Аннотация Судьба любит Амфитриона, внука Персея. Так любит, что подбрасывает испытание за испытанием. Но все, что не убивает молодого воина, делает его сильнее. Война, интриги, предательство, изгнание из родных Микен, скитания по Пелопоннесу, охота на неуловимую Тевмесскую лисицу, вражда с Птерелаем Неуязвимым, вождем пиратов – так мужал будущий отец Геракла, величайшего героя Греции. Новый роман Г. Л. Олди – третий роман знаменитого «Ахейского цикла», к которому авторы шли десять лет – повествует о событиях, предшествующих книгам «Герой должен быть один» и «Одиссей, сын Лаэрта». Древняя Греция богов и героев, царей и чудовищ встает перед нами – прекрасная незнакомка, чей взгляд может обратить тебя в камень. Эллада, описанная звездным дуэтом Олди, давно завоевала любовь и признание читателей.

А если бы властвовали над нами, свергнув богов, скажем, Тифоны или Гиганты, какие бы им были приятны жертвы, каких бы они требовали обрядов?

Плутарх Херонейский, «О суеверии»

Так как поэт есть подражатель, так же как иной создающий образы художник, то ему всегда приходится воспроизводить предметы одним из трех способов: такими, каковыми они были или есть; или такими, как их представляют и какими они кажутся; или такими, каковы они должны быть.

Аристотель, «Поэтика»

Меркурий:

Что морщитесь, услышав про трагедию?

Я бог: не затруднюсь и превращением.

Хотите, перестрою всю трагедию

В комедию, стихи ж оставлю прежние?

Хотите так? А впрочем, глупо спрашивать!

Как будто сам не знаю! Я ведь бог на то!

Понятно, что на этот счет у вас в уме!

Вам смешанную дай трагикомедию…

Т. М. Плавт «Амфитрион»

Парод [1]

Меч боролся до последнего.

Он плашмя бил мечом о камень. Летели искры. Меч ломаться не желал. Тяжелый, широкий, дитя микенских кузниц, клинок лишь гневно звенел. Тогда он стал бить лезвием. Появились первые выщербины. Отлетев, кусочек бронзы оцарапал ему щеку под глазом. Теперь меч визжал, как визжит от боли пес, избиваемый хозяином. И наконец, не выдержав позора, сломался на три пальца выше рукояти.

Взяв обломки, он встал над обрывом. Внизу дышало море. Плавясь в небесном горне, закат стекал в воду медью и бронзой, и червонным золотом. Золото пугало человека на утесе. Он сомневался, что когда‑нибудь без содрогания сумеет прикоснуться к полоске драгоценного металла. Без того, чтобы хищный блеск впился в зрачки, принуждая к повиновению, возрождая стыд, о котором следовало забыть навсегда. «Не терзайся, – сказал ему днем Кефал, крепко взяв за плечи. – Выбрось из головы. Иначе станешь таким, как я. Ты сильный, ты сможешь. Это мне уже поздно. Я что? Поставлю сына на ноги, дождусь внуков, взойду на подходящую скалу – и прыгну в беспамятство. Глоток из Леты, и не помнишь ни о чем. Будь спокоен, я не оскверню остров. Сыну здесь жить. Отплыву на какую‑нибудь Левкаду …»

«Ты успокаиваешь меня?» – спросил он.

«Разучился, – вздохнул Кефал. – Извини…»

Он с силой сжал пальцы – и вскрикнул от боли. На последнем издыхании меч разрезал ему ладонь. Широко размахнувшись, он швырнул окровавленные обломки в море. Еле слышный всплеск, и оружие пошло на дно. Ему показалось, что в закате тоже прибавилось крови. Припав губами к сосцам моря, солнечный колесничий Гелиос жадно пил воду, соленую больше обычного – и багрянец над волнами наливался темной густотой.

Я все‑таки проклятый, подумал он. Мои пиры оборачиваются войнами. Честь – изгнанием. Клятвы – бесплодием. Мою победу украли, превратили в милостыню. Амфитрион, Убийца Женщин. Вот кто вернется в Фивы. Хоть тысячу мечей изломай, от себя не убежишь. Проклятый, чего уж там…

Над человеком, над морем, над островом высился могучий Айнос. Скалы, тропы, черные ельники. Крутизна склонов. Тени ущелий. Снега вершины. В снегах, редко посещаемый людьми, дремал алтарь Зевса. Айнос ниже Олимпа, вспомнил он. Небо выше Олимпа.

Судьба над всеми нами.

Эписодий первый

Желая бури избежать, кормчий молится и призывает богов‑спасителей, но, молясь, он тем не менее вытаскивает кормовое весло, пригибает к палубе мачту и, «свернув широкий парус, прочь бежит стихии грозной»…

Плутарх Херонейский, «О суеверии»

1

– Проклятые!

– Нет.

– Говорю тебе, они прокляты!

– Не более, чем все Пелопиды.

– Месяц назад я бы с тобой согласился. Но не теперь, после убийства.

– Наш отец тоже убивал родичей. Его очистили, и ничего не случилось. Это не проклятие, брат. Это будни семей, подобных нашей.

– Это проклятие, брат. От него не очистишь.

– Что ты хочешь сказать?

– Есть люди, от которых лучше держаться подальше.

– Ты предлагаешь мне выгнать гостей, попросивших убежища?

Алкей Персеид, басилей Тиринфа, сдвинул брови. «Да, предлагаю,» – ясно читалось в его молчании. Эхо непроизнесенных слов повисло в зале. Мигнула лампада, как от порыва ветра. Качнулись на стенах тени, словно в попытке обрести собственную жизнь. Поколебались – и замерли, осознав тщету усилий.

– Я не нарушу закон гостеприимства.

В подтверждение сказанного Электрион Персеид плеснул вином в сторону порога – Зевсу‑Фиксию[2] – и отхлебнул из кубка. Год назад, при полном одобрении знати, жрецы Микен, где правил Электрион, возложили на его голову венец ванакта. С тех пор средний из трех сыновей Персея Горгоноубийцы взял за правило при любом удобном случае намекать на волю своего божественного деда. То, что владыка Олимпа приходится дедом далеко не ему одному, Электриона волновало мало. У Громовержца уйма сыновей, еще больше – внуков. Герои, чудовища, сосуды благородства и подлости… Но ванакт среди них один! Лишь он, Электрион Микенский, по праву осенен Зевесовой эгидой.

– Тебе не придется его нарушать. На твоих гостях – кровь брата.

– Что с того?

– Ты вправе отказать им. Никто тебя не осудит.

– И это говоришь ты, Алкей?! – возмущение Сфенела, младшего из Персеидов, дышало искренностью. – Сыновья Пелопса – родные братья твоей жены. И моей, кстати, тоже, если ты вдруг забыл. Не настолько близкое родство, чтоб оно помешало нам очистить просящих. Но и не настолько дальнее, чтобы мы отнеслись к ним, как к чужим.

– Да хранят нас Мойры от таких родственничков…

– Опасаешься?

– Да.

– Правильно делаешь, – Сфенел выдержал жесткий, испытующий взгляд старшего брата. Будто копье щитом встретил. – Ты прибереги свою опаску для лучшего случая. Эти двое – не угроза.

Электрион кивнул с одобрением. Вклиниваться не стал, давая возможность Сфенелу развить мысль. Язык у парня подвешен хорошо – не отнимешь. Пусть старается.

– Не скажи, брат.

– А я все же скажу. Зря трясешься, Алкей. Проклятие Пелопидов, говоришь? Проклятие на них, мы ни при чем. Не очистить от него, говоришь? И не надо. От крови – очистим, а проклятие – чужая забота. Нам‑то чего беспокоиться?

– Бедняга Хрисипп тоже вряд ли беспокоился – по малолетству. Пока эти двое его в Аид не отправили.

В разговоре Персеиды тщательно избегали называть опасных гостей по именам. «Сыновья Пелопса, родичи, эти двое…» Имя значило больше, чем просто набор звуков. Произнеси вслух – обернется молнией.

– Ха! Хрисипп – тоже Пелопид. Значит, и он – проклятый. Одни проклятые убили другого. Нам‑то что за дело?

– Ты сам напомнил мне о наших женах. Моя Лисидика, твоя Никиппа – кто они?

Сфенел расхохотался:

– Женщины! И, замечу, вполне бойкие.

– Дочери Пелопса, – отверг шутку Алкей. – Значит, дети наши тоже Пелопиды.

– Ты вечно осторожничаешь, брат, – не выдержал Электрион. Всем мощным телом он подался вперед. Охристый свет лампады заиграл на скулах микенца. – Сегодня ты превзошел себя. Далось тебе это проклятие!

– Оно не хворь, – поддержал Сфенел, – чтоб перекинуться на наших детей! Проклятие или есть, или его нет. Да хоть сотня Пелопидов заявись к нам очищаться!

Окажись в мегароне странник‑рапсод – сложил бы героическую песнь, уподобив семейный совет Персеидов совещанию богов перед великой битвой. Еще не повержены древние титаны во главе с Кроном‑Временщиком. Еще те, кого позже назовут Олимпийцами, собираются тайком – обсудить грядущее сражение:

Ликом и статью подобен Владыке Аиду, из братьев
Старший, лоб хмурил Алкей Тиринфянин, на тронос
Крепкий воссев и кручинясь великой кручиной.
Смелые речи держал, осуждая его осторожность,
Электрион, средний брат, Посейдону Морскому подобный,
Сам не колеблясь, но твердь колебать уж готовый всемерно.
К действиям всех побуждал, самый юный и сердцем горячий,
Младший Сфенел, предлагая героям забыть про опасность.
Был он похож на Зевеса, когда Громовержец вещает,
Зная уже – ему первому быть меж богами – и хмурясь:
«Бойтесь, о глупые, тучи – спит молния в туче косматой!»

И лишь четвертый, в углу притаившись неслышно,
Мраком сокрытый от глаз, словно Гермий, воров покровитель,
Молча внимал сей беседе, не зная, чью сторону выбрать…

То, что Гермий Психопомп на момент Титаномахии[3] еще не родился, рапсода вряд ли бы смутило. Однако бродячего певца в зале не наблюдалось – кто б его пустил? – и совет Персеидов, увы, остался невоспетым.

– Гони прочь легкомыслие, брат. Глупо будить спящую собаку. До сих пор проклятие Пелопидов дремало, и я не уставал благодарить богов за милость. Но эти братоубийцы…

Не в силах усидеть на месте, Алкей рывком поднялся с троноса – и поспешил налечь на дубовый посох, с которым не расставался. Высохшая левая нога басилея – память о болезни, перенесенной в детстве – отказывалась держать массивное тело. С годами Алкей еще больше раздался в плечах и сделался грузен, отчего хромота усилилась. Гостей басилей Тиринфа встречал, загодя обосновавшись в кресле. Сидя он выглядел не просто сильным – могучим! – полностью оправдывая имя, данное при рождении. Но в мегароне собрались самые близкие родичи. Прятать изъян было не от кого. Отчаянно заваливаясь на бок, старший сын Персея в волнении ковылял по залу. Тень его, дергаясь, металась по стенам. Огненные блики плясали на лице и плечах. Блестки седины в волосах вспыхивали искрами – и гасли. Сейчас Алкей походил уже не на Владыку Аида, а на возбужденного Гефеста[4], у которого что‑то не заладилось в его лемносской кузнице.

– Как вы не понимаете? Вы, оба?! Наши гости – гром с ясного неба! Проклятье спит – они разбудят его… Стоит их принять, очистить – и Арголида умоется кровью! Я не провидец, но я чую беду…

Под сандалиями Алкея хрустел песок, которым был посыпан пол.

– Оставь будущую кровь пифиям, брат. Эти напророчат…

Встал и микенский ванакт. Медленно, зная себе цену, огладил бороду. Статный, с фигурой борца, он казался едва ли не на голову выше старшего брата: хромота скрадывала рост Алкея. Львиная грива волос рассыпалась по плечам Электриона, в свете лампад отливая золотом. Трудно было бы найти момент, когда микенец больше соответствовал своему имени: «Сияющий».

– Давай начнем с начала. К нам явились беглецы. Родичи, юнцы; а главное, просители. Здесь хозяева мы – Персеиды. Очисти мы гостей, дай приют и пропитание – станут делать, что скажем. Куда им деваться? Два воинственных молодчика – подспорье в любом хозяйстве. Не забывай, это два лишних копья. А вот их отец, Пелопс…

Смех – хриплый рык льва – заклокотал в глотке Электриона.

– Пелопс дерзок не по годам. Он требует выдачи сыновей для суда. Если мы согласимся – проявим слабость. И вот тогда Арголида действительно умоется кровью. Ваш тесть, братья мои, давит слабых, как клопов. Персеиды уступили? – о, это добрый знак! Пелопс только и ждет возможности прибрать наши владения к рукам. Выдадим сыновей отцу – распахнем перед ним ворота.

«Ваш тесть» прозвучало так, словно дочерей Пелопса Проклятого выбрал Алкею и Сфенелу в жены не великий Персей, а лично Электрион, желая подчеркнуть свое превосходство над братьями. Сам же микенский ванакт в браке был вполне доволен дочерью Алкея – грудастая Анаксо нарожала ему тьму мальчишек, не меньше, чем водилось наследников у грозного Пелопса – и держал жену в кулаке, при случае напоминая, кто в доме главный. Человек проницательный, Электрион понимал, что супруги – вполне бойкие, как заметил Сфенел – успели насквозь проесть плешь его братьям, требуя принять родичей‑беглецов со всем почетом. Проклятие – проклятием, а родная кровь вопиет. Мы их на коленях качали, задницу подтирали; ты не откажешь мальчикам, дорогой, ты их примешь и уважишь – иначе спи на холодном ложе, под рыдания любимой…

Всегда приятно, когда сварливая жена – не твоя.

– Хочешь войны, Алкей? Гони просителей, и получишь войну.

Едва отпылал погребальный костер Персея Горгоноубийцы – на два долгих года Ахайя и Аркадия, Арголида и Мессения, Лакония и Эпидавр, и даже Элида, исконная Пелопсова вотчина, замерли в ожидании. Из двух богоравных властителей – Персея и Пелопса – остался один. О страсти землелюбивого Пелопса к расширению владений знали все. Не он ли отобрал Олимпию у басилея Эпея? Не он ли пригласил в гости аркадийского басилея Стимфала – и разрубил гостя на куски? Персея, с которым боялись связываться не люди – боги, больше нет. Кто даст отпор захватчику в Арголиде? Электрион Персеид, ванакт микенский? Этот, конечно, встанет стеной. Жаль, сил у Микен маловато. Да и слава у ванакта не отцовская, сколько б Электрион ни пыжился. Кто еще? Ванакт Аргоса? Ха! Не смешите мои сандалии! Алкей Персеид, хромой правитель Тиринфа? Который все споры норовит решить миром? Что, нету больше никого? Жди гостей, Арголида! Однако Пелопс медлил. Лаконцы и мессенцы, аргивяне и аркадцы измаялись в ожидании – и вот, похоже, дождались.

Алкей вернулся к троносу; крякнув от натуги, сел. Электрион тоже опустился в кресло – раздумал стоять столбом перед братом, словно подданный.

– Скорее уж Пелопс разгневается, если мы откажем ему в выдаче сыновей. Или притворится, что разгневался. Отказ – прекрасный повод для войны. Опасаешься проявить слабость, брат? – Алкей улыбнулся: он попал в больное место Электриона. – Но разве это слабость – выполнить законное требование отца? Вернуть ему сыновей для суда? Как по мне, разумное решение.

– Ты считаешь разумным уступить? – вскипел Сфенел, чувствуя себя забытым. Поздний ребенок, моложе братьев на полтора десятка лет, он ревниво относился к любым попыткам ущемить его достоинство. Ущемления чаще всего были плодом воображения Сфенела, но это не останавливало младшего Персеида. – С готовностью исполнить прихоть Пелопса? Дать ему понять, что здесь он не встретит сопротивления?!

– Прихоть? На месте Пелопса я бы тоже потребовал выдачи убийц. Мне рассказали, что произошло в Писе. Атрей и Фиест, – впервые хромой сын Персея назвал гостей, нуждавшихся в очищении, по имени, – хладнокровные убийцы. Они явились к жертве на рассвете…

Алкей продолжал говорить, и казалось: стены зала плывут утренним туманом, открывая взглядам буковую рощу, где меж деревьев ступают двое юношей. Подолы их хитонов были мокрыми от росы – высокая трава местами доходила молодым людям до пояса. Туман скрадывал звуки, но когда юноши остановились, первое же слово, произнесенное вслух, прозвучало с отчетливостью медного кимвала.

«Ягненочек,» – вот это слово.

2

– Ягненочек, – сказал Атрей.

Фиест кивнул.

Малыш, спящий у ног братьев‑Пелопидов, был невинней капли воды на листе. Вольно разбросав руки, он обратил лицо к просветлевшим небесам, приветствуя восход улыбкой. Что снилось юному Хрисиппу? Морфей, бог грез, хранит свои тайны от чужаков. Лишь птицы в дубраве заливались на все лады, приоткрывая миру краешек счастливых видений.

– Доброй ночи, братец, – сказал Атрей.

– Вечных сумерек, – добавил Фиест.

На рассвете эти слова звучали приговором. Может ли брат желать зла брату? Родная кровь – самой себе? «Может,» – вздохнул Уран‑Небо, вспомнив серп, лишивший его мужества. «Может,» – содрогнулась Гея‑Земля, вспомнив гигантов, ввергнутых в ее чрево после рождения. «Еще как может…» – шепнуло Время из черной бездны Тартара[5]. И эхом откликнулись, соглашаясь, мириады теней в Аиде. Хлебнув жертвенной крови, мертвецы вспоминали не грудь матери, ладонь отца или губы любимой – нож в братской руке вспоминали они.

– Ягненочек, – повторил Атрей.

Фиест оскалился волком.

Боги благословили Пелопса Проклятого обильным потомством. Гипподамия, супруга владыки, рожала без устали. Три дочери разлетелись по чужим гнездам, обеспечив отцу нужные союзы. Старшие сыновья искали счастья на стороне, приращивая исконные земли новыми городами. Младшие, Атрей с Фиестом, безотлучно находились в Писе, рядом с дряхлеющим родителем. Тронос, нагретый седалищем Пелопса, казалось, ждал одного из них со дня на день. В детстве эти двое дрались без устали, изобретая все более ужасные кары сопернику. Но стоило вмешаться кому‑то из родичей – драчуны мигом объединялись против дерзкого, становясь плечом к плечу. Готовы сожрать друг дружку без соли, они ясно понимали, что лишь в союзе достигнут цели, а там – гори огнем, былой союз!

И вдруг – крепка, как бронза, старческая любовь! Ядовитей гадюки страсть лысых, чувства седых! Увидел Пелопс в роще нимфу Аксиоху, и утратил разум. Ответила нимфа взаимностью, вернув старику молодость. Родила ему сына – Хрисиппа, Золотого Жеребенка[6]. Все забыл Пелопс – стыд, честь, супругу, наследников. Хлебнув вина, кричал, что оставит венец последышу его чресел. А прочие – ищите, шлемоблещущие, других владений!

Кто герой, тот найдет.

Ничего не зная о заботах, родившихся вместе с ним, малыш Хрисипп рос здоровым и счастливым. Нимфа редко гостила во дворце – тень деревьев она предпочитала крышам домов. Дитя резвилось подле матери, играя на руках сатиров, засыпая на коленях дриад. Сейчас лишь безумец сумел бы представить Хрисиппа во дворце, с венцом на голове, отдающим приказы челяди. Но годы летят вихрем, и воображение безумца завтра способно обернуться правдой жизни.

– Давай, – сказал Атрей.

Фиест достал нож.

Нет, не смолкли птицы на ветвях. И лик Гелиоса не омрачился, надвинув тучу‑шапку. Все осталось по‑прежнему. Плясала в горах нимфа Аксиоха, вела хоровод с подругами. Убрел искать утех молоденький сатир, которому поручили следить за ребенком. И Зевс‑Защитник не воздел громовой перун, желая воздать убийцам полной мерой.

– Чего ждешь? – спросил Атрей.

– Тебя, – ответил Фиест.

Хороший нож был у Фиеста. Длинный, тонкий, хищный. Этот нож, похожий на иглу, сын Пелопса купил на рынке у черномазого моряка, а тот утверждал, что привез клинок из далекого Баб‑Или[7]. Врал, наверное. Атрей с полгода завидовал брату, пока не обзавелся заморской редкостью – серпиком из Черной Земли, похожим на клюв филина.

– Вместе, – сказал Фиест, присев на корточки.

– Боишься?

– Опасаюсь. Я его убью, а ты вывернешься чистеньким.

– Кто мне поверит?

– Поверят. Ты дашь клятву в храме. Ведь дашь, правда?

– Я и так дам клятву. Думаешь, побоюсь?

– Так тебя боги накажут.

– Ладно. Будь по‑твоему.

Атрей встал на колени.

– Сердце.

– Горло.

– Договорились.

– Тело бросим в колодец?

– Да.

Игла вонзилась в грудь малыша, легко скользнув меж ребрами. Клюв разорвал жертве глотку. Это было в характере братьев. Фиест полагал себя человеком тонким, можно сказать, изысканным, и лишней крови не любил. Будь его воля, он сражал бы врагов цветком лилии. Атрей же считал, что настоящий мужчина ест мясо сырым, а вопль насилуемой девственницы слаще вздохов любовницы. Впрочем, Золотому Жеребенку не было дела до разницы во взглядах Пелопидов. Он ушел во тьму Аида счастливым – из сна в сон.

Далеко в горах закричала нимфа Аксиоха.

Матери нутром чуют.

3

– Так прямо и зарезали? – Сфенел скорчил недоверчивую гримасу. Игра теней превратила лицо младшего Персеида в глиняную маску. Такую мог бы слепить ваятель, пьяный до изумления. – А на базаре врали, что ублюдка задушили. Войлоком.

– С каких пор басилей Тиринфа доверяет сплетням? – Электрион прищурился, словно сидел не в сумрачном мегароне, а на холме в знойный полдень. Слова брата про ублюдка пришлись ему не по сердцу. Микенский ванакт и сам имел внебрачного сына – правда, не от нимфы, а от фригийской рабыни – которого признал и держал во дворце, как законного. – Что стряслось в Писе, ведомо лишь богам. Хочешь, отправлю посольство к Дельфы? Закажем оракул…

– Оракул? – возмутился Сфенел. – Это ж два‑три месяца…

– Вот‑вот. А время не ждет.

– Пелопс в гневе: он потерял сына. Любимого сына. Глупо подбрасывать дрова в костер его ярости. Выдадим ему убийц – и пусть судит их сам. Это его сыновья и его право. Никто не станет пенять нам, что мы отказали в приюте братоубийцам.

– Никто не станет пенять Тиринфу! Но распоследняя потаскушка упрекнет Микены! И будет права – закон гостеприимства свят. Я уже принял гостей в своем доме.

– Ты поторопился, брат.

– Они ели мой хлеб! Пили мое вино!

– И спали с твоими рабынями. Да‑да, я понимаю. Но теперь, когда явился гонец от Пелопса, ты можешь спокойно выдать их отцу, не потеряв лица. Один уважаемый правитель внял просьбе другого уважаемого…

– Просьбе?! Слышал бы ты эту «просьбу»!

– Гнев отца, утратившего сына, простителен. Кроме того, ты не хуже меня знаешь Пелопса. Даже смерть Хрисиппа он не преминет использовать в своих целях. Пелопс спит и видит наш отказ, как повод для войны.

– Ты предлагаешь мне уступить наглецу?!

– Я предлагаю слушать разум, а не сердце.

– Пелопс уважает только силу. Будь жив наш отец…

«О да, – вздохнул Алкей. – Тут ты прав, брат…» Он поднял взгляд. В дрожащем свете лампад фреска, расположенная над входом в мегарон, была едва различима. Но Алкей помнил ее до мельчайших деталей. Отсюда, с троноса, он видел роспись ежедневно. На фреске ярилось багровое пламя, и из огня к темным небесам возносились двое, сотканные из звездного света – Персей и Андромеда. Будь Персей жив, не было бы никакого семейного совета. Отец принял бы решение сам, никого не спросясь, и даже боги не осмелились бы перечить Убийце Горгоны.

«Ах, отец, почему я не умею – так?»

– …отец бы не колебался ни мгновения! – Электрион вскочил. Величественным жестом он указал на фреску, вторя мыслям старшего брата. – Персей не шел на уступки и не прощал оскорблений. Мы, Персеиды, опозорим его имя, если поступим иначе!

– Хорошо сказано, – поддержал Сфенел. – Боги слышат тебя, брат. Пелопс должен узнать: в Арголиде его слово – прах. Мы не выдадим ему беглецов. Если над Пелопсом тяготеет проклятье, это проклятье – мы, Персеиды. Война? – он получит войну.

«Наверное, отец, это потому, что я хром. Мне не выстоять против двоих. Мне не выстоять даже против пустого места…»

Мотылек, круживший у лампады, отважился подлететь ближе. Пламя жадно потянулось навстречу. Вспыхнули крылья, раздался слабый треск, и обугленное тельце исчезло во мраке. Пламя облизнулось рдяным языком и вытянулось к потолку – жало копья в ожидании новой жертвы. Маленькая, глупая смерть. В ней Алкею почудилось знамение.

– Отец не шел на уступки, – кивнул он. – Я – не отец. Я уступаю. Мы примем гостей и очистим от крови. Надеюсь, братья не сочтут мое согласие слабостью? Поводом для войны?

Шутка получилась скверной. К счастью, Электрион и Сфенел пропустили ее мимо ушей, радуясь окончанию спора – долгого и бесплодного.

– Вот это другое дело! Это говорит Персеид!

От белозубой улыбки Электриона в зале посветлело.

– Я знал, что ты мудр! – просиял младший.

Алкей не ответил. Впрочем, его ответа никто не ждал.

– Итак, – ликовал микенский ванакт, – завтра я возвращаюсь домой. Там я очищу Атрея и Фиеста от пролитой крови. После чего сообщу Пелопсу об отказе.

– Правильно!

– Но в Микенах эти двое мне не нужны. Попользовались моим гостеприимством – и хватит.

– Нам тоже не хотелось бы видеть их в Тиринфе.

– Кто б сомневался? Есть у меня мелкий городишко – Мидея. Дерьмо овечье, совсем от рук отбились. Отдам‑ка я его Пелопидам. Пусть помнят, кому обязаны счастьем!

– Ты что, все продумал заранее?

– А как же!

Электрион, не скрываясь, гордился собой.

– Кстати, брат, – Сфенел вспомнил об Алкее. – Не думай о Пелопидах дурного. Ты один слух нам передал, а я другой знаю. Вчера мой человечек из Писы вернулся, с новостями. Может, и нет на Атрее с Фиестом родной крови…

4

– Ягненочек, – сказала Гипподамия.

Малыш, спящий у ног жены Пелопса Проклятого, был милей признания в любви. Свернувшись калачиком, он сосал большой палец, как младенец. Что снилось юному Хрисиппу? Морфей, бог смутных видений, кропит свои секреты маковым молоком. Лишь птицы в дубраве пели гимн рассвету, вторя радости детских снов.

– Славный, – без выражения сказала Гипподамия. – Спи, мой славный.

Может ли женщина принести зло ребенку? Чрево, способное к зачатию – плоду иного чрева? «Может,» – усмехнулась с небес Гера. Покровительница брака отправила бы в Аид всех ублюдков своего царственного супруга, падкого на смертную мякоть, когда б не страх перед гневом Зевса. «Может,» – всхлипнула в преисподней тень Ниобы, золовки Гипподамии[8]. Даже глоток из Леты не дал несчастной забвения: вот, тела дочерей Ниобы, и в них – серебряные стрелы Артемиды‑Охотницы, ревнивой к чужой похвальбе. «Воистину может…» – согласилась Прокна‑фракиянка, накормившая мужа страшным обедом – жарким из мяса их общего сына. И эхо согласия прозвучало от земного круга до солнечной колесницы: о да, мы помним и содрогаемся!..

– Зачем ты родился? – спросила Гипподамия.

Малыш не ответил.

– Нам на погибель?

«Смерти нет!» – возразила трель дрозда.

Всю жизнь Гипподамия кому‑то принадлежала, и это было правильно. Сперва – отцу, владевшему ею как дочерью, и как женой. Отец знал правду жизни. Он любил Гипподамию и убивал ее женихов. Это длилось долго, но не вечно. В конце концов Пелопс убил отца Гипподамии, и она стала принадлежать Пелопсу. Муж знал правду жизни не хуже покойника‑отца. Он брал Гипподамию ночью и наряжал днем. Она рожала мужу детей и озаряла красотой его царствование. Еще она принесла Пелопсу богатое приданое – Элиду, отцовское владение. Со временем красота ушла. Затем иссохло чрево. Осталось лишь приданое, увеличенное тщанием мужа стократ. Гипподамия сама не заметила, как стала принадлежать не мужчине – державе своего мужчины, Острову Пелопса. Она чувствовала себя символом, многоруким спрутом, где каждое щупальце – сын, в чьей власти город; и каждое щупальце – дочь, на чьем ложе спит владыка города.

Проклятье, лежавшее на Пелопсе, не смущало Гипподамию. Если власть, сила и долгая жизнь – это проклятие, любой захочет, чтобы его кляли на все корки. Женщина рассчитывала умереть счастливой и обманулась. Мерзкая нимфа! Короста на ее белые ляжки! Полчища вшей на ее густые кудри! Ласки Аксиохи свели мужа с ума. Златовласый сынок Аксиохи затмил старику свет дня. Завтра Остров Пелопса содрогнется, утрачивая гордое название – сын нимфы воссядет на тронос в Писе. «Остров Хрисиппа!» – скажет он…

– Нет, – шепнула Гипподамия. – Ты не скажешь этого.

Нож она выкрала у Фиеста. Длинный, тонкий, хищный. А второй, похожий на клюв – у Атрея. У нее две руки, значит, ей нужны два ножа. Сыновья не узнают – позже она вернет мальчикам любимые ножи. Клинки, омоченные в крови дрянного нимфеныша, принесут детям удачу. А если даже и узнают – сыновья простят и поймут. Наверняка они сами уже подумывают зарезать Хрисиппа.

Просто мать успела раньше.

Клюв вцепился спящему в горло. Рука Гипподамии не дрогнула – кровь хлынула ручьем. Малыш, еще во власти сна, забился рыбой, пойманной в сеть. Тело откликнулось быстрей рассудка, сгорая от неуемной жажды жизни. И последняя судорога – это юркая рыбка нырнула в сердце. Рыбка из бронзы, с острыми зубками. Был у нимфы сын, и нет.

Дело сделано.

– Мать! Что ты натворила?

– Зачем?!

Казалось, ножи обернулись людьми. Как сыновья нашли Гипподамию, как успели к еще теплому телу сводного брата – это осталось тайной, но вот они, Атрей с Фиестом. Стоят плечом к плечу, ее мальчики, и гримаса ужаса не способна исказить прелесть их лиц.

– Ради вас, – сказала Гипподамия.

– Отец убьет тебя!

– Пусть убивает, – Гипподамия расхохоталась. Впору было поверить, что ей напророчили не гибель, а сундук золота. – Заберите ножи, мне они больше не нужны.

И пошла прочь, прекрасная, как в годы юности.

– Это сделали мы, – после долгого молчания произнес Атрей. – Ты понял?

– Да, – согласился Фиест. – Мы.

– Бери тело. Надо бросить его в колодец.

– Хорошо. Куда бежим, брат?

– В Микены.

5

– Хорошо, если так, – буркнул Алкей.

В голосе хромца не было особого доверия. Сказал, чтоб прервать молчание, повисшее в зале. А про себя отметил: средний брат не стал укорять Сфенела за «доверие к сплетням». Еще бы: этот слух делал из Пелопидов героев – вступились за мать, взяв вину на себя. Таких не очищать – чествовать надо!

– Вот увидишь, – развивал успех Электрион, зачерпнув вина из кратера, – они нам еще пригодятся. Времена смутные, каждое копье на счету. А настоящих героев в Арголиде, сам знаешь – раз, два… Собственно, «раз» – и все. Вон, в углу сидит, отмалчивается. Встань, герой, покажись нам.

Мрак за колонной шевельнулся, обретая вид человеческой фигуры. Четыре шага из тьмы к свету: казалось, тень восстает из глубин Аида – с каждым шагом наполняясь жизнью.

– Радуйся, Амфитрион Персеид!

– И ты радуйся, дядя…

Встав в центре светового пятна от лампад, Амфитрион отметил, что дядя приветствовал его с умыслом – не Алкида, сына Алкея, но Персеида, потомка Убийцы Горгоны. Вровень с собой поставил! Усмехнувшись хитрому повороту дел, он шутливо крутнулся на пятках – любуйтесь, не жалко! Отцова стать, без груза лет и хромоты. Таким мог бы быть Алкей в молодости, если б не проклятая болезнь. Дедов прищур – только в отличие от покойного Персея, Амфитрион глядел в глаза собеседнику, а не поверх его правого плеча. Взгляд деда был взглядом смерти. Из глаз внука смотрел опасный, уверенный в себе хищник. Кудри и борода Амфитриона в сумраке мегарона отливали черной бронзой. Поди догадайся, какого они цвета на деле: каштанового? темно‑русого? Широкий боевой пояс с бляхами из меди перетягивал хитон чуть выше бедер. На мускулистых ногах вместо сандалий – воинские эмбаты. Только что из похода вернулся? Или просто привык за долгие месяцы, сросся, как со второй кожей?

– Красавец! Гордись сыном, Алкей! Один он у тебя, зато орел…

Намек микенского ванакта был прозрачней воды в горном ручье. «Твой сын, брат, в отличие от тебя, герой. Но он один. А герой не должен быть один. Случись что, не приведи Зевс – без наследников останешься. У меня же – восьмерка законных, да еще приблудыш от рабыни. И повоевать есть кому, и у троноса постоять…»

– …Персеид! – продолжал восторгаться Электрион. – Не посрамил имя деда! Случись война – возглавишь войско, племянник? Ты ведь теперь лавагет[9], верно?

– Надо будет – возглавлю, дядя.

– Достойный ответ! Добычи много взял?

– Не жалуюсь. Завтра сам увидишь.

– Завтра я возвращаюсь в Микены, – Электрион развел руками. – Если с рассветом привезут, может, и увижу. Дела, знаешь ли… Кстати, что ты думаешь насчет беглых Пелопидов?

Вопрос был задан из чистой вежливости. Мнение «героя» на державных весах значило меньше перышка.

– На войне проще, дядя. Вот ты, вот враг. А тут… У меня нет ответа.

– Ты рассудителен не по годам. Война и политика – вино и уксус. Не спешишь судить о том, в чем не уверен? Это хорошо…

– Особенно для молодого лавагета.

«Который должен знать свое место, – эхом отдалось под сводами недосказанное Сфенелом. – Воюй, племянничек. А судьбы городов оставь нам – правителям.»

– Совет закончен, – Электрион шумно поднялся с кресла. – Думаю, тебе, Алкей, не терпится обнять сына без свидетелей. Проводи‑ка меня в баню, Сфенел. Всем Микены хороши, но дворцовая баня у вас, в Тиринфе…

– Душистого пара, дяди.

В дверях Сфенел обернулся.

– Весь в деда, – подмигнул он племяннику. – Говоришь мало…

– На войне болтать опасно, – согласился Амфитрион.

– Подслушают? Враги?

– Почему подслушают? Убьют.

На войну Амфитрион ушел через год после смерти Персея.

Война обреталась под боком. Юго‑восток Арголиды – скалистая Орея – изнемогал, силясь не уступить тафийским пиратам острова у побережья. Сперва казалось: лошадь отмахивается хвостом от назойливых слепней. Позже – зрелый воин отгоняет детвору с мечами‑деревяшками. Шло время, лошадь и воин стали достоянием прошлого. Им на смену явилось новое сравнение: вепря, матерого секача, рвет стая псов. Тафийцам кровь из носу требовалось захватить хотя бы один остров, чтобы закрепиться на нем. Их родной архипелаг лежал на дальнем западе, в Ионическом море, рядом с мысами Ахайи – клювами хищных птиц, терзающими плоть волн – и горами нищей Акарнании. Но что значат расстояния для морских бродяг, промышляющих грабежом? Тафийцы кружили вокруг Пелопоннеса, как волки, взявшие жертву в кольцо. Или, войдя в Коринфский залив, перетаскивали корабли волоком через Истм – тридцать пять стадий не крюк – и резвились в здешних водах, как у себя дома.

Тафий, предок тафийцев, прозвал свой народ телебоями – Далеко Живущими. Что ж, телебои старались изо всех сил, чтобы сменить имя на Близко Живущих. Так близко, что упаси боги от подобного соседства. Ради этого даже предка переродили заново, записав его в сыновья Посейдона и в правнуки – кого бы вы думали? – Персея Горгоноубийцы. «Правнук! – смеялся Амфитрион, узнав о новом родственничке. – Приманка для невежд! Но мудрецы – о, мудрецы знают…»

Память о болтливом рабе‑педагогосе жила в нем.

Шутка с правнуком оказалась не столь глупа, как думалось вначале – а главное, не столь безобидна. Родство с Персеем дарило телебоям права на Арголиду. Нелепые, призрачные, дурацкие – но, подкреплены копьями пиратов, права с каждым днем делались ощутимей. В народе поговаривали об уступках. Ну, остров. Ну, приберут к рукам. Там скалы да козы, а так люди поселятся. Поселятся – и поделятся. Пираты рядом с домом гадить не станут. Отстегнут заколку с плаща…

Ропот черни, согласной уступить ради выгоды, усиливало появление у телебоев нового вождя – человека, чья слава грозила потеснить славу великого Персея. Птерелай, сын Тафия, внук Посейдона – нет, он не убивал Медуз, ограничась простыми смертными. Но в харчевнях от Афин до Пилоса знали, что Птерелай могуч как бог, грозен как бог – и, что важнее всего, неуязвим как бог. Стрелы летели мимо внука Колебателя Земли, копья промахивались, мечи разили воздух. Кое‑кто уже прозвал вождя пиратов бессмертным. Дескать, божественный дед выпросил на Олимпе для любимца пифос нектара и два пифоса амброзии. Там, где появлялся Птерелай, бой завершался победой телебоев – но вождь сражался редко. Не хотел искушать судьбу? Боялся, что пираты обленятся, уповая на него? Понимал, что в многолюдной свалке бессмертие может куда‑то деться?

– Крыло Народа[10], – судачили за вином. – Своих в обиду не дает…

– Добычу поровну!

– Нам бы такого…

Крыло Народа в последнее время парило над Сферией – островом, расположенным так близко к орейскому мысу, что в штиль на него можно было перейти вброд. Лакомый кусочек для телебоев; головная боль для правителя Ореи. Измученный набегами, басилей воззвал о помощи. Первым откликнулся – кто б сомневался? – Пелопс Проклятый, известный землелюбец. Он прислал сотню бойцов, во главе которой стояли двое сыновей Пелопса – лавагет Трезен и прорицатель Питфей. Воинский дар одного и предвиденье другого на некоторое время укротили земельные притязания телебоев. Но людей для защиты побережья отчаянно не хватало. Чернобокие корабли Далеко Живущих возникали, как призраки из тумана – жгли, грабили, убивали. И тогда басилей воззвал еще раз.

– Да, – сказал Амфитрион, внук Персея. – Я слышу.

Вскоре из Тиринфа выступил отряд.

6

– У тебя действительно нет ответа?

– На что?

От фальши в словах сына Алкей скривился, как от оскомины. Пытаясь скрыть неловкость, Амфитрион налил себе вина. Залпом осушил кубок, уронив цепочку багровых капель на хитон. Смотреть на отца он избегал.

– Не притворяйся.

– Ты про беглых Пелопидов?

Алкей молча ждал.

– У меня нет ответа.

– Врешь!

Крик отца ударил злее бича. Впервые Алкей повысил на сына голос.

– Вру, – вздохнул Амфитрион, и плечи его поникли. – Не хотел идти против тебя при дядях. Да и без них не хочу.

Вновь наполнив кубок, он сел в кресло, которое раньше занимал микенский ванакт.

– Значит, ты согласен с моими братьями?

– Согласен. Беглецов следует принять и очистить.

– У тебя есть доводы? Кроме тех, что уже прозвучали?

– Целых два довода. Питфей и Трезен, сыновья Пелопса. Не знаю, проклятые они, или нет, но с Трезеном я полтора года воевал бок о бок. А Питфей… Когда б не он, мы бы остались без провианта, без стрел и копий, без лошадей… Отличные парни! Трезен погиб у меня на глазах…

Амфитрион умолк. Он до сих пор казнил себя, хотя умом понимал: в гибели Трезена нет его вины. Но понимать – одно, а раз за разом, засыпая, видеть во сне лицо мертвого друга – совсем другое.

– Верю, – кивнул Алкей. – Насколько мне известно, Питфей искренне горевал по убитому брату. Город в честь него назвал[11]! И тебя, надо понимать, добычей не обделил. Только, заметь: Питфей уже правит Ореей.

– Басилей Аэтий пал в бою! Кто‑то должен был занять тронос!

– О да, пустой тронос – к беде. Но у Аэтия остались сыновья. Двое, если мне не изменяет память? А правит землями Питфей Пелопид. Вот ведь как интересно получается…

Раньше Амфитрион и не подозревал, что на события в Орее можно взглянуть с такой точки зрения. Нахмурившись, он стал массировать пальцами виски. Казалось, голову стянул бронзовый обруч. И выпитое вино было тут ни при чем.

– Ты полагаешь, – после долгой паузы спросил он, – что Атрей с Фиестом, если их оставить здесь, тоже попытаются захватить власть? Как ты себе это представляешь? Питфей старше, еще и провидец. Знает, за какой конец меч держать. А тут – юнцы, крови не нюхали…

Нюхали, подсказал рассудок. Если верен первый слух – кровь они очень даже нюхали. Разве что не пили. А если верен второй – люди, взявшие на себя вину матери, способны на многое.

– Зачем им? Дядя и так отдает Пелопидам город!

– Прав был Сфенел: ты судишь, как лавагет.

– О чем ты?

– Вот я, вот враг. Твои мысли? Басилей обязан думать иначе.

Амфитрион вскочил, опрокинув тяжелое кресло. Красный от гнева, он принялся мерять шагами мегарон. Песок яростно хрустел под ногами. В углу завел свою песнь сверчок – и стих в испуге. Сфенела молодой человек недолюбливал. Слова дяди уязвили его; наверное, потому что в значительной мере были правдой. И отец туда же!

– Ты полагаешь, – Алкей давил, как опытный борец, – что Пелопиды удовлетворятся жалкой подачкой? Плохо же ты их знаешь.

– Я знаю Пелопидов лучше тебя! Ты сиднем сидишь в Тиринфе, а я бился с Трезеном плечом к плечу…

– Сравни меня, Электриона и Сфенела. Все мы – сыновья Персея.

– Ну и что?

– Сильно ли мы похожи?

– Ладно, – укротив бешенство, Амфитрион остановился перед отцом. – А ты сам знаешь Атрея с Фиестом? Видел их? Болтать‑то о них могут всякое…

– Я никогда не видел этих юношей.

– Вот! Так как ты можешь…

– Зато я хорошо знаю, на что способен их отец.

– Он пойдет на нас войной, если мы не выдадим ему сыновей?

– Это было бы слишком просто.

Амфитрион поднял кресло, но садиться раздумал. Уперся крепкими ладонями в стол, словно зверь, готовый к прыжку: продолжай, отец! Глупый сын слушает тебя, мудрого…

«Мудрецы! – сверкало в его глазах. – О, мудрецы…»

– Я не исключаю, что визит юных Пелопидов – хитроумная затея Пелопса. Пожертвовать внебрачным малышом, чтобы законые сыновья обосновались в Арголиде. Закрепились и начали прокладывать дорогу к троносам.

– Пожертвовать сыном?!

– Возможно, Пелопс и не замышлял зла. Просто воспользовался удачно подвернувшейся случайностью – смертью Хрисиппа. Или ты думаешь, что Проклятый настолько не владеет собой? Что в гневе он прислал требование о выдаче, граничащее с оскорблением? Желай он заполучить сыновей обратно, его слова, переданные гонцом, звучали бы иначе. Так, чтобы Электрион мог вернуть беглецов, сохранив лицо. И еще тешился бы мыслью, что владетельный Пелопс в долгу у Микен. Нет, мой хитроумный тесть не рассчитывал на выдачу сыновей. Напротив, он сделал все, чтобы ему отказали. Теперь его дети в Арголиде, и я не жду от них добра.

– Что же ты молчал, отец?!

В сердцах хватив кулаком по столу, Амфитрион выпрямился во весь рост. Скала в человеческом облике нависла над хромым басилеем Тиринфа. Толкни пальцем – рухнет на голову.

– Почему не сказал этого братьям? Не убедил их?!

– Бесполезно. Решение было принято заранее, без меня. Совет собрали для соблюдения приличий. Я – старший, я – басилей Тиринфа, вотчины Персея. Братья нуждались в моем согласии. Они получили бы его, так или иначе. Я согласился, не желая ссоры.

– Боясь ссоры, ты подверг наши земли опасности? Почему ты хотя бы не попытался?! Я бы поддержал тебя! Отец, если ты уверен…

– Я не уверен. Имея дело со старой лисой Пелопсом, ни в чем нельзя быть уверенным до конца.

Не в силах больше стоять на месте, Амфитрион кинулся к очагу. Обхватил колонну, словно врага, сдавил, запрокинул голову к потолку. Рухни, дворец! Гибни, душа моя, вместе с сомнениями! Напротив, из огня фрески, возносились к небу дед с бабушкой – звезды, они не могли успокоить внука.

– Нашему дому грозит беда, – прохрипел Амфитрион, дрожа от гнева. – И ты ничего не сделал, чтобы ее отвратить! Однажды дед сказал мне: «Когда спасаешь кого‑то – спасай. Не думай, как при этом выглядишь.» Я запомнил его слова. Хорошо запомнил! Да знай я, что Пелопиды – угроза Тиринфу… Я понял! Ты с самого начала не верил, что они – враги! Ты спорил, чтобы показать: у тебя есть свое мнение! Чтобы братья тебя уговаривали, а ты в конце концов согласился! Я прав, отец?

Пальцы Алкея с такой силой сжали навершие посоха, что дерево жалобно затрещало. Казалось: дубовая палка сейчас расколется в щепки – либо полетит в голову сына.

– Нет, – прозвучал ответ. – Ты ошибаешься.

Амфитрион бросился прочь из мегарона. Воздух налился духотой, кляпом забивая глотку. Скорее, во двор – глотнуть вечерней прохлады, остыть… В дверях он споткнулся, словно налетев на стену. Это же его отец! Они не виделись полтора года. Пусть отец сто раз не прав…

Не таким представлял он себе возращение домой.

– Прости меня, – тихо произнес Амфитрион. – Я погорячился. Жаль, мы с тобой – не провидцы. Тогда бы точно знали, чего ждать от этой парочки. Вот Питфей Пелопид – провидец. У него перед моим отъездом дочка родилась. Так он сказал: дочь родит ему внука – великого героя. Победителя разбойников и чудовищ[12]. Я всю дорогу размышлял: каково это – быть дедом великого героя? Как быть внуком великого героя, я знаю. Трудно. Все тебя по нему равняют. А дедом? Отцом? Здорово, наверно, а?

Алкей молчал, отвернувшись. Он знал, каково быть отцом героя. Герой, вернувшийся с войны, стоял в дверях. Молодой, сильный, увенчанный славой… «Будь у меня здоровые ноги, – думал старший сын Персея. – О, я бы навоевался вволю! И если бы остался жив – сейчас бы с добродушным снисхождением взирал на сына. Со мной бы говорили по‑другому: и сын, и братья. А так… Отец – Убийца Горгоны. Сын – сокрушитель тафийских пиратов. Я же – калека‑домосед. Кто станет считаться с калекой?»

За долгие годы Алкей привык к такому положению вещей. Притерпелся, смирился. Но слова сына разбередили в душе зарубцевавшуюся язву – и она отчаянно саднила.

– Ладно, отец. Утром увидимся.

Выйдя из мегарона, Амфитрион быстрым шагом пересек двор. Поднялся на стену – здесь он любил сидеть в детстве, наблюдая за закатом. На горизонте тлела узкая полоса, окрашивая море темной кровью. Море. Берег. Кровь. Слишком недавно. Слишком свежо в памяти.

Он не хотел об этом вспоминать. Он не мог это забыть.

7

За спинами телебоев – море. Море и ладья. За спиной Амфитриона – песок, скала и два мертвых тела. Безымянный песок, безымянная скала. Тела же и в смерти носят имена, известные всему Пелопоннесу. Аэтий, сын Антаса; басилей Ореи. Трезен, сын Пелопса; лавагет Ореи. Без имен тела не стоят ничего. Пыль, прах, Ареево мясо. Никто, и звать никак.

С именами – дороже золота.

Амфитрион хохочет. Телебои переглядываются, кое‑кто делает шаг назад. Моряки суеверны, в любом чихе видят дурной знак. А внук Персея все захлебывается хрипящим, львиным хохотом. Два выхода, говорите? Однажды провидец – мудрый, ядовитый змей – узнав, как зовут Амфитриона, предсказал, что у того всегда будет два выхода из тупика. «Правда, ни один из них тебе не понравится,» – добавил прорицатель. Змей солгал. Сегодня судьба не оставила ему выхода. Вообще. По правде говоря, это нравится Амфитриону. Так нравится, что сердце вскипает котлом, забытым на огне.

…стрела зло клюет щит.

Камень – в ответ. Треск чужой голени.

Ну и славно.

Хочешь проклясть человека страшнейшим из проклятий – пожелай ему умереть непогребенным. Желаешь сделать добро, увидев гниющий труп – брось на него хоть три горсти земли. Ужасна смерть на море – утопленникам не знать покоя. Велик грех полководца, кто оставил павших воинов на глумление врагам. Безмерна вина правителя, лишившего верных бойцов костра и могилы. Где наш полководец? – убит Трезен, сын Пелопса, голова размозжена секирой. Где наш владыка? – убит Аэтий, сын Антаса, копье в животе. Славную западню устроили вам телебои. Сам ты себе, Амфитрион Персеид, и царь, и военачальник.

Один ты в поле.

«Размечтался, – хмыкает рядом верный Тритон. – Один он…»

Тритон огромен. Тритон глуп. Тритон – тень. Часто ли вспоминаешь о собственной тени? Даже если тень защищает тебе спину, круша дубиной направо и налево… Скажешь ли про себя и свою тень: «Нас двое?» Бывает, что и скажешь. Двое против дюжины. Здесь на скалах растут сосны – парами. Смола – наружу. Янтарные кулаки горят медовым солнцем. Застыла кровь дерева, липнут к ней мошки. О чем ты думаешь, внук Персея?

Как о чем? – о крови.

Между Амфитрионом и телебоями – опрокинутая колесница. Две убитых лошади. Стена крепости; словно дома, в Тиринфе. Только в Тиринфе стена – ого‑го, а тут стена – плюнуть и растереть. Сейчас телебои ринутся вперед, сомнут, сокрушат. Увезут тела на поругание. Воздух пахнет смертью и тухлыми яйцами. Под Мефанами расположены целебные купальни. Из земного разлома хлещет вода – горячей крови, солоней крови. Летом купальни пустуют – слишком жарко. Нет холодной водички, чтоб омыться после. Разве что броситься в море, где ходят стаи «морских собак»[13], жадных до человечьего мяса? О чем ты думаешь, внук Персея?!

О крови, боги свидетели.

О человечинке.

«Внук Персея? – спрашивает дед, хмурый как обычно. – Нет, ты сын хромого Алкея. Я – сын Зевса, а ты – сын хромого Алкея. Запомнил? В этом‑то все и дело…» Я твой внук, возражает Амфитрион. «Ну и что? – удивляется дед. – Ты воздвиг крепость из колесницы и дохлых кляч. Ты ждешь, пока тебя возьмут приступом. Важно ли, чей ты внук?» Важно, кричит Амфитрион. Дед пожимает плечами.

Телебои смотрят на безумца, спорящего с воздухом.

Телебоям страшно.

Им становится еще страшнее, когда безумец отбрасывает щит. Их охватывает ужас, когда безумец прыгает через колесницу. В правой руке – копье, в левой – меч. «Внук! – гремит боевым кличем. – Внук Персея!» Убийственное имя, еще живое в памяти людей, летит над берегом. Крепость пала, лошади могут пухнуть на жаре. Амфитрион бежит, как не бегал ни разу в жизни. Кажется, что у него выросли крылья – железные крылья Таната, Исторгателя Душ. Позади, не отставая, топочет гигант с дубиной.

Двое на дюжину.

«Персея… – эхом отдается в скалах. – Се‑я‑я…»

Жалко, позже скажет Тритон. Это он про глаз. Глаз тирренца свисает на щеку, Тритон отрывает его и бросает в море. Спустя две недели глазницу заполнит капля – бирюзовая, как мелководье в солнечный день. Тритон станет утверждать, что видит новым глазом лучше прежнего. Ему никто не поверит. Прозвище Циклоп приклеится к тирренцу до конца дней. Ну и ладно, скажет Тритон.

Он необидчив.

– Идем, – говорит Амфитрион. – Нам еще трупы тащить…

Тритон берет обоих мертвецов. Внуку Персея самому бы дойти.

8

– Едут!

По давней привычке Амфитрион проснулся с зарей. Розовые персты Эос[14], одетой в шафранный пеплос, едва тронули шапку облаков на вершине Паутинной горы, а внук Персея уже был на ногах. Пробуждался он мгновенно, рывком выдергивая рассудок из трясины сна. На войне по‑другому нельзя. «Война закончилась, – напомил себе Амфитрион. – Я дома.» Ночью ему не снился мертвый Трезен – ему вообще ничего не снилось, и, ополаскиваясь в лохани, он в мыслях возблагодарил за это Морфея с Гипносом.

Очнулся и дворец. По двору засновали рабыни. От кухни потянуло бараниной, жарившейся на вертеле. Визжала свинья под ножом мясника. Визжала смазливая девчонка, намекая, что ее можно ущипнуть еще разок. За компанию взвизгнула собака – бедолаге отдавили лапу. Есть не хотелось. Лепешка с сыром, глоток воды – родниковой, едва подкрашенной вином – вот и весь завтрак. Дядя грозился выехать в Микены с рассветом. Ну и где он? Колесница стоит под навесом, никто не спешит запрягать лошадей. Дрыхнет ванакт. От долгого сна, говорят, державная мудрость прибывает…

– Едут! Едут!

Амфитрион птицей взлетел на галерею. Со стороны Эпидавра на Тиринф надвигалось облако пыли. Гигантская сколопендра ползла, не помещаясь на дороге. Ее отвислые бока волочились по обочинам. В пыльном мареве тускло отблескивали сегменты панциря. При ближайшем рассмотрении сколопендра распалась на вереницу груженых повозок, десяток колесниц, сотню воинов и слуг – и дальше, дальше: табун лошадей, стадо коров, бесконечная отара овец, рекой текущая из‑за холмов…

– Твоя добыча?

Дядя вырос за плечом.

– Откупное. Боятся, что я вернусь в Трезены.

– За их троносом?

– Нет. Ем много, не прокормят.

– Смешно, – оценил Электрион. – Шути, племянник, сегодня твой день…

Он одобрительно хлопнул Амфитриона по спине.

– Пойду вниз, встречу.

Легко, словно был обут в крылатые сандалии, Амфитрион сбежал по ступенькам. Микенский ванакт начал спускаться следом – не торопясь, с достоинством. «Запрягать лошадей?» – сунулся к нему конюх из свиты. «Позже,» – отмахнулся Электрион. Желание взглянуть на добычу племянника пересилило. Наглый Пелопс обождет. И сынки Пелопсовы обождут. В Тиринфе праздник, надо уважить родича…

– Радуйтесь! – закричал Амфитрион, выбежав за ворота. – Вы дома, живые и с добычей!

В ответ громыхнул мощный хор голосов:

– Радуйся, лавагет!

– Радуемся! – басил Тритон, ухмыляясь.

Подавая пример, детина честно радовался – сиял надраенной медяшкой.

– Откуда у пиратов такие богатства? – заинтересовался дядя, догнав Амфитриона. – Ты пугаешь меня, родич! Неужели ты по пути ограбил Мидею с Лессой? Учти, Мидею я обещал Пелопидам…

– Цела твоя Мидея. В Орее кое‑кто решил телебоев поддержать. Политики, Танат их забери! – Амфитрион искоса глянул на подошедшего Сфенела. Слушаешь? Вот она, твоя «политика»: на телегах в Тиринф едет. – В итоге расплатились с лихвой. Ну и Питфей расщедрился…

За Сфенелом увязалось все семейство младшего Персеида. Жена смеялась, всплескивая руками. Дочки бросились к повозке, груженой трофеями: щупать и восторгаться. Сфенел хмурился: зависть грызла сердце.

– Папа, мама! Смотрите, какой пояс!

– Красненький!

– С бахромой!

– Братик Амфитрион! Можно мне…

Амфитрион махнул рукой: бери, не жалко!

– Кыш отсюда! – суровый окрик Сфенела превратил дочек в испуганных цыплят. – Вы что, нищие? Отца позорить вздумали?! Попрошайки!

– Медуза! – опомнилась жена. – Алкиона! Идите к маме…

Алкиона отошла, надув губки. Прижалась к матери, с обидой зыркая на отца. Малышка Медуза заупрямилась – и огребла пониже спины тяжкой отцовской ладонью. Захныкав, она бегом присоединилась к сестре.

В воротах объявились Алкей с Лисидикой.

– Это все твое, сынок?

– Мое, мама. Наше!

– Ты стал совсем взрослый…

Лисидика глядела на сына с гордостью и удивлением. «Неужели это ты? – читалось на материнском лице. – Мужчина, воин? Победитель? Давно ли я заставляла тебя взять в Аргос новый хитон, чтоб ты не выглядел голодранцем…»

– Проезжай, не задерживай! – деловито распоряжался советник Филандр. – Добро – в кладовые, там уже ждут. Овец – на северный выгон, к пастухам. Лошадей – на Пирейскую луговину… Куда прешь! Сказал же: скотину – к пастухам! Да не тебя, болван, а коров! Передайте, чтоб с нашими не смешивали. Посчитать надо будет…

Смех, крики, грохот телег. Ржание лошадей и мулов. Запахи конского пота, дегтя, свежего навоза. Радуга тканей и одежд, навалом лежащих на повозках. Амфоры с вином. Мешки с пшеницей и просом. Солнце подмигивает с пузатых боков чаш и кубков, с панцирей и шлемов. Медь, бронза, серебро. Золото.

Богатая добыча.

Амфитрион улыбался. Всем и каждому. Возничим и их лошадям. Тритону. Дядям. Маме. Хлопал по плечам соратников, охранявших обоз. Война закончилась. Он дома. Все хорошо. Все замечательно! И пусть кто‑нибудь вспомнит ему дедушку Пелопса! Пусть кто‑нибудь скажет, что он – проклятый!

Взгляд отца ударил его, будто гром.

Алкей стоял в стороне, опираясь на посох. Щурился, сплевывал пыль, скрипящую на зубах. Даже, вроде бы, смеялся. Но старший сын Персея был отдельно. Люди и телеги текли мимо, надрывался советник, а басилей Тиринфа просто смотрел. Все хорошо. Все сделают и решат без него. Как вчера на семейном совете.

Амфитрион встал рядом.

– Знаешь, отец… Поеду‑ка я в Микены с дядей.

– С дядями, – поправил Алкей. – Сфенел тоже едет. Зачем это тебе?

– Хочу увидеть, что там за парочка. Чем дышат…

Алкей долго молчал.

– Хотел бы я знать, чей это поступок? – наконец сказал он. – Воина или правителя?

Позже, когда колесницы сына и братьев скрылись за холмами, и дорога опустела – Алкей, кряхтя, вернулся во дворец. Ему помогал дюжий раб – считай, тащил волоком. Время перевалило за полдень, но Гелиос медлил склониться к западу. День тянулся и тянулся. У басилея оставалось еще много дел.

9

– Спасите! Пропадаем!

Гонец, безусый мальчишка, размазывал слезы по щекам. Одежду его составляла пыль. Она коркой налипла на голое, потное тело, превращая гонца в глиняного истукана. Впору поверить, что в Тиринф примчался не человек – свистулька, сделанная гончаром для забавы.

– Спасите…

– Толком говори! – рявкнул Алкей.

Басилей Тиринфа был не в том расположении духа, чтобы вникать в дрязги черни. Межу на поле передвинули, свиненка украли; сельская дурочка родила от сатира, у младенца рога на заднице…

И тут гонец выдал толком:

– Пираты!

– Кто? – не поверил Алкей.

– Телебои!

– Где?

– В Навплии! Пропадаем…

– Много?

– Много! Целая ладья…

– Одна ладья?

– Здоровенная… спасите…

Вокруг загомонили. На побережье близ Тиринфа еще не видели пиратов. «Началось? – вздрогнул Алкей. – Обломилось в Орее, решили здесь остров отхватить?» Он начал судорожно вспоминать ближайшие острова в Миртойском море. Питиус, Гидра… Питиус у самого входа в Арголидский залив! Золото песка, зелень сосен; благоухание мяты и розмарина. Отец в детстве возил Алкея на Питиус. Остров крошечный, но для телебоев сойдет…

«Боги, о чем я думаю?!»

Закружилась голова. Сердце ударило через раз; опомнилось, ринулось вскачь по камням. К горлу подкатил комок. Почудилось: отец рядом. Стоит, хмурится. Ждет. Прости, отец. Я подвел тебя. Я, хромой Алкей, ничтожество, севшее на твой тронос. Лучше бы я всю жизнь просидел на складном табурете. Не злись, отец. С внуком тебе повезло больше.

«Сын уехал в Микены. Брат уехал в Микены. Младший брат, и тот…»

– Пропадаем!

«Послать за ними? Долго…»

– Мой доспех!

Он не узнал свой голос.

– А? – глупо спросили в толпе.

– Доспех! Мой доспех! Шевелитесь, болваны!

– У тебя нет доспеха, – тихо сказала какая‑то женщина. Алкей не сразу понял: это Лисидика. Жена, мать его детей. Бледная, как мел, прижав ладони к груди, она в одночасье высохла от страха. – У тебя никогда не было…

– Доспех моего сына! Быстрей!

Кто‑то сорвался с места. Он вспомнил парня. Ликий, сын фракийца Спартака, ходил с Амфитрионом на телебоев. Волчонок вырос в матерого волка[15]. Ишь, бежит! Лишь бы доспех оказался впору…

– Опомнись! – шепнула жена.

Нет. Ему померещилось. Лисидика молчала.

– Филандр! Сколько человек может выступить немедленно?

– Полусотня, – откликнулся старый советник. – Дашь время, соберем больше…

– Некогда! К оружию!

Старик глядел на Алкея так, что хотелось обернуться: и впрямь, не стоит ли за плечом воскресший Персей? «Если бы!» – усмехнулся первенец Убийцы Горгоны. Алкей и не знал, как это прекрасно – жить наотмашь, ухватив за глотку змею рассудка. Главное – не дать гадине ужалить себя, впрыснув яд в жилы.

Одна ладья. Повезет – сорок телебоев. Не повезет – шесть десятков.

Справимся.

– Фирей!

– Я! – гаркнул второй сын Спартака.

– Будешь моим возницей. Иди сюда!

И тоном ниже, едва парень встал рядом:

– Я возьмусь за твое плечо. Совладаешь с лошадьми?

Фирей кивнул.

– Точно?

– Да хоть за два плеча! – осклабился жилистый Спартакид. – Хоть за…

И осекся, вспомнив, где находится.

Доспех сел, как влитой. В плечах и груди Алкей оказался пошире сына, но Ликий умело распустил ремни панциря, повозился с пряжками, и все сошлось. Бедра охватил кожаный запон, усеянный бляхами. К запону Ликий прикрепил фартук из медных полос. Топорщилась щетка конских волос, окрашенных в цвет крови – гребень шлема. С наручей скалились львиные морды. С поножей – лики Медузы, в обрамлении разъяренных змей.

Добрая примета.

– Твои копья, басилей, – сказал Филандр. – Твой меч.

О боги! Он так и сказал: «Твои копья…» Быть сыном великого героя, подумал Алкей. Быть отцом великого героя. Это значит – быть между молотом и наковальней.

– Ремни! Несите ремни! И веревки…

– Зачем? – изумились оба Спартакида.

– Вязать!

– Кого? Пленных?

– Меня!

Взойдя на колесницу, Алкей сцепил зубы. Он ждал боли. Но все вышло проще – сухая нога давным‑давно утратила чувствительность. Возница, сопя от сосредоточенности, привязывал «обузу» – так Алкей тайком звал ногу – к бортику, пеленая ее ремнями от лодыжки до середины бедра. Алкей рискнул перенести на «обузу» вес – и рассмеялся. Если опереться на копье, а правой рукой ухватиться за Фирея…

«Губитель! – воззвал сын Персея к богу войны. – Сто быков за один день!»

И увидел в небе коршуна – Арееву птицу.

Муки Тантала, изнывающего в Аиде от жажды и голода, страдания Сизифа, катящего в гору огромный камень, пытки Иксиона, распятого на огненном колесе – ничто в сравнении с дорогой от Тиринфа до Навплии.

Шлем скрывал слезы и глушил стон.

Шлем его сына.

10

Туча ползла с запада, от яблочного сада Гесперид на краю земли – сизый нож в мягкое подбрюшье неба. Отлежалась бронза в земле, сгнила по краям, выщербилась. Навстречу ножу багряной струей текла кровь солнца. Так и сошлись – нож и струя. Скользнули впритирку, заняли небокрай над Арголидским заливом. В щербинах бронзы – живой багрец. В дырах пурпура – хищный металл.

Быть беде.

На берегу, где окрестные мальчишки годами играли в Персея и Медузу, сгрудились телебои. Сохла ладья, вытащенная из воды. Задрав корму, она напоминала пленницу, распяленную для насилия. Вдоль борта, лопастями вверх, стояли весла. В десяти шагах от ладьи, концом зарывшись в песок, отдыхала мачта. Еще дальше, на безопасном расстоянии от корабля, горел костер. Огонь жадно лизал свиную тушу – жил кабан, да кончил жизнь на вертеле. Стекая вниз, жир шкворчал на углях. Привязаная к колышку, жалобно мекала коза.

Бедняге хотелось на волю.

По рукам шел мех с вином. Кормчий, сдвинув на затылок шапку из собачьей кожи, хлебнул дважды – видать, заслуги позволяли. Высокий, широкоплечий пират, хохоча, отобрал у кормчего мех. Но пить раздумал: повернулся к незваным гостям – верней, незваным хозяевам – которые явились аккурат к трапезе.

Алкей замахнулся копьем.

Мудрый, здравомыслящий человек, сейчас Алкей был новобранцем, впервые угодившим на поле боя. Весь его предыдущий опыт не мог подсказать: что делать? Ветеран орейских сражений, окажись он на месте старшего Персеида, сразу оценил бы главное – телебои ведут себя, как дома. Караулов, и тех не выставили. Ну хотя бы встрепенулись, заслышав стук колес и топот десятков ног! Нет же, вино пьют. Вопль рыдающего гонца: «Пропадаем!» – боги свидетели! – наверняка был преувеличением. Если Навплию только собираются грабить – чего ждут? Ночной тьмы? Если Навплия уже разграблена – где добыча? Где уведенные в рабство?

Кабан с козой, что ли?!

В поведении тафийских головорезов крылась загадка, которая удержала бы руку матерого вояки. Увы, рука Алкея подчинялась иным законам. Милостью судьбы он перестал быть калекой, сделавшись защитником, военачальником, первым вступающим в битву. В крови кипел алый пламень смертных и серебряный ихор Олимпийцев – многих поколений бойцов, готовых рвать соперника зубами. Безошибочно определив вожака, он изо всех сил метнул копье в высокого пирата. Метнуть следом за первым и второе копье Алкей не догадался. Сын Персея опирался на него, как на посох, а метать посох – святотатство для хромца.

– А‑а! – выдохнули за спиной тиринфяне.

В момент броска Алкей поклялся бы щитом Афины, что копье поразит цель. Уверенность царила в нем, даруя ясность чувств. Но высокий пират тряхнул гривой темных волос, вопреки обычаям доходившей телебою до лопаток, и странный блеск ослепил Алкея. Словно златая нить впилась в зрачок, прорастая в мозгу лозами дурмана. Цепкие усики добрались до руки, державшей оружие – вцепились в жилы, мышцы, навязывая чуждую волю. Копье сорвалось в полет, воплощенной смертью пронизывая воздух. Мелькнув у плеча жертвы, избранной Алкеем, оно поразило кормчего в лицо. Хрустнула переносица, уступая напору медного жала; миг, и лопнула шапка на затылке, выпуская острие на свободу. Кормчий опрокинулся на спину, дергая ногами. Укоренясь меж глазами тафийца, копье вознесло к небу тупой конец древка.

В ответ горизонт полыхнул багрянцем.

Гибель врага – нектар для воина. Даже Алкей принял свой промах за победу. Он моргал, пытаясь избавиться от сверкания златой нити, а в сердце пенилось счастье – жгучее, хмельное. Отец, беззвучно кричал Алкей. Видишь ли? Дед мой небесный! Внемли, Громовержец! Арей, гроза мужей, благодарю! Жизнь моя – тебе, Губитель…

– Бей! – взорвался тиринфский отряд.

Телебои схватились за оружие. Пираты уже были готовы встретить врагов бронзой, когда вожак зарычал, как разъяренный лев – и, не дожидаясь своих, не давая чужим опомниться, ринулся на Алкея. Так надвигается волна, вздымая клокочущий гребень к облакам. Так шторм, казавшийся дымкой на горизонте, встает отовсюду, сжимая корабли в губительных объятьях. Ухватив колесницу за край днища, вожак одним рывком опрокинул ее – вместе с возницей и Алкеем. Молодой Фирей вылетел прочь камнем из пращи. Алкея придавило; лошади взбесились, захлебываясь истошным ржанием – быть сыну Персея размазанным по гальке, да вожак поймал лошадей под уздцы, смиряя силу силой. Беспомощней младенца, всхлипывая от боли в ноге – здоровой, ибо сухая не знала боли – Алкей смотрел, как вожак, только что спасший ему жизнь, из‑под косматых бровей сверкает глазами на тиринфян, и те ежатся под взглядом силача, будто напроказившие дети.

– Я – Птерелай, сын Тафия!

Низкий голос вожака распугал чаек в небе.

– Кто вы такие?!

– Алкей… – каждое слово давалось чудовищным усилием. – Сын Персея…

– Алкей Персеид?

Птерелай махнул рукой. Двое телебоев бегом кинулись распрягать лошадей. Сам же вожак решил было поднять колесницу – и лишь тут заметил, что его несостоявшийся убийца привязан к бортику. Гримаса изумления исказила черты Птерелая. Вернув самообладание, он стал возиться с ремнями. Освободив Алкея, он ощупал ноги тиринфского басилея с ловкостью воина, привыкшего к чужим ранам – и еще раз наморщил лоб, когда понял, что левая нога Персеида высохла не сейчас, и не в прошлом месяце. Прикосновение к здоровой, правой ноге вызвало у Алкея хриплый вопль.

– Сломана, – сказал Птерелай. – Ничего, срастется…

Легко, как ребенка, внук Посейдона поднял на руки внука Зевса.

– Готовьте носилки, – велел он тиринфянам. – Отнесете раненого домой.

Покоясь в мощной хватке Птерелая, Алкей видел свое копье. Оно торчало из лица кормчего – гномон солнечных часов смерти. Время отмеряется тенью, думал Алкей. Тень уходит в Аид, и начинается новое время. Алкей моргнул, и в его глазах угас блеск златой нити. Сознание милосердно оставило хромца, канув во мрак.

– Вот и славно, – кивнул Птерелай. – Так проще.

11

…песок взрыт ногами и копытами. Бурые пятна крови. Опрокинутая колесница – левое колесо откатилось в сторону. Так уже было в детстве, в скальном лабиринте меж Тиринфом и Аргосом. Над трупами лошадей жужжат мухи – жирные, зеленые. И над телами людей – мухи. Мертвые глаза равнодушно уставились в небо, дотла сожженное солнцем. Сверху вопят чайки, мечтая о падали.

Амфитрион знает, что спит, Амфитрион не имеет сил проснуться. Сон мешается с явью; вопреки очевидному, в груди тлеет уголек надежды – на этот раз все будет иначе. Он успеет, переломит судьбу: мертвецы останутся живы…

Два тела на песке. Он снова опоздал.

Сон выворачивается наизнанку. Исчезает Тритон – верная тень. Один ты, Амфитрион, против дюжины. Некому прикрыть спину. И еще – тела. Раньше они были позади. А теперь смотри – убитый лежит прямо перед тобой, в двух шагах, придавлен колесницей. Взгляни в лицо бедняге – и попробуй сдержать крик.

– Отец?!

Телебои подступают, закрываясь щитами. Кое‑кто, прячась за строем товарищей, натягивает лук. Но ты не видишь врагов. Ты – камень. Ты – статуя. Ты – воплощение скорби.

Рядом с отцом, раскинув руки, лежит Персей, Убийца Горгоны.

– Как же так, дед?

Мертвец молчит.

– Медуза, гвардия Аргоса, вакханки… И какие‑то морские разбойники?

– Разбойники! – соглашается эхо. – Пираты!

Строгий дед высматривает кого‑то в небе. Своего отца? Олимпийца, который побоялся забрать сына с погребального костра? Может быть, здесь, во сне…

– Пираты! Тревога!

Знать бы, когда он успел выскочить в коридор. Голый, с мечом в руке, готовый разить – один на дюжину, на сотню! – к счастью, коридор оказался пуст. Амфитрион замер, прислушиваясь, и с опозданием сообразил, что сон кончился. Он в Микенах, во дворце дяди; он выскочил из гостевой комнаты, не помня себя – и хорошо, что никто не попался под горячую руку. Зарезал бы спросонья, и глазом не моргнул.

– Пираты! К оружию!

Пираты? В Микенах?!

В гостях у дяди он бывал редко, и плохо помнил здешние лабиринты. Чужак мог бродить по дворцу, словно дитя в подземельях Крита, путаясь в кладовых, спальнях, ванных и жилых комнатах, преследуемый визгом женщин, возмущенных вторжением в гинекей – и молить богов о чудовище, которое прекратило бы его муки. Как встрепанный, Амфитрион кинулся на голос, мысленно взывая к Гермию Трикефалу[16]: не дай сбиться с пути! На поворотах, укреплены в розетках треножников, чадили светильники. Трещали фитили, воняло прогорклым жиром. Один светильник он едва не снес. Только пожара не хватало! По стенам, сложенным из необожженного кирпича, металась тень – съеживаясь до размеров карлика, упираясь макушкой в потолок. Тень силилась догнать хозяина. Казалось, за ним по пятам следует призрачный Тритон. Вослед Тритону‑призраку, сыпля проклятиями, топал Тритон во плоти. Верный тирренец спал у порога, как пес, и сын Алкея сослепу хорошенько пнул его по ребрам. Хор воплей надвигался, катился навстречу штормовой волной. Сломя голову Амфитрион вылетел из‑за угла – и пламя факелов полыхнуло в глаза. На миг ослепнув, он сбил с ног какого‑то человека. Острый аор[17] молнией метнулся вперед, замер у кадыка.

Ужас в расширенных зрачках.

– Сфенел?

Меч сделался тяжелей наковальни.

– Что происходит?! – Амфитрион отвел клинок в сторону.

– Не знаю! Кто‑то поднял тревогу…

Сфенел зашелся кашлем, судорожно прочищая горло. В отличие от племянника, он успел набросить льняную эксомиду[18]. В руке – кривой кинжал. Эх, дядя, подумал Амфитрион. Мирный ты человек. Другой бы уже пырнул меня в живот. А так… Выскочи на тебя враг – ты б кашлял в лодке у Харона.

– Где Электрион?

Сфенел повел головой туда‑сюда, проверяя, цела ли шея. И лишь затем пожал плечами. Вокруг топтались, гомонили люди. Большей частью нагие, как Амфитрион; кое‑кто – в плащах на голое тело. Хватали друг друга за руки, спорили взахлеб, брызжа слюной:

– Пираты! Напали!

– Где стража?!

– Да не на нас напали! На Тиринф!

– Врешь! На нас!

– Гонец из Тиринфа прибежал…

– Какой Тиринф?! На эту… Навпилею…

– Навплию!

– А я что говорю? Высадились с дюжины ладей…

– …и давай всех резать!

– Где гонец? Гонец где? У него спросим…

– Вырезали?

– Не успели. Басилей Тиринфа с отрядом на выручку…

– Алкей? Он же хромой!

– Вот тебе и хромой!

– Убили басилея. Сам Птерелай и убил.

В груди Амфитриона сжался медный кулак. Сердце превратилось в ледышку; миг, и оно вспыхнуло жарче горна в кузнице. Шагнув вперед, он плечами растолкал людей, схватил болтуна за шкирку:

– Ты! Повтори, что сказал!

– Да врет он! Он с младых ногтей врет…

– Жив Алкей! Раненый…

– Ты! – Амфитрион отпустил насмерть перепуганную жертву. Палец уперся в грудь бородача, утверждавшего, что Алкей жив. – Откуда знаешь?

– Гонец донес!

– Где гонец?

– К ванакту побежал!

– Где ванакт?

– Да вот же он!

Толпа расступилась. Света прибавилось: факелов натащили уйму. Языки пламени образовали огненный коридор, и по нему размашистым, уверенным шагом шел Электрион‑Сияющий. Среди общей паники ванакт не утратил царского достоинства. Это вы голышом, говорил его облик. А мы – при всем величии. Темный пурпур фароса заткан звездами; хитон белей снегов на вершине Олимпа; пояс скреплен золотыми «когтями», на ногах – крепиды из воловьей кожи…

За ванактом едва поспевал гонец. Амфитрион узнал тиринфянина. Ну конечно же, это Гий, сын терета Филандра! Друг детства изменился, став подобием своего деловитого отца. Приятели встретились взглядами, и Гий – мрачней ночи – сразу отвернулся, до дрожи испугав этим Амфитриона. Неужели тронос Тиринфа опустел…

«Сон в руку?» – издеваясь, спросила память.

– Сфенел? Амфитрион? Идите за мной.

Стража у дверей, ведущих в мегарон, расступилась, пропуская Персеидов. Миг, и двери захлопнулись за их спинами, отсекая ванакта с родней от гудящего улья толпы.

12

Они все здесь – семья ванакта. Восемь сыновей Электриона – с копьями в руках, юноши стоят плечом к плечу, закрывая мать и сестру. Славные парни, думает Амфитрион. Глядят волками. Небось, и с клыками все в порядке.

– Успокойтесь, – поднимает руку ванакт. – Мы в безопасности.

Сыновья протестуют.

– Тихо! На нас никто не нападает. Хотите прослыть дураками?!

С явным разочарованием юноши опускают оружие.

– Рассказывай, – велит хозяин Микен гонцу. – С начала и по порядку.

Гий шагает вперед:

– Вы уехали, а днем прибежал гонец из Навплии. Телебои, мол, высадились. Басилей приказал: «К оружию!» И возглавил…

– Почему за мной не послали?!

В голосе Электриона клокочет едва сдерживаемый гнев.

– Долго! Пока туда, пока обратно…

– Продолжай.

Не в силах хранить спокойствие, ванакт мерит зал шагами – из угла в угол. «Семейная черта? – предполагает Амфитрион. – Когда волнуемся, места себе не находим…» Рассказ Гия краток. «Ну зачем, зачем я потащился в Микены?! – пальцы в бессильной ярости сжимают рукоять меча. – Не мог день‑другой обождать?!» Словно наяву Амфитрион видит, как отца привязывают к колеснице. Калека идет в бой. «Когда спасаешь кого‑то – спасай. Не думай, как при этом выглядишь…» Не эти ли слова толкнули хромого Алкея на выручку навплийцам? Запоздалый стыд обжигает щеки. И ты, щенок, еще смел укорять отца?!

Старшего Персеида?!

Берег. Ладья на песке. Копье со свистом уходит в полет. Падает кормчий. Ай да отец! С первого броска! Он ведь никогда не воевал… Ярость вожака телебоев. Истошное ржание. Треск опрокидываемой колесницы. Куда вы смотрели, земляки, дети Ехидны? Калека‑басилей – единственный мужчина в отряде! Ну почему сына Алкея не оказалось рядом?! Вместе они бы…

Потупленные взоры. Позорное возвращение в Тиринф.

– Жив! – выдыхает Амфитрион. – Хвала богам!

– А пираты?

Ванакт ждет ответа.

– Уплыли, – Гий пожимает плечами. – Чего им ждать? Пока мы войско соберем? Отец лазутчиков отправил – проследить. А меня – в Микены…

С опозданием до Амфитриона доходит, о каком «отце» говорит Гий. Ну конечно же, о своем! Филандр всегда был правой рукой басилея…

– Что с моим братом?

– Лубок на ногу наложили. Лекари от него не отходят. Уверяют: поправится. Но ходить еще долго не сможет. Думаю, это не страшно. Басилей и раньше был не из ходячих…

– Я еду в Тиринф!

Это произносит не Амфитрион. Позже молодой человек дорого дал бы, чтобы первым сказать заветные слова. Увы, мечтами прошлого не изменить. Перед ванактом стоит Анаксо – жена Электриона, старшая дочь Алкея. Заметно постарев за годы семейной жизни, располнев от многочисленных родов, сейчас Анаксо скинула десяток лет, готовая сорваться с места – мчаться, ехать, бежать!

– Мой отец ранен. Ему нужна помощь, уход…

– Ты останешься дома! – с раздражением бросает Электрион.

– Это мой отец!

– Замолчи, женщина.

Ванакт хрипит. Все слышат рык разбуженного зверя.

– Если у тебя нет сердца…

Тяжелая оплеуха швыряет дерзкую на пол.

Тишина берет мегарон в плен. Чуть слышно трещит пламя в критских светильниках – массивных треножниках из бронзы. Хмыкает старший из сыновей Электриона. Остальные смеются. «Правильно! – звучит в смехе. – Рожденная прясть должна знать свое место. Ну, мать – что с того? Даже Гере Хранительнице запретно повышать голос на божественного супруга!» Только что юноши были готовы умереть, защищая мать и сестру. Они готовы и сейчас – ворвись в зал враги, Электриониды встретят их копьями. Это не мешает братьям смеяться над матерью, которая ворочается на утоптанном полу. Венчики пыли берут Анаксо в кольцо. Женщина оглушена. Она стонет сквозь зубы – и из‑за мужских спин вылетает бешеный вихрь. Облако разметавшихся волос – черной тучей. Плащ цвета морской волны – крыльями.

Взгляните, Олимпийцы – грозный мотылек!

– Мама! – Алкмена падает на колени рядом с матерью. – Вставай…

Гневный взгляд прожигает братьев насквозь. На дне двух смоляных озер горит отраженное пламя светильников. Кажется, стены вот‑вот вспыхнут.

– Герои!

Презрение затапливает мегарон, вытесняя тишину.

– Богоравные! Сосуды доблести! Персеиды!

Амфитрион каменеет. Ему чудится: в зале воскресла бабушка Андромеда.

– Где вы были? Где?! Мой дед, хромой калека… Единственный – Персеид!

В мрамор превращаются все.

– А вы… Бейте нас, герои! Меня, маму – бейте, могучие!

Такие слова – смертный приговор. Это мои мысли, думает Амфитрион, любуясь самоубийцей. Я, воин, промолчал. Она же…

– Прячьтесь за Алкеевой спиной! Бейте нас, рубите мечами…

У ванакта дергается щека. Лицо наливается дурной кровью. Ударь молния посреди зала – Электрион не заметит. Копье старшего из сыновей меняет владельца. Сына – на отца. Жало нацелено в грудь дочери. Жало дрожит от нетерпения. Копью хочется разить. Копью не дают. Копье держат две руки. Рука дяди – и рука племянника.

…успел, понимает Амфитрион. На сей раз – успел.

Каменеют мышцы. Вздуваются жилы. Дыхание со свистом рвется наружу. Летят мгновения – капли в клепсидре. Нагота против царского пурпура. Сила против силы. Копье со стуком падает на пол. Электрион храпит, как загнанная лошадь. И начинает хохотать, сгибаясь в три погибели. В зале переглядываются. На лицах – испуг. Неужели боги лишили ванакта разума?

– Персеиды! – вопит хозяин Микен. – Бешеные! Наша кровь…

Палец тычет в онемевшую Алкмену.

– Сочувствую твоему будущему мужу!

Теперь хохочут все мужчины.

– Завидую ее мужу, – тихо говорит Амфитрион.

– Нравится? – ванакт кивает на дочь. – Забирай!

И хлопает племянника по плечу, едва не сбивая наземь:

– Клянусь Олимпом, она твоя!

Стасим[19]

С террасы были хорошо видны отроги Айноса. Густо поросшие черными елями, они казались выточенными из меланита[20]. Вершину укутали облака, скрывая блеск снегов. Зевс спит, подумала Комето. На Тафосе бытовала примета: если алтарь Зевса Айнесийского, воздвигнутый на макушке горы, утонул в шерсти облачных овец – Громовержец дремлет, и можно не беспокоиться.

Загадывай желание – сбудется.

Над морем собиралась мгла. Прекрасней весеннего ковра фиалок; ужасней кровоподтека на детском лице. Мгла клубилась, перетекая из праздника в кошмар. Свет солнца размывал в ней белесую проталину. Там, в млечной глубине, погромыхивало – колесница Гелиоса плясала на щербатом краешке неба. От воплей чаек закладывало уши. Ветер, подкрадываясь исподтишка, шаловливым псом трепал край пеплоса. «Давай полетаем?» – предлагал ветер. Ни за что, отказывалась Комето. «Почему?» – изумлялся ветер. Ты предатель, объясняла Комето. Не ты ли по просьбе Эроса выкрал для него хрупкую Психею? Не ты ли из ревности подтолкнул диск, убивший красавца Гиацинта? Не ты ли, наконец, топишь ладьи моего отца, когда они идут у берегов Мессении?

«Я? – изумлялся Зефир[21]. – Ты меня с кем‑то путаешь, дитя…»

И снова:

«Давай полетаем, а?»

Немая рабыня – девочка, привезенная отцом с Киферы – внесла блюдо с черепашьими яйцами. Брызнула водой на смоквы и ягоды тутовника, заранее уложенные в корзину‑плетенку.

– Возьми, – разрешила Комето.

Рабыня отчаянно замотала головой.

– Бери, дура! – с притворной злостью крикнула Комето.

Кланяясь, рабыня взяла яйцо. Искоса глянула на хозяйку, взяла второе. Это была их излюбленная игра: в покорность и строгость. Впрочем, девочка знала: провинись она всерьез, и Комето не задумается перерезать ослушнице горло. Девочка уже видела, как оно бывает.

– Отец вернулся?

Да, жестом показала рабыня.

– Где он?

Девочка переплела пальцы – так она показывала, что Птерелай с сыновьями.

– Обидеться, что ли? – задумчиво спросила Комето.

Пятясь, рабыня исчезла.

Лет до двенадцати Комето, дочь Птерелая Тафийца, считала себя мальчиком. Судьба одарила отца шестью сыновьями от шести жен. Родив мальчишку, жена умирала. Лекари диву давались: с чего бы здоровой женщине исчахнуть за месяц? Воля богов, не иначе… За спиной Птерелая лекари шептались о страшном. Печальную судьбу жен они связывали с неуязвимостью мужа. Ссылались на проклятие Медузы – изнасилованная Посейдоном, дедом Птерелая, та прокляла бога‑насильника. С тех пор детям и внукам Колебателя Земли не везло с законными супругами. С наложницами Птерелаю везло больше – их у вождя телебоев была уйма, и все оставались живы, хоть и бесплодны.

Так или иначе, четвертая жена Птерелая – здоровенная бабища с Закинфа – кроме сына, успела принести мужу еще и дочку, прежде чем сойти в Аид. Дочь росла в буйной компании братьев, которые – редкость в царских семьях от Крита до Фракии – обожали сестру до умопомрачения. Дрались с ней по любому поводу, таскали с собой на скалы – обирать птичьи гнезда; бранились, пока не хрипли, дарили подарки и через день отбирали… Но стоило любому из Птерелаевых отпрысков поймать косой взгляд, брошенный чужаком в сторону Комето, или услыхать шуточку, отпущенную по поводу имени сестры[22] – вся шестерка гурьбой кидалась на смельчака, не глядя, сверстник это или взрослый мужчина.

Нет, не шестерка.

Комето бросалась в бой седьмой, но никак не последней.

Когда у нее начались женские крови, это мало что изменило. Рабыни быстро просветили любимицу вождя насчет «красных слез чрева»; она приняла это, как должное. В конце концов, у Хромия слабый нос – тронь перышком, сразу кровит. А крошка Эвер мается головной болью в преддверии грозы. Комето сама растирала ему виски и затылок душистым маслом. Если братья уязвимы, отчего бы сестре остаться чистенькой?

– Айнос ниже Олимпа, – сказала Комето, глядя на море.

Это присловье она подхватила у отца. Для постороннего сказанное не несло особого смысла. Всякий знал, что Айнос и впрямь гораздо ниже Олимпа. Разве Щитодержец[23] избрал бы своей обителью гору, если бы та хоть на палец уступала ростом соседкам? Тайна присловья заключалась в понимании: кем бы ты ни был, боги над тобой. Птерелай – внук Колебателя Земли – часто повторял очевидное: Айнос ниже Олимпа! – и лицо отца делалось каменным.

– Небо выше Олимпа, – улыбнулась Комето.

Это была их с отцом тайна. Кем бы ты ни был, судьба над богами. Отец не любил, когда она говорила про небо в его присутствии. Хмурился, сдвигал брови к переносице. Словно боялся, что дочь подслушают.

Крупная бабочка села на перила. Комето протянула руку, и бабочка без страха перебралась к ней на палец. «Красавица,» – шепнула девушка. Крупная, не меньше броши, привезенной из земель хабирру, беспечная летунья сверкала золотом. Сзади крылья украшала кайма, черная с синим, и красно‑бурый «глазок» – точь‑в‑точь осколок сарда. Шевеля усиками, бабочка переползла на центр ладони. Дочь Крыла Народа еще раз улыбнулась – щекотно! – и сжала пальцы в кулак.

– Небо выше Олимпа, – повторила она.

Раскрыв ладонь, Комето дунула – и прах взмыл в воздух.

– Зачем? – спросили от двери.

И, не дожидаясь ответа:

– Лови!

Она поймала заколку на лету. Отец знал, чем одарить Комето. Серебряная волчица скалилась, защищая детенышей. Сделав вид, что ей зябко, девушка накинула плащ, ранее лежавший в кресле, застегнула пряжку на груди – и прикрепила заколку рядом с пряжкой. Пусть волчица думает, что пряжка – волчонок.

Пусть охраняет.

– С чем вернулся? – спросила она.

Иная за такую грубость пострадала бы от родительского гнева. Но Птерелай обожал, когда «мышка скалит зубки». Жаль, сегодня отец не поддержал игру. Большой, текучий, он единым движением оказался у перил – и уставился на вершину Айноса, словно впервые видел гору.

– Димант погиб, – бросил он. – Кормчий.

– Жалко?

– Да. Очень.

Еще одна их заветная игра. Узнав о гибели кого‑то из телебоев, Комето спрашивала: жаль ли отцу погибшего? Если тот молчал, или отвечал: «Нет,» – она сразу переводила разговор на другое. Воин, которого не жаль, не заслуживает поминальных слов. Но если отцу жалко, да еще очень…

– Кто убил Диманта?

– Алкей Тиринфянин. Старший из Персеидов.

– Он же калека!

– Он – сын Убийцы Горгоны. Я стоял рядом с Димантом…

Комето вздрогнула. Когда гибли лучшие, слишком часто потом звучало отцовское: «Я стоял рядом…» Нет ничего удивительного, что лучшие в бою стоят бок о бок с вождем. Но когда вождь неуязвим, а те, кто рядом, чаще обычного тенями сходят в Аид…

– Ты убил этого Алкея, – убежденно кивнула девушка.

И изумилась, услышав:

– Нет.

– Почему?

Мысль о том, что Алкей мог оказаться сильнее отца, даже не пришла ей в голову. Олимп выше Айноса, небо выше Олимпа, но Птерелай сильнее всех, и хватит об этом.

– Мне нужна земля в Арголиде. Остров, наконец. Значит, мне нужна родня в Арголиде. Басни о моем родстве с Персеем – их мало. Тебе пора замуж, Комето.

– Он же старик!

Представилось: дряхлый калека Алкей, сипя и чихая, ложится на нее. Да она глотку перегрызет муженьку! Вторую ногу сломает! Тиринф горькими слезами умоется, если их мерзкий басилеишка хоть пальцем коснется дочери Крыла Народа…

– У него есть сын. Амфитрион молод и хорош собой.

– Ты сошел с ума, отец!

Судя по Комето, она, услышав о сыне, готова была без раздумий согласиться на хромого старца. Девушка раскраснелась, в глазах плясали гневные зарницы. Пальцы сжимались и разжимались, будто искали рукоять ножа.

– Он убил Леода! Он убил Ктесиппа! Тримед, Элпенор – он убил их всех! Ты сам рассказывал мне – он бился над телами Трезена с Аэтием, и прикончил всех наших…

Тримед учил ее метать дротики. Ктесипп брал ее на ладью, давая подержаться за кормило. Леод подарил ей белого ослика. Теперь они мертвы, а Комето станет добычей их убийцы.

– Я бы гордился таким супругом, – пожал плечами отец.

Волна откатилась, и вот – Птерелая больше нет на террасе.

Он убил Леода, подумала Комето. Этот Амфитрион… Он убил Тримеда. Элпенора он тоже убил. И многих, многих. Один против всех. Он убивал, как отец. Гнев телебоев тонул в его ярости, как щепка в штормовой пучине. Над морем клубилась мгла, и в темной кипени девушка видела сына хромого Алкея.

Великолепного убийцу.

Мужа, которым она будет гордиться.

Эписодий второй

Любая страсть похожа на лихорадку, и, подобно воспалившейся ране, особо опасны те болезни души, что сопровождаются смятением. Один считает, что в основе всего суть атомы и пустота? Мнение, конечно, ошибочное, однако ни страданий, ни волнений, ни горестей оно за собою не влечет.

Плутарх Херонейский, «О суеверии»

1

Дорога на Тиринф решила проявить норов. Скакала горной козой, выворачиваясь из‑под колес, петляла лисой‑беглянкой, пыталась завести в Лернейское болото, в скальный лабиринт – а еще лучше, оборваться в пропасть, чтобы с высоты расхохотаться эхом вслед неудачнику. Гея‑Земля и Уран‑Небо ополчились против человека, гнавшего колесницу из Микен в Тиринф. Но Амфитрион, как в детстве, закусывал губу, да крепче сжимал вожжи, вынуждая храпящих лошадей идти рысью, не срываясь в бешеный галоп. Вспоминая, как правил его дед Персей, молодой человек срастался с колесницей в единое целое – многоглавого кентавра.

– Хаа‑ай, гроза над морем, хаа‑ай, бушует Тартар…

В свинцовом небе хмурились тучи – брови Громовержца. Ветвистая молния ударила за холмами. На миг все озарилось мертвенным, иссиня‑белым светом. Прадед‑Олимпиец предупреждал дерзкого потомка: остановись! поверни обратно! Раскат грома напугал коней. Твердая рука возницы смирила животных и вновь послала вперед – правнук не внял предостережению. Амфитрион спешил к отцу, и не было в мире силы, способной остановить его.

– Хаа‑ай, Тифон стоглавый, Зевс‑Кронид язвит дракона…

Дедова песня помогла. Кони пошли ровнее, и даже горизонт посветлел. Ворота крепости распахнулись перед упрямцем. Караульные салютовали Амфитриону копьями. Ликующей песней звучал грохот колес по камням, знакомым с детства. Он ворвался в покои отца, как был – в запыленном плаще, с темными разводами на лице, пропахший грозой и конским потом.

– Отец!

Лекарь, сморщенный, как прошлогодняя смоква, шарахнулся прочь. Алкей на ложе повернул голову. Могучее тело басилея скрывалось под льняным покрывалом. Чудилось: там – мраморная статуя. Живой, по недосмотру Медузы Горгоны, осталась лишь отцовская голова. Алкей сурово смотрел мимо сына, куда‑то за спину – так раньше делал покойный дед.

Амфитриону захотелось обернуться.

– Зачем приехал?

– Узнал, что тебя ранили…

– Ты лекарь? Наемная плакальщица?

– Я волновался за тебя!

– Ты воин, или баба заполошная?! Раненых не видел?

– Сердишься на меня, отец?

– Ты говоришь, как мальчишка, – Алкей отвернулся. – Ты и есть мальчишка.

В груди Амфитриона закипала обида, мешаясь со стыдом. Ну да, он виноват. Он надерзил отцу перед расставанием. Его не оказалось рядом, когда он был нужен. Отец ранен, но это не дает тиринфскому басилею права… В смятении чувств молодой человек уже хотел выбежать вон, когда Алкей задал вопрос:

– Ты видел Пелопидов? Чем они дышат?

– Я не успел…

– И ты осмелился вернуться? Даймон тебя забери! Небось, чужую землю бодрей защищал! За долю‑то в добыче! А дом родной хоть сгори в огне… Кто вызвался узнать все о Пелопидах? Кто корчит из себя героя? Кто голым по микенскому дворцу скачет?!

Лицо Алкея стало иссиня‑багровым, будто сплошной кровоподтек. Речь превратилась в невнятицу, в хриплый рык. Басилей повел широкими плечами, сбрасывая покрывало, и начал подниматься с неотвратимостью штормовой волны. Мощный торс Персеида защищал панцирь, похожий на черепаший – доспех намертво врос в тело. К дерзкому сыну протянулись две волосатые ручищи, сгребли в охапку…

– Амфитрион!

Он вывернулся, отпрыгнул прочь. Зашарил в поисках меча…

– Амфитрион! Очнись! Это я…

Взор прояснился. В углу, закрываясь бронзовым треножником, трясся Гий, друг детства. К счастью, светильник горел на другом треножнике, иначе не миновать пожара. Я в Микенах, вспомнил Амфитрион. Во дворце дяди. Бурная ночь, похоже, длилась. Ну да, из мегарона он вернулся в свою комнату, долго ворочался на ложе, убеждая себя: с утра надо ехать к отцу. Пелопиды никуда не денутся – он вернется в Микены через пару дней…

Скажи кто‑нибудь Амфитриону, что в глубине души он отчаянно не хочет ехать в Тиринф, страшась разговора с отцом – сын Алкея без раздумий заехал бы доброхоту по зубам.

– Ты чего? Взбесился?!

Гий медлил вернуть треножник на место.

– Сон, – буркнул Амфитрион. – Дурной.

– Я тебя добудиться не мог. Решил за плечо потрясти… – Гий потрогал разбитую губу, скривился. – Ты меня чуть не пришиб. Здоровый, как титан…

– Дрянь снилась. Извини.

Амфитрион накинул хитон: и впрямь, хватит по дворцу голышом разгуливать. Заколол ткань двумя пряжками – золотыми львицами; препоясался ремнем из волчьей кожи. Одевался он медленно, стараясь за обыденным делом скрыть смущение. В ушах до сих пор звучало: «Небось, чужую землю бодрей защищал! За долю‑то в добыче!..»

– Зачем разбудил?

– Ты в Тиринф собрался?

«Тебе‑то что за дело!» – едва не сорвалось с губ. Еще под впечатлением от дурацкого сна, Амфитрион с трудом удержался от грубости. Он покосился на Тритона – накрывшись овчиной, тирренец безмятежно дрых у порога. От Тритонова храпа дворец содрогался, как от землетрясения. Охранничек! И не спросишь: зачем пустил? Дурак дураком, а Гия Тритон знает издавна…

– Надо отца проведать.

– Не надо. Оставайся в Микенах.

– Почему?

– Во‑первых, отцу ты ничем не поможешь…

Увидев, как побледнел сын Алкея, Гий замахал руками:

– Да нет, я в хорошем смысле! Лекари возле него днюют и ночуют. Будь спокоен, басилей ни в чем не нуждается.

– Это было «во‑первых». А «во‑вторых»?

– Понимаешь… – Гий замялся. – Басилей, он… Видеть никого не хочет.

– Первый бой? Да, я понимаю.

Произнес он это вслух, или только подумал? Свой первый бой Амфитрион запомнил навсегда. Его отряд наткнулся на телебоев волей случая. Перевалили через холм – и вот она, деревня, где вовсю идет грабеж. Визг свиней, крики; на дороге – два трупа. Мешаясь с пылью, кровь превратилась в бурую грязь. Внезапного нападения не получилось: их заметили. Амфитрион несся по склону, на бегу целя копьем в лицо рябого детины. Сейчас жало вонзится в щербатый оскал, высаживая оставшиеся зубы…

Глухой лязг: копье скользнуло по щиту.

Дальше были медь и бронза, дубленая кожа и голое тело. Жгучий пот; влажный хруст. Соль на губах. Глаза забрызгало горячим и липким. Мир оделся в пурпур. Все закончилось, а он еще рубил мечом проклятого телебоя, не замечая, что сражается с мертвецом. Рубил, колол, кромсал; отбросив меч, голыми руками вцепился в шею – убитым дышать ни к чему, а он, дурак, старался, давил, чувствуя, как костенеют пальцы…

«Отец вдвое старше меня…»

Он видел, как люди гибнут, не успев нанести удар. Ломаются, превращаясь в труху. Бегут, не разбирая дороги. Бросают оружие, закрыв лицо руками. Видел, как от страха первыми кидаются в бой – обращая врага в бегство. А за спиной ревут десятки товарищей, идя в атаку лишь потому, что больше всего на свете они боятся прослыть трусами. Но каково это – взяться за копье, прожив всю жизнь калекой?

– Почему Птерелай не убил моего отца?

– Не знаю, – смешался Гий.

– Я должен…

– Алкей не станет беседовать с тобой.

– Прогонит взашей?

Дурной сон был свеж, как рана.

– Встретит, словно чужого. Будет молчать и глядеть мимо. Лекарь заверяет: это пройдет. Со временем. Оставайся в Микенах, ладно? Мы дадим тебе знать…

– Не слишком ли ты настойчив? – Амфитрион встал, навис над другом детства; упер руки в бедра. – Тебе велели меня отговорить? Да?!

– Твоему отцу нужен покой…

– В глаза! Смотри мне в глаза! Ну?!

И Гий сломался:

– Сфенел тоже возвращается в Тиринф.

– Что с того? – опешил Амфитрион. – Он торопится проведать раненого брата…

– Если басилей ранен, кто‑то должен заменить его. Выслушивать просителей, разрешать споры… У Алкея есть брат – и есть сын. Я плохо владею копьем, но эти весы мне знакомы!

– Споры? Не хочу я решать споры козопасов и гончаров! – возмутился сын Алкея. Сказанным Гий вязал его по рукам и ногам. – Пусть спорами занимается Сфенел…

– Да? А я уж было решил…

– Что?

– Что один бойкий герой не прочь занять тронос Тиринфа, – сообразив, что жизнь его висит на волоске, Гий затараторил: – Ты спросил, почему Птерелай не убил твоего отца, вот я и подумал…

– Чем ты подумал? Задницей?! Отец напал первым. Копье отца отправило в Аид кормчего ладьи. И вот вам – Птерелай пощадил хромого Алкея! Калеку пожалел, да? Я полтора года воевал с телебоями! Знаю я их жалость…

– Люди с годами меняются. Тебя долго не было дома… Не сердись! Ты – воин, внук Персея. Я же – сын советника. Отец учил меня видеть в словах второе дно. Случается, я вижу его там, где дна нет и в помине.

– Значит, так, сын советника… Утешь моего дядюшку: пусть посидит на троносе, пока отец выздоравливает. Я не стану ему мешать. Но я возвращаюсь домой, и хватит об этом.

Внезапно Гий успокоился:

– Сфенел не поверит, что ты доброй волей уступаешь ему Тиринф. Даже на время. Будет искать подвох – и в итоге найдет повод для ссоры. Вы с ним никогда не ладили.

– И что мне теперь? Домой – ни ногой?!

– А ты хочешь, чтоб твой дом вскипел котлом на костре? Тиринфяне любят тебя. Все любят победителей! Знаешь, сколько было разговоров о тебе, да о твоей добыче? Но и у Сфенела есть сторонники. Допустим, ты ни во что не станешь вмешиваться. Одно твое присутствие в Тиринфе уже развяжет людям языки. А там и до кулаков недалеко, и до ножей.

– Все так серьезно?

– Более чем. Пусть Сфенел погреет тронос, порадуется. Глядишь, глупостей наделает. Поправится Алкей, ты вернешься, твой отец со временем передаст тебе тронос…

– Дался вам этот тронос, – буркнул Амфитрион, сдаваясь. – Ладно, остаюсь в Микенах. Но едва отец пойдет на поправку…

– Сразу сообщим!

– И скажи, чтоб пригнали сюда мой скот. Овец, коров…

– Всех?! – ужаснулся друг детства.

– Советничек! Тебя послушаешь – голым по миру пойдешь… Всех не надо. Гоните так, чтоб пристойно выглядело. И подарки из добычи отбери. Дяде, сестре, остальным… Не нахлебником же мне в Микенах сидеть!

«А ведь я позволил себя уговорить, – с опозданием сообразил Амфитрион, когда многоречивого Гия уже и след простыл. – Как отец на семейном совете. Только отца вдвоем уломали, и то с трудом… А на тебя, герой, одного Гия хватило. Ты, помнится, еще отца укорял…»

На душе было гадко. В ней, как мухи над выгребной ямой, жужжали два мудреца, донимали вопросами. «Почему все‑таки Птерелай пощадил твоего отца? – зудел первый. – Ты веришь в благородство вождя телебоев? И вообще, что делали пираты близ Навплии? На единственной ладье?» Не знаю, отмахивался Амфитрион. Поди прочь! «Тогда, может быть, ты знаешь, – приставал второй, – с чьего голоса пел твой друг детства? Со своего собственного? Вряд ли. Папаша‑советник надоумил? Или дядюшка Сфенел? Не лезь, племянничек, куда не надо, кукуй в Микенах! А мы тронос седалищем погреем – глядишь, прилипнем…»

У дверей ворочался Тритон: чуял раздрай.

Храпом грозил врагам.

2

Тонкий и мягкий ремень из кожи хорька был насквозь пропитан оливковым маслом. Сперва – набросить петлю на запястье. Теперь обмотка. Виток – на мизинец. Виток – на безымянный палец. По витку – на средний и указательный. Обмотаем ладонь – слой за слоем. И в конце закроем ремнем большой палец, пустив финальные витки опять же на запястье…

– Не туго? – спросил Амфитрион.

Старший сын Электриона сжал и разжал кулак.

– Отлично!

Шутя он нанес удар, целясь Амфитриону в глаз, повторил шутку – и, смущенный, оставил пустое занятие. Одно дело, когда твои удары не достигают цели, как говорится, «на шаг муравья». Этим можно гордиться. И совсем другое – когда мишень, не двигаясь с места, глядит на тебя с немым вопросом: что дальше?

– С кем будешь биться?

– С Горгофоном. А ты?

– Я слаб в кулачном бое, – отговорился Амфитрон. – Я буду зрителем.

– Может, судьей?

Не дожидаясь ответа, парень умчался на площадку – там его, приплясывая от нетерпения, уже ждал брат‑близнец. Высоко подняв руки, бойцы закружили по утоптанному песку. Дрались Электриониды, как принято на состязаниях – целясь сопернику в голову, и никуда больше. Руки они обматывали по новой моде – только правую. Шлемами парни пренебрегли. Амфитрион быстро перестал соображать, кто из братьев Горгофон, а кто – Амфимах. Он и раньше путался в дядиных сыновьях, как ребенок в дремучем лесу. С ужасом глядя на четыре пары близнецов, награжденных вдобавок общим семейным сходством, он безнадежно гадал: Горгофон? Филоном? Номий? Нет, Номий выше, а это Еврибий… Или не Еврибий? Близнецы, подумал он. Жребий нашего рода. Приятно ли бить лицо, до мелочей сходное с твоим? Наверное, после боя подслеповатый старец – и тот без труда различит братьев. Или они – мастера ставить друг дружке одинаковые синяки?

Гимнасий, куда его привели, потрясал роскошью. Комнаты для игры в мяч и борьбы, крытые галереи для бегунов, колоннады из голубого известняка; «масленица» и «песочница»[24], бани с дюжиной водостоков, украшенных мордами волков – по ним вода ближайшего ручья текла в пять бассейнов; сад с тенистыми аллеями, портики, где беседовали мудрецы, услаждая взор соперничеством гибких юношей…

«Мудрецы! – усмехнулся Амфитрион. – О‑о, эти мудрецы…»

Всю дорогу, пока они шли в гимнасий, шумная орава Электрионидов упражнялась в остроумии. Спор касался жизненно важного предмета, висевшего у Амфитриона между ногами. Ночью, в мегароне, всем выпало счастье рассмотреть сей геройский предмет в подробностях. Тем не менее, впечатления разделились. Одни утверждали, что это прыщ. Другие – что копье. Ну точно, копье! Такими сражались мирмидоны[25], когда еще были не людьми, а муравьями. Третьи задумчиво изучали свой мизинец, сгибая палец крючком. Наконец младший предложил спросить у сестры. Женщины, мол, больше смыслят в заячьих хвостах. Амфитрион задумчиво намекнул, что готов оторвать кое‑кому его додонский дуб, и сравнить размеры. Обсуждаемый предмет сразу вырос в глазах Электрионидов, и к концу пути сравнялся с Олимпом.

«Болтуны! Мой Олимп в ваши тучи…»

Ему наскучил бой. Слишком часто кто‑нибудь из близнецов уходил в глухую защиту, скрыв голову предплечьями. Второй, утратив единственно возможную цель, вертелся рядом и принимал грозные позы. Амфитрион пожалел, что отказался быть судьей – гибкая палка живо намекнула бы ловкачу, что оборона – обороной, а зрители, как и боги, жаждут крови. Сидя в крепости, сражения не выиграть. Вон, ближе к саду – ишь, рубятся…

Двое юнцов, незнакомых сыну Алкея, и впрямь лупили друг дружку с превеликим усердием. Казалось, они соревнуются в том, кто ловчее использует правила в свою пользу. Делая вид, что целят в челюсть или скулу, парни искусно промахивались. Кулаки со смачным чавканьем врезались в шею, плечи, подмышку, а то и под лопатку, если соперник слишком уж размахался, подставив спину. Впрочем, это не мешало бойцам честно выколачивать дурь из молодых голов. Шлемы, на которые пошла толстая шкура вола, спасали отчасти. Амфитрион в восхищении цокнул языком – и прикинул, что на месте судьи не сумел бы поставить хитрецам в упрек ни один из промахов.

Должно быть, сказалась бессонная ночь – в юнцах ему примерещились тени недавнего прошлого. Мертвец, поселившийся в снах Амфитриона, воскрес и явился в гимнасий. Сын Алкея сощурился, вглядываясь. Ну да, вон и плечо белое… «Кто вызвался узнать все о Пелопидах? – громыхнул в сознании вопль отца. – Кто корчит из себя героя?» Амфитрион вспомнил, как в детстве, терзаемый намеками на проклятие дедушки Пелопса, изучал свое левое плечо: нет ли родовой метки – пятна цвета слоновой кости…

Плечи кулачных бойцов украшали «костяные» пятна. Ошибка исключалась: в гимнасии дрались Атрей и Фиест, сыновья Пелопса Проклятого. Беглецы от родительского гнева; братоубийцы, если молва говорила правду. Никто из микенцев не согласился бы составить пару Атрею или Фиесту – кровь, пятнавшая беглецов, требовала очищения. Сойдись с таким – бойся скверны! Сама судьба понуждала младших Пелопидов выходить из положения по‑братски. Бей родича, борись с родичем, обходи родича на беговой дорожке – больше‑то некого бороть и обходить!

«Бедолаги,» – посочувствовал Амфитрион.

И отметил, что Электриониды тоже предпочитают колотить родню.

Словно подслушав его мысли, юнцы прекратили бой. Тяжело дыша, содрали шлемы; рысцой кинулись к лохани с водой, на ходу сматывая ремни с кулаков. Здесь Амфитриона ждало второе потрясение. Умытые, Атрей с Фиестом чертами очень напоминали Питфея с Трезеном – Пелопидов‑старших, на чьей стороне сын Алкея бился полтора года. Пройдет время, у Атрея заляжет питфеева складка между бровями, у Фиеста разбегутся трезеновы морщинки в углах глаз…

– Ну как? – крикнул ему Атрей, отфыркиваясь.

Амфитрион промолчал.

– Не понравилось? – засмеялся Фиест, становясь в стойку. – Иди сюда!

Амфитрион поднял к небу указательный палец: сдаюсь, мол! И не удержался от смеха – так заразительно хохотал Пелопид. «Они же мне дяди! – громом ударила запоздалая мысль. – Клянусь щитом Афины, дяди! Братья моей матери…» Веселье захлестнуло его бурной волной. Зевс‑Гостеприимец, я должен отнестись к ним с уважением! Дядя – второй отец, наставник и опекун. Пелопиды научат меня, глупого, кулачному бою…

«…братьев резать научат…»

– Сдался! – возликовали дяди. – Эй, тихоня! Сам‑то что умеешь?

Повернувшись к Пелопидам спиной, Амфитрион зашагал к стойке с оружием. Выбрал копье по руке, смерил взглядом расстояние до чучела, облаченного в старый доспех. Далековато, подумал он. Ладно, сойдет. Первый бросок поразил щит, выставленный вперед. Следующее копье угодило в столб, служивший чучелу ногами. Успех окрылил Амфитриона. Взяв сразу два копья, длинное и короткое, он для пробы взмахнул длинным. Годится… Миг, и пара Зевесовых молний – одна за другой – устремилась в полет. Та, что покороче, врезалась в щит, заставив чучело содрогнуться. Жало второй мелькнуло над краем щита, вонзившись жертве в «лицо», между нащечниками шлема. Дерево треснуло с оглушительным хрустом. Чурбан, заменявший чучелу голову, отвалился и запрыгал по земле, волоча за собой глубоко вошедшее копье.

На третьем прыжке чурбан раскололся пополам.

– А еще я умею петь, – сказал Амфитрион.

И затянул на весь гимнасий:

– Хаа‑ай, гроза над морем…

3

Свите они велят ждать у обочины. К святилищу Персея – его возвели два года назад, по левую руку от дороги, ведущей в Аргос – братья направляются вдвоем. Электрион несет на руках трехмесячного ягненка. За поясом ванакта блестит жертвенный нож без ножен. В сумке Сфенела лежит остальное: ячменная мука, мед, огниво и трут.

Тропа ныряет в заросли астериона[26]. Стены звездчатой зелени надвигаются, сходятся шелестящим коридором: трава успела вымахать в рост человека. Канаты из астериона получаются замечательные. Но запах у него… К счастью, дальше лежат благоухающие заросли мирта. Тяжело дыша, Персеиды вступают под сень кипарисовой рощи. Под ногами играет ковер из опавшей хвои. Глаз радует темная зелень деревьев – копий, устремленных к небу. Длинные тени расчерчивают землю, меж ними бьют золотые клинки – лучи восходящего Гелиоса. Воздух хочется пить, как пряное вино.

Когда отцовское святилище открывается братьям, солнце встает прямо над ним. Буйство пламени над снежным мрамором колонн. Стражи‑кипарисы по бокам кажутся черными. Бирюза небесного свода над головами. Зодчий знал свое дело. Ничего лишнего. Крыши над храмом нет. Четыре колонны, квадрат плит, жертвенник.

Отец бы одобрил. Он не любил излишеств.

– Радуйся, Убийца Горгоны, – тихо произносит Электрион.

Сфенел молчит.

Они начинают приготовления. Пока младший смешивает ячменную муку с медом, старший привязывает ягненка и разжигает огонь в углублении за алтарем. Яма и алтарь. Окажись здесь некий Меламп из Фессалии – он бы много смог рассказать о предметах и образах, плоти и символах, высотах Олимпа и глубинах Аида… Но Мелампа рядом нет. Камни по краям кострища грязны от копоти. На дне – зола и угли. На алтаре – бурые потеки. Их еще не успел смыть дождь.

Персея помнят не только сыновья.

Сфенел водружает на жертвенник чашу с мукой и медом. В яме вспыхивает огонь. Трещат смолистые ветки, стреляя белесыми искрами. Ягненок блеет, хочет сбежать. Он ни о чем не подозревает. Ему просто не нравится огонь. Но привязь держит крепко. Суровый, как Зевс в грозу, Электрион посыпает голову ягненка остатками муки.

– Жертву прими, наш отец богоравный…

Кривой клинок – подобие знаменитого Персеева меча – вспыхивает на солнце. Ягненок дергается; слабые ноги подламываются, он тыкается лбом в землю. Электрион подхватывает жертву. Кровь льется в чашу, пятнает алтарь и мощные руки ванакта. Когда кровь брызжет в «огненную яму», капли шипят в пламени.

Красные в желтом.

– Радуйся, отец. Твой сын Алкей оказался достоин тебя. Он бился, как истинный герой, – в голосе Сфенела чудится тень раздражения. – Хвала богам, наш брат остался жив. Он помнит тебя. Мы помним тебя.

Двое стоят над алтарем. Молчат.

Налетает ветер.

Знак?

Вскоре языки пламени лижут освежеванную тушку ягненка. Мясо превращается в уголь. Персеиды оставляют святилище, углубляясь в рощу. Колонны скрываются за деревьями.

– Ты не должен был ехать со мной в Микены!

– Что?

– Тебе надо было остаться в Тиринфе!

– И что бы я сделал? Привязал Алкея к дверному косяку?!

Солнце бьет в глаза Сфенелу. Досадливо морщась, он отступает в тень.

– Ты поехал бы на берег!

– Я?!

– Да, ты! Вместо него! Поехал и обо всем бы договорился.

– Ты в своем уме? Я не смог бы поехать один. Только наш отец был способен на такое.

– Придумал бы что‑нибудь! Вступил бы в переговоры…

– На виду у всех?

– На виду! Главное, чтоб не на слуху. Вы бы объяснились, Птерелай уплыл – и все бы решили: ты прогнал пиратов без боя. Враг устрашился могучего Сфенела!

– Умен ты, братец, задним умом! А кто меня в Микены звал? Вместе, мол, эту парочку очистим… Очистили, в Аид всех Пелопидов!

– Да уж, не вовремя они объявились…

Электрион отламывает веточку. Растирает меж пальцами пахучую хвою.

– А Птерелай – вовремя? Договаривались же, через три дня!

– Может, твой человек напутал?

Электрион испытующе смотрит на брата. Во взгляде нет гнева – только досада.

– Мой человек все передал слово в слово. Не знаю, почему Птерелай приплыл раньше. Хорошо хоть, Алкея пощадил. Телебоям до зарезу нужен Сосновый остров[27]! Им нельзя с нами ссориться…

– Ты прав, – кивает ванакт.

Они со Сфенелом словно поменялись местами. На совете Персеидов кивал и соглашался младший.

– Хромой осел! – негодует Сфенел. – Кто ж мог знать, что он возомнит себя Ареем, Губителем Мужей! Теперь у него сломаны обе ноги, и он решит, что стал Гефестом! Выкует нам новые заботы… Радуйся, брат мой! Мы споткнулись о калеку!

– Никогда, – говорит ванакт. – Никогда не оскорбляй при мне старшего брата.

Сфенел умолкает.

– Никогда, – повторяет ванакт.

И гонит ссору прочь резким взмахом руки:

– Без нас Птерелаю не бросить якорь у берегов Пелопоннеса. В Орее он уже пытался… – Электрион хохочет, вспугнув куропатку в траве. – Наш племянник выщипал Крылу Народа перышки!

Сфенел кривится. Слава племянника ему – кость в горле. Электриону хорошо: тронос делить не с кем. Хозяин Микен еще при жизни отца хлебнул из чаши самовластья. А в Тиринфе тронос один.

– Надо послать доверенного гонца к Птерелаю, – требует младший Персеид. – Назначить встречу заново. В безлюдном месте! И чтоб никто не прознал. Особенно твой возлюбленный племянник. Вояка! Схватится за меч – поди удержи…

Сорвав лист лопуха, Электрион плюет на ладонь.

– Не любишь ты Алкеева сына, братец, – ванакт оттирает руки от крови. – И скажу тебе: зря. Амфитрион – парень с головой. Поймет выгоду, оценит. Как дело сладится, я ему растолкую: что да зачем. У меня от будущего зятя секретов нет! Мы с ним душа в душу!

При виде мрачного Сфенела он вновь разражается хохотом.

– Ладно, идем, – отсмеявшись, говорит ванакт. – Нам еще Пелопидов очищать, будь они неладны…

Горелый прах ягненка братья, вернувшись к святилищу, зарыли в землю. Сфенел полил холмик вином; Электрион – кровью жертвы, оставшейся в чаше. Так всегда поступали, совершая приношения подземным богам, героям и покойникам.

О да, героям и покойникам.

4

Оливковое масло бормотало и пузырилось.

Молоденькая стряпуха царила над котлом, как Персефона над «рекой скорби»[28]. Улучив момент, она высыпала в масло лук, нарезанный кольцами, и «вонючую розу»[29]. Если раньше в котле жило кубло змеенышей – детки превратились в матерых гадюк. Шипенье встало – хоть уши затыкай! Соблазнительный дымок потянулся по двору, заставляя людей принюхиваться, а собак – оглушительно лаять. Дождавшись, когда лук зарумянится стыдливой девой, стряпуха открыла крышку корзины, где ждала своего часа рыба. Разделанная заранее, натертая солью и сбрызнутая уксусом, кефаль плюхалась в масляную бухточку кусок за куском. Сверху – дождь над морем – пролилось вино. Вослед упала мелко порубленная зелень.

И крышка опустилась на котел.

Мужчины страдали. Они слонялись поодаль, стоически делая вид, что рыба их не интересует. Пища истинного героя – мясо. Хребтина вепря, полная жира. Нога оленя. Копченый окорок. Дрозд, наконец! Пестрый дрозд, которым так радостно похрустеть! Рыбу же пусть едят слабые женщины, чья участь – прялка и веретено. Вот пусть и едят! Они пусть едят, а мы, сцепив зубы, с мучительным презрением…

Стряпуха заглянула под крышку, хмыкнула с удовлетворением – и добавила ломтики сладкого перца, а также дольки агуроса[30]. Выждав, пока овощи дойдут, она деревянной ложкой, способной оглушить циклопа, принялась таскать лакомство из котла в особую корзинку. Масло текло на землю, привлекая псов. Мальчик палкой отгонял свору от ковриг ячменного хлеба. Ребенок, и тот знал: вкушая пищу без хлеба – навлекаешь на себя гнев богов.

Собравшись вокруг, женщины с любовью глядели на мальчика, и с обожанием – на стряпуху. Злость мужчин – изысканная пряность – придавала ожиданию остроты.

– У меня в отряде, – задумчиво сказал Амфитрион, вслушиваясь в бурчание предателя‑живота, – дрался один лаконец. Помнится, он зашел в харчевню, дал хозяину рыбу, которую выклянчил в рыбачьем поселке, и велел состряпать ужин. Хозяин возразил, что рыба так просто не готовится. Нужно масло, хлеб… «Тупой чурбан! – вскричал лаконец. – Будь у меня хлеб и масло, стал бы я связываться с этой рыбой!»

Хохот дюжих глоток был ему ответом.

– Заслужил, – кивнула стряпуха. – Держи!

Не успел сын Алкея опомниться, как в руки ему ткнулась миска. Запах тушеной кефали ударил в ноздри. На краю миски, словно волей богов, возникла черствая корочка. Миг, и корка с успехом заменила ложку. Остальные, в чьем отряде не сражался языкатый лаконец, с завистью следили, как Амфитрион уплетает за обе щеки. Позор, читалось на мрачных лицах. Еда героя – мясо. Лишь предатель согласится променять геройство на рыбную похлебку. Вот ты бы променял? – взглядом обращался сосед к соседу, и с ужасом замечал: «Ага, и сразу же…»

– Так готовила моя кормилица, – стряпуха улыбнулась. – Ее привезли с Крита. Ты не боишься, что тебя сочтут бабой?

Нет, мотнул головой Амфитрион. Рот был слишком занят для ответа.

– Напрасно. Я бы, например, сочла.

«Из‑за рыбы?» – спросил Амфитрион одними глазами.

– При чем тут рыба? Тот карасик, что растет у тебя… – стряпуха ткнула ложкой, разъясняя, где у сына Алкея растет карасик. – Ему рановато в плаванье.

Прикончив угощение, Амфитрион вернул миску.

– Твои братья называли карасика прыщом, – сказал он. – Копьем муравьишки.

– Чем еще?

– Заячьим хвостом. Карасик мне нравится больше. Полагаю, это у вас семейное.

– Талант аэда? – спросила Алкмена.

– Интерес вот к этому, – ответил Амфитрион.

И показал.

Табун фракийских жеребцов бросился бы в пропасть, услыхав ржание микенцев. Холм, на котором стоял дворец, содрогнулся. Облака в небе кинулись врассыпную. Из рыбоеда Амфитрион превратился в богоравного мстителя, отплатившего за попранную мужскую честь. Фыркали женщины. Брехали собаки. Утирал слезы малыш‑хлебодар. И лишь Алкмена, дочь ванакта, сохраняла спокойствие.

– Неплохо, – согласилась она, когда шум стих. – Сегодня уже лучше. Полагаю, ночью у тебя просто съежился от страха. Еще кефали? Ты должен любить кефаль.

– Почему? – не понял Амфитрион.

– Я слышала, у тебя есть друг Кефал. Кефал Деионид, зять басилея Афин. Кто любит Кефала, тот любит и кефаль[31]. Пригласи своего друга к нам в Микены. Я угощу его рыбой‑тезкой.

Не говоря ни слова, Амфитрион смотрел на девушку. Лицо его сделалось строгим, как на похоронах. Мало‑помалу смолкли все вокруг. В тишине людям чудился странный звук: треск глиняных свистулек. Казалось, десятки игрушек выстроились в ряд с единственной целью – разлететься от ядра, пущенного из пращи. Кое‑кто из микенцев даже завертел головой, ища пращника‑невидимку.

– Ты не хочешь звать Кефала в гости? – удивилась Алкмена.

– Хочу. Очень хочу.

– Так в чем дело?

– Не могу. Мой друг Кефал похищен.

– Пиратами? Его продали в рабство?!

– Богиней, – вздохнул Амфитрион. – Его любят и холят. Но в гости…

Затаив дыхание, Алкмена ждала.

– Нет, – прозвучал ответ. – В гости его не отпустят.

* * *

– Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос,
Выкрала Эос красавца Кефала от милой супруги…

Известие о похищении друга застало Амфитриона в Орее. На корабле, пришедшем из Афин, плыл кто‑то из родни басилея Эрехтея. От него сын Алкея узнал, что в афинском дворце – траур. Носить черные одежды боялись – по живому‑то! Но рыдания не смолкали, считай, больше года, и Прокрида, жена Кефала, с такой силой прижимала к себе маленького Аркесия, словно и ребенка могли отобрать безжалостные боги.

– Будь проклята, Эос, сестра Солнца и Луны!

Заря смеялась.

– Будь проклята, Эос, дочь Гипериона и Фейи!

Заря смеялась, выстилая пурпуром небо над Афинами.

– Будь проклята, Эос, погибель красавцев!

Ах, как весело смеялась над проклятиями богиня в шафранном пеплосе! Чужие мужья были для нее вином для пьяницы, золотом для скряги, жертвоприношением на алтарь страсти. Первым стал Арей, бог войны, муж пеннобедрой Афродиты. Этот пришел на ложе Эос доброй волей, пришел и ушел. Остальных пылкая богиня, презрев скромность, похищала из родного дома. А что? Иначе ведь откажут: жена, верность, прочие глупости! Вторым ее любовником стал охотник Орион, третьим – Клит‑фессалиец, четвертым – Ганимед‑троянец, пятым – бедный пастух Тифон… Для Тифона влюбленная Эос даже выпросила у Зевса бессмертие, забыв, впрочем, попросить и вечную молодость. Когда Тифон превратился в бессмертного старца, дряхлого и больного, Эос заперла несчастного на задворках своего дворца, предоставив слушать ее стоны под ласками очередного пленника. Иногда, в минуты душевной слабости, богиня подумывала обратить Тифона в сверчка, да все откладывала на потом.

Кефал пополнил ее собрание красавцев.

Он был настолько хорош в постели, что даже беспрерывное нытье любовника не раздражало Эос. Я хочу домой, бормотал он. Позже, милый, соглашалась Эос. Сперва так и вот так. Я люблю свою жену. Это правильно, дорогой. Ты – порядочный человек. Давай этак и растак. Я скучаю за сыном. О, ты – лучший в мире отец! Смотри, я повернулась к тебе спинкой. Я покончу с собой. Как, мое сокровище? Брошусь с террасы вниз головой. О, бросайся! Только обожди – я лягу внизу и приму должную позу. Я хочу домой! Как ты можешь говорить об этом, солнышко, если я беременна! Видишь, я родила тебе чудного мальчика Фаэтончика? Давай сделаем еще одного?

Я не люблю тебя, прибегал Кефал к последнему средству. И не надо, радовалась богиня. Моей любви хватит на двоих. На сотню, вздыхал измученный Кефал.

– Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос,
В мраке остался плененный Кефал, муж скорбящей Прокриды…

* * *

– Знаешь, – сказала Алкмена. – Не гуляй на рассвете.

– Почему? – изумился Амфитрион.

– Украдут еще…

Она не шутила. Закусив губу, дочь ванакта смотрела на него так, словно двор вымер в одночасье. Здесь не было ни единого человека, кроме них. Двое на всю Ойкумену – Уран и Гея, Девкалион и Пирра[32]. «Невесту тебе привезла! – из мглы прошлого крикнула Амфитриону сестра, сойдя с колесницы. – Дурачок! Своего счастья не понимаешь!» И эхом откликнулся вопль мальчишки, загородившего путь даймону‑людоеду: «Отдай мою невесту!»

Я понимаю, кивнул Амфитрион. Я никому ее не отдам.

– Хорошо, – сказал он. – Я буду осторожен.

6

Что надо сделать, дабы восстановить доброе имя убийцы? Позволить ему жить без страха быть зарезанным первым встречным? Убийцу следует очистить, принеся положенные жертвы. Но вот вопрос вопросов: перед кем следует очистить сквернавца? Об этом веками спорили мудрецы. Верный ответ: убийцу следует очистить перед богами – мудрецов не устраивал. Перед какими именно богами? Ну‑ка, назовите, не стесняйтесь!

А мы послушаем.

Глупцы знают ответы на всё на свете. Глупцы спешат поделиться ими, опять же, со всеми на свете. Раз за разом глупцы попадают пальцем в небо – и хорошо, если в небо. Но мудрецы! О‑о, мудрецы знают! Мудрецы даже готовы были просвещать неразумных. Увы, каждый из несметной орды мудрецов провозглашал свое. Одни утверждали, что убийцу надо очистить перед Танатом и Аидом. Ибо первому пришлось извлекать тень невинно убиенного, а второму – определять ее на постой. Недаром жертвы подземным богам сжигают целиком, не съедая ни кусочка…

– Позвольте! – вмешивались другие. – С жертвами теням усопших поступают точно так же! А значит, убийцу надо очистить перед тенью его жертвы!

– Подумаешь, тень! – усмехались третьи, отмеченные печатью особой мудрости. – Кто такая эта тень? Что она решает? Скитается в Аиде, лишенная памяти… Лишь Зевс, Владыка Богов, способен даровать прощение убийце!

Подобное мнение трудно оспорить. Но находились смельчаки:

– Жертву нужно приносить Керам, богиням насильственной смерти!

– Следует умилостивить Эриний‑Мстительниц…

– Что вы понимаете? Только неподкупная Фемида, богиня правосудия…

Задабривание жертвами Фемиды Неподкупной смахивало на подкуп. Впрочем, те, кто имел дело с земными судьями, не спешили возражать.

– Дика‑Справедливость!

– Деметра‑Жизнедарительница!

– Аполлон!

– Ну ты брякнул! Еще б Гермия‑Психопомпа вспомнил…

– А что? Не повредит…

К чести ванакта Электриона следует сказать, что в данном вопросе он оказался умнее всех мудрецов скопом. Посетив с год назад Афины, Электрион пришел в восторг от жертвенника Двенадцати Богам, которым по праву гордились афиняне. И загорелся идеей установить такой же в Микенах. Сказано – сделано. Жертвенник вышел поменьше афинского, в половину человеческого роста, но ванакта это не смутило. Изображения Дюжины были в наличии. И резьба красивая. И мрамор лучше афинского. Теперь уж точно не ошибемся! Народ одобрил, славя гений ванакта. Хотя в чьем‑либо одобрении Электрион не нуждался. Он издавна знал: владыка Микен всегда поступает наилучшим образом!

Перед обрядом Атрей с Фиестом совершили омовение – прелюдию грядущего очищения. Обоих нарядили в хитоны цвета весенней листвы. Зеленый, шептались мудрецы, чуточку пьяные с утра – жизнь и возрождение. Плечом к плечу, со спины неотличимые друг от друга, Пелопиды шли к алтарю. Толпа загодя расступилась, освободив проход. Ропот, подобный шелесту прибоя, витал над площадью. В него вплеталось рычание далекой грозы. Не все микенцы были согласны с ванактом. От проклятых лучше держаться подальше.

«Выдать щенков отцу! – намекала гроза. – Выдать головой!»

Амфитрион видел, как напряглись спины братьев в ожидании удара. Он и сам невольно подался вперед. Если Пелопс уже понял, что сыновей ему не отдадут; если не смирился и отправил в Микены лазутчиков… Это последняя возможность. Сейчас любой может воткнуть нож в печень Фиесту; проломить камнем висок Атрея. И останется чист перед богами и людьми. Оскверненного вправе безнаказанно убить кто угодно.

Семь шагов. Шесть… пять… три…

Братья замерли на ступенях алтаря.

У жертвенника их ждали величественные фигуры в белом: Электрион и Сфенел. Белый цвет угоден Олимпу. Слуги зажгли курильницы с серой. Над площадью пополз дым – едкий, удушливый. От него першило в горле. Электрион со Сфенелом остались невозмутимы, зато Пелопиды дружно закашлялись.

– Скверна выходит, – с уверенностью заявил кто‑то.

И пошло, покатилось от мудреца к мудрецу:

– Значит, виноваты!

– Выходит, это они мальчонку зарезали?

– Эх, не надо было…

– Благоговейте![33] – перекрыл бас ванакта ропот толпы.

Площадь заткнулась.

– Внемлите, о боги! Жертву примите во искупленье вины…

Персеидам подали черных петухов. Атрей с Фиестом наконец одолели кашель – и ждали, смирные, как барашки. Кривые ножи ударили наотмашь, отсекая связанным птицам головы. Кровь брызнула на алтарь, на ступени, на лица и хитоны – сыновья Персея щедро кропили направо и налево. Плавные взмахи. Колыхание белых одежд. Бормотанье площади.

Кровавый дождь.

– …во искупленье вины…

Вину, отметил Амфитрион, дядя не назвал по имени. Понимай, как хочешь: то ли брата зарезали, то ли мать покрывают. «Сам‑то как думаешь? – спросил голос, очень похожий на отцовский. – Могли они зарезать ребенка?» Могли, вынужден был признать Амфитрион. Если ребенок – помеха на пути к троносу… Фигуры братьев предательски размывались перед глазами. Вместо Атрея с Фиестом возникали другие сыновья Пелопса Проклятого: Трезен и Питфей. Воин и прорицатель; благородные сердца. Стоило большого труда отрешиться от приязни к старшим, оценивая младших. «Что произошло в Писе, останется тайной. Но ты вызвался ближе узнать Пелопидов. Дал обещание отцу. Раз уж все равно задержался в Микенах…»

– …Кровь пролилась! Жертву примите, о боги!

– О‑о! – откликнулась площадь.

– Отныне пред вами чисты Пелопиды! Нет на них вины!

Вспыхнул огонь на алтаре. Кто‑то зажег ароматные поленца, обильно политые маслом и медом. Зарезанные петухи легли в пламя. Трещала птичья плоть, обращаясь в уголь. Говорят, жрецы закрывают глаза на обычай – вкушают и от искупительных жертв. Но в Микенах ритуал соблюдался строго.

– Нет скверны!

Столб дыма зыбкой колонной уперся в небо – и начал расползаться, мешаясь с грозовыми тучами, набежавшими в единый миг. Колонны множились, образуя ряд портиков. Их венчали капители из облачных завитков. Выше росли перекрытия эпистелиона. Соткались фронтоны и фризы, сложилось скальное основание: мрак базальта, суровость гранита, блеск мрамора. На глазах собравшихся в небесах возникал храм – величественный, надменный.

Знамение?

– Ангел, ангел[34]! – взлетел над площадью истошный визг.

Многие задрали головы, ожидая явления Гермия в крылатых сандалиях. Однако вестник оказался земным. Толпа расступилась перед человеком, взмокшим от долгого бега. Ангел остановился перед ступенями алтаря, перевел дух. Грудь его тяжело вздымалась. Бегуну поднесли кубок с водой. Ангел кивнул, благодаря, сделал пару осторожных глотков, а остаток вылил себе на голову.

– Весть из Писы!

Он поднял взгляд на ванакта:

– Умер великий Пелопс, сын Тантала! Скорбите!

Ударь раскат грома, пади на площадь Зевесова молния – вряд ли Микены испытали бы большее потрясение. Площадь замерла. Совпадение? Знак? Но что может значить смерть Пелопса в день очищения его сыновей? Очнулось давнее проклятие? Отец ложно обвинил Атрея с Фиестом – и боги покарали лжеца? Или, напротив, Олимп дает знать: творящееся в Микенах неугодно Дюжине, и лучше изгнать сыновей Пелопса из города, дабы не стряслось беды…

О‑о, даже мудрецы терялись в догадках.

– Отец!

Атрей упал на колени, вцепился себе в волосы.

– Прости, отец!

Он рыдал, не стесняясь. Слезы мешались с жертвенной кровью, пятнавшей лицо юноши. Рядом безмолвной статуей застыл Фиест. Брат Атрея окаменел от свалившегося на него горя. За что? – спрашивали Пелопиды богов. Могучие, за что караете?

Молчало небо. Молчала и толпа.

7

Позже, сравнивая смерть двух великих – Персея и Пелопса – отмечали, что Убийца Горгоны умер куда скромнее Проклятого. Ну, поднялся к звездам. Сверкает по ночам. Так это еще голову задирать, и то не всякий раз увидишь. Тучи, знаете ли. Зато Пелопс…

О‑о, Пелопс!

Скипетр его – работу бога‑кузнеца Гефеста – отвезли на материк, в Херонею. Меч его – золотой эфес, клинок черной бронзы – доставили в Сикион. Колесницу его – дар владыки морей Посейдона – отправили во Флиунт. Там безутешные жители не угомонились, пока не взгромоздили колесницу на крышу храма, прозванного с тех пор Царственным. Плащ его… венец его… сандалии его… Казалось, погребальный костер натолкнул хитроумного Пелопса на мысль завоевать своим имуществом все земли вокруг.

Дома, в Писе, остались одни кости.

Их сложили в медный ларец и поместили в святилище – храм в свою честь покойник велел построить заранее. Жрецы объявили волю богов, сильно смахивавшую на волю Пелопса. Ежегодно тени усопшего будет приноситься в жертву черный баран, поджаренный на костре из белого тополя. Сжигать барана в уголь запрещалось. Напротив, поливаемый соком граната, баран готовился наилучшим образом. Каждый, вкусивший жаркого, считался нечистым. С этой минуты он допускался в окрестные храмы только после омовения – и внесения поминальной лепты на благоустройство святилища. Если баран оставался невостребованным, собравшихся кормили насильно. Потом их мыли в реке – под надзором мускулистых рабов с палками в руках – и собирали лепту. Кроме этого, лучшим юношам Элиды вменялось в обязанность бичевать себя перед алтарем Пелопса. Кровь их жертвовалась тени за компанию с бараном.

Бичевались с радостью – по слухам, это увеличивало мужскую силу.

– Хо‑хо! – смеялись в Арголиде.

– Забавники! – потешались в Арголиде.

– Еще б лошадей на крышу храма затащили! – издевались в Арголиде.

А там и прикусили языки. Когда сидишь в осаде, языком не отобьешься. «Где осада?» – изумлялись мудрецы. «Никого под стенами!» – возражали мудрецы. Простаки же чесали в затылках – и шли точить мечи. Взлети над Пелопоннесом на птичьих крыльях, огляди землю из‑под шапки облаков – что видишь, простак? Кто оседлал Истмийский перешеек – пуповину, соединяющую полуостров с материком? Град Мегары, обитель смельчаков. Правит в Мегарах грозный боец Алкатой, сын Пелопса. Сел на каменистом берегу Саронического залива, уставил копье в небо. Рядом, у звонких вод Селлеиса, в роскошной Эфире, правит Коринфий, сын Пелопса. Переименовал, шутник, Эфиру в Коринф, и посмеивается. Сунься чужак на Истм – с двух сторон возьмут в клещи, раздавят. Южнее, на скалистой дороге из Коринфа в Аргос – не успели оглянуться! – выросли Клеоны, богатые устройством. Правит там хитрец Клеон, сын Пелопса. Загородил дорогу стенами, дерет с путников мзду, а с телег – вдвое. Свернет обоз на запад – час от часу не легче. В плодородной, богатой реками Асопии властвует гордый Сикион, сын Пелопса. Чем он хуже братьев? – да ничем. Вот и дал городу свое имя. Еще западней, в богатых дичью Летринах, бьет кабанов, стреляет коз Летрей, сын Пелопса. Зазеваешься – поймаешь стрелу, козел! На юго‑востоке, в браноносных Трезенах, царствует Питфей, сын Пелопса. Установил алтарь Фемиде Правосудной; судит на свое усмотрение. Виноградники Элиды, дубравы Аркадии, бухты Трифилии, холмы Олимпии – сплошь Пелопиды. Что ни крепость, что ни тронос – наше, горланят!

Хороша жена у Пелопса. Нарожала супругу армию.

Щит к щиту.

Берегись, Микены! Дрожи, Тиринф! Взяло Пелопсово семя Арголиду в кольцо. Аргос вам не союзник – захудал Аргос, заплыл жирком. Случись что, портовой шлюхой ляжет под победителя. Если и есть подмога Персеидам, так это Спарта. Ох, грозна Спарта! Ох, и могуча! Бронзовой рукой правит Лаконской областью спартанец Эбал, воин крепкий. А рука‑то Эбала носит имя Горгофоны, дочери Персеевой. Зря, что ли, назвали девочку Убийцей Горгоны? С таким именем и первого мужа в могилу свести – пустяк, и второго в кулаке держать – плевое дело! Велит Горгофона – сражайся! – встанет супруг стеной за шуринов‑Персеидов. А сыновья подопрут – свой, родной, маловат годами, так приемные, от первого жениного брака, орлы хоть куда!

И все равно – мало Персеевой крови против Пелопсовой.

– Был у Персея еще один сын, – шепчутся мудрецы.

– Родил Персей младенца Перса, – болтают.

– Старшенького, еще до Алкея…

– Оставил Перса в Эфиопии…

– Не повез домой…

– Правит Перс в далеком краю ордами персов…

Эх, мудрецы! Не помешали бы сейчас Тиринфу с Микенами родственные орды персов. Да где ж их взять? Разве что ждать, поглядывая на море: не плывет ли братец Перс – долгожданный, возлюбленный? Не затмил ли парусами горизонт? Что это маячит близ острова Саламин?! – ах, нет, это не персы. Это шторм надвигается.

Быть беде.

Ударят Пелопиды скопом – сбросят Персеидов в море. Стряхнут с Пелопсова Острова в соленую воду, будто каплю дождя с яблока. Не в морях ли поискать союзников? Если уж в персах разочаровались – иные ладьи сыщем…

8

Этот вестник не бежал открыто через весь город. Его не сопровождали крики: «Ангел, ангел!» Кто спешил уступить ему дорогу? – да никто! И новость свою он не собирался объявлять прилюдно. Хотя весть, укрытая в памяти бегуна, была по важности вровень с первой, доставленной из Писы. Особенно для ванакта Электриона, утонувшего в раздумьях.

Особенно сейчас.

Запыленный плащ. Стертые сандалии. На закате дня в ворота одного из зажиточных микенских домов постучался человек, явно не заслуживающий доверия. Лучи Гелиоса, до половины скрывшегося за горизонтом, окрасили крыши темной кровью. В переулках копились лиловые тени, готовясь слиться в глубокие омуты ночи. Время для гостей закончилось. Близилось время для сна. «Чего надо?!» – спросил раб, открывший на стук. И недвусмысленно взмахнул палкой. Человек вручил рабу кругляш из олова и назвал имя. Миг, и раба как ветром сдуло. Еще миг, и за ворота выскочил хозяин дома. Впрочем, гостеприимство микенца оставляло желать лучшего. Зевс свидетель! Вместо того, чтобы проводить гостя в мегарон, омыть ему ноги и накормить до отвала, хозяин схватил усталого человека за край плаща – и вскоре они уже шли куда‑то, избегая площадей и широких улиц.

Раб с палкой тоже не дремал – умчался в сторону акрополя.

Целью путешествия оказался заброшенный храм Мома, бога злословия и насмешки. Судя по запустению святилища, в Микенах жили люди исключительного доброречия и отзывчивости. Вход в храм стерегли две оливы – старухи‑горбуньи, кривые и узловатые.

– Жди здесь.

Оставив вестника в храме, провожатый выскользнул наружу. Он знал: разговор, который состоится, не для его ушей. Свет дня погас, утонув в пучине, и Нюкта‑Ночь вступила в свои права, когда у входа послышались шаги и бряцанье оружия.

– Ждите, – приказал властный голос.

Пройдя меж оливами, согнувшимися в поклоне, пришелец один вступил под сень храма.

– Ты принес послание?

– Да, ванакт.

– Говори.

Казалось, беседу слышно за добрую стадию. Отдаваясь под низкими сводами, голоса должны были разноситься далеко окрест. Однако, выйдя наружу, любой мог с легкостью убедиться: за порогом звук глох, словно увязнув в толстом войлоке. Мом, бог‑покровитель здешнего алтаря, насмехался над соглядатаями. О чем бы ни злословили посетители храма, это оставалось между ними и богом.

– Птерелай Тафиец хочет сказать тебе, ванакт…

Ванакт слушал молча. А потом в сумраке храма раздался утробный рык зверя. Что‑то с грохотом ударилось в стену и разлетелось на куски. Вестник задрожал от испуга.

– Продолжай! – рявкнул Электрион. – Ты тут ни при чем.

– …что случилось, брат? Меня подняли среди ночи…

– Недоносок! Тупой чурбан!

– …приволокли силой…

– Сын осла!

– Не оскорбляй нашего отца!

– Отца?! Будь он жив, придушил бы тебя голыми руками!

– Я не желаю…

– Чтоб меч не поганить! Дерьмо! Коровий навоз!

Храм трясся от бешеной ярости хозяина Микен.

– Я не намерен слушать…

– Ты не намерен?! Может, оторвать тебе уши, а заодно – и твой поганый язык?! Мому понравится такая жертва!

Судя по шуму, Сфенел попятился и, споткнувшись, едва не упал.

– Басилеем себя возомнил, гаденыш? Кто позволил тебе говорить от имени Алкея? От имени Тиринфа?! Отвечай, ублюдок!

– Опомнись, брат!

– Пес шелудивый тебе брат! Скорпионово семя! Послали же боги родственничка…

– Да что ж ты на меня вызверился?

– Как ты вел переговоры с Птерелаем? Как, я спрашиваю?!

– Честно вел. С умом…

– «Мы, Персеиды, предлагаем тебе…» – твои слова?!

– И что? Мы ведь Персеиды? Ты – ванакт Микен, я…

– Я‑то ванакт! А ты, тля, кто?!

Львиный рев клокотал в глотке Электриона.

– Ты говорил от имени Персеидов! Что должен был подумать Птерелай?! Что это предложение – мое с Алкеем! Ванакта Микен и басилея Тиринфа. Старших Персеидов! Которые велели тебе, засранцу, быть нашим глашатаем. Мы дарим Птерелаю Сосновый остров, чтобы телебои свили там гнездо. А они в благодарность за услугу не трогают наши земли…

– И отдают нам долю с добычи! Между прочим, это была моя идея!

– О боги! Дайте мне сил не свернуть шею этому болвану! После твоих слов Птерелай уверился: с басилеем Тиринфа все договорено! Дошло, позор семьи? «Мы, Персеиды!..» Зарвался ты, братец. Возомнил. Не ты ли обещал уломать Алкея? И все откладывал со дня на день…

– Ты же сам сказал: повременить!

– Вот и нечего было вещать от имени всех Персеидов! Тогда бы и Птерелай трижды подумал, прежде чем высаживаться у всех на виду. А так, если басилей Тиринфа в доле – от кого прятаться? Увидел Алкея с копьем, чуть не рехнулся от изумления…

– А какого даймона он заявился раньше? Я бы успел…

– Успел бы он! Я гонца спрашиваю: почему раньше срока прибыли? Он даже удивился. Это, говорит, море. Раз на раз не приходится. Собирались на веслах идти. А тут попутный ветер… Кто ж от удачи отказывается?

– Что еще гонец передал?

– Передал, что Птерелай в гневе. Виновного найдет и лично утопит.

Под сводами повисла мрачная пауза.

– Замарал хитон, трусишка? – расхохотался Электрион. Страшный в бешенстве, он был отходчив. – Шучу я, не бойся! Телебои аж пищат, так им нужен союз с нами. Но Птерелай хочет точно знать, с кем он имеет дело. И я его прекрасно понимаю!

– Боги, благодарю вас! Это вторая добрая весть после смерти Пелопса. Только пирату об этом сообщать не обязательно. Пусть по‑прежнему считает, что союз нужнее ему, чем нам. Итак, назначаем новую встречу…

– Придержи коней, торопыга. Нам сейчас встречаться с Птерелаем не с руки. Вестника с ответом я отошлю утром. Пусть телебои малым отрядом высаживаются на Сосновый. Осмотрят бухты, прикинут, как обустроиться. Зачем время тянуть? Рыбаки Соснового – не люди, овцы. Их резать не станут, они и промолчат. Что же до Пелопидов, болячку им на задницы… В интересах Птерелая, чтобы Арголидой правили мы. Начнись война – поддержит, никуда не денется.

– Лучше заранее договориться…

– Что бы я делал без твоих советов, братец? Договорюсь, не бойся. Уж получше твоего! А ты стрелой в Тиринф. Пора Алкею обо всем узнать. Персеиды должны быть заодно. Понял?

– Может, сперва с Птерелаем все уладим…

– Один раз ты уже «уладил»! – Электрион вновь сорвался на рык. – Хватит! Хоть верхом на него садись, а Алкей чтоб был с нами!

– Он еще не оправился…

Чувствовалось: Сфенелу объясняться с Алкеем – нож острый. Узнает старший брат, откуда взялись под Навплией телебои, выяснит, по чьей милости он прикован к ложу – гнев Электриона покажется детской забавой в сравнении с яростью хромого Алкея. Сфенел ночами мучился бессонницей. Все думал: а я рискнул бы привязать себя к колеснице? Без ног ринуться в бой? Когда же засыпал – видел Алкея у своего ложа. И казалось – отца видит, великого Персея.

– Увиливаешь?

– Ты лучше о племянничке беспокойся, – окрысился Сфенел. – Узнает, что телебои на Питиусе – за меч схватится…

– Не твоя забота, – сухо отрезал ванакт. – Придет время, все ему объясню. Сейчас рано – он на Птерелая зуб имеет, из‑за отца. Ты мое беспокойство не меряй, у меня его много. В первую голову – телебои…

– А что о них беспокоиться? Сам же сказал: пусть высаживаются…

Темнота вздохнула.

– Дурак ты, братец. Телебои на Сосновом с голодухи опухнут. Остров‑то нищий! Даже если у местных все подчистую выгрести… А местных телебои не тронут.

– Почему?

– Это теперь их остров. Кто ж дома гадит?

– Что ты предлагаешь?

– Я не предлагаю. Я делаю. Отгоню‑ка я им стадо коров. Пусть видят: я камень за спиной не держу.

Каждое «я» Электрион вбивал, как клин в расщеп дерева.

– Коров на остров перегонишь? По волнам?

– А ладьи телебоям на что? Сами заберут.

– У всех на глазах?

– Зачем – на глазах? Велю отогнать стадо в Элиду…

– Там же сплошь Пелопиды!

– Есть на западном побережье один городишко… Басилей Поликсен у меня в долгу. К нему и отгоню стадо. Налетели пираты, забрали у Поликсена скот – ищи ладьи в море!

– Разумно, – признал Сфенел. – Если что, мы ни при чем. Где Элида, а где Арголида! Украли пираты коров – так не у нас же! И уговор раньше времени не раскроется, и народишко бузить не станет: чужих пираты грабят. Алкею, вон, жизнь сохранили. Отчего б с такими молодцами и не договориться?

– Верно мыслишь. А еще пусть думают: телебои Элиду щиплют, Пелопсову вотчину. Не должно быть у Птерелая обратного пути. Или со мной идти – или одному против всех. Ну а ты с утра езжай в Тиринф…

Когда братья ушли, опустевший храм наполнился смехом. Долго, с удовольствием хохотал Мом‑Насмешник, Правдивый Ложью. Верно говорят: «Хочешь насмешить бога – расскажи ему о своих замыслах».

9

– Радуйся, Тимофей!

– И ты радуйся, Феодор!

– Что делаешь?

– Геройствую. Коров пасу…

– Жирок нагуливают?

– Ага…

– Молочко прибывает?

– Аж наземь течет!

– Это славно. Отбей‑ка мне от стада голов пятьдесят!

– Сам отбей. Вон дубина, вон головы. Иди отбивай!

– Хо‑хо‑хо!

– Га‑га‑га!

– Ну ты и шутник, Тимофей!

– Ох, я и шутник, Феодор! Не дам я тебе коров, и не проси…

– А ванакт приказал, чтоб дал.

– Ну, раз ванакт… Что он еще приказал?

– Чтоб ты о коровах помалкивал. Знаю я, говорит, Тимофея. Язык у него до пупа. Махнет языком – на море буря! Ты, говорит – это он мне – если увидишь, что Тимофей язык навострил, сразу бери ножик – и чик! Безъязыкому коров пасти сподручнее.

– Гы‑гы‑гы!

– Ух‑ха‑ха!

– Ну ты и шутник, Феодор!

– Шутник я знатный, Тимофей! А вот и ножик. Видал?

– Видал.

– Про язык слыхал?

– Слыхал.

– Запомнил?

– Крепко‑накрепко. Тебя не встречал, коров не давал. Иди, гони буренок куда велено…

– А каких же мне брать, Тимофей?

– А с того края луговины. Их вчера пригнали, с утреца. Из Тиринфа.

– Так они ж, небось, чужие? Их же, небось, хватятся?

– Да кто их хватится? Раз на наши пастбища пригнали, значит, они нам не чужие. Свои они нам, родненькие. Ишь, выменем трясут…

– И то верно. Вчера пригнали, сегодня увели. Никто и не заметит.

– Ну ты и мудрец, Феодор!

– А уж ты мудрец, Тимофей!

– Ты ж мой Дар Божий…

– Ты ж моя Божья Честь[35]

– А нет ли у тебя винца, Тимофей?

– Сладкого?

– Ну!

– Душистого?

– Эх!

– Неразбавленного?

– Так!

– А ты спрячь ножик, я и найду винца…

10

Трапезные ложа, рассчитанные на двоих. Кресла для тех, кто не любит есть лежа. Стулья со спинкой для тех, кто не любит кресел. Цветные покрывала. Подушки с узорчатыми наволочками. Лохани для омовения ног. Лохани для омовения рук. Столики, числом десять.

Да, кивает Амфитрион.

Горшки для хранения маринадов. Котлы. Кувшины для вина. Малые кувшины для воды. Кратеры для смешивания. Сосуды для охлаждения напитков. Чаши‑лодочки. Кубки с двумя ручками. Кубки на тонкой ножке. Корзины для фруктов. Плетеный короб для цветов.

Хорошо, соглашается Амфитрион.

Жаровни с углями. Факелы из сосновых лучин. Смоляные факелы. Лампады из глины. Фитили из льна. Фитили из папируса. Такая маленькая пакость с ручкой, носиком и круглым дном. Очень надо. Дюжины хватит.

Бери, машет рукой Амфитрион.

Он и не представлял, что поминки – это так сложно. Снять дом в Микенах – полдела. Сын Алкея мог оставаться и в акрополе – из дворца его никто не гнал. Но во дворце было не до поминок. Там радовались смерти Пелопса. Шумно радовались. Не стесняясь. А если ты – родной внук покойного, как тебе радоваться? Тебе достойнее будет помянуть усопшего деда. Пригласить сведущего человека: делай, уважаемый! Я же беру на себя все расходы. Средств хватит, из Тиринфа уже прислали часть добычи. Ага, скажет сведущий человек. Значит, так. И сведет тебя с ума.

А тут еще Тритон с этими коровами.

– Угнали, – говорит.

Амфитрион хмурится. Не до коров ему.

– Наши коровы, – пристает Тритон. – Угнали, да.

Не понимает Амфитрион. Вспоминает детство. Приятели спрашивали: «Ты проклятый, да?» Говорили: раз ты внук Пелопса, у тебя в жизни все будет плохо. Дрались из‑за этого. И вот: было у Амфитриона два деда, как два выхода из любого тупика. Не осталось ни одного. А тупиков, небось, впереди – гальки на берегу, и то меньше.

– Коровы, – бухтит Тритон. – Зачем ванакту наши коровы?

– Ванакту? – удивляется Амфитрион.

– Ага. Я на пастбище узнал, да.

– У кого?

– Пастух там есть, Тимофей. Врал, да. Не знаю, врал. Я его за левую ногу взял, за правую. Дерну, значит. Он спрашивает: зачем? Как зачем? Два пастуха лучше одного! Не надо, сказал Тимофей. Один пастух – лучше.

Смотрит Амфитрион на верного Тритона, как на говорящую скалу. То слова из тирренца не вытащишь, то прямо оратор с площади.

– Ванакт велел, – долдонит Тритон свое. – Угнали наших коров.

– Ну и пес с ними, с коровами, – отмахивается сын Алкея.

– Наши, – злится Тритон.

– Может, дяде коровы нужнее! Что он, ограбить меня решил? Обидеть? Вон, дочку мне в жены отдает… Небось, взял коров свадебным залогом! Или мясо позарез нужно…

– Спросил бы. По‑честному…

– Так он же ванакт! Стесняется попросить…

– Наши…

Что взять с дурака? Испортил настроение. И на душе скверно, и к дяде не подойдешь: где коровы? А тут еще сведущий человек по ушам на колеснице ездит. Говядина, мол. Баранина. Свинина. Лепешки ячменные. Хлеб пшеничный. Маслины. Фазаны. Дрозды. Жаворонки. Лук, чеснок, соль с травами. Особые кубки для заключительного возлияния. С надписями.

Видел Амфитрион эти надписи. «Лизать» – единственное приличное слово.

– Поминки, – намекает он. – Не гульбище.

– Так ведь в конце, – разъясняет сведущий. – В конце всегда гульбище.

И спрашивает насчет флейтисток.

– Коровы, – дуется в углу Тритон. – Наши…

– Многие лета!

Сведущий человек оказался прав. Из глиняных кубков половину разбили. Пол был усеян объедками и хлебным мякишем – им вытирали жирные пальцы. Кое‑кто дудел на флейте, объясняя бойкой флейтистке, как достичь гармонии. Девица утверждала, что умеет лучше. Сыновья Электриона – вся их шумная компания гурьбой явилась на поминки – играли в бабки. Выиграв, каждый обещал Гермию сто быков; проиграв – обвинял родича в жульничестве. По рукам гуляла ветка мирта. Тот, к кому она попала, пел куплеты‑сколии. Темой куплетов вначале были подвиги усопшего, но довольно быстро певцы свернули на подвиги вообще.

– Здравствуй, здравствуй и пей!

Жрец из храма Зевса Милосердного, утомленный возлияниями, храпел в обнимку с помощником. Фиест Пелопид развлекался тем, что вставлял соломинку жрецу в нос. Шея Фиеста была багровой от прилива крови. Перед тем, как заняться жрецом, он, указав на Тритона, поинтересовался: «Почему я должен сидеть рядом с рабом?» Тритон доел баранью ногу, взял брезгливого юнца за шкирку и пояс, поднял – и собрался выбросить за порог, да ему запретили. Это не раб, объяснил Амфитрион. Это мой друг. Друг и соратник.

Зарежу, пообещал Фиест. Просплюсь и зарежу.

«Меня?» – спросил Тритон, ковыряясь в зубах.

Кого‑нибудь, уточнил Фиест.

– Я поднимаю эту чашу в честь нашего гостеприимного хозяина! – Атрей, пьяный до изумления, вышел на середину. По лицу беглого сына Пелопса текли слезы восторга. Венок из фиалок был сдвинут набекрень, цепляясь за ухо. – В сердце моем жила змея скорби! Не мог я вернуться на родину. Не мог припасть к стопам моего великого, безвременно ушедшего отца. Погребальный костер отпылал без меня. Гробницу запечатали без меня. Сирота, я рыдал без устали… И что же?

– Что? – возопил хор голосов.

– Родич мой задушил подлую змею! Друзья! Жертвы, принесенные нами, успокоят царственную тень! Чаши, которые мы осушили, даруют мертвецу великую радость! Дом, где мы собрались, воссияет дворцами Олимпа! Пелопс, отец мой! Видишь ли ты своего внука? – палец Атрея указал на Амфитриона, хрустевшего костлявой перепелкой. – Видишь ли богоравного героя? Даже из мглы Аида тебе сияет блеск его славы!

– Видим! – заорал Фиест, хотя вопрос был обращен не к нему.

– Кровь Персея и Пелопса слилась в нем воедино! Гроза телебоев! Ужас морских разбойников… Богач! – Атрей жестом обвел помещение. – Лучший из копейщиков! Будущий зять ванакта Микен!

– Заячий хвост! – невпопад вспомнил младший из Электрионидов.

Ему дали подзатыльник, чтоб умолк.

– Да, герой! – Атрей с негодованием уставился на дерзкого. – Паруса тафийских кораблей дрожат от страха при звуке его имени! Телебои гадят под себя, вспомнив блеск его меча! Счастлив отец, чьи чресла родили такого наследника! Радуйся, Алкей Персеид! Твой единственный сын стоит армии…

– Радуйся, отец!

Вскочив, Амфитрион осушил чашу до дна.

Вино горчило. Во рту остался резкий, смоляной привкус. «Что это за женщина? – подумал Амфитрион, уставясь в угол. Взор туманился, разглядеть гостью не удавалось. – Рабыня? Прибиральщица?» В зале же творились злые чудеса. Увяли цветы венков. Собакой под бичом взвизгнула флейта. Объедки покрылись плесенью. Пахнуло смрадом падали. Женщина с удовлетворением облизывалась; казалось, ее кормят изысканным блюдом. С языка текла черная слюна. «Кто ее пригласил? Какая уродина…» Когда сын Алкея проморгался, мерзкая тварь исчезла. Там, где мелькнул призрак, сбились в кучу сыновья ванакта. Прекратив игру, они пялились на Амфитриона, словно впервые видели. Словно он их всех в бабки обыграл, голыми по миру пустил.

Зависть – родная сестра Победы – шустрая богиня.

Дитя мрачных вод Стикса[36].

11

– Дядька Локр! Дядька Локр, это ты?

На трубный вопль обернулась вся харчевня.

– Это я, Тритон! Иди сюда! Выпьем!

Судьба определенно улыбалась Тритону. С войны он вернулся жив‑здоров (глаз не в счет) – герой‑победитель! «Теперь все бабы наши! – перед расставанием хлопнул Тритона по плечу Эльпистик Трезенец, рыжебородый весельчак. – Главное, не робей! Героям робость не к лицу…» С Эльпистиком судьба свела Тритона в Орее, на побережье. Год они воевали бок о бок и успели сдружиться. Дрался рыжий, как зверь, а шутки у него были необидные. Тритон всю обратную дорогу думал: пошутил Эльпистик насчет баб, или нет? С пленницами‑то ясно: кто их спрашивать будет? А вот чтоб не силком, по‑хорошему… Тут Тритон, несмотря на советы приятеля, терялся. И зря – дело сладилось лучше лучшего. Прав был рыжий: робость – зло! Тритон давно привык, что над ним подтрунивают, но в этот раз не стерпел. Ладно, мужчины. Мужчине башку расколол, и квиты. Но чтоб гулящие девки туда же? Он вспомнил, как Амфитрион показал своего «карасика» дочке ванакта – и в ответ на очередную подначку проделал то же самое.

– Ого! – ужаснулась одна.

– Ого! – восхитилась другая.

И по лицам обеих Тритон все понял верно. Тут бы и круглый дурак понял, а Тритон был не круглый, а очень даже мускулистый. До утра он рьяно оправдывал ожидания девиц – и славно помял косточки обеим, доведя красоток до изнеможения. Затем – куда спешить? – продрых до полудня и проснулся с мечтательной улыбкой от уха до уха.

Вечером девки обещали прийти еще, и подружку захватить.

Явившись в харчевню, Тритон потребовал вина и мяса. Сейчас он пребывал в самом блаженном расположении духа. Жрать – от пуза, пить – хоть залейся. Война, правда, кончилась. Жалко. Зато смазливая краля сама на тебя залезть спешит! Что еще человеку надо? Компанию? Пить в одиночестве Тритон не любил. И тут – на тебе! – дядька Локр. Старый приятель Тритонова папаши. Лучше компании и не сыщешь!

Любимчик судьбы, ухмыльнулся Тритон. Я любимчик, да.

– Эй, дядька!

Локр – весь из узлов и канатов – сделал шаг. Остановился. Крепко уперся ногами в глиняный пол, словно в палубу корабля; не спеша повернул голову. Он всегда так делал – вначале смотрел, по‑совиному выкручивая шею, а потом уже разворачивался целиком.

– Тритон? Сын кормчего Навплиандра?

Особой радости на лице моряка, изборожденном морщинами, не отразилось.

– Ага! Иди, да! Угощаю!

Тритон давно мечтал произнести эти слова. Сейчас он сиял от гордости. Он теперь не просто герой – он богатый герой! Доля добычи, выделенная ему Амфитрионом, в глазах тирренца выглядела поистине царской.

Моряк опустился на табурет напротив Тритона.

– Вина! Прамнейского!

В винах Тритон не разбирался. Он полагал так: чем крепче, тем лучше. Но прамнейское любил Эльпистик.

– Давно не виделись. Слышал, отец твой погиб… Как ты без него?

В словах моряка крылось недоумение. Парень – дурак дураком. А гляди ты, не пропал! Да к тому же не бедствует – угощает.

– Убили папашу, – Трион помрачнел. – Бабы.

– Какие бабы?

– Эти, значит. Вакханки.

– И как ты без него? – повторил вопрос Локр.

На столе объявился пузатый кувшин.

– А я с Амфитрионом! – Тритон наполнил чаши. – Слыхал? Он герой и лавагет! Ну, и я тоже, да.

– Тоже лавагет? – Локр не поверил ушам.

– Не… Куда мне! Он – лавагет. А я при нем. За встречу, дядька Локр!

Выпив, Тритон снова плеснул в чаши.

– Я смотрю, – моряк сощурился, – люди Амфитриона не бедствуют.

– Ага! Он такой! Мы только с войны. Добычи загребли – гору!

– Что за война?

Старый шрам под глазом дядьки Локра ожил, изогнулся белесым червем.

– Так война же! – изумился Тритон. Он был уверен, что на всем Пелопоннесе только и разговоров, что об их славных победах. – Телебоев в Орее били! Побили! Вот, вернулись. А ты, дядька Локр? В море ходишь?

– Хожу.

Моряк не спешил делиться подробностями.

– Куда?

– На Самос хожу. На Крит, Родос. Сейчас с Тафоса…

– Здорово! А мы тафийцев били, значит. Телебои – это ж они и есть!

– Ну, я‑то не воевал…

– Жалко.

– Почему?

– Ну… – мысли путались, отказываясь превращаться в слова. Но упрямства Тритону было не занимать. – Если б ты воевал… За телебоев, да! И вы победили… Тогда ты б меня угощал!

Шутил Тритон редко. Обычно шутили над ним. А тут все так удачно сложилось! Тирренец затрясся от хохота, едва не опрокинув стол. Даже дядька Локр осклабился. Нет, положительно, сегодня – лучший из дней!

– За тех, кто в море! Чтоб возвращались.

Отцовы здравицы Тритон помнил до сих пор. Выпив, он пригорюнился.

– Чего нос повесил, герой?

– Давно в море не был. Мамку бы увидеть… Скучаю по ней.

– Посейдон даст, увидишь. Жизнь длинная…

– Ага! Наливай!

В харчевню вошли двое юношей. Задержавшись у входа, они внимательно слушали разговор Тритона с моряком. При упоминании Тафоса и телебоев один что‑то шепнул другому. Тот в ответ усмехнулся – и вдруг сделался серьезен.

– Ссать хочу, – громогласно возвестил Тритон, выбираясь из‑за стола. – Жди, дядька!

Возвращаясь из отхожего места, он нос к носу столкнулся со вчерашним обидчиком. Фиест, вспомнил Тритон. Ну точно, Фиест. Сын покойника. А вон и второй сын, Атрей – с дядькой Локром сидит. Долдонит, а дядька кивает.

– Рабом звал, – набычился Тритон. – Ты меня рабом…

– Прошу прощения, – развел руками Фиест.

– Резать хотел…

– Уже не хочу. А ты знаешь, почему герой никогда не догонит черепаху?

– Герой? Черепаху?!

– Ну да. Вот, смотри… – Фиест подвел Тритона к пустому столу. Выставил кружку: – Это герой. А это черепаха…

Черепахой стала корка хлеба.

– Допустим, герой бежит в десять раз быстрее черепахи. Вначале он находится на тысячу шагов позади неё. Пока герой пробежит это расстояние, черепаха проползёт сто шагов…

– Хо‑хо! – восхитился Тритон. – Проползет, да!

– Когда герой пробежит еще сто шагов, черепаха проползёт десять шагов…

– Точно!

– И так до бесконечности. Понял?

– Он бежит?

– Да.

– Она ползёт?

– Точно.

– Понял! – Тритон ощутил себя мудрецом. – Не догонит! Вина!

– Вина мне и моему другу! – поддержал Фиест.

– Прамнейского!

– Да ты знаток!

– Я знаток, да!

О дядьке Локре тирренец забыл напрочь.

* * *

– …вообще‑то я на Закинф собираюсь…

– Так это рядом! – просиял Атрей. – Передашь послание, и валяй на свой Закинф! А плата…

– Ну? – подобрался моряк.

– Тебе понравится.

Атрей уже трудился над табличкой из ясеня, покрытой воском. Под заостренной палочкой рождались некие символы. Грамоты Локр не знал, и преисполнился уважения к молодому человеку. Письмо в глазах моряка было священнодейством.

– Вручишь старшему из сыновей Птерелая. Ему, и никому другому. Запомнил?

Атрей прикрыл написанное гладкой дощечкой, защищая восковый слой от случайной порчи. Завернул послание в тряпицу. Извлек из сумы на поясе золотой перстень. С перстня скалился лев. Еще вчера лев украшал безымянный палец старшего из сыновей микенского ванакта.

– Перстень отдашь вместе с посланием. И не вздумай оставить себе! Тут про перстень тоже написано.

– Как насчет платы? – напомнил моряк.

– Вот, держи. Я буду ждать ответа. Привезешь – получишь вдвое.

– Где тебя искать?

– В харчевне.

Стасим

Стилос бойко расчерчивал восковую табличку, творя мир заново. Возник остров, похожий на тушку ощипанной куропатки. Голову куропатке отрубили, отсекли и левую голень. Севернее, над птицей, валялась обгрызенная мышами лепешка – еще один остров. Крошки рассыпались аж до побережья Акарнании.

– От Тафоса до Акарнании, – сказала Комето, трудясь над табличкой, – сорок пять стадий. Это на веслах – раз плюнуть. А если ветер попутный, да под парусами…

Подняв голову, она посмотрела в сторону материка. Отсюда, с террасы дома, акарнанский берег не был виден даже в хорошую погоду. Но если подняться на отроги Айноса, встать над обрывом, презирая высоту – взору откроются не только мысы и бухты, но и многое другое. Темно‑зеленое, словно выстланное буковой листвой, устье Ахелоя, гордые стены Палера, оседлавшего крутой холм; скалы над морем, болотистые лагуны, препятствующие ладьям, если глупец‑кормчий рискнет направить корабль к суше…

– Хороших гаваней там мало. Но когда сыщется войско, жаждущее нашей крови – найдутся и гавани. За долю в добыче Палер с радостью предоставит флотилиям свои причалы. Не успеем оглянуться, враг у ворот. Высадиться на Тафосе можно здесь и здесь…

Стилос указал на бочок куропатки. Затем ткнул в подобранное крылышко, и еще – в обрубок левой ноги. Впору было представить, как полчища муравьев, спрыгивая с плавучих соломинок, вгрызаются в мягкую, слегка подгнившую на жаре плоть.

– Мы сбросим их в море! – крикнул Хромий, старший брат Комето.

Он был полной противоположностью отцу: мелкий, порывистый, весь жилы и мышцы. В жару у Хромия часто текла кровь из носа. Он так привык к этому, что пугал рабынь, шляясь по двору с окровавленным лицом. К чужой крови Хромий относился с тем же равнодушием.

– Дурак, – Комето улыбнулась брату. – Сбросит он… Тут сплошные горы. Как ты собираешься атаковать со скальной крутизны? Бросать камни? Лучники с кораблей живо укротят твой пыл. В горах хорошо прятаться. Если же мы примем бой, нас живо вытеснят вот сюда…

Острие стилоса вонзилось в правую ляжку птицы.

– Там, на низменностях, мы сможем достойно умереть. Или биться здесь, защищая город, и опять же умереть. Ты рассчитываешь выдержать осаду?

– Нет сомнений!

– Пока с нами отец – нет сомнений. С отцом мы даже устоим на низменностях. Но отец не вечен, – хмурясь, Комето повторила слова, которые Птерелай сказал дочери вчера, на закате. – Крыло Народа должен думать наперед, заботясь о потомках. О тебе, болван. О здоровяке Тиранне. О Херсидаманте, который вечно лезет в огонь. О малыше Эвере. Об остальных.

– О тебе – тоже!

– О себе я сама позабочусь, – отрезала Комето. Ветер путался в ее волосах, превращая девушку в подобие Горгоны Медузы. – Отец предвидит будущее…

– И поэтому он хочет бросить родной дом? – горячился Хромий.

– Дом останется на месте. В доме будут жить люди. Тафос – большой остров, но плодородных земель у нас мало. На камне не растет ячмень. Чем ты надеешься прокормить ораву стариков и детей? Добрым словом?!

– Добычей! Наша пашня – море! Наш ячмень – торговые ладьи!

– Наша голова – пустой пифос!

Хромий отвесил сестре затрещину, но промахнулся – Комето увернулась. Не успел парень опомниться, как получил коленом ниже пояса.

– Болван! – девушка любовалась братом: охающим, согнутым в три погибели. – Я ему о том, что Тафос трудно отстоять в случае нашествия, а он мне – море, добыча… Куда везти добычу, если дом сгорел? Если на пепелище хозяйничает враг?!

– Ты говоришь, как отец.

– Потому что отец мудр. А сыновья у него – ослы!

– Почему ослы? Я первый поддержал отца, когда он высказался за переезд на Питиус. Два дома богаче одного. Сядем на западе и востоке, тряхнем купчишек двумя руками…

– Тафос и Питиус – две руки? Хорошо. Тут ты прав. Теперь вернемся к голове. Тебе не кажется, что голову стоит укрыть в более безопасном месте, чем наш возлюбленный Тафос? Рядом, но не здесь?!

Хромий вздохнул.

– Не понимаю, – буркнул он. – Чем Итака лучше?

Вместо ответа стилос вновь запорхал над табличкой. Вдоль левой, пострадавшей ноги куропатки, отделенный от мамаши узенькой полоской воды, вытянулся птенец. Голова у птенца была собачья. Залив, клином вторгаясь в островок, грозил окончательно перерезать тоненькую шейку.

– Во‑первых, бухты. Итакийские бухты узкие и извилистые. Снаружи, в море, царит спокойствие, а в бухте всегда ветер. Не обладая должной сноровкой, не высадишься. Разобьет о скалы, пустит на дно… Флотилии врагов придется ждать у входа, как бедняку – у дома богача!

По воску зазмеились червячки – бухты Итаки.

– Во‑вторых, до Тафоса рукой подать. Мы в любой момент сможем выслать подмогу. Захватчики будут вынуждены биться на суше и на море! Ты хотел трясти двумя руками? Вот она, твоя мечта!

– Ладно, уговорила…

Хромий встал у перил. Над первенцем Крыла Народа неслись облака, цепляясь выменем за рога могучего Айноса. Молоко, смешанное с красным соком, текло по горному хребту в низины. Навстречу поднимались сизые испарения – земля дышала полной грудью. Запах можжевельника, насквозь прокаленного дневным солнцем, разносился далеко по округе.

– Афина, – сказал Хромий, имея в виду сестру. – Воительница! Ты знаешь, что отец хочет отдать тебя за сына хромого Алкея?

– Знаю, – спокойно ответила Комето.

– А знаешь, почему?

Парень ждал, что сестра начнет хвалить жениха, избранного отцом. Вспомнит силу, отвагу, богатство… Тут‑то он и отыграется. Но слова Комето поразили его в самое сердце.

– Потому что Тиринф стоит между Микенами и морем. Отец согласен взять Сосновый остров из рук Персеидов. Согласен делиться добычей. Но он не доверяет микенскому ванакту. Птерелай хочет, чтобы я была его щитом. Встала между ним и Электрионом Микенцем. Отец знает, что делает…

– Щит? – расхохотался Хромий. – Скорее уж щитом станет твой муженек!

– Отец знает, что делает, – еще раз повторила Комето.

Хромий вдруг сделался мрачен.

– А нам с братьями вчера послание доставили, – сквозь зубы процедил он. – Из Микен. Кормчий Локр, со «Стрелы Артемиды». Прав отец, нельзя микенцам доверять…

– От кого послание? – спросила Комето.

– От сыновей ванакта. Перстень, таблички…

И не выдержал – сжал кулаки до хруста.

– Твари! Наглые твари!

Эписодий третий

Все душевные пороки и страсти безобразны, но если говорить о гордыне, то она, как и чванство, порождается легкомыслием, и решительности, предприимчивости ей не занимать. И только страху решительность столь же неведома, как здравый смысл…

Плутарх Херонейский, «О суеверии»

1

Белое. Черное.

Ханаанский оттенок: кармин и пурпур.

Цвет лягушечьей шкуры. Цвет яблочной кожицы.

Выстиранную одежду разложили на каменистом берегу ручья. Волей богов местность превратилась в пеструю луговину. Богини же – нагие красотки – плясали в ямах, полных воды, высоко задирая пухлые ляжки. Впрочем, хватало среди них и старух, и темнокожих рабынь, и почтенных мамаш с обвисшими грудями. Микенский акрополь выслал к ручью могучую армию прачек, вместо колесниц снабдив их тележками с одеждой. Спускались с холма – грохоту было! Деревянные колеса прыгали на ухабах, тележки содрогались, грозя развалиться на ходу; прачки хохотали до слез… Зато когда рыли ямы в глинистой земле и таскали воду, наполняя «лохани» – стало не до смеху. Зной одолевал, в воздухе далеко разносился острый запах пота. Смех вернулся, едва женщины, побросав белье в ямы, сами прыгнули туда – и ну скакать в обнимку! Туча брызг – до неба. Арки радуг – веселые, переливчатые. Босые пятки топтали шерсть и лен, словно виноград давили. Особенный визг стоял над ямой, где стирались хлены – «лохматые плащи», тяжелые как панцирь. Глина избавляла одежду от пятен жира; затем пеплосы и хитоны полоскались в ручье.

«Жаль, море далеко, – подумала Алкмена. Море и впрямь лежало от Микен в сотне стадий: к нему вела узкая дорога в дебрях скального лабиринта. – Хорошо тиринфянкам! Бросят стиранное в прибой, и тот, умница, полощет, трет одежду о гальку…»

В Тиринфе она была дважды. Первый раз – годовалой, и не запомнила ничего. Второй раз – на похоронах деда, великого Персея. Деда – прадеда, если считать по матери – она знала по восторгам и страхам окружающих, и ждала от похорон чуда. Ожидания сбылись сверх меры. Вознесение к звездам так испугало Алкмену, что позже она убедила себя: ей показалось. Бабушка сгорела вместе с дедушкой, не желая длить дни без любимого мужа; остальное – бред рассудка, помраченного горем. В семье вознесение не обсуждалось. При одном упоминании об этом мама начинала плакать, отец хмурил брови, а братья отпускали дурацкие шуточки. Никто не знал, как отнеслись к вознесению на Олимпе. Жрецы воды в рот набрали, оракулы помалкивали. Значит, понимала Алкмена, и людям стоит прикусить языки. Особенно тем, кто хочет дожить до глубокой, счастливой старости.

«Папа говорит: боги клялись Стиксом не вмешиваться в судьбу Персея. И всегда добавляет: помните, что мы – Персеиды, но не Персеи…»

Выбравшись из ямы, она завернулась в фарос. Ткань отлежалась в тени и приятно остужала разгоряченное тело. Придерживая фарос на груди, Алкмена отошла к орешнику, густо растущему на склонах. Время собирать орехи еще не настало. Девушка просто решила отдохнуть, пользуясь привилегиями дочери ванакта – и отсутствием матери. Будь здесь мама, про отдых забыли бы до вечера. Косые лучи солнца нарезали орешник ломтями. В полосах света медленно опадала пыль. Крупная стрекоза, трепеща, зависла над травой. Выше толпились сосны – мощные, с желтоватой хвоей. Голоса прачек отдалились, сделались еле слышными. Темная, глянцевитая листва орешника покачивалась, волнуемая дыханием ветра.

Море, шепнула Алкмена. Наше море, микенское.

Она остановилась над кучей лапника. Вольно разбросав руки, на импровизированном ложе спал мужчина. Хитон, «волчьи пряжки», сандалии на толстой подошве. На поясе – нож в кожаных ножнах. Рядом, как усталая любовница – охотничье копье. Без страха, по‑отцовски сдвинув брови, девушка изучала спящего. Долго‑долго, затаив дыхание. Дитя человеческое? – нет, стрекоза, не знающая трепета.

– У тебя два выхода, – наконец сказала она. – Ты можешь открыть глаза и бросить притворяться. А можешь и дальше корчить из себя дурака, делая вид, будто спишь. Какой из выходов тебе нравится больше?

– Мне не нравятся оба, – улыбнулся Амфитрион.

– Ты видишь третий?

– Нет. Но это не значит, что я примирюсь с первыми двумя.

– Почему ты не на охоте? Я слышала, ты ушел с моими братьями.

– Я задержался. Устроитель пиров – пес с мертвой хваткой. Если вцепится… Один пир – сражение. Второй, третий – битвы. Но войны мне не выиграть. Она бесконечна, эта война. В моем доме все время кто‑то ест или пьет. День за днем. Я иду к дверям, а меня хватают за плащ.

– Ты сбежал? Ты герой?!

– Я сбежал. Я трус. Я обещал догнать твоих братьев к вечеру. И догоню, если ты не предложишь мне что‑нибудь лучшее.

– Предложу. Раздевайся.

Он уставился на Алкмену, словно впервые увидел.

– Раздевайся, – повторила она. – Я выстираю твою одежду. Пиры – это хорошо. Размазывать соус по хитону – это, должно быть, увлекательно. Но однажды пир заканчивается. Тебе в Тиринфе не говорили, что стыдно ходить грязным?

– Говорили, – согласился Амфитрион. – Мама.

– Мама далеко, а я близко. Или, если хочешь, стирай одежду сам. Прачки обрадуются такому помощнику, как ты. А я возьму твое копье и отправлюсь на охоту. Заколоть для тебя кабана?

– Куропатку. Мелкую и тощую. Назовешь ее кабаном.

– Полагаешь, я гожусь лишь для куропатки?

– Ты годишься для льва. Я похож на льва?

Он любовался смеющейся Алкменой, и сон таял в глубине его памяти. Уходил на дно, погружался в илистую муть. Страшный сон, какому не место в тени летнего орешника. Там, во сне, Амфитриону явилась старуха, чьи морщины выказывали пугающее сходство с дочерью микенского ванакта. Гнев коверкал лицо старухи, гнев и ужасное наслаждение. В левой руке она держала за волосы отрубленную голову. В правой – веретено. Острым концом веретена старуха выкалывала жертве глаза – раз за разом, удар за ударом. Из пустых глазниц текла кровь, пачкая одежду дряхлой эринии[37], а старуха все не унималась – тыкала, выкрикивая оскорбления, трясла голову, плевала в мертвое лицо. «Далеко глядишь? – спрашивала она у бессловесной головы. – Ах, так ты далеко глядишь[38]? Вот тебе…»

– Ты похож на хвастуна, – отсмеявшись, сказала Алкмена.

Домашний цветок, думал Амфитрион. Беззаботность, выросшая в безопасности. Первый слой стен – мать. Второй – братья. Третий, самый мощный – отец. И четвертый – слава великого деда. Сейчас этот слой тает, но еще вчера он мог поспорить с третьим. Такая цитадель мощней крепости, воздвигнутой циклопами. Он вспомнил, как ночью, в мегароне, держал копье, соперничая в силе с дядей. «А если бы не удержал?» – исподтишка ужалила дрянная мысль. Ладони сразу вспотели, и сердце забилось часто‑часто, как у бегуна, несущегося к финишному столбу.

– А ты не похожа на охотницу. Вот Прокрида, жена Кефала…

Амфитрион осекся. Ему не хотелось возвращаться к истории похищения Кефала.

– Она охотница?

– Еще какая! Любимица Артемиды.

– И Артемида не ворвалась во дворец Эос? – глаза Алкмены сверкнули гневом. – Не потребовала вернуть мужа жене?! Достань Светоносная[39] из колчана серебряную стрелу – богиня зари мигом бы… Почему ты молчишь?

– Жена – любимица Артемиды, – вздохнул Амфитрион. – Не муж. Артемида – девственница, брак ей противен. Мужчин‑охотников она терпит, но с трудом. Орион‑ловчий тоже был любовником Эос. Артемида наслала на него скорпиона, а потом застрелила. Кефал превосходный охотник, и, вне сомнений, мужчина… Нет, Артемида не станет хлопотать за него.

– Не ходи на охоту!

– Что?

– Не ходи на охоту! Возвращайся в Микены!

– Почему?

Алкмена долго молчала.

– И не спи под открытым небом, – еле слышно добавила она. – Это опасно. Тебя могут ограбить. Убить во сне. Вот я подкралась к тебе…

– Подкралась? – расхохотался Амфитрион.

Чей‑то гогот, вдвое громче, был ему ответом. Озираясь в испуге, девушка не сразу приметила здоровенного детину – Тритона, вечного спутника сына Алкея. Тритон сидел под сосной, у истока ручья, соперничая в неподвижности со стволом дерева. Впору было решить, что тирренец растворился в журчании воды. Честно говоря, Алкмена побаивалась Тритона. Он напоминал ей мясника Гелла, отцова любимца. Мяснику было все равно: тискать рабыню или свежевать овцу. Он бы и с человека содрал кожу, не изменившись в лице. Однажды Тритон с Геллом повздорили из‑за девицы, заигрывавшей с обоими, и мясник взял тирренца двумя руками за горло. Тритон ждал‑ждал, слушая, как Гелл пыхтит, и наконец мотнул головой, будто конь, отгоняющий муху. Алкмена услышала хруст, и мясник заорал на весь двор. Шесть дней после этого Гелл носил руку в кожаной петле, приспособленной на шею. Пальцы, распухшие до синевы, он мазал оливковым маслом – старухи посоветовали.

– Ты! – задохнулась Алкмена. – Ты…

Стыд окатил ее ледяной водой. Словно грубая рука сдернула фарос: покажись‑ка! Для стыда не было повода, и для обиды – тоже, и потому все вышло горше полыни. Подхватив с земли горсть сухой хвои, девушка швырнула иглами, как дротиками, в сына Алкея – чтоб тебя заря украла! – и со всех ног припустила обратно к ручью.

Пыль неслась за ней по пятам.

– Гроза! – восхитился Тритон. – Эх…

А что эх, не сказал.

Амфитрион кивнул. На душе было легко и весело. Сейчас, не произнеся ни слова, он назвал по имени причину, из‑за которой через день собирался в Тиринф, да все откладывал. Вести из дому радовали. Сфенел вел себя тише воды, ниже травы. По любому поводу советовался со старшим братом. В отхожее место без совета не ходил. «Твой отец, – сообщал Гий, – вернул былую ясность рассудка и мудрость суждений. Рабы носят его в плетеном креслице с ремнями…» Двое силачей‑номадов управлялись с грузным Алкеем, как няньки с младенцем. Лекари в один голос заявляли, что нога срастается изумительно. Осенью басилей сможет ходить, опираясь на посох. Гий, впрочем, сомневался, что Алкей захочет вновь ковылять по двору, когда рабы с успехом заменяют ему две здоровые ноги. Друг детства мыслил здраво, но в его рассуждениях крылась червоточинка. Пожалуй, думал Амфитрион, отец предпочтет хромать сам, нежели бегать с помощью номадов. В крайнем случае, отец велит привязать себя к боевой колеснице…

«С детства у меня две родины: Тиринф и Микены. Похоже, это навсегда…»

Отсюда, над оврагом, где суетились прачки, был хорошо виден микенский холм. В сравнении с тиринфским он казался гигантом. С трех сторон Микены окружали ущелья, где и в жару не пересыхали источники воды. Хозяин округи, город властвовал над горными дорогами, лежащими к северу, до самого Коринфа. Мосты, насыпи, тропы – все сжал в кулаке. В Аргосе болтали, что имя свое Микены получили в честь гриба, утолившего жажду великого Персея. В Тиринфе – что здесь Персей потерял «яблоко» от рукояти своего знаменитого меча. Микенцы же утверждали, что именно тут Горгоны, гнавшиеся за убийцей сестры, возрыдали в отчаяньи[40] – и повернули назад. Так, мол, возрыдает любой, кто покусится.

«Они правы. Рыдать врагу горькими слезами…»

У сына Алкея и раньше было, что защищать. А сейчас стало – вдесятеро.

– Идем, да? – спросил Тритон. – Охота?

2

– Ты б еще таран с собой прихватил!

– Корабельный!

Старшие братья‑Электриониды прыснули. Хохотать в голос – запретно. Охота, все‑таки: дичь распугаешь. Но удержаться, глядя на Еврибия, не было никаких сил. Надувшись, как жаба, багровый от злости, младший сын Электриона топнул ногой – дураки! – и поправил на плече тяжеленную критскую секиру. Двойное лезвие, сплошь в черно‑зеленой окалине, хмурилось даже на солнце.

– Ты где такую древность раскопал?

– Не иначе, на свалке!

– Смейтесь‑смейтесь! Потом спасибо скажете…

Еврибий был хмур подстать секире. Он уже и сам раскаивался в содеянном. Надо было копье брать. Или двузубую рогатину. Но честно признаться, что сглупил, не позволяла гордость.

– Спасибо, брат!

– За что?

– За веселье!

– За то, что сам эту дуру таскаешь, нас не просишь!

– Кабан тебя увидит – от страха сдохнет!

– От смеха!

– Цыц! – шикнул на болтунов Фиест. Он первым начал подтрунивать над секирой Еврибия, первым и закончил. – Слышите?

Из‑за холма долетел звонкий лай. Лаконская сука Пирра[41] взяла след.

– Туда!

Оскальзываясь на мокрой от росы траве, с треском проламываясь сквозь густые заросли лещины, охотники рванули на звук. Следом торопились слуги – и двое ловчих, сдерживая псов, рвущихся с поводков.

– Лёжка.

Ловчий провел ладонью по примятой траве. Понюхал кончики пальцев. Вокруг носилась возбужденная Пирра – припадала к земле, заглядывала людям в глаза. «Ну что же вы? За мной! – вопило все естество собаки. – Я знаю, где добыча!»

– Свинья. С поросятами. Ушла.

– Когда?

– Недавно.

– Свинья? – Еврибий скривился. – Баловство, а не добыча.

– Тебе нужен лев? – ухмыльнулся кто‑то из братьев.

– Мне нужен кабан! Матерый!

– Кабан рядом, – вмешался ловчий.

– Уверен?

Ловчий кивнул.

– Тогда вперед! Чего мы ждем?

– След, Пирра! След!

Рыжая с черными подпалинами сука только того и ждала. Миг – и унеслась прочь по дну лощины. Лишь хвост мелькнул за поворотом.

– Бежим!

Старшие Электриониды мчались впереди. Следом – Атрей с Фиестом. Молодые Пелопиды бежали ходко, ничуть не запыхавшись. Пожалуй, при желании они с легкостью обогнали бы сыновей ванакта. Хрипло, захлебываясь, лаяла свора. Критские и локридские псы – лобастые, с широкой грудью – рвались с поводков. Ловчие с трудом удерживали собак. У ручья Пирра замешкалась, потеряв след, и охотники настигли ее.

– Ищи, Пирра! Умница…

– Ха! От нее и кентавр не уйдет!

Вверх по косогору. Камни – из‑под ног. Репейник цепляется за хитоны. Низкорослые колючки царапают голые икры. Терновник выставил шипы: порву! в клочья! Воинство холмов стоит насмерть, разя пришельцев. А те пыхтят, ломятся – поди задержи, бешеных…

– Стойте!

Пирра с оглушительным лаем прыгала вокруг дремучих зарослей можжевельника. Свою работу сука сделала отменно. Теперь дело за людьми и мощными локридскими кобелями. В десяти шагах от зарослей плоскогорье круто обрывалось. Отвесная стена из пористого песчаника уходила на три десятка стоп вниз. Свинья сама привела в ловушку себя и свое потомство.

– Ставим сеть?

Ликимния, сына ванакта от рабыни‑фригиянки, тоже взяли с собой. Велели держаться за спинами старших. Из оружия малолетнему Ликимнию выделили нож и ловчую сеть.

– Сеть?! На свинью?

– Мы что, бабы?!

– А зачем я ее тащил?

Ответом Ликимния не удостоили.

– Окружаем! Копья держите наготове.

Свинья, конечно, не буйный вепрь. Но если зазеваешься, может снести с ног. Мало не покажется. А окружать добычу заведено исстари, по правилам кабаньей охоты.

– По команде спускайте собак…

Ответом был отчаянный вопль по ту сторону кустов:

– Кабан!

– Помогите!

– Сюда!

Кольцо охотников распалось. Позже никто не сумел сказать, откуда взялся вепрь. Матерый секач весом в добрых шесть талантов[42], с жуткого вида кривыми клыками – он то ли из гущи кустов выскочил, то ли прятался в сторонке, и вдруг решил встать горой за свинью с поросятами. С разгону вепрь налетел на раба, что нес связку запасных дротиков. Раб заорал благим матом – и с перепугу швырнул в зверя всю связку разом. Мгновением позже клыки с влажным всхлипом распороли живот несчастного. Хлынула кровь; наружу, вздрагивая, вывалились кольца мокрых, дымящихся кишок. Стон раба заглушило утробное хрюканье – в нем звучало торжество победителя. Раздвоенные копыта еще топтали жертву, с хрустом ломая ребра, когда псари спустили собак. Вослед, опомнившись, метнули копья старшие Электриониды. Дико завизжал бурый кобель, оказавшись на пути молодецкого удара; второе копье разорвало шкуру на щетинистом загривке вепря. Больше копий не бросали. Вепрь был погребен под грудой косматых тел. Хрип, храп; клыки с остервенением терзали плоть. От свалки воняло мочой так, что у охотников слезились глаза. Сперва казалось: все кончено. Зверю не подняться; псы разорвут его в клочья. А потом – сама земля вздыбилась, вспухла нарывом. Холм из тел распался. Бился в агонии пес‑неудачник; в пасти клокотала багровая пена. Еще один скулил, пятясь и поджимая искалеченную лапу. Остальные грозно рычали, окружив клыкастого убийцу.

– Взять! Взять его!

Вепрь успел раньше своры. Словно понял команду – и поспешил ее исполнить, ринувшись на молоденького Еврибия. Зверь был страшен. Шкура – клочьями, клыки в собачьей крови. В черных, бешеных глазках полыхал огонь погребальных костров. Шесть талантов ярости: шесть талантов смерти…

Еврибий заорал и что есть сил взмахнул секирой. Двойное лезвие размазалось в воздухе темной дугой. Тупой хряск; в следующий миг вепрь повалил Еврибия наземь.

– Бей!

Электриониды медлили, опасаясь задеть брата. Замерли копья, занесенные для удара. Вепрь тоже не шевелился. Ловчие вцепились в псов, удерживая их на месте.

– Олухи! – раздался из‑под туши сиплый голос Еврибия. – Бабы вы все…

Братья переглянулись.

– Снимите его с меня!

Старший осмелился шагнуть ближе:

– Он мертв! Клянусь Артемидой‑Охотницей!

– Кто мертв? Еврибий?!

– Кабан! Идите сюда, я один не справлюсь…

Вчетвером Электриониды оттащили в сторону добычу и помогли подняться Еврибию, злому как хорек.

– Ты как?

– Вашими молитвами, болваны…

– Толком говори!

– Колено зашиб…

Держался Еврибий отчего‑то не за колено, а за поясницу.

– Ну ты гигант! С одного удара…

Лезвие критской секиры перерубило хребет вепря у основания черепа. Зверь врезался в юношу, уже будучи мертвым.

– А вы зубы скалили, дурачье! – Еврибий выпятил грудь; охнул, и выпятил еще раз. – Говорил же: благодарить меня будете!

Пережитое отпускало парня. На смену ужасу приходило осознание подвига.

– Клыки – мои! Скажу, пусть на шлем прицепят.

– На задницу себе пришей…

– С почином, малыш!

– Атрей! Фиест! Гляньте…

– Наш младший чудище завалил!

– Эй, Фиест! Вы где?

– Здесь мы…

Пелопиды обнаружились близ можжевельника. Двое рабов, пятная траву кровью, оттаскивали прочь убитую свинью. Сука Пирра вертелась рядом, норовя лизнуть рану в боку свиньи.

– Как вепрь на вас попер, – Атрей вытер пот со лба, – она наружу сунулась. Ну, мы ее и встретили в два копья. Хрюкнуть не успела!

– А у нас Еврибий отличился! Секача взял…

– Секирой?!

– Нет, зубами загрыз…

– Герой!

В кустах послышался шорох. Все замерли, обратившись в слух.

– Поросята!

– Точно! Ловчий говорил…

– Вот я их!..

Фиест проворно упал на четвереньки, сунулся в кусты – и тут же отпрянул.

– Ты чего?

– Он мне рылом – прямо в нос!

– Целоваться полез?

Электриониды покатились от хохота. Улыбаясь одним ртом, Фиест смотрел на общее веселье. В глазах Пелопида стоял странный, сухой блеск. Так сверкают прожилки слюды в пентелийском мраморе, чьи месторождения граничат со спуском в подземное царство Аида.

– Сейчас мы эту мелочь полосатую…

Набычившись, Фиест полез в заросли. Смех затих; все в ожидании уставились на колышущийся можжевельник.

– Атрей, принимай!

Из кустов, отчаянно визжа, вылетел поросенок. Желто‑коричневый, он еще не успел побуреть. Ловко поймав поросенка на лету, Атрей взмахом кривого ножа перерезал ему горло. Швырнул тушку рабу; весь в крови, приготовился ловить следующего. В действиях Пелопидов чувствовалась сноровка, которая приходит с опытом. Сыновья микенского ванакта переглянулись. Любой из них вспорол бы глотку поросенку не хуже мясника. Но слишком легко было представить: Фиест хватает малыша Хрисиппа, бросает Атрею – и бритвенно‑острая бронза рассекает тонкую шейку сына нимфы.

– А вот и братец!

Поросят оказалось восемь – редкость для кабаньих выводков. «Ванакт трудился! – отыгрался Фиест за насмешки Электрионидов. – Свинячий ванакт, клянусь Зевсом!» Ликимний, обидевшись, рискнул напомнить, что у ванакта – микенского, не свинячьего – девять, а не восемь сыновей, но голос мальчишки потонул в общем гаме.

– Радуйтесь! Пируем!

– Тут ручей в низине. Пошли, ополоснемся…

Ловчие, привязав собак, разжигали костер и свежевали туши. В стороне копали могилы для погибших: раба и пса.

– …Уф‑ф!

Сыто рыгнув, Атрей веткой отогнал докучливого слепня.

– Жареная печенка, – вслух начал он.

– Требуха на углях, – поддержал Фиест.

– Жирная поросятина! – вскричал Еврибий. – Жирная!

– Лепешки! С луком…

– Красное хиосское…

– С ключевой водой…

И хор, чмокая замаслившимися губами, подвел итог:

– Пошли нам боги всяческого здоровья!

Довольное ворчание собак было им ответом. Локридцы глодали кости, порыкивая на соперников‑критян. Пирра каталась по траве кверху брюхом. Рабы отмачивали кабанятину в ручье – чтоб ушел неприятный запах. Во дворце мясо отмочат еще разок, с уксусом. Развалившись вокруг угасающего костра, охотники щурились на верхушки деревьев, тронутые закатным солнцем. Юный Ликимний чувствовал себя на Олимпе. Нет, выше – на небе. Нет, еще выше…

– Как у Амфитриона на пиру! – брякнул он.

– А ты там бывал? – хмыкнули братья.

– Тебя туда звали?

– Рассказывали, – потупился Ликимний. – Вы же и рассказывали. Еще смеялись: «Тот не Амфитрион, у кого не обедают…»

– Это точно! Настоящий Амфитрион – тот, у которого обедают[43]!

– У нас лучше!

– Зря Амфитрион с нами не пошел…

– Угу, – Атрей сунул в рот травинку. – Он бы оценил.

– Что оценил? Печенку?

– Как Еврибий секача – секирой.

– Небось, с перепугу…

– А какая разница? Главное – хрясь, и готов.

– Как в бою, – поддержал Фиест. – Или ты его, или он тебя.

– В бою? – старшие Электриониды обменялись многозначительными взглядами. Сдвинули брови, подражая отцу в минуты раздумий: – Может, и хорошо, что Амфитриона с нами нет…

– Почему?

– Молчать умеете? Клянитесь хранить нашу тайну!

Обычной клятвой сыновья ванакта не удовлетворились. Пелопидам довелось клясться трижды, угрожая себе наистрашнейшими муками в случае обмана. Лишь тогда им, словно великую драгоценность, доверили малый сверток. На чистой тряпице легли в ряд три глиняные таблички. По глине бежали птичьи следы – значки ханаанского письма.[44] Еще в свертке был перстень – волны, свитые в кольцо, и ладья.

– Это же телебои, – выдохнул Фиест. – Это же…

– Ублюдки Птерелаевы!

– Ты понял, что предлагают?

– Твари! Слизь морская!

– Вы должны советоваться не с нами, – Атрей сурово нахмурился. «Клятва клятвой, – читалось на его лице, – а правда – правдой!» Впору было поверить, что в юном Пелопиде проснулся его покойный отец, мудрый и предусмотрительный Пелопс Проклятый. – Вам надо просить совета у Амфитриона. Я еще могу понять, почему вы скрыли письмо от ванакта. Его честь[45], скорее всего, велит вам поступиться вашей. И тогда у вас не будет выбора. Но Амфитриону…

Атрей встал во весь рост:

– Амфитриону вы просто обязаны открыться! Он – ваш близкий родич. Он – опытный воин. Он уже имел дело с телебоями… Он старше, наконец!

– Ну уж нет! – прозвучал ответ. – Хватит с него подвигов!

3

И эхом:

– Хватит подвигов!

А еще кулаком по столу:

– Хватит!

Лягушками прыгнули чаши. Хлестнуло пиво через край. Хлопья пены упали на разломанную лепешку. Заплясал козий сыр на блюде. Белые катышки, похожие на творог, скакали в пивной лужице. Остро пахло хмелем и плесенью. А Электрион, ванакт микенский, все кричал, запрокинув голову к небу:

– Хватит подвигов!

Амфитрион молчал. Катал шарики из хлебного мякиша. Отказавшись от охоты, он вернулся домой – и меньше всего ожидал гостей. Особенно такого гостя, как дядя. Привратник отпер ворота без звука, слуги онемели, верный Тритон – и тот прикусил язык, являя собой образец здравомыслия. В итоге сын Алкея выскочил из дома на двор, когда дядя уже сидел в малом портике у забора, а рабы, сопровождавшие его, таскали на стол всякую всячину. «Почему не зовешь? – ухмыльнулся Электрион, огладив бороду. – Всех зовешь, кроме меня… Ну так я сам пришел, незваный. Выгонишь?» И добродушно махнул рукой, видя смущение племянника:

«Садись, не бойся… Ишь, красный с перепугу!»

Ванакту так понравилась эта мысль, что он возвращался к ней через слово. Вот, мол, велел захватить пива. Елового. Мой отец, а твой дед любил пиво. Помнишь? И сразу, смеясь: «Не бойся! Хочешь, пей вино…» А вот, мол, сыр. Хлеб. Лук. Ну и хватит. Много ли надо двум зрелым мужчинам? И, без паузы, подмигнув: «Что, испугался? Дядя свой харч в гости тащит! Ничего, я вас всех прокормлю…»

Темнело. Рабы зажгли факелы. В неверном, мятущемся свете дядя казался больше, чем есть. Гигант, дитя Геи. Пиво клокотало у него в глотке. Они на охоте, ревел дядя, а мы здесь. Они там – подвиги, а мы тут – подвиги. Выпью целый пифос – чем не подвиг? Должно быть, Электрион был пьян еще до прихода в гости. «Не бойся, племяш! На всех хватит подвигов…»

Тут его и развезло:

– Хватит подвигов! Хватит!

И кулаком, да.

– Мой отец совершил подвиг, – Электрион перегнулся через стол. Глаза ванакта от возбуждения лезли из орбит. – Один‑единственный подвиг! Это помнят все. Еще мой отец возвел Микены. Подарил Тиринфу новые стены. Держал Аргос в кулаке. Проложил дороги от Крисейского залива к Арголидскому. Оградил нас от притязаний Пелопса. Родил сыновей, наконец! Кому это надо? Кто это вспомнит завтра, я тебя спрашиваю?! Это уже сейчас забыли…

По щекам дяди текли слезы:

– Чтобы тебя помнили, надо совершать по подвигу в день! Давить быков голыми руками! Загонять вепрей в снег, ланей в реку, львов в пещеры – и давить, давить! Резать чудовищ, как волк овец… Не строить города, а сокрушать!

– Не кричи, – попросил Амфитрион.

– Почему? – изумился ванакт.

– Соседи. Поздно уже.

Идея соседей, которых раздражает поздний шум, восхитила Электриона. Похоже, раньше она никогда не приходила ему в голову. Схватив размокшую лепешку, он залепил себе рот.

– Подвиг! – смутно донеслось из‑за лепешки. – Я не совершил ни единого подвига. Мне ставят в вину недостаток войн. Победоносных войн! Вот ты воевал, а я нет. Спроси: почему?

– Почему? – спросил Амфитрион.

– Я строил! – лепешка полетела в колонну, где и прилипла. – Я возвел Львиные ворота. Я проложил дорогу от ворот ко дворцу. Я хотел обновить стены, но у меня нет циклопов! Ничего, я пристроил участок на севере. Там есть источник, бьющий из скалы… Теперь он в крепости, а не снаружи! Лестница в сотню ступеней; водохранилище глубиной в полторы оргии[46]

Амфитрион кивнул, оценив дядины старания.

– Я сделал безопасными пути к Эпидавру! На Афины! В Аркадию… Я сосчитал каждый плащ в кладовке! Каждую овцу в стаде! Каждую смокву… Мои склады забиты глиняными табличками. Там есть все! – ванакт погрозил кому‑то невидимому. Очевидно, невидимка сомневался в точности сведений. – Прачке в день – две меры хлеба и смокв. Ребенку – одну меру. Пять мер – надзирателю за работами… И что? Они богатеют день ото дня, и упрекают меня, что я не воевал. Если я хочу заключить союз, я должен трижды подумать. Кому нужны союзы? Всем нужны войны…

Дядя мрачно насупился.

– Свадьбу сыграем осенью, после сбора урожая, – грозным тоном заявил он. – Я люблю тебя, как сына. Но Микены я тебе не отдам. И не надейся. В Микенах сядет Горгофон, мой первенец.

Сперва Амфитрион не сообразил, о чем речь.

– У нас в семье уйма Горгофонов, – отшутился он. – Тетя, твой сын… Не считая деда. Куда ни ткни – всюду Убийцы Горгоны. Полагаю, Сфенел назвал дочку Медузой из чувства противоречия…

– Не увиливай! – рявкнул ванакт. – Свадьба осенью!

– Хорошо, – согласился Амфитрион.

И понял, что счастлив.

– Иди ко мне в лавагеты, – дядя лил из кувшина в чаши. Пиво текло по столу, но он не замечал. – Пусть в Тиринфе садится Сфенел…

– В Тиринфе сидит мой отец!

– Ну да, конечно. Зевс, подари Алкею сто лет жизни! Но если вдруг, пусть Сфенел. Да, он – спорщик. Он хитрец. А главное, трус. Что скажу, то и сделает, – ванакт запустил кувшином в факельщиков и поправился: – Что скажем, то и сделает. Ты станешь моим мечом. Ведь станешь?

– У тебя восемь сыновей…

– Да хоть дюжина! Они сядут в окрестных городах. А мне нужен военачальник. Оставайся в Микенах! Моя дочь родит тебе армию мальчишек. Мы горы свернем… Видишь горы? – широким жестом дядя обвел двор. – Вот их и свернем. Одних – в бараний рог, других – в пыль, с третьими договоримся… Ты умеешь договариваться?

– Не знаю, – пожал плечами Амфитрион.

Сказанное больше относилось к предложению возглавить микенские войска.

– С врагом? С врагом сможешь договориться?

– С каким врагом?

– Неважно. Вчера вы кололи друг друга копьями, а сегодня у вас союз… Сумеешь?

– Почему нет? – удивился Амфитрион.

И понял, что дядя тоже счастлив.

4

– Вставай, – будит Тритон.

Уйди, отмахивается Амфитрион. Ночь на дворе.

– Вставай, да…

Здоровый вырос Тритон. Трясет, как грушу. Сон осыпается спелыми, медовыми на срезе плодами. Во сне дядя пил на свадьбе Амфитриона и Алкмены. Такими кубками пил, что циклопу впору. И вот: нет свадьбы, нет кубков, один Тритон сверкает голубым глазом.

– Ну вставай…

– Зачем? – внятно спрашивает Амфитрион.

И правда, зачем? Разве что ванакт микенский явился в гости еще раз, под утро. Тогда ясно. В любом другом случае…

– Там эта… плачет…

– Кто?

– Ну, эта… ты спал, она тебя будила…

– Это ты меня будишь!

– Ты над оврагом спал. Она будила…

Сна ни в одном глазу.

– Ругалась: не ходи на охоту… иголками кидалась…

У Тритона плохая память на имена. Но это уже не имеет значения. На ходу оборачивая плащ вокруг бедер, Амфитрион выскакивает из спальни. Миг, и он во дворе. Еще миг, и к нему прижимается гибкое, трепещущее тело. Горячая влага на груди. Кровь? – слезы.

– Спаси их! – требует Алкмена.

– Кого?

Он готов спасать кого угодно. Сизифа, Тантала – он выведет из Аида всех, кого боги подвергли мучениям. Он снимет Иксиона с огненного колеса. Да что там! – он поднимет из Тартара падших титанов…

Скоро рассвет. Серое молоко течет по двору. Серые птицы спят на заборе. Сизый дым, прошитый розовыми нитями, клубится вдалеке – там, за краем земли, запрягают солнечную колесницу. Женщина, с головой закутанная в черное покрывало, мечется у ворот. Мычит, размахивает руками.

– Почему она мычит?

– Она немая, – поясняет Алкмена. – Медия, рабыня.

И опять:

– Спаси их!

– Да кого же?!

…клянись, мама. Клянись Деметрой и Герой. Пусть покарают тебя, если ты откроешь мою тайну отцу. Клянись Гекатой. Пусть даймоны выпьют твою кровь, мама, если ты откроешь мою тайну отцовой жене. И Персефоной клянись. Да не будет тебе покоя и после смерти, если отец узнает все от тебя. Клянись! Твой язык нем, но тебе не обмануть меня. Я увижу, что ты поклялась. Да, я вижу. Слушай, мама. Сейчас я уеду с братьями и вернусь героем…

– Медия – мать Ликимния. Моего сводного брата.

– Ты читаешь ее мысли?

– Я знаю язык жестов. Ликимний еще маленький. Он все выболтал матери. Они уехали в полночь, мои братья. Колесницы ждали внизу, под холмом. Медия пыталась остановить сына, и не сумела. Она клялась ничего не говорить моему отцу и матери. Да она и не смогла бы! Отец спал с ней, но он никогда не понимал ее… Ликимний просчитался. Он не взял с Медии клятвы молчать передо мной.

– Сколько лет Ликимнию? – глупо спрашивает Амфитрион.

– Зимой будет одиннадцать, – рыдает Алкмена. – Если доживет…

Амфитрион не понимает. Ну, уехали. Ну, ночью. Молодые забавы. Он кажется себе пожившим, опытным мужем. Сейчас он утешит Алкмену, и все устроится.

– Они уехали сражаться! – кричит Алкмена ему в ухо.

– С кем?

– С сыновьями Птерелая!

…так надо, мама. Они прислали нам вызов. Да, прямо с Тафоса. Да, в Микены. Они плюют нам в лицо. Насмехаются. Считают прахом, ничтожествами. Если мы откажемся – это будет вечный позор. Отцы могут ссориться или мириться. На то они и отцы. Но мы, сыновья, обязаны помнить про свою честь. Вот увидишь, отец обрадуется. Мы вернемся с победой, и он возликует. Жди, мама. Мы условились о встрече в Элиде, на западном побережье. Там, где река Миния впадает в море, есть укромное местечко. Говорят, вода в реке очень вонючая…

– Почему ты не сообщила о побеге отцу?

– Отец страшен в гневе. Я боюсь. Он поднимет в погоню целый отряд. Если кто‑то не уступит ему дорогу… Догони моих братьев! Верни их!

Она права, мелькает в голове Амфитриона. Если ванакт с отрядом кинется вдогон – это война. Правители соседних земель, не разобравшись, примут погоню за вторжение. А дядя не даст им разобраться. Гнев опьянит ванакта… Неужели – ловушка? Глупых, отважных Электрионидов в условленном месте будет ждать ладья – и полсотни телебоев. Опытных, умелых бойцов. Птерелай намерен предъявить Микенам требования? Или все‑таки вызов? В любом случае дураков надо перехватить раньше, чем они вляпаются в беду…

– Тритон! – приказывает кто‑то.

Это я, догадывается сын Алкея. Это я приказываю.

– Запрягай колесницу, Тритон. Мы выезжаем.

– И дубину, – соглашается Тритон. – Я возьму дубину, да.

5

– Хаа‑ай, гроза над морем…

Грохот колес. Фырканье лошадей.

Серые ребра скал обросли мхом. Русла мелких рек пересохли. Жухлая трава. Дикие оливы. Можжевельник. Тропа вьется, исчезает в нагромождении камней. Змеи спешат отползти на обочину. Удача благоволит не ко всем. Бьют копыта, давят. Корчатся в пыли ужи и гадюки. В небе – крик ястреба. В лощинах – мирт. По склонам – розмарин. От запаха кружится голова.

Арголида заканчивается. Скоро начнется Аркадия.

Жаждущая сменится Медвежьей[47].

– Хаа‑ай, Тифон стоглавый…

Ельники шарахаются назад, за спину. Уступают место дубовым рощам. В кустах мелькают лани. Или это пятна солнца? Тропа ползет вверх, к облакам. Перевал. Храм Артемиды; кипарисовая статуя богини. Тут удается сменить лошадей. Хвала тебе, Лучница! Ты не любишь охотников. Может быть, ты любишь колесничих? Свежие кони идут бодрее. Взору открываются истоки Инаха. Река мутная, пенится. На кручах растут дикие груши. Дальше – Бесплодное поле. Стекая с гор, паводок всякий раз грозит превратить эту равнину в болото. К счастью, воду поглощает глубокая расщелина. Дважды к счастью, время дождей наступит нескоро.

Лошади рысят по сухому. Мотают головами.

Нет, говорят жрецы в храме. Нет, говорит рыбак в поселке. Нет, мотает головой бродяга, обитатель Бесплодного поля. Мы не видели других колесниц. Мы не видели отряда молодых, сердитых людей. Здесь никто не проезжал, кроме вас двоих.

«Врут, – бурчит Тритон. – Брешут, собаки…»

Тритон – тень. Тритон – бок‑о‑бок. Сопит, бранится; не знает усталости. Жаль, нельзя доверить тирренцу вожжи. На море ему цены нет. И на суше, если идти пешком. Но скачка – дурной жребий Тритона. Опрокинет колесницу, напугает лошадей. Слишком много силы. Слишком мало ума. Ничего. Сами справимся.

На колеснице с Тритоном тесно. В пути с Тритоном надежно.

– Хаа‑ай, бушует Тартар…

Ягнячий ключ. Прямо у большой дороги. Дальше – святилище Деметры. Еще двенадцать стадий – и Птолис. Стены низкие, зубцы обгрызены ветром. Бери – не хочу. У подножия крепости вьется Змей – подлая, хитрая речушка. Сунься, не зная броду – разобьет о валуны. В узком месте птолейцы навели мост. У въезда горят костры. Кипит в котлах похлебка: мясная, с горохом. Серебряной пряжки хватает и на еду, и на проезд. Еще лепешек в дорогу дали. Круг сушеных смокв. Связку лука.

Нет, говорит пастух у ключа. Нет, говорит жрица Деметры. Нет, разводит руками караул близ моста. Отряд вооруженных парней? Хорошо одетых? Не видели. Если б видели, мы бы сказали.

«Дураки, – ругается Тритон. – Скрывают, да…»

Одолевают скверные мысли. Что, если Электриониды не рискнули ехать напрямик? Что, если сразу взяли на север? От Микен к Коринфу? Через горбатый перевал Трет, и дальше, вдоль побережья Крисейского залива, по краю благодатной Ахайи – на запад, к границе с Элидой… Так дольше. Так – хуже дороги. Осыпи, щебень; гонка над крутым обрывом. Надо быть дураком, чтобы спешить этими путями. «Дураки…» – напоминает Тритон.

И мы возьмем северней. На Орхомен.

Опять – храм Артемиды. Славься, Чествуемая гимнами! Во второй раз ты позволяешь путнику сменить лошадей. Ближе к Орхоменской цитадели – кедр‑исполин. В дупле дерева – Артемида Кедровая. Аркадцы обожают строгую сестру Аполлона. Или лучше сказать – боятся? Рядом – курганы из камней. В честь павших воинов. Надо придержать упряжку. Надо вознести молитву Лучнице. Остатки вина из меха – жертва теням.

Все, пора в путь.

– Зевс‑Кронид язвит дракона…

Колеса грохочут по краю оврага. Иначе не проехать. Овраг – граница между Орхоменом и Трахейской горой. Обогнув город, путники задерживаются у Тенейского родника. Наполняют мех; дав лошадям остыть, поят их. Становятся на ночлег. Если бы могли, скакали бы и в темноте.

Жаль, не могут.

Снится дед. Не Персей – Пелопс. Дедова колесница могла идти по воде. Дедовы кони бежали по волнам. Посейдон щедро вознаградил своего любовника. Будь у Амфитриона такая колесница, разве стал бы он ехать длинным путем? Ринулся бы к Крисейскому заливу, и по хлябям, топча пену гребней – к элейскому берегу…

«Я умер, – напоминает дед Пелопс. Багровое лицо отливает мертвенной синевой. Усмешка кривит рот. – Моя колесница стоит на крыше храма. А ты – проклятый…»

«Сам ты проклятый!» – бранится Амфитрион.

«Ага, – соглашается дед. – И я, и ты…»

Деда сменяет отец. Во сне Алкей не хром – могуч, твердо стоит на двух ногах. Отцовский взгляд пылает раздражением. «Я не исключаю, – напоминает старший из сыновей Персея, – что визит юных Пелопидов – хитроумная затея Пелопса. Пожертвовать внебрачным малышом, чтобы законые сыновья обосновались в Арголиде…»

Пелопс мертв, возражает Амфитрион.

«Сердце не выдержало? – размышляет отец. В голосе Алкея нет иронии. – Любимца прикончили, убийц очистили… Стариковское сердце – ниточка. Дерни, и порвешь. Но что, если я был прав? Вдруг Пелопс просто умер от старости? Втиснул Атрея с Фиестом в наши земли, посадил яблоньку, да не дождался плодов?»

«Отец, ты во всем видишь…»

«Я вижу во всем. Если Пелопидам отдали во владение Мидею – почему они сиднем сидят в Микенах? Почему не уезжают в дарованный удел?»

За отцом – море. От берега к горизонту – золотой всплеск. Вяжет по рукам и ногам, прорастает в жилы, в суставы. Вьется в мозгу блестящим волоском. Златой Дождь? Зевс напоминает потомкам, в каком облике он явился к Данае? Нет, море – вотчина Посейдона, Колебателя Земли. Зевс явился бы над морем, в туче‑эгиде…

«Вставай, – ворчит Тритон. – Светает…»

Пора в дорогу.

Кафиатский камень. Родник в овраге так силен, что вода взмывает к небу. Брызги – горный хрусталь. Над оврагом – отвесная скала. Вокруг скалы – город Феней. На скале – фенейский акрополь. Укреплений, считай, нет. Зачем? Лишь безумец отважится штурмовать высоту. А город пусть горит, не жалко. Вокруг города – холмы. Между двумя ближайшими – стадион. Прямо на стадионе колесница ломается. С оси слетает колесо. Знак? Сердце болит. Знак? По коже – мурашки. Дрожат колени. Голова идет кругом.

Знак?!

Говорят, такое бывает, когда пройдешь по своей будущей могиле[48]. Еще говорят, что видели. Да, отряд молодых людей. Да, сердитых. Одеты дорого, сразу ясно – знатные люди. Мчались на восток, от границы с Аркадией. Конечно, здесь уже Элида. Восточная Элида, не сомневайтесь.

«Догнали,» – подмигивает Тритон.

Еще нет. Еще не догнали.

«Догоним, да…»

6

Угрюм берег Элиды. Меловые утесы – расшатанные зубы старца. У изножья плещет слюна прибоя. Заросли маквиса – неопрятная, серо‑зеленая плесень. Выше торчат моховые шапки сосен. Песчаные проплешины, изломы скальных хребтов. Запах гниющих водорослей. Требовательные вопли чаек.

Чем здесь промышлять? Кого искать?

Разве что смерти.

Видимо, те, кто направлял сейчас одинокую ладью к берегу, думали так же. Край открытый, безмолвный. До ближайших утесов – семь‑восемь стадий. Холмы, поросшие дроком и тамариском, еще дальше. В иных бухтах сыщется рыбацкий поселок, завалящая хибара, дымок от костра. Тут же ищи‑свищи – ничего. Галька да песок, да валуны высотой по колено. Засаду не спрячешь. А побегут от холмов – мигом на борт, весла в руки.

И поминай, как звали.

Звали молодых людей, что высадились с ладьи, озираясь по сторонам – Хромий, Тиранн, Антиох, Херсидамант, Местор и Эвер. Это если по отдельности. Если в каждом видеть человека, подобного листьям в дубравах. Всех же вместе, скопом, звали просто: сыновья Птерелая Тафийца.

– Попомни мои слова: струсят!

– Приедут! Никуда не денутся!

– Они должны быть где‑то рядом. Ты видишь кого‑нибудь?

– Может, мы местом ошиблись?

– Место верное…

– Вот она, Триада: Клык слева, Палец справа. И Кронион – за холмами.

– Сухопутные крысы заблудились?

– Они в трех соснах…

– Вон они!

От холмов к берегу шли люди. Юноши, подобные тем, кто ждал их у кромки шипящего прибоя. Впрочем, имен было больше: Горгофон, Амфимах, Филоном, Номий, Лисином, Перилай, Анактор, Еврибий – и малыш Ликимний. Это если помнить, что каждого рожала мать. Знать, что судьбы всем наособицу спрядены. А подбей общий итог, и выйдет: сыновья Электриона Микенца.

– Их девять!

– Девятый – ублюдок. От рабыни.

– Ха! Побоялись ввосьмером – против нас шести!

– Сопляка взяли…

– Да хоть дюжина! Я этих сосунков…

Сыновья Птерелая впитывали шум волн за спиной, будто пьяница – вино. Море рядом, море на их стороне. По пути братья принесли жертву Посейдону, Черному Жеребцу. Прадед‑Олимпиец поможет в битве, дарует победу! Сыновья Электриона остановились напротив. Старший, Горгофон, стащил с головы глухой конегривый шлем, утер пот со лба. Был похож на Арея‑Губителя, стал похож на своего близнеца Амфимаха. Одно лицо, одна стать. Одна кривая ухмылка на двоих. По дороге братья принесли жертву Зевсу, Златому Дождю. Прадед‑Олимпиец поддержит, осенит любимцев косматой эгидой! Младшие Электриониды обшаривали взглядами море. Не приплыли ли телебои с подмогой? С подлых пиратов станется! Сыновья Птерелая до рези в глазах всматривались в холмы. Вдруг движется отряд на помощь к микенцам? Подлость их хорошо известна…

Нет, не виднелось меж пологих волн паруса или чернобокого силуэта. Пусты были и холмы. Чужая нога медлила ступить на плоскую, как лепешка, отмель – место великой битвы, великой славы.

– Радуйтесь, псы мокрозадые!

– Пора вам сдохнуть!

– Радуемся, пожиратели дерьма!

– Заждались вас в Аиде!

– Уж не вы ли нас туда отправите, мальки лупоглазые?!

– Обосрётесь!

– Пуп треснет!

А ветер, громогласный аэд, слепой к прозе жизни, разносил брань далеко по округе, перекладывая ее на чеканный язык веков:

– Пьяница жалкий с глазами собаки и с сердцем оленя!
Ты никогда ни в сраженье отправиться вместе с народом,
Ни очутиться в засаде с храбрейшими рати мужами
Сердцем своим не решался. Тебе это кажется смертью[49]

И вновь земное:

– Расчирикались, птенчики!

– Большой подвиг – цыплятам шейки свернуть…

– Лишай соскребите, шелудивые!

– Ой, да они уже! Чуете, как от них воняет?

– Далеко Живущие! С вами близко жить невтерпеж…

Порыв ветра и впрямь принес с собой отвратительную вонь. В полутора стадиях отсюда в море впадала илистая Миния. Ее воды и были источником миазмов. Амфимах демонстративно зажал нос, и Электриониды заржали табуном жеребцов. Колесницы они бросили в холмах: ближе не проедешь, колеса увязнут. Сильные ветры задерживали течение Минии, нанося кучи песка с моря к устью. Пропитан водой с обеих сторон – морской и речной – песок был опасен не только повозкам и вьючным животным, но и самоуверенным людям. Впрочем, как известно, истинный герой смеется над опасностью. Громко смеется, от души; если судить по микенцам, чересчур громко. Так ли хохочут бойцы на пороге битвы? Первой настоящей битвы в их жизни, и, возможно, последней? Ледышка в животе; ноют мышцы, закостенев от напряжения; сердце кузнечным молотом бухает в груди. Все чувства обострены: краски ярче, запахи острее, звуки оглушают…

Сыновья Электриона не признались бы даже самим себе: они хорохорятся от страха. Им не было страшно, когда они соглашались на вызов телебоев. Не было страшно, когда гнали колесницы через весь Пелопоннес. На каждой колеснице ехали ярость, честь и жажда подвига. Но сейчас, лицом к лицу с врагами, затылков коснулся зябкий сквозняк – дыхание железных крыльев Таната. Вкупе с холодом могилы сквозняк нес омерзительную вонь, сходную с той, что источали воды Минии.

Смрад разложения.

– Это мы‑то обосрались? А кто вдевятером приехал?

– Девять куч наложили!

– Кто б говорил! Малыша нашего испугались?

– Я не малыш! – вспух обиженный Ликимний.

– Эй, вонючки! Он сражаться не будет.

– Буду!

– Цыц! Будешь смотреть. Чтоб по‑честному…

Ликимний надулся, но на душе у мальчишки полегчало. Он и дома, во дворце, не раз смотрел, чтоб по‑честному. Сверстники доверяли ему. Вот и взрослые доверили – впервые. Горгофону осенью двадцать исполнится, он уже почти старый… Сейчас бойцы сразятся, а потом спросят у него: ну как? Тут он и скажет, кто победил. Он заранее знал: кто.

– Тогда и наш младший пусть смотрит!

Эвер возмутился, но Хромий что‑то шепнул брату на ухо, и тот утихомирился. Лишь сплюнул под ноги да глубже надвинул шлем. Медные «уши» и налобник скрывали половину Эверова лица.

– Как драться будем, крысы микенские?

– Строй на строй?

– Один на один! – опередил всех Амфимах. – Это вы, трусы, скопом на одного…

– Выходи, храбрец!

– Навлон[50] для Харона не забыл?

– Хвались, птенчик! Только язык чесать и горазд…

– Мое копье тебя почешет!

Кто первый метнул копье? Что толкнуло его под руку? Лишь боги знали ответ. Ясеневое древко со свистом рассекло пространство – и разговоры умерли. Молодость, угрозы, похвальбы и оскорбления, по‑честному, один на один – все утратило значение, потому что в воздухе – копье, а в жилах – кровь отцов и дедов, кровь великолепных, деловитых, не знающих пощады убийц, густо приправленная ихором Олимпийцев – тоже убийц хоть куда. Сорвались две натянутые до предела тетивы. Слепо щурясь, судьба швырнула толпу на толпу, превращая юнцов в бойцов, а бойцов – в рычащих зверей. Со скрежетом встретились клинок и щит, медь и бронза. Слова закончились. Честь и доблесть канули в Лету. Осталось простое, как хрип:

…бей, или гибни.

Пламя клокочет в груди. Пальцы свело судорогой. Мертвая хватка: на рукояти меча, на чьей‑то глотке. Песок во рту. Хруст ребер под тяжестью секиры. Кровь, пот, грязь – едкая жижа заливает глаза. Удар копьем: вслепую, наугад. Нога подворачивается. Сухой треск – словно ветка сломалась. Сквозь кожу торчит белый обломок кости. Уши терзает визг. Истошный, острей иглы. Тупой хряск, и визг обрывается. Камень с размаху впечатывается в скулу. Вместе с кровавым плевком изо рта вылетают раскрошенные зубы. Нож застревает в толстой коже панциря. Шлем потерян в горячке боя. За волосы; мордой об валун. И еще раз! Хрустит переносица. Копье разлетается в щепки. Краем щита – наотмашь. В кадык, чтоб наверняка. Сбить с ног, навалиться… В паху взрывается боль, пронзая тело насквозь. По бедрам течет липкое, горячее. Моча? кровь? – жизнь. Ноготь остер, как металл. Лопается глазное яблоко, брызжет слизь. Обломок меча вонзается в оскаленный рот. Рвет щеку: красный, мокрый. Воздух пахнет медью. Руки тяжелые – не поднять. Темно. Наверное, вечер. Человек устал. Так устал, что забыл свое имя. Надо отдохнуть. Поспать. Утром человек проснется, вспомнит, как его зовут, глядь – только имя и осталось…

В небе метался коршун – Ареева птица.

* * *

– Стоять! Убью!

Оглушителен, вопль был лишен смысла. К чему звать глухих? Кого убивать, если бойцы кипят убийством? Пригрозишь ли смертью, если смерть – цель и средство?! Он бежал от холмов, как не бегал ни разу в жизни. Так бегут во сне: мечтая о скорости, обретая взамен черепашью медлительность. Сандалии увязли. Чавкая, песок сорвал обувь с ног. С каждым шагом нога погружалась выше щиколотки. Вырвать ее стоило титанических усилий. Дважды он падал – лицом вперед, выставив руки. Шлем слетел с головы, откатился прочь. Пряжка ремня, скрепляющего доспех, больно врезалась в бок.

– Стоять!

Будь Амфитрион богом, он гнал бы колесницу по песку. По зыбучему песку, задыхаясь от вони стоялой реки. Человек, он был вынужден бежать.

Ему казалось, что это все‑таки сон.

…резня. На поле царила бронза. Золотистый металл, медь и олово. Альфа и омега, начало и конец. Бронзой вспарывали животы. Отсекали руки. Подрезали сухожилия. Кто утратил оружие, хватался за камни. Камнями расшибали головы. Крик рвал рты. Ярость жгла сердца. Жизнь дарила смерть. Кто их различал? – никто. Тени сражались с живыми. Живые топтали мертвецов.

Никогда, сражаясь, сын Алкея не вспоминал сон, явленный ему в детстве, у пирамиды Аргосских Щитов. В бою не до снов. Там – бей, или гибни. И вот прошлое настигло его, как гончий пес – добычу. Потому что был бой, и он был вне боя – неуязвимый, бесполезный.

– Что вы делаете?!

Застревало копье в щите. Меч находил брешь в доспехе. Дротик гремел о шлем. Обломок базальта дробил голень. Трещали ребра. Хрип стыл в глотке. Щербатая секира мозжила черепа. Бронза пировала. Бронза пила по‑фракийски, не разбавляя. Бойцы были на одно лицо. Подобное воевало с подобным.

Век бронзы, не знающий родства.

Вокруг копошилось, вздыхало, всхрапывало. И вдруг замерло. Амфитрион не сразу понял, что стоит среди трупов. В десяти шагах от него замерли два звереныша. Дети в слезах; дети, измазанные кровью. Выставив дротики, Ликимний и Эвер плакали навзрыд. Слюна текла из перекошенных ртов. Обоих мальчишек еще не постригли в мужчины. Длинные, мокрые от пота волосы космами падали на лица, искаженные ужасом. Микенец корчился от боли, кренясь на левый бок. Губы – багровое месиво. Мочка уха оторвана. Правая щека и скула телебоя распухли. На лбу запеклись ссадины. Глаз заплыл, в щелочке между веками мерцал белок. Последние, младшие, они стояли над обрывом, за которым мгла Аида.

Миг, шаг, удар – и пропасть беспамятства примет их.

– Убью!

Со скоростью, которую трудно было ожидать от его мощного тела, Амфитрион бросился на детей. Казалось, он решил уравнять счет, добив оставшихся. Копье описало в воздухе короткую дугу. Плашмя древко врезалось в живот Эверу. Телебой выронил оружие, согнулся, захрипел. Возвращаясь обратно, копье без жалости и снисхождения зацепило колено Ликимния. Они упали вместе: микенец и телебой. В разные стороны. Содрогаясь, крича от боли. Забыв обо всем.

Живые.

– Безумцы! Скорпионы!

Мальчишек трясло. Они старались отползти подальше от сына Алкея, который, вне сомнений, сошел с ума. Упав на колени, Амфитрион бил кулаками валун – словно намеревался расколоть камень и вырвать у бессловесной жертвы сердце. Пот тек по его лицу, теряясь в усах и курчавой бороде. Запрокинув к небу всклокоченную голову, раскачиваясь из стороны в сторону, он выл, как волк, утративший стаю. Опоздал, молчали тела. Опоздал, шипел прибой. Мог бы и поторопиться, метались чайки в небе.

– Будьте вы прокляты!

– Мы‑ы, – соглашалось эхо над морем. – Прокля‑а‑а…

Поодаль, опершись на дубину, вздыхал Тритон: сочувствовал.

7

– Потравили, эта…

– Кого?!

Басилей Поликсен вздрогнул. В Арене, подвластном ему городе, никого не травили, сколько он себя помнил. А помнил себя Поликсен, хвала богам, уже сорок шесть лет. И тут, вдруг… Только злодея‑отравителя нам не хватало!

– Дык эта… буссос[51].

– Что – буссос?

– Потравили.

Выдохнув с облегчением, басилей припал к кубку с пивом. Хлопья пены испятнали усы, повисли гроздьями пуха. Все хорошо. Все живы, хвала богам, и нет в городе подлого убийцы. А лен… драгоценный лен, на чьих тонких стеблях держится благосостояние Арены… Поликсен забулькал, поперхнувшись. Забрызгал сунувшегося на помощь советника Макартата. Чем престарелый советник собирался помочь своему господину, осталось загадкой, но совался Макартат всегда, и всегда невовремя.

Буссос – благословение и проклятие Арены. Увы, проклятий на здешней земле лежало два – в первую очередь, «ослиное»[52]; а благословение – одно. Ткани из буссоса ценятся отсюда до Черной Земли. На них, хвала богам, можно выменять зерно, скот, и даже дорогую бронзу. Но из‑за невзрачного льна, чьи мелкие цветы по весне превращают окрестности в голубое покрывало, хищники‑соседи точат зубы на тронос несчастного Поликсена. Добро б еще соседи были, как соседи – тихие, мирные. Таких прищучить – сам Зевс велел. А тут сплошь Пелопиды, медная кровь. Явятся с войском – и что делать? Больше сотни щитов в Арене не собрать… Правда, до сих пор обходилось. Договаривались миром. Услуга за услугу, рука руку моет. Но надолго ли?

Времена нынче смутные…

Порой басилею думалось, что лучше бы на его землях рос простак‑ячмень. Беднее, зато спокойнее. Но раз уж так сложилось – лишь дурак не извлечет выгоды из дара судьбы. А Поликсен, хвала богам, был кто угодно, только не дурак.

И вот – потрава.

– Кто потравил? Сколько?

Земледелец поскреб грязным пальцем в затылке. Он стоял на солнцепеке, а шляпу снял из почтения к басилею. Солнце напекло бедняге макушку. Сейчас бы под навес, да пивка хлебнуть… Но кто он такой, чтоб его за басилейский стол звали? Куцые мысли путались от жары. Палец драл затылок, словно хотел проскрести дыру.

– Эта… коровы. Пенфил сказал. Он видел.

– Я не спрашиваю, кто тебе сказал. Я спрашиваю: много ли убытку?

– Ну, эта… – проситель неопределенно развел руками.

– Много, или нет?!

Терпение басилея иссякло, но он держался. Не следует открыто выказывать гнев. Правитель должен быть спокоен и мудр. Иначе соберется народишко и скажет: на что нам, хвала богам, такой басилей? Пикнуть не успеешь – лишишься троноса.

– Не то чтоб…

– Чьи коровы?

Отчаявшись выяснить размеры потравы, Поликсен решил зайти с другого конца.

– Пришлые.

– Какие еще пришлые? Откуда пришли?

– Те полсотни, что с востока пригнали. Пенфил сказал.

Полсотни с востока? Так это же стадо микенского ванакта! Для телебоев пригнали, будь они неладны… С кого теперь спрашивать? С болванов‑пастухов? С крепковратных Микен? С пиратов Птерелая? Как ни крути, возмещать убытки придется ему – горемычному басилею Поликсену. Платить за раззяв‑пастухов и чужих коров было жалко. А куда денешься? В наши гнилые времена тронос пляшет под тобой, как вакханка на оргии…

– Поди‑ка сюда, любезный. Пива хочешь?

Земледелец не поверил своим ушам. Неужто басилей – провидец? Снизошел? Он робко сделал пару шагов к навесу. А к нему уже спешил раб с полной чашей.

– Ты, любезный, оставь сомнения. Потраву возмещу. Мешок зерна. Понял? Целый мешок! Я велю принести зерно прямо сейчас.

– Дык эта… Благодарствую! Оно, конечно…

– Вот и славно. Допивай пиво, забирай зерно и иди себе.

Разговаривать с просителями Поликсен умел. Наверняка потрава куда больше потянет. Но олух уйдет довольный, и до конца жизни станет хвастать, как сидел с басилеем за одним столом. Пиво из одной чаши хлебал. Пусть врет, хвала богам. Все элейцы знают: Поликсен добр и справедлив!

За воротами, нарастая, возник шум.

– Ты куда?

– Куда прешь, говорю?!

– Тут очередь…

Снаружи, под стеной, окружавшей дом – Поликсен гордо именовал его «дворцом» – стояли каменные скамьи. На них с утра ждали просители. Судя по гвалту, кто‑то горячий решил попасть к басилею раньше других. Такое случалось, и тяжелые на руку элейцы обычно сами утихомиривали торопыгу. Стража развлекалась, делая ставки: сколько затрещин понадобится для вразумления.

– А я сказал – за мной…

– Ай!

Сочный звук оплеухи. И снова:

– Ай!

– Ты чего? Больно же!

– Дерутся, – забеспокоился советник.

– Слышу.

Двое караульщиков, подпиравших ворота изнутри, преисполнились рвения. Нахлобучили шлемы, сунулись за стену – и вернулись во двор спинами вперед. Крылья у них выросли, что ли? Летели орлами, грохнулись тряпьём. Караульщики с ужасом таращились на человека, что вошел вслед за ними.

Воин в запыленном доспехе стащил с головы шлем.

– Радуйся, басилей.

Не голос – лязг. Мечом по щиту. И лицо… Глядя в это лицо, можно было испытать что угодно, только не радость. Поликсену хотелось зажмуриться. Это морок, дурной сон! Голову напекло…

– Я Амфитрион, сын Алкея Персеида. Прибыл из Микен.

Нет, не морок. Амфитрион, сын Алкея. Племянник микенского ванакта. Это из‑за коров, содрогнулся Поликсен. Чуял же – от рогатых тварей скверно пахнет! Но как откажешь ванакту? Вот, аукнулось. Сегодняшняя потрава… Какая, в Тартар, потрава?! Тут иное… В чем он, Поликсен, провинился? Хвала богам, все сделал, как велели. Принял стадо, пустил на свои пастбища; никому не сказал, чье оно. Готов был отдать коров телебоям по первому требованию…

– …четыре телеги. Мед, воск. Масло.

– А? Что?

– Нужны четыре телеги. Мед, воск. Масло.

– Да, я понял. Сколько надо меда, воска и масла?

– Много. Чтоб наполнить тринадцать пифосов.

– Тринадцать пифосов?

Поликсен не понимал, зачем все это ужасному гостю. Он молил Олимп, чтобы гроза прошла мимо. Если племянник ванакта получит требуемое, он оставит басилея Арены в покое. Плевать на убытки! Откупиться и забыть, как ночной кошмар!

– Пифосы нужны большие, широкогорлые. Такие, чтобы в каждый поместилось человеческое тело.

Поликсен тупо кивнул.

– Тело…

Перед ним стояла Смерть. Не Амфитрион из Микен, но Танат Железносердый. Убийца явился по его душу! А за воротами ждет микенское войско. Они убьют басилея Поликсена, и всю его семью! Вот зачем им пифосы, куда помещается человеческое тело. Тринадцать пифосов. Сколько человек в семье? Он сам, жена, двое сыновей, дочь… Сыновья женаты. Сколько у него, хвала богам, внуков? Поликсен лихорадочно считал, сбивался, начинал заново. Такого с ним доселе не случалось: басилей и спросонок не сбился бы со счета.

– Еще нужны веревки.

– З‑зачем?

– Пифосы к телегам привязать. Иначе опрокинутся. Еще людей дашь.

– Зачем тебе все это нужно?

Амфитрион моргнул. Он смотрел на басилея так, будто впервые увидел.

– Зачем…

Казалось, сын Алкея задает этот вопрос себе, и не знает ответа.

– Беда, басилей. На твоих землях сыновья Электриона Микенца и Птерелая Тафийца убили друг друга. Мы же не можем оставить их тела чайкам?

– Не можем, – кивнул Поликсен.

– Мы же должны отвезти их тела отцам?

– Должны, – кивнул Поликсен. – Мы?

– А кто еще?

– Ну да… Зачем?

– Для достойного погребения. А теперь, – во взгляде гостя полыхнула молния, – вели доставить все, что я сказал! И поторопись!

– Я мигом! Я уже!

Поликсену едва удалось скрыть радость. Это не за ним! Хвала богам! Он махнул советнику: действуй! Советник икнул – и засуетился, закричал на слуг. Двор превратился в растревоженный муравейник. Просителей выперли в шею: не до вас! Вместе с ними сгинула и радость Поликсена. Ничего не кончилось, понял он. Это всего лишь отсрочка. Проклятые коровы! Микенский ванакт нарочно перегнал стадо на аренские земли. Устроил засаду, хитрец! Сыновья Птерелая приплыли за коровами – и сыновья Электриона их убили. Ну, и сами погибли… Ему, Поликсену, от этого не легче! Кто пошел навстречу Микенам? Басилей Поликсен. В чьем краю случилось побоище? В краю басилея Поликсена. Явится гневный Птерелай за сыновей мстить – кто крайний? Басилей Поликсен! И коровы – живое тому доказательство.

«Микены далеко. В Микенах войско. Ох, натешится Птерелай – меня убьет, семью вырежет, город сожжет и разграбит… Нет, сначала разграбит, а потом сожжет. Боги, о чем я думаю?»

– Телеги, – сказал Поликсен, подходя к гостю вплотную. Лицо басилея горело вдохновением. – Еще ладья. До Тафоса. Тринадцать пифосов. Мед, воск, масло. Веревки. И коровы.

– Какие коровы?!

– Все дам. В лепешку расшибусь! Но коров ты заберешь. Иначе…

И с отчаянием титана, идущего на штурм Олимпа:

– Иначе не дам ничего.

8

Костры чадили.

Амфитрион встал в тени одинокой смоковницы. Ему чудилось, что от огня несет горелой плотью. Он ошибался. На кострах топили воск в широких, закопченных чанах из меди. Затем воск смешивали с медом и благовониями. Басилей расщедрился на драгоценные ароматы, способные осчастливить привереду‑красавицу. Изрубленные тела обмыли и завернули в тонкие льняные покрывала. «Буссос, – вспомнил Амфитрион. – Сокровище здешних мест.» Слой ткани – слой медвяно‑воскового расплава – слой ткани. Раз за разом. Пифосы, до половины заполненные оливковым маслом, ждали своей очереди. Когда закончат пеленать, тела погрузят в пифосы, зальют маслом доверху, закроют крышками и засмолят. Это до Тафоса можно за день добраться, если с ветром повезет. До Микен на телегах – не меньше трех дней пути.

Привезешь гнилье…

Тарихевты[53] расположились у Пещеры Белых Нимф, на полпути от места битвы к Арене. Место выбрали не случайно – молитва, обращенная к здешним наядам[54], и купание в зловонной Минии избавляли страждущих от лишая. Принесенная нимфам жертва должна была благотворно сказаться и на мертвецах. В город убитых везти не стали – только время терять, да горожан пугать. Слухи и так уже ползли по округе, грозя добраться до Микен раньше телег со страшным грузом. Басилей Поликсен отправился в гавань – нанимать ладью. На скудных пастбищах близ пещеры мычали коровы. Амфитрион не знал, отчего трусоватому Поликсену не терпелось от них избавиться. До коров ли сейчас? Но раз басилею припекло – пускай.

– Наши!

Рядом образовался счастливый Тритон. На фоне трупов и бальзамировщиков сияющая физиономия тирренца смотрелась дико. Что возьмешь с дурака? В конце концов, почему он обязан печалиться? Его родня погибла давным‑давно. Отгоревал свое Тритон.

– Ты о чем?

– Коровы!

– Не наши, а ванактовы, – как ребенку, объяснил Амфитрион.

Втайне он был даже рад, что Тритон пристал к нему с разговором. Хозяйственные хлопоты, ответы на глупые вопросы – что угодно, лишь бы отвлечься. Сын Алкея отыскал взглядом двоих уцелевших: Ликимния и Эвера. Все в порядке, мальчишки на месте. Сидят в пяти шагах друг от друга; угрюмо смотрят в противоположные стороны.

– Наши! – не унимался Тритон. – Вернулись!

Раньше подобной жадности за Тритоном не водилось.

– Иди! Смотри! Наши!

Сил пререкаться не было. Кивнув, Амфитрион поплелся за мучителем к стаду. Тритон встал у ближайшей коровы – та косилась на тирренца с подозрением – и победно указал на бок животного.

– Вот! Наши!

Клеймо. Его собственное клеймо: щит, перечеркнутый копьем. Выжженное рядом с орейским: башня в круге. Коров клеймили заново, выделяя Амфитрионову долю в добыче. Выходит, прав Тритон? А ведь как зудел в Микенах: наши, наши…

Кто здесь дурак?!

Возвращать дяде коров, которых дядя украл у племянника, чтобы перегнать к басилею Поликсену, который спать не может, так хочет избавиться от стада… В нелепости происходящего виделась злая шутка богов.

– Есть ладья! Я договорился!

Рядом остановилась колесница. Наземь спрыгнул Поликсен: собранный, деловитый. Он будто скинул с плеч десяток лет. Бегающие глазки басилея обладали удивительной избирательностью: они видели все, кроме трупов и коров.

– Эти дети Эфона[55] проели мне всю печень! Спрашиваю: на Тафос? Нет, ни в какую… Но, хвала богам, басилей Поликсен умеет договариваться! Я их уломал. Вот храбрец, который взялся доставить тела Птерелаю…

Храбрец слез с колесницы. Мялся, вздыхал; чесал нос. Земля под ногами его не радовала. Плаванье на Тафос его не радовало. Храбрец был мрачней тучи. От храбреца несло дешевым вином.

– Дядька Локр! И ты здесь?

Надо же… Знакомец Тритона. Амфитрион попытался собраться с мыслями. Надо что‑то передать на словах Птерелаю…

– Это дядька Локр! Кормчий! Как мой папаша…

От воплей тирренца болела голова.

– А это Амфитрион! Помнишь, Локр? Я рассказывал!

Тритон был вне себя от радости. Наконец‑то ему удалось познакомить двух хороших людей. Двух живых людей. Мертвецы Тритона не беспокоили. Ну, мертвые. Что ж теперь, и не радоваться, да? Так ничего и не надумав, сын Алкея безнадежно махнул рукой басилею: давай, мол, ты. А сам, тяжко ступая, словно к ногам привязали по таланту свинца, направился к Ликимнию с Эвером.

Ему предстоял трудный разговор.

9

Эвер скалится, как волчонок:

– Это вы прислали нам вызов!

– Нет, вы! – Ликимний с ненавистью глядит на юного телебоя.

– Вызов и перстень!

– Перстень и вызов! Вы первые…

– Вы! Наглецы…

– Кто придумал встречаться в Элиде? – спрашивает Амфитрион, кутаясь в усталость, словно в колючий плащ. – Нельзя было найти другого места? На южном побережье Ахайи полно укромных бухт. И с Тафоса ближе, и из Микен…

И мне ближе, думает он. Я бы успел. Я бы перехватил их за Сикионом… Какой хитроумный даймон подсказал дуракам ехать к устью Минии? Сын Алкея тянется за мехом. Надо хлебнуть вина. Отвлечься. Третий день пути. Третий вечер подряд мальчишки упрекают друг друга. А кажется – вечность.

– Это вы!

– Нет, это вы предложили!

– Ты врешь!

Трещат ветки в костре. Искры летят в темноту. Там, в мягкой, вздыхающей тьме – коровы, пастухи, охрана. Басилей Поликсен расщедрился. Он бы сам расстелился от Арены до Микен, лишь бы опасный гость убрался побыстрее. Амфитрион смотрит во мрак. Свет костра разбивается о подобие крепостной стены. Штурмует, откатывается. Это телеги с пифосами‑могилами. Воск, мед, масло; трупы. А тени – вот они, на границе света и тьмы. Восемь немых, злопамятных теней. Горгофон, Амфимах, Филоном… Имена стираются, как древняя чеканка. Теряют смысл. Двоюродные братья по отцу. Племянники по матери. Что, сын хромого Алкея? Легко ли хоронить родню отрядами?

Твое второе имя – Харон‑перевозчик.

«Гордись сыном, Алкей! – кричит дядя из прошлого. – Один он у тебя, зато мужчина…» Эхо разносит его слова над холмами. «Случись что, Алкей, – намекает дядя из вчерашнего дня, – без наследников останешься. У меня же – восьмерка законных, да еще приблудыш от рабыни…» Эхо пляшет на склонах. Ах, веселая нимфа Эхо! Каким богам ты донесла на ванакта микенского? Кто из богов расхохотался в ответ? Вот и сравнялись: у Алкея Персеида – один сын, у Электриона Персеида – один, и тот внебрачный.

Умри ванакт от яда или ножа – кто займет тронос?

– Вызов и перстень!

– Перстень и вызов!

– Какой перстень? – вздыхает Амфитрион.

– С ладьей!

– Со львами…

Перстень с ладьей Амфитриону незнаком. Таких побрякушек на островах – флотилия. Перстень со львами… Наутро после поминок по дедушке Пелопсу приходил Горгофон – или Амфимах? вечно он их путает… – искал перстень. Со львами. Жаловался: обронил спьяну. Весь дом перерыл. Не нашел, спросил простокваши. Голову лечил простоквашей, болела голова. Горевал: отец убьет. Перстень – отцовский подарок. Львы Микен, стражи города…

«Я возвел Львиные ворота, – рычит дядя из глубин памяти. – Я…»

Ворота знаменитые, что и говорить. Четыре глыбы известняка. Дубовые, окованные медью, створки. Одна притолока весит семьсот пятьдесят талантов[56]. На фронтоне – львы попирают алтари. Головы зверей обагрены кровью. Горит вишневый жировик[57] на солнце. Кто послал львов на далекий Тафос? Кто велел хищникам бросить вызов? Может статься, что и сам Горгофон. А искать приходил для туману. Кинется ванакт: где подарок? – гулял у родича, обронил.

И не спросишь у мертвеца: так? нет?

Сопят коровы в ночи. Храпят волы, выпряженные из телег. Храпят пастухи с охранниками. Взлаивают спросонья пастушьи собаки. Безгласные, стоят тени на краю. Чудится Амфитриону: за ними, темнее мрака, гуще дурной крови, встает иная тень – великая. «Что? – спрашивает Пелопс Проклятый. – Не рад мне, внук? Зря – я тебе лучший друг. Женись на Алкмене, скорей женись! Зять бездетного ванакта к троносу ближе всех…» Уйди, просит Амфитрион. Раньше он думал, что у него один грозный дед – Персей. Ошибся – оба деда грозны по‑своему. Страх перед Персеем‑Истребителем, как резкий запах, не сразу рассеялся над Пелопоннесом. Но страх перед элидским собирателем земель висел над Островом Пелопса, как молот над наковальней. Интриган и предатель, Пелопс жил в своих замыслах. Проникнуть в их сердцевину было трудней, чем взять крепость.

– Это вы!

– Нет, вы!

Это я, думает Амфитрион. Я – тоже тень. Я черной тучей висел над Электрионидами, толкая на безумство. Кому вы хотели утереть нос, глупцы? Сыну хромого Алкея?! Я никогда не хотел превзойти дедушку Персея. Соперничать с бурей? Отца же я не считал за соперника. Иначе, подобно сыновьям Птерелая, ринулся бы на вызов, как бык на красное – лишь бы сравняться с победоносным отцом. Или хотя бы заслужить его одобрение…

«Я виноват. На мне нет вины, и все же я виноват…»

– Ты обещал! – кричит Эвер.

– Что?

Не сразу Амфитрион понимает, что обращаются к нему.

– Ты обещал! Ты клялся, что из Микен отправишь меня домой…

На мальчишке лица нет. Лицо осталось там, в пене прибоя. Вся правая сторона – сплошной кровоподтек. Опухоль сходит медленно, как паводок с низин. По лбу прошлись когтистой лапой. Хорошо, глаз цел. Жуткая маска дергается, требует:

– Ты! Обещал!

– А ты обещал вести себя смирно, – напоминает Амфитрион. – Не пытаться сбежать.

– Сбежать? – слова Эвер не произносит, а выплевывает. – Ну конечно! Ты только и мечтаешь, чтобы я сбежал! Один, без оружия, в сердце ваших земель… Я стану рабом быстрее, чем доберусь до ближайшей гавани! Да и в гавани… Кто возьмет меня на ладью? Кто поверит, что я – сын Птерелая?! Такими сыновьями торгуют на невольничьих рынках…

– Так тебе и надо! – вмешивается Ликимний. – Кто просил вас слать нам вызов?

– Нас?!

И все начинается заново.

– Вставай, – будит Тритон. – Сбежали.

– Кто? Эвер?!

– Пастухи. Охрана. Собак забрали, да…

Унылые коровы жевали траву. Дремали волы. Сдвинутые, ждали телеги с пифосами. У погасшего костра спали мальчишки. Спинами друг к другу, сжав кулаки. Остальные исчезли – ни человека. Элейцы ушли ночью, по‑воровски. Кому охота идти рядом с дурным вестником? По‑своему люди Поликсена были честны: до Микен оставалось полдня пути.

– Коровы, – бормочет довольный Тритон. – Наши…

Стасим

Шторм шел на убыль.

Всю ночь он ярился, смешав небо и море. Молния Зевса скрещивалась с трезубцем Посейдона – брат восстал на брата. Изъязвленные перуном, волны‑каракатицы текли сине‑черным. Пронзенные зубчатыми остриями, тучи‑гроздья сочились черно‑синим. Кони морские и небесные топтали простор. Под их копытами мир бродил виноградным суслом, бурля от хмеля, рождающегося в муках. Горе кораблю, застигнутому бурей в открытых водах! Быть ему щепками, обломками, гнилой требухой! Быть его команде пищей для лупоглазых рыб… Нереиды, и те ушли на глубину, боясь превратиться в клочья пены. А братья‑Олимпийцы все тешились молодецкой забавой, пока не прискучила им потеха.

Хватит, сказали бессмертные.

Время пить нектар.

Всю ночь юный Эвер стоял на утесе, глядя на буйство стихий. Он вымок до нитки. Зубы стучали, тело сотрясала мелкая дрожь. Под утесом, пленницей под насильником, лежала бухта – одна из многих на восточном побережье Тафоса. Тараны волн крушили окрестные скалы, грозя вломиться в сердце каменной цитадели. Молнии обещали превратить Эвера в пепел, да видно, брезговали жалкой добычей. Закусив губу, вглядываясь до рези под веками, мальчик убеждал себя, что видит – ну конечно же! видит… – в воде косматую голову отца.

С вечера Птерелай вошел в море по грудь. Так он и остался до рассвета, не двигаясь с места. Кого иного волны уволокли бы прочь от берега, на растерзание бури, но внук Посейдона был недвижим. Глыба среди глыб; вода в воде. Золотой, хищный блеск вспыхивал над Птерелаем – и гас, не желая соперничать с блеском молний. Днем, вспомнил Эвер, причалила ладья со страшным грузом. Пифосы с телами погибших доставили во дворец. Отец с мертвым лицом выслушал рассказ кормчего‑элейца, махнул рукой – омойте вестнику ноги! Дайте ему вина… – и подошел к пифосам. Лбом он утыкался в бок глиняных гробниц, молчал, словно вслушивался в скорбный шепот – и прощался с детьми, называя каждого по имени. Хромий, Тиранн, Антиох… Когда он удалился, и слуги начали сбивать засмоленные крышки – люди ужаснулись. Крыло Народа ни разу не ошибся. Словно видел сквозь глину и масло, мед и воск, и пелены из буссоса – да, это буйный Хромий, а это храбрый Тиранн…

– Отец! – отважился Эвер. – Отец, постой!

Утром мальчик вернулся из горного поселка. Два‑три раза в год Эвера трепала лихорадка. Чуя приближение болезни, он, не дожидаясь отцовского приказа, сам поднимался на отроги Айноса – там общиной жили тафийские лекари. Вчера ему полегчало, и он решил, что пора домой. «Надо было обождать, – комаром звенела подленькая мыслишка. – День‑два, отец смирился бы с потерей…» Наверное, Эвер и на утес поднялся для того, чтобы прихлопнуть гаденыша‑комара. Во дворце готовились к похоронам, над морем кипел шторм – мальчик мог бы лечь спать, сказавшись больным, или помогать взрослым, и никто б не сказал ему худого слова. Отец тоже ничего не сказал последнему из сыновей. Молчание Птерелая гранитной плитой навалилось на плечи Эвера. Он втащил этот гранит на вершину, сбросив лишь тогда, когда увидел отца в воде.

Не дожидаясь, пока шторм стихнет окончательно, мальчик сбежал вниз. Тропинка юлила, камни выворачивались из‑под ног. Мокрый плащ цеплялся за кусты. В конце пути Эвер обронил сандалию, но возвращаться не стал. Напротив, сбросил и вторую, отшвырнул плащ – и, в кипени брызг, ворвался в пену прибоя. Идти было невозможно. Упав лицом вперед, он поплыл, борясь с волнами. Одна из волн ухватила его за запястье, приковав к месту. Вырываясь, мальчик не сразу понял, что это рука отца. Без усилий Птерелай вскинул сына на плечо – двенадцатилетнего, как годовалого.

Брызги секли Эверу лоб и щеки.

– Я не знал, что Комето ушла с братьями, – задыхаясь, крикнул он.

Отец молчал. Казалось, он врос в дно, пустил корни.

– Мне не сказали. Она переоделась мною, взяла мое имя…

Эвер осекся, понимая, как глупо это звучит.

– Я не виню тебя.

– Если бы я знал…

– Перестань. Что ты мог сделать? Будь ты здоров, ты скрыл бы все от меня и отправился в Элиду вместе с братьями.

– Я?!

– Ты. И вернулся бы в пифосе, – безжалостно закончил Птерелай.

Огромный, могучий, он отвернулся от неба и моря, вновь распавшихся надвое – и пошел на берег. Словно кто‑то другой провел ночь наедине с бурей, крича: «Дед! Дед мой! Дай мне силы…» Эвер спрыгнул на гальку, чувствуя себя счастливым – и проклиная свое глупое сердце за кощунственное, предательское счастье.

– Сын Алкея, – внезапно сказал отец. – Он был с микенцами. Он и его слуга‑громила. Аренский басилей сообщил мне о них. Уверен, вызов – его идея. Поймать сопляков на крючок гордыни… Для такого надо быть старше, опытней – или подонком с колыбели. Не смешно ли? Я пощадил его отца. Он убил моих сыновей. Я хотел отдать Комето за него. Он взял ее сам, силой. Ты что, веришь, что он вернет ее домой?

– Верю, – потупился Эвер.

Он ждал пощечины. Хотя бы укора. Вместо этого отец встал лицом к морю. Золото сверкнуло в спутанных кудрях Птерелая. Боевое, суровое золото. И отразилось во взгляде Крыла Народа.

– А‑а‑а‑лке‑ей!

Море притихло, вслушиваясь.

– Готовь тризну, хромой Алкей! Я приду за твоим сыном!

Эписодий четвертый

Бог – это надежда для храброго, а не оправдание для труса.

Плутарх Херонейский, «О суеверии»

1

Он шел от города – Электрион Персеид, ванакт микенский. Один, как перст. В разорванном хитоне, босой. Никого не было с ним. Боялись. Тряслись, ожидая беды. Еще большей беды? Большей не бывает. А вот ведь – ждали. Остались во дворце. Там, где обезумевшая мать разговаривала с тенями. «Горгофон? – спрашивала жена ванакта у стены. – Ты покушал? Поди, съешь яблочко…» Стена что‑то отвечала. Женщина улыбалась. «Номий? С кем ты дрался?» С Перилаем, беззвучно отвечала прялка. Он первый начал. «Еврибий, маленький мой… Иди к маме!» И внучка великого Персея раскрывала объятия призраку.

Служанки не мешали ей.

Пусть.

Горе обуглило ванакта, но не сожгло дотла. Такие люди опасней горной лавины. Всем в округе была известна ужасная история Ниобы Фиванки, родной сестры Пелопса Проклятого. В один день утратила она четырнадцать детей. Семь юношей, рожденных Ниобой, расстрелял жестокий Аполлон. Семь девушек, рожденных Ниобой, поразила беспощадная Артемида. Над их могилами превратилась несчастная Ниоба в камень. Об этом судачили на каждом перекрестке. Но даже отъявленные болтуны помалкивали, когда речь заходила о муже Ниобы – лирнике Амфионе, отце убитых. Под звуки струн Амфиона двигались камни. Вот камни и задвигались в последний раз – играл суровый Амфион, сдвинув брови, и развалины оставались от храмов Аполлона, руинами делались святилища Артемиды там, где он шел. Стрелы богов разбивались о звенящий щит музыки. Но смертным ведома усталость. Дрогнули руки Амфиона, и золотая стрела нашла брешь в ливне звуков. Гневаясь, боги предали огню дом дерзкого. Зря старались – камень‑Ниоба и пепел‑Амфион уже нашли себе новый дом в Аиде, рядом с милыми их сердцу тенями.

Страшились микенцы. А вдруг, утратив сыновей, Электрион тоже возропщет на богов? Начнет кощунствовать? Кинется рушить храмы?! Окажись рядом со святотатцем – угодишь под молнию. Или под убийственный гнев ванакта, спутавшего богов и людей…

Один шел сын Персея. Как на казнь.

Подойдя вплотную, он обнял Амфитриона. Так, наверное, обнимают механические слуги, выкованные богом‑кузнецом Гефестом из желтой меди. Без чувств, без сердца. «Уж лучше бы он рыдал, – думал сын Алкея, слыша ровное, хриплое дыхание дяди. – Проклинал, бранился… Все было бы лучше.»

– Ты дашь мне клятву, – шепнул ванакт. – Дашь!

И надолго замолчал.

Это уже не походило на объятия. Он держал племянника, как держат оружие. Взвешивая, примериваясь к удару. Коровы, столь любезные сердцу Тритона, разбрелись вдоль русла высохшей речки. Скудная, убитая зноем растительность манила животных, будто черствая лепешка – нищего попрошайку. Мычали волы, запряженные в телеги. Ждали пифосы на телегах; ждали трупы в пифосах. Ждал Ликимний – отец не взглянул на младшего, последнего сына, словно тот и не рождался на свет. Стрекотали цикады в холмах. Кругами ходил ястреб под облаком, высматривая добычу. А Электрион все не размыкал хватки. Казалось, он знает великую тайну: Амфитрион – гвоздь мира. Выпусти его из рук, и мир рухнет.

– Клянись!

– В чем?

– Отомсти за моих сыновей! Воздай убийце за их смерть!

– Их убийцы погибли…

– Нет! Их убийца жив! Он смеется надо мной…

Дядя знает, решил сын Алкея. Знает имя подлеца, толкнувшего юнцов в гибельную схватку. Дядя назовет мне это имя, и я превращусь в стрелу, увидевшую цель. Дать клятву? – сто клятв! тысячу! Высвободившись из могучей хватки ванакта, Амфитрион ждал ответа. И получил хрип, вопль помраченного рассудка:

– Клянись, что убьешь Птерелая Тафийца!

Пролетай сейчас над холмами некий бог – отметил бы с улыбкой сходство безутешных отцов. Богам улыбка к лицу. Но к месту ли она? К мести ли?! Мстительность свойственна обитателям Олимпа не меньше, чем смертным. Кипит в серебре ихора; передается по наследству, горяча пурпур крови. Наверное, бог все же летел над холмами, потому что у Амфитриона закружилась голова. Дикая гонка через весь Пелопоннес, тела на мокром песке, искры ночных костров, вина без вины… Недавнее прошлое смешалось с давним, как мед и воск. Обволокло, спеленало по рукам и ногам, лишая выбора. Вернулся сон, терзавший сына Алкея по ночам – наяву, колеблясь от сокрушающей жары. Амфитриону почудилось, что он в Орее, над трупом Трезена, коварно убитого телебоями. Над мертвецом, которого сумел спасти для погребения, но не спас для жизни. И брат Трезена, мудрый прорицатель Питфей – дядя Амфитриона, как и микенский ванакт – потрясая кулаками, требует от племянника: «Клянись!».

– Клянусь! – шепнули белые губы.

– Зевсом клянись!

– Эгидой Зевса‑Громовержца, моего небесного прадеда…

– Дедом клянись! Персеем!

– Памятью Убийцы Горгоны клянусь…

– Я отдам тебе дочь! Я отдам тебе Микены! Клянись, что не прикоснешься к Алкмене, как муж к жене, до тех пор…

– Не коснусь Алкмены…

Ветер, горький как море, растрепал волосы мужчин. Ветер, соленый как кровь, рванул края одежд. Ветер, звенящий медью, упал на плечи с выцветшего неба. «Мы свидетели!» – крикнули три ветра. И качнулась земля под ногами.

– А если возьмешь ее вопреки слову – да не будет у вас потомства, прежде чем…

– Не будет…

– …твоя рука сразит Птерелая – убийцу моих сыновей, оскорбителя твоего отца…

– …моего отца!..

– Клянись!

– Клянусь!

– Боги слышат тебя! Жертва… мы скрепим жертвой твою клятву…

Боги слышали. Нож уже был занесен над жертвой.

2

Комето пряталась за телегой.

Она чувствовала себя грязной, словно искупалась в отхожем месте. Личина Эвера грозила сползти в любой миг. По дороге девушке не удавалось как следует вымыться. Если встречались ручьи, рядом было слишком много случайных глаз. Даже на ночь Комето не снимала льняной панцирь[58], который позаимствовала у мертвого брата. Вшитые наплечники делали ее фигуру более мужской; плотная, стеганая ткань надежно скрывала грудь. Птериги, свисая до колен, уродовали походку. По нужде она отходила в темноте, нарочно поднимая шум, чтобы не подумали, будто пленник решил сбежать. До вечера приходилось терпеть, рискуя обмочиться на ходу. Пустяки! – если ей хватало терпения не прирезать Ликимния, этого жалкого лжеца…

Ненависть держала Комето за горло. Иногда костлявые пальцы разжимались, давая вздохнуть. Девушка боялась таких мгновений. Они превращали ее в тряпку. Скорбь, жалость, страх обступали ее, бормоча ужасные глупости. К счастью, ненависть возвращалась, гоня болтунов прочь.

«Нож, – подсказала ненависть. – Видишь?»

На поясе ванакта – отца мерзавцев, убивших братьев Комето – висели ножны из слоновой кости. Из ножен, принадлежащих человеку, желающему смерти ее отца, торчала золотая рукоять. Змеей девушка выскользнула из‑за телеги. Электрион стоял к ней боком, целиком поглощенный клятвой, которую требовал с племянника. Руина, развалина, древний старик! Одного удара хватит, чтобы отправить его в Аид. Всадить острие в печень, и провернуть… Сандалии она сбросила в укрытии. Босые ступни едва касались земли, прокаленной насквозь. Золото манило, предлагая взяться покрепче. Рукоять ножа легла в ладонь, клинок выметнулся наружу.

С победным кличем Комето взмахнула ножом.

Запястье сковало льдом. Девушка задергалась, силясь вырваться. Руина, древний старик уставился на Комето, выкатив кровавые белки глаз. От него разило потом. Кости дочери Птерелая хрустели в мощном кулаке. Терлись друг о друга. От боли мутилось в голове.

– О да, племянник, – сказал ванакт. – Благодарю тебя. Ты привез мне великую радость…

Ладонь, огромней горы, ударила Комето по лицу. По правой, вспухшей стороне. Девушка и не знала, что бывает такая боль. Сцепив зубы, она старалась удержать крик. Во рту скрежетнуло; один из зубов сломался, острым краем резанув язык. Вся кровь, какая осталась в ее теле, хлынула вверх, превращая щеку в багровый пузырь. Кожа натянулась, грозя лопнуть. «Второго раза я не выдержу,» – отстраненно подумала Комето, и ванакт ударил во второй раз.

Она закричала.

– О да, – с удовлетворением повторил Электрион. – Мои дети слышат тебя.

Третий удар швырнул Комето на землю.

Она корчилась раздавленным червем. Она была противна себе самой. Вместо ног вырос змеиный хвост. Встать не удавалось. Что ты скажешь отцу, ничтожество? Что тебя, дочь Крыла Народа, закололи в пыли, как свинью? Боги, о чем ты думаешь! – ты никогда, ты ничего больше не скажешь отцу…

– Жертва, – кивнул ванакт. – Вот и жертва.

Он шагнул к колеснице. Взял копье, прислоненное к перильцам кузова. Потрогал наконечник пальцем. Ухмыльнулся, когда из пореза упала багровая капля. Перехватывая копье поудобнее, Электрион повернулся к жертве – и властно мотнул головой, веля племяннику убраться с дороги.

– Я обещал, – сказал Амфитрион, не двигаясь с места.

– Ты обещал, – согласился ванакт. – Ты клялся убить Птерелая.

– Я обещал, что верну Эвера отцу. Он свидетель, не жертва.

– Его труп сожрут псы.

– Я обещал…

– В Тартар все твои обещания!

– Если я нарушу первое слово – велика ли цена второму?

– Прочь!

Вне себя от гнева, Электрион огрел строптивца древком. Шагнув ближе, сын Алкея вцепился в копье. Мужчины замерли, разделенные границей – тонкой преградой из кизила, «с оружием дружного»[59]. Слезы застили взор Комето. Ей мерещилось, что боги сошли с небес и спорят из‑за нее. Изрыгая брань, Зевс вырывал молнию из рук Посейдона. Колебатель Земли, пращур девушки, не уступал Громовержцу. Владыка морей пытался усовестить брата, но тот, слепой от ярости, тряс копье, как собака – крысу. Мелькнуло колено, тверже гранита; Посейдон охнул, согнулся, упал наземь. С ликующим воплем Зевс замахнулся отвоеванной молнией, грозя низвергнуть в Аид то ли девушку, то ли беспомощного соперника…

И молот Гефеста расколол череп Громовержца.

Комето знала: так на свет родилась богиня Афина. Но сегодня новой Афины не родилось. Взгляд прояснился; боги исчезли, уступив место смертным. Дико храпя, мерзкий старик рухнул рядом с девушкой. Ноги его дергались, из ушей текла кровь. В проломе, над левым ухом, дрожал желто‑белесый студень. Пальцы ванакта скребли землю, срывая ногти. Он и в смерти пытался дотянуться до Комето. Собрав последние силы, дочь Птерелая отползла назад. Ей что‑то мешало, ступни упирались в невидимую преграду.

– Копье, – сказала преграда. – Наше, да. Нечего хватать…

Над ней стоял Тритон. К дубине тирренца приклеилась прядь волос.

3

– Что ты натворил?!

– Спас, значит. Тебя спас…

– Мне ничего не угрожало!

– Угрожало, – возразил Тритон. – Ты не заметил.

Весь облик тирренца дышал уверенностью. Тритон все сделал правильно. Можно сказать, наилучшим образом. Любой упрек разбивался об эту броню, как слюда о мрамор. Тяжело дыша, мучаясь спазмами в паху, Амфитрион смотрел на дурака, вечного своего спутника – и видел живого покойника.

– Тебя казнят, – выдохнул он. – Тебя сбросят со скалы за убийство ванакта.

Тритон пожал могучими плечами:

– А я убегу. Вместе убежим, да? Пусть ловят.

По лицу Амфитриона он догадался, что брякнул глупость, и поправился:

– Если ты не побежишь, тогда ладно. Пусть сбрасывают. Со скалы в море.

И расплылся в улыбке:

– К мамке…

Комок встал в горле Амфитриона. Сердце рванулось прочь из клетки ребер. Не осознав до конца всей тяжести случившегося, еще не видя последствий, сын Алкея чувствовал, как вихрь судьбы подхватывает его, увлекая в пропасть. Кто‑то, забывший, что значит слово «пощада», расплавил медь жизни человеческой – и теперь вливал тонкие струйки олова в клокочущий расплав. Бронза рождалась в муках. Каждое слово весило больше, чем камень в тиринфской стене. Поднять его мог лишь циклоп; произнести – самоубийца.

– Это сделал не ты, – внятно сказал Амфитрион. – Это сделал я.

– Ты? – удивился Тритон.

– Да, я.

– Нет, – тень сомнения затуманила лоб Тритона. – Я. Не ты.

– Это сделал я, – повторил Амфитрион. – Ты просто не понял. Ты веришь мне?

– Верю…

– Тогда знай: это сделал я. Взял у тебя дубину и убил дядю.

– А зачем ты убил дядю? – осведомился простодушный тирренец.

– Зачем? Случайно. Так бывает: не хотел, и убил.

– Ага. Бывает. А как ты его убил? Дал по башке, да?

Амфитрион прикусил язык. Если взял дубину и дал по башке – как же тогда «случайно»? К счастью, увлечен новой идеей, Тритон проявил чудеса сообразительности.

– Корова, – он указал на жующую буренку. – Наша.

– Корова?

– Убегала. Ты взял дубину и кинул в корову. Попал по рогам.

– И что?

– Отскочила, да, – Тритон был в восторге. Выдумка, рождаясь в темном сознании тирренца, без промедления оборачивалась правдой для самого Тритона. Он верил Амфитриону, как богу, и творил истину из того, что имел: из глупости. – Не корова, дубина. Отскочила от рогов. И по дяде – хрясь! Ты плохо бросаешься дубиной. Я – хорошо, а ты – плохо…

«Меня не казнят без суда, – Амфитрион кивал, соглашаясь, и лихорадочно прокладывал пути в завтрашний день. – Будет разбирательство. Сбросить со скалы внука Персея? Нет, микенцы не решатся. Приговорят к изгнанию. Вернусь в Тиринф, отец меня очистит от дядиной крови… Отец не должен очищать сына. Это противно богам. Очистит Сфенел, ему дозволено. Уйду на какую‑нибудь войну, со временем все остынет, забудется…»

Алкмена, вспомнил он. Боги! – она никогда… Глупец, усмехнулась из мглы царства мертвых тень дедушки Пелопса. Я прикончил Эномая, Губителя Женихов, и его дочка родила мне тьму наследников. Чем ты хуже меня? Чем ты лучше меня? Мы оба проклятые. Я – по слову убитого мной возницы; ты – по вине моей крови в твоих жилах. Бери девчонку и строгай мне правнуков. Мужчина ты или тряпка?!

Уйди, велел Амфитрион. И запретил себе думать об Алкмене.

– По рогам! – радовался Тритон. – Хрясь! По ванакту…

У ног тирренца лежал бесчувственный Эвер. Удары дяди вышибли из мальчишки дух. Целиком поглощенный схваткой, Амфитрион не знал, когда именно Эвер потерял сознание. Оставалось молить Зевса, Разрешителя Забот, чтобы это случилось до злополучного удара дубиной.

– Возьмешь его, – приказал сын Алкея, указывая Тритону на мальчишку. – Отнесешь в Навплию. Найди ладью до Тафоса. Вот…

Он сорвал золотые пряжки с хитона. Снял с пальца кольцо: рубин в богатой оправе. Поднял дядин нож с драгоценной рукоятью. Без колебаний отдал все Тритону:

– Отвезешь Птерелаю сына. Передашь из рук в руки. Будет спрашивать – отвечай, что хочешь. Какая теперь разница…

Сказать по чести, Амфитрион ждал сопротивления. Тритон еще ни разу не покидал его. Но что‑то брезжило в смутной голове тирренца. Так рассвет пробивается сквозь густой туман. Шагнув вперед, Тритон ухватил его ладонью за затылок: словно бороться надумал. Притянул, уперся лбом в лоб. Из ярко‑голубого, незрячего глаза вытекла слеза – обычная, как у всех.

– Жди, – буркнул Тритон. – Вернусь, да.

И осклабился:

– Корова! Про корову отвечать?

– Про какую корову?

– По рогам – хрясь! По ванакту – хрясь!

– Дубину‑то оставь, – вздохнул Амфитрион. – Вот дубина же…

– Зачем?

– Покажу судьям.

– Жалко, – нахмурился Тритон.

Оба вздрогнули, когда из‑за телег выскочил заяц в человеческом обличье. Метнувшись в сторону, заяц на мгновение замер, дрожа как лист на ветру. И кинулся наутек, сверкая подошвами сандалий. Ликимний, о ком давно забыли, не выдержал ожидания. Два брата, Фобос и Деймос[60], щедро наградили паренька – страх лишил рассудка, ужас одарил крыльями. Догнать Ликимния сейчас могла лишь буря – или стрела.

– Проклятье! – застонал Амфитрион.

Тритон горестно моргнул и отдал ему дубину.

– Жди, – напомнил тирренец. – Вернусь, заберу. Хорошая дубина…

4

Растерянность бродила по улицам Микен. Заглядывала в лица, оставляя на них свою печать. Без спроса являлась в мегароны и спальни, харчевни и храмы. Молча стояла в углу – черная, скорбная фигура. Нет такой богини – Растерянность. Тем не менее, тень ее накрыла город. Еще вчера все было проще пареной смоквы: Микенами правит ванакт Электрион, сын великого Персея. У ванакта есть сыновья. Случись что с отцом – да продлит Зевс его дни! – есть, кому наследовать. С лихвой, чтоб не сглазить! И вот – нет ванакта, и сыновей нет.

Боги, за что?! Чем прогневили вас честные микенцы?

Верно говорят: пустой тронос – к беде. Тело царственного покойника не успело остыть, а по городу уже поползли шепотки. Они множились, крепли – так ручейки с гор сливаются в полноводную реку. Мутные воды несли на агору[61] грязь сплетен, ил домыслов, сор опасений. Площадь бурлила, грозя выплеснуться из берегов.

– …Кара богов! Кара!

– За какие грехи‑то?

– А я знаю? Я тебе что – провидец?

– Ну и заткнись, раз не провидец.

– А я говорю – кара!

– В ухо хочешь?

Со дня основания Микен люди знали: в городе есть правитель. Он решает за всех. Можно ворчать или радоваться, тихо негодовать или громко одобрять, но главное – микенцы были избавлены от необходимости делать выбор. Выбирали за них: война или мир, новое святилище или новые ворота…

Золотой век кончился. В один день. Нуждаясь в хозяине, город терялся в догадках: кто? Законных наследников у ванакта не осталось. Иных же претендентов на тронос – хоть пруд пруди. Что, говоришь? Без нас решат? Шиш тебе! Кого народ признает, тот и будет править! Верно говорю, сограждане? Отвыкнув выбирать, микенцы пытались дать бой лже‑богине Растерянности. Неумело, глупо; как могли.

– …Сфенела звать надо!

– На кой нам Сфенел? Алкея зовем! Старшего Персеида…

– Калеку – в ванакты?

– Сколько лет Тиринфом правит – никто не жаловался!

– Соседи засмеют!

– Сфенела давай!

– Алкея!

– Пелопидов!

– Сдурел?

– В ухо хочешь?..

Агора бурлила. Спорили до хрипоты; брызжа слюной, хватали друг друга за грудки. До кулаков дело, хвала богам, пока не дошло. Впрочем, дурное дело нехитрое.

– Пелопиды! Кругом Пелопиды!

– В Олимпии, в Мегарах, в Коринфе…

– …в Трезенах…

– А толку?

– Гора толку! Пусть и у нас – Пелопиды!

– Обойдутся!

– Жирно будет!

– Зато войной никто не пойдет…

– У ванакта, между прочим, сынок остался…

– Ликимний? Мал еще…

– Опекуна назначить…

– Ублюдка – на тронос?! Уж лучше Амфитриона!

– Убийцу?! Да его казнить надо…

– Казнить? А в ухо не хочешь?

Дотошные микенцы перебрали всех. Кто‑то вспомнил Птерелая Тафийца. Вроде как родич Персею – праправнук, что ли? Радетеля за «праправнука» подняли на смех. Желающих видеть на троносе вождя пиратов не нашлось. Испугана воплями, Растерянность спряталась в переулке.

– Оракул! Оракул нужен!

– Оракула в ванакты!

– Уймите придурка! Спросить оракула надо!

– Верно!

– Правильно!

– Устами оракула…

– …говорят боги!

– О‑ра‑кул! О‑ра‑кул!

– Чего орешь? В ухо хочешь?..

К чести знати надо сказать, что она пришла к тому же решению. Лучшие люди Микен совещались в осиротевшем дворце. Здесь страсти кипели не хуже, чем на площади, но быстро улеглись. Осталось решить: к какому оракулу обратиться.

– Зевс Додонский?

– Далеко. Пока туда, пока обратно…

– Как бы смута не началась. Быстрее надо.

– Дельфы?

– Опасно. Пифии лавра надышатся, такого напророчат…

– Олимпия? Она ближе всех…

Знать переглянулась. Олимпия – вотчина покойного Пелопса. На его средства там был возведен храм Зевса, где и находился оракул. Жрецы, мягко говоря, не бедствовали. Никто из собравшихся не сомневался в источнике их благосостояния. Как повлияет это на ответ? С другой стороны, кто рискнет вслух усомниться в истинности оракула? Того, чьими устами вещает сам Громовержец?

– Итак, Олимпия?

– Решено.

– Снаряжаем посольство…

– Нужны богатые дары…

– На дары не поскупимся…

* * *

– Все понял?

– Разумеется, брат.

Двое молодых людей стояли в тени портика. В отдалении шумела агора. Здесь же никого не было. Глухая стена над головами. До ближайших домов – полсотни шагов. Лишь ветер ерошил крону яблони да гонял пыль по булыжнику.

– Отправим в Олимпию верного человечка. Пусть шепнет жрецам нужное слово.

– Микенами должны править Пелопиды! Вот правильный оракул…

– У меня есть подходящий гонец.

– Шли его без промедления. Надо, чтобы он опередил посольство…

– Судьба любит смелых, брат!

– Боги, подарите нам удачу!

Наскоро обнявшись, Атрей и Фиест разошлись в разные стороны. Оба торопились. У обоих имелись срочные дела.

– Все запомнил? Повтори.

– Микенами должен править сын Пелопса, – доложил верный человечек. Память у него была отменная, в отличие от совести. – Тот, в чьем стаде найдется златорунный баран.

– Молодец, – улыбнулся Атрей. – Это великие слова. Они потрясут мир.

– Потому что они твои, господин?

– Они не мои.

– Это слова твоего мудрого отца, господин?

– Нет. Это слова бога.

– Неужели Зевса?!

– Так высоко я не замахиваюсь. Баран появился в моем стаде по воле Гермия Душеводителя. Гермию же и принадлежит сказанное. А теперь поспеши. Олимпия близко, но мешкать нельзя. Судьба любит смелых…

«…и предприимчивых,» – про себя добавил Атрей. Барана он украл из стад отца. Подарок Олимпийца, сулящий тронос, нужнее молодым. Старикам – могила, юношам – власть. Если хитроумный бог желал блага Пелопсу, отчего бы Гермию не оценить расторопность Пелопсова сына? По молодости Атрей не знал цену подаркам Гермия Лукавого. Не знал он – или забыл, не придав значения – и того, что возничий Миртил, предательски убитый Пелопсом, тот самый возничий, кто проклял убийцу со всем его потомством, был сыном Гермия. Боги мстительны; подарки – одно из орудий их мести.

– Я уже в дороге, – сказал верный человечек. – Жди, господин.

Ночь накрыла Микены плащом из лунного серебра. В складках его заново рождались дома и улицы, храмы и деревья – серые громады, угольно‑черные ущелья. Отблески на мраморе колонн и брусчатке площадей играли в прятки с темнотой. Дробились, множились; исчезали. Город превратился в царство теней. Меж них кралась одна, на диво самостоятельная. Она то сливалась со своими менее беспокойными товарками, то отделялась, спеша пересечь площадь. В такие моменты тень обретала плоть и объем, превращаясь в женскую фигуру, закутанную с головы до ног. Путь ее кончился у ворот дома на отшибе. Дом терялся во мраке; три раскидистые оливы скрадывали его очертания, превращая в холм.

– Пришла! Я весь горю от нетерпения.

– Радуйся, Фиест! Я едва дождалась ночи.

– Так порадуй меня, Аэропа!

Жаркий шепот. Две тени сплетаются в объятиях. Ветви олив шелестящей завесой скрывают любовников от досужих глаз. Впрочем, кому за ними подглядывать? Разве что тысячеокому великану Аргосу, чьи глаза‑звезды переливаются на бархате неба.

– Ты приготовил ложе, милый? Уж я тебя порадую!

– Ты нетерпелива. Вся пылаешь. С Атреем ты так же горяча?

– По‑разному, милый. По‑разному.

Темнота скрывает подробности. Наверное, женщина улыбается.

– Иногда его ласки разжигают мой огонь. Тебе придется постараться, чтобы превзойти брата.

– Я когда‑нибудь разочаровывал тебя?

– О, нет!

– Надеюсь, ты тоже постаралась ради меня?

– Еще бы, милый! Иногда мой муженек бывает туп, как баран, о котором он сегодня вел речь.

– Баран?

– В стаде Атрея есть баран с золотым руном. «Кто владеет этим бараном, будет править Микенами!» – заявил сегодня мой супруг. Болван! Он просто лопался от гордости.

– И, небось, велел передать это жрецам в Олимпии…

– Зная твоего братца – наверняка. Идем, я не в силах ждать.

– Мне надо отправить человека…

– Выкрасть барана?

Тихий смех сливается с шорохом листвы.

– Успеешь. Вся ночь впереди.

– А мой брат тебя не хватится?

– До меня ли ему? Он притащил в дом сразу двух шлюх.

– И ты так спокойно об этом говоришь?

– Я страдаю. Я вне себя от горя. Надеюсь, здесь есть кому утешить обманутую жену?

– О да! Я – твое утешение!

Скрип ворот. Тени исчезают во дворе. Тишина. Лишь ветер ласкает оливы. Проходит время – и в ночи звучит сладострастный стон. Позже Фиест спрашивает:

– Я лучше твоего мужа?

– О‑о, – соглашается женщина.

– Я лучше всех твоих любовников?

– О‑о…

– Скажи мне, Аэропа… Только не лги! Я лучше того раба?

Тишина.

– Твоего первого[62]?!

– Да, – соглашается Аэропа, дитя лживого Крита. – Гораздо лучше.

«Ничего подобного,» – слышится в ее ответе.

5

Дом превратился в пустыню.

Еще недавно – шумная обитель гуляк, дом иссох, иссяк, затаился. Слуги, ранее готовые стелиться под ноги, сбежали. Распорядитель пиров носу не казал. Нищих, клянчивших под забором, как ветром сдуло. Торговцы вином забыли сюда дорогу. Мясник не гнал раба сообщить о парной говядине. Молочник прятал свежий сыр. Пекарь слал корзины свежих лепешек другим. Зеленщики согласны были сгноить тимьян и розмарин, но не сделаться поставщиками убийцы. Амфитриону подбрасывали одну петрушку, и ту – венками. Ночью, под ворота, таясь как воры…

Намек ясней ясного: чтоб ты сдох, негодяй![63]

Он плохо спал. Вскидывался от любого шороха, выходил на двор с мечом в руке. Не идут ли мстители по его душу? Кто хочет совершить благое дело – зарезать сквернавца? Очищения в ближайшее время не предвиделось. Суд откладывался со дня на день. В ожидании оракула знать Микен спорила до хрипоты: что делать с сыном Алкея? Скала? яд? изгнание?! Ванакта похоронили с пышностью, от которой тень убитого ликовала на берегу туманной Леты. И ликовала не одна – прах сыновей Электриона лег рядом с прахом отца под сводами семейной усыпальницы. Души молодых людей, вне сомнений, составили душе родителя достойную свиту. Осталось разобраться с дядеубийцей, окончательно ублажив царственную тень – и с опустевшим троносом. Из Олимпии вестей не было. Посольство задерживалось. До возвращения послов Амфитриону советовали без крайней нужды не гулять по улицам. А вдруг кто‑то, иссохший от горя по дорогому ванакту, поднимет на тебя руку? А вдруг ты, прославленный воин, прирежешь иссохшего кого‑то раньше, чем он тебя? Устраивай тогда два судилища – избавьте нас, боги, от такого…

Время шло, делая Амфитрионов дом темницей.

Он старался не выходить в город. Ел то, что находил в кладовых. Строгал полосками вяленую баранину. Макал черствый хлеб в оливковое масло. К счастью, масла сохранилась целая амфора. Было и вино. К роднику за водой он спускался после заката. Апатия сменялась возбуждением; дни, когда он обходился горстью сушеных смокв, размоченных в кипятке, и дни неукротимого голода чередовались друг с другом. Два‑три раза он находил на улице, у ворот, корзины со съестным.

«Как там Тритон? – беспокоился он. – Добрался ли до Тафоса?»

О грядущем суде не думалось вовсе.

Он хотел подстеречь человека, приносящего еду – зачем? поблагодарить за доброту?! – но из‑за постоянного недосыпа явь мешалась с дремой. Уже схватив край чужого плаща, Амфитрион просыпался в одиночестве, на ложе или во дворе, на сырой земле. Тритон? – спрашивал он у рассвета, у звездной мглы, у позднего вечера. И знал, что ответа не будет. Вчера в него стреляли из лука. Стрела воткнулась в колоду для рубки мяса. Выстрел был сделан с крыши соседского дома. Приглядевшись, сын Алкея увидел: стрела порченая, с трещиной вдоль древка, с лысым оперением. Нет, его не хотели убить. Припугнуть? Вряд ли. Скорее всего, развлекался какой‑то дурак. Он сломал стрелу на три части. Долго вертел в пальцах наконечник – тупой, как шутка трусливого лучника.

– Хаа‑ай, – заорал Амфитрион хриплым голосом, – гроза над морем…

Насмерть испуганные голуби рванулись с карниза в небо.

Мне двадцать шесть лет, говорил он себе. Скоро двадцать семь. Я – внук Персея. Дед в мои годы убил Медузу. Убил собственного деда. Убил дедова брата‑близнеца. Перебил кучу народу у эфиопов. Завалил трупами Сериф и Аргос. Ну да, еще укрепил Тиринф, основал Микены, и все такое. Я тоже парень не промах. Эфиопы – ладно, но телебои меня запомнят. Деды мои умерли своей смертью, но дядю я прикончил. Дубиной. Она отскочила от рогов коровы. Это у нас семейное – отправлять родню в Аид…

«Это не ты, – бормотала память. – Это Тритон.»

Я, возражал Амфитрион. Ты просто забыла. Он знал, где правда, а где ложь. В эти дни, похожие на заключение, он совершил подвиг, равный убийству Медузы – превратил себя в виновника дядиной гибели, окончательно и бесповоротно. Рабыня‑память подчинилась насилию. Тритон? При чем здесь Тритон?! Я швырнул дубину в корову, и боги рассмеялись…

– Хаа‑ай, гроза над миром…

Сорвавшись с места, он кинулся к воротам. Пинком распахнул створки. Вихрем, диким смерчем вымелся на улицу – и успел‑таки, схватил за руку человека, стоявшего над корзиной с едой. Человек охнул; Амфитрион сдавил ему запястье как клещами.

– Сдурел? – спросил Фиест. – На людей кидаешься…

– Это ты?!

– Я. А что, у меня есть близнец?

У тебя есть близнец, хотел сказать Амфитрион. Я дрался над его трупом. Ты даже не представляешь, до чего похож на Трезена, чьим именем теперь назван город. При виде тебя мне хочется взять копье. Ты… Сын Алкея помотал головой, возвращая ясность рассудку. Надо больше спать. Надо думать о хорошем. На людей кидаюсь, мелю всякую чушь. Явлюсь на суд диким безумцем – пожалеют, да?

– Гость дарован Зевсом, – напомнил Фиест. – Впустишь?

– Корзину возьми. Зря, что ли, тащил?

– Я ее не тащил. Она тут уже стояла, когда я подошел…

Врет, решил Амфитрион. Смущается.

В дом Фиест не пошел. Оставив корзину на пороге, он без видимой цели побродил по двору, остановился у портика, пристроенного между кухней и мегароном; колупнул ногтем краску, превращавшую буковые колонны в мрамор. Чувствовалось, что юноша взволнован и не знает, как начать.

– Беги из Микен, – сказал Фиест. – Чего ждешь?

– Суда, – вздохнул Амфитрион.

– Если бы я ждал суда, я бы уже давно гнил в земле. Ты убил дядю, мы – брата. Мне будет жаль, если они наградят тебя чашей с цикутой. Или ты – бог? Тебе яд слаще амброзии?!

«Сознался, – отметил Амфитрион. – Подтвердил, что зарезал брата. Проговорился? Или просто доверяет мне?» Мелькнула мысль, что Фиест мог убедить себя в убийстве брата, как сам Амфитрион убедил себя…

Трепеща крылышками, мысль сгорела на лету.

– Нас очистили, – продолжал Фиест. – Мы чужие, мы полезны. Мы ничем не знамениты, и значит, не опасны. Тебя здесь не очистят. Верь мне, я знаю. Побоятся. Ты свой, ты известен, и потому опасен. Они думают, ты метишь на тронос. Тебя не очистят нигде на Пелопоннесе. Ты – это война. Дай тебе приют Элида или Аркадия, и все решат, что там пригрели будущего правителя Микен. Ты – повод для вторжения. Такие долго не живут. Беги в Додону, Иолк, на Эвбею. Как можно дальше.

Прямота его подкупала.

– Вдали от Микен тебя примут с почетом. Ты знатен, молод; прославился в сражениях. Ты – внук Персея…

«…и внук Пелопса,» – молча добавил Амфитрион.

– В меня стреляли, – сказал он вслух. – Вчера.

– Вот‑вот. Значит, я прав. Беги, не оглядываясь. Любой басилей сочтет за честь отдать войско под твое начало. Сюда не возвращайся. Так будет лучше. Хочешь, я стану слать тебе гонцов с вестями? Ты только сообщи, где остановился…

– Почему ты беспокоишься обо мне?

– Почему? – лицо Фиеста вспыхнуло, словно от пощечины. – Я гостил в твоем доме. Пил твое вино и ел твой хлеб. Этого мало? Хорошо, добавлю еще. Мы…

Он шагнул к Амфитриону вплотную:

– Мы, Пелопиды, своих не бросаем.

И вылетел за ворота.

Присев на скамейку, Амфитрион достал из корзины круг овечьего сыра. Отломил ноздреватый, слезящийся кусок. Сжал в кулаке: на колени пролилась сыворотка. «Мы, Пелопиды…» Эхо сказанного Фиестом бродило в мозгу, странным образом превращаясь в «Мы, Проклятые…» Вот я и не Персеид, вздохнул он. Как убивать, так еще куда ни шло, как судить – ладно; а как мне сочувствовать – нет, уже не Персеид…

Босая ступня нащупала что‑то твердое. Наклонившись, он поднял наконечник стрелы. Медный, сплющенный молотом лист с дерева войны. Размахнувшись, Амфитрион зашвырнул наконечник к забору.

– Лети, – шепнул он. – Лети, не оглядываясь.

Наконечник валялся в пыли. Даже с древком и оперением, сорвавшись с натянутой тетивы, он улетел недалеко: с чужой крыши – сюда, во двор. Кусок металла покорно ждал своей участи. Оставят гнить на земле, отдадут кузнецу в перековку – все равно.

– Что ж, пусть так…

Сын Алкея знал, что никуда не побежит.

6

Ладья с трудом вошла в узкую горловину бухты. Парус сняли еще в открытом море; спустили и мачту, уложив ее вдоль правого борта. Предвкушая скорый отдых, гребцы дружно орудовали веслами. Брызги срывались с лопастей, сверкнув горстью серебра, и дождем осыпались в пену волн. С берега ладья походила на колыбель младенца‑гиганта. Нос и корма, задранные вверх, так и просили, чтобы кто‑нибудь прикрепил к ним золотые цепи – и подвесил между небом и землей. Даже расшалившись, дитя не вывалилось бы – заботливые родители нарастили борта решеткой из толстых прутьев, обтянув их воловьей кожей. На обшивку пустили липу‑старуху, на киль – скальный дуб; «ребра» – черная акация…

– Эвбейцы, – безошибочно определил Птерелай. – Они что, сошли с ума?

Мелкий купец с грузом дешевых амфор, внаглую пристающий к Тафосу, гнезду пиратов – крылась в этом ирония судьбы, заслуживающая уважения. В душе Птерелай пообещал храбрецам‑эвбейцам, что уйдут они с миром, как пришли. Захотят расторговаться – дадим хорошую цену. Он уже собрался, отдав необходимые распоряжения, покинуть берег, когда внимание Крыла Народа привлекли двое на корме, возле рулевого весла. Здоровенный детина, подстать самому Птерелаю, и мальчишка в льняном панцире, с изуродованным лицом. Хозяин ладьи с сыном? Чувствуя, как в сердце закипает недавний шторм, Птерелай вошел в воду по колено, из‑под ладони разглядывая гостей. Детина с хохотом что‑то рассказывал кормчему, помогая себе жестами; мальчишка, вцепившись в края щита, укрепленного на борту, пожирал глазами тафийского вождя. Кровоподтеки, ссадины на лбу; нос, кажется, сломан. Губы запеклись, вздулись перезрелой, треснувшей смоквой. «Кто тебя избил? – без особого сочувствия размышлял Птерелай. – Ты раб? Пытался сбежать? Вряд ли – у раба отобрали бы панцирь…» В чертах мальчишки, искаженных волнением, исковерканных насилием, читался вызов. Если бы не этот вызов, не знакомая дерзость на грани отчаяния…

– Дед мой, – шепнул Птерелай. – Божественный дед мой…

Вода плеснула, смеясь.

– Благодарю тебя за великую милость…

И всей глоткой, пугая чаек отсюда до горизонта:

– Комето‑о‑о!

Оставляя за собой пенный след, он двинулся навстречу ладье. Боясь ударить человека, идущего к кораблю, как идут на таран, кормчий заорал на гребцов. Те, мокрые от пота, подняли весла. Не дожидаясь приказа, детина бросил якорь – камень, обвязанный канатом. Встав у борта так, что вода заливала ему рот, Птерелай протянул руки – и дочь, дав волю слезам, прыгнула в его объятия. Легкая, как перышко, думал он. Упрямая, как ослица. Живая; боги, хвала вам – живая…

– Вот, да, – крикнул детина. – Забирай!

– Я знаю тебя, – сказал Птерелай. – Ты Тритон.

– Ха! – обрадовался Тритон.

– Ты сражался в Орее. Убил много моих людей.

– Убил! – согласился Тритон.

– Ты… – Птерелай сощурился, изучая могучую фигуру Тритона. Нет, ошибка исключалась. – Ты морской?

– Ага! Левкофея, значит. Мамка моя…

Птерелай отошел назад, туда, где вода была ему по грудь. Дочь положила голову отцу на плечо и затихла. Лишь изредка всхлипывала, словно ребенок, которому снится страшный сон. Живая, вспомнил Крыло Народа. Ему было трудно привыкнуть к этой радости. Радость делала его уязвимым.

– Вытаскивайте ладью на берег, – распорядился он.

– Не‑а, – замотал головой Тритон. – Обратно плывем.

И показал кормчему кулак: понял?

– Успеете обратно.

– Не‑а, не успеем. Я обещал сразу. У меня там дубина и Амфитрион, – силач моргнул и поправился: – Амфитрион и дубина.

– Забери его, – взмолился кормчий к Птерелаю. – Дерется, гад…

Стыд жаркой волной окатил Птерелая. Казалось, грозный Колебатель Земли в гневе ударил трезубцем, и море вскипело, грозя сварить Посейдонова внука, опоздавшего сбежать на сушу. Изо всех сил Крыло Народа прижал к себе дочь, чудом возвращенную домой, и оглох от вопля, неслышного другим, вопля, который исторгся из его собственной груди, чтобы вернуться громовым эхом:

«Готовь тризну, хромой Алкей! Я приду за твоим сыном!»

– Он взял тебя? – спросил Птерелай у дочери. – Ты ждешь ребенка?

– Он дрался за меня. Его дядя хотел меня убить…

– Он взял тебя силой?!

– Нет. Он думал, я – Эвер…

– Он…

«Что со мной? – ужаснулся Птерелай. – Она отвечает, а я не слышу. Не верю. Готов любой ценой вырвать ответ, дающий мне право на ненависть. Благодарность чужда моей природе, она обезоруживает. Так допрашивают не дочь, а жену, мучаясь ревностью…» Эвбейцы, нервничая, слушали разговор отца с дочерью. Кормчий и гребцы искренне полагали, что под насильником Птерелай имеет в виду драчливого силача, сопровождавшего «мальчишку», и ждали, что вот‑вот начнется бой не на жизнь, а на смерть.

– Эй! – напомнил о себе Тритон. – Все, да? Я плыву обратно.

Птерелай смотрел на морского дурачка и видел себя, родись Крыло Народа скорбный рассудком. «Будь ты трижды косноязычен, – читалось во взгляде тафийца, – ты расскажешь мне все. А что не расскажешь ты, я узнаю от дочери.» Порыв ветра, налетев со спины, из‑за отрогов Айноса, растрепал волосы Птерелая. Тонкий, как игла, золотой блеск мелькнул в кудрях; отразился в глазах людей на ладье, вынуждая тех заворочаться с беспокойством. Лишь Тритон остался равнодушен к коварному золоту. Блеск отразился от его здорового глаза – стрела от щита; голубой же, незрячий глаз поглотил высверк без остатка. Враг, отметил Птерелай, и враг опасный. Значит, надо, чтобы – друг.

– Завтра. Обратно поплывешь завтра.

– Не‑а!

– Завтра. На самом быстром из моих кораблей.

– Да? – Тритон почесал в затылке. – Ладно, завтра.

Кормчий упал на колени, славя милость небес.

7

Поначалу суд намеревались вершить во дворце. Но взбудораженная толпа с утра затопила город. Прибой людского моря бурлил под стенами акрополя, грозя перехлестнуть через край. Микенцы жаждали зрелища. Не каждый день судят вчерашнего героя, нынешнего убийцу ванакта! Рыночная площадь тоже не смогла вместить всех желающих. Пришлось пойти на поводу у требовательных горожан и отыскать место за восточной окраиной, на холме, растрескавшемся от зноя – как давно делали афиняне, опытные во всякого рода разбирательствах. Покойник‑Электрион оказался на диво предусмотрительным: здесь нашлись каменные скамьи для судей, круглая площадка для подсудимого и возвышение для ораторов. Отсюда Микены выглядели россыпью камней, смеха ради накрытых черепашьими панцирями крыш. Лишь акрополь производил впечатление. Если взгляд с обычного холма столь радикально менял мироощущение, что тогда говорить о взгляде с Олимпа?!

Муравьи облепили засохшую головку сыра – вот и весь ваш суд.

Над судьями главенствовал Сфенел, прибывший из Тиринфа. По случаю траура младший Персеид облачился в хлену из грубой ткани, и ужасно потел. Ягнята, предназначенные в жертву, умерли под ножом; судьи, переговариваясь, заняли свои места. Ждал подсудимый – в простом хитоне, склонив голову. Начать удалось не сразу: добиться от зевак тишины стоило титанических усилий.

– Сегодня, – Сфенел поднялся на возвышение. Словно дискобол, готовящийся к броску, он взмахнул рукой, требуя внимания, – мы судим Амфитриона, сына Алкея. Он обвиняется в убийстве Электриона, сына Персея. Да свершится воля богов!

Выдержав паузу, он обернулся к подсудимому:

– Признаешь ли ты свою вину?

– Да, – прозвучал ответ. – Я виновен.

Толпа на склонах шумно выдохнула.

– Видят боги, – Сфенел воздел руки к небесам, немного подержал и опустил. Складывалось впечатление, что руки ему страшно мешают, и он не знает, куда их деть, – как я скорблю о своем брате! Не меньше я скорблю и о том, что виновником его гибели стал мой племянник. Еще раз спрашиваю: ты признаешься в убийстве?

– В случайном убийстве. Без умысла.

– Желал ли ты смерти Электриону?

– Нет.

– Мы слышали твой рассказ про корову и дубину. Хочешь что‑нибудь добавить?

– Нет.

– Кто‑то может подтвердить твои слова?

В голосе Сфенела звенела надежда. Ну же, племянник, назови нам свидетелей! За убийство без умысла не карают смертью. Ты уйдешь в изгнание, найдешь басилея, который тебя очистит…

– Нет.

– А может, ты метил не в корову? – вскочил со скамьи самый молодой из теретов[64]. Поверх траурных одежд этот щеголь нацепил расшитый золотом пояс. – Может, ты метил в микенский тронос?!

– Убийца! – взревела толпа.

– Казнить!

Подняв голову, Амфитрион уперся взглядом в терета. Щеголь ответил вызывающей ухмылкой. «Руки коротки, герой!» – говорила ухмылка. За спиной наглеца, заключив его в пылающий ореол, садилось солнце. Колесница Гелиоса оседлала хребет Волчьих гор – и намеревалась скатиться за край земли, в вечерний дворец Эос‑Зари. Микенцы с тревогой косились на закат. Позднее время – не лучшее для суда. Но лучшее ушло, пока народ бушевал под крепостью, а судьи искали подходящее место. Приходилось довольствоваться тем, какое есть. Не переносить же суд еще на день?! На случай, если дело затянется, стражу вооружили факелами. Среди горожан многие тоже прихватили пучки сосновых лучин. За наглым теретом стояла троица слуг, готовая избавить хозяина если не от тьмы гнусных предположений, то хотя бы от мглы сумерек.

– Мой брат, – задумчиво произнес Сфенел, утирая пот, – собирался отдать в жены Амфитриону свою дочь. Зачем зятю убивать тестя? Да еще до свадьбы? И как он, доброй волей сознавшись в убийстве, намеревался захватить тронос? Твои подозрения лишены смысла!

Амфитрион не верил своим ушам. Сфенел был последним, от кого бы он стал ждать помощи. Молодой дядюшка всегда его недолюбливал. И вдруг… Казалось, Сфенела подменили.

– Перстень! Перстень ванакта!

– Что – перстень? – не понял Сфенел.

Толпа затаила дыхание.

– Ванакт подарил «львиный» перстень старшему сыну. Этот перстень пропал в доме Амфитриона. Я сам слышал, как Горгофон говорил о пропаже.

– Ты хочешь обвинить подсудимого в воровстве?!

– Сыновья Электриона отправились на битву с сыновьями Птерелая, – ушел от ответа скользкий терет. – Чем закончилась битва, мы знаем. Но кто кому прислал вызов первым? Не случилось ли так, что кто‑то отправил вызов Птерелаидам от имени Электрионидов? Перстень – отличный знак подлинности вызова. А когда наследники ванакта погибли – пришла очередь отца.

– Твои обвинения разят горше стрел, – еще чуть‑чуть, и слюна зашипела бы на губах Сфенела, как масло на раскаленной меди. – Ты можешь их доказать? Привести свидетелей?

– Кто же вершит такие дела при свидетелях? Разумеется, их нет. А те, что были, уже ничего не расскажут – их тела герой Амфитрион привез в пифосах с маслом. Кстати, почему он кинулся догонять Электрионидов в одиночку? Скрыл побег сыновей от отца?

– Он спешил! Хотел остановить…

– Почему же не остановил? Превосходный колесничий не сумел догнать юнцов?

– Это всего лишь твои слова! Где доказательства?!

– Конечно, это мои слова. Против слов Амфитриона, сына Алкея. Ты спрашиваешь: почему он признался в убийстве? Отвечу: мог ли он не признаться? Электрион вышел из города ему навстречу – это знали все. Ты спрашиваешь: как он рассчитывал занять тронос? Отвечу: очень просто. Уйти в изгнание, вернуться очищенным, жениться на дочери ванакта – она ведь была обещана ему в жены! – и по праву стать владыкой Микен.

– В третий раз повторяю: у тебя есть доказательства? Если так – предъяви их! Или избавь нас от своих домыслов…

– Что у меня есть, спрашиваешь ты? То, что известно всем, и тебе в том числе. Да, свидетелей нет. Но у сына Алкея вообще ничего нет, кроме рук в крови!

– Казнить! – всколыхнулась толпа.

И, перекрывая ропот, над холмом взлетело:

– Свидетель есть!

Они стояли там с самого начала: выше по склону, справа от судей. Алкмена, дочь Электриона. Анаксо, вдова Электриона. Невеста убийцы и сестра убийцы. Анаксо выгорела изнутри. От женщины осталась пустая оболочка; бабочка‑душа покинула надорванный кокон. Дунь ветер – улетит прочь. Черное от горя лицо. Бессильно обвисшие руки. И рядом – Алкмена, как натянутая струна.

– Свидетель! – повторила девушка.

Это было неслыханно. Женщина возвысила голос на суде! На миг Сфенел растерялся. Велеть дерзкой замолчать? Прогнать домой, к прялке и веретену? С опозданием до младшего Персеида дошло: есть свидетель! Если его рассказ спасет Амфитриона, какая разница, кто возвестил об этом? Под маской скорби, что приросла к лицу Сфенела, плескалась радость. Все складывалось на редкость удачно! Выскочка‑племянник больше не герой, а сосуд скверны. А простак‑братец все его нахваливал да привечал. Вот и поплатился. Теперь никто не помешает Сфенелу занять тронос Тиринфа. На днях его позвал к себе Алкей. «Я опозорен, – сказал хромец. – Я проиграл единственную битву в своей жизни. Враг пощадил меня из жалости. Мой сын – убийца моего брата. Тиринфу нужен другой басилей. Спасешь мне сына, добьешься, чтоб его приговорили к изгнанию – тронос твой.» О, Алкей хитер! Небось, рассчитывает сесть в Микенах. Хромой, горбатый, слепой – все‑таки он первенец Персея и Андромеды… Что ж, Сфенела это устраивало. На Микены он не замахивался, готовый удовольствоваться Тиринфом.

– Мы согласны выслушать свидетеля.

– Выходи, – приказала Алкмена. – Ну же!

Кусты дрока зашелестели, и из них выбрался Ликимний. Робея, мальчишка приблизился к Сфенелу. Он изо всех сил старался выглядеть достойно, по‑мужски. Увы, страх одолевал. Ликимний переминался с ноги на ногу, взгляд затравленно перебегал со Сфенела на Амфитриона. Губу он закусил так, что потекла кровь.

– Ты видел, как погиб твой отец?

– Да.

Мальчишка сглотнул. Кадык на его шее отчаянно дернулся.

«Вот и все, – понял Амфитрион. Чувствуя себя на краю скалы, за мгновение до прыжка, сын Алкея больше не нуждался в спасительной лжи. – Сейчас он расскажет правду. Из лучших побуждений. Как примут микенцы рассказ сироты? Мы с дядей дрались за копье, тут подоспел Тритон и размозжил голову ванакта дубиной. Слуга и господин вместе прикончили правителя Микен, ибо господин не справился в одиночку. Вернется Тритон – нас казнят обоих…»

– Свидетель слишком мал! – возвысил голос терет. – Кроме того, он сын рабыни…

– Он – сын ванакта! – рявкнул Сфенел. – Если он достаточно взрослый, чтобы биться с Птерелаидами, ему хватит ума, чтобы свидетельствовать.

И велел Ликимнию:

– Расскажи нам, что ты видел.

Казалось, умолкли даже птицы и цикады.

– Я… Отец с ним… Корова! Она… а он взял…

– Кто – он?

– Амфитрион. Он разозлился. Бросил дубину. В корову!

– Ты уверен, что в корову? – упрямец‑щеголь стоял до последнего.

Ликимний вскинул голову.

– Да. Я уверен. Дубина отскочила от рогов. И убила моего отца.

– Врешь! Амфитрион сказал нам, что свидетелей не было…

– А я прятался! За телегой…

И Ликимний разрыдался.

– Я верю тебе, Ликимний, сын Электриона. Разве стал бы сын убитого выгораживать убийцу? Оставь нас, честный мальчик, и возвращайся домой. Итак, больше нет сомнений, что Амфитрион, сын Алкея, убил Электриона, сына Персея, по неосторожности. Посему…

Сфенел обернулся к судьям, дождался их согласных кивков. Жестом велел страже увести женщин с мальчиком в акрополь – и продолжил, когда они спустились с холма:

– …следует приговорить Амфитриона к изгнанию. Ты должен покинуть город, племянник. Здесь никто не очистит тебя от скверны, также как и в Тиринфе. Алкей, твой отец, и я, твой дядя, не можем дать тебе очищение в силу близкого родства. Это было бы противно богам. Иди, и да свершится воля небес.

8

– Посольство! Послы вернулись!

За Волчьей горой догорал закат. Острые зубы скальных пиков грызли объедки зарева. Пурпур темнел, перетекал в темный багрянец, готовясь слиться с мглой сумерек. День закончился. Суд закончился. Все, говоря по чести, закончилось наилучшим образом, и вот вам на ночь глядя:

– Оракул дал ответ!

Растолкав толпу, молодой стражник остановился в кругу для подсудимых. Волосы парня слиплись от пота. Грудь тяжело вздымалась, дыхание со свистом вырывалось изо рта. Микенцы навострили уши. Они были согласны ночевать там, где новости.

– Что сказал оракул? – опередил Сфенела терет‑щеголь.

– Н‑не знаю.

– Где послы?!

Скажи стражник: «Не знаю,» – и дурака разорвали бы в клочья.

– Следом идут. Они во дворец – никого. Мы им: суд, мол. Ну, они и двинулись сюда. А я – вперед. Доложить, значит.

– Обождем послов здесь. Пусть все услышат пророчество.

Народ зашумел, одобряя.

– Эй, кто‑нибудь, с факелами! Идите навстречу, осветите дорогу. Тут и ноги переломать недолго…

Дюжина факельщиков устремилась вниз по склону. Горожане тоже не теряли времени даром, и холм засиял огнями. Глядя со стороны, можно было увериться: в Микенах учредили ночную мистерию. Послы объявились, когда ждать стало невмоготу. Трое мужчин в пыльных одеждах шли в гору степенно, с сознанием важности своей миссии. Да, усталость, да, ноги не держат, но долг – превыше всего. И снова прибывшие, как нарочно, остановились в кругу для подсудимых.

– Радуйтесь!

Глава посольства выдержал значительную паузу. Дождался мертвой тишины – лишь потрескивали факелы. Отсветы пламени плясали на лицах, превращая послов в вестников из загробного мира.

– Олимпийцы снизошли к нашей просьбе. Отец Богов устами оракула дал ответ.

Он был умелым оратором, этот пожилой человек с аккуратно подстриженной бородой и складками на лбу. Он дождался, когда неизвестность превратится в острый меч, терзающий сердца, и торжественно возвестил:

– Оракул сказал: Микенами должен править потомок Пелопса!

Багровая полоса на западе погасла. Казалось, кто‑то задул светильник. Ледяной ветер, уместный на исходе знойного лета не более, чем траур на свадьбе, вцепился людям в волосы. Растрепал пламя факелов, завертел тени вакхическим хороводом – и сгинул без следа.

– Пелопиды… – эхо накрыло холм.

– …не зря явились в Микены…

– Воля богов…

Вокруг Атрея с Фиестом, ранее невидимых в толпе, образовалась пустота. Микенцы боялись прикоснуться к сыновьям Пелопса, словно те в миг единый стали священны.

– Что еще сказал оракул?

Похоже, лучшие люди города, занимавшие скамьи для судей, не слишком удивились пророчеству. Один Сфенел стоял с открытым ртом. Зять Пелопса, как и брат его Алкей, он вряд ли мог претендовать на звание «потомка», сулящее власть. В отчаянии младший Персеид возвел глаза к небесам, ища созвездие Персея, своего великого отца. Отец едва мерцал, полон отменного равнодушия к судьбам Арголиды.

– Оракул был ясен, как никогда. Боги благоволят к Микенам! Править городом будет тот из Пелопидов, в чьем стаде сыщется златорунный баран. Вот символ царской власти!

Над Волчьей горой полыхнула зарница – алая, тревожная. Персей тряхнул головой Медузы, зажатой в кулаке, и с неба сорвалась звезда. Золотой искрой рассекла чернеющий купол; погасла. Следом упала другая, третья. Впору было поверить, что ужасная голова, мертвая давным‑давно, опять стала кровоточить. Вершину затопило багряное зарево – костер заката разгорался заново. Забыв о баранах и символах, микенцы обратились в мрамор. С опаской они глазели на зловещие огни. Что бы это значило? Боги подтверждают слова оракула? Или Олимпийцы, напротив, разгневаны?

– Благодарю тебя, Зевс! – Атрей упал на колени, воздев руки к небесам. – Твой выбор указывает на меня, недостойного! Это великая честь! Твоею волей мне, сыну Пелопса, суждено стать правителем достославных Микен! Ибо в моем стаде есть златорунный баран! Хвала тебе, Зевс! Клянусь, я посвящу тебе великую гекатомбу[65]

– Красиво говоришь, брат, – рассмеялся Фиест. Подбоченясь, он возвышался над коленопреклоненным Атреем. – Уверен, Громовержцу понравится твоя гекатомба. А я добавлю к ней свою сотню быков. Две сотни!

Горы озарились новой зарницей – ярче предыдущей. Звезды сыпались градом. Обычно еле видимое, созвездие Персея надвинулось, грозя упасть на холмы. Грозная слава Убийцы Горгоны легла на плечи собравшихся, придавила могильной плитой. Микенцы в растерянности моргали, восстанавливая зрение. Они не знали, куда смотреть – на небо или на братьев‑Пелопидов.

– Ты хочешь возблагодарить Отца Богов за его милость ко мне, твоему брату? Очень благородно…

– Мне жаль разочаровывать тебя, брат. Пламя в небесах помутило твой разум. Златорунный баран принадлежит мне, значит, Зевс избрал меня.

– Какая муха тебя укусила, брат? Или ты ударился головой?

– Благодарю, о Громовержец! Микены воздвигнут тебе новый храм…

– Златорунный баран мой!

– Мой!

– К чему пустые слова? Ты готов предъявить народу своего барана?

– С превеликим удовольствием! Мое стадо пасется у подножья холма. Эй, Фриних! Приведи‑ка моего барана! И поживее!

Ослепительный сполох сжег полнеба, погасив звезды. Из глоток микенцев вырвался дружный вопль ужаса. Никому из горожан, ошарашенных свистопляской огней, и в голову не пришло: а что, собственно, делает стадо Фиеста у холма на ночь глядя? Здесь и трава‑то вся выгорела… Напротив, большинству почудилось, что Фиестов пастух – злокозненный Фриних, чтоб он сдох! – уродился могучим гигантом, и не привел, как было велено, а выметнул златорунного барана из‑за холма прямиком в небеса. Да что там из‑за холма – из‑за Волчьей горы, из‑за горизонта, из темных, предвечных вод Океана, текущих вкруг земли! Косматый овен взвился над головами, блистая драгоценным руном. Он пылал так, что кое‑кто, по глупости обратив лицо вверх, утратил зрение. Позже слепцы в один голос утверждали, что до сих пор видят в вечном мраке колесницу, бешеных жеребцов и ребенка, из последних сил цепляющегося за вожжи. Еще слепцы шептались, что слышат хриплый, до ужаса знакомый голос, который, насмехаясь, поет им в уши: «Хаа‑ай, гроза над миром…» – но это уже, должно быть, враки.

Небо билось в падучей. Топча копытами небесный свод, баран метался волком, угодившим в облаву. Ночь превратилась в день. Толпа людей обернулась стадом – дрожащим от страха, утратившим вожака стадом, и не нашлось псов, способных сбить микенцев в кучу. Подобно выкипающей из котла каше, масса горожан шевелилась, охала, шла пузырями – кто‑то упал, и его задавили, кто‑то ссыпался по склону, ломая ноги; иной выл, утратив рассудок – его били, не понимая, что убивают, лишь бы замолчал…

То, что баран – солнце, поняли не сразу.

Взойдя с запада, солнце поначалу ринулось в зенит, но очень скоро изменило наезженному пути. Ком огня танцевал на месте, затем начинал кружить, как детеныш пантеры, ловящий свой хвост; миг – и солнце падало вниз, чтобы взмыть обратно. Зной косматой овчиной свалился на Микены. В нем, мясными прожилками в сале, пробивались остатки ночной прохлады. После них жара ощущалась стократ острее. Кое‑где вспыхнули верхушки сосен. Пламя легко распространялось по сухой хвое. Ветер трепал багрец сосновой шевелюры, рвал в клочья, местами сбивая огонь, местами перебрасывая его на соседние деревья. Далеко‑далеко, на краю земли взбунтовался Атлант‑Небодержатель – мятежник‑титан тряс медный купол, раскалившийся в его сильных руках, и серебро звезд сыпалось дождем под ноги собравшимся.

Лишь созвездие Персея оставалось недвижимым.

– Боги!

– Сжальтесь!

От травы повалил пар. Вечерняя роса на закате густо пропитала жухлый, буро‑зеленый ковер. Теперь она становилась белесыми, как рыбье брюхо, прядями тумана. Пар съел у людей щиколотки, колени; добрался до сокровенного, прильнул опытной любовницей. Дымка обжигала и леденила. Мироздание пошло вразнос, солнце плясало в ночном небе, и холод с жарой уживались друг с другом, объединившись в войне против мира смертных. Каменные скамьи пошли трещинами. Часть из них развалилась, доставшись жадной могиле тумана. В свете противоестественного дня не все люди заметили, что город горит. Горел и акрополь – скала увенчалась пламенной короной, где всякий зубец был знаменитой микенской львицей, ярящейся над добычей.

– Это все они! Пелопиды!

– Лжецы! Братоубийцы!

– Оракул подкуплен! Зевс гневается…

Ветер усилился. Вопли о Зевсовом гневе вскормили его ядовитым молоком, делая ураганом. Безумное солнце в прыжке накрыло полнеба, и жгучая плеть хлестнула по толпе. Вбила крик в глотки, рванула горлопанов за бороды. Туман сгустился – пар повалил от источника, питавшего город в засуху. Окрестности Микен сделались царством Аида, источник – курящейся Летой, сулящей забвение. И впрямь забыв обо всем, микенцы ринулись прочь. Многим чудилось, что стоит им укрыться под крышами домов – пылающими крышами домов! – и ночь вернется на прежнее место, поглотив златорунного солнце‑барана, готового пожрать мир. Так дитя с головой укрывается козьей шкурой, прячась от призраков собственного воображения. Не разбирая дороги, каша плеснула за край котла, вниз по склону. Сильные топтали слабых, большие сбивали мелких с ног. Хрипел под чужими сандалиями глава посольства – ничего не зная о подкупе оракула, сейчас он платил за свое незнание. Надрывался Сфенел – изумляясь собственной отваге, младший Персеид пытался успокоить толпу, вернуть ей человеческий облик. Тщетно! Это было так же немыслимо, как вернуть ночи ее темное, ее звездное обличье. Солнце бесилось над головами, и вздрогнула старуха‑Гея, качнув горами‑грудями. Земле померещилось, что Уран‑Небо, извечный муж Геи, вернул себе мужскую силу, желая зачать с супругой новое, сокрушительное потомство. Зарево окружило Остров Пелопса со всех сторон – вспыхнули корабли в гаванях Навплии, Пилоса, Коринфа… Но кто его видел, это зарево, когда обезумевший Гелиос плавил медь купола, и свет выжигал глаза? Местами пламя, не успев набрать мощи, угасло – приливная волна, явленная в неурочный час, с грохотом ударила в берег, топя горящие ладьи. Тонули рыбацкие поселки; рушились здания и храмы, воздвигнутые в опасной близости от моря. Пелопоннес дрожал собакой, забившейся в угол. Но кто его слышал, этот грохот, когда паника вкручивала каждому в уши пару острых веретен?! Топча друг друга, микенцы бежали, понимая, что бежать некуда, и заваливая свое убийственное, беспощадное понимание тем щебнем, который у них еще оставался – надеждой, последним даром ларца Пандоры[66]

Амфитриона среди бегущих не было.

9

Он знал эти места с детства.

Пятилетним мальчишкой излазив окрестности Микен вдоль и поперек, Амфитрион еще тогда обнаружил самый короткий путь к акрополю. Не к Львиным, и не к Северным воротам, где вечно все перегораживали телеги и колесницы, стада и отары, бранящаяся стража и угрюмые просители – о нет, такие дороги не для сорванцов‑торопыг! Малолетний герой облюбовал калитку у северо‑восточного края цитадели, там, где позже ванакт Электрион – мир твоей тени, дядя! – пристроил участок с водохранилищем. На стенах здесь имелись две крытые галереи. День и ночь на галереях дежурили часовые, но пост считался «бездельным». Отряду врагов следовало бы сперва сойти с ума, а уж потом решиться на штурм крутого, каменистого склона. Сюда и добраться‑то было можно лишь в одиночку, по руслу высохшей речушки, сбив ноги об острые камни и вдребезги изорвавшись о колючки маквиса. Кусты за эти годы окрепли, отрастили не шипы – клыки, острые и крючковатые. Амфитрион карабкался вверх, кляня все на свете – перейти на бег сумел бы лишь бог, или, в крайнем случае, дедушка Персей.

Тем не менее, это было быстрее – а главное, безопаснее, – чем давиться в толпе.

Суд, изгнание, оракул – сын хромого Алкея не помнил ничего. В душе, соперничая с пожаром катастрофы, пылало единственное, всепоглощающее желание: отыскать Алкмену. Встать рядом, защитить… Любовь? Страсть? Верность?! Он не задумывался, как это называется. Остановись Амфитрион, дай волю рассудку, и тот услужливо разъяснил бы: «Ты опоздал спасти ее братьев. Ты убил ее отца. Мать Алкмены – твоя родная сестра! – повредилась умом. Невежды сказали бы: кому есть дело до дочери покойного владыки Микен, кроме тебя? Но мудрецы – о‑о, мудрецы знают истину. Спасай свою шкуру, изгнанник! Ищи очищения в чужих краях! Вот что сказали бы мудрецы…» Да, рассудок нашел бы внятные, полезные, и даже благородные объяснения. Каких желаете? – подыщем на любой вкус. Но рассудок – не воин, ему требовалась остановка, передышка, а Амфитрион не мог себе позволить и миг промедления. Он спотыкался, падал, колени кровоточили, и ладони, и бока, хитон же – лохмотья, рванина; хорошо еще, что тут нечему гореть – голые ветки кустов, ссохшиеся до гранитной твердости, сопротивлялись волнам жара, и лишь дымили местами. Полосы удушливого дыма Амфитрион проскакивал, согнувшись в три погибели, кашляя и закрывая лицо руками. Глаза слезились, он с трудом разбирал дорогу. Спасибо беснующемуся солнцу – в темноте он давно бы уже катился вниз ободранным куском мяса.

– Хаа‑ай, гроза над морем…

Пел он, или бормотал, или вовсе молчал, беззвучно шевеля запекшимися губами – не все ли равно, если дедова песня придала сил? Цепляясь за горячие, за колючие руки маквиса, Амфитрион взял правее. Там, помнилось ему, был шанс выбраться на тропу, ведущую к калитке. Дед однажды проехал здесь на колеснице, и внука взял с собой, хотя мама ругалась; Амфитрион был маленький, едва выше перил, а тропа спиралью опоясывала холм, выводя к Хавосскому ущелью…

– Вы чего это, а? Вы куда?

– Прочь с дороги!

– Нет, вы чего?

– Прочь, болван!

Сперва Амфитрион решил, что безумие настигло его. Голоса неслись с неба – откуда ж еще? Боги, опаленные диким солнцем, вдруг заговорили грубо, как простые смертные. В вопросах сыну Алкея чудился бас Тритона, в ответах – напор оратора, с каким на суде выступал молодой терет. Да нет же, точно, Тритон…

– Куда вы их, а?

– Жить надоело, дурак?

– Ох! Больно! Главк, она кусается…

И женский вопль из‑под прокушенной ладони:

– Тритон, спасай!..

– Алкмена? – изумился Тритон, откуда бы он ни взялся.

– Ты, бугай! Не лезь не в свое дело!

– Эй, значит! – упорствовал Тритон. – Сам бугай! Давай ее сюда!

– Пошел вон!

– Сюда! – и воплем искреннего сердца: – Это же наше!

– Это дочь ванакта! Это вдова ванакта!

– Наше!

Верный тирренец твердо помнил: дочь ванакта была обещана Амфитриону. И не делал разницы между коровами и невестой. Наше, и хоть ты тресни.

– Город горит! Мы вывозим их в Мидею!

– Тритон! На помощь…

Тропа была над головой. Голоса неслись оттуда: споря, сердясь, умоляя. Временами их перекрывало конское ржание. Рассудок, трусливый мерзавец, свалился в пропасть; освободившись от докучливой ноши, не размышляя, легкий как ветер, Амфитрион на четвереньках кинулся вперед, по склону. Боль в коленях, в ладонях подстегивала его: скорей! Кто‑то прыгнул ему на спину, оседлал, придавил к земле. Жесткая рука обручем перехватила горло, лишая дыхания.

– Валите дурака! – жаркий крик опалил затылок. – Быстрей! А я…

Извернувшись змеей, Амфитрион едва успел поймать чужое запястье. Бронза ножа сверкнула в глаза. Сила нашла на силу; острие сползло ниже, к щеке, царапнуло скулу, и нехотя, еще помня вкус живой крови, начало отодвигаться. Мышцы спины взвыли от напряжения и боли. Под лопатками шевелились корни вереска, хищными узлами выпятившись из глинистой почвы. Казалось, из земли, бодаясь твердыми рожками, лезет сатир. Высвободив вторую руку, Амфитрион ухватил нападающего за глотку. Кадык, хрящеватый и скользкий, хрустнул в мертвой хватке. Человек захрипел; мотнув головой, резко откинулся назад, желая высвободиться. Нож выпал из онемевших пальцев, плашмя ударил Амфитриона в рот. Лопнула губа; на языке – медь и соль. Лежа на спине, сын Алкея согнул ноги в коленях, подтянув их к груди – проклятый сатир вонзил рога до самого сердца! – и изо всех сил брыкнул, как бойкий жеребенок. Враг еще хрипел, когда удар пришелся несчастному в живот. И вот уже Амфитрион навалился сверху, укрощая бьющееся тело, будто строптивого пса, вдавливая чье‑то лицо в россыпь камней. Холм плясал, небо плясало; это была оргия во славу нового, безымянного бога. Ритм опьянял, даря лишний глоток воздуха. Вскинувшись единым движением, Амфитрион вознес руки к пылающему небу, беря ночное солнце в свидетели – и, крича, опустил кулаки на хребет поверженного. Так рушатся горы; так падает шторм. Треск, задыхающийся стон – не оборачиваясь, не интересуясь судьбой человека, раненого или убитого, Амфитрион птицей взлетел на тропу. Ударился головой о борт колесницы, рассек лоб; выхватил из‑под копыт лошадей оброненное кем‑то копье. Ясеневое древко само легло в руки. По лицу струилась кровь, затекала в глаза. Смутная фигура колыхалась перед ним, напрашиваясь на выпад.

– Все, – сказал Тритон. – Ты это…

– Кто? Где?!

– В меня не тычь, а?

Стражник со свернутой шеей лежал у ног тирренца. Другой стражник скорчился на земле ближе к запертой калитке. Дротик торчал у него между ребер. На фоне вселенской катастрофы две мелкие смерти смотрелись пустяком, занозой в ляжке великана. Умри сотня, тысяча – мир и не поморщится, готовясь сползти в бездну. Конец близился – на севере, со стороны Олимпа, вставала крепость из туч. Иссиня‑черная, она разрослась на полнеба. В клубящейся мгле Зевесовой эгиды[67] – колесами по булыжнику – перекатывался гром. Рычание было таким низким, что воспринималось не слухом – телом. Две враждующие силы разделили небесный свод: туче досталась северная половина, солнцу – южная. Ком огня метался зверем, угодившим в западню. Напрасно! – скрытый во тьме Зевс уже замахнулся для удара. Молния, блеском соперничающая с солнцем, в броске покрыла чудовищное расстояние. Следом уже торопилась вторая, третья, десятая. Без перерыва, сотрясая Ойкумену, огонь бил в огонь. Забыв обо всем, Амфитрион упал ничком, закрыв голову руками. Любовь, верность, страх – ничто больше не имело значения. Наверное, в Аиде, на переправе из царства живых в царство теней, он вспомнит крик Алкмены, упрямство Тритона, драку на склоне – и, хлебнув из Леты, забудет навеки. К чему теням память? Особенно если царство живых перестало существовать, разодранное в клочья битвой пламени и пламени…

– Все, – громыхнул Тритон, а может, Зевс.

И упала темнота.

10

– Думаешь, откроют?

– Никуда не денутся. Сейчас, отдохнем, и я постучу…

– А если не откроют?

– Тогда я сломаю засов, ворвусь в крепость – и, как мой дедушка, всех…

Он замолкает. Темно, хоть глаз выколи. Ни звезд, ни луны. Слабое мерцание пожаров за стеной. И дедово созвездие над головой – единственное сохранившееся. Амфитрион запрокидывает лицо к небу, спрашивает совета. Дед молчит. И Алкмена молчит. Она сидит у колесницы, в трех шагах от него. Вопросы вытекли из дочери ванакта, словно вода из треснувшей амфоры. И все равно – телом, кожей – Амфитрион чувствует, как дрожит девушка. Шутка вышла рискованной. «Ворвусь в крепость…» Говорить о сражениях и смертях – пытать Алкмену каленой медью. Только что они с Тритоном выволокли на тропу еще живого терета. Долго искали – во мраке наощупь. Со сломанной спиной, вялый – дохлая змея! – терет до сих пор дышал. «Кто? – спросил сын Алкея, бледнея и едва сдерживаясь. Хотелось вцепиться в умирающего и трясти, пока не ответит. – Кто велел?» Храп, похожий на конский, был ему ответом. Не сразу Амфитрион понял, что терет смеется. Мерзавцы живучи, и этот был не из последних.

– Твой… твой дядя!

Это последние слова терета.

Тритон ногой спихивает труп обратно. Стражников он спихивать не хочет. Оттаскивает к калитке, укладывает рядком. Тритон разумен не умом – сердцем. Чует, что убитые им заслуживают погребения, как исполнители чужих приказов, в отличие от того, кто приказ отдал. Ты не прав, дружище, вздыхает Амфитрион. Здесь все – исполнители. Омерзительный холод бродит меж лопатками. Когда терет сказал: «Твой дядя!» – Амфитриону померещилось, что во всем виноват покойник‑ванакт. Убитый возжелал отомстить убийце – явился терету, во сне или в храме, велел в суде добиваться казни, а если не удастся, похитить Алкмену, чтобы хоть этим досадить ненавистному племяннику. Холод отступает, едва Амфитрион вспоминает, что у него есть еще один дядя. Сфенел так рьяно защищал племянника в суде… И еще два дяди, с материнской стороны – юные Атрей с Фиестом. Алкмену везли в Мидею, их новую вотчину. Это если возница не соврал, бранясь с настырным Тритоном…

Амфитрион запрещает себе думать об этом. Позже. Или никогда.

– Ты откуда взялся? – спрашивает он Тритона.

Тритон пожимает плечами:

– Из Навплии. Второй день иду, да…

– Эвера доставил к отцу?

– Баба твой Эвер…

– Доставил или нет?!

Мнение Тритона насчет младшего Птерелаида – баба тот или герой – мало интересует Амфитриона.

– Ага… Где моя дубина?

– Дома, в кладовке.

– Это хорошо, – с удовлетворением кивает Тритон. – Пошли домой?

Решение приходит само, как судьба.

– Я пойду домой. Мне надо собраться в дорогу.

– Мы уходим, да?

– Я ухожу. Я – изгнанник. Так решил суд. Мне надо искать очищения. Ты же доставишь Алкмену и…

Лишь теперь он вспоминает про Анаксо. Все это время вдова ванакта – Амфитрион хочет назвать Анаксо сестрой, и не может – прождала немой тенью. Драка, убийства, катастрофа – ничто не тронуло женщину. Так ветер зря злобствует вокруг скалы. Закутанная в покрывало, со смутной улыбкой на лице, она жила в своем особом мире, где царствовал ее буйный, ее любимый муж Электрион, и возвращались с охоты восемь хохочущих сыновей, и дочь сидела за прялкой, а не под микенской стеной, в противоестественной ночи.

– Ты доставишь Алкмену с матерью в Тиринф, к моему отцу.

– Я буду ждать, – еле слышно говорит Алкмена. – Ты же вернешься?

Амфитриону хочется сказать: «Я вернусь!» Крикнуть это во всю глотку, чтобы прокатилось от запада к востоку. Год разлуки, десять, двадцать – много ли это значит, если обещано: «Я вернусь»? Волны седого Океана, бури тысячи морей – пустяк, если дана клятва, страшней клятвы черным Стиксом: «Я вернусь!» Он набирает полную грудь воздуха, и рождается вздох. Глухой, бессильный вздох, не способный колыхнуть и травинку.

– Не знаю, – отвечает он. – Скорее всего, нет.

Алкмена молчит. Он благодарен ей за молчание.

– Не поеду, – спорит Тритон. – С тобой, да.

– Поедешь.

– С тобой!

– Поедешь. И останешься в Тиринфе, – Амфитрион говорит дедовым голосом, так, что Тритон сопит и подчиняется. – Береги ее, ладно? Ты – мой щит. Прикрой в случае беды.

– Колесница, – ворчит Тритон. – Не умею…

– Поведешь лошадей за собой. Женщин пустишь на колесницу. Тиринф близко, вы доберетесь без помех. Осторожно, тропа узкая. Держитесь левее, и спуститесь к дороге.

– Дубина, – Тритон бьет кулаком в ладонь. – Жалко.

– Я возьму твою дубину с собой. И передам с кем‑нибудь в Тиринф.

– Ты – дубина. Жалко, да.

Когда смолк перестук копыт, Амфитрион подошел к калитке.

Ему открыли сразу.

11

Шаги эхом отдавались в пустом доме. Лампаду он зажег с десятой попытки. Блеклый огонек с робостью лизал мрак. Тени‑призраки восстали из праха, разбрелись по углам. Смешно: кругом пожары, а он с трудом добыл огонь…

Нет, правда: смешно.

Амфитрион оскалился. Эта гримаса приходилась улыбке дальней, очень дальней родней. Такую и на порог не пускают. Хорошо, никто не видел – небось, бежал бы, куда глаза глядят.

– Я жив. Алкмена жива. Тритон…

Отец присмотрит за Алкменой. Это сын – дурак, а отец – мудрец, а дед – так вообще герой, жаль, умер. Дождаться утра? К чему? Наступит ли оно, утро? В Микенах его ничто не держит. Связи с прошлой жизнью гнилыми нитками рвались в душе. «Изгнание, – осознал он, качнувшись деревом под ударами топора. – Кто я после приговора? Пыль на ветру.» О да, откликнулся мудрец‑насмешник из глуши веков – прошлых? будущих? Воистину, ты прав. И затянул нараспев, чуть гнусавя:

«Пусть бежит изгнанник и никогда не приближается к храмам. Да не говорит с ним ни один из людей, да не приемлет его никто; да не допустит его никто к участию в молитвах или жертвоприношениях; да не предложит ему никто очистительной воды!»[68]

Бронзовые ножницы Атропос – третьей, беспощадной мойры – коснулись сына хромого Алкея, отсекая дни и годы. Лица. Имена. Судьбы. Люди, составлявшие часть его существования, тонули во мгле. Былое подергивалось дымкой, выцветало. Это происходило давным‑давно. Это случилось с кем‑то другим. Пряха‑Клото – первая, неутомимая мойра – готовилась свить новую судьбу.

Привыкаем жить сегодня. Сейчас. Здесь.

Жить после смерти[69].

С ним уже случалось подобное. В детстве. Дед, великий Персей, воевал с Дионисом. Потом враги помирились… Или нет? Дед выстроил Дионису храм. Или не выстроил? Память отказывала. Отлично. Значит, он сумеет забыть еще раз.

«Я буду ждать. Ты же вернешься?»

Ножницы Атропос замерли. Нить обрела прочность металла, противясь насилию. Живые отказывались уходить вслед за мертвыми.

Ничего. Он справится.

Амфитрион поднял лампаду над головой, чтоб не слепила глаза. Смятая постель, в углу – опрокинутый треножник. У ложа – тяжелые боевые эмбаты. Миска с засохшими объедками. В кладовке он отыскал круг козьего сыра. Сыр вонял хуже болота. Лепешки – тверже камня. Полдюжины серебряных пряжек. Два запястья красного золота. Фибула с крупным опалом. Ожерелье из розовых жемчужин. Берег подарком на свадьбу… Амфитрион сгреб драгоценности в сумку из телячьей кожи. Затолкал сверху теплый плащ. Наполнил мех водой. Теперь – оружие. Без оружия он чувствовал себя голым. Нож. Меч. Рука мимо воли потянулась к копью, огладила полированное древко. Нет. Достаточно. Он уходит в изгнание, а не на войну.

Всё?

Сын Алкея прошелся по дому, убеждая себя: он проверяет, не забыл ли чего. Стыдно было признаться: он прощается. С чужим, снятым на время домом, средоточием разгульных пиров, темницей, где убийца ждал суда – как с родным тиринфским дворцом. Угрюмец‑дом отзывался мышиными шорохами. Не желал притворяться дворцом. Взбесились сквозняки, зябкие, будто зимой. Подкрадывались, леденя затылок; швыряли в лицо вонь плесени и сырой штукатурки. Тени в углах сжимали кулаки, грозились вслед. Тени желали побыстрей спровадить предателя‑хозяина. Чувствуя, что сходит с ума, Амфитрион выбежал во двор, прихватив напоследок Тритонову дубину. Вдохнул полной грудью; закашлялся. Легкие наполнила гарь. Микены горели; ветер дул с ближайшего пожарища. Багровые сполохи гуляли над городом – гасли, вновь взметывались к угольно‑черным небесам…

Издалека доносились крики. Кто‑то причитал, подвывая – уныло, безнадежно. Не понять: за углом, на соседней улице, за рыночной площадью. Мироздание дало трещину. Расстояния лгали, звуки глохли в двух шагах – или долетали с края света. Жара и холод накатывали плотными слоями, гарь мешалась с ароматами мирта и критских благовоний.

Время уходить.

Чудом выжившему городу нет дела до одинокого изгнанника.

Никто не встретился ему по дороге, кроме призраков, мелькавших в отдалении. Были то горожане или плоды его лихорадочных фантазий – Амфитрион не знал. Микены обезлюдели, но зашевелились дома и улицы. Зажили странной каменной жизнью, обычно скрытой от досужих взоров. Изгнанник – считай, мертвец. Мертвецу позволено видеть все. Тени домов – старшие братья теней, сидящих по углам брошенного жилища – вытягивались, съеживались, блекли и вновь наливались чернотой, превращаясь в бездонные провалы, двери в недра Аида. На стенах плясали кровавые блики – пятна лихорадочного румянца. Здания вели, не сходя с места, завораживающий танец, пытаясь вовлечь в него путника.

«Ты наш! – шептали камни. – Тебе нет места среди живущих…»

– Ложь!

«У тебя нет имени… нет родства…»

– Я – сын Алкея! Внук Персея! Правнук Зевса!

«Пустой звук… бессмыслица…»

Амфитрион засыпал на ходу от этого шепота. Наконец не выдержал – остановился, потряс головой, и наваждение сгинуло. Улица, отсветы пожара. В десяти шагах позади, за углом, притаился человек. Не призрак – человек. Обычный. И тень обычная – лежит на земле, помалкивает. Прошлое кралось по пятам, выжидая удобного момента. Зачем? Не надо быть мудрецом, чтобы догадаться. Кому‑то, в отличие от самого Амфитриона, разница между изгнанником и мертвецом казалась весьма существенной. Еле сдерживаясь, чтоб не расхохотаться, он двинулся дальше. Встал на перекрестке, словно размышляя, куда свернуть. Преследователь мышью юркнул в проулок – на миг позже, чем следовало.

Ну что ж…

Амфитрион свернул налево. Под сандалиями хрустели черепки и щебень. Шесть шагов хрустели. Семь шагов. А на восьмом перестали, когда он скользнул вдоль стены обратно. Меч остался в ножнах, нож – за поясом. Живьем. Только живьем. Чтобы узнать: кто послал? Легкая, торопливая поступь. Ближе. Еще ближе…

– Стой!

Он все рассчитал. Руки рванулись к горлу преследователя, едва тот шагнул из‑за угла. Все верно, кроме одного пустяка. Жесткие пальцы ухватили воздух над головой низкорослого мальчишки. А мальчишка с перепугу шлепнулся на задницу.

– Ликимний, ты?!

– Я, – икнул наемный убийца.

– Что ты здесь делаешь?

– Я… – Ликимний отчаянно дрожал. – Я с тобой!

– Иди домой. Я ухожу из Микен.

– Я с тобой! – набычился упрямец. – Я не хочу домой! Я боюсь.

– Чего?

– Всего. Всех. Братьев убили, отца убили. Мама – рабыня. Я ей сказал: не могу больше. Иначе и меня убьют.

– Никто тебя не убьет…

«Кому ты нужен?» – едва не брякнул Амфитрион.

– Убьют! Я сын ванакта. Они всех убьют! Чтоб на тронос сесть.

– Кто – они?

– Все. Они – все. И везде.

– Боишься, значит? А со мной – не боишься?

– Боюсь, – кивнул честный Ликимний. – С тобой тоже боюсь. Но с тобой – меньше. Я тебя возле дома ждал. Долго. Я жду, а ты не идешь. Я жду, а ты…

Он заплакал. Амфитрион ясно представил: мальчик, десяти лет от роду, полночи ждет на пустынной улице. В темноте, озаряемой сполохами пожарищ. Горит родной город, на который едва не рухнуло небо. Мечутся, кричат люди. Вокруг мрак, плач и ужас. А он ждет. Единственный человек, которому он доверяет, но которого тоже боится, где‑то пропал…

– Я никто, – в горле скрипел песок. Слова царапали гортань. – Изгнанник. Ни родичей, ни очага. Куда тебе со мной?

– Я – твой брат! И наши отцы – братья!

Ликимний встал. Отряхнул хитон, поправил сумку, сползшую с плеча – такую же, как у Амфитриона, только меньше. Похоже, парень собрался заранее. От Ликимния за стадию несло страхом. Тем страхом, который, дойдя до последнего рубежа, превращается в отвагу. Такое случается раз в жизни, и каждый случай достоин, чтобы аэды пели о нем на всех перекрестках.

– У тебя есть родичи, – сказал сын ванакта. – У тебя есть я. Пошли, а то я боюсь.

12

Глыбы окраинных домов растворяются во мраке. Микены исчезают, канув в черные воды Стикса. Остается дорога, да смутные очертания холмов, да пара одиноких теней, бредущих долиной Аида. Ночи пора закончиться, но она длится и длится. Розовоперстая Эос медлит коснуться края земли на востоке. Гелиос обретается неизвестно где. Даже Луна‑Селена отказывается явить смертным серебряный лик. Лишь созвездие Персея сияет ярко, как никогда. Иные звезды – те, кто осмелился высунуть нос из укрытия – рядом с дедом кажутся светляками на фоне пылающих углей. Дед гневается? Или, напротив, пытается ободрить внуков? В любом случае, с момента своего появления на небосводе Персей не сдвинулся ни на волос. Что‑то случилось с небесами. Со временем. С мирозданием…

– Там огонь, – говорит Ликимний.

Впереди дергается охристый комок пламени. Живое существо силится разорвать путы, замирает на миг – и вновь начинает метаться, распушив лисий хвост.

– Факелом машут, – успокаивает мальчишку Амфитрион.

Мысль о разбойниках, приманивающих ротозеев, гаснет падающей звездой. Путник такую «приманку» за десять стадий обойдет. Только дураки, вроде них с Ликимнием, и сунутся. На первый взгляд чудится: до мятущегося факела – рукой подать. Однако сегодня лжет не только время, но и расстояние.

– Держись у меня за спиной, – предупреждает Амфитрион.

И останавливается, не желая подходить вплотную.

– Радуйтесь! Что‑то случилось?

– Радуюсь, да, – сообщает факел знакомым басом. – Случилось.

– Тритон?!

– Убегает она, – жалуется Тритон. – Хорошо, ты пришел.

Появлению Амфитриона он ничуть не удивлен. Зря, что ли, факелом махал?

– Кто убегает?

– Эта наша, – подумав, тирренец исправляется: – Твоя. Я ее на колесницу, а она убегает. Я ее, а она… Дубина!

Кинувшись вперед, Тритон с криком восторга завладевает вожделенной дубиной. Там, где он раньше стоял, возникает Алкмена. За девушкой – колесница с Анаксо. Мать – статуя, которой все равно, куда ее везут. Дочь – статуя, которую никуда не увезут против ее воли.

В одном женщины сходны: обе молчат.

– Я знаю, что ты сделал для друга, – наконец говорит Алкмена, указывая на тирренца. За спиной Амфитриона сопит маленький трусишка, делая вид, что он тут ни при чем, и сразу становится ясно, от кого Алкмена знает правду. – Что же ты тогда сделаешь ради жены? Я иду с тобой, и хватит об этом.

А ночь обнимает Пелопоннес, и нет ей конца.

Стасим

– Кто сел в Микенах? – спросил Птерелай.

– Сфенел, – ответил дядька Локр.

Его всю жизнь звали дядькой. Кормчий с младых ногтей, случалось, он недоумевал: почему? У него и племянников‑то нету… Наверное, судьба. Вот Зевс – Громовержец. А он, Локр – дядька. И ничего не поделать.

– Сфенел? – удивился Птерелай. По лицу вождя телебоев ясно читалось, что Сфенелу Персеиду он не доверил бы и свиней пасти. – А эти? Пелопиды?

– Младшенькие? Прогнали их. Взашей.

Дядька Локр показал: как.

– Хорошо еще, живыми ушли. Проклятые, одно слово! Бед натворили, с бараном своим. Овны сраные! Ходят слухи, они и оракул купили. Очень уж хотелось на микенский тронос влезть. Слыханное ли дело – оракулы покупать?

Птерелай пожал плечами. Он не видел в покупке оракулов большого греха. Над головами мужчин гнусно орали чайки. Шум прибоя заглушал голоса людей, но был бессилен против воплей крылатых тварей.

– Ну, Зевс и взъярился, – кормчий с опаской глянул вверх. Его устраивало все: облака, чайки, блеклая синь. Шторм с недавних пор устраивал тоже. Главное, чтобы солнце катилось днем, а спало ночью. – Развернул Гелиоса вспять. С запада, значит, на восток. Ох, и гиблое же дело, если с запада на восток! Хуже не придумаешь! Хуже только, если вдребезги…

– Знаю, – отрезал Птерелай.

Менее всего вождь телебоев был склонен к досужей болтовне. Он до сих пор помнил тройную ночь, когда Зевс разбил молнией солнечную колесницу Гелиоса. Ночь являлась Птерелаю в снах, и Крыло Народа просыпался мокрый от пота. Трое суток темноты. Трое суток холода. Трое суток безлунья. Звезды мышами попрятались в черные норы. Лишь Персей насмешливо сверкал во мраке. Этот и при жизни‑то ничего не боялся…

– Много кораблей потерял? – с сочувствием осведомился дядька Локр.

– Много.

– Потонули? Ну да ладно, тебе ладьи не строить. Твоя стройка – море. Была ладья пилосская, стала тафийская. Была эвбейская, стала тафийская. Была с Крита, да сплыла…

Дядька Локр заперхал, закрутил бородой. Смех клокотал в его глотке. В беседе с Птерелаем, опасным, как внезапная буря, кормчий мог позволить себе больше прочих. Кто доставил Птерелаю сыновние тела для погребения? Он, дядька Локр. Кому Птерелай до смертного костра благодарен? Ему, дядьке Локру. Теперь кормчему в любых водах страшиться нечего. Тень Крыла Народа на дядьке Локре. Кто дерзнет? кто осмелится? – то‑то же…

«И о перстне никто не вспомнит,» – про себя добавил кормчий. Письмо и перстень, которые он доставил сыновьям Птерелая от Атрея с Фиестом, жгли память каленой медью. Хвала богам, не дурак. Все понимал. И держал язык на привязи.

– Вырвать ему язык? – спросила Комето у отца.

Кормчий скосил глаз на проклятую девку. Мысли читает, даймон. А что? Возьмет и вырвет! Запросто. Морда у девки – разбойничья. Ухмыляется по‑волчьи, одними губами. Раскроет рот – сразу видно, где зубов недостача. Славно девке приложили, от щедрого сердца. Хвала богам, шрамов не осталось. Ходит за отцом сторожевым псом. Ножик на поясе. Вчера этим ножиком козла резала. Села верхом, ухватила левой рукой за челюсти, задрала башку, и ножиком – р‑раз! Кровь так и хлынула. Раб еле успел чан подставить. Девка дождалась, пока агония кончится, и голову козлу отсекла. Ловко так, мастеровито. Дядька Локр на своем веку козлов зарезал – что девок завалил. И то ждал, пока гребец придержит козла сзади, а второй – за рога. Эта же бедовая – р‑раз! Яйца оторвала, собакам бросила…

Дай такой веретено, она тебе его в задницу затолкает.

– Язык? – задумался Птерелай. – Нет, он мне языкатый нужен. Значит, Пелопидов из Микен выгнали? И где они теперь?

Кормчий насупился:

– В Мидее.

– Сфенел не отобрал подарок?

– Нет. Пусть сидят, сказал. Они там друг дружку быстрей сожрут.

– Жрут?

– Помаленьку. Болтают, Атреева жена к Фиесту бегает. Быть беде! Дурное семя, вредное. Не я, оракул Додонский вещал: быть беде…

– Купленный оракул?

– Настоящий, – обиделся дядька Локр. – Все знают: в Додоне – по‑честному[70].

– А в Тиринфе по‑прежнему Алкей?

– Какой там Алкей! Он, когда про сына узнал, умом тронулся. Тут любой тронется! Считай, в Тиринфе – опять Сфенел. Ездит туда‑сюда, два троноса одним седалищем греет. Толстый стал на радостях. Жрет, как не в себя…

– А что Алкей? – упорствовал Птерелай.

– Во дворе сидит, на солнце греется. Старик стариком. Молчит. Про еду забывает, пьет через силу. Жена его, будто сопляка, кормит…

– Жаль. Я думал, он крепче. Ты сына Алкеева видел?

– В Коринфе.

– Разговаривали?

– Было дело, – замялся кормчий.

Дело шло к повороту, одна мысль о котором бросала дядьку Локра в дрожь.

– Ты все ему передал? Ничего не напутал?

– Все передал. От твоего имени. И что ты берешься очистить изгнанника перед людьми и богами. И что готов дать ему пристанище на любой срок. И про дочку в жены…

Кормчий снова глянул на девку: не хватается ли за ножик? Нет, слушает. Даже мордой оттаяла. Небось, замуж хочется – аж горит! Он вспомнил Амфитриона – харчевня, чад, вонь прогорклого масла, и лицо напротив, тяжелое, каменное лицо человека, знающего, что судьба беспощадна. Никогда не встречал дядька Локр великого Персея, и хвала богам, что не встречал, а тут почудилось: встретил.

– Что сказал тебе сын Алкея?

– Поблагодарил.

– Что еще?

– Сказал, что убьет тебя. Непременно.

Все. Слово прозвучало. Дядька Локр зажмурился.

– Убьет? – спросила тьма. – В благодарность за добро?

– Клятву дал. Дяде‑ванакту. Иначе, говорит, не будет мне покоя. И семьи не будет. И детей. Клятва, мол, такая.

– Когда ж это он клялся? Над могилой?

– Нет, живому. Сперва поклялся, а потом убил.

– Он передумает, – сказала тьма другим голосом: женским. – Отец, он…

– Эх, ты, – укорил дочь Птерелай. – Ты что, не слышала, как он клялся?

Комето долго молчала.

– Слышала, – наконец ответила она. – Ну и что?

Эписодий пятый

Если же славу ты устраняешь из жизни, подобно тому, как светильники убирают с пирушки, чтобы во мраке предаваться всяческим удовольствиям, тогда правилен твой совет «жить неприметно».

Плутарх Херонейский,

«Хорошо ли изречение: «Живи неприметно»?»

1

– Проклятый!

– Не говори глупостей, брат. Или хотя бы не повторяй их за другими.

– А ты разуй уши, брат. Твой сын – проклятый!

– А даже если так?

– И ты спокойно признаешь это?!

– Я не признаю. Я допускаю. И повторяю: что с того?

– О боги! Вы слышите его безумные речи?

– Берегись, брат мой. Стрелы проклятий бьют исподтишка. Никогда не знаешь заранее, в кого они угодят.

– Благодарю тебя, судьба, что у меня нет сыновей! На дочерей не ляжет черная тень Пелопсовой судьбы…

– И снова берегись, брат мой. Ты младший меж сыновей Персея. И жена твоя молода. У тебя еще может родиться сын. Как знать, не вспомнишь ли ты однажды о проклятии Пелопса…

– Мой сын будет властвовать над Микенами!

– Полагаешь, спинка троноса – надежная защита от судьбы?

Не найдя, что ответить, Сфенел, ванакт микенский, вскочил с кресла – и забегал по мегарону. Гнев переполнял его, гнев и бессилие. Так было всегда при разговорах со старшим братом. Хоть не езди в Тиринф! Алкей доводил Сфенела до бешенства, от которого щипало в носу, а на глаза наворачивались слезы. Нет, это очаг дымит. Надо изругать рабов‑бездельников… С размаху Сфенел врезал кулаком по колонне. Боль отрезвила, вернула ясность рассудку.

– Начнем сначала, – предложил он. – Что тебя беспокоит?

– Три года мой сын шляется по Пелопоннесу…

Шляется, оценил Сфенел. В голосе брата звучала плохо скрываемая ярость. Брат раздражен сыном‑изгнанником. Сперва так переживал, что чуть не превратился в вареную репу, а теперь глядите‑ка! – ожил, велел доложить о странствиях любимца и, свесив руку с ложа, чертит на песке странные знаки. После суда, решившего судьбу убийцы, Алкей больше не вставал на ноги – хоть с костылем, хоть при помощи слуги. Первенец великого Персея сделался неимоверно тучен, заплыл жиром: дряблая гора плоти. К двум носильщикам добавили третьего – иначе силачи‑номады срывали спины. Тут и у быка хребет треснет! Цена, какой Алкею давались будничные пустяки – например, опрятность – была, пожалуй, чрезмерной. Калека терпел, не отягощая близких жалобами. Лишь взгляд его день ото дня набирал бритвенной остроты, как если бы зрачки – клинки из бронзы – точили на оселке страданий. Временами Сфенелу казалось, что в недрах Алкеевой туши, вернувшись из царства мертвых, прячется отец, Убийца Горгоны. А взгляд брата – это блеск отцовского меча.

– Ну и пусть! – отмахнулся он. – Жив, и ладно.

– Было у отца три сына… – с непонятной насмешкой произнес Алкей. – Я лежу в Тиринфе. Ты сидишь в Микенах. Амфитрион меряет Остров Пелопса из конца в конец. От Пилоса до Трезен. От Коринфа до Спарты. Месяц за месяцем, год за годом. Амфитрион, убийца владыки Микен.

– Владыка Микен – я!

– Это сегодня. Амфитрион же носит в котомке вчерашний день. Как знать, не превратится ли вчера в завтра? Тем более, что котомка – не единственная спутница изгнанника. Убийца скитается вместе с вдовой убитого, дочерью убитого и последним, оставшимся в живых, сыном убитого.

– Ликимний – ублюдок! Пащенок, рожденный от рабыни!

– Да, в нем мало Персеевой крови. Но она есть. Впрочем, оставим малыша в покое. Ты слышал, что я сказал?

– Я не глухой!

– Сомневаюсь. Давай еще раз, сначала. Что ты услышал?

– Что твой драгоценный сыночек меряет Пелопоннес в компании Электрионовой вдовы…

– А должен был услышать совсем другое. Мой сыночек держит вдову при себе. Он не отправил ее домой, в Тиринф или Микены. Он заботится о вдове, кормит и поит, защищает от разбойников. Что это значит для болтунов и зевак? Что это значит для хитроумных басилеев Аркадии и Элиды?

Вместо ответа Сфенел опять приласкал колонну кулаком. Дерево глухо застонало; посыпалась краска. Больше всего на свете младшему Персеиду хотелось послать старшего в Тартар со всеми его намеками и допросами. Который раз Сфенел собирался с духом – «Сопляков учи! Слугами командуй! А я – ванакт! Кто дал тебе право…» – и гневные слова в последний момент каменели на языке. Вернувшись в Микены, он наедине с собой разучивал воинственные речи, в финале которых Алкей неизменно признавал свое поражение и клялся в почтении к Сфенелу Великолепному. Увы, в присутствии брата медь ораторского искусства превращалась в труху.

– Это значит, – продолжал беспощадный Алкей, – что мой сын не доверяет ни тебе, ни мне. Он боится вверить нам жизнь несчастной. А ведь вдова покойного ванакта – моя дочь и твоя племянница. Это оскорбительно. Это – упрек и подозрения. Болтуны шепчутся, басилеи ухмыляются. Мой сын позорит семью, то есть нас.

– У изгнанников нет семьи!

– Хорошо. Он позорит семью, которой у него нет. Ты слал к нему гонцов?

– Пятерых! Он всем отказал.

– Отправь шестого. Но сперва пусть гонец зайдет ко мне. Я научу его, как надо убеждать строптивцев.

– Шли гонца сам! Или в Тиринфе нет скороходов?

– Я чту память погибшего брата. Я не стану слать гонцов к убийце.

– А я, выходит, не чту?!

– А ты сел на тронос убитого. Наследовал его город, а вместе с городом – долг правителя. Не только у изгнанников нет семьи. У владык – тоже. Оставим споры. Гонца пошлешь ты, я же вложу ему капельку ума. Что ты еще услышал от меня, о чуткий брат мой?

– Что твой сыночек держит при себе дочь Электриона! Что он живет с ней, как с женой, хотя никто еще не гулял на их свадьбе! Что он бесчестит девчонку перед всем миром! Что боги гневаются, глядя на беззаконную парочку…

– И это все ты услышал от меня?

– Это известно пням в лесу! – вскипел Сфенел. При каждом визите в Тиринф случались мгновения, когда ему хотелось поднять руку на брата. Выбить язвительность вместе с зубами, и вколотить взамен хоть чуточку уважения. – Гальке на берегу! Уверен, именно поэтому ни один басилей не дает наглецу очищения. Он умоляет, взывает к милосердию, а ему отказывают раз за разом…

– Умоляет, – повторил Алкей. – Взывает к милосердию.

И замолчал.

Тишина давила, гнула к земле. Сфенел вспомнил племянника – такого, каким Амфитрион стоял на суде. Насчет «умоляет», подумал микенский ванакт, это я перегнул палку. Хотелось бы, но вряд ли. С другой стороны, годы скитаний меняют людей. Может, и умоляет. Бродяга, обремененный двумя женщинами и мальчишкой. Ночлег под открытым небом. Черствый кусок хлеба. Косые взгляды в спину. Одежда, заскорузлая от грязи и пота. Дожди, распутица. Ноги, сбитые в кровь. Надежда на очищение. И – отказ за отказом…

«Я бы не выдержал, – вздохнул младший Персеид. – Я бы прыгнул со скалы.»

Он – изгнанник, подсказала гордыня. Ты – ванакт.

«Я – ванакт. Сбылись мечты…»

Никому, даже богам во время молитвы, Сфенел не признался бы, что три года власти над Микенами были для него острозубой волчьей стаей. Они пожирали Сфенелову жизнь, пуская кровавую слюну. Дробили, перемалывали на обременительные пустяки. Отправить землекопов к южным насыпям. Отправить каменщиков к подземным колодцам дворца. Выделить «держателям земли» участки. Цена? Восемьдесят семь малых мер зерна каждый. Решить тяжбу с жрицей храма Геры. Да, боги не платят подати; жрицы же – другое дело. Пшеница уродилась скверно; ячмень – удачно. Переманить сукновалов из Пилоса. Стадо пастуха Телефа насчитывает сорок ягнят, пять дюжин овец и тридцать баранов. Пастух Телеф, дрянь этакая, задолжал казне полтора таланта шерсти. Вразумить, но не калечить. Прачке в день – две меры хлеба и смокв. Пять мер – надзирателю за работами… О Зевс! Неужели и ты, Громовержец, пируя на Олимпе, вынужден следить: Афродите – две меры нектара и амброзии, Афине – пять мер…

– Кто мой сын, – прервал Алкей грустные размышления младшего брата, – в глазах людей? Претендент на микенский тронос. Почему изгнаннику отказывают в очищении? Потому что басилей, очистивший его, открыто заявит о своей поддержке будущего ванакта Микен. Полагаю, этот же басилей сыграет свадьбу Амфитриона и Алкмены. На свадьбу соберутся гости. Многие правители одарят жениха своей дружбой. День очищения Амфитриона станет днем создания нового союза. Союза против твоих Микен, брат.

Сфенел присел у Алкеева ложа на корточки.

– Союза за Микены твоего сына, – тихо сказал он. – Ты ведь хочешь этого, да?

«Ночами не спишь, – добавил он молча. – Все видишь: Амфитрион на микенском троносе, а я скитаюсь по Пелопоннесу. Или лежу в могиле. Надеешься дожить до светлого дня? Оставь надежду, калека…»

– Нет, – ответил Алкей. – Я не хочу войны в семье Персеидов.

– Врешь!

– Мой сын – воин. Из него выйдет плохой правитель. Возможно, худший, чем вышел из тебя. Убийца на троносе убитого… Вряд ли боги сделают такое царствование счастливым.

– Ты сказал: союз. Ну хорошо, я понимаю, зачем это нужно тебе с твоим сыном. Но зачем это надо басилеям Пелопоннеса? Сменить одного Персеида на другого? Им‑то какая разница?!

– Эх ты, – горечь усмешки искривила рот Алкея. На обвисших щеках зажглись пунцовые, болезненные пятна. – Это для нас мой сын Персеид. А многочисленные сыновья Пелопса, сидящие в окрестных городах, называют его иначе. Для них он – родная кровь. Для них он – Пелопид.

– Я велю гонцу зайти к тебе, – кивнул Сфенел. – Найди верные слова для изгнанника.

2

– Радуйся! Я ищу Амфитриона Персеида. Мне сказали, он здесь.

Мужчина, сидевший на дубовой колоде, лишь плечами пожал. Вздыбились лопатки под линялым хитоном. Казалось, ветхая ткань сейчас расползется по швам, и за спиной угрюмца распахнутся крылья. «Только бы не железные! – обмер посланец. На лбу выступила липкая испарина. – Пройти столько стадий, чтобы встретить Таната Смертоносного…»

Пронесло. Лопатки опали, хитон уцелел; крыльев у мужчины не обнаружилось. Что за чушь в голову лезет? Небось, солнце темя напекло.

– Амфитриона Алкида, – обладатель зловещей спины медлил повернуться к гостю лицом. Голос его звучал глухо, словно из недр пифоса. – Сына хромого Алкея. Зачем он тебе?

Посланец знал себе цену. Ему ли отчитываться перед первым встречным? Но язык предал хозяина, проявив неожиданную самостоятельность:

– Я несу изгнаннику весть. От Сфенела Персеида, ванакта Микенского…

Спина осталась безучастной.

– …и Алкея Персеида, которого ты назвал хромым Алкеем.

Хмурый мужчина начал оборачиваться. Вот‑вот заскрипит, будто трухлявая сосна под ветром. Лицо – темная глина, пропеченная зноем до твердости камня. В поры намертво въелась дорожная пыль. Волосы стягивает ремешок из кожи – вытертый, грязный. Кудлатая борода давно не стрижена. Бродяга? Наемник? Разбойник с большой дороги?

Что он здесь делает?

Посланец решительно шагнул вперед, дабы, сверкнув очами, поставить чужака на место. Ох, зря! – льдистый взгляд грубияна превратил его в мрамор. Кровь замедлила свой бег, остывая в жилах. Ударит? Прогонит? Убьет?! Но мужчина вдруг моргнул – раз, другой; по мере того, как таял лед в глазах бродяги, к посланцу возвращалась власть над телом. Глиняная маска треснула, родив неуверенную улыбку.

– Гий? Ты?

– Амфитрион?!

– Радуйся, Гий, сын Филандра!

– Радуйся, Амфитрион, сын Алкея! Не узнал! Клянусь Зевсом, не узнал!

– Скитания не красят человека.

– Да ладно! Тебя бы отмыть, постричь…

Гий прикусил язык. Не отмыть – очистить. Перед богами и людьми. Тогда Амфитрион станет прежним. Может быть. Отвечая тайным мыслям посланца, сын Алкея с былой легкостью вскочил на ноги. Сделал шаг навстречу, распахнул объятия – и остановился. Почему? Советник и сын советника, Гий умел соображать быстро. Кто рискнет обниматься с изгнанником, не очищенным от скверны убийства? Но есть ли лучший способ заслужить доверие изгнанника?

Кинувшись к другу детства, Гий крепко обнял Амфитриона.

– Знаешь, как я рад тебя видеть?

– А я?!

– Ох, да тише ты, раздавишь! Это у тебя ребра из бронзы…

Амфитрион отпустил посланника, отстранился. Лед во взгляде растаял без остатка. Сейчас там плескалась лучистая радость.

– Пошли в дом? Я тут гость, конечно… Но ведь ты тоже гость. Мой! Боги, как давно у меня не было гостей! В доме есть вино, и лепешки с сыром, и мясо козленка…

– Идем! – Гий хлопнул Амфитриона по плечу, чуть не отбив себе руку. – Мои люди…

– Всех накормим! Всех напоим! Алкмена! Посмотри, кто к нам приехал! Неси воды – умыться с дороги…

На миг перед Гием возник прежний сын Алкея: веселый богач и щедрый хозяин, чей дом в Микенах до рассвета гудел от пиров. Затем внимание посланца привлекла вышедшая во двор Алкмена. Да, повзрослела. Дерзкую девчонку сменила молодая женщина. Лицо, осанка… Должно быть, Амфитрион поделился с Алкменой толикой суровости. Или это в ней от прабабки Андромеды? Хороша! Определенно хороша. Еще бы приодеть…

– Иди, иди! Засмотрелся он…

«Бедно живут, – оценил Гий, переступив порог. – Ни рабов, ни прислуги.» Когда Алкмена принесла воды и сразу ушла, Амфитрион сам омыл гостю ноги, подал ковш и лохань для омовения рук; налил в кратер вина, разбавил, принес хлеб. Замер в ожидании. Ну да, конечно. Изгнаннику нельзя обращаться к богам. Даже плеснуть вина в сторону очага – и то запретно.

– Да будет милостив к нам Зевс‑Гостеприимец! – Гий щедро брызнул вином на пол. – Твое здоровье, друг мой! Пусть боги исполнят твои заветные желания!

Отломив край лепешки, он принялся жевать. «Гостевой дом», выстроенный на отшибе, убедил Гия в житейском опыте здешнего правителя. Вроде, и в городе – и за чертой. Обстановка скромная: ни тебе серебряных кубков, ни треножников для лампад, ни трапезных лож. Живи, ешь‑пей, но знай свое место.

«Не очистят, – уверился Гий. – Иначе во дворец бы позвали.» Он вспомнил наставления Алкея, полученные накануне отъезда. Мой сын – воин, предупредил калека. Будь воином и ты. Переходи к главному сразу, без ходьбы вокруг да около. Никаких намеков и двусмысленностей. Бей наотмашь, не давая опомниться. Иначе проиграешь битву.

– Твой отец, – твердым голосом сказал Гий, – велит тебе уходить с Пелопоннеса.

– Велит?

– Да.

Амфитрион испытующе разглядывал посланца. В глазах его читался интерес – такой, от которого у Гия закололо под ложечкой. С опозданием Гий понял, что Амфитрион сейчас видит не друга детства, а своего отца – того, кто «велит».

– Почему же?

– Ты носишь в себе войну. Однажды найдется смельчак, который тебя очистит. Тогда войны не избежать.

– Пока смельчаков не нашлось.

Смех изгнанника вышел горше придорожной полыни.

– Все опасаются брать на себя ответственность. Но ничто не может продолжаться вечно.

– Думаешь? – спросил Амфитрион.

3

Дорога ложилась под сандалии, колеса и копыта. Вилась змеей меж холмов. Пылила. Расползалась жирной грязью, норовя сбросить путников со скользкой спины. С наслаждением одаривала камнями и выбоинами. Пыталась удрать в горы, превратиться в козью тропу и втихаря сойти на нет, заведя в непролазную глушь. А они все шли, упрямцы. Путь в Микены и Тиринф закрыт, но Пелопоннес велик. Аргос и Мантинея, Коринф и Мегары, Пилос и Сикион, Трезены и Арена, Спарта и Эпидавр. Где‑нибудь, да сыщется басилей, что очистит изгнанника.

«Идем в Спарту, – сказала Алкмена. – Ты воин.»

«Ну и что?»

«В Спарте ценят воинов. Тебя очистят, и мы поженимся.»

Амфитрион кивнул. «Эбал Спартанец женат на моей тетке Горгофоне, – подумал он. – Эбал не Пелопид…» С недавнего времени сын Алкея перестал доверять Пелопидам.

«Клятва, – лязгнул в голове голос покойника‑Электриона. – Ты клялся, племянник!»

Амфитрион кивнул еще раз: тени, восставшей из Аида.

«Я помню. Помню…»

Деревни, именующие себя городами. Города, беднее деревень. Заночевать под крышей – редкая удача. За фибулу с опалом и серебряную пряжку Амфитрион купил два походных шатра, одеяла и медный котел. Женщины не должны спать на голой земле. Да и Ликимний – тот еще бродяга…

Колесница сломалась на границе со Спартой. «Дурной знак, да!» – расстроился Тритон. Как в воду глядел. Басилей Эбал их принял. Дал приют во дворце, честь по чести. И от беседы не отказался. Выслушал. Сочувствовал. Правда, бороду при этом теребил – чуть не выдрал. Ну да мало ли, у кого какая привычка? Повозку с ослом выделил. Еды дал, не скупясь…

Вот только очищать отказался.

И не возмутишься, не рявкнешь в сердцах: «Почему?!» В своем праве басилей. Скажи спасибо за добро, за ласку, и иди дальше, изгнанник.

– Стойте! – ударило в спину, когда они уже миновали ворота.

Тетка Горгофона, жена Эбала. Две рабыни не поспевали за госпожой, самолично тащившей увесистый мешок.

– Возьми. Пусть боги будут милостивы к тебе. Ко всем вам.

Тетка развернулась и пошла обратно, не оглядываясь.

В мешке обнаружились наконечники для копий, три ножа, пять пар крепких сандалий, теплые плащи… Дар воина воину. Горгофона была истинной дочерью Персея и Андромеды. На сердце сделалось теплее. Что ж, попытаем счастья в другом месте.

Все смотрели на Амфитриона. Куда теперь?

– В Тегею, – он махнул рукой на север.

Почему в Тегею? Он и сам не знал. Может, потому, что близко? Потому, что Тегеей правит не сын Пелопса? Ну так Эбал – тоже не Пелопид. И что это изменило?

Скрипела повозка. После привала осел заартачился, желая вернуться домой. Пинок Тритона вернул склочное животное на стезю добродетели. Теперь осел ревел, едва завидя Тритона, и был на диво послушен. Тегея, укрытая за лиловыми горами, медленно приближалась.

В Тегее они гостили месяц. Местному басилею очень хотелось послушать о битвах с телебоями – из первых, так сказать, уст! От лавагета‑победителя! Когда еще такой случай представится? Кормил‑поил, чествовал, отпускать не хотел. Покои выделил – каждому отдельные. Даже Тритону, как герою войны. Тритон был счастлив. При случае басом шептал на ухо:

«Останемся, да?»

Все было замечательно, кроме главного: едва Амфитрион заводил разговор об очищении, у басилея начинали бегать глазки, и он спешил перевести беседу в другое русло. Когда же Амфитрион отбросил все приличия и задал вопрос в лоб: «Очистишь, или нет?» – басилей скорбно потупился:

«Извини. Знамение мне было…»

Амфитрион догадывался, как звали «знамение». Фискоя, супруга басилея. Он ловил ее косые взгляды в спину по сто раз на дню. Вечером сын Алкея стал готовится к отъезду. Алкмене он ничего не сказал, но она сама догадалась. Зачем она пришла к нему? Искала плащ? Позже он не мог вспомнить. Да и какая разница? Просто было так: глаза в глаза. Ей пришлось встать на цыпочки. Руки на плечах. Дыхание: одно на двоих.

– Я не могу.

– Молчи…

– Я поклялся. Твой отец…

– Молчи.

– Я изгнанник.

– Ты мой муж. И хватит об этом…

Перед отъездом из Тегеи он купил третий шатер. Для них с Алкменой. Плевать, что скажут люди. «И боги,» – подумал он, ужаснувшись спокойствию этой мысли.

Мантинея, Птолис, Орхомен. Знакомые места. Их принимали – где лучше, где хуже. Не гнали. Слушали. Участливо вздыхали. Отводили глаза. Возьмите еды в дорогу. Вот фарос, почти новый. Вот пояс. Пригодится. На пути в Пилос или Коринф…

Гонец от Питфея перехватил их на выезде из Орхомена – Амфитрион как раз собирался отправиться в Трезены. Питфей‑провидец, друг и соратник – уж он‑то не откажет!

«В Трезенах нет твоей судьбы, – сказал Питфей устами гонца. – Не приезжай.»

…Кафия, Феней. Амфитрион помнил этот путь. По нему он, как безумный, гнал колесницу, желая настичь братьев‑Электрионидов. Успеть, остановить, образумить… Не успел. Вспоминать было муторно, но не вспоминать – еще хуже. Почему ноги понесли его этой дорогой? Случай? Судьба?

Все повторялось: дорога, лица, ответы. Нет, не проезжали. Нет, не очистим.

Они шли дальше.

Добраться до Фенея засветло не удалось. Шатры разбили в узкой ложбине меж горбатых холмов. Хоть какая‑то защита от колючего Борея, налетевшего к вечеру. Амфитрион проснулся перед рассветом. Сначала он не понял, что за звуки его разбудили. Скулит кто‑то? Щенок приблудился? Нет, не щенок. Рядом, свернувшись, как дитя в утробе, плакала Алкмена.

«Ну что ты, успокойся! Мы найдем…»

«Я плохая жена! Плохая! Я не могу зачать от своего мужа…»

«Все будет хорошо…»

«Не могу… это я виновата…»

«Ты ни в чем не виновата… Это я! Клятва…»

«Не могу…»

«Я исполню клятву, и ты родишь мне сына. Двоих! Близнецов…»

«Мама рожала двойни…»

«У нас в семье часто рождаются близнецы. Слышишь? Не плачь…»

«Я слышу. Я уже не плачу. Видишь?»

«Вижу…»

«Я уже совсем не плачу. Все будет хорошо. Все будет…»

Она забылась в его объятиях, а он лежал без сна до самого рассвета. Это он виноват. Он один. «Ты не понимаешь, – донесся издалека, из полузабытого детства, голос приятеля‑соперника. – Или врешь. Проклятым быть плохо. Теперь у тебя в жизни все будет плохо. Чуточку плохо или очень плохо, но всегда плохо. А когда хорошо – ты будешь ждать, когда же начнется плохо. Тебе сейчас плохо, да?» Плохо, согласился Амфитрион. Мальчишкой, помнится, в драку кинулся, а сейчас и спорить не стал. Клятва давила, гнула к земле. У него не будет детей от Алкмены, пока он не выполнит обещание, данное мертвецу. Он должен убить Птерелая. Сыновья дяди Электриона погибли; Ликимний, рожденный от рабыни – не в счет. У дяди Сфенела нет сыновей, и будут ли – ведомо лишь богам. Отец… О хромом Алкее и говорить нечего. А он, Амфитрион, сын Алкея, бессилен подарить ребенка любимой женщине. Если клятва останется пустым звуком, развеется пылью на ветру – род Персеидов прервется.

Кто виновен? – Амфитрион‑Изгнанник.

Больше они не говорили об этом. Но в глазах Алкмены поселилась тоска, а груз клятвы с каждым днем становился невыносимей для Амфитриона. Словно Олимп взвалил на плечи. Рано или поздно тяжесть раздавит его. Надо было спешить.

Феней, Арена… Слабая надежда, что трусливый басилей Поликсен очистит изгнанника – лишь бы поскорей отделаться от опасного гостя! – растаяла, как дым. Поликсен спрятался. Во дворце его не оказалось, и никто не знал, где басилей. Знали, конечно, сукины дети. Притворялись.

В Арене изгнанника нашел первый гонец от Сфенела:

– Верни Анаксо в Микены!

– Нет.

Вдова дяди – Амфитриону требовалось сделать усилие, чтобы звать ее сестрой – мало‑помалу приходила в себя. Вместе с дочерью стряпала, чинила одежду, болтала о пустяках и даже улыбалась. Женщина твердо знала: ее муж жив‑здоров. Ее муж правит Микенами, сидя на золотом троносе. Он очень занят важными делами. А жену поручил родичам: дочери Алкмене и племяннику Амфитриону. Они путешествуют. Куда? Зачем? Какая разница?! Родные лица, штопка‑стирка, вкусный пар из котла – много ли надо для счастья? В мире Анаксо все было хорошо.

Сыновья? Она никогда не рожала сыновей. Только дочь.

Вы шутите?

Нет, думал Амфитрион. Я не верну ее в Микены. В город, где вместо Электриона правит Сфенел. В город, где похоронены сыновья, которых для матери не было. Микены сжигают дотла души слабых. Из Микен женщин пытались увезти силой…

Гонцы уезжали ни с чем.

В Нонаркии им впервые отказали в приюте. Припасы иссякли, ценности закончились, а ожерелье из розовых жемчужин Амфитрион берег, как зеницу ока. Сперва хотел подарить его Алкмене наутро после их первой ночи. Глупец! Это выглядело бы платой: словно шлюхе за огрызок продажной любви! Ожерелье он подарит жене перед свадьбой. Перед настоящей свадьбой, и хоть земля расколись надвое!

Им с Тритоном удалось наняться в охрану. Колченогий толстяк‑купец ехал в Коринф с дюжиной телег, груженых зерном – и боялся разбойников. Глаз у толстяка оказался наметанный. Он сразу распознал в двух бродягах опытных вояк. С семьей? – так даже лучше. Биться станут до последнего: за своих‑то!

Шайка оборванцев с дубинами встретилась им уже на второй день. Выбрались из кустов, в репьях и ссадинах; загородили дорогу. Главарь – нескладный детина с рваной губой – поскреб ногтями лишай на шее. Оскалил в ухмылке крупные лошадиные зубы.

Мол, слезай, приехали.

Амфитрион с Тритоном вышли вперед. Встали против оборванцев. Тритон тоже ухмылялся: предвкушал потеху. Залежалась дубина без дела! За спиной раздался мерный шелест – быстрее, еще быстрее! – но оборачиваться было нельзя. К счастью, главарю хватило ума. Не стоит добыча проломленных голов. Чья возьмет, это еще у богов на коленях. А то, что не вся шайка завтра рассвет увидит – тут к пифии не ходи. Рваная Губа мотнул головой, как лошадь, отгоняющая слепня, и разбойнички попятились, освобождая путь. Дюжина ударов сердца – и дорога вновь пуста.

Шелест за спиной стих. Амфитрион обернулся. Ликимний опустил пращу с увесистым голышом. Опасливо покосился на родича – ну как взбучку устроит? Чтоб не лез, куда не просят. Амфитрион кивнул с одобрением:

– Развилку на сосне видишь?

– Ага!

– Попадешь?

Гордясь собой, Ликимний крутнул пращу. Камень чиркнул по стволу на ладонь ниже развилки, сорвав кусок коры. Не Кефал, конечно…

– Упражняйся по дороге. Пригодится.

Телеги вереницей сонных черепах тащились по горам. Время от времени ломались: колесо слетит, ось треснет, ремешок в упряжи лопнет. Ограбить их пытались, что ни день. Нападать не спешили: прятались в скалах, орали для устрашения. Ликимний сразу начинал выцеливать притаившегося врага, яростно орудуя пращой. При виде охраны, готовой к драке, грабители, поколебавшись для приличия, решали не связываться. Купец радовался: двоих нанял, а они за дюжину отрабатывают! Орлы! Львы! – поведут бровью, враги бегут без оглядки.

Накаркал, ворон колченогий.

До Коринфа было рукой подать. Горы уступили место холмам, густо заросшим вереском. В бирюзовой чаше неба плавали медузы облаков. На них охотился ястреб. Телеги шли ходко; торговец, жмурясь на солнце, затянул песню…

Эти не стали загораживать путь. И пугать издалека – тоже. Гурьбой выскочили из‑за валунов; молча, будто немые, ринулись к телегам. Хотели застать врасплох. Мертвецов проще обирать, проще и безопасней. Дротик первого целил в живот Амфитриона. Сын Алкея с неправдоподобной четкостью видел щербатый, грязный от засохшей крови наконечник. Такой разорвет потроха в клочья.

«Ты должен видеть удар! Не оружие, не врага. Удар!»

Он едва успел увернуться. Иззубренная медь вспорола хитон, оставив на коже багровую ссадину – и застряла в борту телеги. Меч? Нет времени. Кулаком в зубы – хруст, храп. Коленом между ног. Разбойник сложился пополам, и камень, подхваченный с земли, раздробил ему затылок.

Теперь – меч.

Кричит Алкмена. В голову оборванца с ножом летит корзина. Тот, смеясь, уклоняется. Прижавшись спиной к телеге, женщина пытается нашарить еще что‑нибудь – швырнуть в рябую харю. Оборванец делает шаг вперед, поигрывая ножом. Мигом позже горло его распахивается второй усмешкой – красной, жуткой. Кровь хлещет на Алкмену, на мешки с зерном…

– Под телегу! Быстро!

– Сзади! – Алкмена и не думает прятаться. – Берегись!

Тяжелый клинок наискось развалил голову бородача‑атамана. Брызги на лице, на губах: жар, горечь, соль. Пир бронзы. Щедрый, хлебосольный пир. «Тот не Амфитрион, у кого не обедают…» Где‑то рядом медведем ревел Тритон, круша дубиной направо и налево. Никто не ушел живым. Двое бежали; Амфитрион догнал беглецов и зарубил. Со спины, на ходу. Вернувшись, дорезал раненых. Ликимний, с самого начала забившийся под телегу, смотрел – и икал от страха. Зря, подумал сын Алкея. Что – зря? Почему? Он не знал. Он знал другое.

В следующий раз он убьет снова и снова.

В Коринфе его ждал очередной гонец. И добро бы от Сфенела! Атрей и Фиест, братья‑враги, напоминали о себе. Звали изгнанника в Мидею; в один голос клялись, что очистят. По‑родственному, в память о былой дружбе… «Нет,» – сказал Амфитрион. Кто угодно, только не эти. Был и второй гонец, от телебоев. Птерелай, вождь пиратов, предлагал свои услуги по очищению. Уважая чужую доблесть, ценя благородство… «Нет,» – сказал Амфитрион. Кто угодно, только не этот.

«Два выхода! – хохотал во тьме прошлого знакомый голос. – Два выхода из любого тупика! И оба тебе не понравятся…»

В Коринфе ему отказали. Мегары, Клеоны… Отказ за отказом. Южная дорога из Клеон вела домой, в Арголиду. Амфитрион помнил: на середине этой, петлистой как змея, дороги правит мелким городком басилей Меламп – ядовитая тварь двадцать лет назад пыталась отравить великого Персея, Амфитрионова деда. Никто иной, как Меламп, обещал ему два выхода из тупиков[71]. Третий выход Амфитриону тоже не нравился, но выбора не осталось. «Время, – подумал он. – Пришла пора внуку взыскать дедов долг.»

Внук Персея еще не знал, что Меламп при смерти.

* * *

– Разве это Меламп? Это кусок бессмысленного мяса. Дряхлость, хвори, слабоумие. Очищение гостя? Он ходит под себя. Родного брата не узнает. Ему с боку на бок перевернуться – что гору из земли вырвать. Куда тут очищать… Мелампиды ждут, не дождутся, когда же любимый родитель отправится в Аид. Что я здесь делаю? Сижу в гостевом доме, дурак дураком. Жую дармовой хлеб. Одичал – хуже зверя. Алкмена хоть отдохнула чуточку…

– Так ты уйдешь с Пелопоннеса?

– Не знаю. Еще не решил.

Гий смотрел на друга детства – глина и лед, и бронза. Он знал: улови Амфитрион в его взгляде хоть толику жалости – прибьет, выгонит. В жалости ли нуждался сын хромого Алкея? Нет, в ином, чего Гий дать ему не мог.

– Что передает мне Сфенел?

– Сфенел? – бей сразу, вспомнил Гий. Бей правдой. – Ничего.

– Врешь.

– Он, может, и передал бы, да не с кем. Твой отец, едва с шестым гонцом переговорил, велел ему остаться в Тиринфе. Сказал, что ты вырвешь такому придурку ноги. И вызвал меня.

– Тебе я не вырву ноги?

– Мне? Ни в коем случае.

– Потому что мы играли на берегу в Персея и Медузу?

– Потому что я – слова твоего отца. У слов нет ног. У слов есть только язык, произнесший их, и этот язык – в Тиринфе.

– Я хочу услышать эти слова.

– Верни мне мою дочь, – сказал Гий. – Не позорь меня перед людьми.

– Что‑то еще? – отвернувшись, глухо спросил Амфитрион.

– Мама плачет ночами. Если нет сына, верни хотя бы дочь.

– Все?

– Все.

Амфитрион долго молчал, прежде чем кивнуть.

– Скажи отцу, – бросил он, глядя в пол, – что у Анаксо никогда не было сыновей.

У Гия глаза полезли на лоб. Но, советник и сын советника, быстро сообразил, что к чему. Тут не требовалось много ума.

– Понял?

– Понял. Не было сыновей. Что тут сложного?

– Молодец. Далеко пойдешь.

В устах изгнанника это звучало издевкой.

– И ты уйдешь с Пелопоннеса? – настаивал воспрянувший Гий.

– Не знаю, – сказали глина и лед, и бронза. – Не дави на меня, если тебе дороги твои ноги. Мало ли, что язык в Тиринфе…

– Эй! Есть кто живой!

Кричали со двора. Гий выскочил первым, забыв, кто в доме хозяин. Амфитрион вышел следом, не торопясь. Юнец‑скороход приплясывал у калитки, словно на щиколотках его трепетали крылышки.

– Радуйся! – завопил скороход Амфитриону, всем своим видом показывая, как мало он чтит какого‑то там изгнанника, и как быстро он убежит в случае чего. – Басилей Меламп велит тебе идти во дворец! И не мешкай!

– А то передумает? – хмуро поинтересовался Амфитрион.

Юнец изумился:

– Передумает? Это вряд ли. Помрет, и опоздаешь.

4

Первыми его встретили темнота и запах. Ноздри затрепетали: да, Амфитрион не ошибся. Пахло кислыми огурцами и мускусом. Впрочем, запах показался сыну Алкея не растительным, а скорее хищным, намекающим на опасность, притаившуюся во мраке. Дверь за спиной захлопнулась, оставив гостя в кромешной безвидности. «Неужели так легче умирать?» – подумал Амфитрион. И ответил сам себе: кому как.

Я бы, пожалуй, рвался отсюда до последнего.

«Не жилец,» – сказал ему в коридоре Биант, брат умирающего. И повторил с изумлением ребенка, впервые открывшего для себя коварство мира взрослых: «Да, не жилец. Как же я теперь?» Всю жизнь Биант провел в тени мудрого, предусмотрительного Мелампа, и сейчас, сам старик, не мыслил существования в одиночку. Ждать от Бианта очищения – проще ковать тряпку, дожидаясь, когда же она станет мечом. Глядя на седого простака, украдкой смахнувшего слезу, Амфитрион решил, что скорее принял бы смерть, чем такое подчиненное, ущербное бытие.

Во тьме зашевелились. Раздался сухой шелест – наверное, льняное покрывало сползло на пол. Запах усилился, затем резко пошел на убыль. Амфитрион услышал кашель. Вскоре тьма заговорила.

– Уходи! – крикнула тьма.

Сын Алкея не знал, что делать. Уйти? Остаться? Перед ним на смертном одре лежал отравитель. Это было давно; беспощадный дед простил мерзавца, юный внук – нет. Никогда Амфитрион не лелеял мысли о мести, особенно сейчас. Просто знал: Меламп? – нет прощения. Даже явившись к Мелампу в поисках очищения, он разделял басилея, способного избавить от скверны, и предателя, налившего яд в чашу Убийцы Горгоны.

– Уходи!

Амфитрион повернулся, шагнул к двери.

– Уходи с Пелопоннеса! Здесь у тебя нет судьбы!

Хриплый, надсадный голос. Меламп словно хотел докричаться до гостя с другого берега Леты, реки забвения – стоя одной ногой в царстве теней. Слова его ударили Амфитриона наотмашь – слова отца, хромого Алкея, и слова Питфея, трезенского правителя‑провидца, вложенные в уста мертвеца. Лишь теперь Амфитрион понял, что все эти дни, узнав о безнадежном состоянии Мелампа, думал о нем, как о мертвеце.

– Почему? – спросил Амфитрион. – Почему нет?

Кашель был ему ответом. Нет, не кашель – смех.

– Два выхода, мальчик! – хохотала тьма. – Два выхода из любого тупика!

– Ты уже говорил мне это. Помнишь?

– Два выхода! И оба тебе не понравятся…

– Издеваешься?

– Останься на Пелопоннесе – и живи без судьбы! Уйди – и встреть судьбу! Что тебе нравится больше?

– Больше мне нравится ягнячья печенка. С аркадским красным.

Тьма замолчала. Ни кашля, ни смеха. Позже мрак вздохнул:

– Печенка… Меня кормят жидкой кашицей. Иди в Фивы, мальчик.

– Почему не в Додону? Или на Крит?

Разговор с человеком, чей разум помутился от дыхания Таната Железнокрылого, утомил Амфитриона. От кислой вони тошнило. Фивы, подумал он. Какая разница? Отец прав: Пелопоннес не для меня. Вот и этот талдычит: уходи… Глаза привыкли к темноте. Амфитрион уже различал низкое ложе, Мелампа, до шеи укрытого одеялом. Под одеялом все время что‑то шевелилось, напоминая изгибы змеиного хвоста. Ноги умирающего находились в непрерывном, неприятном движении. Агония? Сын Алкея прикинул, что бы он увидел, сбрось Меламп одеяло, и решил, что не хочет этого видеть.

– Иди в Фивы, – повторил Меламп. – Я знаю. Я – покойник, и снова знаю…

И нутряным, истошным воплем:

– Война!

– Какая война? – вздрогнул Амфитрион. – С кем?

– Война!

– Когда? Завтра? Через год?

– Война!

– Десять? Двадцать? Пятьдесят лет?

– Больше! Ты будешь биться на той войне!

Амфитрион представил себя лет эдак восьмидесяти пяти – в доспехе, с копьем и щитом. Богоравный, ничего не скажешь. Песок сыплется, шамкает беззубый рот. Берегись, враг! – вот я, грозный сын хромого Алкея. Кто узрит, со смеху сдохнет.

– Ты будешь биться на великой войне! Ты вернешься с нее живым мертвецом! Мальчик, у тебя всегда было два выхода: ты умрешь там во второй раз – и пойдешь дальше…

Бредит, понял Амфитрион. Прощай, Меламп.

– Боги! Под стенами Трои родятся новые боги! Родятся и погибнут! Прошлое изменится, и изменится вновь – никто не узнает, как мы жили на самом деле… что было с нами…

Тьма зашевелилась – вся. Амфитриону почудился звон бронзы. Крики воинов, свист стрел, удары копий о щиты – далеко, на грани слуха. Плеснула волна о берег. Заржала лошадь. Тьма ворочалась, содрогалась, бессильна вместить бред умирающего – или видения пророка. «Я не только излечиваю, – давным‑давно сказал Меламп жестоко простуженному мальчишке, чье имя означало Два‑Выхода. – Я еще и прорицаю.» Амфитрион забыл эти слова, не придал им значения. С тех пор он ничего не слышал от людей о пророчествах Мелампа. Не думал о нем, как о прозрителе, толкователе знамений. И вот – колебания тьмы, приводящие в трепет.

«Иди в Фивы…»

Сын Алкея боялся надежды, как замерзающий путник – сна.

– Умри легко, Меламп, – пожелал он, прежде чем выйти. – Тени беспамятны. Думаю, так для тебя будет лучше.

Меламп не ответил. Во мраке, царящем в сознании умирающего, шла война – грядущая, для Мелампа она началась сегодня. И змеиный хвост, заменивший Мелампу ноги, превращал одеяло в волны моря. На пороге Аида к фессалийцу вернулся не только дар провидца, но и облик, дарованный при рождении.

Змеи, ползающие у корней Олимпа[72], пахнут кислыми огурцами.

5

Горы Арголиды против гор Беотии – тьфу, плюнуть и растереть. Бедные родственники. Реки Арголиды против рек Беотии – курица вброд перейдет. И там, и там течет река Кефис, только арголидский Кефис – бродяга, истомленный жаждой, а его беотийский тезка – гуляка, богатый пенящимся вином. Как хлынет зимой со склонов Фокеи в Копаидское озеро – всю равнину затопит. К концу весны сжалится, отступит в русло – эй, людишки! Пашите влажную от страсти землю, сейте свою пшеницу! Пасите кобыл‑жеребцов на густой траве… А бывает, что и не сжалится. Вскипит озеро от притока бешеной воды, выйдет из берегов, пожрет окрестные деревни. Уноси ноги, смертный! Бросай дом и скарб – лишь бы детей да стариков вывести на сухое.

Ох, грозен разлив!

Могучи дубы Беотии. Стройны тополя Беотии. Щедры орешники. Плодоносят оливковые рощи. Маки свежей кровью пламенеют. Миндаль плывет розовой пеной. Пологие холмы заросли терновником. По берегам рек радуют взор мирт и олеандры. В отрогах Киферона хмурым воинством застыли бойцы‑кипарисы. Бок‑о‑бок – пинии, верные подруги. Вся Беотия – медный котел богов, долина в кольце гор. Кипит похлебка, варится год за годом. А главный кус мяса, от которого самый навар – Семивратные Фивы. На крови дракона возведены, клыками драконьими укреплены. Приходи в Фивы, бедняк, богачом станешь! Если, конечно, сперва с голоду не подохнешь. Сбей ноги, бредя через горные перевалы, подхвати лихорадку от озерной сырости; упасись от разбойников, пересиди на дереве, пока яростной львице‑матери надоест скалить клыки…

– Не могу больше, – выдохнула Алкмена. – Сил нет.

– Пещера, – указал Амфитрион. – Отдохнем до утра.

– Есть хочу, да, – согласился Тритон.

По дороге из Платей в Фивы они заблудились в горах. Верный осел героически погиб, сорвавшись с кручи. По счастью, все шли пешком, и в повозке никого не было. Спустившись вниз, Тритон собрал разбросанные пожитки в мешок, в сердцах плюнул на обломки – и наскоро освежевал осла. Окорок длинноухого бедняги он собирался закоптить на привале. Жесткое, жилистое мясо горчило – в харчевнях Амфитрион сто раз колотил мошенников‑хозяев, выдававших ослятину за говядину – но выбирать не приходилось. Ближе к вечеру Ликимний потерял сознание от усталости. Тритон взял парня на руки и понес, делая вид, что глух к окрикам сына Алкея: давай, сменю! Казалось, тирренец способен так идти до Гипербореи. Лишь сумасшедшее биение жилки на виске выдавало Тритона.

Дождливую зиму они пересидели на Истме. Алкмена простудилась, озябнув от свежего ветра с залива. Ее отпаивали горячим козьим молоком с медом. Тритон грузил ладьи в порту. Весной же, оставив Пелопоннес за спиной, странники двинулись на северо‑восток, в сторону Афин, но с полпути взяли севернее, к Платеям, городу на границе Беотии и Аттики. Без Анаксо, отправленной в Тиринф, к отцу, они шли быстрее. И все равно, стараясь держаться торных дорог, Амфитрион выбирал не кратчайшие, но самые безопасные пути. Это дедушка Персей шел бы по прямой – хоть тебе гора, хоть зверь, хоть кто! А внуку не до подвигов, внуку бы семью сберечь… Давно уже сын Алкея думал о людях, бредущих рядом с ним, как о семье. И корил себя, что редко вспоминает мать с отцом. Хромой Алкей и хлопотунья‑Лисидика остались в прошлом, как и Остров Пелопса; впереди ждала неизвестность, подкрепленная лишь безумным пророчеством Мелампа.

Возле Платей, в густой дубовой роще, их чуть не побили. Голодный Ликимний со ста шагов унюхал запах вареного мяса, и вскоре обнаружил под матерым дубом – о Зевс, Податель благ! – здоровенный шмат свинины. А под вторым деревом – о Гера Защитница! – еще. И еще – вон, и вон там, у корней… Ликимний, давясь, не успел прожевать первый кусок, как из чащи выскочили платейцы и взяли парня в оборот. Пришлось немало потрудиться, разгоняя горожан, жаждущих крови. Выяснилось, что платейцы испокон веков разбрасывают в дубраве мясо. И ждут, кто из священных ворон первой схватит подношение. На какой дуб сядет ворона, тот и рубят, а потом делают из древесины жертвенную статую – чтобы сжечь на празднике. С трудом удалось убедить скандальных платейцев, что Ликимний ничем не хуже священной вороны, разве что клювом не вышел. А дуб – вот он, рубите на здоровье. Косясь на Тритонову дубину и кулаки Амфитриона, платейцы в конце концов согласились, и свинину подобрать разрешили – чего добру пропадать? – только в город запретили входить.

Если ворона – лети мимо.

Заночевав под стенами, путники с рассветом зашагали вдоль берега Оэрои, дочери полноводного Асопа. Ветер‑флейтист шелестел в тростнике, перебирая стебли чуткими пальцами. Гремел хор лягушек. Цапля‑корифей выхватывала зазевавшихся певцов, но гимн не смолкал. Вниз по течению, через сорок стадий, обнаружились развалины брошеного селения. Даже руины храма имелись, и два‑три замшелых идола, посвященных не пойми кому. Птицы кружили над колоннами, но садиться не желали. Дальше тропа убрела вверх по склону, в сторону Халкиды, долго кружила в скалах, густо поросших зеленью, и наконец сгинула в буковой глуши. Миновал полдень, время дремало в алых венчиках маков; солнечный диск катился на запад, грозя разбиться о вершины Киферона.

– Не могу больше.

– Пещера. Отдохнем…

Дождь бронзовых стрел наискось рассек кроны буков. Лучи закатного Гелиоса терзали скалу, пятнали гранит золотистым багрянцем, превращая в окаменевшего леопарда‑исполина. Пещера мнилась разверстой пастью: мрачный зев, клыки‑сталактиты, язык пола, подсвеченный солнцем… Леопард не голодал. У входа в пещеру обнаружились россыпи костей. Правда, на диво мелких: такой громадине – на один зуб.

– Где мы? Страшно тут, – пробормотал очнувшийся Ликимний. Тритон поставил его на землю. Парень качнулся, но устоял. Амфитрион присел рядом на корточки. Повертел в руках кость: обглоданную дочиста, мало что не отшлифованную. Пригляделся внимательней.

– Ребенок? Мелкий сатир?

Еле слышно охнула Алкмена.

– Львица?

Тритон вскинул дубину на плечо и завертел головой, высматривая врага. Давняя битва с немейской зверюгой крепко‑накрепко врезалась в память тирренца.

– Ага, львица, – буркнул Ликимний, расковыривая палкой старое кострище. В золе тоже лежали кости. – Ловит дураков, жарит и ест.

– Жарит?! – изумился Тритон. – Сам дурак, да?

Ликимний отряхнул кость от золы, примерил к собственному предплечью.

– Детская…

– Идем отсюда! – забыв об усталости, Алкмена кинулась прочь.

Никто не успел ее остановить. Добежав до опушки буковой рощи, Алкмена остановилась сама. До слуха мужчин донеслась песня. Слов было не разобрать – девичий голос дробился в гуще деревьев, эхом отражался от скал. Казалось, поет целый хор. Из первобытного многоголосья птицей вырвалось:

– Эвоэ, Вакх!

И еще раз, словно в подтверждение, что путники не ослышались:

– Эван эвоэ!

6

Меж темных стволов полыхнуло яркой охрой. Миг, и на опушке, в десяти шагах от Алкмены, возникла девушка. Рыжее пламя волос – по ветру. Рыжая накидка из лисьих шкур – по ветру. Рыжая пыль из‑под босых ног – по ветру! Руки вразлет, ноги топчут молодую траву. Тонкая, гибкая фигурка трепетала языком огня. Девушка танцевала. А сын Алкея прирос к месту, обратившись в камень. Прошлое обрушилось на него, воскрешая испуганного мальчишку, проступило сквозь кожу холодным потом, лишило воли и сил. Ему снова десять, и пляшет во дворе безумная женщина, разорвавшая на части своего сына…

«В вакханалии нет жен и сестер, – пробился сквозь годы дедов голос. – Есть тварь бешеная, ядовитая. Подошел – рази. Иначе погибнешь.»

…у дедушки меч. Сейчас он…

У него, внука Персея, тоже есть меч. Но Персей был сыном Златого Дождя. А Амфитрион – всего лишь сын хромого Алкея.

«…рази. Иначе погибнешь.»

Руки отказывались повиноваться. Вот она, рукоять меча. Но дотянуться до нее – проще умереть. Горло пересохло, губы сожгло рыжим огнем…

– Алкмена, назад!

Прохрипел, вытолкнул, выплюнул два слова – и отпустило. Амфитрион мотнул головой, возвращая ясность рассудку. Что за наваждение? Просто девчонка в лесной глуши. Молоденькая, лет тринадцати. Поет, танцует, радуется. Вакха славит? Ну и что? Прошли те времена, когда путники опасались яростных менад. Сгинули во мгле былого. Теперь – празднества, шествия, хороводы; ну, оргии – не без того. Дионисии. Уступи дорогу толпе вакханок – не тронут тебя, пройдут мимо. А уж одинокая вакханка и вовсе безобидна…

Он и перед лицом Зевса Правдивого не признался бы, что испугался не за себя – за Алкмену. Вакхическое безумие заразно. Увидеть Алкмену, забывшую его ради бога… Лучше заранее вырвать себе глаза.

– Рыжая, – Тритон ткнул в девушку пальцем. – Львица, да?

И захохотал басом.

– Скорее уж лисица, – улыбнулся Амфитрион.

– Точно, лиса! Хо‑хо‑хо!

Алкмена пятилась к мужчинам. Она не знала, отчего пещера людоедов и девица‑плясунья пугают ее одинаково. Безопасность была там, где муж. Единственное в мире безопасное место… Кружась в танце, рыжая следовала за ней, не отставая. Милое, остренькое личико, хрупкое сложение, едва наметившаяся грудь; бассара[73] – на голое тело, которое девица без смущения обнажала в пляске; за узкими плечами – капюшон в виде лисьей морды, скалившей клыки…

Песня превратилась в стон. Танец – в гимн страсти. У Амфитриона перехватило дух. Рядом оглушительно сопел Тритон. Ликимний, сопляк, молоко на губах не обсохло – и тот пустил слюну, будто голодный пес при виде куска парной говядины. Всех троих затрясло от возбуждения. Разум тонул в жаркой, влажной пучине; всплывал, погружался, снова всплывал… Ритм завораживал, сводил с ума. Недозрелость девицы представала обещанием утех, какие не снились и бессмертным. Впору сцепиться друг с другом за право первым сжать в объятиях дикую лису.

Девчонка вдруг припала к земле. Вздыбились лопатки под лохматой накидкой; задвигались тугие ягодицы, приподнятые вверх, к небу. Ладони и локти уперлись в зеленый ковер. Трепет изящных ноздрей: лиса учуяла запах…

Мужчины? Самца?

Даже вакханки, раздирающие младенцев, меньше походили на зверей, чем эта юная бассарида. Одержимая Дионисом. Посвятившая жизнь возлюбленному божеству. Отринувшая условности и приличия. Нет, Амфитрион не чувствовал опасности. Скорее уж Тритон размозжит ему дубиной голову, чтобы отнять вожделенную добычу…

Алкмена отступила еще на шаг‑другой, заслонив бассариду. Теперь Амфитрион видел лишь пальцы‑когти, скребущие мох, да подрагивающую от нетерпения девичью ступню.

– Прочь!

Он грубо оттолкнул Алкмену. Та не удержалась на ногах, вскрикнула, упала – Амфитрион не заметил этого. Краткий миг прикосновения к женскому телу; тайный аромат, кружащий голову; самка, спелый плод, истекая соком, ползла к нему на брюхе. Стонала без слов – чудесным образом слова звучали в сознании, пульсируя в висках горячечными толчками крови: «Возьми Алепо[74]! Алепо хочет тебя!» Алепо… Лиса… Сладкая тяжесть в паху. Восстающая плоть требовала совокупления. Но что‑то мешало броситься на самку, навалиться, войти в разверстые врата…

Соперник. Другой.

Рядом.

Надо прогнать соперника. А еще лучше, убить. Обоих – и большого, и маленького. Тогда никто не помешает. Движение сзади. Опасное, злое. Разворачиваясь, Амфитрион скользнул влево, чтобы уйти от удара. Меч уже был в руке, бронзовое жало подрагивало в жажде боя. Тритон воздвигся древним титаном, дубина пошла на взмах, готовая разнести вдребезги череп врага. Тритон велик. Тритон могуч. Алепо хочет самого сильного. Самого лучшего.

Ну что ж…

Крон, Владыка Времени, ухмыльнулся в глубинах Тартара. И прищелкнул пальцами – если, конечно, у него были пальцы. Миг превратился в вечность. Дубина медлила опуститься. Меч не спешил вонзиться в печень врага. Глаза в глаза. Два зверя. Разные; одинаковые. Готовые убивать ради обладания. Безумцы. Соперники. Мужчины, сражавшиеся плечом к плечу, а теперь вставшие лицом к лицу. Соратники, боевые друзья; верные спутники…

«Возьми Алепо! Алепо хочет тебя!»

Тритон отбросил дубину. Шагнул к бассариде, оставив Амфитриона за спиной. За широкой, мощной спиной, куда так легко всадить меч по рукоять. Воистину, бронза удивилась, оказавшись в ножнах. «Глупец!» – взвизгнул меч, изворачиваясь. Амфитрион выругался сквозь зубы – лезвие напоследок рассекло ему мякоть ладони.

– Эй, ты! – рявкнул Тритон. – Кыш, да?!

Вековые буки качнулись от баса тирренца. Казалось, еще чуть‑чуть, и с деревьев, багровея от ужаса, осыплются листья, превратив весну в осень.

– Кому сказал?! Вон пошла!

Алкмена тем временем поднялась на ноги. Беззвучно рыдая, она пятилась от Амфитриона. А вдруг снова оттолкнет? Ударит? Прогонит?! Неужели рыжая девка свела сына Алкея с ума? Подхватив с земли мелкий камешек, Алкмена швырнула его в бассариду. Убирайся! Не слышала, что ли? В ответ ярость исказила острое личико вакханки. Ей пренебрегли?! Ее гонят?! Закат полыхнул на лисьей шкуре, охристым сиянием окутал стройное тело. Капюшон упал на лицо, превращая его в оскаленную морду. Бассара приросла к живой плоти; мех встал дыбом. Взвился в небо пожаром, слепя глаза, пушистый хвост.

Лиса прыгнула с места, не вставая.

Соперница? Убить!

Амфитрион не знал, как он успел оказаться на пути бешеной твари. Второй раз за сегодня он отталкивал Алкмену – дальше! еще дальше! Неожиданно тяжелый, сильный хищник ударил с лету, опрокинул навзничь. Кривые когти разодрали плечо. В лицо пахнуло жаром. Правый бок обожгло хуже, чем если бы Амфитрион упал в костер. Лиса навалилась на дерзкого, рыча, прижала к земле. В размерах она не уступала молодой львице.

Жаждал страстных объятий, герой?

Лиса подобралась. Когти задних лап больно впились в бедра. Амфитрион ясно понял, что сейчас произойдет. Следующим прыжком лиса достанет Алкмену. Зарычав яростней бассариды, он сгреб тварь в охапку. Хвост‑факел жег лодыжки, но сын Алкея уперся ступнями в брюхо чудовища – и, ревя как разъяренный бугай, отшвырнул лису к деревьям. Откуда‑то сбоку сунулся Ликимний с палкой – парень совсем ошалел с перепугу – замахнулся, и с воплем отскочил, держась за опаленную щеку. Плащ на Ликимнии дымился. Хвост чудовищной лисы метался из стороны в сторону, разбрасывая яркие снопы искр. Мох вокруг твари уже начал тлеть.

А потом лису заслонила знакомая спина.

– Кыш, – сказала спина. – Пришибу.

Дубина вознеслась и упала. Дрогнула земля. Тритон бил и бил, с мерностью кузнеца, сотрясающего наковальню. Лиса металась, уворачиваясь; вся – буйство пламени. Пылающий хвост мазнул Тритона по лицу. Раздалось злобное шипение. Тритон словно превратился в Медузу Горгону. Вместо волос на голове тирренца образовался клубок сердитых змей. Гадины сплелись в облако дыма… Нет, пара! Пар улетучился, и стало ясно: Тритон не пострадал. Только одежда прогорела в двух местах.

Лиса отпрянула – и кинулась наутек.

* * *

Заночевали в пещере. Алкмена отказывалась наотрез, грозила, что убежит в лес – и пусть ее там съедят дикие звери. Амфитриону пришлось возвысить голос. Он и сам не знал, почему для него так важно провести ночь в логове сбежавшей бассариды. Вызов? Доказательство своей силы? Стыд за миг слабости? Как бы там ни было, они с Тритоном дежурили всю ночь, сменяя друг друга.

Бассарида не вернулась.

7

– Спаситель!

– Избавитель!

– Боги оглянулись на нас!

Возле Пройтидских ворот бесновалась толпа. Если в Семивратных Фивах у каждых ворот было по такой же толпе – населению города мог бы позавидовать лесной муравейник. Люди кричали, размахивали ветвями олив; отцы сажали малышей на плечи, чтобы и детям досталась толика зрелища. Женщины рыдали, славя милость судьбы. Музыканты старались, кто во что горазд. Все смешалось в дикой какофонии: тимпаны, лиры, флейты и даже корн – закрученный спиралью рог, звучащий обычно на поле боя.

– Спаситель!

– Хвала Зевсу Защитнику!

– Хвала Афине Помощнице!

– Хвала…

Измученные, обожженные путники остановились. Они еле держались на ногах. Людской водоворот пугал Алкмену и Ликимния; Амфитрион мечтал о покое и тишине. Пойти к другим воротам? Это означало тащиться вокруг Фив лишние стадии. Может, удастся незаметно прошмыгнуть мимо общего ликования?

Не удалось.

– Спаситель!

– Это они!

– Это он!

Схватили, завертели, оторвали друг от друга. Амфитриона вскинули на руки, понесли; потащили и Тритона, хохоча под тяжестью богатыря‑тирренца. Надрываясь, фиванцы спорили: у кого спаситель? Кто несет избавителя? Мы! нет, мы! а вот и нет… Тритон сиял, прижимая к себе верную подругу‑дубину. А ну как отберут? Амфитрион шарил взглядом, ища Алкмену. Не находил, волновался, глох от гомона. Ему сунули в руки мех с вином. Набросили на голову лавровый венок. Измазали ноги благовонным маслом. Сандалии упали, потерялись – жалко, хорошие были, почти новые…

– В Кадмею! В Кадмею спасителя!

– Которого?

– Обоих!

– К басилею!

Амфитрион покорился. Лишь вертел головой – где Алкмена? – да шипел сквозь зубы, когда руки добровольцев‑носильщиков касались свежих ожогов. «За кого нас приняли? – билась в голове тревожная мысль. – И что будет, когда эти люди узнают, кто я на самом деле? Изгнанник, оскверненный убийством. А они‑то радовались… В живых не оставят, нет. Хорошо еще, если сразу прибьют… Вырваться? Убежать, пока не поздно? Куда ты сбежишь в чужом городе, в гуще толпы, возлюбившей тебя, богоравного? Не это ли имел в виду Меламп, крича на смертном одре: «Иди в Фивы – и встреть свою судьбу!»

Мимо проплывали дома и храмы. Здесь строили с пониманием. Без гордыни Аргоса, где куда ни плюнь – попадешь в статую. Без пышной роскоши Микен. Украшали для себя. Дом радовал хозяина; храм – бога. Досужих зевак пусть дураки радуют. Славный город. В таком умереть – что заснуть. Улица влилась в рыночную площадь, вынырнула у лавки зеленщика; свернув на юг, пошла в гору. В Тиринфе и Микенах подъем к акрополю был гораздо круче. Здешние холмы – по пояс арголидским. А вот и стены Кадмеи[75] показались. Тоже не Тиринф, не циклопы строили…

У ворот акрополя их ждали. Дорогие плащи – кайма, вышивка. Тисненые пояса, блеск золота. Знать Фив встречала «избавителя».

– Креонт!

– Басилей Креонт!

– Радуйся! Вот, принесли…

С небес – на землю. Острый камешек впился в босую ступню. Амфитрион переступил с ноги на ногу, поднял взгляд. Перед ним стоял басилей – русая борода завита колечками, на челе блестит золотой венец. Креонт был не стар, одних лет с сыном Алкея.

– Радуйся, басилей.

Толпа затаила дыхание.

– Я – Амфитрион‑Изгнанник.

Сейчас, подумал Амфитрион. Сейчас…

Басилей молчал. Он смотрел поверх плеча сына Алкея, словно ожидая, когда же оттуда появится долгожданный спаситель. Время шло, спаситель медлил, и Креонт наконец заговорил:

– Примите гостей, как подобает. Отведите их в покои. Согрейте воды – омыться с дороги. Накормите. Пошлите за моим лекарем…

Обратясь в камень, Амфитрион тупо смотрел, как три женщины ведут в акрополь растерянную Алкмену. Не потерялась в толпе, хвала богам! Следом мужчины, дружелюбно хлопая гостей по плечам, увели Тритона с Ликимнием. Парнишка вздрагивал, оборачивался…

– Амфитрион, внук Персея, пусть следует за мной.

Повернувшись к Амфитриону спиной, Креонт двинулся к воротам Кадмеи. Ни теперь, ни позже, пока они шли мимо храма Зевса Высочайшего и поднимались на крепостную стену акрополя, избранную басилеем для беседы, он не обернулся, чтобы проверить, идет ли за ним изгнанник.

8

Это случилось давно, в седой древности, когда Дионис, сын Зевса, шел по Элладе к лестнице на Олимп, а Персей, сын Зевса, стоял у него на пути. Седая древность – время, где враки сплелись с правдой, как любовники на ложе, и правда уже зачала ребенка. Седая древность – почему бы и не вчера?

Фивы, родина Диониса, отвергли бога‑земляка. Женщины уже плясали на вакханалиях, но мужчины оставались неприступны. «Бог? – спросил Пенфей Фиванец. – В погреб его, под замок!» И погиб, разорван буйными менадами в клочья. Трое их было, плясуний с руками из меди. Трое сестер, родных Дионисовых теток по матери. Агава, мать бедняги‑Пенфея; Ино, кормилица нового бога; Автоноя, чей сын Актеон в облике оленя будет вскоре разорван собаками. Кроме сына‑оленя, была у Автонои дочь‑лисичка, рыженькая Алепо. Тринадцати лет от роду возлюбила она Диониса пуще света белого. Всю себя отдала: эвое, Вакх! Эван эвоэ! Яростней вихря кружилась в танце, крича, отдавалась сатирам; днем и ночью носила бассару – одежду из лисьих шкур. И бог снизошел к Алепо. Шли годы, весна сменяла зиму, а девочка‑лисичка оставалась юной и прекрасной. Фивы боялись Алепо. Радовались, что в город Дионисова Лиса заходит редко. Все больше она скиталась в лесах, славя Вакха пляской. С мужчин, встретившихся на пути, Алепо брала дань – семенем. Казалось бы, что за беда? Ведь не жизнью… Да только возвращались мужчины домой бесплодными и бессильными, отныне и навеки. Рыдали жены, мрачнели старики, видя, как прерывается род. И вот однажды собрались мужи, пылая гневом, нашли в чаще девочку‑лисичку, подняли копья, разящие без промаха…

И бог вновь снизошел к Алепо.

Обратилась девочка‑лисичка в лису‑львицу с огненным хвостом. Разбросала мужей по поляне. Но крепки оказались мужи фиванские, даром что бесплодные. Встали плечом к плечу: клыки зверя? хвост из пламени? Так и копейное жало не из пуха лебяжьего! Ну‑ка, отведай! Испугалась Алепо, бежать кинулась. Тут и узнали фиванцы про щедрость Диониса. Ветер отстал от бегущей Алепо. Молния, должно быть, и та отстала бы. Вернулись мужи в Фивы, отыскали слепца‑Тиресия, лучшего из прорицателей. Не бейте зря ноги, сказал Тиресий. Таков дар бога: никто не сумеет настичь Дионисову Лису. И бойтесь – прогневили вы девочку‑лисичку.

Ждите беды.

Случилось по слову Тиресия. Запылали поля вокруг Фив. Зажглись деревни и предместья. Огонь лисьим хвостом кружился на ветру. Горели ячмень и пшеница. Пеплом становились дома окраин. Жестоко мстила Алепо обидчикам. Вновь пришли мужи к Тиресию. Выкупа ждет лиса, вздохнул слепец. Бесплодны стали, детьми откупитесь. Раз в месяц жертвуйте ей мальчика – отстанет. «Да где ж ее найти? – охнули мужи. – Куда дитя вести‑то?» В пещеру близ Тевмеса, указал прорицатель. Есть такая по дороге из Фив в Халкиду. Приведите и оставьте, она подберет. Иначе – голод и разорение.

Так и стала из Дионисовой Лисы – Тевмесская лисица.

Чудовище, проклятие Фив.

* * *

– Очищу, – сказал Креонт. – Свадьбу вам сыграю. Только убей.

– Как? – безнадежно спросил Амфитрион.

Иди в Фивы, подумал он, и встреть судьбу. Ядовитое пророчество; ядовитая судьба. Страшное чудовище можно взять отвагой. Сильное чудовище можно взять хитростью. Хитрое – силой. Но чем взять чудовище, которое ты не можешь догнать? Оно умчится прочь, а ты останешься, как дурак, со всей своей силой, отвагой и хитростью. Вот он, залог очищения: соверши подвиг, который нельзя совершить.

– Не знаю. Как сумеешь. Кто у нас герой?

– А кто у нас герой?

– Ты – правнук Зевса. Внук Персея, Убийцы Горгоны. Сын Алкея Могучего, который чуть не убил Птерелая Неуязвимого. И ты еще спрашиваешь: кто – герой?

Сын Алкея, вздрогнул Амфитрион. Сын хромого Алкея? Нет, сын Алкея Могучего, который чуть не убил… Вот, значит, как они думают здесь, в Фивах. А может, не только в Фивах. Жаль, мы с отцом… И он еще раз вздрогнул от простого, обжигающего, забытого, казалось, навсегда: «мы с отцом».

– Дом тебе отдам, новый. Для себя строил, у Платейских ворот. Лучших зодчих оплатил, Трофония с Агамедом. Для себя ведь…

Чувствовалось, что дома Креонту жалко. А ведь отдаст, не соврет. Ровесник Амфитриона, фиванский басилей спал с лица, сутулился при ходьбе. Высокий лоб покрыла сеть морщин. Призрак Тевмесской лисицы, истребительницы детей, преследовал Креонта днем и ночью.

– Введешь молодую жену в новый дом. Утварь пришлю, ложа, столы. Лари с одеждой… Все пришлю. Над моими воинами поставлю. Командуй! Только убей гадину…

И еле слышно:

– У меня две дочки. Жена на сносях. В конце лета родит. Надеюсь на мальчишку. Что, если жребий падет на меня? Убей, прошу! Тиресий сказал: ты – наша судьба. Еще вчера сказал. Народ с утра ждал: когда же ты явишься…

– Меламп сказал: Фивы – моя судьба. Провидцы, чтоб им…

Амфитрион подошел к краю стены, глянул вниз. Долину затапливали сумерки. Ближе к Халкиде, в лесах, вспыхивали мимолетные искорки. Гасли, вновь являлись взору. Хвост, подумал он. Хвост из огня. А может, закат отражается в реке. Ожоги, полученные в схватке с Тевмесской лисицей, напомнили о себе. Огонь. Старое кострище. Детские кости в золе. Не твои дети, напомнил кто‑то, мудрый до тошноты. Чужие, согласился Амфитрион. У меня нет детей. И будут ли, неизвестно.

– Хорошо, – кивнул он. – Я постараюсь.

– Клянись!

Не такого ответа ждал от Амфитриона‑Изгнанника басилей Креонт Фиванский. Постараюсь? Разве это слова героя?! Герой должен был сказать: «Убью!» И топнуть ногой. Постараюсь… Жалкое обещание, смутная надежда. Если не подпереть клятвой – развеется на ветру.

Амфитрион молчал.

– Клянись! – упорствовал Креонт. – Завтра же очищу! Через три дня будем вино пить на твоей свадьбе. Все дам, все сделаю. Клянись, что избавишь Фивы от чудовища! Как дед твой, великий Персей… Тенью деда клянись!

Амфитрион смотрел в лиловую мглу. И видел хрупкую девочку в лисьих шкурах. Чудовище, которое надо убить. Он представил, каким увидел его прославленный дед свое, предназначенное Персею судьбой, чудовище. Говорят, Медуза была прекрасней богинь. Дед убил ее, не колеблясь. Отрезал голову. Дед и позже убивал женщин, отринув сомнения. Теперь пришел черед внука. «Ты уже совсем большой, – согласился Персей, тенью встав за спиной. – Я буду держать, а ты – убивать. Договорились?» Не надо, возразил Амфитрион. Не надо держать. Я уж как‑нибудь сам.

– Клянусь, – сказал он.

И ощутил, как давит на плечи груз двойной клятвы.

9

…собаки.

Поджарые локридцы. Могучие критяне. Длинноногие лаконцы. Халкидские борзые, лучшие в мире. Гончие, чьи предки родились за морем, в Черной Земле. Микенцы – чуткие, со стоячими ушами. Черные с белыми пятнами на голове. Белые с «медью» за ушами. Чистая масть есть признак диких зверей, а не истинной породы. Если бы Амфитрион мог, он затащил бы в свору Кербера, трехглавого стража царства мертвых.

Трижды псы выслеживали Тевмесскую лисицу. Трижды она с легкостью, граничащей с презрением, уходила от погони. Амфитрион ждал этого. У него не было оснований сомневаться в словах Креонта. Он хотел увидеть собственными глазами: как неуловимая бассарида использует дар Диониса. Первые два раза Алепо ушла, как обычный зверь. Она просто бежала быстрее собак. Когда лиса скрылась за деревьями, псы завертелись на месте, обиженно скуля. Как взять след, если огненный хвост выжег запах лисы?

На третий раз свора прижала бассариду к кручам Асопа. Обложила «серпом», оставив единственный выход – воду, затянутую ряской. Амфитрион ожидал, что Тевмесская лисица прыгнет в реку и уплывет. Алепо и впрямь без колебаний ринулась с кручи, словно рассчитывая взлететь. Пространство дрогнуло, расколось малой трещиной; бассарида скользнула в щель, полыхнув напоследок костром хвоста… Миг, и она выбралась из новой щели уже на том берегу.

Псы взвыли от ярости.

Взвыл бы и Амфитрион, но охотничий азарт вдруг оставил его. Тут впору зарыдать… Месяц элафеболион закончился, не оправдав названия[76]. Боясь за посевы и дома, фиванцы отвели к пещере близ Тевмеса мальчика, сына торговца шерстью. Лиса приняла жертву, не чинясь. Многие боялись, что, обозленная нападками, Алепо потребует две жертвы вместо одной, или сожжет поселок. Нет, все осталось, как прежде. Она смеется надо мной, подумал Амфитрион. И одернул себя: глупости! Она смеялась бы, будь мы врагами. Бассарида, одержимая Вакхом – она полагает, что мы играем.

За игру не мстят.

…засады.

Кроме верного Тритона, с ним пошли те из фиванцев, чьих детей пожрала Алепо. Как с дедом, печально улыбнулся Амфитрион. В отряд Горгон, под руку великого Персея, шли люди, чьи семьи пострадали от божественных притязаний Диониса. В отряд ловцов, под руку Амфитриона Персеида, явились бедняги, чьи дети стали жертвами Дионисовой любимицы. Дед бился с богом, убивая вакханок. Внук ловил вакханку, одну‑единственную, зверея от беспомощности. Ловцы дневали и ночевали в лесу, близ пещеры. Дважды Алепо приходила. Словно издеваясь, она приближалась на расстояние броска дротика. Пела песни, танцевала. Что ж, ловцы убедились, что копья ничем не лучше псов. Оружие не могло догнать Тевмесскую лисицу. От десятка стрел она уходила, как бегун – от десяти улиток.

Басилей Креонт честно исполнил обещания. Амфитрион был очищен от скверны перед людьми и богами. На их свадьбу с Алкменой пришли все знатные семьи Фив. Молодоженов поселили в новом доме. Креонт пообещал Ликимнию руку своей младшей сестры Перимеды. Все было хорошо. Все было ужасно. Закончился месяц мунихион – Амфитрион и на него возлагал большие надежды, только зря[77]. Богиня охоты, безжалостная девственница, не слишком любила Диониса, нового соседа по Олимпу. Но женатых охотников вроде сына Алкея она, судя по итогам, любила еще меньше.

Жребий был брошен.

К пещере отвели сына богатого землевладельца.

«Следующий месяц – таргелион, месяц жатвы, – сказал Амфитрион Креонту. – Боюсь, не повезет.» И содрогнулся, поняв, какую глупость произнес. Сейчас басилей спросит: а раньше везло? «Следующий месяц – гомолой, месяц равенства, – спокойно ответил Креонт. – Это у вас в Арголиде считают месяцы, как в Афинах. У нас в Беотии – иначе. Впрочем, какая разница? Продолжай охоту, не отвлекайся…»

Он продолжил.

Жатва или равенство, но лисе досталась очередная жертва.

– О Дионис! О Вакх Благосоветный! Молю тебя! В память о мире между тобой и моим дедом… В память о вашем кровном родстве, восходящем к Зевсу, Владыке молний… Я, твой внучатый племянник Амфитрион, сын Алкея…

– О Гермий! Внемли, Душеводитель! Однажды ты одолжил моему деду свои крылатые сандалии… Я, Амфитрион, твой смертный родич, умоляю…

– О Афина! Смилуйся, защитница! Ты покровительствовала Персею, Убийце Горгоны, лик Медузы у тебя на щите… Не оставь милостью и меня, Персеева внука! Даруй мне победу над Тевмесской лисицей, и Фивы воздвигнут тебе…

– О Зевс! Прадед, услышь!

– О Аполлон! Феб, разящий без промаха! Оглянись…

Тщетно.

Боги молчали.

В Тевмесской пещере прибавлялось костей.

– Герой? Задница я, а не герой…

– Перестань. Спи…

– Фиванцы ненавидят меня. Каждый новый ребенок, отведенный к пещере – убит мной. Я согласился, дал клятву, и что? Бегаю по лесам, валяюсь в храмах… Это мог бы сделать кто угодно. Я ловлю ветер, они бросают жребий. Скоро они побьют меня камнями…

– Фиванцы боготворят тебя. Они покорствуют, ты сопротивляешься.

– Фивы могли бы охотиться на лису и без меня! Молить богов без меня! Зачем я им нужен?

– Могли бы. Но не делали. Значит, ты им нужен.

– Я должен убить Птерелая. Я клялся твоему отцу. Сейчас я чист. Я созрел для выполнения этой клятвы. И что же? Вторая клятва не дает мне сдвинуться с места. Вяжет по рукам и ногам. Должно быть, я все‑таки проклятый…

– Проклятый или нет, ты мой муж. Спи, тебе завтра рано вставать…

Сын пастуха.

Сын мясника.

Сын начальника дворцовой стражи.

Племянник басилея.

…пришла зима. Под проливным дождем, оскальзываясь на склонах, без надежды, без сил, на одном упрямстве, чистом, как снега Олимпа, сын Алкея гонялся за Тевмесской лисицей. Он готов был возлечь с неуловимой бассаридой, как с женой, если бы это позволило свернуть ей шею. Он оставался на ночь в пещере людоедки. Устраивал у входа праздники‑дионисии. Пил вино, не пьянея; плясал, размахивая самодельным тирсом. Бессмысленная, дурацкая затея. Алепо ни разу не откликнулась на его страстные призывы. Лишь рыжая накидка мелькала в чаще. Он приходил вместе с ребенком, назначенным в жертву. Ждал появления бассариды. Напрасно! В его присутствии Алепо не интересовалась детьми. Она начинала жечь лодки рыбаков, оставленные на берегу Дирки и Исмена – рек, поивших город водой. Если Амфитрион оставался у пещеры с ребенком, наступал черед селений. Пожар за пожаром, пока он, сдавшись, не возвращался в Фивы.

Ночами ему снились дети, провожающие его взглядом.

– Эй, Тритон! А ведь она – родня тебе…

– Кто?

Тритон злится. Тритон не понимает.

– Лиса. Ваши матери – родные сестры.

– Сестры, да?

Тритон показывает руками, что сделал бы с такой сестрой. Вот так, и вот так. И еще так. Если бы догнал. Если бы, вздыхает Амфитрион. Тогда и я бы сделал.

Ловушки. Силки. Сети. Ямы.

Приманки.

Яд.

Отрава, которой заранее накормили жертву.

Бесполезно.

Геликон – гора близ Фив.

Здесь обитают музы, которые равнодушны к неудачливым охотникам. Здесь струится Гиппокренский источник, выбитый копытом Пегаса, крылатого коня. Говорят, вода источника вселяет в людей поэтическое вдохновение. Ложь! Много дней провел Амфитрион у хрустальных струй Гиппокрены, поджидая Пегаса. Воды выпил – озеро! Ни вдохновения, ни коня. А ведь как мечталось: укротить Пегаса, обгоняющего ветер, сына Медузы Горгоны от Посейдона Черногривого – и верхом на птице‑скакуне, за Тевмесской лисицей…

Гонец от отца нашел его по возвращении с Геликона.

10

В Беотии весна затянулась, не спеша уступать права знойному лету. Природа безумствовала, щедро одаривая леса и рощи пышными одеждами всех оттенков зелени. Луговое разнотравье пестрело цветами. Бурлили ручьи, птичий гомон несся к облакам. От буйства жизни Амфитриона тошнило. Ликующий гимн отдавался в его сердце погребальным эхом и воплями пожираемых заживо детей. Нет, он ни разу не видел кровавой лисьей трапезы. Не слышал наяву криков ее жертв.

Имело ли это значение?

Арголида встретила его опаляющим дыханием зноя. Пыль на придорожных камнях, на траве, стремительно выгорающей под солнцем, на вездесущих колючках, на потных лицах – пылью был пропитан сам воздух. Скалы плавились от ярости Гелиоса. Над дорогой стояло зыбкое марево, текло раскаленной, фальшивой влагой – плевок Мома‑Насмешника, бога злословия, искажал предметы и расстояния.

Вновь близился таргелион, месяц жатвы. Больше года сын Алкея преследовал Тевмесскую лисицу. И каков результат? Четырнадцать жертв, исправно принесенных фиванцами. А пятнадцатой осталось жить меньше недели. Впервые Амфитрион порадовался, что у них с Алкменой нет детей. Мигом позже он едва не отвесил себе оплеуху за подобную мысль.

«Отец зовет тебя в Тиринф,» – сказал гонец.

Он не хотел ехать.

«Твой отец плох. Боюсь…» – гонец умолк, не закончив фразы.

«Поезжай, – сказал басилей Креонт. – Это твой отец.»

«Я должен продолжать охоту.»

«Ты должен быть рядом с отцом. Я буду молить богов, чтобы ты застал его живым.»

«Я поклялся убить эту тварь.»

«Я не предлагаю тебе уехать насовсем. Сколько времени займет путь в Тиринф и обратно? Два месяца? Три? Ты уверен, что за это время изловишь Алепо?»

«Два‑три месяца – это две‑три жертвы.»

«Лиса подождет. А вот твой отец может не дождаться сына. Я дам тебе пару колесниц и отряд воинов для охраны. Пусть Тиринф видит, как тебя ценят в Фивах. Ты больше не изгнанник. И не спорь! Отбиваться от разбойников – не твоя забота. Ты нужен Фивам для другого.»

Разумеется, Тритон тоже отправился с ним. Куда ж без тирренца?

«Дед убил бы эту тварь при первой же встрече, – мрачно думал Амфитрион, придерживая лошадей на крутом спуске. – Зарезал бы без лишних разговоров. Можно ее догнать, нельзя – дед бы… И я ведь тоже мог! Когда она навалилась на меня. Вместо того, чтобы отшвырнуть – всадить меч в брюхо…»

– Тиринф! Видишь, да?

Холм венчала знакомая крепость. А город‑то вырос, расползся вокруг холма. Выплеснулось из котла чудо‑варево, растеклось по окрестностям, застыло пузырями строений с подгоревшей коркой крыш.

– Скоро дома будем!

Тритон погладил бурчащий живот, предвкушая ужин – и едва не свалился с колесницы на повороте. Амфитрион же мысленно раздвоился, оправдывая свое имя. Каждый закоулок Тиринфа, каждая тропа в округе были знакомы ему с детства. Здесь даже воздух пах по‑другому. Дедов дворец, галерея на стене, откуда он сто раз наблюдал за победным шествием ночи по Арголиде; друзья, соратники в походе на телебоев; отец, мама…

Позади остались Фивы. Жилище у Платейских ворот – простор и уют, честно выделенные Креонтом. Но дело не в просторе с уютом. И даже не в Алкмене, ждущей возвращения мужа. С Фивами Амфитриона связывало нечто большее. Клятва? – нет, забота. Обещание, которое надо выполнить. Дело, которое надо завершить. Тевмесская лисица привязала его к Фивам сильнее самых прочных веревок. А значит, охотник вернется за добычей.

Он подъезжал к дому.

Он оставлял дом за спиной.

11

У подножия холма Амфитрион остановил лошадей. Отсюда главная дорога вела к Щитовым воротам. Вторая, узкая тропа, которую Амфитрион помнил лучше, чем линии собственной ладони, сворачивала на север, к палестре, и, ловко извернувшись – к тем же Щитовым воротам, круче и быстрее, точнехонько в пасть каменного змея, обвившего акрополь. Этим путем, презирая скалистые скаты, где так легко сломать себе шею, он бегал много раз, стараясь догнать легкого на ногу деда.

– Эй! – крикнул сын Алкея охране. – Встретимся в акрополе. Тритон, догоняй!

И, спрыгнув наземь, как мальчишка, бегом рванул по тропе. Тритон, поднаторевший в беге за годы сухопутной жизни, не отставал. Детство вернулось, ослепив узнаванием. Тропинка путалась в камнях, траве, багряных вспышках маков. Амфитрион видел башни и бастионы нижней цитадели, где жители города могли укрыться в случае осады. На галерее стояли дозорные; смеясь, они указывали на пару дураков, бок о бок идущих на штурм Тиринфа. Рубанув себя по локтю, Амфитрион показал, что сделает с дозорными, когда добежит. Смех на галерее превратился в хохот, дозорные замахали копьями, притворяясь, что сейчас метнут их в дерзких. Утирая слезы, младший в карауле взял мех для воды и стал спускаться к роднику. Все было, как двадцать лет назад; о боги! – двадцать лет, целая жизнь…

На миг почудилось: сейчас он влетит в Коридор Смерти – и нагонит деда. Живого, здорового. «Хаа‑ай, гроза над морем…» Главное – успеть перехватить Персея до ворот. Иначе оплеухой не отделаться. «Хаа‑ай, Тифон стоглавый, Зевс‑Кронид язвит дракона…»

– …ну ты дал сегодня!

– Учитель Мардоний аж побелел!

– Я случайно…

Они поравнялись с компанией юнцов лет тринадцати‑четырнадцати, срезавших путь домой из палестры. Те ржали жеребцами, перебивали друг друга, хлопали по плечам крепыша, увенчанного шапкой огненно‑рыжих кудрей. Амфитрион перешел с бега на шаг, прислушался.

– А диск – тоже случайно?

– Мардоний думал, не долетит…

– Он всегда на краю стоит, когда диски мечут…

– Больше не будет!

– Персей в своего деда тоже нарочно не целился!

– Сыновья Зевса – они такие. Раз, и наповал!

Амфитрион остановился. Остановился и рыжий крепыш, над которым подшучивали. Набычился, свел к переносице густые брови. Серьезный малый, подумал Амфитрион. Скромный. Его хвалят, а он сердится.

– Кто сын Зевса? – спросил рыжий.

– Персей. И ты…

– Я тебя предупреждал?

– Ну, предупреждал…

Рыжий ударил без замаха. Смуглый кудряш, зачисливший рыжего в сыновья Громовержца, умылся кровью из разбитого носа. Не давая смуглому опомниться, рыжий подсек ногу кудряша, сбив того на землю, сам упал рядом на колени, заработал кулаками – как молотами.

– Хорош, да? Вояка…

Рыжий оглох. Тритон‑миротворец взял упрямца за шкирку, рывком вздернул на ноги. Лицо Тритона выражало глубочайшее удовлетворение происходящим.

– Ты чего, а?

– Он назвал меня сыном Зевса! Я его предупреждал.

Любой на месте рыжего, возбужденный дракой, пытался бы вырваться. Рыжий стоял смирно. Понимал: с Тритоном шутки плохи. Рассудительный не по возрасту, он ждал, когда его отпустят, чтобы продолжить путь. Компания, обступив избитого кудряша, бросала на рыжего косые взгляды. Плевать рыжий на них хотел. Кто угодно боялся бы, что парни кинутся скопом на зачинщика, или подстерегут в укромном уголке; кто угодно, только не этот медвежонок.

– Сын Зевса? – не понял Тритон. – Это же хорошо?

– У меня есть отец. Мой родной отец. Мне достаточно.

– А у меня нет, – вздохнул Тритон. – Нет папашки‑то.

– Совсем? – удивился рыжий.

– Совсем, да. Убили, значит. Бабы убили, злющие…

– Жалко…

Лицо рыжего, на котором читалось искреннее сочувствие, заставило Амфитриона вздрогнуть. Словно камень, пущенный из пращи, ударил в память, как в глиняную свистульку, разнося в куски. Знакомые черты, знакомое выражение. Кажется, вот‑вот, и назовешь по имени. Сын кого‑то из друзей детства? Нет, не вспомнить. Мальчишкой Амфитрион глядел на деда – великого Персея – с обожанием и завистью. Сын Златого Дождя! Зевсово семя! Не то что какой‑то сын хромого Алкея. А рыжий медвежонок – кулаком по роже. Будто его сукиным сыном обозвали.

«У меня есть отец. Мой родной отец. Мне достаточно.»

– Парни тебя не поколотят? – спросил он, кивнув на удравшую вперед компанию. Друзья поддерживали избитого, тот со злостью что‑то втолковывал им, плюясь кровью. Наверное, клялся отомстить. – Сильно ты его…

– Поколотят, – согласился рыжий. – Завтра с утра.

– И что?

– Ничего. Главное, запомнят.

– Тоже верно. Отпусти его, Тритон.

– Если поколотят, – Тритон разжал пальцы, – скажи мне.

– Зачем?

Тритон подумал.

– Я им ноги повыдергаю, – сказал тирренец. – На кой им ноги?

12

К воротам они не пошли. Пусть охрана с колесницами ползет по дороге, пыля и вызывая интерес стражников. Ага, вот и любимая калитка. Через нее рабыни бегали из дворца к ручью за водой. Кружным‑то путем, через Щитовые – замаешься. Ручей пришелся кстати: напились, ополоснули лица. Калитка была не заперта. Казалось бы: вот она, брешь в обороне, вражья радость… В «брешь» с трудом мог протиснуться один человек в доспехе. А Тритон и без доспеха бока ободрал. За калиткой – узкий коридорчик, каменная кишка. У края ждет своего часа тяжеленный валун. Выбьет караульщик подпорку – закупорит валун проход лучше, чем засмоленная крышка – пифос.

Тараном не вышибешь.

Караульщик где‑то шлялся. «Обленились, дети Ехидны! – нахмурился Амфитрион. – Заходите, воры, выносите полдворца! Раньше такого не было…»

– Стой! – поймал он за руку быстроногую служанку. – Где стража?

Та вытаращилась на гостя, словно кентавра увидела. Ну да, откуда дурехе знать про стражу? Нашел главного по обороне…

– На стенах, – пролепетала девица. – Там…

– Где Лисидика? – поправился Амфитрион. – На женской половине?

Первой он хотел увидеть мать. При мысли об отце ему становилось не по себе. А вдруг он все‑таки опоздал? Нет, сначала – мама. Уж с ней‑то, будем надеяться, все в порядке.

– Госпожа в город ушла, – доложилась служанка. – В храм Геры Благой.

И, вырвав руку, удрала без оглядки.

Амфитрион плюнул в сердцах, досадуя больше на себя, чем на пугливую вертихвостку, и двинулся в обход конюшен. Идущий следом Тритон шумно принюхивался, раздувая ноздри. Тирренца волновала не вонь навоза и острый запах конского пота. Где‑то поблизости жарили мясо, и, кажется, это была жирная свинина.

– Я на кухню, да? Брюхо аж сводит…

– Обожди. Успеешь…

Жилища рабов. Кузня. Винный погреб. Оружейные кладовые. В главном дворе царила обычная суета. Рабы носились, как угорелые, полоскались на ветру хитоны и плащи, вывешенные для просушки, смачно хакал мясник, топор его с хряском врубался в бычью тушу, над которой вились мухи; путалась у всех под ногами детвора, играя в догонялки… В хаосе и кутерьме оставался недвижен один‑единственный человек. Сидел на плетеном стуле, в скудной тени портика; горбился, смотрел куда‑то вдаль. В пяти шагах от него дремала собака – темно‑рыжая, с золотистым отливом.

Амфитрион подошел, встал рядом. Человек даже ухом не повел.

– Алкей где? У себя?

Раз бездельничает, пусть хотя бы на вопрос ответит.

Человек соизволил обернуться. Поворачивался он медленно, как больной. Вот‑вот заскрипит, будто трухлявый ясень под ветром. Лицо – темная глина, пропеченная зноем до твердости камня. В волосах, стянутых ремешком из кожи, блестела обильная седина. Кудлатая борода давно не стрижена. Бродяга? Наемник? Разбойник с большой дороги?

Что он здесь делает?

– Алкей? К твоему приезду готовится.

От сердца отлегло. Отец жив, ждет сына…

– Ты меня знаешь?

– Мы знали друг друга, Амфитрион, сын Алкея. Знаем ли сейчас? Не уверен.

– Ты в своем уме?

– Если желание умереть – безумие, значит, я – безумец.

– Мой папашка, – вмешался Тритон, – говорил про таких: веслом стукнутый…

Человек поднял взгляд на тирренца:

– Твой папашка? Он знал толк в безумии. Безумие его и убило.

Тритон кивнул:

– Ага. Бабы его убили, безмозглые…

– Бабы? Нет, Персей не был бабой. Смешно: Медузу Горгону и тирренского пирата убил один и тот же герой…

– Чего?

Пора вмешиваться, понял Амфитрион. У Тритона рука тяжелая.

– Иди на кухню, – велел он тирренцу. – Съешь мяса. И побольше.

– На кухню, да! – просиял Тритон. Он двинулся прочь, но на ходу обернулся: – По шее ему дай! За вранье.

– Иди уже! – махнул рукой Амфитрион.

И, выждав немного, наклонился к сумасшедшему вралю:

– Кого, говоришь, убил мой дед?

– Зелье Мелампа свело твоего деда с ума. Это он зарезал своих людей. Двадцать лет назад, в горах Немеи. Помнишь? Он, а не вакханки.

…грот, до половины заваленный камнями. Бурые пятна на траве. Меж камнями торчала грязная ступня. К ней прилипла метелка розмарина.

– Вакханки?! – выдохнул Кефал. – Это вакханки их?

– Да, – кивнул Персей.

– Папаша?

Тритон протопал к гроту. Отыскал здоровенный обломок базальта, крякнув, поднял – и потащил к гробнице, где лежал его неудачливый папаша.

Аргивяне кинулись помогать.

Кефал тоже помогал. Но, отыскивая подходящие камни, он многое примечал. Пятна крови, изломы веток, проплешины на траве. Следы от тел – там, где Персей волок мертвецов к гроту. След, ведущий на прогалину, был лишь один. След загонщиков, которых здесь настигла смерть. Не могли же вакханки упасть с неба, подобно гарпиям? Или он, Кефал, стал слеп к охотничьей правде?

Стесанные скулы. Складки возле обметанных губ. Морщины на лбу – сквозь приметы неласкового настоящего из мутной реки времени проступало, являлось, всплывало со дна лицо давно забытого утопленника. Юноши, красивого как бог. Лучшего пращника на аргосских состязаниях. Лучшего охотника отсюда до Фракии. Любовника зари. Молодого, в сущности, человека, погребенного, как в склепе, в изношенном теле старика. Амфитрион скрипнул зубами. Он бы не узнал безумца. Но он вспомнил, на кого был похож рыжий медвежонок, не желающий числиться в сыновьях Зевса.

– Кефал?!

– У тебя острый глаз, друг мой.

Голос Кефала звучал эхом под сводами обветшалого храма.

«Радуйся, Кефал, сын Деионея!» – хотел воскликнуть Амфитрион. Язык закостенел, слова умерли до рождения. Похоже, радость и Кефал ходили разными дорогами. Тогда он просто шагнул вперед и обнял друга. Отстранился, ухватил табурет, скучавший под сенью портика; присел рядом. Прошлое двадцатилетней давности, разбуженное словами Кефала, держало за глотку, не желая отпускать.

– Ты уверен? Загонщиков убил мой дед?

– Я понял это еще тогда.

– И ты молчал?

– Что бы это изменило? Твой дед много кого убил. Я помянул грех Персея с единственной целью. Хотел напомнить тебе, кто я. Ты узнал меня, и ладно. Хватит о мертвецах.

– По‑прежнему бьешь без промаха?

Лицо Кефала исказила мучительная гримаса.

– Да, – согласился он, уставясь себе под ноги. – Без промаха.

– А если бы Тритон свернул тебе шею?

– Я бы поблагодарил его.

Амфитрион вспомнил, как рассказывал Алкмене о прекрасном юноше, которого похитила влюбленная богиня. Сейчас Кефала похитила бы разве что Геката Трехликая[78], и вряд ли для любви. «А я, – ужаснулся сын Алкея. – Я сам? Похож ли я на себя‑вчерашнего? Победитель телебоев – на изгнанника? Устроитель пиров – на горе‑ловца, обремененного ворохом клятв? Акрополь, двор, суета. Сын приехал к отцу. Друг встретил друга. Где радость?»

Радости не было.

– Ты сбежал от Эос?

– Сбежал от зари? – у Кефала задергалась щека. – Нет, отпустила. Можно сказать, выгнала. Я так и не простил ей гибели нашего сына.

– У вас был сын?

– Хороший мальчишка. Смешной. Назвали Фаэтоном. Все, отсиял[79]. К моей стерве брат приехал, Гелиос. Колесницу бросил у порога. Хоть бы распряг, что ли? Ребенок залез в колесницу, дернул вожжи… Ну, кони и понесли. Ты представляешь – солнце в ночном небе?

– Когда это было?

– Четыре года назад. Нет, уже больше. Зевс молнией разбил колесницу. Вдребезги. От сына даже праха не осталось…

…небо билось в падучей. Ночь превратилась в день. Толпа людей обратилась стадом, и не нашлось псов, способных сбить микенцев в кучу. Взойдя с запада, солнце ринулось в зенит, но скоро изменило наезженному пути. Ком огня танцевал на месте, затем начинал кружить, как детеныш пантеры, ловящий свой хвост. Зной косматой овчиной свалился на Микены. На краю земли взбунтовался Атлант‑Небодержатель – мятежник‑титан тряс медный купол, раскалившийся в его сильных руках, и серебро звезд сыпалось дождем под ноги собравшимся…

– Представляю, – хрипло ответил Амфитрион.

– Сука, сказал я ей. Сука ты, дрянь безмозглая…

– Так и сказал? Богине?

– А кто должен был за ребенком смотреть? Я, что ли?

– Ну ты герой…

– Я не герой. Я – подстилка. Мальчишку жалко…

13

…убирайся, крикнула Эос. Пошел вон! Видеть тебя не хочу!

И зарыдала.

Можно ли бросить женщину, когда она кричит: «Убирайся!»? Женщину, с которой ты прожил столько лет? Плачущую женщину, потерявшую сына? Кефал даже забыл, кто здесь заря, а кто – лист в дубраве. Сел напротив, хотел утешить – не смог. Так и сидел, дурак дураком, пока у Эос слезы не кончились. Долго сидел. Наверное, от зари до зари.

– Убирайся, – повторила Эос сорванным голосом.

Кефал встал.

– Думаешь, она тебе верна? – спросила богиня.

– Кто? – не понял Кефал.

– Жена твоя. Верна, да? Любит, ждет?

– Не начинай, – попросил Кефал. – Поссоримся.

– Я, значит, шлюха, а она? Лебедь белый?

– Перестань.

– Да ее каждый кобель в Афинах…

Эос замолчала. Быстро ушла, быстро вернулась и принесла серебряный таз с водой. Плеснула Кефалу в лицо, пододвинула таз:

– Смотри!

Кефал посмотрел. Из воды на него пялился незнакомый мужчина. Не урод, но и до красавца ему было далеко. Кефал почесал нос, и мужчина почесал нос. Позже они показали друг другу язык.

– Зачем? – тихо спросил Кефал.

– Не бойся. Умоешься на рассвете, вспомнишь меня, и станешь прежним. Только не спеши умываться. И вот еще…

В руках Эос сверкнул венец. Золото, рубины, сапфиры. Кефал помнил этот венец. Его Эос надевала, выезжая на колеснице в небо.

– Ничего, – успокоила любовника богиня. – У меня второй есть.

– Зачем? – повторил Кефал.

– Придешь к своей верной, предложи венец ей. За одну ночь. И посмотришь на ее верность. Думается мне, она ляжет под тебя, каким бы ты ни был. Я делаю тебе божественный подарок – справедливость. Прощай, больше мы не встретимся…

– И ты…

– Да. Говорю ж, подстилка. А что бы сделал ты на моем месте?

– Не знаю.

– Она сама отвезла меня в Афины. Перед восходом солнца я был в галереях Керамика[80]. Выбрала же место, сука…

– И ты…

– Да.

– Твоя жена согласилась?

– Не сразу. Она долго отказывала. Но венец… Иногда я думаю, что Эос наложила на венец заклятие. Иногда же – что все женщины одинаковы. Утром я встал с ложа собственной жены, умылся – и увидел ужас в ее глазах. Представляешь? Хорошенькое возвращение…

– Слезы? Раскаянье?

– Хуже. Она просто сбежала из Афин. А я остался. С ее отцом‑басилеем, готовым прирезать меня за удравшую дочь. Со своим сыном от Прокриды, которого семья не хотела ко мне подпускать. Парень, считай, рос без отца. Отец вернулся – теперь, значит, расти без матери…

Три года несчастная Прокрида скиталась по Пелопоннесу. Боги смешливы: этим судьба жены Кефала была похожа на судьбу Амфитриона‑Изгнанника. Искусная охотница, подстать мужу, Прокрида носила мужскую одежду. Кто бы узнал в стройном ловчем дочь афинского басилея? Следы читает, как по‑писаному. Собаки за нее любого порвут: хоть вепря, хоть дурного человека. Прокрида долго не задерживалась на одном месте. В конце странствий она оказалась на Крите, где попала в переделку. Во время охоты на диких быков ей встретился Минос, критский владыка. Сын Зевса, Минос имел отцовский, наметанный глаз на красавиц. Он обложил Прокриду по всем правилам охотничьего искусства. Покои во дворце, богатые подарки, пиры… А главное – сам Минос, человек исключительного обаяния. Венца Эос у него не было, зато было волшебное копье, бьющее без промаха. Что ж, Минос не промахнулся и на этот раз, пообещав копье Прокриде за ее любовь.

«Одна ночь, – сказал Минос, – и копье твое. Посмотрим, сможешь ли ты метнуть его наутро…»

Прокрида решила, что критянин намекает на свою мощь. Дескать, так измучу на ложе, что станет не до охоты. Хвастовство мужчин не пугало ее. Испугалась она другого: служанок, готовивших ее для Миноса. Прокриду мыли, разминали и умащали с такими лицами, словно готовили к погребению. Оставшись наедине с рабыней, явившейся заплести Прокриде косы, охотница взяла бедняжку за горло, показала нож – и рассказала, как режут диких коз. Спасти коз, по мнению Прокриды, не могли ни быстрые ноги, ни козлы‑защитники. Спасение коз было в правде, и только в правде.

Что ж, рабыня оказалась говорливой.

Семя Миноса было ядовитым для всех, кроме законной супруги правителя. Приняв его в себя, любовницы Миноса умирали в страшных мучениях. Им казалось, что в лоне у них поселились сколопендры, змеи и скорпионы. К утру яд отправлял несчастных в темные пределы Аида.

Такая молодая, всхлипнула рабыня. И должна умереть.

– Глупости, – возразила Прокрида. – Принеси‑ка мне вот что…

– Меч? Она хотела убить Миноса?

– Какой там меч… Она попросила баранью кишку. И топленого жира.

– Зачем?!

– Вот зачем.

– А‑а… Хорошая у тебя жена. Умная.

Ночь прошла великолепно. Минос, изысканный критянин, умел доставить женщине удовольствие. Он даже согласился использовать баранью кишку, зашитую с одного конца, по назначению. Ох уж эти афинянки! Ох, проказницы! Когда утром выяснилось, что Прокрида живехонька, и копье придется‑таки отдать – Минос ни капельки не огорчился. Отдал с легким сердцем, еще и поблагодарил за науку. Благословенная кишка, смазанная жиром, открывала перед ним – и его ядовитым дружком – широкие горизонты. В конце концов, сколько можно хоронить любовниц? А так кишку с семенем выбросил, нового барана зарезал – и любись на здоровье!

Взяв копье, Прокрида задержалась на Крите. Минос больше не приставал к афинянке, зато брал ее с собой на каждую охоту. Волшебное копье разило дичь, слухи про охотницу, равную богам, разлетались на шустрых крыльях. Олимпийцы ревнивы: однажды в лесу Прокриде явилась сама Артемида‑Лучница. Встань, сказала богиня. Я не гневаюсь. Устроим состязания? Ты поставишь на кон свое копье, я – чудесную собаку, подаренную мне Гефестом. Клянусь Стиксом, что не причиню тебе вреда, чем бы ни закончился наш спор.

«Могу ли я отказать Сребролукой? – сказала Прокрида. – Когда начинаем?»

Спустя три дня собака досталась смертной.

Перед тем, как расстаться, Артемида принесла сопернице золотой таз с водой. Плеснула Прокриде в лицо, пододвинула таз:

– Смотри!

Из воды на Прокриду глядел незнакомый юноша. Прокрида дернула себя за ухо. Юноша повторил жест.

– Зачем? – спросила афинянка. – Ты же клялась…

– Не бойся. Вот стрела. Сломаешь ее, вспомнишь меня, и станешь прежней. Только не спеши ломать. И вот еще…

Богиня‑девственница засмеялась. Наверное, представила что‑то хорошее.

– Явишься к своему мужу – предложи ему копье. Можешь вместе с собакой. За ночь любви. Я делаю тебе божественный подарок – справедливость. Прощай, больше мы не встретимся…

– …двадцать лет назад мы ночевали у пирамиды Аргосских Щитов. Помнишь?

– Помню.

– Мне тогда приснился сон. Я шел по берегу рядом с Дионисом, и умолял его дать мне копье, не знающее промаха. Он отказал. Он спросил: «Ты думаешь, малыш, копье принесет тебе счастье?» Я думал, он шутит. Как же, такое копье… А он просто был мудр. Или предвидел беду.

– Ты взял копье у жены?

– Взял. И собаку – тоже. Эти дары стоят одной ночи, подумал я. Я же не знал, что эти дары стоят поломанной жизни. Когда наутро она сломала стрелу…

Они долго плакали. Обнимались. Просили прощения. Клялись друг другу в любви. Два предателя каялись взахлеб, самозабвенно. На следующий день Афины увидели прежних Кефала и Прокриду. Прекрасных, как боги, счастливых, как дети. Афинам стоило бы протереть глаза. За красотой тлел огонь памяти; за счастьем крылось чувство вины. Прокрида забыла про охоту, все время проводя с сыном Аркесием. Кефал же, напротив, дневал и ночевал в лесах, борясь с собственными даймонами. В его отсутствие некий пастух сообщил Прокриде, что слышал, как ее муж призывает другую женщину. Кажется, Нефелу, богиню облаков. А что? Заря была, настал черед облака.

Снедаемая ревностью, Прокрида спряталась в кустах возле мужниной стоянки. Услыхав подозрительный шорох, Кефал метнул копье, не знающее промаха. Говорят, предсмертный стон Прокриды смешался со звонким смехом, прозвучавшим из чащи.

Артемида не нарушила клятвы.

Разве она причинила сопернице какой‑нибудь вред?

– Меня изгнали из Афин. За убийство жены.

– Меня изгнали из Микен. За убийство дяди.

– Мы похожи больше, чем хотелось бы. Афиняне прокляли меня. Моего сына заперли во дворце, не дали проститься. Отец Прокриды хотел оставить внука себе. Распустил слухи: дескать, дочь родила не от меня, а от Зевса. Люди верили. Кто я? Женоубийца, изнасилованный страстной Эос… Зачем наследнику афинского троноса такой родитель? Уйди я подальше, и они бы вытравили из парня всю память обо мне. К счастью, парень тот еще упрямец. Сбежал; догнал меня за воротами…

– Славный юноша. Я видел его на склоне, с приятелями. Ему: сын Зевса! – а он в морду. Лихо так, с пониманием. Тритон еле оттащил. Я еще думал, на кого он так похож…

– Славный. Я ему: иди домой, к деду! Он мне: и не надейся. Медведя, мол, в клетке не удержишь[81]

– В кого он у тебя такой рыжий?

– В мать. Прокрида была – лесной пожар… У тебя есть сыновья?

– Нет.

– Еще будут. Надеюсь, их никто не зачислит в сыновья Зевса. Мы с Аркесием были в Эпидавре, когда твой отец прислал гонца. Пообещал очистить, дать кров и приют. Ну, мы и пришли в Тиринф. Знаешь, мне все равно куда идти. Хоть со скалы вниз головой! Если бы не сын…

14

– Копье? – жадно спросил Амфитрион. – Копье с тобой?

Ему было стыдно. В ожидании ответа сын Алкея отвернулся, искоса поглядывая вверх, на перекрытие портика. За время его отсутствия доски эпистелиона успели обветшать. Их заменили свежим дубом. Так и я, подумал Амфитрион. Плащ новый, хозяин старый. Бедняга Кефал… Мне бы сочувствовать, а я беспокоюсь об одном: даст ли он мне копье, не знающее промаха?

– Нет, – развеял Кефал его надежды. – Я уничтожил копье. Древко сломал и сжег, наконечник утопил в фалерской бухте. Там глубоко, не донырнешь. Этим копьем я убил жену. Если я вынужден жить, пусть умрет хотя бы копье.

– Ты правильно сделал, – вздохнул Амфитрион.

На севере собирались тучи. Косматый горб чудовища встал над Истмийским перешейком. В прядях влажной шкуры копошились золотые мухи солнца. Чудовище ворочалось, бормотало, пускало слюни. Кривыми когтями оно тянулось к Тиринфу, и с сожалением отступало: не достать. Куда проще перегрызть узкую шейку Истма, отделив Остров Пелопса и пустив его по волнам, как ладью. Во двор быстрым шагом, словно спасаясь от зверя, вошел пастух с длинной клюкой. За пастухом тащился лохматый пес, много крупнее волка. Завидев собаку Кефала, пес заворчал.

– Придержи его, – крикнул пастуху Кефал. – Кинется…

Пастух – дурак или мерзавец – лишь осклабился. Ногой он пнул пса в бок. Наверное, это означало: вот, придержал. Но пес все понял иначе. Вихрем сорвавшись с места, громадный волкодав ринулся вперед. Никто и шевельнуться не успел, как ком убийственной ярости врезался в соперника. Лязгнули клыки; Амфитриону почудился хруст и звон. Волкодав отскочил, мотая башкой, затем вцепился Кефаловой собаке в переднюю лапу.

О да, уверился Амфитрион. Хруст и звон.

Заскулив от боли, пес отпустил жертву, равнодушную к его хватке. Он зевал, выворачивая челюсть. Нападать он больше не желал. Пасть волкодава была разорвана по краям, словно он кусал лезвие секиры. Десны сочились кровью. Мешаясь со струйками, текущими из мест разрыва, кровь стекала на шею. Лохмы превратились в бурый колтун. Часть передних зубов выкрошилась, левый верхний клык сломался у основания. Хрипя, пес присел на задние лапы – и вдруг, извернувшись всем телом, кинулся наутек, к воротам.

Собака Кефала встала. Красноватый отлив сверкнул на шерсти – странной, цвета червонного золота. Шаг, и перед собакой распахнулась щель в пространстве. Трещина слабо пульсировала, сочилась мерцающей сукровицей. Нырнув в щель, собака вынырнула далеко от места лежки, сбоку от удирающего пса – и на ходу сбила того с ног. Прижала к земле, как щенка; молчаливей смерти, взяла за глотку.

– Отпусти, – велел Кефал. – Пусть живет.

Собака держала.

– Отпусти, я сказал.

С видимой неохотой собака оставила волкодава в покое и побрела обратно. Казалось, каждый шаг дается ей с огромным трудом. Вот дойдем, ляжем – и это уже надолго. Хоть всю свору приводите; хоть друг с другом наперегонки… При ходьбе собака шуршала и позвякивала, будто воин в доспехе. Красный отблеск исчез с шерсти, сменившись темной, еле заметной зеленью вдоль холки.

– Медная, – объяснил Кефал. – Гефест ковал.

– Щель, – у Амфитриона стеснило грудь. – Я видел…

– Говорю ж, Гефестова работа. Ни одна добыча не уйдет от моего Лайлапа. Стрелу обгоняет…

Косматый бок тучи треснул огненным развалом. Лисий хвост полыхнул на севере, напомнив о себе. Миг, и лиса скрылась в ворчании и тьме. Ничего, улыбнулся Амфитрион. Беги, Алепо! Теперь я знаю, зачем отец звал меня в Тиринф.

* * *

Горел очаг.

Шелестел песок под ногами.

Пахло критскими благовониями.

Сквозняк гулял по мегарону, сгребая в ладонь все: дым, шелест, запах. Пятнал копотью балки, пропитывал миртом и корицей дерево колонн. Ярился, раздувая ноздри, бык на фризе. Делались звездами Персей с Андромедой, взлетая с фрески над входом. «Радуйся, дед! – кивнул Амфитрион. – Радуйся, бабушка…» Мигом раньше он произнес: «Радуйся, отец!» – и до сих пор не дождался ответа.

– Ты уже понял? – спросил Алкей.

– Да.

– Ну тогда радуйся, сын. Иди, обними меня.

Он сидел на троносе – огромный, рыхлый. Впервые за эти годы Алкей велел поднять себя с ложа, одеть, как подобает, и усадить в кресло. Тронос пришлось делать новый; прежний не вмещал раздавшегося Алкея Персеида. Первенец Убийцы Горгоны, калека с любящим сердцем и бронзовым, остро заточенным рассудком. «А ведь ты охотился вместе со мной, – Амфитрион обнял отца, ткнулся лбом в Алкеево плечо. – Я гонялся за лисицей, и ты тоже. Не вставая с места. Хромой, толстый; упрямый. Ты узнал про копье и собаку, ты нашел Кефала в Эпидавре, пригласил в Тиринф… Я знаю, как ты умеешь приглашать. Не отвертеться, да.»

– Ты воюешь с чудом, – большая ладонь отца накрыла Амфитрионов затылок, ласково прижала. – Это не лиса, это чудо Диониса. Твой дед умел воевать с чудом. Он просто не верил в чудеса. Рубил все, что движется, не замечая, чудо это или случайный прохожий. Мы так не умеем.

– Мы, – повторил Амфитрион.

Он боялся, что от отца будет пахнуть болезнью и смертью. Нет, отец пах чисто вымытым телом и надеждой.

– Мы поступим иначе. Мы стравим чудо с чудом. Диониса с Гефестом. И посмотрим, что выйдет. Если ничего, мы поищем другой способ. Договорились?

– Знаешь, как они говорят про тебя? – спросил Амфитрион.

– Кто говорит? Где?

– Всюду. В Фивах, в Пилосе. Они говорят: Алкей Могучий, который чуть не убил Птерелая Неуязвимого. Ты слышишь? Вот что они говорят…

– Я знаю, дружок, – рассмеялся Алкей. – Еще я чуть не поднял Олимп.

Амфитрион отстранился:

– Когда у меня родится сын, я назову его Алкидом. В честь тебя, папа. Он будет так же могуч, как ты. Я гордился дедом, не замечая отца. Пусть и он до конца своих дней помнит, какой у него есть великий дед…

– Алкид? – Алкей попробовал имя на вкус. – Мне нравится. Но если твой мальчишка будет гордиться дедом, не замечая отца… Клянусь змеями Горгоны, я сам выдеру его вожжами!

15

– …ловушки?

– Пробовал. Ямы, сети, петли…

– Запах чуяла, – с пониманием кивнул Кефал.

До Коринфа оставалось полдня пути. А там – переехать Истм, заночевать в Мегарах, и здравствуй, Беотия! Обратная дорога казалась Амфитриону вдвое короче дороги в Тиринф. Может, оттого, что убедился: отец жив и бодр. Вот ведь хитрец! Прикинулся умирающим, чтобы заманить сына в родные стены. Иначе сын, неблагодарный дурак, не поехал бы. А теперь? Сын и теперь дурак, но благодарный.

За подаренную надежду.

Надежда бежала без устали, мерно перебирая лапами. Временами шерсть Лайлапа искрилась на солнце, слепя глаза. Амфитриону чудилось, что лапы собаки издают мелодичный звон. Он мотал головой, стряхивая наваждение – сияние меркло, и звон исчезал.

– Надо было побрызгать ловушки настоем мяты и мирта.

– Брызгали. Без толку.

– А стрелами? С разных сторон? От одних убегает – другие навстречу бьют?

– Пробовали. Даже ранили.

– И что?

– Думали: сдохнет. Куда там!

Он глянул на Кефала, стоящего рядом на колеснице. Глаза у сына Деионея горели, ноздри раздувались. «Тормоши его, – велел Амфитриону отец перед отъездом. – Не оставляй в одиночестве. Не давай покоя. Иначе, рано или поздно, он уйдет во мрак Аида. Прыгнет со скалы, или упадет на меч. Он не хочет жить. Его держит здесь только сын. Но дети быстро растут. Когда Кефал решит, что Аркесий не пропадет без отца… Ищи ему дело. Дело – якорь…»

Сейчас Амфитрион тихо радовался, тайком делая охранительные знаки – чтоб не сглазить. Кефал оживал с каждым поворотом колеса. Предстоящая охота увлекла его так, что ни о чем другом он не мог говорить. По десятому разу выспрашивал подробности, предлагал очередной способ. Кому охота рассказывать о своих неудачах, о тьме бесплодных попыток, об отчаянии, когда опускаются руки, и впору самому – головой вниз со скалы? Амфитрион пересиливал себя, и даже находил силы улыбаться, повествуя об очередном конфузе. Мол, вон как лиса нас провела! А мы, бездельники… Для Кефала это был вызов. Великая дичь, великая охота.

– …она любит сходиться с мужчинами? Оставлять их бесплодными?

– Верно. Из‑за этого фиванцы и восстали против Алепо.

– Значит, ее можно убить во время совокупления!

– Она сводит мужчин с ума. Страсть сжигает их разум, и они забывают обо всем. А меня она теперь избегает.

– А что, если…

Поначалу Амфитрион недоумевал: ведь все уже решено. Лайлап, от которого не может уйти ни одна добыча, и Алепо, которую никто не в силах догнать. Чудо против чуда. К чему изобретать способ за способом, от которых нет никакого толку? Позже он понял. Чудесное копье не принесло счастья Кефалу. Смерть жены сломала жизнь бедняги. Но был ли Кефал счастлив, когда еще ничто не предвещало беды? Уходить на охоту, и знать: ты не промахнешься. Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Твои доблесть и умение, меткость и опыт – пустой звук. Копье все сделает за тебя – достаточно лишь отправить его в полет.

Много ли радости от такой охоты?

Кефал избавился от проклятого копья, но у него остался второй дар – чудесный пес. Много ли доблести в том, чтобы пустить за добычей собаку, от которой нельзя убежать? Что сделал ты, для кого охота – последний смысл в жизни? Отдал команду псу?! Кефал цеплялся за соломинку. Он хотел – сам. Без помощи верного чуда. Хотя знал в глубине души: на лису придется спускать Лайлапа.

Вопреки всему, он еще надеялся.

Лето в Беотии – не чета арголидскому. Там – пышут зноем скалы, досуха выгорела трава, готовая вспыхнуть от любой искры, небо над головой прокалено до белесой прозрачности, и сводит с ума нескончаемый звон цикад. Здесь – густая зелень дубрав, в чьей тени дремлют сочные луговины; ленивое блеянье овец, журчанье обмелевшей реки сулит прохладу и возможность утолить жажду, смыть с тела пыль и пот. Вот только оводы жалят злее, чем в Арголиде. Расплодилось их, кровососов, вокруг тучных беотийских стад! Окрестности благоухали свежим навозом. Лепешки с готовностью липли к колесам, к копытам, к подошвам сандалий…

Нет в мире совершенства!

Дорога вильнула, огибая рощу, и Амфитрион поначалу не поверил собственным глазам. Решил: голову напекло, вот и мерещится. Рыжая девица, Тартар ее поглоти, танцевала на обочине. Пламя волос – по ветру, тело – гибкий тростник. Бассара из лисьих шкур – вихрь, медно‑красный водоворот. Кружится, зовет. Берегись, путник, затянет – не выплывешь!

Амфитрион резко натянул вожжи, останавливая колесницу.

– Это она?!

Горячий шепот Кефала обжег ухо.

– Да.

Рука потянулась к ясеневому древку копья. Хоть и знал: бесполезно. На месте древка обнаружилась пустота. Кефал успел раньше. Бросок – и копье ушло в полет, с гулом взрезая загустевший воздух. Луч солнца сверкнул на бронзе, превращая оружие в Зевесов перун. На миг Амфитрион поверил: сейчас произойдет чудо! Алепо не успеет уклониться, и все будет кончено. Да, чудо произошло. Это чудо сын Алкея видел много раз, гоняясь за Тевмесской лисицей. Танцуя, Алепо сделала шаг назад – и копье с бессильной злобой воткнулось в землю, не долетев до любимицы Диониса.

Шаг Алепо был равен половине стадии.

Мир дрогнул, расколовшись трещиной, и бассарида возникла на прежнем месте. Девичий смех звоном бубенцов рассыпался над дорогой, эхом загулял меж деревьев близкой рощи. Разве Алепо издевалась над дерзкими? Нет, ей просто было весело. Так весело, что хоть в пляс. Ну же, спляшем вместе?

– Эвоэ, Вакх! Эван эвоэ!

Скрежет металла заглушил смех бассариды. Амфитрион не сразу понял, что это за звук. Откуда? Словно иззубренный меч полоснул по краю щита. У колеса ворчал и скалился, подбираясь для прыжка, Лайлап. Впрочем, бросаться на Тевмесскую лисицу пес не спешил. В позе собаки, в лязгающем рыке сквозило удивление. Кажется, Лайлап удивился впервые в жизни – если существование медного детища Гефеста звалось «жизнью». Пес повидал богов и людей, зверей и чудовищ, сатиров и кентавров. Бок о бок с Артемидой он охотился на всё, что бегает, прыгает и даже летает, но подобную тварь видел впервые.

Перед псом стояло его личное противоречие.

Бассарида тоже замерла, принюхиваясь. Раздувая ноздри, втянула кисловатый, едва уловимый запах хищной меди. Запах был незнаком Алепо, более того, он был чужд Тевмесской лисице по самой природе своей, и в нем крылась опасность. Настоящая опасность. Алепо попятилась, не сводя взгляда с собаки. Капюшон сполз на лицо бассариды, превращая девичьи черты в оскаленную морду. Лиса припала к земле, стремительно окутываясь, обрастая рыжим мехом; языком пламени полыхнул хвост, разбросав вокруг жгучие искры…

– Взять, Лайлап! Взять!

Кефал выкрикнул приказ за миг до того, как пес сорвался с места. Если изменило копье – хотя бы спустить пса. Бросился бы Лайлап на Алепо без приказа хозяина? Теперь этого уже никто не узнает. Охристая вспышка – лисий хвост исчез в зыбком разломе. Высверк полированной меди – собачье тело стрелой ударило вдогон. Мир дрогнул, подернулся рябью; застыл в ожидании. Амфитрион шумно выдохнул, а вдохнуть не успел. Лопнуло пространство на дальнем конце луга, из трещины выметнулась огненная воля, дитя Диониса Освобождающего, и следом, роняя слюну на цепочку гаснущих искр – медная смерть, выкованная Гефестом Хромым.

Далеко, в Тиринфе, вздрогнул на ложе другой, смертный хромец – не вставая, зажмурившись, Алкей Персеид трясся всем телом, будто гнался за неуловимой лисой. На лице Алкея застыла каменная улыбка бойца, вступившего в последний бой.

Мелькнули. Исчезли.

Лишь дымится на лугу черная проплешина.

И началось – быстрее, быстрее… Горящие росчерки не успевали гаснуть, пересекая друг друга, возникая из ниоткуда и исчезая в никуда. Сотни металлических псов преследовали тысячи огненных лис, сливаясь в единое целое, в дождь медных стрел с наконечниками из слепящего пламени. Стрелы‑иглы прошивали мир насквозь пылающими стежками. Еще чуть‑чуть – и пожар сошьет заново все мироздание, изъязвленное дырами, от мрачных глубин Аида до заснеженной вершины Олимпа, от бездн Тартара до свода небес!

И вдруг – прекратилось.

Воздух дрожал от напряжения, загустев студнем. Мушками в янтаре, Лайлап и Тевмесская лисица замерли в бесконечной погоне. Две трещины раскололи янтарь. Из первой выметнулся и увяз медный пес. Во вторую стремилась, и никак не могла ускользнуть лиса. От разломов змеились другие, мелкие трещинки. Их сеть ползла по обгорелой земле, по камням и деревьям. Ломкими черными нитями они тянулись в небо. Трескались основы, фундамент бытия. Всеразрушающий меч и непробиваемая броня – двум чудесам, двум чудовищам не было места под одними небесами, на одной земле. Миру не хватало прочности, мир грозил осыпаться черепками перекаленной амфоры, забытой в печи нерадивым гончаром. Умолкли птицы, боясь взлететь с ветвей. Кони стригли ушами, разучившись ржать. Дыхание встало комом в глотках людей. И в мертвой тишине, пролитой на землю, срывающийся шепот Кефала прозвучал раскатом грома:

– О боги! Сжальтесь…

Боги услышали.

Из лисьего разлома выступил гибкий, женственный юноша. Тряхнул золотыми кудрями, нахмурил брови, делаясь старше. Оброс густой, всклокоченной бородой; кудри превратились в космы, битые сединой. Сверкнули очи из‑под кустистых бровей. Взлетел над головой тирс, увитый плющом. Впервые после восшествия на Олимп новый бог, Дионис Косматый, принял свой грозный облик.

Луговину затопил резкий запах молодого вина.

Из песьего разлома выбрался, морщась и припадая на обе ноги, коренастый бородач в кожаном фартуке кузнеца. Могучие плечи, руки молотобойца, в глазах – отсветы подземных горнов. Грудь поросла жестким, курчавым волосом. Громадный молот казался пушинкой в лапах гостя. Давно Гефест Злопамятный не выходил на поверхность земли, и земля содрогалась от тяжести своего правнука.

Вонь гари выжгла хмельной дух.

Тирс и молот воздвиглись двумя армиями, готовыми сойтись в сражении. Каждый из богов дал слово, создавая чудо. А слово бога – крепче адаманта. Значит, надо отстаивать сотворенное тобой. Бороться за свою правду, платить за нее любую цену, вплоть до последней, разорительной. Потому что кто бы ни победил – слово одного из Олимпийцев окажется пустым звуком.

Плющ на тирсе Вакха зашевелился, шипя по‑змеиному. Молот Гефеста раскалился докрасна, излучая багровое сияние. Боги медлили начать битву. Задрав головы, оба смотрели вверх, в небеса – стремительно темнеющие, до краев налитые зловещим свинцом. Еще мгновение назад в небе не было ни облачка. Сейчас же тучи наползали со всех сторон, клубились драконьей свадьбой, сверкали зарницами молний. Сердито заворчал гром, и в ослепительной сине‑белой вспышке проступил гневный лик – сила над силой, власть над властью.

Зевс‑Громовержец явился вразумить сыновей.

Удар молнии потряс землю, заглушив дикое ржание лошадей. Амфитрион ослеп и оглох. Уверенный, что мир рушится в Тартар, он вцепился в вожжи, удерживая на месте обезумевших коней. Он не видел, как охрана упала ниц, не знал, что вторая упряжка понесла, возница растерялся, обезумев от страха, но Тритон так заорал и рванул на себя вожжи, что остановил повозку… Все это он узнал позже, когда вернулись слух и зрение, и выяснилось главное: мир уцелел.

Боги исчезли. В пронзительной голубизне таяли остатки туч. От разломов и трещин не осталось и следа. Луг представлял собой жалкое зрелище. Земля взрыта, словно тут резвился табун пьяных кентавров; всюду горелые проплешины. А посреди этого безобразия неслись, не сходя с места, две статуи из паросского мрамора: огненно‑красная и золотисто‑желтая. Лиса и собака казались живыми. Клыки пса грозили вцепиться в лисий хвост. Если смотреть в спины бегущим зверям, изваяния сливались в одно целое.

Не разделить.

– Горгона, – пробормотал Кефал.

– Что – Горгона?

– Я думал, только Горгона умела живое в камень превращать.

– Выходит, не только.

– Пса жалко.

– Не жалей. Он свое дело сделал.

– Все равно жалко.

Амфитрион с тревогой поглядел на Кефала. Азарт последних дней оставлял друга, вытекал кровью из отворенных жил. Что он, Амфитрион, сможет предложить Кефалу взамен небывалой охоты? Чем вернет интерес к жизни?

Сын хромого Алкея знал – чем.

Стасим

– Когда? – спросил Птерелай.

Плащ развевался на ветру, превращая человека в летучего титана. Вот‑вот Крыло Народа ринется со скалы, взмоет в небо – и камнем рухнет вниз, потому что нельзя верить куску шерстяной ткани. Неподалеку, рукой подать – если через пропасть – кипела стройка. Коренастые мулы, надрываясь, тянули по склону глыбы камня. Голые, взмокшие от пота рабы дробили щебень – засыпать пустоты в кладке. Укрытые навесами от дождя, ждали своего часа штабеля сырцового кирпича и досок для галерей. Ругались возницы – телеги с кровельной черепицей угодили в затор. Гвалт пеной взлетал над грохотом молотов и тесовиков, заглушая шум моря.

– Месяц назад, – ответила Комето. – Нет, больше.

– От чего?

– Сердце. Говорят, умер во сне. Улыбаясь.

– Жаль, – помолчав, бросил Птерелай.

– Жаль врага? – изумилась Комето. – Он бросил в тебя копьем!

– Жаль, – повторил Птерелай. – Очень.

Девушка отступила на шаг. Она не понимала, как можно жалеть Алкея Персеида. Хромой, жирный калека отправился в Аид, и ладно. Одним бесполезным человеком на земле стало меньше. Радоваться надо! В последние годы отец пугал ее, и не только странными замечаниями. Зря она поехала с ним на Итаку… А как не поехать? Ее и Эвера отец держал при себе, как погорелец – уцелевшее от огня добро. Даже на промысел ходил редко, боясь оставлять без присмотра дочку и сына, надежду и последыша.

Итака раздражала девушку. Она прекрасно знала, какие причины вынудили отца начать строительство на острове‑соседе; она сама прежде ратовала за переезд семьи на Итаку. Но теперь все здесь вызывало у Комето смутную тревогу. Западное побережье: обрыв и пустыня. Восточный берег: плавный спуск, буйство зелени. Узкие заливы; гроты, укрытые от глаз. Лазурь воды, слепящая белизна гальки. Чайки над морем. Деревни, карабкающиеся на холмы. Источники с ледяной, изумительно вкусной водой. Горный хребет с юга на север, похожий на позвонки исхудавшей собаки. Там, где иной решил бы, что он на Острове Блаженных, Комето не могла избавиться от ощущения, что копье уже занесено для удара.

Вот‑вот прилетит со спины.

– Этот ездил на тризну? – спросил Птерелай. – Твой?

– Ездил, – буркнула Комето.

Узнав, что Амфитрион, сын Алкея, дал клятву убить вождя телебоев, отец перестал называть Амфитриона по имени. «Этот», «ты знаешь, о ком я…» – и временами, с мрачной насмешкой: «твой». Привыкнуть не получалось. Однажды Комето возвысила на отца голос. Птерелай надвинулся грозовой тучей, взял дочь за плечи и встряхнул. Больше девушка не пыталась дерзить. Она никому не призналась бы, что обмочилась от страха, как щенок в зубах вожака.

Еще трудней приходилось Эверу. Младший сын жил хуже, чем в темнице. Отец трясся над последышем, следя за каждым шагом. Не ходи в горы – упадешь. Не ходи в море – утонешь. Не ешь из чужих рук – отравят. Вот тебе охрана, без нее – ни шагу. Ты – мой Золотой Волосок, говорил отец. Все надежды рухнули, остался лишь ты.

«Не все, – читала Комето на отцовском лице. – Не один ты…»

И просыпалась ночью, за миг до крика.

Птерелай менял женщин чуть ли не ежедневно. Телебойки, рабыни, девицы с Дулихия и Закинфа; кто угодно, вплоть до жен ближайших соратников. Как безумный, Крыло Народа истязал свои чресла, желая зачать новых сыновей. Боги смеялись, отказывая внуку Посейдона в продолжении рода. Весной, зайдя к отцу невпопад, Комето застала того за молитвой. Птерелай просил Зевса, чтобы Отец Богов превратил его дочь в сына. А если это слишком, то хотя бы… Пятясь, Комето выбралась из отцовских покоев тише мыши. Она и раньше ловила на себе пристальные взгляды отца. Похоже, мысль о «родной крови», которая сумеет родить для Птерелая, все больше завладевала рассудком Крыла Народа. Если другие женщины перед его семенем – каменистая пустошь, то дочь – распаханное, увлажненное дождем поле. Да, родить Птерелаю раньше означало – умереть. Если так, он еще не согласен обменять выросшую девочку на маленького мальчика. Сегодня не согласен. Завтра. Но однажды может согласиться. Воистину рассудок Птерелая держался на волоске, пусть и золотом. Комето дрожала, ожидая, когда волосок порвется.

«Он запретил мне одеваться, как я хочу. Запретил носить нож. Дарит благовония и притирания. Часто вглядывается мне в лицо. Говорит: хорошо, что шрамов не осталось. Шрамы бы изуродовали тебя. Он смотрит, а мне хочется сбежать на край света…»

– Послы вернулись из Дельф, – сказал Птерелай.

– Да? Что ответила пифия?

Комето знала, что отец посылал людей к Дельфийскому оракулу. Хотел узнать: дадут ли боги Крылу Народа основать династию? В былые времена телебои удивились бы такому поступку вождя. Сейчас они помалкивали, боясь нового Птерелая, помешанного на жгучей, как перец, идее: остаться в живых до появления новых сыновей. Телебои радовались, уходя в море без Крыла Народа. Рядом с ним теперь гибли чаще обычного. Смерть косила людей, бившихся с вождем бок о бок, словно говоря остальным: бегите, глупцы! Среди тафийцев зрел мятеж. Но до открытого бунта пока не доходило – пираты боялись Птерелая больше чужих копий и мечей. Когда он брал на ложе замужних женщин, мужья делали вид, что ослепли. Старики шептались, что Крыло Народа напоминает им великого Персея – Убийца Горгоны тоже внушал окружающим запредельный страх.

– Пифия велела передать: «Пенным Братством будет править тот, у кого трещит скорлупа!»

– Что это значит?

– Что пифиям нельзя верить. Что у пифий вместо разума – дым горящего лавра. Если понадобится, я расколю столько яиц, что из их скорлупы сложат новый Олимп. Но править морской пеной будет мое потомство. Это так же верно, как и то, что глубинами моря правит мой дед, могучий Посейдон.

И, обернувшись к дочери:

– Готовься. Скоро этот придет за мной.

– Амфитрион? Нет, не придет.

– С лисой покончено. У него осталась единственная клятва.

– Ты убьешь его?

– Разумеется. Или ты хочешь, чтобы он убил меня? Я пощадил отца. Я бы пощадил и сына, не разбрасывайся он пустыми клятвами. Проклятье! Я бы вознес его к небесам. Осыпал золотом. И что же? В лучшем случае я подарю ему легкую смерть.

– Он не придет. У Фив нет выхода к морю. У Фив нет флота. Как ему прийти? По воде, как по суше? В одиночку?!

– Он три года бродил по Пелопоннесу. Зачем?

– Искал очищения.

– И только? – мрачно улыбнулся Птерелай.

Эписодий шестой

Разве само изречение не постыдно? «Живи неприметно». Словно гробокопатель? Неужто жить – это настолько позорно, что мы должны друг от друга скрываться?

Плутарх Херонейский,

«Хорошо ли изречение: «Живи неприметно»?»

1

– Не ходи, – просит Алкмена. – Не ходи на войну.

– Надо, – отвечает он. – Ты сама знаешь, что надо.

– Не ходи…

Рабыня‑эфиопка расчесывает Алкмене волосы. Гребень серебряный, тонкой работы. Между зубьев – ямки для благовоний. В покоях пахнет мятой и миртом. Так сбрызгивают ловушки, вспоминает Амфитрион. И улыбается: ловушки больше не нужны.

– Я еще не на войну, – говорит он. – Я к Креонту.

Алкмена вздыхает:

– Это значит, на войну. Кому ты лжешь?

Он молчит.

– Мой отец простит. Он вернет тебе клятву. В царстве мертвых нет памяти, там легко прощать. Мой отец простит тебя, и все будет хорошо.

Я не прощу, молчит он. Я не отдам клятвы.

Рабыня вдевает серьги в уши госпожи. Серьги трехглазые, в виде тутовых ягод. Лоб Алкмены обвивает шнур с золотыми нитями. Рабыня завязывает шнур и начинает делать госпоже прическу. Волосы разделяются на мелкие пряди. Пряди заплетаются в косички. Косы собираются в узел на затылке. Очень сложно. Очень важно. Рухни небо – рабыня и глазом не моргнет.

– Ну и что? – говорит Алкмена. – Проживем и без детей.

Ты быстро привыкла к роскоши, думает он, любуясь женой. Нет, не так: ты быстро вспомнила, что такое роскошь. Боги, даруйте ей долгую и счастливую жизнь! Она достаточно вынесла. Амфитрион знает: в сердце ухоженной, душистой Алкмены прячется верная спутница, без ропота вынесшая три года скитаний. Если понадобится, она снова отправится в путь. В дождь, в сушь, по разбитым дорогам. Боги, сделайте так, чтобы не понадобилось!

– Возьмешь Елену, – Алкмена кивает на эфиопку. Рабыню стали звать Еленой с тех пор, как никто в Фивах не сумел произнести ее настоящее имя. – Она красивая. Или кого‑нибудь еще. Из свободных. Они родят тебе сыновей. Я приму мальчиков, как родных.

Рабыня смеется. Изгибается всем пышным, цветущим телом. Елене весело. Елена готова хоть сейчас. А что мальчики выйдут смуглые, с вывернутыми губами – это ничего. Эфиопка знает: у господина бабушка – из Людей‑с‑Обожженным‑Лицом[82]. Госпожа рассказывала. Господин свой, от него пойдут хорошие дети.

– Я клялся дедом, – напоминает Амфитрион. – Памятью моего деда.

– В царстве мертвых нет памяти, – повторяет Алкмена.

– Только не у моего деда. Он ничего не забыл. И ничего не простит.

– Даже тебе, любимому внуку?

– Мне – в первую очередь.

– Ну и пусть. Не ходи на войну.

– Ты родишь мне сыновей, – говорит он. – Близнецов.

И выходит во двор.

У ворот сидит Аркесий, сын Кефала. Юноша прутиком чертит в пыли, у себя под ногами. Подойдя ближе, Амфитрион узнает: край пористого сыра – западное побережье Акарнании. Пятно от масла – Левкада. Южнее в море плавает недоеденная куропатка и птенец с собачьей головой – Тафос и Итака. Между птенцом и куропаткой – пролитое вино. Кончик прута завис над проливом.

– Сколько? – спрашивает Аркесий.

Славный парень, думает Амфитрион. С пониманием.

– Двадцать стадий, не больше.

Прутик гуляет туда‑сюда. Измеряет ширину пролива: да, два десятка стадий.

– Ты забыл главное, – Амфитрион забирает прут у юноши, ставит крохотную точку в проливе, на середине пути от большого острова к маленькому. – Это Астерида. На перешейке – городок. Жителей горстка, мужчины – трусы. Хорошие пристани с обеих сторон. Мелочь, а приятно.

– Это главное? – интересуется Аркесий.

И, нахмурив брови, кивает:

– Да, ты прав. Это главное. Мне нравится твой замысел.

Амфитрион смеется. Парень быстро соображает. Так быстро, что хорошо иметь Аркесия на своей стороне. Копий хватает, не хватает умных голов. Мои сыновья будут сильными и умными, думает он. Все считают, что я иду на войну за славой. За богатством. Из‑за клятвы, наконец. А я иду за сыновьями. Иногда, чтобы прийти на ложе к жене, надо дать славный крюк. Иначе не получится.

– Отец прислал гонца? – спрашивает он.

– Да, – бросив прут, Аркесий обеими руками лохматит свою рыжую шевелюру. Привычка, оставшаяся с детства. – Афины согласны. Их долю в добыче пришлось увеличить.

– Намного?

– Не слишком. Жадность у афинян еще не сожрала разум. Сейчас отец едет к дедушке Деионею, в Фокиду. Дедушка обещал дать людей, и еще уговорить локров. В Локриде засуха, народ обнищал. Грабеж – их единственное спасение. Что с арголидцами?

– Аргос даст воинов. И Тиринф. Мой старый отряд: те, с кем я бил телебоев в Орее. Микены отмалчиваются. Мой дядя Сфенел вертится, как угорь на жаровне. И добычи хочется, и мне завидует. Вот кто уверен в моей победе… Иначе чему завидовать?

– Скорлупа трещит, – жалуется рыжий. – С самого утра.

– Пройдет, – успокаивает парня Амфитрион.

Он уже знает, что Аркесий болен. У парня временами трещит скорлупа. Это означает, что Аркесий держится за голову, и глаза парня делаются рыбьими. Припадки – наследство по материнской линии. Люди болтают, что у афинских басилеев Эрехтея и Эрихтония – и так вплоть до Кекропа, основателя Афин – имелся не только змеиный хвост вместо ног, но и куриное яйцо вместо мозгов. Когда Афинам грозила беда, яйцо начинало потрескивать. Врут, сплетники. Скорлупа – скорлупой, а мозги у Аркесия что надо. Рыжий сын Кефала рассказывал, что самый сильный приступ был у него в Афинах, когда он сбежал от родственников матери, желая следовать за изгнанником‑отцом. Тогда просто мир рушился, не иначе. Треск стоял такой, вздыхал Аркесий, что легче оглохнуть. А сейчас трещит, но терпимо.

– Ты обещал моему отцу остров, – напоминает рыжий.

– Я сдержу слово. Хочешь Астериду?

– Я хочу Итаку. Дашь мне Итаку?

– Хорошо. Тебе – Итаку, твоему отцу – Тафос. Договорились?

Аркесий кивает. Взгляд парня сияет. Кажется, скорлупа угомонилась.

2

– Мне жаль, друг мой. Для такого похода у Фив не хватит войск.

Басилей Креонт с огорчением развел руками. Идея похода на телебоев грела ему сердце. Давненько Фивы не покрывали себя воинской славой. Добыча, опять же… Казна Птерелая ломится от золота и драгоценностей. Еще бы! – столько лет безнаказанно грабить корабли в прибрежных водах. И разве одни корабли?

– У Фив будут сильные союзники, – Амфитрион предвидел это возражение. – Нас поддержат локры, фокейцы, аргивяне…

Креонт отхлебнул вина из кубка. Бросил на собеседника быстрый, испытующий взгляд. «А ты, Персеид, не так прост, – читалось в глазах басилея. – И слов на ветер не бросаешь. Успел договориться, да? Какие еще новости у тебя за пазухой?»

– Хорошо, допустим. На чем мы поплывем к Тафосу? В яичных скорлупках? У Фив нет флота. Нет гаваней, откуда можно выступить в поход. Боги поместили Фивы между двумя заливами, Крисейским и Эвбейским. Нам одинаково далеко в обе стороны.

– Согласен. Боги милостивы к Фивам.

– Милостивы?!

– Разумеется. Никто не заподозрит Фивы в том, что, разгромив телебоев, фиванцы захотят господствовать на море и станут новым оплотом пиратства. Ни портов, ни флота – куда уж тут пиратствовать? Корабли нам дадут Афины. Гавани – Пилос и Элида. Телебои многим стоят поперек горла. Их набеги, попытки закрепиться на суше… Нас поддержат с радостью!

– …которую подогреет доля в добыче! – расхохотался Креонт. – Твой замысел начинает мне нравиться. Ты прав, у Фив нет интересов на море. Значит, никто не станет возражать, если поход возглавит фиванский лавагет.

– Лавагета у Фив тоже нет.

– Не было до сегодняшнего дня. Отныне ты, Амфитрион, сын Алкея – полководец Семивратных Фив.

– Я этого не просил.

– А ты вообще умеешь просить? – Креонт осекся, вспомнив, каким сын Алкея пришел в Фивы. Три года просил, до дыр испросился, и все впустую. – Извини. Мой язык слишком быстр. Ну что, лавагет? Согласен?

– Благодарю за честь.

Встав, Амфитрион отсалютовал Креонту кубком.

– Это не честь, друг мой. Это большая головная боль. И поход на телебоев – всего лишь первый ее приступ. Завтра я объявлю о своем решении. Бери людей, оружие, припасы – все, что нужно. Жаль, конечно…

– О чем ты жалеешь? Сомневаешься в успехе?

Креонт поднялся с кресла, прошелся по мегарону, разминая затекшие ноги. Встал перед фреской, где в битве сошлись два отряда. Рты, исковерканные криком, воздетые к небу копья. С Олимпийских высот на воинов взирал Арей Губитель в конегривом шлеме. Фреска была единственной в зале, изображавшей войну. На остальных – пиры, стада, женщины с колосьями в руках. Много мира и чуть‑чуть войны. Этого хватало, чтобы мир казался хрупким.

– Мне жаль, что ты недолго пробудешь фиванским лавагетом.

– Не хорони меня раньше времени!

– Напротив, – обернувшись, Креонт подмигнул собеседнику. – Я желаю тебе долгой жизни и благоденствия. Если бы это зависило от меня, ты бы жил вечно.

– Ты доверяешь мне войско только на время похода?

С видимой досадой Креонт потер переносицу. «Зачем ты делаешь из меня дурака?» – читалось на лице басилея. В своем удивлении он был не одинок. Амфитрион тоже чувствовал себя дурак дураком. Намеки Креонта оставались для него тайной за семью печатями.

– Сын Алкея Могучего. Внук Персея Горгоноубийцы. Внук Пелопса Проклятого, – Креонт произносил слова нараспев, как гимн. – Победитель Тевмесской лисицы. Гроза телебоев. Сокрушитель Птерелая Неуязвимого. Избавитель Пелопоннеса от тафийских пиратов. Муж дочери микенского ванакта. Законный претендент на тронос Микен. Славных Микен. Златообильных Микен…

– Я не собираюсь…

– Расскажи это рыбам в море. Они поверят. Микены с радостью примут героя! Твой дядя Сфенел? Если я хоть что‑то понимаю в политике, он сам уступит тебе власть, удовольствовавшись Тиринфом. Ванакт Амфитрион! Народ будет ликовать. Полагаю, десяти лет тебе хватит, чтобы возликовал весь Пелопоннес. Возможно, понадобятся две‑три небольших победоносных войны. Но ты справишься!

– Ты басилей, – вздохнул Амфитрион. – Ты думаешь в точности, как они.

– Кто?

– Басилеи Пелопоннеса.

– Поход на телебоев? – спросил басилей Тегеи.

– Надо подумать, – сказал басилей Мантинеи.

– Надо подумать, – сказал басилей Птолиса.

– Надо подумать…

– Мне нужен ответ, – сказал Амфитрион. – Я должен знать, на кого могу рассчитывать.

– Нет, – сказал басилей Спарты.

– Нет, – сказал басилей Орхомена.

– Нет, – сказал басилей Коринфа.

– Нет…

– Что – «нет»? – спросил Амфитрион. – Вы отказываетесь присоединиться к походу? Или отказываетесь дать немедленный ответ? Что вам нужно, чтобы принять решение сейчас?

– Дай клятву, что никогда не сядешь на тронос Микен, – сказал басилей Фенея. – Я не хочу, чтобы однажды Амфитрион, ванакт микенский, встал под фенейскими стенами.

– Дай клятву, что не сядешь на тронос Тиринфа, – сказал басилей Кафии. – От Тиринфа до Микен – один шаг. Я не хочу, чтобы ты пришел в Кафию с бронзой в руке и славой за плечами.

– Дай клятву, – сказал басилей Коринфа. – Иначе ты всех нас приберешь к ногтю. Ну и что, что уже клялся? Мне тоже поклянись.

– И мне…

– Клянусь, – сказал Амфитрион.

– Арголида согласна.

– Лакония согласна.

– Ахайя согласна.

– Аркадия согласна.

– Мессения согласна.

– Элида согласна.

Они боялись очистить изгнанника. Боялись, что очищенный изгнанник вернется живым кошмаром, новым Пелопсом Проклятым, объединителем Пелопсова Острова. Но если очистим не мы, и если впоследствии не вернется – отчего же не пограбить, поживиться за компанию с чистым, как родниковая вода, изгнанником? Ты только убей Птерелая, говорили они. Убей Неуязвимого. Ты – внук Персея, ты сможешь.

«Сможешь ли?» – сомневались их глаза.

– Отречься от власти ради похода? Взвалить на себя сотню клятв ради выполнения одной‑единственной? Твой дед мог бы гордиться тобой. Мало кто на такое способен.

Креонт опустился в кресло. С нажимом провел ладонью по резному подлокотнику. Ощупал пальцами голову дракона, венчавшую дубовый поручень. Словно хотел удостовериться, что его собственный тронос никуда не делся.

– Великая жертва, друг мой.

В голосе басилея звенело неподдельное сочувствие. Хотя в душе Креонт был рад, что избавитель Фив от Тевмесской лисицы останется в городе. Фивам нужен полководец, а желать лучшего, чем Амфитрион Персеид – судьбу гневить!

Сын Алкея пожал плечами:

– Отец говорил: «Ты мыслишь как воин, а не как правитель». Из меня вышел бы скверный ванакт. И Тиринф я бы вряд ли обрадовал своим правлением. Возможно, мои дети или внуки… Насчет детей я клятвы не давал.

3

Шел корабль из Афин, под черно‑желтым парусом.

Выбравшись из фалерской гавани, он проскользнул между Элевсином и островом Саламин, да так ловко, что гребцы правого борта могли любоваться элевсинским святилищем Деметры Скорбящей, а гребцы левого – храмом Артемиды Ликующей, воздвигнутым на скалистой круче Саламина. Впрочем, гребцы, чурбаны этакие, большей частью утирали пот да пялились в голые спины сидящих впереди. Затем корабль двинулся мимо бухт Эпидавра, сверкающих золотом тончайшего, веками просеянного песка, вдоль юго‑восточного побережья Арголиды, и – лишь мелькнули пляжи Навплии, где голые мальчишки играли в Персея и Медузу – продолжил огибать Пелопоннес, идя у скудных, малонаселенных берегов южной Лаконии. Парус, похожий на брюшко осы, видели там, где мутный, взбаламученный Эврот впадает в Лаконский залив; трепеща веслами‑крылышками, оса пролетела у края белой, похожей на козий сыр, Левкойской равнины, нырнула в другой залив, Мессенский, поглазела издали на мыс Корифасион, где над пучиной высился акрополь гордого Пилоса, метнулась на север, вплотную к болотистым отмелям Элиды, чуть помедлила у входа в Крисейский залив, который многие уже называли Коринфским – и вгрызлась в соленую мякоть, узким, извилистым путем проникая между северной макушкой Острова Пелопса и набрякшим выменем дойной коровы‑суши: Акарнания, Фокида, Беотия…

Путь корабля был безопасен. Редкие пираты, кто встречался осе‑путешественнице – телебои или другие любители веселой поживы – по осадке ладьи видели, что груза на борту нет, зато есть большие заботы при малой добыче. Гребцы, мускулистые здоровяки в шрамах, трудились не за страх, а за совесть, и рубцы их вряд ли были отметинами рабов, знакомых с кнутом надсмотрщика. Такие дерутся до последнего. Да и стоило морским разбойничкам подлететь к осе ближе, чем следует, как сразу неподалеку объявлялись другие корабли: лаконские, пилосские, элидские. Кидаться в бой не спешили, но ясно намекали: плывите мимо, люди добрые!

Не про вашу честь осы летают.

Тем временем корабль под черно‑желтым парусом бросил якорь в гостеприимной гавани близ Фисбы, города в южных предгорьях Геликона, славных тучами диких голубей, столь чудных, если запечь их в румяных пирогах. Когда б судно и впрямь, подобно осе, могло летать по воздуху – или хотя бы ползать по земле – оно гораздо быстрее добралось бы из Афин в Фисбу, и не пришлось бы делать крюк вокруг Пелопоннеса. Но кораблей с крыльями еще не придумали, а если придумают, так боги возревнуют. Вскоре гнездо Афин покинула другая оса, третья, а за ними – сразу две, а там и следующие. Маршрут они знали назубок, и гавань у Фисбы быстро сделалась тесной для трех десятков афинских ладей, вытащенных на берег.

Хоть тащи корабли волоком в близкие Фивы.

– Ну уж нет! – возмутились Фивы. – У нас и так повернуться негде!

И впрямь, в Фивы шли наемники отовсюду. Спешили локры – лучники в стеганых доспехах. Сотрясали землю фокейцы, воинственные горцы с копьями наперевес. Часть афинских гребцов также отправилась в город, основанный Кадмом Убийцей Дракона – надев тяжелые, украшенные чеканкой латы, гребцы преобразились. Из Тиринфа явился отряд ветеранов, лихих головорезов, хрипло оравших на всю округу: «Хаа‑ай, гроза над морем…» Подтягивались беотийцы, изострив лезвия мечей. Семь городских ворот, что ни день, принимали гостей. Дым от жаркого вздымался к небесам. Блудницы ходили враскоряку, но большей частью лежали на спине, умножая трудовые сбережения. В харчевнях гремели кости – сокровища телебоев, завоеванные в мечтах, переходили из рук в руки. Золотой дым плыл над Фивами, смущая умы.

– Так долго продолжаться не может, – сказал басилей Креонт.

– Да, – согласился Амфитрион.

– Еще день, и они пойдут на штурм акрополя.

– Не пойдут. Завтра выступаем.

4

Мед тек с отрогов Парнаса в Крисейский залив, мед и яблочный сок. Западнее Фисбы, возле священных Дельф, гора сходила к воде ступенями, достойными бога – словно кудрявый Аполлон, пируя с Музами на своем личном, двуглавом Олимпе, заранее подготовил путь отступления, каким мог бы сбежать в море, к дяде Посейдону, от гнева ревнивого отца. Солнце, пойманное в ловушку, трепетало между парнасскими вершинами, превращая небо в соты, а облака – в дворцы. Ветер, не чинясь, надувал паруса. Бездельничая, гребцы любовались медовым приливом – и молили Аполлона о даровании победы.

– Птерелай могуч, но глуп, – рассудил рыжий медвежонок Аркесий.

Слышать от юного годами сына Кефала такое обвинение, брошенное знаменитому вождю телебоев, было бы смешно, когда б не спокойное, серьезное лицо парня: броня от насмешек.

– Нет, не глуп, – исправился рыжий. – Горд, и слишком. Зря он сунулся на Пелопоннес. Жажда владений, попытки захвата чужих земель… Грабят все. Сильный отбирает у слабого. Это свойственно человеку, как волку свойственно резать овец. Кто жалуется богам на несправедливость? – глупец. Но волк бесчинствует на пастбище или в овчарне, прокравшись туда ночью. Когда же волк врывается к тебе в дом и, скаля клыки, рычит: «Отдай‑ка мне зал и три кладовые!..»

По правому борту началась Локрида. Как жилы бегут по руке, так местные речушки, извиваясь, стекали в залив. На берегах рек густо рос терновник и коккос[83], служащий пристанищем «кровавым комарам» – из них локры добывали краску для шерстяных тканей. Ниже, у воды, качались асфодели – лилии царства мертвых. Цветение закончилось, на стеблях висели кожистые «ларцы», полные черных семян. Но могучий дурман асфоделей, казалось, царил над Локридой вечно. От него кружилась голова.

Широкий у Фисбы, залив неумолимо сужался.

– Едва стало ясно, что Тафоса Птерелаю мало, он сделался общим врагом. Будь ты трижды неуязвим, такие долго не живут. Крылу Народа следовало бы понять простую истину. Его земля – вода. Его власть – море. Его крепость – паруса и борта кораблей.

– Басилей пиратов? – предположил Амфитрион. – Звучит не очень.

Аркесий сверкнул белозубой улыбкой:

– И впрямь не очень. Зато безопасно и прибыльно. Повторяю: грабят все, на суше и на море. Думать надо о другом. Ладьям нужны укромные гавани. Морякам – вино и шлюхи. Кормчим – безопасное место для починки кораблей. Добыча нуждается в обмене. Хорошо еще иметь осведомителей, докладывающих загодя, кто везет богатый груз, а кто идет порожняком. Дай это все пиратам за долю в награбленном, и тебе не понадобится откусывать земли на Пелопоннесе. Ты проведешь жизнь в достатке и уважении.

– Наверное, Птерелаю этого мало?

– Вот я и говорю: он так горд, что почти глуп.

– Каков? – восхитился Кефал, указывая на сына. – Сделай Алкмене дочку, Амфитрион! Девочка вырастет, и мы породнимся.

Рыжий стратег пожал плечами:

– Пока она вырастет, я успею жениться и наплодить уйму мальчишек. Зачем дочери Амфитриона такой старик, как я? Папа, у тебя еще будут дети. Мама – не единственная женщина на земле. Женись, сделай мне брата или сестру – и вы породнитесь с Амфитрионом без моей помощи.

– Ты жесток, – еле слышно бросил Кефал.

– Я рассудителен, – возразил Аркесий. – Вы хотите стать родственниками? Я ищу способ[84].

И не выдержал: качнулся вперед, к Амфитриону. Броня треснула, из разлома выглянул нынешний, еще очень молодой Аркесий, который плыл к своей первой битве и сгорал от волнения. Всех мучил один и тот же вопрос, но никто из взрослых не рискнул спросить у Афитриона напрямик:

– Как ты собираешься убивать Птерелая Неуязвимого?

Настал черед Амфитриона пожимать плечами:

– Убью. Как‑нибудь.

– Но…

– Мой дед рассказывал, как его учили убивать. «Ты должен видеть удар! Не оружие, не врага. Удар!» И позже: «Хватит видеть удар. Учись видеть движение. Отринь саму мысль о промахе!» Я запомнил дедов рассказ…

– И научился видеть удар? Гнать мысли о промахе?!

– Нет. Для этого надо было родиться Персеем. Про удар моему деду сказали боги. Мне ближе то, что сказал сам дед.

– Что?

Лицо Аркесия пылало. Сейчас, сейчас рыжему медвежонку откроется тайна, дарующая победу. Амфитриону даже было жаль разочаровывать парня. У Аркесия имелся собственный, змееногий дед, чьи предки хвостами уходили во влажную утробу Геи‑Земли. Этого парню было мало. Рыжий завидовал внуку Персея, полагая себя обделенным.

– «Дерись тем оружием, какое у тебя есть.» И еще: «Когда спасаешь кого‑то – спасай. Не думай, как при этом выглядишь…»

На рыжего было больно смотреть. Великий, победоносный секрет обернулся пустым нравоучением. Скучища! Вместо меча в руки дали тряпку, выжатую досуха. В юности подобные разочарования нестерпимы.

– И какое оружие у тебя есть? – предпринял он еще одну попытку. – Серп Крона?

– Меч, – пожал плечами Амфитрион. – Копье.

– И ты будешь драться с Неуязвимым каким‑то мечом? Каким‑то копьем?!

– Не каким‑то. Тем, что у меня есть.

– А у меня есть дубина, – вмешался Тритон. И показал: – Вот. Как тресну по башке…

Наблюдай кто‑нибудь из богов за флотилией, когда ладьи подошли к выходу из залива – решил бы, что кормчие сошли с ума. В узком, как тростниковая флейта, пространстве между устьями Ахелоя и Ликорма на севере – и плоским, вырезанным наподобие серпа мысом Рион на юге, эскадра разделилась, совершая удивительные маневры. Впору было поверить, что среди союзников отыскался предатель – и взбешенные кормчие зажимают его в клещи, тесня с обеих сторон на середину залива. С первого раза предатель не сдался, поэтому кормчие повторили маневр еще трижды, после чего, вновь сойдясь единой флотилией, выбрались в море Ио, на свежий простор.

За кормой осталась горловина Крисейского залива – точно такой же ширины, как и пролив между Тафосом и Итакой. Шутка Олимпийцев, не иначе.

5

Мерный скрип ворота вплетался в шум прибоя и крики чаек, задавал деловитый ритм, внося элемент порядка в хаос стихий. На дубовом помосте трудились два мускулистых раба, всем телом налегая на рукояти, и просмоленный канат быстро полз вверх. Вот в квадратном проеме, расположенном в центре помоста, объявилась первая связка амфор. Застопорив ворот, рабы подхватили груз, принялись отцеплять амфоры. Птерелай усмехнулся в усы. Славная идея – этот помост с воротом. Не нужно гонять ладьи с провизией вокруг Итаки, к удобной гавани на восточном берегу. Поначалу бухточка у западных утесов, забытая богами и людьми, казалась совершенно бесполезной. Язык гальки шириной в пятьдесят шагов берегли хищные клыки скал. Тут и налегке не вдруг заберешься! Но зачем же нужны мудрые советники, если не для того, чтобы любую помеху обращать на пользу господина? Ворот, канаты, подъемная клеть – и путь от Тафоса до Итаки сделался гораздо короче. А в случае чего – втянуть клеть наверх не составит труда. Лезьте, гости дорогие, а мы с утесов посмотрим.

Камней в избытке, гостинцев на всех хватит.

Денек выдался хоть куда. Южанин‑Нот гнал по голубым полям белорунную отару облаков. Море подмигивало бликами расплавленного золота. Меж вспышек чернобокими дельфинами скользили рыбачьи лодки. Внизу, на песке, обсыхали две пришедшие с Тафоса ладьи, от которых моряки таскали мешки и амфоры к канатам хитроумного устройства. Ветер нес запах водорослей, смолы и древесной стружки. А еще ветер пах скорыми переменами. Крыло Народа вдыхал аромат грядущего, раздувая ноздри – и улыбка крепла на лице Птерелая. Сегодня был один из редких дней, когда в нем царила твердая уверенность: ничего не потеряно. Он, сын Тафия, внук Посейдона, движется верным путем. У него есть сын, дочь, флот; есть твердыня на Тафосе. Сейчас он строит вторую – на Итаке; его телебои обосновались на полудюжине островов‑соседей…

Никогда, даже в мыслях, Птерелай не называл обитателей Левкады и Закинфа, Дулихия и Каламоса – «союзниками». Это были его люди. Телебои. Живущие под сенью Крыла Народа. Просто многие из них еще этого не знали. Играли в самостоятельность, именовали себя басилеями.

Настанет день, и слепцы прозреют.

Сменив направление, ветер принес из глубины острова горьковатый дух чабреца и дикого овса. Запах нового дома, второй столицы Пенного Братства. Плевать на материковые земли, на сухопутных крыс, цепляющихся за клочки суши. Море и острова – вот царство Посейдонова внука и его потомков!

«Не поздно ли ты понял это? – царапнула коготками мерзкая мыслишка. И сдохла, удавленная твердой рукой: – Нет, не поздно!»

В дальней гавани сохли еще четыре корабля. На них привезли доски и мрамор для дворца. Дворец выходил так себе – не чета тафийскому. Скорее, просторный дом. С другой стороны, всему свое время. Вот женится сын, переберется на Итаку… От Тафоса – рукой подать, если что, подмога мигом подоспеет. И пролив с двух берегов держать сподручнее. Сунутся с материка – попадут в клещи из каленой бронзы.

– Господин! Господин!

Птерелай с раздражением обернулся:

– Что еще?

– Гонец с Левкады!

Гонец, мосластый дядька в испачканном смолой хитоне, с выцветшей тряпкой на голове – от солнца – мялся в трех шагах, опасаясь подойти ближе. Не знал, куда деть руки, сплошь в жесткой курчавой поросли, как у сатира. За спину прятал, перед собой сплетал. Суров Крыло Народа. За дурную весть может и в море столкнуть. А что весть дурная, тут и гадать нечего. Достаточно на гонца взглянуть.

– Говори.

– Я это… б‑беда у нас…

– Что за беда?

– Ну, б‑б‑б… б‑бедища…

Дядька решился. Набрал в грудь воздуха, надулся пузырем и выпалил с отчаянностью смертника:

– Напали на н‑н‑н… На н‑нас! П‑перед рассветом выс‑садились…

На этом пузырь сдулся. Однако Крыло Народа не спешил сбрасывать горевестника со скалы. Глаза Птерелая сузились, брови сошлись на переносице; взгляд стал острей клинка.

– Кто?

– Э‑э‑э…

– Убью, заика! Псам скормлю!

– Элидяне, вроде.

– Сколько кораблей?

– Три. Может, четыре. Не уб‑бивай, а?

Птерелай плюнул в сердцах и отвернулся. «Хвала Зевсу‑Заступнику!» – возликовал гонец. Но вождь телебоев опять вспомнил про левкадца:

– Еще держитесь?

– Н‑не знаю. Меня это… как н‑напали – сразу в л‑л‑л…

– Эй, кто‑нибудь! Кликните свору!

– В лодку меня! В лодку! За п‑помощью…

– Перед рассветом, значит… – пробормотал Птерелай, теряя интерес к гонцу. На Левкаде, самом северном острове архипелага, серьезных береговых укреплений не было. Времени с рассвета прошло – уйма. Местные вояки либо полегли без особой чести, либо, если не дураки, отступили в горы, где стоят две крепостцы – и заперлись там. В любом случае ублюдки‑элидяне сейчас заняты грабежом. А раз так…

– Ты! – он ткнул пальцем в доверенного человека, молча ожидавшего приказаний. – Бегом в восточную гавань, поднимай бойцов. Корабли – на воду! Собрать всех, кто есть.

– Много ли тут есть, на Итаке? – усомнился доверенный.

– Хватит! Идите на Левкаду. Быстро, налегке. Взять только оружие. Я – за вами, сразу. Если придете первыми – ждите меня у Белой скалы.

И к гонцу:

– Ты – на мою ладью. Покажешь, где они высадились.

– Д‑да…

Глянув вниз, Птерелай удовлетворенно кивнул: моряки успели разгрузить оба судна.

– Ладьи на воду! Живо! – рявкнул он, с легкостью перекрыв хор чаек. И махнул рабам: – Поднять клеть!

В груди клокотало пенное вино – веселая ярость. Обнаглели, басилейчики? Поживиться решили? Вырвать перышко из Крыла Народа? Ничего, дети Ехидны! Я напомню вам, чья ладонь крепче. На всю жизнь выучите, и внукам велите на носу зарубить…

Челнок ткнулся в берег в тот самый миг, когда Птерелай выбрался из клети на прибрежную гальку. Хруст камешков под тяжкой поступью Крыла Народа заглушил шелест утлой посудины, причалившей в полусотне шагов. Птерелай не обратил на челнок внимания. Куда больше его занимала расторопность моряков, стаскивавших ладьи в воду. Моряки старались вовсю. Птерелай усмехнулся: с такими‑то орлами, да не раскатать в лепешку трусливых элидян?!

– Господин! Господин!

От кромки прибоя, оскальзываясь и увязая в сыром песке по щиколотку, к нему спешил лохматый парень.

– С Закинфа я! Беда у нас!

Гонец другой, а слова знакомые. Таких совпадений не бывает.

– Вас атаковали. Высадились перед рассветом?

– Да! Откуда…

Раскрыв рот, парень глазел на всеведущего хозяина Тафоса.

– Кто напал? Сколько кораблей?

– Пилоссцы, и еще с ними… Не знаю, кто, господин! Три десятка кораблей…

Этот тараторил без запинки. В глазах слезой блестела рабская, собачья надежда. Сейчас, сейчас неуязвимый внук Посейдона придет на помощь южному соседу Закинфу – и враги в страхе кинутся наутек! Внук Посейдона медлил. Не поздно ли ты спохватился, сын Тафия? Столько лет выгрызал себе владения на материке, и вот – решил создавать островное царство. Ты упустил время. Крысы собрались с духом, напали всей стаей. Острые зубы, цепкие коготки…

– Эй, ты! – рявкнул Птерелай, зовя посыльного. – Ветром в восточную гавань! Передашь: отплывать без промедления.

– На Левкаду? Так они уже…

– Нет!

Гонец в восторге замер. Затаил дыхание, боясь пропустить хоть слово. Крыло Народа все предусмотрел! Сейчас могучий флот телебоев устремится…

– Всем идти на Тафос. Понял? На Тафос!

– Я понял, – кивнул посыльный. – На Тафос.

– Ты еще здесь?!

Посыльный не стал дожидаться, пока его поднимут в клети. Ловко, как белка, он принялся карабкаться вверх по толстой веревке с узлами. Парень с Закинфа бессмысленно моргал, следя за верхолазом. Парню казалось, что он ослышался. Почему на Тафос? Ведь враги атакуют родной Закинф! И тут до парня дошло: тридцать вражеских кораблей! Он сам сказал. Но ведь он забыл сообщить главное!

– Господин! Господин!

– Что?!

Искаженное яростью лицо Птерелая нависло над гонцом, как гневный лик божества. Парень зажмурился от ужаса, прикрыв голову руками. Но все же нашел силы пролепетать:

– Семь высадилось… только семь!..

– Что – семь?!

– Семь кораблей. Из тридцати. Остальные пошли дальше.

– Куда?

– Господин, всего семь кораблей! Молю тебя! Нам нужна помощь!

– Куда они пошли? Остальные корабли? Отвечай!

Птерелай ухватил гонца за грудки и встряхнул так, что у парня лязгнули зубы.

– Н‑на с‑север…

На севере от Закинфа лежал Тафос.

– Шевелитесь, сукины дети! – заревел Птерелай на моряков. Те надрывались из последних сил. Вот ладья, шипя по‑драконьи, вспорола днищем чешую мокрой гальки и закачалась на пологой зыби. Вторая сопротивлялась, но моряки навалились на упрямицу, и та сдвинулась с места. «Опоздал? – билось тараном в мозгу Птерелая. – Плевать на Закинф, на Левкаду. Даже на Итаку… Главное – удержать Тафос. Город, крепость, символ. Для этого ты должен быть в родных стенах. Одно твое присутствие окрылит друзей и устрашит врагов. Хорошо, что на сей раз Комето осталась во дворце. А Эвер… О боги! Как посмел ты, ничтожество, забыть о сыне? Последнем и единственном? Тебе мало могил?!»

– Эвера! Эвера ко мне! Быстро!

– Я здесь, отец.

– Мы уходим домой.

– Я слышал, отец. Я буду сражаться рядом с тобой.

Эвер успел облачиться в легкий панцирь из кожи, усеянной бронзовыми бляшками. На поясе – меч, в левой руке – круглый щит.

– Рядом со мной? – ужас полоснул ножом по сердцу.

– Да, – кивнул юноша.

– Нет! Бегом на ладью!

– А ты?

Девятый вал клокотал в душе, готовый вырваться наружу львиным рычанием. Нельзя! Это последыш. Пока Комето – всего лишь дочь, пока ты еще колеблешься… Титаническим усилием Птерелай укротил бешенство.

– Мы идем на разных кораблях.

– Я с тобой, отец! Мы должны быть вместе!

– На борт, я сказал!

– Нет.

Огонь превратился в лед, возвращая ясность рассудку. Птерелай сжал кулак, хрустнув костяшками пальцев. Волна накатила; отхлынула. От отцовского, любящего удара Эвер свалился, как подкошенный. Легко, словно младенца, Крыло Народа вскинул на плечо бесчувственное тело и широким шагом направился к ладье. Зайдя в воду по пояс, снял Эвера с плеча, поднял на вытянутых руках:

– Принимайте! Отвечаете за него головой. Если хоть волос…

Не закончив фразу, он двинулся ко второй ладье:

– На Тафос! И так, словно за вами Цербер гонится!

Гребцы садились к веслам.

6

Лодка с Дулихия ждала их на выходе из бухты.

– …на рассвете!.. шесть кораблей!..

Птерелай даже не взглянул на гонца, рвущего глотку.

– …помощь… – неслось вслед. – Нужна помощь!

Все знали, где сейчас Крыло Народа. Знали, куда слать за подмогой. Значит, и враги – знают. «Дед мой, Олимпиец, – взмолился внук Посейдона. Он был готов прыгнуть в воду, чтобы толкать ладью вперед. – Даруй попутный ветер! Я должен успеть…»

Скрытый в пучине, дед молчал.

«Айнос ниже Олимпа. Небо выше Олимпа. Я слабее бессмертных; судьба над всеми нами. Дед, откликнись! – вне себя от волнения, Птерелай был на грани кощунства. – Дед, однажды и ты станешь просить, да не допросишься…»»

Ветер‑лентяй едва полоскал парус. Гребцы, хрипя, налегали на весла. Стучал барабан на корме, задавая ритм. Ладьи едва успели отойти от Итаки на четыре стадии из полутора дюжин, разделявших острова, когда из «гнезда» на верхушке мачты раздался крик дозорного:

– Корабли! С севера!

«С севера? – удивился Птерелай. – Я ждал вражеский флот с юга, со стороны Закинфа!» И тут же, в ответ на немой вопрос, из «гнезда» второй ладьи крикнули:

– С юга! Вон они!

Семь афинских кораблей – черно‑желтые осы – входили с юга в узкий пролив меж Итакой и Тафосом. Выстраивались облавной дугой, как загонщики на охоте. Осиный рой круто забирал к западу, отсекая ладьи Птерелая от вожделенного Тафоса. А с севера уже надвигался второй рой: изгибаясь восточнее, он отрезал путь к скалистым берегам Итаки. Клещи из каленой бронзы, о которых мечтал Крыло Народа, смыкались на нем самом.

– Гребите, отродья Тифона!

Барабан стучал, как сердце бегуна перед финишем. Хлопало над головами полотнище паруса – боги не снизошли к мольбам. Все, кто не сидел на веслах, разбирали щиты и облачались в доспехи. «Осы» приближались. У телебоев оставался шанс проскочить, но Птерелай видел, что он тает с каждым мгновением: гребцы‑афиняне тоже поднажали. На мачте корабля, идущего во главе северного роя, взвилась алая тряпка. Воздух с гудением пронзили десятки огненных жал, взлетев с ближайших «ос». Горящие стрелы падали в волны, с шипением гасли в пучине, но часть их достигла цели. Запасов питьевой воды едва хватило, чтобы потушить начавшийся пожар.

– Черпаки за борт! Поливайте палубу!

Птерелай с тревогой взглянул на вторую ладью. Там дела были плохи: моряки замешкались, и просмоленное дерево палубы занялось. Пламя вздымалось над обтянутыми кожей решетками бортовых надстроек. Черный дым рвался к облакам. Скоро ладья превратится в плавучую гекатомбу.

– Эвер!!!

Выкрикнул ли он имя сына вслух? Или, сжимая кулаки, лишь беззвучно разевал рот, подобно выдернутой из воды рыбе? Мигом позже Птерелай уверился: в дыму и пламени мелькнуло лицо Эвера. Последыш жив! Еще жив… Дрожа, как в лихорадке, Крыло Народа искал выход. Не меняя курса, проскочить перед самым носом «северян», а пока те развернут корабли вдогон – выиграть две‑три стадии для высадки на Тафос. Горными тропами – к крепости… Для этого надо было пожертвовать второй ладьей. Горящая, она не преодолеет и половины пути. Даже если удастся справиться с огнем, ладья потеряет – уже теряет! – ход, став легкой добычей «ос». Жертвовать сыном? Последним и единственным?!

Птерелай зарычал от бессилия.

Второй залп лучников оказался более точным. Рядом с Крылом Народа, пронзенные стрелами, упали двое телебоев. Птерелай затравленно огляделся. Впервые в жизни он ощущал себя дичью, которую гонят охотники. Волком, окруженным сворой псов. Матерый волк ушел бы, если б не волчонок.

– Бери левее! – заорал он кормчему.

Громовой рев перекрыл все: вопли раненых, дробь барабана, хлопанье паруса, плеск волн за бортом.

– Идем к Астериде!

Чадя сырым костром, вторая ладья повторила маневр, разворачиваясь к юго‑западу. Услышали! До берега Астериды, островка на середине пролива, осталось меньше полутора стадий. Серая, блестящая полоса гальки, груды валунов – кладки драконьих яиц; отвесные скалы над камнями. К гавани не успеть: южный рой накроет раньше. Плевать! Там, наверху, на самом перешейке – Алалкомены. Городок на полторы сотни жителей. Но стена вокруг есть, и славная стена. Найти тропу в скалах, добраться до города, запереться… Время на раздумья вышло: обе ладьи стремительно приближались к берегу. Скалы росли, заслоняя небо.

– Выбрасываемся!

Скрежет днища по камням. Треск ломающихся весел – кое‑кто из гребцов опоздал поднять их вверх. Крики. Горящая ладья отстала. Пламя на палубе бушует вовсю, и люди прыгают за борт, не дожидаясь, пока корабль достигнет суши; вплавь добираются до берега.

– Эвер!

Птерелай кинулся в воду, вынырнул, нащупал ногами дно.

– Эвер!

– Я здесь!

Сын стоял у кромки прибоя. Мокрые волосы облепили лицо, вода ручьями текла из‑под кожаного панциря. Щит Эвер потерял, но меч был при нем.

– К скалам! Быстро!

«Осы» приближались. От черно‑желтых парусов рябило в глазах. Берег Итаки полностью скрылся за их завесой.

7

Весла гнутся, как тростинки. Спины гребцов вскипают яростным блеском пота. Вьются мышцы‑змеи на загорелых дочерна руках. Дыхание – храп коней, несущихся по бездорожью. Афинские кормчие – лучшие из лучших – взвихривают темп, словно Зевс лишил их рассудка. Рискуя опрокинуться, ладьи едва не выбрасываются на берег, как обезумевшие дельфины. Наклонив к воде мачты, они застревают на мелководье, кренясь на бок – а с бортов уже прыгают, в радуге брызг, воины в гривастых шлемах. Солнце с размаху ударяется в бронзу, плеща темной кровью. Скрежещет – вскрикивает! – галька под боевыми сапогами. Скалятся чудовища, ликуют боги на круглых чашах щитов.

День радости.

День гнева.

День смерти Птерелая Неуязвимого.

С десяти шагов Амфитрион всаживает копье в горло ближайшему телебою. Прикрывается щитом от дротика, ударившего сбоку. Второе копье прилетает косматому, похожему на волка после линьки, пирату в пах, превратив человека в комок боли. На гребне рычащего прилива сын Алкея возносится над полем боя, чтобы рухнуть в объятия войны. Тяжелый меч крушит шеи и ребра, рассекает жилы, дробит колени. Камень обдирает щеку, другой камень рвет ремни левого поножа. Медная «башня» сваливается под ноги, тонет в песке. Мелькает критская секира – он приседает, пропуская убийственный полумесяц над головой, и в зверином прыжке достает, дотягивается до чужого, жилистого бедра. Из рассеченной плоти хлещет кровь; Амфитриону заливает все лицо. Вкус меди, вкус соли; победный вкус. Он падает, вскакивает, и понимает, что настало время отлива. Его влечет назад, к морю.

– Хаа‑ай, гроза над морем…

Телебои пятятся. Создав некое подобие строя, они прижимаются спинами к скалам, будто ищут поддержки у сумрачных утесов. Крутая тропа, начинаясь от угловатых, ребристых валунов, издевается над трусами, не позволяя им обратиться в бегство. Двоим было бы тесно на этой тропе. Да и куда сбежишь, трус? – на кручу, поросшую курчавой шапкой можжевельника, чтобы, зарыдав от безнадежности, кинуться в пучину… У самой малой твари на свете, у капли воды и горсти земли бывает свой зенит. Сегодня звездный час островка, будто в насмешку прозванного Астеридой[85]. На полосе между волной и стеной, между живыми и живыми – мертвецы. Те, кому уже все равно. Кто не знает, что сегодня – день радости. День гнева. День смерти Птерелая Неуязвимого.

– Копье! – кричит Амфитрион. – Дайте мне копье!

Басилеи Пелопсова острова выполнили обещание, данное внуку Пелопса Проклятого. Горят острова вокруг Тафоса. Соседи не пришлют подмоги вождю телебоев. До защиты ли чужого дворца, когда грабят отеческий дом? Теперь басилеи справедливо ожидают, что внук Пелопса Проклятого чудесным образом превратится во внука Персея Горгоноубийцы – и выполнит свое обещание: убьет Птерелая. Впрочем, басилеев устраивает, если Амфитрион убьет Птерелая не посредством бронзы, как Персеид, а с помощью коварства, как Пелопид. Какая разница? Главное, чтобы Крыло Народа отправился во тьму Аида.

– Копье!

Ладонь принимает тяжесть кизилового древка. Жало – лист липы, сплошь в мелких зазубринах. На миг чудится, что за спиной – не море, но отец. Хромой Алкей, ради битвы привязавший себя к колеснице. Это отец замахивается копьем. Отец разит человека, кого ни Алкей, ни сын Алкея ни разу не видели до решающего удара. Может ли сын не узнать Птерелая, если отец, лишенный памяти на берегах туманной Леты, все равно помнит врага до мельчайшей черточки? Солнечный луч путается в кудрях Крыла Народа, вспыхивает тонкой нитью. Так горит дорожка на море, если смотреть издали, сквозь листву. У Амфитриона начинают слезиться глаза. Хищное золото впивается в зрачки, чудо‑лозой прорастает глубже – дурманом клубится в мозгу, жесткими усиками дрожит в сердце, звенит в мускулах, паутиной налипает на сухожилия. Амфитрион тонет. Солнце моргает ему из‑за толщи воды. Обволакивает ледяным блеском, чтобы угаснуть вместе с чувствами. Но тело, выпестованное для войны, само знает, что делать. Копье отправляется в полет, жадное до чужих сердец, мускулов и сухожилий. Копье ищет цель, и находит.

– Эвер!

Юноша рядом с Птерелаем падает на колени. Копье сокрушило ему ключицу, пробив металлические бляшки доспеха, и кожу подкладки, и крепкое, глянцевито‑блестящее плечо. Липовый лист торчит сзади, омытый красным дождем. Юноша двумя руками хватается за древко, как если бы собрался вырвать копье из тела. Но сил не хватает, и Эвер валится ничком, всем весом ломая жесткий, высушенный кизил. Древко хрустит в тишине, упавшей с небес. Хруст сменяется воплем‑близнецом:

– Эвер!

Мотая головой, чтобы избавиться от златого дурмана, Амфитрион бросается вперед, на Птерелая, целиком поглощенного сыном. Он не замечает, что аргивяне и локры, беотийцы и афиняне медлят последовать за ним; что телебои расступаются вдоль скал, освобождая место. Вся война, какая есть, сосредоточилась в этих двоих, внуке Персея и внуке Посейдона; нет, в троих, потому что раненый Эвер – часть отца, источник боевого безумия. Амфитрион рубит, колет, режет тем оружием, которое у него есть – тяжким, остро заточенным мечом – и оружие изменяет своему владельцу. Оно есть, его нет. Удары мелькают вплотную к Птерелаю, не задевая тела. Легче рубить солнечный блик на гребне волны. Кто‑то из телебоев, не выдержав, кидается на подмогу вождю, и меч Амфитриона, словно извиняясь перед хозяином за измену, вспарывает верному дураку живот. Входит глубоко, по рукоять, задерживается на мгновение, облизывая дымящиеся кишки – жалкий, ничтожный отрезок времени, но его хватает. Подхватив с земли обломок базальта, Птерелай бросает глыбу в голову врага. Камень приходит вскользь, громыхнув о шлем. Золотые нити в мозгу вздрагивают, исходя комариным звоном. Берег уходит из‑под ног, Амфитрион валится на спину, едва успев закрыться щитом.

– Да, – говорит Птерелай, замахиваясь копьем.

– Нет, – возражает дубина Тритона.

Тритон огромен. Тритон глуп. Тритон – тень. А ты умен? Часто ли вспоминаешь о собственной тени? Наверное, тогда, когда лежишь, уподобясь теням, а тень стоит, подобная тебе. В голове кипит все золото мира. Златые мысли тонут в золоченом море, идут на червонное дно. Из последних сил Амфитрион выкатывается с черной равнины на жесткую гальку – прочь! – пока волна бьется с волной, не позволяя горькой, мертвой воде захлестнуть тебя целиком. Он хочет встать, поднять меч, и Тритон падает рядом на колени, ощупывая друга корявыми, сильными пальцами: цел ли?

– Ушел, да, – говорит Тритон. – Быстрый. Очень.

Правый бок Тритона залит кровью – под нижним ребром, там, где печень. Крови много, она слишком, возмутительно красная. Надо промыть морской водой, вспоминает Амфитрион. Золото оставило его воспаленный рассудок. Теперь он все понимает. Промыть водой, и Тритон выздоровеет. Разве может быть иначе?

– Брось в воду, – говорит Тритон. – Меня, да.

В бессильной тоске, готов завыть, как волк на луну, Амфитрион запрокидывает голову – и видит тропу, уходящую вверх. По тропе бежит отец, унося на плече сына. Бежит, как идет волна: возносясь над берегом, обдавая утес пеной крика. Над лопаткой стонущего Эвера – красный лист липы. Взлетев на край обрыва, Птерелай не задерживается ни на миг – с разгону рушится в сине‑зеленые объятья пролива.

– Выплывет, – говорит Тритон. – Быстрый.

И повторяет:

– Меня в воду. К мамке. Клянись!

– Клянусь, – отвечает Амфитрион.

Улыбнувшись, Тритон ложится рядом.

* * *

Пленных не брали. Разочарованные бегством Крыла Народа, аргивяне с беотийцами вырезали телебоев, несмотря на мольбы о пощаде. «Утонул! – ревели они, всаживая клинки в сдавшихся. – Утонул Птерелай!..» С каждым трупом прибавлялось уверенности: не выплыл, нет! Каждый новый мертвец подтверждал: пошел на дно! До Тафоса – восемь стадий. Со взрослым сыном на плече? Да хоть трижды Посейдонов внук! Помилуйте! – не помилуем. Нет Крыла Народа, и семени его…

Амфитрион сидел на берегу, спиной к резне. Его избегали. Старались не приближаться. Презрение, думал он. Они презирают меня. Я обещал убить Птерелая. Они ждали, я обманул их надежды. Я дрался тем оружием, какое у меня есть – копьем, мечом; я дрался Тритоном, и проиграл. Узнай Амфитрион, что соратники боятся его, как тиринфяне двадцать лет назад боялись Персея Убийцу Горгоны – решил бы, что мир сошел с ума. Но среди воинов не нашлось смельчака, кто сказал бы ему, как он сам однажды сказал своему отцу: «Амфитрион, сын Алкея‑Могучего – тот, кто чуть не убил Птерелая Неуязвимого…»

…а еще я чуть не поднял Олимп.

Тело Тритона относило все дальше. Волны качали тирренца, ласковей материнских рук. За кораблями, увязшими на мелководье, труп перевернулся на живот. Начал быстро тонуть, как если бы к шее Тритона привязали наковальню. Прощай, без слов крикнул Амфитрион. И вскочил на ноги, когда Тритон, вынырнув на мгновенье, помахал ему рукой.

Дельфиний хвост вместо ног. Чешуя, как у ската. Жабры за ушами. Лягушачий рот до ушей. Акульи, острые зубы. Ногти, похожие на раковины улиток. Копна жестких, курчавых волос. Позже Амфитрион не раз спрашивал себя: померещилось? И отвечал: не знаю. Потому что когда слезы ушли, море было пустым и равнодушным.

8

– Как он оказался в крепости?

Кефал медлил с ответом. Осторожно потрогал свежую ссадину на скуле. Глянул на пальцы: вроде, больше не кровит. Без цели поворошил суковатой палкой седые угли костра. Из‑под седины проступило жаркое, рдяное нутро. С треском взвились искры и хлопья пепла. Подкравшись исподтишка, ветер швырнул в лицо горький дым. Кефал зашелся хриплым кашлем, протирая слезящиеся глаза.

Амфитрион ждал.

– Не знаю. Видно, с востока пробрался, по скалам. Эти тропы…

– Тропы, говоришь?

– Там горный козел ногу сломит!

Порт и ближайший поселок захватили сходу. При виде чужой эскадры, входящей в гавань, тафийцы благоразумно предпочли спастись бегством. Наименее расторопных догнали стрелы и дротики. Кефал, первым спрыгнув на берег, свалил двоих из пращи.

– За ними! Быстрее!

Он надеялся успеть. На плечах у бегущих ворваться в крепость, одним стремительным ударом взять твердыню Тафоса – и закончить войну в первый же день. Увы, словам вождя не вняли. Кое‑кто так увлекся грабежом, что оглох к призывам сына Деионея. Или сделал вид, что оглох. Впрочем, и тех, кто последовал за Кефалом, хватило бы для захвата цитадели.

Не получилось.

Кефал обогнал всех. К нему вернулась быстроногая юность. «Это мой остров! – стучали подошвы. – Остров, который я оставлю сыну в наследство. И пусть Афины подавятся…» Скрип закрывающихся ворот он услышал за миг до того, как вылетел на пригорок перед крепостью. «Опоздал!» – щель меж створками исчезала на глазах. Над ухом залихватски присвистнула стрела. Рядом клюнула землю другая. В правой руке Кефала гудела, превратясь в размытый круг, ременная петля пращи. Дозорный на стене замахнулся дротиком, и навстречу тафийцу ударил свинцовый «желудь». Дротик оцарапал Кефалу скулу. Дозорный рухнул с проломленной головой. Глухо взревели телебои; в ответ им раздался дружный рев афинян, фокейцев и локров, вываливших из‑за пригорка. Защитники на миг опешили – и это, наверное, спасло Кефала.

Потом была глупая толчея под стенами:

– Сдавайтесь, мокрицы! Тогда пощадим!

– Крысы! Сперва возьмите нас!

– Сдох ваш Птерелай! Зарезали, как свинью!

– Как бы вам не сдохнуть…

– Таран! Несите таран! – надрывался Кефал.

Его услышали. Десять человек побежали назад, к кораблям. Пока таран сгружали на берег и тащили к стенам, Кефал послал разведчиков по горным тропам. Велел искать обходные пути, ведущие в город. Ударить бы с двух‑трех сторон…

Разведчики вернулись быстро, и не все. На тропах ждали засады.

– В Тартар их! – решил Кефал. – Зачем зря терять людей? Возьмем крепость, а там горцы сами приползут…

Наконец стенобитное бревно, увенчанное «бараном» из меди, установили на катки. Сверху навесили двускатную крышу из дубовых досок. Покрыли мокрыми шкурами, чтоб не подожгли.

– Вперед!

И в ответ, со стен, ликующее:

– Птерелай!

– Птерелай!

– Крыло Народа!

Телебои на галерее отшатнулись, торопясь расступиться – и над воротами возник голый утопленник. Мертвенно‑бледное лицо. Стоячий, как омут, взгляд. Мышцы напряжены, скручены узлами судорог. Плети водорослей запутались в мокрых волосах, вода стекает с бороды… Таран ударил в ворота. Створки содрогнулись, но выдержали. Утопленник взревел раненым зверем, выхватил у кого‑то копье – и с силой, достойной титана, метнул вниз. Треск дерева слился с хрипом умирающего. Войдя в стык между досками, копье пробило дубовую кровлю – и насквозь пронзило неудачливого фокейца. Волна яростного ликования омыла крепость. На пришельцев обрушился ливень стрел и камней. Приступ захлебнулся, едва начавшись. Хорошо хоть, таран не бросили, оттащили от ворот – иначе защитники спалили бы.

А Птерелая на стене уже не было.

* * *

Костер прогорел. Угли под слоем пепла гасли один за другим. Они больше не дарили людям ни света, ни тепла, ни даже охристых, тусклых отблесков. Амфитриону мнилось: умирая в золе, угли все жарче разгораются у него в груди. Пламя бушевало, требуя выхода. Казалось, это оно, вырвавшись наружу, охватило полнеба, разметавшись закатом над крепостью. Акрополь, стены, сумрачные горы за ними – мир был объят багровым огнем. О, если бы он и впрямь мог исторгнуть свой жар! Он бы испепелил вождя телебоев вместе со всем островом…

«Тем оружием, которое у тебя есть,» – напомнило прошлое.

9

– Моя вина! Моя!

От курильниц шел дым: сладкий, терпкий. Лекари заверяли: средство от горячки. Остро пахли развешанные по углам связки трав. Тимьян – цветок мужества. Кентрантус – враг дурных мыслей. Нард – для бодрости жил. Трава Афродиты[86], укрепляющая дух. Ветки бальзамического кустарника – подмога при истощении. Лекари головой ручались за жизнь Эвера Птерелаида. Рана тяжела, твердили они, но безопасна. Обломок копья извлечен со всеми предосторожностями. Кости срастутся, мышцы вернут былую силу. Морская вода – хвала богам! – исцелила Посейдонова правнука. Снадобья закрепят успех. Да, юноша потерял много крови. Да, ему нужен покой. И если богоравный отец не прекратит стенать у ложа, как обезумевший лев, мы, лекари, не ручаемся…

– Вон отсюда! Моя вина!

Птерелай кричал шепотом. Сидя на полу, как раб, он видел, что сын бодрствует. Что уставился в потолок, высматривая линии судьбы. Пятна копоти на балках, издеваясь, складывались в бессмысленный узор. Знамение? Нет, наследие коптящего очага. Силы оставили Эвера; сладостный Гипнос, дарующий покой, также бежал раненого. Скажи юноша хоть слово, прости отца за вину, которой Эвер не знал – Птерелай ушел бы без промедления. Но Эвер молчал, и отец, спасший сына из двух пучин – боя и моря – вдыхал аромат лечебных трав, выдыхая запоздалое раскаянье.

– Вот! Смотри!

Обе руки запустил Птерелай в свои густые кудри, словно хотел вырвать их с корнем. Обе руки протянул к Эверу, будто одаряя всеми богатствами мира. На могучих ладонях сверкал золотой волос: тонкий, гибкий. Волос извивался змеей. Волос хотел домой, в круг иссиня‑черных, лоснящихся, не знающих седины братьев. От него распространялось еле заметное сияние. Брызгало на стены, пятнало одежду; тончайшими усиками проникало в душу.

– Что это? – разлепил губы Эвер.

– Дар Посейдона. Твой дед, а мой отец Тафий получил этот волос от родителя‑Олимпийца. Волос чует нашу кровь. В ней шумит море. Позови его, и он станет твоим. Хочешь?

– Зачем он мне?

– Зачем? – Птерелай расхохотался, и горше полыни был этот смех. – Блеск его туманит разум врагам. Их удары летят мимо, поражая стоящих рядом. Это неуязвимость, сын мой. Это крылья победы. И ты еще спрашиваешь: зачем?

Эвер молчал, беззвучно шевеля губами.

– Золотой волос нельзя вырвать силой. Нельзя отобрать. Его может только позвать наша кровь, и он откликнется. Я рано взял его у своего отца. Я был младше тебя. Мне хотелось воевать, а Тафий был скорее вождем переселенцев, чем воином. Узнав, что волос перешел ко мне, он обрадовался. Иногда я думаю, что Тафий нарочно раскрыл мне тайну волоса. Он хотел, чтобы я возжелал отцовское золото. Чтобы стоящие рядом с ним наслаждались безопасностью. Твой дед прожил жизнь, как хотел: в тишине и покое. Я – другой. И ты – другой. Ты – мой сын. Забирай волос!

Эвер молчал.

– Да, я понимаю. Враг под стенами, думаешь ты. Отцу волос нужнее. Отец защитит меня… Но разве я не смогу защитить тебя силой рук? Крепостью бронзы? Разве вся моя слава – дар Посейдона? Вся моя мощь – плащ с божественного плеча? Не оскорбляй меня, мальчик мой… Я дрался с Амфитрионом, и поверг его. Дрался с Амфитрионовым гигантом, и прикончил его. Гигант – морской, как мы с тобой. Блеск волоса не слепил его. И что же? Где он теперь? Гниет в земле, или рассыпался пеплом по ветру. Так будет со всеми нашими врагами!

– Тех, кто рядом, – прошептал юноша. – Я стоял рядом с тобой…

– Моя вина! – сжав золотой волос, как ядовитую змею, Птерелай ударил кулаками по полу. Задребезжав, подпрыгнули курильницы. Клубы душистого дыма заметались тучами под кнутом ветра. С крюка сорвался пучок лаванды: упал, рассыпался от стены до стены. – Ты не должен был оказаться возле меня. Нас загнали на Астериду, как вепря в ловчую яму…

– Ты… ударил меня…

– Не я! Амфитрион! Это он метнул копье…

– Ты…

– Я плыл с тобой восемь стадий! Я нес тебя горными тропами…

– …ударил меня… на Итаке…

– Ты не хотел идти на вторую ладью. Теперь ты понимаешь, чего я боялся? Олимп выше Айноса, но судьба над всеми нами. Бери волос! Ты поправишься, мы станем биться вместе, плечом к плечу…

– Нельзя… если волос…

– Да, ты прав! Мы станем биться на одном поле…

– Никогда… плечом к плечу…

– Ты бредишь? Важно ли это?! Эвер Неуязвимый – вот твое новое имя…

Эвер молчал. У меня болит голова перед грозой, пряталось в молчании юноши. У меня сломана ключица. Разорвано плечо. Я должен был погибнуть вместе с братьями. Должен был пасть на Астериде. Я – посредственный воин. Один из многих. Я стану великим воином, лучшим из лучших. При звуках моего имени содрогнутся Пилос и Микены. Враги падут от моего меча. Соратники примут в грудь стрелы, назначенные мне. Они погибнут, славя Эвера Неуязвимого. Женщины умрут, родив от меня. Как умерла мама… Судьба, достойная бога. Отчего же мне так страшно?

– Тебе надо выспаться. Слабость говорит твоими устами…

Птерелай поднес руки к голове, и сверкающая змейка вползла в логово кудрей. Пригасила блеск, растворилась в ночной черноте. Вождь телебоев не умел читать знаки чужого молчания. Но ему стало холодно в жарких, душных покоях. Устал, подумал он. Сегодняшний день выжал меня, как тряпку. Мальчик видит это, вот и молчит.

– Ты наберешься сил и придешь ко мне. Ты окликнешь Посейдонов волос, и он услышит. Он – твой. Тебе просто надо отдохнуть. Нам обоим надо отдохнуть…

Когда он вышел, в покоях воцарилась тишина. Дурман трав, дым курильниц; еле слышное дыхание раненого. Дрожь сотрясала тело Эвера, и горячка тут была ни при чем. Наконец груда шкур в дальнем углу зашевелилась, сползая на пол. Запах отсыревшей шерсти смешался с тимьяном и розмарином.

– Я все слышала, – сказала Комето.

– Я его ненавижу, – прошептал Эвер. – Хоть бы он умер…

10

Ночевать в поселке Амфитрион отказался. Брезговал хижиной рыбака? домом каменщика? – нет, просто стены и крыша давили на него, превращая любую комнату в склеп. Чувствуя себя погребенным заживо, он спешил на свежий воздух. На шатер сын Алкея согласился, но в итоге все равно лег спать снаружи, возле костра, стреляющего искрами в небеса. Лагерь засыпал медленно, трудно, ворочаясь и рыча голодным медведем. Никто не пел песен, не орал здравицы, не бахвалился подвигами. Воины сидели у огня угрюмые, шепчась между собой. Да, они пришли сюда за добычей. И за славой тоже, не без того, но в первую очередь – за добычей. Да, они согласны драться. Но никто не желал схватки с Птерелаем Неуязвимым. Внук Олимпийца, и сам, по слухам, едва ли не бог, пугал даже бывалых ветеранов, сражавшихся в Орее. В конце концов, они честно выполнили свою часть уговора. Прибыли, куда велено, высадились, встали под стенами. И крепость бы взяли, когда б не Крыло Народа, восставший из морской пучины! Воины не нанимались воевать с чудом – или с чудовищем. Это дело героя, его часть уговора.

…а герой оплошал.

«Почему оплошал?» – удивляется дед.

Он сидит по ту сторону костра: маленький, лысый, сердитый. В пальцах – щепка. Персей крошит ее, превращая в труху. Под черными, пронзительными глазами залегли тени. Раньше, при жизни, их не было. Дед злится, дед не может выбрать, что ему делать: пойти зарезать Птерелая Неуязвимого – или дать оплеуху глупому внуку.

«Почему оплошал?» – повторяет дед.

– Я не смог убить Птерелая.

«С каких пор дело героя – убивать?»

– А что делает герой?

«Идет, когда вокруг стоят. Встает, когда все боятся. Дело героя – его дело. И не думай, что после смерти я сошел с ума.»

– Мое дело – убить Птерелая!

«Нет. Твое дело – исполнить клятву. Продолжить наш род. Смерть Птерелая – не дело. Это лишь средство выполнения клятвы. Залог продолжения рода. Я мало бил тебя в детстве. А может быть, мало любил. Ты вырос слепым.»

Искры вьются вокруг деда огненной мошкарой. Кружатся роем падучих звезд. Очень хочется бросить взгляд в небо. Удостовериться: на месте ли созвездие Персея? Но страшно: отвлекись, и дед исчезнет.

– Средство? Залог?!

«Разумеется. Птерелай – не цель. Препятствие на пути к цели. Преодолей, и иди дальше. Или сломай шею, и останься на месте. В любом случае, препятствие не станет целью.»

– Я пытался…

«Пытался? Делай.»

– Значит, сражайся?

«Ты знаешь другой способ достичь цели?»

«…я бил его. Копьем, мечом, кулаком, – вспомнились Амфитриону давние слова деда. – Метал в него дротики. А он исчезал в последний момент. И смеялся надо мной. Однажды я взбесился. Я забыл, кто он. И швырнул камень не в бога, а в цель. Камень рассек ему щеку…»

– Ты попал в бога камнем. Тем оружием, которое у тебя было.

«Своим оружием,» – поправляет дед.

– Хорошо, своим. Копье – мое оружие?

Тяжесть кизилового древка. Острый наконечник. Взмах; полет. Солнечный луч путается в кудрях Крыла Народа. Золотая нить впивается в глаза…

«Ты метнул копье – и промахнулся. У тебя больше нет копья.»

– Меч? Биться лицом к лицу, чтоб наверняка?

«У меня был замечательный меч. Помнишь? Сейчас у меня нет меча. Можешь ли ты сказать, что я безоружен?»

– Я дрался Тритоном…

«Птерелай сражался сыном, а ты – всего лишь Тритоном. Тритона нет, Эвер ранен. Что осталось?»

– Кулаки? Зубы?

«Руки сломаны. Зубы выбиты. Что осталось?

– Остался я. Амфитрион, сын Алкея.

Дед улыбается.

«Знаешь, я очень любил ее. Твою бабку. Мало кто видел это. Но она знала. Когда я понял, что наш первенец – калека… Я забыл это слово: «калека». Я стер его в порошок. Никогда я не опускался до жалости. Твой отец вырос сильным и мудрым. Он был богаче меня: я вырос только сильным. Зато со Сфенелом я, похоже, дал маху…»

Из костра взлетает одинокий язык пламени. Блики играют на лице Персея. Расплавляют черты, как медь в горне, отливая заново. Дед раздается в плечах, бритую голову покрывают длинные, густые волосы. Тщательно выскобленный подбородок прячется за кольцами бороды.

«Я очень любил твою мать, – говорит Алкей, сын Персея. – Когда у нас родился сын, я пошел в пляс. Видел бы ты этот пляс…»

Лагерь спит. Лишь дед, отец и внук говорят до рассвета. До того мгновения, когда восток бледнеет, и в небе, одна за другой, начинают гаснуть звезды.

11

– Чш‑ш‑ш…

Птерелай заворочался, бормоча во сне. Комето и забыла, как огромен отец. Верней, вспомнила только сейчас, в покоях раненого брата. Ближе к полуночи, пьяный больше от изнеможения, чем от вина, Птерелай отправился в спальню, но по дороге раздумал. Сбрасывая одежду в коридорах, ударяясь о стены, угрожая людям и богам, он ввалился к Эверу и рухнул у порога, разметав могучие руки. От него разило потом, ноги были сплошь в ссадинах. Он занял все пространство от стены до стены, оставив лишь самую малость. Что творилось в отцовской голове, Комето не знала. Наверное, Птерелай, уже мало что соображая, как пес, притащился охранять последнее, что у него осталось – сына. Явись за Эвером во мраке Танат‑Железнокрылый – ушел бы изломанный, без добычи.

– Тихо… все хорошо…

– Хорошо, – с неожиданной ясностью сказал Птерелай. – Все хорошо.

И повернулся на бок.

Спал и Эвер. Сон юноши был тревожен. В нем жили боль и жар. Под повязками горел костер – раздробленное плечо. У костра хорошо сидеть в темноте, споря или соглашаясь. Но скверно, если костер пылает в тебе. У такого не очень‑то посидишь… Комето вспомнила другой костер в ночи. Она грызлась с Ликимнием, во тьме ждали телеги с пифосами – мед и масло, могилы дураков – а у огня сидел человек, похожий на бога. Только бог мог быть так терпелив, как сын хромого Алкея. На его месте Комето давно бы уже избила спорщиков до потери сознания. Она знала, что терпение не свойственно гневным, ревнивым Олимпийцам. Но в ее воображении, где царила не реальность, а мечта, подкрепленная страхом, Амфитрион был сходен с божеством. Человек, обычный человек позволил бы микенскому ванакту ударить копьем, рассмеялся, видя труп на жухлой траве, да еще плюнул бы на тело тафийского мальчишки, оказавшегося девчонкой.

Она, Комето, дочь Птерелая, так бы и поступила.

– Проснись…

Пробравшись к ложу, Комето пальцем тронула щеку брата. Склонилась к уху, прикусила твердую, горячую мочку: «Проснись…» Эвер открыл глаза. Слюдяные оконца; две капли дождя на дрожащем листе. Юноша еле слышно застонал. Еще миг, и его не добудишься. Провалится в забытье: ищи‑свищи.

– Помнишь?

В слюдяных оконцах зажегся свет. Капли дождя отразили вспышку молнии. Эвер всегда подчинялся тому, чья воля сильнее. Сейчас владыкой была Комето. Раненый вспомнил, что обещал вчера, ужаснулся, готовый отступить – и понял, что отступать некуда. Разрываясь между спящим на полу отцом и сестрой, присевшей у ложа, Эвер жалел, что не умер на Астериде. Закричит, подумала Комето. Отец проснется и убьет меня. Нет, не закричит. Брат знает, что отец беспощаден. И знает, что я не отступлю.

– Зови…

Пересиливая боль, медленней улитки, ползущей в траве, Эвер протянул руку к отцу. Лицо юноши исказилось от усилия. Казалось, он тянется через море, с одного берега на другой. Задрожал рот, из уголка потекла слюна. Повязки на плече набухли, пропитались свежей кровью. Эвер звал без слов, просил сердцем. Как отцовская мощь поддерживала его на воде, в проливе между Итакой и Тафосом, не позволяя захлебнуться, так взгляд Комето удерживал рассудок юноши на плаву, вынуждая к действию.

Золото сверкнуло в кудрях спящего Птерелая. Тонкая, драгоценная нить. Посейдонов волос скользнул вперед, еле‑еле, словно пробуя на вкус, коснулся ногтя раненого – и кольцами намотался на палец. Осталось поднести златую змейку к голове…

– Дай сюда!

Послушный, как дитя, откликающееся на зов матери, Эвер качнул ладонью в сторону Комето. На большее у него не хватило сил. Девушка взяла брата за запястье, дохнула на палец, обмотанный сверкающей нитью. Змейка с беспокойством заворочалась, но быстро успокоилась. «Волос чует нашу кровь, – вспомнила Комето. – В ней шумит море…» Без колебаний она ухватила волос за трепещущий конец и сдернула с пальца брата. Сжала в кулаке – пригревшись, волос задремал. От него шло еле заметное тепло. Такое чувствуешь, купаясь летом, на закате.

«Приживется ли он у меня?»

Комето знала, что и пробовать не станет.

– Хорошо, – повторил Птерелай, улыбаясь. – Все хорошо…

Обратившись в камень, девушка смотрела на спящего отца. Заснул и Эвер – поступок истощил раненого. С облегчением изгнанника, взошедшего на подходящую скалу, юноша кинулся туда, где он ни в чем не был виноват – в горячечное, полное боли забытье. Спите, подумала Комето. Спите крепче. Что тебе снится, отец? Что тебе хорошо, если все плохо? Она не знала, что там, в глубине отцовской дремы, Птерелай до сих пор бьется с Тритоном, Амфитрионовым гигантом. Впервые за много лет бьется, как мужчина с мужчиной, без поддержки и защиты золотого волоса. Крыло Народа и забыл, как это прекрасно: когда боги ни при чем. Битва длилась, даруя надежду, а на склоне стояли дочь и сын – ликующая дочь, согласная стать женой, и здоровый, не целованный копьем сын. Дети гордились отцом, и руки Комето были по локоть золотые.

– Чш‑ш…

Девушка выждала, пока отцовская нога перестанет дергаться, и переступила через нее. Все казалось: вот‑вот Птерелай ухватит дочь за щиколотку. Воздвигнется горой, вытесняя из покоев воздух, и Комето задохнется. Тепло в кулаке успокаивало, но не слишком. Мое приданое, едва не рассмеялась Комето. Что принесла мужу Алкмена? – изгнание, пыль дорог. А я принесу неуязвимость. Кого выберет настоящий герой? Кто станет женой великого, грозного бойца?

В выборе можно было не сомневаться.

У выхода она еще раз, прощаясь, взглянула на отца. Тени сыграли со зрением злую шутку. На миг Комето почудилось, что отца здесь нет. Это Амфитрион, сын хромого Алкея, пришел к ней в спальню. Пьяный, усталый, непобедимый; храпит у порога. Муж, в котором воскрес отец – сейчас девушка боялась его так же сильно, как еще недавно любила. Она мотнула головой, гоня видение прочь, крепче сжала кулак и вышла прочь.

Она шла по дворцу, как по взятому с боем.

Тень ее на стенах мерцала золоченой каймой.

12

Тьма на востоке бледнела, выцветала. Небо текло жемчужным вином. Розовоперстая Эос вставала над морем, притихшим в благоговении. Кончиками пальцев заря тронула стайку облаков, что паслись на востоке – и белорунные овцы зарделись, наливаясь глубоким пурпуром. Венец Гелиоса встал над горизонтом. От него к Тафосу побежала дорожка из расплавленного золота. Свежее дыхание Зефира едва ощущалось в воздухе. Последняя утренняя прохлада вытекала, как кровь из отворенных жил. Шурша, волны перебирали мокрую гальку, тщетно выискивая утерянные сокровища. Горластые чайки, и те без звука кружили над скалами, боясь нарушить хрупкий покой.

При виде восхода, лучшего за сотню лет, любой уважающий себя аэд прослезился бы и тут же сочинил восторженный гимн. И непременно добавил бы: «Отличное утро, чтобы умереть!» Жаль, не было аэдов в войске, высадившемся на Тафосе. И хвала богам, что не было, ибо за последнюю фразу любимец Муз наверняка схлопотал бы по зубам от лишенных поэтического дара жизнелюбивых соратников.

Лагерь просыпался. Пряди тумана мешались с дымом первых костров. Люди двигались медленно, бестолково, как сонные рыбы в толще воды. Дозоры, промаявшись всю ночь в ожидании вылазки телебоев, наконец вздохнули спокойно. Звякали котлы и оружие. Кто‑то острил меч, водя по лезвию точильным камнем: «Вжжжик… вжжжик…» Молодой караульщик, отлучившийся по нужде, бегом вернулся на пост. Быстро огляделся; перевел дух. Хвала Зевсу, никто не заметил его отлучки! Для порядка парень еще раз обвел взглядом лагерь – и едва не заорал.

По лагерю шел бог.

Сквозь туман и дым. Мимо костров и людей. Не замечая. Не видя. Не интересуясь. Кроваво‑алый гребень шлема. Доспех – вторая кожа из металла. Бог в нем родился. Широкий запон; тяжелый меч в ножнах. Блеск солнца на меди и бронзе. Лик Медузы на щите. Оскал львиных морд с наручей. Хруст щебня под ногами. Все другие звуки исчезли. Остались шаги и хруст: мерный, равнодушный. Словно не камни терлись друг о друга, а кости врагов.

На бога оборачивались. Афиняне. Фокейцы. Локры. Беотийцы. Аргивяне. Горы. Облака. Волны. Из шатра сунулся рыжий весельчак Эльпистик:

– Эй! Куда собрался, лавагет? На войну?!

Шутка повисла в воздухе, оборачиваясь пророчеством. Лагерь остался позади. Гигантом восстав из чрева матери‑Геи, перед богом выросла крепость. Серые зубья башен грызли небо. На галерее подняли тревогу. Часовой замахнулся дротиком – и опустил руку. Возможно, представил, как бог восходит на башню и ломает ему шею. А потом спускается обратно, чтобы ждать дальше. Вскоре за воротами послышалась торопливая возня. Громыхнул, покидая петли, засов‑исполин. Створки распахнулись. За ними стоял другой бог. Сине‑зеленый гребень шлема. Посейдонов трезубец на щите. Доспех – рыбья чешуя. Бог в нем родился.

Ворота были богу тесны.

Ему хотелось в поле.

Когда пролилась первая кровь, стало ясно, что бьются не боги.

Стасим

…створки распахнулись.

– Ты обещал, – напомнил один из старейшин, выходя вперед.

Амфитрион рассмеялся:

– Что я вам обещал?

За спиной сына Алкея, на границе щебня и травы, лежал мертвец. Вольно раскинув руки, словно пытаясь обнять весь мир, отсюда до Гипербореи, Птерелай обратил к небу залитое кровью лицо. Наверное, сравнивал небо с морем, вотчиной своего божественного деда. Кровь покрывала и лицо Амфитриона. Она подсыхала, стягивая кожу. Борода слиплась жесткими колтунами. Впору поверить, что горный лев точил когти о щеки и скулы, как о ствол дуба, оставив после себя лохмотья содранной коры. Вмятины на доспехах, шлемы откатились прочь, наплечник висит на лопнувшем ремне – мертвый и живой были так похожи друг на друга, что казались близнецами.

Вспомнилось: да, близнецы. В нашем роду они вечно грызутся.

«Айнос ниже Олимпа, – сказал Птерелай, уже на пороге царства теней. Амфитриону пришлось встать на колени и ткнуться ухом в губы умирающего. Иначе он не разобрал бы ни слова. – Небо выше Олимпа. Судьба над всеми нами… Я хорошо дрался?» Казалось, спрашивает не прославленный воин, а мальчишка, впервые взявший в руки копье. «Ты едва не убил меня, – с чистым сердцем ответил Амфитрион. – Судьба над нами, вот и все.» Он не кривил душой. Тот удар, поверх щита; и позже, когда меч вспорол кожу на ребрах. «Давно так не дрался…» Губы Птерелая дрогнули. Пожалуй, это была улыбка. Да, точно, улыбка. Ее уродовали красные, глянцевитые пузыри, вздувшиеся в углах рта. «Очень давно. С ранней юности. В моих волосах тогда еще не блестело золото…» Серебро, подумал сын Алкея. Он умирает и заговаривается. Конечно же, серебро. Хотя, презирая годы, черный, как воронье крыло, Птерелай даже не начал седеть.

– Обещал, что не допустишь резни.

– Я обещал тафийцам. А это разве Тафос?

– Что же это? – старик побледнел, как мел.

– Это Кефалления. Я дарю острову новое имя. И нового хозяина. Мой друг Кефал станет вашим господином. И если однажды мой друг Кефал пожалуется, что ему неуютно здесь – я вернусь.

Задрав голову, он смотрел поверх старейшины. Пусть думают, что сын Алкея высокомерен. Пусть думают, что хотят. Взгляд птицей летел над стенами крепости – туда, где высились отроги могучего Айноса, сплошь заросшие черными елями. Вершину укрывала шапка облаков, сдвинутая набекрень. На юго‑западе в шапке зияла прореха, являя взору блеск снегов. Говорят, там, среди льда и камней, стоит алтарь Зевса Айнесийского. Говорят, если алтарь погребен в облачном руне, золотом от солнца – Зевс спит, и видит добрый сон. Загадывай желание – сбудется.

Сына, улыбнулся Амфитрион. Хочу сына.

А лучше – двух.

Болел правый бок. Саднила ободранная скула. Колено распухло, вынуждая переносить вес на здоровую ногу. С каждым мгновением он узнавал о себе много нового. Криком кричали жилки и косточки, о которых Амфитрион тридцать три года и знать не знал. Мы тоже у тебя есть, напоминали они. Мы тоже умеем болеть. Знаешь, как здорово мы это умеем? Сыновья, вспомнил Амфитрион. Какие сыновья? Окажись Алкмена здесь, в его шатре, он не состряпал бы жене и хлипкую девчонку.

«Я хорошо дрался?»

«Лучше всех. Ты едва не убил меня…»

Старик отступил назад. Это было сигналом. Старцы вчерашнего Тафоса – сегодняшней Кефаллении – расступились с поспешностью, выдававшей их волнение. Из ворот навстречу Амфитриону шел Эвер, сын Птерелая, чудесным образом исцелившийся от удара копьем. Правую руку Эвер сжал в кулак. Меж пальцев сочился желтый, маслянистый блеск. Казалось, юноша несет волшебный плод, смяв его с небрежностью бога, и из мякоти течет нектар, дарующий жизнь вечную. Эвер подошел ближе, и Амфитрион понял, что никакой это не Эвер.

«Баба твой Эвер…» – буркнул Тритон из мглы былого.

Ага, согласился Амфитрион.

Старейшины пятились от девушки, одетой в белый, свадебный пеплос. Седые моряки, знавшие ярость бури и рев шторма, те, кто бился на залитых кровью палубах и, хохоча, жег прибрежные селения – они готовы были сбежать на край света, лишь бы не стать свидетелями встречи убийцы и дочери убитого. Панически, до дрожи в слабеющих коленях, они боялись оказаться рядом с хрупкой, осиротевшей девушкой, словно это грозило им смертью, немедленной и беспощадной. Дальше, еще дальше, под защиту стен, хруст камешков под сандалиями, и вот: лже‑Эвер стоит перед Амфитрионом, а вокруг – ни души.

Лишь мертвец за спиной.

– Возьми, – Комето разжала пальцы.

На ладони лежал волос. Золотой волос. В памяти сверкнула шерсть Тевмесской лисицы. Да, похоже. Только этот – длиннее. И в нем нет рыжего огня костров. Скорее отблеск лунной дорожки на море.

– Зачем? – спросил Амфитрион.

– Это – удача моего отца.

Сошла с ума, понял сын Алкея. От горя.

– Возьми, – упорствовала Комето. – Возьми и женись на мне.

– Иди домой. Тебе здесь не место.

– Мое место – рядом с тобой. Возьми, я уговорю его стать твоим. Он чует нашу кровь, он послушается. Ты женишься на мне, и передашь его нашим детям. Ты будешь вечно благодарен мне за то, что я сделала. Только не убивай Эвера. Он слабый, у него перед грозой болит голова. Он никогда не решится отобрать у тебя волос.

– Иди домой, – повторил Амфитрион.

Ему чудилось, что он разговаривает с Алепо. Безразличие к окружающим, улыбка бассариды, счастливой своим безумием. Движение к намеченной цели – без сомнений и колебаний. Тевмесская лисица превратилась в камень, чтобы ожить в дочери Птерелая. Любимицу Диониса нельзя было догнать; от молодой тафийки нельзя было уйти. Странным образом она заслоняла весь мир, заступала все дороги. На миг Амфитрион прикрыл глаза, и увидел кострище, полное детских костей. Белый блеск в золе. Золотой блеск на ладони. Как сказал Птерелай? «В моих волосах тогда еще не блестело золото…»

– Что это? – он с ужасом смотрел на волос.

– Говорю же: удача моего отца. Дар Посейдона.

…солнечный луч путается в кудрях Крыла Народа. Вспыхивает тонкой нитью. Так горит дорожка на море, если смотреть издали, сквозь листву. Слезятся глаза. Хищное золото впивается в зрачки, чудо‑лозой прорастает глубже. Дурманом клубится в мозгу, жесткими усиками дрожит в сердце, звенит в мускулах…

– Это неуязвимость, – смеется Комето. Девичий смех льдинками сыплется под ноги. Тает, струйкой убегает меж камней. – Это победа. Промахнувшееся копье. Стрела, убивающая других. Меч, лишенный силы. Ночью я забрала волос у отца. Я билась вместе с тобой – как могла. Ты сражался за меня против дяди. Помнишь? Я – за тебя против отца. Бери волос, и пойдем.

«Я хорошо дрался?» – спрашивает мертвец. «Лучше всех, – беззвучно отвечает Амфитрион. – Ты едва не убил меня…» Мертвец доволен. Глядит в небо, улыбается. «Ты уже совсем большой, – вторит ему другой мертвец, Персей Горгоноубийца. – Я буду держать, а ты – убивать. Договорились?» Нет, кричит десятилетний мальчишка, в ужасе от предложения деда. Так нельзя. Нельзя, соглашается Амфитрион Персеид, сын хромого Алкея, тридцати трех лет от роду. Не надо держать. Я уже большой.

Я сам.

Эксод[87]

– А я ее потом убил, – хмуро отозвался Амфитрион, тщетно пытаясь вспомнить лицо тафийской царевны Комето. Крик ее помнил, когда лезвие меча без привычного сопротивления погрузилось в мягкий женский живот, кровь на белом пеплосе тоже помнил, а вот лицо почему‑то не вспоминалось.

«Герой должен быть один»

Меч боролся до последнего.

Он плашмя бил мечом о камень. Летели искры. Меч ломаться не желал. Тяжелый, широкий, дитя микенских кузниц, клинок лишь гневно звенел. Тогда он стал бить лезвием. Появились первые выщербины. Отлетев, кусочек бронзы оцарапал ему щеку под глазом. Теперь меч визжал, как визжит от боли пес, избиваемый хозяином. И наконец, не выдержав позора, сломался на три пальца выше рукояти.

Взяв обломки, он встал над обрывом. С силой сжал пальцы – и вскрикнул от боли. На последнем издыхании меч разрезал ему ладонь. Широко размахнувшись, он швырнул окровавленные обломки в море. Еле слышный всплеск, и оружие пошло на дно. Ему показалось, что в закате тоже прибавилось крови. Я все‑таки проклятый, подумал он. Мои пиры оборачиваются войнами. Честь – изгнанием. Клятвы – бесплодием. Мою победу украли, превратили в милостыню. Амфитрион, Убийца Женщин. Вот кто вернется в Фивы. Хоть тысячу мечей изломай, от себя не убежишь. Проклятый, чего уж там…

Над человеком, над волнами, над островом высился могучий Айнос. Скалы, тропы, черные ельники. Крутизна склонов. Тени ущелий. Снега вершины. В снегах, редко посещаемый людьми, дремал алтарь Зевса. Айнос ниже Олимпа, вспомнил он. Небо выше Олимпа.

Судьба над всеми нами.

Закат ярился, растекался пожаром от Элиды до Закинфа. Волей богов соленая вода превратилась в горючий земляной жир, и лучи Гелиоса зажгли его. Багровые отблески лепили из утеса роковую скалу, высящуюся у входа в царство Аида. Из крепости летел шум хмельного веселья. Праздник победы был в самом разгаре. Мы живы, добыча обильна, на днях плывем домой. Дети будут гордиться отцами. Чем не повод для радости? С победителями, горланя здравицы, пили вино побежденные. Убийца Птерелая сдержал слово: резни и повального грабежа удалось избежать.

«Радуйся, Амфитрион, сын Алкея. У них все хорошо.»

Где ты, радость?

«И у тебя все хорошо. Радуйся!»

Пылающая кровь солнца заливала глаза, вынуждая щуриться и моргать. Со стороны Левкады закат отливал золотом. Амфитрион повернул голову: что там блестит? Золотистое сияние рождал не горизонт, а его собственное плечо. Он мазнул рукой по плечу – ссадины откликнулись краткой вспышкой боли – и мягкий, шелковистый свет перетек в ладонь. Казалось, случайный блик на волне прикинулся змейкой и свернулся меж пальцев.

«…удача моего отца. Неуязвимость. Победа. Промахнувшееся копье. Стрела, убивающая других. Меч, лишенный силы…»

Голос Комето звучал так ясно, словно дочь Крыла Народа, предавшая отца, стояла рядом, в двух шагах. Амфитрион едва не стряхнул волос, как ядовитую гадину. Вот сейчас Посейдоново наследство прожжет ладонь насквозь! Нет, почудилось. От златой нити исходило слабое тепло. Плащ в дороге; уют родного очага. Как волос оказался у него? Он ведь не взял дар Комето…

«…я уговорю его стать твоим. Он чует нашу кровь…»

Кровь дочери Птерелая на обломках меча? Кровь на его руках? Кровь, которую еще только предстоит пролить? Амфитрион вздрогнул. Он не хотел знать, какая же кровь – наша. Налетев со спины, ветер попытался выхватить драгоценный подарок, и волос вспыхнул от гнева. Ветер ударил, промахнулся, еще раз ударил, столкнув с края утеса мелкую осыпь – и в испуге умчался прочь. Окаменев, Амфитрион смотрел на свою ладонь, которую пересекала новая, чудесная линия жизни. Хмурился, закусив губу. Порез под глазом вновь открылся. Одинокая, багряная слеза ползла по щеке к углу рта. Когда солнце без остатка исчезло за небокраем, сын Алкея шагнул к обрыву. Помедлил мгновение, прощаясь с чем‑то, ушедшим навсегда, протянул руку к морю, грозя пучине кулаком – и разжал пальцы. Охристая искра сверкнула в сумерках. С радостью пса, ухватившего вожделенную кость, ветер поймал добычу, закружил – и, не удержав, швырнул в темень волн. Трепещущая дорожка легла от берега Кефаллении к далеким скалам Пелопоннеса, окрасившись вместо киновари светлым янтарем.

– Я не проклятый! – раскатилось над немым морем, под низкими небесами. – У меня все хорошо! Я возвращаюсь домой! У меня родятся дети! У меня все будет хорошо‑о‑о!

Море и небо молчали.

Два выхода из многих тупиков, сказал прорицатель.

Да, это мое имя.

[1] Парод – вступительная песня хора в античной трагедии.

[2] Фиксий – «Покровительствующий беглецам». Эпитет Зевса.

[3] Битва богов с титанами. Закончилась победой богов и низвержением титанов в Тартар.

[4] Гефест – бог огня и кузнечного ремесла. Был хромым на обе ноги. Владел кузницами на Олимпе, Лемносе, Тринакрии.

[5] Крон, бог времени, отец старших олимпийских богов, был низвергнут Зевсом в Тартар.

[6] Хрисипп (Χρύσιππος) – от χρυσός: «золото» и ἵππος: «лошадь».

[7] Баб‑Или (Врата Бога) – Вавилон.

[8] Ниоба – дочь Тантала и сестра Пелопса; соотв. золовка Гипподамии, жены Пелопса. Детей Ниобы расстреляли Аполлон и Артемида, мстя за неуважительные слова в адрес их собственной матери Лето.

[9] Лавагет – полководец, военачальник.

[10] Птерелай – от πτερόν: «крыло, перо» и λαός: «народ».

[11] Став правителем, Питфей соединил два города – Гиперею и Посейдониаду – в один. Новый город он назвал Трезенами, в память о погибшем брате.

[12] Эфра, дочь Питфея, родит от Посейдона сына – героя Тезея, убийцу Минотавра.

[13] «Морские собаки» – акулы.

[14] Эос – богиня зари, сестра Гелиоса‑Солнца и Селены‑Луны.

[15] Ликий – Волчий (греч.).

[16] Трикефал – «Трехглавый». Эпитет Гермия, как бога перекрестков.

[17] Аор – меч с прямым, широким и мощным клинком. Таким мечом Одиссей сумел выкопать канаву шириной в локоть, а Гектор – разрубить ясеневое копье Аякса. Слово «аор» также обозначает вооружение стрелка – лук и колчан. Великан Хрисаор, сын Медузы Горгоны, в разных переводах значится как Златой Меч и Златой Лук.

[18] Эксомида – разновидность легкого хитона, не стеснявшая движений. Концы эксомиды связывались на левом плече.

[19] Стасим – песня, исполняемая хором между эписодиями.

[20] Меланит (от μέλας: «чёрный») – полудрагоценный камень из группы гранатов. Используется в качестве траурных украшений.

[21] Зефир – западный ветер. Считался губительным; позднее представлялся как нежный, мягкий ветерок.

[22] Комето – Волосатая, Косматая (от греч. κομήτης).

[23] Щитодержец (Эгиох) – эпитет Зевса.

[24] Элеотесион – комната, где атлеты натирались маслом. Конистерион – комната, где умащенные борцы обсыпались мелким песком.

[25] Мирмидоны – народ в Фессалии. В прошлом – муравьи, людьми они стали волей Зевса.

[26] Астерион (звездный) – конопля. Применялась в медицине и для изготовления канатов. О наркотических свойствах конопли древние греки не знали.

[27] Питиус – Сосновый.

[28] Персефона – жена Аида, богиня преисподней. Река скорби – Ахерон, через который переправлялись тени умерших.

[29] Чеснок.

[30] Огурец (греч. «агурос»: зеленый, недозрелый).

[31] Игра слов. Кефал и кефаль происходят от единого корня «κεφαλή» – «голова».

[32] Уран и Гея – небо и земля. Родили титанов, циклопов, гекатонхейров и др.

Девкалион и Пирра – праведники, оставшиеся в живых после потопа. Построив ковчег по совету Прометея, на десятый день они причалили к горе Парнас – и возродили человечество.

[33] Эвфемите (Благоговейте!) – возглас, призывавший к молчанию перед началом обряда.

[34] Ангел – вестник.

[35] Тимофей – Божья Честь (от τιμή (тиме): «честь, почет» и θεός (феос): «бог»).

Феодор – Божий Дар (от θεός (феос): «бог» и δῶρον (дорон): «дар, подарок»).

[36] Зависть (Зелос) – дочь (по иной версии, сын) титана Палланта и Стикс, богини клятв, реки подземного мира. Помимо Зависти, Стикс и Паллант родили Победу, Власть и Насилие.

[37] Эринии (от Ἐρινύες: «гневные») – богини мести.

[38] Спустя много лет Алкмене принесут голову микенского правителя Эврисфея, который тиранил ее сыновей Алкида и Ификла (Алкид более известен под именем Геракл). Мстя за прошлые оскорбления, Алкмена выколет голове глаза. Имя Эврисфей происходит от εὐρύς: «просторный, широко охватывающий» и θεάομαι: «гляжу, смотрю».

[39] Светоносная (Селасфора) – эпитет Артемиды.

[40] Гриб (микос), навершие рукояти (микес). Стон Горгон, не догнавших Персея – микетмос.

[41] Пирра – Рыжая.

[42] Прим. 156 кг.

[43] Пиры Амфитриона останутся в памяти потомков – сами того не зная, Ликимний и его братья цитируют комедии «Двойники» Жана Ротру и «Амфитрион» Жана Батиста Мольера.

[44] Имеется в виду финикийская письменность.

[45] Честь (греч. «тимэ») – многосмысловое слово; часто переводится как «царство», «удел». Зевс, Посейдон и Аид разделили в свое время мир не на три части – «на три чести». Микенский ванакт Электрион по статусу «честнее» сыновей; он – вождь, правитель. Обесчеститься – потерять место в структуре мироздания.

[46] Оргия – мера длины, около двух метров.

[47] Эпитеты областей. Арголида летом испытывала недостаток воды. Аркадия названа медвежьей в честь Аркада, сына Зевса и нимфы Каллисто. Беременную нимфу Зевс превратил в медведицу – так он скрыл возлюбленную от ревнивой Геры, а заодно и от Артемиды, госпожи Каллисто, которая разгневалась бы на нимфу, утратившую целомудрие.

[48] Амфитрион ошибся. Он прошел не по своей могиле, а по будущей могиле своего сына Ификла. Будучи раненым в сражении с элейцами, Ификл умрет в Фенее и будет похоронен на холме, возле стадиона.

[49] Гомер, «Илиада» (пер. Н. Гнедича).

[50] Навлон – плата лодочнику Харону за перевоз через Ахерон, в царство мертвых.

[51] Буссос (от древнеевр. «буц») – особый сорт льна, а также разновидность тончайшего льняного полотна, белого или светло‑золотистого.

[52] В Аренском краю кобылицы не могли забеременеть от ослов. Чтобы получить мулов, кобылиц приходилось везти за пределы области.

[53] Тарихевтами называли бальзамировщиков трупов.

[54] Наяды – нимфы рек и ручьев.

[55] Эфон – орел Зевса. Ежедневно клевал печень Прометею.

[56] Около двадцати тонн.

[57] Стеатит – мыльный, или восковый камень. Темно‑красный стеатит встречается редко.

[58] Льняной панцирь (линотракс) – жесткая рубашка‑безрукавка из склеенных слоев льна.

[59] Из кизила делали древки для копий. В частности, такое копье было у Одиссея.

[60] Фобос и Деймос – Страх и Ужас, сыновья Арея и Афродиты.

[61] Агора – площадь.

[62] Аэропа – критянка, дочь Катрея, внучка царя Миноса. Отец застал Аэропу в объятиях раба, и велел доверенному человеку утопить дочь. Тот пожалел девушку и выдал замуж за Атрея, которому Аэропа много лет подряд изменяла с его братом Фиестом. Когда измена вскрылась, Атрей выполнил давнюю волю тестя – утопил блудную жену в море.

[63] Петрушка в древней Греции считалась символом горя и траура и служила для выражения соболезнования близким умершего. Блюда с петрушкой подавались только на похоронах.

[64] Терет – знатный человек.

[65] Гекатомба – жертвоприношение из ста быков.

[66] Пандора, жена Эпиметея, самовольно открыла ларец, где хранились все беды – и беды разлетелись по земле. Последней на дне ларца хранилась надежда.

[67] Эгида («буря, вихрь») – атрибут Зевса‑Громовержца, его щит (вариант: плащ), сделанный из шкуры Зевсовой кормилицы, чудовищной козы Амалфеи. Эгида – не оружие, а скорее символ ужаса, который Зевс наводит на врагов.

[68] Софокл.

[69] Изгнание в Древней Греции по тяжести наказания равнялось смертной казни. Современному человеку трудно понять, почему изгнанник иногда предпочитал умереть. За пределами отечества, неочищенный от скверны, он переставал быть человеком – для него не существовало закона и покровительства богов. Он не мог молиться; он терял огонь домашнего очага. Фактически изгнанник переставал быть человеком.

[70] Оракул сказал правду. Дальнейшие распри Атрея с Фиестом – одна из самых страшных трагедий Эллады. Интриги, заговоры, жаркое из детей брата‑врага, насилие над родной дочерью; Атрей будет убит сыном Фиеста, Фиеста же убьет сын Атрея. Впрочем, по другой версии, Фиест спасется и умрет стариком в Киферии. На могиле его поставят мраморного барана.

[71] Амфитрион – Двухсторонний, Имеющий два выхода (от греч. ἀμφιτρής). Меламп сказал об этом десятилетнему Амфитриону, впервые встретившись с ним в Аргосе.

[72] Гора Олимп расположена в Фессалии, на родине Мелампа.

[73] Бассара – одежда из лисьих шкур, посвященная Дионису. Вакханки, носившие такие одежды, назывались бассаридами.

[74] Алепо (Алепу) – лиса (греч.).

[75] Кадмея – фиванский акрополь. Назван по имени Кадма, основателя Фив.

[76] Элафеболион – месяц праздника Охоты. Конец марта – середина апреля.

[77] Мунихион – месяц Мунихии (Артемиды, богини охоты). Конец апреля – середина мая.

[78] Геката – богиня призраков, кошмаров, волшебства.

[79] Фаэтон – Сияющий (от греч. Φαέθων).

[80] Керамик – район в Афинах, за городской стеной. Там было кладбище, вокруг которого жили шлюхи и гончары. От Керамика к воротам вели крытые галереи со статуями богов и героев. Оставив Кефала рядом с жилищами шлюх, Эос ясно намекает Кефалу на «верность» его жены.

[81] Сына Кефала зовут Аркесий. Имя происходит от слова «медведь» (άρκος).

[82] Эфиоп (Αἰθίοψ) – Человек‑с‑Обожженным‑Лицом (греч.).

[83] Коккос, он же гис – кошениль.

[84] Амфитрион с Кефалом и впрямь породнятся – через много лет Одиссей, внук Аркесия и правнук Кефала, женится на Пенелопе, племяннице Амфитриона (Горгофона, бабушка Пенелопы – дочь Персея).

[85] Игра слов: Астерида значит «звездная».

[86] Мята перечная.

[87] Эксод – заключительная песня при удалении хора со цены.