«…для нас необязательны ни ранее существовавшее правило о содержании творимого, ни ныне вошедшее в силу учение о форме слова и слога. Поток звуков может образовать мысли, но они никогда не будут управлять им. Стих может быть размерен и созвучен, но размер и созвучие не могут быть признаками стиха.» http://ruslit.traumlibrary.net

Николай Николаевич Асеев

Григорий Николаевич Петников

Обложка работы Марии Синяковой

Несколько слов о «Леторее»

Видение слова преследует человечество со времен первобытных. В слове человек узнает самого себя.

Слышимый мир огромнее мира видимого, так как в нем есть кроме названий имен мира видимого — звания мыслей, воплощаемых без пространственной помощи. Ряды душевных движений, вызывающих к жизни слово, превращаются в хотенье творца вызывающую к жизни строку и стих. Но слово всегда позади человека. Больнее же всего кинутые в спину: речи, слухи, брань. Язык без костей; он гибок и силен и бросает слова далеко. Все дело в оснастке слова; уснастить его можно по-разному: умом, либо красотой, либо жизнью.

Ум вливает в слово яд, красота дает ему полет, а жизнь лишь в том сочетании звуков. что остаются у людей многовечно открываясь внезапно созвучиями корней в языках разных рас. Ядовитое слово ранит и умирает, лётное облетает легко город, страну, мир, задевая крылами множества губ, перекликая многоповторенным эхом, но живое — живет не будя повторенным, быть может, ни разу долгое время — как в дереве огонь. К такому слову устремлены дыхания всех существ и кто знает — не обгонят ли в этом человека — камни, потому что немота человека охватывает все чаще и все на большие промежутки веков.

Но такое слово жжется больнее, чем раскаленная медь. Рынок, взявший огромную кису остывших, истертых слов, доволен их службой обменной монеты. Он принимает за злобную шутку горячие деньги. Он студит их, затаптывая каблуками в грязный снег.

И, если весной находят новенькие блестящая денежки — они уже холодны и радуют своей позволительностью к ним прикоснуться. О, несчастные классики, купившие нищенство за ласку рынка! И старость!

Не хлеб и рыбы — камни и змей несите на рынок… Еще и еще раз утверждайте единственную ответственность творчества правило новаторства. Но не технического …изма, а признания за каждым пишущим своего не боящегося хотенья поражающего ходячий смысл. Родится ли слово жизни в душе избранника — это все равно неизвестно будет толпе. Красота и ядовитость — только сподручники. Их может и не быть. Слово у современного человечества может явиться только в стихе. А стих не является размерной однообразной качкой купэ первого класса, как думали доселе. Он без костей размера! Он без третьего блюда рифмы! Он только сочетание звуков, ведомых проснувшейся волей. Боевое слово является в нем внезапно поражая чувство и ум. Напряженная душевною силою речь!

Поэтому для нас необязательны ни ранее существовавшее правило о содержании творимого, ни ныне вошедшее в силу учение о форме слова и слога. Поток звуков может образовать МЫСЛИ, НО ОНИ НИКОГДА НЕ БУДУТ УПРАВЛЯТЬ ИМ. Стих может быть размерен и созвучен, НО РАЗМЕР и СОЗВУЧИЕ НЕ МОГУТ БЫТЬ ПРИЗНАКАМИ СТИХА.

Дикое слово ведется нами из душевных дремлин.

Может быть оно умрет не вынесши неволи. Но может быть дойдет и, разъяренное, перервет горла домашним псам, ревниво охраняющим за корм и угол, лавченки рынка.

Лирень.

Николай Асеев

Торжественно

Разум изрублен. И
Скомканы вечностью вежды… Ты

Не ответишь, Возлюбенный,
прежняя моя надеждо.

Но не изверуюусь, мыслями стиснутый тесными,
нет, не изверуюсь, нет, не изверуюсь
  Реже но
Буду стучать к Тебе, дикий, взъерошенный, бешеный,
Буду хулить Тебя,
  Чтоб ты откликнулся
    Песнями!

Объявление

Я запретил бы «Продажу овса и сена»…
Ведь это пахнет убийством Отца и Сына?
А если сердце к тревогам улиц пребудет глухо,
Руби мне, грохот, руби мне глупое, глухое ухо!

Буквы сигают, как блохи,
Облепили беленькую страничку.
Ум, имеющий привычку,
Притянул сухие крохи.

Странноприимный дом для ветра
Или гостиницы весны —
Вот что должно рассыпать щедро
По рынкам выросшей страны.

А мы убежим

Да опять, единственное трижды,
ты прекрасно, меткое лицо,
на откосе сердца   человечья выжди,
похвались неведомой красой…

Дней перетасованные карты
лягут снова веерами вер.
Обратив ладонью легкий шар,
ты вздохнешь над северною ширью

А когда твои апрели стихнут
крыльями снежин,
чтобы вечно не встречаться
ни друзьям, ни домочадцам,
задохнувши прежней прелести,
мы из мира убежим!

Осада неба

Богдану

Сердец отчаянная троя
Не размела времен пожар еще,
Не изгибайте в диком строе,
Вперед, вперед, вперед, Товарищи!

Эй, эй! Один склоняет веки,
Хватая день губами мертвыми,
Взвивайте горы, грозы, реки —
Он наш, он наш, он вечно горд вами!

Эй, эй! Он брат нам, брат нам, брат нам
Его, его земель и прав длинна…
Не будет здесь на ветре ратном
Его дыхание окровавлено.

Увидите: на море это
На сухопутье и на воздухе!
Такая ль воля — не допета,
Пути ль не стало этой поступи…

Гляди, гляди больней и зорче,
Еще, еще, еще на мир очуй,
Мы бьем, мы бьем по кольцам корчей,
Идем, идем к тебе на выручу.

Пожар на барже

(Пример материализации словообраза)

Мы издали увидели
Вещающий тоску
Взлетевший со святителя
Раскутанный лоскут.

Матросов смытыми клеймами
Играют влажные волн ямы:
«Великомученик Пантелеймон»
Исписан синими молниями.

Стал еще святее, надев ушкуй
Золотой, косматый венок
Ветер вертит огонь как девушку
У ее задыхаясь ног

Последней водой лелеемый.
В половину четвертого,
Падает «Пантелеймон»,
Мачты медленно перевертывая.

Выбито на ветре

Совпадение наглядной (начертательной) доказательности корня со звучарью: звук Б, повторенный в корне ЛЫБ, дает зрительное впечатление вздымающихся над строками волн.[1]

Пароход «Херсон». Апрель 1915 года

Днепр! Кипящие пясти
Черноморец! В темную бороду!
Впутал! И рвешь на части!
Гирло подставив городу!

Слово? Нет оплыву я
Вечноглубые эти жалобы
Зашиби лыбу большую
Белолобая глыба палубы

Колыбелью улыбок выбить
Сон о пенистом лепет!..
Крик ваш хочется выпить,
Ах! С волн полетевшие лебеди

Глухо закован в версты.
Выдан вод в движении
Вам подражает острый
Клич человечья имени!

Граница

Гляжу с улыбкой раба:
Одного за другим под знамена
Грозясь несет велеба,
Взывая в даль поименно!

Какой человек в подъемнике
Подбросился вверх, как мячик!..
— Склонились внезапно домики
Для взоров искусно зрячих,

Их много вдали игрушечных
Свалилось, как черный козырь,
Когда от дыханий пушечных
Бежали по небу розы.

Светись о грядущей младости
Еще не живое племя…
О, Время! Я рад, что я достиг
Держать тебе нынче стремя.

Москва, Октябрь, 1914.

Заповедная буща

Триневластная твердыня
Заневоленных сердец
Некуда дремлюге ныне,
Некуда от шумей деться:
Мечутся они во стане,
Ярествуют на груди

А в те дни смеясь предстанет
Везич везей впереди!

Бунь на поляне Цветляны
Осень взбежала — Олень,
Только твои не сгубляны
Ясовки яблочный день

Только твои не срубляны
Белые корни небес,
Дивится делу Цветляна!
Детская доля живес

Москва. 1913.

Грозува

Как ты подымаешь железо,
Так я забываю слова,
Куда погрохочет с отвеса
Глухая моя булава?

Как птицы, маячат присловья,
Но мне полонянка — одна:
Подымет посулы любовья
До давьего дневьего дна.

По крыльям железной жеравы
Стекает поимчивый путь,
Добычит лихие забавы
Ее белометная грудь.

Ветров перемерявши шелком
Беззвучии твоих глубину,
Я вызвежжусь на небе желклом,
Помолньями в мир полыхну —

Чтоб ты, о печале Роксано,
Вершала могучий потуст,
Ничьею рукой не касанна,
Ничьих не касаема уст.

Москва. 1912

Михаил Лермонтов

Быль несчастен: никем не видимо кривляясь, как червяк под пятою.

«Но под чадрою длинною

Тебя узнать — нельзя»

Видючи лукавые руки,
Знаючи туманов цвет.
Помнючи предсмертные муки,
Слушайте звоночки монет[2]

Блеянье бедного разбега
(Нет, он теперь не высок!)
Тлейте же волосы Казбека
Счесанные ветром на висок.

Умыйница лиховеселья,
На дикие радость-сердца
Зачем наступила газелья
Как воды смутила зерцать?

И медленна и желанна
И хитростная — щедра —
Со уст облетев — неустанно
Опять налетала чадра?

И тот, кто тлеет повержен
За скальной, опасной тропой
Винтовки промерянный стержень
Оставил следить за тобой!

Пройди к повороту и скройся
Из пыльных недель навсегда

И день мой персидский утройся.
И пеной покройтесь года!

Брегобег

Зазмеившись проплыла,
Грозных вдаль отбросив триста,
В море памяти скула
В слезы взмыленная пристань

Даже высушена соль…
Даже самый ветер высох,
Но морей немая боль
Желтым свистом пляшет в лицах.

И в колени моряка
Опрокинув берег плоский,
Перережутся века
Черным боком миноноски

Уплывающим — привет
Остающимся — прощенье
Нас ни здесь, ни с теми нет
Мы — ведь вечности вращенье.

Июнь. Евпатория.

У самого синего

Синеусое море хитро
Улыбается лаковым глазом…
А я умирая вытру
Из памяти разом
Тебя и другую красавицу:
Тонкорукую, робкую Тускарь,
Пролетевшую ножкою узкой
От путивля до старенькой суджи
(Засыпающих сказки детей).

О рассыпься изменою тут же
Инописец старинных бытей

Как же забыть мне белые лапти? —
Ведь он раскинулся усами синими
Ведь полдню хочется крикнуть: «Грабьте
Его жаркими нынями»

Ведь — мгновению верен и крепок
Закипает, встает на дыбы,
И не мной же он выверчен — слепок
Покоренной Приморьем судьбы:
О, не с рук ли отряхивая бури
Ломая буйности рога
Под трубы Труворовы, Рюрик
Взлетать на эти берега

И — вновь закипевшие призраки бедствий
Я вижу в опасном морском соседстве.

Морской шум

Две слабости: шпилек и килек…
А в горячее лето
Море целит навылет
Из зеленого пистолета

Но схвативши за руку ветер,
Позабывшее все на свете,
В лицо ему мечет и мечет
Лето горячие речи;

О! Море как молодец! Весь он
Встряхнул закипевшие кудри
Покрытый уларами песен
О гневом зазнавшемся утре.

Ты вся погружаешься в пену,
Облизанная валами.
Но черную похоти вену
Мечтой рассеку пополам я

И завтра как пристани взмылят,
Как валом привалится грудь:
На вылет, на вылет, на вылет,
Меня расстрелять не забудь.

И последнее морю

Когда затмилось солнце
  Я лег на серый берег
И ел скрипя зубами тоскующий песок…
  Тебя запоминая
И за тебя не веря.
Что может оборваться межмирный волосок

Всползали любопытно по стенам смерти тени
И лица укрывала седая кисея…
Я ощущал земли глухое холоденье,
Но вдруг пустынный воздух — вздохнул и просиял!

Ты чувствуешь в напеве скаканье и касанье?
То были волны, волны! Возникнуть и замрут…
Я вспомнил о Тоскане, где царствовать Оксане

И вот тебе на память навеки изумруд.

Крым. Август. 914.

Григорий Петников

Ветрогон

Разуметь не можно быстровий,
Перескакивая с облыжной очереди
Не заломлять по выси брови,
Кто не узнает возданной дочери.

А сокрываясь в обымы бреденя,
Див глянул дремливо на облаке мочи,
А не умерит весельных ведений
Оброчный сын пониклой ночи

Имуч в умчалых верстах почало —

Коней, из гор чьи, к мете домчало.

М. Апр. 914.

Восторг изъявлен

Восторг изъявлен горестью горизонта,
В разодранном кружеве — вожделенью последней —
А весне отвечает изломанный
Гром преднебесной колеби.

И вот в находе прямейшей закрути
Отвещаны бываньям вольности;
Такая ветрянность в замирном закуте!..
И вещень вещий имеконязь.

Сумеют груди, губы
В мирячем любеже —
Как ломится на тучах убыль
В обратном рубеже.

Папоротник

На страшный верх из вер
Отъятый случай на поклоне
В гаданьи стрел изверг —
Речами глаз — напротив.

Реками в лад ведут
На встреч мольбу о дубы.
И гнездный пир на путике
Встревожный склон задует.

Взоры бежали сами…
Запиханы души слов…
И коло вечора лесами
Навзлёт развивает число…

Норов

Горюн распластан на небозёме.
И грому — в разодранной линии,
А горб горится, в ответе вздыбившись.
В вопросе явлению — на высоте подъема.

Красочь, игранье, и в шитых зорях
Страх вещных вер, избытке слынья,
Рукой насмешника веселых имя.
И нежно шлема безперых вымя
Во свите блеска дерзка ответом,
На рукояти норова, гордынь Жигмонда.

Русла

Что в эти домны заката
Сбросить в уплывные горны
И в хлада колыби закатить
Блеск в смену на ТУске непокорный

Упоеваясь в расплывных тех струях.
Что взнесенных дротиков снопы
Кренящего диска умчалая дискоболиа,
Она не расстроит чередного запуска,
И конщик не сдует чёр в сбруях
Летящего противоЧуден;
Напружность веселую стопит
Опальнаго втуне пали о
Забежчика с утра сам узкой
Обгонит той згою меня разве!

Что до последующей — я не участник
И на журливом озере мой парус вей.
Паруслом слез застенящей,
А не бывало — не правда? — прекрасней
Весел ея опенящей.

Коувола. февраль.

Миросель

Какой бы сверкалой дюжины
Утешена стая надменника.
Омирщенною клонью разбужены
Позвука зорчии пленники

Так отвечает в гонитве —
Неугодным походом на пропасти
Дышел воздушных на вид вы —
Очертелые дыхи робости

Тутнем ходячим допытан
Ревнующий внятень подъемов.
Кто же вот скажет, копытом
Бьет он за рощей Прове?

Тоже замучил время.
Кунак, добродий удневий.
Может уздетая темень
Отдавает заведомо гневом

Отруба у предмолвия — иночто
Прекословит клоня обоямо —
По привычке все ж дышельным вынужден
Туловом сдать пред брамой.

Туманы

В нынь посылая грозных
Дрожи насмешек
Чуб ее вычуран просто
На синеве безведома

Выплатить слывшими глыбами,
Звучей баянью величен;
Но по зарям вдруг дыбами
Большая мера толичеств.

Месть безымянная с ними
Вслед за побегами свиста
Рядом и ядровых снимет
Вздохов, встревоженных изстарь.

Вновь на бегуне туманы[3]
Волн ветровея разрежет
Дань, поступая, выманивай
Только очами забрезжит
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .

Ясень

Никогда не устанет рамо,
Если в ясную яти баву —
С хода в иные стопы перебрасывать
И в самую рань — чрез сланный ржавец
Туго придет, не прихрамывая,
В бременатую ныне славу;
Позади, наизусть забежи
И с кагалу постромки тупя порви
И во окия навести храмовые,
Что в нежданную возлетевшую ясынь
Перебрасывайся живее с межи, —
Осмехнется таимник поляны, Сын ясный,
Но ты очей не смежи,
Хоть и в синь высыпает ясок
Тьму, яруги оба-пола цветень…
. . . . . . . . . . . . . . .

День голубой веселый летний
И прячет тени ствол в кусты,
Но это раз, конечно, только было,
Что руки твои повисали пусты

А там растачивает покрои теплынь
И летось их мы точали
И нынче подарнвает нас работой на лето,
Ах, до самого вечера злая погонщица
Нас понукает  — светлынь…
Это совсем не покрой печали,
Мне бы покроем печали,
Неждав как шитье окончится,
Еле сметав, на плечи
Набросили жаркий баркан;
Чрез дней чреду прошли бы легче
И были бы цветней расшивки
Эх, ты, расцветчик, — смугол —
Ходатай вара и поводырь
Разрубишь поворотный лета угол,
Постой, твои шаги так шибки…
Голову забросив, руки развесив —
Как сладостна твоя голубь. О ВИР!

В лицо

Ах просини, просини враз украсили
А, бросьте их, бросьте лил ливмя
Дождь на фонарей их россыпь газовых.

  Совсем неукрашенный,
  А все же приходит…
  Ну, так мы его разом живо
  Приложим к сезона моде.

  Вы скажете: День это
  Порежет их ниткою шелковой —
  …И упадает, а тень не та
  И не развяжете рук, только ли?

Тень отдать его на попечительство!
А тогда мы порядком его вычислим.
Что и когда случится: Что за мучительство!
Сейчас только нарядим его и вычистим.

  А пред отбытием вашим,
  Чтоб временей цепь была порвана,
  Мне как то некогда даже
  Пусть «те» отправятся кости считать ворона.

  Совсем не украшенный,
  Он придет и наскажет:
  «Дню — только счет четвертое» —
Наряд на следующий наряжен,
И не страшно его встретить в обёртке.

Звук и руки все послано в поезде
Ну, да какой же горести
Вы ожидаете скоро?
Но я хотел сказать, то-есть,
И, что не так он то вором
Прямо в лицо быть назван
Спряга дебела, не яхонта

Выше повислые грозди!

И, поломав затворы
Дневного разбоя
Об откровенные злости.

По весне!

Когда в сухую весен грусть
Днем площадь снится,
Биением не скажет: пусть!
И неба борчатая плащаница.

За вычетом дали останется
На ветер заброшенный призрак,
Числовых строгостей данница
Ношена мной еще в детстве.

Асфальтом пошире, помимо все гнался
Двенадцать усталостей!
Точно как надсырь канауса
Измерена верно на чувство
Раздвоенной уст твоих алости…
И зрачок в двух углах усмехался

А ты же все кочевник
Моих обугленных строк,
Светом послушай очей в них
Водопоях гремящий рог.

Примирение

В вресени было, в вресень,
Чалый умчался серпень,
А до сих пор опеваешь
Утро ты бавых песен.

Свей же с нас свислые нити
Доколе придет весна,
Когда пальцы Ясыни вити
Их устают навсегда.

А омывай ветером
Ты о заплечья повольника,
Что на буявом сборище
Всех замолчал речарей,
Раз показав своевольника
Должный пример, не уморится
Гладить небрежно изличья морей.

«Это последняя вылазка…»

Это последняя вылазка.
(Робости рост отринь!)
Что арьергарда выпуски
Определила светлынь,
Словоборением пены
Стынут событья в конце,
Ты хоть на пядень мены
Вресень, о вресень, подайся:
Свилы своей на гонце.

Путаешь свислые нити.
И, так Ясыни пальцы
Моей умершей свести,
Что утром холоже снега
Вы же их, вы же, вити
Будете в лицах разлуки,
Втаю даваешь вести,
Из-за реки Олега
Ты, напружая луки.
И сланью стелятся стрелы…

Но в сторон зарученья удела
Повернешь ли наверно раменья,
Или в вечер навечно променян
Проигравшейся пасерб сердца?

Походы

Как солнце низко стоит,
Опыляет доспехи мечаря,
Разве делавых и нежных таит
Трепет столь пристальный вечера?

То — возметнелые лепесты
Бурные цвели Опреля…
Так же стояли и бересты
Пели бережные рени…

В ветлые ринули пристани
Войски суверные вёсел, —
Боя не приняли изстари
Сколько недуговых весен

Рвитесь веселые взели,
Мчитесь извои заград,
Прави и брань волостеля
Пели при смехоте крад.

Царицын. 1913.

Валы

И навзничь, и взмятыми взмахами
Он бросит, не спросит, без просыпу,
Тебя омерящий долями
Стозорная доля козыря.

На верную черную бродунь
Блистательно сжата победами,
Лонщица, лей в воду
Быстробежную брежжень ведами.

Так. —
Но это ведь также возможно,
Как локтем задорного роста
Венчаный и встреченный ожил
Раздаренный даждень юродства.

Он вспугнут неровней норова,
Кривляет обратный излёт;
Но втрое тобою, которого
Вряд ли сверстает весло.

Крестовое

Встревоженный воздух не может
Вынесть вельможных уст
С ним и измытый изменами
Правень воздушных узд.

Косяка доведён изворотом
В болоте, чего облака,
Волокнясь, по следам валоводов,
Не желают совсем колыхать

Сквозным устало время,
Миряч по глубям блеск,
Убором рваных углов
Гребни морских чешуй —

Как скалы — ответы узлов —
Как речевита одежда из шуй.
Птг. февраль.

Не смешивать с ходячим понятием «инструментовки» стиха, радующей только актера.
Малороссиянки и жительницы гор часто носят ожерелья из серебряных монеток.
Туманы — татарские шаровары.