Если говорить о жанре книги, то это — трагедии. Трагедии, основанные на личных показаниях, протоколах допросов и воспоминаниях тех людей, которые волею судеб имели дело с ВЧК—ОПТУ. Подавляющее большинство документов до сегодняшнего дня оставалось «тайной за семью печатями». Кто, например, знал, что еще в 1919 году против больного и полуглухого человека, которым гордилась вся Россия, была проведена целая контрразведывательная операция, в результате которой он оказался в подвалах Лубянки? Имя этого человека — Константин Эдуардович Циолковский. А как вам такой парадокс истории: судьба Ленина, а стало быть, и всей страны, хоть и недолго, но совершенно реально находилась в руках отпетого бандита Якова Кошелькова. Таких историй в книге немало, и все они хранятся за стальными дверями секретных архивов. Объединяет их самое ужасное и самое неизбежное, что есть на этом свете—смерть. Кто-то погиб от рук палача; кто-то, пройдя испытание магаданскими и воркутинскими лагерями, все-таки выжил. Но все равно отпущенные им годы были смертью — смертью в рассрочку.

Секретные архивы ВЧК—ОГПУ

Борис Сопельняк

ОТ АВТОРА

Если говорить о жанре книги, то это — трагедия. В ней столько боли, крови, слез и страданий, столько унижений, оскорблений и, что самое ужасное, смертей, что этого хватило бы на сотню романов, повестей и рассказов. Но я писал очерки, абсолютно документальные очерки, основанные на личных показаниях, протоколах допросов и воспоминаниях тех людей, которые волею судеб имели дело с ВЧК—ОПТУ. Подавляющее большинство этих документов до сих пор считаются одной из самых больших тайн страны.

Кто, например, знал, что еще в 1919 году против больного и полуглухого человека, которым гордилась вся Россия, была проведена целая контрразведывательная операция, в результате которой он оказался в подвалах Лубянки? Имя этого человека —Константин Эдуардович Циолковский. Кто знал, что Фриц Платтен, человек, которому большевики обязаны всем — ведь это он привез Ленина в якобы опломбированном вагоне, а потом спас от первого покушения, — стал жертвой Сталина и был превращен в лагерную пыль?

А как вам такой парадокс истории: судьба Ленина, а стало быть, и всей страны, хоть и недолго, но совершенно реально находилась в руках отпетого бандита Якова Кошелькова. Это он остановил автомобиль, в котором ехал Ильич, это он отобрал у него удостоверение и браунинг, это он держал его под прицелом своего маузера и только потому не убил вождя революции, что его фамилию расслышал не как Ленин, а как Левин. Это было такой громкой пощечиной чекистам, что они объявили Кошелькову самую настоящую войну — и, в конце юнцов, победили.

Бели от пули Кошелькова судьба Ленина хранила, то от пули Фанни Каплан не уберегла. Впрочем, она ли, полуслепая девушка, стреляла в Ленина, установить достоверно до сих пор не удалось, Во всяком случае, говоря юридическим языком, «бесспорных доказательств ее вины не установлено». Но, несмотря на это, Каплан решили расстрелять, причем на территории Кремля. Почему? Какие заметались следы? Кто на самом деле стоял у истоков покушения? Я попытался найти ответы на эти непростые вопросы, разумеется, опираясь на документы и неопровержимые факты.

Таких тайн в нашей истории немало, и все они хранятся за стальными дверями секретных архивов. Именно там на долгие годы было похоронено дело легендарного чекиста Артура Ар-тузова. Именно там лежат многотомные дела артистов Театра имени Ермоловой, казачьего офицера Харлампия Ермакова, ставшего прообразом Григория Мелехова, и даже несовершеннолетних мальчишек и девчонок.

А чего стоил заговор кремлевских полотеров! Как ни странно, хоть и на словах, но он был, и полотеры, натиравшие пол в квартирах Сталина, Ворошилова и Кагановича, имели реальную возможность, как они говорили, «стукнуть главков». Но не успели. После ареста и должной обработки в подвалах Лубянки они столько наговорили друг на друга, что «стукнуть» пришлось их.

Читая эти страшные дела, узнаешь о чудовищной технологии ломки людей, о том, как выбивались нелепейшие показания не только на родственников и друзей, но и на самих себя.

Одно из самых больших преступление большевиков — расстрел царской семьи. Об этом злодеянии известно достаточно много. Но ведь большевики задались целью уничтожить весь род Романовых, и они этого почти добились, зверски расправившись со всеми великими князьями, которым не удалось бежать за границу. Самое нелепое и самое абсурдное — эти люди, а их восемнадцать человек, до недавнего времени не были реабилитированы и жертвами политических репрессий признаны лишь пару лет назад, да и то после долгой судебной волокиты.

Объединяет очерки самое ужасное и самое неизбежное, что есть на этом свете, — смерть. Одни герои этих очерков погибли от рук палача, другие, пройдя испытание магаданскими и воркутинскими лагерями, еще немного жили, но все равно отпущенные им годы были смертью — смертью в рассрочку.

ТЕРНОВЫЙ ВЕНЕЦ ЦАРСКОЙ СЕМЬИ

ЦАРЕВИЧ АЛЕКСЕЙ ДОЛЖЕН БЫЛ УМЕРЕТЬ ОТ ГЕМОФИЛИИ, А ПОГИБ ОТ БОЛЬШЕВИСТСКОЙ ПУЛИ

Как прекрасно все начиналось и как печально закончилось. Недаром в народе говорят: «Всякому свое счастье, в чужое счастье не заедешь». В счастье, может быть, и не заедешь, а вот в несчастье — проще простого. В жизни венценосного правителя России Николая II счастья было мало, а вот несчастья следовали одно за другим. То его чуть было не зарубил какой-то японец, то он вчистую проиграл Русско-японскую войну, то у него родился безнадежно больной наследник, то ввязался в австро-сербские дела, из-за которых началась Первая мировая война. Вначале русские полки выглядели доблестно, но потом начались бесчисленные поражения.

В довершение всех бед 23 февраля 1917 года в Петрограде свершилась революция, и к власти пришло Временное правительство. А 2 марта Николай II подписал отречение от престола, причем не в пользу безнадежно больного Алексея, а в пользу своего младшего брата Михаила. Но и тот буквально на следующий день тоже отрекся от престола. Так в России закончилась эпоха правления Романовых, которые худо-бедно, но правили триста четыре года.

Одному Богу ведомо зачем, но Временное правительство издало указ об аресте Николая и его семьи. В Кресты их не бросили, но под усиленной охраной разрешили жить в Царском Селе. Так гражданин Романов и члены его семьи стали политическими заключенными. Хорошо хоть, что докторам Боткину и Деревенко, а также воспитателю бывшего царевича Пьеру Жильяру разрешили остаться с семьей. Без них было бы совсем плохо, потому что здоровье Алексея стало заметно сдавать. Если же учесть, что боцмана Деревенько от семьи отлучили — а последнее время мальчик не мог ходить, и его носили на руках, то теперь его носить было некому, и бедный Алеша круглые сутки проводил в постели.

Между тем обстановка в стране накалялась, забастовки не прекращались, поражения на фронтах следовали одно за другим, дезертирство приняло массовый характер, кресла под членами Временного правительства раскачивались все сильнее. И тогда они не придумали ничего лучшего, как обвинить во всех бедах бывшего царя: он, мол, плетет нити заговора и всеми силами мешает проводить в жизнь мудрые решения Керенского и его компании. Родилась идея провести над Николаем открытый судебный процесс, чтобы он ответил за триста лет угнетения Романовыми великого русского народа. По каким-то причинам эту идею реализовать не удалось, и тогда было принято решение отправить Николая вместе с семьей туда, куда он отправлял вольнолюбивых революционеров, то есть в Сибирь.

В августе 1917-го семью Николая и немногочисленную прислугу посадили в поезд и, почему-то под японским флагом, отправили в Тюмень. Там их перегрузили на пароход и доставили в Тобольск. Здесь всех Романовых разместили в небольшом двухэтажном доме и выставили надежную охрану.

Первое время все шло нормально: утром пили чай, днем обедали, Николай что-то писал, дети занимались уроками. Проводил их Жильяр, который добровольно отправился с семьей Николая в ссылку.

Развлечений—никаких, кроме разве что пилки дров, к которой пристрастился бывший царь. «Весь день прошел, как вчера, и так же скучно», — записал как-то в своем дневнике Алеша. И тогда Александра Федоровна стряхнула с себя оцепенение безнадежного ожидания чего-то лучшего и, если так можно выразиться, засучила рукава: по вечерам стали читать вслух, да еще в лицах, сочинения русских классиков, а по воскресеньям начали ставить домашние спектакли на английском и французском языках. Иногда княжны пели, но как-то невпопад.

— Нет, мои дорогие, без аккомпанемента у вас ничего не выйдет, — успокаивала их мать. — Эх, сейчас бы рояль, я бы вам так подыграла! — вздыхала она.

—Ничего-ничего,—как-то загадочно улыбался Николай, — будет у вас и рояль, будет и арфа, будут и слушатели, не чета тем, что стоят у ворот, — кивал он на охрану.

— Ох, Ники, твоим бы устам да Боговы уши, — вздыхала бывшая императрица.

— А меня нога болит, — подавал голос Алексей. — Под коленом опять выросла опухоль.

— Ничего-ничего, — азартно потирал руки Николай, — скоро тебя будут лечить лучшие врачи Европы. Нисколько не сомневаюсь, что они тебя на ноги поставят.

Дочери бросались обнимать отца, жена просто сияла, а Николай, все так же таинственно улыбаясь, шел пилить дрова. А повод для радости действительно был: ему не раз намекали на возможный отъезд за границу, говорили, что по этому поводу ведутся переговоры с его родственниками — английским королем и немецким кайзером. Как позже выяснилось, переговоры и в самом деле были, но кузены отказались принять под свою опеку попавшего в беду собрата.

А вскоре грянул Октябрь! Большевики от идеи высылки царской семьи за границу туг же отказались, в то же время приняв совершенно нелогичное решение, телеграфировав начальнику охраны, что «у народа нет средств содержать царскую семью и советская власть может обеспечить бывшему царю только квартиру, отопление и солдатский паек». Но где? Тихий Тобольск комиссары посчитали неподходящим местом и решили перевезти Романовых в бурлящий революционными митингами Екатеринбург.

Так случилось, что об этом узнала группа монархически настроенных офицеров. Они составили план нападения на обоз, в котором будут перевозить царскую семью, но каким-то образом об этом узнали чекисты. И знаете, что они придумали: с первым обозом отправили Николая, его жену и дочь Татьяну, а всех остальных оставили в качестве заложников. При этом было заявлено, что если кто-то попытается отбить тех, кто поедет в первом обозе, то оставшихся в Тобольске расстреляют.

Проклиная всех и вся, нападение на обоз офицеры вынуждены были отменить. Так 17 апреля 1918 года Николай и вся его семья оказались в печально известном доме инженера Ипатьева, который с этого момента стал назваться Домом особого назначения. Тяготы переезда, дорожная тряска, невозможность выйти из саней и размять ноги так скверно подействовали на Алексея, что, добравшись до Екатеринбурга, он окончательно слег. Опухоль стала не просто большой, а огромной.

И тогда доктор Боткин, полагая, что среди представителей советской власти могут быть сердобольные люди, обратился к ним с письмом. Вот оно, предо мной, полное отчаяния, последнее в его жизни письмо этого мужественного и благородного человека.

«В областной исполнительный комитет, господину председателю.

Как врач, уже в течение десяти лет наблюдающий за здоровьем семьи Романовых вообще и Алексея Николаевича в частности, обращаюсь к Вам со следующей усерднейшей просьбой. Алексей Николаевич подвержен страданиям суставов под влиянием ушибов, совершенно неизбежных у мальчика его возраста, сопровождающихся выпотеванием в них жидкости и жесточайшими вследствие этого болями. День и ночь в таких случаях мальчик так невыразимо страдает, что никто из ближайших родных не в силах долго выдержать ухода за ним. Моих угасающих сил тоже не хватает.

Состоящий при больном Клим Нагорный, после нескольких бессонных и полных мучений ночей, буквально валится с ног. Иногда ему помогают учителя Алексея Николаевича г-н Гиббс и г-н Жильяр, который уже семь лет находится при нем неотлучно и к которому Алексей Николаевич очень привязался. Оба преподавателя являются для Алексея Николаевича совершенно незаменимыми, и я как врач должен признать, что они зачастую приносят более облегчения больному, чем медицинские средства, запас которых для таких случаев, к сожалению, крайне ограничен.

Ввиду всего изложенного, я решаюсь просить Вас усерднейшим ходатайством допустить гг. Жильяра и Гиббса к продолжению их самоотверженной службы при Алексее Романове. А ввиду того что мальчик как раз сейчас находится в одном из острейших приступов своих страданий, допустить их к нему завтра же».

Вы обратили внимание, как деликатно, без какого-либо намека на разглашение врачебной тайны, составлено это письмо. Ни о какой гемофилии нет и речи, все дело, оказывается, в ушибах и каком-то странном выпотевании никому не ведомой жидкости. В исполкоме письмо Боткина оставили без последствий: Жильяра и Гиббса в Дом особого назначения больше не пускали, а Боткина, прекрасно зная, что его ждет, не выпускали.

И хотя письмо Боткина осталось без последствий, кое-какие результаты оно все же дало: в доме Ипатьева совершенно неожиданно появился франтоватого вида господин, который представился членом Уральского совета Петром Войковым.

— Так как я являюсь комиссаром снабжений, мне поручено обеспечить вас всем необходимым, — обратился он к Николаю. — Если позволите, я хотел бы осмотреть продовольственную кладовку и заодно поинтересоваться, нет ли у вас жалоб, нареканий и пожеланий. Надеюсь, вы понимаете, что время сейчас непростое, народ голодает, но мы изыскали резервы и вашу кладовку наполнили всем необходимым.

— Спасибо, господин представитель Уральского совета, — ответил Николай. — Кормят нас вполне прилично, так что по этой части жалоб нет. И все же я не могу не просить вас объяснить причины отказа в моей просьбе о разрешении вместе с дочерью пилить дрова. В Тобольске я пилил кругляк вместе со своей дочерью Марией. Препятствий со стороны властей не было. Что случилось теперь, я позволю себе спросить?

— В Екатеринбурге другие условия, — ответил Войков. — Строгий режим, установленный для заключенных, не предусматривает выполнения ими работ ради личного удовольствия.

— Позвольте, но я не вижу оснований для отказа! Опасения властей напрасны. Я не собираюсь бежать из-под стражи.

— Это было бы невозможно! — твердо заявил Войков. — Здесь охрана из рабочих и крестьян.

В этот миг сзади подошла Александра Федоровна, взяла мужа под руку и, уводя его в другую комнату, бросила по-французски:

— Уйдем, Ники! Эти варвары ничего не понимают.

Варвар Войков прекрасно знал французский, поэтому так же по-французски поставил бывшую императрицу на место:

— Но-но, мадам! Попрошу без оскорблений.

— Ты, смотри, — шепнула она мужу, — нахватался где-то по-французски. Но произношение! — презрительно скривила она губы.

Да, с произношением у Петра Лазаревича Войкова были нелады, ведь из гимназии его «за увлечение политикой» вышвырнули, а когда бежал во Францию и поступил в тамошний в университет, из-за той же политики учился кое-как. Но это не помешало ему сделать головокружительную карьеру советского дипломата. Правда, ярлык убийцы, который к нему прилип, этой карьере серьезно мешал: на том основании, что он был членом Уральского совета, принявшего решении о расстреле царской семьи, агреман полпреда в Польше ему долго не выдавали. Спасли репутацию Войкова лишь личные поручительства наркома иностранных дел Чичерина, который уверял, что Войков к этому приговору никакого отношения не имел, так как в это время выполнял другое архиважное задание: участвовал в вывозе из осажденного Екатеринбурга золота, валюты и других ценностей.

Агреман Петр Лазаревич получил, но, как показало время, лучше бы он его не получал. Перед отъездом в Варшаву Войков побывал на Лубянке, где его поставили в известность о том, что бежавшие из Советской России монархисты поклялись перебить не только членов Уральского совета, но и вообще всех, кто так или иначе был замешан в том, что произошло в Доме особого назначения.

Приняв эту информацию к сведению, Войков был предельно осторожен и без особой нужды в город не выходил. Но 7 июня 1927 года он был обязан появиться на вокзале. Ему надо было встретить поезд из Берлина, в котором, после разрыва дипломатических отношений Англии с Советским Союзом, возвращались в Москву сотрудники советской миссии в Лондоне. Вот, наконец, показался поезд и, мягко затормозив, остановился. Из вагона вышел временный поверенный в Великобритании Розенгольц, они обнялись, расцеловались и пошли в буфет, чтобы выпить кофе по-варшавски. Болтая о том о сем, они вернулись на перрон и двинулись к вагону.

И вдруг раздался выстрел! Петр Лазаревич замер. Потом покачнулся и оглянулся. В этот миг к нему почти вплотную подбежал какой-то человек и начал палить в упор! Петр Лазаревич рухнул наземь. Еще падая, он сумел выхватить из кармана револьвер, дважды выстрелил в террориста, но не попал.

До госпиталя его довезли живым, но спасти советского полпреда не удалось. Похоронили Войкова у Кремлевской стены. А несколько позже его именем назвали одну из станций Московского метро.

Но вернемся в Дом особого назначения. Наступила ночь с 16на 17 июля 1918 года. Думаю, что не ошибусь, если скажу, что это одна из самых страшных, подлых и гнусных ночей в истории нашей умытой кровью России. И тут нам никак не обойтись без рассказа о человеке, имя которого навсегда связано с Домом особого назначения и с тем, что там произошло.

Звали этого человека Яков Юровский. Родился он в многодетной еврейской семье, которая в поисках счастья моталась то с Украины в Сибирь, то из Сибири на Украину, пока не осела в городе Томске. В школу Яша ходил всего один год. А потом начал подрабатывать то у портного, то у часовщика, то у ювелира. Но ни хорошим портным, ни известным часовым мастером он так и не стал. А зачем? Чего этим добьешься? Купцом Демидовым не станешь, в Государственную думу не попадешь. То ли дело— политика! Студенты говорят, что после революции каждый, кто был никем, станет всем. Совсем другой коленкор!

Надо прибиваться к студентам-большевикам, решил вчерашний часовщик и начал расклеивать листовки, таскать чемоданы с нелегальной литературой и организовывать забастовки. Само собой разумеется, последовали аресты. Но тогда без них было нельзя, тогда считалось, что если не побывал в тюрьме, то революционер ты неполноценный. А раз за правое дело не пострадал, то и доверие к тебе минимальное.

Худо-бедно, но после Октябрьского переворота Юровский стал настолько доверенным человеком, что его приняли в ЧК, а затем направили в Екатеринбург, назначив начальником охраны Дома особого назначения, в котором под арестом содержалась царская семья. Ничего особенного этот каменный особняк собой не представлял: четыре комнаты наверху занимали Романовы, а в полуподвале разместилась прислуга.

Первый раз Юровский появился в доме Ипатьева 26 мая 1918 года, и пришел он туда в качестве врача. По крайней мере, так воспринял его Николай, назвав в своем дневнике «черным господином». Пришел он туда вместе с профессором Деревенько, приказав тому помалкивать, а его, Юровского, представить как местного врача. Объяснил он это тем, что ему надо произвести чисто чекистскую разведку, то есть проверить караулы, осмотреть входы и выходы и заодно присмотреться к узникам.

Перепуганный профессор был нем как рыба, и, возможно, именно это спасло ему жизнь. Во всяком случае, пули Юровского он избежал. Больше того, профессор был несказанно удивлен, когда Юровский принял участие в осмотре Алексея и, увидев на ноге мальчика опухоль, предложил наложить гипсовую повязку, к чему склонялся и сам профессор.

Но потом Юровский начал закручивать гайки. Скажем, он насмерть перепугал двух монахинь, которые приносили узникам молоко, масло и яйца. Отныне он разрешил приносить только молоко и только для больного Алексея. А потом он устроил личный досмотр всех членов семьи Романовых. В результате этого, извините за выражение, шмона он обнаружил: у бывшей императрицы — жемчужную нить и золотую иконку, у дочерей — браслеты, у Николая — обручальное кольцо. Все это он опечатал и сложил в специальную шкатулку. Чтобы Дом особого назначения как можно больше походил на настоящую тюрьму, а его жильцы чувствовали себя не временно задержанными, а настоящими заключенными, Юровский приказал приколотить к окнам решетки.

«Этот тип нам нравится все менее», — записал в тот день в своем дневнике Николай.

Как в воду шядел бывший император! В ночь на 17 июля Николай и все остальные узники Дома особого назначения видели Юровского в последний раз. Как только перевалило за полночь, Юровский ворвался в комнаты, где мирно спали члены царской семьи, а также доктор Боткин, горничная Анна Демидова, повар Иван Харитонов и камердинер Алоиз Трупп, бесцеремонно их растолкал и под предлогом, что в городе неспокойно и поблизости бесчинствуют вооруженные банды, приказал спуститься в полуподвал.

— Да нет, с собой брать ничего не надо, — бросил он, заметив, что Александра Федоровна начала упаковывать саквояж, — мы не надолго, переждем стрельбу — и назад. До утра еще далеко, так что выспитесь за милую душу.

Все послушно оделись, по черной лестнице спустились во двор, а оттуда в полуподвал. Николай нес на руках Алексея, который настолько ослаб, что не мог ступить ни шагу.

— Странная комната, — недоуменно заметил Николай, — в ней нет никакой мебели. Нельзя ли хоть стулья принести, — попросил он Юровского, — а то Алеша довольно увесистый, долго я его на руках не продержу.

— Стулья! — крикнул в раскрытую дверь Юровский. — Немедленно принести стулья! Три штуки: для отца, сына и матери.

Когда все расселись, а княжны и все остальные пристроились у стены, Юровский подал знак и в комнату вошли трое особо доверенных лиц. Имена этих подлых палачей нужно знать, ведь они часть нашей истории, той истории, которой немало людей гордится до сих пор. Петр Ермаков, Григорий Никулин, Павел Медведев и их предводитель Яков Юровский — вот кому партия большевиков поручила почетное задание расстрелять царскую семью.

Юровский достал какую-то бумажку и, не глядя в нее, торопливо пробубнил:

— Ввиду того что нашлись люди, которые хотели бы вас спасти, а ваши родственники в Европе продолжают наступление на советскую власть, Уралисполком постановил вас расстрелять.

— Что, что? — не понял Николай. — Какие родственн...

Закончить фразу Николай не смог. Прозвучала команда «Огонь!» и тут же загремели выстрелы. Каждый из палачей заранее знал, в кого стрелять, причем из гуманных соображений, чтобы долго не мучились, прямо в сердце. Юровский избрал царя и наследника, но стрелком он оказался паршивым: если Николая он прикончил первым выстрелом, то Алексей еще долго сидел на стуле, он жалобно стонал и со стула не падал. Тогда разъяренный Юровский подскочил к царевичу и с криком: «Ах, ты, гадина, не хочешь подыхать!» — начал палить в него с двух рук, пока тот не свалился на пол. Не хотела умирать и Анастасия, она громко кричала и прикрывалась от убийц откуда-то взявшимися подушками — пришлось добивать ее штыками. А Ольгу не брал и штык: на ней был довольно плотный корсаж. Ничего, добили из револьвера.

Когда все было кончено, чтобы перекурить и глотнуть свежего воздуха, уставшие от трудной работы палачи потянулись во двор. Вдруг откуда-то из-под трупов донесся то ли писк, то ли тоненький лай.

— Это еще что такое?! — возмутился Юровский.—Неужто кого-то не добили? А ну, проверить!

Когда проверили, то долго не могли прийти в себя и от души повеселились.

— Ну и зараза! Ну и живучая же стерва! — хохотали палачи. — Сколько палили, а на ней—ни царапинки. Не иначе кто-то из княжон прикрывал ее своим телом.

— Да оторвите вы ей башку, — посоветовал Юровский. — Царская же штучка.

— Жалко вроде, — бросил кто-то, — она-то ни при чем.

— А ну, дай ее мне, — схватил собачонку Юровский. — Вы что, забыли приказ? Сказано же: расстрелять царскую семью и их окружение. Она — из окружения, значит; пусть идет за ними, — криво ухмыльнулся он и всадил в собачонку чекистскую пулю.

Так отправилась за своей хозяйкой любимица Анастасии маленькая болонка Дженни.

— А теперь обыскать трупы, — приказал Юровский. — И смотрите мне,—погрозил он пальцем, — все, что найдете, — достояние республики!

О том, что стало достоянием республики, а что осело в карманах палачей, история умалчивает, но то, что было найдено немало драгоценных камней и золотых украшений, которые были вшиты в корсеты княжон, установленный факт.

Что делать с одиннадцатью трупами, давным-давно продумано: их забросили в кузов грузовика и повезли в лес, расположенный неподалеку от деревни Коптяки. Там их уже ждала заранее выкопанная яма, а также 175 литров серной кислоты и 300 литров бензина. На рассвете развели огромный костер, трупы облили бензином и бросили в огонь.

В ту же ночь крестьяне деревни Коптяки заметили активное передвижение красноармейских отрядов в расположенном поблизости лесу. Подозревая, что большевики затеяли что-то недоброе, мужики решили разведать, что там происходит. Идти в открытую они побоялись, тем более что все дороги были перекрыты патрулями. Тогда местный охотник Михаил Алферов, который знал все звериные тропы, повел мужиков в обход.

— Никак дымом тянет, — насторожился Михаил.

— Точно, — подтвердил его сосед.

— Может, кашеварят?

— Ага, приспичило среди ночи, — повертел он пальцем у виска.

—Мужики, а я чую какую-то вонь, навроде керосина. И вроде бы мясом тянет.

— Окстись, Андрюха! Каким еще мясом? Откуда у большаков мясо? Они жрут одну картошку.

— Может, у кого сперли?

— Ага, сперли поросенка и уехали за двадцать верст от города, чтобы опалить и зажарить на костре.

—А я думаю, что они хотят что-то спрятать. Колчак-то нажимает, вот большаки и решили что-то сжечь, а что-то закопать.

— Верно, мужики! Так что давайте затаимся и переждем, пока они не уйдут. Не курить, не кашлять, не чихать, а то головы нам не сносить!

Ждать пришлось довольно долго. Трещали горящие сучья, звучал отборный мат, противно воняло керосином и еще противнее — зажаренным мясом.

И только после того, когда погасли костры, смолкло клацанье лопат и куда-то исчезли люди в кожанках и длиннополых шинелях, еще немного подождав, мужики выбрались из кустов и двинулись к кострищу. То, что они увидели, заставило их рухнуть на колени и истово молиться на восходящее солнце.

— Боженька ты мой, спаси нас и помилуй! — испуганно крестился Михаил. — Костей-то, костей! И не поросячьих, а человечьих.

Когда они разгребли кострище и разложили находки, то все стало ясно как божий день: на траве лежали пряжки от подтяжек, четыре корсетных уса, туфли, серьги, пуговицы, бусы и нательный крест с зелеными камнями.

— Антихристы здесь были, — размазывая по лицу сажу пополам со слезами, выдавил Михаил. — Убийцы, душегубы и сатаны. Перед Богом они за этот костер ответят, ох как ответят! Но раньше эти ублюдки должны ответить здесь, на земле. Поэтому все, что нашли, надо сохранить. А когда, даст Бог, придут белые, отдадим все это им: авось, дознаются, кого убили и сожгли большевики.

Так они и поступили. Как только в Екатеринбург пришли передовые колчаковские части, Михаил Алферов и его земляки явились в штаб, рассказали о том, что видели, и выложили на стол свои находки. Тут же была создана специальная комиссия, которая занялась расследованием обстоятельств убийства царской семьи. На место кострища немедленно выехала группа следователей, которая обнаружила дамскую сумочку, обгорелые кружева, осколки изумруда и довольно крупный бриллиант.

Когда этот бриллиант показали придворному учителю французского языка Петру Жильяру, тот чуть не упал в обморок, но, придя в себя, заявил, что видел, как его зашивала в пуговицу великая княжна Ольга, но носить его могла и Татьяна.

Тем временем другая группа следователей тщательно обследовала подвальную комнату дома Ипатьева, где происходил расстрел. На одной из стен они обнаружили 16 отверстий от револьверных пуль. Разыскали шофера, который подтвердил, что трупы вывезли в лес и что в грузовике были две бочки с бензином, обратно он вернулся с пустыми бочками.

Но самые поразительные показания прозвучали из уст завхоза рабочего клуба Кутенкова, который случайно подслушал разговор большевиков, участвовавших в транспортировке и уничтожении трупов. Один из них, по фамилии Леватных, похотливо осклабясь и масляно поблескивая мутными глазками, горделиво вещал дружкам: «Когда мы пришли в подвал, они были еще теплые. Я сам щупал царицу, и она была теплая. Теперь и умереть не грешно: ведь я щупал царицу!»

А как новость о расстреле царской семьи была встречена в Москве? Без всякого преувеличения — восторженно! Как раз в этот день в Кремле заседал Совнарком под председательством Ленина. С докладом выступал нарком здравоохранения Семашко. И вдруг в зал вбежал Свердлов и что-то шепнул Ленину. Ильич тут же прервал докладчика.

— Товарищ Свердлов просит слова для чрезвычайного сообщения, — бросил он.

— Товарищи, — восторженным голосом обратился к залу Свердлов, — из Екатеринбурга только что получено сообщение о том, что по постановлению Уральского областного совета там расстрелян бывший царь Николай Романов. Как установлено, он хотел бежать. Заседавший сегодня президиум Всероссийского центрального исполнительного комитета постановил: решение и действия Уральского совета признать правильными. Позвольте зачитать его текст: «Всероссийский центральный исполнительный комитет в лице своего председателя одобряет действия президиума Уральского совета. Подпись моя: Яков Свердлов».

В стенограмме того заседания нет ни слова о том, как было встречено это сообщение — бурными аплодисментами или мертвой тишиной, но то, что заседание продолжалось, будто ничего особенного в стране не случилось, это зафиксировано доподлинно. Как ни дико это звучит, но Юровского повысили в должности, а револьвер, из которого он расстрелял бывшего царя и его юного наследника, стал одним из самых ценных экспонатов Музея революции.

Между тем на Урале поползли нехорошие слухи: «Один Яков, который никакой не Яков, а Янкель Мовшевич Свердлов, убийство задумал, а другой, Янкель Хаимович Юровский, выполнил. Все это жидовские штучки. Да и Ленин, у которого дед не кто иной, как Сруль Бланк, наверняка был в курсе дела».

Пришлось в пермских газетах напечатать полное беспардонной лжи объявление: «Принимая во внимание, что столице Урала угрожают чехословацкие банды, которые могут освободить коронованного палача Николая Q, исполком решил бывшего царя расстрелять, а его семью перевести из Екатеринбурга в более надежное место».

Это объявление было напечатано 25 июля, то есть через неделю после злодейской расправы не только над Николаем, но и над его семьей. Зачем большевикам понадобилась такая беспардонная ложь, так и осталось невыясненным. Но, видимо, именно на это объявление ссылались всякого рода самозванцы, в том числе несколько Анастасий и даже Алексеев, уверяя, что они уцелели после расстрела и являются прямыми потомками Николая Q.

Если бы так, если бы Алеша выжил, это было бы прекрасно! Но вот ведь незадача: дольше чем до 16 лет больные гемофилией в ту пору не доживали.

Все годы советской власти, да и некоторое время спустя, на разговоры о злодейском расстреле царской семьи было наложено табу. И лишь в самом конце трагического XX века поползли слухи о жуткой находке под Коптяками. После ряда экспертиз останки были признаны романовскими, а затем состоялось и их торжественное перезахоронение.

Но самое главное, 14 августа 2000 года на Архиерейском Соборе рассматривался вопрос о причислении Николая II и его семьи к лику святых. Решение о канонизации мучеников-страстотерпцев было принято единогласно. Причисление к лику святых означает, что церковь свидетельствует о близости этих людей к богу и молится им как своим покровителям.

Решение Собора гласит: «В последнем православном Российском монархе и членах его семьи мы видим людей, искренне стремившихся воплотить в своей жизни заповеди Евангелия. В страданиях, перенесенных царской семьей в заточении с кротостью, терпением и смирением, в их мученической кончине в Екатеринбурге в ночь на 17 июля 1918 года был явлен побеждающий зло свет Христовой веры».

ТРАГЕДИЯ ДОМА РОМАНОВЫХ

Многие годы все, что было связано с варварской акцией по уничтожению Романовых только за то, что они Романовы, было одной из величайших тайн ВЧК—ОПТУ, поэтому о том, что за люди были великие князья, чем они занимались и какую пользу принесли России, мы ничего не знали. А ведь среди них были весьма неординарные личности, которые достойно жили, много трудились и внесли немалый вклад в развитие Отечества. Думаю, что теперь, когда они чисты не только перед историей, но и перед законом, настало время рассказать об этих чрезвычайно интересных людях.

Большевики с великими князьями церемониться не стали и уже 26 марта 1918 года опубликовали в «Красной газете» специальный декрет за подписью Зиновьева и Урицкого.

«Совет Комиссаров Петроградской Трудовой Коммуны постановляет: членов бывшей династии Романовых — Николая Михайловича Романова, Дмитрия Константиновича Романова и Павла Александровича Романова выслать из Петрограда и его окрестностей впредь до особого распоряжения, с правом свободного выбора места жительства в пределах Вологодской, Вятской и Пермской губерний.

Все вышепоименованные лица обязаны в трехдневный срок со дня опубликования настоящего постановления явиться в Чрезвычайную Комиссию по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией (Гороховая, 2) за получением проходных свидетельств в выбранные ими пункты постоянного местожительства и выехать по назначению в срок, назначенный Чрезвычайной Комиссией по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией».

До Вологды великие князья добрались, причем заболевшего Павла заменил Георгий Михайлович, но на свободе были недолго: уже 1 июля их арестовали и бросили в тюрьму. Петроградским чекистам Вологодская тюрьма показалась ненадежной, и арестантов перевезли в Петропавловскую крепость, добавив к ним и Павла Александровича.

Переломной датой в жизни тысяч ни в чем не повинных людей и, конечно же, великих князей стало 30 августа 1918 года, когда был убит Моисей Урицкий и ранен Владимир Ленин: большевики объявили красный террор. Уже через неделю в «Северной Коммуне» был опубликован так называемый 1 -й список заложников, который возглавляли великие князья.

Топор, занесенный над головами четверых Романовых, не мог долго находиться без движения: 9 января 1919 года состоялось заседание Президиума ВЧК, на котором был утвержден вынесенный ранее смертный приговор.

Узнав об этом, забеспокоилась Академия наук, небывалую активность проявил Максим Горький. Они обратились в Совнарком и лично к Ленину с просьбой освободить Николая Михайловича, приводя доводы о том, что он всегда был в оппозиции к императору и во всем мире известен как ученый-историк. 16 января состоялось заседание Совнаркома под председательством Ленина, на котором рассматривалось это ходатайство.

Трудно сказать, кому принадлежит эта фраза, несколько позже облетевшая газеты всего мира, «великому гуманисту» Ленину или кому-то другому, но она была произнесена и запротоколирована. «Революции историки не нужны!» — так заявили руководители партии и правительства.

Правда, для отвода глаз они попросили Луначарского представить какие-то исчерпывающие данные, но самым «исчерпывающими» данными были слова Петроградской ЧК: «Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией при Совете Коммун Северной Области полагает, что не следовало бы делать исключения для быв. великого князя Н.М. Романова, хотя бы по ходатайствам Российской Академии Наук».

А дальше все шло по хорошо отработанному изуверскому сценарию. Среди ночи люди в кожанках явились в камеру, приказали великим князьям раздеться до пояса и вывели на январский мороз. Тут же загремели выстрелы.. .Первым в уже заполненный трупами ров упал Бимбо, за ним — остальные. Брата Бимбо — Георгия Михайловича — добивали уже в могиле.

Великий князь Георгий родился неподалеку от Тифлиса. Следует напомнить, что его отец великий князь Михаил Николаевич был наместником на Кавказе. Братья воспитывались в духе любви и уважения к Грузии и всему грузинскому, Георгий даже получил прозвище Гоги, и иначе его в семье не называли. Гоги был богатырскою сложения, и росту в нем было более 190 сантиметров.

Другой карьеры, кроме военной, для великих князей почему-то не существовало. Пошел служить в Гвардейский Ее Императорского Величества Уланский полк и Гоги. Кто знает, быть может, со временем он дослужился бы и до генерала, но так случилось, что он серьезно повредил ногу—и мечты о военной карьере пришлось оставить.

Когда началась война, Георгий получил звание генерал-лейтенанта, оставил свой любимый кабинет в музее и вернулся в армию в должности генерал-инспектора. Он мотался по полкам и дивизиям, изучая моральный дух и состояние боеготовности войск, добрался даже до Японии, снова вернулся на фронт и сделал совершенно оглушительный для императора вывод: революция в России неизбежна. Остановить ее может только немедленное принятие конституции и дарование демократических свобод.

Николай II, с которым они были большими друзьями, слышать не хотел ни о какой конституции и отправил Георгия в очередную инспекционную поездку.

А потом было падение монархии, кровавый пир толпы и необъяснимый гнев бунтовщиков по отношению ко всем Романовым. И все же Георгию удалось избежать расправы и уехать в Финляндию, откуда он рассчитывал добраться до Англии, где в это время находились его жена и все их дети.

Не получилось... Как только он попросил выдать паспорт, бдительные комиссары тут же его арестовали и доставили в Петроград, откуда сослали в Вологду. Там он жил вместе со своим старшим братом Николаем и двоюродным братом Дмитрием Константиновичем.

Но вскоре их вернули в Петроград, присоединили к ним еще одного великого князя — Павла Александровича и бросили в тюрьму, объявив заложниками.

Этой подлой операцией руководил начальник Петроградской ЧК, сын зажиточного купца Моисей Соломонович Урицкий. Этот человек заслуживает более подробного рассказа не только из-за своей звериной жестокости, но, прежде всего, потому, что он был убит в тот самый день, когда была предпринята попытка убить Ленина. Как у всех еврейских мальчиков, впоследствии ставших неистовыми борцами с царским режимом, у купеческого сынка не было никаких проблем ни с учебой, ни с работой. Казалось бы, учись, зубри римское право в Киевском университете, но Моисею это было неинтересно, и он ударился в политику.

Из университета его, естественно, вышибли. Потом он загремел в известную всем киевлянам Лукьяновскую тюрьму, а оттуда на восемь лет в Восточную Сибирь. Ссылка есть ссылка, хоть ты и не за решеткой, но под гласным надзором полиции особенно не порезвишься. Урицкий же ухитрился устроиться писарем в Чекурское волостное управление и начал портить нервы местному начальству. Посчитав, что чиновники творят беззакония по отношению к жителям Якутии, он чуть ли не ежедневно бомбардировал вышестоящие власти письмами, докладами и пространными справками.

Может быть, поэтому его не особенно искали, когда во время купания он утонул в Лене. Каково же было удивление жандармов, когда утопленник под именем товарищ Кузьмич объявился сначала в Красноярске, а потом и в Петербурге. Оказывается, тонуть Урицкий и не собирался, а разыграл тщательно продуманный спектакль, к тому же гениально исполненный на людях.

Для начала он раздобыл дырявую лодчонку. Потом те дырки, которые были под водой, аккуратно залатал, а те, которые над водой, чтобы их все видели, не тронул. На дне лодки он сколотил непромокаемый, густо просмоленный отсек, куда сложил верхнюю одежду, пищу, книги и табак. Со стороны лодка производила впечатление никому не нужной посудины, которая вот-вот потонет. Вытолкнув ее из кустов, Урицкий не спеша разделся и, ежась от холода, пошел купаться.

Сидевшие на берегу рыбаки крутили пальцем у виска и незлобиво посмеивались над чудаковатым купальщиком. А Моисей, обратив всеобщее внимание на проплывающую мимо полузатопленную лодчонку, с криком «Я ее пригоню!» бросился в воду. До лодки он добрался быстро, но ухватиться за борт не смог и начал тонуть. Он кричал, звал на помощь, но так как на берегу не было ни одной другой лодки, рыбаки только охали да ахали, а в воду не лезли.

Между тем лодку отнесло на середину реки, сильное течение подхватило ее как щепку и понесло к океану. В последний раз мелькнула голова купальщика, в последний донесся его слабый голос — и все. Дальше, как говорится, тишина. Рыбаки, как по команде, встали, сняли шапки, истово перекрестились, сказали, что так было угодно Богу, и снова уставились на поплавки.

А наш утопленник спокойно доплыл до крутого поворота реки и в лодку влез только тогда, когда убедился, что с берега его никто не видит. За весла на всякий случай так и не сел, а просто спускался по течению. Главное было засветло добраться до отмели, где на якоре стоял небольшой пароходик, капитану которого Урицкий оказал кое-какие услуги, и тот согласился доставить его в безопасное место.

Дни в этих краях летом длинные, и на пароход Урицкий успел. Жандармы его, конечно, искали. Но когда рыбаки на иконе поклялись, что всем миром видели, как ссыльнопоселенец ушел на дно, составили необходимый в таких случаях рапорт и облегченно вздохнули: одной заботой стало меньше.

Живи Урицкий в Красноярске или, скажем, в Самаре, его бы ни за что не нашли, но нелегкая занесла его в Петербург, где он и попался. В конце концов, его отпустили, потом снова арестовали — и так несколько раз. Первую мировую войну он благополучно пережил в Дании, откуда вернулся сразу же после победы Февраля. Временное правительство встретило его неласково и даже пыталось арестовать, но найти его так и не смогли. А в октябре он — член Военно-революционного комитета по подготовке вооруженного восстания.

В декабре, когда большевики проиграли выборы в Учредительное собрание, Урицкий получил тайное задание от Ленина: «Учредилку разогнать!» 18 декабря в Таврическом дворце состоялось первое и, как оказалось, последнее заседание съехавшихся со всех концов страны народных избранников. Принято считать, что Учредительное собрание распустил матрос Железняков, который всю ночь охранял депутатов, а в пять утра заявил, что караул, мол, устал и он, начальник караула, просит депутатов покинуть дворец.

На самом деле все было не так. Дворец депутаты покинули, но им и в голову не приходило, что попасть туда они уже не смогут. Матрос Железняков всего лишь выполнял распоряжение Урицкого, который приказал под любым предлогом выкурить депутатов из здания. Не пускать их туда гораздо проще. А тут как раз подоспел декрет о роспуске Учредительного собрания. Как ни шумели народные избранники, как ни ярились, но против декрета, извините за выражение, не попрешь—это им Урицкий объяснил доходчиво.

Единственное, что оставалось наиболее решительным депутатам, — Урицкого убить. В ту же ночь они организовали покушение на виновника их бед, но исполнитель оказался стрелком неважным — ни разу не попал, стреляя с пяти шагов.

А потом Моисей Соломонович чуть было не нажил себе смертельного врага в лице... Ленина. Дело в том, что Урицкий был категорическим противником заключения Брест-Литовского мира. Он даже подал в отставку и, недобро поглядывая в сторону ленинского кабинета, так, чтобы все его слышали, восклицал: «Неужели не лучше умереть с честью?»

Но и это — не все! Доброхоты донесли до Ленина еще одно, куда более серьезное высказывание Урицкого. «Вот пришла великая революция, — вещал он в довольно многолюдной аудитории, — и чувствуется, что как ни умен Ленин, а начинает тускнеть рядом с гением Троцкого».

За такие слова можно было в одночасье поплатиться жизнью, но обошлось... А в конце февраля 1918 года, когда было принято решение о переезде правительства в Москву, Ленин его в новую столицу не взял, заявив остающимся в Петрограде сторонникам: «Вам будет очень трудно. Но в городе останется Урицкий».

А чтобы в руках Урицкого для наведения порядка был надежный инструмент, его назначили председателем Петроградской ЧК. Переехав на Гороховую, 2, Урицкий превратил это здание в самую настоящую Голгофу для тысяч и тысяч жителей Петрограда. А самого Моисея Соломоновича за глаза стали называть «воплощением большевистского террора».

Самое странное, находились люди, которые упрекали Урицкого в мягкотелости.

—Никакой я не мягкотелый,—гневно возражал он. — Если не будет другого выхода, я собственной рукой перестреляю всех контрреволюционеров и буду совершенно спокоен.

Да уж, в том, что касается террора, Моисей Соломонович преуспел!

Он дошел даже до того, что опубликовал в «Красной газете» воззвание, в котором призывал к немедленному расстрелу на месте, естественно без суда и следствия, всех подозреваемых в антисоветской агитации, взяточничестве и спекуляции. Заканчивалось это воззвание иезуитски-издевательским приказом о каждом случае расстрела сообщать в газете.

Как же выросли тогда объем и тираж «Красной газеты»! Каждое утро петроградцы дрожащими руками раскрывали ставшую непомерно толстой «Красную газету» и искали фамилии своих родственников, друзей и знакомых.

А вот дальнейший ход Урицкого был таким мерзким, что даже кое-кто из большевиков, что называется, развел руками. Зная, как люто его ненавидят, Моисей Соломонович сделал себе щит из живых людей. Набив тюрьмы заложниками, он заявил, что, если с головы большевистских вождей упадет хотя бы один волос, все заложники будут расстреляны. Но одно дело — держать в заложниках отчаянных поручиков и убеленных сединами генералов, и совсем другое — членов царской династии, которых любят, знают и уважают не только в России, но и во всей Европе.

Именно этим было продиктовано решение перевезти великих князей из Вологды в Петроград. До поры до времени этот щит прикрывал Урицкого надежнее батальона латышских стрелков. А чтобы какие-нибудь эсеры или монархисты не вздумали поднять руку на «воплощение большевистского террора», Урицкий время от времени напоминал в печати, из каких людей состоит этот щит, и мрачно предвещал: «Рано или поздно Романовы заплатят за триста лет угнетения народа».

Но как ни хитер был Моисей Урицкий, как ни надежно охранял его щит из заложников, нашелся в Петрограде человек, который ради устранения большевистского монстра пошел на верную смерть. Им стал бывший студент Леонид Канегиссер. 30 августа 1918 года он подкараулил Урицкого на Дворцовой площади и в подъезде Комиссариата внутренних дел всадил ему несколько пуль в затылок.

Петроградцы облегченно вздохнули... Но не надолго. Упавшее знамя красного террора тут же подхватил председатель Петроградского совета Григорий Зиновьев (на самом деле его звали Овсей-Гершен Аронович Радомысльский). Сын зажиточного владельца молочной фермы еще в пятнадцатилетием возрасте решил, что торговать молоком, сметаной и маслом — занятие скучное и, как тогда говорили, ушел в революцию. Оказавшись за границей, он быстро нашел общий язык с Лениным и стал не только его активным сторонником, но и доверенным лицом, настолько доверенным, что Ильич взял его в тот самый вагон, в котором большевики проехались по Германии, потом на пароме добрались до Швеции, а оттуда и до России.

Немаловажный факт: когда Временное правительство отдало приказ об аресте Ленина и он вынужден был скрываться в вошедшем в историю шалаше, в качестве компаньона Ильич взял с собой Зиновьева. После победы Октября его назначили председателем Петросовета. На этом посту Зиновьев был до 1925 года, и за это время таких наломал дров, что в народе его стали называть «Кровавый Гришка». Достаточно сказать, что именно по его инициативе были созданы печально известные «тройки», самостоятельно принимавшие решения о расстреле. Полетели тысячи голов, а десятки тысяч представителей петроградской интеллигенции были сосланы на Север.

Но этого Зиновьеву показалось мало, и он выступил с инициативой «разрешить всем рабочим расправляться с интеллигенцией по-своему, прямо на улице». Теперь, когда улицы Петрограда, в самом прямом смысле слова, умылись кровью, правая рука Ленина, как когда-то его называли, почувствовал себя не Тевье-молочником, а неистовым Робеспьером.

Как показало время, это был «Робеспьер» с заячьей душой. Как же он перепугался и как запаниковал, когда на Петроград началось наступление белых!

«Затопить корабли! Эвакуировать партийные и советские учреждения! Вывезти заводское оборудование!»—надрывался он. К счастью, присланные с Восточного фронта дивизии наступление белых остановили.

В еще большую панику он впал, когда в 1921 году подняли восстание кронштадтские матросы. Он чуть было не сбежал из Смольного, оставив город матросской братве, но подоспевший Тухачевский жестоко подавил восстание, залив Кронштадт реками матросской крови.

Была у Зиновьева еще одна синекура: с 1919 по 1926 год он занимал пост председателя Исполкома Коминтерна. Почувствовав себя деятелем международного масштаба, «наибольший демагог среди большевиков», как его многие называли, сделал все от него зависящее, чтобы рассорить коммунистов с социал-демократами Западной Европы, которых он называл не иначе как социал-фашистами.

В 1921-м Григорий Зиновьев достиг пика своей карьеры, став членом Политбюро ЦК ВКП (б). Тут уж он развернулся во всю мощь, не щадя ни правых, ни виноватых и проливая уже не реки, а моря не только непролетарской, но и пролетарской крови.

Но многие петроградцы знали, что у новоиспеченного члена Политбюро еще с юных лет была страстишка, которую до поры до времени он тщательно скрывал, а теперь, наконец, дал ей волю. В Петрограде об этом говорили, кто с понимающей улыбкой, кто с нескрываемым презрением, а кто в открытую называл его, по аналогии с Григорием Распутиным, «Гришкой вторым».

Сохранилось свидетельство одной из сотрудниц Коминтерна, которая не побоялась письменно высказать свое мнение о Зиновьеве:

«Личность Зиновьева особого уважения не вызывала, люди из ближайшего окружения его не любили. Он был честолюбив, хитер, с людьми груб и неотесан. Эго был легкомысленный женолюб, он был уверен, что неотразим. К подчиненным был излишне требователен, с начальством — подхалим. Ленин Зиновьеву покровительствовал, но после его смерти, когда Сталин стал пробиваться к власти, карьера Зиновьева стала рушиться».

Вот так, оказывается, правая рука Ленина — бабник, да такой ярый, что об этом знает весь город! На подметные письма с угрозами выхолостить «Гришку второго» и на завуалированную критику в газетах — коммунисты, мол, так себя не ведут — Зиновьев не обращал никакого внимания. Оправдывая мнение Троцкого, который называл его «оратором исключительной силы и прирожденным агитатором», Зиновьев все активнее призывал «раздуть пожар мировой революции» и клялся, что этому, и только этому, подчинена его большевистская жизнь.

Одни его активности побаивались, другие старались использовать в своих интересах, третьи откровенно над ним издевались. Вот что, например, писал в своем журнале «Бумеранг» находящийся в эмиграции Саша Черный:

«Добытая с большими затруднениями из Москвы зиновьевская слюна была впрыснута в Пастеровском институте совершенно здоровому молодому шимпанзе. На третий день обезьяна обнаружила все признаки военного коммунизма: отобрала у других обезьян пищу, укусила сторожа, перецарапала всех здоровых обезьян и, завладев клеткой, терроризировала их и загнала в угол.

Профессор Р. высказал предположение, что прививка крови зараженной обезьяны любому последователю Коминтерна даст, вероятно, обратные результаты: прояснение сознания, тягу к уживчивости, мирному труду и разумному культурному разрешению всех социальных конфликтов».

После смерти Ленина все кресла под Зиновьевым зашатались. Но одно «доброе» дело он успел сделать: Зиновьев смог соорудить Ленину, как тогда казалось, вечный памятник. Именно по его инициативе, а не по просьбе трудящихся II съезд Советов принял решение о переименовании Петрограда в Ленинград. В Кремле эту инициативу оценили и, в качестве ответного подарка, малую родину главы теперь уже Ленсовета, город Елизаветград, переименовали в Зиновьевск (ныне Кировоград).

Казалось, что тучи на головой Зиновьева развеялись и он обрел доверие Сталина. Но не надолго. В декабре 1925-го он не придумал ничего лучшего, как подняться на трибуну XIV съезда партии и от имени «новой оппозиции» раскритиковать речь Сталина. Но и это не все! Зиновьев закусил удила, его, если так можно выразиться, понесло, и в одном из выступлений он назвал Сталина «кровавым осетином, не ведающим, что такое совесть».

Почему, кстати, осетином? Предположить, будто Зиновьев не знал, что Сталин—грузин, по меньшей мере, странно. А может быть, он знал то, чего не знали другие, и в пылу полемики проболтался? В любом случае это было роковой ошибкой! Очень скоро он лишился всех своих постов, а в 1936-м «кровавый осетин» организовал грандиозный судебный процесс, на котором Зиновьев был приговорен к расстрелу.

Но вернемся в август 1918-го. Как мы уже знаем, в один и тот же день был убит Урицкий и ранен Ленин. Ответ большевиков не заставил себя ждать: в стране началась вакханалия расстрелов самых знатных и самых уважаемых людей России.

Как это ни странно, но великих князей пока что не трогали, и лить 9 января 1919 года состоялось заседание Президиума ВЧК, на котором присутствовали уже пролившие реки крови Петерс, Лацис и Ксенофонтов. Протокол этого заседания долгие годы был одной из величайших тайн Советского Союза, но недавно его удалось найти. Он краток, страшен и типичен для того времени:

«Слушали: Об утверждении высшей меры наказания чл. быв. императорск.-романовск. своры.

2 Сопельняк Б. Н. 33

Постановили: Приговор ВЧК к лицам — чл. быв. имп. своры — утвердить, сообщив об этом в ЦИК».

И — все! 24 января четверых великих князей без какого-либо суда и следствия расстреляли — расстреляли только за то, что они носили ненавистную большевикам фамилию.

«ВСЕХ КОНСТАНТИНОВИЧЕЙ — ПОД КОРЕНЬ!»

Сейчас уже трудно сказать, кто из распоясавшейся большевистской матросни первым выкрикнул этот лозунг, но факт есть факт: великих князей с отчеством Константинович больше всех ненавидели матросы.

Почему? Да потому, что сын Николая I Константин Николаевич долгое время был генерал-адмиралом Русского флота и заставлял матросов не бузить и шляться по кабакам, а служить в соответствии со строжайшими уставами.

То, что Константин будет моряком, его отец решил еще тогда, когда малышу было всего пять лет, — мальчик рос сильным, решительным и не боялся воды. Именно поэтому в качестве воспитателей отец приставил к нему известных мореплавателей с наказом учить великого князя морским наукам.

Уже в десятилетнем возрасте он получил в подарок маленькую яхту и курсировал на ней между Петергофом, Кронштадтом и берегами Финляндии. А еще через год на названном его именем фрегате Константин вместе с адмиралом Литке отправился в Ревель и Гангут. Суровый адмирал не делал высокородному гардемарину никаких поблажек, так что на вахте ему пришлось стоять и в дождь, и в шторм, а по вантам его заставляли бегать наравне с матросами.

Потом Константин воевал на суше, получил своего первого Георгия, продолжал морское образование в Англии, женился на немецкой принцессе Александре, во время обороны Севастополя руководил военно-морскими операциями, а после заключения мира занялся крестьянским вопросом, в качестве примера для подражания освободив всех своих крепостных. Но есть на мундире Константина и кровавое пятно: будучи наместником в Польше, он с невиданной жестокостью подавил вспыхнувшее в те годы восстание.

А вот вернувшись в Петербург, Константин Николаевич с присущей ему энергией занялся строительством нового флота. Это он превратил русский флот из парусного в паровой, это он заложил на верфях первые броненосцы, а став председателем Государственного совета, настаивал на принятии конституции.

Среди многих реформ, которые он активно поддерживал, была одна, если так можно выразиться, нашептанная Богом: Константин Николаевич предложил превратить Петропавловскую крепость из тюрьмы в Дом инвалидов. Император его не поддержал, а ведь именно в этой крепости четверть века спустя большевики расстреляют четверых великих князей, в том числе одного из сыновей генерал-адмирала — Дмитрия Константиновича.

Я потому так подробно рассказываю о жизни и деятельности Константина Николаевича, чтобы читатели поняли, что корни трагедии, разыгравшейся в 1918—1919 годах, надо искать в XIX веке, что яблоко порой падает близко от яблони, а иногда так далеко, что и яблоком-то его назвать нельзя. Скажем, Константин Николаевич слыл большим женолюбом, кроме любовниц-однодневок у него практически официально было две жены: уже известная нам принцесса Александра и бывшая балерина Анна Кузнецова. А вот его сын Дмитрий почему-то был ярым женоненавистником. «Бойтесь юбок!» — таким был его главный жизненный девиз. Так и не женившись и не имея побочных детей, Дмитрий обожал своих многочисленных племянников и племянниц.

И еще. Отец был морским волком, а Дмитрий море терпеть не мог. Еще в детстве он полюбил лошадей и мечтал служить в кавалерии, но отец отправил его на флот. Море встретило молодого князя неприветливо: его так укачивало, что Дмитрий и шагу не мог ступить по палубе. Кто знает, что такое не оставляющая ни на секунду морская болезнь, тот поймет, какие муки испытывал юный офицер. В конце концов, он в самом прямом смысле слова упал отцу в ноги, умоляя разрешить покинуть флот. Но отец был неумолим. «Кто-то из Романовых обязательно должен служить на флоте, — сказал он. — Такова традиция, и здесь ничего не поделаешь. Надо терпеть».

Выручила Дмитрия мать. В обмен на обещание не брать в рот ни вина, ни водки она взялась уговорить отца. Покряхтев и повздыхав, Константин Николаевич дал себя уговорить и разрешил сыну командовать Гренадерским полком императорской гвардии. Как ни трудно в это поверить, но многие годы Дмитрий не нарушал данного матери слова, пока не обнаружил, что его постоянная трезвость затрудняет общение с полковыми офицерами. Когда он рассказал об этом матери, та все поняла и разрешила изредка прикладываться к рюмке.

Но военной карьеры Дмитрий так и не сделал: помешала активно развивавшаяся близорукость, да такая сильная, что к началу мировой войны он почти ослеп. Но князь не унывал! Он так серьезно увлекся лошадьми, что отдавал им все свое время. Когда мать, с которой он был особенно близок, пыталась намекнуть, что пора бы, мол, жениться, Дмитрий незлобиво отшучивался: «Не могу же я жениться на кобыле!»

Мать махнула на него рукой, а Дмитрий тут же неподалеку от Полтавы завел себе конный завод, где выращивал чистокровных рысаков. Тогда же он основал ветеринарную школу, а также школу верховой езды. Его авторитет в этой области был так велик, что на Всероссийской выставке рысаков, которая проходила в 1913 году, Дмитрия попросили быть ее председателем.

В разгар мировой войны Дмитрий заявил, что великим князьям нужно отказаться от высоких постов, которые они занимают лишь по традиции, а не по праву таланта или больших знаний. В семье это вызвало шок! Но, поразмыслив, Романовы решили сделать вид, что никто ничего не слышал и о заявлении Дмитрия никто ничего не знает.

После Февральской революции Дмитрий решительно снял военный мундир, заявив, что не хочет иметь никакого отношения к никому не нужной, нелепой войне. Большевики этого не оценили и после захвата власти упекли его в Вологду. Затем Дмитрия и его братьев перевезли в Петроград и вскоре расстреляли, причем в той самой Петропавловской крепости, которую его отец хотел превратить в Дом инвалидов.

Говорят, что, когда четверых великих князей вели на расстрел, Дмитрий, близоруко щурясь, пытался вглядеться в лица палачей. «Что с ними? — вероятно, думал он. — Откуда столько злобы? Ведь это простые русские люди, наверняка крещеные и верящие в Бога. Неужели они отвернулись от Бога, неужели дьявол сильнее и он победил? Нет, не верю, если он и победил, то лишь на короткое время».

Как ни грустно об этом говорить, но дьявол в те годы действительно победил, и не на такое уж короткое время. А последние слова великого князя Дмитрия Константиновича кто-то услышал и даже записал, во всяком случае, я разыскал их в одной из старых книг.

«Прости их, Господи, ибо не ведают, что творят», — успел сказать Дмитрий Константинович и тут же получил русскую пулю от русского человека, получил только за то, что носил ненавистную большевикам фамилию — Романов.

ВОР В БЛАГОРОДНОМ СЕМЕЙСТВЕ

О старшем сыне Константина Константиновича — Николае Константиновиче известно мало. Вернее, известно мало хорошего. Он был то ли полусумасшедшим, то ли им притворялся, но в семье о нем никогда не говорили и делали вид, что такого человека просто нет на свете. Причина тому была, и очень серьезная: был на молодом князе грех, который не прощается и о котором знали даже не все Романовы.

Все началось с того, что в 70-х годах XIX века в Петербурге появилась ослепительно-соблазнительная американка Фанни Лир. На общепринятые знаки внимания, которые ей оказывал Николай Константинович, американка не обращала никакого внимания. И хотя они познакомились еще в Париже, и некоторый успех князь имел, в Петербурге Фанни Лир не пускала его на порог дома.

Князь хорошо знал слабые стороны американской красотки: если она что и любила, то только драгоценности и деньги. И тогда князь решил: если Фанни нельзя покорить, то ее надо купить! Денег у него было маловато, и князь пошел на святотатство: он украл золотой оклад с висящей над постелью матери иконы и вытащил из него три больших алмаза, намереваясь швырнуть все это к ногам американки.

Пропажа быстро обнаружилась, и разразился неслыханный скандал! Но это еще не все. Бацилла подлости сидела в князе так глубоко, что он не моргнув глазом пошел на лжесвидетельство, обвинив во всем своих лучших друзей — графа Шувалова и графа Верпоховского. Выгораживая великого князя, сначала они все отрицали, но, когда Верпоховского арестовали, он признался, что Николай Константинович дал ему алмазы, чтобы он отвез их в Париж, дабы там продать, а на вырученные деньги купить то, что захочет Фанни Лир.

Воровать, да еще у матери, да еще оклад с иконы — это, конечно же, мерзко, и все же любящая мать могла бы его простить. Но лжесвидетельство! По тем временам для благородного человека не было более подлого преступления. От Николая отвернулись все! Лопнуло терпение и у государя, который лишил Николая воинского звания и навечно изгнал из Петербурга.

Сначала Николай жил в Оренбурге, а потом его загнали еще дальше — в только что завоеванный Ташкент.

Когда на трон взошел Александр III, Николай написал письмо, в котором просил разрешения приехать на похороны убитого террористами Александра II и умолял простить его преступления. Император незамедлительно ответил: «Вы недостойны того, чтобы склоняться перед прахом моего отца, которого так жестоко обманули. Не забывайте, что вы обесчестили всех нас. Пока я жив, вам не видать Петербурга».

Ах так, решил Николай, и ударился во все тяжкие! Прежде всего, он из восточных красавиц завел себе что-то вроде гарема. Когда они наскучили, князь стал в открытую волочиться за женами русских офицеров. И это при всем при том, что у него была законная супруга — дочь местного полицмейстера.

А в пятидесятипятилетнем возрасте, уже при Николае II, великий князь отмочил такой номер, что о нем заговорила вся Россия. Увидев на одном из балов пятнадцатилетнюю гимназистку Варвару Хмельницкую, Николай Константинович лишился дара речи! Будучи человеком действия, он тут же отправил жену в Петербург, а девчонку похитил. Но похитил благородно: отвез в близлежащую церковь и там обвенчался.

Но ведь двоеженство для православного человека грех невообразимый! Когда соответствующее донесение дошло до Петербурга, реакция была мгновенной: священника, который венчал, постригли в монахи, а Варвару вместе с родителями отправили в Одессу. Князю же — никакой выволочки, с него как с гуся вода.

И так он резвился вплоть до самой революции. А в роковом 1918-м, когда полетели головы сначала Николая II и членов его семьи, а потом и остальных Романовых, не стало и Николая Константиновича. Как он умер — зарезали его или зарубили, повесили или расстреляли, — осталось тайной за семью печатями: действуя чисто по-бандитски, ни протоколов, ни приговоров большевики не оставили. А заодно они убрали и его сына Артемия, имевшего титул князя Искандера.

И—все! На этом неукротимые ленинцы на некоторое время угомонились: великие князья с отчеством Константинович были уничтожены под корень. Но ведь были и другие, род Романовых в России насчитывал шестьдесят пять человек—и большевики, закусив удила, начали их отлавливать. Кровавая оргия продолжалась...

ОПАЛЬНЫЙ КАВАЛЕРГАРД

Великий князь Павел Александрович был младшим сыном императора Александра П. Он был высок, худ, широкоплеч, и, что немаловажно, его обожал племянник Николаша—будущий император Николай П. Усатый дядюшка сверх меры был наделен тем, что напрочь отсутствовало у племянника: он прекрасно танцевал, был раскован и обаятелен, его уважали мужчины и любили женщины. А флиртовал он со всеми — от мечтавших о его внимании фрейлин до жен своих братьев.

Командуя то гусарами, то кавалергардами, Павел Александрович иногда сутками не вылезал из седла, спал где придется и, в конце концов, застудил легкие. Лечили в те времена не таблетками и уколами, а, если так можно выразиться, климатом. Павлу доктора прописали климат солнечной Греции. Именно там петербургского бонвивана поджидала другая, дотоле ему неведомая «болезнь»: он по уши влюбился в греческую принцессу Александру. Нетрудно догадаться, что противиться напору, если так можно выразиться, профессионала бедная принцесса могла недолго — и вскоре они поженились.

Брак был счастливым. В положенное время у них родилась дочь, а затем и сын, но... через пять дней после родов Александра скончалась. Десять лет Павел Александрович не мог смотреть на женщин, а потом вдруг повстречал замужнюю даму Ольгу

Пистолькорс и самым коварным образом отбил ее у мужа, причем сделал это с самыми серьезными намерениями: когда Ольга добилась развода, Павел Александрович на ней женился.

Это было неслыханной дерзостью и нарушением неписаных правил Дома Романовых! Разгневанный император запретил Павлу до конца жизни возвращаться из Италии, где произошло бракосочетание, в Россию.

Но этого Николаю II показалось мало, и он лишил Павла воинского звания, а заодно и полагавшегося ему жалованья. Поразмыслив, император решил добить Павла и передал его детей от первого брака на попечение его брата Сергея Александровича.

Но Павел не унывал! В браке он был счастлив, жил в Париже, вращался в светском обществе, заимел двух дочерей и сына Владимира, который поте стал известен как князь Палей. Удовлетворил он и честолюбие супруги, добившись для нее титула графини Гогенфельзен.

Не исключено, что Павел так бы и не вернулся в Россию, но грянул 1905 год и от рук террористов погиб генерал-губернатор Москвы, его родной брат Сергей. В виде исключения император разрешил Павлу Александровичу приехать в Россию, но только на похороны — и тут же обратно. Ему даже не разрешили повидаться с детьми, которые были на попечении теперь уже покойного брата.

Лишь в 1912 году Павел был прощен и смог приехать со своей семьей в Россию.

Во время войны Павел Александрович часто выезжал на фронт, командовал гвардейским корпусом, а когда Николай II принял на себя командование армией, находился вместе с ним в Ставке. Там-то, в декабре 1916-го, он узнал об убийстве Распутина. Как свидетельствовали очевидцы, и он, и император облегченно вздохнули. Но буквально на следующий день Павла Александровича ждал ни с чем не сравнимый удар: оказалось, что в убийстве Распутина замешан его сын Дмитрий, которого тут же посадили под домашний арест.

Началось следствие, впереди замаячил позорный суд, но император решил, что для отпрыска Дома Романовых это уж слишком, — и отправил Дмитрия на Персидский фронт. Шестеро великих князей и пять великих княгинь написали Николаю II письмо с просьбой пожалеть Дмитрия и не отправлять на Персидский фронт, так как при его состоянии здоровья это равносильно смертному приговору. Император был неумолим и наложил на письмо собственноручную резолюцию: «Никому не дано право убивать. Я удивлен, что вы обратились ко мне».

Казалось бы, все — Романовы, все — близкие родственники, все озабочены судьбой молодого князя, все просят его пожалеть. Что проще, вызвать высокородного шалопая на ковер, устроить ему показательную взбучку и, учитывая, что вся Россия устно и письменно воспевает юного Дмитрия, а также Феликса Юсупова и Владимира Пуришкевича за избавление от всесильного Распутина, шепотом его поблагодарить и отправить в какой-нибудь запасной полк. Так нет же, Ники, который, когда не надо, был мягче воска, на этот раз, по требованию обожаемой супруги, был тверже стали. '

Сохранился документ, подтверждающий, что ко всему этому приложила руку и сама императрица, отомстив заодно и Павлу Александровичу. Вызвав его во дворец, она заявила, что ей прекрасно известно, что великий князь не очень-то предан престолу и согласен с требованиями кучки безответственных лиц, настаивающих на создании правительства, полностью ответственного не перед императором, а перед Государственной думой. Между тем как и Николай II, и она лично категорически против этого проекта. Следовательно, никакого прощения его сыну не будет, и если он погибнет на Персидском фронте, то виноват в этом будет его непутевый отец.

Павел все понял! Примчавшись домой, он тут же сел за составление манифеста, обещающего конституцию. Манифест подписали еще два великих князя — Михаил Александрович и Кирилл Владимирович. В таком виде он лег на стол председателя Государственной думы Михаила Родзянко. Но поезд, как говорится, уже ушел—бунт великих князей запоздал. На следующий день Николай II вынужден был отречься от престола.

Между Февралем и Октябрем Павел Александрович продолжал жить со своей семьей в Царском Селе, не испытывая особых неудобств, кроме разве что налета на его винный погреб, который организовал местный Совет.

Но в августе 1918-го по приказу Урицкого он был арестован и брошен в Петропавловскую крепость. Его энергичная супруга пыталась организовать побег, и не исключено, что он бы удался, но Павел Александрович бежать отказался, сославшись на то, что в этом случае большевики всю свою злобу выместят на его родственниках.

Дальнейшее известно: 24 января 1919 года Павел Александрович был расстрелян вместе со своими братьями. Так, говоря словами Урицкого, Романовы заплатили за триста лет угнетения народа.

АРТИЛЛЕРИСТ РОМАНОВ

Великий князь Сергей Михайлович родился и вырос на Кавказе. Он был высок, строен, не очень красив, но, как он сам говорил, чертовски обаятелен. Жизнь это подтвердила. В юные годы, когда он был особенно дружен с будущим императором Николаем П и когда у цесаревича был роман с известной балериной Матильдой Кшесинской, Сергей, который тоже был без ума от обольстительной красавицы, проявил мужскую солидарность, железное терпение и великолепную выдержку, дожидаясь своего часа.

Как только Николай II расстался с Кшесинской, Сергей тут же поднял упавший жезл и занял освободившееся место. Поговаривали, что ребенка Матильда родила именно от Сергея.

Но все эти танцы, балы и тайные встречи с балеринами — всего лишь дань моде и, конечно, возрасту. Главным же делом Сергея была артиллерия. Пушки — вот что волновало его по-настоящему! Не будет большой натяжкой сказать, что Сергей Михайлович проявил себя и как прекрасный разведчик. В 1913 году он предпринял поездку по Австро-Венгрии. Обаятельный великий князь был завсегдатаем балов и концертов, но между делом ухитрился побывать на германских и австрийских военных заводах. Здесь-то его глаз математика и артиллериста увидел то, что неспециалист никогда не заметит.

Вернувшись в Петербург, Сергей Михайлович явился на заседание правительства и с цифрами в руках доказал, что Австро-Венгрия и Германия готовятся к войне. Больше того, он решительно заявил, что война неизбежна и начнется не позже чем через год-другой.

Так оно и случилось... Но к голосу великого князя никто не прислушался. Во время войны Сергей Михайлович руководил департаментом артиллерии, а потом был назначен инспектором Генерального штаба по артиллерии.

Как известно, довольно много оружия, в том числе и пушек, Россия покупала у Англии и Франции, Но то ли союзники присылали орудия устаревших модификаций, то ли подсовывали бракованную продукцию, но русские артиллеристы наотрез отказывались стрелять из английских и французских пушек. Когда это дошло до ушей Сергея Михайловича, он тут же рванул в Архангельск, куда прибывали транспорты с оружием, и такой устроил разнос, что союзнички поджали хвост, пообещали наказать виновных и впредь ничего подобного не допускать.

Но скандал замять не удалось: председатель Государственной думы Родзянко, как теперь принято говорить, перевел стрелки на великого князя. Он утверждал, что любовница Сергея Михайловича мадам Кшесинская вступила в сговор с зарубежными фирмами, изготавливающими пушки, а те, получив через великого князя выгодные заказы, начали клепать откровенную халтуру, так как раньше не умели делать не то что пушки, а даже мясорубки.

Сергей Михайлович обиделся и уехал в Ставку к своему давнему и самому близкому другу Николаю II. Он жил в том же поезде, что и император, был в курсе всех его планов, присутствовал при докладах командующих фронтами — и вскоре понял, что армия насквозь коррумпирована, что воевать она не хочет, а в тылу творится черт знает что.

Сергей не раз пытался открыть глаза императору и на неподобающую роль Распутина, и на не соответствующее субординации поведение императрицы, и на неизбежность скорой революции, но Николай II был глух и слеп — он не слушал никого, кроме своей жены.

После Февральской революции Сергей Михайлович оставался в Петрограде. Он был в городе и в марте 1918-го, когда комиссары приказали всем Романовым зарегистрироваться. Эта проклятая регистрация стала началом конца Дома Романовых. Через несколько дней чекисты забросили сеть, в которую попали шестеро Романовых. Среди них были: Сергей Михайлович, вдова убитого в 1905-м великого князя Сергея Александровича Елизавета Федоровна, а также князья Иоанн, Игорь и Константин Константиновичи, присоединили к ним и князя Владимира Палея. Всех их немедленно отправили в Вятку, а оттуда в Алапаевск.

В ночь на 18 июля озверевшие от крови большевики подняли с постелей лишенных какой-либо защиты заложников и увезли в сторону деревни Синячихи. В том районе было много заброшенных шахт, и, экономя патроны, палачи решили не стрелять, а просто сбросить арестантов в шахту.

Поняв, к чему идет дело, Сергей Михайлович решил без боя не сдаваться и с голыми руками бросился на палачей. В завязавшейся схватке ему прострелили голову и после этого сбросили в шахту. Остальных столкнули живыми и забросали гранатами.

Позже, коща в эти места пришли белые и тела казненных были подняты наверх, эксперты установили, что жертвы были живы несколько дней и умерли от сильных ушибов и потери крови.

Где захоронен Сергей Михайлович и молодые князья, установить, к сожалению, не удалось. А вот тело великой княгини Елизаветы Федоровны из России было вывезено, а потом через Китай доставлено в Иерусалим, где оно покоится и доныне. Нелишне будет сказать, что Елизавета Федоровна канонизирована Русской православной церковью и причислена к лику святых.

За что же они так сильно возненавидели именно Елизавету Федоровну? Прежде всего, за ее чистоту и праведность. И еще, видимо, за то, что она была женой Сергея Александровича, которого революционеры люто ненавидели и с которым расправились еще в 1905-м, бросив в него бомбу. Взрыв был такой страшной силы, что великого князя разорвало на части, а один его палец нашли на крыше соседнего дома.

Нетрудно представить состояние его жены, которая прибежала на место происшествия и своими руками подобрала несколько фрагментов тела горячо любимого мужа. Как она все это вынесла, как пережила и не наложила на себя руки?! Помог ей в этом Бог. Великая княгиня всегда была достаточно религиозной, но пережитая трагедия подняла ее до таких высот веры во Всевышнего, что она нашла в себе силы посетить в тюрьме убийцу мужа и сказать, что будет молиться о его прощении и просить государя об отмене смертной казни.

А потом светская красавица Елизавета, или, как ее звали, Элла, кстати говоря, старшая сестра жены Николая II Александры, удалилась от общества, стала монахиней и настоятельницей монастыря. Во время войны она основала несколько госпиталей, сама была сиделкой и выхаживала раненых, помогала их семьям, пыталась образумить младшую сестру, которая стала опасным оружием в руках Распутина и его продажного окружения.

Своего монашеского одеяния Елизавета Федоровна не снимала никогда, в нем она явилась на печально известную регистрацию, в нем уехала в Алапаевск, в нем ее столкнули в шахту.

Убить монахиню — грех неискупимый! Потому-то никто из большевистских вождей не был счастлив ни в личной, ни в общественной жизни. Потому-то они и перегрызли друг друга. Потому-то, как бы ни пыжились их последыши, история их забудет, а их имена из памяти людской будут стерты.

ИМПЕРАТОР МИХАИЛ II

Что бы ни говорили скептики, но последним русским императором был не Николай II, а Михаил II. Другой вопрос, сколько он им был: сутки или до самой смерти в июне 1918 года. Мы к этому вопросу еще вернемся, а пока — об этом незаурядном человеке.

Михаил был младшим сыном Александра Ш, и, как это часто бывает в семьях, раз младший, то, значит, самый любимый и самый избалованный ребенок. Он мог себе позволить то, о чем даже не мечтали его братья и сестры. Скажем, после того, как грозный отец, шутя, обпил Михаила из шланга, он подкараулил императора у окна и с верхнего этажа окатил его из ведра. И — ничего! Посмеялись и разошлись.

В шестнадцатилетнем возрасте Михаил потерял отца, и на престол взошел его старший брат Николай. Спустя пять лет, когда умер великий князь Георгий, который по старшинству был следующим за Николаем, престолонаследником, разумеется, до появления у императора сына, стал Михаил. И хотя «милого Мишу», как его звали в семье, никто всерьез не воспринимал, престолонаследник есть престолонаследник.

Пришлось достать из заветной шкатулки «Завещание Александра III наследнику». Этот документ мало известен, он написан более ста лет назад, но вот что удивительно: некоторые предвидения императора сбылись один к одному, а к его советам имеет смысл прислушаться и сейчас.

Вчитайтесь в эти строки, и вы поймете, как много потеряла Россия с уходом этого человека. Обращаясь к наследнику, а им мог стать любой из трех его сыновей, Александр III говорит самое главное, выстраданное бессонными ночами, делится тем, что, по его мнению, может сделать Россию счастливой, сильной и процветающей:

«Тебе предстоит взять с плеч моих тяжкий груз государственной власти и нести его до могилы так же, как нес его я и как несли наши предки. Тебе царство, Богом мне врученное. Я принял его тринадцать лет тому назад от истекшего кровью Отца. Твой дед с высоты престола провел много важных реформ, направленных на благо русского народа. В награду за все это Он получил от русских революционеров бомбу и смерть.

В тот трагический день встал передо мной вопрос: какой дорогой идти? Той ли, на которую меня толкало так называемое “передовое общество”, зараженное либеральными идеями Запада, или той, которую подсказывали мне мое собственное убеждение, мой высший священный долг Государя и моя совесть. Я избрал мой путь.

Либералы окрестили меня реакционером. Меня интересовало только благо моего народа и величие России. Я стремился дать внутренний и внешний мир, чтобы государство могло свободно и спокойно развиваться, нормально крепнуть, богатеть и благоденствовать.

Самодержавие создало историческую индивидуальность России. Рухнет самодержавие, не дай Бог, тогда с ним и Россия рухнет. Падение исконно русской власти откроет бесконечную эру смут и кровавых междоусобиц.

Я завещаю Тебе любить все, что служит ко благу, чести и достоинству России.

Охраняй самодержавие, памятуя притом, что Ты несешь ответственность за судьбу Твоих подданных пред Престолом Всевышнего. Будь тверд и мужествен, не проявляй никогда слабости. Выслушивай всех, в этом нет ничего позорного, но слушайся только Самого Себя и Своей совести.

В политике внешней — держись независимой позиции. Помни — у России нет друзей. Нашей огромности боятся. Избегай войн.

В политике внутренней — прежде всего, покровительствуй Церкви. Она не раз спасала Россию в годины бед. Укрепляй семью, потому что она основа всякого государства».

Если со службой у Михаила все было нормально — он стал командиром синих гусар, то с семейной жизнью не заладилось. То он без памяти влюбился в двоюродную сестру, но жениться им, естественно, запретили. То пал к ногам фрейлины своей сестры Ольги и склонял девушку к побегу. То в открытую начал волочиться за женой своего непосредственного подчиненного Владимира Вульферта, которая до него успела побывать замужем.

Женщину звали Наташей. Как она говорила позже, ей было очень любопытно совратить брата императора, что она и сделала. Михаил окончательно потерял голову! Он не отходил от Натальи ни на шаг и, в конце концов, сделал ей предложение. Он понимал, на что идет, ведь в случае оформления брака с дважды разведенной женщиной он мог потерять право на престолонаследие. У Николая II в это время еще не было сына, сам он серьезно заболел, и в случае его смерти корона могла повиснуть в воздухе.

Скандал! Больше того, легкомыслие, тянущее на государственное преступление! Когда Михаилу попытались объяснить ситуацию, он послал всех куда подальше и обратился к императору за официальным разрешением на брак.

«Я никогда не дам согласия!» — ответил пошедший на поправку Николай П.

Надо отдать должное и Наталье, ее мимолетное увлечение переросло в искреннюю и глубокую любовь. Женщина она была незаурядная, умная и необычайно красивая, да к тому еще смелая и решительная.

Чтобы замять скандал, влюбленные решили, что Наташе надо на некоторое время уехать за границу. Сначала она жила в Австрии, а потом в Швейцарии. Телефона тогда не было, письма шли долго, но хорошо работал телеграф. За какой-то месяц она отправила Михаилу 377 телеграмм! Он отвечал тем же. А потом ухитрился обвести родственников вокруг пальца и вырвался из России. Двенадцать дней счастья в Копенгагене — и Михаила буквально водворили в ненавистный Петербург.

Уже с дороги он ей написал: «Моя дорогая, прекрасная Наташа! Нет таких слов, которыми я мог бы поблагодарить тебя за все, что ты даешь мне. Наше пребывание здесь всегда будет самым ярким воспоминанием в моей жизни. Не печалься, с помощью Господа Бога мы очень скоро встретимся. Пожалуйста, всегда верь мне, и в мою самую нежную любовь к тебе, моя дорогая, самая дорогая звездочка, которую я никогда, никогда не брошу.

Я обнимаю тебя и целую всю, всю... Пожалуйста, поверь мне, я весь твой.

Миша».

Какая женщина усидит на месте, получив такое письмо?! Наталья быстро упаковала свои нехитрые пожитки и ринулась в Россию. Она сняла небольшой домик в Москве, Михаил вырвался к ней, и влюбленные провели вместе рождественские праздники. Именно тогда Наталья сделала Михаилу такой подарок, о котором он не смел и мечтать: Наташа призналась, что она беременна. Михаил плакал от счастья и клялся, что уж теперь-то добьется у брата разрешения на брак.

Но даже после рождения ребенка, которого назвали Георгием, император был неумолим. Вульферт оказался более сговорчивым: получив 100 тысяч рублей отступного, он согласился на развод. По закону, сын Михаила считался сыном Вульферта, и это создавало еще более двусмысленную ситуацию, но, получив хорошую мзду, Вульферт отказался и от сына.

После этого, наплевав на все императорские запреты, а заодно и на маячивший в перспективе трон, Михаил рванул в Вену. Вскоре туда же подъехала Наталья, и они, наконец, обвенчались в маленькой сербской церкви.

Как ни старались Романовы сохранить этот брак в тайне, о нем все же стало известно, и Николай II, желая сохранить хорошую мину, даровал Наталье титул графини Брасовой — по названию личного имения Михаила. Титул-то он даровал, но жить в России запретил. Лишь в начале мировой войны император простил брата, и они с Натальей вернулись в Россию. Михаил тут же пошел в армию и стал командовать хорошо известной Дикой дивизией, сформированной из кавказцев.

Дивизия дралась храбро, командир был всегда впереди, его авторитет рос на глазах, и Михаил стал необычайно популярен. И это—на фоне бездарнейшего руководства армией его старшим братом Николаем II. Надо сказать, что к началу 1917-го царская армия стала уже совсем не той, какой была в 1914 году. Боевые потери составили более 10 миллионов человек, личный состав в полках менялся по девять-десять раз. Когда царь прибыл в один из полков и попросил выйти из строя старослужащих солдат, то есть тех, которые начинали войну, вышло по два-три человека на роту, а кое-где — никто.

Еще хуже обстояло дело с офицерами: в полках осталось по пять-шестъ кадровых офицеров, остальные—бывшие приказчики, студенты, конторские служащие, выходцы из отличившихся солдат. Иначе говоря, дворянско-офицерской касты практически уже не было, как не было и солдат в силу многолетней выучки верных царю и Отечеству.

Пришедшие из тыла разночинцы и мобилизованные рабочие принесли в армию социал-демократические идеи единства пролетариев всего мира, необходимости конституции и, самое главное, разлагающие солдат лозунги: «За что воюем?» и «Долой войну!». Результат этой пропаганды был ужасающий: осенью 1916 года в войсках произошло несколько крупных восстаний, охвативших более десяти тысяч человек.

Звонок — более чем серьезный! Но ни Ставка, ни Зимний дворец не придали этому никакого значения. Не насторожил их и массовый рост стачек, в том числе на оборонных заводах. 440 стачек за год, в которых участвовало 220 тысяч рабочих, — это ли не повод для принятия адекватных мер?!

А вот в германском генеральном штабе не дремали. Будучи хорошо информированными о положении российской армии и о ситуации в тылу, немецкие генералы разработали план действий на 1917 год, причем на всех фронтах. Что касается Англии, то ее решили вывести из строя беспощадной подводной войной, а Францию и Россию взорвать изнутри.

17 февраля германский рейхсбанк сообщил своим представителям в Швеции об ассигновании средств на революцию в России. Немало денег ушло и во Францию, достаточно сказать, что военные бунты охватили 28 дивизий. Но генерал Петэн приказал расстрелять зачинщиков — и на этом французская революция закончилась.

В России обстановка была куда более благоприятной. 23 февраля на улицы Петрограда вышло 128 тысяч забастовщиков, в основном женщин. Потом к ним присоединились солдаты запасного пехотного полка, потом был разгромлен арсенал, разогнана полиция, выпущены из тюрем арестанты, в том числе и уголовники.

После захвата Зимнего дворца и Петропавловской крепости был избран Совет рабочих и солдатских депутатов. Короче говоря, революция свершилась! Знаменательно, что именно в эти дни немецкий генерал Людендорф записал в своем дневнике следующее: «Я часто мечтал об этой революции, которая должна была облегчить тяготы нашей войны. Вечная химера! Но сегодня мечта вдруг исполнилась непредвиденно».

И как на все это реагировал российский самодержец? Да никак. Его не смутила ни полная тревоги телеграмма супруги, ни взволнованное обращение председателя Государственной думы Родзянко: «Надо принять немедленные меры, ибо завтра будет уже поздно. Настал последний час, когда решается судьба Родины и династии».

Но царя это не интересовало, его беспокоила лишь судьба семьи, и он поехал в Царское Село. Дальше Вишеры его не пустили, и пришлось повернуть на Псков, в штаб Северного фронта. Именно там царь принял решение о создании так называемого ответственного министерства, но Родзянко сообщил, что решение запоздало и умиротворить страну может только отречении государя от престола. К этой просьбе присоединились и командующие фронтами и флотами.

Все эти дни великий князь Михаил Александрович находился рядом с братом. Он не лез к нему с советами, не давал непрошеных рекомендаций. Михаил понимал, какая ответственность лежит на плечах императора: принять то или иное решение он может, лишь следуя завещанию отца, то есть слушаясь только самого себя и своей совести.

Император принял решение, которое одни от него ждали, а другие, понимая, чем это чревато, пришли в ужас.

Вечером император пригласил приехавших в Псков известных думцев Гучкова и Шульгина и объявил:

—Я вчера и сегодня целый день обдумывал и принял решение отречься от престола. До трех часов дня я готов был пойти на отречение в пользу моего сына, но затем понял, что расстаться со своим сыном не способен. Вы это, надеюсь, поймете? Поэтому я решил отречься в пользу моего брата.

Отречение было подписано 2 марта 1917 года в 23 часа 40 минут. В тот же миг великий князь Михаил Александрович стал императором России Михаилом II. Судя по всему, у него была договоренность с руководителями Думы о том, что его правление должно быть более легитимным и скипетр он должен получить не из рук брата, а из рук полномочных представителей народа. Именно поэтому буквально на следующий день Михаил подписал манифест о своем отречении от престола. Текст этого документа весьма любопытен, поэтому стоит привести его полностью:

«Тяжкое бремя возложено на меня волею брата моего, передавшего мне императорский всероссийский престол в годину беспримерной войны и волнений народа. Одушевленный со всем народом мыслью, что выше всего благо родины нашей, принял я твердое решение в том лишь случае воспринять верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому надлежит всенародным голосованием через представителей своих в Учредительном собрании установить образ правления и новые основные законы государства Российского.

Михаил».

На некоторое время Михаила оставили в покое, и он жил в Гатчине, не принимая никакого участия в политической жизни страны. После Октябрьского переворота Михаил по собственной инициативе явился в Смольный и обратился с просьбой к правительству узаконить его положение в новой России. Управляющий делами Совета Народных Комиссаров Бонч-Бруевич тут же оформил разрешение о «свободном проживании» Михаила Александровича как рядового гражданина республики.

А чуть позже, не иначе как находясь в своеобразном демократическом угаре, Михаил Александрович обратился с просьбой о перемене фамилии: он решил взять фамилию жены и стать гражданином Брасовым. Его просьба дошла до Ленина, но он этим вопросом заниматься не стал.

Так продолжалось до 7 марта 1918 года, когда Гатчинский совдеп решил арестовать бывшего великого князя и доставить в Петроград. Туда же привезли и его секретаря гражданина Великобритании Брайана Джонсона. Несколько позже к ним добавили графа Зубова и полковника Знамеровскош. Все они оказались в руках Моисея Урицкого. Видимо, решив подстраховаться, Урицкий не стал брать на себя ответственность за судьбу Михаила и обратился с запиской к Ленину, предложив рассмотреть этот вопрос на заседании Совнаркома.

9 марта 1918 года вопрос был рассмотрен и Ленин подписал соответствующее решение: «Бывшего великого князя Михаила Александровича и его секретаря Джонсона выслать в Пермскую губернию вплоть до особого распоряжения. Место жительства в Пермской губернии определяется Советом рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, причем Джонсон должен быть поселен не в одном городе с бывшим великим князем Михаилом Романовым».

Уже через неделю Михаил Александрович, его секретарь, а также шофер и камердинер были в Перми. Местные власти, наплевав на сидящего в Москве вождя, тут же бросили гостей в камеры-одиночки. Лишь после вмешательства Бонч-Бруевича заложников выпустили, указав в правительственной телеграмме, что они «имеют право быть на свободе под надзором местной советской власти».

Провинциальные вожди решению Москвы подчинились и поселили Михаила Александровича в так называемых Королевских номерах — так называлась местная гостиница. Поселить-то поселили, но обязали каждый день являться в ЧК. В остальном особых ограничений в жизни Михаила Александровича не было, а если учесть, что он привез с собой автомобиль, то нетрудно представить, сколько он доставлял хлопот местным чекистам: его «роллс-ройс» легко уходил от их допотопных колымаг.

Независимый образ жизни бывшего великого князя страшно бесил местных большевиков. Их злоба росла пропорционально корректности Михаила Александровича: за все время ссылки он не нарушил ни одного установленного для него правила жизни. А тут еще успехи колчаковцев и белочехов, за каких-то несколько дней красные потеряли Челябинск, а за ним и Омск!

Звериная злоба взбесившихся выкормышей марксизма-ленинизма нашла выход в кровавом заговоре местечковых вождей. Инициатором стал некто Иванченко, который был членом Мотовилихинского совдепа, комиссаром Перми и начальником городской милиции одновременно. Что за тараканы поселились в его плебейских мозгах, нам никогда не понять, но этот большевик решил тайно ликвидировать Михаила Александровича. Своим замыслом он поделился с заместителем начальника Пермской Г'убЧК Мясниковым — и нашел в нем горячего единомышленника.

Самое удивительное, эта нелюдь, а иначе их не назовешь, не стеснялась предавать гласности свои кровожадные размышления, или, проще говоря, философию большевика-убийцы. Хотите верьте, хотите нет, но этот самый Мясников написал воспоминания, за которые его не посадили в тюрьму, а, напротив, повысили в должности. Брошюрку же опубликовали массовым тиражом. И знаете, как называется книжица этого идейного палача: «Философия убийства, или Почему я убил Михаила».

Вчитайтесь в небольшой отрывок из откровений верного сына партии, и вы поймете, какую мерзость вынесла на поверхность большевистская революция:

«С Михаилом все ясно, его надо убить. Но что я буду делать с этими двенадцатью, что охраняют Михаила? Ведь они наши. Ничего не буду делать. Пусть все считают, что Михаил бежал. ЧК их арестует и за содействие побегу расстреляет. Значит, я провоцирую ЧК на расстрел? А как же иначе?! Иного выхода нет.

Выходит так, что я убиваю не одного Михаила, а еще и Джонсона, 12 апостолов и двух женщин — какие-то княжны или графини, и, несомненно, жандармский полковник Знамеровский. Выходит, 17 человек. Многовато. Но иначе не выйдет. Только так может выйти. Собирался убить одного, потом двух, а теперь готов убить семнадцать!

Да, готов. Или семнадцать, или реки рабоче-крестьянской крови. Революция — это не бал, не развлечение. Думаю, даже больше, что если все сойдет гладко, то это послужит сигналом к уничтожению всех Романовых, которые еще живы и находятся в руках Советской власти».

На этом я, пожалуй, остановлюсь, так как читать эти изуверские строки без зубовного скрежета просто невозможно. Но фамилии убийц назову, назову всех, кто принимал участие в этой подлой акции. Кроме уже упомянутых Иванченко и Мяснинова, в похищении Михаила Александровича и его трусливом убийстве участвовали: Марков, Жужгов, Малнов, Дрокин, Колпащиков, Плешков и Новоселов. За редким исключением, все они большевики с дореволюционным стажем, боевики, чекисты или красногвардейцы.

А теперь — о гнусной акции, организованной девятью большевиками.

Похищение великого князя состоялось в ночь с 12 на 13 июня 1918 года. Перед этим Жужгов раздобыл два крытых фаэтона с хорошими лошадьми. Фаэтоны поставили во дворе управления пермской городской милиции. Тогда же к заговору подключили некоего Дрокина, который должен был дежурить у телефона начальника милиции и в случае, если милицейская конница начнет преследовать фаэтоны, направить ее в другую сторону.

Михаила Александровича решили вывезти из гостиницы под видом ареста, для чего Малков составил соответствующий документ, поставил подпись и скрепил ее печатью ГубЧК. Предъявить ордер на арест поручили Жужгову. Корца тот вошел в комнату Михаила Александровича, тог уже ложился спать. Документ ему показался подозрительным, и Михаил Александрович потребовал, чтобы ему разрешили позвонить Малкову.

Звонить ему не разрешили, но к телефону прорвался личный шофер великого князя. Поднялся шум, назревал скандал, Михаил Александрович отказывался куда-либо идти. Короче говоря, операция по похищению великого князя была поставлена под угрозу срыва.

Тогда в комнату ворвались вооруженные с ног до головы Марков и Колпащиков, силой заставили Михаила Александровича одеться и вытолкали его на улицу вместе с Брайаном Джонсоном. Великого князя посадили в первый фаэтон, его секретаря — во второй. Была кромешная ночь, лил сильный дождь, и, никем не замеченные, фаэтоны помчались в сторону Мотовилихи.

Тем временем всполошился швейцар и дозвонился до милиции, но там сидел свой человек, который, как и было задумано, преследователей отправил в другую сторону.

В семи километрах от Мотовилихи фаэтоны свернули в лес и остановились. Михаила Александровича и Джонсона вывели наружу. Первым грязное дело начал Марков: он сразу же выстрелил Джонсону в висок. Жужгов бабахнул в Михаила Александровича, но не убил, а только ранил. Второй патрон заклинило. И тогда в упавшего на траву великого князя начали палить все.

Когда стало светать, утомившиеся палачи забросали трупы хворостом и разъехались по домам. Отдохнув, выспавшись и обмыв удачную операцию, на следующую ночь убийцы вернулись к месту расправы. Трупы они закопали, а все, что было в карманах своих жертв, чисто по-бандитски поделили между собой.

Но гнусный сценарий Иванченко и его подельников на этом не закончился. Сделав вид, что им ничего не известно об исчезновении великого князя и его секретаря, они возбудили дело об организации побега Михаила Александровича и Брайана Джонсона. Как и было задумано, в организации побега Пермская ЧК обвинила полковника Знамеровского, его жену Веру Михайловну, шофера Борунова, камердинера Челышева и сотрудницу секретариата Серафиму Лебедеву. Всех их незамедлительно арестовали и без всякого суда и следствия расстреляли.

Так не стало последнего русского царя Михаила II. Он не сидел на троне, не правил страной, для своих подданных не успел сделать ни хорошего, ни плохого, но заплатил своей жизнью за неведомые грехи своих венценосных предков.

КРОВАВЫЕ РАЗБОРКИ ЗА СТЕНАМИ КРЕМЛЯ

Среди множества мифов, сочиненных большевиками о героической истории их партии и доблестно-мученических биографиях их вождей, есть малозначащие, такие как, скажем, небылица о чисто славянском происхождении Владимира Ульянова-Ленина (к этому вопросу мы еще вернемся), и есть базовые, на которых зиждется колченогая история как партии, так и всей страны. К последним относится и дерзкая поездка Ильича в якобы опломбированном вагоне через воюющую с Россией Германию, отчаянный штурм Зимнего дворца и злодейское покушение на Ильича эсеркой Фанни Каплан.

Если миф об опломбированном вагоне давным-давно развеян, если даже школьникам теперь известно, что никакого героического штурма Зимнего дворца не было, а был почти что бескровный захват резиденции Временного правительства, то в истории с выстрелами в вождя до сих пор много неясностей. И хотя многие убеждены, что в Ленина стреляла эсерка Каплан, тем более что это зафиксировано в учебниках, энциклопедиях и даже кинофильмах, на самом деле легенда о Фанни Каплан — не что иное, как очередная липа большевистской пропаганды. Не случайно ее имя всплывало и в 1922-м, когда судили правых эсеров, и в 1938-м, когда добрались до Бухарина, но никаких серьезных доказательств ее вины ни в первом, ни во втором случае предъявлено не было.

А сравнительно недавно Генеральная прокуратура России, рассмотрев материалы уголовного дела по обвинению Фанни Каплан, установила, что следствие было проведено поверхностно, и вынесла постановление: «Возбудить производство по вновь открывшимся обстоятельствам». Этих «обстоятельств» оказалось так много, что рассматривать их пришлось семь лет. За это время в Генеральной прокуратуре произошел самый настоящий раскол: одни специалисты пришли к выводу, что Каплан к покушению на Ленина не причастна, или, говоря юридическим языком, «бесспорных доказательств ее вины не установлено», другие считают, что в Ленина стреляла она.

Так что же произошло 30 августа 1918 года? Версий этой истории и очевидцев так много, что очень часто они противоречат друг другу и установить истину довольно трудно. И все же попытаемся если не установить истину, то хотя бы беспристрастно рассмотреть существующие версии. Опираться, естественно, будем на проверенные факты, свидетельские показания, протоколы допросов и т.п.

Вот что сообщил по горячим следам в своих показаниях шофер Ленина Степан Гиль:

«Я приехал с Лениным в 10 часов вечера на завод Михельсона. Когда Ленин уже был в помещении завода, ко мне подошли три женщины. И одна из них спросила, кто говорит на митинге. Я ответил, что не знаю.

Тогда одна из них, смеясь, сказала: “Узнаем”. По окончании речи Ленина, которая длилась около часа, из помещения к автомобилю бросилась толпа человек в пятьдесят. Вслед за толпой вышел Ильич, окруженный женщинами и мужчинами. Среди них была та самая блондинка, которая спрашивала, кого я привез. Она жаловалась, что отбирают муку и не дают провозить.

Когда Ленин был в трех шагах от автомобиля, я увидел, что сбоку, с левой стороны от него, в расстоянии не более трех шагов, протянувшуюся из-за нескольких человек руку с браунингом, и были произведены три выстрела, после которых я бросился в ту сторону, откуда стреляли. Стрелявшая женщина бросила мне под ноги револьвер и скрылась в толпе».

Эти показания Гиль дал 30 августа вечером. На допрос он явился сразу после того, как доставил раненого Ленина в Кремль. Иначе говоря, с ним еще не успели «поработать», и его показания были искренними и правдивыми, но, как оказалось, не теми, которые нужны следствию. А вот 2 сентября Гиль заговорил иначе:

«Стрелявшую я заметил только после первого выстрела Она стояла у переднего левого крыла автомобиля. Тов. Ленин стоял между стрелявшей и той, в серой кофточке, которая оказалась раненой — это та самая, которая спрашивала про муку».

Заметьте, Гиль ни слова не говорит о том, как выглядела стрелявшая женщина: молодая она или старая, блондинка или брюнетка, в пелерине она или в пальто. Но много лет спустя, когда партия захочет опубликовать воспоминания личного шофера Ленина, Гиль «вспомнит» то, чего никак не мог видеть, но что впоследствии станет официальной версией. Во-первых, он во всех подробностях опишет лицо террористки, которое один к одному соответствует словесному портрету Фанни Каплан, и, во-вторых, не преминет отметить свое героическое поведение.

«Раздался еще один выстрел, — вещал Степан Гиль. — Я мгновенно застопорил мотор, выхватил из-за пояса наган и бросился к стрелявшей. Рука ее была вытянута, чтобы произвести следующий выстрел. Я направил дуло моего нагана ей в голову. Она это замегила, и ее рука дрогнула».

Так-то вот! Не выхвати Гиль свой наган и не испугай террористку, не быть бы Ленину живу.

А теперь представьте все это, если так можно выразиться, в реальном измерении. Уже темновато. Сгрудившаяся толпа. Тесный пятачок, на котором Ленин беседует с Марией Поповой, интересующейся правилами провоза муки. Террористку от Ленина отделяет всего три шага — это метра полтора, не больше. Началась стрельба! Первая пуля попадает в руку Поповой. Вторая — в Ильича. Гиль держит на прицеле террористку. Ленин лежит на земле. Вот-вот грянет третий выстрел. Но Гиль, несмотря на то, что держит террористку на прицеле, огонь не открывает. Почему? А ведь хоть рука террористки и дрогнула, но выстрел она сделала.

Ответа на вопрос об этом, мягко говоря, странном поведении Гиля нет. Как нет ответа на еще более серьезный вопрос: выстрелов было три, а на месте происшествия нашли четыре гильзы. Откуда они? И еще. Несколько позже, когда сравнили пули, извлеченные из тела вождя во время операции в 1922 году и при бальзамировании его тела в 1924-м, оказалось, что пули разные. Значит, либо в Ленина стреляли двое, либо один, но из разных револьверов.

Но вернемся в 1918-й год... Сразу же после выстрелов в вождя было опубликовано воззвание В ЦИК, подписанное Яковом Свердловым:

«Несколько часов тому назад совершено злодейское покушение на тов. Ленина. По выходе с митинга тов. Ленин был ранен. Двое стрелявших задержаны. Их личности выясняются. Мы не сомневаемся в том, что и здесь будут найдены следы правых эсеров, следы наймитов англичан и французов».

Всего-то несколько строчек, а как много в них заложено! Во-первых, речь идет о двоих стрелявших. А во-вторых, и это самое главное, указан адрес организаторов покушения — и это наводит на определенные размышления. Личности задержанных еще только выясняются, следствию не известно ни их гражданство, ни принадлежность к той или иной партии, а председатель В ЦИК, по-нынешнему президент, то есть глава государства, уже назвал, говоря современным языком, заказчиков покушения.

Откуда он их знает? А он их и не знает, но ему нужно, чтобы люди думали именно так и чтобы следствие шло именно этим путем. Ближайшие события покажут, что в этом предположении нет никакой натяжки. Всплывут и еще более любопытные детали, но об этом — позже.

Одним из задержанных оказался бывший левый эсер Александр Протопопов. Сведения о нем довольно скудны, но известно, что он — из матросов, что был начальником контрразведки красно-советско-финского отряда, влившегося в ЧК, что во время выступления левых эсеров в июле 1918 года стал известен тем, что лично разоружил самого Дзержинского.

И вот что поразительно: Протопопова, который был одним из основных подозреваемых, толком почему-то не допросили. А ведь в том, что в него стрелял мужчина, ни секунды не сомневался и сам Ильич. Он даже успел спросить у наклонившегося к нему Гиля: «Поймали его или нет?»

Казалось бы, если необходимо выяснить, кто задумал и организовал покушение, какая партия или организация стоит за терактом, нужно как следует поработать с задержанным на месте покушения Александром Протопоповым, а его без каких-либо расспросов по-быстрому расстреляли.

Предположить, что Дзержинский, его заместитель Петерс и другие чекисты были настолько безграмотны, что не знали, как в таких случаях ведется следствие, было бы, по меньшей мере, наивно—ведь они уже раскрыли немало хитроумных заговоров и разоблачили десятки смертельных врагов революции. Невольно возникает мысль, что они выполняли чье-то указание и, чтобы не заносить в протокол то, что мог выболтать Протопопов, поставили его к стенке.

А вот второй задержанной был женщина, и задержал ее помощник »эмиссара 5-й Московской пехотной дивизии Батулин. В показаниях, данных опять-таки по горячим следам, он заявил:

«Я находилсяв 10—15 шагах от Ленина в момент его выхода с митинга, а это значит, еще во дворе завода. Затем услышал три выстрела и увидел Ленина, лежащего ничком на земле. А когда от выстрелов люди стали разбегаться, я закричал: “Держи! Лови!” И тут я заметил женщину, которая вела себя странно. На мой вопрос, кто она и зачем здесь, женщина ответила: “Это сделала не я”. Когда я ее задержал и когда из окружившей толпы стали раздаваться крики, что стреляла эта женщина, я спросил еще раз, она ли стреляла в Ленина. Последняя ответила, что она. Нас окружили вооруженные красногвардейцы и милиционеры, которые не дали произвести самосуда над ней и привели в военный комиссариат Замоскворецкого района».

Прошла всего неделя, и Батулин заговорил иначе:

«Подойдя к автомобилю, на котором должен был уехать Ленин, я услышал три резких, сухих звука, которые принял не за револьверные выстрелы, а за обыкновенные моторные звуки. Вслед за этим я увидел Ленина, неподвижно лежавшего лицом к земле. Я понял, что на его жизнь было произведено покушение. Человека, стрелявшего в Ленина, я не видел. Я не растерялся и закричал: “Держите убийцу товарища Ленина!” и с этими криками выбежал на Серпуховку, по которой в одиночном порядке и группами бежали перепуганные выстрелами люди. Добежавши до так называемой Стрелки, я увидел позади себя, около дерева, женщину с портфелем и зонтиком в руках, которая своим странным видом остановила мое внимание. Она имела вид человека, спасающегося от преследования, запутанного и затравленного.

Я спросил эту женщину, как она сюда попала. На эти слова она ответила: “А зачем вам это нужно?” Тогда я, обыскав ее карманы и взяв ее портфель и зонтик, предложил ей идти за мной. По дороге, чуя в ней лицо, покушавшееся на товарища Ленина, я ее спросил: “Зачем вы стреляли в товарища Ленина?” На что она ответила: “А зачем вам это нужно знать?” Что меня окончательно убедило в покушении этой женщины на Ленина. После этого я еще раз спросил: “Вы стреляли в товарища Ленина?” На что она ответила утвердительно, отказавшись указать партию, по поручению которой стреляла».

А теперь попробуем сопоставить показания Батулина, данные с разницей в одну неделю. Вопросов возникает множество. Прежде всего, непонятно, где же все-таки Батулин задержал террористку — во дворе завода или на Серпуховке? Выстрелы он слышал или «моторные звуки»? Почему он решил задержать не кого-нибудь из бегущих людей, а спокойно стоящую женщину? Что за пролетарское чутье позволило ему распознать по зонтику и портфелю «лицо, покушавшееся на товарища Ленина»? И почему, наконец, террористка, не будучи арестованной и не находясь в ЧК, запросто и без всяких церемоний признается первому встречному в покушении на Ленина?

Согласитесь, что что-то здесь не так, что есть в этом сценарии что-то недописанное, во всяком случае, белые нитки торчат отовсюду.

Так кого же привезли в тот роковой вечер в Замоскворецкий военкомат? Что за женщина была задержана Батулиным и взяла на себя ответственность за покушение на Ленина? Ею оказалась Фейга Хаимовна Каплан, известная также под именами Фанни и Дора и под фамилиями Ройд, Ройтман и Ройтблат.

Ее биография довольно запутанна, но все же известно, что происходит она из мещан Речицкого еврейского общества, что родилась в 1887 году, что ее родители уехали в США, а она увлеклась политикой и стала анархисткой. В 1906 году, будучи в Киеве, она вместе с двумя другими анархистками готовила теракт против киевского генерал-губернатора, однако приготовленная террористками бомба взорвалась в их комнате. Каплан была ранена в голову, и у нее на всю жизнь остался шрам над правой бровью.

А вскоре состоялся военно-полевой суд, который приговорил Фаню к бессрочной каторге. Так она оказалась в Мальцевской, а потом Акатуевской тюрьме Нерчинской каторги. В те годы это место было своеобразным средоточием радикально настроенных женщин-революционерок. Тон задавали, конечно же, эсерки, среди которых особенно заметной была Мария Спиридонова, которая застрелила советника Луженовского, жестоко усмирявшего крестьян Тамбовской губернии. Фаня тут же попала под ее влияние, забыла о своих анархистских взглядах и стала завзятой эсеркой.

Находясь вдали от столиц, молодые, образованные женщины не унывали. Они писали стихи, пели хором, осваивали новые профессии, изучали иностранные языки и, что особенно важно, жили своеобразной коммуной, то есть все вещи, продукты, лекарства и деньги, которые им присылали с воли, делили на всех. Фаня чувствовала себя в этой среде как рыба в воде, она даже освоила профессию белошвейки, что тут же отразил в ее карточке начальник тюрьмы.

А потом с ней случилась беда. Вот что рассказывает об этом в своих воспоминаниях одна из каторжанок:

«В смысле заболеваний был у нас в Мальцевской один, поистине трагический случай. Одна из мальцевитянок Фаня Ройтблат (Каплан) еще до ареста была ранена в голову осколком взорвавшейся бомбы. Так как после взрыва прошло около двух лет и рана зажила, то никто из нас, да и она сама, никогда не думали о каких-либо осложнениях от ранения. Мы привыкли видеть ее всегда здоровой и жизнерадостной.

И вдруг однажды вечером, кажется летом 1909 года, в тюрьме поднялась тревога: с Фаней неожиданно случился странный припадок — она перестала видеть. Глядела широко раскрытыми глазами и ничего не видела вокруг себя. Через день или два припадок слепоты кончился, Фаня опять увидела свет, но мы поняли, что дело может принять печальный оборот. И действительно, через короткое время она совсем потеряла зрение. У нее по-прежнему оставались прекрасные, серые, лучистые таза, такие ясные и чистые, что по внешнему виду трудно было определить, что она слепая.

Так она прожила много лет слепой, и только в 1913 году была переведена для лечения в Иркутск. После лечения ее зрение, конечно, не стало вполне нормальным, но, во всяком случае, это уже не был тот полный мрак, в котором она жила столько лет».

То, что зрение у Фани появилось, подтверждает и докладная записка врача Нерчинской каторги начальнику Акатуевской тюрьмы: «Ссыльнокаторжной Каплан Фейге ввиду сильного ослабления зрения прошу разрешить иметь при себе для пользования при чтении лупу».

Я потому так подробно рассказываю о перипетиях Фани со зрением, что несколько позже, когда ее будут обвинять в прицельной стрельбе в Ленина, для понимания сути дела нам это понадобится.

А пока что поздравим Фаню с тем, что она стала различать хотя бы силуэты, обрела способность передвигаться без посторонней помощи, а с помощью лупы — даже читать.

После Февральской революции десять каторжанок, в том числе и Каплан, на тройках отправились в Читу, там сели на поезд — ив Москву. Подруги и здесь не оставили Фаню без присмотра и раздобыли ей путевку в крымский санаторий в Евпатории. Тамошние врачи с большим сочувствием отнеслись к полуслепой девушке и направили ее в Харьков, в офтальмологическую клинику знаменитого на всю Россию профессора Гиршмана.

Несколько позже всплыла любопытная деталь: по направлению лишь санаторных врачей принять больную Гиршман не имел права, нужно было какие-то солидное поручительство. И знаете, кто поручился за Фаню Каплан, кто дал ей необходимую рекомендацию? Никогда не догадаетесь! Этим человеком был родной брат Ленина Дмитрий Ильич Ульянов. Он ведь получил медицинское образование и как раз в это время служил военным врачом в Севастополе. Ему очень понравилась девушка с серыми, лучистыми глазами, и, видимо, он очень хотел, чтобы она его разглядела получше.

Лечение у Гиршмана пошло на пользу, и Фаня стала видеть гораздо лучше: она уже не только различала силуэты, но с расстояния полуметра могла узнавать лица. После Харькова она вернулась в Крым и поселилась в Симферополе. Встречалась ли она в это время с Дмитрием Ильичом, неизвестно, так как никаких сведений об этом в архивах нет.

Но вернемся в Замоскворецкий военкомат, куца привели Фейгу Каплан.

Первое, что она сделала, — это сняла ботинок.

— Так я и думала, — вздохнула она. — Гвоздь. Так, проклятый, колет, что прямо спасу нет.

— А я думал, что вы хромоножка, — ухмыльнулся Батулин.

— Никакая я не хромоножка! — вскинула голову Фаня. — Чем смеяться над девушкой, лучше бы помогли.

— Вам нужно к сапожнику. А я — комиссар!

— Тогда я сама, если, конечно, товарищ комиссар не возражает.

С этими словами Фаня взяла со стола несколько конвертов со штемпелем военкомата, сделала из них некое подобие стельки и вложила в ботинок.

Знала бы тогда Фаня, что натворила, ни за что бы не взяла эти проклятые конверты, ведь при обыске их обнаружат, решат, что в военкомате служат ее сообщники, и начнут «шить» такое дело, что целая группа людей едва избежит расстрела.

Тем временем в военкомат приехал председатель Московского ревтрибунала Д ьяконов и приказал произвести тщательнейший обыск Каплан. Эту операцию поручили трем наиболее доверенным лицам, но и за ними присматривал вооруженный караул. Одной из этих женщин была Зинаида Легонькая.

«Меня вызвал товарищ Дьяконов, — рассказывала она год спустя, когда ее саму арестовали по подозрению в покушении на Ленина, — и сказал, что я обязана исполнить поручение и обыскать женщину, которая покушалась на товарища Ленина. Вооруженная револьвером, я приступила к обыску. В портфеле у Каплан были найдены: браунинг, записная книжка с вырванными листами, папиросы, железнодорожный билет, булавки, шпильки и всякая мелочь».

Слухи о том, что именно Зинаида стреляла в Ленина, ходили упорные, но, хоть и с трудом, ей удалось доказать свое алиби.

Если Зинаида не нашла ничего существенного, то другое «доверенное лицо», чекистка по фамилии Бем, обнаружила злосчастные конверты, которые Фаня использовала в качестве стельки. Еще более тщательно и профессионально работала Зинаида Удотова, у которой, судя по хватке, был немалый опыт в такого рода делах, но и она ничего существенного найти не смогла.

Как только Фаня оделась, Дьяконов приступил к допросу.

Что касается протокола допроса (в принципе, их было два, но они такие короткие, что я их объединил), то приведу его полностью, причем в стилистике и орфографии тех лет.

«Я, Фаня Ефимовна Каплан, под этим именем я сидела в Акатуе. Эго имя я ношу с 1906 года. Я сегодня стреляла в Ленина. Я стреляла по собственному побуждению. Сколько раз я выстрелила — не помню. Из какого револьвера я стреляла, не скажу, я не хотела бы говорить подробности. Я не была знакома с теми женщинами, которые говорили с Лениным. Решение стрелять в Ленина у меня созрело давно. Женщина, которая оказалась при этом событии раненой, мне абсолютно не знакома.

Стреляла я в Ленина потому, что считала его предателем революции и дальнейшее его существование подрывало веру в социализм. В чем это подрывание веры в социализм заключалось, объяснить не хочу. Я считаю себя социалисткой, хотя сейчас ни к какой партии себя не отношу. Арестована я была в 1906 году как анархистка. Теперь к анархистам себя не причисляю. К какой социалистической группе принадлежу сейчас, не считаю нужным сказать.

Меня задержали у входа на митинг. Я стреляла в Ленина потому, что считаю, что он предатель, и считаю, что чем дольше он живет, тем он удаляет идею социализма на десятки лет. Я совершила покушение лично от себя».

Дьяконов прекрасно понимал, что совершить покушение «лично от себя» Фейга не могла, но она стояла на своем и даже отказалась подписать протокол допроса. Поэтому, когда за ней приехали люди с Лубянки, Дьяконов с легким сердце передал ее чекистам, которые взялись за нее куда более серьезно и, если так можно выразиться, профессионально.

А пока что вернемся во двор завода, где около автомобиля лежит раненый Ленин. О том, что было дальше, лучше всего рассказать устами Степана Гиля, который, как вы, наверное, помните, держал на прицеле террористку, но почему-то в нее не выстрелил, а всего лишь испугал — и ее рука дрогнула.

«Я обернулся и увидел Владимира Ильича упавшим на землю, — рассказывал Степан Гиль. — Я бросился к нему и стал на колени. Сознания он не потерял и спросил:

— Поймали его или нет?

Он, очевидно, думал, что в него стрелял мужчина. Но спросил он тяжело, изменившимся голосом и с каким-то хрипом. И тут я вижу, что по направлению к нам из мастерских бегут какие-то люди с револьверами в руках.

— Стой! Стрелять буду! — закричал я. — Кто вы?

— Мы свои! Из заводского комитета.

Узнав одного из них, я подпустил их к Владимиру Ильичу. Среди них оказался фельдшер Сафронов. Он спросил у Ленина, куда тот ранен, и, услышав, что в руку, оказал ему первую помощь, перевязав рану платком и остановив кровотечение.

Все настаивали, чтобы я вез Владимира Ильича в ближайшую больницу, но я решительно ответил:

— Ни в какую больницу не повезу. Только домой!

— Домой, домой, — подхватил Ильич, услышав наш разговор.

Мы помогли Ленину подняться на ноги, и он сам прошел несколько шагов до машины, а потом с нашей помощью поднялся на подножку и сел на заднее сиденье, на обычное свое место. Так как у нас не было охраны, то я попросил двоих товарищей из завкома сесть с нами. Я поехал очень быстро, а когда обеспокоенно оглядывался, то видел, что лицо Ильича очень бледно. Но он не стонал и не издавал ни звука.

В Троицких воротах я не остановился, а проехал прямо к квартире Ильича. Здесь мы помогли ему выйти из автомобиля и наверх хотели отнести на руках. Он наотрез отказался. Мы снова стали его умолять, чтобы он разрешил внести его на руках, но он твердо сказал:

— Я пойду сам. Только помогите снять пиджак. Мне так легче будет идти.

Я осторожно снял пиджак, и он, опираясь на нас, пошел по крутой лестнице на третий этаж. Я провел его прямо в спальню и положил на кровать. Потом я позвонил Бонч-Бруевичу и рассказал о случившемся».

После звонка управляющему делами Совета Народных Комиссаров Владимиру Бонч-Бруевичу в Кремле поднялся страшный переполох. Прежде всего, опасаясь нападения, усилили охрану. Удивительно, но в то время в Кремле не было своей медицинской части, поэтому за врачами пришлось посылать в город. Профессор Минц быстро установил, что одна пуля застряла в руке, а вот вторую он нашел на шее, под самой челюстью.

— Если бы она задела пищевод или позвоночный столб, ранение можно было бы считать смертельным. Уклонись пуля на один миллиметр в ту или другую сторону, Владимира Ильича в живых уже бы не было. Но она задела только легкие. Так что жить Ильич будет! — вынес свой вердикт профессор.

Перечитайте рассказ Гиля еще раз, и вы наверняка обратите внимание на его реплику о том, что у них не было охраны и он попросил двоих товарищей из завкома сесть в машину. Как так? Как могло случиться, что на митинг Ленин поехал без какой-либо охраны? Ведь когда он выступал на этом же заводе 28 июня, его охранял начальник гарнизона Замоскворечья Блохин. На сцену Ильич вышел в окружении красноармейцев, и как он ни просил их удалиться, они не уходили. Тогда Ленин обратился к Блохину, но тот выполнил просьбу Ильича лишь после звонка Дзержинскому, который разрешил солдатам спуститься со сцены, но далеко не уходить.

Невольно возникает мысль, что кто-то, воспользовавшись отсутствием Дзержинского, который уехал в Петроград разбираться с убийством Урицкого, взял да и лишил Ленина охраны. Но сделать это мог только могущественный, очень могущественный человек!

Тем временем на Лубянке шли беспрерывные допросы Фейги Каплан. Как это ни странно, ничего нового они не дали, поэтому взялись за кастеляншу Павловской больницы Марию Попову, ту самую женщину, которая спрашивала про муку, а потом была ранена первым выстрелом.

— В пятницу, 30 августа, мы с подругой зашли на митинг и подоспели под самый конец речи Ленина,—рассказывала она. — Когда речь кончилась, я направилась к выходу и очутилась возле Ленина. Я обратилась к нему с вопросом: «Почему так: вы разрешили провозить муку, а ее отбирают?» Он ответил: «По новому декрету отбирать нельзя. Бороться надо!» Тут раздался выстрел, и я упала. Я находилась по правую руку от Ленина и чуточку сзади».

Надо ли говорить, что чекисты арестовали ее дочерей, начали таскать на допросы сослуживцев, соседей и всех, кто хоть что-то о ней знал. Версия была такова: Попова ближе всех находилась к Ленину, и если не стреляла сама, то, по крайней мере, отвлекала на себя внимание — ведь ранение-то у нее пустяковое, не исключено, что так было задумано.

Но затея с Поповой закончилась самым настоящим конфузом. Виктор Кингисепп, который вел это дело (через четыре года он будет расстрелян по приговору военно-полевого суда Эстонии), вынужден был признать:

«Попова является заурядной обывательницей, и нет никаких подозрений, чтобы она была причастна к правоэсеровской или иной партии или к самому заговору. Дочери являются достойными дочерьми своей матери: был бы хлеб и картофель — для них выше всякой политики».

Короче говоря, Марию Попову пришлось не только освободить, но и признать «лицом, пострадавшим при покушении на Ленина», назначив ей единовременное пособие.

Дальнейшие события развивались столь стремительно, что более или менее разумных объяснений им просто нет. Судите сами. Следствие в самом разгаре. Каплан по-прежнему твердит, что стреляла в Ленина по собственному убеждению. Но Петерс сумел установить с ней доверительные отношения, и постепенно стали всплывать детали, объясняя которые Фаня окончательно запуталась и стала называть какие-то имена.

Присутствовавший на допросе секретарь В ЦИК Аванесов первым понял, что перед ними отнюдь не матерая террористка. «На вид сумасшедшая какая-то. Или экзальтированная», — сказал он.

Как бы то ни было, но хоть что-то следствие записать в свой актив уже могло. И вдруг к Петерсу зашел Свердлов и поинтересовался, как идет следствие.

— Ни шатко ни валко, — вздохнул Петерс. — Уж очень странная у меня подследственная.

— Странная-то странная, а стрелять научилась без промаха. Где? И кто ее учил? Узнав это, узнаем истинных организаторов покушения. А пока что надо дать официальное сообщение в «Известиях»: народ в неведении держать нельзя. Напиши коротко: стрелявшая, мол, правая эсерка черновской группы, установлена ее связь с самарской организацией, готовившей покушение, и все такое прочее.

— Никакими фактами, подтверждающими эту версию, я, к сожалению, не располагаю, — развел руками Петерс. — Связями с какой-либо организацией от этой дамы пока что не пахнет. А за совет искать инструкторов меткой стрельбы спасибо: мы с этой подслеповатой дамой еще поработаем, — съязвил напоследок Петерс.

— Ну-ну, — круто повернувшись, свернул стеклами пенсне Свердлов. — Вы поработаете с ней, а мы — с вами.

Правая рука Дзержинского, бесстрашный чекист Яков Христофорович Петерс мгновенно стал белее мела и чуть не грохнулся на пол: он знал, что означают эти слова Свердлова, он не раз их слышал обращенными к другим людям, а потом этих людей ставили к стенке.

Так оно чуть было и не случилось, когда на состоявшемся на следующий день заседании Президиума ВЦИК Петерс начал говорить о намерении провести следственный эксперимент и о необходимости перепроверить противоречивые показания свидетелей покушения, Свердлов прервал его на полуслове:

—Все это хорошо, и, чтобы выявить пособников покушения, следствие надо продолжать. Однако с Каплан придется решать сегодня. Такова политическая целесообразность.

— Доказательств, которыми мы располагаем, недостаточно для вынесения приговора. Суд даже дело к рассмотрению не примет.

— А никакого суда не будет. В деле ее признания есть? Есть. Что же вам еще нужно? Товарищи, я вношу предложение: гражданку Каплан за совершенное ею преступление расстрелять. С расстрелом Каплан мы начнем осуществлять на всей территории республики красный террор против врагов рабочекрестьянской власти. Само собой, мы напечатаем в газетах, что это ответ на белый террор, началом которого было подлое убийство Володарского и Урицкого и покушение на жизнь товарища Ленина. Теперь вам все понятно? — впился он ледяным взглядом в Петерса.

— Так точно, — по-военному ответил Петерс. — Разрешите идти?

— Идите. А Каплан мы у вас заберем. Сегодня же!

Сын латышского батрака был так сильно напуган, что в дискуссии с начальством решил больше никогда не вступать. Понял он и другое: верность партии нужно доказывать кровью. Разумеется, не своей, а тех людей, на которых укажет партия. Расстрелы, расстрелы и расстрелы — вот чем, не зная ни сна, ни отдыха, занимался с этого дня Петерс. А когда его назначили чрезвычайным комиссаром Петрограда, экономя время и подходя к работе творчески, Петерс приказал производить массовые аресты по телефонным книгам.

— Телефон предмет роскоши ? — вопрошал он своих коллег, проводя экстренное совещание. — Предмет. Дорогостоящий? Дорогостоящий. Значит, тот, кто попал в телефонный справочник, богач, эксплуататор и классовый враг. А раз он классовый враг, то где должен находиться? Правильно, у нас, на Гороховой, 2. Но недолго. Камер мало, а врагов много, так что следствие должно быть коротким, а приговор расстрельным. Красный террор должен быть по-настоящему красным, так что буржуйскую кровь жалеть не будем!

И полились по питерским улицам такие реки крови, каких не было даже при Урицком. Хватали и ставили к стенке всех: вчерашних чиновников, бывших офицеров, профессоров, предпринимателей и просто лиц непролетарского происхождения. Но иезуитский ум Петерса не мог находиться в простое, и он придумал новый ход.

— А что, если, — шагая по кабинету, размышлял он, — сыграть на благородных чувствах господ офицеров, воюющих на стороне белых? Они своих родителей, жен и детей любят? Любят. Ради них на жертвы пойти готовы? Готовы. Тогда мы сделаем так: арестовываем выводки этих поручиков, капитанов и полковников, печатаем списки на листовках и с аэроплана разбрасываем их над позициями золотопогонников. Текст должен быть кратким: если не сложите оружие и не перейдете на сторону красных, ваши семьи будут расстреляны.

— Но они могут сослаться на присягу, — слабо возразил кто-то.

— Срок — три дня! — рубанул Петерс. — Если они не забудут о дурацкой присяге и не станут служить трудовому народу, разбросать листовки с сообщением о расстреле членов их семей. Пусть эта кровь будет на их совести!

И снова в подвалах ЧК загремели выстрелы. Офицеров, перешедших на сторону красных, больше не становилось, а вот горы трупов росли. Эти же методы изобретательный Петерс применял в Киеве, а потом и в Туркестане, беспощадно уничтожая тех, кого он считал пособниками белых и басмачей.

Но недолго музыка играла.. .То ли излишняя старательность стала смущать начальство, то ли он поднял руку на людей, облеченных доверием Кремля, но в 1937-м вчерашние коллеги и друзья его арестовали и вскоре расстреляли.

ЖЕНСКАЯ КРОВЬ НА БРУСЧАТКЕ КРЕМЛЯ

Как и обещал Свердлов, Фейгу Каплан с Лубянки перевели в Кремль. Почему? Да потому, что несознательные чекисты, не понимающие, что такое политическая целесообразность и требующие открытого и гласного суда, могли совершить что-нибудь такое, что никак не входило в планы Свердлова. Не дай бог, суда захочет и Ленин, ведь хоть и недолго, но присяжным поверенным он служил и вкус к судебным разбирательствам имеет. А там может всплыть такое!

Нет, о суде не может быть и речи. И чекистам оставлять Каплан нельзя! Благо кремлевская охрана подчиняется главе государства, и никому другому. Что касается коменданта Кремля Павла Малысова, то этот бывший матрос знает, что своей карьерой обязан Якову Михайловичу, и без лишних вопросов выполнит любой приказ председателя ВЦИК.

Так оно и случилось. Несколько позже в своих воспоминаниях кавалер ордена Ленина Павел Мальков не без гордости рассказывал о самом ярком дне своей жизни.

«Утром меня вызвал секретарь ВЦИК Варлам Александрович Аванесов и приказал:

— Немедленно поезжай в ЧК и забери Каплан. Поместишь ее здесь, в Кремле, под надежной охраной.

Я вызвал машину и поехал на Лубянку. Забрав Каплан, привез ее в Кремль и посадил в полуподвальную комнату под Детской половиной Большого дворца. Вскоре меня вновь вызвал Аванесов и предъявил постановление ВЧК: Каплан расстрелять, приговор привести в исполнение коменданту Кремля Малькову.

— Когда? — коротко спросил я у Аванесова.

У Варлама Александровича, всегда такого доброго и отзывчивого, не дрогнул ни один мускул.

— Сегодня. Немедленно.

— Есть!

— Где, ты думаешь, лучше?

Мгновенно поразмыслив, я ответил:

— Пожалуй, во дворе Автобоевого отряда. В тупике.

— Согласен.

После этого возник вопрос, где хоронить. Его разрешил Свердлов.

— Хоронить Каплан не будем. Останки уничтожить без следа! — велел он».

Получив такую санкцию от самого Свердлова, изобретательный Мальков разработал до сих пор не применявшийся сценарий расстрела. Чтобы не привлекать внимания случайных посетителей и работников Совнаркома внезапной стрельбой, он приказал выкатить несколько грузовиков и запустить двигатели, а в тупик загнать легковушку, повернув ее радиатором к воротам. В воротах он поставил вооруженных латышей.

Потом Мальков отправился за Каплан, которая по-прежнему находилась в полуподвальной комнате. Ничего не объясняя, Мальков вывел ее наружу. Было 4 часа дня, светило яркое сентябрьское солнце, и Фейга невольно зажмурилась. Потом ее серые, лучистые глаза распахнулись навстречу солнцу. Она видела силуэты людей в кожанках и длиннополых шинелях, различала очертания автомобилей и нисколько не удивилась, когда услышала команду: «К машине!», ее так часто перевозили, что она к этому привыкла.

В этот миг раздалась еще какая-то команда, взревели моторы грузовиков, тонко завыла легковушка! Фейга шагнула к машине, и загремели выстрелы. Их она уже не слышала, ведь доблестный комендант Кремля всадил в нее всю обойму.

По правилам во время приведения смертного приговора в исполнение должен присутствовать врач: именно он составляет акт о наступлении смерти. Большевики обошлись без врача, его заменил, никогда не догадаетесь кто, великий пролетарский писатель и популярный баснописец Демьян Бедный (он же Ефим Придворов). То ли потому, что по образованию он был фельдшером, то ли потому, что дружил с Мальковым, но, узнав о предстоящем расстреле, он напросился в свидетели. Отказать приятелю в такой безделице Мальков не мог, но сказал, что стрелять будет сам.

Пока гремели выстрелы, Демьян держался бодро. Не скис он и тогда, когда его попросили помочь засунуть в бочку еще теплый труп и облить его бензином. Молодцом был и в тог момент, когда Мальков никак не мог зажечь отсыревшие спички — поэт великодушно предложил свои. А вот когда вспыхнул костер и запахло горелой человечиной, певец революции шлепнулся в обморок.

— Интеллигенция, — усмехнулся Мальков.

Стоявшие поблизости латыши дружно засмеялись, но Мальков строго на них прикрикнул:

— Тихо! Всем стоять смирно! Слышите? — поднял он перепачканный кровью и бензином палец. — Это же «Интернационал». Ай да Беренс! Ай да молодец!

—Действительно, «Интернационал». Но откуда музыка? — приложил ладонь к уху пришедший в себя Демьян.

—Мы починили часы Спасской башни,—радостно объявил Мальков. — И заставили их играть «Интернационал». Ильич просил об этом еще весной. И знаете, кто это сделал? Кремлевский водопроводчик Беренс. На все руки мастер! Между прочим, красное знамя, которое развевается над куполом, установил тоже он.

— Выходит, — кивнул поэт на догорающий труп Фейги Каплан, — мы все сделали под красным знаменем и под «Интернационал»?

— Вот именно! — гордо вскинул голову вчерашний матрос, а ныне штатный палач Павел Мальков и отправился к Свердлову, чтобы доложить об образцово выполненном задании.

Яков Михайлович поблагодарил вновь испеченного палача и приказал напечатать в «Известиях В ЦИК» соответствующую информацию. 4 сентября газета шла нарасхват! И все из-за двух скупых строчек:

«Вчера по постановлению ВЧК расстреляна стрелявшая в тов. Ленина правая эсерка Фанни Ройд (она же Каплан)».

Нельзя не отметить, что 3 сентября была расстреляна не одна Каплан, к стенке было поставлено 90 человек. Компания, в которой Каплан — единственная женщина, идет под № 33, весьма своеобразна. Здесь есть бывшие студенты, прапорщики, присяжные поверенные, а вот под № 12 — протоиерей Восторгов, под № 79 — бывший министр внутренних дел Хвостов, под № 83 — министр юстиции Щегловитов. Это был первый кровавый список, знаменующий начало красного террора.

А что же наш добровольный свидетель, как сложилась его судьба? Поначалу все шло прекрасно. Демьян жил в Кремле, много печатался, его поддерживал Ленин, хотя не раз говорил: «Грубоват. Идет за читателем, а надо быть немножко впереди». В годы Гражданской войны слово Демьяна порой стоило не меньше, чем удар кавалерийского полка. Листовки с его воззваниями были доходчивы и, что особенно важно, результативны: при сдаче в плен деникинские и колчаковские солдаты хранили их как своеобразный пропуск и гарантию безопасности. Вот как, например, подействовала листовка Демьяна на солдат одного из полков Добровольческой армии.

«Прочитав послание Демьяна Бедного, — писали они позже в газете, — мы, солдаты Добровольческой белой армии, присоединяемся к слову Демьяна и не желаем больше воевать против своих же братьев—рабочих и крестьян и постановляем сдаться красным войскам в плен и просить прощения как у рабочих, так и у крестьян. Свою вину мы желаем загладить и будем биться с офицерами и кадетами до последней капли крови под руководством вождя товарища Троцкого».

То, что имя Демьяна еще не раз будет так или иначе ассоциироваться с Троцким, со временем ему припомнят. Ну как, в самом деле, можно пройти мимо такого документа:

«ПРИКАЗ

Председателя Реввоенсовете Республики

№279

Демьян Бедный, меткий стрелок по врагам трудящихся, доблестный кавалерист слова, награждается ВЦИК — по постановлению РВС — орденом Красного Знамени. За все время Гражданской войны Демьян Бедный не покидал рядов Красной Армии, он участник ее борьбы и ее побед. Ныне Демьян Бедный в бессрочном отпуску. Пробьет час — и армия позовет его снова.

Узнав о награждении своего поэта, каждый красный воин скажет: “Награда — по заслугам!”

Председатель Реввоенсовета Республики Л. Троцкий».

Надо сказать, белогвардейцы прекрасно понимали цену слова Демьяна Бедного и активно за ним охотились. В своих газетах они не раз сообщали, что Демьян схвачен и повешен, а от его имени пишет кто-то другой. На самом деле Демьян был жив, здоров, а несколько человек, которые были на него похожи, ни за что ни про что действительно были повешены.

Политиком Демьян слыл никаким, но был по-крестьянски хитер и сметлив. Когда на его покровителя Троцкого из Кремля посыпались удары, Демьян быстро сообразил, на чьей стороне сила, и тут же напечатал в «Правде» стихи, в которых назвал Троцкого «красноперым Мюратом, который гарцует на старом коньке, блистая измятым опереньем».

Сталину эти стихи понравились, и он передал Демьяну личную благодарность. А на заседании Политбюро, отмечая значение выступления Демьяна Бедного, сказал:

— Наши речи против Троцкого прочитает меньшее количество людей, чем эти стихи.

Взбодренный такой похвалой, Демьян начал позволять себе больше, чем это было принято. Например, свои частушки, стихи и басни он стал отдавать сразу в несколько редакций, естественно, везде получая гонорары. Лучшие поэты той поры к Демьяну Бедному относились довольно скептически, а Маяковский и Есенин называли его не иначе как Бедным Демьяном, делая ударение на первом слове. Когда это дошло до самого Демьяна, он ухмыльнулся и победно проронил: «Но мне-то платят по пять рублей за строчку, а им, за их гениальность, по два с полтиной!»

Так продолжалось до тех пор, пока Демьян не опубликовал в «Правде» стихотворный фельетон «Слезай с печки», в котором обличал «русскую лень, стремление русского человека, ничего не делая, сидеть на печке». Кроме того, он утверждал, что «обломовщина — это национальная болезнь русского народа».

Удивительно дело, за русских заступился грузин! Сталин не только добился специального решения ЦК, осуждающего этот и ряд других фельетонов Демьяна Бедного, но и в ответ на жалобу Демьяна написал ему весьма нелицеприятное письмо:

«Десятки раз хвалил Вас ЦК, когда надо было хвалить. Десятки раз ограждал Вас от нападок, а вот когда ЦК оказался вынужденным подвергнуть критике Ваши ошибки, Вы вдруг зафыркали и сталь кричать о “петле”. На каком основании? Может быть, ЦК не имеет права критиковать Ваши ошибки? Может быть, Ваши стихотворения выше всякой критики? Не находите ли, что Вы заразились некоторой неприятной болезнью, называемой “зазнайством”? Побольше скромности, товарищ Демьян!»

Как это ни странно, но отеческое увещевание вождя на товарища Демьяна не подействовало, и он продолжал куражиться, пока не оказался на краю пропасти. В 1936-м Демьян написал либретто комической оперы «Богатыри», в котором таких вошедших в народные сказания богатырей Древней Руси, как Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алеша Попович, превратил в разбойников с большой дороги, бандитов, грабителей и налетчиков.

Оперу ставили в Камерном театре, и на генеральную репетицию обещал приехать Сталин. Но так случилось, что Сталин приехать не смог и вместо себя прислал Молотова. От увиденного и услышанного Вячеслав Михайлович был в полном шоке, назвал оперу «стыдным спектаклем» и о своих впечатлениях рассказал Сталину.

На этот раз терпение вождя лопнуло. Он срочно созвал заседание ЦК, на котором было принято постановление «О пьесе “Богатыри” Демьяна Бедного». В постановлении резко осуждалась идеологическая концепция автора, его клевета на русский народ и прошлое России. Этого было достаточно, чтобы на ближайшем партийном собрании Демьяна Бедного, а вернее Ёфима Придворова, исключить из рядов ВКП (б), а заодно и из Союза писателей.

Обычно после этого следовал арест, но Демьяну несказанно повезло: его оставили в покое, правда, перестав печатать.

Умер он за обеденным столом санатория «Барвиха»: ел, пил, шутил — и вдруг упал. Прибежавшие врачи помочь ему уже не могли: остановилось сердце.

Если бы Демьян мог встать и прочитать посвященный ему панегирический некролог, напечатанный в той же «Правде», это было бы ему большим утешением. Там перечислялись практически все его заслуги, кроме той, о которой мало кто знал, а кто знал, тот молчал, — косвенное участие в расстреле Фейги Каплан и прямое участие в сожжении ее трупа.

ИНКВИЗИТОРЫ И ИХ ЖЕРТВЫ

Известие о расстреле подлой террористки, покушавшейся на вождя революции, прогрессивным пролетариатом и трудовым крестьянством было встречено с большим энтузиазмом. А вот старые революционеры и бывшие политкаторжане увидели в этом акте нарушение высочайших принципов, ради которых они гнили в казематах, а то и шли на эшафот. Наиболее ярко эти настроения выразила Мария Спиридонова, пославшая Ленину открытое письмо:

«И неужели, неужели Вы, Владимир Ильич, с Вашим огромным умом и личной безэгоистичностью и добротой, не могли догадаться не убивать Каплан? Как это было бы красиво и благородно и не по царскому шаблону, как это было бы нужно нашей революции в это время всеобщей оголтелости, остервенения, когда раздается только щелканье зубами, вой боли, злобы или страха и... ни одного звука, ни одного аккорда любви».

А что же Ленин, как реагировал на расстрел покушавшейся на него террористки он? По свидетельству хорошо знавшей семью вождя Анжелики Балабановой, в кремлевской квартире Ленина царило неподдельное смятение.

«Когда мы говорили о Доре Каплан, — пишет она, — молодой женщине, которая стреляла в Ленина и которая была расстреляна, Крупская была очень расстроена. Я могла видеть, что она глубоко потрясена мыслью о революционерах, осужденных на смерть революционной властью. Позже, когда мы были одни, она горько плакала, когда говорила об этом. Сам Ленин не хотел преувеличивать эпизод. У меня сложилось впечатление, что он был особенно потрясен казнью Доры Каплан».

Вот так-то! Ленин потрясен, но ничего не может сделать для спасения Доры. Крупская плачет, но тоже абсолютно бессильна. Так кто же тогда вождь? Кто решает судьбы страны и живущих в ней людей? Имя этого человека хорошо известно, оно так часто повторяется в связи с делом о покушении на Ленина, что многие историки убеждены: без него здесь не обошлось.

А пока — об антиленинском заговоре, созревшем к концу лета 1918 года. Положение большевиков в это время было критическим: численность партии уменьшилась, один за другим вспыхивали крестьянские мятежи, почти непрерывно бастовали рабочие. А если принять во внимание еще и жестокие поражения на фронтах, то всем здравомыслящим людям стало ясно: дни пребывании у власти сторонников Ленина сочтены.

Подлили масла в огонь и выборы в местные Советы: большевики их проиграли вчистую, набрав лишь около сорока пяти процентов голосов. Кремлевские небожители запаниковали!

Именно в эти дни Лев Троцкий (он же Бронштейн) встретился с германским послом Мирбахом и заявил ему с коммунистической прямотой: «Собственно, мы уже мертвы, но еще нет никого, кто мог бы нас похоронить».

А желающих это сделать было много, очень много! Причем все потенциальные заговорщики непременным условием прихода к власти считали физическое устранение Ленина. Один из таких планов разработал эсеровский депутат от Ставрополя Федор Онипко. Главным в этом плане было то, что Ленина должен устранить не герой-одиночка, а специально созданная террористическая организация, которая будет отслеживать каждый шаг вождя, пока не сочтет возможным либо его застрелить, либо взорвать автомобиль. Когда такая организация была создана, Онипко обратился в Центральный комитет с просьбой одобрить его план. Руководители партии план Онипко не поддержали, резонно заметив, что убийство Ленина вызовет ответный террор.

А вскоре в руки чекистов попал командир 6-го авиапарка, то есть целой эскадрильи, бывший офицер с довольно странной фамилией Хризосколес-де-Платан. Арестовали его по доносу подчиненных, которых он якобы уговаривал перелететь к белым. И вдруг во время допроса с пристрастием выяснилось, что бывший командир эскадрильи готовил покушение на Ленина, причем не один, а вместе с группой таких же летчиков. Шла ли речь о бомбежке с воздуха или выстрелах из-за угла, чекисты выяснить не успели: Хризосколес-де-Платан таинственным образом бежал из Таганской тюрьмы и скрылся.

Но эти заговоры — детская забава по сравнению с тем, что затеяло ближайшее окружение Ленина. Первым звонком было категорическое несогласие Урицкого, Дзержинского и Бухарина с заключением Брестского мира на германских условиях. Дело дошло до того, что в июле 1918-го Дзержинский подал в отставку с поста председателя ВЧК. Несколько позже, когда его уговорили вернуться, Дзержинский вместе со Сталиным выступил против ленинской позиции в вопросе о Грузии.

Иначе говоря, авторитет Ленина стремительно падал. Скорее всего, Ильич понимал, чем это пахнет. Не случайно именно в эти дни у него состоялся весьма знаменательный разговор с Троцким. Вот что пишет Троцкий в своих воспоминаниях:

«А что, — спросил меня совершенно неожиданно Владимир Ильич, — если нас с вами белогвардейцы убьют, смогут Свердлов с Бухариным справиться?

— Авось не убьют, — ответил я, смеясь.

— А черт их знает, — сказал Ленин и сам рассмеялся».

Если заменить слово «белогвардейцы», которым до Кремля, конечно же, не добраться, на любое другое, то тревогу Ленина можно понять: он чувствовал или даже знал, что назревают трагические события.

Это подтверждают и сотрудники германского посольства в Москве. В августе 1918-го они сообщали в Берлин, что руководство Советской России переводит в швейцарские банки «значительные денежные средства», что обитатели Кремля просят заграничные паспорта, что «воздух Москвы пропитан покушением, как никогда».

Первым пал Моисей Володарский (настоящая фамилия Гольдштейн). Его убил эсер Сергеев, которого так и не нашли. Затем — Моисей Урицкий, в которого стрелял эсер Канегиссер. А потом дошел черед и до Ильича.

Но тут в четко продуманном сценарии произошли сбои. Во-первых, Каплан категорически отрицала принадлежность к какой-либо партии и то, что в расстрельном списке ее назвали правой эсеркой, — это чистой воды подтасовка, а проще говоря, ложь. Во-вторых, и это самое главное, Ленин остался жив. Так что «почетный уход из жизни смертью Марата», как это было задумано, отодвигался на неопределенное время.

А теперь сопоставим кое-какие факты и попробуем в них разобраться. Кто подписал первое воззвание ВЦИК о покушении на Ленина, причем, как вскоре стало известно, то ли в момент покушения, то ли вообще до него? Яков Свердлов. Кто еще до допроса странным образом задержанной Каплан и до выяснения каких бы то ни было фактов указал адрес, по которому надо искать организаторов покушения, то есть правых эсеров, а также наймитов англичан и французов? Свердлов. Кто в разгар следствия, когда Петерсу удалось установить доверительный контакт с подозреваемой, приказал ее расстрелять и поручил это не чекистам, которым это было привычно, а своему выдвиженцу — коменданту Кремля Малькову? Глава государства Свердлов. Кто велел без следа уничтожить останки Фейги Каплан? Снова Свердлов.

Вот что записал в своем дневнике британский посланник Роберт Локкарт, который в те дни был в Москве, после первой встречи со Свердловым:

«Он—еврей, настолько смутный, что в нем можно подозревать присутствие негритянской крови. Благодаря черной бороде и горящим черным глазам он похож на современное воплощение испанского инквизитора».

Насчет инквизитора—это он в самую точку! Время покажет, что Локкарт подметил в Свердлове самое главное: абсолютную безжалостность и, если хотите, патологическую кровожадность. Его рука видна и в акции расстрела царской семьи, и в бесчеловечном расказачивании, когда на Дону расстреливали всех подряд — от героев Шипки, священников и георгиевских кавалеров до молоденьких учительниц. А чего стоило ею программное заявление по национальному вопросу, которое он, к счастью, не успел реализовать: «Нашей целью является денационализация, сплошная гибридизация всех других народов, а также покорение этого расового месива путем истребления народной интеллигенции».

Никогда не догадаетесь, что означает эта самая гибридизация. На самом деле это один из самых коварных и бескровных способов полного уничтожения тех или иных народов. Если надо уничтожить, скажем, татар или черкесов, надо женить их на якутках или чувашках — через два-три поколения не будет ни первых, ни вторых, ни третьих.

Надо сказать, что России крупно повезло: тогда еще не приступили к массовому разрушению церквей, народу было где молиться, вот он и вымолил небесную кару Свердлову. По одним источникам, возвращаясь в Москву, Свердлов остановился в Орле, чтобы выступить на митинге железнодорожных рабочих. И хотя речь была короткой, не более десяти минут, он успел простудиться и через неделю умер от испанки—так тоща называлась пандемия гриппа, косившая людей по всему миру и унесшая несколько миллионов человек. Не обошла она и Кремль: в течение одной недели от испанки умерли три женщины, в том числе жена Бонч-Бруевича. А тут еще и Свердлов!

Все знали, что «испанка» чрезвычайно заразна и смертельно опасна. Тем не менее, за полчаса до смерти Свердлова его навестил Ленин. Он даже пожал его руку. Кто ему это позволил? Где были врачи, где была охрана? Ведь не прошло и полугода со дня покушения, и вождь еще недостаточно окреп. Не дай бог, Ильич подцепит испанку, его ослабленный организм этой болезни не выдержит. Значит, никакой испанки у Свердлова не было, и умер он от чего-то другого.

Тут-то и всплывает на свет другая версия смерти Свердлова. Сохранилась кинопленка похорон тогдашнего президента Советской России. Вырезать неожиданно скандальные кадры почему-то никто не додумался, а на них хорошо видно, что голова лежащего в гробу Свердлова забинтована. Почему? Что за травмы скрывают бинты? По свидетельству многих современников, голову Свердлову разбили рабочие железнодорожных мастерских. Выступая в Орле, вместо того, чтобы сказать, когда будет хлеб, он начал читать лекцию о ΙΠ Интернационале. Но Интернационал рабочих не интересовал — ив него полетели камни.

Но вернемся к делу Фанни Каплан. Не слишком ли часто повторяется фамилия Свердлова в связи с этим делом? Нет; если учесть, что, по свидетельству современников, к лету 1918 года в его руках была сосредоточена вся партийная и государственная впасть. Сосредоточена фактически, но не официально—ведь председателем Совнаркома, то есть главой правительства, оставался Ленин.

Версия о том, что организатором покушения был Свердлов, причем не без участия Дзержинского, звучит, конечно же, дико, но в том-то и проблема, что опровергнуть ее доказательно пока что не удается. Я в эту версию не верил ни одной секунды, пока не обнаружил в одном из архивов уникальный по своей мерзости документ. Оказывается, еще в 1935 году, то есть через шестнадцать лет после довольно странной смерти Свердлова, тогдашний нарком внутренних дел Генрих Григорьевич Ягода (он же Енох Гершенович Иегуда) решился вскрыть личный сейф Свердлова, настоящее имя-отчество которого не Яков Михайлович, а Ешуа Соломон Мовшович. То, что Ягода увидел, повергло его в шок, и он немедленно отправил Сталину секретную записку, в которой сообщал, что в личном сейфе бывшего главы государства обнаружено:

«Золотых монет царской чеканки на 108 525 рублей. 705 золотых изделий, многие из которых с драгоценными камнями. Чистые бланки паспортов царского образца, семь заполненных паспортов, в том числе на имя Я.М. Свердлова и его родственников. Кроме того, царских денег на сумму 750 тысяч рублей».

А теперь вспомним сообщение германского посольства об обитателях Кремля, просящих заграничные паспорта и переводящих в швейцарские банки значительные денежные средства, и тогда станет ясно, что это были за обитатели.

Так что дыма без огня не бывает. Один из большевистских вождей Ешуа Мовшович Свердлов на поверку оказался то ли взяточником, то ли коррупционером — ведь все эти монеты, деньги и драгоценности откуда-то взялись и как-то попали в личный сейф главы большевистского государства. Не говоря уже о паспортах, одно это является верным признаком того, что Свердлову было наплевать и на пролетариат, и на трудовое крестьянство, как, впрочем, и на своих соратников.

Нет никаких сомнений, что, как только у стен Москвы показался бы первый казачий разъезд, человек с партийной кличкой Макс, он же Малыш, Андрей и Махровый, открыл бы свой неприметный сейф, побросал бы его содержимое в чемодан и рванул бы туда, где не требуют партийных характеристик, а интересуются лишь размером банковского счета.

Но история распорядилась по-своему, и в марте 1919-го Свердлов отошел в мир иной. Похоронили его со всеми почестями у Кремлевской стены. А человек, у которого еще не зажили раны и которого он, быть может, чуть было не отправил на тот свет, выступая на траурном митинге, совершенно искренне сказал, что память о Свердлове будет служить символом преданности революционера своему делу.

Что касается дела Фанни Каплан, то после расстрела ее дело не было закрыто, больше того, оно получило № 2162, и работа над ним продолжалась.

Помните показания Степана Гиля, в которых он говорил, что стрелявшая женщина бросила ему под ноги револьвер и скрылась в толпе. Так вот во время следственного эксперимента, который был проведен 2 сентября, Гиль вспомнил, что этот злосчастный браунинг ногой отбросил под машину. Когда приехали чекисты, браунинга под машиной не было — он бесследно исчез.

И тоща ведущий это дело Кингисепп придумал потрясающий по своей простоте ход: в «Известиях» напечатали обращение к нашедшему браунинг человеку с просьбой вернуть оружие в ВЧК. Самое странное, публикация сработала, и уже на следующий день к Кингисеппу явился рабочий Александр Кузнецов, который передал следователю браунинг № 150489 и обойму с четырьмя патронами. В тот же день он подал в ВЧК письменное заявление:

«Довожу до сведения ВЧК, что во время покушения я присутствовал и принимал самое активное участие в расследовании на месте покушения. Когда товарищ Ленин выходил с завода, я находился неподалеку от него. Услышав выстрелы, я протискался через публику и добрался до автомобиля, на котором приехал Ленин.

Там я увидел такую картину: Ленин уже лежал на земле, а около его ног валялся брошенный револьвер, из которого были сделаны предательские выстрелы. При виде этой картины я сильно взволновался и, поднявши браунинг, бросился преследовать ту женщину, которая сделала покушение. Вместе с другими товарищами мне удалось ее задержать.

Всего было сделано 3 выстрела, потому что в обойме осталось 4 патрона. Все это время браунинг находился у меня на груди, и я прошу ВЧК оставить его при мне».

Так где же, в конце концов, лежал револьвер: под машиной, как утверждает Гиль, или рядом с упавшим после выстрела Лениным, как говорит Кузнецов? Деталь немаловажная, но ликвидировать разночтения в показаниях этих очевидце так и не удалось.

Далее... Если около Ленина нашли револьвер, из которого в него стреляли, то что за браунинг обнаружили в портфеле Каплан? Не могла же она из одного стрелять, а другой носить просто так. Непонятно также, почему Кингисепп не провел дактилоскопическую экспертизу, ведь если бы отпечатки пальцев Каплан нашли на револьвере, брошенном под ноги Ленина, — это одно, а если только на том, который лежал в портфеле,—это совсем другое. Не могу не напомнить и о том, что выстрелов было три, а гильз — четыре. Тайна четвертой гильзы так и осталась нераскрытой.

А куда девалась пуля, шторой была ранена Мария Попова? В деле есть справка санитарного отдела ВЧК о том, что Попова имеет сквозное ранение локтевого сустава левой руки, но нет ни слова о том, извлекли ли пулю из сустава, а если нет, то искали ли ее на месте покушения, нашли ли и сравнивали ли с другими пулями из обоймы браунинга.

Что это — непрофессионализм следователей или что-то другое? А чего стоят действия чекистов по реализации указания Сверлова в поиске «следов наймитов англичан и французов»! В ночь на 1 сентября 1918 года они арестовали британского посланника Роберта Локкарта, еще одного англичанина по фамилии Хикс и посадили в их камеру тогда еще живую Фанни Каплан.

«В шесть утра в камеру ввели женщину, — вспоминал несколько позже Локкарт. — Она была одета в черное платье. Черные волосы, неподвижно устремленные глаза обведены черными кругами. Бесцветное лицо с ярко выраженными еврейскими чертами было непривлекательным. Ей мото быть от 20 до 35 лет.

Мы догадались, что это была Каплан. Несомненно, чекисты надеялись, что она подаст нам какой-то знак. Ее спокойствие было неестественно. Она подошла к окну и стала смотреть в него, облокотясь подбородком на руку. И так она оставалась без движения, не говоря ни слова, видимо покорившись судьбе, пока за ней не пришли часовые и не увели ее».

Итак, англичан своими сообщниками Фаня не признала. Но кто же тогда подготовил и организовал покушение? Не могла же Каплан быть террористкой-одиночкой! И хотя она стояла на своем, уверяя, что стреляла «по собственному убеждению», следователи были убеждены, что Каплан не могла обойтись без помощи какой-то организации. К тому же они не могли не учитывать прямое указание Сверлова повесить это дело на правых эсеров.

И что вы думаете, ведь повесили! То, что не удалось в 1918-м, удалось в 1922-м. Именно тогда состоялся грандиозный судебный процесс над лидерами правых эсеров: тогда на скамье подсудимых оказалось тридцать четыре руководителя этой партии.

Провокация, измена и предательство в те времена были настолько обычным явлением, что людей, совершавших эти мерзкие поступки, не только не осуждали, но зачастую считали доблестными рыцарями революции. Одним из таких перевертышей был Григорий Семенов, который в 1918-м руководил боевой эсеровской группой, а потом был перевербован чекистами: ему предложили, формально оставаясь эсером, работать на ЧК. Самой большой его «заслугой» стало издание брошюры «Военная и боевая работа партии социалистов-революционеров за 1917—1918 годы». Эта брошюра и легла в основу обвинений, предъявленных руководителям партии.

Посчитав, что одного свидетеля будет маловато, чекисты подключили к делу еще одного члена боевой группы — Лидию Коноплеву, которая тоже была завербована в ЧК и тоже тайно вступила в большевистскую партию.

И Семенов, и Коноплева утверждали, что именно они, по поручению руководства партии правых эсеров, организовали покушение на Ленина, что среди исполнителей были Каплан, Коноплева, Федоров и Усов, что в Ленина стреляла Каплан, что ей были выданы отравленные пули и что во время митинга на заводе Михельсона ей помогал «хороший боевик» Василий Новиков, который на несколько секунд задержал выходящую из дверей толпу и тем самым дал возможность стрелять без помех.

В показаниях этой парочки столько нестыковок, белых ниток и откровенной лжи, что даже судьи только разводили руками. Скажем, рассказ Семенова об отравленных пулях, да еще ядом кураре, вызвал всеобщий смех, как только пригласили эксперта по ядам профессора Щербачева.

— Вы биолог? — начал издалека председательствующий.

— Да, биолог.

— Специалист по ядам?

— И по ядам тоже.

— Что это за яд — кураре?

— Это очень сильный яд. При попадании в кровь он оказывает нервно-паралитическое действие.

— Из чего его делают?

— Из чилибухи и других растений семейства логаниевых.

— У нас эта чилибуха растет?

— Ну что вы, — усмехнулся седобородый профессор. — Растет она только в Южной Америке. И яд умеют делать только местные туземцы. Они его используют для отравления стрел и только при охоте на крупных животных.

— А если пропитать ядом пулю?

— Как это — пропитать? Она же свинцовая. Яд в свинец не впитается.

— Ну, как-нибудь намазать... Хоть какое-то количество яда на пулю нанести можно?

— Теоретически можно. Но ведь яд жидкий, и на пуле его может быть такое минимальное количество, что никакого вреда он принести не сможет.

— А высокой температуры, скажем градусов в сто, он боится?

— Чего ему бояться? — снова усмехнулся профессор.

— Я хотел сказать, не теряет ли он при такой температуре свои свойства?

— Ни ста, ни двухсот градусов яд кураре не боится. К тому же, насколько мне известно, пуля до такой температуры не раскаляется. И вообще, гражданин судья, я первый раз слышу, чтобы кто-то начинял пули ядом кураре. Это невозможно. Иначе охотники на слонов, бизонов и носорогов не таскали бы с собой крупнокалиберные ружья, а охотились бы мелкашками.

— Резонное замечание, — процедил судья. — Значит, версия об отравленной пуле отпадает.

Еще большее недоумение вызвали показания Василия Новикова, который подтвердил, что являлся членом боевой группы Семенова, а когда его спросили о том, как стреляла Каплан, развел руками.

— А черт его знает, как она стреляла, — ответил он. — Она же ни черта не видела. И не имела представления, какой он из себя, Ленин-то. А тут еще стемнело. Чтобы она не стала палить в кого-то другого, я показал ей Ленина и ушел со двора завода. Как она стреляла, я не видел, но выстрелы слышал. Когда рассказал об этом Семенову, он почему-то не обрадовался тому, что дело сделано, а придирчиво расспрашивал, видел ли я, как арестовали Каплан. Я ответил, что видел.

Так что же получается? Выходит, что покушение организовали не эсеры, а правоверные большевики, да к тому же еще и чекисты? И что было главным для чекиста Семенова: смерть Ленина или задержание Каплан, которая, единственная из всей группы, не была большевичкой и которую следствию можно представить как активную эсерку, и это станет поводом для разгона партии? А может быть, одинаково важно и то и другое?

Но ведь две пули в Ленина попали, и, как мы уже знаем, одна из них, уклонись на один миллиметр в ту или другую сторону, могла бы Ильича отправить на тот свет. Выходит, что и Ленина надо было убрать, и партию эсеров разогнать, и красный террор объявить. На том же процессе, кстати, всплыли ужасающие цифры: оказывается, после принятого 5 сентября 1918 года постановления Совнаркома «О красном терроре» только за два месяца было арестовано около 32 тысяч человек, в том числе в тюрьмы и лагеря брошено более 20 тысяч ни в чем не повинных людей, а 6185 расстреляны.

Таким был ответ большевиков на выстрелы Каплан. Но ее ли это были выстрелы—вот в чем вопрос. Не случайно же, заметая следы абсурднейшего процесса 1922 года, большевики воздали должное и Семенову, и Коноплевой, и Новикову: в 1937-м все они были расстреляны.

А теперь вернемся к тому, с чего начинали. Как ни много удалось найти неизвестных ранее документов, есть все же за стальными дверями архивов такие секретные бумаги, которые до сих пор никому показывают и которые ждут своего часа, чтобы предстать не только перед историками, но, прежде всего, перед следователями. Фактов, как мы видим, множество, версий — тоже, разобраться в них, в принципе, можно. Но вот сделать выводы...Выводы может сделать только Генеральная прокуратура России.

Хочется надеяться, что, возбудив производство по вновь открывшимся обстоятельствам, Генеральная прокуратура наконец решит: стреляла Фанни Каплан в Ленина или не стреляла. И если окажется, что не стреляла, то даст указание о реабилитации Фанни Каплан как жертвы политических репрессий.

ПОСЛАНЕЦ КОСМОСА В ПОДВАЛАХ ЛУБЯНКИ

Тихая, полусонная Калуга оказалась в стороне от революционных бурь и потрясений, во всяком случае, здесь не было восстаний, мятежей, уличных боев и массовых расстрелов. Но не было в России более или менее просвещенного человека, который бы не знал об этом городе. И вот что удивительно, славу Калуге принес не родовитый вельможа, не богатый купец, не великий писатель, а скромный учитель женского епархиального училища. Его статьи публиковались в самых популярных журналах, его книгами зачитывались гимназисты, студенты и седобородые ученые, его идеи повергали в шок и побуждали к подвигам инженеров, авиаторов и конструкторов летательных аппаратов.

«Земля мала, земля тесна, земля засорена—вперед, к другим планетам! Жизнь вечна, смерти нет, есть лишь мыслящий атом, который всегда был и всегда будет! Мозг и душа бессмертны. Высочайшая радость жизни есть радость любви! Причина всех бед — скудость мира и наших идей.

Если бы были отысканы гении, то самые ужасные несчастья и горести, которые кажутся сейчас неизбежными, были бы устранены. Нет ничего выше сильной и разумной воли! Каждое существо должно жить и думать так, как будто оно всего может добиться рано или поздно. Космос переполнен жизнью, даже высшею, чем человеческая!»

Согласитесь, что эти мысли не могли не стать привлекательными, особенно на фоне революционных учений, призывающих к насилию, террору, захвату власти, экспроприации имущества и т.п. Впервые в России кто-то заговорил о вечном, о космосе, о Вселенной. Так надо ли удивляться, что многие всерьез считали: такие мысли не могли родиться в голове простого провинциального учителя Константина Эдуардовича Циолковского, он лишь передаточное звено, он — посланец космоса, он — голос Вселенной. И хотя ни одна из научных идей Циолковского не была реализована при его жизни — не взлетел цельнометаллический дирижабль, не поднялся многофюзеляжный аэроплан, не стартовала ракета для межпланетных сообщений, его неординарные разработки были известны всем образованным людям, и многие верили, что вот-вот они будут претворены в жизнь.

Ведь построил же Константин Эдуардович первую в России аэродинамическую трубу! А патенты на способ соединения гладких металлических листов с целью сооружения дирижабля изменяемого объема! Их Циолковский получил в Австрии, Англии, Германии, Бельгии, Италии и Франции, а там не дураки и просто так патенты раздавать не станут. Да и Генеральный штаб русской армии не будет из чистого любопытства интересоваться возможностями постройки дирижабля системы Циолковского: в одной газете даже появилась статья о его проекте переброски наших войск на Дальний Восток в период Русско-японской войны.

Возникал вопрос: раз реализованы эти, на первый взгляд фантастические идеи, то почему не могут быть реализованы другие? Что бы там ни было, а поклонников и почитателей, особенно среди революционно настроенной молодежи, у Константина Эдуардовича было великое множество. Их стало еще больше после величайшей диверсии Первой мировой войны—поджога цеппелинов на Альхорнском аэродроме Германии.

Но сперва немного истории... В 1887 году на заседании Общества любителей естествознания, состоявшемся в Политехническом музее, выступил Циолковский. Тема его доклада была сенсационной: он представлял расчеты цельнометаллического транспортного дирижабля. Это выступление стало возможным только потому, что в город Боровск, где жил тогда Циолковский, случайно забрел известный русский изобретатель в области телефонной связи Павел Михайлович Голубицкий. Вот что он несколько позже написал об этой встрече:

«Я познакомился с Циолковским в городе Боровске, куда случайно попал несколько лет назад, и крайне заинтересовался рассказами туземцев о сумасшедшем изобретателе — Циолковском, который утверждает, что наступит время, когда корабли понесутся по воздушному океану со страшной скоростью, куда захотят. Я решился навестить изобретателя.

Первые впечатления при моем визите привели меня в удручающее настроение. Маленькая комната, в ней небольшая семья — муж, жена, дети и бедность из всех щелей помещения, а посреди его разные модели, доказывающие, что изобретатель немножко тронут. Помилуйте, в такой обстановке отец семейства занимается изобретениями!

Однако ж, если бы люди никогда не занимались подобными “пустяками”, то у нас не было бы ни пароходов, ни железных дорог, ни телеграфа, ни других изобретений, которыми облагодетельствовано человечество.

Беседы с Циолковским глубоко заинтересовали меня. Через некоторое время мне удалось видеть профессора Московского университета Александра Григорьевича Столетова, которому я рассказал о Циолковском. Благодаря Столетову для Циолковского создались условия, которые дали ему возможность прочесть несколько сообщений в Москве в научных и технических собраниях, напечатать свои работы и переехать из уездного города Боровска в Калугу учителем уездного училища».

А теперь вернемся к докладу в Политехническом музее. Расчетами Циолковского заинтересовались руководители «Седьмого воздухоплавательного отдела» Русского технического общества. После всестороннего ознакомления с проектом председатель этого общества Евгений Федоров отметил: «Расчеты г-на Циолковского проведены вполне правильно и весьма добросовестно, но подобные аэростаты вряд ли могут иметь какое-либо практическое значение, хотя и очень много обещают с первого взгляда. Ходатайство о субсидии на постройку модели отклонить».

И отклонили... Одной из главных причин было то, что тогда не существовало технологии сварки гладких металлических листов. Но работа Циолковского была опубликована и стала широко известна. К тому же автор не сложил рук и через несколько лет разработал свою собственную технологию сварки этих листов.

Замечу, что первыми перспективность этой идеи оценили в Германии и в Германии же выдали первый патент на изобретение. Это произошло в 1909 году. Потом, как я уже говорил, были Англия, Франция, Бельгия, Италия и многие другие страны. Россия, как это ни странно, изобретение признала последней и патент выдала лишь через два года.

Думаю, что заинтересованность Германии в идеях Циолковского была далеко не случайной: ведь в это время известный немецкий изобретатель граф Цеппелин разрабатывал конструкцию своего дирижабля с металлическим каркасом. Расчеты Циолковского стали неоценимым подспорьем в этой кропотливой работе.

К началу Первой мировой войны Германия имела одиннадцать цеппелинов, каждый из которых мог поднимать не менее десяти тонн груза. Вооруженные артиллерийскими орудиями, пулеметами и бомбами, к тому же поднимающиеся на недосягаемую для самолетов высоту, они представляли грозную военную силу. За годы войны немцы построили еще восемьдесят цеппелинов. Нетрудно представить, сколько неприятностей причиняла войскам Антанты эта воздушная армада.

В январе 1918 года англичанам стало известно, что немцы подготовили операцию по прорыву британской морской блокады. Ключевую роль в этой операции должны были сыграть цеппелины. И тогда англичане нанесли удар в спину: они заслали диверсионную группу, которая должна была поджечь ангары. Ранним утром 5 января загорелся ангар № 1, а через минуту начались взрывы в четырех других. Гигантское пламя охватило весь аэродром, ведь в ангарах были емкости с водородом, которым наполнялись дирижабли. От этого удара немецкое дирижаблестроение не смогло оправиться до конца войны.

Впрямую имена Циолковского и Цеппелина никто не связывал, но все помнили, что первой изобретение Константина Эдуардовича признала Германия. Почему? Не из альтруистических же соображений! Значит, расчеты Циолковского были верны и, конечно же, переданы графу. Ну а то, что для уничтожения материализованных результатов этих расчетов понадобилась диверсионная операция, еще раз подтверждало их верность и безусловную перспективность.

Пророк в своем отечестве снова не был признан. Увы, но в России так было, есть и, наверное, так всегда будет.

То, что произошло с Константином Эдуардовичем полтора года спустя, вполне возможно, связано с историей на Альхорнском аэродроме. А произошло с ним огромное несчастье, которое могло закончиться трагически: в ноябре 1919 года Циолковский оказался на Лубянке.

Почему? За что? Что натворил этот знаменитый, но больной и полуглухой старик? Слухов об этой истории немало, да и сам Константин Эдуардович упоминал о своем пребывании в Чрезвычайке, но очень кратко и довольно туманно. И вот, девяносто с лишним лет спустя, дело № 1096 по обвинению Циолковского Константина Эдуардовича в моих руках—до сих пор его никто и никогда не видел. Первое, что поражает, — это прекрасная бумага, на которой велись протоколы. А почерк, чего стоит красивый, каллиграфический почерк! И чернила были замечательные, столько лет прошло, а текст сохранился блестяще. Чтобы передать дух того времени, я решил сохранить орфографию и стиль показаний, донесений и других документов, имеющихся в папке.

Начато «дело Циолковского» 20 ноября 1919 года и открывается весьма странным, я бы сказал, загадочным документом, который называется: «Точные пополнения к докладу сотрудников Особого отдела 12-й армии т. Кошелева и т. Кучеренко». Кошелев и Кучеренко не просто сотрудники Особого отдела, они — разведчики, засланные в стан врага. Им удалось так глубоко внедриться в белогвардейские ряды, что они стали сотрудниками их разведки. Рассказав о том, что они видели и с кем общались, Кучеренко далее пишет:

«В г. Киеве мне и Петрову было сказано начальником разведки князем Галицыным-Рарюковым, чтобы не ходить и не собирать сведения по фронтам и не подвергать себя опасности, а обратиться по адресу: г. Калуга, ул. Коровинская, 61, спросить Циолковского. Пароль: “Федоров—Киев”. Циолковский среднего роста, шатен, в очках, большая борода лопаткой.

По некоторым сведениям, в Калуге находится штаб повстанческих отрядов спасения России. У Циолковского мы должен узнать адреса пунктов, находящихся в Москве, где нам будут давать полные и точные сведения о положении дел на фронте и в красных войсковых частях».

Вот так-то... Князь бережет своих агентов, не хочет подвергать их опасности и считает, что они куда больше узнают от Циолковского. В Москву сведения доставлены из надежного источника и надежными людьми, адрес и пароль названы начальником разведки Добровольческой армии. Что должны делать в этой ситуации сотрудники ЧК? Одни скажут, что по законам военного времени Циолковского надо немедленно арестовать, другие — установить наблюдение и организовать засаду. Так как среди чекистов были не только костоломы, но и вполне образованные люди, с арестом решили не спешить, а устроить Циолковскому углубленную проверку.

Начали с того, что, как ни трудно в это поверить, покопались в карманах князя. Открытие было ошеломляющим: имя Циолковского значилось в записной книжке Галицына-Рарюкова.

— Как оно туда попало? — размышляли чекисты. — Знакомы они не были, это точно. Значит, кто-то это имя назвал. Но кто, зачем? Где скромный калужский учитель и где князь? Циолковский — резидент? Едва ли. Руководитель повстанческих отрядов? Сомнительно. Хотя авторитет Циолковского велик, к его словам прислушиваются. Все знают, что он не раз выступал с осуждением Гражданской войны, к тому же категорический противник смертной казни. Вожди учат, что революции без крови не бывает, а он призывает прекратить кровопролитие. Но раз он против крови, значит, против революции — это аксиома! В 1918-м был членом Социалистической академии общественных наук, но после присланного туда проекта идеального общественного строя его же коллеги поспешили от идеалиста избавиться, уведомив его об этом и прекратив выплату жалованья.

Так что старик он не простой, дно там может быть и двойное, и тройное, поэтому без проверки не обойтись. Кто был автором коварного, подлого и бесчеловечного сценария проверки, установить не удалось, скорее всего, это был плод коллективного творчества, но то, что Циолковский остался жив и не был расстрелян, — самое настоящее чудо. Суть сценария была в подставе: чекистский разведчик Молоков, он же Кучеренко, должен был изображать деникинского офицера, а комиссар Поль — в нужный момент арестовать Циолковского.

Отчет Молокова, длинный и путаный, сохранился полностью, но он написан так безграмотно, что вместо «я сказал», «он сказал» я переведу его в форму диалога. Итак, отчет разведчика Молокова:

«14 ноября вместе т. Полем я выехал в Калугу. 16 ноября отправился по указанному адресу на Коровинскую, 61. Стучусь. Отворяет молодая женщина, завернувшаяся в плед.

— Здесь живет Циолковский? — спросил я.

— Да, здесь.

— Можно его видеть?

— Пожалуйста, проходите. Я сейчас скажу.

Иду за ней по коридору. Входим в помещение. Небольшая комната, справа лестница наверх.

— Как о вас сказать Циолковскому?

— Скажите, что я Образцов.

— Папа, вас хочет видеть господин Образцов, — довольно громко выкрикнула женщина.

— Сейчас, — послышался голос старика. — Я не одет. Впрочем, зови его сюда.

Поднимаюсь наверх. Навстречу, несколько сгорбившись, выходит мужчина среднего роста. Темные волосы с большой проседью и борода лопаткой. Правда, без очков, но с чуть заметными следами от них на носу. Он на ходу подвязывает веревкой старое пальто, которое надел поверх теплого нижнего белья.

— Я — Образцов, — рекомендуюсь я и добавляю данный мне пароль: — Федоров — Киев.

— Я плохо слышу. Сейчас возьму трубку.

Берет слуховую трубку и вставляет в левое ухо. Я ему говорю:

— Федоров — Киев.

— Как? — удивленно восклицает он. — Вы Федоров?

— Нет. Я — Образцов, но прибыл из Киева.

— A-а, так вы, значит, знаете Федорова. Рад вас видеть, садитесь, — похлопал он меня по плечу. — У меня холодно. Но я сейчас затоплю печку, потеплеет, и тогда мы поговорим.

Пока он растапливает печку, я осматриваю комнату. Она небольшая, в два окна на реку, по стенам жестяные модели дирижаблей в разрезе, на столах и полках книги, брошюры, рукописи, на одном из столов электрическая машина, а рядом с ней станок для работ по жести.

Затопив печку, Циолковский усаживается поближе, берет слуховую трубку и начинает говорить:

— Итак, вы знаете Федорова и интересуетесь воздухоплаванием. С удовольствием поговорю с вами и сообщу все, что вас интересует.

—Благодарю вас. Я, конечно, интересуюсь воздухоплаванием как делом, имеющим большое будущее в жизни человечества, но в данное время у меня другая миссия. Я послан из Киева начальником разведывательного пункта князем Галицыным-Рарюковым с тем, чтобы получить нужные сведения о Восточном фронте, о тех намерениях и задачах, которые думают предпринять на нем большевики. От вас я должен получить указания, к кому я могу обратиться в Москве, чтобы добыть нужные мне сведения.

— Я вас не совсем понимаю. Я ученый, интересуюсь наукой, в частности воздухоплаванием, политических же сведений дать вам не могу, ибо стою далеко от политики. А связи с Москвой у меня если и были, то чисто делового характера, главным образом по изобретению дирижабля. Если хотите, покажу переписку, которую я вел.

— Спасибо. Но мне нужны адреса лиц, которые стоят близко к интересующему меня вопросу, так как это очень важно для нашего дела в борьбе с большевиками.

— Я очень сожалею, что не могу вам помочь, и удивляюсь, как вас могли послать ко мне с таким странным делом.

— Я сам поражен и глубоко возмущен, что меня послали сюда. Перед отправкой я пошел к князю и в приемной встретил Федорова, который сказал, что для вас есть большой важности дело и дал пароль.

— Неужели все это устроил Федоров? Я всегда думал, что он легкомысленный человек. Помимо переписки по поводу моего дирижабля, я с ним никогда ничего не имел. И лично его никогда не видел. Насколько мне известно, во время войны он был офицером-летчиком. Как хоть он живет?

— Хорошо. Мы там не голодаем, не холодаем и недостатка ни в чем не испытываем. Не то что здесь...

— Да, это проблема, — вздохнул он. — Теоретически с социалистическими идеалами я согласен, но на практике с большевиками расхожусь, и в данное время ничего не имею против монархии, лишь бы миновали ужасы голодной и холодной жизни. А бесконечные аресты! Конечно же, они возмутительны. Я ведь был членом Социалистической академии, но теперь вышел. Мне даже предлагали переехать в Москву, но я отказался. А жизнь в республике не налаживается потому, что всем управляет молодежь, не имеющая ни опыта, ни знаний.

Вскоре подали чай. Пошел разговор о ситуации на фронте, о помощи, оказываемой белогвардейцам англичанами, о дирижабле грузоподъемностью в 600 человек, который он предложил построить советскому правительству, причем в сугубо мирных целях.

Когда я собрался уходить, он проводил меня до двери и, похлопав по плечу, пожелал успехов и тихо добавил:

— Не забывайте, что мы считаем вас своими спасителями.

На следующий день я снова зашел к Циолковскому. Поднявшись наверх, я сказал:

— Боюсь, что вчера вы мне не совсем доверяли. Я решил зайти снова и показать документ, удостоверяющий, что я являюсь агентом разведывательного пункта Добровольческой армии. Вчера он был спрятан в сапоге под стелькой, а теперь я его достал.

— Нет-нет, — замахал он руками. — Я вам верю. Я вчера и с дочерьми разговаривал, и мы пришли к заключению, что вы действительно оттуда. Ведь это заметно.

Но документ он прочитал и еще раз пожалел, что ничем не может помочь.

В это время снизу раздался голос жены Циолковского:

— Константин, еще гости.

Оказывается, явился т. Поль с уполномоченными от местной ГубЧК.

— Вы Циолковский? — спросили они.

— Да, я, — ответил он, вставляя слуховую трубку.

Тут т. Поль заметил меня, и я дал знак, чтобы он поднялся наверх. Когда он поднялся, я сказал, чтобы меня тоже арестовали.

— Кто этот человек? — спросил т. Поль у Циолковского.

—Я его в первый раз вижу,—пожал он плечами. — Пришел, сказал, что из Киева, и передал привет от Федорова.

Потом нас отвели в ГубЧК. Через некоторое время, якобы для выяснения личности, меня отвели в другую комнату и освободили».

На этом отчет провокатора заканчивается. Сделав свое подлое дело, он двинулся по служебной лестнице дальше.

А в доме Циолковского полным ходом шел обыск. В дело подшит ордер № 109, на основании которого перетряхнули весь дом. Весьма любопытен текст этого документа: «Поручается товарищу Рыбакову произвести обыск, ревизию, выемку документов и книг. В зависимости от обыска задержать гр. Циолковского и реквизировать или конфисковать его товары и оружие».

Какие товары? Какое оружие? А зачем им книги? Ерунда какая-то. Но факт есть факт: в доме Циолковского искали не только какие-то таинственные товары, но и оружие. Что имелось в виду—пушки, пулеметы, шашки или револьверы, в документе не уточняется.

Задержали, а вернее, арестовали Константина Эдуардовича еще до обыска. Слава богу, дома были жена и дети, а то ведь ничего не стоило подбросить револьвер и пару гранат, а потом пришить Циолковскому обвинение в организации террористической группы. Но дочь Константина Эдуардовича Люба была опытна в такого рода делах, недаром еще в царское время сидела в Крестах, так что продолжения провокации она не допустила.

19 ноября Константин Эдуардович уже был на Лубянке: регистрационный листок Особого отдела Московской ЧК составлен именно в этот день. Кроме фамилии, образования, национальности, происхождения (кстати, из дворян), зачем-то внесены приметы Циолковского: роста среднего, походка качающаяся, нос длинный, глаза серые, волосы седые, голос глухой. Выяснилось также, что отец Циолковского перебрался в Россию из Польши, в Петербурге окончил Лесной межевой институт, работал в Рязанской губернии, там же женился на дочери помещика Юмашева, которая была полутатарских кровей.

Когда спросили о детях, Константин Эдуардович разрыдался. Ведь буквально на днях в страшных мучениях от заворота кишок умер его младший сын Иван. Старшего, Игната, он потерял еще в 1902-м: будучи студентом Московского университета, тот покончил с собой, отравившись цианистым калием. Трудно сказать, за какие грехи расплачивался Константин Эдуардович, но через несколько лет после старшего сына покончит с собой и средний — Александр. Совсем молодой умрет от туберкулеза младшая дочь Анна.

А потом Циолковского отправили в камеру, причем в общую, так что насмотрелся он там всякого: отсюда уводили на допросы и расстрелы, здесь выясняли отношения и умирали, просили передать последнее «прости» и отнимали тюремную пайку. Как старый, больной человек смог это выдержать, как не свихнулся, не отдал богу душу?!

И вот, наконец, первый допрос. Состоялся он 29 ноября и проводил его следователь Ачкасов. Этот человек с самого начала вел себя довольно подло. Скажем, он ни словом не обмолвился о том, что о судьбе Циолковского беспокоились и активно хлопотали не какие-то частные лица, а целые организации. Он даже не подшил в дело протокол заседания правления профсоюза работников просвещения, которое состоялось 22 ноября 1919 года. А там черным по белому написано: «Постановили ходатайствовать перед ГубЧК об освобождении Циолковского из-под ареста как человека преклонных лет, слабого здоровья и занятого научно- созерцательной деятельностью, а следовательно, аполитичного». Зато самый главный вопрос тех лет Ачкасов задал первым:

— Ваши политические убеждения?

Десять дней в общей камере не прошли для Циолковского даром. Он не стал изображать из себя пацифиста, толстовца или противника кровопролития, а своим глухим голосом ответил:

— Сторонник Советской республики.

Следователь решил усыпить бдительность шестидесятидвухлетнего ученого и дал ему возможность поговорить на любимую тему—о воздухоплавании и дирижаблестроении. Старик увлекся, начал что-то чертить, и вдруг как обухом по голове!

— Почему именно к вам зашел деникинский офицер?

— Почему? Я не знаю почему, — сбился с темы Циолковский. — Видимо, потому, что я состоял в переписке с Федоровым, а они были знакомы. Я сделал вид, что поверил, будто молодой человек, назвавшийся Образцовым, и в самом деле деникинский офицер, и дал понять, что он ставит меня в весьма затруднительное положение. «Вы рискуете головой, да и я рискую, если не донесу на вас», — сказал я. Но и после этого он не ушел. Тогда я окончательно решил, что он не деникинец, а всего лишь играет роль деникинца, и потому ни в чем ему не противоречил. Когда он все же ушел, я все продумал, посоветовался с семейством, и мы решили отложить донесение в следственную комиссию до следующего дня, так как видели в нем провокатора.

Ни за что бы не додумался Константин Эдуардович до такого кульбита, и доносить он бы не стал — не то воспитание. Значит, кто-то посоветовал, кто-то из сокамерников пожалел старика и, если так можно выразиться, направил на нужный путь. И еще одна деталь. Уж если идти с доносом, то с утра, а в рапорте Кучеренко-Молокова-Образцова сказано, что второй раз он явился к Циолковскому в середине дня, значит, бежать в следственную комиссию никто не собирался.

— На следующий день этот человек явился снова, — повествовал между тем Константин Эдуардович, —... достал из сапога какую-то бумагу и продолжал требовать от меня сведений о Восточном фронте. Тут я еще раз убедился, что этот человек не деникинец, а всего лишь играет роль деникинца, причем довольно плохо. После всех произнесенных мною показаний, больше показать ничего не имею и виновным себя в чем-либо по отношению каких-либо антисоветских действий не признаю, в чем и расписываюсь.

Подпись Циолковского заверил следователь Ачкасов. Но вот что удивительно: оказывается, Константин Эдуардович писал свою фамилию через «а», то есть Циалковский.

Тянуть резину Ачкасов не стал, и вскоре в деле появился главный документ, написанный красивым, каллиграфическим почерком. Приведу его почти без купюр:

«ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Следователя Ачкасова по делу № 1096

Несмотря на все доводы Кучеренко, что через некоего Федорова он узнал в Киеве, в стане неприятеля, что Циолковский знает все пункты организации Союза возрождения России, я делаю вывод, что белые Циолковского не знали.

Когда Циолковский стал догадываться, что Образцов является подставой и только играет роль деникинца, он ему ни в чем не противоречил. В невыяснении принадлежности Циолковского и неполучении сведений сделал оплошность т. Образцов, он же Кучеренко, который погорячился, открывая себя деникинским агентом, узнавая сразу же справки у Циолковского, который, переживший многое, и, как практик в жизни, сразу же догадался о посещении его Образцовым и тем самым скрыл свою принадлежность к организации СВР и место нахождения таковых.

А поэтому, ввиду полной недоказанности виновности Циолковского, но твердо в душе скрывающего организацию СВР и подобные организации, предлагаю выслать гр-на Циолковского К.Э. в концентрационный лагерь сроком на 1 год без привлечения к принудительным работам ввиду его старости и слабого здоровья.

Декабря 1 дня 1919 г. Следователь Ачкасов».

Перечитайте этот документ еще раз, и вы увидите, насколько он страшен. С одной стороны, следователь делает вывод, что белые не знали Циолковского, но с другой — не предпринимает никакой попытки признать незаконность и мерзость «подставы». Результата гнусной провокации не оправдали вохтагавшихся на нее надежд, и следователь пишет о полной недоказанности вины Циолковского. Казалось бы, на этом нужно поставить точку, извиниться перед всемирно известным ученым и отправить его домой.

Но как не хочется упускать добычу! И Ачкасов придумал иезуитский ход: если нельзя расстрелять, то можно сгноить. Старый, больной, к тому же полуглухой человек за год концлагеря со стопроцентной гарантией отдаст богу душу. А формально все вроде бы правильно, и революционная бдительность соблюдена, и большевистская гуманность налицо. Что такое год концлагеря, если и не таких, как этот старик, расстреливали сотнями!

В принципе, судьба Константина Эдуардовича была предрешена, он должен был погибнуть. Но служили в ЧК и другие люди, не такие, как Ачкасов. Одним из них был начальник Особого отдела МЧК Ефим Георгиевич Евдокимов. Не знаю, как он поступил с Ачкасовым, но всю его подлую работу Ефим Георгиевич перечеркнул своей собственной резолюцией, написанной красными чернилами: «Освободить и дело прекратить. Е. Евдокимов. 1.12.19.».

И — все! Циолковский оказался на свободе. В тот же день произошел довольно любопытный казус: Константин Эдуардович не смог сесть на поезд и не знал, где переночевать. Ничего лучшего, как вернуться в тюрьму и попросить ночлега там, он не придумал. И что вы думаете, в нарушение всех правил его пустили в камеру, а утром отправили в Калугу.

Это-то и дало ему основание написать в одном из писем: «Заведующий Чрезвычайкой очень мне понравился, потому что отнесся ко мне без предубеждения и внимательно». Некоторые исследователи решили, что речь идет о Дзержинском. Нет, с Дзержинским Константин Эдуардович не встречался — это точно, иначе в деле № 1096 непременно была бы его резолюция.

А вот Ефим Георгиевич Евдокимов, чекист и атеист, стал настоящим ангелом-хранителем и спасителем Циолковского. К сожалению, у самого Евдокимова такого ангела-хранителя в нужный момент не оказалось: будучи кавалером ордена Ленина и пяти орденов Красного Знамени, в 1940-м он был репрессирован и лишь в 1956-м посмертно реабилитирован.

ПРИЗНАНИЕ

Недавно я побывал в Калуге и встретился с правнучкой Константина Эдуардовича Еленой Алексеевной Тимошенковой. Она работает в доме-музее прадеда и бережно хранит все семейные реликвии. Вместе с ней я поднимался в «светелку», ту самую комнату, где Циолковского арестовали, сидел в его кресле, держал в руках слуховые трубки, прикасался к рукояткам станков, на которых работал великий старец.

Говорят, что дом Циолковского хранит ауру его духа, что присутствие посланца космоса ощущается здесь и поныне, что время от времени над домом появляются весьма загадочные облака — то в форме креста, то напоминающие очертания букв «Ч», «А» и «У». Так бывало и при жизни Константина Эдуардовича. А многие видели, как в этом доме начинают дрожать от возбуждения экстрасенсы, они уверяют, что здесь какая-то особая энергетика.

Не знаю, так ли это, но вот то, что, находясь в доме Циолковского, ощущаешь небывалый подъем, если хотите, просветление ума—это точно, испытал на себе. Подтверждаю и другое: пообщавшись с Циолковским, очищаешься от скверны, сбрасываешь с души всякую шелуху, устремляешь глаза к небу и думаешь не о ценах и скандалах в Думе, а о том, ради чего явился на этот свет — о Вечном, Прекрасном, о Душе и Боге.

Мы очень мало знаем о Циолковском. А если и знаем, то лишь как о человеке, указавшем дорогу в космос. А вот зачем он ее указал, ответ в его философии. Почитайте его «Очерки о Вселенной», «Горе и гений», «Причину Космоса», «Ум и страсти», и вы откроете для себя целый мир, вы найдете ответы на многие волнующие человечество вопросы, в том числе и на такие, как что делать и кто виноват.

По свидетельству современников, пребывание на Лубянке Циолковского потрясло, во всяком случае, когда он добрался до дома и постучал в дверь, жена его не узнала. Но вот что поразительно: он не затаил обиды ни на чекистов, ни на косвенного виновника его злоключений киевлянина Федорова. Больше того, после освобождения Киева от деникинцев Константин Эдуардович возобновил с ним переписку и даже обсуждал вопрос о переезде на постоянное место жительства в Киев. Еле-еле уговорили его калужане не покидать их город.

Определенную роль в этом сыграло то, что советская власть признала, наконец, в Циолковском ученого, составляющего национальную гордость. В 1921 году появился весьма красноречивый документ, подписанный Лениным:

- «Постановление Совета Народных Комиссаров в заседании от 9 ноября 1921 г.

Рассмотрев вопрос о назначении тов. К.Э. Циолковскому пожизненной пенсии, постановили:

Ввиду особых заслуг ученого-изобретателя, специалиста по авиации, назначить К.Э. Циолковскому пожизненную пенсию в размере 500 (пятьсот) тысяч рублей в месяц с распространением на этот оклад всех последующих повышений тарифных ставок».

Калужское начальство туг же помчалось к знаменитому земляку с предложением услуг: чем, мол, можем быть полезны, не нужно чем-нибудь помочь? И знаете, что попросил Константин Эдуардович?

— Я очень люблю гречневую кашу, — сказал он, — а в магазинах нет гречневой крупы.

Надо ли говорить, что этой крупой его обеспечили на всю оставшуюся жизнь.

Впереди был самый плодотворный и самый счастливый период жизни Циолковского: работа над новыми моделями дирижаблей и аэропланов, статьи о полете в космос, книги на философские темы, награждение орденом Трудового Красного Знамени, прогремевшее на всю страну празднование семидесятипятилетнего юбилея, признание его заслуг учеными всего мира.

Страшно подумать, что всего этого могло не быть, что все могло оборваться холодным декабрьским утром 1919 года, что один из величайших людей России мог сгинуть в подвалах Лубянки.

СПАСИТЕЛЬ ЛЕНИНА — ЖЕРТВА СТАЛИНА

Февраль 1917 года... Вся Европа изрезана траншеями и окутана колючей проволокой. Миллионы солдат сидят в окопах, а по ним методично ведут огонь десятки тысяч орудий. Их бомбят сотни самолетов, их травят газами, рубят шашками, но на смену им приходят безусые юнцы и пожилые отцы семейств — и снова в дело идут газы, бомбы и снаряды. В российской армии, которая насчитывала 6 миллионов человек, в некоторых полках личный состав менялся по девять-десять раз. Всего же боевые потери России составили более 10 миллионов человек.

Между тем этих кровавых ужасов могло бы и не быть. Умнейшие люди России предупреждали царя, чтобы он не ввязывался в войну, они говорили и писали, что «борьба с Германией представляет для нас огромные трудности и потребует неисчислимых жертв». Увы, но к такого рода предупреждениям самодержец оставался глух. А привело это к тому, что буквально через несколько месяцев после начала войны был израсходован почти весь запас снарядов, вместо винтовок в окопы присылали иконы, а вместо патронов — медали.

Посетив передовую, председатель Центрального военнопромышленного комитета Александр Гучков, не скрывая ужаса, телеграфировал в Петроград: «Войска плохо кормлены, плохо одеты, вконец завшивлены, в каких-то гнилых лохмотьях вместо белья».

А каких это стоило денег! Только суточные расходы на войну составляли порядка 55 миллионов рублей. Казна таких денег не имела — и пришлось залезать в долги. О моральном духе и говорить нечего. На одном из секретных совещаний в августе 1915 года военный министр, не скрывая горечи, буквально возопил: «На театре военных действий беспросветно. Отступление не прекращается. Вся армия постепенно продвигается в глубь страны, и линия фронта меняется чуть ли не каждый час. Деморализация, сдача в плен, дезертирство принимают грандиозные размеры. Сплошная картина разгрома и растерянности. Уповаю лишь на наши пространства непроходимые, на грязь непролазную и на милость покровителя нашего Николая-угодника».

И все же эта обескровленная и преданная командованием армия удерживала на своем фронте 187 вражеских дивизий, то есть половину всех сил противника. Другая половина дралась на Западном фронте, и потери там были немалые. В германском Генеральном штабе прекрасно понимали, что если война и дальше будет продолжаться на два фронта, и без того истощенные дивизии просто перестанут существовать.

—Пока Россия, Англия и Франция выступают вместе, мы не можем победить наших противников так, чтобы обеспечить себе достойный мир, — заявил в одном из выступлений начальник Генштаба генерал Фангельгайн. — Или Россия, или Франция должны быть отколоты. Прежде всего, мы должны стремиться к тому, чтобы вынудить к миру Россию.

Сказано—сделано! Для начала в ход было пущено невиданное доселе оружие. Вот что писал о нем в своих воспоминаниях генерал Деникин:

«Наряду с аэропланами, танками, удушливыми газами и прочими чудесами военной техники появилось новое могучее средство борьбы — пропаганда. Широко поставленные технически, снабженные огромными средствами органы пропаганды вели страшную борьбу словом, печатью, фильмами и валютой, распространяя эту борьбу на территории вражеские и нейтральные, внося ее в области военную, политическую, моральную и экономическую».

Назову только одну цифру: Германия потратила на эти цели 382 миллиона марок, причем большую часть в России. На что шли эти деньги? Да на те же газеты, журналы, фильмы и, конечно же, миллионы листовок и прокламаций с призывами «Долой войну!» и «Штыки в землю!», которые распространялись в русских окопах. Результат этой пропаганды был ужасающий: осенью 1916 года в войсках произошло несколько крупных восстаний, охвативших более 10 тысяч человек.

А в феврале 1917-го вспыхнул Петроград. Сначала всеобщая забастовка, потом братание с солдатами гарнизона, разгон полиции, раскрытые ворота тюрем, захват Зимнего дворца и, как итог, переход власти в руки Временного правительства. Знаменательно, что первым на это столпотворение откликнулся генерал Людендорф.

—Я часто мечтал об этой революции, которая должна была облегчить тяготы нашей войны, — во всеуслышание заявил он. — Вечная химера! Но сегодня мечта вдруг исполнилась непредвиденно.

Но вот ведь незадача: пришедшее к власти Временное правительство и не думало прекращать войну и заключать сепаратный мир с Германией. Больше того, на Юго-Западном фронте русские войска перешли в наступление. Началось оно довольно удачно, в штыковой атаке русские выбили немцев из окопов, но после двух дней ожесточенных боев наступательный порыв иссяк, и русские полки сначала остановились, а потом отошли на старые позиции.

Такая непредвиденная активность не на шутку встревожила германского кайзера Вильгельма П. «Мир с Россией — ключ к ситуации, — писал он в одном из секретных приказов. — Не жалеть на это никаких денег. Русские революционеры — вот кто нам поможет. Особенно те, которые выступают за поражение России в этой бесконечной войне».

Найти таких революционеров было проще простого, так как практически все они жили в нейтральной Швейцарии, и наиболее радикальных из них возглавлял Ленин. Это он ратовал не только за поражение России, но и за превращение войны империалистической в войну гражданскую. Мудро, очень мудро поступили в свое время австрийцы, освободив его в самом начале войны из-под ареста и разрешив проезд через Вену в швейцарский Цюрих. Причина — банальнейшая, и была она на поверхности. «Ульянов посвятил всю свою жизнь борьбе против русских властей, — говорилось в коммюнике министерства внутренних дел. — Он мог бы оказать большие услуги при настоящих условиях».

Итак, ставка была сделана на Ленина. Но кто он, этот Ульянов-Ленин? Какого он роду-племени? Какая у него профессия? Почему он такой агрессивный? Почему желает зла России? Почему среди его окружения так много евреев? Эти и многие другие вопросы задавали не только журналисты и политические деятели, но и те, кого принято называть обывателями.

Как ни странно, ответы на эти вопросы удалось получить сравнительно недавно, когда приоткрылись стальные двери секретных архивов. Начнем с происхождения... Одно время ходил слух, что Владимир Ульянов чуть ли не столбовой дворянин, то есть дворянин старинного рода. Это далеко не так. Передо мной письмо директора училищ Астраханской губернии, в котором он уведомляет, что «ученик вверенной мне гимназии, сын астраханского мещанина Илья Ульянов просит моего ходатайства о помещении его на одну из стипендий в Казанском университете, он совершенно беден и круглый сирота». Это—об отце Ленина. Тут же документ на университетском бланке: «Илья Ульянов, из мещан, утвержден студентом 1-го курса математического разряда».

Окончив университет, Илья Николаевич служил сначала инспектором, а потом директором народных училищ Симбирской губернии. Работал он, надо сказать, усердно, за что был удостоен ордена Святого Владимира III степени, что давало ему право на потомственное дворянство. А после его кончины дворянское депутатское собрание внесло в дворянскую родословную книгу его вдову Марию Александровну и их детей. Так в шестнадцатилетнем возрасте Владимир Ульянов стал дворянином.

А вот Мария Александровна происхождения весьма любопытного. Мне удалось найти ее родословную, правда, на шведском языке, и в этом нет ничего странного — ведь по материнской линии она полушведка-полунемка. В ее роду были перчаточники, шляпочники, купцы, золотых дел мастера, и все эти Борги, Нюманы и Арнберги дочерей выдавали только за своих, пока дочь прибалтийского немца Иоганна Гросшопфа Анна не вышла замуж за врача Александра Дмитриевича Бланка. О нем в родословной — почему-то ни слова. От этого-то брака и родилась Мария Бланк, впоследствии потомственная русская дворянка и мать непримиримого врага царской России Мария Александровна Ульянова.

История поиска так тщательно скрываемой родословной заслуживает того, чтобы рассказать об этом подробней, тем более что до недавнего времени этот документ являлся одной из величайших государственных тайн и хранили его в самом прямом смысле слова за семью печатями и за стальными дверями одного из самых надежных сейфов Центрального партийного архива. Судите сами, какие чувства я испытал, когда на первой странице единицы хранения № 43 (так в архивах называют всякого рода документы) прочитал:

«Родословная Марии Александровны Ульяновой (урожденной) Бланк, составленная в Швеции и переданная Н.С. Хрущеву во время его пребывания в Швеции летом 1964 года». А чуть ниже—недвусмысленная приписка, причем крупными буквами и дважды подчеркнутая: «НИКОМУ НЕ ВЫДАВАТЬ!»

Вот и не выдавали, и родословная матери Ленина, а стало быть, и самого Ильича стала партийной и государственной тайной. Но почему шведы решили сделать Хрущеву такой странный подарок? Разве они не понимали, что не очень-то этим порадуют главу партии и правительства Советского Союза? Думаю, что понимали, и именно поэтому ничего не рассказали об отце Марии Александровны. Сказано, что ее мать Анна Гросшопф вышла замуж за врача Александра Дмитриевича Бланка — и все. А кто он, что он, какого роду-племени, об этом ни слова.

Но Хрущев о заложенной мине догадался сразу: ему охотно рассказывали о шляпочниках и перчаточниках, а когда он расспрашивал о враче Бланке, шведы разводили руками: ничего, мол, о нем не знаем. И все же Хрущев кое-что узнал! А когда узнал, велел спрятать этот документ подальше и никому не выдавать.

Но тайну происхождения Александра Бланка, который являлся родным дедом Ленина, раскрыть удалось. Прежде всего, выяснилось, что имя его деда вовсе не Александр, а Израиль, а еще точнее, Сруль. Родился он в городке Староконстантинове в простой мещанской семье. Его отец был мудрым человеком и понимал, что детям надо дать образование, поэтому отправил Сруля и его брата Абеля в Житомир, где они поступили в уездное реальное училище. Учились братья хорошо и, конечно же, мечтали о получении высшего образования. Но мешала так называемая черта оседлости: ни в один университет евреев не принимали. И тогда их дядя, известный столичный купец, посоветовал отречься от своей веры и принять христианство. Поразмышляв и испросив согласие отца, братья крестились и стали православными христианами, а проще говоря, выкрестами. Этого было достаточно, чтобы устранить какие-либо препятствия для поступления в университет. Но Сруль, теперь Александр Бланк, решил стать врачом и поступил в Медико-хирургическую академию. По окончании академии он работал сначала земским врачом в Смоленской губернии, а потом в петербургской больнице Святой Марии Магдалины.

Казалось бы, ну что туг особенного, мало ли евреев работало врачами, инженерами, архитекторами, не говоря уже об артистах, музыкантах и художниках?! Зачем было так далеко прятать пресловутую родословную и превращать ее в государственную тайну? Почему бы в дни празднования очередного юбилея Ильича не рассказать об этом всему миру? Ответы на эти вопросы лучше всех знал человек, который называл себя верным соратником и любимым учеником Ленина. Одни называли его по фамилии — Иосиф Джугашвили, другие — подпольной кличкой Коба, третьи — официально признанным псевдонимом Сталин.

Так случилось, что первой к тайне происхождения Ленина прикоснулась его старшая сестра Анна Елизарова-Ульянова. Вскоре после кончины Ильича ей поручили заняться сбором материалов для биографии усопшего вождя. Анна Ильинична с энтузиазмом взялась за это дело и, прежде всего, обратилась к архивам бывшего департамента полиции. Когда она с ними ознакомилась, то на долгие годы погрузилась в такое гробовое молчание, что близкие начали опасаться за ее здоровье. И лишь через восемь лет, в декабре 1932-го, она решила поделиться тем, что узнала, да и то лишь с одним человеком. Этим человеком был Сталин, которому она отправила взволнованно-тревожное письмо:

«Глубокоуважаемый товарищ!

Мне было поручено еще в 1924 году заняться собиранием материалов для биографии Ильича. Во исполнение этого поручения я пересмотрела имеющиеся в архиве бывшего Департамента полиции документы, касающиеся происхождения нашего деда — отца матери Александра Дмитриевича Бланка.

Для Вас, вероятно, не секрет, что дед происходил из бедной еврейской семьи, был, как говорится в его документе о крещении, сыном житомирского мещанина Мошки Бланка. Этот факт, имеющий важное значение для научной биографии Владимира Ильича и для исследования его мозга, был признан тогда неудобным для разглашения. В Институте Ленина было принято постановление держать этот факт в секрете, и я никому, даже ближайшим товарищам, не говорила о нем.

Но в последние годы я, слыша, что антисемитизм у нас проявляется все сильнее, даже среди коммунистов, прихожу к убеждению, что вряд ли правильно скрывать от масс этот факт, который может сослужить большую службу в борьбе с антисемитизмом. Мне думается, что так же взглянул бы на это и Владимир Ильич. У нас ведь не может быть никакой причины скрывать этот факт, а он является лишним подтверждением данных об исключительных способностях семитического племени, что разделялось всегда Ильичом, и о выгоде для потомства смешения племен. Ильич всегда высоко ставил евреев.

В прошлом году я изложила свое мнение насчет опубликования этих материалов заведующему Истпартом тов. Ольминскому, и он согласился со мной. Прошу, глубокоуважаемый товарищ, Вашего ответа на этот мой вопрос.

С глубоким коммунистическим приветом! А. Елизарова-Ульянова».

Два года Анна Ильинична ждала реакции на это письмо, но «глубокоуважаемый товарищ» ответ ей не прислал, а на словах передал, что «в данное время это не момент», и распорядился «молчать об этом деле абсолютно».

Но Анна Ильинична не успокоилась и послала Сталину второе письмо, в котором был и проект ее статьи на тему о происхождении деда Ленина.

«Посылая Вам проект моей статьи, я надеюсь, что момент для ее опубликования настал, — писала она, — тем более что проявления антисемитизма в массах усилились и бороться с этим безобразным явлением надо всеми имеющимися средствами.

Не говоря уже о том, что давно отмечена большая одаренность еврейской нации и чрезвычайно благотворное влияние ее крови при смешанных браках на потомство. Сам Ильич высоко ценил ее революционность, ее “цепкость” в борьбе, как он выражался, противопоставляя ее более вялому и расхлябанному русскому характеру. Он указывал не раз, что большая организованность и крепость революционных организаций юга и запада зависит как раз от того, что 50 % их составляют представители этой национальности.

В личности Ильича получилось смешение нескольких национальностей: кроме еврейской, еще немецкой (со стороны бабушки по матери) и, вероятно, татарской со стороны отца. Об этом говорит тип лица и обилие этой народности в Астрахани, в месте родины отца Ильича.

Я прошу Вас еще раз обсудить вопрос о публикации и сообщить мне о Вашем решении».

Говоря о татарском типе лица и обилии этой народности в Астрахани, Анна Ильинична, если так можно выразиться, попала не в «десятку», а в «девятку», то есть совсем рядом. На самом деле уже после ее кончины в одном астраханском архиве нашелся документ, позволяющий сделать практически бесспорное предположение, что бабушкой Ильи Николаевича была калмычка Клавдия Смирнова. Отсюда и тип лица, и многое, многое другое...

Что касается решения о публикации, то оно было однозначным: не публиковать!

ВАГОН, РЕШИВШИЙ СУДЬБУ РОССИИ

Но вернемся в год 1917-й. На Западном фронте Германия терпела поражение за поражением, но перебросить дивизии с Восточного фронта не давала все еще воюющая Россия. Принудить ее к сепаратному миру для Германии было делом жизни или смерти. Нужны были решительные меры. И тогда в министерстве иностранных дел родился программный документ следующего содержания: «Сейчас очень важно способствовать усилению хаоса в России. Нам следует не в открытую, но скрытно способствовать углублению раскола между умеренными и партией экстремистов. В наших интересах, чтобы последние взяли верх, так как в этом случае драматические изменения станут неизбежными и могут принять формы, которые потрясут само существование Российской империи. Мы должны поддержать экстремистов, так как именно это быстрее всего приведет к нужным нам результатам».

Сказано—сделано... Все знали, что партия экстремистов— это партия большевиков. А большевики — это Ленин. Значит, надо искать подходы к Ленину.

А что же Ленин? Ленин метался, как затравленный зверь, и рвался в Россию. Но как туда пробраться? Он прекрасно понимал, что проехать через Англию или Францию, союзниц России в войне против Германии, невозможно: там хорошо знают о его пораженческой политике. Арестуют и по законам военного времени поставят к стенке. По морю — перехватят те же англичане, по воздуху — где взять аэроплан и кто его поведет.

—Так что же делать?! Как быть?! Нельзя же без конца сидеть в этой швейцарской клетке, — растолкал он ночью Надежду Константиновну. — Мы должны во что бы то ни стало ехать, хотя бы через ад!

— Через ад так через ад, — сонно согласилась она. — Но только как и на чем?

Выручил, как это ни странно, лидер меньшевиков Юлий Мартов (Цедербаум). На одном из совещаний он предложил невероятно дерзкий, но в то же время вполне реальный план легального проезда русских эмигрантов через воюющую Германию в порядке их обмена на германских пленных, находящихся в России. Этот план так сильно понравился Ленину, что он тут принялся за его разработку. Первое, что он сделал, напечатал в газетах впоследствии ставший историческим призыв, рассчитанный не столько на русских революционеров, сколько на германский Генеральный штаб: «Мы должны ехать, хотя бы через ад!»

В Берлине все прекрасно поняли. В тот же день германский посол в Берне фон Ромберг получил зашифрованную телеграмму: «Специальный поезд с эмигрантами получит военное сопровождение. Передача произойдет на пограничной станции Готмадинген или Линдау. Немедленно вышлите информацию о дате отправления и список отъезжающих».

Получив такой недвусмысленный карт-бланш, фон Ромберг начал искать подходы непосредственно к Ленину, но тот, боясь себя скомпрометировать прямыми контактами с немцами, на встречу с представителем воюющей с Россией державы не шел.

А из Берлина нажимали! Телеграммы летели одна за другой, и их содержание становилось все категоричнее: «Желательно, чтобы проезд русских революционеров через Германию состоялся как можно скорее, так как Антанта уже начала работу против этого шага в Швейцарии. Поэтому рекомендуем действовать с максимально возможной скоростью».

Но выйти на Ленина фон Ромбергу никак не удавалось. И вдруг ему доложили, что в посольство явился швейцарский социалист Фриц Плагген и просит его принять по неотложному вопросу.

— Этому-то чего надо? — изумился Ромберг. — Неужели нейтралы затеяли революцию и им необходимо немецкое оружие? А впрочем, пропустите, пусть войдет, — сказал он секретарю.

Когда на пороге появился высокий, элегантно одетый и к тому же откровенно красивый джентльмен, Ромберг подумал, что быть швейцарским социалистом, судя по всему, не так уж плохо.

— Проходите, — невольно привстал Ромберг. — Садитесь. Чай, кофе?

— Кофе, — как-то по-особенному вальяжно сел в кресло респектабельный посетитель.

— С чем пожаловали? Чем могу быть полезен? — поинтересовался Ромберг.

—Господин посол,—начал издалека Платтен,—вы русские газеты читаете?

— Зачем? — пожал плечами Ромберг.

— А про революцию слышали?

— Конечно, слышал.

—И про неуемное желание Временного правительства продолжать войну с Германией тоже слышали? Между тем есть люди, которые Германии могут помочь: они ратуют за выход России из этой варварской бойни. Представляете, как выиграет Германия, если вдруг исчезнет Восточный фронт?!

— И что же это за люди? — с трудом прочистив мигом пересохшее горло, спросил Ромберг. Ему стоило огромных усилий сделать вид, что он ни о чем не догадывается.

— Они здесь, в Швейцарии, — кивнул за окно Платтен. — Это, прежде всего, Ленин и его правая рука Зиновьев. И если им помочь...

— Поможем! — наклонившись через стол, свистяще прошипел Ромберг. — Таким людям нельзя не помочь.

— Я знал, что мы поймем друг друга, — протянул ему руку Платтен. — Если не возражаете, я зайду к вам завтра, и мы обсудим детали.

Утром следующего дня Платтен был немногословен. Он положил на стол Ромберга вчетверо сложенный лист и, потирая небритый подбородок, устало бросил:

— Над этим документом мы трудились всю ночь. Назвать его можно так: «Условия, на которых эмигранты согласны совершить переезд». В нем восемь пунктов, но главные из них первый, второй и третий. В них говорится о том, что, во-первых, руковожу этой поездкой я, Фриц Платген, и никто не имеет права вмешиваться в мои действия; во-вторых, вагон, в котором следуют эмигранты, пользуется правом экстерриториальности; и в-третьих, ни при въезде в Германию, ни при выезде из нее не должна происходить проверка паспортов или личностей. Вы можете это гарантировать?

— Как вы понимаете, решение принимаю не я, поэтому ваши «Условия» я должен передать в Берлин. И чем быстрее, тем лучше. Но у меня есть вопрос, всего один. Ну, едут русские эмигранты по Германии. Едут, едут, а куда? Каков конечный пункт?

—Конечный пункт—германский порт Засниц. Между этим городом и шведским Треллеборгом ходит железнодорожный паром «Королева Виктория», на него мы и должны попасть.

— Теперь все ясно, — поднялся Ромберг. — До завтра.

—До завтра, — поднялся и Платтен.—Да, чуть не забыл, — хлопнул он себя по лбу, — чтобы не дать пищи газетчикам, с вашей стороны не должно быть никаких финансовых вливаний. Поэтому железнодорожные билеты приобретаю я, причем в установленном порядке и по нормальному тарифу.

Телеграмма, которую Ромберг тут же отправил в Берлин, была требовательно-лаконичной: «Посетивший меня сегодня Фриц Платтен обязался сопровождать вагон до конечного пункта вместе с немецкими представителями. Деньги брать отказался. Поскольку немедленный отъезд русских эмигрантов в наших интересах, я настоятельно рекомендую принять изложенные “Условия”».

Отправив эту телеграмму, барон Ромберг надолго задумался. Он был опытным дипломатом, да и в разведке знал толк, поэтому ему не давала покоя мысль: «Кому я доверился? Кто он такой, этот Платген? Откуда он взялся? Не подстава ли это английской или французской разведок? Почему он помогает большевикам, которых, по большому счету, всех до единого надо поставить к стенке? А может, как раз этого он и добивается? Может, он работает на Временное правительство России? Чтобы это понять, надо разобраться в личности Платтена, надо задать самый популярный у американцев вопрос: “Кто вы, мистер Платтен?” Пошлю-ка я запрос в нашу контрразведку, пусть пороются в своих архивах».

Как оказалось, досье на Платтена в Берлине было, но такое тоненькое, что Ромберг откровенно разочаровался. И все же он узнал, что выдающий себя за лощеного джентльмена господин всего лишь сын столяра-краснодеревщика, что, когда ему надоело делать шкафы, столы и стулья, он ударился в политику. На митингах и демонстрациях задиристому Платтену не было равных: оратор из него получился отменный. Сейчас он — секретарь Социал-демократической партии Швейцарии, а раньше был партийным агитатором латвийской секции РСДРП.

— Та вот где собака зарыта! — воскликнул Ромберг. — Оказывается, он был членом РСДРП, а этой партией руководит не кто иной, как Ленин. Значит, они одного поля ягоды, значит, Платтен тайный большевик. Так, а что он делал в Латвии? Все ясно,—перевернул он еще одну страничку досье, — никакой вы, господин Платтен, не агитатор, а самый настоящий террорист. Да-да, террорист, или, как их тогда называли, боевик, выдающий себя за идейного борца с царизмом. Оказывается, вы поставляли оружие рижским боевикам и организовывали уличные беспорядки, за что вас в 1906-м арестовали. Могли ведь и расстрелять, если бы ваша будущая жена Лина Хаит не внесла пять тысяч рублей и вас не освободили под залог.

А это что за рапорт? — продолжал листать досье Ромберг. — Так-так, негласный агент гамбургской полиции, служивший помощником боцмана на германском торговом судне, сообщает: «На нашем пароходе большая часть матросов сочувствовала борьбе рижских рабочих против царизма. Поэтому они охотно взялись помочь какому-то боевику, который просил спрятать его от русских жандармов. Те не замедлили явиться на борт, перерыли весь пароход от клотика до киля, но боевика не нашли. И лишь когда мы вышли в нейтральные воды, матросы дали условный знак, и на палубе появился негр. Он хорошо говорил по-немецки и назвал себя Фрицем Платгеном. А не нашли его потому, что, пока мы шли в нейтральные воды, он находился в пароходной трубе и висел там на руках».

«На одной руке, — чисто механически уточнил Ромберг, достав справку, подписанную каким-то доктором. — Левая-то рука у него, оказывается, покалечена: неправильно срослась после перелома, вызванного падением со скалы. А это что за справка? О господи, вот бедняга-то, — не удержался от сочувственного восклицания Ромберг. — Помимо всего прочего, он перенес тяжелую форму туберкулеза и у него ампутировано одно легкое. Инвалид, по всем статьям инвалид! А он нисколько не комплексует и ведет активнейший образ жизни.

Нам бы таких людей, да побольше, тогда Германия действительно стала бы владычицей мира. Но где их взять? — вздохнул он и спрятал досье Платтена в сейф.

У Ромберга были свои заботы, а у Платтена — свои. Он метался по городу и искал, у кого бы занять денег на железнодорожные билеты. Партийная касса была пуста, попытки Ленина найти пару тысяч франков результатов не дали. И все же Платтен сумел занять три тысячи франков! На эти деньги он купил билеты в вагон 3-го класса и съестных припасов из расчета на десять дней. По большому счету, Платтену повезло, так как вместо 60 человек, изъявивших желание ехать в Россию, 28 в последний момент отказались. На 32 человек денег хватало, и Платтен облегченно вздохнул.

И вот наступило утро 9 апреля 1917 года. Ромберг свое слово сдержал: в печати об отъезде группы политэмигрантов не было ни слова. Но каким-то странным образом об отъезде Ленина и его сторонников узнала вся русская эмиграция, поэтому на вокзале было самое настоящее столпотворение. Одни пришли с цветами и пели революционные песни. Другие, не скрывая слез, рыдали, будто провожали друзей на верную смерть. Третьи, размахивая палками и грозя кулаками, обзывали отъезжающих изменниками, предателями и врагами России, они колотили по вагону и были готовы выбить стекла.

Наконец, поезд тронулся, и все пассажиры облегченно вздохнули. Лишь один Платген был по-прежнему озабочен и хмуро просматривал какие-то бумаги. Одна из них была крайне неприятна, в ней подтверждалось, что Временное правительство будет относиться к лицам, проезжающим через Германию, как к государственным преступникам и изменникам Родины.

«Если посмотреть правде в глаза, — тягостно размышлял Платтен,—то я везу этих людей прямо в раскрытую пасть тигра. Ну, перетащу я их через три границы, но в России-то, в России они будут совершенно беззащитны: каждого из них могут арестовать по доносу обыкновенного дворника. Вся надежда на то, что в Петрограде найдутся товарищи, которые о них позаботятся, и до поры до времени спрячут в надежном месте».

Когда пересекали швейцарско-германскую границу, Платтен предупредил, что выходить из вагона никому нельзя. А когда нагрянули таможенники, произошел забавный конфуз. Брезгливо копаясь в узлах, подушках и одеялах, которые революционеры везли с собой, таможенники торжествующе выуживали оттуда плитки шоколада, конфеты, мармелад и другие сладости. На робкие протесты они не обращали внимания и, злорадно ухмыляясь, еще и поучали:

— Швейцарские подушки, равно как одеяла, простыни и наволочки, ладно уж, везите, не разоримся. А вот шоколад нельзя! По нашим законам шоколад, конфеты и мармелад—стратегическое сырье, такое же, как, скажем, порох, свинец или бензин. По большому счету, мы должны вас оштрафовать, а то и задержать.

Но на первый раз, так уж и быть, акт составлять не будем и ограничимся конфискацией незадекларированного товара.

И вот, наконец, Германия. В пограничном городке Готмадингене под парами стоял на первый взгляд обычный, но на самом деле без всякого преувеличения поезд особого назначения. Политэмигрантов разместили в вагоне типа «микст», проще говоря, он был наполовину жестким, наполовину мягким. В соответствии с договоренностью три двери были закрыты на ключ. Никаких пломб на них не было. Четвертая была не заперта, но выходить на остановках никто из пассажиров не имел права.

За этим следили два немецких офицера, которые сопровождали эмигрантов. Один из них, ротмистр фон Планиц, говорил по-русски, но, когда он вышел из купе, чтобы пообщаться с кем-нибудь из пассажиров, на его пути вырос непреклонный Платтен. Он достал из кармана кусок мела, провел на полу жирную черту и, холодно сверкая глазами, заявил:

— Считайте эту линию не меловой, а государственной границей между Германией и Россией. Вздумаете нарушить, будете иметь дело со мной!

Дисциплинированные немецкие офицеры понимающе кивнули и попыток нарушить границу больше не предпринимали.

И вот, наконец, долгожданный Засниц! Здесь путешественникам предстояло пересесть на шведский паром «Королева Виктория». Как только паром отвалил от пирса, начался сильный шторм. Пароход бросало, как щепку, палубу заливало водой, пассажиров так укачало, что из кают они не выходили. И только Ленин, Радек и Зиновьев как ни в чем не бывало прогуливались по верхней палубе и рассказывали анекдоты.

Когда шторм утих, измученные качкой люди высыпали на палубу и стали забавляться игрой с крикливо-наглыми чайками, подбрасывая вверх кусочки хлеба. Чайки с необычайной ловкостью ухитрялись ловить хлеб на лету. Дальнейшее плавание проходило без каких-либо осложнений. Без приключений добрались и до

Стокгольма. А вот в столице Швеции наши путешественники застряли. Впереди был самый сложный участок—русско-шведская граница, которую охраняли англичане. Своего отношения к русским политэмигрантам они не скрывали и запросто могли сдать всех до единого контрразведке Временного правительства.

Начались долгие и нудные переговоры. Чуть ли не круглые сутки Платтен мотался по высоким кабинетам, одних чиновников он увещевал, другим угрожал, третьим намекал на возможное вознаграждение. И Платтен своего добился! Англичане пообещали сделать вид, что русских нарушителей границы как бы не заметят.

Но чтобы попасть в принадлежавший России финский город Торнео, надо было преодолеть замерзший залив. Как это сделать? Ведь это чертовски опасное предприятие, рыбаки предупреждали, что чем дальше от берега, тем чаще встречаются полыньи. И снова за дело взялся Платтен. Одному ему ведомыми путями он раздобыл полтора десятка саней, запряженных мохнатыми лошадками. Чтобы уменьшить риск, он разместил людей в санях по двое и строго-настрого приказал соблюдать дистанцию не менее десяти—пятнадцати метров. Сам Платтен сидел в передних санях, он был впередсмотрящим и прокладывал безопасный путь всему каравану.

Когда добрались до берега и под ногами ощутили не зыбкий лед, а твердую землю, все бросились обнимать Платтена.

— Вы даже не представляете,.что сделали для всех нас и, конечно же, для России, — тряс его здоровую руку Ленин. — Если бы не вы, мы до сих пор торчали бы в Швейцарии и от беспомощности и досады кусали бы себе локти. А теперь мы будем бороться! Мы победим. Мы непременно победим и построим новую, социалистическую Россию, которая всегда будет вас помнить и, если захотите, станет вашей второй родиной.

И ваг, наконец, последний пограничный контроль! Английские офицеры, которые охраняли границу, были предупредительны и вежливы и без какого-либо досмотра впустили эмигрантов на территорию России. А вот с Платтеном случилась неувязка. Когда он протянул офицеру паспорт, тот несказанно удивился.

— Да вы гражданин Швейцарии! — воскликнул он.

— Да. И что из этого следует?

— А то, что я получил указание пропустить только русских подданных.

— Но я их сопровождаю.

— Сопроводили? Задание выполнили? — заметно жестче уточнил офицер. — Вот и возвращайтесь домой, в свою нейтральную Швейцарию.

Платген мгновенно понял, что английский офицер в курсе всей их акции, и решил с ним не спорить.

— Ну что ж, придется возвращаться, — вздохнул он. — Я свое дело сделал, и сделал, как мне кажется, неплохо.

Не просто неплохо, а отлично! Именно такую оценку поставил работе Платтена начальник германской контрразведки Штейнвакс, который в тот же день отправил из Стокгольма в главную штаб-квартиру восторженную телеграмму: «Поезд Ленина в Россию прошел удачно. Он действует так, как хотели бы мы. Платген, который сопровождал русских революционеров из Швейцарии через Германию и хотел проехать в Петроград, задержан англичанами на границе и отправлен обратно, что привлекло здесь большое внимание».

А генерал Людендорф, ознакомившись с этой телеграммой, записал в своем дневнике: «Помогая Ленину проехать в Россию, наше правительство принимало на себя особую ответственность. С военной точки зрения это предприятие было оправданно и прошло блестяще. Россию было нужно повалить».

Что было дальше, хорошо известно. 5 апреля Ленин прибыл на Финляндский вокзал, где его встречали восторженные толпы рабочих, солдат и матросов. Потом было его выступление на броневике, торжественный проезд до дворца Кшесинской, последовательное выполнение взятых на себя обязательств по выходу России из войны и подготовка той исторической акции, которую одни назовут Великой Октябрьской социалистической революцией, а другие — Октябрьским переворотом. Как бы то ни было, но Ленин въехал в Смольный и стал главой правительства.

МИШЕНЬ — ЗАТЫЛОК ИЛЬИЧА

Заговор с целью убийства Ленина созрел сразу после Октябрьского переворота. Когда по призыву большевиков солдаты начали брататься с немцами, а пытавшихся их остановить офицеров поднимали на штыки, нашлись люди, которые сразу поняли, откуда дует ветер и кто виноват в этом неслыханном позоре. Да и петроградские газеты, которые все чаще доходили до окопов, не оставляли никаких сомнений. Ленин — вот кто во всем виноват! Ясно, что он германский шпион, что революция сделана на немецкие деньги, что великую Россию он хочет сделать германской провинцией, что большевистские вожди — это русские евреи немецкого происхождения, находящиеся на содержании у Германии.

Начитавшись всего этого и насмотревшись на творившиеся на фронте безобразия, многие офицеры оставили позиции и двинулись на Петроград. То, что они там увидели, укрепило их решимость убить Ленина. Они были убеждены, что, лишившись своего главаря, большевики долго не продержатся и выкурить их из Смольного будет проще простого.

Шестеро фронтовиков нашли друг друга без особого труда, тем более что воевали на одном участке и хорошо знали друг друга. Выяснив, что их цели совпадают; они решили создать террористическую организацию, назвав ее «Охотничья бригада». Для начала нашли конспиративную квартиру, куда свезли оружие, боеприпасы, бомбы и снаряды. Потом, вспомнив прочитанные в гимназические годы детективы, придумали себе клички. Так появились: Старый Эсер, Капитан, Технолог, Моряк, Макс и Сема. На самом деле это были подпоручик Ушаков, капитан Зинкевич, военный врач Некрасов, вольноопределяющийся Мартьянов, еще один Некрасов и женщина по фамилии Салова. Несколько позже они привлекли в свои ряды сбежавшего из окопов солдата Спиридонова, что было очень большой, можно сказать, роковой ошибкой.

(Так случилось, что чудом уцелевший после всей этой катавасии подпоручик Ушаков написал нечто вроде воспоминаний, правда, под псевдонимом Г. Решетов. Мне удалось ознакомиться с этой рукописью, поэтому, рассказывая о событиях той январской ночи, я буду не только ссылаться на документы, но и время от времени цитировать Григория Решетова.)

Теперь дело было за малым: выследить Ленина и либо бросить в него бомбу, либо расстрелять. Но выследить Ильича было не так-то просто, он то не выходил из Смольного, то совершенно неожиданно выступал на каком-нибудь митинге. В Смольный не проникнуть — это ясно, а вот подкараулить на митинге вполне возможное дело. Теперь вся надежда была на Технолога, который работал в канцелярии Смольного.

Шли дни, а от Технолога ни единой весточки... У «партизан», как они себя называли, все чаще сдавали нервы, они все чаще ссорились и без всякой меры глушили коньяк. Бог знает, чем бы все это кончилось, если бы однажды вечером в квартиру не ворвался Технолог.

— Сегодня! — с порога крикнул он. — В восемь вечера. Михайловский манеж.

— Что там, митинг? — уточнил Капитан.

— Митинг. Провожают на фронт отряд Красной Армии.

— Он выступает? Это точно?

— Точно. Сам слышал. Отряд сформирован из рабочих Выборгского района: на радостях, что их будет провожать Ленин, они кричали об этом в коридорах Смольного.

А вот как было на самом деле. Николай Подвойский, который в то время был народным комиссаром по военным делам, рассказывает о событиях того рокового вечера несколько иначе:

«1 января 1918 года, под вечер, я вхожу в маленькую рабочую комнату Владимира Ильича. Он прерывает беседу с незнакомым мне, по-европейски одетым высоким тридцатилетним человеком. Указывая на меня, Владимир Ильич говорит своему собеседнику:

— Это товарищ Подвойский, наш военный специалист.

Потом, обернувшись ко мне, добавляет:

— Это Фриц Платтен, товарищ, который вывез нас из Швейцарии.

Завязалась беседа. Я сказал, что сегодня мы отправляем первый сформированный батальон Красной Армии для обороны наших границ от возможного нападения Германии и обратился к Владимиру Ильичу с просьбой, чтобы Ильич непременно сам проводил на фронт первый батальон Красной Армии. Владимир Ильич согласился и пригласил с собой также тов. Платтена».

Кто это нашептал Ленину, ангел-хранитель или сам Господь Бог, но если бы он не пригласил Платтена в Михайловский манеж, этот день был бы последним в жизни вождя революции.

А теперь обратимся к записям Ушакова:

«Поздним вечером мы подъехали к зданию манежа. Народу — тьма-тьмущая! Толпа гудит, шумит, скандалит и чего-то ждет.

— Все ясно, они ждут Ленина, — удовлетворенно просипел неожиданно простудившийся Капитал. — Нам надо смешаться с толпой и тоже ждать. Убьем, когда он будет уезжать с митинга. Стараться из револьвера, чтобы не побить народ. Не выйдет — можно и бомбу. Если что не так, живым в руки не даваться! — жестко закончил он.

А вот и автомобиль. Он свернул с какой-то улицы, нырнул в ухабе и двумя огненными пальцами указал на вход.

— Едет!

Толпа шарахнулась, сомкнулась и сдавила. Тем временем трое вышли из автомобиля. Я рванулся за ними и кое-как пробился внутрь. На трибуне, среди каких-то незнакомых людей, стоит человек.

— Он!

Разве мог я не узнать его сразу?! Плотный. Городское пальто. Руки в карманах. Шапка. Он стоит величественно и просто. Он улыбается и терпеливо ждет. А люди в шеренгах кричат и кричат, и не хотят остановиться, и тянут “ура”, и дух величайшего одушевления стоит и над толпой, и над человеком, которого я должен убить.

Когда он кончил выступать и спустился с трибуны, толпа рванула к выходу. Вместе с ней на улице оказался и я.

“Стрелять! Пора стрелять! — думал я. — Но из револьвера можно промахнуться, а кидать бомбу неудобно — напрасно побьем много людей. Мы сделаем иначе: остановим его на мосту и прямо там убьем. Я это сделаю сам. Но надо посоветоваться с Капитаном: за операцию отвечает он”».

Решающие минуты Ушаков описал поразительно эмоционально и, главное, не пытаясь оправдаться:

«Туман. Ночь. Минуты — вечность. Но что легло там огненное через площадь? Это тот автомобиль. Он свернул к мосту. Сюда! Кто-то бежит за ним. Автомобиль у моста. На мосту! Сейчас. Бомбой, только бомбой! Почти касаясь крыла, кидаюсь вперед. Я его вижу, он в автомобиле! Он смотрит, в темноте я вижу его глаза. Бомбу!

Но почему автомобиль уходит, а бомба в руках? Что случилось? Я боюсь? Я струсил? Нет, я ничего не боюсь, но бомбу бросить не могу. Словно кто-то связал по рукам и ногам. Я не могу разжать руки, не могу выйти из оцепенения.

Все кончено! Я сорвал операцию, я подвел товарищей, мне нет прощения. Но что это, что за выстрелы звучат у моста? Ура, это Капитан!

Капитан бьет наверняка. Капитан не отпустит. Я слышу, как пуля ударила в кузов. Одна. Еще одна. Я тоже выхватываю наган и, стреляя, бегу за автомобилем. Я не верю своим глазам — автомобиль остановился. Теперь ничего не стоит догнать и бросить бомбу! Но нет, шофер не остановился. Это просто сообразительный шофер свернул машину в переулок».

А в это время в машине творилось нечто невообразимое.

— Стреляют! — слабо вскрикнула сидевшая рядом с шофером сестра Ленина.

— Надеюсь, не в нас? — проронил еще не отошедший от митинга Ильич.

— То-то и оно, что в нас, — процедил сквозь зубы Тарас Гороховик и до отказа утопил педаль газа.

Машина взревела, но быстрее не поехала.

— A-а, мать твою так! — заорал Тарас. — Я же говорил, что резина совсем лысая, когда-нибудь да подведет! А уж в гололед...

В этот момент машина вскарабкалась на мост. Тарас глянул в зеркало заднего вида и обомлел: какой-то человек бежит почти вровень с ними и на ходу ведет огонь.

— Держитесь крепче! — крикнул Тарас и вильнул вправо.

Дзынь! Пуля пробила заднее стекло, пролетела навылет и разбила переднее. Осколки брызнули в лицо, кровь залила таза, крыло чиркнуло по ограждению моста, но Тарас выровнял машину.

—Что вы делаете?! — взвизгнула Мария Ильинична.—Мы же свалимся в Фонтанку!

—Зато останемся живы! Не боись, Марь Ильинишна. Бог не выдаст, свинья не съест, — неожиданно повеселел Тарас.

— А ведь и правда стреляют, — подал голос Ленин. — И теперь я уверен, что в нас.

Вдруг в моторе что-то чихнуло, крякнуло, машина дернулась и остановилась. Тарас снова глянул в зеркало и не поверил своим глазам: человек с наганом уже у заднего бампера. Вот он поднимает руку. Вот он прицеливается. Вот он...

Оглушительно грохнул выстрел! Зазвенели стекла. Закричала Мария Ильинична. Брызнула кровь — и от безысходного горя завопил Гороховик.

И тут произошло чудо: одновременно с выстрелом голову Ильича прикрыла чья-то рука и резко отвела ее в сторону.

— Что вы делаете? — откуда-то снизу раздался голос Ленина. — Сидеть у вас под мышкой я долго не смогу.

— Жив! — облегченно вздохнул Тарас и ударил по газам.

А Платтен, как будто ничего особенного не произошло, не спеша достал накрахмаленный платок, обмотал им раненую руку и, путая немецкие и русские слова, разъяснил Ленину, что пристанище под мышкой временное, что предоставить его вынудила мировая буржуазия, которая так и норовит устроить большевикам какую-нибудь пакость.

— И он еще шутит, — вытирая слезы, помогала ему остановить кровь Мария Ильинична. — А ты, Володя, так ничего и не понял?

— Еще как понял! — рассердился Ильич. — Что ж тут удивительного, если во время революции начинают стрелять? Недовольных-то тьма-тьмущая. Все это в порядке вещей... А вы не очень пострадали? — обернулся он к Платтену. — Рука? Правая? Как же вы теперь, ведь левая-то у вас давно... Пардон, пардон, — смутился он, заметив недовольную гримасу Платтена. — Я бы пожал вашу руку, дорогой товарищ Платтен, но сперва ее надо показать врачу. И если бы я не был воинствующим атеистом, то непременно бы сказал, что это рука Бога — ведь я был на волосок от смерти. Раз Он вас послал в эту машину, значит, я еще нужен, значит, мы должны завершить великое дело преобразования не только России, но и всего мира.

Когда приехали в Смольный и начали осматривать машину, оказалось, что кузов продырявлен в нескольких местах, пули шли навылет и просто чудо, что пострадал лишь один Платтен.

Весть о покушении на Ленина мгновенно облетела город. Оставлять этот теракт без последствий никто не собирался. Но кто этим сложным делом займется? Только что созданная ВЧК? Но, во-первых, у Дзержинского еще нет толковых сотрудников, и, во-вторых, чекисты с утра до вечера и с вечера до утра гоняются за саботажниками, бандитами, спекулянтами и всякого рода контрреволюционерами. И тогда решили, что расследованием теракта займутся комиссары из 75-го кабинета Смольного.

История этого кабинета и размещавшегося в нем Комитета по борьбе с погромами настолько любопытна и настолько мало известна, что рассказать о ней следует особо. Дело в том, что сразу же после Октябрьского переворота, почувствовав силу и следуя большевистскому призыву «Грабь награбленное!», солдаты, рабочие и красногвардейцы ринулись громить не продовольственные склады, мануфактурные лавки и ювелирные магазины — на это им было наплевать, а винные подвалы. Пьяные погромы приобрели такие гигантские размеры, что в дело вынужден был вмешаться Ленин. Он быстренько набросал гневную статейку, и ее тут же напечатали, выделив жирным шрифтом ключевые слова: «Буржуазия идет на злейшие преступления, подкупая отбросы общества и опустившиеся элементы, спаивая их для целей погромов».

— Эго мы-то отбросы общества?! — возмутились петроградцы. — Как Зимний штурмовать, так мы сознательные революционеры, а как отобрать у буржуев то, что принадлежит народу, так мы опустившиеся элементы?!

Это что же получается, рабочему человеку уже и выпить нельзя? Нельзя по-христиански помянуть павших за правое дело товарищей?

— За что боролись? — ревела собравшаяся у Зимнего дворца толпа. — Бей их! Громи! В подвалах полно вина, коньяка и водки.

В окна полетели камни. Хлестнули выстрелы. Затрещали выбитые двери.

Пришлось вызывать матросов и того самого Антонова-Овсеенко, который накануне руководил штурмом Зимнего дворца и арестовывал Временное правительство. В тот же день он докладывал в Смольном:

— Мы пробовали замуровывать входы — не помогло. Обезумевшая толпа выламывала окна, высаживала двери и грабила царские запасы. Тогда мы вызвали пожарных, потребовав, чтобы они залили погреба водой. Те дико возмутились, не по-божески, мол, губить такое добро, и напились до положения риз.

И тоща Ленин предложил создать специальную комиссию по борьбе с винными погромами во главе с управляющим делами Совнаркома Владимиром Бонч-Бруевичем. Все проголосовали за, постановив, что для придания должного веса комиссию следует назвать Комитетом по борьбе с погромами и наделить чрезвычайными полномочиями. Местом его дислокации будет 75-й кабинет Смольного.

Буквально через день Бонч-Бруевич развернул такую активную деятельность, что погромщики прижали хвосты. Революционные «тройки» отлавливали зачинщиков, тут же их судили и бросали в печально известные Кресты. В Петрограде ввели осадное положение, а в газетах напечатали грозное объявление: «Попытки разгромов винных погребов, складов, лавок, магазинов, частных квартир и проч. и т.п. будут прекращаемы пулеметным огнем без всякого предупреждения».

Так что сила у комиссаров из 75-го кабинета была немалая и возможности практически неограниченные. Созвав своих подчиненных, Бонч-Бруевич приказал прочесать весь город и раскрытие преступления, связанного с покушением на Ленина, считать не только делом чести, но и партийным долгом. Город действительно прочесали, причем под мелкую гребенку, и вычесали немало всякой дряни, но выйти на след террористов так и не смогли.

Помог, как это часто бывает, случай. И какой случай! Дело в том, что террористы вынесли Владимиру Дмитриевичу смертный приговор и убить его должен был тот самый солдат Спиридонов, которого привлекли в свои ряды «партизаны» из «Охотничьей бригады». А Спиридонов, наслушавшись речей Бонч-Бруевича, вместо того, чтобы разрядить в него револьвер, пришел в 75-й кабинет и, как на духу, рассказал про «Охотничью бригаду» и указал адрес конспиративной квартиры.

О том, что было дальше, рассказал в своих воспоминаниях сам Бонч-Бруевич:

«В тот же вечер мы произвели аресты на квартире в Пере-купском переулке: устроили там засаду, и туда, как горох, посыпались люди, которых тут же доставляли в Смольный и чинили немедленный допрос. Через два дня мы добрались до фигур, стоявших ближе к центру заговора, и, наконец, арестовали трех офицеров, которые были непосредственными участниками покушения на Владимира Ильича.

По логике вещей, все главные виновники покушения, конечно, должны были быть немедленно расстреляны. Но в революционное время действительность и логика вещей делают огромные, совершенно неожиданные, казалось бы, ничем не предусмотренные зигзаги.

Когда следствие уже было закончено, вдруг пришла депеша из Пскова, что немцы двинулись в наступление. Псков был взят, немцы стали распространяться дальше, приближаясь к Петрограду. Все наши дела отпали в сторону. Мы принялись за мобилизацию вооруженного пролетариата для отпора немцам.

Как только было опубликовано воззвание “Социалистическое отечество в опасности”, из арестных комнат Смольного пришли письма покушавшихся на жизнь Владимира Ильича и просивших отправить их на фронт для авангардных боев с наседавшим противником.

Я доложил об этих письмах Владимиру Ильичу, и он в мгновенье ока сделал резолюцию: “Дело прекратить. Освободить. Послать на фронт”».

И что же дальше? Неужели несостоявшихся убийц Ленина комиссары отпустили на волю? Ведь их намерения не вызывали сомнений, и не убили они вождя лишь потому, что в машине оказался Платтен, который отвел в сторону голову Ильича и пулю принял на себя. Трудно в это поверить, но террористов отпустили: таким необъяснимым был «революционный зигзаг».

Сдержали ли слово чести господа офицеры, стали ли они, хотя бы из чувства благодарности за сохраненные жизни, борцами за рабочее дело и горячими сторонниками советской власти? Увы, но честь у них переродилась в выгоду, а благодарность в мстительность.

Капитан Зинкевич удрал в Сибирь и вступил в армию Колчака, где прославился неуемной жестокостью к попавшим в плен красноармейцам.

Боенврач Некрасов переметнулся к Деникину, дошел с белой армией чуть ли не до Москвы, а потом где-то затерялся. Вольноопределяющийся Мартьянов ни винтовки, ни револьвера в руки не брал—его оружием стало перо. Эмигрировав, он стал одним из самых злобных и последовательных врагов советской власти.

А вот подпоручик Ушаков хоть и не стал большевиком, но от белых пострадал: колчаковцы бросили его в тюрьму и едва не расстреляли как коммуниста. Сбежав из тюрьмы, Ушаков, назло бывшим коллегам-офицерам, вступил в Красную Армию и воевал в ней до самого конца Гражданской войны. Впечатлений было так много, что он начал писать. Когда ему предложили написать воспоминания о покушении на Ленина, Ушаков это сделал. Печатать их, конечно, не стали, но рукопись сохранилась, и только благодаря этому появилась возможность рассказать правду о первом покушении на Ленина, когда мишенью был затылок Ильича.

А что же главный герой этой истории — Фриц Платтен? Какова его судьба? Какова судьба человека, которому большевики обязаны всем: и своим появлением в России, ведь это он привез их в якобы опломбированном вагоне, и спасением своего вождя. Ответ на этот вопрос есть. Он настолько отвратительный, дурно пахнущий, печальный и трагичный, что поверить в него не просто трудно, а невозможно. Но все, что я расскажу, правда, беспощадная и неприукрашенная правда.

ШПИОН ОДНОГО ИЗ ИНОСТРАННЫХ ГОСУДАРСТВ

Итак, передо мной дело № 3156, извлеченное из недр Центрального архива ВЧК-НКВД-КГБ, а ныне ФСБ. Заведено оно 10 марта 1938 года, и хранить его надлежало вечно. Вот и хранили, да так тщательно, что о судьбе Платтена никто ничего не знал. Как и все подобного рода дела, оно открывается справкой на арест, подписанной двумя сотрудниками НКВД и утвержденной заместителем наркома внутренних дел Леонидом Заковским.

Подлинная фамилия этого человека Штубис. Чекистом этот латышский парень стал еще в 1917-м и, пока дорос до столь высокой должности, дров наломал немало. А уж крови пролил! Такое усердие не осталось незамеченным: вся грудь Штубис а была в орденах. Не исключено, что Генрих Штубис дожил бы до седин и крови пролил бы не реки, а моря, но вмешались высшие силы. Дело Платтена было для него последним: через полтора месяца его арестовали и вскоре расстреляли.

Никакой связи с делом Платтена это не имеет, просто слишком старательный Штубис попал под одну из показательных чисток, которые Сталин время от времени проводил в силовых структурах. Кто заполнял освободившиеся вакансии? Полуграмотные выскочки. В НКВД шли никчемные инженеры, дрянные фрезеровщики, спившиеся кавалеристы и прочие любители покуражиться над беззащитными людьми. Именно к таким инквизиторам и заплечных дел мастерам попал Фриц Платтен. Об уровне их профессионализма не просто говорит, а вопиет та самая справка на арест, подписанная старшим лейтенантом Селивановским и майором Столяровым:

«Платен Фриц Петрович, 1883 года рождения, беспартийный, уроженец г. Берлина, немец, преподаватель педагогического института иноязыков, проживает по ул. Горького, 81, кв. 13. По данным 5-го отдела УНКВД МО Платен Фриц Петрович подозревается в шпионаже в пользу одного из иностранных государств.

Платен в 1923 году прибыл в СССР из Германии как политэмигрант. В Москве имеет большой круг знакомых среди иноподданных. Поддерживает письменную связь с лицами, проживающими за границей. Жена Платена в 1937 году арестована органами НКВД и осуждена за шпионаж.

На основании вышеизложенного Платен Ф.П. подлежит аресту».

Чудовищнейший документ! Мало того что переврали фамилию, написав ее через одно «т», место рождения, перепутав Берн с Берлином, а также национальность и подданство, чекисты даже не знали, что в СССР он прибыл из Швейцарии. А чего стоит фразочка «подозревается в шпионаже в пользу одного из иностранных государств»! Какого именно? И где доказательства? Впрочем, тогда рассуждали просто: был бы человек, а статья найдется. Найдутся и доказательства. А не найдутся, подследственный придумает сам и такого на себя наговорит, что и не снилось.

Зная прошлое Платтена, зная его жизненный опыт, характер и непростую судьбу, я был просто поражен его безволием: на первом же допросе, когда следователь Шейн потребовал у него признания в шпионаже в пользу неведомо какой страны, Платген с ходу заявил:

— Да, признаю. Я действительно являлся агентом польской разведки.

— Кто и когда вовлек вас в шпионскую деятельность?

—А черт его знает, кто! Какой-то чиновник из польской жандармерии. Он не представился. А было это в феврале 1932 года. Я тогда возвращался из Швейцарии, куда ездил по спецзаданию Коминтерна.

— И как этот поляк вас вербовал?

—Да не вербовал он вовсе. Просто он напомнил, что десять лет назад у меня были неприятности с польской полицией, что все это время меня искали и теперь могут предать суду. Я не мог этого допустить, так как меня ждали в Москве с отчетом о выполнении спецзадания, поэтому я сделал вид, что очень испугался и готов на любой компромисс. А компромиссом было предложение давать сведения о развитии сельского хозяйства в СССР. Я согласился. Мы тут же обговорили пароли, явки и способы связи, после чего меня отпустили. Я дал им свой московский адрес, и мы договорились, что в ближайшее время ко мне явится агент польской разведки, который назовется Станиславом и произнесет пароль «Гельвеция».

— Он явился?

— Явился, и тут же потребовал сведений. Я их ему дал. Но все, что он получил, я взял из газет.

— Как это, из газет? — не понял Шейн.

— Да очень просто. В газетах, особенно провинциальных, много пишут об успехах коллективизации, о колхозном и совхозном строительстве, о видах на урожай и, конечно же, о стахановцах, ударниках и других передовиках. Так что я надул его, как мальчишку!—хохотнул Платген.—Потом он куда-то исчез, и никто из поляков больше меня не беспокоил.

—Ладно,—прихлопнут тощенькую папку следователь,—пока что пусть будет по-вашему. Но не думайте, что лапшу, которую вы пытаетесь вешать мне на уши, нельзя перепроверить. Перепроверим! И если окажется, что вы пытались увести следствие в сторону, пеняйте на себя. А теперь поговорим по-серьезному,—обмакнул он перо в видавшую виды чернильницу.—Назовите лиц, с которыми вы имеете тесную связь и которые в настоящее время арестованы органами НКВД, — резко изменил тему Шейн.

— Лиц? Арестованных? При чем здесь лица? — смешался Платтен.

— Вопросы здесь задаю я! — повысил голос Шейн. — Не забывайте, где вы находитесь, и отвечайте на поставленные следствием вопросы. И еще! —резко наклонился он над столом и впился в таза Платтена. — Изворачиваться, вертеть вола и крутить хвостом не советую, следствие этого терпеть не будет. Я ведь могу прибегнуть и к другим мерам воздействия. Не вынуждайте меня к этому, подследственный, ох не вынуждайте! Вы меня поняли?

—Понял. Я все понял,—схватился за неожиданно разболевшуюся руку Платтен. — Я назову. Я всех назову. Прежде всего, это жена—Платтен-Циммерман Берта Георгиевна. Она арестована в июне 1937 года. Затем литовский инженер Камбер. Потом служащий советского посольства в Берлине Абрам Мендельсон. Еще сотрудник секретного отдела Коминтерна швейцарец Ян. Все они арестованы в начале этого года.

— Назовите страны, в которых вы проживали.

— Кроме Швейцарии это Италия, Австрия, Финляндия, Румыния, Латвия, Литва и Германия.

— Сколько раз вы арестовывались, судились и отбывали наказание?

Сухой язык протокола улыбок не фиксирует, но наверняка, отвечая на этот вопрос, Платтен победоносно усмехнулся и снисходительно посмотрел на безусого лейтенантика.

— Это было неоднократно. Три раза в Швейцарии, — начал загибать он пальцы,—затем в Литве, Латвии, Румынии, Финляндии и Германии. Из одних тюрем я бежал, из других отпускали под залог, бывало и так, что обменивали — так случилось в Финляндии, где меня обменяли на белофинских офицеров.

А потом пошел так называемый конвейер: допросы продолжались круглыми сутками, следователи менялись, а от измученного Платтена требовали не только подтверждения предыдущих показаний, но и новых данных о друзьях, знакомых и совсем незнакомых людях. Так следователи подошли к одному из самых главных вопросов.

— По какой причине в августе 1937-го вы были исключены из рядов ВКП (б)?

— Это случилось в связи с арестом моей жены, — вытер повлажневшие глаза Платтен. — Она работала в Коминтерне, выполняла ответственные задания, а потом за ней пришли. Был суд. Она получила большой срок за то, что являлась не только троцкистской, но еще и шпионкой — английской и германской одновременно. Бред и чушь! — неожиданно для себя вспылил Платтен. — Моя Берта — шпионка?! Я этому не верю. Произошла ошибка. Трагическая ошибка.

—У нас есть кому разбираться с ошибками,—выразительно посмотрел на потолок Шейн. — А пока что я жду ответа на вопрос: за что вас исключили из партии?

— За притупление политической бдительности и за неразо-бпачение жены,—криво улыбнулся Платген.—Как вам формулировочка, а? Неужели я не смог бы поставить свою жену на место, если бы заметил в ее поведении что-нибудь неподобающее!

Младший лейтенант Шейн перебирал какие-то бумаги—это были ответы различных инстанций на его запросы — и вдруг удивленно воскликнул:

— Гражданин Платген, а из партии-то вас, оказывается, исключали дважды!

— Как это — дважды? — не понял Платтен.

— Вы апелляцию в вышестоящие органы подавали?

— Подавал.

— Так вот, ваша апелляция была удовлетворена и в партии вас восстановили, со строгим выговором, но восстановили. Но это еще не все, — поднял указующий перст Шейн. — Когда вас арестовали, вы были коммунистом, с выговором, но коммунистом. Но коммунист под следствием — это недопустимо, поэтому из партии вас снова исключили. Вот выписка из решения Красногвардейского райкома партии, — потряс он какой-то бумажкой, — «Платтена Ф.П. как врага народа из рядов ВКП(б) исключить».

Платтен покрылся холодным потом, натужно закашлялся, вцепился в схваченное спазмом горло и рухнул на пол.

— Врача! — закричал Шейн. — Быстрее! Он мне нужен живым.

Три дня Фриц Платтен приходил в себя. А потом снова пошел конвейер. Следователи надеялись без особого труда сломать немолодого больного человека, но перед ними был не инвалид, а богатырь, зубр, который оказался им не по зубам. Чем глубже они забирались в биографию Платтена, тем больше в этом убеждались. К тому же всплывали такие имена и такие детали истории страны, что у них зябко передергивало плечи. А прочитав все показания подследственного, они убоялись содеянного и... выдрали из дела более сорока страниц, уничтожив при этом и фотографии. Как и все остальное, это сделано грубо и топорно, например, фотографии, скорее всего, сожгли, а конверты из-под них, да еще с подписями, остались.

— На предыдущем допросе вы показали, что были арестованы в Финляндии. При каких обстоятельствах это произошло? — задал уточняющий вопрос следователь.

Платтен откинулся на спинку стула, положил ногу на ногу и, барабаня пальцами по колену, устремил взгляд в далекое прошлое.

— Это было в 1919-м, — начал он.—После первого конгресса Коминтерна я получил задание доставить материалы конгресса шведским коммунистам. Кроме того, по личному поручению Ленина я должен был передать золотую валюту и бриллианты на оказание помощи компартии Швеции. Так как незадолго до этого я сопровождал спецвагон, в котором ехал Ленин, меня там хорошо знали. Риск ареста был слишком велик, поэтому я взял с собой внешне неприметную швейцарскую комсомолку Боллингер. Так оно и случилось: полиция охотилась за мной, а я, как вы понимаете, от ее агентов особенно-то и не прятался, и, в конце концов, меня арестовали. Пока за мной следили, а потом допрашивали, финская наружка стала менее плотной. Что и требовалось доказать! Пока возились со мной, товарищ Боллингер спокойно выполнила задание, передав документы, золото и бриллианты по известному ей адресу.

Можно себе представить полуобморочное состояние следователей. Ленин... спецвагон... золото... бриллианты. Кошмар какой-то! Разве мог самый святой из всех святых отправить золото каким-то сытым шведам, когда в России голод, холод и разруха?! Ведь шел 1919 год. Деникин, Колчак и Юденич, кажется, вот-вот возьмут Москву и Петроград, народ вымирает сотнями тысяч, а в Кремле, оказывается, полно бриллиантов, которые за здорово живешь отдают каким-то шведам.

Рехнуться можно! Ведь на эти бриллианты можно было купить горы хлеба и спасти от голодной смерти тысячи пролетариев и верных советской власти крестьян. Нет, нет, не было этого! Не было, и не мото быть! А этот, то ли немец, то ли швейцарец врет, не был он в Финляндии и кощунственного задания Ленина не выполнял!

Выполнял, гражданин следователь, выполнял. И эта страница протокола, к счастью, сохранилась.

— Как долго вы находились в финской тюрьме? — придя в себя, уточнил Шейн.

— Пустяки, всего четыре месяца, — как бы между прочим бросил Платтен. — Когда Боллингер вернулась в Москву и доложила о выполнении задания, финской стороне было предложено обменять меня на белофинских офицеров, которых чекисты на всякий случай задержали в Москве.

— Так, с этим ясно, — устало потянулся Шейн. — А что за история с вашей гибелью в результате аварии самолета?

— Гибелью? — усмехнулся Платтен. — Тогда кто же сидит перед вами? Нет, я уцелел, хотя с курса мы сбились и в сплошном тумане сели не в Будапеште, а где-то под Бухарестом. Вы человек молодой и, может быть, не знаете, что с 21 марта по 1 августа 1919 года существовала Венгерская советская республика. Все это время власть принадлежала рабочим, были национализированы банки, введено бесплатное образование и, самое главное, заключен союз, в том числе и военный, с Советской Россией. Ленин пообещал венграм всестороннюю помощь, а для изучения обстановки на месте послал в Будапешт меня.

Но я долетел не до Будапешта, а до Бухареста. Румыны меня тут же арестовали, объявили, что мне грозит расстрел, и бросили в тюремную крепость под названием Жилява. В каких только тюрьмах я не сидел, но такой мерзости, гнусности, грязи и жестокости, как в Жиляве, никогда не встречал. Пришлось объявлять голодовку. Из нее меня быстро вывели. Тоща я объявил голодовку повторно. Снова вывели. И так четыре раза подряд. Я уже готовился к пятой голодовке, когда ворота тюрьмы неожиданно распахнулись.

— Вас опять на кого-нибудь обменяли, — съехидничал Шейн.

— Нет, — не заметил этого Платтен. — Как ни трудно в это поверить, меня спасли румынские рабочие.

— Как это? — недоверчиво отложил карандаш следователь. — Не хотите же вы сказать, что они с оружием в руках ворвались в крепость и, как триумфатора, на руках вынесли вас за ворота?

—Оружие не понадобилось. Пролетарии не так глупы, чтобы подставлять свои головы под пули сигуранцы. Уже будучи на воле, я выяснил, что рабочие, узнав о грозящем мне расстреле, а такие слухи по Бухаресту ходили, пригрозили всеобщей забастовкой, которая парализует страну. Власти решили, что моя голова таких жертв не стоит, и выдворили из Румынии в двадцать четыре часа.

К сожалению, слухи о расстреле имели и печальные последствия, — погрустнел Платтен. — Одни газеты писали, что я разбился на самолете, другие—что расстрелян, третьи—что, не выдержав пыток, покончил с собой. Какие-то доброхоты подкинули эти газеты моей жене Ольге Корзлинской. Мы очень любили друг друга, очень, и вдруг такое сообщение. Ольга не захотела оставаться одна, она решила уйти за мной и выбросилась из окна.

— Погибла?

— Конечно, — обреченно вздохнул Платген.

—Вы сказали, что власти Румынии выдворили вас в двадцать четыре часа. Куда? На родину, в тихую Швейцарию?

— То-то и оно, что нет! — победоносно вскинул палец Платтен.—Меня отправили на границу с Украиной и передали в руки Петлюры.

— Это еще зачем? — удивленно поднял брови Шейн.

— У вас время есть? — не без лукавства поинтересовался Платтен.

— Есть. А что?

— Потому что рассказ будет довольно длинным. Соблаговолите попросить, чтобы нам принесли чаю, и вам поведаю такое, о чем вы, наверняка, не имеете ни малейшего представления.

ЕВРЕЙСКАЯ ПУЛЯ ДЛЯ СИМОНА ПЕТЛЮРЫ

Должен признаться, что над этим разделом протокола допроса мне пришлось изрядно потрудиться. То ли потому, что следователь Шейн был не очень грамотным человеком, то ли история Петлюры его не очень интересовала, но все, что касается этого сюжета, изложено как-то отрывочно, сбивчиво и откровенно безграмотно. Поэтому я позволил себе историю Симона Петлюры, если так можно выразиться, несколько беллетризировать и рассказать ее не от первого лица.

То, что творилось на Украине в начале прошлого века, напрямую связано с именем Симона Петлюры. Его далеко не бедный отец, который занимался извозом, решил хотя бы одному из своих девяти детей дать образование и отдал Симона в Полтавское духовное училище. Живой и любознательный подросток, который был вовсе не Симоном, а обыкновенным Семеном, но предпочитал, чтобы его называли на греческий манер, о карьере священника и думать не думал, но он понимал, что без образования ничего путного в жизни не добьешься, и потому учился не за страх, а за совесть.

Ко всему прочему, Симон был приличным скрипачом и руководил музыкальным кружком. Однажды, когда встречали знатного гостя, он сыграл не то, что положено по церковным канонам, проще говоря, народную песню, за что был вызван на ковер архиерея. На увещевания седобородого старца Симон ответил дерзостью. Тот пришел в негодование и, назвав грубияна колобродником, повелел из семинарии его вышибить.

Переживал Симон недолго: он тут же вступил в Революционную Украинскую партию и вскоре стал таким неистовым националистом, каких ни до ни после него не было. Его врагами стали москали, то есть русские, и, конечно же, евреи. Идеалом государственного строя он считал Запорожскую Сечь, казаков — кровью нации, а Украину видел абсолютно независимым и никак не связанным с Россией государством.

Среднего роста, сухощавый, иногда просто костлявый, с бледным желтоватым лицом и синяками под тазами, с папиросой в тонких губах, на которых часто играла скептическая усмешка, — так описывали его современники, — Симон мотался между Киевом, Екатеринославом, Львовом, Москвой и Петербургом, издавая журналы, редактируя газеты и горячо поддерживая прокатившиеся по России еврейские погромы. Самый страшный из них, кишиневский, унес тысячи жизней. Но ведь евреев вырезали целыми семьями не только в Кишиневе, но и в Белостоке, Одессе, Ростове-на-Дону и во многих других городах необъятной Российской империи.

Потом прогремело организованное киевскими черносотенцами «дело Бейлиса» — по обвинению Менахема Бейлиса в ритуальном убийстве русского мальчика. Суд присяжных Бейлиса оправдал, но погромы не прекратились.

Как показало время, все эти ужасы были лишь прелюдией к попытке «окончательного решения еврейского вопроса». Многие считают, что эту формулу придумал Гитлер. Нет, ее автором является Петлюра, а Гитлер всего лишь последовательный продолжатель его чудовищной задумки. Кстати говоря, окончательное решение русского вопроса—тоже идея Петлюры, ведь русских он уничтожал не меньше, чем евреев.

Но до этого еще надо было дожить. Когда началась мировая война, Петлюра нашел способ не попасть на фронт и благополучно отсиделся в тылу, работая в Союзе земств и городов. Но как только в Петрограде сверти царя, Петлюра тут же оказался в Киеве, принял участие в создании Центральной рады и стал военным министром Украины. Своей главной задачей он считал создание украинской армии, то есть отрядов гайдамаков и вольных казаков, а потом — провозглашение независимой Украины.

Это стало возможным лишь после прихода к власти большевиков. Некоторое время между Лениным и Петлюрой шла довольно острая дискуссия об условиях предоставления Украине самостоятельности, но после разгона Учредительного собрания Центральная рада провозгласила полную независимость Украины.

С этим было несогласно население промышленных районов Украины, которое ориентировалось на Россию. Украина раскололась надвое: в Киеве—Петлюра, а в Харькове — советское правительство. Это привело к беспощадной братоубийственной войне. В этой ситуации Петлюра вел себя как кровавый маньяк и беспринципный политик. Например, после разгрома восстания в Киеве он лично руководил расстрелом рабочих завода «Арсенал». А когда в Киев вошли красные части, Петлюра заключил сепаратный договор с немцами, по которому Германия признавала независимость Украины и обязывалась оказывать ей помощь «в борьбе с большевизмом». Но немцы сделали совсем не то, на что рассчитывал Петлюра: они разогнали Раду и поставили у власти генерала Скоропадского, который обрел титул гетмана Украинской державы.

Петлюра оказался не у дел, начал бунтовать, его даже арестовали, но вскоре выпустили. После ноябрьской революции в Германии, когда немцы начали отвод своих войск с территории Украины, Петлюра снова оказался на коне: с согласия германского командования гетмана Скоропадского свергли, а в Киеве была образована так называемая Директория, фактическим руководителем которой стал Петлюра.

Это был самый дикий, самый мрачный и самый кровавый период в истории Украины. Для начала петлюровцы разогнали профсоюзы, а их руководителей расстреляли, затем запретили какие-либо съезды и собрания, пригрозив за ослушание смертной казнью. Коммунистов отлавливали днем и ночью и тут же, без суда и следствия, ставили к стенке. Говорить по-русски и тем более преподавать русский язык в школах было строжайше запрещено. Специальным указом было объявлено, что самая великая нация — украинская и, дабы сохранить ее в чистоте, украинцы обязаны жениться только на украинках.

Потом Петлюра подошел к карте и объявил, что отныне Украину надо называть не просто Украиной, а Великой Соборной Украиной, границы которой будут простираться от Балтийского до Черного моря, включая Бессарабию, Донскую область, Кубань, а также Воронеж, Курск и другие города ненавистной России. Жить в этой стране он разрешит только украинцам. Поэтому всех евреев—к стенке! Всех русских, которые смотрят в сторону Москвы, тоже к стенке.

Что тут началось! По малейшему подозрению людей хватали прямо на улице, врывались в дома и квартиры, детей убивали на тазах у родителей, а родителей вешали только за то, что их фамилия звучала не по-украински. Самое удивительное, эти зверства принимала, понимала и оправдывала украинская интеллигенция. Вот что, например, писала в те дни одна из самых популярных киевских газет:

«По ночам на улицах Киева наступает средневековая жизнь. Средь мертвой тишины вдруг раздается душераздирающий вопль. Эти кричат жиды, кричат от страха. Это подлинный, непритворный ужас — настоящая пытка, шторой подвержено все еврейское население. Остальное население, прислушиваясь к этим ужасным воплям, думает вот о чем: научатся ли евреи чему-нибудь в эти ужасные ночи? Поймут ли они, что значит разрушать государство, которого они не создавали? Поймут ли, что значит по рецепту “великого учителя Карла Маркса” натравливать один класс против другого? Поймут ли, что такое социализм, из лона которого вышли большевики?»

Между тем на фронте петлюровская армия терпела поражение за поражением: в январе 1919-го красные взяли под контроль всю Левобережную Украину. Но Правобережье было в руках осатаневших петлюровцев, которые свою злобу с еще большей яростью стали вымещать на мирных людях. Начали с

Житомира, где рабочие и часть солдат пытались восстановить Советы. Погром был настолько чудовищный, причем учиненный на глазах у Петлюры, что возмутилась даже его личная гвардия, так называемые синежупанники. Одна из самых надежных рот в знак протеста в полном составе перешла на сторону красных.

Тут уж Петлюра, если так можно выразиться, закусил удила и в Бердичеве устроил еще более кровавый самосуд. Но и этого ему показалось мало, опьянев от крови, он продолжил резню в Фастове, а потом и в Проскурове. Проскуровский погром удался на славу, он был даже удостоен специального сообщения такого официального органа, как Бюро украинской печати:

«Погром, устроенный двумя полками запорожских пластунов, продолжался два дня. 17 февраля были вырезаны поголовно улицы Александровская и Аптекарская, причем не щадили ни женщин, ни детей. Некоторые из запорожцев забавлялись резней, заставляя еврейских мальчиков бежать под угрозой смерти, а затем догоняли верхом на лошади и рубили шашкой. Погибло, по словам коменданта города, около четырех тысяч человек, среди них половина русских».

Еще более ужасное сообщение пришло из Фелынтина: там людей загоняли в здания и сжигали живьем. Но наиболее продвинутым палачам этого показалось мало, и они стали применять так называемое медленное сжигание, то есть сперва руку, затем ногу, и только после этого все остальное тело. Нашлись также любители четвертования, отсечения голов плотницким топором и даже вырезания букв на теле живого человека. Как не без удовлетворения сообщало все то же Бюро украинской печати, петлюровские гайдамаки самыми разнообразными способами убили в Фелыптине 480 человек и 120 заживо сожгли.

Но изменить ситуацию на фронте эти зверства не могли. Поражение следовало за поражением, фронт разваливался, началось повальное дезертирство. По большому счету, дни «Петлюрии», так иногда называли это самостийное мини-государство, были сочтены.

Очередной столицей «Петлюрии» стал небольшой городок Каменец-Подольский. Петлюра знал, что Красная Армия готовится к решающему наступлению, что сил отразить это наступление у него нет, и тогда у него созрел удивительный по наглости и простоте план. Из газет он узнал, что в румынской тюрьме томится уважаемый всеми большевиками швейцарский коммунист Платген, то самый Платген, который привез Ленина в Россию, а потом спас его от верной пули. «Это именно тот, кто мне нужен!» — обрадованно воскликнул Петлюра и тут же накатал депешу в Бухарест, прося передать ему строптивого швейцарца.

Зная о патологической ненависти Петлюры к коммунистам, руководители сигуранцы охотно откликнулись на эту просьбу. Если Платтена расстреляет Петлюра — это даже хорошо, так как румынские власти окажутся ни при чем и им не смогут предъявить претензии ни в Берне, ни в Москве.

— Так зачем вы все-таки понадобились Петлюре? — продолжал допрос следователь.

— Я и сам не мог этого понять, пока он мне не предложил заключить джентльменское соглашение. Да-да, не удивляйтесь, именно джентльменское! — повысил голос Платген, заметив, что Шейн удивленно вскинул брови. — Его суть заключалась в том, что он напишет послание Ленину, которое я должен передать из рук в руки, а потом с ответом вернуться назад. После этого Петлюра обещал отпустить меня на все четыре стороны. Так как мне позарез нужно было попасть в Швейцарию, я пошел на эту сделку.

— Так-так, — озабоченно почесал переносицу Шейн.—Ас текстом он вас ознакомил? Или это была шифровка?

— Никакая не шифровка, а самое обыкновенное письмо. Что касается текста, то я даже приложил к нему руку. Речь шла о прекращении кровопролития и о перемирии с Красной Армией. В обмен на это он обещал выступить против Деникина, войска которого подошли чуть ли не к самой Туле. Дело, как вы понимаете, благородное, и я с энтузиазмом за него взялся.

— И все-таки я не понимаю, почему Петлюра вам доверился. Ведь вы же коммунист, а его враждебное отношение к коммунистам стало притчей во языцех. Почему он вас не расстрелял?

— Потому что я был ему нужен. Никто, кроме меня, не мог передать его письмо в руки Ленина.

— Допустим... И как вы действовали дальше?

— Добравшись до Москвы, я немедленно явился к Ленину и передал ему послание Петлюры. Насколько мне известно, той же ночью по предложению Ленина ЦК партии принял решение заключить договор о перемирии с Петлюрой. Мне вручили соответствующий документ, и я отправился в Каменец-Подольский.

— Решение ЦК дошло до адресата?

— Конечно. Я вернулся в Каменец-Подольский, вручил документ Петлюре, напомнил о нашем джентльменском соглашении, и он взялся помочь мне добраться до Швейцарии, где я должен был выполнить секретное задание Коминтерна. Но совершенно неожиданно я заболел, началось такое кровохарканье, что я приготовился к самому худшему. Украинские власти запросили Москву: что, мол, с ним делать? Как я узнал позже, об этом доложили Ленину, и он приказал немедленно доставить меня в Москву. В полубессознательном состоянии я добрался до столицы, где по указанию Ленина мною занялись кремлевские врачи.

— А как же задание Коминтерна?

— Я его выполнил, но несколько позже.

Заключение перемирия с Советской Россией не пошло Петлюре на пользу, его дела шли все хуже и хуже. И хотя он куролесил еще почти два года, в конце концов, ему пришлось бежать за границу. Под весьма красноречивым псевдонимом Степан Могила он жил сначала в Польше, потом в Венгрии и Австрии, пока не добрался до Парижа. Несколько раз у него возникала мысль сдаться московским властям, разумеется, под гарантии личной безопасности, но таких гарантий никто не давал — слишком кровавый след оставил он на Украине.

Со временем Петлюра успокоился и занялся издательской деятельностью. Он прекрасно понимал, что врагов у него более чем достаточно, что на свете немало людей, у которых есть к нему личные счеты, что за ним могут охотиться как чекисты, так и бывшие монархисты, поэтому вел себя предельно осторожно: в позднее время на улице не появлялся и даже обедать ходил в окружении своих соратников.

Но все это не помогло! Кара за кровавые преступления Пет-люру настигла. К тому же удар пришел с той стороны, откуда он меньше всего ожидал. Погибнуть от руки агента ОГПУ или поручика-монархиста — это куда ни шло. Но от руки еврея?! Сколько он их расстрелял, сколько сжег, сколько заживо закопал в землю! Выходит, что не всех? Выходит, что кто-то уцелел и посмел поднять руку на вождя незалежной Украины?

Да, все было именно так. Средь бела дня Петлюру убил Самуил Шварцбард. Он тут же сдался властям, и 18 октября 1927 года в парижском Дворце юстиции начался суд над убийцей Петлюры. Шварцбард обвинялся в предумышленном убийстве, и ему грозила смертная казнь. Слушания продолжались восемь дней. За это время перед присяжными заседателями прошли сотни свидетелей и были изучены горы документов. Переполненный зал то гудел от возмущения, то одобрительно рукоплескал.

Не буду рассказывать, как мне это удалось, но я раздобыл стенограмму процесса. Этот документ настолько любопытен, настолько точно передает дух того времени, настолько беспристрастен и правдив, что имеет смысл хотя бы частично привести его в подлинном виде:

«Возле Дворца юстиции, в котором слушается дело Швац-барда, толпится огромная очередь желающих попасть в зал суда. Многие стали в очередь еще с 5 часов утра. Внутри помещения устроен тройной полицейский контроль. Прежде всего, председатель суда Флори устанавливает личность обвиняемого.

— Я еврей, — говорит Шварцбард. — Имя — Шолом, или по-французски — Самуил. Мне 39 лет. Родился в Смоленске. Во время войны служил в 1-м иностранном полку.

— Расскажите об обстоятельствах, которые привели вас к убийству Петлюры, — просит председательствующий.

— Когда я был в России, один рабочий, не еврей, только что вышедший из госпиталя, рассказал мне, что там вместе с ним находились на излечении несколько бывших петлюровских офицеров. Цинично, с каким-то садизмом они хвастали, что изнасиловали пять еврейских женщин. До этого я сам наблюдал так много зверств, что мне хотелось поскорей их забыть, но рассказ рабочего заставил меня вспомнить, что эти зверства до сих пор не отомщены. С тех пор мной овладела настойчивая мысль, что необходимо убить виновника всех этих ужасов Петлюру. Из одной газеты я узнал, что Петлюра живет в Париже.

Я расспрашивал своих знакомых, где же именно живет Петлюра, но они этого не знали. Однажды мне попала в руки его фотография, опубликованная в какой-то газете: я захватил ее с собой и стал носить при себе револьвер. 25 мая 1926 года я встретил этого садиста. Когда я увидел, что он выходит из ресторана на улице Расина, то посмотрел ему в лицо и крикнул: “Пан Петлюра?” Я очень боялся ошибиться и выстрелить в невиновного человека. Он мне ничего не ответил, но инстинктивно обернулся. Теперь я был уверен, что это Петлюра, и снова крикнул: “Защищайся, негодяй!” Он опять ничего не ответил и замахнулся на меня палкой. Тогда я выпустил в него один за другим пять зарядов.

Находившаяся поблизости публика страшно перепугалась и бросилась бежать. Я отдал револьвер подошедшему полицейскому, а сбежавшейся толпе объявил, что прикончил убийцу. И все же я сомневался, Петлюру я все-таки убил или кого-то другого? С облегчением вздохнул лишь в комиссариате, когда узнал от полицейского, что убитый действительно Петлюра.

—Не действовали ли вы по поручению какой-нибудь политической группы? — поинтересовался председательствующий.

— Нет! Я действовал совершенно самостоятельно. А если и выполнял чье-то поручение, то это было поручение моего истерзанного народа.

— А откуда вы узнали, что Петлюра был подстрекателем погромов? Может быть, он был другом евреев?

—Петлюра—друг евреев?! Да вы что?! Он такой же наш друг в кавычках, как, скажем, Тит или Торквемада. Вы знаете, что было написано на его знаменах: “Бей жидов, спасай Украину!”

— Но ведь Петлюра утверждал, что погромы провоцируют большевистские агитаторы, которые хотели этим дискредитировать независимую Украинскую республику.

— Большевики этим не занимались. Я хорошо знаю, что погромы происходили только там, где побывал Петлюра со своими бандитами».

В последующие дни речь снова шла о погромах. Свидетель по имени Сафра рассказал, как в ночь на 31 августа 1919 года петлюровцы арестовали около трех десятков студентов, среди которых был и его сын. Когда отец прибежал, чтобы узнать, в чем дело, ему заявили, что «все арестованные жиды отправлены в небесный штаб». Через несколько дней на загородной дороге нашли обглоданные собаками трупы молодых людей, в том числе и труп сына Сафры.

— Я нахожу, что убийство Петлюры было слишком мягким для него наказанием! — гневно заявил Сафра. — Я хотел бы отомстить ему так, чтобы он терпел мучения всю свою жизнь.

Любопытно, что в качестве свидетеля-эксперта в Париж был вызван Максим Горький. По состоянию здоровья он не смог приехать, поэтому свои показания прислал в письменном виде. Вот что он, в частности, писал:

«По моему мнению, русский народ в массе своей антисемитизма не знает. Об этом красноречиво говорят такие факты, как некрещеные евреи, избираемые крестьянами некоторых сел Сибири в старосты, а также дружеское отношение русских солдат к солдатам-евреям и т.д.

Мои наблюдения над еврейскими земледельческими колониями Екатеринославской губернии и над крестьянами Украины позволяют мне с полной уверенностью утверждать, что обвинение в антисемитизме не может быть предъявлено русскому народу в целом.

Грабежи еврейских городов и местечек, массовые убийства евреев — это входило в систему самозащиты русского правительства. Как известно, впервые они были широко применены в 80-х годах. Александр III заявил генералу Гурко: “А я, знаете, люблю, когда бьют евреев”. Это не анекдот, а подлинные слова русского императора, и это своеобразный прием борьбы против “внутреннего врага”. В 90-х годах погромы повторялись еще более широко, цинично и ужасно. Напомню, что правительство Романовых разжигало племенную вражду не только между русскими и евреями, но и между татарами и армянами на Кавказе, чем была вызвана кровавая резня.

Но евреев грабили и убивали чаще, потому что они были ближе, под рукою, более беззащитны, и потому бить их было легче и, если хотите, удобнее. Били в основном за участие в революционном движении. Почти всегда в трудные для царского правительства дни евреи страдали особенно. Напомню, что в 1915 году началась бесстыднейшая пропаганда юдофобства в армии: все евреи Царства Польского и Галиции были объявлены шпионами и врагами России. Вследствие этого разразился гнуснейший погром в Молодечно.

В то время как правительство через полицию устраивало погромы и не мешало грабежам и убийствам, люди явно ненормальные занимались в печати проповедью ненависти к евреям. Лично я всегда считал и считаю проповедников расовой и племенной ненависти людьми выродившимися и социально опасными.

Вот условия, в которых создавались и воспитывались личности, подобные Петлюре. О его действиях суду расскажут документы, они достаточно ярко освещают кровавую деятельность бандитских шаек, которыми он командовал. Мне нечего добавить к документам, неоспоримость которых я знаю.

16 октября. Сорренто».

Среди свидетелей защиты числился и Альберт Эйнштейн, но картина была настолько ясной, что показания нобелевского лауреата не понадобились. А вот одного из старейших деятелей сионизма, председателя еврейского национального собрания Владимира Темкина суд выслушал.

— Стоя в двух шагах от гробовой доски, я клянусь, — сказал он, — что Петлюра ответственен за погромы на Украине. В погромах повинен не украинский народ, а Петлюра.

Казалось бы, у обвинения нет никаких шансов поставить Шварцбарда к стенке, но прокурор и не думал сдаваться. Совершенно неожиданно он заявил, что Шварцбард агент ОПТУ, и Петлюру убил по заданию Москвы.

Что тут началось! Одни требовали доказательств, другие кричали, что большевики проникли во все поры жизни и даже во Дворец правосудия, третьи настаивали на аресте какого-нибудь официального представителя Москвы. Ситуацию спас один из адвокатов защиты.

— Я никогда не пришел бы сюда защищать большевика, — заявил он. — Я клянусь, что Шварцбард не агент ОПТУ. Вот копия письма Бурцева, поданного вчера прокурору. Бурцев, который известен как заклятый враг большевиков, ручается, что Шварцбард никакого отношения ни к большевикам, ни к ОПТУ не имеет.

И вот, наконец, наступил восьмой день процесса. Чтобы рассказать о том, что творилось тогда в зале заседаний Дворца правосудия, обратимся снова к стенограмме:

«Уже с утра площадь перед зданием суда загромождена тысячами людей, жаждущими попасть на процесс. Откуда-то появляются усиленные наряды жандармов, оттесняющие толпу. Шпалеры жандармов занимают коридоры и все двери. В зале суда творится нечто невообразимое. Присяжные заседатели удаляются на совещание. Но перед этим с блестящей речью к ним обратился адвокат Торрес. Вот что он, в частности, сказал:

— Мы знаем, что осудить Шварцбарда хотя бы на один день тюрьмы—это значит оправдать все погромы, все грабежи, всю кровь, пролитую погромщиками на Украине. Шварцбард несет на своем челе печать великих страданий. Сегодня здесь, в городе Великой французской революции, судят не Шварцбарда, а погромы. Если вы хотите помешать каким-нибудь погромам в будущем, то Шварцбард должен быть оправдан. Во имя тысяч и тысяч распятых, во имя мертвецов, во имя оставшихся в живых я заклинаю вас оправдать этого человека.

Совещание присяжных заседателей продолжалось двадцать минут. Но вот раздаются два резких звонка. Присяжные медленно занимают свои места. Наступает гробовая тишина. Слово берет старшина присяжных заседателей.

— По велению души и совести, — торжественно говорит он, — мы, присяжные заседатели, на все пять поставленных вопросов отвечаем: “Нет, не виновен”.

Зал приходит в неистовство. Буря аплодисментов проносится по всем скамьям. Толпа с криками и торжественными воплями, подбрасывая вверх шляпы, устремляется, опрокидывая на своем пути скамьи и барьеры, к Торресу и Шварцбарду. Людской поток мчится к ним, буквально сметая все на своем пути. Какие-то взволнованные женщины и сияющие мужчины давят в своих объятиях недавнего подсудимого.

И вдруг весь этот шум и гвалт перекрыл ликующий голос председателя:

— Самуил Шварцбард, вы свободны!

А потом почему-то добавил:

— Да здравствует Франция!»

Так закончился этот политический процесс, вошедший в историю под названием «Дело об убийстве Симона Петлюры».

— Да-а, — устало потянулся Шейн, — наговорили вы мне, как в той пословице, с три короба. Не сомневайтесь, мы все проверим, и если окажется, что, ссылаясь на вождей революции, вы пытались ввести следствие в заблуждение, пеняйте на себя.

Судя по всему, младший лейтенант Шейн доверия начальства не оправдал, иначе просто нечем объяснить, почему Платтена ни с того ни с сего перевели в Лефортово и с рук на руки передали другому следователю. На первом же допросе тот задал, казалось бы, необъяснимые вопросы:

— Как вы себя чувствуете? Вы здоровы? Показания давать можете?

Значит, что-то было. Если же учесть, что никаких справок о простуде, гриппе или иной болезни в деле нет, значит, поработали заплечных дел мастера. Платтену, видимо, объяснили, что, если начнет жаловаться, ему же будет хуже, поэтому, прокашлявшись и обреченно посмотрев на порозовевший платок, он ответил:

— Да, я здоров и показания давать могу.

— На одном из предыдущих допросов вы дали показания о том, как, выполняя задание Коминтерна и лично Ильича, переправили в Швецию валюту, золото и бриллианты. Никаких документов, подтверждающих эту акцию, мы не нашли. Поэтому...

— И не найдете! — перебил его Платтен. — За кого вы нас принимаете? Все мы, включая Ильича и руководство Коминтерна, на конспирации собаку съели, а вы хотите, чтобы мы оставили такие явные следы, как всевозможные подписки и расписки. Нет, все делалось на основе устных указаний. Так что никаких подписок и расписок вы не найдете.

— А больше подобного рода акций в вашей практике не было?

—Ну, как же без них,—усмехнулся Платтен.—Как это поется в песне: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем». Вот мы и раздували. А в качестве горючего материала подбрасывали бриллианты, золото и валюту. В те годы у немецких коммунистов возникли трудности с деньгами. Когда об этом доложили Ленину, он распорядился оказать немецким товарищам всемерную помощь. Тащить через границу чемодан с фунтами и марками—целая проблема, а золото и бриллианты всегда можно обратить в нужную валюту. Должен сказать, что это задание я выполнил плохо, опять подвел самолет. В кромешном тумане мы приземлились в Литве. Я тут же угодил в тюрьму, но моя фиктивная жена, которая изображала летевшую на гастроли актрису, сумела доказать, что все эти побрякушки всего лишь театральный реквизит. Часть драгоценностей литовские власти все же конфисковали, но самое главное, инструкции и письма Ленина, мы довезли.

— Тем более непонятно, почему вы заняли враждебную позицию по отношению к ВКП (б), — рубанул следователь.

— Я? Враждебную? — изумился Платтен. — Да ни за что на свете! Хотя не скрою, что введение НЭПа я рассматривал как предательство интересов революции. И в этом была моя ошибка, — после паузы добавил он.

Считая, что эта сторона деятельности Платтена освещена достаточно ярко, следователь задал ему вопрос, если так можно выразиться, совсем из другой оперы:

— Хранили ли вы у себя на квартире какое-либо оружие?

— Да, вплоть до июня 1937 года я хранил дома револьвер, который изъяли при аресте моей жены. Но на это оружие у меня было соответствующее разрешение. Правда, несколько просроченное, — добавил он.

— Следствию известно, — припечатал следователь, — что ваш револьвер предназначался для совершения террористических актов над руководителями партии и правительства членами троцкистско-террористической организации. Дайте по этому поводу правдивые показания.

— Никаких показаний по этому вопросу дать не могу, так как я не троцкист и не террорист, — отрезал Платтен.

Как ни решителен был Платтен, это заявление уже не имело никакого значения. Меньше чем через месяц ему предъявили постановление об окончании следствия, и он написал под ним по-немецки: «С материалами следствия ознакомлен. Добавлений и просьб к следствию не имею. Я подтверждаю все мои показания и прошу помочь мне выйти на правильный путь».

А 29 октября 1939 года состоялся суд. Казалось бы, все предрешено, приговор можно оглашать до начала заседания: либо расстрел, либо 25 лет лагерей. Но судей ждал большой сюрприз. Они не учли, с кем имеют дело. Платтен — это не мальчик для битья. Платтен — это настоящий революционер, блестящий тактик и дальновидный стратег. После оглашения обвинительного заключения у него спросили, признает ли он себя виновным.

Платтен встал. Откашлялся. Посмотрел на оставшийся белым платок. Удовлетворенно улыбнулся и, тщательно выговаривая слова, обратился к тем, в чьих руках была его жизнь:

— Граждане судьи! Хоть я и подписал протокол допроса о моей якобы шпионской деятельности, но прошу мне поверить, что я никогда не был шпионом. Прошу меня выслушать, я расскажу суду все, что было в действительности. Шпионом я признал себя только потому, что этого от меня упорно требовало следствие. Не имея доказательств в свою пользу, я решил это признать, чтобы скорее окончить следствие и чтобы мое дело перешло в суд.

Станислав, который якобы ко мне явился, имя вымышленное. Пароль «Гельвеция» — всего лишь старое название Швейцарии. Так что все эти показания являются не более чем поэзией. Если бы я был заключен в тюрьму капиталистического государства, что со мною было неоднократно, я бы держал себя как большевик и никаких показаний не давал. Но, будучи в социалистической стране, я бы не хотел быть уничтоженным как шпион, так как никогда им не был. Я думал, что следствие к моему делу подойдет объективно, но, убедившись, что это не так, решил дать любые показания, рассчитывая на объективный разбор дела в суде, — закончил он.

Началось заседание в 10.00, а в 14.20 был оглашен приговор:

«Именем Союза Советских Социалистических Республик.

Судебным следствием установлено, что Платтен Ф.П. никакой антисоветской деятельностью не занимался. На судебном следствии также не нашло своего подтверждения предъявленное Платтену обвинение в части шпионской деятельности.

На основании вышеизложенного Военный трибунал признал доказанным виновность Платтена по ст. 182 УК РСФСР и за незаконное хранение оружия приговорил лишить его свободы в ИТЛ сроком на четыре года, без поражения прав. Срок отбытия исчислить с 12 марта 1938 года».

Всего-то четыре года без поражения в правах! По тем временам неправдоподобно мягкий приговор. В чем дело? Почему? Какие вмешались силы? Что повлияло на членов трибунала?

Тут-то и приходится задуматься о тех сорока страницах, которые были выдраны из дела О чем там шла речь? О ком рассказывал Платтен? Думаю, что ще-то наверху сочли неудобным в открытую уничтожать человека, имя которого так часто упоминается рядом с именем Ленина и которому советская власть обязана всем.

Ведь если бы не Платтен, где бы они были, все эти выскочки из Кремля?! А вдруг в них проснулось чувство благодарности, вдруг они вспомнили, что они — люди, что ликвидировать человека, не только подарившего России Ленина, но и спасшего его от верной пули, не по-божески, не по-людски?! Но отпустить на волю рука не поднялась. Пусть, мол, попарится на нарах и подумает, кому обязан жизнью. А лучше не на нарах, лучше — на лесоповале, в холодном северном лагере.

Сказано—сделано. Буквально через неделю Платтен оказался в Архангельской области: сперва он мотал срок в Няндоме, а потом в поселке Липово. Но выяснилось это гораздо позже...

И вот ведь как бывает: Платтен исчезает в лабиринтах ГУЛАГа, но люди о нем помнят. Помнят и не могут смириться с потерей такого человека, мало того, они делают все возможное и невозможное, чтобы вырвать его из рук НКВД.

Кто из нас не сталкивался с анонимками?! Мы привыкли считать, что анонимка—это мерзость, грязь и подлость, что писать их могут только низкие и гнусные люди. Ан нет! Оказывается, иногда анонимки пишут не для того, чтобы погубить, а для того, чтобы защитить. Есть такая анонимка и в деле Платтена. Предшествует ей очень серьезная .записка:

«Особый сектор ЦК ВКП (б). Секретно. 29.09.1940 г. НКВД тов. Берия.

Направляется на Ваше рассмотрение анонимное письмо (бывшие ученики Платтена) из г. Москвы.

Зав. Особым сектором ЦК ВКП (б) А. Поскребышев».

Милые, наивные ребята, как же они рисковали, отправляя это письмо! Ведь вычислить их было проще простого — и загремели бы они вслед за своим учителем. Но они не испугались. Они еще верили лозунгам, заголовкам газет и возвысили свой голос в защиту совершенно постороннего, но близкого им человека. О себе они не думали. В беду попал их учитель, вот что их сплотило и заставило обратиться к тому, кого они считали учеником и продолжателем дела Ленина.

«Дорогой Иосиф Виссарионович!

Мы узнали, что старый коммунист и друг Владимира Ильича Ленина Фриц Платтен, которому Ленин доверил свой переезд в Россиюв 1917 году, уже несколько лет находится в ссылке. Фриц Платтен был нашим преподавателем в Институте иностранных языков. Мы всегда видели в нем образцового коммуниста-ленинца, под его влиянием мы вступили в ряды комсомола. Невозможно поверить, чтобы Фриц Платтен, которого мы знали как честнейшего коммуниста, спасшего Ленина от одного из покушений, мог совершить какое-нибудь тяжкое преступление против партии и нашей Родины.

Мы просим Вас, дорогой Иосиф Виссарионович, лично выяснить, в чем виновен Фриц Платтен. Быть может, его арест и ссылка являются ошибкой или актом вредительства.

Бывшие ученики Фрица Платтена».

Казалось бы, есть более чем аргументированное письмо Сталину, есть завуалированная просьба его правой руки Поскребышева, достаточно одного звонка, чтобы Платтена отпустили на волю. Но в том-то и заключалось иезуитство Берии, что он, чуточку ослабляя хватку и вселяя надежду, давал жертве помучиться. Почти два месяца бумага ходила по инстанциям, на ней множество виз, подписей и печатей, и, в конце концов, было вынесено заранее предрешенное заключение: «Жалобу о пересмотре дела Платтена Ф.П. оставить без последствия».

А дальше — мрак. Никто не знал, что с Плаггеном, где он, жив или нет. И лишь в 1956 году Генеральная прокуратура направила протест в Военную коллегию Верховного Суда СССР с просьбой «отменить приговор в отношении Платтена за отсутствием в его действиях состава преступления». Было отмечено и то, что «к Платтену применялись незаконные методы следствия, а следователи нарушали нормы уголовно-процессуального кодекса».

Знаете, что стоит за этими туманными формулировками? Пытки, истязания и побои. Такие пытки, что люди признавали себя виновными в чем угодно, лишь бы побыстрее закончился этот кошмар.

«Исходя из формальности, что Платтен не имел в последнее время разрешения на хранение револьвера, — говорится далее в протесте, — военный трибунал осудил Платтена, не учитывая показания подсудимого, что он приобрел револьвер в Швейцарии и хранил его в память о революции».

Далее следует просьба приговор от 29 октября 1939 года отменить и Платтена Фрица Петровича посмертно реабилитировать.

Значит, посмертно. Все-таки посмертно. А где и от чего он умер? Или убит? Есть справка, что «Платтен, отбывая наказание, 22 апреля 1942 года умер от сердечно-сосудистого заболевания». Что ж, может быть, Платтен умер от инфаркта, но могло быть и иначе. Теперь-то мы знаем, как организовывались такого рода «заболевания» и какие нравы царили за колючей проволокой. Интеллигентный, не очень здоровый человек — напомню, что у него не было одного легкого и бездействовала левая рука,—мог стать легкой добычей для уголовников, вертухаев, кумовьев и прочей лагерной публики.

С его женой Бертой Циммерман-Платген поступили проще — расстреляли, и вся недолга, а вот с самим Платтеном пришлось повозиться. Но каково совпадение! Если верить справке, Платтена не стало 22 апреля. Надо же, 22 апреля, в день рождения его друга, которому двадцать четыре года назад он спас жизнь.

ТОВАРИЩ ИНЕССА

В этой истории так много таинственного, нежного, романти-чески-трепетного и в то же время самоотверженного, жертвенного и трагического, что хватило бы не на один роман. Но если в романах действуют придуманные автором персонажи, то в этой истории личности не просто реальные, а в самом прямом смысле слова исторические, о жизни и деятельности которых известно практически все, кроме их частной, если хотите, интимной жизни. Этих людей принято считать суровыми, аскетичными личностями, которым в их жестокой, полной опасностей и смертельного риска жизни было не до нежности, любви и страсти.

Абсурднейшее заблуждение! Прочтите для начала несколько писем и подумайте: как нужно относиться друг к другу, чтобы доверить бумаге такие душевные, идущие от самого сердца слова.

«Дорогой друг! От Вас еще нет весточки. Не знаем, как доехали и как поживаете. Хорошо ли устроились? Хорошо ли работается в библиотеке?

Ваш Иван».

Проходит несколько дней, от дорогого друга по-прежнему нет ни строчки, и обеспокоенный Иван отправляет еще более тревожное письмо, которое на этот раз подписывает «Ваш Ба-зиль». Что за конспирация? Зачем? От кого нужно таиться?

От кого? Конечно же, от жены, от кого же еще! И Базиль, он же Иван, сообщает об этом в следующем письме: «Сегодня великолепный солнечный день со снежком. Мы с женой гуляли по той дороге, по которой — помните — мы так чудесно гуляли однажды втроем. Я все вспоминал и жалел, что Вас нет».

Значит, треугольник, классический любовный треугольник? Да, треугольник, и, судя по всему, с довольно острыми углами и неизбежными в таких случаях выяснениями отношений.

Последствия не замедлили сказаться, что видно из смиренноумоляющего письма женщины:

«Никому не будет хуже, если мы вновь будем все втроем вместе».

Иван промолчал. И тогда отчаявшаяся женщина срывает маски и, наплевав на конспирацию, выплескивает всю свою боль и всю свою любовь в полном безысходной тоски письме:

«Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно.

Я знаю, я чувствую, никогда ты сюда не приедешь! Глядя на хорошо знакомые места, я ясно сознавала, как никогда раньше, какое большое место ты занимал в моей жизни, что почти вся деятельность здесь, в Париже, была тысячью нитей связана с мыслью о тебе. Я тогда совсем не была влюблена в тебя, но и тогда тебя очень любила. Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, и только бы видеть тебя, иногда говорить с тобой было бы радостью — и это никому не могло бы причинить боль.

Я немного попривыкла к тебе. Я так любила не только слушать, но и смотреть на тебя, когда ты говорил. Во-первых, твое лицо оживляется, и, во-вторых, удобно было смотреть, потому что ты в это время этого не замечал. Крепко тебя целую».

Затем следовала подпись. И знаете, как оно было подписано?

«Твоя Арманд». А как было подписано письмо с описанием великолепного солнечного дня и прогулки втроем? «Ваш Ленин».

Да-да, что бы там ни говорили пуритане, пытающиеся сделать из Ленина сухого, лишенного нормальных человеческих чувств борца за правое дело рабочего класса, он, будучи неудачливым в браке, был счастлив в любви.

Что касается Надежды Крупской, то, по свидетельству современников, она была далеко не красавицей. К тому же ее всю жизнь мучила базедова болезнь, а это—пучеглазие, потливость и повышенная возбудимость, не говоря уже о сердцебиении и нервных срывах. Не случайно в качестве партийных псевдонимов к ней прилипли не совсем благозвучные клички Минога и Рыба. И даже в годы советской власти товарищи по борьбе позволяли себе потешаться над женой Ленина. Например, в одну из молодежных газет какая-то девушка написала письмо, в котором сетовала на то, что некрасива, поэтому парни не обращают на нее никакого внимания. И тогда в редакции не придумали ничего лучшего, как напечатать такой ответ: «Дорогая Катя, ты не должна отчаиваться. Вог Надежда Константиновна, уж на что мордоворот была, а какого парня отхватила!»

Встреча Ленина с Инессой Арманд изменила всю его жизнь! Он стал веселее, контактнее, оживленнее, часто улыбался, сыпал шутками, начал следить за своей внешностью. Крупская все это видела, все понимала и... смирилась. Она даже говорила, что «в доме становится светлее, когда приходит Инесса».

Так кто же она такая, эта чаровница Инесса Арманд? Начнем с того, что никакая она не Арманд, а Стеффен. Ее отец — французский оперный певец Теодор Стеффен. Мать — Натали Вильд, полуфранцуженка-полуангличанка, тоже оперная певица, а несколько позже учительница пения. Отец умер довольно рано, дать образование дочери мать не могла, и Инессу забрала с собой тетка, которая в Москве нашла племяннице место преподавательницы французского языка и учительницы пения.

Обворожительная, изящная и раскованная Инесса на балах и вечеринках пользовалась сумасшедшим успехом. Она прекрасно танцевала, недурно пела, очаровательно болтала не только по-французски, но и по-русски. А ее внешность! «Пышная прическа, грациозная фигура, маленькие уши, чистый лоб, резко очерченный рот, зеленоватые глаза» — так описывал ее в своем дневнике один из влюбленных современников.

Но Инесса была практичной девушкой, и всем подпоручикам, студентам и присяжным поверенным предпочла сына купца 1-й гильдии, владельца торгового дома «Евгений Арманд с сыновьями» Александра Арманда. И не прогадала! Семья Арманд была по-настоящему богатой. У них были текстильные фабрики, лесные угодья, доходные дома и многое другое. Александр оказался мягким, добрым человеком, молодую жену ни в чем не ограничивал, но на одном настаивал непреклонно: он не только любил детей, но и, как тогда говорили, любил их делать. Инесса это тоже любила и рожала чуть ли не каждый год. Пятеро детей даже по тем временам достаточно много!

Но ни роды, ни заботы о детях не убили в ней духа суфражизма, модного тогда движения женщин за равные права с мужчинами. Став на этот путь, Инесса не преминула не только его обосновать, но и объяснить логически. На недоуменные вопросы дочери Инесса ответила письменно:

«В “Войне и мире” Толстой говорит, что Наташа, выйдя замуж за Пьера Безухова, стала самкой. Эта фраза показалась мне обидной, она била по мне как хлыстом, и она выковала во мне твердое решение никогда не стать самкой, а остаться человеком. А сколько вокруг нас самок!»

Инесса вступает в «Общество улучшения участи женщин», запоем читает книги идеологов народничества, а оказавшись на отдыхе в Швейцарии, сближается с социалистами. Тогда же в ее дневнике появляется имеющая судьбоносные последствия запись: «После короткого колебания между эсерами и эсдеками, под влиянием книги Ильина “Развитие капитализма в России”, становлюсь большевичкой».

Бедная Инесса, она тогда не знала, что Ильин — это ее судьба, что Ильин — это Ленин. Кстати говоря, Лениным Владимир Ульянов стал лишь в 1901 году, когда одну из своих статей в журнале «Заря» впервые подписал псевдонимом Ленин.

История появления этого псевдонима — одна из самых интересных загадок в жизни Ильича. Кто только ни пытался докопаться до истины и узнать, почему десятку других псевдонимов Владимир Ильич предпочел именно этот и в историю вошел именно как Ленин, ничего путного из этого не получилось. Хотя версий — великое множество. Прежде всего, обратились к Надежде Константиновне, уж кто-кто, а она-то, казалось бы, должна знать. Вот что ответила Крупская редакции газеты «Комячейка»: «Я не знаю, почему Владимир Ильич взял себе псевдоним Ленин, так как никогда его об этом не спрашивала. Мать его звали Мария Александровна. Умершую сестру звали Ольгой. Ленские события были уже после того, как он взял себе этот псевдоним. На Лене в ссылке он не был. Вероятно, псевдоним выбран случайно, вроде того, как Плеханов писал однажды под псевдонимом Волгин».

А вот брат Ленина Дмитрий Ильич считал, что появление псевдонима связано с названием великой сибирской реки, хотя никаких доказательств этой версии не приводил.

Есть и другие, куца более экзотические версии. Скажем, некоторые исследователи допускают, что, находясь в Германии, Владимир Ильич побывал в расположенном неподалеку от Потсдама живописном местечке под названием Ленин и это название ему так понравилось, что он решил сделать его своим псевдонимом. Нет, уверяют другие исследователи, село под названием Ленин было не только в Германии, но и в Мозырском уезде Минской губернии, где его и обнаружил Владимир Ильич.

Не обошлось и без романтических версий. Одни историки считают, что псевдоним Ленин выбран в честь дочери друга и соратника по партии Пантелеймона Лепешинского: ее звали Лена. Другие ни секунды не сомневаются, что всему виной артистка хора Мариинского театра Лена Зарецкая, в которую, еще до знакомства с Крупской, был влюблен двадцатитрехлетний Владимир Ульянов. Третьи убеждены, что в казанский период жизни студент Владимир Ульянов был без ума от местной красавицы Елены Лениной, которая несколько позже обещала поехать вместе с ним в Сибирь, но потом передумала.

Удивительно, но ни одна из этих версий так и не нашла документального подтверждения. Сам Владимир Ильич, как только у него пытались выведать тайну происхождения псевдонима, который фактически стал его фамилией и под которым его знал весь мир, тут же переводил разговор на другую тему. Это очень и очень странно, но эту тайну Владимир Ильич унес в могилу, и она до сих пор не раскрыта.

Естественно, что тогда, на заре XX века, Владимир Ильич знать не знал, что, напечатав небольшую книжицу, «увел» в революционный большевистский стан многодетную купеческую жену, которая впоследствии станет его самым близким и самым любимым человеком.

А пока что Инессе было не до большевистской революции. В ее личной жизни произошла такая революция, что ее имя на долгие годы станет предметом насмешек, сплетен и издевательств. Надо же было так случиться, что Инесса по уши влюбилась не в оперного тенора, известного адвоката или юного отпрыска княжеского рода, а в младшего брата своего мужа. «Владимир — редкой души человек! — такая восторженная запись появилась в ее дневнике.—У него значительное образование, глубокий взгляд на жизнь и вместе с тем необыкновенная, апостольская простота».

А как же муж? Как дети? Несчастный, но благородный и великодушный Александр отпустил Инессу вместе с детьми, само собой разумеется назначив солидное содержание. Больше того, он согласился не оформлять развода, так что формально Инесса оставалась его женой и, следовательно, наследницей капиталов и совладелицей текстильных фабрик.

Поселились «молодые» на Остоженке, сняв роскошную квартиру в доме купца Егорова. Так как Владимир считал себя социал-демократом, они вместе со свежеиспеченной большевичкой, если так можно выразиться, ударились в революцию. Игра зашла так далеко, что после двух арестов Инессу на два года сослали в Архангельскую губернию. Вместе с женой в ссылку поехал ее невенчанный (теперь бы сказали, гражданский) муж Владимир.

Жили они то в городе Мезень, то в деревне Койда. Климат там был отвратительный, и Владимир серьезно заболел: врачи обнаружили туберкулез. Инесса заметалась! Надо любой ценой добраться до Швейцарии, туберкулез умеют лечить только там! Деньги, слава богу, были, а за деньги можно все. Раздобыв поддельный паспорт, Инесса добралась до Москвы. Там она усадила Владимира в поезд, а сама, опасаясь быть задержанной на границе, осталась в Москве. Сначала Владимир пошел на поправку, но буквально через три месяца Инесса получила извещение, что ему стало хуже. Несмотря на угрозу из-за побега оказаться не просто в ссылке, а в каторжной тюрьме, Инесса бросилась в дорогу. Через Финляндию, а потом Швецию и Германию она домчалась до альпийского санатория и застала Владимира живым.

Как же он был рад, увидев любимые зеленоватые глаза! А как была счастлива Инесса! Она не отходила от Владимира две недели, все две недели, пока он был жив. Похоронив любимого, Инесса не придумала ничего лучшего, как заглушить неизбывную тоску...учебой. Она переехала в Брюссель и поступила в университет, за год прошла полный курс экономического факультета и была удостоена ученой степени лиценциата экономических наук.

А в 1909-м Инесса перебралась в Париж. Там-то и произошла встреча, решившая ее дальнейшую судьбу: она познакомилась с Лениным. Что было дальше, мы уже знаем. Завороженный женскими чарами Инессы, Владимир Ильич даже не пытался скрывать своих чувств, тем более что жена, видя, как благотворно влияет на него Инесса, не особенно противилась их близости.

Еще больше их сблизило горе, настоящее, большое горе. Так сложилось, что все находящиеся за границей русские социалисты дружили с дочерью Карла Маркса Лаурой и ее мужем, одним из основателей Французской рабочей партии Полем Лафаргом. И вдруг 3 декабря 1911 года пришло потрясшее всех сообщение: Поль и Лаура покончили жизнь самоубийством. Хоронили их, как тогда говорили, весь Париж, вся Франция и, конечно же, все находившиеся в эмиграции русские социалисты.

Инесса пришла на похороны вместе с Лениным и Крупской. Неожиданно для всех слово на траурной панихиде получил Ленин. По-французски Ильич говорил, но не совсем уверенно, поэтому он набросал текст свого выступления по-русски, попросил Инессу перевести его на французский и затем прочитал эту речь без единой запинки.

Поскорбев и погоревав, Ленин, Крупская и товарищ Инесса — так ее прилюдно называл Ильич — затеяли совершенно новое дело. Однажды, когда дамы чинно прогуливались по аллеям пригорода Парижа, который по-русски назывался Длинная Ослица, а по-французски куца более благородно — Лонжюмо, Ленин сел на велосипед и уехал далеко вперед. И вдруг он заметил большой застекленный сарай. Как оказалось, раньше здесь была столярная мастерская, но сейчас сарай пустует.

Это то, что нам нужно, решил Ленин, и позвал дам. И Крупская, и Инесса пришли в неописуемый восторг, не забыв отметить поразительную наблюдательность Ленина. Не откладывая дела в долгий ящик, тут же договорились об аренде, а потом нашли и жилье. Ленин с Крупской поселились в доме рабочего-кожевника, а в двух шагах от этого жилища Инесса сняла вполне приличный двухэтажный дом.

Так была создана впоследствии ставшая знаменитой партийная школа в Лонжюмо. Сюда, под видом сельских учителей, из России приехали 18 рабочих-болыневиков, которых учили не только азам марксизма, но и методам конспирации, способам тайнописи и другим премудростям нелегальной борьбы с царизмом.

Как только выпускники школы вернулись в Россию, выяснилось, что квалифицированные руководители нужны не в Париже, а в Петербурге.

Раз надо—значит, надо. И в Петербург отправилась привлекательная, элегантно одетая дама с паспортом на имя Франциски Казимировны Янкевич. Надо ли говорить, что это была Инесса Федоровна Арманд!

Два месяца пани Янкевич будоражила Петербург. А потом произошла осечка: сперва жандармы арестовали одного большевика, потом — второго и, поработав как следует с ними, вышли на след руководителя группы. Как же они были удивлены, когда этим неуловимым руководителем оказалась женщина! Как и положено, ее сфотографировали, не забыв, видимо, в качестве особых примет сделать нелицеприятную приписку: «Выражение лица арестованной серьезное, злое, ехидное».

Ну а когда выяснилось, что пани Янкевич не кто иная, как находящаяся в розыске Инесса Арманд, следственная машина завертелась с головокружительной быстротой. Вот-вот должен состояться суд, а потом — каторжная тюрьма, выжить в которой удается далеко не всем. И тут, совершенно неожиданно в это дело вмешалась, как иногда говорят, рука Бога: узнав об аресте неверной жены, в Петербург примчался Александр Арманд. Сколько он привез с собой денег, история умалчивает, но из Петербурга он уехал с пустыми карманами. Зато Инесса каким-то таинственным образом оказалась в варшавском поезде, причем на границе ее никто не досматривал и паспорт не проверял.

Из Варшавы Инесса быстренько перебралась в Краков, а оттуда в Поронино, где ее с нетерпением ждал... Попробуйте догадаться кто? Ну, конечно же, «Базиль», он же «Иван», а в последнее время «Ваш Ленин».

Как же они тогда были счастливы! Ленин непрерывно строчил статьи для «Правды», Инесса ему помогала, под псевдонимом Елена Блонина писала и сама, но в какой-то момент, взглянув друг на друга, они швыряли в угол карандаши и ручки, надевали подходящую обувь и уходили в горы. Они так много гуляли и лазали по горам, что в шутку их стали называть «партией прогулистов».

К сожалению, как эго часто бывает, счастье оказалось недолгим: началась Первая мировая война. После кратковременного ареста австрийскими властями Ленин был освобожден и тут же перебрался в нейтральную Швейцарию. Инесса последовала за ним. Некоторое время Ленин, Крупская и товарищ Инесса жили в горной деревушке Зоренберг... Где-то грохочут пушки, стучат пулеметы, звучат предсмертные вопли, а здесь тишина, покой и неправдоподобно безмятежная сельская идиллия. Инесса играла на рояле, Ленин что-то писал, Крупская, ревниво поглядывая на них, вычитывала корректуру.

Но и на этот раз счастье было недолгим, Ленин рвался в Россию, ведь в феврале 1917-го там произошла революция, царь отрекся от престола и к власти пришло Временное правительство.

— Что еще за Временное правительство?! — возмущался Ленин.—На каторгах сидели большевики, забастовки организовывали большевики, за поражение в войне ратовали большевики, а в правительстве нет ни одного нашего человека. «Никакого доверия Временному правительству!» — таким будет наш текущий лозунг. Мы должны во что бы то ни стало туда ехать, хотя бы через ад.

Мы уже знаем, что эта поездка состоялась, знаем, кто и как помогал ее организовать, знаем и о том, что в знаменитом списке Платтена сначала было 60 человек, но, хорошенько подумав, 28 эмигрантов ехать в Россию отказались. Поговаривали, что были общие знакомые, которые уговаривали Инессу остаться, но она и мысли не допускала отпустить Ленина одного, вернее, с Миногой, но это все равно что одного. Инесса топнула ногой и потребовала, чтобы ее включили в список отъезжающих. Платтен понимающе кивнул и поставил против ее фамилии № 7.

Как мы знаем, до России политэмигранты добрались благополучно. А в Петрограде они разделились: одни остались в столице, а другие подались в Москву. Среди последних оказалась и Инесса. Работы было невпроворот: выпускать листовки, печатать плакаты, организовывать митинги, проводить демонстрации. А тут еще подоспели выборы в Московскую городскую думу. Большевики рискнули и выставили свои кандидатуры, сформировав список № 5. Что тут началось! Не было газеты, митинга или собрания, где бы их не обвиняли во всех смертных грехах, в том числе и в предательстве интересов России.

Но большевики в Думу прошли. Прошла по этому списку и товарищ Инесса. Хлопот и забот у нее прибавилось, помимо дел партийных пришлось заниматься проблемами экономическими, снабженческими, транспортными и многими другими. Она так вошла в роль деловой дамы, что даже после победы Октября осталась на своем месте, правда, теперь у нее была достаточно высокая должность председателя Московского губернского совета народного хозяйства.

Жила она в гостинице «Националь» и получала 1000 рублей в месяц. Кроме того, у нее было «право на первую категорию классового пайка». На фоне дикой разрухи и всеобщего голода такой паек дорогого стоил. Инессе его хватало, но здоровья все равно не было. Прихварывать она стала все чаще и чаще. Ленин это заметил и в феврале 1919-го организовал ей поездку в Париж, где можно было не только подлечиться, но и выполнить благородную миссию по возвращению на родину солдат Русского экспедиционного корпуса.

Напомню, что в начале Первой мировой войны Франции приходилось туго, поражение следовало за поражением и людские потери были огромны.

Пополнять полуразбитые полки и бригады было некем и нечем. И тогда французский президент ударил челом русскому царю и попросил прислать в его распоряжение 400 тысяч русских солдат. Цари просьбу президента уважил, но послал ему не 400 тысяч, а 44 тысячи русских солдат. Сперва их везли в теплушках через всю Сибирь до Владивостока, а потом морем до Бреста и Марселя. Им тут же выдали французское оружие, разбили на четыре бригады и бросили в бой. Сражались русские храбро, но потери несли огромные, на полях Франции полегло более трети личного состава.

После Февральской революции русские солдаты потребовали отправки на родину, но французское командование не желало оголять фланги. Тогда русские бригады подняли восстание. По ним открыли артиллерийский огонь. После пятидневного обстрела, когда было убито несколько сотен человек, восстание было подавлено. Часть солдат бросили в тюрьмы, а часть отправили на каторжные работы в Северную Африку.

В этой-то непростой ситуации Инесса Арманд занялась освобождением солдат из тюрем и возвращением их на родину. Одной с таким делом не справиться, поэтому в качестве помощников она взяла Дмитрия Мануильского и Якова Давтяна. Если с Мануильским она познакомилась во время учебы в Сорбонне, то Давтяна знала как представителя российского Красного Креста, работавшего в годы войны в Брюсселе, а потом вместе с ней в губсовнархозе.

Так как Европа еще не остыла от войны и железные дороги были разрушены, немногочисленная советская делегация выбрала морской путь. До Дюнкерка добрались благополучно, хотя море все время штормило, а их старенький пароход от усталости и безысходности время от времени норовил пойти на дно. На торжественную встречу и дружеские объятия советские посланники не рассчитывали, но то, что их ожидало, превзошло самые неприятные предвидения: делегацию тут же окружили полицейские, затолкали в крытый грузовик и куда-то увезли. Лишь после того, как Инесса пригрозила голодовкой и международным скандалом, режим был смягчен и ей разрешили связаться с Москвой. Инесса побежала на почту и, сознательно не пользуясь шифром, отправила взволнованную телеграмму:

«С момента нашего приезда с нас не спускают глаз. Без сопровождения мы не можем выходить за пределы виллы, где нас поселили. Не будучи в состоянии вступить в контакт с нашими соотечественниками, мы не можем принять ни одного посетителя».

И все же Инесса вырвалась за пределы виллы, зафрахтовала пароход «Дюмон Дюрвилль» и отправила на родину первую тысячу русских солдат. На этом же пароходе вернулась и она. И очень вовремя! В Москве ее ждало новое назначение, Ильич утвердил ее заведующей Женским отделом ЦК РКП (б). С одной стороны, это назначение Инессу обрадовало, теперь она чуть ли не каждый день виделась с Лениным, а с другой—уж очень странным делом пришлось ей заниматься. В соответствии с учением Маркса нужно было убедить всех женщин России в том, что их главная задача не забота о семье, а классовая борьба, что домашний труд вот-вот отомрет, что вместо касгрюль и корыт появятся общественные кухни, столовые и прачечные, что воспитание детей на себя возьмут детские сады и ясли. А что касается любви, то она должна быть свободной, настолько свободной, что ее следует рассматривать как свободу выбора партнера, и не больше.

Надо ли говорить, какое неприятие в обществе вызвали эти идеи! Но Инесса моталась по фабрикам и заводам, выступала на митингах и собраниях, писала статьи и фельетоны и, в конце концов, свалилась с ног, причем в самом прямом смысле слова. В феврале 1920-го обеспокоенный Ленин посылает ей записку:

«Дорогой друг! Итак, доктор говорит, воспаление легких. Надо архиосторожной быть. Непременно заставьте дочерей звонить мне (12—4) ежедневно. Напишите откровенно, чего не хватает? Есть ли дрова? Кто топит? Есть ли пища? Кто готовит? Компрессы кто ставит? Вы уклоняетесь от ответов — это нехорошо. Ответьте хоть здесь же, на этом листке. По всем пунктам. Выздоравливайте! Ваш Ленин. Починен ли телефон?»

Но Ленин на этом не успокаивается. Он понимает, что ни компрессы, ни дрова здоровье Инессе не вернут, нужно более серьезное, санаторное лечение. И он пишет ей новое, умоляющетревожное письмо:

«Дорогой друг! Грустно очень было узнать, что Вы перестали и недовольны работой. Не могу ли помочь Вам, устроив в санатории? Если не нравится в санаторию, не поехать ли на юг? К Серго на Кавказ? Серго Орджоникидзе устроит отдых, солнце, хорошую работу. Он там власть. Подумайте об этом. Крепко, крепко жму руку. Ваш Ленин».

Сидеть без дела Инесса не могла ни минуты, а бабские митинги ей осточертели, и тогда она решила: займусь собой!

Не исключено, что рокового решения ехать на Кавказ она так бы и не приняла, о себе Инесса беспокоилась мало, но вот младший сын Андрей расхворался основательно, и помочь ему мог только горный воздух.

«Еду!»—решила Инесса и сообщила об этом Ленину. Ильич тут же озаботился организацией этой поездки.

ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО ЖЕНЩИНЫ

Пока шли согласования и сборы, Инесса не сидела без дела и участвовала практически во всех более или менее значимых заседаниях Совнаркома. И вот однажды, после одного такого ночного заседания, она шла по коридору бок о бок с всемогущим главой ВЧК Дзержинским. Они были так увлечены незавершенным обсуждением какого-то важного вопроса, что не замечали, как много народу их обгоняет. И вдруг они почти одновременно прильнули к окну!

— Боже мой! — как-то по-бабьи ойкнула Инесса. — Вы посмотрите. Нет, вы только посмотрите! — тормошила она Дзержинского. — Это же не восход, а что-то непостижимое, божественное. Оранжевая середина, зеленоватые края и пурпурные лучи. Я такой восход видела только раз в жизни. И знаете, где? В Поронине. Тогда мы с Владимиром Ильичом много гуляли, лазали по горам и даже создали «партию прогулистов». И вот однажды, на рассвете, увидели нечто подобное, — кивнула она за окно. — Красота-а-а...

—Не красота, а красотища! — теребя бородку, мечтательно улыбнулся Дзержинский. — А я такой рассвет видел в Сибири. Меня туда сослали на вечное поселение, но мне сибирский климат не понравился, и я оттуда бежал. И вот однажды, ночью, у костра... Мой проводник услышал подозрительный шорох и огонь быстренько затоптал. Не успел я как следует проморгаться, как вершины сопок вспыхнули вот таким же пурпурным светом. А в Поронине, как вы, наверное, помните, я бывал наездами, в «партии прогулистов» не состоял, тем более что вскоре оказался в Варшавской цитадели, а потом и в Орловском централе.

— Помню, Феликс Эдмундович, я все помню, — не отрывала глаз от окна Инесса. — Я даже помню, как на похоронах Лауры и Поля Лафарг переводила на французский, а Владимир Ильич...

— Стоп! — остановил ее Дзержинский. — Мне нужна ваша помощь. Да-да, — заметив ее удивленный взгляд, с нажимом продолжал Дзержинский. — Мне нужен человек, который бы не только знал пару-тройку иностранных языков, но, кроме того, имел опыт жизни за границей. Вы меня понимаете? Манеры, привычки, поведение...

— Чтобы в любом обществе мог сойти за своего? Чтобы по манере одеваться, говорить и вести себя за столом никто не догадался, что он приехал из России?

— От вас ничего не скроешь, — покорно склонил голову Дзержинский. — Но этот человек должен быть абсолютно надежным товарищем и преданным делу революции коммунистом.

— Надежный и преданный, — покусывая губы, задумчиво произнесла Инесса. — Ручаться, как за себя, конечно, не могу, но... Есть у меня такой человек, вместе с ним я занималась возвращением на родину солдат Русского экспедиционного корпуса. Умен, находчив, ловок, сметлив, за словом в карман не лезет, но и лишнего не скажет. К тому же, откровенно красив, женщины таких любят. В обществе — душа компании. Ну, и что для вас немаловажно, в тюрьмах сидел, эмигрантского хлеба наелся досыта, в партии с 1905-го.

— Так-так-так! — азартно потирая руки, воскликнул Дзержинский. — И кто же этот герой?

— Давтян. Яков Христофорович Давтян.

— Слышал о таком, — раздумчиво произнес Дзержинский. — И даже немного знаком. Надо будет подумать... Спасибо, товарищ Инесса, ваша рекомендация дорогого стоит, — шутливо раскланялся Дзержинский. — А вы говорите—восход. Восход восходом, а вон мы какое дело спроворили. Вы еще о своем протеже услышите!

Дело было настолько серьезным, что по этому поводу состоялось специальное заседание Оргбюро ЦК, которое приняло решение: «Просьбу тов. Дзержинского удовлетворить. Откомандировать в его распоряжение тов. Давтяна».

Так Яков Христофорович Давтян, сын зажиточного армянского коммерсанта, стал первым в истории советских спецслужб начальником Иностранного отдела ВЧК, более известного как ИНО. Разведка, да еще закордонная, дело настолько тонкое и серьезное, что не имевший никакого опыта Давтян поначалу от этого назначения растерялся. А потом его осенила гениальная мысль: а почему бы нашим разведчикам не работать под крышей дипломатических представительств, а ему, их начальнику, не совмещать две должности и работать одновременно и в Наркоминделе, и в ВЧК? Руководство его поддержало, и Давгян с присущим ему энтузиазмом занялся созданием ИНО. Где он только не поработал в качестве и дипломата, и разведчика за пятнадцать лет своей закордонной службы! Это были Эстония, Литва, Китай, Тува, Франция, Греция, Иран, Польша. Если результаты работы Давтяна в Греции, Польше и Франции до сих пор засекречены, то о его пребывании в Китае кое-что известно.

«Нашу работу здесь я считаю чрезвычайно важной и полагаю, что тут можно много сделать, — сообщал он в одной из шифровок. — Здесь узел мировой политики и ахиллесова пята не только мирового капитализма, но и наша. Работу ИНО удалось наладить так эффективно, что от меня не ускользает ничего существенного. Ни один шаг белых не остается для меня неизвестным. Все узнаю быстро и заблаговременно. Есть надежда проникнуть в японскую разведку».

Но так как обязанности дипломата и особенно разведчика требуют постоянного присутствия за границей, Якова Христофоровича непрерывно перебрасывают из одной страны в другую. Последней была Польша. В 1938-м его отозвали в Москву и тут же арестовали. Обвиняли Якова Христофоровича в полнейшей чепухе: участии в армянской националистической организации и, конечно же, в работе на польскую разведку. Никакие объяснения и никакие оправдания ни к чему не привели, и создателя Иностранного отдела ВЧК расстреляли.

Прожил Яков Христофорович всего 50 лет. С его-то кавказскими генами жить бы ему и жить, если бы не похвальное слово Инессы Арманд.

«Я МОГЛА БЫ ОБОЙТИСЬ БЕЗ ПОЦЕЛУЕВ»

Как я уже говорил, Ленин всерьез озаботился организацией поездки Инессы на Кавказ. Прежде всего, он собственноручно написал сопроводительное письмо в Управление курортами и санаториями Кавказа: «Прошу всячески помочь наилучшему устройству и лечению подательницы сего тов. Инессы Федоровны Арманд, с больным сыном. Прошу оказать этим, лично мне известным партийным товарищам полное доверие и всяческое содействие».

Но устроить в санаторий — это одно. А обеспечить безопасность? Ведь на Кавказе еще стреляют, да и по Кубани гуляют недобитые банды. И обеспокоенный Ленин отправляет члену Реввоенсовета Кавказского фронта Серго Орджоникидзе шифрованную телеграмму: «Очень прошу Вас, ввиду опасного положения на Кубани, установить связь с Инессой Арманд, чтобы в случае надобности эвакуировать ее и ее сына или устроить (сын болен) в горах около Каспийского побережья, и вообще принять все меры».

Меры были приняты, и в конце августа 1920 года Инесса Арманд вместе с сыном приехала в Кисловодск, как свидетельствует запись в журнале, «одиночным порядком и согласно приказу наркома Семашко». Совершенно неожиданно она там встретилась со своей давней приятельницей, которая, как ни старалась, не могла составить ей компанию.

— Это был какой-то залой одиночества,—рассказывала она несколько позже. — Инесса приехала такая усталая и разбитая, такая исхудавшая. Ее утомляли люди, утомляли разговоры. Она старалась уединиться и по целым вечерам оставалась в своей темной комнате, так как там не было даже лампы.

В то же время она отмечала, что Инесса была «сильно истощена и крайне расстроена нервно». Врачи это наблюдение подтвердили, записав точно такие же слова в медицинской книжке.

Между тем прогулки, который совершала Инесса, становились все продолжительнее, по вечерам она уже не сидела в своей темной комнате, а приходила в музыкальный салон и часами играла на рояле. У нее появился аппетит, на щеках — румянец, она стала замечать людей, азартно играла в крокет, охотно шутила, заразительно смеялась, словом, пошла на поправку.

Это видно из письма, которое она отправила дочери: «Мы уже три недели в Кисловодске, и я не могу сказать, чтобы до сих пор мы особенно поправились с Андреем. Он, правда, очень посвежел и загорел, но пока еще совсем не прибавил весу».

Да уж, прибавить весу в тех условиях было трудновато. Не случайно сами курортники не без иронии говорили: «Мы тут не питаемся, а немножко подкармливаемся».

А вскоре комендант запретил ходить в горы — оттуда доносилась не просто стрельба, а раскаты артиллерийской канонады. Страшновато становилось и по ночам: то совсем рядом застучит пулемет, то разорвется граната. Это пытались прорваться из окружения остатки белогвардейского десанта генерала Фости-кова, которых поддерживали бандитские шайки всевозможных абреков.

Изменилась обстановка, изменилось и настроение Инессы. Вскоре в Москву полетело совсем другое письмо: «Я сначала все спала день и ночь, а теперь, наоборот, совсем не сплю. Погода здесь неважная, частые бури, а вчера было совсем холодно. Вообще не могу сказать, чтобы я была в большом восторге от Кисловодска. И сейчас начинаю скучать».

Чтобы дочь не волновалась, Инесса ничего не пишет о фронтовой обстановке, а ситуация между тем осложнилась настолько серьезно, что было принято решение всех отдыхающих немедленно эвакуировать. Как всегда, кто-то запаниковал, заплакал, запричитал, что не хватит мест, что нужно усилить охрану, что надо потребовать бронепоезд. И тогда на помощь пришла Инесса.

— Тихо! — перекрывая вопли и причитания, закричала она. — Без паники! Белые еще далеко. А пулеметы стреляют наши. И пушки бьют тоже наши. Пули и снаряды летят не в нашу сторону. Так что нечего размазывать сопли! — неожиданно лихо закончила она. — Комендант, прикажите прежде всего отправить женщин и детей. А замыкать колонну буду я!

Тут уж не на шутку испугался комендант. Он читал сопроводительное письмо Ленина и прекрасно понимал, что, если с головы Инессы упадет хотя бы один волос, ему несдобровать.

— Нет, товарищ Инесса, — набравшись храбрости, заявил он. — Так дело не пойдет! За эвакуацию отдыхающих отвечаю я, и, если что не так, Реввоенсовет будет спрашивать с меня. Хоть вы здесь и по приказу наркома, но раз вы отдыхающая, то извольте соблюдать дисциплину. Первыми поедут женщины и дети. Это приказ! На вас, товарищ Инесса, он распространяется так же, как и на других.

—Молодец, комендант, — улыбнулась Инесса.—Давно бы так. Куда хоть едем-то?

— Для начала в Нальчик. А там посмотрим...

До ближайшей остановки, которая была во Владикавказе, тащились четверо суток. Кто-то в пути заболел, кто-то чуть было не отстал, кто-то умолял положить в больницу, всем им на помощь приходила Инесса. Зато во Владикавказе ее ждала совершенно неожиданная и от этого еще более приятная встреча. Когда на перроне к ней бросился одетый в военную форму красавец грузин, Инесса на какое-то мгновение даже отшатнулась, а потом радостно расхохоталась.

— Батюшки-светы! — всплеснула она руками. — Да неужто это мой любимый «сельский учитель»? Неужто вы сюда прямо из Длинной Ослицы? А уроки французского не забыли? А как на всю округу пели грузинские песни, помните?

— Помню, дорогая товарищ Инесса, все помню, — почтительно склонил голову Серго Орджоникидзе. — Лонжюмо—это на всю жизнь. Именно там, благодаря вам и Владимиру Ильичу, я научился думать и стал сознательным большевиком.

— Вы далеко пошли, дорогой Серго. Вы стали не просто сознательным большевиком, но еще и полководцем, членом Реввоенсовета Кавказского фронта.

— Ну что вы, — смутился Серго. — Какой из меня полководец?! Военному делу я еще только учусь. А как вы? Как отдохнули? Как здоровье? Как сынишка? — сменил он тему, отметив про себя, что выглядит Инесса неважно.

— Отдохнула вполне прилично, — храбро начала Инесса, хотя прекрасно поняла погрустневший взгляд Орджоникидзе. — Андрюшка поправился. Я тоже. Хотя не прибавила ни одного килограмма,—не удержалась она от кокетливого тона, но тут же поникла. — Что, товарищ Серго, я изменилась? Постарела?

— Что вы, что вы! — вспыхнул Серго. — Абсолютно нет; дорогой товарищ Инесса! Я бы даже сказал — помолодели.

— Ну, это вы хватили, — отмахнулась Инесса. — Это вы говорите как кавказский мужчина. Но все равно приятно! — озорно улыбнулась она.

Отдохнув денек во Владикавказе, горе-курортники двинулись дальше, но буквально через сутки застряли в Беслане. На этот раз надолго. Там было такое скопище людей, такая гнусность, мерзость и грязь, что, как считали врачи, именно эта стоянка стала для Инессы роковой.

До Нальчика все-таки добрались и даже неплохо провели там целый день, а ночью ей стало плохо. Так плохо, что утром пришлось отвезти в больницу. Диагноз установили быстро—холера. Инесса то теряла сознание, то приходила в себя, извиняясь, что с ней приходится возиться. От обезвоживания организма она сильно похудела. Потом начались судороги. Стал хриплым, а затем совсем пропал голос.

Эпидемия холеры поразила тогда всю страну. Больные умирали десятками тысяч. Инесса сражалась двое суток. В полночь она в очередной раз потеряла сознание. Врачи делали все возможное: инъекции, уколы, капельницы. Но утром ее не стало. В тот же час из Нальчика полетела телеграмма:

«Вне всякой очереди. Москва. Совнарком. Ленину. Заболевшую холерой товарищ Инессу Арманд спасти не удалось. Кончилась 24 сентября. Тело перепроводим в Москву».

Москва встречала Инессу с нескрываемой печалью. От Казанского вокзала до Дома союзов гроб с ее телом несли на руках. В газетах были напечатаны пространные некрологи с рассказом о жизни и деятельности покойной. А женщины столицы обратились ко всем работницам со специальным призывом: «Товарищи работницы! Мы призываем вас всех, которым усопшая отдала свою жизнь, почтить память тов. Инессы. Пусть будет жива о ней память среди тех, кто теперь среди голода и разрухи идут упорным трудом к светлой жизни».

Делегаций к гробу шло множество. Но что характерно, шли не только делегации, направленные райкомами и профкомами, шли молоденькие девушки, шли старушки, шли искалеченные ветераны Первой мировой, шли рабочие Лефортовского района, где в молодые годы Инесса занималась пропагандистской работой. Но вот внесли венок из белых живых цветов. На муаровой ленте надпись: «Тов. Инессе — от В.И. Ленина».

Похороны состоялись 12 октября. Вот как описывала это событие одна из столичных газет:

«У Дома союзов шпалерами выстраиваются пулеметчики. Не по-осеннему жарко. Оркестр Большого театра под управлением знаменитого Вячеслава Сука играет траурный марш Шопена. После марша — партийный гимн “Интернационал”. Траурная колесница медленно трогается».

Первым за скорбной колесницей шел человек, для которого эта утрата была невосполнимой, для которого это была не просто потеря друга, а потеря любимой женщины, без которой борьба—не борьба и жизнь — не жизнь. Ну, кто теперь ему скажет: «Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, и только бы видеть тебя, иноща говорить с тобой было бы радостью»? Кто, забыв о женской гордости, воскликнет на весь белый свет: «Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно»?!

Когда шедшая неподалеку от Ленина Александра Коллонтай взглянула на Ильича, она была ошеломлена. «Ленин был потрясен, — написала она в тот же вечер в своем дневнике. — Когда мы шли за гробом Инессы, Ленина невозможно было узнать. Он шел с закрытыми тазами, и, казалось, вот-вот упадет».

Поразительно, но через четыре года Коллонтай вернулась к этой записи и дополнила ее провидческими словами: «Смерть Инессы Арманд ускорила смерть Ленина: он, любя Инессу, не смог пережить ее уход».

Надо сказать, что в этой непростой ситуации исключительно деликатно вела себя Надежда Константиновна Крупская. Она видела, как страдает муж, понимала, что сейчас ему не до нее, что помочь ему может только время. Спустя полгода, когда Владимир Ильич пришел в себя от перенесенного удара, он снова, как это было принято раньше, решил позаботиться об Инессе. Не доверяя телефону, он собственноручно написал председателю Моссовета обеспокоенную записку:

«Дети Инессы Арманд обращаются ко мне с просьбой, которую я усердно поддерживаю. Не можете ли Вы распорядиться о посадке цветов на метиле Инессы Арманд? То же—о небольшой плите или камне?

Если можете, черкните мне, пожалуйста, через кого (через какие учреждения или заведения) Вы это сделали, чтобы дети могли туда дополнительно обратиться, проверить, дать надпись и т.п.

Если не можете, пожалуйста, черкните тоже: может быть, мне следует написать куда-либо, и не знаете ли куда?»

И еще... Сразу после кончины Ильича, когда еще не был решен вопрос о строительстве мавзолея, ходили упорные слухи, что Крупская предлагала похоронить Ленина рядом с Инессой Арманд. Что и говорить, это было бы не просто благородным поступком, а стало бы великолепным памятником любви, верности и преданности не только до гроба, но и за гробом.

Вчерашние соратники Ильича эту идею, конечно же, отвергли. О какой там верности и преданности речь, если впереди их ждали бесконечные выяснения отношений, предательство, гнусность, подлость и грязь?!

ПОЩЕЧИНА ЛУБЯНКЕ ОТ РУССКОГО БАНДИТА

«ЧЕРТ С ТОБОЙ, ЧТО ТЫ ЛЕВИН»

Одна буква! Всего одна буква «в» вместо буквы «н». Но если бы Ильич произнес ее более четко, а бандит не был туговат на ухо, судьба революции, страны, да и всей истории как таковой могла быть совсем иной. Если бы Ленин был убит, то Сталин, Троцкий и Зиновьев наверняка бы перессорились и перестреляли друг друга. Деникин и Колчак вошли бы в Москву, Юденич — в Петроград, и Россия пошла бы другим путем.

Вот он, истинный парадокс истории: судьба России находилась в руках отпетого бандита. Но — недолго. Он свой шанс упустил и заплатил за это своей жизнью.

А все началось с того, что у Надежды Константиновны Крупской обострилась тяжелая форма базедовой болезни. Ильич заметно помрачнел, стал грустным и понурым. Первым на это обратил внимание Бонч-Бруевич. Он заметил, что Ленин часами сидит над одной и той же бумагой, как будто изучая ее, а на самом деле не видя ни одной буквы. Он не пил свой любимый чай, почти ничего не ел, перестал следить за своей внешностью, запустил бороду и не подравнивал усы.

Ленин любил и умел красиво завязывать галстуки, следил за тем, чтобы воротничок был чистым и свежим, а тут вдруг стал появляться с какой-то селедкой вместо галстука, не говоря уже о воротничке, при взгляде на который хотелось отвести глаза.

—Что с вами?—преодолевая чувство неловкости, на правах не столько ближайшего сотрудника, сколько старого товарища спросил Владимир Дмитриевич. — Вы не больны? Не дает ли себя знать пуля, которую отказались извлекать врачи?

—Да ну ее к черту, эту пулю, — отмахнулся Ленин. — Если бы дело было в ней, а значит, во мне, я бы терпел. А тут! — едва не всхлипнул он. — Самое ужасное, что я ничем не могу помочь! — стукнул он кулаком по столу. — Нет ничего хуже, чем видеть, как страдает близкий человек, а ты — дурак дураком, только вздыхаешь да просишь, поелику возможно, держать себя в руках. Надя плоха, — пряча повлажневшие глаза, вздохнул он. — Ей все хуже и хуже, — печально сказал он и отвернулся к стене.

— А что говорят врачи?

— Что они могут сказать?! Необходим длительный отдых и квалифицированное лечение, желательно за границей. Надо же, за границей! — возмущенно вскинул он руки. — За какой границей? Они хоть на карту смотрели? С юга — Деникин, с востока — Колчак, с севера — Юденич, с запада — Петлюра... М-да, прижали нас основательно, — подбежал он к карте и начал переставлять флажки.

— И все же Надежде Константиновне необходим отдых, — решился поддержать врачей Бонч-Бруевич. — Лекарства лекарствами, что сможем, достанем. А вот отдых не заменить ничем. К морю бы ее или в горы, — сочувственно вздохнул он, — но туда не пробиться. А что, если организовать что-то вроде санатория где-нибудь в Подмосковье?

— О чем вы говорите? Какой санаторий? — досадливо отмахнулся Ленин. — Ни о каком отдыхе она и слышать не хочет. Я пытался уговорить ее просто прогуляться в каком-нибудь парке, вроде Нескучного сада или Сокольников, так она обозвала меня моционистом. Слово-то какое придумала, дескать, делать тебе нечего, не знаешь, чем себя занять, кроме как моционом на свежем воздухе.

— А что! — встрепенулся Бонч-Бруевич. — Хорошая идея!

— Какая идея? О чем вы?

—О Сокольниках. И близко, и место хорошее, и администрация там надежная. Я вот о чем, — торопливо продолжал он. — В Сокольниках есть так называемая лесная школа, детишки там и учатся, и живут. Столовая есть, спальни теплые, охрану организуем. Там даже есть телефон! — в качестве последнего довода воскликнул он. — Всегда можно позвонить и справиться о самочувствии Надежды Константиновны.

— Да? — начал сдаваться Ильич. — Это действительно близко?

— Полчаса на машине. Навещать можно хоть каждый день.

— А что, — азартно потер руки Ленин. — И близко, и телефон, и свежий воздух. Он там взаправду свежий? — придирчиво уточнил он. — Ни заводов, ни фабрик поблизости нет?

— Какие заводы? Помилуйте, Владимир Ильич, там же лесопарковая зона. Трамвай, правда, поблизости ходит, но от него никакого вреда.

— Да? Ко всем прочим удобствам еще и трамвай? Считайте, что трамваем вы меня доконали, — заметно повеселел Ильич. — Теперь дело за малым: идите и уговорите Надежду Константиновну.

— Я? — чуть не уронил очки Бонч-Бруевич. — Почему я? Я не смогу.

— Но меня же вы уговорили, — плутовато улыбнулся Ленин.

— Нет, Владимир Ильич. Нет, нет и нет, — замахал руками Бонч-Бруевич. — Женщин я уговаривать не умею.

— Так уж и не умеете? — лукаво прищурился Ильич. — А как же?..

— Прошу вас не продолжать, — густо покраснел многолетний товарищ Ленина.

— Хорошо, Владимир Дмитриевич. Хорошо, — резко изменил тему Ленин.

—Давайте сделаем так: я попробую поговорить с Надеждой Константиновной, а вы поезжайте на разведку. Загляните по какому-нибудь поводу в эту школу, хорошенько все посмотрите, разузнайте что и как, поинтересуйтесь, как там организовано питание, есть ли врач или хотя бы медсестра, каковы условия проживания, достаточно ли дров и все такое прочее. Но никому ни слова, почему вы этим интересуетесь! Вы поняли? Никому! Директор там человек надежный?

— Вполне. Фанни Лазаревну я знаю много лет.

— Так вот ни одна живая душа, кроме нее, не должна знать о нашем плане. И еще! — хлопнул он себя по лбу. — Дороги. Тщательно разведайте дороги, которые ведут к этой школе. Это на тот случай, чтобы при необходимости мы могли по одной дороге приехать, а по другой уехать.

—Понял, Владимир Ильич. Все понял. Сейчас же и поеду, — поднялся Бонч-Бруевич.

— Очень хорошо. Когда вернетесь, тотчас же ко мне, — поднялся и Ленин. — А я тем временем попробую поговорить с Надеждой Константиновной.

Не зря, ох не зря Владимир Ильич просил обратить особое внимание на дороги, дело в том, что их просто не было. Зима тогда выдалась снежная, и снег ни с дорог, ни с тротуаров не счищали. С крыш свисали огромные сосульки, и время от времени они с грохотом обрушивались на тротуары. Люди шарахались на проезжую часть и увязали в высоченных сугробах.

Еще хуже приходилось автомобилям, пробиться через эти сугробы не было никакой возможности, поэтому водители старались попасть на трамвайные пути, которые тщательно расчищались. По этим же путям шествовали и пешеходы. Если же учесть, что улицы совсем не освещались, трамваи носились, как грохочущие метеоры, а редкие автомобили, не имея возможности затормозить на рельсах, с визгом и ревом мчались до ближайшего сугроба, то нетрудно представить, что творилось на тогдашних московских улицах.

Худо-бедно, но до Сокольников Бонч-Бруевич добрался, разыскал лесную школу, провел приватную беседу с директрисой, осмотрел маленькую комнатку на втором этаже, которую выделили Крупской и, еще раз наказав Фанни Лазаревне никому не говорить ни слова, пустился в обратный путь.

— Ну что? — нетерпеливо привстал Ленин, когда запаренный Бонч-Бруевич вошел в его кабинет. — Как там школа, как дороги, как дрова?

— Школа на месте, дров достаточно, комнатку я подобрал, с питанием проблем не будет, так что можно ехать, — устало улыбнулся Бонч-Бруевич.

— А дороги? Судя по тому, что вы сделали вид, будто не расслышали вопроса о дорогах, с ними есть проблемы? — прищурился Ильич.

— От вас ничего не скроешь, — обреченно вздохнул Бонч-Бруевич. — Дороги действительно ни к черту! — рубанул он. — Вся Москва завалена снегом. По тротуарам не пройти, по улицам не проехать, вся надежда на трамвайные пути, по ним и ходят, и ездят.

— Вот так-так! — удивленно воскликнул Ленин. — Значит, по городу ни проехать, ни пройти, а люди толпами бродят по трамвайным путям?! И нет никакого выхода? Эх вы, горемыки несчастные, не можете решить простейшей задачи. А что, если этим людям дать лопаты, мобилизовать подводы и вывезти снег за город? Такой вариант возможен?

— Так ведь как их заставишь? Народ-то все рабочий, едва бредет после смены.

— А буржуазия на что! Надо послать по домам людей из Моссовета, пусть пройдутся по квартирам и выгонят на улицы бывших фабрикантов, купцов, офицеров и прочих лиц непролетарского происхождения. Пусть помашут лопатами, физический труд им не повредит.

— Отличная идея, — оживился Бонч-Бруевич. — Тем более что улицы они будут чистить не для какого-то дяди, а для самих себя, в их ботиночках и штиблетиках гулять по расчищенному тротуару куда сподручнее. А что Надежда Константиновна, — поменял он тему, — вы с ней говорили?

— Говорил. Пока что Надя не говорит ни «да», ни «нет». Но судя по тому, что подробно расспрашивала и о парке, и о школе, думаю, она склонна согласиться. Договорились так: окончательный огвет я получу завтра утром.

На том и расстались. Ленин занялся текущими делами, а Бонч-Бруевич побежал звонить в Моссовет, чтобы мобилизовать на уборку снега нетрудовое население города.

Чуть свет Бонч-Бруевич явился в кабинет Ленина с очередным докладом о положении на фронтах. Выслушав доклад и передвинув флажки на карте, Ильич улыбнулся, характерным жестом заложил большие пальцы рук за прорези жилетки, что свидетельствовало о хорошем настроении, заговорщически подмигнул и нарочито громко прошептал:

— Наше дело правое. Мы победили. — И, выдержав паузу, добавил: — Надя согласна. Она уже укладывается.

— Ура! — так же шепотом воскликнул Владимир Дмитриевич. — Пойду заказывать машину.

— Успеется... На дворе еще темновато. При дневном-то свете ехать лучше, да? И все же я беспокоюсь, — вздохнул он.—Пойдет ли ей этот отдых на пользу? Уж очень она плоха. По ночам еле дышит, да и говорит с большим трудом. Поправится ли?

И вот ведь характер, чуть жива, а бумаг с собой берет полный чемодан, буду, говорит, работать без отрыва от отдыха.

В тот же день Бонч-Бруевич отвез Надежду Константиновну в Сокольники. По дороге он с удовлетворением поглядывал на бывших господ, которые, неумело тюкая ломами и с трудом поднимая лопаты, разгребали огромные сугробы.

«Так они будут работать до самого лета, пока снег не растает сам собой, — подумал он. — Нет, буржуи нас не спасут, надо придумать что-то другое, скажем, какой-то выходной объявить днем чистой Москвы и попросить выйти с лопатами все население города. В конце-то концов, ходить по этим улицам не заморскому дяде, а им самим. Надо будет посоветоваться с Ильичом», — подвел он итог своим размышлениям и попросил шофера прибавить газу.

Прошел день, другой, минула неделя... Надежда Константиновна пошла на поправку, и Владимир Ильич заметно повеселел. Он чуть ли не каждый день ездил в Сокольники, при этом соблюдая вошедшие в привычку правила конспирации. Если он отправлялся в лесную школу, то знал об этом только Бонч-Бруевич. А если кому-то из членов правительства позарез нужно было посоветоваться с Ильичом, Бонч-Бруевич говорил, что он уехал не в Сокольники, а в Хамовники или в район Рогожской заставы и часа через два вернется.

Так продолжалось довольно долго... И вот однажды, в конце декабря, Ленин вызвал Бонч-Бруевича, попросил поплотнее закрыть дверь и, пристально глядя в таза, спросил заговорщическим шепотом:

— Вы сможете выполнить сверхсекретное и архиважное задание?

— Я постараюсь, — понизив голос, ответил Бонч-Бруевич.

— Если вы за него возьметесь, то напрячься придется очень серьезно.

— Раз надо, значит, напрягусь.

— Вы сможете достать то, чего нигде нет?

—Как это?—не понял Бонч-Бруевич.—Как можно достать то, чего нигде нет?

— То-то и оно! — лукаво прищурясь, но строгим голосом продолжал Ленин. — И это еще не все. О том, что вы будете это нечто искать, не должна знать ни одна живая душа.

— Сдаюсь, — умоляюще поднял руки Бонч-Бруевич. — У нас сейчас много чего нет, но если то, что вы имеете в виду, искать под большим секретом, то как же его найдешь?!

—Ага, сдаетесь! — захохотал Ленин. — А еще управделами Совнаркома! Я-то думал, что для вас нет ничего невозможного, а вы спасовали. Ладно, батенька, не буду вас больше мучить. Речь идет о детском празднике, который я хочу устроить в лесной школе. Елка там есть, но нет ни игрушек, ни хлопушек, ни гирлянд, ни конфетти. Я уж не говорю о подарках! Так вот надо раздобыть костюмы для Снегурочки и Деда Мороза, а также хлопушки, игрушки, гирлянды, маски и, конечно же, побольше конфет, пряников, печенья и других сладких вкусностей. Сможете?

—Да-а, это действительно то, чего нигде нет, — задумчиво поскреб бороду Бонч-Бруевич. — Бронепоезд или десяток пулеметов — это я достать могу, но игрушки и хлопушки...Что ж, придется напрягаться, и, как вы правильно заметили, очень серьезно.

— Судя по всему, расходы предстоят немалые, а так как это наша частная инициатива, то давайте рассматривать это как складчину. Вот вам моя доля, — протянул Ленин несколько банкнотов. — А что касается секретности операции, то прошу отнестись к этому с полной серьезностью: никто не должен знать, куда вы будете отправлять все эти игрушки, пряники и хлопушки.

— Понимаю, — кивнул Бонч-Бруевич. — Взять след я никому не позволю, и никто не будет знать, где этот праздник встречаете вы.

— Вот и прекрасно. О дате и времени выезда я сообщу дополнительно.

— Я пошел, — двинулся к выходу Бонч-Бруевич, но потом вдруг остановился, покрутил головой, досадливо поскреб бороду и, держась за ручку двери, обернулся к Ленину. — Вы меня извините, но самого главного я так и не понял: какой праздник мы будем отмечать. Если Новый год, то опоздали, мы же в феврале этого года перешли на григорианский календарь. Если Рождество, то в самый раз, но мы неоднократно заявляли, что являемся воинствующими атеистами и отмечать поповский праздник большевикам вроде бы не с руки.

— Вы правы, с Новым годом мы опоздали, на дворе уже 1919-й,—успокаивающе приобнял своего давнего друга Ленин. — Если вы помните свое беззаботное детство, то вся православная Русь вначале отмечала Рождество, которое плавно переходило во встречу Нового года. И это было логично: сначала Иисус родился, а потом, много лет спустя, летоисчисление стали вести от Рождества Христова. Россия этому отчаянно сопротивлялась, и лишь при Петре I, на рубеже XVIII века, Новый год стали встречать не 1 сентября, а 1 января. С переходом на григорианский календарь эта традиция разрушилась и сложилась противоестественная ситуация: сначала наступает Новый год, а потом рождается Христос. Из-за этой путаницы Новый год мы еще не научились встречать, а Рождество—разучились. Но дети-то тут при чем? Им-то какое дело до этой неразберихи с календарями? Вот я и подумал: раз встречу Нового года мы проворонили, надо устроить им елку неделей позже. А то, что это будет в канун Рождества, то это случайное совпадение. Вы понимаете: сов-па-де-ни-е,—произнес он по слогам.—И пусть ваша атеистическая совесть спит спокойно,—улыбнулся он и подтолкнул Бонч-Бруевича к двери.

Бурная деятельность, которую развил Владимир Дмитриевич по добыванию шариков, игрушек и хлопушек, не осталась незамеченной, но он отчаянно отбивался от объяснений, уверяя, что речь идет о создании музея народных ремесел, куда со временем должны попасть не только елочные украшения, но и ложки, матрешки, прялки, самовары и прочая избяная утварь. Как бы то ни было, но за несколько рейсов все добытое добро было отвезено в Сокольники, и там полным ходом шла подготовка к празднику.

И вот настал день, когда радостно возбужденный Ленин вызвал Бонч-Бруевича и, понизив голос, спросил:

— Как там, все готово?

— Готово, Владимир Ильич. Там все готово и вас с нетерпением ждут.

— Очень хорошо! — азартно потер он руки. — Едем двумя машинами. Сперва вы, а через часик мы: я решил захватить с собой Марию Ильиничну.. Не возражаете?

—Я-то не возражаю. А вот как на это посмотрит Дзержинский?

—Дзержинский? При чем здесь Дзержинский?—недоуменно вскинул брови Ленин.

—Насколько мне известно, еще после августовского покушения чекисты начали разрабатывать инструкцию, в соответствии с которой, в целях безопасности, категорически возбраняется ездить в одной машине более чем одному члену правительства. Это правило распространяется и на членов семей руководителей партии и правительства.

— А мы ему ничего не скажем! — махнул рукой Ленин. — Мы вообще никому ничего не скажем. Никто не должен знать, куда, когда и зачем мы едем!

— Хорошо, — словно что-то предчувствуя, вздохнул Бонч-Бруевич. — Тогда я пошел, вернее, поехал.

— Ждите нас к вечеру... И поаккуратнее на дороге! А то я вас знаю, как только оказываетесь в автомобиле, воображаете его птицей-тройкой, а себя тем самым русским, который никак не может без быстрой езды.

На том и порешили... В начале четвертого Бонч-Бруевич позвонил своему неизменному шоферу, бывшему матросу Рябову, и велел подавать машину. От охраны он отказался, но револьвер на всякий случай взял.

До Красных ворот доехали без приключений, а вот у трех вокзалов началась какая-то чертовщина. По более или менее расчищенным тротуарам гуляла праздношатающаяся публика, среди которой легко угадывались и так называемые «бывшие», и невесть откуда взявшиеся молодые парни в матросских клешах, с фиксами в зубах и с нарочито длинными челками, выбивающимися из-под фасонистых фуражек.

— Они же должны быть в армии, — недоумевал Бонч-Бруевич. — На фронтах на учете каждый штык, каждая шашка, мы призываем пятидесятилетних рабочих, а эти бугаи фланируют по улицам, и у каждого в кармане, кроме кастета, есть кое-что посущественнее. Нет, с этой воровской братвой надо что-то делать! Одна милиция с ней не справится. Без чекистов здесь не обойтись. Ну вот, опять свистят!

И Бонч-Бруевич, и Рябов давно обратили внимание на то, что как только машина успевала поравняться с группой таких парней, раздавался пронзительный свист. Метров через сто — снова такая же группа и снова свист. Создавалось впечатление, что эти люди следят за автомобилем и передают его от заставы к заставе или от поста к посту, выбирая наиболее удобное время для нападения.

— Не нравятся мне эти свисты, ох не нравятся, — процедил сквозь зубы Бонч-Бруевич, сжимая рукоятку нагана. — Надо предупредить Гиля, чтобы вез Ильича другим путем.

Добравшись до лесной школы, Бонч-Бруевич тут же кинулся к телефону и стал названивать в кремлевский гараж. Когда ему сказали, что машина с Лениным выехала за пределы Кремля полчаса назад, он прилип к окну, вглядываясь в темноту и ожидая вспышки автомобильных фар.

Прошло еще полчаса, потом — еще, а машины все не было.

— Что же могло случиться? — не находил себе места Бонч-Бруевич. — Может, что-то с машиной? Лопнула шина или что-нибудь с мотором? Нет, это исключено, Степан Казимирович очень аккуратный и предусмотрительный шофер, на неисправной машине он не поедет.

Попали в сугроб? Столкнулись с трамваем? Господи, что это я, — остановил он сам себя. — Что за дурацкие мысли! А вот свист в ушах не проходит...

И тут раздался стук в дверь.

— Владимир Дмитриевич, к вам можно? — возникла на пороге Крупская.

— Да-да, конечно, — засуетился Бонч-Бруевич. — Прошу вас, проходите, присаживайтесь, — предложил он стул.

— Ну что там? — кивнула она на телефон. — Что говорят в гараже?

— Говорят, что выехали. Ждем с минуты на минуту. Хотя дороги никуда не годные, тащиться приходится по трамвайным рельсам, так что возможны задержки.

— Думаете, ненадолго? А то детишки водить хороводы без Владимира Ильича не хотят. Я им предложила поиграть или попеть, а они отказываются, говорят: «Подождем дядю».

— Подождем, конечно, подождем. Дядя, то есть, извините, Владимир Ильич, скоро приедет, — смутился Бонч-Бруевич. — Так им и скажите.

Между тем обстоятельства сложились так, что дядя, го есть Владимир Ильич Ленин, мог никогда и никуда не приехать: в эти минуты он стоял под дулами двух уткнувшихся в виски револьверов, а в грудь упирался маузер. Револьверы держали Заяц и Лягушка, а маузер — Яшка Кошельков. Этих бандитов знала вся Москва, а Яшка был настолько знаменит, что носил совершенно официальный титул «король бандитов».

Как же так случилось, что недалеко от Сокольников пересеклись дорожки вождя мирового пролетариата и «короля бандитов»? Какие небесные или сатанинские силы устроили эту встречу? И главное, зачем? Уж не для того ли, чтобы посмеяться над вселенскими амбициями коммунистов и показать, что все их грандиозные планы может сорвать не какая-то оппозиционная партия или происки мирового империализма, а немудрящий московский бандит? Как бы то ни было, но судьба Ленина, а стало быть, и судьба страны нежданно-негаданно оказалась в руках Яшки Кошелькова.

Этот парень не был ни сиротой, ни беспризорником, ни сыном батрака, он был сыном профессионального бандита и очень этим гордился. И начальную школу, и высшее бандитско-воровское образование он получил под чутким руководством отца, который терпеливо и любовно обучал сына навыкам своей замечательной профессии. А когда отца поймали и после суда повесили, Яшка поклялся, что продолжит дело отца и сколотит такую банду, которая станет истинной хозяйкой города.

Так оно и случилось. Уже в 1913-м он был зарегистрирован в полицейских справочниках как опытный вор-домушник. Но потрошить особняки и квартиры всяких там купчишек ему вскоре надоело, и Яшка принялся за крупные магазины, склады и банки. С началом войны его дерзкие налеты стали еще масштабнее, агрессивнее и безжалостнее.

Любое сопротивление, будь то дворник, охранник или полицейский, подавлялось силой, то есть человека убивали. Потом стали убивать свидетелей, в том числе и случайных.

Сохранилась любопытная справка, составленная чекистами, на основании изучения «подвигов» Кошелькова. Приведу ее без какой-либо правки:

«Этот смуглый, бритый, черноволосый человек с тяжелыми глазами отличался настоящей смелостью, исключительным присутствием духа и находчивостью. Вначале его деятельность жестокостью не отличалась и сравнительно мало выпячивала в нем, он убивал только в целях самозащиты. Но со временем развинченная психика дала о себе знать и он стал жестоким садистом, начав убивать ради убийства.

Его шайка рядом вооруженных нападений средь бела дня наводила панику на жителей Москвы и ее окрестностей. Свои разбойничьи налеты бандиты производили с неслыханной дерзостью и не считаясь с количеством жертв. Вот что они совершили в течение нескольких месяцев 1918 года.

1. Вооруженное ограбление Управления Виндаво-Рыбинской железной дороги. 2. Вооруженное ограбление типографии Сытина. 3. Нападение на 9-е почтовое отделение. 4. Ограбление двух заводов, кассира водокачки, кассирши Марковой и Замоскворецкого Совдепа. 5. Убийство и ограбление прохожих на Воздвиженке. 6. Убийство и ограбление артельщиков на Лосиноостровской.

За этой же бандой числится еще несколько убийств, ограблений и изнасилований, в том числе 12-летней девочки.

Чтобы навести ужас и панику, бандиты расстреляли на улицах Москвы 22 милиционера. Они же убили несколько сотрудников МЧК и Уголовного розыска. Забрав документы убитых сотрудников, бандиты использовали их в своих интересах: выдавая себя за сотрудников МЧК, произвели ряд обысков-ограблений в частных квартирах.

Наглость бандитов дошла до такой степени, что, предъявив документы сотрудников МЧК, они произвели обыски на заводах в присутствии значительного числа рабочих и представителей заводского комитета. Так было на Афинажном заводе, где бандиты забрали около трех фунтов золота в слитках, три с половиной фунта платиновой проволоки и двадцать пять тысяч рублей деньгами.

Чувствуя, что его похождения рано или поздно закончатся, Кошельков ходил вооруженным до зубов, имея наготове два-три револьвера и несколько ручных бомб. В последнее время он стал настолько подозрителен, что, проходя по улицам и чувствуя на себе чей-нибудь пристальный взгляд, немедленно убивал случайного прохожего».

Вот с таким монстром, вурдалаком, чудовищем и нравственным уродом судьба свела Ленина. Но перед этим та же судьба вырвала Кошелькова из рук чекистов, а стало быть, из рук правосудия и, в этом нет никаких сомнений, из лап смерти.

Дело было так. Один бандитский авторитет, который ходил под Кошельковым, надумал жениться. Так как Сенька крышевал Вязьму и ее окрестности, свадьбу решили справлять в Вязьме. Самым почетным гостем был, конечно же, Яшка. Шампанское, водка, коньяк и самогон лились рекой! Икру ели из тазов и ведер. Всяких там поросят, балыков и прочей снеди на столах стояло немерено. Наяривали оркестры, пели цыгане, отплясывали чечеточники.

И вдруг стрельба, пальба, крики «Руки вверх! Дом окружен! Выходить по одному!». Это местные чекисты, прослышав о бандитской свадьбе, решили накрыть всех громил сразу. Надо же так случиться, что среди задержанных оказался и Яшка. Такая удача оперативникам и не снилась! Вяземских бандитов рассовали по местным тюрьмам, а Кошелькова, в сопровождении трех чекистов, решили доставить в Москву. Дождались ближайшего поезда, очистили от пассажиров целый вагон, втолкнули туда связанного Яшку и помчались в Москву.

Яшка вел себя смирно, не грозился, не ругался, к тому же был под хмельком, поэтому руки ему развязали, но из купе не выпускали. А он и не рвался, так как знал, что в соседнем вагоне едут Конек и Лягушка, самые надежные его кореша, которые в беде не оставят и что-нибудь да придумают.

И ведь придумали! На одной из станций Конек купил несколько караваев хлеба, выбрал из одного мякоть, вложил туда револьвер и искусно заделал отверстие. Когда приехали в Москву, Конек переоделся продавцом и пошел по перрону, продавая вяземские караваи. Поравнявшись с чекистами, которые вели Яшку, Конек жалостливо спросил, нельзя ли продать хлебца арестанту. Те разрешили и даже развязали Яшке руки, чтобы он мог достать из кармана деньги и расплатиться.

Полагая, что в столице Яшка от них никуда не денется, руки ему связывать не стали, а так как транспорта у них не было, на Лубянку его повели пешком. И вдруг на одном из самых людных перекрестков Мясницкой улицы Яшка разломил каравай, выхватил револьвер и начал стрелять. Двоих конвойных он убил на месте, третьего тяжело ранил—и был таков. Откуда-то подлетел автомобиль, Яшка прыгнул на подножку и, стреляя в воздух и распугивая прохожих, умчался в неведомую даль.

В тот день, когда Владимир Ильич собирался в Сокольники, там же, в Сокольниках, в доме сапожника Демидова пьянствовала банда Кошелькова. Собрались почти все, но пятерым Яшка пить запретил. Они поняли, что предстоит серьезное дело, и на вожака не обижались. Эти пятеро были по уши в крови, они понимали, что в руки милиции, а тем более ЧК им попадать нельзя, и потому безропотно шли за Яшкой, убивая направо и налево.

Встав из-за стола, Яшка поманил их в другую комнату. За ним пошли Иван Волков (по кличке Конек), Василий Зайцев (он же Васька Заяц), Алексей Кириллов (Ленька-сапожник), Федор Алексеев (Лягушка) и Василий Михайлов (Васька Черный).

— По рюмашке я вам все же налью, — ухмыльнулся Яшка. — Давайте-ка за мое освобождение! С хлебом — это ты здорово придумал, — похлопал он по плечу Конька. — Молоток! А теперь о деле. Есть наводка на фартовый особнячок на Новинском бульваре. Придем туда с обыском как сотрудники угрозыска. Вещички, картины и антиквариат возьмем в качестве вещественных доказательств, у нас, мол, есть подозрение, что они ворованные. Будут возникать, мочить всех до одного. Свидетели нам не нужны.

—Клевая наколка, — потер руки Лягушка.—Я знаю одного барыгу, который за картины даст хорошие деньги...

— Но это не все, — перебил его Яшка. — В том же районе, на Плющихе, есть кооператив. Хороший кооператив, богатый. Оборот у них знатный. Сегодня утром получили деньги за какую-то сделку. Эти деньги должны попасть не в банк, а к нам.

— Сделаем, — ухмыльнулся Заяц. — Привычное дело.

— Значит, после особняка — прямиком в кооператив, — подвел итог Яшка. — Но есть одно «но», — досадливо крякнул он. — Трамваи туда не ходят, да и нам с мешками и чемоданами садиться в них нельзя, а концы, как видите, неблизкие. Топать пешком — сапоги жалко. Короче говоря, нужна машина. Своей у нас нет, значит...

— Значит, остановим первую попавшуюся, — подскочил Заяц. — Водителя и пассажиров вытряхнем к чертовой матери, я — за руль и айда, на Новинку.

—Кто за,—осклабился Яшка.—Все? Надо же, какой дружный у нас коллектив. Васька! — совсем другим, командирским тоном обратился он к Кириллову.—Проверь оружие. У каждого. Чтобы не было осечек. Захвати бомбы. По две на каждого. Что еще? — потер он лоб. — Да, йод, бинты. Но лучше, чтобы они не понадобились. Все, по коням! — резко встал он.

Машин тогда было мало, так что пока увидели свет фар, бандиты успели изрядно продрогнуть. Но вот на трамвайных путях показались огни автомобиля. Бандиты выхватили револьверы и бросились наперерез! Первым их заметил шофер Ленина — Степан Гиль. Вот что он рассказывал об этом несколько дней спустя:

«Мы ехали со скоростью 40—45 верст в час. Как только пересекли Садовую, я заметил троих, шедших по одному направлению с нами. Едва мы с ними поравнялись, как один подбежал сбоку и закричал: “Стойте!” В руке у него был револьвер. Я сразу сообразил, что это не патруль, человек хоть и в шинели, а винтовки нет. Патрульные всегда с винтовками и револьверов не вынимают. Ясно, что это были бандиты, и я прибавил ходу.

Владимир Ильич тут же постучал в окно и спросил:

— Что случилось? Нам что-то кричали.

— Пьяные, — ответил я.

Тем временем мы миновали Николаевский вокзал. Едем по улице, которая ведет в Сокольники. Тьма — хоть глаз коли, но по рельсам я ехал довольно быстро. Вдруг, немного не доезжая пивного завода, бывшего Калинкина, на рельсы выскочили трое вооруженных маузерами людей и закричали: “Стой!”

На этот раз я немного замедлил ход. Посмотрел по сторонам, народу порядочно. Многие стали останавливаться, заинтересовавшись нашей встречей. Я решил не тормозить и проскочить между бандитами. В том, что это не патрульные, а бандиты, я не сомневался. Когда до них оставалось несколько шагов, я мгновенно увеличил скорость и бросил машину на них. Бандиты успели отскочить и стали кричать вслед: “Стой! Стрелять будем!”

Дорога в этом месте идет под уклон, и я успел взять разгон. Но Владимир Ильич постучал в окно и сказал:

— Товарищ Гиль, надо остановиться и узнать, что им надо. Может быть, это патруль?

А сзади бегут и кричат: “Стой! Стрелять будем!”

— Ну, вот видите, — сказал Ильич. — Надо остановиться.

Я нехотя стал тормозить. К машине тут же подбежало несколько человек. Резко открывают дверцы и кричат:

— Выходи!

— В чем дело, товарищи? — спросил Ильич

— Не разговаривать. Выходи, тебе говорят!

Один из них, громадный, выше всех ростом, схватил Ильича за рукав и выдернул его из кабины. Мария Ильинична вышла из кабины сама.

— Что вы делаете? — гневно воскликнула она. — Как вы смеете так обращаться?

Но бандиты не обратили на нее никакого внимания. Моего помощника Ивана Чубарова тоже выдернули из машины и заставили стоять смирно.

Я смотрю на Владимира Ильича. Он стоит, держа в руках пропуск, а по бокам два бандита, и оба, целясь в его голову, говорят:

— Не шевелись!

А напротив Ильича стоит тот громадный, как я понял, их главарь, с маузером в руке, направленным в грудь Ильича.

— Что вы делаете? — произнес Владимир Ильич. — Я — Ленин. Вот мой документ.

Как сказал он это, так у меня сердце и замерло. Все, думаю, погиб Владимир Ильич. Но то ли из-за шума работающего мотора, то ли из-за тугоухости бандит фамилию не расслышал—и это нас спасло.

— Черт с тобой, что ты Левин, — рявкнул он. — А я Кошельков — хозяин города ночью.

С этими словами он выхватил из рук Ильича пропуск, а потом, рванув за лацканы пальто, залез в боковой карман и вынул оттуда браунинг, бумажник, что-то еще — и все это засунул в свой карман.

Мария Ильинична продолжает протестовать, но на нее так цыкнули, что она замолчала. Чубаров, не шевелясь, стоит под дулом. А про меня как будто забыли. Сижу за рулем, держу наган и из-под левой руки целюсь в главаря, он от меня буквально в двух шагах, так что промаха не будет. Но... Владимир Ильич стоит под дулами двух револьверов. И мне делается страшно: ведь после моего выстрела его уложат первым.

Через мгновение я получил удар в висок, и мне приказали выметаться из машины.

— Выходи! Чего сидишь?

Не успел я стать на подножку, как на мое место ловко вскочил бандит, остальные навели на нас револьверы и приказали не шевелиться. Потом они сели в машину и с большой скоростью понеслись к Сокольникам. Мы стояли как вкопанные. Прошла минута, две, а может быть, и пять... Первым пришел в себя Ильич.

— Да, ловко, — прошептал он. — Вооруженные люди и отдали машину. Стыдно!

Конечно же, стыдно, о чем тут говорить! Но я думал о другом. Черт с ней, с машиной, решил я, надо спасать Ленина. Вокруг шастают какие-то темные личности, и одному Богу ведомо, что у них на уме.

— Об этом поговорим после, — сказал я Ильичу.—А сейчас надо поскорей идти в Совет. Он тут неподалеку.

— Оружие у вас отобрали? — поинтересовался Ленин.

— У меня — нет, — ответил Чубаров.

— И мой браунинг на месте, — похлопал я себя по карману.

—Тогда остановите любую встречную машину и отправляйтесь догонять бандитов, — приказал Ленин. — А мы с Марией Ильиничной пойдем в Совет.

Я так и сделал. Но «санитарка», которую мы остановили, была такая ветхая, к тому же работала на газолине, что ни о какой погоне не могло быть и речи. Я так и сказал Ленину:

— Моя машина в три раза сильнее. И горючее там хорошее. Резина здесь вообще ни к черту. Мы их никогда не догоним.

— Так что же делать? Подарим машину бандитам? — с ехидцей спросил Ленин.

— Ни за что! — скрежетнул я зубами. — Через день-другой мы ее найдем.

— Почему вы так уверенно говорите?

— Потому что дороги совершенно непроезжие. За город им не уехать, а в Москве можно ездить только по трамвайным путям. Выставим патрули и этих голубчиков схватим. К тому же моя машина слишком заметная, таких в Москве больше нет Ни есть, ни пить, ни спать не буду, пока не найду машину! — поклялся я. — Я же там каждый винтик, каждую гаечку своими руками... A-а, да что там говорить!

—Ну-ну,—усмехнулся Ильич.—Дай-то бог... Тогда пошли в Совет».

Но на этом злоключения Ленина и его спутников не закончились. Время было позднее, сотрудники разошлись по домам, а стоящий у дверей часовой оказался простым деревенским парнем, который не то что живого Ленина не видел, но не видел даже его портрета. Он взял винтовку на изготовку, передернул затвор, закричал, что народу здесь шляется много, а раз у этого старика нет мандата, на порог Совета он его не пустит.

— Да Ленин я, Ленин, — устало убеждал Ильич. — Хотя доказать этого не могу, — обреченно добавлял он. — С нами случилась беда, какие-то люди остановили машину, выбросили нас вон и забрали все документы.

— Что ты мне поешь, дедуля? — расхохотался часовой. — Чтобы Ленина выбросили из машины?! А где же охрана? Где Дзержинский? Да наш вождь, поди, и спит-то рядом с чекистом, особенно после того, как его ранили.

— Да нет, — несколько опешил Ленин, — спит он, то есть я сплю, не рядом с чекистом. А вот насчет охраны вы правы, — покосился он на Гиля и Чубарова, — она оказалась не на высоте.

— А я что говорю, — продолжал гнуть свою линию часовой. — Куда смотрели эти два бугая? — кивнул он на Гиля и Чубарова. — Карманы-то оттопырены, и там, скорее всего, не картошка.

— Не картошка, — согласно кивнул Ленин. — Но случилось то, что случилось. Так что же нам все-таки делать? В здание Совета вы нас решительно не пустите?

— Не пущу!

— Слушай, парень, — решил вмешаться Гиль. — Телефон тут у вас есть?

— А как же, — важно ответил он. — И телефон есть, и дежурный телефонист.

—Позови его, а? Скажи, что его требуют из Совнаркома. Или пусти меня. Я сделаю всего два звонка: в гараж и на Лубянку.

— Пустить не могу, а телефониста, так и быть, вызову.

Пока часовой ходил за телефонистом, Гиль нервно поглядывал на часы. Он прикидывал, как далеко за эти минуты могли угнать его машину, между тем как машина не удалялась, а с ужасающей скоростью приближалась. В эти минуты в самом прямом смысле слова решалась судьба Ленина. Чем дольше он стоял у двери Совета, тем ближе он был к той роковой черте, за которой уже ничего нет.

Еще и еще раз говорю, что счет шел на минуты. Как только появился телефонист, Гиль тряхнул его за воротник и потребовал, чтобы, во-первых, всю группу немедленно пропустили внутрь, во-вторых, проводили его к телефону и, в-третьих, немедленно нашли председателя Совета.

— Дайте ВЧК, — потребовал Гиль у телефонной барышни.

— ВЧК слушает.

— Говорит Гиль. Соедините с Петерсом.

— Петерс у телефона.

— Товарищ Петерс, говорит Гиль — шофер Владимира Ильича. На нас совершено нападение. Нет-нет, он жив. Все в порядке. Но машину у нас забрали. Кто? Какие-то бандиты. Мы в Сокольниках, в помещении Совета. Здесь всего один часовой, так что необходима помощь. Вы хотите убедиться, что с Лениным ничего не произошло? Хорошо, передаю ему трубку.

Пока Ленин говорил с Петерсом, Гиль связался с гаражом и попросил выслать три машины с латышскими стрелками. И на Лубянке, и в Кремле поднялась невообразимая суматоха: по тревоге поднимали целые батальоны, которые перекрывали все выезды из Москвы и патрулировали улицы и переулки.

А тем временем к зданию Совета на бешеной скорости неслась машина Гиля. Дело в том, что после захвата автомобиля и ограбления пассажиров Заяц притормозил и Конек начал рассматривать трофеи.

— В бумажнике одна мелочь, — хмыкнул он. — А вот документы.. . Мать твою так! — заорал он. — Да это никакой не Левин. Это Ле-нин, — произнес он по слогам.

— Как так, Ленин? — не поверил Кошельков. — Однофамилец, что ли?

— Какой там однофамилец?! Написано же: председатель Совета Народных Комиссаров.

— Не может быть! Неужели я держал за фалды самого Ленина?! Ну и балда же я! Ну и дубина! — сокрушался Кошельков. —Если бы мы его взяли, нам бы столько деньжищ отвалили! За такого-то заложника, а? И всю Бутырку — на волю! Такими будут наши условия. Поворачивай! —ткнул он в плечо Зайца. — Ленина надо найти. Такой фарт упускать нельзя. Он где-то тут, близко. Далеко уйти они не могли.

Прыгая по сугробам и визжа на рельсах, машина понеслась назад. У пивного завода — ни души.

— Они в Совете, — догадался Кошельков. — Больше им деваться некуда. Гони к Совету! — приказал он Зайцу.

— А не опасно? — усомнился Лягушка. — Там есть охрана.

—Перебьем! — многообещающе осклабился Кошельков. —

Не впервой. Приготовить бомбы!

Тем временем, будто предчувствуя что-то недоброе, Гиль попросил наглухо закрыть дверь Совета. Часовой, наконец, понял, с кем имеет дело, пошел было извиняться, но прибежавший председатель Совета приказал ему стоять на посту и не спускать глаз с дороги. А Гиль, которого не покидало чувство вины, решился объясниться с Лениным.

—Владимир Ильич,—начал он издалека, — полчаса назад вы сказали, что мы, вооруженные люди, ни за что ни про что отдали машину. Так?

— Так. И это стыдно!

— Но ведь у нас не было другого выхода! — в отчаянии воскликнул Гиль. — Вы стояли под дулами двух револьверов и одного маузера. Я мог стрелять и их главаря уложил бы наповал. Но после моего выстрела начали бы палить те двое, что держали револьверы у вашей головы. И чего бы мы добились? Прикончив вас, чтобы не оставлять свидетелей, они убили бы и Марию Ильиничну, и, конечно же, нас с Иваном. Вот почему я не стрелял. К тому же я понял, что им нужны не мы, а наша машина. Черт с ней, с машиной, рано или поздно мы ее найдем. Главное, что никто не пострадал и все живы-здоровы.

Ленин подошел вплотную к Гилю, пытливо посмотрел ему в глаза, постоял минуту-другую, покачиваясь с носков на пятки, и решительно заявил:

— А вы молодец, товарищ Гиль. Умеете мыслить стратегически. Это хорошо. Это очень хорошо! Вы правы, силой мы бы ничего не добились, она была не на нашей стороне. Мы уцелели только потому, что не сопротивлялись. Дайте-ка я пожму вашу руку.

Смущенный Гиль протянул руку, но тут раздался такой за-полошный стук в дверь, что он выхватил револьвер и побежал к замершем}' от страха часовому. Увидев знакомые лица, Гиль облегченно вздохнул и распахнул примерзшую к косяку дверь.

А тем временем с противоположной стороны подлетел автомобиль с бандитами.

— Он наш! — обрадовался Кошельков. — Даже дверь открыта.

Но Заяц вместо того чтобы тормозить, прибавил газу.

— Ты что, очумел? — заорал Кошельков.

— Опоздали, — односложно бросил Заяц и вильнул рулем.

Кошельков инстинктивно вжался в кресло: в свете фар мелькнули три автомобиля, из которых выпрыгивали чекисты и вооруженные карабинами латыши.

—Да, карта пошла не та,—как-то сразу успокоился Кошельков. — Ну ничего, пусть не сам Ленин, так хоть его браунинг у меня есть. Постреляем от имени вождя мировой революции. Гони на Плющиху! Будем брать кооператив.

Удивительное дело, но, побывав на волосок от смерти, Ленин не вернулся в Кремль, не вызвал Дзержинского и Петерса, не приказал им любой ценой найти и наказать бандитов, а поехал в лесную школу, где его ждали взволнованные предстоящим праздником дети.

Тем временем не находящий себе места Бонч-Бруевич решил ехать навстречу Ленину.

«Дорога тут одна, — думал он, — если что-то с машиной, пересажу Ильича в нашу, а Гиль пусть занимается ремонтом. Но чует мое сердце, ох чует, что дело тут не в машине. И дернула же меня нелегкая сказать Ильичу об этой школе! — казнился Бонч-Бруевич. — Сидел бы он сейчас в Кремле, я — в соседнем кабинете, и не было бы никаких забот. Все, — поднялся он, — больше я ждать не могу!»

И надо же так случиться, что у двери он, можно сказать, нос к носу столкнулся с Лениным и его сестрой.

— Слава тебе, господи, — машинально перекрестился Бонч-Бруевич. — Что случилось? Где вы пропадали?

— Потом, — отмахнулся от него Ленин. — Я понимаю, вы тут переволновались.. .Где Надя? Как она?

— Наверху. В своей комнате. Волнуется, как и все.

— Ты иди к ней, — попросил он Марию Ильиничну. — Успокой. Но ничего не рассказывай. Я поднимусь позже и все расскажу сам.

— Так, значит, что-то все-таки случилось? — полуутвердительно спросил Бонч-Бруевич.

—Случилось, Владимир Дмитриевич, еще как случилось! — подозрительно бесшабашно ответил Ленин. — Нас остановили вооруженные бандиты, наставили на нас револьверы, отняли машину, отобрали документы и бросили нас на дороге.

— Где, где это случилось? — похолодел Бонч-Бруевич.

— Недалеко отсюда, где-то возле Совета. Но мы-то хороши, — сардонически улыбаясь, продолжал он. — Трое взрослых мужчин, у всех есть оружие, и отдали машину без всякого сопротивления. А у меня и браунинг забрали,—развел он руками. — Так-то вот. А вы говорите...

— Н-н-ичего я не говорю, — почему-то заикаясь, вымолвил Бонч-Бруевич, представив эту картину. — Там было очень темно? Они вас не узнали? — спросил он, радуясь тому, что это были бандиты, а не эсеры или белогвардейцы, которые, конечно же, в живых Ленина ни за что бы не оставили.

—Мало того что не узнали,—смеясь, продолжал Ленин. — Когда я им представился, их главарь почему-то назвал меня Левиным, а себя хозяином Москвы ночью.

— Кем-кем? — проснулся в Бонч-Бруевиче руководитель 75-го кабинета.

— Ни много ни мало — хозяином Москвы ночью.

— Ну, мы этого хозяина прищучим! — стукнул по столу Бонч-Бруевич. — Ну, он у нас попляшет!

—Думаете, что сможете его поймать? — недоверчиво уточнил Ленин.

— Уверен! Они крутятся где-то в Москве. С рельсов им не съехать. Сейчас же пошлем патрули, выставим заставы, организуем засады. Мы их поймаем! А не поймаем, так расстреляем, — добавил он после паузы.

— Что ж, действуйте, Владимир Дмитриевич, а я пойду к Наде. Да и детишки заждались, пора открывать праздник.

И тут на пороге вырос заиндевевший Гиль.

—Владимир Ильич,—виновато обратился он,—разрешите мне присоединиться к отряду, который будет заниматься поиском машины? А то как-то неловко получается, сотни людей ищут мою машину, а я сижу без дела.

— Да-да, товарищ Гиль, немедленно отправляйтесь на розыски автомобиля. И без машины домой не являйтесь! — полушутя-полусерьезно добавил Ленин и отправился в зал, где сверкала огнями красиво убранная новогодняя елка.

Потом были хороводы, песни, шутки, вручения подарков, веселое чаепитие, и только в десять вечера, когда дети начали клевать носами, решили закругляться и ехать в Кремль. На этот раз Ленин сел в машину Бонч-Бруевича, а прибывшая охрана ехала сзади. И надо же так случиться, что, когда кортеж не проехал и километра, сзади раздался сухой выстрел! Шофер ударил по газам. Бонч-Бруевич схватился за револьвер. А Ленин иронически рассмеялся:

— Да не выстрел это. Даже я понял, что у машины охраны лопнула шина. Эх вы, защитнички! Вот и положись на вас...

Через полчаса Ленин был в Кремле. А Гиль мотался по городу в поисках своей машины. Он мотался по трамвайным путям, колесил по центру города, заглядывал в глухие переулки, но машина как в воду канула. И она действительно чуть было не канула в воду Москвы-реки. Вот как он докладывал об этой операции, когда все было позади:

«Проводив Владимира Ильича, я дождался нашего автобое-вого отряда, который на двух машинах прибыл мне на помощь. Мы нашли след моего автомобиля и бросились вперед. Но на Сокольническом кругу след потеряли. Куца ехать дальше? Решили разделиться, две машины должны были прочесать парк, а мы двинулись в сторону Бахрушинской больницы. Там встретили патрульную машину с красноармейцами, которые сказали, что обследовали весь этот район и ни автомобиля, ничего другого подозрительного не обнаружили, так что ехать дальше не имеет смысла.

Тогда мы решили ехать в центр, причем по разным дорогам. Нас часто останавливали патрули, мы видели, что повсюду выставлены конные и пешие заставы—и это радовало, это сводило шансы бандитов к нулю.

И вдруг около Крымского моста послышалась стрельба! Мы тут же бросились туда. Подъезжаем и видим: накренившись на левый бок, стоит моя машина. Колеса зарылись в снег. А сзади, у бензинового бака, лежит убитый милиционер. Спереди, в свете фар, лежал убитый курсант-артиллерист. Шинель расстегнута. Ремни амуниции разорваны, и револьвера нет. Ясно, что это дело рук бандитов. Были и раненые, которые пострадали от отстреливавшихся бандитов.

Мы стали выручать машину. Наши ребята из боевого отряда принялись ее откапывать и с помощью красноармейцев выкатили на твердую дорогу. Машина оказалась в порядке. Мы тщательно ее осмотрели и нашли корзину с вещами; оказывается, пока мы искали бандитов, они успели сделать несколько ограблений.

Вещи мы передали подоспевшим представителям ВЧК. А я сел в машину и поехал в гараж. Оттуда позвонил Владимиру Ильичу и сообщил, что машина дома. Он еще пошутил и сказал, что раз машина дома, то и я могу возвращаться домой».

«МНЕ НЕНАВИСТНО СЧАСТЬЕ ЛЮДЕЙ»

И чекисты, и работники угрозыска очень болезненно переживали историю с ограблением Ленина. Одно дело, когда покушения на жизнь вождя организовывают представители международного империализма, когда в это замешаны Париж или Лондон, и совсем другое — не уберечь Ленина от выросшего на российских харчах бандита. Это было такой громкой пощечиной, что, малость придя в себя, они поклялись не есть, не пить и не спать, пока не поймают Яшку Кошелькова.

Первым на тропу войны вышел начальник Особой ударной группы МЧК и уголовного розыска по борьбе с бандитизмом Федор Мартынов. Работы у этой группы было невпроворот, в эти годы Москва стала негласной столицей грабителей и головорезов и была буквально наводнена всякого рода бандитскими шайками. Виновато в этом было, прежде всего, Временное правительство, которое после Февральской революции объявило всеобщую амнистию, в результате которой на воле оказались не только «политические», но и отпетые бандиты. Они никого и ничего не боялись, вели себя нагло и оружие пускали в ход не только в случае необходимости, но и ради забавы.

Скажем, некто Сафонов, по кличке Сабан, сколотил группу из 34 человек, в состав которой входили высококвалифицированные преступники с богатым уголовным прошлым и имевшие судимости по нескольку десятков лет каторжных работ. Мало того что они грабили банки, фабрики и заводы, убивая при этом кассиров, охранников и случайных прохожих, эти громилы, забавы ради, могли себе позволить и такое: вышвырнув из проезжавшего автомобиля водителя и пассажиров, сажали своего шофера, а сами, похохатывая, дефилировали по Воздвиженке, по пути останавливая прохожих, отнимая все более или менее ценное и раздевая их чуть ли не догола. Одежду складывали в машину, двигавшуюся следом за бандитами, а они, скаля зубы, предлагали своим жертвам выкупить брюки или платье. Когда у пересечения с Моховой их попытались остановить милиционеры, бандиты хладнокровно их убили и двинулись дальше.

Несколько позже, когда в перестрелке с милиционерами погиб один из членов его банды, Сабан объявил московской милиции саму настоящую войну: в течение одного дня убил 16 постовых. Причем делал это подло и цинично, подъезжал на машине к постовому, спрашивал, как проехать на ту или иную улицу, и, пока тот объяснял, стрелял ему в голову.

Так продолжалось довольно долго, пока за Сабана не взялась Особая ударная группа Мартынова. Банда была уничтожена, сам Сабан прорвался сквозь оцепление и бежал в небольшой городок Лебедянь, где скрывался у родной сестры. Но его достали и там. Уходя от преследования, этот вурдалак зачем-то вырезал состоявшую из восьми человек семью сестры, отчаянно отстреливался, но был схвачен и после быстрого суда расстрелян.

Только-только покончили с Сабаном, как пришлось заниматься Кошельковым. Что собой представляет банда Кошелькова, Федор Мартынов установил довольно быстро: в ней 18 человек, все отморозки, ни во что не ставящие человеческую жизнь. Действуют они нахраписто, нахально, нагло, но не так вызывающе открыто, как Сабан. Светиться они не любят, поэтому гулянки закатывают не в ресторанах и кабаках, а на съемных квартирах, где живут их доверенные лица — перекупщики, барыги и спекулянты.

Значит, надо искать эти квартиры, решил Мартынов. Взяв с собой одного из самых толковых сотрудников Лебедева и должным образом переодевшись, Мартынов пошел в разведку по кабакам и притонам столицы. В одном из трактиров Сокольников они обратили внимание на группу франтовато одетых парней. Приблатненный вид, воровской жаргон — все ясно, карманные воры.

Мартынов и Лебедев заняли соседний столик, заказали выпивку и начали «ботать по фене». Причем «ботали», то есть говорили, нарочито громко, и все время о больших деньгах, которые держат при себе и которые надо побыстрее отдать, а за ними почему-то не пришли.

Воры насторожились!

— Ну, Конек! Ну, падлан! — горячился между тем изображавший крутого парня Мартынов.—Бабки стоят столбом, все в банковской упаковке. Не приведи бог, нагрянут менты и начнут шмонать. Тогда нам хана. Всем хана!

—Да ладно тебе,—успокаивал Лебедев.—Сказал, что придет, значит, придет. Мало ли что... Конек — братан надежный.

— И кого это вы, парни, ищете? — клюнул, наконец, один из воров.

— А ты что, всех знаешь?

— Ну, всех не всех, а кое с кем иногда киряю.

— Тогда помоги... Слушай, братан, — понизил голос Мартынов, — тут такое дело, Конек позарез нужен. Знаешь его?

— Да кто ж его не знает?! А что случилось?

— Деньги мы ему должны передать. Должок вернуть.

— И много денег?

— Много... Но на выпивку останется.

— Заказывай! ’— одобрительно загудели воры и придвинули свой столик.

Часа через два изрядно захмелевшие карманники заявили, что теперь самое время идти в баню.

— В какую баню? — не сразу сообразил Мартынов. — Зачем в баню?

— Ты кого хотел видеть, Конька? Так он сейчас в бане. На Пресне самая клевая баня. Конек ходит только туда.

О том, что было дальше, Федор Мартынов изложил в составленной в тот же вечер докладной записке:

«До Пресни домчались на извозчике. С полчаса торчали около бани. Никого! А я-то, дурак, поверил, да еще на всякий случай прихватил нашего сотрудника Каузова. И вдруг подъезжает лихач! В коляске — четверо хорошо одетых мужчин. В одном из них я узнал Конька. Размышлять было некогда: я тут же выхватил маузер, а коня схватил под уздцы. Лебедев и Каузов подскочили сбоку и под угрозой оружия приказали поднять руки вверх. Бандиты подчинились.

В их карманах мы нашли револьверы, а под сиденьем—бомбы и еще два нагана. Кроме Конька, среди бандитов оказались: Лягушка, Васька Черный и Ахмед. В ЧК мы им популярно объяснили, что их подвиги нам хорошо известны и всех их ждет расстрел. Спасти может только помощь в поимке Кошелькова. Бандиты долго колебались, но в конце концов Васька дал адрес на Брестской улице.

Мы тут же организовали засаду. Но Кошельков нас перехитрил: прежде чем войти в дом, он послал на разведку Леньку-сапожника. Леньку мы, конечно, взяли, но когда стали его выводить, сами напоролись на засаду, устроенную Кошельковым. Двое наших сотрудников ранены, а один убит. Ленька же ушел».

Судя по всему, Яшка не испугался Мартынова, больше того, он принял его вызов и перешел в наступление. Проведав каким-то образом, что сотрудник Особой ударной группы Ведерников сел ему на хвост, Кошельков явился к нему на квартиру, в присутствии всей его семьи устроил показательный суд, вынес смертный приговор и тут же Ведерникова расстрелял.

Осатаневшие от такой наглости чекисты усилили поиски и 10 мая напали на след Кошелькова: в окружении своей «гвардии» он сидел в кофейне у Пречистенских ворот. Решили его брать на месте! Но приказание «Руки вверх!» бандиты выполнять не собирались и открыли ураганный огонь из маузеров и револьверов. А когда Кошельков бросил бомбу и нападавшие упали на пол, Яшка выскочил за дверь, вскочил на поджидавшего лихача и скрылся в темных переулках.

Прошла неделя, и Мартынов снова вышел на след Кошелькова. На этот раз его застукали в притоне, расположенном в Конюшковском переулке. Квартиру окружили двойным кольцом, перекрыли все пути отступления и только после этого, сказав, что пришли с почты и принесли заказное письмо, постучали в дверь. Дверь тут же открыли—и оттуда полетел такой град пуль, что люди Мартынова вынуждены были залечь. Воспользовавшись заминкой, Кошельков выбил окно, выскочил во двор:— и был таков.

Группа Мартынова несла потери, все больше было убитых и раненых, а неуловимый Кошельков продолжал водить их за нос. Весь город был в ловушках и засадах, чекисты сидели во всех притонах, кабаках и малинах, казалось, вот-вот Кошельков будет в их руках, но каждый раз он оказывался изворотливее, удачливее, хитрее — и уходил.

Однажды на него напоролись совершенно случайно, пришли за крупным спекулянтом сахаром, а Кошельков был у него в гостях. Яшка заметил подходящих к дому чекистов и в тот момент, когда они входили в дом, через черный ход выбрался на улицу. Там он нос к носу столкнулся с находящимися в засаде молодыми сотрудниками. Когда перед ними внезапно появился представительный, одетый в добротную серую шинель и мерлушковую папаху начальственного вида человек, они так оробели, что не могли вымолвить ни слова. Кошельков мигом сообразил, что перед ним простые деревенские парни, скорее всего, вчерашние солдаты, привыкшие тянуться в струнку перед начальством, и тут же воспользовался сложившейся ситуацией.

— Кто такие? — грозно накинулся Кошельков на молодых чекистов. — Кого ждете? От какого работаете отделения? Покажите документы!

— А вы... Вы кто? —робко поинтересовались растерявшиеся парни.

—Я? Вы что же, не знаете в лицо заместителя председателя ВЧК Дзержинского? Я — Петерс! — властно представился он.

Оперативники, ни разу не видевшие такого большого начальника, безропотно отдали документы. Кошельков внимательно их прочитал, положил в карман, а потом достал револьвер и хладнокровно пристрелил обоих чекистов.

Теперь, когда у Кошелькова были подлинные удостоверения сотрудников ЧК, он начал действовать еще более нагло. Представляясь сотрудником ЧК Караваевым и в случае необходимости предъявляя соответствующий мандат, он не моргнув глазом останавливал для проверки документов даже военных, уверяя, что их оружие ворованное и обещая вернуть после проверки, отбирал у них маузеры и револьверы.

С этим же мандатом он начальственно входил в богатые квартиры и еще сохранившиеся особняки, заявляя, что имеет приказ произвести обыск и изъять добытые путем эксплуатации трудящихся ценности. Если хозяин или хозяйка просили предъявить ордер на обыск, Яшка доставал револьвер и хладнокровно пристреливал жертву.

Теперь, когда на Лубянку посыпались жалобы на чекистов, занимающихся убийствами и грабежами, Мартынова вызвали на ковер и потребовали принятия самых решительных мер в отношении банды Кошелькова. Ведь он не только чуть было не убил Ленина, но и, завладев документами сотрудника ЧК и совершая преступления от имени ЧК, в глазах народа компрометирует всю Всероссийскую чрезвычайную комиссию.

Получив чрезвычайные полномочия, Федор Мартынов снова занялся выслеживанием Кошелькова и организацией засад в малинах и притонах.

Результат — нулевой, схватить Яшку за хвост не было никакой возможности. Кто знает, сколько бы еще недель, месяцев или лет продолжалась эта история, если бы не неожиданная помощь со стороны начальника Активного отделения Особого отдела ВЧК Артура Христиановича Артузова. Как начинающему чекисту, ему поручили дело по обвинению одиннадцати сотрудников РОСТА в подделке документов и торговле кокаином. По всей России гремит война, в обеих столицах его товарищи разоблачают бесчисленные заговоры белогвардейцев, идут под пули террористов, а тут — какая-то интеллигентская шпана, подделывающая пропуска и торгующая кокаином!

С большой, с очень большой неохотой взялся Артузов за это дело. Рутинные допросы смазливых девиц, порочных художников и растленных журналистов ничего, кроме отвращения, не вызывали. В соответствии с существующими тогда правилами допрос начинался с банального вопроса: «Знаете ли вы, за что вас арестовали?» И вдруг, вместо того чтобы ответить, что понятия, мол, не имею или, извините, гражданин начальник, нечистый попутал, больше кокаин нюхать не буду, молоденькая конторщица Ольга Федорова, гордо вскинув хорошенькую головку, заявила.:

— Причиной моего ареста считаю мое знакомство с известным бандитом Яковом Кошельковым. Он приходил к нам домой пить чай, а четвертого июня остался у меня ночевать.

От такого неожиданного признания Артузов потерял дар речи! В бандитских, а через внедренную агентуру и в чекистских кругах хорошо знали, что Яшка без ума влюблен, что сияет, как медный пятак, что объявил о предстоящей свадьбе и пишет невесте страстные письма. Но кто она, кого Кошельков удостоил своим восторженным вниманием, было большой тайной.

— А... а как вы с ним познакомились? — боясь спугнуть удачу, начал издалека Артузов.

— Я хорошо помню этот день, — томно закатила глаза конторщица. — Это случилось 25 мая на станции Владычно, что в девяти верстах от Москвы. Было тепло и солнечно. На соседней даче играл граммофон, пел, кажется, Вертинский. Я была в новом платье, знаете, такое с оборочками и с коротенькими рукавчиками, и в новых туфельках, лодочками называются. А еще косынка, знаете, такая...

«Да телись ты, черт бы тебя побрал, с этими лодочками и рукавчиками!» — кричала душа Артузова. Но он понимал, что девицу надо размягчить и как-то к себе расположить, поэтому заинтересованно расспрашивал о фасоне платья и цвете туфель.

— Представляю, какое вы произвели впечатление на Кошелькова! — делано-восхищенно воскликнул Аргузов. — Он что, подошел к вам сам?

— Ну что вы? За кого вы его принимаете? Он человек воспитанный и благородный, — обиделась за Яшку девица. — Нас познакомил мой брат Сергей. Я тогда страшно удивилась, что молодой, представительный мужчина отрекомендовался комиссаром Караваевым, и даже показал удостоверение.

— Караваевым? — дрогнувшим голосом уточнил Артузов, тут же вспомнив об убитом Кошельковым чекисте.—А почему вы удивились?

—Не тот человек мой брат Сергей, чтобы водиться с комиссарами, —усмехнулась Ольга.—Чтобы не загреметь в кутузку, он держится от них подальше.

— Так-так, — взял на заметку криминального братца Артузов. — И что же Караваев? Что было дальше?

— Потом пошли к нам на дачу.

— Зачем?

— Как зачем? В гости. Пили чай, разговаривали...

— И все?

—Нет, не все,—игриво вскинула головку Ольга.—Он начал за мной ухаживать, и мы стали встречаться. А что?! — заметив нечто осуждающее во взгляде Артузова, продолжала она. — Человек он очень практичный, вежливый и внимательный, в обхождении мягкий и заботливый. К тому же знает иностранные языки. Да-да! — ревниво повысила она голос.—Я сама слышала, как в ресторане он что-то заказывал по-французски, по-немецки и даже по-татарски. А еще он очень начитан, не раз декламировал что-то из Блока, Есенина и Маяковского.

— Значит, вам с ним было интересно?

— Очень интересно!

— А когда вы узнали, что он не Караваев, а Кошельков? — подобрался, наконец, к главному Артузов.

— Практически в день знакомства. Вернее, в ночь, — с вызовом уточнила она.

— То есть вы хотите сказать...

— Да, я хочу сказать, что в первую же ночь он остался у меня, — еще более вызывающе обронила Ольга. — И что?

— Ничего, — пожал плечами Артузов. — Меня интересует только одно: изменилось ли ваше отношение к нему после того, как вы узнали, что он не Караваев, а Кошельков.

—Нисколько! А если и изменилось, то в лучшую сторону. Тем более что он мне доверился, открыв одну страшную тайну.

— Какую? — встрепенулся Артузов.

— Он рассказал, — почему-то понизила голос Ольга, — про случай задержания Ленина. Как он его высадил из автомобиля, как обыскал и как забрал браунинг.

— Стоп! — прихлопнул папку Артузов. — Допрос окончен. Продолжим завтра.

Об Ольге Федоровой и ее сенсационных показаниях немедленно было доложено руководству ВЧК. В Бутырку, где она сидела, тут же примчался Федор Мартынов, имеющий полномочия обещать Ольге все, что угодно, лишь бы она вывела на Кошелькова.

Мартынов не стал ходить вокруг да около, а вопрос поставил ребром: или Ольга помогает выйти на Кошелькова и отправляется на свободу, или получает десять лет лагерей.

— Десять лет, — вздохнула конторщица. — Сейчас мне двадцать, — загнула она наманиюоренный пальчик, — значит, домой вернусь, когда мне стукнет тридцать. Старуха! Кому я буду нужна?! А вся моя молодость пройдет за решеткой? Нет, я на это не согласна!

— Вот и подумай, — гнул свою линию Мартынов. — Чего ради страдать из-за какого-то бандита?

— Он не какой-то, — обиделась Ольга. — Он меня любит.

— Сегодня — тебя, завтра — другую, — презрительно бросил Мартынов. — Мы-то его замашки знаем, мы знаем всех его марух. Думаешь, весь этот месяц он встречался только с тобой? — решил сыграть на ревности глупенькой девчонки Мартынов.—А кто подарил Верке-балерине каракулевую шубу? А откуда у Нинки-маникюрши итальянские сапоги?

Мартынов знал, что с Веркой Ольга знакома, а к Нинке ходит подкрашивать ногти, но вот есть ли у них сапоги и шуба, понятия не имел, зато он хорошо знал, что ревнуют, как правило, не к неведомым красоткам, а к лучшим подругам. Расчет оказался верным.

— Что-о-о? — взвилась Ольга. — Верке — шубу? Этой лахудре с торчащими лопатками он подарил каракулевую шубу? А я хожу в беличьей?! А Нинка, вот стерва, а! Со мной сю-сю, моя дорогая подружка, а сама за какие-то сапоги прыгнула в постель к бандиту. А что, — окончательно разозлилась она, — вы думаете, он эту шубу купил? Как бы не так! Он вообще ничего не покупает. Он просто приходит и берет, что ему вздумается. А если человек возражает, он его убивает. И шубу он с кого-то снял, и сапоги с чьих-то ног содрал. Хорошо, если не убил...

— Вот видишь, с кем ты имеешь дело. Сейчас ты проходишь по пустячной статье, а с ним вляпаешься в такое дело, что грозить тебе будет «вышка».

— Я должна подумать, — поникла Ольга. — Я боюсь. Если не он сам, так его дружки обязательно меня достанут.

— Это мы их достанем! — хлопнул по столу Маргынов. — Так достанем, что от них не останется ни пепла, ни мокрого места. А ты, красавица, не тушуйся, за твоей спиной ЧК, так что, если кто вздумает обидеть, дело будет иметь с нами.

—Я должна подумать, — снова поникла Ольга.—Отведите меня в камеру. Пожалуйста, — чуть не плача, закончила она.

Думала Ольга недолго. Уже через день она попросила бумагу и написала своим каллиграфическим почерком:

«В Особый отдел ВЧК.

ЗАЯВЛЕНИЕ

Настоящим прошу вызвать меня на допрос».

Ее тут же вызвали, и Ольга написала еще одну бумагу:

«Я предлагаю угрозыску свои услуги в поиске Кошелькова. Где он скрывается, я не знаю, но уверена, что если буду на свободе, он ко мне придет, так как очень в меня влюблен».

А Яшка, потеряв даму своего сердца, метался, как затравленный зверь. Он стрелял, грабил, резал, убивал, но легче от этого не становилось.

Самое странное, этот кровопийца вел дневник! Вот что он записал в этом дневнике, узнав об аресте Ольги:

«Ведь ты мое сердце, ты моя радость, ты все-все, ради чего стоит жить. Неужели все кончено? О, кажется, я не в состоянии выдержать и пережить это. Боже, как я себя плохо чувствую—и физически, и нравственно! Мне ненавистно счастье людей. За мной охотятся, как за зверем, никого не щадят. Что же они хотят от меня, ведь я дал жизнь Ленину!»

Счастье людей Кошелькову действительно было ненавистно, это стало для него своеобразной идеей фикс. Не случайно, пограбив и постреляв, он снова берется за перо:

«Что за несчастный рок висит надо мной, с некоторых пор мне никак не везет. Я буду мстить до конца. Я буду жить толы«) для мести. Я, кажется, не в состоянии выдержать и пережить это. Я сейчас готов все бить и палить. Мне ненавистно счастье людей. Детка, крепись. Плюнь на все и береги свое здоровье».

К счастью, эти откровения до «детки» не дошли, иначе под воздействием таких страстных признаний она могла бы передумать и не стала бы сдавать чекистам столь пылкого поклонника.

Одним из их постоянных мест свиданий был Екатерининский сквер. Туда и решили заманить Яшку. Не один день гуляла там разодетая в пух и прах Ольга. Чтобы не приставали пораженные ее видом парни, Ольгу сопровождала не менее расфранченная подруга, разумеется, сотрудница ЧК. Но Яшка, будто что-то предчувствуя, на свидание так и не явился.

Между тем в сети, расставленные чекистами, один за другим попадали налетчики из банды Кошелькова. Попался Херувим, за ним — Цыган, потом — Петерсон, Дубов, Мосягин и многие другие. Долго с ними не цацкались, а по закону военного времени быстро судили и приговаривали к высшей мере наказания — расстрелу.

Но один из бандитов выкупил жизнь, назвав адрес конспиративной квартиры Кошелькова в доме № 8 по Старому Боже-домскому переулку.

О том, что было дальше, видно из докладной записки Федора Мартынова, которую он составил в тот же вечер:

«На Божедомке мы организовали исключительно сильную засаду. Ждали долго. Но вот, наконец, появился Кошельков. Он шел со своим сообщником Емельяновым по кличке Барин. Мы не старались взять их живыми и начали стрелять. Первая же пуля попала в голову Барина, и он был убит наповал.

А Яшка применил свою обычную систему: стреляя из двух револьверов, он буквально забросал окна пулями. Но выстрелом из карабина был смертельно ранен. В 18часов21 июня 1919года он скончался.

В карманах Кошелькова мы нашли документы сотрудников МЧК Ведерникова и Караваева, которые он отобрал, когда изображал Петерса, а также два маузера и браунинг, отнятый 6 января у Ленина.

Была там и маленькая записная книжечка, своеобразный дневник, который вел Кошельков и куда записывал свои потаенные мысли. В ней мы нашли одну запись, которая всех нас буквально потрясла: Яшка очень сожалел, что не убил Ленина.

А еще мы нашли пачку денег, в которой было 63 тысячи рублей и через которую прошла пуля, смертельно ранившая бандита. Так что будь пачка потолще, Кошельков мог бы уйти».

К счастью, этого не произошло, и с бандой Кошелькова было покончено: главарь оказался в безымянной могиле, были расстреляны и все его сообщники. Что касается Ольги Федоровой, то чекисты свое слово сдержали и передали ее не в ревтрибунал, а в уголовный розыск. Далее ее следы теряются.

А вот Ленин из всей этой истории извлек немалую выгоду. Желая во что бы то ни стало обосновать необходимость заключения грабительского Брестского мира, в небезызвестной работе «Детская болезнь “левизны” в коммунизме» он вспоминает о компромиссе, который вынужден был заключить с бандитами, отдав им документы, браунинг и автомобиль, чтобы они дали возможность «уйти подобру-поздорову». И завершает эту мысль весьма изящным выводом: «Наш компромисс с бандитами германского империализма был подобен такому компромиссу».

Так что пользу можно извлекать из всего, даже из больших неприятностей, связанных со смертельным риском. История, которая произошла с Лениным по дороге в Сокольники, — убедительнейший тому пример.

«ЧЕСТНЕЙШИЙ ТОВАРИЩ? РАССТРЕЛЯТЬ!»

Страшные слова, вынесенные в заголовок, не досужий вымысел автора — они взяты из двух документов, подписанных известными в свое время людьми. Под первым стоит подпись всемогущего председателя ВЧК Феликса Дзержинского. 21 июля 1921 года он писал: «Тов. Артузов (Фраучи) честнейший товарищ, и я ему не могу не верить, как самому себе». Второй документ — приговор по делу Артура Христиановича Артузо-ва от 21 августа 1937 года, в котором всего одно слово: «Расстрелять!» — и подписи членов печально известной «тройки» Ульриха, Вольского и Рогинского.

А в промежутке между этими датами жизнь человека, имя которого навсегда войдет в историю не только советской, но и мировой разведки и контрразведки. Одни считают его мастером своего дела, другие — виртуозом, третьи — обыкновенным гением. Ведь это он, Артузов, придумал и блистательно провел операцию «Трест», а потом «Синдикат-2», это он заманил в пределы России таких асов разведки и террора, как Борис Савинков и Сидней Рейли, это он предложил вербовать агентов не среди английских коммунистов, а в среде золотого фонда Британской империи — выпускников Кембриджа, так что, по большому счету, Ким Филби — дитя Артузова.

Ветераны рассказывают и о такой, известной лишь им операции. На одной из встреч Сталин спросил, нельзя ли раздобыть чертежи новейшего немецкого танка. Можно, ответил Артузов, но для этого нужны деньги. За этим дело не станет; пообещал Сталин. Не прошло и месяца, как Сталину продемонстрировали не чертежи, а только что сошедший с конвейера сверхсекретный немецкий танк.

Это то, что мы знаем об Артузове. А теперь о том, что неведомо даже ученым, занимающимся историей ВЧК—ОПТУ—НКВД. Ведь до последнего времени даже в Энциклопедическом словаре Артузову было уделено всего пять строчек. Причем датой его смерти назван 1943 год. Сказать, что это ложь, — значит ничего не сказать. Скорее всего, это хорошо продуманная и санкционированная в соответствующих кабинетах дезинформация.

АРЕСТ

Но вернемся в 1937 год. И в Кремле, и на Лубянке хорошо знали, если Сталин кого-то распекает, да еще прилюдно, этим все может и закончиться. А вот если нахваливает, приближает к своей персоне и активно продвигает по службе, быть беде. А тут — подчеркнутое внимание на совещаниях, тосты за здоровье на дружеских вечеринках, бесчисленные ордена и высокие должности начальника Иностранного отдела ОГПУ—НКВД, а затем и заместителя начальника Разведывательного управления РККА.

Неужели человек, оказавшийся в такой милости у вождя, не понимал, чем это пахнет? Скорее всего, понимал, ведь он был профессионалом такого высокого уровня, что умел просчитывать любую ситуацию на пять ходов вперед. Но что он мог сделать? В его положении ему ничего оставалось, как просто сидеть и ждать: а вдруг настроение вождя изменится и грозовая туча пронесется мимо.

Как ни грустно об этом говорить, но туча не просто не пронеслась мимр, а ударила испепеляющей молнией. 13 мая Артур Христианович не вернулся с работы. Жена не волновалась, ночные бдения тогда были нормой. Но когда ранним утром раздался оглушительный звонок, а потом и грубый стук в дверь, у Инны Михайловны упало сердце! Так могли стучать только ОНИ.

Дрожащими руками открыла дверь — и схватилась за горло: на площадке стоял дворник, а за его спиной двое в штатском. Оттолкнув хозяйку, все трое вошли в квартиру.

— В-вы кто? Зачем? — выдавила Инна Михайловна.

— Читайте, — протянули ей сложенный вчетверо лист.

— Ордер № 1723, — стала она читать почему-то вслух, — выдан сержанту Главного управления государственной безопасности на производство обыска и ареста Артузова Артура Христиановича.

Инна Михайловна рухнула на пол.

— Положите ее на диван,—приказал не имеющий фамилии сержант и деловито приступил к обыску.

Арестовывать было некого. Где хозяин квартиры, сержант не знал, а хозяйку велено пока что не трогать. В результате обыска были изъяты все документы, включая паспорт, партийный билет, пропуск в Кремль, удостоверение на знак почетного чекиста, орден Красного Знамени, а также маузер, фотоаппарат, несколько книг, перочинный нож и даже девять почтовых марок.

Не оставили в покое и первую жену Артура Христиановича Лидию Слугину. В ее квартире изъяли пистолет, две пишущие машинки, книги Троцкого, Зиновьева, Бухарина, Радека и Керенского, а также белогвардейские газеты и список абонентов Кремля. Обыски и допросы шли полным ходом, все родственники тряслись от страха, но о самом Артуре Христиановиче никто ничего не знал: где он, что с ним, арестован или бежал.

К сожалению, не бежал, хотя при желании для него это не составило бы труда. Артур Христианович был арестован в ночь на 13 мая 1937 года, но об обстоятельствах ареста стало известно через восемнадцать лет: лишь в 19SS году, когда рассматривался вопрос о реабилитации Артузова, нашелся человек, который присутствовал при аресте Артузова. Вот что рассказал бывший сотрудник ОПТУ Леонид Баштаков:

«С Артузовым я работал с 1932 по 1937 год. При мне же он был арестован. Артузов—человек высокой культуры, с большим опытом оперативной работы, к подчиненным был отзывчив и внимателен. Знаю его по работе в школе органов, там он как лектор пользовался большим авторитетом и уважением.

Арест Артузова был для меня полной неожиданностью. Произошло это таким образом. В тот день я работал в его кабинете, так как он был на партийном активе в клубе НКВД. Часов в двенадцать ночи Артузов возвратился с актива в возбужденном состоянии. На мой вопрос, что случилось, Артузов, волнуясь и беспрестанно ходя по кабинету, стал ругать Фриновского. “Этот выскочка и недоучка ни за что оскорбил меня на активе, — возмущенно говорил он, — назвав меня шпионом. Мне даже не дали возможности отпарировать его выступление”.

Спустя 20—30 минут работники оперативного отдела арестовали Артузова. В моем присутствии проводилась опись документов в его кабинете».

Вот так, достаточно реплики на партийном собрании — и ты в тюрьме. Хотя совершенно ясно, что реплика была не случайной, что все было, мягко говоря, подстроено, ведь Фриновский был одним из руководителей НКВД и просто так обвинить в шпионаже другого руководящего работника не мог, за это пришлось бы платить собственной шкурой. Несколько позже так и случилось: в 1939-м Михаил Фриновский, который к этому времени из заместителя наркома внутренних дел стал наркомом Военно-морского флота, был арестован, в один день вместе со свом бывшим начальником Ежовым приговорен к высшей мере наказания и расстрелян.

ПЕРВЫЙ ДОПРОС

Каждое серьезное дело начинается с анкеты арестованного. Чаще всего ее заполняет следователь, но анкета Артузова написана его рукой. Почерк уверенный, четкий, нажим пера ровный, чувствуется, что писал сильный, волевой, знающий себе цену человек. А ведь сломаться было проще простого. Почти двадцать лет Артур Христианович работал в органах, сам не раз допрашивал и хорошо знал, что из Лефортова домой не возвращаются. Но он собрал в кулак всю свою волю и не дал палачам ни одной секунды сладостного чувства победы. Убить Артузова было можно, сломать — ни за что!

Он понимал, с кем имеет дело, и, если так можно выразиться, играл предложенную ему роль достойно. В трехтомном деле Артузова нет ни жалоб, ни ходатайств, ни прошений о помиловании. Артузов знал, что из лефортовских казематов ему не выбраться, и умереть решил достойно.

Но как у них поднялась рука на любимца Сталина, орденоносца, почетного чекиста, грозу шпионов и террористов, друга и ученика Дзержинского?! Нет никаких сомнений, что по собственной инициативе ни Фриновский, ни даже Ежов на такой шаг ни за что бы не решились, нужна была, как тогда говорили, «указивка сверху». И она поступила.

Дело в том, что незадолго до этих трагических событий, руководствуясь заветом Дзержинского: «Не лгать!», Артузов составил доклад о состоянии агентурной работы в Разведу-правлении РККА и направил его Сталину и наркому обороны Ворошилову. Доклад был таким нелицеприятным, что вызвал страшный гнев Ворошилова, а затем, судя по всему, и Сталина. К тому же кое-кто вспомнил, что на одном из приемов Сталин весьма иронично отозвался об источниках Артузова за рубежом, поинтересовался их надежностью и, наконец, не скрывая раздражения, задал с далекоидущими последствиями вопрос, не дезинформируют ли они его.

Оргвыводы были сделаны сразу же после того злосчастного приема: Артузова сначала уволили из Разведуправления РККА, затем отстранили от дел в Иностранном отделе НКВД и только потом арестовали.

Так кем же он был, Артур Христианович Артузов? И как стал чекистом?

Его настоящая фамилия Фраучи. Мать — латышка, отец — швейцарский эмигрант, прибывший в Россию в 1861 году. Несмотря на происхождение, Артур Христианович всегда считал себя русским и гражданином СССР, хотя формально одновременно являлся и швейцарским гражданином. Отец был кустарем-сыроваром, Артур же, после блестящего окончания новгородской гимназии, поступил в Петроградский политехнический институт и в 1917-м окончил его «со званием инженера-металлурга».

Некоторое время Артур работал в широко известном «Металлургическом бюро», которым руководил профессор Грум-Гржимайло. А по вечерам новоиспеченный инженер брал уроки вокала и готовился к поступлению в консерваторию: дело в том, что у Артура был весьма приличный тенор и ему прочили карьеру оперного певца.

Не исключено, что со временем Артур стал бы гордостью российской науки или блестящим солистом Мариинки. Но все карты спутал злой гений их семьи, который совратил с истинного пути не только Артура, но и других близких и дальних родственников. Я говорю об известном революционере и неистовом большевике Михаиле Кедрове, который был мужем родной сестры матери Артура. Вторая сестра Августы Августовны Дидрикиль была замужем за другим, не менее известным борцом за светлое будущее Николаем Подвойским. Так что деваться Артуру было просто некуда.

Еще в студенческие годы Кедров втянул Артура в революционное движение, дал ему рекомендацию в партию, а потом и на работу в ЧК, что, впрочем, не помешало несгибаемому ленинцу через двадцать лет отречься от племянника, написав не дрогнувшей рукой: «Оснований не доверять Артузову политически у меня было достаточно, но разглядеть в Артузове предателя я все-таки не сумел».

Что это, как не донос, как не попытка ценой чужой жизни спасти свою?! Не помогло. И Михаила Кедрова, и его сына Игоря—двоюродного брата и большого друга Артура Христиа-новича — расстреляли.

Но как же швейцарец Фраучи стал русским, да еще с фамилией Артузов?

Русским Артур Христианович считал себя всегда—об этом он неоднократно писал. Что касается фамилии, то это превращение он объяснял так: «До 1918 года я носил фамилию Фраучи. В 1918-м, при поступлении в военно-осведомительное бюро МВО, фамилию переменил на Артузова. Сделал я это по той причине, что иностранная фамилия Фраучи в работе с матросами и красноармейцами причиняла мне затруднения, так как они ее часто перевирали. В связи с этим я избрал себе в качестве псевдонима русскую фамилию Артузов, которая изображалась почти так же, как мое имя Артур, и легко запоминалась».

Видит бог, как трудно мне перейти к следующему этапу — изучению протоколов допросов. Их в деле два, но, судя по первой же фразе в протоколе от 27 мая 1937 года, Артузова допрашивали раньше и, скорее всего, с пристрастием. Об этом говорят даже подписи, сделанные Артуром Христиановичем на каждой странице протокола: нажим слабый, подпись нервная, рваная, я бы сказал, безвольная.

Допрашивали Артузова комиссар государственной безопасности 3-го ранга Яков Дейч и лейтенант Аденцев. Последний, много лет спустя и будучи уже полковником, уверял, что в допросах не участвовал, но верить этому нельзя, так как его подпись в конце протокола сохранилась.

Недавно мне довелось побывать в печально известной Лефортовской тюрьме. Я видел камеры, в которых сидели обреченные на смерть люди, побывал и в похожих на глухие боксы комнатах, где велись допросы, а скорее всего, не только допросы, но и пытки. Здесь кричи, не кричи, никто не услышит, а если и услышит, ни за что не поможет. Так что представить обстановку того майского дня, когда Артура Христиановича втолкнули в это преддверие ада, не так уж сложно.

— На протяжении ряда допросов вы упорно скрываете свою вину и отказываетесь давать следствию показания о своей антисоветской и шпионской деятельности. Вам в последний раз предлагается сознаться в совершенных вами преступлениях и дать о них развернутые и правдивые показания, — многообещающе начал следователь.

Судите сами, как должны были поработать лефортовские костоломы, чтобы Артузов, человек, до мозга костей преданный родине и, как никто, много сделавший для погибели ее врагов, произнес столь ошеломляющую фразу:

— Тяжесть совершенных мною в течение многих лет преступлений и глубокий позор предательства побуждал меня сопротивляться следствию. Но теперь я вижу, что дальнейшее сопротивление бесполезно, поэтому решил стать на путь полного признания совершенных мною преступлений. Я признаю свою вину перед государством и партией в том, что являюсь германским шпионом. Завербовал меня бывший работник НКВД и Разведупра Штейнбрюк.

Раньше, чем давать показания о своей шпионской деятельности, прошу разрешить мне сделать заявление о том, что привело меня к тягчайшей измене Родине и партии. После страшных усилий удержать власть, после нечеловеческой борьбы с интервентами и белогвардейской контрреволюцией наступила победа, наступила пора организационной работы. Эта работа производила на меня удручающее впечатление своей бессистемностью, суетой, безграмотностью. Все это создавало страшное разочарование в том, стоила ли титаническая борьба народа достигнутых результатов. Чем чаще я об этом задумывался, тем больше приходил к выводу, что титаническая борьба победившего пролетариата была напрасной, что возврат капитализма неминуем.

Я решился поделиться этими мыслями с окружающими товарищами. Штейнбрюк показался мне подходящим для этого лицом. С легкостью человека, принадлежащего к другому лагерю, он сказал мне, что опыт социализма в России обязательно провалится. А потом заявил, что надо принять другую ориентацию, идти вперед и ни в коем случае не держаться за тонущий корабль. Через некоторое время у нас состоялся еще более откровенный разговор, в ходе которого Штейнбрюк упомянул о своих встречах с влиятельными друзьями в Германии, об успехах в использовании СССР в подготовке и сохранении кадров немецких летчиков и танкистов, о блестящих результатах начинающегося вооружения Германии. А в конце беседы он прямо сказал, что является немецким разведчиком и связан с начальником германского абвера фон Бредовым и генералом Людендорфом.

Далее Штейнбрюк сказал, что эти высокопоставленные особы предложили ему создать в России крупную службу германской разведки. После столь откровенного заявления я дал свое согласие сотрудничать с германской разведкой, так как считал, что, помогая европейскому фашизму, буду содействовать ускорению процесса ликвидации советской власти и установлению в России фашистского государственного строя. Так что моя работа в пользу Германии началась еще в 1925 году.

— Штейнбрюк сказал вам, с кем связан по шпионской деятельности в СССР?

— Да. Он признался, что у него есть контакты с негласным немецким военным атташе в Советском Союзе Нидермайером, через которого он поддерживает связь с Германией.

— С чего началось ваше сотрудничество с немцами?

— Моя вербовка совпала с вызовом Штейнбрюка из Стокгольма. Ему было поручено подготовить процесс арестованных к тому времени трех германских студентов: Киндермана, Воль-пгга и Дитмара, пойманных при довольно неумелых попытках организовать покушение на Троцкого. К моему удивлению, Штейнбрюк передал мне установку фон Бредова проводить линию на популяризацию Троцкого, в том числе и на процессе. К слову говоря, этот процесс закончился ничем: Дитмар умер в тюрьме, а Киндермана и Волыпта обменяли на арестованного в Германии нашего резидента.

Что касается меня, то я должен был стать особо законспирированным политическим руководителем резидентуры. И еще он сказал, что в Берлине было особенно высоко оценено мое желание работать идейно, то есть без денежной компенсации. Основная директива сводилась к тому, чтобы не уничтожать, а беречь остатки старых опорных организаций Германии в России. Была даже указана как одна из форм сохранения разведывательной сети на Кавказе германская винодельческая фирма «Конкордия».

— Как вы проводили в жизнь задание на глушение анти-немецкой работы?

— Это было чрезвычайно просто. К тому же линию глушения антинемецкой работы поддерживала официальная позиция Наркоминдела в отношении немцев: ни одного иностранца не было так трудно арестовать, как немца.

— Какие материал вы успели передать немцам?

— Детально вспомнить не могу, но материалов было передано много. Передавалось все, представляющее интерес для германской разведки, за исключением нашего контроля их дипломатической переписки.

— В чем выражалась ваша шпионская работа в бытность начальником Иностранного отдела ОГПУ?

— Я могу припомнить только отдельные категории документов. Во-первых, английские, касающиеся немецкой внешней политики. Во-вторых, материалы французского министерства иностранных дел. Были также материалы американские, итальянские, польские.

— Следствие располагает данными, что ваша работа в германской разведке не ограничивалась передачей шпионских материалов. Вы передавали и известную вам агентуру.

— Как правило, выдачей агентуры я не занимался, за исключением нескольких случаев, о которых дам показания. С приходом к власти Гитлера и убийством фон Бредова нашим шефом стал адмирал Канарис, который настойчиво требовал выдачи советской агентуры, работающей на территории Германии. Я был против этого, но по настоянию адмирала пришлось выдать завербованного в Германии агента № 270. Это было тяжелейшим для нашей страны ударом. Ведь еще в 1932 году из его донесений мы узнали о существовании в СССР широко разветвленной военной организации, связанной с рейхсвером и не один год работающей на немцев. По словам 270-го, одним из руководителей этой организации был генерал Тургуев. Мало кто знает, что под этой фамилией в Германию ездил Тухачевский.

— Каким путем был устранен 270-й?

— Знаю, что он был убит. Подробности мне неизвестны.

— А какую информацию вы передавали, будучи одним из руководителей Разведуправления РККА?

— В основном это касалось чисто военной информации об учениях и военных играх, о возможном развертывании наших войск в случае войны, о поступлениях новых образцов военной техники. Судя по всему, немцы были очень довольны поступавшей из Москвы военной информацией.

— Таким образом, следствие констатирует, что вы из идейных побуждений и симпатий к фашизму в течение двенадцати лет состояли на службе шпионом германской разведки. Находясь на руководящей работе в органах ОГПУ, вы направляли работу контрразведывательного и иностранного отделов таким образом, чтобы максимально обеспечить интересы германского фашизма. Вы передали немцам часть нашей агентуры. Кроме того, вы передали нашим заклятым врагам, германским фашистам, все имевшиеся в вашем распоряжении данные о Красной Армии. Подтверждаете ли вы это?

— Да, подтверждаю.

ПИСЬМА С ТОГО СВЕТА

Весь протокол первого допроса занимает двадцать семь страниц убористого текста, но даже из тех отрывков, которые я привел, видно, какой огромный ущерб нанес стране «немецкий шпион» Артузов. На первый взгляд трудно отличить правду от вымысла, ложь от истины, но белых ниток много, они видны, хотя заметить их нелегко. Ведь Артузов — мастер интриги, он разыгрывал и не такие спектакли, и его «правде» верили такие зубры разведки, как Савинков, Рейли и многие другие.

Начнем в ситуации в Разведуправлении РККА, которое тогда возглавлял Семен Урицкий. Еще в декабре 1936 года Артузов направил ему письмо, в котором поражался «странным, грубым и не принятым среди чекистов формам работы».

«В Разведупре стали нормой угрозы, вызовы для “надраивания”, причем в присутствии подчиненных, то есть оперсостава, — пишет далее Артузов. — Я вынужден напомнить слова тов. Сталина, которые он счел нужным сказать мне, посылая в РУ. Еще при Ленине в нашей партии завелся порядок, в силу которого коммунист не должен отказываться работать на том посту, который ему предлагается».

Затем Артузов рассказывает еще об одном эпизоде, связанном со Сталиным: «На товарищеском ужине чекистов Сталин пил за здоровье каждого из час в отдельности. Поднимая бокал за меня, он спросил: “Как поживают ваши “источники”, или как вы их называете, не дезинформируют они вас?”»

Значит, Сталин хорошо знал Артузова, больше того, он лично рекомендовал его на работу в Разведуправление, следовательно, у них были прямые контакты. Но на допросах Артузов ни разу упомянул имя вождя, не сослался на его советы и поддержку. Почему? Кому подыгрывал Артузов? О чем шла речь на тех первичных допросах, протоколы которых в деле отсутствуют? Неужели Артузов не понимал, что арестовать его могли только с санкции самого высокого руководителя? Ведь задолго до ареста он знал, что его, образно говоря, обложили флажками, что на него идет самая настоящая охота. Не случайно 12 апреля 1937 года он направил письмо Ежову, в котором возмущался арестом близких ему людей и секретных сотрудников Гудзь, Тылиса и Бенедиктова: «Это — травля, которую “тихой сапой” ведет против меня т. Слуцкий. Прошу меня от этой беспринципной травли защитить».

Ежову он написал. Но почему не написал Сталину, пусть не как чекист, а как делегат XVII съезда ВКП (б)? А может быть, именно этот факт являлся ключом к разгадке всего дела? Ведь хорошо известно, что подавляющее большинство делегатов этого съезда были либо уничтожены, либо сосланы на Колыму или в другие печально известные фабрики по превращению людей в лагерную пыль.

Еще и еще раз вынужден предположить, что между Арту-зовым, следователем и людьми, дававшими санкцию на арест, существовала какая-то тайная договоренность: ты скажешь это, а мы тебе поблажку — в том. Но поблажек не было и не могло быть! Артузов это понял. Но слишком поздно.

Допрашивали, между прочим, не только его, но и близких ему людей. Таскали на Лубянку жен, сотрудников, просто знакомых. К сожалению, далеко не все выдержали испытание страхом за свою жизнь. Нашлись люди, которые, видимо, сводя старые счеты, обливали Артура Христиановича грязью, припоминали ему и строительство дачи, и дружбу с людьми искусства, и частые посещения театров, кафе и ресторанов, словом, обычное меню завистников и лизоблюдов.

А вот женщины — женщины Артузова любили и были ему верны как в радости, так и в горе. Лидия Слугина, несмотря на намеки и подсказки политического характера, честно признала, что «причиной развода стала другая женщина. Инна Михайловна оказалась для него женой куда лучшей, нежели я». Подтвердила она и то, что вплоть до ареста Артур Христианович часто бывал в ее доме, занимался с детьми и помогал материально. «Я знала Артура как человека, преданного советской власти, — заявила она,—и не понимаю, почему его арестовали. А однажды я ехала в машине вместе с Дзержинским, и он говорил об Артузове как о хорошем работнике».

Не в строку эти слова, совсем не в строку, за них можно и поплатиться. Но следователи пропустили их мимо ушей.

А вот Инна Михайловна действовала тоньше: она писала мужу, прекрасно понимая, что письма будут просматривать на свет в буквальном и переносном смыслах слова. Поэтому среди щемящих душу признаний в любви и верности вставляла комплименты в адрес Ежова. Инны Михайловны давно нет, за верность и любовь ее отправили следом за мужем, но письма сохранились и тщательно подшиты в дело. Послушайте голос с того света, голос поруганной, но чистой и нежной любви: «Мой любимый, ненаглядный Артуринька! Сегодня 10 дней, подумай, целых 10 дней, как случилось это несчастье, как наступила для меня сплошная ночь: ни солнышка, ни зелени я не замечаю, и только когда идет дождь, становится чуточку легче.

Мой милый, все мои мысли с тобой! И толы«) одно желание, чтобы ты был здоров, чтобы мужественно все вынес. Ведь я не верю, что они не разберутся. Возьму фотографию Ежова, смотрю на его такие прозрачные, такие чистые глаза и удивляюсь до бесконечности. Ну, как он мог поверить, что ты мог сделать что-нибудь плохое? Ему бы надо было беречь тебя, ведь ты самое идеальное существо, лучший партиец, самый чистый, с кристальной душой, человек, не сказавший за всю свою жизнь ни слова неправды.

Я часто разговариваю с его карточкой, беру ее и говорю: “Ну что ты сделал? Зачем так поступил с лучшим из лучших? Скоро ли ты во всем разберешься и накажешь тех, кто этого действительно заслужил?”

Милый мой, любимый, хоть бы мизинчиком тебя потрогать! А что самое тяжелое, так это ночь. Я так напугана этими ночными приходами, что от малейшего шороха прихожу в ужас. Иногда мне кажется, что и за мной придут».

А вот письмо, отправленное через день:

«Артурик! Сегодня, проходя мимо внутренней тюрьмы и увидев кусочек крыши, той, под которой ты находишься, я почувствовала себя так плохо, меня охватил такой ужас, что стало по-настоящему дурно. Хотелось крикнуть, что я тут, что люблю тебя нежно, что волнуюсь за твое сердечко, за твое здоровье!

Дают ли тебе молоко? У тебя, наверное, нет ни мыла, ни зубной щетки. Как меня терзает все это.

Придется снова повесить на стену фотографию Николая Ивановича Ежова».

Прошла полная кошмаров ночь, и Инна Михайловна снова берется за перо:

«Доброе утро, мой дорогой! Сейчас бегу на Кузнецкий. Интересно, возьмут все-таки для тебя деньги или нет?

Знаешь, я как-то сегодня успокоилась и решила всецело положиться на Николая Ивановича. Не могу' забыть твоих чудных слов о нем, о твоей особенной нежности к этому хорошему товарищу. Лишь бы он сам все разобрал: уж он-то поймет, что ты опутан какой-то сволочью, в этом я не сомневаюсь. Если Николай Иванович сам разберется в этом деле, то все будет хорошо».

Не знаю, дорогие читатели, как вы, но я, прочитав эти письма, несколько дней не находил себе места. Что же это было за время?! Что за вурдалаки дорвались до власти?! Ну хорошо, допустим, что Артузова убрали за то, что слишком много знал. Но жена-то тут при чем? Так нет же, Инны Михайловны им было мало. Уничтожив ее, взялись за родственников Артура Христиановича: в лагерях оказались две родные сестры, одна двоюродная, их мужья и брат.

Расправившись с первым поколением, взялись за второе: одних племянников сгноили в тюрьмах и лагерях, других выгнали с работы и оставили без куска хлеба. Но самую иезуитскую подлость совершили по отношению к сыну. Когда взяли отца, Камилу было всего четырнадцать лет. Четыре года с изуверским садизмом ждали, когда он повзрослеет, и в 1941-м, дождавшись совершеннолетия, Камила посадили. Пять лет оттрубил он в лагерях, чудом остался жив, но и после этого его не оставляли в покое: в Москву он вернулся лишь на склоне лет.

Так что все разговоры о так называемой «оттепели» и хрущевском гуманизме по отношению к этой семье чистой воды вымысел. Но об этом мы еще поговорим, в деле Артузова немало чудовищных документов, свидетельствующих о мерзостях именно той, «отгепельной» поры.

ВТОРОЙ ДОПРОС

Между тем следственная машина продолжала работать, причем на полных оборотах. 15 июня Артузова вызвали на второй допрос.

— В распоряжении следствия имеются материалы о том, что в своей антисоветской и шпионской деятельности вы были связаны с бывшим наркомом внутренних дел Ягодой. Почему вы об этом умолчали? — укорил Артузова следователь.

— Должен сознаться, что я действительно скрыл от следствия свою преступную связь с Ягодой и свое участие в возглавлявшемся им антисоветском заговоре. Он завербовал меня на почве того, что каким-то образом узнал о моей шпионской работе, но не на немцев, а на французов.

— Вы ничего не путаете? — отложил ручку следователь. — На первом допросе вы признались, что были агентом германской разведки. Как же вы могли работать еще и на французов?

— Мог, — махнул рукой Артузов. — И вообще, я работал на три разведки: французскую, германскую и польскую.

Извините, дорогие читатели, но тут уж придется отложить ручку и мне!

За долгие годы работы в секретных архивах такого фантастического признания я не встречал. Судите сами! Работать бок о бок с Дзержинским, нанести гигантский урон белогвардейскому движению, а заодно интересам Франции, Польши и Германии, в то же время являясь одним из самых ценных агентов этих стран, такое не придумать самому изобретательному автору детективных романов. Но следователи, не делая никаких попыток проверить показания Артузова, охотно ему верят. Как верят и совершенно невероятному рассказу о том, как он был завербован во французскую разведку.

— Это произошло летом 1919 года на квартире моего двоюродного брата, который носит нашу родовую фамилию Фрау-чи, — начал издалека Артузов. — Он долго убеждал меня в том, что я совершаю безумие, помогая большевистской революции, советовал бросить эту работу и подумать о семье. Когда я категорически отказался, он заявил, что в случае восстановления старого порядка я буду обязательно повешен и меня не спасет перемена фамилии Фраучи на Артузова. Я понял, что он угрожает выдать меня белым как активного чекиста. Я не хотел быть повешенным и согласился работать на французскую разведку.

Брат вербует брата и угрожает ему виселицей — любопытный поворот, не правда ли?! Но следователи не моргнув глазом проглатывают и эту ахинею. Они даже не поинтересовались, почему Артузов не вывел провокатора на чистую воду или, как это не раз делал, не перевербовал на свою сторону. А ведь это было вполне возможно, так как брат Артура Христиановича еще десять лет жил в Советском Союзе. Не смутило их и то, что на допросах Артузов называл имена только тех людей, которые были либо вне досягаемости ежовцев, либо уже арестованы, осуждены и казнены.

—Какие материалы вы передавали через брата французским разведывательным органам?

—Все материалы вспомнить трудно, но их было немало. Например, это были материалы о сотрудничестве Красной Армии с германским рейхсвером, о визитах наших высокопоставленных военачальников в Германию и, наоборот, о военно-технической помощи немцев Красной Армии. И так — вплоть до 1929 года, то есть до отъезда брата в Швейцарию.

— А после его отъезда вы продолжали сотрудничество с французскими разведывательными органами?

— Да, продолжал. Незадолго до отъезда брат познакомил меня с представителем швейцарского Красного Креста Берлином. Этот господин сказал, что знает о моей работе для французов и будет рад продолжить сотрудничество. Об этом господине, который еще в царские времена был французским разведчиком, я знал достаточно много, так как по личному поручению Менжинского вел за ним специальное наблюдение. Знал и о том, что Берлин располагает в нашей стране широкой разведывательной сетью, одним из составных элементов которой теперь становился и я.

— Какие конкретные задачи поставил перед вами Берлин?

—Его интересовали преимущественно вопросы, связанные с советско-германскими отношениями.

— Немцам и французам вы передавали одинаковые материалы?

— Нет, они были совершенно разные. Французов интересовали данные об активности немцев в СССР, а немцев — о французах, англичанах и их политике по отношению к Германии.

— Вы получали деньги от брата, а впоследствии от Берлина?

— Нет, не получал.

— Вы говорите неправду. На первом допросе вы показали, что для немцев работали идейно, будучи поклонником германской культуры. А какими побуждениями вы руководствовались, работая для французов?

— Я вообще поклонник романской культуры.

Вот так, поклонник романской культуры шпионит в пользу злейшего врага Франции — Германии и просто так, из чистой любви к искусству, в пользу Польши. Но и это далеко не все!

Как выяснится позже, самый лакомый кусочек Артузов приберег напоследок!

— Расскажите, при каких обстоятельствах вы были привлечены Ягодой к участию в антисоветском заговоре.

— Это случилось в 1932 году. Однажды вечером мне позвонил по телефону начальник оперативного отдела Паукер и сказал, что меня срочно требует к себе Ягода. Я немедленно явился. В кабинете Ягоды находился Паукер. Ягода без слов показал мне агентурку Паукера, из шторой было ясно, что наружная разведка оперативного отдела точно зафиксировала мои встречи с представителем швейцарского Красного Креста Берлином в районе Химок. Были зафиксированы номера машин—моей и Берлина, а также факт поездки Берлина в моей машине и возвращения к своей через час отсутствия. Я понял, что никакие объяснения ни к чему не приведут, и решил, что у меня нет другого выхода, как разоблачить себя перед Ягодой.

После того как Паукер удалился, я рассказал Ягоде во всех подробностях о моей преступной связи с Берлином. Ягода внимательно меня выслушал и, к моему крайнему удивлению, поставил вопрос: нельзя ли мою связь с Берлином использовать на пользу ОГПУ? После этого я докладывал Ягоде о каждой встрече с Берлином и о материалах, которые ему передавал.

С тех пор как Ягода узнал о моей связи с французами, он начал вести со мной откровенные антисоветские разговоры. Его высказывания были отрывочны, ироничны и на первый взгляд не представляли ничего ценного. Например, он говорил, что деспотизм руководства в нашей стране находится в кричащем противоречии с декларациями о советской демократии. Конституция, с его точки зрения, насмешка над демократией. Если сделать свободные выборы, результаты, мол, будут вполне определенные: в руководящие органы не попадет ни один большевик. Вся надежда на молодежь и на студентов, уверял он. Что касается «дворцового переворота», то это он считал вполне возможным, так как в его распоряжении была не только милиция, но и войска. Впоследствии о перевороте он говорил подробнее, акцентируя внимание на том, что его целью должно быть изменение государственного строя в СССР.

Любопытная программа, не правда ли! Есть в ней что-то знакомое, легко узнаваемое и даже реализованное. Но откуда она известна Артузову? Есть только два объяснения этого факта: или Артузов действительно участвовал в заговоре Ягоды и хорошо знал его программу, или сочинил ее сам. Много лет спустя это выяснится, и рассказ об этом впереди.

Между тем допрос продолжался. Артузов подробно и очень правдоподобно рассказал о том, как стал связным Ягоды, как организовал доставку секретных пакетов от Ягоды премьер-министру Франции Лавалю и премьеру Англии МакДональду — и обратно.

Но следователи требовали еще более подробного рассказа о заговоре Ягоды. Опытный комбинатор, автор множества сложнейших и хитроумнейших операций прекрасно понимал, а может быть, и знал, чего от него ждут, — и вдохновенно продолжал саморазоблачаться, при этом, будучи верным себе, не называя ни одного имени из живых или находящихся на воле людей.

— Как я уже показывал, моему непосредственному вовлечению в заговор предшествовал целый ряд бесед с Ягодой. В частности, он считал, что нынешняя политика партии и правительства привела страну к тяжелому положению. Коллективизация сельского хозяйства не достигла своей цели, в стране и особенно в партии царит большое недовольство руководством. Все это создает благоприятные условия, чтобы добиться изменения форм правления. Нужно добиться более спокойного и уравновешенного управления страной. Необходимо ослабить изоляцию СССР от Европы и создать более спокойные международные отношения.

В последующих беседах Ягода все больше приоткрывал карты, и в конечном счете мне стало ясно, что во главе антисоветского заговора стоят Рыков, Бухарин и Томский, а военных представляет Тухачевский. Их цель состояла в реставрации капитализма в СССР. Кроме того, они хотели восстановить всякого рода иностранные концессии, добиться выхода советской валюты на международный рынок, отменить ограничения на въезд и выезд как иностранцев, так и наших граждан, объявить о свободном выборе форм землепользования — от колхоза до единоличного хозяйства. Затем — широкая амнистия политзаключенных, свобода слова, печати, союзов, собраний и, конечно же, свободные, демократические выборы.

Вот уж поистине все новое — хорошо забытое старое! Если бы я не знал, что до меня дело Артузова никто не держал в руках, то, честное слово, подумал бы, что некоторые нынешние партии и их лидеры один к одному переписали в свои программы то, что говорил Ягода или сочинил Артузов.

Но это еще не все. Заявив, что Ягода ничего не знал о его связи с германской разведкой, Артур Христианович утверждает, что у Ягоды была своя связь с немцами, о чем ему стало известно еще в 1934 году.

— В одной из бесед с Ягодой на мой вопрос, через кого он осуществляет связь с немцами, он сказал, что связь осуществляется через Радека. Со слов Ягоды, а впоследствии, когда я установил связь с Радеком, и с его слов я знал, что он держал связь в Москве со старым немецким разведчиком Хильгером, а через него — с известным руководителем заграничного отдела нацистской партии Розенбергом. Радек говорил, что установил эту связь вскоре после прихода к власти Гитлера. Целью заговорщиков являлось достижение такого рода отношений между Германией и СССР, при которых немцы отказались бы от вооруженного нападения на Советский Союз после захвата власти заговорщиками. Гитлер на это согласился, правда, при условии, что проживающим в СССР немцам будет обеспечено право экстерриториальности. Кроме того, он настаивал на том, чтобы германские промышленники получили возможность иметь концессии и мы не будем возражать, если вермахт займет Литву, Латвию и Эстонию. Если эти условия будут выполнены, то Гитлер даже обещал помощь в реализации задач антисоветского заговора.

Переведем дух, дорогие читатели, и вдумаемся в то, о чем поведал Артузов. Вы только представьте: если бы план Бухарина — Ягоды — Радека осуществился, не было бы Второй мировой войны, не было бы Лидице, Освенцима и Хатыни, не было бы руин Ковентри, Сталинграда и Варшавы. Вопрос только в том, знали ли об этом плане в Берлине, или он был только в голове Артузова?

Не исключен и другой вариант. Так как Артур Христианович хорошо знал порядки, царившие как на Лубянке, так и в Кремле — а там иногда любили почитать протоколы допросов, — он не исключал, что его слова будут услышаны Сталиным и тот извлечет пользу из «плана заговорщиков». А чтобы привлечь внимание вождя, Артузов подает сигнал, который не мог не заинтересовать Сталина.

— Вспоминаю некоторые детали антисоветского заговора. Ягода решительно настаивал на том, что в момент переворота должны быть арестованы все члены правительства. Слышал я и то, как будут распределены портфели в будущем правительстве. Рыкову предназначался портфель председателя Совнаркома, Бухарин должен быть секретарем ЦК, Ягода некоторое время предполагал оставаться наркомом внутренних дел, а потом стать либо председателем Совнаркома, либо наркомом обороны.

Посчитав эту тему исчерпанной, следователи резко меняют ход допроса:

— Вы показали, что наряду с работой в пользу немецкой и французской разведок вели шпионско-разведывательную работу в пользу Польши. Кем и когда вы были завербованы?

— Завербован я был в 1932 году сотрудником Иностранного отдела ОГПУ Маковским, который в это время был нашим резидентом в Париже. В один из приездов в Москву Маковский, будучи со мной наедине в кабинете, неожиданно для меня начал расспрашивать о Берлине и моих отношениях с ним. Вначале я страшно растерялся, взял по отношению к нему тон начальника, но он нагло заявил, что знает о действительном характере моих отношений с Берлином, и сказал, что если я не хочу иметь неприятностей, то мне придется работать в пользу поляков. Я вынужден был согласиться.

— В ходе следствия вы несколько раз изобличались в даже ложных показаний,—пристукнул кулаком по столу Дейч.—Мы располагаем данными, что вы по-прежнему не говорите всей правды и увиливаете от ответов. Еще раз предлагаем ответить на прямой вопрос: все ли вы сказали о своей антисоветской и шпионской деятельности?

И вот он, лакомый кусочек, припасенный Артузовым напоследок!

— Признаю, что не все. Мне очень трудно было начать с того, что я являюсь старым английским шпионом и был завербован «Интеллидженс сервис» в Санкт-Петербурге в 1913 году. Я прошу сейчас прервать допрос и дать мне возможность восстановить все факты моей преступной деятельности.

Ну, как можно этому верить, как можно всерьез принимать это нелепейшее признание?! Бьггь английским шпионом и разрабатывать сложнейшую операцию по заманиванию на территорию России и захвату английского шпиона Сиднея Рейли — это же полнейшая чушь! Не исключено, что Артузов рассчитывал на чисто профессиональную реакцию Аленцева и Дейча, которые хорошо знали о достижениях Артура Христиановича в области контрразведки. Но следователям было не до проверок и уточнений, в их работе существовали свои, спущенные сверху показатели: чем больше признаний, тем лучше, тем больше оснований вынести арестованному самый суровый приговор.

К сожалению, это были последние слова Артура Христиа-новича. Больше его не допрашивали, видимо, посчитав, что спектакль пора заканчивать.

А вот с последним протоколом допроса его ознакомили, во всяком случае, на последней странице есть его куцая и какая-то съежившаяся подпись: «Протокол записан с моих слов верно и мною лично прочитан. Артузов».

Боже правый! Если бы я не видел анкеты, написанной Артуром Христиановичем, не знал его уверенной, сильной руки, я бы подумал, что последние слова написаны больным, измученным, едва живым человеком. Да, ежовские костоломы поработали над ним славно. Думаю, что именно поэтому в деле Артузова нет ни одной фотографии. Видимо, лица там уже не было, а оставлять свидетельство такой «работы» с арестованным следователи не решились.

Напомню, что последний допрос состоялся 15 июня 1937 года и лишь в августе появилось обвинительное заключение, утвержденное заместителем наркома внутренних дел Львом Бельским (он же Абрам Левин, который за излишнее рвение в службе через четыре года будет расстрелян).

«По делу фашистской заговорщической организации, руководимой предателем Ягодой, арестован один из активных участников этого заговора, бывший начальник КРО и ИНО НКВД СССР и бывший заместитель Разведупра РККА Артузов (Фраучи) Артур Христианович.

Произведенным по делу расследованием принадлежность Артузова (Фраучи) А.Х. к фашистскому заговору полностью подтвердилась, а также установлено, что он являлся шпионом 9* 259 с 1913 года, работавшим одновременно на службе у немецкой, французской, польской и английской разведок».

Далее перечисляются все детали, почерпнутые из допросов, с непременной для обвинительных заключений той поры фразой: «Виновным себя признал полностью». Заканчивается документ постановлением: «Передать следственное дело на рассмотрение Военной коллегии Верховного суда Союза ССР с одновременным перечислением за ним обвиняемого».

Решение суда известно: «Артузова (Фраучи) А.Х. расстрелять». Но Артур Христианович, видимо, рассчитывая на здравый смысл следователей, ухитрился подать голос из казематов Лефортовской тюрьмы: он сумел передать записку, написанную собственной кровью.

«Гражданину следователю. Привожу доказательства, что я не шпион. Если бы я был немецкий шпион, то: 1) я не послал бы в швейцарское консулъсгво Маковского, получившего мой документ; 2) я позаботился бы получить через немцев какой-либо транзитный документ для отъезда за границу. Арест Тылиса был бы к этому сигналом».

Но обратного хода не было. Записке не придали никакого значения, и приговор был приведен в исполнение.

Если вы думаете, что на этом ложь, клевета и грязные домыслы, связанные с именем Артузова, закончились, то глубоко заблуждаетесь.

РЕАБИЛИТАЦИЯ

Прошло восемнадцать лет... Вернувшись из ссылки, сестра Артузова Евгения Христиановна подает заявление Главному военному прокурору, в котором, в частности, пишет:

«Так как попранная врагами законность полностью восстановлена, я обращаюсь к Вам с просьбой о пересмотре дела моего брата Артузова А.Х. В связи с тем, что судьба моего брата до последнего времени оказывала влияние на судьбу многих близких ему людей, я считаю необходимым выяснить давно наболевший вопрос семьи. Какое преступление совершил мой брат? Был ли он вообще виновен в политических преступлениях? Какой приговор получил? Наконец, при каких обстоятельствах умер?»

Обратите внимание, Евгения Христиановна считает, что ее брат не расстрелян, а умер. И тому были причины. Дело в том, что руководители Лубянки, видимо, получая какое-то садистское наслаждение, дошли до того, что родственникам расстрелянных людей сообщали, что их отец, брат или муж получил 10 лет без права переписки и, отбывая наказание, умер от воспаления легких, сердечной недостаточности или какой-нибудь другой болезни. Люди надеялись, ждали, отправляли письма и посылки, а труп их родственника давным-давно был сожжен в крематории, а прах закопан где-нибудь в районе Бутова или Коммунарки.

После того как письмо Евгении Христиановны попутешествовало по инстанциям и обросло необходимыми резолюциями, ее вызвали на Лубянку. И хотя на дворе стоял 1955 год и допрашивали ее в качестве свидетеля, страху она натерпелась немалого.

Допрос продолжался в течение шести с половиной часов! Рассказав о семье, о юности брата, о его работе в ЧК, Евгения Христиановна сообщила несколько неизвестных ранее фактов. Во-первых, в ЧК Артузов работал под непосредственным руководством Дзержинского и каждый свой шаг сверял с мнением Феликса Эдмундовича. Во-вторых, был еще один человек, которому Артузов доверял, как самому себе, — этим человеком была его мать Августа Августовна. С ней он часто беседовал наедине, причем при закрытых дверях. Накануне ареста двери были закрыты особенно долго.

Вскоре после ареста сына Августа Августовна, не выдержав потрясения, умерла. Но незадолго до кончины успела рассказать дочери о том, последнем, разговоре.

«Со слов матери знаю, — пишет в своем заявлении Евгения Христиановна, — что брат был в натянутых отношениях с тогдашним наркомом внутренних дел Генрихом Ягодой и его правой рукой Карлом Паукером. Она же рассказала о том, что в органах есть вредитель, который уничтожает преданных работников. А ее сестра Мария, ссылаясь на Игоря Кедрова, не раз говорила, что Игорь располагает неопровержимыми сведениями о Берии как о враге советской власти и что Игорь хочет написать письмо в правительство о предательстве Берии. Мы уверены, что, узнав об этом, Берия через своих людей арестовал Артура, а потом уничтожил отца и сына Кедровых».

В те же дни на Лубянку пригласили А.Н. Кирсанову-Захарову, секретаря Артузова. Вот что она рассказала:

«С Артуром Христиановичем я познакомилась в 1918 году через его сестру Веру, которая работала в моем подчинения в отделе печати НКПС. Затем я перешла в ОПТУ, а в 1929-м стала его секретарем. Он был исключительно преданный работе человек. Дело знал глубоко, заботился о подчиненных, основная масса сотрудников его любила. Но были и те, кто ориентировался на Ягоду, а тот Артузова не любил и относился к нему пренебрежительно. Артузов часто приходил от него расстроенным и говорил, что Ягода над ним издевается. Причина была, видимо, в том, что Ягода не терпел возражений, а Артузов в своих мнениях был самостоятелен. “Где ваш начальничек? — спрашивал у меня Ягода по телефону. — Опять прохлаждается, опять его нет на месте?” Это он намекал на то, что Артур Христианович регулярно посещал театры, концертные залы и консерваторию, у него было много друзей среди писателей, музыкантов и художников».

Так мог ли человек, который относится к Артузову откровенно издевательски и прекрасно понимает, что не вправе рассчитывать на дружеские чувства, вовлечь его в фашистский заговор и фактически передать ему нити руководства этим заговором?! Мне кажется, едва ли Значке, вся история с заговором Ягоды и программой, изложенной Артузовым на допросе, липа? Конечно, липа.

Напомню, что шел 1955 год, началась так называемая «оттепель», с шторой вся страна связывала надежды на избавление от тоталитаризма коммунистической партии. Не тут-то было! На и все вернулось на круги своя.

Казалось бы, таких людей, как Артузов, надо полностью реабилитировать, поставить им памятники, назвать их именами пароходы. Как бы не так! Передо мйой «Заключение», утвержденное заместителем председателя КГБ генерал-лейтенантом Ивашутиным. Констатируя, что «в ходе следствия допущен ряд процессуальных нарушений, а само расследование до делу Артузова проведено поверхностно», генерал делает фантасмагорический вывод:

«Оснований к пересмотру дела Артузова не имеется. Ходатайство о пересмотре дела Артузова (Фраучи) Артура Христиановича отклонить».

И все же Евгения Христиановна не сдается и бомбардирует руководство КГБ новыми заявлениями.

Прошло меньше года, и в феврале 1956-го тот же Ивашутин утверждает новое «Заключение». На этот раз генерал совершает неожиданный кульбит! Оказывается, «органам следствия удалось разыскать новые архивные документы, ставящие под серьезное сомнение выдвинутые против Артузова обвинения». Далее он сообщает, что обвинение Артузова в заговорщической и шпионской деятельности было основано на непроверенных и не внушающих доверия материалах, что отдельные документы, которые опровергали выдвинутые против Артузова обвинения, были скрыты или не приняты во внимание.

Самое главное, было установлено, что шпионом четырех держав Артузов не был и ни на английскую, ни немецкую, ни французскую, ни польскую разведку не работал и ни в каких заговорах не участвовал.

Так что же осталось? За что расстреляли невиновного человека? А за то, что честный товарищ. Честный — это плохо, это опасно. Честного ни купить, ни запугать нельзя. Остается только одно — расстрелять.

Между тем вскоре было возбуждено ходатайство о прекращении дела по обвинению Артузова, решение «тройки» отменено, и дело в отношении Артузова прекращено. Отныне Артур Христианович чист, посмертно реабилитирован и его имя снова зазвучало в коридорах ФСБ, теперь уже с сочувствием, уважением и восхищением.

Но... ложь и грязные инсинуации в отношении этого удивительного человека продолжались. Передо мной—циничнейший по своей сути документ, он отпечатан на бланке Военной коллегии Верховного Суда СССР, подписан высокопоставленным чиновником и датирован 28 февраля 1956 года. Адресована бумага начальнику 1-го спецотдела МВД СССР, и, конечно же, на ней имеется гриф «секретно». Вот что там написано:

«Прошу дать указание соответствующему отделу ЗАГС о выдаче гражданке Фраучи Евгении Христиановне свидетельства о смерти ее брата Артузова Артура Христиановича. Сообщаю, что Артузов Артур Христианович 1891 года рождения был осужден Военной коллегией Верховного Суда СССР 21 августа 1937 года и, отбывая наказание, умер 12 июля 1943 года».

Зачем это?! Ведь в деле есть несколько справок о том, что Артузов приговорен к высшей мере наказания и приговор приведен в исполнение, а представитель Верховного Суда от имени своей грозной организации сообщает заведомую ложь. Видимо, именно эта ложь попала в энциклопедию и справочники, пошла гулять по книгам и обросла самыми невероятными слухами.

С грустью, горечью и болью перевернул я последнюю страницу архивно-следственного дела № 612388. Работая над ним, я как бы заново прожил жизнь Артура Христиановича, радовался его победам, огорчался неудачам, находил и терял друзей, страдал от несправедливостей и кипел от негодования, сталкиваясь с подлостью, обманом и предательством.

Никто не знает, где могила Артура Христиановича, какими были последние слова этого чистого и светлого человека, но память о нем жива. Пусть его имя не носят пароходы, пусть оно не вошло в строчки стихов, зато осталось главное, на первый взгляд неощутимое — осталась школа разведывательной и контрразведывательной деятельности, которая по праву должна называться школой Артузова.

И если в России пойман шпион, если наши разведчики, раздобыв важную информацию, предотвратили террористическую или другую подрывную акцию, знайте, что в этом есть доля идей, блестящего ума и непоколебимой верности Артура Христиановича Артузова.

РАССТРЕЛ ГРИГОРИЯ МЕЛЕХОВА

Свидетелей того бурного заседания почти не осталось, но их воспоминания сохранились. Одни пишут, что в тот день в Стокгольме гремели громы и сверкали молнии, другие утверждают, что заседание Нобелевского комитета проходило на редкость спокойно, хотя нервы членов комитета были напряжены до предела. Всплывали никому не известные имена, звучали сомнения в честности и порядочности автора, одни эксперты возносили его до небес, другие уверяли, что он всего лишь соавтор или, хуже того, самый заурядный компилятор.

Итог голосования решила позиция председателя комитета, доктора Шведской академии Андреса Эстерлинга: он не сомневался, что «Тихий Дон» написал Михаил Шолохов, и Нобелевскую премию за 1965 год присудили именно ему.

Что было потом, хорошо известно. То ли из чувства зависти, то ли по национально-политическим мотивам десятки литературоведов бросились на поиски «подлинного» автора романа. Кому только не приписывалось авторство «Тихого Дона» — и Федору Крюкову, и Ивану Филиппову, и Вениамину Попову, и Ивану Родионову, и даже Александру Серафимовичу, который-де пожертвовал своим романом «Борьба», вложив в «Тихий Дон» свои сюжетные линии и переписав шолоховскую рукопись.

Травля Шолохова началась еще в 1928 году, сразу же после выхода в журнале «Октябрь» первых глав романа, и продолжалась до последних дней жизни писателя. Справедливости ради надо сказать, что кроме злобных недругов у молодого писателя были и друзья, которые по достоинству оценили роман. Еще тогда, в конце 1920-х, Фадеев, Пильняк, Ставский, Киршон и Серафимович организовали «Суд писательской чести» и, вступившись за Шолохова, дали суровую отповедь «злосчастной обывательской клевете».

А много лет спустя, к сожалению, уже после кончины Михаила Александровича, в защиту его чести выступила группа норвежских ученых во главе с Гером Хьетсо. Эти ученые провели на ЭВМ сравнительный анализ произведений Шолохова и его главного оппонента Крюкова. Сравнив 150 тысяч слов в 12 тысячах предложений, они сделали безапелляционный вывод: «Применение математической статистики позволяет нам исключить возможность того, что роман написан Крюковым, тогда как авторство Шолохова исключить невозможно».

Казалось бы, надо успокоиться и поставить точку в этой неприлично затянувшейся дискуссии. Так нет же, нашлись «шолоховеды», которые продолжают публикации своих сомнительных исследований, задаваясь гнусной целью во что бы то ни стало свергнуть с пьедестала покойного классика и доказать, что советский писатель никак не мог написать такой грандиозной эпопеи.

Особенный энтузиазм и небывалый прилив энергии вызвал широко отмеченный 100-летний юбилей со дня рождения писателя. Не использовать этого повода, чтобы не очернить память классика, эти горе-исследователи просто не моти. Дошло до того, что они стали выдергивать из текста романа описания пейзажей, названия географических пунктов и даже отдельные слова, сравнивая их с такими же словами у Крюкова или Попова, заходясь при этом от радости, что они порой совпадают.

Ну что ж, господа ниспровергатели, попробую внести в этот спор свою лепту и я. Пейзажи—пейзажами, поговорки—поговорками, но ведь вам хорошо известно, на чем держится роман: он держится на образе главного героя. А вот его-то Шолохов никак не мог «списать» у кого-то из предполагаемых авторов рукописи, так он его взял из жизни, той жизни, которую другие авторы знать не могли. Больше того, Шолохов неоднократно с этим человеком встречался, писал ему письма и, как это ни грустно, не смог защитить, когда его вели на расстрел.

Думаю, что именно поэтому «Тихий Дон» не дописан до конца. А ведь в одном из интервью Михаил Александрович говорил: «Были мысли увеличить роман еще на одну книгу, но я их оставил».

И правильно сделал! Никто бы не позволил закончить роман расстрелом Григория Мелехова, причем не врагами советской власти, а доблестными советскими чекистами. Потому-то так грустно-многообещающе звучат последние строки «Тихого Дона»:

«У крутояра лед отошел от берега. Прозрачно-зеленая вода плескалась и обламывала иглистый ледок окраинцев. Григорий бросил в воду винтовку, наган, потом высыпал патроны и тщательно вытер руки о полу шинели.

Ниже хутора он перешел Дон по синему, изъеденному ростепелью льду и крупно зашагал к дому. Еще издали он увидел на спуске к пристани Мишатку и еле удержался, чтобы не побежать к нему... Все ласковые, нежные слова, которые по ночам шептал Григорий, вспоминая там, в дубраве, своих детей,—сейчас вылетели у него из памяти. Опустившись на колени и целуя розовые холодные ручонки сына, он сдавленным голосом твердил одно слово:

— Сынок... сынок...

Что ж, вот и сбылось то немногое, о чем бессонными ночами мечтал Григорий. Он стоял у ворот родного дома, держал на руках сына.

Эго было все, что осталось в его жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром».

Да, то немногое, о чем мечтал Григорий, сбылось. Но жизнь продолжалась, и надо было искать в ней свое место.

КРАСА И ГОРДОСТЬ КАЗАЧЕСТВА

Передо мной письмо, написанное рукой Шолохова и отправленное из Москвы 6 апреля 1926 года.

«Г. Миллерово. Ст. Вешенская. X. Базки.

Харлампию Васильевичу Ермакову.

Уважаемый тов. Ермаков!

Мне необходимо получить от Вас некоторые дополнительные сведения относительно эпохи 1919 года.

Надеюсь, Вы не откажете мне в любезности сообщить эти сведения с приездом моим из Москвы. Полагаю быть у Вас в мае — июне с.г. Сведения эти касаются мелочей восстания В.-Донского. Сообщите письменно по адресу — Каргинская, в какое время удобнее будет приехать к Вам? Не намечается ли в этих м-цах у Вас длительной отлучки?

С прив. М. Шолохов».

Почти год Шолохов регулярно навещал Харлампия Ермакова. Вот что рассказывала об этих встречах дочь Ермакова—Пелагея Харлампьевна, которая все эти годы жила в Вешках:

«Мне тогда было годков пятнадцать, так что те встречи и в душе сохранились, и в сердце. Собирались они обычно у нашего соседа Федора Харламова. Пить — не пили, а вот курили много. А уж говорили — до первых петухов! Бывало, что и спорили, так люто спорили, что чуть не за грудки хватались».

Эти ночные беседы не прошли для Михаила Александровича бесследно. Не случайно несколько позже он напишет: «Все было под рукой — и материалы, и природа. Для Григория Мелехова прототипом действительно послужило реальное лицо. Жил на Дону такой казак... Но подчеркиваю, мною взята только его военная биография: «служивский период, война германская, война гражданская».

Да что там «служивский» период, внешность — и та списана с Харлампия Ермакова. Вглядитесь в снимок, сделанный тюремным фотографом, и сравните с описанием Григория: «Вислый, коршунячий нос, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины горячих глаз, острые плиты скул обтянуты коричневой румянеющей кожей».

В 1913-м двадцатидвухлетним парнем Харлампий был призван на военную службу, а через год попал на русско-германский фронт. Воевал Харлампий храбро и достойно: четыре Георгиевских креста, четыре медали и звание хорунжего. В октябре 1917-го перешел на сторону революционных войск, сражался против Каледина, а потом стал одним из самых надежных рубак в хорошо известном отряде Подгелкова. В бою под Лихой был ранен и отправился домой лечиться.

И надо же было такому случиться, что, пока он воевал за красных, в его родной станице власть захватили белые. Земляки тут же отдали его в руки полевого суда. Время было крутое, головы сносили не только землякам, но и родственникам, поэтому есаул Сидоров без тени сомнения приговорил Харлампия к расстрелу. К счастью, его родной брат Емельян, который у белых пользовался большим авторитетом, поручился за Харлампия—и его отпустили.

Пока залечивал открывшиеся раны, пришла весть о разгроме отряда Подтелкова. Харлампий вскочил на коня и бросился на выручку, но станичники его перехватили, сняли с коня и поставили к дереву. Разговор был короткий: или переходишь на сторону белых, или расстрел на месте. Деваться было некуда, и Харлампий примкнул к повстанцам.

А вскоре случилось то, чего он больше всего опасался: его бывшего командира Подтелкова, а также Кривошлыкова и около восьмидесяти красных казаков, которые попали в плен, в назидание другим решено было казнить. Участником казни чуть было не стал и Харлампий.

Напомню, что Григорий Мелехов тоже присутствует при казни подтелковцев — эту сцену Шолохов написал, конечно же, со слов Ермакова.

Там есть такие детали, которые писатель ни за что бы не придумал.

Сохранилось еще одно свидетельство той жуткой расправы — рассказ ординарца Ермакова Якова Пятакова. Когда у него спросили, был ли он при Ермакове во время казни, Пятаков ответил:

«Ну а где же ординарцу полагалось быть?! Как Бог велел, — перекрестился он, — был при нем неотступно. Когда мы мчались верхи в Пономарев хутор, то мой командир Ермаков и подумать не мог, что там будет такое смертоубийство. Он более всего опасался, что в хуторе, по случаю Пасхи и в знак примирения, подгелковцы и спиридоновцы (беляки) разопьют весь самогон и нам ничего не останется.

Скачем в хутор, а там черт-те что делается! Виселица, черный бугор земли перед огромной ямой, толпа народу. Ермаков сквозь толпу дошел до самой ямы, а я за ним следом. Вдруг ударил первый залп! Батюшки-светы, залп на первый день Пасхи по живым людям. Крики, вопли, стоны! Народ качнулся бечь...

И тут они встретились — Ермаков и Подтелков. Встретились в упор. Это белые вели Подтелкова и Кривошлыкова через толпу к яме, где начали расстрел отряда. С боку Подтелкова были Спиридонов и Сенин с оголенными шашками. И Подтелков, узнав Ермакова, назвал его иудой.

Ермаков тоже отвечал что-то грозное. Но тогда Спиридонов крикнул Ермакову: “Давай своих казаков-охотников!” Это значит, кто хочет сам стрелять в красных. Ермаков крикнул: “Нету у меня палачей-охотников!”

А тут вдарил второй залп, тут же, в двадцати шагах! Боже ж мой, что там творилось!

Я схватил Ермакова за пояс, волоку к лошадям, а Спиридонов кричит: “Вернись, гад, а то мы и тебя в яму скинем. Задержите его!” — велел он своим казакам. Но Ермаков обнажил шашку! Все знали, какой он рубака — головы бы полетели, как капуста. А кому охота остаться без башки, хоть и дурной? Короче говоря, казаки расступились, и мы уехали».

А теперь вернемся к «Тихому Дону» и сопоставим рассказ Пятакова со сценой расстрела, описанной Шолоховым. Место, где стояла виселица, на которой вздернули Подтелкова и Кривошлыкова, — один к одному. Поведение белых, реакция толпы, стычка между Мелеховым и Подтелковым, отказ Мелехова дать палачей-охотников и даже то, что его, православного христианина, да еще на Пасху обозвали иудой, Шолохов мог узнать только от Харлампия, так как с Пятаковым был незнаком.

Дело, конечно, прошлое, и теперь никто не сможет с уверенностью сказать, как сложилась бы судьба шолоховского друга-героя, да, впрочем, и всего Дона, если бы не патологическая ненависть Ленина, Свердлова и Троцкого к казакам — именно они своими палаческими директивами спровоцировали массовые восстания и такие же массовые жертвы

«ДИРЕКТИВА ЦК РКП (б). Секретно.

Необходимо учитывать опыт Гражданской войны с казачеством. Признать единственно правильным самую беспощадную борьбу со всеми верхами казачества путем их поголовного истребления.

1. Провести массовый террор против богатых казаков, истребив их поголовно.

2. Конфисковать хлеб.

3. Провести полное разоружение. Расстреливать каждого, у кого будет обнаружено оружие после срока сдачи».

Вслед за этой директивой появляется еще одна, не менее кровожадная — ее издало Донбюро РКП (б).

«Во всех станицах и хуторах немедленно арестовать всех видных представителей данной станицы и хутора, пользующихся каким-либо авторитетом, хотя и не замешанных в контрреволюционных действиях. Отправить их как заложников в районный ревтрибунал. В случае обнаружения у кого-либо из жителей станицы или хутора оружия, будет расстрелян не только владелец, но и несколько заложников».

И покатились головы станичников под ударами красных комиссаров.

Рубили и расстреливали старых вояк с медалями за взятие Шипки и молоденьких учительниц, георгиевских кавалеров, пришедших на костылях после Брусиловского прорыва, и степенных священнослужителей. Замутился Тихий Дон, забилась о его берега красная от крови волна, закипело казачье сердце — и все, кто мог держаться в седле, взялись за оружие.

Так, в тылу Красной Армии, в районе станицы Вешенской вспыхнуло восстание. По одним данным, его возглавил Харлампий Ермаков, по другим — его брат Емельян. Так это или не так, мы узнаем несколько позже, но то, что Харлампий воевал на стороне повстанцев, сомнений не вызывает. И Харлампий, и его люди сражались яростно. Вот что рассказывает один из очевидцев:

«Во время командования частями Ермаков особенно отличался и числился как краса и гордость казачества. Во время одного из боев Ермаков лично зарубил 18 матросов. А пленных красноармейцев загонял в Дон, рубил и топил в воде. Однажды он так уничтожил 500 человек».

Заметим, что и этого эпизода своей биографии Ермаков не скрыл от Шолохова. Вспомните, как прекрасно написана в романе сцена атаки на матросов. Ее, кстати, нет ни у одного из претендентов на авторство «Тихого Дона».

Как ни яростно воевали повстанцы, но силы были неравны, и они покатились к морю, вплоть до Новороссийска. Ермакову предлагали сесть на пароход и отправиться за границу, но он отказался и явился к командованию Красной Армии с предложением своих услуг. Ему поверили и поручили сформировать из оставшихся белоказаков отдельную бригаду, которая влилась в состав 1-й Конной армии под командованием Буденного.

Потом были бои на польском фронте, участие в разгроме Врангеля, преследование банд Махно — и все это в должности командира полка, а затем начальника дивизионной школы.

В феврале 1923-го Харлампия демобилизовали, и он вернулся домой, причем, как впоследствии рассказывал, шел пешком через застывший Дон и на берегу встретил сына.

Напомню, что именно этим эпизодом заканчивается роман. О том, что было дальше, Шолохов не написал ни строчки, хотя, как мы уже знаем, очень хотел.

НЕНАПИСАННОЕ ПРОДОЛЖЕНИЕ «ТИХОГО ДОНА»

Так что же было с другом Шолохова дальше? Почему хорошо известные факты биографии Ермакова не стали основанием для написания продолжения романа? Ведь впереди у Григория

Мелехова была целая жизнь: он мог стать знатным хлеборобом, командовать дивизиями и корпусами, учить молодых кавалеристов, выращивать породистых лошадей. Неужели случилось что-то такое, о чем не то что писать, а говорить в те годы было опасно?

Да, дорогие читатели, случилось... Всего два месяца прожил Харлампий с женой и детьми: в апреле 1923 года было заведено дело «О контрреволюционном восстании в Верхне-Донском округе» и Ермакова арестовали. На допросах он не отрицал, что участвовал в восстании, но, как он говорит, «под угрозой оружия и расстрела всей семьи».

— Кто был организатором восстания? — допытывался следователь.

— Суяров, Медведев и Кудинов, — не задумываясь, брякнул Ермаков. — Но они были так, пристяжными, — поняв, что допустил оплошность, назвав имена подлинных организаторов восстания, спохватился Харлампий, — а коренником был мой брат Емельян.

— Емельян? И где он скрывается?

— Поблизости. Но вам его не достать, — прищурился Ермаков.

— Нам? Не достать? Да мы из-под земли достанем! — обиделся за честь мундира следователь.

—Там и доставайте,—махнул рукой Ермаков. — Емельян-то два месяца назад умер. Мы уж и сороковины справили,—радуясь в душе, что отвел удар от соратников, печально закончил он.

— Та-а-к, один от заслуженной кары ушел, — расстроился следователь. — Ну хорошо. А какова была причины восстания?

— Причиной стали расстрелы ни в чем не повинных людей, захват имущества, поджоги домов, надругательства над нашими женами и дочерьми.

— И кто это делал?

— Будто вы не знаете?! — вскинулся Ермаков. — Красноармейцы, чекисты и комиссары из продотрядов.

— Все! На сегодня хватит! — захлопнул папку следователь. — Допрос продолжим завтра.

Тем временем земляки Харлампия не сидели без дела. Собравшись на сход, они сочинили и подписали всем хутором и направили в ОГПУ очень любопытный документ, который в те годы назывался «Одобрение».

«Мы, нижеподписавшиеся граждане села Базковского Ве-шенской волости Донского округа, ввиду ареста гражданина нашего села Харлампия Ермакова, считаем своим долгом высказать этим свое мнение. Ермаков все время проживал в нашем селе, так как был хлеборобом, как и все мы. Но случилась гражданская война, и он попал на войну, сражался, был ранен и по окончании таковой вернулся домой и занялся своими домашними делами.

Случилось восстание, и Ермаков, как и все, вынужден был участвовать в нем. И хотя он был избран на командную должность, но все время старался как можно более уменьшить ужасы восстания. Очень и очень многие могут засвидетельствовать то, что остались живы только благодаря Ермакову.

Все помнят, как он пригрозил самым злобным бунтарям: “Если вы станете расстреливать пленных, то порубаю вас, как собак. На это есть суд, который будет разбираться, а наше дело только доставлять в комендатуру”.

Восстание вообще носило характер стихийный. Как лошадь, когда ее взнуздают в первый раз — первое движение ринуться вперед и все порвать, так и в Верхне-Донском округе слишком непривычными показались мероприятия советской власти, и народ взбунтовался. Только после довольно крупных мер народ убедился в пользе действий соввласти.

Советская же власть, видно, так и поняла Верхне-Донское восстание 1919 года и объявила полное за него прощение. Руководствуясь этим прощением, граждане села Базки и сочли нужным обратиться к власти со своим отзывом о Ермакове.

Конечно, соввласть может найти за таковым преступление и судить его по закону, но со своей стороны граждане высказывают о нем свое мнение как о честном, добросовестном хлеборобе, не боящемся никакого черного труда. Этим письмом мы даем настоящее одобрение гражданину нашего села Ермакову Х.В. в том, что он действительно честного поведения и за ним не замечено никаких контрреволюционных идей, а наоборот, охотно работал в сельсовете, проводил беседы о налогах и первым откликнулся на призыв властей по погрузке хлеба на баржи».

К делу эту бумагу подшили, но хода ей не дали. Ах так, решил Ермаков и объявил голодовку! Не помогло. И даже стало хуже: его перевели в одиночную камеру, где его соседями стали жирные, как поросята, крысы.

Справедливости ради надо сказать, что у следователя были свои трудности: обвинение Ермакову было предъявлено лишь как участнику восстания, но проходил он по одному делу с участниками казни подтелковцев. Одним из главных фигурантов этого дела был есаул Сенин. Самое странное, что этот человек стал прообразом другого шолоховского героя, а именно есаула Половцева из «Поднятой целины». В 1930-м Сенина, как руководителя контрреволюционной организации, приговорили к расстрелу. Причем припомнили ему и то, что «он принимал активное участие в окружении и ликвидации красногвардейского отряда Кривошлыкова и Подтелкова, а также командовал группой расстрела».

Как бы то ни было, но следователь сумел вычленить дело Ермакова из всех других, и вскоре Харлампию было предъявлено обвинительное заключение. Вот что там, в частности, говорится:

«В 1919 году, в момент перехода Красной Армии в наступление, когда перевес в борьбе клонился на сторону войск Советской

России, в тылу Красной Армии вспыхнуло восстание. Во главе восставших стал есаул Ермаков Харлампий, к нему присоединились активные контрреволюционные деятели, начавшие под благосклонным руководством своего командира с небывалой жесткостью расправляться с представителями советской власти и даже просто с сочувствующими.

Путем восстания советская власть в означенном районе была свергнута, после чего есаул Ермаков начальствование передал генералу Секретову, ставленнику Деникина.

Принимая во внимание вышеизложенное, постановили: Ермакова Харлампия Васильевича, 32 лет, казака станицы Ве-шенской Донского округа, грамотного, беспартийного, предать суду».

Судя по всему, до суда еще было время, и следователь продолжал допросы. Так в деле появились «Дополнительные показания» Ермакова, которые он дал в январе 1924 года:

«Ввиду ограниченности времени, при допросе меня 18 января сего года вами не были заданы некоторые вопросы, на которые я желал бы ответить, как могущий осветить дело по предъявленному мне обвинению, предусмотренному статьей 58 УК.

Предъявленное мне обвинение как организатору восстания Верхне-Донского округа не может быть применено ко мне, не говоря уже о том, что вообще я не могу быть противником советской власти уже потому, что я добровольно вступил в ряды Красной Армии в январе месяце 1918 года в отряд Под-телкова.

С указанным отрядом участвовал в боях против белогвардейских отрядов полковника Чернецова и атамана Каледина и выбыл из строя вследствие ранения под станицей Александровой. А главное, в то время, когда уже было восстание, я был заведующим артиллерийским складом 15-й Инзенской дивизии и находился в нескольких верстах от станиц Казанской и Ми-гулинской.

Я также не мог быть там организатором еще и потому, что по прибытии домой после ранения был избран председателем волисполкома станицы Вешенской, с каковой должности был арестован белыми как активно сочувствующий советской власти».

Суда не было, допросы прекратились, и, вообще, дело потихоньку разваливалось. Понимая это, старший следователь Максимовский вышел с представлением в Донской областной суд о замене содержания Ермакова под стражей на свободную жизнь дома, но под личное поручительство достаточно авторитетных людей. Поручители нашлись — и Харлампия выпустили на волю.

А в мае 1925 года наконец-то состоялся суд. Надо сказать, что по этому делу проходило еще семеро казаков и все они держались стойко, друг на друга не наговаривали и все обвинения в жестокости и насилии отрицали. Это признал и суд, сняв все обвинения с Ермакова и его подельников.

Текст этого решения сохранился, и этот документ стоит того, чтобы привести его полностью:

«Имея в виду, что обвиняемые были не активными добровольными участниками восстания, а призваны по мобилизации окружным атаманом, что избиения и убийства граждан происходили не на почве террористических актов над приверженцами соввласти, а над лицами, принимавшими участие в расхищении их имущества, и носили форму самосудов, что с момента совершения преступлений прошло более семи лет, а обвиняемые все это время находились на свободе, занимались личным трудом и ни в чем предосудительном не были замечены, к тому же большинство из них служили в рядах Красной Армии и имеют несколько ранений — определить: на основании статьи 4-а УПК настоящее дело производством прекратить по целесообразности».

Дело прошлое, но кровь на обвиняемых была. У суда это не вызывало сомнений, да и свидетельские показания, если так можно выразиться, вопиют. Но такова была в 1925 году революционная целесообразность. В 1927-м целесообразность стала другой — ив январе Харлампия Ермакова снова арестовывали.

На этот раз следователи были позубастее. Они нашли свидетелей, которые дали устраивавшие ОГПУ показания. Например, Николай Еланкин сказал: «Ермаков смеется над коммунистами и излагает к ним полное недоверие. Он все время старается занять какой-нибудь пост и пользуется популярностью среди зажиточных. В общем и целом этот тип очень опасен для советской власти».

Другой его земляк, некто Климов, был еще категоричнее: «Ермаков вращается среди кулачества, давит бедноту. Пользуется авторитетом среди зажиточных, этот тип социально опасен для советской власти».

Не погнушались следователи и показаниями Анны Поляковой, бывшей жены Харлампия, которая, судя по всему, имела на него большой зуб:

«Однажды Ермаков получил из Ростова письмо от бывшего белого офицера, в котором говорилось, что, мол, ты, Ермаков, не теряй надежды, береги свои погоны, мы их как носили, так и будем носить. Я стала говорить, чтобы он бросил этим делом заниматься. А он на меня закричал, чтобы не лезла не в свое дело и что власть все равно будет офицерской».

Нашлись и другие доброхоты, которые уверяли, что «расстрелы красноармейцев во время восстания проходили при участии самого Ермакова», что «в станице Вешенской он вел антисоветскую агитацию», что «объединяет вокруг себя кулаков, а бедноту ненавидит, а также говорит, что рано или поздно придет офицерская власть и тогда мы вам покажем».

В дрянное, я бы сказал, в очень паршивое время попал под арест Харлампий Ермаков. Начиналась коллективизация, казачество ей противилось, Дон снова мог взорваться — и большевики решили себя обезопасить, пустив в ход директивы ЦК РКП (б) 1919 года. В протоколах допросов Ермакова ничего касающегося коллективизации нет — его судили за старые грехи. А вот показания арестованного несколько позже есаула Сенина, как мне кажется, проливают яркий свет на всю эту ситуацию. Ни секунды не сомневаюсь, что под словами Сенина мог бы подписаться и Ермаков.

«Я не согласен с принудительной административной коллективизацией крестьянских хозяйств, — рубил правду-матку есаул Сенин. — Особенно не согласен с перепрыгиванием от сельхозартели непосредственно к коммуне. Я являюсь сторонником развития индивидуального хозяйства, предоставления полной инициативы и свободы хозяйственной деятельности хлеборобу.

По моему мнению, кулак приносил пользу, продавая государству свой хлеб. А как с ним обращаются?! Мне хорошо известно, что с Дона отправлено в ссылку более двадцати тысяч кулацких семей, а около семидесяти тысяч человек арестовано. Раскулачивание достигло высшей точки, именно сейчас казачество и мужики готовы пойти на вооруженную борьбу с советской властью».

Самое странное, со словами Сенина вынуждены были согласиться даже следователи, внеся в обвинительное заключение довольно рискованный абзац: «Люди, с коими связывался Сенин и другие члены организации, давая оценку настроения населения, указывали на наличие сплошного недовольства основной массы казачества, крестьян, городского населения существующей властью и ее политикой».

Если Сенина расстреляли без тени сомнений, то с Ермаковым дело обстояло несколько иначе. Его арестовали по старому делу о восстании, ничего нового, тянущего на «вышку», у следователей не было, и, судя по всему, рассматривался вариант осуждения Ермакова на какой-то срок. Иначе зачем в марте 1927-го производилось «освидетельствование гр-на Ермакова на предмет выявления состояния здоровья»? В деле этот акт сохранился, вот что там, в частности, говорится: «Со стороны внутренних органов отклонений от нормы не отмечается. Психическая деятельность нормальна. Видимых знаков венерического заражения и других заразных заболеваний не отмечается. Страдает в легкой степени малокровием. Вывод: Харлампий Ермаков практически здоров и следовать этапом может».

Но нормального или, как иногда говорят, загонного суда не получилось. В дело вмешалось руководство всесильного ОГПУ, которое не хотело упускать добычу и отчаянно боролось за право вынесения Ермакову внесудебного приговора. Не сразу, но такое право ОГПУ получило. Этот документ скреплен подписями секретаря ЦИК Авеля Енукидзе и особоуполномоченного 0Г1ГУ Фельдмана. 6 июня 1927 года состоялось долгожданное заседание Коллегии ОГПУ, причем без присутствия подсудимого, на котором было принято постановление: «Ермакова Харлампия Васильевича расстрелять». 17 июня приговор был приведен в исполнение.

Напомню, что чуть больше года назад Михаил Шолохов впервые отправил письмо Ермакову, а потом так сильно его полюбил, что чуть ли не буквально списал с него своего главного героя, на котором держится весь роман. Представьте на минуту, что Шолохов не познакомился и не подружился с Ермаковым. Значит, не было бы Григория Мелехова, ставшего символом вольного Дона. Не исключено, что был бы кто-то другой — другой, но не Мелехов. Кстати говоря, мало кто знает, что фамилия Мелехов появилась в последний момент: в первоначальном варианте рукописи главный герой носил фамилию Ермаков, правда, имя у него было почему-то нерусское — Абрам.

Так соединились три судьбы: Харлампия Ермакова, Михаила Шолохова и Григория Мелехова. Судя по всему, Шолохов не остался безучастным к судьбе Ермакова, вероятно, он писал письма, звонил, требовал разобраться. Не случайно в одной из бесед Сталин раздраженно заметил, что если Шолохов не поумнеет, то «у партии найдутся все возможности подыскать для “Тихого Дона” другого автора».

Шолохову передали эти слова—и он поумнел. Так поумнел, что навсегда ушел в себя, не создав больше ничего равного своему первому роману. Не зря же в одной из конфиденциальных бесед Михаил Александрович сказал: «Вы не ждите от меня чего-нибудь значительнее “Тихого Дона”. Я сгорел, работая над ним».

ДЕЛО ПАВЛИКА МОРОЗОВА

Вы помните, что творилось в России лет двадцать пять назад, когда в разгар перестроечной истерии начали сносить памятники, переименовывать улицы, выбалтывать государственные секреты, раскрывать военные тайны и... прозревать. Прозревали все! Вчерашние члены Политбюро не моргнув глазом заявляли, что они понятая не имели о зверствах, творимых большевиками и их вождями. Руководители спецслужб водили по кабинетам многолетних врагов, предлагая убедиться в том, что никаких секретов от них теперь нет.

Но больше всех старались так называемые идеологи, подпущенные к долларовой кормушке. Они понимали, что из неокрепших мозгов молодежи надо во что бы то ни стало выбить все святое, и прежде всего любовь к Родине, — иначе юноши и девушки не выберут пепси. И вот оказалось, что Александр Матросов, Зоя Космодемьянская, Олег Кошевой и Николай Гастелло никакие не герои, а тупые фанатики и если бы не такие, как они, мы бы давно пили немецкое пиво.

Потом героев оставили в покое и взялись за Павлика Морозова. Чего только о нем не писали, каким только проклятиям не предавали! И отца-то он продал, и всю деревню держал в страхе, и убили-то его за дело... Целый год изгалялись над памятью подростка. А когда перестройка канула в Лету и настала эра реформирования, а с ней и пора сенсационных убийств, о Павлике забыли. Но не надолго.

Некоторое время назад в прокуратуру Свердловской области обратился один из руководителей курганского отделения «Мемориала» с просьбой о реабилитации убийц Павлика Морозова. В своем заявлении он с едва сдерживаемым гневом пишет:

«А обратился к Вам с заявлением о реабилитации Морозовых и Кулуканова, осужденных по делу пионера-героя Павлика Морозова. Меня уведомили, что мое заявление направлено в Генеральную прокуратуру Российской Федерации. Прошло уже почти полгода, а никакого сообщения от Вас нет. Прошу сообщить, как решено дело о реабилитации Морозовых и Кулуканова».

Должен сказать, что правдоискатель из Кургана работу задал столь многотрудную, что все это время сотрудники Отдела реабилитации жертв политических репрессий только и делали, что тщательно изучали как дело 1932 года, так и все публикации, связанные с Павликом Морозовым. Так случилось, что на определенном этапе к этой работе подключился и я.

Итак, передо мной следственное дело № 374. Оно в двух томах и называется чудовищно просто: «Дело об убийстве Павлика Морозова». Но дело делом, а ведь есть еще и литературные произведения, посвященные этой трагедии. Одно из самых известных — поэма Степана Щипачева. Судя по тексту, кое-какие страницы дела автору показали: многие факты, приведенные в поэме, соответствуют действительности. Но есть и явные вымыслы, что, впрочем, вполне естественно, так как поэт писал не документальный очерк, а художественное произведение.

Начнем с места действия, довольно точно описанного в поэме:

Леса и леса — от Урала

До тундры седой, до морей.

Деревня в лесах затерялась,

Вьюги летят над ней.

У школы сугробы примяты,

Слышатся крики и смех:

Играют в снежки ребята,

Щеки горят у всех.

Павлик упрям — не сдается.

Хватает снег на бегу.

Он с четверыми бьется,

Весь до макушки в снегу.

Играть в снежки, подолгу пропадать в школе, помогать местному милиционеру—что угодно готов был делать Павлик, лишь бы не идти домой, где бесконечная ругань, пьянки и драки. Отец Павлика—Трофим Морозов был достойным сыном своего отца Сергея, в прошлом жандарма, а потом тюремного надзирателя. Да и бабка Павла — Ксения, как шушукались соседки, когда-то была профессиональной воровкой.

Так что и воровать, и лупцевать Трофим учился, не выходя из дома. А когда завел собственную семью, в искусстве рукоприкладства стал упражняться на жене и детях. Трофим числился в бедняках, поэтому по рекомендации властей его избрали председателем сельсовета: Трофим тут же купил портфель и стал, говоря современным языком, завзятым коррупционером сельского масштаба. Несколько позже Павлик скажет, что его отец «деньги измятые, комом, не глядя, в портфель совал».

Призрачная власть и дурные деньги так вскружили похмельную голову Трофима, что он решил бросить жену и уйти к молодой. В крестьянских семьях это было не принято, поэтому односельчане своего председателя осудили. Пришлось ему жить на два дома: то он ночует у молодухи, то учит уму-разуму старую жену, а заодно и четверых детей.

А вот помощи от него не было никакой. Так что лошадь, корова, земля — все легло на плечи Павлика, а ему всего-то двенадцать лет.

Мать лютовала, при каждом удобном случае досаждала бывшему мужу, позорила его, все скандалы выставляла напоказ и, как утверждали соседи, подговаривала Павлика так припугнуть отца, чтобы тот со страху бросил свою молодуху и вернулся домой.

Надо сказать, что кое-какой опыт по части припугивания у пионера Морозова уже был: совсем недавно он «заложил» своего родного дядьку Арсения Кулуканова, который доводился ему еще и крестным отцом. Вот как рассказывает об этом Степан Щипачев:

Большой,

Под железной крышей,

У Кулуканова дом,

Заборы ею всех выше,

Ворота с резным козырьком

На окнах висят занавески,

А посреди двора,

На зависть мальчишкам соседским

Стоит ледяная гора.

Хитер Кулуканов, а все же

Хлеб у него нашли!

Искали в стогах, копали

В сарае и во дворе.

Потом надоумил Павлик

Искать в ледяной горе.

— На что, говорит, им такая

Гора: кататься они

Мальчишек чужих не пускают,

А в доме девчонки одни.

Справедливости ради надо сказать, что в деле № 374 этого эпизода нет, зато есть другие, не менее красноречивые. Как бы то ни было, пионер Морозов почувствовал за собой немалую силу: он понял, что его боятся, и знал, что если захочет, то и отцу может насолить по первое число.

И тут, как нельзя кстати, подвернулся случай. Дело в том, что в окрестностях деревни Герасимовки жило много так называемых спецпереселенцев, а проще говоря, раскулаченных казаков, высланных с Кубани. Жилось им трудно, они рвались домой, но чтобы уехать, нужна была справка, что они выполнили все поставки и являются бедняками. Как раз в это время милиция задержала одного из таких спецпереселенцев, да еще с подложной справкой. Копнули поглубже: оказалось, что справку выдал Трофим Морозов. Когда копнули еще глубже — выяснилось, что таких справок Трофим выдал не один десяток. Выяснилось и другое: «бедняцкие» справки Трофим выдавал заведомым богатеям, тем самым помогая им избежать налогов.

Трофим все отрицал и говорил, что справки у него выкрали. Не исключено, что он бы отвертелся, но... у него был не просто бдительный, но неоднократно жестоко битый и обиженный за мать сын. Есть немало исследователей, которые уверяют, что никакого доноса на родного отца от Павлика не поступало, что все это выдумки и клевета на честного пионера. Увы, как ни неприятно в этом признаться, но донос был — и этому есть неопровержимое доказательство. В обвинительном заключении по делу № 374 (к этому документу мы вернемся несколько позже) есть такие строки:

«25 ноября 1931 года Морозов Павел подал заявление следственным органам о том, что его отец Морозов Трофим Сергеевич, являвшийся председателем сельского совета и будучи связан с местными кулаками, занимается под делкой документов и продажей таковых кулакам-спецпереселенцам».

А вскоре в здании местной школы состоялся судебно-показательный процесс. Тогда-то и прозвучала широко известная речь пионера Морозова, ставшая образцом для многих поколений доносчиков, изветчиков, стукачей, осведомителей, фискалов и наушников. Этого «подвига» история Павлику не простила и, видимо, не простит никогда.

Олитературенных вариантов этой речи существует много, но в деле № 374 есть «Выписка из показаний пионера Морозова Павла Трофимовича». Как вы понимаете, эта «Выписка» — документ официальный, поэтому никаких домыслов и редакторских поправок в нем нет и быть не может, поэтому пламенное выступление пионера зафиксировано так, как оно прозвучало на суде.

Да, чуть было не забыл! Очень важно подчеркнуть, чей незабвенный образ вдохновлял юного пионера. Степан Щипачев обратил на это особое внимание:

Стоит, как под знаменем, прямо,

Не скрыв от суда ничего.

С простенка, из тоненькой рамы,

Сталин глядит на него.

А теперь вчитайтесь в знаменательную речь двенадцатилетнего мальчонки, вчитайтесь в каждое ее слово — и вы поймете, как коверкали тогда юные души, как ломали вековые традиции любви и уважения к старшим, как большевистская идеология перерождала людей, превращая их в нелюдь.

«Дяденька, — обратился он к судье. — Мой отец творил явную контрреволюцию. Я как пионер обязан это сказать: мой отец не защитник интересов Октября, а всячески помогал кулаку, стоял за него горой. И я не как сын, а как пионер, прошу привлечь к суровой ответственности моего отца, чтобы в дальнейшем не дать повадку другим скрывать кулака и явно нарушать линию партии.

И еще добавляю, что мой отец сейчас присваивает кулацкое имущество: взял койку кулака Арсения Кулуканова, и у его же хотел взять стог сена. Но Кулуканов не дал, а сказал, что пускай сено лучше возьмет казна».

Суд прислушался к просьбе Павлика и влепил его отцу 10 лет ссылки.

«ЭТОТ СОПЛИВЫЙ ПИОНЕР НАМ ЖИТЬЯ НЕ ДАЕТ!» — размазывая пьяные слезы, орал Арсений Кулуканов.

— Что будем делать? — требовательно вопрошал он деда Сергея. — Твой сын уже на каторге. Теперь Пашка примется за меня, а потом и за тебя. Он же нас по миру пустит!

— Не пустит! — шипел дед. — Я с ним расправлюсь по-своему.

— Как хотите, но этого паршивца надо сжить со света... Я бы для этого дела никаких денег не пожалел, — добавил Арсений.

Восемнадцатилетний Данила, которому пока что не наливали, вскинул кудлатую голову и внимательно посмотрел на дядьку.

— Да-да, никаких, — подтвердил Арсений.

Положение Данилы в доме деда было довольно-таки сложным. До неожиданной кончины матери он жил в соседней деревне, а потом, тогда отец привел мачеху, все пошло вкривь и вкось: молодая хозяйка так люто невзлюбила пасынка, что Даниле пришлось бежать из дома. Он упал в ноги к деду, умолял не выгонять — и тот снизошел, правда, заявив, что работать придется за двоих.

Поначалу Данила не роптал, старался изо всех сил, работая за одни харчи. А когда подрос и стал ходить на улицу, все чаще ему становилось стыдно: ни гармошки, ни хороших сапог у него не было, а без этого на успех у девчат и на дружбу парней рассчитывать нечего.

На двоюродного брата Пашку Даниле было наплевать, а вот деньги, которые посулил дядька Арсений, пришлись бы очень кстати. Данила задумался... Раз родичи так люто ненавидят Пашку, значит, любое проявление такой же ненависти со стороны Данилы пойдет ему на пользу. Для начала он решил надавать братцу по шее. Подходящего случая ждать пришлось недолго.

Вот как несколько позже рассказывала об этом следователю ОГПУ мать Павлика — Татьяна Морозова:

«В ноябре 1931 года мой сын Морозов Павел доказал про своего отца, моего мужа Трофима Сергеевича, что он фабриковал документы и продавал их спецпереселенцам, за что его осудили на 10 лет.

Павлик учился в школе, состоял в отряде пионеров. После всего этого мой свекор Морозов Сергей Сергеевич поимел злобу к Павлику. Стал к нему проявлять ненависть и его внук Данила, который жил у деда. В последних числах августа, когда Павел зашел на их двор за нашей седелкой, к нему подскочил Данила и закричал: “Я тебя, коммуниста проклятого, все равно зарежу. Но если выйдешь из пионеров, то будешь жить!” На что Павел ответил: “Убивайте хоть сейчас, но из пионеров я не выйду!” Тогда Данила так сильно ударил его по руке палкой, что она тут же вспухла. Я подбежала, чтобы защитить сына. И тогда Данила ударил этой палкой меня, причем прямо по лицу, да так сильно, что тут же пошла кровь.

В это время из дома вышел Сергей Сергеевич и его жена Аксинья, то есть дед и бабка Павлика. Причем бабка стала говорить так: “Мой милый внучек Данила, я давно тебе говорю: зарежь ты этого проклятого коммуниста, а то он никому покоя не даст!”

Мы с Павликом ушли со двора, а Данила вслед крикнул: “Не я буду, если тебя, проклятого коммуниста, не зарежу!”» — закончила свои показания Татьяна Морозова.

Надо сказать, что этот случай не прошел незамеченным: на следующий день Павлик обратился к участковому милиционеру Якову Титову и подал заявление об избиении его самого и его матери. Заявление Титов принял, но разбираться, что к чему, не стал: несколько позже эта халатность ему будет стоить семилетнего срока заключения.

Через несколько дней, убедившись, что рука у Павлика зажила и он может работать по хозяйству, Татьяна отправилась по делам в Тавду. Три дня ее не было дома, и именно в эти дни случилось то, что до сих пор является предметом всякого рода обсуждений и разбирательств. У Степана Щипачева это выглядит так:

Осеннею позолотой

Осыпался лес, поредел.

Клюкву на мшистых болотах

Заморозок задел.

Павлик с братишкой Федей

Встали еще на заре.

Взяли пустые ведра,

Звякнув дверным кольцом,

И зашагали бодро

Тропинкою, к солнцу лицом.

А там, ще тропинка — вразвилку,

В ложбинке, где гуще тальник,

Стоит за кустами Данилка,

С ним рядом — какой-то старик.

Но вот, где кустарник повыше,

Мерзлой листвой шурша,

Навстречу Данилка вышел,

Сжав черенок ножа.

Встал на тропе — не пройдешь.

В зазубринах финский нож.

А вот как рассказывала об этом Татьяна в своих показаниях следователю ОГПУ:

«Второго сентября я уехала в Тавду, а 3-го Павел и Федор пошли в лес за ягодами. Вернулась я 5-го и узнала, что Паша и Федя из лесу не вернулись. Я стала беспокоиться и обратилась к милиционеру, который собрал народ, и люди пошли в лес искать моих детей. Вскоре их нашли зарезанными.

Мой средний сын Алексей, ему 11 лет, рассказал, что 3-го сентября он видел, как Данила очень быстро шел из леса и за ним бежала наша собака. Алексей спросил, не видел ли он Павла и Федора, на что Данила ничего не ответил и только засмеялся. Одет он был в самотканые штаны и черную рубаху — это Алексей хорошо запомнил. Именно эти штаны и рубаху нашли у Сергея Сергеевича Морозова во время обыска.

Не могу не отметить и того, что 6 сентября, когда моих зарезанных детей привезли из леса, бабка Аксинья встретила меня на улице и с усмешкой сказала: “Татьяна, мы тебе наделали мяса, а ты теперь его ешь!”»

Ни обмыть убийство внуков, ни как следует насладиться местью дед с бабкой не успели: надо же так случиться, что именно в тот момент, когда старуха затеяла стирку, чтобы замыть следы крови на штанах и рубахе Данилы, к ним пришли с обыском. И как старый жандарм мог так обмишуриться?! Не иначе как подвела крестьянская жадность: нет, чтобы уничтожить улики и сжечь окровавленную одежду, так нет же, жалко. И даже нож со следами крови старик не выбросил, а спрятал — в это трудно поверить, но факт есть факт — за иконы.

Деда с внуком тут же повязали и заперли в амбар. Это было большой ошибкой, так как подельников никогда не держат вместе, дабы они не могли сговориться. Напомню, что старик Морозов много лет служил надзирателем в тюрьмах Витебской губернии, острожные порядки знал назубок, поэтому предоставившуюся возможность уцелеть решил не упускать и тут же взялся за обработку внука.

Через несколько дней, когда Данила уже был в Тавде и им занялись профессионалы из ОГПУ, прижатый к стене балбес выдал деда с потрохами:

— Когда нас арестовали и посадили в амбар, мой дед сказал так: «Мой милый внучек, я сделал очень нехорошее дело — я зарезал своих внучат. Но мне жаль, что теперь пропадет мое хозяйство и мне придется под старость страдать. Ты пожалей меня и на допросе скажи, что ребят зарезал ты. Ты еще молодой, и тебе за это ничего не будет. Когда станут допрашивать, ты говори, что в лесу был с Дмитрием Шетраковым и его братом Ефремом. Говори, что Морозовых зарезали они, а ты ребятишек только держал, чтобы не убежали». Я послушался деда и на первом допросе именно так и говорил.

— А кому принадлежат окровавленные штаны и рубаха? — поинтересовался следователь.

— Деду, — не моргнув глазом соврал Данила. — Шестого сентября он ходил в них целый день.

В тот же день районный уполномоченный ОГПУ Быков произвел довольно простую экспертизу и составил акт, в котором говорится: «Я произвел обмер самотканых окровавленных штанов, обнаруженных при обыске в доме Морозова Сергея Сергеевича. При надевании на Сергея Сергеевича эти штаны на него не лезут, а на Данилу — в самый раз и сшиты по его росту».

Когда старому пройдохе зачитали показания Данилы, он не стал оправдываться и как-либо выкручиваться, а, тщательно подбирая слова, заявил:

— Убийство братьев Морозовых я не производил и своего внука брать на себя вину не подговаривал.

Для пущей убедительности он подкрепил эти слова не просто подписью, а отпечатком большого пальца.

Допросили и бабку Анисью. Вспомнив свой воровской опыт, она стала отрицать даже самое очевидное:

— Чьи штаны, не знаю. Почему в крови, тоже не знаю. А стирку я затеяла просто так: вижу, висят какие-то штаны, дай, думаю, постираю. Татьяне никаких слов о мясе не говорила. Свидетели, хоть их и много, врут! Окровавленный нож, который нашли за иконами, не наш. Как он туда попал, не знаю.

Но через несколько дней старуха сломалась. На одном из допросов она махнула на все рукой и решительно заявила:

— Братьев Морозовых убили мой муж и мой внук Данила. Придя домой из лесу, мой муж сказал: «Мы с Данилкой порешили, то есть убили, ребят Морозовых».

На очной ставке и дед, и Данила все отрицали. Потом Данила стал все валить на Кулуканова и даже на деда, уверяя, что убийство Морозовых задумали они, уговаривая Данилу принять в этом участие, а он решительно отказывался.

Но через неделю-другую, видимо, как следует поразмыслив и поняв, что ему не отвертеться, Данила начал давать совсем другие показания.

— Третьего утром я зашел к Кулуканову. Дядька Арсений сказал, что Пашка с Федькой только что ушли в лес. С моим дедом он, мол, обо всем договорился. Кулуканов дал мне 30 рублей и пообещал еще две пригоршни золота. Потом я вернулся домой, и мы с дедом пошли на пашню боронить и сеять. Там мы работали до полудня. Закончив работу, пошли домой, пообедали и отправились в лес, где встретили Морозовых с корзинами, полными ягод.

Поравнявшись с Пашкой, дед ударил его ножом. Увидя это, Федька бросился бежать. Дед крикнул: «Держи его!» Я припустился за Федькой, догнал его и схватил за пиджак. Тут же подошел дед и ударил его ножом. Все это произошло по наущению кулака Кулуканова. А Силин и Шатраков к этому делу совершенно непричастны. Так что их надо отпустить, — закончил Данила.

Но и в этих показаниях Данилы правды ровно столько же, сколько лжи. Да, Арсений Кулуканов был инициатором расправы. Да, старик Морозов не только одобрял эту преступную акцию, но и принимал в ней участие. Полностью в курсе дел была и бабка. Но исполнителем, а проще говоря, наемным убийцей стал Данила. Очень скоро он признался в этом и сам.

— Я подбежал с ножом в правой руке к Павлу и резанул его по животу, — рассказывал Данила. — Он упал и закричал: «Федя, братушко, убегай!» Но дед Сергей перехватил его и крепко держал. Я резанул Павла второй раз! Потом подбежал к Федьке и ударил его ножом в живот. Пока дед держал его сзади, я резанул мальчонку по шее. Когда дело было сделано, мы вернулись к Павлу, вытрясли ягоды из мешка и надели его на Павла спереди. Потом оттащили его вместе с Федькой в лес.

На этом следствие по делу об убийстве братьев Морозовых было закончено. Справедливости ради надо сказать, что следствие ответило далеко не на все вопросы. Скажем, эксперты не смогли с абсолютной достоверностью установить, что желтовато-коричневые пятна на штанах и рубахе являются следами крови. Такая же проблема и с ножом: кровь или не кровь на лезвии, ответить на этот вопрос абсолютно точно тоже не удалось.

Но суд на эти «пустяки» внимания обращать не стал и всех четверых приговорил к высшей мере социальной защиты — расстрелу. Арсения Кулуканова и Данилу расстреляли в марте 1933 года. А вот дед и бабка Морозовы приведения приговора в исполнение не дождались и умерли в тюрьме «при невыясненных обстоятельствах».

А теперь вернемся к письму руководителя курганского «Мемориала», в котором он пытается представить убийц братьев Морозовых как жертв политических репрессий и подлежащих немедленной реабилитации. Генеральная прокуратура России, тщательно рассмотрев дело, изучив все документы, взвесив все за и против, учтя все привходящие обстоятельства, пришла к следующему выводу:

«Приговор Уральского областного суда от 28 ноября 1932 года и определение судебно-кассационной коллегии Верховного Суда РСФСР от 28 февраля 1933 года в отношении Кулуканова Арсения Игнатьевича и Морозовой Ксении Ильиничны изменить: переквалифицировать их действия со ст. 58—8 УК РСФСР на ст. ст. 17 и 58—8 УК РСФСР, оставив прежнюю меру наказания.

Признать Морозова Сергея Сергеевича и Морозова Даниила Ивановича обоснованно осужденными по настоящему делу за совершение контрреволюционного преступления и не подлежащими реабилитации».

Это заключение вместе с материалами дополнительной проверки дела № 374 было направлено в Верховный Суд России, который принял окончательное решение и убийцам Павлика Морозова и его брата Федора в реабилитации отказал.

ВОЗВРАЩЕНИЕ КРОВАВОГО БАРОНА

«В Генеральную прокуратуру Российской Федерации.

В соответствии со ст. 8 Закона Российской Федерации “О реабилитации жертв политических репрессий” и ст. 36 части 2 Закона “О прокуратуре Российской Федерации” прошу проверить дело приговоренного к смертной казни через расстрел 15 сентября 1921 года Унгерна-Штернберга Романа Федоровича, уроженца города Грац (Австрия), генерал-лейтенанта Белой армии, командира Азиатской конной дивизии.

Депутат Государственной Думы

(фамилию по этическим соображениям опускаю. —Б.С.)».

Такое вот необычное письмо пришло сравнительно недавно в Генеральную прокуратуру России. Кому это понадобилось и чем вызвана эта просьба? Ответ был в другом, достаточно многословном письме, на которое ссылался депутат и о котором он мне рассказал при личной встрече.

Оказывается, его интерес к делу всеми забытого барона вызван тем, что к нему с подозрительной настойчивостью стали поступать звонки и письма от представителей одной из праворадикальных партий, которые хотели бы, если так можно выразиться, поднять Унгерна на пьедестал, сделать из него невинно пострадавшего борца за святое русское дело, превратить в сияющий белыми одеждами символ бескорыстия, верности, порядочности, дружелюбия и офицерской чести.

«Его силуэт должен быть на нашем знамени!» — так говорилось в письме.

В принципе, никакого разрешения Генеральной прокуратуры для проведения этой акции не требуется, но была одна закавыка, без устранения которой дело сдвинуть с мертвой точки не представлялось возможным: пока барон не реабилитирован, причем не за давностью совершенных преступлений, а именно как жертва политических репрессий, ни о каких белых одеждах, ни о каком пьедестале и тем более силуэте не могло быть и речи.

Авторы письма понимали, что от их обращения в Генеральной прокуратуре могли отмахнуться — ведь со дня тех событий прошло более девяноста лет, а от запроса депутата просто так не отделаешься: народному избраннику положено отвечать по существу вопроса — вот адвокаты барона и выбрали простой и, с их точки зрения, гениальный путь.

На первый взгляд удовлетворить просьбу депутата проще простого: поднять из архива дело Унгерна, заново его изучить и дать исчерпывающий ответ. Но этот путь оказался тупиковым, так как дело Унгерна не сохранилось. И тогда было принято решение о восстановлении материалов уголовного дела Унгерна фон Штернберга. Так случилось, что определенный вклад в это исследование внес и я. Работа, должен вам сказать, адова — ведь изучать пришлось полуистлевшие газеты, путаные воспоминания, кое-как составленные справки, ветхие протоколы, малограмотные личные показания и т.д. и т.п.

СВЕРХЧЕЛОВЕК В ЖЕЛТОМ ХАЛАТЕ

Когда говорят, что чем древнее тот или иной род, тем чаще среди его представителей встречаются те или иные отклонения, то применительно к Роману Унгерну это звучит наиболее наглядно. Фамилии, которая была бы более родовитой и старинной, нежели Унгерны, в России, пожалуй, и не было. Судите сами: род Унгернов насчитывал более тысячи лет!

Сам Роман, который родился в 1886 году (его полное имя Роберг-Николай-Максимилиан), не скрывая гордосги, говорил: «В моих жила течет кровь Аттилы, гуннов, германцев и венгров. Один из наших сражался вместе с Ричардом Львиное Сердце и погиб под стенами Иерусалима. В битве при Грюнвальде пали двое из нашей семьи. Были среди нас странствующие рыцари, пираты и даже алхимики. Отличился наш род и на русской службе: семьдесят два убитых на войне».

Трудно сказать, только ли в древности рода дело, но «странности характера» Роман начал проявлять довольно рано. Началось с того, что он оказался настолько бездарным учеником, что его с треском выгнали из Ревельской гимназии. Используя родственные связи, мать пристроила его в петербургский Морской корпус. Увы, но с учебой не заладилось и там. Не исключено, что Роман вылетел бы и оттуда, но... он всех перехитрил и ушел из Морского корпуса сам, причем с гордо поднятой головой.

На его счастье, как раз в это время началась война с Японией. Россия гудела, и, в предвидении скорой победы, отравленная патриотическим угаром молодежь рвалась в бой. Само собой разумеется, не остался в стороне от этого движения и представитель древнего рыцарского рода: Роман покинул Морской корпус и записался рядовым в пехотный полк.

Но схватиться с самураями ему не довелось: пока готовились к отправке на Дальний Восток, война закончилась позорным поражением России. Что в этой ситуации делать вчерашнему гардемарину, возвращаться к морякам? Ни за что! «Мое призвание — война. И противника я должен видеть в лицо! — заявил он одному из приятелей. — А это возможно только в пехоте. Так что мой выбор — Павловское пехотное училище».

Первое время дела в училище шли блестяще, но к концу учебы в подающем надежды юнкере проснулся неистовый кавалерист. Мечта служить в кавалерии был так велика, что вопреки всем правилам Роман добился назначения в Забайкальское казачье войско, куда и прибыл в звании хорунжего.

Молодой офицер понимал, что с родившимися в седле казаками в джигитовке или выездке тягаться ему трудно, но пока не сравняется с ними в мастерстве, авторитета у него не будет — и Роман нещадно загонял лошадей, жестоким тренингом мучил себя. Результат не замедлил сказаться: меньше чем через год командир сотни недрогнувшей рукой лихого рубаки подписал весьма и весьма лестную аттестацию на Унгерна: «Ездит хорошо и лихо. В седле очень вынослив».

И это было правдой. Как правдой было и то, что не вошло в аттестацию: время от времени барон напивался до белой горячки, не гнушался он и наркотиков.

Барон был задирист, горяч, неоднократно дрался на дуэлях, а однажды ему чуть было не раскроили череп саблей: шрам на лбу остался на всю жизнь, равно как и нервные припадки. А в 1910-м Роман преподал блестящий урок своим недоброжелателям: он заключил пари, что расстояние от Даурии до Благовещенска, а это 400 верст по непролазной тайге, да еще с переправой через бурную Зею, он преодолеет верхом на лошади, имея при себе лишь винтовку и питаясь «плодами охоты». И что вы думаете, барон это пари выиграл!

Когда грянула война 1914 года, барон ликовал от радости и тут же рванул на передовую. В атаки он ходил лихо, смело и отчаянно, рубился азартно и самозабвенно, противника не жалел и в плен предпочитал не брать. Один из его сослуживцев несколько позже вспоминал: «Унгерн любил войну, как другие любят карты, вино и женщин».

Сохранился еще один любопытный документ, подписанный бароном Врангелем, который был командиром полка, в котором служил Унгерн:

«Есаул барон Роман Унгерн-Штернберг храбр, четыре раза ранен, хорошо знает психологию подчиненных. В нравственном отношении имеет пороки: постоянное пьянство, и в состоянии опьянения способен на поступки, роняющие честь офицерского мундира. За что и был отчислен в резерв чинов».

А проще говоря, в начале 1917-го по пьяному делу Роман избил комендантского адъютанта, за что был арестован, осужден и на три года заточен в крепость.

После Февральской революции, когда даже уголовников выпустили на волю, Унгерн продолжал маяться на нарах. И лишь поздней осенью, после того, как за него замолвили словечко, барон выбрался на свободу. Именно в это время один из его заступников, атаман Семенов, получил от Керенского задание сформировать несколько бурятских кавалерийских полков. В помощники Семенов выбрал Унгерна — и Роман помчался в Забайкалье.

Задание Семенова он выполнил, но не забыл и о себе: именно для себя, под свое личное командование, барон сформировал Азиатскую конную дивизию. Первое время она состояла из бурят и монголов, но с началом борьбы против советской власти к ней примкнули и казаки, и вчерашние офицеры, и всякого рода уголовный сброд.

Некоторое время Унгер воевал под командованием Семенова, но вскоре неуправляемость барона и его буйный нрав привели к тому, что атаман публично отрекся от Унгерна и обнародовал довольно любопытный приказ:

«Командующий конноазиатской дивизией генерал-лейтенант барон Унгерн-Штернберг за последнее время не соглашался с политикой главного штаба и, объявив свою дивизию партизанской, ушел в неизвестном направлении. С сего числа эта дивизия исключается из состава вверенной мне армии. Штаб впредь снимает с себя ответственность за ее действия».

Отныне барон был свободен! Отныне он мог действовать, не выполняя чьи-то приказы, а прислушиваясь лишь к голосу своего сердца! А его отравленное опиумом и кокаином сердце подсказывало, что нет в этих бескрайних степях человека сильнее, целеустремленнее и разумнее его, потомка безжалостного Аттилы.

Порядок будет наведен! Россия умоется кровью! Большевистское быдло будет или уничтожено, или сведено до положения рабов! Чтобы никто не сомневался в его намерениях, Унгерн издал что-то вроде манифеста, в котором были такие слова:

«Я не знаю пощады, и пусть газеты пишут обо мне что угодно. Я плюю на это! Мы боремся не с политической партией, а с сектой разрушителей современной культуры. Почему же мне не может быть позволено освободить мир от тех, кто убивает душу народа? Против убийц я знаю только одно средство — смерть!»

Надо сказать, что барон был убийственно последователен и это средство использовал не только против чужих, но и против своих. Пленных он, как правило, расстреливал, причем не гнушался это делать сам, испытывая при этом ни с чем не сравнимое наслаждение, даже большее, чем от приема кокаина.

Один из унгерновских офицеров, потрясенный всем этим, писал в своем дневнике:

«С наступлением темноты кругом на сопках только и слышен жуткий вой волков и одичавших псов. Волки были настолько наглы, что в дни, когда не было расстрелов, а значит, и пищи для них, забегали за черту казарм.

На эти сопки, где всюду валялись черепа, скелеты и гниющие части обглоданных волками тел, любил ездить для развлечения барон Унгерн».

Было у барона и еще одно развлечение: он обожал всякого рода пытки и показательные порки своих провинившихся солдат. А пороли их нещадно! Розги или кнут барона не устраивали, и он запатентовал свое личное изобретение: бить надо бамбуковыми палками, причем провинившийся должен получить не менее ста ударов — только после этого мясо отваливается от костей и человек сгнивает заживо.

Но наибольшее наслаждение барон получал от лицезрения так называемой «китайской казни». Делалось это так: арестованного привязывали к столу, на его голый живот выпускали голодную крысу, накрывали ее кастрюлей или чугунком и что есть мочи колотили по днищу, пока обезумевшая от грохота крыса не вгрызалась в кишки человека и не выедала их до самой спины.

Чтобы закончить с темой «наслаждений», не могу не привести еще один факт. Прекрасно понимая, что без поддержки монгольских и китайских князьков ему не обойтись, в августе 1919 года Унгерн заключил так называемый морганатический брак. Его невесту звали Еленой Павловной, хотя на самом деле она была китаянкой, причем очень знатного рода: Елена Павловна была маньчжурской принцессой.

Бракосочетание состоялось в Харбине, а венчание — в лютеранской церкви. Но вот что занимательно: сразу после венчания молодой муж уехал в Даурию, а его жена вернулась в родительский дом. Больше Елена Павловна с бароном так ни разу и не виделась, а в сентябре 1920-го один из адъютантов Унгерна вручил принцессе официальное извещение о разводе.

В те же дни барон объявил себя наследником Чингисхана и выдвинул идею создания Великой Монголии, которая будет простираться от Волги до Тихого океана. Именно после этого он обрядился в желтый монгольский халат, поверх которого носил генеральские погоны.

САДИСТСКАЯ АГОНИЯ БАРОНА

Слоняясь по территории Монголии, Азиатская дивизия, если так можно выразиться, наращивала мускулы. Чтобы склонить монгольских князей на свою сторону, а стало быть, получить оружие, фураж, лошадей и всадников, Унгерн провозгласил лозунг: «Азия — для азиатов!»

Но этого было мало, и Унгерн начал трубить о превосходстве желтой расы. Он говорил, что «желтая раса должна двинуться на белую — частью на кораблях, частью на огненных телегах, что поход объединенных сил желтой расы в союзе с Японией на Россию и далее на Запад поможет восстановлению монархий во всем мире».

Этот нехитрый прием на некоторых князьков подействовал, и они присоединились к Унгерну. Но такого рода идеи не вызывали восторга у русских, а их в дивизии было немало. И тогда Унгерн решил воспользоваться слухами о том, что младший брат царя Михаил Александрович Романов, высланный большевиками в Пермь, не был расстрелян, а сумел бежать и теперь прячется в известном барону надежном месте.

«Мы, и только мы можем вернуть законного хозяина земли русской на престол, — говорил на одном из митингов разуверившимся во всем казакам и беглым офицерам верный слуга престола барон Унгерн. — Больше это сделать некому. С нами не только Азия, с нами Бог! Смерть большевикам! Москва будет нашей!»

Судя по тому, как яростно сражалась Азиатская дивизия с большевиками, нет никаких сомнений, что люди ему верили и в борьбе за правое, с их точки зрения, дело живота своего не жалели.

Между тем Унгерн решил обеспечить тылы и в ноябре 1920 года организовал налет на Ургу (ныне Улан-Батор), захватил ее, но под давлением китайских войск вынужден был отойти. Перегруппировав силы, в феврале 1921 -го Унгерн снова бросается на Ургу, уничтожает маломощный гарнизон и отдает город на разграбление своим бандам.

Вот как описывал эти дни случайно оказавшийся в городе корреспондент английской газеты «Морнинг пост»:

«Победители вошли в город с триумфом и сейчас же предались грабежам. С торжественным прибытием самого Унгерна грабежи поутихли, но тут же возникла волна расстрелов: Унгерн приказал уничтожить всех большевиков и евреев».

Думаю, что в связи с этой заметкой в английской газете настала пора рассказать об одной из самых отвратительных черт характера барона — его исступленном антисемитизме. Самое удивительное, он этого не то что не скрывал, а, наоборот, гордился и, где только мог, подчеркивал свою неистовую ненависть к евреям. Вот что, скажем, он писал своему идейному сподвижнику генералу Молчанову:

«Ваше превосходительство! С восторгом и глубоким восхищением следил я за Вашей деятельностью и всегда сочувствовал и сочувствую Вашей идеологии в вопросе о страшном зле, каковым является еврейство, этот разлагающий мировой паразит». Во втором письме Унгерн еще более откровенен:

«Вы помните, когда мы под дождем беседовали об этом важном вопросе.

И вот теперь, узнав, что Вы начинаете действовать, я обрадовался тому, что Вы сами можете выполнить свои планы и истребить евреев так, чтобы не осталось ни мужчин, ни женщин, ни даже семени от этого народа».

Но письма письмами, а как действовал сам Унгерн? Как всегда, последовательно. 21 мая он сочинил и собственноручно написал «Приказ русским отрядам на территории советской Сибири № 15». Называя комиссаров, коммунистов и евреев «разрушителями и осквернителями России», барон заявляет, что «мерой наказания для них может быть лишь одно — смертная казнь разных степеней».

И далее: «Комиссаров, коммунистов и евреев уничтожать вместе с семьями, а все их имущество конфисковывать!» Навербованному в дивизию разбойничьему сброду суть приказа объяснили еще проще: «Можете убивать и грабить еврейские семьи до тех пор, пока сумки от овса не наполнятся добром».

Надо ли говорить, что этот изуверский приказ исполнялся охотно, а в случае отсутствия рвения в ход шли бамбуковые палки или голодные крысы.

Попировав и пограбив в Монголии, Унгерн затеял поход на Россию. 21 мая 1921 года Азиатская дивизия покинула Ургу и двинулась на север. В среде здравомыслящих офицеров поднялся ропот, они прекрасно понимали, что силами одной дивизии Красную Армию не победить. Когда появились первые дезертиры, Унгерн решил преподать урок всему офицерскому корпусу.

Поручик Ружанский бежал не с пустыми руками: он подделал подпись барона, получил приличную сумму денег и поскакал в один из лазаретов, чтобы забрать служившую там жену. Поручика догнали, а жену арестовали и отдали на поругание казакам. После этого на площадь согнали всех жен офицеров, в том числе и жену Ружанского, приволокли поручика, прилюдно перебили ему ноги, «чтобы не бежал», потом — руки, «чтобы не крал», и повесили на вожжах в пролете ворот. После этого расстреляли и его жену.

Унгер был уверен, что испугает недовольных и заставит служить ему беспрекословно. Но он просчитался... Поход на Россию с самого начала не заладился. Вздувшиеся реки, массовое дезертирство, низкий боевой дух и, самое главное, отчаянное сопротивление красноармейцев превращали в дым мечту Ун-герна захватить сибирскую железную дорогу в районе Байкала, взорвать туннели, отрезать Дальний Восток от Советской России и восстановить там власть Японии.

Барон предпринимал все новые атаки, вырезал целые села, расстреливал немногочисленных пленных, но стратегического успеха не было. Как человека военного его больше всего поражала стойкость красноармейцев и их нежелание сдаваться в плен.

— Шикарно, — говорил озадаченный барон.—Стреляются, но не сдаются!

Когда красные подтянули свежие силы, а против конницы барона стали использовать аэропланы, Унгерну пришлось отступить на территорию Монголии. Осатаневший от неудач, лошадиных доз опиума и бесконечных приступов головной боли, барон окончательно озверел: всю злобу он срывал на своих, расстреливая отставших, бросая на съедение волкам раненых, четвертуя непокорных.

Один из очевидцев этого отступления несколько позже писал:

«Барон, свесив голову на грудь, молча скакал впереди своих войск. На его голой груди, на ярком желтом шнуре висели бесчисленные монгольские амулеты и талисманы. Он был похож на древнего обезьяноподобного человека. Люди боялись даже смотреть на него».

Молчание барона породило совершенно неожиданную идею: он решил увести остатки дивизии в Тибет. Тут уж возроптали самые верные! Именно в эти дни созрел офицерский заговор: Унгерна решили убить. Шесть человек палили в него с пяти шагов — и все промахнулись! Тут же созрел новый заговор: на этот раз среди ночи стреляли по его палатке. Опять мимо!

— Амулеты! Его защищают монгольские амулеты! — продолжая стрелять, кричали взбешенные офицеры.

Что тому виной — амулеты, талисманы или дрожавшие от беспробудного пьянства руки офицеров, но барона не задела ни одна пуля.

А закончилось все это довольно прозаично: остатки его войска двинулись в Маньчжурию, причем мелкими группами. Барон же в темноте прибился к монгольскому отряду. Некоторое время ехал вместе с ними и даже отдавал какие-то приказы. Потом монголы вспомнили былые обиды, стащили Унгерна с коня и крепко связали. Через некоторое время они наткнулись на красноармейский разъезд и сдали ему генерала Унгерна.

Вот, собственно, и вся история его пленения. Есть, конечно, и более героические версии, но все они сводятся к одному: соратники барона покинули, а монголы предали. Погибнуть в бою, как представителям восемнадцати поколений его древнего рода, Унгерну не удалось. Сорвалась и попытка покончить с собой, так как дурак-денщик, вытряхивая халат, выронил из кармана ампулу с ядом.

Самое же странное, он мог без труда сойти за какого-нибудь бедного монгольского арата — настолько Унгерн был грязен, тощ и неопрятен. Но барон, гордо вскинув голову, назвал и свою фамилию, и должность, и звание. Красноармейцы расхохотались и не поверили этому грязному оборванцу.

— Врешь! — покатывались они со смеху. — Этак любой прощелыга может назвать себя Унгерном.

И только в Троицкосавске, где дислоцировался штаб экспедиционного корпуса 5-й армии, барона признали, чему он был несказанно рад. Не меньше его такой добыче были рады и красноармейские командиры. Потом барона передали чекистам, но и те со знатным пленником обращались предельно вежливо. Барон отвечал тем же: на допросах не хамил, на вопросы отвечал терпеливо, подробно и спокойно.

Главной причиной своих неудач он считал то, что «ему изменило войско», и больше всего его смущало то, что «ему приходится играть роль мертвого тела, доставшегося врагу». Унгерн прекрасно понимал, что никакой пощады ему не будет, что пуля ему обеспечена, но от навязанной роли знатного пленника отказаться не мог.

А упоенные удачей победители возили барона из города в город, водили по учреждениям, в народных театрах организовывали нечто вроде показательных судебных процессов, короче говоря, везде и всюду демонстрировали свой успех.

Тем временем в городе Новониколаевске (ныне Новосибирск) был сформирован Чрезвычайный революционный трибунал во главе со старым большевиком Опариным. Общественным обвинителем назначили секретаря ЦК Емельяна Ярославского (он же Михаил Израилевич Губельман), а защитником — бывшего присяжного поверенного Боголюбова.

Суд над бароном начался 15 сентября 1921 года в здании загородного театра, больше известного под названием «Сосновка». Желающих посмотреть на барона было так много, что билетов на всех не хватило и у подъезда собралась огромная толпа.

В одном из архивов мне удалось разыскать полуистлевший экземпляр газеты «Советская Сибирь», в которой опубликован довольно подробный репортаж об этом диковинном событии. Если учесть, что автором репортажа был побывавший в казематах Лубянки будущий полпред СССР в Финляндии и Великобритании, а затем заместитель наркома иностранных дел Иван Майский, думаю, что стоит привести хотя бы небольшой отрывок из этого репортажа:

«Узкое, длинное помещение “Сосновки” залито темным, сдержанно-взволнованным морем людей. Скамьи набиты битком, стоят в проходах, в ложах и за ложами. Все войти не могут, за стенами шум, недовольный ропот. Душно и тесно. Лампы горят слабо. Возбуждение зрителей понятно, ведь перед ними сейчас пройдет' не фарс, не скорбно-унылая пьеса Островского, а кусочек захватывающей исторической драмы.

За столом, покрытым красным сукном, сидит Чрезвычайный революционный трибунал. Ни расшитых галунами мундиров, ни холеных ногтей, ни сияющих, тщательно промытых лысин. Все просто и сурово: обветренные лица, мозолистые руки, крепкие, мускулистые груди, кожаная куртка, бараний тулуп, высокие сапоги. Такова высшая власть, призванная быть верховным судьей. Это — власть настоящего, и она должна произнести приговор над властью прошлого, последний эпигон которой занимает место на помосте впереди трибунала.

Унгерн высок и тонок. Волосы у него белокурые и густо обрамляют его небольшое, малоподвижное лицо. Длинные усы свесились книзу. На голове — небольшой хохолок. Одет он в желтый монгольский халат, сильно потертый и истрепанный; на ногах — монгольские ичиги, перевязанные ремнем. Поверх халата на плечах генеральские погоны с буквами “A.C.” (Атаман Семенов) и Георгиевский крест на левой стороне груди.

На всей фигуре белогвардейского атамана, на его позе, жестах, словах, выражении лица лежит какой-то отпечаток вялости и пассивности. И, глядя на него, невольно задаешь себе вопрос: “Как мог он командовать партизанской армией? Как мог быть знаменитым вождем многих сотен тысяч людей?”

Но моментами, когда он поднимает лицо, из его глаз нет-нет да и сверкнет такой взгляд, что становится жутко».

Судебное заседание открылось ровно в 12 дня. Началось оно с того, что Опарин зачитал обвинительное заключение. Текст этого документа сохранился, и не привести его просто нельзя, так как будет непонятно, в чем именно обвинялся барон:

«Следствием установлено, что Унгерн являлся проводником части панмонгольского плана, выдвигаемого Японией как одно из средств борьбы с Советской Россией. С этой целью Унгерн вступил в сношения со всеми монархическими кругами и правительствами Китая и Монголии, составлял и рассылал письма и воззвания к отдельным главарям белогвардейских отрядов.

Заняв Ургу, в мае 1921 года Унгерн повел наступление на Советскую Россию и на Дальне-Восточную республику. При наступлении войсками Унгерна в отношении населения Советской России применялись методы поголовного вырезания, вплоть до детей, которые, по заявлению Унгерна, вырезались на тот случай, чтобы не оставалось “хвостов”.

В отношении большевиков и “красных” Унгерном применялись все виды пыток: размалывание в мельницах, битье палками по монгольскому способу (мясо отставало от гостей, и в тагом виде человек некоторое время продолжал жить), сажание на лед, на раскаленную крышу и т.д.

Ввиду вышеизложенного, постановлением Сибревгома от 12 сентября сего года барон Унгерн предается суду Ревтрибунала Сибири по обвинению:

1. В проведении захватнических планов Японии.

2. В организации свержения Советской власти в России с восстановлением монархии, причем на престол предполагалось посадить Михаила Романова.

3. В зверских массовых убийствах рабочих, крестьян, коммунистов, советских работников и евреев, которые вырезались поголовно, а также в вырезании детей революционных китайцев.

Председатель ВЧК по Сибири

Павлуновский».

Затем начался допрос подсудимого. Унгерна спрашивали, к какой он принадлежит партии, какой имеет чин, состоял ли под судом до революции, сколько лет насчитывает его род... Всего ему было задано сорок восемь вопросов, но, как ни трудно понять, суд интересовали ответы на два самых главных.

— Какова суть вашей программы? — поинтересовался председательствующий.

— Прежде всего, вырезать евреев! Потом — посадить на престол Михаила Романова, который вместе с аристокрагией должен править народом. И самое главное, землю возвратить дворянству! — сверкнув тем самым жутким взглядом, выкрикнул Унгерн.

Чего только не повидал на своем веку старый политкаторжанин Опарин, но даже он дрожащими руками схватился за графин с водой и долго булькал ледяной водой, нарушая повисшую в зале оцепенелую тишину.

— И вы ни от чего не отказываетесь, ни в чем не раскаиваетесь? — выдавил, наконец, Опарин. — И признаете себя виновным по всем пунктам обвинения?

— Ни от чего я не отказываюсь и ни в чем не раскаиваюсь! — вскинул голову Унгерн. — И виновным признаю себя по всем статьям, кроме одной: никаких согласованных планов с Японией у меня не было.

А что же будущий академик, член ЦК ВКП (б) и депутат Верховного Совета СССР Емельян Ярославский, что сказал он? Партийный трибун, как всегда, был верен себе. Прежде всего, он пригвоздил к позорному столбу дворянство.

— Приговор, который будет вынесен сегодня, должен прозвучать как смертный приговор над всеми дворянами,—рубанул с плеча Михаил Израилевич, — которые пытаются поднять руку против власти рабочих и крестьян! Что можно сказать в защиту барона Унгерна? — саркастически вопрошал общественный обвинитель. — Лично он — просто несчастный человек, вбивший себе в голову, что он спаситель и восстановитель монархии, что на него возложена такая историческая миссия. Мы знаем, что история ставила над нами таких же людей, с теми же самыми пороками, какие есть у барона Унгерна, — и эти люди царствовали над нами.

Мы знаем, что в среде Романовых было немало людей, которые были неуравновешенными и душевнобольными. Но мы знаем и другое, мы знаем, что с исторической точки зрения все дворянство является совершенной ненормальностью, что это отживший класс, что это больной нарыв на теле народа, который должен быть срезан. Ваш приговор обязан этот нарыв срезать. А все бароны, где бы они ни были, должны знать, что их постигнет участь барона Унгерна! — под бурные аплодисменты и одобрительный гул толпы закончил Ярославский.

Умница Боголюбов, которому вменили в обязанность защищать барона, прекрасно понимал суть происходящего и свою речь построил не на защите Унгерна, а на подыгрывании обвинительному запалу как публики, так и членов трибунала.

— И судебное следствие, и обвинитель совершенно правильно отметили, — начал он, — что Унгерн, как политический деятель, абсолютно ничего собой не представляет. Он — ничтожество. Его больной фанатизм, подогреваемый религиозномистическими представлениями о добре и зле, подвигнул барона на целый ряд ужасных убийств, причем при посредстве своих соратников.

Можно ли представить, чтобы нормальный человек мог сотворить такую бездну ужасов?! Конечно, нет. Если мы, далекие от науки и медицины люди, присмотримся к подсудимому, то мы увидим, что на скамье сидит плохой представитель так называемой аристократии, извращенный психологически человек, которого общество в свое время не сумело изъять из обращения.

Подсудимый Унгерн есть больной продукт больного общества. Его психика, его деяния есть тяжелые последствия проклятого рабского многовековья. Со всем этим он предстал перед вами в ожидании мудрого и справедливого приговора.

Но я бы сказал, что для такого человека, как Унгерн, расстрел, мгновенная смерть, будут самым легким концом его страданий. Это будет похоже на то сострадание, которое мы оказываем больному животному, добивая его. В этом отношении барон Унгерн с радостью примет наше милосердие. Правильнее было бы не лишать Унгерна жизни, а заставить его в изолированном каземате вспоминать об ужасах, которые он творил, — под возмущенный свист и топот закончил Боголюбов.

Сразу после этого председательствующий предоставил последнее слово Унгерну.

Барон резко поднялся, вскинул голову, размашистым театральным жестом запахнул свой желтый халат, зверинозатравленным взглядом окинул зал и, яростно играя желваками, прошипел:

— Мне нечего сказать.

После короткого совещания трибунал огласил приговор: «Барона Унгерна подвергнуть высшей мере наказания — расстрелять. Приговор окончательный и ни в каком порядке обжалованию не подлежит».

В тот же день приговор был приведен в исполнение.

По большому счету, на этом можно было бы поставить точку и обойтись без комментариев. Надеюсь, что после всего того, что читатели узнали об Унгерне, никому и в голову не придет, что этот кровавый маньяк соответствует образу «невинно пострадавшего борца за святое русское дело». Надеюсь также и на то, что каждому здравомыслящему человеку теперь ясно, что представляют собой люди, которые хотели бы иметь силуэт кровавого барона на своем знамени.

Остается только добавить, что запрос депутата, с которого я начал свой рассказ, прошел по всем инстанциям и добрался до Новосибирска, где девяносто лет назад рассматривалось дело Унгерна. И вот какой оттуда пришел ответ: «Новосибирский областной суд, рассмотрев материалы в отношении Унгерна, в реабилитации отказал».

Таким образом, возвращение кровавого барона не состоялось, и человека в белых одеждах из него не получилось. А о его месте в истории очень хорошо написал один из современников барона:

«Истерик на коне, припадочный самодержец пустыни, теперь из мглистой дали Востока он смотрит на нас своими выпученными глазами страшилища».

ДЕТСКИЕ ВОРОТА ГУЛАГА

Одурманенная и оболваненная страна пела песни, слагала гимны, чеканила шаг на физкультурных парадах. Счастье лилось рекой. Белозубые улыбки, веселые кинокомедии и бесчисленные портреты того, кому всем этим обязаны. Но особую заботу отец народов проявлял о подрастающем поколении. Как известно, лучший друг детей любил выражаться лаконично, афористично и туманно. «Все лучшее — детям!» — сказал в одной из речей товарищ Сталин.

Одни эти слова поняли так, что именно детям нужно отдать лучшие дворцы культуры, бассейны и стадионы. А другие, которым подчинялась страна по имени ГУЛАГ, решили, что детям нужно отдать лучшие тюрьмы и самые добротные лагеря, с самой хорошей колючей проволокой.

Сказано — сделано. Тем более что вождь с отеческой улыбкой наблюдал не только за тем, как детвора заполняет стадионы, но и за тем, насколько плотно она заселяет камеры. Что касается последнего, то об этом помалкивали, а вот заполненные до отказа стадионы и многочисленные пионерлагеря были на виду, поэтому каждый день советского ребенка начинался со своеобразной молитвы-заклинания. «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» — звучало по всей стране.

Счастливое детство... У кого-то оно, возможно, и было: комната в коммуналке, сатиновые шаровары, тряпичная кукла, драный футбольный мяч — чем не счастье?! Но была в те годы и другая жизнь: ночной стук в дверь, обыск, исчезновение отца, а потом и матери, чрезмерно заботливые дяди, которые хватали перепуганных ребятишек и отправляли в детские дома, которые без особых натяжек можно назвать филиалом ГУЛАГа. Одни оттуда возвращались, других переводили в колонии и тюрьмы, третьи, став лагерной пылью, превращались в ничто.

Знал кто-нибудь об этой жуткой мясорубке? Знали ли об этом те, кого принято называть совестью народа, то есть писатели, поэты и художники? Едва ли. Ведь ни в их личных архивах, ни в архивах газет и журналов нет ни одной поэмы, ни одною романа, картины или фильма, в которых бы рассказывалось о детях, попавших в застенки Лубянки.

Предположение о том, что все дрожали от страха за свою жизнь и не пытались это описать, пусть даже не мечтая о публикации, не выдерживает критики, потому что в тюрьмах оказалось немало писателей, не побоявшихся поднять свой голос, обличавший зверства сталинского режима.

Так неужели они бы не вступились за детей?! Еще как бы вступились. Но все эти парады, смотры, конкурсы, фестивали и олимпиады так застили глаза, что обратной стороны медали никто не видел. А она, эта обратная сторона, была. Топор палача не разбирал, мужчина на плахе или женщина, старик или ребенок, — он рубил. Бывало, правда, и так, что топор вроде бы случайно не попадал по нужному месту и вонзался совсем рядом с детской шейкой: ребенка милостиво отпускали на волю, но перепуганное насмерть существо всю оставшуюся жизнь не смело рта раскрыть и забивалось в самый глухой угол.

Передо мной два дела, извлеченных из чекистского архива. Две искалеченные жизни, две судьбы наивных, доверчивых и светлых детей той мрачной и жестокой эпохи.

«ВЫ ПЬЕТЕ КРОВЬ ВСЕГО НАРОДА»

Итак, передо мной дело № 240071 по обвинению Храбровой Анны Андреевны. Вменялась 16-летней девочке печально известная 58-я статья, да еще пункт 10—это контрреволюционная пропаганда.

И статья, и пункт вызывают самую настоящую оторопь: ведь именно по этой статье прошла вся творческая интеллигенция, как, впрочем, и многие политические деятели. Тысячи лучших людей страны были расстреляны, а многие миллионы сгинули в лагерях, неся клеймо этой жуткой статьи Уголовного кодекса РСФСР. Не могу не отметить, что всех этих людей считали самыми обычными уголовниками, так как политических преступлений в стране победившего социализма не было и не могло быть.

Так что же за преступление совершила Аня Храброва, чем подорвала основы государства, если удостоилась чести быть обвиненной по 58-й статье?

Как ни трудно поверить, но ее преступление состояло в том, что она написала стихотворение, или, как тогда говорили, стих.

И не просто написала, а по простоте душевной вложила листочек в конверт и отправила по почте. Как вы думаете кому? Самому товарищу Сталину. В конце она, наивный человек, сделала приписку: «Прошу дать ответ по адресу: Москва, Можайский Вал, 2-й тупик, дом 7, квартира № 1».

Ответ не заставил себя ждать и явился в образе чекиста Смирнова, который предъявил ордер на обыск и арест, перевернул всю квартиру и доставил Аню в небезызвестную Бутырку.

Машина завертелась на предельных оборотах! Каких только подписей нет на всевозможных протоколах, справках и других документах, касающихся закоренелой антисоветчицы, — и начальника Управления по Московской области, и начальника оперативного отдела, и помощника прокурора по спец делам.

В постановлении об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения говорится: «Храброва А.А. изобличается в том, что написала стихотворение резкого контрреволюционного содержания и направила его почтой на имя тов. Сталина. Мерой пресечения избрать содержание под стражей».

А вот и сама мина, которая могла подорвать устои государства, — пожелтевшая страничка, вырванная из ученической тетради. Неровный детский почерк, фиолетовые чернила, старательный нажим, масса грамматических ошибок.

Восемьдесят лет пролежала эта мина в подвалах Лубянки, восемьдесят лет боялись прикоснуться к этому жуткому свидетельству эпохи — так пусть, наконец, рванет!

«Москва, Центральный Комитет СССР (так в тексте. —Б.С.), тов. Сталину.

ВОЖДЯМ НАШЕГО СОЮЗА «Весело в Союзе нашем.

Хорошо живется всем.

На словах мы все так красим

Всех измучили совсем.

У деревню заезжая,

Сердце ноет и болит,

Еще жизни всей не зная,

Голова уже трещит.

А зайдешь в какую хатку —

Только жалоба да стон:

Хлеба нет! Взяли лошадку!

Хоть собой корми ворон.

А налоги, боже милый,

Заживо во гроб кладут;

Потому народ все хилый

Последний скот у них возьмут.

На словах товарищ Сталин

Красит жизнь, что хоть куда,

Но на самом деле Каин

Не годится никуда.

Я не боюсь вашей угрозы,

Тюрьма меня не устрашит,

В пути моей уж были грозы

Теперь лишь дождик покропит.

Хоть мало я жила на свете,

Но что за сердце у меня,

Оно сболело все на свете,

Мои прекрасные года.

Товарищ Сталин, что же дальше?

Вам хорошо, что вам до всех.

Пускай мужик умрет на пашне,

Пускай же кровь сойдет со всех.

Вы пьете кровь всего народа,

Когда ж напьетесь вы ее?

Когда же выяснет погода?

Когда ж просветит луч весне?

Пойду навстречу я народу,

С народом мыслю умереть,

Всегда готова я к походу

И следа вам уж не стереть».

Казалось бы, какой смысл обращать внимание на этот малограмотный лепет несовершеннолетней девчонки?! Ан нет, решили в приемной Сталина, а может быть, и он сам: заразу надо уничтожать на корню!

Школа от контрреволюционерки, само собой, тут же открестилась, во всяком случае, характеристику выдали соответствующую ситуации: «Академическая успеваемость Храбровой была низкой, и особенно плохо она стала заниматься в текущем учебном году. В общественной жизни и работе класса Храброва не принимала никакого участия, вела себя тихо, скромно и незаметно».

Тянуть со следствием не стали и на первый допрос Аню вызвали в день ареста. Вначале следователь задавал успокаивающе-дружелюбные вопросы: где работает мать, чем занимается отец, с кем дружит, чем занимается в свободное время? Аня отвечала, что отца почти не знает, так как с матерью он в разводе, мать же работает проводником на железной дороге, потом называет имена подруг, признается, что свободное время чаще всего проводит дома, много читает и с десятилетнего возраста пишет стихи.

— О чем? — уточняет следователь.

— О природе, о колхозе и о Красной Армии.

— А писали ли вы стих к вождям?

— Да, я написала такой стих и послала его товарищу Сталину.

— Показывали ли вы его кому-нибудь? Помогал ли кто в обработке стиха? С кем вы советовались, прежде чем его написать?

Ловушка! Чувствуете, какая страшная ловушка? Скажи Аня, что с кем-то советовалась, что ей помогал кто-то из взрослых, дело примет совсем другой оборот—это уже заговор, это групповщина, а девочка всего лишь исполнитель чьей-то злой воли. Процесс может получиться грандиозный! Но Аня рассеяла в дым мечты следователя, заявив, что стихотворение написала сама, сама же его отправила, и лишь после этого рассказала обо всем матери. Пусть будет хоть мать, решает следователь и задает очередной вопрос.

— Как повела себя после этого ваша мать?

— Она меня очень сильно ругала. Тогда я сказала, чтобы она пошла в милицию и отказалась от меня официально. Я за все буду отвечать сама.

— Какие причины побудили вас написать этот стих?—гнул свою линию следователь.

И вот тут Аня, видимо, поняла, чем рискует и что ей шьют. Отвечая на этот ключевой вопрос, она решила сработать под дурочку и капризного, безответственного ребенка.

— В тот день у меня было очень плохое настроение. К тому же мама отругала меня за то, что я не убрала в комнате. На это я очень обиделась и села писать стих. Потом рассказала об этом маме и тете, они меня очень сильно ругали. После этого я поняла, что написала очень и очень плохое стихотворение.

Умница, девочка! Молодец! Палачи раскаявшихся любят. Унижения и слезы жертвы — для них слаще меда.

И все же следователь задает еще один вопрос-ловушку:

— От кого вам приходилось слышать антисоветские разговоры на те темы, которые вы изложили в стихотворении?

Но Аня не так глупа, чтобы подставить кого-нибудь из знакомых.

— Когда я была в родной деревне, то слышала контрреволюционные выступления от гражданина другой деревни. Его забрали прямо на собрании, и я не знаю, где он теперь находится. Раньше я писала стихи про природу, про колхоз и Красную Армию и хранила их у себя дома. Признаю, что это стихотворение по своему содержанию является антисоветским. Посылая его, я надеялась, что ошибки Сталиным будут исправлены, а именно его я считала виноватым в том, что у нас в колхозе некоторые люди живут плохо. Теперь я поняла, что это не так, — с нажимом закончила Аня.

Потом ее на некоторое время оставили в покое и взялись за мать, тетку, учителей, подруг... Преподаватель русского языка и литературы, который одновременно руководил литературным кружком, заявил, что Аня приходила на занятия всего три раза, писала лирические стихотворения и, хотя товарищей в кружке не имела, по характеру очень жизнерадостна.

— Показывала ли она вам стихи антисоветского содержания? — поинтересовался следователь.

— Нет, — ответил учитель, — не показывала, — и решительно добавил: — И вообще, если она написала таковые, то сочинила их не сама, а откуда-нибудь переписала.

— Откуда? — насторожился следователь.

— Мало ли... Могла найти на улице, могли подбросить в почтовый ящик. В газетах пишут, что враг не дремлет и искоренены еще не все троцкисты, а они на все способны.

Потом взялись за классного руководителя, который хоть и отметил, что учится Аня неважно и в седьмой класс ее перевели «с большой натяжкой», тем не менее подчеркнул, что в письменной работе «Кем хочу стать» Аня написала, что хочет стать поэтом.

Ничего не дали и допросы матери: та прямо заявила, что живет на рельсах, что все время в дороге и дочерью ей заниматься некогда.

— Что она там пишет, с кем водится, куда ходит — знать не знаю, — отрезала проводница. — А за тот вражеский стих я ей выдала по первое число, — добавила она. — Не сомневайтесь!

Короче говоря, групповщины не получалось и показательного процесса тоже. Несмотря на это, старший майор государственной безопасности Радзивилловский утвердил обвинительное заключение. Констатируя, что «фактов антисоветских высказываний со стороны Храбровой следствием не установлено, в других произведениях, изъятых при ее аресте, антисоветского содержания не было», тем не менее и старший майор, и помощник прокурора по спецделам — государственные мужи, быть может, тоже имевшие детей,—приняли не просто бессердечное, а изуверское по своей сути решение:

«Следственное дело по обвинению Храбровой А.А. по ст. 58 п. 10 УК РСФСР представить на рассмотрение Особого совещания, с одновременным перечислением за ним обвиняемой, которая содержится в Бутырском изоляторе».

Уж кто-кто, а старший майор и помощник прокурора знали, на какое беспримерное нарушение загона они идут: суд дело несовершенной девочки не примет. Но хочется крови, очень хочется крови! Знают ее вкус и члены Особого совещания, в состав которого входят Вышинский и Ежов. Им загон не указ, как скажут, так и будет.

То ли на Вышинского и Ежова подействовала весна, то ли что еще, но совершенно растерявшиеся от неожиданности следователи получили редкостную по тем временам выписку из протокола Особого совещания:

«Храброву Анну Андреевну за контрреволюционную деятельность отдать под гласный надзор по месту жительства сроком на два года, считая срок со дня вынесения настоящего постановления. Дело сдать в архив».

Как сложилась судьба Ани Храбровой в дальнейшем, никто не знает. То ли она, напуганная на всю жизнь, уехала в деревню, то ли, по примеру матери, стала мотаться по железным дорогам. Не исключен и третий вариант: через год-другой, когда она стала совершеннолетней, по какому-нибудь другому поводу ее забрали снова: поселившийся на Лубянке спрут очень не любил, когда добыча ускользала. Примеров — сколько угодно.

Именно так случилось с мальчиком по фамилии Мороз — этого школьника лучший друг детей не упустил, превратив его в лагерную пыль.

«МЕНЯ ЗАСТАВИЛИ ПОЙТИ ПО АНТИСОВЕТСКОЙ ДОРОЖКЕ»

С этой семьей Сталин и его клевреты боролись изобретательно, последовательно и безжалостно. Сначала на десять лет без права переписки посадили отца, потом на восемь — мать, следом на пять лет — старшего брата, а младших — Володю и Сашу—по спецнаряду отправили в Анненковский детский дом, где содержались дети врагов народа.

Володя прибыл туда, когда ему еще не было пятнадцати лет. Мальчик он был нервный, впечатлительный, творчески одаренный, воспитанный в лучших традициях революционеров-романтиков: дух бунтарства, митинговой открытости, юношеского максимализма веял от него за версту.

Но он уже знал, что такое донос, арест, обыск, поэтому самые сокровенные мысли не доверял никому, кроме... дневника, который вел в форме неотправленных писем. Знал бы Володя, что такие мысли нельзя доверять даже бумаге, быть может, не было бы дела № 10589, и не пришлось бы ему платить за неотправленные письма самой высокой ценой, какой только может заплатить человек, — своей собственной жизнью.

В детдоме, скорее похожем на колонию для несовершеннолетних, процветало воровство. Однажды у нескольких ребят, в том числе и у Володи, украли брюки. Воспитатели считали это настолько обычным делом, что, не поднимая шума, всем пострадавшим выдали новые штаны. Все обворованные этому очень обрадовались — все, кроме Володи. Он маялся, мучился, лазал по темным углам, пытаясь найти старые брюки.

Нашлись они совершенно неожиданно: одна из воспитательниц полезла зачем-то в печь — и наткнулась на ворованную одежду. Сунулась в карманы — у всех пусто, а в штанах Володи какие-то записки. Прочитала — и грохнулась в обморок! Придя в себя, помчалась к пионервожатой — та испугалась еще больше. Скорее всего, с перепугу не придумали ничего лучшего, как кинуться к директору...

То, что произошло дальше, не укладывается в голове. Три педагога, подчеркиваю, три советских педагога, воспитанные на трудах Ушинского, Макаренко и других великих гуманистов, вместо того, чтобы вызвать Володю на ковер и как следует пропесочить, передали его письма куда следует.

Думаете, они не знали, что делают, не понимали, что обрекают мальчика на тюрьму и смерть? Еще как знали! Не буду называть имена этих людей, Бог им судья, но в том, что кровь ребенка на их руках, нет никаких сомнений.

Получив письма, чекисты начали действовать по хорошо отработанной схеме. Первым делом они породили циничнейший по своей сути документ. Вот он, вчитайтесь в эти строки:

«Я, лейтенант госбезопасности Тимофеев, рассмотрев следственный материал в отношении гражданина Мороз Владимира, воспитанника Анненковского детского дома Кузнецкого района Куйбышевской области, подозреваемого в контрреволюционной деятельности по ст. 58—10 ч. 1 УК РСФСР, и, принимая во внимание, что нахождение его на свободе может отрицательно повлиять на ход следствия, постановил мерой пресечения избрать содержание его под стражей в Кузнецкой тюрьме».

Я не случайно назвал этот документ циничнейшим. Допустим, что лейтенант, жаждущий наград и повышения по службе, искренне считал, что оставлять Володю на свободе никак нельзя: мальчик из семьи врагов народа может быть только врагом. Но ведь лейтенант совершил подлог, граничащий с преступлением. Прекрасно понимая, что арестовать несовершеннолетнего он не имеет права, лейтенант прибавил Володе целый год, не забыв при этом указать, что паспорта он не имеет, что родился в Москве, что по национальности — еврей, что старший брат Самуил — арестован, отец и мать — тоже.

Поразительно, как не заметили этого подлога старшие начальники, в том числе прокурор и члены Особого совещания! Не заметил этого и директор детдома, подписавший устраивавшую следствие характеристику. Вот уж где горе-педагог смог свести счеты со строптивым воспитанником:

«Мороз В.Г., прибыл в Анненковский детдом по особой путевке. За время пребывания в детдоме проявил себя обособленно от всего коллектива воспитанников, в общественной работе участия не принимал, нагрузки детского самоуправления не выполнял сознательно.

Не выполнял он и правила внутреннего распорядка: курил в спальне, отлучался без разрешения из пределов детдома, ко сну вовремя не являлся. К воспитателям и старшим относился пренебрежительно, на замечания воспитателей отвечал злой улыбкой и не выполнял их распоряжений. Трудовые процессы не выполнял и категорически отказывался посещать мастерские».

Вот так-то! Эта характеристика — хороший урок и нам, живущим ныне. Контролировать надо улыбку, следить за ней и мило улыбаться даже тогда, когда начальство обливает вас грязью, оскорбляет и унижает человеческое достоинство. Не забывайте, кто будет подписывать характеристику, а она рано или поздно может понадобиться каждому.

Пятнадцатилетний мальчик этого основополагающего принципа жизни не знал, он улыбался так, как подсказывало сердце, — вот и поплатился.

На первом же допросе следователь делал все возможное и невозможное, чтобы раздуть дело и придать ему государственную значимость.

— Следствию известно, — начал он, — что во время пребывания в детдоме вы проводили контрреволюционную деятельность.

— Нет, не проводил, —· не дрогнул Володя.

— Вы говорите неправду! — повысил голос следователь. — Вам предъявляются письма контрреволюционного содержания. Что вы можете сказать по этому поводу?

Володя, видимо, понимал, что неотправленные письма — еще не контрреволюционная деятельность, это всего лишь дневниковые записи, которые известны ему одному, но, раз они в руках следователя, отрицать факт их существования, по меньшей мере, глупо.

— Да, — говорит он, — эти письма принадлежат мне, и их автором являюсь я. В этих письмах я проявлял явную враждебность к советскому строю, восхвалял троцкистско-бухаринских бандитов, одновременно сочувствовал в отношении осужденных и расстрелянных врагов народа и всячески компрометировал руководителей ВКП (б) и Советского правительства, персонально Сталина.

Нетрудно понять, что таким кондово-канцелярским языком Володя говорить не мог, но протокол есть протокол, и такого рода бумаги писали по раз и навсегда выработанным правилам, поэтому я прошу читателей сделать скидку на появление в тексте всякого рода канцеляризмов.

— Что вас побудило писать эти контрреволюционные письма? — продолжал между тем следователь.

Сколько вариантов ответа на этот вопрос: плохое настроение, обида за родителей, притеснения со стороны учителей, но Володю, если так можно выразиться, понесло: он решил бросить в лицо палачам все, что о них думает.

— Враждебность и ненависть, которые я питаю к советской власти, — вот что побудило меня писать эти письма! — выкрикнул он.

— С какого времени вы стали на этот путь?

— Со времени ареста отца и матери! — рубанул он. — Но еще больше я озлобился на советскую власть после ареста старшего брата Самуила.

— Следствие располагает данными о том, что в детдоме существует контрреволюционная группа молодежи. Что вы можете показать по этому вопросу?

— Ничего, — отрезал Володя. — Об этом мне ничего не известно.

Бедный мальчик, если бы он знал, что, защищая других, губит себя, что далеко не все дети обладают таким стойким характером, как он! Напуганные до смерти мальчики и девочки, с которыми он дружил, тут же от него отреклись и дали именно те показания, которых так ждал следователь. Скажем, четырнадцатилетняя Женя заявила:

— Мороз проявлял недовольство по отношению к руководителям партии и правительства, писал об этом и читал воспитанникам. Однажды, когда я была дежурной по столовой, туда пришел Мороз и стал читать мне письмо, написанное им самим. В нем он всячески обзывал вождей партии и правительства, а через несколько дней, при встрече, сказал, что за это письмо могут посадить или сослать в колонию.

То же самое сказали Нина, Марина и другие дети врагов народа. Но больше всего меня поразили не их слова—ясно, что при умелее« подходе из этих ребят можно было выбить все, что угодно, — а их аккуратные, ученические подписи на каждой странице протокола допроса. Нет, что ни говорите, а понять и тем более простить всех этих майоров и лейтенантов просто невозможно!

Что бы там ни было, а следствие по делу Мороза В.Г. близилось к завершению. Главное было доказано: он вел контрреволюционную пропаганду и пытался создать контрреволюционную группу молодежи.

Но вот ведь закавыка: перед тем, как направить дело в суд, следователи обратили внимание на собственную подтасовку с возрастом подследственного. Такое дело в суде не примут. И тогда на помощь пришла заместитель областного прокурора по спецделам Кузнецова. Она придумала блестящий обходной маневр, попросив «прислать дело Мороз В.Г., так как преступление он совершил исключительно тяжелое, но по возрасту не может быть привлечен к судебной ответственности; вопрос нужно ставить лично перед Прокурором СССР».

Поставили. И конечно же, соответствующее разрешение получили. А потом состоялось решение Особого совещания, в котором говорится: «Мороз В.Г. за контрреволюционную агитацию заключить в исправ-труд-лагерь сроком на 3 года».

Так Володя оказался за воротами ГУЛАГа. А письма, что стало с письмами, которые он так и не отправил и которых так испугался лучший друг детей? Они не пропали. Они дошли до нас, детей и внуков той жестокой поры. Читайте их, особенно внимательно те, кто любит митинговать под портретами Сталина. Если хотите своим детям того, что пережил Володя Мороз, митингуйте и дальше. Митингуйте, но не забывайте, что нет более коварного оружия, нежели бумеранг — запущенный неумелой рукой, он поражает хозяина.

Итак, письма с того света. Письма из эпохи, одним из главных достижений которой были горы трупов, в том числе и детских.

«Снова тоска и тоска Что делать? Абсолютно нечего. И снова в голову настойчиво лезет: “В чем я еще виноват? За что меня послали сюда, в эту незаслуженную ссылку?” По-моему, для того, чтобы я окончательно отупел, чтобы не понимал происходящего, чтобы не мог бороться против несправедливости и лжи.

В школе все по-старому. За сочинение по литературе получил “хорошо”. Хотел написать письмо Сталину, но раздумал: не поверит, не поймет он меня, хотя и признанный гениальным. Решусь на это лишь в крайнем случае. Единственная отрада — природа, папиросы и книги.

Природа здесь действительно замечательна. Огромные луга, покрытые хрустальным снегом, небольшие крестьянские избы, внутри уютные и чистые, снаружи невзрачные. Речка, лес и, наконец, возвышающееся над всем этим белое каменное здание детдома № 4, в котором я “изволю” проживать. Все это прекрасно, но вместе с тем противно, как вечно напоминающее незаслуженную ссылку.

О преподавании и преподавателях. В класс входит высокий, черноволосый, с пожелтевшими от постоянно курения зубами человек. Это — историк. Говоря о нем вообще, можно заметить, что этот человек — в высшей степени некультурный и невежественный. Он знает крохи, которые недостаточны не только для педагога, но даже для учащегося средней школы. Он любит поразить класс, поставив за отличный ответ посредственную оценку — и наоборот.

Второй тип некультурного преподавателя — преподавательница анатомии и химии. Она с высшим образованием, а потому будет больше виновата в невежественности выпускаемых из школы учеников. Она хочет показать себя умной, но все видят ее глупость. Хочет блеснуть речью, но блещет невежеством. И наконец, эти ее “милые” качества дополняются хитростью.

Имеются и неплохие педагоги, к таковым относятся словесник и математик.

Вчера получил письмо от брата. Он сообщает, что А.В. и В.Г. вместе с А. последовали за мужьями. Ненасытные звери, вам мало жертв?! Уничтожайте, грабьте, убивайте, но помните, что час расплаты настанет».

Ну и что, спросите вы, за это письмо, к тому же неотправленное, в тюрьму? Да, и за него тоже. Недаром тетрадные странички так тщательно подшиты к делу, недаром несколько лет спустя, когда мать Володи просила пересмотреть его дело, один из самых страшных людей того времени, заместитель наркома внутренних дел Меркулов, лично начертал на просьбе: «Отказать ввиду озлобленной враждебности к руководителям ВКП (б) и Советского правительства».

Начертать-то он начертал, но при этом забыл хорошо известную поговорку, гласящую, что устами младенца глаголет истина. А зря! Володя-то как в воду глядел. Почетному чекисту, генералу армии и орденоносцу еще бы раз перечитать письма подростка и сделать кое-какие выводы, глядишь бы, и обошлось, а так—в декабре 1953-го его поставили к стенке и расстреляли.

Вот и не верь после этого детям. Как и предвидел Володя, час расплаты для одного из самых жестоких палачей настал.

Но вернемся к письмам... Мне кажется, что главной причиной, побудившей Меркулова отказать матери Володи в пересмотре его дела, было второе письмо: не задеть его оно просто не могло.

«Лишь упорной и трудной работой в нашей стране отравляется молодость несчастных детей, и наоборот: подхалимство, ложь, клевета, склоки, сплетни и прочие дрязги процветают. А почему? Потому ли, что народ низок? Нет, потому, что низка кучка негодяев, держащая власть в своих руках. Если бы человек, заснувший летаргическим сном лет 12 назад, проснулся, он был бы просто поражен переменами, произошедшими за это время.

Старого руководства он бы не нашел. Он увидел бы в правительстве безусых глупцов, ничего не сделавших для победы революции, или пожилых негодяев, продавших товарищей за свое собственное благополучие. Он не увидел бы “бывших” легендарных командиров Красной Армии, он не увидел бы строителей и организаторов революции, не увидел бы талантливых писателей, журналистов, инженеров, артистов, режиссеров, дипломатов, политических деятелей и т.д.

Все ново — и люди, и отношения между ними, и противоречия, и, наконец, сама страна. Все изменило свой прежний облик. Но к лучшему ли? Внешне, да. Существенно — нет. Подхалимов уважают, клеветников внешне бичуют, а в действительности боятся. Негодяи — в моде.

Тысячи людей несчастны. Тысячи людей озлоблены сильно, до жуткости. И это озлобление прорвется и огромною волною смоет всю эту грязь и вонь. Счастье восторжествует!

А ведь весь этот абсурд начался после убийства Кирова. Убийца был связан с Зиновьевым, Каменевым и другими, организовавшими антисоветские центры в Москве и Ленинграде. Их судили. Судили жестоко и открыто. Им предъявили довольно тяжелые обвинения. Их обвинили в желании восстановить капитализм в СССР, а также в убийствах, поджогах, шпионаже и т.п.

Народ “требовал” смерти виновных. Несомненно, что он требовал под чьим-то давлением. Хорошо известно под чьим... Представляю себе состояние подсудимых, ведь все они старейшие члены партии, неоднократно ссылались, сидели в тюрьмах, страдали — и вдруг такое! За что?! За приближение смерти, за погибель от руки тех, за кого они боролись! Ручаюсь, что, если бы Ленин был жив, он не допустил бы этого. А Сталин? Сталин, к несчастью, только ученик Ленина, к тому же скверный ученик.

“Справедливый, правый и суровый” суд установил, что группа Зиновьева пошла на преступления вследствие лютой ненависти к СССР. Но как они могут питать лютую ненависть к народу, за счастье которого боролись?! Если они действительно совершили преступления, то только из-за властолюбия.

“Чем я хуже Сталина?”—думал, вероятно, Зиновьев. И действительно, умом он ему не уступит. Да и все они люди чрезвычайно умные. Как много они могли принести пользы!

Их расстреляли... Вслед за этим события происходят с ужасающей быстротой. Начались массовые аресты. Потом — новые процессы. Судят Пятакова, Радека, Сокольникова, Серебрякова, Дробниса, Муралова, Рыкова, Бухарина... События ужасающие!

Арестована вся прежняя верхушка партии и правительства. А старые друзья арестованных, страхуясь, кричат: “Смерть шпионам! Смерть врагам народа!” И все это носит название справедливости.

Поразительно! Кучка сытых, наглых людей правит государством. Девяносто процентов населения — несчастные люди. Молчалинство, хлестаковщина и лицемерие процветают. Под видом общего прогресса скрывается упадок мора-зизма (так в тексте. — B.C.) в нашей стране. Очень хочется воскликнуть:

Долго ль русский народ

Будет рухлядью господ?

И людями, как скотами,

Долго ли будут торговать?!

Меня, собственно, заставили пойти по антисоветской дорожке. Может быть, все, что я описал, ложь. Но я вынужден смотреть на эти вещи с особой точки зрения, с точки зрения человека, ненавидящего существующие порядки.

Я, быть может, остался бы честным, работоспособным тружеником, если бы Сталин и Ежов, к которым я обращался за помощью, помогли мне. Но счастливый глух к добру».

Счастливый глух к добру... Счастливый ли? Один из них, Николай Ежов, обвиненный в шпионаже, очень скоро будет расстрелян. А другой — самый счастливый, одинокий и внушавший животный страх — в 1953-м умрет какой-то странной, непонятной смертью. .

А Володя Мороз, открытый, честный, смелый и искренний паренек, ушел в мир иной вскоре после заключения: он не выдержал ужасающих условий тюрьмы, заболел туберкулезом и умер на руках своих сокамерников.

ЗАГОВОР КРЕМЛЕВСКИХ ПОЛОТЕРОВ

Это дело могло стать одним из самых громких и самых перспективных с точки зрения наград и продвижений по службе. Судите сами: доблестные советские чекисты предотвратили покушение на Сталина, Кагановича и Ворошилова. Террористы задержаны, разоблачены, преданы суду и понесли суровое наказание.

Но ведь незадача — ни вождь народов, ни его верные соратники не оценили усердия чекистов: наград почему-то не последовало. Как ни старались руководители Лубянки доказать, что арестованные ими люди, в отличие от присылаемых из-за кордона агентов, имели реальную возможность убить Сталина, Кагановича и Ворошилова, что задержанные террористы представляют собой тесно спаянную группу из двадцати двух человек, что подготовленный ими теракт мог состояться в самый неожиданный момент, в Кремле их усердия не оценили.

А ведь причина такого рода отношения, как говорится, на поверхности.

Одно дело, если убийство вождей пытаются организовать военачальники, врачи или инженеры, а еще лучше нераска-явшиеся троцкисты — тогда народ одобрит самый суровый приговор, и совсем другое — если террористами оказываются полуграмотные пролетарии, да еще тесно связанные с передовым колхозным крестьянством.

Что же тогда получается: любимых вождей хотят убить те, ради кого эти вожди недосыпают и недоедают, денно и нощно трудясь ради их блага?! Значит, им не нравится, что делают вожди? Значит, они готовы пойти на эшафот ради избавления рабочих и крестьян от заботы этих вождей?

Нет, нет и нет! У народа даже мысли не должно возникнуть, что руку на Сталина хочет поднять не какой-то паршивый интеллигент, а коренной пролетарий или сознательный колхозник! К тому же пролетарии, решившие, как они сказали на допросах «стукнуть главков», какие-то полупролетарии, да и профессию представляют не очень-то уважаемую: добро бы сталевары, электрики или шахтеры, а то ведь кто замахнулся-то—какие-то дрянные полотеры. '

Несолидно получается, очень несолидно... Хотя и практически, и теоретически эти полотеры имели стопроцентную возможность «стукнуть всех кремлевских главков» — ведь они натирали полы не только в кабинетах, но и в квартирах Сталина, Кагановича, Ворошилова и многих других руководителей шагающей в светлое будущее Страны Советов.

Сейчас уже трудно сказать, всерьез ли собирались полотеры прикончить вождей, но то, что они об этом говорили, и говорили не раз — факт. Но так как их было много и болтали они о своих планах чаще всего после нескольких стаканов, причем не только дома, но и в пивных, скорее всего, кто-то их подслушал и, как тогда было принято, настрочил донос.

Не исключен и другой вариант: в их компании был сексот или, попросту, стукач, который настучал об этих разговорах своим начальникам. Это вывод напрашивается сам собой: уж очень неравноценна степень наказания, хотя все проходили по одному делу и «замазаны» примерно одинаково.

Как бы то ни было, но в Управлении по Московской области возникает дело № 10015 по обвинению Жунина и других по печально известной 58-й статье УК РСФСР. В предваряющей дело справке говорится, что оно возникло на «основании поступивших данных о том, что среди полотеров, работающих в Кремле, на квартирах членов правительства и в Большом театре, существует контрреволюционная террористическая группа, которая имеет своей целью организацию террористических актов против руководителей партии и членов правительства».

Первым арестовали Тимофея Жунина. Судя по тому, какие самоубийственные признания он сделал, до допроса с ним основательно поработали.

— Признаю себя полностью виновным в том, что в силу своей контрреволюционной настроенности, при неоднократных встречах с помощником коменданта общежития рабочих Кремля Павлом Артамоновым я говорил следующее: «Советская власть своей коллективизацией и налоговой политикой сделала крестьян нищими. Ограбили буквально всех, и за счет этого правительство во главе со Сталиным строит свое благополучие. Они живут в свое удовольствие, не замечая, что люди умирают с голоду. Это же не жизнь, а мука!»

Если бы Тимофей закончил свои признания этим! Но он продолжал:

— А потом я сказал: «Вот я работаю полотером, бываю на квартирах у главков — у Сталина, Кагановича, Калинина, Ворошилова и вижу, как они живут в свое удовольствие на наши трудовые копейки. А мы мучаемся. Скорей бы от этих главков избавиться! Ничего, дождемся и этого. Я, например, часто натираю полы в квартире Сталина, Кагановича, Калинина и Ворошилова, не раз их видел и понял, что если кто захочет их убить, то сделать это очень легко и просто. Были случаи, когда я работал в квартире Сталина, а он проходил мимо. Но начать я решил с Кагановича и Ворошилова.

— И как вы намеревались это сделать практически? — вцепился в него следователь.

— Убить я их хотел из браунинга, который хотел украсть из квартиры Бухарина. Этот револьвер я видел в позапрошлую пятницу, когда натирал там полы: он лежал на тумбочке, возле кровати. Я еще сказал полотеру Панфилову, с которым мы работали: «Вот штучка-то хорошенькая». Панфилов со мной согласился: «Да, действительно, штучка хороша».

— И почему вы его не взяли?

—Я все рассчитал... И Каганович, и Ворошилов с дачи должны вернуться в начале осени. Так зачем мне держать револьвер у себя? Это рискованно.

— Где и как вы намеревались произвести покушение?

— Кагановича я хотел убить в тот момент, когда он выходит из парадного и садится в машину или, наоборот, когда приезжает домой и выходит из машины. Окно полотерской комнаты обращено прямо к подъезду, так что расстояние до машины не более десяти—пятнадцати шагов. А Ворошилова надеялся перехватить при выходе из подъезда. В успехе дела я был уверен, потому стрелок я хороший — белке попадаю прямо в глаз.

— А причина, в чем причина такой звериной ненависти к советской власти и ее руководителям?

— Причина очень простая — колхозы, будь они прокляты! Я ведь человек деревенский, работаю то на паркете, то на земле. До 1928 года все шло более или менее нормально. А когда крестьян начали загонять в колхозы, жизнь стала просто невозможной. Голод, холод, домишко обветшал, а у меня на иждивении жена и трое детей. Что делать, подался в Москву и устроился полотером. Если бы работал в какой-нибудь маленькой конторе, никакого враждебного отношения, наверное бы, не было, но я попал в Кремль. А когда стал натирать полы в квартирах главков, обозлился окончательно: мне было с чем сравнить нашу убогую жизнь.

— Вы говорили, что бывали на квартире Сталина. Это правда?

— Конечно, правда. Последний раз я там был месяца полтора назад.

— А когда у вас родилась мысль совершить покушение на товарища Сталина?

— Давно. У меня ведь постоянный пропуск в Кремль. При входе полотеров не проверяют, так что принести можно все, что угодно. Но там к Сталину подобраться трудно — полно охраны. А вот дома... Дома я мог с ним встретиться с глазу на глаз.

— Кто-нибудь из друзей разделял ваши антисоветские взгляды? Были ли знакомые, которые одобряли ваши террористические намерения?

— Разделяли они мои взгляды или не разделяли, я не знаю, но разговоры против политики советской власти я вел с Артамоновым, Воропаевым, Леоновым, Макаровым, Панфиловым и Матвеевым. Они тоже полотеры, и все, кроме Леонова, работают в Кремле.

Думаю, что после этих признаний восторгу следователей не было предела! Ведь покушение замышлял не свихнувшийся на почве пьянства полотер-одиночка, теракты разрабатывала целая группа. А группа—это совсем другое дело, группа—это банда, а еще лучше — троцкистско-террористическая организация.

Все названные лица тут же были арестованы, пропущены через привыкшие к тяжелой работе мускулистые руки надзирателей и только после этого, должным образом подготовленные, доставлены в кабинет следователя.

На первой же очной ставке у Прокофия Воропаева спросили:

— Знаете ли вы гражданина, сидящего напротив вас?

—Я его знаю с детства. Мы с ним из одной деревни Кликуха, что в Западной (ныне Смоленской. —Б.С.) области. Фамилия его Жунин, а зовут Тимофеем Евстафьевичем. На работу в Кремль он поступил с моим содействием. Да и жили мы в одном общежитии.

— Какие у вас с ним взаимоотношения?

— Хорошие, дружественные.

— Гражданин Жунин, вы подтверждаете показания Воропаева?

— Подтверждаю.

— Где и когда вы встречались с Воропаевым? Кто еще бывал в вашей компании?

— Встречались мы чаще всего на работе, когда натирали полы в кабинетах Ворошилова, Кагановича, Калинина, Ягоды и других членов правительства. Общались мы и в полотерской комнате, где бывали и другие наши товарищи, работавшие в Кремле.

— Кто они? Назовите имена! — вцепился следователь.

— Я же их называл, еще на предыдущем допросе.

— Повторите в присутствии Воропаева!

— Ну, это Макаров, Панфилов, Матвеев...

— Почему замолчали? Кто еще?

— Еще? Еще Тимофеев, Петров, — обреченно продолжал Жунин.

— И что вы там делали? Какие вели разговоры?

— Разговоры были о том, в какую пойти пивную, — неожиданно улыбнулся Жунин.

— И что потом? — не отреагировал на улыбку следователь.

— Как, что? — изумился Жунин. — Сидели, пили. А когда не хватало, шли к кому-нибудь домой.

— К кому? Назовите имя, адрес.

— Иногда шли к Васильеву, а иногда к Никитину или Керенскому.

—К Керенскому?—чуть не подпрыгнул следователь.—Что еще за Керенский? Откуда такая фамилия?

— Да наш он, деревенский, из той же Кликухи, — успокоил его Жунин. — Тому Керенскому, — ткнул он пальцем в потолок, — ни сват, ни брат, ни кум, ни шурин.

— Проверим, — зловеще пообещал следователь и резко обернулся к Воропаеву.

— Ну а что скажете вы, гражданин Воропаев? Вы подтверждаете показания Жунина?

— Подтверждаю. Могу добавить, что у Никитина я бывал и без Жунина. А еще чаще заходил к Керенскому, так как он является моим родственником.

— Вы кого-нибудь там встречали?

— А как же! У Васильева я встречал Захарова и Леонова, а у Никитина — Андрея Орлова.

— А теперь вопрос Жунину, — заметно посерьезнел следователь. — Бывая вместе с Воропаевым в полотерской комнате Кремля, в пивной, а также в гостях у ваших знакомых, вели ли вы разговоры, направленные против советской власти?

Ответь Жунин: «Нет!» — и дело могло бы развалиться, ведь доказательств-то никаких не было. А его собственные признания ничего не стоят, суд их может квалифицировать как пьяный бред и самооговор. Но Жунин, как ни кощунственно это звучит, следователя не подвел.

— В присутствии вышеназванных лиц я не раз говорил, — как под диктовку начал он, — что советская власть своей политикой коллективизации довела крестьян до нищеты и разорения. Положение рабочих в городе не лучше. В этом виноваты Сталин, Каганович, Ворошилов и другие кремлевские правители. Я прямо заявлял, что с удовольствием бы убил этих мучителей. Придет время, и я это сделаю. Мне своей жизни не жалко. Эти слова я сказал, когда мы с Леоновым и Воропаевым были у Васильева. Услышав это, Воропаев меня поддержал. «Так и надо сделать», — заявил он. Потом о намерении убить Кагановича и Ворошилова я говорил в полотерской комнате Кремля. Это слышал не только Воропаев, о моих намерениях знали и все остальные.

— Гражданин Воропаев, вы это подтверждаете?

— Подтверждаю, — махнул рукой Воропаев. — Все, что сказал Жунин, доподлинная правда. В полотерской комнате он прямо так и сказал: «Наметил я убить Кагановича и Ворошилова, и обязательно это сделаю. Мне своей жизни не жалко, уж очень она нехороша при советской власти». Подтверждаю и то, что когда он заявил о своих намерениях во время пьянки у Васильева, я его поддержал, сказав: «Так и надо сделать».

После этих признаний судьба Жунина и Воропаева была предопределена. Чтобы не выпустить из рук других «заговорщиков», следователи организовали серию очных ставок, на которых одни полотеры неумело оправдывались, а другие не моргнув глазом сдавали друг друга.

С этой группой все было ясно: один намеревался совершить теракт, другой его поддержал, а остальные, зная о преступных намерениях сотоварищей, не сообщили куда следует. Наказания обеспечены всем, а какие именно, решит суд.

В принципе, дело можно закрывать. Но на одном из допросов всплыла фамилия Василия Виноградова, тоже полотера, но работавшего не в Кремле, а в Большом театре. Профилактики ради решили проверить, что за человек этот самый Виноградов. Копнули поглубже — и дело вышло на новый виток!

Оказалось, что в Москве существует разветвленная контрреволюционная организация полотеров. Все они либо родственники, либо выходцы из соседних сел одного и того же района Смоленской области. Одна группа действует в Кремле, другая — в Большом театре, не говоря уже о том, что многие полотеры время от времени бывают в квартирах самых высокопоставленных членов правительства.

Что из этого следует? А то, что, если теракт не удался одной группе, его может повторить другая. Героическими усилиями чекистов кремлевская группа ликвидирована, но полотеры Большого театра на воле, и им ничего не стоит осуществить покушение на Сталина. Надо было наносить упреждающий удар! Поэтому Виноградова пришлось арестовать и доставить на Лубянку.

После соответствующей обработки Виноградов таиться не стал и на вопрос следователя, проявляли ли работающие в Большом театре полотеры враждебное отношение к советской власти, если так можно выразиться, рубанул с плеча.

— Да, вся наша группа, а это, кроме меня, Керенский, Дуд-кин, Кононов и Соколов, постоянно высказывали недовольство советской властью. Признаю, что зачинщиком всех антисоветских разговоров был я. А так как у всех полотеров я пользовался определенным авторитетом, то именно меня можно назвать руководителем этой группы.

— Что именно вы говорили своим товарищам? — поинтересовался следователь.

— Я говорил, что при советской власти жить невозможно, что крестьянство разорено и доведено до нищеты и голода, что налоги людей буквально задушили. Рабочим тоже не лучше: зарплата маленькая, а цены высокие. Зато хорошо живут Сталин, Каганович и другие члены правительства, которым нет дела до нужд простого народа.

— Вас не перебивали? Вам никто не возражал?

— А чего тут возразишь?! Друзья со мной соглашались и высказывались в том же духе. Не возражали они и тогда, когда я говорил, что виноваты в такой жизни Сталин и Каганович, поэтому надо их прикончить. А сделать это очень просто: надо дождаться, когда они придут в театр, и бросить бомбу в правительственную ложу.

— Это действительно возможно?

— Конечно, возможно. Ведь строгого надзора за полотерами нет, так что попасть на закрытый спектакль ничего не стоит: надо закрыться в полотерской комнате, а когда начнется представление, войти в зал и сделать, что задумал. Я даже рассказал об этом Леонову. Он меня поддержал и заявил, что сделать надо будет именно так.

— А где Леонов работает?

— По-моему, на велозаводе.

— Вы знаете и других полотеров?

— Очень многих. В Москве существует своеобразная каста полотеров, и все они из деревень Ново-Дугинского района Смоленской области.

— Ну, например?

— Да тот же Воропаев, Жунин, Щукин, Орлов, Журавлев, Буров, Фролов...

— Ладно, ладно, пока хватит, — остановил его следователь. — Вы лучше скажите вот что: они о ваших взглядах знали, с вашими террористическими намерениями соглашались?

— Конечно, знали. Орлов и Щукин, например, не раз говорили, что во всех наших бедах виноват Сталин, не будь его, жизнь стала бы совсем другой. А Фролов, будучи наиболее убежденным врагом советской власти, не раз заявлял, что этой власти скоро придет конец и свергнет ее народ, у которого вот-вот лопнет терпение. Он же говорил о том, что главным виновником плохой жизни является Сталин и с ним следовало бы рассчитаться.

— А что это за болтовня об иностранных дипломатах? Говорят, вы толковали и о них?

— Почему же болтовня?! Никакая не болтовня. Я совершенно серьезно предлагал совершить покушение на какого-нибудь известного иностранного представителя — тогда обязательно будет война, и советской власти с ее колхозами придет конец.

— Кого конкретно вы имели в виду?

— Да хотя бы министра иностранных дел Франции Лаваля. Он сидел в центральной ложе, а перед этим я натирал там паркет, да и потом был совсем рядом. Короче говоря, достать его было проще простого. А у англичанина Чарльстона я натирал полы дома.. .Так что возможности были.

— Ас тем же англичанином, с Чарльстоном, вы, случайно, не вели разговоры на политические темы? — забросил удочку следователь совсем с другой стороны.

Виноградов все понял и решительно ответил:

— Нет.

— Ну что ж, нет так нет, — решил про себя следователь и захлопнул папку. — Материала для составления обвинительного заключения достаточно и без этого.

Через несколько дней обвинительное заключение легло на стол руководства. Перечислив все, что удалось вытянуть и выбить из несчастных полотеров, руководители Управления по Московской области не без гордости делают вывод, что ими «вскрыта и ликвидирована контрреволюционная террористическая группа, которая ставила перед собой задачу совершения террористических актов над т.т. Сталиным, Кагановичем и Ворошиловым».

Как я уже говорил, усердие сотрудников управления во главе с их начальником Борисом Баком в Кремле оценено не было. Больше того, и Борис, который свирепствовал в Московской области, и его брат Соломон, который лютовал то в Башкирии, то в Бурятии, через некоторое время сами были объявлены участниками террористической организации — и расстреляны.

На какое-то время о деле полотеров забыли, но потом спохватились и решили, что надо его доводить до конца. Обвинительное заключение вместе с двадцатью двумя полотерами тут же передали в Военный трибунал Московского военного округа, и вскоре состоялось закрытое судебное заседание. Нетрудно представить, как велико было разочарование председательствующего Стельмаховича, когда на его вопрос, признают ли подсудимые себя виновными, практически все ответили, что виновными себя не признают. Помимо всего прочего, это говорило о скверной работе следователей.

Но ведь отпускать-то полотеров нельзя, это не по правилам самого справедливого и самого гуманного советского суда. Вот и пришлось Стельмаховичу прямо в зале суда уличать полотеров во лжи и ловить на противоречивых показаниях, подводя к тому, что теракт они замышляли и убить руководителей партии и правительства хотели.

Тверже всех держался Тимофей Жунин. Он, видимо, понял, что выкручиваться и изворачиваться бесполезно, поэтому свою вину признал и даже добавил:

— Кто из нас главарь, сказать трудно, потому что антисоветские разговоры вели все. Я же про себя решил так: убью кого-нибудь из вождей, даже если меня на месте покушения пристрелят.

А вот еще одна деталь из жизни того времени. Говоря о том, как существуют крестьянские семьи и, в частности, семья Жунина, его земляк Иван Матвеев сказал:

— Я слышал, что в колхозе его семье приходится очень плохо. А от него самого знаю, что когда он привозит белого хлеба, то дети едят его пополам с черным, то есть делают что-то вроде бутерброда.

Григорий Панфилов избрал другую тактику: он все отрицал, уверял, что никакого револьвера в квартире Бухарина ни он, ни Жунин не видели и ни о каких терактах никто никогда речи не вел.

— Жунин оговаривает и себя, и нас, — заявил он. — Какой из него террорист?! Он же алкоголик. У него руки трясутся. Он, кстати, не раз говорил, что человек он потерянный, и даже хотел покончить с собой. А мне он вообще должен тридцать рублей. До сих пор, дьявол, не отдал! Так что меня он приплел к своей болтовне со злобы, чтобы зажилить ту самую тридцатку.

Не стал отказываться от своих показаний и Василий Виноградов.

— Да, я говорил о возможности покушения на Сталина и Кагановича,—заметил он. — Но это не значит, что я собирался это сделать. Подчеркиваю, я говорил лишь о возможности бросить бомбу в ложу Большого театра, но никакой бомбы у меня не было. Да и это я молол спьяну. Мы же были вечно поддатыми и работали полупьяными. А спьяну чего не брякнешь!

Судья этому не поверил. Но полотеры, видимо, отстаивая честь своей профессии, все как один заявили, что без стакана за работу не принимались, а потом добавляли по ходу дела. Виноградов в этом был одним из главных закоперщиков.

Весьма своеобразный способ защиты выбрал Прокофий Воропаев.

— С меня спрос маленький, — сказал он. — Я человек контуженный. У меня постоянно болит голова. Ну, прямо раскалывается! А этот следователь, как его, Милов, кажется, допрашивал двадцать пять часов подряд. Башка у меня чуть не взорвалась, вот я и подписал все то, что он настрочил в протоколе.

Но самая мерзкая и самая характерная для тех времен история произошла с Василием Орловым. Помните одного из достойнейших питомцев пионерской организации Павлика Морозова, который из идейных побуждений заложил отца? Так вот, Павлик Морозов по сравнению с Василием Орловым — не более чем жалкий щенок.

Судите сами. Отец Василия — Андрей Орлов когда-то был довольно крепким крестьянином, но обрушившаяся на деревню коллективизация в мгновение ока превратила его в полунищего босяка. Пришлось податься в Москву и умолять земляков пристроить хоть куда-нибудь. Земляки вняли мольбам и взяли его в бригаду полотеров.

Надо сказать, что эта работа не из самых легких — даже здоровенный деревенский мужик поначалу к концу смены валится с ног. Попривыкнув, с ног не валится, но пота проливает столько, сколько не снится никакому токарю.

И вот на эти заработанные потом деньги Андрей Орлов ставит на ноги сына. Василий оканчивает школу, потом—институт, сам становится преподавателем, а затем и директором филиала У четно-экономического комбината. Само собой разумеется, он был активным комсомольцем, а затем — примерным членом ВКП(б).

В принципе, ничего зазорного в этом нет, нормальный жизненный путь многих крестьянских детей. Но вот что настораживает: в 1930 году с разрешения ОГПУ Василий приобретает револьвер. Зачем преподавателю экономики револьвер? И почему ОПТУ дает разрешение на приобретение этого револьвера? Не думаю, что все вузовские работники той поры имели право разгуливать с револьверами в кармане.

Как бы то ни было, Василий оказался в одной компании с отцом и его друзьями-полотерами. И знаете, что ему вменялось в вину? Недоносительство на отца! Если во время следствия Василий держался более или менее достойно, то на суде он предстал во всей красе типичного комсомольско-партийного выкормыша. Когда ему дали слово, он, прежде всего, заявил:

— За десять лет партия и комсомол научили меня не считаться с личными интересами, поэтому я расскажу все, что знаю. Моя ошибка в том, что я не дал должной классовой оценки тем словам, которые слышал от отца и его друзей. Теперь я эту ошибку исправлю. И мой отец, и его ближайший друг Ка-листрат Фролов, в прошлом, кстати, эсер, были сторонниками буржуазно-демократической республики, где основной фигурой, как известно, является частный предприниматель. Из чего следует, что у них преобладали кулацкие настроения.

Не скрывали они своего отношения и к Октябрьской революции, — продолжало резать правду-матку уродливое дитя большевиков, — которую рассматривали как обман крестьянства, как захват власти кучкой большевиков. Кроме того, они оба были сторонниками Учредительного собрания. Я уж не говорю о том, что мой отец осуждал коллективизацию!

Она была для него как острый нож!

Переведем-ка дух, дорогие читатели, и вдумаемся в то, что сказал Василий. Как видите, ошибку молодости сынок исправляет истово: ведь за любое из выдвинутых обвинений его отец может схлопотать самое суровое наказание. Уж кто-кто, а он, экономист с револьвером ОГПУ, это прекрасно понимает. А то, что он закапывает в могилу отца, не имеет никакого значения: партия и комсомол учили его не считаться с личными интересами. И он не считался...

— Никита Щукин и мой отец не раз говорили, — вошел в раж мерзавец с партийным билетом, — что всех коммунистов «надо подавить», что в России у власти либо жиды, либо грузины. Жидов, мол, надо прогнать в Палестину, а с грузинами «разобраться». А еще они мечтали о войне. Они были уверены, что если на Советский Союз кто-нибудь нападет, то крестьянство обязательно поднимет восстание и тогда советская власть рухнет.

И так далее и тому подобное... Велеречив был Василий, многословен и, как учила партия, абсолютно беспринципен. Кошмар, мерзость и гадость — если вдуматься во все это. Ведь все эти Морозовы, Орловы и иже с ними — самый типичный и самый распространенный продукт той эпохи, той бурной деятельности на ниве воспитания, которую вела партия большевиков, а вместе с ней пионерия и комсомол.

Между тем судебное заседание близилось к концу... После небольшого перерыва подсудимым зачитали приговор. Как и следовало ожидать, Василия Орлова приговорили к пяти месяцам исправительно-трудовых работ, но с учетом предварительного заключения из расчета трех дней за один из-под стражи освободили в зале суда. Зато отец Василия — Андрей Иванович — получил 10 лет, столько же влепили Калистрату Фролову и Михаилу Леонову.

Остальным дали от 2 до 7 лет. Керенского и Журавлева вообще оправдали, а вот Тимофея Жунина, Прокофия Воропаева и Василия Виноградова приговорили к высшей мере наказания. В ту же ночь их расстреляли.

Прошло 25 лет. Одни полотеры умерли в лагерях, другие, отсидев свой срок, из-за болезней ушли в мир иной, а вот Гавриил Дудкин, отмотавший в лагерях шесть лет, выжил и обратился с жалобой, в которой просил его дело пересмотреть и в соответствии с законом реабилитировать. В конце концов он этого добился, и в январе 1961 -го Пленум Верховного суда Союза ССР принял постановление об отмене приговора и прекращении дела за недоказанностью преступления.

Так завершилась эта печальная история о несостоявшемся покушении на Сталина, Ворошилова и Кагановича. Были бессмысленные жертвы, были изломанные судьбы, была восстановленная справедливость.

Восстановленная справедливость... Я еще раз написал эти слова и, сам того не ожидая, серьезно задумался. А так ли это? В свое время полковник юстиции Мартынов пришел к выводу, что по отношению к полотерам следователи применяли незаконные методы следствия и допустили нарушения социалистической законности. Что это означало применительно к подследственным, я думаю, объяснять не надо — это побои, пытки, истязания и издевательства.

Полковник Мартынов дал указание установить имена причастных к этим издевательствам сотрудников и, «если они не были привлечет« к ответственности, отобрать у них объяснения».

Вы не представляете, какие годы документов я перерыл, надеясь найти эти самые «объяснения»! И ничего не нашел. Значит, благородный порыв полковника Мартынова вышестоящим начальством был не замечен и потихоньку спущен на тормозах. А это значит, что справедливость так и не восстановлена.

ИНКВИЗИЦИЯ ПО-РУССКИ

Недавно мне довелось присутствовать на дискуссии, посвященной реформе пенитенциарной системы. И вот что меня поразило: почти все выступающие говорили о том, как хороши были тюрьмы в царские времена и как плохи стали теперь. То ли эти господа совершенно не знают истории вопроса, то ли знают, но истину сознательно искажают — это мне неведомо, но и то и другое никуда не годится.

В тот день я промолчал, так как к серьезному разговору был не готов. Зато теперь, порывшись в архивах и перелопатив горы документов, касающихся тюремной проблемы, я могу раскрыть глаза на деяния наших венценосных правителей и их верных слуг рангом пониже. Начнем со времен создания централизованного Российского государства, а потом перейдем во времена советские: как показала практика, чекисты охотно принимали в свои ряды надзирателей, вертухаев и прочую тюремную публику. И это объяснимо, ведь приобретенный ими палаческий опыт дорого стоил.

«КАЗНИТИ СМЕРТИЮ, ЗАЛИТИ ГОРЛО»

Первым нормативным актом России был Судебник 1497 года Меры наказания тогда были простые и действенные: битье кнутом и смертная казнь. То ли эти средства оказались недостаточно эффективными, то ли слишком многим людям приходилось отсекать головы, но через пятьдесят три года появился новый

Судебник, который впервые в истории России ввел новый вид наказаний — тюремное заключение. Как правило, оно применялось в сочетании с другими видами наказаний. В 6-й статье Судебника так и говорилось: «А кто виновный солжет на боярина, дворецкого или дьяка, того жалобщика бити кнутом да вкинуть в тюрьму».

Прошло сто лет—и появилось еще более суровое Соборное уложение. Здесь наряду с такими экзекуциями, как «бити батоги» и «бити кнутом», появились новые кары: «казнити, зжечь», «казнити смертию, залити горло», «повесить», «живу окопати в землю».

Тоща же впервые были введены и ранее неизвестные изуверские виды наказания: «отсечь руку», «отрезать левое ухо», «пороги ноздри и носы резати». На этом фоне совсем мягкой расплатой за преступления казалась «ссылка в Сибирь на житье, на Лену». Именно в эти годы началось массовое строительство тюрем: наряду с церковью и приказной избой они стали неотъемлемой частью всех русских городов.

В каждой тюрьме, кроме дьяков и сторожей, был свой палач, которого содержали за счет государственной казны или местных налогов. Нравы в те времена были простые, и пытки считались обычным делом. В сохранившихся документах довольно подробно описывается консгрукция «железных тисков с винтами, в которые кладутся персты злодея, и палач свинчивает винты до тех пор, пока злодей не повинится».

Если не помогали тиски, то можно было использовать другой способ: «наложа на голову веревку и просунув кляп, вертят так, что оный злодей изумленным бывает; потом постригают на голове волосы до тела, и на то место по капле льют холодную воду, отчего тот также в изумление приходит».

Пытка на дыбе, когда человеку выворачивали руки, все усиливающиеся удары бревном между ног, массаж голой спины зажженным веником до изумления доводили быстрее, но жертвы часто не выдерживали таких мучений и умирали, не признавшись в содеянном, чем сильно огорчали и дьяков, и палачей. Именно поэтому в инструкции появился строжайший приказ такого рода истязания применять не более трех раз подряд.

Такие вот были «гуманисты» наши обожаемые предки, кстати говоря, все как один крещеные. А свой кровавый правеж они вершили, непременно помолясь и испросив благословение Божие.

Раз уж затронули эту тему, то самое время открыть одну из величайших тайн православной церкви: во все времена она имела свои тюрьмы, причем монастырские узилища были самыми лютыми и бесчеловечными. Обычно они представляли собой глубокие ямы с крышами, сбитыми из толстых досок и засыпанными землей. Узника опускали через отверстие в крыше, через него же время от времени подавали еду и воду.

В этих ямах в ужасающем количестве водились крысы, которые иногда заживо съедали заключенных. Немаловажная деталь: братья во Христе строго следили за тем, чтобы у заточенных в ямы не было палок, кольев или чего-нибудь другого, чем можно отбиться от крыс. Не думайте, что такие тюрьмы существовали лишь во времена мрачного Средневековья, они были и в просвещенном XIX веке.

Один из самых великих реформаторов России Петр I не оставил своим вниманием и тюремно-пыточное дело. Собственноручно написав «Артикул воинский» и отдав должное старым способам лишения жизни, то есть сожжению, колесованию, расстрелу и повешению, но, будучи сторонником всего нового, царь-строитель ввел дотоле неведомые, но очень прогрессивные способы наказания: «заключение в железо» и «гоняние шпицрутенами».

Трупов становило все больше, а рабочих рук все меньше... Реформатор быстро нашел выход, придумав ссылку в арестантские роты, а также на каторжные работы. Там, конечно, тоже умирали, но не сразу, а успев поработать на царя-батюшку.

Принято считать, что томился в тюрьмах и надрывался на каторгах черный люд, а вот дворяне — опора престола—служили царю и Отечеству верой и правдой, и наказывать их было не за что. Очередная легенда! Документы говорят о другом. Например, при Павле I специальный судебный орган Генерал-аудиторат только за воинские преступления осудил 532 офицера, в том числе 44 генерала. А за другие преступления Тайная экспедиция отправила в ссылку 14 генералов, 170 высокопоставленных чиновников, 23 священника и даже 10 женщин дворянского происхождения.

Если считать, что тюрьма, каторга и ссылка — всего лишь меры, которые принимает государство для защиты своих интересов и интересов законопослушных граждан, то, оглядываясь назад, можно с уверенностью сказать, что во все времена на Руси эти меры были достаточно суровыми, а порой и жестокими.

Казалось бы, такие методы должны были дать соответствующие результаты, и потенциальные, а тем более хотя бы раз оступившиеся преступники должны попрятаться по углам. Не тут-то было! Вот данные об убийцах, ворах и грабителях, совершивших преступления во второй раз. В 1908 году их было более 18 %, в 1910-м — более 21, а в 1911 — около 22 %. Осужденных в третий и четвертый раз было около 36 %!

Значит, колесования, пытки на дыбе и изнурительный труд на соляных копях ничему не учат, не отпугивают от чужого кошелька, не лишают желания подделывать банкноты или с кистенем в руках промышлять на большой дороге?! Так что же делать? Как вернуть обществу однажды оступившегося человека? Как отбить охоту совершать преступления во второй и третий раз?

Как я уже говорил, попытки сделать россиян законопослушными гражданами предпринимались, и предпринимались не раз, но результат, как правило, равнялся нулю. Одним из последних такую попытку предпринял Николай П: именно по его повелению в самом центре России была сооружена одна из самых мрачных тюрем империи, так называемый Орловский централ.

О том, что творилось в этих казематах, стало известно через десять лет после Октября, но так как никакого процесса не было и коллегия ОПТУ получила право вынесения внесудебного приговора, о палачах Орловского централа, творивших свой правеж в годы так называемого Серебряного века, до сих пор ничего не известно.

И вот в моих руках дело № 40861 «О бывшей администрации и надзоре Орловской каторжной тюрьмы».

«НЕ К ЖИЗНИ ЕДЕТЕ, А К СМЕРТИ»

Эти слова слышал каждый осужденный, причем не от сотоварищей, побывавших в Орловском централе, а от сердобольных солдат конвойной роты. Политкаторжанин Глик, приглашенный в ОГПУ в качестве свидетеля, так и сказал:

— При выходе из Смоленской пересыльной тюрьмы конвойные предупредили нас: «Вы идете на верную смерть». А потом сердобольный унтер добавил: «Вы уж там не перечьте, шапку снимайте за двести шагов от тюрьмы. Там ведь не тюрьма, а убойня».

А другой политкаторжанин по фамилии Чураев, вспоминая те времена, сообщил:

—Один из конвойных, узнав, что я бывший матрос, осужденный за участие в восстании, тяжело вздохнув, сказал: «Жаль мне тебя, брат, очень жаль. Останешься ты в Орле навечно, потому что бить тебя будут каждый день, пока не добьют до чахотки. А потом в больницу и — к прадедам».

Зловещие предсказания конвойных солдат оказались правдой.

— Вот и тюрьма, — вспоминал один из осужденных. — На сердце холод и пустота. Глаза не видят ни солнца, ни людей. Все идут молча, понуро, словно похоронная процессия. А вот и ворота — тяжелая гробовая крышка, за которой могила. Перед тем как отправить в могилу, зачем-то повели в баню. Знать бы нам тогда, что самая прямая дорога в могилу лежит именно через баню! Впускали туда человек по двадцать. Тут же последовал приказ раздеться. А мы же в кандалах, порты никак не снять, руки дрожат, кандалы путаются.

Потом по одному стали подводить к столу, за которым сидит старший надзиратель. «Кто таков?» — спрашивает он. «Осужденный Иванов», — отвечаю я. «Принять его!»—орет старший. На меня тут же набросились человек десять подручных — и началось дикое избиение. Били кулаками, палками и ногами. Били по лицу, по животу, по почкам, по голове. Через несколько минут я превратился в бесформенный, кровавый комок, который зашвырнули в камеру-одиночку.

Искалеченному Иванову вторит его подельник с нерусской фамилией Данцескес:

— После приказа раздеться догола, всех нас погнали через строй. Человек шестьдесят звероподобных надзирателей, вооруженных палками и кольями, набросились на нас, как стая волков. Били куда ни попадя и так сильно, что от нас летели ошметки. После этой экзекуции мы стали калеками с отбитыми легкими, обезображенными лицами и выбитыми зубами.

А какое удовольствие получали надзиратели от этой бойни! Они били с пафосом, изобретательно и артистично, соревнуясь друг с другом: кто собьет кандальника с первого удара, кто больше выбьет зубов или так вытянет нагайкой, что бедный арестант минут пять не мог отдышаться, — натужно кашляя, закончил Данцескес.

Были среди этих палачей и люди идейные, которые избивали арестантов не просто из любви к этому своеобразному виду искусства, а следуя своим уродливым убеждениям. Одним из самых ярких представителей этой категории палачей был некто Анников, служивший помощником начальника тюрьмы. У этого Анникова была одна, но пламенная страсть: он люто ненавидел евреев и социалистов-революционеров.

—Жиды среди вас есть?—вопрошал он, встречая очередной этап. — А социалисты? Жиды — это слуги сатаны! — вопил он. — Социалисты и того хуже, они враги царя. Поэтому и жидов, и социалистов я буду не просто бить, а уничтожать! Но не сразу, — плотоядно ухмылялся он, — а медленно, с умом, чтобы подольше мучились и гнили заживо.

«Когда Анников увидел меня голым, то несказанно обрадовался, — писал в своих показаниях политкаторжанин Гендлин. — А вот и настоящий жид! — воскликнул он. — Обрезанный и креста на нем нет. Да к тому же социалист, возмечтавший скинуть с трона царя. Так что поговори-и-им! — злорадно ухмыльнулся он. — Запомни, что с этого момента твой жидовский бог—я, Анников. Хочу—с кашей съем, хочу — отправлю в твой жидовский рай.

А потом он приступил к делу. Муки, которые я претерпел, описать невозможно. Как выжил, не знаю, но калекой стал на всю жизнь».

Такого рода показаний в деле много, так много, что я невольно подумал: «А не оговор ли это? Не сводят ли бывшие узники счеты со строгими, но справедливыми слугами царя?» Нет, не оговор. Вот что сообщил на допросе бывший старший надзиратель одиночного корпуса Загородний:

— Приемка этапов производилась в бане. Обычно присутствовало несколько помощников начальника тюрьмы, которые внимательно изучали личные дела каторжан. Если по каким-то причинам они не нравились, подзывали надзирателей и говорили: «Дать!» После этого мы приступали к делу и били каторжан смертным боем. Насмотревшись на эти зверства, даже конвой стал возмущаться и, грозя употребить оружие, потребовал прекращения избиений. После этого конвой в баню допускаться не стал: мы отпускали солдат около ворот, а избиения, конечно же, продолжались.

Бывшему надзирателю вторит начальник тюрьмы Малевич:

— Каждую партию каторжан встречало человек шестьдесят надзирателей. Для начала кандальников пропускали сквозь строй и били чем попало и куда попало. А потом добавляли в бане: там били особенно жестоко. Были случаи, когда избитого кандальника прямо из бани уносили в больницу, где на другой день он умирал. В таких случаях доктор Рыхлинский всегда выписывал справку, что смерть последовала от порока сердца.

Как ни кощунственно это звучит, но так везло не всем. Многие все же добирались до своих камер и там, в соответствии с теорией Анникова, начинали гнить заживо и умирать медленно и мучительно. Вот что рассказывал следователю ОГПУ уже знакомый нам политкаторжанин Данцескес:

—Камеры-одиночки были самым настоящим адом. Нас били каждый день, и били жестоко. Но самым ужасным было ожидание экзекуции. С самого утра, после того как вынесешь парашу и натрешь до блеска асфальтовый пол, начинаешь напряженно прислушиваться к шагам в коридоре. Кажется, идут? Идут, чтобы начать бить. Нет, пронесло, это к соседу. Целый час из соседней камеры несутся вопли и стоны. А ты стоишь и ждешь: знаешь, что скоро придут и к тебе. Но когда? А вдруг не придут? Черта с два! Неожиданно распахивается дверь, врываются надзиратели, хватают за руки и за ноги и начинают бить об пол. Когда превращаешься в подобие тряпки, тебя швыряют на стены, топчут ногами, лупят палками и специально изготовленными для этого резиновыми жгутами.

Но избиения в камерах — детский сад по сравнению с тем, что творилось в карцерах. Неоднократно побывавший там каторжанин Сергеев, не скрывая слез, вспоминал:

—Карцер — это, конечно, самое тяжелое испытание. Зимой он, естественно, не отапливался, стены и пол были ледяными. Обычно бросали туда минимум на пять дней, я же получил сразу тридцать. И все тридцать дней зверски избивали, причем не менее двух раз в сутки. Обычных избиений надзирателям иноща казалось мало, и тогда на меня надевали смирительную рубаху и, схватив за голову и ноги, колотили меня об пол. Это называлось «загнать в чахотку».

Но и это — не все. Наиболее строптивых пороли розгами. Бывший матрос Симоненко получил сто розог. Эта изуверская порка привела к тому, что у богатыря матроса отнялась рука, а потом нога и была парализована речь.

Ничего удивительного, что, помучившись вот так год-другой, многие узники Орловского централа приходили к выводу, что избавить их от мучений может только смерть. Самоубийства в этой тюрьме стали самой настоящей эпидемий. Повесился студент Сопотницкий, с галереи третьего этажа бросились вниз каторжане Абрамов и Розен, покончили с собой Литников, Кудрявцев, Бочаров и многие другие.

Само собой разумеется, доктор Рыхлинский засвидетельствовал, что все они умерли от туберкулеза. О тюремной больнице даже бывший начальник Орловского централа Мацевич отзывался с нескрываемым презрением:

— Существовавшая при тюрьме больница совершенно не соответствовала своему назначению, она скорее походила на прикрывательницу наших преступлений по избиению заключенных. Половину попавших в больницу, как правило, выносили на кладбище, то есть человек по двести в год. Что касается доктора Рыхлинского, то в своих заключениях он никогда не указывал истинной причины смерти, у него было всего два диагноза: порок сердца и туберкулез.

Служил в Орловском централе еще один, довольно интересный человек, который весьма своеобразно истолковывал свое предназначение. Речь идет о тюремном священнике Рождественском. Перенесшие все ужасы тюрьмы свидетели в один голос характеризовали его как палача, черносотенца и фарисея.

— При этом надо было видеть, — вспоминали они, — как он, возведя очи к небу, говорил: «Не забывайте, дети мои, что устами народа глаголет истина. А в самых глубинах русского народа давным-давно родилась очень верная и очень мудрая пословица: «Тюрьма что могила, всякому место есть».

Это он, священник Рождественский, уговаривал заключенных «претерпеть все мучения и ждать пришествия царства небесного»; это он отпевал «в бозе почивших», прекрасно зная, что эти люди не почили, а были до смерти забиты; это он с помощью самых свирепых надзирателей обращал в христианство евреев и мусульман, а несогласных, с его благословения, тут же сажали в карцер и по отработанной схеме «доводили до чахотки».

Не думайте, что заключенные безропотно сносили все эти истязания. Одни протестовали, накладывая на себя руки, другие ухитрялись сообщать о тюремном беспределе на волю, но ни Дума, приславшая целую комиссию, ни высокопоставленные чиновники, нагрянувшие с проверкой, изменить ничего не моти.

И тогда заключенные взбунтовались! Это случилось 10 августа 1910 года. А началось все в мастерской по переработке старых веревок и всевозможных отходов. Работа «на хлопке» — так узники централа называли эту мастерскую — была настолько антисанитарной, что через три-четыре месяца каторжане приобретали самый настоящий туберкулез. Тяжкая работа, избиения кольями и нагайками довели до того, что однажды заключенный Богданов, в ответ на удар нагайкой по голове, схватил топор и одним ударом раскроил череп надзирателя. Потом он сорвал с него револьвер и начал стрелять в других надзирателей.

В ответ раздался огонь со всех вышек и башен. Шесть человек было убито и тридцать ранено, остальные избиты до полусмерти.

Вскоре состоялся военный суд. Восемнадцати зачинщикам бунта грозила смертная казнь. Но когда подсудимые рассказали о царившем в тюрьме произволе, а потом показали незаживающие раны от палок и нагаек, прокурор отказался от обвинения, и всем арестованным вынесли оправдательный приговор.

Дело прошлое, но нельзя не признать, что следователи ОГПУ проделали огромную работу, опросив десятки каторжан и разыскав наиболее свирепых надзирателей, а также начальников, с чьей подачи творились эти кровавые безобразия. Ни бывший начальник тюрьмы Мацевич, ни прославившиеся своей жестокостью надзиратели Калафута, Загородний, Фролов и Ларин не отрицали, что жизнь каторжан не ставили ни в грош, но «палачами стали не по своей воле, а по принуждению начальства».

Так как самым большим начальником в тюрьме был Мацевич, то надзиратели все валили на него, а Мацевич, признавая себя виновным в том, «что все это проводилось под моим руководством», заявил, что делал это, «желая угодить инспектору». А кому хотел угодить инспектор? Конечно же, министру. А министр — царю.

Вот круг и замкнулся. Вот мы и пришли к тому, с чего начинали. Во все времена, включая нынешние, хозяева Зимнего ли дворца или Кремля были, есть и будут ответственными за то, что творилось в Орловском централе, а несколько позже на Колыме, а ныне в Бутырке или в Матросской Тишине. Ни один надзиратель, охранник или начальник тюрьмы и пальцем не пошевелит, не будучи уверенным, что его поступок будет понят и высоко оценен вышестоящим руководством.

Правда, такой подход к делу не всегда бывает самым оптимальным. Иногда история делает такие крутые зигзаги или, как говорил наш предыдущий президент, загогулины, что за эти поступки приходится отвечать. Именно так случилось с сотрудниками Орловского централа. По делу № 40861 проходило 24 человека. Девятнадцать из них были расстреляны, а пятеро получили сроки от пяти до десяти лет. Самое удивительное, что совсем недавно «в связи с отсутствием умысла в их действия» этих палачей реабилитировали как жертв политических репрессий.

Ни секунды не сомневаюсь, что пятерых надзирателей, а среди них были такие мастера пыточного дела, как Загород-ний, Озеров и Жилин, в живых оставили не потому, что они заключенных избивали милосерднее, чем другие, а потому, что большевикам пригодился их опыт. Ведь именно в 30-х годах начали строить каналы, прокладывать новые железные дороги, осваивать всевозможные месторождения — и все это делалось руками зеков.

Но наиболее строптивые сидели в тюрьмах. Не пустовал и Орловский централ: врагов народа становилось все больше и, как показал опыт, методы их перевоспитания, разработанные в царские времена, оказались наиболее действенными.

И все же ученики пошли дальше учителей. 7 апреля 1930 года состоялось историческое постановление СНК СССР—именно в этот день родился монстр по имени ГУЛАГ. И хотя через жернова ГУЛАГа было пропущено около 10 миллионов человек, в том числе, только по официальным данным, 650 тысяч расстреляно, более законопослушными россияне стали. Напомню, что в России сейчас 765 тысяч исправительно-трудовых колоний, тюрем, следственных изоляторов и других учреждений, в которых содержат преступников. И знаете, сколько там воров, насильников и убийц? Около 870 тысяч человек.

Для сравнения: в самом страшном и мрачном 1937 году во всех тюрьмах и лагерях необъятного Советского Союза сидело 820 880 человек, из них одна треть «политических».

Так что тенденции к облагораживанию и перевоспитанию россиян не наблюдается. А раз так, то самое время вспомнить еще одну поговорку: «Худое дело тюрьма, а без нее нельзя!»

СМЕРТЕЛЬНАЯ ИГРА НА СЦЕНЕ ГУЛАГА

АКТ I

Все началось с пирушки или, как сейчас говорят, тусовки. Пить бы господам актерам пореже, больше слушать и меньше говорить, повнимательнее присматриваться друг к другу, как знать, быть может, и не было бы массовых арестов, мучений в колымских и воркутинских лагерях, болезней, смертей и ссылок.

А то ведь соберутся после спектакля, примут по стаканчику — и давай травить политические анекдоты. Кто-то непременно плеснет еще, войдет в образ оппозиционера, пустит пьяную слезу, обнимет ближайшего друга и заявит хорошо поставленным голосом, что Ленин и Троцкий — титаны, а все остальные — пигмеи, правда, среди них есть такие замечательные люди, как Зиновьев, Каменев и Бухарин.

— А Сталин? — поинтересуется ближайший друг.

— Что Сталин?! Его во время революции никто и знать-то не знал!

— А Гитлер, он тоже титан?

— Гитлер? О-о, Гитлер — это великий человек. И вообще фашизм покорит весь мир!

И не догадывается горе-оратор, что, обнимая друга, обнимает официального сотрудника ОГПУ, что уже утром отчет об этом разговоре будет лежать на Лубянке и в голове начальника Управления по Московской области всесильного Реденса родится план беспощадной чистки авгиевых конюшен столичных театров.

Мало кто знает; что всесильность и безнаказанность сына польского сапожника Станислава Реденса основывалась не только на заслугах перед ОГПУ, но и на родственных связях со Сталиным. Они были свояками, то есть женаты на родных сестрах: Сталин — на Надежде Аллилуевой, а Реденс — на Анне Аллилуевой. Забегая вперед, скажу, что эти родственные связи вышли ему боком: в 1938-м по приказу свояка Реденс был арестован и вскоре расстрелян. А его жена уже после войны получила 10 лет за «шпионаж» и из лагеря вернулась лишь после смерти своего могущественного родственника.

Но пока что до этого было далеко.. .Великая страна громыхала великими стройками, оглушала себя песнями и гимнами в честь великого вождя, вот-вот будет принята великая конституция имени великого вождя, а тут—какие-то комедианты возвышают голос и выражают сомнения в богоизбранности Сталина. Надо их проучить, да так, чтобы урок запомнили не только они, но и их потомки!

Так появилось следственное дело № 12690 по обвинению в антисоветской агитации артистов Театра имени Ермоловой Георгия Баумпггейна (Бахтарова) и Евгения Бонфельда (Кравин-ского). В постановлении об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения говорится: «Баумштейн Г.Ю. достаточно изобличается в том, что он, являясь антисоветски настроенным, систематически ведет среди окружающих его лиц злостную контрреволюционную, троцкистскую агитацию, направленную против мероприятий партии и правительства, и распространяет провокационные слухи. Мерой пресечения избрать содержание под стражей».

Что касается Бонфельда, то в добавление к контрреволюционной агитации ему предъявили еще более серьезное обвинение: «В среде своих сослуживцев высказывал явно террористические настроения в отношении вождей и руководителей партии и соввласти».

На первом же допросе Баумштейн признал, что в разговорах с сослуживцами восторгался Муссолини и Гитлером, говорил, что они талантливые руководители, выдающиеся личности и сильные люди.

— А с кем вы об этом говорили? — вкрадчиво спросил следователь.

— Разговор на эту тему помню, а вот с кем именно, забыл, — попытался увильнуть Баумштейн.

— Следствие располагает данными, что вы беседовали об этом с артистами вашего театра Николаем Лосевым и Верой Леоненко. Подтверждаете это?

— Да, — сник Баумштейн. — Подтверждаю.

— А какие контрреволюционные разговоры вы вели с Бон-фельдом и Грудневым?

—Никаких... Хотя припоминаю,—спохватился Баумштейн, поймав грозный взгляд следователя, — что однажды в их присутствии называл Троцкого самой популярной личностью. Разумеется, наряду с Лениным, — торопливо добавил он.

— Может быть, вы припомните и то, что восхваляли Каменева и Зиновьева, утверждая, что они не имеют никакого отношения к убийству Кирова?

— Нет, про Каменева и Зиновьева я ничего такого не говорил.

— Говорили, говорили. Нам это известно. А что вы заявили в связи с освобождением из тюрьмы и приездом в СССР болгарских коммунистов Димитрова, Попова и Танева?

—Я заявил... Я сказал, что Германия с этим делом прошляпила. У нас их за такие дела, как поджог рейхстага, не то чтобы не выпустили, а давно бы расстреляли.

Потом следователь взялся за Бонфельда. Доказать, что он затевал террористический акт против руководителей партии и правительства не удалось, зато следователь смог вытянуть признание в том, что он восторгался идеями германского фашизма и с пониманием относился к аресту вождя немецких коммунистов Эрнста Тельмана.

— Тельман — враг немецких фашистов, — заявил Бон-фельд. — А враг есть враг: если не сдается, его уничтожают. По крайней мере, так поступают в Советском Союзе. Так что фашисты поступили с Тельманом очень мягко, у нас его бы расстреляли.

Потом были допросы свидетелей, которые, конечно же, все подтвердили. Запросил следователь и характеристики с места работы. Как вы понимаете, перепуганное руководство театра ничего хорошего об арестованных артистах сказать не могло.

Вскоре дело было передано на рассмотрение печально известного Особого совещания, которое вынесло беспрецедентно мягкий по тем временам приговор: три года ссылки в одну из областей Казахстана.

В театре облегченно вздохнули: ссылка — это не лагерь. К тому же и Баумпггейну и Бонфельду разрешили работать по специальности. Но радость была преждевременной: не прошло и года, как за Театр имени Ермоловой взялись всерьез. На этот раз приговоры были куда более суровыми — по восемь—десять лет лагерей.

Забегая вперед, скажу, что лагерные мучения выдержали не все, несколько замечательных актеров погибло на пересылках, в тюрьмах, карцерах и бараках.

АКТ II

Как известно, в архивах Лубянки ничего не пропадает, а в кабинетах ничего не забывают. Было бы желание, а поднять любое дело — раз плюнуть, и еще проще — зацепиться за показания кого-то из арестованных и уже осужденных.

Желание было, причем нестерпимо острое! Дело в том, что целый год для лейтенанта Шупейко прошел досадно бесплодно — ни одного группового дела и ни одного расстрельного приговора. А отличиться хотелось, очень хотелось, нельзя же всю жизнь ходить в лейтенантах!

Шупейко нырнул в архив и наткнулся на дело Баумштей-на. Показания Бонфельда и осужденных практически в то же время артистов Дрожжина и Войдато его не заинтересовали: друг друга оговаривают, а ни одного нового имени не называют. Иное дело—Баумпггейн! В его показаниях упоминаются Лосев, Груднев и Вера Леоненко.

Судя по протоколам, из Груднева получится прекрасный свидетель: уж очень безропотно дает компромат на своих друзей. Леоненко уже несколько лет вне театра, следовательно, ничего, кроме старых сплетен, из нее не вытянуть. Значит, остается Лосев... Кто он, этот Лосев?

Шупейко запросил его анкету — и пришел в неописуемый восторг. Это же то, что надо! Сын крупного фабриканта и домовладельца, выпускник Коммерческой академии и Московского университета, поручик царской армии, несколько лет провел в германском плену, мог бы служить в Красной Армии, но, сославшись на нездоровье, отказался и подался в актеры. Решено, Лосева надо брать!

Так появилось дело № 6330 по обвинению Лосева Николая Константиновича. В справке на арест Шупейко не моргнув тазом настрочил, что в Театре имени Ермоловой вскрыта и ликвидируется контрреволюционная фашистско-террористическая группа, одним из активных участников которой является Николай Лосев.

В то же день—первый допрос, на котором Николай Константинович виновным себя ни в чем не признал и заявил-, что никакой фашистско-террористической группы в театре не было и нет.

Второй допрос был более результативным. Судя по дрожащей подписи под протоколом допроса и дичайшим признаниям, с ним основательно поработали мастера заплечных дел.

—Я признаю, что с первых же дней утверждения советской власти враждебно относился к политике партии и правительства, а также к руководству ВКП (б) и государства, — под диктовку следователя откровенничал Лосев.—Это сблизило меня с группой контрреволюционных элементов из числа артистов театра. Признаю, что не раз озлобленно отзывался о руководителях партии и правительства, и делал это в различных оскорбительных выражениях. Кроме того, я выражал надежду на реставрацию в СССР капиталистических порядков и восхвалял фашистского вождя Гитлера.

— И с кем вы вели такого рода беседы? — вкрадчиво полюбопытствовал Шупейко.

— С одним из самых активных участников нашей группы Унковским. А также с его женой Урусовой, — вздохнув, добавил Лосев.

—Что еще вы можете сказать об Урусовой?—почувствовав, что в деле появляется новый фигурант, тут же ухватился за эту оговорку следователь.

Не знаю, какой ценой досталась Лосеву следующая фраза, об этом можно только догадываться, но, судя по его изломанной подписи, эти слова из него выбили и тут же внесли в протокол допроса.

— Евдокия Урусова давно является врагом советской власти, коммунистической партии и всего советского народа. Она всегда принимала участие в наших контрреволюционных беседах и полностью их одобряла.

Шупейко не просто радовался, он торжествовал! Ведь теперь, на основании показаний Лосева, он может арестовать еще двоих, а, поработав с ними, быть может, троих или четверых. Так что групповое дело будет! А потом — громкий процесс, который, конечно же, заметят и отметят в самых высоких кабинетах не только Лубянки, но и Кремля.

Эх, лейтенант, вспомнить бы тебе вовремя старую русскую поговорку «Не хвались, едучи на рать!», наверняка судьба твоих подследственных, да и твоя собственная, сложилась бы иначе. Но лейтенанта понесло! В течение нескольких дней он арестовывает артистов Унковского, Макшеева, Эверта, Демич-Демидовича, Чернышева, Радунскую и Урусову.

Дальше, как говорится, дело техники: допросы строились так подло и коварно, что все оговаривали всех и в итоге складывалось впечатление, будто в театре действительно существует тесно спаянная антисоветская группа. Скажем, Борис Эверт заявлял, что Николай Чернышев в своей ненависти к советской власти дошел до такой степени, что «выражал одобрение тем террористическим актам, которые организовывались и осуществлялись троцкистами, зиновьевцами и изменниками других названий».

В свою очередь, Чернышева довели до такого состояния, что он пошел еще дальше.

— Были среди нас и такие элементы, — каялся он, — которые прямо заявляли, что при первой же возможности сами совершили бы убийство кого-либо из наиболее ненавистных им руководителей партии и правительства.

— Кого именно? — тут же уточнил Шупейко.

— Сталина, Кагановича, Ворошилова и Ежова, — рубанул Чернышев.

— Не припомните ли вы имена тех людей, которые делали эти террористические заявления?

— Это были Унковский и Демич-Демидович, — то ли сводя старые счеты, то ли не понимая, на что он их обрекает, отчеканил Чернышев.

— Вы забыли сказать, что готовность к убийству руководителей партии и правительства в одной из бесед выражали и вы сами, — пригвоздил его к стене следователь.

— Что вы, что вы! — испугался Чернышев. — Это я так, ляпнул, чтобы поддержать беседу. Я и муху-то убить не могу. А чтобы человека... Нет-нет, для этого я не обладаю необходимыми волевыми качествами, — обреченно закончил он.

К разговору с Унковским следователь готовился загодя. Что ни говорите, этот человек не безродный актеришка, а внук известного всей России адмирала, командира воспетого Гончаровым фрегата «Паллада».

«Не знаю, какое влияние оказал на него дед, — размышлял Шупейко,—но представление о дворянской чести, человеческом достоинстве и корпоративности у потомка адмирала наверняка сохранилось. Исходя из этого, надо строить стратегию допроса. Кулаками из него ничего не выбьешь: сочтет себя мучеником и с улыбкой пойдет на эшафот. А вот если его прижать к стене, да не своими руками, а руками друзей, он придет в недоумение, оскорбится и, в конце концов, расколется. Так что лупцевать его будем донесеньицами, фактиками и показаньицами»,—придя в восторг от собственной находчивости, потер руки Шупейко.

Когда Михаила Унковского привели в кабинет, Шупейко даже привстал — настолько поразил его этот красивый, гордый и сильный человек. Для проформы следователь спросил, признает ли себя Унковский виновным в контрреволюционной деятельности, и, получив отрицательный ответ, зачитал показания арестованных коллег, а заодно и тех, кто проходил в качестве свидетелей.

Господи, чего только на него не наговорили! И советскую власть он не любит, и роли советских героев играть отказывается, и Гитлером восхищается, не говоря уже о том, что богемствует, пьет, на квартире устраивает оргии, молодых актрис склоняет к сожительству, а свою жену использует для получения ролей и продвижения.

Но окончательно Унковского доконало то, что даже его двоюродный брат, тоже работавший в театре, наплел такого, что

Михаил Семенович вспыхнул и, видимо, решив: «Раз вы так, то и от меня пощады не ждите!», заговорил именно так, как нужно было следователю.

— Я понял, что благодаря показаниям моих сослуживцев, следствие располагает достаточным количеством изобличающих меня улик, — начал он, — поэтому решил быть предельно искренним. Да, я признаю, что враждебно относился к советскому строю — ведь из-за Октябрьской революции наша семья лишилась не только поместья, но и конного завода. Да, я стал сторонником фашистской идеологии, так как именно с фашизмом связывал падение советской власти. Да, я одобрял террор, диверсии, вредительство и шпионаж, направленные против Советского Союза и его руководителей, хотя сам никаких террористических актов совершать не собирался.

— Назовите лиц, которые разделяли ваши контрреволюционные взгляды, — потребовал следователь.

—Это Чернышев, Лосев и Эверт,—без тени сомнения рубанул Унковский. — Считаю необходимым добавить, что Лосев и Чернышев в своих контрреволюционных и фашистских взглядах идут значительно дальше меня. И тот и другой являются вполне законченными контрреволюционерами, и они готовы на все.

Шупейко торжествовал, его метод сработал! Загнать в угол остальных было делом техники, а он этой техникой владел в совершенстве. Вскоре следственные дела Лосева, Макшеева, Унковского, Демич-Демидовича, Чернышева, Эверта, а несколько позже и Урусовой были завершены и направлены на рассмотрение Особого совещания. Правда, материалы на Урусову затребовала еще более грозная «тройка», но это сути дела не меняло.

Вот только с Верой Радунской вышла промашка. Замах был грандиозный: ее арестовали «по подозрению в шпионаже в пользу одного иностранного государства», а свести концы с концами никак не удавалось. Как ни крутили, а выходило, что Радунская не шпионка, а, как бы это сказать помягче, любвеобильная подруга нескольких иностранных дипломатов.

Впрочем, не только дипломатов. Но граждане СССР Шупейко не интересовали. Когда на одном из допросов ее попросили назвать имена людей, с которыми она находилась в интимных отношениях, список получился таким длинным, что посмотреть на советскую Мессалину сбежались следователи из соседних кабинетов.

И все же из этого списка были извлечены имена атташе японского посольства Коно, сотрудника американского посольства Севеджа и немца Бируляйтера. Вокруг этих имен топтались довольно долго, но когда выяснилось, что никакой шпионской информации Радунская им не передавала, а общалась по чисто интимным вопросам, следователи зашли с другой стороны.

— Кого вы знаете из немецкого посольства? — спросили у нее.

— Никого, — надменно вскинула она свою красивую головку.

— Вы лжете! Следствию известно, что вы были связаны с дипкурьером германского министерства иностранных дел полковником Лирау. Подтверждаете это?

— Категорически отрицаю. Кто там был полковником, а кто дипкурьером, понятия не имела, — вскинула она нога на ногу и попросила закурить.

— Хорошо. А что вы можете сказать о сотрудниках германского посольства Мегнере и Штерце? Их фамилии обнаружены в вашей записной книжке.

— Да-а? Наверное, я с ними общалась, называя по именам, а записала фамилии.

Что здесь правда, а что ложь, следователи так и не установили, поэтому привлечь ее к суду как шпионку не смогли, но и отпускать было жалко. Поэтому Особое совещание осудило Радунскую как «социально опасный элемент» и приговорило к пяти годам исправительно-трудовых работ. Остальным ее коллегам по театру, арестованным по делу № 12690, дали по 8 лет, кроме Урусовой, которая получила 10 лет ИТЛ.

АКТ III

По большому счету Театр имени Ермоловой надо было закрывать: ведущие актеры в лагерях, лучшие спектакли с репертуара сняты, публика обходит прокаженные стены стороной. Но художественный руководитель театра Николай Хмелев понимал, что театр надо сохранить любой ценой: он искал новые пьесы, приглашал талантливую молодежь, репетировал днем и ночью.

А ведь атмосфера в театре была препаршивейшая! Все понимали, что их друзей посадили только потому, что кто-то на них настучал, что стукач и сейчас где-то рядом, что каждое слово, каждая неосторожная реплика фиксируются и ложатся на стол Шупейко.

Но такая обстановка была не только в театре, по правилам узаконенного стукачества и поощряемого доносительства жила вся страна. Не случайно же, выступая перед молодыми сотрудниками, один из самых кровавых маньяков того времени нарком внутренних дел Ежов сказал: «Это при царе найти осведомителя было проблемой, и вся служба осведомления держалась на дворниках, которые выявляли, что делают и как живут жильцы того или иного дома. У нас же каждый соглашается быть осведомителем. Сейчас у нас такая широкая осведомительная сеть, что она исчисляется миллионами людей. И мы не всегда им платим, очень часто люди работают на нас на добровольной основе».

Как это ни странно, а артистам Театра имени Ермоловой, хотя они об этом и не знали, бояться было нечего. Заканчивая дело, Шупейко так тщательно подчистил концы, что упек за

Можай и своего информатора. А через некоторое время пришлось платить по счетам и самому следователю. Дело в том, что, войдя в раж, Шупейко так увлекся, что сломанных судеб Лосева, Макшеева, Урусовой и других ему показалось мало, и он затеял куда более грандиозный процесс над артистами Московской эстрады и цирка. По делу было арестовано 57 человек, в том числе 8 расстреляно.

Не знаю, кому это не понравилось, но вскоре было возбуждено дело против самого Шупейко и его подручных. Закончилось оно весьма показательно: Шупейко расстреляли, а его подручных приговорили к длительным срокам заключения.

Правда вроде бы восторжествовала, но, как уже сказал, ер-моловцы об этом не знали и знать не могли. А когда наступил 1955 год и пришло время массовых реабилитаций, оказалось, что Войдато, Макшеев, Унковский и Лосев этого дня не дождались — они умерли в лагерях и на пересылках.

Очень важно, что почти все оставшиеся в живых вернулись к любимой работе, играли в различных театрах, а Евдокия Урусова долгие годы блистала на сцене своего родного театра.

ЗАГОВОР ЛЮБИТЕЛЕЙ СОБАК

Среди сотен террористических актов, успешно предотвращенных доблестными советскими чекистами, среди тысяч врагов народа, мечтавших отправить на тот свет горячо любимого товарища Сталина, среди многих и многих дел, прогремевших в 30-х годах прошлого века, как-то незаметно и без лишнего шума прошел процесс контрреволюционной группы, свившей себе гнездо в Московской окружной школе военного собаководства.

По делу проходило семь человек, трое из них были расстреляны, а остальные получили довольно солидные сроки. Так что речь шла не о неправильной дрессировке собак и не о том, что их учили лаять по-немецки, речь шла о покушении на Сталина и о попытке организации вооруженного восстания.

Ликвидировать вождя с помощью должным образом обученных собак невозможно, захватить с их помощью Кремль—тем более. Так на что же рассчитывали дрессировщики, инструкторы и врачи этой школы? Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к делу № 1810, которое было завершено в январе 1933 года.

СТАЛИНА НАДО УБРАТЬ!

Все началось с того, что в школе военного собаководства появился врач-одногодичник, то есть призванный в армию на один год, Николай Зинин. Человек он был компанейский, много читал, любил порассуждать о политике, но друзей у него не было, а с собаками не очень-то разговоришься. И Николай завел дневник. Первое время его записи носили весьма нейтральный характер, во всяком случае, о политике — ни слова.

«10.10.1932 г.

Говорят, что весь контингент призванных в этом году врачей хотят оставить в кадрах. Единственной хорошей стороной этой неприятной истории является то, что я смогу снабжать жену продуктами. Армия — это единственная часть в социалистической стране, где государство считает нужным обувать, одевать и хоть как-то сносно кормить людей. Впрочем, это вполне понятно: в случае чего, вся надежда на хорошо откормленную армию.

Я получаю на руки красноармейский паек, который выглядит довольно внушительно. В месяц мне полагается: 7,5 кг мяса, 10 кг картофеля, 13 кг черной муки, 1 кг сахара, 100 г чая, 700 г сала, 1 кг подсолнечного масла и 8 кг белой муки. На рынке это представляет огромную, прямо-таки баснословную ценность».

Но буквально через два дня тональность записей резко меняется. Николаю сообщают о болезни матери, он просит увольнительную, но его не отпускают. И тогда он пишет: «Будь они прокляты, властители наших судеб!»

Пока что непонятно, о ком идет речь — о старших командирах, о руководстве школы или о тех, кто призвал его в армию. Все прояснилось буквально на следующий день.

«14.10.1932 г.

Расстроенный, я не мог должным образом отметить выдающееся событие нашей жизни — постановление ЦК ВКП(б) об исключении из партии 24-х видных коммунистов, в том числе Зиновьева, Каменева, Петровского и других. Сейчас они, вероятно, во внутренней тюрьме ОГПУ. За что? В “Правде” пишут, что эти враги не раз говорили, что Сталинский ЦК завел страну в тупик. И это называют клеветой? Какая же это клевета?!

Старая гвардия исчезает: часть вымерла, а часть изгнана из партии узурпатором из Закавказья».

Теперь, когда объект критики определен и почти что назван по имени, Николай окончательно осмелел:

«На днях из Смоленска приезжала жена нашего инструктора Ивана Самойлова. Мы слушали ее рассказы с содроганием: там страшный голод, служащим дают по 150 г хлеба в сутки — и все.

Как оказалось, такая же ситуация в Самаре, Нижнем Новгороде и даже в благодатном Ростове-на-Дону. Везде и всюду голод, рвань, разруха, а также суды и расстрелы. Так дальше продолжаться не может! Выход, хоть какой-то, должен быть найден. Иначе — катастрофа!

Как только свергнут этого идиота с трубкой и усами, как только изменится курс партии, я подам заявление о вступлении в ее ряды, чтобы бороться за правильный курс, ведущий к социализму, чтобы Россия стала поистине Великой. Все преобразования возможны и имеют смысл только через Великую Россию. И никак иначе!»

Если бы Николай вел только дневник и втихомолку его перечитывал, как знать, быть может, и не было бы ни арестов, ни расстрелов, но он начал говорить, а это в стране всеобщего благоденствия и поголовного единства было смертельно опасно. К тому же уши были не только у людей и собак, они были и у тех идейных негодяев, которые своей профессией выбрали стукаче· ство. Не исключено, что одного из таких стукачей до глубины его пролетарской души обидела запись в дневнике Зинина, которую он не только не скрывал, но даже пару раз прочитал вслух:

«15.10.1932 г.

Армия вырабатывает особый тип людей. Редко-редко встретишь культурного, более или менее развитого командира с запросами интеллигента хотя бы средней руки. Обычно это люди ничем не интересующиеся. Даже на свою непосредственную работу они смотрят с отвращением.

В библиотеку, которой я временно заведую, они не ходят и ничего не читают. В театре бывают только тогда, когда присылают бесплатные билеты. Язык у них такой, каким был в их деревнях и городках: “итить”, “давеча”, “вчерась”, “евонный”, “ихний” и пр. и т.п. Но даже эти слова они не могут связать без мата. Самое поразительное, нормальных слов в их речи все меньше, а матерщины все больше—и они прекрасно понимают друг друга.

Правда, говорят, что в комсоставе есть весьма даровитые люди, но они, как правило, из “бывших”, которых почему-то не тронули.

А как же наши красные офицеры пьют! Пьют все и, что самое интересное, втихомолку, чуть ли не под одеялом — видимо, боятся друг друга».

Ничего удивительного, что о дневнике Николая Зинина и его разговорах очень скоро узнали в Особом отделе. Когда его вызвали для беседы, то дали понять, что максимум, что ему грозит, — это две недели гауптвахты. Но когда сделали обыск и нашли не только дневник, но и проект программы русского фашизма, Зинина пришлось арестовать.

Поразительно, но ни отпираться, ни отнекиваться Николай не стал.

Создается впечатление, что он не понимал, чем это грозит, и даже бравировал своей оппозиционностью.

— Мои антисоветские и антисталинские убеждения сформировались еще в студенческие годы, — заявил он на первом же допросе. — Я считаю, что ЦК ведет неверную политику в деревне, что коллективизация—это чистой воды вредительство, что большим преступлением является исключение из партии Зиновьева, Каменева, Петровского и других. Я убежден, что среди рядовых членов партии зреет глубокое недовольство, а так называемое единство держится на сталинской диктатуре. Такая политика губительна для страны! — не удержавшись, воскликнул он. — А армия? Господи, что же у нас за армия?!

Прибыв по мобилизации в ряды Красной Армии, я видел, что она в ужасном состоянии, а красные офицеры поражают своим дремучим невежеством.

— Вели ли вы на эти темы разговоры с кем-нибудь из сослуживцев? — поинтересовался следователь.

— Вел! — рубанул Зимин.

— С кем именно? — вцепился следователь.

— С кем именно? — переспросил Зимин.—Вообще-то, как человек порядочный, я должен промолчать. Но я же понимаю, что если не скажу я, то скажут другие.

— Какие такие другие?

— Да те, кто настучал на меня, — усмехнулся Зимин. — У вас же в каждой подворотне и в каждом сортире по добровольному помощнику. Вы ведь их так называете? Ладно, чего уж там, — махнул он рукой. — На все эти темы я вел разговоры с очень хорошими и умными людьми, а именно с инструктором Хаковым, лекпопом Аброшиным и врачом Струковым.

Следователь удовлетворенно кивнул и тут же приказал арестовать всю эту троицу. В течение ночи каждого из них должным образом подготовили к допросу, так профессионально избив, что на лице синяков не было, а переломанные ребра и отбитые почки в таза не бросались.

Первым на допрос вызвали Михаила Аброшина.

— Что вас побудило стать на антисоветский путь и войти в контрреволюционную группировку? — спросил следователь.

— Вы же и побудили! — рубанул Михаил. — Отца раскулачили и сделали нищим, брата отправили в ссылку, а свояка вообще расстреляли.

— А как вас втянул в свою группу Зинин?

— Случайно... Я вешал в библиотеке портрет Сталина, а тут вошел Зинин и со смехом сказал: «Зачем вы его вешаете? У Ленина хоть лицо благородное, а у Сталина рожа как у чистильщика сапог!» Мы посмеялись вместе, а потом поговорили. Я понял, что он ищет политических единомышленников. Меня устраивало, что он ненавидит советскую власть и жаждет свержения Сталина. Но больше всего устраивало то, что в отношении Сталина он хотел применить террористический акт, а потом организовать вооруженное восстание.

Вернув Михаила в натруженные руки надзирателей, следователь взялся за Алексея Хакова.

— Как же вы, красноармеец Хаков, дошли до жизни такой? — укоризненно начал следователь. — Ведь вы же из крестьян-бедняков, в Красной Армии более двенадцати лет, стали одним из лучших инструкторов-дрессировщиков, отмечены командованием — и вдруг член антисоветской контрреволюционной группировки?! Зинин вас сбил с истинного пути, да?

— Почему же, Зинин? — не заметил подсказки Хаков. — Я и сам не слепой, вижу, что забрались совсем не в ту степь, что народ голодает, вымирает целыми деревнями, а партийные секретари жируют. Раньше поговорить об этом было не с кем, а когда появился Зинин и стал открыто называть Сталина сволочью, узурпатором и идиотом, я понял, что мы с ним единомышленники.

— А о терроре вы говорили?

— Говорили. Зинин, например, не раз заявлял, что готов собственными руками убить Сталина. Пусть, мол, при этом погибнет и он, зато войдет в историю как выдающаяся личность, избавившая Россию от злобного кровопийцы.

— И вы с этим соглашались?

— Да. Я тоже считал, что Сталина надо убрать! — по-военному отчеканил Хаков.

Потом допрашивали инструктора дрессировки Ивана Самойлова, ветеринарного врача Серафима Струкова, добрались и до квартирного соседа Хакова священника Новогиреевской церкви Александра Модестова и дьяка Ивана Смирнова. Само собой разумеется, всех их вынудили признать себя членами антисоветской группы Зинина, планировавшей «переход на путь открытой вооруженной борьбы с советской властью и организацию покушения на товарища Сталина».

Попала в эту мясорубку и жена Зинина — Антонина. В декабре 1932-го в поликлинике, где она работала фельдшером, ей дали отпуск и даже помогли с путевкой. То ли потому, что время было зимнее и санаторий пустовал, то ли у главврача там были какие-то связи, но, к своему великому удивлению, Антонина оказалась в Пятигорском санатории ОГПУ. Погода была скверная, процедуры простенькие, время тянулось мучительно медленно, поэтому Антонина много читала и каждый день строчила письма мужу. Одно из них подшито в дело и поэтому сохранилось:

«Дорогой Кольчик! Скучаю без тебя страшно, вот и строчу уже четвертое письмо. Моя жизнь течет тихо и спокойно: сплю, читаю и без конца ем. Здесь такая чудесная библиотека, такие книги, в том числе и запрещенные, что я, пользуясь моментом, стараюсь читать именно эти, запрещенные книги. Вчера, например, взяла мемуары Краснова, Деникина, Юденича и Врангеля. Жуть как интересно! Читаю запоем.

Целую крепко! Твоя Антонина».

Сколько было вокруг этого письма закрытой переписки и всякого рода запросов! Кто разрешил выдавать эти книги, почему они хранятся не под замком, а в библиотеке и, вообще, как они в этой библиотеке оказались?

Николай на письма жены отвечал регулярно, как всегда, был несдержан, восторгался не только белыми генералами, но даже батькой Махно, считая его «лучшим знатоком крестьянства и решительным человеком — только такие, как он, могут свергнуть Сталина».

Как бы то ни было, у Антонины накопилась целая пачка писем от мужа, которые она бережно хранила. Вернувшись в Москву, Антонина узнала, что муж арестован, а на квартире был обыск. И знаете, что она сделала с письмами? Никогда не догадаетесь! Прекрасно понимая, что письма могут стать серьезной уликой, она, думаете, рвет на мелкие кусочки или сжигает? Нет, ей это и в голову не приходило: уничтожить письма любимого человека — это не просто кощунство, это страшный грех.

И она бежит к ближайшей подруге, которая к тому же еще и родственница, и просит спрятать письма мужа до лучших времен. Та вроде бы колеблется, то соглашается, то не соглашается, а тем временем шепнула мужу, чтобы тот сбегал в ближайшее отделение ОГПУ. Тот не заставил себя уговаривать — и вскоре вернулся с двумя оперативниками.

Такие вот были времена, такие были нравы и такие люди — высочайшей пробы благородство преспокойно уживалось с высочайшей пробы подлостью. К счастью для Антонины, ее пребывание в Бутырке было недолгим: в деле есть постановление об ее освобождении из-под стражи «в связи с установленной непричастностью к делу № 1810». Напомню, что на дворе был сравнительно мягкий по приговорам 1932 год. В 1937-м жены врагов народа получали по семь-восемь лет, а то и «вышку».

«НАС СПАСЕТ РУССКИЙ ФАШИЗМ!»

Не удивляйтесь, но именно такой лозунг выдвинул в своей программе переустройства жизни в Советском Союзе Николай Зинин. Не забывайте, что Гитлер еще не пришел к власти, что о войне никто не думал, концлагерей не было, евреев не уничтожали, а славян не считали низшей расой. Фашизм тогда воспринимался как национал-социализм, то есть как раз то, за что боролись большевики, но с национальной окраской. В понимании русского человека это было не что иное, как борьба за создание Великой России.

Когда на одном из допросов у Зинина спросили, сам ли он составлял программу, или ему кто-то помогал, он ответил довольно своеобразно:

— Сгусток программы мой, а идею позаимствовал у Дай-дера.

— У Дайдера? Кто такой Дайдер? — встрепенулся следователь. — Где служит? В каком звании?

— Да нигде он не служит, — улыбнулся Зинин. — Его вообще нет на этом свете.

— Вот как! Он умер? Расстрелян?

— Он даже не рождался. Но никогда не умрет, потому что расстрелять его невозможно.

— Невозможно? — усмехнулся следователь. — Кому вы это говорите?!

— Дайдера невозможно расстрелять, потому что он живет вот здесь, — постучал Зинин по своей голове. — Дайдер — литературный герой. Его придумал писатель Анов и вывел этого белогвардейца в рассказе «Пыль».

— Ах вот оно что, — понимающе кивнул следователь, — литературный герой. Но расстрелять его можно, если бабахнуть по той голове, в шторой он живет.

— Таких голов много, — сразу помрачнел Зинин.

— Ничего, патронов у нас хватит, — зловеще осклабился следователь. — Так поведайте нам, бывший красноармеец Зинин, что вы взяли у этой белогвардейской сволочи Дайдера, а что придумали сами.

— Дайдер обозначил цель: свержение советской власти, — вдохновенно начал Николай. — Его метод — ставка на взрыв изнутри. Интервенция уже не пройдет, это ясно. Все остальное в известной вам программе — мое. Я убежден, что нашей опорой должно стать раскулаченное крестьянство, таких людей миллионы, а также казачество и исключенные из партии оппозиционеры. Нельзя забывать и о молодежи, которую не принимают в вузы из-за непролетарского происхождения. Короче говоря, недовольных советской властью в нашей стране — легионы. Если их объединить и дать хорошие лозунги — большевикам несдобровать. Но чтобы объединить, нужна такая партия, как у Муссолини. Ведь итальянских фашистов вначале было ничтожно мало, а теперь их больше, чем у нас коммунистов.

— Значит, партия должна быть фашистской? — уточнил следователь.

— Именно фашистской!—вскочил Николай. — Ведь в переводе с итальянского фашизм—это связка, пучок, а еще точнее— объединение. Вы понимаете, объединение! Объединение людей, свято верящих в идею построения нового общества. Но наша партия должна быть фашистской по названию и в то же время русской по духу. Русский национал-социализм, что может быть прекраснее! Это будет протестом гнилому еврейскому интернационализму. Со временем за нами пойдут и многие коммунисты, особенно пролетарского и крестьянского происхождения, они сохранили русское лицо, и у них в крови неприязнь к еврейскому интернационализму. И вообще, я глубоко убежден, что национальные струны — самые чувствительные, важно умело их тронуть, и люди пойдут за нами, не рассуждая! — грохнулся на стул Зимин. — Все, главное я сказал, — сипло выдохнул он. — Дайте воды, а то я...

— Воды-то я дам,—протянул следователь кружку.—Пейте. Но допрос еще не закончен... Меня вот что интересует. Черт с ним, с вашим фашизмом, в конце концов, это не больше чем теория. А вот как вы относитесь к террору? Террору в вашей программе место есть?

—В принципе, я против террора, так как он ничего не решает. Эсерка Каплан помогла отправиться на тот свет Ленина—его место занял Сталин. Если убрать Сталина — в его кресло сядет Каганович. Ну и что? Линия-то останется прежней. Но Сталин — случай особый. Он заслуживает того, чтобы его убрали. Никто не причинил России столько бед, сколько он, а за эго надо платить — платить своей жизнью.

— И как вы намеревались это сделать?

— Как — это второй вопрос. Я бы придумал, как с ним рассчитаться. Главное, я пришел к выводу, что это необходимо сделать.

— И вы этого не скрывали?

— От своих друзей, нет. И должен упредить ваш следующий вопрос, они меня в этом поддерживали.

Трудно понять, чем руководствовался Николай Зимин, так откровенно беседуя со следователем, скорее всего, он решил, что терять ему уже нечего, так пусть хоть в проколах допросов и он, и его взгляды выглядят достойно.

А 27 января 1933 года состоялось заседание печально известной «тройки» ОГПУ. Николая Зинина, Алексея Хакова и Михаила Аброшина приговорили к расстрелу. Ивану Самойлову и Александру Модестову дали по 5 лет. Ивана Смирнова сослали на 3 года, а Серафим Струков получил 3 года условно.

Странные испытываешь чувства, закрывая папку с делом № 1810. С одной стороны, нам никогда не понять, на что рассчитывали бунтовщики: до Сталина им не добраться, крестьянство не понять, казаков к вооруженному выступлению не подтолкнуть. А с другой — так и хочется воскликнуть словами поэта: «Да, были люди в наше время!» В наше—это, само собой разумеется, не в нынешнее, а в те, теперь уже далекие, 30-е годы прошлого века.

Был страшный репрессивный аппарат, была нелюдь, готовая за похлебку с большевистского стола пытать и расстреливать, были партийные бонзы, ради власти сметающие все и вся на своем пути. Но были и честные, чистые люди, понимавшие, что страна превращается в огромный концлагерь, что идеалы революции попраны, что Россию нужно спасать. Как? Этого они зачастую не знали. Но в том, что за правое дело нужно бороться, были уверены. И платили за это самым дорогим, что есть у человека, — своей жизнью.