Энн Чемберлен
София — венецианская заложница
Эта книга посвящается Деборе Сандак и книжному клубу, где ее впервые прочитали.
ОТ АВТОРА
Я хотела бы поблагодарить, во-первых, общество писателей за их поддержку, терпение и дружбу. Гарри Клауснера и Бетину Линдси — за ту роль, которую они сыграли. Я хочу также поблагодарить Тедди Качи, Джуди Брунванду, Леонарда Чиарелли и жителей Мариотта, Витмора, библиотекарей города Солт-Лейк-Сити, особенно Хермиону Баяс из отдела Ближнего Востока, за оказанную мне помощь. Моих кузин Куркен Даглиан и Рут Ментли, моего дорогого друга Алексиса Бар-Лева и доктора Джеймса Келли, которые поделились со мной своим опытом.
Я очень благодарна дружелюбному народу Турции, особенно гидам во дворце Топкарт, которых очень удивляло то, что они часто видели меня в гареме. Я хочу поблагодарить моих адвокатов за поддержку, а также моего мужа и сыновей за терпение, пока мои мысли были где-то далеко.
Никто из этих людей не повинен в ошибках, которые я могла допустить, их можно только поблагодарить за то, что я не допустила еще больше.
И, наконец, конечно же я благодарю Наталию Апонте, моего издателя, и Вирджинию Кид, моего агента, без которых «София» не встретилась бы со своим читателем.
ЧАСТЬ I ДЖОРДЖО
I
Из всей своей долгой жизни лучше всего я помню день, когда встретил дочь господина Баффо.
Я, Джорджо Виньеро, перелез тогда через стену женского монастыря.
Это не было юношеской карнавальной шуткой, хотя сезон карнавалов уже наступил. Мне велели сделать это. Я должен был перелезть через стену монастыря, чтобы доставить необычное послание. Это не было простым письмом, которое пишет дож из Венеции любой молодой девушке в такой ситуации. Странность заключалась в самой девушке, которая ни за что не хотела доверить свою судьбу листу бумаги. Секретарь его светлости решил ублажить прихоть этой девушки и доставить ей секретные сведения с посыльным.
Мое чувство романтики и тяга к приключениям проявились сразу же: едва мне предложили выполнить это поручение, как я ухватился за этот шанс.
Никогда прежде я не бывал в монастырском саду — я же не священник, в самом деле. Я представлял его в образе цветущего весеннего вертограда. Но все оказалось наоборот: сад оказался серым, холодным и пустым, без намека на цветение и красоту. И если сравнивать его, например, с птицами, он скорее напоминал ощипанного цыпленка, чем разноцветного павлина. Воздух тоже был холодным, но при этом чистым, как бриллиант.
Сад был совершенно пуст, пахло сыростью. Влажные клумбы уже отцвели, как раз по сезону, и на фоне неба я выделялся, словно чернильное пятно на белоснежном листе бумаги. Боясь, что меня заметят, я забрался высоко на дерево. Но и там я все равно оставался в зависимости от этой девушки, находясь в положении полной беспомощности, которое, впрочем, мало меня заботило.
Спустя некоторое время мои пальцы начали неметь от холода.
Наконец появилась девушка. Она шла в сопровождении монахини, как потом оказалось, своей тети. Эта пара появилась напротив серой стены трапезной в дальнем конце сада. Если бы я выделялся так же, как она: темно-красное на сером, — я был бы в серьезной опасности.
Старая женщина, наоборот, сливалась со стеной, но ее лицо было обращено в мою сторону. Мое сердце бешено забилось, руки онемели и едва не выпустили сук. Как неосторожно было со стороны донны Баффо привести свою тетушку в сад! Или, если это было сопровождение, которого она не могла избежать, ей не надо было позволять старой женщине смотреть прямо на место моего укрытия. Молодой человек, прячущийся в саду женского монастыря! Что бы сказала эта старая женщина, если бы увидела меня?
Лицо тетушки напоминало кислое яблоко в конце зимы — дряблое, сморщенное, красное, морщинистое. Оно было полно горечи фрукта, который забыли на дне корзинки на всю зиму, горечи неисполненных желаний и несбывшихся мечтаний.
Я осмелился только мимолетно взглянуть на эту несчастную монахиню. Если девушка и была настолько глупа, что привела ее с собой в сад, я не собирался делать еще большую глупость, злоупотребляя своей безопасностью и долго разглядывая ее. Но все же у меня было время удостовериться, что старая женщина была увлечена беседой со своей собеседницей. Я могу только догадываться, что дочь Баффо знала, что имела полную власть над своей тетушкой и играла с опасностью, как канатоходец, притворно теряющий равновесие, чтобы напугать зрителя. И почему только, спрашиваю я себя, зрители замирают от испуга? Когда я в следующий раз осмелился выглянуть из моего убежища, старая женщина ушла — просто испарилась неизвестно куда, — а другая, молодая, шла к моему укрытию, насвистывая популярный мотив, по которому я должен был узнать ее. «Насвистывающие девушки и кудахтающие курицы приносят несчастье». Я не верил этой старой поговорке, мне было только интересно, откуда знатная девушка, воспитывающаяся в монастыре, ухитрилась узнать и выучить несомненно бесстыдный напев.
Она шла ко мне уверенной походкой, которая подсказывала, что я был не первый, кого она встречала под этим деревом. Я не был удивлен, хотя и был немного разочарован. Гораздо больше меня удивляло то, что она, будучи столь юной, так часто ухитрялась обманывать свою тетушку.
Я быстро спрыгнул с дерева, надеясь произвести на нее впечатление своей ловкостью.
Донна Баффо была высокой и женственной для своих четырнадцати лет. Едва взглянув на девушку, я был поражен ее красотой. У меня захватило дух, как будто сам ангел спустился ко мне с небес.
Многие говорили о ее неземной красоте, и я, кто видел ее совсем юной, перед тем как все эти панегиристы родились, говорю это тоже. Ее походка напоминала танец. Она спускалась по каменной тропинке шажками, которые отстукивали такт гальярда. Это были движения, полные очарования. Чувственные шажки, отбивающие ритм популярной и непристойной мелодии, которую она насвистывала. Мотив назывался, как я помню, «Приди в лесок, моя любовь».
Когда она приблизилась, я снял шляпу и выписал ее голубым страусиным пером глубокий поклон.
— Донна Баффо, — сказал я, — могу ли я представиться? Я Джорджо Виньеро, к вашим услугам, если желаете.
— Вы человек дожа?
Она больше утверждала это, нежели спрашивала, и ее деловой тон заставил меня сразу собраться. Но, глядя на нее, я все равно был растерян, настолько эта девушка была необыкновенна. Жизнь монастыря наложила отпечаток больше на ее речь, чем на костюм. Коричневый цвет ее платья будет уместнее назвать румянцем зрелых апельсинов, окаймленных персиковым и золотым. Ее одеяние можно было даже назвать легкомысленным по монастырским нормам.
Складки, глубиной с мой большой палец, соединялись вместе по четыре, образуя скромную юбку, обхватывающую тонкую талию. Суживающийся модный строгий корсаж обрисовывал силуэт и будил много фантастических поводов для предположений.
Я подумал, что огромные буфы на ее рукавах имеют свою историю: строгую старую тетушку явно вводили в заблуждение пышными сборками рукавов в два ярда.
— К вашим услугам, — повторил я, уже осознавая неуместность своей скованности, которая усугубилась к тому же моим глупым поклоном.
Тем утром я одевался с особой тщательностью. Зная, что мне предстоит лазать по стенам, я не стал надевать своего самого лучшего камзола до колен из турецкого бархата, темно-синего с золотой вышивкой. Он должен был остаться для более важных дел. Но я не был разочарован тем эффектом, который все-таки произвела на девушку пара гладких зелено-синих лосин и синего вельветового камзола, подвернутого и скроенного так, чтобы немного приоткрывалось чистое льняное белье.
Благодаря тому, что я родился в горах и рос близ моря, мои ноги стати сильными и выносливыми, а стан — гибким. Хотя и было прохладно, я не хотел портить впечатление большим количеством одежды и надел только короткую тунику. Я ужасно дрожал — не только от продолжительного ожидания, но и от возбуждающе сильного впечатления, которое девушка произвела на меня. Но я все равно откинул накидку с плеч, чтобы выглядеть по-щегольски, а заодно, чтобы привлечь ее внимание к своему подбородку.
Тем утром я больше, чем обычно, занимался своей небольшой бородкой, тщательно расчесывая и укладывая ее. В конце концов я сбрил ее совсем, надеясь, что донне Баффо скорее понравится хорошо выбритое лицо европейца, чем бородка азиата, которую я пока так и не смог отрастить.
Сейчас я сомневался в правильности своего решения, так как через два часа после бритья у меня уже пробилась щетина на щеках. И моя обычная самоуверенность из-за того, что в пятнадцать лет я успел покорить несколько довольно опытных женских сердец, сейчас исчезла.
Дочь Баффо взглянула на меня холодными, как льдинки, глазами. Ее губы (которые, как я узнаю позже, были обычно пухленькими) во время нашей беседы были плотно сжаты. Она с некоторым напряжением, но и с интересом рассматривала меня. Однако это был не тот интерес, который проснулся во мне, когда она приблизилась. В нем не было и намека на безрассудство, которое обычно у девушек проявляется жгучим румянцем на щеках и попыткой скрыть это за веером. Нет, здесь был явно другой случай. И если она и вглядывалась в меня, то явно хотела отыскать нечто, что могло ее заинтересовать.
Сейчас, много лет спустя, я могу дать этому название, хотя тогда я стоял, сбитый с толку и пристыженный обуревавшими меня чувствами. То, что она желала увидеть во мне, как и в любом мужчине, которого она встречала, была сила, хотя в данном случае была всего лишь сила, позволившая мне перелезть через стену монастыря.
Дочь Баффо танцевала, когда она двигалась, но не как куртизанка, а как лошадь в загоне перед забегом. Тем полднем, когда ей было только четырнадцать, страсть, которая уже сжигала ее, называлась честолюбием.
— Ну излагайте ваше послание. — Ей стало надоедать мое смущение.
— Я был послан дожем с секретным посланием для вас… — запинаясь, сказал я.
— Вы, должно быть, уже целый час здесь, — ее нетерпение росло, — и еще не сказали ничего, что бы оказалось для меня новостью. Я знаю, что вы человек дожа, вы знаете, что вы человек дожа. Сейчас, наверное, каждый пострел в Венеции знает, что вы человек дожа?
Я не мог ответить, наблюдая, как нежная плоть проглядывала сквозь роскошь ее рукавов. У нее были прекрасные плечи, изящные ключицы и длинная шея, которая посоперничала бы по белизне с ниткой жемчуга. Ее лицо напоминало прекрасное флорентийское алебастровое яйцо с сужениями для носа и подбородка. Его форма повторялась в тяжелых жемчужных серьгах, украшавших ее уши, а ее глаза были похожи на миндаль — того же цвета, большие и привлекательные.
— Пойдем дальше, — продолжала она, — и что его светлость дож республики Венеции сообщает мне? Мне, Софии Баффо, дочери правителя острова Корфу, было недавно велено отцом встретиться с ним неизвестно где. Кажется, он подыскал мне мужа — одного из знатных жителей острова, этим он надеется упрочить свое положение для более эффективного управления и во избежание еще большего кровосмешения на острове.
Наблюдая за ней во время разговора, я убедился, что наибольшую прелесть ее внешнему облику придают ее великолепные волосы. Много венецианских девушек мучились с лимоном и уксусом, чтобы осветлить свою прическу, но в результате получали грубый, безжизненный, ломкий пучок соломы. Ее же белокурые волосы, наоборот, были пышными и полными жизни. Словно отшлифованная золотая филигранной работы драгоценность, они контрастировали с ее темной вуалью, которая подсказывала мне, что она не была так уж невинна.
Она не была невинна, но в то же время она совершенно не подозревала об эффекте, который производила.
— Мне придется выйти замуж за корфиота! — в отчаянии воскликнула она тем временем. — Мне, кто заслуживает гораздо лучшего мужа! О Боже, за крестьянина с грязью под ногтями!
Я сконфуженно спрятал свои руки за спину, потому что небрежно относился к своим ногтям.
— Я, София Баффо! Я, которая всегда должна быть в центре всеобщего внимания! Это единственное, чего я прошу. Быть в центре!
— Корфу — чудесный остров, — попытался я реабилитировать себя знанием мира. — Я бросал якорь в его прекрасной бухте целых четыре раза и даже однажды встречал вашего отца. Он замечательный человек и очень похож на свою дочь.
Я сделал ей комплимент и счел ее молчание как разрешение продолжать свою речь:
— И Корфу не так уж далек от центра мира. Он расположен как раз на пути торговых маршрутов с западом, в месте впадения их в Адриатическое море. Безопасность Корфу очень важна для Венеции.
— Дурак! — взорвалась она. — Ты думаешь, я этого не знаю? Мой отец пишет мне просто великолепные письма со всеми подробностями. Но что такое Корфу? Разве какое-нибудь другое место можно сравнить с Венецией? Здесь — площадь Святого Марка, здесь живет и управляет дож, здесь находится Венецианская лагуна, куда стремятся все торговые суда со всех уголков света. Здесь, и только здесь я намереваюсь остаться! Здесь управляют миром.
Мне показалось забавным, что она видит мир в таком свете здесь, в покое монастыря.
— Все же скажите мне, — продолжила она, — что сказал дож? Не подыскал ли он мне другого, более подходящего мужа, чем корфианский крестьянин?
— Этот человек — не крестьянин.
Как же мне не нравилось все это сватовство! И я с трудом мог заставить свои слова звучать правдиво:
— Имя его семьи записано в Золотую Книгу («Так же как и мое, так же как и мое! — кричало мое сердце, но тон оставался тем же. — И я единственный наследник, и поэтому мне разрешено — нет, я даже обязан жениться».) Имя должно быть в Книге, в противном случае свадьба со знатными Баффо была бы невообразимой.
Донна Баффо взмахом руки оборвала мою речь. Так же легко она могла отбросить и Золотую Книгу своей белоснежной ручкой.
— Я слышала, у дожа есть племянник. Замечательный молодой человек, к тому же неженатый…
Теперь пришло мое время быть раздосадованным, так как я знал, что племянник — полный дурак, хотя вдвое старше ее, и вряд ли подойдет этому неземному существу, стоящему передо мной.
— Да, у дожа есть племянник. И у вас хватило дерзости упомянуть это в письме дожу, не так ли?
— Да, а почему бы и нет? Я — Баффо как-никак, и хотя мой отец и принизил наш статус, приняв должность правителя, я не собираюсь идти по его стопам. Я имею право так говорить, потому что подхожу любому мужчине на земле. И дожу, и другому высокопоставленному человеку, если я этого пожелаю. Я, даже не колеблясь, заговорю с самим Святым Марком, и если он не будет слушать меня, это будет его ошибкой, так как он упустит отличную возможность.
— Святой Марк едва ли тот человек, которому не хватает возможностей к повышению, — сказал я, содрогаясь от богохульства (все же мы были в монастырском саду), — к тому же молодой женщине не пристало устраивать свою собственную свадьбу. Даже вдовам редко предоставляется эта привилегия…
— Женщины, фи! Стая глупых гусынь. И мне приходится жить среди них; а вот вам нет. Я никогда бы не желала вести себя так, как они, все эти женщины слишком плаксивы и нелепы. Лучше ответьте мне, что же сказал дож? Должна ли я выйти замуж за его племянника или нет?
— Я думаю, нет, — ответил я.
— Нет? Кто же это будет тогда? Кто-то из семьи Барбариджо? Андре Барбариджо будет неплохой парой для меня, хотя он еще и молод.
Кровь прилила к моему сердцу от той фамильярности, с которой она упомянула имя этого молодого человека. Я был готов к действиям. Но каким действиям? Я только смог перебирать гравий под ногами, и это действие произвело шум, который еще больше подчеркнул мою неловкость.
Девушка проигнорировала меня и продолжила: «Возможно, Приули? Барбаро?» Она не упомянула Виньеро. Наша семья была столь же знатна, как и те, что она перечислила. Наши доходы, однако, уменьшились в последнее время. В эту минуту я категорически решил во что бы то ни стало улучшить материальное состояние нашей семьи.
— Хорошо, что же тогда дож передал мне? — потребовала она. — Так как он прислал вас в назначенный день в назначенное место, он, наверное, хотел что-то сказать мне.
К этому времени я совершенно разозлился и на себя, и на нее.
— Его светлость дож говорит, что вы должны сесть на корабль, направляющийся в Корфу, и делать все, что приказывает вам отец, или он сам выпорет вас, как выпорол бы свою собственную дочь.
— И это послание дочери Баффо? Вас следовало бы привязать к позорному столбу на площади, вы негодяй, если так разговариваете с почтенной синьориной.
— Простите меня, донна, но это были в точности его слова. Если вы хотите в этом удостовериться, пойдемте со мной во дворец и мы вместе предстанем перед дожем.
То, что я сказал, было не совсем правдой. Я никогда не видел его светлость воочию, я всего лишь был секретарем, чьи обязанности сводились к ответу на рутинные письма. Но я не мог позволить девушке воспользоваться этим фактом. Правитель Баффо был всего лишь одним из граждан, ответственных за выборы дожа. И даже секретарь знает, что правитель Баффо должен подчиняться его светлости дожу Венеции, даже если его дочь не подчиняется.
Дочь Баффо поверила моей маленькой лжи, которая была почти правдой с налетом злости.
— Очень хорошо. Благодарю вас, синьор…
— Виньеро, — повторил я свое имя. Если она не могла наградить меня уважительным титулом, как сделал я, зовя ее «донна», она могла хотя бы назвать фамилию, которая была не менее знатной, чем ее собственная.
— И если вы собираетесь сами писать Барбариджо, — ревность добавила резкости моему голосу, — вы можете выкинуть эту идею из головы. Вы должны также знать, что вы поплывете со мной на одном корабле. Это будет галера «Святая Люсия», и я там первый помощник капитана.
— Первый помощник капитана! — воскликнула она с презрением. — Теперь я знаю, что вы лжец. Вы слишком молоды, чтобы быть первым помощником рыболовной лодки, не то чтобы галеры.
Хотя на этот раз я говорил правду, ее презрение ранило меня так глубоко, как будто я был пойман на надменном хвастовстве.
— Мой дядя — капитан этой галеры, — настаивал я, — я выходил с ним в море с восьми лет, и он действительно наградил меня этой должностью. Между прочим, — сейчас я намеревался отыграться на ней, — я лично назначен следить за вашей безопасностью и безопасностью вашей сопровождающей.
Я кивнул головой в сторону монастыря.
— До свидания, донна Баффо. Мы увидимся на пристани во время прилива в день Святого Себастьяна.
Девушка глубоко вдохнула воздух и затем сделала сильный и злобный выдох. Она остановилась на тропинке, набрала пригоршню голышей и запустила ими в меня. Я вскарабкался на стену в один момент — это было легко для человека, привыкшего к лазанью по парусной оснастке корабля, — и уселся наверху, в недосягаемости от нее.
Я приподнял шляпу и снова повторил слова «до дня Святого Себастьяна». Затем я перепрыгнул через стену, преследуемый ее проклятиями до конца переулка и канала.
II
— Своенравная и упрямая девчонка, — сказал мой дядя Джакопо, недоверчиво качая головой, как только я закончил свой рассказ о моих приключениях этим полднем.
Его голос испугал меня на мгновение, так как он исходил из-под маски, которую дядя примерял перед зеркалом в своей комнате. Выдающиеся брови этой маски, делающие глаза пустыми впадинами, и абсурдный нос, который придавал мрачный присвист его словам, заставили меня на мгновение подумать, что мой дядя разговаривает со мной из могилы.
Дядя Джакопо снял маску, которая была в комплекте с большой конической белой шляпой. Сейчас он предстал передо мной как человек, которого я всегда знал и любил, который вырастил меня, когда мои родители и его жена погибли во время эпидемии. Его темные глаза излучали жизнь. На свои волнистые волосы он возложил капитанскую белую фуражку.
— Почему бы тебе не надеть эту маску сегодня вечером? — спросил он, вручая ее мне.
— Я, дядя?
— О, я маскировался довольно часто, могу тебе сказать. Использовал это, чтобы скрыть молодость и глупость, но больше опрометчивые поступки, как я помню.
— Вы, дядя? — удивленно переспросил я. — Мой благочестивый, набожный дядя? Я никогда не поверю этому!
— Ты не веришь в это, потому что я всегда надевал маску, — ответил он, конспираторски подмигнув. Он положил руку на мое плечо, которое было почти вровень с ним. — Пришло время передать все молодой крови, у которой есть запас жизненных сил, чтобы испытать все сполна. Прими маску как первое из того, что я оставляю тебе.
— Дядя, вы еще можете повторно жениться, и тогда…
— Нет, Джорджо, я больше не женюсь. Я уже не смогу иметь сына. Слишком многих распутниц познал я во множестве портов. Сифилис, которым они меня наградили и, как следствие, лечение моей семьи… — я не заставлю другую благочестивую женщину пройти через то, через что прошла бедная Изабелла в ее попытках родить сына. Это возложено на тебя. Продолжение нашего рода, плата Богу за увеличение и пополнение — все это возложено теперь на твои плечи. Следи, чтобы не упустить эту возможность, как это сделал я.
— Я не сделаю этого, — ответил я, удивляясь необычной и непривычной трезвости суждения моего дяди. — Но давай не будем думать об этом сейчас, не сегодня, не в эту карнавальную ночь.
Мой дядя оставался в хорошем настроении, хотя и отреагировал на это с сарказмом и рисуясь:
— Итак, я завещаю тебе эту величественную старинную маску венецианских гуляк.
— Большое спасибо, мой великодушный дядюшка. Я принимаю ее. — Когда он так выражался, я не мог ему отказать. — Но тогда вы наденете мою маску на этот карнавал.
Дядя Джакопо взял мою простую черную сатиновую маску и стал осматривать ее в таком ракурсе, будто он повернулся посмотреть в окно, а не на тот предмет, что держал в руке. Мы жили на третьем этаже; более знатные представители нашего рода занимали нижние этажи, но позволяли нам останавливаться в этих маленьких комнатушках, когда мы возвращались из наших морских путешествий. Наши месяцы в море, однако, оплачивали их гобелены, персидские ковры, серебряную посуду, их длинные зимние вечера у камина. Наш труд оплачивал стеклянные витражи, роскошь, которая встречалась редко, но к которой мы привыкли даже здесь, на третьем этаже.
Окно было составлено из двадцати или более отдельных небольших частей, их круглые глаза, соединенные вместе, образовывали узор из переливающегося красного, зеленого и прозрачного. Все, что я мог видеть с моего места, были лишь очертания чаек, видимые сквозь прозрачное стекло. Я думаю, мой дядя со своего места мог видеть гораздо больше.
— О, Венеция! — Он вздохнул, мучаясь от плохого предчувствия. — Если бы земной рай, где Адам жил со своей Евой, был бы похож на Венецию, Ева бы оказалась в затруднительном положении, защищаясь от соблазнов города только фиговым листочком.
Он цитировал Пьетро Аретино, знаменитого сатирика, который вот уже шесть лет как умер. Я знал, что мой дядя имел в виду тот факт, что ни в одной колонии Венеции, где мы побывали, карнавал не был разрешен. Но я думал совершенно о другом, так как не мог не вспоминать образ дочери Баффо, взывающий ко мне в другом саду тем полднем. Синьорина Баффо была темой, от которой мы слишком быстро отошли, но я не знал, как вернуть моего дядю к ней снова, особенно когда он пребывал в таком настроении.
Я был так поглощен ею, что произнес вслух:
— Я так хочу поговорить с Софией еще раз или хотя бы издали увидеть ее.
На это мой дядя рассмеялся и пошутил над моим «возрастающим мужским аппетитом». Затем он сказал:
— Я удивляюсь готовности правителя Баффо отправить свою дочь первым в этом году рейсом. Кто же она такая, если ее свадьба не может подождать более подходящей погоды?
— Правитель, наверное, знает о твоем мастерстве, дядя. Он знает, что ты сумеешь найти тихую гавань даже в самый ужасный шторм и сможешь без труда привезти дочь Баффо живой и невредимой.
— Помолимся Святому Элмо, чтобы так и случилось. — Серьезный тон, которым это было сказано, заставил меня устыдиться своей юношеской безрассудности. Вздохнув, он продолжил: — Я, например, готов в путь. Довольно этой жизни, стоящей на якоре, этой скуки! Этого постоянного чувства, которые наши сухопутные братья внушают мне, будто я не могу плыть. Молись, Джорджо, хорошей погоде в двадцатых числах, если только консул не сменит свою снисходительность, боясь убытков прибылей республики, и не отложит день отплытия на Великий пост снова.
Чтобы немного отвлечься от мыслей о прекрасной дочери Баффо, я примерил маску. Вдохнул резкий, немного соленый запах моего дяди, как будто черная кожа вокруг моего носа была его собственной кожей. Но что за изменения я увидел в зеркале: дядя Джакопо держал в нише оберегающую статую Девы Марии!
Желание узнать больше о Софии Баффо, которое заставляло мои щеки подергиваться в судорогах, было смыто, как мел с грифельной доски. Такая очищающая сила заключалась в магии маски, полное растворение индивидуальности, радости и грусти, добра и зла, молодости и старости. Даже мужское и женское начала, самый первый атрибут, по которому повивальная бабка определяет ребенка, даже это стирается под маской.
Когда мир смотрит на нас как на личности, он обкрадывает нас. «Ты многое можешь сделать, — говорит он, — но не больше, чем неопытный юнец, младший сын… Или женщина». Но убери свою индивидуальность — что за свободу и могущество ты ощутишь!
Нервная дрожь пробежала по моему телу, и я обернулся к своему дяде, ища ободрения и поддержки, но больше подтверждения своего состояния и мыслей. Первый раз с тех пор, как я залез на дерево, другая вещь, за исключением дня Святого Себастьяна, заставила так биться мое сердце.
Когда дядя сжал губы под своей простой черной маской, задумавшись над моим неожиданным смятением, мелодично зазвонили колокола Венеции. С их звоном все пришло в движение. Птицы пролетали быстрее мимо нашего окна, как будто чайки и голуби стали более живыми.
— Пора. Самое время отправляться, — сказал мой дядя. Он взял наши две вечерние шляпы с кровати и бросил мне мою.
Мы остановились на мгновение спросить Хусаина, живущего в комнате по соседству, не хочет ли он присоединиться к нам. Он был очень старым другом нашей семьи. Но, будучи мусульманином, перешедшим в христианство, он игнорировал карнавальное безрассудство. Ему было хорошо в своем убежище, но каждый раз, когда звонили колокола, мы могли видеть, как жадно он ловил зов муэдзина. Его лицо отражало своего рода страстное желание — его можно назвать тоской по дому или просто болью в коленях, заставляющей падать на ковер, — увидеть Мекку хотя бы еще раз. И чем меньше Венеция видела это, тем дольше республика могла оставаться спокойной.
Итак, мы оставили Хусаина с его книгами и отправились в путь, остановившись только, чтобы забрать нашего черного Пьеро из комнаты для слуг. Он был нам нужен, чтобы нести факелы, когда мы будем возвращаться ночью.
Мы пожалели, что Пьеро не взял факел уже дома. Сумерки зимними вечерами спускались очень рано. Погода была неважной: штормовой ветер дул с лагуны и начинал моросить дождь. Аллеи Венеции обычно хорошо освещались, но только не сегодня. В волглой темноте мы прошли мимо нескольких призрачных женских фигур, дрожащих от сильных порывов ветра.
Каждый камень мостовой, казалось, был покрыт каплями дождя, лес источал запах сырости и гниения. Каналы блестели в сумерках, ступени мостиков над ними лоснились. Низкие арки, под которыми мы проходили, немного закрывали нас, но призрачный свет от воды танцевал на карнизах крыш. Это была ночь для закрытых кабинок гондол, но, будучи моряком, мой дядя настоял, чтобы мы ими не воспользовались.
— Да, едва ли можно назвать Венецию твердой землей, — усмехнулся он. В некоторых местах темная вода начала накатываться на гравий дворов и площадей.
Наконец, мы подошли к палаццо родственника моей умершей матушки, Фоскари. Я не очень хорошо знал этот центр богатства и власти. Это было четырехэтажное здание из красного кирпича. Дон Фоскари надеялся, что редкие приглашения на подобные мероприятия с лихвой окупят их родственный долг по отношению к нам. И если мы были в море и не могли ответить на приглашение, они даже радовались. Я же сильно переживал по этому поводу.
Слуга в блестящей алой ливрее, открывший нам дверь, вначале проигнорировал мое имя. Мы с дядей переглянулись. Даже под маской этот взгляд заставил меня страдать. Я тихо поклялся, как делал много раз прежде, что когда-нибудь с божьей помощью я поставлю Фоскари на место и заставлю их узнавать мое имя.
«Неудивительно, Венеция полна публичными взываниями к небесам». Кто-то прошептал это моему дяде на ухо, заставив меня еще больше страдать, когда наконец-то дверь за нами закрылась и мы освободились от нашей промокшей одежды. «Возможно, мне стоит купить свечи и заключить такую же сделку с небесами завтра. Как ты думаешь, это заставит их навсегда запомнить мое имя?» Я действительно намеревался дать эту клятву. Но это бы стало еще одним юношеским обещанием, которого я не сдержал.
Дядя Джакопо улыбнулся и приказал жестом сдерживать себя, когда мы вошли в холл палаццо, богато украшенный картинами Беллини и Тициана, которые, к сожалению, неприлично было рассматривать так близко, как мне бы хотелось. Мой дядя из рода Фоскари играл роль в своем частном театре этой ночью, чтобы придать карнавалу сходство с Рождеством и Богоявлением. Когда мы с дядей Джакопо уселись на свои места слева от декораций, которые разделяли сцену на три части, пролог уже начался. Зрители могли бы сердиться на нас за наше опоздание, но это была Венеция и многие приходили даже позже нас. К тому же под нашими масками могли скрываться сам дож с его племянником, и все об этом знали. И эта мысль снова заставила мое сердце биться.
— Как ты думаешь, дядя, — прошептал я в его ухо. — Как ты думаешь, есть шанс, что дочь Баффо будет здесь?
— Мы должны думать о ней только как еще об одной посылке, которую мы должны доставить, — ответил он строго.
Никто уже сердито не оглядывался на нас из-за разговора, потому что все вокруг весело болтали друг с другом, играли в карты, рискуя, делая ставки и даже скандаля. Слуги в алых ливреях мелькали то тут, то там, предлагая напитки, итальянские закуски и подушки, украшенные лентами, чтобы держать ноги в тепле. Представление на сцене было не больше чем фоном, как и играющая группа музыкантов, помещенная на балконе.
Это была новая пьеса. Я забыл имя автора, если только она вообще имела его, а не была совместным усилием состава актеров. Я долго не мог понять сюжет пьесы. Герои были знакомы по комедии масок. Их отношения были совершенно схожими с отношениями в любом фарсе. Только окружение было неизвестным, к тому же запах свежей краски декораций заставлял меня волноваться за костюмы актеров, когда они подходили слишком близко к декорациям.
Мой дядя прочитал мои мысли даже сквозь маску при первом выходе главной героини — Коломбины.
— Мы должны обеспечить нашему грузу заботу, как о неотшлифованном алмазе, — порекомендовал он, — но игнорировать ее страсть к соленой рыбе.
Наша любимая служанка Коломбина не подвергалась опасности в Италии, как обычно. Она была похищена из своей семьи и отправлена в гарем турецкого султана, роль которого взял на себя Панталоне в злобной маске, отличавшейся темной раскраской и тюрбаном. И конечно же там был Арлекин, непокорный капитан, и его друзья, чьей задачей было освободить Коломбину. Пьеса была наполнена огромным количеством дешевого фарса, швырянием тортов в лицо и связыванием Панталоне-султана его собственным тюрбаном под выкрики: «За Святого Марка и Венецию!» Несмотря на тот факт, что вся аудитория была занята сама собой, это восклицание каждый раз вызывало шквал аплодисментов и поэтому повторялось со сцены часто и громко.
— Я рад, что Хусаин остался дома, — сказал я дяде Джакопо.
Я был ошеломлен тем эффектом, как странная притягательность перемещения знакомых образов в экзотическое окружение подействовала на окружающих. Султан был негодяем, над чьими несчастьями мог посмеяться любой венецианец. Однако сцены с участием прекрасной, сексуально привлекательной, но совершенно зависимой, покорной молодой женщины приводили в уныние, я желал бы большей изобретательности. Это говорит о том, что мы думаем о наших женщинах больше, нежели о варварстве наших врагов.
Навеянная иллюзиями стен гарема на сцене, в моей голове вновь возникла встреча в монастырском саду.
— Корфу — не так уж далеко, — понимающе сказал дядя Джакопо.
Разобравшись с сюжетом и уже поверхностно наблюдая за действием, я заметил одну странность — актеры в масках играли для аудитории, которая тоже сидела в масках. Кто же больше играет и больше скрывает? Я вспомнил ту власть, которую ощутил, когда первый раз примерил маску. Власть актера, который совершает безумства на сцене, и все же не слышит порицания в свой адрес в нормальной повседневной жизни.
Но власть зрителей была больше, так как ты мог видеть других, оставаясь незамеченным, власть всеведущей аудитории, которая знает, что Арлекин скрывается за ширмой, когда султан даже и не догадывается об этом.
Тот факт, что наша любимая Коломбина добавила к своей кружевной розовой маске нечто похожее на чадру турецкой женщины, навеял еще больше ассоциаций. Что, если гарем — это совсем не то, чего бы мы хотели для нашего распутного старого Панталоне?
— Что же чувствуют турецкие женщины, пряча свои лица от нечестивых взглядов и теряя индивидуальность? — спросил я.
Мой дядя громко рассмеялся и только пожал плечами:
— Этот полдень изменил тебя и настроил философически. Ты никогда не узнаешь, о чем думает женщина. Турецкие женщины, которых мы выдумываем, могут даже и не существовать. И принимая эту информацию во внимание, это имеет значение и для дочери Баффо.
Я бывал с моим дядей и в землях «неверных». Мне нравился наш друг Хусаин, хотя он и не был варваром и язычником. Но мне пришло в голову, что я не знаю ничего — совсем ничего об этих распутных образах своей собственной культуры, так же как и их, — когда я пытался понять словосочетание «турецкие женщины». Женщины, которых я знал в Константинополе, все были европейками — женами сослуживцев. И распутницы, которых часто посещал мой дядя и которые заразили его, тоже были европейками. Женщины, нашедшие свою профессию слишком распространенной здесь, и сейчас ищут приключений в дальних странах.
О турчанках никогда не говорили и, конечно же, не показывали их на сцене. Я не мог вспомнить ни одной встречи с турецкой женщиной. Возможно, у них было две головы и их уродство пряталось за вуалями. Возможно, этому было и другое объяснение. Великая, неземная красота, в которую верили мои соотечественники. И что насчет влияния? Власти?
Помню, я наблюдал театр теней на публичной площади в Стамбуле. Героями, казалось, были те же самые основные фигуры, что и в Венеции. Там были женщины — вздорные, старые, молодые, привлекательные. Все они — героини театра теней. Но, принимая это во внимание — кто я был для них? Они смотрели на всех мужчин только через экран. И кто же управлял марионетками?
Ряды факелов на аллеях Венеции поведали мне, что, даже несмотря на их шумливость, их самонадеянность каждый год покорять Адриатику, их маски и расточительные представления — даже Фоскари, самые могущественные из моих родственников, никогда не были полностью уверены, что они управляют миром.
Я вспомнил то чувство власти, которое испытал, спрятав лицо под маской, и которое не покидало меня, когда я дерзко оглядывал все это сборище. Я позволил себе смотреть куда глаза глядят, в самую сердцевину, на помпезную добродетель или полное распутство, не заботясь контролировать свои мысли, чтобы они не отражались на моем лице. Я предполагал, что турецкие женщины имели такую же свободу не только в карнавальную ночь, но и каждый день со своего рождения.
О Боже! О чем я думаю? Для меня было бы последним делом мечтать о том, чтобы стать женщиной!
— Хотя бы для того, чтобы понять их, — попытался я убедить моего дядю. Действие на сцене отвлекло мое внимание. Но меня привлекла не превосходно отрепетированная постановка, а грубая ошибка, приведшая к взрыву смеха. Эта ошибка также привлекла внимание зрителей к развитию действия, в то время как все актеры просто умирали от смеха под своими масками.
Наша Коломбина охранялась комическим евнухом. Я знал человека, играющего его роль. Ни грим, ни ярды шелковых драпировок на его костюме не могли спрятать толщину его тела.
Он был гондольером моего дяди по материнской линии и был приглашен сыграть эту роль благодаря своим физическим данным и общительному характеру или, может, из-за своего громкого баса. Если бы я увидел его при других обстоятельствах, возможно, я бы его не узнал, хотя его внушительная мускулатура в области ягодиц все равно раскрывала его занятие. К тому же я довольно часто видел его вопившим свои баркаролы, когда он отталкивался шестом от причала с флажком Фоскари над гондолой с названием «Спокойный Город». Консулы проводили много времени, мучаясь угрызениями совести от расточительности гондол нашей знати, но к тому времени они все еще не решили принять указ о ношении одинаковой мрачно-черной формы.
Теперь я узнал гондольера легко, когда он сделал акцент на хорошо отрепетированном диалоге, обращая внимание на слова «евнух», «обрезанный» и «кастрированный», плачась Коломбине о своей судьбе. Я неловко заерзал на своем месте только об одной мысли о таком увечье.
Я был не единственным, кто узнал гондольера-евнуха. Двухлетний малыш тоже узнал его и с криками: «Папа! Папа!» — бросился к нему.
Сразу же все иллюзии были разбиты, неожиданно все вспомнили, что этот человек был отцом не только этого двухлетнего малыша, но еще десяти ребятишек.
— Его жена, — услышал я шептание соседей, — молится день и ночь Святой Монике об уменьшении мужской силы этого гондольера.
Когда он больше уже не смог терпеть дерганье своей робы, мужчина наклонился и признал своего отпрыска, взял его на руки и принимал его восклицания до тех пор, пока мать ребенка не забрала его, получив поцелуй от мужа и восторг аудитории.
В итоге сцена подошла к своему завершению. Так увлекательно было действие пьесы, что казалось, прошло только несколько минут, и мне было довольно трудно отойти от впечатлений и почувствовать на моем колене чью-то руку. Она медленно продвигалась все выше и выше.
III
Мои брови поднялись от удивления из-под маски моего дяди. Он тоже заметил ту вольность со стороны неизвестного лица в маске, которое неожиданно появилось на сиденье рядом со мной. Но если мой дядя не жаловался и даже ничего не говорил, как же мог я жаловаться и возмущаться?
Она была высокая и стройная, в бургундском вельвете с огромным количеством драгоценностей, недорогих, но бесподобных на ее руках, шее и талии. Ее глубокое квадратное декольте было украшено замечательной золотой вышивкой. Черные волосы были собраны в высокий пучок, но ее лицо оставалось загадкой, спрятанное под муаровой бургундского цвета маской, украшенной той же золотой вышивкой. Она выглядела совершенно по-венециански: законы нашего города запрещали любой знатной даме появляться больше чем в одном цвете, за исключением серебряных и золотых украшений. По моему мнению, этот закон прививал хороший вкус, который в противном случае деградировал до вычурности пестрого одеяния Арлекина.
Ее первыми словами в мой адрес были: «Держу пари, у вас не будет проблем, как у этого бедного скопца турка. Рискну предположить, вы можете доставить женщине удовольствие, которого она никогда не забудет».
Ее смех, сопровождавший это высказывание, был резким и громким. Так как я все еще был во власти воспоминаний о моем сегодняшнем приключении, сначала мне пришло в голову, что это может быть дочь Баффо, которая воспользовалась свободой маскарада, чтобы сбежать из монастыря этой ночью. Я надеялся на встречу и ждал ее. Но смех убедил меня, что это была не она; девушка моей мечты не может смеяться так резко и громко, как эта женщина. Смех же Софии больше напоминал шелест легкого ветерка в весеннем саду. И все же фигура на первый взгляд была очень похожа на фигуру донны Баффо. Она сидела рядом со мной, и я не мог противостоять ей.
Моей главной задачей стало теперь засмеяться так же, как и она, чтобы мой голос не казался выше ее.
— Я просто обожаю интермедии, — заявила моя собеседница, ослабляя свои действия, когда был объявлен перерыв. Певцы и танцоры должны были теперь заменить актеров, которые как раз играли сцену бегства из темницы на самую высокую башню дворца султана.
Занавес упал на минареты Константинополя. Объявили «пастораль», что еще раз напомнило мне о монастырском саде. Причудливые деревья были все в листве, иллюзию которой создавал миллион мельчайших петелек, сделанных дюжиной рук швей; найти настоящие листья и цветы в это время года было довольно сложно даже для богатых.
Сцена, которую предполагалось играть на фоне этой декорации, привела к некоторому оживлению в зале. Она изображала Харона, лодочника из «Ада» Данте, который появился в лодке обнаженным, но прикрытый красной прозрачной тканью в самых важных местах. У моей незнакомки захватило дух при его появлении, и она на некоторое время оставила меня в покое.
Харон осторожно управлял своей лодкой по направлению к грешникам, которые представляли собой дикую смесь религий: фавны и сатиры вместе с Адамом и полногрудой Евой, еретики более позднего времени, предатели Святой республики и частные враги Фоскари. Турецкий султан сам попытался приблизить свою интермедию к пьесе, которой она прерывалась. Это давало праведную иллюзию, что Вечность в какой-то степени наблюдает за людскими глупостями.
Грешники пели погребальную песню, приближаясь к священной виноградной лозе. Харон потряхивал своими цепями в такт, и хор чертей звучал подходящим скорбным аккордом под тромбон и контрабас, которые находчивый костюмер представил как инструменты мучений в аду.
— И музыка тоже инструмент мучений, — прокомментировал я тихонько своей соседке.
К моему смущению, она не разделяла моего мнения. С восхищением и очень внимательно, даже капельки слез сожаления мерцали сквозь прорези муара, она подсчитывала свои жизненные грехи и созерцала свою собственную судьбу.
Это уж слишком, подумал я.
Праздно оглядываясь, ища что-нибудь интересное, я заметил приход двух запоздалых синьоров. Они привлекли мое внимание, потому что они вполне могли быть мною и моим дядей: один постарше, другой — помоложе. Наша сходство еще более усугублялось тем фактом, что черная маска и белая коническая шляпа молодого человека были совершенно похожи на мои. Однако никакая маска не могла спрятать седеющих бакенбардов старшего. Вся Венеция знала их как представителей рода Барбариджо, а старшего — как главу великого рода Барбариджо, одного из ужасных Десяти Консулов.
Молодой человек пытался казаться самостоятельным. Это, должно быть, был наследник Барбариджо, Андре. И как только имя Андре Барбариджо пронеслось в моей голове, я вспомнил, что последний раз я его слышал из пухлых губок Софии Баффо. Моя рука автоматически спустилась к моему левому бедру. Я должен вызвать его на дуэль и убить, подумал я рефлексивно.
Молодой Барбариджо тоже беспокойно рассматривал аудиторию. Как только его взгляд наткнулся на меня, как на зеркало, он остановился. Казалось, те же самые мысли пронеслись в его голове, однако из-за маски было невозможно этого понять. Теперь он только кивнул мне в знак приветствия, я кивнул ему в ответ, а что еще, собственно, было мне делать в этой ситуации? Он отвел глаза.
К этому времени наши любовники вернулись на сцену, шумно гуляя по гарему. Моя соседка в золотом колье уже совершенно забыла про адский огонь. А может, она решила оставить вечные муки на потом, для того чтобы сейчас поиграть со мной. Конечно, это меня немного смутило.
Слабое постукивание слуги по моему плечу вернуло меня к реальности. Слуга, как и все остальные, был в маске и отличался только алой ливреей Фоскари. Не говоря ни слова, он вручил мне листок бумаги и, заговорщицки кивнув головой, растворился среди тысячи подобных себе.
Моя соседка в муаровой маске все еще пыталась сделать из наших высоких стульев некое подобие кровати. Она уже вытащила мою сорочку между лосинами и камзолом и щекотала мою голую кожу подвесками своего золотого колье.
— Возможно, нам следует поискать не такое оживленное место, — прошептала она.
Ее медленное «Хм?» могло бы заставить меня отложить чтение записки, но я случайно заметил подпись. Это была «С», украшенная причудливыми завитушками и узорами. Теперь письмо обжигало мои руки, словно огонь.
Игнорируя мою незнакомку, я открыл записку, подставил ее под отблеск ближайшего факела и, всматриваясь в темноту, начал читать:
«Моя любовь — Вторая интермедия. В фойе, как и планировали».
И затем — многообещающее «С».
— Моя любовь, — ворковала муаровая маска в мое ухо. — Что это?
Я выхватил записку из ее ощупывающих пальцев, понимая только сейчас (так как я не замечал, когда они были под моей сорочкой), какие они старые и узловатые. Кроме того, я заметил, что на ее левой руке одного из пальцев не хватало, и эта пустота предательски зияла, несмотря на все ее драгоценности.
— Моя любовь?..
Повторение ею этих слов вызвало у меня раздражение.
— Дела, — резко ответил я даме.
Я посмотрел на своего дядю, ища поддержки, как я делал всегда, когда упоминалось слово «дело». Брови моего дяди приподнялись еще выше, чем раньше. В прошлом мне часто приходилось удивляться его самообладанию. Несмотря на все неуместные ощупывания муаровой маски на следующем от него сиденье, он ничего не говорил и не делал никаких комментариев. Или, по крайней мере, сумел подстроить свой громкий гогот под общий смех Коломбины и ее Арлекина.
— О да, дела, — отозвался он, как будто что-то вспоминая.
И затем движением своего колена, одетого в шелковый чулок, он указал на аудиторию по другую сторону от меня. Моя подруга в муаре не заметила сигнала, но я последовал глазами за его движением, понимая, что он знает, кто послал записку и сейчас показывает мне этого человека.
Он указывал на опоздавших, которых я только что заметил. Они сидели в дальнем секторе аудитории, который обычно занимали женщины, так как хотели поддерживать традицию разделения по половому признаку которая была правилом тогда. Кроме того, это подчеркивало разделение на куртизанок и честных женщин. Они были там почти одни.
В неярком свете вначале я узнал монахиню. Она, будучи единственным человеком без маски, выглядела раздраженной и явно чувствовала себя неуютно в окружении всего мирского и непристойного. Хотя две молодые девушки, сопровождавшие ее, надели одинаковые маски, мне хватило и мгновения признать сопровождающую с правой стороны от монахини как слишком смешливую и переключить свое внимание на более высокую, сидевшую с левой стороны.
Несомненно, она и была той загадочной «С». Она, казалось, затмевала свет факелов на сцене. Ее пристальный взгляд в мою сторону не оставил у меня и тени сомнения, что именно она послала это любовное письмо. О, сколько же будут эти паяцы занимать сцену? Когда же начнется интермедия?
— Скажи, что ты не должен идти прямо сейчас. Разве мы не можем исчезнуть вместе на несколько мгновений? Разве дела не могут немного подождать? — шептала мне дама рядом.
Я отмахнулся от муаровой маски, как от надоедливого москита, и попытался трезво поразмышлять. Но все, что я мог сделать, это погрузиться в мечты. Я совершенно потерял нить пьесы. Дочь дона Баффо называет меня «моя любовь»!
Мои мысли стали приобретать музыкальный аккомпанемент. Занавес снова опустился, и хвала блаженным теперь провозглашалась в песнях и танцах. К пению серафимов присоединились божественные напевы муз, исполняемые на лютнях, арфах, ребеках, флейтах и корнетах.
Даже Властитель небес не мог представить, что творилось в моей голове. В какой-то степени действие на сцене отражало мои мысли, только мысли были более сумасбродными.
Я был готов извинить себя.
Между тем на сцене облака на небесах раздвинулись, чтобы открыть божество. Не какого-то определенного Юпитера, а Аполлона в золотой тунике и оливковом венке. Его выход сопровождался пением хора, и Аполлон тоже открывал свои уста, чтобы обращаться к нам.
Звук его голоса, который разносился в самые дальние уголки театра, был просто невообразимым. Он буквально приковал меня к стулу и очистил мою голову от любых других мыслей. Вначале я внимательно рассматривал сцену, ища хор женщин, который должен был быть где-то спрятан, чтобы производить весь этот шум, выходивший из уст Аполлона. Затем я с ужасом понял, что этот поток звуков, эта полная октава выше нормального женского голоса исходили из его уст, из уст только одного человека. Ноты были прекрасны, такие трудоемкие, звенящие в ухе, и напоминали звон кристаллов серебра. Они блестели и переливались в опасных каденциях, как будто он не прилагал никаких усилий. И было невероятно, что вся эта красота исходила от Аполлона.
Абсурд. Моей первой реакцией было рассмеяться так громко, как только возможно, как никакой побег из гарема не мог меня заставить.
Но вся аудитория отреагировала на это пение иначе, и мне пришлось промолчать. Моя соседка в муаровой маске наклонилась вперед, будто она действительно увидела божество.
— Он! — воскликнула она в восхищении. — Это он!
— Он — это кто? — спросил я.
Она произнесла имя, которого я теперь не помню, но это было точно мужское имя, затем добавила:
— Посланник Фоскари обещал мне, что он переманит этого певца из его церкви во Флоренции на сцену. И он это сделал. И разве этот голос не настолько же божественный, как объявляли?
Некоторое время я боролся с этим определением и этой музыкой. И даже после этого единственное, что я мог сказать, было:
— Но как такое возможно?
— Он — кастрат, бедняжка. Несчастный случай в детстве, — просветила меня моя соседка.
Моряки многое теряют в море, понял я. Тем временем хозяин небес решил возвестить свою похвалу обычным, мирским голосом, поэтому дама продолжила просвещать меня:
— По крайней мере, так говорят. Но я знаю из достоверных источников — он пел в хоре мальчиков во Флоренции, и его семья была слишком бедной, чтобы позволить ему подняться так высоко. Существуют врачи, я понимаю…
— Я не верю этому. Какая семья может сотворить такое со своим наследником?
— О, ты должен поверить мне. Что еще они могли сделать? И Апостол говорит нам: «Женщина должна молчать в церкви». Но это же парящие, высокие голоса, что превозносят наши мысли к Богу. Голоса мальчиков — мягкие и чистые, но мальчики есть мальчики, — она слегка толкнула меня локтем, — недисциплинированные, и их невозможно удерживать долго на одном месте, чтобы они достигли мастерства. Я слышала, Его Святейшество Папа однажды услышал его и захотел, чтобы он пел в его хоре. Его Святейшество был утомлен неестественными нотами этих испанских фальцетистов, которые были так популярны. И если уж Его Святейшество одобряет, то…
— Но это же противоестественно! — воскликнул я.
Моя соседка пожала плечами, и морщинки на ее декольте явно указали на ее возраст.
— Общество накладывает на всех нас противоестественные требования, — ответила она, — но мы находим пути обойти их. С другой стороны, кто устанавливает, что естественно, а что нет? Ты слишком молод, но скоро узнаешь и все поймешь.
Она задумчиво потерла пустое место на своей левой руке.
Прозвучало еще несколько вводных аккордов, и затем музыка стихла, освобождая Аполлона от всех уз земных. И он парил, игнорируя ноты, с облака на облако, как самый легкий из стаи воробьев, ловя лучики солнца своими крылышками.
Музыка глубоко затронула меня, но я не могу сказать, что сидел с открытым ртом, как вся остальная аудитория в театре той ночью. Сейчас я могу предположить, что парящие звуки повисли над моей головой как серьезные умозаключения, все еще не рожденные и даже не снившиеся мне во сне.
Я считал неправильным, что певец был то мишенью для жестоких шуток, то его обожали за его неестественность. Да, Аполлон был богом, но с ограниченными возможностями. У него никогда не будет двухлетнего малыша, чтобы он мог с ним понянчится. Что же это за бог, который ограничен? Но, как и многие другие противоречия, многие другие пятнадцатилетние мальчики постигали это, и это доводило меня до страха. И чтобы избежать страха, — к которому возраст становится слеп — я воспринял это как насмешку.
Я в отчаянии оглядел зал, надеясь, что кто-то молодой, может, и противоположного пола, посочувствует мне. Затем сквозь все это дикое звучание я вдруг понял: София Баффо больше не сидела рядом со своей тетушкой.
— Дела! — воскликнул я, убеждая больше себя, чем мою соседку.
Я вскочил. Я вдруг вспомнил, что это же началась вторая интермедия.
IV
Мужчина в алой ливрее проводил меня по фойе, совершенно пустому, за исключением сердито смотрящих портретов Беллини и Тициана, в комнату налево.
— Синьор, двигайтесь в этом направлении, — сказал он.
Слово «синьор» не совсем подходило к моему возрасту, но я не знал, как ему возразить. И если этот человек — или, может, его близнец — дал мне записку с узорчатой «С», я решил и здесь воспользоваться его советом.
Я оказался в щедро отделанном деревом зале, освещенном восковыми свечами, еще более безлюдном, чем фойе.
Большинство преклоняющихся перед искусством зрителей не собирались упустить возможность посмотреть на певца-кастрата. Парадокс между высокими звуками, издающимися горлом и легкими Аполлона, проник и в эту комнату. Как умно было со стороны донны Баффо устроить нашу встречу именно в это время и в этом месте! Но тогда где же она?
Занавеска в зале скрывала балкон, где мужчина мог справить свою нужду в Большой Канал. Чтобы немного расслабиться, я воспользовался моментом, думая о том, как все-таки свеж воздух после ночного дождя. Это меня немного успокоило. Странно, что орган, который мы всегда с таким усердием прячем от мира, является неотъемлемой частью, соединяющей нас с ним. Как только моя вода присоединилась к водам канала, я снова почувствовал себя частью человеческой расы, ее мужской и женской частью. Волнующий мир кастратов и гарема растаял за комнатами и ширмами, словно это все было лишь волшебством мага. Я снова вернулся к реальности.
И сегодняшняя реальность — это София Баффо! София Баффо, которая только и ждет, что я ее найду.
Вернувшись с балкона, я направился к столу, ломящемуся от еды и напитков. Странно, но обычный аромат такого пиршества не достиг моих ноздрей. Все на столе казалось нетронутым, как будто сделанным из золота. Дичь в соусе была похожа на бронзовую. Глянцевые груши, медные фиги, апельсины, пирамиды орехов, даже пучки шалфея и лаврового листа блестели неестественно. В мерцающем свете воды канала они радовали больше глаза, чем желудок — декоративные, яркие, но непитательные, твердые и неестественные.
Мельком я заметил, что пол в комнате был сделан из мрамора четырех цветов и положен таким образом, что, казалось, серый отступает под напором золотого. Это обманывало зрение и заставляло думать, будто ты идешь по кубикам.
И тут я услышал шум чьих-то шагов. Я повернулся, посмотрел наверх, затем поправил свою шляпу и маску, так как оказался в обществе незнакомого молодого человека. Он был одет в маску Арлекина и огромную бумажную шляпу. Конечно же, это был салон для синьоров, но звук этих шагов вначале заставил меня думать — что это…
Когда мальчик сделал несколько шагов, я понял, что это был не мальчик. Гальярд и «Приди в мой лесок» в монастырском саду были теперь несовместимы с лосинами и камзолом.
— Донна София? — запинаясь, вымолвил я.
— Вы не узнали меня? О, тогда я с легкостью обману их всех.
Я не очень внимательно слушал. Когда я увидел, что обтягивают ее лосины, я понял, почему женские ноги обычно прячут под длинные юбки, и чем юбки длиннее, тем лучше.
— В любом случае — вы пришли. И даже раньше времени! — Слова так и сыпались из ее пухлого ротика. — А хорошая приманка та проститутка, которая была с вами в театре, когда я пришла? Посмотри на мою одежду! Посмотри! — она покрутилась передо мной. — Великолепно сидит, не так ли?
В действительности же костюм Арлекина сидел на ней ужасно. Он был выкроен на крупную мужскую фигуру. Пижонская шляпа скрывала самое великолепное ее украшение — ее волосы, а раздутая накидка была просто нелепа, сползая то с одного, то с другого плеча. Но я не мог критиковать ничего, во что было одето ее восхитительное тело.
— Мадонна… — это было единственное, что я смог сказать. Возможно, я взывал к небесам.
— Подождите минутку. Я должна посмотреть, как это все выглядит с другой стороны, пока мне это позволяет мой маскарадный наряд.
Она проплыла мимо меня, и я последовал за ней, поглощенный ее танцем.
— Хм, еда такая же, — заявила она, мимолетно посмотрев на стол, — хотя у вас, наверное, напитки получше. И у нас за занавеской тоже стоят узорчато расписанные горшочки. Я думаю, для меня было бы весьма проблематично достать отсюда Большой Канал, — размышляла она, вглядываясь за каменную решетку в ночь, при этом открывая свои бедра и ягодицы под камзолом.
— Пойдем, моя любовь, — сказала она в заключение.
София опустила занавеску перед балконом и протанцевала обратно ко мне, мимоходом ухватив со стола инжир. Она преподнесла фрукт мне, подмигивая своими пушистыми ресницами сквозь щелки своей маски, и затем просунула свою руку под мою маску.
Я помнил сухую шершавую руку муаровой маски. Прикосновение юной кожи Софии было совершенно другим, горячим и нежным.
— Пойдем, Андре. Не заставляй меня больше гадать, как мы организуем наш побег…
И только в этот момент я понял, что она перепутала меня с кем-то другим и что этот кто-то другой сейчас присоединился к нам в комнате.
— София!
Рука, держащая мою руку, вдруг стала твердой и холодной.
Андре Барбариджо сорвал с себя маску и коническую шляпу, так похожую на мою.
— Я вижу, ты нашла одежду в фойе, — сказал он сдержанно.
— Я… я… да, — запинаясь, ответила дочь Баффо.
— И она подошла тебе?
— Она… она подошла просто великолепно. Но… но разве ты не получил мою записку?
— Записку? Какую записку?
Ее рука отпустила мою, и даже сквозь маску ее глаза гневно вспыхнули, словно цехины.
— Пойдем, София. Гондола ждет нас. Мы не должны терять ни мгновения. Пока я жив, ты не выйдешь замуж за этого корфиота. Или за кого-нибудь еще, — его глаза сверкнули в моем направлении, — только за меня.
— Да, Андре. Я принадлежу только тебе.
Ее рука коснулась его в необыкновенном желании обладания, и в это мгновение Андре зажегся. Я знал это чувство. «Вызови его на поединок, вызови его на поединок!» — вертелось у меня в голове, но все нужные слова потерялись в моем смущении, боли и чувстве негодности.
Мой оппонент пылал, и его слова летели в мою сторону вместе с испепеляющим взглядом.
— Если ты промолвишь хоть слово об этом, я лично прослежу, чтобы твое имя оказалось в львиной пасти, — пригрозил он мне.
Львиная пасть! Теперь к моему смущению добавился еще и страх. Львиные пасти представляли собой темные тени, обращенные к исполнению обета в Венеции. Я никогда не смотрел на них во время нашей вечерней прогулки, потому что они были спрятаны тенями, но еще потому, что я знал: они порождают кошмары. С пустыми прорезями вместо глаз, с открытыми пастями, они были беспорядочно разбросаны по всему городу, эти львиные пасти для анонимного извещения о врагах республики. Обвинения шли к Десяти Консулам, которые расследовали это обвинение с особой тщательностью. Человек мог даже не узнать, в чем его обвиняют, до своего исчезновения — словно небольшая записка в пасти льва в темной, сырой аллее. Почему я так испугался? Потому что старший Барбариджо был одним из Десяти. Его сыну нужно было всего лишь обмолвиться словом, к примеру, за обедом.
Две пары шагов проследовали по мраморному полу. Оглушительные аплодисменты Аполлону, крики «бис!» скрывали этот звук от всех, кроме меня.
Несовершеннолетняя София Баффо была вне поля моего зрения, моя голова была совершенно пустой, как будто на нее вылили ведро холодной воды. Андре Барбариджо не собирался произносить моего имени своему дяде за обедом. Он убегал с дочерью Баффо. И ему повезет, если его отец захочет вообще видеть сына после этого. А что касается пасти льва — я был в маске. Барбариджо не узнает меня на эшафоте палача. Он даже не знает моего имени. И, кроме того, дочь Баффо тоже не знает. Ничто не показало, что она признала во мне посланника из монастырского сада.
«Обходные пути этого общества». Эти слова так и застыли на моих губах. И в одно мгновение я вспомнил свою соседку в муаре и золотом колье.
Что еще я мог сделать? Что сделал бы наркозависимый, видя, как иссыхает его источник наркотиков? Я выбежал в фойе, подбежал к первому человеку в алой ливрее, которого я увидел, дернул его за алый рукав и указал на исчезающую пару, бормоча несвязные слова типа «тайное бегство» и «позор семьи Фоскари».
Вдруг алые ливреи появились повсюду, как проклятье Древнего Египта. Театр опустел.
Монахиня пронзительно кричала, подражая кастрату, и ей пришлось дать нюхательную соль. Старый Барбариджо метал громы и молнии. Я снова увидел муаровую маску и решил узнать немного больше об «ограничениях общества». Но муаровая маска выскользнула во всеобщем переполохе и растворилась в ночи, как будто я раскрыл и ее тайну.
Молодых любовников связали и посадили в разные гондолы. Дочь Баффо разразилась рыданиями, и ее белоснежное лицо казалось таким молодым и открытым в сиянии факелов.
Андре Барбариджо смотрел на меня, и его глаза сверками местью, он даже пытался вызвать меня на поединок, но он не видел Софию, и его слова не имели для меня совершенно никакого значения. Старший Барбариджо швырнул своего сына к двери и не дал ему ни одного шанса.
Это было мне на руку, потому что у меня из глаз тоже потекли слезы, когда я наблюдал, как увозят дочь Баффо. Даже маска не могла это скрыть.
Гарем был смыт из нашей памяти, словно большим наводнением. Коломбина не успела сбежать. Но все же мой родственник из семьи Фоскари подошел поблагодарить меня и объявил, что честь их семьи спасена и что у них теперь все будет хорошо.
Великие синьоры Венеции заметили меня. Но почему же я чувствовал себя таким несчастным?
— Это мой долг, — пожал я плечами на поздравление дяди Джакопо, когда мы шли за старым Пьеро домой.
Можно ли будет стряхнуть все эти поздравления со своих плеч, как капельки моросящего дождя с моей накидки? Мой дядя почувствовал мое настроение и больше ничего не говорил.
На полпути к дому я заметил, что все еще держу в руке инжир. Он уже потерял свой бронзовый блеск и превратился в кашеобразную массу оттого, что я сдавливал его во время всего этого вечера. Подумав, что слабость моего желудка могла быть и от голода, и для того, чтобы освободить руку, я съел инжир. Я только помню, как хруст косточек этого фрукта привел меня в состояние раздражения. У меня засосало в желудке, боль распространилась в руки и отразилась на лице.
— О, Святой Себастьян, — проговорил мой дядя. — Это будет тяжелое плавание.
Боль отозвалась и выше, в торсе, когда дядя дружески похлопал меня по плечу.
— Да, она своенравная и упрямая девушка, — констатировал он.
Как будто это могло меня утешить.
V
— Своенравная и упрямая девушка, — произнес я громко, когда стоял в порту рядом со «Святой Люсией». Я задумчиво вглядывался в Венецианский залив. «Святая Люсия» была пришвартована правым боком. Серо-зеленые холмы сливались с горизонтом и городской суетой. Цвета везде были размытыми, пастельными, как островки жизни, затерянной в море и приплывшие к берегу. День был таким чистым, что было ясно видно подножие Альп. Мои глаза слезились на солнце под сильным холодным ветром, приносившим с моря йодистый запах. Вездесущие цветные флажки собора Святого Марка развевались на ветру. Блеск золотого и красного на фоне голубой дымки гор напоминал мне фейерверк.
Ветер не принес снега, поэтому ожидалось хорошее плавание в этот день Святого Себастьяна.
Перед выходом из порта располагался остров, носящий имя моего тезки, Святого Джорджо. Ходили разговоры о строительстве большой новой церкви для монахов, обосновавшихся здесь. Я вспомнил озноб и нервную дрожь во время торжественной процессии к старой церкви: каждая маленькая лодочка республики была освещена лампами, свет которых рикошетом отскакивал от черной воды. Когда я был ребенком, то думал, что этот сезон, начало прилива и судоходства, является чем-то особенным только для меня одного, потому что Святой Джорджо был моим святым. Я все еще испытывал это чувство, когда смотрел на остров, имеющий ко мне особую божественную благосклонность.
В голове моей снова всплыли дядины слова: «Своенравная и упрямая девушка». Я залился румянцем от смущения и от биения своего собственного сердца.
Высокий резкий смех прервал мои мысли:
— О, я тебя понимаю. Да, это стихия.
— Извини, Хусаин. — Занятый собою, я не видел, как мужчина подошел ко мне.
— Стихия, — повторил он, — по-твоему, своенравная и упрямая девушка. (Я вначале не понял, потому что на моем языке стихия — мужского рода.) Мы же, арабы, представляем ее по-разному: иногда как маленького играющего мальчика, иногда как спящего великана, а иногда как влюбленного юношу. Иной раз, по велению Аллаха, стихия — это разгневанный безумец. Я только сейчас думал, что сегодня залив выглядит, словно кольца огромного змея, передвигающегося мимо нас, как наводнение, поглощающее берег. Видишь, поэтому-то я и не понял, почему ты обращаешься к ней, как к своенравной и упрямой девушке.
Но теперь я понимаю твое сравнение, — продолжал он, — и оно прекрасно, мой друг. Я могу представить твою девушку тоже, утопающую в шелках и драгоценностях и достаточно бесстыдную, разве нет? На месте ее отца я немедленно отдал бы ее в гарем. Кто знает? Возможно, этот змей, которого я вижу обвивающим залив, — и есть она, бесстыдная и безрассудная искусительница.
Я улыбнулся, потому что мне понравилось это его поэтическое сравнение, и не стал поправлять его. Хусаин был другом нашей семьи еще до смерти моего отца. Я помню, как я скакал на его коленях, помню кусочки турецкого сахара, которые он приносил мне завернутыми в шелк, когда я был ребенком. И если мой дядя заменил мне отца, когда я остался сиротой, то Хусаин был для меня крестным отцом. Довольно интересная роль для неверующего!
Но конечно же не море привлекало мое внимание, это отчаяние доводило меня до безумия. Стихия всегда была для меня как объятие маминых рук, и конечно же Хусаин понимал это. Я всецело доверял ей, хотя иногда она и бывала бурной.
А вот дочери Баффо я не доверял.
Мой дядя сделал меня ответственным за нее и ее багаж. С рассвета и весь предыдущий полдень я следил за погрузкой огромного количества тюков и ящиков с надписью «Баффо-Корфу». Ящик за ящиком опускался в центр палубы «Святой Люсии». Теперь, когда корабль был полностью нагружен, корма сравнялась с уровнем моря.
И хотя я говорил себе тысячу раз, что эти ящики наполнены только соленой рыбой, всякий раз мое сердце вздрагивало, когда я читал надпись на них. И, конечно же, они пахли не рыбой, я чувствовал запах лаванды или гвоздики, проникающий сквозь дощечки ящиков. Да и команда с легкостью переносила эти ящики, не испытывая никаких трудностей, как это обычно бывало при погрузке соленой рыбы.
Наш корабль мало походил на монастырский сад или на величественные залы, где я чувствовал себя совершенно не в своей тарелке. Здесь же я был на своем месте — первый помощник капитана. Я чувствовал себя на галере как дома, но привычная работа, полное повиновение команды, исполнение любого приказания, которое я давал, заставило меня посмотреть на мое предательство в доме Фоскари в другом свете. Здесь я знал, чего ожидают от меня, и я это выполнял очень хорошо. И с этой стороны я имел вес в венецианском обществе. А непослушная молодая девчонка не имела ни малейшей надежды взять надо мной верх. И мне не надо было волноваться за нее, как новичку мореходного дела в его первый шторм.
— И вот еще одна черта, которая мне всегда нравилась в турках, — Хусаин снова перебил мои мысли. — Они не так скрупулезны, как итальянцы или арабы, по поводу рода их вещей.
— Пойдем, мой друг, — сказал я, нетерпеливо толкая его локтем к тому месту, откуда он мог бы видеть загрузку судна. — И не забывай: тебе надо быть осторожным, когда ты говоришь на своем родном языке. Один из моих гребцов мог тебя увидеть, Хусаин, никто не должен знать, что ты не тот, кем кажешься.
— Ты что, боишься пиратов, мой друг? — рассмеялся Хусаин.
— Турецких корсаров? Только не с тобой на борту.
— Я имел в виду христианских крестоносцев.
— Возможно, ты подразумеваешь мальтийских рыцарей?
— Они действительно не лучше пиратов.
— Да, не лучше, — согласился я, поторапливая его.
— Они не хотят, чтобы кто-нибудь приближался к Константинополю. Они против торговли и свободного предпринимательства.
— Они не против торговли.
— Идея материальной наживы оскорбляет их духовность.
— Материальная нажива для христиан не проблема.
— Но мусульмане, с другой стороны…
— Я извиняюсь за свое единоверие, — сказал я.
— Также и я за свое.
— По моему мнению, Хусаин, ты — сириец, потомок турок.
— Ты сомневаешься, что я говорю на итальянском языке очень хорошо?
— Твой итальянский — великолепен, так же как и турецкий, арабский, генуэзский и французский. Будучи достаточно упитанным и белокожим, тебе стоит только переменить костюм, и ты с легкостью сойдешь за преуспевающего купца республики.
Хусаин посмеялся над моей лестью в его адрес, тщеславно поправил свой украшенный золотом камзол так, чтобы полы снова достигали его колен.
— Гарантирую, что ты любишь деньги больше, чем заповеди церкви. Ты и не думаешь о том, чтобы выпить вина, съесть свиную колбаску, когда крестишься или говоришь «О, Дева Мария», взывая к помощи. Но все же, когда тоска по дому охватывает тебя, я могу сразу различить в тебе мусульманина.
Хусаин задумчиво пригладил свои усы и бороду.
— Я не думал ни секунды, когда дядя Джакопо согласился отвезти тебя, семьдесят тюков ткани и четыре дюжины упакованных соломой ящиков со стеклом в Константинополь во время этого плавания. Я только обрадовался, думая о путешествии, — продолжал я.
— Мой друг, я благодарю тебя, — преувеличенная благодарность не была лишена ноток сарказма, но звучала вполне мягко. — Ты и твой дядя всегда проявляют к моим делам большое внимание. Я очень хочу присоединиться к вам в этом путешествии, надеясь на раннее открытие судоходного сезона, чтобы как можно быстрее исчезнуть из этой земли невежества.
— Мой дядя знает, что ты для нас не опасен, и я знаю, что ты безобиден.
— Сейчас это комплимент или нет?
— Мы знаем, что ты ведь торгуешь только готовой продукцией, а не техническими секретами, которые делают венецианское стекло чудом света.
— Ты имеешь в виду промышленные секреты, из-за которых людей лишали жизни в вашей безмятежной республике? — Хусаин осветил меня одной из своих лучезарных улыбок, блеснув своими золотыми зубами, и сказал, закрывая тему: — Очень хорошо, мой друг. Больше никаких арабских или турецких уроков во время путешествия.
— Спасибо, Хусаин.
— Но тогда ты должен прекратить называть меня Хусаином.
Я тотчас исправился.
— Энрико, — запнулся я, — ты Энрико.
— Ты еще слишком молод для таких дел, мой друг, — Хусаин улыбнулся, — читать мне лекции о пиратах и обмане. Но со временем у тебя получится. Меня зовут Энрико, если ты не против. Пожалуйста, называй меня Энрико Батисто, пока мы не доплывем до Константинополя. А тогда я смогу с легкостью называть тебя там «Абдула, сын Аллаха».
Неожиданно он прекратил разговор, как толстая крыса, перевалился через поручни и закричал:
— Эй ты, неуклюжий олух! Следи за тем, как несешь этот ящик со стеклом!
Проклятия и ругательства — это первое, что торговец учится говорить на любом языке, и мой друг сам познал это, совершенствуясь от «Сын ослицы!» до «Твоя мать — шлюха!» или «Чтоб ты сдох, богохульник!» Если бы кто-нибудь знал, что он мусульманин, весь город поднялся и осудил бы его. Но такое богохульство легко принималось христианами, тем более на палубе корабля. Так что я совершенно за него не боялся.
— А сейчас давай посмотрим, сможем ли мы приручить эту страстную водную синьорину? — сказал Хусаин, весело подмигнув мне, снова одаряя меня своим вниманием.
— Да, да, дядя Энрико, синьор, — засмеялся я.
Он потрепал меня по плечу, прежде чем отправиться по делам, и я тоже отправился по своим.
VI
Туман и дождь тем утром первый раз за эти дни представили Венецию именно такой, какой я помню ее всегда. Город словно вырастает из воды. Вытяжные трубы поднимаются в небо, словно городские флаги. Все вокруг чисто вымыто дождем. Площадь, виднеющаяся с залива, словно только что испеченный хлеб в руках булочника, поданный на стол во Дворце дожа или башне собора Святого Марка.
И все, что могут видеть окрест твои глаза, является творением этого святого. Жизнью, которую я всегда себе представлял в мечтах. Няни пересекают площадь, спеша по своим делам, проходят мимо виселицы, на которой парочка преступников была повешена еще рано утром. Акушерки суетятся вокруг семей бедняков. Нищие сидят рядом с покойным, потеряв всякую надежду собрать денег на его похороны. Купцы, направляющиеся к морю, как и мы, преобладали на этом пейзаже, загружая и разгружая свои товары в порту. Торговое судно с пряностями, имеющее огромный нос и новый, убыстряющий движение корпус, причалило достаточно близко к нашему кораблю. И мы могли чувствовать запах тмина, корицы и перца, доносившийся до нас.
Среди больших океанских судов встречались и скромненькие, но не менее важные местные кораблики. Простенькие баржи транспортировали урожай зимних овощей, источающих запах земли. Рыбацкие суда, полностью загруженные утренним уловом, далеко разносили запах свежих кальмаров.
Крики чаек перемежались с криками моряков. Каждый час с башен церквей раздавался звон колоколов, ознаменовывая то панихиду в одном приходе, то свадьбу в другом.
И возвышаясь над всей этой мешаниной человеческого и животного, жизни и смерти, земли и моря, слышалось шипение морских волн и скрип корпусов кораблей, как отражение воды и неба, окрашивающих все, с чем встречался твой взгляд. Все это множество ингредиентов, словно в тесте булочника, были смешаны в одно ежедневное единство. Запахи, виды и звуки, некоторые из них совершенно несносны, если рассматривать их по отдельности, но когда они являются частью целого, то кажется, что они просто замечательные, как только что испеченный хлеб с зарумяненной коричневой корочкой, погруженный в большую чашку январского охлажденного молока, который напоминает залив.
Но этот день был совершенно другим, непохожим на те, когда я наблюдал ту же самую сцену.
— О, Тициан, где же ты? И почему же ты не здесь, чтобы запечатлеть эту сцену? — Дядя Джакопо процитировал мне своего любимого Аретино во время одного из коротких перерывов в делах, когда он подгонял меня.
Наша близость к кораблю со специями заставила меня думать о ежедневных аспектах моей жизни. О праздничном пироге со смородиной, посыпанном корицей, и о тонкой сладости меда, которые заставляли меня дольше, чем обычно, вглядываться в расстилающуюся панораму.
Это был день Святого Себастьяна, день прилива. Было также воскресенье, но море и первое путешествие в году не могли ждать следующих выходных.
Всю субботу я думал, смогу ли вернуться на берег и помочь моему дяде забрать ту девушку из монастыря. Но утром я увидел двух женщин, приехавших на площадь со слугами и зонтиками, с ручными собачками и канарейками. Это был настоящий ходячий рынок, мало напоминающий монастырь, в который была заключена донна Баффо. И только теперь и здесь, на многолюдной площади, ее капризы начали проявляться в полную силу.
Скулящие, просящие и рыдающие звуки доносились отовсюду, и я мог только догадываться, откуда они исходят, так как стоял слишком далеко от площади, чтобы разобраться в происходящем. Но даже находясь на борту, было просто невозможно не заметить ее проделок. Действительно, девушка в ярко-розовой накидке собрала толпу вокруг себя, как будто она была актрисой или танцующим медведем. Некоторые жалели ее и подбадривали. Другие думали, что она испорченная, и говорили ей об этом одновременно, воздев вопрошающе руки к высшим силам, к дожу или даже к самому Богу.
Дочь Баффо падала в обморок. Дочь Баффо изображала припадки. Дочь Баффо убегала, и солдаты охраны ее хватали и возвращали на место. Она флиртовала с членами команды. Она показывала им свои лодыжки. Она приспускала свой лиф. Ее глаза заигрывали с ними, выглядывая из-под веера. Она посылала им поцелуи, обещала золотые дукаты и даже с рыданьями падала перед ними на колени. Когда все это не помогло, она как бы случайно выпустила собачек и канареек, и кортеж не мог тронуться, пока большинство из них не поймали.
Это не могло длиться вечно — ни мое безумие, ни его причина, и наконец, мой дядя не выдержал и приказал:
— Зови их, Джорджо. Они потеряли достаточно времени на эти прощальные поцелуи. Мы должны отчаливать сейчас или нам придется ждать следующего прилива.
Я помахал нашим людям на берегу и стал внимательно наблюдать, что же будет дальше.
Было бесполезно ловить канареек Люди будут любоваться их желтым оперением и слушать их пение здесь, в Венеции. Но старая тетушка и слуги были очень нежно привязаны к своим собачкам и теперь, после происшествия, крепко держали их на руках. Затем я увидел, как что-то ярко-розовое было схвачено и повлечено на баркас.
— Очень хорошо! — вырвалось у меня.
Едва я сосредоточился, чтобы придумать приветственную речь, как вдруг София Баффо взорвалась, как ядро канонады. Вырвавшись из рук мужчин, она выбежала прямо в центр площади, где стояли два больших столба из красного гранита, ища у них правосудия. Яркий блик розового поднялся на эшафот, занял свободное место, и мне стало ясно намерение Софии. Она собиралась повеситься рядом с казненными.
Глядя на это представление, одна из монахинь, ее тетушка, упала в обморок Толпа вздыхала, вопила о спасении или просто стояла, напоминая статуи, наблюдая за этой странной сценой голгофы. Хусаин, стоявший рядом со мной и тоже наблюдавший это зрелище, перешел на арабский и начал нашептывать заклинание против зла неверных, не отводя глаз от ярко-розовой девушки. Веревка уже была у нее на шее, примостившись между нитями жемчуга, изумрудов и золота. И я опять отметил, что она была довольно высока: ей не приходилось стоять на цыпочках в сравнении с другими приговоренными.
В следующий миг она одним ударом выбила подставку из-под своих ног и упала… в сильные руки слуги моего дяди — Пьеро. Он отвечал за ее безопасное прибытие на корабль, и я знал, что он не подведет меня, но только сейчас я вздохнул с облегчением. Затем я от души смеялся со всеми остальными на корабле и на берегу, когда старый Пьеро уселся на подставку рядом с телами преступников, положил дочь Баффо на свое колено и отшлепал под одобрительные возгласы толпы.
Я никогда не забуду эту картину: огромный чернокожий мужчина и розовые дрыгающие ноги. Контраст цветов мне так понравился, что я решил купить слуге моего дяди коралловые серьги, когда мы прибудем в Константинополь. С этой мыслью я и вернулся к своей работе. Донна София Баффо больше не будет отнимать моего времени, пока она не прибудет на борт.
Прилюдное приручение синьорины придало мне уверенности, что я тоже могу стать хозяином положения. Я наблюдал за проделками все это утро с отрешенностью от аудитории, как женщины гарема за решеткой, и я чувствовал эту силу, свободу. На расстоянии в половину залива сила ее красоты не имела на меня воздействия. Все ее махинации сошли на нет. Они казались глупыми и детскими. Больше я не боялся ее. София Баффо станет шелковой, чувствуя только море под своими ногами.
Свежий ветер дул над нами, наполняя паруса нашего корабля и заставляя судно разрезать волны. Моряки были свежи и полны сил, и к вечеру полуостров Истрия стал всего лишь низким серым видением на горизонте. Заходящее солнце освещало землю с такой яркостью, что на берегу невозможно было ничего разобрать. Но ветер все же доносил запах дубового леса на наш корабль, запах киля, весел и палубы. Яркие цвета заката, напоминающие шелка знатной женщины, предвещали хорошее плавание на следующий день. Вечерние звезды напоминали бриллианты в ушах синьоры. Дельфины, радостно кувыркаясь, сопровождали нас.
У меня было много дел. И я, честно говоря, даже забыл на некоторое время о своенравной пассажирке. Она вела себя довольно тихо.
Но когда дети тихие, — бывало, говорила моя старая няня, — я знаю, они готовят новую проказу.
VII
Дядя Джакопо подвел ко мне старую монахиню. «Это мой племянник Джорджо, первый помощник на корабле, — сказал он. — Если у вас будут трудности, обращайтесь к нему». Его взгляд, брошенный в мою сторону, сказал мне, что сам он просто-напросто не хочет тратить время на глупости.
На лице монахини уже застыли слезы, и оно приобрело зеленоватый оттенок от качки корабля. Однако она смотрела на меня с отвагой, сжимая четки и ища в них поддержки, этим самым показывая, что мне придется противостоять божественной силе, содержащейся в них.
— Сестра, вы что-то хотите сказать? — спросил я.
— Молодой синьор Виньеро, — она повернулась ко мне и в упор поглядела на меня, — я желаю, чтобы вы более строго следили за своими людьми.
— Моими людьми?
— Тот чернокожий монстр, синьор…
— Кто? Пьеро? Что он сделал?
Один или два раза она раскрыла рот, как рыба, выброшенная из воды, но так и не смогла заставить себя произнести имя злодея. Она провела меня по палубе к скамейкам гребцов и показала мне его. Мы остановились у бака, где могли видеть брызги воды перед нами и полночное небо, отражающееся в рыболовных снастях.
Среди гребцов я увидел слугу моего дяди. Скрестив свои длинные, в экзотических белых штанах ноги, он усердно работал веслами в лучах уходящего света. Но что это? Рядом с ним, усевшись на катушках троса, примостилась дочь Баффо!
Девушка уже переоделась. Сейчас она была в сливовом вельвете, украшенном золотыми цепями и кольцами. Но розовый шелк был при ней. Оказалось, что весь полдень она провела, обрезая и перекраивая свою юбку. Вооружившись иголкой и ниткой, сейчас она как раз переделывала юбку в рубашку для старого Пьеро. После утра, проведенного в разыгрывании безумной на причале и повешенной на эшафоте, ее попытка устроить здесь показ мод была почти нормальной вещью. И все же я отметил прекрасный вкус дочери Баффо, ведь она тоже заметила, как хорошо розовый цвет подходил чернокожему слуге моего дяди.
Она не далеко продвинулась в своем проекте — во-первых, потому что была не очень хорошей швеей. Ее второй трудностью был тот факт, что она проявляла большое внимание к работе Пьеро, пренебрегая своей собственной. Девушка наблюдала за его руками, комментировала их ловкость и вообще задавала любые вопросы, которые приходили ей в голову.
Пока я стоял рядом с тетушкой, наблюдая за происходящим, я увидел, что дочь Баффо дважды нагнулась к рабу, сначала уронив свой наперсток в свиток каната, который он галантно достал. Так как это не возымело желаемого результата, она наклонилась второй раз с наигранным интересом по поводу канатного производства, которым она хотела показать свою разносторонность, а не его знание пеньки. Мне стало совершенно ясно, что донна Баффо решила начать флирт со своим спасителем, нашим чернокожим рабом, выбрав его изо всех мужчин на корабле.
Я громко рассмеялся.
— Синьор! — ужаснувшись, сказала монахиня. — Это не смешно.
— Конечно, сестра, конечно же нет. Но я не знаю, что вы себе вообразили. Бедный Пьеро должен… — Я прикусил язык от той мысли, которая пришла мне в голову, и попытался изобразить на своем лице ту же горечь, что была и на лице монахини. — Пришлите вашу племянницу ко мне в каюту. Я поговорю с ней.
— Мою племянницу! — воскликнула монахиня. — Конечно же, я ее не пришлю. Это ваш человек достоин взбучки, а не София. И я, конечно же, не позволю ей входить в каюту к совершенно незнакомому человеку. Одной? Без сопровождения? О Боже, сжалься надо мной!
— Как пожелаете, сестра. Но наши люди не очень умны. Он будет стоять напротив вас и кивать каждому слову, которое вы говорите, но затем он развернется и в следующую же минуту сделает то, что вы просили его не делать.
— Синьор Виньеро, я говорю не о простом выговоре. Я хочу, чтобы вы наказали этого бронзового мулата — отхлестали кнутом или плетью — что там обычно делают у вас на море.
— Даже такое наказание вряд ли будет иметь какой-то эффект. Он огромен, как бык, вдвое сильнее его и в три раза глупее. — Я старался отвлечь внимание монахини на что-то другое, чтобы она не заметила подмигиваний Пьеро, которые он посылал в мою сторону, одобряя мои попытки вывести его из затруднительного положения. — Только посмотрите на шрамы на его спине и плечах: это от побоев, которые убили бы простого человека. Но они не произвели на него никакого впечатления. Я боюсь, он совершенно неисправим.
— Тогда, интересно, почему ваш дядя держит его? — спросила тетушка, вздохнув.
— То, что мы можем получить за него, не стоит всех хлопот по его продаже.
Конечно же, я лгал.
Пьеро был больше чем наш раб. Он был членом нашей семьи и достаточно умным, чтобы прикрыть меня, если мне придется когда-нибудь отлучиться от моих обязанностей. Но монахиня по простоте душевной сразу же поверила мне.
— Ладно, — сказала она. — Я сделаю, как вы просите. Но я буду стоять под вашей дверью и ловить каждое ваше слово. Если с моей племянницей что-то случится… Кроме того, — пробормотала она, встав на цыпочки, чтобы посмотреть, что наша парочка делает у канатов, — я не знаю, что такое вы можете сказать ей, чего я еще ей не говорила, чтобы исправить ее поведение. Святой Иисус, если бы только мой брат был жив и здоров… и…
…И достоинство моей девочки было не затронуто, — прочитал я окончание этой фразы на лице монахини.
* * *
— Входите, донна Баффо, — сказал я, услышав стук в дверь. — Входите, — повторил я, когда она вошла и закрыла за собой дверь. Я думал, что тот факт, что я сижу в большом кресле моего дяди, придавал моему голосу силу и значительность.
— Присаживайтесь, — пригласил я ее.
Она села.
— Немного вина? — предложил я, наливая. — Оно очень хорошее. Прошлогодний сбор винограда на Кипре.
Она недоверчиво посмотрела на меня, но набралась смелости и взяла бокал. Я приподнял свой, но девушка не присоединилась к тосту, быстро поднесла бокал к губам и отпила. Однако она не привыкла пить на борту, и неожиданный толчок привел к тому, что вино плеснуло ей в нос. София подавилась и начала кашлять. Тетя ворвалась в каюту на эти звуки.
— Тетушка, ничего страшного, — проговорила она, пытаясь подавить свой кашель.
Я знал, что она была унижена, и тихонько улыбнулся своему первому триумфу, так как тетя с неохотой покинула каюту.
Чтобы отомстить за свое поражение, дочь Баффо повернулась ко мне с высокомерной искоркой в своих глазах. Мне пришлось бороться со смущением, в которое привел меня ее взгляд. София была совершенством. Я подумал, что сливовый цвет подходит ей больше всего. И вельвет был таким же мягким, как и ночь. Ее лицо напоминало чистую, бледную, холодную луну той ночью. Это легко могло свести с ума любого мужчину. Я был в опасности, с каждой минутой теряя свое преимущество.
— Донна Баффо, — сказал я, — кажется… вы влюбились, не так ли?
— А вам какое дело? На корабле нас связывают только ваши служебные обязанности.
— Конечно, это не мое дело, — согласился я, — за исключением того факта, что это наш человек, которого вы избрали для своего флирта.
Я отпил вина и недоверчиво посмотрел на нее.
— Не так ли, донна Баффо? Вы прекрасная синьорина. А наш корабль полон здоровых молодых моряков. И черный раб — это самое лучшее, что вы могли выбрать? О Святой Марко! Вы слишком умная молодая женщина, чтобы думать, что вы должны вознаградить мужчину просто потому, что он спас вам жизнь. И, конечно же, вы должны знать, что я плачу Пьеро за то, что он приглядывает за вами. Я обещал ему розовые коралловые серьги за его беспокойство. Так что он получит свое вознаграждение. И если вы кому-то останетесь должны, так это именно мне…
По выражению ее глаз я понял, что она очень не любит ходить в должниках. Я посчитал это как еще одно очко в свою пользу.
— Дальше, перед тем как я приглашу сюда вашу тетушку, позвольте мне немедленно сказать вам, что я отклоняю любую оплату. Мне не нужно вознаграждение. Это был мой долг доставить вас на борт живой и здоровой. Это моя работа. Хотя, конечно, не хочу скрывать, что это было и удовольствием для меня.
Дочь Баффо скептически фыркнула.
— Однако я все же не полностью удовлетворен.
София заерзала на своем месте.
— Я никак не могу понять, почему… почему Пьеро… изо всех моряков?..
Девушка наклонилась ко мне, демонстрируя всю белизну и нежность своего декольте, которые каютная лампа оттеняла куда лучше, чем свет на палубе.
— Угадайте, — сказала она и сделала глоток вина.
— Очень хорошо. — Я подумал мгновение и ответил: — Вы хотите вывести из себя свою тетю.
— Нет, — засмеялась она.
— Вы хотите задеть меня. Отомстить мне за обиду… — Я снова почувствовал жар ее руки в моей в зале Фоскари и покраснел от мысли о той обиде, которую она могла таить на меня. Мне пришлось сделать большое усилие, чтобы привести себя в чувство и продолжить: —…причиненную непреднамеренно, я клянусь — и поэтому вы преследуете моего человека.
— Вы себе льстите, синьор Виньеро.
Очко в ее пользу.
— Очень хорошо, кому-нибудь другому на корабле?
Она покачала головой.
— Значит, это не человек на корабле. Но кто-то другой. Вы хотите кому-то причинить боль. Но кому?
— Моему отцу.
— Вашему отцу?
— Конечно. И этому глупому крестьянину, за которого мне предстоит выйти замуж. Синьор Виньеро, вы простак.
— Но я не понимаю. Как ваш легкий флирт здесь, на корабле, может затронуть кого-то, кого здесь даже нет и кто не может всего этого видеть?
— Очень просто. — Она облокотилась на стол с очень самоуверенным видом, который подсказал мне, что она собирается нанести сокрушающий удар и выиграть эту игру своими последними словами: — Я надеюсь, что у меня от Пьеро будет ребенок. Вот будет смех, когда я представлю моему мужу наследника — маленького негритенка.
София начала смеяться над шуткой и над ее несомненным эффектом, который она произвела на слушателя за дверью. Но она сразу же прекратила свой смех, когда я присоединился к ее веселью. Я же хохотал, пока слезы не полились по моим щекам. Девушка сидела и смотрела на меня, сжав кулаки от злости, что, в конце концов, и остановило мой смех. О Боже, она была прекрасна с этой смесью презрения, ярости и замешательства в ее глазах! Хотя в тот момент я был уверен, что выиграл наше маленькое противостояние, я чувствовал, что на меня надвигается какая-то опасность. К счастью, я все еще был в хорошем настроении.
— Подойдите сюда, донна. Я хочу показать вам кое-что.
С круглого столика рядом с моей кроватью я взял чистый лист бумаги, окунул мое перо в чернила и написал: «Донна, вы можете прочитать это?»
Подмигнув на дверь, которая скрывала нашу переписку, она выхватила мое перо и написала: «Да».
В каюте стояла гробовая тишина, за исключением скрипа моего пера, когда я выводил: «Донна, вы не можете забеременеть от слуги моего дяди, он евнух».
— Что это значит? — удивленно спросила она.
Я еле сдерживался, чтобы не рассмеяться, но заменил свой смех улыбкой над ее невинностью.
«Евнух, — написал я, — похож на кастрата, который пел в субботу ночью у Фоскари. Или вы были слишком заняты побегом с Андре Барбариджо, чтобы заметить его выступление? Евнух — это мужчина, у которого отрезали его мужское достоинство, чтобы сделать его импотентом. Среди турок, где мой дядя покупал его, это в порядке вещей. Это делается, чтобы иметь рабов, которым можно доверить своих женщин, рабов в Турции…»
Я перестал писать, потому что больше и не требовалось. Это была чистая ложь. Мне было жаль, что мне пришлось клеветать на Пьеро дважды за такое короткое время, первый раз назвав его простаком и второй раз кастратом. Огромный здоровый евнух, такой, как наш Пьеро — если операция не убьет его, — стоил бы слишком дорого для столь бедных моряков, как мы. Слава Богу, он был полон мужской силы, как и любой из нас.
Впрочем, мой блеф, вдохновленный воспоминанием колких, абсурдных замечаний нашей последней встречи, сработал. Если я, глупый первый помощник на небольшой галере, направляющейся на Корфу, знал о ее неудавшейся попытке побега на свободу, как далеко эти слухи могли быть распространены в венецианском обществе? Молодая девушка униженно сжалась на своем стуле.
Я мягко улыбнулся, но она отвела свои глаза.
— Идите теперь, — сказал я, немного жалея, что она так расстроена. — Допейте свое вино, перед тем как уйдете. Это поможет вам не умереть от разрыва сердца.
Со злостью она опрокинула свой бокал и вышла из каюты. Она не ответила на расспросы своей тетушки, о чем же я говорил ей, а быстро прошла по палубе к своей каюте.
Я закрыл за ней дверь, сел и допил вино, потрясенный своими мыслями по поводу моего трактата о бесполых людях. «Да», — написала она мне в ответ, — «Si», и заглавная буква «С» была той же, что и в записке, начинающейся со слов «Моя любовь», которую я прятал в своем камзоле. Я свернул сегодняшнюю записку и спрятал туда же.
* * *
На следующее утро я не видел ни тетю, ни племянницу. Только в полдень тетушке пришлось спуститься на палубу, чтобы немного подышать свежим воздухом. Она надеялась, что это поможет ей справиться с морской болезнью. Я подошел к ней, чтобы выразить свое сочувствие, но как человек, рожденный для моря, может помочь человеку, не переносящему море? Она посмотрела на меня с большей благодарностью, чем я ожидал от человека с таким недомоганием.
— Благословляю вас, синьор, — сказала она, и затем, прилагая усилия, продолжила: — Я не знаю, что вы показали моей племяннице в своей каюте прошлой ночью, но что бы это ни было, это помогло. Она не вставала с кровати с тех пор.
— Я молю Бога, чтобы она не заболела.
— О нет, она не заболела. У нее железный желудок и ледяная кровь. Только она… что я могу сказать… подавлена. Да, только одно определение подходит для этого ее состояния. Она подавлена. Наконец-то укрощена. Надеюсь, это продлится до самого Корфу.
VIII
Год 1562. Конец января. Под зимним небом Далматинский остров кажется еще более пустым, чем обычно. Сосны, как последние защитники, окружают крепость из белоснежных гранитных утесов. Мы заехали в Рагузу для пополнения запасов и во избежание шторма, но шторм уже прошел, и через дня два, самое большее через три, мы уже будем на Корфу.
Вот уж не думал, что путешествие может быть таким скучным, лишенным каких-либо событий. За исключением одного, которое предприняла дьяволица София, но даже оно не очень взволновало меня. Конечно, я видел ее снова. Она провела только один день взаперти до того, как стоны и причитания ее больной тетушки заставили ее покинуть каюту в поисках свежего воздуха. Но она всегда как-то умудрялась оказаться на другом конце корабля, подальше от меня. И если я помогал морякам выгружать рыбу в порту, то она интересовалась берегами в противоположном направлении. Если я сходил на берег, чтобы представить наш товар, то она оставалась на корабле и любовалась закатом. Если я разговаривал с лоцманом на корме, то она обязательно шла на нос корабля и, наклонившись через перила, смотрела вдаль, как будто ждет не дождется приезда на Корфу. И если я решал пойти вперед к носу, то она шла на то место, где мы только что были.
Она также избегала бедного Пьеро, как будто он был болен чумой и как будто она никогда и не шила ему розовую шелковую рубашку. Несколько раз я видел, как она разговаривала с моим другом Хусаином. Сначала я подумал, что она хочет заставить меня ревновать, и поэтому усердно игнорировал этот факт. Но затем я подумал, что, возможно, должен написать ей, почему молодым христианкам не стоит общаться с мусульманами, если они не хотят оказаться в гареме. Видимо, эта мысль пришла мне в голову, потому что я снова хотел увидеть ее в моей каюте одну, насыщенно пурпурную и золотую в свете лампы, пробующую самое лучшее вино моего дяди.
К счастью, перед тем как я на это решился, Хусаин уверил меня, что она разговаривала с ним только потому, что он (кроме меня и моего дяди) был единственным человеком ее класса, кто не был подвержен морской болезни. Мой дядя был человек дела, и у него «не было времени на детей», как он выражался. Что касается меня, она даже не позволяла себе смотреть в мою сторону.
Полагаю, я должен быть благодарен ей за мир и покой на корабле. Но я был молод и не мог избежать преследующего меня чувства, что если дочь Баффо прибудет к своему отцу совершенно без приключений, она будет не единственной, кто пропустит, может быть, самый интересный момент своей жизни.
Я не знаю, какую часть этой мысли я высказал первой Хусаину, но я прекрасно помню его ответ с искоркой в глазах.
— Так я и думал, — сказал он.
— Что ты думал? — спросил я.
— Ты влюбился, мой друг.
— Какая ерунда!
— Очень хорошо. Думай как хочешь. Ты не влюбился. — Хусаин пожал плечами, развернулся и с усмешкой начал вглядываться в темную воду за бортом.
— Ну, хорошо! — в конце концов воскликнул я возмущенно. — Ты прав. Но что, это так заметно?
— Так же, как и ее чувства к тебе.
Я чувствовал себя совершенно униженным, как ребенок, пойманный за какой-нибудь проказой.
— Она не хочет даже смотреть на меня.
— О, я не знаю, — сказал Хусаин, пытаясь спрятать свою усмешку за задумчивым выражением лица. — Но если это так, ее нежелание смотреть на тебя — это сестра-близнец твоей любви.
— Это она сама сказала тебе? — спросил я, ревнуя к их доверию.
— Нет-нет, мой молодой друг. Мы только разговаривали о погоде и Венеции, больше ни о чем. Но я говорю с тобой о том, что заметно со стороны.
— Мой друг, — я рассмеялся и махнул рукой на все его комментарии. — Ты выходец из страны, где ни одна уважающая себя женщина не покажет своего лица в публичном месте. Ты не можешь читать женские мысли; у тебя нет практики. К тому же ты вообще не обращал внимания на то, как усердно она избегает встречи со мной последнюю неделю. Я ставлю золотой дукат, что сейчас она находится на носу корабля только по той одной причине, что я нахожусь здесь.
— Побереги свой дукат, мой друг, — сказал Хусаин. — Я уверен, что ты прав. Она избегает тебя, как чумного.
Я был доволен его отказом, так как, бросив внимательный взгляд на нос корабля, убедился, что там находились только гребцы. Она, должно быть, пошла в свою каюту пораньше этим вечером, подумал я, убежденный в том, что могу угадать ее фигуру в любой темноте после столь долгого наблюдения за ней на таком большом расстоянии. Но я не сказал Хусаину ничего, лишь позволил ему продолжать.
— Вы как пара кошек, которые, перед тем как спариться, должны пошипеть друг на друга, поцарапаться, помяукать, — сказал он. — Лично я предпочитаю деловой подход. Отец отдает тебе свою дочь в обмен на торговые привилегии. Намного легче для кошелька и сердца. Кроме того, человек без сильных эмоций живет дольше.
— И ты, Хусаин, говоришь это? У тебя столько же жен, сколько деловых связей. Одна в Алеппо, одна в Константинополе, одна в Венеции…
— Хвала пророку, кто позволил мне это. Но даже с двадцатью женами я опережу тебя, мой друг, с твоей романтикой.
— Что ты предлагаешь мне делать, Хусаин? Представиться губернатору Баффо? И что я скажу ему? Неужели такое: «К вашим услугам, синьор. Не выдавайте замуж вашу дочь за этого знатного корфиота. Почему вам так уж необходим этот неравный брак, когда вы можете выдать вашу дочь замуж за меня? Я — бедный моряк. Однако из знатной венецианской семьи, которая видела и более хорошие дни в своей истории. Нерелигиозный человек, который пьет и ругается, человек, который будет в море девять месяцев из двенадцати, оставляя вашу дочь одну в Венеции…»
— В Венеции, где она хочет быть, — добавил Хусаин.
— О Боже, я бы не оставил эту девочку в Венеции с деньгами и свободой, даже если это было бы последнее место на Земле.
— Да, это было бы очень неразумно, — согласился мой друг, представляя свой гарем за решеткой.
— И как я, Джорджо Виньеро, могу вести оседлую жизнь на берегу, жизнь обыкновенного торговца, который ничего не делает целый день, только сидит в своем магазине и считает дукаты? Я женат на море.
— И оно — суровая избранница, — улыбнулся Хусаин.
— Хусаин, мой друг, думаю, что я предпочту образ моря по-твоему, по-арабски, то есть мужской взгляд на эту стихию.
— Господин разрешит тебе ходить домой каждый вечер, госпожа же более ревнива, она встречает тебя со своими тапочками у самой твоей кровати, и она более требовательна к тебе.
— Что мне делать, Хусаин?
— Это единственный вопрос, в котором я — даже со всеми своими костюмами и прекрасным итальянским языком — не венецианец. Вы любите ваши образы моря. Возможно, другие образы вам тоже подойдут. Вы — венецианцы — всегда задаете вопрос: «Что мне делать? Что мне делать?», как будто у вас есть сила изменить мир. Как будто вся ответственность всего мира легла на ваши плечи. Мой друг, она в руках Аллаха, и мы никогда ничего не можем сделать. «Хвала Аллаху!» — говорим мы, мусульмане. Это можно понимать как «все в руках Аллаха».
Неожиданный шум отвлек нас от нашего философствования. Груда досок слева от нас с грохотом свалилась на палубу. Как только мы обернулись на шум, то увидели чью-то фигуру в широкой сатиновой юбке, которая и вызвала весь этот переполох.
— Кто это был? — гадал я.
— Ты еще спрашиваешь, мой друг? — удивился Хусаин.
— Боже мой! Дочь Баффо! Интересно, как много она услышала?
— Всё, — ответил Хусаин и улыбнулся.
Этот ее поступок был ее первым триумфом надо мной, и он осел в моем желудке, как плохая пища. Я проигрывал наш разговор с Хусаином снова и снова в своей голове, но ничего уже нельзя было сделать. Она пришла на ту сторону корабля, где находился я, и услышала мое признание в любви. И нельзя даже было найти оправдания, что она не слышала. Мысль о ее тайном злорадстве, ее смехе, о том количестве камней, которыми она теперь могла атаковать меня, — все это было невыносимо. Я думал о тысячах способах защиты, но все они были неубедительными. Я был потрясен возрастающим барьером между нами, вызванным этим признанием.
Однако чем больше я думал об этом, тем больше мне казалось, что Хусаин специально выудил из меня это признание своей хитрой улыбкой. Ему нельзя верить, так же как и признаниям, сделанным под пытками. В действительности я не верил, что люблю эту девушку. Она была еще ребенком. Просто ребенком, непослушным ребенком, больше с пылом, чем с умом, больше с амбициями, чем с привязанностью или чувственностью. Я уверил себя, что могу и буду контролировать ситуацию — решительно, яростно, если потребуется, — но у меня ушла целая ночь, чтобы уверить себя в этом. И когда, перед рассветом, меня позвали на палубу, я был совершенно разбитым. И уже не сомневался, что в подслушанном ею разговоре таилось что-то более опасное, чем мое признание в любви.
IX
«Полный вперед!» — был крик, который заставил меня и моего дядю покинуть каюты, и я сразу же обнаружил причину этой бдительности. Под покровом ночи наблюдатель подумал, что нагоняющие нас огни — это просто звезды, и не обратил на них никакого внимания. Но к утру преследователи приблизились так близко, что мы смогли даже увидеть эмблему их флага. Это был острый белый мальтийский крест на черном фоне — рыцаря ордена Святого Иоанна Крестителя.
— Спасибо, Боже, — сказала монахиня, сложив руки и обратив свой взор к небесам. — Я так боялась, что они окажутся пиратами.
В моем покачивании головой и моем ответном бормотании монахиня уловила скептицизм.
— Но они, конечно же, наши друзья, — воскликнула она. — Они плывут под флагом Христа.
— Они, конечно же, захотят остановить нас, — ответил я, — и обыщут наш корабль.
— Зачем?
— Они ищут турок, — я с силой толкнул дверь.
— Тогда все хорошо. У нас же нет на корабле нечестивых турок, не так ли?
— Конечно, нет, — быстро ответил я, — но это нас ужасно задержит. Это продлит наше путешествие на Корфу еще на два дня.
Когда подошедший корабль — маленькое суденышко, но вооруженное до зубов — пришвартовался к нам, монахиня заставила свою племянницу и всю свиту выйти на палубу, встать на колени и неистово молиться. Если бы я был рыцарем ордена Святого Иоанна, это представление показалось бы мне чересчур религиозным, чтобы казаться реальным, и я бы сразу заподозрил, что здесь прячутся турки. Но, возможно, простота пожилой женщины была столь велика, что исключала всякую ложь; может быть, их убедили белокурые волосы девушки, потому что они очень быстро прошли мимо. Я видел, что их капитан отдавал распоряжения, но на нашем корабле он не мог найти турка, даже если бы очень хотел. Меня это ужасно разозлило, но больше всего то, с какими заигрывающими взглядами и улыбкой София отвечала ему.
Капитан корабля рыцарей был худым, угловатым мужчиной с каштановыми волосами по плечи, свисающими, как мокрое белье. Он был единственным из всей команды, кто носил униформу и вместо традиционного палаша вооружил себя парой серебряных пистолетов. Я был уверен, что в рукопашном бою или даже на палашах могу победить его очень легко. Бог не наделил капитана ни умом, ни мускулатурой. Но с этими пистолетами (вероятно, украденными) фортуна неестественным образом повернулась к нему, и нам всем приходилось дрожать в его присутствии, как овцам перед волком.
При утреннем обыске, однако, рыцари не обнаружили ничего подозрительного, и им пришлось принять приглашение отобедать вместе с нами. Кок подал засоленную свинину с жареными яблоками и печенье, которые мы залили огромным количеством вина. Все остальные на борту тоже приняли участие в этом обеде — монахиня даже более активно, чем это позволял ей больной желудок, а Хусаин так же беспечно, как и любой другой христианин.
Я смог немного расслабиться и присоединиться к тостам за море, «свободное от турок». Я положил свои ноги на подпорку, облокотился на люк и наконец-то смог забыть всю эту испорченную ночь. Еда и вино были превосходными, солнце — теплым, и свежий ветерок приятно ласкал лицо. Небо было совершенно голубым и отражалось в воде, как в хорошо отполированном зеркале. Среди пустого судового оборудования чистили перышки чайки, чувствуя себя совершенно как дома.
Однако вся эта идиллия была недолговечной. Мой покой был прерван взглядом, настолько чувствительным, что его можно было сравнить с похлопыванием по спине. Я повернулся и увидел ее взгляд, ненавидящий мое спокойствие. Сейчас мы посмотрим, что могут сообщить эти пронзительные глаза, прекратив наконец это подглядывание искоса. Я читал все по ее глазам, как будто слова были произнесены вслух. София быстро отвела взгляд, как будто я застиг ее за чем-то непристойным. Но у меня было достаточно времени, чтобы принять сообщение ее глаз: они предупреждали меня о том, что она собиралась сделать. Или же она была настолько уверена в своей победе, что просто играла со мной, заманивая меня в ловушку.
Когда дочь Баффо уверилась, что я обратил на нее внимание, она встала со своего места и пересела на свободный стул рядом с ее тетей. Это место оказалось совсем рядом с капитаном рыцарей.
— Преподобный рыцарь, — обратилась она к нему.
— Да, синьорина? — рыцарь повернулся к ней, покраснев от такого обращения.
София Баффо, напротив, оставалась холодной и спокойной, хотя явно собиралась нанести мне удар в спину:
— Преподобный рыцарь, почему вы ищете турок на кораблях христиан? Ведь хороший христианин никогда не будет иметь дела с язычниками.
— Вы будете удивлены, донна, но турки, как крысы, и ни один корабль в море не может освободиться от них.
Дочь Баффо была шокирована и поражена — или, в крайнем случае, она прикидывалась.
— Но что же за христиане позволят себе такие поступки?
— Не всегда легко определить, кто предатель. Я вам скажу, донна Баффо, что венецианцы — худшие предатели. Хуже, чем испанцы, даже хуже, чем французы.
— Я не могу в это поверить.
— Бог свидетель. Это правда.
— Но почему?
— Потому что они любят деньги больше, чем Иисуса Христа. Потому что они были на стороне турок с тех пор, как мы завоевали Иерусалим. Как говорит Господь, «они открыли могилы, полные смерти и коррупции».
— Я не могу в это поверить, — повторила София. — Притом я венецианка.
— О, вы чисты и наивны, синьорина. Вы еще не знаете жизни. Это заставляет меня чувствовать: то, чем я занимаюсь, — стоящее дело.
— Спасибо вам за это, — сказала она, — и Дева Мария, и ангелы благословляют вас.
Она прикидывалась глупышкой для него, но я знал, что девица затеяла опасную игру, даже если бы они говорили и о другом. Я встал и медленно подошел к затухающему огню, на котором кок подогревал наш обед. Затем я украдкой взял щипцами тлеющий уголек. Изображая рассеянность, я продолжал слушать их разговор очень внимательно.
— Но как я узнаю этих испорченных людей, когда их встречу рыцарь, если вас не будет рядом? Вы меня уверили, что этот корабль чист. И все же как я узнаю, что это так, а не наоборот? Я думала, что здесь есть турки. Как я узнаю, что наш капитан синьор Виньеро, например, не друг турок? Он кажется совсем неопасным, но…
— Чем капитан Виньеро вызвал ваши подозрения, донна?
— Да, это глупо с моей стороны, конечно…
— Возможно, и нет, — сказал рыцарь, проявляя явный интерес к ее словам. — Вы не можете ни в чем быть уверены. Так что же он сделал?
— Ничего особенного. Но на корабле есть огромный чернокожий раб. Он купил его в Константинополе, говорят. Турок или язычник, я в этом полностью уверена. Он меня ужасно пугает. Посмотрите, как я дрожу, только говоря о нем. — И она завернула свой рукав до локтя, показывая гусиную кожу и заодно прекрасную белоснежную руку.
— Да, этот чернокожий раб действительно испугает только одним своим видом. Особенно такую впечатлительную особу, как вы. Но он — простите меня, синьорина, — евнух и к тому же раб.
Поверх нескольких голов я поймал взгляд Пьеро, который стоял, осматривая повреждения на канате. Я посмотрел в его сторону с благодарностью: он действительно играл свою роль великолепно. Затем я осторожно переложил щипцы так, чтобы они оказались за моей спиной.
— Вам нечего бояться его, — продолжил тему рыцарь. — Я уверен, что капитан крестил его надлежащим христианским именем и сделал достаточно, чтобы спасти его бедную душу от дьявола.
Дочь Баффо не могла скрыть своего разочарования, что она не увидит Пьеро, ее первого обидчика, пораженным свинцом рыцаря. Но когда она оправилась от этого разочарования, она сразу же начала искать другую жертву.
— Я уверена, что вы правы насчет капитана Виньеро, — сказала она. — У вас намного больше опыта в этих делах, и я всецело доверяю вашему суждению.
Рыцарь зарделся от такой лести; он был искусно подготовлен для нового удара.
— И все же есть еще его племянник, молодой синьор Виньеро, первый помощник. Мне довелось услышать очень странный разговор этой ночью.
— Что за разговор? — спросил рыцарь.
— Он разговаривал с синьором Батиста, купцом.
— Да?
— Да, только вместо того чтобы называть его «Энрико», он называл его «Хусаин».
— Хусаин?
— Да, что-то вроде того. Это было имя, которое я раньше не слышала. И мы все знаем, что христианское имя синьора Батиста — Энрико. Разве это не странно?
— Да, странно, — кивнул рыцарь, но без ее ноток загадочности.
— Но это…
— Донна Баффо, — не выдержав, вмешался я в их разговор. Я сказал это быстро, но с достаточной силой, чтобы она не могла меня игнорировать. — Ни слова больше, донна, или мы все пожалеем об этом!
Рыцарь, молодая синьорина и вообще все повернулись в мою сторону. Они увидели пылающий уголь в моей руке на малом расстоянии от нашего склада боеприпасов в центре корабля. В этом случае взрыв обязательно разломил бы корабль на две части.
Капитан рыцарей схватился за свои пистолеты, но я приказал ему:
— Брось пистолеты на палубу; и это относится ко всем твоим людям тоже.
Они так и сделали.
— Теперь, — продолжал я, — я хочу, чтобы вы все медленно и спокойно вернулись на свой корабль, отшвартовались и позволили нам мирно плыть нашей дорогой на Корфу.
Мой дядя уже стоял рядом со мной. Он не пытался остановить меня — и я не думаю, что были какие-нибудь способы справиться со мной. Но он начал говорить своим спокойным голосом, тембр которого мог бы утихомирить любой мятеж.
— Джорджо, — сказал он, — что это значит? Рисковать жизнями стольких христиан? Ради чего? Ради какого-то турка и его нескольких тюков ткани?
Я уже говорил, что мой дядя был отцом моих материальных нужд, но Хусаин насыщал мою душу.
— Да для Хусаина я сделал бы все, что угодно. Но эта дочь Баффо несомненно будет доставлена по назначению — к ее отцу на остров Корфу И я надеюсь, крестьянин, за которого она выйдет замуж, будет иметь две деревянные ноги и горб.
— О Боже! — воскликнула на это дочь дона Баффо. — Я расскажу им все, что слышала этой ночью, и ты, Виньеро, не остановишь меня.
— Синьорина Баффо, я предупреждаю вас…
— Они говорили о том, что у синьора Батисты три или четыре жены. Они говорили на его турецком языке. И потом синьор Батиста молился своему демоническому богу. «О, Аллах», — сказал он, и палуба покачнулась подо мной.
Она стояла здесь рядом с люком, сжав кулаки, и ее глаза гневно пылали. Ее золотые локоны непослушно выбились из-под чепца, а грудь страстно вздымалась. Мне даже не пришло в голову, что моя угроза только доказывала рыцарям правдивость ее слов. Я был слишком взбешен, чтобы понимать, что же я делаю, и я не смог удержать свое сумасшедшее желание преподать ей урок.
Не успев как следует подумать, я поднес угли к фитилю орудия. В это же мгновение или даже мгновением раньше девушка вскочила, схватила один из пистолетов рыцаря и, выкрикнув: «Рыцарь!», как боевой клич, бросила ему пистолет. Тот выстрелил. Мой дядя принял выстрел на себя, пуля попала ему прямо в грудь, и в агонии он опустился к моим ногам.
Орудийный залп произвел сильный шум. Обеспокоенный состоянием моего дяди, я не позаботился закрыть уши и несколько минут стоял, оглушенный громом выстрела. Когда я пришел в себя, вода уже потоком хлынула через пробоину в корабле рыцарей.
Сейчас рыцарь уже не терял времени. Он и его команда быстро подобрали свое оружие, и весь корабль был под их контролем. Они связали моего друга Хусаина и бросили его на палубу своего тонущего корабля. Моего дядю, который уже скончался, они тоже бросили туда. Затем они перерубили тросы и, перебравшись на нашу галеру, покинули сцену трагедии так быстро, как могли.
Что касается меня, я был закован в кандалы и брошен в трюм. Как я понял, они собирались судить меня за убийство и предательство в ближайшем венецианском порту. Способы пытки на суше будут гораздо более жестокими. Но я достаточно страдал и в этом темном трюме, вспоминая предсмертные слова моего дяди.
— Сын моего брата, — сказал он, — что же ты сделал? Ты будешь последним Виньеро, который плавал в море. И это будет твоим последним путешествием.
X
В темноте трюма я потерял счет дням. Я был подавлен, скорбя о гибели дяди, моего единственного родственника, и моего друга Хусаина. Сквозь щели досок палубы пробивалось немного света, и я мог узнавать, когда наступала ночь, по полной темноте, такой же полной, как и мрак горечи утраты в моей душе.
На второй день мы попали в шторм. Я не могу сказать, как долго он длился, вода сквозь щели заливала трюм. В душе я был благодарен рыцарям, что они не посадили меня к гребцам, так как этим бедняжкам приходилось терпеть шторм без всякого прикрытия, только у некоторых из них была сменная рубаха.
В темноте трюма, окруженный крысами и зловонными тюками с тканью и стеклом, меня ужасно мучила морская болезнь. Обычно небольшая прогулка по палубе, молчаливый диалог с волнами, несколько вдохов свежего воздуха быстро возвращали меня к жизни, но здесь не было ничего из перечисленного. Еда, которую Пьеро разрешали приносить мне, была паршивой и не улучшала моего состояния.
Я мог бы посочувствовать монахине и другим людям, которые, должно быть, тоже страдали, но даже мимолетная мысль в этом направлении вызывала у меня сожаление о моих погибших друзьях и злость на предательство Софии Баффо. Я был полным дураком, что помешал ее бегству из зала Фоскари. Если бы я держал рот на замке, Барбариджо проклинали бы ее, а не Виньеро.
После всех этих мыслей я уже не мог жалеть кого-то еще, кроме себя, сидящего в заточении и без друзей, чувствующего боль от железа на запястьях и лодыжках при каждом покачивании корабля.
Хотя мне было неизвестно, сколько дней прошло, но я знал, что мы покинули Адриатику, обогнули нижнюю часть Италии и теперь находимся в открытом море. Я мог это определить по размеру и шуму волн, даже когда они не были большими. Значит, мы вовсе не собирались плыть на Корфу.
Пьеро принес мне подтверждение моей догадки:
— Рыцари решили не рисковать.
— Да, их героизм может быть с легкостью определен на Корфу как пиратство.
— Молодая синьорина…
— Клянусь, она приложила свою руку к этому решению. — Я не мог видеть черную голову Пьеро в трюме, но знал, что он кивает. — Если она не может вернуться в Венецию, Мальта ей тоже подойдет хотя бы на некоторое время. Это, конечно, лучше, чем Корфу и брак с корфиатом.
— Молодая синьорина, — Пьеро попытался преподнести мне это тактично, — находится в центре внимания рыцарей.
— Не надо быть тактичным со мной, Пьеро.
Я чувствовал, что мое наказание будет еще более жестоким — хотя это мало меняло дело, — чем тогда, когда этот услужливый раб выручал меня из моих детских проказ. Я прекрасно помню, что не было случая, когда Пьеро не спасал меня, когда я его об этом просил. Но сейчас он не мог ничего сделать.
— Да, я в курсе, — вздохнул я, — что этот долговязый краснощекий капитан пока еще не показал свое старческое слабоумие. Я не единожды слышал звуки танцев на палубе надо мной. Я слышал легкие женские шажки в сопровождении пиратских башмаков.
— И я слышал, капитан рыцарей проклинал небеса, — тихо сказал Пьеро, — что он женился до встречи с дочерью дона Баффо.
— Да, но так будет только до Мальты. Капитан лжец. Мальта — это площадка в борьбе против язычников Северной Африки.
Хотел ли я успокоить Пьеро этой простой констатацией фактов? Конечно же, это не успокаивало ни его, ни тем более меня.
* * *
Примерно после недели в море, когда мы нагнали то расстояние, которое потеряли во время шторма, обычные дела на палубе вдруг стали более оживленными. «Корабль, полный вперед!» — команда наблюдающего повторялась в каждом уголке судна. Через мгновение я услышал, что гребцы ускорили темп вдвое и даже больше. Мы делали быстрый разворот.
— Боже мой! Их три! — услышал я крик капитана. — Мы пропали.
— Пираты! Турки! Пираты! — раздавались крики. — К оружию за Христа и Святого Иоанна!
Я боролся со своими оковами, чтоб увидеть хоть немного из того, что происходило на палубе, но мои усилия были напрасны. Насколько я мог понять, суда пиратов были настолько малы, что их невозможно было заметить меньше, чем за десять узлов, особенно с такого корабля, как наш. Это позволяло им незаметно шнырять в море подобно змеям, подбираясь ближе и ближе к жертвам, до того как их заметят. Малый размер суденышек позволял им также очень быстро окружать большие корабли. Таким образом, хотя гребцы работали в полную силу и гребли они по венецианской моде стоя, очень скоро наш корабль оказался в зоне огня турецких посудин.
Рыцари выстрелили, но преимущество было на стороне пиратов. Для таких небольших суденышек у турок было много оружия: по звукам я определил пять залпов на наш один. Наше единственное орудие к тому же могло защищать только передний фланг и было сейчас совершенно бесполезным. Легкие и быстрые, как ветер, три турецких корабля вскоре окружили нас.
Рыцари сражались долго и храбро. Каждый залп турок заставлял наш корабль дрожать, словно осенний листок на ветру, и каждый раз я думал, что это последний залп, который мы сможем выдержать. Все рассказы о кораблекрушениях всплыли у меня в голове, как ночной кошмар. Я вспомнил ужасную мучительную смерть множества заключенных на кораблях: в трюмах или прикованных цепями к скамейкам гребцов. Некоторые, чтобы не утонуть, ломали себе конечности, чтобы освободиться, но такие люди обычно умирали от болевого шока или привлекали своей кровью акул не только к себе, но и к другим членам команды. Так что просто утонуть — было бы для меня завидной смертью.
Самым худшим в этой ситуации была моя беспомощность. Если бы у меня был хотя бы пистолет, я знал бы, что делать, да и принять смерть в бою мне было бы легче.
Однако звуки на палубе немного успокоили меня, я услышал молитвы и причитания женщин. Безоружные, они могли наблюдать за происходящим, и их крики отображали все ужасы, которые они видели. Слушая их голоса, я думал: когда следующий снаряд ударит в наш корабль, я утону с мыслью, что дочь Баффо наказана за свое упрямство. Как, наверное, она сейчас мечтает о мирной бухте на Корфу!
Битва продолжалась весь полдень. Страх и голод помутили мой рассудок, но когда один из залпов снес угол палубы над моей головой, я смог увидеть сияющее солнце и мачты атакующих кораблей. Быстро и легко они приближались ближе и ближе, окружая нас и атакуя, как стая акул. Флаги реяли прямо надо мной, и я мог убедиться своими глазами, что это были белые полумесяцы со звездой на красно-зеленом флаге ислама.
К ночи пираты взяли нас на абордаж, и битва продолжалась врукопашную в свете факелов. Я следил за ней по звукам и запаху: крики, стоны раненых, хруст весел, свист ножей — все это было приправлено запахом пороха и крови.
Потом, когда капитан был загнан в угол, он, как беспомощный десятилетний ребенок, бросил свои пистолеты и стал просить пощады. Но турки прикинулись не знающими языка и разрубили его своими дамасскими саблями.
Тишина ознаменовала полное наше поражение. Я слышал, как турки осматривали свою добычу — вначале людей, потому что они могли выпрыгнуть за борт.
Затем были открыты люки, чтобы проверить товары в трюмах.
Горящий факел появился в трюме, и я был ослеплен его светом. Человек с факелом тоже, должно быть, плохо видел, так как он прокричал:
— Я спрашиваю, это ты, мой друг? Ты здесь?
Слова были итальянские, но произнесены с акцентом, конечно, не очень большим, поэтому я не мог ошибиться.
— Хусаин, старина! Какого дьявола ты тут делаешь?
XI
Меня подняли наверх, помыли, дали одежду и немного горячей еды. Мы ели курицу, только что зарезанную, так как турки выбросили соленую свинину как оскорбляющую их вкус. Мне также не дали вина, потому что его вылили в море, окрасив его в красный цвет. Но скоро я почувствовал себя гораздо лучше сверх всяких ожиданий, и я сидел за столом, беседуя со своим другом, пытаясь узнать, как все же судьба свела нас снова вместе.
— Я действительно думал, что встречусь с тобой в царстве Нептуна к концу этого дня, — сказал я. — О Боже, как же получилось, что ты выжил?
— Спасибо Аллаху! Этот небольшой флот мусульман увидел корабль рыцарей перед тем, как тот утонул. Они спасли меня и, узнав, что я с ними одной веры, сразу решили отомстить. По воле Аллаха, однако, шторм заставил нас скрываться в бухте рядом с итальянским островом Галлиполи, и мы потеряли вас из виду на несколько дней. Вчера же мы снова увидели вас, вот так все и было.
Мой друг значительно изменился с тех пор, как я его последний раз видел. Его венецианская одежда торговца была заменена на длинную робу и тюрбан. Конечно, он оставался все тем же человеком, но я не мог не быть пораженным изменениями в его характере, который он сменил так же легко, как надел новое одеяние. Темно-голубой вельвет его робы, казалось, смягчил и его характер. Он казался более нежным и заботливым, другим это могло показаться женоподобным, но мне казалось естественным. Загар шел ему, но он подчеркивал седину в бороде, и Хусаин казался старше своих лет. Его тюрбан, чистый и темный, придавал его образу мудрости, в то время как широкие полосы шелка на поясе добавляли ему стройности.
И хотя его пояс был украшен теперь серебряным кинжалом и пистолетом, который, должно быть, еще не остыл после сражения, он придавал ему вид упитанного купца, что успокаивало меня. Я вспомнил тот день, когда впервые встретил его в нашем саду на реке Брента. Я помню его карие глаза, излучающие радость и доброту, и его густые брови, сросшиеся посередине. Я помню его квадратную бороду, теперь седую, под немного крючковатым носом. И эти золотые зубы, обнажавшиеся, когда он смеялся, — это было то, что могло привлечь внимание ребенка!
Я помню, что это был за день, прекрасный летний день, залитый солнечным светом. И мы сразу же поняли, что будем друзьями. Он пел мне песни из своего детства, песни, которые я не понимал. Но я без колебаний бросал свою няню и брал его за руку, чтобы послушать еще. Это зрелище предстало передо мной как наяву, хотя с тех пор прошло много лет и нашу землю с садом пришлось продать за долги уже очень-очень давно. Я думал, что Хусаин нравился мне, ибо был сирийцем. Венецианцы говорили на моем языке, но я не мог доверять им, потому что они не верили ни себе, ни своему Богу.
Подобные чувства испытывал этой ночью и Хусаин. Я слышал это в его голосе, когда он благодарил меня за то, что я рисковал своей жизнью, защищая его. Его слова были довольно скупыми — но как еще может благодарить человек, который испытывает чувство долга, как клеймо на своей душе? — тем не менее в его голосе звучала та же страсть, которая когда-то окрашивала строки его далеких песен.
— Не стоит благодарности, мой друг, — сказал я. — Ты бы сделал для меня то же самое.
— Нет, — сказал Хусаин, — я так не думаю. По правде говоря, мне казалось, что ты не в своем уме. Это было ужасно глупо в любом случае. Что стало причиной такой опрометчивости?
— Если бы я не потопил их корабль, рыцари вышибли бы тебе мозги, даже не задумываясь.
— Мы не можем сказать, какова была воля Аллаха. И даже ты, мой друг, со своей самоуверенностью — даже ты, я думаю, не мог бы изменить его желание. Нет, даже с человеческой точки зрения, ты был явно не в своем уме. Ха! Я и сейчас представляю тебя стоящим с горящим углем в щипцах, пытающимся заставить толпу пиратов покинуть корабль. Ну и защитник!
— Честно говоря, Хусаин, — сказал я всхлипывая, — я заботился и о другом. Был ведь еще дядя Джакопо. О Боже, я буду молиться все свою оставшуюся жизнь и никогда не прощу себе его гибели.
— На то была воля Аллаха, — успокаивал меня Хусаин, — и ты не должен винить себя. Рыцари в любом случае убили бы его за мое сокрытие.
Мы некоторое время поговорили о моем дяде, вспоминая все хорошее о нем. Потом я закричал беспомощно:
— Эта девчонка свела меня с ума!
Хусаин понимающе покачал головой.
— Скажи мне, что ты чувствуешь по отношению к ней после недельного заключения в трюме? Ты теперь можешь думать о ней трезво?
На это у меня не было ответа.
— Причина, по которой я спросил об этом, — сказал Хусаин, — заключается в том, что наш командир обеспокоен разделом добычи.
— Добычи?
— Конечно. Рабы, дукаты, драгоценности и так далее. Мы получили большую добычу с этой галеры.
— Ты имеешь в виду, что мы добыча?
— Мой друг, это была честная битва, ты должен признаться в этом, и мы в ней победители.
— Но… но республика Венеция дружит с Оттоманской Портой — у нас подписано соглашение.
— И вы также дружите с мальтийскими рыцарями.
— Мы единоверцы.
— Люди, которые ходят по острию ножа, должны когда-то упасть. И не делай такое лицо. Тебя, конечно, освободят. Я замолвил за тебя слово и сказал, что ты мне как сын. Наш командир решил, что любой человек, которого держали в заключении, не может быть неверующим. Мне вернули мой товар, так что все будет хорошо. Но все остальное будет поделено по нашим старинным законам дележа добычи, посланным пророком тысячу лет назад. Я не могу идти против этого.
— Люди тоже?
— Конечно, и люди. Нашим кораблям нужны гребцы, а городам — рабы. Это справедливо, мой друг.
— Справедливо?
— Хорошо, если это несправедливо, тогда это воля Аллаха, и прими это как данность, — сказал Хусаин. — Мы обнаружили пятерых мусульман среди ваших гребцов и, освободив их, нуждаемся в замене.
XII
— Пойдем, пойдем. Я был груб с тобой только для того, чтобы ты понял, как обстоят дела. У нашего командира очень милосердное сердце и он предложил нам выбор. Мы можем поплыть на Корфу и предложить правителю выкупить столько душ, сколько он захочет. Или в награду за мое спасение наш командир отдаст тебе девушку и вы оба можете быть свободными, когда корабль достигнет Триполи. Это более чем справедливо. И очень великодушно. И я желаю тебе насладиться ею.
Внутри себя я боролся против чувства такого удобного комфорта, которое я испытывал в присутствии Хусаина совсем недавно. Все-таки он был неверующим.
— Я вижу, ты в нерешительности, мой друг. Пойдем, я приведу тебя к ней, и потом посмотрим, что ты скажешь о великодушии нашего командира.
Пока Хусаин вел меня по палубе, я увидел пояс из ромового шелка на одном из турок и слезообразную жемчужину в ухе у другого, которые показались мне знакомыми. Женщинам-пленницам — донне Баффо, ее тете и их служанкам — позволили остаться в каютах, но их багаж был разграблен.
Когда охранник открыл дверь для нас, мы обнаружили монахиню в нервном припадке. Две служанки прикладывали холодный компресс к ее лбу, и им также пришлось убрать ее шаль, чтобы она могла свободно дышать. С растрепанными волосами, тусклыми и седыми, она походила на ощипанного гуся. При виде нас она так всполошилась, как будто мы застали ее в более непристойном виде, чем если бы она была обнаженной. Я отвернулся, едва заметив, что ее племянницы здесь не было. Но я не спросил, почему.
Хусаин вместо меня задал этот вопрос жестким тоном и на турецком, требуя ответа у охранника. Ответ человека был беспомощным и просил о милости. Исчезновение девушки не должны ставить ему в вину. Он сделал все возможное, оставаясь на своем посту, но ее было не удержать, и он указал направление, в котором она удалилась.
Хусаин покачал головой, и мы отправились на поиски в указанном направлении, бормоча что-то о гневе командира и глупости венецианской девушки. Увидев его волнение, я тоже начал волноваться. Дочь Баффо, думал я, пленница — нет, теперь она рабыня — и эти развратные турки были вдали от своих гаремов бог знает сколько времени. Какую я мог придумать себе причину, что они будут игнорировать ее прекрасное лицо, ее молодое гибкое тело? Почему я позволил себе быть спокойным так долго? Причиной были дни, проведенные мною в трюме; они притупили мои чувства, заставляя больше думать о еде и чистоте. Пока меня приводили в нормальное состояние, кучка этих негодяев, оказалось, переправила ее на один из маленьких турецких кораблей, который плыл рядом, где ее крики и борьбу не могли слышать на нашей галере.
Теперь, когда мы плыли рядом с большим кораблем за судном командира, ее крики могли бы уже превратиться в стоны. Или, возможно, это были вздохи удовлетворенных мужчин. Возможно, она уже покинула этот мир от горечи, позора и боли…
Первое, что я заметил на турецком корабле, была огромная черная фигура, которая заставила мое сердце остановиться. Второй взгляд уверил меня, что это был всего лишь Пьеро. Он держал факел, который освещал его кожу, делая ее похожей на огромный кусок угля, и он двигался между рядами обессиленных тел. Это были раненные в бою: люди, раненные в руку или ногу, с рассеченными лицами или обожженные во время взрывов. Люди с обеих сторон находились здесь. Многие из них не доживут до завтра. Но это были реальные последствия жестокой битвы сегодняшнего утра.
Посреди всего этого человеческого мяса, направляя Пьеро и его факел, двигалась высокая стройная фигура в бледно-золотом. У девушки отобрали все украшения, но мне она казалась более божественной, чем когда-либо. Она наклонилась над телом одного венецианца в голубом, перекрестилась и затем произнесла: «Этот человек мертв».
Два моряка подняли тело и выбросили его за борт — это был простой и быстрый ритуал.
Затем я увидел, что София остановилась рядом с турком. Она осмотрела его рану и попросила принести ковш. В ковше было вино, которым она обрабатывала раны. Хотя наш трюм был полон прекрасного льняного полотна и шерсти, ей не позволили всем этим пользоваться. И когда ей нужна была повязка, она отворачивалась и отрывала кусок ткани от своей юбки, которая уже прикрывала только ее бедра. Когда она, вооружившись таким образом, подошла к раненому, он в страхе метнулся от нее. Она попыталась снова наложить повязку, успокаивая его своим голосом, но в этот раз его попытки увернуться были настолько ярыми, что рана снова закровоточила. Я думаю, он больше боялся ее колдовства, чем смерти от потери крови. Дочь Баффо поднялась со вздохом и направилась дальше, прошептав «глупый турок» таким тоном, что он никогда бы не догадался о значении ее слов.
— Ты должен остановить ее, — сказал Хусаин мне, — перед тем, как наш командир…
Но он сказал это слишком поздно. Командир уже появился. Это был угрожающего вида человек с огромными черными усами, которые свисали прямо с его верхней губы и доходили до подбородка, напоминая пару пистолетов. Все оставшееся он брил, но то ли у него не было времени побриться за последнюю неделю, то ли щетина росла так быстро (я предполагал больше второе), что она тоже была черной. Его огромные руки и грудь тоже были волосатыми, и он стоял, подбоченясь, на палубе и ревел с такой силой, что казалось, мог надувать паруса.
Хусаин ответил на его ярость словами, которые начинали любое предложение: «Мой милостивый господин…»
Хотя я и не видел способов усмирить такую ярость, уважительный поклон перед каждой фразой, казалось, увеличивал шансы моего друга. Командир сказал свое последнее слово, которое выстрелило из-под его усов, как снаряд, но когда Хусаин повернулся ко мне после финального поклона, его улыбка сказала мне, что еще не все потеряно.
Мне было трудно поверить в это, особенно когда два больших турка подошли и прекратили деятельность Софии Баффо. Она яростно отбивалась, и я испугался, что к раненым прибавится еще кто-нибудь, но они были тверды в своем намерении и отнесли ее, сопротивляющуюся и извивающуюся, в каюту. Я хотел броситься ей на помощь, несмотря ни на что, но Хусаин остановил меня. Я все еще верил ему, поэтому сдержался и остался на своем месте.
Новый, более суровый охранник сменил предыдущего у двери каюты. Взгляд его черных глаз говорил о том, что если он будет таким же неосмотрительным, как его предшественник, он может их лишиться. По другую сторону двери дочь Баффо стучалась и кричала такие оскорбления, что если бы ночь не была такой тихой, я подумал бы, что гнев Бога сейчас обрушится на нас ударом грома. Мы должны были действовать как можно осторожнее, перед тем как открыть, и Хусаину пришлось некоторое время умасливать охранника, перед тем как нам позволили только постучаться. Льстивый тон моего друга и его частые жесты в моем направлении, в конце концов, убедили турка.
— Я сказал ему, что ты ее брат, — разъяснил он мне позже.
София отошла назад, когда увидела нас, успокоилась и прекратила выкрикивать обвинения в предательстве, и благодаря этому охранник впустил нас внутрь. Однако из предосторожности он закрыл за нами дверь.
Хусаин и я присели на пустую софу рядом с дверью, в то время как все четыре женщины собрались на кровати больной тетушки в другом конце комнаты. Дочь Баффо взяла слабую руку своей тети и шептала ей на ухо что-то успокаивающее, но мне это показалось наигранным. Ведь недомогание женщины, причиной которого послужили нервы и слабое сердце, было несравнимо с теми муками, которые переживали мужчины, раненные выстрелом в лицо или мечом.
Это впечатление было настолько сильным, что тот факт, что я нашел дочь Баффо среди раненых солдат, неприятных запахов грязи и крови, порванной одежды, теперь вызывал у меня отвращение.
Женщины сидели, занятые своей больной, Хусаин и я сидели, уставившись в пол, пока я не заставил себя прошептать:
— Давай, мой друг. Пойдем.
— Ты возьмешь ее? — спросил Хусаин, когда строгий охранник закрыл за нами дверь.
— Ты же знаешь меня лучше, чем я сам, Хусаин, — ответил я. — Я не могу взять женщину таким способом, как рабыню, как добычу как вы, турки, можете. Особенно эту женщину. Если она и будет моей, то я должен буду завоевать ее, ее сердце и руку, ее чистоту и честь.
— Аллах может и не пожелать, чтобы у тебя появился такой шанс снова.
— Пусть это останется только между мною и Аллахом, — ответил я.
— Очень хорошо. Но я не понимаю, — Хусаин покачал головой, — почему венецианцы так любят усложнять себе жизнь, если все можно сделать намного проще. И я должен сказать, ты создаешь проблему для моего командира.
— О да, — сказал я с сарказмом. — Теперь твоему командиру придется заставить себя одного наслаждаться ее расположением.
— Мой друг, — сказал Хусаин с обидой, — он хотел отдать ее тебе. Он хотел избавиться от этой ответственности. Ты ведь уже знаешь, как трудно удержать эту девушку от безумных поступков.
— Я уже могу представить твоего командира, дрожащего от желания.
— Ты пятнаешь имя моего командира, Виньеро, и я не могу позволить тебе этого. Улуй-Али уполномочен самим турецким правительством и плавает под флагом Капудан-паши. Улуй-Али известен по всему Средиземному морю, как человек, которому я могу доверить свой собственный гарем. Он уважает своих женщин-пленниц, как сестер.
Я знал, мне придется поверить в искренность моего друга. Но мне надо было выплеснуть свою горечь.
— Он будет держать их взаперти, как свой собственный гарем?
— Для их же безопасности.
— Синьорина Баффо помогала раненым, а не играла с палашом.
— Многие из наших людей были посланы на лодку с ранеными, и это их обязанность — заботиться о них. Мужчины должны заботиться о раненых мужчинах. Женщины должны беспокоиться о своем собственном комфорте.
— Но какой вред ей могут причинить раненые?
— Мы не можем сказать, мой друг. Но лучше не искушать Аллаха.
— Но большинство из этих людей христиане. Ей не нужно бояться христиан.
— Разве? — спросил Хусаин. — Наш опыт с мальтийскими рыцарями или другими защитниками веры показывает противоположное. Наши женщины в Алжире, например, изучили, что лучше умереть под мечом своего мужа, чем попасть в «милость» этих демонов, прикрывающихся именем Христа. Нет, мой друг. Если ты не примешь милость моего командира, когда она предлагается, тебе придется подчиниться его воле потом.
— Передай своему командиру, чтобы он плыл на Корфу, — сказал я. — Пусть будет так.
XIII
Через два дня остров Корфу появился на нашем горизонте. Подняв белый флаг, турецкий командир попытался поторговаться с губернатором Баффо за освобождение его заложников. Предложение, которое он послал, не вернулось. Ответ был настолько ясным, как будто мы были на центральной площади острова Корфу и наблюдали за казнью посланников: «Проклятые турки. Мы отправим вас в ад, прежде чем заплатим вам хотя бы один дукат». Дочь Баффо, я видел, ходила гордая и упрямая.
На третий день все корабли, находившиеся в бухте у острова Корфу (а их было четыре), направились к нам, выстроившись острым углом.
— Губернатор — полный дурак, — прошептал мне Хусаин. — И к тому же варвар. Какой человек будет атаковать корабль, на котором находятся его дочь и сестра?
Улуй-Али, в глазах Хусаина, сделал еще большее одолжение. Он развернул свои корабли и отплыл подальше, вместо того чтобы терять жизни в битве. Большая галера плелась за нами. Пробоина в ее корпусе, несмотря на попытки ее залатать, набирала все больше и больше воды. Но турки были готовы к этому. Они собрали нас всех на свои небольшие суденышки и наполнили их грузом как только возможно. Мне же предстоял выбор: останусь ли я с галерой и вернусь к моим соотечественникам или поплыву с турками?
С момента смерти моего дяди у меня не стало родственников и, следовательно, уверенного будущего в Италии. Хусаин был моим самым близким другом, и все же было очень тяжело решиться покинуть навсегда родную Венецию. София Баффо, должно быть, слышала это предложение мне, ибо ее глаза так и кричали: «Ты — трус, Виньеро. Я надеюсь, мой отец порежет тебя на ленточки за то, что ты оказался предателем».
Моя судьба была решена взглядом этих глаз, которые я ненавидел. «И она еще смеет обвинять меня в предательстве после того, что сотворила со всеми нами!» Я взобрался по лестнице на турецкий корабль и попрощался с Венецианским заливом.
Когда корфиотские корабли начали нападать на нас, турки обрубили тросы с галеры и освободили ее. Пока губернатор Баффо взбирался на борт и инспектировал ее, мы поймали попутный южный ветер и к закату были в безопасности в открытом море без единого корабля на горизонте.
— И куда мы теперь плывем, мой друг? — спросил я.
— В Стамбул, — ответил Хусаин со своей золотой улыбкой. На его языке это слово было слаще меда — слишком сладким, чтобы проглотить его сразу, но все же безумно желанным.
Два дня спустя монахиня отдала душу своему милосердному Богу. Через неделю после долгой, но безуспешной борьбы с болезнью умерла одна из служанок. Это была лихорадка, и она унесла жизни многих раненых, в том числе старого чернокожего Пьеро. Но я уже видел много смертей в море, и мне удавалось держать себя в руках. И чем больше времени я проводил с Хусаином, тем больше мне нравилась его компания. Песни и рассказы, которыми он развлекал меня, были новы и интересны для моего возраста, и я думал, как мне могли нравиться те детские сказки, которые он рассказывал мне раньше.
Я также стал немного изучать его язык. В действительности его родным языком был арабский, но политика исламского мира сейчас требовала знание турецкого, поэтому Хусаин относился с пониманием к моим трудам. Я знал слова приветствия и как торговаться по плаваниям с моим дядей, но теперь мои познания стали больше, чем просто фразы, которыми можно только смешить местных жителей. Это был другой цельный язык, имеющий не больше и не меньше значимости, чем итальянский, и, что еще важнее, он выражал целый новый мир, о чьем существовании я даже и не подозревал раньше. И хотя прежде я несколько раз был и в Антиохии и в Стамбуле, жизнь там казалась мне кукольным представлением, шоу, которое просто разыгрывалось перед нами и не могло быть реальностью.
Теперь я видел, что это не так. И страна, и ее люди, и их образ жизни — все это было реальностью. Я слушал этих людей, когда они садились вечерами на палубе и говорили о своих семьях, как делают моряки во всем мире, и я поставил под сомнение мое восприятие мира.
Мои первые попытки присоединиться к их разговору были встречены смехом. Как я скоро узнал, это была не насмешка над моим нескладным языком, но искренняя радость, что еще один человек присоединился к их числу. Полдюжины моих соплеменников, поняв, что альтернативой была лишь ранняя смерть за веслами галеры, очень скоро тоже приняли ислам и присоединились к нам. Я не корил их за отступничество от христианской веры. Как я мог, видя, что только формулировка из десяти слов или немногим больше различала их? Вскоре мы стали действительно веселой компанией.
Но мне очень не хватало одной вещи. Иноверцы, как вы, наверное, знаете, никогда не говорят о своих женщинах. Они очень щепетильны в этом вопросе; это догма их религии. Даже Хусаин-сириец отличался от Энрико-венецианца, с которым я шутил раньше на галере «Святая Люсия». Когда один из новообращенных решил позабавить нас своим рассказом о приключениях в алжирском публичном доме, Хусаин так посмотрел на него, что тот сразу же замялся. С тех пор мы могли называться кораблем монахов.
Дочь Баффо и ее единственная компаньонка оставались под охраной и в одиночестве, хотя из-за этого пришлось соорудить подобие ширмы на корабле, потому что здесь не было кают. Временное убежище было приспособлено к тому, что о женщинах не говорили, женщин было не видно и было возможно игнорировать их.
Это было возможно для других, но не для меня. Однажды, когда я случайно проходил мимо их части корабля, охранник, который помнил меня как брата синьорины Баффо, помахал мне рукой. Я приблизился и увидел сквозь дыру холста, что дочь губернатора Баффо пыталась спросить что-то у взявших ее в плен, но безуспешно.
Улыбаясь больше охраннику, чем девушке, я спросил:
— Что случилось?
— Я только хотела узнать, — сказала София с необычной и неожиданной холодностью, — куда они нас везут.
— В Стамбул, — ответил я, радуясь этой новости.
— В Стамбул. Понятно. Спасибо, синьор Виньеро. — И холст закрылся за ней.
Я объяснил охраннику наш разговор так хорошо, как мог. Он покачал головой, и мы вместе посмеялись над тем, что называется «женская глупость».
Однако позже я снова обдумал это, и мне стало ее безумно жалко. Эти две женщины были здесь, на корабле, уже около недели и не знали ничего о своей будущей судьбе. Какие ужасные мысли, наверное, приходили им в голову! Хотя и теперь, когда они знали правду, вероятно, их мысли не станут менее гнетущими. Дочь Баффо видела корабли своего отца и его спасительную бухту, но была жестоко увезена оттуда. И если Корфу казался для нее неизвестным местом, то Стамбул был концом света, страной варваров и неверных.
Я подумал, что, может, мне стоит пойти и успокоить ее уверениями, что это великий и цивилизованный город, в действительности больше, чем какие-либо города в христианском мире, с большим порядком и намного богаче, чем даже Венеция. Но все это будет только сказками для нее, девушки, которая не видела реальной жизни. Если Стамбул был галерами и шахтами для мужчин, то для женщин он был гаремом. О, это была мысль, которой я пытался избегать, пока этот короткий разговор не поднял ее снова. И когда я об этом думал, то чувствовал боль.
Однако я не мог поделиться с кем-либо этой болью. Было неприлично говорить с турками о женщинах — и кроме того, они были меньше чем женщины, они были рабынями; и это была воля Аллаха. Теперь я знал недуг, от которого страдают молодые женщины. Он превращался во внутреннюю боль, которая прогрессировала с каждым днем, ведя к гангрене. В конце концов, они могли положиться друг на друга. Их разговор мог бы быть скальпелем хирурга, который освобождает и удаляет инфекцию. У меня же не было никого. Я даже не мог поговорить с Хусаином, моим самым близким и дорогим другом. Нет, я сделал свой выбор и, как турок, теперь я должен научиться быть удовлетворенным такой судьбой.
Днями и ночами сомнения и страхи кружились в моей голове, напоминая пьяный гомон. Иногда становилось так невыносимо, что я не мог сидеть среди спокойной, приятной компании моряков и мне приходилось искать укромное местечко, чтобы страдать в одиночестве. Местечко, которое я отыскал, находилось между коробками и корзинами с провиантом.
Турки относятся недоверчиво к одиночкам. Для них даже сама душная и тесная компания лучше, чем одиночество. Это пришло, как однажды рассказал мне Хусаин, с древних времен, когда одиночество в пустыне было проклятьем, от которого невозможно было избавиться. Но турки были тактичны к индивидуальным особенностям христиан, и кок научился с уважением приходить и забирать провизию, стараясь не тревожить меня, несмотря на то что все же он не мог до конца избавиться от подозрений, до чего же может додуматься человек в одиночестве. Так случилось, что уголок, который я избрал для себя, находился рядом с местом, отгороженным для женщин. Я обнаружил это обстоятельство, но попытался выбросить его из головы. И я научился делать это, глядя на неизменяющуюся, спокойную монотонность моря.
Однажды, однако, мне пришлось пережить вторжение. Мы находились в состоянии полного покоя; весла ритмично ударяли о толщу воды. Мы только увидели остров Патмос на горизонте. Я помню эту деталь, потому что данный остров известен всем как родина Святого Иоанна, и то, что случилось со мной здесь, раскрывает это.
София Баффо предстала передо мной между реек ящиков словно видение. Она шла медленно, нежно покачивая какой-то сверток в своих руках. Я вспомнил нашу первую встречу, которая была полной противоположностью этой. Музыка снова сопровождала ее шаги, но мелодия, которую она напевала, напоминала панихидное отпевание, и ее туфли отстукивали траурный марш.
Когда я смотрел на ее приближение, то подумал, что мне будет нисколько не легче рассмотреть ее облик здесь, чем в монастырском саду. Бревно легче поднять, когда оно горит, чем когда оно уже превратилось в белый пепел. Вот таким же холодным, сожженным бревном казалась сейчас София Баффо. Она напоминает Фаэтона, подумал я. И как искры от его солнечной колесницы, падая на небо, становятся Млечным Путем, так и огонь ее последнего путешествия должен оставить вечный след в виде золотых кусочков на голубом Средиземноморье. И к тому времени, как мы прибудем в Стамбул, ничего не останется от того огня, который так ярко пылал когда-то.
Я даже подумал, что могу смотреть сквозь нее. Она была одета в легкое золотое платье ангела, которое она носила с момента нашего захвата, и ее фигура стала еще тоньше. Даже ее волосам не хватало блеска, и они большей частью были спрятаны под платок. Уверенный, что малейшее дуновение ветерка может развеять ее образ, я не дыша смотрел, как она подходит ближе.
Находясь не больше чем в трех шагах от меня, дочь Баффо увидела меня и остановилась. От неожиданности она вздрогнула и еще сильнее побледнела, но потом развернулась и направилась обратно той же дорогой.
— Нет, нет, не уходи, — шепотом сказал я.
Она остановилась, повернулась. Это были два совершенно разных движения, разделенных длинным раздумыванием и осторожным пожиманием плечами. Она один или два раза шагнула в моем направлении, видимо, тоже не веря в то, что я не призрак.
— Что вы хотите? — спросила она. Она сказала это тихо, но не потому, что боялась, что ее услышат, а потому, что не хотела тратить голос на такие пустяки.
— Как… как вы себя чувствуете? — спросил я нежно.
Ее взгляд сразу показал мне, насколько глупым и неуместным был мой вопрос. Как она может себя чувствовать в таком положении? Вопрос даже не заслуживал ответа.
— Извините, — запинаясь, сказал я и попытался сменить тему. — Что это у вас в руках?
Она внимательно посмотрела на меня, затем начала развертывать сверток. Она отогнула край ткани. Мое сердце застучало, и я в смущении уставился в пол. В ее руках был маленький труп ее любимой собачки. Из полуоткрытого рта виднелись маленькие зубки, что придавало мордочке страдальческую гримасу.
Я не знал, что сказать, и наконец произнес нескладное:
— Мне очень жаль…
Я надеюсь, что так оно и есть, говорили мне ее глаза. Затем она снова завернула это маленькое существо, поднесла тельце к перилам и тихо отпустила в воду.
Прошло много времени в гробовой тишине, прежде чем она снова обратилась ко мне. Я видел, ее глаза были сухими-сухими, как мел, такими сухими, что казалось, ей было больно закрывать веки.
— Его звали Кози-Кози. — Она одарила меня взглядом, чья сухость, казалось, могла иссушить вокруг все, на что она смотрела. — Кози-Кози, потому что он был наполовину коричневый и наполовину белый. Он у нас появился еще щенком и с тех пор жил уже пять лет.
Ее последнее заявление стоило часового рассказа:
— Его подарил мне мой отец перед отплытием на Корфу.
— Мне очень жаль, — сказал я снова.
— Я хотела попрощаться с ним в одиночестве, хотела побыть одна. Но вы здесь.
— Мне очень жаль, — сказал я в третий раз, вставая. — Что ж, я уйду.
— Подождите, — позвала она.
Я видел, как она подошла к перилам и задумчиво начала кидать кусочки дерева в воду.
— Да? — поинтересовался я.
— Я была долгое время одна, — сказала она, — и долго думала.
— О чем? — спросил я.
Она озвучивала мои собственные мысли.
— Я вот думала…
— Да?
— Я вот думала, вы действительно имели в виду то, что тогда говорили своему другу, перед тем как рыцари захватили нас?
— Конечно, Хусаин — турок. Это должно быть совершенно понятно сейчас.
— Нет. Я имею в виду… я имею в виду то, что вы говорили обо мне. Обо мне… и о вас…
— О, это, — я покраснел, — это…
Она слышала все.
— Вы ничего не имели в виду? — София покачала медленно головой и хотела уйти.
— Нет! Нет! — выпалил я. — Я имел в виду…
Из этого состояния заикания и стеснения я неожиданно был выведен ее взглядом и обнаружил, что начал читать стихи. Хотя я и чувствовал, что этот душевный порыв был вызван ее взглядом, она тоже, казалось, попала под влияние эмоций. Так мы крутились в диком, неминуемом танце, где время и мир вокруг ничего не значили. Мы общались без помощи слов, только глаза, жесты, а потом и прикосновения имели для нас значение. Это был обычный диалог влюбленных, как определили бы наше состояние лишенные чувств люди.
Через какое-то время — время, которое показалось нам бесконечным и в то же время быстротечным, — мы медленно вышли из этого круговорота. Будучи живыми существами, мы должны были вернуться к реальности или умереть. Земной воздух был слишком разреженным для меня, и я задыхался, когда целовал ей руку на прощание, осыпая поцелуями ее пальцы, ладони и запястья.
— Будь верен мне, любовь моя, — сказала она.
— Моя любовь, — обещал я, — клянусь, что найду способ освободить тебя и мы всегда будем вместе. Клянусь жизнью!
XIV
Мы плыли мимо суровых стражей Лесбоса и Лемноса с их утесами, покрытыми пухлыми облаками. Западное солнце проливалось на наш корабль, украшенный великолепием близлежащей красоты, и наполняло ущелья у подножия темно-бордовыми тенями.
Я не замечал всех этих красот природы, моим единственным желанием стало еще раз встретиться с Софией и пошептаться через дыру в перегородке. Всеобъемлющая страсть, которую мы испытали в ту встречу, больше уже не повторялась. Она возвращалась только в виде искорки от гаснущего костра, которая освещала нам разговор. И наши разговоры теперь звучали по-другому, состоя из вздохов и огромных пауз отчаяния между заявлениями, которые все без исключения начинались словами: «О, если бы только…» или «Как бы я хотел…»
Но даже такое общение вдохновляло меня на подвиги, я был готовым на все, для того чтобы достичь результата, чего бы это ни стоило, но у нас было так мало шансов на успех. Я решил обратиться к Хусаину Это не значило, что я решил предать нашу любовь, я только хотел воспользоваться милосердием турок.
Но едва я начал свою речь, сказав: «Хусаин, мой друг, я хотел бы узнать…», как он остановил меня, положив свою могучую руку мне на плечо.
— Мой молодой друг, — произнес он, — даже не проси. Такой выбор был предложен сначала, а теперь слишком поздно. Триполи, где вы могли быть освобождены, уже в сотнях милях от нас. Мы скоро прибудем в Стамбул, и Улуй-Али не собирается менять свой маршрут. Доверьте свою судьбу Аллаху. Доверяйте ему, и мы посмотрим, что он сможет сделать для вас.
Я больше не сказал ни слова, так как его рука на моем плече оставалась молчаливым предупреждением. Воображая, что я был очень осторожным в нашем флирте, только сейчас я понял наконец, что немного больше дерзости поставило бы под угрозу не только наше счастье, но даже наши жизни. К счастью, мое пассивное ожидание не было слишком долгим. Тем же вечером турки стали молиться, преклоняя колени чуть-чуть в другую сторону, потому что мы вошли в пролив Дарданеллы и они повернулись в сторону своего священного города — Мекки. К рассвету на горизонте появился золотой Стамбул, возвышаясь над туманом в сиянии, как второе солнце.
В суматохе, сопутствующей причаливанию и бросанию якоря, я успел еще раз переговорить с моей любовью. Флаги Святого Марка, распятия и образы Девы Марии, снятые со «Святой Люсии», были развешаны кверху ногами на планшире. И любая лодка, которая проплывала достаточно близко, а также наблюдающие с берега приветствовали победу турок. Пятая часть добычи, предназначенная для султана, была разгружена первой и аккуратно перенесена на склад.
Я нашел синьорину Баффо стоящей у перил, на том же месте, с которого она хоронила свою собачку, и наблюдающей за всем этим. Я надеялся, что богохульство над нашими иконами не очень расстроит ее. Я хотел сказать, что небеса могут услышать и ответить на молитвы правильно, как подобает, даже если иконы висят кверху ногами.
Я тихо окликнул ее, она поняла, что я нахожусь рядом, но не обернулась. Она, не отрывая глаз, наблюдала за сценой перед нами: бессчетное количество лодок, маленьких рыбацких и огромных галер, толкалось на воде, как народ на рыночной площади в Венеции. Суета на берегу перед огромными плотинами, как на театральной сцене, и, наконец, сам город поднимался как театральная декорация с минаретами и куполами, величественными дворцами и перемежающими их трущобами. Дочь Баффо уже не помнила о нанесенных ей оскорблениях.
— Это Константинополь? — спросила она.
— Да, — ответил я, пытаясь привлечь ее внимание к себе знанием мира. Но сказать «да, это Константинополь» мог любой дурак. Было понятно, в мире нет более величественного города.
Тогда я начал показывать ей достопримечательности:
— Туркам нравится называть его Истанбул, что значит «где преобладает ислам». Вот тот прекрасный купол — это Святая София. Он был так назван, как и ты, моя любовь, в знак мудрости Бога, это один из самых великих памятников христианской веры в мире. Однако последние несколько сот лет храм потерял многое из своего прежнего великолепия и служит туркам в их магометанской вере. Вот там, ниже его великолепных куполов, купола поменьше — это Святая Ирина и колонны…
Но София не нуждалась в моих услугах гида. Тоном, который означал, что она разозлится, если я и дальше буду нарушать ее дальнейшее созерцание, она воскликнула:
— О мой Бог! Он великолепен!
XV
Хусаин был очень терпелив со мной и согласился немного задержаться на площади прямо у плотины, после того как мы сошли на берег. Здесь я надеялся увидеть Софию и узнать, куда ее увезут. Порт в Стамбуле — это сущая суматоха, если сравнивать его с портом в Венеции, который настолько организован, как будто люди маршируют перед балконом дожа. В Стамбуле он похож на муравейник — даже три или четыре муравейника, каждый из которых населен муравьями разного размера и разных видов — и все три перемешаны. Столкновения, борьба или просто бесцельное хождение взад и вперед, которые я наблюдал, были просто замечательными. Тюки этих людей казались яйцами, которые муравьи обычно носят на спинах. Даже тогда одно только движение из двадцати, казалось, совершалось правильно и в правильном направлении.
Еще это было похоже на то, как будто множество колод карт всех людей мира были спутаны ребенком, который не знал правил ни одной игры, ему просто нравилось перетасовывать карты. Это привело к очень странным комбинациям: огромный чернокожий африканец сопровождал отгрузку китайских деликатесов в коробках, украшенных инкрустацией из слоновой кости и резьбой; маленький китаец сгибался под тяжеленным грузом слоновьих или носорожьих бивней. Холоднокровный индиец, юркий как змея, нагружен толстой, зажаренной по-итальянски уткой с арабским ладаном, в то время как арабы секретно, тихо, словно привидения в белых робах и тюрбанах, за которыми не видно ни тела, ни крови, с зернышками-глазами, как бы наполненными миррой, несли итальянский товар.
И везде были турки, турки всех возможных видов. Это были турки-богачи и турки-бедняки, турецкие рыбаки, купцы, грузчики, паши, солдаты, адмиралы и должностные лица. Турок в других, христианских странах сразу же хватают за то, что они мусульмане, а здесь, в их собственной стране, никто даже не мог назвать ту самую индивидуальную черту, которая выдает их на чужбине. Зато венецианцы в Османской империи казались чужаками.
Я был рад ступить на эту землю и увидеть все своими глазами. Я знал по собственному опыту, как легко стать частью этой толпы, присоединяясь к всеобщему безумству. И я знал, как легко это безумство может овладеть тобой, и я мог обнаружить себя плачущим над этим унылым перечнем. И к тому же после более чем месяца, проведенного в море, каждый мой шаг по твердой земле вызывал дискомфорт. Мне пришлось присесть на баул с привезенной шерстью, чтобы немного привыкнуть к твердой земле и прийти в себя.
Из всех представителей человеческого рода, присутствующего в порту, один вид явно отсутствовал. Это были женщины любой расы и национальности. Здесь даже не было раскрашенных шлюх, изобилующих в каждом порту Италии. Это было как раз темой разговора двух моряков, которые после трехмесячного путешествия наконец-то оказались на твердой земле, но им пришлось отойти подальше от остальных, чтобы говорить об этом. Я был уверен, что София Баффо в этой толпе мужчин будет выглядеть, как круг среди квадратов.
Однако Хусаин увидел ее первым. Он был мудр и не искал в толпе ее высокую стройную фигуру или золотое одеяние, он искал маленького грязного раба купца, который торговался с Улуй-Али утром.
Дочь Баффо и ее служанка были увезены с корабля укутанными в покрывала и были больше похожи на тени, чем на живых существ. Я мог только сказать, кто из них была она — даже после того, как Хусаин показал на них — потому что она была очень высокого роста и потому что она постоянно выглядывала из-под покрывала, чтобы рассмотреть чудесный мир вокруг нее. Купец пытался остеречь ее от этой ошибки, потому что если это подглядывание позволяло ей лучше рассмотреть окружающее, то это также открывало и ее саму для окружающего мира, ее как драгоценный товар, который он не собирался показывать здесь, в порту, как какой-нибудь моток шелка. К счастью, у него были приготовлены носилки, в которые сразу же усадили женщин. Восемь огромных носильщиков быстро водрузили носилки на плечи и скрылись из виду. Даже если состояние моих ног и позволило бы мне догнать их, тяжелая рука Хусаина не разрешала мне этого делать.
Затем Хусаин отвел меня к себе домой, где я был встречен так гостеприимно, как будто я и вправду был его сыном. Когда-то я уже навещал его здесь, в Стамбуле, поэтому знал, что в действительности это был не его дом, а его свекра. Как выходец из Антиохии, Хусаин нашел очень выгодной женитьбу на молодой девушке из Стамбула, единственной дочери очень богатого купца.
Хотя дом и находился в городе, он располагался рядом с парком Ланга Бостани и выходил на Мраморное море. Он размещался за высокими стенами с небольшим, но прекрасным садом с фиговыми деревьями. Апельсиновые и лимонные деревья, все еще увешенные плодами, перемежались с кустами роз и мимозы, которые обещали через месяц наполнить сад чудесным ароматом. Кусты жасмина как раз цвели и, казалось, заполонили весь сад, и их аромат, как духи престарелой куртизанки, обволакивал все вокруг.
Дом не был похож на блистательные особняки богачей. Сделанный из дерева, он отлично вписывался в разросшийся сад и казался частью природы. Я думаю, его архитектура предшествовала турецкому завоеванию: колонны у входа были византийскими. Однако на втором этаже, где располагался гарем, окна были зарешечены. Во время моего визита я видел только три комнаты для гостей, или для мужчин, где свежеокрашенные стены были украшены коврами и подушками. Одна из комнат выходила на море, и корабли, большие и маленькие, можно было видеть прямо через огромное окно, сидя на ковре.
Конечно, я никогда не видел жены Хусаина, его сына привели поприветствовать отца, которого он совсем не помнил и даже, наоборот, был напуган его громким голосом и золотой улыбкой. Маленький мальчик начал плакать, сжимая красный шелк своей новой рубашки, и его быстро увели обратно. В конце концов, Хусаин по расчету женился-то на старом купце, и эти двое встретились с радостью и уважением, которое редко встретишь между мужем и женой.
В доме была собственная купальня, и первым делом этих скрупулезных турок было воспользоваться ею. Хусаин и его тесть пригласили меня присоединиться, но я отказался, испытывая желание остаться наедине со своими мыслями. Затем турки приступили к вечерним молитвам и оставили меня одного совершить омовение.
В маленькой комнате стояло много тазов и ванн, наполненных водой, которая к тому же была ужасно горячей. Я снял свой камзол и нижнюю сорочку и вылил чашу воды на голову и волосы, чтобы смыть наконец эту въевшуюся морскую соль. Затем я увидел стопку чистой турецкой одежды: шаровары, рубашку, жилет, пояс и накидку с длинными рукавами, которую надевали сверху. Я отказался от их приманки и надел свою собственную одежду, пропахшую моим запахом и потом. Мне совсем не хотелось становиться похожим на женоподобного турка.
Хусаин и его тесть переглянулись, когда увидели меня. Я понимаю, от меня немного пахло. Но из вежливости они ничего не сказали и вернулись к своему разговору.
Оба моих хозяина разговаривали легко и долго по старой турецкой традиции, совершенно не торопясь конкретизировать тему разговора. Была уже полночь, весь дом уже спал, когда мой друг наконец перешел к рассказу о наших приключениях. (Что же они тогда обсуждали до этого?) Очень беспокоясь, что я должен перейти к обсуждению рабов и работорговли, я кивнул Хусаину головой, в то время как он все еще продолжал рассказывать о затоплении корабля рыцарей под возгласы тестя: «Аллах хранит тебя!» и «Аллах, пошли такую судьбу всем твоим врагам!»
* * *
Я проснулся, когда еще была ночь, но в гостиной я был один и все лампы были погашены. Холодный зимний ветер, дующий с Черного моря, проникал и сюда.
Я предположил, что Хусаин наконец-то пошел зачинать еще одного сына, если пожелает Аллах, а старый купец отправился в свою комнату. Без колыбельной голосов мой ум и нервы не могли успокоиться и я никак не мог снова уснуть. Чтобы не сидеть в темноте, я попытался зажечь лампу, но без успеха.
Вдруг я услышал звуки из комнаты недалеко от той, в которой я находился. Это крысы — была моя первая мысль. Испытывая отвращение к этим существам, я замер, чтобы случайно не дотронуться хотя бы до одной. Я надеялся, что они найдут крошки, за которыми пришли, и потом убегут.
Но в этот момент, к моему удивлению, я увидел свет лампы, а ведь крысы обычно не зажигают свет. И представьте мое удивление, когда я увидел сначала руки, затем лицо и затем целиком фигуру привлекательной молодой чернокожей девушки, освещенную светом.
— Добрый вечер, господин, — сказала она, держа свои руки перекрещенными на груди, кланяясь и улыбаясь. Ее зубы были безупречны, а ее глаза были как пламя в лампе, только добрее.
— Добрый вечер, — ответил я.
На ней не было надето ничего, кроме ночной сорочки, хотя в комнате и не было тепло. Под легкой материей ее тело по цвету и текстуре напоминало хорошо засоленные черные оливки, и мысль о том, что я мог бы с большим аппетитом откусить от нее кусочек, пронеслась в моей голове.
Мне было очень интересно, почему она оказалась здесь. Видимо, это был признак высшего гостеприимства со стороны хозяев. Ее преподносили мне так же, как бесчисленные блюда с изысканными угощениями, которые одно за другим меняли этим вечером за ужином. Хорошее настроение девушки тоже можно было легко понять. Она была рабыней в доме, где молодая госпожа только и горевала о постоянном отсутствии ее мужа. Конечно же, эта мулатка разделяла мечты всех девушек-рабынь забеременеть от свободного мужчины. Тогда ее сын мог бы стать свободным, и никто уже не сможет смотреть на его мать, как на рабыню.
Перед тем как я разобрался во всех ее мотивах, эти мотивы уже положили ее рядом со мной на кровать, где она начала петь и затем ласкать меня. Я благодарил Бога за свою одежду, которая для нее показалась диковинной, в противном случае я мог бы пасть в ее объятья сразу же. Конечно, моя истинная любовь, которая к тому времени превратилась уже в настоящий инстинкт, не позволила мне так просто расстаться со своей девственностью. Я попытался объяснить этой девушке, как обстоят мои дела, но каждый из нас оказался в Турции случайно, и мы не очень понимали друг друга. Мне было еще трудно говорить, потому что я никогда не знал, как разговаривают с женщинами по-турецки. Фразы, которые девушка понимала, вызывали у нее смех, так как они употреблялись в речи только купцов и торговцев. Таким образом, разговаривать с девушкой было глупо. Девушка думала, что я с ней заигрываю, как делают все влюбленные, и она не восприняла меня, даже когда я резко оттолкнул ее от себя. В действительности я даже ударил ее по лицу — и так сильно, что на ее глазах появились слезы.
— Нет! — сказал я. — Нет же!
Девушка забилась в угол комнаты, хныча, и мне пришлось предложить ей платок. Но больше я не пытался ее успокаивать, так как всхлипывания девушки-рабыни в этот момент были самым лучшим сопровождением моим мыслям, которые все еще не давали мне заснуть. Девушка всхлипывала и всхлипывала, боясь гнева своего хозяина, потому что она не выполнила его приказ.
Меня даже как-то взбодрил этот жест хозяина. Хусаин не забыл о моем тяжелом положении от радости возвращения домой. Он послал ко мне эту девушку, надеясь, что я забуду свою настоящую любовь. Хорошо, ее слезы утром покажут, что я остался непреклонен.
XVI
Мои предположения насчет мотивов Хусаина оказались правильными. Когда он зашел утром после молитвы, чтобы разбудить меня, то принес мне радостную новость о том, что он и его тесть решили выделить мне по пятьдесят грашей на покупку Софии Баффо у работорговца.
Путешествие по Золотому Рогу тем утром принесло обещание еще в сто пятьдесят грашей. Здесь, в маленькой колонии на окраине Галаты, жили купцы и торговцы из моей родины. Венецианский посол и другие добросердечные купцы, которые знали или губернатора Баффо, или моих родственников, тоже были рады нам помочь.
Из моего предыдущего опыта с моим дядей я знал, что в Стамбуле признавались деньги из любых городов: знакомые венецианские цехины, голландские гульдены, немецкие талеры. Даже турки уважали эти европейские монеты, потому что денежные средства в этой огромной империи не были однородными, а европейские деньги ценились по весу и не содержали сплавов.
К тому же по мусульманским законам на монетах не разрешалось изображение портретов, и султан Сулейман различал достоинство монет по арабским надписям. Кроме того, для европейца было очень трудно различить надписи на монетах, а для турок было немного проще изменить некоторые надписи, чем изображение Святого Марка при подделке стандарта Венеции. Я знал: те, кто торгует с турками, должны быть очень осторожны, чтобы не принять фальшивку. Но это легче сказать, чем сделать, особенно тем, кто не читает по-арабски.
Поэтому каждая сделка требовала отдельного внимания. Сделка зависела от вариантов различных валют, которые оказывались у купцов в кошельке. Цена также зависела от индивидуального суждения о том, скольким слиткам серебра соответствует та или иная монета. И еще она зависела от того, решат ли партнеры в данной сделке принимать монеты, которые запрещены в этой земле. Я понимал, что эти все детали мне придется обсуждать с работорговцем.
В данный момент я знал, что у нас есть полный кошель цехинов, гульденов и талеров, которые вместе приблизительно равнялись двумстам турецких грашей. Дядя Джакопо всегда учил меня уравнивать граши с гроссо «теми большими серебряными монетами», чтобы отличить их от простых «серебряников», маленьких асперов, сто двадцать которых составляли один граш. Я знал, что главный повар в султанском дворце, в подчинении которого находились пятьдесят поварят, получал в день сорок асперов. И только за три дня он зарабатывал один граш, работая на таких условиях два года почти без выходных, чтобы заработать такую сумму. Сколько же тогда мог стоить раб? Хозяину приходилось кормить и одевать свою покупку, все эти вещи, напомнил мне Хусаин, не может позволить себе бедный осиротевший моряк, особенно если его женой собиралась стать София Баффо.
Хусаин посоветовал подождать день или два, когда другие купцы и торговцы помогут нам хотя бы еще пятьюдесятью грашами, но я не мог ждать. И набранная сумма денег вселяла в меня уверенность в хорошем исходе.
Вторая ночь с чернокожей девушкой прошла так же, как и первая, только она надоела мне еще быстрее, поскольку меня занимали совсем другие мысли. На следующий же день, вооруженный двумястами грашами, я заставил Хусаина отвести меня на рынок рабов.
Мы были уже там, когда огромные деревянные двери открылись.
В Стамбуле существует несколько мест, где можно купить раба. Гребцы меняют хозяев на причале рядом с морем. Если ищут сильного эфиопа для помощи по дому или покорную суданку для работы на кухне, обычно идут в сарай Хасеки.
Однако Хусаин повел меня на рынок для первого класса, который находился совсем недалеко от дворца Оттоманской Порты. Нам пришлось пройти район продавцов жемчуга, прежде чем мы добрались до него. Какое разнообразие экземпляров жемчужин разной расцветки и размеров было разложено на бархатных подушечках в окнах каждого магазинчика! Это было испытанием. Если это было слишком дорого для тебя, то тебе не стоило даже идти дальше, туда, где продавались рабы.
Ковры, низенькие столы и кальяны были помещены под высокой мозаичной колоннадой. Здесь богатым покупателям подавались шербеты и другие восточные сладости. Покупатели могли раздумывать над покупкой и любоваться ею, как будто на вечеринке. Сама торговля казалась наименее значимой на рынке, который располагался по другую сторону каждого магазина, обогреваемый теплым весенним солнцем.
Я знал, что нетерпение было самым верным способом поднять цены на невероятный уровень, но я не дал Хусаину ни на минуту подумать, что я отдыхаю и расслабился. Я ходил то вверх, то вниз по колоннаде, пока не заметил знакомого лица служанки Софии Баффо. Женщина сидела с парочкой черкесских детей в одном из магазинчиков. Ей дали нитку и иголку и заставили показывать ее мастерство вышивания. К несчастью, от слез она так сотрясалась, что не могла работать.
— Глупая женщина, — сказал Хусаин и покачал головой. — Она должна выглядеть веселой, даже если ей невесело. Какого же хозяина она найдет с таким лицом, никто не захочет терпеть ее страдания всю жизнь…
Мой друг сел за стол под аркадой и стал ждать шербет, но я уже не мог сдерживать себя. Я сразу же подбежал к служанке.
— Мария! Мария! — закричал я. — Где твоя хозяйка?
Женщина была потрясена и несколько мгновений не могла говорить. Это позволило продавцу заметить мою заинтересованность, и он подошел ко мне ближе.
— Вас заинтересовала эта рабыня, мой друг? — спросил он. — У вас хороший вкус. Вы бы не смогли выбрать лучше, даже если бы потратили несколько дней, осматривая рынки Стамбула, нет, даже месяцы, ища по всему исламскому миру. Она немного худа, но это из-за длительного морского путешествия. Несколько недель нормальной пищи, и она снова будет в хорошей форме. К тому же она умелая. Она будет работать и выполнять все ваши распоряжения. Она с готовностью научится всему, что вы пожелаете. Ей нет еще и тридцати пяти лет, хотя она была уже один раз замужем, это был какой-то христианин, который наградил ее одним ребенком. Ребенок умер от проклятого климата ее родины. Но вы увидите, что здесь, в нашем климате, с ее здоровьем и силой, она сможет родить вам пару сыновей и стать прекрасной заботливой матерью для них. Даже трех или четырех, если пожелает Аллах и вы сами, мой уважаемый господин. В любом случае она окупит себя в течение года, могу вас уверить… — закончил он свою речь.
Я не был очень хорошо знаком с Марией, чтобы ответить, была ли хоть треть из сказанного правдой, или если это было так, спросить, откуда он все это узнал. Мои познания турецкого языка остановили меня на: «Я искал…»
К счастью, Хусаин понял мое затруднительное положение и поспешил на помощь.
— В действительности, — сказал он, — мы были на том же корабле, на котором везли эту женщину, и…
— Хвала Аллаху! Что за совпадение! — всплеснул руками торговец.
— …и мы хотели бы узнать про другую женщину — помоложе этой — с золотыми волосами. Мы интересуемся ею.
Молодой мужчина сжал губы и задумчиво покачал головой, Затем он сказал «звените» и исчез в магазине. Через мгновение он вернулся в сопровождении грязного низенького купца, которого я уже видел на причале. Молодой человек наклонился к нему и начал что-то живо говорить ему на ухо.
— Меня зовут Кемаль Абу Иса, — представился низенький купец, — а это мой сын. Добро пожаловать к нам.
Хусаин тоже поприветствовал их и представился, делая ударение на том, как нам приятно находиться в их магазине.
XVII
— Пожалуйста, присаживайтесь, — сказал торговец. — Мой сын принесет вам сладости и кальян.
Эта гнетущая вежливость продолжалась для меня, наверное, целый век. Торговец поглаживал свой грязный подбородок, Хусаин мужественно пробовал предложенные сладости и рассыпался в таких любезностях, о существовании которых я даже не подозревал. Я же занимался тем, что нервно дергал ногами под низким столиком.
Наконец купец перешел к интересующей нас теме.
— Мой сын сказал мне, что вы заинтересованы в покупке одной прекрасной молодой рабыни, которую я недавно приобрел. Эта рабыня предназначена для вас или вы просто чьи-то агенты?
— Мы не агенты, — сказал Хусаин.
— Простите меня за мою откровенность, — ответил старый купец на это, — но это дело, не так ли? Человек зарабатывает на жизнь таким образом, с помощью Аллаха, конечно. Так что скажите, сколько вы готовы заплатить?
Хусаин медлил в нерешительности, но я выпалил:
— У меня есть двести грашей.
— Двести грашей, — повторил купец. — Еще раз простите мою откровенность. Но за такой подарок, как белокурая девушка, — подарок, который, может, Аллах не пошлет мне и в тысячу лет, — я ожидал получить триста или даже больше. Нет, не пытайтесь торговаться со мной, мои друзья. Я откровенно с вами говорю. Если бы я хотел торговаться с вами, то назначил бы цену вдвое больше. Я не хочу вас обидеть, но такой подарок — бриллиант — не для простых торговцев, как вы и я. В действительности я запрашиваю четверть вашей суммы с любого клиента, который хочет просто посмотреть на нее.
Сейчас за двести грашей я с радостью продам ее компаньонку. Она тоже европейка и тоже белокожая. Нет, для вас, мои друзья, сто пятьдесят грашей. Нет? Вас не заинтересовало это предложение? Нет, не держите обиду, мои друзья. Я все же только человек. Человек, который должен с помощью Аллаха зарабатывать себе на жизнь. Белокурая девушка — девственница, мои друзья. У меня есть подтверждение повивальной бабки. У меня не будет такого подарка и в тысячу лет — нет, и Аллах мой свидетель, — закончил он.
Я был готов вскочить и надавать этому старику по его грязной шее, но Хусаин остановил меня.
— Мы понимаем ваше беспокойство, сэр, — сказал Хусаин. — Она действительно подарок судьбы. Но скажите мне, можем ли мы хотя бы взглянуть на нее?
— Пятьдесят грашей, — ответил торговец, поглаживая подбородок. — Это моя цена. Обычно я привожу такой товар секретно в ваш собственный дом. Это незаконно.
Законно или нет, но Хусаин теперь нашел, с чего он может начать торговаться. Я отказался потратить на простое свидание четверть наших денег, которые в течение следующих дней должны были каким-то образом увеличиться до четырехсот. Но я недооценил силу золотой улыбки моего друга. Он настаивал и в итоге, при помощи лжи, убедил купца, что, во-первых, мы не были заинтересованы в покупке девушки, и во-вторых, что я был ее братом, и это будет актом милосердия, который вознаградится Аллахом, если он проведет нас к ней бесплатно.
— Хорошо. Только для вас. Потому что вы мои друзья, — наконец заключил торговец.
Старик провел нас через маленькую комнату, которая использовалась для смешивания шербета и хранения других сладостей. В конце комнаты находился колокольчик, в который он позвонил, затем мы подождали некоторое время, чтобы у женщин за дверью было время исчезнуть до того, как мы войдем. Когда он наконец-то отдернул штору, мы очутились в длинном коридоре с огромным количеством тяжелых дверей, многие из которых были закрыты. Открытые двери вели в маленькие, но, я должен заметить, уютные комнатки. Те же, которые были закрыты, я предполагаю, были комнатами для гаремов, для работы рабынь и их отдыха.
Дверь в самом конце коридора было плотно закрыта. Торговец открыл ее ключом, который он носил на шее, и затем отступил назад, чтобы пропустить нас.
Мы очутились в огромной комнате, в которой было достаточно и воздуха, и света благодаря ряду окон рядом с потолком. Окна, я заметил, были достаточно большими (мужчина спокойно мог в них пролезть), и нежные голоса женщин, болтавших о своих ежедневных делах, доносились из них. Комната была украшена и обставлена так же приятно, как и любая другая турецкая гостиная, которую я когда-либо видел. Ковры и подушки на диване были яркими, сделанными со вкусом и, возможно, даже более роскошными, чем в доме Хусаина.
И на этих подушках лежала она. Дочь Баффо расположилась на диване: она лежала на животе и болтала ногами в воздухе — как будто бы плакала. Но она не плакала. Перед ней стоял серебряный поднос с лакомствами, и она наслаждалась поздним завтраком.
София не встала и не спряталась при звуке открывающейся двери, как сделала бы это девушка, боящаяся своего жестокого господина. Она продолжала наслаждаться своим завтраком и оторвалась от него только тогда, когда увидела, что это пришли Хусаин и я. Затем она сделала попытку передвинуться на другую сторону дивана, чтобы лучше нас видеть. Она подложила одну руку под голову, а вторая рука легла на ее бедро, свободно свисая с него. Прямые линии этой руки подчеркивали изгибы тонкой талии и упругих бедер. Я чувствовал, что зарыдаю, если она немедленно не обратит на меня внимание. Но тут раздался ее голос.
— О, Виньеро! — сказала она (не «Джорджо», не «моя любовь»), и ее тон был легким и повседневным, как будто я был обычным посетителем. — Как мило, что ты пришел сегодня.
Мои искренние вопросы: «Как ты? Как к тебе относятся?» растворились где-то посередине той дистанции, которая оказалась между нею и нами с торговцем в качестве охраны.
— Просто прекрасно, — с беспечностью в голосе ответила она. — Лучше не бывает.
Неловкое молчание, которое последовало после этого, заставило меня еще больше занервничать, и я не мог вымолвить ни слова. Но дочь Баффо решила заполнить паузу чем угодно.
— Посмотрите! — воскликнула она. — Только посмотрите на то, что они дали мне надеть! — И она встала во весь рост, чтобы мы лучше ее видели.
Большая часть ее костюма состояла из жакета, сделанного из красного и оранжевого бархата с ручной вышивкой золотой нитью. Его рукава были длиной до запястья и заканчивались манжетами. Талия была затянута великолепным поясом, украшенным жемчугом. Выше талии жакет имел большой вырез, который позволял увидеть естественную красоту ее груди, прикрытой только легким газом.
Подчеркивая эту деталь, София приподняла лиф платья и засмеялась.
— Мне надо быть благодарной, что я была слишком мала и избежала страданий других женщин Венеции, которым приходилось ходить с открытой грудью благодаря моде. Сейчас я могу только молиться, чтобы я была еще моложе.
Луч света позволил нам увидеть, что газ был полупрозрачен, и мое сердце бешено забилось, когда ее соски глянули на нас, как пара круглых засахаренных персиков.
— И посмотрите! — воскликнула она с явным восхищением, платье и скромность поведения были сразу же ею забыты. — Вы только посмотрите! Штаны! Штаны, как у мужчины!
Полы верхнего жакета были раздвинуты, чтобы обнажить красные шелковые брюки. Несмотря на то что они были роскошно широкими, брюки показались мне очень вызывающими, когда она подняла свою стройную ножку, чтобы продемонстрировать нам их.
— Они называют их «шаровары», — объяснила она и взглядом попросила торговца подтвердить ее произношение.
Старик покачал утвердительно головой и улыбнулся с явным удовольствием тому, как был представлен его товар. Он не мог ждать от нее лучшего. Пара малиновых тапочек и светская маленькая круглая шапочка с вуалью завершали ее образ.
— И только посмотрите, что мне дают есть! — затем сказала София, поворачиваясь к подносу на диване. — Такие лакомства! Вот этот компот сделан из айвы, меда и йогурта. Вот финики, фаршированные миндалем, а вот сыр с очень сильным соленым вкусом. И такие странные плоские блины вместо хлеба, посыпанные укропом и тмином! А это мои любимые сладости — вот эти маленькие пирожки. Как они называются? — она вопросительно посмотрела на своего хозяина.
— Taratir at-turkman, — засмеялся он.
— И это значит «маленькие шапочки турок». Его жена печет их, я окунаю их в крем — о, они действительно божественны. Вот, Виньеро, не хотите ли попробовать одну?
Но я отказался и в скором времени попросился выйти. У меня едва хватило терпения попрощаться с торговцем, такое у меня возникло сильное желание побыстрей покинуть это место.
— Он из дворца, — прошептал мне на ухо Хусаин, как только мы немного отошли.
— Кто? — переспросил я.
— Тот евнух из дворца султана, — пояснил мой друг. — Это можно понять по высокой белой шляпе и робе, отороченной мехом.
— Что это за евнух? — спросил я, потому что на этом базаре их было множество.
— Вон тот, который сидит теперь за столом у Абу Исы. Разве ты не видишь его? Мы как раз прошли мимо него, когда возвращались. Сын Абу Исы принес ему кальян, и он курит.
Я признался, что мои мысли были далеко, но все же повернулся, чтобы посмотреть на этого евнуха, и не нашел в нем ничего, что могло бы меня поразить. Под белой высокой шляпой проглядывало лицо мужчины, кожа которого казалась такой же белой и бледной, как тесто неиспеченного хлеба, которое поставили подходить рядом с жаром кальяна. Казалось, легкого прикосновения будет достаточно, чтобы опустить его.
«И вообще какое мне дело до этого евнуха?» Так я думал, когда спешил за моим другом.
XVIII
— Молодая синьорина совершенно довольна своей новой жизнью, — настойчиво убеждал он меня.
— Это было представление, чтобы хозяин не бил ее.
— Абу Иса — один из торговцев наиболее привилегированных рабов во всем исламском мире. Он не такой дурак, чтобы портить свой товар.
Хусаин замедлил шаг, когда мы подошли к небольшой площади с фонтаном. Площадь была расположена очень неудобно на склоне, и камни, которыми она была вымощена, располагались очень неровно. Должно быть, заложена она была при первых византийских императорах, и с тех пор ее никто не ремонтировал.
Кроме водоносов, продавцов сладостей и толпы шумных ребят на площади находился еще цыган с медведем на длинной цепи. Животное было худым и вялым, его шкура была желтой от грязи, возможно, его пробудили от его естественной зимней спячки и привели в это место. Цыгану удалось — благодаря своей силе, не животного — заставить медведя сидеть. Но это, как оказалось, был единственный трюк, который они знали, и медведь, приняв эту позу, самым непристойным образом стал лизать свои огненно-розовые гениталии. Это привлекло внимание толпы мальчишек, которые начали кричать и хихикать, что, однако, не добавило в чашку цыгана ни единой монеты.
Я подозреваю, что Хусаин нарочно задержался перед этим медведем, надеясь смутить меня. Но это совершенно меня не смутило, наоборот, только добавило раздражительности и волнения. Когда наконец мой друг решил продолжить путь, он остановился возле цыгана, чтобы бросить ему монетку, но я удержал его руку.
— Пожалуйста, — сказал я, извиняясь за резкость моего действия, но не за само действие, — не трать ни единого аспера из этого кошелька, которые к завтрашнему дню должны увеличиться вдвое.
Хусаин открыл рот, чтобы что-то сказать, но то, что он сказал, я не услышал. Вместо этого я увидел, как маленькая темнокожая рука протягивается вокруг талии моего друга, срезает кошелек и сжимает его в своих тонких узловатых пальцах.
— Стой! Вор! — закричал я.
И затем в моей голове всплыло турецкое название вора-«карманника», и я прокричал его тоже. Это слово я запомнил, потому что Хусаин рассказывал мне, что это одно из самых оскорбительных слов, которыми можно назвать человека. Оно употреблялось в самых страшных ссорах и перебранках даже тогда, когда человека и не обвиняли в воровстве.
«Купидон сделал его ноги быстрыми и руки сильными…» — так бы, наверное, сказал поэт, описывая мое состояние, когда я увидел, что половина стоимости (единственная часть, которая была у нас на руках) за дочь Баффо исчезала на моих глазах. Мне удалось отстранить Хусаина с моего пути, сбить маленького воришку с ног и возвратить кошелек в полной сохранности, не легче ни на один аспер. Но поэт, вероятно, не стал бы описывать последствия, произведенные моим криком «карманник», который переполошил всех турок, находившихся на площади. Восприняв его по-своему, зрители решили наказать цыгана за то, что он допустил такую непристойность в их присутствии.
Мальчишки перегородили путь маленькому воришке еще до того, как я добрался до него. После того как я торжествующе вернулся к Хусаину, они позаботились о восстановлении справедливости. Наказание было настолько суровым, что собственный отец цыганенка — а я знал, что это были отец и сын, по одинаковому дьявольскому блеску их темных глаз — не остановился, чтобы помочь ему. Мужчина исчез с площади так быстро, как могла позволить увесистая цепь его медведя, что, конечно же, было не очень скоро. Медведь, единственное существо, которое не поняло мое крика «карманник», был слишком озабочен своей позой, чтобы быстро встать.
Хусаин обнаружил в моих действиях что-то лирическое, однако, поблагодарив меня со всей турецкой щедростью, он некоторое время стоял и разглядывал кошелек в полной тишине.
Он пригладил кончики своих усов вниз к бороде и затем сказал:
— Ты уверен, что покупка свободы синьорины — самое дорогое и главное для тебя?
— Несомненно, для меня это самая важная вещь в мире.
Я сгущал краски не потому, что все еще был под впечатлением своего поступка — хотя я не удивлюсь, если Хусаин как раз так и подумает, — но это была попытка унять мое нетерпение. Этот низкий, полноватый, домашний сириец не мог понять всей трагичности этого происшествия.
— Есть способ, которым мы могли бы… — задумчиво произнес он.
— Ради любви к Святому Марку, не медли.
Святой Марк не произвел на него никакого впечатления.
— Есть один способ, которым мы можем заработать большое количество денег.
— Двести грашей?
— Может, и больше. Может быть, намного больше.
— Быстро?
— Возможно, если этого пожелает Аллах, до вечера.
— Тогда мы должны начать действовать прямо сейчас. О Боже, у нас совсем нет времени, чтобы его терять.
Хусаин отстранил руку от усов и закачал головой с неожиданной решительностью. Он позвал одного мальчика, который наблюдал за избиением маленького цыгана, дал ему несколько коротких приказаний и одну из самых мелких монет — самую грубую и угловатую, из плохого металла, мягкую, как лента, настоящую копейку — из своего кошелька. Мальчик исчез как стрела и, пока я с удивлением наблюдал за мгновенным исчезновением мальчика, я уже уверовал, что Хусаин сумеет реализовать свой план.
— Пойдем, — он взял меня за локоть. — Нам пора.
Я был очень рад наконец-то покинуть эту маленькую грязную площадь, но все же спросил:
— А куда мы идем?
— В бани.
— В бани? Но у нас же есть собственная дома.
— Да, конечно, я только недавно мылся в ней. Но домашняя и публичная бани очень отличаются друг от друга.
— Но как же так? Нам надо заработать двести грашей, а ты собираешься погрузиться в праздность турецкой бани?
— Ты можешь удивиться, — сказал Хусаин, — но многие сделки заключаются именно в банях. Вы, венецианцы, всегда жалуетесь, что мы, турки, закрытое сообщество, и вы правы, потому что мы не раскрываем вам наших торговых секретов. Возможно, если бы вы чаще мылись в общественных банях, наши дела уже не были бы для вас секретами.
Он повел меня по оживленной улице, которая была в Стамбуле чем-то наподобие Большого Канала в Венеции и к тому же представляла прекрасный портрет местной культуры. Я видел навесы над самими дорогими магазинами кофе, обставленными по последней моде, и множество мечетей на площадях, окруженных посадками деревьев.
Камни, которыми была вымощена дорога, были аккуратно вычищены целой армией дворников. Когда я сравнил эту чистоту с кучами грязи в каждом углу в Венеции, мне сразу же представился запущенный сад, за которым не ухаживали годами. Мы пробирались сквозь толпу и я удивлялся, как много иностранцев попадалось мне по пути. Это были люди со всех концов света. И если сейчас ты видел человека из Турции, то в следующее мгновение его сменял выходец из Египта.
Фасады дворцов как бы успокаивали и уравновешивали оживление на дороге. Эти византийские дворцы в большинстве своем были построены до мусульманского завоевания, и чужестранцу было очень трудно определить, принадлежали они богачам или беднякам. Бедняки, скорее всего, жили на задворках, рядом с узкой темной аллеей. В этом парадоксальном мире уединение, когда тебе удавалось его достичь, всегда выставлялось напоказ.
Никогда не существовало в мире города, в котором торговля была настолько развита, как в Стамбуле. Под каждой свободной аркой скрывался какой-нибудь магазинчик, и на полпути к бульвару мы прошли мимо Большого базара. Здесь, за его восемью железными воротами и под его арками с миниатюрными куполами, можно было купить все, что угодно, начиная с турецкого гороха и заканчивая золотыми самородками.
Из наставлений моего дяди Джакопо я знал, что ислам запрещает преследование выгоды. Но даже это не могло остановить торговлю в этом мегаполисе. Для того чтобы сократить риск потерь при сделке, заключалось двойное соглашение. Первым был заем. Вторым, с другой стороны, — обмен любого изделия, которое имело ценность: дом, лошадь, даже обувь могли служить предметом обмена. Товар вначале продавали человеку, который был заинтересован в займе, и затем сразу же возвращали кредитору за обговоренный заранее процент.
Большой базар, в чьих закоулках наблюдались подобные метаморфозы, казался мне лучшим местом для нашего дела. Но нет. Мы прошли мимо него.
Наконец мы пришли на площадь, тесную от мечетей и деревьев и с севера огражденную высокой стеной. Стена была настолько высока, что ничего нельзя было разглядеть за ней. По одетым в красную униформу янычарам я заключил, что за этой стеной скрывается часть султанских владений. Великий султан был достаточно разнообразен в своих привычках и заполнил все свои дворцы, разбросанные по всей Османской империи, своими младшими женами, наложницами и их детьми.
Однако султанские гаремы не были притягательны для Хусаина. Он был больше заинтересован мечетями с правой стороны площади. Было как раз время дневной молитвы, и звон раздавался со всех минаретов многочисленных мечетей.
— Эта мечеть построена архитектором Синаном, — рассказывал мне Хусаин, — для великого султана Баязида II два или три поколения назад.
Но у меня сейчас не возникало ни малейшего интереса к историческим местам, и меня ужасно раздражало убеждение моего друга, что я непременно должен присоединиться к его восхищению.
— У нас нет времени, — настаивал я.
— Время для Аллаха — не потерянное время, — ответил он кротко. — Кроме того, с кем же нам заключать сделку, если все в этой стране сейчас повернулись к Мекке?
— В моих ушах звучат колокола Венеции, — упрямо возразил я и отошел в сторону, так как хаос на площади мало чем мог помочь переполоху в моей душе.
Вдоль стены, я заметил, так же продолжали стоять янычары и охранники, освобожденные от молитвы. Солнце еще не начало заходить, и пространство перед мечетью было окрашено бледным мартовским светом.
Стаи голубей, однако, находили этот разреженный свет подходящим для своих заигрываний. По каким-то своим птичьим законам они разделились на пары, хотя брачный период еще и не наступил. Мужские особи, обычно более темной раскраски, ворковали и низко кланялись только перед определенной, выбранной ими голубкой. Это ухаживание сопровождалось сильными ударами хвостом по камням мостовой, и мне даже было их жалко, хотя и интересно, смогут ли они после этого снова летать.
В это время особи женского пола, не отрываясь, занимались своим обычным делом, как обычно, прыгали от крошки к крошке. Когда это было возможно, они ненадолго взлетали, чтобы пролететь от надгробия к фонтану, а затем снова возвращались к этому утомительному — даже я мог видеть, что оно было утомительным — ухаживанию, к поклонам и воркованию. Я находился в совершенном одиночестве, так как все остальные мужчины в это время стояли на коленях, кладя поклоны и бубня что-то по-арабски.
Но перед тем как я успел это все осознать, молитва закончилась и площадь опустела. Хусаин снова присоединился ко мне, и мы пошли к западной стороне площади, где располагались бани.
— Эти бани тоже построены архитектором Синаном при Баязиде II, — комментировал он.
— Но на основе христианского сооружения, — вновь возразил я и указал рукою на колонны, украшающие вход в бани. На них были изображены павлины, очевидно, обновленные и явно византийского происхождения.
Хусаин простил мне мой тон.
— На это, так же как и на падение Византийской империи, была воля Аллаха.
И это было сказано не так, как обычно дядя Джакопо произносил молитвы, обдумывая свои отношения с Богом. Я вспомнил о его гибели и вновь опечалился.
— Помни также, — заметил Хусаин, — что крестоносцы, в тринадцатом веке захватив Константинополь, грабили империю отнюдь не по-христиански.
Но тут мы подошли к баням, и мой друг отдал часть наших драгоценных асперов привратнику.
XIX
Первым препятствием, которое нам пришлось преодолеть в этом «подарке» султана Баязида, был нескончаемый поток рабов, которые сгибались под тяжестью дров, необходимых для отопления бани. Единственная печь служила для обеих половин сооружения — и для женской, и для мужской. Женскую половину, естественно, я не видел, так как она находилась с другой стороны.
Наблюдая за тяжелой работой рабов, я скорчил гримасу. А вдруг молодую прекрасную Софию Баффо тоже ждет участь рабыни, если план Хусаина провалится? Сердце защемило. Мне не стоило об этом думать, но я ничего не мог с собой поделать.
Хусаин как будто прочитал мои мысли и подтолкнул меня в глубь здания. Чтобы я хоть немного успокоился, он положил свою руку мне на плечо.
— Верь мне, верь Аллаху и верь Абу Исе, — сказал он. — Абу Иса не сделает ничего, что может испортить его товар.
Первая комната, в которую он завел меня, была разделена на маленькие кабинки, для чего были использованы невысокие мраморные стены. Было ясно, что они были и в первоначальном здании.
Каждый из нас занял отдельную свободную кабинку, так как Хусаин хотел хорошо отдохнуть.
— Я должен сказать, мой друг, у тебя какое-то странное представление о рабстве. Ты считаешь это огромной несправедливостью, забывая в то же самое время, что вы, венецианцы, принадлежите к одной из самых великих рабовладельческих держав, — наставительным тоном произнес он.
Большое количество рабов-мужчин с обнаженным торсом, обернутым только в бело-красные полотенца вокруг бедер, ходили взад и вперед между кабинками с кипой чистых полотенец на голове. Один необычайно высокий африканец, который без особых усилий мог видеть меня через стенку моей кабинки, подал одно полотенце мне. Оно было сделано из очень плотной и мягкой материи — видимо, из натурального хлопка. Волокнистая бахрома длиной с мою руку обрамляла необработанный край, чтобы он не распускался.
Хусаин продолжал свою речь:
— У твоего дяди, пусть земля будет ему пухом, тоже был старый чернокожий раб Пьеро.
Тщательный осмотр поданного мне полотенца, казалось, развлекал высокого африканца. Его полные ярко-красные губы отобразили что-то похожее на ухмылку. Я понял, что должен раздеться, пока мое одеяние не будет соответствовать. Я не знал, готов ли я сделать это среди чужестранцев, к тому же язычников и иноверцев. Ведь все эти мужчины в соседних кабинках, как я понимал, прошли через варварский обряд обрезания. Возможно, даже африканца постигла та же участь. Это открытие привело меня в замешательство, и я содрогнулся под своей одеждой.
Однако я должен сказать, что скромность преобладала на территории бани (даже в случае с этим африканцем, который легко мог видеть посетителей поверх стен кабинок). Как поведал мне Хусаин, скромность предписывается религией мусульман даже среди особ своего пола. И все же я с ужасом думал о том, что у них под одинаковыми полотенцами находятся одинаковые увечья, и если я уберу полотенце, то рискую потерять то, что у меня присутствует. Эти мысли заставляли меня медлить с раздеванием.
Но Хусаин поторапливал и подбадривал меня постоянным бурчанием. Это делалось для того, чтобы я знал, что он находится рядом и он, как и я, тоже чужестранец.
— Я знаю, что и у твоего отца было четыре или пять слуг-рабов дома, когда он еще был жив, — Хусаин продолжал развивать тему о рабстве.
Он был абсолютно прав, но я не мог принять этого:
— Это совсем другое дело, когда ты кого-то знаешь.
— Как я помню, твоя няня — любая женщина, которая нянчила тебя, — она не была свободной, не так ли? Но ты же по этой причине любил ее не меньше.
Я не мог больше этого выносить. Я вышел из своей кабинки, моя защитная одежда осталась на лавке. Друг уже ожидал меня. Вид почти обнаженного Хусаина меня поразил. Его тело было бледным, как у рыбы, без волос, как у женщины, к тому же с женской грудью и округлым животом. Но самой необычной была его голова. Я никогда не видел Хусаина без венецианской шляпы или турецкого тюрбана. Вся его голова, за исключением одного небольшого чуба, была выбрита наголо и напоминала мяч. Это был мяч, который очень долго использовали, с огромным количеством ссадин и вмятин.
Огромный африканец появился снова, чтобы дать нам обувь — туфли, украшенные жемчугом на перемычке. Тонкость данной работы не сочеталась с той тяжестью, которую чувствовала нога при ходьбе. Каждая подошва была отяжелена толстой деревянной платформой. Я чувствовал себя гейшей, пересекающей площадь в своем кимоно.
— Эти туфли чрезвычайно удобны, — уверял меня Хусаин. — Они не допускают охлаждения ног от мрамора, берегут их от потоков грязной воды на полу. Они также не позволяют тебе поскользнуться и упасть.
Хусаин еще крепче затянул узел на моем полотенце, чтобы показать свою заботу обо мне. Я еле стоял на ногах, но он даже виду не подал, насколько я не вписываюсь в эту обстановку, только сказал: «К этой обуви надо немного привыкнуть».
Его миролюбивый тон показал мне, что он, должно быть, не нашел мою внешность настолько неприятной, как я — его и большинства мужчин в этой комнате.
Хотя, конечно, отсутствие критики могло объясняться тем фактом, что он был занят в этот момент. Только что пришел раб из дома Хусаина. Он принес маленькую коробку, и я был в шоке, узнав в ней упакованную соломой коробку со «Святой Люсии».
— Я полагаю, ты хочешь найти здесь покупателя? — спросил я.
Хусаин улыбнулся, но ничего не ответил. Он приказал рабу оставить коробку в кабинке и присоединиться к нам. Конечно, бани были странным местом торговли, если принять во внимание, как мы были одеты. Торговля предполагает, чтобы продавец прикрывал себя как можно больше, для того чтобы торговля была успешной, так что обычно одежда — союзник продавца.
Надо сказать, что мне очень польстило, что Хусаин желал отдать прибыль от продажи мне. И хотя при удачном стечении обстоятельств дорогостоящий кубок мог принести нам только половину суммы, в которой мы нуждались, я не мог игнорировать этот жест и решил быть благодарным моему щедрому хозяину.
Пока мы ждали, когда раб присоединится к ним, Хусаин продолжал свою болтовню:
— Конечно, жизнь раба на галере не такая уж завидная.
— Так же как и раба, подносящего дрова в этой бане, — заметил я.
— Те люди, которых мы видели при входе бани, — свободные турки.
— Понятно. Но почему они такие… такие…
— Несчастные?
— Да, несчастные.
— Всё очень просто. Свободный человек не уверен, что у его семьи будет вечером пища. Раб же уверен, если, конечно, его хозяин не хочет лишиться своего имущества. Свободный человек работает, чтобы избежать холода, голода его детей, болезни его старых родителей, вреда, который приносит его работа. Рабу не нужно об этом заботиться, — Хусаин говорил уверенно.
Я снова увидел высокую фигуру африканца. Он шел по комнате плавно, как будто под какой-то только ему известный ритм. Та же ухмылка освещала его лицо, и я понял: кипа полотенец, которую он водрузил на свою голову как какой-то необычный головной убор, не спасает его от голода и не делает его хозяина богаче. Мне вспомнилась Венеция и церковь Святого Гумариса, всегда заполненная людьми. Святой Гумарис покровительствовал калекам, обычно из гильдии носильщиков, или, как мы их называли, «занни», когда их отчаянная свобода приходила к страшному концу.
— Да, согласен, — ответил я. — Быть безымянным телом в безымянной массе, словно веточка в печи булочника, это не жизнь и для белого, и для чернокожего человека, мусульманина и христианина. Раба или свободного человека, я могу добавить. Поэтому я одобряю только использование рабов-преступников на галерах — людей, которые из-за какого-то жестокого действия против общества могут быть использованы им во искупление содеянного зла. Но это не относится к домашним рабам, которых забирают в дом хозяина и достойно обращаются с ними.
Появился раб Хусаина, и я дал другу передышку, так как мы все втроем отправились в следующую комнату бань.
Здесь присутствовали преимущественно мужчины. Сквозь огромное количество окон в форме звезд пробивался солнечный свет. Из четырех фонтанов в виде пастей львов (которые, наверное, тоже были византийского происхождения) лилась холодная вода в мраморные ванны и стекала ручейками на пол. Раб-привратник дремал на кипе бело-красных полотенец в углу, подтверждая слова Хусаина. Эти слова перекликались с топотом нашей обуви и звуками прикосновения раковин мидий о мрамор и разносились эхом от стен и воды.
— Это совершенно нормально, мой друг, например, для бедных семей в холмах Катахии продавать своих сыновей, и особенно дочерей, купцам в Стамбул. Им нужны не только деньги, более важен для них тот факт, что там их дети будут есть сытнее, одеваться лучше. Они знают, что там у их детей появляется шанс к лучшей жизни, совсем иной, чем в их бедном селении в горах. — Хусаин замолчал и отдался процедуре очищения.
В этой комнате слуга Хусаина намазал его едким белым составом из лайма и мышьяковой воды. Я и без предупреждения понял, что нельзя касаться этого состава губами и тем более надо беречь от него глаза. Никакие убеждения не заставили бы меня пройти это испытание, после того как я увидел, что через пятнадцать минут белый состав был соскоблен с кожи Хусаина ракушкой мидии. Именно таким образом Хусаин добивался белизны своей кожи и избавлялся от волос, которые были не в моде, каждый раз, когда приезжал на Восток по делам.
— Ты знаешь, Сулейман Великолепный — наш нынешний правитель, пусть Аллах всегда помогает его делам! — очень странный султан. Он всегда женится на матерях своих детей. Обычно женщин для гарема султана покупают, и какой же это успех для них! Подняться из такой отчаянной бедности, что приходится ходить по снегу босиком, и стать султаншей — самый высокий пост, которого может добиться женщина в нашей империи — пост, чуть менее могущественный, чем занимает сам султан. О чем же здесь жалеть? Все наши султаны были рождены женщинами-рабынями.
Хусаин говорил это, сдвигая свое бело-красное полотенце то в одну, то в другую сторону так низко, что раб мог почти касаться его гениталий. Что касается меня, то сколько бы времени я ни прожил среди турок, я никогда не позволил бы такого по отношению к себе. Кто знает, может, и обычай обрезания произошел из-за случайного неловкого действия раковиной?..
Итак, я не позволил рабу скрести меня ракушкой. После того как он смыл с меня мыло мускусной водой, раб вытер свои руки по локоть о полотенце, взял мочалку из конского волоса и начал ею скоблить меня. Единственная вещь, которую он не использовал, была плетенная из проволоки губка, но и все остальные приспособления были не менее жесткими для меня. Такое испытание стоило мне довольно большого количества кожи. Я думаю, раб, который проделывал все это со мной, с усмешкой констатировал, что он никогда еще не добивался такого ошеломляющего «очистительного» эффекта.
Между тем в другой ванне молодой человек приблизительно моего возраста производил такую же процедуру со своим дедушкой, наблюдать со стороны это было очень трогательно. В конце концов мыло с кусками кожи было смыто с нас при помощи ковшей с горячей водой, стекая ручейками по мраморным каналам.
— Рабство не настолько безнадежно и не настолько могущественно, как ты полагаешь, — продолжал Хусаин наш разговор между обливаниями. — Особенно для молодой девушки с такой внешностью и с такими талантами, как у твоей синьорины. И ты должен признать, что она была довольна, когда мы оставили ее, — добавил он. — Ты думаешь, мой друг, что, попробовав тех лакомств, которые она ела на завтрак сегодня, она будет довольствоваться той скромной пищей, что ты можешь ей дать? Прости меня, мой друг, но она избалованная и фривольная молодая женщина. У нее изысканный вкус, и мне жаль тебя, если ты отважишься на попытку удовлетворить его, ты, сирота и моряк.
Поэтому давай не грусти. Позволь мне прислать маленькую чернокожую девочку сегодняшней ночью к тебе опять, и на этот раз ты не прогоняй ее. Испытай удовольствие с ней. Твоя жизнь улучшится, если ты сделаешь так. И к тому же ты выполнишь желание Аллаха. Растворись в ней, и посмотрим, вспомнишь ли ты после этого Софию Баффо. Дочь Баффо смирилась с судьбой, приготовленной ей Аллахом. Мой друг, смирись и ты, — подвел он итог своим размышлениям.
Но пока мы переходили в третью комнату бани, я, отчаянно жестикулируя, дал понять ему, что никогда с этим не смирюсь.
XX
Посреди третьей комнаты находился бассейн, купол над которым поддерживался четырьмя колоннами, которые тоже были явно византийского происхождения. Но я не мог рассмотреть большинство архитектурных деталей из-за пара, который душил меня.
Пар поднимался из бассейна, который напоминал кастрюлю повара, и растекался по всему полу. Пар исходил из серных источников, расположенных в нишах по периметру вокруг бассейна. Пар исходил от кожи турок. Фигуры проплывали мимо меня в потоках тумана. В медленном движении они перемещались и пропадали, как привидения. От давления пара формы расплывались перед глазами.
Очень скоро ничто на земле так не напоминало нижние котлы Дантова «Ада», как турецкие бани. Сцена Фоскари и рядом не стояла с этим явлением лопаточек и люф в качестве хлопушек и бичей и с массажистами в качестве демонов.
— Забери меня отсюда, — умолял я Хусаина, задыхаясь в этой тяжелой атмосфере.
Но, казалось, он вовсе не слышит мои призывы или внезапно перестал понимать итальянский язык. Мои слова терялись в общем гуле смеха и разговоров — или в страхе, который мы испытывали, обнаружив себя объектами вечного проклятия.
У меня не было другого выхода, как только следовать за моим другом в туманную глубь бассейна. Мы придерживали наши бело-красные юбки, так как ткань всплывала на поверхность над нашими талиями, пока вода не пропитала их.
Вода в бассейне была настолько горячей, что здесь можно было бы варить яйца, но я не мог сказать это вслух, так как не мог произнести ни одного звука. Жара действовала на мои связки ужасным образом.
И в этом месте кошмарных мучений я впервые увидел турецкую женщину. Она шла перед нами, пересекая бассейн коротенькими шажочками, как будто бежала от одной двери к другой. Я не видел ее лица, так как она закрывала его руками и сквозь пальцы смотрела на окружающих мужчин — по крайней мере, она не упадет в этот бассейн. У меня не было и тени сомнения, что это женщина, поскольку кровь сразу заиграла в моих жилах.
Большое количество мужчин заинтересованно наблюдали за женщиной, и Хусаину пришлось дать мне некоторое пояснение.
— Ее обвинили в измене, — сказал он, доказывая, что все-таки еще знает, как разговаривать по-итальянски. — Женщина пересекает это пространство, чтобы доказать свою невинность, ее муж и братья наблюдают. У нее нет шаровар, и если она виновна, то ее юбка подымется над ее головой.
— И что будет, если она подымется? — спросил я, больше, чем этой женщиной, интересуясь своим собственным состоянием и несказанно радуясь, что ко мне наконец-то вернулся голос.
— Если это случится, у ее мужа будет право убить ее, как и у обманутого мужа в Венеции. Это испытание — старая традиция, существующая, так же, как эти колонны, с греческих времен.
— Она невиновна, — заключил я, придерживаясь того же мнения, что ее муж и брат.
— Конечно, — сказал Хусаин, глядя в противоположную сторону безо всякого интереса.
— Почему ты говоришь «конечно»?
— Потому что, если у нее хватило мужества сделать это, она невиновна ни на волос. Я предполагаю, что отношение ее к мужу теперь изменится. Она теперь поймет, что муж не единственный человек, которого сотворил Аллах, и что он, восхваляй его каждый, делает больше добра, чем зла. Я могу сказать, что только полный дурак может желать такого испытания для своей жены.
С этими словами Хусаин вернулся к своему занятию, а я должен признаться, был больше поглощен своим дискомфортом, чем возможностью глазеть по сторонам.
Между тем на противоположной стороне появилась новая фигура, которая явно направлялась в мою сторону. Походка этого человека, пожалуй, была даже более женственной, чем у обвиненной женщины.
Я подозревал о странных и неприятных отношениях между мужчинами, но сейчас был просто в оцепенении: женоподобный мужчина с вихляющей походкой чего-то хотел от меня. И тут вдруг Хусаин вышел из воды и начал громко ругаться. На минуту я подумал, что эта тирада направлена против меня и что он забыл, как плохо я понимаю по-турецки.
— Будь проклята ваша религия! — так началась эта речь, где упоминались венецианцы, и дошло до того, что он сказал: «Мой султан засунет свой палец в ваш зад!» и «…они находят обувь ваших дедов под кроватями ваших матерей!»
Я отшатнулся от черноты этих проклятий, как от физического удара. Должен заметить, Хусаин выражался на своем языке лучше, чем на итальянском. Проклятия — это первое, что выучивает путешественник (здесь я вспомнил себя), и если я не мог понять причину оскорбления, я мог хотя бы ответить.
Однако скоро я понял, что объектом его оскорблений был вовсе не я, а тот самый человек, который проходил по противоположной стороне зала.
Я вглядывался в пар и различил, как фигура, играя бедрами, прошла мимо Хусаина и скрылась за углом. И только тогда меня осенила догадка, которую ни я, ни Хусаин не могли четко выразить каждый на своем языке. Боже милосердный! Я был выбран этим гомосексуалистом как самый подходящий кандидат, чтобы разделить его грех. Это случилось потому, что у меня тоже были волосы по плечи, а мой подбородок был безбородым.
Я даже не мог взглянуть на Хусаина, чтобы поблагодарить его за свое избавление. Мой стыд был слишком велик — беспомощность и вина жертвы. У меня не было силы вернуть оскорбление тому, кому оно принадлежало — агрессору. И что надлежало сделать мне, чтобы доказать свою невиновность в этом случае?
Хусаин не предложил мне никакого испытания, только быстро увел меня обратно в ту комнату где мы начинали нашу церемонию. Здесь, в маленьких кабинках, нас ждала наша одежда и прохладный воздух, казалось, снова очистил наши легкие и дал возможность нормально дышать.
Но и здесь я все еще не смог найти защиты под своей одеждой. Ухмыляющийся африканец заменил мне мокрое полотенце на сухое. Затем накинул еще одно на плечи, а третье на мою голову. Я попытался улыбнуться ему в знак благодарности и увидел, как ухмылка сходит с его лица.
В этот момент Хусаин вел по комнате турка, чтобы познакомить его со мной. Незнакомец, как и все, был закутан в полотенца. Я не понимал, почему Хусаин выбрал именно этого человека среди множества совершенно одинаковых людей, и я не смог бы сообщить о нем что-то особенное, кроме того факта, что незнакомцу было около пятидесяти лет.
Вначале я подумал, что это знакомство было сделано для того, чтобы немного успокоить меня и показать, что и среди его соотечественников встречаются достойные представители. Знакомство происходило по сокращенной программе. Незнакомец не знал итальянского, а недомогание в моем желудке более склоняло меня предпочесть сочувственную улыбку африканца.
Но все же Хусаин настоял на нашем знакомстве. Он назвал имя, которое я сейчас уже не помню, и сопроводил его комментарием, что этот человек выходец из Изника, где возглавляет производство плитки. Его печи для обжига известны по всей империи. Никто в мире не знает секрет его обжига плитки, который делает кобальт голубым. А голубой кобальт очень ценится во всем мире. Это был тот самый человек, которого Хусаин так надеялся здесь встретить.
Игнорируя мое упорное молчание, мужчина сам поприветствовал меня, что было жестом милосердия, так как исстари заведено, что младший должен кланяться первым. Я тоже попытался изобразить поклон, но он получился очень неудачным на этих высоких платформах моей обуви. После этого мы только стояли и улыбались от создавшегося неловкого положения, пока я так же молча не попрощался с ним, после чего мы разошлись по разным кабинкам. Я пошел в одну, а Хусаин и производитель плитки прошли вместе в следующую кабинку.
Африканец со странной ритмичной походкой сопроводил меня до кабинки, где усадил на кипу подушек и ковров. Он обернул меня, как младенца, еще в несколько полотенец для тепла. Затем он начал сушить те полотенца, которые были мокрыми, промакивая их салфетками.
И хотя мне это было приятно, однако вовсе не хотелось, чтобы какой-либо мужчина дотрагивался до меня. Я жестом приказал ему отойти от меня, а заодно отказался от массажа и кальяна. Только принял предложение «кофе» — слово, которое я хорошо понимал по-турецки.
Две подобные чашки, наполненные ароматным кофе «Арабика», были отнесены и в следующую от меня кабинку. Туда же были отнесены и кальяны. Предполагаю, что производитель плитки курил этот лекарственный, расслабляющий сбор, который впервые был обнаружен в Новом Свете, но уже выращивался и на берегах Черного и Мраморного морей. Тяжелый бальзамический аромат наполнил воздух, впервые я вдыхал запах табака. Сочетание вкуса кофе с запахом табака было последним писком моды в Стамбуле.
Я слышал, что запах табака может воздействовать на других людей, находящихся в комнате с курильщиком. Конечно же, сочетание расслабленного состояния после этой жары и воды, аромат кофе и эмоциональные переживания в течение целого дня не могли не иметь последствий. Я понял, что не могу больше сопротивляться своему гипнотическому состоянию, и погрузился в дрему. Предполагаю, что я даже заснул на некоторое время, и вероятно, на достаточно долгое время, в то время как в соседней кабинке происходил довольно важный разговор о делах.
Я не могу сказать точно, что меня разбудило, пока я не услышал эти звуки снова. Мне послышалось, как распаковывают какую-то коробку, шуршание соломы. Я даже слышал слова. В полном спокойствии, которое обычно навевает поток иностранной речи, я слышал, как Хусаин упоминал имена Филиппо и Бернардо Серена.
Венецианцы. Но не простые венецианцы. Это были два брата, которых уже не было в живых, но их сыновья продолжали их дело. Приблизительно тридцать лет назад они раскрыли секрет почти магического процесса производства непрозрачного стекла (обычно белого, но иногда самые умелые получали и голубое стекло), в которое можно было вкраплять чистые кристаллы. Произведения фабрики Серена — кубки, кувшины, тарелки — продолжали изумлять весь мир. И в скором времени не только Серена, но и все стекольщики на острове Муран производили это чудо. Это был один из лучших экспортируемых товаров Венеции.
Однако не весь доход доставался республике, но это уже совсем другая история.
Я предположил, что, наверное, среди товаров Хусаина было несколько изделий из венецианского стекла, что было естественно, потому что на этот дорогой товар в Турции всегда находились покупатели. Мои предположения подтвердились, когда я услышал удивленные восклицания производителя плитки, которые сопровождались разъяснениями Хусаина, произносившего итальянское название этой техники «vetro a filigrana».
Таким образом, Хусаин нашел покупателя. Это хорошо, думал я, снова погружаясь в забытье. Однако, почти заснув, я вдруг неожиданно проснулся, осененный неожиданной догадкой.
Это был не просто богатый покупатель. Это был человек, который обладал некоторыми техническими навыками и у которого был определенный интерес. Этот человек мог превратить немного полученного знания в большую выгоду для себя. Он не только купит вазу и заплатит, конечно, намного больше, чем она стоит. Он купит производство — и подорвет монополию, которая приносила Венеции огромный доход.
Каким-то образом Хусаин в облике венецианского купца узнал тайну vetro a filigrana и вот теперь собирался раскрыть ее. Достояние Венеции было под угрозой. Как венецианец я не мог допустить этого.
Я резко встал и сразу же обнаружил, что мраморный пол под ногами обжигает холодом. Полотенца спадали с меня, как капли воды, когда я метался по комнате, пытаясь найти свое белье. Моя рубашка была жесткой и пахла потом и солью. Мой собственный запах вызывал неприятное ощущение, которого раньше я никогда не испытывал. Я стиснул зубы и проигнорировал это открытие. Надев ее на себя снова, я почувствовал себя заново рожденным, получив обратно все то, что было смыто с меня мылом и мочалкой.
Борясь с рукавами своего камзола, я ворвался в соседнюю кабинку.
Я знал, что не ошибся в своем понимании этой ситуации, когда увидел, как Хусаин отреагировал на мой приход. Его руки застыли, изображая литейную форму и объясняя, как непрозрачный тростник превращается в прозрачное стекло. Его жесты были настолько красноречивы, что мне не надо было знать турецкий язык, чтобы все понять. Так же как и производителю плитки.
Производитель плитки поднялся в своем коконе из полотенец, восхищенный тем, что он только что узнал. В своих руках он держал образец всех своих будущих доходов: это была ваза тончайшей работы, покрытая как будто сахарным узором, на подставке толщиной в палец.
Я что-то выкрикнул. Не помню, что это было, — без сомнения, самое скверное проклятье, какое только мог вспомнить, но ярость в моей груди сделала меня глухим ко всякой учтивости. В один момент я снял свой камзол с плеч и ударил им по рукам производителя плитки, задев при этом и вазу. Стекло разбилось о мраморный пол на миллионы осколков.
С этим стеклом разбился и весь мой мир.
Оттолкнув турка в сторону, я выбежал в суету площади.
XXI
Я бежал вниз по улице, по которой ранее взбирался в компании с Хусаином, надеясь, что смогу укрыться в толпе.
Я был уверен, что он последует за мной. Я был так в этом уверен, что даже через час, когда заходящее солнце окрасило собор Святой Софии в золотой цвет, я все еще не сбавлял шаг, пытаясь при этом смотреть по сторонам, как загнанный заяц. Однажды мне даже показалось, что я заметил его тюрбан на площади, перед самым великим святым местом в Стамбуле. Хусаин там молился.
При его виде, реальном или воображаемом, мои усталые ноги нашли в себе силы завести меня за левый угол мечети. Там, за углом, я увидел темную тропинку, которая показалась мне достаточно безлюдной. Я пошел по ней.
Единственный факел, забытый здесь каким-то рабочим, освещал расстояние в тридцать шагов. Преодолев его, я погрузился в темноту, идя уже по земле, которая скрывала все звуки и все угрозы незнакомого города, в котором я был один-одинешенек.
По мере того как я спускался все ниже и ниже, я стал слышать звуки воды, огромного количества воды. То там, то тут вдалеке раздавалось металлическое «кап, кап, кап». Тихо, но четко звучали ноты, как будто перебирали струны лютни. И вдруг я увидел большой подземный грот, в котором было достаточно воды, чтобы снабжать весь этот огромный город во время осады — или для того, чтобы поливать сады великолепных дворцов с мая по октябрь. Я даже не мог видеть ни границы воды, ни колонн, которые поддерживали арочную крышу. Колонны, заметил я с горечью, тоже были византийского происхождения.
Я наклонился и зачерпнул рукой воды, проверяя свое открытие. Вода была холодной, но сладкой. Быстро нырнув в нее, я возвратил себе с лихвой все то, что в бане смыли с меня.
Таким образом освежившись, я еще раз подумал об осаде. Здесь, в подземном фонтане, была вода, безопасность, это было безлюдное и защищенное место, где можно было надежно спрятаться.
Когда я наконец отошел от резервуара, а солнце уже совершенно зашло и город был окутан полнейшим мраком, новый план созрел у меня в голове.
То, что я сейчас должен был сделать, это попытаться отыскать рынок рабов. Рынок рабов и Софию Баффо.
* * *
Улицы Стамбула с исчезновением солнца сделались тихими, мрачными и холодными. Публичный мир мужчин, который я наблюдал, был всего лишь тщетной иллюзией дня. Частная жизнь гаремов — вот что было реальным, и к этой реальности все смертные возвращались ночью.
Мне это напомнило цветение какого-то гигантского растения, которое сейчас свернуло свои лепестки, так как все магазины и дома сейчас были закрыты. Но везде я мог чувствовать тяжелый запах этого цветения, который остается даже после того, как листва опадает. Вначале я боялся, что мои шаги могут услышать, боялся привлечь к себе внимание. Затем я убедился, что на улице я не один: кроме меня, на улице были еще невидимые женщины в вуалях или закрытых седанах, которые шли по темным переходам.
Я тоже пошел по этим переходам, которые привели меня к воротам рынка рабов. Конечно же, ворота рынка были закрыты. Они были закрыты уже с обеда, потому что считалось, что жара полудня даже в марте — неподходящее время для продавцов и покупателей такого высокого ранга.
Здания рядом не были монолитными. И мне пришлось прислушаться к звукам шагов, чтобы рассчитать геометрию расположения прохода. Наконец резкий аромат уверил меня, что я сделал правильный выбор. Я взобрался по стене, перешел через крышу, спрыгнул на землю и оказался в том самом дворе, на который выходили окна темницы Софии Баффо.
Да, это были ее окна, высоко на стене, но они были достаточно большими: даже мужчина мог пролезть в них. Единственной преградой были тонкие решетчатые ставни, которые пропускали свежий ночной воздух в комнату. Но сейчас они были приготовлены для холодной погоды и могли задержать любого вора, даже меня, готового на всё. Однако страстное желание, как известно, иногда заменяет опыт.
Магазин рабов и двор когда-то были построены с соблюдением всех мер предосторожности, но с годами его владельцы стали менее внимательными и осторожными. Иначе они вряд ли допустили, чтобы виноградная лоза, создающая тень, ползла прямо по стене. Это была довольно хрупкая лестница, и она ужасно раскачивалась подо мною, когда я приближался к ставням. Затем я зацепился за выступ здания. Поспешность не всегда безопасна, но так или иначе я достиг своей цели.
Решетки под моей рукой начали поддаваться.
Я не священник, но все же уверен, что у Бога есть в сердце снисходительность к мятежности молодых людей. Иногда Он закрывает глаза на проступки, за которые старый человек был бы сурово наказан. Я верил в это, как бы это ни казалось фантастично, потому что сердцем чувствовал Его покровительство.
Или, возможно, это был не Бог, а что-то более волшебное и магическое — возможно, поцелуй, которым одарила меня моя мать в младенчестве как талисманом, когда она знала, что скоро умрет, и не могла оставить меня без своей защиты. Я не помнил этого поцелуя, но чувствовал какую-то сверхъестественную силу, которая помогала мне этой ночью. К тому же я был уверен, что если бы я вернулся в дом Хусаина в любое время, я снова был бы принят там без какого-либо наказания.
Действительно, моя уверенность могла распространяться и на это. Я снова и снова проигрывал события в своей голове, каждый день с этой ночи, отыскивая тот шаг, который был лишним. Но в ту минуту я верил, что оставил свободу, чтобы подчиниться своей собственной воле, чтобы делать все самому, самому устраивать свою жизнь в другом, более счастливом русле. Где же был тот момент, когда моя воля покинула меня, когда судьба взяла надо мною верх? Я не мог ответить на этот вопрос. Хусаин, я знаю, думает, что это случилось тогда, когда я вышел из-под его опеки. Но я так верил в себя, что ни минуты не сомневался тогда, что любое дело будет мне по плечу. Не сомневался я и сейчас, зная, что смогу открыть ставни, не разбудив никого.
София Баффо, как оказалось, спала этой ночью одна в той же самой огромной комнате. Она услышала, как я карабкался по лозе, проснулась и поняла, что это я, прежде чем я сам, собственной персоной, появился в проеме окна. Не желая выдать меня, она молча стояла у окна, как дорогая икона, и ждала меня, любуясь лунным светом. Вскоре она подала мне руку и помогла влезть в окно. Девушка улыбалась с удовольствием, когда приветствовала меня шепотом:
— Как приятно видеть вас снова, синьор Виньеро.
У меня не было времени, чтобы попросить ее называть меня «Джорджо». У меня была другая задача.
— Я пришел, чтобы спасти вас, — сказал я.
К моему удивлению, она повернулась и отошла от меня на несколько шагов, как бы заигрывая со мной.
— Но… но это невозможно, — ответила она.
— Нет. Это возможно. Я нашел превосходное место, где мы можем спрятаться. Старый грот совсем недалеко.
— У меня нет ни малейшего желания прятаться в холодном и сыром гроте.
— Это будет продолжаться совсем недолго, пока я не доберусь до Перы, найду наших соотечественников, чтобы они приехали за нами на лодке, и…
— Но, синьор Виньеро, я не могу. Я не могу лазать по стенам, как вы, словно муха. Вы же этим занимаетесь с самого первого дня нашего знакомства.
Сравнение с мухой было вовсе не то, что я ожидал услышать от нее в награду за мой подвиг, но я проигнорировал это.
— Вы можете, — настаивал я. Ведь я предлагал ей то, что она больше всего жаждала с нашей первой встречи. — Я помогу вам. Вы можете это сделать. Вы должны это сделать.
— Я не знаю, — сказала она. Это не значило, что она боялась или не доверяла мне, она просто не знала.
«Я не знаю». Я схватил ее быстро и крепко за талию (эта талия, о Боже! только одно прикосновение к ней заставило мои пальцы дрожать) и понес к окну.
София тихонько вскрикнула — от восторга? от страха? в знак протеста? — и стала вырываться из моих рук. Мне пришлось отпустить ее, чтобы никто не услышал нас.
— Синьор Виньеро, — сказала она, придя наконец-то к какому-то решению. — Вначале присядьте и позвольте мне рассказать вам кое-что. Позвольте мне рассказать, что случилось со мной сегодня.
— Расскажете позже, — я умолял, не приказывал. — Когда вы будете в безопасности и когда будет время.
— О нет, пожалуйста. — Ее решительность и настойчивость победили мою слабость. — Я просто должна вам это рассказать. Я переполнена впечатлениями, и мне не с кем было поделиться весь день. Я хотела рассказать Марии, но, кажется, они ее уже продали.
— Они продали Марию? — спросил я, и странное предубеждение нашло на меня. Я должен был купить эту женщину, Марию, пока у меня был шанс. Этот шанс больше никогда не повторится. Возможно, это было предупреждение, что все надо делать сразу и что второго шанса не бывает, но тогда я отказывался понимать это.
— Куда они ее продали?
— О, я не знаю, — ответила София. — Какому-то старому человеку, которому нужна была помощь по кухне. Я не знаю. Я не смогла понять ни слова из того, что они говорили. Я думаю, что очень непредусмотрительно с их стороны оставить меня без доверенного лица на целый день, когда я видела — о, такие чудеса! Пожалуйста, пожалуйста, садитесь и позвольте мне рассказать вам все, иначе я просто взорвусь. — Она потащила меня к дивану.
Здесь и в этот момент решилась моя судьба. Думаю, я даже чувствовал это. Когда дочь Баффо произнесла свою последнюю просьбу, ее красота и ее близость лишили меня всякой воли. Я чувствовал, как энергия и сила, которые помогали мне действовать в эту ночь, покидают меня, и я становлюсь слабым, безвольным и глупым. Возможно, просто Бог отвел от меня свое благословение или магическая сила материнского поцелуя перестала действовать. Мои ноги подкосились, и я присел, зачарованный ее голосом и чудесами, которые она описывала.
— Этим утром, после того как вы ушли, они посадили меня в закрытые носилки и понесли куда-то — сама не знаю куда. Единственное, что я могу сказать: на земле нет места, похожего на это. Мне даже показалось, что это место было не на земле, что носильщики были ангелами и что я на несколько часов оказалась на небесах.
Вначале я чувствовала и слышала толпу, и я не смела выглянуть, потому что знала, что это может рассердить господина. Кроме того, я немного боялась толпы, потому что она была шумная и грубая. Но вскоре я поняла, что количество людей уменьшается. Те люди, голоса которых я слышала теперь, казались более спокойными и уважительными друг к другу, как будто мы приближались к месту поклонения святым. И тогда я осмелилась немного отдернуть занавес и осмотреться.
Я увидела, что мы пересекали огромный и прекрасный сад. Высокие кипарисы стояли, как часовые, прямыми линиями вдоль многочисленных и великолепных тропинок Под каждым деревом работал садовник в красной шапочке, как будто его там специально посадили.
О! Какие экзотические растения росли под его руками! Газон был таким мягким и однородным, словно ковер, как будто каждая травинка была вручную вшита в свое место. Бордюрами по каждой стороне газона служили клумбы цветов. Великий пост же еще не закончился? У нас же еще есть неделя или две до Пасхи? И все же я видела их: ряд за рядом поднимались великолепные розовые, красные и белые цветы, словно бесчисленная армия выстроилась на парад. Цветы напоминали турецкую армию, я клянусь, потому что они напоминали турецких солдат, стоящих навытяжку. Я никогда не видела ничего подобного раньше…
Вероятно, это были тюльпаны. Это от турецкого слова «тюрбан», которое европейцы неправильно произносят как «тюльпан». Однако неправильное произношение не заставило европейцев меньше жаждать иметь эти цветы у себя в садах. И хотя турки тщательно охраняли секрет выращивания этого цветка, я слышал, что голландцам удалось вырастить этот цветок у себя на родине.
Но все же я не надеялся увидеть их вскоре в Венеции, и в таком масштабе, как сейчас описывала София. В действительности, я не видел в Стамбуле такого парка, где за тюльпанами так бы ухаживали и где бы они росли в таком количестве. Конечно же она преувеличивала, ибо только султан мог позволить себе такую роскошь.
«Султан…» — повторил я про себя. Возможно ли, чтобы Софию Баффо действительно возили в Великий дворец? Упаси Бог!
София тем временем продолжала:
— Потом мы подошли к большим воротам, у которых моим носильщикам пришлось остановиться. Даже моего хозяина не пропустили внутрь. Меня сняли с носилок, закутали в вуали, и мои господин передал меня под опеку огромного белого мужчины, который шел с нами от нашего магазина. Этот мужчина был одет в тяжелую зеленую робу, украшенную кроличьим мехом, а на голове у него была высокая белая шляпа конической формы…
В этом описании я узнал того самого евнуха, на которого Хусаин обратил мое внимание ранее тем днем. «Из дворца», — сказал тогда мой друг. Значит, это было правдой. И это было больше, чем просто дворец в Оттоманской Порте, где каждый бедняк мог искать справедливости. Это был гарем, самое сердце дворца, куда не может вступать никакой мужчина, кроме самого султана. Я продолжал слушать ее рассказ:
— Этот мужчина провел меня через двери. Затем… О! Как я могу объяснить, что я тогда чувствовала? Я была словно проглочена огромным ненасытным животным, животным, чьи внутренности были прохладным мрамором. Мне становилось страшно. Нет, не смотри на меня так, Виньеро. Это был страх, от которого мурашки забегали у меня по спине. Какой прекрасный зверь, думала я. Какой огромный, могущественный, поражающий воображение зверь, который если поворачивается, то земля трясется, а если он моргнет, вся земля погружается в темень. О, если бы я могла стать частью этого зверя, думала я, даже если это значит, что он проглотит меня и я никогда снова не увижу дневного света.
Мы шли вдоль мраморных коридоров в самую глубь этого чудовища. Они были пустынны, за исключением нескольких темнокожих мужчин в тюрбанах и робах, украшенных мехом, как у моих охранников. Они стояли у каждой двери, которую мы проходили, все глубже и глубже продвигаясь внутрь. Затем, как раз тогда, когда я подумала, что мы наконец-то зашли в тупик, дверь открылась, и я была ослеплена ярким светом и звуками.
Свет отражался в бесчисленном количестве зеркал, драгоценностей, бриллиантов, шелка и отполированной плитки, разукрашенной всем буйством оттенков цветущего сада. Это окружение имело такое же воздействие на звук. В комнате были клетки с птицами и группа женщин-музыкантов, но все же болтовня и смех женщин преобладали — о, по крайней мере двадцати самых прекрасных женщин, которых я когда-либо видела.
Это были совершенно разные женщины: чернокожие и белые, мулатки и азиатки, некоторые с голубыми глазами, другие с глазами черными как смола. С рыжими волосами, брюнетки, с волосами черными, как вороново крыло. Все они были одеты с неповторимой элегантностью и так увешаны драгоценностями, шелками, позолоченными одеяниями и бархатом, что я не могла себе представить, как же им удается еще и передвигаться. Все они казались дружелюбными и счастливыми, они сидели на мягких подушках и коврах, угощались сладостями, лакомствами и розовой водой.
Мой охранник приказал мне поклониться, и я сделала, как он мне сказал, наклоняясь к земле так низко, словно черепаха. Я скажу тебе, что это был не просто легкий испуг, кровь стыла в моих жилах от ужаса. Но я поклонилась бы, даже если бы мне никто не сказал, видя всю эту роскошь, пульсирующую внутри этого чудовища. Это поразило и поглотило меня.
Но очень скоро я увидела маленькие желтенькие тапочки из кожи перед моим носом, и одна из женщин помогла мне переобуться. Затем она поднялась и одним движением сдернула с меня вуаль. Все женщины, которые затихли при моем появлении, затаив дыхание разглядывали меня. Затем они заговорили еще более возбужденно. Некоторые из них, я могу сказать по выражению их лиц, очень завидовали мне. Признаюсь, что мне это очень польстило, особенно в такой компании.
Одна женщина в особенности была довольна мной. Что же касается меня, то я была просто потрясена ею. Не то чтобы ее одежда и украшения затмили всех остальных — конечно же, они были великолепны и роскошны, но если я опишу их, это не расскажет тебе, что же в ней меня покорило. Она также не была самой красивой женщиной там, будучи уже не очень молодой. Она, наверное, когда-то была очень красива, но сейчас ей было около сорока — по крайней мере, она была достаточно стара, чтобы быть моей матерью. Но все же ее кожа была безукоризненна, свежая и белая, как слоновая кость, и если она и красила волосы, чтобы спрятать свою седину, то, наверное, это была магическая формула, потому что волосы казались естественными. Она носила их убранными назад, чтобы открывать свой высокий лоб и великолепные скулы.
Но самыми замечательными на ее лице были глаза. Она выщипывала свои брови, оставив только тонкие полоски. Ее ресницы были обильно накрашены черным углем, как это было модно в Турции (мой хозяин заставил меня тоже накрасить так мои ресницы, перед тем как мы выехали). Но эти глаза! Они превосходили по черноте любую сурьму и пронзали тебя в самое сердце. Черненые ресницы и подведенные веки служили прекрасными ножнами, когда глаза ее были кинжалами, вонзающимися в ребра, требующими немедленного повиновения или немедленной смерти.
И они все повиновались ей — мгновенно — все из присутствующих. Девушке, которая переодевала меня, теперь было приказано повернуть меня, пройтись со мной и затем подойти к госпоже, что она немедленно и исполнила. Девушка не изображала усталость, не выказывала нежелания выполнять приказания, как часто делала Мария, чтобы досадить мне. Иногда мне приходилось повторять приказы дважды, повышать голос или даже шлепать тапкой, чтобы добиться послушания от наших домашних слуг в Венеции. Но это женщина добивалась всего взглядом или, в крайнем случае, немного повысив голос.
Даже огромный мужчина в белой шляпе, который мог бы свернуть ей шею своими сильными руками, вытирал пыль с пола в поклоне перед этой женщиной, и если бы у него был хвост, он распушил бы его от удовольствия, когда она сделала комплимент его вкусу. Если она могла управлять этим громилой, то я бы не удивилась, узнав, что она властительница всего мира…
Мне не удалось объяснить дочери Баффо, что евнух может быть и чернокожим, и белым и что ее восхищение этим мужчиной неуместно. Но она была так увлечена своим рассказом, что не могла быть разочарованной.
— Щелчком браслета на ее запястье, — продолжала в упоении София, — эта невероятная женщина наконец-то позволила мне подойти к ее подушкам. Она потрогала мои руки и ноги, проверила мои зубы, уши и шею. В конце она приказала мне снять жакет и рубашку, чтобы осмотреть мою… Хорошо, синьор Виньеро. Мне не было стыдно перед ней, даже в присутствии этого огромного мужчины, но перед тобой… ты даже не можешь представить, что они стали осматривать дальше. Я уверена, даже лошадь не рассматривают так перед покупкой. Можно было подумать, что она покупает меня для своего собственного удовольствия…
Я не стал рассказывать донне Баффо истории, которые я слышал о гареме султана. Я сидел и молчал, пока София все говорила и говорила:
— Нет, синьор Виньеро. Я должна сказать, что я была польщена, что такая женщина осматривала меня! Что она не проигнорировала меня или не отправила меня в сточную канаву только взмахом своей руки! — И ее голос поднялся до экстаза, когда она произнесла: — Святым Марком и кровью Бога клянусь, у меня в жизни нет большей мечты, чем принадлежать такой женщине! Такая власть, какую я никогда не видела в женщинах! Нет, и в мужчинах тоже! Я бы согласилась чинить ее одежду и стирать ее белье, только чтоб быть рядом с ней, просто стоять рядом с ней в надежде, что часть ее могущества распространится и на меня.
Я молюсь, чтобы не спугнуть удачу, произнося это вслух, но я думаю, что она может взять меня. Она взяла мои руки в свои перед моим уходом. Она взяла мою руку, погладила ее и улыбнулась, говоря слова, которые по-итальянски звучали бы так: «Мы будем большими друзьями, моя дорогая, ты и я».
XXII
Какой-то другой звук, помимо голоса Софии Баффо, уловили мои уши, однако я не стал прислушиваться. Но звук повторился снова, громче и ближе, и я не смог больше его игнорировать. Кто-то шел по коридору по направлению к комнате, где мы сидели, и сейчас шаги были у самой двери.
— О Боже! — воскликнула дочь Баффо. — Если они найдут тебя здесь…
В своем смятении она не думала о том, что сейчас даже шепот выдаст нас этим людям. Я же в своем смятении уже не думал о попытке спасти ее, пытаясь спасти себя. Я перелез через окно, но одна нога все еще оставалась в комнате. Кто-то тут же схватил ее за лодыжку и потянул.
Я упал на пол, отчаянно сопротивляясь, но в следующую минуту я уже спокойно лежал на спине. На мне восседал молодой сын торговца, и в его руках был тяжелый нож, направленный мне прямо в сердце.
— Иса! Иса! Подожди! — услышал я крики старого мужчины. — Это тот самый христианин, который приходил к нам сегодня.
— Вначале я воткну этот нож в его сердце, а потом вырежу его! — Каким-то образом я стал понимать, о чем они говорят.
— Но подожди. У него могут быть очень влиятельные друзья, мы же не знаем. Может быть, опасно пачкать его кровью наши руки. Девушка — невредима, это самое главное для нас. Если мы прольем кровь или отомстим ему по закону, дело может дойти до Оттоманской Порты. И тогда, боюсь, сделка не удастся, они могут отказаться от нее, — закончил он.
Молодой человек повиновался своему отцу со злой ухмылкой. Чтобы снять напряжение в своих руках, он со злостью метнул нож в стену напротив.
Без церемоний меня вытолкнули из комнаты. Последнее, что я видел: дочь Баффо сидела спокойно на своем диване, как будто ничего не случилось. Оставшуюся часть ночи я провел в подвале этого купца, ожидая самого худшего.
Однако утром, к моей радости, гнев хозяев как-то уменьшился. Они перевели меня под опеку человека, у которого тоже был магазин в этой колоннаде.
Салах-ад-Дин, несмотря на свои многочисленные пестрые одеяния, был одним из самых худых людей, которых я когда-то видел. Было ясно, что не бедность довела его до такого состояния, но все же я не мог разгадать истинной причины его худобы. В то же время он был достаточно высоким, и это сочетание казалось странным.
Этот человек постоянно держал руки перед собой, изучая свои длинные костлявые пальцы с тем же нарциссизмом, как он постоянно поглаживал свои черные пушистые усы. Казалось, что оба объекта его внимания были атрибутами, которые он холил и которыми очень гордился. Возможно, его низость заставляла его думать, что деньги, потраченные на еду, уходили в никуда, и что лучше было бы вкладывать деньги в покупки. У меня было странное чувство, что он потому так оберегал свою худобу и черные усы, что все его знакомые поступали по-другому. Они придерживались другого мнения, считая, что в поглощении лакомств и разнообразных яств было больше престижа, чем в том, чтобы оставаться стройным. Я не знал ни одного торговца, который бы не мог стать таким же тяжелым, как медведь, если бы он пожелал этого.
— Называйте меня Франческо, — сказал на итальянском Салах-ад-Дин, с любовью глядя на свои вытянутые пальцы.
К моему удивлению, я узнал, что этот человек был родом из Генуи. Отрекшись от христианства, он смог начать очень прибыльный бизнес здесь, в Стамбуле, как торговец рабами. Мне это было менее интересно, чем тот факт, почему он взял себе имя султана из рода Айюбадов, сражавшегося с крестоносцами.
— О, я все еще скучаю по Италии, — сказал Салах-ад-Дин. — И мне всегда нравится разговаривать с соотечественником.
Я тоже поделился с ним своей биографией, рассказав, как я осиротел и как потерял своего дядю-опекуна в море.
— Какая жалость, — сказал он с сочувствием и также немного поучающее, пристально всматриваясь в меня. — Какая жалость, — повторил он. — Но все же жизнь продолжается. Поэтому разрешите мне предложить вам завтрак.
Молчаливый раб принес завтрак — йогурт, оливки, сушеный чернослив и простой хлеб — в заднюю комнату магазина Салах-ад-Дина. Несмотря на испытания, выпавшие на мою долю, или, возможно, именно из-за этого — я ел с огромным аппетитом. Салах-ад-Дин не присоединился ко мне, но смотрел на меня с тем восхищением, с каким покупатель смотрит на работу ювелира. И в то же время мне показалось, что он был горд собою, потому что был выше животных стремлений, а я был их рабом.
Посреди моей трапезы коллега Салах-ад-Дина позвал его для консультации. И хотя они разговаривали по-турецки и я не понимал и половины того, о чем они говорили, у меня сложилось впечатление, что они обсуждали какую-то сделку.
— Он слишком стар, — произнес пришедший купец.
— У него нет бороды.
— После двенадцати или тринадцати… смерть самое вероятное.
— Но все же такая кожа, такая фигура, такие волосы… — Салах-ад-Дин что-то доказывал. — Как мы можем упустить это?
Купцы не знали, что я немного понимаю по-турецки, а то бы они вышли из комнаты.
Мой завтрак закончился — и я поднялся, чтобы уйти.
— Я должен вернуться к моему другу Хусаину, — сказал я хозяину, — хотя он предал и меня, и Венецию, и вы можете злорадствовать над этим столько, сколько я горюю. Но у меня больше нет друзей в этом городе. И я знаю, что он очень за меня беспокоится.
К моему удивлению, меня задержали, поскольку тот человек, о продаже которого они говорили, был… я.
Мои протесты и борьба не привели ни к чему, только заставили Салах-ад-Дина поторопиться.
Перед полуднем меня перевезли через бухту Золотой Рог за стены Перы в маленький домик за городом.
Это было сделано против исламского закона, который предписывал совершать торги в пределах города.
* * *
Тем же днем, когда меня отвезли на Перу, Абу Иса получил четыреста грашей — больше, чем он осмеливался предположить даже в самом дерзком сне — за белокурую девушку с корабля корсаров. К вечеру закрытый седан отвез ее из магазина во дворец.
Но в этот раз дворец оказался пуст.
ЧАСТЬ II София
XXIII
Внутри живота мраморного чудовища, как она называла этот дворец, София очутилась вовсе не в блестящих покоях женщины с темными пронзающими глазами. Вместо этого евнух проводил ее к узкой матерчатой кровати на втором ярусе в дальнем углу темной промозглой общей спальни. Тонкий матрац покрывал пружины, и когда она присела, чтобы достать свои пожитки, он отпружинил ее по причине своей старости.
Девять жалких грязных девушек наблюдали за ней со своих твердых полок-постелей. Несколько реплик приветствия указало на множество языков, на которых разговаривали девушки, из произнесенных фраз София не могла понять ни единого слова.
Ее отвлек голос евнуха, которому было что сказать. На обратном пути он остановился, чтобы отругать одну из девушек неизвестно за что. При этом евнух схватил ее худенькую ручку своей мясистой рукой. Девушка, маленькая как мышка, не ответила, даже если бы и могла. Она дышала с трудом и затем пронзительно завизжала от боли, смешанной со страхом, когда евнух вытолкнул ее из комнаты перед собой. София видела, как девушка остановилась у двери и что-то нацарапала на деревянной раме, о которую он ударил ее первый раз.
Позже, когда крики девушки утихли в мраморных коридорах, София поднялась и подошла, чтоб осмотреть дверную раму. Она сделала вид, будто ей надо взять блюдце масла с плавающим в нем фитилем, что являлось здесь единственным средством для освещения комнаты. Свет был нужен ей якобы для того, чтобы убедиться, что в ее кровати нет насекомых.
Но на самом деле София не могла упустить шанс рассмотреть дверь. Она увидела свежую царапину на дереве. Казалось, что невозможно сделать такую царапину, не поранив палец в кровь либо в крайнем случае не сломав ноготь. Но все, что София смогла увидеть, был только крест, отчаянный и молчаливый знак, говорящий: «Я здесь была. Мир не обратит внимания на мое короткое и несчастное существование. Но, Бог свидетель, я здесь была».
София обернулась к другим женщинам в комнате, чтобы сказать… но сказать что? Те, кто еще не спрятали свои лица в подушки, засыпая, сделали это сейчас. Она не проронила ни слова.
Много раз София чувствовала желание присоединиться к этим девушкам, которые молча плакали, уткнувшись в подушки, когда фитили гасли и никого нельзя было распознать. Слезы, по крайней мере, были способом всемирного общения. Но как-то она все же удерживалась, повторяя себе снова и снова: «Будь сильной. Будь терпеливой. Придет утро и все изменится к лучшему. Докажи этой великой женщине, что ты достойна ее внимания». У Софии было чувство, что эта женщина, как Бог, может смотреть на нее своими пронзающими глазами в темноте. Немного успокоившись, она все-таки заснула.
Проснувшись утром, девушка обнаружила, что лежит в луже крови.
— О, ради Бога! — проговорила она. — Мое проклятье!
Ее слова привлекли внимание всех других девушек в комнате, разбудив их, а именно во внимании она сейчас нуждалась меньше всего. София закрылась с головой одеялом, в ту минуту у нее было одно желание — чтобы ее жизнь была стерта с лица земли.
«Почему это должно было случиться со мной?» — причитала она под темным одеялом. «Будь сильной. Будь терпеливой», — уговаривала она себя, однако эти слова казались ей глупым советом, когда слабость охватила ее изнутри. Ее надежды рухнули. Эта великолепная женщина, которая так восхищалась ею днем раньше, теперь ни за что не захочет иметь с ней дело, с ней, грязной, какой она была теперь. София почему-то была уверена, что та женщина не была подвержена такой слабости. Никогда. Она слишком хорошо контролировала себя, была слишком прекрасной и грациозной, слишком могущественной, можно даже сказать, слишком мужеподобной, чтобы нести такое бремя.
Да, мужская сила воли — это было между ними то общее, что позволяло Софии не считать себя просто глупой женщиной. Но не прекращавшая течь кровь говорила, что это состояние она контролировать не может.
София никогда всецело не верила в мощи Святого Марка, представленные в золотой гробнице, которые ее тетя заставляла целовать во время великих праздников. Что значила кража тела, спрятанного в бочку от соленой свинины, для праздных и еретичных александрийцев было документировано в сверкающих фресках по обе стороны капеллы и в рейках бочки, выставленных рядом.
София видела и чувствовала запах достаточного количества трупов недельной давности, показанных беднякам на площади, чтобы у нее зародились сомнения в подлинности этих реликвий. Если эта куча мощей, помещенных в золото, действительно были мощами Апостола, она не могла не заподозрить, что кроме рассола кто-то еще помогал небесам в покрытии их неповреждаемым мышьяком и воском. И если действительно небеса свершали чудеса сохранения мощей, то она никогда не сможет поверить этой байке. Божество не сможет ее больше обманывать. И поэтому Софию часто забавляла мысль о неоспоримом превосходстве небес над смертными.
Подобным образом, несмотря на всю очевидность, дочь губернатора Баффо не могла поверить в свои месячные. Если по какой-то ошибке — наподобие как подхватить простуду, когда все монахини болеют тоже — это случилось однажды, ее сильная воля не допустит того, чтобы это произошло с нею во второй раз. И когда это случилось во второй раз, она думала, что уж в третий-то раз она ни за что этого не допустит.
Как долго это будет продолжаться теперь? Она не забивала себе этим голову Только когда это с нею случалось, она начинала думать об этом. Сейчас был один из таких непредвиденных случаев. Год, а может, уже больше, по ее расчетам, это случалось с нею каждый месяц так же регулярно, как полнолуние. Так же регулярно, как рыба по пятницам, которую она ненавидела.
Иногда София думала, что это, как и многие другие неприятные вещи, является последствием монастырской жизни. И если она когда-нибудь освободится от наблюдения своей тети… длинных рук ее отца… Но сейчас стало ясно, что это будет преследовать ее везде. Это останется с ней, не поддаваясь никаким обстоятельствам или тем дуракам, которыми она будет окружена, это будет всегда неотъемлемой частью ее самой. Ее проклятьем.
Одна часть ее отрицала это неприятное положение дел благодаря тому факту, что прежде об этом всегда заботилась ее тетушка. В первый раз, когда это случилось, неожиданно, непредсказуемо, как библейский вор в ночи, София лежала в своей кровати, думая, что она, должно быть, умрет от потери крови. После двух дней болезни и при отсутствии совершенно всяких знаков того, что ее здоровье вернется, девушка наконец-то исповедалась монахине, для которой двухдневная смена ее матрацев показалась третьей степенью инквизиции. София говорила самым раскаивающимся голосом.
Тетушка ударила ее по лицу. А чего же еще могла ожидать София от своего признания о «крови» и «оттуда»? Дальше последовало наставление, которое оказалось для нее приятным сюрпризом.
— Где твоя голова, испорченная девчонка, каждый раз, когда ты читаешь книгу Бытия? Ты никогда не слышала об испорченности Евы? Это проклятье, девочка. Проклятье на всех дочерей Евы за грех нашей праматери. Каждую луну нам таким образом напоминают о падении нашей чести, и мы должны молиться Богу о прощении и избавлении. — Тетушка смиренно склонила голову.
София только слышала «в боли ты должна переносить» и «твое желание к твоему мужу», два предложения, из которых уяснила, что она, по крайней мере, сможет пресечь и избежать. О проклятии она ничего не слышала. Кроме того, она верила в райский Эдем, так же как и в Святого Марка. Такая пища требовалась другим людям, но только не ей.
Поэтому каждый месяц после этого она переживала пощечину и нравоучение. Регулярное кровотечение и было тем самым событием, которое вызвало ее переписку с отцом, что закончилось ультиматумом замужества. И каждый месяц, когда они поднимались со своих колен после молитвы о прощении, София давала своей тете отчет об интимной стороне своего девичества. Монахиня снабжала ее чистыми льняными ковриками, забирала испорченные, поэтому ее племянница даже не знала, как они выглядят. Так что монахиня как бы принимала часть греха на себя. Позволим же ей оставаться с этим чувством.
И вот теперь София могла видеть, что долгое отрицание очевидного привело ее к тому, что она оказалась не готова к этому сейчас, когда ее тетя умерла. Она была беспомощной перед проклятьем, которое было этому причиной, ей оставалось только лежать в своей кровати и истекать кровью.
Незнакомый запах подгоревшего медного чайника изнутри распространялся вверх по ее телу к ее ноздрям, раздражая их. Внизу живота что-то давило. Все эти неудобства София могла отрицать и пережить, но не оказаться между ними. Она встречала пиратов и турок, рабов и евнухов, но ни перед кем из них она не чувствовала себя такой грязной, униженной, опозоренной, уязвленной, больной, никчемной и одинокой.
София чувствовала себя все хуже с каждой каплей крови, вытекавшей из нее и пачкавшей ее шаровары — прекрасные шелковые шаровары, которые ей так нравились, потому что они заставляли выглядеть ее так мужественно. Теперь она видела, что была причина, по которой турецкие женщины носили юбки на голое тело. Должно быть, турчанки не были прокляты богом, решила она, если им разрешалось их носить. Если это было так, она еще больше ненавидела их, потому что понимала, что не сможет никогда достичь их могущества.
Поэт мог бы сказать, что она заплакала. Но у Софии оставалось немного достоинства, несмотря на то что все, что было ею, медленно вытекало из ее тела. И все же она действительно тихо, взахлеб плакала.
Так дочь Баффо продолжала лежать, в то время как все остальные девушки в комнате встали, оделись и помолились. Так она лежала, в то время как дворец вокруг нее поднялся, встряхнулся и принялся за свои важные дела. Так она лежала в одиночестве и мечтала умереть.
XXIV
Кто-то вошел в комнату. София хотела остаться одна, потому что тишина напоминала смерть. Это было не в ее силах — предотвратить их вторжение в ее жизнь. Да, «их», потому что вошло, по крайней мере, два человека. Женщины. Она могла слышать, как они разговаривают друг с другом быстро, шутливо, но не могла разобрать и понять ни слова.
Вот одна из женщин окликнула Софию. Она знала, что зовут ее, но не могла ответить. Сконцентрировавшись на том, чтобы не зареветь, София думала, что если она сможет лежать тихо-тихо, как мертвая, они не увидят ее здесь и уйдут, и она останется опять одна и дождется наконец, пока смерть не придет и не скроет ее позор.
Твердая поступь перекликалась с быстрыми шажочками по деревянному полу. Чья-то рука дотронулась до нее. Она дотронулась снова, тряся ее. Голоса обменялись вопросительной интонацией. Ее потрясли сильнее, и затем одеяло было сдернуто с ее рук и головы.
Инстинктивно София села, моргая от яркого утреннего солнца, которое светило в комнату через окно. Из двух лиц, уставившихся на нее, одно было ей знакомо, одно, которое находилось прямо перед ней. Однако это не была та женщина с пронзающим тебя взглядом, как она надеялась — или боялась самым жутким образом. Перед ней стояла другая, которой женщина с пронзающим взглядом приказала осмотреть Софию днем раньше. Это была акушерка, как могли называть ее, или повитуха.
Как только София опустила ноги на пол, она сразу же вспомнила о своем состоянии. Она не могла игнорировать его. Активные движения усилили кровотечение, это напомнило ей выжимание белья. «Ты сделала это, — сказала она себе и затем с большей надеждой добавила: — И если ты будешь аккуратной и не будешь больше двигаться, они никогда ничего не увидят. Не вставай — они не могут тебя заставить, эти две пожилые женщины, — и они никогда не узнают».
Повитуха поприветствовала Софию и довольно кисло улыбнулась. София кивнула головой в ответ и затем повторила два слога, которая женщина говорила, когда ощупывала ее грудь. Дочь Баффо приняла два этих слога за имя этой женщины. В действительности это было прозвище: Ayva, которое София понимала как «айва». Это имя выделяло ее во внутреннем дворце, полном женщин, чье здоровье и физическое состояние, включая и интимную жизнь, она контролировала.
Имя Айва как нельзя лучше подходило этой женщине, которая чем-то напоминала Софии ее тетушку. У ее тети было что-то сходное с кислым яблоком, а в этой женщине чувствовалось нечто более терпкое, как у незрелой айвы. Но настоящая натура ее тети была настолько подавлена Евангелиями и церковью, что было трудно сказать, как бы она себя вела наедине с самой собой. С Айвой все было понятно. Она была такой, какой ее сотворил Бог — и она, возможно, брала верх над ним во всех делах, которые имели мирское значение.
Немного седины проглядывало из-под ее простенькой косынки, которая была завязана небрежно и даже немного щегольски. Шелк был цвета зеленых оливок.
Любой человек, который обращает внимание на внешность, мог бы сказать, что такой цвет только подчеркивает зеленоватый оттенок ее лица.
Однако чернота волос Айвы подсказывала, что она намного моложе, чем показывали морщинки вокруг ее глазах. Ничто не могло замаскировать этих потухших глаз. Если бы София задумалась, то смогла бы понять, что эти глаза просто видели слишком много смертей. Смерть или жизнь, кто может сказать, что быстрее освобождает от иллюзий?
Айва и пахла как этот фрукт: слабый аромат белья, упакованного на зиму с лавандой, гвоздикой, полынью, и перезрелых фруктов. Черные волосы росли и на ее лице: не только над верхней губой и на подбородке, но даже немного на щеках.
Существует множество причин, по которым в гаремах используют прозвища. Почему бы и нет, когда каждая должна отличаться от тысяч других женщин в гареме? Но София этого еще не знала и, вероятно, не узнает до тех пор, пока языковой барьер не сотрется между ними.
Тем временем Айва вытолкнула вперед вторую женщину, которая пряталась за ее спиной. Причины такой сдержанности были ясны с первого взгляда: в молодости эта женщина перенесла оспу. Одна из счастливиц, она выжила после этой болезни, но болезнь жестоко изуродовала ее лицо. Гнойнички оставили рыхлые следы ран на ее лице, причем оспины были рассыпаны по нему в изобилии.
Крапины на ее руках показывали, что и все остальное тело было тоже поражено. Люди обычно не видели всего этого, потому что ее лицо всегда было обращено к полу, который она мыла. И, правда, мокрые пятна на ее животе и на коленях подтверждали, что эта женщина уже с утра хорошо поработала и что ее неожиданно оторвали от ее работы.
Уродливое лицо казалось еще более некрасивым в присутствии прекрасного.
София наслаждалась этим смущением всю свою жизнь. В другой, нормальной обстановке она не удостоила бы это лицо даже повторным взглядом. Она не могла переносить уродства, не терпела его. Кроме того, она верила, что это может быть заразным. Однако разум говорил ей, что более вероятно заразиться оспой от Айвы, которая была незнакома с этой болезнью, чем от поломойки, которая уже переболела ею. Разум говорил ей, что тот, кто переболел и выжил после этой болезни, приобрел иммунитет. Но разум, к сожалению, имел мало общего с эстетикой.
И в тот момент, когда София была уже готова отвернуться от этого пятнистого лица, она вдруг услышала из грустных губ мягкий шепот: «Добрый день, донна». И надо же было так сложиться обстоятельствам, что именно эта уродина немного знала итальянский.
В гареме использовались многие языки, принимая во внимание разнообразие национальностей его обитательниц. Итальянский был не самым распространенным из них. Услышав его здесь, София испытала чувство гордости за свою родину, за то, что, несмотря на огромную армию против его светлости, Италия процветает и не покоряется.
Этот факт, то есть именно знание итальянского языка, и заставил оторвать поломойку от работы. Это был какой-то странный итальянский, южный диалект — неапольский или, возможно, даже сицилийский — к тому же он сопровождался сейчас турецким акцентом. Но все же это был итальянский, и в нем присутствовали слова, а не только непонятные звуки.
София наклонилась вперед, чтобы лучше слышать, так как она давно не слышала членораздельной речи — с момента расставания с этим молодым Виньеро. Довольно приятный парень, но без будущего.
Айва тоже ожидала с нетерпением следующую итальянскую фразу. Когда поломойка замешкалась — ее губы дрожали, — Айва ткнула ее локтем и повторила фразу для перевода.
Глубоко вздохнув, женщина напряглась и начала говорить. София напряглась — и услышала туже фразу, повторенную медленно, аккуратно, слог за слогом — снова на турецком.
Значение восклицания Айвы было простым: «Идиотка!» Любой на земле мог понять это ругательство. «Ты говоришь на турецком. Ты просто повторяешь те же самые слова, которые я произнесла, только медленно, как детский лепет. Давай, женщина, говори на итальянском. Ты же из Италии. Вспоминай итальянский!»
После еще нескольких оскорблений и толчков поломойка наконец выдавила что-то еще. София прислушивалась к каждому звуку.
— Добрый день. Я…
Женщина снова сделала над собой усилие, пытаясь вспомнить свое имя по-итальянски. То, что она забыла свое христианское имя, болью отразилось на ее лице.
— Меня зовут Фарида, — наконец радостно сказала она, — а это Айва. Она наша женщина, наша женщина с детьми. — Она пыталась определить ее занятие, не зная точного термина. Но София уже догадалась: «повитуха».
— Очень приятно. Меня зовут София.
София не хотела продолжать общение долго. Все еще надеясь все быстро разрешить, она вскочила на ноги — и они обнаружили красное пятно на матраце под ней.
XXV
После слез и извинений девушки Айва подняла матрацы, использовав при этом и сильные руки поломойки, Софии пришлось нести свою испачканную кровью одежду и постельное белье.
Таким образом, новоиспеченная рабыня гарема познакомилась с прачечной, где команда из дюжины женщин одновременно стирала и гладила. Она узнала, где лежит чистое постельное белье, сложенное вдоль стены в каждой спальне, а также где находятся гардеробы с одеждой из хлопка, шерсти. Одежда выглядела не очень шикарно, но все же ее можно было носить.
— Это пока у тебя не будет собственной одежды, — объяснила Айва успокаивающе.
Айва показала ей также отхожее место, одну большую комнату, которая состояла из пяти отдельных кабинок и места для омовения. Здесь использовалась вода, стекающая с гор в море, и она медленно журчала на дне черных отверстий. В маленькой кабинке сидела девочка лет восьми или десяти, которая заботилась о чистоте этого места, используемого более чем пятьюстами женщинами. Подтеков грязной воды на полу после омовения здесь не допускалось. София подумала, что при таких порядках весь дворец узнает, что женщина беременна, раньше, чем она сама. Но потом она начала размышлять дальше и пришла к выводу, что, возможно, это была всего лишь попытка следовать желаниям мужчин.
— Но не выбрасывай в эти дыры и шерсть, — сказала Айва, вручая ей глиняный горшок размером с ладонь и с затычкой из пробкового дерева.
София не сразу поняла, что повитуха просит ее делать с этим горшком, потому что не могла поверить в правильность перевода поломойки. Но, в конечном счете, с помощью вопросов и жестов она поняла смысл сказанного: «Пока ты остаешься прислугой, сохраняй как можно больше из того, что из тебя вытекает. Ты можешь получить хорошие деньги за это. Ты не знаешь, почему? Месячная кровь девственницы, принятая вовнутрь или используемая как мазь, есть самое лучшее средство от проказы».
София была так поражена той ценностью, которую придавали тому, что она привыкла считать самой ужасной вещью на свете, что она даже не подумала и спросить, получит ли прибыль она сама. Они поставили маленький кувшин на полку до их следующего визита и покинули комнату.
После этого Айва показала ей кухни. Интересно, что Софии показывали весь этот комплекс, как будто все здание было построено специально для нее. К ее услугам был ключ от кладовой.
В действительности женщины могли только смотреть на кухни — десять двойных печей, дымящихся одновременно вдоль по широкому двору. Повара, не говоря уже о том человеке, который отвечал за воду и дрова, были мужчинами.
— Обычно пища разносится во время обеда алебардистами, — объясняла Айва. — Таких людей ты видишь сейчас во дворе. Когда алебардист находится здесь, в гареме, он накидывает два длинных локона на свою шляпу, как парик перед своим лицом, чтобы он не мог смотреть ни налево, ни направо. Таким образом, он не может вторгнуться в нашу личную жизнь. Иногда алебардисты приносят нам также запас дров для наших жаровен.
В обеденное время зазвонит колокол, и ты должна исчезнуть из этого прохода, пока алебардисты не поставят тарелки, потом евнух звонит второй раз. Теперь ты знаешь, что безопасно спускаться в зал и — если твоя очередь дежурить — переставить тарелки с подносов на эти мраморные скамейки. Ты увидишь, что сосуды такие плотные, что горячие блюда в них остаются горячими, а холодные — холодными. По принятым порядкам, подается по одному блюду, и именно так они должны подаваться. Ты будешь есть с остальными девушками из твоей комнаты. Я представлю тебя нескольким позже, и они помогут тебе здесь ориентироваться.
Так как ты уже пропустила завтрак сегодня, я позову евнуха, и он принесет тебе что-нибудь поесть. Что-нибудь особенное из-за твоего состояния. Да, специальное меню всегда возможно. Соль и маринады для тебя сейчас не очень хороши. Мясо тоже, только не в менструацию. Но он принесет горячей воды для чая. Я дам тебе то, что у меня приготовлено именно для такого случая: аралию с миррой, сметану и мед. Йогурт тебе сейчас тоже очень полезен. Петрушка, нут, мандарины, последние в этом сезоне. Огурцы, но они сейчас не растут. Немного свежего теплого хлеба и…
— …и таратир ат-туркман? — закончила София.
Айва улыбнулась над тем, что не требовало перевода.
— Да, одна или две не повредит. Повар принца делает самую вкусную выпечку Я, конечно, принесу тебе немного.
Теплый чай и хорошая пища повысили Софии настроение. Она попыталась поблагодарить повитуху за это маленькое волшебство.
Айва ответила на благодарность покачиванием головы и отвернулась. София не могла сказать, значит ли это только: «Я делаю то, что любой человек мог бы сделать для себя», или «Не стоит благодарности. Я выполняю свою работу».
Фарида никак не перевела этот жест. Повитуха же приняла благодарность, как приглашение к продолжению разговора, которого она могла бы и не ждать, даже если поломойка с огромным трудом справлялась переводом. В течение многих лет Софии придется вспоминать лекции Айвы. Здоровье было самым главным капиталом в гареме, о котором не забывали никогда. Поэтому повитуха всегда пыталась помочь женщинам своими знаниями, даже когда ее помощь и не требовалась.
— Это хорошо иметь новую кровь, — начала Айва свое поучение. — Мы всегда ищем новую кровь. Ты не представляешь, как тяжело иногда найти новую партнершу для господина, и это не имеет значения, в каком состоянии она поступает в гарем, ведь нам не понадобится много времени, чтобы подготовить любую девушку к циклу великой султанши.
— Великая султанша, — София произнесла это слово на итальянском языке, и оно показалось ей таким же сладким, как мед в ее чае. — Кто это?
— Кто это? Одна из самых могущественных женщин в империи. Мать султана.
— И кто же это конкретно?
— Практически в настоящее время нет великой султанши. Наш господин Сулейман Великолепный — Аллах, помоги ему — потерял свою мать очень давно. С момента смерти его жены и матери его наследника, султана Курема, — Аллах, будь милостив к нему — хозяйство было разделено. Тень дочери Аллаха, Мирима, заботится о нуждах нашего господина. Во всем остальном нами правят матери сыновей наследников. Одна из них — это женщина, которая заплатила за тебя четыреста грашей, — Нур Бану Кадин.
София знала даже без разъяснений, что это было имя той прекрасной женщины с пронзающим тебя взглядом. Дочь Баффо внимательно смотрела на повитуху во время ее рассказа. Чувствовалось, что Айва не любит эту великолепную женщину. Эта мысль удивила молодую рабыню гарема; она и не думала, что можно смотреть на эту женщину и не восхищаться ею. Затем она вспомнила, как нежно повитуха произносила имя «султанша Курем», и решила, что, возможно, это потому, что она скучала по этой умершей женщине и что ей было трудно принять кого-то кроме нее. Но все же предостережение в голосе, с которым поломойка переводила речь Айвы, говорило само за себя.
Это была очень интересная и важная информация, думала София и радовалась, что узнала ее с самого начала. Здесь было что-то еще, что-то, чего она не могла выразить словами. Это касалось Айвы. Ей даже не приходилось приглядываться, чтобы понять, что повитуха любит женщин и их тела почти до безумия. Для нее они были святыми, возможно, самыми священными в мире. Девушка почувствовала это уже в самом начале, когда Айва осматривала Софию в присутствии Нур Бану Кадин. Прикосновения и взгляды Айвы источали нежность и почтение. София иногда чувствовала нечто подобное со стороны мужчин и знала, что даже самыми лучшими мужчинами она будет легко управлять. Однако насчет этой сильной женщины она засомневалась.
Как бы то ни было, София с удовольствием послушала бы эти лекции о женском здоровье и могуществе, чтобы приобрести здесь такое же влияние.
— Иногда нам приходится переправлять девушек в другие дворцы, — продолжала Айва. — В новый дворец прямо за стенами города или немного дальше, в летний дворец в Эдирне, — для того, чтобы у них изменился цикл и они могли служить господину, когда другие не могут. Рождение ребенка дает возможность установить свой индивидуальный ритм на некоторое время. Изменение жизни, когда девушка только начинает, тоже имеет свои странности. Мы долго боролись, чтобы установить регулярный цикл у молодой принцессы Есмихан. Мольбы, обращенные к полной луне, помогли. Теперь у нее цикл одинаковый с ее матерью, день в день.
— Женщина в свое особое время находится на высоте своей могущественности, поэтому не стоит беспокоиться об этом, — Айва покраснела и отвернулась под влиянием своих тайных мыслей, которые никак не отразились в переводе Фариды. — Однако по той же самой причине она не должна быть с мужчиной прежде, чем посетит ванну и смоет с себя эту святость.
Этот аргумент вызвал недопонимание между двумя женщинами. Поломойка говорила что-то о «большой безнаказанности» и «проклятии матерь Хава — праматери Евы», из чего София поняла, что не все женщины на Востоке верят в то, к чему вела повитуха. Вероятно, в действительности очень мало верили, в противном же случае эта застенчивая поломойка не стала бы спорить. Софии было ясно: если она собирается чувствовать себя грешницей, то земля великих турок была для нее самым подходящим местом. Однако она не была уверена, что хотела заходить так далеко, как Айва убеждала ее.
— Это твой день отдыха, как мужчины дали нам один святой день раз в неделю по их расписанию, пятница в исламе, суббота у иудеев, воскресенье в том месте, откуда ты приехала. Ты не должна тратить это святое время на повседневные дела, и ты не должна допускать, чтобы твое внимание отвлекали мужчины. Ты должна исследовать себя такой, какая ты есть, и сконцентрироваться на массаже. Это путь к здоровью, к твоему телу и уму, и к большому миру, — журчала речь Айвы.
София решила, что с лекарствами Айвы, которые позволяли игнорировать ее физическое состояние, она, по крайней мере, не позволит этому проклятому времени огорчать ее снова. Она будет держать свое тело в узде. Ни чувство вины, ни какой-нибудь другой дискомфорт не собьют ее с толку в движении к своей цели. Она намеревалась сделать так, чтобы никто, даже Нур Бану Кадин с ее пронзительным взглядом, не мог сбить ее цикл.
* * *
— Но сейчас, когда полуденная молитва скоро начнется, мы должны поторопиться и закончить то дело, за которым меня послала Нур Бану Кадин, — сказала Айва. — Мы должны сделать прививку, дитя.
Поломойка не знала, как перевести это слово на итальянский язык Она интерпретировала это слово жестами с долгими детализированными объяснениями и жестами. Она даже подвела Софию к решетчатому окну на втором этаже. Оттуда они увидели огромное количество садовников, узнаваемых по их высоким цилиндрическим шляпам из красного фетра, занятых на закрытых секциях на земле. Среди куч удобрения и капустной рассады садовники орудовали короткими ножами, проходя по рядам молодых деревьев. Затем они брали другие, новые ветки и вставляли их в разрез ствола, где их раньше не было.
— Это прививание, — сказала поломойка.
— Но… но вы же не собираетесь привить мне новую ногу! — воскликнула София.
Все засмеялись над нелепостью этой мысли, однако София все-таки медлила. Кто знал, что у этих турок было в голове? В конце концов, они были варварами. А она была в полной их власти; ее же властолюбие привело ее сюда, и только теперь ей стало ясно, что власть может быть очень опасной, так же как и привлекательной.
— Позволь мне объяснить ей иначе, — поломойка жестом спросила это у Айвы, затем повернулась к Софии и заговорила с нею на итальянском своими собственными словами, первый раз в этот день и с той искренностью, которую дочь Баффо никак не могла проигнорировать.
XXVI
— Когда я была ребенком, — начала поломойка, — очень-очень давно, я жила, как и ты, среди непросвещенных людей.
София не верила, что ее родина Венеция была оплотом невежества, и эта мысль, должно быть, отразилась на ее лице, поскольку на ее глазах появились слезы обиды.
— Нет, нет. Они были невежественны. Невежество имеет большое влияние на здоровье, которое милостивый Аллах дает всем людям, кто восхваляет его. Если бы это не было правдой, могла бы я иметь эти шрамы невежества на своем лице?
— Оспа?
— Да. Я болела ею в детстве. Почти все члены моей семьи умерли, а я выжила и осталась такой уродливой.
— Мне жаль, — София не знала, что еще сказать в этой напряженной атмосфере.
— У вас никогда не было оспы.
— Нет, спасибо святому Рокко.
— Спасибо Аллаху. Это читается на твоем прекрасном лице.
— Мне повезло.
— Аллах хранил тебя. Пока ты не встретила Айву. Айва в своей мудрости введет в тебя немного оспы.
— Что? Вы хотите привить мне оспу?
— Да.
— Чтобы я заболела?
— Да, немного.
— Нет!
София смотрела на немного зеленоватое и волосатое лицо повитухи с ужасом. Она видела, что ее мир, стоящий на шатких столбах удачи, начал сотрясаться от уродства и беспомощности.
— Я не хочу даже и думать об этом! — повторила она, не находя других слов.
Может, эти люди просто завидовали ее красоте? Или они разрушали так свирепо любую угрозу на их пути? Это значит, так они правят миром?
— Мне везло до сих пор, и я не заболела оспой. — София отошла на несколько шагов назад. — И я сделаю все, что в моих силах, чтобы избежать ее в дальнейшем.
— Не бойся, Айва не заразит тебя, ты только почувствуешь небольшое недомогание. После этого у тебя появится иммунитет к этой страшной болезни. Как у меня.
— Но мое лицо?..
— Да, несколько гнойничков могут появиться на твоем лице. Но они высохнут и отпадут, не оставив шрамов. Айва делает это, чтобы сохранить вашу красоту и здоровье, донна. Верьте ей. Ведь вы не хотите рисковать и когда-нибудь стать такой, как я. Ваша красота — это слишком большой подарок Аллаха, и он будет всегда оберегать его. Девушек привозят к нам в гарем из разных уголков мира. Кто знает, откуда они и какие болезни привезли с собой? Всех прививают, когда они впервые попадают сюда, и особенно тех, кто предназначен для султана. Их прививают, чтобы предотвратить самую ужасную болезнь для самых красивых женщин в мире, которые живут бок о бок, как мы. — Фарида улыбнулась.
София перевела удивленный взгляд с поломойки на повитуху. Айва слушала эту тираду из слов, которых она не понимала, с самодовольством, сложив свои руки на талии.
— Она может сделать это? — спросила София с ужасом в голосе.
— Она может это сделать, — ответила Фарида.
Айва покачала головой в знак согласия.
— Нур Бану Кадин тоже хочет, чтобы я сделала это?
— Да. Пожалуйста, вы должны пройти через это.
— Я полагаю, что вы бы заставили меня, если бы я не согласилась.
— Да, нам пришлось бы применить силу, но лучше это сделать по-доброму. Пожалуйста, не бойтесь. Это делается для спасения вашей красоты.
— Хорошо. Очень хорошо, я пройду через это, через эту прививку.
— Хвала Аллаху! Это хорошо, Сафи. — Поломойка не могла сдержать своих чувств и сжала руку Софии.
— София, — сказала дочь Баффо. — Меня зовут София. С «о» посередине.
— Нет, Сафи, — настаивала поломойка с такой уверенностью, на какую она только была способна. — Вы Сафи, что значит «прекрасная». И вы останетесь прекрасной. Я надеюсь, что Аллах будет милостив к вам.
— Пойдемте тогда в мою палату, — сказала повитуха.
Она повела Софию вниз по залу с дюжиной дверей, которые открывали весной, чтобы видеть цветение молодых деревьев в саду. Под деревьями, когда женщины повернули направо в конце коридора, София мельком увидела грядки с лечебными травами.
Ряды японского фарфора, лакированных изделий и голубых персидских кувшинов смотрели на пациента с полок изолятора. На невероятно узком столе лежали груды книг, ступки и пестики трех размеров, весы. Здесь же стояла статуэтка филигранной работы, чтобы поддерживать маленькую стеклянную чашу над абажуром лампы.
София не могла сказать о турецкой маркировке волосков, которые объединялись под фармакопеей, но ее нос был наполнен запахом их компонентов. Сладкая гвоздика и корица, резкий чеснок и горькая горечавка. Присутствовали и неприятные запахи мха, глины и крови, как будто она попала в самую глубь своих собственных внутренностей. В солевом растворе лежали части животных — все вначале промытые спиртом. Навсегда после этого резкий чистый запах спирта будет напоминать Софии эту сцену, сцену и наполняющее ее чувство всемогущества.
Конечно, она и прежде видела аптеки в городе и даже в монастыре. Но владения Айвы отличались от них, как и она сама отличалась от признанных врачей. София вспомнила настоящего венецианского лекаря. Когда он хотел восхвалить свое средство как самое лучшее и могущественное изо всех, наиболее безотказное, даже граничащее с черной магией, он никогда не колебался и давал такие названия, как «секрет Востока», «мусульманское излечение», «старинная мудрость самого умного Авиценны». Арабы, начиная с Авиценны, признавались лучшими медиками в мире. Самые богатые европейцы нанимали их, если могли. Здесь же, в гареме, София Баффо находилась под наблюдением человека, кто лечил европейскую знать. У Айвы не было нужды указывать на что-либо еще, чтобы доказать свою квалификацию.
Вторым впечатляющим фактором было то, что она была женщиной. Лучшие врачи в Венеции были мужчинами, а женщинам даже не позволяли учиться на медиков в университетах Падуи или Севильи. Монастырский лекарь, так же как и духовник, дал понять, что сестра была хороша только для повседневного поддержания комфорта женщин. Серьезные заболевания требовали мужской силы и, конечно же, когда случалось что-то серьезное, сразу же посылали за мужчиной.
С Айвой было иначе. Она была профессионалом и знала это. Как это ни парадоксально, ее талант был заключен в стены гарема и служил узкому обществу, созданному здесь. Сюда, и это было понятно, никогда не позовут мужчину, даже если и приключится что-то серьезное.
И сейчас эта женщина собиралась совершить чудо и сделать Софию невосприимчивой к оспе.
Кроме запаха спирта, София будет часто вспоминать запах власти в этой комнате. Мурашки будут бегать по ее спине каждый раз, когда она будет думать об этом, припоминая о необходимости раздеться в той неотапливаемой комнате и снова чувствуя на себе испытующий взгляд Айвы, чувствуя, как вся эта сила сконцентрировалась на ее незащищенной коже. Впервые в ее жизни то была сила, к которой она не могла стремиться. Сила жизни и смерти, сила противоречить всемогущему желанию Бога. Она снова задрожала, но не от холода или наготы, а от желания подчинить себе эту силу.
— Прививку! — приказала она.
— Мы обычно делаем прививки осенью… — рассказывала Айва, делая необходимые приготовления.
София сидела и ждала, накрыв свои плечи стеганым одеялом, а Фарида переводила ей.
— …осенью, когда пройдет жара — это самое лучшее время. Но Нур Бану Кадин согласилась, что уже достаточно прохладно и всё может обойтись без осложнений…
— Слава Аллаху! — добавила Фарида.
— …и что ваша красота слишком ценная вещь, чтобы доверять ее на милость нежного лета. Все, кого следует прививать, это дети семи-восьми лет, но и новые девушки тоже, — продолжала Айва. — Их всех мы обычно получаем из прекрасных стран Европы. Прививки от болезней — это развлечение там. Женщины спрашивают своих друзей: «Отвести ли нам детей на прививку от оспы на следующей неделе?» — так же, как они просят их прийти на шербет.
— Я с трудом могу поверить в это, — сказала София в сомнении.
— Конечно, вы бы не стали так делать. Мужчины не знают секрета на самом деле. Ни один мужчина-врач не смог бы привить тебя. Секрет хранят женщины, и матери дают защиту своим сыновьям до того, как они покинут гарем, прежде чем они могут запомнить, что с ними произошло.
Айва пользовалась большой острой иглой, которую нагрела над лампой. В левой руке она держала ореховую скорлупку с желтым, похожим на гной, содержимым.
— Самый лучший вирус оспы, — продолжала повитуха. — Иногда нам приходится посылать за ним в далекие страны, но обычно провинции Османской империи снабжают нас. Вирус помещают в ореховые скорлупки, чтобы он не высох до тех пор, как им воспользуются. Здесь также и коровья оспа, ее берут из вымени коров. По наблюдениям, служанки, которые доили больных оспой коров, приобретали иммунитет к оспе, это и научило моих учителей этому методу.
— Теперь греческие христиане, — рассказывала она дальше, — когда делают прививку, верят, что они должны сделать отметины на каждой руке, груди и посередине лба как знак креста. Но так как на каждом месте, которое я коснусь этой иглой, останется шрам, я предпочитаю не трогать лоб и грудь, где может отдыхать любовник. Пусть христиане живут с их предрассудками. Вместо этого я дотронусь до трех мест, по одному на каждой ягодице и руке. Поверьте мне, если господин зайдет с вами слишком далеко, он и не заметит маленьких ямочек в этих местах.
Айва стянула одеяло и сделала быстрый укол на правой руке Софии. Новая рабыня вздрогнула, но это было не болезненнее царапины. Затем повитуха собрала на игле как можно больше гноя и вложила его в кровь, текущую из раны. Компресс был немного холодным, но не болезненным. Фарида помогла накрыть это место другой ореховой скорлупкой, которую она завязала льняными бинтами. Они повторили процедуру на каждой ягодице, и только потом София смогла одеться.
— Вот и всё.
— Все?
Айва покачала головой в знак согласия.
— Теперь мы позволяем детям играть, если мы на прогулке, угощаем их сладостями, плетем венки на голову. Но извините меня, сегодня я не могу баловать вас. Я не думаю, что вы так же игривы, как восьмилетний ребенок, но вы можете идти. Это время ваше собственное — где-то до обеда, — пока госпожа не придет для вашего религиозного обучения.
XXVII
«Религиозное обучение» — это звучало почти так же, как и в монастыре. Молитвы и писания, изучаемые на арабском, мало отличались от молитв и писаний на латыни, только произносились более гортанно и нараспев. Позы и поклоны имели тоже много схожего. София сконцентрировалась на их изучении так же серьезно, как когда-то в монастыре.
Самым большим различием — и преимуществом, — которое она обнаружила в исламе, был тот факт, что в гареме, в отличие от теоретически женского мира монастыря, ни епископ, ни священник не допрашивали тебя. Духовная наставница выполняла свои обязанности с такой же серьезностью, что и сестра Серафина, но выражение ее лица было более дружелюбным. Греческие и армянские девушки отказывались считать богом Аллаха, а Мухаммеда — его пророком. Те, кто страстно защищали свои убеждения и не ставили под сомнение Троицу, занимали больше внимания этой женщины, чем София, которая держала язык за зубами.
Временное облегчение пришло также от того, что из-за своих месячных Софию закрывали вуалью от гарема в течение всей первой недели, что было исключением для новичков. Она должна была молиться одна, чего она никогда не делала, если только кто-нибудь не смотрел на нее.
К тому времени, когда она заняла место в ряду новых девушек, ее личность, кровоточащая или нет, уже сделала свою отметку. Все уже забыли, что она была новичком и что за ней следует пристально следить. Так как молитвы и чтения проводились в группах, София лишь улучшила свой навык, приобретенный в монастыре, проговаривать только следующий слог или позу за говорящим. Таким образом, расхождение ее взглядов — если пассивное восприятие заслуживает такого имени — никогда не было замечено.
Но по окончании ее цикла и удалении ореховых скорлупок с ее ягодиц София начала чувствовать особенность своего положения. Она восхищала любого в гареме, начиная с поломойки и заканчивая запуганными новыми девушками, которые делили с ней комнату. Она была уже их неоспоримым лидером, даже несмотря на существующий между ними языковой барьер. Религиозное обучение очень скоро было заменено изучением письма и чтением. Во время этих занятий София становилась очень трудолюбивой и в меру умной, не более того, чем это требовалось. Пока ничего не отягощало ни ее душу, ни ее разум. Но впереди ей предстояло увидеть прекрасную Нур Бану Кадин снова. Или кого-нибудь еще.
Время шло, и тревога Софии возрастала.
Арабское слово «харам» в действительности означало нечто запретное, закрытое, вроде клетки для диких животных, и, как загнанный зверь, София начала прохаживаться взад и вперед по коридорам дома, в котором она находилась. Ее шаги измеряли расстояние от одной двери с охранником-евнухом до другой, пока ей в голову не пришла мысль, что она хочет завыть от скуки, как собака. И это было только через неделю после ее прибытия сюда!
В один из таких тревожных вечеров София очутилась в коридоре, который она сразу узнала: через него ее вели в первый раз на встречу с женщиной с пронзающим взглядом. Несколько минут девушка следила за тенями в коридоре. Никого не было, а рядом была закрытая дверь.
София не могла больше сдерживать себя. Она должна побывать в этой комнате еще раз.
К разочарованию и смущению Софии, комната оказалась темной и пустой. Было ли видение первого дня всего лишь отражением в зеркалах, которое смогло исчезнуть так быстро, не оставив следов? В комнате не было не только людей, она вся была в процессе реставрации, совершенно без обоев и ковров, которые придавали ей такую элегантность. Ковры и матрацы лежали сложенными вдоль стены. Прекрасные приборы для засахаренных фруктов и медная посуда выглядывали из ящиков. Коробки с шелком и дамастом стояли открытыми и были полупустыми, в то время как другие коробки были просто через край набиты драгоценностями, но все это казалось кучей мусора без оживляющего присутствия людей.
Было ясно: Нур Бану покинула дворец — стены гарема не были преградой для такой могущественной женщины. Нур Бану и весь ее блеск, ее прекрасная свита исчезли, как мираж.
И Софию Баффо оставили одну в этой дорогой тюрьме. Эта мысль наполнила ее страхом. Ее колени отяжелели, в голове стало пусто, и она, вскрикнув, упала на пол.
Позже София только смутно помнила, как высокий белокожий евнух подошел и вывел ее оттуда, закрыв дверь на замок. Она помнила, как он, когда у нее подкосились ноги и она не смогла идти дальше, взял ее на руки, как ребенка, и отнес на узкую кровать на третьем этаже.
В какой-то момент, сквозь туман, его лицо показалось ей знакомым. Да это молодой Виньеро из монастырского сада, с корабля. Невыносимое чувство вины охватило ее от этого сходства. Виньеро — Джорджо — снова пришел спасти ее, но на сей раз она сдержит свое слово.
Но нет. Это был евнух. Она вспомнила картину в мерцающем свете свечей в каюте корабля. Ни детей… ни смелого молодого венецианского моряка….
София была в бреду.
«Оспа» — это слово пришло на ее воспаленный ум. Гнойнички на ее лице имели выдающиеся выемки посередине. Ее лицо становилось похожим на ужасное лицо маленькой поломойки. Ее лицо, ее жизнь — все было закончено, все стало никчемным.
— Нет, нет, не бойся, — слышала она успокаивающий голос Айвы, те же интонации сохранились и в голосе переводчицы Фариды. — Раны, куда я ввела прививающий состав, они остались открытыми, выделяющими влагу. Видишь? Необходимо следить, чтобы они оставались чистыми, потому что это путь, по которому яд покидает тело, поэтому раны и не заживают. Я еще ни разу не теряла пациентов. Поверь мне.
— Хвала Аллаху! — добавила маленькая Фарида.
Через два дня София стала различать смену дня и ночи, что в конечном счете убедило ее в могуществе Айвы. Жертвы подлинной оспы, даже если они и выживали, находились в бреду не менее недели. Но все же она чувствовала себя, как сожженный корпус корабля, такой же пустой, как мраморный коридор без ковров, но с плиткой и зеркалами, которые отражают лишь его пустоту, безразличие и усталость.
— Есть что-то еще, что мучит ее, — сказала Айва сурово, обращаясь к поломойке, — не только мое лекарство. Видишь? Царапины такие чистые, какие можно только желать. Только порез и виден, так что скоро они заживут. София уже взрослая, а не восьмилетняя девочка, оставшиеся метины не увеличатся во время роста, они останутся такого же размера, как и сейчас, не больше большого пальца. Нет, это что-то еще.
Через две недели, проведенных в гареме, Айва заявила Софии, что та совершенно здорова и готова к путешествию, и поклялась больше к ней не приходить.
— У нее депрессия. Самое обычное состояние здесь, в гареме, и я не выпишу лекарства от такого недуга. Самая лучшая терапия — это путешествие. Новая девушка уже выздоровела, и я прописываю ей путешествие, — сказала она Фариде.
Однако быть здоровой для переезда — не значит желать путешествовать.
Маленькая поломойка плакала, как будто теряет единственного в жизни друга.
Апатичность Софии закончилась на следующее утро, когда евнухи, с которыми она и не собиралась разговаривать, снова закутали ее в вуали и покрывала. Ей было все равно, куда ее ведут, и она не оказывала никакого сопротивления. Оказалось, что ее ведут через сады по какому-то новому маршруту. Скоро они достигли воды. Как неживую куклу, ее усадили в лодку и переправили через Босфор в бухту Скутари на азиатской стороне.
Там ее снова посадили на носилки, но в этот раз путешествие не закончилось, пока не наступила ночь. И утром оно началось снова. И продолжалось весь следующий день и следующий тоже. Вскоре София поняла, что гарем в прекрасном Стамбуле уже не будет ее домом.
Иногда ее носилки останавливались на час или два на период полуденной жары. София оказывалась посередине какого-либо грязного поля с грязными крестьянами, которые ухаживали за своими грязными посевами, и от этих картин она приходила в отчаяние. В конце концов, она могла бы выйти замуж за корфиота, оставив свои властолюбивые мечты. Сейчас же ее окружала полная неизвестность. Здесь не было никого, кто мог бы ответить ей, куда она едет и зачем. Даже если бы носильщики и смогли понять ее вопросы, то не осмелились бы ответить на них под пристальным взглядом огромного белокожего евнуха. Путешествие продолжалось целую неделю.
* * *
К счастью, на третий день люди, сопровождавшие одиночные носилки Софии, догнали большой караван и присоединились к нему Когда София впервые услышала шум от новых сопровождающих, она приняла их еще за одну толпу крестьян, идущих на рынок Она представила их с паршивыми ослами, нагруженных женами, детьми, курами и капустой, и закрыла занавеси на носилках еще плотнее, чтобы не видеть ужасов сельской жизни и избежать шума и грязи.
Когда они остановились в полдень и шум не прекратился, она даже отказалась выходить, хотя размять ноги и облегчиться ей очень хотелось.
Неожиданно занавеси раскрыли с внешней стороны, и сильно завуалированное лицо возникло в проеме. Протянувшаяся рука закрыла ей рот, что усилило тревогу Софии, в то время как вторая рука немного отодвинула вуаль с лица подошедшей.
София сразу же узнала сверкнувшие глаза и вскрикнула от восхищения. Всю ее апатию как рукой сняло. В конце концов, она и эта прекрасная женщина путешествовали вместе!
— Мы остановились, чтобы навестить друзей по дороге. И чтобы дать тебе время оправиться от оспы.
Нужно отметить, что за эти две недели словарный запас Софии значительно расширился. Она понимала многое из приветствия Нур Бану, но сейчас это не имело для нее особого значения.
Для Софии также не имело значения, куда ее везут, пускай даже на край земли, до тех пор пока эта женщина находилась рядом. Для новенькой рабыни был радостью тот факт, что для нее здесь нашлось место.
Кутахия — так назывался пункт их назначения — был маленький город: если с каждого человека взяли бы налог в половину граша, то этих денег не хватило бы даже для покупки Софии Баффо. Почти такую же большую территорию, как и территория, занимаемая черепичными крышами городских домов, занимала цитадель на холме. Это было старинное здание с византийским фундаментом и подвальными этажами, чуть измененными ремонтными работами. Здесь жил правитель города со своей семьей.
София была помещена в гарем этой крепости.
XXVIII
София скоро узнала, что «Нур Бану» по-турецки означает «женщина славы и величия», и она продолжала думать, что никакая другая женщина недостойна этого имени так, как Нур Бану. Иногда та удостаивала Софию вниманием.
— Кутахия — это ужасно скучное место, чтобы здесь жить всегда, — говорила ей Нур Бану Кадин. — Зима, несомненно, здесь самое промозглое, холодное и отвратительное время года. Поэтому нельзя винить меня в том, что я использую каждый шанс, чтобы проводить зиму в Великом Гареме. Но, к несчастью, неудовлетворение и жалобы, которые могут сработать зимой, не действуют летом, так как Стамбул самый влажный и полный лихорадки город, в отличие от этого места в горах.
Но очень скоро София разочаровалась в нем. Нур Бану утешала ее как могла:
— Мы просто должны быть сдержанными и дождаться нашего времени. Старый человек не может жить вечно, Аллах сжалится над ним.
София верила и надеялась на эти пылкие слова старшей женщины, хотя вначале даже предположить не могла, кто может быть этим «старым человеком».
— Позволь мне рассказать тебе, маленькое облачко с чужой стороны, кто мы есть и как попали в Кутахию, так как это поможет тебе узнать твоего нового господина и наш образ жизни, даже если ты еще не все поймешь из моего рассказа.
София страстно покачала головой в знак готовности внимательно выслушать этот рассказ, который обещал быть достаточно длинным. Такое внимание со стороны Нур Бану льстило ей, и даже упоминание «ее нового господина» не раздражало ее, поскольку она узнала, что он является господином и для Нур Бану.
Она не видела мужчин с момента ее приезда, за исключением громилы и нескольких других евнухов. Больше, чем тюремными надсмотрщиками, они были ее защитниками. Если ей когда-нибудь понадобятся такие услуги, они смогут осуществлять ее связь с внешним миром. На настоящий же момент она только научилась доверять их пристальному взгляду и звать их не по имени, а обращаясь больше к их статусу, называя их либо «кадим» — слуга, либо «уздах» — учитель.
— Меня забрали от моих бедных родителей в возрасте четырех лет, — начала свой рассказ Нур Бану. — В действительности я никогда не знала другой жизни, как только исполнять прихоти этого великого мужчины. Конечно, мое положение было в какой-то мере поднято судьбой, которая сделала меня матерью старшего сына этого мужчины.
— Значит, вы замужем за наследником султана? — спросила София в страхе.
— Нет, и я уже смирилась с этим, — Нур Бану вздохнула. — Аллах не пожелал, чтобы Селим женился на мне, как его отец женился на своей фаворитке, султанше Курем.
— Тогда вы такая же рабыня, как и я?
— Да. Но хотя в книгах ко мне будут обращаться не более как к рабыне, все равно у меня есть шанс. Если Аллах будет благосклонен и если он пожелает того, чтобы я жила достаточно долго, я смогу стать Великой султаншей.
Матерью султана! София снова наслаждалась этими словами и находила их сладостными, как всегда. Мало мужчин имеют такие амбиции.
Она очень быстро училась, особенно амбициям. София могла прочитать эту мысль в глазах Нур Бану и испытывала гордость от этого.
Гордость звучала и в голосе женщины, когда она продолжила свой рассказ:
— Мой господин — Селим, старший из четырех детей, рожденных от Великого султана всех мусульман, Сулеймана, — да будет он править вечно — и его законная жена, возлюбленная Курем, спаси Аллах ее душу. Их третий сын, Дяхангир, всегда был болезненным мальчиком и калекой — Аллах, избавь вас от таких потомков — и он умер много лет назад. Единственную дочь, Мириму, Сулейман отдал в жены своему великому визирю, паше Рустему, который умер в этом году. Хотя султан сильно переживал, паша оставил ей огромное состояние. Я надеюсь, что она познакомится с тобой, когда мы в следующий раз будем в Стамбуле.
— Мирима содержит хозяйство своего отца, султана, не так ли?
— Это правда.
— И поэтому она преграда к вашей власти.
— Кто сказал тебе такое?
— Айва.
— Повитуха, да?
— Это было в мой первый день пребывания в гареме.
«Возможно, мое недостаточное знание турецкого языка заставило звучать это высказывание слишком резко», — думала София, внимательно изучая выражение лица стареющей женщины. Возможно, было бы лучше держать такие замечания при себе.
Нур Бану потребовалось некоторое время, чтобы вернуть себе самообладание, и потом она продолжила разговор, меняя его тему.
— Между моим господином Селимом и его младшим братом, Баязидом, идет жестокая борьба. Мой господин — старший сын, но их мать всегда благосклонно относилась и поддерживала Баязида. Действительно, говорят, что она никогда не убила бы Мустафу ради Селима, только ради Баязида.
— Убила? И кто такой этот бедный Мустафа? — удивленно спросила София.
— Он был первенцем Сулеймана, только от наложницы. Хотя его мать очень скоро потеряла милость султана из-за Куремы, Мустафа был более упрямым и настойчивым. Султанше пришлось приказать, чтобы его задушили.
— Задушили? — повторила София незнакомое слово. Хотя она не понимала многих слов в речи женщины и не страдала от этого, значение этого важного слова она должна была узнать.
— Да, задушили, — снова повторила Нур Бану — при помощи пропитанной маслом шелковой ленты. Это так всегда делается. Шелк используется для членов королевского дома. Удушение — это грех, который проливает королевскую кровь. Эта так всегда делается.
— Делается что? — переспросила София.
— Удушение! — Неожиданно Нур Бану встала и изобразила это жестокое действие, ее глаза светились злостью.
— Великая султанша Курем сделала так? — спросила София.
— О, нет! — сказала Нур Бану. — Женщины этим не занимаются, должна отдать ей должное. Просто старая женщина умеет управлять Сулейманом! Она наполнила его уши ложью, и он стал, как глина гончара, в ее руках.
— Султан убил своего собственного сына? — спросила София.
— Не своими руками, конечно. Он отрезал языки у троих своих людей, после того как они выполнили его задание, чтобы они не смогли никому ничего рассказать. Это случилось в шатре самого султана, когда он пригласил ничего не подозревающего Мустафу к себе на обед. Сам Сулейман сидел по другую сторону занавески в своем гареме и наблюдал за происходящим. Потом он сделал вид, что ничего не знает об убийстве, и вернулся в Стамбул. Здесь эту новость донесли до него, написанную на черной бумаге белыми чернилами, как требует обычай. Только после этого он присоединился к своим людям в скорби. Она та еще штучка, эта султанша Курем. — София закачала головой в знак согласия, удивляясь, как девушка-рабыня умудрилась пройти по голове сына одного из великих императоров мира на своем пути к могуществу.
— Что касается оставшихся двух сыновей, — продолжала Нур Бану, — моего господина и его брата, султан решил, что им следует покинуть Стамбул, где они могут стать жертвами подобных заговоров. Он дал каждому сандияк, Селиму — Магнезию, а Баязиду — Конию.
— Что такое сандияк? — спросила София.
— Поместье, провинция, где они могут править и собирать налоги, направляя доходы в столицу и оставляя себе немного денег на жизнь. Ты должна знать, что Магнезия — это по традиции сандияк наследника трона и, хотя она и пыталась, даже султанше Курем не удалось лишить моего господина Селима его места. О, как я люблю Магнезию! Возможно, я люблю ее так сильно, потому что мой сын был рожден там и мы были очень счастливы там вместе, пока он был маленьким и мог играть у моих ног в гареме. Из Магнезии мы могли часто путешествовать к морскому побережью, и это было так замечательно — о, но мы не должны плакать и сожалеть о том, что не является волей Аллаха.
Четыре года назад султанша Курем смертельно заболела. Сулейман сходил с ума от печали и решил исполнить ее последнюю просьбу. Она не попросила, чтобы ее любимчик Баязид был назначен в Магнезию, она попросила, чтобы Селима перевели в какое-нибудь другое место. Все остальное, предполагала она, последует за этим шагом, так как она страстно верила в его амбиции.
Но даже скорбь не могла заставить Сулеймана закрыть глаза на нужды империи. По совету умного визиря Рустема-паши он решил перевести моего господина сюда, в Кутахию, в городок, расположенный близко к Стамбулу. В крайнем случае, мой господин может приехать в Стамбул за пять дней быстрой езды. Баязид, в свою очередь, не был переведен в Магнезию, как желала султанша Курем, он был переведен в Амазию, в горы. Из-за большого расстояния и плохих дорог он и мечтать не может добраться до Стамбула меньше чем за две недели. В случае, если что-то произойдет с султаном, храни его Аллах, у Селима будет преимущество в нескольких днях. Этот факт не радует Баязида.
Мы не очень радовались переезду в Кутахию. В конце концов, это не была наша любимая Магнезия, и климат здесь просто ужасный. Но мы всегда спешим выполнить желания нашего правителя и, когда нам велели покинуть Магнезию, мы так и сделали. А вот Баязид отказался перебраться в Амазию. Почему отказался? Разве я не говорила? Я полагаю, потому, что Амазия была сандияком бедного Мустафы.
«Я не поеду, — сказал Баязид, — потому что это место навевает на меня тоску по моему бедному брату Мустафе, и как я могу править там с таким грузом на плечах».
В действительности он думал, что «если Магнезия — это место, где принцы приезжают, чтобы вырасти в султанов, то Амазия — это место, куда они приезжают умирать».
Но, все еще бубня это, Баязид в конце концов поехал. И он обнаружил, что в этой восточной земле курдов и турок человеку нужно только сказать имя «Мустафа», чтобы поднять армию, потому что они любили старшего сына Сулеймана безумно. В своем невежестве они начали верить, что Баязид был воскресшим удушенным Мустафой.
Скоро, окружив себя людьми и оружием, Баязид открыто выступил против своего отца. Возможно, его мать султанша Курем сподвигла его на это, сказав ему перед своей смертью, что его отец стар и слаб и что объявление войны с небольшой демонстрацией военных сил прикончит его. Все же Аллах был на стороне правых и не поддержал этого богохульства против человека, одаренного османским мечом. Мой господин присоединил свои армии к армиям своего отца и, чувствуя отвращение, потому что ему приходилось бороться против своего собственного брата, победил его на полях Конии.
Баязид бежал вначале в Амазию, а затем ко двору персидского шаха, где он и остается до настоящего времени. С тех пор как снега растаяли весной, там же находится и господин наш Селим, угрожая границам Персии и шаху. Шах в свою очередь поклялся, что пока он жив, он не выдаст ни Баязида, ни его четырех маленьких сыновей турецким еретикам. Вот так вот обстоят дела. Только Аллах знает, чем все это закончится, но я днем и ночью молюсь, чтобы он поддерживал моего господина и помог ему быстро одержать победу, — закончила Нур Бану свое повествование.
София кивнула головой в знак присоединения к молитвам и благодарности за такое доверие. Она много думала об этом рассказе Нур Бану в течение последующих дней. Более запоминающимися, чем слова, которые она могла понимать с трудом, были действия, за которыми она наблюдала. Хладнокровная, спокойная Нур Бану поднялась с ковров и душила что-то воображаемое в воздухе перед собой своими белоснежными, украшенными браслетами руками. В ней была сила и власть, и их в ней было больше, чем в этих глупых принцах и их армиях.
XXIX
Весна сменилась летом. Поля белели цветущим артишоком, и пыль, поднятая однажды, потом оседала весь полдень.
София учила турецкий язык и изучала также обычаи гарема. Она научилась приводить себя в порядок с помощью меньшего количества слуг, она узнала, какие ткани сочетаются по фактуре и цвету по турецким меркам. Она научилась танцевать, в том числе общему танцу, когда ряды женщин, держащих друг друга за пояса, двигаются маленькими шажками за лидером. Она выучила индивидуальные танцы, когда танцор делает множество движений от бедер до пупка, аккомпанируя себе ударами деревянных ложек. В этом последнем танце София, которую природа одарила длинными стройными ногами, имела огромный успех.
Она научилась петь, переделала несколько венецианских песен под вкус Нур Бану в то же самое время придавая им свое собственное экзотическое звучание, которое так нравилось слушателям. Она также научилась немного играть и аккомпанировать другим, когда они выступали, но на это у нее не хватало терпения и усердия. Притом она слишком любила сама быть в центре внимания.
Поэтому София горела желанием завести много друзей, и ей в этом везло. Очень скоро любое сборище в гареме не проходило без громких аплодисментов и выкрикивания ее имени. Ее окружение, начиная с маленькой поломойки, переменило ее имя из «Софии» в «Сафи», означающее «прекрасная». Это турецкое имя очень подходило дочери Баффо, и вскоре она забыла, что когда-то ее называли по-другому.
К середине лета в гарем пришла великая радость: их господин вернулся с победой, и рассказы о капитуляции шаха и позорной смерти Баязида смаковались в разных версиях по всему гарему.
Все же София — или Сафи — не радовалась этой новости, как остальные. Хотя она никогда не видела своего господина, возносимого сейчас всеми настоящего героя, но уже точно знала — это был мужчина с большим аппетитом. Кроме мальчиков, которых он любил, как доносили слухи, каждый вечер он посылал записку огромному белому евнуху. Тогда Нур Бану выбирала трех или четырех самых красивых девушек в гареме и посылала их в его апартаменты. Одну из них выбирал он, в противном случае звали фаворитку господина, которая удостаивалась чести провести с ним ночь.
Сафи внимательно наблюдала за происходящим и откровенно восхищалась той властью, которой обладала Нур Бану. Сам господин, хотя он жаждал женщин больше, чем угощения и лакомства, знал очень мало о том, как идут дела в его гареме. Он даже точно не знал, сколько женщин живет здесь. «Двадцать или тридцать», — ответил бы он, если у кого-то хватило наглости спросить его об этом.
А вот Нур Бану могла сказать в любое время (хотя число наложниц постоянно изменялось), сколько точно девушек было в гареме, и это число равнялось приблизительно пятидесяти. В этих вопросах, касающихся его досуга и хозяйства, Селим целиком полагался на Нур Бану. И хотя она сама больше никогда не делила с ним постель, она точно знала, кто это сделает.
Если какая-то девушка была у нее в немилости, Нур Бану говорила следующие слова: «Выберите другую, мой господин, потому что эта девушка ждет ребенка». Когда девушка вновь обретала ее милость, она так же легко могла сказать: «О, мой господин, эта девушка только что потеряла ребенка и очень расстроена, поэтому желательно, чтобы вы ее утешили».
И Селиму, который точно и не знал, откуда берутся дети, из-за своего невежества, приходилось верить ей.
Сафи очень быстро поняла, что если она хочет добиться своего, то должна действовать через эти каналы. Она может быть самой прекрасной и любимой в гареме, но это ничего не значило, если у нее не было связей с миром мужчин. Только если прекрасная девушка смогла бы завоевать милость одного из евнухов за спиной госпожи, у нее был шанс связи с внешним миром без участия Нур Бану. Именно поэтому госпожа очень строго следила за всеми евнухами своего гарема.
Сафи наблюдала, как другие девушки, возвратившись утром, показывали или хвалились маленькими подарками от господина, если они ему особенно понравились. Гораздо реже происходило более важное событие: когда какая-то девушка беременела. По воле Аллаха это мог быть сын, и тогда ее власть во внешнем мире возрастала и ограничивалась только властью этого сына и той преданностью, которую она в нем воспитала. К счастью Нур Бану, рождалось больше дочерей, и ее Мурат имел только четырех соперников из всего наследия Селима.
Сафи была хорошей ученицей этой системы, ее триумфов и зависти. Каждый вечер, когда евнух шепотом поверял желания господина Нур Бану, она была готова к желанной развязке. Когда Нур Бану медленно поворачивалась и рассматривала девушек, Сафи пыталась сидеть прямо, поддерживала осанку, прикрывала глаза, грациозно клала свои руки на колени — делала все, чтобы выглядеть привлекательной.
Но ни разу за многие месяцы ее имя не было произнесено Нур Бану, когда та принимала решение. Никогда Сафи не оказывалась среди девушек, которые мгновенно вскакивали и бежали принимать ванну, делать макияж, чтобы приготовить себя к визиту к господину.
Вначале Сафи думала, что ее не выбирают из-за незнания турецкого языка или местных манер. Это подвигало ее на более усердное обучение. Но скоро она начала подозревать, что ничто из перечисленного не было причиной этого. Иногда, когда она играла с другими девушками, она ловила на себе взгляд Нур Бану.
«Она наблюдает за мной, как мой отец, бывало, наблюдал за шаловливыми жеребятами на полях весной, — думала Сафи. — Удовлетворенно, гордо, как будто она сама создала меня. Я не вижу в ней разочарования во мне. Я ее любимица, это ясно. Когда она не желает обедать с остальными, она всегда зовет меня составить ей компанию в ее комнате. Она часто разговаривает со мной на сокровенные темы и всегда с удовольствием смеется над тем, что я говорю. Она дала мне первой выбрать наряды на прошлой неделе — даже прежде, чем она выбрала голубой шелк для себя. И все же она не выбирает меня для господина! Почему? О, почему?»
Подобные мысли посещали Сафи с каждым днем все чаще и чаще, пока она не узнала, что никакие секреты в гареме не обсуждаются прямо, здесь обо всем надо догадываться. Впервые с тех пор, как она покинула Венецию, Сафи начала чувствовать себя рабыней. Но хуже всего было то, что она стала тосковать по родине.
Чувство, что она оказалась в ловушке, было не так просто спрятать. Занятая своими мыслями, она отвечала невпопад или иногда вообще ничего не отвечала, когда к ней обращались. Порой она бесцельно бродила по комнатам взад и вперед, напоминая львицу в клетке. Конечно, Нур Бану не одобрила бы этого, эта женщина была воплощением сдержанности, но иногда Сафи не могла удержаться.
Был жаркий полдень в конце лета. Женщины в поисках прохлады сидели под навесами ванн или под опахалами в центре мраморного зала, Сафи же бродила в одиночестве мимо отцветших розовых кустов в самом конце сада гарема. Здесь, прижавшись к железной решетке, она смотрела в узкое окошко в стене вдаль, куда только мог упасть ее взгляд. Белые поля артишока и золотых колосьев расстилались перед нею и, казалось, насмехались над ее затворничеством.
Но особенно больно ей было смотреть на соколов, свободных как ветер.
— О, как хорошо быть соколом! — вздохнула Сафи. — Их дом, небо, не имеет стен и барьеров ни в Турции, ни в Венеции.
— Я так и думала, что найду тебя здесь, — прервал ее мечты женский голос.
— Госпожа! — воскликнула Сафи, повернулась и увидела перед собой Нур Бану в сопровождении маленькой чернокожей рабыни с зонтом от солнца.
Сафи знала, что Нур Бану не доверяет девушкам, любящим уединение, так же как не любила пустое пространство во внутреннем интерьере дворца. Она любила, чтобы все было на своих местах. Сафи закрыла окошко своей спиной, как будто этот вид был каким-то лакомством, которое она стащила и с которым Нур Бану не должна была ее застать.
Но пейзаж за окошком нельзя было спрятать, как лакомство.
— Что же такое восхитительное ты видишь там? — спросила Нур Бану, нежно отодвигая девушку от окошка. — Я вижу только небо и поля, сегодня точно такие же, как и вчера.
— Вы правы, госпожа, — покаялась Сафи. — Здесь не на что смотреть. Я поняла это и больше никогда не буду смотреть в это окошко.
— И все же ты была здесь вчера и позавчера. Нет, здесь должно быть что-то интересное для тебя.
Сафи опустила голову, пойманная на своей маленькой лжи.
— Это испортит твою прекрасную белую кожу, — сказала Нур Бану, — опасно быть так долго на солнце.
— Но какая польза от моей белой кожи, если я никогда не… — Сафи расплакалась прежде, чем закончила предложение.
Нур Бану улыбнулась и слегка покачала головой, прощая недоговоренность фразы, хотя могла только догадываться, чем она могла закончиться.
— Иди сюда, Сафи. Иди под мой зонтик, и давай поговорим.
Сафи сделала, что ей велели. Теперь она была в тени под защитой, и старшая женщина нежно обняла ее за талию. Несколько минут они шли в тишине, пока Сафи не почувствовала, что очень скоро ее заставят извиниться и она пойдет в бани к другим девушкам. Но это для нее было бы гораздо лучше затянувшегося напряженного молчания.
— Сафи, — наконец-то начала Нур Бану, — разве ты здесь несчастлива?
— Конечно, я счастлива, — резко ответила Сафи.
— Да, ты счастлива, — повторила Нур Бану. — За исключением того, что ты расстроена. Я знаю. Я могу это заметить в тебе.
— Мне жаль, госпожа, — было единственное, что Сафи могла произнести.
— Мне тоже, — сказала Нур Бану. — Мне тоже. После этого они прошли еще немного в тишине, потом старшая женщина снова начала разговор.
— Я когда-нибудь рассказывала тебе о моем сыне?
— Если вы и говорили, госпожа, это было прежде, чем я смогла понимать, что вы говорите. Я знаю, что у вас есть сын, конечно, потому что вы первая жена господина и глава гарема. Но больше ничего вы не говорили. Если он такой же, как вы, госпожа, я уверена, он очень умный мальчик и прекрасный, как вы, храни его Аллах!
— Маленький мальчик! — повторила Нур Бану с усмешкой. — О, если бы он был таким, я все еще могла бы видеть его каждый день! Нет, мой сын уже мужчина. Аллах дал ему больше лет: ему уже восемнадцать.
— Восемнадцать! — воскликнула Сафи. — Госпожа, я бы никогда не догадалась.
— Да, это было восемнадцать лет назад, когда Мурат причинил мне боль, появившись на свет. О, но это того стоило. Я скажу тебе, дорогая, никто более меня не удивлен, что время идет так быстро.
— Госпожа, защити вас Аллах, я никогда бы не догадалась, что у вас такой взрослый сын. Вы сами еще молоды — храни Аллах вашу красоту!
Нур Бану улыбнулась, слушая эту лесть и суеверное предубеждение, сопровождающее ее. Возможно, она вспомнила, как сама когда-то отреклась от своей веры и научилась восхвалять Аллаха. Затем она снова заговорила:
— Мой Мурат так хорош и прекрасен, как только может желать любая мать. Однако я очень сильно беспокоюсь за него, потому что за последние год или два — с тех пор как мы впервые прибыли в Кутахию — он очень пристрастился к курению. Опиум, конечно, не такой уж страшный грех. Я сама добавляю немного в кальян время от времени. Но он так молод — и ему все дозволено! Мне сказали, он не занимается больше ничем, кроме как получать удовольствие. Он отказался сопровождать нашего господина к персидской границе, и его дворец, как советника и друга, в военное время был занят пленными янычарами.
Он не посещает правительственные сессии его отца, не тренируется с оружием, не развивает свои умственные способности чтением или диспутами. Даже поэзию и музыку он принимает только как сопровождение своим трансам. Если музыка становится слишком прекрасной или стихи слишком восторженными, он сразу же отсылает исполнителя, чтобы тот не отвлекал его от зыбких галлюцинаций. И его друзья тоже под стать ему — все слабые, бледные мальчики, разделяющие его зависимость.
Возможно, я слишком волнуюсь. Он все же еще слишком молод. Но я его мать. И хотя я и не знаю воли Аллаха, но возможно, после смерти его деда и затем его отца — Аллах, защити их обоих — он станет султаном. Что это за занятие такое для человека, который должен будет вести в бой армии? Но будет гораздо хуже, если им будут управлять министры и советники, которые только и будут желать свергнуть его. Даже сейчас он с легкостью отдает кольцо со своего пальца и мешок грашей за опиум, если ему говорят, что он какой-то особенный. Если он делает это сейчас, когда ему восемнадцать, останови его Аллах, что же будет дальше, когда ему будет сорок? — Нур Бану тяжело вздохнула и покачала головой.
Затем она продолжила:
— Аллах мой свидетель, я как мать сделала все возможное, чтобы помочь ему. Я ворчала и умасливала его, и, как видно, все это ему не очень нравилось. И поэтому я теперь знаю, что он никогда снова не придет навестить меня, даже на праздниках. Я шью ему одежду. Я своими руками пеку ему угощение, которое он любит. Но что из этого? Он всегда может исчезнуть в мире, в который мне нет доступа. Вначале, конечно, я думала, что он просто молод и ему скучно в этом маленьком городе и, когда его отец не давал ему девушек (Селим сам любит их слишком сильно), я присылала их ему. Ты знаешь Азизу?
— Да, — ответила Сафи. Она знала эту девушку.
— Она разонравилась ему через неделю. Затем я послала ему Белквис. Ее ты тоже знаешь.
— Да, — сказала снова Сафи.
— Знаешь, что он мне сказал после Белквис? «Мама, — сказал он, — не присылай больше никаких глупых девчонок. Это такая скука! Они только крадут мое время». Мой родной сын стал мужчиной, который даже не беспокоится о продолжении своего рода, и что же это за мужчина? Он не должен становиться султаном, у которого нет наследников. Он должен иметь их хотя бы для своего народа, чтобы, по крайней мере, оградить его от гражданской войны. Он просто обязан дать им наследника. Он не должен быть евнухом! — Нур Бану резко оборвала свою страстную речь и обратилась прямо к Сафи:
— Теперь, моя дорогая, поговорим о главном. Теперь ты знаешь, почему я купила тебя и привезла сюда?
— В действительности, госпожа, я не знаю, — призналась Сафи, добавив, что она озадачена и удивлена таким поворотом в разговоре.
— Потому что, — произнесла Нур Бану, — потому что ты, моя дорогая, должна излечить моего сына от его пагубной зависимости.
XXX
Сафи от неожиданности остановилась, и маленькая чернокожая девочка, которая несла за ними зонтик от солнца и старалась не пропустить ни слова из их разговора, столкнулась с ней. Когда извинения рабыни и проклятья в ее адрес были исчерпаны, Нур Бану снова заговорила:
— Мой Мурат необычный человек. И ему нужна необычная девушка.
— Белквис и Азиза красивые девушки, — запротестовала Сафи.
— Да, но это девушки, которых всегда можно найти на рынках. Славянские девушки из походов султана — я могу купить двух или, может быть, трех, если хорошо поторговаться, за те деньги, которые я заплатила за тебя. «Нет, нет, — сказала я себе. — Моему сыну нужно что-то очень необычное».
Поэтому я ждала своего времени, притворившись, что я поняла его предупреждение: «Никаких твоих девушек, мама». Но все равно я приказала своему главному евнуху, Кизлару Аге, внимательно следить за рынком рабов. Он нашел и привез ко мне много, очень много девушек. Но ни одна из них не подходила. Потом, ранней весной прошлого года — в то время, когда нам надо было покидать Стамбул и ехать в Кутахию, — он привел тебя. «Вот это, — сказала я себе, — это как раз девушка для моего сына».
Руки Нур Бану обхватили талию Сафи с восхищением и удовлетворением амбициозного обладания. Сафи пробормотала что-то в ответ о том, как недостойна она такой милости.
— Но, моя дорогая, ты достойна! Разве ты никогда не смотрела на себя в зеркало? Как хороши твои волосы, это самое необычное и замечательное в тебе. Ты завоюешь его своими волосами. И твое лицо — в нем есть что-то особенное, помимо красивых глаз и губ. Я почувствовала это сразу, как увидела тебя. «Такая девушка, — сказала я себе, — никогда не должна принадлежать Сулейману». И ты, должно быть, догадываешься, что если бы я не увидела тебя первой и не заплатила за тебя больше, ты сейчас скорее всего была бы в гареме Сулеймана в Стамбуле. Но ты была намного важнее для меня и для моего сына, и, ты видишь, я предложила за тебя гораздо больше денег. Поверь, что и для тебя такой исход был лучше уготованного тебе.
Ты думаешь, тебе бы понравилось быть рабыней Сулеймана? Подумай еще, моя дорогая. Он старый человек и уже не может иметь детей. Если он и берет девушек, так это только для того, чтобы согревать свою постель, как делал и старый царь Давид. Если бы ты хоть раз спала с ним — я говорю «если», потому что много шансов, что ты бы и не делила с ним ложе в этой толпе рабынь — у тебя все равно не было бы ребенка. И затем, через три или четыре года (хотя, может быть, и дольше, Аллах может продлить это и на столетие), когда Сулейман умрет — что будет тогда? Конец, и больше ничего. Потому что если ты раньше принадлежала султану, то не сможешь больше принадлежать никому другому. Тебя переведут в холодный, темный гарем в Едирне, и ты будешь гнить там, пока милосердный Аллах не принесет тебе смерть. Ни детей, ни красивой одежды, ни драгоценностей, ничего. Это не жизнь для тебя. Я знала это, как только увидела тебя. «Если Кто-то и сможет сделать султана из моего сына, — сказала я, — то только эта девушка».
Теперь, моя дорогая, ты понимаешь меня? Через три дня мы будем праздновать Ид ал-Адху, праздник в честь паломников из святого города Мекки. Мой сын согласился поделить жертвоприношения со мной, выполнить эту мирскую обязанность. И в этот святой день я хочу преподнести ему тебя. Скажи мне, что ты думаешь об этом? Ты сможешь сделать то, о чем я прошу тебя?
— Да! — ответила Сафи с твердой уверенностью, совершенно забыв, что, говоря о будущих событиях, надо сказать «если Аллах пожелает этого».
Произнеся свое последнее слово, она плотно сомкнула губы. Так обычно делают новобранцы, которым приказывают идти в опасный и ответственный бой. Она знала, что если ей будет сопутствовать успех, ей обеспечена слава. Но если ее постигнет неудача, только смерть может избавить ее от позора. Она подумала об Азизе и Белквис, девушках, которых больше никогда не позовут к их господину Селиму хотя они были обликом прекрасны. Однажды получив отказ от Мурата, в их жизни никогда больше не появится лучик надежды на устроенное будущее.
Две женщины продолжали прогулку по саду, держась за руки, разговаривая и строя планы, пока тени не стали длинными и не настала пора вернуться.
Перед тем как вернуться в дом и присоединиться к остальным девушкам, Сафи спросила:
— Госпожа, есть одна вещь, о которой я должна спросить вас, прежде чем я пойду к вашему сыну.
— Да, моя дорогая, что ты хотела узнать? Ты знаешь, я могу дать тебе все, что тебе понадобится: одежду, драгоценности…
— Нет, меня интересует другое. У вас же есть средства, благодаря которым я могла бы не забеременеть, не правда ли?
— Да, я знаю несколько секретов. Но…
— Пожалуйста, госпожа, откройте мне их, прежде чем я пойду к вашему сыну.
— Что? Что это за разговоры? — воскликнула Нур Бану, убирая в гневе свою руку с талии Сафи. — Ты что, такая же извращенная, как и он, что не желаешь иметь детей? Что же ты за женщина, что так мало заботишься о своем будущем и отвергаешь такой шанс родить сына?
— Госпожа, простите меня, — сказала Сафи. — Я бы очень хотела иметь сына и подарить вам внука, если Аллах будет милостив, я могу только молиться о том. Но ведь первое, что нам надо сделать, это избавить Мурата от опиумной зависимости. Кто может сказать, сколько времени это займет? Я уверена, что не могу доверять ни Аллаху, ни чарам, которые он может дать мне в течение месяца или двух, прежде чем я забеременею, что я одержу победу. Потом, если я стану толстой и некрасивой, у меня не будет никакой надежды избавить вашего сына от зависимости, и мы можем потерять его. До вашего ухода, моя госпожа, дайте мне какие-нибудь средства, которые я смогла бы использовать до моей победы.
Нур Бану недоверчиво покачала головой. Она была женщиной, которая редко благодарила за хорошие идеи, если они не были ее собственными. Но Сафи знала, что женщина все же оценит всю мудрость этого плана, и тогда она получит то, что ей надо.
* * *
Когда они расстались у выхода из сада, старшая женщина стояла и наблюдала, как молодая девушка уходит, высокая, грациозная. Казалось, что она не идет, а танцует.
«Да, — поздравила она себя. — Я сделала правильный выбор. Очень правильный».
Но внутренний голос продолжил: «Возможно, слишком правильный?»
XXXI
Сафи проснулась поздно утром. Гарем лег спать поздно, и она смогла насладиться приятным сном, но даже во сне она помнила, что наступает знаменательный день. Сегодняшний вечер ознаменует великий праздник, Ид ал-Адху.
«Для меня он будет вторым рождением», — прошептала она себе. Она пошевелилась и обнаружила, что вся покрыта лепестками роз. Она вспомнила, какой ароматно-приятной прохладой они одарили обнаженное тело, когда ее в первый раз укрыли ими. С вечера лепестки были свежими и сочными, но тепло ее тела иссушило их, и теперь при каждом движении их дурманящий аромат впитывался в ее кожу.
Она приподняла руки к глазам, чтобы прогнать остатки сна, но обнаружила свои руки завернутыми в белый и желтый шелк. Тогда Сафи вспомнила, что не должна ничего делать руками.
Предыдущий вечер предстал перед ней во всех деталях. Ее сознание проснулось, освободившись от ночных фантазий. Снова она увидела, как огромные медные лампы-фонари излучают свой золотой свет на весь гарем. Несколько женщин сидят колено к колену на диванах и коврах на полу; свет освещает каждую капельку пота в изгибах тела. Посередине Нур Бану раскладывает шелковое одеяло, полное старых высушенных листьев, которые она называет хной. Сафи слышала это название и прежде в Венеции. Обычно его употребляли в рассказах о женщинах, стареющих и начинающих седеть, которые вдруг появлялись в обществе с роскошными волосами рыжего цвета. Здесь, в Турции, она видела, как женщины помещают пальцы в сосуд с хной после ванны, чтобы укрепить ногти и окрасить кончики пальцев в цвет переспелых персиков.
Сейчас Нур Бану разбавила эти листья свежей розовой водой до образования пасты. Когда она сделала это, паста имела неприятный темно-зелено-серый цвет и запах, как из конюшен.
Но приходилось терпеть. Горшок с пастой поставили перед коленями Сафи, и она подала свою правую руку девушке. Самой тонкой палочкой девушка начала выводить на ее коже замысловатые узоры. Восторженные разговоры и комментарии, а также поддержка всех остальных девушек в комнате скрыли тот факт, что работа художницы заняла почти более часа.
Когда это закончилось, Нур Бану подержала ее руку над блюдом с раскаленными углями. Затем старшая женщина положила золотую монету в ладонь, завернула ее в шелковые бинты и наконец закутала все шелковой повязкой. Потом весь процесс повторился с левой рукой.
Конечно же, Сафи понравилось быть в центре такого внимания, но ее тело было в капкане и жаждало свободы. Ее горло пересыхало от жажды, желудок сжимался от голода, а мочевой пузырь болел от невозможности облегчиться. Голова кружилась.
Грубые шутки слышались между старшими женщинами о том, как мужчины устанавливают свое господство и женщины должны притворяться, что они подчиняются. «Неужели эта насильственная пассивность служит, чтобы научить меня этому? — думала Сафи. — Нет. Очарованность этой защитой побуждает эти разговоры, но я не поддамся. У меня есть сила пережить эту пассивность, чтобы достичь еще большей силы».
— Я не настолько умела в этом, как наша госпожа Нур Бану, — извинилась Есмихан. Ее рука была мягкой от полноты, белой, теплой и тяжело надавливала на руку Сафи: так поглощена была художница выполнением своей работы.
— Нонсенс, — Нур Бану наблюдала за работой очень внимательно. — Кроме того, девушка, которая готовится потерять девственность, по желанию Аллаха, должна считать это благодарностью, особенно в присутствии тех, кому это пока не дано.
Есмихан и Фатима, ее младшая сестра, которая сидела рядом, густо покраснели на это замечание их мачехи. Они были почти одного возраста с Сафи и обе были дочерьми Селима, принцессы королевской крови. Этот факт выдавался суффиксом «хан», который добавлялся к имени. Сафи провела много времени с ними, изучая пухлые счастливые лица и полные красные губы, которые всегда улыбались под желтым цветом. Так как они были наполовину сестрами Мурата, она могла найти в них общие черты.
— Не беспокойся, — Есмихан угадала мысли Сафи и, наклонясь над ее рукой, которую она разрисовывала, прошептала: — Я совсем непохожа на нашего брата.
Старшая женщина снова пошутила, позоря мужчину, кто не мог защитить себя и был скован своей мужской натурой.
Однако высказывания вокруг нее не могли отвлечь Сафи от размышлений. После того как обе ее руки и обе ступни были раскрашены и укрыты повязками, ей наконец-то разрешили воспользоваться уборной, что она не могла сделать без посторонней помощи, затем ей предложили поесть и попить. В это время остальные обитательницы гарема украшали себя оставшейся хной.
Немного позже начались танцы, которые продолжались, пока не погасли фонари. Сафи едва могла сдерживать себя. Удары барабанов так и подмывали отбить ногами такт, но это было запрещено, запрещено, запрещено. Ей ничего не оставалось делать: она должна была оставить танцы тем, кто был не так ограничен в движениях.
«Гарем совсем не похож на монастырь», — думала Сафи. Ей было интересно, что сказала бы ее тетушка об этих сценах на маленьком пространстве напротив нее.
Одно дело было танцевать, как ее учили, чувствуя повороты своего тела в такт ритма. Другое дело было сидеть и следить, чтобы длительная и кропотливая работа Есмихан не была повреждена. Она не могла даже хлопать танцовщицам.
Так что же, эта ночь была именно для этого? Сафи чувствовала напряжение в плечах и руках, которое проникало вглубь, в ее сердце. Самым большим облегчением для нее сейчас было бы высвободить свое тело, сняв все эти повязки с рук и ног.
Есмихан и Фатима начали танцевать, пытаясь изобразить своего брата. «Они не так уж и почтительны к нему», — подумала Сафи. Можно ли представить себе, как монахини пытались изобразить их наставника? Танец изображал молодого человека иногда полным почтения, иногда шатающимся от опиума, иногда кипящим от гнева.
«Хотят ли они прогнать мысли о Мурате из моей головы? Если я буду любить этого мужчину буду чтить его, как господина, почему они его так изображают? Может быть, это их передразнивание отвечает на тот голод, который я чувствую?»
Но затем Сафи поняла, что этим танцем они дают ей совет. Они предоставляют ей силу объективности, отказа воспринимать внешний мир мужчин слишком серьезно. Ведь ее собственный танец с Муратом может закончиться по-разному: может быть, она понравится ему, а может, его безумное увлечение одержит верх, в любом случае сестры обещали, что они поймут и поддержат ее.
Лампы светились и накалялись, как чайник на углях. Музыка возрастала, и дочери султана, устав от своих усилий и смеха, уступили место другим. Другие руки и ноги переплетались в фантазиях и поворотах, выглядывая из богатых шелков и газа. Ни одна девушка из монастыря и представить себе не могла, что в эту ночь увидела и узнала Сафи. Но от девушки из монастыря, когда она выходила замуж, ожидались совсем другие вещи, чем от наложницы, которая должна была пойти к наследнику султана.
В конце вечера дорогу уступили Белквис и Азизе. Сафи подумала, что она сможет увидеть Мурата и в их танцах тоже, но это было совершенно другое изображение принца. Две молодые рабыни кружились и выгибали спину, ударяя своими деревянными ложками все быстрее и быстрее. Колебания их конечностей усиливались, металлические украшения на талии звенели и переливались в свете ламп.
Горло Сафи иссохло, ее грудь сжималась от чувственного желания, и никакой гранатовый сок не мог ей помочь. Приближалась развязка. В конце танца девушки бросились друг к другу в объятия и зарыдали.
Сафи тоже застонала и закрыла глаза. Когда музыка стихла, Сафи отвели спать, чтобы как можно быстрее приблизить день праздника.
XXXII
Итак, Сафи открыла глаза в тот день, когда должен был состояться Ид ал-Адха. Паста хны, которая сейчас остыла, казалось, — в отличие от лепестков роз — не могла впитывать в себя жар тела и дарить комфорт. Даже в полудреме, перед тем как окончательно проснуться, Сафи чувствовала, что она как будто окутана холодной паутиной. Она хотела заглянуть за повязки и посмотреть, что там получилось, но поборола свое желание, чтобы не испортить весь эффект.
Сафи хотелось еще очень многого. О, она хотела так много знать! Но все, даже желание, надо приостановить сейчас! Только не сейчас. Вечером…
Сафи не должна была даже непроизвольно двигать руками во сне, поэтому неуютная неподвижность сковала ее плечи. Лежа среди подушек, где она спала со всеми остальными девушками, Сафи думала: «Сейчас я беспомощна. Неужели мне придется лежать здесь целую вечность?»
Есмихан и Фатима, увидев, что она проснулась, пробрались к ней с усмешками и стали посыпать ее розовыми лепестками. В своих шелковых варежках Сафи не могла защищаться, и ей пришлось подчиниться — и наслаждаться. Другой прохладный, ароматный поток был заменен теплыми объятиями и поцелуями двух сестер. Другие женщины зашли в комнату, неся поднос с завтраком, который состоял из любимых Сафи «маленьких турецких сладостей».
— Нет, нет! — закричала Есмихан. — Ты не должна прибегать к помощи своих рук.
И она и Фатима приступили к ее кормлению и продолжали укладывать в ее рот аппетитные маленькие кусочки, пока Сафи не взмолилась:
— Хватит! Если я съем еще хоть немного, я просто взорвусь.
— Нам надо сделать еще так много сегодня, — торопила всех пришедшая в комнату Нур Бану которая нервничала и потому не могла смотреть на съестное. — У тебя больше не будет времени на еду. И на будущее запомни: ты не должна есть мясо, лук-порей и приправы в любом случае. Женщины, которые это едят, со временем теряют привлекательность.
Однако в течение дня Сафи обнаружила, что поднос с благоухающими фруктами и лакомствами всегда находится где-то недалеко и кто-то всегда может положить вкусный кусочек в ее голодный ротик.
Наконец ее подруги подняли ее с кровати, и весь гарем, сопровождаемый потоком лепестков роз, смехом и песнями, повел ее в ванны цитадели. Сафи уже привыкла к потокам воды и пара. Теперь, как любая уважающая себя мусульманская женщина, она чувствовала себя грязной, если не принимала ванну дважды в неделю, особенно во время летней жары.
— Невеста принимает ванну за день до церемонии, потом ее разрисовывают хной. — Пока они шли, Нур Бану объясняла это Есмихан и Фатиме (девушкам, которые будут законными невестами) больше, чем Сафи. — Потом день невесты занят обрядами, которые делают ее официально женой в глазах мира. Купанье рабыни — это тоже законно в данном случае. Поэтому мы все искупаемся сейчас, до торжества, пока мужчины заняты молитвами.
— Но вначале давайте посмотрим на ее руки, — приказала Нур Бану, прерывая обычный ритуал принятия ванн, когда они разделись и вошли во вторую комнату. — Если краска остается на коже слишком долго, она почернеет, и это будет плохим предзнаменованием.
Есмихан торжественно развязала повязки сначала на одной руке, потом на другой. Золотые монеты выпали из ладони Сафи на ее колени.
— Держи их, — сказала Нур Бану. — Они твои.
Это были первые монеты, которые действительно были ее собственностью — первые в ее жизни. Сафи сжала их так крепко, как только могла, хотя руки не слушались ее. Эти монеты были для нее чем-то большим. Если это рабство, то этот институт слишком уж опорочили.
Она забыла эти приятные мысли, как только со страхом приблизилась к потоку воды. Хна стекала вниз ручейками с ее рук и ног. Ее руки теперь были свободны, но на них выступили вены и они казались руками старухи. Однако, внимательно их осмотрев, Сафи увидела, что рисунок был не темным, а, наоборот, прекрасного, теплого ярко-оранжевого цвета, как зрелый сочный фрукт. Цветные точки складывались в изображения тюльпанов и другие замысловатые рисунки, а ногти были изящно накрашены. Все вокруг смотрели на Сафи с восхищением. Когда она пошевелила рукой, то увидела, как нарисованная бабочка замахала крыльями. До этого ее руки были просто частью ее тела, которые можно было показывать даже на базаре. Но хна превратила их в нечто волшебное и удивительное.
Девушки, которые ее мыли, старались не дотрагиваться до ее ног и рук. Но это не имело значения, потому что краска останется яркой в течение недели или даже больше. Все же остальные части ее тела были выскоблены так жестко, что она даже боялась, что останется без кожи. Однако кожа осталась невредимой и, когда девушки закончили, даже стала очень мягкой и нежной, как у ребенка, и приобрела нежно-розовый цвет.
Затем с этой нежной кожи был удален каждый волосок. Пара женщин, мастериц в этом деле, приготовляли специальный ароматный состав для невест, с помощью которого с их тела удаляли волоски. Состав был изготовлен из двух частей сахара и одной части лимона, который варили, пока сахар не закристаллизовывался, а потом наносили на определенные части тела. После того как состав застывал, его убирали с тела резкими быстрыми движениями. Руки Сафи, ее ноги и также лобок были теперь гладкими, как у пятилетней девочки.
Затем коже следовало дать отдохнуть. Это делалось при помощи масла и рисовой муки, смешанных с медом и ароматными специями. В жаре паровых ванн Сафи начала чувствовать себя, как пирожок, который выпекали для праздника.
Следующая ванна должна была придать коже аромат и нежность. Пока все это продолжалось, Есмихан и Фатима повторяли слова «слава Аллаху!» снова и снова, как какую-то песенку. Это была молитва, чтобы прогнать злых духов, которые могли украсть красоту. Девушки творили свои заклинания, пока Сафи была нагой и незащищенной.
Солнце уже было в зените, и его длинные лучи проникали в бани сквозь высокие окна. Волосы Сафи были вымыты в воде, настоянной на розах и гелиотропе. Затем, расположившись нагой на белоснежных подушках и полотенцах, она отдала себя в руки массажистки.
«Теперь тесто месят, — думала Сафи, — делая его воздушным для молодого господина».
Вспоминая восхитительные пасхальные булочки из своего итальянского детства больше, чем тонкую выпечку, готовившуюся в цитадели, Сафи то дремала, то засыпала, то погружалась в сладкие мечты в течение всего жаркого полудня. Эта полудрема позволит ей оставаться свежей и активной в продолжение всей ночи.
* * *
В то время как сильные руки массажистки ласкали ее мягкую, нежную розовую кожу, Сафи начала бессознательно двигать своими бедрами в такт массажу. Массаж закончился сильным хлопком по ягодицам.
— Оставь это для моего брата, — пошутила Есмихан.
Только что выйдя из бани, дочь Селима обнаружила, что влажный конец полотенца был более пригоден в качестве хлыста для нагого тела, чем для осушения его.
— Ах ты, маленькая негодница! — вскрикнула Сафи, отстраняя руки массажистки, быстро вставая на пол и хватая свое полотенце. Она начала медленно подходить к Есмихан. Никто не остановил их, и битва продолжалась по всему бассейну.
Крик двух девушек от смеха и боли эхом отдавался от мраморных стен и привлек сюда Нур Бану из коридора, где она ожидала мужчин. Ее гнев был велик и сразу же остановил девушек.
Нур Бану не тратила время на нравоучения или извинения, так как отметины от полотенца Есмихан на коже Сафи надо было немедленно смазать маслом, в противном случае они могли бы остаться и до следующего дня.
В то же время губы Нур Бану улыбались, она была рада видеть свою подопечную в таком хорошем расположении духа. Сафи могла сказать, что если старшая женщина и была осторожна, то лишь для того, чтобы быть уверенной, что Сафи не растеряет своего задора до ночи.
— Мужчины возвращаются с молитвы, — произнесла Нур Бану, когда опасность миновала. — Вы можете увидеть их отсюда в коридоре. Поторопитесь, поторопитесь!
XXXIII
— Тетушка, можно мы возьмем Сафи с нами, чтобы она тоже посмотрела? — просила Есмихан. — Ее волосы высохнут намного быстрее там, на солнце.
Нур Бану дала свое разрешение, и теперь туалет начался со всей серьезностью.
— Овец приведут во двор, — сказала Нур Бану, ее голос заглушался стуком за решеткой.
Сафи поднялась с колен Есмихан, где она отдыхала, пока девушка расчесывала и укладывала ее волосы. Вертя головой то в одну сторону, то в другую, Сафи наконец-то нашла ракурс, откуда могла видеть почти весь двор.
— Стой спокойно! — просила Есмихан. — Я спутаю твои волосы.
Но Сафи не могла не сопротивляться. Большая компания во дворе были, конечно же, мужчины. Грязные крестьяне, стоявшие по периметру, молча наблюдали за движениями более преуспевших, находившихся под знаменем в центре. Это могло бы быть костюмированным представлением в доме Фоскари. Сафи бросило в жар, она была благодарна за это напоминание о ее доме. Не только актеры, но и все мужчины одевались здесь в такие наряды, которые ослепляли своей роскошью и богатством, особенно когда драгоценные украшения блестели на солнце.
— Кто из них твой брат? — спросила Сафи у Есмихан, сама удивляясь своей смелости, и, затаив дыхание, ожидала ответа.
— Он там, — Есмихан указала кончиком расчески. — Стоит рядом с моим отцом. Мурат — вон тот молодой человек с коричневыми фазаньими перьями в голубом с золотом тюрбане.
Сафи почувствовала, как ее сердце забилось при этом упоминании, но долговязый молодой человек никак не мог продемонстрировать себя с этого расстояния, хотя в его фигуре и отсюда ощущалась определенная незаинтересованность и усталость. Его отец, наследник трона Селим, конечно же, опережал его, следуя за тройкой пастухов, которые с трудом удерживали контроль за стадом.
— У животных течет кровь? — Сафи забыла о том, где должно быть ее внимание.
— Нет, — сказала Есмихан.
— Еще нет, — добавила Фатима.
— Это отметки для священного жертвоприношения красной краской на их белой шерсти, — объяснила Есмихан.
— Теперь понятно.
«Здесь нечего бояться, — сказала себе Сафи, когда откинулась назад, чтобы Есмихан могла намазать ее волосы ароматным маслом и затем снова расчесать. — Всего-то несколько горячих нетерпеливых мужчин и грязные овцы».
— О, твои волосы блестят, как золотые цепи в магазине ювелира, если за ними правильно ухаживать, — объявила принцесса.
В это время другие масла, смешанные с духами, были нанесены на кожу Сафи вместе с кремом из хны для поддержания краски.
— Яма для жертвоприношения уже вырыта, — сказала Нур Бану.
Сафи наклонилась к решетке и снова посмотрела. Она видела Селима, помогавшего пастуху, что боролся с первой овцой.
— Одна овца для каждого члена дома, — объясняла Есмихан. — Агнец мужского пола определенного возраста.
— Мужского пола? Даже для женщин?
— Да. Без пятна.
Сафи заставила себя обратить внимание на фазаньи перья. Было трудно представить, что путь к тому, о чем она всегда мечтала, лежит через эту непримечательную фигуру. Да, непримечательные двери всегда было легче открыть. Она вспомнила Андре Барбариджо и молодого Виньеро, не сожалея ни об одном. Они были позади; со временем там будет и Мурат.
В настоящем ее больше интересовало, какая же овца ее. Или рабыням не дают ни одной? «На следующий год у меня будет одна из самых лучших овец», — уверила она себя.
В этот момент личный раб Нур Бану вынес одеяние, которое она сама выбрала для своей будущей снохи. Вначале, конечно же, были великолепные шаровары из прекрасного темно-красного шелка и прозрачная нижняя рубашка, которая была отделана тончайшим кружевом, таким же мягким, как паутина паука. Елек, или длинный до пола жакет, был цвета сирени и украшен по лифу бордовыми и золотыми нитями в форме распустившихся роз, каждая с тремя жемчужинами в центре.
Жакет расширялся ниже бедер, и это позволяло свободно передвигаться. Затем вокруг бедер Сафи был завязан пояс из темно-красного бархата, он был завязан таким образом, что при ходьбе золотая бахрома на его краю звенела, ударяясь о левое колено. Пояс был украшен пятью аметистами размером с миндаль. Аметистами были также украшены ниспадавшие чуть ли не до плеч серьги, которые Нур Бану продела в уши Сафи. Во всех же других драгоценностях не было такой гармонии. Все они были принесены членами гарема для этого случая, потому что все очень беспокоились за Сафи.
Так как все это ей не принадлежало, Сафи очень быстро потеряла к ним интерес и даже не стала их рассматривать. Она наклонилась к решетке, чтобы посмотреть во двор еще раз.
— Наш господин Селим перерезает овце горло, о, так нежно, — сказала она. — И при этом еще что-то говорит. Что он ей говорит?
— Он произносит молитву, — голос Есмихан доносился откуда-то снизу, где она боролась с застежкой на одежде Сафи. — Как сказано в Коране: «Напомни об Аллахе над ними».
Самые разнообразные браслеты были надеты на руку Сафи, начиная с запястья и заканчивая предплечьем. Цепочки, кольца, ножные браслеты тоже были добавлены к ее образу, пока Сафи не воскликнула: «Пожалуйста, остановитесь! Я едва могу двигаться!»
Немного подумав, Нур Бану отступила, и пока старшая женщина давала свои следующие указания, Сафи вновь подбежала к решетке. В этот раз она вскрикнула от ужаса: пять овец бились в предсмертных судорогах, а из шестой кровь сливалась в жертвенную яму.
— Почему… почему он их убивает?
— А ты что, — ответила Есмихан, — ты разве никогда до этого не ела мяса?
— Как быстро он орудует ножом! — Нур Бану наклонилась над плечом Сафи, чтобы взглянуть. — Животные даже не успевают оказать сопротивление.
Волосы Сафи покрыли золотой пылью, подобно тому как пекарь покрывает свою выпечку сахарной пудрой.
— Слишком много золота, — лепетала Есмихан счастливо.
Нур Бану взяла пиалу с золотой пылью себе и проговорила с искренней обеспокоенностью: «Ты думаешь, ему не понравится?» — и критически осмотрела девушку.
Волосы Сафи были заплетены в четыре толстые косы, концы которых были распущены, чтобы были видны природные кудри.
— Мой сын, защити его Аллах, никогда еще не выглядел таким привлекательным, — произнесла с гордостью Нур Бану, посмотрев еще раз через решетку.
Сафи тоже посмотрела, но увидела только, как пастух протыкает ногу убитой овцы.
— Еще несколько ударов ножом, и он легко сдернет с нее шкуру, — сказала Нур Бану.
Сафи почувствовала легкую дурноту и наклонилась к решетке, чтобы не упасть.
Тем временем к ее маленькой красной шапочке, украшенной жемчугом, прикрепили длинную прозрачную вуаль. Красные расшитые тапочки из телячьей кожи завершали ее костюм. Затем ей соответствующим образом накрасили лицо: глаза получились миндалевидными, брови в форме полумесяца, щеки цвета пионов, а рот напоминал цветущую розу, которая гармонировала с розами на ее жакете.
— Мясо отделено. Как говорит священный Коран: «Когда они умерли… накормите нищих и просящих…» Как бедняки восхваляют щедрость нашего господина! Но пойдемте, — сказала Нур Бану, прерывая саму себя, — пойдемте, девочки. Повар относит нашу порцию на кухню. У нас слишком мало времени, чтобы его терять!
Теперь весь гарем перебрался из бань в главную часть дома, у них действительно было мало времени от вечерней молитвы — до того часа, когда двери апартаментов Мурата будут открыты.
Вдали от решетки и этого ужасного зрелища мужество Сафи вернулось к ней. Красота, которая отражалась в зеркале, не могла быть разрушена никаким рабством. И было ясно, что такая девушка была предназначена только для сильных мира сего.
Поэтому во время вечернего намаза Сафи смотрела на свое униженное положение так же, как на турецкие танцы и песни, которые ей пришлось выучить. Между строками арабской молитвы Сафи удалось втиснуть небольшую молитву Святой Екатерине, которой ее научила тетушка. Такую молитву следовало произносить в день свадьбы, если бы она вышла замуж за того низкого корфиота. Слишком большая милость от небес, думала Сафи.
В суете, которая последовала дальше, когда слуги начали убирать коврики, Нур Бану позвала Сафи к себе. Рассматривая ее, она с удовлетворением покачала головой.
— Если он не захочет тебя, — сказала она, — то никогда не станет султаном — если так желает Аллах.
Затем она нежно расцеловала Сафи в обе щеки и сунула две небольшие коробочки в руки девушки. Сафи по очереди открыла их. В каждой из них лежало приблизительно две дюжины предметов, размером и формой с палец — черных в одной коробочке, желтых в другой, — от которых исходил медицинский запах.
— Что это?
Нур Бану ответила, произнеся слово «фаразих», которого Сафи до этого момента никогда не слышала и не знала на итальянском, даже если кто-то и когда-то произнес его. «Маточное кольцо» — этого слова не было в словарном запасе девушки из монастыря.
— Нет, не дотрагивайся до них, — предупредила ее Нур Бану, и Сафи послушно убрала свои любознательные пальчики. — Жар тела расплавит их. Ты должна положить одну желтую внутрь перед актом, а черную после.
— Из чего они сделаны?
Нур Бану в удивлении подняла свои брови, как будто она хотела проникнуть в глубь души Сафи. Неужели девушка сама собирается изготавливать это средство? Эта мысль была настолько ошарашивающей, настолько невообразимой, что она сразу же отбросила ее.
— Желтая, — сквозь зубы произнесла Нур Бану, — это вытяжка из соцветия граната, смешанного с квасцами, рожью, миррой, чемерицей и бычьей желчью, а также курдючного жира овцы, чтобы она могла растворяться. Черная сделана из вытяжки колоцинта, брионии, серы и семян капусты на основе смолы.
— И все эти формулы одобрены Айвой?
Брови Нур Бану поднялись еще выше.
— Да, — прошипела она.
Сафи легонько усмехнулась, с радостью поняв, что она на какое-то время приобретает власть над своим телом.
— Тогда я знаю, что они будут работать, — легкость и непосредственность в ее голосе послужили извинением, и брови старшей женщины опустились на свое обычное место.
— Да, теперь ты не забеременеешь долгое время.
XXXIV
Воздух был совершенно другим в мабейне, в этом странном полумире между миром мужчин и миром женщин. Он казался темнее и тяжелее. Пыль не могла быть уничтожена даже проветриванием в течение всего дня.
У Нур Бану было время до прихода Мурата расположить все по ее усмотрению. Это она делала с аккуратностью и хвастовством, как в театре. Светильники зажжены и поставлены во всех нишах. Чашки и подносы с орехами и сладостями были поставлены на низком столике в таком изобилии, что он даже заскрипел под тяжестью лакомств. Подушки на диване были взбиты и уложены для четырех человек: одна для Нур Бану, две другие, положенные рядом, — для Есмихан и Фатимы, сестер, которые тоже будут присутствовать при этой встрече, и четвертая для самого принца.
Ряды прекрасных рабынь (Азиза и Белквис все еще надеялись на что-то и были среди них) стояли у стены со скрещенными на груди руками и склоненными головами, ожидая приказаний их госпожи. Но Сафи не будет свидетельницей настоящего представления, которое начнется с приездом Мурата. Как только послышался восхищенный шепот: «Он идет! Он идет!», двери гарема были тихо, но быстро закрыты, и Сафи пришлось остаться на женской половине.
Из-за шумных объятий и приветствий Сафи сначала не могла ничего расслышать. Первое, что она услышала, был голос, слишком тонкий и слабый для мужчины (но это могло быть из-за скуки, думала она), который произнес: «Дорогая мама, отошли всех этих глупых девушек прочь».
Теперь двери гарема открылись, и рабыни покинули комнату. Сафи могла прочесть все, что случилось, на лицах девушек, которые еще надеялись на что-то, несмотря на предыдущее плохое начало. Они были ужасно разочарованы, и это было столь явным, как будто они смотрели сквозь стекло. Другие приветствовали Сафи улыбками и шептали: «Благослови тебя Аллах», потому что все шло по замыслу Нур Бану.
Теперь оставшиеся наедине члены дома, должно быть, уже сели и Нур Бану предлагала сыну угощения со стола. Мясо от жертвоприношения должно быть уже внесено. Мурат ест его с гарниром из риса, бобов и йогурта с огурцами. Он заканчивает свою трапезу маленьким кусочком своей любимой выпечки из-за вежливости к заботе матери. Теперь шербет. Затем подается розовая вода и ладан для мытья рук. И затем, в конце, мать должна предложить Мурату кальян…
Сафи считала приходы обслуживающих евнухов и проигрывала сценарий снова и снова так много раз, что в ее голове зародилась мысль, что, видимо, что-то может пойти не так, как задумано. Но настоящее действие всегда занимает больше времени, чем воображаемое, и Мурат, наверное, задержался над чем-нибудь до упоминания «кальян», иначе почему до сих пор нет условленного сигнала?
Три громких хлопка следуют очень быстро. Сафи берет кальян у Азизы, и вот она держит его перед собой — сосуд и трубку в правой руке, а маленький серебряный поднос в левой, как ее учили долгое время. Затем Азиза открывает дверь для нее, и она входит в одиночестве в душную комнату.
Медленные размеренные шаги были отрепетированы и кажутся естественными для четырех пар глаз, которые смотрят на нее.
«Четыре, — говорит Сафи себе. — Я знаю, что четыре пары глаз следят за мной и что он смотрит не только на кальян», — хотя она не осмеливалась поднять глаза, чтобы удостовериться в этом.
Сафи поставила кальян и осторожно поднесла трубку принцу, глядя на него только краем глаза, чтобы удостовериться, что она подошла к мужчине. Рука с белыми узловатыми пальцами освобождает ее от этого самого малого бремени и убеждает ее, что она все сделала правильно. Но как только она ставит сосуд на его маленький поднос, Нур Бану говорит ей: «О, моя красавица, я тоже покурю кальян». Это был знак, что события не развиваются так быстро, как надеялись, и что придется, видимо, переложить встречу.
Теперь Сафи казалось, что ее представление было бесконечно. Она вернулась со вторым кальяном и, предлагая его своей госпоже, почувствовала, что Нур Бану тянет время, перед тем как взять трубку в рот, и Сафи сможет поставить сосуд на поднос. Затем ей придется вернуться в гарем — медленно, медленно — взять бронзовую жаровню у Азизы, вернуться и, присев на колени перед каждым курильщиком, положить по горящему углю маленькими стальными щипцами в чашу каждому. Она задержалась на коленях некоторое время, чтобы проверить, хорошо ли закипела вода. Курильщики затянулись, и аромат заполнил комнату. Тогда, и только тогда Сафи смогла пойти в угол комнаты, где жаровня стояла возле ее ног. Так она стояла, скрестив руки и положив их на плечи, наклонив голову, ожидая дальнейших указаний.
Нервная энергетика, созданная тем, что она была постоянно в центре внимания, постепенно покинула ее. Сафи захотелось бросить кальян и сказать вслух: «Эй ты, обкуренный мужчина. Ты что, действительно предпочитаешь это мне?» Но минутой позже, радуясь, что не поддалась этому порыву, Сафи смогла переключиться на разговор. Это было не что иное, как обмен любезностями, и чувствовалось, что Нур Бану уже находилась в состоянии, близком к панике.
Есмихан ничего не говорила. Фатима иногда пыталась помочь хоть как-то поддержать беседу, хихикая при этом, но молодой человек даже не улыбался. Хотя время от времени он произносил слово или два, но они были какие-то вымученные, и по всему было видно, что ему скучно.
Нур Бану приготовила несколько фраз для себя, но она всегда останавливалась на две минуты на репетиции, чтобы сказать: «Хорошо, сейчас он заметит тебя и скажет что-нибудь. После этого — это уже воля Аллаха».
Теперь было понятно, что она действовала не по сценарию, хотя ей всегда хватало слов и она могла проводить много времени, просто обмениваясь любезностями. Нур Бану специально делала длинные паузы, надеясь, что ее сын заполнит их вопросом. Для нее вовсе не имело значения, что это будет за вопрос. Все, что имело значение, это навести его как-то на мысль о Сафи, чтобы он что-нибудь спросил о новой рабыне — ее возраст, как долго она была в гареме, откуда она родом, возможно, ее имя. На этот вопрос не ответят, но позовут саму девушку, которая поцелует край одежды своего господина и затем ответит сама на все вопросы так хорошо, как она только может.
Горьковато-сладкий запах опиума наполнил комнату, но Сафи знала, что он идет из кальяна госпожи, а не господина. Она внимательно наблюдала, когда они готовились. В кальян Нур Бану была положена щепоть коричневого вонючего вещества, но в кальян молодого человека только корица и мастика, смешанные с небольшим количеством отрубей, чтобы состав горел. Это не была фикция, которая должна была обмануть любого курильщика, но была надежда, что вежливость и аромат из кальяна его матери воздержат его от жалоб.
Во время их разговора Сафи не могла не взглянуть, чтобы убедиться, что она дала правильный кальян каждому человеку. Да, яркий блеск серебра был в руке Мурата, в то время как Нур Бану держала зеленую трубку.
Девушка снова быстро посмотрела на молодого господина, и их глаза встретились. Два или три взгляда с интервалом в минуту было достаточно, чтобы уверить Сафи: «Хорошо, в крайнем случае, он не игнорирует меня». Это дало ей пищу для размышлений.
Взгляд, с которым она встретилась, не был глупым. Он светился жизнью и интеллектом. Она даже могла сказать: интересом и юмором. Но было также видно, что все эти хорошие черты были задушены клубами скуки, пассивности, бездеятельности и ученой незаинтересованности, а также опиума. И привести эти качества в надлежащий вид будет не таким уж легким делом.
Еще несколько взглядов уверили ее, что молодой человек находится в сложной ситуации. Что касается всех остальных черт его личности, их было легко разгадать, но это не вызывало у нее восхищения. У принца было тонкое осунувшееся лицо, обрамленное редкой бородой, которая появилась совсем недавно. Кожа лица была раздраженной, воспаленной и бледной. Цвет его бороды казался бы намного естественнее, если бы она росла у более здорового человека. Султанша Курем, его бабушка, была родом из России. Сафи слышала, что ее волосы были рыжего цвета, поэтому было понятно, в кого пошел Мурат.
Кроме того, он был среднего роста — возможно, даже ниже Сафи — с тонкими конечностями, которым внутренняя опустошенность и пристрастие к опиуму не давали набрать вес. И только тот факт, что он носил мужскую одежду, приковывал ее внимание, учитывая, что она уже пять месяцев прожила взаперти исключительно среди женщин и евнухов. Бледно-желтый шелковый восточный летний халат не скрывал костлявости его локтей и коленей, коричневые и голубые полосы на его поясе перекликались с тюрбаном. За исключением перьев и эгрета, не было выбрано больше ничего, чтобы произвести эффект.
Даже в присутствии своей матери и сестер молодой человек развалился на подушках на диване, одной рукой держа трубку кальяна, в то время как другая безжизненно лежала в стороне, и складывалось впечатление, что он в любой момент готов заснуть. И только одна вещь притягивала его взгляд и нарушала сонливость Мурата.
Если быть более точным, это были волосы невольницы, от которых он не мог оторвать глаз, ее волосы, которые золотыми волнами струились из-под вуали. Сафи видела, что он внимательно рассматривает их, как алхимик тестирует достоверность и прочность своего металла. Правда, взгляды его были несколько странными. Сафи видела, как глаза принца то закрываются, то приоткрываются, то смотрят прямо, потом вокруг, открываясь шире и шире, затем закрываются снова. Если бы Нур Бану тоже заметила такое поведение Мурата, она бы расстроилась, оценив это как еще один знак, что ее сын безнадежно потерян в мире видений и снов.
«Хотела бы я, чтобы Нур Бану дала мне маленькую роль в этом фарсе, не связанную с кальяном, — думала Сафи. — Что-то неожиданное и живое, чтобы показать этому молодому человеку разницу между сном и бодрствованием. Если уж она настолько любящая мать, что не может вылить ушат холодной воды на него, чтобы разбудить, я сделаю что-нибудь этакое сама, но что? Ведь я даже не могу прервать их разговор танцем или пением».
Очень скоро у Сафи родился план. Стараясь не двигать своими руками, которые так и оставались лежать на плечах, она медленно сняла кольцо с одного из пальцев. Затем движением запястья, менее заметным, чем вдыхание кальяна, она позволила драгоценности упасть на пол. Его падение на ковер у ее ног было неслышным и незаметным ни для Нур Бану, ни для принцесс, которые были слишком озабочены, придумывая следующие фразы для общей беседы.
Но Мурат все видел. Она знала, что он видит, потому что оба его глаза открылись сразу же и он забыл о сне. Но все же он ничего не сказал, не спросил даже: «Мама, почему вы тратите деньги на такую невнимательную рабыню, которая так неаккуратна со своими драгоценностями?» Скорее всего, это и было бы тем вопросом, которого все так ждали.
Спустя некоторое время Нур Бану признала свое поражение. Она не сказала этого вслух, ее тон не потерял грациозности. Но она начала прощаться, и это было почти то же самое. С сердцем, уходящим в пятки, Сафи подняла жаровню, вынесла ее из комнаты и вернулась за кальяном, к которому ее госпожа уже потеряла интерес. Нетерпеливый взмах руки, освобождающий ее, сказал ей, что молодой человек желал, чтобы его оставили одного и он смог спокойно покурить кальян. Сафи поддерживала дверь открытой для его матери и сестер и последовала за ними в гарем, затем закрыла дверь за собой.
XXXV
Мертвая тишина, с которой Нур Бану приветствовала озабоченных девушек гарема, показала им, что не следует задавать ей вопросы. Они не хотели разделить наказание венецианской девушки — две или, может, три недели игнорирования, разговоров только в самых поносительных словах за ее спиной. В закрытом мире гарема смерть была предпочтительнее позора.
Нур Бану прошла в свою комнату, остальные занялись своими делами, и только Сафи осталась у двери в мабейн, место ее поражения.
«По крайней мере, он не тронул меня, — Сафи пыталась побороть свое огорчение. — К тому же он не султан, таким образом, меня могут отдать другому, когда я снова завоюю благосклонность Нур Бану и она простит меня за то, что в действительности и не было моей виной».
Но все же в те минуты, когда она стояла в одиночестве перед дверью, у Сафи была еще одна последняя надежда: кольцо все еще оставалось лежать там, где она его уронила, на ковре в мабейне. Конечно же, никто не сможет винить ее, если она вернется забрать его.
«Ну и чего ты собираешься этим добиться? — ругала себя Сафи, уже входя в дверь. — Ты что, думаешь, что Мурат будет стоять на коленях и искать сам твое кольцо и в конце концов скажет: «Я нашел его!»?
Нет, конечно же нет. Она вошла в комнату, поклонилась, как ее учили, нашла на ковре кольцо и вернулась к двери в полной тишине. Сафи подумала, что, наверное, комната уже пуста. Чтобы удостовериться, что она не кланялась пустому пространству, девушка подняла глаза и посмотрела на то место, где лежал молодой человек. Он мало что изменил в своей позе, держа в одной руке трубку кальяна, но его глаза на этот раз были полуоткрыты, будто он дремал.
«Лентяй! — чуть не вскрикнула она. — Кто захочет тебя, ты, апатичный, бесполезный мешок с костями? Я стану великой и без тебя, только подожди, и ты увидишь!» И она не колеблясь окинула его таким презрительным взглядом, который выразил все ее чувства так полно, как не выразили бы и слова.
Однако на полпути Сафи остановилась. Что-то в позе молодого человека изменилось. Может быть, это поднималась его грудная клетка, так как он стал дышать чаще, но это было еще спорно. Может быть, это было колено, которое зашевелилось непроизвольно, как это часто бывает во сне. В действительности же то был палец. Указательный палец длинной бледной руки медленно, но отчетливо подзывал Сафи к себе.
Сафи вначале решила проигнорировать такой слабый жест. Но ее амбиции взяли верх над ее гордостью, и она прошла вперед, пока не очутилась прямо перед Муратом, как раз у стола, уставленного почти нетронутыми праздничными угощениями. Молодой человек продолжал внимательно рассматривать ее сквозь полузакрытые веки, пока наконец-то не разразился сухим беззвучным смехом, который исказил его лицо и заставил его тело приподняться.
Потом он заговорил, но он говорил не с ней, а с самим собой вслух. «Хорошо, предположим, ты одурачил ее в этот раз, Мурат, мой старый друг. Она думала, что сможет забрать твои видения с собой, когда уйдет эта старая ведьма, твоя мать. Но посмотри, мы только что доказали, что она не права. Как видишь, она ушла, а видение осталось. Но оно не будет подчиняться твоим командам и внушениям, пока твоя мать была здесь, как и остальные видения. Это очень любопытное видение, что, вероятно, и объясняет, почему оно так похоже на живое существо. Я думаю, Мурат, ты можешь считать, что сегодня ты уже достиг высшего уровня Грез».
Сафи присела на колени перед диваном в попытке доказать молодому принцу, что он вовсе не грезит и что она живая, из крови и плоти, стоит перед ним. Однако это не сработало, поэтому она решила, что должна заговорить.
— Я не видение, — произнесла она, — я не плод вашего воображения. Я такая же живая и реальная, как и вы.
Мурат усмехнулся и покачал головой:
— Все мои видения говорят так. Они делают это, чтобы доказать мне, что моя жизнь ничто, как и они сами. Нет, я не позволю тебе обмануть меня, только не меня.
Он громко рассмеялся, затем широко раскрыл глаза.
— Любопытно, — сказал он. — Хотя все мои видения говорят мне, что они реальные, ты первое, которое не исчезло, когда я открыл глаза.
— Это потому, что я на самом деле реальная, — заявила Сафи. — Ваша мать не положила опиум в ваш кальян, только мастику и корицу. Посмотрите, я вам покажу.
И наперекор протестам, что это нарушит процесс его курения, девушка быстро просеяла золу и настояла, чтобы он посмотрел и увидел, что там ничего не осталось, кроме отрубей и вязкой мастики.
— Я знал это, — надулся принц. — Ты думаешь, я этого не знал? Я знал это с самого начала. Все же ты подошла ко мне с кальяном. Я знал, что там должно быть что-то необычное. Скажи мне, что это было, чтобы я сам мог сделать такое для себя.
— Вы не можете меня так контролировать, — закричала Сафи. — Да, я рабыня и вы мой господин, но я София Баффо, дочь правителя острова Корфу. Я не желала покидать гарем и, чтобы доказать это, я сейчас же вернусь туда. Вы не можете меня остановить.
Сафи приняла позу рабыни, сложив руки на груди, но это было сделано с высокомерием. С тем же самым чувством она немного наклонила голову в знак прощания и хотела подняться, чтобы уйти.
Мурат наблюдал за ее действиями, никак не реагируя, лишь улыбаясь на кривляния его непредсказуемого видения. Однако, пока голова Сафи была наклонена, он ощупал свой пояс, выхватил кинжал и, вскочив с подушек, нанес видению резкий удар.
XXXVI
Это была не очень глубокая рана, потому что Мурат вынул кинжал из ножен не до конца и, кроме того, он никогда не заботился об остроте своего кинжала, ибо никогда им не пользовался. Нанося удар, молодой человек ожидал проткнуть эфемерное видение, сквозь пустоту которого его руки опустятся на стол. Но это был не тот случай, потому что неровные края кинжала вонзились в реальную плоть. Он сразу же пришел в себя.
В свою очередь, Сафи громко вскрикнула от боли и, жестоко наказанная за свою последнюю речь, так и осталась стоять на коленях с наклоненной головой, скрещенными на груди руками, хотя правая рука, которую задел кинжал, дергалась от боли. Слезы потекли из ее глаз, а кровь — из ее руки.
Увидев такое доказательство, Мурат вынужден был заметить:
— О! Я не был бы первенцем моего отца, если она не живая!
— Могу ли я вернуться в гарем, мой господин, — пробормотала Сафи, — и больше никогда вас не беспокоить?
Несмотря на все свои амбиции, она была все же только четырнадцатилетним ребенком, и давление всего этого реального спектакля оказалось ей не по силам.
Однако, прежде чем он смог ответить, гарем сам пришел к ним. Нур Бану открыла дверь, и слова оскорбления в адрес непокорной рабыни уже готовы были сорваться с ее языка. Сцена, которую она увидела — ее сын склонился над девушкой, стоящей на коленях, обеспокоенный больше, чем когда-либо — заставила ее отступить назад на мгновение, и в это мгновение Мурат заговорил:
— Мама, пожалуйста…
Этого было достаточно, и Нур Бану сначала закрыла свой рот, а затем и дверь. Мурат поднялся на ноги и запер дверь за ней на ключ. Когда он снова вернулся в комнату, то нервно хихикал.
— Теперь что мне с тобой делать? — спросил он больше себя, чем Сафи. — Если я отошлю тебя обратно сегодня вечером, мать съест тебя живьем. Таким образом, я полагаю, ты должна остаться здесь. Вот ключ. Уходи, когда ты будешь уверена, что это безопасно. Что касается меня — нет, я не буду больше желать твоей крови. В этой цитадели есть множество комнат, где я могу спать, даже более удобных, чем эта… И ради Аллаха, сделай что-нибудь со своей рукой, пока она не испачкала все твое платье.
Он сел на диван рядом с раненой девушкой и подал ей одну из салфеток, которые лежали на столе среди тарелок.
— Вот, вот, — помахал он ею. — Возьми ее скорей.
Сафи наконец взяла этот кусок ткани и медленно, вздрагивая от каждого прикосновения, стала прикрывать рану. Когда она убрала свою руку с груди, Мурат наклонился и дотронулся до нее, дабы еще раз убедиться, что девушка живая. Взяв конец ее косы, он взвесил ее в своей руке. Затем он позволил косе упасть и посмотрел на тот след, который она оставила на его коже.
— О-о, — он покачал головой, — так я и думал, золотая пыль. Моя мать — ведьма.
Но его скептицизм не остановил его действия, и он снова взял косу девушки в руки, расплетая ее и медленно перебирая волосы своими пальцами. Он нежно снял с головы Сафи украшенную жемчугом шапочку и вуаль и затем снова спросил: «Что же мне теперь с тобой делать?» И снова покачал головой, как будто пытаясь избавиться от мыслей, которые неожиданно пришли ему в голову.
Другие косы расплетались одна за другой, и Мурат наполнял свои ладони живой, теплой роскошью.
— Теперь что же мне с тобой делать? — пробормотал он снова.
— Вы можете… — начала Сафи.
— …могу любить тебя? — прерывая ее колебание и гладя ее волосы обеими руками, он нежно приблизил ее лицо к своему: — Да, я могу. И если Аллах будет милостив, я буду. Я точно буду.
XXXVII
Прошло три дня, прежде чем дверь в мабейне снова открылась и Сафи торжественно вернулась в гарем. Ключ от двери мабейна стал игрушкой для любовников. Они играли с ним в прятки: вначале рабыня прятала его от господина, который притворялся, что хочет уйти, а затем они менялись ролями. Мурат наконец спрятал его под подушками, на которых сидел, и когда Сафи пыталась достать его, он увлекал ее в очередную любовную карусель.
После этого принц спал, раскинувшись всем своим длинным худым телом на подушках, не думая о беззащитной наготе. Сафи тихонько вытаскивала из-под подушки ключ, собирала все одежду, которую могла унести, и бросала ее на пол, оставляя ключ под ней.
— О, Аллах, я умираю от голода! — это были ее первые слова, когда она появилась в гареме.
Обитательницы гарема смотрели на нее странно, как будто они увидели ту, кого уже считали мертвой.
В течение этих трех дней любовники питались только праздничным угощением на столике, слишком охраняя мир, который они создали, чтобы позволить даже глухому слуге зайти с кувшином воды и разрушить его. Они ссорились, как котята, над последней крошкой, затем начинали снова любить друг друга два или три раза, их голод и жажда только добавляли им страсти.
Хотя Сафи могла попросить любое блюдо на кухне гарема сейчас — после трех дней только свиданий, сладостей, ягненка и головокружительной сладости любви, — простая вода и плов звучали более привлекательно.
Пока она мыла руки и обслуживала себя, остальные обитательницы гарема окружили ее, желая услышать увлекательный рассказ. Только смерть гордого льва или пятидесяти мужчин в битве могла сравниться с этим происшествием, по меркам гарема.
— Но какой подарок он дал тебе за такое долгое время?
— Аллах пощадил тебя, мы думали, что он, должно быть, убил тебя.
— Да! Мы уже посылали евнухов, чтобы проверить это.
— Три дня, о милостивый Аллах! Я скажу вам, это могло меня убить.
— Он, должно быть, дал тебе что-то замечательное.
— Давай расскажи нам, что он дал тебе?
В конце концов Сафи умудрилась вставить слово «ничего» в этот поток вопросов.
— Как это ничего?
— Я не верю этому. Она, должно быть, прячет это.
— Но я думала, что это что-то большое, что невозможно спрятать.
— Возможно, это раб?
— Прекрасный евнух в твое собственное услужение?
— Вилла на Черном море? Конечно, он не мог дать тебе что-то меньшее.
— Я говорю вам, клянусь жизнью, — сказала Сафи, небрежно махая рукой с чашей плова, — он мне ничего не дал.
Она съела еще чуть-чуть и затем сказала:
— За исключением, возможно, — если Аллах пожелает — сына.
Она посмотрела прямо на Нур Бану, когда произносила это. Старая женщина даже убавила гордости и спеси, подойдя к толпе и слушая этот разговор. Но она успокаивала себя тем фактом, что все же это был ее план, хотя и был исполнен против ее воли.
Однако в голосе Нур Бану чувствовалась горечь, так же как и в ее словах:
— Он ничего тебе не дал? Хорошо, но ты не могла пользоваться таким успехом и усердно трудиться в течение трех дней и не получить за это ничего.
— Усердно трудиться, госпожа? Вы называете это «усердно трудиться»? — Сафи встретилась с глазами женщины с самоуверенной упрекающей улыбкой. — Хорошо, для тех, кто зовет это усердной работой, должна быть плата. Но я сама получила от этого удовольствие. Много удовольствия, — повторила она.
— Не вините вашего сына, — продолжала Сафи. — Возможно, он подарит мне что-нибудь позже, но когда я уходила, он спал.
— Он?.. Ты хочешь сказать, что ты ушла, пока он спал? Без его разрешения? Ты вышла из комнаты прежде, чем он?
— Да, да, да и еще раз да!
— Но этого просто нельзя делать. Сафи, я настаиваю, чтобы ты вернулась в мабейн и не покидала его до тех пор, пока мой сын не прикажет тебе.
— Есмихан! — Сафи проигнорировала отданное указание и вместо этого повернулась к девушке. — Есмихан, пойдешь со мной в баню? Я и сказать не могу, как хорошо и приятно почувствовать воду! Моя кожа уже покрыта коркой.
Молодая девушка взяла руку Сафи, даже не подняв глаза на Нур Бану. В гареме появилась новая сила, и теперь все об этом знали. Сафи, конечно же, никогда не займет место матери наследника, но сейчас она победила. Мать наследника не могла уже так распоряжаться, как прежде, и это ослабляло ее силу.
— И еще, госпожа, — сказала Сафи через плечо, когда они с Есмихан шли рука об руку по направлению к ваннам. — Госпожа, если ваш сын пошлет за мной (а я предполагаю, что он может это сделать), откажите ему. Да, скажите ему, что я не расположена, и пусть он посылает за мной снова — о, скажем, не раньше следующей пятницы. Да, точно, не раньше пятницы.
Есмихан с трудом сдерживала смех, удивляясь прекрасной храбрости этой девушки — теперь женщины, — которая держала ее руку. Сафи понравилась эта усмешка, и обе, взявшись за руки, как в детстве, побежали прочь.
Сафи и Есмихан были все еще в банях, когда Мурат действительно послал за ней.
— Скажите ему, что я неважно себя чувствую, — ответила Сафи и вернулась к своему мытью.
Посланник вернулся через несколько минут с более жесткой и срочной просьбой.
— Я нехорошо себя чувствую, — снова сказала она с настойчивостью, и Есмихан, хихикая, присоединилась к Сафи, чтобы вытолкать посланника из комнаты.
Затем начали прибывать подарки.
Те, кто раньше щелкал языками от жалости, сейчас замолчали. Вначале это были простые подарки: корзина великолепных персиков; небольшая, хотя и очень милая, шкатулка; потом стали поступать более существенные. Мурат раньше не очень интересовался женщинами, поэтому не собирал в своем хранилище подарки для них, как это делали другие мужчины.
Вскоре, однако, стало ясно, что он нашел наставника по этому вопросу, и его гонцы были посланы в разные города с мешками грашей. Прибыли шелка, драгоценности! Кутахия никогда не видела ничего подобного.
Пользуясь этими дарами, Сафи сама делала подарки, очень внимательно выбирая женщин для этого. Если бы Мурат видел, как мало привязанности у Сафи к вещам, его охватило бы отчаяние.
Только некоторые его подарки она оставила и ревностно охраняла. Это была полудюжина плохо написанных поэм, которые принц вывел своей собственной рукой. Сафи, конечно, не могла сама прочесть их, но их прочитала Есмихан, единственный человек, которому она доверяла, и эмоции, которые они вызвали у нее, были неординарны. О да, поэмы Мурата были просто ужасны. Даже нескольких месяцев знакомства Сафи с турецкой любовной поэзией было достаточно, чтобы понять, насколько плохо было то, что написал принц. У нее всегда был хороший вкус и чувство ритма, воспитанные на итальянской поэзии. Однако неуклюжие закорючки Мурата сделали эти стихи дорогими для нее.
— Скажи мне, что означает это слово и вообще о чем здесь говорится? — спрашивала Сафи у своей ученой подруги. И часто ей удавалось отыскать эхо пути руки принца, которая когда-то двигалась по ее собственному телу, в линиях, нарисованных на бумаге.
— Спасибо тебе, Есмихан, — она благодарила девушку, даже если та повторялась в своих объяснениях.
Затем Сафи аккуратно складывала письмо и клала его в лиф своего платья: надо держать его ближе к сердцу и предотвратить попытки завистливых рук украсть любовное письмо, чтобы наложить на него проклятье. Все же ни подкуп, ни мольбы не могли переубедить Сафи встретиться с принцем, несмотря на то что ее первый порыв был очень импульсивен и страстен.
К концу недели Нур Бану не могла больше терпеть этот беспорядок и нарушение мира и гармонии в ее гареме. Она вызвала девушку к себе в комнату одну, только в сопровождении Кизлара Аги. Огромный белый евнух представлял физическую силу Нур Бану. Это было всецело в его власти: взять любую девушку из гарема и высечь ее хлыстом по ногам, пока она навсегда не становилась хромой, или, менее драматично, по ее спине или ягодицам, чтобы она не могла сидеть, спать или носить прекрасные шелка еще в течение месяца. Сафи представляла искушение, которое явно не однажды испытывала Нур Бану, но старшая женщина не могла позволить такого наказания. Если бы ее сын, расстроенный и увлеченный невольницей, услышал об этом, она могла потерять свое влияние над ним мгновенно и навсегда. Евнух, знала Сафи, был здесь только для того, чтобы добавить молчаливой силы к словам госпожи.
Кроме того, Сафи была протеже Нур Бану — ее личной собственностью, ее собственным произведением из пыли. Поэтому девушка не удивилась, что Нур Бану могла с трудом контролировать свой гнев, когда ее привели к ней в комнату. Но, несмотря на то что Сафи трудно было стоять в соответствующей позе рабыни, со скрещенными на груди руками, усмешка не покидала ее лица.
— Ты думаешь, что ты такая уж умная, моя маленькая синьорина, — сказала язвительно Нур Бану, — играя с моим сыном, как будто он паршивый ремесленник, а ты блудница? Хорошо, ты должна знать, что я узнала сегодня утром. Мурат отправил назад своих поэтов и ювелиров и послал снова за своими друзьями-опиоманами. Ты переиграла с ним однажды, моя девочка, и в течение недели я продам тебя владельцу борделя, где тебе самое место.
Сафи упала на колени, как будто ее ударили, и проигнорировала торжество во взгляде Нур Бану, когда она сделала это сообщение. Хватаясь за отороченный золотом подол ее платья, Сафи начала ее умолять:
— Пожалуйста, поверьте мне, госпожа, я думала только о его благе. Я только хотела помочь ему излечиться. Пожалуйста, пожалуйста, поверьте мне. Позвольте мне еще раз пойти к нему. Я удовлетворю все его прихоти, если Аллах сжалится над таким низким существом, как я.
Сафи не мешкая побежала в мабейн и увидела своими глазами, что опасность действительно усилилась. Принц курил опиум, чтобы побороть свою депрессию. Но и в этом своем состоянии он все же нашел Сафи более подходящим лекарством. Нур Бану знала, что не она одна была победителем в этой битве. Она видела, что ее сын любит эту прекрасную итальянку так, как он никогда не любил мать. Нур Бану пришлось признаться самой себе, что девушка понимала ее сына гораздо лучше, чем она, его мать. Казалось, Сафи знала шестым чувством, что и когда нужно было Мурату. После первого отлучения из гарема девушку не излечили от этого, она только научилась использовать его с большим мастерством.
«Это только техника и доверие действию, разыгранному на огромной кровати в нужное время, — так описывала Нур Бану любовную игру со стороны. — У любой девушки есть инстинкт двигаться и вращаться под своим любовником».
И все же она не прекращала удивляться правильности инстинкта девушки и агонии страсти, в которую погрузился ее сын. Иногда она слышала его стоны и животные выкрики, перекликающиеся с мурлыканьем девушки, — они эхом разносились из мабейна по всему гарему, и мать не могла не слышать их. Если это был инстинкт, то она, Нур Бану, была рождена без него.
Нур Бану, однако, льстила себе, что она тоже однажды в своей жизни познала такую страсть и обожание. Однако, размышляя над нынешней спокойной жизнью, она должна была признать, что лишь случайно оказалась первой любовницей султана, которая родила ему сына и наследника. Он, единственный мужчина, которого она будет любить всегда и который никогда не полюбит ее снова, только однажды темной ночью повернулся к ней для удовлетворения своих естественных потребностей. Каждый раз, когда она потом вспоминала его мерзкое, обрюзгшее тело и винное зловонное дыхание над собой, она испытывала отвращение.
Действительно, тогда она думала, что ее утреннее недомогание — это только отвращение, накопившееся за столько дней. Она никогда не знала страсти как своего господина, так и своей. Если Нур Бану и наслаждалась страстью, так это была страсть к Богу, который в ту ночь улыбнулся ей благоприятным расположением звезд.
Все же как она могла жаловаться? Замечательная белокурая девушка выполнила все, для чего она была куплена. Мурат время от времени курил опиум, но кто же не курит? Не было даже жалоб на то, что он заменил одну зависимость на другую, потому что при поддержке Сафи он начал интересоваться другими вещами, которыми должен наслаждаться молодой человек в его возрасте.
Ценитель и живописи и музыки, ее Мурат очень скоро завоевал себе имя в этих кругах. Он собрал небольшую группу талантливых людей, которые любили его не только за щедрость, но и за его желание учиться, и за его вкус в оценке произведений искусства. Он мог принести миниатюру Сафи, прежде чем купить ее. Теперь ему хотелось, чтобы Сафи присутствовала на концертах, он требовал, чтобы у музыкантов были завязаны глаза и чтобы она сидела рядом с ним, ведь ласки влюбленных делали музыку живой.
Мурат также начал интересоваться светскими делами государства и часто посещал двор, когда там присутствовал его отец. Вернувшись после этого в мабейн, утомленный формальностями, он погружался в объятия своей любовницы, чтобы снять напряжение ее нежными ласками. В постели они часто говорили на разные темы, и случайно, между ласками, Сафи узнала, как работает правительство в Кутахии и во всей Османской империи.
И так получалось не однажды, что проблема, которую не мог решить ни Селим, ни все его советники в течение недели, находила решение в ее быстром уме. Потому что здесь, в гареме, ее ум имел возможность оставаться не стесненным давлением узких личных интересов.
Когда Мурат на следующий день преподносил решение своему отцу, султан был им очень доволен. Молодой принц только пожимал плечами на похвалу и говорил: «Аллах улыбается мне — ведь я засыпаю с его именем».
ЧАСТЬ III Абдула
XXXVIII
Это случилось однажды осенней ночью. Осень стояла уже поздняя, и в воздухе чувствовался холод зимы. И именно этой ночью мне показали мою кровать в цитадели Кутахии, а затем оставили одного. Я должен был смыть со своего лица и ног всю грязь после долгого путешествия. Я шел по длинному широкому коридору который разделял в этом дворце принца женскую и мужскую половины. На одной стороне находились различные комнаты гарема, на другой — двери открывались в комнаты евнухов; здесь также находились две палаты мабейна, где господин и его сын могли наслаждаться своими женщинами. Этот коридор был вымощен неровными камнями и освещался лунным светом сквозь длинный ряд высоких окон.
У меня появилось странное навязчивое чувство, как будто я перешел из одного здания в другое. В этом не было сомнений даже для незнакомца.
В ту ночь яркий лунный свет пробивался сквозь окна, словно струйки сверкающей воды, которая каскадами стекала по стенам — маленькими волнами — на камни вниз. Красота этого пейзажа заставила меня оцепенеть, хотя уже очень долгое время ничто не приводило меня в такое состояние. Я остановился, чтобы насладиться этой картиной в одиночестве, и позволил своим воспоминаниям следовать за этими волнами и перенестись на много-много лет назад. К кораблям и морям, которых я больше никогда не увижу.
В то время как я предавался сладостным воспоминаниям, дверь в одну из комнат мабейна украдкой открылась и чья-то фигура присоединилась ко мне в коридоре, идя по стекающему свету-воде.
На ней не было надето ничего, за исключением тонкой рубашки, которая едва прикрывала ее высокое стройное тело, оставляя шею и нежные плечи обнаженными. По плечам струились золотые волосы. Ее легкие босые ноги ступали по холодному камню со звуком, как будто она шла по таящему снегу. Она куда-то спешила.
Я сразу же узнал ее. Это было похоже на то, как если бы все мои мечты и кошмары за последние полгода вдруг приобрели материальную форму.
— Здравствуй, София, — я сказал это на итальянском языке и с удивительным спокойствием.
Она остановилась в удивлении, ибо уже давно не слышала ни своего родного языка, ни своего христианского имени. И все же София Баффо была не тем человеком, кто мог позволить другому взять приоритет над нею в какой бы то ни было ситуации. Самообладание с удивительной быстротой вернулось к ней, и она даже позволила одному рукаву рубашки спуститься еще ниже с ее плеча, чтобы выказать мне свое безразличие. Затем она сказала:
— Виньеро! О, какой сюрприз! Вы по-прежнему такой же глупый и пренебрегающий опасностью, как всегда. Все еще перелезающий через монастырские стены.
— Я здесь в Кутахии по требованию моего господина, а вовсе не из-за тебя.
— Как, разве ты — раб? Я ведь тоже рабыня.
— Да, здесь рабы — и там рабы, как сказал бы мой друг Хусаин.
Моя страшная одержимость ею была большей частью обманом и иллюзией, и отсутствие физической близости объекта обожания показало мне, какой хрупкой была моя любовь. Я превозмог боль своей потери, после чего моя речь стала более уверенной, и я заговорил на своем самом лучшем турецком языке.
— Мой господин, паша Соколли, собирается взять в жены принцессу Есмихан. Моя задача доставить ее в сохранности в Стамбул.
Казалось, что дочь Баффо пребывала в полной растерянности и даже не могла ничего ответить. И тогда я вспомнил еще кое о чем. Я полез за пазуху и протянул ей лист бумаги. Это было объявление, которое я получил на одном из стамбульских базаров, когда выполнял там свои поручения. Я сохранил его из любопытства, даже не подозревая, где и когда оно мне может понадобиться. Отправленное венецианским посольством в Оттоманской Порте на турецком, латинском и итальянском языках, оно предлагало от имени правителя острова Корфу дона Баффо вознаграждение в пятьсот грашей тому, кто вернет ему дочь, которая, по его подозрениям, удерживалась в одном из гаремов Турции.
Я вложил бумагу в руку Софии и сказал, в этот раз на итальянском:
— Это может быть также интересно и для тебя.
Я успешно победил ее оборону. Чтобы развернуть бумагу, так как из любопытства она не могла проигнорировать мое сообщение, ей пришлось приспустить уголки своей рубашки еще ниже. И на меня опять нахлынули нежные воспоминания.
После прочтения этого послания она быстро и резко разорвала его на сотни мелких кусочков.
— Мой отец, — сказала она, глядя мне прямо в глаза, — назначил слишком низкую цену. Сейчас я стою шестьсот грашей.
В этот момент дверь в мабейне открылась, и голос молодого человека произнес: «Сафи! Сафи! Ты здесь? Моя любовь, ты обещала, что выйдешь только на минутку, а я умираю от желания».
— Ты видишь, Виньеро, — сказала девушка. — Я не могу стоять здесь с тобой и болтать всю ночь напролет.
— Сафи! Моя любовь! — снова позвал молодой человек.
— Нет, конечно же нет, — согласился я с издевкой. — Твои обязанности более важны.
Я не пытался приглушить свои слова, и, должно быть, их было слышно достаточно далеко. В следующее мгновение пара очень крепких рук вцепилась мне в горло. Я чувствовал, как кровь прилила к моему лицу и хлынула в нос, что заставило меня кое-как прогнусавить: «Позовите ваших евнухов». Затем я получил пару хороших ударов, направленных прямо мне в почки.
— Прикажите им оттащить его от меня, — в следующее мгновение я вцепился в руку принца и оторвал от его прекрасного халата кусок материи, — или я искалечу его.
— О, Виньеро, Виньеро! — Итальянский язык Сафи слышался среди всех остальных голосов. Она стояла, крепко сжимая края своей рубашки. — Это не монастырь, мой дорогой Виньеро. Это гарем. Разве ты не знал до сегодняшнего дня, что если мужчину застают в гареме другого мужчины, это для него означает смерть?
Покорности, которую она знала во мне в прошлом (которая фактически была выражена в том, что я ползал у ее ног), накопилось предостаточно, чтобы наконец-то избавиться от нее, схватить принца за плечи и крепко держать его. Теми же эмоциями был окрашен и мой ответ, также на итальянском:
— А ты, моя прекрасная София, разве не знаешь, как отличить нормального полноценного мужчину от евнуха? — Потом эти же слова я произнес на турецком, чтобы не было каких-либо ошибок и недопонимания, и добавил: — Даже сейчас ты все еще ищешь тайных любовников среди кастратов, таких как я? София Баффо, я евнух. Благодаря тебе…
Я повернулся к принцу:
— Господин, у меня нет никаких намерений по отношению к вашим женщинам. Я евнух.
XXXIX
— Иди сюда, на свет, и позволь мне посмотреть, что с тобою сделали.
В своей комнате принцесса Есмихан повела меня за руку так нежно, как маленького ребенка, к лампе, которая висела в углу на огромной цепи и излучала слабый свет.
— Под этим глазом будет синяк. — Она посадила меня на диван и наклонилась надо мной, чтобы лучше его рассмотреть. Она вытащила розовое масло, и тотчас запах роз распространился повсюду, и даже я смог почувствовать его сквозь запах крови в своем разбитом носу. — И твои губы уже припухли.
Быстро отдав несколько приказаний, она отправила свою служанку за надлежащими принадлежностями, которые позже позволили тщательно обработать все мои раны теплой водой, пахнущей камфарой и миррой. Запах дезинфицирующих средств и сильное жжение заставили меня снова вспомнить о кошмаре тех событий, от которого я попытался избавиться, жестикулируя, словно опять дрался с принцем. Есмихан отодвинулась от меня и подождала, пока утихнет боль. Она ничего не говорила, но жалость в ее глазах быстро привела меня в чувство.
— Я знаю, я еще не дала тебе имя.
Как будто я щенок; от этой мысли меня передернуло.
— Извини меня, — сказала моя госпожа. — Я хотела предупредить тебя, что может жечь. Я постараюсь быть более аккуратной и осторожной.
Я не мог сказать ей, что это не ее прикосновения заставляли меня вздрагивать, а боль в руке, которую я поранил, когда, желая ударить принца, случайно попал по стене.
— Лулу, — объявила она. — Я всегда хотела назвать своего первого евнуха Лулу. Лулу — если он окажется белым, и Сандал — если темнокожим.
— Во имя любви к Аллаху! — Я с трудом мог подобрать нужные слова. — Только не Лулу.
Моя госпожа заморгала в удивлении, как будто щенок — или даже младенец — запротестовал против своего имени. Я закрыл глаза от своего ужасного положения. Эти избалованные женщины считают своих евнухов щенками и младенцами, которые полностью зависят от их милости. Я не мог этого терпеть.
— Тебе не нравится имя Лулу?
Я был в не состоянии ответить на такое искреннее удивление.
— Это значит «жемчужина», и я думала — Жемчужина — для белокожего евнуха, а Сандал, прекрасно пахнущее дерево, для чернокожего. Мы всегда даем нашим евнухам такие имена. Разве ты не знаешь? Гиацинт, Нарцисс. Названия редких драгоценностей и дорогих духов.
— Тебе не нравится имя Лулу? — Она повторила это снова в попытке убедить себя. — Ты был так похож на прекрасную редкую жемчужину, когда я впервые увидела тебя сегодня. — Она слегка засмеялась, когда намазывала мой чернеющий глаз. — Должна заметить, что сейчас ты едва ли похож на жемчужину. Сейчас ты больше похож на покрытый пятнами мрамор. Или карбункул. Хочешь, я назову тебя Карбункул?
— Меня зовут Джорджо Виньеро, — прошипел я, произнося эту почти вымершую фамилию.
Моя госпожа встала с колен и непонимающе заморгала на эти свистящие звуки. То, что евнухам полагалось иметь имена — или даже жизни — за пределами того, что позволяла им их госпожа, было для нее в новинку.
— Джорджо Виньеро, — повторил я. — Виньеро.
Она попыталась несколько раз произнести эти иностранные слоги, заставляя их звучать больше как название болезни, которую мой дядя однажды получил от блудниц. О Святой Марк, она была очень простой, так неестественно защищенной этой простотой. И мне придется всю жизнь провести в компании этой женщины? Почему мой рефлекс выживания опять сработал? Я должен был позволить принцу Мурату убить меня.
В конце концов я понял, что это было безнадежно. Она будет произносить мое имя таким образом всегда, и день и ночь.
— Но как мне тогда называть тебя?
— Просто зовите меня «мужчина».
— Мужчина? — В ее голосе не было ни капли оскорбления. Только удивление.
— Нет, меня уже нельзя так называть. Просто зовите меня душой, которую Бог — Аллах — проклял больше, чем других людей. Адам легко отделался по сравнению со мной.
Возможно, моя борьба с турецким языком и скрыла всю ту горечь, которую я тогда испытывал.
— Ты слуга Аллаха, — начала она.
— Его раб, его евнух.
— Как и мы все, Абдула. Так же как и мы все, когда у нас хватает смелости узнать об этом. Некоторые из нас больше счастливы, потому что Аллах помогает им понять это быстрее, чем другим. Да, вот так обстоят дела. — Повторяла ли она заклинание, выученное наизусть? Или это были ее собственные мысли? — Тогда я назову тебя Абдула, слуга Аллаха.
Абдула. По крайней мере, это было мужское имя. Это было имя, которое мой друг Хусаин всегда мечтал дать мне, если я буду жить в его доме. Так же как я звал его Энрико в Венеции.
— Ты не против?
Какое это имело значение? Что вообще сейчас еще имеет значение? Я покачал головой в знак согласия.
— Тогда ты — Абдула. — Она окунула свою тряпочку в чашку с миррой. — Да, я думаю, что это имя тебе очень подходит. Гораздо лучше, чем Лулу. Ты отличаешься от других евнухов. Может быть, ты еще в этом новичок?
— Возможно.
— Это твоя первая должность?
— Да.
— Возможно, это все объясняет.
— Возможно.
— Я сделаю все от меня зависящее, чтобы это была твоя единственная должность. Это нелегко, как я понимаю, для евнухов менять госпожу, к которой он привыкает и которая становится его семьей.
Привязанность к кому-нибудь в этот момент казалась мне невозможной, но я сказал:
— К вашим услугам, моя госпожа.
Первый раз я испытал чувство благодарности за терпение к толстой неряшливой жене Салах-ад-Дина — она пыталась научить меня строгим формальностям моего нового статуса. Она настояла на моем обучении, когда я высказал желание, чтобы меня продали. Было много смысла в этом обучении, так как после него мне сильно захотелось исчезнуть оттуда.
— Это правда, что говорят другие? — снова начала Есмихан.
— Кто другие?
Моя госпожа прикусила губу, так что из пухлой, она стала почти плоской.
— Паша Соколли — мой суженый — возможно, он сделал ошибку, послав тебя, такого молодого и неопытного.
— Я думаю, у него не очень большой опыт общения с евнухами, госпожа, это правда.
Вздохнув, Есмихан вдруг повеселела.
— Хорошо, я не нахожу в тебе ничего плохого. И даже больше: видя, как ты сражался с моим братом, я теперь доверяю тебе и знаю, что ты не бросишь в беде свою госпожу.
— Да, лишь тогда, когда я узнал, что он ваш брат, я отпустил его. Кого-нибудь другого…
— Я очень ценю это, евнух. Кому-нибудь другому понадобилось бы больше помощи, чем Сафи могла предоставить той ночью.
Она закончила обработку моих ран, бросила тряпку в чашку с водой и жестом приказала служанке убрать ее. Когда девушка ушла, она сказала:
— Ты знаешь Сафи, не так ли?
— Сафи? Это вы так здесь ее зовете? Разве она — не демон? Не ведьма?
— Ты знаешь ее? Откуда?
— Откуда? — переспросил я.
— Она тоже из Италии. Неужели это такая маленькая страна? Вы — итальянцы, доставили много неприятностей моему деду-султану в битвах на суше и на море.
— Италия была очень-очень давно. Не могли бы мы сменить тему разговора, госпожа?
Есмихан попыталась поменять тему, но и эта тема была не далека от меня.
— Хорошо, Сафи принесла жизнь в этот гарем, в том числе моему брату. Жизнь, которую ты хотел у него забрать этой ночью. У меня никогда не было такой дорогой подруги, как Сафи.
— Что радует мою госпожу, радует и меня, — произнес я одну из заученных фраз.
— Я надеюсь, паша Соколли разрешит мне и потом видеться с ней.
— Я уверен: что радует мою госпожу будет также радовать моего господина.
Дочь Селима засмеялась.
— Что же было такого смешного в том, как я вел разговор евнуха, моя госпожа?
— Ничего. Только то, что было ужасно смешно, когда мой брат наконец-то обнаружил, что не ты, а он был настоящим незваным гостем здесь, в домашней обстановке? Как он быстро удалился в свой мабейн с подраненной гордостью! Он такой горячий и импульсивный. Ты не должен принимать это всерьез.
— Я бы и не обращал внимания, если бы мой глаз не был так подбит.
Моя госпожа снова рассмеялась, на этот раз еще громче.
— И Сафи, как она негодующе отвернулась от тебя и быстро последовала за своим любовником. Никто никогда раньше не заставлял ее ходить так быстро.
— Она всегда будет следовать за своим любовником.
— О нет, только не за Муратом. Она делает, что говорит Мурат, только когда это ее устраивает. Ты, Абдула, сильно задел ее своим обвинением: «Ищете любовников среди евнухов?» Интересно, кто быстрее излечится: ты от своего синяка под глазом или Сафи от твоих слов?
Прежде моя госпожа и я встречались только на короткое время, но этого было достаточно, чтобы моя память сохранила в своей кладовой ее пышную здоровую юность. Я с грустью противопоставлял ее своему господину средних лет, который скоро станет ее мужем, — и мне было даже вдвойне грустно, когда я сравнивал ее с формами жены Салах-ад-Дина. Но сейчас я видел, какой прекрасной была моя госпожа. Не божественно красивой, возможно, с ее круглым лицом и круглыми темными глазами, черными кудрями и пухлыми, всегда улыбающимися губами. На левой стороне ее носа виднелось большое родимое пятно. Но она была веселой, с хорошим характером и становилась очень привлекательной, когда ее добрая натура пробивалась наружу.
Несмотря на свое болезненное состояние, я рассмеялся, и она рассмеялась вслед за мной.
Затем мы неожиданно расхохотались вместе. Это было заразно, прямо какая-то инфекция смеха. Мы смеялись и смеялись, пока слезы не хлынули у нас из глаз, пока у нас не заболели животы. Мы не могли смотреть друг на друга без того, чтобы вновь не рассмеяться. Наконец вначале она, а затем я повалились на подушки и стали кататься, и смеяться, и плакать, пока не уснули.
* * *
«Спокойной ночи, моя госпожа».
Как долго лежали мы бок о бок рядом, пока прохлада не разбудила меня? Дочь Селима досмеялась до того, что не могла пошевелиться. Она не отвечала. Возможно, она даже спала. Я снова вздрогнул от осенней прохлады, которая пробралась уже в комнату. Я нашел стеганое одеяло и накрыл им ее. Ее маленькие, раскрашенные хной ноги уютно устроились под одеялом в знак благодарности, но ее дыхание стало теперь глубоким. Она спала.
Это было полезно для принцессы Есмихан — смеяться. Как невеста она, должно быть, испытывала большое напряжение.
Но это также было хорошо и для меня. Я не позволял себе смеяться с тех пор, как спал в доме Хусаина, а это было очень-очень давно.
Я боялся, что смех может повредить моему увечью. Однако обнаружил, что это нисколько ему не вредило.
XL
Мы двигались через осенние холмы, которые были окутаны густым облаком из горького запаха асфоделя. Им было пропитано все окружающее нас от земли до огненно-красных листьев. Свадебный кортеж был более великолепен, чем я даже смел надеяться. Мой господин предполагал послать только своего старого слугу Али и меня. Он был слишком занят государственными делами в этот момент, хотя и обещал, что за день выедет из Стамбула, чтобы встретить нас.
В последнюю минуту разумные слова, возможно, произнесенные самим султаном, напомнили паше Соколли, что его невеста все-таки была принцессой крови, а не просто какой-то крестьянкой. Для этого он увеличил число сопровождающих до тридцати, прислав недостающих из столицы. Однако наш эскорт состоял не из музыкантов, мимов, акробатов и других развлекающих толпу артистов, как это было принято для свадебного кортежа, но из военного отряда янычар. Это больше было похоже на перевоз драгоценностей через варварские земли, чем на свадебный кортеж, следующий по родной Турции.
Теперь, по нашем возвращении, принц Мурат тоже присоединился к нам. По самым достоверным гаремным слухам, это было дело рук Сафи. Нур Бану и большинство людей из ее свиты покинули горы на зимний период, как они обычно это делали. Только несколько наложниц было оставлено в гареме для удовлетворения нужд Селима во время этих холодных месяцев. Сафи не желала становиться частью этого беспомощного сборища, хотя сейчас ей не позволяли покидать Мурата. Ее единственной альтернативой было уговорить молодого принца, чтобы он убедил своего отца в том, что ему тоже следует поехать в Стамбул на зиму. Этого Сафи добилась путями, которые не употребляются днем при разговоре на диване, а только ночью в объятиях любовника.
Но что бы ни говорили сплетники, я не переставал думать, что частично Мурат решился на это путешествие, потому что не мог полностью доверить мне свой гарем. Я мог чувствовать это подозрение, как удар кнута по своей спине, когда приближался к какому-нибудь седану его гарема. Однако я заметил, что он был довольно невнимателен к своей сестре. Я предполагал, что он больше ревновал Сафи к нашим прежним отношениям и напряженности прошлого, которая, он чувствовал, существовала между нами, чем оберегал невинность Есмихан.
Сафи очень умело использовала это для своих целей. Хотя моя госпожа через меня закидывала ее посланиями и пикантными новостями, слухами и сплетнями в течение всего дня, Сафи ничего не отвечала подруге. Ее внимание было рассеяно — она с помощью своих евнухов посылала записки принцу, который на своей лошади возглавлял колонну.
На третий день я снова вернулся к Есмихан с пустыми руками.
— Что говорит Сафи? — моя госпожа даже привстала, чтобы спросить меня.
— Она ничего не говорит, только просматривает послания сквозь свою вуаль в тишине.
— Она снова не придет и не поболтает со мной…
Обида в голосе Есмихан была довольна глубокой. Она села, но ей было неудобно на подушках, которые ее служанка подкладывала ей под спину. Ее служанки пытались поднять ее настроение лакомствами, но они совершили ошибку, предложив сначала маленькие турецкие булочки.
— Самые любимые булочки Сафи, — вздохнула Есмихан, после этого у нее совсем пропал аппетит.
— Госпожа, Сафи занята своей любовью, — предположила одна из служанок. — И вскоре у вас тоже не будет времени ни на что, кроме вашей любви. Подумайте об этом. Подумайте о вашем будущем супруге и не печальтесь.
Другие девушки пролепетали что-то в знак согласия с этим утверждением, но Есмихан игнорировала их слова и, в то время как она пыталась избежать их взглядов, ее собственный взгляд упал на меня. Я не был отпущен и поэтому стоял в недоумении, размышляя, могу ли я уйти сам без разрешения или нет. И вдруг сквозь слезы она улыбнулась. Когда она увидела меня, она вдруг рассмеялась. Вероятно, это был отголосок той ночи, проведенной три дня назад в ее комнате в Кутахии.
— Абдула, — сказала она.
— Госпожа, я всегда к вашим услугам.
Она протянула мне свою руку и настояла, чтобы я взял ее в свою. Ее рука была нежной и теплой.
— Ты должен зайти и сесть здесь на подушки, Абдула, справа от меня, и рассказать мне все, что ты мне можешь рассказать.
— Что хочет узнать моя госпожа?
— Расскажи мне все, что ты знаешь о паше Соколли, о моем будущем муже.
— Моя госпожа, боюсь, я знаю о нем совсем немного.
— Но ты же встречался с ним?
— Да, — ответил я. — Но только однажды.
— Но ты же видел его? За одну эту встречу ты узнал о нем больше, чем знаю я. Все эти глупые женщины хотят либо запугать меня, либо успокоить меня своими разговорами. Но они даже никогда не видели его, и я отказываюсь им верить. Я верю только тебе, Абдула, поэтому ты должен рассказать мне всю правду. Они говорят, что паша Соколли — старый. Он действительно очень старый?
Служанки презрели правила придворного этикета и не оставили нас одних, будучи такими же любопытными, как и их госпожа.
— Он не молод, — покаялся я. Затем, когда стихли вздохи разочарования, я продолжил: — Но, госпожа, я сказал так, потому что он не молод в сравнении с вами, а вы же так молоды.
Вздохи разочарования сменились улыбками восхищения.
— Нет, не дразни меня, Абдула, — сказала Есмихан. — Все дразнят меня, но ты не должен. Я понимаю, паша Соколли был на службе еще у моего дедушки. Я умею считать. Ему должно быть, по крайней мере, сорок лет.
— Пусть он проживет вдвое дольше, — сказал я. — Моему господину пятьдесят четыре.
— О нет! Не молись, чтобы он прожил вдвое больше! Пятьдесят четыре! Он в три раза — нет, почти в четыре раза старше меня! Мой отец и то моложе его! — запричитала Есмихан.
— Паша Соколли — сильный и стройный мужчина, и очень умный. Это солдат, который переживет, если Аллах того пожелает, в крайнем случае, еще две декады войны, дипломатии и любви.
— Но я все еще ребенок, у меня вся жизнь впереди. О, Аллах, мне придется выйти замуж за дедушку!
— Если вас это успокоит, ходят слухи, и моя встреча с ним не опровергает их, что паша Соколли новичок в любви так же, как и вы.
— Но как же это возможно, если он здоровый человек, как ты говоришь?
— Не забывайте, госпожа, паша Соколли воспитывался в закрытой школе.
— Тогда он один из рекрутов?
Если бы Есмихан была христианской девушкой, на чье образование наложила свои отпечатки борьба с неверными, в ее голосе появился бы страх. Или, по крайней мере, жалость и сострадание, так как в этом случае ее возлюбленный был бы одним из тысяч молодых людей, которых призывали на службу Османской империи каждые пять лет. Эти молодые люди становились личными слугами султана, их насильно заставляли принять ислам, и они никогда больше не видели своих семей и родных краев.
Но Есмихан знала только турецкую версию этой истории, несмотря на то что она никогда не видела рекрута сама. Она знала только, что христианские родители не всегда огорчались, что их сыновей призывают. Иногда это был шанс для бедных молодых людей получить образование и продвижение по службе здесь, на границе этой блестящей столицы. И в этом случае считалось, что жертвы оправданны. А иногда случалось и в мусульманских семьях, что детям не делали обрезание и просили священника за плату крестить ребенка, чтобы потом он тоже смог стать придворным слугой.
Есмихан и подумать не могла, что ее будущий муж может быть рабом. Помимо того, что мальчиков в закрытых школах учили тому, что они должны повиноваться только тени Аллаха — султану, их также обучали еще многому. Тех, у кого были способности, учили читать и писать; у кого были мускулы, учили драться; но большинство были более успешны в работе с пером, чем с мечом. Здесь, в бараках, которые стали их домом, ничто: ни престиж семьи, ни богатство, ни знакомство — не имело такого значения, как собственные способности. Некоторые ученики становились садовниками, другие — поварами и священниками. Но большинство становились янычарами, где их страстное обожание султана могло проявиться полностью. Те, кто особенно выделялся, назначались личными охранниками султана.
Но иные, которых было совсем немного, такие как паша Мухаммед Соколли, о чьих сверхъестественных способностях Сулейман узнал в молодости, становились правителями и пашами. Они составляли основу турецкого правительства, так как султан полностью доверял им, даже больше, чем свободным туркам. В конце концов, они были его собственным созданием. Они были его рабами даже на посту визиря или паши. Все, что они наживали за свою жизнь, после их смерти отходило казне, вдобавок у султана всегда было право отправить его на эту смерть. Не надо было ни суда, ни извинений, ни объяснений. И их собственные слуги убивали их, если господин желал этого.
Я рассказал Есмихан все, что мне удалось узнать о карьере паши Соколли, с того дня, когда он девятнадцатилетним или двадцатилетним молодым человеком покинул Европу, как его заметил султан и дал ему этот пост. Это был простой рассказ, как все рассказы о повышении по служебной лестнице. Он поднимался по этой лестнице выше и выше, и сейчас он заседал в Порте вместе с другими визирями и пашами.
— Повышения паши Соколли требуют показного пафоса, чтобы дипломаты и политики поверили в его могущество, — сказал я. — Поэтому он купил огромный парк в городе прямо напротив Айя-Софии.
— Я не очень знакома с достопримечательностями Стамбула, которые находятся за стенами гарема, — ответила Есмихан, — но слышала об этом парке. Он находится недалеко от нового дворца, не правда ли?
— Да, совсем недалеко. И я думаю, именно это подтолкнуло его купить парк. Теперь он может в течение получаса добраться до султана по его требованию. И в меньшей степени он думал о прекрасных водопадах и экзотических растениях, среди которых было бы просто замечательно построить свой собственный дворец. Дворец уже построен архитектором Синаном.
— Тот, который был собственным архитектором моего дедушки?
— Да. И в этом здании полностью отражается его мастерство. Но паша Соколли всегда помнит, что после его смерти все это отойдет казне. Тогда какой смысл строить свою собственную маленькую империю, женясь, рождая сыновей, если он не сможет ничего оставить им кроме своих ошибок? Поэтому он не заселял этот дворец женами и детьми. Кроме того, закрытая школа отлично выучила своего ученика. Ничто в его жизни не значит больше, чем его долг. Это для него важнее прекрасной одежды, музыки и женщин. Он и дня не может прожить без похода или сбора податей. Это единственный способ для раба султана — оставить свой след в истории, и паша Соколли не упустит этой возможности, — так объяснял я Есмихан, и она внимательно слушала меня.
— Он может построить больницу или мечеть, — предположила она.
— Да, но сейчас едва ли найдется провинция, где не было бы новой религиозной школы, мечети или больницы, которые бы не прославляли того или иного человека. Но пока другие обзаводились гаремами, паша Соколли оставался одиноким.
И только теперь наконец-то, в свои пятьдесят четыре года, он стал задумываться о личных удовольствиях. Даже не задумываться, их просто преподнесли ему, и он не посмел отказаться — вы же родная внучка султана, и он должен был воспринять это как свой долг и обязанность. Из-за вашей королевской крови ему не нужно беспокоиться о своей смерти, о вас и ваших сыновьях, которыми Аллах может одарить вас. Государство позаботится об этом. Я подозреваю, что паша Соколли еще не отошел от шока после оказанной ему милости и он, наверное, никогда не смирится с этим бременем.
Держу пари, — продолжил я, наконец осмеливаясь встретиться с ней взглядом и подмигнуть, — он будет очень скромным в вашем присутствии, и вы одна будете что-то предпринимать.
Есмихан покраснела от этих слов, затем сказала:
— Но скажи мне, он красивый? Паша — красивый? Это имеет большое значение. Мне будет легче, если он будет красивым.
Я улыбнулся и стал более тщательно подбирать слова:
— Боюсь, госпожа, что не могу ответить на этот вопрос.
— О, но ты должен, — прошептала Есмихан. Ее глаза наполнились слезами. Но в этот раз это были слезы разочарования, не печали.
— Пожалуйста, госпожа, вы должны понимать, что любой мужчина, даже если он и евнух, не смотрит на другого мужчину так, как на него смотрят женщины. Поймите также, что я новичок в этом деле и у меня мало опыта, чтобы смотреть — как бы это сказать — женскими глазами.
— Бедный, бедный Абдула! — мимоходом бросила Есмихан, чтобы как-то поддержать меня.
— Пожалуйста, поймите, госпожа, что когда я в первый — и единственный раз — видел пашу Соколли, я смотрел на него как на моего нового господина, но не как на вашего будущего мужа.
— Но скажи, какое у тебя сложилось о нем впечатление? — Есмихан положила свою руку мне на плечо и пристально посмотрела в глаза.
Этот взгляд и слова глубоко поразили меня, и я понял, что та связь, которая установилась у меня с этой девушкой сегодня, никогда не разорвется. В действительности, я иногда чувствовал, что этот взгляд повенчал нас, и мы были ближе друг к другу, чем будут когда-нибудь Есмихан и паша. Конечно, я имел в виду наше душевное родство, а не физическое.
Теперь я говорил медленно и спокойно, от всего сердца желая, чтобы здесь не было столько посторонних ушей:
— Госпожа, вы просили меня говорить правду, и я так и сделаю. Паша Соколли не тот человек, которого можно назвать красивым. Но не волнуйтесь. Послушайте меня. Что женщины подразумевают под словом «красивый»? Я обнаружил, что, по моему определению, вы имеете в виду слово «изысканный» — качество, которое больше подходит молодому человеку, но не мужу. Например, мне часто говорили, что я красивый — и та реакция, когда я вошел в гарем в Кутахии, убедила меня, что моя недавняя боль не так сильно это изменила. Но я бы стал плохим мужем, не так ли? — Когда я сказал это, она в знак согласия покачала головой, но мы не смотрели друг другу в глаза, как будто мои слова были формальной ложью, прикрывающей правду, которую и я, и она прекрасно знали.
— В паше Соколли нет ничего от привлекательного молодого мальчика. Он очень строгий и серьезный, и черты его лица отражают это. Он очень высокий, возможно, даже выше меня. У него тонкий острый нос и выдающиеся скулы. Говорят, его имя «Соколли» означает «сокол» на его родном сербском языке, и если он похож на своих предков, то им давали очень подходящие имена. Он очень похож на эту птицу, обладая той же нетерпимостью к неволе и взглядом хищника.
Но все же я почувствовал большое облегчение, когда увидел его. «Спасибо тебе, Аллах, — сказал я, — это господин, которому я могу доверять». Он может быть некрасивым. Он может не любить часами слушать стихи или музыку, как я. Но это человек, который знает и любит свои обязанности и лучше умрет, чем не выполнит их. Я знаю, что если меня высекут или накажут по его приказанию, то это будет только потому, что я этого заслуживаю. Если я буду исполнять свои обязанности по отношению к нему, то он будет исполнять свои по отношению ко мне и не будет ко мне беспричинно жесток. Он будет кормить и одевать меня, следить, чтобы я не был несчастлив, так как это в его власти и во власти Аллаха. Как раб я очень этому порадовался.
— И как невеста, — сказала Есмихан, ложась на подушки и с облегчением вздыхая, — я тоже этому радуюсь.
К сожалению, она отдыхала недолго. Раздался звон колокола, который сообщал о конце отдыха. Пора было снова отправляться в путь. Есмихан позволила мне взять ее за руку, чтобы помочь ей подняться. Я усадил ее в седан, закрыл занавески и подал сигнал носильщикам, что они могут поднимать носилки. Я шел рядом с носилками несколько сот шагов, все еще держа свою руку на решетке. Но мои мысли блуждали очень далеко.
Моя первая и единственная встреча с пашой Соколли всплыла в моей памяти. Я прокручивал ее в голове снова и снова, но не мог вспомнить еще какие-нибудь детали, которые бы могли развеять страхи Есмихан. И все же вспомнил кое-что.
…В тот день я сидел среди тюков с тканями и коробок с приправами, купленными для свадьбы. Среди них был один подарок, который заставлял меня еще меньше гордиться отведенной мне ролью. И я тоже был похож на один из этих подарков и не мог произнести слова «мой господин», не чувствуя горечи за свою судьбу.
Потом паша Соколли вошел в комнату. Чернокожий Али, который делал все покупки к свадьбе в соответствии со своим вкусом, не учитывал вкус молодой девушки. Он обратил внимание господина на кошель с деньгами, потому что именно тот должен был принять конечное решение.
Конечно, у паши Соколли были и свои дела, и поэтому он хотел побыстрее вернуться к ним. «Хорошо, хорошо, Али», — сказал он, обрывая разъяснения и извинения, чтобы побыстрее отделаться от всего этого.
Затем его соколиный взгляд обратился ко мне. Я поклонился как меня учили, но сделал это натянуто, чтобы обратить внимание на то, как это его правительство может допускать торговлю людьми.
— Это евнух, которого вы заказывали, — сказал Али с усмешкой.
— Я вижу.
— Прекрасный евнух. Я хорошо заплатил за него.
— Прекрасно, Али. Очень хорошая работа.
Когда Соколли произносил эти слова, ему понадобилось откашляться. Он заметно побледнел, пока я не опустил глаза, чтобы не видеть его замешательство. Он не спросил моего имени и не поинтересовался, знаю ли я свое дело, с которым в действительности я был знаком довольно плохо. Он просто пристально смотрел на меня минуту или две, как будто пытался что-то вспомнить. Когда ему это удалось, он снова стал таким же, как прежде. Быстро взглянув на меня еще раз, он повернулся и вышел из комнаты. На одно мгновение я решил, что он решил не покупать меня, а снова отправить на рынок рабов…
И сейчас, следуя рядом с носилками Есмихан и держась за решетку, я на мгновение снова почувствовал тот страх, который испытал тогда. Я ничего не сказал своей госпоже, конечно, потому что и сам не мог понять: что бы это могло значить?
XLI
— Его мать? О, Абдула, у паши Соколли есть мать? Почему ты не рассказал мне об этом прежде? — Печаль и страх в ее голосе были такими же, как будто она узнала, что вся Османская империя вдруг развалилась. И я знал, что виноват в этом.
На нашей остановке в Иноне я узнал, что этот город на окраине огромного плато был одним из маленьких владений паши. Маленькая лавка снабжала бедняков дважды в день хлебом и козьим молоком. Есмихан настояла на том, чтобы я посетил ее. Она дала мне свое серебряное ожерелье, чтобы я пожертвовал его и затем сразу же вернулся и рассказал ей в деталях, что я видел и слышал там.
Вначале я подумал, что это довольно глупое задание, но к тому времени, когда вернулся с докладом, я изменил свое мнение. Я был поражен трудностью данного поручения, если выполнять его честно и добросовестно. Как объяснить абрикосовый цвет, заполняющий базар маленького города в полдень, человеку, который никогда не видел свет за пределами гарема? Как описать бедность человеку, у которого самый бедный раб ест гораздо больше и носит парчовую одежду?
Мне было очень трудно подобрать слова так, чтобы она меня поняла, и поэтому, описывая городских патронесс, я сказал: «У нее было такое же загорелое лицо, как у матери господина».
У меня не было злого умысла в том, что я раньше не упомянул, что у господина есть мать. Она была такой неприметной, что я даже не вспомнил о ней, когда рассказывал про пашу Соколли. Теперь все мысли о городке были моей госпожой забыты. Она могла думать только о своей свекрови. Мне пришлось успокаивать ее. Я пытался объяснить ей, что не упоминал ее раньше, так как она не представляет для нее никакой угрозы.
— Мать моего господина маленькая, похожая на мышонка женщина, и вряд ли она когда-нибудь сможет теперь ходить. Поэтому она никогда, ни днем, ни ночью, не покидает своего дивана в самой большой комнате гарема. Однако ее зрение и пальцы в полном порядке, и поэтому целый день она проводит за вышивкой, с самого рассвета до заката. Ее вышивки прекрасные, сложные. Она вышивает цветы и птиц, которых я никогда не видел в реальной жизни.
— Это звучит слишком идеализированно, — прервала меня Есмихан.
— Анафема набожным мусульманам, возможно, но я подозреваю, что такой рисунок обычное дело для Боснии, откуда господин родом. Конечно, ей не хватает религиозного образования, но я не могу судить ее по этим рисункам. Я не разговаривал с ней о ее работах. Я вообще не мог с ней разговаривать, потому что за двадцать лет, которые она живет в Турции со своим сыном, она не выучила ни одного турецкого слова. Единственное ее общение — это разговоры с сыном, когда он навещает ее. Он делает это не потому, что особенно сильно любит свою мать, а потому, что это тоже его обязанность. Я подозреваю, что бормотание, которым она меня приветствовала, было непонятно не только из-за того, что оно звучало на незнакомом языке, но и потому, что от старости она уже не может четко произносить слова. Хотя я и улыбнулся и наклонил голову в ответ, я был уверен, что ее жизнь в гареме Соколли была такой же одинокой, как одинокое эхо в пустых залах гарема.
«Не огорчайся, — сказала мне на это жена Али, которая чистит и готовит для этой женщины. — Скоро молодая жена наполнит этот гарем жизнью». Я вижу, что это воля Аллаха исполнить ее слова, — проговорил я, кланяясь.
Есмихан попыталась успокоиться, во-первых, потому, что я очень сильно желал этого, и, во-вторых, потому что я все же оставался ее единственным другом в этом незнакомом месте, который до сегодняшнего дня был заселен единственным человеком, матерью паши, ее будущей свекровью. И только теперь я начал понимать, что это очень трудно — начинать все сначала, закрывать глаза на ошибки и все прощать.
В тот раз я подумал, что это либо судьба, либо что-то особенное в моем характере так легко связали наши жизни, даже несмотря на такую серьезную ошибку с моей стороны. Теперь я понимаю, что это было большое усилие, напоминающее то усилие, которое испытывают рабы, пытающиеся закатить громадный валун на гору, их вены и мускулы напряжены, а их кожа покрыта потом. И это усилие исходило только от Есмихан, от ее маленьких ручек, мягких карих глаз и доброго сердца.
Кроме того, она обладала и великим искусством слушателя, когда любой говорящий понимает, что это не тяжкий груз, а, наоборот, великий подарок судьбы. Вы не представляете, как искусно она отвернулась от своих страхов по поводу матери паши Соколли и переключилась на мои страхи.
Здесь, в темной комнате гарема правителя Иноны, укрыв свою госпожу стеганым одеялом, я рассказывал ей о своем детстве и своих морских приключениях. Это было легко; я говорил от имени рыночного рассказчика и удивлял нас обоих той экзотикой, которая сейчас была очень далека от нас.
Но Есмихан очень умело выудила из меня и подробности моей недавней жизни. Я не рассказывал ей в деталях, что произошло со мной в темном, мрачном доме на Пере. Этого я избегал. Но она подошла довольно близко к этому, и мне пришлось быстро сменить тему разговора. Я рассказал ей о том, как же я все-таки сходил на базар.
— С таким количеством монет, — рассказывал я, — и с именем паши Соколли на устах мне было очень легко справиться с заданием.
Я не сказал вслух, но про себя я гордился, что мой вкус больше понравился ей, чем вкус Али. Вначале я надеялся на похвалу от моего господина, но его я уже достаточно знал, чтобы не рассчитывать на это. Все же я обнаружил, что желаю этой похвалы за хорошо сделанную работу. И это было единственное, чего я мог желать, чтобы не испортить тот сюрприз, получив похвалу от Есмихан, прежде чем мы доберемся до дома.
— Когда я был на рынке, — торопился я с рассказом, чтобы поскорее избавиться от искушения и не рассказать ей все, — то встретил двух своих соотечественников. Они выделялись на фоне всей остальной толпы своими перьями на шляпах и лосинами и были похожи на глупых петухов в стае прилежных домашних кур. И тогда я возрадовался своей темной одежде — длинной робе, которую я так боялся сначала, — и я надеялся, что они меня не заметят, потому что меня неожиданно охватило чувство стыда. Все же я был для них настолько же экзотичным, насколько и они для меня. Так как они не стеснялись и говорили громко, я услышал, как один говорил другому: «Клянусь Иисусом, вон еще один!» — «Бедняга! Он тоже молодой». — «И светлокожий. Держу пари, это христианин, которого эти проклятые турки украли и кастрировали. Брат Анжело, скажи ему что-нибудь».
Так второй венецианец начал говорить мне что-то по-латыни. Однако я прилежно игнорировал его, притворяясь, что заинтересовался розовым атласом в одном из магазинов. В действительности я нашел намного лучшую ткань по лучшей цене полчаса назад, и мне было достаточно трудно притворяться перед продавцом. Но я чувствовал, что дело того стоит.
«Оставь его, Анжело, — наконец-то сказал первый из моих соотечественников. — Он тебя не понимает. Наверное, скорее он протестант или еще кто-нибудь, которого прокляли еще до того, как он попал к туркам».
Некоторое время я размышлял над своей реакцией от этой встречи. Как я хотел в то долгое жаркое лето встретить похожих людей, чтобы они спасли меня. Я молился о любом христианине, будь то испанец или поляк, лишь бы встретить христианина. Но тот человек, который купил меня, был христианином, по крайней мере, когда-то. И он тоже был итальянцем.
Вы вряд ли поверите мне, моя госпожа, но в этот день на рынке я встретил еще одного итальянца. Увидев его, я хотел повернуться и убежать, чтобы избежать еще одной неприятной сцены. Но этот молодой человек подошел ко мне и обратился на ломаном, но вежливом турецком. Я не мог хорошо притворяться, что не понимаю его, — мне было приятно, что он заботится о моей анонимности и говорит по-турецки. Но когда молодой человек назвал меня «устад» — учитель, я уже не мог молчать.
— Почему же он не должен был называть тебя «устад»? — спросила Есмихан. — Ведь это значит «учитель, господин».
— Конечно.
— Это очень уважительное обращение.
— Конечно.
— И к евнухам часто так обращаются.
— Сейчас я все это знаю, но это было в первый раз, когда ко мне так обратились, и мне это польстило. К тому же это сказал мой соотечественник!
— Я буду тебя всегда называть учителем, если тебе нравится, Абдула.
— Если этого захочет Аллах, я бы всегда слушал эти слова из ваших уст, госпожа. Но вы только попытайтесь представить тот шок, который я испытал тогда, услышав это слово от моего соотечественника.
Когда наши взгляды встретились, я понял, что он не хотел обидеть меня, наоборот, пытался быть вежливым и деликатным.
«Учитель, пожалуйста, могу я вам предложить что-либо?» — Он сидел за маленьким столиком перед лавкой торговца лакомствами и пил воду с лимоном. Он предложил мне присоединиться к нему, но я отказался даже присесть, что его несказанно огорчило. Но я согласился его выслушать.
— Что же он тебе сказал? — спросила Есмихан.
— Он представился Андре Барбариджо, помощником венецианского консула в Порте. И мне уже не хотелось слушать дальше.
— Ты знал его раньше?
— Я встречал его однажды — как самого младшего представителя этой благородной и старинной семьи. — Я усмехнулся про себя, так как София Баффо — Сафи — когда-то намеревалась заключить брак с семьей Барбариджо, возможно, с самым молодым ее представителем. — Я подумал, что не стоит рассказывать об их бегстве.
— Сафи? — перебила меня Есмихан. — Значит, Сафи тоже знала этого молодого человека?
— Да. Но это было очень давно.
— Она знала его так хорошо, что собиралась выйти за него замуж?
— Это имя для нее было только лишь символом венецианской власти и богатства.
Есмихан уставилась в темноту в том направлении, где сейчас была Сафи, творящая чудеса с ее братом. Возможно, в той стороне находился и ее будущий муж, и она задумалась, сможет ли она сама творить подобные чудеса. Ее глаза и голос были наполнены этой мыслью, когда она говорила:
— Из какой все-таки удивительной страны вы родом. У вас там девушка может сама себе выбирать мужа. Теперь понятно, почему Сафи такая, какая она есть.
Я, конечно же, должен был объяснить ей, что не все венецианские девушки были похожи на Софию Баффо. Только София есть и будет аномалией в любой стране.
Из рук Андреа Барбариджо я получил то послание правителя острова Корфу о выкупе за Софию. Я рассказал об этом Есмихан, и снова та была удивлена такой малой суммой выкупа за Сафи и такой малой любовью ее отца. Селим тоже не был идеалом отца, и, вероятнее всего, Есмихан никогда не сидела у него на коленях и даже наверняка не получала нежных отцовских поцелуев, но она не могла поверить, что дочь может разорвать такое послание от своего отца, вместо того чтобы бережно хранить его. И снова мне следовало сказать (но, к сожалению, я так и не произнес этого вслух), что мы говорим только о Софии, а не обо всей Венеции.
В конце концов, когда лампа стала светить уже совсем тускло, я перешел к последней встрече. «На базаре я встретил еще одного человека».
Эта встреча обратила время назад. Она напомнила мне ужасы Перы. Напомнила времена, когда меня обучала правилам поведения жена Салах-ад-Дина. Но потом я посмотрел в глаза моей госпожи и понял, что теперь все это осталось позади.
— Это был последний человек на земле, с которым я хотел бы встретиться в этом своем новом облике. Только мой отец и дядя могли бы желать, чтобы я никогда не родился, чем видеть боль в их глазах, когда они узнают, что их род и надежды на мне заканчиваются. У меня даже были кошмары, когда я был в бреду, что я вижу эти глаза… Это случилось в Пере. И он там тоже был.
— Он искал тебя?
— Возможно. На базаре в Пере я видел, как мой друг Хусаин занимается торговлей со своим другом купцом, и хотя тогда я кричал и звал его, теперь я сразу же отвернулся и исчез. Священнику из моей церкви в Венеции понравился бы этот образ — грешник наказан от лица Бога и молит о том, чтобы небеса упали и убили его, чтобы он мог скрыть свой позор.
Но было уже слишком поздно. Хусаин увидел меня и позвал. От эмоций, которые я услышал в его голосе, мои ноги подкосились. Я беспомощно и неуклюже обернулся, и когда маленький пухлый мужчина налетел на меня, как мячик, я даже всхлипнул.
Вначале Хусаин хотел, чтобы я пошел с ним к нему домой. Он сказал, что он найдет моих хозяев и выкупит меня за любые деньги.
Я ответил: «Я не могу терять время».
«Ты доволен своей жизнью? Молодая госпожа — это одно дело. Но ты, мой друг, ты доволен такой жизнью?»
«Какая жизнь может быть у меня? Мое время больше не мое».
Я заметил, что он не сказал ни одного слова о венецианском стекле.
— Венецианском стекле? — переспросила моя госпожа, но я не ответил ей прямо.
— Он не извинился, но пригласил меня присесть и выпить с ним какого-то коричневого напитка под названием «кофе».
— Кофе? Я никогда не слышала о таком напитке.
— Это новинка в Стамбуле. Очень популярный напиток среди определенных кругов, но не среди набожных людей. Моя госпожа, кофе стоит того, чтобы его попробовать. Но в тот день он застрял в моем горле.
За кофе Хусаин выказывал необычайное дружелюбие и радость. «Как я беспокоился за тебя, — сказал он. — На следующее утро я пошел на рынок рабов, но торговцы прикидывались, что никогда ничего о тебе не слышали. И только тогда я убедился, что с тобой действительно случилось нечто подобное. Наши законы запрещают это, и почти каждый месяц проводятся рейды, но эту практику тайных похищений не остановить. Это слишком выгодно».
Хусаин не хотел упоминать о моем состоянии, он хотел говорить со мной как мужчина с мужчиной. Но я не мог так говорить с ним. Я разрыдался, повторяя: «Мой друг, о, мой друг. Почему ты не помог мне? Почему ты не нашел меня? Ты не представляешь ту боль, которую я испытал».
«Я знал, что найду тебя рано или поздно, — ответил Хусаин, — если этого пожелает Аллах».
«А как же я? Ваш Аллах совершенно не милостив ко мне».
«Действительно, так может показаться. Но когда закончится твое обучение, тебя может купить великий человек, великий господин. Кто же знает, какие двери тебе могут открыться, если ты угодишь своему господину? Если Аллах пожелает, с ним ты можешь стать более могущественным мужчиной, чем со мной».
Я зарыдал еще сильнее при слове «мужчина», но больше ничего не сказал. Какой в этом смысл? Хусаин совсем не изменился с нашей последней встречи, когда я сам переступил из белой полосы своей жизни в черную, — печально промолвил я.
Вдруг погасла лампа, как будто озвучивая наш разговор, и я заканчивал свой рассказ в полной темноте:
— Я быстро завершил наш разговор и ушел с чувством, что это последняя наша встреча. Хусаин может меня снова искать, но я с трудом поверю в эту дружбу. Я не сомневаюсь, что он только забеспокоится, если подумает, что моя служба у паши Соколли может принести ему выгоду.
— Ты был очень жесток со своим другом, — сказала Есмихан, — с другом, который был тебе больше, чем отец. Как ты можешь ценить его так низко?
Я не разделял ее оптимизма и закончил свой рассказ двумя короткими предложениями.
— Последнее, что я услышал от моего друга, было: «Ты отдаешь себе отчет, что ты все это время говорил по-турецки? Ты прекрасно его изучил». — «Меня заставили», — ответил я Хусаину и пошел к дому моего господина.
XLII
Дочь Баффо сидела с недовольной гримасой на лице. Если бы она находилась в компании мужчин, то результат был бы огромен. Все расчетливые, своенравные мужчины растаяли бы перед ее страстью и поставили бы свою голову под топор, чтобы немного побыть с ней.
Эффект, производимый на женщин таким выражением лица, тоже был весьма заметен. Есмихан запиналась в смятении и только и могла повторять: «Но я пожертвовала это ожерелье, о, дорогая Сафи». Еще до того, как она произнесла эти слова, она знала, что они не будут приняты, но из-за своей простоты она не могла понять почему.
— Тогда ты должна вернуться в Инону и забрать его!
— Я не могу этого сделать.
— Конечно же, ты можешь. Если пожертвования действительно так много значат для тебя, ты можешь дать еще что-нибудь, но это серебряное ожерелье слишком хорошо смотрится с моим голубым жакетом, чтобы я могла позволить тебе отдать его каким-то крестьянам. Как я уже сказала, я собираюсь надеть голубой жакет сегодня вечером — для твоего брата, Есмихан. Я ему обещала. Ты должна вернуться и забрать ожерелье.
— Как… как я могу это сделать? — спросила Есмихан. Ей пришлось спросить, потому что она не могла о таком даже подумать. Но она сказала это, как бы извиняясь за свою глупость. Она никак не могла решить эту проблему, которая для Сафи, с ее сверхчеловеческими качествами, казалась такой простой.
— Ты просто открой рот и скажи своему евнуху, куда ты хочешь пойти. Какая же из тебя жена паши, если ты не можешь приказывать своим евнухам.
Теперь я был пойман двумя взглядами: опустошенного обольщения со стороны дочери Баффо и мольбы со стороны Есмихан. Действительно ли моя госпожа так сделает? Да, конечно. Она не может противостоять. Но на более глубоком уровне я понимал, что госпожа просит: «Позаботься обо мне, Абдула. Подумай обо мне. Я не знаю, что делать, и я полностью завишу от тебя».
Я не имел права голоса, пока обо мне говорили, но решил, что надо что-то сказать, перед тем как Есмихан произнесет вслух свою просьбу, следуя своему смущению, и когда все, что я ни скажу, будет воспринято как противоречие.
— Очень интересно, — пробормотал я, разговаривая как бы сам с собой, хотя в действительности все эти слова предназначались Есмихан, — все эти дни попытки встретиться с вашей подругой она игнорировала. Но сейчас, неожиданно, Сафи делает вашей дружбе такие претензии, которые должны быть больше, чем хвала Аллаху.
Взгляд миндалевидных глаз дочери Баффо был пропитан ядом. Она спряталась в глубь своего седана. Через мгновение решение было принято. Перед тем как я смог что-либо сделать, Сафи убедила Есмихан, что поедет с ней, и дала распоряжения своим евнухам.
— Видишь? — услышал я голос из седана. — Я вернусь в Инону вместе с тобой, Есмихан.
Моя рука инстинктивно потянулась к кинжалу. Но мог ли я использовать его против другой женщины и ее евнухов? Это казалось нелепым. Особенно глупым казалось это по отношению именно к евнухам Сафи. Мурат специально для нее купил троих огромных сильных евнухов, думая, что одна их страшная внешность уже может защитить его фаворитку. Но у них не было ни капли мозгов. Они были настолько покорными своей госпоже, что напоминали ручных собачек.
Таким образом, единственное, что я мог сделать, это бежать рядом с седаном и кричать:
— А как же его высочество принц Мурат и все остальные?
Я показал рукой по направлению к холму, где находились все остальные. Тридцать янычар в красной униформе легко можно было различить на голубом фоне чистого осеннего неба. Они стояли в ряд, как будто на параде у султана.
— Что они подумают? Что они будут делать? — паниковал я.
На это я получил беспечный ответ:
— Мы вернемся к полудню. Они вряд ли потеряют нас за это время.
Действительно, эхо в этих холмах и звуки моих шагов по этой пыльной дороге были более многословны, чем наша охрана.
— Все это займет не более двух часов, — продолжала Сафи, весело болтая, в то время как я задыхался от бега. — Сегодня вечером, когда Мурат немного отдохнет… Сегодня вечером я буду в этом прекрасном серебряном ожерелье… Клянусь Аллахом, он все простит — сегодня же вечером.
Я шел за седаном, за носильщиками и евнухами по тем же следам, которые мы оставили этим утром — вверх на холм, а потом вниз по сухому плато. Плато не всегда было таким сухим, так как по его краям росли дубы и кустарники. Большая часть листвы уже облетела и создала мягкий ковер под нашими ногами.
Но роща также скрыла лошадей и грязные тюрбаны разбойников.
XLIII
Разбойники были очень хорошо вооружены: кривые ножи, пики и луки. Позже я узнал, что они следили за нами в течение нескольких дней, но не нападали, боясь тридцати янычар, сопровождающих нас. Теперь же они, как стакан воды в жаркий летний день, проглотили наш экипаж всего с четырьмя евнухами.
Двух из евнухов Сафи сразу же убили, третьего ранили стрелой в правое плечо. Я думаю, что нападали в первую очередь на них из-за их огромного размера.
Что касается меня, я спрятался за седаном, прикрытый телом одного из мертвых евнухов.
Лошади, которые везли седан, были мирными существами; их никогда не учили, как вести себя на поле боя, и запах крови сразу же заставил их встать на дыбы. Седан накренился, и его пассажирки, которые и не подозревали о случившемся нападении, встряхнулись в нем, как пара бобов внутри стручка, и закричали от страха.
Моей первой реакцией, как и всех остальных евнухов, было схватиться за свой кинжал, несмотря на всю его тщетность по сравнению с десятью вооруженными до зубов разбойников. Но вскоре я понял — самое лучшее, что я сейчас могу сделать для безопасности Есмихан, — это успокоить лошадей, что я и начал делать. Разбойники оценили этот жест; по крайней мере, они ослабили тетиву их луков. И возможно, я представлялся им таким безобидным существом, что они с легкостью проигнорировали меня. Они больше беспокоились о том, чтобы не пострадали лошади и остальная их добыча.
Как только седан стал достаточно твердо стоять, Сафи открыла дверь и, не видя никого кроме меня, начала бранить меня на турецком и итальянском языках одновременно за то, чтобы я прекратил свое упрямое поведение и дал им спокойно продолжить их путь.
Ее крики плохо подействовали на лошадей. Они опять занервничали и начали бить копытами. В этот раз Сафи могла пострадать куда больше, так как перед ней уже не было выложенной подушками стены. К счастью, атаман разбойников тоже это заметил. Он натянул поводья и в мгновенье ока оказался у седана. И Сафи уже попала в руки атамана. Тот перебросил женщину через седло, держась за ее бедра с усмешкой, которая так и говорила, что он давно уже так не веселился.
Его товарищи тоже хорошо посмеялись над его шуткой. Но это не отвлекло их от основного желания: они неторопливо отвязали лошадей, открыли сундуки с украшениями Сафи, коробки с ее одеждой.
Вскоре в седане не осталось ничего, чего бы они ни просмотрели, за исключением закутавшейся в вуаль с головы до пят принцессы. Толстый разбойник попытался вытащить Есмихан. Он был таким большим, что ему было тяжело совершать какие-либо маневры с кричавшей девушкой. Не раз он останавливался, чтобы передохнуть, его лицо стало красным, и пот ручьем стекал с его лба. Он был похож на ребенка, который пытается снять с дерева котенка.
— Отойди от нее! — лихо закричал молодой человек, который, как я потом узнал, был сыном главаря разбойников, и выхватил меч из ножен.
— Выходи, — продолжал молодой человек, — или я отрежу тебе голову.
Есмихан заплакала, но не повиновалась ему. Такая угроза переменила бы мнение любого мужчины, но молодая, хорошо воспитанная девушка, хотя она могла и не подозревать о деталях, знала, что ее может ожидать более жуткая судьба, чем смерть от меча.
Ее слезы заставили меня действовать.
— Извините меня, синьор. — Я едва сумел увернуться от меча, когда молодой человек обернулся. — Если вы дадите мне одну из лошадей, я доставлю эту молодую девушку, куда вы пожелаете, в целости и сохранности.
Молодой человек фыркнул от гнева, но отошел. Он не был дураком. Его меч не произвел должного впечатления, а ему нельзя было терять времени.
Я забрался в седан и нежно взял Есмихан за руку. Затем я осторожно помог ей выйти, поправил края ее вуали, чтобы ничего не было видно, и это успокоило Есмихан. Затем я подвел госпожу к лошади и помог ей забраться в седло.
— О, Абдула! Я никогда раньше не ездила на лошади.
Она в страхе дернула ногой. Ее туфля ударила меня прямо в лицо, а лошадь дернулась. Есмихан упала мне в руки.
— Я тоже давно не ездил на лошади. — Я не сказал этого вслух, но при этом мое сердце опустилось: кто знал, какую боль может мне причинить езда на лошади?
Молодой разбойник подъехал к нам и взял поводья нашей лошади.
— Тебе помочь, евнух?
— Мы справимся, — уверил я его. Я наклонил свою голову к госпоже, чтобы только она могла видеть мой страх. Она закачала головой в знак согласия, что готова попытаться снова сесть на лошадь ради меня.
Я понял, что посадить ее боком не удастся. Но потом я вспомнил, что это же была не европейская женщина. У моей госпожи даже были шаровары, чтобы она могла ехать верхом.
— Успокойся, дружок, — я пытался разговаривать с лошадью и в то же время подсадил Есмихан.
Затем, схватившись за гриву, я и сам взобрался на нее. Костлявое тело лошади дотронулось до моих половых органов. Я приготовился к ужасной боли, но ее не последовало.
Молодой разбойник пожал плечами в удивлении, насмешливо глядя на мою длинную развевающуюся одежду, но не стал ждать дольше.
Я услышал громкий треск, за которым последовал гул позади меня. Я обернулся посмотреть, почти теряя равновесие, так как лошадь повернулась в другую сторону. На горизонте появились наши янычары, готовые к атаке. Толстый разбойник выхватил мушкет и выстрелил. Есмихан прижалась ко мне и спрятала голову. Орудия, которыми были вооружены наши янычары, не могли быть использованы при езде, но я знал, что сейчас самое главное для меня — это сконцентрироваться на управлении лошадью, в противном случае мы могли бы попасть под прицел.
Молодой разбойник крепко держал поводья нашей лошади, заставляя ее не отставать от своей. Он выстрелил еще пару раз из лука в сторону янычар, но они уже были в недосягаемости. И роща спрятала нас, словно вуаль, закрыв за нами и дверь к нашей свободе.
Через несколько минут наши лошади были уже далеко. Мы неслись вперед, вперед и вперед. И через полчаса я понял, что нас уже никто не сможет догнать.
Что касается Мурата и его людей, я уверен: для них мы бесследно исчезли с лица земли.
XLIV
К вечеру мы уже пересекли плато и теперь находились в месте, где серо-белые горы сменялись порослью кустарников. Здесь и находился лагерь разбойников. Он был очень хорошо спрятан среди этих гор, и найти его было бы, наверное, не легче, чем иголку в стоге сена.
Я заметил, что в выемках скал всегда скапливалась вода, хотя все вокруг было абсолютно высохшим. За время нашего пути мы не раз попадали под дождь. Мы промокли до нитки не только от дождя, но и от пота.
Наконец нам позволили сделать остановку. Я попытался следить за нашими передвижениями по солнцу, когда я его мог видеть, но облака, а затем и ранний закат поставили меня в совершенный тупик. По расстоянию тоже можно было судить о ситуации. Многие вещи могли бы сбить меня с толку, но неприятная боль во всем моем теле придавала трезвости и уверенности моим суждениям. С момента нашего захвата мы проделали путь, который на седане занял бы у нас не менее четырех дней.
Мои ноги были по колено в грязи. Моя голова кружилась, потому что с утра я ничего не ел и не отдыхал. Если вначале я вздохнул с облегчением, когда понял, что мое увечье не очень болит, то сейчас я уже испытывал страшные муки. Мои бедра и колени не двигались, а между ними пульсировала невыносимая боль, вызывавшая периодические спазмы, которые я не мог контролировать.
Когда я сполз на землю и перестал поддерживать Есмихан на лошади, она в изнеможении упала. В самый последний момент мне удалось подхватить ее. Сжимая зубы, я пытался забыть о своей боли и нежно отнес мою госпожу под навес в хижину, до того как наши захватчики успели мне это приказать.
Хижина оказалась немного больше, чем она казалась снаружи, но вряд ли здесь могло хватить места для нас и всех разбойников. Вход в нее был выложен камнями, но дальше все пространство было больше похоже на пещеру.
Два человека в центре главной комнаты ждали у костра возвращения разбойников. Первая была женой атамана, очень худенькая женщина. Она безбоязненно представала перед всеми этими мужчинами без вуали и замахнулась даже на самого огромного своим половником, когда он приблизился к ее супу. Эта бесстрашная манера поведения заставила Есмихан еще больше сжаться под своей вуалью и сильнее прижаться ко мне. Для моей госпожи такое поведение женщины было столь же неестественным явлением, как евнух для европейца.
Второй человек беспокоил меня больше. Он был одет в лохмотья и в простую, без полей, шерстяную шапочку бродящего дервиша. Он казался немного полноватым для такой роли, но что больше всего насторожило меня — это его взгляд: как будто он узнал меня и я должен был узнать его тоже. Тайны и загадки всегда меня нервировали. Они были одинаковы и у мусульман, и у христиан — они меня пугали.
В этот момент у меня были и другие проблемы. Я был очень рад, когда разбойники приказали мне и моей госпоже отправиться в другую комнату. Я пробрался через низкую дверь в одну из дальних комнат. Даже несмотря на то, что она была далеко от огня и заселена к тому же дюжиной коз, здесь мы могли укрыться от чужих глаз.
Сафи тоже приказали проследовать в эту комнату вместе с нами, но она не была готова смириться с таким домом. Первым делом она решила размять ноги, уставшие от езды, и делала это с грациозностью танцора.
Есмихан же не могла подняться, даже если бы захотела. Она сидела и плакала. Она раньше видела коз в жареном виде целиком или нарезанных на блюде с шафраном и рисом, а здесь она столкнулась — о, ужас! — с настоящим запахом их жизнедеятельности. Конечно, ей ничего не оставалось делать, как плакать.
Я разул свою госпожу и сделал все от меня возможное, чтобы ей было удобно. К счастью, моя госпожа была настолько уставшей, что сразу же уснула. Я приоткрыл ее жакет и вуаль и с радостью обнаружил, что вся остальная ее одежда осталась сухой.
Я быстро укрыл ее вуалью снова, как только услышал чьи-то шаги. Это была жена атамана, которая принесла суп с ароматом мяты, простой хлеб и сыр. Позже она вернулась с парой старых, но теплых и сухих одеял. Она только скептически фыркнула, когда я поблагодарил ее, как будто хотела сказать: «Да, хорошо, вы можете поблагодарить меня, если выберетесь отсюда живыми».
Для себя я заметил, что несмотря на те богатства, которые доставили сюда разбойники, труд этой крестьянки был более важным для нас: этот вкусный овечий сыр, хлеб, шерстяные одеяла.
— По крайней мере, это означает, что они не собираются морить нас голодом.
Эти слова прокомментировали беззаботное поведение Сафи. Жена разбойника еще не успела выйти из комнаты, а дочь Баффо уже уселась на пол и начала с аппетитом поглощать принесенную еду.
— Конечно, нет, — сказала Сафи, откусывая очередной кусок хлеба. — Какая польза в мертвых заложниках?
— Нас что, будут держать в заложниках? Для чего?
— Из-за выкупа. И мести. — Аппетит Сафи не уменьшился от этих слов.
Казалось, что Сафи только и мечтала, чтобы исчезнуть из поля зрения Мурата, чтобы испытать что-то новое и, соответственно, изведать новый поворот своей судьбы.
— Я уверена, вы заметили, что у Сумасшедшего Орхана (так она называла атамана разбойников) нет правого глаза.
В действительности этой детали во время нашего захвата я не заметил. Зато после, хорошо изучив его лицо, я понял, что оно вызывало больше страха, чем сострадания. Черная впадина на месте глаза хорошо подходила для этого. Его борода была тоже черного цвета и такая длинная, что ею можно было обернуть шею.
— Ты знаешь, как он потерял глаз? — поинтересовалась Сафи.
Я не знал.
— Это сделал паша Соколли. Раскаленным железом. Я недоверчиво посмотрел на нее.
— Да, это правда. О, конечно, это случилось очень давно. Ты, наверное, не ожидал, что паша будет пачкать свои руки таким делом. Но это было много лет назад, когда он был янычаром. А великий визирь, паша Ибрагим, начал грабить имущество благоверных честных турков, таких как Орхан. И, конечно же, им не оставалось ничего больше, как отстаивать свои права.
Я вздрогнул только от одной мысли об этом.
— Да, их отряд не мог сравниться с отрядом Ибрагима и его христианскими янычарами. Те, кого не убили в атаке, были ослеплены или искалечены каким-нибудь другим способом, чтобы они никогда уже не смогли подняться против него снова.
— Я уверен, что паша Соколли только исполнял свой долг, — сказал я, защищая его.
— Да. Долг подхалима исполнять желания жадного господина.
— Все же у Орхана нет лишь одного глаза, не двух.
— Кажется, сам милостивый Аллах отвел руку паши Соколли от этого. Когда он вернулся, Орхану, несмотря на невыносимую боль, удалось спрятаться среди мертвых. Но, конечно же, он не вернул себе свою землю, так что один глаз был малым утешением.
— Я уверен, паша Соколли делал то, что было необходимо, — снова попытался я защитить своего господина. — Он хороший человек. Его благотворительные заведения можно найти по всей империи.
— Да. Но кто выстраивается в очереди за хлебом в этих местах? Люди, чьи конечности искалечены, которые поэтому и не могут сами зарабатывать. Женщины-вдовы. Дети — не язычников, а турецкие — дети, которые остались без отцов и наследства.
Я с беспокойством посмотрел на Есмихан и обрадовался, что она все еще спит. Я не хотел, чтобы она это слышала.
— Ты волнуешься за Есмихан, — сказала Сафи, глядя мне в глаза. — Теперь она спасена от более худшей судьбы. Теперь ей никогда не придется выходить замуж за этого пашу.
— Я уверен, ты не можешь думать, что план Орхана будет иметь успех.
— Но почему бы и нет?
— Он всего лишь один. Один полуслепой мужчина с горсткой своих последователей против всей империи. Ты не можешь верить, что паша Ибрагим или не он, а султан Сулейман — кого на Западе называют Великолепным, — позволит, чтобы что-нибудь случилось с его собственной дочкой? А ваш драгоценный Мурат, он что, будет бездействовать?
Сафи никак не отреагировала на эти мои слова.
— Аллах помогает Орхану, он знает секретные тропы в горах.
— И вдохновение этого сумасшедшего не принесет плодов. Время таких фанатичных лидеров уже давно прошло.
— Виньеро, я и не думала, что ты можешь быть таким реалистом. Раньше ты был мечтательным идеалистом. Ты собирался спасти меня от турецких пиратов. Ты был готов взбираться на стены, чтобы спасти меня. — Она перешла на итальянский и начала строить мне глазки.
Но я не поддавался на ее уловки. Наоборот, разозлился:
— Благодаря тебе я перестал быть идеалистом.
— Теперь ты сожалеешь?
— Да, и я имею на это право. А ты, дочь Баффо, посмотри-ка лучше на себя. В какой-то момент ты хочешь совершить утомительную прогулку по всей Анатолии, чтобы забрать дурацкое серебряное колье и соблазнить одного определенного мужчину, в следующий — ты хочешь бросить все ради незнакомца. Ради Бога, ты похожа на кусок масла; ты вбираешь в себя весь вкус и запах тех мужчин, которые владеют тобой.
Сафи тряхнула волосами — в полумраке они как раз были цвета золотистого масла, — как будто я сделал ей комплимент.
— Я просто не недооцениваю власти Сумасшедшего Орхана, — просто ответила она. — Этот человек охвачен жаждой мести в течение двадцати лет. И мы его заложники.
— Да, — сказал я в ужасе от услышанного. Я уже не хотел ни есть, ни пить и пристроился рядом с моей госпожой.
XLV
— Где мальчик? Ты позволил ему одному пойти в Стамбул — с этим посланием! О, Аллах!
— Он уже не мальчик, женщина. Он мужчина! — Сумасшедший Орхан пытался усмирить свою жену. — Вспомни-ка пословицу: «Если ты не дашь мужчине мужского занятия, он сам его найдет». Он сам попросился быть одним из тех, кто отнесет наши требования паше Соколли — Аллах может забрать оба его глаза — и султану.
— Они убьют его, как только увидят, — рыдала женщина.
— Я дал ему немного денег, но если этого будет недостаточно, я уверен, что он додумается и украдет столько, сколько нужно, чтобы купить себе посланника в Порте. Если же он до этого не додумается, тогда он мне не сын и я прокляну его, как ты это называешь, женское воспитание.
— О, и я смотрю на этот ужасный риск, а ты даже не привел к своему сыну невесту. До сих пор твоя кровь была слишком горяча от мести, чтобы разглядеть свой отцовский долг перед сыном. «Только одна девушка достойна нашего сына», — сказал ты. Очень хорошо. И я молилась, что, может быть, это успокоит твою ненависть по отношению к Соколли и наконец-то, после всех этих лет, мы сможем спокойно пожить для разнообразия как нормальные люди. Украсть невесту Соколли из-под его носа. Измарать честь христианского фанатика и девушки одним разом и отдать дочку султана в жены твоему сыну. В конце концов, он этого заслуживает. Но теперь я понимаю, понимаю. Ты собираешься умереть, не увидев своих наследников и оставив меня в одиночестве.
Вот в таких сварливых словах Сафи впервые услышала о планах разбойников насчет Есмихан. Но она даже не собиралась говорить нам об этом. Сафи не могла все время сидеть взаперти, в дальней комнате, рядом с козами, мухами и жуками. Ей надо было выйти наружу, и наши захватчики дали ей такое право. Они были уверены, что она не сбежит, потому что она не нашла бы отсюда выхода. И действительно, в то время побег был последним делом, о котором она думала. Это было не потому, что она очень сильно боялась за нас, но потому, что жаждала развития событий — и приключений.
Атаман разбойников увидел, как миндалевидные глаза Сафи наблюдают за семейной сценой между женой и мужем, и это привело его в бешенство. В комнате их было только трое, и эта третья видела, как жена попирает гордость мужа.
— Я, Сумасшедший Орхан, ставлю великих правителей всего мира на колени перед собой! — кричал он. Он вытащил свой меч из ножен и направил его в сторону жены, задев при этом кувшины и горшки, которые беспомощно падали на пол. — Могу я получить хоть каплю уважения в своем собственном доме?
Жена присела и стала собирать разбросанную посуду, как будто она убирала за ребенком. Но ее молчание было самым жестоким наказанием.
Однако Сафи решила воспользоваться этим молчанием.
— О, мой господин. Это правда, что Аллах послал вам единственного сына, на которого вы возлагаете все надежды на будущее? Клянусь жизнью, такой великий человек, как вы, не должен быть неудовлетворенным. Если одна жена не может утолить ваши желания, что мешает вам найти себе еще одну?
Жена разбойника только рассмеялась, во-первых, над акцентом Сафи, от которого ее слова звучали глупо и вычурно, и, во-вторых, над тем фактом, что вряд ли бы какая-нибудь женщина согласится добровольно на жалкую участь жены разбойника.
В свою очередь Орхан задумался. Слово «господин» из этих пухленьких губок охладило его гнев, а ее кокетливый тон заставил его задуматься о более достойной жизни для себя. Он попытался снова разозлиться, но у него на сей раз ничего не получилось, и он, пряча свои чувства, вышел из хижины.
— Да уж, выйди на свежий воздух и остынь, — прокомментировала его поведение жена.
Сумасшедший Орхан тотчас вернулся назад в комнату. Нет, последнее слово всегда должно оставаться за ним. Да, он был обеспокоен. Да, прошел еще один день, а вестей от его сына так и не было. Эти женщины султана так и оставались под его крышей, а его жена воспринимала все это как детскую игру.
— Еще одно твое слово, женщина, — сказал он угрожающе, — и я перережу твою сварливую глотку.
Жена было открыла свой рот, но он остановил ее:
— Нет. Я даже не хочу слышать твои жалкие оправдания.
Женщина понимающе улыбнулась и притворялась, что испугалась его, до тех пор пока он не вышел из комнаты. Затем она повернулась к Сафи и обрушила всю свою ненависть на нее.
— Посмотрите-ка на эти глаза, — усмехалась она, — глаза потаскушки, растрачивающей труд честной женщины. Распутница! Я знаю этот взгляд! Потаскуха! Я вижу!
Сафи могла бы уйти в дальнюю комнату, но она этого не сделала. Она сидела и спокойно выслушивала эти оскорбления, причем даже с наслаждением, потому что она знала о том эффекте, который все это производило на разбойника.
Она попросила и получила (хотя и с неохотой) взаймы сломанную деревянную расческу хозяйки взамен ее золотой, которую сын разбойника увез в Стамбул. Сафи уверилась, что разбойник был в хижине, когда она чистила свои зубы в дальней комнате. Затем она сидела, казалось, часами, расчесывая свои золотые волосы. Она делала это очень тщательно, с самозабвением, как будто читала какое-то заклинание.
— Так, — сказала жена атамана, когда ее терпению пришел конец. — Так, девушка. Благодаря мне ты становишься еще более красивой и привлекательной. Почему бы и тебе не помочь мне для разнообразия, вместо того чтобы разбрасывать по всей моей кухне свои демонического цвета волосы? — И она протянула ей веретено.
— Но что это такое? — поинтересовалась Сафи, взяв его в руки.
— Веретено, глупая девчонка, — усмехнулась женщина, торжествуя.
Орхан стоял в дверях и все это слышал, а теперь он мог еще и видеть, насколько глупой была эта выскочка.
— Веретено? — Сафи не знала такого слова. Она держала это приспособление для прядения осторожно, но неумело, и вся предыдущая работа хозяйки была под угрозой.
— Ты самая глупая из всех, кого я встречала! — вскричала женщина, выхватывая веретено из рук Сафи, чтобы та не испортила ее работу за последние две недели.
Сафи расплакалась — очень эффектное привлечение внимания, так как не было ни единого шанса, что это действительно могло ранить ее.
— Если здесь кто-то и глупый, так это ты, крестьянка! — вмешался Орхан. — Ты даже не можешь себе представить, что в мире существуют женщины, которые не портят себе рук пряжей?
— Бездельницы, одетые благодаря поту и труду других людей, — ответила на это женщина, — разве ты, Орхан, сам не говорил так тысячу раз?
— Да, она ведет другой образ жизни, в отличие от тебя. В турецком языке столько слов, которые эта девушка знает и которые заставят твою голову кружиться, женщина. Аллах мой свидетель, они заставят твою голову кружиться от их богатства, хотя она только совсем недавно в этой стране.
— И ты так хорошо знаешь названия роскоши, — продолжала издеваться над ним женщина, совершенно не заботясь, как это потом скажется на ней, — баня, например. Это роскошь, которая тебе незнакома, и я уверена, эта девушка не могла не заметить этого. Баня, баня, баня. Теперь чья голова кружится? Может быть, ты боишься воды, так как — клянусь Аллахом — я никогда не видела, чтобы ты подходил к ней близко.
Разбойник почесал свою пустую глазную впадину, но только мгновение. В следующий момент он поднял Сафи на ноги. Расческа выпала из ее рук на пол и раскололась на две части. Но Сафи, которая минуту назад плакала, ничего на это не сказала.
— Я покажу тебе, кто здесь крестьянин! — кричал разбойник.
— Держу пари, ты боишься воды, как кошка, — отвечала его жена.
— Я покажу тебе! — повторил Орхан. — Я так же хорош, как и сын султана, и я могу помыться в любое время, когда захочу. Я даже могу мыться в присутствии Мурата — если я захочу. Проклятая женщина.
И с этими словами он вытолкал Сафи из хижины.
После первого в этом году сезона плохой погоды снова стало тепло. Но короткое потепление не могло скрыть тот факт, что зима уже наступила, и холодный ветер лучше всего выдавал это. И хотя утро было теплое, все равно вода в озере намного отличалась от тех теплых ванн, которые привык принимать Мурат. Однако Орхана это не остановило, ведь была задета его честь. И в мгновение ока он снял с себя одежду и оказался в воде.
И это была не его жена, про которую он давно уже забыл, кому он кричал: «Принц Мурат, ты трус по сравнению с Орханом, Сумасшедшим Орханом! Клянусь Аллахом, ты — трус».
Сафи стояла одна на берегу и слушала это хвастовство Орхана. В горном потоке он чувствовал себя, как рыба в воде, по сравнению с напряжением, какое он испытывал в присутствии этой постоянно флиртующей с ним женщины. Разбойник даже старался не смотреть на нее, когда произносил свое ругательство, относившееся к ее любовнику. И он продолжал не замечать ее до тех пор, пока не услышал какие-то звуки с ее стороны. Бросив туда свой взгляд, он увидел, что Сафи сняла платье и стояла на берегу в прозрачной сорочке и шароварах.
— Я подумала, что так будет лучше, — сказала она. — На одежде есть жемчуг и, мой господин, его может смыть течением. Я бы не хотела рисковать вашим имуществом.
Орхан видел сквозь ее прозрачную сорочку, как от порывов ветра твердеют ее соски, и новые, неведомые чувства охватили его. Он определил эти чувства как страх или стыд и, чтобы укрыться от них, выбрался на камень на противоположном берегу. И все же больше всего его беспокоило состояние его мужского достоинства. Именно это он и хотел скрыть. Но в одно мгновение Сафи переплыла на его сторону.
Девушка вышла на берег и подошла к нему. Она наклонилась, прислонясь своей грудью к нему, и прошептала: «Попробуй жемчужину, которую ты украл у принца Мурата».
В следующие несколько дней я часто видел, как они вдвоем удалялись в рощу.
XLVI
Есмихан не могла поверить, что какая-нибудь женщина, в частности Сафи, сможет долго оставаться в таком месте, где ее честь и достоинство попираются, и тем более что с этим можно смириться. Время от времени Сафи оставляла нас на несколько часов. Да, она была смелее, чем Есмихан, но она не была распутницей. Я думал, что мне лучше не разочаровывать мою госпожу; считал, что мой долг — не позволять ей даже задумываться об этом. Но хотя мы сами не знали, какое это может иметь значение для нашей дальнейшей судьбы, наступил день, когда сын Орхана вернулся из Стамбула.
— Но где же мой отец? — спросил он, сгорая от нетерпения.
Его слова привели жену разбойника в состояние глубокой печали — ее обычное состояние в течение последних дней.
— Подлец! — закричала она в глубь хижины. — Твой сын вернулся.
— Иду, иду, — пробормотал тот робко, торопливо завязывая свой пояс на ходу.
Молодой человек вопросительно посмотрел на своего отца, но никак это не прокомментировал, увлеченный успехом своей миссии. Он не получил твердого подтверждения желания Порты вести переговоры. В действительности паша Соколли во главе небольшой армии покинул город рано утром, намереваясь обложить разбойников, как осаждают крепость или город.
— Но мы знаем, что это невозможно, — сказал Орхан, уверенный в своей могущественности.
— Это правда, — ответил его сын. — Я оставил их в Иноне. Теперь они не знают, куда идти, так же как и принц, который просидел там уже неделю.
— Хорошо. Скоро они будут готовы вести переговоры. Я дам им срок до середины зимы — это крайний срок.
Время шло очень быстро до той ночи. Начался снег.
* * *
Той ночью разбойники проснулись очень поздно. Молодой мужчина привез из Стамбула вино из запрещенных византийских погребов, и успех их мероприятия приближался, победа была уже рядом. Сафи не спала, она тоже хотела присоединиться к разбойникам. Есмихан же спала крепким сном, но даже во сне она беспокойно вздрагивала.
Я думаю, что тоже задремал, по крайней мере, я был удивлен удару по моему плечу. Защищая себя, я вскинул руку, и она неожиданно наткнулась на кинжал.
— Это не ваш кинжал. Извините. Они охраняли его очень хорошо из-за драгоценностей на рукоятки. Но я думаю, вам и этот понравится, — произнес в темноте чей-то незнакомый, но в то же время очень знакомый голос.
К этому времени я понял, что это был дервиш, бродячий монах. Он не стал говорить лишних слов, а сразу перешел к делу:
— Они собираются отдать вашу молодую госпожу сыну Орхана. Этой ночью. Вы должны помешать этому. Другого выхода нет. Ради ее чести и вашей жизни я буду сегодня на вашей стороне в этом деле.
Я взвесил оружие в руке и обнаружил, что оно было достаточно тяжелым. Оно разожгло во мне чувство уверенности и силы, как в юности.
Я повернулся, чтобы поблагодарить этого человека, но тот уже исчез. Я бы его точно увидел, если бы он выходил через дверь в главное помещение. Но было слишком темно, и я не видел, что происходило в другом направлении. Позвал его несколько раз, но мне никто не ответил. Поэтому я встал и пошел к проходу, чтобы разъяснить для себя ситуацию.
Стояла полная тишина, и вначале я даже подумал: неужели они на эту ночь отступили от своих обязанностей или вообще находились в полном ступоре над своими чашками с вином? Но это была тишина, полная плохих предчувствий, которая была нарушена громким голосом Сумасшедшего Орхана:
— Приведите девушку!
Так я узнал, что триумфальное обесчещение паши Соколли будет публичным, а не индивидуальным. И я также понял, что мой кинжал перед вооруженными до зубов разбойниками был ничем. Я мог бы убить одного из них, в лучшем случае двоих, перед тем как они убили бы меня, и Есмихан осталась бы не только обесчещенной, но и одинокой, без преданных друзей.
— Вставай, принцесса, вставай! — мужчина с демоническим лицом наклонился над ней. — Пришла твоя брачная ночь!
Есмихан еще не понимала, что происходит. Ее ноги все еще были тяжелы от сна, но она уже была достаточно в сознании, чтобы заплакать из-за того, что мужчины увидели ее без вуали. И то, что ей удалось немного закрыть себя перед тем, как ее под руки отвели в главную комнату, было малым утешением. Я даже не мог посмотреть ей в глаза, чтобы немного успокоить, хотя и знал, что они молили об этом. Я был, как и она, совершенно беспомощен в этой ситуации.
Прямо предо мной была дверь к свободе, и рядом с ней сидела Сафи. Она явно была здесь достаточно долго. Она сидела без вуали и даже не стеснялась этого. Я догадался, что она тоже попробовала вина, так как на ее лице появился розовый румянец, а глаза блестели. Лучше бы то были слезы о трагичной судьбе ее подруги! Но я прекрасно видел, что слез не было.
Рядом с ней сидел Сумасшедший Орхан, который уступил свое место сыну на эту ночь. Но он оставался по-прежнему главарем и продолжал командовать:
— Так, мой сын. За тебя! За твою удачу!
Сафи не смеялась над этими словами, как все остальные, но она не смутилась и не отвернулась.
Молодой человек встал и направился к Есмихан. Она была окружена со всех сторон, и рядом даже не было стены, чтобы она могла прислониться. Принцесса оставалась на ногах, хотя они едва ей повиновались. Я никогда еще не видел ее такой беспомощной.
Всеобщее внимание и выпитое вино произвели на сына Орхана свой эффект. Он подошел к Есмихан и резко сорвал с нее вуаль и покрывало, она даже не успела посопротивляться.
— Вот тебе, проклятый Соколли! — кричал Орхан, и его люди вторили ему.
Есмихан закрыла лицо руками, как будто ее кто-то бил кнутом. Молодой разбойник резко убрал ее руки и взял за подбородок. Он повернул ее лицо и показал всем. Есмихан закрыла глаза, словно ее заставляли смотреть на ослепляющий свет, но это не убавило веселья разбойников.
— О, Соколли, надеюсь, тебе будет так же больно, как и мне, когда мне выжигали глаз! — кричал голос мести.
Моя рука инстинктивно нащупала рукоятку кинжала. Но что я мог сделать? Принять этот ужас как волю Аллаха и просто стоять и смотреть в страхе на все это? Единственным верным решением было выпрыгнуть прямо в центр и вонзить этот кинжал в сердце Есмихан. Возможно, я успею пронзить и свое сердце. Если же нет, то дюжина разбойничьих рук сделает все за меня. Но это потребует большой отваги, в наличии которой я сомневался. Казалось, у меня не было другого выхода. Я закрыл глаза и начал тихо молить небеса о помощи.
В это время в центре комнаты все еще продолжались демонические танцы.
Скуля, как щенок, которого хотят утопить, Есмихан на минуту смогла вырваться. Но в это же мгновение пара еще более сильных рук схватили ее и вернули сыну Орхана. В этот раз он нежно обнял ее за талию. И она уже больше не вырывалась, было видно, что девушка смирилась со своей участью.
Сын Охрана поцеловал ее и начал расстегивать лиф ее платья. Одна из жемчужин с корсажа оторвалась и упала на пол. Разбойники наклонились в поисках ее. В это время сын Орхана продолжал свое дело. Показалась белоснежная грудь Есмихан.
В этой накаленной атмосфере сам Сумасшедший Орхан повернулся к Сафи. Ее грудь тоже была великолепна, и его рука уже держалась за шнурок ее шаровар.
Я отвернулся. Одна мысль так и не покидала мою голову. Только Сумасшедший Орхан имел женщину в этом месяце, а может, и в году. И как я понял, после того как сын Орхана сделает свое дело, то и все остальные участники банды смогут позабавиться с Есмихан и таким образом отомстить Соколли. Я был уверен, что это может убить мою госпожу. Да, лучше убить ее сейчас одним ударом, а что будет со мной — это не так уж важно. Моя жизнь уже закончилась в том темном маленьком домике на Пере много месяцев назад. Вдохновленный этими мыслями, я начал продвигаться вперед.
— Эй, евнух! Уйди с дороги! Зачем тебе видеть все подробности?
Эти слова немного притормозили меня, и пока я приходил в себя, все в комнате вдруг услышали громкие вопли.
— Дочь распутницы! — кричала жена Орхана.
Ее слова утонули в звоне и грохоте разбивающейся посуды, и дальше последовало:
— О, небеса! Будь ты проклята Аллахом! Я научу тебя, как красть чужих мужей у честных жен!
Опять звон разбивающейся посуды и грохот от других предметов, которые не могли разбиться о каменный пол. Сафи, будучи мишенью этой атаки, дрожала от страха и боли. С ее рук, которыми она загораживала свое лицо, текла кровь. Каким-то образом ей удалось пробраться к двери, выбежать и спрятаться за нанесенным сугробом.
— Хорошо! — торжествовала жена, атамана. — Может быть, ты там замерзнешь насмерть, мерзавка!
Но это не успокоило ее. Следующей ее жертвой должен был стать сам Орхан. Он клялся, кричал на свою жену. В этой суете я выскочил в центр комнаты и, выхватив свой кинжал, ранил свою жертву между ребер с левой стороны. Минуту назад легкие молодого сына Орхана раздувались от смеха, сейчас же воздух нашел более быстрый выход и выплескивался через отверстие вперемешку с кровью.
— Теперь, госпожа, — закричал я сквозь шум, — мы должны бежать отсюда!
Но даже сейчас она отказалась бежать без вуали, что дало одному человеку осознать, что же все-таки произошло. Этот человек сидел у двери в комнату с козами, и он оказался самым ловким стрелком в этой банде. Я видел, как он схватил лук и прицелился.
Теперь с нами покончено, думал я и толкнул Есмихан к двери. Через мгновение один из нас будет мертв. О Господи, сделай так, чтобы этим одним стал я!
Я слышал, как летела стрела, и почувствовал, как будто плеть ударила мою руку. Этот удар не причинил мне боли и был очень коротким. Представляете мое удивление, когда я увидел, что стрела пролетела мимо меня, даже не сбавив скорости? Она попала прямо в грудь Сумасшедшего Орхана.
«Вероятно, лучник выпил слишком много и окончательно окосел, чтобы так плохо стрелять», — думал я, выталкивая Есмихан наружу. Несмотря на это, мне все равно было очень страшно, и я быстро захлопнул дверь за собой. Но прежде я увидел, как дервиш, тоже вооруженный кинжалом, быстро пробирается к лучнику. В следующее мгновение лучник упал на пол с перерезанным горлом. Следующий разбойник был слишком занят дракой, чтобы повернуться и посмотреть, что происходит рядом; дервиш подошел к нему и занес над ним кинжал.
— О, Боже! — воскликнул я. — Этот мужчина орудует, словно ангел смерти!
Но у нас совершенно не было времени ждать, чем закончится это побоище. Я подталкивал Есмихан и Сафи, которую вытащил из снега, через двор к конюшне Орхана. Я взял лошадь сына Орхана для себя, но не мог сам быстро скакать, потому что должен был вести за поводья лошадь девушек.
Шел снег. Небольшой, но снежинки были пушистыми и крупными, и наши следы сразу же исчезали под ними. Через час или около того я начал думать, что, возможно, нам удалось убежать. Единственное, что огорчало меня, что я не имел ни малейшего представления, куда нам идти. Позади меня, почувствовав мои сомнения, Сафи начала выражать свое недовольство и оскорблять меня.
— Почему ты забрал нас из теплого, безопасного дома Орхана? — возмущалась она. — Ты, идеализирующий все дурак! Мы потеряемся в этих горах. И никто никогда не найдет нас.
Я ничего не ответил на это, потому что боялся, что она может оказаться права. Снег, который скрывал наши следы, скрывал также и другие признаки жизни в этих горах. Я не мог видеть ни тропинок, ни дорожек, кроме того, из-за снега я не мог ориентироваться по звездам. Единственное, в чем я был уверен, судя по наклону местности, так это в том, что мы спускались в долину.
— Виньеро, я могу замерзнуть и умереть. Мои пальцы и нос окоченели. Лучше уж быть пленниками в теплом укрытии Орхана, чем замерзнуть бог знает где.
— Ты должна была тоже взять с собой накидку и вуали, как хорошая девочка, как Есмихан, — не мог не съязвить я. — Ей, кажется, тепло. Во всяком случае, она не просит вернуться.
Я не думал, что мы можем замерзнуть. Чем ниже в долину мы спускались, тем теплее становилось. Снег вначале сменился на дождь со снегом, а затем просто на дождь, который промочил нас до нитки, что было не совсем хорошо. Кроме того, продвигаться вперед нам мешала топкая грязь.
Сафи продолжала возмущаться. Она не верила, что Орхан может быть мертв. А я же, одинокий и глупый евнух, не мог поверить, что совершил успешный побег.
— Молю Бога, чтобы они нашли нас, — сказала она и затем крикнула два или три раза. Эхо разлетелось по всей долине.
«Разбойники правильно сделали, что связали и вставили ей в рот кляп, — думал я. — Она непременно выдаст нас». И хотя я убил человека, но совершенно не знал, как вести себя с этой женщиной.
В любом случае жалобы Сафи вскоре стали такими нудными, что я уже к ним не прислушивался. Это было очень легко, и через час Есмихан уже дремала под жалобную музыку ее голоса. Что касается Сафи, то она была занята тем, что придумывала все новые и новые темы для жалоб и еще как бы побольнее кольнуть меня. И она даже не замечала, что голова притулившейся к ней Есмихан становилась все тяжелее и тяжелее.
Но она заметила — и даже закричала, — когда перестала ощущать тяжесть.
XLVII
Есмихан тоже вскрикнула, потому что упала прямо в грязь. Я поспешил помочь ей подняться. К счастью, она ничего себе не повредила. Все же моя госпожа продолжала горько плакать и дрожала в моих руках, как будто смерть пришла за ней. Наверное, ей приснилось что-то ужасное о ее недавней угрозе. В конце концов, мне удалось успокоить ее, пообещав, что я найду ближайший кров и мы останемся там до утра.
— О, ты поранил свою руку, — сказала она сквозь слезы и нежно дотронулась до моей раны.
— Это просто царапина, — уверил ее я. — От стрелы, которая убила Сумасшедшего Орхана.
Я перевязал руку лоскутом от моей нижней сорочки, хотя рана уже не кровоточила. Это успокоило Есмихан, и она наконец снова отважилась взобраться на лошадь.
Против своей воли я все же сдержал свое обещание, и когда в лучах заката увидел пещеру в горе, мы сразу же направились к ней.
— По крайней мере, мы в недосягаемости, — сказал я.
Однако я не сказал, что это будет безопаснее и потому, что утром я смогу разобраться лучше, куда нам следует идти.
— Разве мы не можем разжечь костер? — жаловалась Сафи.
— Ради Бога, ты опять просишься вернуться назад. Ничто не выдаст нас лучше, чем дым от этого сырого дерева…
Но скоро мокрая одежда на нас начала замерзать. Даже через сквозь густую вуаль я слышал, как у Есмихан стучали зубы. Так что я вздохнул и сдался. По крайней мере, деятельность по сбору дров немного согреет нас. И так как был слишком маленький шанс, что я сумею развести огонь в такую сырость, мы хотя бы могли помечтать об этом, собирая дрова.
Все же благодаря сухим листьям в пещере и мху я сумел разжечь небольшой огонь. К тому времени даже я был ужасно рад этому, так как уже промерз до самых костей. Но не успели мы согреться, как я услышал шум в долине. Я быстро затушил костер, прикрыв его своей робой. Девушки в ужасе причитали, но мне каким-то образом удалось заставить их замолчать.
Наши лошади ржали. Их старые хозяева были где-то близко. Затем мы услышали голоса. Вскоре, хотя мы и не видели говорящих, мы смогли понимать, о чем они говорят.
— Здесь дым. Чувствуешь его?
— Да, о Аллах!
Они подходили все ближе и ближе. В предрассветных лучах я различил два или три силуэта. Они были уже достаточно близко, чтобы я мог кинуть в них камень. Что я и собирался сделать, если они увидят нас, чтобы хоть как-то защититься.
— Нет. Посмотри. Это только девушки и евнух.
— А я что тебе говорю? Дервиш бы никогда не оставил столько следов.
— Этот дервиш никогда не оставляет следов.
— Ты уверен, что он не с ними? Я имею в виду дервиша?
— Нет. Я так не думаю.
— Я тебе говорю, он не оставляет следов.
— Если ты хочешь знать мое мнение, я думаю, что дервиш и не человек вовсе. Он дьявол, джинн.
Два других мужчины произнесли заклинание против дьявола.
— Я говорю вам, это было большой глупостью начать искать его в первую очередь.
— Но пролитая кровь нашего атамана требует этого. Он убил моего брата.
— И еще шестерых из нашего отряда.
— О, Аллах, он был похож на ангела смерти. Нет, нет живой человек не смог бы сделать этого — особенно если учесть, что все шестеро были хорошо вооружены.
— И потом — он просто исчез… Нет, мы не найдем его, как я сразу и говорил. Давайте примем это как волю Аллаха и прекратим поиски.
На том они и порешили, их силуэты стали расплываться вдали.
— Но давайте хоть возьмем лошадей. Девушки и евнух — они, наверное, в любом случае уже умерли от холода. Зачем же оставлять здесь лошадей?
— Конечно, — согласился с ним другой.
Через несколько мгновений наши лошади были оседланы.
— Они не придут и не схватят нас, — воскликнула Есмихан, радуясь и благодаря Аллаха.
— Они даже не забеспокоились, — Сафи топнула своей ножкой в ярости. — Как это возможно? Вы знаете, какой выкуп они просили за нас? Две тысячи грашей! Как это возможно, что они смогли отвернуться от нас?
Затем она вышла из пещеры и закричала:
— Дураки! Какие же вы все дураки!
— Но ты же слышала, что они сказали, — я пытался объяснить ей наш побег, так же как себе. — Семеро из них, должно быть, были убиты, включая Орхана и его сына. Конечно же, это Орхан придумал похитить вас. Его глаз — месть за него горела в его голове все эти годы, и теперь он наконец-то обрел покой. Все остальные… я не думаю, что они что-то имеют против паши Соколли или семьи султана. Теперь можно сказать, что банда Сумасшедшего Орхана разбита и больше никогда не побеспокоит Порту. Хвала Аллаху!!!
— Дурак! — ответила мне Сафи на это.
— Разве ты не можешь придумать лучшего объяснения?
— Дурак! — В этот раз она кричала изо всех сил. — Ты восхваляешь Аллаха, но теперь у нас нет даже лошадей. Тот мужчина был прав. Мы умрем здесь.
— Но, по крайней мере, сейчас мы без страха можем разжечь костер, — ответил я, снова собирая листву и ветки.
Есмихан наклонилась, чтобы помочь мне, и даже оторвала кусочек от своей вуали, чтобы костер разгорелся.
— Терпение, дорогая Сафи, — умоляла она свою подругу. — Действительно, мы можем за многое благодарить Аллаха.
— Да, — согласился я. — Аллаха в облике этого загадочного святого человека.
К тому времени уже поднялось солнце. Наконец-то я удобно устроил обеих девушек в пещере, чтобы они смогли заснуть. Сам я тоже лег спать, но заснуть не мог.
Я перебирал снова и снова в уме события нашего побега. И вдруг мне показалось, что где-то я видел этого дервиша. Да, конечно же! Это же был мой друг Хусаин.
«О Боже, — думал я. — Мне это снится!» Но даже когда я проснулся, этот образ не покинул меня.
Чтобы хоть как-то избавиться от этого наваждения, я посмотрел на двух спящих девушек, лежащих в лучах восходящего солнца, крепко обняв друг друга. Во сне с лица Есмихан исчезли следы тревоги и усталость. Оно снова казалось молодым, прекрасным и свежим, хотя бы та сторона, с которой сползла вуаль. И рядом София Баффо — без вуали, холодная, словно камень. София Баффо все еще была красива, но после всего случившегося это была холодная, расчетливая красота.
Я встал раньше, прислушиваясь к своим ощущениям. Я слышал, что у людей, у которых нет либо руки, либо ноги, иногда чешутся эти отсутствующие части их тела. У меня тоже появилось такое же чувство. Но больше мне все-таки хотелось сходить в отхожее место.
Я прошел мимо костра, подложил туда еще одну ветку и вышел наружу. Светлячки ползали по камням и занимались только им одним ведомыми делами. Улитки, как большие пуговицы, занимали практически каждую травинку. Когда я поднял глаза от всего этого, передо мной предстал необычайно живописный сельский пейзаж. Не было видно ни одного следа человека или его деятельности, однако небольшая речушка давала надежду, что где-то поблизости должны быть люди. Воздух поражал своей чистотой и прозрачностью. И мне даже показалось странным, что я не слышу журчания воды в этом ручейке, потому что я мог отчетливо видеть зябь на его поверхности.
Две птицы крыло к крылу пролетели надо мной. В уме я назвал их ястребами, хотя прекрасно знал, что ястребы не охотятся парами. Но мне не хотелось думать, что это грифы. Небольшая стайка маленьких птичек почуяла опасность. «Они полетели на юг», — думал я, наблюдая, как стайка исчезла за горами позади меня. Я определил стороны света по углу наклона солнца.
Потом я заметил, что большая часть долины занята кустами шелковицы. Листьев на кустах не было из-за сильного ветра, но ягоды все еще висели среди голых веток. Они были перезрелыми и черными, но собранная горстка напомнила мне сладкий вкус последних осенних дней в Бренте, когда я был еще мальчиком. Моя мать, мои няни, служанки — все были заняты сборами к переезду в Венецию на зиму. Я же был предоставлен сам себе и бродил по саду, собирая ягоды шелковицы, пока меня не позвали. Они позвали меня все вместе, как хор менад: «Биричино! Биричино!» Так они меня называли ласково.
Мое сердце забилось от этих воспоминаний, и я съел еще горстку ягод. «По крайней мере, я все еще могу есть шелковицу», — подумал я и представил себе, как девушки будут это делать, когда проснутся. Потом мы можем идти весь день. Мы сможем пройти довольно много в такую погоду даже пешком, к тому же вниз по холму. Конечно, к ночи нам придется сделать остановку.
С такими мыслями я приступил к тому, для чего, собственно, и вышел.
— Абдула!
Я остановился, и мой катетер выпал из моих рук.
— О, ты здесь, — сказала Есмихан.
— Моя госпожа.
— Я почувствовала даже во сне, что ты вышел, и мне стало страшно. Мне приснилось, что тот ужасный разбойник…
— Да, моя госпожа. У меня тоже иногда бывают кошмары.
— Правда?
— Это нормально. Разбойники мертвы и больше не могут причинить вам боль. И я всегда с вами.
— Общаешься с природой?
— Да.
— Так же как любой другой человек время от времени, — засмеялась она.
— Да, госпожа, — односложно ответил я.
— Извини меня, Абдула.
— Идите назад, к огню. Я скоро вернусь.
Как только она ушла, я встал на колени и стал перерывать листву, пытаясь найти катетер. Дождь капал с веток, но я ни о чем больше не мог думать, только о том, что сейчас лопну. Я никак не мог найти свой катетер.
— Абдула? Что случилось? — спросила Есмихан.
— Ничего. Идите к огню.
— Но что ты ищешь?
— Мой катетер. Я выронил его где-то здесь, — сказал я и сильно покраснел.
— Я не знаю такого слова — катетер.
— Вам никогда и не понадобится его знать, госпожа.
— Но как я смогу тебе помочь, если я не знаю, что мы ищем?
— Я не хочу, чтобы вы…
Есмихан отпрянула назад от таких моих слов, как будто ее ударили. Я очень пожалел о том, что говорил с ней таким тоном.
Глубоко вздохнув, я сказал:
— Это тоненькая медная трубочка где-то вот такого размера. — Мои руки дрожали, когда я показывал ей размер.
Есмихан встала на колени рядом со мной.
— Учитель, учитель, помедленней, помедленней. Твои движения могут отбросить его в другую сторону. Надо действовать медленно и спокойно, и мы найдем его.
Ее пухленькая маленькая ручка отыскала мою под листвой и сжала ее, пока она не перестала дрожать.
— У меня… у меня, наверное, озноб, — попытался оправдаться я.
— Нет, я так не думаю. — Она другой рукой поправила мой тюрбан, который уже съехал мне на глаза. Выражение моего лица озаботило ее. — Ты хочешь сказать, что ты не можешь облегчиться без этой маленькой трубочки?
Я не хотел казаться смешным, пока искал другой, свободной рукой под листвой, но думаю, что она тоже так лучше видела меня.
— И это так у всех евнухов?
— Нет, не у всех… не все же так обрезаны, как я. Если человек моложе…
Она сжала мою руку снова, когда я больше не смог говорить.
— Абдула, мы найдем его.
Надеясь сменить тему, я спросил:
— Вы знаете деревянную башню Линдер? — Когда я говорил медленно, то мои руки тоже двигались медленно.
Есмихан покачала головой. Она подняла края своей вуали на шапочку, чтобы та не мешала ей в поисках. Ее щеки раскраснелись на свежем воздухе, а черные глаза блестели, как капельки росы.
— Это в Стамбуле. Она стоит в самом центре одинокой скалы у бухты Золотой Рог, в Мраморном море. Я уверен, что вы могли ее видеть из дворца вашего дедушки. Ваш дедушка-султан любил натягивать цепь вдоль всего залива, чтобы не было безналоговой торговли. Но об этой башне ходят и другие легенды. Мой дядя рассказал мне одну такую легенду.
— О, расскажи мне ее тоже.
— Легенда гласит, что очень-очень давно в этой башне жила прекрасная девушка и каждую ночь ее возлюбленный Линдер (ее родители не одобряли их союз) плыл к ней по этому заливу. Перед самым восходом он возвращался обратно.
— А как же он видел, куда плыть?
— Девушка зажигала для него лампу и ставила ее в своем окне.
— Какая прекрасная история.
— Не такая уж прекрасная. Однажды ночью поднялся шторм, и порыв ветра погасил лампу. Так как храбрый Линдер не знал, куда плыть, то он заблудился и утонул.
— О, нет!
— Когда девушка выглянула утром в свое окно, то увидела бездыханное тело своего возлюбленного у скал. От горя она тоже выбросилась со своей башни и умерла.
— Как ужасно! Мне больше понравилось начало этой истории, чем конец.
— Но это реальная жизнь, и в ней не всегда бывает все хорошо.
— О, не говори так, Абдула, в день, когда ты спас меня от самой ужасной участи.
— Посмотрите на башню, когда вернетесь в Стамбул. Вы не сможете забыть ее. Я мог видеть ее даже на Пере, из высокого узкого окошка, когда испытал нечто худшее, чем смерть.
Я хотел остановиться здесь, потому что уже было сказано больше, чем надо. Но желание говорить о перенесенном мною потрясении оказалось настолько сильным, что я даже забыл о своих физических нуждах.
XLVIII
Я рассказал Есмихан про все те ужасы, которые я пережил в этом домике на Пере, как меня посадили на сучковатое старое дерево.
— Это, должно быть, было прекрасно, — воскликнула моя госпожа.
— Для того чтобы никто не слышал моих криков, — быстро объяснил я, — и чтобы никто не подошел, чтобы спасти меня.
Я продолжал и уже не мог остановиться.
— Дерево цвело и, пока я спал, пыльца засыпала мои глаза. — Иногда по саду бродили овцы и искали прохлады под моим деревом.
— Это было весной?
— Да.
— Тяжелое время для такой судьбы.
— Шел Рамадан.
— Да, я помню. Большую часть своей жизни этот священный праздник приходился на лето, и нам не позволяли пить воду до заката солнца.
— Вы знаете, первый раз, когда я услышал колокола за стеной…
— Колокола, которые возвещают о конце поста каждую ночь перед заходом солнца?
— Да. Когда я услышал их, я подумал: «Это мои соотечественники, они пришли, чтобы спасти меня». Но это оказалось не так они не пришли. И сейчас я даже не хочу, чтобы они приходили. Потому что мне уже ничего не поможет.
Я вздохнул и продолжил:
— Затем была ночь Могущества, именно тогда я стал чувствовать себя — не самим собой. Я уже никогда не буду собой. Но я стал чувствовал себя лучше, немного лучше. Ночь Могущества, что за ирония! «Когда Мухаммед вознесся к луне на своем сказочном коне…
— …благословляя всех пророков Аллаха!»
— «И когда все мечети освещены лампами…
— …как башня прекрасной девушки». Я, наверное, теперь всегда буду об этом думать.
— Прямо рядом с моим деревом стояла мечеть, и я мог хорошо видеть ее крышу с моего дерева. Пять раз в день в ней звонили колокола к молитве, отмеряя время моего страдания. Мне казалось тогда, что это самый гнетущий звук.
— Правда?
— Да, лишенный какой-либо надежды.
— Это, наверное, из-за муэдзина.
— Возможно. Но птицы в саду — они тоже мучили меня. Я не мог смотреть, как они копошатся по своим весенним делам. И даже соловьи. Я слушал соловьев каждый вечер.
И когда туман рассеивался, я видел башню Линдера из своей маленькой клетушки на втором этаже. Этот вид напоминал картину. Застывшую картину. Нереальную. Ведь в вашей религии художник может лишь изображать грехи и страдания Аллаха. Но тот нарисованный мир был миром счастья, что не имело ко мне никакого отношения. Тогда. И я знал, что больше никогда не буду счастлив снова. — Я говорил медленно, и мои руки шарили в листве в таком же ритме. Да, так искать было легче.
— После моего приезда они давали мне только простую воду. Как молодой девушке на диете или жертвенному агнцу. Это чтобы облегчить свою задачу. И наутро следующего дня они привели меня в теплую кухню, и я был так голоден к тому времени, что съел все, что они мне дали, не вдаваясь в подробности и не разбирая компонентов пищи. И только позже, когда началась диарея, судороги и ужасная жажда, я понял, что они что-то подложили в еду для очищения моего организма.
— Так что это было? Алоэ? Осенний крокус? Мандрагора? Горчица?
— Все из них или, может быть, отдельные растения, а может — какие-нибудь другие. Да, я помню запах горчицы и чеснока, но, может быть, их использовали для того, чтобы скрыть запах чего-то другого и чтобы я поверил, что это вещь съедобная. В любом случае, пока я был в агонии, я слышал, как Салах-ад-Дин и другой мужчина с высоким тонким голосом обсуждали мой случай. Я должен был стоять перед ними — хотя мне и было очень плохо — как Давид работы скульптора Микеланджело.
— Я не знаю, кто это, — напомнила мне Есмихан.
Я видел эту знаменитую флорентийскую статую в уменьшенном виде, но, конечно же, моя госпожа не могла ее видеть. Я попытался объяснить, но ей было очень трудно представить себе обнаженного мужчину даже в искусстве.
— Конечно, я не чувствовал себя так же прекрасно и беззаботно, как молодой Давид, в отличие от моих хозяев.
«О, какие прекрасные линии! Какая физическая форма!» — восхищался Салах-ад-Дин, как будто он рассматривал произведение искусства. Он ощупывал меня своими длинными костлявыми пальцами. Он трогал меня, пока я не возбудился, сам не желая того. Оба мужчины засмеялись над этим фактом и прокомментировали, что это происходит со мной в последний раз. Это была воля Аллаха для меня. Турки не думали, что я понимаю их язык. Я напрягся, вслушиваясь в их слова, так как понимал, что сейчас для меня решается вопрос жизни и смерти.
«Мы должны оттянуть его и обмять, — сказал Салах-ад-Дин. — Нет, ты только взгляни, какие рефлексы! Найдется много богатых женщин, которые заплатили бы высокую цену за такого евнуха, красивого, молодого, который смог бы их удовлетворить, не портя их».
Я перевел дух, чтобы подробно пересказать Есмихан их столь важный для меня разговор:
«Но посмотри, — сказал второй. — У него уже появились волоски. Он уже слишком стар для такой процедуры. Это слишком опасно».
«Ты же мастер этого дела, мой друг».
«Есть мастерство, и есть глупость. Я знаю, это убьет его».
«Попытайся».
«Я не смею».
«Он сильный парень».
«Я это вижу».
«Ничто так не придает силы, как жизнь моряка».
«Я ценю это».
«Он выживет».
«Возможно, но я не могу этого гарантировать. Один шанс из десяти».
«Я беру на себя этот риск».
«А я нет».
«Ты получишь свои деньги, выживет он или нет».
«Какие у меня гарантии?»
«Мое слово».
«Нет, старина. Я уже имел дело с тобой».
«Я даю тебе его».
«Все же смерть на своих руках…»
«Что ты привередничаешь? Ты, кто делает обрезание в Верхнем Египте уже в течение двадцати лет? Ты, кто обрезал по двадцать или тридцать маленьких мальчиков в день?»
«Я уже не так молод».
«Придержи свои старческие капризы».
«Мне надо подумать».
«Хорошо, подумай. Но давай сделаем вначале как я говорю, и если что-то пойдет не так, мы удалим инфекцию».
«Сделаем ему все два раза».
«Только если это будет нужно. Чтобы спасти его жизнь».
«Ты мне сразу заплатишь?»
«Я дам тебе кошель с деньгами прямо сейчас».
Я рассказал Есмихан, как потом он вышел и приказал своей жене дать старику деньги. Затем они весело разговаривали, обменивались рыночными новостями и сплетнями. Потом пришла жена Салах-ад-Дина. Она принесла мне вина. Но потому что оно имело странный запах и потому что я знал, что она не могла мне простить трату их денег, я вылил его в окно. Я делал вид, что сплю, когда они пришли за мной. Но на самом деле я бодрствовал и даже сопротивлялся, когда они меня связывали и отнесли в хижину без окон. Кожаные ремни были черными и пахли кровью.
Во второй раз, когда мне удалось вырваться и даже пихнуть его, старик сказал: «Салах, ты дурак. Этот человек не под наркозом». — «Конечно, он под воздействием наркотика. Он просто очень сильный и поэтому сопротивляется».
Мне еще раз удалось ударить его.
«О, небеса, он не под наркозом». — «Я приказал своей жене». — «Может быть, она выпила все сама. Быстрее принеси ее снадобье, а то он порвет все ремни». — «Я говорю, он очень сильный. О Аллах, какой борец!» — сказал Салах-ад-Дин, полный гордости, в то время как спешил за снадобьем.
«О! Когда я был в Египте, у нас были новые ремни каждые шесть недель или мы не работали», — нашептывал старик себе для успокоения, так как я не давал ему подойти к себе, отбиваясь одними только свободными ногами.
Но когда вернулся Салах-ад-Дин, этим двоим удалось влить мне в рот немного опиумного снадобья. Однако у них не хватило терпения дождаться, пока снадобье окончательно подействует на меня. Как только они связали мои ноги, я почувствовал ужасную боль между ног, все еще находясь в сознании. Затем последовал весь этот ужас…
Потом я рассказал Есмихан, что слышал, как старик говорил: «Не очень хорошо. Совсем не хорошо». И Салах-ад-Дин ответил: «Очень хорошо, старина. Ты победил. Заканчивай работу, и мы посмотрим, сможет ли этот христианин выжить».
В этот раз они вернулись к столу и положили меня так, чтобы моя голова лежала ниже моего торса. Они хотели, чтобы я пришел в сознание.
Затем они туго связали мне живот тканевыми бинтами, так что кровь не могла больше циркулировать. Они продолжили свое дело, а потом завязали все новой повязкой. Когда же они прижигали мое увечье железом, горячим как огонь, какую же боль, острую и невыносимую, я испытывал!
— И для этого они хотели, чтобы ты, Абдула, был в сознании? — спросила моя госпожа.
— Они хотели, чтобы я был в сознании, потому что через два часа, после того как они сделали свое дело, после того как они прижгли это все окопником и миррой — знаешь, я до сих пор не могу чувствовать эти запахи, даже от рук девушек, — после этого я сам прикладывал чистый песок к тому месту, где когда-то был… «В пустыне, — сказал старик, — мы обычно зарываем их до шеи в песок Хорошо, что у нас здесь есть песок. А то бы мы его потеряли».
После этого и пока меня тошнило, я еще держался, но когда уже нечем стало тошнить, я потерял сознание. Но они заставляли меня ходить взад и вперед, чтобы кровь циркулировала и рана заживала. И все это время с тобой находится корзинка, где лежат отрезанные органы.
— Нур Бану, — прошептала Есмихан, — Нур Бану однажды привела к нам одного евнуха из Китая. Он всегда носил с собой свои органы, засахаренные в меде, в сосуде на цепочке на своей шее. Он верил, что не найдет покоя после смерти, если они не будут похоронены вместе с ним.
Я почувствовал страх. Что, если этот человек с самого края мира был прав? Моя собственная вера пошатнулась после того, что произошло.
Затем я перешел к сцене, случившейся тремя днями позже. Эти три дня я не помнил из-за невыносимой боли.
— Я не буду описывать все ужасы этих трех дней, моя госпожа, но самое ужасное было то, что все эти три дня я не мог облегчиться. Хотя они не давали мне ничего пить в эти три дня, давление в моем мочевом пузыре нарастало.
На третий день они пришли, чтобы снять повязки. Они чего-то ожидали, но этого не произошло.
Старик воскликнул: «Возникла пробка из гноя. Он не может облегчиться. Это верная смерть, и это будет самая жуткая смерть, какую можно только представить. Мне очень жаль, старина. Мы сделали все возможное, но…»
Меня охватил гнев, но боль — боль — самая страшная в моей жизни — затмила этот гнев. И вдруг гной стал вытекать, и я смог облегчиться. На что старик сказал: «Он будет жить. Надо сделать ему катетер, Салах. Он будет жить».
Он не мог сделать мне более жестокого заключения: жизнь, — закончил я свой жуткий рассказ. Меня затрясло, я встал на колени, и меня стошнило на ягоды шелковицы.
* * *
Когда мой желудок был уже пуст, Есмихан протянула мне руку, на ладони лежал мой катетер. Она нашла его раньше, гораздо раньше. Но тогда я был так увлечен своим рассказом, что не мог пошевелить ни одним мускулом. Я не взял его тогда, но сейчас я сжимал его в своей руке.
— Когда мы вернемся домой, помоги нам Аллах, я прикажу ювелиру сделать тебе новый, серебряный, — сказала она.
Я рассмеялся. Это было глупо. Так же глупо, как мое обещание купить коралловую сережку для старого Пьеро. Где он сейчас, спит в окружении рыб? Я потерял свой шанс отблагодарить его, как и многое остальное.
Я сжал катетер в руке и отвернулся. Медь была теплой от тепла ее руки.
XLIX
Есмихан больше не могла уснуть.
— Ты ждешь, что я смогу заснуть, после того что ты мне рассказал? — спросила она. — Как я могу спать после этого?
Однако она не отказалась от еды. Она жевала ягоды шелковицы, а другой рукой срывала ветку за веткой, собирая ягоды.
— Я много ем, когда волнуюсь, — извиняющимся голосом пояснила она.
— Госпожа, вы всю свою жизнь провели под наблюдением тех, кто испытал подобные мне мучения. — Вдруг я почувствовал себя уставшим, как никогда в моей жизни. Пережитое за эти шесть месяцев вдруг навалилось на меня.
— Но я никогда не знала об этом, — запротестовала она, — мне никогда не рассказывали подобных вещей.
— Вы, видимо, предполагали, что люди так рождаются.
— Возможно, да. А почему бы и нет?
— Нет, они такими не рождаются.
— Не злись на меня. Ты не можешь злиться на меня за мое невежество.
— Нет. Я не злюсь. Просто устал. Давайте спать.
Она продолжала жевать. Наверное, это было от волнения. Что еще может заставить человека так долго пережевывать ягоды?
— Но я не знаю, как мне успокоиться, — причитала она.
— Сон вам поможет — на некоторое время.
— Все эти годы я думала…
— Это были мысли маленькой рабыни, не знающей жизни.
— Я не думала, что все это так ужасно. Я не знала ни одной девушки, которая бы голодала или дрожала от холода в гареме.
— Может быть, они специально ограждали вас от этого.
— Я думала, что в гареме всем хорошо. Мы были со всеми добры: хотя их отцы иногда били их. Посмотри, даже Сафи…
— Да, давайте рассмотрим для примера Софию Баффо.
— Когда-нибудь она станет матерью султана. Она не сможет вернуться в Италию.
— Конечно, нет.
— И я думала, что так же получается со всеми рабами, и никто не будет жаловаться. Ты так не думаешь?
— Госпожа, в данный момент я жалуюсь на недостаток сна.
— Но я пытаюсь разобраться, чем я могу тебе помочь.
— Я бы восхищался вашими благородными помыслами, если бы они не мешали спать — вам и мне, — так как нам предстоит пройти довольно большое расстояние днем, если мы хотим когда-нибудь добраться до цивилизации.
— Все в нашей жизни — по воле Аллаха.
— Салах-ад-Дин тоже так говорил, и его приятель соглашался с ним.
— Что я, маленькая принцесса, могу сделать против воли Аллаха?
— Да. Все в вашей стране подчиняется воле Аллаха.
— Это грех — даже обсуждать его.
— Поэтому давайте не будем больше разговаривать и потратим это время на сон.
— Иди назад в пещеру, Абдула, и спи. Я же не могу.
Я шагнул раз или два в сторону пещеры, но потом повернулся и посмотрел на нее еще раз. Возможно, это мне померещилось из-за усталости, но я что-то видел. Было ли это животное или разбойник, какая разница? И все же, несмотря на свою усталость, я не мог заснуть, пока Есмихан не вернулась в пещеру, представляя себе бог знает что.
— Послушайте, моя госпожа, я испытал самое ужасное в жизни. Даже смерть для меня предпочтительнее. Больше ничего нельзя сказать… — Я вздохнул.
— Но что, если человек осквернит весь гарем?
— Это несравнимо. Я не хочу разочаровывать вас, но до тех пор, пока у мужчины есть его органы, мужчина надеется на месть и может изнасиловать гарем другого человека. Вы не представляете, сколько раз я представлял жену Салах-ад-Дина под собой, кричащую и молящую о милости…
Я не понимал всей жестокости моих слов, пока не увидел бледное от страха лицо Есмихан.
— Это то, что сын Сумасшедшего Орхана собирался со мной сделать, не так ли? — спросила она.
— Я полагаю.
— Я думаю, то, что ты испытал, — ее голос был очень тихим, — это почти то же самое для женщины, если ее изнасилуют.
— О нет, моя госпожа. Это несравнимо. После изнасилования женщина может встать и пойти дальше.
— Ты так думаешь?
— Для меня все намного трагичнее, для меня нет продолжения жизни, а изнасилованная женщина может жить дальше почти нормальной жизнью.
— Нет, Абдула. Я не уверена, что смогла бы жить дальше, если… если бы ты не спас меня той ночью.
— Да, но посмотрите на Софию.
— Сафи — это что-то другое, Абдула.
— Точное название никогда не произносится.
— Я не думаю, что ты можешь сказать: «Что-то, что приемлемо для Сафи, приемлемо и для других женщин».
— Я не сомневаюсь, что вы правы, госпожа.
— Иногда я думаю, что Аллах по ошибке поместил ее по эту сторону гарема — если это будет не богохульством, потому что Аллах никогда не ошибается.
— Да.
— Ее трудно изнасиловать и невозможно кастрировать.
— Замечательное опасное сочетание.
— Но Сафи — это исключение. Все, что я могу сказать, это то, что если бы ты не спас меня той ночью, моя жизнь ничего не стоила бы. Я бы желала умереть — так же, как и ты после обрезания.
— И что я хочу сделать до сих пор.
— Нет, Абдула! Не говори так! Если ты умрешь, мне тоже придется. Потому что никто больше не смог бы меня спасти.
— Если мужчину однажды кастрировали, для него ничего не может быть хуже, — ответил я. — Даже стрела в сердце будет намного лучше.
— Но только подумай, Абдула, что изнасилование значит для женщин. Даже если изнасилование не значит, что обычно, за ним всегда следует пренебрежение всех мужчин и вечный позор. И мне кажется, такая судьба даже хуже, чем смерть, потому что придется жить с сознанием того, что это может случиться снова и снова, в любой день до самой смерти. Я была так близко к этому, но все же меня спасли, поэтому я не могу полностью осознавать всю тяжесть этого проклятия. Я только поняла, насколько мы все ранимы. Возможно, мужчинам легче все перенести, потому что они знают, что это может случиться только один раз. Женщинам же приходится жить и знать, что все может повториться. В этом случае ты — ты уже свободен от такого страха.
— Вы это называете свободой?
— Свобода в руках Аллаха. Ты уже знаешь, что самое худшее позади, и ты свободен от всех страхов других мужчин.
— Но остались шрамы. О Аллах, шрамы, деформация мышц, мешающая даже простейшим движениям.
— А ты думаешь, мы не страдаем от невидимых шрамов, шрамов нашей души и чести? Эти шрамы более болезненны.
Есмихан отвернулась от меня, и я мог только видеть ее вуаль, прикрывающую округлые плечи.
— Возможно, ты не можешь думать так же, как я, Абдула, и если нет, мне очень жаль, что я обидела тебя. — Она снова повернулась ко мне, в ее глазах стояли слезы. — Все же я очень благодарна тебе за то, что, несмотря на все пережитые страдания, ты смог спасти меня от подобных страданий прошлой ночью.
Я пробормотал что-то невнятное в ответ.
— Я, по крайней мере, должна сказать, что если по воле Аллаха случилось то, что произошло на Пере, я могу только преклоняться перед всемогуществом Аллаха и благодарить его.
— Благодарить! Проклятье на любого бога, который спокойно сидит и позволяет этому случиться даже с псом! Вы можете извиниться и сказать: «Мы цивилизованные праведные люди» и «У нас существуют законы против таких вещей». Но все же это случается и на Пере, и в Египте. «Они там язычники». Ради Аллаха, ни собака, ни овца, ни бык не должны так страдать, не говоря уже о человеке, язычник он или нет. Будь проклят любой бог, кто позволяет это!
Мой взрыв богохульства заставил ее замолчать. Она стояла передо мной, крепко сжав свои губы. В изнеможении я упал у ее ног.
— Нет, Абдула, — сказала она очень тихо, так тихо, что мне показалось, что она молчит, а я читаю ее мысли. — Нет, я даже сейчас не могу поверить, что это случилось не по воле Аллаха. Ты можешь думать, что я эгоистична и даже жестока, но я не могу думать по-другому. Потому что если бы Аллах не пожелал этого, я бы никогда не узнала тебя. И даже после такого недолгого знакомства с тобою я могу сказать тебе, что это была бы самая большая потеря в моей жизни.
Немного позже Есмихан, как во сне, спросила меня:
— Сафи же связана со всем этим, не так ли?
В это время я чувствовал себя плывущим по теплому солнечному потоку и только смог что-то пробормотать в ответ.
— Я видела, как ты смотришь на нее, слышала, как ты произносишь ее имя. Сафи привела тебя к этому, Абдула?
В этот раз я смог только тяжко вздохнуть.
— Не беспокойся. Возможно, ты расскажешь мне эту историю в другой раз.
L
Повторяющийся сон про дервиша разбудил меня. Возможно, я стонал или даже кричал. Моя госпожа, которая спала рядом со мной, укрывшись вуалью, тоже проснулась.
— Абдула, что случилось? — спросила она.
— Это имеет смысл. В конце концов, это имеет смысл.
— Что имеет смысл?
Я сомневался, что она могла понять смысл чего-нибудь сейчас, в таком сонном состоянии.
— Просто загадка, над которой я давно ломаю голову.
— Что за загадка?
— Так, ничего серьезного. Ложитесь спать, моя госпожа. Мне жаль, что я вас разбудил.
— Я уже проснулась. Кроме того, кажется, уже довольно много времени.
— Солнце идет к зениту. Вскоре нам надо будет отправляться. Отдохните до того времени, соберитесь с силами. Это только мой сон.
— Теперь ты должен рассказать мне. Сны, которые не рассказывают, приносят несчастья. Его нужно рассказать и обсудить.
— Это турецкая традиция?
— Традиция? Нет, это здравый смысл.
— О, я понимаю!
— Это прогонит мою дремоту. Что же тебе приснилось?
— Просто что-то связанное со смертью Салах-ад-Дина.
— Салах-ад-Дин мертв? — Она выпрямилась.
— Да.
— Человек, который тебя кастрировал, мертв?
— Да.
— Абдула! Ты никогда не говорил этого.
— Разве?
— Абдула! Как это случилось?
— Произошло убийство.
— Абдула? Ты же не…
Я усмехнулся, увидев выражение ужаса на ее лице.
— Нет, госпожа. Успокойтесь.
— О, я видела, что ты сделал с разбойниками. Я знаю, ты на все способен.
— Конечно, я желал его смерти, хотел убить его своими руками.
— Абдула, Аллах может наказать тебя за такие мысли.
— Вначале, конечно, я был слишком слаб, чтобы думать об этом. Позже, когда мне стало лучше, я начал искать способ. Но Салах-ад-Дин был очень хитрым. В основном его жена следила и ухаживала за мной, а он держался вдалеке.
Трус! Проклятый трус, он прятался за спиной своей жены. Мне не давали ножа. Моей пищей были в большинстве случаев сладости и молочные продукты. Они говорили, что это делает евнухов послушными. Иногда мне давали немного телятины, но не часто, потому что она дорогая, и ее всегда мелко нарезали.
— Это чудо, что ты выздоровел с такой пищей, — прокомментировала Есмихан.
— И другой нож, которым я пытался отомстить его жене, они забрали.
— Ты никогда не пытался бежать?
Я только улыбнулся вере моей госпожи в мой героизм.
— Да, я об этом думал. Но вы же знаете Перу. Меня держали в самом центре Перы.
— В доме сельчанина?
— Точно.
— Но ты же мог сбежать оттуда.
— Разве? И какая жизнь меня ожидала в Венеции? Теперь, после того как из меня сделали… — Я не мог сдержать страдания в моем голосе.
— У венецианских женщин нет евнухов? — Ее голос был полон сострадания, но, впрочем, больше к венецианским женщинам, чем ко мне.
— Конечно, нет. — Мы же не варвары, хотел продолжить я. Но, подумав немного, я решил быть немного поделикатнее с моей госпожой. — Если только они хорошо поют.
— Они держат евнухов только для пения?
— Это звучит странно, не так ли? Но я не умею петь. У меня никогда не было голоса. В любом случае я не выдержал бы такого позора. Я уже рассказывал вам, как встретил двух соотечественников на базаре, как я не хотел, чтобы они меня увидели. И чем больше я думал, тем больше понимал, что то, что со мной сделал Салах-ад-Дин, будет покрепче и повыше любого забора. У меня уже не могло быть другой жизни.
— Понимаю. Но убийство, Абдула. Расскажи мне про убийство.
— Я приближаюсь к этому. Как говорил, я почти решил убить себя и хотя бы лишить своих мучителей наживы. Я даже соорудил канат из старых простыней, который мог бы выдержать мой вес. Я спрятал его под своим соломенным матрацем до того часа, когда решусь на это. Я был почти готов.
— Абдула, не говори о том, как ты хотел убить себя и разгневать этим Аллаха. Говори об убийстве.
— Я уже почти приспособил простыню к крыше, когда его тело принесли в дом.
— Откуда?
— Салах-ад-Дин шел по городу к своему магазину на базаре. Это была его обычная прогулка. Он иногда, однако, ночевал в Стамбуле, чтобы сэкономить время на путь. Также он делал это, когда не хотел видеть свою жену.
Поэтому обычно в доме были только я и она. У нее были ключи, которые она держала на поясе. Она обучала меня мастерству евнуха: как сервировать стол, как выполнять поручения, как делать покупки на базаре, как украсить мой турецкий язык красивыми фразами, как поддерживать занавес, когда госпожа входит и выходит, и многому другому.
Кроме того, она пыталась сделать из меня мусульманина. «То, к чему ты привык, прежде чем попасть сюда, неправильно, — говорила она, — евнухи — благословенные люди. Ты знаешь, как их везде чтут. Только евнухам позволяют посещать святые города Мекку и Медину. Разве ты этого не знаешь? Женщины-паломницы, как и мужчины, нуждаются в гидах. И евнухи стоят на границе священного и мирского, так как они существуют на границе двух миров — мужского и женского. Возможно, если ты пустишь веру в свое сердце, это когда-нибудь станет твоим истинным призванием.
— Так она сделала из тебя мусульманина, Абдула? — оживилась Есмихан.
— Тот, кто ни мужчина, ни женщина, может стоять на границе многих религий: и христианства, и индуизма, и мусульманства, и язычества, не так ли?
— Я полагаю.
— Думаю, она была хорошей женщиной, но моя жажда мести представляла ее только как жертву. Она любила вкус каперсов и использовала их даже слишком много, когда готовила еду для евнухов. Она была всего лишь турецкой женщиной, которая вышла замуж за итальянца, но он не дал ей ни детей, ни утешения в жизни. Иногда она даже казалась мне несчастной. Но я старался, по мере возможности, выучить все, чему она меня учила.
— О, Абдула, ты слишком скромен.
— Салах-ад-Дин иногда приходил, чтобы поесть домашней еды и посмотреть, как у нас идут дела, как скоро он сможет продать меня и получить прибыль от своего вложения.
— Но когда он последний раз пришел домой?
— Его принесли. Он был мертв. Ему перерезали горло. На базаре. Люди, которые нашли его — другие работорговцы, подобрали его и принесли в дом, положили на низкую деревянную скамью, покрытую белой простыней, которая стояла во дворе. Было лето, жаркое и душное, и мухи роились над его телом. От него омерзительно пахло. И крики его жены спасли меня, потому что как раз в этот момент я собирался повеситься. Стоя на коленях перед трупом, она плакала и причитала.
— Бедная женщина.
— В любом случае меня послали в местную мечеть призвать имама, и мне пришлось помогать с омовением тела.
— Правда? — снова спросила Есмихан.
Я пожал плечами.
— Меня послали за простынями, и я снял свой канат с крыши и мыл его тело им.
— Правда?
— А потом я увидел то, что те мужчины, которые принесли тело, так тщательно скрывали от его жены. Человек, который перерезал ему горло, еще и кастрировал его. И было неясно, умер ли он от потери крови из горла или из паха.
— Так это, должно быть, кто-то мстил ему. Кто-то, кто знал…
— Месть. За меня? Или других? Я не знаю. Это не имеет значения. Мне было достаточно знать, что он умер не как мужчина, без детей и надежды на вечное признание. Умер такой же нелепой смертью, к какой он приговорил меня.
— Как говорят, Аллах все уравновешивает.
— В любом случае очень скоро — в течение двух дней — вдова узнала, что ее муж был по уши в долгах. Ей пришлось продать все, включая и меня, чтобы вернуться обратно в дом ее брата. Так я оказался на рынке рабов. И тогда Али купил меня. С тех пор у меня было столько забот, что я даже забыл про смерть Салах-ад-Дина, только иногда вспоминая о праведном суде.
— Так ты не знаешь, кто это сделал?
— Нет. И мне это неважно. Наверное, ангел. Я так думал до сегодняшнего утра.
— А что случилось сегодня утром? Твой сон?
— Да, частично. Я также вспомнил бормотание одного из людей, который принес тело.
— Они видели убийцу?
— Да. «Один дервиш, — повторяли они снова и снова. — Дервиш. Сумасшедший дервиш».
— У дервишей есть способность растворяться в воздухе.
— Мы это видели прошлой ночью, не так ли?
— Совпадение?
— Больше чем совпадение.
— И они так и не нашли его?
— Я полагаю, что нет. Но я нашел.
— Ты? Как?
— Это был тот же дервиш, что помог нам сегодня ночью сбежать. Как я сказал, это больше чем совпадение.
— Как ты можешь быть таким уверенным? Ведь на свете множество дервишей. Тысячи. Этот не был таким сумасшедшим. Он больше был похож на ангела-хранителя.
— Точно.
— Ты не можешь знать, что это не было совпадением двух дервишей из своего сна.
— Но знаю.
— Почему, Абдула?
— Потому что если к его ухмылке прибавить золотые зубы, немного откормить его, подровнять бороду и волосы, отвести его в баню и одеть в хорошую одежду, то мы получим моего старого друга Хусаина.
— Он показался тебе знакомым?
— Вначале знакомым, но странным. Но теперь, в моем сне, я в этом уверился. Каким-то странным образом. Я не могу объяснить.
— Это была воля Аллаха.
— Да. Сейчас я присоединяюсь к вам. Это была воля Аллаха. По милосердному желанию Аллаха мой дорогой друг Хусаин бросил свою богатую жизнь торговца и стал бездомным странником.
— Звучит так, будто вся его жизнь посвящена тому, чтоб помогать тебе. Абдула, ты благословен Аллахом, если у тебя такой друг.
— Да, наверное.
По правде сказать, в данную минуту я забыл, что был еще и инцидент с венецианским стеклом.
Я встал, внимательно вглядываясь в чистоту полуденного воздуха, чувствуя, что я найду этого дервиша, моего друга Хусаина, стоит только хорошо всмотреться. Но это была всего лишь мечта. А в реальности нам предстояло преодолеть огромное расстояние, и ни один дервиш не мог нам в этом помочь. Я это точно знал.
LI
В первый раз в своей жизни я оценил пристрастие турок к бане, и чем горячее, тем лучше. Я предстал перед моим господином и принцем Муратом чистым, накормленным, отдохнувшим. Мою руку обработали миррой и камфарой, чтобы она быстрей заживала. Я чувствовал себя новым человеком.
К концу полудня нашего странствования мы встретили пастуха, который указал нам направление, дал нам кров и сыр за жемчужину с платья Есмихан. Мы только выиграли от этой сделки. К концу второго дня мы встретили янычар, которые проводили нас до Иноны.
Бани смыли с меня все эти страдания. Я чувствовал себя заново родившимся. Я чувствовал себя так хорошо, что меня шокировали угрюмые лица паши Соколли и принца.
Девушкам тоже дали время прийти в себя: бани, новая одежда, новые слуги, выполняющие любые прихоти. Есмихан надела свою вуаль. Она была постирана, но ее край был обожжен. Сафи пришлось позаимствовать вуаль, чтобы она смогла предстать перед господами. Все, кто ее знал, видели, что это покрывало было более простого стиля и устаревшее, чем она обычно носила. Принц не мог видеть ее глаз сквозь эту вуаль.
Сафи и я сопровождали принцессу как хранители чести в этой первой ее встрече с суженым. Двух мужчин на диване охраняли два огромных верзилы. Все во дворце знали их не только из-за их размеров, но еще и потому, что они были немыми.
Паша Соколли разложил на низком столике перед собой три предмета. Его лицо было сосредоточенным. Такую же маску на лицо он, вероятно, надевал, когда выжигал глаз Сумасшедшему Орхану.
Два из этих трех предметов были кинжалами. Третья вещь, которая лежала посередине прямо напротив Есмихан, была шелковым шнурком. Кровь турка не может быть пролита, несмотря на преступление. Она может быть задавлена.
Последовала мучительная тишина. Возможно, в это время мы должны были защищаться, но Есмихан только покорно наклонила голову. Ей было стыдно стоять перед своим суженым. Теперь она была уверена в том, что за случившееся с ней в хижине разбойников она достойна смерти.
Я тоже не мог придумать, что сказать. Моя госпожа была невинна, но для нее было бы легче умереть, чем терпеть это чувство вины и унижения. Что касается Сафи, ничего нельзя было сказать в ее защиту, но винить ее тоже было нельзя, потому что это подписало бы смертный приговор и нам.
Сафи тоже ничего не говорила. Я думал, что она наконец-то почувствовала свою вину. Теперь-то я знаю, что молчала она лишь по той простой причине, что не понимала, что ей надо защищаться.
Паша Соколли пристально и сурово смотрел на нас. Он обязан был выполнить свой долг. Подняв руку, он безвольно положил ее на свое колено. Затем последовали всхлипыванья принца Мурата. Бледная, худая рука стряхнула слезинку с ресниц.
— Десять дней, — сказал принц с содроганием, — десять дней мы обыскивали эти холмы, мой ангел, мое сокровище, и не могли найти вас. Что я пережил, — слезы сдавили его горло, — в эти десять дней…
Сафи говорила тихо, и казалось, что она пытается заигрывать с ним.
— Но я опять с вами, мой принц, мое очарование и сила. Давайте поблагодарим Аллаха и возрадуемся.
— Возрадуемся! Ты сведешь меня в могилу, — принцу снова не хватило воздуха. — Я не могу жить без тебя, моя любовь. Моя смерть последует за твоей, моя прекрасная изменница. Моя верность искупит твою неверность.
— Моя смерть… — Сафи только сейчас начала понимать, в чем дело.
— Да, да! — Мурат поднялся, чтобы покинуть комнату, и приказал охране. — Убейте ее! Убейте ее первой. Я не могу жить ни минуты больше, осознавая ее неверность.
— Я приговорена к смерти просто из-за подозрений. Это всего лишь подозрения… — Сафи принялась защищать себя. — Разве клятвы в моей вечной верности к вам недостаточно, моя любовь?
Мурат в первый раз посмотрел на нее, окинув взглядом ее всю сквозь вуаль, как любовник может видеть возлюбленную сквозь любую одежду. Он был в нерешительности. Затем он отвел глаза и покачал головой.
— Но все эти десять дней, — сказала Сафи, — все эти десять дней я думала, что моя жизнь закончится без тебя. Есмихан и я были под пристальным надзором и защитой Виньеро — Абдулы, евнуха.
У меня не было ни малейшего желания защищать дочь Баффо. Но она, как всегда, переложила всю вину на меня, а я не хотел принимать ее. Нет, только не перед самой смертью. Я должен был что-то сказать. На меня смотрело пять пар глаз, и только небеса знали о моей невиновности.
— Мне очень понравились бани в Иноне, — сказал я, — и это напомнило мне сейчас, как Аллах может определить вину в данном случае. Как гласит традиция, невиновная женщина может пройти вдоль бассейна, полного мужчин, без ущерба для себя, в то время как у виновной…
Я посмотрел на Софию Баффо, и она незаметно раздвинула вуаль, чтобы встретиться со мной взглядом. Под шелком ее глаза были похожи на твердые скорлупки от миндаля. Мне пришлось отвести взгляд.
— …а у виновной вся ее вина выходит наружу.
Я чувствовал, что мои слова зародили в душе у Есмихан хоть какую-то надежду. Она верила в обычаи и будет рада доказать свою невиновность. Меня не беспокоила моя собственная жизнь или жизнь Сафи. Я боролся за честь и жизнь моей госпожи. И продолжил:
— Возможно, мой господин слышал о такой традиции?
Я читал мысли по лицу моего господина. Он не совсем верил в это суеверие, но он был человек долга и справедливости. Он верил в то, что жертвам надо давать возможность оправдаться, если это возможно.
— Это бабушкины сказки! — взорвался Мурат. — Только глупые женщины и евнухи верят им!
Я пропустил, что произошло между Софией Баффо и принцем. Возможно, дочь Баффо слишком надеялась на ветер в мужской бане. Мне нравится так думать, но мне не понравилось, что мое предложение о доказательстве женской невиновности было отклонено.
— Я не верю этому евнуху, — резко сказал Мурат. — Я не верил ему с самого начала. Мне следовало убить его при первой нашей встрече в Кутахии.
Я видел внутреннюю борьбу на лице паши Соколли. Он дотронулся до кинжала, острие которого было направлено мне в сердце.
А тем временем Мурат продолжал:
— Кроме того, чего стоит один евнух против дюжины разбойников в течение целых десяти дней? Разбойников, которым наплевать на честь, с ножами мести наготове. Если бы он был даже великаном, я не верю, не могу поверить, что этот Абдула смог защитить тебя.
«Да, убей нас всех, — думал я, наклоняя голову. — Я хотел умереть в течение шести месяцев и теперь. Лучше поздно, чем никогда. И сейчас самое подходящее время».
Под своей вуалью Сафи покусывала губы. Этого не было заметно, но это помогало ей сосредоточиться.
— Моим клятвам вы не верите, — сказала она, обращаясь к принцу (и можно было чувствовать прекрасный поцелуй ее влажных губ в этих словах), — так же как вы не можете проверить знаки невинности на моем теле, потому что, Аллах мой судья, я все его отдала только вам — с радостью и верой — в ночь на Ид ал-Адху.
Мурат отвернулся со вздохом, как будто его ударили.
— Да, на моем теле нет следов доказательства моей невинности, — повторила Сафи, — но все же на теле Есмихан они есть. — Она остановилась, чтобы все могли понять смысл ее слов. Затем она продолжила: — Мой принц, ваша сестра и я прошли через этот ад вместе. И, молю Аллаха, мы вместе нашли спасение — невредимыми. Проверь мою невинность ее непорочностью. Пожалуйста. Выдай ее замуж за благородного пашу, как и планировалось. И проверьте ее невинность. Я клянусь своей и ее честью, что вы с легкостью обнаружите это доказательство. Тогда вы не будете сомневаться в правдивости моих слов.
Проверьте! Если брачное ложе не будет окрашено кровью, то вы с легкостью сможете убить нас, всех троих. Если же вы найдете кровь, то будете знать, что наш охранник, Абдула не зря получил ранение в руку, так как он защищал нас собственным телом. Его стараниями и помощью Всемогущего нам удалось избежать той участи, которую вы навоображали себе тут. Вы узнаете, что вы можете встречать нас без стыда, но с радостью, — закончила Сафи гордо.
Мурат даже приподнялся от таких слов и обещаний. Его щеки покраснели, и даже его борода сейчас загорелась огненно-рыжим цветом надежды. Я думал, он даже подбежит к Сафи и обнимет ее. Но все же он вспомнил, что в комнате присутствуют и другие люди, и повернулся к паше Соколли.
Мой господин внимательно смотрел на меня. Речь Сафи привлекла его внимание к моему подвигу. Мой господин как бы вопрошал, смог бы даже самый лучший из его янычар с успехом выполнить такое задание. И под его пристальным взглядом я тоже почувствовал себя немного героем.
Но я быстро отвел глаза. Конечно, он смотрел на меня, потому что до ритуала не мог смотреть на Есмихан, даже несмотря на то что она была в вуали. Как только я отвел взгляд, паша Соколли заговорил:
— Очень хорошо. Это справедливо. Я согласен на эту проверку, ибо это также доставит удовольствие моему господину, принцу Мурату.
Затем он взмахом руки приказал молчаливым охранникам удалиться.
LII
Я слышал о том, как султан Сулейман провожал свою внучку из дворца в Стамбуле. Я слышал о празднествах, которыми это сопровождалось, как визири ссорились друг с другом за право идти перед ее украшенной золотой попоной лошадью.
В это время я находился в Иноне. Паша Соколли тоже хорошо потратился ради этого мероприятия, но это было несравнимо с тем, с какими почестями султан провожал свою внучку. Дом правителя в этом маленьком провинциальном городке казался чуланом по сравнению с огромном дворцом Соколли в Стамбуле. Но именно сюда были приглашены артисты, гости, и все развлечения и празднества должны были происходить именно здесь.
Но в нашем случае это было к лучшему. Если план не сработает, то скандал легче будет замять здесь, в провинции, нежели в столице.
Конечно же, все это не ассоциировалось у меня со словом «свадьба». Не было украшенных цветами и шелком гондол на Большом Канале, не было мессы в храме Святого Марка. Не было ничего, к чему я так привык в Венеции.
Есмихан не присутствовала на церемонии. Если у женщины нет родственника-мужчины, то, по турецким законам, она может послать на церемонию даже своего евнуха. Но у моей госпожи был брат, принц Мурат, и он стоял рядом с пашой Соколли перед имамом, пока подписывались нужные документы.
Даже будучи евнухом, я не имел понятия, что женщины в это время делают в гареме. Я стоял как охранник на ступеньках к запретной территории, скрестив перед собой руки с новым церемониальным кинжалом. Только однажды мне крикнули: «Еще хны!», «Евнух, еще простыней!», «Что? Весь таратир-ат-туркман у мужчин? Быстрей принеси нам поднос!»
Но, как и в Венеции, здесь тоже звучала музыка. Народ Иноны смог собрать оркестр, к которому присоединились музыканты паши Соколли. Играли в основном на барабанах. Под них местные певцы пели традиционные свадебные песни. Принц Мурат нервничал. Его друзья успокаивали его:
— Терпение, молодой принц. У кого же из нас не выходила замуж сестра? Девяносто девять раз из ста все проходит хорошо благодаря Аллаху. И Аллах, кто улыбается вашей семье на полях битвы в Азии, Африке и Европе, конечно же, не нахмурит брови на такое маленькое поле, как брачное ложе.
— Но почему все длится так долго? — волновался Мурат.
— После определенного времени любовь приходит не так быстро, как в юности, — осмелился подать голос старый слуга паши.
— Он загонит меня в могилу! Мой дед обожает его, но я говорю это, потому что они оба стары…
— О, сынок! — Старик попытался защитить своего господина. — Паша Соколли прекрасный человек. У него нет быстроты юности, возможно, но это заменяется стойкостью и здравым смыслом. Если он действует медленно, это потому, что знает, что она девственница. Никто не проливает кровь безрассудно.
Маленькие старые глаза сверкали, но Мурат в нетерпении отвернулся. Два шага — и он у лестницы, которая ведет к свадебной комнате, десять шагов — и он на другой стороне коридора, девять шагов — и он опять на своем месте. Принц наклонил голову и прислушался. Но ничего нельзя было услышать за ударами барабанов.
Вдруг какой-то нарастающий звук прорвался даже сквозь удары барабанов: это были женские трели из гарема над нами. Мурат отодвинул всех, чтобы посмотреть: старая женщина, которая должна была быть судьей в этом деле, шла вниз по ступеням. Она читала отрывки из Корана. Мурат прислушался: она читала отрывки из Суры, где описывается, как злые мужчины пытались опорочить любимую жену пророка. Женщина держала в руках шаровары Есмихан. На них была кровь. Мурат в своей спешке почти сбил меня с ног. Он остановился и посмотрел мне в глаза. Он ничего не сказал, лишь опустил ресницы: только так особы королевской крови могли выразить свое почтение. Затем он ушел, нет, он побежал вверх по ступеням в свой мабейн, где его ждала Сафи.
Барабаны отбивали триумфальный марш, и старая женщина с доказательством шагала взад и вперед, как будто это была персональная победа каждого присутствующего здесь мужчины. Я отошел, чтобы пропустить ее. Я стоял и наблюдал за торжествами на балконе. Когда я уже собрался уходить и повернулся к выходу, представьте мое удивление: за моей спиной выросла фигура моего господина!
Я поклонился.
— Мои поздравления, господин, — сказал я.
— Спасибо, Абдула. — Что-то трепыхалось на его груди под богатой мантией жениха. — Извини меня, я на минутку.
Я отвел глаза в смущении, когда он повернулся к окну. Темный ночной воздух напомнил мне о Большом Канале и маскараде у Фоскари, но это было так давно! Меня охватила зависть к тому, что у него есть, а у меня нет.
Однако пронзительный крик заставил меня повернуться, и я увидел, как черные крылья исчезают в ночи.
— Мой господин, — я с трудом сдерживал смех, — что это такое?
Паша смущенно моргал.
— Я взял его в комнату моей госпожи. В случае, если…
— Вы хотели его убить?
— Перерезать ему горло и использовать его кровь вместо ее.
— Вы бы сделали это? Ради меня?
— Я никогда не сомневался ни в тебе, Абдула, ни в твоей госпоже. Сомневался только в возлюбленной Мурата. Но что можно сделать с любимицей принца? Они осложняют нам жизнь, не так ли? — Он глубоко вздохнул. — Мне нужно было защитить себя в случае… Ты не должен расплачиваться за мою несостоятельность.
Я не совсем понял, что он хотел этим сказать, но знал, что уточнять неуместно.
— Но раз птица улетела живая, еще раз поздравляю вас.
— Мне стоит также поздравить и тебя. Группа моих людей по твоим указаниям отыскала хижину разбойников. Они не нашли там никого, кроме старой женщины, полусумасшедшей, которую нам придется отпустить.
— Воля Аллаха, — пробормотал я. Он говорил, как жених в брачную ночь.
— Да, но это еще не все. Мои люди описали сцену в хижине; семеро убитых разбойников лежали там дня три или четыре. Абдула… — Паша пристально глядел мне в глаза. Я покраснел под его взглядом.
— Поверьте мне, господин, я не убил и половины из этих людей. Там был другой человек, дервиш…
— Дервиш?
— Да. Он убил большинство из них. В то время как я только отвлекал внимание.
— Что за дервиш? Как он выглядел?
— По правде говоря, он напоминал моего старого друга… Но, может, мне просто показалось. Нет, я не могу сказать точно.
— Да. Очень трудно узнать дервишей. Они похожи друг на друга.
— Да, мой господин.
— И они все растворяются, как тени. Но, Абдула, я все равно благодарю тебя. Я бы не смог предстать перед своим господином снова, зная о бесчестии его внучки. Спасибо тебе от всего сердца. — Он пожал мне руку. — Я благодарю Аллаха, что не ошибся в тебе.
Теперь я был рад поклониться, чтобы избежать его взгляда.
Я повернулся и удалился. Паша Соколли сказал мне вдогонку:
— Да, Абдула, ложись спать. Ты это заслужил.
— Спокойной ночи, господин.
— Спокойной ночи, Абдула.
Когда я повернулся, я заметил красно-коричневое пятно на его шее. Еще кровь? Или это хна, которая не успела высохнуть на руке моей госпожи за полдня?
Я оставил своего господина одного праздновать победу, которую он не замечал. Той ночью паша Соколли так и не вернулся на брачное ложе, чтобы подтвердить свою победу…