глянул на ее нежную гибкую фигурку.
– Это зависит от того, кто попадет между усаженными гвоздями обломками.
– А ты, значит, считаешь, доброго старого живописца физически и нравственно неуязвимым человеком: ты не пошевельнул даже пальцем, чтобы ему помочь, а перед этим не ответил на его вежливый поклон.
Он посмотрел твердым и испытующим взглядом в ее сверкающие раздражением глаза.
– Поклон – мелкая монета, которая переходит из рук в руки, никого ни к чему не обязывая, – возразил он спокойно. – Но если ты думаешь, что я из глупого высокомерия не ответил на приветствие, то ошибаешься – я не заметил старика.
– Даже когда он стоял рядом со мной?
– По-твоему, я должен был подойти и тоже высказать свое мнение о нимфе? – прервал он, улыбаясь. – Неужели ты бы хотела, чтобы тот, кому ты даешь почтенное звание дяди, осрамился на старости лет? Я ничего не понимаю в таких вещах, и хотя интересуюсь ими, но у меня нет времени как следует этим заняться.
– О, и время, и охота у тебя были, дядя, – засмеялась она. – Я хорошо помню, как там, под окнами кухни, – она показала на главный дом, – стоял большой мальчик с полными камешков карманами и целыми часами бомбардировал этими хорошенькими круглыми камешками бедную нимфу фонтана.
– Вот видишь, как ты помнишь то время, когда я был молод.
– Как же это было давно, дядя! Бог знает, в каком уголке истлевает теперь забытая белая роза, с которой ты тогда сражался с таким ожесточением и жаром, как будто это была сама красивая белокурая девушка, являвшаяся на обвитой жасмином галерее.
Ей доставило бы большое удовольствие видеть, что он изменился в лице.
Но он не казался ни пристыженным, ни даже смущенным. Повернувшись лицом к пакгаузу, он рассматривал его опустошенную галерею, которую прежде украшал густо разросшийся жасмин, обрамляя своей зеленью прелестную фигуру девушки.
– Фата-моргана! – прошептал он, погруженный в воспоминания. Та самая улыбка, которая слегка раздвинула его губы при упоминании о карьере, и теперь заиграла на них, когда он сказал, невольно покраснев: – Не только роза, но и голубой бант, унесенный ветром с белокурых волос на двор, и клочок какой-то записки – все хранится у меня в старом бумажнике. – Он говорил почти иронически, стараясь скрыть, что был растроган. – И ты еще помнишь об этом происшествии, – прибавил он, покачав головой.
Она рассмеялась:
– Что ж тут удивительного, я так испугалась тогда твоей немой ярости, ребенок такого не забывает никогда, ведь его чувство справедливости возмущается всяким произволом.
Он рассмеялся:
– И с этой минуты ты объявила мне войну.
– Нет, дядя, у тебя плохая память: мы и до этой минуты не были друзьями.
Его лицо омрачилось, пока Маргарита говорила, и он сказал совершенно серьезно:
– Я думал, что наши счеты были окончены еще тогда, а ты все продолжаешь со мной считаться.
– Теперь, когда я изо всех сил стараюсь выказывать тебе уважение сообразно твоему сану и называю тебя дядей? – Она, улыбаясь, пожала плечами. – Тебе, кажется, не понравилось мое упоминание о белой розе, и ты прав, это было и опрометчиво, и бестактно. Но странно, с тех пор как я поговорила со стариком, передо мной так живо встал тот роковой день моего детства, что я не могу отделаться от этого воспоминания. В тот день я видела в последний раз дочь живописца – она была бледна, глаза ее были заплаканы, а распущенные густые белокурые волосы струились по плечам и спине. Об этой девушке никто не упоминает, никто у нас в доме и не знает, пожалуй, что сталось с нею?
Она вдруг замолчала и сбоку вопросительно взглянула на него.
– Я тоже ничего не знаю, Маргарита, – ответил он. – С того утра, как она уехала, и гимназист последнего класса раздумывал в диком отчаянии, стоит ли ему продолжать жить и не лучше ли застрелиться, я ничего не слыхал о ней. Но, как и ты, я не мог ее забыть, долго не мог забыть, пока, наконец, не явилась «настоящая», потому что она все-таки не была той «Настоящей».
Маргарита посмотрела на него с удивлением – слова его звучали так правдиво, так убежденно, что она не могла сомневаться в его искренности. Он действительно любит эту Элоизу Таубенек. Так папа был прав, когда уверял, что при всем своем могучем честолюбии, при энергичном стремлении возвыситься Герберт избегал кривых путей.
Между тем конюх уже несколько раз выходил из конюшни, ландрат сделал ему знак, лошадь была подведена, и он вскочил в седло.
– Ты поедешь в Принценгоф? – спросила Маргарита, кладя свою руку в его, которую он протянул ей с лошади.
– В Принценгоф и дальше, – подтвердил он. – По этому направлению буря наделала много бед, как мне сказали.
С нежным пожатием выпустил он ручку, которую задержал в своей руке, и уехал.
Маргарита постояла еще некоторое время, глядя ему вслед, пока он не скрылся с глаз, повернув в сторону и выехав из ворот главного дома. Она была к нему несправедлива и, что еще хуже, несколько раз высказывала в оскорбительных выражениях свой ложный взгляд на него – это было тяжело. А он действительно любил.
Это было непостижимо!
С задумчиво опущенной головой медленно шла молодая девушка по направлению к боковому флигелю.
Глава пятнадцатая
Позднее двор наполнился рабочими. Уборка развалин производила страшный шум, который скоро выгнал Маргариту из ее милой комнаты во двор. Она уселась, как в детстве, на подоконник в общей комнате и обмакнула перо в большую фарфоровую чернильницу, виновницу стольких клякс в тетрадях и на фартуках неловкой Греты.
Она собралась написать берлинскому дяде, но от напряженного ожидания чего-то страшного, мучившего ее с сегодняшней ночи, не могла собраться с мыслями.
«Завтра там, наверху, разразится буря, такая же ужасная, как та, от которой теперь трясется наш старый дом», – сказал отец, показывая на верхний этаж.
Что же там должно было случиться? Между папой и родственниками царило, по-видимому, такое полное согласие, что невозможно было заметить ни малейшего следа какой-нибудь ссоры, но, вероятно, был все же внутренний разлад, которого не мог дольше переносить глава дома Лампрехтов и во что бы то ни стало хотел положить этому конец.
Вошла тетя Софи, тщательно осмотрела накрытый для обеда стол и согнала муху с вазы, наполненной фруктами.
– Сбегай наверх, Грета: слесарь поправляет там чердачную дверь, и я боюсь, чтобы он не испортил портреты, если станет их переставлять.
Маргарита поднялась наверх, увидела, что портреты не тронуты, подпорки от двери убраны, и она стоит широко открытой, как в прошлую ночь.
Над непокрытыми стропилами крыши работали плотники.
Под ее ногами скрипели половицы, над головой резко выделялись на голубом фоне неба крепкие, как железо, почерневшие стропила; октябрьское солнце ярко освещало следы ног, о которых говорил вчера папа.
Вспомнив об этом, она покачала головой: тонкие башмаки, конечно, никогда не могли ходить по этим грубым, необтесанным доскам, разве только подбитые гвоздями сапоги прежних укладчиков. В старых домах есть свои тайны, и для родившихся в воскресенье людей из-под слоев пыли и паутины блестят глаза домовых, из всех углов раздается шепот о скрытых преступлениях и старинных бедах…
Но почему именно тут, в прежних складах прозаических тюков полотна, должна была буря вывести на свет неразрешимую загадку, это было ей теперь, при ярком сиянии солнца, еще непонятнее, чем ночью, когда так странно говорил папа.
Здесь наверху, под открытым небом дул довольно сильный ветер, и чтобы волосы не разлетались, Маргарита вынула из кармана маленькую черную кружевную косынку и, надев ее на голову, пошла уже было вдоль амбаров, когда вдруг услышала несшийся из кухни пронзительный крик нескольких женщин. В окнах никого не было видно, но в эту минуту примчался кучер и бросился к конюшне, за ним бежали несколько человек, не принадлежащих к дому.
Работники спрыгнули с груды развалин, и посреди двора в одно мгновение кучка людей собралась вокруг крестьянина, который что-то поспешно рассказывал, боязливо понизив голос, словно боялся, что его услышат стены.
– За Дамбахской рощей, – донеслось к ней наверх.
– За Дамбахской рощей нашли его, – вдруг сказал голос около полуотворенной двери ближайшего амбара. Это прибежал из конторы ученик. – Лошадь его была привязана к дереву, – говорил он, задыхаясь, – а он лежал во мху, торговки думали, что он спит. Его отнесли на фабрику. Такой богатый человек, у которого сотни рабочих и кучера и слуги, и должен был так одиноко. – Он вдруг замолчал, испугавшись мертвенно бледного лица девушки, обрамленного черным кружевным платком, и ее больших, полных ужаса глаз, когда она прошла мимо рабочих с бессильно опущенными руками, словно сомнамбула.
Она не спросила: «Он умер?» Ее бледные губы были судорожно сжаты и не могли произнести ни слова. Маргарита молча сошла с лестницы пакгауза и вышла через открытые ворота на улицу.
Она быстро шла по отдаленным пустым переулкам, по той же дороге, по которой когда-то бежала из страха перед пансионом. Но сейчас она даже не вспомнила об этом. Кругом нее, правда, были не волнующиеся нивы, согретые вечерними лучами июльского солнца, а далеко простирающиеся уже сжатые поля, над которыми летали стаи ворон. Их карканье одно нарушало мертвое безмолвие осеннего ландшафта, но Маргарите казалось, что ее преследует хор учеников. «Так решено в совете Бога» – непрестанно звучало в ее ушах, заглушая резкий крик птиц.
Иногда она вдруг на минуту останавливалась и со стоном зажимала уши и закрывала глаза.
Неужели мог случиться такой ужас? Возможно ли, чтобы крепкий, полный сил человек упал, как тонкий колос от взмаха косы, и властная рука судьбы в одно мгновение остановила исполнение самонадеянных планов и намерений и внезапно сковала уста, готовые произнести решающие слова?
Она шла все быстрее, уже бежала по голым полям, через пригорок, по шелестящей под ее ногами листве, которой буря усеяла всю дорогу перед рощей.
Только бы попасть туда скорее, чтобы освободиться от невыразимой муки: там она увидит, что это только сильный припадок, все пройдет, все будет опять по-старому, она услышит его голос, увидит устремленный на нее взгляд, и этот ужасный час забудется, как страшный сон.
«Они нашли его за Дамбахской рощей» – опять явственно раздалось в ее ушах, и сердце замерло от испуга, ноги подкосились, сладкая надежда рассеялась, как обманчивый сон.
Вон там, где березы выступали из-за стволов буков, было это место.
Земля была здесь вытоптана ногами многих людей, как на месте битвы, большие сучья обломаны на деревьях для простора.
Ее душевная сила сломилась под этим ударом, и когда, наконец, перед ней невдалеке открылись фабричные строения, а лесок и первые дома деревни остались позади, она вдруг почувствовала страшную слабость и прислонилась к одной из лип, которые стояли против ворот фабричного двора, бросая тень на площадку, где всегда отдыхали рабочие.
На дворе стояли группы фабричных, но оттуда не доносилось ни звука.
Было только слышно, как прохаживали Гнедого.
В ту минуту, как Маргарита подошла к липам, ландрат вышел из сада во двор и почти одновременно с этим с шоссе повернул экипаж и с шумом остановился перед воротами.
Как в тумане, увидела молодая девушка развевающиеся ленты и перья на шляпах– в экипаже сидели дамы из Принценгофа.
– Успокойте меня, бога ради, дорогой ландрат, – воскликнула баронесса Таубенек, когда Герберт, бледный как мел, подошел к дверце кареты.
– Боже мой! Какой у вас вид! Так действительно случилось то ужасное, невероятное, что сообщил мне встретившийся нам судья из Гермелебена? Наш милый бедный коммерции советник.
– Он жив, дядя, ведь он жив? – услышал он возле себя умоляющий прерывающийся голос, и горячие пальцы сжали его руку.
Он обернулся, испуганный:
– Это ты, Маргарита!
Дамы высунулись из кареты и воззрились на богатую купеческую дочку, которая пришла, как служанка, в утреннем платье, покрытая черным платочком, разгоряченная, в пыли.
– Так это фрейлейн Лампрехт, ваша племянница, милейший ландрат? – спросила, запинаясь и с недоверием, толстая дама, с тем любопытством ограниченных людей, которое они не могут скрыть даже при трагических обстоятельствах.
Он не отвечал, а Маргарита и не взглянула на его будущую важную тещу, она не помнила в эту ужасную минуту об отношениях, которые существовали между этими тремя людьми; взгляд ее был прикован с диким страхом к расстроенному лицу Герберта.
– Маргарита! – Он сказал одно это слово, но с такой душевной мукой, что она поняла все.
Содрогнувшись, она оттолкнула его крепко обнявшую ее руку и пошла по двору к павильону.
– Она, кажется, так огорчена, что совсем потеряла голову, – услышала она за собой звучный, холодный, выражавший сожаление голос красавицы Элоизы, – иначе не решилась бы идти в таком виде по городу.
В сенях павильона стояли, собираясь уходить, два городских врача и обливавшаяся слезами жена фактора и разговаривали вполголоса. До Маргариты донеслись слова «удар», «прекрасная смерть», «смерть, достойная зависти».
Не поднимая глаз, скользнула она мимо говоривших прямо в комнату, где всегда сидел отец.
Теперь он лежал на диване – его прекрасное лицо резко выступало на темно-красной обивке, казалось, он спал мирным сном; внезапно, без страданий похитившая его рука смерти стерла с его лица следы мрачных раздумий. У ног его сидел дедушка, охватив руками седую голову.
Старик взглянул на внучку, когда она опустилась в немой скорби на колени перед отцом, ему было понятно, что она пришла пешком и в «таком виде» – он знал свою Гретель. Нежно, но молча, он притянул ее к себе и на его родной груди из ее глаз хлынули, наконец, неудержимым потоком благодатные слезы.
Глава шестнадцатая
В галерее между дверью в большую залу и противоположным средним окном было место, где все носившие имя Лампрехтов принимали последнее прощание от своих близких, прежде чем сойти под сырые своды фамильной усыпальницы на тихом кладбище за городскими воротами.
Здесь лежала и злая госпожа Юдифь с озаренным злорадной улыбкой лицом: вынудив у своего супруга клятву, связывающую его на всю жизнь, она перестала отчаянно бороться со смертью и сейчас же вытянула свое худое некрасивое тело в вечном покое.
Здесь же под цветущими тропическими растениями, окружавшими обитый серебром гроб богатой женщины, увидел, как говорят, господин Юстус Лампрехт в первый раз красавицу Доротею.
Она была осиротевшей дочерью одного живущего в дальних краях купца, который вел дела с фирмой Лампрехт и назначил господина Юстуса опекуном Доротеи в своем завещании. И вот однажды вечером перед домом Лампрехтов остановилась дорожная карета, на которую никто не обратил внимания, хотя в дом по ярко освещенной лестнице входило необыкновенно много людей; приехавшая незнакомая девушка вышла из кареты, последовала за ними и очутилась, к своему ужасу, перед покойницей.
Таково было ее первое появление в доме будущего мужа – это было «дурным предзнаменованием», которое оправдалось: несколько лет спустя она лежала на том же месте в гробу, как прекрасное изваяние, с мертвым ангелом в объятиях, вся усыпанная цветами, несмотря на суровую зиму издалека привезенными за баснословно дорогую цену; шлейф ее белого шелкового платья сносился из гроба и лежал длинной полосой по полу галереи.
Это рассказывали еще и до сего времени. С тех пор много покойников лежало на том же месте, в спокойном безмолвии выслушивая последний приговор окружающих. Отцы и сыновья, матери и дочери, отжившие старики и преждевременно похищенные смертью юноши – все останавливались здесь, прежде чем переселиться на вечный покой; но такого покойника, как умерший теперь Лампрехт, еще никогда не видела старинная галерея. Старушки, с трудом влезшие на лестницу среди жадной до зрелищ толпы, могли бы это подтвердить, так как никогда не пропускали похорон в доме Лампрехтов.
Действительно, казалось, что этот красивый богатырь вот-вот спрыгнет со своей странной постели, стряхнет с себя цветы, потянется, как после сна, и насмешливо сверкнет на любопытных своими огненными очами.
Мужчины шепотом говорили между собой, что с его смертью сломился последний могучий столб, поддерживающий старый дом Лампрехтов, и неизвестно, что будет теперь.
И они были правы. Длинная фигура в туго накрахмаленных воротничках на худой шее, скользившая, как тень, потирая зябнувшие руки, была просто жалкой рядом с величественным покойником – на такого наследника плоха была надежда.
Опасались, что испуг при внезапной катастрофе может иметь для него роковые последствия, но он даже не был испуган, а только удивлен и, пожалуй, смущен, так что первый день ходил как во сне. Затем его холодность еще резче выступила в обращении со служащими в конторе, и никого не удивило, что он уже на другой день сел за осиротелый стол покойника.
По окончании печальной службы большая часть присутствующих удалилась, оставались только те, кому хотелось еще посмотреть на окруженного роскошью и величием мертвеца.
Совершавшее отпевание духовенство, дамы из Принценгофа, адъютант, присланный герцогом, и домашние собрались в большой зале; между ними не было только дочери покойника. Она спряталась за черной суконной занавеской, которой было задрапировано среднее окно галереи, ища, как раненый зверь, темноты.
Неужели этот церемониал, эта выставка мертвеца и скорби, оставшихся в живых были действительно необходимы? Здесь наверху, где ей слышались замиравшие звуки внезапно оборванной струны человеческой жизни, где ей казалось, что отлетавшая душа, вернувшись, трепетала крыльями, здесь целый день стучали обойщики и садовники приносили по лестнице носилки с цветами из оранжерей. И неужели вокруг гроба должны были толпиться чужие люди, когда священники произносили хватающие за душу прощальные слова молитв?
Но чем больше было посторонних, тем больше было чести фамилии. С каждым новым подъезжающим к крыльцу экипажем важная фигура бабушки, разыгрывавшей роль хозяйки, все вырастала. И какой бессмысленный разговор вели эти люди! Если бы в это общество попал незнакомый человек, он бы подумал, что покойник был калекой, во всех отношениях жалким, нуждающимся в посторонней помощи человеком, которому можно было только пожелать «вечного покоя» и переселения на тот свет.
– Ему теперь хорошо! – говорилось на разные лады, но ни один из этих красноречивых ораторов не знал, что именно в последние часы жизни он был весь проникнут тайным намерением, которое хотел непременно исполнить.
Он не предчувствовал своей близкой кончины, когда выехал из дому.
На фабрике среди всех взволнованных разрушениями людьми он один был спокоен. Осмотрев все и сделав распоряжения, он поехал домой, и здесь-то на обратном пути его подстерегла смерть.
Видимо, почувствовав головокружение, он сошел с лошади, привязал горячее животное и лег на мягкий мох в тени деревьев. Но какой ужас должен был охватить его, когда он понял, что умирает, об этом не думал никто, ведь теперь его лицо выражало только холодное спокойствие.
Внезапно расстаться с жизнью, не выполнив своего намерения, не исполнив долга, – неужели отлетевшая душа погружается в такое полное забвение всего земного, что ей может быть хорошо даже при таких условиях, как утверждают эти люди?
Все оставшиеся в галерее ушли, и наступила такая торжественная тишина, что в зале было слышно потрескивание горевших восковых свечей.
Из глубины темнеющей галереи вышел тогда живописец Ленц, который, вероятно, стоял там, незамеченный, в продолжение всей церемонии.
Старик был не один, а с маленьким внуком: по указанию дедушки мальчик немедленно направился к обитому черным высокому катафалку, на котором стоял гроб. Но только он хотел занести ногу на первую ступеньку, как из залы, словно безумный, выскочил Рейнгольд.
– Не смей всходить туда, малыш! – крикнул он сдавленным голосом, задыхаясь от негодования, и отдернул ребенка за руку.
– Позвольте моему внуку поцеловать руку, которая. – Старый живописец не мог кончить своей скромной просьбы.
– Это не годится, Ленц, неужели вы этого не понимаете! – поспешил прервать его молодой человек резким отказом. – Что же было бы, если бы все наши рабочие предъявляли подобные требования? А вы, конечно, согласитесь, что ваш внук не имеет на это больших прав, чем дети наших остальных служащих.
– Нет, господин Лампрехт, с этим я не могу согласиться, – горячо возразил старик, и кровь бросилась ему в лицо. – Коммерции советник был.
– Ну да, боже мой, – согласился Рейнгольд, нетерпеливо пожимая плечами, – папа был, конечно, иногда непостижимо снисходителен, но, зная его образ мыслей, трудно допустить, чтобы он позволил такое фамильярное отношение со стороны мальчика в присутствии знатных друзей. – Он указал на залу. – Поэтому и я не могу этого разрешить. Уходи же! – Он оттащил ребенка за плечи, указывая ему на дверь: – Никто не нуждается в твоем поцелуе!
Возмущенная Маргарита раздвинула черные гардины и вышла из оконной ниши. Но в ту же минуту и Герберт пришел поспешно из залы, где он стоял недалеко от двери. Не говоря ни слова, он взял мальчика за руку и провел мимо Рейнгольда по ступеням катафалка к гробу.
– Лучше в губы! – сказал мальчик шепотом своему провожатому с той краткой манерой выражаться, которая свойственна детям, отворачивая свое побледневшее личико от белой, как воск, лежащей в цветах руки. – Он тоже целовал меня, знаете, там под воротами, когда мы были одни.
Ландрат смутился, но только на мгновение, потом взял мальчика на руки, поднял его над гробом. Ребенок низко наклонил свою прелестную голову над неподвижным телом, причем его каштановые локоны упали на холодный лоб покойника, и поцеловал его в обросшие бородой уста.
Грустное лицо молодой девушки, раздвинувшей черные занавески и готовой дать энергичный отпор брату, словно просветлело, и она бросила благодарный взгляд на того, кто выказал серьезный решительный протест против жестокой бессердечности на этом священном месте.
Между тем находившееся в зале общество, стараясь не шуметь, вышло на галерею.
– Боже, как трогательно! – прошептала баронесса Таубенек, в то время как ландрат, сойдя со ступеней катафалка, нежно опустил мальчика на пол.
– Но что это? – обратилась она вполголоса к советнице. – Я не знала, что в вашем семействе есть дети.
– В нашем семействе детей нет, милостивая государыня, сестра и я – единственные оставшиеся в живых Лампрехты, – запальчиво вступил в их разговор раздраженный Рейнгольд, с трудом сдерживая клокотавшую в нем злобу. – Нежный поцелуй – только знак благодарности за оказанные благодеяния, вообще же мальчик не имеет никакого отношения к нашему семейству – он внук вон того старика. – Он указал на старого живописца, который, взяв за руку ребенка и с благодарностью поклонившись ландрату, молча уходил из галереи.
– Зачем ты так рано умер, Болдуин, – скорбно прошептал старый советник. – Помилуй, Боже, бедных людей, которые попадут теперь во власть этого бессердечного мальчишки, – он выжмет из них все соки.
В галерее не осталось никого, кроме дедушки и внучки, так как все остальные пошли провожать уезжавших.
– Перестань, Гретель! Мужайся! – уговаривал он стоявшую на коленях на верхней ступеньке катафалка и горько плакавшую молодую девушку, проводя рукой по ее кудрявым волосам.
Она поцеловала холодную руку отца, словно не решалась стереть детское дыхание с губ мертвеца, потом встала и вышла под руку с дедушкой в соседнюю комнату.
– Самое тяжелое пережито, милая Гретель, – сказал он, войдя туда. – Теперь отправляйся-ка ты недели на две опять в Берлин. Там ты, даст Бог, придешь в себя, и твое бедное наболевшее сердце успокоится. Но вспомни тогда и о старом дедушке. Пусто будет в нашем милом Дамбахе – он ведь больше туда никогда не приедет! – Седые усы дрогнули. – Он был мне всегда хорошим сыном, хотя его внутренний мир был для меня книгой за семью печатями.
Сказав это, он вышел и затворил за собой дверь, а Маргарита убежала в самую отдаленную комнату; в красную гостиную. Она знала, что вместе со свечами погаснет и блеск, окружавший его при жизни, блеск, которому многие завидовали, что теперь начнутся приготовления к тому переселению в тихое пристанище за городскими воротами, которое должно произойти завтра рано утром. Да, завтра в это время все кончится, и ее уже здесь не будет, она будет далеко от осиротелого отцовского дома. Сегодня с последним поездом должен приехать на похороны дядя Теобальд, завтра около полудня он уедет назад и увезет ее с собой.
Она ходила взад и вперед, и шаги ее гулко отдавались между высокими стенами большой, слабо освещенной комнаты. Бельэтаж привели пока на скорую руку в порядок, ковры не были постланы, и портреты все еще стояли в коридоре бокового флигеля.
На выцветших обоях темнел большой четырехугольник на том месте, где висел портрет дамы с рубинами, горячо любимой красавицы, чью бедную душу жестокое суеверие заставляло сто лет бродить по старому купеческому дому, пока, наконец ворвавшаяся в него буря не унесла ее на своих крыльях… О, эта бурная ночь, в которую осиротевшая девушка в последний раз смотрела в глаза отца.
– До завтра, дитя мое! – были его последние обращенные к ней слова.
Это завтра никогда не наступило. Она схватилась руками за голову и забегала еще быстрее.
Вдруг дверь залы отворилась, вошел Герберт и пошел по анфиладе комнат, ища кого-то глазами. Он был в пальто и со шляпой в руках.
Маргарита остановилась, увидев его, и медленно опустила руки.
– Как это тебя оставили совсем одну, Маргарита? – спросил он с искренней жалостью, с которой в прежние годы обыкновенно говорил с больным ребенком – Рейнгольдом.
Он бросил свою шляпу и взял молодую девушку за руки.
– Ты вся похолодела. Не годится тебе быть здесь одной в пустой, мрачной комнате. Пойдем со мной вниз! – нежно попросил он и хотел обнять ее за талию, чтобы помочь идти, но она уклонилась от него и отошла на несколько шагов.
– У меня болят глаза, – сказала она из темного угла с боязливой торопливостью. – Мне хорошо в полусвете после яркого освещения в галерее. Да, здесь пусто, но так тихо, так благодетельно тихо для моей израненной души, после стольких мудрых фраз, сказанных мне в утешение.
– Между ними многие были сказаны с добрыми намерениями, – успокаивал он ее. – Я понимаю, что стечение гостей и весь этот парад могли оскорбить твое чувство. Но ты не должна забывать, что наш покойник всегда придавал большое значение публичным торжествам и пышные похороны были бы ему как раз по душе. Пусть это послужит тебе утешением, Маргарита!
Он подождал ответа, но она молчала, и он взялся за шляпу.
– Я поеду на станцию встретить дядю Теобальда. Он лучше всех нас сумеет смягчить твою скорбь, поэтому я радуюсь его приезду. Но неужели ты решила уехать с ним в Берлин, как мне только что сказал отец?
– Да, я должна уехать! – сказала она поспешно. – Я и сама до сих пор не знала, как мне хорошо жилось: тихую, безмятежную жизнь принимаешь как должное. А вот теперь меня постигло несчастье, и я не в силах с ним бороться, я потерялась, горе завладело моим существом со страшной силой!
Она невольно подошла к нему ближе, и он видел печать скорби на ее лице.
– Ужасно постоянно думать все об одном, а у меня нет сил направить мысли на другое, и меня даже сердит, если кто-то вторгается в этот круг и мешает мне думать. Здесь будет все время так продолжаться, поэтому я должна уехать. Дядя даст мне работу, трудную работу, которая меня вылечит, – он составляет новый каталог.
– Да и люди тебе там симпатичнее.
– Симпатичнее, чем дедушка и тетя Софи? Нет! – прервала она его, покачав головой. – Я слишком похожа на них и характером, и темпераментом, и никто не может нас отделить друг от друга.
– Но они не единственные твои родственники здесь, Маргарита.
Она молчала.
– А те несчастные, о которых ты не говоришь, с ними легко справятся в Берлине. Для этого померанским, мекленбургским или еще там каким-нибудь дворянам не придется даже вынимать рыцарского меча из ножен. – Он не окончил, покраснев под ее недовольным взглядом. – Прости! – прибавил он поспешно. – Я не должен был говорить об этом в эти мрачные часы.
– Да, в эти часы несчастья жестоко напоминать вечно улыбающееся лицо, – согласилась она почти запальчиво. – Я теперь только поняла, как можно во время глубокой печали возненавидеть выхоленного, розового, хладнокровного человека. Чувствуешь себя еще более изломанной и несчастной рядом с цветущими и душевно спокойными людьми, в каждой черте лица которых ясно выражается: «мне нет до этого никакого дела». Так сегодня около меня у гроба стояла молодая баронесса, гордая, здоровая и холодная до глубины души, я почти задыхалась от ее крепких духов, а постоянное шуршание ее длинного шлейфа так меня раздражало, что я готова была оттолкнуть ее от себя.
– Маргарита! – воскликнул он, как-то странно взглянув на нее и схватив за руку, но она ее вырвала.
– Не беспокойся, дядя! – сказала она с горечью. – Я настолько воспитана, чтобы никогда этого не сделать. И когда я вернусь.
– Опять через пять лет, Маргарита? – перебил он, напряженно глядя ей в лицо.
– Нет. Дедушка хочет, чтобы я вернулась скорее. Я приеду в начале декабря.
– Дай мне слово, Маргарита, что это так и будет, – сказал он поспешно, опять протягивая ей руку.
– Разве тебе не все равно? – спросила она, пожимая плечами и искоса пугливо взглядывая на него своими заплаканными глазами; но в его протянутую руку она все-таки положила на мгновение кончики своих похолодевших пальцев.
Карета, которая должна была отвезти ландрата на вокзал железной дороги, давно стояла у крыльца, и теперь в большой зале вдруг появилась советница и пошла по анфиладе к красной гостиной. Она казалась маленькой, как ребенок, в гладком шерстяном траурном платье, а черный креповый чепчик придавал ее миниатюрному отцветшему лицу вид мумии. Вместе с официальной, торжественной печалью лицо это выражало в настоящую минуту и какое-то недовольное удивление.
– Как, ты здесь, Герберт? – спросила она, остановившись на пороге. – Ты так поспешно простился с высказавшими нам столько участия друзьями, что я могла это извинить только тем, что ты спешишь на вокзал. Но карета давно ждет тебя, а ты стоишь здесь с нашей малюткой, которая едва ли нуждается в твоих утешениях, – я хорошо знаю Грету. Ты опоздаешь, милый сын!
Легкая загадочная улыбка скользнула по губам «милого сына», он, однако, поднял шляпу и молча ушел, а советница взяла внучку под руку, намереваясь ее увести.
– Наверху в гостиной так хорошо и тепло, и самовар кипит, – говорила старуха, печально понизив голос. – Дядя Теобальд приедет иззябший и будет рад выпить чашку горячего чая. Так жаль, что дяди не было на отпевании, такого стечения знати никогда еще не видел дом Лампрехтов; конечно, в нем всегда бывали люди и с известными уважаемыми именами, но высшего дворянства никогда не было. Не великолепный ли это конец земного существования гордого человека? Такому концу должны радоваться ангелы на небесах.
Глава семнадцатая
Наступила зима, настоящая тюрингская зима, когда госпожа Голле до тех пор трясет свою перину над горами и долинами, пока все деревенские дома до самых коньков на крышах не потонут в белом серебристом пухе.
Теплый снежный покров, блестящий и гладкий, с мириадами вновь загорающихся в нем снежинок, лег и на маленький городок Б. у подножия тюрингских гор.
В однотонной белизне исчезли все повреждения, причиненные октябрьскими бурями: с трудом починенные стены, кровли и башни и исправленная черепичная крыша пакгауза. А за чертой города, перед позолоченной решеткой, окружающей каменную часовню, где подъемная дверь склепа опустилась два месяца тому назад за последним покойником из дома Лампрехтов, метель нагромоздила алебастровую стену, точно надгробный памятник, на искрящемся откосе которого, казалось, можно было прочесть: «Не подходите! Тот, кто лежит за мной, не имеет ничего общего с миром живых».
Да, теперь они спали одиноко, а перед тем как их сюда опускали одного за другим, каждый из этих гордых купцов, сознавая неизбежный конец и прощаясь навеки с любимой фирмой, думал: что-то будет без него. Но и без него все шло своим порядком, раз пущенная машина не останавливалась, утрата забывалась, и даже по книгам не значилось никакого убытка.
Так и последнее переселение в другой мир главы фирмы не остановило, по-видимому, ее жизни. Хотя Рейнгольду было восемнадцать лет и его нельзя было объявить наследником, это была пустая формальность, которая не имела значения. Молодой купец с холодными принципами старика туго натянул вожжи с первых же дней своего управления, а что он хорошо знал дело, это было бесспорно. Главный бухгалтер и фактор, которым было на время поручено ведение дел, не имели рядом с ним почти никакого значения, они редко что-либо решали, учитывая как непродолжительность своих полномочий, так и нервную раздражительность наследника, конторские же служащие и рабочие на фабрике робко и мрачно склонялись над своей работой, когда перед ними появлялся долговязый юноша с какой-то неопределенной небрежностью в походке и движениях, но с неумолимой непреклонностью во взгляде. Коммерции советник тоже был строг и редко удостаивал ласковым словом своих подчиненных, но он был в высшей степени справедлив и благороден в расплате с рабочими, его правилом было «жить и давать жить другим», все любили его за это, несмотря на его высокомерие.
По поводу прежнего стиля управления молодой наследник высказывал уничтожающую критику.
– Теперь будет по-другому! Папа довольно разбросал денег, он хозяйничал как дворянин, купцом он не был никогда! – говорил Рейнгольд, наводивший новые порядки.
Наконец вернулась Маргарита, уже третий день она опять была дома.
Тетя Софи знала о времени ее приезда и выехала встретить ее на вокзал, советница соблаговолила тоже поехать с нею, чтобы как бабушка взять осиротевшую девушку под свое крыло. Но как удивилась старая дама, увидев, что с внучкой из купе вагона выходит ландрат. В качестве депутата он уже несколько недель жил в Берлине и должен был вернуться не так скоро. Оказалось, что он поехал по одному делу на ближайшую большую станцию, где должен был пробыть несколько часов, и вдруг встретил возвращающуюся домой племянницу, которой рад был оказать помощь и покровительство.
Он объяснил все это, улыбаясь, а советница сердито покачала головой. К чему было ездить по холоду туда и обратно, разве нельзя было сделать все на обратном пути? Благодаря железным дорогам люди мечутся, исполняя свой малейший каприз.
А вчера рано утром, уговорившись наперед с Маргаритой, он подъехал в санях к крыльцу, чтобы взять ее с собой. Ему надо было сообщить что-то отцу об их сдаваемом имении, а для Маргариты это был хороший случай повидаться с дедушкой, – сказал он.
И они помчались по ровной белоснежной равнине. Небо было сплошь покрыто снеговыми тучами, навстречу дул порывистый ледяной ветер, который сорвал вуаль с ее лица. Взяв вожжи в одну руку, Герберт поймал развевающийся газ, потом скинул с плеч свою широкую шубу и закрыл меховой полой озябшую девушку.
– Оставь же! – сказал он хладнокровно в ответ на ее сопротивление, еще крепче закутывая ее в шубу. – Со стороны отца или старого дяди это не оскорбляет достоинства девушки.
– А если увидят из Принценгофа, – заметила она, бросив в ту сторону боязливый взгляд.
– Ну что ж из того? Вот так несчастье! – ответил он, с улыбкой смотря на нее. – Тамошние дамы будут знать, что закутанная фигурка рядом со мной не кто иной, как моя маленькая племянница.
Да; конечно, красавица Элоиза была в нем так уверена, что в ее сердце не могло закрасться и тени сомнения.
К вечеру он опять уехал в столицу, чтобы присутствовать на последнем заседании.
Итак, вчера было так много пережито, что Маргарита едва пришла в себя только сегодня, в воскресенье. Тетя Софи была в церкви, все слуги, исключая Бэрбэ, тоже отправились слушать проповедь. В доме царила полная воскресная тишина, и девушка могла разобраться в своих впечатлениях, полученных по приезде.
Стоя на ступеньке у окна, она смотрела на покрытый искрящимся снегом рынок. Ей казалось, что жестокая стужа проникла и в милый старый дом и покрыла все невидимым льдом. И прежде здесь по временам появлялся мрачный дух, когда хозяином овладевала меланхолия, удручавшая домашних.
Но этот мрак был только отражением его уныния, которое он старался скрыть, уединяясь в своей комнате. Отцовский дом все-таки оставался по-прежнему родным и приятным. Папа никогда не вмешивался в издавна заведенный домашний порядок, был щедр и не жалел денег, стремясь, чтобы всем домашним и служащим у него жилось хорошо. Как все переменилось!
Наследник хотя и много сидел за своей конторкой над торговыми книгами, но этим его деятельность не ограничивалась – он был вездесущ. Его длинная фигура бродила, как тень, по всему дому, пугая людей внезапным появлением. Бэрбэ жаловалась, что он преследует ее по пятам, как «жандарм». Подзывает к окну конторы торговок, расспрашивая их, сколько они доставили на кухню масла и яиц, а потом бранит ее за непомерные траты; иногда он вынимал из-под плиты положенные ею дрова и заменял большую кухонную лампу маленькой, которая так слабо освещала обширную кухню, что такой старый человек, как она, мог от этого ослепнуть.
«Получать как можно больше денег и копить их» – стало девизом дома, и молодой хозяин уверял при каждом удобном случае, потирая свои холодные руки, что теперь весь свет будет опять называть Лампрехтов тюрингскими Фуггорами – звание, на которое они, было, потеряли право при двух последних представителях фирмы, так как слава их богатства несколько померкла.
От тети Софи Маргарита до сих пор еще не слышала слова жалобы, но ее милое лицо сильно побледнело и с него исчезло выражение бодрой духовной жизни, а сегодня за утренним кофе она сказала, что весной пристроит к домику в своем саду две комнаты и кухню: жить среди природы всегда было ее заветной мечтой.
Вот теперь она шла по рынку. Обедня кончилась, и молельщики спускались по переулку, идущему от церкви к великолепной крытой галерее с колоннами, которая окружала рынок с восточной стороны.
Были здесь и шляпы, на которых развевались вуали и перья, бархатные и шелковые платья, волочившиеся по мостовой. Богатые и бедные, старые и молодые – все шли по одной дороге, никто не думал о смерти, а кто знает, быть может, в следующее воскресенье кто-нибудь из них не будет проходить здесь, похищенный ею. Люди обычно не чувствуют своего приближения к могиле. Так же твердо и самоуверенно ходили в былые времена через рынок богато разодетая надменная госпожа Юдифь и красавица Доротея, как теперь шла тетя Софи в своей новой меховой тальме.
Вслед за нею показались странствующие студенты. Маргарита, накинув теплую кофту, вышла навстречу тете, и в ту минуту, как она открывала дверь, хор молодых голосов трогательно запел чудное славословие «Слава всевышнему Богу».
– Я просила спеть именно это для меня, а то все поют хоралы, – сказала тетя Софи, входя в дом и стряхивая снег с ног.
Но Маргарита вряд ли слышала, что она сказала: затаив дыхание, прислушивалась она к одному серебристому дисканту, который победоносно, как голос серафима, покрывал все другие голоса.
– Ну да, это маленький Макс из пакгауза, – сказала тетя. – Мальчик поет, чтобы заработать деньги.
Маргарита вышла на порог полуотворенной двери и посмотрела во двор.
Мальчуган стоял в черном берете на кудрявой голове, с раскрасневшимися от мороза щеками, и теплое дыхание, вырывавшееся вместе с пением из его груди, сразу обращалось в пар от холода.
Как только замер последний звук, Маргарита знаком подозвала его к себе, он сейчас же подошел и раскланялся с молодой девушкой, как вежливый кавалер.
– Неужели дедушка и бабушка позволяют тебе петь в такой холод у дверей? – спросила она с негодованием, взяв ребенка за руку и притягивая его к себе на порог.
– Конечно, фрейлейн! – прямо ответил мальчик, как будто даже несколько рассердившись на ее вопрос. – Бабушка позволила, значит, и дедушка не имеет ничего против этого. Не всегда же так холодно, да это и ничего, мне полезен холодный воздух.
– А как ты попал в хор учеников?
– Да разве вы не знаете, что мы, мальчики, зарабатываем этим немного денег? – Он поспешно оглянулся на учеников, которые уходили. – Пустите меня, – попросил он, как бы испугавшись. – Префект будет браниться. – И, вырвав свою холодную ручонку из руки девушки, побежал догонять.
– Так в пакгаузе произошли такие большие перемены? – спросила Маргарита, едва удерживая слезы и чувствуя, как тяжело стало у нее на сердце.
– Да, Грета, там все переменилось, – ответил ей вместо тети стоявший у окна конторы Рейнгольд. – И ты сейчас узнаешь; какие произошли перемены. Будь только добра запереть прежде дверь, оттуда убийственно дует. Воображаю, какое удовольствие доставило нашим соседям, что фрейлейн Лампрехт в подражание покойной госпоже Котте фон Эйзенбах зовет к себе странствующих учеников, жаль, что и ты не вышла к ним с суповой миской в руках! Это было бы еще трогательнее.
Тетя Софи ушла, затворив за собой дверь.
– Тетя теперь постоянно делает такое лицо, будто она проглотила уксусу, – сказал, пожимая плечами, Рейнгольд. – Новая метла, которая теперь метет дом, ей не по вкусу. Разумеется, старикам и не может нравиться, когда в их теплое насижейное гнездо впускают свежий воздух, но я на это не обращаю внимания и, конечно, не оставлю в угоду тете прежнего беспорядка и заведомых лентяев при деле. Старик Ленц отпущен мною месяц тому назад и должен к Новому году выехать из пакгауза. Итак, ты теперь знаешь, Грета, почему мальчик на посту у двери. Другие дети должны же зарабатывать свой хлеб, никому деньги не достаются даром, и я не понимаю, чем принц из пакгауза лучше других.
С этими словами он захлопнул окно, а Маргарита пошла в свою комнату, не возразив ни слова. Закутавшись в шаль и сунув в карман кошелек, она сейчас же вышла во двор и направилась к пакгаузу.
Глава восемнадцатая
Дверь старинного строения тяжело затворилась за неподвижно остановившейся у лестницы девушкой. По этим ступеням шла она в тот ужасный день, когда бежала в Дамбах, чтобы удостовериться в своем сиротстве.
О, если бы он только знал, как издевается над его памятью несовершеннолетний наследник, без всякой жалости и милости отбрасывая всё, что не входит в его расчеты.
Покойник любил маленького Макса – она часто вспоминала при этом историю Саула и Давида: мрачный, страдающий меланхолией человек не мог избегнуть очарования красивого, умного мальчика, очарования, которому подчинялись и все окружающие. Она не забыла, как нежно он говорил о ребенке, как уверял своего тестя, что возьмет впоследствии мальчика к себе в контору, и как он сказал во время бури, стоя у окна, что Макс не для того создан, чтобы забавлять других. А теперь ребенок пел у дверей в такую жестокую стужу.
Она поднялась по лестнице. Пол под ее ногами был чисто вымыт, пахло можжевельником, как всегда по воскресным дням в Тюрингии.
На ее тихий стук не последовало никакого ответа, даже присутствие ее не было никем замечено, хотя чуткая Филина громко залаяла в кухне. У одного из окон, в глубокой нише сидела госпожа Ленц и вязала фуфайку из пестрой шерсти, у другого окна стоял рабочий стол ее мужа, низко склонившегося над какой-то работой.
И только при громком приветствии молодой девушки оба старика подняли головы и встали со своих мест. При виде их удивленных лиц Маргаритой овладело внезапное смущение.
Ее привело сюда теплое участие к ним, но ведь она пришла из дома, где жил неумолимый враг стариков, отнявший у них кусок хлеба и ввергший их в нищету. Как же было им не чувствовать горечи и недоверия ко всем его близким?
Старый живописец вывел ее из неловкого положения, радушно протянув руку и предложив сесть. Очутившись опять в той комнате, где десять лет назад изнемогающая от страха, дрожащая от лихорадки девочка встретила такое нежное участие, она до мельчайших подробностей припомнила тот вечер. Как мог папа после того, как обитатели пакгауза выказали его ребенку столько доброты, до конца своей жизни высокомерно относиться к ним? А теперь как плохо приходится старикам!
Нужда, правда, еще не давала себя чувствовать. Комната была хорошо натоплена, на полу лежал большой теплый ковер, мебель и гардины на окнах были довольно новы – видно, что каждый год что-нибудь тратилось на обстановку, что здесь старались сделать свое жилище приятным и удобным.
Посреди комнаты стоял покрытый белоснежной, блестящей, как атлас, скатертью обеденный стол; салфетки были вдеты в красивые кольца и возле расписных фарфоровых тарелок лежали серебряные ложки.
– Я помешала вам работать, – сказала Маргарита в свое извинение, садясь на стул около поместившихся на диване стариков.
– Какая это работа, скорее забава, – возразил старый живописец. – Определенной работы у меня теперь нет, так я доканчиваю начатый несколько лет тому назад пейзаж. Правда, он подвигается медленно. Я совсем ослеп на один глаз, да и другим вижу плохо, так что могу работать только при дневном свете.
– Вас лишили заработка? – спросила Маргарита, идя прямо к цели.
– Да, мужу отказали, – подтвердила с горечью госпожа Ленц, – отказали как поденщику, потому что он добросовестный художник и не может поспевать за молодыми бездарными пачкунами.
– Ганнхен! – с укоризной прервал он жену.
– Нет, милый Эрнст, кроме меня, некому сказать, – возразила она, и на ее рассерженном лице появилась печальная улыбка. – Неужели мне перестать быть на старости лет тем, кем я была всю жизнь, – адвокатом моего слишком скромного, доброго мужа.
Он покачал седой головой.
– Однако будем справедливы, милая жена, – сказал он кротко. – В последние два года я из-за болезни глаз не мог выполнять столько работы, чтобы получать постоянное жалованье; я это сказал прямо и просил поштучной оплаты, но молодой хозяин и слышать не хочет об этом. Конечно, он может распоряжаться, как ему угодно, хотя он еще несовершеннолетний. И духовное завещание пока не вскрыто. Да, на это завещание надеются многие из старых рабочих в Дамбахе, с которыми случилось то же, что и со мной.
Маргарита знала от тети Софи, что существовало завещание отца, которое должно было быть вскрыто на днях, но тетя упомянула ей об этом вскользь, так как сама не знала никаких подробностей.
Это и сказала молодая девушка в ответ на устремленный на нее полный напряженного ожидания взгляд старика. Она не придавала этому факту большого значения, ей даже в голову не приходило, что последняя воля покойника, выраженная в его завещании, могла уничтожить все самовольные распоряжения Рейнгольда.
– Боже, – воскликнула она горячо, – так вы думаете, что завещание может многое изменить?
– Оно должно изменить, и изменит многое, – твердо и решительно заявила госпожа Ленц, возвышая голос.
Маргарита на минуту онемела от изумления, смотря в голубые глаза старухи, все еще прекрасные и сверкающие сейчас горячим внутренним удовлетворением.
– Ну, хорошо, – прибавила она потом с упреком, – зачем же вы тогда поступаете так бесчеловечно с вашим ребенком, посылая его на улицу петь из-за денег?
Госпожа Ленц вздрогнула и вскочила на ноги. Она забыла, что почти не могла ходить, и не чувствовала в эту минуту ни боли, ни слабости.
– Бесчеловечны? Мы? К нашему ребенку! Да ведь он наш кумир, им мы только и живем! – воскликнула она вне себя.
Старый живописец схватил ее за руку, стараясь успокоить.
– Не волнуйся, моя дорогая! – уговаривал он ее, кротко улыбаясь. – Ведь ты знаешь, Ганнхен, что мы никогда не поступали жестоко, с кем бы то ни было, а не только с нашим мальчиком. Вы слышали, как он пел? – обратился он к Маргарите.
– Да, перед нашим домом, и сердце у меня больно сжалось: такой холод, у него стынет дыхание, и он наверняка простудится.
Господин Ленц покачал головой.
– Мальчуган сам приучил себя ко всякому холоду; комната тесна для его голоса, и он поет то из слухового окна на чердаке, то на открытой галерее и в метель, и в бурю – за ним не углядишь.
Говоря это, он встал, нежно обнял жену за талию и усадил ее в угол дивана.
– Сядь, мое сокровище, тебе больно стоять, и успокойся хоть ради твоего старика, тебе вредно волноваться! Вы представить себе не можете, фрейлейн, сколько горячей любви в этом сердце, – сказал он молодой девушке, садясь рядом с женой. – Казалось бы, преданность и жертвы, приносимые детям, должны истощить силу материнской любви, но родятся внуки, а бабушка, защищая их, все та же львица, которой была в молодости.
Маргарита с горечью вспомнила о старой даме в верхнем этаже главного дома, которой и дети, и внуки служили только ступенями для собственного возвышения.
– Смотрите, вон у теплой печки стоят башмаки, а в ней греется пиво, все это для нашего странствующего певца, – продолжал он. – Мальчик вернется, сияющий от радости, – ведь, по его мнению, он теперь делает важное дело: заботится о своих дедушке и бабушке.
Старик, улыбаясь, вытер из-под очков навернувшиеся слезы умиления.
– Да, после того как молодой хозяин мне отказал, пришлось нам пережить несколько бедственных дней, – заговорил он снова. – Мы заплатили за платье и обувь Макса, запаслись углем, и у нас ничего не осталось, так как деньги, на которые мы рассчитывали жить, неожиданно были у нас отняты. И вот в один прекрасный вечер мы оказались без копейки и не знали, что будем, есть завтра. Я хотел продать пару серебряных ложек, но вот она, – указал он нежным взглядом на жену, – меня предупредила: вынула из комода вышивания, сработанные ее искусными руками в часы досуга, и отправилась с Максом в лавки. Как ни тяжело ей было идти, там она не только распродала свои работы, но и получила заказы на новые. Пришлось мне дожить до того на старости лет, что меня кормит рука, на которую я когда-то надел обручальное кольцо, твердо уверенный, что моя жена будет жить, как принцесса. Вот видите, какова жизнь художника и как обманчивы его надежды!
– Эрнст! – прервала его госпожа Ленц, грозя пальцем. – Зачем ты заставляешь фрейлейн Лампрехт думать, что я, выходя за тебя замуж, мечтала о праздной жизни? Я никогда не любила бить баклуши, у меня для этого слишком живой характер! Делать что-нибудь полезное – было всегда моей жизнью, и эту черту моего характера унаследовал и Макс. «Бабушка, – сказал он на обратном пути, – завтра я поступлю в хор странствующих учеников. Господин кантор сказал мне, что ему нужен для хора маленький мальчик с таким голосом, как у меня, а мальчики получают там много денег!»
– Мы старались его отговорить, – перебил ее господин Ленц, – но он стоял на своем и просил, и плакал, и ласкался, пока моя жена, наконец, не согласилась.
– Но не из-за заработка! – горячо запротестовала она. – Не думайте этого, бога ради. Заработанные им деньги лежат нетронутыми в шкатулке, они будут храниться как воспоминание о том времени, когда горькая нужда внушила ребенку мысль петь, чтобы зарабатывать себе на хлеб, перед домом, который…
– Ганнхен! – серьезно и внушительно остановил ее старик.
Она крепко сжала губы и устремила свой выразительный взгляд в противоположное окно на скованный морозом ландшафт. Она была полна жаждой мести.
– С тех пор как ребенок приехал на свою немецкую родину, он видел только дурное обращение от жителей большого, гордого дома, – проговорила она в сердцах, стиснув зубы и все еще отвернувшись. – Он недостоин был ступать на драгоценный гравий двора и осквернял своими ручками и книжками во время занятий стол под липами. Его даже не допустили к гробу.
Она не кончила и закрыла лицо руками.
– Болезнь сделала брата мизантропом, не судите его строго, мы все страдаем от его раздражительности, – кротко убеждала ее Маргарита. – Но я знаю, что мой отец любил маленького Макса, так же как любят его все в доме. Он говорил незадолго до смерти, что хочет устроить судьбу мальчика, поэтому я и пришла к вам. Ему было бы, наверно, больно видеть, как прелестный ребенок поет у дверей, и я прошу вас запретить это с нынешнего дня вашему внуку и доставить мне радость. И она, вся, покраснев, опустила руку в карман.
– Нет, не надо милостыни! – со страстной запальчивостью вскрикнула госпожа Ленц, схватив молодую девушку за руку. – Не надо милостыни! – повторила она спокойнее, увидев, что Маргарита вынула, пустую руку из кармана. – Я знаю, что вы хотите нам добра. У вас всегда было доброе, благородное сердце. Кому же это знать, как не мне. Вас я не могу ни в чем упрекнуть! Но оставьте и нам гордое сознание, что мы сами отвратили угрожающий нам удар. Посмотрите, – она показала на большую корзину у окна, доверху наполненную пестрым вязаньем и вышивками, – это все оконченная работа! Мы проживем на это некоторое время, а там Бог нам поможет! Клянусь вам всем святым, что Макс больше не будет петь на улице! Он погорюет, но что же делать.
Маргарита взяла руку старухи и горячо ее пожала.
– Я понимаю вас и впредь буду осторожнее в своих заключениях, – сказала она с мимолетной улыбкой. – Вы же мне, конечно, позволите принимать участие в судьбе ребенка и дадите возможность не терять его из виду.
– Кто знает, фрейлейн, как вы на это посмотрите через месяц: обстоятельства иногда фантастически меняют взгляды и убеждения, – возразила с каким-то особым выражением госпожа Ленц.
– Могу прозакладывать свою старую голову, что ее взгляды не изменятся, – восторженно воскликнул художник. – Я часто наблюдал за маленькой Гретхен, когда она еще играла во дворе: сколько сестринской любви и самоотвержения было в ней, если она могла постоянно играть роль терпеливой лошадки избалованного болезненного брата и безропотно выносить мучения и даже побои! Мне приходилось видеть и то, как милая малютка бегала в кухню и, несмотря на ворчание Бэрбэ, выпрашивала у нее масла и хлеба для приходивших во двор нищих детей. Я бы не мог пересказать всего, что видел, в чем выражалась доброта ее чудного сердца. А что потом жизнь в свете ее не испортила, это я, старик, испытал на себе, когда она вернулась в первый раз.
Маргарита между тем встала, вся красная от смущения.
– Я не знала, что был человек, который так снисходительно относился к маленькой буянке, – сказала она, улыбаясь. – Послушали б вы, что обо мне говорили, когда бранили за мои преступления. Хорошо, что это осталось в стенах главного дома и не могло изменить вашего доброго отношения ко мне. Но в одном совершенно согласна с вами: я очень упряма и сила обстоятельств не может изменить меня в такое короткое время.
Девушка подала на прощание старикам руку, они проводили ее до лестницы, и она вышла из пакгауза, раздумывая о том, что за необыкновенная семейная жизнь была в этом старом доме. Чем сильнее были удары судьбы, тем теснее смыкались его обитатели.
Взгляд ее невольно устремился на аристократический верхний этаж главного дома – да, там царствовал, конечно, другой дух, дух «приличия и благовоспитанности», как говорила бабушка, «сухим эгоизмом, соединенным с унизительным низкопоклонством перед высокопоставленными людьми» называл его старик, который удалился в деревню, чтобы не жить в той ледяной атмосфере, которой окружила себя его изящная супруга.
Что же было удивительного, если Герберт. Но нет, и в мыслях она не должна была оскорблять его предубеждением, упреком в бессердечности.
Разве к ней он не был добр? Он писал ей два раза в Берлин под тем предлогом, что назначен ее опекуном, и она ему отвечала. Потом он выехал встретить ее на ближайшую большую станцию при ее возвращении, желая облегчить это грустное возвращение в опустевший отцовский дом, – разве это не доказательство доброты и деликатности?
Бабушка этого, конечно, не знала, такую предупредительность господина ландрата к непослушной девчонке Грете она никогда бы не одобрила, тем более что та ее жестоко обидела, не пожелав сделаться баронессой фон Виллинген.
Старуха написала по этому поводу раздраженное письмо своей сестре и Маргарите. Что думал Герберт о неосуществившейся мечте бабушки, осталось для нее тайной до сих пор. Он не упоминал об этом деликатном обстоятельстве ни в одном из своих писем, и она не решилась написать ему ни слова.
Занятая такими мыслями, она вернулась в свою комнату и положила деньги опять в ящик письменного стола, сильно при этом покраснев. Итак, ей было запрещено выразить свое участие к маленькому Максу денежной помощью. Она чувствовала себя бессильной, рассмотреть все обстоятельства и определить, как действовать в данном случае, мог только мужчина. И она решила посоветоваться с Гербертом.
Глава девятнадцатая
Прошло два дня. Ландрат еще не возвращался, поэтому на лестнице и в верхнем этаже было необычно тихо. Маргарита считала своей обязанностью ходить каждое утро наверх здороваться с бабушкой. Это была тяжкая обязанность, так как старая дама не переставала досадовать на нее и сердиться.
Она, правда, не бранилась – хороший тон запрещал подобное выражение чувств, но у нее были более тонкие и верные орудия: режущие, как нож, взгляды и голос, острые, как булавочные уколы, слова. Этот способ нападения вдвойне возмущал внучку, и она призывала на помощь все свое самообладание, чтобы переносить все спокойно и молча.
После такой, большей частью немилостивой, аудиенции она спускалась с чувством облегчения по лестнице и заходила на минуту в галерею. В большой зале царил мертвящий холод, комнаты, в которых жил папа, были запечатаны, все вещи, которых он касался, заперты, и ей оставалось только место, где она видела его в последний раз, погруженного в мирный сон смерти, будто осветивший его при жизни всегда мрачное лицо. Здесь ей казалось, что она чувствует его близость, и это было одновременно и грустно, и сладко. Внизу старались, по-видимому, уничтожить все следы его существования.
Сегодня утром Маргарита, выходя из галереи, имела неожиданную встречу. Распахнув дверь на лестницу, она столкнулась лицом к лицу с Элоизой.
Немного впереди молодой девушки подымалась, тяжело дыша, баронесса фон Таубенек; ей было так трудно идти, что она не смотрела по сторонам и не заметила вышедшей из галереи Маргариты; дочь ее любезно поклонилась и взглянула на одетую в глубокий траур девушку с таким явным участием, что та не могла этого не заметить. Тем не менее, первой мыслью Маргариты было сделать вид, что она не видела вежливого поклона, и, не отвечая на него, скрыться опять в галерее.
Эта прославленная красавица была ей в высшей степени несимпатична.
Но почему, она и сама не знала хорошенько. Вблизи герцогская племянница была еще красивее. Прелестная бархатная кожа и чудный цвет молодого лица, большие блестящие голубые глаза – все это было ослепительно, и дедушка прав, говоря, что его внучка, смуглый майский жучок, должна была совершенно потеряться рядом с нею. Элоизе шло даже флегматичное спокойствие, придававшее необыкновенное достоинство и важность ее походке.
– Неужели это зависть, Грета? – спросила себя молодая девушка, подавив неприязнь и антипатию. Нет, это была не зависть, ведь она с таким наслаждением смотрела всегда на красивые женские лица. Видимо, ее плебейская кровь возмущалась против врагов буржуазии, и это была единственная причина неприязни. Услышав, как бабушка наверху, выйдя навстречу гостям, многоречиво выражает свою радость и счастье по поводу. Их посещения, Маргарита, заткнув уши, чтобы ничего больше не слышать, быстро сбежала с лестницы.
У крыльца стояли сани в форме раковины с дорогой меховой полостью; наверно, когда дамы сидели в них, красавица Элоиза с белой вуалью и развевающимися золотыми волосами была похожа на летящую по снегу сказочную фею. О боже, какой смешной могла показаться ее собственная съежившаяся фигурка, когда она сидела в санях рядом с представительной фигурой Герберта, какой у нее, должно быть, был жалкий вид!
Весь день Маргариту неотвязно преследовали горькие мысли и чувства, к тому же и в комнатах было так мрачно. С утра, не переставая, крупными хлопьями падал снег, только изредка порыв ветра немного разгонял сплошную его массу, которая опускалась на маленький городок, закрывая, словно серебряным занавесом, перспективу его улиц и переулков. И лишь вечером, когда на столе появилась зажженная лампа, стало отраднее в общей комнате и в душе Маргариты.
Тетя Софи, несмотря на плохую погоду, ушла по каким-то неотложным делам, Рейнгольд занимался у себя в кабинете; он вообще приходил, только когда его звали к столу.
Маргарита приготовляла все к ужину. В печке ярко горели дрова, из-под медной заслонки ложилась на пол широкая теплая полоса света; от окон, на которых не были опущены гардины, несся сладкий аромат множества фиалок и ландышей, выращенных в горшках тетей Софи, а снаружи как-то беспомощно кружились в воздухе, как бедные беспокойные души, снежные хлопья и безвозвратно исчезали, прикоснувшись к нагретым изнутри оконным стеклам.
После отвратительного дня вечер обещал приятное успокоение. Бэрбэ принесла вкусные холодные блюда, Маргарита зажгла спиртовую горелку под чайником, и у нее стало необыкновенно легко на сердце, когда ей пришли сказать, что Рейнгольд не придет к ужину и просит прислать ему в кабинет бутерброды с мясом.
По улице проехало несколько экипажей, и ей показалось, что один из них остановился перед домом.
Не вернулся ли уже Герберт? Впрочем, это она узнает не раньше завтрашнего утра, подумала Маргарита, продолжая нарезать тонкие ломтики ветчины для Рейнгольда; она не подняла глаз и тогда, когда услышала, как тихонько отворилась дверь, уверенная, что это Бэрбэ вошла еще с каким-нибудь блюдом. Но из кухни не мог донестись поток холодного воздуха, повеявший в лицо молодой девушки: невольно подняв голову, она увидела стоявшего в дверях ландрата, вздрогнула и выронила из рук вилку с куском ветчины.
Он тихо рассмеялся и в шубе и шапке, на которой блестели снежинки, подошел прямо к столу.
– Отчего ты так испугалась, Маргарита? – спросил он, покачав головой. – Значит, несмотря на хозяйственные хлопоты, ты унеслась в мечтах под теплое небо Греции, и такой медведь в шубе, как я, вернул тебя к суровой действительности, в Тюрингию! Во всяком случае, здравствуй! – прибавил он с тюрингским прямодушием, протягивая ей руку, и ей показалось, что глаза его радостно светились из-под низко надвинутой меховой шапки.
– Нет, я не уносилась в Грецию, – ответила она, и голос ее все еще слегка дрожал от внезапного волнения. – Я рада, несмотря на холод и снег, что провожу здесь Рождество. Но меня так удивило, что ты вошел сюда! Ведь ты никогда прежде не заходил в эту комнату, тебе был неприятен здесь детский шум, – на ее всегда скорбно сжатых со времени смерти отца губах впервые появилась озорная улыбка, – и потом тебе не нравился мещанский уклад жизни здесь, внизу.
Он вынул из кармана маленький сверток и положил его на стол.
– Конечно, не будь этого, я не пришел бы, – сказал он, тоже улыбаясь. – К чему мне тащить наверх целый фунт чаю, который мне поручила купить тетя Софи?
Он снял шапку и отряхнул с нее снег.
– Ты, впрочем, ошибаешься, мне здесь очень нравится, и твой чайный стол выглядит совсем не мещански.
– Не выпьешь ли чашку чаю? Он готов.
– С удовольствием, это так приятно после холода. Но позволь мне прежде снять шубу.
И он начал стаскивать с себя тяжелую шубу. Маргарита невольно подняла руку, чтобы помочь ему, как всегда помогала дяде Теобальду, но он отскочил с рассерженным видом.
– Оставь! – почти резко остановил он ее. – Дочерние услуги, может быть, нужны дяде Теобальду, но не мне. – И с досадой сдернув шубу, бросил ее на ближайший стул. – Теперь угости меня, я жажду горячего чая! – сказал он, удобно усаживаясь в угол дивана; на лице его снова отразилось удовольствие, и он весело поглаживал свою красивую бороду.
– Но должен тебе признаться, милая хозяюшка, что я голоден, и аппетитные бутерброды, которые ты делаешь, мне были бы гораздо больше по вкусу, чем то, что у нас делает кухарка. Когда у меня будет свое хозяйство, я потребую, чтобы моя жена готовила их собственноручно, иначе не буду есть.
Маргарита, молча и не глядя на него, подала ему чашку чаю.
«Неужели, – думала она, – гордая Элоиза снизойдет до того, чтобы делать своими изнеженными белыми руками бутерброды? Да и допустит ли он сам, Герберт, это мещанство в своем доме, он – сын бабушки, человек, придающий такое значение внешним формам приличия».
– Ты ничего не говоришь, Маргарита, – прервал он внезапно наступившее молчание, – но насмешливое подергивание твоих губ для меня яснее всяких слов. Ты в душе насмехаешься над той домашней жизнью, о которой я мечтаю, и думаешь, что мои мечты не сбудутся по многим причинам. Видишь ли, твое лицо для меня – открытая книга, в которой написаны все твои мысли, нечего из-за этого краснеть, как пион, да, я знаю о многом, что происходит у тебя в душе.
Оскорбленная этими словами, она взглянула на него с негодованием.
– Неужели и чужие мысли ты узнаешь с помощью своих жандармов, дядя?
– Да, милая племянница, ты угадала, – ответил он, смеясь. – Меня интересуют все оппозиционные идеи, в особенности такие, которые только зарождаются в голове человека и с которыми он борется, как молодой конь со своим всадником, пока они, наконец, не одержат над ним блистательную победу, ибо за ними всегда скрывается какая-нибудь сильная побудительная причина.
Он поднес чашку к губам, внимательно глядя, как девушка своими проворными руками приготовляет ему бутерброд.
– С улицы эта комната должна казаться необыкновенно приятной и уютной, – заговорил он снова после минутного молчания, взглянув на не закрытые гардинами окна. – Из тех домов, – он показал па противоположную сторону рынка, – нас могут принять за молодых супругов.
Маргарита вся вспыхнула:
– О, нет, дядя, весь город знает.
– Что я тебе дядя. Ты права, милая племянница, – перебил он ее с саркастическим спокойствием, снова берясь за чашку.
Маргарита ничего не возразила, хотя ей и хотелось сказать: весь город знает, что ты женишься. Пусть его думает что хочет! Ведь он ее поддразнивал, все его слова были полны юмора, которого она в нем прежде не замечала, Ландрат вернулся из столицы в таком радостном настроении – наверное, там осуществились его надежды. Но она не могла радоваться вместе с ним, она чувствовала себя подавленной, хотя не давала себе в этом отчета, и как всегда при внутреннем разладе говорят о том, что неприятно, чтобы дать исход дурному настроению, сказала, подавая ему готовый бутерброд:
– Сегодня поутру у бабушки были гости – дамы из Принценгофа.
Он быстро приподнялся – и лицо его выразило напряженное ожидание.
– Ты с ними говорила?
– Нет, – ответила она холодно. – Я мимоходом встретила девушку на лестнице, и ты знаешь, что она не могла удостоить меня разговором, так как я еще не была с визитом в Принценгофе.
– Ах да, я забыл. Ну, так теперь ты съездишь туда. Она молчала.
– Надеюсь, что ты сделаешь это хотя бы для меня, Маргарита?
Она бросила на него мрачный, полный гнева взгляд.
– Если я принесу эту жертву и соглашусь разыграть комедию при моем теперешнем душевном настроении и в этом черном платье, то единственно для того только, чтобы прекратить приставания бабушки, – резко возразила она, садясь на ближайший стул и скрестив руки.
Едва уловимая улыбка мелькнула на губах ландрата.
– Ты забываешь роль хозяйки, – спокойно заметил он, указывая на ее праздно сложенные руки. – Долг гостеприимства требует, чтобы ты составила мне компанию и выпила со мной чая.
– Я подожду тетю Софи.
– Ну, как хочешь. Чай так хорош, что я выпью и один. Но скажи мне, что тебе сделала молодая девушка из Принценгофа и отчего ты всегда с раздражением говоришь о ней?
Горячая краска разлилась по лицу Маргариты.
– Она – мне? – воскликнула она, испугавшись, что подслушали ее злые мысли. – Она мне ничего не сделала, да и не могла сделать, так как до сих пор я не имела с ней никаких отношений. – Маргарита пожала плечами. – Но я инстинктивно чувствую, что она когда-нибудь оскорбит меня, как дочь купца, своим высокомерием.
– Ты ошибаешься, она добродушна.
– Добродушна по флегматичности своего характера и потому, вероятно, не хочет раздражаться. Ее красивое лицо.
– Да, она красива, необыкновенно красива, – перебил он ее. – Мне бы хотелось знать, не было ли у нее сегодня утром, особенно счастливого лица – она вчера получила радостную весть.
Ах, так вот отчего он был в таком веселом, ликующем настроении: у них была общая радость.
– Странный вопрос! – сказала она с горькой улыбкой. – Ты, конечно, знаешь лучше меня, что придворные дамы настолько хорошо воспитаны, что не станут выказывать посторонним людям своих чувств, и я не могла заметить выражения счастья на ее лице; мне бросились в глаза только классический профиль, цветущий цвет лица и великолепные зубы, которые открылись при милостивой улыбке, и я чуть было не задохнулась от запаха «Пармских фиалок», которыми она была так сильно надушена, как вовсе не подобает аристократке.
– Вот опять твои слова отзываются желчью.
– Я ее терпеть не могу, – невольно вырвалось у нее. Он весело рассмеялся, с видимым удовольствием поглаживая свою бороду.
– Вот это настоящее немецкое чистосердечие, – воскликнул он. – Знаешь ли, я в последнее время часто вспоминал о маленькой девочке, поражавшей всех своей прямотой и правдивостью и доводившей этим до отчаяния бабушку. Жизнь вне дома заменила эту прямоту премилыми штучками, но я вижу, что сущность осталась неприкосновенной. И радостно узнаю ее, мне вспоминается то время, когда гимназист старшего класса был публично назван вором за то, что стащил цветок.
Уже при первых его словах она встала и отошла к печке, где без всякой нужды стала совать дрова в ярко зревшее пламя, которое бросало отблеск на ее мрачно сдвинутые брови и взволнованное лицо.
Она была чрезвычайно недовольна собой. Конечно, она сказала сущую правду, но этой бестактности не простит себе никогда в жизни.
Все еще стоя у печки, Маргарита принудила себя улыбнуться.
– Поверь, я не вывожу теперь таких прямолинейных заключений, – сказала она оттуда. – Светская жизнь заставляет на многое смотреть легче. В современном обществе крадут у ближних все: мысли, доброе имя, честность и чистоту намерений и стремлений, иногда даже стараются забыть об исчезновении лиц, которые чем-нибудь мешают, как тогда исчезла роза в твоем кармане. Подобные похищения из-за эгоизма и зависти лучше всего можно наблюдать в доме человека, пользующегося известностью. Я многое приняла к сведению, заплатив за науку доброй частью моих детских наивных взглядов… Теперь ты мог бы похитить у меня на глазах все розы красавицы Бланки.
– Теперь я в них не нуждаюсь.
– Ну, так, пожалуй, хоть весь цветник Принценгофа! – перебила она его опять с раздражением.
– Не слишком ли это много, Маргарита! – Он тихо рассмеялся, спокойнее устраиваясь в углу дивана. – Зачем мне брать украдкой, когда сами хозяйки всегда делятся и цветами, и плодами своих садов со мной и моей матерью, и ты получишь букет из оранжереи при твоем визите в Принценгоф.
– Благодарю. Я не люблю искусственно выращенных цветов, – холодно сказала она и пошла, отворить дверь вернувшейся тете Софи, которая отряхивала с себя снег в прихожей.
Тетя широко открыла глаза, увидев высокую фигуру вставшего навстречу Герберта.
– Как, гость за нашим чайным столом! – воскликнула она, обрадованная, в то время как Маргарита снимала с нее тальму и капор.
– Но этого гостя не особенно любезно принимают, фрейлейн Софи, – сказал он. – Хозяйка забилась в угол за печку, и я должен пить чай в одиночестве.
Тетя Софи весело подмигнула:
– Вы ее, наверно, экзаменовали, как в былые времена? Гретель действительно этого не выносит. И если вы ее стали еще расспрашивать про мекленбургские дела.
– Совсем нет, – ответил он вдруг серьезно, видимо удивленный. – Я думал, что все это давно кончено? – прибавил он вопросительным тоном.
– Что вы? Далеко не кончено, Гретель убеждается в этом каждый день! – возразила тетя Софи, насупив брови при воспоминании о преследовании советницы.
Ландрат старался заглянуть в глаза Маргариты, но она смотрела в сторону, избегая принимать участие в неприятном для нее разговоре, так неосторожно начатом тетей Софи. Неужели он заодно с бабушкой будет убеждать ее переменить решение – пусть только попробует!
Продолжая упорно молчать, она подошла к самовару, чтобы налить чашку чая тете Софи, но он не последовал за нею. Передав тете привезенный чай, и ласково простившись с ней, он взял свою шубу и протянул Маргарите руку на прощание.
Она положила в нее кончики своих пальцев.
– Ты не хочешь даже пожелать мне покойной ночи? – спросил он. – Ты рассердилась на меня за то, что я пожаловался на тебя тете Софи?
– Ты сказал правду, дядя, – я была невежлива. Но я не сержусь, а только готовлюсь к войне.
– С ветряными мельницами, Маргарита? – Он встретил, улыбаясь, ее гневный взгляд и вышел из комнаты.
– Просто удивительно, как он переменился! – сказала тетя Софи, потихоньку улыбаясь в чашку и взглядывая в бледное лицо молодой девушки, которая отвернулась к окну и мрачно смотрела на все продолжающуюся метель.
– Он всегда был необыкновенно учтив, что и говорить, но всегда был мне чужим, меня отталкивала его холодная аристократичность. Ну а теперь просто смешно, точно он, как и ты, вырос на моих глазах. И такой искренний, доверчивый, даже почему-то пришел к нам вниз пить чай.
– Я объясню тебе, тетя, почему, – холодно прервала ее молодая девушка. – В жизни бывают минуты, когда хочется обнять весь мир, и в таком-то настроении вернулся он из резиденции герцога. Он сам сказал, что привез «необыкновенно радостную весть». Вероятно, на этих днях он будет объявлен женихом.
– Все может быть! – сказала тетя Софи, допивая свой чай.
Глава двадцатая
Маргарита стояла на другой день у открытого окна своей комнаты. Сметя толстый слой снега, она насыпала на карниз крошки хлеба и зерна для голодных птиц. На светло-голубом, блестящем, морозном небе не было ни облачка, с отяжелевших липовых ветвей временами серебряной пылью осыпался снег.
Было очень холодно. Ни один голубь не взлетал с насеста, а птицы, для которых был насыпан корм, предпочитали голодать, не решаясь вылететь из своих убежищ; утренняя тишина двора не нарушалась даже веянием их крыльев.
Порядком озябнув, Маргарита только собралась закрыть окно, как дверь конюшни в прежней ткацкой отворилась, и оттуда на своем красивом Гнедом выехал Герберт. Издали, поклонившись ей, он подъехал к окну.
– Ты едешь в Дамбах, к дедушке? – спросила она, напряженно ожидая ответа.
– Прежде заеду в Принценгоф, – сказал он, разглядывая свою новую элегантную перчатку. – Посмотрю, не удастся ли мне прочесть на лице молодой девушки лучше, чем тебе, то, что меня так интересует. Как ты думаешь, Маргарита?
– Я думаю, что ты это уже знаешь и тебе нечего отгадывать, – ответила она резко. – Но увидишь ли ты ее так рано, это еще вопрос: она избалована и вряд ли встает с петухами.
– И опять ты ошибаешься. Держу пари, что она теперь в конюшне и смотрит, как чистят Леди Мильфорт: она страстно любит верховую езду. Ты никогда не видела ее на лошади?
Маргарита покачала гордо откинутой назад головой.
– Итак, я скажу тебе, что она ездит великолепно, возбуждая всеобщий восторг; действительно, она, наверно, похожа па валькирию, когда скачет на своем красивом коне. Эта Леди Мильфорт скорее, впрочем, не чистокровная английская, а простая мекленбургская, но хорошо сложенная и смирная лошадь. Ты, может быть, знаешь эту породу?
– Еще бы, дядя. У господина фон Виллингена есть пара мекленбургских каретных лошадей.
Произнося это имя, она бросала ему вызов, ожидая, что он начнет говорить в духе бабушки, даже это было бы ей приятнее, чем слушать его неистощимые похвалы ненавистной девушке. Да, она была во всеоружии и чувствовала, как в ней загорается жажда битвы.
Нагнувшись в седле, он похлопал по шее Гнедого, который в нетерпении рыл копытом землю.
– И эти великолепные лошади запрягаются, разумеется, в элегантный экипаж? – спокойно спросил он.
– Конечно, в прекрасный экипаж, которым восхищаются даже в Берлине. Так хорошо сидеть в нем на серебристо-серых атласных подушках. Господин фон Виллинген часто катал тетю Эльзу и меня.
– Видный, красивый кучер, что и говорить.
– Я уже говорила тебе, что он очень красив, высок, широк в плечах, бел и розов, кровь с молоком, это чистый северогерманский тип, как и молодая баронесса из Принценгофа.
Он взглянул на ее упрямо сжатые губы и пылающие щеки и улыбнулся.
– Закрой-ка окно, Маргарита, не то простудишься, – сказал он. – Мы поговорим с тобой когда-нибудь об этом вечером, за чайным столом.
Он поклонился и отъехал, а она торопливо закрыла окно, села на ближайший стул и припала головой к рукам, скрещенным на подоконнике. Ей хотелось плакать от раздражения и досады на самое себя: отчего не умела она отвечать ему тем же спокойно-шутливым тоном, которым он говорил с нею?
Герберт вернулся около полудня, вслед за этим сошла бабушка и торжественно объявила, что дамы из Принценгофа приглашают их с внучкой сегодня днем в гости.
И вот в третьем часу пополудни мчались опять по необозримой снежной равнине санки, но на этот раз рядом с молодой девушкой сидела, выпрямившись, разодетая в шелк и бархат, полная ожиданий бабушка. Герберт правил, сидя позади них, и когда он наклонялся, дыхание его касалось лица Маргариты. Сегодня она не нуждалась в его шубе, так как поспешила купить себе меховую тальму; когда она вышла садиться в сани, ей показалось, что он с сарказмом посмотрел на ее обновку.
Маленький замок в стиле рококо словно летел к ним навстречу. Среди далекого снегового ландшафта он блестел на солнце своими зеркальными окнами, как драгоценность на белой бархатной подушке.
Далеко позади него дымились фабричные трубы, напоминая о труде и рисуясь исполинскими черными столбами на небе, чистую лазурь которого они победоносно темнили, но, не касаясь окружавшего Принценгоф прозрачного воздуха. Советница заметила это и сообщила с видимым удовольствием сыну.
– Теперь дует западный ветер, – сказал он, – а когда бывает северный, дамы жалуются, что он иногда гонит дым прямо к ним в окна.
– О, боже мой! Неужели нельзя принять против этого мер? – воскликнула возмущенная советница.
– Не знаю, что можно против этого сделать, разве только погасить огонь при таком направлении ветра.
– И распустить часть рабочих, чтобы они голодали, – с горечью заметила Маргарита.
Бабушка обернулась и посмотрела ей в лицо.
– Что за тон? Хорошее начало для первого вступления в аристократический дом! Ты, кажется, хочешь осрамить себя и нас либеральными идеями, которыми ты, к сожалению, сильно заражена. Но либерализм теперь, слава богу, не в моде! А в том кругу, к которому я имею счастье принадлежать, он никогда не находил себе почвы. Были, правда, из наших люди, кокетничавшие прежними веяниями гуманизма и свободы, но теперь они так основательно изменились, что даже стыдятся признаться в старых заблуждениях.
Герберт ударил по лошадям, они помчались еще быстрее по гладкой дороге и через мгновение очутились у крыльца замка Принценгоф.
Маргарита была представлена обеим дамам, и все уже сидели в гостиной.
– О да, мы живем здесь ужасно уединенно! – согласилась с советницей хозяйка дома и посмотрела, глубоко вздохнув, на лежащий перед окнами тихий снежный пейзаж.
В каминах расположенных анфиладой комнат трещали ярко горевшие дрова, было необыкновенно тепло и уютно.
Старомодная великолепная обстановка Принценгофа не менялась с незапамятных времен, кто бы ни был его временным обитателем – какой-нибудь безземельный принц или княжеская вдова.
Везде стояла мебель времен Людовика XIV с серебряной, бронзовой и черепаховой инкрустацией, которая сверкала и блестела, как и сто лет тому назад. Для новых хозяев была только переменена обивка да повешены новые гардины. Материя была свежей и выбранной со вкусом, но совсем простой.
– Я жила с шестнадцати лет в большом свете и не приспособлена к уединенной жизни, – продолжала толстая дама. – Я бы просто умерла здесь со скуки, если бы не знала, что скоро наступит освобождение.
Говоря это, она бросила на ландрата полный значения взгляд, и он наклонил голову в знак согласия.
Маленькая советница как будто даже выросла от этого взгляда и с восторгом посмотрела на красавицу Элоизу. Та спокойно сидела в кресле, нарядная и гордо небрежная, как истинная принцесса.
Сказав несколько любезных слов Маргарите, она не сочла нужным больше говорить и молчала. Но в лице ее было сегодня, действительно, больше выражения, что делало ее еще красивее. Довольно далеко от нее, хотя и прямо за спиной, на поперечной стене висел поясной, написанный масляными красками портрет.
Дама на нем была изображена в черном бархатном платье, ее чудные белокурые волосы падали по плечам из-под шляпы с белым пером, левая рука лежала на голове стоявшей рядом борзой собаки.
Сходство между ней и красавицей Элоизой было поразительное. Советница заметила это, с восторгом глядя на портрет.
– Да, между ними большое сходство, и немудрено – это портрет моей сестры Адели, – сказала баронесса фон Таубенек. – Она была замужем за графом Сорма и умерла, к моему великому огорчению, два года тому назад. И представьте себе, мой зять, человек шестидесяти лет, сыграл с нами недавно хорошую шутку, женившись на дочери своего управляющего! Я просто не могу прийти в себя от этого!
– Я вас прекрасно понимаю, – заговорила возмущенная советница. – Ужасно, когда подобные личности становятся членами наших семейств, это страшный удар; но, на мой взгляд, еще ужаснее женитьба на актрисе, которая теперь в такой моде у людей высшего круга. Как только представлю себе, что какая-нибудь театральная принцесса, может быть балерина, которая недавно без всякого стыда в коротенькой юбчонке танцевала на сцене и получала от мужчин аплодисменты, вдруг входит в старинный графский дом, – мороз по коже продирает и возмущается вся душа.
Ландрат нахмурился, а хозяйка дома схватила флакон со спиртом и начала так усердно его нюхать, как будто почувствовала себя дурно.
В эту минуту вошел лакей и подал молодой баронессе письмо на серебряном подносе. Она поспешно схватила его, ушла в соседнюю комнату и через несколько минут позвала ландрата.
Маргарита сидела как раз напротив углового камина, над которым висело большое, немного наклоненное зеркало, отражавшее часть гостиной с ее блестящей обстановкой и угловое окно соседней комнаты, все уставленное цветами за спущенными тюлевыми гардинами. Около этого окна стояла Элоиза и, как только ландрат вошел, подала ему развернутое письмо. Он пробежал его глазами и подошел ближе к молодой девушке. Они говорили тихо и, по-видимому, согласно; вдруг Элоиза наклонилась к цветам, сорвала махровую красную камелию и с многозначительной улыбкой продела ее в петлицу сюртука Герберта.
– Боже, как вы бледны, фрейлейн! – воскликнула в ту же минуту баронесса, схватив Маргариту за руку. – Вам нездоровится?
Девушка вздрогнула, кровь бросилась ей в лицо, и, порывисто покачав головой, она начала уверять, что чувствует себя прекрасно, а побледнела, вероятно, оттого, что проехалась по холоду.
В эту минуту вернулась и фрейлейн фон Таубенек в сопровождении Герберта. Баронесса шутя, погрозила ландрату.
– Вы, кажется, сорвали мою лучшую камелию? Разве вы не знаете, что я сама ухаживаю за растениями и у меня на счету каждый цветок?
Элоиза рассмеялась.
– В этом виновата я, мама. Я хотела и должна была украсить его. Не правда ли?
Мать весело кивнула в знак согласия и взяла чашку кофе с подноса, который держал перед нею лакей. Разговор перешел на камелии. Баронесса очень любила цветы, и герцог устроил ей маленький зимний сад.
– Вы должны посмотреть его, фрейлейн, – сказала она Маргарите. – Ваша бабушка бывала там много раз, она посидит и поговорит со мной, пока ландрат вам покажет.
Герберт поспешил исполнить это предложение и едва дал Маргарите допить чашку кофе, говоря, что, пожалуй, скоро стемнеет. И не успела Элоиза сесть, шурша шелковым платьем, за открытый рояль и начать довольно неумело играть прелюдию, как они оба вышли из зала.
Они проходили через длинную анфиладу комнат, где со всех стен на них смотрели родственники царствующего дома то в расшитых золотом придворных костюмах, то закованные в броню, все светлоглазые, белые и румяные.
– В своем длинном шерстяном платье проходишь ты неслышно по старому княжескому замку, – продекламировал Герберт своей безмолвной спутнице и добавил: – Как призрак какой-нибудь прабабушки тех рыжебородых людей, портреты которых висят по стенам.
– Они бы не признали меня своей, – возразила Маргарита, обводя взглядом портреты, – я слишком смугла.
– Конечно, ты не похожа на немецкую Гретхен, – заметил он с улыбкой. – Ты могла бы служить моделью Густаву Рихтеру для его итальянских мальчиков.
– Да ведь в нас есть немного итальянской крови – двое Лампрехтов привезли себе жен из Рима и Неаполя. Разве ты этого не знал, дядя?
– Нет, милая племянница, не знал, я незнаком с хроникой вашего дома. Но, судя по некоторым чертам характера потомков, можно думать, что жены эти были, по меньшей мере, дочерьми дожей или даже принцессами, жившими в итальянских палаццо.
– Жаль, что мне придется развеять твою иллюзию, дядя, которая как нельзя больше соответствует твоим и бабушкиным вкусам, особенно будет тебе неприятно мое признание при этих гордых аристократах, – она повела рукой на портреты, – но ведь нельзя же переменить того, что одна из этих жен была дочерью рыбака, а другая – каменщика.
– Это очень интересно. Неужели и у строгих купцов были свои романы? Впрочем, какое мне дело до прошлого дома Лампрехтов.
Лицо молодой девушки выразило скорбный испуг.
– Никакого дела, конечно, никакого, – отозвалась она поспешно. – Ты можешь, пожалуй, не признавать своего родства с ним. Мне это будет даже приятно, потому что в таком случае ты не будешь иметь права вмешиваться в мои дела и мучить меня, как это ежедневно делает бабушка.
– Она тебя мучает?
Маргарита не сразу ответила. Она не любила на кого-нибудь жаловаться, а здесь ей приходилось говорить сыну против матери. Но злые слова уже сорвались с губ, и вернуть их было невозможно.
– Я сама виновата: я не послушалась и не исполнила ее горячего желания, – заговорила она под аккомпанемент громкой новомодной пьесы, которую Элоиза заиграла после прелюдии. – Для нее это было горьким разочарованием, мне ее жаль, и я понимаю ее недовольство мною. Но как может она надеяться, несмотря на мое решение? Мне вообще непонятно это страстное желание, во что бы то ни стало породниться с высшим кругом: не удивило ли и тебя, что бабушка могла, не задумавшись, проклинать вместе с баронессой невесту ее зятя за то, что она втирается в их общество? Ведь я бы сделала то же самое, что и дочь управляющего! Он улыбнулся и пожал плечами.
– Господин фон Виллинген только граф, а Лампрехты – старинный уважаемый род, так, вероятно, думает моя мать, и поэтому ее слова меня не удивляют. Вот тебя я не понимаю. Откуда такое раздражение против родовых привилегий?
С этими словами они вошли в зимний сад, но Маргарита не обращала внимания ни на роскошные шпалеры цветущих растений, ни на их благоухание. Видимо взволнованная, остановилась она недалеко от входа.
– Ты неверно судишь обо мне, дядя, – сказала она. – Не на людей, поставленных судьбой в исключительные условия, я сержусь, слишком мало я знаю для этого. Враждебного чувства не возбуждает во мне ни то, что они исстари пользуются всякими преимуществами и привилегиями, ни то, что их замки недосягаемы и охраняются ангелом с огненным мечом. Что мне до того? Свет велик, и каждый может идти своей дорогой, не дозволяя другим оскорблять себя гордостью и высокомерием. Здесь твой упрек неуместен. Но я возмущаюсь равными мне по рождению, из которых каждый, так же как и я, может припомнить немало гражданских добродетелей в своем семействе. Они такие же хорошо рожденные, как и те, у них тоже есть предки, из которых многие, защищая свою собственность, повергали в прах высокородных дворянчиков.
Он засмеялся.
– И, несмотря на это, ваша фамильная галерея не представляет ни одного предка в вооружении.
– А к чему? – спросила она с серьезным неудовольствием. – Каждый из них доказал своею жизнью и деятельностью, что был цельным человеком, доставлявшим благосостояние своей семье и заслужившим уважение современников, внешние знаки отличия не имеют в таком случае никакого значения. И буржуазия ничем не уступала бы дворянству, если бы продолжала так смотреть на это. Но потомки предпочитают низкопоклонствовать и, чтобы выслужиться, готовы сами приносить камни, которые дворяне используют, чтобы вновь воздвигнуть старинные полуразрушенные пьедесталы и границы, которыми они любят себя ограждать. Если на буржуазной почве являются гений, богатство, большой талант – они притягиваются, как магнитом, в «высшие сферы» и там исчезают, увеличивая силу и значение этих последних, а те, кому удалось так возвыситься, плюют на имя своих предков, не замечая того, что природные дворяне неохотно и с презрением терпят их в своем сословии.
Он выслушал ее очень серьезно.
– Странная девушка! Как глубоко занимают тебя вещи, которые едва ли даже существуют для других девушек твоего возраста! – сказал он, покачав головой. – И как жестоко звучат обвинения в твоих устах. Прежде ты умела, по крайней мере, прикрывать свои резкие строгие взгляды шутливой грациозной сатирой.
– Со смертью отца я разучилась шутить и смеяться, – проговорила она дрожащими губами, и слезы затуманили ее глаза. – Я знаю одно, что предрассудки и ложные взгляды ослепили его и пагубно омрачили его жизнь, хотя в чем именно была причина его душевной муки, осталось мне неизвестно, дядя. Теперь ты знаешь, как я серьезно смотрю на это, но, конечно, не рискнешь помочь мне убедить бабушку, чтобы она оставила меня в покое, – она ведь все равно ничего не добьется.
– Если бы ты его любила, он взял бы верх над твоими строгими принципами и принудил тебя от них отказаться.
– Нет и тысячу раз нет!
– Маргарита! – Он вдруг приблизился к ней и схватил ее за руки. – Я говорю, если бы ты его любила. Неужели ты не понимаешь, что для счастья любимого человека можно преодолеть свои антипатии, отказаться от своих склонностей и отдать себя ему в полное распоряжение?
Она сжала губы и энергично покачала головой.
– Ты хочешь сказать, что не понимаешь, что такое любовь? – И он крепче сжал ее руки, несмотря на то, что она старалась их у него вырвать.
– Неужели это неизбежно? – прошептала она побледневшими губами, не поднимая на него своих опущенных глаз. – Неужели каждый человек должен испытать любовь и не может прожить, не подчинившись ее демонической власти? – Она вдруг выпрямилась и с силой выдернула у него свои руки. – Я не хочу ей подчиняться! – воскликнула она, сверкнув глазами. – Я жажду душевного покоя, а не убийственной борьбы.
Испугавшись, что проговорилась, она вдруг замолкла и потом прибавила, несколько овладев собой:
– Меня, впрочем, ей трудно будет победить: мне помогут моя рассудительность и трезвый взгляд на вещи.
– Ты думаешь? Нет, сначала испытай, что такое любовь, испытай все страдания, пока. – Он не окончил, и она испуганно взглянула на него – таким взволнованным она его еще никогда не видела. Но он в высшей степени умел владеть собой и, пройдясь по зимнему саду, снова подошел к ней и встал рядом совершенно спокойно. – Мы должны вернуться в гостиную. Тебе будет неловко, когда тебя станут спрашивать, как тебе понравился сад, а ты ничего не видела. Поэтому посмотри па этот великолепный экземпляр пальмы, на ту канарскую драцену. А вон там, над грядкой тюльпанов и гиацинтов, свешивает свои распускающиеся кисти испанская сирень, что за чудный весенний уголок! Что же ты, теперь немного осмотрелась?
– Да, дядя!
– Да, дядя, – повторил он насмешливо. – Это слово сегодня слишком часто и как-то особенно легко слетает с твоих губ, или я кажусь тебе здесь особенно пожилым и почтенным?
– Настолько же, как и у нас дома.
– Значит, всегда одинаково! Звание дяди так же мне присуще, как лицам там, на портретах, висящие сзади косички. Ну что же делать, буду его слушать, пока ты не захочешь вспомнить мое имя.
Немного позже все трое сидели опять в санях, но ехали они не обратно в город. Ландрат свернул на дорогу, которая пересекала поля и прямо вела в Дамбах, сказав, что он слышал, будто у отца обострился ревматизм в плече, и хочет его навестить.
Советница сидела, скорчившись, в углу, раздосадованная этой поездкой, которая ей была вовсе не по вкусу, хотя она и не решалась, открыто протестовать и вместо того резко выражала свое неодобрение по поводу молчаливости Маргариты, говоря, что она сидела в гостиной, как какая-то мужичка, из которой надо вытягивать каждое слово и которая не умеет сосчитать до трех.
– Молчание имеет свои хорошие стороны, милая мама, особенно когда приходится быть в обществе людей, прошлое которых нам неизвестно, – прошептал ей на ухо ландрат. – И мне сегодня было бы гораздо приятнее, если бы ты не выражала так непринужденно своего мнения о балеринах, ибо баронесса фон Таубенек тоже была танцовщицей.
– Боже милосердный! – воскликнула пораженная советница, чуть не выпав из саней. – Нет-нет, это ошибка, Герберт, это невероятная клевета злых языков! – сейчас же заговорила она, опомнившись. – Весь свет знает, что супруга принца Людвига происходит из старинного дворянского рода…
– Конечно. Но семья ее давно обеднела. Последние носители этого древнего имени были мелкими чиновниками, и обе красавицы сестры – баронесса Таубенек и недавно умершая графиня Сорма, не имея никаких средств к существованию, танцевали одно время на сцене, естественно, под вымышленными именами.
– И ты говоришь мне это только сегодня?
– Я и сам узнал это недавно.
Советница не промолвила больше ни слова, и через несколько минут сани остановились на фабричном дворе Дамбаха.
Уже давно стемнело, и из длинных рядов окон фабрики лился яркий свет на широкий, покрытый снегом двор.
Старуха, дрожа как в лихорадке, запахнула с глубоким вздохом шубу и запрыгала под руку с сыном по снежной дорожке сада. При повороте к замерзшему пруду они увидели стоявшего у окна своей комнаты советника; позади него горела лампа, он был в халате и выбивал о подоконник свою трубку.
– Нечего сказать, хорош! – заговорила сдавленным, сердитым голосом советница. – Сам жалуется на ревматизм и подходит к открытому окну при таком ужасном холоде.
– Да, у него такие богатырские привычки, которых нам не изменить, мама, – засмеялся ландрат, ведя ее к двери павильона.
– О, какие редкие гости! – воскликнул старик, отходя от открытого окна навстречу появившейся в дверях жене. – Неужели, черт возьми, это, в самом деле, ты, Франциска!? Ночью, в снег и холод! Тут что-то кроется. – Он поспешно закрыл окно, из которого действительно дул ледяной ветер. – Не велеть ли сварить кофе?
Маленькая старушка просто затряслась от ужаса.
– Кофе? В такое время? Извини меня, Генрих, по ты совершенно стал каким-то мужиком в своем Дамбахе. Теперь уже надо скоро пить чай. Мы заехали сюда из Принценгофа.
– А, так вот в чем дело!
– Я не хотела возвращаться в город, не узнав о твоем здоровье.
– Благодарю за внимание. У меня, в самом деле, так ломит и рвет левое плечо, что иногда становится невмоготу. Я уж сегодня принимался раза два свистеть, чтобы немножко отвлечься.
– Прислать тебе доктора, отец? – спросил с беспокойством Герберт.
– Не надо, сынок! В эту старую машину всю жизнь, не попадало ни капли шарлатанского зелья, – сказал советник, показывая на свою широкую грудь, – и на старости лет я не желаю портить себе кровь. Факторша, настаивала, чтобы я натерся горчичным спиртом, и обвязала мне плечо паклей – она уверяет, что это помогает.
– Да, особенно если ты будешь стоять у открытого окна в такой холод! – язвительно заметила советница, разгоняя муфтой табачный дым, который поплыл по комнате, как только окно закрыли. – Я уже знаю, что о докторе нечего и говорить, но, по крайней мере, полечись домашними средствами:
– Не выпить ли мне чашечку ромашки, Франциска?
– Липовый цвет с лимонным соком будет полезнее, мне это всегда помогает: тебе надо хорошенько вспотеть, Генрих.
– Брр! – затряс он головой. – Лучше уж прямо умереть и попасть в ад! Видишь, майский жучок, что хотят сделать с твоим дедушкой! – И он обнял стоявшую около него Маргариту, которая давно сбросила с себя шляпу и тальму. – Лучше уж отдать его в больницу и пусть пьет там липовый цвет, не правда ли?
Она улыбнулась и прижалась к нему.
– В этих вещах я неопытна, как ребенок, и ничего не могу посоветовать. Но позволь мне у тебя остаться. Нельзя быть одному ночью с такими болями. Я буду набивать тебе трубку, читать и рассказывать, пока ты не заснешь.
– Ты хочешь остаться, мышонок! – воскликнул он обрадовано. – Я-то был бы очень доволен! Но завтра ведь должны вскрыть завещание, и ты должна присутствовать.
– Я попрошу дядю прислать за мной лошадь.
– И заботливый дядя в точности исполнит твою просьбу, – сказал ландрат с ироническим глубоким поклоном.
– Так решено! – воскликнул советник. – Но, Франциска, ты уже убегаешь! Ну да, ты надела для тех, в Принценгофе, свои лучшие наряды и боишься, что они здесь закоптятся. Я, действительно, немножко надымил.
– И каким табаком! – злобно заметила советница, сморщив нос и встряхивая подол своего шелкового платья.
– Ну, уж извини, пожалуйста! Это хороший крепкий табак. Ты в этом так же мало понимаешь, как я в твоем липовом чае, Францхен. Но, пожалуйста, не стесняйся! Твоим маленьким ножкам давно хочется выскочить на свежий воздух. Ты с избытком выполнила свой долг, решившись войти в мое прокопченное жилище, я бы не поверил, если бы кто сказал мне это полчаса назад! Герберт, предложи твоей маленькой маме руку и осторожно посади ее в сани.
Он отворил дверь, как учтивый кавалер, а она проскользнула мимо него, запрятав обе руки в муфту, и исчезла в темноте по ту сторону двери.
Маргарита наклонилась и подняла с пола камелию, которую неосторожно выронил Герберт, распахивая шубу. Молча подала она ему цветок.
– Ее чуть не раздавили, – сказал он с сожалением, поднося цветок к лампе и рассматривая его. – Мне было бы очень жаль. Эта камелия так же прекрасна, свежа и блестяща, как та, которая ее мне дала, – не правда ли, Маргарита?
Она молча отвернулась к окну, в которое уже нетерпеливо стучала бабушка снаружи, а он сунул красный цветок в карман на груди, как когда-то белую розу, и, пожав на прощание руку отцу, тоже вышел из комнаты.
Глава двадцать первая
Когда завещание было вскрыто, многие фабричные, которым было отказано от места, испытали горькое разочарование. Бумага эта была написана очень давно. Через несколько лет после своей женитьбы Лампрехт упал вместе с лошадью, врачи не могли скрыть от него и от его домашних, что жизнь его находится в опасности, и он пожелал сделать последние распоряжения.
При сегодняшнем вскрытии оказалось, что документ был составлен необыкновенно коротко. Единственной наследницей всего назначалась ныне покойная госпожа Фанни, причем торговое дело должно было быть продано, так как тогда еще не было наследника мужского пола. Рейнгольд родился только год спустя. Этот пункт потерял теперь силу и оба наследника – Маргарита и Рейнгольд – вступили в свои неограниченные естественные права.
После вскрытия завещания Маргарита тотчас вернулась в Дамбах – она была все еще нужна дедушке, а Рейнгольд сел за свою конторку, потер холодные руки и строго, мрачно, как всегда, посмотрел на занятых работой служащих. Выражение его лица не переменилось – он был уверен, что завещание ни на йоту не ущемит присвоенных им прав. И писцы беспокойно и с тайным ужасом косились на неутомимого, похожего на мертвеца, юношу, который теперь по полному праву сидел на месте прежнего хозяина и от которого они полностью зависели.
В четыре часа пополудни, когда ландрат только что вернулся домой, а советница торговалась за курицу с какой-то торговкой, вдруг вошел живописец Ленц и с боязливой поспешностью подошел к старой даме. Он был весь в черном, и его всегда спокойное, приветливое лицо было необычно серьезно и выражало внутреннее волнение.
Он спросил, дома ли ландрат, старуха указала ему на кабинет и проводила испытующим взглядом, пока он скромно постучавшись, не скрылся в комнате сына. Старик, видимо, был расстроен, точно на душе его лежала какая-то тяжесть.
Она поскорее отпустила торговку и пошла в свою комнату. Оттуда ей было слышно, как громко и не переставая, говорил Ленц, точно рассказывал о каком-то происшествии.
Старик всегда был для нее отталкивающей личностью, она не могла забыть, что его дочь Бланка стоила ей многих бессонных ночей. Что ему было нужно? Не пришел ли он просить ландрата замолвить за него словечко Рейнгольду, чтобы его не лишали хлеба и крова? Этого нельзя было допустить.
Советница, как всем было известно, была в высшей степени чувствительная, благовоспитанная дама, и кто решился бы утверждать, что ее маленькое ушко иногда приходит в соприкосновение с дверью сына, мог быть со всей уверенностью назван злым клеветником. Однако теперь она действительно стояла, вся вытянувшись, на цыпочках около двери и слушала, пока, наконец, не отскочила как подстреленная, страшно побледнев. Но через минуту она распахнула дверь и очутилась в комнате сына.
– Не будете ли вы так добры, Ленц, повторить мне в лицо то, что вы только что рассказывали? – сказала она старику повелительным, резким голосом, из которого исчезли все мягкие ноты.
– Конечно, госпожа советница! – отвечал Ленц скромно, но твердо, кланяясь ей. – От слова до слова повторю я вам мое объяснение. Покойный коммерции советник Лампрехт был моим зятем – моя дочь Бланка была его законной женой.
Советница разразилась истерическим смехом.
– До Масленицы еще далеко, мой милый, приберегите до того времени ваши плоские шутки! – воскликнула она с уничтожающей иронией, презрительно поворачиваясь к старику спиной.
– Мама, я попрошу тебя вернуться в твою комнату! – сказал ландрат, подавая ей руку, чтобы вывести. Он тоже был бледен как мел, и лицо его выражало глубокое волнение.
Она отстранила его с негодованием.
– Будь это служебное дело, ты имел бы право удалить меня из твоего кабинета, здесь же ловко придуманное мошенничество, имеющее целью опозорить наше семейство.
– Опозорить? – повторил дрожащим от негодования голосом старый художник. – Если бы моя Бланка была дочерью мошенника или вора, я должен бы молча перенести тяжкое оскорбление, но теперь не могу позволить подобных выражений. Я сам сын значительного государственного чиновника, имя которого было всеми уважаемо, моя жена происходит из знатной, хотя и обедневшей семьи, и мы оба совершенно беспорочно прожили жизнь, на нашем имени нет ни малейшего пятна. Правда, меня преследовали неудачи, и мне, окончившему курс в академии, пришлось по недостатку средств поступить на старости лет на фабрику. Но у разбогатевшей буржуазии вошло теперь в моду считать брак с бедной девушкой мезальянсом и унижением, это подражание дворянству, которое говорит только о вторжении и в их сословие буржуазного элемента. Перед этим, ни на чем не основанным предрассудком преклонялся покойник и взял на себя тяжелую вину по отношению к любимому сыну.
– Я и не знала, что коммерции советник Лампрехт был в чем-нибудь виноват перед своим единственным сыном, моим внуком Рейнгольдом! – перебила его насмешливо советница, презрительно пожимая плечами.
– Я говорю о Максе Лампрехте, моем внуке.
– Какая наглость! – вскипела старуха.
Ландрат подошел к ней и решительно просил прекратить оскорбительные выражения, говоря, что надо дать высказаться Ленцу, чтобы судить, насколько основательны его притязания.
Она отошла к ближайшему окну и повернулась к ним обоим спиной.
Тогда старый живописец вынул из кармана большой конверт.
– Здесь у вас, конечно, свидетельство о браке? – быстро спросил ландрат.
– Нет, – отвечал Ленц, – это письмо моей дочери из Лондона, где она мне сообщает о своем бракосочетании с коммерции советником Лампрехтом.
– И, кроме этого, у вас нет других бумаг?
– К сожалению, нет. Покойный взял после смерти моей дочери все документы к себе.
Советница громко рассмеялась и быстро обернулась к ним.
– Ты слышишь, сын мой! – воскликнула она, торжествуя. – Да, разумеется, доказательств нет! Это отвратительное обвинение Болдуина не что иное, как шантаж по всей форме. – Она пожала плечами. – возможно, что соблазнительное кокетство этой девушки, в котором она упражнялась на наших глазах на террасе пакгауза, подействовало на него; возможно, что впоследствии за границей между ними завязались более интимные отношения – все это не редкость в наше время, хотя я и не считала Болдуина способным на подобные любовные похождения. Но все это может быть – только не женитьба. Я позволю скорее изрубить себя в куски, чем поверю такому безумию.
Старый живописец подал Герберту письмо.
– Прочтите это, прошу вас, – сказал он совершенно упавшим голосом, – и будьте добры назначить мне час, чтобы досказать вам остальное. Я не могу больше слушать, как порочат мою покойную дочь. Мне очень тяжело отдавать в чужие руки письмо.
Его скорбный взор с тоской устремился к листку, который держал в руках ландрат.
– Это точно измена моему ребенку: в этих строках она признается родителям в своей вине. Мы и не подозревали, что глава торгового дома, наш хозяин, соблазнял у нас за спиной наше дитя – по его настоятельному желанию и строгому запрещению она скрыла от нас все. Умри она бездетной, я не стал бы подымать истории. Она уехала за границу, никто в этом городе ничего не знал о сложившихся обстоятельствах, и не было бы повода вступаться за честь дочери. Но теперь я должен возвратить ее сыну его законные права, и для этого я сделаю все от меня зависящее.
– Вы должны были сделать это еще при жизни моего зятя! – почти гневно прервал его ландрат, в сильном волнении пройдясь по комнате.
– Герберт! – воскликнула старуха. – Неужели ты придаешь значение его словам?
– Вы правы, я проявил, конечно, слабость по отношению к этому властолюбивому человеку, – ответил Ленц, не обращая внимания на восклицание советницы. – Я не должен был давать себя обманывать время от времени обещаниями. Когда год тому назад нам было разрешено увидеться с нашим внуком, и позволено взять его к себе, то было сказано, что в данное время обстоятельства еще не позволяют ему открыто признать своего сына от второго брака, но зато он поспешит сделать завещание, чтобы закрепить за Максом права законного наследника на случай своей смерти. Но он не сдержал обещания – мысль о внезапной смерти казалась ему совершенно невозможной, таким сильным он себя чувствовал. Однако я не унываю: свидетельства о браке и крещении моего внука должны найтись в оставленных его отцом бумагах. Мне не хотелось бы обращаться к адвокату, поэтому я пришел к вам, господин ландрат, и передаю все дело в ваши руки.
– Я его принимаю, – сказал Герберт. – На днях будут сняты печати, и я даю вам слово сделать все, чтобы пролить свет на эти обстоятельства.
– От души благодарю вас! – проговорил старик, протягивая ему руку, и, поклонившись в сторону советницы, вышел из комнаты.
На некоторое время воцарилась та удручающая тишина, которая бывает перед грозой после первого порыва ветра, – слышно было только шуршание бумаги, которую Герберт разворачивал, вынув из конверта; советница же между тем не могла отвести глаз от двери, за которой скрылся «вестник несчастья». Наконец она опомнилась.
– Герберт! – крикнула она с негодованием своему погруженному в чтение сыну. – Неужели тебе не стыдно, что из-за лжи, написанной той кокеткой, ты совершенно забыл, что твоя мать огорчена и расстроена?
– Это не ложь, мама, – сказал он, видимо, потрясенный.
– Так ты растроган, мой сын? Бумага ведь все терпит, и красавица, разумеется, употребила все свое искусство, чтобы скрасить свой поступок в глазах родителей, и такой человек, как ты, тоже вдается в обман и начинает верить.
– Я уже и раньше поверил, мама!
– Не смешно ли это? Болтовня старого, выжившего из ума человека.
– Перестань обманывать себя, милая мама, взгляни лучше правде в глаза! При первых словах старого живописца у меня точно повязка спала с глаз, и все таинственное поведение Болдуина за последние годы, над которым мы напрасно ломали голову, стало мне ясно: в душе его был страшный разлад. Если бы смерть не похитила у него вторую жену, все было бы по-другому. Будь около него эта красивая высокообразованная женщина, он бы решился со временем ввести ее в свой дом, но смерть разрушила очарование. Оставался только тот факт, что он был зятем старого Ленца, и малодушие превозмогло. Жалкий трус! Как мог он отречься от мальчика, такого прелестного мальчика, которым он должен был гордиться, и где же! – в родном доме ребенка. – Как мог он переносить, что Рейнгольд из низкой зависти злобно преследовал своего младшего брата? Бедняжка! Он прошептал мне тогда у гроба: «Я хочу поцеловать его в губы. И он целовал меня часто под воротами, где нас никто не мог увидеть!»
– Видишь ли, сын мой, ведь все это только доказывает, что я права и что этот «прелестный мальчик» – незаконный ребенок, – прервала его советница.
Она совершенно успокоилась, и на губах ее даже появилась смущенная улыбка.
– Но ты, кажется, упускаешь главную причину, почему Болдуин не мог и не смел, вступить во второй брак, – его клятвенное обещание, унесенное в могилу покойницей Фанни.
– Вот этого я и не могу простить сестре, – почти запальчиво сказал Герберт. – Жестоко и в высшей степени безнравственно воспользоваться горем мужа и взять с него на смертном одре обещание, которое на всю жизнь, на всю его последующую жизнь приковывало его к мертвой.
– Об этом мы не будем спорить, я смотрю на это обстоятельство другими глазами и говорю тебе: оно самое сильное наше оружие против них. Помяни мое слово, бумаги не найдутся, потому что они никогда не существовали. Тем лучше, можно откупиться деньгами, законные наследники потерпят, правда, некоторый ущерб, но что же делать? Надо все это покончить потихоньку, чтобы не было скандала, который может быть вызван появлением брата такого низкого происхождения со стороны матери.
– Неужели ты это говоришь серьезно, мама? – спросил ландрат сдавленным голосом. – Ты предпочла бы, чтобы на нем осталось обвинение в бесчестном обольщении? Боже милосердный, до чего доводят несчастные сословные предрассудки! Да разве мать Фанни, первая жена моего отца, не была простой девушкой из народа?
– Прекрасно! Теперь, когда нашему роду предстоит возвыситься, самое время кричать об этом! – гневно, но, понизив голос, сказала старуха. – Я не понимаю тебя, Герберт. И откуда взялись у тебя вдруг такие ужасные взгляды?
– Я никогда не думал иначе! – воскликнул он возмущенно.
– Ну, тогда ты сам виноват, что я в тебе ошиблась. Тебя не поймешь, между нами нет той доверительности, которая должна существовать между матерью и сыном, с тобой всегда бродишь в потемках. Впрочем, ты можешь думать об этом деле как тебе угодно, я остаюсь при своем мнении и действительно предпочту, чтобы в семействе была никому не известная, искупленная деньгами вина, чем неожиданно стать родственницей всякой сволочи… И спрошу тебя в свою очередь: неужели тебе не жаль детей Фанни? Ведь если явится третий законный наследник, они лишатся огромной части состояния.
– Им, во всяком случае, останется более чем достаточно.
– В твоих глазах, быть может, но не в глазах света. Гретхен считается сейчас одной из первых невест в округе, и хотя она довольно легкомысленно отказывается от самых блестящих партий, настанет время, когда она сделается благоразумнее и будет правильно смотреть на вещи, а какая же ей предстоит будущность, если третья часть состояния Лампрехтов отойдет к младшему сыну?
– У такой девушки, как Маргарита, не будет недостатка в предложениях и тогда, когда ее состояние значительно уменьшится, – сказал Герберт.
Он отошел к окну и стоял, повернувшись к матери спиной.
– Чем меньше, тем лучше! – проговорил он про себя. Она всплеснула руками.
– Грета? Без денег? Какое жалкое заблуждение, Герберт! Отними у нее блеск богатства, и эта худенькая девочка будет похожа на бедную птицу, у которой выщипали перья! Мне бы, право, даже хотелось, чтобы тебе пришлось хлопотать о том, чтобы выдать ее замуж.
– Мне бы это было совсем нетрудно, – сказал он с неуловимой улыбкой.
– Пожалуй, немного потрудней, чем поместить на должность писца, поверь своей старой матери, сын мой! – возразила она насмешливо. – Но к чему спорить попусту! – оборвала она сейчас же готовое возникнуть возражение. – Мы оба взволнованы: я – бесстыдством этого человека, бросающего в наш дом бомбу, которая оказывается холостым зарядом, а ты – признанием твоего бывшего увлечения. Продолжим этот разговор, когда успокоимся. Нечего и говорить, что все происшествие должно до времени остаться тайной. Дети, Маргарита и Рейнгольд, и так должны будут узнать об этом, когда им придется выделить из наследства порядочную сумму для искупления несчастного заблуждения отца. Бедные дети!
С этими словами она вышла из кабинета сына.
Глава двадцать вторая
Солнце ослепительно сияло на безоблачном небе над городом, еще бессильное растопить скованный морозом снеговой панцирь крыш.
Нежные комнатные цветы, тоскующие за оконными стеклами, все же радовались этой бледной улыбке солнца, и попугай в гостиной советницы кричал и шумел так, как будто золотые искры на его медном кольце загорелись, а блики на позолоченных рамах картин были светом летнего дня, манившим его на зеленый двор. Давно уже он не получал от своей госпожи столько ласкательных имен, сухарей и сахара, как сегодня.
Аристократический верхний этаж дома Лампрехтов был, казалось, озарен особенным солнечным сиянием. Кухарка все убегала от плиты, чтобы примерить красивую, почти новую шляпу, подаренную ей советницей, а горничная раздумывала, весело напевая, как ей переделать подарок госпожи – старомодное кашемировое платье.
Внизу в кухне Лампрехтов настроение было совсем другое, ведь у людей в груди не камень, а сердце, как говорила Бэрбэ.
Конечно, в главном доме исстари было положено не заниматься тем, что происходит в пакгаузе; но когда через двор лежит тяжелобольная, возможно ли забыть, что там живут люди и что сердца их трепещут от страха и печали.
Оттого-то в кухне было так удручающе тихо. Все невольно старались не шуметь.
Бэрбэ черпала вчера под вечер воду из бассейна во дворе, и служанка из пакгауза рассказала ей, еще не оправившись от испуга, что у госпожи Ленц сделался удар, отнялись язык и правая сторона, а доктор, который до сих пор был при ней, сказал, что это очень опасно. С полными слез глазами описывала женщина, как старик Ленц, смертельно бледный, бегал взад и вперед по комнате, ломая руки и совершенно забыв в страхе и горе о маленьком Максе, а тот сидел на постели бабушки, не спуская глаз с ее искаженного лица, и отказывался от всякой пищи.
Дальше служанка передала старой кухарке, что госпожа Ленц казалась все утро взволнованной, а после полудня старик вернулся домой бледный, как полотно, и с таким хриплым голосом, словно у него пересохло в горле.
Она сама пошла, постирать в кухню и вдруг услышала шум падения – это упала на пол госпожа Ленц.
Что случилось, и чего так испугалась бедная женщина, она до сих пор не знает, сказала служанка, но советница должна знать причину.
Ландрат вызвал старика Ленца к себе на службу, чтобы сообщить ему ужасный факт – ничего, ни малейшего клочка бумаги, никакой заметки, свидетельствующей о втором браке коммерции советника и о рождении меньшего сына, не нашлось в бумагах.
Итак, тайна, грозно надвигавшаяся на гордый главный дом от пакгауза, исчезла во мраке, который скрывает столько неразрешенных загадок на свете.
Старику Ленцу оставалась только одна надежда: самолично произвести, розыск в церквях Лондона и найти, где произошло венчание его дочери и крещение внука, так как в письме молодой женщины не была названа церковь, в которой она «обвенчалась и стала счастливой женой».
Старый художник сообщил ландрату, что он получил письмо о рождении внука от сиделки, ухаживавшей за его дочерью, которая была вместе с тем ее подругой, а через три дня пришла телеграмма, извещавшая его о том, что молодая женщина при смерти.
Он поспешно выехал в Лондон, чтобы еще раз увидеть свое единственное дитя, но опоздал – она была уже похоронена. Дом, где жила его дочь, убранный с княжеской роскошью, нашел он опустевшим, в нем осталась одна сиделка, чтобы распродать с аукциона всю мебель по приказанию коммерции советника. Она-то и сообщила ему, что Лампрехт совершенно обезумел от горя, так что она боялась с ним встречаться. Своего мальчика он не то что не приласкал, но даже ни разу не взглянул на него, ведь он был причиной смерти Бланки.
Бросив последнюю горсть земли на гроб усопшей, он сейчас же уехал, взяв с собой новорожденного сына с кормилицей, и сказал, что никогда не вернется в Лондон. Все платья и белье, оставшиеся после покойной, он подарил ей за уход, – прибавила эта дама, а из письменного стола забрал к себе все письма и документы.
И действительно, в ящике не осталось ни одного исписанного куска бумаги, – продолжал рассказывать ландрату старый Ленц, – ни одного письма его дочери, которое было бы для него самым дорогим воспоминанием, самым желанным наследством.
Итак, после нее не осталось ничего, кроме ее любимой собачки Филины, которая сидела, забытая всеми, в углу и, когда он ее приласкал, начала благодарно лизать ему руки.
Коммерции советник вернулся в свой родной город только по прошествии года, он страшно переменился, и припадки его отчаяния глубоко трогали и пугали старых родителей его покойной жены.
Он пришел к ним ночью украдкой, и тут только они узнали, что он отдал маленького Макса в Париж на воспитание вдове своего компаньона, высокообразованной и хорошей женщине. Ребенок был в отличных руках.
Коммерции советник постоянно переписывался с его воспитательницей, уведомлявшей его обо всем, касающемся его маленького сына, которого отец все еще не решался видеть. Но год тому назад вдова внезапно умерла, и тогда коммерции советник выразил свое намерение старикам – поместить мальчика в какое-нибудь заведение. Но госпожа Ленц категорически восстала против этого – ребенок был еще очень мал и нуждался в спокойной, полной любви семейной обстановке и родственном уходе; она требовала как бабушка, чтобы ей отдали мальчика, – и так уже столько лет они страдали, тоскуя по ребенку Бланки. Испугавшись ее угрозы обратиться к содействию его родственников, если он будет настаивать на своем намерении, Лампрехт велел привезти маленького Макса в Германию, в дом его прадедов. И тогда, словно чудом, при виде красивого, умного мальчика в сердце мрачного человека пробудилась глубокая отцовская любовь и нежность.
Часто поздно вечером приходил он в пакгауз, и целые часы просиживал у кроватки спящего ребенка, держа его ручку в своих руках. Нередко он развивал перед стариками планы об устройстве будущности своего младшего сына.
Старый художник рассказывал это ландрату в его рабочем кабинете просто и прямо, и если бы в душе Герберта и оставалось какое-нибудь сомнение, то оно не могло бы не рассеяться при безыскусном рассказе старого живописца. Но здесь было мало самого непоколебимого убеждения, необходимы были письменные доказательства.
.– Без законных документов никакое право не имеет значения, поэтому поезжайте, – сказал Герберт. – Вы встретите большие затруднения и потратите много времени и денег, но ради правого дела вы не должны бояться никаких трудностей и охотно, я думаю, отдадите свое время, ну а деньги найдутся, об этом не беспокойтесь!
Это было все-таки утешение, хотя и слабое, соломинка, за которую хватается утопающий, но и этого утешения не мог дать старик своей жене – она упала без чувств при первых же его словах.
В конторе между тем все шло своим обычным порядком. Если бы молодой хозяин мог предположить, что на горизонте собираются грозовые тучи, он бы обратил туда свой взор и перестал заниматься мелочами, которые поглощали до сих пор все его внимание.
Он еще не покончил с уничтожением старых порядков и уборкой хлама.
Еще оставались лазейки для похищения его добра. Не только в доме осматривал он каждый угол, но и двор требовал неусыпного наблюдения, особенно из-за второго выхода, ворот пакгауза, через которые проходили поденщицы и могли легко стащить не только что-нибудь из съестных припасов, но даже полено дров из кухни и овес из конюшни, поэтому он постарался устроить себе побольше наблюдательных пунктов, откуда был виден весь двор, и каждый день открывал окна, которые много лет были закрыты ставнями. Неприятность такого наблюдения испытала на себе уже вчера Бэрбэ, вернувшись с ведром воды из бассейна. Молодой хозяин прошел вслед за ней в кухню, сильно выбранил ее, и раз навсегда запретил прислуге собираться на дворе для сплетен.
Сегодня после полудня Маргарита вернулась из Дамбаха. Она могла быть вполне довольна успехом своего заботливого ухода за дедом, ему стало гораздо лучше. Однако домашний доктор, которого ландрат спросил о состоянии здоровья отца, когда они остались наедине, сказал, что, по его мнению, старик никогда не сможет совершенно выздороветь в летнем павильоне, доступном для ветра и непогоды, и поэтому лучше всего было бы ему переехать на зиму в город.
Советник согласился на переезд главным образом потому, что ему не придется жить в верхнем этаже: решено было поместить его в двух комнатах бельэтажа, находившихся как раз над жилыми комнатами Лампрехтов, где вследствие этого были теплые полы. Вот для того-то, чтобы поудобнее устроить помещение дедушки, и приехала Маргарита в город.
Тетя Софи была в самом счастливом настроении по поводу ее возвращения, хотя Бэрбэ с испугом замечала, что милое личико Гретель как-то осунулось и стало печальным. Тетя Софи радовалась втихомолку еще и тому, что советник переселился в город: опять в доме будет твердая воля мужчины и зазвучит голос, приказания которого внушают страх и уважение. А это было теперь необходимо, чтобы хоть немного сдержать маленькую властолюбивую женщину в верхнем этаже, которая, как только закрылись глаза прежнего хозяина, перестала скрывать свое тайное нерасположение к «грубой, наглой старой деве, этой невыносимой Софи», вмешивалась во все домашние дела и придиралась к ней, словно к подчиненной.
Маргарита узнала сейчас же по приезде о несчастье в пакгаузе. Тетя Софи и Бэрбэ советовались на кухне, как бы им незаметно послать старику Ленцу чего-нибудь для больной.
– Я отнесу, – сказала Маргарита. Бэрбэ всплеснула руками.
– Бога ради, не делайте этого – будет смертоубийство! – уверяла она. – Молодой хозяин высматривает из всех задних окошек, а эти люди из пакгауза ему как бельмо на глазу, – он презирает их еще больше, чем покойный коммерции советник. Даже мне, старой слуге, намылил вчера голову и дал порядочный нагоняй только за то, что вечером поговорила со служанкой живописца; если же он увидит, что его собственная сестра так унижается, то произойдет что-нибудь ужасное, свидетельницей чего не желаю быть ни за что на свете.
Однако Маргариту трудно было напугать. Она молча взяла корзинку с баночками желе и пошла в свою комнату. Там она накинула на себя широкий бурнус из лохматой белой шерстяной материи и отправилась в путь. Но ей не посчастливилось, в ту самую минуту, как она спустилась на несколько ступеней, ведущих в вестибюль, по большой лестнице в элегантной, опушенной мехом бархатной тальме спускалась бабушка.
– Что это ты вся в белом во время глубокого траура, Гретхен? – воскликнула она. – Неужели ты выйдешь так на улицу?
– Нет, я иду в пакгауз, – твердо сказала Маргарита, бросив, однако, боязливый взгляд на контору, окно которой зазвенело.
– В пакгауз? – повторила советница, поспешно спускаясь в прихожую с последних ступеней. – Так мне надо прежде поговорить с тобой.
– И мне также! – прокричал им Рейнгольд, закрывая окно конторы.
Вслед за тем он вошел в вестибюль.
– Пойдемте в комнаты, – сказала бабушка и, откинув вуаль, пошла вперед. Маргарита волей-неволей должна была следовать за ней – сзади, как жандарм, шел Рейнгольд.
Глава двадцать третья
Едва успели они войти в общую комнату, как Рейнгольд бесцеремонно схватил и откинул полу плаща Маргариты, причем открылась висящая на руке корзинка.
– Малиновое желе, абрикосовое желе, – прочел ярлыки на баночках, – все хорошие продукты из нашей кладовой. Это предназначается для господина странствующего ученика, не правда ли, Маргарита?
– Вовсе не для него! – спокойно возразила девушка. – Ты, вероятно, знаешь, что госпожа Ленц тяжело больна – у нее удар.
– Нет, я этого вовсе не знаю, до меня не доходят подобные новости, потому что я не слушаю, сплетен прислуги. Я беру пример с папы, который никогда не спрашивал, живы или умерли жильцы пакгауза.
– Да, это самое лучшее, – подтвердила бабушка. – Хозяин фабрики должен быть строго сдержан, иначе ему не справиться с сотнями рабочих. Но скажи мне, ради бога, Грета, что это пришло тебе в голову вырядиться по-театральному среди бела дня? – Взгляд ее с видимым неодобрением скользнул по белому плащу.
– Мне не хотелось идти в трауре к больной…
– Как, из-за этой женщины ты нарушаешь траур по отцу? – воскликнула рассерженная старуха.
– Он мне простит.
– Папа? – резко и сухо рассмеялся Рейнгольд. – Не говори того, чему сама не веришь! Помнишь, когда ты перед всеми нами хотела разыграть сестру милосердия и идти в пакгауз, он строго запретил тебе раз и навсегда ходить к Ленцам, потому что сношения с этими людьми никогда не были у нас в обычае. А я уже позабочусь, чтобы его воля была исполнена. С твоей стороны это просто непростительная бестактность – идти к человеку, которому мы вынуждены были отказать от места из-за его всем известной лени.
– Он почти слеп.
– Так ты и это уже знаешь? Ну да, он этим старается оправдаться, но его зрение совсем не так плохо. Впрочем, и работает он у нас не так давно, чтобы мы приняли во внимание его воображаемую слепоту и были обязаны заботиться о его семействе. Спроси бухгалтера, и он тебе скажет, что я поступаю совершенно правильно! Так сними же скорее свою мантию и пойми, что ты просто смешна со своими непрошеными услугами.
– Нет, Рейнгольд, я никогда этого не пойму, – ответила она кротко, но твердо, – так же как и того, что я должна быть, как ты, жестока и безжалостна. Я не люблю тебе противоречить, потому что знаю, как раздражает тебя каждое возражение, но при всем желании не делать тебе неприятностей я не могу нарушать другие свои обязанности.
– Глупости, Грета, какое тебе дело до жены живописца?
– Она, как и всякий больной, имеет право на помощь ближних, и потому, Рейнгольд, прошу тебя, не мешай мне делать то, что я считаю нужным и справедливым.
– И все-таки я тебе это запрещаю.
– Запрещаешь? – повторила с гневом Маргарита. – На это ты не имеешь права, Рейнгольд.
Он подскочил к ней, и его всегда бледное лицо страшно потемнело.
Советница схватила его за руку, стараясь успокоить.
– Разве можно возражать ему так резко, Грета? – сказала она с негодованием. – Он уже и теперь имеет право, а вскоре будет здесь полновластным хозяином, ведь ты, конечно, знаешь, что старший сын в семье Лампрехтов наследует и отцовский дом.
– Дочери же только уплачивается ее часть, и она может идти куда угодно из того дома, где родилась! – злым мальчишеским голосом перебил ее Рейнгольд с такой торопливостью, как будто уже давно ждал случая объяснить это сестре.
– Знаю, Рейнгольд, – печально сказала она, глаза ее затуманились слезами, губы скорбно задрожали. – Знаю, что вместе с папой я потеряла и старый милый дом. Но ты еще здесь не хозяин и не имеешь права меня выгнать, если я и не буду тебя беспрекословно слушаться.
– Поэтому еще недели две ты будешь проявлять свое упрямство и ходить в пакгауз, не так ли, Гретель? – прервал ее со злобным взглядом Рейнгольд и, стараясь казаться равнодушным, засунул по обыкновению руки в карманы, хотя весь дрожал от раздражения. – Ну что ж, – прибавил он, пожимая плечами, – меня ты не хочешь слушаться, но, надеюсь, тебя образумит дядя Герберт.
– Нет уж, ради бога, не путай его сюда, Рейнгольд, – остановила его бабушка, – вряд ли он пожелает вмешаться в эти дела. Ведь он уже решительно отказался быть опекуном Греты, ну что ты смотришь на меня с таким испугом, Грета? Боже, какие у тебя глаза! Ничего удивительного, что такой человек, как он, опасается взять на себя ответственность за своевольную девушку. Да, дитя мое, кто тебя знает, вряд ли примет на себя эту ответственность – вспомни только твой непростительный отказ от партии, которую мы все так для тебя желали. Но это сюда не относится, да теперь и некогда говорить об этом, я опоздаю навестить тайную советницу Заммер; поэтому скажу тебе коротко, что ты поставишь себя в невозможно глупое положение, если пойдешь к этим людям в пакгауз. – Скоро ты услышишь о таких ужасах, что у тебя волосы встанут дыбом, и, пожалуй, придется тебе поплатиться и порядочной суммой денег. Если же ты после всего того, что я тебе сказала, все-таки пожелаешь поставить на своем, то слышишь, я запрещаю тебе раз и навсегда, как твоя бабушка, ходить туда и надеюсь, что ты меня послушаешь.
Взяв со стола муфту и опустив на лицо вуаль, она хотела удалиться, но Рейнгольд удержал ее.
– Ты что-то сказала о деньгах, бабушка? – спросил он, задыхаясь от волнения. – Неужели тот человек имеет бесстыдство предъявлять нам какие-то требования? Ведь он, кажется, уже зачем-то обращался к дяде Герберту.
– Не горячись, Рейнгольд! – успокаивала его старая дама. – Все дело похоже на мыльный пузырь и не стоит, по всей вероятности, выеденного яйца. Во всяком случае, раз мы знаем, что эти Ленцы злоумышляют против нас, мы не должны их жалеть. Разве оказывают благодеяния своим заведомым врагам?
Сказав это, она вышла из комнаты, а Рейнгольд, взяв поставленную на стол Маргаритой корзину с вареньем, позвал тетю Софи и, когда она пришла из кухни, потребовал у нее ключ от кладовой.
– Боже сохрани, чтобы я тебе его отдала. Тебе совершенно нечего делать в моей кладовой! – решительно объявила тетя Софи. – Ты любишь везде совать свой нос. И поставь, пожалуйста, корзинку – это не твое варенье, я сама варила его из ягод моего сада для больных.
Он поспешил поставить на пол корзинку: в словах тетки он не мог сомневаться, так как с детства знал, что она всегда говорила правду.
– Ну, можешь распоряжаться своими ягодами как хочешь, только в пакгауз я не позволю ничего посылать.
– Не позволишь? Видишь, вот эта голова, – она постучала пальцем по лбу, – сорок лет, с тех пор как умерли мои родители, жила своим умом и ни для кого не кривила душой, а теперь такой сопляк вздумал мне прописывать законы. Да этого не делал и твой покойный отец!
– О, отец принял бы еще не такие меры, если бы знал, что этот господин Ленц его тайный враг. Я никогда не доверял жильцам пакгауза, мне с малолетства было противно их лицемерие исподтишка – настоящие иезуиты! Со стороны же бабушки просто непростительно, что она обеспокоила нас своими неопределенными намеками – я бы должен был заставить ее все сказать, но знаю по опыту, что раз она собралась ехать с визитами, от нее ничего не добьешься: она спешит так, словно от ее посещений зависит благосостояние всего города. Ты, кажется, наконец, образумилась, Грета! Так спрячь же белый бурнус в шкаф! Но не думай, что я верю в полное твое обращение на путь истины, и знай – я буду неустанно присматривать за двором и пакгаузом.
С этой угрозой он вышел из комнаты, а Маргарита перекинула плащ на руку, чтобы его унести.
– Но скажи мне, ради бога, Гретель, что это у вас тут за чудные истории? Что случилось со стариками Ленцами? – воскликнула тетя Софи, притворив дверь за вышедшим Рейнгольдом.
– Говорят, они наши враги, – отвечала с горькой улыбкой девушка.
– Какой вздор! Чего только не выдумают в верхнем этаже! – рассердилась тетя Софи. – Если уж этот чистосердечный старик с добрым лицом может лгать и действовать исподтишка, так надо закрыть для всех свое сердце. Все человечество, значит, состоит из негодяев и не стоит ни в ком принимать участия! Но все это неправда – готова прозакладывать мою старую голову!
– Я верю этому так же мало, как и ты, и, несмотря на все намеки и угрозы, я бы все-таки пошла к больной, – сказала Маргарита, – если бы не Рейнгольд. При малейшем раздражении у него синеет лицо, и меня это невыразимо пугает, тетя! Состояние его здоровья стало хуже, хотя доктор этого не находит. Я не могу решиться заведомо, раздражать и сердить его, надо придумать что-нибудь другое, чтобы помочь бедной старушке.
Немного погодя она пошла в бельэтаж, где велела проветрить и истопить предназначенные для дедушки комнаты. Предполагавшееся в октябре их обновление, разумеется, еще не было приведено в исполнение; картины и зеркала все еще стояли в коридоре «флигеля привидений».
Теперь эти покои должны были несколько оживиться, дыхание тепла проникнет в ледяной воздух галереи, в котором, казалось Маргарите, замерла скорбь несчастной катастрофы.
Так как все окна выходили на север, здесь царил сумрак, а снаружи взор терялся в снежной пустыне, простиравшейся в необозримую даль и сливавшейся на горизонте с безоблачным небом. Все было безжизненно, безотрадно, словно никогда уже не зазеленеют и не заколосятся эти поля и не зацветут черные ветви высоких плодовых деревьев.
Маргарита подошла к последнему окну галереи. Здесь слышала она в последний раз в этой жизни голос отца, здесь спряталась, чтобы посмотреть незамеченной на «новую комедию» в отцовском доме, в который вернулась после пятилетнего отсутствия.
И тогда же к ней подошел прежний студент, ставший теперь первым сановником в городе, и она подшучивала над «господином ландратом» и в душе насмехалась над ним. О, почему она, такая сильная, такая упрямая, как говорили все, не могла стать на ту же точку зрения! Ее рука невольно сжалась в кулак, и взор устремился вдаль с бессильной злобой. Но вдруг, испугавшись чего-то, она быстро отскочила назад: от пакгауза по двору шел ландрат. Он, вероятно, видел ее гневный жест, потому что поклонился ей, улыбаясь, и она бросилась в одну из предназначенных для дедушки комнат, в красную гостиную. Но поспешное бегство ей не помогло: через несколько мгновений Герберт стоял перед нею. Хотя он каждый день ездил в Дамбах справляться о здоровье отца, он так радостно протянул ей руку, как будто давно с ней не виделся.
– Как хорошо, что ты опять здесь! – сказал он. – Теперь мы будем вместе ухаживать за больным. Да и пора было тебе вернуться в наши высокие комнаты. Ты так побледнела в тесной, душной комнате у дедушки. – Прикрывая свое беспокойство саркастической улыбкой, он старался заглянуть ей в глаза, но она смотрела в сторону, и он продолжал: – Меня просто испугало твое бледное лицо в окне, когда я шел из пакгауза.
– Из пакгауза? – переспросила она недоверчиво.
– Ну да, я справлялся о здоровье бедной больной, тебе это не нравится, Маргарита?
– Мне? Мне не может не нравиться, когда ты поступаешь человечно, жалея несчастных! – горячо воскликнула она. В эту минуту она опять была восторженной девочкой, которую волновало горячее благородное чувство. – Нет, – относительно этого я думаю совершенно так же, как и ты, дядя.
– Вот видишь, и я поступил, наконец, согласно твоим взглядам и чувствам, я слышу это по твоему сердечному тону. Мы оба чувствуем горячо и молодо, что совсем не подходит к поседевшему, согнувшемуся от старости дяде. Ты это сама понимаешь, потому-то тебе сейчас так трудно было произнести столь почтенное название. Давай-ка похороним этого старика дядю!
По ее губам скользнула легкая улыбка, тем не менее, она ответила отказом:
– Нет, придется его сохранить. Что скажет бабушка, если я вернусь к своему «детскому непослушанию»?
– Но, в конце концов, это касается только нас двоих!
– О нет, как это ты так говоришь! Бабушка, пока жива, не откажется от опеки над всеми нами, я это знаю, – с горечью возразила она. – И счастлив твой Бог, что она не видела, как ты шел из пакгауза, она бы очень рассердилась.
Он засмеялся.
– И как бы она наказала своего старого сына? Поставила бы его в угол или оставила без ужина? Нет, Маргарита, несмотря на то, что я стараюсь по возможности удалить от моей матери все неприятности и изо всех сил стремлюсь сделать ее жизнь легкой и покойной, не могу же я подчинить ее влиянию мои поступки, – прибавил он серьезно. – И потому я все-таки буду ходить часто в пакгауз.
Она радостно взглянула на него.
– Если бы в мою душу и закралось какое-нибудь сомнение, оно исчезло бы от твоих спокойных, здравых слов! Старый живописец, которого я любила с детства, не может быть нашим врагом.
– Кто же это говорит?
– Бабушка. Правда ли, что он предъявляет какие-то требования к брату и ко мне?
– Правда, Маргарита, – серьезно подтвердил он. – Ленц может с вас многое требовать. Покоришься ли ты этому без протеста?
– Да, если его требования справедливы, – ответила она, не колеблясь, но вся, вспыхнув от неожиданности.
– Даже если это значительно уменьшит твою часть наследства?
Она слегка улыбнулась.
– До сих пор обо мне заботились и за меня платили другие, поэтому я не знаю цены деньгам. Но твердо уверена в одном – я тысячу раз предпочту сама зарабатывать свой хлеб, чем пользоваться деньгами, на которые не имею права. Уверена я также, что ты не стал бы способствовать тому, что несправедливо, и потому готова на всякую жертву.
– Узнаю тебя – ты смело и, не задумываясь, заносишь ногу в стремя, чтобы идти на бой за хорошее дело.
Ее лицо омрачилось.
– Неудачное сравнение – я не езжу верхом, – резко промолвила она, пожимая плечами. – Ты весь проникнут великосветскими мыслями, дядя.
Он подавил улыбку:
– Что делать? Всякий подчиняется среде, в которой живет. Была бы ты такой свободолюбивой, горячей поборницей гордой, сильной буржуазии, если бы не жила в доме дяди Теобальда? Думаю, что нет.
– Ошибаешься! Любовь к свободе не была мне привита ничьим влиянием, она родилась вместе со мной, это чувство у меня в крови и составляет часть моей души, – прежняя улыбка мелькнула на ее губах, – ведь говорят, что Рафаэль был бы и тогда великим живописцем, если бы родился без рук.
Потом, став вдруг опять серьезной, она перевела разговор на сообщение Герберта о Ленце.
– На чем же основывает старик свои притязания? – спросила она прямо. – Сколько мы ему должны?
– Повремени немного, ты все узнаешь, – ответил он нерешительно, всматриваясь в ее лицо и, как будто колеблясь, не открыть ли ей все уже теперь.
– Ах, это ведь собственно дело моего опекуна? – спросила она как будто равнодушно, однако щеки ее покраснели, и голос звучал натянуто.
– У тебя еще нет опекуна, – возразил он, посмеиваясь.
– Да, пока еще никто не воспользовался этим преимуществом, от которого ты отказался.
– А, так и это уже тебе поведали? Ну да, я отказался, потому что мне противно все бесцельное.
– Бесцельное? Так бабушка права, говоря, что ты не хотел стать моим опекуном потому, что не надеялся сладить с моим безграничным своеволием.
– В. этом, пожалуй, есть доля правды – у тебя не особенно хороший характер. – Он лукаво взглянул на нее. – Впрочем, я бы этого не побоялся и, конечно, справился бы с твоим безграничным своеволием. Но есть другая причина, и ее ты узнаешь на этих днях.
Разговор был прерван драпировщиком, который пришел, чтобы измерить полы в комнатах дедушки, так как ландрат хотел покрыть их новыми коврами, и Маргарита, воспользовавшись тем, что Герберт стал с ним разговаривать, выскользнула из комнаты.
– Да, ты права, Нетта, это чистое несчастье! – вздыхая, говорила Бэрбэ служанке в ту минуту, как Маргарита проходила в свою комнату мимо открытой двери кухни. – Да, грешно и стыдно, что никто у нас в доме не смеет пошевелить пальцем, чтобы помочь бедным людям! – горячилась старая кухарка, раскатывая тесто. – Подумай, что было бы, если бы я снесла старику и ребенку лапши. Но, боже сохрани, я этого не сделаю, никогда не решусь. Тот, в конторе, убьет меня на месте! – И она сердито всыпала еще горсть муки в тесто. – А старухе, должно быть, очень плохо; их служанка опять приходила к бассейну за льдом, и доктор приезжал сегодня, кажется, два раза – вот увидишь, Нетта, старуха умрет, непременно умрет. Уж недаром так распевали у меня все утро горшки в печке, это всегда предвещает покойника в доме, верь мне, всегда!
Глава двадцать четвертая
На другой день в бельэтаже была суматоха. Везде сновали обойщики, маляры и трубочисты, Маргарита тоже была занята с самого утра, что было очень хорошо для нее, так как мешало предаваться размышлениям, лишившим ее сна, – почти всю ночь пролежала она с открытыми глазами, с сильно бьющимся от тревожных дум сердцем.
В красной гостиной надо было развесить портреты. В первый раз после того, как в галерее стоял гроб, открыла тетя Софи коридор за комнатой, где умерла госпожа Доротея, и Маргарита вошла туда за нею с полотенцами и метелкой, чтобы самой протереть портреты.
Она содрогнулась при входе в мрачный коридор, ей стало жутко. Вспомнилось таинственное поведение отца, когда он заперся в комнате красавицы Доротеи, припомнились его загадочные намеки в ту бурную ночь, когда он сказал, что и буря, как солнце, может осветить многое, что было скрыто, и ужасный путь, который она совершила по старым скрипучим полам чердака пакгауза, когда бежала к внезапно умершему отцу. Все эти воспоминания снова потрясли ее, и сердце больно сжималось.
Она шла так робко и боязливо, словно шум ее шагов мог оживить фигуры предков на прислоненных к стенам портретах и вместе с ними – унесенные ими в могилу тайны старого дома.
Портрет «дамы с рубинами», не тронутый бурей, все еще стоял, повернутый к стене, в углу за шкафом, как его тогда поставил покойный отец.
После многих лишенных выражения, ординарных лиц, с которых Маргарита уже смахнула пыль, красивое женское лицо, которое она увидела, повернув этот портрет, показалось ей еще более привлекательным, потрясающим… Встав перед ним на колени, – она размышляла, что же могла сотворить эта женщина с большими выразительными глазами и улыбающимся ртом, чтобы через сто лет после смерти вызвать такой гнев, какой овладел при взгляде на нее покойным отцом в ту страшную минуту.
А вышедший в это время из красной гостиной работник Фридрих сказал, бросив боязливый взгляд в коридор:
– Каково, наша барышня стоит теперь на коленях перед «дамой с рубинами»! Если б она только знала, что знаю я! При жизни эта госпожа, должно быть, была настоящим дьяволом, оттого-то она теперь все выходит из рамы. Этот ужасный портрет надо бы забросить на чердак за трубу, там и разгуливай она, сколько угодно.
Но портрет не был отнесен на чердак. Маргарита с помощью обойщика повесила его на старое место и потом сошла в свою комнату, чтобы немного согреться.
Сев у окна, она смотрела на покрытый снегом двор. Темнело. С ветвей лип падали временами снежные хлопья: это зяблики, синицы и воробьи слетались на приготовленные для них кормушки, к ним подлетали голуби и все клевали щедро насыпанные зерна.
Но вдруг вся стая с шумом взлетела, вероятно, кто-нибудь шел по двору от пакгауза.
Маргарита наклонилась над подоконником и увидела маленького Макса, который, робко поглядывая на окна кухни, шел по снегу к главному дому.
Молодая девушка испугалась. Если бы Рейнгольд увидел мальчика, началась бы буря.
Она открыла окно и тихонько позвала ребенка, он сейчас же подошел к ней, сняв свою шапочку, причем она увидела слезы на его всегда таких смелых глазах.
– Бабушка просит, чтобы ее перевернули, а дедушка не может ее поднять один, – поспешно сказал он. – Служанка ушла, я искал ее по всему городу и не мог найти. Мы не знаем, что делать. Вот я и пришел к доброй Бэрбэ.
– Поди, скажи дедушке, что ему сейчас помогут! – прошептала Маргарита, поспешно закрывая окно.
Мальчик побежал домой во весь опор, а Маргарита, схватив свой белый бурнус, вышла в общую комнату.
Тетя Софи собиралась уходить. Молодая девушка наскоро сообщила, что в пакгаузе требуется помощь, и прибавила в заключение:
– Теперь я знаю, как пройти туда незаметно – через коридор и чердак пакгауза. Ключ от чердака у тебя?
Тетя сняла с крючка на стене и подала ей новый ключ.
– Вот, Гретель, иди с богом!
Маргарита взбежала по лестнице, боязливо покосившись на окно конторы; но за ним неподвижно висела занавеска, и в вестибюле было пусто, ничье лицо не выглядывало из гостиной, где обойщики стелили новый ковер.
Пробежав через галерею, она шмыгнула в оставшуюся открытой дверь коридора, без труда отперла новый замок чердачной двери и беспрепятственно прошла по всему коридору, где все двери были открыты, включая и дверцу, ведущую на лесенку пакгауза.
Запыхавшись, Маргарита вошла в гостиную стариков. Там никого не было, но из прилежащей кухни к ней доносился легкий шум. Молодая девушка шире приоткрыла ведущую туда дверь и посмотрела в наполненную чадом кухню.
Старый живописец стоял у плиты и пытался перелить бульон из горшка в чашку; очки у него были сдвинуты на лоб, лицо озабочено – непривычное занятие стряпней стоило ему немалого труда.
– Я вам помогу, – сказала Маргарита, затворяя за собой дверь.
Он поднял глаза.
– Боже, вы сами пришли, фрейлейн, – воскликнул он с радостным испугом. – Макс без моего ведома, обратился за помощью в ваш дом – он решительный мальчик и никогда ни перед чем не останавливается.
– И хорошо делает, славный мальчуган! – сказала Маргарита и, взяв горшок из рук старика, налила бульон в чашку через ситечко, забытое неискусным поваром.
– Это первая питательная пища, которая разрешена моей бедной больной, – сказал он со счастливой улыбкой, – слава Богу, ей много лучше! Она уже может говорить, и доктор надеется на выздоровление.
– Но не повредит ли ей, если она увидит около себя малознакомые лица? – озабоченно спросила Маргарита.
– Я ее подготовлю! – Он взял бульон и понес его в соседнюю комнату.
Маргарита остановилась, ей пришлось ждать недолго.
– Где она, добрая, готовая помочь? – услышала она голос больной. – Пусть она войдет. Ах, как это меня радует и утешает.
Молодая девушка ступила на порог, и госпожа Ленц тотчас протянула ей свою здоровую руку. Лицо ее было бело, как подушка, на которой она лежала, но глаза смотрели сознательно.
– Вот она, светлая голубка, вестница мира, – заговорила она взволнованно. – Ах, и та, что нас покинула навеки, тоже любила носить белое.
– Не говори теперь об этом, Ганнхен! – со страхом попросил ее муж. – Ты хотела лечь поудобнее, вот фрейлейн Лампрехт, как я уже тебе говорил, и пришла, чтобы помочь мне тебя перевернуть.
– Благодарю! Я лежу удобно, и лежи я даже на крапиве, я бы этого, кажется, не почувствовала, так мне теперь хорошо. Мне так отрадно видеть это милое молодое лицо. Да, и у меня была дочь, молодая, прекрасная и добрая, как ангел. Но я слишком гордилась этим Божьим даром и за то, вероятно.
– Но, Ганнхен, – прервал ее старик с видимым беспокойством. – Тебе не надо много говорить! А фрейлейн Лампрехт нельзя долго оставаться у нас.
– Прошу тебя, дай мне высказаться! – воскликнула она с раздражением. – Я должна снять камень, который лежит у меня на сердце. – Она с трудом перевела дух. – Неужели ты не понимаешь, какая печальная отрада для несчастной матери поговорить с кем-нибудь о мертвой любимой дочери? Не беспокойся, Эрнст, мой милый, верный друг, – прибавила она спокойнее, – разве я уже почти не выздоровела после вчерашнего посещения ландрата? Правда, я не могла его видеть и говорить с ним, но я слышала все, что он сказал. Он верит в нас, этот благородный человек, и каждое утро его доброе слово было для меня целительным бальзамом.
Она показала на висевший над кроватью маленький овальный портрет на фарфоре.
– Узнаете ли вы ее? – спросила она, устремив напряженный взгляд на Маргариту.
Та подошла ближе. Да, она узнала эту пленительную головку – небесно-голубые глаза, свежее цветущее лицо и пышные волосы, окружавшие его золотым ореолом.
– Прелестная Бланка, – сказала она взволнованно. – Я ее не забыла! В тот вечер, когда господин Ленц принес меня сюда на руках, эти волосы, которые здесь, на портрете заплетены в косы, были распущены по спине, словно покрывало феи.
– В тот вечер, – повторила со стоном больная, – в тот вечер она скрылась на темную галерею, чтобы унять бурное биение своего взволнованного сердца. А недогадливые родители ничего не подозревали, и слепая мать не умела сберечь свою овечку, – сорвалось с ее губ.
– Ганнхен!
Старуха не обратила внимания ни на восклицание мужа, ни на его с мольбой обращенное к ней лицо.
– Пойди, милое мое дитя, пойди на кухню к Филине! – сказала она сидевшему в ногах постели Максу. – Слышишь, как она скулит? Просится войти, а доктор запретил ее впускать.
Мальчик послушно встал и вышел.
– Не правда ли, какой он добрый, прекрасный ребенок? – спросила возбужденно больная, и на глазах ее заблестели слезы. – Не должен ли каждый отец гордиться таким сыном? А он! Не верю я, что достигнет вечного блаженства тот, кто унес с собой в могилу честь и счастье своего сына.
– Умоляю тебя, перестань говорить, милая жена! Не говори только сегодня! – убедительно просил старик, дрожа всем телом. – Я попрошу фрейлейн Лампрехт прийти к нам завтра, ты будешь сильнее и спокойнее.
Больная отрицательно покачала головой и молча, но энергично схватила Маргариту за руку.
– Помните, что я вам сказала, когда вы меня уверяли, что любите нашего Макса и никогда не потеряете его из виду?
Маргарита нежно пожала ей руку, стараясь ее успокоить.
– Вы сказали: при перемене обстоятельств часто меняются и взгляды, и кто, знает, буду ли я думать через месяц так, как думаю теперь. Но ведь наши отношения, как мне кажется, уже изменились, хотя и не знаю, отчего это произошло; впрочем, что бы ни случилось, никакая перемена не может повлиять на мою любовь к ребенку – ведь он не станет от этого менее достоин любви. Но и я прошу вас, не говорите больше сегодня!
Я буду приходить к вам каждый день, и вы выскажете мне все, что у вас на душе. Старуха горько улыбнулась.
– Вам, быть может, сегодня же, как только вы вернетесь, запретят посещать ненавистную семью.
– Я хожу по дороге, которая никому не известна. И теперь я пришла через ваш чердак.
Глаза больной широко раскрылись от скорбного волнения.
– Это путь несчастья, на который сманили мою юную овечку! – воскликнула она страстно. – Вот она висит у меня в головах, а мать, которая отдала бы всю кровь своего сердца, чтобы сохранить душевную чистоту своего ребенка, была слепа и глуха и спала, как евангельские неразумные девы. Я никогда не была в этом злополучном коридоре, по которому ходит ваша фамильная белая женщина, но я знаю, что на нем лежит проклятие, и она, мое божество, там погибла. Не ходите никогда по этому пути!
– Я не боюсь проклятия, потому что иду исполнять свой долг перед ближними, – сказала Маргарита нетвердым, прерывающимся голосом. Она как будто заглянула в таинственную мрачную глубину, из которой выступили какие-то знакомые очертания.
– Да, вы добры и милосердны, как ангел; но и вы при всем желании не можете идти против всех, – воскликнула больная, с невероятным усилием приподнимаясь на подушках. – И вы, в конце концов, осудите нас, когда услышите о наших «требованиях», которые мы не можем ничем доказать. О, милосердный Боже, брось один луч в эту мучительную тьму. Нас прогонят отсюда, и сын Бланки не будет знать, куда приклонить голову, ребенок, рождение которого стоило жизни матери.
С совершенно побледневшими губами Маргарита схватила руку старухи.
– Только не эти намеки! – умоляюще проговорила она, с трудом подавляя собственное волнение, от которого бурно билось ее сердце и прерывалось дыхание. – Скажите мне откровенно, что тяготит вашу душу. Я выслушаю спокойно, что бы вы мне ни сказали.
Старый живописец торопливо наклонился к больной и прошептал ей что-то на ухо.
– Она еще не должна этого знать? – спросила она и отвернулась в сердцах. – Почему? Неужели надо ждать твоего возвращения из Лондона, а если ты еще вернешься с пустыми руками, то мрак не рассеется никогда? Нет, она должна, по крайней мере, узнать, что мальчик, выгнанный из отцовского дома потому, что у него нет письменных документов, – законный наследник. Макс – ваш брат, такой же, как и тот злюка, что сидит в конторе! – сказала она с непреклонной решимостью. – Бланка в продолжение года была вашей мачехой, второй женой вашего покойного отца.
Ее голова бессильно опустилась на подушки, а Маргарита стояла, словно окаменев. Она была не столько поражена внезапным открытием этого факта, сколько ярким светом, вспыхнувшим в ее сознании и озарившим целую цепь непонятных происшествий.
Да, из-за этого тайного брака так странно омрачились последние годы жизни ее отца! Теперь она знала, что хотя он нежно любил своего сына от второго брака, но не находил в себе мужества открыто признать его.
Ей стало также ясно, что в ту ужасную минуту, когда он испугался, что под обрушившейся крышей лежит его любимое дитя, в нем созрело твердое решение, не медля более, утвердить его в принадлежащих ему правах.
«Завтра утром там разразится буря, такая же ужасная, как та, что в настоящую минуту сотрясает наш дом», – сказал он в ту бурную ночь, указывая на верхний этаж. Действительно, он мог ожидать самых ужасных сцен. Он избавился от столкновения с великосветскими предрассудками, которых так боялся, но какой ценой!
– Итак, у вас нет никаких письменных доказательств? – спросила она беззвучно.
– Никаких, – ответил упавшим голосом старик-художник, бросив полный горького разочарования взгляд на молодую девушку после ее внезапного вопроса. – По крайней мере, никаких, которые могли бы иметь значение перед законом. По смерти нашей дочери покойный коммерции советник взял все документы к себе, но теперь их не нашли в оставшихся после него бумагах, они бесследно исчезли.
– Они должны найтись, и найдутся, – твердо заявила она и с этими словами вышла в кухню, откуда вернулась сейчас же, ведя за руку маленького Макса. – Он будет всю жизнь мне милым братом, – сказала она с глубоким чувством, обняв мальчика правой рукой и положив ему на голову левую в знак защиты. – Этого ребенка завещал мне отец, и я свято исполню его волю. Никто не проник в тайну последних лет его жизни, только своей старшей дочери намекнул он о ней незадолго до своей смерти. Тогда его слова показались мне, правда, загадочными, но теперь я понимаю все. Проживи отец еще только день, и этот сирота давно уже носил бы наше имя. Но я не успокоюсь, пока не будет исполнена его последняя воля, стремление, которое перед смертью овладело всем его существом. Нет, вы не должны больше говорить! – воскликнула она, протягивая руку, чтобы удержать больную, которая с выражением счастья на лице пыталась что-то сказать. – Вам нужен покой теперь! Правда, Макс, бабушка должна уснуть, чтобы скорее выздороветь?
Мальчик кивнул головой и, погладив руку бабушки, опять сел на кровать, а молодая девушка вышла в сопровождении Ленца в общую комнату.
Здесь в глубокой нише он наскоро шепотом сообщил ей еще некоторые подробности, чтобы ознакомить с положением дела, и она тихонько плакала, закрывшись платком.
Нервное потрясение было слишком сильно, но ради больной Маргарита твердо подавила свое внутреннее волнение; теперь наступила реакция, и слезы облегчения неудержимо лились из ее глаз.
Прежде чем уйти, она еще раз заглянула в спальню. Маленький Макс приложил палец к губам, показав на больную, – она спала, по-видимому, крепко и сладко, сбросив со своей души тяжесть, которую взяла на свои плечи более молодая и сильная.
Через несколько минут, Маргарита опять поднималась по лестнице на чердак. Она шла как во сне; но сон этот был тревожен. Не прошло и получаса с тех пор, как она, ничего не подозревая, шла по этим ступеням, и как внезапно изменились обстоятельства в эти полчаса! Теперь ей стало ясно, почему отец взывал к ее силе и верности! Он обвинял себя в несчастной слабости – да, эта слабость, боязнь, что его оттолкнет с презрением высший свет, когда узнает о его втором браке, отравила ему всю жизнь.
Она невольно остановилась и посмотрела на главный дом. Резкий ветер врывался со свистом в открытое слуховое окно, узкий полукруг которого обрамляли блестящие, словно зубы дракона, ледяные сосульки. Маргарита содрогнулась, но не от зимнего холода, было приятно, что он освежал ее пылающее лицо, – ей живо представилась та борьба, которую придется выдержать, прежде чем восторжествует право и младший сын войдет в родительский дом.
И не права ли была больная? Не был ли этот красивый, полный сил мальчик истинным даром для дома Лампрехтов, имевшего теперь только одного представителя?
Но какое дело было черствой, высокомерной старой даме в верхнем этаже до благосостояния гордой фирмы? Ребенок был внуком презренных «живописцев, и этого было достаточно, чтобы возмутить в ней всю кровь и заставить, как можно дольше оттягивать признание сироты.
А Рейнгольд, этот скупой купец, крепко схвативший обеими руками унаследованный сундук с деньгами, он не выдаст, конечно, ни гроша без горячего сопротивления!
Она шла дальше по стонущим под ее ногами половицам чердака. Да, по этому полу ходили не только грубые башмаки укладчиков, изящные, легкие девичьи ноги касались этих досок – тут пролетала когда-то «белая голубка». При этом воспоминании горячая краска залила лицо молодой девушки, и она на минуту закрыла глаза руками; потом быстрее пошла к двери, ведущей в ужасный коридор, не подозревая, что ее за этой дверью действительно ждала беда.
Глава двадцать пятая
В главном доме между тем разыгралась трагическая сцена. Бэрбэ понесла наверх обойщикам напиться и, поговорив немного с ними, открыла дверь, чтобы выйти из красной гостиной, но дверь тут же с шумом захлопнулась, и старая кухарка отскочила назад с криком.
В первую минуту она не могла сказать ни слова и опустилась на ближайший стул, указывая рукой на дверь и закрыв голову фартуком. Но в галерее не было ничего особенного, как уверял один из рабочих, который вышел посмотреть, что могло причинить такой испуг старухе.
– Уж верь мне, не все могут это видеть! Ах, это моя смерть! – простонала Бэрбэ из-под фартука.
Она попробовала встать, но ноги ее так ослабели и так дрожали, что она должна была снова сесть. Мало-помалу она спустила с головы фартук и боязливо оглянулась, ее всегда свежее красновато-смуглое лицо имело теперь серовато-бледный оттенок. Но она ничего не сказала при чужих работниках, при них не надо было говорить, чтобы не разболтали, и всему городу не стало бы сейчас же известно, что произошло в доме Лампрехтов.
К счастью, обойщики скоро кончили работать, и ей не пришлось одной проходить по длинной галерее, она пошла с обоими мастерами, не глядя ни направо, ни налево, пока, наконец, не проскользнула в свою кухню – работник так и сказал про нее, что она именно проскользнула, как привидение, и упала на скамью для мытья посуды. Но здесь язык ее немного развязался.
И ей тоже явилась «дама с рубинами», и пусть кто-нибудь попробует разубедить ее в том, что она видела собственными глазами, пусть только попробует!
Работник и старая Нетта слушали ее, разинув рты, к ним подошел кучер в ту самую минуту, когда Фридрих спрашивал:
– Она в зеленом платье со шлейфом, как в тот раз, когда явилась мне?
Тут пришел еще мальчик из конторы за стаканом сахарной воды для молодого хозяина.
– О нет, не в зеленом! – энергично качая головой и тяжело дыша, отрицала Бэрбэ. – Вся белая, как снег, пролетела она по коридору за угол! Точь-в-точь такая должна была она лежать в гробу. – При этом Бэрбэ прибавила такие подробности, от которых у конторского мальчика волосы поднялись дыбом.
Он, конечно, не преминул рассказать в конторе обо всем услышанном.
Рейнгольд был сильно рассержен долгим отсутствием парня, и тот в свое оправдание рассказал о происшествии в кухне.
Молодой хозяин тотчас пошел туда. На нем было теплое пальто и меховая шапка.
– Ты сейчас пройдешь со мной наверх и покажешь мне, где ты видела белую женщину, – строго приказал он дрожавшей всем телом старой кухарке. – Я хочу сам хорошенько исследовать дело о привидении. Вы, трусы, только раздуваете дурную славу о моем доме, кто же захочет после того снять в нем помещение, если я надумаю сдать лишние комнаты? Ступай, Бэрбэ! Ты знаешь, я не люблю глупостей!
И Бэрбэ, без слова возражения, с трясущимися губами и подгибающимися коленями, последовала за ним вверх по лестнице, вдоль галереи, но остановилась, полная ужаса, при повороте в коридор. Однако и это не помогло. Он схватил ее за руку и протащил мимо страшных портретов покойников, которые точно следили за ними глазами, до боковой лестницы, ведущей на чердак пакгауза.
Здесь он вдруг соскочил вниз, словно обезумев, приоткрыл неплотно притворенную дверь на чердак и посмотрел в образовавшуюся щель; когда же он опять обернулся к Бэрбэ, его большие тусклые серые глаза ожили и горели, как глаза дикой кошки.
– Ну, отправляйся опять в свою кухню, – приказал он со злой усмешкой, – и скажи другим трусам, что привидение, которое носит корзины с вареньем, не опасно! Но прежде зайди наверх к бабушке и попроси ее сойти ко мне в красную гостиную.
Бэрбэ поспешила уйти, но на душе у нее стало вдруг очень скверно, ею овладело неопределенное чувство, будто она сделала большую глупость, и когда вслед за тем пришла тетя Софи и она начала сейчас же все ей рассказывать, та после первых же слов придала в ужас.
– О, что ты наделала, несчастная Бэрбэ! – воскликнула она с гневом и как была, в тальме и шляпе, побежала наверх по лестнице.
Она бы много дала, чтобы избавить свою Гретхен от бурной сцены или, по крайней мере, увещеваниями и своим ходатайством хоть немного успокоить бурю, но опоздала: в ту самую минуту, как она входила в галерею, из красной гостиной появился Рейнгольд в сопровождении бабушки. Он сделал глубокий иронический поклон по направлению коридора, а госпожа советница крикнула:
– О, милая Грета, тебе, кажется, понравилось разыгрывать роль красавицы Доротеи! Недавно ты явилась в ее венчальном платье, точь-в-точь как она представлена на портрете, а сегодня пугаешь людей, изображая белую женщину!
– Да, даму с рубинами! – добавил Рейнгольд. – Бэрбэ почти помешалась от испуга, увидев промелькнувший, но коридору знакомый нам белый бурнус, и смутила весь дом. Да чего ж другого можно ожидать? Вы все в заговоре против меня и невольно выдаете друг друга!
При этих дерзких словах Маргарита показалась из коридора. Она ничего не возразила – смущение сковало ее уста.
– Обманщица! – набросился на нее Рейнгольд. – Так вот какими потайными ходами ты ходишь? Хорошим вещам ты научилась, пожив вне родительского дома!
– Опомнись, Рейнгольд! – со спокойной серьезностью и истинным величием остановила его Маргарита, направляясь мимо него к тете Софи, но он заступил ей дорогу.
– Так спасайся у своей гувернантки, ты всегда находила у нее защиту и помощь!
– И ты туда же, – не выдержала тетя Софи. – Вашей гувернанткой я не была никогда, – она как-то сухо засмеялась, – я не знаю ни французского, ни английского языка и светских манер у меня тоже нет, но чем-то вроде сиделки была я для вас. Я оберегала вас, насколько могла, и не жалела своих сил: когда ты целый год не мог ходить на своих слабых ножках, мои руки носили тебя по дому и двору, я никогда не доверяла тебя чужим людям. И вот теперь ты можешь бегать, но не на радость другим. Ты бегаешь, как тюремщик, и не только не даешь никому думать и жить по-своему, но даже и дышать, все должны плясать под твою дудку – старый дом Лампрехтов обратился благодаря тебе в смирительный дом. Ни в тебе, ни в твоем хлебе я не нуждаюсь и беру с собой Гретель!
Слушая этот строгий выговор, длинный молодой человек все ниже опускал голову в пушистый воротник шубы, и глаза его смущенно блуждали по стенам.
Он хорошо помнил, как во время болезни тетя Софи просиживала по нескольку недель подряд у его изголовья и днем и ночью, кормила его приготовленными ею самой кушаньями, потому что у него не было аппетита, носила его, уже семилетнего мальчика, по лестнице, и краска, разлившаяся вдруг по его бледным щекам, вероятно, была краской стыда.
Но советница возмутилась.
– Неужели вы думаете, что мы отпустим с вами свою внучку – спросила она рассерженно. – Это несколько смело и опрометчиво, моя милая! Я думаю, что богатая наследница и сама не решится переселиться в первую попавшуюся бедную каморку.
Тетя Софи иронически усмехнулась.
– Можно только порадоваться за государство, что вы не оценочный комиссар, госпожа советница! Положение вовсе не так дурно, как вы себе его представляете, – недаром же я тоже ношу имя Лампрехтов! Заметьте, что я это говорю только для того, чтобы снять с себя обвинение в смелости и опрометчивости.
Маргарита подошла и нежно обняла свою милую тетю.
– Бабушка ошибается, – сказала она. – Я вовсе не богатая наследница, как все считают, и от души рада бы поселиться в бедной каморке, чтобы жить с тобой. Но мы еще не можем покинуть этот дом: я должна выполнить миссию, а ты – помочь мне, тетя.
– Но путь твой для выполнения миссии будет закрыт с нынешнего дня, Грета. Я велю заделать дверь на чердак пакгауза – она совершенно бесполезна, и положу всему конец. Должен же я, наконец, позаботиться о своем покое, – сказал Рейнгольд, крепче запахивая на груди шубу, словно ему было холодно, и, направляясь к выходу; слабо шевельнувшееся в нем доброе чувство было уже подавлено совершенно. – Впрочем, мягко говоря, с твоей стороны довольно бессовестно говорить, что тебе мало достается из наследства, – прибавил он, оборачиваясь к ним опять. – Ты получаешь гораздо больше, чем полагается по закону дочери. Если бы папа сделал заблаговременно духовное завещание, как это было его обязанностью относительно меня, его преемника по торговле, то дела теперь обстояли бы иначе, и мне не пришлось бы выплачивать тебе таких огромных денег.
– Да, я с тобой согласна, что не имею права получать так много денег, я должна буду поделиться, – возразила Маргарита значительно.
– Еще раз со мной? – иронически рассмеялся Рейнгольд. – Оставь, пожалуйста! Ты даже еще не имеешь права распоряжаться своим состоянием, да мне и не надо твоего великодушия, так же как и я со своей стороны не желаю поступиться ни одним унаследованным мною пфеннигом или правом. Каждый за себя – это мое правило! Кстати, бабушка, мы нигде не нашли ничего похожего на какой-нибудь деловой контракт между папой и тем человеком. – Он указал на пакгауз. – Поэтому все эти требования, к которым ты относишься как-то таинственно, чистейший вздор. Я так на них смотрю и не хочу об этом больше слышать. Впрочем, благодарю тебя, что ты исполнила мою просьбу и сошла сюда, теперь ты могла, по крайней мере, убедиться, как коварно и исподтишка привыкла действовать моя сестра.
Он вышел, с шумом захлопнув за собой дверь. Маргарита стояла вся бледная, даже губы ее побелели.
– Не принимай этого так близко к сердцу, Гретель, – утешала ее тетка. – Тебе ведь все это знакомо с детства – ты всегда была козлом отпущения, из-за чего он и стал таким бессердечным эгоистом.
– Настоящим мужчиной, несмотря на свою молодость, хотите вы сказать, милая Софи, мужчиной, который не позволит себя провести, не позволит, и шутить над собой, – перебила ее советница. – Маргарита сама виновата, что он высказал ей неприятные вещи. Она не должна была идти к людям, о которых знала, что они предъявляют невозможные требования к наследникам.
– Эти требования справедливы, – твердо возразила молодая девушка.
– Как, – вскипела советница, – в благодарность за оказанное им тобой милосердие негодяи наговаривают тебе, дочери, на покойного отца! И ты веришь их басням?! – Она торопливо поправила шляпу. – Здесь слишком холодно. Ты пойдешь со мной наверх, Грета, мне надо с тобой поговорить.
Маргарита молча последовала за ней, в то время как тетя Софи с озабоченным лицом спускалась с лестницы.
Глава двадцать шестая
Наверху в гостиной попугай встретил молодую девушку криком и бранью; она с детства терпеть не могла злую птицу, и попугай это прекрасно чувствовал.
– Будь умником, мой хороший, мое золото, – успокаивала его старая дама, давая крикуну сухарик и гладя его; потом медленно и осторожно сняв со своего кружевного чепчика шляпу и с плеч тальму, она стала бережно укладывать в комод то и другое.
Маргарита то краснела, то бледнела от беспокойства и волнения; она кусала себе губы, но не проронила ни слова, зная, что означает это мнимое спокойствие бабушки, которая всегда представлялась тем более холодной и рассудительной, чем больше была взбешена.
– Ну, я думала, что ты мне невесть что порасскажешь, – сказала, наконец, через плечо старая дама, задвигая ящик, в который уложила шляпу и тальму, – а ты вместо того стоишь у окна и смотришь на рынок; можно подумать, что считаешь ледяные сосульки в желобах.
– Я жду, когда ты меня спросишь, бабушка, – серьезно возразила молодая девушка. – Я не так спокойна, чтобы предаваться такому мирному занятию, у меня натянуты все нервы.
Бабушка пожала плечами.
– В этом ты сама виновата, Грета! Твое излишнее любопытство наказано, тебе нечего было делать в пакгаузе. И я была испугана, когда этот человек внезапно явился в наш дом, заявляя совершенно невозможные вещи, но в мои лета рассудок преобладает над страхом. Я вскоре распознала шантаж и предсказала все, что из этого выйдет, опытному юристу, моему сыну, который странным образом позволил себя обмануть. Старик не может ничем подтвердить своего заявления – у него нет никаких доказательств. Он говорит, что бумаги остались у твоего покойного отца. Но зачем я тебе все это рассказываю? – прервала она сама себя. – Ты это, вероятно, слышала от своего протеже, конечно, с той окраской, какую он придает этому делу, иначе ты бы не сказала, что его требования справедливы.
Маргарита, неслышно скользнув по ковру, вдруг очутилась, бледная как привидение, потрясенная до глубины души, перед старой дамой.
– Что его требования вполне основательны и справедливы, бабушка, знаю я и от другого человека – от моего отца, – сказала она дрожащим голосом.
Советница отскочила назад. Онемев от изумления, она с минуту смотрела на внучку широко раскрытыми, полными ужаса глазами.
– В своем ли ты уме? – наконец воскликнула она. – Ты говоришь мне невероятные вещи. Твой отец! Боже, он, этот замкнутый человек, который умел одним взглядом держать всех на расстоянии, он стал бы поверять такую тайну тебе, несовершеннолетней девушке? Нет, милая Грета, он был вовсе не так стар, чтобы впасть в детство. Ты приписываешь себе сведения, над которыми бы я посмеялась, если бы не сожалела так о твоем ослеплении. Неужели это такое счастье, что яйцо кукушки будет лежать в гнезде Лампрехтов?.. Но не стой, пожалуйста, передо мной с видом мудрого превосходства – эти манеры и твоя мина выводят меня из себя! – В сильном негодовании советница отошла на несколько шагов от молодой девушки, дрожащими пальцами завязала под подбородком ленты чепчика и провела платком по лбу. – Если ты так уверена в правоте этого дела и намерена его защищать, – начала она снова после минутного молчания, – то я тоже имею право требовать, чтобы ты мне повторила слово в слово то, что сказал тебе отец.
– Нет, прости, бабушка, я этого не сделаю, – возразила со слезами на глазах Маргарита. – Нарушить его доверие было бы святотатством. Но действовать за него, чтобы выполнить его последнюю волю, я постараюсь, насколько хватит моих сил. В самый день своей смерти отец намеревался утвердить за маленьким братом все принадлежащие ему по закону права.
Она замолчала, прерванная отталкивающим ироническим смехом, которым разразилась старуха.
– «За маленьким братом», – повторила она, вся трясясь от злобы. – И ты осмеливаешься произносить такие чудовищные слова в присутствии твоей бабушки, а того, что было тебе сказано отцом, ты не решаешься повторить из скромности и дочернего уважения. Так я сама скажу тебе причину твоего умолчания – ты сама не знаешь ничего положительного. Ты слышала звон, да не знаешь, где он, поймав несколько непонятных слов отца, ты связала их с возникшей необыкновенной историей и чувствуешь себя призванной подтвердить ее своими показаниями! Тебе кажется красивым вступаться за угнетенных и преследуемых. Ты ищешь чувствительных впечатлений, и тебе нет никакого дела до того, что уважаемое в продолжение столетий имя покроется грязью.
– Я ищу впечатлений? – повторила молодая девушка, гордо откидывая голову. – Но так как этот отвратительный порок никогда не касался моей души, я отклоняю подобное обвинение. И как могу я согласиться, что второй брак с непорочной, высокообразованной девушкой мог обесчестить человека и запятнать его имя? – Она покачала головой. – Не сердись, пожалуйста, милая бабушка, но ведь и ты вторая жена, что не мешает тебе и дедушке пользоваться всеобщим уважением.
– Какая дерзость! – вскипела старуха. – Как смеешь ты сравнивать меня со всякой встречной проходимкой! Ты… Но к чему я горячусь! – прервала она сама себя, выпрямляя с достоинством свою миниатюрную фигурку. – Тут одно сплошное мошенничество, шантаж со стороны родителей. Да и где она таскается? Мы делаем ей много чести, что даже говорим о ней.
– Она умерла, бабушка! Не позорь ее хоть в могиле! – воскликнула возмущенная Маргарита. – Ты не должна этого делать уже ради чести нашей фамилии, потому что, как ты ни старайся себя обманывать, но она была второй женой моего отца.
– Да, Грета? Спрошу тебя только одно – где документы, которыми это можно доказать? Положим, что все было именно так, как утверждают эти люди из пакгауза и ты вместе с ними в каком-то невероятном ослеплении, положим, что твоему отцу, действительно внезапная смерть помешала, открыто признать свой тайный брак. Тогда в оставшихся после него бумагах должно было найтись что-нибудь, относящееся к этому делу. Между тем там нет ничего подобного. Даже никакой собственноручной заметки, не говоря уже о документах. Пойду еще дальше. Если я даже допущу, что подобные документы действительно существовали, – она на минуту остановилась, – то мы непременно придем к заключению, что покойный сам уничтожил их, потому что не хотел предавать этого дела гласности. И этого, по моему мнению, достаточно, чтобы ты бросила свою безумную идею и не старалась больше выполнить его мнимую последнюю волю.
Маргарита отшатнулась, словно наступила на змею.
– Неужели ты говоришь это серьезно, бабушка? Что тебе сделал мой отец, что ты подозреваешь его в мошенничестве? Ах, какое жестокое наказание за его нерешительность, за боязнь людского суда и сословных предрассудков, этого Молоха, поглощающего счастье стольких людей! Уж и при жизни несчастная слабость стоила ему невыразимых мук и душевного разлада! И в заключение ужасная смерть, которая не дала ему возможности загладить свою вину на земле. Но я знаю, чего он хотел, да, благодарение Богу, я знаю это, и буду стараться снять с его памяти то клеймо, которое налагает на нее подобное подозрение.
– Чтобы произвести скандал на весь город, да, Грета? – дополнила с едкой насмешкой бабушка. – О, как ты ослеплена! Все это теперешний сумасшедший идеализм, который мчится вперед, ничего не видя, не слушая и даже не спрашивая, что он опрокидывает на своем пути, лишь бы только добиться утверждения своей ложной мечты, своего фантастически превратного сентиментального мировоззрения. Впрочем, как бы ты ни истолковывала слова своего отца, я останусь при мнении, что он сам желал набросить покров на темные страницы своей жизни. И он должен был этого желать хотя бы ради нас, я хочу сказать, ради фамилии Маршаль. Мы ничем не заслужили, чтобы по его вине упала тень и на наше безупречное имя, чтобы о нас тоже заговорили в городе и при дворе, и главное теперь, когда мы готовимся породниться с этим высоким кругом. Итак, прежде всего надо помешать распространению слуха о шантаже старого Ленца – злой свет всегда верит дурному, начнутся сплетни, и никакие, даже ясные как день, доказательства не помогут. Спастись от этого можно разве деньгами. Вам, правда, придется поплатиться парой тысяч талеров, но вы дадите отступного с тем, чтобы старый прожектер убрался отсюда подобру-поздорову, хоть туда, откуда он, по несчастью, явился к нам.
– А ребенок? Что станется с мальчиком, имеющим равные права с Рейнгольдом и со мной? – воскликнула, сверкнув глазами, Маргарита. – Неужели мы его прогоним из нашего дома, лишив полагающейся ему по всем правам части наследства, отняв у него имя, с которым он родился? И ты хочешь, чтобы я жила с этой чудовищной ложью на совести? Могла бы я открыто смотреть в глаза честным людям, сознавая, что пользуюсь крадеными деньгами, что обманом лишила ребенка самого дорогого для человека – уважаемого имени его отца! И ты, бабушка, требуешь этого от меня, твоей внучки?
– Глупая фантазерка! Верь мне, этого потребуют от тебя все благоразумные люди, все те, кто дорожит честью и репутацией своего дома.
– Только не Герберт! – воскликнула со страстным протестом молодая девушка.
– Герберт? – резко переспросила с высокомерным удивлением советница. – Ты опять вспомнила детство. Дядя, хочешь ты сказать.
Получив этот выговор, молодая девушка изменилась в лице.
– Ну, хорошо, дядя, – поспешно поправилась она. – Он никогда не примкнет к тем бессовестным благоразумным людям, никогда, никогда! Я это знаю! Пусть он решит.
– Боже сохрани! Не смей ему об этом говорить, пока…
– Пока что, мама? – вдруг спросил ландрат из своей комнаты.
Старуха вздрогнула от испуга, будто пораженная громом.
– А, ты уже вернулся, Герберт, – смущенно проговорила она, поворачиваясь к двери. – Ты явился так неожиданно.
– Ты ошибаешься. Я давно стою здесь в дверях, только на меня никто не обратил внимания. – И с этими словами он вошел в комнату.
Лицо его было серьезно, даже мрачно, но молодой девушке показалось, что глаза его радостно блеснули при взгляде на нее.
– Я бы немедленно скромно удалился, – сказал он матери, – если бы твой горячий разговор с Маргаритой не касался и меня – ведь ты знаешь, что я принял на себя выяснение этого дела.
– Что же ты хочешь выяснить, когда ты сам убедился, что нет никаких законных доказательств? – спросила, вся, трясясь от злости, старая дама. – По мне, пожалуй, проливайте свет на это позорное пятно, но чего вы этим достигнете? Тебя, Герберт, я совсем не понимаю! Ведь ясно, что если бумаги и существовали, в чем я сильно сомневаюсь, то они были преднамеренно уничтожены. Пойми, что, раздувая это отвратительное дело, ты совершаешь тяжкий грех против Болдуина.
– Как! Ты называешь грехом то, что я хочу исправить его вину? – рассердился в свою очередь сын. – Впрочем, мне все равно, хотел ли покойный скрыть свой поступок или нет, я вступаюсь за права живого и не допущу, чтобы его, их лишили. Я уже знаю слишком много, чтобы оставить невыясненным «это отвратительное дело», как ты называешь внезапно возникший вопрос. Или ты думаешь, что я соглашусь быть пассивным сообщником тайной вины? Маргарита говорит из…
– Не повторяй мне ее бредней! – воскликнула советница, с ожесточением отмахиваясь от него руками. – Всякий знает, что такой праздной девушке достаточно малейшего повода, чтобы разыгралась ее фантазия.
Ландрат обернулся к молодой девушке.
– Не принимай этого близко к сердцу, Маргарита, – сказал он.
– С какой любовью ты ее утешаешь! – насмешливо отозвалась мать. – Ты, кажется, становишься нежным дядей, хотя прежде не чувствовал ни малейшей симпатии к старшей дочери покойной Фанни! Пусть так! Идите оба против меня, которая одна не потеряла головы! Меня вы не убедите, пока я не увижу документов.
– Ты хочешь видеть документы, мама? – спокойно и твердо возразил ей Герберт. – В Лондоне, вероятно, не сгорели церковные книги.
– О боже! Этим ты хочешь сказать, дядя, что мой отец сам уничтожил бывшие у него бумаги? – воскликнула с каким-то тихим отчаянием Маргарита. – Это неправда! Он этого не сделал! Я буду защищать его до последнего, и бороться против этого позорного подозрения! В Лондон не понадобится ехать, в этом я твердо уверена, бумаги должны быть здесь, надо только лучше поискать.
– К сожалению, я не могу оставить тебя в заблуждении, – возразил Герберт. – Мы добросовестно пересмотрели все оставшиеся бумаги, все документы, даже торговые книги, от нашего внимания не ускользнул ни один клочок письма. Я обыскал весь бельэтаж, смотрел и в ящиках столов в парадных комнатах, в которые никогда ничего не клали.
– В парадных комнатах бельэтажа, говоришь ты? – с трепетом спросила Маргарита – А в комнатах бокового флигеля?
Ландрат посмотрел на нее удивленно.
– Как мне могло прийти в голову искать там?
– В страшной комнате красавицы Доротеи, куда столько лет не ступала нога человека, – добавила с ироническим смехом советница. – Ты видишь, Герберт, как логичны и последовательны, бывают девические рассуждения.
– Я видела, как папа незадолго до своей смерти входил туда, – сказала с внешним спокойствием Маргарита, но голос ее дрожал от внутреннего волнения. – Он тогда заперся там.
– Так пойдемте туда сейчас же! – воскликнул ландрат.
Она сбегала вниз за ключом и, вернувшись через несколько минут, столкнулась с Гербертом в дверях галереи; но он был не один, с ним под руку шла вся окутанная толстыми шалями и платками его мать, которая сказала, бросив насмешливый взгляд на внучку, что тоже желает присутствовать при открытии клада.
Глава двадцать седьмая
Маргарита побежала вперед, чтобы отпереть дверь. В первый раз в жизни переступила она этот порог и стояла под расписным потолком. Воздух здесь был пропитан слабым запахом увядших цветов, заходящее солнце бросало красноватый свет через пунцовые маки ветхих, но все еще сохранивших свои краски штофных гардин.
В эту дверь проскальзывала, как говорили, белая женщина, и за ней проносилась, как фурия, госпожа Юдифь в паутинном одеянии, прибавляли многие, верившие в привидения. По этому порогу пробегала украдкой и девушка в открытых башмачках, отправляясь из великолепной комнаты на чердак пакгауза, пугая жителей дома и заставляя вновь ожить предание о хождении красавицы Доротеи.
Советница, входя в комнату, начала махать платком.
– Фи, какой отвратительный воздух! И эта пыль! – воскликнула она возмущенно, указывая на мебель.
Действительно, отливы шелка и бархата, блеск позолоты и великолепных зеркал только слабо просвечивали через толстый слой серовато-белой пыли.
– И ты хочешь уверить нас, Грета, что твой отец бывал здесь перед смертью? Говорю тебе, что эта дверь не открывалась много лет! Впрочем, нет ничего удивительного, что тебе привиделось что-то в коридоре, там до смерти страшно.
Маргарита молчала, бросив многозначительный взгляд на ландрата, она указала ему на следы, идущие по пыльному паркету прямо к стоявшему у окна письменному столу.
Герберт раздвинул гардины, в комнату широкой волной хлынул бледно-золотистый свет солнца и слабо заиграл на перламутровых и металлических арабесках стола.
Это был прекрасной работы письменный стол с вырезной доской, над которой возвышался секретер с дверкой посередине и бесчисленными выдвижным ящичками по обеим сторонам.
Советница, неприятно удивленная, тоже пошла по следу, подняв подол своего платья, и остановилась позади сына и внучки, вытянув шею и не в силах скрыть своего волнения.
Ключ легко повернулся в замке под рукой Герберта, и дверца секретера распахнулась. Ландрат отшатнулся назад, старая дама слегка вскрикнула, а по лицу Маргариты разлилось радостное удивление вместе с глубокой печалью.
– Вот она! – воскликнула девушка с облегчением после напряженного страха ожидания.
Да, это была та самая чудная женская головка, которая когда-то выглядывала из-за жасмина! То же лилейно-белое невинное девичье личико, те же темно-голубые, сияющие как звезды глаза под тонкими темными бровями.
Только белокурые волосы, ниспадавшие тогда тяжелыми косами на грудь и спину, были теперь завиты и подобраны в высокую пышную прическу, и в их бледно-золотых волнах блестели рубиновые звезды красавицы Доротеи.
Ах, так вот почему эти камни «не будет носить ни одна женщина, пока я жив», как заявил с такой страстью Лампрехт в тот вечер, после отъезда гостей! Да, эта дама с рубинами была так же любима и оплакиваема, как и первая, та, что являлась привидением в этом доме.
Старый Юстус остался мрачным печальным вдовцом до конца своей жизни, как и его правнук, возбуждавший всеобщую зависть Болдуин Лампрехт.
Какое демоническое влияние могло побудить прекрасную Бланку, нарядиться совершенно так же, как ее несчастная предшественница, которая сделала одинаковый с нею рискованный шаг и также заплатила за него своей молодой жизнью. Одуряющий аромат несся из шкафа, кругом портрета были нагромождены высохшие розы, принесенные сюда на медленное увядание.
Перед ним лежал последний маленький букет, который Маргарита видела тогда в руках отца, – прелестная Бланка, наверно, очень любила аромат роз.
– Портрет еще ничего не доказывает! – воскликнула дрожащим голосом советница, прерывая внезапно наступившее молчание; растроганные Герберт и Маргарита будто онемели.
– Мои предсказания исполняются, Герберт! Ведь это доказывает только, что слабый человек на время попал в сети кокетки!
Не отвечая, Герберт потянул один из выдвижных ящичков, который, однако, не выдвигался.
– Этот секретер, вероятно, одинакового устройства с письменным столом тети Софи, – сказала Маргарита и, засунув руку во внутренность шкафа, потянула за выступающий узенький деревянный брусок – все ящики левой стороны разом отворились.
В нижних лежали современные дамские украшения вперемежку с разноцветными бантами, конечно, это были реликвии осиротевшего мужа; но один из верхних ящиков был весь заполнен бумагами. Маргарита слышала, как стоящая за нею бабушка с трудом переводит дух. Потом над плечом девушки появилось старое лицо с тонкими чертами, в нем не было ни кровинки, а глаза так и впились в содержимое ящика.
На перевязанных черной лентой письмах лежал сверху большой конверт, надписанный рукой покойного.
– «Документы моего второго брака», – громко прочел ландрат.
Советница испустила крик негодования.
– Так это правда! – воскликнула она, всплеснув руками.
– Сжалься, бабушка, – умоляюще сказала Маргарита.
– Жалости не надо, Маргарита, – проговорил, сдвинув брови, ландрат. – Я не понимаю, мама, как ты вообще могла желать, чтобы не было этого удостоверения. Ясное как день право мальчика восторжествовало бы и без этих бумаг, и свет все равно узнал бы вскоре о существовании сына от второго брака. Найти эти документы важно было только потому, что они доказывают нам, его близким, что Болдуин не хотел жертвовать честью своей покойной жены и ребенка, испугавшись суда высшего общества.
– Я это знала! – воскликнула с сияющими глазами Маргарита. – Теперь я спокойна.
– Я нет! – обиделась старая дама. – Этот скандал отравит последние годы моей жизни. Но было бесчестно с его стороны заставлять нас участвовать в этой возмутительной комедии! А я-то еще так расхваливала его при дворе, мне одной он обязан был тем уважением, которым там пользовался. И как же будут теперь смеяться над «недальновидной Маршаль», которая, ничего не подозревая, ввела в высший круг зятя Ленца! Я опозорена навеки! Я теперь не смогу больше показаться при дворе! О, зачем я решилась поместиться в доме торгашей! На этот дом будут скоро показывать пальцами, а мы, Маршали, живем в нем, и ты, первый чиновник в городе. Прошу тебя, Герберт, не делай только этой равнодушной мины! – вдруг набросилась она на сына. – Ты можешь дорого поплатиться за свое хладнокровие! Неизвестно, какие последствия будет иметь лично для тебя эта грязная история.
– Я сумею их перенести, мама, – перебил он ее с невозмутимым спокойствием. – Болдуин…
– Замолчи! Если в тебе есть еще хоть искра сыновней любви, не произноси этого имени! Я не желаю его больше слышать, не хочу, чтобы мне напоминали о том, кто нас так жестоко обманул, вероломный.
– Остановись! – воскликнул Герберт, поддерживая бледную Маргариту, которая схватилась за край стола, чтобы не упасть. – Ни слова больше, матушка! – На лбу его напряглись жилы, он говорил с гневом, но в голосе его слышалась глубокая скорбь. – Если ты так безжалостно, с таким невероятным эгоизмом отрекаешься от Болдуина и, следовательно, от сироты, его дочери, то я буду ее защитником и не потерплю, чтобы было произнесено еще хоть одно злое слово, причиняющее ей страдание, ей, еще не оправившейся от своей тяжелой утраты! Но и Болдуина я не позволю тебе больше позорить! Правда, он был слаб, его нерешительность была недостойна мужчины, и я ее не понимаю, но перед нами – обстоятельства, смягчающие его вину. Ты сама убедительнейшим образом доказываешь в эту минуту, какая поднялась бы вокруг него буря, если бы он мужественно и открыто заговорил в надлежащее время. Его прельстила возможность войти в исключительный круг, где его приняли с распростертыми объятиями, и с каждым шагом он все больше запутывался в неестественных противоречиях. Скажу больше: чтобы стать в открытую оппозицию тебе и тем, кто разделяет твои мнения, и, отрекшись от всех предрассудков, следовать только естественному влечению сердца, надо немало мужества. Этот случай в нашем семействе должен был бы открыть тебе глаза и показать, к чему приводит гнет узких взглядов, отрицание всякого здорового, естественного человеческого чувства – к скрытым душевным мукам, которые лишают человека сил, ко лжи и обману, иногда даже к преступлению. Часть вины Болдуина падает и на современное общество, не один он играл комедию!..
По мере того как Герберт говорил, советница все дальше отходила от него; казалось, она хотела этим показать, как велика была та пропасть, которая образовалась между матерью и сыном вследствие разности взглядов. Крепко сжав губы, направилась она к двери и там еще раз обернулась.
– Я не возражу ни слова на то, что ты мне говорил, – сказала она дрожащим от гнева голосом. – С моими принципами я до сих пор кое-как прожила на свете, они лучшая часть меня самой, моя гордость, с ними я живу и умру! Но ты будь осторожен! Это кокетничанье с современным, лишенным всяких принципов либерализмом несовместимо с твоим положением! Но что я говорю! К чему мне давать советы? Это было бы даже бестактно с моей стороны. Ведь в Принценгофе и перед их высочествами ты, понятно, не позволишь себе высказывать подобные взгляды.
– С дамами в Принценгофе я не считаю нужным говорить о политике, а герцог вполне знает мой образ мыслей, и я никогда его перед ним не скрывал, – совершенно спокойно возразил ландрат.
Она ничего больше не сказала, но тихо и недоверчиво засмеялась, вышла из двери и притворила ее за собой.
Маргарита между тем отошла к ближайшему окну, испуганно освободившись от поддерживающей ее руки.
– Ты из-за нас поссорился с матерью. – Ей было это горько, и губы ее скорбно подергивались.
– Не стоит об этом огорчаться, – возразил ландрат, все еще не в силах справиться с охватившим его раздражением. – Успокойся же! – прибавил он с нежной заботливостью. – Мы помиримся. Мать образумится, она вспомнит, что я всегда был для нее хорошим сыном, хотя имею собственный взгляд на многие вещи. Он рассмотрел документы и взял их.
– Теперь пойду в пакгауз, – сказал он. – Всякое промедление было бы грехом перед стариками. Мне предстоит завидное дело! Но спрошу тебя еще: уяснила ли ты себе вполне, что будет, когда явится третий и вступит в равные права с вами, избалованными единственными наследниками? Когда мальчик из пакгауза будет признан потомком тех, чьи портреты смотрят со стен вашего дома, тех предков, которыми ты так гордишься? Сегодня ты стремилась выяснить это дело, чтобы снять постыдное подозрение с памяти твоего отца.
– Да. Но вместе с тем я ратовала и за права маленького брата. С радостью открою я ему свои объятия. Он даст смысл моей жизни. Я буду иметь право думать и заботиться о нем, буду хранить его как вверенное мне отцом сокровище. Для этого стоит жить!
– Разве твоя молодая жизнь так бедна надеждами, Маргарита?
Она бросила на него мрачный взгляд.
– Мне не надо твоего сострадания – жалок только тот, кто не умеет довольствоваться своей судьбой, – упрямо возразила она.
– Ну, дай бог, чтобы когда-нибудь не обрушился твой прекрасный глиняный пьедестал! – По его губам скользнула легкая усмешка, но она ее не заметила, глядя через его плечо во двор.
– Я не хотел тебя обидеть. Боже сохрани! Мы были с тобой сегодня так во всем согласны, кто знает, что будет завтра, а потому дай мне, как другу, руку на прощание.
Он протянул ей руку, она вложила в нее свою, но не пожала его руку, не пошевелила даже пальцами.
– О, как холодно, как оскорбительно холодно!.. Что ж делать, старый дядя должен уметь перенести всякую неприятность, на то он умудрен годами, – проговорил он с добродушным юмором, выпуская ее руку. Потом задвинул на место деревянный брусок, запер шкаф и взял ключ себе. – На этих днях я попрошу опять дать мне ключ от этой комнаты, – сказал он. – Я уверен, что в письменном столе есть еще многое, что поможет нам скорее окончить это дело. Ты же не оставайся здесь долго, Маргарита! Я по себе чувствую, как ты тут замерзла.
Сказав это, он вышел. Маргарита медлила уходить. Стоя у окна, она смотрела во двор. Она не озябла, ей было даже приятно, что холодный воздух освежает ее горячую голову.
У колодца на дворе стояла Бэрбэ, наливая воду в ведро. Суеверная старуха еще не подозревала, что история дамы с рубинами кончена навеки. Да, эта загадка, много лет висевшая, как черная туча, над домом Лампрехтов, была теперь разрешена.
Маргарита взглянула через двор на отягощенные снегом липы, и ей вспомнилось, как из-за раздвинувшихся пестрых шелковых гардин показалось белое лицо. А теперь она сама стояла здесь, наверху, и знала, что этим привидением была прелестная Бланка, являвшаяся в виде закутанной в покрывало белой женщины.
Как велико должно было быть очарование этой благоуханной, как роза, девушки, если даже человек зрелого ума, уже немолодой, гордый хозяин фабрики, ее отец, был побежден! Что был тогда в сравнении с ним длинный гимназист выпускного класса со своим румяным юношеским лицом.
Теперь, конечно, совсем другое дело. Все изменилось! Перед ним все заискивали, и даже знатная красавица, племянница герцога, хотела выйти за него замуж.
Маргарита вздрогнула, вдруг увидев, как он быстрыми шагами шел по двору к пакгаузу.
Он поднял голову и кивнул ей. Бэрбэ оглянулась, ведро выскользнуло из ее рук, и вода разлилась по деревянной крышке колодца. Словно обратившись в соляной столб, стояла старая кухарка под страшным окном, в котором, как в раме, виднелось молодое, полное жизни лицо девушки.
Задернув занавески, Маргарита отошла от окна. И в комнате опять распространился сумрак, бросающий красноватый отблеск на стены и придающий таинственную жизнь играющим на потолке толстощеким кудрявым амурам. В разные времена они так же плутовато смотрели на двух прелестных женщин из дома Лампрехтов, как теперь из-за гирлянд цветов и прозрачных облаков поглядывали на стоящую под ними глубоко взволнованную девушку.
Черноволосая красавица простилась здесь со своими грезами, девушка с золотистыми косами увидела здесь зарю своей любви. Обеим выпала на долю ранняя смерть. Им был дан только один год счастья, но разве это короткое время не могло вознаградить за долгую жизнь, полную отречения?
Молодая девушка заломила руки – опять пробудились в ней те мучительные мысли и чувства, с которыми она так отчаянно боролась.
Она как-то похвалилась, что надеется на свой здравый ум, эти слова нельзя было отдать на посмеяние, она должна их оправдать, хотя бы от этого разорвалось ее сердце.
У нее теперь были новые обязанности, так неужели строгое выполнение долга не сможет наполнить ее жизнь? Или ей необходимо беспредельное счастье?
Заперев дверь красной гостиной, она пошла по галерее.
И когда вскоре наступил вечер, и во всех коридорах и углах дома стало темно, домашние кобольды начали перешептываться, и было о чем. Старинный род «тюрингских Фуггеров» получил нового представителя: около жалкого увядающего побега, последнего отростка старого корня, внезапно появился здоровый, полный сил маленький потомок. И все купцы, и торговцы на портретах, все еще стоявших рядами у стен коридора, могли им гордиться – он был действительно их плотью и кровью, такой же красивый и сильный, как и все они при жизни.
А этот подающий большие надежды наследник сидел между тем в пакгаузе на коленях старого дедушки, около постели выздоравливающей бабушки, и глаза стариков сияли от счастья. Горе и душевные муки остались позади, и, несмотря на то, что с низкой крыши свешивались блестящие сосульки, и окна были занесены снегом, по комнате разливалось живительное весеннее тепло.
В кафельной печи трещал огонь, лампа мягко освещала любимую, привычную обстановку, и старики опять, после долгого времени, чувствовали, что они дома и им не нужно никуда уходить отсюда со своим изгнанным внуком, не зная, куда направить усталые ноги.
Но в главном доме буря этого события улеглась не так скоро. Советница заперлась у себя в комнате и никого к себе не пускала. Прислуга качала головой, говоря о старой даме, которая вернулась наверх «полная желчи и яда и злая как черт». Приказав подать ужин, одному ландрату, и выбранив попугая «противным крикуном», она пошла в спальню и заперлась там на задвижку.
Бэрбэ тоже думала, что не переживет сегодняшнего дня, осознав, что она ни на что не годная женщина и недостойна того, чтобы ей светило солнце.
Вне себя от ужаса вернулась она час тому назад от колодца и шепнула тете Софи, что она видела фрейлейн Гретхен живехонькую и одну-одинешеньку у окна «комнаты привидений».
Ну и получила же она нагоняй за свое жалкое суеверие. Тетя Софи так намылила ей голову, что она этого не забудет до конца своей жизни. О, как глупа и слепа старая Бэрбэ, она приняла милую Гретхен за даму с рубинами, подняла своим криком на ноги весь дом и на сестру натравила злючку, что сидит в конторе, – ох, и что же он ей наговорил!
Нет, она действительно не стоила того, чтобы милосердный Бог позволял на нее светить солнцу, и теперь она, кажется, готова откусить себе язык, только бы не проронить ни слова о чертовщине там в коридоре. Она размышляла так, сидя на кухонной скамейке, и горько плакала, закрывшись фартуком.
Маргарита и тетя Софи ходили между тем взад и вперед по общей комнате. Девушка, обняв тетку, рассказывала ей о перевороте, совершившемся в родительском доме. В комнате было темно, зажженную лампу вынесли, никто не должен был видеть, что тетя плакала, такую сентиментальность она позволяла себе чрезвычайно редко. Но разве не жалко было, что человек ходил около нее девять лет, скрывая свои душевные муки? А она беззаботно радовалась жизни, не подозревая, что в доме разыгралась подобная драма!
И ребенок, милый, чудный мальчик, никогда не переступал порога отцовского дома, никогда не ел за отцовским столом – сердце Болдуина должно было обливаться кровью!
– Боже, чего только не делают люди, чтобы занять высокое положение! – сказала она в заключение, вытирая слезы. – Господь создал их безоружными и мирными, но они оттачивают свои языки, как острые ножи, заковывают сердца в железные панцири, чтобы на земле никогда не было мира.
Конторы буря еще не коснулась. Молодой строгий хозяин сидел за книгами и считал. Он и не воображал, что маленькая ручка постучится в дверь этой комнаты и ненавистный мальчишка из пакгауза потребует, чтобы его впустили, дали ему место и голос, и потребует по праву.
Глава двадцать восьмая
Советница и на другой день не перестала сердиться, она никого не желала видеть, к ней входила только горничная, и когда ландрат, возвратившись в двенадцать часов со службы, попросил позволения войти, ему отказали, так как нервы старой дамы еще слишком расстроены и ей нужен покой. Он пожал плечами и больше не пытался нарушить самовольное заключение своей матери.
Немного погодя он сошел вниз, в бельэтаж, в ожидании лошади, которую велел себе оседлать.
Маргарита была одна в предназначенных для дедушки комнатах, в которых она заканчивала уборку. Ей надо было еще засветло ехать в карете в Дамбах, чтобы завтра утром возвратиться с дедушкой.
Она уже сегодня виделась с Гербертом. Он побывал рано утром в пакгаузе, принес ей поклон от маленького брата и успокоил насчет больной, которой нисколько не повредило вчерашнее потрясение, напротив, доктор нашел, что она быстро идет к выздоровлению.
Теперь Герберт опять пришел, чтобы посмотреть, как все устроено. Маргарита поставила красивый старинный, принадлежащий Лампрехтам шахматный столик под полку для трубок. Ландрат смотрел от двери на уютную комнату.
– Ах, как здесь хорошо! – воскликнул он, подходя ближе. – Наш больной не пожалеет о своем уединенном павильоне! Я рад, что он, наконец, поселится с нами! Мы будем вместе ухаживать за ним, и заботиться о его удобствах и здоровье. Да, Маргарита? Что это будет за прекрасная, задушевная жизнь.
Она стояла, отвернувшись, поправляя складки портьеры.
– Для меня нет ничего приятнее, чем быть с дедушкой, – отвечала она, не оборачиваясь. – Но маленький брат имеет на меня теперь тоже права, и привыкнет ли к нему так скоро старик, чтобы переносить его присутствие, – это еще вопрос. Так что мне придется делить свое время между ними обоими.
– Совершенно справедливо, – согласился ландрат. – Однако надо выяснить еще одно. Ничего не может быть естественнее, чем то, что молодые стремятся к молодым, и мы, двое стариков, мой добрый отец и я, не можем требовать, чтобы ты жертвовала нам все свое время. Но не найдешь ли ты возможным уделять нам иногда вечерком часок-другой для беседы, а? Ты согласна?
Она обернулась к нему с мимолетной улыбкой, а он уже взял со стола цилиндр, и его незастегнутое пальто позволяло видеть, что на нем был надет безупречно сшитый элегантный фрак.
Он заметил ее удивленный взгляд.
– Да, сегодня мне предстоит много дел. Во-первых, я должен сообщить отцу о переменах, происшедших в вашем семействе, а во-вторых, – он приостановился на минуту и потом прибавил поспешно с внезапной решимостью: – Ты первая слышишь это от меня, даже мать моя еще ничего не знает – я еду на обручение в Принценгоф.
Она побледнела, как полотно, и невольно схватилась за сердце.
– Так я могу наперед пожелать тебе счастья? – беззвучно проговорила она.
– Нет еще, Маргарита, – удержал он ее, и на лице его внезапно выразилось глубокое волнение, однако он быстро овладел собой. – Сегодня вечером я заеду на обратном пути в Дамбах, и ты увидишь дядю счастливым.
Он сделал прощальный жест рукой и поспешно вышел. Не прошло и нескольких минут, как он уже ехал по рынку.
Маргарита осталась недвижимо стоять у окна. Судорожно прижав к груди руки, смотрела она на простиравшееся над обширным рынком небо, которое сегодня затемняли серые тучи.
В жилах ее будто остановилась кровь, и вместе с тем она чувствовала смертельную усталость, словно ее поверг на землю какой-то удар… Вот до чего она дошла.
Несколько месяцев тому назад весь мир казался ей тесным; в своей гордости, молодом веселье и стремлении к свободе она не признавала никаких оков, а теперь в ее жалком уме преобладала одна мысль, и ее бедное сердце беспомощно корчилось в прахе, будто отданное на осмеяние тем, кто охотно пресмыкается по земле и ненавидит и преследует людей с гордой душой.
Но свет не должен знать о мучивших ее мыслях, о ее сердечной ране. Сколько людей хранили всю жизнь и уносили с собой в могилу тайну, о которой никто не подозревал. И она постарается найти в себе силу для такого подвига, научится спокойно смотреть в глаза, имеющие над ней такую власть; и чего бы это ей ни стоило, она будет ласкова с ненавистной красавицей, будет бывать в доме, где ее высокородная тетушка станет полновластной хозяйкой.
Через некоторое время Маргарита сошла в общую комнату и начала собираться в Дамбах. Тетя Софи ворчала, что она не пьет кофе, и не притронулась к пирогу, специально испеченному для нее сокрушенной Бэрбэ, но молодая девушка вряд ли слышала то, что ей говорили. Она молча завязывала ленты шляпы и вдруг обняла тетю Софи за шею, внезапно почувствовав глубокое страстное желание, как в детстве, искать прибежища в печали на груди тети и сказать ей на ухо все, что волновало сердце, – любящая воспитательница всегда умела ее успокоить.
Но нет, не надо поддаваться слабости: тетя не должна знать, что она несчастна, это причинило бы ей большое горе!
И так, не проронив ни слова, она села в карету и, выехав из города, опустила окно. С юга в лицо дул легкий ветер, который растапливает своим дыханием неподвижный лед, текущий потоком слез, освобождает деревья и кусты от тяжелого снежного покрова, пробуждает в природе жизнь и движение, оживляет и сердце человека, – начиналась оттепель.
Мягкие сумерки спускались на землю; жесткие, резкие тени зимнего освещения погасли, слившись в однообразный нежный серый колорит, и на его фоне тут и там вспыхивали отдельные огоньки деревенских домиков.
Направо, под старыми ореховыми деревьями, словно жемчужная цепь, сияли слабым золотистым блеском окна Принценгофа – то горели обручальные свечи.
Маргарита прижалась в угол кареты, и только когда кучер свернул по шоссе на дорогу к фабрике и Принценгоф остался позади, подняла глаза, робко и нерешительно, как боязливый ребенок, который хочет удостовериться, что страшное видение исчезло.
Дедушка приветствовал ее радостным восклицанием, при звуке его сурового, но такого милого для нее голоса она приободрилась и постаралась непринужденно с ним поздороваться. Однако и старик был сегодня как-то особенно серьезен. Между его бровями залегла мрачная, гневная складка. Он даже не курил, его любимая трубка стояла в углу, и когда внучка сняла шляпу и тальму, он снова заходил по комнате.
– Кто бы мог подумать, майский жучок? – воскликнул он, внезапно останавливаясь перед нею. – Дураком, доверчивым дураком был твой дедушка, что ничего не видел. А теперь, когда с ясного неба нежданно грянул гром, приходится хлопать глазами и на все соглашаться, как будто всего этого надо было ожидать.
Маргарита молчала, не поднимая головы.
– Бедняжка, какой у тебя расстроенный, жалкий вид, – сказал он, положив ей руку на голову и поворачивая ее лицо к лампе.
– Да и немудрено, переживать вторично тяжелое горе. Это перевернуло и меня, старика. А ты его скрываешь и молча храбро переносишь все! Герберт говорит, что ты помогала ему как мужественный товарищ.
Вспыхнув, она взглянула ему в лицо; казалось, что он внезапно разбудил ее от сна.
Он говорил об открытии семейной тайны, а она думала, что его гнев был возбужден помолвкой Герберта. Вот до чего она дошла! Ею настолько овладела мысль о том, что теперь происходит в Принценгофе, что все остальное было забыто.
– Послушай, дитя мое! – начал он снова. – Скоро нам не будет житья от всяких сплетен в этом захолустье. Кумушкам теперь по горло работы, и меня удивит, если они не выйдут на рынок, чтобы растрезвонить о пикантной истории в доме Лампрехтов. Все это еще ничего! Я никогда не обращал внимания на то, что говорят в нашем городе, да и со всем этим происшествием можно бы примириться, но одного я не могу перенести и простить, черт возьми, – это трусости и жестокости, с которой отец отрекается от своего ребенка и…
– Дедушка! – с мольбой прервала его Маргарита, закрывая ему рот рукой.
– Ну-ну, не буду, – проворчал он, сдвигая со своих усов холодные пальчики, – ради тебя, Гретель, не скажу больше ни слова. К чему отравлять тебе жизнь непрошеными советами и докучливыми нравоучениями; ведь ты, конечно, лучше меня знаешь, что вам предстоит загладить вину перед мальчиком, который упал вам как снег на голову, а также перед беднягой стариком Ленцем. Не понимаю одного, как мог он не вмешаться в эту историю и не потребовать с самого начала от того, ну да, от твоего отца, признания прав мальчугана! Разве что художнику, одаренному кроткой поэтической душой, незнакомо чувство негодования!
Жена фактора приготовила прекрасный ужин, но Маргарита не могла есть. Она накладывала кушанья дедушке и оживленно разговаривала с ним, а после ужина набила ему трубку; потом уложила его книги и сундучок и приготовила все к завтрашнему отъезду; бегая взад и вперед по лестнице, она вдруг остановилась у окна неосвещенной комнаты в верхнем этаже и прижала руки к готовому разорваться сердцу.
Высокие, ярко освещенные окна Принценгофа казались такими близкими, сияя во мраке ночи, что последний остаток самообладания, которым молодая девушка вооружилась в присутствии дедушки, покинул ее при этом зрелище. Из груди ее вырвался вопль отчаяния, она бросилась на стоящий поблизости диван и зарылась лицом в подушки. А перед нею победоносно проносились картины, от которых она хотела спастись.
Она видела веселых счастливых людей в благоухающих цветами ярко освещенных комнатах маленького замка; впереди всех была невеста, белокурая красавица, которая ради любви забыла о своем высоком происхождении и меняла свое знатное имя на имя чиновника. И рядом с нею был он. Маргарита вскочила и выбежала из своей комнаты.
Внизу на своем обычном месте, в углу дивана, за столом сидел советник.
Он, по-видимому, успокоился, так как читал газету и курил набитую внучкой трубку.
Маргарита взяла тальму.
– Я пойду подышать свежим воздухом, дедушка, – крикнула она ему уже в двери.
– Пойди, дитя мое, – сказал он. – Южный ветер снимает ледяную кору с природы и благотворно действует на все живые существа.
Выйдя из дому, она пошла мимо замерзшего пруда, покрытого таким глубоким снегом, что едва можно было отличить его от дороги.
Огни на фабрике давно погасли, во дворе было тихо, и только злая цепная собака выскочила с громким лаем из конуры, когда молодая девушка проходила в ворота. В поле гудел весенний ветер, с наступлением ночи разрастающийся в бурю, непокрытые волосы молодой девушки разлетались от теплого и влажного дуновения, которое приятно ласкало ее лицо.
Было очень темно, на небе не виднелось ни одной звездочки; тяжелые низкие тучи нависли над землей и готовы были разразиться теплым дождем.
Этот дождь разрушит оковы природы, благодетельные слезы потекут с ветвей на грудь матери-земли и снимут белый саван с ее лица.
О, если б можно было выплакать свое горе и не смотреть сухими пылающими глазами на полный невыразимой скорби жизненный путь.
Куда она шла? Она устремилась на свет, тот губительный огонь, который убивает ночную бабочку, обжигая ей крылья. И если бы из окон того дома, куда ее влекло, вырвалось ей навстречу всепожирающее пламя, она и тогда не могла бы остановиться и неудержимо бросилась бы на верную смерть.
Она почти бежала по дороге, которая прорезала поля. Скрип еще твердого снега под ее ногами был пока единственным звуком, нарушавшим ночное безмолвие, но когда она свернула с шоссе и перед ней открылись обширные цветники Принценгофа, ветер донес до нее из замка несколько громких аккордов.
Вероятно, за роялем сидела невеста. Это не была, конечно, святая Цецилия с вдохновенным лицом – своими роскошными формами и ярким румянцем она напоминала скорее рубенсовских женщин, ее густые светлые волосы блестели при свете люстр и красивые пальцы скользили по клавишам. Но нет, эти пальцы не могли извлечь из инструмента таких потрясающих звуков: Элоиза фон Таубенек играла дурно и без души, что доказала еще так недавно!
Но кто же был невидимый музыкант, очевидно, принимавший живое участие в сегодняшнем празднике, – бурное ликование и восторг слышались в исполнении.
Из окон северного фасада лился яркий свет. Обширная лужайка, пестревшая летом рассеянными по ней клумбами разноцветных цветов, лежала теперь как однообразное белое снеговое поле вплоть до шпалер роз, отделявших его от вымощенной площадки перед домом, на которой снег лежал тонким, твердым слоем, так как его постоянно счищали. Маргарита дошла сюда, не встретив ни души.
Теперь, умерив шаг, она подошла под окна. Зачем? Что было ей тут нужно? Она не отдавала себе в этом отчета – ее гнала сюда таинственная сила, как гонит буря, оторвавшийся лист; она должна была бежать, чтобы видеть, хотя знала, что вид счастливой пары растерзает ей сердце.
В зале, где стоял рояль, шторы были спущены, за их прозрачной тканью нельзя было заметить никакого движения; по-видимому, все неподвижно слушали игру. Но три окна соседней комнаты, близ которой остановилась молодая девушка, не были занавешены. Яркий свет люстр лился через оконные стекла и заставлял выступать из глубины комнаты, смотревшие со стен княжеские портреты. Это была столовая; здесь проходил обед после помолвки и теперь два лакея убирали со стола, рассматривая на свет недопитые бутылки и допивая оставшееся в рюмках вино.
Заключительные аккорды музыкальной пьесы давно замолкли, а Маргарита все еще стояла около одной из низкорослых шаровидных акаций, которые через определенные промежутки прерывали шпалеры роз. Ветер отбросил ей волосы со лба и висков и осыпал ее хлопьями снега, падавшими с жестких ветвей деревца. Но она этого не чувствовала. Сердце ее стучало, как молот, дыхание спиралось в груди, а горячий взгляд безостановочно, блуждал по всем незанавешенным окнам – в одном из них должна же была, наконец, показаться счастливая пара.
Какое безумие стоять здесь в бурю и непогоду – и ждать смертельного удара!
Вдруг отворилась дверь на противоположном конце дома, из слабоосвещенных дверей вышел мужчина и стал спускаться с низкого крыльца, между тем как за ним запирали дверь.
На минуту застигнутая врасплох девушка как бы окаменела от испуга. Шпалера роз мешала броситься через лужайку и скрыться в темноте далекого поля, для этого ей надо было прежде пробежать всю длинную, ярко освещенную площадку перед домом. Но выбора не было, она уже была замечена, и только быстрота ног могла спасти ее от неизбежного унижения. И Маргарита помчалась по площадке и, достигнув проезда к западному крылу замка, бросилась через него в поле.
Ветер подхватил ее и понес, как снежинку, облегчая бегство, но ни он, ни быстрота ног не могли ее спасти – шаги преследующего мужчины приближались. Дорога стала скользкой, она поскользнулась, упала на одно колено и в ту же минуту почувствовала с невыразимым ужасом, что ее обхватила и подняла сильная рука.
– Наконец-то ты мне попалась, пересмешница! – воскликнул Герберт, обнимая и другой рукой задыхающуюся и трепещущую всем телом девушку. – Посмотрим, как-то ты теперь от меня вырвешься. Я тебя не выпущу добровольно. Неосторожно попавшая в мои сети насмешница по праву принадлежит мне! Неужели это действительно ты, Маргарита? А пришла-таки «в дождь и в бурю», – продекламировал он дрожащим от сдерживаемого ликования голосом.
Напрасно старалась она высвободиться, он только крепче прижимал ее к себе.
– О боже, я хотела.
– Знаю, чего ты хотела, – прервал он ее почти со слезами сказанные слова. – Ты хотела первая поздравить дядю и для этого бежала в бурю и непогоду по пустынным полям, забыв даже накинуть теплый платок на свою безумную головку, так велико было твое рвение. И, тем не менее, ты прилетела понапрасну и вдобавок не сможешь выполнить это, если не захочешь, чтобы мы вернулись в замок, – Приветствовать принца Альберта фон X. и его невесту. Но ты, вероятно, поймешь, что нельзя входить в гостиную с такими растрепанными кудрявыми волосами.
Она, наконец, вырвалась из его объятий.
– Ты опьянел от счастья! – остановила она его скорбным голосом. – Но это жестокая шутка!
– Успокойся, Маргарита! – сказал он с нежной серьезностью, взяв ее за руку и опять насильно привлекая к себе. – Я не шучу. После долгих надежд и ожиданий с высочайшего согласия герцога фрейлейн фон Таубенек объявлена, наконец, невестой принца фон X., и я могу теперь признаться, что играл в этом деле роль посредника. Красная камелия, которой меня наградили, была знаком благодарности за мои старания, увенчавшиеся успехом. Итак, в этом ты сильно ошибалась, но в словах твоих есть доля правды. Я действительно опьянел! Я торжествую! Ведь счастье всей моей жизни само бросилось в мои объятия! Ты пришла в «бурю и дождь», тебя гнала безумная ревность, я давно ее в тебе заметил. О, ты все та же прямая, правдивая Грета, которую не мог испортить светский лоск. Попробуй отрицать, если можешь, что ты любишь меня.
– Я и не отрицаю этого, Герберт!
– Слава богу, наконец похоронен старый «дядя». И ты с этих пор не моя племянница, а…
– Твоя Грета, – сказала она слабым голосом, обессиленная счастьем, внезапно нахлынувшим после горя.
–. Моя невеста! – докончил он победоносно. – Теперь ты понимаешь, почему я отказался быть твоим опекуном.
Он уже давно стоял так, чтобы защитить ее от ветра, а теперь наклонился и нежно поцеловал прохладные губы, потом снял с шеи шелковый шарф и заботливо повязал им ее непокрытую голову.
Они направились быстрыми шагами к фабрике. Дорогой он рассказывал Маргарите, что дружен с университетских времен с молодым князем фон X., который всегда любил его и доверял ему. Полгода тому назад младший брат князя, увидев красавицу Элоизу фон Таубенек при дворе ее дяди, воспылал к ней глубокой страстью. Она отвечала взаимностью, дядя ее, герцог, благосклонно отнесся к этой любви, но князь – брат влюбленного юноши – решительно противился их браку, потому что молодая девушка была незаконнорожденной. Герцог посвятил Герберта в эту тайну и поручил ему посредничество, а что ему удалось привести дело к желанному концу – доказывает сегодняшнее празднество в Принценгофе.
– Слышала ли ты чудную игру на рояле? – спросил он в заключение.
Она утвердительно кивнула.
– Это жених выражал свое счастье и свой восторг. – Завтра мирный город будет поражен и взволнован этим происшествием. При обоих дворах соблюдалось строжайшее молчание, понятно, что и я тоже строго хранил эту тайну. Знает о ней только мой отец, я не мог допустить, чтобы его смутила везде распространявшаяся нелепая басня о моем сватовстве к фрейлейн Таубенек. Но с тобой мне надо было свести счеты! Ты называла меня отъявленным злодеем, говорила оскорбительные колкости насчет моего искательства герцогской милости, я был в твоих глазах одним из тех бессовестных карьеристов, которые стремятся к высокому положению за счет других, не спрашивая себя, способны ли они занимать высокий, ответственный пост. Да и мало ли еще что ты говорила в таком роде! Что ты мне на это скажешь?
– Очень много! – ответила она, и если бы было не так темно, он мог бы видеть заигравшую на ее губах милую лукавую улыбку, которая удивила и восхитила его при первом свидании со «своенравной Гретой» после долгой разлуки.
– Кто заставил меня поверить, что ландрат Маршаль ищет руки племянницы герцога? Не ты ли сам?
Кто зажег в бедном сердце девушки пагубный огонь ревности и намеренно раздувал его до яркого пламени? Ты, один ты! И если я могла сначала поверить, что ты любишь настоящей, глубокой любовью красивую, но страшно равнодушную Элоизу, то только благодаря моему уважению к твоему нравственному превосходству, а потом решила вместе со злым светом, что белая рука герцогской племянницы нужна тебе, чтобы с ее помощью подняться на ту высоту, куда ты стремился, и занять министерский пост. Только просить прощения я у тебя не буду – мы квиты! Ты сам блистательно отомстил за себя, принудив бедную девушку ночью в тумане совершить «паломничество в Каноссу».
Он тихонько засмеялся.
– От этого я не мог тебя избавить, хотя и страдал вместе с тобой. Но признаюсь, мне доставляло необычайное наслаждение наблюдать, как шаг за шагом ты приближалась ко мне! Однако довольно борьбы, отныне между нами будет мир, блаженный мир!
Он обнял ее, и они помчались вперед.
Глава двадцать девятая
Наутро следующего дня мирный городок Б. всполошился, как от внезапного барабанного боя: из уст в уста передавался слух о помолвке в Принценгофе. Обыватели просто из себя выходили из-за того, что никто не имел об этом ни малейшего представления, даже дамский кружок, монополию которого составляло бесспорное чутье и соображение в подобных делах, на этот раз был непростительно слеп.
Горничная советницы поспешила донести эту только что услышанную тревожную новость старой даме при ее пробуждении.
– Вздор! – воскликнула та презрительно, однако сейчас же вскочила и уже через несколько минут в капоте и ночном чепце стояла перед сыном. – Что это за глупые басни разносят из дома в дом булочники и торговки про Элоизу и принца X.? – спрашивала она, держась за ручку двери.
Он вскочил из-за письменного стола и подал матери руку, чтобы ввести ее в комнату, но она его оттолкнула.
– Оставь, – сказала она резко, – я вовсе не намерена здесь оставаться, а желаю только знать, как мог возникнуть такой нелепый слух?
Он не сразу ответил. Хотя она и была кругом виновата, но ему было жаль ее – теперь ей приходилось выпить горькую чашу до дна.
– Милая мама, люди говорят правду: вчера действительно состоялась помолвка фрейлейн фон Таубенек с принцем X.
Дверная ручка выскользнула из ее руки, и она едва устояла на ногах.
– Так это правда? – проговорила она, задыхаясь и проводя рукой по лбу, будто чувствуя, что мысли ее мешаются. – Правда? – повторила она и, бросив молниеносный взгляд на сына, всплеснула руками, разразившись истерическим смехом. – Ловко же тебя провели!
Он сохранял полное спокойствие.
– Меня не провели, я сам устроил эту свадьбу, – возразил он без малейшего раздражения и в кратких словах изложил ей суть дела.
По мере того как он говорил, она все больше от него отворачивалась, злобно кусая губы.
– И все это я узнаю только теперь? – спросила она через плечо дрожащим голосом, когда он кончил.
– Могла ли ты пожелать, чтобы твой сын разболтал вверенную ему тайну? Я боролся с твоим заблуждением, насколько мог, несколько раз объяснял тебе, что совершенно равнодушен к фрейлейн фон Таубенек и что никогда не женюсь без любви. Но на все мои уверения ты отвечала таинственной улыбкой и пожиманием плеч.
– Потому что, видя, как Элоиза преследовала тебя своими взглядами и…
Он покраснел, как девушка.
– Я-то тут был ни при чем, ты ведь не можешь сказать, что я отвечал ей тем же. Фрейлейн фон Таубенек – красивая девушка и знает об этом, ну и кокетничает со всеми. Такие взгляды ничего не значат, ни к чему не обязывают и не производят на меня никакого впечатления. Но ты-то должна знать, что это было ничего более как легкий забавный флирт, который многие считают позволительным. Несмотря на все это, фрейлейн фон Таубенек будет хорошей женой – порукой в этом ее необыкновенное душевное спокойствие.
Дверь захлопнулась, и старая дама с бледным расстроенным лицом опять скрылась в своей спальне. Час спустя горничная была послана в модный магазин, а кухонный работник с шумом стаскивал с чердаков чемоданы и баулы – госпожа советница уезжала в Берлин к сестре.
И когда около полудня прибыл в город советник и всходил под руку с сыном по лестнице лампрехтовского дома, навстречу ему спускалась его жена в шубе и шляпе, чтобы ехать с прощальными визитами. Всем знакомым она говорила, что давнишнее горячее желание послушать хорошую оперу и концерты неодолимо влечет ее в Берлин. При этом она слегка касалась события в Принценгофе, но говорила о нем с улыбкой, как о давно известном деле, которому должны искренне радоваться все добрые люди. Более коротким знакомым она шептала на ухо, что вполне понимает первоначальное сопротивление князя X. – не всякий согласится ввести в свое семейство дочь бывшей балерины. С ее отъездом тишина и мир водворились на несколько дней в старом купеческом доме, но вслед за тем опять разразилась буря, которая потрясла его обитателей.
Рейнгольд должен был, наконец, узнать об изменении семейных отношений. Старый советник и Герберт сообщили ему об этом с величайшей осторожностью, но все равно это открытие произвело действие внезапно упавшей на дом бомбы.
Рейнгольд пришел в страшную ярость, кричал, топал ногами и жестоко обвинял своего покойного отца. Однако его страстный протест нисколько не помог, и он должен был, в конце концов, покориться.
С тех пор он еще более отдалился от семейства. Даже обедал один в своей комнате из боязни встретить когда-нибудь в столовой маленького брата, потому что с этим «мальчишкой» он решил никогда в жизни, даже если бы дожил до ста лет, не вступать ни в какие отношения – постоянно повторял он.
Домашний доктор грустно улыбался, слыша эти слова, ему лучше всех было известно, как безосновательны надежды на долголетие его пациента.
Он требовал, чтобы родные относились к нему как можно уступчивее и снисходительнее, что они всеми силами и старались исполнить. Маленький Макс никогда не попадался ему на глаза. Но дверь на чердак пакгауза не была заделана, через нее поддерживалось самое живое общение между главным домом и пакгаузом.
Советник от души полюбил чудесного мальчика, как будто и он был сыном его покойной дочери, а Герберт принял на себя роль его опекуна.
В городе и округе открытие тайны лампрехтовского дома наделало действительно много шума. Происшествие это на долгое время стало злобой дня, возбуждая оживленные споры не только в клубах и дамских кружках, но даже в пивных. О Лампрехтах судили везде. Но все эти пересуды нисколько не влияли на мирное времяпрепровождение в комнате дедушки – в красной гостиной.
Ежедневно там собирался тесный кружок людей, связанных искренней любовью. И дама с рубинами смотрела со стены радостно сиявшим взором, с улыбкой на устах на эту картину согласного единодушия между стариками и молодыми.
– Демоническая красота этой женщины так захватывает, что просто страшно становится смотреть на портрет, – сказала однажды вечером госпожа Ленц, сидя рядом с тетей Софи, которая вышивала на салфетке монограмму Маргариты, готовя ей приданое. Под портретом стояла лампа, свет ее падал на фигуру молодой женщины, которая как живая выступала из рамы, и казалось, вот-вот откроет рот и примет участие в разговоре.
– Моя бедная Бланка погибла от чар этой женщины, не переставшей ее преследовать и тогда, когда она уехала далеко от этого дома, – прибавила старуха сдавленным голосом. – Любимым украшением дочери стали рубины, что сверкают в темных волосах на портрете, и говорят, что в бреду, перед смертью, она все боролась с красавицей Доротеей, которая хотела увести ее с собой.
Ландрат встал и отодвинул лампу, дама с рубинами скрылась опять в полумраке.
– Я спрятал, запер сегодня рубиновые звезды. Ты их не наденешь никогда! – сказал он Маргарите.
Она улыбнулась.
– Ты разделяешь суеверие Бэрбэ?
– Нет, но я боюсь «вести богов». Пусть лучше кровавый блеск страшных камней будет скрыт от глаз.
А Бэрбэ в то же время говорила прислуге на кухне:
– Мне не нравится, что наш мальчик должен приходить сюда каждый день по коридору. Дама с рубинами принуждена была унести своего ребенка с собой в могилу, а теперь такой здоровый, красивый наследник у Лампрехтов, это ее, наверно, сердит.
– Прикусите-ка ваш язык, Бэрбэ, – сказал работник. – Вы ведь обещали никогда больше не говорить об этом.
– Ну, один раз не в счет! Лучше всего сделали бы, если б заложили этот коридор, потому что, как знать, может рядом с черноволосой женщиной начнет там ходить еще белокурая.
Видно, вера в темные силы не умрет до тех пор, пока слабое человеческое сердце будет любить, надеяться и бояться.