Джек Лондон
Бродяга и фея
Он лежал навзничь. Его свалил такой крепкий сон, что ни топот лошадей, ни крики возчиков, доносившиеся с перекинутого через речку моста, не разбудили его. Телеги, доверху нагруженные виноградом, бесконечной вереницей тянулись по мосту, направляясь к долине, в винодельню, и каждая телега, проезжая, словно взрывом сотрясала дремотную тишину послеполуденных часов.
Но человек не просыпался. Голова его давно скатилась с газеты, заменявшей ему подушку, и в нечесаные, всклокоченные волосы набились колючки и стебельки сухого пырея и репья. Вид у него был далеко не привлекательный. Он спал с открытым ртом, и в верхней челюсти вместо передних зубов, которые ему когда-то вышибли, зияла пустота. Человек дышал хрипло, с присвистом, временами мычал, стонал, словно что-то мучило его во сне. Он метался, раскидывал руки, судорожно вздрагивал и ерзал головой по колючкам. Что его мучило? Это могли быть и душевная тревога, и солнце, бившее ему в лицо, и мухи, которые с жужжанием садились на него, ползая по носу, по щекам и векам. Да им больше и негде было ползать, потому что остальную часть лица закрывала густая, свалявшаяся в войлок борода, слегка уже тронутая сединой, выцветшая от непогоды, грязная.
На скулах спящего багровели пятна от застоя крови — последствие пьянства. Да и сейчас он, должно быть, спал с похмелья. Назойливые мухи, привлеченные запахом винного перегара, роем вились вокруг его рта. Человек этот, широкоплечий, с воловьей шеей и жилистыми, изувеченными тяжелой работой руками, выглядел богатырем. Но следы увечий были давнего происхождения, так же как и мозоли, проступавшие сквозь грязь на повернутой наружу ладони. Время от времени рука эта угрожающе сжималась в кулак — огромный и костистый.
Человек лежал в сухой колкой траве на узкой поляне, спускавшейся к окаймленной деревьями речке. Вдоль прогалины тянулась изгородь, какие в старину возводились для скачек с препятствиями. Правда, ее почти не видно было за густо разросшимися кустами дикой ежевики, низкорослыми дубками и молоденькими земляничными деревцами. В другом конце лужайки, в низкой ограде, открывалась калитка: она вела к уютному, приземистому домику, построенному в испано-калифорнийском вкусе. Он так чудесно гармонировал с окружающим пейзажем, как будто возник вместе с ним и составлял его неотъемлемую часть. Изящный по стилю и пропорциям, изысканный и в то же время простой и скромный, он дышал уютом, с уверенным спокойствием рассказывая о ком-то, кто знал, чего ищет, кто искал и нашел.
Из калитки на поляну вышла девочка, прелестная, как на картинке, нарисованной для того, чтобы показать, как прелестны могут быть маленькие девочки. Было ей, вероятно, лет восемь, а может быть, чуточку больше или меньше. По тоненькой фигурке и худеньким, в черных чулочках ножкам видно было, какая она хрупкая и нежная. Но хрупкой она была только по сложению. В ее свежем, розовом личике, в быстрой, легкой походке не было и намека на болезненность или слабость. Это было просто очень миниатюрное, очаровательное, белокурое создание. Ее волосы казались сотканными из золотой паутинки; из-под длинных полуопущенных ресниц глядели большие синие глаза. Лицо ее сияло добротой и счастьем. Впрочем, иным оно и не могло быть у существа, обитавшего под крышей такого домика.
Девочка держала маленький детский зонтик и, наклоняясь за цветами дикого мака, бережно отводила его в сторону, чтобы не порвать о низкие ветки деревьев или кусты ежевики. Это были поздние маки, они цвели в этом году уже третий раз, не в силах противиться зову жаркого октябрьского солнца.
Оборвав их вдоль одной стороны изгороди, девочка двинулась к другой и, дойдя до середины поляны, наткнулась на бродягу. Она вздрогнула, но не от страха, от неожиданности. Остановилась и долго, пытливо смотрела на это отталкивающее зрелище и собралась было уже повернуть обратно, когда спящий беспокойно заворочался и задвигал руками, натыкаясь на колючки. Она увидела солнце на его лице и жужжащих мух. Глаза ее приняли озабоченное выражение, и с минуту она стояла, раздумывая. Потом на цыпочках подошла к нему сбоку, заслонила зонтиком от солнца и принялась отгонять мух. Немного погодя она для большего удобства уселась рядом.
Так прошел час. Когда рука у нее уставала, она перекладывала зонтик в другую руку. Сначала спящий все так же метался, потом, защищенный от солнца и мух, стал дышать ровнее и успокоился. Несколько раз, однако, он серьезно испугал ее. В первый раз это показалось всего страшнее, потому что было неожиданно. «Господи Исусе! Дна не достать! Дна не достать!» — прошептал человек из каких-то глубин сна. Зонтик колыхнулся, но девочка сразу овладела собой и продолжала выполнять добровольно взятый на себя подвиг милосердия.
В другой раз он, словно от нестерпимой боли, заскрежетал зубами. Зубы скрипели так страшно, что ей показалось, будто они сейчас раскрошатся в кусочки. Потом он вдруг вытянулся во всю длину и застыл. Руки сжались в кулаки, и на лице появилась отчаянная решимость, вызванная каким-то сном. Вероятно, ему привиделось что-то ужасное: веки дрогнули, как от удара, и казалось, вот-вот откроются. Но они не открылись. Вместо того губы забормотали: «Нет! Клянусь богом, нет и еще раз нет! Я не доносчик!» Губы сомкнулись, потом опять забормотали: «Хоть вяжи меня, сторож, хоть на куски режь, ничего ты из меня не выжмешь, разве только кровь мою. Мало ли вы ее пили здесь, в вашей проклятой дыре!»
После этого взрыва человек продолжал спокойно спать, между тем как девочка, высоко держа над ним зонтик, с великим удивлением смотрела на это грязное, лохматое существо, пытаясь найти какую-то связь между ним и тем маленьким кусочком мира, который она знала. До ее ушей доносились с моста крики возчиков, стук копыт, пронзительный скрип и шум тяжело нагруженных телег.
Стоял удушливый день калифорнийского бабьего лета. В лазурном небе плыли легкие, кудрявые облачка, но на западе сгустились тучи, предвещая дождь. С ленивым жужжанием пролетела пчела. Из далеких зарослей кустарника доносился зов перепела, а с полей — пение жаворонка. Но, не чуя всего этого, Росс Шенклин спал — Росс Шенклин, бродяга, отверженный, бывший каторжник № 4379, ожесточенный, неисправимый, непокорившийся, которого не сломили никакие зверства.
Россу Шенклину, уроженцу Техаса, потомку первых поселенцев — породы, всегда отличавшейся непокорностью и упрямством, не повезло в жизни. Ему не было еще семнадцати, когда его арестовали за конокрадство, — суд признал его виновным в краже семи лошадей, которых он не крал, и приговорил к четырнадцати годам тюремного заключения. Жестокое наказание, и тем более жестокое, что он судился впервые. Даже те, кто верил в его виновность, считали, что два года заключения — достаточное наказание для такого юнца. Но окружной прокурор рассудил иначе. Ведь за каждый обвинительный приговор, которого ему удавалось добиться, он получал особую плату. Обвинив Росса Шенклина в семи отдельных преступлениях, он и плату получил в семикратном размере. Из чего видно, что для окружного прокурора эти несколько долларов представляли куда большую ценность, чем двенадцать лет жизни какого-то Росса Шенклина.
И юный Росс Шенклин познал, что такое жестокий труд в аду. Он не раз бежал, его ловили и отправляли работать в другой ад; на каторге их было много — и самых разнообразных. Его подвешивали, пороли плетьми до потери сознания, обливали водой и опять пороли. Его держали в темном каземате по девяносто суток кряду. Он изведал ужас смирительной рубашки. Узнал пытку, после которой кажется, будто в голове звенит птица-муха. Государство сдавало его внаем подрядчикам-строителям, как рабочий скот. За ним охотились по болотам с собаками-ищейками. Дважды в него стреляли и тяжело ранили. Последние шесть лет ему приходилось изо дня в день рубить по полтора корда дров в каторжном лесном лагере. Живой или мертвый, он обязан был нарубить эти полтора корда под страхом наказания плетью, завязанной узлами и вымоченной в соленом растворе.
И Росс Шенклин не стал ангелом от такого обращения. Он отвечал на него язвительным смехом и вызывающим поведением. Он видел, как заключенные, над которыми издевались сторожа, становились калеками на всю жизнь или навсегда теряли рассудок. Случалось, что сторожа, доведя каторжников до исступления, толкали их на убийство — так было с его товарищами по камере, — и те шли на виселицу, проклиная бога. Он участвовал в попытке к бегству, когда одиннадцать таких, как он, были застрелены. Участвовал в мятеже, когда триста арестантов взбунтовались в острожном дворе и были рассеяны пулеметами, после чего здоровенные сторожа избивали их рукоятками мотыг.
Он изведал силу человеческой жестокости и, пройдя через все испытания, ни разу не дрогнул. С неугасимой злобой боролся он до последнего дня, пока его, ожесточенного, озверевшего, наконец не выпустили. Ему выдали пять долларов в уплату за все годы труда и загубленную молодость. Зато в последующие годы он почти не работал. Он презирал и ненавидел труд. Он бродяжничал, нищенствовал, воровал, обманывал или запугивал — в зависимости от обстоятельств — и при первом удобном случае напивался до бесчувствия.
Когда он проснулся, девочка все еще смотрела на него. Как у дикого зверя, все в нем проснулось, едва он открыл глаза. Первое, что он увидел, был неизвестно откуда взявшийся зонтик, который заслонял от него небо. Он не вскочил, даже не шевельнулся, только весь подобрался. Глаза его медленно скользнули от ручки зонтика к крепко стиснувшим ее пальчикам, потом по руке все выше и выше, пока не остановились на детском лице. Прямо и не мигая смотрел он в глаза девочки, и та ответила ему таким же взглядом, до дрожи испугавшись его горящих и в то же время холодных, угрюмых, налитых кровью глаз. В них не было и следа той теплой человечности, какую она привыкла видеть в глазах людей. Это были настоящие глаза каторжника, который научился мало говорить и почти разучился разговаривать.
— Алло! — произнес он наконец, даже не переменив позы. — Что за игру ты тут затеяла?
Голос у него был хриплый и грубый, вначале сердитый, но потом он как-то смягчился от слабой попытки придать ему давно забытую ласковость.
— Здравствуйте, — сказала она. — Я не играю. Вам в лицо светило солнце, а мама говорит, что спать на солнце вредно.
Свежесть и чистота ее голоса приятно поразили его слух, и он удивился, почему раньше не замечал этого в детских голосах. Глядя на нее в упор, он медленно приподнялся и сел. Он чувствовал, что ему следует что-то сказать, но говорить он не любил и не умел.
— Надеюсь, вы хорошо выспались? — серьезно спросила девочка.
— Здорово выспался, — ответил он, все еще не отрывая от нее глаз, изумленный ее красотой и грациозностью. — И долго ты продержала надо мной эту штуковину?
— Ох, долго, долго! — протянула она, словно разговаривая сама с собой. — Я думала, вы никогда не проснетесь.
— А я, как увидел тебя, подумал, что ты фея.
Росс Шенклин почувствовал гордость, оттого что так удачно ответил.
— Нет, я не фея, — улыбнулась она.
Он с немым восхищением смотрел на ее белые, маленькие и ровные зубы.
— Я просто добрый самаритянин [1], — добавила она.
— Понятия не имею, что это за личность.
Он ломал голову, что бы еще такое сказать. Ему было очень трудно поддерживать этот разговор, ибо с той поры, как он стал взрослым, ему не приходилось иметь дело с детьми.
— Странно! Вы не знаете, кто такой был добрый самаритянин? Неужели вы не помните? Некий человек отправился в Иерихон.
— Бывал я там. Я еще и почище места видал.
— Я так и знала, что вы путешественник! — воскликнула она, захлопав в ладоши. — Может быть, вы видели это самое место?
— Какое?
— Ну, то самое место, где он случайно попал к разбойникам и они бросили его полумертвого. И вот пришел добрый самаритянин и перевязал ему раны, возливая масло и вино. Как вы думаете, это оливковое масло?
Он медленно покачал головой.
— Ты что-то меня с толку сбила. Оливковое масло — это то масло, на котором даго [2] готовят. Сроду не слыхал, чтобы им смазывали расшибленные головы.
Она подумала над его словами.
— Как же так? Мы ведь тоже готовим на оливковом масле, значит, мы даго. А я и не знала, что это такое. Думала, это так ругаются.
— И, подошедши, перевязал ему раны... — тихо повторил бродяга, припоминая. — Помню, помню, священник действительно что-то такое болтал об этом старикане. С тех пор я всю жизнь искал его и ничего даже похожего не нашел. Видно, самаритяне давно перевелись на белом свете.
— А я? Разве я не добрый самаритянин? — живо спросила девочка.
Он впился в нее взглядом, полным удивления и любопытства. От легкого движения головы ее ушко, повернутое к солнцу, стало совсем прозрачным. Сквозь него почти можно было видеть. Его изумляла нежность ее красок: синева глаз, золото волос, ослепительно сверкавшее сейчас на солнце. Особенно поражала его ее хрупкость. «Того и гляди сломаешь», — подумал он и быстро перевел глаза со своей громадной, искривленной лапы на ее ручку, такую маленькую и нежную, что, казалось, видно, как кровь бежит по жилкам. Он знал колоссальную силу своих мускулов, знал все уловки и приемы, к каким люди прибегают, чтобы причинить другим увечье. По правде сказать, он почти ничего, кроме этого, не знал, и мысль его работала сейчас в привычном направлении. Такое сравнение его силы с ее хрупкостью служило ему мерилом необычайности ее красоты. Он подумал, что стоит ему чуть покрепче сжать ее пальчики, и они превратятся во что-то бесформенное. Он вспомнил, как бил людей по голове и как его били: даже самый легкий из этих ударов разнес бы ее головку, как яичную скорлупу. Глядя на ее плечики и тоненькую талию, он нисколько не сомневался, что мог бы сломать ее пополам.
— А я? Разве я не добрый самаритянин? — настойчиво переспросила она.
Слова эти будто толчком привели его в себя, вернее, увели от себя. Ему не хотелось, чтобы разговор их кончился.
— Что? — спросил он. — Ах да, конечно, ты самаритянин, хотя и без оливкового масла. — Потом вспомнил, о чем только что думал, и спросил: — А ты не боишься?
Она посмотрела на него с недоумением.
— Ме... меня? — запнувшись, добавил он.
Она весело рассмеялась.
— Мама говорит, что никогда и ничего не надо бояться. Она говорит, если ты хорошая и думаешь, что все люди хорошие, они и будут хорошие.
— Значит, ты думала, что я хороший, когда заслонила меня от солнца? — поразился он.
— Но только очень трудно считать хорошими всяких гадких насекомых и червяков, — призналась она.
— Есть люди, которые во сто раз хуже всяких ползучих гадов, — заспорил он.
— А мама говорит, что это неправда. Она говорит, в каждом есть что-то хорошее.
— Ручаюсь, что она все же крепко запирает дом на ночь, — торжествующе заявил он.
— А вот и нет! Мама никого не боится. Потому она и позволяет мне играть здесь одной, когда мне вздумается. Это что? Один раз к нам залез грабитель. Мама случайно встала и увидела его. И что же вы думаете! Это оказался просто бедный, голодный человек. Мама хорошенько накормила его, а потом нашла ему работу.
Росс Шенклин был ошеломлен. Такой взгляд на человеческую природу показался ему немыслимым. Ему выпало на долю жить в мире подозрения и ненависти, дурных мыслей и дурных поступков. Сколько раз детишки в деревне, завидев, как он в сумерки понуро бредет по улице, с визгом бросались к матерям. Даже взрослые женщины шарахались от него, когда он проходил по тротуару.
От этих мыслей его отвлекла девочка, громко воскликнув:
— Я знаю, кто вы такой! Вы человек, который обожает свежий воздух. Вот почему вы спали на траве.
Росс Шенклин почувствовал мрачное желание расхохотаться, но подавил его.
— Я все думала, откуда берутся бродяги. Оказывается, это люди, которым нужен свежий воздух. Мама считает, что ничего не может быть полезнее свежего воздуха. Ночью я сплю на веранде. Мама тоже. Это наш участок. Вы, должно быть, перебрались сюда через забор. Мама не запрещает мне лазить, только велит надевать штаны от спортивного костюма. Но мне нужно вам что-то сказать. Человек не знает, что он храпит во сне. Но вы скрипите зубами, это еще хуже. Это очень плохо. Всякий раз, как вы ложитесь спать, говорите себе: не буду скрипеть зубами! Не буду скрипеть зубами! Повторяйте это по нескольку раз вот этими самыми словами, и постепенно вы отучитесь от этой привычки.
Все дурное входит в привычку. И все хорошее тоже. И это от нас зависит, к чему мы будем привыкать. Я раньше все морщила лоб, поднимала брови — вот так, и мама сказала, что надо оставить эту привычку. Она сказала, что когда у меня наморщен лоб — значит, и мозг сморщен. Она разгладила мой лоб и сказала: ты всегда должна думать: гладко, гладко снаружи, гладко и внутри. И знаете, это было совсем нетрудно. Теперь я уже давно перестала морщить лоб. Говорят, что даже больной зуб можно лечить мыслями и не надо никакой пломбы. Но я этому не верю. И мама не верит.
Слегка задохнувшись, она замолчала. Молчал и он. Этот поток слов оглушил его. К тому же, пьяный, он спал с открытым ртом, и теперь ему очень хотелось пить. Но Росс Шенклин готов был терпеть мучительную жажду, от которой у него жгло во рту и горле, ради каждой драгоценной минуты этого разговора. Он облизал пересохшие губы, пытаясь заговорить.
— Как тебя звать? — удалось ему наконец выжать из себя.
— Джин.
Бродяга прочел в ее глазах тот же вопрос.
— А меня Росс Шенклин, — охотно ответил он, впервые за эти долгие годы назвавшись своим настоящим именем.
— Вы, наверное, много путешествовали?
— Много, а все-таки не так много, как мне хотелось бы.
— Папе тоже очень хотелось бы путешествовать, но он слишком занят делами. У него никогда нет свободного времени. Они с мамой ездили вместе в Европу. Но это было давно, когда я еще не родилась. Путешествия — дорогое удовольствие.
Росс Шенклин не знал, соглашаться ему с таким утверждением или нет.
— Но бродягам они обходятся гораздо дешевле, — подхватила она его мысль. — Оттого, должно быть, вы и бродяжничаете.
Он кивнул и опять облизал губы.
— Мама говорит, как это плохо, что людям приходится бродить по свету, чтобы найти работу. Но в наших местах сейчас сколько угодно работы. Все фермеры в долине нуждаются в рабочих руках. А вы работали?
Он покачал головой, досадуя на себя, что ему стыдно признаться, тогда как исступленный разум говорил ему, что он прав, презирая труд. Но следом пришла другая мысль: кто-то ведь приходится отцом этому чудесному ребенку, а такое дитя — одна из наград за труд.
— Как бы мне хотелось иметь такую девочку, как ты! — нечаянно вырвалось у него под впечатлением вдруг пробудившейся жажды отцовства. — Я бы работал не покладая рук... все бы стал делать...
Девочка отнеслась к его заявлению с подобающей серьезностью.
— Значит, вы не женаты?
— Какая женщина пошла бы за меня?
— Пошла бы, если б...
Она не повела брезгливо носиком, но наградила его грязь и лохмотья неодобрительным взглядом, в значении которого он не мог ошибиться.
— Продолжай! — почти крикнул он. — Валяй, не стесняйся. Если б я был чисто умыт, если б на мне была хорошая одежа... если б я был порядочным человеком... если б я работал... если б у меня была постоянная работа... если б я не был тем, что я есть...
Каждую его фразу она подтверждала кивком головы.
— Что делать, я не такого сорта человек. Во мне нет ни настолько вот хорошего, — неистовствовал он. — Я бродяга и не хочу работать. Не хочу, вот и все. И грязь мне по нутру.
Взгляд ее выразил явный упрек, когда она сказала:
— Значит, вы меня обманули и вам вовсе не хочется иметь такую девочку, как я?
Он растерялся от этих слов, ибо вся сила впервые пробудившегося отцовского инстинкта говорила ему, что он хочет именно этого.
Заметив его смущение, девочка с присущим ей тактом постаралась переменить тему разговора.
— А что вы думаете о боге? — спросила она.
— Никогда с ним не знался. А ты что о нем думаешь?
В ответе его чувствовалась явная злоба, и она отозвалась на нее откровенным неодобрением.
— Странный вы человек. Чуть что, и уже разозлились. Никогда еще не видела, чтобы кто-нибудь злился на бога, на работу или на то, что нужно умываться, а не ходить грязным.
— Он никогда ничего для меня не делал! — сердито пробормотал Росс Шенклин. В памяти его быстро пронеслись долгие годы подневольной работы в лагерях и рудниках. — И работа мне тоже никогда ничего не давала.
Наступило тягостное молчание.
Он смотрел на девочку, томимый впервые пробудившимся в нем отцовским чувством. Он жалел, что у него такой скверный характер, и мучительно думал, что бы ей сказать. Она отвернулась от него и стала глядеть на облака, а он пожирал ее глазами. Протянув грязную руку и касаясь украдкой самого края ее платьица, он думал о том, что нет на земле более чудесного существа, чем она. Из далеких зарослей все еще слышался зов перепела, и шум работ на виноградниках показался ему вдруг очень громким. Чувство беспредельного одиночества давило его.
— Я... Никудышный я человек! — вырвалось у него хрипло, отчаянно.
Девочка взглянула на него своими синими глазами и снова будто перестала замечать его. Росс Шенклин чувствовал, что отдал бы все на свете, лишь бы коснуться губами краешка ее платья, которого касалась его рука. Но он боялся испугать ее.
Поминутно облизывая языком пересохшие губы, он силился выговорить что-нибудь связное, все равно что, только бы прервать молчание.
— Это не долина Сономы! — выпалил он наконец. — Это волшебная страна, а ты фея. Может, я сплю и это мне снится, не знаю. Мы с тобой не умеем столковаться друг с другом, потому что, видишь ли, ты фея и знаешь только хорошее, а я человек из скверного, грешного мира.
Благополучно справившись с длинной фразой, он остановился в поисках мыслей, судорожно ловя воздух, как выброшенная на берег рыба.
— Так вы мне сейчас расскажете про этот скверный, грешный мир. Мне так хочется узнать, какой он.
Он с ужасом посмотрел на нее, вспомнив о распутных женщинах, о том отребье, с которым он сталкивался на извилистых дорогах жизни. Значит, она не фея, а настоящее земное существо, и, может быть, семена порока заложены в ней, как были заложены в нем, когда он еще лежал у материнской груди. Недаром ей не терпится все знать.
— Э, нет! — улыбнулся он. — Человек из скверного, грешного мира не станет тебе рассказывать ничего дурного. Наоборот, он расскажет тебе про то, что есть в этом мире хорошего. Расскажет, как он любил лошадей, когда был мальчишкой, и о первой лошади, на которую сел верхом, и о первой собственной лошади. Лошадь не то, что человек. Она лучше. Она чистая, вся как есть чистая. Эх, маленькая фея, хочется мне рассказать тебе одну вещь, с которой, кажется, ничто на свете не сравнится: это когда я, бывало, сяду к концу долгого дня на усталую лошадь и только скажу ей словечко, как эта намаявшаяся за день животина послушно взовьется подо мной и помчит меня далеко, далеко. Лошади! Это моя давнишняя страсть. Я помешан на лошадях! Да! Ведь я был когда-то ковбоем.
Она так радостно захлопала в ладоши, что звук этот блаженно рванул его за сердце, и глаза ее загорелись, когда она вскрикнула:
— Техасским ковбоем! Мне всегда ужасно хотелось увидеть ковбоя. Папа говорил, что у всех у них ноги дугой. А у вас?
— Я действительно был техасским ковбоем. И, ясное дело, ноги у меня дугой. Сама подумай, как тут ногам немножко не согнуться, когда ты, совсем мальчонкой с еще мягкими косточками, только и знаешь, что мчаться верхом. А ведь мне было всего три годочка, когда я начал ездить. Лошадка моя тоже была трехлетка, только что объезженная. Я подвел ее к забору, влез на верхнюю перекладину и махнул оттуда вниз прямо ей на спину. Это была мексиканская лошадка, сущий дьяволенок по части ляганья, но я мог с ней делать все, что хотел. Мне сдается, она понимала, что я только малый ребенок. Многие лошади понимают куда больше, чем мы думаем.
В течение получаса Росс Шенклин изливал свои воспоминания о лошадях, перескакивая с одного на другое, ни на мгновение, однако, не забывая о величайшей радости, наполнявшей его оттого, что его рука касалась края ее платья. Солнце медленно садилось в гряду облаков, перепелиный зов становился все настойчивее, и телеги, теперь уже порожняком, одна за другой с грохотом катились назад по мосту. В это время послышался женский голос:
— Джин! Джин! Где ты, маленькая!
Девочка отозвалась, и Росс Шенклин увидел женщину, которая, выйдя из домика, показалась в калитке. Одетая в мягко облегающее фигуру платье, она была так стройна и грациозна, что его очарованному взгляду представилось, будто она плывет, а не ступает по земле, как обыкновенный человек.
— Что ты делала после обеда? — спросила женщина, подойдя к ним.
— Разговаривала, мама, — ответила девочка. — Мне было очень весело.
Росс Шенклин с трудом поднялся на ноги и стоял неуклюжий, насторожившийся. Девочка взяла мать за руку, и та, так же как дочь, открыто и приветливо на него взглянула. Росс Шенклин почувствовал, что она признала в нем человека, и это было для него новостью. В голове его пронеслась мысль: «Женщина, которая не боится». Он не заметил в ней и следа того страха, какой привык видеть в глазах женщин. И никогда еще он с такой ясностью не представлял себе своей отталкивающей внешности, своих тусклых, слезящихся глаз.
— Здравствуйте, — просто и ласково поздоровалась она с ним.
— Здравствуйте, мэм, — ответил он и устыдился своего хриплого, грубого голоса.
— А вам тоже было весело? — улыбнулась она.
— Да, мэм, очень. Я только что рассказывал вашей дочурке о лошадях.
— Он был когда-то ковбоем, мама! — воскликнула девочка.
Взглянув на нее с нежностью, мать благодарно улыбнулась Россу. А тот подумал, каким бы это было преступлением, если б кто-нибудь обидел одну из них. И ему захотелось, чтобы им сейчас угрожала какая-нибудь страшная опасность, тогда б он кинулся за них в драку — а драться он умел! — и защищал бы их, не жалея сил и жизни.
— Пора домой, маленькая. Уже поздно, — сказала мать, потом нерешительно взглянула на Росса Шенклина.
— Не хотите ли закусить?
— Нет, мэм, сердечно вам благодарен. Я... я не голоден.
— Тогда попрощайся, Джин, — напомнила мать.
— Прощайте. — Девочка протянула ему руку, и глаза ее лукаво засветились. — Прощайте, Человек из скверного, грешного мира!
Для него прикосновение ее руки, когда он взял ее в свою, было венцом этого чудесного приключения.
— Прощай, маленькая фея, — глухо произнес он. — Кажется, и мне пора двигаться.
Но он не двинулся с места и долго глядел вслед этому видению, пока оно не исчезло за калиткой. День, показалось ему, разом померк. Он нерешительно огляделся, перемахнул через изгородь, миновал мост и понуро побрел дальше. Он шел как во сне, не замечая, как и куда несут его ноги, временами спотыкаясь на пыльной ухабистой дороге.
Пройдя с милю, он очнулся на перекрестке. Прямо напротив виднелся трактир. Он остановился и, облизывая губы, долго смотрел на него. Потом полез рукой в карман штанов и нащупал единственную десятицентовую монету. «Боже! — тихо пожаловался он. — Боже!» Ноги, отказывавшиеся сдвинуться с места, оторвались и опять потащили его вперед.
Он доплелся до крупной фермы. Что она, должно быть, крупная, он понял по размеру дома и по количеству больших амбаров и надворных служб. На крылечке, без пиджака, покуривая сигару, стоял фермер, человек средних лет, с острыми глазами.
— Как насчет работы? — спросил Росс Шенклин.
Острые глаза скользнули по нему.
— Доллар в день и харчи, — последовал ответ.
Росс Шенклин судорожно глотнул слюну и набрался духу.
— Я отлично соберу вам виноград или другое, что придется. Но нет ли у вас постоянной работы? Я вижу, это большое ранчо. Я родился на таком же. Умею править лошадьми, ездить верхом, пахать, бороновать — словом, делать всякую работу с лошадьми или при лошадях.
Фермер окинул его с ног до головы оценивающим, недоверчивым взглядом.
— Что-то не похоже, — вывел он свое заключение.
— Знаю, что не похоже. Дайте мне возможность вам это доказать. Большего я не прошу.
Озабоченно поглядывая на сгустившиеся тучи, фермер задумался.
— Мне нужен возчик, и я дам вам возможность показать себя. Ступайте и садитесь ужинать с рабочими.
У Росса Шенклина перехватило горло, и он еле выговорил:
— Ладно. Я докажу вам. Где у вас тут можно испить воды и умыться?