Эта книга выходит к юбилею… Есть юбилеи славы и побед, а есть юбилеи позора и мук, юбилеи концлагерей и газовых камер. Но даже у Стены Плача время от времени слышится смех… Потому что жизнь — продолжается. Я ненавижу антисемитизм. Я ненавижу шовинизм. Я ненавижу национализм, определяющий достоинства человека по крови. Потому что в этом случае кровь рано или поздно прольется — иначе не определишь ее достоинства. Хорошо сказал Юлиан Тувим: людей объединяет не кровь, текущая в жилах, а кровь, которая течет из жил. Он это сказал о евреях, но это касается всех людей. Объединяться по крови, которая спокойно течет в жилах, преступление. Феликс Кривин

Плач по царю Ироду

(Юмор не от хорошей жизни)

Смешные стороны печали

(вместо предисловия)

— Извините, вы пудель?

— Сам ты пудель. Я — шпиц!

Из разговора.

Один дедушка рассказывал анекдот, который он слышал в Освенциме. Он там был в концентрационном лагере, и ему этот анекдот рассказали.

У одного человека, допустим, по фамилии Рабинович, скажем так, было три дочери: старшая, средняя и младшая, как это обычно бывает.

И вот начинает ходить в дом Рабиновича молодой человек, предположим, по фамилии Шафаревич, а потом, спустя какое-то время, женится на старшей дочери Рабиновича.

Едут они, как обычно, в свадебное путешествие, и там внезапно молодая жена умирает.

Все, конечно, в горе, но жизнь есть жизнь. И молодой человек по фамилии Шафаревич уже привык к семье Рабиновича, очень ему нравится семья Рабиновича. Поэтому он берет и женится на средней дочери, скажем так.

Едут они, конечно, в свадебное путешествие. Едут, едут, все очень хорошо. И вдруг средняя дочь Рабиновича умирает. Такое совпадение.

Но молодому человеку по фамилии Шафаревич до того нравится семья Рабиновича, что он никакой другой семьи не хочет знать и, как нетрудно догадаться, женится на младшей дочери Рабиновича.

Едут они в свадебное путешествие, и вскоре родители получают телеграмму: «Вы, наверно, будете смеяться, но Роза тоже умерла».

Вот такой анекдот. Кстати, очень близкий к жизненной ситуации. Потому что кто у нас не умирает? Ну-ка назовите такого человека!

И окончив этот анекдот, дедушка добавлял — уже от себя:

— Вы, наверно, будете смеяться, но я очень смеялся, когда мне рассказали этот анекдот. Я никогда не смеялся так, как смеялся тогда, в Освенциме.

Конечно, в таких местах, в которых побывал дедушка, не до смеха. Как говорил Шолом-Алейхем, не хочется смеяться, но смеешься себе наперекор. Когда смеешься себе наперекор, идешь наперекор обстоятельствам. А разве русская бабушка из еврейского анекдота не идет наперекор обстоятельствам, когда сокрушается: «Уезжают наши евреи… И чем они там будут кормиться, когда уже в пятидесяти километрах от Москвы жрать нечего?»

Я хотел посвятить эту книжку жертвам антисемитизма. Но жертвы не способны смеяться наперекор обстоятельствам. Семьдесят лет, а теперь уже почти восемьдесят, люди моей страны смеялись наперекор обстоятельствам. «Как живете, товарищи колхозники?» — шутит Никита Сергеевич. «Хорошо живем, Никита Сергеевич!» — шутят колхозники.

Вы, наверно, будете смеяться, но шутить над тем, что живешь плохо, иногда важнее, чем жить хорошо.

Я ненавижу антисемитизм. Я ненавижу шовинизм. Я ненавижу национализм, определяющий достоинства человека по крови. Потому что в этом случае кровь рано или поздно прольется — иначе не определишь ее достоинства. Хорошо сказал Юлиан Тувим: людей объединяет не кровь, текущая в жилах, а кровь, которая течет из жил. Он это сказал о евреях, но это касается всех людей. Объединяться по крови, которая спокойно течет в жилах, преступление.

Вы помните того раввина из поезда, который просил разбудить его в Жмеринке, только ни в коем случае не спутать со священником, который спит по соседству. Но второпях раввин надел рясу священника и на вокзале перед зеркалом ужаснулся: «И кого он разбудил!»

Мне нравятся люди, которые не умеют отличать человека по национальности. У нас много таких людей, а со временем будет еще больше. И тогда ни одному дедушке не придется больше смеяться в Освенциме — для смеха у него будет более подходящее место.

Ишакович

Когда мы с Григорием виделись последний раз, этих людей вообще не было в природе. Где они были — извечная загадка для всех, но в природе их не было.

Ничего удивительного: мы с Григорием не виделись тридцать лет. Разве мог я предположить, что он станет директором школы?

То ли от солидной этой должности, то ли оттого, что прошло столько лет, Григорий и сам посолиднел, покрупнел и раздался вширь, как его имя. Раньше он назывался узенько: Гриша, а теперь — широко: Григорий Исаакович. За тридцать лет каждый станет Григорием Исааковичем, ясли он, конечно, Гриша и отец его был Исаак.

Григорий Исаакович движется по коридору, как Эльбрус, и внимательно следит за тем, что происходит у его подножья. С такой высоты эти люди кажутся маленькими, но они действительно маленькие, потому что только начинают расти.

— Что тут происходит? — задает директор традиционный вопрос, возвышаясь над местом наиболее драматических событий. — Почему деретесь?

— Он обзывается.

Обзывался вот этот, самый маленький. Из первого «И». И обзывал не кого-нибудь, а самого директора школы.

— Как же ты обзывался?

— Я говорил… я говорил… Григорий Ишакович…

Так директора еще никогда не обижали. Конечно, на этой работе станешь не только Ишаковичем, тут работы на десять Ишаковичей…

Григорий Исаакович приводит оскорбителя в кабинет, устанавливает на таком расстоянии, чтоб его было хорошо видно, а сам садится на директорский стул и долго смотрит на этого человека, которого еще и в природе не было, когда он уже сидел на директорском стуле.

— Ты посмотри на меня, — устало говорит директор Григорий Исаакович, — я такой большой, я директор школы… Я так много работаю… Но это еще не повод называть меня Ишаковичем.

Сам он не уверен, что это не повод. Может, только так его и следует по справедливости называть. Но если всех называть по справедливости… Справедливость — жестокая вещь.

По щекам оскорбителя текут слезы. Он стоит, опустив повинную голову, так, что видны все его три макушки — верный знак, что природа еще с ним наплачется.

— Ну вот, ты уже все понял, — смягчается директор Григорий Исаакович. — Обещай, что ты больше не будешь меня обзывать. Нехорошо директора обзывать.

Оскорбитель молчит. Потом говорит еле слышно:

— Я не обживалшя, Григорий Ишакович…

Требуется слуга народа

Один товарищ, по фамилии Баренбойм, приехал в Москву на теоретический семинар по национальному вопросу. Нельзя сказать, чтобы он представлял какую-нибудь крупную нацию — русскую, допустим, или украинскую. Он представлял маленький гагаузский народ, да и то лишь потому, что настоящий гагауз заболел и вместо него послали товарища Баренбойма.

Хороший город Москва, плохо только, что гостиницей не обеспечивает. И ходит представитель гагаузов по городу, любуется красотами, а глаза слипаются, живот в одном мосте подвело, а в другом вроде как бы и отпустило. В общем, срочно надо где-то останавливаться, только где?

И тут на одном из домов товарищ Баренбойм читает объявление: «Требуется слуга народа».

И хотя товарищ Баренбойм в слугах никогда не был, он всю жизнь проходил как хозяин необъятной родины своей, но, поскольку глаза слипались, живот в одном месте подвело, а в другом — и объяснять уже некогда, он подумал: переночую в слугах, а утром дальше пойду хозяином.

Заходит в дом, а там внутри дворец. И идет товарищ Баренбойм по паркету, по мрамору, по коврам, любуется красным деревом, карельской березой. Открывает массивную дверь, на которой по дереву вырезано то ли взятие Зимнего, то ли штурм гастронома.

За дверью ковровый кабинет, резной стол с инкрустированными телефонами. Дай, думает товарищ Баренбойм, посижу за этим столом, никогда не сидел за такими столами.

И только сел в кресло, появляется человек. В штатском костюме, но с военной выправкой. Товарищ Баренбойм, как говорится, струхнул стариной, сейчас, думает, будут брать, но предчувствие это не показывает, а говорит как ни в чем не бывало:

— Я от гагаузов. А вы от кого?

Тут человек пустил в ход всю свою военную выправку.

— Я, — говорит, — обслуживающий персонал. Из обслуги.

Ого, думает товарищ Баренбойм, персонал! И вдобавок из обслуги! Но если я, допустим, слуга, а он из обслуги, то кто же тут кого должен обслуживать?

На всякий случай говорит:

— Что-то я устал. Заработался в этом кабинете.

— В таком случае пожалуйте в комнату отдыха, — говорит человек из обслуги и открывает перед ним дверь. Сам, естественно, остается за дверью.

И выходит товарищ Баренбойм, можете себе представить, в огромный банкетный зал, в котором столы ломятся от выпивки и закуски. Видно, хозяин ждет гостей, но никого пока нет — ни гостей, ни хозяина.

Сел товарищ Баренбойм за стол, стал накладывать себе на тарелку. И тут входит хозяин. Во всяком случае, держится хозяином.

Подходит он к товарищу Баренбойму, здоровается. Что-то, говорит, лицо мне ваше знакомо, вы откуда будете?

— Я, — говорит товарищ Баренбойм, — от гагаузов. Такая национальность в Одесской области.

Хозяин сразу как-то подобрел.

— Это хорошо, что от гагаузов. А то я смотрю — что-то лицо мне ваше знакомое.

Наливает себе и товарищу Баренбойму. Со знакомством, говорит.

И тут сразу гости заполнили зал. Накладывают себе, наливают.

— Поскольку, — говорят, — мы все здесь слуги народа, выпьем за народ.

Так вот, оказывается, что! Оказывается, они тут все слуги. А едят и пьют, как хозяева. Это хорошо.

Постепенно стали замечать товарища Баренбойма.

— Что-то, — говорят, — лицо его нам знакомое.

— Все в порядке, — успокаивает Хозяин, — он от гагаузов.

Выпили за гагаузов. Никогда не знаешь, за кого пьешь.

Товарищ Баренбойм говорит:

— Я только что из Одесской области, так у нас таких продуктов нет. У нас вообще ничего нет, кроме преступности.

Маленький слуга народа с остренькой такой лысинкой говорит:

— Что это ты вдруг про экономику? У тебя, собственно, какой профиль?

Тут товарищ Баренбойм опять струхнул стариной, стал поворачиваться так, чтоб не было видно профиля.

— Я, — говорит, — от гагаузов.

Все рассмеялись, а рассмеявшись, выпили. Потом пошли закусывать во всю ширь стола. А ширь такая — глазом но охватить. Есть где разгуляться.

Набил рот до отказа товарищ Баренбойм и сквозь всю эту вкуснятину протискивает:

— У нас в Одесской области ничего такого нет. У нас за хлебом нужно стоять два часа, а за такими продуктами, может быть, целый месяц.

Остролысенький опять насторожился:

— Нет, ты все-таки скажи: какой у тебя профиль?

Завертел головой товарищ Баренбойм, не знает, как повернуться. У него такой профиль, что каждый кричит «фас!»

— Какой у тебя профиль, уважаемый? — спросил с другого конца стола Длинный слуга народа.

Такой вопрос можно задать по-разному. Можно спросить через запятую и с вопросительным знаком на конце, а можно без запятой и с восклицательным знаком: «Какой у тебя профиль уважаемый!» Вроде комплимента.

Но товарищ Баренбойм не ждал на этот счет комплиментов, поэтому скромно сказал:

— Я от гагаузов.

— Кстати, есть такой гагаузский анекдот, — говорит Щекастый слуга народа. — Умирает у себя на работе гагауз. Посылают к нему домой гагауза, чтобы он осторожно подготовил жену к печальному событию. Приходит гагауз, звонит: «Здесь живет вдова Рабиновича?» — «Я не вдова, я жена». — «Фига вы, а не жена: он умер.»

Долго смеялись над этим анекдотом. Кто-то вспомнил еще один гагаузский анекдот. «Что такое с Рабиновичем?» — «Он умер». — «То-то я смотрю — его хоронят!»

Пошли другие гагаузские анекдоты с очень высокой смертностью. А если и не смертность, то другие неприятности. Приходит домой муж, а тут любовник. Приходит к жене любовник, а тут муж.

Как раз когда смеялись, подходит к Хозяину человек из обслуги. Там, говорит, у центрального входа собрался народ. Какой-то шутник приклеил объявление: «Требуется слуга народа». Ну, они и повалили. Объявление удалось снять, но народ не расходится. Охрана пока сдерживает, но надолго охраны не хватит.

Хозяин говорит:

— Срочно уходим. Через запасный ход. Встречаемся у центрального входа.

Пока проходили мимо стола, он стал чистый, как стеклышко. Еле пробились к центральному входу. Длинный, стоя, как на трибуне, сказал речь. О том, что будем в слуги проходить только на альтернативной основе.

Проходили на альтернативной основе. Товарища Баренбойма не хотели пускать, но Длинный сказал:

— Это от гагаузов.

Когда все прошли, народ успокоился, стал расходиться.

А в банкетном зале опять ломятся столы. И сидят за столами те же самые слуги народа.

— Ну, вот мы и опять все вместе, — говорит Длинный слуга народа. — А где наш товарищ с гагаузским профилем?

— Я здесь, — говорит товарищ Баренбойм и по привычке прячет профиль, хотя теперь его прятать уже нечего. — Если не возражаете, я вспомнил еще один гагаузский анекдот. Едут в трамвае два гагауза. Один вздохнул, а другой говорит: «Кому вы рассказываете?!»

Ну что за народ, эти гагаузы! Всё они вздыхают в своих анекдотах, всё они умирают в своих анекдотах… И тяжело им, и не смешно в анекдотах, а люди — смеются!

О национальной гордости великоевреев

В тюрьме время тянется медленно. Ни в кино сходить, ни в кафе-мороженое. Кто-то раздобыл статейку неизвестного автора (вырванную из какого-то издания) «О национальной гордости великороссов». Интересная такая статейка, в ней автор говорит, что у великороссов должна быть национальная гордость, то есть, что они должны гордиться своей нацией.

Два наших великоросса — один сидел за групповой грабеж, а другой за групповой протест против ограбления народа — тут же, конечно, загордились. Ходят по камере, задрав носы, — вот мы, мол, какие великие россы!

— Не мельтешите, — бросил им великомолдаванин, вор в законе, слово которого было закон даже в правоохранительных органах.

Великороссы тут же перестали мельтешить.

— Так-то оно лучше, — сказал великоукраинец, которому не по душе была эта национальная гордость. Не вообще национальная гордость, а именно эта, великороссийская.

Великоякут, сидевший за махинации с алмазами, сказал, что без великой Якутии великая Россия была бы, во-первых, значительно меньше, а во-вторых, намного бедней. К нему присоединился великочукча со своим миллионом километров, который получается, если сложить чукотскую сушу с Чукотским морем.

— А ты чего молчишь? — спрашивают у великоеврея.

— Потому и молчу, что сижу за эту самую национальную гордость.

Такая ужунего национальная гордость. Великоеврейская. Она в стране почему-то не прижилась.

— А наша прижилась? — буркнул великоукраинец. — У нас прижилась только национальная гордость великороссов.

— В первый раз вижу еврея, — задумчиво произнес великочукча, глядя на еврея с большим любопытством. При его чукотской густоте населения он, может, вообще человека видел в первый раз.

Стали спрашивать, за что еврей сидит. За национальную гордость — это ясно, но в каком конкретно проявлении.

Еврей рассказал. Когда наши, говорит, разбили арабов, я, говорит, испытал большую национальную гордость. Раньше все говорили, будто евреи не умеют воевать, а они вон как умеют. Конечно, не всюду можно испытывать национальную гордость, возможно, он испытал ее не там, где следовало. Поэтому вскоре его вызвали в соответствующее место и стали спрашивать, почему он испытывает национальную гордость за евреев, а не за арабов.

Еврей им объясняет: потому что он не араб. Но там, куда его вызвали, говорят: это не имеет значения. Как советский человек еврей должен испытывать национальную гордость, политически выгодную его государству.

Тогда еврей попросил отпустить его в другое государство. Раз ему нельзя гордиться своим народом здесь, он будет гордиться им там.

Но там, куда его вызвали, говорят: зачем вам так далеко ехать — на Ближний Восток? Гораздо ближе Дальний Восток, с Еврейской автономной областью и центром в городе Биробиджане.

Еврей поинтересовался, как в этом Биробиджане с национальной гордостью, и получил разъяснение, что в данный момент там арабская национальная гордость. Но может быть и другая — в зависимости от политической ситуации.

Не понравилось ему это дело, а они говорят: у нас, дескать, в Еврейской автономной области большая нехватка евреев. Одна сотая еврея на душу населения. Так что его, еврея, туда посылают вроде как на укрепление.

Но он все-таки отказался — и вот он здесь.

Великочукча говорит:

— Мы с тобой, как города-побратимы. Я тебя уже почти догоняю по анекдотам, но ты еще пока отстаешь по территории. Сколько тебе до меня не хватает территории? Я согласен без Чукотского моря, будем только сушу считать.

Стали считать. Слаб оказался еврей территориально. Но тут голос подал великоудмурт, профессор тамошнего языкознания. Он сказал, что национальная гордость — это национальная глупость, потому что «гордый» впереводе с латинского означает «глупый».

Два великоросса сразу сникли, а великотаджик вздохнул:

— Да, латынь — великий язык. Хотя сколько я по тюрьмам сижу, никогда не встречал ни одного латынянина.

Подсознательная эрудиция

Иван Гаврилович был подсознательный эрудит, эрудиция была у него в крови, а может быть, где-то еще глубже.

Когда в стране громили Пастернака, Иван Гаврилович извлек из глубины подсознания:

— А Пастернак, между прочим, еврей.

Я этого не знал, хотя давно любил Пастернака. Иван Гаврилович не читал Пастернака, но знал, что он еврей.

— А почему вы раньше об этом не говорили, Иван Гаврилович?

— К слову не приходилось.

Позднее, когда Хрущев разносил в Манеже скульптора Неизвестного, Иван Гаврилович не замедлил откликнуться:

— Этот Неизвестный — еврей.

— Откуда вам это известно, Иван Гаврилович? Он же Неизвестный, — не удержался я от каламбура.

Но Иван Гаврилович каламбуров не воспринимал.

— А мне ничего о нем и не известно. Кроме того, что он еврей.

И только однажды эрудиция Ивана Гавриловича подвела. Это случилось во время кампании против Солженицына.

— Солженицын — еврей, — твердо заявил Иван Гаврилович.

— Ну уж нет, — сказал я, — насчет Солженицына вы ошибаетесь!

Как выяснилось, он спутал Солженицына с американским писателем Сэлинджером. Это было тем легче, что он ни того, ни другого не читал.

Я читал Сэлинджера, но не знал, что он еврей. «Над пропастью во ржи» — роман ни капельки не еврейский.

Но Иван Гаврилович на расстоянии почувствовал национальность. И на каком расстоянии! Через весь Атлантический океан!

Я спросил его:

— А как Сталин? Уж он-то, Иван Гаврилович, наверняка, еврей?

В то время шла очередная волна разоблачения культа личности.

— Нет, — сказал Иван Гаврилович. — Сталин — не еврей.

Он любил Сталина. У него даже под елкой, вместо Деда Мороза, стоял небольшой комнатный памятник отцу и учителю всех народов.

Однажды я сказал ему:

— А не кажется ли вам, Иван Гаврилович, что вы не случайно носите еврейское имя?

— Но-но, потише на поворотах! — спокойно откликнулся он. Уж в чем, в чем, а в имени своем он был уверен.

И тут я с радостью ему сообщил, что Иван — еврейское имя. Так уж получилось. Тут уж ничего не поделаешь.

Он не поверил. Он твердо знал, что это имя исконно русское, самое русское из всех русских имен. Для убедительности он даже сослался на цветок иван-да-марья, народное название которого ни у кого не вызывало сомнения.

— А что Марья? Марья — тоже имя еврейское.

Иван Гаврилович побледнел. Он стал доказывать, что происходит из крестьян, что отец его, Гаврила Захарович, потомственный крестьянин, как говорится, от сохи, от земли русской, и дед его, Захар Данилович, от земли русской…

— Вот видите, — сказал я. — Гаврила, Данила, Захар… Все это имена еврейские.

На этом кончились наши разговоры. Иван Гаврилович ушел на пенсию и старался ни с кем не встречаться. В стране громили все новых и новых евреев, но он не откликался, он только вздрагивал, словно принимая все удары на себя.

И теперь, когда стало известно, что и Ленин был не безгрешен в национальном отношении, я мучительно думаю: почему же о Ленине Иван Гаврилович молчал?

Наверно, просто не приходилось к слову.

Неандерталец Сталин и внеземная цивилизация

Вызывает неандерталец Сталин своего помощника по неандертальским вопросам.

— Послушайте, товарищ Ежов, разберитесь вы наконец с этими кроманьонцами. Товарищ Калинин говорит, что они заброшены к нам из другой цивилизации, а каково ваше мнение?

Маленький Ежов был на две головы ниже самого маленького кроманьонца, поэтому давно лелеял надежду снимать с каждого из них по две головы. Но по две головы никак не получалось.

— Заброшены, товарищ Сталин, — подтвердил неандерталец Ежов. — Недавно мы получили сведения от нашего агента из шестнадцатого века, он сообщает о странном художнике, который занимается разными сомнительными теориями.

— Теория без практики должна быть мертва, — напомнил неандерталец Сталин свое высказывание.

— Извините, товарищ Сталин, руки не дошли. Руки туда доходят медленно: пока до шестнадцатого века дойдут, да пока назад вернутся…

Неандерталец Сталин набил трубку, долго раскуривал. Наконец сообразил, что раскуривает ее не с того конца.

— Как зовут художника?

— У меня записано. Кажется, Лев Дави… дави… дави…

— Лев Давидович? — изумился Сталин и опять сунул в рот трубку не тем концом. Во рту зашипело, задымилось, но Сталин не мог раскрыть рот от изумления. Потом выплюнул трубку и говорит: — Неужели Троцкий кроманьонцем заделался? Ведь он же наш, из неандертальских евреев…

— Не уверен, что это Троцкий, он выше Троцкого на десять голов, — Ежов вздохнул, представив себе поле деятельности. — В донесении сказано, что он механик, астроном, математик, ботаник, поэт, музыкант и так далее. Ну, и, конечно, художник. Куда вашему Троцкому!

— Моему Троцкому?

— Я хотел сказать: нашему Троцкому.

— Вашему Троцкому?

— Да нет, товарищ Сталин. Я хотел сказать, что при таком количестве профессий на этого кроманьонского Льва Дави… Давидовичадолжна работать целая организация. Точнее, цивилизация. Наверно, его и заслала цивилизация. А если она заслала его, то вполне могла заслать и всех остальных кроманьонцев.

Сталин закурил новую трубку, взамен выплюнутой.

— Разберитесь с этими кроманьонцами, товарищ Ежов. И заодно со всеми Львами Давидовичами. Лучше всего отправить их туда, откуда они к нам засланы. Из небытия, как говорится, в небытие.

— Сделаем, товарищ Сталин. Да, кажется, я вспомнил имя этого кроманьонца из шестнадцатого века. Его зовут не Лев, а Леонардо Дави… дави…

— Да Винчи? — догадался товарищ Сталин. — Мне товарищ Калинин рассказывал. Говорит, от этого художника почти не осталось картин. Видно, он все тут срисовывал и отправлял в свою цивилизацию. Разберитесь с этим, товарищ Ежов.

— Разберемся, товарищ Сталин. А как быть с этими Львами Давидовичами? Может, пока придержать, не отправлять в другую цивилизацию?

— Ну почему же не отправлять, товарищ Ежов? Цивилизация еще никому не повредила.

Отставной князь Абрам

Дело давнее, девятый век, но оно не утратило своей занимательности.

Проводив в последний путь князя Попеля, поляки стали думать, кого бы избрать на его место. Долго думали, долго спорили, но ни к какому решению не пришли. И тогда договорились так: выборы назначить на завтра и выбрать князем того, кто первым придет на выборы.

И так случилось, что первым пришел на выборы еврей Абрам Порховник. И не потому, что ему хотелось стать польским князем: быть польским князем — дело, вообще-то говоря, не еврейское. Просто Абрам Порховник привык рано вставать, потому что, если рано не вставать, ничего сделать не успеешь.

Казалось бы, польской общественности не трудно справиться с одним евреем. Ну, прибежал первым. Как прибежал, так и убежит. Может, даже еще быстрее убежит. Но это были не наши времена, когда еврей никуда не успеет добежать, так, чтоб его не опередила его анкета. Поляки улыбнулись и сказали:

— Ну что ж.

И поздравили с избранием князя Абрама.

Абрам Порховник был рад своей победе на выборах, он даже набросал в уме план, как будет управлять польским государством. Хотя, конечно, лучше бы ему управлять каким-нибудь другим государством, более подходящим такому человеку, как он. И Абрам Порховник сказал своим избирателям:

— Братья поляки! Я, конечно, благодарен за честь, я готов и дальше рано вставать и успевать всюду, куда вы скажете. Но на всякий случай, мало ли что, чтобы не было никакой неловкости во время погромов…

— Какие погромы? Князь! — оскорбились избиратели.

— Ну, хорошо, — сказал князь Абрам Порховник. — Насчет погромов извините. Но, допустим, у нас в стране будет что-то не так… Какие-то непорядки, временные трудности… Икто будет виноват? Тут уже, извините, никто не посмотрит, что еврей — князь, а посмотрят, что князь — еврей..

Поляки зашумели, но ничего внятного не ответили.

— Поэтому я, как законно избранный князь, предлагаю на свое место чистокровного пана Пяста.

Поляки вздохнули грустно, но с облегчением.

— А я буду рядом, — пообещал Порховник, — и если у князя возникнут какие трудности, пусть он только кликнет, и к уже буду тут.

Так началась династия Пястов. Она длилась четыреста лег, были у нее тяжелые времена, но что интересно: за все ни времена никто никогда не кликнул Абрама Порховника.

Сны Вассермана

Вассерману снились исторические сны. Не в том смысле, что они имели историческое значение, а просто сны на разные исторические темы. Потому что он кончал исторический факультет, хотел пойти по партийной линии, но на партийную его не взяли, а потом и партия кончилась, и история оказалась вроде как ни к чему. Но он так уже в нее влез, что она даже по ночам его не отпускала.

В одном сне он был Сократом. Сам себе удивлялся: до чего умный человек! В другом сне был Юлием Цезарем, ходил войной на разные страны. Кстати, познакомился с Клеопатрой, симпатичная женщина.

А однажды приснилось Вассерману, что он Чингисхан и ведет на Русь орду, причем не татаро-монголов, а татаро-евреев. Несметное войско, и все на лошадях.

И вдруг евреи взбунтовались: не хотим, говорят, идти на Русь, там наши родные братья украинцы. Лучше мы пойдем на Америку или на Западную Европу. Там, кстати, намного лучше со снабжением.

Говорит им Вассерман-хан:

— Интересно, как вы думаете добираться до Америки? Со всеми этими лошадями — через океан? А в Западную Европу все равно другой дороги нет, так что мы идем в правильном направлении.

Проснулся Вассерман в холодном поту. Боже, что он наделал! Он же привел на Россию татарское нашествие! В том числе и на Украину, а это уже и вовсе нехорошо. Потому что он сам здесь живет — и вдруг такое приводит!

В другой раз Вассерману приснилось, что он Фердинанд Арагонский. Известный король. Жена у него Изабелла Кастильская. Они надеялись, что от этого брака родится Испания, а она все никак не рождалась. Мешали арабы. У них там была целая территория — арабская Гранада. И эта Гранада возражала против Испании. Ей хотелось создать какое-нибудь объединенное арабское государство, какие-нибудь арабские эмираты или что-то вроде того.

Жена Изабелла говорит: надо посоветоваться со стариком Торквемадой. Очень умный старик, наверняка, что-то посоветует.

Посоветовались. Торквемада говорит:

— Надо арабов отделить от государства. А заодно и евреев.

Вы слышали? Причем здесь евреи? Разве кто-нибудь говорил о евреях? Почему чуть что — сразу евреи?

Торквемада говорит:

— Нельзя арабов отделять без евреев. Они связаны исторически.

— Но евреи — богатство нации, — доказывает Вассерман-Фердинанд. — И не обеднеет ли нация, если от нее отделить ее богатство?

— Ну ты, как маленький! — говорит Изабелла, а сама смотрит на Торквемаду — какой он предложит выход из положения?

— Отделять нужно по-умному, — говорит умный старик. — Сначала отделить богатство от евреев, а потом уже евреев от государства. Именно в такой последовательности.

— А куда девать евреев? — забеспокоился Вассерман-Фердинанд. — У арабов есть арабские страны, а евреям вообще деваться некуда.

Жена Изабелла говорит:

Тут во дворце крутится Колумб, такой мореплаватель. У него есть интересная идея. Если эту идею осуществить, евреям сразу будет куда уехать.

— А если они не уедут?

— Ну ты, как маленький! Это же Америка! Чтоб евреи не захотели уехать в Америку? Где ты видел таких евреев?

— Таких уже нет, — сказал Торквемада с сознанием выполненного долга.

Все так и случилось. В текущем во сне у Вассермана 1492 году арабов и евреев с треском вышибли из Испании, и Испания стала чистокровной Испанской страной. Причем богатой страной, потому что евреев своевременно отделили от их богатства.

И тогда же, в 1492 году (надо же, успел!), Христофор Колумб открыл Америку.

Правда, арабы и евреи долго еще не могли отделаться друг от друга. Вассерман уже давно проснулся, а они все никак не могли отделаться.

«И это называется — товарищи по несчастью! Столько было несчастий, что уже можно было стать товарищами!» — думал Вассерман, погружаясь в сон, где народы его страны как раз становились товарищами после известного несчастья 1917 года.

Извинение перед Рабиновичем

Грозный фараон, — впрочем, уже не такой грозный, неким был в прижизненные времена, — отдыхал в вечности от своей египетской работы.

В вечность постучали, и на пороге возник незнакомец странной какой-то внешности, с короной под мышкой и сумасшедшим блеском в глазах.

— Извините, вы не видели Рабиновича?

— Какого еще Рабиновича! — воскликнул фараон некогда громовым, а теперь еле слышным голосом. — Знать не знаю никакого Рабиновича!

И тут же призадумался: как это он знать не знает? Знать он как раз знает, все эти Рабиновичибыли у него в египетском плену.

Вошедший между тем говорил:

— Меня зовут Карл Шестой Карлович, французский король. Мне сказали, что Рабиновича исключили из партии, и я хочу перед ним извиниться.

— Из какой партии?

— Мало ли из какой. Например, из Франции мы изгоняли евреев партиями. Сегодня одну партию, завтра другую. Но, насколько мне помнится, мы не исключили Рабиновича из партии, а, наоборот, включили в нее.

Фараон тоже стал припоминать. Там была партия, которой досталась самая тяжелая египетская работа, и Рабиновича в нее включили, да, именно включили, а не исключили из нее.

— Все равно не мешает извиниться, — сказал галантный француз. — Если уж я извиняюсь, хотя был не в своем уме (меня, кстати, так и называли: Карл Безумный). В своем уме я бы ни за что не изгнал из страны своих подданных лишь на основании того, что у них не та национальность.

Фараон согласился. Ладно, говорит. Все равно делать нечего, почему бы не извиниться?

Пошли искать Рабиновича. Заглядывали то в ту, то в другую вечность. В монарховечность, в анарховечность, в разного рода национал-, социал-, политвечности. Но никто не исключал из партии Рабиновича, все его включали — и в партию врагов, и в партию арестантов, и впартию смертников.

Бывшие ребята из Союза Михаила Архангела даже возмутились:

— И здесь от этих Рабиновичей житья нет! То их искали, чтобы пришибить, а теперь ищи, чтобы извиниться!

Может, что-то посоветуют в вечности Советов? Кстати, там как раз и исключали из партии.

Стали искать вечность Советов, но она куда-то исчезла. А ведь недавно была. И на том месте, где она недавно была, сейчас такое делается! Не только часы или дни, годы разворовали! Скоро от этой вечности вообще ничего не останется.

Хоть бы Рабинович остался, чтоб можно было извиниться. Огромная собралась толпа, и каждый со своими извинениями. Хочется перед Рабиновичем извиниться — все равно делать нечего.

Но перед кем извиняться? Рабиновича нет. И партии, из которой его исключили, нет. И вечности, в которую ушла эта партия, нет…

Как же теперь извиниться перед Рабиновичем?

Руководящие ископаемые

Есть в геологии термин: руководящие ископаемые. Такназывают окаменелости вымерших животных, которые были характерны для того или иного геологического периода. Таким, например, был Плеченог, характерный для Девонского и Каменноугольного периода, а также для периода развернутого строительства социализма.

Перед войной мы с Плеченогом жили в Одессе на улице Островидова. Он тогда еще не стал руководящим ископаемым и не превратился в геологическую окаменелость, а был обыкновенным одесским парнишкой, развитым не по годам. Особенно у него были развиты плечи и моги.

В то время я часто бывал на улице Бебеля (бывшей Еврейской), в большом и веселом дворе. Едва научившись ходить, я приходил туда с моей мамой к ее лучшей подруге, и у меня тоже появилась подруга — дочка подруги моей мамы.

Мамину подругу звали тетя Ханна, а мою подругу Нюся. Вообще-то она была подруга моей сестры и с высоты своих лет не очень обращала на меня внимание. Был у них еще папа, которого звали дядя Митя, богатырский мужчина, в своей кожаной куртке похожий на героя гражданской войны.

Тетя Ханна работала в театре буфетчицей, и это обстоятельство сделало из нас завзятых театралов. Плеченог тоже пристрастился к театру, и из зрительного зала его невозможно было вытащить даже в буфет.

Мы с Плеченогом любили играть в Нюсином дворе. Это был очень старый двор, и люди в нем жили очень давно: еще до них там жили их родители, а до родителей — родители родителей. В этом дворе играла Нюсина мама с моей мамой, когда они были детьми.

У Нюси, мамы и папы была комната в коммунальной квартире, а рядом с ней еще одна, совсем маленькая, с отдельным ходом. В этой комнатке жил Нюсин дедушка, но он умер незадолго до войны. Комната, в которой жила Нюся с родителями, была тоже небольшая, но нам в ней было просторно. Тогда никто из наших знакомых не жил в двух комнатах, мы думали, что двух комнат в одной семье вообще не бывает.

Дом был большой, в нем жили разные люди, и среди них Эльза Францевна, незаметная такая старушка. До войны она была незаметная и в глубине души, возможно, тосковала по заметности. Тем более, что жила она одна, и даже у себя дома замечать ее было некому.

Потом началась война, началась оборона Одессы. Нюсин папа пошел в ополчение и стал еще больше похож на героя гражданской войны. Но он был мирный человек и так привык ко всему домашнему, что каждую свободную минутку прибегал домой, чтобы побыть в домашней обстановке.

Однажды Нюся потеряла ключи и попросила меня залезть в окно и отпереть входную дверь ключом, который висел в передней на гвоздике. Я был на подоконнике когда застрочил пулемет. Начиналась бомбежка, та, самая страшная, когда на Одессу налетело пятьсот самолетов.

Я немного задержался на подоконнике, чтобы посмотреть, откуда стреляют, и, когда снимал ключ со стенки, Нюся уже колотилась в дверь. Потом стук прекратился — они все побежали в бомбоубежище.

До сих пор я слышу этот стук в дверь. Он звучит громче разрывов бомб и пушечных залпов.

Когда началась эвакуация, Нюсин папа не представлял себе, как он останется без семьи. Он очень любил свою семью, и ему не хотелось с ней расставаться. А уехать с ней он не мог, потому что был в ополчении. Конечно, он уговаривал семью уехать, но не настойчиво, так, будто уговаривал ее остаться.

А тут еще Нюсину тетю тяжело ранило во время бомбежки, и нужно было за ней ухаживать.

И мама с Нюсей решили не уезжать. Они же не знали, что Гитлер убивает евреев.

Когда кончилась оборона Одессы, Нюсин папа пришел домой, но вскоре снова ушел, теперь уже навсегда, потому что его увели немцы. И сразу все жильцы дома по улице Бебеля (бывшей Еврейской) стали незаметными, а заметной была только старушка Эльза Францевна, которая вдруг оказалась не старушкой, а вполне крепкой женщиной, достойной своего нового звания: фольксдойч.

Нюся была еще маленькая для той взрослой жизни, которая в Одессе начиналась, и мама ее прятала в дедушкиной комнатке, задвинув дверь шкафом, как будто комнатки совсем нет. Но фольксдойч Эльза Францевна знала, но комнатка есть, и она распорядилась судьбой Нюси так, словно это была судьба ее собственная.

Нашелся человек, который был не прочь заработать на чужой беде. Он регулярно приходил к Нюсиной маме и брал плату за молчание. А когда платить стало больше ничем, он потребовал то, на что Нюсина мама согласиться ни могла, потому что Нюся была еще маленькая.

Нюся была маленькая, а мама ее была еще молодая, и они обе прошли короткий, но кошмарный путь к своей смерти. Это была не Голгофа, потому что на Голгофу все-таки поднимаются. Самое страшное не подниматься к смерти, а опускаться.

С Плеченогом я встретился спустя много лет, когда он уженачинал свой путь руководящего ископаемого. Мы сидели в его кабинете, и он говорил, что у каждого народа должна быть руководящая идея. Сила немцев была именно в этом, но слабость была в том, что фашистская идея была неправильная. А коммунистическая идея — правильная. И даже если коммунизм не будет построен, он нужен как руководящая идея, которая способна объединить народ.

Мы вспомнили Нюсю, и он достал из сейфа бутылку коньяка. Мы выпили за Нюсю, которая стала жертвой неправильной руководящей идеи, хотя в принципе руководящая идея нужна, без нее ни один народ не станет народом, а будет оставаться просто населением.

Когда мы снова встретились с Плеченогом, он уже был руководящим ископаемым целого региона, и в его облике начали проступать черты окаменелости. Мы много говорили о социалистической идее, которая должна объединить народ, мобилизовать его на построение социализма.

О коммунизме мы уже не говорили. Было как-то некстати о нем говорить. Но мы вспомнили двор в Одессе на улице Бебеля, великого немецкого социалиста.

А в последний раз мы с Плеченогом встретились, когда мы уже строили капитализм. Все страны его давно построили, а мы только начинали строить. Потому что мы пошли к нему очень уж окольным путем: через коммунизм, через социализм, но при этом все время топтались вокруг феодализма.

Мы сидели в кабинете Плеченога, пили водку «Кайзер», которую ему привезли из Германии, и он говорил, что самая правильная руководящая идея — национальная. Мы строили социализм — и провалились, немцы строили национал-социализм — и провалились. «Национал» у них было правильное, но все испортил «социализм». А мы сейчас строим государство национальное, а не социалистическое. Наша руководящая идея — национализм.

Я слушал его и вспоминал идеи древних геологических периодов: аммоноидеи, белемноидеи, наутилоидеи… Все это были руководящие ископаемые, которых давно уже нет, но идеи их, видимо, остались.

И еще я вспоминал Нюсю. Пятьдесят лет, как она не живет на земле. А я все слышу, как она колотится в дверь, словно просит, чтоб ее впустили обратно.

Плачь по царю Ироду

Никто не любит Ирода и теперь уже не полюбит. Его могла бы полюбить жена, но ее давно нет в живых. И сыновей Ирода нет в живых, и других членов его семейства. А эти люди, население, они ведь ему чужие, как же они могут его полюбить? Они никак не забудут тридцать седьмой год, когда он пришел сюда с римской армией. Три месяца осаждали город, такую устроили резню! К власти нет широкой, проторенной дороги, и только тот достигнет ее сияющих вершин, кто, не страшась опасностей, взбирается по ее каменистым тропам.

Как много вокруг евреев! Правда, и государство еврейское, но евреев могло бы быть и поменьше. Говорят, государство — это большая семья. А еврейское государство — это большая еврейская семья. А может ли быть еврейская семья без евреев? Наверное, может. Но работа предстоит огромная…

Семен Рутберг писал роман о тридцать седьмом годе. Не о нашем, конечно, о нашем еще рано писать. Он писал о тридцать седьмом годе до нашей эры, времени прихода к власти царя Ирода.

Великий Ирод не любил евреев, но он был еврейским царем, поэтому приходилось наступать на горло собственной песне.

Чтобы легче было править еврейской страной, Ирод решил жениться на еврейке. Родители были против: они были эдомиты и боялись, что их мальчик своим браком замутит их голубую эдомитскую кровь. Но Ирод им сказал: да, он и сам не любит евреев, но, когда человек женится на еврейке, ему не обязательно любить всех евреев, достаточно любить одну еврейку — свою жену. И неужели, пусть даже у самого большого ненавистника евреев, не наберется любви на одну-единственную еврейку?

Пришлось родителям согласиться на этот брак, тем более, что их сын брал девушку из хорошей семьи, из семьи Гиркана Второго, бывшего царя и первосвященника Иудеи. Дедушка жены, так сказать, гростесть Ирода, был в Иудее и царем, и одновременно первосвященником, и хотя пребывал на заслуженном отдыхе, но народ по-прежнему его уважал.

После этой женитьбы всемье Ирода сразу стало много евреев. Жена Мариама, теща Александра, шурин Аристовул. И, конечно, гростесть Гиркан Второй, отставной царь и первосвященник. Как говорит сосед Семена Рутберга, какой великолепный кворум для погрома!

И погром, надо отдать ему справедливость, не заставил себя ждать.

Началось с того, что шурин Аристовул стал первосвященником. В семнадцать лет — первосвященник! Сопляк! И как эти евреи всюду успевают? Мы, эдомиты, пока повернемся, пока раскроем книжку (а учиться — не хочется!), глядь, а какой-нибудь Аристовул уже первосвященник!

Ирод приказал утопить Аристовула.

Все было очень прилично, даже празднично. Ирод пригласил шурина на праздник, сначала праздновали, потом купались, и во время купания шурин как-то незаметно утонул.

Евреи тогда очень горевали. Причем не только евреи из семьи Ирода, но даже совершенно посторонние евреи. И Ирод тогда впервые подумал: небось, по нему, по Ироду, они не станут так горевать.

Отправляясь в Рим для отчета о проделанной работе, Ирод дал указание в случае его смерти тут же умертвить и его жену, чтобы они могли умереть вместе. Указание было тайное, но о нем тут же узнал весь Иерусалим, и все решили, что Ирод уже умер, принимая желаемое за действительное. Но Ирод вернулся, посмотрел жене в глаза и увидел в них какое-то отчуждение. Ей, наверно, не нравилось, что он приказал ее умертвить.

Вскоре Ироду опять пришлось уехать, и для надежности он перед отъездом приказал умертвить дедушку Гиркана Второго, а в случае своей внезапной смерти опять же умертвить жену. И чтоб она не сбежала, приказал пока держать ее в крепости.

По возвращении из поездки он внимательно посмотрел на жену, и она ему еще больше не понравилась. То ли после тюремной камеры, то ли после смерти любимого дедушки Гиркана Второго, но она как-то изменилась и не проявляла к Ироду надлежащей любви. Может, она хотела его отравить? И он отдал жену под суд по подозрению в отравлении.

Идя навстречу потерпевшему, суд приговорил его жену к смерти.

Интересно, почему суд принял именно такое решение? Может, здесь имел место тайный умысел — оставить Ирода без жены?

Он приказал казнить всех членов суда — на этот раз без суда, потому что нелепо отдавать суд под суд, в этом есть какая-то патология.

Расправа над судом без суда не ослабила горя Ирода, и он приказал умертвить тещу Александру, а также всех родственников по линии жены. А заодно и других родственников по другим линиям и вообще не родственников, без всяких линий.

И опять евреи плакали, и, глядя, как они плачут, Ирод думал с завистью, что о нем они не будут так горевать…

Семен Рутберг писал роман о давних временах, но собирал материал в современной жизни. А где он мог еще его собирать? Хотя ему пошел седьмой десяток и, надо сказать, очень быстро шел (шестой шел не так быстро, пятый еще медленней, а уж четвертый, третий, не говоря уже о первых двух… Почему-то годы, в отличие от людей, и старости движутся быстрее, чем в молодости), — так вот, хотя Семен Рутберг был человек немолодой, но не такой же старый, чтобы помнить времена Ирода!

Между тем у Ирода дело шло так быстро, что в его семье почти не осталось евреев. Только два сына, Александр и Аристовул, да и то наполовину, по материнской линии.

Стал к ним Ирод присматриваться, и в какой-то момент ему показалось, что сыновья не прочь его убить. И тогда он приказал убить их — чтоб они его не убили.

Но сыновья есть сыновья, родная, хотя и еврейская, кровь. И, горюя по ним, Ирод много перевел народу.