В 1934 году ОГПУ было преобразовано в НКВД. Только за 1937—1938 годы было арестовано полтора миллиона человек, из них около 800 тысяч расстреляно. В 1954-м мрачное здание на Лубянке снова поменяло вывеску и стало называться Комитетом государственной безопасности - КГБ. Самое странное, что под чекистский меч попадали не только так называемые диссиденты, но и писатели, музыканты, художники и другие деятели искусства, которые, при всем желании, не могли свергнуть советскую власть. Именно поэтому авторитет КГБ в народе был крайне низок, и именно поэтому все облегченно вздохнули, когда в декабре 1991 года Комитет государственной безопасности был упразднен и как таковой перестал существовать.

Секретные архивы НКВД—КГБ 

Борис Сопельняк

ОТ АВТОРА

В предыдущем томе «Секретных архивов» мы рассматривали скрытую от народа деятельность самого страшного и самого кровожадного монстра всех времен и народов под названием ВЧК—ОГПУ. За семнадцать лет своего существования это зловещее чудовище пролило столько крови, уничтожило столько достойнейших людей России, что эти потери мы ощущаем до сих пор.

В 1934-м ОГПУ было преобразовано в НКВД во главе с Генрихом Григорьевичем Ягодой (на самом деле Енохом Гершеновичем Иегудой). За два года руководства НКВД Ягода наломал немало дров, но по сравнению с тем, что натворил сменивший его Николай Ежов, это были, если так можно выразиться, цветочки. Время «ежовщины» — это время невиданного размаха репрессий. Судите сами: только за 1937—1938 годы было арестовано полтора миллиона человек, из них около 800 тысяч расстреляно.

Сменивший его на посту руководителя НКВД Лаврентий Берия был достойным продолжателем дела своих предшественников: аресты и расстрелы продолжались в тех же чудовищных масштабах. Одно дело, когда судили Бухарина, Сокольникова или Тухачевского — хотя бы теоретически они могли представлять угрозу для обитателей Кремля, и совсем другое, когда в застенках Лубянки оказывались такие люди, как Всеволод Мейерхольд, Михаил Кольцов, Лидия Русланова, Зоя Федорова и даже несовершеннолетние мальчишки и девчонки.

В 1954-м мрачное здание на Лубянке снова поменяло вывеску и стало называться Комитетом государственной безопасности — КГБ. Задачи, которые поставила партия перед КГБ, на первый взгляд, были возвышенны и благородны: «В кратчайший срок ликвидировать последствия вражеской деятельности Берии и добиться превращения органов государственной безопасности в острое оружие партии, направленное против действительных врагов нашего социалистического государства, а не против честных людей».

Как ни грустно об этом говорить, но КГБ прославился не только блестяще проведенными операциями против шпионов и террористов, но и жестоким преследованием всех, кто устно или письменно выражали сомнения в гениальности линии партии или богоизбранности обитателей Кремля.

Самое странное, под чекисткий меч (а я напомню, что символом этой организации являются щит и меч) попадали не только так называемые диссиденты, но и писатели, музыканты, художники и другие деятели искусства, которые, при всем желании, не могли свергнуть советскую власть. Именно поэтому авторитет КГБ в народе был крайне низок, и именно поэтому все облегченно вздохнули, когда в декабре 1991 года Комитет государственной безопасности был упразднен и как таковой перестал существовать.

РАССТРЕЛЯННЫЙ ТЕАТР

Не только история русского театра двадцатого века, но и история мирового театра немыслима без Мейерхольда. То новое, что этот великий мастер внес в театральное искусство, живет в прогрессивном театре мира, и будет жить всегда.

Назым Хикмет

Как жаль, что эти слова великого поэта о великом мастере театрального искусства были сказаны в 1955-м, а не пятнадцатью годами раньше! Как жаль, что вклад Мейерхольда в прогрессивный театр мира признан лишь теперь, а не в довоенные годы, когда Всеволод Эмильевич жил и творил!

Прозвучи эти слова тогда, подпишись под ними все те, кто его хорошо знал и работал с ним бок о бок, прояви они гражданское мужество тогда, а не пятнадцатью годами позже, возможно, и не было бы дела № 537, утвержденного лично Берией и закончившегося приговором, подписанным Ульрихом: «Мейерхольд-Райха Всеволода Эмильевича подвернуть высшей мере уголовного наказания — расстрелу с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества».

Чем объясняется невероятная спешка, связанная с арестом Мейерхольда, что за ветры подули в коридорах Лубянки, сказать трудно, но столичные энкавэдешники даже не стали ждать возвращения Всеволода Эмильевича в Москву, а приказали арестовать его ленинградским коллегам. 20 июня 1939 года его взяли прямо в квартире на набережной Карповки. О том, как это случилось, рассказывает его давний знакомый Ипполит Александрович Романович.

— Я был последним, кто видел Мейерхольда на свободе, — вспоминает он. — Я расстался с ним в четыре часа утра. Последнюю в своей нормальной жизни ночь он провел в квартире у Юрия Михайловича Юрьева. Их дружба-любовь началась еще со времен работы над «Дон Жуаном» в Александрийском театре.

Накануне вечером Всеволод Эмильевич пришел к Юрьеву поужинать. Он был мрачен и почему-то все время расспрашивал о лагере, вдавался в детали жизни заключенных. На рассвете Всеволод Эмильевич и я вышли из квартиры Юрьева. В руках Мейерхольд держал бутылку белого вина и два бокала—для себя и для меня. Мы устроились с бутылкой на ступеньках лестницы и продолжали тихо говорить о том о сем, в том числе снова о лагере и о тюрьме. Меня внезапно охватило странное чувство: мне захотелось поцеловать руку Мастера. Но я устыдился своего порыва и, смущенно откланявшись, пошел наверх, — закончил Ипполит Александрович.

А через несколько часов будущего врага народа посадили в спецвагон и, проведя осмотр на «загрязнения и вшивость», под усиленным конвоем отправили в Москву.

На следующий день начальник тюрьмы, врач и конвоир подписали акт, что «произведена санобработка и дезинфекция вещей арестованного, согласно его осмотра и личного опроса загрязнения и вшивости у него не имеется», посадили будущего врага народа в вагон и под усиленным конвоем отправили в Москву.

Юридическим обоснованием этой акции было постановление на арест, подписанное Лаврентием Берией и его правой рукой в такого рода делах начальником следственной части Богданом Ко-буловым. (В 1953-м оба будут арестованы, приговорены к высшей мере наказания и в один день и час расстреляны. — Б.С.).

Вчитайтесь в эти строки, и вы поймете не только то, как сочинялись такие документы, но и кто этим занимался, — ведь Берия и его ближайшее окружение лишь подписывали эти бумаги, тем самым благословляя на кровавый беспредел палачей рангом пониже.

«Я, капитан государственной безопасности Голованов, нашел: имеющимся агентурным и следственным материалом Мейерхольд В.Э. изобличается как троцкист и подозрителен по шпионажу в пользу японской разведки.

Установлено, что в течение ряда лет Мейерхольд состоял в близких связях с руководителями контрреволюционных организаций — Бухариным и Рыковым.

Арестованный японский шпион Иошида Иошимасу еще в Токио получил директиву связаться в Москве с Мейерхольдом. Установлена также связь Мейерхольда с британским под данным по фамилии Грей, высланным в 1935 году из Советского Союза за шпионаж.

Исходя из вышеизложенного, постановил: Мейерхольда-Райх Всеволода Эмильевича арестовать и провести в его квартире обыск».

Приезда Мейерхольда в Москву ждать не стали и к обыску в Брюсовском переулке, где он жил вместе со своей женой Зинаидой Райх, приступили немедленно. Зинаида Николаевна была женщиной темпераментной, права свои знала, поэтому стала горой на пороге своей комнаты: «В бумагах и вещах мужа рыться можете, а в моих — нет! К тому же в ордере на обыск мое имя отсутствует».

Произошел скандал, закончившийся чуть ли не рукоприкладством. Во всяком случае, младшему лейтенанту Власову пришлось отчитываться перед начальством и писать рапорт, в котором он, само собой разумеется, всю вину перекладывает на хрупкие плечи женщины. При этом лейтенант, как советский офицер и истинный поклонник прекрасного, не может не бросить тень на известную всей стране актрису. «Во время обыска жена арестованного очень нервничала, — пишет лейтенант, — при этом заявляя, что мы не можем делать обыска в ее вещах и документах. Сказала, что напишет на нас жалобу. Сын стал успокаивать ее: “Мама, ты так не пиши и не расстраивайся, а то опять попадешь в психиатрическую больницу”».

А Всеволода Эмильевича бросили в печально известную Внутреннюю тюрьму, которую в народе называли «нутрянкой». Там все начиналось с заполнения анкеты арестованного. Вот она, эта кричащая от жуткой боли анкета. Я держу ее в руках, и, видит Бог, не могу унять дрожи в пальцах — ведь этот леденящий кровь документ был пропуском в самый настоящий ад, тот ад, где били и пытали, где драли и полосовали, где калечили и терзали, а потом и убивали.

Из этой анкеты мы узнаем, что Всеволод Эмильевич родился в 1874 году в Пензе, по национальности — немец, образование — среднее. Отец, который был купцом, умер, мать — тоже. Жена — Зинаида Райх, актриса. Дети — Есенина Татьяна, 21 год, и Константин, 19 лет. И Татьяна, и Константин—дети Зинаиды Райх от ее брака с Сергеем Есениным. Всеволод Эмильевич — член ВКП (б) с 1918 года. Место работы — Государственный оперный театр имени Станиславского, должность — главный режиссер.

Через несколько дней начались допросы. Они шли днем и ночью, причем, как позже выяснится, очень жесткие, а порой и жестокие. Уже через неделю следователи добились весьма ощутимых результатов: Мейерхольда вынудили написать собственноручное заявление самому Берии. Вот что написал и подписал Мейерхольд 27 июня 1939 года:

«Признаю себя виновным в том, что, во-первых: в годах 1923—1925 состоял в антисоветской троцкистской организации, куда был завербован неким Рафаилом. Сверхвредительство в этой организации с совершенной очевидностью было в руках Троцкого. Результатом этой преступной связи была моя вредительская работа на театре (одна из постановок была посвящена Красной Армии и “первому красноармейцу Троцкому” — “Земля дыбом”).

Во-вторых. В годы приблизительно 1932—1935 состоял в антисоветской правотроцкистской организации, куда был завербован Милютиной. В этой организации состояли Милютин, Радек, Бухарин, Рыков и его жена.

В-третьих. Был привлечен в шпионскую работу неким Фредом Греем (английским подданным), с которым я знаком с 1913 года. Он уговаривал меня через свою жену, которая была моей ученицей, бросить СССР и переехать либо в Лондон, либо в Париж.

Результатом этой связи были следующие преступные деяния в отношении моей Родины:

а) Я дал Грею рекомендательную записку на знакомство с зам. председателя наркомфина Манцевым, прося последнего принять Грея.

б) Я организовал Грею по его просьбе свидание с Рыковым в моей квартире.

в) Я дал Грею рекомендацию на его ходатайство о продлении визы на долгое проживание в СССР.

Подробные показания о своей антисоветской, шпионской и вредительской работе я дам на следующих допросах».

В принципе следствие можно было заканчивать и дело закрывать, так как Всеволод Эмильевич признался практически во всем, что ему вменялось в вину. Правда, он забыл, что является еще и японским шпионом, но ему об этом очень скоро напомнят.

И все же следствие решило выяснить детали, касающиеся вредительской деятельности Мейерхольда в области искусства.

— На предыдущем допросе вы заявили, что в течение ряда лет были двурушником и проводили антисоветскую работу. Подтверждаете это?

— Да, поданное мною на прошлом допросе заявление подтверждаю, — заверил Мейерхольд. — В антисоветскую группу я был вовлечен неким Рафаилом, который руководил Московским отделением народного образования и одновременно Театром Революции, директором которого являлась Ольга Давыдовна Каменева (Розенфельд) — жена врага народа Каменева и сестра иудушки Троцкого. Я же был заведующим художественной частью и режиссером этого театра. В то время я познакомился со статьями Троцкого в его книге о культурном фронте и не только впитал распространяемые в ней идеи, но и отображал на протяжении всей своей дальнейшей работы.

— Почему эта вражеская книга оказала на вас такое влияние?

— Потому что Троцкий восхвалял в ней и меня. Он называл меня «неистовым Всеволодом», чем сравнивал с неистовым Виссарионом Белинским. Что касается Рафаила, то он хорошо знал о моих антисоветских настроениях и щедро отпускал средства на мои постановки в Театре Революции.

— Стало быть, троцкисты поддерживали вас материально за то, что вы проводили по их установкам вражескую работу?

—Да, это было именно так. Моя антисоветская вредительская работа заключалась в нарушении государственной установки строить искусство, отражающее правду и не допускающее никакого искажения. Я эту установку настойчиво и последовательно нарушал, строя, наоборот, искусство, извращающее действительность.

— Только по линии руководимого вами театра?

— Нет. Наряду с этим я старался подорвать основы академических театров. Особенно сильный удар я направлял в сторону Большого театра и МХАТа, и это несмотря на то, что они были взяты под защиту самим Лениным. После 1930 года моя антисоветская работа еще более активизировалась, так как я возглавил организацию под названием «Левый фронт», охватывающую театр, кино, музыку, литературу и живопись. Мое антисоветское влияние распространялось не только на таких моих учеников, как Сергей Эйзенштейн, Василий Федоров, Эраст Гарин, Николай Охлопков, Александр Нестеров, Наум Лойтер, но и на ряд представителей других искусств.

— Кто эти лица? Назовите их! — настойчиво потребовал следователь.

И Мейерхольд назвал. Понимал ли он, что делает? Отдавал ли себе отчет в том, что по каждому названному имени тут же начнется оперативная разработка, что каждый из его друзей может оказаться в соседней камере? Мы еще получим ответы на эти вопросы, а пока что он — воспользуемся тюремным жаргоном — безудержно кололся.

— Начну с кино. Здесь мое влияние распространялось на Сергея Эйзенштейна, который является человеком, озлобленно настроенным против советской власти. Нужно сказать, что он проводил и практическую подрывную работу. Хорошо известно, что советское правительство командировало его в Америку в надежде получить оборудование для творческой киностудии. Так вот, вместо того, чтобы работать в контакте с «Амторгом», он продался капиталисту Синклеру, в руках которого остался заснятый Эйзенштейном фильм. Вражеская работа Эйзенштейна выражалась еще и в том, что он пытался выпустить на экран антисоветский фильм «Бежин луг», но, к счастью, это ему не удалось, так как по указанию правительства съемка была прервана.

А мой выученик Эраст Гарин, израсходовав большие средства, сработал фильм «Женитьба» по Гоголю. Но эта картина, как искажающая классическое произведение, не была допущена до экрана.

Мой же выученик, режиссер Киевской киностудии Ромм, поставил фильм по сценарию Юрия Олеши «Строгий юноша», в котором было оклеветано советское юношество, и молодежь показана не как советская, но, по настроениям самого Олеши, с фашистским душком. По линии кино — это все, — перевел дух Мейерхольд.

— А на другие виды искусства ваше влияние не распространялось? — не унимался следователь.

— Конечно, распространялось! В живописи, например, под моим влиянием находился Давид Штернберг. Еще более антисоветски настроен мой бывший ученик художник Дмитриев. Что касается литературного фронта, то антисоветские разговоры, направленные против партии и правительства, я неоднократно вел с Борисом Пастернаком. Он вообще настолько озлоблен, что в последнее время ничего не пишет, а занимается только переводами. Аналогичные позиции занимает поэт Пяст. Вплоть до его ареста прямые антисоветские разговоры были и с писателем Николаем Эрдманом.

Много, очень много рассказал Всеволод Эмильевич, и народу сдал немало, но его следователь, лейтенант Воронин, этими всеобъемлющими показаниями был не удовлетворен. Почти целую неделю Мейерхольда не вызывали на допросы, но в покое его не оставили: с подследственным работали заплечных дел мастера. Результаты не замедлили сказаться.

—Намерены ли вы говорить правду до конца?—требовательно спросил лейтенант на следующем допросе.

—Да, конечно,—торопливо ответил Мейерхольд.—Я ничего не намерен скрывать, и расскажу не только о своей вражеской работе, но и выдам всех своих сообщников.

Именно этого и добивался следователь: ему нужно было сломать не только физически, но и морально не очень здорового 65-летнего деятеля искусств. Путаясь и сбиваясь, возвращаясь от одних событий к другим, Всеволод Эмильевич причисляет к антисоветски настроенным людям композиторов — Шостаковича, Шебалина, Попова и Книппера, прозаиков и поэтов — Сейфули-ну, Кирсанова, Брика, Иванова, Федина, а также многих актеров, художников и режиссеров.

Но самым злым гением был, конечно же, Илья Эренбург. Когда Всеволод Эмильевич заявил, что в троцкистскую организацию его вовлек именно Эренбург, следователь картинно усомнился:

— Не врете ли вы? Не оговариваете ли Илью Эренбурга?

— Нет, я говорю правду, — настаивал на своем Мейерхольд. — Илья Эренбург, как он сам мне говорил, является участником троцкистской организации, причем с весьма обширными связями не только в Советском Союзе, но и за рубежом. В 1938 году он и французский писатель Андре Мальро были у меня на квартире и вели оживленную беседу на политические темы: они были уверены, что троцкистам удастся захватить власть в свои руки.

— А вы, лично вы, разделяли эти предательские вожделения? — уточняюще спросил следователь.

— Да, разделял. Именно поэтому Эренбург прямо поставил вопрос о моем участии в троцкистской организации, на что я дал свое согласие. Тогда же была сформулирована главная задача нашей организации: не отчаиваться в связи с арестами и пополнять свои ряды, чтобы добиться осуществления окончательной цели, то есть свержения советской власти.

— В этом направлении вы и действовали?

— Именно так. Больше того, я вовлек в нашу организацию и Пастернака, и Олешу, а несколько позже и Лидию Сейфулину. Ей я поручил антисоветскую обработку писательской молодежи, а Юрия Олешу мы хотели использовать для подбора кадров террористов, которые бы занимались физическим уничтожением руководителей партии и правительства. Насколько мне известно, именно с этой целью он вовлек в наши ряды ленинградского писателя Стенича и режиссера Большого драмтеатра Дикого. Насколько мне известно, впоследствии оба были разоблачены и арестованы органами НКВД.

— А в чем заключалась ваша антисоветская связь с Шостаковичем и Шебалиным?

— Шостакович не раз выражал свои озлобленные настроения против советского правительства. Он мотивировал это тем, что, мол, в европейских странах его произведения очень ценят, а здесь за них только прорабатывают. В связи с этим он выражал намерение выехать за границу и больше в Советский Союз не возвращаться. Что касается Шебалина, то он тоже был в большой обиде на партию и правительство в связи с отрицательной оценкой его формалистических произведений.

Потом пошел какой-то странный разговор о связях Мейерхольда с литовским послом Балтрушайтисом, которого он знал как писателя чуть ли не с прошлого века, о немце Хельде и литовце Михневичусе, которые стажировались в Театре Революции, о том, что к работе на английскую разведку его привлек не только Грей, но и Балтрушайтис, а потом он у себя дома познакомил двух матерых шпионов: «А то как-то неудобно, два английских шпиона — и не знакомы друг с другом».

Но самое удивительное признание Всеволод Эмильевич сделал на допросе, который состоялся 19 июля 1939 года.

— Я скрыл от следствия одно важное обстоятельство, — многообещающе начал он.

— Какое обстоятельство? — живо среагировал лейтенант Воронин.

— Я являюсь еще и агентом японской разведки. А завербовал меня Секи Сано, который работал в моем театре в качестве режиссера-стажера с 1933 по 1937 год.

Что касается японского следа, то это чудовищный самооговор. Доказательства — в том же деле № 537. Известно, что в те, как, впрочем, и в совсем недавние времена, ни один иностранец не оставался без внимания спецслужб. Под весьма серьезным колпаком находился и Секи Сано. За ним не только наблюдали, но составляли отчеты о его поведении в Стране Советов. На основании этих отчетов была составлена справка, что никаких данных о принадлежности Секи Сано к разведорганам не установлено, поэтому в 1937 году ему позволили выехать в Париж.

Гораздо сложнее обстояло дело с другим японцем — членом японской компартии и режиссером нескольких театров левацкого направления Иошидой Иошимасу. Своим идейным учителем он считал Мейерхольда, мечтал с ним познакомиться и не придумал ничего лучшего, как пересечь советско-японскую границу нелегально. Иошимасу думал, что его, как коммуниста, встретят с распростертыми объятиями, но его задержали как самого обычного нарушителя границы и, стало быть, шпиона.

Допрашивали его, судя по всему, с пристрастием, потому что Иошимасу оговорил всех, кого знал и кого не знал. О Мейерхольде он, в частности, сказал, что Всеволод Эмильевич давно работает на японскую разведку, что в Токио он известен под псевдонимом «Борисов» и что совместно с Секи Сано «Борисов» ведет подготовку к теракту против Сталина, которого они намерены убить во время посещения театра.

И хотя на следующих допросах от этих показаний он отказался и заявил, что все это придумал со страху, его уже никто не слушал. Иошимасу вскоре расстреляли, а его показания подшили к делу Мейерхольда, которого без особого труда убедили, что он японский шпион.

ПРОЗРЕНИЕ

На некоторое время Всеволода Эмильевича оставили в покое. Это не значит, что следствие было приостановлено, напротив, оно шло полным ходом, но, если так можно выразиться, на других витках. Следователи понимали, что, хотя, по советским законам, признание является матерью доказательства, суду этого будет мало, поэтому они добывали компромат и на стороне. Мы можем только догадываться, каким путем, но добыли же!

Скажем, проходивший по другому делу известнейший журналист Михаил Кольцов чуть ли не на первом допросе заявил, что одним из осведомителей французского разведчика Вожеля был Мейерхольд. Причислил его к членам антисоветской организации и не менее известный писатель Исаак Бабель.

А вот что сообщил бывший профсоюзный деятель Яков Боярский:

«Всем известно, что Мейерхольд — формалист. Но если бы только формалист! Мало кто помнит о таком вопиющем факте, что именно он готовил режиссерский план массового действа к 300-летию дома Романовых. Позже он солидаризировался с Троцким и вместе с ним защищал от критиков Есенина.

Пагубно влияет на Мейерхольда его жена актриса Зинаида Райх. Дошло до того, что однажды нарком просвещения Бубнов был вынужден пригласить ее к себе и сделать внушение, объяснив, как сильно она своим поведением вредит Мейерхольду».

Как видите, имя Зинаиды Райх в деле Мейерхольда упоминается не впервые — и все время со знаком «минус». Думаю, что настала пора рассказать об этой неординарной женщине и об этом странном, по мнению многих друзей дома, браке.

Родилась она двадцатью годами позже Всеволода Эмильевича в солнечной Одессе. Ее отцом был выходец из Силезии Николаус Райх. Будучи матросом, на одном из иностранных судов он попал в Одессу, встретил неотразимо прекрасную одесситку, тут же женился и навсегда остался на новой родине. От этого брака родилась ненаглядная Зинаида. После окончания гимназии, не найдя себе достойного применения в Одессе, Зинаида укатила в Петербург. Там она выучилась на машинистку, окончила женские курсы и в 1917-м поступила на работу в редакцию газеты «Дело народа».

И надо же так случиться, что часто захаживавший в редакцию Сергей Есенин смертельно влюбился в волоокую южанку. В конце лета, после совместной поездки к морю, они обвенчались. Как показало время, молодые явно поторопились: слишком разными они были людьми и слишком разные у них были представления о браке и семье. Все шло к разводу, не спасло даже рождение двух детей — Татьяны и Константина. В 1920-м Зинаида Райх, одна-одинешенька, с двумя детьми на руках, оказалась в Москве.

Есть несколько версий того, как она познакомилась с Мейерхольдом, но одна из них, как мне кажется, наиболее правдоподобной. Всеволод Эмильевич был давным-давно женат, у него трое взрослых дочерей, и вот однажды Екатерина Михайловна Мунт, актриса, прошедшая школу Александрийского театра и ставшая женой Мейерхольда еще тогда, когда они были студентами Филармонического училища, привела в дом Зинаиду Райх — в качестве то ли экономки, то ли компаньонки. Тогда же Зинаида стала студенткой Высших театральных мастерских, которыми руководил Мейерхольд.

В доме Зинаида стала просто незаменимой. Екатерина Михайловна переложила на нее большую часть забот, в том числе и главную — уход за мужем. Закончилось все это печально: летом 1922-го Всеволод Эмильевич развелся с матерью своих детей, стал мужем Зинаиды Райх и отчимом детей Есенина. И Татьяна, и Константин искренне полюбили Всеволода Эмильевича, а вот их мать... Скандалы и ссоры в доме не стихали ни на минуту. К тому же Зинаида Райх без зазрения совести влезала в театральные дела мужа, всячески обостряя конфликты с актерами.

Люди начали уходить из театра. Покинула мастера даже одна из его лучших учениц — Мария Бабанова. И тогда Мейерхольд начал соразмерять свои творческие замыслы с артистическими возможностями Зинаиды Райх, которые, как показало время, были совсем невелики.

Это было началом конца. После прогремевшей в 1934 году постановки «Дамы с камелиями» у Мейерхольда настал период провалов и неудач, завершившийся закрытием театра. Постановление о ликвидации театра имени Мейерхольда было опубликовано в январе 1938 года. Этот документ настолько красноречив и характерен для того времени, что, мне кажется, стоит привести его полностью.

«Комитет по делам искусств при Совнаркоме СССР издал приказ о ликвидации театра им. Мейерхольда.

Комитет по делам искусств признал, что театр им. Мейерхольда окончательно скатился на чуждые советскому искусству позиции и стал чуждым для советского зрителя. Это выразилось в том, что:

1. Театр им. Мейерхольда в течение всего своего существования не мог освободиться от чуждых советскому искусству, насквозь буржуазных, формалистических позиций. В результате этого, в угоду левацкому трюкачеству и формалистическим вывертам, даже классические произведения русской драматургии давались в театре в искаженном, антихудожественном виде, с искажениями их идейной сущности (“Ревизор”, “Горе уму”, “Смерть Тарелкина” и др.).

2. Театр им. Мейерхольда оказался полным банкротом в постановке пьес советской драматургии. Постановка этих пьес давала извращенное, клеветническое представление о советской действительности, пропитанное двусмысленностью и даже прямым антисоветским злопыхательством (“Самоубийца”, “Окно в деревню”, “Командарм-2” и др.).

3. За последние годы советские пьесы совершенно исчезли из репертуара театра. Ряд лучших актеров ушел из театра, а советские драматурги отвернулись от театра, изолировавшего себя от всей общественной и художественной жизни Союза.

4. К 20-летию Октябрьской революции театр им. Мейерхольда не только не подготовил ни одной постановки, но сделал политически враждебную попытку поставить пьесу Габриловича “Одна жизнь”, антисоветски извращающую известное художественное произведение Н. Островского “Как закалялась сталь”. Помимо всего прочего, эта постановка была злоупотреблением государственными средствами со стороны театра им. Мейерхольда, привыкшего жить на государственные денежные субсидии.

Ввиду всего этого, Комитет по делам искусств при Совнаркоме СССР постановил:

а) ликвидировать театр им. Мейерхольда как чуждый советскому искусству;

б) труппу театра использовать в других театрах;

в) вопрос о дальнейшей работе Вс. Мейерхольда в области театра обсудить особо».

Закрытие театра стало тяжелейшим ударом и для Мастера, и для его супруги. Зинаида Райх впала в тяжелую депрессию и месяцами не выходила из дома. Что касается Всеволода Эмильевича, то он без дела не остался: ему протянул руку Станиславский и пригласил в свой театр. Но все это было не то. К тому же многие понимали, что закрытием театра дело не ограничится: за «антисоветское злопыхательство» и за «клеветническое представление о советской действительности» рано или поздно придется отвечать.

Вокруг Всеволода Эмильевича мгновенно образовалась пустота. С ним перестали здороваться, его обходили стороной, не принимали приглашений заглянуть на чашку чая. Все понимали, что закрытием театра дело не ограничится — и оказались правы.

Но вот ведь как бывает,—кроме Станиславского нашелся еще один человек, который, хоть и из горних высей, но все же заступился за Мейерхольда. Эти человеком оказался Маяковский. Его авторитет в те годы был непререкаем, поэтому голос любимого вождем поэта внес немалую сумятицу в ход следствия. А выглядело это заступничество так. Как раз в это время готовилось к печати очередное собрание сочинений Маяковского. Составители разыскали один из ранних отзывов Маяковского о Мейерхольде и включили его в двенадцатый том. Согласитесь, что это был поступок! Ведь риск оказаться в соседней камере с Мейерхольдом был по-настоящему велик. Но — обошлось.

А вот что писал Маяковский о дорогом ему Всеволоде Эмильевиче:

«И когда мне говорят, что Мейерхольд сейчас дал не так, как нужно дать, мне хочется вернуться к биографии Мейерхольда и его положению в сегодняшнем театральном мире. Я не отдам вам Мейерхольда на растерзание! Надо трезво учитывать театральное наличие Советской республики. У нас мало талантливых людей и много гробокопателей. У нас любят ходить на чужие свадьбы при условии раздачи бесплатных бутербродов. Но с удовольствием будут и хоронить.

Товарищ Мейерхольд прошел длительный путь революционного лефовского театра. Если бы Мейерхольд не ставил “Зорь”, не ставил “Мистерии-буфф”, не ставил “Рычи, Китай”, не было бы режиссера на территории нашей, который взялся бы за современный, за революционный спектакль. И при первых колебаниях, при первой неудаче, проистекающей, может быть, из огромности задачи, собакам пошлости Мейерхольда мы не отдадим!»

Казалось бы, лучше не скажешь, и к мнению официально признанного трибуна неплохо бы прислушаться! Ан нет, не прислушались и упекли в кутузку.

Пока из Мейерхольда тянули жилы на допросах, кто-то решил заняться его женой: 15 июля 1939 года Зинаида Райх была зверски убита, причем прямо в своей квартире. Версий этого преступления много — от любовника до сотрудников НКВД, от театральных знакомых до простых грабителей, но ни одна из них не считается доказанной. По большому счету дело об убийстве Зинаиды Райх до сих пор нельзя считать закрытым.

Всеволод Эмильевич об этом, конечно же, не знал, а так как его перестали вызывать на допросы, он решил написать собственноручные показания. Тридцать одна страница написана рукой Мейерхольда, но как написана... Ломаные, раздерганные строчки, кое-как слепленные буквы. Собственно говоря, это даже не показания, а своеобразный творческий отчет Мастера.

С какими замечательными людьми сводила его судьба, какие титаны мысли оказали на него влияние! Вы только вслушайтесь в этот перечень имен: Метерлинк, Пшебышевский, Белый, Брюсов, Аннунцио, Бальмонт. Всеволод Эмильевич рассказывает о парнасцах, символистах и акмеистах, о знаменитых «средах» у Вячеслава Иванова, об общении с Мережковским, Струве, Гиппиус, Ремизовым, Чулковым, Гумилевым, Волошиным, Сологубом, Разумником и Чеботаревской. А встречи с Горьким, Чеховым, Бенуа, Добужинским, Философовым, Комиссаржевской, Савиной! И не только встречи, но и совместная работа с этими великими людьми, составлявшими цвет и гордость русской культуры.

То ли под влиянием этих воспоминаний, то ли он просто встряхнулся, но в начале октября к Всеволоду Эмильевичу пришло самое настоящее прозрение: он понял, что творит нечто непотребное, что, идя на поводу у следователей, говорит не то, что было, а то, что нужно следователям. И на очередном допросе он решительно заявляет:

— На допросе 14 июля я показал, что Дикий был привлечен Олешей к террористической деятельности. Эти мои показания не соответствуют действительности, потому что Олеша никогда об этом не говорил. И вообще, с Олешей никаких разговоров о террористической деятельности не было. Дикого я оговорил. А оговорил потому, что в момент допроса находился в тяжелом психическом и моральном состоянии. Других причин нет.

Дальше — больше! Потребовав бумаги, Всеволод Эмильевич пишет, что Эренбург в троцкистскую организацию его не вовлекал, с Пастернаком, Шостаковичем и другими своими знакомыми антисоветских разговоров не вел, и уж, конечно же, ни о каком терроре не могло быть и речи.

Следователи запаниковали: обвинение разваливалось как карточный домик. А Всеволод Эмильевич продолжал писать собственноручные показания. Но теперь это были показания не сломленного, больного арестанта, а мужественного, все понявшего и принявшего решение человека. Он пишет, что показания, касающиеся Милютиной, не соответствуют действительности.

«Я путал имена и даты, — пишет он, — переадресовывал события от одних лиц другим. Например, Рыков и Милютина были у меня на квартире — этого было достаточно, чтобы я заявил, что встречался с Рыковым у Милютиных. А этого не было. То же и с Бухариным... Не могу ничего точно сказать и о Радеке».

Несколько позже у него поинтересовались, ознакомился ли он с материалами дела и имеет ли какие-нибудь жалобы и заявления.

— С материалами следствия я ознакомился, хотя хотел еще почитать. Никаких жалоб по отношению к следствию не имею. Следователь Шибков никакого давления на меня не оказывал, а следователи Воронин, Родос и Сериков давление оказывали.

Вот так, ни больше ни меньше... А знаете, что означает невинная на первый взгляд формулировка «оказывать давление»? Думаете, речь идет об окриках и оскорблениях? Как бы не так! Все гораздо проще и страшнее. Несколько позже я об этом расскажу, причем устами самого Всеволода Эмильевича. А пока что он спешил исправить содеянное и чуть ли не круглосуточно писал собственноручные показания:

«К своим ранее данным показаниям относительно следующих лиц: И. Эренбург, Б. Пастернак, Л. Сейфуллина, Вс. Иванов, К. Федин, С. Киршон, В. Шебалин, Д. Шостакович, С. Эйзенштейн, Э. Грин, В. Дмитриев считаю долгом внести ряд добавлений, а главное, весьма существенных исправлений.

1. Илья Эренбург не вовлекал меня в троцкистскую организацию. Категорически заявляю, что ни Эренбург, ни Мальро не говорили мне ни о недолговечности советской системы, ни о том, что троцкистам удастся захватить власть, ни о том, что следует настойчиво и последовательно продолжать борьбу против партии и добиваться свержения советской власти.

2. Я не вел с Б. Пастернаком разговоров, направленных против партии и правительства. Ни по указаниям Эренбурга, ни по своей личной инициативе я не вербовал в троцкистскую организацию ни Б. Пастернака, ни Ю. Олешу, ни Л. Сейфушшну, ни Вс. Иванова, ни К. Федина, ни С. Кирсанова, ни В. Шебалина, ни Д. Шостаковича.

3. В отношении Ю. Олеши считаю долгом сделать следующее существенное исправление: я Ю. Олешу в троцкистскую организацию не вербовал. Не соответствует действительности и то мое показание, что будто бы Олеша намечался как лицо, могущее быть использованным по линии физического устранения руководителей партии и правительства. О терроре никогда речи не было».

Казалось бы, все показания, данные ранее, полностью дезавуированы и дело надо закрывать. Не тут-то было! 27 октября 1939 года Мейерхольду предъявили обвинительное заключение, в котором его по-прежнему называют кадровым троцкистом, а также агентом английской и японской разведок.

Но Всеволод Эмильевич не сдается. Прямо из Бутырки он пишет пространную жалобу Прокурору Союза ССР:

«16 ноября 1939 года мое дело закончено. Я безоговорочно подписал последний лист, как безоговорочно подписывал ряд других протоколов, делая это против своей совести. Теперь я от этих вынужденно ложных показаний отказываюсь, так как они явились следствием того, что ко мне, 65-летнему старику (и нервному, и больному), применялись такие меры физического и морального воздействия, каких я не мог выдержать, и стал наводнять свои от веты чудовищными вымыслами. Я лгал, следователь записывал, причем некоторые ответы за меня диктовал стенографистке. А потом я под этой ложью подписывался, потому что мне говорили, что если не подпишу, то бить будут в три раза сильнее.

Я никогда не был изменником Родины, никогда не участвовал ни в каких заговорщических организациях против советской власти. И кто посмеет клеветать на меня, что я был шпионом хоть одного из иностранных государств? Но следователи вынуждали меня репрессивными методами в этих преступлениях “сознаваться” — ия лгал на себя.

Прошу вызвать меня к себе. Я дам развернутые объяснения и назову имена следователей, вынуждавших меня к вымыслам».

Прокурор, как и следовало ожидать, выслушивать «развернутые объяснения» умело маскировавшегося врага народа не пожелал. Тогда Мейерхольд обратился к Берии. Реакция та же...

И тогда Всеволод Эмильевич пишет главе правительства Молотову. О реакции Молотова, слывшего гуманистом и правдолюбцем, я расскажу несколько позже, но сначала познакомлю с письмом — последним письмом в жизни Мейерхольда.

Письмо довольно длинное, из-за тюремных ограничений в бумаге оно написано в два приема, поэтому приведу лишь некоторые, в самом прямом смысле слова, кричащие строки:

«Чем люди оказываются во время испуга, то они, действительно, и есть. Испуг — это промежуток между навыками человека, и в этом промежутке можно видеть натуру такою, какая она есть... Так писал когда-то Лесков.

Когда следователи в отношении меня пустили в ход физические методы воздействия, а к ним присоединили еще и так называемую психическую атаку — и то, и другое вызвало во мне такой чудовищный страх, что моя натура обнажилась до самых корней. Кожа оказалась чувствительной, как у ребенка, а глаза от нестерпимой боли слезы лили потоками.

Лежа на полу, лицом вниз, я извивался, корчился и визжал, как собака, которую плетью бьет хозяин. Конвоир, который вел меня однажды с допроса, спросил: “У тебя малярия?” Такую мое тело обнаружило способность к нервной дрожи. И так — каждый день.

Когда я пытался заснуть, меня подбрасывало на койке, и я просыпался, разбуженный своим собственным стоном. Испуг вызывает страх, а страх вынуждает к самозащите. “Смерть, конечно, смерть легче этих мучений! — не раз я говорил себе. И я пустил в ход самооговоры в надежде, что они-то приведут меня на эшафот. Так и случилось, на последнем листе законченного следствием деле № 537 проступили страшные цифры параграфов уголовного кодекса: 58, пункт 1-а и И.

Вячеслав Михайлович! Вы знаете мои недостатки (помните однажды сказанное Вами в мой адрес: “Все оригинальничаете?”). Человек, который знает недостатки другого, знает его лучше того, кто любуется его достоинствами. Скажите: можете Вы поверить тому, что я — шпион, что я изменник Родины (враг народа), что я — член право-троцкистской организации, что я — контрреволюционер, что я в своем искусстве проводил (сознательно!) вражескую работу, что подрывал основы советского искусства?

Все это налицо в деле № 537. Там же слово “формалист” стало синонимом слова “троцкист”. В деле № 537 “троцкистами” объявлены: я, И. Эренбург, Б. Пастернак, Ю. Олеша (он еще и террорист), Д. Шостакович, В. Шебалин, Н. Охлопков и др.

Будучи арестованным в июне, я только в декабре 1939-го пришел в некоторое относительное равновесие. Я написал о происходящем на допросах Л.П. Берии и Прокурору Союза ССР, сообщив в своей жалобе, что я отказываюсь от своих ранее данных показаний. Недостаток мест не позволяет мне изложить все бредни моих показаний, но их множество.

Вот моя исповедь краткая. Как и положено, я произношу ее, быть может, за секунду до смерти. Я никогда не был шпионом, я никогда не входил ни в одну из троцкистских организаций (я вместе с партией проклинал Иуду Троцкого), я никогда не занимался контрреволюционной деятельностью.

Говорить о троцкизме в искусстве просто смешно. Отъявленный пройдоха из породы политических авантюристов, такой человек, как Троцкий, способен лишь на подлые диверсии и убийства из-за угла. Не имеющий никакой программы кретин не может дать программы художникам.

2.1. 1940 г.».

Казалось бы, самое главное сказано и письмо можно отправлять. Но Всеволод Эмильевич, будто предчувствуя, что времени у него осталось мало, а он еще не выговорился, делает весьма примечательную приписку: «Окончу заявление через декаду, когда снова дадут такой листок».

Прошло десять дней, и Мейерхольд садится за продолжение письма Молотову.

«Тому, что я не выдержал, потеряв над собой всякую власть, находясь в состоянии затуманенного, притупленного сознания, способствовало еще одно страшное обстоятельство. Сразу же после ареста меня ввергла в величайшую депрессию власть надо мной навязчивой идеи: “Значит, так надо! Правительству показалось, что за мои грехи, о которых было сказано с трибуны 1-й сессии Верховного Совета, кара для меня недостаточна”. А ведь был закрыт театр, разогнан коллектив, отнято строящееся здание.

Я должен потерпеть еще одну кару, решил я. Ту, которая наложена органами НКВД.

Как же меня здесь били — меня, больного, 65-летнего старика! Меня клали на пол лицом вниз, и резиновым жгутом били по пяткам и по спине. Когда я сидел на стуле, той же резиной били по ногам — от колен до верхних частей ног. В последующие дни, когда эти места были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, били по этим красно-синим кровоподтекам — и боль была такая жуткая, что, казалось, на меня лили кипяток. Я плакал и кричал от боли. А меня все били этим страшным резиновым жгутом — по рукам, по ногам, по лицу и по спине.

Истязатели специально били по старым синякам и кровоподтекам: так гораздо больнее, а ноги превращаются в кровавое месиво. В промежутках между экзекуциями следователь еще и угрожал: не станешь подписывать протоколы, будем опять бить, оставив нетронутыми голову — чтобы соображал, и правую руку—чтобы было чем подписывать, остальное превратим в кусок бесформенного, окровавленного мяса. И я все подписывал.

Я умоляю Вас, главу правительства, спасите меня, верните мне свободу. Я люблю свою Родину и отдам ей все свои силы последних годов моей жизни».

Как вы думаете, был или не был услышан этот крик о помощи? Ведь проще всего сказать, что письма из тюрем до членов правительства не доходили и о творящихся в тюрьмах безобразиях они ничего не знали. Оказывается, доходили, еще как доходили. Это подтвердил один из секретарей Молотова, который регистрировал эти письма и клал на стол своего начальника.

Так как же отреагировал глава советского правительства на письмо Мейерхольда? А никак. Он промолчал. Он сделал вид, что это его не касается. Для бериевцев это было сигналом, означающим, что можно продолжать в том же духе и возню с Мейерхольдом заканчивать.

1 февраля 1940 года состоялось закрытое судебное заседание Военной коллегии Верховного суда Союза ССР. И хотя Всеволод Эмильевич виновным себя не признал, свои показания не подтвердил и заявил, что во время следствия его избивали, суд приговорил Мейерхольда к высшей мере наказания — расстрелу. 2 февраля приговор был приведен в исполнение.

Это, конечно, совпадение, но неподалеку от справки о расстреле Всеволода Эмильевича, подписанной старшим лейтенантом Калининым, в дело подшито письмо Алексея Максимовича Горького, которое он отправил Мейерхольду еще в 1900 году.

«Вы, с вашим тонким и чутким умом, с вашей вдумчивостью — дадите гораздо, неизмеримо больше, чем даете. И будучи уверен в этом, я воздержусь от выражения моего желания хвалить и благодарить вас.

Почему-то хочется напомнить вам хорошие, сердечные слова Иова: “Человек рождается на страдание, как искры, что устремляются вверх. Вверх!”»

Как в воду глядел Алексей Максимович, Мейерхольд был рожден на страдание. Чего-чего, а этого в его жизни было предостаточно. Но вверх он ушел не бесследно. Имя Мейерхольда, как ни старались изгладить его из памяти и предать забвению, из истории театра вычеркнуть не удалось. Да это и невозможно, ибо театр — это и есть Мейерхольд. Расстреляв Мейерхольда, сталинские палачи расстреляли театр, на многие годы отбросив назад театральное искусство и превратив его в живой плакат.

Но у этой печальной истории есть продолжение, причем, не боюсь этого слова, доблестное. Ведь людям, которые бросились на защиту честного имени Мейерхольда, пришлось иметь дело с Главной военной прокуратурой. И хотя на дворе был 1955-й и началась так называемая «оттепель», никто не знал, как долго продержится тепло и не вернется ли все снова на круги своя.

«МЕЙЕРХОЛЬД САМОБЫТЕН... Я ДАЖЕ ДУМАЮ, ЧТО ОН ГЕНИАЛЕН»

Эти слова много лет назад сказал о Мейерхольде другой великий режиссер — Евгений Багратионович Вахтангов. Несколько позже он выразил эту мысль более развернуто: «Все театры ближайшего будущего будут построены и основаны так, как давно предчувствовал Мейерхольд. Мейерхольд гениален. И мне больно, что этого никто не знает. Даже его ученики».

Что касается учеников, то с выводом Вахтангов явно поторопился: придет время, и они докажут, что Мастер воспитал из них не только прекрасных актеров и режиссеров, но и, что не менее важно, людей не робкого десятка, умеющих постоять за доброе имя своего учителя.

Итак, год 1955-й... Приемная дочь Мейерхольда Татьяна Есенина обращается к тогдашнему главе правительства Георгию Маленкову с просьбой о пересмотре дела отчима, «который, как мне сообщили, был приговорен к 10 годам ИТЛ и 17 марта 1942 года умер в лагере». (Именно такие справки выдавали родственникам расстрелянных людей.) Маленков переадресовывает письмо Генеральному прокурору СССР Роману Руденко и поручает ему заняться делом Мейерхольда. В тот же день Руденко вызывает военного прокурора Ряженого и приказывает подготовить все необходимые бумаги.

Машина завертелась прямо-таки на бешеных оборотах! Подняли протоколы допросов, собрали справки обо всех упоминавшихся в деле лицах и, что особенно важно, обратились ко всем, кто знал Мейерхольда, чтобы они прислали свои отзывы о Всеволоде Эмильевиче. Не поленились заглянуть в архивы и проштудировать многочисленные статьи о творчестве Мейерхольда. Одна из них носит курьезный характер и посвящена не творчеству, а... аресту Мейерхольда контрразведкой Добровольческой армии. Произошло это в Новороссийске. Вот что писал об этом аресте корреспондент газеты «Черноморский маяк» Бобрищев-Пушкин в сентябре 1919 года:

«С глубоким нравственным удовлетворением принимаю перед обществом ответственность за арест Мейерхольда, происшедший благодаря моим статьям.

Мейерхольд не был жрецом аполитичного искусства, а большевистским сановником, отдавшим искусство на службу советской агитации. За это он получал от советской власти большие суммы, за это пользовался дружбой и протекцией Луначарского. Мейерхольд записался в партию, он — зарегистрированный большевик.

Моим читателям известно, что еще 7 июля, немедленно после приезда Мейерхольда н Новороссийск, я опубликовал, что это — большевистский комиссар, заведовавший в Петрограде театральной агитацией. Как главное преступление Мейерхольда, лишающее всякой возможности терпеть его на Добровольческой территории, я указал на то, что он ставил празднества в честь годовщины Октябрьской революции, в том числе кощунственную, оскорбляющую все русские святыни, земные и небесные, “Мистерию-буфф” Маяковского. С моей точки зрения, тому, кто праздновал с большевиками годовщину их революции, не место у нас.

Деятельность Мейерхольда цинично и открыто развертывалась на виду у всех петроградцев — мое право русского человека не дышать одним воздухом с большевиком, оскорбляющим своим присутствием Добровольческую территорию».

Жуткая, если вчитаться, статья... Один петербургский интеллигент своими публикациями, больше похожими на доносы, добивается ареста другого петербургского интеллигента и несказанно рад, когда это происходит. В разгаре Гражданская война, дискуссии идут на языке пулеметов, а тут вдруг человек с клеймом большевистского комиссара в стане врага. Только чудом можно объяснить, что тогда Мейерхольда не поставили к стенке! Но то, что не сделали белые, хоть и несколько позже, исправили красные.

В 1955-м эта публикация говорила в пользу Мейерхольда, ибо доказывала его верность большевистским принципам: он не остался у белых, вырвался из застенка и еще много лет работал на благо победившего пролетариата.

Как вы, наверное, помните, на допросах Мейерхольд назвал много известных всей стране имен, причем назвал их в контрреволюционном и антисоветском контексте. К счастью, следователи то ли не приняли эти россказни всерьез, то ли учли, что в последующем Мейерхольд отказался от своих показаний, но массовых арестов не последовало.

Как же повели себя эти люди потом, когда их стали приглашать к военному прокурору? Доблестно. И хотя уже не было ни Сталина, ни Берии, идти к прокурору все же боязно. Но они шли! Около сорока человек, забыв о страхе, явились тогда к прокурору, а потом прислали свои письменные отзывы. Читайте, и вы поймете, как советская интеллигенция любила и уважала Всеволода Эмильевича Мейерхольда.

Дмитрий Дмитриевич Шостакович, видимо, для убедительности, прислал свой отзыв на бланке депутата Верховного Совета РСФСР.

«Я познакомился со Всеволодом Эмильевиче Мейерхольдом в конце 1927-го или в начале 1928 года. Вскоре после знакомства он пригласил меня на работу в свой театр в качестве заведующего музыкальной частью. Проработал я там месяца два, а потом вернулся в Ленинград. А потом Мейерхольд предложил мне написать музыку к комедии Маяковского “Клоп”, что я и сделал.

Когда я работал в театре (1928 год), то пользовался гостеприимством семьи Мейерхольда и жил у него в квартире на Новинском бульваре. Таким образом, я имел возможность наблюдать этого выдающегося режиссера не только на работе, но и в быту. В дальнейшем я вел знакомство с Мейерхольдом до самого дня его ареста.

Исходя из этого, я считаю, вправе утверждать, что я был достаточно близко знаком с Мейерхольдом. Всеволод Эмильевич очень благожелательно относился к моим занятиям музыкой, к моим сочинениям. Я же буквально благоговел перед его гениальным талантом. Сближало нас и то, что он очень любил музыку, очень тонко в ней разбирался, не будучи специалистом-музыкантом. Наконец, это был передовой человек нашей эпохи.

Никогда ни сам Мейерхольд, ни его семья, ни люди, которых я у него встречал, не вели антисоветских разговоров. Как я уже говорил, он очень любил и понимал музыку. С особой убедительностью это можно говорить тем, кто видел его постановку “Пиковой дамы” Чайковского в Ленинградском Малом оперном театре. Этот спектакль необходимо возобновить и показывать советским слушателям. Из его старых, дореволюционных постановок следует особо отметить “Маскарад” Лермонтова.

Гений Всеволода Мейерхольда расцвел после Октябрьской революции. Огромное впечатление произвели его спектакли “Лес” Островского, “Ревизор” Гоголя, “Клоп” и “Баня” Маяковского, “Последний решительный” Вишневского, “Мандат” Эрдмана и другие, являющиеся шедевром режиссерского искусства.

О Мейерхольде нельзя говорить, не вспомнив о его выдающейся роли в деле воспитания таких замечательных артистов, как И. Ильинский, М. Бабанова, М. Царев, Э. Гарин, Н. Охлопков, М. Штраух, В. Зайчиков, Н. Богомолов, являющихся гордостью советского сценического искусства.

Невозможно зачеркнуть ту выдающуюся роль, которую сыграл Мейерхольд в развитии русского и советского театрального искусства. Имя гениального Всеволода Мейерхольда, его выдающееся творческое наследие должны быть возвращены советскому народу».

Письмо Ильи Эренбурга более кратко, но, в силу его пристрастий, носит международный характер:

«Я знал Мейерхольда с 1920 по 1938 год. В 1920-м он был заведующим ТЕО Наркомпроса, в котором я работал. В те годы он группировал вокруг себя все круги художественной интеллигенции, активно вставшей на сторону Октябрьской революции. Его постановки “Зорь” Верхарна и “Мистерии-буфф” Маяковского были первыми крупными явлениями революционного советского театра.

Во время заграничных гастролей тетра Мейерхольда в Париже спектакли этого театра сыграли огромную роль в повороте больших кругов французской интеллигенции к Советскому Союзу. Во всех своих выступлениях и частных беседах, как в Советском Союзе, так и за рубежом, Мейерхольд всегда был принципиальным и страстным сторонником нашего строя и нашей идеологии».

Известный кинорежиссер Григорий Александров рассказал о влиянии Мейерхольда не только на театральное, но и кинематографическое искусство тех лет:

«Всеволод Эмильевич Мейерхольд был новатором того типа художников, которые все силы направляют на ломку старых, обветшавших традиций и стремятся разрушить косность, рутину, консерватизм. Такие художники расчищают путь к новому, хотя сами, зачастую, воздвигают на расчищенном месте произведения весьма спорные.

Самым положительным в творчестве Мейерхольда было то, что он всегда стремился утвердить на сцене советского театра актуальную, боевую, современную тематику. Не случайно первые постановки пьес Маяковского были сделаны Мейерхольдом.

В области кино влияние Мейерхольда сказалось на творчестве его ученика режиссера С.М. Эйзенштейна, создавшего фильма “Броненосец Потемкин”, который признан сейчас мировой общественностью как лучший фильм мира.

В документальном кино влияние Мейерхольда определило успехи Дзиги Вертова и Эсфирь Шуб, добившихся больших международных успехов. Деятельность Мейерхольда и его имя нельзя вычеркнуть из истории советской культуры».

Несколько месяцев прокурор Ряжский с утра до вечера принимал в своем кабинете актеров и режиссеров, писателей и композиторов, художников и общественных деятелей. О Мейерхольде они могли говорить часами, но прокурор произносил расхожую фразу, что слова, мол, к делу не подошьешь, и просил изложить свое мнение письменно. Одни создавали на эту тему целые эссе, другие были более лапидарны. Борис Пастернак, несомненно, принадлежал к первым. Вот какое письмо он отправил Борису Ряжскому:

«Я до сих пор не сдержал слова и не закрепил для Вас письменно разговор о Мейерхольде, потому что все это время был очень занят.

Вы помните наш разговор? Главное его существо заключалось вот в чем. Так же, как с Маяковским, я был связан с Мейерхольдом поклонением его таланту, дружбой, удовольствием и честью, которые доставляло мне посещение его дома или присутствие на его спектаклях. Но общей работы между нами не было: для меня и он, и Маяковский были людьми слишком левыми и революционными, а для них был недостаточно лев и радикален.

Я любил особенно последние по времени постановки Мейерхольда: “Ревизора”, “Горе от ума”, “Даму с камелиями”. Дом Всеволода Эмильевича был собирательной точкой для всего самого передового и выдающегося в художественном отношении.

Среди писателей, музыкантов, артистов и художников, бывавших у него, наиболее сходной с ним по душевному огню и убеждениям, наиболее близкой ему, братской душой был, на мой взгляд, Маяковский. Я не знаю, насколько решающим может быть мое мнение о Мейерхольде, но я этого великого человека искренне любил».

Откликнулась на просьбу прокурора и одна из старейших актрис страны Александра Яблочкина:

«Тяжкие обвинения, выдвинутые против выдающегося деятеля советского театра Всеволода Эмильевича Мейерхольда, долгие годы тяжким бременем лежали на сердце. Я буду безмерно рада узнать, что Мейерхольд снова занял подобающее ему место в истории русского и советского театра.

В творчестве Мейерхольда было много спорного. Для меня, воспитанной на традициях старейшего русского театра, в его постановках было много такого, чего я не могу понять. Но это разногласия творческого, а не идейного порядка. Мейерхольд одним из первых, без колебаний, стал на сторону революции и всю свою кипучую энергию отдал искусству и народу.

Беззаветная любовь к театру, горячая вера в то, что театр является могучим проводником передовых идей в народ, сильнейшим оружием в борьбе за светлое будущее, — вот что роднит Мейерхольда со всеми лучшими деятелями русского искусства».

Как я уже говорил, в кабинете прокурора побывало около сорока человек — и все они оставили поражающие своей искренностью и теплотой отзывы о Мейерхольде. Напечатать их в рамках этого очерка просто невозможно, но имена авторов, хоть и не всех, я назову: Эраст Гарин, Семен Кирсанов, Виктор Шкловский, Всеволод Иванов, Николай Эрдман, Николай Акимов, Николай Охлопков, Вениамин Каверин, Николай Черкасов, Николай Боголюбов, Николай Петров, Валентин Плучек, Илья Эренбург, Григорий Александров, Сергей Образцов, Мария Бабанова, Дмитрий Шостакович, Виссарион Шебалин, Борис Захава, Александра Яблочкина, Юрий Олеша, Рубен Симонов, Максим Штраух, Сергей Юткевич, Михаил Царев, Лев Безыменский, Михаил Жаров, Василий Меркурьев и многие, многие другие.

Вскоре приговор Военной коллегии был отменен, и дело, за отсутствием состава преступления, прекращено. Имя Всеволода Эмильевича Мейерхольда было возвращено народу. Но самое главное, был возрожден расстрелянный Театр — ведь в лице Мейерхольда был расстрелян Театр, причем именно с большой буквы.

Пока живут идеи одного из величайших мастеров сцены, пока есть люди, готовые идти на любые лишения ради реализации этих идей, Театру жить! А значит, жить человеку, который был одним из любимейших сынов Мельпомены.

ДВЕ ПУЛИ ДЛЯ ДВУХ СЕРДЕЦ

Популярность этого человека был сравнима с популярностью челюскинцев или папанинцев, его репортажами зачитывалась вся страна, к его книгам писали предисловия Бухарин и Луначарский, он состоял в переписке с Горьким, встречался со Сталиным — и вдруг арест. За что? Почему? Что натворил этот любимец партии и правительства? Ответов на эти вопросы не было более полувека — всякого рода версии и домыслы не в счет.

Но мне эти ответы найти удалось: они в следственном деле № 21 620 по обвинению Михаила Ефимовича Кольцова. Три тома лжи, клеветы, наветов и оговоров. Три тома нелепейших признаний, убийственных характеристик и, от этого тоже никуда не деться, три тома кошмарных показаний, которые сыграли роковую роль в судьбах многих и многих людей.

Открывается дело постановлением об аресте и привлечении к ответственности по статье 58—11 УК РСФСР. Примечательно, что утвердил его лично Берия. Думаю, что его подпись родилась не случайно: чтобы арестовать такого человека, как Кольцов, нужна была виза не менее чем наркома внутренних дел. Ни секунды не сомневаюсь, что была и другая виза, только устная: не согласовав вопроса со Сталиным, даже Берия не мог поднять руку на человека, которого в Кремле «ценят, любят и доверяют», — именно так говорил о Кольцове человек из ближайшего окружения Сталина.

Самое странное, что именно в те дни, когда Михаила Ефимовича стали приглашать в Кремль и говорить, как его ценят, Кольцова начали обуревать дурные предчувствия. Весной 1937 года Михаил Ефимович ненадолго приехал в Москву из Испании, где шла гражданская война. О перипетиях этой войны в Советском Союзе узнавали в основном из очерков Кольцова, поэтому отблеск этой бескомпромиссной борьбы ложился на боевого спецкора «Правды» и создавал вокруг него ореол популярности и славы. Кольцова наперебой приглашали на фабрики и заводы, в наркоматы и школы, где с восторгом слушали его рассказы о героической борьбе испанских республиканцев, а также пришедших им на помощь членов интернациональных бригад.

Одной из самых серьезных аудиторий была самая немногочисленная, состоящая всего из пяти человек. Это были Сталин, Ворошилов, Молотов, Каганович и, конечно же, самая мрачная фигура тех лет, нарком внутренних дел Ежов. Вопросы к Кольцову и его пространные ответы заняли более трех часов. Что было дальше, со слов Кольцова рассказывает его родной брат, известный художник-карикатурист Борис Ефимов:

«Наконец беседа подошла к концу. И тут, рассказывал мне Миша, Сталин начал чудить. Он встал из-за стола, прижал руку к сердцу и поклонился. “Как вас надо величать по-испански? Мигу-эль, что ли?” — “Мигель, товарищ Сталин”, — ответил я. “Ну так вот, дон Мигель. Мы, благородные испанцы, сердечно благодарим вас за ваш интересный доклад. Всего хорошего, дон Мигель! До свидания”. — “Служу Советскому Союзу, товарищ Сталин!”

Я направился к двери, но тут он снова меня окликнул и как-то странно спросил: “У вас есть револьвер, товарищ Кольцов?” — “Есть, товарищ Сталин”, — удивленно ответил я. — “Но вы не собираетесь из него застрелиться?” — “Конечно, нет, — еще более удивляясь, ответил я. — Ив мыслях не имею”. — “Ну вот и отлично, — сказал он. — Отлично! Еще раз спасибо, товарищ Кольцов. До свидания, дон Мигель”.

На следующий день, — вспоминает Борис Ефимов, — Миша поделился со мной неожиданным наблюдением:

— Знаешь, что я совершенно отчетливо прочел в глазах “хозяина”, когда он провожал меня взглядом? Я прочел в них: “Слишком прыток”».

Вскоре Кольцов снова уехал в Испанию, а когда вернулся, на него как из рога изобилия посыпались должности, ордена, депутатство в Верховном Совете РСФСР и даже звание члена-корреспондента Академии наук СССР. Казалось бы, чего лучше, чего большего ждать от жизни?! И все же дурные предчувствия не покидали Кольцова.

— Не могу понять, что произошло, — не раз говорил он брату. — Но чувствую, что что-то переменилось. Откуда-то дует этакий зловещий ветерок.

Надо сказать, что Кольцов искренне, глубоко и фанатично верил в мудрость Сталина. В Сталине ему нравилось абсолютно все! И он этого не скрывал. Больше того, он этими чувствами делился на страницах «Правды», «Огонька», «Крокодила», еженедельника «За рубежом» и других изданий, которыми, по воле партии, то есть Сталина, руководил в те годы.

Но в приватных беседах с братом Михаил Ефимович делился тем, чем не мог поделиться с многомиллионной читательской аудиторией.

— Думаю, думаю, — озабоченно говорил он, — и ничего не могу понять. Что происходит? Каким образом у нас вдруг оказалось столько врагов? Ведь это же люди, которых мы знали годами, с которыми жили рядом. Командармы, герои Гражданской войны, старые партийцы! И почему-то, едва попав за решетку, они мгновенно признаются в том, что они враги народа, шпионы, агенты иностранных разведок. В чем дело? Я чувствую, что сойду с ума! А недавно Мехлис (в те годы начальник Главного политического управлении РККА. — Б.С.) показал мне резолюцию Сталина на деле недавно арестованного редактора «Известий» Таля: несколько слов, адресованных Ежову и Мехлису, предписывали арестовать всех упомянутых в показаниях лиц. Понимаешь? Люди еще на свободе, строят какие-то планы на будущее и не подозревают, что уже осуждены, что, по сути дела, уничтожены одним росчерком красного карандаша.

А потом был звонок, зловещий звонок! В Москву приехали командующий ВВС Испании генерал Сиснерос и его жена Констанция. Кольцов дружил с ними в Испании, и организатором их встреч Москве был он. Всевозможных встреч и приемов было множество. Но на прием к Сталину чету Сиснеросов пригласили без Кольцова.

Деталь, казалось бы, пустяковая, но в те времена именно по таким деталям судили не только о благосклонности «хозяина», но и о шансах на жизнь. Да и дурные предчувствия самого Михаила Ефимовича были далеко не беспричинны: дело в том, что агентурная разработка Кольцова началась еще в 1937 году. Кольцов мотается по фронтам, пишет свой знаменитый «Испанский дневник», а на него уже собирают компромат. Кольцов возвращается из Испании, выступает на фабриках и заводах, встречается в Кремле со Сталиным, снова уезжает в Испанию, а разработка продолжается. Иначе говоря, он уже был одним из тех, кто еще на свободе, но уже осужден к уничтожению одним росчерком красного карандаша.

И лишь теперь, семьдесят с лишним лет спустя, удалось установить, кто, если так можно выразиться, дал старт анти-кольцовской кампании. Этим человеком был генеральный секретарь интернациональных бригад Андре Марти. В его подчинении было около 35 тысяч коммунистов, социалистов и анархистов, приехавших из 54 стран. И лишь один ему не только не подчинялся, но даже имел смелость указывать на ошибки. Этим человеком был Михаил Кольцов. Смириться с таким, с позволения сказать, двоевластием Марти не мог. Так, сам того не ведая, Михаил Ефимович нажил себе в этом человеке смертельного врага.

Удивительно, но об этом знал даже Эрнест Хемингуэй, который в своем романе «По ком звонит колокол» вывел Кольцова под фамилией Карков.

«Андре Марти смотрел на Каркова, и его лицо выражало только злобу и неприязнь, — писал Хемингуэй. — Он думал об одном: Карков сделал что-то нехорошее по отношению к нему. Прекрасно, Карков, хоть вы и влиятельный человек, но берегитесь!»

Марти не мог уничтожить Кольцова своими руками, поэтому решил это сделать с помощью всем известного покровителя московского журналиста—Иосифа Сталина. Донос, который Марти отправил по своим каналам, совсем недавно был обнаружен в личном архиве Сталина. Вот его подлинный текст:

«Мне приходилось и раньше, товарищ Сталин, обращать Ваше внимание на те сферы деятельности Кольцова, которые вовсе не являются прерогативой корреспондента, но самочинно узурпированы им. Его вмешательство в военные дела, использование своего положения как представителя Москвы сами по себе достойны осуждения. Но в данный момент я хотел бы обратить Ваше внимание на более серьезные обстоятельства, которые, надеюсь, и Вы, товарищ Сталин, расцените как граничащие с преступлением:

1. Кольцов вместе со своим неизменным спутником Мальро вошел в контакт с местной троцкистской организацией ПОУМ. Если учесть давние симпатии Кольцова к Троцкому, эти контакты не носят случайный характер.

2. Так называемая “гражданская жена” Кольцова Мария Остен (Грессгенер) является, у меня лично в этом нет никаких сомнений, засекреченным агентом германской разведки. Убежден, что многие провалы в военном противоборстве — следствие ее шпионской деятельности».

А теперь вспомните знаменитую встречу в Кремле после возвращения Кольцова из Испании, когда вождь называл его доном Мигелем и интересовался, не собирается ли он застрелиться. Сталин шутил, чудил, а донос уже лежал в его сейфе, и НКВД начал собирать компромат на Кольцова: подбирались его старые репортажи 1918—1919 годов, в которых он высказывался отнюдь не просоветски, выбивались показания из ранее арестованных людей, которые характеризовали Кольцова как ярого антисоветчика.

Скажем, некто Ангаров на одном из допросов показал: «Во время приезда Андре Жида в СССР я виделся с Кольцовым, который рассказал мне, как он думает организовать ознакомление этого знатного французского путешественника со страной. Этот план по существу изолировал Андре Жида от советского народа и ставил его в окружение таких людей, которые могли дать неправильное представление о стране».

Еще более зловеще-откровенной была писательница Тамара Леонтьева:

«В Москве существовала троцкистская группа литераторов, которая объединялась вокруг так называемого салона Галины Серебряковой. В нее входили Герасимов, Левин, Либединский, Колосов, Светлов, Кожевников, Кирсанов, Луговской и его жена. Все они были связаны с Киршоном и Авербахом. Позднее, когда Киршон и Авербах были арестованы, эта группа объединилась вокруг Михаила Кольцова и его жены Елизаветы Полыновой.

Михаил Кольцов является тем скрытым центром, вокруг которого объединились люди, недовольные политикой ВКП (б) и советской властью — в области литературы, в частности. Всем хорошо известно, что Кольцов является очень тонким мастером двурушничества, которому при всех политических поворотах удавалось не выпасть из тележки. Именно эта уверенность членов троцкистской группы литераторов послужила основанием к тому, что Кольцов занимал центральное положение.

Антисоветская работа троцкистской группы выражалась в том, что на сборищах, происходивших у Кольцова, велись антисоветские разговоры, имевшие определенную политическую направленность».

На основании этих, а также некоторых других данных родилось то само постановление об аресте, которое завизировал лично Берия. Вот он, этот уникальный документ: до сих пор о нем никто не знал и, как говорится, в глаза не видел.

«Я, начальник 5 отделения 2 отдела ГУГБ старший лейтенант Райхман, рассмотрев материалы по делу Кольцова (Фридлянде-ра) Михаила Ефимовича, журналиста, члена ВКП (б) с сентября 1918 года, депутата Верховного Совета РСФСР, нашел: Кольцов родился в 1896 году в городе Белостоке в семье коммерсанта по экспорту кожи за границу. С начала 1917 года Кольцов сотрудничал в петроградских журналах. В летних номерах “Журнала для всех” помещен ряд его статей с нападками на большевиков и на Ленина.

В 1918—1919 гг. Кольцов сотрудничал в газете ярко выраженного контрреволюционного направления “Киевское эхо”. В 1921 году, будучи направленным НКВД в Ригу для работы в газете “Новый путь”, Кольцов получал письма от кадетского журналиста Полякова-Литовцева, встречался в Риге с белоэмигрантскими журналистами, в частности с Петром Пильским. Тогдашняя жена Кольцова актриса Вера Юренева поддерживала тесное общение с белоэмигрантами. Со своей нынешней женой Елизаветой Полыновой Кольцов познакомился в Лондоне — она жила там с семьей, которая уехала в Англию в начале революции. Позже она переехала в Москву.

Друга жена Кольцова — Мария фон Остен — дочь крупного немецкого помещика, троцкистка. Кольцов сошелся с ней в 1932 году в Берлине. По приезде в Москву Остен сожительствовала с ныне арестованными как шпионы кинорежиссерами, артистами и немецкими писателями. Уехав вместе с Кольцовым в Испанию,

Мария Остен бежала оттуда во Францию вместе с немцем по фамилии Буш.

По имеющимся данным, Кольцов усиленно покровительствовал враждебным соввласти элементам. Так, например, Кольцов поддерживал близкую связь с приехавшей в 1934 году из Берлина актрисой Кароллой Нейер, позже расстрелянной как шпионка.

Родной брат Кольцова — Фридляндер (историк) расстрелян органами НКВД как активный враг. Второй брат Кольцова—Борис Ефимов, троцкист, настроен резко антисоветски, обменивается своими враждебными взглядами с Кольцовым.

Материалами, поступившими в ГУГБ в последнее время, установлено, что Кольцов враждебно настроен к руководству ВКП (б) и соввласти и является двурушником в рядах ВКП (б). Зарегистрирован ряд резких антисоветских высказываний с его стороны в связи с разгромом право-троцкистского подполья в стране.

На основании изложенных данных считаю доказанной вину Кольцова Михаила Ефимовича в преступлениях, предусмотренных статьей 58—И УК РСФСР, а потому полагал бы Кольцова Михаила Ефимовича арестовать и привлечь к ответственности по ст. 58—11 УК РСФСР».

Такой вот документ — странный, нелепый, со множеством фактических ошибок. Скажем, настоящая фамилия Кольцова не Фридляндер, а Фридлянд. И никакого брата-историка у него не было. Правда, незадолго до этого действительно был расстрелян декан исторического факультета МГУ профессор Фридляндер, но никакого отношения к Михаилу Кольцову он не имел. Но ни Райхмана, ни Берию это не интересовало, — подумаешь, какой-то расстрелянный профессор, к тому же такой же еврей, как и Фридлянд-Кольцов.

Попутно возникает вопрос о командировке Кольцова в капиталистическую Ригу, куда Кольцов был направлен НКВД. Он что, был сотрудником НКВД? Ведь людей, не имеющих отношения к своему ведомству, НКВД в загранкомандировки не отправляло.

А поездки в Берлин и Лондон, откуда он вывез жен-троцкисток, они тоже организованы НКВД? Если это так, то какие функции выполнял Кольцов во время поездок в откровенно враждебные страны? А может быть, руководители НКВД Генрих Ягода и Николай Ежов помогали Кольцову из чисто приятельских побуждений? Теоретически это, конечно, возможно, но практически абсолютно исключено.

Непонятно и другое: почему резко антисоветски настроенный троцкист Борис Ефимов на воле? Уж кого-кого, а его-то должны были арестовать в первую очередь — ведь он, как никто, находился под прямым тлетворным влиянием старшего брата.

Как бы то ни было, но, хоть и коряво, указание вождя было выполнено: Михаил Кольцов оказался в печально известной Внутренней тюрьме Лубянки.

ТЮРЕМНЫЕ ОЧЕРКИ КОЛЬЦОВА

Первый допрос состоялся 6 января 1939 года. Вел его следователь следственной части НКВД сержант Кузьминов.

— Пятого января вам предъявлено обвинение, что вы являетесь одним из участников антисоветской правотроцкистской организации и что на протяжении ряда лет вели предательскую шпионскую работу, а теперь занимаетесь запирательством. Признаете себя в этом виноватым?

— Нет, виновным себя в этом не признаю. И запирательством я не занимаюсь.

— Следствие вам не верит. Вы скрываете свою антисоветскую деятельность. Об этом мы будем вас допрашивать. Приготовьтесь!

Пока что Кольцов держится твердо, обвинения решительно отвергает и на компромисс со следователем не идет. Судя по всему, он не придал особого значения ни восклицательному знаку в конце фразы, ни зловеще-двусмысленному совету к чему-то там приготовиться. А зря! Допрос, состоявшийся 21 февраля, показал, что с Кольцовым основательно поработали, и он дрогнул.

— Повторяю, что вражеской деятельностью против советской власти я не занимался, — уверенно начал он, и вдруг, после паузы, добавил: — Не считая статей 1919 года.

— Какие статьи вы имеете в виду? — тут же вцепился следователь.

— Я имею в виду несколько статей в буржуазных газетах, таких как «Киевское эхо», «Вечер», «Наш путь» и «Русская воля», написанных в 1917—1919 годах.

— А когда вы вступили в партию? — как бы ненароком поинтересовался следователь.

— В сентябре 1918 года. Рекомендующими были Луначарский и Левченко, — гордо заявил Кольцов.

— Очень интересно! — торжествующе усмехнулся следователь. — Значит, уже будучи коммунистом, вы принимали участие в антисоветских газетах и печатали там свои статьи?

Это была первая победа сержанта Кузьминова. Михаил Ефимович понял, что попался, и ему ничего не оставалось, как подписать протокол с довольно неприятной для себя формулировкой.

— Да, я это подтверждаю и не отрицаю в этом своей вины, — вынужден был признать он.

Потом была более чем месячная пауза. На допросы Михаила Ефимовича не вызывали, ни читать, ни писать не давали, общаться было не с кем — и он затосковал. Деятельная натура журналиста искала выхода, и хитроумный следователь этот выход нашел: он дал Кольцову бумагу, чернила, ручку и предложил написать личные показания. Что еще нужно находящемуся в простое журналисту?! И хотя Михаил Ефимович предпочитал не писать, а диктовать, он увлеченно засел на работу.

Кольцов писал быстро, что-то вымарывал, зачеркивал, правил, делал вставки, короче говоря, он работал над очерком, а не над личными показаниями. Эта рукопись сохранилась, и даже по ней можно судить, каким прекрасным журналистом был Михаил Кольцов:

«Мелкобуржуазное происхождение и воспитание (я являюсь сыном зажиточного кустаря-обувгцика, использовавшего наемный труд) создали те элементы мелкобуржуазной психологии, с которыми я пришел на советскую работу и впоследствии в большевистскую печать. Характерным для моей личной психологии того времени было мнение, что можно одновременно работать в советских органах и нападать на эти же органы на столбцах буржуазных газет, еще существовавших в этот период».

Михаил Ефимович прекрасно понимал, что раскаявшихся грешников любят не только на небесах, но и на Лубянке, поэтому продолжал посыпать голову пеплом:

«В 1923 году я начал редактировать иллюстрированный журнал “Огонек”. Это время было первым периодом гопа и, практически извращая линию партии в области издательского дела, я ориентировал содержание журнала главным образом на рыночный спрос, заботясь не об идеологическом содержании журнала, а об угождении читателю-покупателю, об его обслуживании всякого рода “сенсациями”.

В журнале помещался низкого качества литературный материал, а также очерки рекламного характера. В 1923 и 1924 годах были помещены хвалебного характера очерки и снимки Троцкого, Радека, Рыкова и Раковского “за работой”. Хотя эти враги народа в тот период еще не были полностью разоблачены и занимали видные посты, помещение подобных рекламных материалов лило воду на их мельницу.

По мере того, как журнал “Огонек” разросся в издательство, вокруг него постепенно сформировалась группа редакционных и литературных работников, частью аполитичных, частью чуждых советской власти, являвшаяся в своей совокупности группой антисоветской».

Видимо, спохватившись, Михаил Ефимович понял, какие серьезные написал слова: антисоветская группа — это не шуточки. Он пытается что-то зачеркнуть, поправить, но было поздно — следователь непременно поинтересуется теми, кто входил в эту группу. Не думаю, что Кольцов не понимал, как может измениться судьба этих людей, если он назовет их имена, но обратного хода не было. И он пишет с резким, безнадежно отчаянным нажимом: «В эту группу входили: Абольников, Чернявский, Левин, Прокофьев, Зозуля, Биневич, Рябинин, Гуревич, Кармен и Петров. Подавляющее большинство участников названной группы привлекались к работе лично мною, либо с моего согласия и ведома».

На допросы Михаила Ефимовича по-прежнему не вызывали, и вскоре он почувствовал, что буквально задыхается без общения со следователем. Удивительно, но на следующий допрос он, без всяких преувеличений, напросился.

—Я намерен сообщить об отдельных лицах, принадлежность которых к какой-либо антисоветской организации мне неизвестна, — энергично начал он, — но вместе с тем мне известны отдельные факты их антисоветского проявления. Начну с Лили Юрьевны Брик, которая с 1918 года являлась фактической женой Маяковского и руководительницей литературной группы «Леф». Состоявший при ней формальный муж Осип Брик — лицо политически сомнительное, в прошлом, кажется, буржуазный адвокат. Брики влияли на Маяковского и других литераторов в сторону обособления от остальной литературной среды и усиления элемента формализма в их творчестве. А вообще-то, Брики в течение двадцати лет были самыми настоящими паразитами, базируя на Маяковском свое материальное и социальное положение. Сестра Лили Брик писательница Эльза Триоле — человек аполитичный, занятый своей лично-семейной жизнью: как известно, последние десять лет она замужем за французским поэтом Луи Арагоном.

Далее — Илья Самойлович Зильберштейн, известный литератор, историк, пушкинист. Кроме того, он энергичный изыскатель старых литературных документов и неопубликованных рукописей — в той области он является полезным специалистом. Однако отличается делячеством и стремлением заработать одновременно во многих редакциях и издательствах.

Всеволод Вишневский — писатель. По своему внутреннему содержанию человек анархистско-мелкобуржуазной закваски. В своем поведении отличается хлестаковщиной и интриганством, стремясь через склоки занять первенствующее положение среди литераторов. А однажды в Испании он дошел до того, что явился на заседание конгресса писателей пьяным и начал приставать к иностранным писателям с совершенно диким предложением: «Мы сегодня ночью в одном месте постреляли десяток фашистов, приглашаю вас повторить это вместе».

Владимир Ставский — писатель. Человек в литературном отношении бездарный и беспомощный, отсутствие знаний и дарования возмещает безудержным интриганством и пролазничеством. Пробравшись к руководству Союзом писателей, проводил вредную работу по запугиванию и разгону писателей, что привело к появлению атмосферы взаимной подозрительности. В своей практике Ставский прибегал к распусканию ложных слухов о том, что тот или иной литератор якобы в немилости у руководства ЦК и редакциям надлежит его бойкотировать. Одним из недобросовестных приемом Ставского было афиширование его якобы большой близости к Кагановичу.

Наталья Сац — театральный работник, директор детского театра. Человек очень пронырливый и карьеристический. Умело обделывала свои дела, используя протекции среди ответственных работников. Была замужем за председателем Промбанка Поповым и наркомторгом Вейцером — через них добывала деньги для руководимого ею театра.

Роман Кармен — журналист, фоторепортер и кинооператор. Пользуясь моим покровительством, с 1923 года работал в «Огоньке». Будучи женатым на дочери члена КПК Емельяна Ярославского, в качестве «осведомленного из партийных кругов» распространял антисоветские слухи. Впоследствии, когда Ярославская, оставив Кармена, стала женой полпреда в Испании Розенберга, Кармен сопровождал их в Испанию. Здесь во второй половине 1937 года возник страшный скандал, связанный с присвоением Карменом киноаппаратуры, принадлежавшей испанскому правительству. Кроме того, Кармен неоднократно вел антисоветские разговоры о необъяснимом разгроме в Москве старых партийных кадров.

Следователь не раз перебивал Кольцова, задавал уточняющие вопросы, а Михаил Ефимович все так же увлеченно разоблачал вчерашних друзей. Досталось артистам Берсеневу и Гиацинтовой, многим журналистам «Правды» и даже таким высокопоставленным сотрудникам НКВД, как Фриновский, Станиславский и Фельдман: всем им Кольцов давал такие убийственные характеристики, что следователю ничего не оставалось, как взять этих людей на заметку.

Сержант Кузьминов тоже вошел во вкус и требовал все новых подробностей. Кольцов снова садится за стол. Сперва он «накатал» тридцать одну страницу, потом — сорок, затем — еще семнадцать. В личных показаниях от 9 апреля довольно много места уделено контактам Кольцова с писателями. Трудно сказать, что за морок нашел на Кольцова, ведь он, не моргнув глазом, говоря тюремным языком, сдал хозяевам Лубянки таких известных писателей и поэтов, как Валентин Катаев, Евгений Петров, Илья Эренбург, Семен Кирсанов, Исаак Бабель, Борис Пастернак и многих, многих других. Некоторых из этих людей костоломы с Лубянки не тронули, но они навсегда остались на крючке у руководителей этого мрачного учреждения, а других, таких как Бабель, расстреляли.

Заканчивается этот, с позволения сказать, очерк очень серьезными признаниями.

«Таким образом, я признаю себя виновным:

1. В том, что на ряде этапов борьбы партии и советской власти с врагами проявлял антипартийные колебания.

2. В том, что высказывал эти колебания в антипартийных и антисоветских разговорах с рядом лиц, препятствуя этим борьбе партии и правительства с врагами.

3. В том, что создал и руководил до самого момента ареста антисоветской литературной группой редакции журнала “Огонек”.

4. В том, что принадлежал в редакции “Правды” к антисоветской группе работников, ответственных за ряд антипартийных и антисоветских извращений в редакционной работе.

5. В том, что совместно с Оренбургом допустил ряд срывов в работе по интернациональным связям советских писателей».

С этого момента на допросы его вызывать перестали. Бумаги, правда, не жалели, вот только ручку почему-то заменили карандашом. Позже мы узнаем, какие методы воздействия применялись к Кольцову, но то, что они были эффективными, не вызывает никаких сомнений: с каждым месяцем Михаил Ефимович становился все податливее, и Кузьминов, ставший уже лейтенантом, делал с Кольцовым все, что хотел.

Скажем, в письменных показаниях от 3 мая 1939 года Кольцов от писателей перешел к дипломатам, с которыми у него, оказывается, тоже были антипартийные связи.

«В 1932 году я сблизился с Карлом Радеком, а также со Штейном, Уманским и Гнединым. Так как до этого я лишь случайно занимался международными вопросами, то они взялись меня просветить по ним.

Радек убеждал меня, что единственный природный союзник СССР—Германия, что существует группа “энтузиастов советско-германской дружбы”, что он является представителем этой группы и мне следует к ней примкнуть. В дальнейших, более интимных разговорах, он стал подчеркивать, что я-де со своими способностями могу очень выдвинуться в этом деле и сыграть большую роль.

При некоторых разговорах присутствовал американский журналист Луи Фишер, близкий друг одного из руководителей отдела печати наркоминдела Уманского. Помощь, которая требовалась от меня, заключалась в регулярной политической информации о внутренней жизни СССР, которая тут же передавалась немецким журналистам Юсту и Басехусу, с которыми я был лично знаком.

А вот Фишера я некоторое время сторонился. Но в конце 1935 года Радек сказал мне, причем при американце: “Вы напрасно не дружите с Фишером. Он стоит того. Он связан с нами. Надо ему помогать”. Я обещал ему содействие и оказал его, когда некоторое время спустя он обратился ко мне в Испании».

Что касается упомянутых Кольцовым дипломатов, то несколько позже, когда начались аресты сотрудников наркоминдела, показания Кольцова пришлись как нельзя кстати.

КАЖДЫЙ ПИСАТЕЛЬ ДОЛЖЕН БЫТЬ РАЗВЕДЧИКОМ

Видит Бог, как трудно мне перейти к следующей странице личных показаний Кольцова. Пока он рассказывал о себе, своих друзьях и сослуживцах, его рука была тверда и карандаш не ломался. А тут вдруг, что ни строка, то заново заточенный грифель: у Кольцова потребовали дать показания о его взаимоотношениях с Марией Остен (настоящая фамилия Грессгенер).

«С моей второй женой, немецкой коммунисткой Марией Остен, я познакомился в 1932 году в Берлине. Она работала в коммунистическом издательстве “Малик”. До меня ее знали Горький, Эренбург, Федин, Маяковский, Тынянов. Она уже бывала в СССР и хотела поехать на более продолжительное время. Я предложил поехать вместе со мной. Вскоре у нас началась связь, которая перешла в семейное сожительство.

Мария Остен работала в московской немецкой газете, журнале “Дас ворт” и писала книгу о немецком мальчике-пионере, которого мы усыновили.

У нее были широкие связи в среде политэмигрантов, в частности с Геккертом, Пиком, Бределем, Пискатором, Отвальдом, а также с советскими литераторами Фединым, Тыняновым, режиссером Эйзенштейном и другими. Бывала у Радека.

Не скрою, что некоторые ее знакомства были крайне подозрительны, и разговоры, которые велись, носили откровенно антисоветский характер. Но так как я сам уже был повинен в более значительных преступлениях, то молчал и продолжал покровительствовать Марии. В 1935 году она ездила со мной в Париж, а в 1936-м в Испанию».

Эта поездка дорого стоила и ей, и самому Кольцову: напомню, что именно тоща возник конфликт с Андре Март и тот отправил донос Сталину. Кольцова, как мы знаем, вскоре арестовали, причем прямо в редакции «Правды», А Марию пока что не трогали. Дело в том, что к этому времени она рассталась с Кольцовым и вступила в интимную связь с известным немецким певцом Эрнстом Бушем. Больше того, во вторую поездку в Испанию она отравилась именно с Бушем.

Михаил Ефимович страшно переживал! Он помчался следом, нашел Марию, умолял ее вернуться, и в целях укрепления семьи предлагал усыновить двухлетнего испанского мальчика. Растроганная Мария тут же бросила Буша и вернулась к Кольцову!

Маленького Хосе, родители которого погибли во время налета на Мадрид, переименовали в Иосифа — понятно, в честь кого, упаковали нехитрые пожитки и собрались в Москву, но... что-то толкнуло Кольцова в сердце, и он решил возвращаться один, а жену с приемным сыном отправил в Париж.

Теперь становится ясно, почему Кольцов так спокойно рассказывает о Марии: он знает, что она в Париже и из Москвы ее не достать. Была еще одна деталь, о которой не знал следователь: осенью 1938-го, во время командировки в Чехословакию, Кольцов ухитрился позвонить в Париж и строго-настрого запретил Марии приезжать в Москву.

Если бы она послушалась! Если бы вняла советам друзей и не рвалась в Москву, сталинские палачи ограничились бы одной пулей, предназначенной Кольцову, а так — пришлось отливать вторую.

Но вернемся в 1939-й, когда все еще были живы, строили планы на будущее и искренне надеялись на то, что в НКВД во всем разберутся и все неприятности вот-вот будут позади: надо только ничего не утаивать, не обманывать и со следователем быть как на духу. Удивительно, но этому верил даже такой опытный, тертый и битый жизнью человек, как Михаил Кольцов. Только этим можно объяснить его странную откровенность. Ведь никто же не спрашивал его об Андре Мальро, но Кольцов по собственной инициативе пишет о нем в своих показаниях.

«Летом 1934 года на съезде писателей в Москве Илья Эренбург познакомил меня с французским писателем Андре Мальро. Он отрекомендовал его как “исключительного человека”, расписывал его популярность и влияние во Франции и очень рекомендовал с ним подружиться.

В мае 1935 года в Париже, в период организации конгресса, Мальро и Эренбург тесно сблизились со мной. Мальро жаловался на отсутствие поддержки со стороны французской компартии, на бюрократические препоны, которые ставит советский полпред Потемкин, и т.п. В ответ на это я предложил работать рука об руку, обещал все уладить, уломать всех чиновников в компартии и в полпредстве, и прочел целую лекцию о бюрократизме в партийных и советских органах.

Мальро слушал очень внимательно, и, наконец, сказал: “Все это мне очень полезно знать. Ведь недаром про меня болтают, что я агент министерства иностранных дел”. И добавил: “Не смущайтесь. Теперь такое время, что каждый писатель должен быть разведчиком. Ведь наш добрый друг Эренбург давно работает на нас. За это ему при любых условиях будет обеспечено французское гостеприимство. Будем работать вместе и помогать друг другу. Можно наделать больших дел”.

Будучи таким образом завербованным во французскую разведку, я в ряде откровенных бесед обрисовал Мальро положение дел в СССР, дал характеристики интересовавших его государственных, политических и военных деятелей, рассказал, кто “за” и кто “против” помощи Франции в ее борьбе против Германии.

От Мальро я узнал, что Алексей Толстой в период своей эмиграции был завербован французами и англичанами. Кроме того, используя свои поездки за границу, Толстой поддерживает прежние связи с русскими белогвардейцами, в частности, с Буниным».

Потом Кольцов довольно подробно описывает свое пребывание в Испании, делая акцент на вредительской работе советских военных советников. Например, главный военный советник Григорий Штерн «не раз заявлял, что эта война обречена на неудачу, и он сделает все от него зависящее, чтобы войну прекратить».

Став на этот путь, Кольцов уже не может остановиться. Особенно сильно досталось комбригу Павлову, который за боевые отличия в Испании был удостоен звания Героя Советского Союза. (Это тот самый Дмитрий Павлов, который в первые дни Великой Отечественной войны командовал Западным фронтом, а затем, якобы за допущенные просчеты, был расстрелян по личному указанию Сталина.)

«Командуя танковой бригадой, Павлов зарекомендовал себя как разложившийся в бытовом отношении человек, — пишет Кольцов. — В разгар боев в районе реки Харама, что под Гвадалахарой, он вместе с испанскими командирами устроил безобразную попойку. В результате танки не оказались в нужном месте, что привело к потере важных стратегических позиций. Знаю также, что руководимый Павловым штаб танковых частей присваивал себе излишки жалованья и эти суммы тратились на кутежи и попойки».

Пригвоздив таким образом к доске позора будущего Героя Советского Союза, а также сменившего его Грачева и еще целый ряд советских советников в генеральском звании, но памятуя о том, что самокритика — один из основных элементов партийносоветской жизни, Кольцов затачивает карандаш и с большевистской прямотой берется за себя.

«Что касается меня, то я принимал самое активное участие во вражеской работе, занимался разлагающей деятельностью как среди испанских, так и среди советских работников, развивая в них скептическое отношение к исходу войны. А испанской интеллигенции в провокационных целях постоянно указывал на необходимость полного уничтожения церквей и священников, что сильно озлобляло простое население».

Затем следует традиционная для такого рода документов концовка, но с куда более зловещими формулировками.

«Таким образом, я признаю себя виновным:

1. В том, что, будучи завербованным Радеком, с 1932-го по конец 1934 года передавал шпионскую информацию германским журналистам.

2. В том, что покрывал и содействовал М. Остен в ее связи с английскими шпионскими элементами в среде немецких эмигрантов.

3. В том, что, будучи завербован Мальро и Оренбургом, сообщал им шпионские сведения для французской разведки.

4. В том, что, будучи в 1936—1937 годах в Испании, оказывал содействие американскому шпиону Луи Фишеру и сообщал ему шпионские сведения о помощи СССР Испании».

Жуть берет от этих признаний! Неужели Михаил Ефимович не понимал, что, давая такие показания, подписывает себе смертный приговор?! А ведь совсем недавно, беседуя с братом, он недоумевал, почему это командармы, герои Гражданской войны и старые партийцы, едва попав за решетку, мгновенно признаются в том, что они враги народа, шпионы и агенты иностранных разведок.

И действительно, почему? Неужели только потому, что не могли выдержать пыток? Едва ли, ведь среди них были люди, которые прошли пыточные камеры царских тюрем, и на каторгу ушли, не выдав товарищей. А тут — что ни дело, то просто лавина имен, фамилий, эпизодов и совершенно нелепых признаний.

Что касается Кольцова, то несколько позже мы поймем, почему он выбрал именно такую линию поведения. Единственное, чего он не учел, так это зловещего росчерка красного карандаша, приказывающего арестовывать, а то и уничтожать, всех, кто упомянут в том или ином деле. А ведь Кольцов назвал так много имен, что служакам с Лубянки ничего не оставалось, как, получив одобрение руководства, выписывать ордера на аресты.

И еще... По совершенно непонятной причине Михаил Ефимович не сказал ни одного доброго слова ни об одном из упоминавшихся им лиц.

Неужели его окружали одни негодяи, мерзавцы и проходимцы? Неужели у него не было друзей, которых он уважал, любил и почитал?

Справедливости ради надо сказать, что и о самом Кольцове далеко не все отзывались положительно. Сотрудницы «Правды» отзывались о нем как об известном бабнике и разложенце, не пропускавшем ни одной юбки. Известный в те годы журналист Гиршфельд рассказал о встречах Кольцова с сыном Троцкого Седовым, который давал ему директивы по контрреволюционной деятельности не только в Испании, но и в Советском Союзе.

А Наталья Красина, до ареста работавшая в «Правде», заявила: «Кольцов известный бабник и разложенец в бытовом смысле. Об этом все знали, так как помимо двух жен, которых пригрел в “Правде”, он не пропускал ни одной девушки и ухаживал по очереди за всеми нашими машинистками».

Не стал молчать и арестованный к этому времени Исаак Бабель, который заявил о связях Кольцова с Мальро отнюдь не по творческой, а по чисто шпионской работе.

Но самые поразительные показания дал Николай Ежов, тот самый Ежов, который уничтожил десятки тысяч людей, а потом сам оказался за решеткой, и затем в руках палача. Следователь спросил бывшего руководителя НКВД о том, кто был связан с его женой по шпионской работе. И вот что ответил Ежов: «На это я могу высказать более или менее точные предположения. После приезда журналиста Кольцова из Испании очень усилилась его дружба с моей женой, которая, как известно, была редактором “Иллюстрированной газеты”. Эта дружба была настолько близка, что жена посещала его даже в больнице во время его болезни. Я как-то заинтересовался причинами близости жены с Кольцовым и однажды спросил ее об этом. Вначале жена сказала, что эта близость связана с ее работой. Я как-то спросил, с какой работой — литературной или другой? Она ответила: и той и другой. Я понял, что моя жена связана с Кольцовым по шпионской работе в пользу Англии».

Вот так-то! Если нарком внутренних дел и его жена — шпионы, то что уж тут говорить о простых смертных. Шпионы — все, вся страна поголовно. Просто одни уже разоблачены и, само собой, признались в этом, а другие ждут своего часа.

Такое вот было время, так тогда жили...

ЕГО ПОКАЗАНИЯ РОДИЛИСЬ ИЗ-ПОД ПАЛКИ

Целый год продолжалось следствие по делу Михаила Кольцова — случай по тем временам беспрецедентный, обычно управлялись за два-три месяца. 15 декабря 1939 года Михаилу Ефимовичу было предъявлено обвинительное заключение, а 1 февраля 1940-го состоялось закрытое заседание Военной коллегии Верховного суда СССР. Председательствовал на заседании один из самых зловещих субъектов тех лет — Ульрих.

Передо мной — протокол этого заседания. Само собой разумеется, он имеет гриф «Совершенно секретно» и отпечатан в одном экземпляре.

— Признаете ли вы себя виновным? — задал Ульрих формальный, и ничего не решающий, вопрос.

И тут судей ждал большой сюрприз! Протокол есть протокол, эмоции в нем не отражены, но можно себе представить, как говорил Кольцов и как слушал Ульрих. Не могу не привести выдержку из этого секретного документа.

«Подсудимый ответил, что виновным себя не признает ни в одном из пунктов предъявленных ему обвинений. Все предъявленные обвинения им самим вымышлены в течение 5-месячных избиений и издевательств, и изложены собственноручно. Весь

2-й том собственноручных показаний он написал по требованию следователя. Все показания он дал исключительно под избиением. Отдельные страницы и отдельные моменты являются реальными, но никому из иностранных журналистов он не давал никакой информации. С Луи Фишером встречался, но никогда не имел с ним антисоветской связи и в своих показаниях все выдумал. С Радеком тоже встречался, но не по антисоветской линии, а все показания дал исключительно под избиением.

Все показания, касающиеся Марии Остен, Андре Жида, а также вербовки в германскую, французскую и американскую разведки также вымышлены и даны под давлением следователя.

В предоставленном ему последнем слове подсудимый заявил, что никакой антисоветской деятельностью не занимался и шпионом никогда не был. Его показания родились из-под палки, когда его били по лицу, по зубам, по всему телу. Он был доведен следователем Кузь-миновым до такого состояния, что вынужден был дать показания на совершенно невинных людей и признаться в работе на любые разведки мира. Все это—выдумка и вымысел. Все его показания могут быть легко опровергнуты, так как никем не подтверждены.

Ни в одном из предъявленных ему пунктов обвинения виновным себя не признает и просит суд разобраться в его деле и во всех фактах предъявленных ему обвинений.

Затем суд удалился на совещание».

Давайте-ка, дорогие читатели, переведем дыхание. Все это настолько чудовищно, что, честное слово, волосы встают дыбом. Сколько наговорил, напридумывал и написал Кольцов, сколько возвел напраслины на себя и на друзей — и все ради того, чтобы вырваться из рук костолома Кузьминова, дожить до суда и там, в присутствии серьезных и солидных людей, объяснить, насколько бездоказательны предъявленные ему обвинения, насколько нелепы детали самооговора! Такой была стратегия его поведения.

Но у судей была своя логика, и они руководствовались не законом и тем более не здравым смыслом, а тем самым росчерком красного карандаша—в этом мы, кстати, убедимся. И подтвердит это не кто иной, как сам Ульрих.

А пока что судьи вернулись с совещания и огласили приговор: «Кольцова-Фридлянд Михаила Ефимовича подвергнуть высшей мере уголовного наказания — расстрелу с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».

Здесь же, в деле № 21 620, подшита скромненькая справка, подписанная старшим лейтенантом Калининым: «Приговор о расстреле Кольцова Михаила Ефимовича приведен в исполнение 2 февраля 1940 года».

И — все! Человека не стало... Но вот что самое удивительное: даже мертвый, Михаил Ефимович не давал покоя ни партии, ни правительству. Так случилось, что в конце января 1940-го у Бориса Ефимова не взяли деньги, которые он хотел передать брату, и сообщили, что по делу Кольцова следствие закончено. Тот заметался, хотел нанять адвоката, написал об этом Ульриху, а потом, будучи в полной панике, прямо с Центрального телеграфа отправил телеграмму Сталину.

Ответа, конечно, не было, и Ефимов просто так, на всякий случай, заглянул в канцелярию Военной коллегии.

— Кольцов? Михаил Ефимович?—раскрыл толстенную книгу дежурный. — Есть такой. Приговор состоялся первого февраля. Десять лет заключения в дальних лагерях без права переписки.

А вскоре на квартире Ефимова раздался телефонный звонок, и ему сообщили, что его готов принять Ульрих. Не буду рассказывать об этой странной встрече, она довольно красочно описана в воспоминаниях Бориса Ефимова. Отмечу лишь два характерных нюанса.

Первое, что меня поразило, так это какое-то болезненное иезуитство Ульриха: Кольцов уже расстрелян, его тело сожжено в крематории, а Ульрих зачем-то беседует с его братом, рассказывает, как проходил процесс, и уверяет, что Михаил Ефимович получил 10 лет без права переписки.

И второе. То, что сболтнул Ульрих, дорогого стоит, ибо, если так можно выразиться, ставит все точки над «i». Когда Ефимов поинтересовался, признал ли брат себя виновным, Ульрих ответил:

— Послушайте. Ваш брат был человеком известным, популярным. Занимал видное общественное положение. Неужели вы не понимаете, что если его арестовали, значит, на то была соответствующая санкция!

Яснее не скажешь... Вот что значит один недовольный взгляд «хозяина», вот что значит показаться ему «слишком прытким».

КАК ОТЛИВАЛИ ВТОРУЮ ПУЛЮ

Расстрел Кольцова—это еще не конец этой грустной, печальной и трагической истории сравнительно недалекого прошлого. Одну пулю палачи использовали, вторую же только отливали—ведь Мария Остен пока что была на свободе. Как это ни жаль, но она не noc)iyuia-лась мужа и, узнав из парижских газет об аресте Кольцова, которого обвиняли в том, что он является шпионом нескольких иностранных разведок и, в частности, связан с германской шпионкой Остен, Мария решила, что одним своим появлением в Москве опровергнет эту чудовищную ложь. Ее отговаривали, пугали, но она была тверда — и вскоре вместе с маленьким Иосифом появилась в Москве.

Вначале это прошло незамеченным. Но Мария развила такую активную деятельность, что на нее обратили внимание, тем более, что она не только пыталась узнать, что с Кольцовым, но даже подала бумаги с просьбой о предоставлении советского гражданства. Так прошел 1939-й, наступил 1940-й, а Мария все бегала по кабинетам. И — добегалась...

Передо мной дело № 2862 по обвинению Остен-Грессгенер Марии Генриховны. Знаете, когда оно начато? 22 июня 1941 года. Представляете, фашистская авиация бомбит наши города, танковые клинья утюжат деревни, моторизованные колонны фашистской солдатни расстреливают все живое, но народному комиссару государственной безопасности Меркулову и его последышам не до этого — у них свое кровавое дело. Вместо того, чтобы писать рапорты с просьбой немедленно отправить их на фронт, они спешат подписать постановление об аресте и без того несчастной и беззащитной женщины.

Через день доблестные чекисты с наганами на изготовку ворвались в 558-й номер «Метрополя», где проживал враг народа в женском обличье, перевернули все вверх дном, изъяли в пользу государства один сарафан, две пары трусов, одну пару туфель и пять носовых платков, а хозяйку этого имущества бросили во Внутреннюю тюрьму.

Обвинения, которые предъявили Марии, настолько нелепы, что просто диву даешься, как можно было принимать их всерьез. Судите сами: Марии заявили, что она является германской и французской шпионкой одновременно. Франция находится в состоянии войны с Германией, больше того, Франция побеждена и наполовину оккупирована, а Мария Остен поставляет Франции разведданные о Германии, а Германии — о побежденной Франции. Само собой разумеется, что обе страны получают секретную информацию о Советском Союзе.

Как и положено, в деле имеется анкета арестованной, заполненная самой Марией. В графе «состав семьи» она упоминает отца, мать, сестру, приемного сына Иосифа, но почему-то пишет, что она незамужняя. Почему? Скорее всего, потому, что не хотела компрометировать Кольцова. Ведь в ЗАГСе они не были и жили в так называемом гражданском браке, а это давало ей право считать себя для Кольцова чужим человеком, за которого он не несет никакой ответственности. А раз она чужой человек, то никто не сможет ему сказать: сам шпион и жена шпионка — одного поля ягоды.

Первый допрос, состоявшийся 25 июня, был очень коротким. Но Мария успела сообщить, что в Москве живет по виду на жительство для лиц без гражданства, что с 1926 по 1939-й была членом германской компартии, что с Михаилом Кольцовым познакомилась весной 1932 года в Берлине, когда он был в гостях у немецкого режиссера Эрвина Пискатора.

На следующий день, видимо, боясь, что ее освободят соотечественники, Марию этапировали в Саратов, и ее дело принял к своему производству лейтенант Жигарев. Этот следователь решил не ходить вокруг да около, а сразу взял быка за рога.

— Признаете себя виновной? — спросил он на первом же допросе.

— Нет, не признаю, так как шпионской деятельностью не занималась, — ответила Мария.

— Вы лжете! Следствие располагает достоверными материалами о ваших шпионских связях.

— Мне не о чем говорить, — обезоруживающе улыбнулась Мария. — Понимаете, не о чем.

— Прекратите лгать! Назовите соучастников! — грохнул кулаком по столу Жигарев.

— Никаких соучастников у меня не было, — вздохнула Мария.

Тогда лейтенант зашел с другой стороны.

—Что вам известно об антисоветской работе Кольцова? — как бы между прочим спросил он.

— Ничего! — отрезала Мария и почему-то радостно улыбнулась.

Следователь ничего не понял и зарылся в бумаги.

А Мария ликовала!

«Раз спрашивают о Михаиле, значит, он жив,—думала она. — Жив! Господи, как же я рада. Значит, дадут ему лет десять— пятнад цать, мне—тоже, а где-нибудь в Сибири мы встретимся. Мы обязательно встретимся. Так что эту волынку пора заканчивать, и как можно быстрее».

Поэтому на требование следователя приступить к даче правдивых показаний о ее вражеской деятельности, Мария, все так же улыбаясь, ответила:

—Я прошу следствие помочь мне разобраться в совершенных преступлениях, так как я сейчас не знаю, что совершила вражеского против Советского Союза.

А потом пошли рутинные вопросы с уточнением имен друзей и знакомых, дат и городов, где происходили встречи, требованиями вспомнить, кто, что и о ком сказал. Время от времени он возвращался к Кольцову и просил рассказать, каким он был в быту и на работе, какую оказывал помощь в чисто творческих вопросах, что писал сам и что писала Мария. Она отвечала, что в быту Кольцов был мягким человеком, любил ходить в рестораны, вращаться предпочитал в писательско-артистической среде.

— Но зачем вы все-таки из благополучного и безопасного для вас Парижа приехали в Москву? — задал наконец Жигарев давно мучивший его вопрос. — Ведь вы же знали, что Кольцов арестован и что за связь с ним к ответственности могут привлечь и вас.

— Потому и приехала. Я не могла не приехать. Это надо было сделать для очищения своей совести и для того, чтобы реабилитировать себя перед друзьями.

— О какой реабилитации речь?! — вскинулся лейтенант. — Ведь вы же порвали связь с Кольцовым еще в 1936 году!

— Мы прервали интимные отношения, но остались большими друзьями. Он писал мне письма, помогал в работе, я посылала ему свои рассказы, а он давал им оценку — и вообще, он учил меня писать.

Вскоре допросы прекратились — верный признак, что следствие по делу Марии близилось к завершению. 6 декабря 1941 года ей предъявили обвинительное заключение. И хотя следователь отметил, что «в предъявленном обвинении Мария Остен виновной себя не признала», он рекомендовал определить ей высшую меру наказания.

А потом была какая-то странная пауза: то ли Особое совещание было загружено такого рода делами, то ли ощущалась нехватка патронов — за это время немцы подошли к Сталинграду, но дело Марии Остен рассматривалось лишь 8 августа 1942 года. Приговор был ужасающе краток: «Остен-Грессгенер Марию Генриховну за шпионаж расстрелять». 16 сентября приговор был приведен в исполнение.

Так была выпущена вторая пуля, поразившая еще одно любящее сердце.

Михаил Кольцов и Мария Остен... Две трагических жизни, две трагических судьбы. Никто не знает, какими мучительными были последние минуты их жизни, но ни секунды не сомневаюсь, что в самое последнее мгновенье Михаил попрощался с Марией, а Мария — с Михаилом. А это верный залог, что в той, другой, жизни они снова будут вместе — теперь уже навсегда.

ГОЛГОФА КРАСНЫХ ДИПЛОМАТОВ

Вообще-то, до октября 1917-го красными называли всех революционно настроенных людей, а вот после того, как к власти пришли большевики, красным мог быть только тот, кто связан с советским строем. Иначе говоря, красный — это значит советский.

Так что красными были все: красные профессора, красные доктора, красные дипломаты. Были даже красные графы и красные князья — это те, кто не сумели сбежать за границу и были вынуждены работать на советскую власть.

Что касается красных дипломатов, то после переезда правительства в Москву первое время они работали на Спиридоновке и Малой Никитской, а потом перебрались в гостиницу «Метрополь». Три года дипломаты ютились в гостиничных номерах, и лишь осенью 1921-го заняли хорошо известное здание на Кузнецком Мосту. К этому времени в Народном комиссариате по иностранным делам числилось более 1200 сотрудников.

Забавная деталь! Как раз в эту пору красные дипломаты начали выезжать за границу, в том числе и на Генуэзскую конференцию, а одеты они были кто во что горазд — в косоворотки, кожанки или потертые пиджачки. Между тем как по протоколу они должны быть облачены в смокинги и фраки. Сохранилась любопытная фотография тех лет: на фасаде НКИДа красуется непривычно броская вывеска: «И.К. Журкевич».

Думаете, это фамилия наркома или какого-нибудь партийного деятеля? Ничуть не бывало! Журкевич — это фамилия портного, который прямо в здании НКИДа открыл свою мастерскую и обшивал отъезжающих за границу красных дипломатов.

Этот портной был настолько известен, что даже попал на станицы «Золотого теленка». С присущей им лихостью Ильф и Петров писали: «Над городом стоял крик лихачей. И в большом доме Наркоминдела портной Журкевич день и ночь строчил фраки для отбывавших за границу советских дипломатов».

С этим домом связаны и первые победы советской дипломатии, и горькие поражения, и, что самое страшное, чудовищные сталинские репрессии. Более двухсот уникальных специалистов, иначе говоря, цвет советской дипломатии, были уничтожены так называемыми «соседями» (НКВД — прямо через дорогу) в 30—40-е годы прошлого века. По воспоминаниям ветеранов, по пустым коридорам Надкоминдела буквально гулял ветер. Красные палачи с Лубянки расстреливали всех: полпредов и консулов, машинисток и шоферов, поваров и дипкурьеров, секретарей и заместителей наркома. Все они были объявлены либо врагами народа, либо заговорщиками, либо шпионами каких угодно государств.

А ведь эти «шпионы» внесли такой неоценимый вклад в дело международного признания Советского Союза, что плоды их деятельности мы пожинаем до сих пор. Я расскажу о некоторых из них, о тех, чьи имена на долгие годы были преданы забвению, и лишь теперь в коридорах МИДа звучат с величайшим уважением.

ОТ БРЕСТА ДО СТАМБУЛА

Передо мной выписка из уголовного дела заместителя наркома иностранных дел Льва Михайловича Карахана. Вот что там говорится:

«Карахан Л.М. признан виновным в том, что он с 1934 года является участником антисоветского заговора правых, в который был завербован Ягодой, и по поручению заговора вел переговоры с представителями германского Генерального штаба об оказании заговору вооруженной помощи со стороны Германии. Кроме того, с 1927 года Карахан является агентом германской разведки, которой передавал секретные сведения о решениях директивных органов по вопросам внешней политики советского правительства.

Решением Военной коллегии Верховного суда СССР от 20 сентября 1937 года осужден по ст. 58—1а и 58—11 УК РСФСР и приговорен к расстрелу».

Так кем же был на самом деле «заговорщик» и «шпион» Лев Михайлович Карахан (он же Леон Михайлович Караханян)? Родился он в Тифлисе, в довольно обеспеченной и благополучной семье армянского адвоката. Пойти бы ему по стопам отца, и все было бы иначе: наверняка Леон прожил бы не сорок восемь, а, быть может, сто лет; так нет же, начитался книжек про свободу, равенство и братство и решил бороться за счастье угнетенного народа. Пятнадцатилетним гимназистом он вступил в РСДРП — и пошло-поехало. Из гимназии его, грубо говоря, выперли, а когда, сдав экстерном экзамены за гимназический курс, получил аттестат зрелости и поступил на юридический факультет Петербургского университета, через год вышибли и оттуда. Потом были аресты, ссылки, жизнь под надзором полиции — словом, все, что положено борцу за счастье народа.

Как бы то ни было, но надо признать, что Карахан при большевиках карьеру сделал отменную: в 1917-м он один из руководителей штурма Зимнего, а в 1918-м в составе советской делегации выезжает в Брест и участвует в подписании грабительского мира с Германией. Брестский мир заключили в марте, а в мае Лев Карахан становится заместителем наркома иностранных дел. Тифлисскому армянину всего-то 29 лет, а он уже замнаркома, то есть, говоря современным языком, заместитель министра иностранных дел — это ли не блестящая карьера?!

Его непосредственный начальник нарком Чичерин был в таком восторге от своего заместителя, что написал Ленину неумеренно восторженную аттестацию на Карахана: «Я могу смело сказать, что наша борьба с затопляющей нас страшно ответственной политической работой за последние месяцы при развитии сношений с массой государств была героической. Мы в состоянии с этим справиться только потому, что я с тов. Караханом абсолютно спелись, так что на полуслове друг друга понимаем без траты времени на рассуждения. В общем и целом у меня более общая политическая работа, у него же море деталей, с которыми он может справиться только благодаря своей замечательной способности быстро и легко ориентироваться в делах и схватывать их, своему ясному здравому смыслу и своему замечательному политическому чутью, делающему его исключительно незаменимым в этой области».

Ленин тоже проникся особым доверием к Карахану: многие документы Ильич подписывал лишь после того, как на них ставил свою визу Карахан.

Так было до 1923 года, когда Карахана направили в Южный Китай, где было создано демократическое правительство во главе с Сунь Ятсеном, убежденным сторонником сотрудничества с Советской Россией. Правда, до этого Лев Михайлович успел побывать полпредом в Польше, а в период Генуэзской конференции, когда Чичерина не было в Москве, Карахан исполнял обязанности наркома.

Учитывая то, что в Северном Китае, то есть в Пекине, заседало совсем другое правительство, которое не разделяло взглядов Сунь Ятсена, задачей Карахана было не только установить дипломатические отношения с Южным Китаем, но и способствовать победе Сунь Ятсена во всем Китае. Не случайно же почти одновременно с Караханом в Южный Китай была направлена группа военных советников во главе с Блюхером и Путной (через 15 лет все они будут расстреляны как шпионы и враги народа). Да и два миллиона долларов, направленных из голодающей России просоветски настроенным китайцам, тоже чего-то стоили.

Все это возымело свое действие, и в одном из первых сообщений в Москву Карахан пишет: «Нет ни одной китайской газеты, которая не приветствовала бы моего приезда и не требовала бы немедленного урегулирования отношений с нами».

Газеты — газетами, но переговоры с Пекином по-прежнему шли ни шатко ни валко. И хотя в Москве и в Пекине находились дипломатические представительства обеих стран, Пекин упорно не признавал Советского Союза. Карахан неделями не выходил из дома, его никто не навещал, телефон молчал, почту не приносили. От нечего делать Лев Михайлович занялся английским, да гак успешно, что в одном из писем с гордостью сообщал: «Месяца через два смогу читать газеты, а это главное». Когда же пришла весть о кончине Ленина, Карахан был так потрясен, что его едва не хватил удар, а когда пришел в себя, написал в своем дневнике: «Было чувство, что умер родной отец, самый близкий человек».

Потом Лев Михайлович перебрался в Пекин и так успешно провел переговоры с правительством, что вскоре с Северным Китаем были установлены официальные дипломатические и консульские отношения.

Карахан ликовал! «Одна гора свалилась с плеч, — сообщал он 2 января 1924 года. — Подписал соглашение с Китаем, на этот раз окончательно. Дьявольски трудно было добиться результатов. Весь дипломатический корпус делал все, чтобы сорвать дело. Но удалось провести всех. Для дипломатического квартала — это разорвавшаяся бомба. Я рад этому больше всего».

Так Лев Михайлович стал послом, а затем и дуайеном, то есть главой всего дипломатического корпуса в Пекине.

Справившись с одним делом, Карахан тут же берется за другое: пытается наладить дипломатические отношения с Японией. Переговоры с японским посланником шли очень туго.

«Последние дни у меня большое оживление с японцами, — писал он, — заседания два раза в день. Сидим по четыре часа подряд. Утомительно, но я гоню вовсю. Японцы с непривычки к концу заседания начинают заметно пухнуть. Но это только весело и полезно для дела».

Для дела это действительно было полезно: в январе 1925 года СССР и Япония заключили Конвенцию об установлении дипломатических и консульских отношений. Больше того, японцы обязались в течение четырех месяцев вывести свои войска с Северного Сахалина, а Советский Союз не возражал против предоставления японцам концессий на разработку минеральных и лесных богатств на севере Сахалина.

«Исторические заслуги Л.М. Карахана перед СССР пополняются блестящими страницами его дипломатических работ и переговоров с Японией»,—писала выходящая в Харбине белоэмигрантская газета «Новости жизни». — За этот мир с нашими великими соседями история отметит на своих страницах блестящую роль дипломатического ума и такта Л.М. Карахана»

В Китае той поры было очень неспокойно: перевороты, заговоры, свержения одних правительств, приход к власти других. Был случай, когда Карахану объявили, что правительство не отвечает за его личную безопасность и ему лучше отбыть на родину, но Лев Михайлович не дрогнул и продолжал исполнять свои обязанности полпреда.

Так продолжалось до сентября 1926 года, когда Карахана отозвали в Москву: формальным поводом был долгожданный отпуск. Но в Китай Лев Михайлович больше не вернулся. В Москве он занял свой прежний кабинет заместителя наркома, отвечающего за отношения СССР со странами Востока. В эти годы он наносил официальные визиты в Турцию, Иран, Монголию, а в 1934-м был назначен полпредом СССР в Турции.

Когда его успел завербовать тогдашний нарком внутренних дел Ягода, как он стал участником антисоветского заговора правых и, тем более, как стал агентом германской разведки, история умалчивает, да и в уголовном деле каких-либо доказательств этих преступлений нет. Чем Карахан не угодил Сталину, одному Богу ведомо, но то, что без его личного указания известного во всем мире дипломата никто не посмел бы и пальцем тронуть, — по-моему, не вызывающий сомнений факт.

И вот что еще любопытно. Жены «врагов народа» в те годы рассматривались либо как существа, отравленные тлетворным влиянием своих супругов, либо, что еще хуже, знавшие, чем занимаются их мужья, но не сообщившие об этом в компетентные органы, — это называлось недоносительством. Наказание за это следовало незамедлительно: самое мягкое — семь-восемь лет Колымы или Воркуты, самое жесткое — расстрел. Так вот жен Карахана почему-то не тронули: ни Клавдию Манаеву, на которой он женился еще до революции, ни довольно популярную театральную и киноактрису Веру Дженееву, к которой он ушел в 1919-м, ни известнейшую балерину Марину Семенову, которая стала его женой в 1930-м.

Реабилитировали Льва Михайловича Карахана лишь в 1956-м. С тех пор он чист — чист перед историей, чист пред страной, чист пред российской дипломатией.

ДЕВЯТЫЙ АРЕСТ

Эту стенограмму так долго прятали в бронированных сейфах, что пожелтевшая от времени бумага стала похожа на древний пергамент. Брать ее в руки боязно, и не только потому, что бумага трескается и крошится, — бумага пахнет, пахнет предательством, кровью и невиданной жестокостью. Сколько бы нам ни говорили, что изуверские и садистские годы сталинского режима осуждены таким-то и таким-то съездом партии, память о них никогда не уйдет из сознания народа, ибо она не только в наших сердцах, но и в наших генах, она передается по наследству, она всегда будет с нами.

И это хорошо! Забывать людоедский шабаш дорвавшихся до власти кровавых маньяков нельзя хотя бы потому, чтобы избежать его повторения. Ну что дурного мог сделать больной, полуслепой человек далеко не первой молодости, восемь раз арестовывавшийся царскими жандармами, а потом верой и правдой служивший советской власти, будучи полпредом в Германии, и несколько позже — заместителем наркома иностранных дел?! Вся его работа была на виду, каждый его шаг запротоколирован, все контакты происходили лишь с санкции руководства, причем при непременном условии, что они пойдут на пользу делу.

И что же?.. В стенограмме заседания Военной коллегии Верховного суда СССР от 2 марта 1938 года черным по белому записано:

«Обвиняемый Крестинский Н.И. по прямому задания врага народа Троцкого вступил в изменническую связь с германской разведкой в 1921 году.

Председательствующий В.В. Ульрих:

— Посудимый Крестинский, вы признаете себя виновным в предъявленных вам обвинениях?

Крестинский:

— Я не признаю себя виновным. Я не троцкист. Я никогда не был участником правотроцкистского блока, о существовании которого даже не знал. Я не совершал также ни одного из тех преступлений, которые вменяются лично мне, в частности, я не признаю себя виновным в связях с германской разведкой.

Председатель:

— Повторяю вопрос: вы признаете себя виновным?

Крестинский:

— Нет, так как до ареста я был членом ВКП (б). Остаюсь им и сейчас».

Такая позиция Крестинского никак не устраивала ни Ульриха, ни Вышинского, которые изо всех сил наседали на бывшего полпреда. По делу проходил 21 человек, 20 признали себя виновными, и лишь один Крестинский упрямится. Что ж, ему же хуже!

Председательствующий объявил перерыв... А на следующий день, не дожидаясь вопросов, Крестинский заявил:

— Я прошу суд зафиксировать мое заявление, что я целиком признаю себя виновным по всем обвинениям, предъявленным лично мне.

Откуда такая сговорчивость? Это прояснилось через восемнадцать лет, когда допрашивали бывшего начальника санчасти Лефортовской тюрьмы Розенблюма.

— Крестинского с допроса доставили к нам в санчасть, — рассказывал Розенблюм. — Он был тяжело избит, вся спина представляла собой сплошную рану, на ней не было ни одного живого места.

А еще через десять дней Крестинский признал не только то, что является участником правотроцкистского блока и немецким шпионом, но даже то, что провоцировал военное нападение на СССР «с целью поражения и расчленения Советского Союза и отторжения от него Украины, Белоруссии, Среднеазиатских республик, Грузии, Армении, Азербайджана и Приморья на Дальнем Востоке, имея своей конечной целью восстановление в СССР капитализма и власти буржуазии».

Приговор был оглашен 13 марта: расстрел. Заодно влепили восемь лет его жене, которая была главным врачом детской Фи-латовской больницы, а дочь отправили в ссылку.

...А ведь как хорошо все начиналось. Гимназия — с золотой медалью, затем юридический факультет Петербургского университета, должность присяжного поверенного. Жить бы ему и дальше на Невском проспекте, выступать в суде, защищая обеспеченных петербуржцев, если бы не увлечение большевистской литературой. Со временем Николай Крестинский и сам стал пописывать, печатаясь в «Правде».

Первой официальной должностью, которую занимал Крестинский в большевистском правительстве, стал пост министра финансов. Затем некоторое время был членом Политбюро и даже Оргбюро ЦК партии, а в 1921-м Чичерин предложил назначить его полпредом в Германии. Будто предчувствуя неладное, Крестинский отбивался изо всех сил: «Удивляюсь Вашему предложению при наличии более подходящих кандидатур. Ваше предложение категорически отклоняю!» — писал он Чичерину. Но тот проявил настойчивость, тем более, что его активно поддерживал Ленин. Не помогло даже то, что в сохранившейся анкете той поры на вопрос: «Какие иностранные языки знаете?», Крестинский ответил: «Никаких».

Но агреман, то есть согласие на его назначении полпредом, немцы дали далеко не сразу. Поначалу кандидатура Николая Крестинского, секретаря ЦК и недавнего члена Политбюро, вызвала категорические возражения со стороны германского МИДа. И лишь после того, как в Кремле заявили, что в Москве не смогут принять главу германского представительства до тех пор, пока в

Берлине не примут Крестинского, немцы дали отмашку — и ноябре 1921 года Николай Крестинский прибыл в Берлин.

С первых же дней Крестинскому пришлось, в самом прямом смысле слова, засучить рукава. Подготовка к Генуэзской конференции, подписание Рапалльского договора между Советской Россией и Германией, участие в Гаагской конференции — все это требовало огромных сил и колоссального напряжения ума.

А потом начался период, если так можно выразиться, незаконных, но очень тесных брачных отношений между СССР и Германией. Тут и буйно расцветшая торговля, и обмен специалистами, и контакты Красной Армии и рейхсвера, и строительство в Советском Союзе военных заводов, которые часть своей продукции передавали Берлину, а часть оставляли Москве, и создание авиационных и танковых училищ под Липецком и Казанью, в которых учились будущие немецкие асы и авторы всесокрушающих танковых клиньев, и многомесячные командировки наших военачальников в немецкие военные академии, где они перенимали опыт Людендорфа и Гинденбурга.

Как только к власти пришел Гитлер, этот роман закончился, и вчерашние друзья снова стали непримиримыми врагами. Но Крестинский первых признаков этого похолодания не застал: летом 1930-го его отозвали в Москву и назначили первым заместителем наркома, которым к этому времени стал Максим Литвинов (настоящая фамилия Валлах). О степени доверия Сталина к Николаю Крестинскому говорит хотя бы тот факт, что квартиру ему предоставили не в городе, а в Кремле, по соседству с Орджоникидзе и вдовой Якова Свердлова.

За работу Крестинский взялся рьяно, бывало, что свет в его кабинете горел до двух-трех часов ночи. Но сотрудники не роптали: отвыкшие от общения с культурными, вежливыми и интеллигентными руководителями, они не скрывали своей любви к шефу и ради него были готовы на все. А ему без их помощи тоже было не обойтись: видел он совсем плохо, газеты и документы читать не мог, резолюции ставил там, где ему показывали, важнейшие доклады и сообщения воспринимал на слух.

Но как ни плохо он видел, а кого хотел, замечал издалека: видимо, помогало то самое внутренне зрение, которое иногда называют человеческой порядочностью. В 1935-м вся чиновная Москва знала, что Николай Бухарин попал в опалу и вот-вот его должны арестовать. И надо же так случиться, что все прекрасно понимавший Бухарин махнул рукой на условности и всякого рода предупреждения и, как большой любитель оперы, отправился в Большой театр. Ближайшие кресла мгновенно опустели! В антракте никто не решался выйти в фойе, где в полном одиночестве прогуливался недавний «любимец партии». И только Крестинский, которому проще всего было не заметить одиноко прохаживавшегося Бухарина, подошел к нему, тепло поздоровался и долго с ним разговаривал. Чуть позже, отвечая не немой укор жены, Крестинский, как нечто само собой разумеющееся, бросил:

— Ему сейчас не сладко, надо поддержать человека в трудную минуту.

Он-то своего старого товарища поддержал, а вот его...

Однажды Крестинского вызвал Сталин и, как бы между прочим, предложил перейти на другую работу.

— Ведь вы когда-то были близки к оппозиции, — сказал он. — Это знают и за границей. Согласитесь, что неудобно держать в Наркоминделе, да еще на таком высоком посту, человека, который не всегда разделял линию партии. Иностранцы могут нас не понять... По образованию вы, кажется, юрист? Кому же, как не вам, быть заместителем наркома юстиции! Крыленко нужно помочь, у него там не все ладно.

Помочь Крыленко уже никто не мог: в предчувствии ареста он стал по-черному пить и никакими делами це занимался. Не успел заняться новым делом и Крестинский: 20 мая 1937 года за ним пришли, причем прямо в его кремлевскую квартиру. Николай Николаевич был спокоен. Мудрый человек, он прекрасно понимал, где живет и с кем имеет дело. Николай Николаевич попрощался с женой, подслеповато щурясь, улыбнулся дочке, шагнул за дверь, и уже оттуда, из далекого небытия, донесся его ровный голос:

— Учись, дочка. Знай, что я ни в чем не виноват.

«ПУСТЬ СТАЛИН СПЕРВА ЗАВОЮЕТ ДОВЕРИЕ»

Можете ли вы представить себе человека, который бы открыто, с трибуны партийного съезда, бросил такие слова в адрес заседавшего в президиуме и набиравшего силу отца народов?! Одни скажут: «Никогда и ни при каких обстоятельствах». Другие, малость поразмыслив, философски заметят, что, мол, едва ли, если, конечно, этот человек не был смертельно болен и не хотел свести счеты с жизнью.

Но и это не все! Заинтригую вас еще больше. Что вы скажете, если узнаете, что этот же человек требовал избрания нового генерального секретаря партии, освободив от этой должности Сталина, и не изменил своей точки зрения даже после ночного звонка Иосифа Виссарионовича, который просил его отказаться от своих слов? И тогда Сталин в пока что бессильной ярости процедил: «Ну, смотри, Григорий, ты еще об этом пожалеешь!»

Эти события происходили в декабре 1925-го. А неразумно храбрым человеком был Григорий Яковлевич Сокольников (он же Гирш Янкелевич Бриллиант). Как только ни называл его в свое время Ленин — и любителем парадоксов, и ценнейшим работником, и милым и талантливым большевистским финансистом, и даже советским Витте (по аналогии с довольно прогрессивным и даровитым царским министром финансов).

К этому можно добавить, что сын местечкового врача с Украины, который сперва служил в Полтавской губернии, а, перебравшись в Москву, завел собственную аптеку, был еще и прекрасным полководцем: в годы Гражданской войны он был членом Реввоенсовета то Восточного, то Южного фронтов, и даже командующим 8-й армией, которая билась за Воронеж, освобождала Луганск, Ростов и дошла до Новороссийска. Потом был Туркестан, борьба с басмачеством и... совершенно неожиданное назначение сначала заместителем, а потом и наркомом финансов.

Справедливости ради надо сказать, что в первые послеоктябрьские месяцы Сокольников уже занимался всякого рода экспроприациями, он даже возглавлял Комиссариат бывших частных банков, но эту организацию быстро упразднили — так что разобраться в хитросплетениях финансовых потоков Сокольников не успел.

Хозяйство досталось ему, прямо скажем, аховое! В стране ходили дензнаки номиналом в миллион и даже миллиард рублей, которые называли «лимонами» и «лимардами», на черном рынке процветала спекуляция, чтобы купить буханку хлеба, надо было потратить триллион, а то и квадриллион этих самых дензнаков.

И вдруг откуда ни возьмись появился червонец! Он приравнивался к царской золотой десятирублевке. Пошли в ход и серебряные гривенники. Все кинулись обменивать дензнаки на червонцы: принимали их без ограничений из расчета 30 тысяч дензнаков за один червонец.

Народ ликовал! Признали червонец и за границей. А Григорий Сокольников стал настолько популярен, что Сталин решил зажечь на его пути красный свет: в 1926-м Сокольникова освободили от обязанностей наркома финансов, перебросили в Госплан и поручили заняться разработкой первого пятилетнего плана развития народного хозяйства. Вникнув в дело, Сокольников тут же ударил в набат! От него требовали большого скачка, а он закладывал в пятилетку такие цифры, которые обеспечивали бы проведение плавной индустриализации, как он говорил, «с наибольшей безболезненностью для масс».

— Что еще за безболезненность?! — раздался грозный оклик из Кремля. — Массы пойдут на любые жертвы. А их заступника от разработки первой пятилетки отстранить!

И отстранили... Некоторое время Сокольникову доверяли какие-то второстепенные хозяйственные посты, пока наконец не сочли за благо отправить его с глаз долой: в 1929-м Григория Яковлевича назначили полпредом СССР в Великобритании. Английские газеты, выражавшие официальную точку зрения, были в восторге! Вот что, например, писали в одной из них:

«Назначение Сокольникова советским послом в Англии является благоприятным предзнаменованием для дружественного развития англо-советских отношений. Новый посол является наиболее подходящим лицом для представительства России в предстоящих трудных и сложных переговорах. Его персональное обаяние, независимость его ума и характера в соединения с авторитетом и уважением, которыми он пользуется в России, являются наиболее ценными качествами для чрезвычайно трудной задачи, стоящей пред ним».

И действительно, дело пошло на лад. Одно за другим были подписаны важные соглашения, среди которых — торговое, о рыболовстве и ряд других. Произошли положительные сдвиги и в советском экспорте: за три года Великобритания переместилась с двадцать первого на шестое место. Небывало плодотворными стали личные контакты. На всякого рода приемы и завтраки, устраиваемые в полпредстве, охотно приходили такие известные люди, как Ллойд Джордж, Уинстон Черчилль, Бернард Шоу, Бернард Рассел, леди Астор и многие другие. Самого Сокольникова и его жену, писательницу Галину Серебрякову, с удовольствием принимали в самых аристократических и финансово-промышленных домах Лондона.

Англичане были просто изумлены, что в лапотной красной России есть такие интеллигентные, обаятельные и культурные люди. Вот как писала о Сокольникове той поры его супруга:

«Его изысканные манеры, чистое, то, что называется аристократическим, лицо с прямым гордым носом, продолговатыми, темными глазами, высоким, необыкновенно очерченным лбом — вся его осанка хорошо вытренированного и сильного физически человека вызывали изумление английской знати».

Как ни странно, англичанам вторили вчерашние белогвардейцы. В их газетах, выходящих в Париже, появились статьи с недвусмысленными заголовками: «Сталин и Сокольников» и, что более рискованно, «Сталин или Сокольников?». Речь в них шла о принципиально важном, о том, кто победит: Сокольников, который является сторонником сосуществования двух систем и верности взятым на себя обязательствам, или Сталин, который по-прежнему не только мечтает о победе мировой революции, но и всячески к этому стремится.

Прочтя все это, Григорий Яковлевич не на шутку встревожился: противопоставление Сталину, да еще не в его пользу, чревато вполне определенными последствиями. А тут еще, как черт из табакерки, выскочил Троцкий, и тоже с дифирамбами! «Григорий Сокольников, — писал он, — это человек выдающихся дарований, с широким образованием и интернациональным кругозором».

Похвала от смертельного врага Сталина — это все равно, что стакан цикуты вместо чая: чуть раньше, чуть позже, но обязательно убьет.

— Этого Сталин мне не простит и обязательно отомстит, — обеспокоенно говорил он жене. — Надо знать его характер: он никогда ничего не забывает и ничего не прощает. К тому же, однажды он мне уже пригрозил, проронив, что смотри, мол, Григорий, пожалеешь, но будет поздно.

Пока же тучи над головой Сокольникова только сгущались, время удара молнии еще не настало...

Первый звонок прозвенел в сентябре 1932-го, когда, якобы «согласно его просьбе», Григория Яковлевича отозвали в Москву. В честь его отъезда Англо-Русская торговая палата устроила прощальный банкет, на котором видные промышленники, банкиры и предприниматели, забыв о британской сдержанности, произносили такие прочувствованные тосты, что, как писали на следующий день газеты: «Всем стало ясно, что Григорий Сокольников пользуется действительным уважением лондонского общества».

Нетрудно догадаться, что об этом тут же настучали Сталину. А когда Сокольников вернулся в Москву и предстал пред его очи, вместо приветствия вождь зловеще бросил:

— Говорят, Григорий, ты так полюбился господам англичанам, что они тебя отпускать не хотели. Может, тебе лучше жить с ними?

Это уже не шутка и не случайная обмолвка. Это — хорошо продуманный и жестко сформулированный приговор. Григорий Яковлевич, конечно же, вздрогнул, но выводов не сделал. Самое странное, решительных, с конкретными последствиями выводов не сделал ни один из высокопоставленных дипломатов той поры, они, как загипнотизированные, лезли в пасть удава. А ведь практически у всех была возможность, если не порвать эту пасть, то уж, по крайней мере, избежать ее острых зубов: достаточно было последовать совету Сталина и остаться в том же Лондоне, Париже или Стамбуле. Справедливости ради надо сказать, что один из них все же решится на неординарный поступок, но это будет позже, гораздо позже, когда страну зальют реки невинно пролитой крови.

Что касается Григория Сокольникова, то его даже приласкали, назначив на некоторое время заместителем наркома, а буквально через год, в соответствии с иезуитской сталинской логикой, перебросили в Наркомат лесной промышленности, предоставив пост первого заместителя наркома. Так дипломат с мировым именем стал заниматься вопросами сплава древесины, корчевания пней и вторичной переработки сучьев... Но и тут его не оставили в покое: начались проработки на партсобраниях, требования признать ошибки и покаяться в грехах, которых он не совершал. Сокольников, как мог, отбивался.

Так продолжалось до мая 1936-го, когда ни с того ни с сего Григорию Яковлевичу позвонил Сталин и спросил, есть ли у него дача. Оказалось, что нет. Тут же последовала соответствующая команда — и чуть ли не в мгновенье ока в Баковке построили прекрасную дачу, куда уже в июне переехала вся семья: жена, теща, двое детей и, конечно же, сам Григорий Яковлевич.

Казалось бы, на некоторое время можно перевести дыхание и забыть о неприятностях, но внутреннее напряжение Сокольникова не отпускало: он с тревогой следил за судебными процессами над «врагами народа», многих из которых хорошо знал, и... готовился к самому худшему. Все чаще он топил печь, а на участке разводил костры: так Григорий Яковлевич уничтожал письма и документы, которые могли скомпрометировать его самого или его друзей и близких родственников.

Тогда же он начал подумывать о самоубийстве.

— Иного выхода, кроме пули в лоб, нет,—говорил он жене. — Этим я спасу тебя, а моя жизнь ничего не стоит, можно считать, что она уже прожита.

И вдруг, если так можно выразиться, новая кислородная подушка: Сталин пригласил его к себе на дачу. Уже был подписан ордер на арест, уже ждали сигнала, чтобы приступить к обыску на квартире и на даче, уже получили разрешение на арест жены и старшей дочери, а Сталин, испытывая при этом иезуитски гнусное наслаждение, поднимает бокал и пьет:

— За Сокольникова, моего старого боевого друга, одного из творцов Октябрьской революции!

Пришли за Григорием Яковлевичем 26 июля 1936 года. Потом была Лубянка, а там пытки, издевательства, карцеры, словом, весь «джентльменский» набор тогдашних чекистов. Требовали от Сокольникова одного: признания в том, что он является членом так называемого параллельного троцкистского центра, который ставил своей задачей свержение советской власти в СССР.

Процесс проходил в Доме союзов, на него даже пустили кое-кого из журналистов. Один из них, увидев Сокольникова, не без сочувствия написал: «Бледное лицо, скорбные таза, черный лондонский костюм. Он как бы носит траур по самому себе». Другой же, англичанин, видимо знавший Сокольников в лучшие времена, был еще более откровенен: «Сокольников производит впечатление совершенно разбитого человека. Подсудимый вяло и безучастно сознается во всем: в измене, вредительстве, подготовке террористических актов. Говорит тихо, его голос едва слышен».

30 января 1937 года огласили неожиданно мягкий приговор: Сокольников осужден по многочисленным пунктам печально известной 58-й статьи УК РСФСР и приговорен к 10-летнему тюремному заключению. Но это вовсе не значило, что он приговорен к жизни. Григория Яковлевича бросили в одну из самых лютых тюрем — Верхне-Уральский политизолятор. Дольше года там не выдерживали. Сокольников продержался два. Отчего он умер и где похоронен, не знает никто.

Зато многие знают, что Сталин последовал совету Сокольникова, что пусть, мол, сперва он завоюет доверие. Сталин доверие завоевал, да такое безграничное, что есть люди, которые до сих пор не верят, что именно он, и никто другой, был инициатором невиданных репрессий, что именно на его совести гибель миллионов ни в чем не повинных людей.

БОЛГАРСКИЙ СЛЕД В РУССКОЙ ДИПЛОМАТИИ

Это случилось все в том же изуверском 1937 году. Избитый до полусмерти и садистски изувеченный человек попросил у следователя карандаш и неожиданно твердым голосом сказал:

— Вы требовали признаний? Сейчас они будут. Я напишу...

— Давно бы так, — усмехнулся следователь. — Но помните: «Я ни в чем не виноват» у нас не проходит. Так что пишите правду.

— Да-да, я напишу правду.

Поразительно, но эта коряво нацарапанная записка сохранилась, она подшита в дело и, не боюсь этого слова, буквально вопиет.

«До сих пор я просил лишь о помиловании, но не писал о самом деле. Теперь я напишу заявление с требованием о пересмотре моего дела, с описанием всех “тайн мадридского двора”. Пусть хоть люди, через чьи руки проходят всякие заявления, знают, как “стряпают” дурные дела и процессы из-за личной политической мести. Пусть я скоро умру, пусть я труп... Когда-нибудь и трупы заговорят».

Это «когда-нибудь» пришло. И пусть автор этих строк Христиан Раковский заговорить не сможет, о нем расскажут многочисленные документы, воспоминания друзей и, самое главное, его дела.

Быть борцом, заступником и революционером Крыстьо (это его настоящее, болгарское имя) Раковского обрек, если так можно выразиться, факт рождения. Один его родственник, Георгий Мамарчев, до конца своих дней боролся с турками, другой, Георгий Раковский, на той же почве стал национальным героем. Дело зашло так далеко, что еще подростком Христиан официально отказался от своей фамилии Станчев и стал Раковским.

Такая фамилия ко многому обязывала—и Христиан начинает действовать. В 14-летнем возрасте он учиняет бунт в гимназии, за что его тут же выгоняют на улицу. Христиан перебирается в Габрово и принимается мутить воду среди местных гимназистов, объявив себя последовательным социалистом. На этот раз его вышвырнули не только из гимназии, но и из страны, лишив права продолжать образование в Болгарии.

Пришлось молодому социалисту перебраться в Женеву и держать экзамен на медицинский факультет университета. Но даже став студентом, Христиан все время проводил не столько в лабораториях и анатомичках, сколько в подпольных редакциях и малоприметных кафе, где собирался весь цвет мятежной европейской эмиграции. Именно там Христиан познакомился с Георгием Плехановым, Верой Засулич, Карлом Каутским, Жаном Жоресом и даже с Фридрихом Энгельсом. Тогда же он начал сотрудничать в «Искре», причем с самого первого номера.

В Россию Раковский впервые приехал в 1897 году. Тогда ему было 24 года, и в Москву он отправился не столько на международный съезд врачей, сколько... жениться. Его избранницей стала Елизавета Рябова, дочь артиста императорских театров. Их брак был счастливым, но недолгим: через пять лет Елизавета во время родов скончалась.

Потом был 1905-й — год первой русской революции. Вооруженные выступления прокатились по всей стране, и все их жестоко подавили — все, кроме одного. Как писали в те годы газеты: «Непобежденной территорией революции был и остается броненосец “Потемкин”». Как вы, наверное, помните, все началось с борща, приготовленного из червивого мяса, потом—расправа над наиболее ненавистными офицерами, заход в Одессу, похороны погибшего руководителя восстания, прорыв через прибывшую из Севастополя эскадру и вынужденная швартовка в румынской Констанце.

Если бы румынские власти выдали матросов царским властям, всех их непременно бы расстреляли. Так бы, наверное, и было, если бы не Раковский. Он организовывал митинги в защиту матросов, публикуя зажигательные статьи, поднял на ноги всю прогрессивную Европу, выводил на улицы тысячи демонстрантов — и румынские власти сдались: они разрешили сойти на берег 700 матросам, а броненосец вернули России. Несколько позже Раковский написал книгу о событиях, связанных с «Потемкиным»: именно она легла в основу сценария всемирно известного фильма Эйзенштейна.

На эти же годы приходится событие, сыгравшее в его судьбе роковую роль: Раковский познакомился и близко сошелся с Троцким. Они стали такими закадычными друзьями, что посвящали друг другу книги. На титульном листе одной из них Троцкий, в частности, написал: «Христиану Георгиевичу Раковскому, борцу, человеку, другу, посвящаю эту книгу». А в разгар Первой мировой войны, после одной из встреч в Швейцарии, Троцкий посвятил старому другу целую статью.

«Раковский — одна из наиболее “интернациональных” фигур в европейском движении. Болгарин по происхождению, но румынский подданный, французский врач по образованию, но русский интеллигент по связям, симпатиям и литературной работе, Раковский владеет всеми балканскими языками и тремя европейскими, активно участвует во внутренней жизни четырех социалистических партий — болгарской, русской, французской и румынской», — писал он в газете «Бернская стража».

Несколько позже, в 1922-м, когда Троцкий был на пике всевластия и популярности, в одном из выступлений он сказал:

— Исторической судьбе было угодно, чтобы Раковский, болгарин по происхождению, француз и русский по общему политическому воспитанию, румынский гражданин по паспорту, оказался главой правительства в Советской Украине.

Да-да, не удивляйтесь, в 1917-м Раковский окончательно перебрался в Россию, стал большевиком, комиссаром отряда знаменитого матроса Железнякова, того самого Железнякова, который практически разогнал Учредительное собрание, а затем сражался против деникинцев и был смертельно ранен при выходе из окружения.

А дипломатом Раковский чуть было не стал еще в конце

1918-го. Дело в том, что как раз в это время в Германии произошла так называемая Ноябрьская революция и был объявлен съезд Советов Германии. Ленин тут же решил направить на съезд делегацию, в состав которой вошел и Раковский. Так случилось, что делегацию перехватили верные кайзеру офицеры, и ленинских посланцев чуть было не расстреляли. Когда с германской революцией было покончено, Раковского назначили полпредом в Вену. Австрийские власти агреман дали, но немцы отказались пропустить его через свою территорию — и до Вены он не добрался.

Так как Гражданская война была в самом разгаре, Раковского в качестве члена Реввоенсовета бросают то на Южный, то на ЮгоЗападный фронт, где он рука об руку воюет с Михаилом Фрунзе и будущим маршалом Советского Союза Александром Егоровым. А председателем Совнаркома Украины Раковский стал в январе

1919-го и оставался на этом посту до 1923-го. Но еще в 1922-м его включили в состав делегации, отправлявшейся на Генуэзскую конференцию. Вскоре после ее завершения Раковского назначают заместителем наркома иностранных дел и тут же в качестве полпреда отправляют в Лондон.

Отношения с Англией тогда были прескверные. Одной из главных проблем, которая мешала установлению взаимовыгодных отношений, были долги царской России. Поначалу советское правительство отказывалось признать эти долги: рабочий класс, мол, у английских буржуев никаких денег не брал, а что касается национализированной собственности, то все эти фабрики и заводы построены руками русских рабочих и по праву принадлежат народу, а не британским держателям акций. Тогда Лондон дал понять, что ни о каком признании СССР де-юре не может быть и речи. Советский Союз превратится в страну-изгоя, с которой никто не станет ни торговать, ни под держивать дипломатические отношения.

В этот-то момент и появился в Лондоне Христиан Раковский. Вот как описывали его первый «выход в свет» тогдашние газеты:

«Войдя в зал, Раковский приковал к себе взгляды всего общества. Он был действительно обаятельным человеком, вызывая симпатию своими манерами и благородной осанкой. Его сразу же окружили писатели, журналисты, люди науки, искусства, политические деятели, дипломаты. С каждым он говорил на соответствующем языке — английском, французском, немецком или румынском. Отвечал на вопросы с легкостью, когда — дипломатично, когда — сдержанно, когда — с некоторой иронией. Собравшиеся ожидали увидеть неотесанного большевика, а Раковский всех поразил эрудицией, изяществом, благородством, образованностью и высокой культурой».

За первым «выходом в свет» последовал второй, третий, потом — задушевные беседы с политиками, банкирами и предпринимателями. В итоге проблему долгов уладили, а Советский Союз признали де-юре. Это была победа, большая победа молодой советской дипломатии! «Известия» тут же отметили заслуги Раковского. Да что там «Известия», английский историк Карр и тот не удержался, назвав Раковского «лучшим дипломатом 1920-х годов».

Когда стало ясно, что взаимоотношения с Англией пошли на лад, дошел черед и до Франции. Всем было ясно, что никто, кроме Раковского, решить проблему взаимоотношений с Францией не сможет, и в октябре 1925-го его перебрасывают в Париж. Два года провел он во Франции, за это время его близкими друзьями стали Марсель Кашен, Луи Арагон, Анри Барбюс, Эльза Триоле, Жорж Садуль, Эрнест Хемингуэй и многие другие всемирно известные деятели культуры. Что касается политиков, то общий язык Раковский нашел и с ними: во всяком случае, все проблемы взаимоотношений между Москвой и Парижем были урегулированы.

В 1927-м Христиан Георгиевич возвращается в Москву и тут же ввязывается в дискуссию, связанную с критикой сталинских методов руководства страной и партией. Он выступает на митингах, собраниях и даже на XV съезде партии, утверждая, что «только режим внутрипартийной демократии может обеспечить выработку правильной линии партии и укрепить ее связь с рабочим классом». Ему тут же приклеили ярлык «внутрипартийного оппозиционера», из партии исключили и сослали в Астрахань.

Пять лет молчания, пять лет вынужденного безделья и, наконец, в 1934-м Раковский решил покаяться: он отправляет в ЦК письмо, в котором заявляет, что «признает генеральную линию партии и готов отдать все силы для защиты Советского Союза». Как ни странно, письмо опубликовали в «Известиях» — и вскоре Раковского восстановили в партии и даже назначили председателем Всесоюзного Красного Креста, можно сказать, что по специальности: по образованию-то он врач. Некоторое время он был невыездным, но через пару лет во главе официальной делегации Христиан Георгиевич побывал в Японии.

К делам дипломатическим Раковского не подпускали, поэтому он пребывал в полнейшем недоумении. «Где наркомздрав — и где Япония? Почему туда еду я, а не нарком?» — думал он.

Прояснилось это довольно быстро, в том самом Доме союзов, где проходил судебный процесс над правотроцкистским блоком, активным участником которого, кроме Бухарина, Рыкова и многих других, был Христиан Раковский. Тогда его объявили английским шпионом—это потому, что был полпредом в Лондоне, и японским шпионом — потому что ездил туда с делегацией. Так и хочется спросить: не специально или его посылали в Японию, чтобы затем пришить обвинение в шпионаже?

Об обвинениях в троцкизме и говорить не приходится: похвально-восторженные статьи Троцкого о «друге, человеке и борце» были у всех на слуху.

Восемь месяцев шло следствие, восемь месяцев Раковский не признавал себя виновным, а потом попросил карандаш и нацарапал ту самую записку, в которой требовал пересмотра своего дела и обещал рассказать, как «стряпают» дурные дела... Судя по всему, после этого он попал в руки заплечных дел мастеров: на суде его было не узнать. Но вот что больше всего поразило: в последнем слове Раковский признал себя виновным буквально во всем. И закончил свою речь весьма загадочно.

— Считаю долгом, — сказал он, — помочь своим признанием борьбе против фашизма.

При чем тут фашизм? Как его признание может помочь этой борьбе?

Чем может повредить Гитлеру его покаянное заявление о том, что является англо-японским шпионом и стремился к свержению существующего в СССР строя? Понять это невозможно... Единственное более или менее разумное объяснение—обещание более мягкого приговора. Так оно, впрочем, и случилось. Раковскому дали не «вышку», а 20 лет лишения свободы, бросив в печально известный Орловский централ.

Уже в первые месяцы Отечественной войны встал вопрос, что делать с заключенными, находившимися в Орловском централе: немцы все ближе и, чего доброго, могут их освободить. Берия предложил радикальное решение, а Сталин его поддержал: уголовников перевезти в уральские и сибирские лагеря — несколько позже они станут прекрасным материалом для штрафбатов, а политических — расстрелять.

Чтобы соблюсти формальность, 8 сентября дела политических заочно, списком, были пересмотрены, всех их приговорили к расстрелу и 3 октября приговор привели в исполнение. Одним из первых пулю палача получил Христиан Георгиевич Раковский —тот самый Раковский, который был автором первых побед советской дипломатии и в европейских столицах считался лучшим дипломатом 1920-х годов.

«ПРЕДПОЧИТАЮ ЖИТЬ НА ХЛЕБЕ И ВОДЕ, НО НА СВОБОДЕ»

Эти слова принадлежат человеку, который, в отличие от других высокопоставленных дипломатов, не пошел на добровольное заклание, не согласился играть роль шпиона и врага народа, не принес себя в жертву ради интересов сталинского режима, а совершил тот самый неординарный поступок, на который не решился ни один дипломат. Когда он узнал, что его уволили с поста полпреда в Болгарии и требуют немедленного отъезда в Москву, Федор Раскольников отказался возвращаться в СССР и остался за границей. ·

Почему он решился на этот шаг, бывший полпред объяснил в письме «Как меня сделали “врагом народа”», которое было опубликовано в западных газетах в июле 1939 года.

«Еще в конце 1936 года, когда я был полномочным представителем СССР в Болгарии, народный комиссар иностранных дел предложил мне должность полпреда в Мексике, с которой у нас даже не было дипломатических отношений. Ввиду несерьезного характера этого предложения, оно было мною отклонено. После этого в первой половине 1937 года мне последовательно были предложены Чехословакия и Греция. Удовлетворенный своим пребыванием в Болгарии, я от этих предложений отказался.

Тогда, 5 июля 1937 года, я получил телеграмму от народного комиссара, который, по требованию правительства, приглашал меня немедленно выехать в Москву для переговоров о новом, более ответственном назначении: народный комиссар писал о моем предполагаемом назначении в Турцию. 1 апреля 1938 года я выехал из Софии в Москву, о чем в тот же день по телеграфу уведомил народный комиссариат иностранных дел.

Через четыре дня, 5 апреля 1938 года, когда я еще не успел доехать до советской границы, в Москве потеряли терпение и во время моего пребывания в пути скандально уволили меня с занимаемого поста полномочного представителя в Болгарии, о чем я, к своему удивлению, узнал из иностранных газет.

Я — человек политически грамотный, и понимаю, что это значит, когда кого-либо снимают в пожарном порядке и сообщают об этом по радио на весь мир. После этого мне стало ясно, что по переезде границы я буду немедленно арестован. Мне стало ясно, что я, как многие старые большевики, оказался без вины виноватым, а все предложения ответственных постов от Мексики до Анкары были западней, средством заманить меня в Москву.

Сейчас я узнал из газет о состоявшейся 17 июля комедии заочного суда: меня объявили вне закона. Это постановление бросает яркий свет на методы сталинской юстиции, на инсценировку пресловутых процессов, наглядно показывая, как фабрикуются бесчисленные “враги народа” и какие основания достаточны Верховному суду, чтобы приговорить к высшей мере наказания.

Объявление меня вне закона продиктовано слепой яростью на человека, который отказался безропотно сложить голову на плахе и осмелился защищать свою жизнь, свободу и честь».

Это письмо произвело эффект разорвавшейся бомбы! На Западе, конечно же, знали о разгулявшейся в Советском Союзе кровавой вакханалии, но так как некоторые процессы были открытыми и все подсудимые признавали себя виновными в шпионской, подрывной и иной антигосударственной деятельности, создавалось впечатление, что в СССР на самом деле существуют какие-то подпольные организации, стремящиеся к свержению существующего строя, а на самых серьезных постах угнездились вероломные враги народа. И вдруг выясняется, что никаких врагов народа нет, что все эти процессы — чистой воды спектакли и что главный режиссер сидит в Кремле!

Удар по репутации или, как теперь принято говорить, имиджу Сталина был нанесен колоссальный. Так кто же он, этот отчаянный храбрец, решившийся на такой поразительный поступок? Где он взял силы, чтобы бросить вызов всесильному и не знающему пощады вождю народов? А ведь это письмо было всего лишь первым шагом Раскольникова в непримиримой борьбе с опьяневшим от крови, как тогда его называли, хозяином. Следующий шаг будет куда более серьезным, сокрушительным и срывающим покров добропорядочности и человечности как с самого Сталина, так и с физиономий его ближайших приспешников. Но об этом позже...

А пока познакомьтесь с Федором Раскольниковым, который на самом деле никакой не Раскольников, а Ильин, хотя по большому счету должен быть Сергеевым. Дело в том, что его мать, Антонина Ильина, со своим мужем протопресвитером собора «всея артиллерии» Федором Сергеевым жила в гражданском бр^ке, и их дети, Федор и Александр, считались незаконнорожденными. Вот и пришлось ребятам носить фамилию матери. А Раскольниковым Федор стал во время пребывания в приюте принца Ольденбургского, который обладал правами реального училища: так его прозвали однокашники за худобу, костлявость, длинные волосы и широкополую шляпу — все, как у героя Достоевского.

С этим прозвищем, ставшим его фамилией, Федор поступил в Санкт-Петербургский политехнический институт. Зная о его низком происхождении, студенты-белоподкладочники с ним не общались, вот и пришлось Федору искать выходы на простолюдинов-болыпевиков. Нашел, начать сотрудничать в «Правде» и даже стал секретарем ее редакции. Но счастье было недолгим: буквально через месяц его арестовали, судили, приговорили к трем годам ссылки и отправили в Архангельскую губернию. И тут ему крупно повезло: в 1913-м, в связи с трехсотлетием Дома Романовых, он попал под амнистию.

В первые же месяцы мировой войны его призвали в армию и, как человека, имеющего незаконченное высшее образование, определили на Отдельные гардемаринские курсы, где готовили мичманов русского флота. И надо же так случиться, что выпускные экзамены пришлись на дни Февральской революции! Митинги, шествия, демонстрации, опьянение свободой — через все это в полной мере прошел новоиспеченный мичман Раскольников. А потом он разыскал редакцию «Правды» — и начал строчить антивоенные статьи. Но вскоре его направляют в Кронштадт, где он редактирует газету «Голос правды».

Это было время, когда матросская братва начала бузить. Выходы из Балтийского моря были закрыты, принимать участия в боевых действиях флот не мог, вот и начали братишки от безделья собираться на Якорной площади, где большевики убеждали их в том, что они хозяева жизни, что буржуйское добро надо отобрать и поделить, а в министерские кресла посадить тех, кого выберут они, матросы Балтийского флота и их закадычные друзья, окопные солдаты и петроградские рабочие.

Чтобы эти слова были не только услышаны, но и дошли до сердец и душ матросской братвы, требовались изощренные ораторы, причем не в рабочих тужурках или добротных пиджаках, а во флотских бушлатах, то есть свои, родные люди, знающие, что такое матросская служба.

В этой ситуации мичман Раскольников пришелся как нельзя кстати. Он знал матросский жаргон, сидел в тюрьме, побывал в ссылке, в соответствии со своей новой фамилией, был исступлен, ярок и неистов — короче говоря, он стал самым популярным оратором и любимцем кронштадтской братвы. Поэтому нет ничего удивительно в том, что матросы единогласно избрали его своим командиром, когда понадобилось идти под Пулково и сражаться с частями генерала Краснова, как, впрочем, и позже, когда отряд под командованием Раскольникова помогал выбивать юнкеров из Московского Кремля.

А вскоре возникла ситуация, в которой Раскольников проявил себя как опытный и мудрый флотоводец. Напомню, что в соответствии с только что подписанным Брестским миром Советская Россия должна была перевести все военные корабли в свои порты и немедленно их разоружить. Основной базой тогда был Гельсингфорс (нынешние Хельсинки), и почти весь Балтийский флот стоял там. Трещали небывалые морозы, лед достигал метровой толщины, приближались белофинны и вот-вот могли захватить корабли.

До Кронштадта 330 километров, крейсеры и линкоры самостоятельно пробиться не могут — и тогда на помощь пришел легендарный ледокол «Ермак». Сначала он вывел два линкора и три крейсера, потом еще два линкора, потом подводные лодки, потом еще, еще и еще... В итоге Раскольников сумел перебазировать в Кронштадт 236 кораблей, в том числе 6 линкоров, 5 крейсеров, 59 эсминцев, 12 подводных лодок и множество других кораблей. Именно эти силы впоследствии стали основой возрожденного Балтийского флота.

А вот на юге, на Черном море, судьба распорядилась по-другому, и Раскольникову выпала доля не спасителя, а губителя Черноморского флота. Дело в том, что в июне 1918 года немцы захватили Севастополь и потребовали, чтобы все корабли, стоявшие в Новороссийске, были возвращены в Севастополь и переданы германскому командованию. Иначе — немецкое наступление на Москву и Петроград. Официально Совнарком с требованиями немцев согласился, а тайно приказал корабли затопить.

Матросы взбунтовались! Как это, своими руками пустить на дно гордость русского флота?! Тут же за борт полетели комиссары и большевистские ораторы. И только Раскольников, популярнейший среди матросской братвы Раскольников, смог убедить взбунтовавшихся матросов, что пусть лучше могучие линкоры и красавцы-крейсера лежат на дне Цемесской бухты, нежели через неделю-другую немцы станут палить из их орудий по нашим же головам.

Открыв кингстоны и подняв на мачтах полотнища флажной сигнализации «Погибаю, но не сдаюсь», матросы высадились на берег и со слезами на глазах смотрели, как шли на дно великолепные боевые корабли...

Не успел Раскольников добраться до Москвы, как тут же получил новое назначение: он стал командиром Волжской военной флотилии. К кое-как переоборудованным и слабо вооруженным катерам, буксирам и танкерам он ухитрился прибавить три миноносца, которые пригнал с Балтики. Этого никак не ожидал адмирал Старк, который противостоял Раскольникову. Мичман против адмирала — такого в истории флота еще не было! И, как это ни странно, победил мичман.

В эти месяцы Раскольников был на подъеме. У него все получалось, враг от него бежал, вся Волга была очищена от белых. Но самое главное, он страстно любил и так же горячо был любим! Его женой и правой рукой в военных делах стала популярнейшая среди матросов Лариса Рейснер. Полуполька-полунемка, она слыла крепким журналистом, революцию приняла с восторгом, сидеть в редакциях не хотела и предпочитала носить не столько карандаш в кармане, сколько маузер на боку.

До самой ее кончины в 1926 году эта красивая пара будет жить, не расставаясь ни на минуту, исключая пребывание Раскольникова в английском плену. История, по большому, счету, нелепейшая. Когда на эсминце «Спартак» Раскольников вышел в море, откуда ни возьмись, на эсминец навалились пять английских крейсеров. Скоротечный бой, «Спартак» потерял ход — и вся команда оказалась у англичан. Раскольникова бросили в Брикстонскую тюрьму, но не надолго. Ленин так высоко ценил Раскольникова, что согласился его обменять на 17 пленных английских офицеров. Запросили бы 30, он отдал бы и 30, но больше в его распоряжении не было.

Вернувшись, Раскольников снова приял под свое командование флотилию и провел несколько блестящих операций на Каспийском море. Быть бы ему со временем адмиралом, а то и Главкомом всего военно-морского флота, если бы не острейший голод на кадры в Наркоминделе. Ну, некого было направить полпредом в Афганистан, и все тут! Ничего лучшего не придумали, как перевести в наркоминдел командующего Балтийским флотом Раскольникова и назначить его полпредом РСФСР в Афганистане, где о море никто и слыхом не слыхивал.

Так Федор Раскольников стал дипломатом. В Кабуле он пробыл всего два года и в декабре 1923 года вернулся в Москву. Семь лет он был вне большой политики: то редактировал журналы, то возглавлял издательства, то ведал Главреперткомом и, самое главное, писал книги, сочинял пьесы, печатал статьи памфлеты. Вспомнили о нем лишь в 1930-м. Сперва Раскольникова назначили полпредом в Эстонии, потом перевели в Данию и, наконец, в Болгарию. Там-то с ним и случилось то, что случилось.

Итак, Раскольников не захотел идти на добровольное заклание, отказался изображать из себя врага народа и остался на Западе. Как я уже говорил, в июле 1939-го он публикует письмо «Как меня сделали “врагом народа”», которое произвело эффект разорвавшееся бомбы. Но эта бомба была детской хлопушкой по сравнению с «Открытым письмом Сталину», появившимся в августе того же года. В России об этом письме стало известно сравнительно недавно, его бы стоило напечатать полностью, но оно столь пространно, что я приведу лишь отдельные фрагменты этого уникального документа.

«Сталин, вы объявили меня “вне закона”. Этим актом вы уравняли меня в правах — точнее, в бесправии — со всеми советскими гражданами, которые под вашим владычеством живут вне закона, — вот так, с первых строк, ставит все на свое место Раскольников. — Ваш “социализм”, при торжестве которого его строителям нашлось место лишь за тюремной решеткой, так же далек от истинного социализма, как произвол вашей личной диктатуры не имеет ничего общего с диктатурой пролетариата...

Что вы сделали с конституцией, Сталин? Вы растоптали конституцию как клочок бумаги, а выборы превратили в жалкий фарс голосования за одну-единственную кандидатуру... Вы открыли новый этап, который в историю нашей революции войдет под именем “эпохи террора”. Никто в Советском Союзе не чувствует себя в безопасности. Никто, ложась спать, не знает, удастся ли ему избежать ночного ареста. Никому нет пощады.

Над гробом Ленина вы произнесли торжественную клятву выполнить его завещание и хранить как зеницу ока единство партии. Клятвопреступник, вы нарушили и это завещание Ленина. Вы оболгали, обесчестили и расстреляли Каменева, Зиновьева, Бухарина, Рыкова и других, невиновность которых вам была хорошо известна. Перед смертью вы заставили их каяться в преступлениях, которых они никогда не совершали, и мазать себя грязью с ног до головы... Вы растлили и загадили души ваших соратников. Вы заставили идущих за вами с мукой отвращением шагать по лужам крови вчерашних товарищей и друзей.

С жестокостью садиста вы избиваете кадры, полезные и нужные стране. Накануне войны вы разрушаете Красную Армию и Красный Флот. Вы обезглавили Красную Армию и Красный Флот. Вы убили самых талантливых полководцев, воспитанных на опыте мировой и гражданской войн, во главе с блестящим маршалом Тухачевским.

Ваши бесчеловечные репрессии делают нестерпимой жизнь советских трудящихся, которых за малейшую провинность с волчьим паспортом увольняют с работы и выгоняют с квартиры. Лицемерно провозглашая интеллигенцию “солью земли”, вы лишили минимума внутренней свободы труд писателя, ученого, живописца. Вы зажали искусство в тиски, от которых оно задыхается, чахнет и вымирает.

Зная, что при вашей бедности кадрами особенно ценен каждый культурный и опытный дипломат, вы заманили в Москву и уничтожили одного за другим почти всех советских полпредов. Вы разрушили дотла почти весь аппарат народного комиссариата иностранных дел. Вы истребили во цвете лет талантливых и многообещающих дипломатов.

Бесконечен список ваших преступлений. Бесконечен список имен ваших жертв! Нет возможности все перечислить. Рано или поздно советский народ посадит вас на скамью подсудимых как предателя социализма и революции, главного вредителя, подлинного врага народа, организатора голода и судебных подлогов».

Представляете, что было бы в стране, если бы это письмо напечатали в «Правде», «Известиях» или «Труде»! На Западе, хоть и с оторопью, но письмо печатали. Прозрела вся Европа, прозрела Азия и Америка, прозрели все, кроме многострадальных, замороченных, затурканных и запуганных граждан Советского Союза. Они еще долго молились на сочащуюся кровью усатую икону, послушно голодали, с готовностью заполняли бараки лагерей и камеры тюрем, а если вождь настаивал, безропотно шли под пули палача.

И все же настало время, когда, как и предсказывал Раскольников, годы правления Сталина были названы эпохой террора. Федор Раскольников до этой поры, к сожалению, не дожил. Одно утешение: Сталин взбунтовавшегося дипломата не «достал», и его мерзкое чувство мести осталось неудовлетворенным. Находясь в Ницце, в сентябре 1939-го Раскольников заболел: у него началось воспаление легких с осложнением на мозг. 12 сентября его не стало.

Пробыл на этом свете Федор Раскольников недолго — всего-то сорок семь лет. Но каких лет! В его жизни было все — горестное детство, бурная юность, революция, война, плен, поражения, победы, любовь, дипломатические успехи, предательства, безоглядная вера в дело, которому служил, и то, чего не было ни у кого: он решился на такой смелый поступок, которого не смог совершить ни один его современник, он сбросил ярмо сталинского рабства и стал свободным. А счастья выше этого в подлунном мире нет и быть не может!

КРЕСТНЫЙ ПУТЬ ЯКОВА ДЖУГАШВИЛИ

Когда говорят о жертвах тоталитарного режима, то почему-то забывают, что Сталин был убийственно последователен: он уничтожал не только ни в чем не повинных совершенно незнакомых ему людей, но и членов своей семьи. То ли застрелилась, то ли была убита его жена Надежда Аллилуева, затем были репрессированы все ее родственники. Покончив с Аллилуевыми, Сталин взялся за родственников по линии своей первой жены Екатерины Сванидзе — они тоже были уничтожены.

Но одну из самых больших подлостей Сталин совершил по отношению к своему старшему сыну Якову. Всем известно, что старший лейтенант Джугашвили в июле 1941 -го попал в плен, вел себя там достойно, а когда немцы предложили обменять его на фельдмаршала Паулюса, Сталин произнес облетевшие весь мир слова: «Солдата на фельдмаршала не меняю!», чем приговорил сына к смерти — в апреле 1943-го он погиб в печально известном Заксенхаузене.

О смерти Якова Джугашвили написано и рассказано немало, но лишь недавно достоянием гласности стали папки Главного управления контрразведки, больше известного под названием «Смерш», в которых хранится «Дело со справками, письмами, протоколами и другими документами о пребывании в немецком плену и гибели Якова Иосифовича Джугашвили». Кроме этих материалов мне удалось ознакомиться с документами из личного архива Сталина, публикациями в западных газетах и воспоминаниями людей, которые находились в одном лагере с Яковом.

Итак, 16 июля 1941 года Яков Джугашвили попал в плен. В суматохе отступления из-под Витебска, где в окружение попали 16-я, 19-я и 20-я армии, командира 6-й батареи старшего лейтенанта Джугашвили хватились не сразу. Л когда оказалось, что среди вырвавшихся из окружения Джугашвили нет, генералы не на шутку испугались. В тот же день из Ставки пришла шифровка: «Жуков приказал немедленно выяснить и донести в штаб, где находится старший лейтенант Джугашвили».

Поиски, организованные специально созданной группой, ничего не дали. Нашли, правда, бойца, вместе с которым Джугашвили выходил из окружения. Красноармеец Лопуридзе сообщил, что еще 14 июля они переоделись в крестьянскую одежду и закопали свои документы. Потом Лопуридзе двинулся дальше, а Джугашвили присел отдохнуть. Немцев поблизости не было, и Лопуридзе не сомневался, что старший лейтенант вышел к своим. Сообщение Лопуридзе вселило надежду, что Яков среди своих, и в Москву полетели успокаивающие телеграммы.

Но Москва уже знала, что искать Джугашвили надо не среди своих, а среди пленных, оказавшихся у немцев. 20 июля немецкое радио сообщило потрясшую кремлевские кабинеты новость: сын Сталина — пленник фельдмаршала фон Клюге. В тот же день эту новость продублировала нацистская газета «Фелькишер беобахтер»:

«Из штаба фельдмаршала фон Клюге поступило сообщение, что 16 июля под Лиозно, что юго-западнее Витебска, солдатами моторизованного корпуса генерала Шмидта захвачен в плен сын кремлевского диктатора Сталина старший лейтенант Яков Джугашвили, командир артиллерийской батареи из седьмого стрелкового корпуса генерала Виноградова. Будучи опознанным, Яков Джугашвили вечером 18 июля доставлен самолетом в штаб фельдмаршала фон Клюге. Сейчас ведется допрос пленника».

Допрашивали Якова майор Гольтерс и капитан Ройшле. Они задали сто пятьдесят вопросов — так что допрос продолжался не один час.

Надо сказать, что немцы вели себя вполне корректно, на пленного не давили, а порой откровенно жалели и даже пытались, если так можно выразиться, хоть немного просветить: как оказалось, Джугашвили ничего не знал об обстановке на фронтах. Но, прежде всего, надо было убедиться, тот ли это человек, за которого себя выдает. Именно поэтому первым документом, который улетел в Берлин, было краткое донесение, подписанное Гольтерсом, Ройшле и... Джугашвили.

«Так как у военнопленного не обнаружено никаких документов, а Джугашвили выдает себя за старшего сына Сталина, ему было предложено подписать прилагаемое при этом заявление в двух экземплярах. На предъявленной Д. фотокарточке он сразу же опознал своего отца в молодые годы. Д. учился в артиллерийской академии, которую закончил за 2,5 года вместо пяти. Д. производит впечатление вполне интеллигентного человека. Войну начал 24 июня 1941 года старшим лейтенантом и командиром батареи».

Протоколы допросов, которые все эти годы хранились в личном архиве Сталина, настолько красноречивы, что нельзя не привести хотя бы некоторые отрывки, что я несколько позже и сделаю.

А тогда старый пройдоха Ройшле ухитрился спрятать микрофон в ворохе лежащих на столе бумаг и записал достаточно откровенные ответы Якова на пленку, а потом так хитро смонтировал запись, что Яков предстал неистовым обличителем сталинского режима.

Эту пленку крутили на передовой — и голос сына Сталина слышали советские солдаты. В то же время немецкие самолеты сбрасывали на их головы листовки с призывом сына Сталина следовать его примеру и сдаваться в плен, «потому что всякое сопротивление германской армии отныне бесполезно».

Чтобы не было сомнений, что в их руках действительно сын Сталина, немцы сделали серию фотографий Джугашвили в окружении германских офицеров — и тоже сбросили на передовой. А нацистские газеты опубликовали собственноручное заявление столь необычного пленника:

«Я, нижеподписавшийся Яков Иосифович Джугашвили, являюсь старшим сыном Председателя Совнаркома СССР от первого брака с Екатериной Сванидзе. 16 июля 1941 года около Лиозно я попал в немецкий плен, перед пленением уничтожил свои документы. Мой отец Иосиф Джугашвили носит также фамилию Сталин. Я заявляю настоящим, что указанные выше данные являются правдивыми».

Но вернемся к протоколам допросов. Как я уже говорил, все эти годы они хранились в личном архиве Сталина, и никто о них ничего не знал. Но сегодня гриф секретности с этих документов снят, и они настолько уникальны, что нельзя не привести хотя бы некоторые отрывки. Так как ничего путного о действиях Верховного командования Красной Армии Яков сообщить не мог—об этом он просто ничего не знал, Ройшле перешел к вопросам личного и общеполитического характера.

— Вы добровольно перешли к нам или были захвачены в бою?

— Нет, не добровольно. Я был вынужден, мне просто некуда было деваться.

— А почему вы, офицер, переоделись в гражданскую одежду?

— Я рассчитывал под видом беженца пробраться к своим.

— В каких боях вам довелось участвовать?

— В одном, всего в одном. Но я не знаю, как называлась эта деревня.

— Почему?

— Потому что у меня не было карты. Их вообще ни у кого нет!

— У офицеров нет карт?!

— Представьте себе, нет. У нас все делалось безалаберно и глупо, и наши марши, и наша организация — все безалаберно и глупо. А командование было таким идиотским, что зачастую наши части ставили прямо под огонь — либо ваш, либо наш.

— Как такое возможно?

— Еще как возможно! Дивизия, в которую я был зачислен, считалась хорошей. В действительности же она оказалась совершенно неподготовленной к войне.

— Ив чем, по-вашему, причина плохой боеспособности Красной Армии?

— Главная причина — немецкие пикирующие бомбардировщики. Еще, как я уже говорил, неумные, можно сказать, идиотские действия нашего командования.

— Как обращались с вами наши солдаты?

— Я бы сказал, неплохо... Вот только сапоги зачем-то сняли.

— После того, что вы узнали о боеспособности немецких дивизий, вы все еще думаете, что Красная Армия может оказать такое сопротивление, которое изменило бы ход войны?

— Видите ли, у меня нет полноценных данных ни о ваших резервах, ни о стойкости ваших солдат. Так что ничего определенного я не могу сказать. И все же лично я думаю, что борьба еще будет, что главное в этой войне — впереди.

—Знаете ли вы, что Финляндия, Румыния, Венгрия и Словакия также объявили войну Советскому Союзу?

— Ну и что?! Тоже мне, вояки. Все это ерунда (смеясь). Что это, вообще, за государства? Главное — это Германия, а все остальные — чепуха.

— Известна ли вам, господин старший лейтенант, позиция национал-социалистской Германии по отношению к еврейству? Как вы можете объяснить тот факт, что теперешнее московское правительство состоит главным образом из евреев? Выскажется ли когда-нибудь русский народ против евреев?

— Все это ерунда. Болтовня. Евреи у нас не имеют никакого влияния. Напротив, я лично, если хотите, со всей ответственностью могу сказать, что русский народ всегда питал ненависть к евреям.

— Не поэтому ли в тех города и селах, через которые мы прошли, везде и всюду люди говорят: евреи — наше несчастье, и все беды от них?

— А я о чем говорю! Причина этой ненависти в том, что евреи и, кстати говоря, цыгане не умеют и не хотят работать. Главное, с их точки зрения, торговля. Вы удивитесь, но, зная о том, как относятся к евреям в Германии, наши евреи говорят, что в Германии им было бы лучше, потому что там разрешена частная торговля. Пусть и бьют, но зато разрешают торговать. Каково, а?! Быть рабочим или крестьянином еврей у нас не хочет, это, видите ли, не престижно. Как же после этого их можно уважать?

— Не отсюда ли пошел самый короткий в мире анекдот: «Еврей — дворник»? — усмехнулся Ройшле.

— Отсюда, — поддержал его Яков. — Именно отсюда. Слышали ли вы, что в Советском Союзе есть Еврейская автономная область со столицей в Биробиджане? Так вот там не осталось ни одного еврея, и живут в Еврейской автономной области одни русские. Они же, кстати, являются тамошними колхозниками, слесарями, сантехниками и, конечно же, дворниками.

— И, тем не менее, вторая жена вашего отца еврейка. В наших газетах писали, что она то ли дочь, то ли сестра Кагановича. Или Каганович не еврей?

— Каганович еврей. Но это ничего не значит, так как второй женой моего отца была Надежда Аллилуева, а она русская.

—Ладно, черт с ними, с этими евреями,—махнул рукой Ройшле. — Тем более, что скоро их вообще не будет. Куда больше меня интересует ваше мнение по поводу того, что московские власти призывают гражданское население сжигать все те города и деревни, которые оставляет армия. А чего стоит призыв уничтожать все продовольственные запасы?! Это же вызовет голод, это же ужасное бедствие, которое постигнет все мирное население.

— Когда Наполеон пришел в Россию, делалось то же самое. Скажу откровенно, я считаю эти призывы правильными. Почему именно? Потому что мы враги. Надо бороться, а в борьбе все средства хороши.

— Сделает ли правительство с Москвой то, что было сделано во времена Наполеона?

— Вы о пожарах? Вполне возможно. Я же сказал, что в борьбе все средства хороши. Но меня удивляет ваша уверенность в том, что вы непременно возьмете Москву. Почему вы так думаете? Надо же, как вы уверены, смотрите, не просчитайтесь.

— Известно ли вам о речи, произнесенной по радио вашим отцом?

— Впервые слышу.

— Виделись ли вы с отцом перед отъездом на фронт?

— Виделся.

— И что он сказал, прощаясь с вами?

— Иди, воюй!

— И всё? — искренне удивился Ройшле.

— А что еще нужно? Этого вполне достаточно. Вот если бы он сказал: «Поезжай в Ташкент!», это был бы совсем другой коленкор. Но он этого не сказал! И теперь мне стыдно, мне очень стыдно, что я попал в плен. Лучше бы я погиб! Тогда отцу пришла бы похоронка, и он мог бы гордиться тем, что его сын пал смертью храбрых, защищая свою страну.

— А жена так бы ничего и не узнала? Разве похоронку отправляют не жене?

— A-а, жена! Что жена?! Сегодня она есть, а завтра нет. Жена — это безразлично. Я Юлю, конечно, люблю, но то, что я жив и что в плену — это позор.

— Пригласит ли ваш отец ее с собой в эвакуацию, когда мы возьмем Москву?

— Опять вы о своем! Возьмете Москву? Надо же, как вы уверены! Не обольщайтесь. Один уже брал Москву, а потом драпал до самого Парижа. Но если речь зайдет об эвакуации, то может быть и так, и эдак. Но попадать в ваши руки ей нельзя, никак нельзя! Ведь моя жена еврейка. А раз мать еврейка, то и трехлетняя дочурка тоже еврейка.

Жуткий ответ... И, что самое главное, абсолютно правдивый. То, что Сталин терпеть не мог жену своего сына, — общеизвестный факт. «Женился на разведенке, — частенько ворчал он, — не мог найти приличной девушки, грузинки или русской!» Об этом же, не таясь, пишет в своих воспоминаниях Светлана Аллилуева — сестра Якова Джугашвили:

«Яша ушел на фронт на следующий же день после начала войны, и мы с ним простились по телефону. Юля с Галочкой оставались у нас. Неведомо почему, нас отослали в Сочи. В конце августа я поговорила с отцом по телефону. Юля стояла рядом, не сводя глаз с моего лица. Я спросила, почему нет известий от Яши, и он медленно и ясно произнес: “Яша попал в плен. Не говори пока что ничего его жене”.

Как оказалось, отцом руководили отнюдь не гуманные чувства по отношению к Юле. У него зародилась мысль, что этот плен неспроста, что Яшу кто-то “выдал”, и не причастна ли к этому Юля. Когда мы вернулись в Москву, он мне как-то сказал: “Яшина девочка пусть пока останется у тебя. А его жена, по-видимому, нечестный человек. Надо будет в этом разобраться”.

И ведь разобрался! Юля была арестована осенью 1941 года и пробыла в тюрьме до весны 1943 года, когда “выяснилось”, что она не имеет никакого отношения к пленению Яши. А зимой 1943/44 года, уже после Сталинграда, в одну из наших редких встреч, отец вдруг сказал: “Немцы предлагали обменять Яшу на кого-нибудь из своих. Стану я с ними торговаться?! Нет, на войне — как на войне!” Это очень похоже на отца: отказываться от своих родственников, забывать их, будто их и не было».

Очень важное и очень точное наблюдение о психологии своего отца огласила Светлана Аллилуева: зачастую Сталин делал вид, что не знает о том или ином факте. Бывало и так, что он вроде бы спохватывался, наказывал тех, кто своевременно не информировал, и исправлял положение. Но чаще всего в своей кажущейся слепоте и глухоте, как я уже говорил, он был убийственно последователен, — причем в самом прямом смысле слова.

Применительно к Якову это проявилось наиболее ярко. Можно было не верить немецким листовкам с портретами старшего лейтенанта Джугашвили, можно было объявить фальшивками сообщения в газетах, но ведь в конце июля в руки Сталина попала подлинная записка, написанная рукой Якова. Самое удивительное, она сохранилась и до сегодняшнего дня лежала в личном архиве Сталина. Вот ее аутентичный текст:

«19.7.41.

Дорогой отец!

Я в плену. Здоров. Скоро буду отправлен в один из офицерских лагерей в Германию. Обращение хорошее. Желаю здоровья. Привет всем. Яша».

ЛИЧНЫЙ ПЛЕННИК ГИММЛЕРА

Изучив протоколы допросов, фашистское руководство потребовало доставить необычного пленника в Берлин. Сначала его поместили в Просткенский лагерь для военнопленных, где он находился под бдительным оком немецких спецслужб. Многочисленные допросы и «беседы по душам» окончательно вымотали Джугашвили, он замкнулся, стал угрюмым и молчаливым. И тогда немцы подослали ему «земляка» — грузинского эмигранта, члена нацистской партии по фамилии Тогонидзе. В папках «Смерша» есть донесение советского агента «Шмидта», который информировал органы безопасности о посещении этим грузинским нацистом Якова Джугашвили, и который составил по этому поводу письменный отчет. Вот что он, в частности, написал:

«Лагерь был окружен колючей проволокой. Охрана усилена. Наконец дежурный офицер провел меня к одному из бараков. Я вошел. Голые стены, никаких нар. На полу сено, сильно примятое от лежания. На сене сидело и лежало несколько военнопленных.

Разговор поначалу не клеился, потому что Яков знал, как с ним поступил Ройшле, и решил больше ни с кем не разговаривать. Говоря на грузинском языке, я смог убедить своего собеседника, что наша беседа не будет опубликована.

— На что вы надеетесь? — спросил я.

— На победу, — твердо ответил он. — На победу, которая неизбежно будет. Жаль только, что судьба лишила меня возможности быть ее участником.

Я не решился его разубеждать».

Судя по всему, эти слова настолько не понравились геббельсовским пропагандистам, что Якова передали гестаповцам, которые немедленно перевезли его в свою Центральную тюрьму. И снова допросы, расспросы, выпытывания семейных и военных тайн. Есть сведения, что Якова не только допрашивали, но и пытали. В материалах дела сохранилась информация, правда, неподтвержденная, что Яков дважды пытался вскрыть себе вены. Наконец, видимо поняв, что сломать Якова и сделать из него открытого и откровенного врага своей страны не удастся, гестаповцы махнули на него рукой и перевели в Хаммельсбургский лагерь для военнопленных.

Вот что сообщил сотрудникам «Смерша» после окончания войны чудом выживший узник этого лагеря капитан Ужинский, который во время заключения был близким другом Якова.

«Когда был привезен в лагерь Д жугашвили, выглядел он плохо. В нормальных условиях я бы сказал, что этот человек перенес тяжелую, длительную болезнь. Щеки впалые, цвет лица серый. На нем было советское, но солдатское обмундирование. Яловые сапоги, синие солдатские брюки, пилотка и большая для его роста серая шинель. Питался он наравне со всеми: одна буханка хлеба на 5—6 человек в день, чуть заправленная жиром баланда из брюквы, чай. Иногда на ужин давали картошку “в мундире”. Мучаясь из-за отсутствия табака, Яков нередко менял свою дневную пайку на щепоть махорки. Несколько раз в месяц его тщательно обыскивали, а в комнату поселили соглядатая.

Лагерное начальство разрешило Джугашвили работать в небольшой мастерской, расположенной в нижнем этаже офицерского барака. Здесь пленные делали из кости, дерева и соломы мундштуки, игрушки, шкатулки и шахматы. Вываривая полученные из столовой кости, заключенные готовили себе “доппаек”.

Яков оказался неплохим мастером, и за полтора месяца сделал костяные шахматы, которые обменял у одного из охранников на картошку. Позднее эти шахматы за 800 марок купил какой-то немецкий майор».

В конце апреля 1942 года сравнительно сносное существование Якова было прервано неожиданным приказом снова бросить его в Центральную тюрьму гестапо. А в феврале 1943-го по личному указанию Гиммлера Якова отправляют в печально известный концлагерь Заксенхаузен. Первое время он находился в лагерной тюрьме, затем был переведен в режимный барак зондерлагеря «А». Эта особая зона была отделена от основного лагеря высокой кирпичной стеной и опоясана колючей проволокой, по которой проходил ток высокого напряжения. Охрану несли эсэсовцы из дивизии «Мертвая голова».

В папках «Смерша» сохранились показания арестованного после войны коменданта лагеря штандартенфюрера СС Кайндля. Вот что, в частности, он рассказал:

«О том, что судьбой Джугашвили был заинтересован лично Гиммлер, было известно многим. Видимо, он хотел использовать сына Сталина в случае сепаратных переговоров с Москвой или для обмена захваченных в русский плен видных нацистов».

Не исключено, что с этой же целью в соседней с Яковом комнате содержался племянник Молотова Василий Кокорин (как выяснилось позже, этот самозванец лишь выдавал себя за племянника Молотова. —Б.С.), а в других комнатах жили племянник Черчилля Томас Кучинн, сын премьер-министра Франции капитан Блюм и другие знатные пленники.

И, вы знаете, что задумали эсэсовцы? Чтобы спровоцировать конфликт между русскими и англичанами, администрация лагеря вменила в обязанность англичанам ежедневно мыть комнаты и чистить туалеты русских. Идея была такова: англичане возмутятся, затеют драку, во время которой убьют Кокорина и Джугашвили. Геббельсовские газеты поднимут шумиху, обвиняя во всем племянника Черчилля. Сталин и Молотов, само собой, возмутятся и разорвут отношения между СССР и Англией».

Как ни нелепо выглядит эта затея, но перед угрозой открытия второго фронта немцы были готовы на все. Подтверждает это в своих показаниях, данных «Смершу», и Кокорин. А еще он добавил, что Яков принял решение ценой собственной жизни не допустить конфликта между союзниками и склонял к этому «племянника Молотова».

И вот наступило 14 апреля 1943 года. Незадолго до этого между англичанами и русскими произошла ссора из-за подарочных сигарет, но ожидаемого эффекта немцы не дождались. Сломали Якова не немцы, и даже не англичане, а... собственный отец. Вот что написал об этом много лет спустя Томас Кучинн:

«Не секрет, что за день до гибели Джугашвили между англичанами и русскими произошла ссора из-за подарочных сигарет: ни мы, ни русские не могли договориться, кому сколько перепадет. До драки дело не дошло, но шуму было много. Яков был человеком горячим, и долго не мог прийти в себя. Но эта ссора была не первой и, как показало время, не последней, поэтому отнюдь не этот случай заставил сына Сталина искать смерти. Причина была совсем другой.

Однажды я увидел Якова Джугашвили очень бледным, пристально уставившим свой взгляд в стену, на которой висел громкоговоритель. Я поздоровался с Яковом, но он не отреагировал на мое приветствие. В тот день Джугашвили не брился и не умывался, а его жестяная миска с супом оставалась нетронутой. Василий Кокорин пытался на жалком немецком языке объяснить мне причину столь удрученного состояния Якова. Насколько я понял, речь шла об очередной пропагандистской передаче берлинского радио, в которой говорилось о русских военнопленных в Германии и, в частности, о заявлении Сталина, что “у Гитлера нет русских военнопленных, а есть лишь русские изменники, с которыми расправятся, как только окончится война".

Далее Сталин опроверг утверждение немцев о том, что его сын Яков попал в немецкий плен. “У меня нет никакого сына Якова”, — цитировало слова советского вождя берлинское радио».

ПРОВОЛОКА ИЛИ ПУЛЯ?

И Томас, и другие пленные видели, что это циничное заявление Сталина буквально потрясло несчастного Якова.

«После этой передачи, — свидетельствует далее Кучинн, — сын Сталина стал каким-то подавленным, он чувствовал себя отверженным, похожим на человека, ощущающего на себе какую-то вину. Ему казалось, что его также следует причислить к категории изменников. На мой взгляд, именно в этот день Джугашвили принял твердое решение покончить счеты с жизнью.

Я находился в бараке, когда вдруг раздался выстрел. Я выбежал и увидел Джугашвили висящим на проволоке мертвым. Его кожа во многих местах была обгорелой и черной. Скорее всего, он погиб от соприкосновения с проволокой, которая была под высоким напряжением».

О чрезвычайном происшествии тут же сообщили в Берлин. Немедленно была создана особая следственная комиссия, командировавшая в Заксенхаузен судмедэкспертов. В своем докладе на имя Гиммлера они констатировали, что смерть Джугашвили наступила не от пулевого ранения, а от поражения током высокого напряжения. Выстрел часового прозвучал уже после того, как Джугашвили схватился за проволоку. Вывод: Джугашвили покончил жизнь самоубийством.

Весьма жесткому допросу подвергся и Конрад Харфиг, тот самый часовой, который произвел роковой выстрел. Он тоже заявил, что выстрелил лишь после того, как увидел, что Джугашвили схватился за проволоку.

«14 апреля около 20.00 я заступил на пост. Все пленные, кроме Якова Джугашвили, были уже в бараке, лишь один он продолжал лежать у барака и бить веткой по земле. Я обратил внимание на то, что он был очень взволнован. Когда в 20.00 начальник караула пришел с ключами, чтобы запереть пленных в бараках, а я отправился запереть дверь в проволочном заборе, отделяющем бараки, Яков Джугашвили все еще продолжал лежать у барака. Я потребовал, чтобы он поднялся и вошел в барак, на что он мне ответил: “Нет, делайте со мной, что хотите, но в барак я не пойду. Я хочу поговорить с комендантом”.

Начальник караула унтершарфюрер Юнглинг направился к сторожевой башне, чтобы позвонить по телефону коменданту лагеря, но едва он ушел, как Яков Джугашвили, пройдя мимо меня, внезапно стремительно бросился к наземной проволочной сети “спотыкачу”, преодолел его и крикнул мне: “Часовой, стреляй! Немецкий часовой — трус. Русский часовой давно бы выстрелил!”

Я хотел дать ему одуматься и прийти в себя, поэтому ответил: “Вы не своем уме, отойдите от проволоки, идите в барак и ложитесь спать, завтра все уладится”. Но он продолжал кричать, что я трус. Тогда я махнул на него рукой и пошел к бараку. Но, пройдя метров сорок, обернулся — и увидел, что Джугашвили схватился руками за проволоку, находившуюся под высоким напряжением. После этого мне ничего не оставалось, как, согласно уставу, применить оружие. С расстояния примерно шесть-семь метров я прицелился и выстрелил ему в голову. Сразу после выстрела он разжал руки, откинулся всем телом назад и остался висеть на проволоке головой вниз. Это не была попытка к бегству, это был акт отчаяния человека, готового на все и находившегося вне себя».

Через несколько дней труп Якова Джугашвили был кремирован, а урну с прахом увезли в Берлин, в Главное управление имперской безопасности. Куда она делась потом, никто не знает...

Но на этом история с гибелью сына Сталина не закончилась. В личном архиве Сталина сохранился доклад заместителя министра внутренних дел Ивана Серова, датированный сентябрем 1946 года. Оказывается, в 1945-м американцы арестовали пятнадцать охранников Заксенхаузена, в том числе коменданта лагеря Кайндля. Наше командование попросило передать их советской стороне, что американцы и сделали.

Само собой, начали с допроса Кайндля. Рассказывая о гибели Якова Джугашвили, он несколько иначе интерпретировал события того трагического дня. Кайндль заявил, что «за проволоку Джугашвили схватился одновременно с выстрелом часового, хотя эксперты считали, что убит он был ударом электрического тока, а выстрел в голову последовал после этого».

Нетрудно догадаться, что такого рода объяснение Серов посчитал вымыслом «в целях смягчения его ответственности за расстрел Джугашвили». И еще одна немаловажная деталь: Серов сетует на то, что американцы просили пригласить их на суд, поэтому «применить меры физического воздействия к арестованным Кайндлю и начальнику охраны Вегнеру в полной мере не представляется возможным».

Что ж, версия о том, что сын Сталина не покончил жизнь самоубийством, а был убит охранником, звучит, конечно, благороднее, но она не соответствует действительности. Правда же в том, что от Якова отрекся отец, и не только отрекся, но фактическим назвал изменником, с которым расправятся, как только кончится война. О том, что это не пустые слова, Яков хорошо знал — ведь все его родственники были уничтожены кровожадным отцом. Вот он и решил: лучше смерть от немецкого тока, чем от русской пули, которую в него выпустят по приказу отца.

И еще... Щедрый на награды для других, Сталин так и не решился хотя бы посмертно наградить своего сына, совершившего, без всяких натяжек, героический поступок. Слава Богу, эта ошибка была исправлена в 1977 году, когда Яков Иосифович Джугашвили был награжден орденом Отечественной войны 1-й степени (посмертно).

НАГРАДА РОДИНЫ — ПРЕДЗНАМЕНОВАНИЕ РАССТРЕЛА

Все началось с того, что в далеком 1932 году японские войска вторглись на территорию Маньчжурии и создали марионеточное государство Маньчжоу-Го во главе с последним императором Цинской династии Пу И.

Так как император был не более чем декоративной фигурой и всеми делами в якобы независимо государстве заправляли японцы, Маньчжурия стала превращаться в плацдарм для нападения на Советский Союз: в бешеном темпе строились дороги, аэродромы, укрепрайоны и другие военные объекты.

Через шесть лет все было готово. Не откладывая дела в долгий ящик, японский Генеральный штаб разработал директиву с весьма недвусмысленным названием: «Основные принципы плана по руководству войной против Советского Союза». Задачей первого этапа был захват Приморья и Северного Сахалина. Затем — «быстрое разрушение Транссибирской железной дороги в районе Байкала с тем, чтобы перерезать главную транспортную артерию, связывающую Европейскую часть с Сибирью».

С чисто азиатским коварством японцы начали готовить мировое общественное мнение, раструбив во всех газетах, что земли в районе озера Хасан всегда принадлежали Маньчжурии, а высоты Безымянная и Заозерная — чуть ли не святыни маньчжурского народа. 15 июля 1938 года японский посол в СССР предъявил требование снять с этих высот погранпосты, а через пять дней потребовал вывести всех пограничников из района озера Хасан, так как и высоты, и озеро принадлежат независимому государству Маньчжоу-Го.

В Наркомате иностранных дел подняли Хунчунский протокол, подписанный еще в 1886 году, где было четко сказано, что эти земли принадлежат России. Но японцы не обратили на это никакого внимания.

Больше того, они подтянули к границе три пехотных дивизии, механизированную бригаду и кавалерийский полк. К устью реки Тумень-Ула подошел крейсер, а за ним 14 миноносцев и 15 военных катеров.

29 июля японцы ринулись на Безымянную. Их было более двухсот человек, а защищал высоту наряд из одиннадцати пограничников. И хотя бой был неравный, к тому же почти половина пограничников погибла, они не отошли и дождались подмоги. Враг был отброшен, но не надолго.

Перегруппировав свои силы, японцы бросились на Заозерную. На высоте было всего тридцать пограничников и взвод саперов, а штурмовали ее два японских полка. Сопротивление было яростным, дело доходило до штыковых контратак, саперы подрывались вместе с противником, но силы были неравны, и 31 июля обе высоты отошли к японцам.

Плохо подготовленные попытки отбить высоты успеха не имели. И тогда из состава Дальневосточного фронта был выделен 39-й стрелковый корпус, основательно усиленный танками, самолетами и артиллерией. К 5 августа в районе озера Хасан было сосредоточено более 15 тысяч солдат, 285 танков, 237 орудий и 250 самолетов. В море вышли боевые корабли и подводные лодки.

Командовал этими силами комкор Штерн. Действиями авиации руководил комбриг Рычагов. 6 августа Штерн отдал приказ о переходе в наступление. Как только развеялся туман, Рычагов поднял в небо 180 бомбардировщиков и 70 истребителей. Бомбовый удар по высотам был страшный! Потом в дело вступила артиллерия. А в 17.00 поднялась пехота.

Японцы сопротивлялись так яростно, что с Заозерной их выбили лишь 8 августа. А на следующий день была освобождена и Безымянная.

Самураи тут же запросили мира, и 11 августа военные действия были прекращены.

Москва ликовала! Москва праздновала победу и чествовала победителей. Шесть с половиной тысяч участников боев были награждены орденами и медалями, а 26 бойцов и командиров удостоены звания Героя Советского Союза.

Не были забыты и Штерн с Рычаговым: за успешное руководство боевыми операциями им были вручены ордена Красного Знамени. Но главное не ордена, главное то, что они были признаны в своей среде и приняты в когорту надежных и умелых военачальников. Это было отражено в приказе наркома обороны от 4 сентября 1938 года:

«Японцы были разбиты и выброшены за пределы нашей границы благодаря боевому энтузиазму наших бойцов, младших командиров, среднего и старшего командно-политического состава, готовых жертвовать собой, а также благодаря умелому руководству операциями против японцев тов. Штерна и правильному руководству тов. Рычагова действиями авиации».

Казалось бы, такая оценка полководческих талантов Штерна и Рычагова сулила им новые ордена, новые посты и новые звания. Впрочем, так оно и было: Штерну присвоили звание генерал-полковника и назначили командующим ПВО страны, а Рычагов, которому не было и тридцати, получил звание генерал-лейтенанта и должность начальника ВВС Красной Армии. Оба были избраны депутатами Верховного Совета СССР, оба стали Героями Советского Союза, и оба... расстреляны в октябре 1941 года как заговорщики, террористы, шпионы и враги народа.

Разобраться в их делах и их трагических судьбах до сих пор никто не пытался. Не буду рассказывать, как мне это удалось, но, несмотря на строжайшие запреты, до их уголовных дел я все же добрался. А запреты были более чем серьезные. Скажем, папка с делом Штерна имеет гриф «Хранить вечно». А чего стоит приписка: «Дело без разрешения начальника отдела “А” МГБ СССР на просмотр не выдавать и на запросы не высылать»! А вот дело Рычагова было запрещено выдавать «без разрешения следчасти по особо важным делам НКГБ СССР».

ДОВЕРЧИВ К ЛЮДЯМ И ИЗЛИШНЕ БОЛТЛИВ

По большому счету Штерна можно обвинить только в этом, но так как для вынесения расстрельного приговора такого обвинения мало, пришлось за Григория Михайловича взяться всерьез.

Дело № 2626 по обвинению Штерна Григория Михайловича начато 16 июня 1941 года. Обратите внимание на следующие даты: арестован Штерн 7 июня, в то время как постановление на арест подписано 9 июня.

Можно ли арестовывать без соответствующего постановления? В соответствии с законом — нельзя, но если очень хочется, то можно.

Как и положено, на этом постановлении есть виза заместителя наркома госбезопасности Меркулова, прокурора Бочкова и, что совершенно неожиданно, Семена Михайловича Буденного. Главный конник страны согласие на арест дал 10 июня, причем свою размашистую подпись сделал зелеными чернилами. Не знаю, пользовался ли он красными, но при желании эту подпись можно рассматривать как зеленый свет на все последующие действия.

Как следует из этого документа, Штерн подозревался в троцкистской и заговорщической деятельности. Изобличал его в этом известнейший в те годы журналист Михаил Кольцов, который в 1939-м был арестован, а в 1940-м расстрелян. Под пытками у Михаила Ефимовича выбили соответствующие показания, и теперь им дали ход. В том же духе высказались бывшие начальники Разведуправления РККА — тоже расстрелянные — Урицкий и Берзин, назвавшие Штерна членом заговорщической группы. Еще дальше пошел бывший военный атташе во Франции Венцов, который заявил, что неистовым троцкистом Штерн стал еще в 1931 году, когда группа красных командиров была командирована для учебы в Германию.

По тем временам такого рода показаний для ареста было вполне достаточно. В тот же день был проведен и обыск. Среди изъятых книг, рукописей и документов упоминаются «черновики его писем Сталину и Ворошилову о клевете на 44 листах», какие-то письма от «дяди Саши из Германии», множество секретных бумаг о боевых действиях в Испании, Финляндии, на Халхин-Голе и Хасане.

Кроме того, в описи упоминаются два ордена Ленина, два — Красного Знамени, а также орден Красной Звезды, медали, депутатский значок и «Золотая Звезда» Героя Советского Союза № 154.

А вот и анкета арестованного. Из нее следует, что Григорий Михайлович Штерн родился в 1900 году в городе Смела Киевской губернии. Отец—врач, мать — домохозяйка. Национальность — еврей. Женат. Двое детей. Член ВКП (б) с 1919 года. Окончил Академию имени Фрунзе.

На первом же допросе Штерну заявили, что он арестован за «проводимую на протяжении ряда лет активную и сознательную вражескую работу в рядах Красной Армии».

—Я никогда сознательной вражеской работы не проводил! — возмутился Штерн. — И ни в какой контрреволюционной организации не состоял.

— Ваши попытки скрыть от следствия правду будут разоблачены показаниями ваших соучастников по заговору, — многообещающе заметил следователь. — Предлагаю вам приступить к правдивым показаниям.

— Врагом советской власти я никогда не был, — решительно заявил Штерн.

— Вы умело маскировались под честного советского командира, — поддел его следователь, — а на самом деле всегда были врагом родины и партии.

Враг родины и партии... Более страшного обвинения в те годы пожалуй что не было. Штерн прекрасно понимал, что может последовать, если он не докажет обратного или... не уведет следователя в сторону, признавшись в чем-то другом. И он, как тогда было принято, занялся самокритикой.

— В моей работе было много грубых ошибок, — начал он. — Я был самонадеян и подчас выдвигал плохо продуманные предложения. Я был слишком доверчив к людям, не бдителен и излишне болтлив, допуская высказывания, которые можно квалифицировать как антисоветские. У меня были личные обиды и недовольство отношением ко мне некоторых работников Наркомата обороны. Порой я не проявлял обязательной для большевика выдержки и принципиальности.

Закончил он, опять же, как тогда было принято, беспощадным самоосуждением.

—Я не оправдал высокого доверия партии, за что заслуживаю самого сурового наказания.

Для выступления на партийном собрании этих слов вполне достаточно, чтобы получить «строгача», но в партии остаться. А вот для того, чтобы получить право на жизнь и избежать расстрельного приговора, такого рода признаний маловато — это ему дал понять следователь на следующем же допросе.

— Вы сказали, что допускали много грубых ошибок. Что это за ошибки?

— Прежде всего, их было немало во время испанских событий 1937—1938 годов. Будучи там главным военным советником, я не добился радикальной очистки республиканской армии от предательских элементов среди командного состава армии. Провалил наступательные операции в районе Брунете и Теруэля. Не обеспечил разворота промышленности на военные нужды.

Поразительно, но следователь его не перебивает и не спрашивает, а какое он, собственно, имел право заниматься чисткой республиканской армии и обеспечивать «разворот» промышленности на военные нужды. Ведь Штерн, в конце концов, всего лишь советник, а для принятия тех или иных решений есть испанское правительство, испанские министры и испанские командиры частей и соединений.

Или все было не так? Быть может, испанцы были лишь марионетками, а за веревочки дергали советские советники? Как бы то ни было, но формулировки «не добился», «провалил» и «не обеспечил» говорят именно об этом.

— Были у меня и другие ошибки, — продолжал между тем Штерн. — Во время Финской кампании я командовал 8-й армией. Разгром 18-й дивизии, которая входила в состав 8-й армии, на моей совести. В те дни, когда ударили 50-градусные морозы, надо было отвести ее на заранее подготовленные позиции, а я этого не сделал. И тогда финны ударили по флангу. Участь дивизии была предрешена: погибло более шести тысяч человек. Распыленное использование авиации — тоже моя ошибка.

— Смотря как на это смотреть, — сурово заметил следователь. — Одни в этом могут увидеть ошибки, которые случаются с каждым командиром, а другие — вражескую работу. Но мы еще к этому вернемся... А что за личные обиды, о которых вы говорили на предыдущем допросе?

— Их было немало, — вздохнул Штерн. — Как известно, перед началом боев у озера Хасан я был начальником штаба Дальневосточного фронта, а потом командовал корпусом, который разгромил японцев. Когда фронт был ликвидирован, мне доверили 1-ю отдельную Краснознаменную армию. И вдруг снимают! Я страшно обиделся и считал, что это сделано с подачи заместителей наркомов обороны Кулика и Мерецкова, с которыми у меня сложились неприязненные отношения еще в Испании.

А чего стоило исключение моего имени из числа руководителей Халхин-Гольской операцией! В те дни я возглавлял фронтовое управление, которое осуществляло координацию действий советских и монгольских войск. И вдруг в изданном в 1940 году официальном описании операции я не нахожу своего имени. Как будто я там и не был!

Следователь оторвал глаза от мелко исписанных листов протокола и, быть может, впервые в жизни сочувственно посмотрел на подследственного: ведь не дурак же этот генерал-полковник, но глух и слеп, как несмышленый ребенок. Неужели он не понимал, что отстранение от командования армией и особенно исключение из числа руководителей боев на Халхин-Голе было серьезнейшим звонком, а проще говоря, предупреждением о грядущем аресте?! Но, с другой стороны, если и понимал, то что мог сделать? Из Страны Советов не сбежишь. Граница на замке. А замок вешали такие же, как этот Штерн.

— Ну, хорошо. С личными обидами все ясно. А как понимать ваши показания об излишней болтливости? — вернулся к бумагам следователь.

— Очень просто. В разговорах с сослуживцами, особенно с начальником ВВС генерал-лейтенантом Рычаговым и помощником начальника Генштаба по ВВС генерал-лейтенантом Смушкевичем я высказывал недовольство фактами необоснованных арестов в 1937—1938 годах.

— Почему вы не говорите ни слова о своей вражеской работе в Красной Армии? — нажал на Штерна следователь.

— А я такой работы не вел! — отрезал Григорий Михайлович.

Такая решительная позиция следователю очень не нравилась — от него требовали признательных показаний. Чтобы их получить, следователь отдал Штерна, как тогда говорили, «в работу». Что это была за «работа», мы еще узнаем, правда, через много лет, а пока что результаты этой «работы» появились почти немедленно.

21 июня 1941 года, за несколько часов до нападения Германии на Советский Союз, Штерну предъявили обвинение в том, что он «является участником антисоветской заговорщической организации, проводил подрывную работу по ослаблению военной мощи Советского Союза, а также занимался шпионской работой в пользу иностранных разведывательных органов».

Штерн все отрицал. И тогда его снова отдали «в работу».

27 июня начальник следственной части майор Влодзимирский и старший лейтенант Зименков организовали очную ставку Героя Советского Союза Григория Штерна с дважды Героем Советского Союза Яковом Смушкевичем. Яков Владимирович блестяще проявил себя в Испании, потом командовал авиагруппой на Халхин-Голе, был начальником, а затем генеральным инспектором ВВС Красной Армии. Короче говоря, его знала и любила вся страна, но он тоже оказался на Лубянке. Ему бы — воздушную армию, а Штерну — стрелковый корпус, и — в дело, на фронт, немцы-то наступают, почти не встречая сопротивления. Но вместо этого их держат во Внутренней тюрьме и без конца таскают на допросы.

А теперь еще и очная ставка. У Смушкевича первым делом спросили, в чем он признает себя виновным.

— В том, что являлся участником заговора в Красной Армии, направленного против советской власти, и что был германским шпионом.

— А Штерн? Он являлся участником этого заговора?

— Да, являлся. Я с ним находился в непосредственной связи.

— Правду ли говорит Смушкевич? — поинтересовались у Штерна.

— Да, — подтвердил Штерн. — Я действительно являлся участником военного заговора.

— Были ли вы, Смушкевич, связаны со Штерном по шпионской работе?

— Да, Штерн, так же, как и я, являлся германским шпионом. Об этом я знаю от Мерецкова, как, впрочем, и от самого Штерна. Он говорил об этом еще в Испании, когда в январе 1937-го мы оказались в Мадриде.

— Будете ли вы, Штерн, и теперь отрицать свою шпионскую связь со Смушкевичем?

— Нет. Смушкевич говорит правду.

Всё, эта очная ставка показала, что так называемая «работа» — а это жесточайшие пытки — дала свои результаты: несгибаемый Штерн сломлен и обречен. Признать себя немецким шпионом в то время, когда Германия ведет войну с Советским Союзом, значит самому себе подписать смертный приговор. Думаю, что Григорий Михайлович это понимал и больше ничего не отрицал, тем самым приближая неизбежный конец. Из него тянули имена — и он назвал всех своих сослуживцев, от него требовали деталей — и он расписывал тайные встречи с немецкими агентами, присланными самим Кейтелем.

По существующим тогда правилам, в конце каждого протокола допроса подследственный ставил свою подпись и делал приписку: «Протокол допроса записан с моих слов правильно и мною прочитан». Есть такие подписи и приписки на всех протоколах допроса Штерна. И вдруг на одном из протоколов сделанная дрожащей рукой приписка, совершенно не укладывающаяся в задуманный следователем сценарий.

«Все вышеуказанное я действительно показывал на допросе, но все это не соответствует действительности и мною надумано, так как никогда в действительности врагом народа, шпионом и заговорщиком не был.

Штерн».

Бесследно для Григория Михайловича этот поступок не прошел: его снова отдали «в работу». Но на этот раз бериевские костоломы явно перестарались: пришлось вызывать врачей, причем не только травматологов, но и психотерапевтов. Обследовав Штерна, они пришли к выводу, что никакой психической болезнью он не страдает и вполне вменяем.

А это значит, что его снова можно бить, пытать и терзать многочасовыми допросами. Теперь Штерн стал куда сговорчивее и пописывал практически все, что ему подсовывал следователь. Скажем, на очной ставке с Мерецковым он заявил, что еще в 1931 году вместе с будущим маршалом Советского Союза стал «участником военного заговора, ставившего задачей изменение государственного строя и поражение Советского Союза в предстоящей войне с Германией».

Какой заговор, какая война?! Ведь в Германии тогда царила разруха, армия малочисленна, а Гитлер околачивался по пивным и лишь мечтал о власти. Но следователь делает вид, что ничего этого не знает, и заносит всю эту ахинею в протокол.

Закончилась ставка совершенно убийственным признанием Мерецкова.

— Я прошу прекратить очную ставку, — сказал он, — так как намерен дать откровенные показания о своей заговорщической работе в пользу немцев.

А 17 октября 1941 года, в тот день, когда фашистские войска вышли к окраинам Москвы, доблестные советские чекисты вынесли заключение по делу № 2626. Перечислив все прегрешения Штерна, а также отметив, что «сперва он признал себя виновным, но потом от показаний отказался», они полагали бы (была тогда такая странная формулировка) Штерна Григория Михайловича расстрелять.

28 октября приговор был приведен в исполнение.

И — всё! Еще одним военачальником, способным грамотно противостоять Кейтелю, Манпггейну или Гудериану, стало меньше. Так что победы германского оружия ковались не только в немецком генштабе и на заводах Круппа, но и в подвалах Лубянки.

ПРЕРВАННЫЙ ПОЛЕТ

Уроженец деревни Лихоборы Московской области Павел Рычагов сделал прямо-таки фантастическую карьеру. После семилетки он учился в военной школе летчиков, потом командовал эскадрильей, бригадой, отличился в Испании, блестяще проявил себя на Хасане и Халхин-Голе, удостоен звания Героя Советского Союза, избран депутатом Верховного Совета СССР, а когда ему не было и тридцати, стал начальником Военно-воздушных сил всей страны.

Первое время простоватость и прямота молодого генерала нравились Сталину. Удовлетворенно попыхивая трубкой, он с интересом наблюдал за тем, как Рычагов, невзирая на чины и должности, спорит с маршалами и секретарями ЦК, отстаивая интересы военных летчиков. Но однажды, когда на заседании ЦК рассматривались причины участившихся аварий и необъяснимых падений самолетов, Сталин произнес весьма едкую фразу, отметив низкую квалификацию летчиков.

Рычагов буквально взвился! В авариях он винил конструкторов и их сделанные по принципу тяп-ляп самолеты. Сталин взял конструкторов под защиту, заметив, что плохому танцору всегда кое-что мешает. Рычагов побагровел и рубанул сплеча:

— Ну и летайте на этих гробах сами!

Повисшую в кабинете тишину иначе, как смертельной, назвать было нельзя... Сталин с нескрываемым удивлением посмотрел на распустившегося мальчишку, которого лично он вытащил из самых низов, и, вытряхнув трубку, бросил:

— Мы об этом подумаем.

Сейчас уже трудно сказать, с этого приснопамятного заседания началась оперативная разработка Рычагова, или с чего другого, но вот что поразительно: 22 июня прямо на аэродромах была уничтожена большая часть советской авиации. С этого дня каждый летчик и каждый самолет были на вес золота, а командующего ВВС отправляют в отпуск. Да-да, получив отпускной билет, 24 июня Рычагов отправился к морю.

Но — не доехал. Генерала Рычагова арестовали в Туле, причем прямо в поезде. В тот же день его доставили в Москву, произвели обыск на квартире — а жил Павел Васильевич в печально известном Доме на набережной — и завели на него дело под № 2930.

В постановлении на арест, которое датируется 27 июня, то есть опять-таки задним числом, говорится, что Рычагов «является участником антисоветской заговорщической организации и проводит враждебную работу, направленную на ослабление мощи Красной Армии». Выходит, что, правильно руководя действиями авиации на Хасане и Халхин-Голе, как это говорится в приказе Ворошилова, Рычагов только и делал, что ослаблял мощь Красной Армии? Бред, да и только!

На самом деле мощь Красной Армии ослабляли те, кто последовательно и систематично уничтожали всех более или менее ценных военачальников: ведь даже во время войны они погибали не от немецких, а от русских пуль. Чью это приближало победу и на кого работало, понятно даже ребенку. Но в те годы такого рода действия считались проявлением высшей мудрости горячо любимого вождя народов.

Формальным поводом для ареста Рычагова послужили выбитые под пытками показания другого известного летчика, Якова Смушкевича, который заявил, что они вместе с Рычаговым высказывали «недовольство партией и правительством и договорились совместными усилиями срывать вооружение ВВС».

Как только речь зашла о вооружении ВВС, очень кстати пришлись показания бывшего наркома оборонной промышленности, впоследствии трижды Героя Соцтруда Бориса Ванникова. Пока он говорил о плохих пулеметах и скверных авиационных пушках, на выпуске которых якобы настаивал Рычагов, следователь слушал вполуха, но как только Ванников упомянул Сталина, следователь схватился за ручку.

— Однажды, когда я был в кабинете Рычагова, ему позвонил товарищ Сталин,—рассказывал Ванников.—Выслушав Сталина, Рычагов швырнул трубку и начал ругать его площадной бранью за вмешательство вождя в сугубо технические вопросы. «Такое повседневное вмешательство только дезорганизует управление, — говорил Рычагов, — и подрывает мой авторитет как начальника ВВС. Мне это надоело, пусть садится здесь и сам командует». И опять площадно ругался.

В другой раз, когда ему попало на совещании в ЦК, Рычагов снова площадно ругал товарища Сталина и говорил: «Я заставлю его относиться ко мне как следует. И вообще, такое отношение ко мне ни к чему хорошему не приведет».

Как в воду смотрел генерал Рычагов: ни к чему хорошему его близость к вождю не привела. Если на первом допросе обвинение в антисоветской деятельности и измене родине Рычагов отрицал, то через три дня заявил:

— Я решил рассказать следствию все о своих преступлениях.

— В чем же вы признаете себя виновным? — поинтересовался следователь.

— В том, что являлся участником антисоветской заговорщической организации, по заданию которой проводил вредительскую работу в ВВС.

Выбив у Рычагова эти признания, следствие не успокоилось и предъявило ему обвинение в терроризме и шпионской работе. Рычагов это категорически отрицал. И даже во время очной ставки со Смушкевичем, к которой обоих основательно подготовили, агентом иностранной разведки себя не признал.

Последний допрос Павла Рычагова состоялся 25 октября 1941 года. Он был коротким, но Рычагов успел сказать главное:

— Все мои показания — неправда. И то, что говорили обо мне другие, тоже неправда. Я — не шпион и не заговорщик.

Но ни этот допрос, ни последние слова Рычагова никакой роли уже не играли: ведь еще 17 октября было вынесено заключение по делу № 2930, в котором сказано, что следствие полагало бы, что Павла Васильевича Рычагова нужно расстрелять.

И его расстреляли. В деле есть справка, что приговор приведен в исполнение 28 октября 1941 года.

Итак, то, чего не смогли сделать франкисты в Испании, японцы у Хасана и Халхин-Гола, финны под Ленингрдом, успешно доделали доблестные советские чекисты: недрогнувшей рукой они убили Григория Штерна и Павла Рычагова, прекрасных военачальников, которых так не хватало на фронтах Великой Отечественной.

А ВОТ ЧТО СКАЗАЛ ОБ ЭТОМ БЕРИЯ

Прошло тринадцать лет... В 1954-м Генеральный прокурор Союза ССР Руденко подписал постановление о прекращении дел по обвинению Штерна и Рычагова за отсутствием в их действиях состава преступления.

Фактически это означало их полную реабилитацию. Как правило, в делах отсутствуют материалы, на которые опирается прокуратура, прекращая те или иные дела, — и это естественно. Но на этот раз мне несказанно повезло: сохранились показания не только тех извергов, которые допрашивали и пытали Штерна и Рычагова, но и палачей, росчерком пера которых эти невинные люди были отправлены на тот свет.

Вот что говорится в документе, подписанном Романом Руденко:

«Основанием к аресту Рычагова послужили показания Смушкевича, Сакриера и Ванникова. Их показания были получены в результате применения незаконных методов следствия: избиений, истязаний и других пыток, что было установлено при расследовании дела по обвинению врага народа Берия и его сообщников.

В частности, Берия показал:

“Для меня несомненно, что в отношении Мерецкова, Ванникова и других применялись беспощадные избиения. Это была настоящая мясорубка, и таким путем вымогались клеветнические показания. Нарком госбезопасности СССР Меркулов играл главную роль, и у меня нет сомнений, что он лично применял пытки к Мерецкову, Ванникову и к другим.

Мне вспоминается, что, говоря со мной о деле Мерецкова, Ванникова и других, Меркулов преподносил это с позиций достижений, что он раскрыл подпольное правительство, организованное чуть ли не Гитлером”».

Далее Руденко приводит слова Смушкевича о том, что он дал свои показания по малодушию и от них отказывается, что хочет внести поправки в протоколы допросов. Увы, но сделать это Смушкевич не успел, так как тоже был расстрелян 28 октября 1941 года в числе 25 других арестованных, которых вывезли в Куйбышев.

Стало ясно и другое: допросы в Куйбышеве не имели никакого значения, так как предписание о расстреле этой группы Берия дал еще 18 октября.

Что касается показаний Ванникова, то они полностью дезавуированы, так как он был освобожден и реабилитирован еще в 1941 году.

Осенью 1953-го, когда раскручивалось дело Берия, на допросы вызывали не только его сообщников, но и многочисленных свидетелей. Вот что сообщил бывший следователь Болховитин, проходивший в качестве свидетеля.

«В июне—июле 1941 года по поручению Влодзимирского я вел дело генерал-лейтенанта Рычагова. На допросах, которые я вел, виновным себя во вражеской деятельности он не признал и говорил лишь об отдельных непартийных поступках.

В июле была проведена очная ставка со Смушкевичем. В порядке “подготовки” Рычагова, заместитель начальника первого отдела Никитин зверски его избил. Я помню, что Рычагов тут же сказал, что теперь он не летчик, так как Никитин перебил ему барабанную перепонку уха.

Смушкевич, судя по его виду, тоже неоднократно избивался.

В результате всякого рода недостоверных показаний, полученных в результате пыток и избиений, а также самооговора, Рычагов был без суда расстрелян».

Болховитину вторит другой свидетель, тоже бывший следователь Семенов.

«В 1941 году, когда Влодзимирский занимал кабинет № 742, а я находился в приемной, я был свидетелем избиений Влодзимир-ским арестованных Мерецкова, Локтионова, Рычагова и других. Избиение носило зверский характер. Арестованные, избиваемые резиновой дубинкой, плакали, стонали и теряли сознание. В избиении Штерна участвовали еще Меркулов и Кобулов. Арестованный Штерн был так сильно избит, что его отливали водой».

Припертый этими показаниями к стене, раскололся и Влодзимирский:

«В моем кабинете действительно применялись меры физического воздействия к Мерецкову, Рычагову и Локтионову. Применялись они и к Штерну. Арестованных били резиновой палкой, и при этом они, естественно, охали и стонали.

Я помню, как один раз сильно избили Рычагова, но он не дал никаких показаний, несмотря на избиение».

Судьба этих изуверов с Лубянки хорошо известна: каждый из них получил свою, чекистскую, пулю. Вот уж поистине восторжествовала библейская заповедь: не поступай с людьми так, как не хочешь, чтобы поступали с тобой.

ГРАФ ТОЛСТОЙ ПРОТИВ НКВД

Приходилось ли вам прикасаться к извлеченным из тьмы веков или секретных хранилищ документам? Если да, тоща вы поймете мое волнение, когда я взял в руки выцветшую, а прежде серосинюю папку. Это дело Георгия Давыдовича Венуса, 1897 года рождения, выходца из василеостровских немцев. Из-за ветхости папки номер дела, к сожалению, не сохранился.

Арестовали Венуса 8 января 1935 года как «участника контрреволюционной организации». 11 февраля ему было предъявлено стандартное и самое страшное по тем временам обвинение в «шпионаже, активной контрреволюционной деятельности и участии в террористической организации, ставившей целью свержение советской власти». Как ни трудно в это поверить, но на первом же допросе Венус свою вину признал. И хотя впоследствии от данных показаний пытался отказаться, его участь была предрешена.

Друзья — а их было немало — от Венуса мгновенно отвернулись и сделали вид, что никогда его не знали. Понять их в принципе можно: за связь с врагом народа можно было оказаться в соседней камере. Так вот, от Венуса отвернулись все, кроме одного. Этим человеком оказался Алексей Толстой: он отправил письмо всесильному Ежову, который в те годы возглавлял НКВД. Это был поступок!

МУЗА, РОЖДЕННАЯ В ОКОПАХ

Так кто же он такой, Георгий Венус? Почему ради его спасения пошел на смертельный риск популярнейший советский писатель и бывший граф Алексей Толстой? Как я уже упоминал, родом он был из обрусевших немцев, не одно поколение работавших на бумагопрядильной фабрике Кенига. Но Георгий пошел не в цех, а в хорошо известное реальное училище Екатериненшуле.

Юноша был талантлив: он писал стихи, брал уроки в Академии художеств, мечтал стать живописцем. Увы, но этим мечтам не суждено было сбыться, помешала война. В 1915 году Георгий поступил в Павловское пехотное училище и через восемь месяцев, приняв присягу, стал прапорщиком. Потом — фронт, бои, ранения, награждение Георгиевским крестом...

Революция застала Венуса в окопах. Зимой 1918-го он вернулся в Петроград, как бывший офицер тут же был арестован ЧК и брошен в Петропавловскую крепость. Двадцать девять дней ждал он решения своей участи, видел, как каждый день уводили на расстрел его соседей, приготовился к казни и сам, но совершенно неожиданно «по слабости здоровья» его освободили и отпустили на все четыре стороны.

Так как он ходил с немецкой пулей в легком и кашлял кровью, то решил пробираться в теплые края. После ряда приключений Венус оказался в занятом немцами Харькове и тут же был мобилизован в войско гетмана Скоропадского. Пробыл он в этом самостийном войске буквально несколько дней и, сбросив ненавистную форму, спрятался у давних знакомых, живущих на окраине города.

Не прошло и нескольких дней, как в Харьков вошли деникинцы. Венус тут же выбрался из подполья и добровольно вступил в известный своими жестокостями Дроздовский полк, так как, по его словам, «в те дни считал, что деникинская армия нанесет поражение большевикам». В белой армии он находился до самого разгрома Врангеля, и вместе с остатками его войска, чуть ли не на последнем пароходе, отплыл в Турцию.

Как известно, Врангель рассчитывал на реванш, и основной костяк своей армии сохранил. Сохранить-то сохранил, но содержать не мог: офицеры месяцами не получали жалованья и в самом прямом смысле слова голодали.

Венусу пришлось труднее, чем кому бы то ни было, ведь он по-прежнему кашлял кровью, и ему нужно было более или менее прилично питаться. Когда становилось совсем невмоготу, Венус шел на берег Босфора, ловил черепах, разбивал их о камни, а мясо вываривал на костре.

Трагический конец был практически предрешен, но... его спасла мать, находившаяся в большевистской России. Как это ни странно, почта в те времена работала исправно, что позволило матери Венуса связаться со своим состоятельным братом, который жил в Берлине, и попросить его оказать помощь сыну. Дядя тут же помог племяннику, сначала прислав ему денег на пропитание, а потом и вытащив его в Берлин.

Сидеть на дядиной шее Георгий не хотел и занялся поисками работы. Совершенно неожиданно нашел спрос его талант живописца: после пустякового экзамена его охотно приняли в рекламное бюро. Днем Венус рисовал рекламные плакаты, убеждая покупать то мыло, то подтяжки, а по вечерам бегал в литературные эмигрантские кружки, которых в Берлине было великое множес1во.

Начал он, как водится, со стихов, и даже выпустил небольшой сборник под названием «Полустанок», но потом перешел на прозу. Два года работал Венус над романом «Война и люди», который в 1926 году был напечатан в Ленинграде. Роман тут же заметили, о нем восторженно отозвался даже Горький.

А в газетах писали: «Автор рисует головокружительную кампанию белого отряда на Украине, закончившуюся неудачей, отступлением и сдачей Перекопа Красной Армии. Белая армия дана не только в действии и боях, но и в быту. Ценно то, что у Венуса показано не только организационное разложение белой армии, но и вырождение белой идеи».

Так случилось, что Венус довольно близко познакомился с Виктором Шкловским, который тут же взял шефство над молодым писателем. Так как в это время в Берлине находился мэтр эмигрантской литературы Алексей Толстой, Шкловский решил рекомендовать ему своего воспитанника, сопроводив его к бывшему графу с краткой запиской:

«Дорогой Шарик! Посылаю тебе молодого и талантливого писателя Георгия Венуса. Я уже доучиваю его писать. Но пока что ему надо есть. Не можешь ли ты дать ему рекомендацию? Он — красный. Твой В. Шкловский».

Толстой взял Венуса под свою опеку, и его стали печатать регулярнее. А вскоре Венус принял радикальное решение, которое не только в корне изменило его жизнь, но в конце концов привело к трагическому концу: он решил вернуться в Россию.

Полпредом Советского Союза в Германии в то время был Николай Крестинский, тот самый Крестинский, который до этого был наркомом финансов и даже членом политбюро ЦК ВКП (б), а в тридцатые годы станет первым заместителем наркома иностранных дел и будет расстрелян. А ведь как все хорошо у него начиналось. Гимназия — с золотой медалью, затем юридический факультет Петербургского университета, должность присяжного поверенного. Жить бы ему и дальше на Невском проспекте, выступать в суде, защищая обеспеченных петербуржцев, если бы не увлечение большевистской литературой. Со временем Николай Крестинский и сам стал пописывать, печатаясь в «Правде».

Когда его решили назначить полпредом в Германии, будто предчувствуя неладное, Крестинский отбивался изо всех сил, но когда на его кандидатуре настоял Ленин, пришлось согласиться и в ноябре 1921 года отправиться в Берлин. Тогда же, не без деятельного участия Крестинского, начался период, если так можно выразиться, незаконных, но очень тесных брачных отношений между СССР и Германией. Тут и буйно расцветшая торговля, и многомесячные командировки наших военачальников в Германию, а немецких в Советский Союз и, конечно же, поездки всевозможных делегаций по линии культурного обмена.

И надо же было так случиться, что именно во время этого бурного советско-германского романа Венус явился в советское полпредство, где его встретил не кто иной, как сам Крестинский. Полпред приветствовал решение Венуса вернуться в Россию и собственноручно подписал соответствующее разрешение. Разве могло тогда прийти ему в голову, что эта подпись для Венуса практически означала смертный приговор, а сам Крестинский, восемь раз арестовывавшийся царскими жандармами, в девятый раз будет арестован чекистами и погибнет от большевистской пули?!

Но пока что все шло нормально, и в 1926-м Венус оказался в Ленинграде. Среди его друзей и единомышленников были такие известные писатели и художники, как Лавренев, Чуковский, Пастернак, Катаев, Яр-Кравченко, Попов и многие другие. Жизнь была прекрасна, Венус много писал, много печатался, стал широко известен. Его книги «Стальной шлем», «Самоубийство попугая», «Зяблик в латах», «Хмельной верблюд», «Притоки с запада», «Молочные реки» и многие другие были высоко оценены критикой.

И вдруг как гром среди ясного неба: арест, обыск, двухнедельное пребывание в тюрьме и приказ в десятидневный срок на пять лет отбыть в город Иргиз! Где он, этот Иргиз? Венус кинулся к Чуковскому, тот — выше. В результате ссылку в Иргиз заменили ссылкой под Куйбышев. Сохранить членство в Союзе писателей помог тот же Чуковский.

В Куйбышеве Венуса с семьей поселили в пригородном поселке Красная Глинка. Он пытался писать, но его не печатали. Пришлось обратить свои взоры к Волге и устроиться бакенщиком. Зарплаты бакенщика не хватало даже на еду, поэтому Венус начал промышлять рыбалкой, благо рыбы в Волге было предостаточно.

По утрам известный всему Союзу писатель крадучись пробирался к местным жителям и менял рыбу на молоко, овощи и фрукты.

А потом Венус садился за стол и писал, писал несмотря ни на что! Постепенно он пробил стену молчания, его начали печатать в местных газетах, и даже издали небольшую книжку под названием «Дело к весне».

Жизнь понемногу налаживалась. Венус расправил крылья и строил планы на будущее. Но в апреле 1938-го последовал новый арест. Обвиняли его, как я уже говорил, в «шпионаже, активной контрреволюционной деятельности и участии в террористической организации, ставившей целью свержение советской власти». Допросы велись с пристрастием, и признания выбивались дичайшие. Когда речь шла о нем самом, Венус сдавался и подписывал все, что ему подсовывал следователь,—это видно из протоколов допросов. Но когда пытались выбить показания против его друзей, он стоял непоколебимо, как скала, и, хотя снова начал харкать кровью, ни одного дурного слова о том же Чуковском или Пастернаке так и не сказал.

ОПАСНЫЕ ХЛОПОТЫ

Именно в эти дни на защиту Венуса поднялся Алексей Толстой. Он отправил Ежову письмо, в котором характеризовал Георгия Венуса как честного человека. Ежову это не понравилось, и он приказал любой ценой добыть показания против бывшего графа. Тут уж за Венуса взялись, если так можно выразиться, по полной программе. Но как ни старались заплечных дел мастера, выполнить приказ Ежова так и не смогли: Венус выстоял и не предал своего старшего друга. Честь ему и хвала, а то ведь одному Богу известно, как сложилась бы судьба самого Толстого!

А теперь — о письме. Оно отпечатано на машинке, на той самой машинке, с валика которой сошли «Хождение по мукам», «Петр I», «Гиперболоид инженера Гарина» и многое другое.

«Глубокоуважаемый Николай Иванович! Я получил известие, что в Куйбышеве недавно был арестован писатель Венус. Он был сослан в Куйбышев в марте 1935 года как бывший дроздовец. Он этого не скрывал и в 1922 году написал книгу “Пять месяцев с дроздовцами”. Эта книга дала ему право въезда в Советскую Россию и право стать советским писателем.

Он написал еще несколько неплохих книг. Вся ленинградская писательская общественность хорошо знает его как честного человека, и, когда его выслали, писатели несколько раз хлопотали за него, чтобы ему была предоставлена возможность писать и печататься. В Куйбышеве он работал и печатался в местных органах и выпустил неплохую книгу рассказов.

Он жил очень скудно и хворал малярией. Основной материальной базой его семьи (жена и сын) была переписка на машинке. Перепиской занималась его жена. После ареста у его жены был обыск, и была взята машинка. Прилагаю при этом моем письме письмо его сынишки (к моей жене), которое нельзя читать равнодушно.

Николай Иванович, сделайте так, чтобы дело Венуса было пересмотрено. Кроме пятна его прошлого, на его совести нет пятен с тех пор, когда он осознал свою ошибку и вину перед Родиной. Во всяком случае, я уверен в этом до той поры, пока он не уехал в Куйбышев. Его письма из Куйбышева ко мне содержали одно: просьбу дать ему возможность печататься и работать в центральной прессе.

В чем его вина, я не знаю, но я опасаюсь, что арестован он все за те же откровенные показания, которые в марте 1935 года дал следователю, то есть о том, как он, будучи юнкером, пошел с дроздовцами.

Нельзя остаться равнодушным к судьбе его сынишки. Мальчик должен учиться и расти, как все наши дети».

В принципе, на этом можно было бы поставить точку—самое главное сказано. Но Толстой берет свой знаменитый «паркер» и приписывает от руки: «Крепко жму Вашу руку. Алексей Толстой. 22.11.1938 г. гор. Пушкин».

Вот, собственно, и всё. Великий русский писатель Алексей Толстой уцелел. Но для двух других действующих лиц эта история закончилась трагически. Ежова, как известно, в феврале 1940 года расстреляли. А вот Венус так и не доставил наслаждения палачам пустить ему пулю в затылок. Находясь в Сызранской тюрьме, он заболел туберкулезным плевритом (не исключено, что после пыток и побоев дала о себе знать пуля, которую он носил в легких еще со времен войны), был переведен в тюремную больницу и 8 июля 1938 года умер.

А за два дня до смерти он сумел передать на волю записку, адресованную жене н сыну:

«Дорогие мои! — писал он дрожащей рукой.—Одновременно с цингой с марта у меня болели бока. Докатилось до серьезного плеврита. Сейчас у меня температура 39, но было еще хуже. Здесь, в больнице, неплохо. Ничего не передавайте, мне ничего не нужно.

Досадно отодвинулся суд. Милые, простите за все, иногда хочется умереть в этом горячем к вам чувстве. Будьте счастливы. Я для вашего счастья дать уже ничего не могу. Я ни о чем не жалею. Если бы жизнь могла повториться, я поступил бы так же».

В отличие от большинства людей, которые в те мрачные годы ушли в небытие, мало что после себя оставив, Георгий Венус оставил книги. В них его душа, его мечты. Переиздать бы эти книги, дать им вторую жизнь—это было бы второй жизнью автора, мало прожившего, но много страдавшего человека.

ДЕСЯТЬ ЛЕТ — ЗА ПОЦЕЛУЙ ДОЧЕРИ ВОЖДЯ

Все началось с того, что дочь вождя народов Светлана — как бы это сказать помягче—раньше времени повзрослела. Впрочем, ничего странного в этом нет — сказывался голос крови, а среди родственников Светланы кого только нет: и русские, и немцы, и цыгане, и грузины.

Вот что она пишет в своих воспоминаниях о конце 1942-го — начале 1943 года. Напомню, что в это время гремела Сталинградская битва, изнывал блокадный Ленинград, под сапогом немецкого солдата стонала Украина, Белоруссия, Прибалтика, да и до Москвы фашистам было рукой подать.

«Жизнь в Зубалове (дачное место под Москвой, где жила семья Сталина. — Б.С.) была в ту зиму 1942 и 1943 годов необычной и неприятной. В наш дом вошел неведомый до той поры дух пьяного разгула. К Василию приезжали гости: спортсмены, актеры, его друзья-летчики, и постоянно устраивались обильные возлияния, гремела радиола. Шло веселье, как будто не было войны.

И вместе с тем было предельно скучно—ни одного лица, с кем бы всерьез поговорить, ну хотя бы о том, что происходит в мире, в стране и у себя в душе... В нашем доме всегда было скучно, я привыкла к изоляции и одиночеству. Но если раньше было скучно и тихо, то теперь было скучно и шумно.

В конце октября 1942 года Василий привез в Зубалово Капле-ра. Был задуман новый фильм о летчиках, и Василий взялся его консультировать. В первый момент мы оба, кажется, не произвели друг на друга никакого впечатления. Но потом — нас всех пригласили на просмотры фильмов в Гнездниковском переулке, и тут мы впервые заговорили о кино.

Люся Каплер — как все его звали — был очень удивлен, что я что-то вообще понимаю, и доволен, что мне не понравился американский боевик с герлс и чечеткой. Тогда он предложи показать мне “хорошие” фильмы по своему выбору и в следующий раз привез к нам в Зубалово “Королеву Христину” с Гретой Гарбо. Я тоща была совершенно потрясена фильмом, а Люся был очень мной доволен».

Потом были ноябрьские праздники, застолья, танцы...

«Мне стало так хорошо, так тепло и спокойно рядом с ним! — пишет далее Светлана Аллилуева. — Я чувствовала какое-то необычное доверие к этому толстому дружелюбному человеку, мне захотелось вдруг положить голову к нему на грудь и закрыть глаза...

Крепкие нити протянулись между нами в тот вечер — мы уже были не чужие, мы были друзья. Люся был удивлен и растроган. У него был дар легкого, непринужденного общения с самыми разными людьми. Он был дружелюбен, весел, ему было все интересно. В то время он был как-то одинок и, может быть, тоже искал чьей-то поддержки.

Нас потянуло друг к другу неудержимо. Мы стали видеться как можно чаще, хотя при моем образе жизни это было невообразимо трудно. Но Люся приходил к моей школе и стоял в подъезде соседнею дома, наблюдая за мной. А у меня радостно сжималось сердце, так как я знала, что он там... Мы ходили в холодную военную Третьяковку, смотрели выставку о войне. Мы бродили там долю, пока не отзвонили все звонки — нам некуда было деваться.

Потом ходили в театры. Тогда только что пошел “Фронт” Корнейчука, о котором Люся сказал, что “искусство там и не ночевало”. В просмотровом зале Комитета кинематографии на Гнездниковском Люся показал мне “Белоснежку и семь гномов” Диснея и чудесный фильм “Молодой Линкольн”. В небольшом зале мы сидели одни».

Да, ситуация, прямо скажем, неординарная. Шестнадцатилетняя школьница и тридцативосьмилетний мужчина, к тому же дважды разведенный и имеющий четырнадцатилетнего сына — такого рода роман, даже по нынешним временам, может вызвать, мягко говоря, изумление. Если увлечение «гимназистки» еще можно понять — в этом возрасте терпеть не могут сверстников и заглядываются на взрослых мужчин, то Алексей-то Яковлевич, он-то неужто не понимал, что себе позволяет и на что идет?!

Увы, любовь ослепила матерого зубра, и он потерял голову. Только этим можно объяснить его, на первый взгляд, по-рыцарски прекрасный, а на самом деле легкомысленный поступок, когда он, будучи в осажденном Сталинграде, от имени некоего лейтенанта написал письмо любимой, да еще и опубликовал его в «Правде»: намеки были столь прозрачны, что узнать имя любимой не составляло никакого труда.

«Люся возвратился из Сталинграда под Новый, 1943-й год, — продолжает Светлана Аллилуева. — Вскоре мы встретились, и я умоляла его только об одном: больше не видеться и не звонить друг другу. Я чувствовала, что все это может кончиться ужасно.

Мы не звонили друг другу две или три недели — весь оставшийся январь. Но от этого только еще больше думали друг о друге. Наконец, я первая не выдержала и позвонила ему. И все снова закрутилось... Мои домашние были в ужасе».

Домашние — это не только нянька, племянники и тетки, домашние — это, прежде всего, отец. Сталин, конечно же, был в курсе похождений дочери, но до поры до времени молчал. Правда, начальник его охраны генерал Власик через своего помощника полковника Румянцева предложил Каплеру уехать из Москвы куда-нибудь в командировку, но того уже понесло — и он послал полковника к черту.

В феврале 1943-го Светлане исполнилось семнадцать — и влюбленные нашли возможность побыть наедине. Правда, Светлана уверяет, что в соседней комнате сидел ее «дядька» — так она называла своего охранника Михаила Климова. Вот как она рассказывала об этой встрече двадцать лет спустя, когда решилась написать свои «Двадцать писем к другу»:

«Мы не могли больше беседовать. Мы знали, что видимся в последний раз. Люся понимал, что добром это не кончится, и решил уехать: у него уже было готова командировка в Ташкент, где должны были снимать его фильм “Она защищает Родину”. Нам было горько — и сладко. Мы молчали, смотрели в глаза друг другу и целовались. Мы были счастливы безмерно, хотя у обоих наворачивались слезы.

Потом я пошла к себе домой усталая, разбитая, предчувствуя беду».

Предчувствия Светлану не обманули — беда разразилась. И какая! Сталин в самом прямом смысле слова рвал и метал!

«Третьего марта утром, когда я собиралась в школу, неожиданно домой приехал отец, — вспоминала она несколько позже, — что было совершенно необычно. Он прошел своим быстрым шагом прямо в мою комнату, где от одного его взгляда окаменела моя няня, да так и приросла к полу в углу комнаты. Я никогда еще не видела отца таким. Обычно сдержанный и на слова, и на эмоции, он задыхался от гнева, он едва мог говорить.

— Где, где все это? Где письма твоего писателя?

Нельзя передать, с каким презрением он выговорил слово “писатель”.

— Мне все известно! Все твои телефонные разговоры — вот они, здесь, — похлопал он рукой по карману. — Ну, давай сюда! Твой Каплер — английский шпион, он арестован!

Я достала из своего стола все Люсины записи и фотографии с его надписями. Тут были и его записные книжки, и один новый сценарий о Шостаковиче. Тут было и его длинное, печальное прощальное письмо.

— А я люблю его! — сказала я, наконец, обретя да речи.

— Любишь?! — выкрикнул отец с невыразимой злостью к самому этому слову, и я получила две пощечины — впервые в своей жизни. — Подумай, няня, до чего она дошла! — с нескрываемым презрением продолжал отец. — Идет такая война, а она занята!.. — И он произнес грубые мужицкие слова, других он не находил.

Потом, немного успокоившись и взглянув на меня, он произнес то, что сразило меня наповал:

— Ты посмотрела бы на себя — кому ты нужна?! У него кругом бабы, дура!

Забрав все бумаги, он ушел в столовую, чтобы прочитать их своими газами. У меня все было сломано в душе. Последние слова отца попали в точку. Ну, кому я такая нужна? Разве мог Люся всерьез полюбить меня?

Зачем я ему нужна? Фразу о том, что “твой Каплер — английский шпион”, я как-то сразу не осознала. И только лишь машинально продолжая собираться в школу, поняла, наконец, что произошло с Люсей.

Как во сне, я вернулась из школы. Отец сидел в столовой, он рвал и бросал в корзину мои письма и фотографии.

— Писатель, — бормотал он. — Не умеет толком писать по-русски. Уж не могла себе русского найти! — брезгливо процедил он.

То, что Каплер — еврей, раздражало его, кажется, больше всего. С этого дня мы с отцом надолго стали чужими. Я была для него уже не та любимая дочь, что прежде».

ИЗ ПИСАТЕЛЕЙ — В «ПРИДУРКИ»

Если для Светланы роман с Каплером закончился обычным семейным скандалом, то Алексею Яковлевичу пришлось платить по совсем другим расценкам. Третьего марта его арестовали и отправили на Лубянку. В тот же день состоялся первый допрос, который продолжался полтора часа. Но вот ведь незадача: бланк протокола есть, время указано, а ни вопросов, ни ответов нет. О чем шла речь? О чем таком расспрашивал следователь, что ни вопросы, ни ответы нельзя было фиксировать письменно?

И вообще, в деле № 6863 по обвинению Каплера Алексея Яковлевича много странного и таинственного. Начну с того, что все листы дела, как и положено, прошиты и пронумерованы, но... одни листы имеют двойную нумерацию, другие выглядят довольно необычно. В чем дело? Почему? Кому были нужны эти неуклюжие подтасовки? Думаю, что этого мы никогда не узнаем. И все же я позволю себе выдвинуть версию.

Дело в том, что ни на одном из многочисленных допросов ни разу, ни в каком контексте не упоминается имя дочери вождя Светланы, ее брата Василия и других членов семьи Сталина. Между тем, судя по воспоминаниям Светланы Аллилуевой, ее отец знал довольно много того, что было известно лишь ей и Каплеру. Откуда он это узнал? Думаю, что из тех самых допросов, протоколы которых отсутствуют в деле: они потому и отсутствуют, что их передали Сталину. Бумаги он, конечно же, уничтожил, а Каплера, судя по всему, так запугали, что ни в лагере, ни впоследствии на воле он ни разу не упомянул о романе с дочерью вождя.

В те годы, когда Алексей Яковлевич был ведущим кинопанорамы, мне довелось с ним познакомиться. Однажды мы даже оказались за праздничным столом. После третьей рюмки я набрался то ли смелости, то ли наглости и спросил Алексея Яковлевича о Светлане Аллилуевой. Надо было видеть, как резко изменился этот милый, улыбчивый человек! Он мгновенно замкнулся, что-то проворчал и перевел разговор на другую тему.

Что ж, думаю, что теперь, когда Алексея Яковлевича давно нет с нами, можно рассказать о самом трудном и самом мрачном периоде его жизни.

Как я уже говорил, арестовали Каплера третьего марта. Странное, кстати говоря, совпадение: ровно десять лет спустя не станет того, кого он так сильно прогневил, посмев полюбить его дочь. Взять-то Каплера взяли, все, что касается его отношений со Светланой, выбили, но ведь не отправишь же в лагерь с формулировкой «за любовь к дочери Сталина». Значит, надо «шить» что-то другое.

Английский шпион? Почему английский, если у него нет ни одного знакомого англичанина? Да и англичане вроде бы не враги, а союзники. Тогда, может быть, американцы? Но они тоже союзники. А что, если американцев назвать просто иностранцами, тем более, что с американскими журналистами Каплер общался? Хорошая идея. И следователь спрашивает:

— С кем из иностранцев вы находились в близких отношениях?

— В близких — ни с кем, — отвечает Каплер. — А с американскими журналистами Шапиро и Паркером находился в деловых взаимоотношениях. С Шапиро я познакомился в ноябре 1942-го на премьере пьесы Корнейчука «Фронт» в Малом театре. Я тогда собирался в Сталинград, и он попросил меня написать статью о генерале Чуйкове. Я пообещал, и свое обещание выполнил: статью о Чуйкове, как и положено, передал через отдел печати Нарко-миндела. Что касается Паркера, то он хотел напечатать в своем журнале отрывок из моего сценария «Ленинградская симфония», но из этого ничего не вышло.

— А о материальном вознаграждении вы говорили? — зашел с другой стороны следователь — ведь получение денег от иностранцев, да еще в валюте, можно рассматривать как гонорар за передачу разведданных.

Но Каплер развеял эти надежды.

— Нет, о материальном вознаграждении мы не говорили, — отрезал он. — Я считал, что поднимать эту тему неудобно, а они по каким-то соображениям тоже помалкивали.

Ну что можно извлечь из этого допроса? На первый взгляд, ничего. Известный советский кинодраматург, писатель и журналист общается со своими коллегами из страны-союзницы по антигитлеровской коалиции — что здесь криминального? Если говорить об американцах, ничего. А если об иностранцах? Напомню, что эта «хорошая идея» уже была взята на вооружение, и следователи с Лубянки наполняли ее конкретными именами, датами и местами встреч. Так что этот допрос был не так уж и бесполезен.

Прощупали и родственные связи Каплера. Оказалось, что до революции его отец был владельцем швейной мастерской, в которой работало пятнадцать наемных рабочих, что одна из его сестер вышла замуж за француза и с началом войны переехала то ли в Англию, то ли в Америку. И хотя Каплер отрицает, что поддерживает с ней связь, это еще надо проверить. Очень результативным был обыск, произведенный на квартире Каплера: у него нашли несколько книг на немецком языке, причем все они антисоветского содержания. И уж совсем большой удачей было то, что среди друзей Каплера оказалось несколько бывших троцкистов, в том числе поэт Багрицкий и прозаик Шмидт.

— Да, с Дмитрием Шмидтом я был знаком — мы вместе писали сценарий о Гражданской войне... Но я ничего не знал о его троцкистских делах, — торопливо добавил Каплер.

Подполковник Зименков, который вел это дело, от удовольствия потирал руки. Что еще надо? Связь с иностранцами есть. Антисоветскую литературу хранил. С троцкистами общался. В принципе дело можно передавать в суд: для вынесения обвинительного приговора этого вполне достаточно. Но чтобы не было никаких пробуксовок, Зименков решил подстраховаться и обвинить Каплера в антисоветских высказываниях и пораженческих настроениях — это очень сильный козырь, тем более во время войны. И Зименков, если так можно выразиться, бьет наотмашь.

— Нам известно, что вы антисоветски настроенный человек и в своем окружении занимались клеветническими разговорами. Нам известно также, что во время войны вы неоднократно высказывали свои антисоветские, пораженческие настроения и с антисоветских позиций критиковали политику партии и правительства. Вы признаете это?

Но Каплер уперся, как бык, и признаваться в пораженческих настроениях, даже под угрозой пыток, отказался.

— Нет. Я категорически отрицаю эти обвинения, — решительно заявил он. Но потом почему-то добавил: — Хотя, должен сказать, что, будучи по характеру человеком горячим, иногда высказывался в резкой форме по вопросам развития Советского государства. Но это нельзя расценивать как антисоветские вы-оказывания, просто я не задумывался над формулировкой своих мыслей

Вот так, по зернышку, по словечку следователь набрал материал для того, чтобы по окончании следствия написать: «Имеющимися материалами Каплер А.Я. изобличается в том, что, будучи антисоветски настроенным, в своем окружении вел враждебные разговоры и клеветал на руководителей ВКП (б) и Советского правительства. Каплер поддерживал близкую связь с иностранцами, подозрительными по шпионажу».

Есть в этом деле еще один любопытный документ, составленный 10 ноября 1943 года. «Обвиняемый Каплер А.Я., ознакомившись с материалами дела, заявил, что виновным себя в предъявленном обвинении не признает. Вместе с тем Каплер заявил, что до ареста, будучи облечен доверием и щедро награжден, вел себя нескромно, “по-богемски”, в разговорах и поведении был иногда легкомыслен, зазнался, и все это могло служить поводом для ложного толкования и извращения фактов заинтересованными лицами».

На вопрос следователя, кто конкретно имеет личные счеты с Каплером и мог о нем говорить неправду, он ответил: «Взаимоотношения в моей среде были чрезвычайно сложные, и таких лиц могло быть много».

Известно, что протоколы допросов ведет следователь, а подследственный ставит свою подпись — или на каждой странице, или в конце. А тут вдруг произошло нечто невероятное: подполковник Зименков разрешил Каплеру дописать несколько слов своей рукой. И знаете, что он дописал? «Клеветой в отношении руководителей партии и правительства не занимался. Был и остался беспредельно преданным Сталину и глубоко уважающим всех руководителей партии и правительства».

Не помогло... Вскоре было состряпано циничнейшее по своей сути обвинительное заключение, утвержденное наркомом государственной безопасности Меркуловым. Само собой разумеется, что в нем упоминаются и антисоветские настроения Каплера, и его враждебные разговоры, и пораженческие настроения, и связь с иностранцами, и клевета на руководителей партии и правительства, и многое другое. Документ — довольно длинный и абсолютно бездоказательный. Приведу всего две фразы — и все станет ясно: «В предъявленном обвинении Каплер виновным себя не признал. Но изобличается материалами».

Какими? Где эти материалы? Кто их видел, кто рассматривал? По делу допрашивалось множество свидетелей, но где их показания, что они говорили об антисоветски настроенном Каплере? Мало того, в деле нет ни одного доноса стукача или сексота, нет ни одной записки, ни одного письма, цитаты из книги или строки из сценария.

И все же следственное дело Каплера было передано на рассмотрение Особого совещания, которое вынесло довольно мягкий по тем временам приговор: «Каплера Алексея Яковлевича за антисоветскую агитацию заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на пять лет».

В конце 1943-го лауреат Сталинской премии, кавалер ордена Ленина, автор популярнейших фильмов о Ленине оказался в Воркуте. К счастью, его не бросили в шахту, на строительство дорог или лесоповал — этого Алексей Яковлевич не выдержал бы физически. О том, чем он там занимался и как жил, я расскажу словами известной в те годы актрисы Валентины Токарской.

Ее судьба—тоже не подарок. Работая в Театре сатиры, в самом начале войны она ушла во фронтовую концертную бригаду, попала в плен, до самого победного мая мыкалась по немецким лагерям, а после освобождения получила четыре года куда более страшного советского лагеря. Мало кто знает, что в те годы в Воркуте был очень приличный театр, в котором играли и зеки, и «вольняшки». Токарская стала одной из ведущих актрис этого тетра. Вот что она пишет в своих воспоминаниях:

«После каждой премьеры в местных газетах выходили рецензии — все, как в столице! И фотографировались накануне спектакля. Фотографировал нас Алексей Каплер. Он в то время досиживал свои пять лет. Числился в “придурках”, с утра до вечера бегал по городу и снимал или разносил людям готовые снимки.

Каплер был человеком отзывчивым, обаятельным, и люди платили ему любовью. В его фотографию ходил весь город. И я забегала к Каплеру. Знала, что за это могут отобрать пропуск или послать на общие работы, но все равно нарушала запрет. Каплер стал моим мужем».

Итак, Каплер стал «придурком», тянет срок в Воркуте, живет не в зоне, а в крошечной каморке, выгороженной в углу фотографии, к концу срока даже стал счастливым мужем. А что же другая героиня нашего повествования, как устроила свою жизнь она? Светлана Аллилуева, потеряв Каплера, утешилась довольно быстро.

«Весной 1944-го я вышла замуж, — вспоминает она. — Мой первый муж, студент, как ч я, был знаком мне уже давно — мы учились в одной и той же школе. Он был еврей, и это не устраивало моего отца. Но он как-то смирился с этим, ему не хотелось опять перегибать палку — и поэтому он дал мне согласие на этот брак.

Я ездила к отцу специально для разговора об этом шаге. С ним вообще стало трудно говорить. Он был раз и навсегда мной недоволен, он был во мне разочарован.

— Значит, замуж хочешь? — спросил он. — Потом долго молчал, смотрел на деревья. И добавил: — Черт с тобой, делай, что хочешь».

Этот брак был недолговечным, через три года он распался. А Сталин все это время ни разу не видел своего зятя. Больше того, он был очень рад, что дочь развелась с евреем по фамилии Мороз и через некоторое время вышла замуж за сына Жданова. Правда, внука от первого брака дочери, которого назвали, конечно же, Иосифом, Сталин признал и относился к нему с нежностью.

СОЦИАЛЬНО-ОПАСНОЕ ЛИЦО № 1225

Если вы думаете, что история несчастной любви Алексея Каплера и Светланы Аллилуевой на этом закончилась, то глубоко заблуждаетесь.

То ли Светлана проговорилась, что не может забыть Каплера, то ли он сам попытался установить с ней связь, но, судя по всему, это стало известно Сталину — и он отдал соответствующие распоряжения.

А тут еще сам Каплер дал подходящий повод: нечистая сила занесла его в Москву. Он знал, что в столице ему появляться нельзя, знал, что страшно рискует; — ведь после того, как он отсидел свою «пятерку», ему было запрещено въезжать в Москву, но Алексей Яковлевич всеми правдами и неправдами выбивает командировку на сорок пять дней с посещением Москвы, Ленинграда, Киева и Кишинева.

31 марта он появляется в Москве и развивает лихорадочную деятельность: встречается я Фадеевым, Симоновым, Богословским, навещает сестру, свою бывшую жену Татьяну Златогорову, ночует то у матери своего друга по заключению, то у новых московских знакомых.

Каплер и не подозревал, что все это время был под колпаком, Но брать его решили не на улице или в чьей-то квартире, а... в поезде. Как только Алексей Яковлевич завершил московские дела и сел в поезд, чтобы отправиться в Киев, его арестовали. В Наро-Фоминске Каплера сняли с поезда и доставили в хорошо ему известную Внутреннюю тюрьму.

Так появилось дело № 1225 по обвинению Каплера во всем том, за что он уже отсидел пять лет, а также в том, что «по отбытии срока наказания незаконно прибыл в Москву и, заручившись разными документами, пытался установить свои прежние троцкистские связи».

Судя по тому, что постановление на арест утверждено министром госбезопасности Абакумовым, речь шла не о троцкистских связях — их в послевоенные годы просто не могло быть, а о связях совсем другого рода. Не забывайте, что Светлана в это время была, если так можно выразиться, на выданье и за Юрия Жданова вышла только весной 1949 года.

У меня нет никаких доказательств, что Каплеру удалось пообщаться со Светланой — на допросах ее имя, как и прежде, не упоминается. Но если так, то зачем его арестовывать, да еще в поезде? Зачем заводить новое дело? Тем более, что, как выяснилось на допросах, командировка у него не липовая: в деловую поездку Каплера отправил Воркутинский горкомбинат «с целью приобретения фотоматериалов и всевозможных отходов производства, которые так нужны на севере». А если ему в соответствии с законом нельзя появляться в Москве, то к ответственности нужно привлекать не его, а тех, кто подписал командировку.

— С какой целью вы посетили Фадеева, Симонова и Ромма? — поинтересовался следователь.

— Я обращался к ним по вопросам моей дальнейшей литературной и кинематографической работы. Попутно я обратился к Фадееву с просьбой помочь мне перебраться из Воркуты в какой-нибудь другой крупный город, где есть большая библиотека, которая необходима мне для продолжения работы над сценарием о Льве Толстом. Фадеев предложил написать заявление, чтобы он мог войти с ходатайством в МВД о разрешении моего переезда в один из областных центров. В беседе с Симоновым и Роммом мы касались этих же вопросов. Правда, Ромм сказал, что есть куда более срочная и важная задача, а именно создание фильма о Ленине, и он хочет поставить вопрос перед министром кинематографии о разрешении писать этот сценарий мне.

— Именно это было целью вашей поездки в Москву? — с издевкой спросил следователь.

— Конечно, нет, — ответил зек с пятилетним стажем, которого на мякине уже не проведешь. — Основная цель моей командировки — исполнение поручения Воркутинского горкомбината.

— И вам удалось что-нибудь сделать?

— Да, я добыл наряды на фотопленку и бумагу! — горделиво вскинул голову Каплер. — Кроме того, мне удалось выколотить кое-какие материалы в Министерстве местной промышленности. Остальное рассчитывал раздобыть в Киеве.

— При задержании у вас было изъято удостоверение лауреата Сталинской премии первой степени. Откуда оно у вас? И ваше ли оно?

— Я получил его несколько дней назад в Комитете по Сталинским премиям. Дело в том, что лауреатом я стал в марте 1941-го, а удостоверения были введены только в 1944-м. Я же в это время был в лагере, поэтому получил его сейчас, во время командировки в Москву.

На некоторое время Каплера оставили в покое... А потом снова начались многочасовые допросы, результатом которых были коротенькие протоколы. О чем шла речь? Чего добивались от Каплера? Мне кажется, я нашел ответ! Какой бы теме ни был посвящен тот или иной допрос, в конце ему задавали самый важный вопрос: «С кем вы встречались во время пребывания в Москве с 31 марта по 4 апреля?»

Значит, на Лубянке не было полной уверенности в том, что Каплер не оторвался от хвоста и не пообщался с той, чей грозный отец повелел оберегать ее от этого рано поседевшего человека.

Наконец поступила команда завершать дело, и на допросе, состоявшемся 21 апреля, отбросив экивоки, следователь спросил:

— Вам понятно, в чем вы обвиняетесь?

— Понятно, — не скрывая горестной улыбки, кивнул Каплер. — Мне давно все понятно, — с нажимом закончил он.

До середины июня Каплера не трогали: в верхах шла какая-то возня и, желая угодить вождю, руководители Лубянки наперебой предлагали самые суровые сроки. 23 июня появилось обвинительное заключение, в котором перечисляются все старые, а также новые грехи Каплера, и на этом основании делается вывод, что он является «социально-опасным лицом, а поэтому следственное дело № 1225 внести на рассмотрение Особого совещания. Меру наказания предложить пять лет ссылки». В последний момент судьи решили, что ссылка — слишком мягкое наказание, и влепили Каплеру пять лет исправительно-трудового лагеря — ИТЛ.

Так Алексей Яковлевич попал в Инту, причем на общие работы, а это куда хуже, чем беготня с фотоаппаратом по воркутин-ским улицам. Когда стало совсем невмоготу, Каплер обратился с письмом к Берии. Излагая свои злоключения, он пишет, что «глубоко раскаялся во всем, что вольно или невольно сделал в жизни плохого», и просит заключение заменить ссылкой, «если возможно, в такое место, где я мог бы продолжать творческую работу для кино».

Как говорится, умный поймет, в чем раскаивается Каплер. Но Берия на это письмо не откликнулся, а сотрудник его секретариата приказал «заявление Каплера оставить без удовлетворения».

Так продолжалось до 1953 года... Люди постарше наверняка помнят о знаменитой мартовской амнистии, говорят, что ее инициатором был Берия, который таким образом набирал очки для того, чтобы стать первым человеком в государстве и заменить на этом посту ушедшего в мир иной Сталина.

Алексей Каплер попал под эту амнистию, но вместо того, чтобы отпустить на волю, его почему-то этапировали во Внутреннюю тюрьму.

Вскоре подошел законный срок его освобождения, иначе говоря, он отсидел свою вторую «пятерку», но из тюрьмы его не отпускали. Нелепость положения была столь явной, что в дело вынужден был вмешаться начальник ] -го спецотдела МВД СССР полковник Кузнецов, который направил соответствующий рапорт заместителю министра Серову.

Генерал-полковник Серов отреагировал мгновенно: «Проверить, почему не освобожден!» — наложил он грозную резолюцию на рапорте. Проверив, Серов и его заместители схватились за голову: оказалось, что придержать Каплера на Лубянке велел не кто иной, как Берия, и допросить его поручил одному из самых страшных кровавых маньяков генерал-полковнику Кобулову.

Чтобы рядового зека допрашивал первый заместитель министра внутренних дел — такого еще не было! Значит, речь шла о чем-то важном, настолько важном, что знать об этом могли только самые доверенные лица.

Мне кажется, я догадался, о чем шла речь на этих допросах: речь шла о Светлане, о Василии и других членах семьи Сталина. Берия хорошо знал, что Василий его не любит, а Светлана не просто не любит, а люто ненавидит. И если она посмеет открыть рот и сказать о Берии что-то негативное, надо ли говорить, как дорого могут стоить в этой ситуации возможные откровения Каплера. Если дочь Сталина представить как распущенную девчонку, вешающуюся на шею мужчинам в два раза старше ее, страна над ее обвинениями будет потешаться. А сам Берия предстанет никаким не чудовищем, а всего лишь невольным исполнителем злой воли Сталина и его семейки.

Что и говорить, задумка была довольно перспективная, но реализовать свои планы Берия не успел — в июне 1953 года он был арестован, а в декабре расстрелян.

Что касается Каплера, то 11 июля 1953 года он оказался на залитых летним солнцем улицах Москвы. А в 1954-м его полностью реабилитировали, и он занялся своим любимым делом — литературой, кинематографом, телевидением и воспитанием молодых кинематографистов.

В принципе на этом можно было бы поставить точку, но, видит Бог, я хочу закончить этот рассказ на другой ноте. Прочтите небольшой отрывок из воспоминаний Светланы Аллилуевой, и вы поймете, на какой:

«Все эти десять лет я почти ничего не знала о Люсе достоверно: мой образ жизни был таков, что я не смогла бы встретиться с его друзьями так, чтобы это не стало тут же известным. Мне оставалась только память о тех счастливых мгновениях, которые подарил мне Люся.

И вот пришел 1953 год. И пришло снова 3 марта, через десять лет после того дня, когда отец вошел, разъяренный в мою комнату и ударил меня по щекам. И вот я сижу у его постели, и он умирает. Я сижу, смотрю на суету врачей вокруг и думаю о разном. И о Люсе думаю, ведь десять лет, как он был арестован. Какова его судьба? Что с ним сейчас?»

Как вы думаете, если, сидя у постели умирающего отца, дочь вспоминает человека, который пострадал по вине этого отца, предается размышлениям о нелегкой судьбе этого человека, горюет о нем, то как можно назвать чувство, которое она испытывает к этому человеку даже десять лет спустя после последней встречи? Я думаю, что это любовь. Та любовь, которая дается раз в жизни и которую, несмотря на все превратности судьбы, человек хранит в своем сердце до последнего вздоха.

Именно поэтому судьба подарила нашим героям еще одну встречу, на этот раз последнюю. Шел 1954-й год. В залитом огнями Георгиевском зале Кремля проходил очередной съезд Союза писателей. Несмотря на неимоверную давку и толчею, они увидели друг друга. Очевидцы утверждают, что Алексей Яковлевич и Светлана не сделали вид, что не знакомы, а, уединившись у окна, довольно долго говорили друг с другом. Им было что вспомнить и чем поделиться...

ПАЛАЧИ СТАЛИНСКОЙ ЭПОХИ

Их имена были самой большой тайной Советского Союза. И хотя об их существовании знала вся страна, а результаты их деятельности время от времени становились достоянием печати, не говоря уже о том, что встречей с ними пугали маршалов и генералов, народных артистов и партийных деятелей, простых рабочих и зажиточных крестьян, ни фамилий, ни имен представителей этой древнейшей профессии не знал никто.

А вот их лица были известны многим, очень многим. Правда, это было последнее, что видели эти люди: через мгновенье они представали перед Богом или Сатаной — кому как повезет. А вот тот, кто отправлял их на тот свет, деловито перезаряжал револьвер и шел к следующей жертве. Убивать — его профессия, и чем больше он убьет, тем выше звание, тем больше орденов, тем выше авторитет в глазах начальства. Эти люди — палачи, или, как их тогда называли, исполнители смертных приговоров.

Мне удалось приподнять завесу над этой жуткой и мрачной тайной. Я познакомлю вас с теми, у кого руки в самом прямом смысле слова по локоть в крови.

ПРОВОДИТЬ ВОСПИТАТЕЛЬНУЮ РАБОТУ СРЕДИ ПРИГОВОРЕННЫХ К РАССТРЕЛУ!

Передо мной довольно объемистая, но мало кому известная книжка с совершенно жутким названием «Расстрельные списки». В книге 670 имен и несколько меньше фотографий тех жертв сталинских репрессий, которые были расстреляны, а затем сожжены и захоронены на территории Донского крематория в период с 1934 по 1940 год. Но ведь кроме этого места расстрелянных хоронили на территории Яузской больницы, на Ваганьковском, Калитниковском, Рогожском и некоторых других кладбищах.

Конвейер смерти работал днем и ночью, кладбищ стало не хватать, и тогда родилась идея создать так называемые «зоны», расположенные на принадлежащих НКВД землях в поселке Бутово и совхозе «Коммунарка»: самые массовые захоронения находятся именно там.

Технология приведения приговора в исполнение была на удивление проста. Сначала составлялось предписание Военной коллегии Верховного суда Союза ССР, которое подписывал председатель этой коллегии Ульрих. Само собой разумеется, предписание имело гриф «Сов. секретно». Передо мной одно из таких предписаний от 25 декабря 1936 года: «Предлагаю привести немедленно в исполнение приговор Военной коллегии Верхсуда СССР от 7.XII.36 г. в отношении осужденных к расстрелу. Исполнение донести».

Комендант Военной коллегии капитан Игнатьев был человеком исполнительным — через некоторое время он отправляет начальству собственноручно написанный документ:

«Приговор Военной коллегии Верховного суда СССР от 7.XII.36 г. в отношении поименованных на обороте шести человек приведен в исполнение 25.XII.36 г. в 22 ч. 45 м. в гор. Москве».

В тот же день он пишет еще одну бумагу:

«Директору Московского крематория. Предлагаю принять для кремации вне очереди шесть трупов».

Директор не возражает и письменно подтверждает, что шесть трупов для кремации принял.

Обратите внимание на одну немаловажную деталь: от вынесения приговора до приведения его в исполнение прошло восемнадцать дней — случай по тем временам нетипичный. Обычно расстреливали в течение суток.

Самое же мерзкое было в том, что родственникам о казни не сообщали, им говорили, что их отец, муж или брат «осуждены к 10 годам ИТЛ без права переписки и передач». Этот порядок был утвержден в 1939-м. А с осени 1945-го им стали отвечать, что осужденный умер в местах лишения свободы. Именно это сообщили брату Михаила Кольцова известному художнику-карикатуристу Борису Ефимову: «Кольцов-Фридлянд М.Е., отбывая наказание, умер 4 марта 1942 года». А вот Всеволод Мейерхольд «прожил» чуточку дольше: его внучке выдали справку, что он умер 17 марта 1942 года. И это при том, что оба были расстреляны 2 февраля 1940 года.

Но случалось и так, что о расстрелах объявляли в печати и вся страна радостно приветствовала это событие. Так было с Тухачевским, Якиром, Корком, Уборевичем и Эйдеманом, так было с Путной, Смилгой и Енукидзе — их тела тоже сожгли в Донском крематории.

Так кто же нажимал на спусковой крючок и кто последним смотрел в глаза жертве? Об этом я обязательно расскажу, но чуточку позже. А пока давайте пройдем той адовой дорогой, которой прошли сотни тысяч людей, — от ареста до выстрела палача.

«РОССИЯ», СТАВШАЯ «НУТРЯНКОЙ»

В Советском Союзе было два самых страшных узилища, выйти из которых было практически невозможно. Я говорю о Внутренней тюрьме и другой, которую в народе называют Лефортово. Начнем с Внутренней тюрьмы или, проще говоря, «нутрянки». Назвали ее так потому, что она была расположена во внутреннем дворе дома № 2 на Лубянской площади. Когда-то первые два этажа были гостиницей страхового общества «Россия». После революции надстроили еще четыре, а на крыше соорудили шесть прогулочных двориков. В тюрьме было 118 камер на 350 мест. Камеры были и одиночные и общие, на шесть-восемь человек. В тюрьме была своя кухня, душевая, а вот комнаты свиданий не было.

Сохранилась инструкция Особого отдела ВЧК по управлению Внутренней (тогда ее называли секретной) тюрьмой.

«Внутренняя (секретная) тюрьма имеет своим назначением содержание под стражей наиболее важных контрреволюционеров и шпионов на то время, пока по их делам ведется следствие, или тогда, когда в силу известных причин необходимо арестованного совершенно отрезать от внешнего мира, скрыть его местопребывание, абсолютно лишить его возможности каким-либо путем сноситься с волей, бежать и т.п.».

Режим «нутрянки» был очень строгим. Не разрешалась переписка с родственниками, не давали свежих газет, не принимали передач, иначе говоря, в самом прямом смысле слова отрезали от внешнего мира. По именам подследственных не называли. Каждому присваивался порядковый номер, и под этим номером он уходил в небытие. Скажем, Николай Бухарин имел № 365, Яков Рудзутак — № 1615, авиаконструктор Андрей Туполев, который побывал здесь дважды, — № 2068, писатель Артем Веселый (Кочкуров) — № 2146.

В сохранившемся журнале регистрации заключенных кроме всякого рода установочных данных против фамилии и номера узника обязательно стоит дата убытия из тюрьмы. Куда? Как правило, в Бутырку или Лефортово. В этом есть своя хитрость, или, если хотите, тонкость. По окончании следствия арестованный поступал в ведение судебных органов, а они к Внутренней тюрьме не имели никакого отношения. Поэтому того же Авеля Енукидзе, Сергея Королева, Бориса Пильняка, Владимира Киршона или Наталью Сац допрашивали в «нутрянке», а перед судом держали в Лефортово или Бутырке.

О нравах «нутрянки», о том, как подследственных били, пытали и истязали, почти ничего не известно. Следователи об этом, как вы понимаете, не писали, а то, что их жертвы говорили на суде, во внимание, как правило, не принималось. Но один голос до нас дошел—это голос известной террористки Марии Спиридоновой. Напомню, что царское правительство приговорило ее к повешению, но смертную казнь заменило вечной каторгой на Акатуе. После революции Спиридонова—вдохновитель лево-эсеровского мятежа и убийства германского посла Мирбаха. Одиннадцать лет просидела она при царе, а потом десять лет в тюрьме и двенадцать в ссылке — при Ленине — Сталине.

В сентябре 1937-го Мария Спиридонова, которой было уже за пятьдесят, попала в «нутрянку». Вот что она написала собственной рукой через два месяца:

«Надо отдать справедливость и тюремно-царскому режиму, и советской тюрьме. Все годы долголетних заключений я была неприкосновенна, и мое личное достоинство в особо больных точках не задевалось никогда. Старые большевики щадили меня, принимались меры, чтобы ни тени измывательства не было мне причинено.

1937-й год принес именно в этом отношении полную перемену, и поэтому бывали дни, когда меня обыскивали по 10 раз в один день. Чтобы избавиться от щупанья, я орала во все горло, вырывалась и сопротивлялась, а надзиратель зажимал мне потной рукой рот, другой рукой притискивал к надзирательнице, которая щупала меня и мои трусы. Чтобы избавится от этого безобразия и ряда других, мне пришлось голодать. От этой голодовки я чуть не умерла».

Цинга, ишиас, начинающаяся слепота — вот неполный перечень болезней, которыми страдала Спиридонова. Но она держалась. Держалась, сколько могла. И только бумаге доверяла свою неуемную боль:

«Я всегда думаю о психологии целых тысяч людей—технических исполнителей, палачей, расстрелыциков, о тех, кто провожает осужденных на смерть, о взводе, стреляющем в полутьме ночи в связанного, обезоруженного и обезумевшего человека.

Самое страшное, что есть в тюремном заключении, — это превращение человека в вещь. Применение 25 или 10 лет изоляции в моих глазах равноценно смертной казни, причем последнюю лично для себя считаю более гуманной мерой. Проявите на этот раз гуманность и убейте сразу».

11 сентября 1941 года «гуманность» была проявлена, и по приговору Военной коллегии Мария Спиридонова была расстреляна... Расстреляна, но не так, как она воображала. Не было «взвода», не было «полутьмы ночи», и уж, конечно, никто ее не связывал. Все было гораздо проще и примитивнее. А провожал ее на смерть один из тех, о ком пойдет речь...

Передо мной десять послужных списков (теперь их называют личными делами) сотрудников комендатуры НКВД, которые наиболее часто встречаются во всякого рода расстрельных документах.

Вот, скажем, акт, составленный 4 июля 1938 года:

«Мы, нижеподписавшиеся, старший лейтенант государственной безопасности Овчинников, лейтенант Шигалев и майор Ильин, составили настоящий акт о том, что сего числа привели в исполнение решение тройки УНКВД от 15 июня. На основании настоящего предписания расстреляли нижеследующих осужденных...» Далее следует список из двадцати двух человек.

На этом трудовой день Овчинникова, Шигалева и Ильина не закончился, пришлось расстрелять еще семерых. Самое поразительное, этот акт написан от руки, крупным, четким почерком, следовательно, руки у палачей после столь тяжкой работы не дрожали, и подписи они ставили размашистые, уверенные.

Братья Шигалевы — одни из самых известных палачей сталинской эпохи. Старший, Василий, получив в родном Киржаче четырехклассное образование, учился на сапожника, вступил в Красную гвардию, был пулеметчиком, а потом вдруг стал надзирателем в печально известной Внутренней тюрьме. Прослужив некоторое время в комендатуре НКВД, в 1937-м Василий получает должность сотрудника для особых поручений — это был еще один способ зашифровывать палачей. Со временем он стал почетным чекистом, кавалером нескольких боевых орденов и, само собой разумеется, членом ВКП (б).

Известен Василий еще и тем, что он был единственным из исполнителей, который «удостоился» доноса от своих коллег. Чем он им насолил, трудно сказать, но в его личном деле есть рапорт на имя заместителя народного комиссара внутренних дел Фриновского, в котором сообщается, что «сотрудник для особых поручений Шигалев Василий Иванович имел близкое знакомство с врагом народа Булановым, часто бывал у него на квартире». В 1938-м такого рапорта было достаточно, чтобы попасть в руки своих сослуживцев по комендатуре, но Фриновский, видимо, решил, что разбрасываться такими кадрами не стоит, и донос оставил без последствий.

Судя по всему, эта история кое-чему научила Василия Шига-лева, и он, безукоризненно выполняя свои прямые обязанности, за что вскоре получил орден «Знак Почета», после 1938-го старался нигде не засвечиваться: в архивах не сохранилось ни одной бумажки с его подписью.

А вот его брат Иван действовал менее осторожно. То ли сказывалось трехклассное образование, то ли то, что некоторое время он работал продавцом и привык быть на виду, но, отслужив в армии, он пошел по стопам старшего брата: надзиратель во Внутренней тюрьме, затем вахтер, начальник бюро пропусков и, наконец, сотрудник для особых поручений. Он быстро догоняет брата по количеству расстрелов, а по количеству наград даже обгоняет: став подполковником, он получает орден Ленина и, что самое странное, медаль «За оборону Москвы», хотя не убил ни одного немца. Зато своих соотечественников... С одним расстрельным актом, где стоит его размашистая подпись, вы уже знакомы, а ведь их были десятки, если не сотни.

А вот еще один любопытный документ. Как известно, в те, да и совсем недавние, годы партийной учебой была охвачена вся страна. Историю ВКП (б), а потом КПСС изучали рабочие и колхозники, учителя и врачи, маршалы и солдаты. Стояли в этом ряду и палачи. Разрядив последний патрон, они брали в руки тетради и шли в ленинскую комнату, чтобы обсудить и одобрить очередное решение ЦК или законспектировать тезисы основополагающей речи Сталина. Руководил этой учебой Иван Шигалев: он был партгрупоргом и занимался агитмассовой работой.

Старался Иван, надрывался Василий — уж очень хотелось, чтобы заметило и отметило начальство, чтобы побыстрее присвоили очередное звание и представили к ордену. Шигалевы стали известны, а в определенных кругах их даже уважали. Но не знали братья-палачи, что их фамилия уже увековечена, и не кем-нибудь, а самим Достоевским. Это он придумал Шигалева и «шигалевщину», как уродливое порождение социалистической идеи, и описал это явление в «Бесах».

Помните, что говорит выразитель этой идеи Верховенский?

«Мы провозгласим разрушение. Мы пустим пожары. Мы пустим легенды...Тут каждая шелудивая “кучка” пригодится. Я вам в этих же самых кучках таких охотников отыщу, что на всякий выстрел пойдут, да еще за честь благодарны останутся. Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал. Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам».

И все же, как ни известны и как ни авторитетны были братья Шигалевы, им далеко до самой кровожадной и самой знаменитой среди исполнителей фигуры. Имя этого человека произносили восторженным шепотом, ведь на его личном счету было около 10 тысяч расстрелянных. Звали этого палача Петр Иванович Магго. Латыш по национальности, он окончил всего два класса сельской школы, батрачил у помещика, участвовал в Первой мировой войне, в 1917-м вступил в партию большевиков и почти сразу стал членом карательного отряда, входившего в состав ВЧК.

Судя по всему, Магго проявил себя достаточно ярко, так как буквально через год его назначили надзирателем, а потом начальником тюрьмы, расположенной по улице Дзержинского, 11. Там он служил до 1931 года, а затем стал сотрудником для особых поручений комендатуры ОГПУ, или, проще говоря, палачом.

Десять лет не выпускал Магго из рук нагана, а, судя по свидетельству одного из ныне здравствующих исполнителей, с которым мне удалось познакомиться, но имя которого я обещал не называть, палачи предпочитали револьверы именно этой системы. За эти годы Магго стал Почетным чекистом, получил несколько орденов, награжден грамотой ОГПУ и золотыми часами, а в характеристике удостоен высочайшей, хоть и закодированной похвалы: «К работе относится серьезно. По особому заданию провел много работы».

Да, работы Магго провел много. Как я уже говорил, на его личном счету около 10 тысяч загубленных душ. А ведь глядя на его фотографию, никогда этого не подумаешь. Если бы не форменная гимнастерка, его вполне можно было бы принять за сельского учителя, врача или агронома: милый старичок в старомодных, круглых очках.

И так же, как учитель, каждое утро, наскоро позавтракав, он отправлялся на работу, правда, вместо указки брал в руки наган и приступал к делу. Говорят, что однажды, расстреляв десятка два приговоренных, он так вошел в раж, что заорал на стоящего рядом начальника Особого отдела Попова: «А ты чего тут стоишь? Раздевайся! Немедленно! А то пристрелю на месте!» Перепуганный особист еле отбился от «серьезно относящегося к работе» палача.

Был, правда, у этого идеального исполнителя грешок, который даже отмечен в характеристике: Магго любил выпить и, судя по всему, крепко. Его ныне здравствующий коллега, которого я уже упоминал, заметил, что этот грех был присущ всем исполнителям.

— У нас всегда под рукой было ведро водки и ведро одеколона, — вспоминает он. — Водку, само собой, пили до потери сознательности. Что ни говорите, а работа была не из легких. Уставали так сильно, что на ногах порой едва держались. А одеколоном мылись. До пояса. Иначе не избавиться от запаха пороха и крови. Даже собаки от нас шарахались, а если и лаяли, то издалека.

А однажды Магго попало от непосредственного начальника Берга. Ссылаясь на Магго, Берг указал в письменном отчете, что многие приговоренные умирают со словами: «Да здравствует Сталин!» Резолюция руководства была чисто большевистской: «Надо проводить воспитательную работу среди приговоренных к расстрелу, чтобы они в столь неподходящий момент не марали имя вождя».

ЛИЧНЫЙ ШОФЕР СТАЛИНА

Знакомясь с личными делами исполнителей, я отметил, что беспартийных среди них не было. Значит, прежде чем получить казенный наган и доступ к затылку приговоренного, надо было вступить в партию и, само собой, заслужить соответствующую рекомендацию парткома. Такие рекомендации в делах есть. Но один из коммунистов-палачей имел такие серьезные рекомендации, разумеется, устные, какие и не снились народным комиссарам.

Я говорю о Петре Яковлеве. В его личном деле, причем в самом конце, есть скромная, но очень весомая приписка: «С 1922 по 1924 год был прикомандирован в Кремль к личному гаражу В.И. Ленина и тов. Сталина. Был начальником гаража и обслуживал их лично».

Надо ли удивляться, что, имея таких всесильных покровителей, малограмотный сормовский рабочий дослужился до полковника, побывав и начальником отдела связи, и руководителем автобазы ОГПУ. Но, самое главное, он пробился в сотрудники для особых поручений. Всю войну и даже в послевоенные годы, вплоть до увольнения в отставку, местом работы Яковлева был комендантский отдел, а его главным инструментом — наган. Трудно поверить, но это факт: некоторое время он был депутатом Моссовета, видимо, присматриваясь к своим будущим жертвам.

Руководство НКВД и ЦК ВКП (б) всегда держало в поле зрения самоотверженный труд своего выдвиженца и отмечало его успехи многочисленными медалями и орденами, вплоть до высшей награды страны — ордена Ленина. И это естественно, ведь в его характеристике, выданной при очередной аттестации, написано черным по белому: «К работе относится хорошо. За дело болеет. Обладает большой работоспособностью и достаточной долей энергии. Хорошо ориентируется при выполнении оперативных поручений. Находчив, дисциплинирован».

А теперь представьте, чем занимался этот человек, вообразите бесконечные шеренги приговоренных, которых он отправил на тот свет, и прочтите характеристику еще раз. Волосы встают дыбом от беззастенчивого цинизма! За дело он, видите ли, болеет, да еще обладает большой работоспособностью. Кошмар — если вдуматься в эти формулировки!

Ухватившись за строчку, что Яковлев «в быту скромен и хороший семьянин», я спросил уже знакомого нам ныне здравствующего исполнителя:

— Знали ли жены и дети, чем занимаются их мужья и отцы?

— Ни в коем случае! — замахал он руками. — Даже на Лубянке об этом знал очень ограниченный круг лиц. Наши имена были самой большой тайной Советского Союза. А домашние... Какое им дело? Квартиры нам давали отличные, зарплаты и пайки хорошие, путевки в санатории — в любое время года. Что еще надо жене и детям? А принадлежностью главы семьи к органам НКВД они гордились. Очень гордились! Так что никаких комплексов не было.

Комплексы комплексами, а здоровье здоровьем... Природа брала свое и наказывала палачей по-своему: в отставку они уходили глубокими инвалидами. Тот же Магго окончательно спился, приобрел целый букет самых разнообразных заболеваний и незадолго до войны умер. Петр Яковлев «заработал» и кардиосклероз, и эмфизему легких, и варикозное расширение вен, и глухоту на правое ухо — верный признак, что стрелял с правой руки.

Его коллега Иван Фельдман уволился инвалидом второй группы с таким количеством заболеваний, что не прожил и года. А у подполковника Емельянова вообще, как теперь говорят, поехала крыша. В приказе о его увольнении так и говорится: «Тов. Емельянов переводится на пенсию по случаю болезни (шизофрения), связанной исключительно с долголетней оперативной работой в органах».

В таком же положении оказался и бывший латышский пастух, затем тюремный надзиратель и, наконец, образцовый сотрудник для особых поручений Эрнест Мач. Двадцать шесть лет отдал любимому делу Мач, дослужился до майора, был назначен воспитателем «молодняка»—так тогда называли молодых чекистов, получил несколько орденов и стал психом.

Во всяком случае, его непосредственный начальник в рапорте руководству просит уволить Мача из органов как человека, «страдающего нервно-психической болезнью».

Инвалидом первой группы ушел на пенсию подполковник Дмитриев, а ведь он, можно сказать, выручил руководство НКВД, добровольно перейдя из шоферов в исполнители: в 1937-м запарка была жуткая, и палачей хронически не хватало.

А вот два бравых полковника — Антонов и Семенихин — в отставку ушли не по болезни, а по возрасту. Судя по их послужным спискам, они вовремя поняли, к чему приводит ежедневная стрельба по живым мишеням, и пробились в руководители групп. Иначе говоря, сами они в последние годы не расстреливали, а лишь наблюдали, как это делают подчиненные, само собой разумеется, время от времени делая замечания и делясь своим богатым опытом.

РЕЗЕРВ «ОРДЕНА» ПАЛАЧЕЙ

Я уже говорил о том, что палач непременно должен быть коммунистом. Это — главное условие вступления в этот своеобразный «орден». Но было еще одно, не менее важное: практически каждый палач должен был пройти тюремную школу и поработать надзирателем. Почему? Да, видимо, потому, что, говоря словами Марии Спиридоновой, он видит, как человек превращается в вещь, больше того, он этому способствует. А раз человек стал вещью, то впоследствии ничего не стоит эту вещь сломать, а то и вдребезги разбить. Значит, надзиратели — это и питательная среда, и своеобразный резерв для пополнения «ордена» палачей.

Но ведь надзиратели не только были, они есть и сейчас, как, впрочем, есть и потенциальные исполнители расстрельных приговоров. Как я ни старался, познакомиться с ними не удалось, а вот с надзирателями и их начальниками пообщался вволю, и не где-нибудь, а в вошедшей в историю Лефортовской тюрьме. Как я туда попал — разговор особый, но, к счастью, не в качестве постояльца, а, скажем так, с целью ознакомления.

Итак, я стою около ничем не примечательных ворот. Не прошло и секунды, как они сами собой распахнулись: то ли сработал фотоэлемент, то ли кто-то невидимый нажал на кнопку. Крутоплечий прапорщик, не спрашивая документов, назвал меня по имени-отчеству, распахнул одну дверь, другую, третью, потом два марша наверх — и я в кабинете начальника.

— Юрий Данилович, — поднялся он навстречу. — Проходите. Садитесь. Будьте как дома.

При слове «садитесь» я невольно вздрогнул, но решил отшутиться и бодро подхватил:

— Да уж... как дома. Хотя, как говорят опытные люди, раньше сядешь — раньше выйдешь!

— Не всегда. Можно вообще не выйти, — со знанием дела заметил начальник.

Я достал блокнот, фотоаппарат, диктофон и приготовился к беседе. Но Юрий Данилович протестующе поднял руки.

— Нет, нет и нет! Уговор будет такой: фамилий ни у кого не спрашивать, а фотографировать только то, что я разрешу.

— Фотографии — куда ни шло. Но как же без фамилий? — удивился я. — У нас так не принято.

— А у нас принято именно так. По имени-отчеству мы обращаемся не только друг к другу, но и к подследственным, а они точно так же к нам. Так что обойдемся без фамилий и портретов.

С начальником тюрьмы лучше не спорить, решил я и включил диктофон.

— Не могли бы вы внести ясность в довольно простой, на первый взгляд, вопрос: сколько лет вашему учреждению? — спросил я. — По одним источникам, оно построено во времена сподвижника Петра I Франца Лефорта, а по другим — в бытность Екатерины И.

— Оба источника, мягко говоря, врут. Московская военная тюрьма для одиночного содержания военных преступников построена в 1880 году, то есть во времена царя-освободителя Александра II. Предназначалась она только для нижних чинов, совершивших незначительные преступления. Содержали арестантов только в камерах-одиночках. Кормили один раз в день. Никто ни с кем не разговаривал. Гробовая тишина, скудная пища и полное безделье доводили людей до исступления. В пору революции, а затем в двадцатые—тридцатые годы тюрьму называли то домзаком, то трудовой колонией, а в ежовско-бериевские времена Лефортово стало филиалом Внутренней тюрьмы.

— Я уже знаю, что на суд людей увозили отсюда. А после суда всегда ли их отправляли в Бутово и «Коммунарку», или возвращали в Лефортово?

— Зачем? — не понял начальник.

— Для приведения приговора в исполнение. Расстреливали их здесь, в этих подвалах? — топнул я по полу.

— Исключено! — повысил он голос. — В Лефортово не расстреливали. Никогда! Заявляю это как профессионал, работавший здесь сперва контролером, а попросту — надзирателем, и вот уже много лет — начальником. Напоминаю: наше учреждение — следственный изолятор, а это значит, что у нас содержатся люди, находящиеся под следствием. Наша первейшая задача: сохранить человека для следствия, а потом для суда.

Сколько было случаев, когда подследственного освобождали прямо в зале суда, но бывало и так, что следствие тянулось годами. Вспомните хотя бы дело бывшего заместителя министра внутренних дел, да к тому же еще и зятя Брежнева, Юрия Чурбанова. И он, и его подельники содержались у нас, а потом одни отправились домой, а другие, в том числе и Чурбанов — отбывать наказание. А Руцкой, Хасбулатов и другие известные люди, проходившие по делу, скажем так, Белого дома, — всего их у нас было девятнадцать человек, — они же на воле, и не просто на воле, а почти все вернулись в большую политику.

— Вы сказали: сохранить человека для следствия. Что это значит? Ведь в народе сложилось твердое убеждение, что тюрьма —это ежеминутные унижения и всякого рода психологические воздействия, а следствие — это угрозы, побои и пытки.

— Что было, то было, — вздохнул Юрий Данилович. — Напомню, что через жернова ГУЛАГа было пропущено около десяти миллионов человек, в том числе, только по приговорам, шестьсот пятьдесят тысяч расстреляно. Большинство из них признали себя виновными в самых невероятных преступлениях. Конечно же, эти показания были в самом прямом смысле слова выбиты. Но... благословил эти меры лично Сталин, а ослушаться его не мог никто. Еще в 1937-м он от имени ЦК дал указание применять на допросах меры физического воздействия. Но этого ему показалось мало, и через два года вождь потребовал обязательного применения таких мер. Раз этого потребовал вождь, то избивать людей стали нещадно. И так продолжалось до самой «оттепели».

Теперь какие-либо побои и издевательства исключены. Я как начальник изолятора и наш врач головой отвечаем за жизнь и здоровье подопечных! Нас ежемесячно проверяет надзирающий прокурор, он рассматривает все письменные и выслушивает устные жалобы. В случае необходимости любой из подследственных может поговорить с ним наедине.

Но есть чисто профессиональные требования, за соблюдение которых мы несем строгую ответственность. Скажем, в камере не должны сидеть люди, проходящие по одному делу. Кроме того, мы должны исключить возможность случайной встречи таких людей, не дать им обменяться записками, какой-либо иной информацией и, конечно же, предотвратить возможность побега.

— Кстати о побегах,—подхватил я. — Были ли они в истории Лефортовского изолятора?

— Ни одного! Хотя попытки время от времени предпринимались. Одна из них, довольно курьезная, произошла много лет назад. Тоща здесь не было канализации, и все отходы вывозились в бочках. Так вот один беглец нырнул в такую бочку в расчете на то, что его вывезут за город, но долго просидеть не смог, вынырнул, и его обнаружили. Говорят, что отмывался потом месяца два.

А потом мы покинули кабинет и пошли по этажам, камерам и боксам. Тюрьма построена в виде буквы «К». У пересечения трех палочек расположен пульт и главный пост, поэтому контролерам все хорошо видно и слышно. Тишина здесь, кстати, удивительная, как в детском саду во время «тихого часа». Лестницы, переходы, сетки между этажами, телекамеры, сигнализация, массивные двери, сложные замки — все подчинено безопасности.

— Юрий Данилович, — несколько помявшись, обратился я к начальнику, — не сочтите меня бесцеремонным, но у меня есть просьба. Я понимаю, что несколько странная, и все же... Оно, конечно, не дай Бог накаркать, но... Нельзя ли мне для полноты ощущений хотя бы полчасика посидеть в одной из ваших камер?

— Так мало? — несколько театрально всплеснул руками начальник. — Таких сроков в нашей истории не было. Но, как говорится, лиха беда начало. Как знать, может быть, пробьет час, когда для раскрытия преступления следователям хватит полчаса. А в такой пустяковой просьбе, как посидеть в тюремной камере, отказать вам не могу.

Когда загремели замки и засовы и меня закрыли в камере, видит Бог, на какое-то мгновенье перехватило горло и сжалось сердце. Потом я немного успокоился и осмотрелся... Вдоль стен—две металлические кровати, еще одна—у окна. Под самым потолком — фрамуга. Раковина, столик, унитаз, три табуретки, вмонтированное в стену зеркало, кнопка вызова контролера, репродуктор, полки для личных вещей и туалетных принадлежностей — вот, собственно, и вся обстановка тюремной камеры. Свет здесь горит круглые сутки, ночью, правда, послабее.

Через некоторое время меня повели на прогулку. Оказывается, каждый день ровно час все подследственные находятся в прогулочных двориках, расположенных не внизу, а на самой крыше. В принципе это ряд бетонных, правда, довольно просторных колодцев, сверху затянутых сеткой. Здесь можно гулять, бегать трусцой, сидеть на скамейке, делать вольные упражнения, чем многие и занимаются.

Подышав свежим воздухом, я отправился на кухню, потом в медсанчасть, осмотрел боксы для допросов, душевую и, наконец, познакомился с теми, ради кого сюда пришел. Контролеры, как правило, молодые, крепкие прапорщики. Своей профессии стесняются, во всяком случае, ни их девушки, ни жены не знают, что они работают в тюрьме, да еще и надзирателями.

— Но как же так? — удивился я. — Если говорить о девушке с дискотеки, это понятно: парень из тюрьмы для танцев не лучшая партия. Но если она стала женой, если у вас нормальная семья, то зачем таиться, чего скрывать? В конце концов, каждый зарабатывает на хлеб, как может.

— Ну да, — мрачно заметил один из прапорщиков. — Чего скрывать...У подруги муж работает менеджером, брокером или каким-нибудь директором, мотается по заграницам, загорает на Багамах, после каждой поездки — неделя трескотни по телефону. А чем выхваляться моей? Тем, что ее муж работает в тюрьме? Нет уж, пусть лучше бахвалится тем, что муж служит в органах — и точка.

— Ходят слухи, что от вас в самом прямом смысле слова зависит жизнь находящихся в камерах людей. Так ли это?

— Бывает, что и зависит. Народ-то у нас разный — шпионы, убийцы, бандиты, контрабандисты. Некоторые из них считают, что незачем ждать суда, все равно «вышка», а это пожизненное заключение, и пытаются свести счеты с жизнью здесь. Я, например, заметил, что один подследственный из оторванных от простыни полосок свил веревку. Ясное дело, хотел повеситься. Но я ему не дал и вовремя изъял веревку. А мой сменщик процесс изготовления веревки проморгал, но все-таки успел вытащить самоубийцу из петли.

—Ну а если, как это было лет двадцать назад, «вышка» настоящая? Если суд выносил расстрельный приговор, то кто его приводил в исполнение? — задал я не совсем корректный вопрос.

— Как это — кто? Исполнители. Но они проходили по другому ведомству и к нашему изолятору не имели никакого отношения, — ответил за всех начальник Лефортова.

— А набирали их не из ваших ребят, не из контролеров Лефортова? И кто они? Не могли бы вы познакомить с кем-нибудь из них?

— Да вы что?! Их имена были самой большой тайной страны. Да и было-то их одно-два, не больше. Я их, правда, знал, но они были не из лефортовских контролеров. Еще задолго до того, как Россия вступила в Совет Европы, расстрельные приговоры выносились очень редко. А где, кем и как они приводились в исполнение, болтать было не положено. Да и зачем это нужно?

Итак, круг замкнулся. Имена палачей, как были, так и остались самой большой тайной. И как тут не вспомнить необычайно емкий и точный афоризм Владимира Даля: «Не дай Бог никому в палачах быть — а нельзя без него!» Даль, конечно, прав, без палача нельзя, кто-то должен выполнять и эту работу. И мы видим, что во многих странах, в том числе и довольно развитых, где смертная казнь не запрещена, эту работу какие-то люди выполняют не без успеха.

Но... к каждой профессии, как и к этой, надо иметь склонность. Согласитесь, что склонность к хладнокровному убийству, причем из месяца в месяц, из года в год, явление ненормальное. Честно говоря, я думал, что среди предков палачей сталинской эпохи найду как минимум отпетых уголовников и этим объясню многолетнюю работу исполнителями их потомков. Нет, ничего подобного обнаружить не удалось: обыкновенные крестьянские или рабочие семьи, темные и почти безграмотные люди.

Так что же двигало Шигалевыми, Яковлевыми, Мачами и их орденоносными коллегами? Что заставляло брать наган и стрелять в беззащитных людей? Мне кажется, я нашел ответ на этот экзотический вопрос. Перечитывая партийную характеристику подполковника Дмитриева, я обратил внимание на такие строки: «Идеологически выдержан. Делу партии Ленина—Сталина предан».

А теперь давайте вспомним слова одного из самых фанатичных партийцев Верховенского, который говорил, что отыщет таких охотников, что на всякий выстрел пойдут, да еще за честь благодарны останутся.

Верховенский — литературный образ, а Ленин, Сталин и их партия — реальность. Жуткая реальность. Это они пробудили в людях низменные инстинкты, это они породили палачей с партбилетами, это они сделали так, что преданность партии Лениа—Сталина означала быть благодарным за честь выстрелить в затылок беззащитного и, зачастую, невинного человека.

СОЛОВЕЙ НЕ ПОЕТ В КЛЕТКЕ

Эту женщину на одной шестой части суши знали и любили все! И не только за то, что у нее был редчайший по тембру и красоте голос, типично русская, я бы сказал, разудалая внешность, но и за умение проникнуть в душу песни, прочувствовать каждую ее ноту, каждое слово, каким-то таинственным образом перевоплотиться в человека, о котором песня, — и так донести до слушателей его радости и страдания, горести и заботы, что зал смеялся, плакал, грустил и веселился, словом, вел себя так, как хотела статная, по-крестьянски крепкая и в то же время не по-нашему обольстительная певица.

А как ей рукоплескали! Любили ее и за то, что Лидия Русланова в любой среде могла быть абсолютно своей. Своей считали ее шахтеры и полярники, моряки и летчики, рабочие и крестьяне. А что творилось во время войны в частях и подразделениях Красной Армии! Мало того, что, готовясь к встрече с ней, и стар и млад начинали чиститься, бриться и пришивать свежие подворотнички, говорят, что некоторые батальоны пускали на концерт только в порядке поощрения: возьмете высоту, около которой топчетесь целую неделю, на концерт пустим, не возьмете—сидите в окопах. И что вы думаете, брали эти треклятые высоты и, не сняв бинтов, спешили на встречу с Руслановой.

И вдруг как гром среди ясного неба! Сперва об этом шептались, а потом, когда стали сдирать афиши с ее именем, заговорили в открытую: Русланову арестовали. Как? За что? Почему? Не то спела? Ерунда, за песни не сажают: Утесов блатные поет — и то на воле. Рассказала политический анекдот? Чушь, за анекдоты уже не сажают, на дворе не 1937-й, а 1948 год. Но когда ее голос переспал звучать по радио, а из магазинов исчезли пластинки, даже самые верные поклонники боязливо примолкли.

Самое странное, что даже сегодня, по прошествии шестидесяти с лишним лет, никто толком не знает, что же тогда произошло, А произошла обычная по тем временам история: сотрудникам МТБ, которые выполняли исходивший из самых высоких инстанций приказ, нужна была не столько Русланова, сколько... Впрочем, не будем раньше времени раскрывать имя человека, которому поклоняется вся страна, которого считают национальным героем и которому ставят памятники в центре Москвы. Теперь-то ясно, что пострадала Лидия Андреевна из-за дружбы с этим овеянным легендами человеком...

Итак, предо мной Дело № 1762 по обвинению Крюковой-Руслановой Лидии Андреевны. Начато оно 27 сентября 1948-го и окончено 3 сентября 1949 года. Открывается оно постановлением на арест, утвержденным заместителем министра Государственной безопасности Союза ССР генерал-лейтенантом Огольцовым.

«Я, старший следователь Спецчасти по особо важным делам МГБ СССР майор Гришаев, рассмотрев материалы о преступной деятельности артистки Мосэстрады Крюковой-Руслановой Лидии Андреевны, 1900 года рождения, уроженки города Саратова, русской, гражданки СССР, беспартийной, с низшим образованием,—НАШЕЛ:

Имеющимися в МГБ материалами установлено, что Крюкова-Русланова, будучи связана общностью антисоветских взглядов с лицами, враждебными к советской власти, ведет вместе с ними подрывную работу против партии и правительства.

Крюкова-Русланова распространяет клевету о советской действительности и с антисоветских позиций осуждает мероприятия партии и правительства, проводимые в стране.

Кроме того, находясь со своим мужем Крюковым В.В. в Германии, занималась присвоением в больших масштабах трофейного имущества.

Руководствуясь ст. 145 и 158 УПК РСФСР, постановил: Крюкову-Русланову Лидию Андреевну, проживающую в городе Москве по Лаврушинскому пер., 17 кв. 39, подвергнуть обыску и аресту».

Здесь же — анкета арестованной, заполненная уже в Лефортовской тюрьме, фотография и... отпечаток указательного пальца правой руки. Из анкеты, кстати, явствует, что Русланова вовсе не Русланова, а Лейкина. Лидия Андреевна подтверждает это на первом же допросе.

— Я родилась в семье крестьянина Лейкина Андрея Марке-ловича, — рассказывала она. — Но я его почти не помню. Мне не было и пяти, когда началась Русско-японская война: отца обрядили в солдатскую форму и отправили на сопки Маньчжурии. Оттуда он уже не вернулся. А вскоре умерла и мать. Так я стала никому не нужной сиротой. Пришлось идти по дворам, просить милостыню и... петь.

— Петь? — недоверчиво переспросил следователь. — Петь-то зачем?

— А затем, что даром никто и краюхи хлеба не давал. Считалось, что как-никак, а милостыню надо заработать. Вот я и горланила во всю мощь своих детских легких. Кому-то нравилось, кому-то нет, но с пустой кошелкой я никогда домой не возвращалась. А когда добавила слезу и стала причитать, что батя, мол, сложил голову за веру, царя и отечество, а я осталась сиротинушкой, в кошелку стали бросать и денежку. Так-то вот, — горделиво вскинула она голову, — а вы говорите...

— Да ничего я не говорю, — неожиданно для себя улыбнулся следователь. — Вы лучше расскажите, как с уличных подмостков попали в консерваторию, ведь образованьице-то у вас, как говорится, кот наплакал — три класса церковноприходской школы, а в консерваторию и после гимназии не всех брали.

— Да, не всех. А меня взяли! Но до этого, с помощью одной барыньки, которой понравилось мое пение, меня определили в сиротский приют. Там я стала петь в церковном хоре, и довольно быстро стала солисткой. Хотите верьте, хотите нет, но в нашу церковь стали ездить со всего города, чтобы послушать, как поет сиротка. Однажды меня услышал профессор Саратовской консерватории Михаил Ефимович Медведев, между прочим, в молодости он дружил с самим Чайковским. Так вот Медведев пристроил меня в консерваторию. К этому времени я уже ушла из приюта и работала полировщицей на мебельной фабрике. Вреднейшая, скажу вам, работа: ядовитые лаки, вонючие краски так действуют на глаза и носоглотку, что всю смену плачешь, кашляешь и чихаешь. Само собой, это сказывалось на голосе, и, как это ни грустно, консерваторию пришлось оставить.

—У меня тут сказано, — заглянул следователь в бумаги, — что вы участница Первой мировой. Как вы оказались на фронте?

— Да очень просто: в 1916-м записалась в санитарный поезд и в качестве сестры милосердия поехала на фронт. Насмотрелась я там всякого, — махнула она рукой. — А чего стоили разные там прапорщики да подпоручики... Мне-то всего шестнадцать, и барышня я была видная. Да ну их! Чтобы оставили в покое, выбрала одного, некоего Степанова, от которого в мае 1917 года у меня родился ребенок. (Об этом ребенке Лидия Андреевна больше никогда не упоминала, поэтому его судьба неизвестна. — Б.С.) Через год Степанов меня бросил, и я стала жить одна.

— И на что вы жили, снова устроились полировщицей? — поддел ее следователь.

—А вот и нетушки! Пела. Моталась между Киевом, Могилевом, Проскуровом, Бердичевом и пела. В кабаках, пивнушках, забегаловках, но пела. В1919-м, будучи в Виннице, вышла замуж за сотрудника ВЧК Наума Наумина, с которым жила вплоть до 1929 года.

Надо сказать, чекист Наумин смог сделать так, что именно эти годы стали годами профессионального становления Руслановой как эстрадной певицы, и она стала петь не в пивнушках и забегаловках, а на концертной эстраде. Ее первый сольный концерт состоялся летом 1923 года в Ростове-на-Дону. Концерт проходил на подмостках сада бывшего Камергерского клуба. Каких только исполнительниц русских народных песен ни видела эта сцена—и Анастасию Вяльцеву, и Надежду Плевицкую, и Ольгу Ковалеву, но Русланова — Русланова их превзошла. Несколько часов не отпускала ее благодарная публика, и наутро она проснулась по-настоящему знаменитой. Само собой разумеется, посыпались предложения от студий грамзаписи, приглашения выступить на радио и лучших концертных площадках столицы.

Именно в эти годы Лидию Русланову услышал ее знаменитый земляк Федор Шаляпин. А услышав, был потрясен. Вот что он писал в конце 1920-х своему московскому другу: «Вчера вечером слушал радио. Поймал Москву. Пела русская баба. Пела по-нашему, по-волжскому. И голос сам деревенский. Песня окончилась, и только тогда заметил, что реву белугой. И вдруг резанула озорная саратовская гармошка, и понеслись саратовские припевки. Все детство передо мною встало.

Объявили, что исполняла Лидия Русланова. Кто она? Крестьянка, наверное. Талантливая. Уж очень правдиво пела. Если знаешь ее, то передай от меня большое русское спасибо».

То ли эти слова дошли до ушей тогдашних московских знаменитостей, то ли возникла мода на народные песни, но факт есть факт: малограмотная провинциальная певица, которая и нотную-то грамоту знала с пятого на десятое, стала желанной гостьей в самых изысканных салонах столицы. Однажды ее даже пригласили на одну из творческих «сред» в дом известнейшей актрисы Малого театра Евдокии Турчаниновой. После традиционного чая Александр Остужев прочел что-то из Пушкина, Игорь Ильинский—из Бернса, а легендарная Надежда Обухова исполнила несколько романсов. И тут хозяйка дома попросила спеть что-нибудь свое Русланову. Та мгновенно стушевалась и сконфуженно замахала руками.

—Что вы, что вы! — до корней волос покраснела она. — Петь после Обуховой — это равносильно самоубийству. Нет, нет, нет, и не просите, и не уговаривайте, петь после великой Обуховой я не смею.

Но ее все же уговорили... То, что после этого сказала Обухова, вошло в анналы истории музыки.

— Вот что я вам скажу, голубушка вы моя, Лидия Андреевна, — обняла она Русланову. — Если бы мы с вами пели в одном концерте, то на вашу долю успех выпал бы больший, нежели на мою. И аплодисментов вы получили бы больше, нежели я, и цветов вам бы преподнесли больше, нежели мне. Откуда вы берете такие зажигательные интонации, такое обворожительное тремоло, такой сердечный тон?

— Да как-то так, само собой, — смущенно пожала плечами Русланова. — Я об этом не думала, наверное, из души. А критики говорят, что я неправильно пою, не на диафрагме.

— Бог с ними, с критиками, — усмехнулась Евдокия Дмитриевна, — пусть себе поют на диафрагме, а мы, грешные, будем слушать вас, и аплодировать будем вам.

— А за нами и вся страна, — добавил неожиданно появившийся Михаил Тарханов. — Я вот слушал вас и думал: какой же дьявольской силой обладает эта простая русская женщина, она притягивает к себе, как магнит, и слушать ее хочется снова и снова, хоть круглые сутки. За что и предлагаю выпить, — достал он из портфеля бутылку шампанского.

С легкой руки Евдокии Обуховой, а затем Михаила Тарханова молодую певицу стала слушать вся страна. Бесконечные гастроли, записи на радио, выступления в самых знаменитых концертных залах. В общем, жизнь Лидии Руслановой превратилась в беспрерывный праздник, среди ее поклонников были Максим Горький, Василий Качалов, Михаил Яншин, Иван Козловский и даже маршал Буденный. А чуть позже к ним присоединился и сам Сталин. Правда, не надолго, но присоединился. После одного из кремлевских концертов состоялся пышный банкет, на котором присутствовал Сталин. И вдруг Русланову пригласили к столу вождя народов.

— Угощайтесь, — радушно предложил он певице. — Пели вы замечательно. Лучше вас петь народные песни никто не умеет. Я предлагаю выпить за ваши дальнейшие успехи.

Поблагодарить бы Руслановой вождя или, на худой конец, смолчать, а она, то ли от выпитого вина, то ли от задиристого характера, возьми да и ляпни:

— Иосиф Виссарионович, а нельзя ли сделать так, чтобы накормить моих земляков в Поволжье? Там ведь засуха и люди голодают.

— Голодают? Не может быть. Мне об этом не докладывали. Но раз вы просите, то накормим. Идите, веселитесь, а потом что-нибудь спойте.

Когда Русланова отошла от стола, Сталин бросил сидевшему рядом Буденному:

— Ты слышал? Какая речистая, да? За земляков заступается. А ты ее любишь?

—Как поет, люблю. Других и знать не хочу,—пьяновато ответил Буденный. — А так... пока что не настолько коротко знаком.

— Ладно, пусть пока попоет, — милостиво кивнул Сталин. — Но не в этом зале. В Кремль ее больше не приглашать!

Эта сцена не придумана, она была на самом деле, во всяком случае, именно так она описана в воспоминаниях современников, присутствовавших на том банкете. Мог ли кто тогда подумать, что «пусть пока попоет» это не просто слова, это приговор. Отсроченный, но приговор.

И вот теперь, десять лет спустя, произошло то, чего не могло присниться в самом страшном сне: любимая всей страной певица сидит во Внутренней тюрьме Лубянки и, стараясь не сказать лишнего, отвечает на вопросы следователя.

— Вы сказали, что до 1929 года были замужем за чекистом Науминым,—заглянул в бумаги следователь. — Что было потом? Он вас бросил? Исчез, как и предыдущий муж Степанов? А дети, куда вы дели детей?

— Детей у нас не было, — устало отбивалась Лидия Андреевна. — А Наумин меня не бросал, это я бросила его. Может, это и нехорошо, но так случилось. На одном из концертов я познакомилась с известнейшим конферансье Михаилом Гаркави. Мы стали всгречаться, потом начались совместные поездки, совместные концерты, а потом мы поженились.

— Это был ваш последний муж?

— Нет, в 1942-м я с ним развелась и вышла замуж за генерала Крюкова. В то время он...

— Стоп, — поднял руку следователь. — О Крюкове потом. А сейчас меня интересует, как вы оказались в Казани. Ведь арестованы вы были в Казани?

— В Казани, будь она неладна, — вздохнула Лидия Андреевна. — Дала себя уговорить. Вообще-то, в составе концертной бригады я была в Ульяновске, а оттуда меня пригласили в Казань. Обещали хорошие сборы, вот я и согласилась.

— Кто был с вами на гастролях?

— Мои аккомпаниаторы Максаков и Комлев, а также конферансье Алексеев.

— Имеющимися в распоряжении следствия материалами установлено, что вы вместе с Алексеевым неоднократно вели разговоры антисоветского содержания. Вы это признаете?

Дело прошлое, но первого экзамена Русланова не выдержала и, грубо говоря, сдала своих друзей, наговорив о них такого, что их тут же арестовали, а потом отправили в лагерь. Справедливости ради надо сказать, что несколько позже этот грех она искупила: как только представилась возможность, Лидия Андреевна бросилась на защиту друзей. А вот они... они вели себя, мягко говоря, не по-джентльменски. Максаков, например, на первом же допросе заявил:

— Мало того, что Русланова поддерживала меня в моих антисоветских высказываниях, она сама допускала такие же высказывания, в том числе и критические замечания в адрес Сталина. И вообще, должен сказать, что под влиянием Руслановой я буквально разлагался морально, но не в силах был прервать эту связь, так как зависел от нее материально. Не могу не сказать и о ее личных качествах. Русланова — это гнилая натура. Ей присуща страсть к наживе, грубость и сварливость. Она избегала петь советские песни на современную тематику, зажимала молодые таланты и, вообще, ей были чужды интересы советского искусства.

Что тут скажешь?! Человеку за шестьдесят, в тюрьму не хочется, а следователь так и тянет жилы, требуя компромат на Русланову. Вот и дрогнул старик, сломался, впрочем, не он один...

Между тем допросы шли своим чередом, они продолжались утром и вечером, днем и ночью, иногда по шесть—семь часов подряд. Постепенно, исподволь следователь подбирался к самому главному.

— Где, когда и как вы познакомились с генералом Крюковым? — поинтересовался майор Гришаев.

— В мае 1942-го в составе концертной бригады я выступала во 2-м гвардейском кавалерийском корпусе, которым командовал Крюков. Там мы и познакомились.

— А когда оформили брак?

— В июле.

— Был ли женат Крюков раньше?

— Да. Но его жена умерла в 1940 году.

— Естественной смертью?

— Нет. Она покончила самоубийством, отравившись уксусной эссенцией.

— Почему?

— Вроде бы ей кто-то сказал, что Крюкова арестовали. Она не выдержала этого удара и отравилась, оставив пятилетнюю дочь.

— Скажите, а вы бывали с Крюковым в цирке? — задал следователь совершенно неожиданный вопрос.

— В цирке? Бывала. По-моему, дважды.

— А притон «Веселая канарейка» посещали?

— Не знаю ни о каком притоне.

— Бросьте! Нам хорошо известно, что на квартире заведующего постановочной частью Марьянова устраивались самые настоящие оргии. Вначале Крюкова туда водили его адъютанты Алавердов и Туганов — до призыва в армию артисты казачьего ансамбля, а потом он захаживал туда вместе с вами.

— Первый раз слышу, — отрезала Лидия Андреевна. — Ни в каком притоне я не бывала.

Бывали, Лидия Андреевна, ох, бывали! А доблестный генерал вообще оттуда не вылезал, причем не только до, но и после женитьбы.

Арестованный в те же дни Александр Марьянов не стал запираться и прямо сказал, что с появлением генерала Крюкова жизнь притона приняла, как он выразился, более разнузданную и массовую форму разврата. Перед своими любовницами, особенно перед некоей Аллой Ивановной, генерал любил шикануть: он присылал в притон своих поваров, огромное количество продуктов, горы фруктов и целые батареи водки, вина и коньяка.

С появлением Руслановой к Алле Ивановне генерал Крюков начал охладевать, а потом вообще отправил ее куда-то в тыл. Свидания с Лидией Андреевной происходили, как правило, в квартире Марьянова. Но вот ведь закавыка: словно что-то заподозрив, Русланову ни шаг не отпускал ее муж Михаил Гаркави, и в «Веселую канарейку» приходил вместе с ней. Выход подсказала сама Лидия Андреевна.

— Он любит выпить, — шепнула она своему воздыхателю. — Особенно под хорошую закуску.

Генерал все понял и приказал своим адъютантам, как он говорил, взять Гаркави в окружение и не выпускать из-за стола, пока тот не упьется до положения риз. Как только бесчувственное тело Гаркави укладывали на диван, Крюков и Русланова отправлялись в другую комнату.

Не стал запираться и арестованный Алавердов. Рассказав, что Крюков превратил в бордель корпусной госпиталь, Алавердов отметил, что со своими подружками из медперсонала генерал поступал весьма гуманно: когда они ему надоедали, он переводил их в другое место, не забыв при этом наградить медалями, а то и орденами.

— Я тоже получил орден Красной Звезды и представлен к ордену Отечественной войны первой степени, — не без гордости признался он.

— За какие заслуги?

— В приказе сказано, что за выполнение боевого задания командования.

— А на самом деле?

—На самом деле никаких заданий командования я не выполнял, в боевых операциях не участвовал и ни одного немца не убил. Зато ревностно выполнял все личные поручения генерала Крюкова.

— К чему они сводились?

— К тому, что я систематически привозил из Москвы в корпус Русланову, а в те дни, когда мы с Крюковым приезжали в притон, организовывал ему встречи с Руслановой в «Веселой канарейке».

Надо сказать, что Лидия Андреевна в долгу не осталась и отплатила не только Алавердову, но и Марьянову. Когда ее ознакомили с их показаниями, она признала, что в квартире Марьянова бывала, что эта квартира была в помещении цирка, что после представления Марьянов приглашал их туда поужинать.

— Однажды мне бросилось в глаза, — мстительно продолжала Русланова, — что стол накрыт с чисто женским вкусом. Я спросила, кто накрывал стол, и Марьянов жеманно ответил, что сделал это сам. Во время ужина он вел себя с Алавердовым как-то не по-мужски. У меня возникло подозрение, что Марьянов и Алавердов находятся в противоестественной половой связи. По дороге домой я высказала свои подозрения Крюкову, но он счел их необоснованными.

— Вы же точно знали, что Алавердов и Марьянов педерасты. Зачем вы это скрываете?

— Я не скрываю. Точных данных у меня не было, а о своих подозрениях я сказала.

В те времена такого рода подозрений было достаточно, чтобы угодить за решетку. Так что ответный удар Лидии Андреевны оказался по-снайперски точным и результативным.

Все эти разговоры и взаимные разоблачения происходили на Лубянке в 1948-м, а тогда, в 1942-м, эта не очень симпатичная история закончилась пышной свадьбой, и Лидия Андреевна стала генеральшей.

ВАЛЮТЧИЦА, СПЕКУЛЯНТКА, АНТИСОВЕТЧИЦА

Следствие между тем шло полным ходом. 5 октября 1948 года наступил день одного из самых главных допросов.

— Какие правительственные награды вы имеете? — с ходу начал майор Гришаев.

— Я награждена медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».

— А разве других наград вы не имеете? — уточнил следователь.

— Имею, — поникла Русланова. — Вернее, имела. В августе 1945-го я была награждена орденом Отечественной войны 1 -й степени. Однако в 1947-м по решению правительства этот орден, как незаконно выданный, у меня отобрали.

— А за что, за какие заслуги вас наградили?

— Насколько мне помнится, в приказе было написано, что за культурное обслуживание воинских частей и за то, что на мои деньги были изготовлены две батареи «катюш». Между прочим, бойцы их называли не «катюшами», а «лидушами». Да и по фронтам я помоталась...

— Судя по всему, этого приказа вы не читали, а там вы выглядите чуть ли не героиней. Оказывается, вы награждены «за успешное выполнение заданий командования на фронте борьбы с немецко-фашистскими захватчиками и проявленные при этом доблесть и мужество, а также за активную личную помощь в деле вооружения Красной Армии новейшими техническими средствами».

А ведь это правда, и доблесть была проявлена, и мужество проявлено не показное! Концерты под бомбежками были? Были. На передовой солдатам пела? Пела. С отступающими частями грязь месила? Месила. В снегах замерзала? Замерзала. Вот, скажем, что писал в своих воспоминаниях один из членов фронтовой концертной бригады:

«Батарея, в которую мы прибыли, была расположена всего в трех километрах от немцев. В орудийном расчете нас встретили необычайно тепло. Руслановой пришлось петь не столько под аккомпанемент баянистов, сколько под грохот орудийных залпов и разрывы фашистских снарядов. Чтобы отвлечь внимание противника от нашей батареи, все соседние огневые точки открыли огонь и приняли на себя удары фашистской артиллерии. А после концерта наши артиллеристы, как они сказали, в честь московских артистов, ударили по врагу сразу из всех стволов!»

Известный писатель Валентин Катаев свои впечатления о фронтовых концертах Лидии Руслановой летом 1942 года опубликовал в «Огоньке». Вот что он, в частности, писал:

«Известная исполнительница русских народных песен Лидия Русланова почти с первых дней войны разъезжает по частям героической Красной Армии, выступая перед бойцами. Она ездит с маленькой группой. Где только они не побывали! И на юге, и на юго-западе, и на севере! Они дали сотни концертов. Вот как проходил один из них. Лес. В лесу очень сыро. Маленький, разбитый снарядами домик. Совсем недалеко бой — артиллерийская подготовка. Осколки срезают сучья деревьев. Прямо на земле стоит Лидия Русланова. На ней яркий сарафан, на ногах лапти. На голове цветной платок. На шее бусы. Она поет. Ее окружают полторы сотни бойцов. Это пехотинцы. Они в маскировочных костюмах. На шее автоматы. Они только что вышли из боя и через полчаса должны снова идти в атаку.

Это концерт перед боем. Вот она кончила. Молодой боец подходит к ней и говорит: “Спасибо. Сердце оттаяло. Спойте еще”. И она поет. Поет широкую, чудесную песню “Вот мчится тройка удалая”. Но в разгар пения подана команда. Бойцы уходят в лес. Через минуту лес содрогается».

А вот воспоминания народного артиста СССР Анатолия Папанова: «Военный госпиталь. Коридор, заставленный кроватями. И громкий, словно пытающийся скрыть неуемную радость, голос

Лидии Руслановой: “Валенки, валенки...” Пластинку крутят несколько раз. Мы знаем, что ее ставят по просьбе оперируемого бойца. Ему надо ампутировать ногу, а анестезирующих средств у врачей нет. Он согласился на операцию без наркоза. Попросил только: “Поставьте мою любимую песню “Валенки”».

А однажды ей пришлось петь для одного-единственного слушателя.

— Приехали мы как-то в госпиталь, — рассказывала несколько позже Лидия Андреевна, — выступили в заставленном кроватями коридоре, а потом подходит ко мне врач и говорит: «В соседней палате отходит тяжело раненный разведчик. Его последнее желание — услышать вас голос. Спойте ему что-нибудь, потихоньку». Я тут же метнулась в палату. Смотрю, на подушке забинтованная голова молоденького парнишки. Одни глаза видны, чистые-чистые, голубые, но с нехорошей поволокой. Положила я его головенку себе на колени, дрожу вся, плачу, но пою. Тихонечко так, баюкаю солдатика и пою — про лес, про речку, про девицу-красавицу, которая ждет возлюбленного. Полночи так просидела. А потом пришел врач и велел отвезти парнишку в операционную. На мой вопросительный взгляд ответил: «Безнадежно. Но попробуем». «Выживет! — сказала я. — Обязательно выживет. Мне надо уезжать, но имейте в виду, что сердцем я буду рядом». И, что вы думаете, выжил мой парнишка! Выжил и вернулся в строй. Я даже письмо от него получила. И какое письмо: он писал, что выжил благодаря моим песням, и называл меня своей второй мамой.

А концерт у поверженного Рейхстага! Ведь это же историческое событие, забыть о котором ветераны не могли многие десятилетия спустя. Вот что писал один из них, Герой Советского Союза полковник Самсонов:

«Никогда не забуду весну 1945 года — весну нашей победы. Три дня шли бои за Рейхстаг. Во втором часу ночи 2 мая фашисты сложили оружие и стали пачками сдаваться в плен. Усталые, опаленные пороховым дымом, наши бойцы, многие из которых были ранены, получили возможность хотя бы отоспаться. И вдруг площадь зашевелилась!

— Вставайте, артисты приехали! — раздались голоса.

— Да ну их. Дайте хоть чуток поспать.

— Вставай, дурья башка. С ними Русланова!

— Русланова? Тогда подъем! Подъем, братцы, Русланову проспите!

Необыкновенный это был концерт. Город еще горит, все в отблесках пламени, а на ступеньках Рейхстага поет Лилия Русланова. Первый в поверженном Берлине концерт продолжался до поздней ночи.

А потом, как и многие фронтовики, Лидия Русланова оставила свой автограф на одной из колонн Рейхстага. Надо ли говорить, что она имела на это полное право»!

Так и хочется воскликнуть, что и на орден Отечественной войны Лидия Русланова тоже имела полное право! Но это — если следовать логике. Следователю Гришаеву было не до логики, перед ним стояла другая задача, поэтому он и задал самый главный вопрос, ради ответа на который, теперь в этом нет никаких сомнений, Лидию Андреевну арестовали.

— Кем вы были награждены?

— Награждена я была по приказу (имя в протоколе вымарано. —Б.С.), командовавшего в то время оккупационными войсками в (вымарано. — Б.С.).

Начиная с этого момента, все последующие протоколы носят весьма странный характер: все, что касается этого человека, тщательно закрашено черной тушью, правда, сделано это довольно неумело — оставили имя жены, забыли вымарать название должности, фамилии людей из его ближайшего окружения. Так я установил, что речь идет о Георгии Константиновиче Жукове.

Но кто посмел копаться в протоколах? Как это могло случиться? Ведь фальсификация такого рода документов — тягчайшее должностное преступление. На мой взгляд, объяснение лежит на поверхности. Для начала сопоставим даты.

Русланова арестована в 1948-м. Напомню, что еще в 1946-м у Жукова начался период самой настоящей опалы: из Москвы он был выслан и вплоть до 1953-го командовал то Одесским, то Уральским военным кругом. Но недругам Георгия Константиновича этого было мало, его хотели упрятать за решетку. Подбирались, как водится, с тыла: сначала арестовали кое-кого из его сослуживцев, а потом принялись за адъютантов и друзей. Попал в эту сеть и муж Лидии Андреевны генерал-лейтенант Крюков. На одном из допросов он упомянул о том злосчастном награждении — и машина завертелась. Такого шанса враги маршала Жукова упустить не могли! Ну а то, что пришлось арестовать Русланову, — это пустяки. Тогда всерьез считали: был бы человек, а статья найдется.

Но Жуков бериевцам не дался! В 1955-м, когда он стал министром обороны, чиновники с Лубянки изрядно струсили. Зная крутой нрав Георгия Константиновича, они поняли, что им не сносить головы, так как при первой же проверке будет установлено, что дело состряпано не столько против Руслановой, сколько против Жукова. Потому-то они и замазали тушью все, что касается легендарного полководца.

Все это будет потом, в середине пятидесятых, а пока что следователь тянул жилы из Лидии Андреевны.

— В каких взаимоотношениях вы находились с Жуковым?

— Мы были хорошими знакомыми. А с мужем они старые сослуживцы: когда Жуков в Белоруссии командовал дивизией, Крюков у него был командиром полка. Мы неоднократно бывали друг у друга в гостях, дружили семьями.

— Теперь, может быть, скажете правду, за что Жуков наградил вас орденом?

— Я точно не знаю. Насколько мне помнится, за культурное обслуживание воинских частей и за то, что на мои деньги были построены две батареи «катюш».

— Во время войны многие отчисляли средства на вооружение Красной Армии, однако орденами их за это не награждали.

— Это верно. Справедливости ради должна сказать, что если бы я не была женой Крюкова и не была лично знакома с Жуковым, то вряд ли меня бы наградили орденом. А получила я его во время празднования годовщины со дня организации корпуса, которым командовал мой муж: меня пригласили на трибуну и объявили, что по приказу Жукова я награждена орденом Отечественной войны 1-й степени.

— Почему ваше награждение было приурочено к годовщине со дня организации корпуса?

— Как я поняла со слов Крюкова, решение наградить меня у Жукова возникло неожиданно. Когда маршал увидел проходившую мимо трибуны батарею «катюш», построенную на мои средства, он спросил, награждена ли я каким-нибудь орденом. Когда ему ответили, что я никаких наград не имею, Жуков распорядился меня наградить. Здесь же был отпечатан приказ — и я получила орден. Откровенно говоря, мне было как-то неловко, что я получила орден не обычным порядком, а как-то по-семейному.

По поводу этого ордена было изведено немало чернил, но суть дела проще простого. В деле Руслановой есть приказ № 109/Н от 24 августа 1945 года, подписанный Жуковым и Телегиным, в котором написано черным по белому: «За успешное выполнение заданий Командования на фронте борьбы с немецко-фашистскими захватчиками и проявленные при этом доблесть и мужество, за активную личную помощь в деле вооружения Красной Армии новейшими техническими средствами — награждаю орденом Отечественной войны 1-й степени Русланову Лидию Андреевну».

Ну, какой в этом криминал? Ведь, как я уже говорил, доблесть и мужество проявлены были? Были. На передовой перед бойцами пела? Пела. Батарею «катюш» на свои деньги построила? Построила. Так в чем же дело? Из-за чего шум? А из-за Жукова.

Вы только представьте, летом 1947-го этому вопросу было посвящено специальное заседание ЦК ВКП (б), на котором Георгий Константинович и член Военного совета генерал-лейтенант Телегин схлопотали по выговору. Такого рода выговоры в те времена были преддверием ареста. С Телегиным именно так и случилось. А вот Жуков чудом уцелел.

Между тем Лидию Андреевну продолжали допрашивать. Ее обвиняли в «распространении клеветы о советской действительности, о том, что с антисоветских позиций осуждала мероприятия партии и правительства, а также в преступной связи с лицами, которые враждебно настроены по отношению к советской власти». Русланова все отрицала и виновной себя не признавала. Тогда ее снова вывели на тему отношений с Жуковым. И тут Лидия Андреевна предстала во всем блеске!

— Какой характер носило ваше знакомство с Жуковым? — поинтересовался следователь.

— Я уже говорила, что поддерживала с Георгием Константиновичем не просто хорошие, а дружеские отношения. И вообще, я считала для себя большой честью быть знакомой с Жуковым и гордилась этим знакомством. Дружила я и с его женой Александрой Дневной. Считая нас с Крюковым людьми, заслуживающими доверия, Жуков не раз делился с нами воспоминаниями об Отечественной войне.

— Что именно он говорил о войне? — оживился следователь.

— Что на фронтах, куда его направляли, царил беспорядок и наши войска преследовали неудачи, а после его приезда все менялось в лучшую сторону.

— Значит, он занимался самовосхвалением?

— Я бы не сказала, что это самовосхваление. Хотя не буду отрицать, что постоянное подчеркивание его особых заслуг раздражало даже самых верных друзей. Однажды не сдержался и Крюков. «Если послушать Жукова, то выходит, что только он один воевал, а все остальные ему аплодировали»,—раздраженно сказал он после одного парадного ужина.

— А вы с Крюковым не согласны?

— Нет, не согласна! Заслуги Жукова в деле разгрома фашистской Германии огромны, так огромны, что оценить их по-настоящему смогут только наши потомки.

— А в переписке вы с Жуковым состояли? — задал неожиданный вопрос следователь.

— В переписке не состояла, но когда его понизили в должности и отправили в Одессу, поздравляя с Октябрьскими праздниками, я послала ему телеграмму, которую подписала: «Преданная вашей семье Русланова». И вообще, — вскинула голову Лидия Андреевна, — я всегда говорила, говорю и буду говорить, что считаю Жукова не только великим полководцем, но и великим человеком и готова идти за ним хоть в Сибирь!

— За этим дело не станет, — недобро усмехнулся следователь. — А сейчас скажите, что за антиправительственный тост вы произнесли на одном из банкетов?

— Это был банкет на даче Жукова. После парада Победы он принимал у себя самых близких друзей. Там были такие известные генералы, как Новиков, Катуков, Телегин, Рыбалко, Соколовский и другие. Посчастливилось быть на этом банкете и мне. А тост был не антиправительственный, тост был за тех женщин — жен офицеров, которые прошли с мужьями большой жизненный путь, были их надежным тылом и которые умели ждать, пока их мужья били врага на фронтах Великой Отечественной. Потом я сказала, что, так как нет орденов, которыми бы награждали за верность и любовь от имени правительства, то я, желая отметить одну из таких жен, Жукову Александру Диевну, хочу наградить ее от себя лично. С этими словами я сняла с себя бриллиантовую брошь и вручила ее Александре Диевне. Ничего антиправительственного в этом тосте нет, и от своих слов я не отказываюсь. Жена Жукова с благодарностью приняла брошь, а Георгий Константинович прилюдно меня расцеловал.

— Расцеловал? — иронично вскинул бровь следователь. — А теперь послушайте, что показал на допросе ваш муж Крюков. Я цитирую: «Особенно отличились в создании рекламы Жукову бывший член Военного Совета 1-го Белорусского фронта Телегин, командующий авиацией Новиков, маршал бронетанковых войск Ротмистров, а также я и моя жена Русланова. Телегин под разными предлогами устраивал в Москве и Берлине банкеты, которые проходили в атмосфере лести и угодничества. Все мы старались перещеголять друг друга, на все лады восхваляя Жукова, называя его новым Суворовым, Кутузовым, — и Жуков принимал это как должное. Но особенно ему нравилось то, что Русланова прилюдно стала называть его “Георгием Победоносцем”. Надо сказать, что он не забывал нас поощрять. В августе 1944-го, когда Жуков был представителем Ставки на 1-м Белорусском фронте, я пожаловался ему, что меня обошли наградой за взятие города Седлец. Жуков тут же позвонил Рокоссовскому и предложил ему представить меня к награждению орденом Суворова 1-й степени. Это указание было незамедлительно выполнено, и я был награжден. Точно так же, превысив свои полномочия, он наградил и мою жену Русланову. Когда Жуков стал Главкомом сухопутных войск, он взял меня к себе и назначил начальником Высшей кавалерийской школы. Он же помог мне получить еще одну квартиру, третью по счету.

Неудивительно, что такое отношение Жукова ко мне и Руслановой превратило нас в преданных ему собачонок. А Русланова дошла до того, что на банкете, который Жуков устроил на даче, произнесла весьма двусмысленный тост, что, мол, раз правительство за верность и любовь не награждало жен офицеров, то она, Русланова, берет эту миссию на себя и награждает жену Жукова дорогой бриллиантовой брошью». Что вы на это скажете? — закончив читать, обратился следователь к Руслановой.

— Не знаю, что там почудилось Крюкову. Не забывайте, что все мужчины были в основательном подпитии. Л я сказала так, как сказала! Чего уж там юлить, я действительно считаю, что за верность и любовь надо награждать.

— А что за ссора была между вами и Жуковым?

— Ссора? Какая ссора? Не припомню... Нет, никаких ссор с Жуковым у меня не было.

— Ну как же не было? А на именинах оперного певца Михайлова? Ведь тогда произошел скандал.

— На именинах? Ах, да, вспомнила. Но никакого скандала не было... Хотя мог быть, — вздохнув, добавила она. — На именины Максима Дормидонтовича я приехала после концерта. Все были изрядно навеселе. Я этого не учла, начала острить, рассказывать анекдоты. И вдруг Жуков оборвал одну из моих острот, причем как-то резко, по-солдатски. Я обиделась. Да и у других гостей настроение испортилось. Но Жуков этого не заметил: в тот вечер он увлекся молодой женой одного генерала и все время с ней танцевал. Потом они вышли в коридор и надолго пропали. Понимая, что происходит, и этот генерал, и все остальные сидели как вкопанные, не смея помешать отлучившейся парочке. И только жена Жукова, заподозрив неладное, отправилась в коридор — и натолкнулась на целующуюся и, скажем так, не только целующуюся парочку. Она подняла страшный шум, стала кричать: «Вы только подумайте, я выхожу в коридор, а этот кобель целуется с чужой женой!»

— И что же Жуков? — нетерпеливо спросил следователь. — Что генерал?

—А ничего,—понимающе улыбнулась Русланова. — Генерал сидел бледный как смерть, а Жуков попытался превратить все в шутку. «Ну что, тебе жалко, что ли, если я разок ее поцеловал?» — улыбнулся он Александре Диевне, поправляя обмундирование. На этом все закончилось. К этому моменту и я перестала дуться. Так что никакого скандала не было. А генерал пошел на повышение.

Видя, что Русланова непреклонна и никакого военно-политического компромата на Жукова не даст, майор Гришаев зашел с другой стороны.

— Материалами следствия вы изобличаетесь в том, что во время пребывания в Германии занимались грабежом и присвоением трофейного имущества в больших масштабах. Признаете это?

— Нет! — резко ответила Лидия Андреевна.

— Но при обыске на вашей даче изъято большое количество имущества и всевозможных ценностей. Где вы все это взяли?

— Это имущество принадлежит моему мужу. А ему его прислали в подарок из Германии... По всей вероятности, подчиненные, — неуверенно добавила она.

Два с лишним месяца Лидию Андреевну не вызывали на допросы, и она стала успокаиваться: значит, никаких новых данных у следователя нет, и ее скоро отпустят. Но майор Гришаев не сидел без дела, он подготовил такой удар, которого Лидия Андреевна никак не ожидала. 5 февраля 1949 года он ошарашил ее такой новостью, что она едва пришла в себя.

— Во время дополнительного обыска в квартире вашей бывшей няни Егоровой, проживающей на Петровке, 26, в специальном тайнике под плитой были найдены принадлежащие вам 208 бриллиантов, в том числе необычайно крупные, по 12—13 каратов. Кроме того, мы нашли изумруды, сапфиры, рубины, жемчуг, платиновые, золотые и серебряные изделия. Почему вы до сих пор скрывали, что обладаете такими крупными ценностями?

— Мне было жаль... Мне было жаль лишиться этих бриллиантов. Ведь их приобретению я отдала все последние годы! Стоило мне хоть краем уха услышать, что где-то продается редкостное кольцо, кулон или серьги, я не задумываясь их покупала, чтобы... чтобы бриллиантов становилось все больше и больше.

— А где вы брали деньги?

— Я хорошо зарабатывала исполнением русских песен, особенно во время войны, когда «левых» концертов стало намного больше. А скупкой бриллиантов и других ценностей я стала заниматься с 1930 года и, признаюсь, делала это не без азарта.

— С не меньшим азартом вы приобретали и картины, собрав коллекцию из 132 произведений искусства, место которым в Третьяковской галерее.

— Не стану отрицать, что и приобретению художественных полотен я отдавалась со всей страстью.

Страсть — страстью, но когда я ознакомился с описью изъятых картин и другого имущества, честное слово, стало не по себе и в душе шевельнулось что-то похожее на неприязнь. Судите сами. У семейства Крюковых-Руслановых было две дачи, три квартиры, четыре автомобиля, антикварная мебель, многие километры тканей, сотни шкурок каракуля и соболя, аккордеоны, рояли, редчайшие сервизы и... 4 картины Нестерова, 5 — Кустодиева, 7 — Маковского, 5 — Шишкина, 4 — Репина, 3 — Поленова, 2 — Серова, 3 — Малявина, 2 — Врубеля, 3 — Сомова, 3 — Айвазовского, 1 — Верещагина, 1 — Васнецова, а также полотна Сурикова, Федотова, Мясоедова, Тропинина, Юона, Левитана, Крамского, Брюллова и многих других всемирно известных художников.

Как вы понимаете, даже трех квартир и двух дач недостаточно, чтобы развесить все эти картины, значит, они пылились на чердаках, стояли у стен, и их никто не видел. Величайшие произведения искусства были изъяты из обращения, они перестали быть достоянием народа и превратились в дорогостоящие вещи, принадлежащие спекулянтско-мародерской семейке. Нет, что ни говорите, а неприязнь к этой парочке пробила серьезную брешь в чувстве сострадания и к генералу, и к его генеральше.

Следователю Гришаеву было не до сострадания, и он задал свой очередной вопрос:

— И как к вам попали эти картины? Ведь на улице они не продаются, каждая из них — национальная гордость и государственная ценность.

— Большинство картин я купила в Ленинграде. Сама я туда не ездила, в войну это было невозможно, но у меня были знакомые искусствоведы, которые подбирали для меня наиболее ценные картины. Такие же доверенные лица были и в Москве.

А теперь представьте блокадный Ленинград, умирающих с голоду людей и «искусствоведов» Руслановой, выменивающих за буханку хлеба подлинники Репина или Брюллова. Представили? Об эмоциях не спрашиваю, наверняка они с жирным знаком «минус».

Между тем Лидия Андреевна увлеклась воспоминаниями о том, как моталась по комиссионным магазинам и ювелирным мастерским, разыскивая алмазы и рубины, просила следователя их показать, перебирала камни дрожащими руками, называла их стоимость и очень сожалела, что плохо спрятала.

Думаю, что рассказ о том, у кого и за какие деньги она покупала картины и камни, не так уж интересен, а вот сценка из жизни артистической богемы той поры весьма любопытна. Видимо, желая доказать, что она ничем не хуже других, Лидия Андреевна приоткрыла наглухо зашторенное для простых людей оконце:

— Этим занималась не только я. Картины и драгоценности скупали и другие артисты. Например, на квартире Екатерины Васильевны Гельцер я видела богатую коллекцию картин, а также очень крупные бриллианты и изумруды. Большое количество драгоценностей у Антонины Васильевны Неждановой. Среди артистов даже ходит анекдот, что когда Нежданова надевает свои бриллианты, ее муж Голованов ходит за ней с совком, боясь, как бы она их не растеряла. Хенкин скупает картины и золотые часы. Очень богатым человеком слывет Ирма Яунзем. Имеются ценные бриллианты у Леонида Утесова, я сама их видела на его дочери. Большие деньги нажила Любовь Орлова, в основном за счет «левых» концертов. А Исаака Дунаевского в нашей среде называют советским миллионером — у него тоже большое количество бриллиантов. Что касается меня, то я признаю, что картины, бриллианты, платиновые и золотые изделия приобретала нелегально, с рук, в целях наживы. Я бы не хотела, чтобы меня считали обыкновенной валютчицей и спекулянткой, но от этого, видно, никуда не деться. Так что в стяжательстве и недостойном советской артистки поведении признаю себя виновной, — со вздохом закончила Лидия Андреевна.

РАСПРАВА

Судя по всему, история с картинами и бриллиантами для майора Гришаева была неожиданной и несколько сбила его с толку, но, приняв от Лидии Андреевны заявление о разделе имущества с мужем: все, что в квартире — мое, а то, что на даче — его, он вернулся к основной теме следствия. Время от времени стращая Русланову ее личными антисоветскими высказываниями, он выпытывал главное:

— А что говорил Жуков в Свердловске, когда к нему ездили ваши общие знакомые, в том числе его давняя любовница Лидия Захарова? А не приписывал ли он себе лишних заслуг в битве за Москву? Не занимался ли самовосхвалением? Не окружал ли себя людьми, которые курили ему фимиам? Не жаловался ли на то, что после войны его отстранили на задний план?

То ли в силу искренности, то ли от недопонимания сути происходящего, но на некоторые из этих, далеко не безобидных, вопросов Лидия Андреевна ответила положительно.

Параллельно шли допросы ее мужа генерала Крюкова. Он признал всё: и то, что посещал притон «Веселая канарейка», и то, что в своем госпитале содержал самый настоящий бордель, а девушек награждал боевыми орденами, и то, что превратился в мародера и грабителя — в дом тащил все, от мехов, тканей и ковров, до зубных щеток, унитазов и водопроводных кранов.

Даже по нынешним временам таких ворюг и мародеров — поискать. Видавшие виды сотрудники МГБ только за голову хватались, составляя опись изъятого при обыске имущества. Трофейные «ауди», «хорьхи» и «опель-адмиралы», рояли, аккордеоны, сервизы, меха и драгоценности — это понятно, при случае можно продать и перебиться, когда наступит черный день. Но зачем одному человеку, да еще генералу, 1700 метров тканей, 53 ковра, 140 кусков мыла, 44 велосипедных насоса, 47 банок гуталина, 50 пар шнурков для ботинок, 78 оконных шпингалетов и 16 дверных замков? Что с ними делать, куда девать?

Понимая, что имеет дело с человеком, мягко говоря, необычным, следователь протянул ему соломинку.

— Как все эти вещи попали к вам? Может быть, они были приобретены честным путем?

Но генерал не стал хвататься за соломинку и рубанул по-кавалерийски прямо:

— Каким там честным! Ясно же, что я превратился в мародера и грабителя. Когда наши войска вошли на территорию Германии, я стал заниматься грабежом, присваивая не только то, что было на всевозможных складах, но и обирая дома, покинутые бежавшими жителями: брал все, что попадало под руку. Однажды части моего корпуса захватили склад дорогих ковров. Кое-что я взял лично себе, кое-что распределил среди командиров корпуса и совсем немногое сдал государству. Кроме того, старясь обезопасить себя и заручиться поддержкой на случай, если мое мародерство станет известно, много ковров, сервизов и отрезов тканей я посылал вышестоящим начальникам, в том числе и маршалу Жукову, его адъютанту генералу Варенникову и другим. Много вещей я скупал за бесценок, разъезжая по Германии со своей женой Руслановой.

Вещей стало так много, что они не могли поместиться на двух наших квартирах, поэтому часть вещей пришлось хранить на даче Руслановой в Подушкино. Кроме того, я вывез из Германии четыре автомашины: «опель-адмирал», «ауди» и два «хорьха».

— Зачем же столько автомашин? Ведь вас же возили на служебной.

— А я сдавал их в аренду. Тот же «опель-адмирал» сдавал за хорошие деньги скорняку своей жены по фамилии Каб. Немалые деньги принесли и ковры — 30 штук я сдал в комиссионку.

Следователь решил перепроверить показания Крюкова и вызвал на допрос владельца «Веселой канарейки» Марьянова.

«Что касается спекулятивных махинаций Крюкова, то они были очень масштабны, — показал он. — На продаже вывезенного из Германии барахла он нажил огромные деньги. А механизм был очень простой: Русланова получала со склада воинской части, которой командовал муж, продукты и обменивала их у немцев на меха, ткани, хрусталь и драгоценности. Потом Алавердов и Туганов доставляли все это в Москву, а сестры Крюкова — Мария и Клавдия перепродавали по баснословным ценам. Участвовал в этих операциях и племянник Крюкова—Юрий, который числился его адъютантом».

— Выходит, что у вас был своего рода семейный подряд? — зачитал следователь Крюкову показания Марьянова. — В грабительско-спекулятивных делах участвовали все ваши родственники?

— Практически все, — понуро выдавил Крюков.

— Ну, хорошо, а ваши боевые заслуги, как быть с ними? Ведь вы удостоены множества орденов и даже «Золотой Звезды» Героя Советского Союза.

— Какие там заслуги, — махнул рукой генерал. — Если бы не Жуков, меня могли бы расстрелять еще в декабре 1942-го: тогда, в бою под Сычевкой я потерял почти весь корпус. Выручил Георгий Константинович, поручившись за меня и ограничившись строгим внушением. Не проявил мой корпус особых доблестей и при штурме Берлина, но Героем Советского Союза с подачи Жукова я стал. Как вы понимаете, за это надо было платить, и я стал одним самых преданных ему людей.

— А не приписывал ли себе Жуков липших заслуг, не занимался ли самовосхвалением?

— Еще как занимался! — поняв, чего от него хотят, воскликнул Крюков. — Он не раз называл себя спасителем Родины, говорил, что это Родина ему обязана всем, а не он ей. В своем зазнайстве он дошел до того, что стал противопоставлять себя Верховному главнокомандующем товарищу Сталину, бесстыдно заявляя, что заслуга в разгроме немцев принадлежит только ему, Жукову. И к разгрому немцев под Москвой Верховный не имеет никакого отношения, все сделал он, Жуков. К тому же он всегда враждебно относился к партии и политаппарату в армии.

Всё, генерал Крюков следствие больше не интересовал — самое главное он сказал. Хозяева Лубянки ликовали! Они получили то, чего хотели, и тут же доложили о результатах следствия Сталину. Что было дальше? А дальше было заседание ЦК, на котором гремели такие громы и сверкали такие молнии, что только чудом можно объяснить, почему не арестовали и не расстреляли Георгия Константиновича Жукова. Но в опалу он попал серьезную, и от руководства армией его фактически отстранили.

Если быть честными и последовательными до конца, то было за что. Я понимаю, что это неприятно, что лучше бы этого не знать, что было бы прекрасно, если бы белые одежды всенародно любимого маршала так и оставались белыми. Но вот ведь беда — существуют факты, которые никак не перечеркнуть, как говорится, что было, то было, и на самом деле белые одежды оказались изрядно замаранными. Вот докладная записка за подписью министра госбезопасности Абакумова, которая легла на стол Сталина 10 января 1948 года.

«Совершенно секретно. Товарищу Сталину И.В.

В соответствии с Вашим указанием, 5 января с.г. на квартире Жукова в Москве был произведен негласный обыск. Задача заключалась в том, чтобы разыскать и изъять чемодан и шкатулку с золотом, бриллиантами и другими ценностями. В процессе обыска чемодан не обнаружен, а шкатулка находилась в сейфе, стоящем в спальной комнате. В шкатулке оказалось: часов — 24 шт., в том числе золотых — 17 и с драгоценными камнями — 3; золотых кулонов и колец — 15 шт., из них 8 с драгоценными камнями; другие золотые изделия (портсигары, цепочки, браслеты, серьги с драгоценными камнями и пр.).

В ночь с 8 на 9 января с.г. был произведен негласный обыск на даче Жукова, находящейся в поселке Рублево. В результате обыска обнаружено, что две комнаты дачи превращены в склад, где хранится огромное количество различного рода товаров и ценностей. Например, шерстяных тканей, парчи, пан-бархата и других материалов — свыше 4000 метров; мехов — собольих, лисьих, обезьяньих, котиковых, каракулевых — 323 шкуры; шевро высшего качества — 35 кож; дорогостоящих ковров, вывезенных из дворцов Германии — 44 штуки; ценных картин классической живописи — 55 штук; дорогостоящих сервизов — 7 больших ящиков; серебряных гарнитуров и чайных приборов — 2 ящика; аккордеонов с богатой художественной отделкой — 8 штук; уникальных охотничьих ружей — 20 штук. Это имущество хранится в 51 сундуке, а также лежит навалом.

Кроме того, во всех комнатах, на окнах, этажерках и тумбочках расставлены большом количестве бронзовые и фарфоровые вазы и статуэтки художественной работы. Вся обстановка, начиная от мебели и ковров, украшений и кончая занавесками на окнах, — заграничная, главным образом немецкая. На даче нет ни одной советской книги, но зато в книжных шкафах стоит большое количество книг в прекрасных переплетах с золотым тиснением, исключительно на немецком языке.

Что касается не обнаруженного на московской квартире Жукова чемодана с драгоценностями, то проверкой выяснилось, что этот чемодан все время держит при себе жена Жукова, и при поездках берет его с собой. Видимо, следует напрямик потребовать у Жукова сдачи этого чемодана с драгоценностями».

Само собой разумеется, к этому было добавлено 7 вагонов с уникальной мебелью, которая принадлежала Жукову: они были задержаны на таможне еще в августе 1945-го.

Прочитав эту докладную записку, Сталин пришел в бешенство и распорядился все это имущество конфисковать. Самого маршала он велел пока что не трогать, но глаз с него не спускать.

В принципе цель, поставленная первыми лицами МГБ, была достигнута: Жуков, за плечами которого армия и непререкаемый авторитет в народе, от власти отстранен, и теперь всеми делами в стране будут заправлять генералы с Лубянки.

Осталось совсем немногое: подчистить хвосты и упрятать в лагеря арестованных. Прежде всего, надо было разобраться с Руслановой —не на волю же ее отпускать. А сколько дать? Этот вопрос решался просто. Суд, а вернее, Особое совещание, как правило, утверждало предложенный следователем срок. Но сперва запросили справку о состоянии здоровья Лидии Андреевны — а как же, надо знать, на сколько ее хватит, выдержит ли морозы и работу на лесоповале. Вот она, эта совершенно секретная справка, выданная санчастью Лефортовской тюрьмы:

«При освидетельствовании здоровья заключенной Руслановой Лидии Андреевны оказалось, что она имеет хроническое воспаление печени и желчного пузыря, катар и невроз желудка, а также вегетативный невроз. Годна к легкому труду».

А раз годна, то получайте, Лидия Андреевна, 10 лет лагерей, само собой, с конфискацией имущества. Через несколько дней ее затолкали в спецвагон и отправили в город Тайшет Иркутской области.

«Среди зеков было много актеров, певцов и музыкантов, — несколько позже вспоминал один из бывших заключенных. — Возникла идея собрать их в культбригаду. Было дано указание экипировать всех членов в новое лагерное обмундирование и выписать максимально возможный паек. В нашей бригаде оказались актеры Киевской оперы, Днепропетровского, Николаевского и даже Большого театров. Великим подарком для нас стало появление с очередным этапом Лидии Андреевны Руслановой. Я с ней познакомился на вахте лагупнкта, когда охранники ее беззастенчиво шмонали.

Больше всего меня поразил не сам унизительный обыск, а то, что Лидия Андреевна появилась в роскошной, отделанной черно-бурой лисой, шубе, в сапогах из тончайшего шевро и белой пуховой шали. Удивительное дело, но вертухаи этой роскоши не тронули, и время от времени она появлялась среди нас в таком виде, как бы напоминая, что где-то за колючей проволокой есть другой мир, и рано или поздно все зэчки буду выглядеть так же, как она.

И вот первый концерт. Народу в барак набилось видимо-невидимо! Лидия Андреевна трижды поклонилась людям и долго стояла молча. А потом, едва сдерживая слезы, сказала: “Дорогие мои. Злая доля забросила нас в этот далекий край. Надо ли говорить, как всем нам плохо. Но я рада, что могу хоть как-то облегчить вашу участь. Если мои песни помогут вам, пусть не надолго, забыться, я буду счастлива. И еще. Мне сказали, что аплодисменты в лагере запрещены, так что не вздумайте хлопать, а то концерт просто-напросто запретят. Пусть это будет мой первый концерт без аплодисментов, но ваше молчание я запомню на всю жизнь, оно дороже восторженных оваций”.

И она запела. Боже правый, как она запела! Барак то сотрясался от рыданий, то заливался звонким хохотом. Наша культбригада стала популярной, мы стали выступать и в других лагерях. Но, как поется в одной песне, недолго музыка играла. Однажды Лидии Андреевне в очень грубой форме приказали петь перед лагерным начальством: у них была какая-то пьянка и начальник лагеря решил потешить себя и всю свою шатию-братию выступлением известной всей стране певицы. Тогда-то и прозвучали ставшие крылатыми слова Руслановой: “Петь я вам не буду. Нужно было слушать меня в Москве”. И, кивнув на зарешеченные окна, добавила: “И вообще, соловей не поет в клетке”.

Надо ли говорить, что это вызвало страшный гнев начальства, нашу бригаду в тот же день прикрыли, а певиц, артистов и музыкантов отправили на тяжелые работы».

Но для Лидии Андреевны этим дело не закончилось. Вскоре в Москву пришла бумага, в которой говорилось, что «Русланова распространяет среди своего окружения клеветнические измышления и вокруг нее группируются разного рода вражеские элементы из числа заключенных, поэтому 10 лет лагерей следовало бы заменить на 10 лет тюремного заключения».

На Лубянке эту просьбу тут же удовлетворили. А как же, ведь по всем бумагам Русланова проходила как «особо опасный государственный преступите». В июне 1950-го Лидию Андреевну перевели в печально известный Владимирский централ. Там она встретила своих старых знакомых, с которыми дружила еще в «допосадочные» времена, в том числе известную писательницу Галину Серебрякову, киноактрису Зою Федорову, жену расстрелянного секретаря ЦК Кузнецова и многих других.

Прошло три года. Многое изменилось в стране за это время и, прежде всего, не стало Сталина, а потом и Берии. В марте 1953-го Георгия Константиновича Жукова назначают первым заместителем министра обороны. Первое, что он сделал, это позаботился о друзьях, оказавшихся за решеткой. Сперва он вытащил Крюкова, которому влепили 25 лет лагерей.

Потом подключился к пересмотру дела Руслановой, причем не один, а вместе с Хрущевым. В результате Особое совещание при министре внутренних дел СССР приняло решение приговор в отношении Руслановой отменить, дело прекратить, из-под стражи ее освободить и полностью реабилитировать.

В августе 1953-го Лидия Андреевна уже в Москве — в Москве, но в самом прямом смысле слова на улице, квартира-то конфискована, прямо хоть на вокзал иди. Но на вокзал идти не пришлось, о ней позаботились: в гостинице Центрального дома Советской Армии ее ждал вполне приличный номер. Жила она там довольно долго: во всяком случае, в письме, отправленном 4 февраля 1954 года в Министерство внутренних дел, обратный адрес — гостиница ЦЦСА.

А это письмо, между прочим, тоже небезынтересно и добавляет еще одну, немаловажную грань в характер Лидии Андреевны. Помните Алексеева и Максакова, которые на допросах весьма нелестно отзывались о Руслановой? Она этого, естественно, не знала и по-прежнему считала их друзьями. Русланова не была бы Руслановой, если бы бросила друзей в беде! Едва придя в себя после заключения, она отправляет заместителю министра внутренних дел письмо, в котором просит пересмотреть дела Алексеева и Максакова, так как «оба осуждены в связи и на основании моих вынужденных показаний».

В принципе на этом можно было бы поставить точку. Но, листая дело Лидии Андреевны Руслановой, я снова и снова убеждался в справедливости старой русской поговорки: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся, как раз и угодишь». Ну, разве могло прийти в голову одной из популярнейших советских певиц, что она окажется за решеткой, что целых пять лет будут вычеркнуты из ее жизни, что в пятьдесят три года ей практически с нуля придется начинать свою певческую карьеру?!

Но Лидия Андреевна перешагнула через пропасть забвения и снова вышла на сцену. Ее первый после освобождения концерт состоялся в зале имени Чайковского. Уже за два часа до начала концерта к залу было ни подъехать, ни подойти. А когда она вышла на сцену, все, кому удалось попасть внутрь, встали и в едином порыве ураганными аплодисментами приветствовали любимую певицу. А потом она запела, так запела, что тут же умолкли сплетники, поджали хвосты злопыхатели, а народ еще двадцать лет валом валил на ее концерты, чтобы услышать неповторимо удалые и зажигательные «Валенки».

И вот ведь как бывает, первый концерт Лидии Руслановой состоялся в 1923 году в Ростове-на-Дону, там же, ровно пятьдесят лет спустя, состоялся ее последний концерт. Будто что-то предчувствуя, ростовчане долго ее не отпускали. А так как концерт проходил на стадионе, Русланову усадили в открытую машину и попросили объехать вокруг футбольного поля. Лидия Андреевна буквально впорхнула в машину, взяла микрофон и во всю мощь своего удивительного голоса грянула все те же «Валенки»!

Стадион заревел от восторга и попросил сделать еще один круг. «Газуй Г» — ткнула она в плечо водителя и снова запела. Так, с зажигательной песней, она и покинула стадион. Народ ее такой и запомнил — моложавой, гордой, статной, и такой голосистой, каких русская земля рождает раз в сто лет. Недаром разбирающиеся в русской песне люди называли ее Шаляпиным в юбке.

ПОБЕГ В ДЫРЯВОМ ЧЕМОДАНЕ

Как известно, идея торжества мировой революции наделала немало бед на планете. Советский Союз готов был принять в объятия интернациональной дружбы целые народы, чтобы управлять ими. Начиная с 1930-х годов, в центре внимания большевиков оказалась Испания. Но сталинские объятия на деле оказались капканом, ломающим человеческие судьбы.

Один из героев очерка, с которым я познакомлю читателей, так писал о сложившейся ситуации:

«Испанцы, находящиеся в СССР, составляли три группы. Первая — моряки, летчики и педагоги. Вторая — дети в возрасте от 5 до 14 лет. Третья — бывшие бойцы, члены и руководители компартии. Несмотря на то, что эти люди принадлежали к разным сословиям, общим для всех было разочарование в советской действительности.

После окончания войны с Франко большинство членов первой группы выразили желание уехать из СССР. Им отказали. Начались провокации, о них говорили как о морально разложившихся типах. “Плохие” испанцы, которых не загнали в концлагеря, продолжали работать на фабриках и заводах, в то время как “хорошие” получали высокооплачиваемые должности. “Плохие”, сильно разочаровавшись в социалистической жизни, надеялись только на одно: кто-нибудь сбросит Франко, и они вернутся домой».

Но у некоторых ожидать этого момента не хватало терпения...

ВСЕ РЕШАЮТ НАЛИЧНЫЕ

Операция «Ла-Плата» началась задолго до рассвета. К подъезду «Гранд-отеля» подали грузовик, в кузов которого дворники затолкали два огромных чемодана. Потом подошел легковой «опель», сдержанно посигналил — и по лестнице торопливо сбежали два щеголевато, не по погоде одетых джентльмена. Один нырнул в машину, а другой подошел к грузовику, зачем-то постучал по чемоданам и, схватившись за голову и что-то шипя, кинулся к «опелю». Оттуда выскочил попутчик, они взобрались в кузов и, матерясь с иностранным акцентом, начали переворачивать один из чемоданов, который стоял крышкой вниз.

В пять сорок колонна двинулась в сторону аэропорта «Внуково». Мела поземка, в проводах завывал ветер, от тридцатиградусного мороза потрескивали деревья. На улицах — ни души. Да и откуда им взяться?! 2 января 1948 года был нерабочий день, и москвичи отсыпались после новогодних праздников. При разработке операции было учтено и это: чем меньше свидетелей, тем лучше.

— Идиоты! — нарушил молчание один из попутчиков, — Кретины! Этим русским нельзя ничего доверять.

— Думаете, груз пострадал? — нервно покусывая усики, спросил другой.

— Не должен... Хотя все возможно, — перешел он с русского на испанский. — Послушайте, Базан, скажите наконец прямо: вам удалось откупить самолет полностью или нет? Я хочу, чтобы там никого, кроме нас, не было.

— Предварительное согласие я получил. Но вы знаете, что посла к этому делу подключать нельзя, а без его письма «Аэрофлот» только обещает, но ничего не гарантирует. Нет, Конде, эту страну нам не понять, здесь все шиворот-навыворот! Я им говорю: покупаю весь рейс. А они мне: нельзя!

Почему? Потому что нельзя! Достаю пачку долларов. Теперь можно? Можно, скалятся они, если разрешит начальник. Достаю еще одну пачку. А теперь? Теперь — другое дело, теперь можно подумать... Вы не поверите, но у меня осталось всего девяносто долларов. Так что в Париже сяду на вашу шею.

—Ладно, сочтемся, — потирая озябшие уши, проворчал Конде. — Неужели это правда, что к концу дня мы будем в Праге, а к утру в Париже? Если б вы знали, как мне надоела Москва! До чертиков надоела. Хочу домой, хочу в Буэнос-Айрес!

— Если учесть, что мы едем не с пустыми руками, встретить нас должны достойно, — заговорщически подмигнул Базан.

— Я надеюсь... А президенту доложу я сам: думаю, что господин Перон будет доволен.

— Кажется, подъезжаем, — прильнул к стеклу Базан.

Старенький «Дуглас» уже прогревал моторы. Какие-то люди сбросили чемоданы на землю, и грузовик тут же умчался. Конде шагнул было к чемоданам, но его позвали к стойке регистрации, и, обреченно махнув рукой, он поплелся заполнять многочисленные бланки и декларации.

Вскоре появился побледневший до синевы Базан, да к тому же не один, а в сопровождении молодцеватого летчика и миловидной женщины.

— Генерал Захаров, — протянул руку летчик. — А это моя жена. Будем вашими попутчиками.

—Я, с вашего позволения, тоже, — вынырнул из-за его спины невысокий толстячок. — Кароль Фридман, — приподнял он шляпу. — Чехословацкие деревообрабатывающие заводы.

— А как же?.. Но мы же хотели... Мы — аргентинские дипломаты, — начал было Конде. — У нас дипломатический багаж.

— Ничего, разместимся, — широко улыбнулся генерал. — Я — налегке, товарищ Кароль — тоже, так что места для ваших чемоданов хватит. А нам надо лететь... По делам службы! — сухо добавил он.

Конде обреченно рухнул в кресло и достал фляжку с коньяком.

Но это был не последний удар. Если бы Конде знал, что его ждет впереди, незадачливый аргентинец немедленно бы отменил так тщательно разработанную операцию, вернулся бы в уютный номер «Гранд-отеля» и потягивал бы коньяк в обществе коллег, а не тех, с кем ему в ближайшее время предстоит познакомиться.

Конде тоскливо посматривал то на часы, то на валяющиеся на морозе чемоданы. Пролетел час, прошел другой... Наконец вбежал запыхавшийся Базан.

— Конде, ради бога! Двадцать долларов, быстрее! Я вас умоляю, быстрее, — протянул он руку.

— Но я наличных не держу, — пожал плечами Конде. — У меня чековая книжка. А что случилось?

— Перевес! — воздел руки к небу Базан. — У меня перевес!

— Какой перевес? Что еще за перевес?

— Мой чемодан тяжелее вашего. Надо доплатить. Сто десять долларов! А у меня девяносто. Быстрее, быстрее дайте двадцать долларов. Иначе все летит к черту! — сорвался он на визг.

— Не волнуйтесь, Базан. Я выпишу, какие проблемы.

— Да не берут они чеки! Не берут, черт бы их всех побрал!

И тут появился суровый представитель «Аэрофлота».

— Господин Базан, вы намерены оплачивать перевес или нет? — строго спросил он.

— Или нет... Наличных у меня нет, — вывернул он карманы.

— Тогда я снимаю вас с рейса.

— А можно так, — вмешался Конде, — он не летит, а его багаж беру я?

— Нет, так нельзя. Багаж оформлен на имя господина Базана, значит, либо он летит вместе со своим багажом, либо остается вместе с чемоданом на земле... Но вы не расстраивайтесь, — смягчился «аэрофлотовец», — послезавтра будет точно такой же рейс. Ваш билет я переоформлю на четвертое января, а чемодан постоит на складе. Там хоть и холодно, но охрана надежная.

— Нет-нет! — вскинулся Базан. — То есть, да-да. Черт с ним, полечу четвертого. А чемодан я заберу, пусть постоит дома.

— Правильно, — поднялся Конде. — Не огорчайтесь, коллега. Днем раньше, днем позже — какая разница. А я буду ждать вас в Праге. Само собой разумеется, вместе с эти нелепым чемоданом, — натянуто улыбнувшись, многозначительно добавил он. — До встречи!

— До встречи, — протянул руку со всем смирившийся Базан. — Свой-то довезите в сохранности, — кивнул он на стоявший на морозе чемодан коллеги.

— Довезу, — пообещал Конде и направился к самолету.

Знал бы атташе аргентинского посольства Педро Конде, как будут развиваться события, то никогда бы не давал таких легкомысленных обещаний. Недаром говорят, что человек предполагает, а Бог располагает.

А пока что видавший виды «Дуглас», натужно крутя винтами, карабкался к разбухшим от снега облакам. Пассажиры дремали, стюардесса готовила завтрак, бортмеханик возился в своем углу, радист слушал музыку, а командир, передав штурвал второму пилоту, расслабленно откинулся в кресле и смежил веки.

На какое-то мгновенье он даже заснул, но тут же со стороны солнца появились «мессеры» и зашли в хвост его машины. Еще секунда — и застучат пулеметы, но Петр Михайлов не зеленый лейтенантик, он — Герой Советского Союза, и не раз выбирался не из таких передряг: штурвал на себя, левую ногу до отказа, и на крутом вираже вниз, к земле.

— Вы что, командир?! Я же не удержу! — услышал он знакомый голос и тут же проснулся.

— Извини, — виновато встряхнулся он и покосился на второго пилота. — Проклятый сон! Одно и то же, одно и то же... Два с половиной года без войны, а он не отпускает. Неужели никогда не пройдет?

— Пройдет. Я тоже не раз горел наяву, а потом целый год во сне. Ничего, прошло, сплю как убитый.

— Но пулеметы. Как назойливо стучат пулеметы, — поморщился командир.

— Галлюцинация. Пройдет, — успокоил второй пилот.

— Буду ждать, — вздохнул командир и снова прислушался. — Но стук-то есть. Неужели не слышишь? Бортмеханик, — позвал он. — Володя, а ты ничего не слышишь?

— Может быть, клапаны? — отозвался тот. — Самолет-то дряхленький.

— Какие еще клапаны! — раздраженно бросил командир. — Стук-то не в моторах, а где-то здесь, внутри, — обвел он глазами кабину. — А ну-ка, пройдись по салону, возможно, до нас доносится эхо, а стучит где-то там.

— Есть, — привычно кивнул механик и шагнул в салон.

Привычно дребезжат заклепки, покашливают затасканные моторы, поскрипывают тяги... И вдруг: тук-тук, тук-тук! Механик насторожился, ведь каждый новый звук — для него признак неисправности. Замер... И снова: тук-тук, тук-тук!

— Этого только не хватало! — чертыхнулся он. — Что-то сломалось в хвосте, стук идет оттуда.

Чтобы не волновать пассажиров, он беззаботной походкой двинулся в багажный отсек, но тут же обмер: стук доносился из большущего чемодана.

— Бомба! — резанула мысль. — С часовым механизмом! Надо доложить командиру.

Механик бросился в кабину, поэтому не видел, что творилось за его спиной. А там происходило нечто невообразимое! Из кресла буквально вылетел аргентинский дипломат, кинулся к чемодану и что есть мочи начал дубасить по крышке. Отбив кулаки, он стал пинать его ногами, вдребезги разбив свои лакированные штиблеты.

Чех приоткрыл один глаз, отхлебнул из бутылки и снова захрапел. А генерал Захаров покосился на вздрогнувшую жену и выразительно повертел пальцем у виска.

Между тем бортмеханик добрался до кабины и наклонился к плечу командира:

— Плохо дело, — выдохнул он. — В чемодане бомба. С часовым механизмом, он-то и тикает. Сам слышал. Вот-те крест, — неожиданно перекрестился он.

— Как — бомба?! Ты что? Откуда? — схватил его за грудки командир.

— Не знаю. Мое дело доложить. Но стук — из чемодана. Это точно.

—Та-а-ак... Без паники, только без паники! Нина, — позвал он стюардессу, — наведайся-ка в багажный отсек. Прогуляйся своей фирменной походочкой, послушай, что там тикает, и вернись.

—Как прикажете, командир, — натянуто улыбнулась Нина. — Если успею, то вернусь.

— Ладно-ладно, не паникуй. В воздухе не рванет, иначе погибнет и тот, кто эту бомбу везет. Хотя черт его знает, этого аргентинца, не исключено, что бомбу ему подсунули, а он об этом и не подозревает.

С трудом переставляя негнущиеся ноги, Нина двинулась в хвост самолета... Назад она шла куда увереннее, явно вспомнив о своей фирменной походке.

— Это не часы,—доложила Нина. — Там кто-то сидит. Может быть, собака: сидит и бьет хвостом. А может, и человек.

— Какая собака, какой человек?! — взъярился командир. — Ты хоть соображаешь, что говоришь? Скоро Львов, а там и граница. Представляешь, что с нами будет, если мы в чемодане перевезем человека через государственную границу?!

— Спокойно, командир, — вмешался бортрадист. — Давайте запросим Киев, там скажут, что надо делать.

— Верно, вызывай Киев. А ты, Нина, пригласи-ка сюда генерала, кажется, у него есть оружие.

Через несколько минут около исступленно колотившего по чемодану Конде вырос генерал Захаров, причем на глазах у аргентинца он демонстративно расстегнул кобуру пистолета. А еще через минуту Киев приказал садиться во Львове. Соответствующую встречу там организуют.

ОЧЕРЕДЬ — НАХОДКА ДЛЯ ШПИОНА

И вот передо мной любопытнейший документ, подписанный целой группой должностных лиц, а также всеми членами экипажа и пассажирами злосчастного «Дугласа».

«Мы, нижеподписавшиеся, составили настоящий акт в том, что в самолете ГВФ № 1003, совершавшем рейс по линии Москва — Киев — Львов — Прага, в чемодане, принадлежащем атташе аргентинского посольства г-ну Педро Конде, был обнаружен Туньон-Альбертос Хосе Антонио, 1916 года рождения, испанец, не являвшийся аргентинским подданным, которого г-н Конде пытался таким образом переправить за границу.

При осмотре чемодана, в котором находился Туньон, в нем оказались следующие предметы: 1. Пистолет. 2. Проездные документы на имя Туньон-Альбертоса Хосе и на имя Педро Сепеда. 3. Две резиновые грелки. Одна, наполненная водой, предназначена для питья; другая, по объяснению Туньона, для использования в качестве параши. 4. Булка с колбасой. 5. Костюм, галстуки, рубашки, носки и т.п.

Г-н Педро Конде заявил, что о нахождении в его чемодане Туньона знал. Чемодан, в котором находился Туньон, запирал и отпирал лично Конде».

Так родилось совершенно секретное дело № 837, утвержденное министром государственной безопасности СССР Виктором Абакумовым. Открывается оно, как и положено, постановлением на арест:

«Я, старший уполномоченный 2 отдела Главного управления МГБ СССР капитан Панкратов, рассмотрев материалы о преступной деятельности Туньон-Альбертоса Хосе Антонио, нашел:

Туньон прибыл в СССР в 1938 году на переподготовку в школу летчиков. С августа 1947 года стал работать в качестве переводчика у атташе аргентинского посольства Конде, который завербовал его для шпионской работы.

Боясь быть разоблаченным, Туньон принял решение о нелегальном побеге из СССР. Туньон был помещен в большой чемодан и 2 января под видом “дипломатического багажа” погружен в самолет, направляющийся в Прагу. В пути следования был обнаружен, извлечен из чемодана и задержан. На допросе признался, что вел шпионскую работу против СССР.

На основании изложенного, постановил: подвергнуть Туньона аресту и обыску».

На первом же допросе Туньон признал себя виновным в том, что пытался нелегально покинуть пределы Советского Союза, но при этом подчеркнул, что сделал это только потому, что иного способа выехать из СССР не было.

— Я хотел жить в Мексике, — сказал он. — Все мои родственники там, а я здесь, и был очень одинок.

—Допустим. А чем вызван такой деятельный интерес к вашей персоне со стороны аргентинского посольства? — поинтересовался следователь.

— У них была проблема с переводчиками. А я переводил Конде и Базану статьи из газет и журналов, в основном юридического характера. Потом мы подружились. Однажды я пожаловался Конде, что никак не могу выехать в Мексику, и он предложил переправить меня за границу нелегально, в своем чемодане.

— А откуда у вас паспорт на имя Педро Сепеда?

— Он должен был лететь в чемодане Базана. А мне было велено отдать ему паспорт в Праге. Почему Педро не оказался самолете, я не знаю, ведь переправить за границу нас должны были вместе.

— Послушайте, Туньон, вы нас что, за дурачков держите? Чтобы дипломат рисковал своей карьерой и запихивал в специально оборудованный чемодан какого-то переводчика—такого не услышишь ни в сказках, ни в анекдотах. Подумайте хорошенько о своей дальнейшей судьбе, ведь вам есть что рассказать. А следствие вашу искренность учтет.

Трудно сказать, то ли Туньон «хорошенько подумал» сам, то ли были применены другие меры воздействия, но уже на следующем допросе он признался в том, что собирал для аргентинцев информацию шпионского характера.

Шпионские сведения, поставляемые Туньоном, настолько «секретны» и настолько «стратегически опасны» для страны, что следователь, вместо того, чтобы рассмеяться и вытолкать Туньона из камеры, всю эту абракадабру тщательно занес в протокол.

— Да, — понурив голову, признавался Туньон, — я информировал аргентинцев о плохих бытовых условиях, в которых живут советские люди, об очередях, о недовольстве рабочих карточной системой, а после ее отмены — о дороговизне. Я рассказывал о раздражении людей по поводу принудительных подписок на всякого рода государственные займы, о бездеятельности профсоюзов, о том, как делают мультфильмы. Все это нужно было Конде для того, чтобы по возвращении в Аргентину написать клеветническую книгу о Советском Союзе, которой, как он говорил, заткнет рот коммунистам.

— А положением в среде испанских эмигрантов он интересовался?

— Конечно. Я самым подробным образом информировал его о расколе в среде испанских эмигрантов, о недовольстве руководством испанской компартии, о желании многих испанцев уехать на родину, об арестах органами МГБ испанцев, ставших на путь непримиримой борьбы с Долорес Ибаррури. Наша Пасионария, кстати, очень жестокий человек, об этом знают все испанские коммунисты. И вообще, она! — возбужденно вскочил Туньон.

— Не надо, — мягко перебил его следователь. — Пасионария — это особый разговор, и он не для этих стен, — обвел он глазами предназначенный для допросов бокс Лефортовской тюрьмы.

— Какое у вас образование?

— Юридический факультет Мадридского университета.

— А как вы стали летчиком?

— Как известно, 18 июля 1936 года начался мятеж реакционных сил генерала Франко, а вместе с ним и гражданская война. К этому времени я уже был коммунистом и не мог сидеть сложа руки или выступать в суде в качестве адвоката. Я тут же поступил в авиашколу, и через полгода успешно ее окончил. Воевал я в качестве штурмана, в основном в районе Гранады, Кордовы и Гвадалахары.

— И как же вы оказались в Москве?

— О-о, это был длинный и славный путь, — улыбнулся Туньон. — Так как я мечтал стать летчиком-истребителем, то сначала меня направили в Барселону, где работала школа по подготовке истребителей. Но в Барселоне решили, что в Советском Союзе летать нас научат лучше, и довольно большую группу курсантов на пароходе «Смольный» отправили в Ленинград. Там нас посадили на поезд и привезли в Азербайджан, где в городе Кировабаде мы наконец сели за штурвалы советских истребителей.

— А чем вы занимались во время Отечественной войны?

— Я рвался на фронт, но меня направили в Тбилиси, где я работал на авиазаводе. Испанцев там было много, работали мы неплохо и, видимо, поэтому в мае 1945-го нас перевели на авиазавод, расположенный в Москве.

— Стоп! — поднял палец следователь. — А при чем здесь мультфильмы? Вы показали, что рассказывали аргентинцам, как в Москве делают мультфильмы, не так ли?

— Так, — еще шире улыбнулся Туньон. — Черт его знает, откуда, но у меня прорезался талант художника. Писать большие полотна, да еще маслом, — это не для меня. Зато усидчивости хоть отбавляй. А для художника-мультипликатора усидчивость и терпение — главное качество. Так что на студию «Союзмультфильм» меня взяли без испытательного срока! — гордо закончил он.

— Так вот откуда ноги растут! — обрадованно воскликнул следователь. — А я-то ломаю голову... Теперь все ясно. Ответьте-ка мне, Туньон, на такой вопрос: не использовали ли вы навыки художника в преступных целях? Только не вздумайте юлить, это вам даром не пройдет.

— Да что там юлить, — поник Туньон. — Печати Министерства иностранных дел СССР и Чехословакии, а также подписи ответственных лиц, которые стоят в моем паспорте, подделал и сфабриковал я.

— Это очень серьезное преступление, и за него вам придется ответить по всей строгости закона. А теперь скажите, за что вас исключили из коммунистической партии Испании?

— За то, что я открыто заявлял о своем желании уехать в Мексику, где, как я уже говорил, живут все мои родственники. Причем сделать это я хотел официально, через ОВИР. Но как только об этом узнала наша разлюбезная Пасионария, она тут же воспылала ко мне лютой ненавистью и вышвырнула меня из партии.

— Вы признали, что собирали для аргентинцев шпионскую информацию. Вы это делали один, или у вас были сообщники? Назовите лиц, которых аргентинское посольство использовало в агентурных целях.

Судя по всему, Туньон был так запуган, что без тени сомнения назвал имена своих близких друзей.

— С полной уверенностью я могу назвать имена троих лиц. Это Хулиан Фустер, Педро Сепеда и Франсиско Рамос. В посольстве бывали и другие испанцы, но использовали ли их в агентурных целях, я не знаю.

На этом допросы были закончены, и вскоре Туньону было предъявлено обвинительное заключение, в котором ему вменялся целый букет преступлений, предусмотренных печально известной 58-й статьей УК РСФСР.

РУКОПОЖАТИЕ С ФРАНКО

Туньон не врал, когда говорил, что не знает, почему Сепеда не оказался в самолете. Не знал он, правда, и того, что бедный Педро парится в соседней камере и из него ночи напролет выбивают «правдивые» показания.

Педро попал в Москву в 1937-м, когда ему не исполнилось и пятнадцати лет. Жил он детском доме, а потом советские друзья помогли ему приобрести дефицитнейшую профессию смазчика текстильных станков. Помытарив паренька два года в тавоте и солидоле, ему позволили стать электромонтером.

Но надо же так случиться, что природа наградила юного испанца не только красотой, но и хорошим голосом, настолько хорошим, что его пригласили в хор театра имени Станиславского и Немировича-Данченко. Параллельно он учился в музыкальной школе при Московской консерватории.

А в июне 1946-го Советский Союз установил дипломатические отношения с Аргентиной. Из-за океана приехали дипломаты, ни слова не понимавшие по-русски. Об этом прослышали испанские эмигранты, не забывшие родного языка и прекрасно говорившие по-русски. Находясь в постоянном безденежье, пришел в посольство и вчерашний смазчик, а ныне молодой певец оперного театра. Это было его первым шагом на пути в ГУЛАГ.

Знаете, в чем его обвиняли? В том, что водил аргентинцев в московские столовые, а также в промтоварные и продовольственные магазины, «стремясь показать им лишь отрицательные стороны советской жизни». А еще он фотографировал очереди, захламленные дворы и даже (!) нищих.

Все это называлось антисоветской деятельностью. Пришлось Педро признать и факт попытки побега за границу. Правда, у него было очень серьезное отягчающее обстоятельство: в отличие от других испанцев он принял советское гражданство, поэтому автоматически становился изменником родины, а это обвинение чревато самым суровым приговором: если бы на дворе был не 1948-й, а 1937-й, не избежать бы бедному Педро расстрела.

И все же Педро получил по максимуму того времени: ему влепили 25 лет лагерей. Знакомясь с его делом, я долго не мог понять, за что же его так строго наказали. Не за столовые же, не за фотографии нищих, и тем более не за несостоявшуюся попытку побега, когда он четыре часа просидел в чемодане и на лютом морозе сильно простудился. Но когда в одной из папок мне попались четыре с половиной странички испанского текста, а потом я нашел и их перевод на русский, все стало ясно: с позиции руководства компартии как Испании, так и Советского Союза, за такое сочинение и двадцати пяти лет мало.

Начиналось оно с уже известной читателю записи о «хороших» и «плохих» испанцах, одни из которых жили припеваючи, а другие мечтали о побеге домой. А вот что там говорилось дальше:

«“Хорошая” часть эмигрантов, состоящая из коммунистов, вскоре начала испытывать на себе последствия столкновения с советской действительностью. Руководители партии, старые агенты Москвы, сразу же начали шпионскую работу среди эмигрантов, выявляя недовольных и разочарованных,— на них-то обрушились большевистские репрессии. Одной из первых жертв стал доктор Боте, который протестовал против произвола, царящего в детских домах.

“Плохие” испанцы, которых не загнали в концлагеря, продолжали работать на фабриках, в то время как “хорошие” получали высокооплачиваемые должности в издательствах, информационных агенствах и в радиокомитете. “Плохие”, сильно разочаровавшись в социалистической жизни, надеялись только на одно: кто-нибудь сбросит Франко и они вернутся домой.

Понимая, что падение Франко связано с разгромом Гитлера, многие испанцы отважно боролись на фронтах, сражались в партизанских отрядах Белоруссии, Крыма и Кавказа. Немало испанцев, воюя под руководством бездарных советских командиров, попали в немецкий плен. Разразился скандал, и Долорес Ибаррури отдала приказ, чтобы испанцев больше не пускали на фронт. В течение долгого времени их держали в Москве и использовали на колке дров.

Тем временем их жены и дети, сосредоточенные в Средней Азии, умирали с голоду. Только в Коканде погибло 52 ребенка. Голод был страшный! Кошки и собаки считались изысканной пищей. Чтобы прокормить детей, многие испанки занимались проституцией. А штаб партии во главе с Ибаррури благополучно жил в Уфе.

В детских домах для испанских ребятишек свирепствовал туберкулез. Одни умирали, а другие, чтобы не умереть с голоду, организовывали преступные банды, которые занимались воровством и налетами. Когда бывший министр Эрнандес, который приехал в Москву по поручению партии, рассказал о положении испанских детей и обвинил в этом Долорес Ибаррури, его тут же объявили предателем и исключили из партии.

После окончания войны началось настоящее паломничество за получением паспортов южноамериканских стран. Около 150 человек успели уехать, но вскоре руководители компартии организовали кампанию против выезда испанцев из Союза. Многие писали письма Сталину и Молотову, жалуясь на Ибаррури, но эти люди быстро исчезали. Некоторые, не выдерживая травли, кончали жизнь самоубийством, один из них — рабочий авиационного завода Меана.

Надежды на будущее—никакой. Мы живем здесь пленниками. Нет ничего более унизительного, чем прозябание в стране жестокой диктатуры, изнуряющей работы и отсутствия перспектив!»

Самое же странное, эти записки были обнаружены не у Педро, а у доктора Фустера, которого арестовали 8 января 1948 года. Его обвинили в том, что, «работая в ряде медицинских учреждений Москвы, он систематически вел среди сослуживцев антисоветскую агитацию, неоднократно заявлял об отсутствии демократии в Советском Союзе, клеветнически отзывался о советской интеллигенции и восхвалял жизнь за границей. Используя свое служебное положение, в целях личной наживы нелегально производил аборты. Установив связь с представителями аргентинского посольства, передавал им разведывательную информацию, получаемую от испанцев, проживающих в Москве».

На первом же допросе выяснилось, что он вступил в компартию в 1929 году, будучи студентом университета. На протяжении всей гражданской войны был начальником санчасти 18-го корпуса, затем был интернирован во Францию, а потом вместе с женой и двумя детьми приехал в Советский Союз.

— Нам известно, что вы пытались выехать за границу. Каким образом вы хотели это сделать? — поинтересовался следователь.

—Все очень просто. Так как в Мексике живут мои родители, на основании их ходатайства я получил мексиканский паспорт и отдал его в ОВИР для получения визы. Но мне в этом отказали. Думаю, что не без стараний руководства испанской компартии. Ибаррури и ее окружение очень не хотели, чтобы я уехал в Мексику.

— А почему вы хотели покинуть СССР? — зашел с другой стороны следователь.

— Да потому, что жить здесь невмоготу! Мне здесь все чуждо и враждебно! — сорвался на крик Фустер. — Не скрою, что я так же враждебно отношусь к существующему в этой стране строю. И я этого не скрывал. Я об этом говорил!

— А от кого вы это не скрывали? С кем делились своими антисоветскими настроениями? — вкрадчиво спросил следователь.

— С кем? Да хотя бы с моим однополчанином по гражданской войне в Испании Рамосом. Мы знакомы еще с университетских времен, а потом вместе воевали — он был начальником штаба 18-го корпуса, а я — начальником санчасти. Сейчас он работает инженером на авиазаводе.

— Так-так... А чем вы занимались во время войны?

— Работал по специальности. Сперва был ведущим хирургом в военном госпитале Ульяновска, потом в Центральной больнице НКПС, более известной как больница железнодорожников, а последнее время — в институте нейрохирургии.

— А как насчет незаконных абортов? Сколько вы их сделали, и за какие деньги?

— Да какие там деньги, — махнул рукой Фустер. — Несчастные женщины, само собой, испанки. Детей растить не на что, вот они и попросили меня помочь... Аборты я делал в больничных условиях, и всего четыре раза. Понимаю, что это незаконно, но отказать им я не мог.

— Ладно, — махнул рукой следователь, — аборты — это не по нашему ведомству. Скажите-ка мне лучше вот что, — заглянул следователь в бумажку, — ваши ли это слова? «В СССР за любое высказывание, направленное против Советского государства, человека могут подвергнуть репрессиям». И далее. «Выборы в

Верховный Совет проходят под нажимом, без соблюдения демократических свобод».

— Мои, — поперхнулся Фустер, — Но откуда вам это известно? Ведь я говорил это в присутствии двоих-троих надежных друзей.

— Они не только ваши друзья, но и наши, — иронично улыбнулся следователь и снова зарылся в бумаги.

— Не будете ли вы так любезны перевести вот это письмо, — протянул он несколько страничек. — Оно написано по-испански, а наш переводчик в отпуске.

— Отчего же, с удовольствием, — улыбнулся Фустер.

Но когда он взял странички, улыбка мигом сошла с его лица, и Фустер смертельно побледнел: он узнал свой собственный почерк.

— Разрешите... карандаш, — выдавил он.

— Зачем? Читайте вслух. Вы же писали в расчете на заинтересованного слушателя — вот я и послушаю.

— «Дорогая сестра, — начал Фустер. — Пишу тебе в такой момент, когда не знаю, что будет со мной завтра. Два испанца, работающие вместе со мной в аргентинском посольстве, не добившись получения виз, по договоренности с аргентинскими дипломатами решили улететь на самолете, спрятавшись в их чемоданах. Туньон улетел, а Сепеда вернулся, так как не хватило денег для оплаты багажа. В воздухе Туньон стал задыхаться и начал стучать. Его обнаружили и задержали. Сепеду арестовали на следующий день. Думаю, что доберутся и до меня. Если со мной что-нибудь случится, тебе переправят это письмо. Скрой печальную новость от стариков, а то они могут умереть от огорчения».

Фустер оторвался от письма и заплакал. Следователь предлагал папиросу, холодную воду, чай, но Фустер был безутешен.

— Что же вы так... не по-мужски, — упрекнул его следователь. — Нашкодили — извольте отвечать.

— Не по-мужски?! — задело испанскую гордость Фустера. — Да не о себе я плачу, не о себе! Я две войны прошел, и вообще — хирург, так что крови насмотрелся. И что такое смерть, знаю получше вашего. Но я десять лет не видел родителей, они состарились и без меня пропадут. А всё они, партийные вожди, черт бы их побрал!

— Стоп! — прихлопнул папку следователь. — Продолжим чтение.

— Хорошо, — как-то по-детски шмыгнул носом Фустер, — продолжим. «Но товарищам об этом случае, дорогая сестра, расскажи, — читал он, — пусть все знают, как здесь с нами обращаются. Непосредственная вина за все это ложится на преступных руководителей испанской компартии, которые являются продажными агентами Москвы! — сверкая глазами, громогласно продолжал Фустер. — Вот их имена. В первую очередь Долорес Ибаррури, будь проклято ее имя и пусть ее кости съедят собаки. Далее, Хосе Урибес, Карлос Ребельон-Клаудин, Висенте Урибе и Де Диего. Эти люди никогда не смогут уехать из России, потому что каждый честный испанец почтет за честь уничтожить этих типов».

— Да-а, накипело у вас, — как-то по-новому посмотрел на Фустера следователь. — И много испанцев могли бы подписаться под этими словами?

— Большинство, — твердо заявил Фустер. — Разумеется, кроме тех, кто хлебает из ее миски.

— Ладно, заканчивайте, — снова потух следователь. — Так что там про жену Рузвельта? — по-испански добавил он.

— К-как? — ошарашенно привстал Фустер. — Вы знаете испанский? Вы читали это письмо... Тогда зачем же?..

— А затем, чтобы вы почувствовали себя человеком. Видели бы вы себя со стороны, когда читали это неотправленное письмо. Герой! Матадор! Так и надо. От своих слов не отказываетесь?

В том, что писали именно вы, признаетесь? Сочинили его сами, или кто-нибудь диктовал?

— Еще чего! — уловил подсказку Фустер. — Сам сочинял, сам писал... И отвечать буду сам, — после паузы добавил он.

— Вот и славно, — понимающе кивнул следователь. — Но что же там все-таки про жену Рузвельта?

— Да так, ничего особенного, — почему-то смутился Фустер. — Я прошу сестру сообщить о моей проблеме нашему послу в Мексике, известным правозащитникам, в том числе и жене Рузвельта.

— Понятно. А я думал, вы с ней знакомы, — съязвил следователь. Потом он вдруг нахмурился и до белизны в суставах сжал кулаки. — А последние строки я попрошу прочитать с выражением!

Фустер побледнел, жалко улыбнулся, но все же собрался с духом.

— «Сегодня пал жертвой Туньон, — начал он. — Но завтра могут быть и другие. Все молчат. Прав никаких нет. Не останавливайся ни перед чем, — хрипло продолжал Фустер. — Расскажи это даже преступнику Франко, так как он, прежде всего, испанец и не продает других».

Фустер отшвырнул письмо и вперил остановившийся взгляд в застрявшую в паутине муху. В кабинете повисал тяжелая и какая-то липкая тишина. Наконец следователь сгреб бумаги, вздохнул, горько покачал головой и совсем не служебным тоном спросил:

— И не стыдно? Взрослый, интеллигентный человек, солдат, сражавшийся за идеалы республиканской Испании, протягивает руку Франко — человеку, который загубил тысячи ваших товарищей. Не отказываетесь от своих слов? Не в состоянии аффекта их написали? Не сожалеете о том, что по горячности протянули руку палачу испанского народа Франко? — в завуалированной форме попытался помочь Фустеру следователь.

— Ни о чем я не сожалею и от своих слов не отказываюсь! — воскликнул Фустер. — А Франко, он хоть и палач, но после того, что я увидел в Союзе, наш маленький генералиссимус мне кажется злодеем с лилипутским топориком.

— Эх-хе-хе, Фустер, Фустер, — покачал головой следователь, — впаяют вам на суде по первое число, и будут правы.

ВЕСТИ ДНЕВНИК — ОПАСНО ДЛЯ ЗДОРОВЬЯ

Если следствие по делу Туньона, Сепеды и Фустера близилось к завершению, то дело Франсиско Рамоса только начинало обрастать фактами и документами. В принципе, кроме показаний Фустера, который уверял, что именно с Рамосом вел антисоветские разговоры и именно с ним «возводил клевету на вождя советского народа, заявляя, что он является полновластным диктатором коммунистической партии и всего народа», у следствия ничего не было.

Но майор Ивлев, который вел это дело, был дотошен и откопал любопытнейшую бумаженцию, датированную январем 1942 года. И подписал ее не только Рамос, но и — для следствия это было совершенно неожиданным подарком — Туньон.

«Господин посол Великобритании в СССР! Сражаться в рядах Британской армии — является стремлением и делом чести каждого любящего свое отечество испанца, особенно теперь, когда мы знаем, что в Британской армии находится довольно большой контингент испанских добровольцев.

Мы, проживающие в СССР в качестве эмигрантов, которым наше положение иностранцев препятствовало вступить в ряды Красной Армии, обращаемся к Вам в надежде, что Вы сделаете возможным включение нас в Британскую армию на условиях, аналогичных условиям наших соотечественников, уже вступившим в нее.

Сообщаем Вам наши личные характеристики.

1. Франсиско Рамос Молино. 29 лет. Майор пехоты. Во время гражданской войны в Испании — начальник штаба 18-го корпуса. В СССР изучал курс инженерно-машиностроительного дела.

2. Хосе Туньон Альбертос. 26 лет. Капитан авиации. Имеет 527 часов боевых вылетов. Во время гражданской войны — начальник штаба 1-й и 3-й эскадрилий.

Вам трудно представить, господин посол, что означает для нас удовлетворительный ответ.

г. Саратов».

На первый взгляд, хорошее, патриотичное письмо. Но это — если смотреть на него с позиций 1942 года. Но сейчас-то 1948-й, на дворе бушует холодная война, и англичане из друзей превратились в заклятых врагов. И в этой ситуации какой-то Рамос хочет вступить в британскую армию? Есть о чем подумать, тем более письмо послу он не отзывал и от написанного публично не отказывался.

А тут еще друзья-информаторы, а попросту стукачи, работавшие в среде испанских эмигрантов, подкинули дневник того же самого Рамоса. «И хотя он вел его в 1942-м, ходят упорные слухи, — шепнули стукачи, — что Рамос хочет превратить его в клеветническую книгу и издать ее за границей».

Вот он, этот дневничок. Следователи читали его с большим интересом.

«Видел Волгу. Она ужасна в своей бесполезности, покрыта льдом и служит дорогой для прохождения грузовиков. Жду прихода лета и с ним парохода, который вывез бы меня из этой проклятой страны».

Через несколько дней в дневнике появляется новая запись:

«Был в саратовской столовой. Официанты в лохмотьях. Скатерти рваные, салфеток нет, посуды тоже нет. Кашу подают в жестянках от консервов, и эта каша совершенно непригодна для желудка».

Пройдясь по городу, Рамос снова садится за письменный стол:

«Повсюду создаются очереди для получения самых невероятных вещей: чернил, замков, зубных щеток и т.п. Но чаще всего в очереди ожидают не того, что есть, а того, чего нет: масла, сахара или даже соли. Это страна очередей.

Спросил у своих соседей, почему народ не протестует? Ответ меня поразил: “В 1928-м был такой голод, что мы ели своих собственных детей, из них делали сосиски. Так что непригодная для желудка каша — это прекрасно”.

Мне стало ясно, что люди, среди которых я живу, это народ рабов, которыми можно руководить только с помощью кнута. Для меня предпочтительнее расстрел в Испании, нежели жизнь в Саратове».

— Ну что ж, Рамос, теперь с вами все ясно, — захлопнул папку следователь. — Вы — враг советского народа, который в трудную годину приютил вас. А вы, публично выражая благодарность, на самом деле исходите черной злобой. И хотя в шпионской деятельности в пользу Аргентины виновным вы себя не признали, следствию достаточно и того, чем оно располагает.

27 июля 1948 года заместитель министра госбезопасности генерал-лейтенант Огольцов утвердил обвинительное заключение по делу № 837. Вот что вменялось четырем несчастным испанцам: антисоветская пропаганда, клеветнические суждения в адрес советской действительности, враждебные выпады в отношении руководителей ВКП (б) и советского правительства, сбор шпионских сведений для представителей аргентинского посольства, попытки или желание сбежать за границу.

Через две недели состоялось заседание печально известного Особого совещания, которое Туньону и Сепеде влепило по 25 лет, Фустеру — 20 и Рамосу — 10 лет лагерей.

Прошло семь лет... Все эти годы заключенные испанцы вели себя образцово и бомбардировали различные инстанции жалобами и заявлениями. Наконец в феврале 1955 года Центральная комиссия по пересмотру дел вняла этим жалобам, меру наказания снизила до фактически отбытого срока и наших бедолаг из-под стражи освободили.

Фустер, Туньон и Рамос немедленно реализовали свой старый замысел и вернулись на родину. А вот Сепеда застрял. Он поселился в Тульской области и начал добиваться полной реабилитации. В своих заявлениях он так и писал: «Я добиваюсь реабилитации только потому, что считаю себя невиновным, а выехать в Испанию я никогда желания не имел и не имею его сейчас».

В конце концов реабилитации Сепеда добился. Но вскоре родина позвала и его.

Так, более или менее благополучно, закончилась эта невеселая история. Родина-мачеха дала своим приемным сыновьям дом, крышу и пропитание, но сурово наказала за строптивость и непослушание. А родина-мать — на то она и мать — приняла исстрадавшихся детей в свои объятия.

Я не знаю, как сложилась жизнь наших героев в Испании. Живы ли они, здоровы ли, обзавелись ли семьями? Как хочется надеяться, что если не они, то кто-нибудь из знакомых, детей или внуков прочтет этот очерк, откликнется на него — и мы узнаем, что с Туньоном, Фустером, Сепедой и Рамосом было дальше. Ни секунды не сомневаюсь, что они как были, так и остались бойцами, и их жизненный опыт, воля и знания нашли применение в послефранкистской Испании.

СМЕРТЬ В РАССРОЧКУ

Это случилось 11 декабря 1981 года. В хорошо известный дом на Кутузовском, 4 приехал молодой человек, чтобы навестить свою тетю. Он звонил, стучал, барабанил в дверь — в ответ ни звука. Выскочил на улицу и позвонил из телефона-автомата — никто не подходит. О встрече условились заранее... Тете семьдесят четыре... Мало ли что? Да еще эта торчащая в двери записка от приятельницы, которая тоже не дозвонилась... Нет, тут что-то неладно, подумал молодой человек, и помчался к себе домой, чтобы взять запасные ключи, которые тетя, будто что-то предчувствуя, хранила у племянника.

Вернулся молодой человек вместе с женой. Когда они открыли дверь и вошли в гостиную, то увидели сидящую в кресле тетю... с простреленной головой. Этой тетей была хорошо всем известная и всеми любимая киноактриса Зоя Федорова.

Я хорошо помню, сколько самых невероятных слухов вызвало это убийство, и не столько в связи с самой Зоей Алексеевной, сколько с отъездом в США ее дочери Виктории — тоже прекрасной актрисы. Но слухи — слухами, а вот то, что преступление до сих пор не раскрыто — это факт. В свое время мы зададим этот вопрос человеку, который занимается в Москве раскрытием подобного рода преступлений. А пока — вернемся в годы бурной, прекрасной и порой авантюрно-дерзкой молодости Зои Федоровой.

ФОКСТРОТ С ГЕНРИХОМ ЯГОДОЙ

Целую вечность назад, а именно в 1927 году, двадцатилетняя счетчица Госстраха Зоенька Федорова обожала три вещи: фильдеперсовые чулочки, крохотные шляпки и... фокстрот. Танцевать она могла, как никто: красиво, зажигательно и, в самом прямом смысле слова, до упаду. Нет, не думайте, что она не любила чарльстон или шимми — любила, но не так. И ничего странного в этом нет! Чарльстон, как известно, танцуют, в лучшем случае взявшись за руки, а то и вовсе на расстоянии. О шимми и говорить нечего. А вот фокстрот... О-о, фокстрот! Это такой эротически-соблазнительный, такой быстрый и непредсказуемый танец, тут можно так импровизировать, так показать, что ты не какая-то там счетчица, — все подруги лопнут от зависти, а кто-нибудь из парней восхищенно всплеснет руками и совершенно искренне скажет: «Ну, прямо артистка. Прямо как Мэри Пикфорд!»

Если учесть, что телевизоров тогда не было, о наркотиках знать не знали, то, собираясь, скажем, на день рождения, молодежь, пригубив портвейна, бросалась в объятия фокстрота. Фокстрот-то и довел Зою Федорову до беды: она дотанцевалась до того, что ее арестовали.

Передо мной совершенно секретное дело № 47 268, которое 14 июня 1927 года ОГПУ завело на легкомысленную любительницу танцев. Здесь же ордер № 7799, выданный сотруднику оперативного отдела ОГПУ тов. Терехову на производство ареста и обыска гражданки Федоровой Зои Алексеевны. О том, что это дело не пустяк и речь идет отнюдь не о фокстроте, свидетельствует размашистая подпись всесильного Ягоды, сделанная синим карандашом.

Арестовали Зою в три часа ночи. Обыск ничего компрометирующего не дал: какие-то шпильки, зеркальца, пудреницы... Ничего путного не дала и анкета арестованной, заполненная в тюрьме. Семья самая что ни на есть простая: отец токарь по металлу, мать фасовщица, шестнадцатилетний брат вообще безработный. Стали копать глубже: связи, знакомства, контакты — тоже ни одной зацепки. А обвинение между тем было предъявлено более чем серьезное: Зою Федорову подозревали в шпионаже.

И вот наконец первый допрос. Нетрудно представить состояние двадцатилетней девушки, когда конвоир вызвал ее из камеры и по длинным коридорам повел в кабинет следователя. Страха Зоя натерпелась немалого — это ясно, но на допросе вела себя собранно. Вот ее показания по существу дела:

— В 1926—1927 годах я посещала вечера у человека по фамилии Кебрен, где танцевала фокстрот. У него я познакомилась с военнослужащим Прове Кириллом Федоровичем. Он играл там на рояле. Кирилл был у меня дома один раз, минут десять, не больше. Никаких сведений он у меня не просил, и я ему их не давала. О своих знакомых иностранцах он никогда не говорил. У меня знакомых иностранцев нет.

Ерунда какая-то, скажете вы! При чем тут фокстрот, при чем пианист, при чем иностранцы, которых она не знала? Казалось бы, после таких пустопорожних показаний перед девушкой надо извиниться и отпустить домой. Но не тут-то было: по данным ОГПУ, Прове работал на английскую разведку. И все же, поразмышляв, следователь Вунштейн решает использовать Зою в качестве живца и принимает довольно хитрое решение.

«Рассмотрев дело № 47 268 по обвинению Федоровой З.А. в шпионаже и принимая во внимание, что инкриминируемое ей обвинение не доказано и последняя пребыванием на свободе не помешает дальнейшему ходу следствия, постановил: меру пресечения в отношении арестованной Федоровой З.А. изменить, освободив ее из-под стражи под подписку о невыезде из г. Москвы».

О том, что Вунштейн установил за ней наблюдение и следствие по ее делу продолжалось, Зоя, конечно, не знала, но что-то заставило ее порвать старые связи, на танцульки больше не бегать и, если так можно выразиться, взяться за ум. Никто не знает, были ли у нее впоследствии беседы со следователем и контакты с Ягодой, но факт остается фактом — этот человек с репутацией холодного палача сыграл в ее судьбе немалую роль: именно он 18 ноября 1927 года подписал редчайшее по тем временам заключение по делу № 47 268:

«Гражданка Федорова З.А. была арестована по обвинению в шпионской связи с К.Ф. Прове. Инкриминируемое гр. Федоровой З.А. обвинение следствием установить не удалось, а посему полагал бы дело по обвинению Федоровой З.А. следствием прекратить и сдать в архив. Подписку о невыезде аннулировать».

Сказать, что Зое повезло, значит не сказать ничего. Вырваться из лап Ягоды — этим мало кто мог похвастаться. То ли мать особенно усердно молилась за дочку, то ли у Ягоды было хорошее настроение, то ли что еще — не знаю, но на этот раз гроза всего лишь прошумела над головой Зои, не ударив испепеляющей, а в лучшем случае, калечащей молнией. Но эта гроза будет не последней. Как ни горько об этом говорить, но тоненькая папка с делом № 47268 будет дополнена четырьмя толстенными томами, а впоследствии — еще семью. И все это будет о ней — о Зое Алексеевне Федоровой, так удачно станцевавшей свой первый фокстрот во Внутренней тюрьме Лубянки.

КАК ЗОЯ ФЕДОРОВА ХОТЕЛА УБИТЬ СТАЛИНА, А ПОТОМ СБЕЖАТЬ В АМЕРИКУ

Прошло девятнадцать лет... За это время из никому неизвестной счетчицы Госстраха Зоя Алексеевна превратилась в одну из самых популярных актрис советского кино. Она снялась в таких фильмах, как «Музыкальная история», «Шахтеры», «Фронтовые подруги», «Великий гражданин», «Свадьба» и многих других. Она стала дважды лауреатом Сталинской премии и была награждена орденом трудового Красного Знамени. Все шло прекрасно. Но после 1940 года отношение к ней резко изменилось: сниматься ее не приглашали, а если и приглашали, то предлагали такие крохотные роли, что Зоя Алексеевна считала ниже своего достоинства браться за такую работу. Она объясняла это тем, что ее бывший муж кинооператор Рапопорт, используя свои связи, вредил ей и делал все возможное и невозможное, чтобы погубить ее как актрису.

Так это или не так, судить не будем, но факт остается фактом: одна из самых популярных актрис вынуждена была пробавляться концертами, а во время войны — поездками на фронт. После войны ситуация стала еще хуже. Федорова не находит себе места, в отчаянии пишет Сталину, Берии, напоминает о себе и просит помочь. Сталин промолчал, а Берия ответил, причем так по-бериевски, что лучше бы он молчал.

Как известно, этот человек никогда ничего не забывал и никому ничего не прощал. А обидеться на Зою Федорову ему было за что: он ей помог, вытащил из тюрьмы отца, арестованного в 1938-м по обвинению в шпионаже в пользу Германии, а она этого не оценила. Несколько позже, когда Зое Алексеевне терять уже будет нечего, она прямо скажет, что вплоть до января 1941 года неоднократно встречалась с Берией, благодарила его за помощь, но ему этого было мало, и он откровенно ее домогался, а однажды дошел до того, что пытался ее изнасиловать. Вот как выглядит эта история в изложении самой Зои Федоровой:

«Берия трижды принимал меня в здании наркомата внутренних дел по делу моего отца. Он принял меры по пересмотру дела отца — и вскоре из-под стражи его освободили. Берия, как я потом поняла, хотел использовать освобождение моего отца в своих гнусных целях.

Летом 1940 года он обманным путем пригласил меня к себе на дачу как якобы на какое-то семейное торжество. Я согласилась поехать к Берии и даже захватила с собой подарок (деревянную собачку в виде сигаретницы) в знак благодарности за справедливое решение по делу моего отца.

В действительности на даче не было не только гостей, но и его жены. Я заподозрила Берию в неблаговидных намерениях. Но занимаемое им положение вначале рассеивало мои подозрения. Однако, оставшись наедине со мной, Берия повел себя как окончательно разложившийся человек и пытался силой овладеть мной.

Спустя некоторое время Берия позвонил мне по телефону и в извинительном тоне повел со мной разговор о его нетактичном поведении на даче. В этом же разговоре он снова пригласил меня к себе на свою московскую квартиру на Мало-Никитской улице. Вскоре за мной пришла машина, и я поехала к Берии. Но и на этот раз никаких гостей в квартире не было. Он преследовал ту же самую цель и вел себя так же, как и на даче: “нанайские игры” продолжались довольно долго, но я вырвалась от него и уехала домой».

Не находите ли вы, дорогие читатели, что что-то тут не склеивается, или, говоря языком кинематографистов, не монтируется?

Счастливо избежав изнасилования на даче, Зоя Алексеевна по первому зову Берии едет на его городскую квартиру, якобы не понимая, что он будет «преследовать ту же самую цель».

Неужто и вправду не понимала? Понимала, еще как понимала. .. Так в чем же дело, почему она мчалась к Берии по первому его зову? Была в него влюблена? Едва ли... А может быть, все гораздо проще: Берия не просил прийти на свидание, а приказывал явиться. Ослушаться приказа Зоя Алексеевна не мота и послушно ехала туда, куда велели.

Я понимаю, что эта версия—достаточно дерзкая, но, поверьте, небезосновательная. Мы еще к ней вернемся и поговорим об этом подробнее. А пока давайте выслушаем эту историю в вольном изложении дочери Зои Алексеевны — Виктории Федоровой и ее соавтора Гескела Френкла. Вот как они описывают свидание Лаврентия и Зои в своей книге «Дочь адмирала»:

«Она посмотрела на Берию. Неужели он издевается над ней и думает соблазнить?

— Простите, Лаврентий Павлович, — сказала Зоя, тщательно подбирая слова, — но вы меня удивляете.

— Это почему же, Зоечка? — наклонился он к ней и положил руку на ее колено.

Она повернулась и, намеренно дернувшись всем телом, стряхнула с колена его руку.

— Вы, конечно, знаете, что мой муж был евреем?

— Но ведь сейчас вы не замужем.

Он снова наклонился и обнял ее за талию.

— Вы очень страдаете от того, что лишены тех радостей, которые дает брак, а, Зоя Алексеевна?

Зоя сбросила его руку, словно стряхнула вошь.

— За кого вы меня принимаете? И где мы, по-вашему, живем? Это уже не та Россия столетней давности, когда вы могли выбрать себе любую актрисочку и приказать притащить ее вам в постель!

— Браво! — сказал Берия, захлопав в ладоши. — А теперь сядьте. Вы ведете себя глупо, вылитая маленькая обезьянка.

— Если я обезьянка, то кто же вы? — возмутилась Зоя. — Встаньте и подойдите к зеркалу! Посмотрите на себя в зеркало. Вы же на гориллу похожи!

Берия потемнел.

— Да как вы смеете так со мной разговаривать?! Неужели вы думаете, что хоть капельку волнуете меня, коротышка несчастная? Просто смешно! Вас пригласили сюда как актрису, чьи фильмы мне нравятся. И всё. Физически вы мне отвратительны!

— Рада это слышать... А теперь я бы хотела вернуться домой.

— Эта женщина уезжает, — сказал Берия появившемуся в дверях полковнику.

Машина ждала перед домом. Шофер открыл перед Зоей дверцу, и она увидела на заднем сиденье роскошный букет роз.

— Это мне? — спросила она у стоявшего в дверях Берии.

— На вашу могилу, — произнес он ледяным тоном».

Как видите, то ли настойчивые ухаживания, то ли попытки грубого изнасилования, но что-то там было и, судя по всему, не заладилось. Берия затаил обиду. И при первой же возможности отомстил.

Министром государственной безопасности в те годы был Абакумов, который, конечно же, знал о своеобразных отношениях Берии с Зоей Федоровой. Поэтому я ни секунды не сомневаюсь, что прежде чем подписывать документ, сломавший жизнь Зое Алексеевне, он посоветовался с шефом. Зеленый свет, который Берия дал Абакумову, был страшной местью неудавшегося любовника, а заодно и дьявольским ответом на письма отчаявшейся артистки.

Вот он, этот чудовищный документ: постановление на арест от 27 декабря 1946 года.

«Я, пом. нач. отделения капитан Раскатов, рассмотрев материалы в отношении преступной деятельности Федоровой Зои Алексеевны, нашел: имеющимися в МГБ СССР материалами Федорова 3. А. изобличается как агент иностранной разведки. Кроме того, установлено, что Федорова является участницей группы англо-американской ориентации, стоящей на позициях активной борьбы с советской властью.

Постановил: Федорову Зою Алексеевну подвергнуть аресту и обыску».

В тот же день Зою Федорову бросили на Лубянку. Через день после ареста — первый допрос. Но вот что странно: обычно такого рода допросы вели лейтенанты, в лучше случае капитаны, а тут — целый полковник, да еще в должности заместителя начальника следственной части по особо важным делам. Значит, дело Зои Федоровой не хотели предавать огласке и не хотели, чтобы о ее показаниях знали низшие чины.

Несколько позже выяснится и другой наводящий на размышления факт: за время следствия Зою Алексеевну сто раз вызывали на допросы, пять раз ее допрашивал сам Абакумов, а протоколы составлялись только в двадцати трех случаях. Почему? О чем шла речь на тех семидесяти семи допросах, следы которых в деле отсутствуют? Ответить на эти вопросы теперь, к сожалению, некому. А тогда, 29 декабря 1946 года, полковник Лихачев сразу же взял быка за рога.

— Вы арестованы за преступления, совершенные против советской власти. Следствие рекомендует, ничего не скрывая, рассказать об этом всю правду.

— Преступлений против советской власти я не совершала, — уверенно начала Зоя Алексеевна, но потом, видимо поняв, что в чем-то признаваться все равно надо, добавила: — Единственно, в чем я считаю себя виновной, так это в связях с иностранцами, особенно с англичанами и американцами.

— Это были связи преступного характера?

— Нет. Я принимала их у себя дома, бывала в посольствах, посещала с ними театры, выезжала за город.

— Назовите имена.

— Осенью 1942-го, посетив выставку американского кино, я познакомилась с корреспондентом американской газеты «Юнайтед пресс» Генри Шапиро и до его отъезда в США в конце 1945-го поддерживала с ним личные отношения. Бывая на квартире Шапиро, я познакомилась с его приятелями: помощником военноморского атташе США майором Эдвардом Йорком, сотрудником военной миссии майором Паулем Холлом, а также с лейтенантом Чейсом. Особенно близкие отношения у меня сложились с Эдвардом Йорком, а через него я познакомилась с контр-адмиралом Олсеном, английским журналистом Вертом, его женой Шоу, а также с редактором издающегося в СССР журнала «Америка» Элизабет Иган.

— Элизабет Иган является установленной разведчицей. Непонятно, что могло вас сближать с ней.

— Не может быть! Мы с ней очень дружили. Она называла меня своей подругой и запросто бывала в доме.

— Еще как может быть, — усмехнулся следователь и продемонстрировал документ, свидетельствующий о том, как блестяще работала тогда советская контрразведка. — Документ называется — «Меморандум». Составлен он вашей подругой 16 августа 1946 года и направлен непосредственно послу США Гарриману. Докладывая о своих личных контактах с советскими гражданами, она довольно недвусмысленно пишет и о вас: «Зоя Федорова — бывшая кинозвезда, играла ведущую роль в картине “Девушка из Ленинграда”».

— Что за «Девушка»? — перебила его Федорова. — Не знаю я никакой «Девушки», и в такой картине не снималась.

— Мы тоже не сразу поняли, о чем идет речь, — покаянно развел руками полковник Лихачев.—А потом разобрались. Оказывается, американцы так своеобразно перевели на английский «Музыкальную историю», где вы снимались вместе с Лемешевым.

— Ах, вот оно что, — понимающе улыбнулась Зоя Алексеевна. — А я-то подумала, что у меня ранний склероз, и я стала забывать, в каких фильмах снималась.

— Ну что вы, что вы! — вспомнил, что он офицер, Лихачев. — Какой там склероз? До этого вам далеко. Но послушайте, что пишет ваша подруга дальше: «Впервые Зоя познакомилась с иностранцами чрез Генри Шапиро, который представил ей меня. Поскольку знакомствами с иностранцами Зоя злоупотребляла, ее карьера резко закончилась. Однако она все еще является полезной в смысле приобретения случайных интересных связей, главным образом из театральной и музыкальной среды. Время от времени я встречала в ее доме генерала Красной Армии, капитана Красного Флота и женщину — капитана Красной Армии». А вы говорите — «дружили», — почти по-товарищески упрекнул ее следователь. — В ваш дом она проникла с вполне определенными целями и, судя по всему, этих целей достигла.

— Я и не предполагала, — ошарашенно оправдывалась Зоя Алексеевна. — Нет, о шпионской работе Иган против Советского Союза я не знала. К тому же она знакомила меня со своими друзьями. Через нее я познакомилась с руководителем редакции полковником Филипсом, его женой Тейси, а также с некоторыми другими сотрудниками. Я даже стала вхожа в посольство и военную миссию США. Американцы, в свою очередь, бывали у меня. Общалась я и с сотрудниками английской военной миссии майором Тикстоном и майором Нерсом.

Когда Зоя Алексеевна умолка и перестала загибать пальцы, полковник Лихачев скабрезно улыбнулся и пытливо заглянул в глаза.

— Вы назвали всех? У вас ведь были и другие связи. Почему вы о них не говорите?

Поняв, что от полковника ничего не скроешь, Зоя Алексеевна назвала еще одно, самое ей дорогое имя.

— Еще я была знакома с заместителем главы морской секции американской военной миссии Джексоном Тейтом. С ним у меня были особенно хорошие отношения. Вскоре после нашего знакомства я начала с ним сожительствовать и в настоящее время имею от него ребенка.

Прочитав эти строки, я невольно вздрогнул! Как же так? В анкете арестованной черным по белому написано: родители умерли, сестры живут в Москве, муж—Рязанов Александр Всеволодович, дочь — Виктория Яковлевна 1946 года рождения. Почему Яковлевна, а не Джексоновна или, на худой конец, не Александровна? Что за Яков, откуда он взялся? На некоторые из этих вопросов ответы мы еще получим, а вот то, что касается Якова, покрыто мраком тайны.

Полковник Лихачев тоже отреагировал весьма своеобразно, резко остановив ее откровенные излияния.

— Следствие интересуют не ваши интимные отношения с иностранцами, а ваша преступная связь с ними. И прошу учесть, что ваша преступная деятельность следствию известна, и если вы не станете рассказывать об этом, мы будем вынуждены вас изобличать.

— Нет-нет, — чего-то испугалась Зоя Алексеевна, — изобличать меня не надо. Я все расскажу.

— Очень хорошо. С кем из своего окружения вы знакомили иностранцев? И с какой целью?

— С кем? — стушевалась Зоя Алексеевна, понимая, что все, кого она назовет, могут оказаться в этом же кабинете. Но деваться было некуда, и она, если так можно выразиться, начала колоться. — Прежде всего, я их познакомила с моим мужем композитором Рязановым, потом с сестрами — Марией и Александрой. Само собой, и с мужем Марии — артистом Большого театра Синицыным. Еще — с художницей «Союздетфильма» Фатеевой, сотрудницей «Огонька» Пятаковой и многими другими. Всех не упомнить.

Когда Зоя Алексеевна снова заговорила о Тейте, полковник Лихачев брезгливо отверг ее откровения.

— Еще раз напоминаю, — жестко заметил он, — следствие интересуют не ваши интимные отношения с иностранцами, а ваша преступная связь с ними. Об этом и рассказывайте.

Если следователя история интимных отношений советской актрисы и американского моряка не интересовала, то я думаю, что читателям об этом американце следует рассказать подробнее — ведь он сыграл в судьбе Зои Алексеевны роковую роль.

Родился он в конце позапрошлого века, учился в различных частных школах, мечтал стать летчиком, но в девятнадцатилетнем возрасте надел форму моряка и отправился на Первую мировую войну. Там Тейт получил офицерское звание, служил на эсминцах, авианосцах и в конце концов поступил на летные курсы. Пилот из него получился хороший, некоторое время он даже был летчиком-испытателем.

Неудачные браки, съемки в фильмах, дружба с кинозвездами, участие в боевых операциях против японцев — все было в жизни Тейта, пока он не оказался в Москве. Столица России действовала на Тейта угнетающе, поэтому он с радостью принял приглашение на прием, организованный Молотовым. Там-то и произошла его встреча с Зоей Федоровой. Вот как описывается это событие в «Дочери адмирала»:

«Джек потягивал водку и поглядывал по сторонам в надежде найти собеседника. Он уже собрался перейти в другой зал, но тут в дверях показалась миниатюрная блондинка в темно-синем платье. Пятеро военных тут же подняли рюмки в ее честь. Она приняла их тост с явным удовольствием.

Новая гостья заинтересовала Джека. Он оглядел ее с ног до головы. Прекрасная фигура, изящная, в отличие от многих русских женщин, грациозная походка. Когда официант предложил ей водки, она лишь отрицательно покачала головой и взяла фужер с шампанским. Потом она направилась к столу и протянула пустой бокал официанту. Джек стоял чуть поодаль и не сводил с нее глаз. Она улыбнулась, и он шагнул ей навстречу.

— Хеллоу!

— Хелло, — кивнула она.

— Меня зовут Джексон Роджерс Тейт. Капитан. Военноморской флот.

“У него славная улыбка, — подумала она, — очень подходит к его щенячьим глазам”.

— Зоя Алексеевна Федорова, — чарующе улыбнулась она.

— Вы говорите по-английски?

— Чуть-чуть.

— У вас есть телефон? Какой ваш номер? — несколько позже, в конце длинного разговора спросил он

— Да, — ответила она и записала в его книжке номер своего телефона».

Весьма своеобразной и, я бы сказал знаменательной, была реакция Александры, сестры Зои Федоровой, на ее рассказ о событиях того вечера.

«Они сидели за круглым столом, пили чай, и Зоя, как бы между прочим, заметила:

— Я сегодня познакомилась с одним очень интересным американским офицером. Он попросил мой телефон.

— И ты дала? — сузились глаза Александры.

— Конечно. Я же сказала, что он мне очень понравился.

— Идиотка!!!

“Не надо было рассказывать”, — подумала Зоя».

Потом были встречи, походы в рестораны, признания в любви и длинные, сладкие ночи... Но счастье было недолгим. Зое пришлось уехать на гастроли, а Тейта объявили персоной нон-грата и выслали из страны. Попрощаться они не смогли, но прощальное письмо Тейт успел написать. Оно сохранилось:

«Моя Зоечка!

Сегодня утром ты уехала на гастроли. Сегодня же утром мне вручили предписание покинуть твою страну. Никаких причин указано не было, тем не менее, я должен покинуть страну в течение 48 часов. Я думаю, что твои гастроли и мое выдворение были согласованы заранее — с целью разлучить нас. Хочу верить, что это не обернется для тебя бедой. Они просто не хотят, чтобы мы любили друг друга.

Но будущее принадлежит нам. Пока мы любим друг друга, нас никому не разлучить. Я вернусь к тебе!

Джексон».

Все это, конечно же, было хорошо известно полковнику Лихачеву. Но обвинительное заключение из любовной истории не состряпаешь, поэтому он подбирался к Зое совсем с другой стороны.

— На предыдущих допросах вы отрицали совершенные вами преступления против советской власти. Учтите, ваша преступная деятельность следствию известна, и, если вы не станете рассказывать об этом, то, как я уже говорил, мы будем вынуждены вас изобличать, — угрожающе начал он.

— В этом нет необходимости, — испугалась Зоя Алексеевна. — Оказавшись в тюрьме, я пересмотрела всю свою жизнь, все свои настроения, связи и пришла к выводу, что заключение меня под стражу является правильным.

Удержаться от комментария просто невозможно! Как хотите, но мне кажется, что эта выученная наизусть фраза явно не ее: и стиль не ее, и слова не из лексикона актрисы. Скорее всего, начали приносить плоды те самые допросы, а они допускали и физические меры воздействия, протоколы которых то ли не сохранились, то ли вообще не велись. Хотя последнее — едва ли. Как говорил один известный в те годы энкаведешник, допрос без протокола — все равно что брачная ночь без невесты.

— А конкретнее, — подтолкнул Зою полковник. — В чем вы признаете себя виновной?

— В том, что на протяжении последних лет проявляла резкие антисоветские настроения и во что бы то ни стало хотела уехать в Америку. Как я уже говорила, отцом моего ребенка является Джексон Тейт. Хочу откровенно сказать, что мною руководила мысль с помощью ребенка привязать Тейта к себе и вместе с ним уехать из Советского Союза.

— Он обещал на вас жениться?

— Ему еще надо было развестись... Но он не раз говорил, что будущее принадлежит нам. Правда, моя сестра Мария придерживалась другого мнения. Она советовала не думать о женитьбе, а добиться от Тейта получения денег на содержание ребенка, ведь жена Тейта владелица нескольких заводов по производству стали, и этому состоятельному семейству ничего не стоило перевести на мой счет крупную сумму. Приняв решение последовать совету Марии, я попросила Иган передать Тейту письмо, в котором сообщала о своей беременности. Он в это время был в США, но ответа я почему-то не получила. Тогда я передала письмо через Холла. Но он Джексона не нашел, объяснив это тем, что тот уехал куда-то на Тихий океан. Я на этом не успокоилась и после рождения Виктории нашла возможность переслать в Америку ее фотографии. Но так и не знаю, дошло ли все это до Тейта. Должна заметить, что в Москве об этом никто не знал, так как отцом Виктории был объявлен мой муж Рязанов.

Самое странное, Рязанов против этого не возражал. Арестованный несколько позже, на одном из допросов он показал:

«В конце июля 1945 года Федорова по секрету сообщила мне, что беременна от сотрудника американской военной миссии капитана 1-го ранга Джексона Тейта, который уже уехал в США. Мы условились, что в качестве отца ребенка она будет называть меня. Я пошел на это потому, что тоже высказывал желание уехать в Америку, и надеялся осуществить этот план с помощью Федоровой».

— С этим ясно, — прихлопнул бумаги Лихачев. — А в чем еще вы признаете себя виновной?

— Мне тяжело и стыдно об этом говорить, но я должна признать, что сборища на моей квартире зачастую носили откровенно антисоветский характер. Собираясь вместе, мы в антисоветском духе обсуждали внутреннюю политику, клеветали на материальное благосостояние трудящихся, допускали злобные выпады против руководителей ВКП (б) и советского правительства. Мы дошли до того, что в разговорах между собой допускали мысль о свержении советского правительства. Например, артист Кмит, вы его знаете по роли Петьки в фильме «Чапаев», в ноябре 1946 года заявил, что его враждебные настроения дошли до предела, в связи с чем он имеет намерение выпускать антисоветские листовки. Я и моя сестра Мария тут же выразили готовность распространять их по городу.

Думаю, что не надо иметь семи пядей во лбу, чтобы понять, что эти признания записаны явно с чужого голоса. Ну разве может артистка произнести такой малограмотный перл, как «клеветали на материальное благосостояние трудящихся»? А Кмит, он что, круглый идиот, чтобы не понимать бессмысленности затеи с листовками?

Нет, все эти формулировочки родились в профессионально отшлифованном мозгу следователя, в этом нет никаких сомнений. Кстати говоря, много лет спустя это подтвердится. Выяснится, что протоколы допросов во многом сфальсифицированы, что следователь не только задавал вопросы, но и сам на них отвечал, «вставляя в мои ответы термины, один ужаснее и позорнее другого», как напишет Зоя Алексеевна. Полковник Лихачев, сам к этому времени арестованный, будет стоять насмерть и, давая показания, станет утверждать, что недозволенных приемов на допросах не применял.

Это будет позже. Значительно позже. А пока что полковник Лихачев подводил Федорову к самому главному.

— Материалами следствия установлено, — сказал он, — что одними разговорами сборища на вашей квартире не ограничивались. Какие конкретные методы борьбы против советской власти вы обсуждали?

То, что скажет Зоя Алексеевна через секунду или что ее заставят сказать, настолько ужасно, что я просто поражаюсь, как она могла подписать этот протокол! Неужели она не понимала, что подписывает себе смертный приговор?!

— Мне тяжело и стыдно, но я должна сказать, что в ходе ряда враждебных бесед я высказывала террористические намерения против Сталина, так как считала его основным виновником невыносимых условий жизни в Советском Союзе. В связи с этим против Сталина и других руководителей ВКП (б) и советского правительства я высказывала гнусные клеветнические измышления — ив этом признаю себя виновной.

Все, ловушка захлопнулась! Теперь Зоя Федорова была обречена. Признать себя виновной в подготовке террористического акта против Сталина — это, как я уже говорил, подписать себе смертный приговор. Полковник Лихачев, конечно же, ликовал: раскрытие покушения на вождя — это большая заслуга, которая, несомненно, будет замечена и отмечена руководством.

А если учесть, что во время обыска на квартире Федоровой был обнаружен браунинг, то вот оно и орудие убийства. А ее лепет о том, что пистолет подарил знакомый летчик как память о поездке на фронт, ничего не стоит. Пистолет надо было сдать, а раз не сдала, то сама собой возникает статья об ответственности за незаконное хранение оружия — это как минимум. Но у следствия нет никаких сомнений, что браунинг можно использовать при покушении на Сталина. Тем более, что одно время у Федоровой хранился куда более мощный маузер. Рязанов его, правда, сдал, но почему-то лишь в 1946-м, и от своего имени. Федорова, по его словам, была страшно возмущена, что лишилась маузера. Так что все сходится, Зоя Федорова организатор и возможный исполнитель покушения на Сталина — ведь она не раз бывала на правительственных приемах и имела возможность приблизиться к вождю на опасное расстояние.

Посчитав эту линию обвинения законченной, полковник решил добить Зою Алексеевну, заставив ее признаться в том, что она, помимо всего прочего, американская шпионка. И что вы думаете, он этого добился! Надеюсь, вы помните, какое впечатление произвел на Федорову «меморандум» Элизабет Иган, который советские разведчики умыкнули со стола американского посла Гарримана? Теперь ей предъявили еще один документ, который поверг Зою Алексеевну в глубокий шок.

Этот документ — коротенькая справка за подписью высокого должностного лица МТБ, в которой сообщалось, что кроме Иган установленными разведчиками являются Олсен, Холл, Йорк, Берт и даже Тейт. Но раз эти лица шпионы, то кем может быть Федорова, имеющая с ними постоянные контакты, а кое с кем — интимную связь? Конечно же, их агентом.

Не осталась незамеченной и встреча Федоровой с представителем американской военной миссии в Одессе Джоном Харшоу, которого она навещала во время съемок в этом городе. Зачем она с ним встречалась? Разумеется, затем, чтобы передать разведданные.

— Намерены ли вы говорить правду? — нажимал следователь. — Намерены ли сообщить следствию, какие сведения передавали американским шпионам?

— Ничего я им не передавала, — смешалась Зоя Алексеевна. — Мне и в голову не приходило, что эти милые, симпатичные люди — кадровые разведчики. А сведения? Какие там сведения — так, болтали о том, о сем, о бесконечных очередях, о повальном пьянстве, о липовых выборах, о грабительских займах.

— Так-так! А как вы объясните свой визит к мексиканскому послу? А контакты с китайским послом Фу? А банкет в честь вашего дня рождения в американском посольстве? Где это видано, чтобы американское посольство устраивало банкет в честь русской артистки? А чешский генерал, откуда взялся он? А ваша фотография в форме американского офицера? При ее изъятии вы сказали, что специально для фотографирования эту форму дал американец по фамилии Толли. Мы выяснили, что этот человек на голову выше вас и раза в два толще, между тем как формочка сидит на вас как влитая. И, наконец, ваши встречи с послом США Гарриманом, с которым вы познакомились еще в 1943 году. Установлено, что вы встречались с ним неоднократно, да и на этом снимке вы рядышком. Узнаете?

— Да, — понурилась Зоя Алексеевна, — в незаконных связях с иностранцами я виновата, тут уж ничего не попишешь.

В ОБЪЯТИЯХ ГУЛАГА

Так родилось обвинительно заключение по делу, которое к этому времени стало групповым, — по нему проходило семь человек во главе с Зоей Федоровой. Главные пункты обвинения выглядели довольно зловеще: «Зоя Федорова являлась инициатором создания антисоветской группы, вела враждебную агитацию, допускала злобные выпады против руководителей ВКП (б) и Советского правительства, призывала своих сообщников к борьбе за свержение советской власти, высказывала личную готовность совершить террористический акт протии главы Советского государства. Поддерживала преступную связь с находившимися в Москве иностранными разведчиками, которым передавала извращенную информацию о положении в Советском Союзе. Замышляла совершить побег из СССР в Америку. Кроме того, незаконно хранила у себя оружие».

Предложенное наказание — 20 лет исправительно-трудовых лагерей. Остальным «подельникам» — от десяти до пяти лет. Особое совещание решило, что 20 лет — это мало, и постановило: «Федорову Зою Алексеевну заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на 25 лет». Этот документ подписан 8 сентября 1947 года. Но уже 27 декабря Особое совещание решило ужесточить наказание, заменив ИТЛ тюремным заключением на тот же срок. Так она оказалась в печально известном Владимирском централе. Почему? За что? Что она успела натворить за эти девятнадцать дней?

Сопоставив даты, я понял, в чем дело и кто инициировал эту акцию. Дело в том, что Зоя Алексеевна имела неосторожность обратиться с письмом к своему давнему, но отвергнутому поклоннику. Вот что она написала:

«Многоуважаемый Лаврентий Павлович! Обращаюсь к Вам за помощью, спасите меня. Я не могу понять, за что меня так жестоко терзают. В январе месяце 1941 года, будучи несколько раз у Вас на приеме по личным вопросам, я хорошо запомнила Ваши слова. Вы разрешили мне обращаться к Вам за помощью в тяжелые минуты жизни. Такие минуты для меня настали, даже более чем тяжелые, я бы сказала — смертельные.

27.12.1946 года я была арестована. Я была крайне удивлена этим арестом, так как не знала за собой никаких преступлений. Правда, за последние шесть лет министерство кинематографии постепенно затравливало меня. Последние два года я чувствовала себя в опале. Это озлобило меня, и я среди своих родственников и друзей критиковала нашу жизнь. Говоря о материальных трудностях, допускала довольно резкие выражения, но все это происходило в стенах моей квартиры.

Находясь в жизненном тупике, я всячески искала выход, обращалась с письмом лично к Иосифу Виссарионовичу Сталину, но ответа не получила. Пыталась зайти к Вам, но меня не пустили Ваши сотрудники.

Вскоре я была арестована. Не считая свое поведение преступным, так как болтала всякую чепуху, не имея каких-либо преступных намерений, я была спокойна. В крайне случае, за свой язык и аморальное поведение я ждала хорошего выговора, но не тех страданий, который мне пришлось испытать.

Инкриминированное мне преступление и весь ход следствия напоминают какую-то кровавую комедию, построенную следователем на нескольких неосторожно сказанных фразах. В результате на бумаге из меня сделали чудовище, изверга и изменника Родины. Я пыталась возражать и спрашивала: “Зачем вы все преувеличиваете и сами за меня отвечаете?” А мне отвечали, что если записывать мои ответы, то протоколы будут безграмотны. “Вы боитесь терминов”, — говорили мне и вставляли в мои ответы термины — один ужаснее другого, один другого позорнее, делавшие из меня изверга и изменника Родины.

Что дало повод так позорно заклеймить меня? Мое знакомство с иностранцами. Но знала ли я, что дружба, которая была у нас с ними в те годы, перейдет во вражду и что это знакомство будет истолковано как измена Родине?! Но этого мало, полет жестокой фантазии следователей на этом не остановился. Подаренный мне во время войны маленький дамский пистолет послужил поводом для обвинения меня в террористических намерениях. Против кого? Против партии и правительства, ради которых, если Вы помните, я дала Вам согласие остаться в Москве на случай, если немцы захватят ее, чтобы помогать Вам вести с ними подпольную борьбу.

Следователи говорили мне: “Не бойтесь, эти протоколы будут читать умные люди, которые все поймут правильно. Неужели вы не чувствуете, что вам хотят протянуть руку помощи? Вас надо встряхнуть. Да и вообще, это дело вряд ли дойдет до суда”.

Я сходила с ума, решила покончить с собой и повесилась в одиночной камере Лефортовской тюрьмы, но умереть мне не дали. Потом я была отправлена в Темниковские лагеря — больная, полусумасшедшая. Но Особому совещанию показалось недостаточным столь суровое наказание, и через два месяца они решили добавить конфискацию имущества, отнять то, что было нажито в течение всей жизни честным трудом. Этим они наказали не меня, а моих маленьких детей, которых на иждивении у меня четверо: самой маленькой, дочери, два года, а самому старшему, племяннику, десять лет.

Я умоляю Вас, многоуважаемый Лаврентий Павлович, спасите меня! Я чувствую себя виноватой за легкомысленный характер и несдержанный язык. Я хорошо поняла свои ошибки и взываю к Вам как к родному отцу. Верните меня к жизни! Верните меня в Москву! За что же я должна погибнуть? Единственная надежда у меня на Ваше справедливое решение.

20.12.1947 г.».

Переведем дух, дорогие читатели, и попытаемся проанализировать это письмо повнимательнее. В январе 1941-го Зоя Федорова несколько раз была у Берии по личным вопросам. Что это за вопросы? Отец уже на воле, все родственники и друзья на свободе, так что хлопотать вроде бы не за кого. А по каким другим делам можно ходить к Берии? Не знаю. Но если грозный и, конечно же, занятой нарком внутренних дел кого-то принимает несколько раз в течение одного месяца, значит, дела были достаточно серьезные. Думаю, что непосредственное отношение к этим делам имеет и разрешение Берии обращаться за помощью лично к нему. Полагаю, что не будет большой натяжкой, если предположу, что в Советском Союзе было немного людей, которые обладали таким правом.

А что означает телефон генерала Федорова, который Берия оставил Зое Алексеевне для связи? В своих показаниях она не только упоминает этого генерала, но говорит о том, что согласовала с ним первую встречу с Йорком. «Он разрешил эту встречу, но просил позванивать», — заявила она. Странновато, не правда ли? Простая советская актриса получает на связь генерала МГБ и согласовывает с ним свои встречи с иностранцами... Что-то туг не так.

И уж совсем откровенно звучит напоминание о согласии, данном лично Берии, остаться для подпольной работы в Москве в случае ее захвата немцами. Не станет, ох, не станет должностное лицо такого уровня, как Берия, вести разговоры о подпольной работе с, мягко выражаясь, посторонним для его ведомства человеком.

Но, может быть, я не прав? Честно говоря, мне и самому хотелось бы все свести к приставаниям неудачливого любовника и к чисто мужской мести за отказ разделить с ним ложе. Если сопоставить даты, то внешне все выглядит именно так. 20 декабря письмо уходит из лагеря. Получив его, Берия, судя по всему, вспомнил о давней обиде и велел законопатить строптивую актерку понадежнее. Понятливые холуи с генеральскими погонами тут же нашли причину, по которой Зою Федорову надо держать не только за колючей проволокой, но и за надежными стенами. 23-го группа сотрудников МГБ во главе с генералом Селивановским подписывает заключение, в котором рекомендуется 25 лет ИТЛ заменить на 25 лет тюремного заключения.

«Отбывая наказание в лагерях МВД, Федорова З.А. пыталась установить нелегальную связь с иностранцами», — такой вот документик сочинили генералы и на этом основании этапировали Зою Алексеевну во Владимир. Как можно, находясь за колючей проволокой, да еще у черта на куличках, установить связь с иностранцами, находящимися в Москве, одному Богу ведомо. Но нелепость этой ситуации никого не смущала — главное, было выполнено указание Берии.

Владимирский централ встретил Зою Федорову как родную: там находилось так много представителей советской интеллигенции, что, казалось, не хватает только ее, всенародно известной актрисы. Но самым большим сюрпризом для Зои Алексеевны было то, что она оказалась в одной камере со своей давней подругой Лидией Руслановой.

Но вот что поразительно: даже в тюрьме, где все, казалось бы, друзья по несчастью, длинная рука Берии ни на секунду не оставляла Зою Федорову без внимания. За ней присматривали, докладывали о каждом ее шаге, каждом неосторожно оброненном слове. Одна из соседок по камере, ставшая добровольным стукачом, настрочила такой донос: «Я слышала о Федоровой, как о человеке, настроенном крайне антисоветски и склонном к хулиганским поступкам. Мне она казалась политически совершенно неграмотным, чрезвычайно озлобленным и антисоветски настроенным человеком. Вместе с тем, как я думаю, она не является идейным врагом советской власти».

Тюрьма есть тюрьма, А это значит — карцеры, голодовки, издевательства, побои. Как Зоя Алексеевна выжила, как все это вынесла?! Ведь она была серьезно больна, об этом свидетельствуют справки, имеющиеся в деле, да и в одном из писем к Берии она жалуется на малокровие и чисто женские заболевания. Но она держалась!

А какой камень упал с ее души, когда пришло долгожданное письмо с воли! Ведь все эти годы Зоя Алексеевна ничего не знала о дочери. Где она, с кем, жива ли вообще? И вдруг письмо от Александры, сестры Зои Федоровой: «Дорогая сестра! Надеюсь, у тебя все хорошо, как у меня и у моих детей. Виктория выросла в хорошенькую девочку, у нее длинные прямые каштановые волосы и красивые глаза. Она зовет меня мамой и во всем слушается. Она очень вежливая и немного застенчивая».

Зоя Алексеевна тут же садится за ответное послание. Она соглашается с тем, что Вика называет Александру мамой, но все же просит рассказать девочке «про тетю Зою, которая живет далекодалеко и очень ее любит».

Одно письмо в год — такие тогда были сатанинские правила. Но Зоя Алексеевна выдержала и это. А в январе 1955 года меру наказания ей снизили до фактически отбытого срока, из-под стражи освободили и полностью реабилитировали. Тогда же освободили и всех ее «подельников». Вот только сестра Мария этого решения не дождалась: она умерла в заключении.

В феврале Зоя Алексеевна вышла на свободу. А в августе Центральная комиссия по пересмотру дел все постановления Особого совещания вообще отменила и дело прекратила. За этими скупыми строками огромный смысл и, не боюсь этого слова, гигантская работа. Эта работа была связана со своеобразным экзаменом, который с честью выдержали друзья и коллеги Зои Федоровой.

Их попросили, казалось бы, о малом: написать характеристику артистке Федоровой. На дворе, конечно, оттепель, нет уже ни Сталина, ни Берии, но черт его знает, как себя вести: характеристику-то просит не ЖЭК, а Лубянка. И вот что замечательно — характеристик нужно было не более трех, а пришло двенадцать. Что ни говорите, а это поступок!

Вот что написала, например, Людмила Целиковская:

«Зою Алексеевну Федорову я знаю с 1940 года по совместной работе в кино. В дни Великой Отечественной войны мы часто с ней встречались на шефской работе по обслуживанию госпиталей Москвы и Московской области.

Актриса большого таланта, чуткий и отзывчивый товарищ, она по праву завоевала любовь советского зрителя. Думаю, что и в будущем она создаст еще много ролей в.наших кинофильмах и оправдает звание лауреата Сталинской премии, звание одной из любимейших актрис нашего народа».

А Сергей Михалков отправил характеристику не на Лубянку, а прямо в Президиум Верховного Совета СССР:

«Я знаю артистку Зою Федорову с 1940 года, когда она снималась в главной роли в фильме “Фронтовые подруги” по моему сценарию. Мне не раз приходилось разговаривать с тов. Федоровой на самые различные темы, и я могу сказать, что она одаренная актриса, происходящая из рабочей семьи, всегда производила на меня хорошее впечатление как талантливый и по-настоящему советский человек.

Арест Зои Федоровой органами МГБ в 1946 году был для меня полной неожиданностью. Дважды лауреат Сталинской премии, актриса Зоя Федорова представлялась мне всегда человеком, любящим свою Родину, свое Советское правительство, благодаря которому она стала широко известным в стране человеком».

Знаменательно, что к этому делу подключились и те актеры, с которыми она снималась в кино, значит, с их стороны не было никакой ревности, а тем более зависти, что весьма характерно для актерской среды. Фаина Раневская, с которой Зоя Федорова снималась в широко известной «Свадьбе», называет ее «дисциплинированной и творчески изобретательной актрисой». Эраст Гарин заявляет, что его в Федоровой «всегда изумляла настоящая простота — качество довольно редкое среди работников искусства». Борис Бабочкин, с которым она снималась во «Фронтовых подругах», называет ее «хорошей, прямой и талантливой девушкой, горячо любящей нашу советскую жизнь и наше советское искусство».

К ним присоединились Иван Пырьев, Михаил Астангов, Борис Барнет, Андрей Абрикосов, Сергей Юткевич и многие другие.

ВДОГОНКУ ЗА ЖИЗНЬЮ

Да, жизнь надо было догонять. Девять лет в ГУЛАГе — это не шуточки. Потеряно здоровье, потеряна форма, забыл зритель, и, самое главное, родная дочь считает ее тетей. Все эти годы Вика жила в Казахстане. И вот однажды ее посадили в поезд и отправили в Москву, где ее должна встретить тетя Зоя. Вот как рассказывала об этой встрече сама Виктория много лет спустя:

«Поезд остановился, и все заторопились к выходу. Я подождала, пока почти все вышли на перрон, а потом взяла свой картонный чемоданчик и тоже вышла из вагона.

Мимо двигалась толпа людей. Я искала глазами кого-нибудь, кто бы напоминал мне тетю, но никого подходящего не увидела. Толпа понемногу редела, и тут я увидела бегущую по платформе женщину, которая заглядывала в лица прохожих. Вдруг она увидела меня и остановилась. Потом кинулась ко мне. Когда она подбежала ближе, я увидела, что она плачет.

— Виктория? — спросила она.

Я кивнула. Мне понравился ее голос.

— Тетя Зоя?

И вдруг ее укутанные в меха руки обняли меня, и я испугалась, что она меня раздавит. Я почувствовала, как мне на лицо капают ее слезы, и даже сквозь шубку ощутила, что она вся дрожит.

Она опустилась передо мной на колени, заглядывая мне в лицо и стряхивая с ресниц слезы, чтобы лучше видеть.

— Да, — сказал она. — Да, я тетя Зоя».

Не сразу, далеко не сразу тетя Зоя призналась, кто она на самом деле, но когда это произошло, а их доме поселилось истинное счастье.

Новой семье надо было на что-то жить — и Зоя Алексеевна взялась за себя так, как это могла только она. Уже в 1955-м она снялась в фильме «Своими руками». В 1956-м было уже два фильма, в 1957-м — пять, а дальше, как говорится, пошло-поехало: за двадцать два года Зоя Алексеевна снялась более чем в тридцати фильмах. Роли были и главные, и эпизодические, но, самое важное, они были! Потрясающая работоспособность Зои Федоровой дала свои результаты: в 1965 году она стала заслуженной артисткой РСФСР.

Последний раз она снялась в фильме «Живите в радости». Это было на Мосфильме в 1977 году. После этого она сказала: «Все, ухожу на пенсию. Пора и отдохнуть». Но отдыха не получилось. Дом у нее был хлебосольный, друзей и знакомых — великое множество, так что хлопот было предостаточно.

Надо сказать, что к этому времени удалось разыскать Джексона Тейта, и Виктория уехала в Штаты. Там она вышла замуж, обрела свой дом и даже принимала в нем однажды мать. Конечно же, она уговаривала ее остаться в Америке, но Зоя Алексеевна вернулась в Москву. Вернулась — и затосковала. Ее так неудержимо потянуло к Вике, что она стала всерьез подумывать о переезде в США. Зоя Алексеевна открыто делилась этой мечтой: кто-то ее отговаривал, кто-то одобрял. Не забывайте, что на дворе был 1981 -й, а тогда на желающих эмигрировать в США смотрели косо.

Так продолжалось до трагического вечера 11 декабря 1981 года.

— Так что же тогда произошло? Кому помешала Зоя Алексеевна? И почему это преступление до сих пор не раскрыто? — спросил я у одного из ответственных работников Московской прокуратуры.

— Как вы знаете, племянник обнаружил убитую вечером, но само убийство произошло днем. На месте преступления была обнаружена пуля и гильза от пистолета «зауэр». Следы борьбы отсутствовали. Замки на дверях целые. Из квартиры ничего не похищено. Ни отпечатков пальцев, ни каких-либо других следов преступника или преступников не обнаружено.

— Значит, работали профессионалы?

— Безусловно. Причем хорошо знакомые Зое Алексеевне. Судя по всему, она сама открыла кому-то дверь, спокойно уселась в кресло, а тот подошел к ней сзади и выстрелил в затылок.

— Это все, что вы знаете?

— Конечно, нет. Знаю я гораздо больше, нежели говорю вам. Но так как преступление не раскрыто, в интересах следствия говорить больше я просто не имею права. А тогда... тогда на ноги была поднята вся милиция и прокуратура Москвы. Были отработаны многочисленные связи, знакомства и контакты Зои Алексеевны. На причастность к убийству мы проверили более четырех тысяч человек, в том числе не меньше сотни ранее судимых преступников. К рассмотрению принимались самые разные версии — от убийства на бытовой почве до убийства по политическим мотивам. Ни одна из этих версий не дала положительного результата, и преступление до сих пор не раскрыто. Следствие по делу приостановлено. Но это не значит, что мы о нем забыли: как только где-то что-то всплывет, как только появится хотя бы один новый факт, мы снова приступим к расследованию.

Как ни грустно, но ко всему сказанному выше добавить практически нечего. Жил прекрасный человек, на которого начал охоту Ягода, продолжил Берия, а роковой выстрел произвел кто-то другой. Жизнь у этого прекрасного человека была очень непростой, там были и шипы, и розы, и, к великому сожалению, пули. Но напрасно думает тот, кто пускает в ход последний аргумент, что пули что-то решают, что они могут что-то остановить. Глубочайшее заблуждение, это далеко не так! И хотя Зои Алексеевны Федоровой нет, с нами ее фильмы, ее незабываемые героини, с нами память о много страдавшей, жизнелюбивой и необычайно обаятельной женщине.

ЗАГАДКА ДЕЛА ВАЛЛЕНБЕРГА

Все началось с того, что фашистский диктатор Венгрии адмирал Хорти 27 июня 1941 года объявил войну Советскому Союзу. Пока Красная Армия отступала, венгерские дивизии под барабанный бой и звон фанфар бодро маршировали по степям Украины и полям России. Но зимой 1943-го их встретили под Воронежем и такого дали дрозда, что от 2-й венгерской армии остались одни воспоминания. А чуть ли не сотня тысяч похоронок, пришедших в Будапешт, вызвали такую бурю возмущения, что, несмотря на военное положение, на фабриках и заводах начались массовые забастовки с требованием разорвать союз с Гитлером и отозвать всех венгров с территории Советского Союза.

Хорти с забастовщиками справиться не мог, и тоща на помощь пришли немцы: 19 марта 1944 года они ввели в Венгрию свои войска и фактически оккупировали всю страну, установив там свои законы и порядки.

Начали они с того, что решили очистить Венгрию от евреев: одних отправляли в Освенцим, других уничтожали на месте, третьих загоняли в гетто. Вселенский плач ни в чем не повинных жертв достиг ушей руководителей Всемирного еврейского конгресса, и они обратились к правительству нейтральной Швеции с просьбой направить в Будапешт известного своими гуманитарными акциями Рауля Валленберга — достойнейшего отпрыска одного из самых влиятельных и состоятельных банкирских домов не только Швеции, но и всей Европы.

Основателем империи Валленбергов был человек родом отнюдь не из воинственных викингов, и звали его Маркус-старший. Дела у Маркуса шли настолько успешно, что со временем он стал контролировать не только все финансы, но также электротехническую, шарикоподшипниковую, химическую, машиностроительную, горнодобывающую, металлургическую и фактически всю остальную промышленность Швеции. Не чурался он и политики, представляя страну на всевозможных съездах и конференциях.

Власть Маркуса была настолько велика, что его называли некоронованным королем Швеции. Некоторые источники утверждают, что Валленберги активно поддерживали германский фашизм, и во время Второй мировой войны нажились на военных поставках Германии.

Из всего этого следует только одно: руководители Всемирного еврейского конгресса поступили очень мудро, ходатайствуя о командировании в Будапешт не какого-нибудь Карлсона, а члена могущественного клана, который знают и уважают истинные хозяева Европы, независимо от того, на чьей стороне воюют их армии.

Чтобы обеспечить Раулю Валленбергу дипломатическую неприкосновенность, его включили в состав Шведской миссии — фактически посольства — в Будапеште, назначив первым секретарем. Но задание у него было отнюдь не дипломатическое: Раулю поручили наладить систему спасения оставшихся в живых евреев. О цыганах, русских, сербах или поляках не было и речи—спасать Рауль должен был евреев, и только евреев. Деньги, предназначенные для подкупа, взяток и создание всякого рода липовых контор выделялись без каких-либо ограничений.

9 июля 1944 года Рауль Валленберг прибыл в Будапешт. Человеком он был энергичным и за порученное дело взялся настолько активно, что за каких-то полгода выдал не менее 20 тысяч шведских паспортов, тем самым избавив людей от пули, петли или газовой камеры.

Но в конце декабря к Будапешту подошли части Красной Армии и начали бои за освобождение восточной части города — Пепгга. Немцы сопротивлялись отчаянно, отдельные дома и целые улицы по несколько раз переходили из рук в руки, но к середине февраля 1945 года противник был выбит из всего Будапешта — и Венгрия запросила мира.

В самый разгар боев, когда полностью еще не был освобожден даже Пешт, началась история, которая продолжалась без малого шестьдесят лет, и в которую были вовлечены маршалы и генералы, ученые и общественные деятели, государственные мужи и дипломаты. Как вы, наверное, догадались, речь идет печальной одиссее Рауля Валленберга. Вокруг имени этого человека наворочено столько лжи и полуправды, придумано столько фантастических историй и столько концов спрятано в воду, что даже сейчас разобраться в деле Валленберга очень и очень непросто.

Но точка в этой грустной истории все же поставлена, и я расскажу о многотрудном, извилистом, скорбном и порой позорном пути к этой, все ставящей на место, точке. Причем делать это буду, опираясь на документы, которые все эти годы были одной из самых больших тайн страны.

АРЕСТ

Самые ожесточенные бои за Будапешт были еще впереди, но в Стокгольме уже поняли, что город немцам не удержать, и конце 1944-го шведские дипломаты обратились в Народный комиссариат иностранных дел Советского Союза с просьбой взять под защиту шведских подданных, находящихся в Будапеште. Наши пообещали, и уже 2 января 1945 года командующему 2-м Украинским фронтом Малиновскому и 3-м Украинским фронтом Толбухину из Генерального штаба ушла шифровка № 117 с грифом «Особо важная»:

«По сообщению НКИД, Шведская миссия в Будапеште осталась в окруженном городе. Состав миссии: (далее следует список из десяти имен, среди которых впервые упоминается Валленберг. — Б.С.) Миссия в данное время якобы скрывается “в подполье”. При обнаружении прошу принять меры охраны и сообщить в Генштаб.

Помощник начальника Генштаба ген.-майор Славин».

И машина завертелась! Уже через двенадцать дней начальник политотдела одной из дивизий направляет донесение начальнику политотдела 7-й армии:

«На занятой нами улице Бенцур, дом № 16, находится секретарь Шведского посольства в Будапеште Рауль Валленберг и шофер его автомашины. Остальные члены миссии во главе с полномочным министром Даниэльсоном находятся в главном здании посольства в Буде. Шведское посольство защищает в Будапеште интересы лиц еврейской национальности, проживающих в Центральном гетто, и так называемом Чужом гетто.

Посольство имеет в городе девять бюро. Валленберг передал текст телеграммы в Стокгольм на немецком языке, находящейся у меня. Валленберг просит сообщить, что он находится на занятой нами территории. Рауль Валленберг и его шофер охраняются. Прошу ваших указаний».

Указания последовали немедленно: «Пока никуда не отпускать. Телеграмму никуда не передавать». Но уже на следующий день, то есть 15 января, поступает приказ: «Рауля Валленберга немедленно препроводить к командиру 18-й стрелковой дивизии генерал-майору Афонину, обеспечив его сохранность и удобство передвижения».

Как видите, о шведском дипломате заботятся, его охраняют и на генеральском уровне беспокоятся о всякого рода удобствах. И это в условиях жесточайших боев, это в те дни и часы, когда на улицах города тысячами гибнут наши солдаты, когда комдивам и командармам не до какого-то неведомого им шведа. Пробиться к Дунаю, захватить мосты, форсировать реку — вот что было главной заботой генералов. Но они вынуждены отвлекаться от выполнения боевых задач и заботливо опекать шведского дипломата.

Пока пылинки с Валленберга сдували комдивы и командармы, хоть и с большой натяжкой, это можно было объяснить уважением к представителю нейтральной державы, но когда им занялся начальник штаба 2-го Украинского фронта, в недалеком будущем маршал Советского Союза Захаров, всем стало ясно, что они имеют дело с чрезвычайно важной персоной. А скромная должность секретаря посольства — это так, для прикрытия. Не случайно же Захаров, отложив все дела, вне всякой очереди отправляет срочную депешу в Москву, и не кому-нибудь, а начальнику Генерального штаба Антонову:

«В восточной части Будапешта, на улице Бенцур обнаружен секретарь Шведской миссии Рауль Валленберг. По словам Валленберга, остальной состав миссии находится в западной части Будапешта.

Меры охраны Валленберга и его имущества приняты».

Вот так-то! Оказывается, под заботливой опекой самых высоких должностных лиц с генеральскими погонами находится не только скромный сотрудник Шведской миссии, но и его имущество. Думаю, что такое Валленбергу и не снилось. Не исключено, что он уже видел себя посредником в каких-то грандиозных операциях — иначе, с какой стати с ним носятся, как с писаной торбой.

Но, как это часто бывает, ни с того ни с сего разразился гром среди ясного неба! 17 января 1945 года из Москвы пришла шифровка, которая перечеркнула все и вся и стала началом неизбежнотрагического конца. Этот документ практически неизвестен, поэтому приведу его полностью:

«Командующему 2-м Украинским фронтом тов. Малиновскому.

Копия: тов. Абакумову.

Обнаруженного в восточной части Будапешта Рауля Валлен-берга арестовать и доставить в Москву. Соответствующие указания контрразведке “Смерш” даны. Для выполнения этой задачи обеспечьте необходимые средства. Время отправления в Москву и фамилию старшего сопровождающего лица донесите.

Зам. Наркома обороны, генерал армии Булганин».

Что случилось? Какие подули ветры? Какие громы прогремели в Москве? Почему вдруг третьестепенным сотрудником Шведской миссии заинтересовались на таком высоком уровне? Почему приказано не просто доставить его в Москву, а предварительно арестовать? Что всплыло? Что натворил Валленберг за полгода пребывания в Будапеште? Шпионил, передавал какие-то секреты немцам?

Но тогда инициатива его задержания и последующего ареста должна была бы исходить от контрразведки, а не от руководителей Генштаба и Наркомата обороны. И что компрометирующего о деятельности Валленберга могли узнать в Москве, если в Будапеште ничего порочащего его репутацию обнаружено не было? Или что-то нашли? Где? Что?

Один документ, который мог послужить основанием для ареста не только Валленберга, но и всей Шведской миссии, я все же обнаружил, но он датирован 19 февраля, то есть спустя более чем месяц после шифровки Булганина. А Валленберг в это время уже сидел сперва в Лефортовской, а потом в печально известной Внутренней тюрьме.

Сохранился довольно любопытный приказ одного из руководителей тогдашнего МГБ СССР, написанный, как это ни странно, в виде просьбы.

«Содержащихся в камере № 203 Лефортовской тюрьмы военнопленных Редель Вилли и Валленберг Рауля прошу доставить во Внутреннюю тюрьму МГБ СССР, поместить совместно в камеру № 7 и зачислить на офицерский паек военнопленного».

Я уже говорил о том, что вокруг имени Валленберга наворочено огромное количество лжи, полуправды и всякого рода нелепостей. Вот первая из них. Валленберга называют военнопленным, в то время как ни юридических, ни каких-либо иных оснований для этого нет. Военнопленные — это лица, принадлежащие к вооруженным силам сторон, находящимся в состоянии войны, а также добровольцы, партизаны, участники движения Сопротивления и другие комбатанты, то есть воины, бойцы. Считаются военнопленными и некоторые некомбатанты, проще говоря, люди, не принимающие непосредственного участия в боевых действиях: сюда относятся интенданты, юристы, журналисты и музыканты из военных оркестров.

Валленберг, как известно, был гражданином Швеции, которая не принимала участия в вооруженном конфликте. Не был он также ни добровольцем, решившим надеть военную форму, ни партизаном, ни журналистом. Валленберг был гражданином нейтрального государства, к тому же имеющим дипломатический иммунитет, поэтому его ни задерживать, ни тем более арестовывать представители советского командования не имели права, как не имели права называть его военнопленным. Впрочем, один плюс эта юридическая нелепица давала, Раулю определили офицерский паек, а это в условиях Внутренней тюрьмы немало: значит, он не голодал и питался более или менее нормально.

Тем временем следователи не сидели без дела и даже в условиях боевых действий собирали компромат на бедного Рауля. Я уже упоминал о документе, составленном 19 февраля 1945 года, который мог послужить основанием для ареста не только Валленберга, но и всей Шведской миссии. Правда, должен отметить, что это основание или, скорее, причина была эмоциональной, но никак не юридической.

Называется этот документ «Спецсообщение», и подписан заместителем начальника «Смерш» 2-го Украинского фронта Мухортовым. Вот его подлинный текст:

«Взяв под свою защиту и покровительство значительное количество лиц из гражданского населения, не имеющего к Швеции никакого отношения, шведское посольство выдавало им на руки различного рода документы, а именно паспорта, удостоверения и так называемые охранные листы. Среди этой категории имеются скрывающиеся от Советских органов видные участники фашистских формирований в Венгрии, некоторые сотрудники разведывательных и контрразведывательных органов противника.

Изложенное выше подтверждается материалами следственной обработки задержанных лиц. Например, зав. секцией шведского посольства Генрих Томпсон на допросе 20 января 1945 года показал:

— Шведское посольство и шведский Красный Крест в Будапеште давали шведское подданство только тем, кто платил от 2000 до 20 000 пенго. Были случаи, когда подданство получали и за 200 000 пенго. Таким образом получили шведское подданство богачи-евреи Хорин, Вайс, Конфельц и другие.

Всего в период июня—октября 1944 года выдано минимум 20 тысяч различного рода паспортов. Защитные паспорта шведского Красного Креста, по словам его начальника профессора Лангле, выдавались по принципу: “Всем притесненным при всяком режиме. При фашистах будем давать евреям, а с приближением русских — христианам, даже если это фашисты, только не очень опасные”».

Враждебное отношение руководства шведского посольства к Советскому Союзу проявилось в феврале 1944 года, когда наш источник обратился к посланнику Даниэльсону с просьбой достать ему разрешение для оказания помощи советским военнопленным медикаментами, продуктами и одеждой.

Вот что заявил Даниэльсон:

— Все это ни к чему. Советская власть расстреливает своих военнопленных, возвратившихся из плена, поэтому все усилия в этом направлении будут тщетными.

А военный атташе Швеции подполковник Вестер после посещения лагеря советских военнопленных заявил:

— Был в лагере у этих свиней. Что это за звери! Второй раз меня на это поймаешь.

Вся помощь шведского посольства русским военнопленным выразилась в пожертвовании 10 рубашек и 20 коробок сардин».

Нетрудно догадаться, какие чувства вызвало это «Спецсооб-щение» у людей, в руках которых был хотя бы один швед. Как раз в эти дни один такой швед находился на Лубянке — и с ним начали работать.

ТАИНСТВЕННЫЙ ИНФАРКТ

Как вы, наверное, помните, еще в Будапеште Валленберг просил сообщить в Стокгольм, что находится на территории, занятой Красной Армией, но его телеграмму было велено никуда не передавать. Но все же в Стокгольме стало известно, что Рауль уже несколько дней находится под опекой советских военных чинов: об этом сообщили добравшиеся до Стокгольма члены Шведской миссии.

Подтвердила это и Александра Коллонтай, которая в те годы была послом Советского Союза в Швеции: еще в феврале 1945-го она заверила встревоженную мать Рауля в том, что ее сын находится в СССР, что он в полной безопасности и чувствует себя хорошо.

На радостях она поделилась этой новостью с журналистами. Но те, вместо того, чтобы разделить чувства матери, подняли страшный вой. «Если Рауль в Советском Союзе, то где именно — в Москве или на Колыме? — вопрошали они. — И почему о Валленберге ничего не знают в шведском посольстве? Почему шведского дипломата не возвращают домой? А может быть, его уже нет в живых, и возвращать просто-напросто некого?»

Такого рода вопросы задавали абсолютно все газеты, но ответа они получить не могли, так как находившиеся в Москве шведские дипломаты о Рауле ничего не знали, а московские бонзы эти газеты не читали.

Но 30 апреля 1945 года шведский посланник в Москве Седер-блюм все же пробился к заведующему 3-м Европейским отделом Наркомата иностранных дел Абрамову. По правилам тех лет, чиновники такого ранга должны были вести дневники, в которые самым тщательным образом заносили суть бесед со всякого рода иностранцами. Вот что записал Абрамов своем дневнике:

«Сегодня принял Седерблюма по его просьбе. Он вручил мне копию ноты по поводу розыска секретаря Шведской миссии в Будапеште Валленберга. Передавая ноту, Седерблюм спросил, нет ли каких-либо новых сведений о судьбе Валленберга. Я ответил, что никакими новыми сведениями пока не располагаю. В ответ на это посланник стал рассказывать о том, какое большое значение придается делу Валленберга в Швеции. “Меня непрерывно осаждают письмами и телеграммами по этому вопросу, — сказал он. — В печати довольно часто появляются статьи и заметки об этом деле. Валленберг является членом семьи пользующегося мировой известностью банкирского дома, и я бываю иногда в отчаянии, что ничего не могу ответить на многочисленные запросы”.

Я на это ответил, что поиски Валленберга продолжаются».

Поиски? О каких поисках речь, если о местонахождении Рауля знали все высокопоставленные чиновники как НКВД, так и Наркомата иностранных дел?! Тем более, что всплыло сообщении тогдашнего заместителя наркома Деканозова, который еще 16 января 1945-го заявил представителю Шведской миссии в Москве, что Валленберг обнаружен в занятой советскими войсками части Будапешта и меры по его охране приняты.

Как стало известно уже в наше время, о деле Валленберга был прекрасно информирован и Сталин. В архиве сохранилась запись его беседы с Седерблюмом, которого он принял 15 июня 1946 года. Когда возник вопрос о Валленберге, Сталин сказал: «Вы знаете, нами отдано распоряжение о том, что шведы должны находиться под защитой».

Реакция Седерблюма была совершенно неожиданной. «Я лично убежден, — проронил он, — что Валленберг в Будапеште стал жертвой несчастного случая или бандитов».

Объяснить эту реплику не просто трудно, а невозможно, ведь Седерблюм знал и о сообщении Деканозова, и о заявлении Александры Коллонтай. Так почему же он подыгрывал Сталину? Почему несколько раньше Седерблюм высказал уверенность в том, что Валленберг погиб во время боев в Будапеште? Почему, прощаясь со Сталиным, он с облечением констатировал: «Я думаю, советские военные власти не могут ничего рассказать о дальнейшей судьбе Валленберга»? И почему в заключение аудиенции он попросил Сталина дать официальный ответ о том, что все поиски Валленберга ни к чему не привели, что он, скорее всего, погиб?

То ли в Стокгольме подули другие ветры, то ли надвигались парламентские выборы и намечалось перераспределение постов, то ли могущественное семейство, говоря современным языком, так достало Седерблюма, что он решил положить конец всей этой истории — этого я не знаю. Но факт есть факт: заместитель министра иностранных дел Вышинский получил задание подготовить соответствующий ответ и известить об этом шведскую сторону.

А тут еще, откуда ни возьмись, Альберт Эйнштейн, который прислал письмо Сталину с просьбой «сделать все возможное для того, чтобы разыскать и отправить на родину шведа Рауля Валленберга»!

Как ни могуществен был Вышинский, но и он мог далеко не все. Скажем, он не мог напрямую обратиться к министру государственной безопасности Абакумову, а без этого человека подготовить более или менее вразумительный ответ шведскому послу не было никакой возможности. И тогда Вышинский обратился с письмом к Молотову:

«15 июня 1946 года на приеме у тов. Сталина бывший шведский посланник Седерблюм обратился к тов. Сталину с просьбой поручить навести справки о судьбе Валленберга. Об этом в Риксдаге сообщил и шведский премьер-министр Эрландер.

Ввиду настойчивости, проявленной шведами в этом деле, мы неоднократно устно и письменно запрашивали в течение 1945 и 1946 г.г. “СмерпГ, а позднее МТБ о судьбе и местопребывании Валленберга. В результате чего лишь в феврале этого года в устной беседе мне сообщили, что Валленберг находится в распоряжении МТБ.

Поскольку дело Валленберга до настоящего времени остается без движения, прошу Вас обязать тов. Абакумова представить справку по существу дела и предложения о его ликвидации».

Молотов, который в те годы был министром иностранных дел, наложил свою резолюцию и переслал письмо в МГБ. Но оггуда — молчок.

Пока шла эта диковинная переписка, подоспело объяснение более чем странных реплик Седерблюма на приеме у Сталина: именно в эти дни одна финская газета опубликовала статью под заголовком «Нацисты убили Рауля Валленберга». Речь в ней шла о том, что на заседании Народного суда в Будапеште всплыл поразительный факт: оказывается, Рауль Валленберг был убит венгерскими нацистами. По делу проходило тридцать нацистов во главе с неким Дреганом, который и отдал приказ об уничтожении шведского дипломата. За совершенные преступления Дреган и десять его подельников приговорены к смертной казни.

Если бы статья была опубликована, скажем, в «Правде», шведы могли бы заподозрить Москву в дезинформации, но финская газета «Вапаа сана» считалась независимой и достаточно авторитетной. Да и венгры не будут расстреливать своих людей без достаточных на то оснований. Думаю, что так, или примерно так рассуждал Седерблюм, соглашаясь с версией гибели Валленберга в Будапеште.

Не заставил себя ждать и ответ Вышинского.

«После проведенного нами тщательного расследования можно твердо сказать, что Валленберга на территории Советского Союза нет, и мы ничего о нем не знаем», — сообщил он от имени советского правительства.

Сколько израсходовано бумаги и чернил, сколько произнесено лживых слов и даже пролито крови — и все ради того, чтобы скрыть правду. А правда была горькой, грубой и жестокой: человек, вокруг имени которого завязалась преступно-неприличная возня, по-прежнему сидел в камере № 7 Внутренней тюрьмы и получал офицерский паек.

Было бы ошибкой думать, что он просто сидел. Нет, он не просто сидел, с ним работали, вызывая на многочасовые допросы. Скажем, следователь по фамилии Сверчик 8 февраля 1945 года допрашивал Валленберга три с половиной часа. Затем Рауль попал в руки Кузмишина, тот изгалялся над ним полтора, а Копелянский — три часа.

Не буду говорить, чего это стоило, но мне удалось разыскать не только анкету арестованного Валленберга, заполненную во Внутренней тюрьме, но даже журнал вызовов на допросы. Кое-где фамилия Валленберга была тщательно замазана тушью, но с помощью специальных методов тушь удалось снять — и проступила четкая запись: 29 мая 1945 года под № 620 на допрос вызывался Валленберг Рауль Густав.

Но вот что удивительно: допросов было множество, а вот протоколов — ни одного. Так что узнать, о чем расспрашивали Рауля, какие выбивали показания, что он все-таки сказал, а что утаил, нет никакой возможности. Больше того, не существует и самого дела Валленберга, нет ни одной папки, в которую были бы подшиты протоколы допросов, показания свидетелей, ордер на арест, опись имущества, результаты медосмотра и т.п.

Роясь во всякого рода документах, я так втянулся в это дело, что перестал трепетать перед бумагами, подписанными Сталиным, Молотовым или Вышинским. Но один скромненький рапорт, написанный от руки и подписанный всего-навсего полковником, заставил вздрогнуть! Я приведу его полностью, так как до сих пор его никто не видел.

«Сов. секретно.

Министру Государственной безопасности Союза ССР

Генерал-полковнику Абакумову B.C.

РАПОРТ

Докладываю, что известный Вам заключенный Валленберг сегодня ночью в камере внезапно скончался предположительно вследствие наступившего инфаркта миокарда.

В связи с имеющимся от Вас распоряжением о личном наблюдении за Валленбергом, прошу указания, кому поручить вскрытие трупа на предмет установления причины смерти.

Нач. санчасти тюрьмы полковник медицинской службы A.T. Смольцов. 17.VII- 47 г.».

А чуть ниже приписка, сделанная рукой того же Смольцова.

«Доложил лично министру. Приказано труп кремировать без вскрытия.

17.VII- 47 г. Смольцов».

ГОЛОСА С ТОГО СВЕТА

Прошло девять лет... Мало-помалу о деле Валленберга забыли и о нем никто, никогда и нигде не вспоминал. И вдруг в апреле 1956-го Молотов и тогдашний председатель КГБ Серов обратились в ЦК КПСС с не подлежащим оглашению письмом. Панический тон письма настолько очевиден, что не привести его просто нельзя:

«Во время пребывания в Москве правительственной делегации министр внутренних дел Швеции Хедлунд передал советской стороне свидетельские показания некоторых репатриированных в конце 1955 года из СССР в ФРГ бывших немецких военных преступников о Рауле Валленберге.

Правительство Швеции располагает доказательствами, что Валленберг был арестован и длительное время содержался в тюремном заключении в Москве. Так, бывший полицейский атташе германской миссии в Бухаресте Густав Рихтер показал, что с 31 января 1945 года более месяца содержался в Лубянской тюрьме в одной камере с Валленбергом, который рассказал об обстоятельствах ареста его самого и его шофера Лангфельдера.

Бывший хранитель печати германской миссии в Бухаресте Вилли Бергман сообщил, что, находясь в Лефортовской тюрьме в камере № 202, он путем перестукивания и переговоров по водопроводу установил контакт с находящимся в камере № 203 Валленбергом и находящимся с ним в одной камере Ределем. Такая связь поддерживалась с сентября 1946 до мая 1947 года.

Аналогичные показания дали содержавшиеся в Лефортовской тюрьме Карл Зуппиан, Эрнст Валленштейн, Хорст Китчман, Эрнст Хубер и Эрхард Хилле.

Показания этих свидетелей во многом совпадают с фактическими обстоятельствами ареста и содержания Валленберга в тюремном заключении в СССР. Принимая во внимание важность урегулирования со шведами вопроса о Валленберге, а также и то, что они не прекратят расследования, считаем целесообразным информировать шведское правительство о судьбе Валленберга».

Всколыхнулись и венгры, их интересовала судьба венгерского подданного Вильмоша Лангфельдера. Мне удалось найти циничнейшее послание заместителя председателя КГБ Лунева, который настоятельно рекомендовал отвечать на запросы венгерского правительства, что «шофер Валленберга Вильмош Лангфельдер умер в заключении 2 марта 1948 года».

А теперь проанализируем письмо в ЦК с позиции спецслужб. То, что они допустили колоссальный прокол, за который совсем в недавние времена платили пулей в затылок, яснее ясного. Выпустить за пределы Союза немцев, которые сидели или вместе, или рядом с Валленбергом, — с профессиональной точки зрения непростительный просчет.

Я не знаю, что стало с теми людьми, которые имели отношение к делу Валленберга и репатриированных немцев, но выкручиваться из этой щекотливой ситуации пришлось первым лицам государства. Надо признать, что они это сделали блестяще, и даже нашли козла отпущения, на которого свалили все грехи.

В феврале 1957 года ЦК КПСС утвердил текст так называемой «Памятной записки для вручения посольству Швеции в Москве».

В очередной раз нагло соврав, что были просмотрены все архивы и опрошены люди, которые могли иметь какое-либо отношение к делу Валленберга, руководители партии и правительства подписались под еще одной ложью: «Однако в результате этих мер не удалось обнаружить каких-либо данных о нахождении Валленберга в СССР».

Правда, несколько ниже они сообщают, что в архиве санитарной службы Лубянской тюрьмы был обнаружен рапорт полковника Смольцова о том, что Рауль Валленберг умер от инфаркта миокарда. Узнать что-либо от самого Смольцова не представляется возможным, так как он умер в мае 1953 года.

А вот следующий абзац я просто обязан привести полностью, так как он является ключевым:

«Рауль Валленберг был, по-видимому, в числе других лиц задержан в районе боевых действий советских войск. Вместе с тем можно считать несомненным, что последующее содержание Валленберга в заключении, а также неправильная информация о нем, дававшаяся некоторыми бывшими руководителями органов безопасности и МИД СССР в течение ряда лет, явились результатом преступной деятельности Абакумова.

Как известно, в связи с совершенными им тяжкими преступлениями, Абакумов, действовавший в нарушение законов СССР и стремившийся нанести всяческий ущерб Советскому Союзу, был осужден и расстрелян по приговору Верховного суда СССР».

Так вот кто, оказывается, во всем виноват! Виктор Абакумов — это он давал неправильную информацию Сталину, Молотову, Вышинскому, а позднее Булганину, Громыко и другим. Правда, до этого он успел поработать на фабриках и заводах, потом в комсомоле, в органах НКВД, в войну руководил Главным управлением контрразведки «Смерш», а с 1946 по 1951 год был министром госбезопасности.

Со Сталиным у него были очень короткие отношения, и подчинялся он практически только ему, не говоря уже о том, что все более или менее значительные акции МГБ всегда согласовывал с вождем народов. Но в июле 1951-го он, как заключенный № 15, угодил в Матросскую Тишину. Абакумов знал, что своим арестом обязан доносу подполковника Рюмина, который написал в ЦК, что руководители МГБ «смазывают» террористические замыслы вражеской агентуры, направленные против членов Политбюро и лично товарища Сталина, а также ставят органы госбезопасности вне партийного контроля.

Знал Абакумов и то, что арестовать его могли только с личной санкции Сталина, поэтому из тюрьмы отправил ему довольно длинное письмо, в котором есть такие строки:

«С открытой душой заверяю Вас, товарищ Сталин, что отдаю все силы, чтобы послушно и четко проводить в жизнь те задачи, которые Вы ставите перед органами ЧК. Я живу и работаю, руководствуясь Вашими мыслями и указаниями.

Заверяю Вас, товарищ Сталин, что какое бы задание Вы мне ни дали, я всегда готов выполнить его в любых условиях. У меня не может быть другой жизни, как бороться за дело товарища Сталина».

Не помогло. Сталин его из тюрьмы не выпустил, а пришедшие ему на смену Маленков, Хрущев и Булганин поспешили спровадить бывшего министра на тот свет: 19 декабря 1954 года в 12 часов 15 минут в соответствии с вынесенным приговором Виктор Абакумов был расстрелян.

А теперь вспомните последний абзац «Памятной записки», сопоставьте с письмом Абакумова из тюрьмы и вы поймете, кто действовал в нарушение законов СССР, кто давал неправильную информацию о Валленберге и кто довел его то ли инфаркта, то ли до расстрела. Не мог Абакумов, ну никак не мог по собственной инициативе ни арестовать гражданина нейтральной Швеции, ни гноить его в тюрьме, ни тем более организовать так называемый инфаркт — он мог это сделать, лишь послушно и четко проводя в жизнь задачи, которые ставил Сталин.

На некоторое время о Валленберге снова забыли. Но с началом перестройки в печати стали появляться материалы, в которых утверждалось, что в тюрьме он не умирал, что довольно долго сидел сперва во Владимирской тюрьме, а потом в лагерях под Тверью. Откуда-то всплывали люди, которые уверяли, что видели Рауля то ли в психиатрической больнице имени Кащенко, то ли в Институте общей и судебной психиатрии имени Сербского.

Надо отдать должное сотрудникам ФСБ, которые пошли на создание международной экспертной комиссии по проверке этих материалов. Только во Владимирской тюрьме они изучили около 100 тысяч карточек, опросили 300 сотрудников, в том числе и врачей, — безрезультатно. Следов Валленберга обнаружить не удалось. Проверили картотеки Бутырской, Матросской и Краснопресненской тюрем — пусто. От отчаяния заглянули даже в Донской крематорий — нет, в числе кремированных ни Валленберг, ни Лангфельдер не значатся.

Проверили даже рапорт полковника Смольцова. Самые авторитетные эксперты научно-исследовательского института судебных экспертиз исследовали почерк, бумагу, чернила — и пришли к выводу, что рапорт написан рукой Смольцова, на бумаге, выпускавшейся именно в те годы, и чернилами, изготовленными тогда же.

Не нашли четкого ответа и на самый главный вопрос: зачем Валленберга арестовали? Утверждение, будто НКВД хотел создать своеобразный запас из известных западных деятелей культуры, науки и даже дипломатов нейтральных стран для того, чтобы их можно было выгодно обменять на наших перебежчиков, не выдерживает критики. Как известно, из десяти сотрудников Шведской миссии в Будапеште был задержан один Валленберг, а остальные благополучно прибыли в Стокгольм.

Неубедительно звучит и намек на то, что советское правительство якобы хотело обменять Валленберга на шестерых советских моряков, отказавшихся возвращаться на родину: шведы без каких-либо условий вернули в Союз сотни интернированных военнопленных, которые умоляли их не выдавать палачам ГУЛАГа.

Так что ответ на вопрос, зачем арестовали Валленберга, знал лишь гот, кто отдавал этот приказ. Нам известно, что приказ был подписан Булганиным, но теперь уже нет никаких сомнений, что он был лишь канцелярским исполнителем, но никак не инициатором этой изуверской акции.

И все же точка в этом запутанном деле поставлена. Это сделала Главная военная прокуратура, которая Рауля Валленберга полностью реабилитировала и признала жертвой политических репрессий. Это все, что могли сделать россияне для родственников Рауля, для его страны и для него самого, вернее, для его души, которая, хочется надеяться, оценит наши хлопоты.

КРОВАВЫЕ БУДНИ УКРАИНСКОГО МОИСЕЯ

Начать придется издалека... Некоторое время назад мне довелось участвовать в поисках документов, проливающих свет на обстоятельства гибели легендарного советского разведчика Николая Кузнецова. Тогда нам удалось установить, что в феврале 1944 года Кузнецов, он же обер-лейгенант Пауль Зиберг, а также Колонист, Грачев и Пух, совершив ряд терактов, в сопровождении Яна Каминского и Ивана Белова ушел из Львова (немцы называли его Лемберг).

Несколько дней разведчики бродили по лесам, надеясь найти партизан. И они их нашли! Но вскоре выяснилось, что это не партизаны, а переодетые в красноармейскую форму бандеровцы. Погибли разведчики в бою или были схвачены и расстреляны, установить достоверно так и не удалось, но то, что они погибли, не вызывает сомнений: сохранились донесения бандеровских командиров руководству СС в Лемберге, обнаружены документы на имя Пауля Зиберта и, самое главное, его отчет о проделанной работе в тылу врага.

Но меня интересовали не только обстоятельства гибели Николая Кузнецова, очень хотелось узнать хоть что-нибудь о нем как о человеке, не как о Зиберте, а как о Грачеве — именно под такой фамилией знали его в партизанском отряде Дмитрия Медведева. Так я познакомился с Марией Семеновной Ких, которая была личной радисткой Грачева. В эфире она работала под позывным «Мае» и хорошо знала, что если в отряде появился Коля Грачев, в которого были тайно влюблены все девушки отряда, значит, предстоит срочная и чрезвычайно важная работа.

Во время неоднократных встреч с Марией Семеновной Ких я так много узнал о Николае Кузнецове, что, надеюсь, когда-нибудь поведаю об этом читателям. Но об одной из этих бесед расскажу сейчас, тем более, что на Украине эта тема стала одной из самых животрепещущих. Когда речь зашла о том, что Николай Кузнецов погиб от руки бандеровцев, Мария Семеновна вдруг побледнела, а шрам на ее щеке стал багрово-красным.

— Ох, и хлебнули же мы от этих гадов! — стукнула она кулаком по столу. — Знаете, сколько ни в чем не повинных людей погибло от рук этих вурдалаков? Более тридцати тысяч! В том числе женщины, старики, дети, учителя, врачи и даже священники. Я-то их хорошо знаю, — поджав губы, продолжала она, — за мной они охотились не один год. Но не на ту напали, жила у них тонка, да и мозгов маловато. А у меня ни с чем не сравнимый партизанский опыт, да и верный ТТ всегда был под рукой.

— Но как же так? — не скрывая недоумения, спросил я. — Против них воевали немцы — и не победили, потом — целые дивизии Советской Армии, а бандеровцы держались вплоть до 1954 года. А потери среди наших военнослужащих! Только по официальным данным, от рук бандеровских боевиков погибло 25 тысяч солдат и офицеров, две с половиной тысячи партийных работников и несколько сотен депутатов местных Советов. Чтобы нанести такой урон, надо обладать немалой силой, тем более действуя в условиях подполья.

— Сила у них, конечно, была, — начала она перебирать какие-то фотографии, — да и поддержка немалой части местного населения тоже была — без этого партизанские действия невозможны. А вот что касается боевых действий против немцев, то это не что иное, как пропагандистский миф. Неужели вы думаете, что фашисты финансировали бы и вооружали отряды Украинской повстанческой армии, которые открыли в их тылу своеобразный второй фронт?! Нет, немцы врагами бандеровцев не были, их врагами были москали. Впрочем, не только были, — вздохнула она, — москали, то есть русские, являются врагами и сейчас. Вы же видите, что творится в городах и селах Западной Украины: памятники жертвам сносятся, а палачам ставятся, — отшвырнула она какие-то снимки.

— Можно мне посмотреть? — попросил я. — С кем это вы?

— Вы не поверите, но с отъявленными палачами, с теми, у кого руки по локоть в крови.

— С бандеровцами, что ли?

— С ними, — погладила она несколько побледневший шрам. — Это те боевики, которые за свои злодеяния когда-то получили по 20—25 лет лагерей, отработали эти сроки в шахтах или на лесоповале и вернулись домой. Теперь они не только добропорядочные граждане, но и жертвы большевистского режима, а стало быть, герои. Живем-то в одном городе, так что время от времени встречаемся — тут уж никуда не денешься.

— Мария Семеновна, — загорелся я неожиданно возникшей мыслью,—а нельзя ли мне с этими благообразными старичками познакомиться и получить информацию, так сказать, из первых рук? А то все их ругают, проклинают, хотя толком никто не знает, за что они воевали, а потом, как принято говорить в таких случаях, мотали сроки в лагерях и тюрьмах.

— А не боитесь? — усмехнулась моя собеседница. — Они ведь только на вид старички...

— А фамилия на что? — подыграл я ей. — Она ведь у меня украинская, да и язык я, хоть с пятого на десятое, но знаю.

— Серьезный аргумент, — удовлетворенно кивнула она. — Я подам вас как украинского хлопца, вынужденного жить среди москалей. Не возражаете?

— Что ж тут возражать, если это истинная правда. Только не говорите, что мой дед бежал с Украины во время всем известного голодомора, а то в большевистские жертвы запишут и его.

— Добре, — протянула она руку. — Ручаться, что с вами захотят говорить, не могу, но попробовать попробую. А пока сходите в дом Ярослава Галана, он был моим другом и жил неподалеку. Убили его, кстати, соратники тех самых старичков, с которыми вы хотите познакомиться. Извините, но я к Галану ходить перестала: сердце уже не то, боюсь, что не выдержу, ведь на мне, вернее, на моем имени, его кровь.

— Как так? — не понял я.

— Идите, — смахнула она слезу, — поймете, когда увидите все сами.

Об известном украинском публицисте и драматурге Ярославе Галане теперь мало кто имеет представление, а ведь в послевоенные годы его имя не знал разве что тот, кто не умел читать. Его книги печатались многотысячными тиражами, его пьесы шли чуть ли всех театрах, его репортажами с Нюрнбергского процесса зачитывалась не только Украина, но и весь Советский Союз. Даже отъявленные националисты относились к Галану с уважением: как-никак, а писал он по-украински, и одно это ставило его в один ряд с теми, кто считал своими угнетателями москалей.

Но был у Галана один грех, который простить ему не могли ни идейный вдохновитель бандеровщины митрополит Шептицкий, ни вооруженные до зубов многочисленные сынки священников, которые составляли костяк слонявшихся по лесам бандформирований: Ярослав Галан терпеть не мог попов. Пока он высмеивал их в своих фельетонах, боевики в рясах лишь снисходительно журили своего знаменитого земляка, но когда он опубликовал памфлет «Плюю на папу», в котором Пий XII предстал преступником, мошенником и лиходеем, судьба Галана была предрешена — его приговорили к смертной казни.

Убили Галана 24 октября 1949 года. Под видом студентов, нуждающихся в помощи депутата, к нему пришли два молодых бандеровца: бывший семинарист Илларий Лукашевич (в бандитском подполье он имел кличку Славко) и Михаил Стахура, он же Стефко. Пока Лукашевич, отвлекая внимание Ярослава, затеял разговор о неприятностях в институте, Стахура подошел сзади, выхватил гуцульский топор и с размаху рубанул Галана по голове. Первый же удар был смертельным, но опьяневшие от крови убийцы остановиться уже не могли: они рубили Галана, когда тот сидел, рубили, когда он упал, рубили даже тогда, когда Галан перестал шевелиться: всего они нанесли одиннадцать чудовищных ударов.

Некоторое время убийцы отсиживались во всевозможных схронах, но их все же нашли, арестовали и судили. По приговору военного трибунала Лукашевича расстреляли, а Стахуру повесили.

Как ни странно, но в кабинете Галана за эти годы ничего не изменилось, даже законченная в тот роковой день статья под названием «Величие освобожденного человека» лежит на письменном столе.

«Кто-то назвал крупнейший западно-украинский город городом каменных, задумчивых львов, — начал я читать. — Эти львы стоят на страже перед входом в здание горсовета, они охраняют чистоту старых львовских колодцев, они смотрят на нас с гербов самого города».

А потом... потом я все понял, и мне стало ясно, почему Мария Ких не может ходить в дом Ярослава Галана: на последней странице я увидел ее имя, забрызганное кровью. Кровью Галана! Но буквы сквозь засохшую корку крови разобрать можно. Вот что там написано:

«Тридцать лет тому назад работница Мария Ких вместе с другими членами профсоюза швейников вышла проводить в последний путь погибшего от руки полицейских молодого безработного Владислава Козака. Когда фашистские пули начали сеять смерть в рядах участников похоронной процессии, Ких не дрогнула. Теснее сомкнув ряды, демонстранты двинулись вперед, бесстрашно тядя в глаза вооруженной до зубов подлости. Из этих рядов Марию Ких вырвала только пуля, раздробившая ей челюсть.

Во время Отечественной войны Мария Ких продолжала свой доблестный путь в рядах партизан Героя Советского Союза Медведева. Сегодня она — заместитель председателя Верховного Совета УССР.

Исход битвы в западно-украинских областях решен, но битва продолжается. На этот раз — битва за урожай, за дальнейший подъем культуры и науки. Трудности есть, иногда большие: много всякой швали путается еще под ногами. Однако жизнь победоносно шагает вперед и рождает новые песни, новые легенды, в которых и львы, и боевая слава будут символизировать отныне только одно — величие освобожденного человека».

На следующий день я решил сходить на могилу Галана, но это мероприятие пришлось отложить: рано утром позвонила Мария Семеновна, сказала, что обо всем договорилась и что через час меня будут ждать в холле гостиницы.

— Не удивляйтесь, но пришлось принять кое-какие меры предосторожности, — как бы между прочим заметила она. — Вас спросят, не собирается ли пан в театр. Вы должны ответить, что любите оперу, а сегодня дают балет. Адрес, по которому вас повезут, я знаю. Так что не тушуйтесь! — по-молодому бодрым голосом благословила меня многоопытная партизанка.

Как меня встретили, куда и на чем повезли, рассказывать не буду — таким было условие встречи, но дом. в который я попал, был солидным, сад — великолепный, а собаки — на удивление миролюбивые. Но больше всего меня поразило не это, а то, что моложавая хозяйка предложила отведать мое любимое и редкостное по московским меркам блюдо — вареники с вишней. А когда похожий на ушедшего на пенсию боксера-легковеса хозяин налил в хрустальные рюмки вишневую же наливку — что я тоже люблю, — хотите, верьте, хотите, нет, но я слегка забеспокоился: уж не экстрасенсы ли они, не ведуны ли и ясновидцы, ведь о своих кулинарных пристрастиях я никому не рассказывал.

Поначалу разговор шел ни о чем, вернее, обо всем: о московских новостях, о богемных сплетнях, о меняющемся климате и, конечно же, о футболе. Прекрасно понимая, что это невежливо, я все же взглянул на часы. Надо было видеть, в каком ироничном извиве изогнулись тонкие губы хозяина.

— С утра вас все равно туда не пустят, — как бы между прочим, заметил он.

— Куда не пустят? — чуть не поперхнулся я вареником.

— Вы же собирались на кладбище, верно? А утром оно закрыто.

«Черт возьми! — внутренне воскликнул я. — Откуда он знает, что я собирался на могилу Галана? Ведь я же никому об этом не говорил. Стоп! — остановил я сам себя. — Говорил. Я спрашивал у портье, как добраться до кладбища, а он, конечно же, сказал об этом седому джентльмену с тросточкой, который за мной приехал, — облегченно вздохнул я. — Так что никакой мистики и никакого ясновидения нет».

— А когда оно открывается? — не поведя бровью, поинтересовался я.

— После обеда. Да вы не волнуйтесь, — наполнил он рюмки, — вас туда отвезут.

— А где я куплю цветы?

— Цветы нарвем в моем саду. Я-то к Галану не поеду, как-никак, а мы были по разные стороны баррикад, но писатель он был хороший. Теперь-то я понимаю, что убили его понапрасну, можно сказать, сгоряча. Надо было его приласкать, объявить совестью и душой Украины, да и платить побольше, глядишь, и не стал бы он нападать на нашего брата, а со временем стал бы украинским националистом. И вообще, — глянул он на меня, как сквозь прорезь прицела, — убить врага — это слишком просто. А вот сделать из него друга, союзника и сторонника — это куда труднее, но зато интереснее и, конечно же, перспективнее.

— Простите, — отодвинул я рюмку, — но вы сами подвели меня к вопросу, ради ответа на который я искал с вами встречи. Вы практически произнесли слово «перспектива». Сейчас на дворе конец восьмидесятых годов двадцатого века. Мир надежно устоялся. Западная Украина в окружении социалистических государств, входящих в Варшавский договор, а на Львовщине снова раздаются голоса о самостийности, незалежности и тому подобном. Куда Западной Украине отсоединяться? Ведь с одной стороны — социалистическая Польша, а с другой — Советская Украина, точнее, весь Советский Союз. По меньшей мере смешно предполагать, что Польша и Советский Союз позволят появиться на своих границах независимому, читай, капиталистическому, государству со столицей в славном городе Львове. Значит, перспективы у вас нет никакой. Так зачем же раздувать с таким трудом потушенный костер, зачем молиться пролившим реки крови богам, зачем делать героев из таких людей, как тот же Степан Бандера?

— У вас все? — заиграл желваками хозяин дома. — Больше вопросов нет?

— Пока все. А там будет видно, — набравшись храбрости, добавил я.

— Тогда слушайте, — грузно облокотился он на стол. И тут я увидел, что руки у него далеко не боксерские, что покрытая черными крапинками кожа обвисла, а глаза обрамляют подведенные, как у женщины, веки.

«Эге, — подумал я, — да он свой срок мотал на шахте. Только у шахтеров угольная пыль так въедается в веки и руки, что отмыть их просто невозможно».

— Вы забойщиком были или проходчиком? — решил я продемонстрировать свою наблюдательность.

— Забойщиком, — усмехнулся он. — А как вы догадались?

— По глазам. Да и по рукам тоже.

— А видели бы вы мои колени, — вздохнул он. — Бурсит есть бурсит, это ведь чисто шахтерская болезнь, а я провел под землей двадцать пять лет, как говорится, от звонка до звонка. А вы молодец, — плеснул он наливки, — глаз у вас — ватерпас, да и в шахте, видно, бывали.

— Было время, когда я, если так можно выразиться, не вылезал из шахты: писал книжку о шахтерах и больше года работал с ними бок о бок.

—Все ясно,—неожиданно открыто улыбнулся он.—А теперь решили узнать из первоисточника, что такое Украинская военная организация, то есть УВО, Организация украинских националистов — ОУН и Украинская повстанческая армия — УПА?

— Не только. Больше всего меня интересуют ваши вожди, такие, как Степан Бандера и Роман Шухевич.

— Дойдет черед и до них... А пока я отвечу на ваш вопрос о перспективах. Вы газеты читаете? — с каким-то скрытым подтекстом спросил он.

— Естественно, — пожал я плечами.

— А читали ли вы о том, что в Египте нашли кувшин, наполненный пшеницей? Ученые установили, что той пшенице три тысячи лет.

— Читал. Ну и что?

— А то, что когда эти зерна посадили в землю, они проросли. Все, до одного!

— Ну и что? — снова не понял я.

—А то, что это и есть ответ на ваш вопрос! — торжествующе воскликнул он.

— Вы хотите сказать, — начал я о чем-то догадываться.

— Да, я хочу сказать, — перебил он, — что мы, старые националисты, должны сохранить идею независимой и абсолютно самостоятельной Украины. Вы правы, сейчас еще не время, сейчас Западной Украине деваться некуда, но пройдут годы, почва созреет, и наша идея, как те египетские зерна, попадет на благодатную почву, зерна прорастут и дадут такой обильный урожай, какого не знала история. Вот увидите, это время не за горами, — взволнованно продолжал он, — поэтому наша задача передать молодежи наши знания, мечты и, не боюсь этого слова, опыт подпольной борьбы. Приезжайте во Львов лет через пятнадцать—двадцать, уверяю вас — вы увидите совсем другую страну. А нашим вождям, которых сейчас пинают все, кому не лень, будут ставить памятники как героям освободительной борьбы за свободу и независимость Великой Украины.

ГОЛОСА С ТОГО СВЕТА

То, о чем я расскажу, настолько страшно, чудовищно и мерзко, что людям с не очень здоровым сердцем рекомендую эту главу пропустить. А тем, кто митингует на площадях украинских городов, требуя восстановить «честное имя бандеровцев», рекомендую ознакомиться с документами, проливающими свет на деятельность этих «верных сынов незалежной Украины».

Нынешние вожди, появившиеся на свет из тех самых зерен, о которых говорил страдающий бурситом бандеровец, наверняка не публиковали и не оглашали на митингах те справки, докладные записки, шифровки, рассказы очевидцев и спеццонесения, которые я нашел в архивах и о которых нынешняя молодежь, конечно же, ничего не знает.

Вслушайтесь в эти голоса — голоса с того света. Эти люди могли бы жить, учиться, работать, у них были бы жены, мужья и дети, но их нет. Их род прервался — прервался потому, что этих мужчин и женщин, юношей и девушек, и даже детей не просто убили, а зверски замучили выкормыши Степана Бандеры.

«Ночью к нам долго стучали. Батько не отрывал. В дверь стали бить чем-то тяжелым. Она затрещала и сорвалась с петель. В хату ворвались чужие люди. Связали батьке руки и ноги, повалили на пол. Выкололи глаза и тыкали штыками в грудь и в живот. Батько перестал шевелиться. То же сделали с мамой и сестричкой Олей». Это — свидетельство чудом уцелевшей 11-летней Веры Селезневой. В живых она осталась только потому, что от первого же удара прикладом по голове потеряла сознание, и борцы за независимую Украину сочли ее мертвой.

А вот рассказ очевидца, который уцелел лишь потому, что вовремя забрался в стог сена.

«Они пришли в село ночью. Ворвались в хату, где жила учительница, приехавшая из Полтавы. Взяли ее мать за волосы и потащили волоком через улицу на огород. Они убили старушку на глазах у дочери, а потом принялись за девушку. Сначала ей отрезали груди. Потом принесли топор и отрубили пятки. Вдоволь наглядевшись на муки истекающей кровью девушки, бандеровцы зарубили ее насмерть.

На другую ночь бандиты пришли снова. Многие были в красноармейской форме. Они окружили село, чтобы никто не мог выйти. Потом схватили председателя сельсовета и распяли на воротах, вколотив в руки и ноги большущие гвозди. Полюбовавшись страданиями председателя, они выпустили в него две автоматные очереди крест-накрест. Потом взялись за семью. Его отца, мать, жену и трехлетнюю дочь изрубили на куски топорами. А отрубленной ручкой ребенка вывели на стене мерзкую надпись.

Но и этого бандеровцам показалось мало. Они повесили на воротах учителя, а его жену и пятерых детей изрубили на куски».

Не менее ужасны донесения командиров партизанских отрядов, переданные на Большую землю.

«В марте 1943 года бандеровцы сожгли четыре польских населенных пункта. Перед этим в Галиновске они зарубили 18 поляков, в селе Пиндики расстреляли 150 польских крестьян, а детей брали за ноги и разбивали им головы об деревья. В местечке Черториск украинские попы лично казнили 17 человек, а в соседних хуторах бандеровцы убили около 700 поляков.

Тогда же они поймали партизана Антона Пинчука. Ему отрубили ноги и повесили с приколотой запиской: “Так будет со всеми, кто станет мешать строить вольную Украину”. А разведчику того же отряда Михаилу Марушкину отрезали язык, выкололи глаза и кололи штыком грудь, пока не попали в сердце».

Трудно поверить, что все это делали люди, причем не просто люди, а искренне верующие христиане, и эти страшные зверства совершали, помолясь и испросив благословение у местного священника. То, что украинские попы принимали личное участие в казнях, мы уже знаем, а вот что они делали с теми священниками, которые их осуждали и благословения на убийство невинных жертв не давали.

«Епископ Феофан, служивший в старинном Мукачевском монастыре, в своих проповедях осуждал кровавые выходки бандеровцев, — говорится в одном из спеццонесений. — Однажды он получил письмо с изображением трезубца — это было последним предупреждением бандитского подполья. Но Феофан продолжал свое святое дело. Вскоре его нашли мертвым, причем не где-нибудь, а в келье. Иначе говоря, убийство было совершено на территории монастыря, что считается неискупимым грехом.

К тому же епископа не просто убили, а умертвили позаимствованным из Средневековья зверским способом. Они обмотали его голову проволокой, подоткнули под нее палку и начали ее медленно вращать. И так до тех пор, пока не треснул череп».

Среди нынешних певцов бандеровщины есть люди, которые утверждают, что украинские националисты воевали под лозунгом: «Бей жида, ляха, кацапа и немца». Что касается евреев, поляков и русских, то так оно и было, а вот немцев... Нет, с немцами у бандеровцев были трогательно-дружеские отношения. Свидетельство тому — секретное распоряжение бригадефюрера СС генерал-майора Бреннера от 12.2.1944 года:

«Начавшиеся в настоящее время в районе Деражино секретные переговоры с руководителями Украинской повстанческой армии успешно продолжаются. Достигнуто следующее соглашение.

Члены УПА не будут совершать нападений на немецкие воинские части. УПА систематически засылает в районы, занятые Красной Армией, своих разведчиков, преимущественно девушек, и сообщает результаты. Захваченные пленные Красной Армии, а также члены советских банд, так называемые партизаны, передаются нам на допросы.

Чтобы предотвратить помехи в этой необходимой для нас деятельности, приказываю:

1. Агентов УПА, имеющих удостоверения, подписанные капитаном Феликс, или выдающих себя за членов УПА — беспрепятственно пропускать, оружие не отбирать.

2. При встрече германских воинских частей с частями УПА, последние дают себя опознать условным знаком — левая рука перед лицом. Такие части не подвергаются нападению даже в случае открытии огня с их стороны».

А в октябре того же года Бандера был удостоен беседой с самим рейхсфюрером Гиммлером.

— Начинается новый этап нашего сотрудничества, более ответственный, чем раньше. Собирайте своих людей, идите и действуйте. Помните, что наша победа обеспечит и ваше будущее, — сказал на прощание Гиммлер.

Первое, что сделал окрыленный Бандера, провозгласил новый лозунг.

«Наша власть должна быть страшной!» — заявил он и приказал начать массовый террор. Если раньше текли реки крови, то теперь ее стали моря.

Красная Армия уже вступила на территорию Западной Украины, простые люди встречали ее хлебом-солью — это днем, а ночью этих людей убивали, рубили топорами, душили удавками и сжигали живьем ретивые исполнители приказа Бандеры.

ЗАБЛУДИВШИЙСЯ МОИСЕЙ

Теперь, я думаю, пришла пора рассказать о том, что же это была за личность — новый Моисей украинского народа. Почему Моисей? Да потому, что именно так назвал его епископ Грекокатолической церкви, когда в Ивано-Франковской области открывали памятник Степану Бандере.

Так как Библию, особенно Ветхий Завет, читали немногие, для начала расскажу о Моисее. В те далекие времена евреи попали в рабство и жили на территории Египта. Их было много, и с каждым годом становилось все больше. Вступивший на трон молодой фараон не просто не любил евреев, он их боялся. «Народ сынов израилевых многочислен и сильнее нас, — сказал он. — Когда случится война, они соединятся с нашими неприятелями и выйдут против нас. Надо сделать так, чтобы этот народ перестал размножаться!»

И сделали: фараон приказал отбирать у матерей новорожденных мальчиков — ведь со временем они могли стать воинами — и бросать их в Нил. Надо же так случиться, что как раз в это время в одной из семей родился мальчик. Он был обречен, но мать придумала, как его спасти. Она знала, где и когда купается дочь фараона — по слухам, добрая девушка, — положила ребенка в корзину и спрятала в тростнике. Оставшись один, мальчик безутешно заплакал, его плач услышала дочь фараона и велела принести ребенка. Он был так хорош, что девушка решила взять его во дворец. Но нужна была кормилица. Ее тут же нашли: ею оказалась мать найденного мальчика.

Когда парнишка подрос, дочь фараона его усыновила и назвала Моисеем. Много лет жил он в роскоши и довольстве, получил звание египетского жреца, но потом, защищая израильтянина, убил египетского надсмотрщика и вынужден был бежать. В одном из племен его приняли как своего, Моисей обзавелся семьей и до восьмидесяти лет жил как все. Но потом вдруг решил вывести своих братьев из египетского рабства. Эта идея понравилась богу Яхве, он обещал свою помощь, сделал из Моисея мага и чародея, а затем отправил в Египет.

Там старик предстал перед фараоном и, то убеждая, то запугивая, то насылая болезни, мор, град и саранчу, уговорил его отпустить израильтян из рабства. Ну а потом был переход через Красное море «по мокру, как по суху», многолетнее странствие через пустыню, ропот соплеменников, недовольных отсутствием воды и пищи: в Египте, мол, мы хоть и были в рабстве, зато ели досыта. Выручал, как всегда, Яхве: то пришлет стаю обессилевших перепелов, то рассыплет манну небесную, то из скалы выпустит фонтан воды — и так сорок лет.

Сорок лет водил Моисей своих соплеменников по пустыне, пока на горе Синай не встретился с самим Яхве, который заявил, что намерен израильский народ взять под покровительство и заключить с ним вечный союз. Такой союз был заключен: израильтяне обязались безропотно поклоняться Яхве, а тот обещал им всяческую под держку. Именно с его помощью Моисей вывел-таки свое племя к земле обетованной. А когда ему исполнилось сто двадцать лет, отправился на вершину горы Нево и, в соответствии с договором, заключенным с Яхве, в одиночестве испустил дух.

Не могу не отметить, что вся эта история, быть может, не сказка и не миф: многие исследователи Библии считают, что Моисей был подлинной исторической личностью и что из египетского плена израильтян вывел именно он. Как бы то ни было, но Моисей стал символом ни с чем не сравнимого подвига, символом избавления от рабской покорности, символом стремления к свободе, символом готовности на любые жертвы ради этой свободы.

Но вернемся к Моисею по фамилии Бандера. Его не надо было прятать в корзине, так как родился Степан в семье уважаемого греко-католического священника в селе Старый Угринов, который в те годы входил в состав Австро-Венгерской империи. Самым ярким детским впечатлением были ожесточенные бои между русскими и австрийцами, ведь во время Первой мировой войны фронт проходил через их село. Потом была революция, снова бои и в конце концов польская оккупация.

Учиться Степану пришлось в польской гимназии. Под влиянием отца, который был ярым националистом, Степан вступил в подпольную организацию школьников, тесно связанную с Украинской военной организацией. УВО была создана полковником Коновальцем и ставила своей целью ни много ни мало — подготовку всеобщего восстания для создания великой и неделимой Украинской державы. Несколько позже УВО как военно-боевое подразделение вошла в созданную в 1929 году ОУН — Организацию украинских националистов.

Бандера, который в те годы учился на агрономическом отделении Высшей политехнической школы во Львове, за три года из рядового члена ОУН превратился в ее лидера на Западной Украине. Агрономом он не стал, зато террорист из него получился отменный. Уже тогда были зафиксированы первые контакты украинских националистов с германскими нацистами. Начали гитлеровцы с создания так называемых военизированных спортшкол, а закончили формированием ударных отрядов украинских штурмовиков.

Так как террор считался одним из основных способов борьбы за независимость, Бандера получил указание произвести несколько терактов. Цель: вбить клин между Советским Союзом и Польшей, не дать найти общий язык Сталину и Пилсудско-му. Несколько месяцев Бандера ищет, а найдя, инструктирует боевика. Им оказался львовский гимназист Николай Лемек. Главным аргументом в его пользу было то, что Николаю было всего 19 лет, поэтому, когда его схватят, а потом будут судить, в чем никто не сомневался, к расстрелу его не приговорят, так как в Польше смертный приговор выносили только тем, кому исполнился 21 год.

То ли со зрением у Лемека было плоховато, то ли он запаниковал, но, проникнув в советское консульство во Львове, он стал стрелять не в консула, а в первого же попавшегося человека. Им оказался третьестепенный чиновник, секретарь консульства Май-лов. Убийцу, конечно же, схватили и приговорили к пожизненному заключению. (В начале войны он окажется на воле, но, видимо, потому, что знал слишком много и чтобы не болтал лишнего, его ликвидируют сами бандеровцы.)

Но это было лишь первым этапом задуманной акции. Так как советского дипломата убили на территории Польши, то, по замыслу организаторов теракта, русские должны отомстить полякам, убив какого-нибудь высокопоставленного польского чиновника. Выбор пал на министра внутренних дел Бронислава Перацкого. 15 июля 1934 года у входа в одно из варшавских кафе 20-летний оуновец Григорий Мацейко застрелил Бронислава Перацкого.

Самое удивительное, задержать Мацейко не удалось, и он благополучно ушел за кордон. Зато полиция арестовала двенадцать участников организации покушения, в том числе и Степана Бандеру. Был суд, который приговорил Бандеру к пожизненному заключению. А в мае 1936-го состоялся еще один суд, который влепил Бандере второй пожизненный срок.

По большому счету, на этом кровавая карьера Бандеры должна была закончиться, но... настало 1 сентября 1939 года: в этот день Германия напала на Польшу и началась Вторая мировая война. Своих друзей фюрер не забывал и приказал любой ценой освободить Бандеру, ведь в секретной картотеке абвера он значился под псевдонимом Серый. Выполняя приказ Гитлера, в район тюрьмы Святой Крест эсэсовцы выбросили парашютный десант. Как ни храбро сражались парашютисты, но выполнить приказ не смогли: все как один погибли во время штурма.

Зато этот приказ с блеском выполнила охрана тюрьмы. После попытки штурма было принято решение всех заключенных переправить на левый берег Вислы, который уже принадлежал немцам. Так Бандера оказался в объятиях своих хозяев-освободителей. Первое, что он сделал, — попросил встречи со своим наставником и непосредственным командиром, главой ОУН Евгением Коновальцем.

— Увы, — сказали ему, — это невозможно. Полковник Коно-валец уже там, на небесах. Его убил какой-то большевик.

Много лет эта акция была одной из величайших тайн НКВД, а потом и КГБ. Тем более, никто не знал имени этого большевика. Теперь это имя известно: Евгения Коновальца, выполняя приказ Сталина, ликвидировал Павел Судоплатов. Вот как он рассказывает об этом в своих воспоминаниях:

«Идея заключалась в том, чтобы передать Коновальцу ценный подарок с вмонтированным взрывным устройством: если часовой механизм сработает, я успею уйти.

Сотрудник отдела оперативно-технических средств Тимаш-ков получил задание изготовить взрывное устройство, внешне выглядевшее как коробка шоколадных конфет, расписанная в традиционном украинском стиле.

Используя свое прикрытие — я был зачислен радистом на грузовое судно “Шилка”, — я встречался с Коновальцем в Антверпене, Роттердаме и Гавре, куца он приезжал по фальшивому литовскому паспорту. Игра продолжалась более двух лет и вот-вот должна была завершиться. Шла весна 1938 года, и война казалась неизбежной. Мы знали, что во время войны Коновалец будет на стороне Германии.

В конце концов взрывное устройство в виде коробки конфет было изготовлено. Взрыв должен был произойти ровно через полчаса после изменения положения коробки из вертикального в горизонтальное.

И вот наступило 23 мая 1938 года. Время без десяти двенадцать. Прогуливаясь по переулку возле ресторана “Атланта”, я увидел сидящего за столиком у окна Коновальца, ожидавшего моего прихода. Я вошел в ресторан, подсел к нему, и после непродолжительного разговора мы условились снова встретиться в центре Роттердама в 17.00. Я вручил ему подарок, коробку шоколадных конфет, которые он очень любил, и сказал, что так надолго мне отлучаться нельзя, я должен немедленно вернуться на судно.

Уходя, я положил коробку на столик рядом с ним. Мы пожали друг другу руки, и я вышел, едва сдерживая инстинктивное желание броситься бежать. Помню, что, выйдя из ресторана, свернул направо на боковую улочку, по обе стороны которой располагались многочисленные магазины. В первом же из них я них я купил шляпу и светлый плащ. Выходя из магазина, я услышал звук, напоминавший хлопок лопнувшей шины. Люди побежали в сторону ресторана, а я поспешил на поезд, отправлявшийся в Париж, а оттуда в Барселону.

В газетах уже писали о взрыве в Роттердаме. Выдвигались три версии гибели украинского националистического лидера Коновальца: либо его убили большевики, либо соперничающая группировка украинцев, либо его убрали поляки в отместку за покушение на генерала Перацкого.

Я же, после трехнедельного пребывания в Испании, благополучно вернулся домой».

По большому счету ликвидация Коновальца Бандере была на руку, ведь его официальным преемником стал Андрей Мельник, фигура куда менее значимая, чем бывший полковник. Подчиняться Мельнику Бандера не хотел, и между ними разгорелась нешуточная борьба за власть в оуновском движении. Закончилось это тем, что ОУН раскололась на два направления: мельниковское и бандеровское.

Гитлер покровительствовал Бандере, так как тот предпочитал не говорить, а действовать, и самым главным аргументом в любом споре считал пистолет. 30 июня 1941 года, вслед за передовыми немецкими частями, Бандера прибыл во Львов и провозгласил создание Украинской самостийной державы со столицей во Львове.

Это никак не устраивало Берлин, ведь немцы переименовали Львов в Лемберг, а территорию торжественно провозглашенной Украинской самостийной державы объявили исконно немецкой территорией «Остланд». Больше того, на одном из совещаний в городе Ровно гаулейтер Эрих Кох, выражая мнение Гитлера, заявил: «Нет никакой свободной Украины. Цель нашей работы должна заключаться в том, что украинцы должны работать на Германию, а не в том, чтобы мы делали этот народ счастливым».

Еще более откровенным был генерал-губернатор Польши Ганс Франк. «Если мы выиграем войну, — откровенничал он, — тогда, по-моему, поляков, украинцев и все то, что шляется вокруг, можно будет превратить в рубленую котлету».

Так-то вот, а Бандера витийствовал о какой-то свободной, независимой и самостийной Украине, простирающейся до заснеженных вершин Кавказа.

Берлину эти разглагольствования не понравились, и Бандера попал в опалу. А вскоре произошло вообще нечто невообразимое: Бандеру арестовали и отправили в Заксенхаузен. Нет-нет, не в печально известный концлагерь, а в очень милый городок с таким же названием, где Степан Бандера жил на одной из государственных дач.

Нынешние заступники Бандеры уверяют, что это не так, что он сидел в концлагере и целых три года был на волосок от смерти. А вот что сказал об этом задержанный еще в 1945 году полковник абвера Эрвин Штольц:

«Причиной ареста Степана Бандеры стал тот факт, что он, получив от абвера в 1940 году большую сумму денег для финансирования оуновского подполья и организации разведывательной деятельности против Советского Союза, пытался их присвоить и перевел в один из швейцарских банков. Деньги были возвращены, а сам он содержался нами в одном из особняков Заксенхаузена».

Такие вот не очень благородные дела... Так что образ великомученика, как ни старайся, из Степана Бандеры не слепить.

А вот еще один любопытный факт. Зимой 1945 года Бандера оказался в тылу Красной Армии, а говоря точнее, в Кракове. Город вот-вот должен был пасть, и Бандера мог оказаться в руках «Смерша», а в этой организации шутить не любят. О том, как дорожил им Гитлер, говорит тот факт, что спасти Бандеру и вывести его в пределы рейха фюрер поручил одному из самых ценных разведчиков и диверсантов, Отто Скорцени.

«Это был трудный рейс, — рассказывал позже Скорцени. — Я вел Бандеру по радиомаякам, оставленным в Чехословакии и Австрии в тылу советских войск. Бандера был нам нужен. Мы ему верили. Гитлер приказал мне спасти его, доставив в рейх для продолжения работы. Я выполнил это задание».

Как Бандера отблагодарил своих спасителей, мы уже знаем: вплоть до 1954 года в городах и селах Западной Украины гремели выстрелы и лились реки крови. Сам Бандера под именем Стефана Поппеля все это время жил в Мюнхене и оттуда руководил действиями боевиков.

Но одного террора ему было мало, он мечтал о чем-то более масштабном. Именно поэтому Бандера установил тесные связи с английской и американской разведками, и даже, предлагая услуги украинских националистов в деле борьбы с Советским Союзом, переписывался с госсекретарем США Маршаллом. А в одном из публичных выступлений он прямо заявил: «Я сожалею, что Запад до сих пор не использовал атомной бомбы против Советов».

Кто знает, к чему бы привело это сотрудничество украинского Моисея с инициаторами холодной войны, если бы 15 октября 1959 года Стефан Поппель не грохнулся на ступени лестницы в подъезде собственного дома по улице Крейтмайрштрассе, 7. Умер он по дороге в больницу.

Первым заключением врачей о причине смерти был перелом основания черепа в результате падения. Но при чем тут царапины около губ и какие-то белые точки на одежде? Тогда за дело взялись более квалифицированные эксперты, которые обнаружили в организме Бандеры цианистый калий. Как он туда попал, оставалось загадкой еще два года.

А 12 августа 1961 года в полицию Западного Берлина обратились Богдан Сташинский и Инга Поль, заявившие, что они бежали из ГДР и просят политического убежища. Когда их спросили, что их вынудило бежать на Запад, они ответили, что страх быть арестованными и расстрелянными на Лубянке.

Тогда-то и выяснилось, что уроженец Львовской области Богдан Сташинский—давний агент КГБ, специализировавшийся на деятельности против украинских националистов. Сначала он был связным, а потом стал исполнителем смертных приговоров. В 1957-м выстрелом из пистолета, стрелявшего ампулами с цианистым калием, он убил видного деятеля ОУН Льва Ребета. Как объяснил Сташинский, при выстреле ампулы разрывались и яд превращался в пар. Одного вдоха этого пара было достаточно, чтобы кровеносные сосуды резко сжались, и человек умирал от инфаркта.

А через два года дошла очередь и до главного националиста: выстрелом из такого же пистолета, причем в рот и глаза, Сташинский убил Степана Бандеру, за что был награжден орденом Красного Знамени и разрешением жениться на немке Инге Поль. Это было большой ошибкой, так как именно Инга уговорила мужа бежать на Запад.

Богдана Сташинского, конечно же, судили и приговорили к 8 годам тюремного заключения. Куда он девался потом, покрыто мраком. Не исключено, что он изменил фамилию и бежал на какие-нибудь острова, ведь клятва оуновцев отомстить за убийство своего вождя остается в силе. А возможен и другой вариант: в обмен на информацию о школе КГБ, в которой он учился, и на имена засланных в их ряды агентов, бандеровцы его простили.

Как бы то ни было, но могила украинского Моисея, похороненного в Мюнхене, стала святыней, на родине ему ставят памятники, школьники изучают его биографию, руководители страны объявляют его героем, а к его бюстам возлагают цветы...

Все бы ничего, вот только дорога, на которую он вывел Украину, изрыта могильными холмами и сочится кровью. Хорошо бы, если бы все ограничилось только памятниками и цветами, а то ведь никто не отменял главного лозунга украинских националистов: «Не надо бояться, что люди проклянут нас за жестокость. Пусть из 40 миллионов населения останется половина — ничего страшного в этом нет!»

ПОСЛЕДНИЙ УЗНИК ШПАНДАУ

«Написано за несколько минут до моей смерти.

Я благодарю вас всех, мои любимые, за все, что вы сделали для меня из любви ко мне.

Скажите Фрайбург, что к моему великому сожалению, начиная с Нюрнбергского процесса, я был вынужден вести себя так, словно не знаю ее. Мне не оставалось ничего другого, в противном случае все мои попытки обрести свободу оказались бы невозможными.

Я был бы так счастлив увидеть ее снова. Я получил ее фотографию, так же, как и всех вас.

Ваш дед».

Это короткое письмо было написано дрожащей старческой рукой 17 августа 1987 года. Оно было адресовано каким-то таинственным директорам, и просил их старик только об одном: переслать письмо домой. Но откуда он знал, что через несколько минут умрет? Ведь за его жизнь головой отвечали сотни людей, и все они ни на секунду не спускали глаз со старика.

Но он их перехитрил! Что-что, а это он делать умел. Ведь это он сорок шесть лет назад сумел обвести вокруг пальца своего ближайшего друга, который в те годы был одним из самых могущественных людей планеты, и ускользнул от его опеки.

Ускользнул он от опеки и на этот раз. И как сорок шесть лет назад, этот поступок вызвал массу сплетен, пересудов и кривотолков. Главный вопрос, на который надо было ответить, был довольно прост: помогли старику уйти на тот свет или он это сделал сам? Ответ на этот вопрос породил целую лавину всевозможных справок, заявлений и докладных записок. Вот один из таких документов, оказавшийся в моем распоряжении:

«Для служебного пользования. Дело № 53052/7.

Заявление.

Я, Энтони Джордан, нахожусь в должности надзирателя в Межсоюзной тюрьме Шпандау, Берлин. Я работаю в этой должности с ноября 1979 года.

Моими основными обязанностями являлись контроль за допуском в тюрьму Шпандау и наблюдение за заключенным № 7. Заключенному № 7 девяносто три года. Он может ходить без посторонней помощи и полностью себя контролирует.

В понедельник 17 августа 1987 года я начал смену в 07.45. Я стоял на посту у ворот и выполнял эти обязанности до 11.40. Сразу после обеденного перерыва я взял ключи от блока, где находится заключенный № 7, и перешел туда, чтобы следить за заключенным и его деятельностью. Заключенный № 7 был в очень хорошем настроении и выглядел приветливым.

Между 13.30 и 13.40, я не уверен в точном времени, заключенный спросил, может ли он выйти в сад. Я дал разрешение, и он ушел одеваться. Обычно он собирается от сорока пяти минут до часа, но в этот день он собрался гораздо быстрее. Я помню, что на нем была рубашка, спортивный пиджак и коричневый плащ.

В лифте мы спустились из камерного блока в сад. Затем я оставил его в лифте, а сам пошел и открыл двери садового домика, который расположен в ста метрах от лифта. Когда заключенный вошел в домик и закрыл за собой дверь, я встал под деревом на расстоянии около десяти метров от стены, с той стороны, ще нет окон. Это — обычное явление, у всех надзирателей есть привычка сидеть или стоять у этого дерева.

Я подождал около пяти минут, а потом, как обычно, пошел проверить заключенного. Я посмотрел в окошко и сразу увидел, что заключенный лежит на спине. Я понял, что что-то случилось, и вбежал в домик. Одним плечом заключенный привалился к стене, а его ноги были на полу. Я увидел, что вокруг его шеи был электрический провод, другой конец которого был закреплен на оконной ручке. Провод был натянут и, казалось, поддерживает заключенного.

Я подбежал и поднял заключенного, чтобы ослабить натяжение провода, затем стянул его с шеи. Глаза заключенного были открыты, казалось, он был жив. Я заговорил с ним. Он пошевелился, будто понял, что я сказал. Я на сто процентов уверен, что в тот момент он был жив. Когда я снял провод, то услышал, как он вздохнул. Затем я уложил его на спину, а под голову положил одеяло, чтобы ему было удобнее. Потом расстегнул рубашку и ослабил одежду.

В этом положении я оставил заключенного № 7, а сам побежал к телефону и проинформировал о случившемся старшего надзирателя Оуэна и надзирателя на воротах Миллера. Я попросил их срочно вызвать медицинскую помощь. Когда вернулся в садовый домик, заключенный был в том же положении, но казалось, что он уже не дышит.

Затем в садовый домик пришел старший надзиратель, за ним — американские военные санитары, а потом приехала санитарная машина из британского военного госпиталя, и я видел, как заключенного № 7 положили в нее. Я вернулся в садовый домик, собрал все, что могло быть полезным для следствия, и закрыл на ключ все двери.

Настоящее заявление полностью правдиво. Я сделал его по своей воле и без принуждения».

А на следующий день подробнейшие объяснения своих действий дали американские специалисты Кеннет Лафонтейн и Роберт Лига.

«С момента заступления в караул я видел заключенного № 7 только один раз, это было 15 августа около 16.00,—рассказывал Лафонтейн. — А 17-го в 14.40 я принял сообщение по радио: “Нам срочно нужен санитар. Беги и не забудь свою укладку”. Когда мы с надзирателем подбежали к летнему домику, я спросил, что случилось? “Он не может дышать. Он вообще не дышит”, — ответил надзиратель.

Когда я вошел в домик, то увидел, что заключенный № 7 лежит в углу, слева от двери. Его глаза были открыты, рубашка расстегнута, грудь обнажена. Я потряс его руку — никакой реакции. Потом приблизил свое лицо к его рту и носу, чтобы почувствовать дыхание, — и не обнаружил никаких признаков жизни.

Через несколько секунд появился личный санитар заключенного и начал делать дыхание рот в рот, а я занялся стимуляцией работы сердца с помощью активных сжатий грудной клетки. Я давил очень сильно, но ничего не помогало.

Потом заключенному дали кислород, поставили капельницу, вводили бикарбонат кальция — ничего не помогало. Хорошо помню, что во время массажа сердца я время от времени слышал хруст в груди заключенного: думаю, что от усердия я сломал ему несколько ребер.

Данное заявление правдиво, я сделал его по своей воле и без принуждения», — закончил свой рассказ специалист 4-го класса Кеннет Лафонтейн.

Примерно то же самое изложил в своем заявлении и Роберт Лига, принимавший самое активное участие в реанимационных мероприятиях.

Но на этом хлопоты вокруг тела заключенного № 7 не прекратились. 19 августа профессор судебной медицины Лондонского университета Кэмерон, срочно вызванный в Берлин, произвел вскрытие и посмертное исследование тела заключенного № 7. Немаловажный факт: вскрытие производилось в присутствии четырех директоров тюрьмы и трех военных врачей, представлявших Францию, США и Советский Союз. Были там и довольно высокие чины из британской военной полиции.

Отчет Кэмерона многословен и насыщен медицинскими терминами, поэтому приведу лишь самое главное.

«По моему мнению, — писал Кэмерон, — смерть вызвана следующими причинами: асфикция, сдавление шеи и подвешение».

Так кто же этот таинственный человек, самоубийство которого вызвало такой переполох в Лондоне, Вашингтоне, Париже и Москве? Что это за узник, которого нельзя было называть по имени, а только по № 7? Кто он, этот странный заключенный № 7, ради которого четыре великие державы взвалили на себя бремя содержания внушительных размеров тюрьмы и солидного штата охранников и надзирателей?

Заключенный № 7 — это «нацист номер три», заместитель Гитлера по партии и одновременно его преемник после Геринга, член Тайного совета Рудольф Гесс.

Как известно, двенадцать нацистских военных преступников в Нюрнберге были приговорены к смертной казни через повешение, а семеро — к различным срокам заключения, в том числе Гесс, Функ и Редер — к пожизненному заключению. Было решено, что все узники Шпандау лишаются права называться по имени: им присвоили номера по порядку их выхода из автобуса, в котором их привезли в тюрьму. Так Ширах получил № 1, Дениц — № 2, Нейрат — № 3, Редер — № 4, Шпеер — № 5, Функ — № 6, Гесс — № 7.

Так как же «нацист номер три» потерял свое собственное имя? Как оказался в стенах Шпандау? Почему наложил на себя руки? Чтобы ответить на эти вопросы, не обойтись без короткого рассказа об истории германского нацизма и, конечно же, о жизни купеческого сынка Рудольфа Гесса.

«ПОЛНОВЛАСТНЫЙ ПРЕДСТАВИТЕЛЬ ФЮРЕРА»

Так называли в Германии Рудольфа Гесса. И это не было преувеличением: ни одно распоряжение правительства, ни один закон рейха не имели силы, пока их не подписывали Гитлер или Гесс.

Но прежде чем добраться до захватывающих дух вершин власти, до четырнадцатилетнего возраста Рудольф жил вместе с родителями в Египте, потом уехал в Швейцарию, где по совету отца поступил в реальное училище, по окончании которого перебрался в Мюнхен и устроился на работу в торговую лавку. Как знать, быть может, из юного Гесса получился бы преуспевающий коммерсант, но вскоре грянула война, и, одурманенный патриотическими лозунгами, Гесс вступил добровольцем в Баварский пехотный полк.

Два года он храбро сражался на Западном фронте, получил ранение в ногу и звание вице-фельдфебеля. Осенью 1917-го пуля прострелила ему легкое, а командование, в качестве компенсации, решило присвоить Гессу звание лейтенанта. И тут в судьбе Гесса произошел неожиданный вираж: он поступил в школу летчиков, успешно ее окончил и получил направление на фронт. Но ни одного вражеского самолета Гесс сбить не успел — война завершилась позорным поражением Германии.

Погоны пришлось снять, штурвал самолета оставить — и Гесс решил вернуться к коммерческой деятельности. Знаний, полученных в реальном училище, было маловато, поэтому Гесс поступил на экономический факультет Мюнхенского университета. Там судьба свела его с профессором Хаусхофером, который читал курс геополитики. Мало кто знал, что Карп Хаусхофер был не только крупным геополитиком, но и крупным разведчиком. По стопам отца пошел и его сын Альбрехт, который был ближайшим другом Гесса. А Хаусхофер-старший оказал на Гесса такое сильное влияние, что тот стал убежденным антикоммунистом, реваншистом и антисемитом.

Справедливости ради надо сказать, что Гесс не забыл «услуг», оказанных Карлом Хаусхофером: когда нацисты пришли к власти и Гесс стал правой рукой Гитлера, он специально для учителя создал институт геополитики, а несколько позже поручил руководство подчиненной непосредственно Гессу диверсионной и шпионской организацией «Немцы за рубежом».

А пока что Гесс усердно писал конспекты лекций по геополитике и бегал в пивные, где проходили собрания крохотной, но чрезвычайно скандальной нацистской партии. В 1920-м он впервые услышал выступление Гитлера. Его речь так захватила Гесса, так его потрясла, что он испытал нечто похожее на сексуальное наслаждение. Гесс тут же помчался в университет и, бегая по коридорам, неистово выкрикивал: «Человек! Это — человек! Я люблю его!» А жене признался, что, слушая Гитлера, стоял, как будто пораженный током.

Гесс понял, что нашел в лице Гитлера не только единомышленника, но и кумира, которого стал называть не иначе как Трибуном — то есть блестящим оратором, выражающим интересы народа. Он тут же вступил в нацистскую партию и получил партийный билет № 16.

А вскоре ему представился случай доказать свою преданность Гитлеру не на словах, а на деле. Во время одного из бурных митингов кто-то запустил в Гитлера пивной кружкой. Перехватить ее Гесс не успевал. И тогда он не задумываясь подставил свой лоб. Кровь — ручьем, шрам — на всю жизнь. Но эта отметина дорогого стоила, и Гесс ею гордился.

А несколько позже он произнес крылатые слова, ставшие известными всей Германии: «Гитлер — это просто олицетворение чистого разума. Каждый из нас чувствует и понимает, что Гитлер всегда прав и что он всегда будет прав».

Кстати говоря, почтительно-восторженное обращение, с годами ставшее названием должности — фюрер, что значит — вождь, тоже придумал Гесс.

Но на этом он не остановился, и в одной из статей довольно подробно описал черты характера и качества, которыми должен обладать будущий фюрер Германии. Когда эту статью прочитал Гитлер, то с радостью обнаружил, что облик будущего фюрера списан с него. Такие люди, как Гесс, были ему нужны, и Гитлер приблизил его к своей персоне.

А вскоре состоялся хорошо известный «Мюнхенский пивной путч», поставивший своей целью свержение Веймарского правительства. Один из студенческих отрядов возглавлял Гесс. Закончился этот путч печально: рядовые нацисты были разогнаны, а Гитлер и Гесс оказались на скамье подсудимых. Гитлер получил пять лет, а Гесс — полтора года лишения свободы.

В Ландсбергской тюрьме они оказались в одной камере. Это их еще больше сблизило. Трудно сказать, знал ли Гитлер, что яркого брюнета Гесса еще во время войны его то ли друзья, то ли подруги стали называть не иначе как Черной Бертой, а несколько позже — Черной Паулой, известно лишь одно: выйдя из тюрьмы несколько раньше Гесса, Гитлер, не скрывая слез, причитал: «Мой Руди! Мой Гессерл! Ты все еще в заточении!»

Как бы то ни было, но еще в тюрьме они начали писать программную книгу фюрера «Майн кампф». Точнее говоря, Гитлер диктовал, а Гесс писал. Мало кто знает, что первоначальное название книги было совсем другим, оно было длинным, витиеватым и скучным: «Четыре с половиной года борьбы с ложью, тупостью и трусостью». Редактор, а им был уже известный нам профессор Хаусхофер, посоветовал название изменить — так и появилась «Майн кампф», то есть «Моя борьба».

В тюрьме узники пробыли недолго. Уже в декабре 1924 года Гитлера освободили под честное слово, а через некоторое время следом за ним вышел на волю и Гесс. В день освобождения у Гитлера спросили, чем он теперь думает заняться.

— Я все начну снова, с самого начала, — ответил Гитлер.

Не все, далеко не все его сторонники верили в то, что ему что-то удастся. Ведь партия была разогнана и стояла вне закона. Гитлеру запрещались публичные выступления, больше того, ему грозила депортация по месту рождения, то есть в тихую и полусонную Австрию. Более или менее верные сторонники передрались из-за должностей и ожесточенно сражались по идеологическим вопросам. В этой ситуации каждый верный человек был на вес золота. Гесс был именно таким человеком, и, немного подумав, Гитлер назначил его своим личным секретарем.

Что было дальше, хорошо известно. 30 января 1933 года Гитлер стал канцлером рейха, и произошло это не без активного участия Гесса: именно он вел сверхсложные переговоры с промышленниками и финансистами, которые в конце концов решили отдать власть нацистам.

Германия торжествовала! И лишь один дальновидный человек направил президенту Гинденбургу пророческую телеграмму. Это был известнейший в Германии военачальник генерал Людендорф, который, кстати, участвовал в гитлеровском путче 1923 года.

Вот что писал Людендорф своему давнему соратнику по Первой мировой войне Гинденбургу:

«Назначив Гитлера канцлером рейха, Вы отдали нашу священную германскую отчизну одному из величайших демагогов всех времен. Я предсказываю Вам, что этот злой человек погрузит рейх в пучину и причинит горе нашему народу необъятное. Будущие поколения проклянут Вас в гробу».

К этому времени Гесс стал для Гитлера незаменимым человеком, и он назначил его своим заместителем с правом от своего имени принимать решения по вопросам партийного руководства. Преданно проявил себя Гесс и в «ночь длинных ножей» 30 июня 1934 года, когда Гитлер решительно избавился от давних друзей-соперников во шаве с Ремом и Штрассером: одних сомневающихся в непогрешимости фюрера пристрелили, а других по-бандитски зарезали. По официальным данным, в ту ночь было убито 72 человека, но на самом деле их было гораздо больше. Гесс принимал в этих акциях самое активное участие, чем завоевал еще большее уважение своего кумира и господина.

Став членом Тайного совета и министром без портфеля, Гесс был допущен к разработке самых секретных и самых грандиозных планов рейха. Именно он был одним из вдохновителей агрессии против Польши, Норвегии, Дании, Бельгии, Нидерландов и Франции. Именно он требовал присоединения Австрии и Чехословакии, и добился своего, подписав в марте 1938 года закон «О воссоединении Австрии с Германской империей», а в апреле

1939-го — декрет о введении системы управления Судетской областью как неотъемлемой части Германской империи. А после оккупации Польши тот же Гесс подписывает декреты о включении польских земель в состав Германской империи и учреждении генерал-губернаторства.

Подписывал он и другие декреты, которые иначе как человеконенавистническими назвать нельзя. Например, поляки и евреи в соответствии с этими декретами были поставлены вне закона. Еще более люто он ненавидел французов. Он даже обнажил свое перо и не постеснялся предать гласности полное злобы четверостишие, в котором есть такие строки: «Алло, француз! Вот и наступил для тебя черный день. Вы все умрете, чтобы жили мы, немцы».

Не остался Гесс в стороне и от разработки плана нападения на Советский Союз, а также захвата Британских островов. Но об этом — разговор особый, и он еще впереди.

Казалось бы, грандиозные идеи и великие планы должны были безраздельно поглотить Гесса. Тем более странно, что именно в это время он начал консультироваться у гомеопатов, навещать астрологов, прося предсказать судьбу по звездам, собственноручно готовить для себя и фюрера «биодинамическую» пищу.

Дошло до того, что он подвесил над своей кроватью магнит, будучи уверенным, что это поможет отогнать злых духов и восстановит сексуальную мощь.

А чего стоила его страсть к разговорам на оккультные темы! Первое время Гитлер разделял эту страсть, и они могли часами вести беседы о всякого рода чертовщине. Но ведь были и другие темы! А Гесс уже не мог переключаться. В конце концов Гитлер не выдержал и прекратил эти пустопорожние собеседования, прилюдно заявив, что любой разговор с Гессом превращается в невыносимо тягостное напряжение.

Но главным качеством Гесса была его деловая хватка и верность фюреру. Гитлер это ценил и доверял ему безраздельно. Так было до весны 1941 года. А 10 мая того же года произошло то, что вызвало «непередаваемый, почти звериный рев» фюрера, и он приказал расстрелять Гесса, как только тот вернется в Германию.

ПОЛЕТ К БРИТАНСКОМУ ЛЬВУ

Все началось с того, что на Олимпийских играх 1936 года, которые проходили в Берлине, Гесс познакомился с первым пэром Шотландии герцогом Гамильтоном. Они так подружились, что герцог даже побывал в доме Гесса. Герцог не скрывал своих симпатий к нацистам, как не скрывал и того, что он в этих симпатиях не одинок. Гамильтон уверял, что среди английских аристократов немало сторонников тесного союза с Германией — это лорд и леди Астор, лорд Дерби, лорд Дуглас, а также Нокс, Локкер-Лэмпсон, Стенли, Бальфур и многие другие.

Как выяснилось несколь ко позже, ничего удивительного в этом не было, ведь откровенно прогермански был настроен и тогдашний король Англии Эдуард VIII. И от престола ему пришлось отречься не только потому, что он решил жениться на дважды разведенной американке, но и по причине своих прогерманских настроений. Когда его, теперь всего лишь как герцога Виндзорского, отправили губернатором на Багамские острова, по дороге он остановился в Португалии.

Англия к этому времени уже была в состоянии войны с Германией. Есть сведения, что берлинское руководство срочно направило в Лиссабон начальника VI отдела имперской безопасности бригадефюрера СС Вальтера Шелленберга, с поручением убедить герцога Виндзорского прилететь в Берлин и выступить по радио с обращением к английскому народу прекратить борьбу и заключить мир с Германией. За радиопередачу герцогу предлагался неслыханный гонорар в 50 миллионов швейцарских франков. Если же он заупрямится, то бывшего короля было приказано похитить и доставить в Берлин силой.

Осуществить этот план Шелленбергу не удалось — слишком плотно герцог охранялся агентами английской секретной службы. Есть, правда, и другие сведения: то, что не удалось Шелленбергу, удалось Гессу. В Мадриде он якобы встретился с герцогом, предложил Англии почетный мир и... совместный поход против Советского Союза. А затем промелькнули сообщения о том, что герцог Виндзорский тут же передал эти предложения брату-королю и премьер-министру Черчиллю, убеждая их принять предложения Гесса. Уже одно то, что английское правительство поспешило опровергнуть факт этих переговоров, говорит о том, что что-то тут было.

Не удалось в Лиссабоне, не получилось в Мадриде... Но Гесс был не из тех, кто сдается при первой неудаче. К тому же его активно поддерживал профессор Хаусхофер, который считал трагедией для немцев и англичан — «братьев-арийцев по крови» — вести войну друг против друга. Зная внушаемость Гесса и его веру в астрологию, профессор поведал ему о своем вещем сне: якобы он трижды видел, как Гесс управляет самолетом, который летит в неизвестном направлении. Несколько позже он указал и направление — большой остров к северо-западу от Германии.

Гесс все понял! В тот же день его секретарша Хильдегард Фат (это ее в своей предсмертной записке он называл более интимным именем Фрайбург. — Б. С.) получает указание собирать секретные данные о состоянии погоды на Британских островах и в Северном море. Одновременно Гесс занялся поисками подходящего самолета. Сначала он обратился к одному из самых знаменитых асов Германии генералу Удету. Генерал был не прочь оказать услугу правой руке фюрера, но существовал приказ Гитлера, запрещающий Гессу летать, — и Удет самолета не дал.

Тогда Гесс обратился к известнейшему авиаконструктору Вилли Мессершмитту. Тот с пониманием отнесся к просьбе Гесса, и даже усовершенствовал истребитель Me-110, приделав дополнительный бак с горючим.

Пока готовили самолет и ждали подходящей погоды, активнейшую деятельность развернул профессор Хаусхофер. В Швейцарии была организована тайная встреча английского посла Келли с гитлеровским эмиссаром Максом Гогенлоэ. Суть немецких предложений прежняя: чтобы сосредоточить свои усилия на востоке, Германия нуждается в мире с Англией.

Потом профессор связался с «кружком старых друзей» в Англии, он требовал гарантий безопасности Гесса. Ответного письма довольно долго не было, а Гесс буквально рвался в небо и еще в 1940-м сделал несколько тренировочных полетов.

Наконец, в апреле 1941 -го Хаусхофер сообщил, что англичане дали зеленый свет. Гесс тут же начал собираться в дорогу. Раздобыв карту, проложив маршрут и завершив неотложные дела, Гесс взялся за письмо к Гитлеру. Это было очень непростым делом: ведь ничего не сказав, надо было сказать все, и в то же время никоим образом не бросить тень на фюрера. В конце концов он написал так:

«Мой фюрер! Когда Вы получите это письмо, я уже буду в Англии. Как Вы знаете, я нахожусь в постоянном контакте с важными лицами в Англии, Ирландии и Шотландии. Все они знают, что я всегда являлся сторонником англо-германского союза. Но переговоры будут трудными.

Чтобы убедить английских лидеров, важно, чтобы я лично прибыл в Англию. Я достигну нового Мюнхена, но этого нельзя сделать на расстоянии. Я подготовил все возможное, чтобы моя поездка увенчалась наилучшим образом. Разрешите мне действовать».

Официального разрешения Гесс ждать не стал и, видимо, поэтому сделал весьма недвусмысленную приписку:

«Если мое предприятие провалится, переложите всю ответственность на меня, просто сказав, что я сумасшедший».

И вот наступил вечер 10 мая 1941 года. Погода на трассе приличная, в районе Мюнхена и Аугсбурга, где расположен аэродром, и того лучше, так что можно взлетать. Лишних людей на аэродроме не было, а те, кто готовили самолет, знали лишь то, что готовят его для капитана люфтваффе Альфреда Хорна. Правда, Хорн был очень похож на одного очень известного в Германии человека, но мало ли кто на кого похож.

Около шести вечера самолет взмыл в небо. Провожающие тут же разошлись, и аэродром мгновенно опустел, как будто тут никого не было и никакой самолет отсюда не взлетал.

Впереди было 1300 километров пути, впереди был хорошо разыгранный гнев фюрера (а то, что это был самый настоящий спектакль, довольно быстро прояснилось), впереди были не предусмотренные сценарием события в Англии. Гнев фюрера выразился не только в его зверином реве, но и в приказе арестовать всех сотрудников штаба Гесса — от шоферов до личных адъютантов. На самом деле приказ был отдан в такой форме, что исполнители прекрасно поняли — этот приказ выполнять не надо.

Никого, кроме одного из адъютантов и сына профессора Ха-усхофера — Альбрехта, так и не арестовали. Да и тех довольно быстро отпустили. Абсолютно ничего не предприняло гестапо и в отношении семьи Гесса. Больше того, по личному указанию Гитлера не было конфисковано имущество Гесса, а его жена стала получать правительственную пенсию.

Все это делалось тайно. А официальная пропаганда поспешила реализовать ту самую недвусмысленную приписку Гесса. В официальном коммюнике говорилось коротко и ясно: «Член партии Гесс, видимо, помешался на мысли о том, что посредством личных действий он все еще может добиться взаимопонимания между Германией и Англией. Гесс был душевнобольным идеалистом, страдавшим галлюцинациями вследствие ранений, полученных в Первой мировой войне». г

И хотя это сообщение передали все радиостанции Германии, к делу подключился министр иностранных дел Риббентроп. Прекрасно понимая, что его слова тут же разойдутся по всему свету, в беседе с зятем Муссолини графом Чиано германский министр заметил: «Гесс попал под влияние гипнотизеров. Его поведение может быть объяснено каким-то мистицизмом и состоянием его рассудка, вызванного болезнью».

Еще более откровенным Риббентроп был в беседе с самим Муссолини. Ссылаясь на слова Гитлера, он сказал, что в действиях Гесса нет никаких признаков измены фюреру. Муссолини с этим согласился и заявил, что он тоже не считает Гесса изменником.

Между тем полет Гесса близился к завершению. Он благополучно достиг берегов Шотландии, как вдруг откуда ни возьмись на него навалились два «спитфайера». Гесс прибавил газу! Но англичане не отставали и явно собирались атаковать. Тогда он выжал из своего «мессера» все, что мог, — и оторвался от преследователей. Гесс уже был в районе планируемой посадки, как вдруг новая беда: его обнаружил ночной истребитель «дифайэнт».

До родового имения лорда Гамильтона «Даунгавел Касл» оставалось всего четырнадцать километров—и Гесс решил рисковать. Чтобы новейший Ме-110 не достался англичанам, он замыслил его разбить, а самому выброситься с парашютом.

Снизу его уже заметили. Около десяти вечера проезжавший по дороге полицейский услышал в приемнике машины чрезвычайное сообщение: «Одиночный вражеский аэроплан пересек побережье Клайда и летит в направлении Глазго. Это определенно вражеский самолет, терпящий аварию. Все полицейские должны внимательно следить за его приземлением».

Но первым Гесса увидел не полицейский Том, а фермер Дэвид Маклин. Услышав рев падающего самолета, он выскочил из дома и увидел спускающегося парашютиста. Благополучно приземлившись, парашютист сказал:

— Я немец. Я гауптман Альфред Хорн. Ведите меня в «Даун-гавел Касл». У меня важное послание к герцогу Гамильтону.

Так как немец прыгал на одной ноге — судя по всему, при приземлении он подвернул лодыжку, — Маклин решил оказать ему первую помощь и повел в свой дом, а соседа послал за солдатами. Вскоре нагрянули полицейские, потом — солдаты, и парашютиста увезли в штаб местной самообороны. Там его обыскали. В карманах было обнаружено письмо, адресованное герцогу Гамильтону, и визитные карточки Карла и Альбрехта Хаусхоферов. (Судьба профессора и его сына печальна. Альбрехт в последние дни войны был арестован и по приказу Гиммлера расстрелян. А Карл Хаусхофер спустя пять месяцев после Нюрнбергского процесса покончил с собой, приняв яд вместе со своей женой Мартой. — Б,С.)

Примчавшийся в казармы Гамильтон не стал делать вид, что не знает, с кем имеет дело, тем более, что парашютист не без гордости назвал себя.

— Я — имперский министр Гесс! — надменно представился он.

Тут же стало ясно, зачем он 1300 километров тащил с собой

визитные карточки отца и сына Хаусхоферов — они были чем-то вроде верительных грамот или рекомендательных писем. Ведь это Хаусхоферы состояли в переписке с Гамильтоном и имели с ним личные контакты.

После предварительной беседы, в которой Гесс заявил, что прибыл с одной-единственной целью — предотвратить ненужное кровопролитие и способствовать заключению мирного соглашения между Англией и Германией, Гамильтон решил доложить о неожиданном визитере Черчиллю.

Субботним вечером 11 мая Черчилль находился в загородном поместье Дитчли. Как раз в то время, когда он смотрел американскую комедию с участием братьев Маркс, раздался звонок из Шотландии. По одним источникам, Гамильтон рассказал ему о Гессе по телефону, по другим — прилетел в имение на самолете и, отведя Черчилля в сторону, сообщил ему, что за парашютист пожаловал в Англию. Но все сходятся в одном: Черчилль досмотрел фильм, и только потом занялся Гессом.

Искушение побеседовать с Гессом с глазу на глаз было велико, но, как следует подумав, Черчилль решил, что сохранить эту встречу в тайне будет трудно, а ни армия, ни народ, ни члены парламента не одобрят контакта своего премьера с «нацистом номер три» — и потому поручил заняться Гессом министру иностранных дел Энтони Идену и Айвору Кирпатрику, который в недавнем прошлом был сотрудником английского посольства в Берлине и хорошо знал Гесса.

Уже в первой беседе с Кирпатриком, состоявшейся 13 мая, Гесс заявил, что Англия несет ответственность за развязывание как Первой мировой войны, так и нынешней, так как препятствовала удовлетворению интересов Германии. Эту войну Англии ни за что не выиграть, так как в Германии самая развитая и самая современная авиационная промышленность и самый могучий подводный флот.

Что касается сырья, то его предостаточно в оккупированных странах. Напрасны надежды и на революцию: немецкий народ слепо и безгранично верит фюреру. Поэтому самым разумным было бы заключение мира между Англией и Германией.

Когда же Кирпатрик поинтересовался планами Гитлера в отношении Советского Союза, то Гесс ответил:

— Германия имеет определенные требования к России, которые должны быть удовлетворены либо путем переговоров, либо в результате войны. Но слухи, будто Гитлер готовит в близком будущем нападение на Россию, не имеют никакого основания.

Сопоставив даты, не составляет никакого труда уличить Гесса во лжи, а может быть, и не во лжи, а в преднамеренной дезинформации. Ведь окончательную дату нападения на Советский Союз — 22 июня 1941 года — Гитлер утвердил еще 30 апреля, и Гесс не мог об этом не знать.

Во второй беседе, состоявшейся на следующий день, Гесс вел себя еще более вызывающе. Он заявил, что в случае несогласия Англии на мир Гитлер организует такую плотную блокаду острова, что население будет обречено на голодную смерть. А когда заговорили об Америке, Гесс заметил, что немцы учитывают возможность американского вмешательства, но нисколько его не боятся.

— Так как в современной войне практически все решает авиация, — сказал Гесс, — то германская разведка постаралась как можно больше разузнать об американской авиационной промышленности и о качестве ее самолетов. Не будет преувеличением сказать, что Германия об этом знает все! Выводы из этого следуют неутешительные, причем как для англичан, так и для американцев: заводы рейха без особых усилий могут превзойти производство самолетов в Англии и Америке вместе взятых. И вообще, относительно Америки Германия никаких намерений не имеет. Немецкие интересы — в Европе! — с нажимом закончил Гесс.

Заявления Гесса и его поведение были настолько неординарны, что англичане решили подвергнуть «нациста номер три» медицинской экспертизе на предмет выяснения психического здоровья. Гесс с усмешкой согласился на это обследование—и, конечно же, эксперты установили, что он абсолютно нормален, дееспособен и полностью отвечает за свои слова и поступки.

После этого к беседам подключили члена кабинета лорд-канцлера Саймона. В целях соблюдения тайны и он, и Кирпатрик явились к Гессу под видом врачей-психиатров, доктора Гатри и доктора Макензи. Но Гесс настоял на том, чтобы ему сообщили подлинные имена визитеров.

Стенограмма этой беседы сохранилась, но она так внушительна по объему, что имеет смысл затронуть лишь основные моменты разговора. Прежде всего, Гесс рассказал о том, как у него род илась мысль предпринять полет через Ла-Манш.

— Эта мысль родилась у меня, — начал он, — когда я сопровождал фюрера во время Французской кампании в июне прошлого года. Гитлер тогда сказал, что война, вероятно, может привести к соглашению с Англией, а поэтому, одержав победу во Франции, не следует предъявлять суровых требований к стране, с которой желательно прийти к перемирию. Эти слова фюрера запали мне в душу! С каждым новым периодом войны у меня крепло желание лично выступить в качестве посредника между Гитлером и теми английскими кругами, которые тоже хотят мирного соглашения. Я решил положить начало мирным переговорам, причем без ущерба для престижа Англии.

Саймон и Кирпатрик не оставили последние слова Гесса без внимания и одобрительно переглянулись. Но Гесс то ли этого не заметил, то ли ему на этих джентльменов было наплевать, снова начал стращать блокадой, голодом, эпидемиями и разрушительными бомбежками.

— Но Англия имеет возможность избежать всех этих ужасов, — глубокомысленно продолжал он. — При этом я должен отметить одну очень важную деталь. Условия, на которых Германия готова прийти к соглашению с Англией, не выдуманы мной или кем-нибудь еще, они выработаны Гитлером, и я не раз их слышал, беседуя на эту тему с фюрером. Когда я обдумывал свой полет, то снова и снова уточнял эти формулировки у Гитлера.

— Значит, вы прибыли сюда с ведома фюрера? — уточнил Саймон. — Пли нет?

Гесс выдержал паузу. Озабоченно почесал дорогой ему шрам. И вдруг — расхохотался!

— Без ведома. Абсолютно без ведома! — воскликнул он.

— А что вы можете сказать о так называемом «окончательном решении еврейского вопроса»? Речь идет об уничтожении евреев или о чем-то другом?

— О другом. Совсем о другом, — успокоил его Гесс. — У Гитлера есть план освободить Европу от евреев, но не путем их тотального уничтожения. После окончания войны фюрер решил выслать всех евреев на Мадагаскар. Да-да, не удивляйтесь, «план Мадагаскар»—это личная, причем гуманная, инициатива фюрера, и если он будет реализован, евреи до конца своих дней должны будут благодарить Гитлера.

А потом он передал Кирпатрику документ, который назывался «Основа для соглашения». При этом он торжественно изрек:

— Даю честное слово, что все, здесь написанное, фюрер не раз мне говорил.

— Читайте вслух, — попросил Саймон. — Вы не возражаете? — обратился он к Гессу. — Так мы сможем с вашей помощью уточнять нюансы и прояснять неясности.

— Не возражаю, — милостиво согласился Гесс.

— Пункт первый, — начал читать Кирпатрик. — Для предотвращения в будущем войн между Англией и Германией будут определены сферы влияния. Сфера интересов Германии—Европа. Сфера интересов Англии — ее империя.

Саймон тут же уточнил:

— Включается ли в сферу интересов Германии какая-либо часть России?

— Европейская Россия нас интересует, — ответил Гесс. — Азиатская — не интересует.

— Пункт второй, — продолжал Кирпатрик, — возврат немецких колоний. Пункт третий: возмещение убытков германским подданным, жившим перед войной или во время войны в Британской империи и потерпевшим личный или имущественный ущерб в результате бесчинств, грабежей и т.п. Возмещение на такой же основе Германией убытков британским подданным. И, наконец, пункт четвертый: одновременно должны быть заключены перемирие и мир с Италией, — закончил Кирпатрик.

Потом пошел довольно подробный разговор об участи Греции, Норвегии и других европейских государств, о германских колониях и многом другом.

Заканчивается стенограмма довольно неожиданной просьбой Гесса.

— Теперь я хотел был сказать для правительства Англии кое-какое дополнение... Но только одному доктору Гатри, — после паузы добавил он.

Что он сказал члену кабинета Черчилля лорд-канцлеру Саймону, осталось тайной за семью печатями. И лишь много лет спустя, из весьма осведомленных английских источников, стало известно, что Гесс сообщил Саймону дату нападения на Советский Союз.

ДАР БОГОВ И ЕГО ПОСЛЕДСТВИЯ

Когда стенограмма беседы с Гессом легла на стол Черчилля, он недвусмысленно заметил:

— Если бы Гесс прилетел год тому назад и сказал о том, что Германия собирается сделать с нами, мы были бы, несомненно, испуганы. Но чего нам бояться теперь?

Бояться действительно было нечего. Англичане уже пережили безжалостные бомбардировки фашистской авиации, испытали на себе последствия морской блокады, но они также видели, как горят сбитые немецкие самолеты, радовались победе моряков, сумевших потопить гордость гитлеровского флота — линкор «Бисмарк». Из Северной Африки шли вести о первых победах над дивизиями Роммеля, а 20 мая англичане узнали о тяжелых потерях фашистских десантников, пытавшихся высадиться на греческий остров Крит.

А вот ультимативное заявление Гесса о том, что германское правительство ни в коем случае не будет вести переговоры с нынешним британским правительством, так как Черчилль и его сотрудники не являются теми лицами, с которыми фюрер мог бы вести переговоры, изрядно позабавило английского премьера.

Формально переговоры с Гессом были прерваны, и заявление об этом сделал не кто-нибудь, а министр авиации Арчибальд Синклер, но на самом деле встречи с рейхсминистром продолжались. Больше того, Черчилль приказал следить за его здоровьем и обеспечить ему комфорт, питание, книги, письменные принадлежности и возможность хорошего отдыха. Как и велел Черчилль, с Гессом обращались почтительно, как если бы он был приехавшим в гости генералом какой-нибудь крупной страны.

Гесс оценил это и несколько позже поделился своими воспоминаниями о гостеприимстве английских властей.

«Герцог Гамильтон, после того как он посетил меня, позаботился о том, чтобы я был переведен в хороший военный госпиталь, — рассказывал Гесс. — Он находился в сельской местности, в получасе езды от города, в замечательных пригородных условиях Шотландии. После четырнадцати дней пребывания в нем меня отвезли в Лондон. Маленький домик, в котором я жил, его'обстановка в стиле XVII века — все это было замечательно. Затем я был переведен на виллу Мишет-Плейз около Олдершота. Там я был окружен большими, прекрасно пахнущими глициниями. Столовая и музыкальная комната были на первом этаже и выходили прямо в парк».

Глицинии—глициниями, но этот домик строжайше охранялся и был напичкан подслушивающей аппаратурой, Черчилль приказал «предпринять все усилия, чтобы изучить склад ума Гесса и получить от него всю полезную информацию». Кроме того, он опасался контактов рейхсминистра с теми влиятельными лицами, которые выступали за немедленный мир с Германией.

Нельзя было упускать из виду и другое: Черчилль знал дату нападения Германии на Советский Союз и прекрасно понимал, что гитлеровский поход на восток принесет большое облегчение Англии. Именно в те дни Черчилль произнес слова, ставшие для него программными на ближайшие четыре года. Когда у него спросили, не будет ли для него, злейшего врага коммунистов, отступлением от принципов поддержка Советского Союза в войне против Германии, Черчилль ответил:

— Нисколько. У меня лишь одна цель—уничтожение Гитлера, и это сильно упрощает мою жизнь. Если бы Гитлер вторгся в ад, я в палате общин по меньшей мере благожелательно отозвался бы о Сатане.

Между тем слухи о пребывании «нациста номер три» на территории Англии стали просачиваться наружу. Посыпались запросы парламентариев, весьма прозрачные намеки появились в газетах... Забеспокоились даже в Вашингтоне. Рузвельт просил Черчилля предоставить ему подробную информацию, ссылаясь на то, что полет Гесса захватил воображение американцев.

Но гораздо раньше о полете Гесса и его переговорах с представителями правящих кругов Англии узнал Сталин. Первая информация пришла из Токио. Рихард Зорге через доверенных лиц в немецком посольстве узнал самое главное и тут же радировал в Центр: «Гитлер стремится к заключению мира с Англией и к войне с Советским Союзом. Поэтому в качестве последней меры он направил Гесса в Англию».

Пришло сообщение и от советского разведчика Кима Филби, который в те годы носил псевдоним «Зенхен». В его информации, поступившей из Лондона, сообщалось и о встречах Гесса с лордом Саймоном, и о беседах с Кирпатриком, и о предложении Гесса заключить англо-германский союз против СССР, и, самое главное, излагалась суть сверхсекретных «Основ для соглашения».

А источник «Экстерн» прислал из Берлина радиограмму, в которой подтверждались выводы Рихарда Зорге и Кима Филби: «Гесс послан Гитлером для переговоров о мире, и в случае согласия Англии Германия сразу выступит против СССР».

Несколько позже в Москву пришло еще одно любопытное сообщение. Начальник чешской военной разведки полковник Моравец сообщил советскому резиденту в Лондоне, что Гесс прилетел в Лондон отнюдь не неожиданно, что лорд Гамильтон в переписке ни с Гессом, ни с Хаусхофером не состоял, а все письма в Берлин писали сотрудники Интеллидженс сервис и они же получали ответы. Это они дали понять Гессу, что в Лондоне существует сильная античерчиллиевская партия, и таким путем заманили Гесса в Англию. Моравец уверял, что лично видел эти письма, и главным в них было то, что Германия готовится к нападению на Советский Союз и поэтому хочет заключить мир с Англией.

Что бы там ни говорили, но так называемая «кливлендская клика», выступавшая за мир с Германией, в Англии существовала, и входили в нее весьма и весьма влиятельные люди. Но английские спецслужбы их переиграли! Как только им стало известно о контактах представителей «клики» с Хаусхофером, а потом и с Гессом, всю переписку они взяли на себя.

В Москве эти сообщения произвели эффект разорвавшейся бомбы! Ведь достаточно надежные источники из Берлина сообщали, что Гитлер стягивает войска к советской границе лишь для политического давления на Советский Союз, что вот-вот он выступит с инициативой переговоров о территориальных притязаниях на Украину, Кубань и Кавказ. К тому же речь пойдет не о присоединении этих земель к Германии, а о сдаче их в аренду, так как угля, хлеба и нефти немцам хронически не хватает.

О том, что это хорошо продуманная дезинформация, в Москве не догадывались. Как не догадывались и о том, что такой же дезинформацией являются слухи, что Гитлер намерен потребовать согласия Сталина на то, чтобы тот пропустил немецкие войска через южные границы СССР в Иран и Ирак, то есть в тыл ближневосточной группировке англичан.

Переговоры, даже самые нелепые, — это еще не война. Главное — оттянуть начало боевых действий, а там, глядишь, мы так окрепнем, что Гитлер не посмеет сунуться. Так, или примерно так, рассуждали в Москве.

И вдруг—Гесс! Если его предложения будут приняты и немцы развяжут руки на Западе, ситуация может в корне измениться. Подтверждением этого предположения могут служить воспоминания

Хрущева. Когда в Кремле обсуждали ситуацию с полетом Гесса и слово дали Хрущеву, он сказал:

— Я думаю, что Гесс должен был иметь секретное задание Гитлера провести переговоры с англичанами о том, чтобы прекратить войну на Западе и развязать руки Гитлеру для натиска на Востоке.

— Да, это так. Вы понимаете правильно, — согласился с ним Сталин.

Между тем время не шло, а стремительно летело. До начала нападения на Советский Союз оставались считаные дни, и нацистская машина дезинформации работала на полную мощность. В Берлине был пущен слух, что многие высокопоставленные чиновники ушли в отпуска. Гитлер и Риббентроп тоже отбыли из столицы, желая отдохнуть. Членам советской торговой делегации, которая в те дни была в Берлине, настойчиво задавали один и тот же вопрос: «Когда, наконец, для переговоров приедут Сталин или Молотов?»

Не был забыт и Гесс. Понимая, что миссия Гесса положительных результатов не дала, а знает он слишком много, Гитлер принимает решение ликвидировать рейхсминистра. Эту акцию он поручает Гиммлеру. Тот, в свою очередь, вызывает эсэсовского генерала Закса и отдает приказ: «Сумасшедшего Рудольфа осторожно обезвредить!»

Приказ есть приказ, цо как его выполнить? Чтобы уничтожить Гесса, надо подобраться к нему как минимум на пистолетный выстрел. И вот что придумал Закс. На местечко Бедфордшир, находящееся в двадцати милях от предполагаемого места пребывания Гесса, был организован бомбовый налет. Само собой разумеется, что все средства ПВО были сосредоточены на отражении этого налета, а тем временем на Льютон, где, по мнению немцев, находился Гесс, были сброшены парашютисты. Их цель — убить Гесса и, если удастся, выйти к морю, где их будет ждать подводная лодка.

Первая часть акции прошла без сучка и задоринки: парашютисты благополучно приземлились и двинулись в сторону Льютона. Но так как английская разведка не дремала, и из Берлина был получен сигнал о визите незваных гостей, к их встрече все было готово. Короче говоря, немецких агентов, посланных, чтобы убить Гесса, схватили. А так как они были в гражданской одежде, по английским законам их нельзя было считать военнопленными, поэтому их судили и казнили как шпионов.

Самое странное — выполнить приказ Гитлера неоднократно пытался сам Гесс. То он объявлял голодовку, то имитировал умопомешательство, то вскрывал себе вены, то бросался в пролет лестницы. Но вот ведь незадача, вены он разрезал неглубоко, когда прыгал в пролет лестницы, то всего лишь со второго этажа и приземлялся на ноги, а когда заканчивал игру в полусумасшедшего, то с победоносной улыбкой говорил: «Как я вас разыграл, а?! А еще лучшие в Англии врачи!»

Но вот наступило утро 22 июня 1941 года. Личный секретарь Черчилля был разбужен телефонным звонком, ему сообщили, что Германия напала на Советский Союз. Эта новость была из тех, которую надо немедленно довести до премьера. Но Черчилль раз и навсегда запретил будить его раньше восьми часов. Приказ можно было нарушить только в одном случае: если бы немцы высадились в Англии. Четыре часа маялся секретарь, пока наконец решился разбудить патрона.

— Так значит, они все-таки напали! — это было первое, что сказал Черчилль.

По свидетельству очевидцев, в его окружении в тот день царило чувство чрезвычайного облегчения и неожиданного освобождения от гнета. А один из них это состояние передал наиболее точно:

— Решение Гитлера напасть на Россию для Черчилля было даром богов, — заявил он. — Это было самое лучшее известие, которое Черчилль получил на протяжении последнего времени.

В то же вечер Черчилль выступил по радио. У нас эту речь практически никто не слышал, поэтому имеет смысл привести ее хотя бы частично:

— Я вижу русских солдат, стоящих на рубежах родной страны, охраняющих землю, которую их отцы населяли со времен незапамятных. Я вижу нависшую над ними немецкую военную машину, тупую, вымуштрованную, послушную, жестокую армаду нацистской солдатни, надвигающуюся как стая саранчи. И за ними я вижу ту кучку негодяев, которая планирует и организует весь этот водопад ужаса, низвергающегося на человечество. У нас, в Великобритании, только одна цель: мы полны решимости уничтожить Гитлера и малейшие следы нацистского режима...

Мы поможем России и русскому народу всем, чем только сможем. Опасность для России — это опасность для нас и для Америки, и борьба каждого русского за свой дом и очаг — это борьба каждого свободного человека в любом уголке земного шара, — закончил Черчилль.

Считается, что эта речь — образец благородства, неприятия нацизма и стратегического мышления. Но нельзя забывать и о других словах, сказанных в те дни Черчиллем:

— Нацистскому режиму присущи худшие черты коммунизма. За последние двадцать пять лет никто не был более последовательным противником коммунизма, чем я. И я не возьму обратно ни одного слова, которое я сказал о нем.

А что же Гесс, что в это время делал он? Интерес английских спецслужб, так же как и правительственных чиновников, к бывшему рейхсминистру заметно снизился, а потом вообще пропал. Игры в сепаратный мир закончились, теперь надо было воевать. Но Гесс считал себя настолько важной персоной, что не мог допустить такого поворота дел. Он привык быть в центре внимания!

Чтобы напомнить о себе, с ноября 1941-го Гесс начал симулировать потерю памяти. Врачи обследовали Гесса, сказали, что он совершенно здоров и посоветовали не валять дурака. Тогда он еще раз инсценировал попытку самоубийства. Охрана эту попытку предотвратила. Гесс выждал момент и снова попытался покончить с собой. Эта попытка тоже оказалась неудачной.

Кто мог тогда знать, что будет еще одна, куда более удачная попытка, когда много лет спустя он перехитрит английскую охрану?! А пока что Гесс отсиживался то в Тауэре, то в домике с видом на глицинии и ждал окончания войны.

Летом 1945-го его переправили в Нюрнберг, и он оказался на скамье подсудимых. Виселицы он, кстати, избежал чудом: Советский Союз требовал для Гесса смертной казни, и только более мягкая позиция Англии, Франции и США позволила сохранить ему жизнь. Так он получил пожизненный срок и стал заключенным № 7 Межсоюзной тюрьмы Шпандау.

Эта тюрьма была одной из самых известных в Германии. В начале века здесь содержались преступники-рецидивисты, но с приходом к власти Гитлера ее стали использовать в качестве военной тюрьмы предварительного заключения. Провинившихся солдат после суда отправляли на фронт или в концлагеря, а их места занимали наиболее непокорные военнопленные. Долгие годы на стенах многочисленных камер были видны надписи, сделанные на польском, чешском, французском, английском и русском языках. Их писали люди, которых затем спускали в подвал, где была газовая камера и даже гильотина. Здесь же на заключенных проводили изуверские медицинские исследования.

Но с 18 июня 1947 года эта мрачная тюрьма стала пристанищем для семи видных гитлеровцев, по тем или иным причинам избежавших смертной казни. Так случилось, что к 1966 году в тюрьме остался один Гесс. Одни, в том числе Нейрат, Редер и Функ, были освобождены по состоянию здоровья, а у Деница, Шираха и Шпеера истек срок заключения.

С тех пор сложнейшая тюремная машина стала работать на одного Гесса. А в том, что эта машина имела хитроумнейшую конструкцию, учитывающую немалый опыт в такого рода делах Англии, Франции, США и Советского Союза, нет никаких сомнений.

Тюрьма имела свой устав, верховную и высшую исполнительную власть, свой правовой комитет и четырех директоров, которые встречались для обсуждения текущих вопросов не реже одного раза в месяц. Первого числа каждого месяца происходила смена военного караула внешней охраны тюрьмы, в тот же день менялся так называемый председательствующий директор. Расписание было утверждено раз и навсегда.

Раз в месяц проводилась инспекция тюрьмы, в которой участвовали военные коменданты соответствующих секторов Западного Берлина и представители посольств. Тщательнейшим образом были разработаны все нюансы медицинского обеспечения, питания, взаимоотношений с охраной, цензуры писем, свиданий с родственниками и т п.

СБЕЖАТЬ ИЗ ШПАНДАУ НЕЛЬЗЯ, НО ВЫБРАТЬСЯ МОЖНО

Эту немудреную истину Гесс усвоил довольно быстро. Но вначале он решил испытать бдительность и доверие друг к другу союзников по антигитлеровской коалиции. Начал он с проверенного метода—симуляции потери памяти и психического нездоровья. Чтобы разоблачить эту игру, на этот раз собрались врачи четырех стран. Они быстро уличили Гесса в симуляции, и ему пришлось признать, что все это время он притворялся больным и попросту ломал комедию.

А вскоре подоспела новость, которой он не мог не воспользоваться: в ночь на 16 октября 1946 года все приговоренные к смерти гитлеровские бонзы были повешены, а Геринг, приняв яд, успел покончить с собой. «Нацист номер три» тут же вспомнил, что после Геринга именно он является прямым преемником Гитлера — и провозгласил себя «будущим фюрером новой Германии». Он даже напомнил слова Гитлера, сказанные им в рейхстаге в день начала Второй мировой войны, то есть 1 сентября 1939 года: «Если во время этой борьбы со мной что-нибудь случится, то моим первым преемником будет товарищ по партии Геринг. Если же что-нибудь случится с Герингом, то его преемником будет товарищ по партии Гесс. Вы будете тогда обязаны проявить по отношению к ним такое же слепое доверие и послушание, как и ко мне».

Считая себя «будущим фюрером новой Германии», Гесс написал программу государственного и общественного устройства новой Германии. Но союзники наживку не проглотили, и в ответ на эти демарши тюремный режим сделали еще более строгим.

Тогда Гесс категорически отказался выполнять какую-либо работу, перестал производить уборку в своей камере и при каждом удобном случае старался в той или иной форме поиздеваться над представителями администрации. Так он демонстрировал «несломленную силу своего духа» — эту фразу Гесс не раз произносил вслух.

И вообще, он никогда ни в чем не раскаивался, нацизм считал самой совершенной идеологией, Гитлера — самой выдающейся личностью в истории Германии, а себя — мучеником, пострадавшим во имя великой Германии. В официальной справке, подписанной представителями администрации тюрьмы, говорится:

«С 1979 по 1986 год Гесс написал пять прошений об освобождении, адресованных главам правительств четырех стран. Эти прошения обосновывались его возрастом и плохим состоянием здоровья, но не было даже признаков раскаяния. Три западных правительства дали согласие удовлетворить просьбу Гесса о его освобождении. Советское правительство через своего директора дало отрицательные ответы на первые два прошения, а остальные были проигнорированы.

Несмотря на длительное время пребывания в тюрьме, состояние здоровья Гесса для его возраста остается хорошим. Он обладает здравым рассудком, очень логичен в суждениях, до сих пор свободно владеет английским и французским языками. Живо интересуется политическими событиями, увлекается изучением карты Луны, проявляет повышенный интерес к вопросам долголетия, читает научную литературу.

Каждое утро делает гимнастические упражнения, во время прогулок старается больше двигаться. Обладает очень хорошим аппетитом. В своем поведении старается показать себя твердым, независимым человеком. Пытаясь добиться для себя определенных выгод, не пренебрегает ложью».

Что верно, то верно — ложь, вранье и притворство стали второй натурой Гесса. Причем он не придавал никакого значения тому, что его измышления тут же разоблачались: судя по всему, чувства стыда он вообще не испытывал. Чтобы в этом убедиться, проанализируем хотя бы одно из его слезных писем с просьбой об освобождении. Обращаясь к правительствам четырех стран, Гесс пишет:

«До сих пор я был слепой на три четверти, но оставшаяся здоровой половина левого глаза была безупречной. В пятницу, 17 августа 1984 года, я обнаружил, что не в состоянии прочесть обычный газетный текст. Не просматривались даже крупные буквы заглавия одной из газет, на их месте была белая пустота.

После интенсивного обследования американский врач установил отслоение сетчатки глаза. Он объяснил, что в моем возрасте прикрепление сетчатки с помощью лазера не представляется возможным. Отслоение будет продолжаться до тех пор, пока я полностью не ослепну.

Следует отметить, что находившиеся ранее со мной в тюрьме Шпандау заключенные, приговоренные на Нюрнбергском процессе так же, как и я, к пожизненному заключению, которые были почти на два десятка лет моложе меня, освобождены по состоянию здоровья. В связи с этим, я ссылаюсь на нынешнее состояние здоровья: я страдаю от нарушения кровообращения.

Я страдаю ослаблением памяти из-за плохого снабжения мозга кровью. Время от времени у меня случаются приступы головокружения. У меня отечность ног, которую можно улучшить, лишь круглосуточно держа их в приподнятом положении. Из-за мышечной слабости бедер у меня подкашиваются колени — и я падаю. У меня двусторонняя грыжа, для вправления которой нельзя найти походящего бандажа. Круглосуточно мне причиняют боль многократно повторяющиеся желудочно-кишечные спазмы.

Особенно тревожным для меня является то, что вот уже полтора месяца я просыпаюсь с таким ощущением, что скоро ослепну. Если это произойдет, то моим единственным занятием в тюрьме будут прогулки по саду, да и то я вынужден буду ходить вдоль стены, чтобы в случае необходимости я мог на нее опереться.

Пока еще не поздно, я хотел бы воочию увидеть своих внуков, которым от 4 до 7 лет и которых я знаю только по фотографиям и фильмам. Я в скором времени могу ослепнуть и поэтому обращаюсь с просьбой к четырем правительствам освободить меня, дать 90-летнему старику, отбывшему 42 года заключения, возможность увидеть внуков».

На что рассчитывал Гесс, сочиняя это письмо, одному Богу ведомо! На самом деле американский врач-окулист, обследовавший Гесса, установил, что никакого отслоения сетчатки нет. Не было проблем и с грыжей: французы предоставили ему прекрасный бандаж, которым, как он сам говорил, полностью удовлетворен.

Что касается ослабления памяти и головокружения, то в записках Гесса обнаружено очень много упоминаний о том, что в пище ему постоянно дают яд, что создано тайное средство, при помощи которого «людей можно заставить не только говорить, но и действовать так, как им было приказано», что существуют препараты, вызывающие полный запор — и ни одно слабительное не поможет.

Но больше всего поражает его ложь и лицемерие, касающееся любви к внукам! В официальной справке руководства тюрьмы говорится, что правом посещения Гесса пользовались: его жена Ильзе, сестра Маргарет, сын Вольф Рюдигер, жена сына Адреа, племянник Виланд и племянница Моника, а также свояченица Ингеборг Прель.

А вот что написано дальше: «В 1986 году директора тюрьмы разрешили посещение Гесса детям его сына — двум внучкам и внуку, однако сам заключенный от этих визитов отказался».

Вот так-то! Зато с французским пастором Табелем он общался каждую среду, да и то не по религиозным, сколько — скажем деликатно — по несколько иным мотивам: их контакты были куда более продолжительными, нежели этого требует отправление религиозной службы. Советская администрация вскрыла эти мотивы и лишила Габеля пропуска в тюрьму, тем самым лишив Гесса последней радости. Такая же судьба постигла и пастора Рерига, который пытался стать достойной заменой Габеля.

Еще на Нюрнбергском процессе адвокатом Гесса был доктор Зайдль. Навещал он своего подзащитного и в тюрьме, делая все возможное и невозможное для ослабления тюремного режима Гесса. Это он добился, чтобы Гесса перевели в более просторную камеру, установили там госпитальную кровать, до четырех часов увеличили время прогулки, назначили диетическое питание и освободили от какой-либо физической работы.

В случае необходимости Гесса немедленно переводили в британский военный госпиталь. За время заключения он побывал там четыре раза, причем отлеживался от нескольких недель до нескольких месяцев. Так что за его здоровьем следили самым внимательным образом.

Но... на всякий случай представители четырех держав еще в 1962 году разработали и подписали весьма необычный документ. Называется он «Приложение № 9».Вот его аутентичный текст:

«1. Вышеуказанные представители пришли к согласию относительно следующих мер, принимаемых в случае смерти Р. Гесса.

2. Тело умершего Р. Гесса будет находиться в английском военном госпитале для вскрытия не менее, чем 24 часа. Семью

Р. Гесса известят о его смерти как можно скорее. Ввиду заверений, полученных от представителя семьи Р. Гесса относительно того, что его захоронение пройдет в семейном кругу в Баварии, останки будут направлены самолетом в Баварию (Федеративная Республика Германия) и там переданы его семье. Представители средств массовой информации не будут допущены ни в тюрьму, ни в госпиталь.

3. После смерти Р. Гесса как можно быстрее публикуются согласованные заявления для печати. Точное время их обнародования обговаривается четырьмя сторонами после смерти Р. Гесса.

4. С учетом того, что в связи со смертью Р. Гесса можно ожидать неонацистских акций, представители трех западных держав заблаговременно предпримут шаги к тому, чтобы обеспечить полное сотрудничество со стороны правительства ФРГ для предотвращения подобных нежелательных акций и получения гарантий о том, что похороны Р. Гесса пройдут в семейном кругу.

5. Четыре названных представителя согласны с тем, что со смертью Р. Гесса Межсоюзная тюрьма Шпандау исчерпывает свое назначение.

6. Четыре вышеназванных представителя согласны также, что под ответственностью коменданта британского сектора будут предприняты все необходимые шаги для сноса тюрьмы Шпандау, и такого распоряжения остающимся после нее участком, которое исключало бы его превращение в место паломничества «сочувствующих» и членов нацистских организаций.

7. Архивы тюрьмы фильмируются на микропленку для передачи в копии представителям каждой из четырех держав. После благополучного завершения процесса копирования подлинники подлежат уничтожению по договоренности четырех держав».

Здесь же — довольно своеобразная расписка, подписанная четырьмя директорами и сыном Гесса — Вольфом Рюдигером:

«Мне разрешено после смерти моего отца Р. Гесса организовать его похороны. Похороны состоятся без привлечения внимания, в самом узком семейном кругу в Баварии. При этом я обещаю, что это мое обязательство носит доверительный характер».

Сам Гесс об этих документах ничего не знал и продолжал бомбардировать правительства четырех держав прошениями об освобождении. И хотя, как он уверял, почти ничего не видит, регулярно вел что-то вроде дневника. Кое-какие записи Гесса сохранились, они настолько любопытны, что пройти мимо них никак нельзя. Вот что, например, он писал о событиях 1939 года:

«1939-й год. Мы были вдвоем с Гитлером, когда ему сообщили, что Англия и Франция объявили Германии войну и английские корабли вышли в открытое море. Это был единственный случай, когда за двадцать лет нашей совместной деятельности я видел его побледневшим, исключая случай чисто личного характера, когда я должен был сообщить ему ужасную весть. (Речь идет о самоубийстве юной племянницы Гитлера Гели Раубаль, к которой фюрер испытывал отнюдь не родственные чувства. — Б.С.)

Долго сидел он неподвижно в своем кресле, молча, глядя перед собой. Наконец, произнес: “Ах, они не хотят терять лица?! Это будет “картофельная война”. Под “картофельной войной” германские историки подразумевают войну без боевых действий, когда солдаты от безделья собирают на полях картофель и варят его.

Гитлер надеялся, что объявление войны Англией и Францией не повлечет за собой начала боевых действий, его поведение не было похоже на поведение человека, ищущего возможность начать большую войну и наконец ее получившего. Если бы переговоры были возможны, то, безусловно, Гитлер настоял бы на том, чтобы вопрос польского коридора был решен приемлемо для Германии. Одним из семи его предложений была идея создания коридора в виде железнодорожной и автомобильной магистрали, проходящих через Польшу и соединяющих Германию с Восточной Пруссией.

Польша отклонила все предложения. Но Гитлер не терял надежды. Когда же Польша начала уступать и выразила согласие на решение вопроса о коридоре, Англия заключила с Польшей договор о взаимопомощи, после чего польское правительство снова заняло позицию тупого отклонения всех германских предложений. Если бы Англия в действительности хотела обеспечить безопасность Польши, то дала бы понять польскому правительству, что до тех пор, пока существует вопрос коридора, существует опасность войны. Но Англии была нужна война, которая в конце концов превратилась бы в мировую».

А вот еще одно из воспоминаний Гесса:

«Честолюбие Гитлера не распространялось на военную область, хотя вопросами стратегии ведения войны он занимался. Гитлер хотел, чтобы Германия стала самой красивой страной в мире. Через несколько дней после того, как Гитлер стал рейхсканцлером, он сказал мне: “Во что бы то ни стало мы должны вернуть себе земли, отторженные от Германии Версальским договором. При этом иногда мы должны будем стоять на границе между войной и миром, но допустить войну нельзя ни в коем случае. Война была бы самой большой катастрофой для ее участников. Некоторые мои убеждения, изложенные в книге “Майн кампф”, заставляющие сомневаться в моем желании мира, я изменил. Большая разница — писать квалифицированный труд и нести ответственность за судьбу целого народа!”

Обобщая, я абсолютно уверен, что Гитлер не хотел войны. Войну с Польшей он развязал из-за тайно оказанного на него психического воздействия. В развязывании мировой войны виновны те, кто обладает этими средствами и методами воздействия».

Довольно много места Гесс уделил размышлениям о причинах нападения Германии на Советский Союз:

«Зимой 1940/41 г. Гитлер вызвал меня к себе: он хотел посвятить меня в свои планы на следующий год. Но сначала он предложил высказаться мне — возможно, обнаружилось бы, что ход наших мыслей совпадает.

Советы не оставляли никаких сомнений, их цель была ясна — мировая революция. И первым этапом на пути к достижению этой цели была революция в Европе. Еще Ленин неоднократно говорил: “Германия — это ключ к Европе”. Но национал-социалистическая Германия с каждым днем становилась все неприступнее для революционных поползновений. Это Советы знали точно. Народ, вооруженный единой идеологией, всегда сплочен вокруг своего руководства. Великие победы на Западе еще больше укрепили авторитет Гитлера.

Но война еще не окончилась. Великобритания вооружалась для наступления на укрепрайоны, которые она потеряла во время бегства своих войск на остров. Для того, чтобы воспрепятствовать этому, вермахт должен был держать в западных областях Европы значительные силы. Использовать создавшееся положение — это было единственной возможностью для Советов, чтобы взять ключ от Европы в свои руки, а именно, захватить Германию, которая смогла бы противопоставить им только часть своих вооруженных сил.

Осознавая опасность с востока, решение могло быть только одно: упредить нападение России и напасть самим. И напасть как можно быстрее, пока Великобритания не окончила подготовку к наступлению. Лично я был против того, чтобы мы сделали попытку высадиться на остров, и тем самым вынудить Англию к миру. Как бы то ни было, но право принять решение оставалось за Гитлером.

Между тем, Советы готовились к войне. В Берлин прибыл их военный атташе, который в своей речи перед руководством вермахта показал, что его духовный уровень ниже уровня немецкого фельдфебеля. Русские показали фильм, в котором их армия предстает глубоко отсталой. Этот фильм был в нашем распоряжении 24 часа. С него была снята копия, которая затем поступила в качестве инструкции в части вермахта.

Это было как раз то, что нужно Советам. Ведь если государство хочет мира, то оно старается показать себя сильным. Если же хочет развязать войну без названия “агрессор”, то оно показывает себя слабым, с тем, чтобы склонить врага к нападению. Советы пошли даже на то, что, когда на заключительном этапе нашей войны с Польшей, они набросились на нее с востока, а потом был совместный парад, они так обрядили свои полки, что перед глазами немецких офицеров они промаршировали в таком виде, что у многих русских солдат вместо кожаных поясных ремней были веревки, а вещмешки и фляги привязаны бечевками. Даже в Финляндии они использовали второклассные дивизии, оснащенные устаревшим вооружением.

Однако поводом для принятия фюрером решения о нападении на Советский Союз послужила не мнимая слабость русских, а легко угадываемая опасность для Европы с Востока».

А вот что сообщил Гесс о своем ближайшем друге-кумире:

«Гитлер продвигался по служебной лестнице благодаря секретному средству — насилию над духом человека. Он приказывал вселять ужас в концентрационных лагерях и в оккупированных областях, равным образом, как и при убийстве евреев. Приказы приводились в исполнение тоже путем насилия над духом человека».

Гесс писал, читал, гулял, общался с родственниками, беседовал с адвокатом и знать не знал о том, какие страсти бушуют в кабинетах директоров тюрьмы. Скажем, в соответствии с четырехсторонним соглашением было решено, что питание и содержание Гесса осуществляется за счет средств, выделяемых сенатом Западного Берлина, а вот охрану, надзирателей и другой обслуживающий персонал кормят и поят страны, охраняющие Гесса. Американцы на эти цели ежегодно выделяли 35 тысяч марок ФРГ и тысячу долларов США, англичане — около 32 тысяч марок, французы — чуть более 25 тысяч марок, Советский Союз — 24 тысячи марок ГДР (8 тысяч марок ФРГ).

Трудно сказать, были ли проблемы с выделением этих средств у американцев, англичан и французов, а вот глава советской администрации терпел-терпел, да и написал слезное письмо в вышестоящие инстанции:

«С тех пор, то есть с 1961 года, несмотря на неоднократные повышения цен на продукты питания, вышеуказанная сумма не изменялась. В связи с этим объем поставок продуктов приходится сокращать, и у нас возникают определенные трудности в под держании продовольственного обеспечения Межсоюзной тюрьмы Шпандау на должном уровне. В частности, мы не в состоянии закупать в необходимом количестве престижные для русской кухни продукты, в том числе икру, балык, крабы и т.п.

Ожидается, что в дальнейшем эти трудности еще более возрастут. Это связано с тем, что состояние здоровья заключенного № 7 требует усиленного за ним наблюдения, а это возлагается на санитара тюрьмы. Поэтому в ближайшее время потребуется увеличение количества санитаров, что в свою очередь повысит расход продуктов питания. Кроме того, в последнее время увеличилось количество внеочередных экстренных заседаний врачей и директоров, которые сопровождаются официальными обедами.

На всех официальных обедах представителей четырех сторон обязательно подаются спиртные напитки. В 1960—1970-х годах советская сторона неоднократно в одностороннем порядке предпринимала попытки прекратить подачу спиртных напитков, однако это вызвало негативную реакцию западных сторон. Они стали устраивать сепаратные приемы без приглашения советских представителей, их официальные лица стали отказываться от присутствия на церемониях, проводимых советской стороной. По этим причинам мы были вынуждены возобновить подачу спиртных напитков.

После принятия в 1985 году постановления “О мерах по борьбе с пьянством и алкоголизмом” возникла довольно двусмысленная ситуация, и нам пришлось обратиться за разъяснениями к начальнику Генерального штаба Маршалу Советского Союза Ахромееву. В соответствии с нашим запросом он дал указание сохранить устоявшиеся традиции, и мы получили право поставлять в свои месяцы председательствования 5 бутылок коньяка, 15 — водки, 20 — сухого красного и 25 — сухого белого вина, а также 60 бутылок пива.

Но за последнее время цены заметно выросли, и у нас возникли серьезные трудности с приобретением спиртных напитков в прежних объемах.

Есть проблемы и с транспортом. В нашем распоряжении всего одна “Волга”, один РАФ, и одни “жигули”. Расход километража этих машин так велик, что они часто выходят из строя, не говоря уже о том, что их внешний вид не соответствует требованиям, предъявляемым к правительственным машинам, — и это вызывает нелестные отзывы со стороны представителей западных сторон».

Была в этой сверхзакрытой и сверхохраняемой тюрьме еще одна серьезная проблема, о которой как-то неловко говорить. Эта проблема — воровство.

В соответствии с известным нам «Приложением № 9», те вещи Гесса, которые после его смерти могли быть использованы в качестве сувениров, в том числе форма пилота люфтваффе и некоторые документы, надлежало уничтожить. А вот его личные вещи — часы, карманный фонарик, портсигар — полагалось передать семье. Так вот еще в августе 1986 года, то есть за год до самоубийства Гесса, выяснилось, что почти все его вещи бесследно исчезли. Пропали: китель, ботинки, пилотка и шлем летчика люфтваффе, пропала его печать с монограммой, пропал портсигар. Были похищены наручные и карманные часы, фонарик, стеклянный флакон и даже коробка с его золотыми коронками.

Видимо, опасаясь, что будет разворовано и все остальное, руководство тюрьмы поспешно принимает решение уничтожить хоть что-нибудь. 18 ноября 1986 года в присутствии представителей четырех стран были уничтожены носки, платки, кальсоны, брюки, шляпы, кепки, куртки, майки, а также оловянная кружка и футляр для очков с маркировкой «VII». Иначе говоря, было уничтожено все, что могло хоть как-то напоминать о Рудольфе Гессе — «нацисте номер три». Заодно сожгли и пустые вещмешки с бирками всех бывших узников Шпандау.

Гесс об этом, скорее всего, не знал. Не исключено и другое: он об этой акции знал и, понимая, что делается все возможное и невозможное, чтобы стереть его имя из истории Третьего рейха, именно в это время решил напомнить о себе, так хлопнув дверью, чтобы об этом услышала вся Европа. Иначе говоря, он решил выбраться из Шпандау. Надежды на официальное освобождение уже не было — это Гесс понимал, но смириться с тихой кончиной в тюремной камере он не мог. Гесс должен был продемонстрировать несломленную силу духа и доказать, что хозяином ситуации всегда оставался он, «нацист номер три».

Кроме того, весь мир должен знать, что истинные нацисты сами принимают решение, когда им уходить из жизни: так сделал Гитлер, так сделал Геринг, так сделает и Гесс, последний законный преемник фюрера.

Чтобы усыпить бдительность охранников и надзирателей, Гесс начал вести себя образцово-показательно. Зная, что по инструкции надзиратель «должен быть постоянно настороже, чтобы пресечь попытки самоубийства заключенного», Гесс даже в пустяках старался упредить тот или иной шаг надзирателей. Скажем, перед выключением света на ночь у заключенного надо было отбирать очки—Гесс не ждал, когда об этом напомнят, и отдавал очки сам.

По той же инструкции надзиратель должен был присутствовать при посещении амбулатории и даже во время принятия ванны — Гесс первым напоминал об этом, и в конце концов добился того, что надзиратели стали следить за ним вполглаза. Точно так же он вел себя на прогулках.

Со временем Гесс понял, что именно во время прогулки он сможет сделать то, что задумал: надзиратели имеют привычку стоять под деревом и им не видно, что происходит в садовом домике. Кроме того, в домике есть то, без чего не обойтись — настольная лампа с довольно длинным электрическим проводом.

Когда план был продуман во всех деталях, Гесс стал размышлять, кому же, если так можно выразиться, подложить свинью. И он решил: англичанам! Они не поняли его в 1941-м, они усадили его на скамью подсудимых в 1945-м, они не сделали ни одной попытки вытащить его на волю все эти годы — значит, все произойдет в дни дежурства английского надзирателя.

17 августа 1987 года он написал прощальное письмо, подождал, пока молоденький англичанин пристроится под деревом, и накинул на шею провод...

СОЛОВЕЙ С КОГТЯМИ ГРИФА

Ведь говорили же ему, и не раз: «Роман, рано или поздно бабы тебя погубят!», но он только отмахивался. И доотмахивался: в засаду он попал из-за бабы, и пулю получил из-за бабы. Это надо же было додуматься, чтобы своими телохранителями сделать четырех женщин, которые одновременно были его любовницами! До тела Романа им, конечно, дело было, но не с точки зрения его защиты от чекистов. -

И вот одна из них, Дарья Гусяк, вместо того, чтобы денно и нощно охранять своего любовника-командира, в его объятиях непростительно расслабилась, потеряла бдительность — и в результате дом, где они скрывались, стал последним прибежищем бывшего агента абвера, капитана гитлеровского вермахта, одного из руководителей печально известного карательного батальона «Нахтигаль», главнокомандующего Украинской повстанческой армии (УПА), генерал-хорунжего Романа Шухевича. Ныне он герой Украины, и это звание получил в соответствии с указом президента Украины Виктора Ющенко «за выдающийся личный вклад в национально-освободительную борьбу за свободу и независимость Украины и в связи со 100-летней годовщиной со дня рождения и 65-летней годовщиной создания Украинской повстанческой армии».

Так как деятельность новоявленного героя Украины многие годы была, если так можно выразиться, за семью печатями, президент повелел провести в Киеве научную конференцию, посвященную жизни и деятельности Шухевича, создать о нем фильмы, провести торжественные собрания, отчеканить юбилейную монету, назвать его именем ряд улиц, площадей и проспектов, соорудить во Львовской области памятник, открыть музей, а на доме, где он родился, установить мемориальную доску.

Как видите, отношение к личности Романа Шухевича (он же сотник Щука, генерал Тур, Роман Лозовский, Тарас Чупринка) на Украине более чем почтительное. Так кто же он на самом деле, этот Герой, которого в украинской печати называют «человеком-примером, человеком-символом, которым Украина должна гордиться, и на примере которого надо воспитывать молодежь»? Чтобы ответить на этот вопрос, пришлось основательно покопаться в архивах, перелистать десятки газет, изучить множество докладов, сообщений и спеццонесений.

Родился будущий герой неподалеку от Львова в семье уездного судьи. Его отец был отъявленным националистом, поэтому нет ничего удивительного в том, что в восемнадцатилетнем возрасте Роман стал членом Украинской военной организации (УВО). По большому счету, УВО в те годы была повязанной кровью бандой, которая грабила банки, почтовые конторы и даже захватывала заложников, требуя за них выкуп. При этом члены УВО не стеснялись подкладывать под свои бандитские акции довольно оригинальную идеологическую основу, заявляя, что нападали на банки «с целью экспроприировать деньги, награбленные польскими оккупантами у украинского населения». Экспроприировать-то они деньги экспроприировали, а вот вернуть их людям почему-то забывали.

Роман Шухевич, даже будучи студентом Львовского политехнического института и пройдя срочную службу в польской армии, под кличкой «Звон» активно участвует в этих акциях. Его усердие было замечено и отмечено вождями Организации украинских националистов — вскоре его назначают руководителем боевого отделения (они это называли референтурой) ОУН и поручают от примитивных ограблений перейти к организации политических терактов.

Это было то, о чем Шухевич давно мечтал, и в этом деле он показал себя во всей красе! Чтобы продемонстрировать себя истинными украинцами, его боевики начали с убийства поляков, которые-де угнетают украинский народ. Одним из таких «угнетателей» оказался не какой-нибудь государственный деятель, а простой школьный чиновник Ян Собинский, который считал, что преподавание в школах надо вести как на польском, так и на украинском языках. Шухевич и его правая рука Пидгайный обвинили Собинского «в коварном заигрывании с украинцами» и застрелили. А вот директора Львовской украинской гимназии Ивана Бабия убили за лояльность к полякам и за то, что он запрещал распространение оуновских листовок в стенах гимназии. Такая же судьба постигла известного профессора Антона Крушельницкого, студента университета Якова Бачинского и многих других.

Ну а над предводителем сельской бедноты кузнецом Михаилом Белецким боевики Шухевича, если так можно выразиться, отвели душу и выступили по полной программе: сначала его до полусмерти избили, потом вырезали на голове крест и только после этого ее отрубили. С тех пор топор у людей Шухевича стал одним из самых любимых инструментов: отрубить голову, да еще одним махом, в их среде считалось особым шиком.

Войдя во вкус и приобретя определенную практику, оуновцы решили перейти на более крупную рыбу: сначала они убили польского посла, а потом и министра внутренних дел. Тут уж терпение польских властей лопнуло, и они взялись за украинских националистов всерьез: около десятка оуновцев, в том числе и Шухевич, были арестованы и осуждены. Шухевич получил четыре года, помещен в политический лагерь Береза-Картузская, но через два года, в рамках всеобщей амнистии, освобожден.

И тут в карьере Шухевича происходит, как многим казалось, неожиданный фортель: он делает ставку на Гитлера и устанавливает ничем не прикрытую связь с абвером. На самом деле связь с абвером у него была давняя, он даже прошел обучение в спецшколах, расположенных в Данциге и Берлине, а затем в Мюнхене, под Веной и даже в высшей специальной школе, базировавшейся в имении Фри-денталь. Приближалась дата нападения на Польшу, и германское командование поставило перед руководством ОУН новую задачу: поднять на территории Западной Украины антипольское восстание. Сохранился документ, в котором говорится: «Канарису было поручено вызвать в украинской Галиции повстанческое движение, целью которого стало бы уничтожение евреев и поляков. Кроме того, поступило указание министра иностранных дел Риббентропа организовать повстанческое движение таким образом, чтобы дома поляков были охвачены огнем, а все евреи убиты».

Получив такой карт-бланш, Роман Шухевич немедленно занялся привычным для себя делом, создав террористические отряды, которые стали нападать на польские села, сжигать дома простых крестьян, громить еврейские лавчонки, не забывая при этом о своем любимом инструменте — гуцульском топоре.

Но главным делом Шухевича были не какие-то там теракты, а подготовка к большой войне — войне с Советским Союзом, тем более, что он получил приказ Канариса о переключении всей его агентуры на непосредственную работу против России. А когда на одном из совещаний было сказано, что «существует приказ Берлина готовиться к полному разгрому России, и потому все, что мешает выполнению этой задачи, должно быть отброшено прочь», оуновцы пообещали прекратить подрывные акции в Польше и работать только против большевиков.

Именно с этой целью началось формирование печально известного карательного батальона «Нахтигаль», то есть «Соловей».

Набрав 800 отъявленных головорезов и получив немецкое оружие, Шухевич приступил к боевой подготовке батальона. Не забывал он и о политико-идеологической работе, внушая мысль о скором создании незалежной Украины как самостоятельного государства, хотя прекрасно знал, что в Берлине этот вопрос даже не обсуждался, и что Украина интересовала Гитлера лишь как заселенная немцами колония.

СОЛОВЕЙ ВЫПУСКАЕТ КОГТИ

И вот наступило 22 июня 1941 года. Батальон «Нахтигаль» был готов пересечь границу и первым вступить в освобожденный от большевиков Львов. Но немцы этого не разрешили и впустили «соловьев» в город лишь 30 июня.

Что тут началось! Ничего подобного в истории Львова за почти что семьсот лет его существования не было и в помине. Это был поистине черный день для еврейского и польского населения, как, впрочем, и для украинцев, сочувствовавших советской власти. Все они попали в заранее составленные людьми Шухевича списки, и все они подлежали уничтожению. Здесь были профессора университета, врачи, учителя, инженеры, писатели, художники, парикмахеры, портные, рабочие-железнодорожники, театральные деятели, крестьяне, ремесленники и даже священники.

Особенно цинично убивали евреев. Перед этим над ними, как правило, издевались, заставляя вылизывать мостовую, убирать ртом уличный мусор или зубной щеткой чистить лестницы. Потом в дело шли железные прутья, дубовые палки и, конечно же, топоры. Только евреев тогда убили около 4 тысяч человек, а также несколько тысяч поляков, украинцев и русских. Принимал эту «работу» и награждал сорвавшихся с цепи палачей облаченный в мундир капитана вермахта Роман Шухевич.

Когда львовские списки были исчерпаны, «соловьи» двинулись на Тернопольщину и Волынь. Там они огнем и мечом прошлись по селам и небольшим городкам, уничтожая всех, кто им казался неблагонадежным, в первую очередь, конечно же, евреев и поляков: евреев — за то, что они евреи, а поляков — за то, что так долго угнетали украинский народ.

А потом опьяневшие от безнаказанно пролитой крови оуновцы допустили ляп, да такой серьезный, что чуть было не поплатились за это жизнью: не согласовав ничего с Берлином, они провозгласили «Акт воссоздания украинского государства». Планировалось, что в правительстве самостоятельной Украины Роман Шухевич займет пост заместителя военного министра. Когда эта весть дошла до Берлина, там дико возмутились.

«Какой еще акт, какое государство?! — рвал и метал фюрер. Я же не раз говорил, что Украина меня интересует только как колония, а украинцы как рабочая сила. Всю верхушку ОУН арестовать и бросить в Заксенхаузен! Но только в спецбарак, в тот, что за пределами колючей проволоки и больше похож на загородную дачу, — смягчился он. — Как знать, быть может, эти люди нам еще пригодятся».

Как в воду глядел фюрер: оуновцы, которых после раскола в руководстве ОУН стали называть бандеровцами, немцам пригодились. И то, что Роман Шухевич избежал ареста и перешел на нелегальное положение, тоже им было на руку: никто так яростно и беспощадно не сражался против партизан, как Роман Шухевич. Хорошо работала и идеологическая завеса, которую он придумал: Шухевич объявил официальную войну и большевикам, и немцам. Это сбивало с толку, и многие люди, желая бороться с немцами, вливались в отряды Шухевича, численность которых доходила до 100 тысяч человек, а на поверку выходило, что с немцами-то он и не воюет.

Удивляло и то, что оружие у людей Шухевича сплошь немецкое. Откуда оно? На самом деле ни немцы, ни Тарас Чупрынка (под таким псевдонимом жил тогда Шухевич) никакой тайны из этого не делали. Только за один год он получил от немцев 700 орудий и минометов, 10 тысяч пулеметов, 26 тысяч автоматов, 72 тысячи винтовок, 100 тысяч гранат и 12 миллионов патронов. За тот же год, из этого оружия было убито более 60 тысяч человек.

Но летом 1944-го, когда части вермахта были выбиты с территории СССР, Шухевич столкнулся лоб в лоб не с беззащитным населением и не с кое-как вооруженными партизанами, а с могучей Красной Армией. Первые же бои показали, что противостоять регулярным войскам бандитские отряды не могут. Надеясь оказаться под защитой немцев, Шухевич приказал прорываться Запад, но из этого ничего не вышло: большая часть его группировки была уничтожена. Оставшиеся в живых разбрелись по карпатским лесам и начали, как они говорили, партизанскую войну против советской власти.

Пока шли бои с вермахтом, Шухевичем всерьез не занимались, но после падения Берлина за бандеровцев взялись не только части Красной Армии, но и специально созданные отряды НКВД. Их-то бандеровцы больше всего и боялись, ведь это были люди, умеющие воевать в лесах и разбившие наголову карательные отряды СС. Так что бандеровцам пришлось туго, так туго, что, потеряв более 50 тысяч убитыми, они начали массовую сдачу в плен.

К началу 1950-х ни о каких серьезных боевых действиях уже не могло быть речи, поэтому Шухевич перешел на индивидуальный террор: то его бандиты убьют председателя колхоза, то организуют налет на затерянную в горах деревню, то вырежут семью старика, внуки которого пошли служить в Красную Армию, то прямо на улице города застрелят какого-нибудь учителя или на паперти собора — священника, осуждавшего в своих проповедях бандеровские зверства.

И хотя бывший «соловей» давно стал кровожадным грифом, хотя весь его путь был устлан трупами ни в чем не повинных людей, хотя одно его имя вызывало страх и ужас, пришел конец и ему. Погорел Шухевич, как ему и предсказывали, на бабах.

Все началось с того, что чекистам удалось перевербовать одного из связных Шухевича, игрока местной футбольной команды «Динамо». Тот указал дом, где Шухевич скрывался вместе с одной из своих любовниц Дарьей Гусяк. Пока готовили операцию по его захвату, сам того не ведая, все карты спутал участковый милиционер, который проверял прописку у всех жильцов вверенной ему улицы. Зашел он и в дом, где жил Шухевич.

Пока милиционер проверял паспорт Дарьи, а потом ее матери, Шухевич вел себя спокойно, но когда попросили предъявить паспорт и его, нервы матерого убийцы сдали: вместо паспорта он достал пистолет и несчастного участкового застрелил.

После этого ничего не оставалось, как бежать. Будучи опытным подпольщиком, Шухевич приказал беглецам рассредоточиться: он скрылся в одной деревне, Дарья — в другой, а ее мать — в третьей.

Надо ли говорить, что чекисты прочесали весь город и все деревни, подняли на ноги всю свою агентуру — ив конце концов нашли Дарьину мать. Потом, когда старушку навестила ее внучатая племянница, студентка-медичка, удалось выяснить, где живет ее тетя Дарья Гусяк: оказалось, что в общежитии мединститута. Установив наблюдение за Дарьей, чекисты были немало удивлены, заметив, что она регулярно наведывается в одно из близлежащих сел под названием Белогорща и почему-то подолгу находится в кооперативной лавке. Причем туда идет с тяжелыми сумками, а обратно — легко ими помахивая.

Возникло предположение: а не навещает ли она там Шухевича и не носит ли ему борщи и каши? Когда Дарью задержали, причем так, чтобы этого никто не заметил, она тут же сдала своего любовника, не без гордости заявив, что генерал Шухевич давно живет в задней комнате этого магазинчика, и что чекистам он ни за что не сдастся, а всех их перестреляет и уйдет в лес, где у него есть надежный схрон.

После этого здание надежно блокировали, окружив его двойным кольцом автоматчиков. Штурма решили не предпринимать, громко предложив Шухевичу сложить оружие: в этом случае ему гарантировали жизнь. В ответ Шухевич открыл такую бешеную стрельбу, что чекистам пришлось залечь. Воспользовавшись этим, Шухевич бросил гранату! Кого-то ранило, кого-то убило, и в окружении образовалась брешь. Казалось, что Шухевич вот-вот уйдет. И он бы ушел, если бы для гарантии не решил бросить вторую гранату. Для этого он высунулся из окна — и попал под автоматную очередь.

Так 5 марта 1950 года закончился кровавый путь нынешнего Героя Украины. По неподтвержденным документально данным, его тело было сожжено, а пепел развеян в районе реки Збруч.

Казалось бы, такой конец для палача и вурдалака, пролившего реки крови, вполне закономерен. Обычно подобного рода злодеев вычеркивают из памяти народа и, конечно же, из истории своей страны, но то, что произошло с Романом Шухевичем, уму непостижимо! Чтобы такой изувер стал героем, чтобы ему ставили памятники и в его честь переименовывали улицы и площади, чтобы его называли человеком-символом, на примере которого надо воспитывать молодежь, — это уж, извините, ни в какие ворота!

Но если нынешние руководители Украины считают личный вклад Шухевича в борьбу за свободу и независимость Украины действительно выдающимся, то тут с ними не поспоришь. Десятки тысяч расстрелянных, зарезанных и зарубленных ни в чем не повинных людей — это действительно выдающийся и, главное, «оригинальный» вклад в строительство фундамента нового государства.

Я потому этот вклад называю оригинальным в кавычках, что в истории человечества было немало государств, чей фундамент замешан на крови. И где они теперь? Кто их помнит, кто знает? А если помнят, то их название произносят, не скрывая стыда и винясь перед всем человечеством. За примером далеко ходить не надо, он не так уж далеко от незалежной Украины, всего-то в часе полета на самолете в западном направлении...

ПА-ДЕ-ДЕ С ВСЕСИЛЬНЫМ КГБ

Эта трагическая история, полная трусливой лжи, мерзких оговоров, низкой клеветы, глупой самоуверенности и абсолютной бездарности работников спецслужб началась в июне 1961-го и закончилась в конце прошлого века.

Передо мной «Заключение по материалам уголовного дела, архивный № 50 888», утвержденное старшим помощником Генерального прокурора Российской Федерации Галиной Весновской. Речь в нем идет о бывшем артисте Ленинградского театра оперы и балета имени Кирова Рудольфе Хамитовиче Нурееве (большую ошибку допускают многочисленные публикаторы, которые пишут его фамилию через «и», то есть Нуриев. В моем распоряжении — копия паспорта Рудольфа, и там его фамилия написана через удвоенное «е». —Б.С.).

Но вернемся к так называемому «Заключению». И хотя этот документ не так уж и велик, читать его будем по частям, ибо в каждой из них звучит голос эпохи — той эпохи, когда уверенные в своей безнаказанности вожди, первые секретари, председатели и всякого рода начальники и начальнички могли делать что угодно, с кем угодно и где угодно.

Итак, первая часть этого жестокого и, не боюсь этого слова, бесчеловечного документа:

«Приговором Судебной коллегии по уголовным делам Ленинградского городского суда от 2 апреля 1962 года Нуреев Р.Х. по ст. 64“а” УК РСФСР осужден к 7 годам лишения свободы с конфискацией имущества по обвинению в том, что, находясь в гастрольной поездке в составе балетной труппы Ленинградского театра оперы и балета им. Кирова во Франции, отказался возвратиться из-за границы в СССР при следующих обстоятельствах.

16 июня 1961 года по окончании гастролей в Париже Нуреев вместе с труппой прибыл в аэропорт, чтобы лететь в Лондон. Перед посадкой в самолет директор театра сообщил Нурееву, что по указанию Министерства культуры СССР ему надлежит убыть в Москву для участия в концертных выступлениях, в связи с чем его вылет в Лондон отменяется.

Вместо выполнения этого распоряжения Нуреев обратился к французским властям с просьбой о предоставлении ему политического убежища и от возвращения в Советский Союз отказался. Отказ Нуреева возвратиться в СССР был использован буржуазной прессой для клеветнической кампании, чем нанесен значительный ущерб интересам Советского Союза.

Факт отказа Нуреева возвратиться в СССР доказан материалами дела».

Такой факт действительно доказан. Но что предшествовало решению Нуреева не возвращаться в Советский Союз? Чем оно вызвано? Не подтолкнул ли его кто-то к этому сжиганию мостов, и не было ли в аэропорту примитивной провокации?

Чтобы ответить на эти и многие другие вопросы, Управление КГБ по Ленинградской области возбудило уголовное дело, которое принял к своему производству капитан Валдайцев. А обвинялся Нуреев ни много, ни мало в измене Родине, и в постановлении об избрании меры пресечения в случае его появления на территории Советского Союза предписывалось подвергнуть Нуреева заключению под стражу. Так что ситуация была нешуточной. А за измену Родине, в соответствии со статьей 64 «а», Нуреева ждал смертный приговор.

Как водится, следователь начал с допроса свидетелей. Одной из первых в печально известный Большой дом была приглашена сестра Рудольфа — Разида, педагог по образованию. Она рассказала об отце, который прошел всю войну, о матери, которая в труднейших условиях эвакуации тянула четверых детей, о том, что первое жилье, тринадцатиметровую комнату на шестерых, они получили уже после возвращения отца с войны.

— Танцевальное дарование брата обнаружилось еще в детском саду, — продолжала Роза, — но родители категорически запрещали ему посещать хореографический кружок. Еще больше обострились отношения в школьные годы: и в Дом учителя, и во Д ворец пионеров Рудольф бегал тайно от родителей, а я, как могла, его прикрывала. Потом на него обратил внимание балетмейстер Уфимского театра оперы и балета — он предложил брату место в театре. Когда Рудольф сказал об этом родителям, они устроили страшный скандал! Что это за профессия, кричал отец, никто в нашем роду не кривлялся на сцене! И тогда я в открытую пошла против них и настояла на том, чтобы Рудольф занимался любимым делом. Так, в шестнадцатилетнем возрасте, он поступил в балетную труппу театра, а учиться перешел в вечернюю школу.

— А как он оказался в Ленинграде?

— В 1955-м в Москве проходила декада Башкирского искусства. Рудольфа заметили и московские, и ленинградские хореографы — учиться приглашали и те и другие. Брат выбрал Ленинград. В училище его зачислили сразу в шестой класс, а через две недели перевели в восьмой. В 1958-м он сдал выпускные экзамены и был приглашен в Кировский театр.

— Что вы можете сказать о его политических взглядах?

— Ничего. По-моему, их у него вообще не было. Наверное, это прозвучит слишком красиво, но он жил искусством и ради искусства. Судите сами! За два года он подготовил десять ведущих партий в балетных спектаклях Кировского театра. Мало кто знает, что за это же время он научился играть на пианино, а после гастролей в Египте, не желая, как он говорил, быть глухим, засел за английский и довольно быстро его освоил. Я уж не говорю о том, что Рудольф не вылезал из музеев, театров и филармонии. Иначе говоря, он прекрасно понимал ущербность своего провинциального воспитания и, не жалея сил, ликвидировал многочисленные пробелы. При такой занятости, как вы понимаете, ему было не до политики.

— Говорят, у него был довольно сложный характер?

— Да какой там сложный?! Он очень добрый, честный, заботливый и принципиальный парень. К тому же очень гордый и, видимо, из-за этого легко уязвимый. Не стану скрывать, Рудольф довольно вспыльчив, закипеть он может мгновенно — ив такую минуту может нагрубить, а то и оскорбить. Но он очень быстро остывает, и тут же начинает раскаиваться и извиняться. Уверена, что решение остаться во Франции Рудольф принял в состоянии аффекта и теперь рвет себе сердце, не зная, как выпутаться из этой истории. Ни секунды не сомневаюсь, что если ему как-то деликатно помочь, Рудольф вернется на Родину.

Помогать капитан Валдайцев никому не собирался — задание у него было совсем другое — и потому задал типично кагэбэшный вопрос:

— Известны ли вам близкие связи Нуреева?

— Что вы имеете в виду? — не поняла Роза.

— Его друзья, подруги, короче говоря, круг общения.

— Поклонников и поклонниц было множество, а вот друзей, к великому сожалению, не припомню, — вздохнула Роза. — Единственным по-настоящему близким человеком Рудольфу был Пушкин.

— Кто-о? — опешил капитан.

— Пушкин. Точнее, Александр Иванович Пушкин — он был педагогом брата в хореографическом училище. Насколько мне известно, Пушкин продолжал с ним заниматься и в театре. Пушкина Рудольф любил и уважал, как никого на свете. Других, как вы говорите, близких связей я не знаю.

Нетрудно догадаться, что Александра Ивановича Пушкина тут же вызвали в Большой дом и учинили довольно продолжительный допрос.

— Вы знаете Рудольфа Нуреева? — с совершенно нелепого вопроса начал следователь.

— Конечно, знаю, — пожал плечами Пушкин, — ведь он был моим учеником. Три года Рудольф занимался в моей группе в училище, а посде поступления в театр регулярно посещал мой класс усовершенствования солистов театра.

— И что вы можете о нем сказать?

— Талантливейший человек! Таких одаренных людей я никогда не встречал! — взволнованно ответил Пушкин. — К тому же он очень упорный и целеустремленный парень. За три года окончить полный курс хореографического училища, в тот же год стать солистом одного из популярнейших театров мира, станцевать ведущие партии в десяти спектаклях, стать лауреатом конкурса в Москве, а затем и на фестивале в Вене — согласитесь, что такое далеко не каждому по плечу. А если учесть и жуткую травму, которую он получил на одной из репетиций, то можно себе представить, какой ценой доставались Рудольфу все эти достижения.

— Травма? — заинтересованно уточнил следователь. — Что за травма?

— Он подвернул ногу, да так сильно, что не мог не то что танцевать, а даже ходить. Жил он тогда в общежитии, ухаживать за ним было некому, поэтому мы с женой взяли его к себе. Относились к нему, как к родному и близкому человеку, он нам платил тем же. Мы так привыкли друг к другу, что даже когда Рудольф выздоровел и получил комнату, то переезжать туда не стал, а поселил в ней сестру. Так мы и жили, можно сказать, одной семьей до самого отъезда Рудольфа на гастроли в Париж.

—Почему, по вашему мнению, Нуреев решил изменить Родине и остался за границей? Ведь в театре его не зажимали, а, наоборот, выдвигали, на конкурсы и фестивали посылали, за границу отпускали, комнату в Ленинграде дали... Чего ему не хватало?

— Вы правы, внешне все было нормально. Но никто не знает, что творилось в его душе. Я думаю, что решение остаться за границей Рудольф принял в состоянии аффекта, вызванного совершенно неожиданным изменением его маршрута.

Александр Иванович прекрасно понимал, где находится и с кем имеет дело, поэтому не стал называть вещи своими именами. «Изменение маршрута» — звучит достаточно завуалированно, а на самом деле была бездарнейшим образом подготовленная операция по доставке Нуреева в Москву и, не исключено, преданию его суду. Теперь, по прошествии нескольких десятилетий, когда удалось сорвать печати с намертво закрытых архивов и ознакомится с совершенно секретными документами, это не вызывает никаких сомнений.

Так что же натворил один из самых талантливых танцовщиков Кировского театра? Какие он выдал секреты, какие продал тайны, чем подорвал могущество надежды прогрессивного человечества, великого и грозного Советского Союза?

Ответы на эти вопросы есть. Они — в объяснительных записках и протоколах допросов артистов, рабочих сцены и представителей администрации Кировского театра.

«АРТИСТ БАЛЕТА ПРЫГАЕТ К СВОБОДЕ»

Под таким заголовком десятка два газет, разумеется, западных, оповестили тогда весь мир о совершенно неожиданном поступке Нуреева.

На самом же деле никаких прыжков не было, ни о какой свободе он не думал и руководствовался только одним — страхом, жутким страхом оказаться в лапах КГБ. И хотя на дворе была так называемая «оттепель», Рудольф прекрасно понимал, что означает изменение его маршрута, что в лучшем случае его ждет увольнение из театра, а в худшем — тюремная камера. Ведь от статьи 121-й ему не отвертеться, а это — лишение свободы на срок до пяти лет. Так что Нуреев выбирал свободу не в политическом, а в чисто физическом смысле слова — он не хотел жить за решеткой.

Не будем лукавить, оставаясь на Западе, Нуреев выбирал и другую свободу — свободу общаться с кем угодно и сколько угодно, причем в чисто сексуальном смысле слова. Уже в те годы геи на Западе любили друг друга, никого и ничего не опасаясь, а в Советском Союзе специально для них существовала 121-я статья Уголовного кодекса РСФСР.

А теперь — об операции, проведенной сотрудниками КГБ. Началась она 15 июня 1961 года, когда в посольство СССР во Франции срочно вызвали директора театра Георгия Коркина и сотрудника КГБ Виталия Стрижевского, который числился заместителем руководителя гастрольной поездки.

Вот что рассказал об этом следователю Коркин. Кстати говоря, в Большой дом он явился уже как бывший директор. И хотя Георгий Михайлович в цепочке безответственных лиц, занимавшихся вывозом Нуреева, был самым последним, наказали, как водится, прежде всего «стрелочника».

— Гастроли в Париже заканчивались 15 июня, а 16-го утром мы должны были вылететь в Лондон, — рассказывал Коркин. — И вдруг в последний день пребывания во Франции ни свет ни заря меня вызвали в посольство. Именно вызвали, а не пригласили! Вместе со мной затребовали и Стрижевского. Примчались, ждем... Я-то думал, что будут хвалить за успешные выступления, а нам объявили, что есть решение Москвы (именно так и сказали — Москвы, а не Министерства культуры или кого-либо еще) о немедленном откомандировании Рудольфа Нуреева в Советский Союз. Я пытайся возражать, говорил, что Нуреев блестяще танцевал в Париже, что о нем писали все французские газеты, что его с нетерпением ждут в Лондоне, что его отсутствие скажется на выступлении всей труппы, но мне в категорической форме заявили, что это решение окончательное и обсуждению не подлежит.

— И как вы действовали? — поинтересовался Валдайцев.

— Так, как мне велели. А сценарий, должен вам сказать, был довольно странный: мне было предложено объявить об этом решении в аэропорту, причем в тот момент, когда вся труппа будет проходить паспортный контроль перед посадкой в лондонский самолет. Я считал, что это неразумно, что это не только повергнет в шок самого Нуреева, но и может вызвать международный скандал — ведь вокруг огромное количество иностранцев, и мы не в Шереметьеве, а в JIe-Бурже. Но меня никто не слушал.

Рано утром вся труппа отправила свой багаж на лондонский рейс, среди прочих были чемоданы Нуреева В них, кстати, ничего не было, кроме театральных костюмов и... игрушек. Да-да, огромного количества детских игрушек! Судя по всему, в родительском доме их не хватало, и теперь Рудольф восполнял для себя этот недостаток.

Перед выходом на летное поле я вызвал Нуреева из очереди и сказал, что его срочно отзывают в Москву для участия в очень важном концерте. С ним летит один из администраторов, переводчица и двое рабочих сцены.

«Этого не может быть!» — воскликнул Нуреев. Ему сразу стало плохо, он сильно побледнел, ослаб и едва не упал. Тут же подбежали наши люди, стали его успокаивать: станцуешь, мол, в Москве и прилетишь в Лондон. Но Нуреев, казалось, ничего не слышит.

— Да-да, его состояние было близко к обморочному, — подтвердил на том же допросе Виталий Стрижевский. — Потом он пришел в себя, говорил, что не хочет в Москву, что хочет быть с труппой и должен выступать в Лондоне. Мы просили его взять себя в руки, понять, что Москва есть Москва, и мы ничего сделать не можем, что концерт в столице очень представительный, что билет на рейс Москва—Лондон для него уже заказан... На какое-то мгновение он в это поверил, стал сетовать, что его костюмы улетают в Лондон, и в Москве ему не в чем будет танцевать.

Тем временем заканчивалась посадка на лондонский самолет, и Нуреев попросил разрешения попрощаться с труппой. Вместе с работником посольства Романовым я проводил его к самолету, он со всеми тепло попрощался — и мы вернулись в зал ожидания. В мою задачу входило обеспечить посадку Нуреева в самолет Аэрофлота, а потом догонять труппу.

Мы зашли в кафе, заказали кофе, но Нуреев пить отказался. Он был страшно взвинчен и нервозен, поэтому мы не спускали с него глаз. И вдруг в кафе появилась Клара Сэн! Нуреев вскочил и подбежал к ней.

— Кто такая Клара Сэн? — уточнил следователь.

— Его поклонница, — ответил Стрижевский. — Молодая, красивая девушка, по слухам, дочь чилийского миллионера. Она не отходила от Нуреева чуть ли не с первого дня гастролей. Мы считали, что именно из-за нее он пропадает по ночам и в гостиницу возвращается под утро.

— Вы знали о его отлучках и ничего не предпринимали? — посуровел следователь.

— Как это не предпринимали?! — возмутился Коркин. — Еще как предпринимали! Я не раз беседовал с ним на эту тему, требовал, увещевал и даже угрожал. И знаете, что он мне отвечал? «Если вы подчините меня общей дисциплине, я покончу жизнь самоубийством!» Каково, а? Между нами говоря, на будущее я решил никогда больше не брать его за границу.

—Я тоже делал ему замечания, — поддержал Стрижевский, — просил не пропадать по ночам и прекратить общения с сомнительными личностями. На что он отвечал, что лучше вообще не жить, чем жить по регламенту.

Капитана Валдайцева очень интересовало, что это за сомнительные личности, из-за лишения общения с которыми Нуреев был готов покончить жизнь самоубийством. Ответить на этот вопрос не смог ни главный художник театра Симон Вирсаладзе, ни заведующий балетной труппой Владимир Фидлер, ни главный администратор Александр Груцзинский. Совершенно неожиданно, назвав вещи своими именами, все прояснила партнерша Нуреева, известная балерина Алла Осипенко.

—Хочу подчеркнуть, — сказала она на допросе, — что Нуреев был только моим партнером и никаких личных отношений у меня с ним не было... Да и не могло быть,—добавила она после паузы. — И дело не в том, что он был грубияном, хамом и зазнайкой, — за это его в труппе не любили, но за талант и одаренность все эти выходки прощали. Хамил он буквально всем, авторитетов для него не существовало. Нуреев знал, что он талантливый и одаренный танцовщик. Знал и беззастенчиво этим пользовался, считая себя незаменимым. Однажды он даже нахамил постановщику «Легенды о любви» Юрию Григоровичу, и тот снял его со спектакля.

Точно так же он вел себя и в Париже: из-за съемок в рекламном ролике не постеснялся сорвать очень важную репетицию со мной. В гостинице мы его почти не видели — все время где-то пропадал. Очень скоро мы узнали, где именно: среди его поклонников было много лиц с отклонениями от нормы, то есть гомосексуалистов. С ними-то он и проводил время, пропадая по ночам в Париже.

Так вот, оказывается, в чем дело! Значит, всему виной не юная миллионерша, а старые гомосексуалисты! Это они сбили Нуреева с истинного пути, это они вынудили кагэбэшников принимать срочные меры для спасения советского гражданина от их тлетворного влияния. Но, как я уже не раз говорил, операция была разработана бездарно, и Нуреев от них ускользнул. Как ни грустно об этом говорить, ускользнул на свою погибель.

ДЕНЬГИ, СЛАВА, ОСТРОВА И... СМЕРТЬ

Как ни бездарен был разработанный сотрудниками КГБ сценарий водворения Нуреева в Москву, но все же это был сценарий. Какое-то время все шло по плану: труппа улетела в Лондон, Нуреев остался в аэропорту, вот-вот объявят посадку на рейс Аэрофлота, который доставит Рудольфа в Москву. Но все карты спутала Клара Сэн — с ее появлением кагэбэшный сценарий полетел к черту!

— После того, как Нуреев поговорил с Кларой, он вернулся к нам и присел на подлокотник кресла, — рассказывал на допросе Стрижевский. — Клара куда-то ушла, но вскоре снова вернулась. Нуреев подбежал к ней, о чем-то коротко поговорил, вернулся к нам и как-то весь сжался. Я спросил, что с ним. Он пробормотал что-то нечленораздельное, вскочил и опять побежал к Кларе. «Куда ты? — закричал я. — Вернись! Скоро самолет на Москву». На что Нуреев проронил что-то невнятное, из чего я понял, что он что-то решил, что его решение окончательное и бесповоротное, и он его не изменит.

О каком решении шла речь, я так и не понял, тем более, что откуда-то появилось шестеро полицейских в форме, один в штатском, они скрутили мне руки и оттеснили от Нуреева. Воспользовавшись этим моментом, Нуреев исчез в одной из многочисленных комнат.

Мы с Романовым пошли туда же, заявили протест и позвонили в наше посольство. Вскоре приехал генеральный консул, и нам дали возможность поговорить с Нуреевым. Мы умоляли его одуматься, объясняли, что его поступок не что иное, как измена Родине, что он наносит непоправимый ущерб театру, родственникам и самому себе, что он губит не только свою карьеру, но и свою жизнь. Но Нуреев, как заведенный, твердил, что в СССР возвращаться не желает.

И тогда я предложил ему то, что надо было делать в самом начале этой истории. Я сказал, что пусть меня уволят, но я беру ответственность на себя и предлагаю первым же рейсом вылететь в Лондон, продолжить гастроли с театром и уж потом вместе со всеми вернуться в Москву. Нуреев задумался, а затем сказал, что это ловушка, что он перестал верить людям, что своего решения не изменит и просит прекратить встречу.

Нас тут же выставили. Но мы не оставили попыток отговорить Нуреева и попросили пустить к нему нашего осветителя Сергея Мельникова, у которого с Нуреевым были более или менее приличные отношения. Поговорите с ним, ведь Сергей был последним, кто общался с Нуреевым, — предложил следователю Стрижевский.

— Рудольфа я нашел в весьма растрепанных чувствах, — вспоминал вызванный в Большой дом Мельников. — Я сказал ему, что ошибку еще не поздно исправить, что власти его поймут и, конечно же, простят, тем более, что Стрижевский предлагает отправиться в Лондон, где ждут многочисленные почитатели его таланта. «Поздно, — сказал Нуреев. — Уже поздно. Я подписал прошение о предоставлении мне политического убежища». «Да брось ты, — сказал я. — Черт с ней, с этой бумагой! Дело не в ней, а в том, что если ты не вернешься, всех твоих родных и знакомых ждут большие неприятности». «Это я прекрасно понимаю, — бросил он. — Но мне никого не жалко. Никого, кроме Пушкина... Я знаю, что делаю и на что иду. А возвращаться мне нельзя. Теперь, когда меня можно обвинить в измене Родине, они могут меня расстрелять». «Бог с тобой, за что?—возражал я.—Ты же никого не продал и не предал». «Они знают, за что, — мрачно заметил Рудольф. — Ив Союзе мне не жить — расстреляют, и здесь — скорее всего, покончу с собой». «Не дури! — вскочил я. — Брось ты этот Париж и айда домой!»

Он тоже встал, обнял меня, заплакал и вроде бы даже сделал движение в сторону двери, но полицейский схватил меня за плечи и выпроводил из комнаты. У меня создалось впечатление, что Рудольфа можно было уговорить вернуться на Родину, но он боялся, очень сильно боялся самого сурового наказания.

К такому же выводу пришел и Александр Грудзинский, не побоявшийся заявить: «Я считаю, что этот позорный случай ни за что бы не произошел, если бы Нурееву не предложили в столь грубой и нетактичной форме вернуться в Москву. Думаю, что ничего бы не случилось, если бы он улетел в Лондон, а оттуда вместе с театром вернулся в Москву. Если уж так понадобилось, то арестовать его можно было и после гастролей».

Золотые слова! Но сказаны они были, к великому сожалению, не тем руководителем КГБ, который отдавал приказ о немедленной доставке Нуреева в Москву, а простым театральным администратором, который на поверку оказался куда мудрее и, если хотите, профессиональнее высокопоставленного чиновника с Лубянки.

Но... дело сделано. Рудольфа Нуреева спровоцировали на впоследствии оказавшийся трагическим поступок. Французские газеты захлебывались от восторга, рассказывая о «прыжке артиста к свободе», о его баснословном контракте с труппой де Кюэваса, который подписала лично маркиза де Кюэвас-Рокфеллер, о его успехе в первом же спектакле труппы.

В довольно сложном положении оказались советские дипломаты. Они писали ноты, заявляли протесты, давали лживые интервью, но успокоить мировую общественность не удавалось еще довольно долго. Само собой разумеется, копии этих материалов немедленно отправлялись в Москву. Одна из них, своеобразный отчет первого секретаря посольства СССР во Франции М.Ф. Клейменова, представляет несомненный интерес.

«Вскоре после прибытия в Париж Ленинградской балетной труппы в театральных и газетных кругах стали ходить слухи о том, что один из главных артистов труппы Нуреев (азиатик, как его называли в этих кругах) недоволен своей жизнью и подумывает о невозвращении на Родину. Эти слухи привели к тому, что на него началась подлинная охота с целью убедить его остаться во Франции.

Искусителями при этом руководили разные мотивы. Парижские газеты сообщили по этому поводу много неверных сведений, вроде романа Нуреева с француженкой или даже англичанкой. На самом деле погоня за Нуреевым шла по трем линиям, причем ни одна из них не имела политической окраски.

Наиболее активную роль в попытках сманить Нуреева играл Пьер Лакотт — балетный предприниматель, неоднократно прогоравший, но продолжающий вести широкий образ жизни. Источники его богатства известны: Пьер Лакотт — гомосексуалист, имеющий обширные знакомства в этом специфическом кругу, насчитывающем немало крупных промышленников, банкиров и всякого рода дельцов.

Привлечение Нуреева в эту порочную среду сулило Лакотту немалые выгоды. Помогали Лакотту в его затее журналист Тевнон и балетный деятель Курнон, тоже гомосексуалисты.

Встречи между ними и Нуреевым проходили в ресторане “Пам-Пам”, что на улице Обер, напротив здания Оперы. Свидетели утверждают, что Нуреев не шел навстречу Лакотту и даже не делал вида, что понимает, чего от него хотят.

Равным образом слабо Нуреев реагировал на особое внимание, которое проявляла к нему Клара Сэн — молодая, взбалмошная миллионерша, слишком часто менявшая любовников. Нуреев приглянулся ей с первого дня знакомства, и она не отставала от него ни на шаг, сопровождая его днем в прогулках по Парижу, а вечером — в ресторанах. По отзывам свидетелей, это внимание со стороны молодой, красивой и богатой женщины Нурееву льстило, но романтического сближения между ними никто не замечал.

Гораздо большее влияние на Нуреева оказал третий нажим, ведшийся не по гомосексуальной и не по женской линии, а в области весьма прозаической — чисто коммерческой. Этот нажим вели балерина Парижской оперы Клэр Мотт, а также Ларрен, который является руководителем балетной труппы маркиза Юоэваса. Эта труппа прогорела и находилась накануне распада, им позарез нужна была новая “звезда”, и именно в таком качестве они видели Нуреева. Его захваливали, задабривали, пели дифирамбы, утверждая, что в Париже его будут на руках носить, Америка осыплет золотом и, вообще, “Запад ждет Нуреева”. Эти слова произвели на него особенно сильное впечатление.

В результате этой обработки Нуреев внутренне созрел для измены, но продолжал колебаться. План побега, который разработали представители всех трех “линий нажима”, мог лопнуть в мгновение ока, так как Нуреев все еще не принял окончательного решения. Лакотт утверждает, что не будь “счастливого обстоятельства”, то есть неожиданно объявленного решения о возвращении Нуреева в Советский Союз, побег вряд ли бы состоялся. Об этом же говорил и Нуреев корреспонденту одной из газет: “Я в одно мгновенье понял свое положение: если вернусь, меня уже никогда не выпустят за границу. Выбора у меня не было. И я принял решение остаться”.

По мнению известного в парижских артистических кругах Сержа Лифаря, своим поступком Нуреев погубил себя как артиста. Ни в Европе, ни в Америке он не найдет труппы, достойной его. А без твердой руки балетмейстера, без коллективной дисциплины он быстро распустится и так же быстро увянет.

Судя по всему, отдает себе отчет в этом и сам Нуреев. По рассказам лиц, находившихся в общении с ним, в течение первых семи—восьми дней после бегства он находился в подавленном состоянии, и к нему дважды вызывали врача. Репетиции, а затем торжественная обстановка выступления 23 июня в “Спящей красавице” несколько подбодрили его, но уже после третьего акта с ним приключился нервный припадок.

Теперь Нуреев высказывает недовольство своими партнерами, порядками в труппе и т.п. Он с нетерпением ждет возможности поехать в Америку, где, как он продолжает верить, его будут не только на руках носить, но и осыплют золотом».

Что касается балетной карьеры, то так оно и было: Нуреева носили на руках в прямом и переносном смысле слова. Не было проблем и с деньгами — гонорары Нуреева достигли таких неправдоподобных величин, что он стал приобретать не только квартиры, картины, дворцы и ранчо, но даже целые острова.

А вот в личной жизни счастья не было. Его любовники были один корыстолюбивее другого, к тому же изменяли ему направо и налево.

Нуреев расстраивался, переживал, искал утешения в дешевых притонах — ив конце концов подхватил СПИД. О том, что это СПИД, Нуреев понял далеко не сразу, хотя все признаки были налицо: он заметно похудел, стал страдать выпадением памяти, терять сознание... Ему советовали «притормозить» и хотя бы не размениваться на уличных мальчишек, но Рудольфа, если так можно выразиться, понесло. В одном из интервью он ничтоже сумняшеся заявил:

— Да, я женоненавистник. И мужчин я считаю существами с более развитым интеллектом. Они лидируют во всех пластических искусствах и в архитектуре. Они могут воевать. Они лучше готовят. Они все делают лучше. Не надо вставать перед женщиной на колени. Ее надо презирать!

Лишь через четыре года врачи установили диагноз. Это произошло во время посещения Нуреевым самого известного парижского госпиталя Салпетриер. Практически моментально это стало известно журналистам.

Реакция на сенсационные публикации была настолько ошарашивающей, что на какое-то время Нуреев сбежал из города. Другого выхода просто не было, ведь вчерашние друзья, коллеги и добрые знакомые, опасаясь, что болезнь заразна, перестали подавать ему руку.

Когда Нуреев понял, что за беда с ним приключилась, он не впал в отчаяние и не сложил руки. Лечился он довольно своеобразно — изматывающим до потери пульса трудом. Он много танцевал, ставил спектакли, дирижировал оркестрами, мотался по всему свету и... жил. Врачи недоумевали — обычно вирус иммунодефицита расправляется с жертвой за год, максимум за два, а Нуреев сражался с ним восемь лет!

Как видите, проблем и забот у Рудольфа было предостаточно, и его совершенно не интересовала кагэбэшная возня вокруг его имени. Но машина репрессий была запущена, против Нуреева возбудили уголовное дело об измене Родине, а 2 апреля 1962 года состоялся суд. Суд как суд, с допросом свидетелей, выступлениями сторон и т.п. Но вот что знаменательно: даже представитель обвинения прокурор Ронжин нашел смягчающие вину обстоятельства. Вот что он, в частности, сказал:

— При вынесении приговора прошу учесть, что Нуреев молод, неопытен, имеет неуравновешенный характер. Со стороны наших работников были допущены неправильности при сообщении ему о вылете в Москву. Прошу определить ему минимальное наказание.

По большому счету, выступление прокурора—оглушительная пощечина КГБ. Ведь «неправильности» — это непрофессионализм, глупость и бездарность чиновников с Лубянки. Справедливости ради надо сказать, что первые лица в руководстве КГБ довольно объективно оценили ситуацию, строго наказав, а то и уволив из органов участников этой операции.

Напомню, что в соответствии со статьей 64 «а» Нурееву грозил смертный приговор. Прокурор просил минимального наказания, а назначенный адвокат Отмегова попросила «определить Нурееву наказание ниже низшего предела, с учетом личности и обстоятельств совершения преступления».

Суд все это учел и, как мы уже знаем, приговорил Нуреева к семи годам лишения свободы с отбыванием в исправительно-трудовой колонии усиленного режима.

А теперь вернемся к тому документу, с которого начали этот рассказ. Но сначала — небольшой комментарий Галины Федоровны Весновской:

— В Генеральную прокуратуру поступило письмо от сестры Рудольфа Нуреева Разиды с просьбой о реабилитации брата. Как известно, Рудольф Нуреев умер в январе 1993 года и похоронен под Парижем на русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Уже будучи тяжело больным, Нуреев трижды приезжал на Родину, в том числе как танцовщик и как дирижер. Гарантии его неприкосновенности были весьма зыбкими, ведь приговора Ленинградского городского суда никто не отменял. Разида просила вернуть брату его доброе имя, она хотела, чтобы никто и никогда не считал его изменником Родины. Мы рассмотрели это заявление и приняли соответствующее решение.

Вот оно, это решение, исправившее роковую ошибку более чем сорокалетней давности. Начнем с последней строчки первой части этого документа.

«Факт отказа Нуреева возвратиться из-за границы в СССР доказан материалами дела.

Вместе с тем, ответственность за это деяние, согласно действовавшему в тот период уголовному законодательству, могла наступить в случае, если оно было совершено в ущерб государственной независимости, территориальной неприкосновенности или военной мощи СССР. Однако в уголовном деле нет никаких данных о наступлении указанных выше последствий.

Что касается приобщенных к делу публикаций “буржуазной” прессы, которые, наряду со свидетельскими показаниями, положены в основу обвинения, то они освещают лишь имевший место факт отказа Нуреева возвратиться из-за границы в СССР и связанные с этим интервью, не содержащие враждебной информации, направленной против СССР.

При таких обстоятельствах в действиях Нуреева Р.Х. отсутствует состав вмененного ему в вину преступления, предусмотренного ст. 64 “а” УК РСФСР.

Кроме того, в соответствии с постановлением Конституционного Суда Российской Федерации от 20 декабря 1995 года по делу о проверке конституционности ряда положений ст. 64 “а” УК РСФР, квалифицирующих бегство за границу или отказ возвратиться из-за границы как форму измены Родине, эти положения признаны не соответствующими Конституции Российской Федерации и утратившими силу.

С учетом изложенного, на Нуреева Р.Х. распространяется действие Закона Российской Федерации “О реабилитации жертв политических репрессий”».

Итак, Рудольф Нуреев чист. Отныне его имя принадлежит лишь богине танцев Терпсихоре, но никак не богине правосудия Фемиде.

ПОСЛЕДНИЙ «ПРЕДАТЕЛЬ» РОДИНЫ

Шел 1954 год... Еще не просохли горестные слезы, прилюдно проливаемые всей страной из-за загадочной кончины вождя всех народов Сталина. Еще не пришли в себя от радости томящиеся лагерях миллионы зеков из-за ошеломляющего сообщения о расстреле верного соратника горячо любимого тирана и одновременно английского шпиона Берии. Но всем стало казаться, что солнце светит ярче, что дети стали веселее, девушки красивее, юноши мужественнее, и, самое главное, все поняли, что жить теперь можно, не боясь ночных звонков и визитов мрачных типов в штатском.

Радовало и то, что всего года назад закончилась война в Корее, где американские империалисты и их сеульские прихвостни потерпели сокрушительное поражение. В газетах появились указы о награждении наших летчиков, моряков и танкистов за образцовое выполнение заданий командования. Все понимали, что это за задания — наши помогали бить американцев. Значит, Советская Армия крепка, значит, к нам никто не сунется, значит, нас боятся!

И вдруг как гром среди ясного неба: сообщение ТАСС о том, что 24 июня 1954 года чанкайшистскими военными кораблями захвачен советский танкер «Туапсе». Народ ушам не верил! Ладно бы, это сделали американцы — у них хоть атомная бомба есть, а тут — какие-то недобитые чанкайшисты, ютящиеся на острове Тайвань. Островок-то около 400 километров в длину и 140 в ширину. У них и армия-то — несколько наших дивизий, а туда же, лают на слона! Да их можно одним плевком стереть с карты Тихого океана, но... нельзя. На их стороне американцы, а это значит, третья мировая война, к которой мы пока что не готовы.

Вскоре газеты запестрели рассказами о том, как мучают и пытают наших моряков, как бросают их в мрачные темницы, как подсаживают красавиц-китаянок, которые якобы арестованные коммунистки, а на самом деле агенты ЦРУ, пытающиеся выведать у наших ребят военные тайны. Но больше всего читателей «Правды» возмущало то, что советских патриотов вынуждают отречься от своего членства в рядах ленинской партии и комсомола и предлагают навсегда остаться на Тайване или перебраться в США.

Променять советский паспорт на американский?! Это неслыханно, этого не было и никогда не будет, пусть хоть реки потекут вспять!

Надо что-то делать, надо спасал» наших моряков. Надо обрушить на головы американских империалистов всю мощь нашего оружия, благо что атомную бомбу уже испытали! Писем с такого рода требованиями приходило множество, иногда их даже публиковали, но начинать войну из-за какого-то танкера родная партия не хотела.

А вот пропагандистскую кампанию развернула, если так можно выразиться, на всю катушку. Был даже поставлен художественный фильм, рассказывающий о несгибаемости советских моряков, о подлом коварстве чанкайшистов и стоящих за их спиной американцев. Писем стало еще больше, а от желающих хоть сейчас с оружием в руках десантироваться на Тайвань не было отбоя.

Как это часто бывает, на этом кампания по освобождению советских моряков практически закончилась, слегка вспыхнув вновь, когда через несколько месяцев 29 членов экипажа танкера во главе с капитаном вернулись на родину. Остальные 20 моряков были объявлены предателями, так как возвращаться в Советский Союз отказались.

Больше об этом эксцессе не говорили, не писали, интервью у моряков не брали, по телевизору не показывали и всю эту историю постепенно забыли.

Смею вас уверить, что никто и никогда не вспомнил бы о судьбе членов экипажа танкера «Туапсе», если бы не обращение бывшего моториста Михаила Карпова в Генеральную прокуратуру России. Он пишет, что в Одесском порту хотят установить памятную доску с именами членов экипажа танкера «Туапсе», но, как он выражается, ставится заслон трем членам экипажа, осужденным за измену Родине.

Двое из них, правда, реабилитированы, а вот бывший бухгалтер Николай Ваганов до сих пор считается изменником и предателем. Те члены экипажа, которые были осуждены на Украине, недавно тоже реабилитированы. Так что не реабилитирован один Ваганов. Не пора ли, дескать, пересмотреть его дело и вернуть человеку его честное имя?

Когда я узнал об этом письме, то несколько дней не находил себе места. Выходит, что история, начавшаяся в 1954-м, до сих пор не закончена? Выходит, что кроме 29 моряков, вернувшихся с капитаном, каким-то образом вернулись и остальные? Они вернулись, а их сочли предателями и посадили?! Но ведь обвинение в измене Родине в те годы было чревато не только тюрьмой, но и расстрелом. Значит, эти приговоры были вынесены, люди отсидели свои сроки, и те, кто чудом уцелел, до сих пор не реабилитированы?

Знают ли об этом суетящиеся у телекамер правозащитники? Нет, как оказалось, героические разбрасыватели листовок о судьбах членов экипажа танкера «Туапсе» ничего не знают и знать не хотят.

И тогда я нырнул в архивы КГБ и раскопал толстенное трехтомное дело № 23 по обвинению Ваганова Николая Ивановича в преступлениях, предусмотренных пунктом «а» ст. 64 и ч. 1 ст. 70 УК РСФСР. Там столько лжи, мерзости и пакости, столько подтасовок и передержек, характерных для того богомерзкого времени, что не рассказать об этом просто нельзя.

Итак, читайте и вникайте, и тогда вам, быть может, не захочется шагать по улицам под красными транспарантами, тосковать по колбасе за два двадцать и петь про партию, которая наш рулевой и которая залила кровью нашу несчастную страну.

КГБ ПРОТИВ БУХГАЛТЕРА

Арестовали Николая Ваганова 20 ноября 1963 года в его собственном доме, причем в присутствии жены и маленького сына. Полгода его держали в одиночке, чуть ли не каждый день таскали на допросы, и наконец 31 марта 1964 года два следователя и начальник Управления КГБ по Горьковской области подписали обвинительное заключение. Вот что в нем говорится:

«Ваганов, являясь бухгалтером советского танкера “Туапсе”, следовавшего с грузом осветительного керосина в Китайскую Народную Республику и 24 июня 1954 года незаконно захваченного чанкайшистами в открыто море, в период нахождения на острове Тайвань и в США, изменил Родине, и до возвращения в СССР в апреле 1956 года занимался активной враждебной деятельностью против Советского Союза.

Поддавшись антисоветской обработке, проводившейся группой чанкайшистских разведчиков во главе с генералом Пу Дао-Мином, Ваганов отказался от возвращения в Советский Союз и написал на имя Чан Кай-Ши заявление с просьбой предоставить ему политическое убежище на Тайване с последующим выездом на постоянное жительство в США».

Два абзаца, всего-то два абзаца обвинительного заключения, а сколько недомолвок, неясностей и несуразностей! Начнем с того, что почти два года Николай жил то на Тайване, то в США, а потом вдруг вернулся в СССР. Почему? Как? Его похитили или он вернулся добровольно? Если похитили, то почему не посадили сразу? А если он вернулся добровольно, то, во-первых, почему американцы так легко его отпустили, и, во-вторых, не может быть, чтобы, соглашаясь вернуться в СССР, он не потребовал гарантий от судебного преследования.

Значит, или на эти гарантии кагэбэшникам было наплевать, или весь период с 1956 по 1963 год за Николаем велось тщательное наблюдение и он на чем-то «прокололся», выдав себя как агента ЦРУ.

К этому вопросу мы еще вернемся, а пока что обратимся к обвинительному заключению и протоколам допросов. Следователей почему-то очень интересовало, кто как жил и что делал на Тайване. Чтобы прояснить картину, касающуюся Ваганова, пришлось допросить десятка полтора его товарищей. И вот что выяснилось.

Хитроумные чанкайшисты прежде всего принялись обрабатывать самых молодых пленников, в том числе и Николая, которому было всего двадцать два года. Как? Да очень просто. «Используя для этого угощение с выпивкой, женщин легкого поведения и другие подобные средства», — именно так написали следователи. А вот потом, когда Николай и другие молодые моряки на все это клюнули и «стали вести праздный образ жизни», их начали использовать в качестве своеобразных вербовщиков, уговаривавших и других моряков не возвращаться в СССР.

Кроме того, «за измену родине, то есть за то, что написал заявление о невозвращении, Ваганов щедро вознаграждался чанкайшистами: сразу после подачи изменнического заявления он получил 3 или 5 тысяч юаней, и в дальнейшем получал от них каждый месяц по 2 тысячи юаней».

Странное дело, буквально на той же странице следователи пишут, что такие же суммы получали все моряки, решившие не возвращаться в СССР, но в вину это ставится только Николаю.

А вот еще один перл тогдашних кагэбэшников. «После получения политического убежища на Тайване Ваганов стремился к выезду в США», — пишут они. И знаете, чем это доказывается? Никогда не поверите. Оказывается, именно с этой целью еше на борту танкера он начал изучать английский язык.

Вот так-то, такая была логика у тогдашних комитетчиков. Изучаешь английский — значит, стремишься удрать в США, взялся за французский — намереваешься сбежать в Париж, японский — в Токио, арабский — в Каир. А как же иначе?! Советскому человеку изучать иностранный язык ни к чему, ему достаточно и русского, ведь это он, и только он, является, как сказал классик, великим, могучим, правдивым и свободным.

Не могу не привести и еще одного и чрезвычайно красноречивого и многое объясняющего высказывания комитетчиков периода так называемой оттепели. На дворе середина 1960-х, разоблачен культ личности Сталина, идет массовая реабилитация жертв политических репрессий, в искусстве и литературе буйствуют «шестидесятники», преданы анафеме костоломы с Лубянки, истово выполнявшие приказы Ягоды, Ежова и Берии. А между тем в одиночке парится молодой моряк, который после двухлетних мытарств вернулся на Родину и которого, помимо всего прочего, обвиняют в том, что он «дал письменное обязательство проводить антикоммунистическую деятельность».

Какое обязательство? Где оно? В чем выражалась эта деятельность в течение семи лет после возвращения Ваганова из США? Да ни в чем. Но советский человек, два года проживший за границей, просто не может не быть шпионом — это люди с Лубянки знали точно.

Но доказательства антисоветской деятельности все же нашлись: это вырезки из газет и журналов, распечатки выступлений по радио т.п. Вот, скажем, как Ваганов «возводил клевету на советскую прессу». 15 сентября 1955 года в «Правде» было напечатано письмо членов экипажа танкера «Туапсе», которые вместе с капитаном вернулись в Советский Союз. Николаю и другим морякам, добравшимся до США, показали этот номер «Правды», и они страшно возмутились напечатанной там ложью. Корреспондент «Голоса Америки» взял у них интервью, в котором они не оставили камня на камне от «правдинского» материала.

— Мы прекрасно понимаем, в каком положении находятся наши товарищи, вернувшиеся в Советский Союз, — сказал в прямом эфире «Голоса Америки» Николай Ваганов, — поэтому они говорили ту правду, которую от них ждали. Они пишут, что во время задержания судна китайцы нас били, пытали и даже грозили забросать гранатами. Ничего этого не было. На самом деле нас попросили пройти в Красный уголок, где по паспортам проверили наши личности. А на Тайване ни в какой концлагерь нас не загоняли. Мы жили сперва в гостинице, а потом на загородной даче. И голодом нас никто не морил. И насильно оставаться на Тайване не заставляли, и отказываться от возвращения на Родину не вынуждали. Мы сами выбрали свободу, но это не значит, что забыли Родину. Домой мы вернемся, но вернемся тогда, когда там будет полная свобода и демократия.

С позиций сегодняшнего дня ничего криминального в заявлении Ваганова нет, но тогда, в 1955-м, это было самой настоящей антисоветчиной. Напомню, что суд над Николаем шел в конце 1963-го — начале 1964-го, и в эти годы высказывания почти десятилетней давности уже не казались столь резкими и на срок не тянули. Надо было найти что-то более серьезное. И следователи нашли!

«В конце 1955 или начале 1956 года Ваганов, будучи вызван в Нью-Йорк к представителю американской разведки, выдал ему составляющие военную тайну сведения о военных объектах и учреждениях города Одессы, а также известные ему сведения о важных промышленных объектах города Горького и Горьковской области, в том числе и секретные».

Этот абзац с восьмой страницы обвинительного заключения дорогого стоит. Военная тайна есть военная тайна, и за ее разглашение будут наказывать во все времена. Но вот ведь в чем закавыка, а точнее, подлость: ни один эксперт, а в деле есть их заключения, не признал болтовню Ваганова военной тайной. Скажем, он с нескрываемой гордостью заявил, что на заводе «Красное Сормово» делают подводные лодки. Следователи уверяют, что он выдал военную тайну, а эксперты пишут, что об этом знает весь город и эти сведения не являются военной или государственной тайной.

Еще смешнее выглядит разглашенный Николаем секрет о том, что на заводе имени Сталина во время войны делали танки.

На самом деле там выпускали не танки, а пушки, и о том, что за годы войны было сделано сто тысяч пушек, писали в газете «Известия».

Но одну, сверхважную, тайну сам того не ведая, Николай все же выдал. Правда, американцы не придали этой информации никакого значения, да и следователи не ставили этот факт ему в вину. Вот что сказал Николай на одном из допросов:

— Во время беседы с каким-то важным американцем я сказал, что родом из-под Арзамаса. Раньше по грибы и ягоды мы ходили куда угодно, но с некоторых пор в леса около Саровского монастыря не пускают. Судя по всему, там построен какой-то оборонный завод, причем настолько большой, что усиленно охраняется не только сам объект, но и вся запретная зона вокруг него.

Знаете, что это за объект? Да-да, это тот самый Арзмас-16, а ныне город Саров, где работали академики Сахаров и Харитон, где была сделана атомная, а потом и водородная бомба и многое, многое другое. В этот город и сейчас без специального пропуска не попасть, и по-прежнему усиленно охраняется не только сам объект, но вся запретная зона вокруг него.

Удивляет другое: место, где делали атомные бомбы, во время холодной войны считалось самой большой военной и государственной тайной, а вот о том, как она охранялась, можно судить хотя бы по тому, что о ней знали жители близлежащих городов и сел.

Как вы уже, наверное, поняли, все дело Николая Ваганова шито белыми нитками и развалить его ничего не стоило. Но Горьковский областной суд влепил нашему горемычному морячку 10 лет колонии строгого режима.

Когда говорят, что пути Господни неисповедимы, это, конечно, верно, но еще более неисповедимы пути КПСС и КГБ. Судите сами. Вместе с Николаем Вагановым из США вернулись Михаил Шишин, Виктор Рябенко, Александр Ширин и Валентин Лукашков. Так вот их почему-то не тронули, хотя, говоря языком следователей, изменяли Родине и клеветали на советскую действительность они вместе.

А вот вернувшихся в 1957-м через Бразилию и Уругвай Леонида Анфилова, Владимира Бенковича, Павла Гвоздика и Николая Зиброва тут же схватили и отдали на растерзание Военной коллегии Верховного Суда СССР. Люди там работали солидные, и сроки давали солидные: Анфилову и Бенковичу дали по 15, а Гвоздику и Зиброву — по 12 лет колонии строго режима.

Но и это не всё! Аппетиты карателей той поры были так велики, а привычки так устойчивы, что без крови им жизнь — не в жизнь. И вот что они затеяли. В марте 1959 года собралась Судебная коллегия Одесского областного суда, чтобы рассмотреть уголовное дело Виктора Татарникова, Михаила Иванькова-Николова, Венедикта Еременко и Виктора Соловьева.

Так как никакими посулами заманить их в СССР не удалось, и они остались в США, судить их решили заочно. Одесские судьи подняли с полки принятый по инициативе Сталина в 1950 году Указ «О применении смертной казни к изменникам Родины, шпионам, подрывникам-диверсантам» и приговорили моряков-невозвращенцев к расстрелу.

ДЕЛО ПРЕКРАТИТЬ!

Вернемся, однако, к письму Михаила Карпова, в котором он пишет, что все члены экипажа танкера «Туапсе» которые были осуждены за измену Родине, реабилитированы, — остался один Ваганов. Так ли это? Снова ныряю в архивы, и вот что там нахожу.

Еше у июне 1990 года Пленум Верховного Суда СССР рассмотрел протест Генерального прокурора Союза ССР по делу Леонида Анфилова и других, осужденных Военной коллегией Верховного Суда СССР Как оказалось, Анфилов, Гвоздик, Бенкович и Зибров «только потому сотрудничали с чанкайшистами и представителями различных антисоветских организаций, что хотели усыпить их бдительность и во что бы то ни стало добиться поставленной цели, а именно, вернуться на Родину, что они и сделали в мае 1958 года, добравшись до СССР через Бразилию и Уругвай».

Выяснилось и другое. На суде Бенковича и Гвоздика изобличили в том, что они дали согласие сотрудничать с американской разведкой. Так вот теперь стало ясно, что «это согласие было ложным, они не намеревались осуществлять свое обязательство, и по возвращении в СССР никаких враждебных действий против Советского государства не совершили». А раз так, Пленум Верховного Суда СССР постановил: «Приговор Военной коллегии Верховного Суда СССР от 14 мая 1959 года в отношении Анфи-лова, Бенковича, Гвоздика и Зиброва отменить и дело прекратить за отсутствием состава преступления».

Прослышав об этом решении, в бой ринулся и Николай Ваганов. Но Президиум Нижегородского областного суда оказался куда принципиальнее Верховного Суда: в августе 1992 года нижегородские судьи признали Николая Ваганова обоснованно осужденным и не подлежащим реабилитации.

Что касается приговоренных к расстрелу, то им на всю эту возню с судами и приговорами было наплевать, так как возвращаться в Советский Союз они не собирались, а в Америке их не достать.

Значит, и в самом деле остался один Ваганов. Николай Иванович совсем было смирился с тем, что до конца своих дней останется изменником Родины, но затея с памятной доской подтолкнула его к неординарным действиям: он решил обратиться в Генеральную прокуратуру России и отправил на имя Генерального прокурора письмо, в котором как на духу рассказал о своих горестных похождениях.

«На сегодняшний день все осужденные “туапсинцы” реабилитированы, — писал он, — остался один я, самый злостный антисоветчик. Я уже далеко не молод, доживаю свой век с женой, сыном и двумя внуками. Сын — взрослый человек, он все понимает, а вот внукам иногда в глаза смотреть стыдно: ведь я же сидел, и никто не снимал с меня клейма предателя. Может быть, ради них, моих дорогих внучат, разберетесь в моей сложной судьбе? Только это дало мне смелость написать Вам. Помогите, пожалуйста!»

Надо сказать, что в Отделе реабилитации жертв политических репрессий Генеральной прокуратуры России к письму Николая Ваганов отнеслись предельно внимательно. Тут же из ФСБ было запрошено его дело № 23, максимально придирчиво изучены протоколы допросов, показания свидетелей, публикации в советской и зарубежной прессе — и вот к какому выводу пришли в Отделе: «В действиях Ваганова состав преступления, предусмотренный п. “а” ст. 64 УК РСФСР, отсутствует». И далее: «Материалами дела доказано, что Ваганов действительно активно участвовал в антисоветской агитации и пропаганде, однако в соответствии со ст. 5 закона Российской Федерации “О реабилитации жертв политических репрессий”, проведенная Вагановым антисоветская агитация и пропаганда относятся к деяниям, не содержащим общественной опасности, и не является уголовно наказуемой.

На основании изложенного, руководствуясь ст.ст. 371 и 376 УПК РСФСР, прошу:

Приговор судебной коллегии по Уголовным делам Горьковского областного суда от 28 мая 1964 года и постановление Президиума Нижегородского областного суда от 27 августа 1992 года в отношении Ваганова Николая Ивановича отменить и дело прекратить за отсутствием состава преступления.

Заместитель Генерального прокурора Российской Федерации

В.И. Давыдов».

Вскоре протест Генеральной прокуратуры ушел в Верховный Суд, который приговор в отношении Николая Ваганова отменил и дело за отсутствие состава преступления прекратил.

Все! Можно кричать «ура» и громогласно заявлять, что справедливость восторжествовала. Восторжествовать-то она восторжествовала, но, как иногда говорят, в пределах Садового кольца. Прошел месяц, второй, третий, но ни в Нижнем Новгороде, ни в Арзамасе, где живет Николай Иванович, об этом никто не знал. И тогда роль гонца, спешащего с доброй вестью, на себя взял я. Не буду рассказывать, как добирался, как с помощью таксисов искал состоящую из пяти домов улочку, как с великим трудом ее нашел, — главное, нашел.

Когда я объявил, с какой прибыл вестью, Николай Иванович возликовал! Но когда сказал, что я не прокурорский работник, а журналист, Николай Иванович заметно помрачнел.

— Ну вот, — буркнул он, — будете расспрашивать, что да как, а я из-за своего длинного языка семь лет уже отсидел.

— Как — семь? — не понял я. — Вам же дали десять.

— Повезло... Вышел указ о помиловании. А сидел я недалеко от дома, в Мордовии, это километров сто отсюда.

— И что вы там делали?

— Во-первых, сидел, — сострил он. — А во-вторых, работал. Мы делали мебель и деревянные корпуса для телевизоров. Я был неплохим полировщиком и доводил доски до такого блеска, что любо-дорого смотреть. И еще я учился: именно в лагере получил аттестат зрелости — до этого-то была семилетка.

— А как вы стали моряком? — поинтересовался я.

— О-о, это целая история! — мечтательно улыбнулся он. — А если кратко, то благодаря комсомолу. Родом-то я из Протопопов-ки — это такая деревня под Арзамасом. Отец погиб на фронте, нас у матери пятеро, голод, холод, поэтому после семилетки я рванул в ремесленное училище: там не только кормили, но даже одевали и обували. Когда я уже был без пяти минут слесарем, комсомол объявил призыв на флот. Моря я никогда не видел, но книжки о моряках читал, да и из нашей деревенской глуши хотелось вырваться.

Вы не поверите, но я до сих пор помню слова Новикова-Прибоя из рассказа «Судьба», которые сыграли решающую роль в моей жизни: «Море! Это, брат, раздолье! Эх! И куда ни поверни корабль, везде тебе дорога. Гуляй, душа! Любуйся красотами мира. А какой только твари в нем нет! Часто даже не поймешь — не то рыба, не то зверь какой. Да ты, малец, хоть бы одним глазом взглянул на море, так и то ахнул бы от удивления».

Так я оказался в Одессе. Через полгода должен был стать кочегаром, а тут вдруг набор на курсы бухгалтеров. Работать со счетами — это тебе не уголь лопатой бросать — и я записался на эти курсы. Окончил, ходил на торговых судах в Румынию и Болгарию, а потом попал на танкер «Туапсе». Так случилось, что мой первый рейс на «Туапсе» стал и последним.

— А что, собственно, случилось? Почему чанкайшисты повели себя так нагло и задержали советский танкер? — поинтересовался я.

— Дело в том, что в это время была объявлена морская блокада коммунистического Китая, и чанкайшисты досматривали все подозрительные суда. Скажем, незадолго до нас они задержали два польских сухогруза, но довольно быстро отпустили. А тут подошли мы с грузом осветительного керосина, но чанкайшисты были уверены, что мы везем керосин не осветительный, а авиационный, — об этом я узнал гораздо позже. Дело прошлое, но я так и не знаю, какой керосин мы везли на самом деле.

Захватили наш танкер на рассвете. Никакой стрельбы, пальбы и тому подобного не было. Я, например, спал и ничего не слышал. А когда поутру вышел на палубу, там уже были вооруженные китайцы. Потом нас загнали в Красный уголок, а у штурвала встал китаец.

— Вас били, пытали, оскорбляли, унижали?

— Ничего этого не было. Правда, когда мы объявили голодовку и, сцепившись руками, уселись на палубе, китайцы применили силу и на берег нас буквально вытолкали.

— И что потом?

— Потом нас разделили на три группы и поселили в разных местах. Общаться между собой эти группы не могли. Жили мы вполне прилично: нас кормили, поили и даже давали деньги не только на карманные расходы, но и на приобретение хорошей одежды: на нас были такие затрапезные обноски, что появляться в них в городе было верхом неприличия.

Ни оставаться на Тайване, ни перебираться в США ни у кого из нас и мысли не было. Но как удрать с окруженного водой острова? Официально — невозможно, ведь на Тайване не было ни нашего посольства, ни торгпредства, ни даже какого-нибудь журналиста. Группе, которую возглавлял капитан, повезло, они смогли установить связь с французским консульством. Французы подняли страшный шум, поставили на уши прессу, протестовали в ООН и в конце концов добились согласия чанкайшистов отпустить домой группу из 29 человек.

— И вы об этом ничего не знали?

— Знали. Но были изолированы и добраться ни до французов, ни до капитана не могли. И тоща мы решили чанкайшистов перехитрить. Мы подписали письма с просьбой о политическом убежище и согласились переехать в США. На уме у нас было одно: добраться до страны, где есть советское посольство, и уже там обратиться с просьбой о помощи.

— А что вы скажете о контактах с ЦРУ?

— Какое там ЦРУ?! На кой ляд им я, простой деревенский парень? Что я мог им сообщить? Что в Горьком делают подводные лодки? Так это и так известно. Сколько получает капитан нашего судна и сколько моторист? Эта бухгалтерская тайна тоже давным-давно не тайна, а позорящий нас факт: по сравнению с американскими моряками это такие жалкие гроши, что говорить об этом стыдно.

— Но как же вы все-таки вернулись?

— Как это часто бывает, пбмог случай. Дело в том, что под Нью-Йорком мы жили у белорусов, которые во время войны были угнаны в немецкое рабство, а потом освобождены американцами и, не желая гнить в колымских лагерях, перебрались в США. Один из них решил вернуться на Родину и обратился в советское представительство при ООН. Как я понял позже, сотрудники миссии искали нас давно, но американцы тщательно скрывали место нашего проживания.

А тут вдруг появляется белорус, который говорит, что моряки с «Туапсе» живут у него! Дальше события развивались, как в каком-нибудь шпионском фильме. Судя по всему, американцы пронюхали о контакте белоруса с советскими дипломатами и переселили нас в другое место. Теперь нашим хозяином был старый казак, которого мы звали дядей Васей.

Но недаром говорят, что среди дипломатов немало профессиональных разведчиков, иначе как бы они вычислили наш новый адрес. Короче говоря, однажды вечером к нам вваливаются двое в шляпах: мы, мол, русские, давно здесь живем, прослышали о земляках и пришли вас проведать. Я подзываю Виктора Рябенко и говорю: «Сгоняй, Витек, за бутылкой, а то как-то неудобно, гости все-таки пришли». Витек рванул за бутылкой, а дядя Вася тут как тут: уселся, гад, у двери и глаз с нас не спускает. Но когда начали пить и поднесли ему полный стакан, он замахал руками — врачи, дескать, не велят, и убрался восвояси.

И тут мужики в шляпах достали письма от наших родных. Были там и фотографии жен, детишек и престарелых родителей. Мы, конечно, растрогались, начали шмыгать носами, а мужики ставят вопрос ребром: поедете, мол, домой или нет? Мы сказали, что поедем. Тогда прямо сейчас, сказали нам гости.

Мы быстро собрались — и ходу в советское представительство. Отсиживались там два дня, а потом поехали в аэропорт. Только вошли в здание, как к нам тут же подрулили американцы, в том числе и журналисты. Добровольно ли, дескать, возвращаетесь на Родину? Не силой ли вас везут? Не запугали ли вас, не угрожали ли арестовать ваших близких? Мы сказали, что возвращаемся добровольно, а вам, американцам, за хлеб-соль спасибо. У вас, конечно, хорошо, а дома лучше.

— Лучше? — переспросил я. — Неужели вы не понимали, что кагэбэшники в покое вас не оставят?

— Если честно, то я знал, что рано или поздно меня посадят. И, знаете, за что? За то, что я прикоснулся к другой жизни и невольно буду ее сравнивать с нашей. И хотя первое время все шло нормально — я даже вернулся в Одессу и начал ходить в море, за границу меня не выпускали, говорили, что опасаются, как бы меня не похитили. Но я все понял и с морем расстался.

Через некоторое время я вернулся на свою малую Родину, женился, обзавелся домиком, начал воспитывать сына. А вот с работой ничего не получалось! Только подберу что-нибудь приличное, только заполню анкету, как вдруг мне говорят, что это место уже занято или что должность сократили. Ясное дело, люди из КГБ за мной следили и кислород перекрывали. Еле-еле устроился грузчиком, таскал ящики и мешки в магазине. А скоро подоспел и арест.

— За что же они вас, грузчика-то?

— А за длинный язык! Шел 1963 год. В стране нет ни хлеба, ни сахара, ни мяса. А меня кто-нибудь спрашивает: «В Америке-то, поди, так же?» Я, конечно, лезу в бутылку и рассказываю, как сытно и вольно живут тамошние рабочие. А выборы, спрашивают у меня. Рассказываю, какие там выборы, как много партий и кандидатов, а у нас — один вечный блок коммунистов и беспартийных. В общем, домитинговался... A-а, ладно, — махнул он рукой, — что было, то прошло. Главное, теперь я чист, и ни один хмырь не сможет назвать меня предателем.

— Конец вашей печальной истории действительно счастливый. А что вам известно о судьбах ваших друзей с танкера? Где они, как они, что они?

— Многих уже нет в живых, — вздохнул Николай Иванович, — они ушли в мир иной в силу преклонного возраста. Двое вернулись на Родину через тридцать два года — и их не тронули. Один повесился на Тайване. Иваньков-Николов, который имел расстрельный приговор, несмотря на это, вернулся, но к стенке его не поставили, а отправили в психушку. Четверо оставшихся на Тайване там и умерли. На Тайване же попал в психушку еще одни наш матрос. Очень жалко совсем молодого парня, который вернулся домой и был жестоко убит какими-то бандитами.

Так что судьба нашего экипажа трагична. Но мы, оставшиеся в живых и прошедшие чуть ли не все круги ада, помним наших друзей поименно. А если в Одессе появится памятная доска с фамилиями всех «туапсинцев», это будет не только справедливо, но и послужит хорошим уроком тем, кто еще только собирается выйти в море.

— Вы думаете, такая доска появится? — усомнился я.

— А как же! Ведь единственным препятствием был я — последний предатель Родины. Хотя какой я предатель? Отныне это слово надо писать в кавычках. Так что теперь можно смело свистать всех наверх и приступать к авральной работе по обтесыванию гранита. Когда же дело дойдет до полировки, могу подключиться и я, что ни говорите, а семь лет занятий эти делом, да еще под неусыпным оком надзирателей, чего-то стоят. Руки эту работу помнят. А вот голова... Как хочется, чтобы об этих годах когда-нибудь забыла голова! Но пока не получается...

ИУДЫ В КАЗЕННЫХ ФРАКАХ

Во все времена самой желанной и самой легкой добычей для всякого рода разведок и контрразведок были дипломаты. И это не случайно. Ведь дипломаты являются носителями самых серьезных государственных секретов. Они заранее знают, что замышляет тот или иной король или президент, именно они приезжают в резиденции глав государств с горькими сообщениями о начале войны, они же передают первые весточки о том, что пора замириться.

И при всем при том, находясь на территории того или иного государства, дипломаты совершенно беззащитны: им запрещено носить оружие, иметь телохранителей, не говоря уже о том, что редко какое посольство располагает своей собственной охраной. Если оружия в багаже дипломатов не было, то фрак был обязателен. Как-то так повелось, что с начала XIX века в багаже дипломатов, направлявшихся в Париж, Лондон или Вену, непременно находился «мужской вечерний костюм особого покроя—короткий спереди, с длинными узкими фалдами сзади».

Как ни грустно об этом говорить, но под отутюженными костюмами особого покроя довольно часто скрывались не «должностные лица ведомства иностранных дел, уполномоченные осуществлять официальные сношения с иностранными государствами» — именно такой смысл заложен во французское слово «дипломат», а самые настоящие иуды, или, проще говоря, изменники, предатели, отступники и христопродавцы.

То, что дипломаты всегда были под прицелом своих «соседей» с Лубянки, и зачастую прямо из своих кабинетов переселялись в печально известную «нутрянку», ни на йоту не снимает вины с людей, которые являются носителями самых серьезных государственных тайн и секретов, и эти тайны за тридцать сребреников или за миллион долларов продают врагу.

СКЕЛЕТ С МУДРЕНОЙ БИОГРАФИЕЙ

Сомнительная честь стать самым первым Иудой среди русских дипломатов выпала Григорию Котошихину, более известному как «вор Гришка». История Котошихина, хоть и давняя, но весьма и весьма поучительная, особенно для тех, кто с порчинкой, кто не прочь подзаработать свои тридцать сребреников, будь они в долларах, фунтах или иенах.

Все началось с того, что один из придворных русского царя Алексея Михайловича перехватил тайное послание шведского комиссара, а проще говоря, посла в Москве Адольфа Эберса. Как ни труден был шведский шифр, но ключ к нему нашли. Когда депешу перевели на русский и положили на стол царя, то он схватился за голову. Вот что писал своему королю Адольф Эбере в январе 1664 года:

«Мой тайный корреспондент, от которого я всегда получал ценные сведения, послан отсюда к князю Якову Черкасскому и, вероятно, будет некоторое время отсутствовать. Это было для меня очень прискорбно, потому что найти в скором времени равноценное лицо будет очень трудно. Оный субъект, хотя и русский, но по своим симпатиям добрый швед, обещался и впредь извещать меня обо всем, что будут писать русские послы и какое решение примет Его царское Величество».

Вражеский шпион в ближайшем окружении царя?! Он в курсе его переписки с послами! Он знает не только о тех секретнейших решениях, которые уже принял царь, но даже о тех, которые он еще только собирается принять. Кто этот супостат? Кто этот искариот, отступник и душепродавец? Найти, четвертовать и обезглавить! Ясно, что он из Посольского приказа или из Приказа тайных дел.

Первым под подозрение попал князь Черкасский, который в это время находился под Смоленском и с небольшим войском сдерживал стоявшие на берегу Днепра польские полки. «Он хоть и называет себя Яковом, — рассуждали в Кремле, — но на самом-то деле Урусхан Куденетович, и родом из кабардинцев. Кто их знает, этих Черкасских, которые сто лет назад породнились с самим Иваном Грозным, выдав за него Марию Темрюковну? А вдруг они хотели с помощью молодой царицы завладеть престолом, а когда не получилось, затаили обиду и теперь мстят?»

Прощупать Черкасского поручили князю Прозоровскому. Иван Семенович Прозоровский поручился за Черкасского, как за самого себя! Царю это не понравилось. Что ни говори, а когда так крепко дружат воеводы, за спиной которых многотысячное войско, это не очень хорошо, — и он отправил Прозоровского предводительствовать Астраханью, тем самым подписав ему смертный приговор. Через несколько лет Стенька Разин захватит город и воеводу Прозоровского зверски казнит.

Не избежал проверки и особо доверенный царский воевода Афанасий Ордин-Нащокин, кстати говоря, будущий глава Посольского приказа, который как раз в эти дни прибыл в Ставку Черкасского, чтобы вести с Польшей переговоры о мире. Так как Афанасия сопровождали его ближайший родственник Богдан Нащокин и подьячий Григорий Котошихин, начали трясти и их. Что касается Богдана, то за него поручился Афанасий, который завил, что Богдан не имеет никакого отношения к посольской переписке.

И что же тогда получается? А получается то, что подозрения пали на Григория Котошихина. Поначалу эту версию отвергли как совершенно бессмысленную: все знали, что Григорий пользуется особым доверием у государя, что царь ему благоволит и продвигает по службе. Он даже повелел включить Григория в состав посольства, направлявшегося в Ревель для переговоров со шведами.

А вскоре ему было оказано еще более высокое доверие: Котошихина отправили в Стокгольм для передачи личного послания русского царя шведскому королю. В Стокгольме русского посланника чуть ли не на руках носили и отпустили с дорогими подарками. Окрыленный Григорий вернулся в Москву — и буквально оторопел: он обнаружил, что в самом прямом смысле слова выброшен на улицу. Оказалось, что пока он был в Швеции, против его отца, служившего казначеем в одном из монастырей, возбудили дело о растрате. Все имущество, в том числе и дом, конфисковали, а отца и молодую жену царского посланника вышвырнули на улицу. Сколько ни бился младший Котошихин, дом так и не вернули. Пришлось покупать другой, но тридцати рублей его годового жалованья на это не хватало. Тут-то и подвернулся тот самый Адольф Эбере, который без лишних слов ссудил Григория деньгами, само собой разумеется, в обмен на секретные сведения.

Так Котошихин стал шведским агентом. Если же учесть, что с Эберсом он встречался вполне официально как с посланником короля, то никому и в голову не могло прийти, что самую ценную информацию он сообщает именно в ходе этих встреч. Все шло, как было задумано, пока у Котошихина не сдали нервы. Он вдруг решил, что вот-вот будет изобличен, а это значит, жестокие пытки и, как особая милость, топор палача. Не моргнув тазом, он сжег все мосты и бежал в Польшу. Там он в открытую обратился к польскому королю Яну-Казимиру с предложением своих услуг в качестве информатора о делах при московском дворе и в Посольском приказе.

Король это предложение принял и положил ему жалованье сто рублей в год. Но Котошихину этого показалось мало, и он через Силезию и Пруссию бежал в Швецию.

«Я решился покинуть мое отечество, — писал он королю, — где для меня не оставалось никакой надежды, и прибыл в пределы владений Вашего королевского величества. Я всеподданнейше прошу и умоляю, чтобы Ваше королевское величество соизволили принять меня под Вашу королевскую защиту».

Шведский король этой просьбе внял и даже подписал специальный указ камер-коллегии: «Поскольку до сведения нашего дошло, что некий русский по имени Грегори Котосикни хорошо знает русское государство, служил в канцелярии великого князя и изъявил готовность делать нам разные полезные сообщения, мы решили всемилостивейше пожаловать этому русскому двести риксдалеров серебром». На этом милости Карла XI не закончились: через несколько месяцев Котошихина приняли на королевскую службу, удвоив и без того немалое жалованье. А когда его зачислили в штат архива, Григорий засел за сочинение, которое в те годы рассматривалось как разведдонесение, а через двести лет, когда было издано в России, стало называться «драгоценным памятником старины» — именно так именовал книгу «вора Гришки» Виссарион Белинский. Называлась она «О России в царствование Алексея Михайловича».

Что и говорить, эта книга дорогого стоила! Биографии царей, цариц и царевичей, их привычки, пороки и слабости, характеристики ближних бояр, а также чиновных и служилых людей, устройство царского двора и всех существующих приказов, организация и внутренняя структура армии, а также все, что касается рек, дорог, подъездных путей к главным городам России. Очень красочно и не без юмора описан быт русских людей того времени.

Книгу Котошихина с увлечением читают Белинский, Гоголь, Герцен, Толстой, Чернышевский, но вот что поразительно: никто из этих самых уважаемых людей России нигде ни словом не обмолвились о личности автора так понравившейся им книги. А ведь он — Иуда. Он — предатель, мразь и христопродавец. Таким не то что не подают руки, таких без лишних слов отправляют на дыбу.

Неудивительно, что в 1667 году, когда книга вышла в Швеции, вся читающая публика оценила ее по достоинству, а король в очередной раз повысил Котошихину жалованье. Григорий в долгу не остался и тут же обратился к Карлу XI с письмом, в котором клятвенно заверял короля, что будет служить ему «без измены до самой смерти, а ежели что не так, то достоин смертной казни безо всякой пощады».

Эх, Гришка, Гришка, не искушать бы тебе судьбу и не произносить нехорошее слово всуе! И месяца не прошло, как курносая пришла по его душу и, как ни странно, была не русского, а шведского происхождения. Пить надо было меньше, глядишь, баба с косой и прошла бы мимо, а тут...

Короче говоря, все произошло по пьяни. Не имея своего дома, Котошихин квартировал у Даниила Анастаизиуса, чиновника того же архива, в котором служил сам. Ладно бы только квартировал, а то ведь, отлучаясь с работы раньше Даниила, он миловался с его женой Марией. Анастазиус прознал про это и во время совместной попойки поднял скандал, обзывая жильца самыми непотребными и, что самое неприятное, русскими словами. Григорий этого снести не мог и схватился за кинжал! На шум прибежала Мария и, увидев обливающегося кровью мужа, кинулась в полицию. Котошихина тут же повязали и бросили в каземат.

В сентябре 1667-го состоялся суд. Приговор был неотвратимо суров: «Поелику русский подьячий Григорий Котошихин сознался в том, что 25 августа он в пьяном виде несколькими ударами кинжала заколол своего хозяина Даниила Анастазиуса, суд не может его пощадить, и на основании божеских и шведских законов присуждает его к смерти. Вместе с тем, суд передает это свое решение на усмотрение высшего королевского придворного суда».

У Котошихина появилась надежда на спасение, ведь он оказал столько неоценимых услуг шведской короне, но Карлу XI, видимо, надоело возиться с русским перебежчиком, и королевский суд приговор утвердил. Судя по всему, где-то на небесах судьба Григория еще не была решена окончательно: неожиданно в дело вмешался русский посол в Стокгольме Иван Леонтьев, который потребовал выдачи изменника русского престола.

Шведы задумались... С одной стороны, не хотелось ссориться с русскими, с другой, какая разница, где казнят Котошихина — в Москве или Стокгольме.

Но был закон, и он требовал, чтобы преступника казнили там, где тот совершил последнее преступление. Сошлись на том, что Леонтьеву предоставили право присутствовать при казни, дабы тот удостоверился в том, что приговор приведен в исполнение.

Так и поступили. Восьмого ноября Котошихина привезли на лобное место, расположенное за заставой южного предместья, и при большом стечении народа передали в руки палача. Тот был мастером своего дела—и голову отрубил одним точным ударом. Так закончил свою жизнь первый иуда, первый предатель среди русских дипломатов. А его останки еще долго напоминали о том, что предательство — одно из самых страшных и мерзких преступлений.

Вот что повествуют об этом старинные хроники: «Тотчас после казни тело было отвезено в Упсалу, где оно было анатомировано профессором Олафом Рудбеком. Кости Котошихина хранятся там до сих пор, как монумент, нанизанный на медные и стальные проволоки».

Вот так-то! Был дипломатом, особо доверенным чиновником Посольского приказа, вел переговоры с канцлерами и королями — и вдруг скелет, нанизанное на проволоки учебное пособие для изучения анатомии студентами Упсальского университета. Что ж, для иуды это хоть и несколько необычный, но вполне достойный конец. Библейский Иуда, как известно, удавился — и это никого ничему не научило. Как станет ясно из дальнейшего повествования, скелет Котошихина тоже никого ничему не научил — предательства среди дипломатов не прекратились...

ТРИЖДЫ НЕИЗВЕСТНЫЙ АЛЕКСАНДР ОГОРОДНИК

На самом деле этого человека хорошо знали, причем не только в Москве. Скажем, работники советского посольства в столице Колумбии Боготе знали его как второго секретаря посольства Александра Огородника, сотрудники КГБ зарегистрировали его сперва под псевдонимом Дмитриев, и несколько позже как Агронома. А вот вербовщики ЦРУ окрестили его Трианоном, то есть трижды неизвестным.

Еще раньше его знали как воспитанника Севастопольского нахимовского училища, а затем курсанта Ленинградского военно-морского училища имени Фрунзе. Все шло логично и нормально. Ему, сыну военного моряка, сам Бог велел идти по стопам отца — и он шел, пока, незадолго до окончания училища, у него вдруг не сдало зрение. Отнесись тогда начальство к этой беде без пяти минут офицера более чутко (как будто на флоте нельзя служить в очках?!), то не было бы никакого Трианона, не пришлось бы разрабатывать сверхсложные операции «Кайман», «Агроном» и «Сетунь», а, самое главное, не было бы жертв, не было бы трупов.

А так вчерашнему курсанту пришлось устраиваться на работу в типографию, дни и ночи проводить у печатной машины. И только год спустя, вспомнив о золотой медали, полученной в нахимовском училище, Саша решил рискнуть, как говорится, по-крупному: он подал документы в сверхпрестижный и сверхблатной Московский государственный институт международных отношений. Отец—не посол, не секретарь обкома и не космонавт, а скромный офицер в звании капитана второго ранга, квартиры в Москве нет, связей — никаких, зрение — ни к черту, испанский язык — с пятого на десятое, английский — со словарем.

И все же Саша Огородник в МГИМО поступил! Ему чертовски повезло. Дело в том, что в ЦК КПСС стали поступать жалобы от простых трудящихся, детям которых, даже если они сдавали экзамены на пятерки, в институте давали от ворот поворот. На Старой площади возмутились и отрядили грозную комиссию! Есть в институте хоть один студент из семьи токаря, сталевара или шахтера? Нет?! Это грубейшая политическая ошибка. Вы забыли, кто у нас правящий класс!

Как всегда бывает, за этим последовали разносы, партийные взыскания и требования немедленно исправить сложившееся положение, определив процент студентов из рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции. В этот-то процент и попал сын севастопольского кавторанга. А дальше Александр Огородник показал, чего он стоит! Учился только на «отлично», по-испански стал говорить не хуже коренного жителя Мадрида, да и с английским дела пошли на лад. К тому же он слыл хорошим спортсменом и записным донжуаном. Не счесть, сколько он покорил девичьих сердец. Перед ним не могли устоять даже надменно-вальяжные министерские, посольские и цековские дочки, которые считали ниже своего достоинства общаться с юношами, не проживавшими в «высотках» и одевавшимися не в «Березках».

Дело шло к окончанию института, вот-вот распределение, а самых выгодных невест расхватали прямо на глазах. И тоща Саша решил жениться не на выгодной, а на богатой. В конце концов он остановил свой выбор на студентке их же института Александре Арупонян. Но пока он занимался амурными делами, оказалось, что все интересные места в посольствах заняли всевозможные сынки и дочки. Саша запаниковал! Но, хорошенько подумав, решил, если так можно выразиться, обойти своих сокурсников на повороте. Так как он давно был связан с КГБ и работал на контору под псевдонимом Дмитриев, к тому же слыл комсомольским активистом и неоднократно выезжал за рубеж в составе делегаций Комитета молодежных организаций, Огородник попросил своих шефов помочь ему с поступлением в аспирантуру: защищу, мол, диссертацию, войду в круг ученых и информацию начну поставлять более ценную. Аргументы были признаны убедительными, и ему помогли: Александра приняли в аспирантуру, и через несколько лет он выпорхнул в свет канди датом экономических наук. А вскоре последовало вполне приличное назначение в Колумбию — вторым секретарем советского посольства. Должность хоть небольшая, но это всего лишь старт: как спортсмен, Саша понимал, что побеждает не тот, кто лихо стартует, а тот, кто равномерно проходит всю дистанцию и затем бурно финиширует.

Финиш у него будет действительно бурным и настолько непредсказуемым, что кое-кому за это придется расплатиться не только карьерой, но и погонами. Но до этого еще далеко... Пока что впереди — экзотическая страна, интересная работа, море наслаждений и такие необычные друзья, о которых до этого он читал только в шпионских романах.

В колонии посольских работников его приняли хорошо. Дамы сочли Огородника галантным кавалером, а мужчины—толковым специалистом и прекрасным партнером по волейболу. Все шло превосходно, пока однажды ему не предложили прогуляться на свежем воздухе.

— Все ясно, — резанула досадная мысль. — Кабинеты могут прослушиваться, а человек из резидентуры КГБ хочет поговорить со мной с глазу на глаз. Вот черт, и здесь не оставят в покое!

Когда вышли в парк, человек представился сотрудником КГБ Говорухиным, напомнил о контактах Огородника с его коллегами в Москве, сказал, что в Боготе работать с Огородником поручено ему, и поинтересовался его мнением о некоторых работниках посольства.

«Если все сведется к чистой воды стукачеству, то я его переиграю», — улыбнулся про себя Огородник и понес какую-то чепуху о том, что он здесь недавно, что толком никого не знает, а информация, которую рассчитывает получить товарищ Говорухин, требует постоянных наблюдений и серьезного анализа.

— А иностранцы? — спросил Говорухин. — Вы уже со многими познакомились. Какого вы мнения о них? Не заметили ли чего-нибудь такого, что могло бы заинтересовать нас?

— Тут я пока что «пас», — теперь уже в открытую улыбнулся Огородник. — Все приветливы, все словоохотливы, но как только доходит до дела, необходимую информацию приходится вытаскивать чуть ли не клещами. И вообще, у меня такое впечатление, что не столько я изучаю их, сколько они изучают меня, — брякнул в заключение Огородник.

Эта фраза не осталась незамеченной.

— Да-да, Александр Дмитриевич, это вы подметили верно, — похвалил его Говорухин. — И наши местные контрагенты, и их северные соседи весьма внимательно присматриваются к каждому новому работнику советского посольства. Так вот и живем: они присматриваются к нам, мы — к ним... Так я на вас рассчитываю?

— Конечно, конечно, — торопливо согласился Огородник. — Как только, то сразу...

Но никакой информации Говорухин так и не получил. И тогда резидентура решила от услуг Огородника отказаться. Стукач из него никакой, а вот специалист прекрасный. Так что пусть занимается своим делом, в конце концов, он единственный в посольстве кандидат экономических наук. А тут еще подоспело профсоюзное собрание и Огородника избрали в состав бюро. Если учесть, что профсоюзным собрание называлось для отвода глаз, а на самом деле было партийным, то избрание Александра в состав партбюро было несомненным признанием его заслуг и как человека, и как специалиста.

К тому времени Огородник окончательно освоился со своей ролью второго секретаря посольства. С утра до вечера он мотался по Боготе, встречался с бизнесменами и деловыми людьми, обсуждал сделки, разрабатывал контракты, а когда жена перестала приставать с вопросами: «Где был?» и «Почему вернулся так поздно?», Александр вышел на тропу сладострастия и блуда. Его первыми жертвами стали посольские дамы, которые от скуки и безделья с радостью бросались в объятия симпатичного и чрезвычайно сексапильного мужчины.

Многие из них постепенно отсеялись, а вот с Ольгой Серовой, женой одного из работников торгпредства, завязался серьезный роман. Протекал он на виду у всего посольства, но, как это ни странно, ни Ольгу, ни Огородника никто не осуждал. Во-первых, муж Ольги сильно пил, и их брак носил чисто формальный характер. А во-вторых, и на этом особенно сильно настаивали женщины, во всем виновата жена Александра! Надо же до такого додуматься: была армянкой, а решила стать гречанкой. Прямо как у Пушкина: была крестьянкой, а возмечтала стать столбовой дворянкой. Короче говоря, ничего не сказав мужу, мадам Арутю-нян разыскала пластического хирурга, который ее армянский нос превратил в греческий.

Мало того, что это стоило больших денег, которые она, кстати, не зарабатывала, так ко всему прочему бывшая армянка потеряла весь свой шарм и превратилась в остроносую Бабу-ягу. Так что понять Александра можно, от такой страхолюдной бабы сбежишь и к кикиморе. А Ольга — интеллигентная, образованная и очень миловидная женщина. Через некоторое время они стали встречаться чуть ли не официально, и заявили, что по возвращении в Москву намерены расторгнуть свои браки и тут же пожениться. «Совет вам да любовь!» — искренне говорили не только сотрудники посольства, но даже те дамы, которых Огородник покинул ради Ольги.

Казалось бы, чего еще надо, живи и радуйся! Есть интересная работа, любящая женщина, но Огородник как с цепи сорвался. Он снова начал волочиться за кем ни попадя, затевал краткосрочные романы, увивался чуть ли не за каждой юбкой. Именно в эти дни в его дневнике появилась довольно откровенная и самокритичная запись: «Я постепенно превращаюсь в блудливую собачонку, которая, потеряв голову, носится за сучкой. Я превращаюсь в беспринципного тунеядца и подлеца, становясь тем самым одним из тех, кого всю жизнь презирал».

Огородник не заметил, как слова, которыми он характеризовал сам себя, стали ходить по коридорам посольства, как он, симпатичный парень и всеобщий любимец, буквально на глазах превращался в мерзавца и пошляка. А когда всплыла афера с автомобилем, многие вообще перестали подавать ему руку. Дело в том, что когда в посольство прибыли новые машины и одну из них закрепили за Огородником, старую решили продать: сделать это поручили самому Огороднику. И тут в нем проснулся деляга, причем в самом худшем и самом примитивном смысле этого слова. Машину он продал, и деньги в кассу сдал, но при этом провернул такую хитроумную операцию, что в собственный карман положил восемьсот долларов: сорок лет назад это были довольно приличные деньги.

Не прошло и месяца, как эта афера всплыла. Разразился страшный скандал! Хапуге Огороднику в посольстве объявили бойкот. Посол вызвал его на ковер, отчитал как мальчишку и пригрозил сообщить об этом инциденте в Москву. А там церемониться не будут, немедленно отзовут и отдадут под суд. Огородник до смерти перепугался, деньги обещал вернуть, но так как он их уже потратил, влезет в долги, но злосчастные восемьсот долларов непременно вернет. Посол был добрым человеком и скандал пообещал замять.

— Но деньги надо вернуть. И чем быстрее, тем лучше! — жестко напомнил он.

Восемьсот долларов! Это гораздо больше, чем зарплата второго секретаря посольства. Где их взять? Единственный выход — что-то продать. Но что? И кому? Чем может заинтересовать советский дипломат колумбийского богатея?

Огородник нервно закурил и плеснул себе виски... «Стоп! — осенило его. — Сигареты и виски — это же выход. Ура, меня спасут сигареты и виски!» Комбинация, которая пришла ему в голову, была проще простого. В посольском магазине сигареты и виски продают со значительной скидкой. Он закупит партию и того, и другого, благо что с продавщицей у него кое-что было, и продаст эти коробки в городе. Кому? Он знает, кому — владельцу бензоколонки, на которой он всегда заправляется и с которым пару раз выпивал. Сеньор Рохес, увидев его фотоаппарат, как-то намекнул, что если его постоянный клиент захочет избавиться от надежного русского «Зенита», он охотно его купит.

Через несколько дней канал «советское посольство—колумбийская бензоколонка» заработал с завидной регулярностью. А еще через несколько дней сеньор Рохес, который давно работал на ЦРУ, доложил об этом контакте своим американским хозяевам, которые тут же задокументировали этот факт на видеокамеру. Как выяснилось позже, американцы положили глаз на Огородника чуть ли не с первого дня его приезда в Колумбию. Они знали о и его неуемном честолюбии, и о бесчисленных романах, и об афере с машиной, и даже о том, что на последнем профсоюзном собрании его не избрали в состав бюро. Это сильно ударило по тщеславию Огородника, не говоря уже о том, что стало первым звонком в деле недоверия к излишне ретивому и не очень чистоплотному сотруднику посольства.

«Что ж, — решили в резидентуре ЦРУ, — парень обиделся, считает, что его недооценивают. Надо ему внушить, что все эти удары и тычки — из-за зависти к его талантам и, конечно же, из-за того, что, в отличие от посольских импотентов, он неравнодушен к женщинам и пользуется у них успехом. На этом-то мы и сыграем. Пора выпускать Пилар! Она этого бычка живо обработает».

Пилар... Да, Пилар Суарес Баркала — это сильный ход. Это такое грозное оружие, против которого на нашей грешной Земле нет и не может быть никакой защиты. Представьте себе одно из самых совершенных творений природы, одну из самых трепетных и нежных дочерей Венеры. Стройна, изящна, поступь легкая, грациозная и волнующе-манящая. Волосы — как смоль. Глаза — бездонный агат. Руки — крылья Одиллии. И голос — это не голос, а тиховейный кастильский ветерок, сдобренный пикантной африканской хрипотцой. О коже — вообще ни слова, потому что мало кто видел золотистый персик, чуть тронутый утренней зарей. А едва сдерживаемый, но брызжущий из глаз огонь испанской аристократки — это как залп «катюши», спастись от которого невозможно.

И вот это творение то ли Бога, то ли черта выпустили против нашего мышиного жеребчика. Обставили всё как в лучших домах, с соблюдением дипломатического этикета и правил игры, принятых во всех посольствах. Колумбийский институт культуры разослал в посольства приглашения на открытие выставки «Колумбия вчера и сегодня». От советского посольства на мероприятие были делегированы три человека, в том числе и тот, ради которого все это затевалось. Пилар была одним из организаторов выставки и встречала гостей у входа.

Когда эта изумительная женщина подала руку Огороднику и задержала его руку в своей чуть дольше положенного, тот на весь вечер лишился дара речи. Он как сомнамбула, не замечая развешанных на стенах фотографий, бродил по залам, почему-то непременно оказываясь там, где щебетала с гостями Пилар. Сам того не замечая, Огородник начал злиться, ревнуя Пилар ко всем находящимся в зале мужчинам. Когда перешли в соседний зал и там подали напитки, Огородник мрачно подумал: «Эх, жаль, нет водки! Напиться бы до чертиков и набить кому-нибудь морду!»

Но от скандала его спасла Пилар. Как и было задумано в написанном резидентом ЦРУ сценарии, она подошла к Огороднику, обворожительно улыбнулась и затеяла ничего не значащий разговор о выставке. Потом речь зашла об исторических достопримечательностях Боготы — и тут выяснилось, что Огородник еще многого не видел.

— Этот пробел надо ликвидировать, — озабоченно заметила Пилар. — Мне даже как-то странно, что до сих пор ни одна из местных дам не взяла шефство над таким интересным мужчиной и не познакомила его с красотами столицы. Если вы не возражаете, я в меру своих сил постараюсь исправить эту ошибку. Разумеется, если у вас найдется время, — добавила она.

Услышав такой комплимент и весьма прозрачный намек на возможное свидание, Огородник чуть с ума не сошел! Время у него, конечно, нашлось, о желании и говорить нечего — так что они с Пилар стали встречаться у различных церквей, дворцов и пантеонов, заглядывая после этого в уютные кафе и экзотические ресторанчики. А однажды, сказавшись не совсем здоровой, Пилар отказалась от посещения очередной достопримечательности, предложив вместо этого поужинать вдвоем на недавно арендованной вилле. Как и было задумано, ужин закончился в постели. Огородник был на седьмом небе от счастья! Ему и в голову не приходило, что каждый его шаг, каждое свидание, каждое посещение бассейна, пляжа или ресторана фиксировались на видеопленку. В резидентуре ЦРУ считали, что такого рода компромат станет решающим козырем при вербовке Огородника. Но, как показало время, компромат не понадобился. Все было гораздо проще. Однажды, как бы случайно, Пилар познакомила Огородника со своими американскими друзьями, которые уже не один год работают в Колумбии. Сперва просто поболтали, потом выпили, потом американцы предложили Огороднику написать статью для солидного журнала — и пошло, поехало. Ему стали вручать пухлые конверты с гонорарами, при этом подчеркивая, что это пустяки, и при желании заработать можно гораздо больше. И вообще, они с Пилар такая замечательная пара: она—красавица и умница, он — видный мужчина и прекрасный специалист. На Западе им бы цены не было! Они могли бы иметь всё — от денег и славы до ранчо и яхты.

Такого рода разговоры велись все чаще, Огородник их не прерывал, и вот однажды друзья Пилар представили ему еще одного друга, который ради знакомства с Александром прилетел из Вашингтона. Этот американец был несколько старше своих земляков и держался, если так можно выразиться, начальственно. Оказалось, что он действительно большой начальник и является одним из руководителей ЦРУ. Этот человек не стал ходить вокруг да около, а сразу взял быка за рога.

— Господин Огородник, — начал он, — ваше имя хорошо известно и в Лэнгли, и в Вашингтоне. Мы давно к вам присматриваемся и считаем, что такой серьезный и недооцененный Москвой интеллектуал, как вы, мог бы внести серьезный вклад в дело борьбы за мир, в дело предотвращения третьей мировой войны. Что бы ни говорили в Кремле, но мы-то знаем, что всему виной агрессивный советский тоталитаризм, который все еще мечтает о победе мировой революции и подталкивает к этому многие страны на самых разных континентах. Пока не поздно, этих московских мечтателей надо остановить. А чтобы остановить, надо знать их планы, причем в самых тонких и существенных деталях. Нам это трудно, а вам — по плечу! Срок вашей командировки в Колумбию скоро истекает, не сомневаюсь, что по возвращении в Москву вы займете солидный пост на Смоленской площади, и, если бы вы согласились делиться с нами внешнеполитической информацией, мы были бы вам очень благодарны, причем не только в твердой валюте. Мы знаем о ваших трогательных отношениях с Пилар и были бы рады со временем видеть вас гражданами США. Я понимаю, что мое предложение несколько неожиданно и вам нужно время на размышление, поэтому...

— Нет-нет, — перебил Огородник. — Размышлять мне не о чем. Я давно все обдумал. Я готов. Тем более, если Пилар будет со мной.

— Она будет с вами. Она будет вас ждать... Спасибо, господин Огородник, — протянул руку вербовщик из Вашингтона. — Я не сомневался, что мы поладим. Вы прекрасный парень. Я сегодня же доложу о нашем разговоре руководству. Кстати, для нас вы отныне не Огородник, а Трианон. Не удивляйтесь, в целях безопасности все наши люди работают под псевдонимами.

С этого дня Огородник стал вести двойную жизнь. Помня о наставлении своих хозяев занять солидный пост на Смоленской площади и понимая, что для этого надо получить хорошую характеристику, он стал работать как вол, выполняя самые сложные и самые ответственные поручения посла. Умерил свой пыл и в отношении посольских дам, хотя отношений с Ольгой не прерывал. Все это было замечено и тут же отмечено. Ему снова стали подавать руку, приглашать в гости и на семейные торжества. Но больше всего он ликовал, когда его пригласил резидент КГБ и сказал, что решил доверить ему работу курьера спецохраны. Это означало, что Огородник получил доступ к шифротелеграммам и даже к святая святых — комнате шифровальщиков.

Когда об этом узнали в Лэнгли, то пришли в неописуемый восторг! Но чтобы Трианон, не дай Бог, не прокололся, запретили использовать какие-либо шифротелеграммы. Вместо этого посоветовали не расслабляться и пожелали дальнейших успехов в работе: им стало известно, что аналитические справки по вопросам экономики, которые готовит Огородник, доходят до Смоленской площади, где их внимательно изучают и очень положительно оценивают. Напомнили ему и о том, что нужно не забывать о зубах и регулярно посещать дантиста.

О дантисте разговор особый. Это была целая акция ЦРУ, разработанная с целью подготовки Огородника как профессионального разведчика. На кабинет зубного врача, расположенный неподалеку от советского посольства, американцы положили глаз давно, а точнее, в тот день, когда там появился первый советский дипломат. А когда пришли второй и третий, и на счет владелицы кабинета стали поступать деньги из советского посольства, американцы взялись за нее всерьез: для начала завербовали, потом дали средства на переоборудование кабинета и установили там не только новую бормашину, но и самые современные подслушивающие устройства. И не зря! Как оказалось, в кресле дантиста пациенты из советского посольства были очень разговорчивы и выбалтывали самые пикантные новости.

Но это не все. В том же кабинете американцы оборудовали целый учебный центр, где Огородник проходил шпионскую спецподготовку. Его учили секретам проведения тайниковых операций, методам закладки и изъятия контейнеров с инструкциями и донесениями, закамуфлированными под кирпич или обломок дерева. Расшифровка цифровых радиопередач, фотографирование аппаратами, спрятанными в зажигалку, фломастер или авторучку, — все это тоже входило в программу обучения. Вот так, за два-три месяца, Огородник не только привел в идеальный порядок свои зубы, но и стал профессиональным американским шпионом.

Между тем срок его заграничной командировки подходил к концу. Посол заверил Огородника, что в Москве его ждет интересная работа, во всяком случае, он сделал для этого все от него зависящее. Пожелал ему успехов и резидент КГБ, не забыв поблагодарить при этом за сотрудничество. Растрепанная и несчастная Пилар рыдала на его груди и клялась быть верной до гроба. Американцы закатили прощальный банкет, при этом не забыв напомнить, что во время пересадки в Нью-Йорке в аэропорту ему передадут специально оборудованный радиоприемник, который сможет принимать предназначенные ему передачи из Западной Германии. Не забудут его и парни из американского посольства в Москве.

Вернувшись в Москву, Огородник прежде всего привел в порядок свои семейные дела: он развелся с Александрой Арутюнян, но на Ольге Серовой так и не женился. Как он позже объяснял, просто не успел. Дело в том, что буквально через год Ольга заболела легочной формой гриппа и при довольно странных обстоятельствах скончалась. Многие считали, что дело здесь нечисто, а наиболее недоверчивые люди с Лубянки были уверены, что Ольгу на тот свет отправил Огородник, добавляя в таблетки, которыми она лечилась, микроскопические дозы какого-то яда.

Не зря, ох, не зря предупреждали американцы своего агента, чтобы он не расслаблялся и бдительности не терял ни на секунду. Дело в том, что люди с Лубянки, работавшие в службе безопасности МИДа, не спускали глаз с Огородника с первого дня его появления в Москве. Все началось еще раньше, в Боготе. Тогда в резидентуру КГБ поступил сигнал от надежного источника, что американцы увиваются вокруг трех работников советского посольства со вполне определенной целью вербовки. В их числе был и Огородник. В Боготе уличить его в чем-либо не удалось, как, впрочем, не уцалось уличить и двух других. Но информация о подозрительной троице ушла на Лубянку, и разработка ни о чем не ведающих дипломатов продолжалась в Москве. Дело было настолько серьезным, что о его ходе чуть ли не каждый день докладывали руководству КГБ.

После тщательной проверки двое сослуживцев Огородника отсеялись, слишком уж они были мелкотравчаты, да и должно-стишки занимали мелкие. А вот Огородник работал в мозговом центре МИДа — так все называли Управление по планированию внешнеполитических мероприятий. Он имел доступ к самым важным сведениям, работал с самыми секретными документами, ему разрешалось находиться в специальной ознакомительной комнате и читать шифровки.

А когда подключили службу внешнего наблюдения, то тут же заметили, что Огородник по вечерам наведывается в Парк победы, поднимает и бросает какие-то камни, а минут через двадцать на тех же дорожках появляется работник американского посольства, установленный сотрудник московской резидентуры ЦРУ, тоже играет в камешки.

Внесла свою лепту и служба радиоконтрразведки, там зафиксировали появление нового канала связи Франкфуртского радиоцентра. Потом кто-то вспомнил о радиоприемнике, который Огороднику вручили в Нью-Йоркском аэропорту и который он якобы заказал в одном из магазинов. Обратили внимание и на то, что время франкфуртских передач Огородник, как правило, сидит дома.

А когда в его квартире сделали скрытый обыск, все стало яснее ясного. Нашли и контейнеры с фотопленками, и инструкции резидента ЦРУ, и переделанный радиоприемник, и многое другое. Об этом тут же доложили тогдашнему руководителю КГБ Юрию Андропову. После недолгого обсуждения было принято решение об аресте Огородника.

И тут чекисты допустили ляп, за который многим из них пришлось нести серьезную ответственность. Во время ареста и обыска на квартире Огородник сказал, что хочет дать письменные показания. Следователь обрадовался, дал ему бумагу, проверил лежавшие на столе авторучки и одну из них вручил Огороднику. Тот попробовал, сказал, что в ней засохла паста и она плохо пишет. Ему дали другую. Огородник усмехнулся, нажал на колпачок — и оттуда что-то выскочило, причем прямо в рот. Огородник дернулся, захрипел, изо рта пошла кровавая пена, и он рухнул на пол.

Потерявшие дар речи следователи пытались разжать зубы, делали искусственное дыхание — бесполезно. Вызвали «скорую», привезли в «Склиф», но и там ничего сделать не смогли. В четыре часа утра Огородника не стало. Это произошло 22 июня 1977 года. Знаменательно совпадение — именно в этот день тридцать шесть лет назад на наши города упали первые фашистские бомбы.

Так закончилась операция «Агроном», но тут же началась другая, под названием «Сетунь». Впрочем, ее детали хорошо известны из довольно популярного фильма «ТАСС уполномочен заявить». То, что американцы не знали о смерти Огородника и им подставили загримированного под него сотрудника КГБ, истинная правда. Правда и то, что таким образом удалось выманить на встречу с Трианоном вице-консула американского посольства, а на самом деле профессиональную разведчицу (в фильме она превратилась в мужчину) Марту Петерсон, тоже правда. Задержали ее на Краснолужском мосту в районе Новодевичьего монастыря, доставили в приемную КГБ, обыскали, нашли послание для Трианона, а также деньги, кольца, кулоны, браслеты и контейнер с ядом. Так как Марта пользовалась статусом дипломатической неприкосновенности, ее отпустили, объявили персоной нон-грата и выслали из страны.

Но на этом история с Огородником не закончилась. Судя по всему, американцам и в голову не могло прийти, что Огородник покончил с собой и бедная Пилар стала неформальной вдовой.

«В худшем случае он арестован, — думали в Вашингтоне. — А раз так, есть возможность его спасти. В конце концов, Трианона можно обменять на какого-нибудь русского, которЬго ничего не стоит задержать за недозволенную деятельность на территории США».

О том, как высоко ценили Трианона в Вашингтоне, можно судить по такому многозначительному факту. Однажды во время беседы с советским послом государственный секретарь США Генри Киссинджер, несколько понизив голос, спросил, нельзя ли получить какую-либо информацию об Александре Огороднике, само собой разумеется, с целью участия в решении его дальнейшей судьбы. Посол пообещал связаться с Москвой... Ответ не заставил себя ждать: «Об Огороднике речь может идти только в прошедшем времени».

Как ни грустно об этом говорить, пример Огородника не стал другим наукой. Предательства среди дипломатов продолжались. ..

ТАЙНЫЙ ФАВОРИТ ЗАБЫВЧИВОГО ШЕФА

Что бы там ни говорили диссиденты и всякого рода борцы за свободу совести и права человека, предательство есть предательство. Иуды нигде и никогда не были в чести, ибо даже самые заинтересованные в количестве изменников лица прекрасно понимают, что единожды предавший, как и единожды солгавший, без каких-либо зазрений совести пойдет на предательство во второй, третий или пятый раз. Лишь бы платили, причем неважно чем — деньгами, должностями или паспортом заинтересованного в его услугах государства.

Александр Огородник успел воспользоваться только деньгами и ласками подставленной ему женщины. А вот Аркадий Шевченко, занимавший куда более высокий пост, сумел получить и деньги, и женщин, и паспорт. Правда, хватило ему этого паспорта всего на двадцать лет. Весной 1978-го Чрезвычайный и Полномочный посол СССР, заместитель Генерального секретаря ООН Аркадий Шевченко попросил политического убежища в США, а весной 1998-го его труп обнаружили в одном из пригородов Вашингтона, где он жил в полном одиночестве и умер, как уверяла американская печать, «от безнравственного и аморального образа жизни».

То, что Шевченко много пил, ни для кого не было секретом еще в годы работы в МИДе, а вот его амурные похождения стали достоянием уже американской печати. И то и другое можно было простить гражданину России — дескать, что с него возьмешь, он же русский, а русские все такие, но никак не гражданину США.

Самое же удивительное — довольно быстро выяснилось, что предателя Шевченко взрастил и вскормил не кто иной, как многолетний и бессменный министр иностранных дел Советского Союза Андрей Громыко. Сам он, правда, это отрицал, заявив с экрана тогда еще Центрального телевидения, что дипломата в ранге Чрезвычайного и Полномочного Посла по фамилии Шевченко не знает. А что касается того, что Шевченко якобы довольно долго был его помощником и даже личным представителем, то такого рода помощников у него много, и упомнить их всех просто невозможно.

Вот так-то! Никогда нельзя забывать, что дружба с власть предержащими никогда не бывает искренней: как только вы становитесь «бревном в глазу», вас тут же забывают и от дружбы отрекаются.

Дело прошлое, но Андрея Андреевича Громыко «подвела» не столько память, сколько привычка к безнаказанности. Всплыла кинохроника, где он рядом с Шевченко, замелькали фотографии, на которых хорошо видно, как в домашней обстановке общаются не только министр со своим помощником, но и их жены — Лидия Громыко и Ленгина Шевченко. А несколько позже выяснилась еще одна пикантная деталь: оказывается, этих дам связывали не только узы дружбы, но весьма тесные деловые отношения. Живя вместе с мужем в Нью-Йорке, Ленгина скупала по дешевке шубы, дубленки и всевозможный антиквариат, переправляла все это в Москву, а Лидия Дмитриевна перепродавала знакомым дамам или попросту сдавала в комиссионку.

Но как простой парнишка из Евпатории, с трудом поступивший в МГИМО и едва сводивший концы с концами на студенческую стипендию, смог, не боюсь этого слова, втереться в семью всемогущего министра и члена Политбюро ЦК КПСС? Для начала Аркадий решил квартирно-материальные проблемы. Как? Как все честолюбивые провинциалы: женился на москвичке, да еще такой, родители которой работали за границей.

Энергичная теща тут же наладила канал, по которому непрерывным потоком шли посылки с заграничным тряпьем, а молодые реализовывали его среди знакомых. Деньги у Аркадия появились. Но что деньги? Надо делать карьеру! И Аркадий засел за книги.

По окончании института его сокурсники из семей руководящих работников разъехались по посольствам. А дальновидный Шевченко, смекнув, что степень кандидата наук может стать хорошим подспорьем в будущей карьере, поступил в аспирантуру. Тему он выбрал по тем временам совершенно новую, но чрезвычайно актуальную: «Разоружение после холодной войны». На дворе начало шестидесятых, за окном буйствует хрущевская «оттепель», все больше трещин в железном занавесе, все больше контактов руководителей Советского Союза с президентами и премьер-министрами самых разных стран, все чаще заходит речь о запрещении атомного оружия, а иногда — о его полном уничтожении. Так что с темой диссертации Шевченко попал в «десятку».

Но тогда же этой темой заинтересовался еще один человек, а именно сын Громыко — Анатолий. На каком-то этапе их интересы не только пересеклись, но и совпали. Они написали совместную статью для журнала «Международная жизнь», как тогда было принято, подписали ее псевдонимами и, чтобы статья не пропала втуне, Анатолий решил получить благословение отца.

Далее события развивались феерически! Дело происходило на даче, и в последний момент Анатолий решил захватить с собой и соавтора. Статья всемогущему министру понравилась. Понравился ему и скромный, непритязательный соавтор. Больше того, Громыко по-отечески порекомендовал ему сочетать научную деятельность с практической работой в области дипломатии.

Шевченко не преминул этому совету последовать: уже через год он стал работать в МИДе. Аркадий готовил документы для политиков и дипломатов, участвовавших в международных конференциях по разоружению и запрещении ядерных испытаний. А вскоре последовали и зарубежные командировки — сперва кратковременные, а потом и на два-три месяца. Его даже взяли в качестве эксперта советской делегации на скандально известную сессию Генеральной Ассамблеи ООН, ту самую, на которой Хрущев стучал ботинком по трибуне и грозился показать американцам, где живет кузькина мать.

То, что произошло дальше, одних удивило, других заставило крепко задуматься и изменить свое отношение к Шевченко со снисходительного на заискивающе-дружелюбное: Аркадия назначили первым секретарем Представительства СССР при ООН, а это без могущественного покровителя или, как тогда говорили, мохнатой лапы, невозможно. Летом 1963-го Аркадий вместе с женой, дочерью и сыном отбыл в Нью-Йорк.

Глава семейства окунулся в дела, а его предприимчивая половина не вылезала из магазинов, скупая всевозможное барахло и отправляя его закадычной подруге Лидии Громыко. Благодарность последовала почти немедленно! Ночная кукушка сделала свое дело — и, покряхтев, министр дал указание повысить Аркадия в должности, назначив руководителем политического отдела Представительства СССР при ООН.

Все шло прекрасно, пока не грянул октябрьский пленум ЦК КПСС 1964 года, снявший со всех должностей Хрущева. Все понимали, что пришедший к власти Брежнев устроит основательную перетряску и вышвырнет из министерских кресел наиболее одиозных соратников Хрущева. На кого другого Аркадию было наплевать, а вот его тайный покровитель, его ангел-хранитель, уцелеет ли он?! И если не уцелеет, то не пора ли переметнуться? Но к кому? Кто займет его кресло? От кого будет зависеть дальнейшая карьера?

Шевченко заметался! Он писал письма, звонил московским друзьям, отправлял телеграммы, пытаясь узнать, что творится на Смоленской площади. Как это часто бывает, благая весть пришла, как тогда говорили, из неофициального источника: нежданно-негаданно позвонила Лидия Дмитриевна, передала привет от мужа и прозрачно намекнула на то, что заокеанские друзья совсем ее забыли, а скоро Новый год, и вообще... Ленгина все поняла и тут же принялась собирать посылку, тем более, что Аркадия вызвали в Москву и включили в состав группы, занимавшейся подготовкой визита президента Франции де Голля. Визит прошел прекрасно, были подписаны взаимовыгодные соглашения, но, самое главное, Аркадий побывал в кабинете Брежнева и удостоился его личной благодарности.

В Нью-Йорк он вернулся триумфатором! А вскоре грянула шестидневная арабо-израильская война, потом для встречи с президентом Джонсоном приехал Косыгин, потом бесконечные переговоры о нараспространении ядерного оружия — все это было в сфере деятельности Шевченко, и он не заметил, как подошел конец его командировки в Америку. Возвращаться, конечно же, не хотелось. Правда, утешало то, что он получил ранг Чрезвычайного и Полномочного Посла и весьма солидную должность, можно сказать, правой руки шефа.

Три года Шевченко жил и работал бок о бок с Громыко. Он сопровождал его во всех поездках, писал для него доклады, составлял тексты речей, в качестве личного представителя неоднократно летал в страны Африки и на Ближний Восток, координировал подготовку договора о ликвидации химического и биологического оружия, иначе говоря, ни одна боле или менее значительная акция МИДа не проходила мимо Шевченко. А потом Громыко предложил ему снова отправиться в Нью-Йорк, на этот раз — в качестве заместителя Генерального секретаря ООН Курта Вальдхайма.

Надо ли говорить, как обрадовался этому назначению Шевченко! На радостях он закатил такую «отвальную», что только в самолете пришел в себя. Полет проходил нормально, Ленгина — на седьмом небе от счастья, виски наливают по потребности. Казалось бы, живи и радуйся! Но что-то не давало покоя, какая-то скверная мыслишка сверлила мозг, отравляя безмятежное блаженство.

После третьего стакана скверная мыслишка обрела зловещие очертания, причем настолько зловещие, что Аркадий мгновенно протрезвел.

«КГБ — всего три буквы, но какие же они страшные! Еще не родился человек, который бы без опаски посещал учреждение с названием из этих букв, — думал Аркадий. — А меня вызвали на Лубянку якобы для того, чтобы показать два анонимных письма. Во-первых, анонимки никогда и никому не показывают. А во-вторых, там полнейшая чушь. Никакой взятки я не брал и никакой Тамаре уехать за границу не помогал. Что касается стяжательства и нездорового образа жизни, то это явный наезд на Ленгину, и даже страшно подумать, на кого еще. Увлеклись девочки, слишком увлеклись, — покосился он на жену. — Надо будет попросить, чтобы разобрались, где в их бизнесе образовалась утечка информации. И хотя генерал заверил, что лично ко мне никаких претензий нет, тем не менее намекнул, что кому-то я наступил на мозоль, и этот “кто-то” не спускает с меня глаз. Возникает вопрос: не с Лубянки ли этот “кто-то”, и не хотят ли через меня добраться до самого шефа? Тогда зачем предупредили? А затем, что на Лубянке не любят своего шефа и хотят подстраховаться, зная, что их шефу Брежнев не симпатизирует, а с моим дружит. И что из этого следует? А то, что без лонжи, то бишь без страховки, работать нельзя, тем более на такой высоте, на которой оказался я. Значит, надо думать, где раздобыть надежную лонжу. Впрочем, все еще только начинается. Так что время у меня есть. Что-нибудь придумаю», — успокоил он сам себя, отхлебнул виски и крепко заснул.

И он придумал... Ничего оригинального в его идее не было, кроме того, что если раньше ЦРУ разрабатывало хитроумные комбинации, чтобы склонить дипломатов к измене, то Шевченко предложил свои услуги сам. Для начала он попросил одного знакомого американца позондировать почву относительно возможности получения политического убежища в США. Тот пообещал узнать.

А вскоре из Лэнгли прибыл высокопоставленный сотрудник ЦРУ, который дал понять, что гражданство США просто так не дают, его надо заслужить. Шевченко все понял и начал передавать человку по фамилии Джонсон секретные шифротелеграммы, важнейшие доклады и даже информацию о советских сотрудниках, которые могут представлять интерес для ЦРУ.

Время от времени он вспоминал напутствие генерала с Лубянки, но теперь, когда у него была надежная лонжа, на московское руководство Аркадию было наплевать. Еще больше он убедился в собственной безнаказанности, когда во время отпуска приехал в Москву и вместе с Вальхаймом попал на прием к Брежневу.

Беда пришла оттуда, откуда он ее не ждал: его вызвали в так называемый профком и заявили, что коллектив поведение Шевченко осуждает, что его неявки на собрания воспринимаются негативно, что его неучастие в общественной жизни советской колонии носит вызывающий характер, что если он не сделает правильных выводов, ему придется держать ответ на общем собрании.

Это был первый звонок! Второй последовал через несколько дней, когда его срочной телеграммой вызвали в Москву для консультаций в связи с предстоящей сессий Генеральной Ассамблеи ООН.

«Какие консультации?! — заметался Шевченко. — О чем речь?! Ведь все документы, касающиеся позиции СССР по вопросам разоружения, давно утверждены, и не где-нибудь, а в Кремле! Значит, это ловушка. Значит, вызывают меня только для того, чтобы арестовать. Но как они пронюхали о моих связях с ЦРУ? Неужели “крот”, неужели у КГБ есть свой человек в аппарате ЦРУ? Тогда — конец. Тогда самое время, как говорят блатные, рвать когти! Стоп, не суетись, — оборвал он сам себя. — Это я всегда успею. Сперва надо кое-что выяснить. Вчера из Москвы прилетел один человечек, который мне кое-чем обязан и который в курсе подковерной жизни МИДа. Приглашу-ка я его на ланч, глядишь, за рюмкой водки кое-что прояснится».

Когда хорошенько выпили и потянуло на песни, Шевченко пожаловался на тяготы заграничной жизни и с деланой радостью сообщил, что скоро этому конец, так как его вызывают в Москву.

— Зачем? — удивился приятель.

— Для консультаций.

— Каких еще консультаций?

— О позиции нашей делегации на сессии Генассамблеи.

— Да ты что, Аркаша?! О какой позиции речь, если все выступления и доклады давным-давно написаны и утверждены?! Уж я-то знаю!

— Тогда зачем меня вызывают?

— Чего не знаю, того не знаю. Хотя ты же сам говорил, что просил шефа назначить тебя послом в какую-нибудь приличную страну. Может быть, он созрел и хочет предложить что-нибудь конкретное?

Шевченко вспомнил, что такой разговор действительно был, но очень давно. К тому же, насколько ему известно, сколько-нибудь приличных вакансий сейчас нет ни в Европе, ни в Америке, а в Африку или Азию он не поедет. «На эту удочку я не попадурь», — решил он для себя и тот же вечер позвонил Джонсону.

Встреча состоялась на конспиративной квартире, расположенной в том же доме, где жил Шевченко. Когда он рассказал о выволочке в парткоме, о вызове в Москву и особенно о беседе с московским приятелем, стало ясно, что в КГБ что-то заподозрили и сели на хвост Шевченко.

— Надо уходить! — настаивал Аркадий. — Вы обещали дать мне политическое убежище.

— Уходить, так уходить, — согласился Джонсон. — Но тогда не завтра, а прямо сейчас.

— Хорошо. Только попрощаюсь с женой.

— А вот этого не надо. Кто знает, как она себя поведет? Позвоните утром, расскажете все, как есть, а потом мы привезем ее к вам.

— Ладно, договорились. Но домой я все же сбегаю, надо захватить кое-что из бумаг.

Через несколько минут Шевченко спустился вниз, сел в поджидавшую его машину и исчез. А утром, не обнаружив Аркадия, Ленгина позвонила в советское представительство при ООН и сообщила об исчезновении мужа. Об этом тут же информировали МИД и КГБ СССР. В Москве не исключали провокации и похищения высокопоставленного советского чиновника. Ленгину ближайшим рейсом «Аэрофлота» отправили в Москву. Отозвали из Швейцарии работавшего там их сына Геннадия. В газетах напечатали официальное сообщение о том, что «жертвой происков американских спецслужб стал аккредитованный при ООН советский дипломат Аркадий Шевченко» и что наши компетентные органы принимают меры по его освобождению.

Такие меры действительно были предприняты, правда, не без помощи американцев. Они пошли даже на то, что организовали встречу Шевченко с советским послом Добрыниным и представителе в ООН Трояновским. Не помогло — Шевченко наотрез отказался возвращаться в Москву.

В Москве же события развивались по довольно банальному сценарию. Лидия Дмитриевна Громыко общаться с Ленгиной отказалась. Отвернулись от нее и другие подруги. Пыталась пробиться к самому Громыко: куда там, ее даже на порог не пустили. Тем временем Ленгину открепили от правительственной поликлиники, а заодно и от Елисеевского гастронома. На квартире, само собой, устроили обыск. Сотрудники КГБ надеялись найти какой-нибудь компромат политического характера, а натыкались на бесчисленные чемоданы, коробки и сумки, набитые импортным тряпьем.

Чуть позже эти коробки сыграют, как это ни странно, роковую роль в судьбе Ленгины. Все началось с того, что чуть ли на каждом углу она стала говорить, что вот-вот покончит жизнь самоубийством. Этот вопрос она обсуждала даже с матерью, которая как следует ее отругала и запретила даже думать об этом безбожном поступке. Но вскоре после первомайских праздников Дентина исчезла, оставив адресованную дочери записку: «Дорогой Анютик! Я не могла поступить иначе. Жаль, что мама не позволила мне умереть дома».

Где ее только ни искали — и на свалках, и за городом, и даже в Москве-реке! Как ни трудно в это поверить, но нашел ее сын Геннадий, и не где-нибудь, а в родительской квартире на Фрунзенской набережной. По словам сотрудника КГБ, который занимался этим делом, через неделю после исчезновения матери Геннадий заглянул на Фрунзенскую набережную и был поражен исходившим откуда-то сладковато-трупным запахом. Вызвал милицию, те — сотрудников КГБ. И вот что они увидели: труп Ленгины лежал в кладовке, заваленный коробками и чемоданами с барахлом.

Все стало яснее ясного. Как оказалось, Ленгина приняла большую дозу снотворного, почувствовав дурноту, прислонилась к дверце кладовки, которая тут же распахнулась. Ленгина упала вовнутрь, дверца закрылась, а сверху посыпались те самые коробки, закрыв еще живую Ленгину. Правда, вскрытие показало, что спасти ее все равно бы не удалось — слишком велика была доза снотворного.

А ее муж жил. Жил еще целых двадцать лет. И вот ведь как бывает: труп матери обнаружил сын, а труп отца — дочь, которая приехала к нему, обеспокоенная тем, что он несколько дней не отвечает на телефонные звонки. Как я уже говорил, американская печать мимо этого факта не прошла, процедив сквозь зубы о бесславной и угрюмой смерти бывшего советского дипломата.

Что ж, иуды нигде и никогда не были в чести. И это правильно!