Судьба юной Анны Осмоловской была разбита в считаные секунды, когда опекун сообщил, что она не дочь своих родителей! Настоящая мать умерла при родах, а ее им попросту подбросили... И теперь нет у Анюты ни доброго имени, ни наследства. Стараниями того же опекуна бедняжка оказалась... в доме терпимости! Там надеялся похотливый селадон сломить ее упорство, но в тот же день Анюта сбежала и нашла приют в театре, где скоро стала звездой. О как не по душе пришлось это многим – клубок интриг заплелся вокруг девушки. Особенно усердны оказались все тот же хитрый опекун и знаменитый сердцеед Сергей Проказов. Устоит ли Анюта – или обстоятельства вынудят ее пойти в содержанки к кому-то из них?..
Елена Арсеньева. Звезда на содержании Эксмо Москва 2008

Елена Арсеньева

Звезда на содержании

Кто может знать, какая блажь

Со взрослой девушкой случится?!

Старинный водевиль

– Приехала.

– Приехала, барин...

Господин и слуга, стоявшие у окна в бель-этаже и осторожно, из-за портьер, глядевшие на улицу, разом вздохнули. Барин – потому, что ему предстояло совершить трудную и неприятную обязанность и разрушить огромный мир мечтаний и надежд, который только мог поселиться в голове и сердце несмышленой, наивной восемнадцатилетней девицы. Слуга – потому, что хоть и был верным Лепорелло при этом несколько постаревшем Дон-Жуане, а все же не всегда одобрял своего хозяина. А впрочем, и подлинный Лепорелло порою решался противоречить Дон-Жуану... да что проку-то из того вышло?!

– Поди-ка отвори ей, Данила, – сказал барин, которого, к слову сказать, звали Константином Константиновичем Хвощинским.

– Нешто, – буркнул Данила, коему положение Лепорелло дозволяло некоторую короткость с барином. – Небось внизу Петрушка, он и отворит.

В самом деле – из окна было видно, как по высокому крыльцу чуть не кубарем скатился взъерошенный малый и помчался по дорожке к калитке, у которой стояла наемная карета. Кучер, нетерпеливо колотивший рукоятью кнута в воротину, соскочил с козел и открыл дверцу кареты. Подал руку.

Слуга и господин подались вперед, чтобы ничего не упустить. Показалась рука в черной перчатке, которая оперлась на руку кучера, потом ножка в черном башмачке, край черной юбки, затем явилась взору наклонившаяся вперед фигура в черном платье, шали и черном же капоре.

– В трауре, – пробормотал Хвощинский.

– В жалях-с, – уточнил Лепорелло, предпочитавший изъясняться на старинный русский манер.

– Прескучное зрелище, – констатировал Хвощинский, сделав кислую мину.

– Что и говорить! – кивнул верный слуга.

Черная фигура поднялась по ступенькам. Позади Петрушка и кучер поволокли два саквояжа и сундук.

– О-хо-хо, – вздохнул Хвощинский. – Поди расплатись там. На чай непременно дай, не позабудь, а то знаю я тебя... Потом небось так ославят, что в другой раз кареты из почтовой конторы не дозовешься. Хотя... ты вот что, Данила. Ты расплатись и попроси кучера погодить с полчасика. Возможно, я быстренько управлюсь. Даст Бог, тем же экипажем и... – Он сделал решительный жест.

Данила прищурил один глаз.

– Как велите, барин! – И побежал прочь осторожною меленькою рысцою, причем шлепанье кожаных подошв его старых чувяков некоторое время доносилось еще до барина, пока не утихло в дальних покоях анфилады.

Хвощинский сунул пальцы меж пальцев и несколько раз хрустнул ими, однако сей же миг спохватился и спрятал руки за спину. Привычка хрустеть пальцами была в обществе осуждаема и презираема...

Прошло несколько минут, и вдали раздались приближающиеся шаги. Хвощинский насторожился и вслушался. Сквозь шлепанье Даниловых чувяков доносился теперь некий свистящий и шуршащий звук. Опытное ухо Хвощинского знало его – это был шелест дамского платья по навощенному паркету. По дощатым полам платья шуршали иначе. Однако у Хвощинского было настрого заведено: и мебель, и паркет непременно вощить, чтобы до зеркального блеска! На расправу он был скор, а потому чуть не всякий день танцевали по комнатам полотеры с привязанными к ногам щетками-вощанками. Ходить в обыкновенной обуви по такому скользейшему паркету было весьма затруднительно, оттого и сам хозяин, и слуги его, и частые гости передвигаться были принуждены меленькими шажочками, не то рисковали упасть. Хвощинский приучился по шагам распознавать людей, живших в достатке. Такие были к вощеному скользкому полу привычны, ну и продвигались спокойно и мерно. А которые норовили поспешить, те начинали махать ногами по сторонам, на потеху лакеям. «Чисто цапли пляшут на болотине!» – подхохатывал Данила, и лакеи затаив дыхание следили за новичками в доме. Особенную веселость доставляли им дамы... Сейчас Хвощинский вслушивался в легкую поступь и шелест, перемежавшиеся со шлепаньем Даниловых чувяков. Никаких взвизгиваний, никаких скачков-прыжков... ну да, конечно, онадолжна быть привычна к такому малому признаку роскошества, как вощеные полы.

Вот повернулась бронзовая ручка двери. Вот створка открылась... всунулось сморщенное, словно печеная картофелина, лицо верного Лепорелло.

– Эвона! – изумленно сказал Лепорелло и вновь исчез, а вместо него вступила в комнату давешняя фигура в черном платье, шали и капоре. Ступив два шажочка, присела, не поднимая головы.

«Ух ты, верста коломенская, – подумал Хвощинский. – Неудивительно, что бука. К тому ж запоздалые наряды, запоздалый склад речей... – Хвощинский, надобно заметить, был человек светский, а значит, держался в курсе модных новинок, да и вообще, Пушкина считал сочинителем порядочным, хотя, честно сказать, предпочитал ему Ленского... нет, отнюдь не Владимира, героя романического, а Димитрия Тимофеича, автора модных водевильчиков. – Однако же что имел в виду Данила, когда эвакнул?»

– Анна Викторовна, – сдержанно проговорил Хвощинский, – чрезвычайно рад вашему прибытию. Да полно глаза тупить, взгляните ж на меня!

Гостья подняла голову, и Хвощинский растерянно заморгал.

Она была в самом деле высокого роста, вовсе даже не хрупкая, что былина, но и не толстуха крупитчатая, а просто в хорошем теле, да и приличной бледностью отнюдь не отличалась – цвет лица ее вызывал в памяти не томность лилий, а сочетание их с жизнерадостными розами. У нее был вздернутый нос, яркие свежие губы – чтобы сделать их по-модному маленькими, девушке пришлось бы непрестанно держать их сложенными куриной гузкою, да и то едва ль помогло бы, – и большие серые глаза в окружении длинных ресниц. Не то чтобы она ослепляла взор, подобно признанным красавицам – нет, черты ее не были классически верны, – однако при взгляде на это лицо невольно думалось: «Ого какая!», или «Ну и ну!», или «Вот те раз!», а может быть, даже и «Эвона!».

Хвощинский рассеянно провел рукой по лбу, вдыхая дивный аромат юности и очарования, столь сладостный для каждого немолодого человека, и даже ощутил некое головокружение, но тотчас овладел собой. Он славился тем, что соображал быстро. И сейчас, глядя на это лицо, он подумал, что кучера, ждущего у ворот, можно бы и отослать. Он мгновенно перерешил все свои действия, доселе тщательно выстроенные, и даже изготовился изменить собственную судьбу. Ему показалось, что неприятную обязанность можно сделать весьма приятной... а сочетать приятное с полезным – что может быть лучше?!

– Ну что ж, – пробормотал он, – да вы ведь совсем взрослая девица, оказывается.

Она присела, как бы благодаря за комплимент, но не сказала ни слова, а Хвощинскому страстно захотелось услышать ее голос.

– Итак, вижу, тетушка Марья Ивановна заботливо лелеяла вас и вырастила истинно прелестный цветок, – продолжил он с ноткой приветливости.

– Век за нее Господа буду молить, – прошептала девушка. – В день ее смерти я думала, что сама от горя умру.

От нежности, прозвучавшей в этом голосе, у Хвощинского пробежал сладостный холодок по спине.

«Какой же я был глупец, что не хотел видеться с ней прежде, – покаянно подумал он. – А ведь покойница настаивала... Глупец, одно слово – глупец! Ну да ничего, теперь мы свое возьмем, теперь упущенное наверстаем!»

– Бедное дитя, – сказал он ласково. – Я сделаю все, все, что в моих силах, чтобы вы поняли: жизнь для вас отнюдь не кончается, а только начинается.

– То же самое говорила мне и тетушка перед кончиною, – кивнула девушка. – Я привыкла верить ей, пришлось поверить и на сей раз, хотя... хотя, по правде сказать, мне это чрезвычайно трудно. Может быть, теперь, когда я оказалась в доме родительском... в моем доме... я оживу несколько, но пока что я чувствую себя, как растение, выдернутое из родной почвы и еще не пересаженное в новую клумбу.

Хвощинский насторожился. Хотя приезжая изрекала приличные банальности, голос ее звучал живо и свободно, и он подумал, что это растение может оказаться весьма живуче. Корешки его, такое впечатление, впитывают живительную влагу даже из воздуха... Для достижения же его плана нужно было эти корешки изрядно обкорнать, что он и начал делать исподволь.

– Понимаю, что вы устали с дороги, Анна Викторовна, и я как хозяин дома должен бы прежде предложить вам пройти в умывальную комнату и сесть за завтрак, однако есть дела весьма важного свойства, которые следует решить незамедлительно.

Он нарочно сделал упор на словах «хозяин дома» и заметил, что брови девушки – две ровных дуги, правда, несколько более широкие и густые, чем того требовала мода, – дрогнули и между ними появилась легкая складочка. Итак, она это заметила... и насторожилась. Пожалуй, все сложится не так просто, как ему хотелось бы. Ну что ж, кучер по-прежнему ждет...

– Дела эти настолько безотлагательны, что мне даже нельзя пыль дорожную отряхнуть? – удивилась девушка. – Ну что ж, извольте, говорите все, что полагаете нужным. Однако же, надеюсь, сесть мне будет дозволительно?

В последних словах прозвучало дуновение насмешки, которое, впрочем, Хвощинский мгновенно уловил – и вспомнил одно из писем Марьи Ивановны, где та писала о свободолюбивой и весьма своеобычной натуре своей воспитанницы, к которой совершенно неприменимы привычные методы принуждения. Тогда он отписался небрежным советом «сечь девку чаще, ибо это во все времена давало наилучшие результаты: и меня секли, и это чудилось ужасным, а между тем пошло лишь на пользу!» Теперь понятно, что Марья Ивановна совету сему не последовала. Воспитанницу явно не секли... и вот какая якобинка выросла! Ну что ж, ей же хуже придется, коли не привыкла смирять свой норов... потому что смирить его придется, это Хвощинский знал доподлинно, как если бы он был знаменитой гадалкой мадам Ленорман.

– Прошу меня извинить, Анна Викторовна, – промолвил он сухо, – что не пригласил вас сесть. Конечно, прошу на кресла, располагайтесь как дома.

Он снова выделил голосом два последних слова и увидел, что недоуменная складочка вновь появилась на гладком, высоком лбу.

Девушка опустилась в кресло, выпрямила спину – Хвощинский снова отметил внешнюю безукоризненность ее манер, – сложила руки. Юбка натянулась на колене, из-под тяжелого муарового подола высунулся краешек башмачка.

Хвощинский тяжело сглотнул.

Черт знает, что такое с ним сегодня творится! Весна действует, не иначе. К девкам съездить, что ли... А может быть, завести другую содержанку, сменить эту вертихвостку Наденьку Самсонову, которая, ей-же-ей, на сторону смотрит, не ценит своего счастья! «Жениться надобно, батюшка!» – ворчал порою Данила, а Хвощинский все посмеивался: на мой-де век блядей хватит! Ну что ж, не жену, так содержанку, а по крайности и блядь он нынче заведет, и ни у какой мадам Ленорман об этом спрашивать не придется!

– Анна Викторовна, вы перенесли тяжелый удар утраты своей воспитательницы и опекунши, – начал Хвощинский. – Сожалею, что я, ваш второй опекун, назначенный таковым согласно завещанию вашего отца... вернее, друга моего Виктора Львовича Осмоловского, должен сейчас не утешать вас и лелеять, а нанести вам еще один удар.

– О чем вы все говорите? – спросила девица с волнением, которое тщетно пыталась скрыть под слабой улыбкой. – На что намекаете? Какой удар вы мне должны нанести? Уж извольте сказать прямо, а не ходить вокруг да около!

Итак, она сама его вынуждает!

– Коли так, коли вы желаете все прямо...

Хвощинский глубоко вздохнул, набираясь последней решимости.

– Анна Викторовна, вы восемнадцать лет своей жизни прожили в блаженном сознании, что принадлежите к благородной фамилии, что родители ваши скончались во младенчестве вашем – мать умерла родами, отец спустя год последовал за ней, не снеся утраты и подкошенный к тому же скоротечной чахоткою, – однако вам оставлено было богатое, весьма богатое наследство, во владение которым вы должны вступить по достижении вами восемнадцатилетнего возраста или по выходе замуж, буде сие случится раньше. Однако Бог испытывает человека в вере и смирении его. Такое же испытание послал он вам. Знайте же, Анна Викторовна... я по старой привычке назову вас еще этим именем, но уж в последний раз... знайте же, что вы не дочь Виктора Львовича Осмоловского и его жены Елизаветы Петровны, а значит, вы не имеете права ни на имя и фамилию моего покойного друга, ни на его состояние. Вы просто никто!

* * *

– Ревет? – спросила мадам Жужу.

– Нет, мадамочка, – хмыкнула Мюзетка. – Не ревет-с. Как легла, так и лежит. Не двинется, не шевельнется. Может, спит?

– Всякое может быть, – кивнула мадам Жужу. – Ну, так и быть, пускай до вечера отдохнет, а уж вечером я ее как пить дать к публике выгоню. Каждый должен сам зарабатывать хлеб свой, а не рассчитывать на милостыню.

Мюзетка невинно моргнула:

– Так ведь этот господин, что ее к нам прислал, он вроде бы дал денег на ее содержание?

– А твое какое дело? – окрысилась мадам Жужу. – Что это за моду девки взяли – деньги в чужом кармане считать?!

Как розы были хороши
В моем садочке,
Когда у папеньки жила
Я милой дочкой... —

пропела Мюзетка, приняв самый невинный вид, и выражение лица мадам Жужу несколько смягчилось. Она баловалась стихосложением, а кроме того, обожала (по ее собственному выражению), ну просто обожала музицировать. Ее страстью были маленькие романсы, в основном посвященные собственной судьбе. Это она некогда жила у папеньки милой дочкой, ну а потом папенька спился, маменька умерла от чахотки, а умирающую от голода Наташу (таково было подлинное имя мадам Жужу) купил за еду какой-то купчик. Потом она ему надоела, он и сдал ее в бордель, где разумная и трудолюбивая девушка быстро прославилась и достигла высот положения – сама стала мадам. Наташа, принявшая имя мадам Жужу, сделалась довольно известна в старой столице, однако в последнее время повздорила с обер-полицмейстером, который обложил желтобилетчиц ну просто-таки непомерной данью, а потом просто закрыл заведение, придравшись к какой-то мелочи. Мадам Жужу не намерена была уступить: она просто снялась с места, да и отбыла со своими пятью первейшими красотками из Москвы в провинцию. На гастроли, так сказать. Вот уже с полгода она жила в городе N, где происходит действие нашей истории, и до того успешно конкурировала с городским публичным домом, что к ней постепенно перебежали лучшие девицы, так что число их достигло уже десяти, и они были в горячие дни не то что нарасхват, а просто в драку.

Разбили сердце мне, бедняжке,
Злые люди,
Ах, кабы раньше знала я,
Как оно будет!
Ах, кабы раньше знала я,
Ах, кабы знала,
Я не гуляла б ночкой той
Вокруг базара.
Там повстречала я его —
Он был красавец.
Да на поверку вышло, что
Большой мерзавец.
Сорвав невинности цветок,
Он удалился,
И новой шлюхой белый свет
Обогатился! —

продолжала петь Мюзетка. Песня была длинная-предлинная, со множеством куплетов, однако мадам Жужу ее уже не слушала. Ну, первое дело, она ее и так наизусть знала, все же свое собственное творение, а во-вторых, заботили даму сейчас совершенно другие дела, весьма далекие и от стихосложения, и от злоключений, как любят выражаться поэты, ее лирической героини.

Заботы принадлежали дню сегодняшнему, когда давний друг и почитатель талантов мадам Жужу (нет, не пиитических, отнюдь!), а также постоянный посетитель ее заведений как в Москве, так и в городе N, привел нынче к ней новую девушку. Правильней будет сказать, что девушку не привели, а на руках принесли сам господин Хвощинский (так звали сего друга и почитателя) и его камердинер. Она была почти в бесчувствии и едва ли понимала, что творится вокруг и с нею. Видимо, испытала некое потрясение, которое и вышибло совершенно почву из-под ее ног.

Сначала, увидав девицу (тип этот, знала по опыту мадам Жужу, лишь на любителя, строго на любителя!), хозяйка скосоротилась, однако потом приняла во внимание немалую сумму, с порога уплаченную Хвощинским и долженствующую окупить вполне все те издержки, которые неминуемо понесет заведение, покуда барышня не войдет в силу и не овладеет тонкостями ремесла. Хвощинский также упирал на девственность своей протеже: девушка воспитывалась в глуши, под присмотром строгой тетки, соблазнов городской жизни еще не изведала, сердце ее было нетронуто, тело – само собой разумеется. Мадам Жужу прикинула, кто из ее посетителей способен раскошелиться на такое лакомство. Выходило, что немногие: стыдливых девственниц кругом хоть пруд пруди, посетители же «Магнолии» искали не скромности, а изощренности. И все же так совпало, что именно сегодня заведение должен был навестить некий молодой господин, для которого нетронутый розанчик имел бы высокую цену.

Итак, мадам Жужу дала согласие принять «пансионерку», но до вечера оставила ее в покое. Пусть девушка придет в себя, никуда она уже не денется! Сейчас для мадам Жужу гораздо интересней было поразмыслить над тем, что ей рассказал Хвощинский... рассказал весьма сбивчиво и взволнованно, однако мадам Жужу была из тех, кто схватывает на лету и, по пословице, иглу в яйце видит.

Вот что было поведано Хвощинским.

Анюта Осмоловская («Аннетой у меня зваться будет, какая еще Анюта, фи!» – немедленно решила мадам Жужу) была дочерью его старинного друга и дальнего родственника. Родители ее рано умерли, девочка была поручена заботам кузины Осмоловского, старой девы, жившей в уездном городке, а состояние ее, весьма даже немалое, – попечению Хвощинского, известного эконома. Деньги были им помещены в ценные бумаги, куплены хорошие земли, сделаны вложения в уральские месторождения, дававшие немалую прибыль, во время поездки в Париж Хвощинский прикупил также акции бразильских изумрудных приисков, а часть денег шла в рост. Словом, Анюта Осмоловская вполне могла бы зваться богатою невестою, когда б не случилось некоего казуса, принадлежащего к разряду роковых случайностей. Однажды, возвращаясь из театра (а Хвощинский принадлежал к числу тех господ, которых Пушкин называл «театра злой законодатель, непостоянный обожатель очаровательных актрис, почетный гражданин кулис»), он увидел, что за ним потихоньку плетется какая-то старуха. Нищенка, решил Хвощинский и остановился, чтобы подать ей монету. Однако старуха денег не взяла, а бросилась в ноги Хвощинского и стала молить его снять с ее души грех и выслушать ее. Недоумевающий барин отверз, выражаясь фигурально, свой слух, и вскоре у него встали волосы дыбом – встали вполне буквально. Эта старуха оказалась повитухою, которая принимала роды у Елизаветы Осмоловской, и она свидетельствовала о том, что девочка, дочь ее, родилась мертвой. Случилось это, увы, по вине и недосмотру и доктора, и повитухи, и оба страшно перепугались. Очень кстати повитуха – звали ее, к слову сказать, Каролина, и она была наполовину немкою, ну а доктор был немцем чистокровным, а значит, оба они уже вообразили себя уничтоженными возмущенными русскими... и та же участь должна была непременно постигнуть всех немцев в городе N, в городе, сохранившем во многом нравы патриархальные, а значит, преисполненные неприязни к иноземцам! – вспомнила, что одна ее знакомая благополучно разрешилась от беремени два дня тому назад, однако случившемуся вовсе не радовалась, ибо родила дочку незаконную и совершенно не ведала, что с ней делать и на что жить. В проворных немецких умах доктора и повитухи, обостренных опасностью, родился ужасный умысел...

Пока молодая Осмоловская лежала без памяти, Каролина тайно убежала из дома, унося мертворожденного младенца, выкинула его в Волгу без сердца и без жалости и снеслась со своей приятельницей, которая была, видимо, тоже хороша, ибо без малейших сомнений согласилась сделаться соучастницей. Она надеялась на сем деле хорошо поживиться и охотно продала родное дитя Каролине. Та вернулась в дом Осмоловского с ребенком и предъявила его отцу. Он легко сделался жертвой обмана – совсем не потому, что был прост умом, а прежде всего потому, что жена его умерла на его глазах от внезапно открывшегося кровотечения... И только тут доктор и Каролина поняли, что и смерть ребенка была бы Осмоловским принята со смирением, ведь кончина жены имела для него гораздо большее значение: он был из тех немногих мужчин, которые живут только любовью к женщине...

Но что сделано, то сделано, обратного пути не было: известие о том, что Елизавета Осмоловская умерла, родив прекрасную, здоровую девочку, уже пронеслось между родственниками и знакомыми. Дитя сразу приняла под свое крыло немолодая кузина убитого горем отца. Звали сию незамужнюю даму Марьей Ивановной. Лишенному матери ребенку, конечно, нужна была кормилица. Каролина немедля порекомендовала свою приятельницу – соучастницу в подмене. Сначала та согласилась, радуясь, что постоянно будет с дочкой, однако через некоторое время она поняла, что навсегда останется при родной дочери только служанкою, а со временем окажется с нею разлучена навеки, да и денег, обещанных Каролиною, было не видно. Материнские чувства ее вкупе с алчностью взыграли и возмутились. Она возмечтала заполучить дочь назад.

Между тем Марье Ивановне сразу не понравились простонародные, грубые манеры кормилицы, ее неряшливость, она стала подыскивать другую молодую мать, пусть даже и со своим ребенком, а не лишенную его. Обиженная кормилица рассорилась с хозяйкою, кинулась к Каролине и стала требовать воротить ей ребенка. Напрасно Каролина и доктор пытались вразумить ее, напрасно убеждали, что пути назад нет и быть не может. Баба безрассудно принялась угрожать: мол, ежели добром не вернут ей дитя, да еще с приплатою за пользование им, она расскажет обо всем Марье Ивановне, а вдобавок сообщит в полицию.

Злоумышленники так перепугались, что порешили покончить дело одним ударом: топором по голове непокладистой соучастнице. Попросту сказать, задумано было смертоубийство, задумано и осуществлено... да вот беда, осуществили его не слишком ловко, убийц мигом обнаружили. Им удалось свалить всю вину на злосчастную бабу, которая-де явилась к ним, чтобы убить самих за то, что они якобы против нее барыню настраивают. То ли судьи оказались простодушны, то ли решили дело, как это частенько бывает на Руси, барашки в бумажке, однако смертной казни доктор и Каролина избежали. Преступники упорно молчали о подмене ребенка. Они прекрасно понимали, что участь их была бы весьма отягощена, откройся такое дело. Так все и пребывало шито-крыто много, много лет...

О судьбе доктора, соучастника сего преступления, Каролина знала туманно: якобы умер он по пути в каторгу или вскоре после прибытия туда. Сама же она срок своей кары отбыла и воротилась в город N ровно через семнадцать лет после случившегося. Жила мирским подаянием и очень бедствовала, нанимаясь на самую черную работу, медленно гния от чахотки. Как-то раз очутилась подле знакомого ей дома Осмоловского. Вспомнила дела давно минувшие и спросила у сторожа, каково живут хозяева. Тот оказался словоохотлив и поведал, что Виктор Осмоловский давно умер, а сейчас в доме проживает его дальний родственник господин Хвощинский, который и распоряжается всеми делами и опекает молодую наследницу барышню Анну Осмоловскую. Она вскоре, по достижении восемнадцатилетия, должна явиться в город из глухомани, где воспитывается, и начать выезжать, чтобы найти себе достойного супруга и сделаться полноправной наследницей...

При мысли об этом все прошлое ожило в груди Каролины. Анна Осмоловская... барышня, наследница! Да какая она барышня, с ненавистью думала Каролина, она незаконная дочь жалкой побродяжки! В этом ребенке видела теперь бывшая повитуха причины всех своих бедствий. И мысль о мести овладела ее извращенной душой. Она стала искать способы поговорить с Хвощинским и открыть ему всю правду о происхождении Анюты. Удобного случая никак не выдавалось, а между тем здоровье Каролины делалось все хуже и хуже. Она боялась умереть, не найдя удовлетворения своей мстительности. И вот представилась такая возможность...

– Ну конечно, я не тотчас поверил, – рассказывал Хвощинский мадам Жужу. – Это было похоже на какой-то водевиль дурного толка, только вывернутый наизнанку: там ведь сплошь да рядом бедная сиротка оказывается дочерью знатных родителей и богатой невестою, а здесь выяснилось, что богатая невеста и наследница знатной фамилии – просто незаконный выблядок! Я не поверил, да, я прогнал Каролину прочь, однако она валялась в ногах моих и клялась, что не лжет, ведь смерть уже смотрит ей в глаза. Она предложила хоть к судье пойти и рассказать все прилюдно. Она даже готова была понести наказание за то старое преступление... конечно, надеясь, что неминучая и скорая смерть принесет ей помилование! Я пришел в ужас от этой мысли, – продолжал Хвощинский. – Сделать позор имени Осмоловских явным! Заставить моих дорогих родственников ворочаться в гробах своих! Нет, я решил молчать. Стиснуть зубы и молчать. Я даже не решился поведать о случившемся Марье Ивановне, опасаясь убить известием добрую старушку, вся жизнь которой была в жизни ее воспитанницы. Но тут до меня дошло известие о том, что она скоропостижно умерла, а Анна Викторовна(язык не поворачивается называть ее этим именем!) едет ко мне. Сознаюсь, я ждал ее с ожесточением. Но при виде этого прелестного, юного создания сердце мое растопилось. В конце концов, подумал я, она ведь ни в чем не виновна. Все случившееся произошло с ней без ее воли, согласия ее сделаться подменышем никто не спрашивал (да и мыслимо ли сие, коли она в ту пору была бессмысленным младенцем?!), да и позднее она пребывала в полном неведении относительно своего происхождения... Сердце мое рвалось на части, и разум мой изнемогал от напряжения. С одной стороны, я не мог и помыслить о том, чтобы древним и славным именем Осмоловских бесправно наслаждалась и пользовалась дочка какой-то гулящей нищенки, понесшей плод во время блудилища неизвестно с кем. С другой стороны, меня преследовала мысль о невиновности и невинности этой девицы. Вы знаете, как никто другой, что я грешный человек, мадам Жужу! – сказал Хвощинский далее и покаянно понурил голову. – Я грешен прелюбодеянием и гордынею. Я мнил себя существом честнейшим и совершеннейшим: ведь все эти годы я тщательно и рачительно распоряжался состоянием Осмоловских, приумножая его и не трогая в нем ни копейки. Я возгордился... А теперь я подумал: а что, если в лице этой девицы Господь посылает мне испытание для смирения моего?! И я решил принять это испытание. Я решил замолчать исповедь Каролины... и прикрыть не только ее грех, но и грех рождения этого ребенка. Я решил жениться на Анне Викторовне и немедленно сделал ей предложение. Конечно, я это совершил только из жалости к несчастной...

При этих словах мадам Жужу восторженно вскинула глаза на Хвощинского. Она тоже любила водевили и была завзятой театралкою, а значит, усвоила некие общепринятые сценические ужимки. Знала, когда и какую реплику подать, какою гримаской вовремя выразить свои мысли и чувства, истинные и предназначенные для публичного выражения... истинные-то она скрывала, а вот выражать наигранные была великая мастерица. Истинные мысли ее в данный миг были таковы: «Не ее ты жалел, а состояние, которое из рук твоих выходит, коли она не Осмоловская, а ты не опекун больше! Вот уж ни за что не поверю, что такой хитрец, как ты, не нагрел руки на вверенных тебе капиталах!» Разумеется, об сих мыслях никто не догадывался и догадаться не мог. Любой и каждый мог увидеть только выражение восхищения добродетельным человеколюбием рассказчика.

Именно это увидел и господин Хвощинский – и продолжал, весьма воодушевленный:

– Однако же вообразите мое... – Он замялся и поискал подходящее слово, – вообразите замешательство мое, когда в ответ получил я не просто вежливый отказ – сие было бы хоть как-то объяснимо, учитывая разницу нашу в летах и мечтания молодых девиц о сказочных принцах, – по лицу Хвощинского, впрочем, видно было, что никакую причину для отказа он объяснимой и извинительной не считает, – а выслушал грубую и вульгарную отповедь о том, что мне пора на свалку или уж прямиком на кладбище, а я вместо этого протягиваю руки к прелестям и деньгам несравненной Анны Викторовны. В ее замыслах сыскать себе, с таким-то приданым и красотою, не просто мужа, но и очень богатого, родовитого, красивого мужа – наилучшего из всех возможных, – а для сего она вот уже год как составляет список возможных своих женихов. И я, с моими летами и наружностью, никоим образом даже приближаться к сему списку не смею... подобно той свинье, которая не смеет соваться со своим-то рылом в калашный ряд.

Подвижная физиономия мадам Жужу выразила неприкрытое осуждение и даже ужас.

– И тогда я понял, что был слишком самонадеян, решив взять на себя роль ангела милосердного, – сказал Хвощинский. – Это юное создание, зачатое и рожденное во грехе, уже несло на себе неискоренимую наследственную печать. Женившись на ней, я бы навесил на себя такой камень, с которым непременно потонул бы в мутной пучине жизни. И тогда я утратил жалость и решил предоставить ее той участи, для которой она была рождена. Я привез ее к вам.

– Однако же странно, что вы не предложили сей девице замолить грехи ее матери в монастыре, – усмехнулась мадам Жужу.

– У меня было такое намерение, а как же, – кивнул Хвощинский. – Однако девушка сама сказала, что для нее лучше в веселый дом или на панель, нежели в монастырский затвор. Ну что ж, я решил воспользоваться последними правами опекуна и удовлетворить ее самое заветное желание.

– Скажу по правде, – осторожно начала мадам Жужу, – Анюта ваша...

– Ради всего святого, не называйте ее моей! – с отвращением воскликнул Хвощинский и даже весьма выразительно передернулся, чтобы подчеркнуть это свое чувство.

– Пардон, пардон, – кивнула мадам Жужу. – Извольте-с, не стану. Пусть так: Аннета, – она выделила имя голосом, и Хвощинский, поняв, одобрительно хмыкнул, – не слишком похожа на человека, чье самое заветное желание исполнилось. С тех пор, как ее сюда привезли, она лежит, не вставая с места, не двигаясь, не шелохнувшись, как убитая.

– Она и впрямь была истинно убита тем, что ее происхождение открылось, – пояснил Хвощинский. – Я подробно обрисовал обстоятельства ее рождения, ну а когда она весьма грубо усомнилась, призвал в свидетельницы Каролину, которую предусмотрительно задержал в своем доме до приезда моей бывшей воспитанницы.

– В самом деле, вы были весьма предусмотрительны, – сказала мадам Жужу и сделала восхищенную улыбку. – Точно так же, как и щедры, – она ласково улыбнулась солидной пачке ассигнаций, которая лежала на краю стола и символизировала собою ту сумму, которую Хвощинский пожертвовал на содержание в публичном доме бывшей наследницы многочисленных осмоловских тысяч. – Однако как мне поступить, если девушка спохватится – и окажется, что она ни в коей мере не желает пойти по нашей весьма веселой, но и весьма скользкой дороге? Такое мне приходилось наблюдать... Должна ли я отпустить ее восвояси?

– Моя милая мадам Жужу, – сухо произнес Хвощинский, – мне бы не хотелось напоминать вам, что мои деньги вложены в ваше дело, а закладные на ваши дома в Москве и N выкуплены мною. Фактически вы живете сейчас в здании, принадлежащем мне. Кроме того, напомню, что несколько месяцев назад вы брали у меня в долг некую сумму, но я и не заикаюсь о возврате, хотя срок уже наступил и даже миновал. Также прошу вас учитывать, что обер-полицмейстер N – мой добрый приятель.

Мадам Жужу взглянула на посуровевшее лицо гостя и кивнула:

– Я поняла вас, прекрасно. Ну а теперь, когда у меня появилась новая... воспитанница, я бы хотела узнать, не желаете ли вы встречи с мадемуазель Аннетой. Бутон невинности, розовый флер и сладость первой ночи...

– Бр-р! – снова передернулся Хвощинский. – Довольно я хватил с ней хлопот. Пускай малость пообтешется. Я лучше вернусь домой, а вы займитесь тем, что подготовьте вашу новую девицу к выходу в мужское общество. Мне желательно, чтобы он состоялся как можно раньше и чтобы у сей особы за самый краткий срок побывало как можно больше гостей. Ну и вы понимаете, мадам Жужу, на случай каких-то вопросов... она явилась к вам сама, – он подчеркнул это слово, – по доброй воле, и для меня станет совершенным ударом увидеть однажды ее здесь, просто страшным ударом...

– Само собой, – кивнула мадам Жужу, и Хвощинскому на миг показалось, что глаза ее остекленели, настолько старательно мадам лишила их даже намека на какое-то выражение, – разумеется, она пришла ко мне сама и по доброй воле! И можете не сомневаться – нынче же вечером ознакомится с тонкостями ремесла. Но все же, коли не ее, может быть, соблаговолите выбрать другую девушку? Маришку? Мюзетку? Фанни? Затейницу Марго?

– Не сегодня, – покачал головой Хвощинский, и лик его был скорбен и значителен. – Я должен пережить случившееся. Это такой удар – узнать, что девушка, в которую были вложены мои надежды, надежды ее родителей и воспитательницы, предпочла доле порядочной женщины участь... – Он вздохнул, мотнул головой и, простившись с мадам Жужу только беглым, печальным взглядом, удалился, оставив ее под пение Мюзетки размышлять о случившемся и прикидывать, как наивыгоднейшим образом распорядиться свалившимися на ее голову деньгами – и девицею по имени Аню... то есть Аннета.

...Внезапно Мюзетка оборвала свои трели и прислушалась. Насторожилась и мадам. Хлопали двери, раздавался громкий мужской смех, приближались шаги.

– Да неужто Милашенька-Сереженька прибыли?! – радостно воскликнула Мюзетка.

– Похоже на то, – пробормотала мадам Жужу, проворно сгребая ассигнации в обширный карман, вшитый в складки ее платья. – Рановато что-то. Беги, девушек поторопи, слышишь?

– А с новенькой как?

– Не тронь ее. Я сама к ней приду. Вот встречу господ – и приду.

Едва Мюзетка выбежала из комнаты, как другие двери распахнулись – и в гостиную ввалилась компания молодых людей. Они были в штатском, в сюртуках, кто-то даже во фраках, однако осанка их скорее могла бы называться выправкой и доказывала умение и привычку носить военный мундир.

Мадам Жужу усмехнулась. Несмотря на то что господа военные испытывали к статским неискоренимое презрение и называли их «рябчиками» (за ношение фраков), они не брезгали партикулярным платьем, когда нужно было посетить места, уставом не одобряемые, как то питейное заведение или веселый дом. Да и на походы в театр полковое начальство смотрело неодобрительно, именно поэтому в городе N военные зачастую позволяли себе такие невинные маскарады. Впрочем, компания, явившаяся к мадам Жужу, большей частью состояла не из военных, а из купеческих или дворянских детей, то ли числящихся в неких номинальных должностях, то ли просто-напросто прожигающих состояния своих родителей, которых сумели убедить: новейшие-де времена требуют от молодежи немыслимых загулов, все столичные львы так живут, «а чем мы хуже, или вы желаете, батюшка, чтобы нас тут замшелыми провинциалами звали?!». Коноводом развеселой молодежи был Сергей Проказов – некогда гусар, вышедший из полка после того, как на охоте ему какой-то французский граф нечаянно прострелил ногу (якобы дело происходило во время путешествия Проказова в Париж)... Ходили, впрочем, слухи, что причиной раны была тайная дуэль. Так оно, нет ли, однако слухи о тайной дуэли (запретном, смертоносном лакомстве!) немало способствовали популярности Проказова среди молодых его друзей, во всем ему подражавших, начиная от залихватской манеры повязывать модные галстухи – с несколько примятым, небрежным узлом – и заканчивая легкой, еле заметной хромотой. Мадам Жужу не единожды потешалась, глядя на молодых здоровяков, как по команде чуточку приволакивающих ногу, и размышляла, старались бы они столь усердно, кабы знали, что охота сия злосчастная происходила всего-навсего в Проказове, в имении Сергеева отца, и ногу Сергею прострелил не французский граф, но его собственный егерь... Дамы были от богатого и щедрого Сергея без ума, девицы мадам Жужу его обожали по той же причине (а также за веселую телесную пылкость) и называли Милашенька-Сереженька, сама же мадам относилась к нему снисходительно и именовала про себя мсье Леспьегль[1].

Именно Проказову, безмерно щедрому моту, разжигавшему сигарки ассигнациями, и предназначалась в лакомство дебютантка Аннета. Хозяйка полагала, что он не постоит за ценой ради удовольствия!

– Весьма рада видеть вас, мсье Леспьегль, – сказала мадам Жужу, слегка кланяясь в сторону прочих гостей и никому не подавая руки: она прекрасно понимала свое место в обществе и умела не претендовать на большее. Кроме того, она по старинной моде нюхала табак и знала, что в ее пальцы запах сей неискоренимо въелся. Конечно, обоняние мужское отравлено трубками и сигарами, а все же негоже уловить им табачный дух, исходящий от разодетой в декольте, в каскадах драгоценностей дамы, которая радеет об их удовольствии. Как-то оно... не comme il faut. – Однако так раненько не ждала, уж не взыщите, коли подождать придется.

– Только по возможности недолго, – чуточку хрипловатым голосом, к которому вполне подходило определение «чарующий», проговорил Проказов. – Нам нынче еще на премьере в театре надо побывать, а прибыли мы сюда потому, что один наш приятель, слишком долго пребывавший в свите Артемиды, выразил наконец согласие расстаться с цветком своей невинности.

С этими словами он обернулся и показал мадам Жужу на молодого человека в сером сюртуке, изрядно измятом и вывалянном в сене. Сено же торчало из растрепанных темно-русых волос его. Физиономия его была довольно симпатичная, только ужасно помятая и бестолковая, глаза бродили туда-сюда, не в силах ни на чем сосредоточиться. Порою он исторгал из себя нечто совершенно бессмысленное, что-нибудь вроде: «Будьте здоровы!», или «Восхищают меня ваши забавы, господа!», или вовсе несуразное, к примеру: «Онегин, добрый мой приятель, родился на брегах Невы», или «Чего тебе надобно, старче?» Словом, он был до безобразия пьян, и опытная в таких делах мадам Жужу не без издевки подумала, что нынче перестать служить Артемиде, а проще говоря, расстаться с невинностью, этот юнец вряд ли окажется способен.

– Так что пристройте его к какой-нибудь красоточке, да поскорей, а нам пока велите шампанского подать, – продолжал Проказов.

Ну что же, желание клиентов всегда было законом для мадам Жужу, а потому она кликнула Мюзетку и велела увести юнца, которого, как выяснилось, звали Петром Свейским. Мюзетка, конечно, надула губки, узнав, что ей придется развлекать не Милашеньку-Сереженьку, а Душечку-Петрушечку. Но у мадам Жужу девушки были вышколены самым подобающим образом, своевольничать не смели, так что Свейского благополучно увлекли терять его залежавшуюся невинность.

Пока лакей откупоривал шампанское, мадам Жужу отвела Проказова в нишу окна для интимной беседы.

– А для вас, дражайший Леспьегль, у меня кое-что припасено, – проговорила она с дразнящей улыбкою. – Лакомство совершенно особенного свойства. Нарочно для вас прибережено.

– Новая девица, что ли? – оживились плутовские зеленые глаза.

– Новая, новехонькая! – кивнула мадам. – Свеженькая, такая прелесть, что пальчики оближете. Бутон, розанчик, утренней росою сбрызнутый!

– Бутон, розанчик... – насмешливо повторил Проказов. – Опять станете шлюху за невинность выдавать? Ох, знаю я вас, мадам Жужу!

Мадам Жужу состроила обиженную мину, однако в углах ее губ таилась шаловливая улыбка. Был за ней грех, пыталась она таким образом надуть Проказова... И почти надула, да вот беда, всего лишь почти...

И вдруг улыбочка пропала с лица мадам Жужу. А что, если Проказов невольно угадал? Что, если Хвощинский солгал насчет Аннетиной девственности? Что, если он попользовался-таки своей бывшей подопечной и именно поэтому так поспешно сплавил ее в «Магнолию»? Ох, кажется, мадам Жужу дала нынче маху... Уж, казалось бы, стреляный она воробей, на мякине ее никак не проведешь, а ведь, очень может быть, оплошала-таки. Надобно было сразу доктора позвать и удостовериться самой! Но теперь лица терять нельзя.

– Да как хотите, голубчик Леспьегль, – сказала она с видом оскорбленной королевы. – Коли не по нраву вам мой сюрприз, так ведь другой искатель легко найдется, не сомневайтесь. Вот хоть бы и господин Хвощинский – он тоже весьма охоч до бутончиков-розанчиков...

Мадам едва не подавилась от смеха, говоря это, и с трудом удержала на лице обиженную гримасу.

– Ну вот еще, – передернул плечами Проказов. – Да что он сможет, этот старый потаскун, с молоденькой-то? Слюни пустит, а толку чуть! Зачем вашему розанчику портить первое впечатление от мужчины? Я ее возьму, заверните! – хохотнул он. – Только на всякий случай давайте уговоримся, что деньги я вам уплачу уже после того, как сдую пыльцу с вашего цветочка. Ладно, мадам Жужу? Ежели и в самом деле невинность розовая в наличии – все выложу до копейки. Ну а коли товар с гнильцой, как купцы говорят, то не взыщите! – Он развел руками.

– Ну уж нет! – воинственно уперла руки в боки мадам Жужу, мигом выставив наружу свое замоскворецкое, а отнюдь не парижское происхождение. – Ищи вас потом, свищи! Нет, денежки вперед!

– Вы меня обижаете, – загрустил Проказов. – Мыслимо ли в таком тоне с благородным человеком?!

Они еще некоторое время попререкались, а потом сошлись на половинном авансе. Тем временем все шампанское уже было выпито приятелями Проказова, и он велел подать еще. И только мадам Жужу с наслаждением сделала первый глоток «Вдовы Клико» (Проказов налил и ей – спрыснуть сделку), как раздался ужасный шум, и в комнату ворвалась Мюзетка, волоча за собой еле стоящего на ногах Свейского.

– Пусти меня, чучело! – бормотал он. – Изыди, уродина!

– Вот! – закричала Мюзетка. – Слышите, господа, как он меня честить изволит?! За что? Почему?!

– А чего ты меня раздевать принялась? – заплетающимся языком, но вполне связно выговорил Свейский, освободившись наконец от цепких Мюзеткиных рук. – Ты мне кто? Дядька? Дядька, я тебя спрашиваю, чтоб штаны с меня тащить? Я такого баловства не люблю. И рожа у тебя зело размалевана... А может, ты блудная жена? – И он с таким ужасом принялся оглядывать и впрямь боевито раскрашенную, с пережженными буклями Мюзетку, что его сотоварищи, а Проказов – первый, закатились хохотом.

– Экий переборчивый! – с неудовольствием пробормотала мадам Жужу. – Пришел в бордель, а невинности хочет?

– Невинности хочу! – пьяно махнул рукой Свейский.

– Есть такая, да не про вашу честь, сударь, – хмыкнула мадам Жужу. – Так что не больно губу раскатывайте. Иному предназначена. Тому, кто побогаче вас будет!

Приятели Свейского внезапно принялись переглядываться да перемигиваться. Мадам Жужу удивленно взглянула, но те вдруг, точно по команде, замолкли, причем некоторые из них старательно зажимали рот руками, давясь хохотом. Мадам повернулась к Свейскому и успела увидеть, как он грозит приятелям кулаком, причем его пьяно шатало из стороны в сторону даже от этих невинных движений.

– Да пропади все пропадом! – вскричал вдруг Проказов и отчаянно махнул рукой. – Для милого дружка – хоть сережку из ушка. Коли закадычного приятеля моего господина Свейского не вдохновляют Мюзеткины потертые прелести, отдайте ему тот розовый бутончик, о котором вы мне говорили. Быть может, он воодушевит Петрушу на подвиг, коего мы от него ждем. Оно конечно, я слыхал, будто девушке прощаться с девственностью надобно в руках умелого и ловкого мужчины, а юноше обретать навыки – под присмотром опытной наставницы, да ведь нет, как говорится, правил без исключений. Хочется Петрушке невинности – будет она ему!

– Да не хочу я никого! – внезапно завопил Свейский. – Никого мне тут не надобно! Домой хочу! Зачем ты меня сюда привез, Проказов? Не хочу я в борделе, тошно мне тут. Поехали в театр.

– В театр рано еще, – мирным голосом сказал Сергей Проказов, привыкший, видимо, обращаться со своим не в меру капризным приятелем, не теряя при этом присутствия духа. – Неприлично светскому человеку приезжать к открытию занавеса, неужто ты, Петрушка, сего не знаешь?

– Хочу в театр теперь же! – завопил неугомонный Свейский. – Сей же минут хочу! Поехали в театр, Проказов, не то на дуэль тебя вызову! Мало что с маменькой и тетенькой меня поссорил, мало что в бордель завез, так еще и в театр не пускаешь?! Стреляться желаю с тобой! На тридцати... нет, на двадцати, нет, на десяти шагах!

– Тогда уж на трех, через платок, – усмехнулся Проказов. – Чего, в самом деле, волынку тянуть: на десяти, на двадцати...

– На трех, согласен! – обрадовался Свейский. – Где мои лепажи?

– Я так думаю, тебе платок куда больше надобен, – сказал Проказов и, выдернув из-за обшлага, кинул приятелю большой шелковый платок. Свейский сделал нелепое движение, не то попытавшись поймать его, не то, напротив, увернуться, однако не устоял на ногах и плюхнулся в позади стоявшее кресло, нелепо задрав свои длинные ноги. – Вот и хорошо, ты отдохни пока, не мешай другим развлекаться.

– Отдохнуть – это хорошо, – пробормотал Свейский, вдруг сделавшись послушным. Он повозился в кресле, устраиваясь поудобней, потом откинул голову на спинку кресла и закрыл глаза. – Хорошо... – И вслед за этим последним словом, слетевшим с его губ, он накрепко заснул, и даже рот приоткрыл, и даже похрапывать начал слегка...

– Вот и ладненько, – ласково сказал Проказов, однако в голосе его послышались мадам Жужу некие металлические нотки. – Ох, не люблю дураков... к тому ж богатых дураков, которые над окружающими издеваются и принуждают их потакать своим капризам. Разозлил он меня, не в шутку разозлил нынче! А когда я злюсь, меня начинают обуревать нечистые страсти! – Он ухмыльнулся. – А свои нечистые страсти я привык лелеять... Ну что, мадам Жужу? Вы готовы помочь мне взлелеять мои нечистые страсти и предоставить мне обещанный розанчик? Да только поскорей. Коли я не люблю приезжать к открытию театрального занавеса, это не значит также, что я готов видеть его уже закрытым. У нас есть полчаса. Ведите меня к бутончику! – властно взмахнул он рукой.

– Как полчаса? – несколько растерялась мадам Жужу. – Всего полчаса? Да мне полчаса мало даже, чтобы девушку одеть, подготовить к вашему приходу, а то она в черном платье, с косой... слова сказать не умеет... еще кричать начнет по глупости!

– А вы что, розанчик в декольте обрядить желаете и научите говорить: «Иди ко мне, мой пупсик, я тебя приласкаю!»? – захохотал Проказов. – Отлично, что в черном, что с косой! Отлично, коли кричать начнет и звать на помощь. Мне деланые охи-вздохи манонок ваших уже обрыдли. Когда я зол, я более всего удовольствия получаю, коли барышня мне противится. Немедля к розанчику! Ну?!

И зеленые глаза его начали рассыпать такие искры, а взгляд их сделался столь бешен, что мадам Жужу не сочла возможным более перечить. Забыв даже про то, что сговорилась с Проказовым об авансе, она повлекла его к дверям укромной комнатки, куда недавно была помещена протеже Хвощинского. Странным показалось ей, впрочем, что дверь была приотворена...

Почуяв недоброе, мадам Жужу ворвалась в комнату – да так и ахнула, увидав опустелую кровать и отворенное настежь окно.

Она не сразу поверила своим глазам, а тем паче не сразу осознала, что Анюта, так и не ставшая Аннетой, сбежала!

* * *

Анюта летела, не разбирая дороги, ничего не видя вокруг. Запуталась в юбках, чуть не упала, приостановилась, прижав ладонью неистово бьющееся сердце. Огляделась.

Куда она бежит? Неизвестно. Где она? Неведомо. Сплетенье узких улочек позапутанней того лабиринта, в котором некогда блуждал прославленный Тезей. Но его вывела к свету нить Ариадны, а кто даст путеводную нить Анюте, которая блуждает в лабиринте, созданном из обломков рухнувшего мира?!

Ее мир рухнул, да, он рухнул безвозвратно. Внезапная кончина тетушки Марьи Ивановны и переезд в город N... встреча с опекуном и страшное открытие собственного ужасного, унизительного происхождения... рассказ этой кошмарной, уродливой повитухи... «Какое счастье, – мелькнуло тогда в голове Анюты, – какое счастье, что и родители мои, и тетушка уже умерли и не успели узнать, что я их любви недостойна, какое счастье, что я узнала о своем позорном рождении не от них, что не успела увидеть в их глазах презрение и холодность!»

Кажется, это была последняя связная мысль, которая появилась в ее сознании за долгое время, потому что невероятные и кошмарные события продолжали сыпаться на ее несчастную головушку. Она была так потрясена, что даже плакать не могла. Просто стояла и смотрела на господина Хвощинского и думала о том, что фамилию своего опекуна помнит, а имени-отчества нет. И в ту минуту ей это казалось самым главным, ведь она должна была спросить его, как же ей жить дальше, куда податься, если она осталась на всем свете одна-одинешенька, никому не нужная, без крыши над головой и без гроша в кармане. А он... а он вдруг стал говорить что-то странное. Якобы он готов закрыть глаза на тайну Анютиного рождения, потому что добрый и великодушный человек и заботится о том, чтобы имя его дорогого друга и родственника Виктора Львовича Осмоловского (того самого, коего Анюта всю жизнь считала своим родным отцом) не было покрыто позором. Ради этого он на любую жертву готов – даже на то, чтобы на Анюте жениться, прикрыть ее безродность своим именем.

От изумления Анюта даже вспомнила его имя и отчество: господина опекуна звали Константином Константиновичем. И она пискнула робко:

– Да как же сие возможно, Константин Константинович?!

– При желании нет ничего невозможного, – деловито ответствовал опекун. – Вас, быть может, беспокоит свидетельство Каролины? – И он небрежно кивнул в сторону ужасной старухи, которая смотрела на Анюту взором злобной гарпии. – Ничего, мы ей заплатим, и она будет молчать. Разумеется, сумма должна быть изрядная. Для этого немедленно после венчания вы передадите мне все права на ведение ваших денежных дел. И я определю Каролине приличное содержание в залог ее молчания.

– Но как же-с? – пролепетала Анюта. – Это же обман... неправедный обман!

Каролина хихикнула весьма презрительно, а Хвощинский нахмурился:

– Вы что ж, меня лгуном считаете?! Я вас спасти желаю, а вы меня...

– Что вы, что вы, помилуйте, Константин Константинович, – слабеньким голоском бормотала Анюта, – как вы могли такое подумать. Я вам, конечно, по гроб жизни за вашу доброту признательна, а все же не пойму... как же так... ведь родители мои, ну, те, кого я по незнанию почитала как мать и отца, они ведь проклянут нас на том свете, это же им, их памяти поношение... Да и тетушка Марья Ивановна осудила бы меня, коли я согласилась бы...

– Позвольте осведомиться, вы, Анюта, круглая дура, что ли? – возопил Хвощинский. – Да что вам в тех мертвецах?! Вы-то еще живы! О себе думайте! Ну, говорите: пойдете за меня?

Анюта так и затряслась от неудержимых слез. Немил ей был Хвощинский, немил и постыл... Конечно, чем влачить жалкое существование подзаборной бездомной нищенки-побродяжки, небось и за черта с рогами пойдешь, а все же она никак не могла вымолвить такое простое и такое трудное слово – «да». Что-то подсказывало: Хвощинский не из жалости к ней предложение делает: он хочет посвоевольничать с деньгами Осмоловских! Анюта во всех этих делах плохо разбиралась, однако ж понимала, что наследство Осмоловских все равно должно кому-то перейти, даже если дочь их – не дочь и никакого права на деньги не имеет. Значит, она, согласившись смолчать и за Хвощинского выйти, все равно что ограбит этого неизвестного ей, может быть, очень хорошего и несчастного, бедного человека, для которого в этих деньгах вдруг да спасение от нищеты кроется? Да и не только в деньгах дело было...

Так же мало, как о деньгах, Анюта знала и о мужчинах. Тетушка Марья Ивановна воспитывала ее в строгости – в такой, что с неудовольствием отпускала даже на военные парады полюбоваться, говоря, что невинной девице неприлично даже издали смотреть на такое количество марширующих мужчин. Вообще можно сказать, что воспитывалась она дикаркой и затворницей. Те молодые люди, военные или статские, которые изредка и очень издалека мелькали на Анютином горизонте (она ведь еще и выезжать не начинала, так что даже танцевала в малом зальчике со стареньким учителем, а вовсе не с кавалерами на балах), были весьма собой хороши и, самое главное, выглядели весьма благородно. На барышень они поглядывали враз восхищенно и снисходительно. Именно такой идеал будущего супруга и лелеяла в своем воображении Анюта. О нет, он совершенно не должен быть именно жгучим брюнетом или голубоглазым блондином, так далеко мечты девичьи не простирались, но она точно знала, что он будет благороден... и взирать на нее станет восхищенно и снисходительно. И это сделается непременным залогом семейного счастья. Но Хвощинский не был благороден – ведь им двигала отнюдь не жалость к Анюте, а жажда наживы. И она заранее знала, как если бы увидела вещий сон, что ни капли счастья не выпьет из брачной чаши, которую преподнесет ей Хвощинский: он будет смотреть на Анюту с презрением, он со свету сживет ее попреками. Да это еще полбеды... а грех перед Господом? Он-то все видит, все ведает, он-то будет знать, что перед алтарем станут два лгуна, которые на лжи захотят построить свой дом... Но именно в такие домы и метит Господь разящие молнии!

– Простите великодушно, Константин Константинович, – выдавила наконец Анюта, – но я вашей женою стать не смогу. Отвезите меня, Христа ради, в монастырь... я буду там замаливать грехи моей несчастной матери.

Хвощинский что-то еще говорил ей, но Анюта впала в какое-то оцепенение и ничего не слышала. С трудом осознавала она, что и Каролина что-то бубнила ей – наверное, пыталась уговорить ее одуматься, согласиться на невероятно великодушное предложение Хвощинского... Потом все словно бы смерклось перед глазами измученной девушки, а когда мгла несколько разошлась, она обнаружила себя лежащей на низкой кровати в полутемной комнате.

Приподнялась, огляделась...

Неужто она даже и не заметила, как была доставлена в монастырь? Но нет, эта комнатушка на келью не похожа, это даже неискушенная Анюта могла понять. Первое дело, кровать стоит под пыльным пологом темно-красного цвета. Да и мягкая она – на такой кровати не усмирять плоть, а только тешить ее. Пахло кругом сладко-сладко, словно бы цветами, было душно и как-то томно. Пробивался сквозь эту сладкую духоту и запах табака.

Анюта сначала лежала без мыслей, пытаясь понять, где она и что с ней, а потом начала вспоминать случившееся – и так ей жалко себя сделалось, что она начала тихо точить слезы в пышную подушку с шелковой наволокой. И вдруг за стеной раздался женский смех. Анюта так и вскинулась, так и скривилась, такой это был грубый, неприятный, вульгарный смех. Только самая низкопробная тварь могла так хохотать.

«Куда же я попала? Куда меня завезли?!»

Вспомнилось словно сквозь сон... какая-то женщина с воронено-черными волосами и с голыми плечами, губы у ней непомерно яркие, лицо набелено и нарумянено, мрачные, холодные глаза... Видела ее Анюта или впрямь приснилась страшная?! Табаком от нее пахло – самую чуточку, а пахло, вот тем же, что в комнате пахнет...

У Анюты запершило в горле. Соскользнула с кровати и быстро перебежала через комнату к двери. Под ногами мягко проминался ковер. Ковер на полу... Ах боже мой, какие же богатые покои, вон и зеркала темно мерцают, и картины тут и там в золоченых рамах, и окна роскошными портьерами закрыты, и вазы с цветами на столиках, только отчего же даже роскошь этих покоев внушает отвращение и страх?

Она выглянула в коридор – да так и ахнула. Мимо, громко топоча каблуками, промчался мужчина. Он размахивал руками и пьяно кричал: «Отвяжись, тварь! Оставь меня в покое!» За ним, подбирая юбки, спешила женщина. Это была не та, чьи мрачные глаза и нарумяненные щеки пугали Анюту, но тоже «хороша» до невероятности: корсет ее был распущен, и из него – ах, боже мой! – вываливались голые груди, чуть прикрытые распатланными волосами.

– Постой, желанчик мой! – восклицала она. – Погоди, миланчик! Ужо я тебя распотешу по-всякому, да иди же ко мне, куда ты?

Мужчина обернулся, поглядел на нее, мотнул светловолосой головой – и ринулся бежать дальше. Вот он свернул за угол, за ним кинулась женщина – только юбки ее мелькнули да босую голую ногу успела углядеть Анюта. Отзвуки обиженного визга еще доносились до нее...

Мгновение Анюта стояла, крепко зажмурясь, все еще не в силах осмыслить происходящее, затем открыла глаза. Она до сих пор не понимала, где находится, знала только, что ей здесь не место.

А где ей место? В монастыре? Но почему господин Хвощинский не отвез ее туда? Или отвозил? Наверное, это произошло в то время, пока Анюта была как бы без памяти. Но почему не оставил там? Ее не взяли, вот почему! Да неужто даже Богу она не нужна?! И тогда опекун привез ее сюда, в это страшное место, даже названия которому Анюта подобрать не может, знает только, что никак нельзя, невозможно ей здесь оставаться. Надо бежать, бежать, а куда?

Наверное, к Волге, куда ж еще? Все, что она знала о городе N, это что на Волге стоит... Даже видела сегодня ранним утром сизую воду ее, пока переправлялись на пароме. Ах, кабы знала, что ждет, так еще там бы утопилась! Ну да ничего, еще не поздно. Вот в этой сизой воде Анюта и утопит свои страдания. Если она не нужна Богу, значит, он простит ей грех самоубийства... вернее, не простит, а даже не заметит его совершения.

Анюта всхлипнула, сердито отерла глаза и вернулась в комнату. Подошла к окну и, сдвинув тяжелые портьеры, убедилась, что рамы оконные держатся на честном слове. Дернула их раз, другой, посильнее, еще сильнее – они и распахнулись. Высунулась – оказывается, окошко глядело в сад. Поодаль, за кустами смородины, забор, а в нем вроде бы калиточка виднеется. Хорошо бы она оказалась столь же хлипкой, как и рамы. Ну а нет... придется через забор лезть.

Анюта хотела было помолиться, попросить у Господа помощи, да вспомнила, что он от нее отступился, не захотел в обитель принять, и решила полагаться только на себя, по пословице – на Бога надейся, а сам не плошай. И, неуклюже подбирая юбки, кое-как перевалилась через подоконник. Упала на землю, спешно поднялась и, пригибаясь, побежала через кусты к калитке. Смородиновые ветки цеплялись за юбки и осыпали Анюту спелой душистой ягодой. Как-то вдруг она вспомнила, что нынче с утра у нее маковой росинки во рту не было, и голод на миг заглушил все остальные чувства. Девушка принялась проворно обирать ягоду и торопливо жевать. Смородина была перезрелая, чуточку пыльная и сладкая до невозможности. Остро вспомнилось Анете, как она каждый год в это же время собирала смородину с тетушкой, чтобы потом сварить на меду... Слезы так и хлынули, и более съесть ни ягодки она не могла. Да и ладно, чего тут больно разъедаться-то, бежать пора, не ровен час, хватятся ее эти... баба с голыми грудями, да разлохмаченный мужик, да иже с ними – слышала ведь Анюта голоса еще многих мужчин, пьяно хохочущих за стеной. А может быть, это приют разврата, о котором порою нравоучительно говорила тетушка, вызывая у Анюты дрожь ужаса? Приют разврата, пристанище блудниц?! Наверное... Бежать, да поскорей!

Калитка оказалась чуть прижата щеколдою, и Анюта выскочила на пыльную узкую улочку. Справа оказался тупик в виде лабаза, ну, значит, влево. Повернула за угол высокого забора – да и ахнула, оказавшись на широкой мостовой, по которой в обе стороны грохотали возы да кареты. А народу, народищу-то! Даже голова закружилась у злосчастной провинциалки. Куда теперь? Где Волга? Не спросишь ведь у первого встречного, куда, мол, бежать, коли топиться приспичило. Ах, вспомнила! Совсем недалеко от реки, в полугоре, видела Анюта разноцветные купола несказанно прекрасной церкви, и кучер на ее восхищенный вскрик ответил: это, мол, церковь Рождества Христова.

Анюта огляделась по сторонам – у кого бы дорогу спросить. Мимо шли все больше мужчины, причем самого простого и грубого вида. С такими говорить невместно барышне, обращаться если к незнакомым, то лучше всего к даме. Но дам вблизи не просматривалось, одни бабы. Ну что ж, как говаривал господин учитель математики, большой любитель поиграть в макао[2]:

«Коли больше не с чего, так с пик!» Нету дам, значит, придется обращаться к бабам.

В эту минуту Анюта очень кстати увидела бабу, принакрытую большим пестрядинным платком, в очипочке на голове – концы торчали смешными рожками.

– Извините, сударыня, – как можно более вежливо начала Анюта, – дозвольте спросить...

Баба стала столбом и выкатила глаза. О господи, не зря тетушка говорила, что излишняя любезность к простым так же вредна, как заносчивость с равными себе!

– Милая, скажи-ка мне, как к Рождественскому храму пройти? – покровительственным, небрежным тоном спросила Анюта, и у бабы глаза несколько поубавились в размерах.

– Так вы, барышня, ножки натрудите ходимши, – ответила она. – Далеко больно церква-то. Возьмите ваньку...

– Я сама знаю, что мне делать, – отмахнулась Анюта, призывая на помощь всю свою заносчивость. – Ты мне не советуй всякую ерунду. Ты скажи, как к церкви Рождественской попасть, да поскорей!

– А вы, барышня, знать, не нашенская? – вдруг разулыбалась баба. – Тутошние господа к Рождественке обе дороги знают: и по тропочкам, через овраги, и улицами. Вам которую указать?

– Которую хочешь, ту и укажи, – нетерпеливо сказала Анюта. – Лишь бы поскорей!

– Ну, тропочками побыстрей дойдете, – задумчиво произнесла баба, оказавшаяся, по всему, философкою, – да ведь там после дождей увязнуть можно. А улицами хоть и дольше, зато ног не замараете.

– О боже ты мой! – в сердцах воскликнула Анюта, аж притопывая от нетерпения, так хотелось поскорей развязаться с этим мучением, именуемым жизнью. – Ну, сказывай, как идти улицами!

– Ну, перво-наперво, выйдете на Варварку, потом на Благовещенскую площадь, потом обочь кремля по Елоховскому съезду внизу, а там по Рождественской налево – и купола завиднеются, на них и идите.

– На Варварку... на Благовещенскую... вниз мимо кремля... – повторила Анюта, запоминая. – А Варварка эта в какой стороне? До нее как добраться?

– Вы вот что, барыня, вы этак-то заблудитесь как пить дать, – всполошилась баба, и глаза ее приняли хитрое выражение. – Сем-ка я вас провожу? До самой Рождественки-матушки доведу, а вы мне... от щедрот ваших... детишкам на молочишко... сами знаете, городская жизнь со дня на день дорожает, с народишка не копейку, а грош тянет!

Может быть, Анюта приняла бы ее предложение, кабы был у нее тот грош или хотя бы малая полушка.

– Сама дойду как-нибудь, – отвела она глаза. – Значит, на Варварку вон туда? Ну, спаси Христос.

– И тебя, матушка! – довольно вызывающим тоном ответила баба, мигом прекращая «выкать» и принимая недовольный вид: наверное, ждала более вещественной благодарности, а не получив ее, обиделась. – Скатертью дорожка!

Конечно, окажись на Анютином месте тетушка Марья Ивановна, она б не спустила бабе дерзости, потому что пребывала в твердом убеждении, что простонародье надобно держать в ежовых рукавицах и не попустительствовать ему, не то дождаться можно нового Пугачева. Но в том-то и дело, что покойница Марья Ивановна никак не могла на Анютином месте оказаться...

При воспоминании о тетушке, ласковой, строгой, заботливой, ветру на Анюту не дававшей дунуть, у девушки слезы прихлынули к глазам от жалости к себе, от осознания полной своей ненужности хоть кому-то на всем этом свете.

«Ладно, уж недолго осталось», – подумала она, смахивая слезы, и ускорила было шаги, как вдруг позади раздался истошный вопль:

– Держи ее! Лови!

Анюта обернулась – да так и обмерла: из проулка выбежала целая орава людей. Предводительствовала ими та самая, нарумяненная, с вороными волосами и голыми плечами. Значит, она не во сне привиделась, а в самом деле перешла Анютину дорогу! Чуть позади семенила распатланная, виденная Анютой в коридоре странного и пугающего дома. Груди свои непристойные она малость прикрыла, но все равно вид имела ужасный. Окружала этих особ толпа мужчин, почти все в штатском, но мелькали и один-два мундира. И все показывали пальцами на Анюту и кричали:

– Да вот она! Держи ее!

Погоня! За ней! Обитатели и насельники ужасного дома решили настигнуть Анюту и вернуть ее к себе, в блудилище!

Девушка панически оглянулась, не ведая, как быть, что делать. Шмыгнуть бы в какой-нибудь проходной двор, преследователи не дознаются, что она побежит на Варварку... И в тот же миг она поняла, что улизнуть не удастся: баба, у которой она спрашивала дорогу, вдруг завопила голосом, который мог бы составить достойную компанию трубам Иерихона:

– Вон она! Туда побегла! Держи воровку!

С чего она взяла, что Анюта воровка?! Неужто из мести, что мзды не дождалась?

Так или иначе Анюта увидела, что вся компания повернулась к ней, словно некое многоглавое чудовище, и в один голос крикнула:

– Вот она! Держи ее!

Анюта ринулась вперед.

– Да что за дура! – возмущенно воскликнул кто-то из преследователей. – Гоняйся тут за ней! Этак мы в театр на представление опоздаем!

Анюта повернула за угол, за другой... топот преследователей не отставал. Она уже не понимала, куда бежит, где Варварка, да сие и неважно было, главное – от погони отвязаться. Еще один угол... проходной двор! Впереди маячит подворотня! Туда? Но преследователи и в ту подворотню за ней увяжутся. Надо где-то затаиться, где-то здесь, во дворе! А что это там за бочками с дождевой водой виднеется? Щель в заборе? Скорей туда! Может быть, удастся протиснуться?

Удалось, только юбки зацепились за что-то и никак не хотели отцепляться.

– Господи, да ты помоги же мне! – в сердцах крикнула Анюта, и в то же мгновение юбки отцепились, словно по мановению волшебной палочки. От неожиданного рывка она пролетела несколько вперед, поскользнулась и упала на колени на поросший травою клочок земли.

Смотрю, дивуюсь и глазам
Своим не верю...
Жмурюсь понапрасну,
Но ты не исчезаешь:
Снова мне терзаешь взор.
Скажи, кто ты?!
Явленье ль ада?
Звезд созданье?
А может быть,
Земная женщина, и только? —

раздался рядом чей-то голос, и Анюта вскинула голову, донельзя испуганная и странными словами, и патетической интонацией, с которой они были произнесены.

Удивительное существо смотрело на нее! Оно имело длинную, почти до земли, черную и необычайно густую бороду и усы, которые свешивались по обеим сторонам рта много ниже пояса. Одето было существо в короткие красные штаны с прорезями, надутые наподобие шаров: что-то подобное Анюта видела на картинке в книжке из жизни стародавних французских королей. Совершенно как в той книжке был и камзол: рукава тоже надутые, а на груди – огромная и по виду очень тяжелая золотая цепь. Кроме всего перечисленного, на существе были белые нитяные чулки, плотно обхватывающие его кривые ноги, и красные же туфли с загнутыми носами, сильно напоминавшие стручки горького красного перца. Венчалось все это великолепие короной, столь же сильно блестящей, как и цепь.

Анюта растерянно моргнула. Ничего и никого подобного ей в жизни видеть не приходилось! Может быть, она уже умерла, не заметив, как и когда, – и угодила в ад?! Наверное, ей там самое место за грех ее рождения...

– Восстань из праха и утри свои немые слезы, – произнесло между тем существо весьма участливо. – Поверь, не враг тебе я, не разбойник, а друг – быть может, лучший друг из тех, что в жизни ты могла своей увидеть!

Анюта стояла столбом, совершенно ошарашенная.

– Держи! Где она? Вон туда, в подворотню побежала! Нет ее там! Она где-то во дворе! – раздались крики и топот за забором, и Анюта поняла, что все еще находится на земле, в городе N, и за ней все еще продолжается погоня. Она заломила руки, глядя в лицо неизвестного страшилища. При всем своем безусловно ужасном облике он пугал ее куда меньше, чем женщина с вороными волосами, ее гологрудая компаньонка и те мужчины, которые ее преследовали.

– За тобой, что ли, погоня? – переходя на вполне человеческий язык и со вполне человеческим участием спросило существо.

Анюта кивнула, смахивая слезы.

– Украла чего? А может... убила?!

Анюта возмущенно вспыхнула:

– Меня в блудный дом обманом завезли, а я утопиться хочу с горя!

– Что?! – громко воскликнуло существо и тут же зажало себе рот, глянув на забор. Подкралось к нему на цыпочках, выглянуло в щель и так же на цыпочках воротилось к Анюте, шепча: – Они носятся туда-сюда, тише говори. Утопиться, ишь чего удумала! Да мыслимо ли такое?! Забудь! Забудь сей же миг, и чтоб никакой суфлер тебе больше этого не подсказал!

Суфлер?! Какой такой суфлер?! Опять существо начало чудесить, но Анюте было уже не до этого, потому что из-за забора снова раздались знакомые и ненавистные голоса:

– На улице ее не видать! Она где-то здесь! Гляньте, в заборе щель! Вон, за бочками!

– Спрячьте меня! – взмолилась Анюта, заломив руки. – Ради бога, спрячьте меня!

Существо только миг смотрело на нее растерянно, потом глаза его напряженно сузились, какая-то мысль мелькнула в них, и улыбка раздвинула усы:

– Хорошо. Спрячу. Но только ты должна побожиться, что станешь мне повиноваться беспрекословно и слова без моего дозволения молвить не посмеешь. Согласна ли?

За спиной топот... уже близко, уже совсем рядом с забором. Сейчас отодвинут доску – и...

– Согласна! – выдохнула Анюта, зажмурившись от страха.

В то же мгновение она была подхвачена за руку и увлечена на крыльцо... чуть не упала на ступеньках, но существо удержало ее. Краешком сознания Анюта отметила, что вся его одежда как-то странно шелестит, как если бы была сделана из бумаги. Но в следующее мгновение существо втолкнуло ее в какую-то дверь, потом эту дверь захлопнуло, и Анюта оказалась в кромешной темноте.

* * *

– Ну что же, – спросил Хвощинский, – сходил ли ты на пристань?

– Как же, батюшка, – кивнул Данила с важным видом. – Как же можно ослушаться? Сходил!

– И что?

– А что? Поспрошал народишко.

– Ну?! Что из тебя каждое слово надобно словно вожжами тянуть?!

– Да не надобно тянуть, барин. Поспрошал, говорю, выспросил, значит. Сказали мне про одного... Савелий имя его, Савка, по прозвищу Коркин, да все кличут просто Савка Резь[3].

Хвощинский зыркнул исподлобья, но промолчал.

– Резь, говорю, – продолжал Данила со значением. – Народишко сказывает, клейма негде поставить!

– Ну ты знаешь, особо какого звероватого мне тоже не надо, чтоб ни ступить, ни слова сказать не мог, чтобы люди от него во все стороны разбегались, – недовольно проговорил Хвощинский. – Нужен человек с понятием и обхождением. Этот Резь твой таков ли?

– В точности! – с жаром вскричал Данила. – Именно таков! Глянешь – красавец! Девки да бабы из-за него крушат себя – это никакими словами не обсказать. В жизни не поверишь, что не добрый человек, а оторва последняя и смертоубивец. Лет двадцати пяти, а уж за плечами небось столько, что другому и не снести такой груз.

– А говорить может, как приличная персона? – озабоченно выпытывал Хвощинский.

– Что соловей поет! – завел глаза Данила.

– Соловей-разбойник! – хмыкнул барин.

– Народишко сказывает, – сделал Данила таинственное лицо, – из доброй семьи этот Савка Резь. Оттого и пригляден, оттого и обходителен.

– А росту он какого? – обеспокоился Хвощинский. – В плечах широк ли?

Данила сделал самую простецкую мину:

– Аккурат как вы, барин. И ежели, к примеру сказать, помыть Савку, да волосья ему малость пообкорнать, да картуз господский нахлобучить, да надеть на него какой-нибудь самый плохонький ваш сюртучишко, то и не отличишь его от благородного господина.

– Комедия ошибок! – пробормотал Хвощинский.

– Чего изволите? – подобострастно спросил Данила.

– Да чего-чего... – проворчал господин. – Понятно чего!

– Знамо дело! – кивнул его верный Лепорелло. – Да не кручиньтесь, батюшка барин, обделаем мы для вас это дельце. Коли с барышней сладили, сладим и с Савкою!

– Раскошелиться, конечно, придется... – Хвощинский, кажется, беседовал сам с собой, однако Данила не замедлил и тут всунуться со своим толкованием:

– Так ведь дело-то какое... грошик вложишь, червонец получишь!

– Горазд ты, погляжу, деньги в чужом кармане считать! – построжал Хвощинский.

Лепорелло сделал виноватую мину, однако хитрющие глаза его красноречиво говорили, что карман господина вряд ли может считаться чужим для слуги.

– Ты с Савкою этим побеседовал ли или просто издали приглядывался? – вкрадчиво спросил Хвощинский.

Данила поглядел на барина с сомнением. Он никак не мог решить, какой ответ дать. Поручения повести с Савкой разговор на опасную тему барин ему не давал. С другой стороны, как понять, можно ли человеку поручить исполнение такого непростого дела, если не спросить его об этом?! Понятно, он Савке не так вот все прямо на ладошке выложил. Повел речь издалека, но тот был тертый, ох, тертый калач! Мигом смекнул, к чему ведет нечаянный собеседник, и только ухмыльнулся щербато (это был единственный недостаток в его, пожалуй, даже чрезмерно смазливой физиономии) с готовностью сделать все, что надо, – само собой, за немалую плату.

– Ладно тебе кривляться, Данила! – рассердился Хвощинский. – И так вижу, что не удержался распустил язык. Да и ладно... за спрос денег не берут. Как сговорились-то?

– Ну, когда дельце приспеет, я схожу опять на пристань да Савку и приведу к вашей милости.

– Ну вот еще! – с неудовольствием вскинул голову Хвощинский. – Еще недоставало – сюда его вести! А ну приметит кто?

– А иначе как? Где ж вам с ним повидаться, барин? – развел руками Данила. – В клубе вашем встречаться – смеху подобно. На пристань вам самому идти али в кабак, где грузчики пьют, – невместно. А в дом мало ли какой работный человек прийти может либо торговец? Войдет он в картузишке своем да в плисовых штанах, а выйдет принаряженный да с другого хода. Не тревожьтесь, барин Константин Константинович, все будет слажено по вашей воле и замыслу!

– А я вот тревожусь, – сварливо проворчал Хвощинский, однако он прекрасно понимал, что и тревожиться, и искать отходные пути надо было раньше. Теперь дело зашло слишком далеко, чтобы останавливаться или сворачивать. Коготок, как говорится, увяз – всей птичке пропасть.

Ну, само собой, Хвощинский от души надеялся, что он – он-то не пропадет!

* * *

Несколько минут существо куда-то влекло Анюту. Глаза ее привыкали к темноте, вдобавок то тут, то там виднелись масляные плошки, рассеивающие мрак. Послышался шум, звон, отдаленные голоса, топот множества ног. И еще дальний рокот, налетавший подобно отдаленному рокоту грозы...

– Да такого короля убить надо! Где он шляется?!

Услышав яростный крик, Анюта вздрогнула и принялась испуганно озираться.

Сильная рука влекла ее все дальше и дальше, вокруг становилось светлее, и с каждой минутой ей все отчетливей казалось, что спаситель будет ее губителем, потому что тащил он ее прямиком в ад. Оказывается, туда собрались грешники самых что ни на есть невообразимых времен и народов. Мимо Анюты, озаренные сполохами горящих тут и там плошек и толстых, оплывающих сальных свечей, пробегали виденные ею прежде только на картинках мавры и папуасы, а также придворные дамы в роскошных одеяниях. Были тут и рыцари в железных доспехах, и нежные пастушки, и даже несколько магов и волшебников прошли, волоча длинные, расписанные звездами мантии и придерживая на головах остроконечные колпаки. Все эти одеяния как-то странно шелестели... И вдруг Анюта поняла почему. Мимо пробежал мальчишка, самый обыкновенный босоногий мальчишка, тощий и невзрачный, неся несколько аршин тяжеленной на вид и вроде бы даже чугунной цепи. Однако эту тяжесть он очень легко держал в охапке. Анюта покосилась на золотую цепь на груди своего спасителя – и вдруг поняла, что и эта цепь, и та, которую тащил мальчишка, были всего-навсего склеены из бумаги, а потом раскрашены: одна золотой краской, а другая – просто черной. Бумажными были и шлемы, и латы рыцарей, и колпаки магов, и короны королей и королев, и даже надутые пузырями штаны спасителя тоже явно были бумажными! А мечи рыцарей оказались деревянными, потому что один такой меч ударился о скамейку, и раздался отчетливый деревянный стук.

Да что это такое? Куда опять попала Анюта? Женщины сильно накрашены, да и мужчины тоже, а между тем нет здесь того удушающего аромата блуда, от которого так худо было Анюте совсем недавно...

Что это? Где она?

– Да ты не трясись так, – ласково обернулся к ней спаситель, видимо, уловивший дрожь ее руки. – Чего испугалась? Это ж театр. Только мы зашли не с парадного входа, а с артистического. И прямиком за кулисы угодили. Небось никогда за кулисами не была?

Анюта покачала головой и только собралась признаться, что и в зрительном зале не бывала (в городке, где она жила у тетушки Марьи Ивановны, не было театра, а любительские спектакли, которые давали то в одном доме, то в другом, наверное, не в счет), как вдруг...

– Где ты шлялся, бездельник?! – грянуло вдруг над ухом. – Ты мне обещал Помпилию! Наврал?! Ну тогда собирай свое барахло и вали вон из моего театра!

Спаситель и Анюта обернулись и увидели перед собой высокого и не в меру толстого человека с большой, круглой и совершенно лысой головой. На нем был засаленный сюртук зеленого бархата, широкие клетчатые штаны, заправленные в сапоги с отворотами (такие раньше Анюта лишь на охотниках видела), а сорочка имела вид не мытой с тех пор, как вышла из рук белошвейки.

– Помилуйте, господин директор! – возмущенно воскликнул Анютин спаситель. – За что грозитесь?! Разве можно не верить слову Аксюткина?! Да разве я солгал в жизни хоть единожды? Кто это, по-вашему, коли не Помпилия?!

И он чуть подтолкнул вперед Анюту, с такой силой стиснув ее руку, что она на миг онемела и не смогла возмутиться, мол, никакая она не Помпилия, а Анюта Осмоловская... хотя нет, Осмоловской зваться она уже не может, ну а как же представляться?

Размышления об этом тоже заставили ее помедлить с возмущенным воплем. К тому же она вспомнила, что обещала спасителю повиноваться беспрекословно...

Человек в зеленом сюртуке, названный господином директором, схватил ближайшую плошку и поднес к Анютиному лицу. Она испуганно отшатнулась и зажмурилась.

– Хм, – промолвил директор изумленно. – И впрямь привел. И впрямь Помпилия... Видать, леший в лесу сдох, коли Аксюткин правду сказал! Тогда чего по кулисам шляетесь? Скорей веди ее переодеваться да роль учите! Выход через полчаса! Она хоть грамотная?

– А как же! – радостно вскричал Анютин спаситель, фамилия которого, как выяснилось, была Аксюткин. – В институте благородных девиц обучалась.

– Фу-ты ну-ты... – скептически буркнул директор и канул куда-то в глубину многочисленных длинных-предлинных тряпок, которые зачем-то свешивались с потолка и на которых были нарисованы дома, деревья и даже дворцы.

– Я не училась ни в каком институте благородных девиц, – пробормотала Анюта.

– Да и шут с ними, с девицами. – Аксюткин обернулся к ней своей пугающей бородатой и усатой физиономией. – Грамоте-то хоть знаешь?

– Конечно. А что все это значит? Почему вы меня Помпилией назвали?

– Погоди, – сказал Аксюткин и начал красться на цыпочках куда-то вперед.

Анюта шагнула было следом, но он обернулся, грозно махнул рукой – стой, мол, на месте! – и она замерла. Аксюткин скрылся за очередной тряпкой, свисавшей с потолка, но через миг вернулся.

– Плохи дела, – сказал озабоченно. – Эти-то, которые за тобой гнались... они уже в театр пробрались. Ходят по залу. Тебя, видать, ищут.

У Анюты от ужаса подкосились ноги. Мигом вспомнилось, как кто-то из преследователей кричал, что не хочет в театр опаздывать из-за «этой дуры». Вот это спряталась она, называется... Надо бежать отсюда!

– Как отсюда выйти? – спросила испуганно. – Где дверь?

– Бежать задумала? А вдруг они и у артистического стерегут? – сделав страшные глаза, сказал Аксюткин. – Тогда и угодишь как кур в ощип! Еще, глядишь, они по кулисам искать станут... Тебе обличье сменить надо. Переодеться, чтоб, даже если и наткнутся на тебя, нипочем не узнали! Иди за мной!

И он свернул еще за какие-то тряпки, очутившись перед низкой дверью. Толкнул ее – и оба очутились в низенькой каморке без окон, где Анюта едва могла стоять во весь рост. Каморка оказалась невероятно тесна: там имелся только столик с небольшим трюмо да табурет перед ним, а все остальное пространство было заставлено коробами и завалено разноцветной одеждою. Ярко горели свечи, на столе громоздились коробочки с пудрой и флаконы.

Маленькая, очень толстая женщина в непомерно пышном платье, которое делало ее неуклюжую фигуру вовсе четвероугольной, уныло сидела на табурете. При виде вошедших она вскочила, всплеснула руками и уставилась на Анюту изумленно:

– Неужто уговорил?! Да нет, это не она! Кто это?

– Это Помпилия, – гордо произнес Аксюткин. – И если это не Помпилия, пусть отсохнут обе мои руки, верный друг Мальфузия! – Потом он внимательно осмотрел обе свои руки, правую и левую, как бы желая удостовериться, не отсохли ли они, а обнаружив их целыми и невредимыми, довольно улыбнулся и принял воинственную позу. – За дело, мой оруженосец храбрый! Медлить нам не след! Коль миг утратим – в год не наверстаем потерь, что обернутся пораженьем таким, какого я еще не ведал! Да что я! Король, отец мой, знать не знал такого, предки мои великие во гробах повернутся и станут восклицать: «Потомок недостойный! Ты наши имена покрыл позором! Проклят, отныне проклят будешь ты вовеки!»

– Ох, Блофрант, голубчик мой, полно декламировать, выдь из роли, не до того сейчас, – отмахнулась толстушка, носившая нечеловеческое имя Мальфузия. – Тащи наряды Помпилиины. А я ей раздеться помогу.

– Что? – возопила Анюта, прижимая руки к груди. – Зачем раздеваться?! Не буду!

– Тихо! – погрозил пальцем Аксюткин, почему-то обозванный Блофрантом, но ничуть этим не возмутившийся. – Твое платье небось гонителям твоим примелькалось, да еще как. Мы же тебя сейчас иначе обрядим, загримируем – и ни одна собака тебя не узнает. Давай-давай, разоблачайся, я глядеть не буду, больно надо, у меня и другие дела есть, кроме как на барышень чужих глядеть, не видал я вас, что ли?

И с этими словами он принялся что-то искать в многочисленных сундуках и картонках, а Мальфузия, засучив рукава, подступила к Анюте с такой решимостью, от которой та совершенно потерялась и безвольно позволяла совлекать с себя один предмет туалета за другим. Причем с такой же быстротой, как раздевала, Мальфузия и одевала ее в другое, и Анюта ахнуть не успела, как обнаружила на себе попугайно-яркий, красно-сине-зелено-желтый наряд на манер рубахи. На ноги ей были натянуты красные чулки, а потом надеты смешные башмаки с загнутыми носами, как у турецких пашей. На руках тоже оказались красные перчатки. Затем Мальфузия толкнула Анюту на стул и, мигом окрутив вокруг головы ее косу, нахлобучила сверху очень странный головной убор, напоминающий цветочный горшок с растением, вот только горшок был розового цвета, а вместо растения из него торчали сине-желто-зеленые, в цвет платья, перья.

– Закрой глаза! – скомандовала Мальфузия, и Анюта послушалась. Немедленно она ощутила, что проворные руки мажут ее лицо чем-то влажным и холодным...

Она протестующе пискнула было, но глаза открыть не решилась. К векам ее было что-то прилеплено, губы тоже чем-то намазаны... Наконец раздалась команда: «Можно глядеть!» – и Анюта робко приоткрыла глаза.

И тут же снова зажмурилась, увидев глядящую на нее красную, словно бы окровавленную физиономию с бледно-розовыми губами и длинными-предлинными, гораздо длиннее ее собственных, наклеенными черными ресницами. Брови также стали длиннее и толще прежних. Ничего более отвратительного Анюта в жизни не видывала и положительно отказывалась признать, что рожа сия имеет к ней отношение. Она даже решилась вглядеться в зеркало и поискать позади рожи собственное лицо, однако попытка окончилась неудачей. Никого более в зеркале не было.

– Прекрасная Помпилия, дочь Ставругентоса Восьмого, – торжественно провозгласила Мальфузия, – пленять сердца мужчин горазда. Преуспела она в искусстве этом и еще не ведала отказа своим желаниям. Думаю, что ты, прекрасный чужеземец, пред нею тоже устоять не сможешь!

Анюта оглянулась в поисках «прекрасного чужеземца», никого не обнаружила и подумала, что Мальфузия, видать, заразилась от Блофранта страстью к высокопарным и непонятным речениям. И при этом еще и разумом повредилась, потому что более уродливого создания природы, чем то, что она называла прекрасной Помпилией, трудно было даже вообразить.

– Вот теперь тебя наверняка никто не узнает! – удовлетворенно воскликнул Аксюткин. – Смело можешь на сцену выходить. Преследователи твои ничего не заподозрят!

– А зачем мне на сцену выходить? – испугалась Анюта. – Давайте я лучше спрячусь, а? Отсижусь в этой каморке, пока представление не закончится и зрители не разойдутся. Только смойте с меня эту страсть, Христа ради всемилостивейшего!

– Ну уж нет, милушка моя, – воинственно уперев руки в боки, воскликнула Мальфузия. – Сейчас мы тебе роль дадим прочесть, а потом пойдешь исполнять роль Помпилии. На сцену пойдешь!

– В виде этакой-то образины?! – воскликнула Анюта, с ненавистью озирая в зеркале красную физиономию. – Да никогда в жизни!

– Но как же так? – встревоженно спросил Блофрант Аксюткин. – Ты ж клятвенно обещала слушаться и повиноваться!

– Простите великодушно, – в пояс поклонилась Анюта, – но только не ожидала я, что меня на позорище повлекут. Это обман, сударь. Дайте мне воды умыться, дайте одежду мою, ну а не дадите – я и так уйду. Отсижусь где-нибудь в укромном уголке до ночи, а ночью проберусь к Волге и... в ней воды хватит, чтобы и краску смыть, и горе мое унести.

Мгновение Аксюткин тупо смотрел на Анюту, а потом вдруг бухнулся перед ней на колени. Мгновение помедлив – видимо, от неожиданности, – рядом с ним оказалась в том же коленопреклоненном положении и верная Мальфузия. Оба моляще сложили руки на груди и заговорили наперебой... И постепенно Анюте стала понятна история, в которую она невзначай впуталась.

Аксюткины – они были супруги – прослужили в театре много лет. Трудились в разных труппах столько, сколько себя помнили. Вся жизнь их была в театре! То кочевали, а теперь вот прижились в городе N, купили дом и думали, что так и доживут здесь свой актерский век. Однако жизнь актера – не только сплошная игра, но и сплошные интриги. Вечно кто-то норовит тебя подсидеть, ножку подставить, даже если ты не на амплуа героини или первого любовника, а просто-напросто субретка или слуга. Не сладились отношения у примы – Наденьки Самсоновой – с Мальфузией Аксюткиной (настоящее имя ее было Марфа, однако переложили его на благозвучный театральный манер), а потом и с самим Блофрантом (подлинное имя Феофан) Аксюткиным, начала она пожилых супругов выживать, а поскольку директор знал, что зрители города N валят в театр преимущественно для того, чтобы на Наденькины ножки глядеть, кои она в водевилях с переодеваниями щедро выставляет напоказ, и послушать ее заливистый голосок в куплетах, а вовсе не для того, чтобы слушать патетические завывания Аксюткиных, ссориться он с Наденькой не захотел и погрозил супругам увольнением. А в театре в то время просто зарез случился – нет второй героини! Некому играть соперниц тем нежным и благородным красавицам, роли которых исполняла Наденька! Одна актриса запила. Другая простудилась и лишилась голоса. Третья вдруг сделалась брюхата и поспешно уволилась. Четвертая ссорилась с Наденькой до того, что начали уже и волосья друг дружке драть... Ну просто беда, от которой нет спасения!

А у Блофранта Аксюткина была племянница в городе, Варя Нечаева, осьмнадцати лет. Спала и видела себя актрисой! Воспитанная дяденькой и тетенькой, все монологи из самых популярных пьес и куплеты из водевилей выучила наизусть еще в детстве. Конечно, не сказать чтобы были у нее особенно выдающиеся способности, да и внешне она вполне удалась в породу аксюткинскую – маленькая, кругленькая, что репка, круглолицая, крепенькая, – но грамоте знала, обладала звучным голосом, да и танцам обучена была. Что еще нужно для выступления на сцене?! Тем паче что родители не были против актерской карьеры дочкиной...

И вот накануне премьеры пьесы «Оливия и Помпилия, или Наказанное зло» Наденька добралась-таки до кудрей актрисы, назначенной на роль Помпилии. Та немедля ушла из театра и заявила: или она, или Наденька. Директор выбрал Самсонову, как же иначе... Однако она одна две роли сыграть не могла при всем желании. Роль Помпилии была предложена двум статисткам. Они отказались, ненавидя весьма скандальную Наденьку. Премьера оказалась под угрозой. И тогда Блофрант предложил попробовать его Варю. Директор был в таких расстроенных чувствах, что согласился. Но тут же пригрозил, что, ежели Аксюткин обманет с племянницей и она не сможет изобразить Помпилию, пусть даже не входит больше в театр!

Блофрант мигом заложил двуколку и поехал в пригородную деревушку, где находился дом племянницы, – и узнал ошеломляющую весть: Варя покинула родительский дом и... сбежала с ремонтером...[4]

Где уж они друг дружку высмотрели, неведомо...

Мать Вари заливалась слезами, отец храбрился, уверяя, что блудная дочь очень скоро будет брошена храбрым воякою и приползет на коленях просить родительского прощения. Аксюткин тоже пребывал в убеждении, что сие всенепременно случится, однако случиться сие должно было не сегодня. А премьера «Наказанного зла» должна была состояться именно нынче ввечеру!

Даже не позаботясь утереть слезы рыдающей сестре своей, матери Вари, Аксюткин сам залился слезами и потащился в театр – класть повинную голову на плаху. Однако при виде директора так перепугался, что не повинился в случившемся, а принялся истово лгать, что Варя готова исполнить роль Помпилии, однако ее задержали неотложные дела. Но через час она появится, непременно появится...

Директор не то чтобы успокоился, но, во всяком случае, гнать Аксюткина взашей не стал. А тот открыл правду жене. Несчастные обнялись, поплакали, потом переоделись для роли... они надеялись на какое-то чудо... Блофранту стукнуло в голову выйти на улицу и попросить первую встречную оказать ему великую милость и сыграть роль Помпилии. Конечно, только человеку, совершенно лишившемуся ума, могло прийти в голову такое... Однако непрямыми путями ведет нас Господь, в этом Блофрант мог убедиться, когда перед ним вдруг словно с небес свалилась Анюта!

Все это рассказали девушке Блофрант и Мальфузия, пав ей в ноги и умоляя смилостивиться над ними. Они просили только один раз, только этим вечером выйти на сцену! Пусть сыграет из рук вон плохо, пусть совсем ничего не сыграет – главное, директор убедится, что Аксюткины не лгуны, и гнать их не станет. А может статься, Наденька останется так довольна провалом их протеже, что перестанет выступать их гонительницей!

Выслушав все это, Анюта несколько мгновений и слова сказать не могла. Она мысленным взором оглядывала минувший день... иному и за жизнь столько пережить не удастся, сколько на нее за день обрушилось! Во грехе она погрязла... если батюшке на исповеди рассказать, он небось возопит: «Платишь за грех рождения твоего этими испытаниями!» Наверное, так... Но Анюте отчего-то показалось, что если совершаешь грех ради того, чтобы добрым людям помочь, он как бы уменьшается. В том, что Аксюткины были люди добрые и незамысловатые, она ничуть не сомневалась. Ей-то все равно деваться некуда, ей все равно рано или поздно помирать. А им жить охота... без театра погибнут, это же ясно!

– Ну что ж... – прошептала она с сомнением. – Вот разве что попробовать... Да разве я смогу? Я ж в спектаклях, даже любительских, никогда не играла. Не знаю, что делать, куда идти...

Мальфузия, подпрыгнув от избытка чувств, чмокнула Анюту в щеку и тотчас принялась отирать зачернившиеся губы:

– Не робей, голубушка! Ты роль хотя бы одним глазком погляди, чтоб вчерне знать, о чем речь-то пойдет. А я суфлера Тимофеича уговорю, пусть бы он тебе погромче да почетче подсказывал. И сама в кулисе встану, когда на сцене быть не надо, уж помашу тебе. На счастье, мы нынче в сукнах играем, не в декорациях, так что есть куда спрятаться.

– В сукнах играете? – недоуменно переспросила Анюта. – А что это значит?

– А вот это, Варенька, душенька, – ухмыльнулся Блофрант, – самое малое из того, что тебе только предстоит узнать!

Анюта хотела было его поправить, сказать, мол, не Варя она, – но промолчала. Коли новая жизнь пошла, так пусть и имя у нее будет тоже новое!

* * *

Играть в сукнах – значило, что спектакль ставится в декорациях, не сооруженных из дерева, а нарисованных на спускающихся с потолка полотняных простынях. Почему их назвали сукнами, не знали даже Аксюткины. Лучше было бы сказать, в тряпках. В этих тряпках Анюта чуть не заблудилась, выходя на сцену в первый раз. Она вообще не видела, куда идет, слабо соображала, что делает. Как только важный человек в ливрее и пудреном парике прошел по сцене, волоча за собой тяжелый пыльный занавес и помогая себе длинной клюшкою, когда кольца цеплялись за перекладину, перед ней открылась ямина зрительного зала. Потом-то она узнала, что был он вовсе невелик, едва ли тридцать кресел да пространство за ними для стоячей публики, ну и по три ложи с каждой стороны, а над всем этим неуклюже нависала галерка полукруглым ярусом, – а сначала казалось, что ямина эта безгранична, и оттуда глядит на нее тысячеглазое чудовище...

– Ты про зрителя вовсе не думай, – наставляла напоследок Мальфузия Аксюткина, поминутно крестя Анюту и попутно сама обмахиваясь крестом. – Забудь о нем, как будто и нет никого. Про слова думай да про реплики. Неужто и в самом деле запомнила все?!

Запомнить слова роли – это оказалось самое пустяковое. Память у Анюты была отменная, этому и учителя ее дивились, и тетушка Марья Ивановна, покойница. Довольно было один раз прочесть страницу из книжки – и Анюта потом могла ее пересказать наизусть хоть через неделю, хоть через год. В эту минуту она словно бы видела перед собой эту страницу вновь: и цвет бумаги, и размер букв, и даже помарки или пометки в тексте. Вот и сейчас она словно бы видела страницу роли – тетрадки, сшитой вручную толстыми серыми нитками: захватанную, с кляксами, кое-где расплывшимися чернильными буквами, написанными на редкость разборчивым и четким почерком. В первую минуту вид написанного ошеломил Анюту:

«Балтазар:Пускай провалится скорее в преисподнюю!

Помпилия: Проклятый чужеземец! Ты явился в дом ко мне и нечестиво клевещешь на обряды, которые веками соблюдает весь мой народ и все вассалы наши?

Фулландр:Скорей, скорей падите на колени!

Помпилия:Да, это я. Те духи, что подвластны искусству моему, что верно служат моим затеям и моим причудам, успели сообщить, что к нам сегодня гости пожаловали. Гости – иль враги?

Максимилиан:Поскольку мы теперь всецело в вашей власти?

Помпилия:О нет, тебе, прекрасный чужеземец, я грозить не смела. И не желала я грозить тебе. Тебя хотела бы я видеть во дворце, где окружить тебя заботой, лаской, негой мечтаю самолично!»

И все такое в этом же роде на нескольких страницах.

Слова, написанные в скобках, были отрывочны и непонятны. Мальфузия пояснила, что они называются реплики и служат как бы сигналом, после чего Помпилия должна произносить свои слова, свою реплику – играть свою роль. То есть проговорить: «Проклятый чужеземец! Ты явился в дом ко мне и нечестиво клевещешь на обряды, которые веками соблюдает весь мой народ и все вассалы наши?»– Помпилия может не раньше, чем актер, играющий Балтазара, скажет свою реплику, оканчивающуюся словами: «Пускай провалится скорее в преисподнюю!»Все, что будет до этого говорить Балтазар, неважно. Анюта должна ждать именно этих слов – и только потом произносить свою реплику.

– А как я узнаю, кто Балтазар? – ошеломленно спросила Анюта. – На сцене, чай, много народу будет.

– Ах! – заломила руки Мальфузия. – Кабы хоть одна репетиция!

– Некогда нам, – угрюмо огрызнулся Блофрант Аксюткин. – Даже с нами не успеть прогнать всю роль до конца. Вот, слушай, Варенька, я тебе расскажу, что на сцене будет происходить, а ты уж сама смекай, к кому обращаться и как держаться, – и помоги тебе Господь! Путешественники-рыцари попали в плен к сарацинскому нечестивому племени. Предводительствует ими король Ставругентос Восьмой, но верховодит всем его дочь Помпилия, первая красавица сарацинского королевства.

– Это я – первая красавица? – хихикнула Анюта. – Этакая краснокожая?!

– Ты просто душечка, – горячо сказал Блофрант. – Особенно для сарацин! Не перебивай, а слушай. Помпилия – жрица, служительница сарацинских богов. Ее все слушаются в племени, пикнуть никто поперек не смеет. Сарацинское племя больно неведомой хворью, люди мрут как мухи, и Помпилия говорит, что боги требуют новых жертв. Поэтому рыцарей решено принести в жертву. Но среди них есть Максимилиан, в которого влюбилась Помпилия. И готова на все, чтобы его спасти. Но он на нее даже не глядит. Он влюбился в Оливию, это прекрасная француженка, похищенная сарацинами несколько месяцев назад. Помпилия оставила ее в живых, потому что хотела от нее научиться речи белых людей. Но теперь, подслушав разговоры Оливии и Максимилиана, став свидетельницей их пылкого любовного свидания, узнав об их решении вместе бежать и обвенчаться, она задумала вместо Максимилиана отправить на казнь Оливию. Она вещает своим прислужникам, будто боги желают, чтобы жертвы были принесены сонными, к тому же засунутыми в мешки. Сонное зелье дают не только пленникам, но и Оливии. Помпилия с помощью верного слуги своего Фулландра – его заодно с королем Ставругентосом буду играть я, так что не бойся, я всегда буду рядом, – быстро добавил Аксюткин, – уносит Максимилиана в свой храм, а Оливию кладет на жертвенник. Рано утром должно свершиться жертвоприношение, но среди ночи Максимилиан неожиданно проснулся – ведь Помпилия побоялась дать ему слишком крепкий напиток, чтобы невзначай не отравить, – и увидел себя в пещере Помпилии. Она объяснилась ему в любви и все рассказала. Максимилиан бросил ей в лицо отказ и кинулся спасать Оливию и своих спутников. Стражники вступили с ним в бой, но тут появилась Помпилия, злобная, словно разъяренная фурия, и тоже вступила в бой. Однако именно в ту минуту, когда уже добралась до Оливии и готова была вонзить ей в сердце кинжал, ее поразила та болезнь, от которой умирали ее соплеменники, и она пала бездыханной. Оставшиеся в живых сарацины сочли это произволением небес и склонились перед рыцарями. Среди них нашелся священник, который мигом окрестил заблудших и спас их души. Тем временем очнулась Оливия, и тот же священник обвенчал ее и Максимилиана.

– Господи! – растроганно воскликнула Анюта. – Бедная Помпилия! Она ради этого рыцаря готова была предать своих богов, а он ей даже спасибо не сказал!

– Мужчина! – презрительно пожала плечами Мальфузия, но тут же горячо чмокнула супруга в щеку, едва не оторвав приклеенный ус: – Есть и среди этого племени люди благородные, и первый – это ты, мой дорогой Блофрант! Однако полно болтать. Вот-вот начало. Нужно познакомиться с актерами.

– Ну, а вот и Оливия... – сказал Блофрант, и голос его при этих словах вдруг дрогнул и он сделал некое телодвижение, словно хотел кинуться прочь, да устыдился, а вместо этого сказал:

– Познакомьтесь, Надежда Васильевна, это новая Помпилия – племянница моя, Варя Нечаева.

Анюте пока еще требовалось некое усилие для того, чтобы не вскидывать изумленно брови при звуках этого имени. А впрочем, у нее были брови так густо намазаны, что не больно-то их вскинешь – отяжелели! Поэтому она спокойно повернулась и сделала книксен подошедшей актрисе. Ее так учили – при знакомстве, особенно с дамами, делать книксен, ну а уж если особа придворная или выше тебя рангом – тут уж без реверанса не обойтись. И хотя Аксюткин явно трепетал перед незнакомкой, облаченной в сверкающее золотом и серебром тяжелое платье (глаз Анюты уже привык к театральщине, и она сразу определила, что золото даже не сусальное, а просто-напросто мишура), Анюта никакого трепета не испытывала. Актерка – существо презираемое. С другой стороны, кто она сама теперь, коли не актерка? Вдобавок незаконнорожденная...

– Помпилия? Экая дылда! – презрительно воскликнула актриса. – Да мне голову надобно задирать, чтобы на нее посмотреть!

В самом деле, она была невысока ростом и субтильна телом. Анюта всегда хотела сделаться пониже и похудее, но уж, как говорится, что Бог дал. Все, что она могла делать, это немножко сутулиться при ходьбе, хоть тетушка и бранила за это. Но сейчас Анюта нарочно вскинула голову и развернула плечи, чтобы казаться еще выше. Что-то было в этой маленькой изящной Надежде Васильевне такого, что раздражало ее и заставляло поступать наперекор.

– Истинно королевская стать, – раздался в это время незнакомый звучный голос, и Анюта увидела перед собой высокого мужчину сказочной, неправдоподобной красоты: с бледно-мраморным лицом, ослепительными черными глазами и такими длинными ресницами, что они более пристали бы сказочной красавице, а не рыцарю, в одежду коего был наряжен мужчина. Впрочем, ресницы, как немедленно обнаружила Анюта, были наклеенными и сильно подкрашенными. – Приветствую вас, прекрасная Помпилия. От души сожалею, что злая воля автора сей пиесы лишила меня счастия ответить взаимностью на вашу пылкую страсть, но мне будет чрезвычайно приятно выслушивать нежные признания из ваших уст.

И он улыбнулся так, что Анютины губы, ставшие большими и толстыми от непомерного количества наложенной на них помады, невольно расплылись в ответной улыбке.

– Максимилиан, храбрый рыцарь французский, – представился он, отвешивая Анюте, а вернее, Помпилии настоящий придворный поклон, и подмел перьями своего плюмажа пол. – В миру Димитрий Псевдонимов...

– И премьер нашей труппы, – подхватил донельзя довольным голосом Аксюткин. – Добрейшая душа и актер великолепный. Ежели ты, Варенька, что спутаешь на сцене, Митя Псевдонимов тебя всегда выручит.

– Ну, кому Митя, а кому и Димитрий Христофорыч, – недовольным голосом поправила Оливия. – Я бы вот желала, чтобы племянница ваша, милейший, не вздумала честить меня попросту, а обращалась исключительно по имени-отчеству, а то и вовсе – госпожа Самсонова, понятно? Не люблю фамильярностей!

– Ну что ж, кому нравится арбуз, а кому – свиной хрящик, – миролюбиво согласился несказанно прекрасный Псевдонимов. – Я вот ничего против своего уменьшительного имени не имею, будьте со мною, Варенька, запросто! Однако вот-вот грянет первый звонок. Нам сейчас уже на сцену, господа. Мы с вами вместе, Варенька, участвуем в первом акте во второй мизансцене. Знакомы ли вам они?

– Я не успел еще рассказать, – сокрушенно прошептал Аксюткин. – Мы только что гримироваться закончили. Виноват-с...

– Ничего, – отмахнулся Митя Псевдонимов. – С вашего позволения и с нашим превеликим удовольствием, я и сам это сделаю. Вашу руку, прекрасная Помпилия!

И поскольку Анюта несколько испугалась и заробела, он сам взял ее за руку и повел по сцене, не обращая ровно никакого внимания на откровенную ярость Оливии и показывая по сторонам:

– Вы выйдете на свою мизансцену вот отсюда и станете ждать, пока Балтазар не перестанет поносить вашу милость, принцессу Помпилию, и все ваше сарацинское племя. Выходите вы не тотчас после поднятия занавеса, а несколько погодя, и держитесь поначалу несколько в стороне, чтобы зрители вас видели, а для Балтазара и всех прочих, в том числе и вашего покорного слуги, – он смешно поклонился, – вы оставались как бы невидимы...

* * *

О странное и чудное явление по имени провинциальный театр! В минувшие времена он был прост и непритязателен, как и сами провинциальные нравы. Если столичные театры, посещаемые самой изощренной, высокопоставленной, а порою и вельможной публикой, старались во всю мочь, уделяя немалое внимание репетициям сцен и разработке образов, силились подражать в этом Комеди Франсез, то в провинциальных труппах роли зачастую учились за несколько часов перед премьерой, а репетиций не было вовсе. Максимум внешней эффектности и минимум житейского правдоподобия – увы, частенько именно по этому принципу работали старинные труппы, которые вполне могли зваться любительскими, потому что к делу относились именно что любительски, а не профессионально. Конечно, что спорить – были, были в России даже и провинциальные театры, где оказывался способный, дельный постановщик спектакля, но чаще всего кругом царила самая вопиющая самодеятельность. И только прирожденный профессионализм и вкус актеров спасали пьесы, бывшие, как правило, самого озадачивающего свойства и качества. Однако наивный зритель, далекий от московских и петербургских изысков, обожал свой театр и снисходительно не требовал от него большего...

* * *

Тот же самый лысый человек в зеленом засаленном сюртуке, который недавно кричал на Аксюткина, вдруг возник из-за полотен декораций и потряс колокольчиком, зажатым в руке. Все на сцене мигом умолкли, и Анюта услышала, как стихает за занавесом рокот человеческих голосов.

– Первый звонок, господа актеры! – сказал директор наставительно. – Участников первого действия прошу по местам!

Митя покрепче стиснул похолодевшую, несмотря на перчатку, руку Анюты.

– Ну-ну, прекрасная Помпилия! Гляди веселей! И помни: здесь все как будто! О великий мир неправды! Виват тебе и неофитам, делающим первые шаги по твоим псевдомраморным чертогам! Смелей, Помпилия! Все будет хорошо!

– Мадамочка! – сунулась в дверь вездесущая Мюзетка. – Господинчик пришел. Красавчик, спасу нет! Ладненький такой, нарядненький!

Мадам Жужу нехотя поднялась с кресла, с сожалением оставив пасьянс, и тут же пожурила себя. Разленилась! Вот уже неделю сплошь пустые вечера, как будто все мужчины в городе разом утратили пыл чресл своих и жажду женских ласк. Непонятно, чем время занимают. И не пост ведь на дворе, чтобы бояться оскоромиться. Так или иначе, посетителей нет, поэтому и мадам, и девицы пребывают в праздности. Ну, девушки пользуются случаем отдохнуть, наесться сластей и насплетничаться, а мадам сидит как на иголках, подсчитывая убытки, которые несет каждый день, и понимая, что еще один такой праздный вечер – и ее кошелек начнет иссякать, она будет только тратить деньги на содержание заведения, не получая взамен никакой прибыли. Черная, черная полоса настала для «Магнолии», словно бы заморозки ее побили...

И вот – гость!

– Девушки, а ну, веселья побольше! – скомандовала мадам. – Встряхнулись, одернулись! Веди его, Мюзетка!

– А чего меня водить, чай, не пудель на поводке! – раздался веселый голос, и в комнату вошел молодой человек, при виде которого девицы мигом встрепенулись и оживились, а у мадам Жужу как-то нехорошо засосало под ложечкой.

«Сейчас девки мои из-за него передерутся, – мрачно подумала она. – На безрыбье-то!»

Впрочем, она лукавила. Молодец был хорош, очень хорош собой, из-за него можно было передраться и при изобилии посетителей. Высок, ладен, с сияющей улыбкой и одет как приличный человек... Но вот именно – как! Именно это немедленно насторожило мадам Жужу. Во всей его приличности и улыбчивости был налет фальши. Менее наметанный взгляд не заметил бы этого, но мадам Жужу наблюдательности было не занимать стать. Как ни хорошо сидели на нем сюртук и брюки, видно было, что они с чужого плеча и, с позволения сказать, бедра. Сапоги были великоваты и делали его молодецкую походку шаркающей. Да и волосы его вовсе даже не привыкли покрываться цилиндром, этой загорелой физиономии куда больше пристал бы картуз.

«Ограбил небось кого, – вынесла приговор мадам Жужу. – Ладно, коли не убил!»

Вот хоть режьте, а невозможно было вообразить этого молодого человека идущим в лавку, покупающим штуку ткани на сюртук, а потом несущим покупку портному. Точно так же не представлялся он мадам Жужу в мастерской сапожника или в магазине шляпочном. Да и сорочка была явно не его – воротник врезался в налитую, крепкую шею, а попытки замаскировать это пышно повязанным галстухом оказались безуспешны. И запах кельнской воды явно принадлежал не посетителю, а прежнему хозяину его одежды... Запах этот что-то напомнил мадам Жужу, но она никак не могла понять, что именно. И странное ощущение надвигающейся неприятности, а может, даже и беды вдруг словно бы куснуло ее за сердце. Что-то было тут не то... Этот гость напоминал фальшивую монету, старательно выдаваемую за настоящую.

«Может, он из полиции?» – подумала мадам сосредоточенно. И покачала головой. На полицейского, даже переодетого, этот человек не походил вот ни насколечко. Хотя бы потому, что был не слишком-то уверен в себе. Глаза бегали, руки дрожали, он все время норовил убрать их за спину. Полицейские – те ого-го как в себе уверены, а еще пуще уверены в том, что мадам Жужу предпочтет уплатить любую мзду, только бы избегнуть могущих быть неприятностей. Что с того, что ее дом и врачебные, и полицейские осмотры вовремя проходит! Что с того, что в государстве Российском веселые дома разрешены законом самого императора Николая Павловича! Всегда есть в таком скользком деле к чему придраться! То есть полицейские знали, что хозяйка «Магнолии» их боится. А этот гость, казалось мадам Жужу, боится ее.

Может, первый раз в таком заведении? Пришел и теперь боится, что тайный грешок его наружу выйдет?

Вот что-то не так! Надо исходить из худшего, подумала мадам Жужу, которая была женщиной более чем трезвомыслящей. И обращаться с ним поосторожней. Конечно, всенепременно деньги заранее спросить... а то забыла в прошлый раз, с Проказовым... а впрочем, Аннета все равно сбежала, все равно пришлось бы задаток возвращать... а кто его знает, вдруг Проказов забыл бы про задаток... сглупила, конечно, ты, мадам Жужу, а еще считаешь себя изрядно полетавшей птахой!

При мысли об упущенных деньгах, а пуще всего – о сбежавшей Аннете настроение мадам Жужу начало напоминать молоко, поставленное в теплое место и начинавшее киснуть. А при воспоминании о том, что со дня на день может заглянуть Хвощинский и пожелать удостовериться, что его бывшая подопечная уже постигла необходимые постельные науки и сможет теперь доставить ему удовольствие, настроение мадам скисло окончательно. Поэтому она с трудом заставила себя улыбнуться посетителю:

– Доброго вечера вам, красавчик, экое счастье, что вас к нам занесло попутным ветерком!

– Это заразу ветром заносит, а я сам пришел, тетка, – сказал гость и ощерился щербато. – Почем тут у вас девки?

Мадам Жужу на мгновение лишилась дара речи. Тетка, милостивый боже!.. Конечно, публика, которая хаживала в ее заведение, была попроще, даже весьма попроще, чем в обеих столицах, однако здешний народ хотя бы тщился из себя что-то изобразить поблагородней. Этот же «красавчик» словно с пристани прямиком притащился, где мешки да бочки с барок таскал. Хотя одежда...

«Ладно, – сказала себе мадам Жужу, – чего попусту придираешься? Какое твое дело, чем этот молодец промышляет? Возьми с него не задаток, а всю сумму – и дело с концом!»

– Мамзели у нас не про всякого, – заставила она себя улыбнуться. – Поглядите сами. Как на подбор! Только для приличных господ.

– Я приличный, приличней некуда, – даже не оглянувшись на притихших от возмущения девиц, ухмыльнулся в ответ гость... И почему-то мадам Жужу почудилось, несмотря на его щербатость, что это не ухмылка, а настоящий волчий оскал, причем изо рта незнакомца торчат сплошь клыки.

Она с трудом подавила желание перекреститься и назвала цену за час, за вечер и за всю ночь до утра.

Цена имела такое же отношение к настоящей, как цветение одуванчиков к январю, однако посетитель и глазом не моргнул и полез за пазуху. Вынул несколько ассигнаций, посмотрел на них в сомнении, помусолил, а потом, скроив залихватскую гримасу – мол, однова живем! – и шваркнул на стол перед мадам Жужу:

– Ну, небось на первый раз хватит!

Девицы вытянули шеи, переглянулись и тихо ахнули.

Он передал больше чем вдвое... Мадам Жужу с независимым видом кинула деньги в обширный карман, нарочно для этого вшитый в боковой шов юбки (какое счастье, что нынешняя мода оставила далеко позади те нелепые балахоны а la antique, которые носили, когда она только начинала свою карьеру! В них совершенно ничего спрятать было нельзя, невозможно, и сколько же денег тогда проходило мимо рук лишь потому, что не были вовремя утаены!), и спросила более благосклонно:

– Вы у нас впервые? Девушек не знаете? Я их сейчас кликну, чтобы вы выбрали. Позвольте вам посоветовать...

– Советами своими ты... – перебил посетитель и посоветовал мадам Жужу, что именно ей следует сделать, и совет этот был настолько ужасен и груб, что девицы в ужасе зажали рты руками. Мадам Жужу непременно кинулась бы вон, взывая о помощи к дворнику Кузьме, истопнику Захару и садовнику Климу, а также требуя немедля позвать городового, кабы не боялась, что от такого скандала ужасный посетитель сбежит, вытряхнув не только деньги из кармана мадам Жужу, но и жизнь из ее тела, а заодно перебьет в доме все, что можно, от стекол оконных до физиономий девиц.

– Советчица нашлась! – продолжал гость с той же хамской интонацией. – Я сам небось знаю, кого мне из девок надо. Вот этих всех – вон гони!

– Всех? – изумилась мадам Жужу.

– До единой! – рубанул рукой гость.

– Ну что ж, воля ваша... – Мадам Жужу сделала знак.

Ошеломление девиц было таково, что они повиновались безропотно.

– Как же так, сударь? – пробормотала мадам. – Коли мы всех прогнали, кого же вы хотите получить?

Мелькнула мысль, что молодец подбивает клинья к ней самой, но тут же эта мысль была изгнана из ее головы самым грубым и бесцеремонным образом:

– Да уж не тебя! Аннетку желаем-с, поняла, тетка?

Мадам Жужу почудилось, будто посетитель, даже не позаботившись размахнуться, изо всех сил стукнул ее в лоб. Конечно, он не двинулся с места, но в голове ощутимо загудело...

– Кого-с? – переспросила она тупо.

– Аннетку! – рявкнул гость. – Оглохла, что ль? Новенькую. Свеженькую. Она у тебя тут всего неделю, а может, чуточку более, но, надо быть, не вся обмята еще, не шибко потаскана. Тертых-то блядей мне не надобно, даже и не подсовывай, и глядеть не стану. Аннетку желаем, вот и весь сказ!

Мадам Жужу перевела дух, который было сперло в первую минуту, и смогла расклеить губы:

– А позвольте полюбопытствовать, вы, сударь, про Аннету откуда знаете?

– А твоя забота какая? – вытаращил глаза гость. – Тебе не все равно? Аннетку мне вынь да положь! – И захохотал, довольный каламбуром: – Вот именно, положь! И поскорей, слышь ты, тетка?

– Сударь, – проговорила мадам Жужу, сдерживаясь из последних сил, – соблаговолите объяснить, откуда вы знаете про Аннету. Не то... Не то я дворника за городовым пошлю.

Она брякнула первое, что на язык пришло, меньше всего надеясь, что угроза подействует на этого «красавчика», на котором, правду сказать, клейма ставить было негде... Однако он насторожился и даже пригнулся, словно хотел сделаться меньше ростом, а может быть, даже и незаметным.

– Ладно тебе, тетка! – молвил примирительно. – Чего ты скачешь, что карась на сковородке? Городового сразу... Прыткая больно! Я б тебе все обсказал, кто и что мне про Аннетку говорил, да беда, не знаю я, как того служивого звать-величать. Гусар такой был... усатый.

– Усатый? – переспросила мадам Жужу. – Гусар? В мундире?

– А как же! – солидно кивнул гость. – Само собой!

– И где же вы встретились с этим гусаром?

– Да где-где! Известное дело! В кабаке! Знаешь небось «Бочку» на пристани? Ее Тимофеич держит, ну, рыжий такой, будто огнем обжаренный, его так и кличут – Паленый! Вот там я гусара и встретил вчера. Только что с твоего притона пришел, еще не в себе от Аннетки был. Ну и начал соловьем заливаться: мол, такая-сякая-немазаная... Я губу-то и раскатал! Ну припало – аж не могу! Штаны порвутся, коли Аннетку мне не предоставишь, слышь, тетка!

Мадам Жужу смотрела на него не мигая. Гость врал как сивый мерин, врал и не краснел. Глаза у него были бесстыжие, чистые-чистые!

Все про него мигом стало ясно мадам Жужу. Не зря она чуяла фальшивку. Вот и проговорился, Он, конечно, завсегдатай этого портового кабака, в который шляются одни только грузчики. Наверняка и сам грузчик. Но откуда у него взялось это приличное, более чем приличное платье?

Да ладно, ограбил кого-нибудь, всего-то и делов, для таких, как он, это раз плюнуть.

Но все прочее...

Гусар – в мундире! – в кабаке у какого-то рыжего Тимофеича на пристани рассказывал ему про Аннетку, с которой только что забавлялся в постели! Чушь, тут каждое слово было чушью! Ну, может, и имелся какой-то кабак близ пристани, и, очень даже запросто, держал его рыжий кабатчик по прозванью Тимофеич, но чтоб туда сунулся одетый по форме гусар... При тех порядках, которые в городе N наводило воинское начальство, это было бы сущим самоубийством. Вмиг разжаловали бы – и на Кавказ!

Ну хорошо, предположим, все же сыскался какой-никакой самоубийца и, рискнув угодить под разжалование, потащился на пристань, где в кабаке напился и начал хвастать своей удалью молодецкою, обретенной в постели у шлюхи Аннетки. И возбудил этого вора так, что он и сам Аннетку страстно возжелал. Но ведь это вранье! Никто, ни гусар, ни штатский, не мог похваляться своими успехами у Аннеты просто потому, что ее никто и в глаза не видел! Она исчезла, исчезла бесследно, и все поиски, предпринятые мадам Жужу, были напрасны. Создавалось впечатление, будто она искала не живую девушку, а вчерашний день, гонялась за призраком, за дуновением, за развеявшимся ароматом! Конечно, что и говорить, все эти поиски были не слишком действенны, ведь их приходилось предпринимать тайно от всех – и от полиции, и от господина Хвощинского. И как ни хотелось мадам Жужу просто-напросто послать к Хвощинскому, чтобы удостовериться: Анюта не воротилась под крылышко опекуна, – она не могла: ведь Константин Константинович мигом потребовал бы у мадам Жужу вернуть деньги, которые определял на содержание своей подопечной. Он ведь весьма прижимист, не сказать – скуп, этот господин Хвощинский, хотя на себя средств не жалеет! Стоит вспомнить его модные, порою не по годам и не по положению, франтоватые галстухи, перчатки, сапоги. А чего стоит запах самой дорогой и подлинной кельнской воды?

Что?!

Мадам Жужу тихо ахнула. Чуткие ноздри ее затрепетали. Она забыла обо всем на свете и о мыслях своих, зато она вспомнила... зато вспомнила, где слышала прежде именно этот аромат, который насторожил ее в госте... кельнская вода... Хвощинский!

Вот те на... Вот почему казалось, что гость одет с чужого плеча! Вот почему ощущалось в нем нечто знакомое!

Она почти не сомневалась, что угадала. Итак, Константин Константинович прислал к ней проверяльщика, приодев его в свое ношеное платье, чтобы придать ему лоску и отвести глаза мадам Жужу. Это значит, что Аннета к нему не вернулась, а он решил навести об ней справки.

О нет, тут что-то не так. Хвощинский мог и сам прийти или написать мадам Жужу и спросить, как дела у Аннеты, достигла ли она того уровня изощренности, какого он желал. Но зачем прятать это вполне объяснимое желание под покров тайны? Зачем отводить мадам Жужу глаза? Зачем присылать к ней этого опасного человека, по которому кандалы тоскуют и плачет кнут палача? Да ведь только такую наивную дурочку, как Мюзетка, могут обмануть распутная улыбочка и приманчивый блеск глаз. Опытному взору мадам Жужу в его глазах отсвечивает сталь ножа, а в улыбке чудится волчий оскал.

А что, если... А что, если затем Хвощинский и прислал этого ухаря, чтобы тот, улучив миг, когда останется с Аннетою наедине, взял бы да и прирезал ее?

Эта мысль показалась ужасной, но только в первое мгновение. Гость – сущий Пугачев, на все горазд, сразу видно! Никто случившемуся не удивился бы: что ж, как ни печально признаваться, дело сие в заведениях публичных самое обыкновенное! Конечно, убийца не стал бы дожидаться, когда его закуют в кандалы, – исчез бы, растворился, словно комок соли, в воду брошенный, а что там сталось бы с мадам Жужу и с прочими девицами, какая участь постигла бы ее заведение – на это ему, само собой, было бы наплевать. Так же, как и Хвощинскому!

Но зачем, зачем это добродетельному, благообразному Константину Константиновичу? Ведь, если бы его посланец паче чаяния оказался схвачен, – конечно, скользкий он, что твой угорь, из любой сети уйдет, а все ж и на старуху бывает проруха! – он мог выдать своего работодателя. Страшный риск... ну, видимо, было у Хвощинского, ради чего на этот риск идти.

Ради чего же?

– Ну так что? – послышался нетерпеливый голос, вспугнувший размышления мадам Жужу. – Долго мне Аннетки ждать прикажешь?

Мадам Жужу глубоко вздохнула, набираясь решимости. Теперь главное – не показать виду, что она обо всем догадалась. Но что делать, что делать, о господи?! Признаться посланцу Хвощинского, что Аннета сбежала? Но Константин Константинович непременно потребует возврата денег, определенных на ее содержание. А также возврата долга. И денег по закладной... Ох, нет, это никак невозможно! Соврать, что она здесь, но сейчас занята с другим? Но этот опасный гость может не поверить и останется дожидаться, чтобы привести в исполнение страшный замысел...

Что делать?! Помоги, святая Мария Египетская, бывшая блудница, занимавшаяся греховным промыслом не по нищете, а удовольствия для!..

А впрочем, нет, не ей нужно молиться, а святой Фомаиде Александрийской, которая даровала людям освобождение от плотского исступления. Когда искушал Фомаиду нечестивый свекор, она ответила: «Если ты даже рассечешь меня надвое, я не отступлю от заповеди Господней». Всегда считала ее мадам Жужу унылой ханжой, исконной врагиней всех веселых девиц и блудодеиц, а сейчас вознесла молитву в сердце своем, да какую горячую: «Святая Фомаида, сделай милость, внуши этому нечестивцу отвращение к блуду и притону блудодеяния! Пусть бежит отсюда вон, себя не помня, ног не чуя!»

Однако то ли молилась мадам Жужу не слишком горячо, то ли святая Фомаида сочла ее просьбу неосновательной, а может, святая сейчас была занята кем-то другим – не суть важно, главное, что остуды и отвращения в глазах гостя не проблеснуло. Он по-прежнему был обуреваем желанием если не заполучить Аннету в постель, то разузнать о ней и ее судьбе все, что можно и нельзя.

И вдруг мадам Жужу даже вздрогнула от внезапно осенившей ее мысли. Ох, напрасно, напрасно она усомнилась в Фомаиде! Напрасно уподобилась маловерам! Все же похлопотала за мадам Жужу святая мученица, все же нис-послала ей озарение!

Она холодно поглядела на гостя и брезгливо поморщилась:

– Не напоминай мне об Аннетке! И сам думать о ней забудь! А коли снова увидишь этого гусара, то приглядись, не провалился ли у него нос!

– Какого гусара? – изумленно ляпнул гость, и мадам Жужу лишний раз убедилась в своей проницательности: конечно, все его рассказы были сущими россказнями!

– Какого-какого! – хмыкнула она. – Того, который тебе об Аннетке наплел.

– А почему у него нос провалиться должен? – никак не мог взять в толк гость.

– Да потому, что Аннетку твою кто-то заразил дурной болезнью! Слыхал про французку?

Гость хлопнул глазами, и его смазливая физиономия мигом стала тупой и неприятной:

– Иди ты...

– Вот ты и иди, – махнула на него рукой мадам Жужу. – Или прочь выкатывайся, или другую девушку бери, понял?

– Нет уж! – быстро сказал он и даже отпрыгнул несколько. – Да у тебя небось все девки заразные! Нет уж, лучше подальше отсюда! Подальше!

И с этими словами он кинулся прочь, словно наскипидаренный, и даже проститься забыл.

Впрочем, мадам Жужу укорять его в этом не стала.

Она была слишком занята тем, чтобы вознести благодарность Фомаиде Александрийской. Как видно, и эта унылая ханжа тоже может на что-то сгодиться!

* * *

Играли, как обычно, у Кравцовякова. Богатый промышленник, приустав сводить под корень заволжские леса, раз в месяц бросал свои артели, надзор за которыми требовал его постоянного присутствия, и наведывался в город N, где немедленно удовлетворял свою самую возлюбленную прихоть: устраивал сбор всех любителей карточной игры, которых в городе было, конечно, немало. Являлись все в штатском – Кравцовяков не терпел мундиры. На расставленных по всей просторной гостиной зеленосуконных и полированных, карельской березы, столах играли в макао, экарте, баккара, бульот, польский банчок, даже в старинный гальбцвельф, ну а пуще всего любим был Кравцовяковым и его гостями штосс, пусть и вышедший из моды в Москве и Санкт-Петербурге, но вполне еще процветавший в провинциальных городах. Что примечательно, Кравцовяков никогда не брал на себя роль банкомета, а предпочитал понтировать в равных с прочими гостями.

Константин Константинович Хвощинский тоже был сегодня тут. И ему не везло. Банкометом за тем столом, где он начал игру, обосновался Сергей Проказов, а этот молодчик обладал нечеловеческим везением в любой игре. Хвощинский подозревал, что именно таким образом Проказов поддерживал свое довольно роскошное, особенно по меркам провинциальным, существование, потому что никаких доходов с имения не хватило бы, чтобы так сорить деньгами.

Не везло, не везло Константину Константиновичу... И подрезал-то неудачно, – но карте уже было место, назад не возьмешь, – и Проказов в первом же абцуге убил и короля в лоб, и соника. Пока в игру вступали другие понтеры, Хвощинский несколько оправился от разочарования, особенно когда увидел, что и остальным не слишком-то везет, особенно русоволосому молодому человеку с помятым и растерянным лицом. Вроде бы Хвощинский видел его прежде, а может быть, и нет. Был он одет щеголевато, но до того небрежно, что только диву оставалось даваться, как можно этак обращаться с дорогой модной жилеткою, рубашкой с плоеной грудью и сюртуком отнюдь не триповым, а бархата самого лучшего качества, хоть и несколько испачканным. Педантичный аккуратист, Хвощинский недолюбливал нерях, особенно нерях хмельных, а этот молодой человек был, конечно, здорово навеселе.

«Пить надо меньше», – злорадно подумал Хвощинский, когда первый абцуг хмельного понтера окончился плачевно, и приготовился сызнова вступить в схватку с Фортуною, однако она, видимо, нынче вечером была не расположена к почтенным, положительным господам, так же, впрочем, как к подгулявшей молодежи, – все ее симпатии положительным образом сосредоточились только на одной персоне – Сергее Проказове. Слышал, слышал Хвощинский прежде, что ни одна дама не может устоять перед этим баловнем судьбы, – а нынче самолично мог в этом убедиться. И когда начали ставить в лоб вдвойне, в соник вчетверне, три карты в лоб целиком, Проказов убивал их с завидным постоянством, и ни одному понтеру так и не удавалось начать очередь. В конце концов Хвощинский принужден был признать, что бумажник его опустел. Он никогда не ставил в долг и, воспользовавшись тем, что правила штосса дозволяли каждому понтеру прервать игру в любую минуту, он встал из-за стола и ушел в угол гостиной, к столику с напитками. Плеснув в стакан изрядно коньяку, плюхнулся в кресло, протянул ноги к высокому камину, сложенному на английский манер и бывшему в этом совершенно русском доме несколько mal а propos et ridicule, и уныло задумался о том, что изменница Фортуна неблагосклонна к нему нынче не только за карточным столом. Это известие, которое принес из «Магнолии» Савка Резь, совершенно опрокинуло все его тщательно просчитанные планы. Поразительные новости, воистину! Анюта заразилась дурной болезнью и отвезена в деревню, чтобы там либо вылечиться, либо заживо сгнить! Что за чушь, в самом деле... Только такой недалекий болван, как Савка, мог в это поверить. Может быть, Константин Хвощинский и не смог бы вылечить ни одну хворь в мире, даже самую обыкновенную простуду, а все же даже он знал, что всякая болезнь имеет свое развитие, причем не столь скорое. В молодые годы ему случилось как-то раз оказаться не довольно осторожным... исцеление стоило немалых денег, а еще больше страданий. Он не любил вспоминать об этом моменте своей жизни, прочно похоронил его под наслоениями последующих событий, однако сейчас воспоминание оказалось чрезвычайно кстати. Со времени заражения до времени проявления самых первых признаков прошло никак не менее трех недель. Однако Анюта не пробыла у мадам Жужу и недели! Совершенно немыслимо за это время было заразиться, заболеть и быть отправленной в деревню. Мадам Жужу врала, причем весьма глупо. Ведь проверить ее ничего не стоило... кабы знать, где та деревня! Болван Савка не удосужился об этом спросить. Да и вообще, этот Резь оказался вовсе не столь востер, как расписывал Данила и как он сам себя выставлял. Не востер, зато груб не в меру! Хвощинский с невольным содроганием вспоминал угрозы Савки, которому он не уплатил и четверти обещанной суммы. Дело-то не сделано, за что же платить?! Но Савка думал иначе, и Хвощинский понимал, что нажил себе в его лице преизрядного врага.

Словом, все было неладно и неопределенно, а пуще всего на свете Константин Константинович ненавидел именно неопределенность. Он и без того находился в самом дурном расположении духа, а тут еще столь грандиозный проигрыш... А ведь немалое, очень немалое время пройдет, прежде чем он сможет поправить свои дела!

Хвощинский призадумался о хлопотах, которые ему предстояло предпринять, чтобы это произошло. Их будет множество, что и говорить... Зато и выигрыш будет огромен. Настолько огромен, что ему больше никогда – ни-ког-да! – не придется заботиться о карточных проигрышах. Он может позволить себе швыряться деньгами направо и налево, делать какие угодно ставки... и карман его не оскудеет.

Эта мысль мгновенно улучшила его настроение, но тут же он услышал некое имя... и снова нахмурился. Имя было – Надежда Самсонова.

Так звали молоденькую и хорошенькую актрису, которую Хвощинский содержал. Встречи их отнюдь не афишировались, потому что Наденька неустанно повторяла, что порядочная актриса должна думать о своей репутации, чтобы не прослыть шлюхою и не отпугнуть от театра зрительниц из приличных семей. Ну что ж, с этим Хвощинский был совершенно согласен, к тому же его весьма будоражила атмосфера тайной интриги, в которую он был запутан благодаря Наденьке. И что же?! Имя этой поборницы приличий, этой любительницы таинственного ничтоже сумняшеся произносит кто?! Распутный Проказов! Причем произносит так, что невозможно усомниться в характере отношений его и Наденьки! Неужели за ту неделю, что Хвощинский был всецело занят делами осмоловского наследства, Наденька ему изменила?! Или... или эту непристойную связь с Проказовым она длила одновременно со связью с ним, с Хвощинским?

– У моей малютки Самсоновой вышли большие неприятности в их театральном балагане, – громогласно рассказывал Проказов. – Плачет, не осушая очей. Соперница у нее появилась, да мыслимо ли вообразить такое?!

Хвощинский изумился. Наденька небезосновательно считала себя бесспорной примой N-ской труппы, и ему не раз приходилось слышать самые уничижительные ее отклики в адрес других актрис. И вдруг она признала какую-то из них равной себе... ярче себя?! Да мыслимо ли сие?!

– Это вы о ком? – вмешался в разговор хозяин дома. – Какая такая соперница завелась у нашей этуали?!

– Да племянница актеров Аксюткиных, недавно блеснувшая в «Оливии и Помпилии».

– Аксюткина? – захохотал Кравцовяков. – Не самая лучшая фамилия для актрисы. Самсонова, на мой взгляд, тоже не бог весть что, куда лучше была б Гиацинтова, или Белокурова, или Синевзорова какая-нибудь...

– Да бросьте пошлости говорить, – отмахнулся Проказов, и Хвощинский вновь подивился прихотливости судьбы, потому что этим явным оскорблением обидчивый и заносчивый Кравцовяков совершенно не оскорбился, а только хохотнул смущенно и руками развел: мол, извините, господа хорошие, не учен! – Фамилия у этой новенькой вполне приличная – Нечаева. И, надобно сказать, в роли Помпилии она весьма удачно дебютировала. На мою милочку Наденьку никто и смотреть не хотел. А впрочем, господа, мы сюда не затем же пришли, чтобы театральными впечатлениями обмениваться. Продолжим же. Кто-нибудь еще желает ставить в штосс, а то лучше в польский банчок метнем карточку?

Хвощинский, раздосадованный, что интересный разговор завершился, завозился в своем кресле перед камином, как вдруг услышал задумчивый голос рядом:

– А ведь я вас где-то видел прежде...

Константин Константинович повернул голову. Около него в кресле сидел тот самый молодой человек – русоволосый, в небрежном платье.

– Точно, видел! – повторил он. – Но где?

– Прежде вы меня вон за тем столом видели, – махнув рукой в сторону карточного стола, неприветливо сказал Хвощинский, который никогда не напивался и пьяных не любил. – Мы с вами наперебой денежки просаживали в пользу господина Проказова. Запамятовали, что ли? Так пить надо меньше!

– Эх, с Колькой как свяжешься, так меньше нипочем не получается, – грустно вздохнул молодой человек. – Нипочем! Он меня заставляет. Я пить не люблю, будь моя воля – в рот бы ни капли не брал. Мутит меня с винища и с табачища. А он меня чуть не силком принуждает. Прилипнет как банный лист... а потом меня словно злая сила какая-то буяет, истинно сказать. Напиваюсь добела, в драку лезу, а то вот в веселый дом меня недавно завезли. Сюда зачем-то притащили... опять карман пустой. Когда еще дяденькино наследство получу, да и то неведомо, получу ли. А покуда слава дурная ко мне липнет, прослыл уже небось прожигалою жизни завзятым. А я ведь не таков. Не таков Петруша Свейский! Это я, – пояснил он как бы в скобках и для наглядности даже несколько раз ткнул себя пальцем в грудь. – Петруша Свейский – мое имя. Я человек добрый, смирный, я о любви и нежности мечтаю. Чтобы встретить барышню чудную, нежную, красивую, а главное, умную... Кукла разряженная мне и даром не нужна. Но я хочу, чтобы меня за мои собственные качества полюбили, а не за наследство дяденькино, понимаете?

Хвощинский, у которого по вполне понятным причинам слово «наследство» вызывало сейчас особое любопытство и который весьма внимательно слушал Свейского, иронически хмыкнул. На его взгляд, полюбить сего господина было совершенно не за что, да и наследство должно было оказаться совершенно баснословным, чтобы сделать его привлекательным в глазах порядочной особы женского пола. Во всяком случае, обсуждение личных качеств Петруши Свейского его не привлекало, поэтому он свернул разговор в более интересное русло:

– А почему вы говорите, что неведомо, получите ли наследство? Его кто-то у вас оспаривает?

– Да не то чтобы оспаривает, – пожал плечами Свейский, закуривая, причем не сигару, как заметил Хвощинский, а начавшую входить в моду папиросу, вставленную в мундштук остзейского янтаря, – тоже модную и весьма дорогую новинку. Хвощинский оценил изящество штучки и подумал, что, ежели поганить рот о табак не нужно, то вполне можно и ему взять элегантную привычку поигрывать дымными кольцами и этак небрежно руку с папироской на отлете держать. – Наследственное завещание этак составлено, что все деньги – весьма немалые – остаются нам пополам с кузеном моим, вот с этим вон красавчиком. – Он ткнул в сторону Проказова. – Ну, казалось бы, чего проще, взять бы да и поделить состояние на двоих, так ведь нет, дяденька присовокупил условие какое-то, кое поверенный его от нас в секрете держит. Вроде бы если до такого-то числа, нам неведомого, это условие кем-то будет выполнено, то деньги одному из нас перейдут, только неведомо опять же, выполнившему его или наоборот.

– Что за несуразица! – удивился Хвощинский.

– Истинная несуразица! – согласился Свейский. – Только теперь Колька Проказов всюду меня за собой таскает, чтобы я не дай бог потихоньку от него то дяденькино условие не выполнил... или, наоборот, выполнил, тут сам черт не разберет.

– Не пойму, к чему это сложности такие, – с неудовольствием сказал Хвощинский, которому мигом вспомнились его собственные сложности в связи с осмоловским наследством, и настроение снова скисло.

– Да дяденька наш, видите ли, перед смертью спятил, – словоохотливо пояснил Свейский. – Он жил всю жизнь не то чтобы недостаточно, а вынужден был бережливость соблюдать, ну и от бережливости, видать, нажил себе язву желудочную. И вот когда доктора сказали ему, что жизни его осталось всего ничего, он возьми да и получи деньги, причем весьма немалые! Деньги эти достались ему после смерти престарелой кузины, которая всю жизнь была в него влюблена, а он оставался к ней совершенно равнодушен. Она из-за этого старой девой и осталась, что он на нее и глядеть не хотел. Дяденька, узнав об этих деньгах, которые теперь ему и не нужны были, спятил, в уме повредился – ну и решил устроить так, чтобы его наследникам жизнь тоже медом не показалась. Вот и начудесил невесть чего. А мы с Колькой страдай теперь!

– Ну, всем бы такими страдальцами быть! – хмыкнул Хвощинский, коему вспомнилась его собственная молодость, а потом и зрелость, подчиненные одной идее – сбережению чужих денег. Никто не может сказать, что он был нерадивым попечителем осмоловского богатства! – Вы оба и так богаты, живете на широкую ногу. И даже если фортуна к кому-то из вас неблагосклонна будет, обойдетесь и тем, что есть.

– Богаты, на широкую ногу... – уныло повторил Свейский. – Вся штука в том, что мы с Колькою лихо пыль в глаза пускать умеем, особенно он. Наши матушки – а они сестры – нами весьма недовольны. Решили денег нам не давать – и не дают, так что оба мы на мели вечной. Оттого Проказов и играет почем зря – ну, ему хоть везет, а я ради него просаживаю последнее, – и невесту богатую себе ищет. А я не хочу богатую невесту, я любви хочу...

– Идиот, – процедил сквозь зубы Хвощинский, как пишут господа драматурги в своих пиесах, в сторону.

Свейский обидного слова не услышал и продолжал:

– Хотя Колька – он не такой и плохой. Веселый, храбрый и не жадный ничуточки! Когда мы на театре были неделю назад, ему эта Помпилия так понравилась, что он немедля послал в цветочный ряд лакея – букетов привезти, да побольше. А чтобы Наденьке обидно не сделать, велел и ей столько же букетов купить. Невесть сколько денег просадил, зато сцена вся была цветами завалена!

Хвощинский прикинул – выходило, этот приснопамятный спектакль давался именно в тот день, когда он был занят устройством Анюты к мадам Жужу. Вот и пропустил за хлопотами событие! Наверняка Наденька обиделась, что не видела его в зрительном зале, ну и упала в объятия этого Проказова, словно перезрелый плод – в вовремя подставленную корзину садовника. К тому же Хвощинский всю эту неделю Наденьку не навещал, словно позабыл о радостях плотских. А ведь и в самом деле... то есть не совсем позабыл, конечно, он ведь мужчина в соку, однако в мыслях его денно и нощно пребывала совсем другая женщина, что его несказанно изумляло и раздражало. Прежде полагал он себя любителем петиток вроде Наденьки, напоминавших ярких экзотических пташек: субтильных, с талией – пальцами обхватить можно, с крохотною ножкою, – а нынче влекло его к совершенно иному телосложению и корпуленции...

Да что там с Анютою? Где она?!

От мыслей этих Хвощинского уже мучила изжога, и, чтобы отвлечься от судорог желудочных, он повернулся к Свейскому:

– Стало быть, вы на том спектакле присутствовали? Что ж там такое приключилось, о чем все говорят? Что такого сделала эта Помпилия или как ее там, что госпожу Самсонову переиграла?

– Да изволите ли видеть, – давясь от смеха, сообщил Свейский, – почти ничего не сделала, кроме как роль переиначила.

– То есть как это? – вытаращил глаза Хвощинский, знавший от своей любовницы о весьма пиететном, трепетном, можно сказать, отношении актеров к текстам ролей, особенно если в зале находился автор. Автор же «Оливии и Помпилии» был местный, N-ский, от него случившееся утаить было никак невозможно, так что вполне мог случиться скандал, и нарушительнице предъявлен был бы штраф.

– Да очень обыкновенно, – пожал плечами Свейский. – Вы прежде пиесу эту смотрели?

– Да имел случай, – кивнул Хвощинский с некоторой толикой презрения, с какой полагалось отзываться о произведениях местных авторов и творчестве местных театров, игре местного оркестра et cetera et cetera. Презирать своевсегда было в России бонтонно, ну и провинция сему правилу слепо следовала, не учитывая, что в обеих столицах в моде нынче сделался местный патриотизм, то есть Петербург выхвалял свое и косоротился от московского, Москва – от петербургского, а обе столицы вместе – от провинциального. Ну а провинция презирала себя!

– Ну, коли так, должны помнить, что прежде Помпилию эту несчастную выставляли сущей камчадалкой.

Хвощинский хмыкнул. Несколько более полувека тому назад императрица Елизавета Петровна подарила селение Работки, находившееся неподалеку от города N, своему бывшему возлюбленному, Алексею Петровичу Шубину, который в свое время за любовь эту пострадал и был Анной Иоанновной сослан аж в дремучую землю Камчатку. После восстановления справедливости он вывез с Камчатки тамошнюю жительницу, на которой принужден был там жениться, а также полдюжины ее молоденьких родственниц, которые сначала составляли его гарем, а после были выданы за работкинских мужичков. Жителей Работок потом начали кликать камчадалами, а поскольку они издревле были известны норовом упрямым и в то же время вспыльчивым, это же наименование получали в местном наречии все диковатые образины.

– Камчадалкой и дикаркою, – продолжал Свейский, – только что не людоедкою, которая на сцене криком кричит и туда-сюда раздает зуботычины, что твоя Салтычиха. И вдруг, вообразите, является на сцене существо нежное, гордое, измученное. И хоть говорит она те же слова, что говорили прежние Помпилии, но нет в них ни заносчивости, ни грубости, ни лютости. Говорит о смертельной болезни народа своего со слезами в голосе, а когда начнет она молниями богам своим грозить, сразу видно, что девица пришла уже в полное отчаяние и сама не ведает, что творит, потому что влюблена до отчаянности в этого туповатого Максимилиана и не ведает, чем его прельстить. А впрочем, про Максимилиана я этак-то напрасно, – повинился немедленно Свейский. – Актер этот, как его, Псевдонимов, что ль, очень даже недурственно свою роль отвел. Только зрители все равно не поверили, что можно любить эту куклу Оливию, когда рядом такая живая и страстная душа, как Помпилия. И девица Нечаева так под конец в роль вошла, что даже и отсебятину пороть стала, но этого никто не заметил, настолько все увлечены были. Помните, когда Оливию должны принести в жертву богам, вдруг является очнувшийся Максимилиан и пытается ее отбить? В бой с ним вступает разъяренная Помпилия, которая покрывает его проклятиями, а сама вдруг, произволением небесным, умирает?

– Ну, помню, – кивнул Хвощинский.

– Так вот! Нечаева эта изобразила не фурию, а такое горе, что у зрителей слезы на глаза наворачивались. Помпилия по роли должна чужеземцев проклинать, а она упрекает Максимилиана в том, что он ее жертву и великодушие оценить не способен. Дословно я роль не помню, Нечаева эта очень складно как-то говорила, тем же слогом, что и вся пиеса сложена, никто поэтому сначала ничего не заметил, но что-то вроде: «Я для тебя предала и отца, и заветы предков, я для тебя преступила законы, я всем богам изменила своим ради этих очей, что затмили мне солнце и звезды... Или не понимаешь, что я на смерть обрекла всех соплеменных своих лишь для того, чтобы жизнь твою, рыцарь, спасти, жизнь, что дороже всего для меня? Ты ж по-прежнему видишь во мне лишь дикарку... Цвет моей красной, чужой тебе кожи важней для тебя, чем биение сердца, кое наполнено только тобою!» И умирает потом... Как она умирала, рыдали в зале так, что едва друг дружку вовсе в слезах не потопили!

Хвощинский, бывший напрочь чужд сантиментов, вскинул брови, и Свейский смутился, прервал свою мелодекламацию:

– Ну говорю же, что не помню ее речей дословно. Память-то у меня недурная, я же точно знаю, что где-то видел вас прежде... Словно бы вечер был, и смеялись кругом... Театр мне вспоминается, да... может, в самом деле – виделись мы в театре?

– Да бог весть, – пожал плечами Хвощинский и отвернулся, потому что именно в это мгновение он вспомнил, где они со Свейским перехлестнулись в жизни. Было это... дай бог памяти, полгода назад – именно при театральном разъезде. Он даже припомнил название спектакля: «Бедная родственница». Такую банальщину несли со сцены! И Хвощинский посетовал, в никуда, ни к кому, собственно, не обращаясь, что вся эта банальная чепуха очень надоела. А какой-то юнец в мятой шляпе – сейчас он вспомнил, что это был Свейский, вот такой же полупьяный, как теперь, – сказал, что-де куда авантажней выдался бы сюжетец совершенно противоположный, сюжетец, в коем... И после этого он, Хвощинский, и принял решение...

Тут Хвощинский мысленно приложил палец к губам и затолкал опасное воспоминание подальше. Вообще пора бы покончить разговаривать со Свейским. Еще вспомнит, где они виделись! И разговор их вспомнит...

А впрочем, какова тут может быть опасность? Ведь ту, другую историю Свейский никогда в жизни не узнает. И все равно – довольно тут сидеть. Нужно идти домой, подумать, как вытрясти из мадам Жужу сведения о судьбе Анюты.

– Ну, мне пора, – сказал он, приподнимаясь из кресла. – Я вам чрезвычайно признателен за живописный рассказ о прекрасной Помпилии.

– Я в нее почти влюблен, – мечтательно заявил Свейский, протягивая ноги так, что Хвощинскому предстояло перешагнуть через них, чтобы уйти от камина. – Это вам не бездушная Самсонова, которая только и могла, что в «Бедной родственнице» в обмороки плюхаться, когда надо и не надо. Кукла! То ли дело девица Нечаева. Истинно я влюблен в нее! Конечно, платонически.

– Платонически любить – что козла доить, – раздался веселый голос, и собеседники увидели Сергея Проказова, который оставил карты и теперь стоял рядом. – О чем это вы так мило беседовали? Небось о красотках? Об актерках?

При этих словах Проказов подкрутил молодецкий ус и повел шаловливым глазом на Хвощинского. И того вдруг так и ударило мыслью: а что, если Проказов отлично знает об их отношениях с Наденькой Самсоновой? Что, если наслаждается, деля с Хвощинским любовницу? Люди бывают удивительными извращенцами, а уж Проказов-то – наверняка!

Ох как укусила ревность... Проказов молод и красив, а сам Хвощинский... Боже, сколько ударов за самое недолгое время: Анюта отвергла его, Наденька изменила ему. Ну что ж... Он отомстит. С Анютой он уже разделался, теперь настал черед унижения Наденьки.

– Отчасти и об актерках, – произнес он со скрипучей веселостью. – Ваш кузен живописал мне новую Помпилию, которая умудрилась так сильно задеть вашу фаворитку. Хотите совет опытного человека?

– Опытного волокиты, хотите вы сказать? – хохотнул Проказов, и Хвощинский с трудом сдержал громкий скрежет зубовный. Так и есть, Проказов знает о нем и Наденьке. Ну что ж...

– Назовите как угодно, – ощерился он в ухмылке, которая восхитила бы самого Савку Резя, – однако совет этот пригодится. Сколько я слышал, на театре нашем решается, что ставить для премьеры спустя две недели: историческую пиесу «Смерть Самозванца» или современный водевиль «Красавицы-дурнушки». В обеих по две женские роли. Как раз для девиц Самсоновой и Нечаевой. Они вновь сразятся талантами. Но если в «Смерти Самозванца» костюмы, принадлежащие Смутному времени, шьются за счет театра, то в современных пьесах туалеты себе должны готовить сами актрисы. В «Красавицах-дурнушках» героини по ходу дела переодеваются не менее пяти или шести раз. То есть каждой нужно будет пять или шесть нарядов. Сколько мне известно, Аксюткины бедны, как церковные мыши. Им не на что будет справить гардероб девице Нечаевой, и ей придется выходить на сцену в одной и той же затрапезе. Очень может быть, что ее вообще отстранят от роли. И тогда Наденька Самсонова восторжествует вполне!

– Весьма изощренная мысль, – пробормотал Проказов. – А откуда же возьмутся у Наденьки в таком изобилии туалеты?

– Как откуда? – сделал недоумевающее лицо Хвощинский. – Но разве она на содержании не у вас, сударь? И разве не вам должна принадлежать честь потратить свой выигрыш на ее наряды?

Мгновение Проказов смотрел на него ничего не выражающими глазами, потом в них проблеснуло бешенство – все же денег было жаль, – но тотчас характер взял верх, и он захохотал:

– А ведь и в самом деле! Отличная мысль! Я слыхал, что к моей Наденьке тянет руки какой-то старый селадон, а она никак не может сделать меж нами выбор, но после того, как я одену ее с парижской картинки, она будет мне верна, не так ли, господин Хвощинский?

– Совершенно так, – проскрежетал тот, испытывая острейшее желание дать Проказову по физиономии. – Совершенно так!

– Ну, я просто счастлив, что вы согласны! – саркастически раскланялся Проказов и отошел.

Хвощинский постоял немного, пытаясь прийти в себя, и сделал было шаг, как его кто-то сильно схватил за руку.

– Что такое? – посмотрел он недоумевающе на Петрушу Свейского, который вдруг вспорхнул из своего кресла и теперь цеплялся за Хвощинского – наверное, чтобы не упасть.

– Вы негодяй, сударь! – воскликнул молодой человек. – Вы низкий интриган! Вы хотите погубить талантливую, талантливейшую актрису, причем самым подлым способом! Вы намерены унизить женщину...

– Да что вы ко мне привязались, мальчишка, хлюпик? – брезгливо стряхнул его руку со своей Хвощинский и так толкнул, что Свейский, нетвердо державшийся на ногах, снова рухнул в кресло, а Константин Константинович, кивком простившись с хозяином, который был слишком занят партией в экарте, чтобы обращать внимание на такие тонкости, вышел из гостиной.

На пороге он оглянулся – так, на всякий случай, не бросится ли следом Свейский, – однако тот уже, чудилось, забыл о случившемся: полулежал в кресле и тянул песенку из какого-то водевиля:

Ах ты, молодость разудалая,
Ах ты, жизнь моя горемычная.
Губит молодца девка красная,
Режет с ног долой чарка лишняя.

«Дурак, – подумал Хвощинский не зло, а снисходительно. – Что ты понимаешь в искусстве интриги? Бывают у тебя светлые мысли порой, но на большее ты не способен. Ну и ладно, никогда ничего в жизни не достигнешь такой простотой: ни наследства не получишь, ни великой любви не найдешь, тем паче что ее и на свете-то нет. Человек должен твердо знать, что ему нужно. Вот я, например, совершенно точно знаю, что мне нужно разузнать, где сейчас Анюта, и нанести визит в театр, чтобы познакомиться с девицей Нечаевой».

Свейский постепенно входил в голос и пел все громче:

Из ума нейдет эта парочка,
Днем мерещится, ночью видится.
Полюби ж меня, душа-девица,
Оживи ж меня, свет мой чарочка!

Хвощинский захлопнул за собой дверь и, мгновенно забыв о Свейском, задумался о своих делах. Разузнать об Анюте и познакомиться с Нечаевой... Второе было гораздо легче сделать, чем первое. Являться самому к мадам Жужу отчаянно не хотелось. Не Данилу же посылать в разведку! Простоват малый для такой прожженной бестии, как эта дамочка! И вдруг отличная мысль пришла ему в голову. Каролина! Старуха Каролина! Она один раз сослужила Хвощинскому отличную службу – сослужит и снова. Как он мог забыть о ней?! Нет, тут без Каролины никак не обойтись!

* * *

– Слышали новость, Варенька? – Митя Псевдонимов вбежал в гримерную, которая раньше звалась аксюткинской, а теперь, после грандиозного успеха Анюты в роли Помпилии, – нечаевской.

– Какую? – оторвалась Анюта от наведения порядка на гримировальном столике. Последнее время чудеса какие-то творились в уборной: Мальфузия и Анюта после спектакля все прибирали и раскладывали по местам, а утром находили полный беспорядок что на столике, что в развешанных по стенкам на гвоздиках костюмах. Аксюткины уверяли, что ночами здесь хозяйничает особый театральный домовой, Анюте же казалось, что без участия рук человеческих здесь не обходится, но она старательно гнала от себя эти мысли. – Одну слышала уже.

– А какую вы слышали?

– Да что господин директор все выбрать не может, которую из двух пьес ради премьеры ставить, «Самозванца» или «Красавиц-дурнушек», и даже решился в храм Божий сходить, чтобы небеса знак подали.

Митя расхохотался:

– Ну, вы и выдумщица, Варвара Никитична! Горазды шутить, нечего сказать! Надо ж такое сказать – чтобы небеса знак подали!

– Да я тут ни при чем, – усмехнулась Анюта. – Это наш Блофрант говорит. Мол, если господин директор так мучается над выбором, надобно в церковь пойти и совета попросить.

– В церковь! – еще пуще развеселился Митя. – Да его оттуда кадилом! Под анафему! Стоит только вообразить!

Анюта так и сжалась. Во грехе она зачата, в мир грешный брошена, и даже спасение от греха Господь послал ей в виде греха. Актеры, лицедеи – народ если не совсем отпетый, то все же не пользующийся благорасположением благочестивого общества. Рассказывают, будто иных актрис столичных сам государь император жалует своим благорасположением, великой Асенковой даже серьги бриллиантовые подарил в знак восхищения... Да, общественное мнение в Москве и Санкт-Петербурге непрестанно делается все снисходительней к актерскому ремеслу, вот даже хоронить умерших артистов дозволяется уже в пределах кладбищ, а не за оградою, как бывало в старинные времена. Но здесь, в провинции, все пока иначе. В церкви, рассказывала Мальфузия, нужно стоять поодаль от приличных дам, даже и от мещанок и купчих. Не то могут и турнуть из храма... хотя Господь – он ведь один на всех, и нигде, никогда не видела Анюта в Писании, чтобы Спаситель отказался простереть длань свою над лицедеем. Даже такую низкую тварь, как она, остановил Всевышний на пути к смерти и даровал ей прибежище. И зря, зря она видит в той среде, куда занесло ее, новое унижение для себя! Ведь сколько добра нашла она здесь, сколько участия и сердечности! Конечно, Наденьку Самсонову никак не назовешь иначе, как ехидной злоязычной, но почти все остальные в труппе – люди добрые и бесхитростные. Мальфузия так похожа на тетушку-покойницу, Блофрант – словно отец родной, Митя Псевдонимов... ну, это вообще особая статья! Кстати, узнав, что многие актеры любят брать себе новые, звучные фамилии взамен простеньких, а зовутся те фамилии – псевдонимы, Анюта решила, будто и у Мити фамилия выдуманная, ан нет, оказалось, что и отец его, и дед Псевдонимовы были, и даже прадед, расстриженный поп. В семинарии фамилию ему дали, но это была единственная память о его благочестивом прошлом, потому что он сбежал в бродячую труппу.

– И с тех пор так и пошло, – вздохнул Митя, рассказывая об этом. – С тех пор так и повелось, что с театром наш род неразрывно связан так или иначе. Матушка сначала белье мыла для актеров, потом за художника театрального замуж вышла. Отец хотел меня от этой стези отвести, да умер рано, а матушке было меня не остановить. Плачет она над моей участью, а все же иной раз согласится: куда, мол, тебе еще с такой красотой, Митенька, голубочек мой сизый!

К своей несказанной красоте Митя относился насмешливо. Анюта уже успела узнать, что чуть ли не всякая вторая особа женского пола в городе – та, понятно, которой в театр ходить дозволено (в N-ской губернии старообрядцев множество, а для них всякое действо – скоморошество, бесовство, их в театр не заманишь и калачом!), – вздыхает по красавцу Псевдонимову и слезы по нему в пышную подушку точит. Сам Митя об этом молчал, но Блофрант проболтался, что «рыцаря Максимилиана» домогались очень даже именитые дамы и барышни...

– Домогались, да не домоглись, – посмеивался Аксюткин. – Митя у нас кремень. Неземной любви ждет! Ну, Бог ему в помощь.

Было в лице Мити что-то такое, что наводило на мысль именно о неземной, а вовсе не плотской любви. Его совершенно невозможно было вообразить себе в том вертепе разврата, откуда Анюта бежала сломя голову, готовая лучше погибнуть, чем остаться там. Да, Митя – существо возвышенное, не то что тот молодчик, помятый, лохматый да взъерошенный, за которым гналась по коридору гологрудая женщина.

– Эй, Варвара Никитична, вы где? – Кто-то потряс Анюту за руку, и она забыла о дурном, вернулась из мира печальных воспоминаний и улыбнулась Мите Псевдонимову, который обеспокоенно заглядывал ей в глаза. – Что-то вспомнилось? Гони былое прочь, ведь, может статься, настоящее тебе беду похлеще приготовит!

– Это из какой пьесы?

– Да бог ее ведает, у меня в голове иной раз такая каша из реплик варится! Стоит на тетрадку с ролью посмотреть, все на место становится, а так... – Он махнул рукой. – Поиграйте с мое, и в вашей хорошенькой головушке такой же ералаш затеется.

– Так какие беды нам настоящее готовит? Какую новость вы хотели рассказать? – напомнила Анюта.

– Ах да! Новость и впрямь из разряда тех, по сравнению с которыми любые прошлые печали стушуются. Решено ставить «Красавиц-дурнушек». Расходы по шитью туалетов, потребных для представления, возложить на двух ведущих актрис, девицу Самсонову и девицу Нечаеву. Велеть каждой приготовить для перемены в сценах не менее пяти платьев с полным набором туалетных мелочей: от омбрельки[5] до шляпки, перчаток и ботинок, вполне подходящих к платью. То есть, к примеру сказать, если платье из сатен-тюрка красное, то и омбрелька должна быть непременно с красным узором, хотя бы с воланчиками красными. Ну и ботинки в тон. Перчатки опять-таки. Главное, чтобы слишком ярко не было. Все оттенки красного между собой хорошо сочетаются, однако тут первое дело – не перекарамелить.

– Господи! – так и ахнула Анюта. – Откуда вы все это знаете?! Небось не каждой даме сие ведомо.

– Я вам скажу, только вы никому не пересказывайте, идет? – смущенно улыбнулся Митя. – Матушка моя не только прачкой была. Отец ее рисовать научил, она иногда костюмы театральные придумывала. Шить не умела, вот не дал Господь, но выдумки не занимать стать было. Да такие красивые костюмы измышляла... Она стеснялась признаваться, ну, родители выдавали эти придумки за отцовы. Потом отец умер. Матушка только белье мыть стала. Но рисовать ей хотелось, и однажды она случайно нашла приработок. В дамском магазине на Покровке продают картинки модных туалетов. Нарочно из Санкт-Петербурга хозяин выписывает. Но картинки эти так только называются, на самом деле это всего лишь контуры намечены. Нарисована дама в платье модного фасону, а какого цвета платье и всякие штучки – неведомо. Вместе с картинками столичные журналы высылают подробные описания, какого цвета и с каким узором может быть то или иное платье, ну а рисовальщицы в провинции, вроде матушки моей, эти картинки раскрашивают. Она день и ночь сидит, рисует акварелью, ну а когда глаза у нее устают и если у меня время есть, я помогаю. Оттого и знаю получше иной дамы все про платья, перчатки, шляпки и даже, – он лукаво посмотрел на Анюту, – и даже про такие предметы дамского туалета, которые в открытую и назвать-то невозможно. Но вот беда – в последнее время у матушки глаза болят очень сильно. А я не успеваю один все картинки разрисовывать. Придется помощницу искать, да ведь народ нынче такой, что изо рта кусок норовят вырвать: боюсь, допущу к ремеслу, а его от матушки отнимут. Вот если бы кто-то появился, кому верить можно...

И Митя умолк, только выжидательно глядел на Анюту.

Глаза у Мити Псевдонимова были не только невероятной красоты, но и невероятной выразительности. Он мог молчать, но глаза его говорили. И, глядя в их сверкающую тьму, Анюта словно слышала, как Митя говорит: «Вот тебе я верю. Знаю, ты не подлая, не лживая. От тебя я бы принял помощь – а заодно и тебе бы помог». И еще кое о чем говорили эти глаза, но слышать эти речи Анюте было страшновато. Смущал ее Митя. И она уверяла себя, что на самом деле она этого не слышит, а просто ей это слышится. Чудится, мерещится, кажется!

– Вообще-то я умею рисовать, – пробормотала Анюта. – Только у меня терпения надолго не хватало. Начну, бывало, сама, а потом девушкам горничным отдаю дорисовывать. Тетушка, бывало, смеялась...

Она осеклась. Митины глаза стали большими-пребольшими! Ох, заговорилась она! Не к месту прошлую, счастливую жизнь у тетеньки Марьи Ивановны вспомнила!

– Ну, а это из какой пьесы? – спросил Митя осторожно.

– Из какой-то, – пожала плечами Анюта, отворачиваясь и снова принимаясь вытирать на столике пудру, которую все та же неведомая сила просыпала из коробки. – Не помню, как называется.

– Ну да, ну да... – пробормотал Митя задумчиво. – Так что, беретесь за рисование?

– Берусь, конечно, – радостно кивнула девушка. – А то сколько же на иждивении Мальфузии с Блофрантом жить можно?

– А почему ваши родители вам ничем не помогут? – удивился Митя.

– Ну, они... не нравилось им, что я в театр хочу уйти. Вот и знаться не хотят, – бойко объяснила Анюта. Блофрант посоветовал ей говорить именно так, она и слушалась. Сама ведь она никакой жизни не знала, вот и приходилось жить чужим умом. Ладно хоть ум этот был добрым!

– Вы на них не сердитесь, – сказал Митя. – Это они от неведения. Почему-то люди думают, что здесь одно сплошное распутство процветает. Вы уже сами видите, что это не так. В театральных училищах столичных знаете какие строгости? Воспитанниц вовсе на улицу не пускают – только под присмотром. Они всякую свободную минуту на окнах висят, чтобы на кавалеров любоваться – барышни глупые, им веселья хочется, – а муштруют театральных сурово, словно юнкеров. Да что толку, остается лишь через окошко любезничать, потому что кавалеров к ученицам не допускают. На какие только хитрости они не идут, чтобы к барышням добраться! Конечно, потом, когда девицы выпускаются, им слегка свободнее становится, но те, кто на пансионе остается, по-прежнему под присмотром. Да под строгим! А как же иначе? Сама понимаешь, если театр вертепом прослывет, ни один порядочный зритель туда не пойдет! Впрочем, людей в этом убедить трудно. Матушка моя тоже вечно причитает: за меня, мол, ни одна порядочная барышня замуж не выйдет. Но что такое эти порядочные? Мещаночки, купчихи расфуфыренные? Скучно с ними жить, не нашего полета птицы, да и не птицы они вовсе, а просто курицы. Нет, наша судьба – искать пару среди равных себе, вот как Мальфузия с Блофрантом.

– Не грустите, Митенька, – ласково сказала Анюта. – Может быть, бог даст – и отыщется та, что придется вам по сердцу.

– Да она уже отыскалась, – проговорил Митя, глядя на нее, и глаза его уже не просто говорили, а пели чудесную песню. – Только не знаю пока, по сердцу ли я ей.

Анюта отвела глаза. Вспомнились мигом ее девичьи мечтания о будущем супруге. Красив, благороден, взирать станет восхищенно и снисходительно... Митя всем этим условиям отвечает. Актер? Ну и что, что актер! Она и сама теперь актриса и с каждым днем все меньше греха видит в этой жизни. Другое дело, что Митя даром что актер, а законный сын своих родителей. Ну а узнает он, что Анюта незаконнорожденная и рода-племени своего не ведает?! Узнает об этом его матушка... Тогда все будет кончено. Так что лучше не обольщаться. Лучше не мечтать о несбыточном!

Да ведь она и не мечтает. Митя для нее только добрый друг. Красавец, да... но сердце при взгляде на эту красоту не дрожит. И Анюте невыносимо грустно от этого. Что делать, если он догадается о ее равнодушии? Обидится на нее? Не станет больше разговаривать?

Вдруг дверь отворилась, и в уборную влетел Блофрант Аксюткин.

– Ты здесь, Варенька! И ты тут ошиваешься, Димитрий?! Иди, иди вон, да побыстрей! К нашей Вареньке гость пожаловал!

– Какой еще гость? – вздрогнула Анюта. Недоброе предчувствие стеснило сердце.

– Господин Хвощинский!

– Кто?!

– Неужто не знаешь?! – изумился Блофрант, которого она не посвящала в перипетии своих отношений с опекуном, даже имени того не упоминала. – Человек в городе значительный, богатый, уважаемый. Завзятый театрал, один из наших попечителей, держит свои кресла на все премьеры, да и вообще – почти ни одного спектакля не пропустит. Наденька Самсонова хвасталась... – Он осекся и приложил палец к губам. – Впрочем, я не сплетник, это всем известно. Короче говоря и говоря короче, к тебе с визитом господин Хвощинский Константин Константинович!

У Анюты подкосились ноги. Она тупо смотрела на Аксюткина – и не верила ушам своим. Боже мой... Как он ее нашел?! Все кончено! Что теперь он с ней сделает? Потащит снова в веселый дом? Конечно... Но только сначала все расскажет о ней. И тогда Блофрант с Митей на нее и глянуть больше не захотят, и слова сказать не пожелают, и самую память о ней постараются поскорей вытравить!

– Желательно мне, говорит, познакомиться с девицей Нечаевой и лично выразить ей свое восхищение, – тараторил довольнехонький Аксюткин, совершенно не замечая потрясения, которое произвело известие о приходе Хвощинского на Анюту. – Весь, мол, город гудит о ее таланте, и, хоть она восторгами, как цветами, засыпана, не могу удержаться, чтобы и своих комплиментов не добавить.

– С девицей Нечаевой? – пробормотала Анюта, и от сердца слегка отлегло.

Похоже, Константин Константинович и впрямь явился не к бывшей Анюте Осмоловской, а к Варе Нечаевой. Но ведь они – одно лицо, и господин опекун это лицо в одно мгновение узнает!

Значит, нужно сделать так, чтобы он этого лица не увидел, вот и все, вот и выход.

– Дядюшка (по уговору, она называла Блофранта Аксюткина только так, ну а Мальфузию, понятно, тетушкой), попросите господина Хвощинского подождать несколько минут. Мне нужно... я должна привести себя в порядок.

– Да ты, Варенька, и так красота на загляденье! – окинул ее взором Аксюткин и улыбнулся так, словно и красота, и загляденье эти были совершенно делом его рук.

– Нет уж, дяденька, мне переодеться нужно!

– Во всех ты, душенька, нарядах хороша! – ответствовал неумолимый Аксюткин. – Вот еще – стану я принуждать к ожиданию столь высокопоставленную персону! Да Наденька Самсонова за такой визит небось отдала бы... А впрочем, я не сплетник, нет!

Анюта смотрела на Аксюткина почти с ужасом. Он не слышит, он просто не хочет слышать ее доводов. Сейчас позовет Хвощинского – и все то чудесное, мирное, счастливое, что только-только начало устраиваться в ее судьбе с приходом в этот защищенный, закрытый от жестокости человеческой, невероятный мир – театр, – враз исчезнет, развеется быстрее, чем развеивается дым цветения садов вишневых под дуновением ледяного ветра!

– Ничего с господином Хвощинским не сделается, если он подождет чуть-чуть, – сказал в это время Митя Псевдонимов, и Анюта воззрилась на него с изумлением и благодарностью. – Поди, поди, скажи ему, ровно, мол, пять минуточек! – И, довольно бесцеремонно вытолкав за дверь озадаченного Блофранта, он обернулся к Анюте: – Что случилось, Варенька, свет мой? На вас лица нет!

– Потом, Митенька! – взмолилась она. – А сейчас помогите мне, Христа ради! Мне нужно стать неузнаваемой!

– Все для вас сделаю, что ни прикажете, – пробормотал он так тихо, что Анюта могла бы подумать, что это ей почудилось, когда б у нее было время думать о чем-то другом, а не о том лишь, как спастись от Хвощинского.

– Парик! Скорее парик! Черный, с кудрями! – приказала она, падая на низенькую табуреточку перед гримировальным столиком и хватая пуховку и растушевку.

– Погодите, у меня лучше получится! – сказал Митя, нахлобучивая на ее голову парик воронова крыла, который надевала Мальфузия в роли цыганки-гадалки в водевиле «Семь счастливых карт», и прикрывая Анютино платье старым, залатанным пудромантелем Аксюткиных. – Глаза закройте и сидите тихо. Две минуты – и...

Сердце у Анюты колотилось так, что в ушах звенело. Она не вполне понимала, что происходит, но осторожные, почти невесомые прикосновения к ее лицу Митиных рук, его легкое дыхание за спиной вселяли покой и уверенность, что все будет хорошо. Странным образом чудилось ей, будто тетушка Марья Ивановна оказалась рядом с ней, приобняла за плечи и шепнула: «Богу верь, моя лапушка! Он тебя не покинет!»

«Да за счастье рядом с Митей оказаться! Дамы и барышни небось души на кон поставили бы, а мне тетушка Марья Ивановна видится!» – подумала вдруг Анюта и с трудом подавила неуместный и несколько истерический смешок. А еще ей вспомнилось из любимой «Барышни-крестьянки», как Лиза Муромская стащила белила своей гувернантки, чтобы Алексей Берестов не узнал в ней Акулину. Анюта обожала эту повесть! Не она ли подсказала ей, как скрыться от Хвощинского?

– Ну, вот и все, – послышался голос Мити. – Можно смотреть!

Анюта открыла глаза и ошеломленно уставилась в зеркало.

Конечно, она еще очень недавно оказалась в театре, но все же можно было привыкнуть к тем неисчислимым преображениям, которые он сулил. Однако потрясение, которое она испытала сейчас, было сродни тому, что почувствовала, увидев себя в гриме Помпилии. А между тем на ее лице нельзя было обнаружить ни толстого слоя грима, ни наклеенных ресниц, ни грубо намалеванных бровей или губ. Все сделано легко, но так умело! Невзрачная, довольно угрюмая чернавка-цыганка смотрела на нее, и даже светлые глаза казались тусклыми, словно бы тоже потемнели.

– Митя, ты волшебник! – выдохнула Анюта, забыв о церемонности, но он счастливо улыбнулся в ответ:

– Сказал же – все для тебя сделаю, сердце мое!

Мгновение они смотрели друг другу в глаза: она – чуточку испуганно, он – с несказанной нежностью, но тут в дверь нетерпеливо постучали:

– Ну что, Варенька, можно, душа моя? Нехорошо заставлять ждать такого гостя!

И, не ожидая ответа, Аксюткин вошел.

За мгновение ока, минувшее до сего, Митя успел с непостижимой, невероятной скоростью содрать с Анюты пудромантель, отшвырнуть его, оказаться в углу, схватить лежащий там молоток и ящичек с гвоздями и приняться заканчивать брошенную Аксюткиным работу – чинить крышку старого сундука с бутафорией. Анюта же схватила маленькие щипчики для снятия нагара, лоточек и потянулась к оплывшим свечам, натыканным вокруг зеркала тут и там. Причем она снимала нагар столь неуклюже, что загасила половину свечей, отчего в гримерной стало гораздо темнее.

– Экая ты, Варенька, неуклюжая! – всплеснул руками Аксюткин – и замер с открытым ртом, обнаружив, сколь неузнаваемо преобразилась его племянница. Очень может быть, что он выдал бы ее неуместным возгласом, однако Митя, отвешивая поклон высокому гостю, по нечаянности так наступил Блофранту на ногу, что если тот и навовсе не онемел от боли, то, быть может, смекнул, что следует придержать язык.

– Счастлив познакомиться с вами, мадемуазель Нечаева, – протянул Хвощинский, улыбаясь, и Анюта вздрогнула от отвращения к его голосу, к его повадкам, ко всему виду его – холеному да лощеному. В театре таких преувеличенно ухоженных господ не без презрения называли Гастонами Орлеанскими. Что это значило и почему так говорилось, Анюта не знала, но само звучание этих слов казалось ей противным – совершенно как опекун! – Однако, господа, позволительно ли мне будет остаться с нашей новой этуалью тет-а-тет для приватной беседы?

«Не оставляйте меня!» – чуть не вскричала Анюта, однако Аксюткин уже ринулся к двери послушной, услужливой рысью.

Митя Псевдонимов не тронулся с места.

Хвощинский приподнял брови.

– Митя, что ж ты?! – изумленно прошипел Аксюткин и сделал суетливый жест. – Поди за мной, поди!

– Неловко девице оставаться одной в присутствии постороннего мужчины, – спокойно сказал Митя, снова принимаясь прилаживать крышку к сундуку. – С вашего позволения, Феофан Спиридонович, я поприсутствую. Да и вам уходить не советую.

Блофрант озадаченно заморгал и даже огляделся, словно отыскивая в гримерной какого-то Феофана Спиридоновича. Анюта догадалась, что он настолько привык к псевдониму, что напрочь забыл свое настоящее имя, и с трудом удержала смех. И тут страх ее совершенно волшебным образом не то чтобы вовсе развеялся, но несколько приутих. Она ведь уже не одна на свете, какой была несколько дней назад. У нее есть Блофрант и Мальфузия, у нее есть Митя, а главное – Хвощинский не узнал ее, это видно сразу! Ну, теперь главное – не выдать себя голосом.

– Не тревожьтесь, Димитрий Христофорыч, – сказала она почти шепотом. – Господин Хвощинский – человек почтенный, с ним наедине остаться – все равно что с родным дяденькой или даже папенькой.

Хвощинский резко покраснел. Митя Псевдонимов пошел из комнаты, как-то странно согнувшись, и Анюта поняла, что его душит смех, а он пытается это скрыть.

Однако ее приступ неумеренной веселости уже миновал, воротился страх, и потребовалось все присутствие духа, чтобы остаться с Хвощинским наедине и выдержать его неотступный, ощупывающий взгляд.

– Так вот вы какая, Варенька! – промолвил он наконец. – Я ожидал вас видеть блондинкою, а вы этакая цыганочка...

– Весьма огорчена, что не угодила вашему сиятельству, – пробормотала Анюта, скроив самую что ни на есть глупую физиономию, дабы остудить его, однако опасный огонек в глазах Хвощинского лишь разгорелся.

– Что вы, что вы, моя прелесть! Девица этакого сложения всегда встретит в моем сердце лишь восхищение! А что до смуглости вашей кожи и черноты ваших кос, то для разнообразия оно очень даже неплохо. Надоели эти бесцветные особы! Надеюсь, что в пьесе «Красавицы-дурнушки» вы будете играть Катеньку, и ваша яркая внешность лишь выиграет в новых туалетах, в которых вы там появитесь. Я ведь не ошибся: актрисам предписано самим приготовить себе костюмы?

«А ему-то об этом откуда известно, если даже Митя узнал сию новость только что?» – насторожилась Анюта, однако спорить с Хвощинским не стала, а только кивнула.

– Воображаю, как вы будете выглядеть в парижских моделях... – пробормотал Хвощинский, окидывая ее наметанным взглядом. – Не могу сказать, что я такой уж знаток дамских туалетов, однако нынешнюю моду с широкими юбками и обтянутым лифом нахожу премилою. А то, что декольте с каждым днем становятся все глубже, могу только приветствовать! Наслышан, что наши мануфактурные лавки сейчас как раз получили новые образчики самых модных материй самых модных цветов. Есть и pale, жонкилевый, камелопардовый, куропаткина глаза, масака, матовый, зеленый попугайный, бистр...[6]

Анюта с трудом удержалась, чтобы не вытаращить глаза, поскольку большинства этих названий она даже не слышала. Придется, конечно, выучить, что из этих слов что означает, не то она не сможет помочь Мите раскрашивать модные картинки. Однако интересно бы знать, где и зачем Хвощинский набрался таких необычных для мужчины знаний, более приставших для приказчика, чем для человека почтенного, каким он себя всячески выставляет? Ох, не все так просто с этим господином, бывшим опекуном Анютиным, не так уж праведен и благочестив он! Анюта поняла это давно!

Но к чему все эти его подходцы? Неужели?..

У нее задрожали руки от страха и от отвращения, но кое-чему – и даже очень многому! – она в новой своей жизни уже научилась, а потому сделала свои «перекрашенные» глаза совершенно наивными:

– Ах, сударь, вы разрываете мне сердце. Предписано-то нам предписано, однако... – Пожала плечами. – Что проку мечтать о несбыточном! Катенька, Лизонька... обе эти роли мне по сердцу, да не видать мне ни одной из них. Может быть, госпожа Самсонова и имеет средства справить себе туалеты для спектакля, но я, к несчастью, нет.

– Ну, мечтать никому не запретительно, пусть даже о несбыточном, – с тонкой улыбкой проговорил Хвощинский. – Мне, право, совершенно безразлично, есть или нет средства на покупку туалетов у девицы Самсоновой, однако мне очень даже не безразлично, во что будете одеты на премьере вы, Варенька.

– Отчего это? – с некоторым испугом спросила Анюта.

– Оттого, что мне не безразличны вы сами.

Глаза Хвощинского, светло-голубые, словно бы разбавленные водой, так и прильнули к глазам Анюты, и ей захотелось зажмуриться, таким острым был страх, что он сейчас узнает ее – узнает, разоблачит перед всеми, перед Митей разоблачит и снова повлечет в дом, где снуют гологрудые бабы, от коих разит табачищем!

Однако ничего такого не произошло. Хвощинский только сделал умильную улыбку и продолжил:

– Вы – бриллиант, Варенька, а бриллианту требуется достойная оправа. Позвольте же мне изготовить для вас сию оправу. Да-да, я дам вам средства на пошив этих туалетов, которые, само собой, позволят вам затмить Самсонову не только по праву таланта и красоты, но и благодаря вашей нарядности. Вы молчите... думаете, наверное, какими словами лучше меня поблагодарить? О, не тратьте сил на их поиск. Сердце вам подскажет их постепенно, со временем, ибо я надеюсь, что мы отныне станем постоянно встречаться. Я стану делать вам милые маленькие подарочки, а вы станете оказывать мне милые маленькие знаки внимания...

Анюта вытаращила глаза, но Хвощинский не дал ей времени на раздумье: вдруг схватил за руки, потащил к себе, сжал в объятиях и полез ртом к ее рту, пополз губами по лицу, по шее...

От ужаса, от брезгливости и отвращения Анюта даже крикнуть не могла: только молча, исступленно упиралась ему в грудь локтями. Это было тем паче затруднительно, что еще и бедра свои приходилось удерживать как можно дальше, ибо Хвощинский так и норовил притиснуться к ним своими чреслами, а ощущать это было противно до тошноты.

Наконец Анюте удалось его оттолкнуть, да пресильно: Хвощинский не удержал равновесия и рухнул на маленькую кушеточку, заваленную платьями Мальфузии. Кушеточка сделала жалобное «крак!»; ей на разные голоса вторили кринолины и корсеты.

Их стенания помогли Анюте вернуть себе душевное равновесие.

– Великодушно извините, господин Хвощинский, – сказала она запыхавшись. – Я никак не могу принять вашего предложения. Я ведь помолвлена, и жениху моему сие очень не понравится.

– Что? – тяжело поднялся Хвощинский. – С кем вы помолвлены?! Только не говорите мне, что с этим... с этим смазливым актеришкой Псевдонимовым!

– Именно с ним, – проговорила Анюта, дивясь своей наглости и лживости. Нет, положительно, обстоятельства ее рождения сказались на ее натуре. Врет и, что называется, не краснеет! И даже не задумывается перед тем, как соврать! Нет, это же надо – выдумать такое! Ох, знал бы бедный Митя! Вот стыд! А голос-то как твердо звучит, как будто она говорит чистейшую правду! – И не понимаю, чем он плох. Он актер, я актриса, мы равны.

– Ну и сидите в своей яме, погрязайте в своей грязи! – брезгливо встряхнул руками Хвощинский, как если бы Анюта была той самой грязью, от которой он непременно хотел избавиться. – Вы еще пожалеете, что отвергли мою дружбу! Это вам даром не пройдет! Ни вам, ни вашему вертопраху! Я не из тех, кто прощает! И знайте, если вы посмеете болтать языком, если пойдут слухи о нашем разговоре, я найду средство выставить вас и вашего актеришку вон из труппы! Поняли вы?! Меня опасно злить, сударыня. Меня очень опасно злить!

И с этими словами он вышел, бросив напоследок ненавидящий, мстительный взгляд на Анюту.

И как только Хвощинский хлопнул дверью, она принялась истово, яростно отряхиваться, сметать с себя незримую, но ядовитую пыль его прикосновений.

Боже мой, ну что за судьба злая, что за напасть, что за нелепости! Отчего жизнь всюду сводит ее с этим человеком? Отчего он, словно злой гений, парит над нею и норовит клюнуть побольней, до крови? Уж, казалось бы, куда как надежно скрылась Анюта – ан нет, и здесь настиг ее Хвощинский! И теперь он так же ненавидит Варю Нечаеву, как ненавидел Анюту Осмоловскую... нет, не Осмоловскую, а Невестькаковскую!

– Варенька! – распахнулась дверь, и в гримерную вбежал Митя Псевдонимов. Огромные глаза его были полны тревоги. – Что случилось? Хвощинский выбежал отсюда, аки тигр дик, разъярен и страшен! Что он вам сказал?

– Что ты сказала господину Хвощинскому? – влетел перепуганный Аксюткин. – Он даже не пожелал со мной проститься – оттолкнул презрительно: «Прочь, жалкий лицедей!» И кинулся вон из театра. Варенька, ты обидела этого господина? За что?!

– Да ни за что особенно, – пробормотала Анюта, с трудом удерживая слезы, но они все же вырвались на волю и потекли по щекам, размывая поспешно наложенный грим. – Он всего-навсего хотел меня... хотел меня... в содержанки взять!

– Что?! – возопил Блофрант голосом короля Ставругентоса Восьмого, узнавшего, что дочь его Помпилия страстно влюблена в чужеземного рыцаря, назначенного для принесения в жертву, и готова на все ради его спасения.

Митя ничего не сказал. Рухнул на тот же сундук, на который Анюта минуту назад толкнула Хвощинского, и Мальфузиины кринолины и корсеты издали чуть слышный последний, предсмертный стон.

– И ты... что же ты ответила?! – прорычал Аксюткин, самым ужасным образом вращая глазами. Анюта хотела спросить его, в какой роли он этому научился, но сочла за благо промолчать.

– Ну разумеется, отказом, – всхлипнула Анюта. – Смешно даже спрашивать.

– Смешно и оскорбительно! – поддержал Митя, выбираясь из вороха раздавленных платьев.

– Боже мой! – схватился за голову Аксюткин. – Директор выгонит нас из труппы, совершенно точно, выгонит... Но я горжусь тобой, дорогая моя племянница! Горжусь, что дочь моей сестры чиста и непреклонна, словно бриллиант! – Кажется, в это мгновение он и впрямь верил, что Анюта ему родня, таким воодушевлением горело его лицо. – Побегу расскажу Мальфузии, она должна об этом узнать. Ну и Хвощинский! Вот же старый селадон! А говаривали, что он не остался неравнодушен к тощеньким прелестям Наде... – Он осекся, прижал руки ко рту и, поблескивая живыми, смеющимися глазами, невнятно пробурчал: – Никто не скажет обо мне, что сплетник я и сплетни – моя пища. Скорей Мальфузии поведать должен я о том, что начудили нынче люди!

И выбежал из гримерной.

– Негодяй Хвощинский! – воскликнул Митя. – Я бы вызвал его на дуэль, да ведь он спустит на меня полицию, только и всего. Кто я для него? Актеришка!

– Не говорите так, Митя, – ласково взяла его за руку Анюта. – Вы не актеришка, а актер, замечательный артист. Вас обожает, вами восхищается столько людей!

– И что? – усмехнулся тот очень грустно. – Все их обожание не дает мне чести защитить девушку, которую я...

Он осекся.

– А между тем, – возразила Анюта, – вы меня все-таки защитили. Я спаслась от Хвощинского именно благодаря вам.

– Это каким же образом?

– Простите, я ничего, ничего не могла придумать лучшего, кроме как сказать ему, что вы мой нареченный жених! Не сердитесь на меня, Митенька, Христа ради, это ничего не значит, вы даже не думайте об этом!

– Не значит?! – вскричал он. – Как это – не значит?! Это могло бы значить бесконечно много, если бы вы... если бы вы только могли... Варенька, ведь я вас... о, с каким счастьем я воспринял бы это всерьез, если бы вы только позволили!

О господи, его глаза... Они сжигали Анюту, испепеляли ее. Ей стало не по себе.

– Вы хотите сказать, что я скомпрометировала вас перед Хвощинским и теперь, как порядочная девушка, должна на вас жениться? – попыталась она свести все к шутке. – То есть, вернее, выйти за вас замуж?

Она-то думала, что Митя засмеется... Но глаза его стали мрачны так, что Анюта даже испугалась и обиделась: она-то думала, что он чуточку увлечен ею, неужто она внушает ему такое отвращение?

– Не шутите так ужасно, Варвара Никитична! – сказал Митя, отворачиваясь. – Я счел бы за счастье немедленно, сейчас же предложить вам руку и сердце, потому что люблю вас без памяти, но я... я не вправе сделать вас несчастной. Открою тайну только вам, чтобы не сочли меня пустым болтуном, который играет чувствами своими и обожаемой особы. У меня чахотка. Эта болезнь свела в могилу моего отца в возрасте двадцати шести лет. Точно в том же возрасте умерли мой дед и, по слухам, прадед. Наследственная болезнь, которая забирает жертвы из нашей семьи в самом цветущем возрасте! Мне сейчас двадцать пять. То есть мне остался год жизни.

Анюта почувствовала, что у нее похолодели губы.

– Митенька, вы... да нет же, этого не может быть, вы прекрасно выглядите, я видела чахоточных, они...

– Этот смертоносный зверь пожирает нас изнутри, – тоскливо вздохнул Митя. – И внешне почти ничего не заметно до последних трех или четырех месяцев. Мы чахнем тихо, как бы втайне... Потом болезнь развивается скоротечно и... – Он залихватски махнул рукой и засмеялся так весело, как могут смеяться только актеры. – Скажу вам правду, я молил Господа о двух вещах: чтобы мне не узнать любви – и чтобы погибнуть, пусть самым ужасным образом, но быстро, не угасая, подобно свече, а просверкнуть на небосклоне жизни, словно молния. И теперь вы знаете, что первой мольбе моей Всевышний не внял. Если бы я мог... если бы считал, что не погублю вас, сделав вам предложение... Варенька...

Ох, как он смотрел! Никогда в жизни так не смотрел на Анюту ни один мужчина! Красота, любовь, обожание... стоит только сказать «да»... пусть хоть один год счастья, а потом... а вдруг Господь окажется милосерд и Митя останется жив? И даже если свершится его роковая воля, она останется не просто безродной Анютой – она останется уважаемой вдовой прекрасного, знаменитого человека, она спрячет за его именем позор своего рождения.

Ну? Что удерживает ее от того, чтобы сказать – да, я буду вашей женой?

О нет, это невозможно, немыслимо! Как ни прекрасен собой Митя, как ни обжигает ее пламя его очей, страшно даже вообразить его объятие, его поцелуй, его тайные прикосновения, которые, по слухам, крепче самых крепких уз соединяют мужа и жену. Это страх его болезни? Анюта боится заразиться? Вот уж нет. Ее удерживает всего лишь нелюбовь. Такой же страх, смешанный с отвращением, чувствует она при мысли о любом мужчине. Прикосновение всякого существа мужского пола ей мерзко. Это омерзение поселилось в ней с той минуты, как Хвощинский предложил ей выйти за него, а потом, после краткого пребывания в ужасном «веселом» доме, лишь укрепилось. Неведомо, пройдет ли это чувство. Может быть, и нет, если даже такой прекрасный, благородный человек, как Митя, будит в ней только нежность и дружеские чувства, но не любовь. Нет, не любовь!

– Митенька, – пробормотала Анюта, – простите, не обижайтесь, но ведь и я, так же как и вы, не создана для счастья. На вас лежит печать смертельной болезни, на мне – смертельного позора. Я признаюсь вам, но заклинаю держать это в тайне: я незаконнорожденная. Я не Варя Нечаева. Мое настоящее имя – Анна, Анюта, а фамилии у меня теперь нет. Та, что была раньше, больше не может считаться моей. Хвощинский – мой бывший опекун, именно потому я так старалась оставаться неузнанной...

Рассказывая Мите свою печальную историю, девушка исподтишка наблюдала за ним. Не промелькнет ли тень отвращения на красивом лице, не погаснет ли огонь очей? Но ни разу это благородное сердце не дало повода усомниться в нем.

– Негодяй! – страстно проговорил Митя. – Негодяй и подлец! Это написано на его гнусной физиономии! Он прирожденный интриган. Что-то подсказывает мне: дело здесь нечисто! Варенька, то есть Анюта... вы убеждены, что ваш опекун вам не солгал?

– А какой смысл ему лгать? – пожала плечами Анюта. – Он ведь не родственник Осмоловским, на наследство претендовать не может. Я случайно знаю, что оно должно было отойти либо супругу моему, либо на благотворительные цели. Впрочем, я об этом лишь вскользь наслышана и точнее сказать не могу. К тому же повитуха, которая совершила обмен... она подтвердила его слова. Ей-то зачем клеветать на себя же, признаваться в собственном преступлении? Хотела бы я, чтобы это было ложью, но... Ради бога, Митя, я вас умоляю, сохраните в тайне эту историю. Я могу поведать ее только вам, чтобы объяснить, почему я... почему я не могу...

Она опустила голову.

– Ежели б только это препятствие стояло меж нами, я бы обратил на него не меньше внимания, чем на кучку пыли под ногами, – грустно сказал Митя. – Но я понимаю, что вы отказываете мне не только из-за этой истории. Зная ваше благородство, я верю, что вы пошли бы за меня даже за умирающего. Но я понимаю женское сердце. Как цветок не может жить без воды, так оно не может жить без любви. А вы меня не любите...

– Я вас очень люблю, Митенька, – с трудом сдерживая слезы, проговорила Анюта, – но...

– В этой фразе два лишних слова, – невесело усмехнулся он. – «Очень» и «но». Не будь их, она прозвучала бы для меня, как знак воскресения. Но полно пенять на судьбу и мечтать о невозможном. Варенька... ох, позвольте мне называть вас так, а то я опасаюсь запутаться и повредить вам. Я буду хранить вашу тайну до тех пор, пока вы не пожелаете ее открыть, если нужно, то и вечно... тем паче что до вечности мне уж недолго осталось. Но все время, которое мне отпущено, я буду горд и счастлив зваться вашим другом. А в подкрепление своей дружбы вот что скажу: мы можем зваться помолвленными сколько угодно времени, если это поможет вам уберечься от приставаний Хвощинского и подобных ему. Конечно, я понимаю, что рано или поздно вы встретите того, кто разбудит ваше сердце, и тогда... ну что ж, тогда мы разорвем эти несуществующие узы, вы будете свободны, да вы и теперь свободны! От души надеюсь, что Бог призовет меня раньше и я умру в блаженной надежде, что вы полюбили бы меня, будь у нас чуть больше времени.

Анюта пожала руку Мити. Слова молвить было невозможно, не зарыдав, поэтому она осталась безмолвною.

* * *

– Барыня, госпожа-сударыня, да смилуйтесь же вы надо мной! Меня Господь не нынче, так завтра приберет, не могу я уйти на суд его с таким грехом на душе! Не иначе бес меня за язык потянул... зависть, злобная зависть обуяла. Но ведь если Господь меня бросил в пучину греха, а потом наказания за него, значит, он знал, что делал. Мне нужно было крест свой донести. А я-то... я-то вознамерилась его на другого человека взвалить, на девицу невинную!

– Что-то ничего я не пойму, – брезгливо сказала Мюзетка, старательно убирая свой шелковый подол от рук оборванной, изможденной бабы, по виду совершенной нищенки, которая так и норовила за него схватиться и поднести к губам, не то желая его облобызать, не то слюнявый рот отереть. – Какой грех? Какой крест?! Тебе чего нужно-то? Или богадельню ищешь? – Она хохотнула. – Ну так не туда попала, тут знаешь, что?

– Знаю, барыня, знаю, – сокрушенно кивнула нищенка. – Гнездилище порока, приют блудодейства. А я сюда своим гнусным языком ввергла невинную девицу именем Анна Осмоловская...

– Ах вот оно что! – смекнула Мюзетка. – Ну так это тебе не ко мне. Это тебе с мадам Жужу поговорить нужно, только я не уверена, захочет ли она с тобой говорить.

– Родименькая! – Нищенка со стоном простерлась перед Мюзеткою и принялась истово колотиться лбом о ступеньки крыльца. – Христа ради, проводи меня к ентой твоей Жужутке али умоли ее выйти на один лишь разъединейший миг. Спасите душу погибающую, и воздастся вам, и зачтется вам!

И она, приподнявшись, снова сделала попытку уткнуть свой слюнявый рот в Мюзеткины шелка и кружева.

– Но-но! – сердито вскричала та. – Убери лапы! Сейчас скажу мадаме, может, и соблаговолит выйти к тебе, только знай, ежели ты ее Жужуткою назовешь, она дворника кликнет, и тот тебя так отходит, что уж ни в какую богадельню тебе больше не понадобится: сдохнешь под забором, как паршивая псина.

– Ах я псина паршивая! – заголосила нищенка. – Место мне в жальнике![7] Покличь скорей мадаму, скорей, яви милосердие!

Мюзетка увилась внутрь, и нищенка распрямила натруженную поклонами спину.

«Придет блудодеица чертова или нет? – озабоченно думала она. – А коли не придет, что ж мне делать, как до нее добраться? Хоть в трубу печную лезь да про девку выведывай!»

Тут она насторожилась: в глубине дома послышались неспешные шаги.

«Ишь ты, не торопится, сучка!» – зло подумала нищенка, но тут же приняла самый что ни на есть смиренный вид, снова уткнувшись лбом в ступеньку.

– Ну, чего тебе? – спросила мадам Жужу, заранее подбирая подол, потому что Мюзетка жаловалась, что нищенка ей всю юбку обслюнила.

– Матушка! – взмолилась попрошайка, подымая от праха земного чумазую рожу. – Матушка родимая, яви божескую милость!

– Нашла матушку себе, – обиделась мадам Жужу. – Да я тебе во внучки гожусь, а то и в правнучки!

– Внученька, миленькая, – заблажила нищенка покорно, – Христа ради, покличь мне Анюту!

– Анюту? – насторожилась мадам Жужу. – А зачем она тебе?

– Покаяться хочу, – забубнила нищенка. – Грех с души снять, тяжкий грех! Послушай меня, послушай, внученька, красавица, что скажу!

Мадам Жужу хмуро слушала. Причитая, стеная и охая, нищенка рассказывала о том, что прежде, пока не спилась окончательно и не побывала на каторге, была повитухой. Однажды умерли на ее руках женщина и новорожденный ребенок, и, чтобы спастись от обвинений в дурном отправлении своих обязанностей, она подменила умершего младенца новорожденной дочерью своей знакомой. Эту девочку воспитали в богатой семье, вскоре она должна была вступить в права наследства, но тут Каролина (так звали нищенку) решила открыть глаза опекуну девушки. Тот выгнал девушку из дому, да мало что выгнал – отвез ее в публичный дом. Конечно, Каролина желала ей всяких бед и напастей, полагая ее виновницей своей изломанной жизни. Но стоило ей узнать, что несчастную девушку, даже не знающую об обстоятельствах своего рождения и никак не замешанную в грехах, ввергли в пучину разврата, что-то словно бы перевернулось в ее душе. Да вправе ли она стать орудием гибели несчастного существа?! Она решила покаяться и, может быть, заслужить у Бога прощение. Бросить пить, вспомнить прежнее ремесло, а если у самой это не получится – глаза уже почти не видят, и руки все время трясутся, – она обучит ремеслу Анюту, чтобы у нее всегда было на что жить и честно зарабатывать себе на жизнь.

Мадам Жужу испытующе смотрела на старуху. Она рыдала очень правдоподобно... несколько даже слишком правдоподобно. Рвала на себе волосы, пыталась собрать пыль и посыпать ею свои космы, раздирала в стороны лохмотья на тощей, морщинистой груди... Что-то театральное было во всем этом, что-то вовсе ненатуральное. К тому же мадам Жужу была в глубине души лишена всякой сентиментальности, которая обычно присуща особам ее ремесла, и ей плохо верилось в такие благородные порывы, которые осеняют человека в результате раскаяния...

Почти наверняка это – новая попытка Хвощинского разузнать, что сталось с Аннетою. И что придумать мадам Жужу на сей раз? Снова сказать про дурную болезнь и деревню? Или что-нибудь новенькое соврать?

И сколько еще таких попыток будет? Надоело. Почему бы Хвощинскому не прийти самому и не спросить, где Анюта и что с ней? А почему бы и мадам Жужу не сказать в конце концов правду? Так или иначе, дело наружу выйдет. Только нельзя дать Хвощинскому понять, что она догадалась о его трюках. Если ему хитрить охота, то и ей придется с ним похитрей быть.

– Ладно, старуха, – проговорила мадам Жужу со скукой. – Будет тебе ломаться. Не верю я в раскаяние таких тварей, как ты. Раньше надо было каяться, прежде чем отдала девчонку в руки развратника и обрекла на погибель. А сейчас решила на ее горе разжиться? Обучить ее ремеслу и заставить на себя трудиться? Ишь хитрая какая. Да ничего тебе не обломится, не жди, не проси милостыньки у Господа. Проще вчерашний день найти, чем твою Анюту. Сбежала девчонка от меня. Сразу, в тот вечер, как ее привезли в мой дом, сбежала, а куда, я об том не ведаю. Поняла? И пошла теперь вон, коли не хочешь, чтобы об твою тощую спину метлу обломали. Ясно ли тебе?

– Ясно, матушка, – пробормотала попрошайка. – То есть это... внученька. Ясней некуда, милушка ты моя. Сбежала девка. Сбежала, значит... – Она проворно вскочила из праха земного и засеменила к воротам, то и дело оглядываясь и щерясь в угодливой улыбке. – Я это... пойду, значит. Прощевайте. Храни вас Бог!

– Катись прямиком в пекло! – любезно пожелала мадам Жужу, с трудом удержавшись, чтобы не добавить: «Вместе с господином Хвощинским!»

Впрочем, она ни чуточки не сомневалась, что, лишь выйдя за ворота, старуха ринется прямиком не в пекло, а именно к этому самому господину Хвощинскому.

* * *

– Ах, Катенька, да что вы смущаетесь, коли вам не к лицу шляпка сия, так скиньте ее!

– Ах, что вы, Лизонька, как же я простоволосая на люди выйду?

– Да вовсе запросто, Катенька, пускай люди полюбуются на ваши букольки. Вы ночи напролет в бумажках спите или по утрам виски раскаленными щипцами палите?

– Что вы такое говорите, Лизавета Карловна, зачем на мои кудри клевещете? Они у меня с рождения-с такие-с!

– Да что вы такое несете, Катерина Игнатьевна, как же-с, с рождения-с, а ведь я отлично помню, как ваша маменька моей маменьке жаловалась, что вы ни в мать, ни в отца уродились прямоволосая, ни кудрявинки, ни букольки, и завидовала на мои локоны, которые ни завивать на папильотки не надобно, ни щипцами жечь!

– Ах, Лизавета Карловна, а что это у вас височки такие красные, что это на них за пятна такие? Не ожоги ли от тех самых щипцов, которых ваши локоны не ведают-с? Да у нас лоза, из которой корзины девки плетут, и то кудреватей ваших кудрей!

– А у нас... а у нас... а у нас... А у нас папенькина трость и то кудреватей, чем ваши локоны!

– Что ж, ваш папенька на кривую палку опирается? Ну, ежели они кривобокие, тогда понятно, а еще мне понятно, в кого вы, Лизавета Карловна, такие кривобокие да колченогие уродились!

– Я кривобокая? Я колченогая? Да вы, Катерина Игнатьевна, можете на мои ноги полюбоваться! Стройнее не найти! Глядите, вот!

– Отчего же не найти, Лизавета Карловна? И искать не придется, довольно на мои ножки полюбоваться! Поглядите-ка!

– Выше юбки, барышни! Еще выше! – раздался мужской голос, и Анюта с Наденькой Самсоновой, стоявшие посреди сцены, замерли.

– Ну, может быть, на репетиции и не обязательно заголяться-то? Мужчины смотрят, – подала голос Мальфузия, сидевшая на первом кресле и с обожанием смотревшая на Анюту, то есть на Варю. Жизнь наполнилась новым смыслом с того дня, как дорогой Блофрант привел в театр эту девушку! Она рождена для сцены! Какова она в роли Катеньки! После ее появления Надька Самсонова совершенно переменилась к Аксюткиным. Притихла, присмирела, вспомнила свое место! Чувствует, что ее время – время ведущей актрисы N-ской труппы – уходит безвозвратно. Переигрывает ее Варенька, по всем статьям переигрывает. В «Оливии и Помпилии» обставила – и в «Красавицах-дурнушках» обставит так же легко.

– Да уж, в самом деле, юбки задирать – дело нехитрое! – неожиданно согласился директор, который сам ставил новый спектакль и сам проводил первую репетицию. По случаю премьеры их решено было устроить даже не одну, а целых две! – Главное, чтобы было, что именно задирать. Напоминаю девицам Самсоновой и Нечаевой, что нам с господином сочинителем... – Он махнул рукой в сторону тщедушного мужчины, сидевшего в сторонке: это был автор «Красавиц-дурнушек», местный беллетрист Шашин, успешно подвизавшийся также на ниве драматургической. Баснословные Оливия и Помпилия также принадлежали к числу его духовных детищ. Однако «Красавицы-дурнушки» получились куда более живыми и смешными, написаны они были ярким, веселым языком, и Шашин лелеял мечты после премьеры в местном театре явить свое сочинение на суд столичных театральных директоров. – Напоминаю, стало быть, что нам с господином Шашиным надобно заранее знать, какого именно цвета будут ваши туалеты, чтобы вписать в текст соответствующие реплики относительно фасона и цвета ваших платьев и прочих мелочей. Кто-нибудь из вас, госпожи актрисы, уже готов ответить на наши вопросы? Девица Самсонова? Девица Нечаева?

Названные опустили глаза и покачали головами.

Среди актеров, сидевших там и сям в зрительном зале, прошел шепоток – злорадный или сочувственный в зависимости от того, кто как относился к обеим девицам.

– Сударыни, вы не цените моей доброты, – покачал головой директор, и его лицо покраснело от негодования. – Другой режиссер на моем месте давно и сурово предписал бы вам желательный фасон и ассортимент ваших нарядов и потребовал бы неукоснительного исполнения своих распоряжений. Я же либеральничаю с вами, как... – Он поискал должное сравнение, не нашел, а оттого рассердился еще пуще. – Словом, чтобы через десять дней все ваши тряпки были готовы!

– Это совершенно невозможно! – вскричала Наденька Самсонова и даже ножкой топнула возмущенно. – Даже если мы с Нечаевой сию же минуту помчимся по мануфактурным лавкам, а еще через пять минут предстанем перед портнихою с готовыми фасонами одежды, перед сапожниками – с рисунком ботинок, а перед шляпниками и перчаточниками – с описанием потребных моделей, и то невозможно будет успеть изготовить за пять-то дней. А ведь ни у меня, ни у нее, насколько я понимаю, нет еще даже денег на покупку и заказ всего необходимого!

– И что же прикажете делать мне? – саркастически воскликнул директор. – Может быть, хотите посоветовать, чтобы я отправился на паперть – собрать милостыню, которую затем поделю между вами, Надежда Павловна, и вами, Варвара Никитична? Или провел бы подписку меж именитых горожан в вашу пользу, девицы? Еще не хватало, чтобы я в мои года учил юных красавиц вытрясать деньги из мужчин!

– Вы что, желаете, чтобы мы вели себя как продажные женщины и этим скомпрометировали ваш театр? – возмутилась Наденька Самсонова. – Никакой подписки нам не надобно и милостыни тоже. Но ежели б директором театра была я, то я бы сняла с актрис эту невыносимую ношу – выполнять ваши причуды. Вполне можно обойтись не новыми, а старыми туалетами. И вообще, театр не разорился бы, закажи он платья нам на казенный кошт!

– Боже мой, – пробормотал Блофрант, наклоняясь к супруге, – что это с нашей маленькой пакостницей Самсоновой? С чего бы это вдруг она стала похожа на человека?

– Неужели не понимаешь? – усмехнулась Мальфузия. – Все дело в том, что у нее нет ни гроша. Никто из ее поклонников не поспешил принести ей в клювике толстенький бумажник, который она могла бы опустошить, вот она теперь и делает хорошую мину при плохой игре. Ах, какая жалость, что и мы бедны, как церковные, вернее сказать, театральные мыши! До чего же кстати сейчас пришлось бы приношение господина Хвощ...

– Ты что? – возмущенно перебил супругу Блофрант, жалея, что проболтался и поведал ей о визите сего господина. – Ты желала бы, чтобы наша Варенька пожертвовала своей девичьей честью ради этого... этого...

– Что ты! – испугалась Мальфузия. – И в мыслях не было! Ты меня не расслышал. Я хотела сказать, до чего же кстати сейчас пришлось бы чудо!

– Чудес не бывает, – печально молвил скептик и реалист Блофрант.

– Бывают, – покачала головой Мальфузия. – Сама встреча твоя с Варенькой – подлинное чудо. Значит, всякое может случиться!

– Да, как в сказке – на раз, два, три! – ухмыльнулся Блофрант, трижды взмахивая рукой, и в то самое мгновение, когда он сделал это в третий раз, распахнулась служебная дверь, ведущая в зрительный зал из фойе, и в эту дверь вошел невысокий франтоватый человек в цилиндре, бывшем чрезмерно высоким для его тщедушной фигуры. Цилиндр был тускло-желтого цвета, который, несмотря на свою скучность, выглядел все-таки слишком смело для мужского головного убора. Несмотря на белый день, на мужчине был фрак, но, конечно, не черный, парадный, а канареечно-желтый. Еще ярче, оттенка зрелого померанца, был пышный галстух, ну а сорочка ослепляла белизной. Штиблеты (именно штиблеты, а не бальные туфли!), очень может быть, смотрелись бы нелепо при фраке на любом другом господине, однако они были пошиты из такой тончайшей замши и так ловко скроены по маленькой, изящной ноге господина, что казались здесь более чем уместными.

Лицо господина так и хотелось назвать личиком, настолько оно было ухожено. К каждой его части можно было применить только уменьшительно-ласкательное слово. Усики аккуратненькие, крошечные, словно легчайшие мазки кисточки над розовыми румяными губками. Бровки-ниточки, глазки-пуговки... ну и все такое.

Это лицо – вернее, личико – было весьма известно в городе N, особенно среди его женской части, поскольку принадлежало владельцу и в то же время директору самого роскошного магазина «Дамская радость», находившегося на Покровке. Именно для него работала теперь Анюта в свободное время, раскрашивая модные картинки. Фамилия сего господина была Липский, и она ему так же пристала, как эти усики, этот цилиндр и эти невообразимые штиблеты.

– Прошу простить за вторжение, господа, ни в коей мере не желаю помешать вам, но у меня срочное дело до одной из ваших актрис, до госпожи Нечаевой. – Он вздел к глазам лорнетку, доселе болтавшуюся на цепочке, и уставился на сцену. – Извините, мадемуазель, не имел чести быть представленным...

– Это я, – отозвалась Анюта и присела. – Я Варвара Нечаева.

– Чрезвычайно счастлив, мадемуазель! – Личико Липского выразило самый искренний восторг. – У меня к вам поручение. Нынче утром в мой магазин явился молодой человек, пожелавший остаться неизвестным, и оплатил все расходы на пошив для вашей милости пяти полных туалетов по вашему выбору, начиная от платья любого угодного вам фасона и кончая носовыми платками и даже головными шпильками.

Театр – кажется, даже его стены! – сделал сдавленное «ах!» и умолк.

– Очень деликатный молодой господин! – с восхищением воскликнул Липский. – Он весьма заботился о вашей репутации, мадемуазель Нечаева, и более всего пекся о том, чтобы никто не истолковал его заботу о вашем гардеробе как покушение на вашу честь. Он говорил, что это исключительно дань вашему таланту. – Липский достал из жилетного кармана листок плотной бумаги и помахал им в воздухе. – Это письмо сего господина вам, мадемуазель. Он, впрочем, просил меня не давать сего письма вам в руки, чтобы никто не мог истолковать это вам во вред, чтобы ни тени подозрений о ваших несуществующих отношениях ни у кого появиться не могло. По его просьбе я сам зачитываю это письмо: «Вы необыкновенно талантливы, мадемуазель, поэтому прошу принять сей дар не красоте вашей, а именно таланту. Ваш преданный поклонник, пожелавший остаться неизвестным».

Пока Липский читал этот краткий текст, все, как зачарованные, глаз не могли оторвать от листка. Бумага была, очевидно, очень дорогая, изысканного белого в прозелень оттенка, со странными бледными виньетками, разбросанными тут и там: перекрещивались словно бы латинские S и P, а впрочем, очень может статься, какие-то другие буквы, ничего наверное сказать невозможно было, настолько причудливо они выглядели.

Прочитав, Липский спрятал листок обратно в карман.

– А теперь, – сказал он, – мадемуазель Нечаева, соблаговолите сообщить мне, когда вы изволите явиться для выбора тканей, фасонов и на первую примерку в мой магазин?

«Неужели Хвощинский придумал это?» – мелькнуло в голове Анюты. Она чуть покосилась на Митю Псевдонимова. Судя по тревожному блеску его глаз, ему пришла та же самая мысль. Похоже, тревожила она и Блофранта Аксюткина, потому что он вскочил с кресла и озабоченно спросил:

– Убеждены ли вы, господин Липский, что заказчик ваш – человек молодой?

– Уверяю вас, что у меня весьма наметанный взор, – вежливо отозвался галантерейщик. – Я с точностью до вершка могу снять мерку с человека просто на глазок, ну а возраст угадываю, не ошибаясь и на месяц, не то что на год. Господину сему двадцать четыре года с половиною, ни больше ни меньше! Конечно, не мальчик уже, однако и стариком его назвать никак невозможно! Ну так что вы решили, мадемуазель Нечаева?

– Я не могу принять этот подарок, – ответила Анюта, находившаяся в полном смятении.

Театр снова сделал потрясенное «ах!», а Наденька Самсонова подалась несколько вперед, словно хотела воскликнуть: «Зато я готова его принять!» – но все же ни слова не промолвила, сумела удержаться.

– Что за глупости! – рассердился директор. – Это ни в какой голове не укладывается – так манкировать добрым к себе отношением! Нечего и говорить о том, что вы все примете. Но уж ежели сей великодушный дар так оскорбляет вашу непомерную стыдливость, пусть все эти туалеты после премьеры перейдут в театральную костюмерную и таким образом сделаются даром неизвестного зрителя N-скому храму Талии и Мельпомены.

– Ну, коли так... – в один голос сказали Блофрант с Мальфузией и умоляюще воззрились на Анюту: – Варенька, скажи, что ты согласна!

Анюта посмотрела на Митю Псевдонимова. Вид у него был не слишком довольный, но все же он кивнул, и тогда она сказала:

– Хорошо, господин директор, как вам будет угодно.

– Соблаговолите оказать мне честь, мадемуазель Нечаева, и подойти ко мне, – сказал любезнейший Липский. – Мы оговорим с вами время вашего визита в мой скромный магазин.

Анюта пошла со сцены, а директор повернулся к онемевшей Наденьке Самсоновой и воскликнул:

– Вот что такое истинный талант! Он вызывает к жизни благородные душевные порывы! Учитесь, госпожа Самсонова! Мадемуазель Нечаева на сцене без году неделя, а уже внесла такую лепту в наше процветание! А некоторые невесть что из себя корчат, а что проку в их ужимках для процветания родного театра?!

Наденька окинула всех ненавидящим взором, подобрала юбки и кинулась за кулисы.

* * *

Все было ужасно, так ужасно, что никакого воображения не хватило бы представить себе такую кару! Откуда она взялась, эта Варька Нечаева, откуда свалилась на бедную Наденькину головушку? А всё эти уроды Аксюткины, эти Блофрант с Мальфузией, эти коротконогие карлики в два вершка ростом каждый! Наденька в пылу гнева подзабыла, что и сама-то едва достигала ростом двух вершочков...[8]

* * *

Мало, мало их когда-то тетя Лина, старшая Наденькина подружка и покровительница, травила, эх, жаль, что она спилась и была выгнана из театра, одной Наденьке с Аксюткиными никак не справиться. Заедят они ее, как пить дать заедят... особенно вкупе с этой Варькой. Боже мой, что в ней нашел Сереженька! Изменщик, негодяй! И с каких подходцев начал! Письмо, это письмо в «Дамскую радость»...

Да, щедрый покровитель, который вдруг отыскался у Варьки Нечаевой и написал секретное письмо Липскому, был анонимом и инкогнито для всех, кроме Наденьки. Она тотчас узнала этот листок, эту особенную бумагу. У нее самой хранилась записочка на таком же листке, в котором Сереженька извещал ее о месте и времени свидания... Наденька берегла тот листок пуще глаза. То, что ей, провинциальной актрисульке, была послана записка на такой дорогой, дорожайшей бумаге, верже или веленевой, а может быть, даже александрийской, с бледными водяными знаками в виде двух букв – S и P, которые означали первые буквы имени и фамилии Сергея Проказова, если писать их по-латыни, – это поднимало ее над пошлым, унылым миром, делало особой значительной, ведь на такой бумаге не стыдно записочку княгине написать, графине, принцессе! Одного этого было довольно, чтобы Наденька ощущала себя особой избранной. Ради любви такого красавца, молодца, удальца, такого богача, удачника, счастливчика, идола женского, каким был Сережа Проказов, Наденька была готова на все, на все! Второго такого женского любимчика свет не видывал, вот разве что Митя Псевдонимов мог с ним сравниться, но Митя был монах, аскет, а Проказов – совсем наоборот! Наденька ради него мигом отставила всех прежних своих поклонников и даже господина Хвощинского. То есть его-то в первую очередь. Потому что Проказов был молод и неутомим, а Хвощинский уныл и скучен... и не только в беседах! Наденька любила веселиться не за одним лишь пиршественным столом, но и в алькове, но жизнь, оказывается, состоит не только из веселья, а из расчета тоже. Она ждала, что Сереженька, услышав о подготовке премьеры, для которой Наденьке нужны новые наряды, не замедлит распахнуть перед ней свой кошелек, однако он ничего подобного не сделал и принялся сначала избегать даже разговоров на эту тему, а потом и вообще свидания с Наденькой прекратил. Ах, как она страдала! Как теперь понимала тех людей, которые советуют девушкам следовать не зову сердца, но прежде всего гласу рассудка! Вот если бы она не покинула почтенного, порядочного господина Хвощинского ради этого вертопраха, уже давно бы смотрела свысока на эту выскочку Нечаеву!

И вот теперь у Варьки будут наряды, и туфельки, и ботинки, и омбрельки, и даже шпильки новые, а у нее, у Наденьки Самсоновой, нет! У нее ничего не будет! Останется она играть в старье, да еще спасибо скажешь, коли не отстранят от роли! А что, такое вполне может быть. Возьмет да и пригласит директор какую-нибудь гастролершу! Да уж лучше пусть чужая играет, чем в старье краснеть рядом с расфуфыренной Варькою! Ох, нетушки, этого допустить нельзя! Нельзя-то нельзя, а все же что делать, что делать-то?

Наденька готова была биться головой об стену от отчаяния! Она даже приостановилась в сенях и приложилась к обитой штофом стенке. Что-то зашуршало у виска, словно пробежало быстро, и Наденька брезгливо отодвинулась.

Да ну, противно, там небось, за штофом, тараканы развелись, еще раздавишь ненароком, когда колотиться головой будешь, а он как захрустит...

Наденька, передернувшись и возненавидев Варьку еще пуще, выскочила на крыльцо и, торопливо спустившись со ступенек, ринулась прочь от театра по Большой Печерской улице.

Выход один: пойти к Хвощинскому, вот прямо сейчас, немедленно. Пойти, пасть ему в ножки, подольститься, дать клятву вечной верности (время покажет, стоит ее соблюдать или нет), умолить его купить ей новые платья. И непременно чтобы бурнусик был, и ридикюльчики в тон, вышитые, да-да, пусть хоть ослепнут вышивальщицы, а успеть должны, юбок нижних побольше, и чтобы кружево, кружево... как взметнутся юбки, чтобы кружево так и обвивалось вокруг ножек... и белые чулочки кружевные, непременно белые... и черные тоже, ах, как любил затейник Сереженька, чтобы она, даже все с себя снявши, оставалась в черных кружевных чулочках... Нет, прочь мысли о нем! Одно платье непременно отделать все шелковыми букетиками, фиалочки, они так пристанут к Наденькиным голубым глазам! Нет, фиалки, может быть, не стоит... Нужно про цветочные букетики хорошо подумать. Изменщик Проказов, конечно, будет на премьере, а он умеет понимать язык цветов! Наденька вдруг вспомнила прелестную статеечку из дамского журнальчика «Кабинет Аспазии», который иногда не без удовольствия почитывала, дабы держаться в курсе модных веяний, и который рекомендовал всем своим читательницам изучить этот самый язык: «Ежели имеешь бальзамин, розовый лавр, мимозу, голубую сирень, персиковый цвет и скабиозу, если нет у тебя можжевельника, колокольчиков и желтого нарцисса, то будешь иметь розу и желтофиоли. Вот смысл: ежели имеешь добродетель, приятность, чувствительность, постоянство, скромность, ежели нет у тебя пороков, нетерпеливости, вожделений, то будешь иметь другом женщину нежную и верную». Надо подобрать так букетики, чтобы Проказов, увидев их, сразу понял, сколь многого лишился! И вообще, пусть увидит, кто краше и нарядней: эта уродина Нечаева или очаровательница Самсонова. Пусть пожалеет, что такую прорву деньжищ спустил невесть на кого! Пожалеет – и снова падет к ногам Наденьки, а она еще подумает, подумает еще, оказать ли ему милость и принять ли вновь в свои объятия!

Однако, как говорят хохлы, не кажи «гоп!», пока не перепрыгнешь. Еще предстоит улестить Хвощинского. Если ничего не получится, Варька останется победительницей, и именно ей дадут роль Катеньки (пока что актрисы репетировали обе роли одновременно), и именно ее кавалером, обожателем будет на сцене Митя Псевдонимов, и ручки станет ей целовать, и обнимать, и даже сольется с нею в финальной сцене в жарком поцелуе! Совсем некстати нахлынули старые воспоминания о том, как Наденька однажды сама сказала Мите, что хотела бы... что готова... что ему стоит лишь руку протянуть, а он... а он не захотел ничего протягивать, он ее отверг! Вспомнились и вечные переглядки Мити и Варьки, и то, как вспыхивали его прекрасные черные глаза при одном только взгляде на нее, на эту... эту... ей-то небось и просить не пришлось, Митя сам, сам для нее!..

Наденька взвизгнула от лютого укуса змеи-ревности в самое сердце и рванулась вперед с такой быстротой, что столкнулась с какой-то женщиной, шедшей ей навстречу, и они обе только чудом удержались на ногах.

– Куда ж вы лезете, барыня, глаза-то продерите!.. – начала было женщина лаяться, словно забыв, что одета в сущие отрепья, не по чину нос дерет, но тотчас осеклась и вытаращила заплывшие глазки: – Наденька! Да ты ли это?! Милушка моя!

– Тетя Лина! – прошептала Наденька, не веря глазам, потому что это была та самая старая актриса-пропойца, о которой она вспоминала несколько минут назад и которая вдруг явилась пред ней совершенно по пословице: упомяни о черте, а он уж тут. Выглядела тетя Лина и в самом деле так, как будто явилась прямиком из пекла, где ее еще не успели опалить, но вволю заставили потаскать смолы и дров для других грешников. Чумазая, оборванная, изможденная, и отражение адского пламени плясало в ее темных, едва видных между отекшими веками глазках. – Да я про тебя только что думала!

– И я про тебя частенько думала, милушка моя, – отозвалась старуха. – Как поживаешь? Уже успела свести с лица земли ненавистников моих – Аксюткиных?

Наденька даже головой покачала от изумления. Все на свете обращается во прах, любовь проходит, радость тленна, и только старая вражда не ржавеет. Всю жизнь ненавидела эта женщина, Каролина Полуэктова, Мальфузию Аксюткину, потому что именно ее предпочел когда-то ветреный Блофрант (Наденьке совершенно невозможно было вообразить его пылким любовником и дамским баловнем, однако тетя Лина клялась и божилась, что некогда он был таким, что мог бы какому угодно гусару фору дать) и даже женился на ней, покинув ради нее прежнюю любовницу. Молодожены сначала уехали, кочевали по разным городам, потом вернулись в город N, и бывшие соперницы принуждены были играть в одной труппе. Хоть Блофрант уже не вызывал прежнего вожделения, однако Лине было все еще мучительно видеть рядом с ним счастливую Мальфузию, и она пакостила ей как могла, по-мелкому, дырявя наряды, выщипывая боа, остригая парики, рассыпая пудру, выковыривая грим из коробочек и размазывая его по стенам уборной. Наденька, которая со старой актрисой жила душа в душу и многому от нее научилась, потихоньку помогала ей, находя в травле ближнего своего немалую радость, а впрочем, пакостила всегда очень осторожно, стараясь ни в коем случае не быть замеченной. Она и по сей день порою отводила душу, устраивая разор в аксюткинской гримерке, о чем сейчас и сообщила тете Лине.

– Умница, моя девочка! – обрадовалась та. – Пусть им, моим лиходеям, солоно живется на свете, а тебе – сладко.

– Ну, покудова все наоборот, – надула губы Наденька. – Покудова им – сладко, а мне – солоно! – И, аж захлебываясь словами от злости, мешая их со слезами, она поведала старой подруге всю историю гонений, которые претерпела от зловредных Аксюткиных. На самом деле все эти гонения существовали только в буйном Наденькином воображении, и если кто кого угнетал, то именно она – Аксюткиных, а вовсе даже не наоборот, но рассказывать живописно Наденька умела, что да, то да, и вскоре старая актриса могла составить себе полную картину нечеловеческих мучений, которые приходилось претерпевать безвинной агнице Наденьке Самсоновой от сущих волкодавов Аксюткиных. И венцом этих поистине людоедских козней стало появление в труппе их племянницы, версты коломенской Варьки Нечаевой, которая, верно, затеяла вовсе свести с лица земного смиренную, несчастную, бедную Наденьку...

– Как это? – вдруг озадаченно сморщила свое и без того изморщиненное лицо тетя Лина. – Почему это ты говоришь про версту коломенскую? Я Блофрантову сестрицу издавна знаю и дочку ее, Варьку, тоже видела. Она такая же плюгавенькая, как и вся их аксюткинская порода, да еще и тоща, словно святые мощи.

Наденька, бывшая весьма субтильной, по-птичьи хрупкой, пропустила мимо ушей тети-Линину бестактность, так была удивлена:

– Что ж ты такое говоришь? Варька – долговязая, вершков небось шести, а то и шести с половиной, почти на всех мужчин в труппе свысока глядит, ей и каблуков надевать не надобно для сего. И в теле она, не толстуха, но сложения предоброго. Купчиха, сущая купчиха, никакой нету в ней аристократической тонкости!

– Полно, Наденька, – сказала тетя Лина. – Ты что-то напутала.

– Да как же я могла напутать, – раскипятилась Наденька, – коли я эту треклятущую Варьку Нечаеву уже который день с утра до вечера наблюдаю, и на сцене с ней рядом, и только что с ней репетировала! Ничего я не путаю, это ты путаешь. Может, она прежде малявкою была, а потом выросла. Да коли не веришь, тетя Лина, возьми да погляди сама, вон все окна в зрительный зал настежь стоят распахнуты!

– И то дело, – согласилась тетя Лина и, подобрав юбки, вернее, те лохмотья, которые ей их заменяли, торопливо засеменила под ближайшее окошко. Однако до подоконника она доставала лишь макушкою. Тогда она пооглядывалась, поозиралась, наконец отыскала подходящий камень и, натужась, подкатила его под окно. Взгромоздилась, заглянула через подоконник – да так и рухнула навзничь, соскользнув с камня.

Наденька ахнула, испугавшись, не убилась ли до смерти ее единственная доброжелательница, однако тетя Лина подскочила с земли, словно Ванька-встанька, даже несколько подскочив надземлей при этом. На ее физиономии было написано выражение, назвать которое крайним изумлением было явно недостаточно. Это было совершенное, совершеннейшее потрясение, ошеломление, ошарашивание! Казалось, увиденное совершенно лишило тетю Лину разума. Несколько мгновений она металась из стороны в сторону, как если бы несколько бесов враз тянули ее кто направо, кто налево, кто назад, кто вперед, кто вверх, кто вниз, а потом, наконец сосредоточившись, понеслась по Большой Печерской с невероятной прытью, совершенно позабыв о существовании Наденьки Самсоновой, коей только что так горячо сочувствовала.

– Тетя Лина! – плаксиво возопила покинутая, но тщетно: старуха ничего не слышала, а громче кричать Наденька не решалась, опасаясь быть услышанной актерами.

– Сумасшествие какое-то! – проворчала она себе под нос.

Поразительно, стоит только кому-то поглядеть на эту отвратительную Варьку, как они тотчас с ума сходят. То Митя, то Сереженька Проказов, а теперь вот тетя Лина. Остается уповать, что господин Хвощинский ее еще не успел повидать и пребудет в здравом уме и твердой памяти, когда к нему явится Наденька и начнет излагать свою просьбу!

Однако сначала Наденьке показалось, что ее мольбы не достигли небес и Хвощинский к ней переменился разительно. Смотрел он холодно, слушал вполуха, на все Наденькины пылкие признания улыбался весьма сардонически, и она уж даже начала раздумывать, которое из двух давно проверенных, испытанных средств следует сейчас пустить в ход: пасть к ногам Хвощинского и залить их слезами – или же хлопнуться в обморок в его объятия... только надобно поближе к нему оказаться, чтобы, хлопнувшись, непременно в объятия попасть, а то ведь недолго промахнуться и ежели не убиться об пол, то ушибиться изрядно... а как тут окажешься ближе, коли он тебя сторонится, как зачумленной, и даже трость свою порою выдвигает в качестве оборонительного сооружения, когда Наденька слишком пылко суется вперед?! И тут надоумили ее святые небесные силы рассказать о том, что произошло в театре нынче: о том, как явился в разгар репетиции сладчайший господин Липский и принес письмо от Сергея Проказова, желавшего сделаться Варькиным благодетелем и оплатить ее роскошнейшие туалеты.

Хвощинский выронил трость, коей брезгливо ограждался от Наденьки, и вскочил, совершенно потрясенный:

– Что ты говоришь?!

– То, что слышите! – зло выкрикнула Наденька, которая первый раз слышала это грубое «ты» от своего церемонного поклонника. Она не выносила грубости. И все это снова из-за Варьки! И еще ей было чуточку страшно. Таким Хвощинского она никогда не видела. Как же он может быть страшен, оказывается...

И вдруг складки ярости, избороздившие его лицо, разгладились, словно по волшебству.

– Ну что же, – медленно проговорил Хвощинский и скрипуче усмехнулся, – а ведь получается, что господин Проказов сам вырыл себе чудесную яму! Себе яму вырыл, а мне предоставил возможность сквитаться с теми людьми, которые меня смертельно оскорбили.

Он резко повернулся к Наденьке:

– Я дам тебе денег на туалеты, в которых не стыдно будет поехать в Париж, не то чтобы показаться в жалкой пьеске на провинциальной сцене. Ты затмишь эту девчонку, будь она проклята, ты достигнешь того, чего хочешь, но ты должна дать слово, что будешь делать то, что я скажу. Исполнять беспрекословно, поняла?

Наденька моргнула.

– Беспрекословно? – растерянно повторила она. – То, что вы скажете?.. Но...

– Нет, – поправился Хвощинский. – Ты будешь беспрекословно исполнять то, что я тебе прикажу. Для начала – раздевайся, да побыстрей!

* * *

Виват тому, кто придумал мзду! Воздаяние, взятку, барыш, хабар, барашка в бумажке – назовите как хотите, виват тому, кто придумал назначать цену не только товару, но и услуге, а тем самым определять цену человека. Кто стоит дороже, кто дешевле, но купить можно всякого, вопрос лишь в цене. Правильно цену назначишь – и поймешь, что покупаешь даже не жалкую тварь, которая тебе услужает, – ты покупаешь невозможное. Вот только что это было для тебя нельзя,но ты достаешь бумажник или кошель, шелестишь ассигнациями или звенишь монетами – и нельзяволшебным образом обращается в можно.

Как просто. Как легко... Виват тому, кто придумал взятку, взяточников и взяткодателей!

Так думал Константин Константинович Хвощинский, неторопливо шествуя по Большой Покровской улице, изредка приподнимая шляпу перед дамами и раскланиваясь с немногочисленными знакомыми, которые отвешивали ему поклоны из своих экипажей, недоумевая, что это господин Хвощинский так опростился и пеш прогуливается. Не иначе моциону для! Однако, выигрывая в здоровье, теряешь в общественном мнении, ибо на Руси с тех самых пор, как завелась в ней лошадиная сила, человек едущийощущает себя могущественней и во всех отношениях выше человека идущего. Бояре Ивана Грозного стыдились до соседнего дома пешком пройти, непременно желали верхи взгромоздиться или возок велеть заложить, петровские или екатерининские дворяне тоже непременно должны были в карету воссесть, чтобы пол-улицы одолеть, да и в новейшие времена ничего не изменилось. Коли лень тебе велеть запрячь собственный экипаж или не имеешь его, кликни хоть ваньку, не то прослывешь человеком недостаточным и неуважаемым.

Все это Хвощинскому было известно, однако почиталось им сущими пустяками по сравнению с теми великими делами, которые ему предстояло свершить. Но сначала их нужно было хорошенько обдумать. А думалось ему должным образом лишь на ходу, а не трясясь на колесах, именно поэтому он и шел сейчас по Большой Покровской улице, возбуждая к своей персоне нездоровый интерес, нимало не обращая на это внимания и мысленно воспевая дифирамбы тому, кто придумал мзду.

Благодаря этой самой мзде Хвощинский сделался сейчас обладателем весьма важной тайны, которая позволяла ему убить двух, нет, даже трех зайцев. Зайцы сии были: месть, утоление ревности и удовлетворение уязвленного самолюбия. И всех их троих оказалось возможным убить благодаря одной бумажке, заглянуть в которую Хвощинскому, правда, так и не удалось, но содержание которой было ему прочитано неким стряпчим, который любил деньги больше чести.

Да разве он один такой?! Вряд ли стоит судить его строго!

Хвощинский вот и не судил...

Стряпчий сей был поверенный в делах некоего господина Синицына, недавно скончавшегося и оставившего весьма причудливое завещание в пользу двух своих племянников. Фамилии племянников внимательный читатель угадает легко: Проказов и Свейский, ну конечно же! Узнать содержание сего завещания стоило Хвощинскому немалой, очень даже немалой суммы: на нее можно было пять раз оплатить необходимые туалеты для Наденьки Самсоновой. Но поскольку Хвощинский не собирался делать это даже единожды, сумма в его представлении несколько уменьшалась. Когда стряпчий начал читать Хвощинскому завещание Синицына, опуская некоторые незначительные, как он сам выразился, подробности, Константин Константинович несколько озадачился, почему, собственно, эта простенькая фамилия в сочетании с весьма причудливым отчеством – Полуэкт Полуэктович – кажется ему знакомой. Потом он вспомнил... Полуэкт Полуэктович Синицын был дальний родственник Осмоловских. Виктор Львович Осмоловский когда-то, еще при жизни своей, ежемесячно отписывал ему на прожитие некую сумму, не бог весть какую роскошную, но, на взгляд Хвощинского, все же чрезмерную. Вступив в распоряжение делами Осмоловских, Константин Константинович сократил многие благотворительные выплаты – вычеркнут был из списка пенсионеров и Полуэкт Полуэктович Синицын.

Какое-то время бедолага писал то жалкие, то грозные письма Хвощинскому, потом перестал. Константин Константинович думал, что Полуэкт Полуэктович отправился к праотцам, однако жив курилка оказался! И не просто жив, а получил наследство, и не простое наследство, а очень даже немалое! Хвощинскому не удалось вызнать у стряпчего-взяточника, кто так осчастливил Синицына, – за это требовалась еще более крупная сумма, а Хвощинского не настолько уж разбирало любопытство, чтобы лишний раз трясти мошной. Какая, по сути, разница, откуда у Синицына взялись деньги? Главное то, как он этими деньгами распорядился и какое условие составил для своих наследников.

Хвощинский никому в этом не признавался, само собой, но себе он цену знал и даже гордился, считая себя немалым пройдохой и мизантропом. Однако до мизантропии Полуэкта Полуэктовича Константину Константиновичу оказалось далеко! Синицын мог бы разделить свои деньги между двумя племянниками, мог оставить состояние кому-то одному, однако ему желательно было бы, чтобы молодые люди непременно перегрызлись промеж собой. Одна строка в завещании делала Проказова и Свейского смертельными врагами. Это очень повеселило Хвощинского. А впрочем, племяннички Синицына – полные ничтожества, ничего иного они недостойны. Хотя Свейский – довольно безвредное существо и даже полезное, ведь именно благодаря одной его фразе, невзначай брошенной, Хвощинский теперь на пути... Но тс-с, тише, еще рано, он еще именно на пути, а потому не стоит забегать вперед, не то и сглазить можно. Поэтому Хвощинский отвлекся от мыслей о Свейском и стал думать о Проказове. Негодяй поразительного качества! Он заслуживает всего самого худшего, только справедливо его наказать. Пусть наследство получит Свейский. Это будет гонорар ему за идею, которую он в свое время невольно подал Хвощинскому...

Так размышлял Константин Константинович, сворачивая с многолюдной Большой Покровской на тихую Малую Печерскую, чтобы более кратким путем пройти к своему, вернее, пока еще осмоловскому дому, находившемуся на Большой Печерской близ Сенной площади, как вдруг из подворотни выскочил человек, схватил его за руку с ужасной силой и грубостью и буквально затолкал в эту осклизлую и вонючую подворотню. Не прошло и секунды, как Хвощинский оказался прижат к стене, а к горлу его приткнулось острие ножа, ушей же коснулся хриплый шепот:

– Жизнь или кошелек!

И прежде чем Хвощинский успел помереть со страху, острие оказалось отдернутым от его горла и раздался издевательский смешок:

– Ну что, замочил портки али не успел еще? Ладно, дыши покуда. Резь нынче добрый!

Хвощинский едва перевел дух. Да, было совсем недалеко до полного позора перед этим мерзким разбойником!

– Ты что же, Савка, на своих кидаешься? – пробормотал он, нетвердо выговаривая слова. – Разве не узнал?

– Узнал, а как же, – кивнул Резь. – Узнал, потому и затащил тебя сюда. Иначе не поговорить, иначе денег обещанных с тебя не слупить! Плати за работу!

– Савка, ну ты сам рассуди, – тихо, вкрадчиво заговорил Хвощинский, мигом обретая присутствие духа, как только речь зашла о расчетах. – Ты ж ничего не сделал, ничего не разузнал. Весть принес мне лживую. Мадам Жужу тебя вокруг пальца обвела, словно простака простейшего... Но ты погоди, погоди надуваться-то, – заговорил он торопливо, смекнув, что взял тон неверный, учитывая, что в подворотне помощи не дождешься, а Савка по-прежнему сжимает в руках булатный, как поется в песнях, вострый ножичек. – У меня для тебя новое дело есть. Я ведь и сам тебя искал. Уже собирался Данилу на пристань посылать, да ты явился, как чертик из табакерки.

Конечно, он лгал без зазрения совести... но у него в одно мгновение сложился план, как использовать темную силу Савки себе в помощь и заодно избавиться от него.

– Дело новое? – задумчиво повторил Резь. – Ну что ж, это хорошо. Только знай, господин хороший, на сей раз я без задатка и шагу не шагну. Понял?

И он, щерясь в ухмылке, принялся подрезать ногти своим ужасным ножом, орудуя им так непринужденно, как если бы это были самые изящные в мире рукодельные ножнички.

– Вот, погляди, – вывернул перед ним Хвощинский свой бумажник, в котором было совершенно пусто. – Я теперь без гроша, потому что заплатил одному нужному человеку. Но я не отказываюсь дать тебе задаток, ты за ним можешь хоть завтра зайти или даже сегодня вечером. Однако ты сам посуди, что ты с тем задатком сделаешь? Пропьешь, конечно.

– А как же! – согласился Савка с такой залихватской гордостью, как если бы сообщал, что выстроит на эти деньги монастырь для падших девиц. – Милое дело – деньги пропивать!

– Пропьешь, налижешься в зюзьку, будешь валяться без задних ног, – перечислял Хвощинский, брезгливо морщась, – а время уйдет, дело несделанным останется. И не получишь барыша такого, какой и не снился тебе! Так что погоди задаток-то брать. Исполни сначала то, чего мне от тебя надобно, а потом уж пей хоть всю оставшуюся жизнь!

Савка округлил глаза. В его воображении, словно в тесном кошеле, никак не помещалась та сумма, которую сулил ему Хвощинский и на которую можно будет пьянствовать всю оставшуюся жизнь.

– Ну ладно... – проговорил он нетвердым голосом. – Чего делать-то надо?

И вдруг застонал, схватился за голову, выронил нож... Глаза его мучительно закатились.

Хвощинский сделал два осторожных шажка из подворотни. Кажется, можно бежать! А впрочем, Савка ему и впрямь нужен. Да что с ним такое?! Сейчас, кажется, без памяти грохнется, вон как побелел!

Но нет... кажется, оклемался. Щеки приобрели живой цвет, глаза шныряют по сторонам:

– Что это? Где я?

Увидел Хвощинского и сцапал его за рукав:

– Жизнь или кошелек!

– Угомонись, Савка! – брезгливо сказал Хвощинский. – Опять снова-здорово? Мы ж обо всем договорились!

Бегающие глаза Савки стали осмысленными:

– Ах, черт! Запамятовал было... Что со мной порой делается, барин... Голова... меня кандальник один оковами своими саданул, с тех пор болью как разломит иногда черепушку – белый свет с овчинку покажется!

– Компрессы надо ставить, – брезгливо посоветовал Хвощинский. – Уксусные. Или пиявок на шею – для отсоса вредной крови.

– Ну, ты шутник, барин! – захохотал Савка. – Скажешь тоже! Кровь лучше вот чем пускать! – Он просверкнул под носом Хвощинского своим ножом. – Да ладно болтать. Говори, что делать надобно?

– Ну, слушай.

* * *

Вот же чертов дядюшка! Какую замыслил сволочную штуку со своими племянниками сыграть! Какую ловушку им расставил! Как просто было в нее угодить, особенно при том образе жизни, какой ведет Сергей Проказов!

Ну да, наверное, этот старый индюк Полуэкт Полуэктович Синицын именно на это и рассчитывал, измышляя те условия, о которых с таким мерзким злорадством написал в своем завещании. Наверняка оно было подстроено именно против Сергея, которого гнусный старикашка считал беспутным гулякой. А может быть, конечно, и против Петрушки Свейского, в существовании коего Синицын вообще не видел никакого смысла. В этом, конечно, Проказов был с ним совершенно согласен. И все-таки сентиментальный Петрушка с его мечтами об идеальной любви скорее исполнил бы роковое условие, чем осторожный, хоть и беспутный Сергей. А впрочем, никогда не знаешь, на какой дорожке пакостница-судьба подставит тебе подножку. Хоть он и не водится с девицами, даже самыми хорошенькими, но ведь и на старуху бывает проруха... Могло ведь случиться так, что платонически лобызаешься с девицей в садочке, даже не рискуя протягивать руку к запретному, а тут возьмет да и налетит какой-нибудь оглашенный папаша с крепостными ухарями, послушными каждому мановению его корявого перста, да и повлечет к алтарю, не дав слова молвить в свое оправдание! И все, и прости-прощай, надежда на наследство! Ладно, если девица-невеста окажется с богатым приданым, ну а ежели нет? Да и какое бы у нее приданое ни было, разве помешают лишние деньги? В том смысле, что они никогда лишними не бывают и быть не могут. Особенно для Сергея Проказова, с его любовью и даже страстью жить на широкую ногу!

Деньги не держатся в его карманах, положительно не держатся! Иногда он тратит их с пользой, иногда покупает на них удовольствия, иногда швыряет на ветер. Ему никогда не удавалось получить прибыль взамен траты. Ну, не считая карточной игры, конечно, в которой ему обыкновенно везло. Но сегодня он получил на каждый вложенный рубль приблизительно стократную прибыль. Конечно, взятка, которую затребовал с него этот стряпчий, поверенный в делах Полуэкта Синицына, была непомерна, учитывая, что этот крючкотвор не позволил даже заглянуть в завещание, однако снизошел до того, чтобы зачитать вслух его основные условия. Спасибо и на том, теперь Проказов все знает.

Но... что проку в этом знании, если Петька такой невинный идиот?! Как же добиться своего, как же...

С этой мыслью Проказов соскочил с коня и пошел через сад к своему дому, чтобы миновать дверь, а влезть в окно кабинета. Он часто возвращался именно таким образом, чтобы избегнуть встреч с матерью, которая последние пять, а то и десять лет была постоянно недовольна его поведением. Обычно она сидела в своем имении и оттуда осыпала Проказова негодующими письмами, однако иногда ее приносила нелегкая в город – и тогда Сергею приходилось и уходить через окно, и возвращаться через окно, если он хотел избежать беспрестанных объяснений, нравоучений и нотаций. Боже мой, человеку уже скоро двадцать пять, а с него все еще не спускают глаз и норовят водить на помочах! И он вынужден это терпеть, потому что мать дает ему деньги! Вернее сказать, не дает. Вернее сказать, дает ровно столько, чтобы не умереть с голоду!

«О Господи, надоумь меня, как заставить Петьку... Как устроить, чтобы он...»

Сергей замер. Луна светила прямо в окно его кабинета, и он совершенно отчетливо увидел, как темная фигура перевалилась через подоконник и вывалилась в сад.

Грабитель!

Сергей сунул руку под борт сюртука. В прошлом году ему за баснословные деньги удалось купить новейший пистолет, только-только изобретенный в Париже оружейником Лефорше: с несколькими вращающимися короткими стволами, рассчитанными на шпилечные патроны с металлической гильзой. По сравнению с прежними длинноствольными «лепажами», которые было неудобно носить с собой, а заряжать – еще неудобнее, это было просто невероятно прогрессивное изобретение для таких оголтелых любителей оружия, каким был Сергей Проказов. За цену, которую он дал за свой новый «лефорше», в России можно было вполне купить небольшое имение с несколькими сотнями душ... но тогда ему как раз необычайно подфартило за карточным столом. Почти столько же стоила и коробка патронов для пистолета. Но Сергей ни разу не пожалел о своей покупке и сейчас испытал острое чувство восторга, выхватив из-за пояса свое совершенное оружие. Таких пистолетов во всем мире, может, штук пять только и сыщешь, и один из них принадлежит ему! Палец легко скользнул на послушный курок, и Сергей испытал острое ощущение разрядить пистолет в грабителя. Но ему хотелось узнать, что эта тварь здесь делает, что он искал, что украл или хотел украсть. А поэтому он длинными бесшумными прыжками преодолел разделявшее их расстояние и, мертвым захватом поймав грабителя за горло, подсунул к его боку пистолет:

– Тихо, не то застрелю!

Человек дернулся было, однако Сергей надавил ему на кадык, и это несколько утихомирило грабителя.

– Помилуй, барин, Сергей Сергеич, родимый, – прохрипел он чуть слышно. – Я против тебя не погрешил! Как можно – супротив брата?!

Сергей чуть не выронил пистолет:

– Савка?!

– Он самый, – прохрипел грабитель. – Руку с хрипа убери, милостивец! Задавишь!

Руку Сергей, конечно, убрал, но пистолета не опустил. Прекрасно знал, что от Савки Коркина можно ждать всего, чего угодно. Так же, впрочем, как и от него самого, Сергея Проказова. Что ж, они не зря были молочными братьями! Видимо, что-то было в молоке вскормившей их Анфисы Коркиной, от чего двое этих мальчишек, один из которых был представителем древней почтенной фамилии, а другой – прижитым невесть от кого выблядком, в одночасье вдруг свихнулись и пошли по кривым дорожкам, каждый, впрочем, по своей.

– Сколько это лет мы не виделись, Сереженька? – покачал головой Савка.

– Да лет пять, не соврать бы. Когда тебя в каторгу упекали, мы с матушкой проводить тебя приходили, помнишь? Ты что же, отбыл наказание? Или помиловали судьи?

– Помиловали! – ухмыльнулся Савка. – Как же, они помилуют! Ноги меня быстрые помиловали, вот мои судьи и сотоварищи! Да ты, барин-братец, вроде бы и не рад, коли на прицеле меня по-прежнему держишь?

– Ну, когда б ты ко мне как человек пришел, я, может статься, и был бы рад, – пожал плечами Сергей, поднимая «лефорше» повыше, на уровень глаз Савки. – А ты пришел меня ограбить. Воспользовался тем, что все в доме знаешь...

– Сереженька, да убери ты эту свою пукалку, – угрюмо взмолился Савка. – Не грабил я тебя. Стал бы я... брата... не, я хоть и Савка, но не сявка. Я против своих не иду. Погляди только, что я у тебя взял. Смех один! Вот, за пазухой. Дозволь достать!

– Доставай, – кивнул Проказов. – Но только прости, Савка, ежели ты какую сволочную штуку учудишь, ножик выхватишь, к примеру, уж не взыщи, я тебя на месте положу, понял?

– Да какой ножик, Сереженька? – усмехнулся Савка. – Ножик Резь не за пазухой, а за голенищем носит. Не бойсь, вот, гляди, что я у тебя взял!

И он вынул из-за пазухи несколько листков бледно-зеленой бумаги с переплетенными буквами P и S.

Сергей смотрел на листки, тупо моргая. Что за чертовщина с этой почтовой бумагой? Савка – вор, разбойник, убийца Савка Резь! – явился за теми же пресловутыми бледно-зелеными листками, которые... которые...

– Савка, – процедил сквозь зубы Проказов, – клянусь Господом, что застрелю тебя сию же минуту, если ты мне не расскажешь, кто тебя сюда послал и зачем!

Савка кивнул:

– Не стреляй. Все скажу.

Проказов слушал внимательно, лишь изредка перебивал вопросами. Пару раз закатился от смеха. Ну, Хвощинский... ну, интриган! Экие шекспировские страсти развел на провинциальной сцене. Неужто этак можно ревновать? Ведь из ревности, только из ревности затеял он страшную и жуткую месть Наденьке Самсоновой и Проказову! Интересно бы знать, с чего он так ополчился на ту, другую неведомую актрисульку, эту, как ее, Нечаеву? Что она ему такого сделала? А впрочем, это неважно. Важно другое. Хвощинский заварил интригу, на которой недурно можно поживиться.

Проказов умел думать быстро, не зря же ему так везло в карты. Нет, отнюдь не только везением объяснялись его выигрыши. Он их получал заслуженно – за смекалку, за расчетливость, за быстрый ум. Вот и сейчас все эти его свойства моментально вытянулись на изготовку, словно волшебные слуги, готовые сослужить службу своему господину.

Проказов довольно улыбнулся. Итак, он уже знает, что сделает! Нужно только лишь некую подмену произвести. И тогда... тогда условие дядюшки Полуэкта Полуэктовича будет выполнено и у него останется только один наследник! И это будет он – Сергей Проказов.

* * *

Анюта спустилась с косенького заднего крылечка, перебежала дворик, проскользнула через достопамятную щель в заборе – несколько недель тому назад она пролезла в нее – и очутилась в своей новой, странной, чудесной жизни! – опасливо оглянулась и через двор вышла на улицу. Пониже надвинула на лоб край платка и, ссутулившись, засеменила по улице, изредка озираясь и в любую минуту будучи готова пуститься наутек. Блофрант и Мальфузия начинали ужасно ворчать, когда ей нужно было выйти на улицу, но не могла же она теперь вечно сидеть взаперти! К тому же чуть не каждый день нужно было на примерки ходить. Ладно хоть с пошивом обуви было уже покончено. Вчера Анюта принесла пять пар прюнелевых ботиночек, легких, словно бальные туфли. Теперь дело стояло за шляпками, платья уже были почти готовы. До премьеры три дня, так что еще не раз придется ей побегать туда-сюда. Ничего, город N – не Москва и не Санкт-Петербург, конечно, но все же большой город. Правда, дом Хвощинского на той же улице, через два квартала от театра, и все же Бог миловал, Анюта еще ни разу не сталкивалась с бывшим опекуном, да и не сразу ее узнаешь в этом простеньком пестрядинном платьишке и темном платочке, прикрывающем лицо. Мещаночка из самых недостаточных, вот она на кого похожа. Господа вроде Хвощинского на таких лишь от скуки глядят. Вот и хорошо, у Анюты и без него хлопот довольно!

И раньше жизнь ее в театре суматошной была, а теперь суматохи еще прибавилось – с тех самых пор, как неизвестный поклонник написал господину Липскому письмо и пожелал оплатить Анютины премьерные платья. Ну, написал да и написал, однако этим дело не ограничилось. Вот уже трижды за одну только последнюю неделю в театре появлялся какой-то человек, отдавал сторожу письмо для девицы Нечаевой – и исчезал. Анюта с ним ни разу не встречалась, но сторож уверял, что по виду посланник – человек совершенно отпетый. Сторож проболтался, что посланник приплачивал ему за секретность, а потому никто не видел, как сторож совал Анюте в руку сложенный и помятый листок.

Листки были всегда одинаковы – один в один с тем, первым, бледно-зеленым, испещренным причудливо переплетенными буквами P и S. Итак, эти письма писал Анюте тот же человек, который заплатил за ее платья! Но если в письме, адресованном Липскому, он был более чем сдержан и деликатен, теперь он открылся совершенно с другой стороны. Единственное, что оставалось схожим, – по-прежнему не было подписи. А вообще-то письма его теперь пугали Анюту. Многословно, даже велеречиво, неутомимо и даже назойливо он описывал свои чувства. И с каждым письмом описания эти становились все подробнее. Автор сетовал на свою одинокую жизнь и намекал, что хотел бы жениться. Выбор невест большой, да вот беда – не уверен он, что влечет этих невест он сам, а не его деньги. Матушка уверяет, что заботиться тут не о чем, что подыщет ему невесту с самым что ни на есть богатым приданым, а он не приданого алчет, он любви хочет! И он нашел-таки эту любовь! В последнем письме неизвестный поклонник уже впрямую признавался, что любит Варю и готов был бы тайно венчаться с ней в любую минуту, коли она согласилась бы.

Надо ли говорить, что эти письма произвели в Анютиной душе и мыслях полный сумбур?! Нет, разумеется, она не собиралась очертя голову бросаться под венец с неизвестным человеком, однако стала задумываться о будущем. А что, в самом-то деле, неужто она так и собирается век провести на сцене? Как временное пристанище это невероятно заманчиво, но всю жизнь... чтобы и дети ее сделались бесприютными, бесправными актерами?! Да и от кого рожать ей этих детей? Она не хотела бы связывать свою жизнь с человеком, у которого нет ничего своего, даже имени, даже фамилии, даже лица, ведь актер – это человек с тысячью лиц. Она уже успела понять непостоянство этих ярких мотыльков, подверженных мильонам увлечений и мильонам пороков, пусть и не смертных грехов, но все же делавших мирную жизнь с ними немыслимой. Да и у Мальфузии с Блофрантом были свои скелеты в шкафах, и, прежде чем дойти до мирной жизни, они немало повоевали – и с посторонними, и друг с другом. В актерах небывалая доброта соседствовала с таким легкомыслием, которое отталкивало Анюту, выросшую под крылышком обстоятельной, домовитой тетушки. Воистину, это были мотыльки-однодневки... Они и жили недолго: кто спивался, кто бросал театр, кто умирал от чахотки, которая в те времена отчего-то очень часто отыскивала себе жертвы в актерской среде. И чем дальше шло время, тем отчетливей понимала Анюта, что даже с Митей не была бы она счастлива в семейной жизни. Нет, вовсе не его близкая неминучая смерть ставила меж ними неодолимую преграду. Все дело было в том, что он – чудесный, благородный, красивый, влюбленный, – он был совсем другой, не такой, как она. Он жил выдуманными страстями и несуществующими событиями – Анюта же хотела жизни земной, счастливой в своей обыденности... Наверное, героиня романа упрекнула бы ее за это, но она вовсе не была романтической героиней, она была просто несчастной, бесприютной птахой перелетной, нашедшей мгновенное убежище на шатающемся дереве, которое может быть сломано любым порывом ветра. Поэтому совсем не удивительно, что она беспрестанно думала о признаниях неведомого человека. Само собой, Анюта не была низка настолько, чтобы скрывать от него свое истинное происхождение, она открыла бы обстоятельства своего рождения при встрече, и если бы он после этого повторил, что любит...

Словом, в голове и чувствах ее царило смятение, и она теперь желала бы одного – чтобы неизвестный поклонник назначил ей свидание. Тогда она увидела бы его, поведала бы ему правду о себе, ну а там...

Однако письма вдруг перестали приходить. Анюта обеспокоилась. Что произошло? Неизвестный поклонник одумался? Раскаялся в своих чувствах? Или просто болен, не может написать? Что все это значит?!

– Пройдите к модисткам, барышня, – раздался голос, вернувший ее с небес на землю. Она огляделась и с изумлением обнаружила, что уже дошла до магазина «Дамская радость», и даже мало того – вошла в длинное приземистое здание, где располагались мастерские.

– Сейчас, одну минуточку, – улыбнулась она привратнику. – Мне только нужно передать кое-что господину Липскому.

Полночи Анюта просидела, раскрашивая модные картинки. На счастье, к каждому рисунку прилагался перечень цветов: для платья тот-то, для воланов – тот-то, для кружева – этот, для шляпки, для перчаток – все свое. Были также советы для мужского платья. Рисовальщице нужно было только выполнить их с максимальным тщанием и старанием. Однако порою рекомендации редакции ставили в тупик. Слишком многими непонятными словами обозначали разные оттенки! Вот бы написали просто – фрак, мол, красно-коричневого цвета, нет, в пометках значилось, что фрак цвета наваринского дыма. Анюта сразу вспомнила, что в прошлый раз к цвету наваринского пепла прилагалось объяснение – серый-де мышиный. Анюта ничтоже сумняшеся принялась было и на сей раз раскрашивать фрак серым, однако потом заколебалась: что-то не то. Дым ведь от пепла отличается! Пришлось сбегать к Митиной матушке, совета спросить. И правильно сделала Анюта, потому что оказалось: наваринский дым – это не серый цвет, а то же, что брюн мордоре, то есть темный красно-коричневый цвет. А сколько мучений было с тонкостями зеленого цвета, вошедшего в резкую моду! В пояснении для рисовальщиц так и значилось: «Многие из зеленых цветов входят в моду: зеленый попугайный(perroquet), зеленый миртовый, зеленый перидотовый, зеленый перрюшевый». Следом было пояснено: «Перидот – желто-зеленоватый камень, род шерла. Perruche innocente – собственно попугай молодой, еще ни разу не перелинявший. Следует иметь в виду при раскрашивании, что для сюртуков идет зеленый цвета лавровых листьев, а на фраки бывает светлее. Между зелеными оттенками, модными для дамских нарядов, следует предпочитать нежно-зеленый, названный цветом осинового листа». От этого просто-таки волосы дыбом становились! А ведь существовали еще вердепомовый (яблочно-зеленый), вердрагоновый (цвет зеленого дракона), зеленого луга, капустный и другие оттенки. Голову сломаешь, смешивая краски! А розовые, желтые, синие оттенки! Один только цвет «последний вздох Жако» чего стоил?! В магазине требовали при раскрашивании строжайшего исполнения рекомендаций журнала, а между тем в том же журнале Анюта сама видела осторожную оговорку: «Мы советуем избегать так называемых модных цветов, которые через несколько недель носят все. Они очень непрактичны, так как по ним всегда можно узнать год их изготовления».

И все же Анюте нравилась эта головоломная работа, хоть она никогда не успевала окончить ее в срок и всегда приходилось сидеть полночь-заполночь. От этого по утрам у нее глаза слипались и она бывала невнимательна на репетициях.

Но если сейчас поскорей отдать рисунки и быстро разделаться с примеркой, у нее останется часик вздремнуть днем...

Она стукнула в дверь директорского кабинета, но никто не отозвался. Анюта осторожно толкнула дверь и вошла. Господина Липского на месте не было. Она решила положить рисунки на стол, а за расчетом прийти после примерки. Директор по-прежнему убежден, что красивые, яркие картинки пачками приносит ему госпожа Псевдонимова, и радуется ее трудолюбию. На самом деле ее рисунков здесь меньше половины. Подслеповатая Митина матушка может работать только днем, а ночами трудятся Анюта и Митя. Ну что ж, такие подробности Липскому знать не обязательно, даже не нужно, спасибо ему за щедрый, без задержек, расчет!

Анюта подбежала к столу и положила на край его свои рисунки, обернутые аккуратным белым платком госпожи Псевдонимовой. Положила – да так и замерла. Из неплотно приоткрытого ящика стола торчало что-то зеленоватое. Вроде бы как цвета травянистого, но бледного-бледного. Этот цвет был хорошо знаком Анюте, так же как и сплетение букв P и S. Точно такой же листок, как и те, на которых пишет признания ее неизвестный поклонник! Наверное, это первое его письмо, с которым приходил в театр господин Липский. Ну да, вот и те самые строки видны, которые врезались в память Анюте: «Вы необыкновенно талантливы, мадемуазель, поэтому прошу принять сей дар не красоте вашей, а именно таланту. Ваш преданный поклонник, пожелавший остаться неизвестным».

Анюта растерянно смотрела на письмо. Бумага та же, водяные знаки те же... Но почерк! Почерк был совершенно другим!

* * *

Кто-то чуть слышно поскребся в ставню. Сначала Наденька подумала, что это ей почудилось, но легкий звук повторился снова.

Она села на постели и прижала руки к груди. Когда-то, несколько месяцев тому назад, вот так же поскребся к ней в окошко Сережа Проказов. Сначала на премьере пьесы «Бедная родственница» обжигал ее пылкими взглядами, потом осыпал цветами, а потом... а потом пришел к ней ночью. Ох, как много возомнила тогда о себе Наденька! Но недолго длилось ее счастье. В одночасье кончилось. Бросил ее молодой красавец, и снова приходится ей тешить ленивую плоть Константина Константиновича.

«Бывают же такие дохляки, – думала она с ненавистью. – Сорок лет – разве это годы для мужчины? Сереженька небось и в сорок лет сможет любую девушку озадачить своей силой и ухарством! А этот небось и в семнадцать лет был такой... вялый да нестойкий...»

Снова раздалось нетерпеливое постукивание в окошко, и Наденька сползла наконец с постели. Босиком прошлепала по полу, неслышно приотворила раму и припала к ставне:

– Кто там?

Один миг цвело страстной надеждой сердце... и тотчас увял тот цветок при звуке хриплого женского шепота:

– Наденька, отвори, это я, тетя Лина!

Наденька так и сплюнула. Черт ли ее принес? То на годы пропадала, а то раз за разом выпадет поперек дороги, словно ненужная карта из колоды. Откуда снова взялась? Зачем пришла? Начнет небось старые разговоры про Блофранта с Мальфузией, а ведь Наденьке сейчас совсем не до прежних театральных дрязг.

Нет, тут что-то не так. Небось посплетничать тетя Лина пришла бы среди дня. А ночью...

– Случилось что? – приотворила она ставни.

– Ой, Наденька... – всхлипнула тетя Лина, глядя снизу. – Пусти в дом. Чайку налей. Я тебе такое скажу...

Наденька страдальчески завела глаза.

– Тетя Лина, – пробормотала угрюмо. – Ну какие чаи среди ночи? Я только-только уснула, роль зубрила.

При этих словах настроение Наденьки самую капельку улучшилось. Хоть с Хвощинского радости молодой, пылкой женщине мало, а все же туалеты Наденьке шьют – на загляденье! Директор лишь посмотрел на первый, хамелеонова цвета[9], – да так и ахнул, и мигом роли поменял. Теперь Наденька играет Катеньку-красавицу, а Лизоньку-дурнушку изображает противная Варька Нечаева. Правда, господин Липский очень удивлялся, что Константин Константинович за туалет до сих пор не заплатил, и, поджимая свои аккуратненькие дамские губки, выговорил Наденьке, мол, больше ничего шить своим мастерицам не велит и ни одного ботинка, ни одной перчатки прикажет не давать до тех пор, пока все вперед оплачено не будет. Да напрасно, конечно, Липский беспокоится, никуда не денется Константин Константинович, все заплатит, что следует, иначе Наденька к нему в постель больше – ни-ни!

– Ничего, милушка, – прошептала тетя Лина. – Я тебе такую новость скажу, что ты все роли напрочь забудешь и весь сон у тебя мигом пройдет!

– Велика радость, – буркнула Наденька. – Нет уж, я лучше посплю. А новость твоя до утра погодит.

Мгновение тетя Лина озадаченно смотрела на нее снизу, а потом обиженно поджала губы:

– Ах так! Ну что ж, жди-поджидай, когда Варька Нечаева под ручку с молодым супругом в театр придет, а ты на сцене станешь перед ними кривляться.

Наденька так и онемела на несколько мгновений:

– Что ты такое говоришь?! Варька замуж собралась?! Да за кого?!

– Ни слова больше не скажу, – уперла руки в боки тетя Лина. – Ни слова не пророню, покуда ты меня на морозе держать будешь.

Дело происходило в июле. И душные ночи никак нельзя было морозными назвать, а если Наденька держала окна закрытыми, то лишь для того, чтобы комарье не налетело и не покусало ночью беленькое, лилейное личико. Очень захотелось Наденьке послать надоеду далеко-далеко, куда и Макар телят не гонял, однако любопытство уже накрепко укусило за сердце. И все же она для порядка немного поманежилась:

– А, знаю! Варька за Митю Псевдонимова выйдет, наверное. Эх, заест она его, загрызет, бедного! Но с Митей ей в ложе не сидеть, пожизненно в актерской семье останутся.

– Нет, – ухмыльнулась тетя Лина. – Ее жениха не Димитрием зовут.

– А как? – лениво зевнула Наденька, делая вид, что это ей совершенно не интересно.

– Сергеем, – вкрадчиво ответила ночная гостья и злорадно ухмыльнулась, видя, как разительно переменилось хорошенькое капризное личико, нехотя глядевшее из окошка. – Ну ладно, Наденька, вижу, у тебя зимой снегу не допросишься, не то что чаю. Пошла я.

И она решительно зашагала прочь. Дальше было то, чего она ждала: Наденька спешно отворяла двери, в одной рубахе выбегала на крыльцо, босиком, шипя от боли в нежных ногах, бежала за непреклонной гостьей по дорожке... Насилу тетя Лина дала себя уговорить и медленно, важно проследовала за Наденькой в дом.

Там она заговорила не прежде, чем был раздут самовар и налит чай. Наденька наколола сахару и подала тете Лине чашку с блюдцем. Налила. Старая актриса глазами показала на связку бубликов, лежавшую на буфете.

Наденька подала и бублики. Руки ее мелко-мелко тряслись.

Ночная гостья поглядывала на нее злорадно. Давно миновали те времена, когда она задушевно дружила с этой девушкой. Да и в ту пору нужна была ей Наденька лишь для того, чтобы пакостить Мальфузии с Блофрантом, а сейчас волны ненависти к молодой красоте так и захлестывали старую актрису. И ни капли сочувствия не было в ее душе, когда она рассказывала историю, которую велел ей поведать Наденьке Хвощинский и за которую ей было хорошо заплачено:

– У меня кума – прачка, у Проказовых служит. Для людей-то белье и платье сами люди же и стирают, а господское куме моей дают, потому что она большая мастерица шелка мыть да кружева да пятна винные с батистовых рубашек сводить. Очень ее работа молодому барину нравится, она как придет с бельем да с ним столкнется, он ее непременно гривенничком или пятиалтынным одарит. Такой щедрый барин! Ну что, повадилась кума под дверь его кабинета захаживать, чтоб монетку выпросить... известно, коли поважают кого, тот и поважается. Ну вот отиралась она под дверью, да и услышала, как молодой барин с одним человеком говорит. Называл барин его Савкою. Савка этот у него на посылках... письма от него носит к... к любовнице его. Ну, сама догадаешься, кто эта любовница, или сказать тебе?

У Наденьки задрожали руки, и если бы она держала чашку, непременно выронила бы ее.

Да... она подозревала. Она именно это подозревала! Письмо Липскому насчет туалетов было написано лишь для того, чтобы отвести всем глаза. Ах, скажите, какая деликатность! Самому Сереже Проказову играть бы на сцене, великий актер в нем погиб! Значит, он состоит в тайной переписке с Варькой... значит, она его любовница... а что там говорила тетя Лина о Сережиной женитьбе? Это была шутка? Злая, отвратительная шутка?

– Догадалась, вижу! – кивнула старая актриса. – Накрепко привязала она к себе Проказова! Жениться он задумал!

– Этого не может быть! – выкрикнула Наденька. – Это все только слова! Мало ли что он кому обещает! Он и мне сулил...

– Жениться? – хитро прищурилась ночная гостья.

Наденька вонзила ногти в ладони. Нет, Сереженька этого никогда не обещал. Ей даже и в голову такое прийти не могло. И чтобы Варьке... Нет. Нет!

– Да ты, тетя Лина, сама посуди, – сказала она, из последних сил собирая остатки самообладания и вспоминая, что она же, черт возьми, актриса, а значит, притворщица! – Ну где это видано, чтобы благородный человек на лицедейке женился?! Такое только в романах бывает. Да с ним же слова никто не скажет из прежних знакомых!

– Слышала я что-то такое про графа Шереметева... – ухмыльнулась старуха.

– Глупости, словом! – твердо повторила Наденька.

– А может, и глупости, – неожиданно согласилась тетя Лина, подставляя чашку под самоварную струю.

Наденька так и замерла от изумления. Что-то здесь было не то...

– Может, и глупости, – повторила ее мучительница, громко прихлебывая чай. – Только это доподлинно известно станет завтра в полдень.

– А что в полдень произойдет? – насторожилась Наденька. – Венчаться станут?

Она хотела хихикнуть, но голос ее на этих словах прервался.

– Ну, может, и не венчаться пока еще... – пожала плечами тетя Лина. – Но в полдень Варьке письмо от Проказова принесут. Сама увидишь, если захочешь. Но можешь, конечно, голову под крыло спрятать – да так и сидеть, ждать, пока эта выскочка бесталанная госпожой Проказовой назовется.

Мелькнула было у Наденьки мыслишка: мол, ежели Варька выйдет за Сереженьку, он ей на сцене больше играть не позволит, снова в городе N будет одна непревзойденная любимица публики, она, Наденька Самсонова, – да тут же и развеялась. Наденька чуть не взвыла тоскливо. Чтоей публика та, чтоее восхищение?! Всякая девушка мечтает о счастливом замужестве, всякая девушка мечтает о браке с любимым... Какие роли, какая слава могут заменить обычное человеческое счастье, которое так нужно всякой женщине?! Полно притворяться, Наденька! Был бы у тебя хотя бы талант Семеновой или Асенковой, а то – ну чтоты такое? Бездарная актрисулька, которая только и умеет кривляться да юбки в водевильчиках задирать. Да помани тебя хоть кто-то замуж... Хоть кто-нибудь... Даже не Сережа Проказов, даже его никчемный кузен Свейский... Ох, как повезло, как несказанно повезло Варьке!

Ну уж нет. Допустить этого никак нельзя! Не должна Варька за Сережу выйти!

– Вот была бы я молодая, – сказала тетя Лина, глубокомысленно глядя на дно опустевшей чашки, – я бы непременно этим письмом завладела. Мало того – вместо Варьки на свиданье поехала бы. Да где тебе... Не осмелишься!

Наденька молча смотрела на нее мрачными, потемневшими глазами...

* * *

– Смотри же, письмо непременно к ней должно попасть. Не к той, а к другой! Не перепутай! Опиши мне ту и другую, чтобы я знал, что ты все понял и ничего не спутаешь!

– Да понял я, Сергей Николаевич, понял, ты меня за болвана считаешь, что ли? Не люблю я, когда со мной так!

– Ты что-то забаловал. Смотри, Савка... не то...

– Да ты, Сереженька, барин мой, никак угрожать мне вздумал?

– Не угрожаю, но остерегаю. Потому что береженого бог бережет.

– Не трудись, барин. Я сам себя берегу. Сам себе бог, сам себе хозяин, сам себе угроза.

– Сам себе хозяин? Савка, да ты что ж, забыл, чьи вы с маменькой твоей люди были? И остались... Вольную тебе никто не давал. Ты по-прежнему крепостной человек господ Проказовых, еще к тому же каторжный в бегах, и коли я захочу...

– Так ты все ж грозишь мне, да, барин? Так вот, знай: Савка Резь со страху ничего не делает. Только денег ради либо куражу для.

– Деньги будут, будут! Да и куражу не оберешься. Разве не хочешь обставить этого старого червя Хвощинского? Разве не хочешь брату своему молочному помочь?

– Ты, Сережа, сам знаешь, что тебе я помогу всегда. И денег от тебя не возьму. За так все исполню. Только обещай, что выпишешь мне вольную. Я хоть и живу как хочу, а все ж словно сокол на цепке. Спору нет – длинная цепка, летать дозволяет, а стоит вспомнить, что есть она, что попадись я в участок, где списки беглых крепостных лежат... Зачем меня в списки эти занесли, а, Сереженька? Пойди в участок, скажи, чтоб вычеркнули меня оттуда. Скажи, что отпустишь меня на волю!

– Да ты, Савка, сам посуди, разве таким, как ты, можно волю давать? Вы ж всю Россию переворотите, все переделите. Это ж словно про тебя в водевиле поется: «Вид и зрак его ужасен, он на все пойти готов, это новый Стенька Разин, это новый Пугачев!» Крепость, зависимость от барина – хоть какая-то для вас остуда.

– Не бойся, Сереженька, уркагана, бойся барина со стеклышками на носу, вот кто истинные крамольники и разорители! Какой от вора для державы вред? Ну, перекладывает из кармана чужого в свой... Мне до России никакого дела нету. Без меня передельщики найдутся. Волга вольно течет, небо над ней синее, ветер волну к берегу гонит, парус полнит – вот и ладно, а там хоть трава не расти. Кому охота голову себе трудить, измышлять, кто виноват, царь аль бояре, но только не мне. Кто какие цепи-кандалы влечет – мне на то плевать. Я свои износил. Дашь мне вольную, а, Сереженька?

– Савка, угомонись. Сделай сначала для меня то, что прошу. А потом решим, как с твоей вольной быть. Сам знаешь, этим не я распоряжаюсь, ты не мой, а маменькин. А она тебя давно в мертвых душах числит. Услышит, что ты с каторги бежал, что здесь обретаешься, – распыхтится, разойдется – она же гневлива и крута на расправу! – да и сдаст в полицию. Так что подумай, Савка. Не буди лихо, пока оно тихо. Живи, как живется. Сам говоришь, ветер над Волгой, волна... этого на твой век хватит!

– Значит, не дашь? Не напишешь вольную мне?

– Савка, не о том ты речь ведешь! Сейчас главное – наше дело сладить. Вот как я сам волю обрету от маменькиного кошелька, так что-нибудь для тебя придумаю. О, знаю я, что сделаю! Я у маменьки всю вашу деревню выкуплю, с живыми и мертвыми. Тогда ты мой станешь, и я тебе выпишу эту несчастную вольную.

– Несчастную? Вольная – она счастливая, только тебе, барину, этого не понять. Ладно, Сереженька, на том и порешим. Только гляди... помни... если кто Савку Резя под монастырь подведет аль обманет – на этом свете не заживется.

– Теперь, значит, ты меня пугаешь?

– Не пугаю, брат ты мой, а остерегаю...

* * *

– Митя! Дмитрий Христофорыч! Погодите!

Митя Псевдонимов мученически завел глаза, услышав этот голос за спиной. Он спешил на репетицию, был в мушкетерском костюме, при шпаге и в широкополой шляпе. Сейчас ему очень захотелось, чтобы это была шляпа-невидимка... С тех пор, как он год назад вежливо, но непреклонно дал понять Наденьке Самсоновой, что никак не склонен затевать с ней интрижку, даже самую преходящую, она с ним и двух слов не сказала. Репетиции и спектакли, понятное дело, не в счет. Митя понимал, что Наденька чувствует себя оскорбленной, но что ж теперь! Не всем у нее в ногах валяться, ее милостей вымаливая, некоторым их и даром не нужно. К тому же Наденька такая скандальная – начнет разговор мирно, а потом непременно к ссоре его сведет. Нет уж, лучше подальше от таких собеседниц. Но, конечно, не ответить сейчас было бы из рук вон как невежливо, а потому Митя обернулся, и не только обернулся, но даже улыбнулся, и даже сделал некий полупоклон:

– Надежда Васильевна? Добрый день. Чем могу служить?

И мигом встревожился при взгляде на ее бледное, возбужденное лицо с глазами, обведенными темными тенями, и вздрагивающими губами. И это Наденька, которую и в жизни-то без тщательно наложенного грима не видел никто! Ночь не спала, сразу видно. Почему? Не с великой радости, наверное. Что с ней такое? Что случилось?

– Да нет, Митенька, на сей раз я бы могла вам услужить, – заговорила Наденька хриплым, незнакомым голосом.

– Вы? Мне? Это в чем же? – удивленно спросил Митя.

– Да в том, чтобы вас остеречь. Вы знаете, я к вам всегда расположена была, и хоть вы дружбы моей знать не захотели, я сохранила к вам наилучшие чувства, – торопливо говорила Наденька, и Митя видел, что губы ее тряслись все сильней. – Вы человек порядочный, и я видеть не могу, когда вас пытаются... пытаются вас...

Наденька осеклась, и на глазах ее появились слезы.

Митя смотрел изумленно. Конечно, Наденька Самсонова – фиглярка отъявленная, все в ней фальшиво и наигранно. В последнее время только во время скандалов с директором по поводу нарядов была она искренней да когда ссоры с кем-нибудь затевала. Но сейчас Митя готов был поклясться, что Наденька не играла, не лицедействовала: она искренне страдала – и сострадала ему.

– Да что приключилось-то? О чем вы?

– Не о чем, а о ком, – угрюмо сказала Наденька. – О Вареньке вашей драгоценной.

Митя сдвинул сурово брови:

– О Варваре Никитичне не извольте...

– А я изволю! – страстно воскликнула Наденька. – Изволю – и все тут! И вы мне не запретите открыть вам глаза. Вы ради нее всех своих прежних друзей отринули, вы ее под свое крыло принять готовы, имя свое ей дать, а она... а она втихомолку от вас романы крутит и рога вам наставляет!

Митя хмыкнул и, ответив легким полупоклоном, пошел дальше по коридору. Ну, что-то в этом роде он и предполагал. Иного ведь от Наденьки и не дождешься!

– Нет, стойте! – воскликнула Наденька, вцепляясь в его руку. – Стойте, Митенька. Не верите мне? Не верьте! Я и не прошу! Но ровно в полдень придет в театр один человек... он принесет письмо. И сами увидите, что там написано будет.

– Он принесет письмо мне? – уточнил Митя ровным голосом.

– Не вам, а Варьке.

– Я чужих писем не читаю, Надежда Васильевна, – ответил Митя так же спокойно. – И предлагаю на сем закончить нашу бессмысленную беседу.

– Бессмысленную? – пронзительным, свистящим шепотом повторила Наденька. – Ну что ж, как скажете. Теперь я вижу, что все разговоры, кои вокруг вас и Варьки ведутся, – ложь, вы ее вовсе не любите, вы остались тем же холоднокровным мраморным идолом, каким были всегда. Ничто вашего сердца не потревожит, даже известие, что ваша невеста с другим под венец идти готова! Втайне от вас!

Ну наконец-то! Наконец-то живое, больное мелькнуло в этих черных глазах, взиравших на Наденьку с таким отчуждением, как если бы она была не человек, не женщина, а мокрица, противная мокрица. Хотя нет! На мокрицу он хотя бы с отвращением смотрел! С чувством! А на нее – словно на пустое место. И вот – прошибло его таки. Еще бы!

– Прошу меня извинить, Надежда Васильевна, но у Варвары Никитичны никаких оснований таиться от меня не было. Коли пришелся другой ей по сердцу, она в любой миг вольна была нашу помолвку разорвать. Не пойму, зачем ей было таиться. Она свободна!

– Вот как? Свободна? А отчего же она тогда таилась? Отчего секретные письма получала? Отчего никто, ни одна живая душа не знает об этом венчании? – надсаживалась Наденька.

Митя пожал плечами:

– Это ее дело. Я в него мешаться не намерен.

И снова повернулся, норовя уйти.

Наденька готова была вцепиться в него и тряхнуть как следует. Да это не человек, это кусок льда! Неужели он вовсе к Варьке равнодушен?! Да и черт бы с ней, ничего, кроме равнодушия, она не заслуживает, но тогда Наденьке не добиться от Мити проку! Не добиться! Этот ледяной, равнодушный человек пойдет своим путем праведным, Варька сбежит с Сережею и будет счастлива. А она, Наденька... она останется на веки вечные прозябать в этих стенах, которые ей уже до смерти обрыдли!

Слезы так и хлынули из глаз.

Митя, услышав судорожное всхлипывание, обернулся:

– Боже ты мой, Надежда Васильевна... Да что с вами?! Неужели вы так переживаете о том, что я Варенькой буду покинут? Клянусь, я не стою ваших слез. Что же до чувств моих, они никакого значения здесь не имеют. Главное для меня – ее счастие, и если она нашла человека...

– Она его не нашла! – вне себя вскричала Наденька. – Она его у меня отняла! Украла!

– У вас?!

– Да! Он моим был! Он мне обещал... обещал... а увидел Варьку – и словно одурел. На все готов, чтобы завладеть ею. Наряды ее оплатил...

Митя помрачнел. Это напоминание было для него болезненным. Конечно, он ни минуты не сомневался в Вареньке, но в театральных закоулках все судачили о тайной любовной связи, за которую она получила награду. Не верили в это только Аксюткины и Митя. Он и сейчас готов был продолжать не верить, но слезы Наденьки... и она не играла, нет, ее сердце и в самом деле разрывалось от боли!

– Кто он? – спросил Митя, мгновенно помешавшись от ревности.

– Сергей Проказов.

– Господи...

Назови Наденька любое другое имя, Митя еще погодил бы поверить. Но Проказов... о нем, о его любовных похождениях такие слухи ходили, что даже залетали в обособленный, замкнутый актерский мир. Отъявленный сердцеед, а вернее сказать – потаскун отъявленный, мот, картежник, бретер, наглец, для которого нет ничего святого, – и Варя?!

А что, всякое могло быть... Сердце женщины – тьма, в которой, и заглянув, ничего не разберешь, а уж если и заглядывать опасаешься... Может быть, Варе наскучило унылое чахоточное совершенство, именуемое Митей Псевдонимовым. Может быть, ей надоел шаткий, нелепо раскрашенный театральный мирок. Может быть, она захотела самого обыкновенного женского счастья.

Но мыслимо ли для кого-то счастье с Сергеем Проказовым?

На лице Дмитрия, гуттаперчевом лице актера, привыкшем выражать любую мысль, любое чувство, Наденька читала все, о чем он думал сейчас, что терзало его. Читала с тайным злорадством и надеждой... Но недолго длилась эта минута открытости, откровенности. Еще миг – и Митя, словно каракули с грифельной доски, стер со своего лица всякое выражение и ровно, почти безжизненно произнес:

– Ну что же... Я могу только пожелать ей счастья. Коли она его выбрала, наверное, знала, что делала.

Нет, это что-то страшное! Ничем его не прошибешь! Может быть, он равнодушен к Варьке? Ах, как бы обрадовало это известие Наденьку в любой другой день, но сейчас... Нет, он не равнодушен, конечно. Просто притворяется мастерски. Актер, одно слово. И – благородный идиот! – готов посторониться, если таков будет выбор Вари. А при чем тут ее выбор? Не она Проказова выбрала, а он ее. Вот свалилось же везение на эту дуру!

И тут Наденьку словно по макушке ударило догадкой. Она знала теперь, чем можно пронять Псевдонимова!

– Эх, Митя! Да как же ты ничего не понимаешь! – воскликнула с искренней горечью. – Да ведь Варя и знать не знает, что за человек Проказов! Ему невинную совратить – раз плюнуть. Это венчание, которое он задумал, – наверняка обман. Лишь бы добраться до Варьки. А потом бросит ее... никто ведь и не поверит, что такой человек с актеркой повенчался. Спаси ее, Митя! Не допусти!

– Не пойму ничего, – проговорил Митя со злой иронией в голосе. – С чего бы вы так о Варваре Никитичне пеклись, а, Надежда Васильевна? О ее благочестии?

Это было уже свыше Наденькиных сил. Слезы хлынули из глаз:

– Да не о ней я пекусь, не о Варьке! Больно нужна она мне! Я о себе думаю! Это я должна была с Сережей под венец пойти! Это мне он обещал... обещал... – Последние слова потонули в слезах.

Митя Псевдонимов только головой покачал. Кто бы мог подумать, что Наденька способна на такую бурю чувств, на такую любовь! По справедливости, именно она – истинная подруга для Проказова, они ведь совершенно два сапога пара. А что, если...

Опасная мысль мелькнула в Митиной голове, и вдруг Наденька насторожилась, прислушалась, вцепилась в его руку:

– Тише! Идет кто-то. Сюда, прячься!

Она затащила Митю за нагромождение старых декораций и осторожно выглянула. Сердце так и стукнуло...

Это был он, тот самый человек, которого подробно описала тетя Лина! Тот самый доставщик Сережиных писем Варьке! Тот, которого зовут Савкою! Конечно – вот и листок бледно-зеленый, ввосьмеро сложенный, в руке его зажат.

– Письмо! – прошипела Наденька. – Видишь?

Савка насторожился. Повертел головой туда-сюда, отыскивая, откуда исходит непонятный шум, – и вдруг неуловимым, стремительным движением оказался за декорацией.

Можно было ожидать, что он изумится, растеряется, однако на его лице при виде Наденьки промелькнула довольная улыбка. И тут же исчезла под тяжким грузом негодования. «Наверное, мне это показалось», – решила Наденька.

– Простите, господа хорошие, – ухмыльнулся парень, окидывая Митю и Наденьку понимающим взором. – Не хотел мешать. Милуйтесь на здоровье. А я своей дорогой пойду.

– Вы кого-то ищете, сударь? – вежливо спросил Митя. Тон его был самый безразличный, однако Наденька заметила, что глаза так и липнут к зеленому листку, который держал в руках Савка.

– А твоя какая печаль? – нагло спросил тот. – Кого ищу, того найду, и ты мне не помеха.

– Ну, это вы зря так думаете, – сверкнул глазами Митя. – Подлость касательно невесты моей сделать не дам.

– Да зачем мне невеста твоя, скажи на милость? – вытаращился Савка. – Мне только письмо передать... барышне красивенькой.

– Кому именно? – В голосе Мити зазвучали непреклонные, металлические нотки.

– Да хоть вон ей! – кивнул Савка на Наденьку и захохотал. – А что? Небось вокруг такой крали господа роем вьются, и никакой жених тут не помеха, особенно такой пресный да скучный, как ты.

Митя досадливо нахмурился. Этот наглец решил отвести ему глаза! Заврался вконец! Наденьку зачем-то приплел...

Ох, как ненавидел Митя такие вот тупые рыла с пустыми глазами! Мерзкий человечишка! За полкопейки готов способствовать самому гнусному преступлению на свете – обману и растлению невинности! Конечно, достойный пособник Проказова. Два сапога – пара!

– Отдайте мне письмо, – приказал он. – Сию же минуту.

Савка растерялся. Черт ли принес этого черноглазого дурня, разряженного самым нелепым образом. Ишь какой плащ с крестом на груди и на спине напялил! Может, попа изображает? Хотя нет, попы в голубых рясах не ходят. Актеришка! Надо же, сколько раз проскальзывал тишком да ладком делал Савка свое дело, доставлял письмишки барышне, а в тот день, когда все должно пройти без сучка и задоринки, напоролся на этого благообразного болвана. Ишь, так и жжет глазищами!

Как же быть? Как исполнить враз оба поручения двух своих господ?! Эх, не читал, конечно, отродясь Савка Резь про Труффальдино из Бергамо, а оттого впал сейчас в превеликое затруднение. Сереженька велел привезти барышню... Хвощинский то же самое велел сделать... Барышню описали очень подробно, Савка отлично помнил это описание еще минуту назад, а сейчас память словно бы пеленой заволокло. В висках заломило все сильнее. Голова наливалась болью. Когда Савку в уральском городе Тобольске ударил кандалами Михайла Лохматый, ему казалось, что череп вот-вот расколется. И сейчас эта же боль, эта же боль...

Сейчас бы прилечь хоть на минуточку, свернуться клубком, уткнуть голову в колени – может, полегчает. И чтобы тихо, тихо было вокруг...

А между тем черноглазый требовательно наступал на Савку, словно докучливый овод налетал. И вдруг выхватил из-за пояса торчащую там длинную железную спицу и направил ее на Савку, да так ловко, что к самому его горлу приткнул:

– Письмо! Давайте письмо, ну!

Ох, не следовало бы ему трогать Савку, железками в горло пыряться, да еще в ту минуту, когда тот был над собой не властен!

С такими ухарями у Савки разговор был короткий и в лучшие-то минуты, а уж сейчас, когда боль раскалывала виски... Он нагнулся, выхватил из-за голенища нож – и резко швырнул его вперед. Нож стремительной свистящей птицей просверкнул в воздухе и вонзился в смуглое горло разряженного актера. Красное так и хлынуло на голубой плащ.

Мгновение актер стоял, силясь вобрать воздух окровавленным ртом, – и тут же тяжело грянулся наземь.

Савка нагнулся, вынул нож из раны, обтер голубым шелковистым плащом. Боль утихала, он медленно приходил в себя, начинал соображать. А, черт, неладно вышло! Но что было делать?! Молодчик мог поднять шум. Да и эта дуреха того и гляди разорется.

– Митя! – взвизгнула было Наденька и осеклась, потому что Савка ткнул ее ножом под ребро. Он не хотел... он забыл, что держит нож. Он просто хотел унять ее, чтоб не визжала. А то опять голова заболит, опять рваться на части начнет. Вроде бы слегка ткнул и вовсе беззлобно, а она возьми да и завались кулем в угол...

Юбки Наденьки задрались, и Савка видел, как быстро-быстро дернулась нога в кружевном чулочке и высоком башмачке. Дернулась и замерла.

Савка тупо смотрел на нее. Способность мыслить возвращалась к нему. Способность мыслить и здраво оценивать случившееся.

Святые угодники... Да как же оно так вышло?! Ох, снимет с него голову брат Сережка! Снимет как пить дать! А впрочем, не все ль ему равно? Сначала поорет, потом похохочет. Сережка – он вспыльчив, да отходчив. Ничего, как-нибудь обойдется. В конце концов, не зря говорят, что без Бога ни до порога. Ежели Господь не хотел, чтобы эти двое были убиты, он бы их не подвел под Савкин вострый ножичек. Так что нужно прикрыть чем-нибудь тела, хоть вот этими тряпками, а самому идти за девкой. Та, не та – Савка уже сбился с толку, выполняя указки двух своих повелителей. Какую привезу, с такой и управляйтесь, господа хорошие!

Но нужно поскорей действовать, чтоб не нашли его, не застали здесь, около двух мертвяков. Прикрыть их грудой вот этих разрисованных тряпок и бежать без оглядки! Но как же быть с поручением? Оно останется невыполненным!

Так... а это что такое?!

На полу блестел нож. Нужно вытереть его и спрятать за голенище. Нет! Нельзя! Если схватят, не отвертишься!

И тут Савку осенило. Нужно следы замести! Он сунул нож в руку мертвой актрисе. И усмехнулся довольно: один братан по кандалам рассказывал, как пытался таким же образом от наказания улизнуть. Все уладил, полиция и судейские поверили было, да вот беда – отыскался свидетель ненужный, подвел под монастырь.

Но Савке повезло! Ненужного свидетеля нет, а потому он вполне может уйти безнаказанно. Только думай, друг: прикрывать трупы не след, иначе вопрос встанет: кто это сделал? А так – картина ясная: барынька своего хахаля из ревности пришила, а потом и сама с собой покончила. Душевная история! Впору на театре изобразить!

Чу! Шаги!

Савка едва успел отпрянуть за какую-то фанерную стенку, раскрашенную под каменную кладку высокой изгороди, оплетенной плющом, как в закуток, где происходило дело, влетел какой-то невысокий человек с бритым лицом и лысой головой – да так и замер, прижав руки к груди. Савке было видно его перепуганное лицо, бледное в прозелень, совершенно в цвет того листка, который Савке велено было доставить... доставить кому? Он не помнил, помнил только, что доставить листок следовало не той барышне, а другой... какой?! И это вышибло из памяти. Какую-то чертову путаницу нагородили его господа, а бедный Савка разбирайся... Одному услужишь – другой разгневается. И самое дурное, что имя барышни забыто. На листке оно написано, конечно, да что проку, ежели Савка грамоте не разумеет и не прочтет ничего?

Ага, понял, что делать надо!

Он на цыпочках выбрался из своего укрытия, обогнул его и, зайдя с другой стороны, навис над ничего не замечающим от ужаса человеком. Присвистнул:

– Мать честная! Экие ужасти! Кто это их положил? Ты что ли, дядька? Да ты, погляжу, разбойник! Душегуб!

– Я?! – пробормотал тот, еле владея дрожащими губами. – Нет, я тут ни при чем! Я не разбойник, не душегуб! Я актер! Моя фамилия Аксюткин!

– Аксюткин? – фыркнул Савка. – Ну что ж, быть тебе в кандалах, Аксюткин, даром что актер!

– Ты разума лишился?! – воззвал тот дрожащим голосом. – Я иду, а они тут лежат... мертвые... И нож, нож в руке у Наденьки...

– И впрямь нож! – так изумился Савка, как будто не он вложил его в мертвую руку. – Так вон оно что... видать, бабенка своего ухажера прирезала, а потом и сама с горя зарезалась.

– Похоже на то, – пробормотал Аксюткин, глядя на мертвых, но ничего не видя за слезами, застилавшими глаза. – Только ведь не был он ее ухажером. Он был влюблен в Вареньку Нечаеву, племянницу мою.

– Ага, – кивнул Савка, донельзя довольный таким редкостным легковерием и тем паче довольный тем, что услышал это имя. Его называли и Сережа, и господин Хвощинский. Савка еще не вполне помнил, та ли это барышня, которая понадобилась враз обоим господам, однако хоть что-то прояснялось в бедной, больной памяти его, и нельзя было упустить минуту такой удачи. – А ведь я твоей племяннице письмо принес.

– Письмо? – тупо повторил Аксюткин. – Какое еще письмо?

– От богатого и знатного господина! – внушительно проговорил Савка. – От очень богатого и очень знатного! Он ее давно обхаживает. Жениться хочет!

Аксюткин смотрел все так же вытаращившись. Видно было, что это известие явилось для него таким же потрясением, как страшная гибель двух актеров.

– Не веришь? Да ведь я письмо ей принес! Прочти! А грамоте разумеешь? – спросил Савка подозрительно и был немало обрадован, когда Аксюткин кивнул. И ведь не соврал лицедей: поднес бледно-зеленый листок к глазам и нетвердым голосом, но вполне скоро и без запинок прочел:

– «Милая Варенька, светоч моей души, вот и близится миг, о котором я мечтал долгие дни и ночи. Ежели письма мои убедили вас в моей искренности, предлагаю вам отдать мне свою руку и сердце, сделаться моей женой и венчаться со мною нынче же в час после полудня в Зеленках, в тамошней церкви. Священник предупрежден. Доверьтесь подателю сего письма. Он отвезет вас туда, куда надобно. Любящий вас тайный друг, который надеется нынче сделаться вашим явным супругом».

– Каковы словеса... – пробормотал восхищенный Савка, недоумевая, откуда у сочинителя сей фальшивки, человека немолодого и весьма желчного, могло явиться столько нежности и убедительности. Положительно, не токмо лишь на театре актеры играют!

– Так он ей не первый раз пишет? – недоверчиво спросил Аксюткин.

– Само собой! Не веришь – у сторожа спроси, сколько раз я тут пороги оббивал, сколько писем ему передал и пятаков насовал за услугу.

– И Варя... она ему отвечала?!

– А как же! – важно кивнул Савка. – Там, знаешь, такая любовь – хоть театры с нее разыгрывай.

– И что же теперь делать?

– А что? Ты разве враг племяннице своей? Беги бегом, веди ее сюда. Нет, сюда не веди, – тотчас спохватился Савка. – Вишь, тут этот лежит, ухажер ее. Увидит его – еще в обморок брякнется. Их женское дело слабенькое... Или в слезы ударится, про счастье свое забудет. Нет, ты, брат Аксюткин, веди девку на крыльцо, а я ее там встречу с коляскою. Нарочно за ней коляска прислана! Придумай что-нибудь, куда ей надобно срочно приехать. Ну, мы тронемся в путь, а потом я ей обскажу все как есть и письмо передам. А потом, уже обвенчавшись, она успеет оплакать этого... покойника. Не должна смерть на пути у любви стоять, вот что я тебе скажу.

– Это вы верно... – прошептал с запинкой Аксюткин. – Это вы правильно сказали, голубчик. Какая фраза! Будто из какой-то пьесы, честное слово! Ну, побежал я за Варей. Вы правы, друг, пусть ничего не знает о несчастии она, пусть легче перышка, быстрее птицы к счастью устремится и, как цветок, от счастья расцветет. Ведь сердце молодое – та же роза, которая цвести, благоухать мечтает, которая под солнцем раскрывает бутон и превращается в роскошное и пышное творенье Господних рук...

– Эй, – Савка подергал Аксюткина за рукав. – Эй, дядя, куда тебя занесло?

Мелодекламация Аксюткина прервалась, и он вернулся с театральных небес на землю, заговорив унылой прозою:

– Теперь я понимаю, что Варенька и правда не любила Митю, если сговаривалась с другим... И все же, узнав о его смерти, она будет вне себя от горя. Да, надо ее увезти, ничего не говоря. Но только знаете что? Я поеду с ней! Должен же быть кто-то с девушкой, которая под венец идет!

Савка досадливо поморщился. Еще не хватало!

– Ты зря этак суетишься, мил-человек, – сказал он рассудительно. – Сам прикинь, разве можно вам обоим уезжать? Смотри, что получается: в театре два трупа, а вы с барышней раз – и исчезли! Что могут подумать? Что этот вон покойник встречался с этой вон покойницей, и встречались они тайно. А племянница твоя застигла их да и того-с... булатным вострым ножичком обоих... Сам знаешь, люди глупы да злы, во всем только дурное видят.

– Погодите, – сказал Аксюткин и нахмурился. – Да отчего же люди о Варе дурное подумают, коли ножик в Наденькиной руке?! Вы же сами говорили, что она – Митю, а потом себя...

Савка зло цыкнул зубом:

– Ну как ты не понимаешь? Могут подумать, что твоя племянница их прирезала, а потом нарочно сунула нож в руки этой барышне, чтоб от себя подозрение отвести.

Аксюткин вытаращил глаза:

– Ужасы какие вы говорите! Вам бы трагедии писать, вот что я вам скажу! Ох, какой ужас, какой кошмар творится на свете! Неужели кто-то способен был бы сделать такое?! Убить, а потом сунуть нож в мертвые руки...

– Да полно тебе причитать! – чуть ли не взмолился Савка, еле удерживаясь от искушения придушить этого словоблуда. Но ведь тогда не найдешь той, которая надобна! – Беги за девкой, да смотри, про смертоубийство ни-ни! Веди на крыльцо, я там ждать буду.

Аксюткин кивнул и, перекрестившись, бросился куда-то за угол.

Савка тяжело вздохнул. Во блаженный попался, а? Теперь жди, приведет ли девку. А ну как что-нибудь взбредет в больную голову Аксюткина, он проболтается – и Варя откажется идти? Кажется, сроду не было у Савки такого тяжелого дела, ну просто барщина непосильная! Убить – чик, и готово, а разговоры разговаривать – ох, мука мученическая!

* * *

Конечно, Анюте показалось странным, что Липский срочно вызвал ее на примерку и даже коляску прислал. Однако Блофрант так настаивал, так суетился, так спешил, так уверял, что ни в коем случае нельзя рассердить господина Липского... Он был как-то ненатурально весел и оживлен, глаза его то и дело застилались слезами, но на беспокойные вопросы Анюты он твердил одно:

– То слезы умиления, светлы они, как ранняя роса, что поутру травинки увлажняет. Ты не тревожься – высохнет роса, слеза иссякнет в свете ясном дня!

Блофрант даже собраться Анюте толком не дал – буквально выволок ее за руку на крыльцо и помог сесть в коляску, на козлах которой сидел смиренного вида мужичок. Коляска была довольно обшарпанная, а мужичок – облика самого простецкого, и Анюта удивилась было, что у щеголеватого Липского такой непрезентабельный экипаж и вовсе уж затрапезный кучер, но Аксюткин буквально запихал ее в коляску и жарко облобызал на прощание, бормоча:

– К счастью, дитя мое, к счастью сия колесница тебя увезет! Блаженный супруг тебя примет в объятия, перед богами своей назовет и навеки союз заключит преблаженный с тобою, о дочь дорогая!

– Дядюшка, – почти испугалась Анюта, – о чем это вы?

Но Блофрант лишь стиснул губы крепко – крепче некуда – и еще палец к ним прижал для надежности.

Анюта растерянно оглянулась. На душе было тяжко, никуда не хотелось ехать. И Мальфузия, как нарочно, куда-то подевалась. Окажись она в театре, живо вытрясла бы из мужа все его тайны, и они посыпались бы из него, как горох из дырявого мешка. А кто это там идет, не Мальфузия ли? Нет, какая-то нищенка. Что-то в ней знакомое... Анюта видела ее где-то, точно видела! И вдруг вспомнила – где и когда. И от этого воспоминания черная туча нашла на душу.

– Ох, батюшки! – сказал вдруг Аксюткин изумленно, глядя на ту женщину. – Да ведь это никак Каролина! Куда это она? В театр, что ли?

И в самом деле – женщина свернула к тропке, которая вела к артистическому входу.

– К Наденьке небось, – бормотал сам с собой Аксюткин. – Они ведь подружками были в старые времена... Ох, как узнает она, что Наденька... – Лицо его плаксиво сморщилось, он опасливо оглянулся на Анюту, но той было не до Наденьки.

– Дядюшка, вы женщину эту знаете?

– А как же. Каролина это. Когда-то мы с ней... – Аксюткин смущенно поежился. – А потом я Мальфузию полюбил на веки вечные.

– А она кто, повитуха?

– Кто?! – испугался Аксюткин. – Мальфузия?!

– Да нет, Каролина эта.

– Повитуха?! – еще пуще испугался Блофрант. – Да Христос с тобой. Отродясь актрисой была, даже на сцене в роли повитух не выступала.

– Да нет, быть того не может! – не верила Анюта. – А восемнадцать лет назад разве не была она повитухою?!

– Восемнадцать лет назад она меня с Мальфузией разлучить пыталась, – усмехнулся Блофрант. – Роли у нее отнимала, интриганка несчастная, войны вела такие, что дым стоял! Да что тебе до нее?! Тебе ехать пора!

И он снова помрачнел неузнаваемо, замахал вознице: трогай, мол! Анюта выглянула из коляски – Аксюткин стоял сгорбившись, прижав руки к лицу. Фигура его являла картину самую что ни на есть удрученную, и девушка испугалась. И тут же до нее дошло, что коляска направилась в сторону, противоположную той, куда следовало ехать, чтобы попасть в магазин Липского. Надо было ехать по Малой Печерской до Покровки, а экипаж понесся по Большой Печерской к Сенной площади.

– Стойте! – крикнула она вознице и попыталась выскочить из коляски, но кто-то сильно схватил ее за руку. Анюта обернулась и увидела рядом с собой незнакомого человека облика весьма подозрительного. Именно таким по ее представлениям должен быть разбойник с большой дороги, несмотря на то что он и одет был в приличное платье, и борода его была ровно острижена. И все же было во всем его облике нечто пугающее, звероватое...

Откуда он взялся? Не иначе, запрыгнул в коляску на ходу, когда Анюта оглядывалась на Аксюткина.

– Остановите! – закричала она вознице, но тот и ухом не повел, тряс себе вожжами, побуждая лошадей скакать быстрее и быстрее. Они уже миновали Солдатскую слободу и мчались по Сенной площади.

– Тихо сиди, и все хорошо будет, – вполне мирно посоветовал разбойник.

– Кто вы такой? Куда меня везете? – вскричала Анюта, и тот досадливо сморщился:

– Да не ори так! Оглушила совсем. Кто я? Савка Резь меня зовут, только имя это ты лучше забудь, оно тебе вовсе ни к чему. А везу я тебя туда, куда велено.

– А куда велено-то?

– Сама увидишь, – исчерпывающе ответил ужасный человек с ужасным именем. – Сиди и не дергайся, не то...

Он сделал движение, словно втыкал ей что-то в живот, и Анюта отпрянула, вжалась в спинку сиденья. Почему-то пришла глупая мысль: в театре, если изображали удар ножом, держали руку как-то не так, били от плеча, наотмашь, а настоящие-то разбойники втыкают оружие именно так, без замаха, не сверху, а снизу – и все, и это получается смертельный удар... Но тут же эта никчемная мысль исчезла и растворилась в страхе: куда он меня везет? Зачем? По чьему наущению? Неужели опять козни Хвощинского?! Явление этой Каролины... Так кто же она все-таки? Повитуха? Актриса? Каторжанка?!

– Да не трясись, – вдруг очень мирным голосом сказал Савка Резь. – Не в притон разбойничий везу, а в церковь.

– В церковь?! Для чего? – хрипло выговорила Анюта.

– Да так, безделица! – хохотнул Савка. – Обвенчают тебя с милым другом. Да и всего-то делов!

На некоторое время Анюта онемела, потом с трудом обрела-таки дар речи:

– Обвенчают?! Вы шутите, да?

– Какие уж тут шутки! – с досадой отозвался Савка. – И сиди ты, Христа ради, смирно, не зли меня, не то...

Он вдруг вытащил из-под сиденья пистолет. Анюта замерла.

Церковь... Хвощинский... Каролина... Нет, это что-то не то. И вдруг ее осенило: а что, если... что, если ее похитили по приказу того человека, который писал ей любовные письма? Что, если?..

– Тьфу ты, пропасть! – вдруг хлопнул себя по лбу Савка, но попал по козырьку, и от этого движения его картуз смешно уехал на затылок. Савка снова нахлобучил его. – Начисто забыл со всеми этими делами. Тебе же вот что передать было велено. На, читай!

И он сунул Анюте листок – такой знакомый бледно-зеленый листок с буквами P и S.

«Милая Варенька, светоч моей души, вот и близится миг, о котором я мечтал долгие дни и ночи. Ежели письма мои убедили вас в моей искренности, предлагаю вам отдать мне свою руку и сердце, сделаться моей женой и венчаться со мною нынче же в час после полудня в Зеленках, в тамошней церкви. Священник предупрежден. Доверьтесь подателю сего письма. Он отвезет вас туда, куда надобно. Любящий вас тайный друг, который надеется нынче сделаться вашим явным супругом», – прочла Анюта, не веря глазам.

Венчаться? Так ее везут венчаться? Но с кем?!

Она поглядела на дорогу. Мчались мимо то поля, то перелески, то деревеньки. Эту дорогу Анюта помнила – ею она приехала месяц назад в город N – и поняла, что Зеленки приближались.

Мысли мешались. Что делать? Довериться судьбе? Или попытаться сбежать? Сердце колотилось так, что больно было. Зловещая тень Каролины так и веяла в памяти, словно чернокрылая ворона, вестница беды...

«Тетушка! – мысленно взмолилась Анюта. – Ты меня от беды не раз охраняла, ты меня от смерти отвела, охрани и на сей раз!» Вспомнилось милое, доброе, покрытое тонкой сетью морщинок лицо, строгий взгляд, в котором изредка проглядывала нежность... Стало чуточку легче на душе. «Непрямыми путями ведет нас Бог по дороге судьбы к счастью», – не раз говорила тетушка, и Анюта верила ей – поверила и теперь. И заставила себя держаться спокойнее, смотреть на дорогу и с достоинством ожидать свершения своей судьбы.

Показались окрестности нового села. Возница уверенно свернул с дороги мимо церкви на площади и двинулся в объезд. Тряслись по кочкам и колдобинам еще с полверсты, и вдруг Анюта увидела часовенку-теремок над узкой речкою. Вдали, за речкою, виднелся красивый барский дом с террасою и колоннами. Вокруг лежал старый сад. Мирная, прекрасная картина вселяла покой и доверие, и Анюта вдруг всем сердцем ощутила, что здесь, в святом приюте, ничего дурного с ней не может случиться.

Коляска остановилась, Савка выскочил и довольно грубо выволок Анюту.

– Пошли со мной, – приказал без всякого почтения. – Но гляди, шелохнешься – и...

Он угрожающе взмахнул пистолетом. Мало того: возница тоже вытащил из-под своего сиденья такой же пистолет. Итак, теперь двое вооруженных людей конвоировали Анюту. А бедный Блофрант был уверен, что ее везут к счастью!

Они сделали несколько шагов, и Савка особенным образом свистнул. Еще двое людей столь же звероватого, угрюмого облика явились откуда ни возьмись и уставились на Анюту с выражением самым неприветливым.

– Ну что? – спросил Савка. – Жених приехал?

– Приехал, – ухмыльнулся один из незнакомцев, чернобородый.

Второй, рыжий, подумал и тоже ощерился в ухмылке.

– А поп ждет ли?

– Ждет, куда ему деваться! – кивнул чернобородый.

Рыжий подумал и тоже кивнул.

– Да как же вы их без пригляда бросили?! – перепугался Савка, со всех ног устремляясь к часовенке и волоча за собой Анюту. – Убегут ведь!

– Ништо! – хмыкнул чернобородый.

Рыжий подумал и хмыкнул тоже.

Они вбежали в тесную каморку, кое-как освещенную яркими солнечными лучами, проникавшими сквозь два узких оконца и дверь, и Анюта поняла, почему те, о ком идет речь, не могут убежать: они сидели в углу связанные, причем рты у них тоже были завязаны.

– Лихо вы с ними! – восхитился Савка. – Однако придется развязать. Попу кадилом махать, то да се. Опять же – слова говорить надобно.

И он сам развязал рот и руки маленькому худенькому человеку в рясе.

– Убогие! – простонал тот, пытаясь подняться. – Греха не боитесь!

– Ладно тебе, святой отче... как тебя? – спросил Савка.

– Иеремей... – нетвердым голосом проговорил тот.

– Еремей, Ерема, значит! – сделал вывод Савка. – Что ж ты, отче Ерема, злобствуешь? Тебе по чину положено обряд венчальный вершить, ну так и верши!

– Тайно... – возмутился священник. – Как сие можно?!

– Да очень даже запросто, – успокоил Савка. – Не то... не то запрем вас всех троих здесь, двери заложим да и подпалим часовенку. Ты, может, и готов смерть страшную, мучительную принять, а вот молодые – навряд ли! Так что справляй свое дело – и весь тебе сказ, понял?

– Господи, ты все видишь... – простонал отец Еремей, но более перечить не стал, развязал себе ноги и, с трудом передвигая их: ноги затекли, – побрел к аналою.

Этот разговор Анюта слушала вполуха, потому что все ее внимание было приковано к другому человеку – ее жениху. Он сидел, закинув голову, и темная струйка сбегала из-под взлохмаченных светлых волос на лоб. Наверное, он сопротивлялся, он не хотел никакого венчания, и Анюта прижала руки к сердцу. Что-то неладное творилось здесь! Если тот, кого называют ее женихом, против венчания, значит, не он писал ей письма? Тогда кто, кто все это подстроил?!

Конечно, страх и недоумение владели всем ее существом, однако же по краешку души прошло мимолетное сожаление, что это не он... Этот человек ей понравился. Он был хорош собой и, наверное, добр. Какая-то мягкость, нежность присутствовали во всех чертах его. Но лицо его показалось чем-то знакомо Анюте. Может быть, она видела его в театре? Хотя со сцены зрителей не разглядишь – и времени нет, и огни рампы глаза слепят.

– Ну-ну, – сказал между тем Савка и бесцеремонно потряс за плечо молодого человека. – Просыпайтесь, Петр Васильич! Самое время судьбу свою решить!

«Какое красивое имя», – подумала Анюта, и ей стало невыносимо грустно, что этому красивому человеку с красивым именем она до такой степени не по нраву, что его даже связать пришлось и по голове ударить, только бы он не рвался сбежать от нее.

Молодой человек открыл глаза. Взгляд его был смутен, страдание исказило лицо.

– Где я? – прошептал слабо, обводя глазами разбойничьи рожи. Сморщился с отвращением... Посмотрел удивленно на священника, окинул взором стены часовенки – и наконец увидел Анюту.

Растерянно моргнул.

– Если я сплю, – пробормотал он чуть слышно, – лучше меня не будите. Это самый лучший сон, который видел я во всей своей жизни. Мечта моя ко мне явилась... Не исчезай, будь со мной всегда!

Анюту дрожь пробрала от звука его голоса. Все бы на свете отдала, чтобы отереть кровь с его лба, развязать его путы, помочь встать... да просто прикоснуться к нему!

– Эх! – всхлипнул вдруг растроганно чернобородый.

Рыжий подумал – и тоже всхлипнул.

– Эх, – сказал и Савка прочувствованно. – До чего ж господа умеют красиво говорить! Ну чисто песни поет! Не бойсь, батюшка Петр Васильич, сон твой никуда не денется, потому что с этой лапушкой тебя сейчас венчать будут.

– Варенька... – пробормотал Петр, который явно не слышал ни звука, настолько был поглощен разглядыванием Анюты. – Варенька, я люблю вас! С той самой минуты люблю, когда Помпилией вас увидел, поражен был вашим талантом. Потом на все спектакли, где вы играли, ходил, около театрального подъезда поджидал, чтобы вы вышли... Когда к господину Липскому платья примерять бегали, я обычно за вами шел. Ох, как я мечтал сказать вам о своей любви, хотя бы написать о ней! Даже бумагу особую для этого заказал со своими инициалами.

– Вы писали, – пробормотала Анюта, чувствуя себя донельзя смущенной, испуганной – и счастливой.

– Только раз! – воскликнул Петр. – И то с Липского взял слово, что он вам письма моего не покажет ни за что!

– Так это вы... – Анюта осеклась.

Значит, это он оплатил наряды для премьеры. Но не он писал те, другие письма!

– Как ваша фамилия? – спросила быстро.

– Свейский. Петр Свейский.

Ну все правильно. Буквы P и S. Но как быть с другими письмами?! Кто писал их на его бумаге?

– Ладно болтать вам, – нетерпеливо сказал Савка. – Потом разберетесь, по-семейному. Венчай, отче. А вы, голуби, помните, что, коли станете артачиться, все погибнете лютой и мучительной смертью.

– Жениха-то развяжите хоть, – сказал священник, уже, видимо, покорившийся судьбе.

На аналое перед ним уже стояли венцы и лежали на тарелочке два кольца – золотое для жениха и серебряное для невесты.

– Варенька, – сказал Свейский, разминая запястья, натертые грубой веревкой до крови, – я уже сказал, что люблю вас. Я не знаю, кто и зачем привез вас сюда, не понимаю, как меня притащили... напали сзади, ударили по голове... но знайте, что им, этим неведомым людям, я благодарен, хотя они вряд ли желали сделаться моими благодетелями. Но я слышал такие слова: «Непрямыми путями ведет нас Бог к счастью!»

– Так часто говорила моя тетушка, – прошептала Анюта, едва сдерживая слезы.

– И мой дядюшка. Он был большой оригинал... – усмехнулся Свейский. – Ну да вечная ему память. Так я о чем? О любви моей к вам. Я буду счастлив назвать вас своей женой, но вы... вы должны знать, что я вас ни к чему принуждать не стану, никогда и ни за что. И в любую минуту дам вам свободу, как только вы пожелаете.

– Вы так благородны, – усмехнулась Анюта, которой вдруг стало обидно из-за того, что Свейский готов с ней расстаться – «в любую минуту». – А ведь даже не знаете, кто станет вашей женой. Я вовсе не Варя Нечаева. Меня зовут Анютой, Анной Викторовной Осмоловской... Вернее, я не имею права на эту фамилию и отчество, потому что совсем недавно узнала, что я незаконнорожденная дочь неизвестных родителей. Ну что? Вы по-прежнему счастливы будете на мне жениться?

– Всякий человек рожден от отца с матерью, кто бы они ни были, даже если их брак не освящен церковью, – спокойно ответил Свейский. – И союз Адама и Евы был незаконен, его Господь осудил... а между тем от этого союза пошел род человеческий. Вполне можно сказать, что мы все незаконнорожденные, даже самые родовитые из нас. А имя Анюта мне еще больше нравится, чем Варенька. Так что препятствий к нашему браку я никаких не вижу. И если вы согласны...

– Да пусть она только не согласится! – ухмыльнулся Савка. – Все! Еще одно слово и... – Он наставил на Свейского пистолет.

– Не надо! – воскликнула Анюта. – Я согласна. Я готова!

* * *

Она лишь какими-то обрывками помнила все, что происходило потом. Вот отец Еремей дребезжащим тенорком поет:

– Се жених грядет, исходите в сретение жениху... Гряди, от Ливана невеста...

Потом священник двумя зажженными свечами трижды благословил Свейского и Анюту, передавая им свечи. И началось обручение. Взяв сначала золотое кольцо, отец Еремей произнес трижды:

– Обручается раб Божий Петр рабе Божией Анне, – и надел кольцо на безымянный палец его правой руки. Оно едва дошло до середины пальца. Затем взял серебряное кольцо и произнес трижды: «Обручается раба Божия Анна рабу Божиему Петру», – и надел кольцо Анюте. Колечко оказалось велико, и Анюта огорчилась, что непременно потеряет его. У нее даже слезы выступили на глазах!

После этого Свейскому и Анюте пришлось трижды обменяться кольцами при участии священника. В конце концов серебряное кольцо оказалось у Свейского, а золотое – у Анюты. И оба пришлись впору! У Анюты отлегло от сердца, Свейский чуть приметно улыбнулся – видимо, тоже был доволен. Отец Еремей произнес молитву на благословение и утверждение сего обручения. Потом Свейский и Анюта, держа в руках зажженные свечи, встали на разостланный на полу белый плат перед аналоем. На нем лежали крест и Евангелие. Отец Еремей посмотрел на Свейского:

– Имеешь ли ты искреннее и непринужденное желание и твердое намерение быть мужем сей Анны, которую видишь здесь перед собою?

– Имею, честной отче, – проговорил Свейский и даже кивнул для надежности своих слов. Кровь снова заструилась по его лбу, но он не обратил на это никакого внимания.

– Не связан ли ты обещанием другой невесте? – спросил отец Еремей.

– Нет, не связан.

Священник повернулся к Анюте:

– Имеешь ли ты искреннее и непринужденное желание и твердое намерение быть женою сего Петра, которого видишь перед собою?

– Имею, честной отче, – проговорила она, чувствуя, как дрожит голос. И все же ответ прозвучал громко и отчетливо.

– Не связана ли обещаниями другому жениху?

– Нет, не связана, – проговорила Анюта и вдруг вспомнила Митю. Но ведь он не был ее женихом в полном смысле слова! И Митя говорил, что не станет преградой, если Анюта полюбит кого-то по-настоящему!

Полюбит? По-настоящему? Но разве она...

Анюта не успела додумать: взяв венец, отец Еремей начертал им в воздухе крест перед Свейским, говоря:

– Венчается раб Божий Петр рабе Божией Анне во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.

После этого священник дал Свейскому приложиться к образу Спасителя и надел венец ему на голову, хотя чернобородый собрался было выступить в роли шафера и уже протянул к венцу руки. Точно так же венец был надет на голову Анюты после слов:

– Венчается раба Божия Анна рабу Божию Петру во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.

А когда она поцеловала образ Пречистой Девы, отец Еремей трижды произнес:

– Господи, Боже наш, славою и честью венчай их.

Обведя Петра и Анну вокруг аналоя, священник снял венцы с супругов и сказал:

– А теперь в знак вечной любви и верности поцелуйте друг друга.

Анюта повернулась к человеку, который стал теперь ее мужем, и даже вздрогнула: свет такой нежности изливался на нее из его глаз.

«Да разве возможно это? – встревожилась было она. – Мы же не знаем друг друга!»

Но тут же удивилась чувству, которое вдруг ее охватило: безоглядное доверие – вот что это такое было! Доверие и нежность к этому совершенно незнакомому человеку. Что произошло? Свершилось таинство венчания, и она понимает, что оба они отныне соединены неразрывно? Или просто восторг перед волею судьбы, которая привела ее именно на эту стезю? И его привела... в ту же минуту, в тот же час и день!

– Сей день его же сотвори Господь, возрадуемся и возвеселимся в он, – певучим голосом произнес священник, и Анюта удивилась: он тоже успокоился! Он тоже был рад! Рад за них обоих...

– Ну, вот дело и слажено! – громогласно возвестил Савка.

Чернобородый повторил:

– Слажено!

Рыжий подумал и отозвался слабеньким эхом:

– Слажено...

– Это что здесь такое творится?! – раздалось восклицание, и в часовню вошел высокий человек в охотничьей барской одежде. Он был очень красив, высок, статен. Анюта заметила, что Савка сделал мгновенный знак – и чернобородого с его рыжим подпевалою словно ветром сдуло.

– Петька! – проговорил пришедший изумленно. – Ты что это учудил?! Женился никак?! Ох, умудрил! А на ком?

Он повернулся к Анюте и замер. Растерянно хлопнул глазами, отчего его красивое лицо стало вдруг неприятным и глупым:

– А это еще кто? Но ведь... Почему?..

И осекся.

– Ты что, ожидал здесь кого-то другого увидеть? – усмехнулся Свейский и повернулся к Анюте. – Позволь, душа моя, представить тебе моего кузена, Сергея Николаевича Проказова. А это новобрачная жена моя, Анна Викторовна. Анна Викторовна Свейская.

Анюта с любопытством смотрела на Проказова. Она, конечно, слышала это имя. Его расписывали как отъявленного донжуана, сердцееда и дамского угодника, а также идола чуть ли не всех N-ских дам и девиц. Анюта неприметно пожала плечами. Ну, приглядны черты лица его, а все же истинной красоты в них нет, одна лишь внешняя красивость. И ни капли доброты! Оживлено лицо неугасимой алчностью и злобой, которые человек этот тщательно скрывает, а между тем они видны. Наверное, он очень хороший актер и умеет отводить людям глаза, однако Анюта многому научилась за тот месяц, что провела в театре...

– Анна Викторовна? – пробормотал Проказов, не сводя глаз с Анюты. – Ничего не понимаю! – Он бросил косой взгляд на Савку, но тот развел руками.

Анюта посмотрела на Свейского. Заметил ли он эту переглядку? Понял ли, что между этими двумя, Проказовым и Савкой, явно существует какой-то сговор? Да полно, уж не по наущению ли Проказова было устроено это венчание? Уж больно вовремя он появился... совершенно как в спектакле! Блофрант рассказывал, что такое вот нежданное появление называется в театральном мире deus ex machina, бог из машины. На бога Проказов мало похож, однако, – скорее на дьявола. Совершенно бесовски горят глаза!

– Ну что ж, какая, в сущности, разница? – пробормотал Проказов как бы про себя. – Хорошенькая, жаль... я бы сам с такой не отказался... – И тут он опомнился, принял суровый вид: – Ты очень глуп, Петька, связался невесть с кем!

– С актеркою, – угодливо пробормотал Савка.

– Ну вот видишь! – снисходительно сказал Проказов. – И тем самым совершенно неожиданно поставил крест на своем благополучии.

– Это почему еще? – усмехнулся Свейский так беззаботно, как если бы кузен сообщил ему, что он, Петр Свейский, получил огромное наследство.

– Да потому! – возбужденно воскликнул Проказов. – Потому, что я совершенно неожиданно решил нынче заехать к поверенному в делах нашего покойного дядюшки, господина Синицына.

Анюта удивленно посмотрела на Проказова. Как?! Господин Синицын – их с Петром дядюшка? Не может быть! Это, конечно же, какой-то другой Синицын! Мало ли их на свете!

– Входите, господин Качалов! – воскликнул Проказов, и в часовенку вошел маленький тщедушный человечек, в котором за версту можно было признать стряпчего.

– Мои поздравления молодым, – сказал он скучливо. – Вам, Петр Васильевич, вам... э... сударыня...

– Мою жену зовут Анна Викторовна, – напомнил Свейский и взял Анну под руку.

Ей ужасно захотелось прижаться к нему, но, конечно, этого никак нельзя было сделать – неприлично же при людях прижиматься! И она только и могла, что чуть крепче прижала к себе руку мужа.

Мужа!..

С ума сойти!

«Наверное, тетушка порадовалась бы», – подумала Анюта и пригасила улыбку, которая вдруг задрожала на губах.

– Мои, стало быть, поздравления, – продолжил стряпчий. – Однако вы, Петр Васильевич, и впрямь поступили весьма неосмотрительно. Ведь согласно завещанию вашего дядюшки, господина Синицына Полуэкта Полуэктовича... Что с вами, сударыня? – обернулся он с неудовольствием к Анюте, которая вдруг тихонько вскрикнула.

– Что с тобой, душа моя? – встревожился Свейский.

– Ничего, ничего, – пробормотала Анюта. – Просто... так. Говорите, прошу вас!

Синицын Полуэкт Полуэктович! Боже ты мой! Да ведь это тот самый Синицын, о котором она столько слышала от тетушки! Тот самый Синицын, которому тетушка... о боже мой, значит, он тоже умер? А деньги свои оставил... кому?

– Так вот, – в третий раз начал Качалов. – Господин Синицын завещал капитал тому из своих племянников, который будет вести более благонравный образ жизни и не женится до достижения двадцати пяти лет. А поскольку вам, Петр Васильевич, еще не исполнилось сего возраста, стало быть, вы исключаетесь из числа наследников, и вся громадная сумма – пятьдесят тысяч рублей! – переходит в распоряжение господина Проказова.

– Скажите пожалуйста! – протянул тот с выражением искреннего огорчения, однако в голосе слышалось с трудом сдерживаемое ликование. – Да, не повезло тебе, Петруша!

Анюта даже вскрикнула. Ясно, ясно, что Проказов заранее был знаком с условиями наследования. Несомненно, именно он подстроил эту затею с принудительным венчанием! Неужели Петр этого не понял? Как же он должен быть разозлен и огорчен!

Может быть, конечно, Свейский все понял, однако на его лице не отразилось ни огорчения, ни злости. Он спокойно улыбнулся:

– А по-моему, мне очень повезло. Я женился на девушке, о которой даже мечтать не смел. Что в сравнении с этим какие-то деньги! Проживем на те, что у меня от отца остались. Ты не думай, душа моя, – повернулся он к Анюте, – я не нищий. Другое дело, что я вел жизнь столь непотребную, что весьма скоро обратил бы свое богатство в нищету. Но теперь, когда у меня есть ты, когда ты стала моей женой, я остепенюсь, можешь мне поверить!

– Ох, как все это чувствительно... – саркастически пробормотал Проказов. – Ну что ж, ради такой красотки, как твоя новобрачная супруга, я тоже был бы готов давать какие угодно обещания. Однако ничего не попишешь: свои деньги ты упустил. Так что я теперь могу входить в права наследования, верно, господин Качалов?

– Да, можно сказать, что так, – кивнул стряпчий. – Правда, в завещании есть одна маленькая оговорочка...

– Какая еще оговорочка? – нахмурился Проказов. – Вы мне ни про какую оговорочку не рассказывали.

– А вы меня и не спрашивали, – пожал плечами Качалов. – Все больше про основное содержание любопытствовали. К тому же... – Он выразительно пошелестел пальцами. – Услуга согласно оплате!

Свейский засмеялся:

– Ох, Сережа, ну и ретив же ты! Гляди, как бы сам себя не обскакал на вороных! А чего пожадничал-то? Ведь наследство светит! Уж раскошелился бы как следует!

Проказов громко чертыхнулся и с ненавистью уставился на стряпчего.

Только тут Качалов спохватился, что брякнул что-то несусветное, и принял недоступное выражение лица.

– Так вот, я относительно оговорочки. Считаю долгом огласить, что вступивший в брак до достижения двадцатипятилетнего возраста лишается наследства... но только в том случае, если брак сей не заключен с девицей Осмоловской Анной Викторовной, коя была воспитана за родную дочь госпожой Мартыновой Марьей Ивановной, в свою очередь оставившей наследство господину Синицыну.

Притаившийся в углу часовни отец Еремей, о котором все уже забыли, вдруг громко ахнул и ткнул пальцем в Анюту:

– Да вот же... вот же...

– Осмоловская Анна Викторовна? – надменно переспросил Проказов, не обративший на священника ни толики внимания. – Ну, ее-то здесь точно нет, господин Качалов, так что мое право первое...

– Я – Осмоловская Анна Викторовна, – тихо проговорила Анюта. – Это меня воспитала Марья Ивановна Мартынова. Она не раз говорила мне, что оставит деньги своему кузену, в коего была прежде влюблена... Я не возражала, потому что и так считалась богатой наследницей, да и могла ли я возражать... Мне главное было, что тетушка любила меня, будто родную дочь!

– Тихо, тихо! – махнул на нее рукой Проказов. – Полно врать! Горазды вы на выдумки, сударыня, как я погляжу.

– Отчего ты думаешь, что это выдумка? – улыбнулся Свейский. – Анюта еще перед венчанием предупредила меня, что она вовсе не Варя Нечаева, коей я ее полагал, а именно Анна Осмоловская. Так что...

– Господь-милостивец! – воззвал потрясенный Качалов. – Так это что ж выходит, Петр Васильевич?! Выходит, что вы и есть наследник капитала, оставленного господином Свейским?! Вы, а не господин Проказов?!

На Проказова страшно было смотреть, он словно бы постарел в одну минуту лет на десять. И все же махал решительно рукою:

– Да ну, чушь, чепуха. Не может быть! Не верю я, что это Анна Осмоловская! Не верю!

– И правильно делаете, – раздался в эту минуту новый голос, и в часовне появился не кто иной, как Константин Константинович Хвощинский.

* * *

– Так... – пробормотал Свейский. – Те же и...

Анюта с трудом сдержала нервический смешок. В самом деле, часовня словно бы превратилась в подмостки, на которые выходил то один актер, то другой.

– Что здесь происходит? – барственным тоном спросил Хвощинский, тяжело глядя на Савку. – Как она тут оказалась? – Небрежный кивок в сторону Анюты. – И где Наденька?!

– В театре, надо быть, – с ленцой отозвался Савка.

– А почему ты ее не привез?!

– Не вышло.

– Да я ж тебе велел, скотине! – сорвался на крик Хвощинский. – И что здесь делает Свейский?! Венчаться должен был Проказов! Венчаться с Наденькой! Я же сделал все, чтобы она узнала о письмах, которые я писал Варваре Нечаевой! Как ты мог, негодяй?! Да знаешь ли ты, что я дружен с начальником полиции?! В моей власти тебя упечь, куда Макар телят не гонял!

– Да что вы мне грозите, барин?! – рассердился Савка. – Что я, семи пядей во лбу, разом все для вас устраивать?! Сами покрутились бы меж двумя господами, которые хотят друг дружку со свету сжить, как вы да барин Сергей Николаевич! Похлеще, чем между двух огней!

– Перестаньте орать на Савку, – угрюмо проговорил Проказов. – Он устроил все это по моему приказу.

– Как по вашему? – растерялся Хвощинский.

– Да так. Он мой крепостной человек, и когда я поймал его за кражей писчей бумаги – к слову сказать, бумага эта не моя, а вон его, Петькина, она мне очень понравилась, ну, я и стащил маленько, – и крепко взял за хрип, тогда он выложил мне ваши планы устроить обманом мне венчание с Наденькой Самсоновой. Она вам изменяла со мной, и вы решили наказать нас обоих? Да уж, это была бы истинная кара для меня, ну просто сущая смертушка! – простонал Проказов. – Но, как видите, не стоит рыть яму ближнему своему. Это может обернуться против вас же самих. Вы замысливали подлость против меня, а я, воспользовавшись вашими планами, подстроил пакость своему двоюродному брату. И чем все это кончилось?! Он обвенчался с обворожительной девушкой, которая уверяет, будто она – Анна Осмоловская! И, согласно условию завещания господина Синицына, благодаря этому браку все наследство отойдет Петьке!

Голос Проказова сорвался на крик, и он даже за руку себя укусил, пытаясь сдержать злые рыдания.

– Успокойтесь, – снисходительно сказал Хвощинский. – Наследство будет вашим. Потому что я же сказал: эта особа – никакая не Анна Осмоловская. Это незаконнорожденная бедная родственница, вернее, воспитанница Осмоловских, которые считали ее своей дочерью. Она выращена после их смерти их дальней...

– Вспомнил! – вдруг вскричал Свейский, стискивая руку Анюты так, что она чуть не вскрикнула от боли. – Я вспомнил, где прежде видел вас, господин Хвощинский! Вы сейчас сказали – «бедная родственница», и у меня точно глаза открылись. Бедная родственница! Ну конечно!

– Что вы такое несете? – холодно вопросил Хвощинский, однако Анюта заметила, что он насторожился, да и глаза забегали...

– Это было месяца два назад, – проговорил Свейский, глядя на Анюту. – Мы как раз возвращались со спектакля – с премьеры спектакля «Бедная родственница». Наденька Самсонова там очень недурно играла. Группа завзятых театралов остановилась под фонарем... Судачили, болтали. Я и говорю, до чего же, мол, сюжет банальный! Бедная воспитанница оказывается побочной дочерью богатого человека, в доме которого жила на положении дальней родственницы, и получает весь его капитал. Вот, говорю, кабы такой сюжет придумать: богатая невеста вдруг узнает, что она – незаконнорожденная, ни на что права не имеет. И как она живет дальше?! Вот тут и психология, и страсти, и все, что угодно! А господин Хвощинский меня и спрашивает: как, мол, выяснилось, что она незаконнорожденная? Я тут же придумал, что нашлась повитуха, которая подменила ребенка при рождении... ну, мол, настоящий ребенок умер, а на его место подсунули подменыша, эту самую героиню пьесы... Так вы что же, этот сюжет в жизнь решили воплотить, да, господин Хвощинский? А почему, позвольте спросить?!

– Как вы смеете?! – вскричал Хвощинский. – Это бредни какие-то! Я и слыхом не слыхал, и знать не знаю ни про какие ваши сюжеты.

– Но ведь мне вы рассказали именно эту историю! – воскликнула Анюта. – И в свидетели привели именно повитуху, которая якобы положила меня на место умершего ребенка Осмоловских. Но ведь Каролина никогда не была повитухой! Она бывшая актриса из N-ского театра! Я ее видела нынче, она как раз в театр спешила. А Блофрант, то есть господин Аксюткин, сказал мне, что отродясь Каролина не была повитухою, она всегда на театре играла, пока не спилась пять лет назад!

– Спилась и пошла в повитухи! – с отчаянной надеждой в голосе вскрикнул Проказов. – И тогда...

Свейский расхохотался. Анюта тоже не могла удержаться от смеха.

– Да мне восемнадцать лет! – еле смогла выговорить она. – Восемнадцать, а не пять!

– Черт... – проскрежетал зубами Проказов. – Жаль, что эта повитуха только подменила ребенка, не придушила вас при рождении!

– Да ты что? – со снисходительной насмешкой посмотрел на него Свейский. – Анюта же сказала, что ей восемнадцать! Значит, ее принимала на свет совершенно другая повитуха!

– Черт! – снова лязгнул зубами Проказов.

– Погодите... – растерянно проговорила Анюта. – Это что же значит? Значит, меня никто не подменял при рождении? Значит, я дочь своих родителей?! Значит, вы мне все... налгали все?! – Она задохнулась от негодования, глядя на Хвощинского.

– Боже ты мой, – пробормотал Свейский, – стоит только представить, что я с этой случайной выдумкой стал невольной причиною несчастья моей любимой! Как причудливо шутит жизнь! А вы, Хвощинский, редкостный негодяй. Интересно бы знать, ради чего это было затеяно? Неужто тоже только из-за денег?! Какое счастье, что он не убил тебя, моя радость! – повернулся он к Анюте.

– Он меня не убил. Он меня увез... он увез меня в веселый дом! – И слезы так и хлынули из глаз Анюты.

Мгновение в часовне царило молчание, а потом Проказов так и закатился хохотом.

– Ну, Петенька, я тебя от всей души поздравляю! – вскричал он, задыхаясь от смеха. – Ты отыскал себе великолепную, добродетельную супругу! Теперь я вспомнил, отчего мне казалась знакомой эта хорошенькая мордашка. Да ведь я видел ее у мадам Жужу! Да еще небось имел счастье зреть дезабилье! Как вас там звали, милашка? Аннетою небось! Ну и судьба! Ты, как черт от ладана, шарахался от девочек мадам Жужу, а теперь женился на шлю...

Проказов не договорил: Свейский заткнул ему рот кулаком. От удара Проказов отлетел в угол, из которого чудом успел выскочить отец Еремей. Иконы на стенке укоризненно закачались, когда Проказов врезался в стену.

– Мерзавец, – тихо сказал Свейский. – Я всегда знал, что ты мерзавец, подлец, грязная тварь. Если хочешь жить, заткни свой поганый рот! Ты клевещешь на невинное создание. Я напомню тебе, где ты мог видеть мою жену. Отнюдь не в веселом доме! Мы все гнались за ней, когда она бежала оттуда... Ты и твои друзья, не имеющие за душой ничего святого, я, опоенный тобой, почти лишившийся разума твоими стараниями... А она спасалась от нас! Как ни был я пьян, я все же запомнил это лицо, которое иногда обращалось к нам с таким ужасом! Анюта, простите меня, я был среди ваших гонителей, но теперь я стану вашим защитником.

– Ничего у тебя не выйдет! – прошипел Проказов, выхватывая из-под борта сюртука маленький, кургузый, неуклюжий пистолет. У него был не один ствол, а несколько, словно у многоглазого чудища. И каждый глаз был глазом смерти!

Проказов направил пистолет на Свейского, но Анюта с визгом бросилась вперед и обняла его, припала, загораживая собой.

Она думала, сейчас грянет выстрел, но его не было. Свейский пытался высвободиться, повернуться, загородить Анюту, но она цеплялась обеими руками и не отпускала его. Откуда-то взялась такая сила, что Свейский никак не мог с ней справиться.

– Отпусти, Анюта! – закричал он. – Отпусти, уйди, он убьет тебя!

– Ну! – истерически заорал Хвощинский. – Стреляйте же в нее!

– Я не могу стрелять в женщину, – сказал Проказов, неловко выбираясь из-за угла. – К тому же я вполне могу жениться на вдове моего кузена...

– Стреляйте! – кричал Хвощинский. – Вы убьете ее, потом Свейского и получите наследство. Зачем вам она?!

– Если это и в самом деле Анна Осмоловская, ее жизнь дорого стоит, – с циничной ухмылкой проговорил Проказов. – А ведь вы, сдается мне, хотели сжульничать с наследством Осмоловских? Ну, это меня ничуть не удивляет. Кстати, кто из поверенных вел их дела? Не подскажете ли, господин Качалов?

– Да я и вел, – скромно признался стряпчий, который наблюдал за развитием событий с любопытством бумажной крысы, ставшей случайной свидетельницей живых человеческих страстей.

– Ну? И каковы условия того завещания?

– В случае смерти Анны Осмоловской все состояние переходит троюродному брату Виктора Львовича, господину Хвощинскому Константину Константиновичу, назначенному по основному завещанию опекуном Анны Викторовны.

– Боже ты мой, – пробормотал Проказов. – Да ведь это просто чудо, что он вас не отравил, голубушка. Я бы на его месте так и поступил. – И он покаянно улыбнулся. – Но теперь не бойтесь, я вас не дам ему в обиду!

– Стреляйте, – закричал Хвощинский, кидаясь на Проказова, – или я вас сам убью... зарежу!

Он выхватил из кармана нож, но даже не успел занести его – пистолет грянул огнем, и Хвощинский упал. Нож отлетел к ногам Анюты.

– Как просто, – пробормотал Проказов. – Как это легко пустить в человека пулю! А я-то думал... Первая, как говорится, колом, вторая – соколом, третья – мелкой пташечкой. Уйдите, Анна Викторовна. Потом вы мне сами спасибо скажете за то, что я вас от этого увальня избавил. Со мной вы счастливы будете, веселы, а с ним жить – что солому жевать.

– Мы повенчаны, – выпрямилась Анюта, беря Петра за руку. – Священник говорил – покуда смерть не разлучит нас. Но нас и смерть не разлучит. Если его убьете – я ни минуты жить не стану! – Она прижала нож к горлу.

– Постой, Варенька! – раздался крик, и в тесноту часовенки ворвался Блофрант Аксюткин. – Нет! Опусти нож! – завопил он в ужасе.

Все уставились на него, не понимая, откуда взялся этот маленький, толстенький, переполошенный человечек с потным, искаженным от страха лицом.

– Бросьте оружие, господин Проказов! – раздался новый голос, и все увидели стоящего в дверях человека в форме полиции. – Часовня окружена. Вы будете заключены под стражу за убийство и пособничество убийце.

Проказов стоял, словно окаменев. Вдруг рука его дернулась к виску, но пристав оказался проворнее и успел вышибить у него оружие. Двое дюжих полицейских ввалились в часовню, скрутили Проказова и вытащили вон. На их место тотчас явились двое других и подступили к Савке.

– Не дергайся, Резь, – предупредил пристав, вытаскивая из ножен саблю. – Не то – вот те крест! – зарублю. Поберегись лучше. В каторгу пойдешь – и там люди живут, сам знаешь, а станешь артачиться – положу на месте. У меня приказ с тобой не церемониться.

– За что ж это, добрые господа? – по-волчьи косился забившийся в угол Савка. – Чем я так нагрешил? Или ты меня оговорил, лицедей поганый?! – рявкнул он на Аксюткина. – Да ведь я знаю, что там, в театре, ты кровь невинную пролил!

– Побойся Господа Бога, – простонал Аксюткин. – Не клевещи! Ведь это ты их убил, и нож твой. Митя очнулся и все рассказал перед смертью...

– Митя?! – вскрикнула Анюта и упала бы, если бы Свейский не подхватил ее на руки.

– Не плачь, – вздохнул Блофрант. – Такова судьба его. Он еще успел сказать, что даже рад, что так вышло. Лучше уж сразу, чем медленно чахнуть... И он благословил тебя. Он так хотел, чтобы ты была счастлива!

– Будет, – сказал Свейский. – Я знаю, что будет!

body
section id="note_2"
section id="note_3"
section id="note_4"
section id="note_5"
section id="note_6"
section id="note_7"
section id="note_8"
section id="note_9"
Так в описываемое время назывались ткани переливчатые, меняющие окраску в зависимости от освещения.