После древнего обряда поклонения луне неодолимая сила влечет друг к другу дочь русского торговца Бушуева Вареньку и молодого путешественника Василия Аверинцева. Немалую роль играет в этом экзотический пряный воздух Индии. Однако молодые люди боятся дать волю своей страсти… Что, если это всего лишь дурман, морок — месть дерзким чужакам, рискнувшим взглянуть в лицо Запретному…
Арсеньева Е. Любовник богини ЭКСМО-Пресс М. 2001 5-04-007992-3

Елена Арсеньева

Любовник богини

Нет пламени сильнее, чем любовь!

Из «Дхаммапады»

Часть I

РУКА ПРИЗРАКА

1. Луна над поющим бамбуком

Она была похожа на цветок…

Она была похожа на цветок, и, хотя все кругом благоухало жасмином и туберозами: в узеньких ручейках, пронизывающих весь сад, струилась розовая вода и плыли белые и алые лепестки, сливаясь в душистые реки, — даже сквозь эту сладостную, душную завесу проникал аромат ее тела. Это был аромат редкостного, дивного цветка — прекраснее розы, прекраснее лотоса. Из лунного света, из бледного сияния звезд сотворили ее боги… Можно было сказать, что она схожа с богиней, однако стоит ли сравнивать звезду со звездой? Ведь она и была богиней.

— Дева, — сказал тот, черноглазый, облаченный в белую кисею, в белом тюрбане с павлиньим пером. — Дева…

Как ни мало знал пленник Слов на этом языке, это понял сразу: дева — богиня. А все прочие здесь — ее слуги. А он — любовник богини.

Сначала, когда его, связанного по рукам и ногам, беспомощного, тащили сквозь джунгли, он думал, что его ждет участь кровавой жертвы, которые еще приносит этот дикий, мрачный народ. Однако после недолгого путешествия в лодке он очутился на острове такой красоты, что сама мысль о жертвоприношении, убийстве, боли и смерти показалась сущей нелепицей.

Остров чудился пустынным — только несколько деревьев там и сям, только цветы да заросли бамбука и сирки с разноцветными перьями верхушек, стоящих почти вровень с манговыми и другими высокими деревьями.

В жизни своей он не видел ничего грациознее! Бамбук при малейшем дуновении потрясал своими зелеными головами, словно бы увенчанными перьями невиданного страуса. При каждом порыве ветра слышался легкий и странный звук — будто кто-то едва касался туго натянутой гитарной струны. Сначала пленник не обращал на это внимания, однако чем дальше вели его сквозь бамбуковые заросли, тем громче и отчетливее становилась мелодия.

В это время исчез с небес последний золотой закатный луч, и окрестности подернулись лиловатою прозрачною дымкою. С Каждою минутою сгущались сумерки. Тени наливались бархатистой чернотой, а в небе одна за другой зажигались звезды, выстраиваясь почтительным хороводом в ожидании своей царицы — луны. И невидимый оркестр готовил ей торжественную встречу.

Чудилось, со всех сторон вокруг и даже над головами настраивались незримые духовые инструменты, звенели струны, пробовались флейты. Еще через мгновение, с новым порывом ветра, раздались по всему острову звуки как бы сотен эоловых арф…

Туземцы, подталкивающие пленника, и не пытались скрывать свой трепет. Их страх был виден даже в сумраке. А пленник после первого потрясения пришел в себя и поглядывал на своих стражей с чувством насмешливого превосходства. Неужели трудно догадаться, что поет не какая-то неведомая сила, а сам бамбук, в каждом колене которого жучки просверлили большие или маленькие отверстия? В них играет ветер, превращая эти за росли в десятки тысяч Свирелей, созданных самой природою. Все просто… все величаво, все непостижимо!

И вот взошла луна.

Воистину, то была луна златая! Она испускала целые потоки света, осыпала Золотом и серебром все вокруг, не пожалев своей пылинки для самой малой былинки, вся листва чудилась политой расплавленным бледным златом… и внезапно в этом свете возник дворец, с куполом, изогнутым так плавно, словно его строители пытались повторить лунную округлость.

Потом, уже несколькими днями позднее, получше разглядев дворец, пленник решил, что его не иначе как Возвели пчелы: здание было изваяно из множества ячеек. Каждая из них оказалась изогнутым зеркалом.

О, это были загадочные зеркала!

Ночью, лунной ночью они оживлялись чародейством небес, а солнечный свет их словно бы и не касался: днем они буднично отражали округу, сливаясь с синим небом и зеленым бамбуком, так что несведущий человек мог пройти сквозь заросли совсем рядом с дворцом и даже не заметить его.

А он был, он не исчезал, Как подобает призраку ночи, он оставался на месте, и луна не раз сменялась солнцем, Постепенно приближаясь ко дню своей полной спелости, и бамбук взрывался песнями под ветром, а пленник все еще жил в этом дворце, готовясь к назначенной ему участи.

С ним всегда был предводитель его похитителей: высокий, с непроницаемым темным взором. Другие похитители удалились, даже не ступив за ограду дворца, явно испытывая священный, трепетный ужас перед этим местом. А этот, высокий, — остался. Пленник мало успел повидать индусов, однако их лица казались ему Какими-то приторными, почти женственными. У этого же был лик четких, резких очертаний, скорее страстных, чем правильных. Брови сходились на переносице: казалось, лоб перечеркнут одной Извилистой линией. Глаза — огромные, сплошь черные, без блеска. Пленник напрасно силился разглядеть их выражение: они ничего не выражали. Сама их пустота скрывала некую тайну, но пленник не сомневался — рано или поздно тайна сия будет ему открыта. Для этого он и привезен на остров!

Черноглазый всегда был одет в белое, слегка отливающее серебром. Он всегда являлся так внезапно, словно и его вызывал к жизни лунный свет. Однако пленник знал, что незнакомец следит за каждым его шагом.

Впрочем, насчет шагов — это очень смело сказано. Ведь большую часть времени пленник был недвижим. Его держали прикованным к постели ночью и днем, разнимая оковы только для омовений и еды, а иногда — для участия в собственных пытках. Еда, в общем-то, тоже была пыткой. Все баснословные кушанья сказочных туземцев противоречили представлениям пленника о съедобном. Ему казалось, что ни один европеец в здравом уме… да что! — ни один человек в мире, кроме индусов, не отважится подкрепить себя подобной пищей.

Их стол состоял из плодов и овощей, но до того приправленных духами, маслами и сахаром, что становилось тошно. Возьмешь кусок в рот — и подумаешь, что раскусил или мускус под лампадным маслом, или фиалковую помаду, или неаполитанское мыло. Перед тем как попасться похитителям, пленник долго голодал, потом наелся до отвала, а теперь опять вернулся к ощущению постоянного, неутихающего голода. Впрочем, на своем еще не очень долгом веку ему довелось много чего испытать, он был неприхотлив, так что голод, по его мнению, был не самым мучительным звеном в цепи тех издевательств, кои ему приходилось претерпевать.

Поистине, только ум врага рода человеческого мог измыслить подобное!..

Все началось первой же ночью. Не отвечая ни на один вопрос, не поддерживая попыток иноземца сплести в единое целое обрывки недавно изученного хинди, приправленного полузабытым университетским сан скритом, молчаливые слуги, все одеяние которых составляли лишь полоски ткани округ чресл, по приказу черноглазого повлекли пленника во дворец и, не дав насладиться созерцанием роскошного убранства, втолкнули в розовую мраморную залу с большим углублением в полу. Углубление было заполнено водой, и, когда пленника опустили в эту душистую теплоту, ему почудилось, будто он попал прямиком в рай.

Глупец! Он еще не знал, что очутился в аду!..

Слуги отступили от бассейна и стали вокруг, сложив на груди руки и не сводя глаз с разнежившегося чужеземца.

Послышалось легкое шлепанье босых ног, и в круг мужчин вошла смуглая девушка с черными волосами, закрученными на затылке. На запястьях и щиколотках у нее были надеты тонкие серебряные браслеты, и они составляли все ее одеяние. Судорожно сглотнув, пленник уставился на ее нежный живот, под которым не было привычного темного треугольничка. Ее сокровенное было лишено растительности, и пленник на некоторое время всерьез предался размышлениям, удалены ли волосы насильственно или же здешние красавицы такими гладенькими рождаются. Он знал, что у некоторых северных народов женщины совершенно лишены волос на теле, однако видел такую даму впервые. Пожалуй, именно даму — юной девушкой назвать ее было нельзя: слишком зрелыми, полновесными были ее груди, слишком густо, вызывающе накрашено лицо, да и смелость, с какой она скользнула в водоем к нагому мужчине, наводила на мысль об опытности. И о бесстыдстве, ибо происходило сие под пристальными взорами стражи.

Пленник нервически поджал колени к подбородку, скрывая признаки своего волнения, однако нескромница и не собиралась его ласкать. Она взяла лежащий на краю бассейна ком какой-то мягкой ткани и знаком показала, что хочет помыть пленнику спину.

А, так сия бесстыжая была всего лишь банщицей! Ну что ж, коли так… Он, приободрясь, повернулся спиной — и довольно улыбнулся, когда почувствовал, как сильные руки растирают усталую кожу. Так и быть, пускай уж девка потрет ему спину, а спереди он сам себя помоет. Не хватало еще…

И тут мысли его прервались, потому что проворные руки банщицы принялись растирать его грудь, а ее твердые груди тесно прижались к его спине.

О господи! Он замер, не в силах оттолкнуть ее, ощущая только, как поводит она плечами, прижимаясь все теснее, а потом и живот ее, и нагое межножье прильнули к его ягодицам. Пленник едва не вскрикнул.

Она приставала к нему! Она нагло, откровенно приставала к нему на глазах доброго десятка посторонних мужиков, равнодушно глазевших в бассейн!

В зале было сумрачно, и пленник от души надеялся, что им видно не все, творившееся под водой. Он изо всех сил старался удержать на лице маску равнодушия, но из-за грохота крови в ушах почти ничего не слышал, да и перед глазами все плыло, плыло…

Окаянная девка меж тем оказалась еще большей развратницей, чем можно было предположить. Она перестала притворяться банщицей, отбросила и свою тряпицу, и всякий стыд и принялась щекотать купающегося не хуже заправской русалки.

Но нет, это была вовсе не та щекотка, от которой человека скручивают судороги неостановимого хохота.

Только теперь пленник понял, что попавшие в цепкие руки русалок умирают вовсе не от смеха! Она гладила его, терла, щипала, она поцарапывала ноготками его соски, она разминала ему живот, а потом руки ее внезапно скользнули вниз, стиснули изнемогающее от нетерпения мужское естество — и пленник с хриплым стоном судорожно извергся в дерзкую ладонь…

Тотчас он был отпущен. Девушка проворно выскочила из бассейна и стала перед черноглазым, склонив голову и сложив свои распутные ладошки в молящем жесте. Почти не размыкая узкого рта, черноглазый что то проговорил… нет, буркнул с отвращением. Девушка гибко склонилась к его ногам, выпрямилась и ускользнула, а темный взор обратился к пленнику.

Не таким уж непроницаемым был сейчас этот взор!

В нем явственно читалось презрение, и пленник так и вспыхнул от злости.

Какого черта?! Почему этот разбойник позволяет себе так на него смотреть?! Что он такого сделал? Поглядеть еще, как заплясал, задергался бы этот черноглазый черт, когда сия бесстыдница схватила бы его своими проворными пальчиками за… вот именно, за это самое! Причем совершенно очевидно, что девка действовала по его приказанию. За что же он на нее так злобно рыкнул? Или ожидал, что пленник оттолкнет ее?

Будет сидеть с вялым, скучающим выражением лица, в то время как сия искусная музыкантша перебирает лады?

Да, конечно! После трехмесячного воздержания какая оборона выдержала бы? Он, слава богу, не кастрат!

Очевидно, туземец почуял, о чем думает пленник, потому что взор его вновь сделался холоден и таинственен. Он подал знак. Стражи вытянули иноземца Из воды, накинули на него какую-то ряднинку, повлекли за собой. На пленника вдруг навалилась страшная усталость, ноги его заплетались, и он едва тащился сквозь череду покоев, почти не видя окружающего. Наконец его ввели в зал с одним только ложем под балдахином. Со стоном наслаждения пленник простерся на мягких пуховых перинах. И только утром обнаружил, что руки и ноги его закованы.

Что хуже всего, ему никак не удавалось взять в толк, к чему все это деется. Зачем его держат в цепях на этом роскошном ложе, в этом подавляющем своей красотою покое: ослепительной белизны стены с панелями, покрытыми мозаикой — гирляндами прелестнейших цветов из драгоценных камней? Конечно, его развязывали: попить, поесть, искупаться (девку в бассейн больше не присылали). Поначалу он только и чаял вырваться, раскидать стражу, сбежать, но… Когда начинал буянить, вся эта смуглокожая братия наваливалась со всех сторон. С первого раза он их всех разнес по зауголочкам, так что они сделались умнее: один неуловимым, рассчитанным движением накидывал на горло бунтовщика платок и таково-то брал за хрип, что надо было выбирать: или полечь тотчас же, тут же, ни за что ни про что, или отступить перед явно превосходящими силами противника — покуда отступить. Ну, приходилось отступать… для того чтобы вороги вволю натешились своими извращенными причудами.

Пленник был человеком по своему времени и положению образованным, ему приходилось читать о китайцах. Скажем, вот китайская пытка: человеку выбривают макушку и начинают ему на темечко ледяной водой капать. Кап да кап. Кап да кап… и опять кап да кап… И через самое малое время страдалец сходит с ума. Опять же китайцы удумали: преступник лежит связанный по рукам и ногам, а пытатели ему на брюхо ставят и накрепко привязывают опрокинутый глиняный горшок. Ну, горшок и горшок: какая в том беда? А в том беда, что под горшок сажают живую крысу. И никак ей иначе не выбраться, как прожрав себе путь сквозь человечье живое, бьющееся, орущее тело. Китайцы мастаки были на такие придумки, да и свои, родимые, не плошали при надобности… Но пленнику иногда казалось, что легче с крысой на животе, чем с вечно мучимым, неутоленным, страдающим, переполненным страсти орудием!

Нет, его больше никто не ласкал, но ведь не одними только прикосновениями можно довести мужика до исступления. Глаза человеку господом для того дадены, чтобы видеть. Не хочешь видеть — можно зажмуриться или отвернуться. Но когда за каждую такую попытку получаешь от стражи короткий, но болезненный, отнимающий дыхание удар под ребра, глаза сами собой на лоб лезут. И видят такое, что оторвать их уже невозможно…

Однажды к нему привели девушку. Это была не распутница из бассейна, а может быть, и она — кто их разберет, туземок? На его взгляд, они все были одинаковые.

У этой, как и у прочих, глаза огромные, подведенные, губы горящие от кармина, во лбу карминовый кружочек. Смоляные гладкие волосы загибались на щеках колечками. Голова была увенчана жасмином, изящное широкобедрое тело обернуто золотистой тканью, такой тонкой, что она почти ничего не скрывала от жадного взора. Во всяком случае, видно было, что у незнакомки разрисованы цветами груди, а вокруг укромного местечка (тоже голенького, гладенького, как у той, первой) изображен жадно разверстый рот, который то растягивался в сладострастной ухмылке, то разевался похотливо, то сжимался жадно — в лад с отточенными движениями танцующего тела.

Сначала пленник просто любовался ею. Игривый взор, мелодичное позвякивание множества браслетов (руки были унизаны до локтя, а ноги — чуть не до колен), движения исполнены грации и изящества… Постепенно танец ускорялся. И пленник почувствовал, как напряглось его тело, ответив на страстный, откровенный призыв, который выражался в самом легком подергивании накрашенных губ, переборе пальцев, движении ладоней, повороте головы, притопывании босых ног с перстнями на пальчиках, даже вращении глаз. Она сжимала ноздри, она дрожала ресницами, она отступала и наступала. При одном резком повороте танцовщица изящно выскользнула из своей одежды, обнажив смуглое, цвета корицы, тело с такой тонкой талией, что дивно было, как она не переламывается в этих резких поворотах, полупоклонах, откидывании назад, когда кончики Накрашенных грудей вызывающе смотрели ввысь, а бедра так и ходили ходуном в чувственном вращении. Алый рот меж ее чресл исторгал пронзительные призывные звуки: обыкновенный человек не смог бы их уловить, но пленник, возбужденный, соблазненный, лишенный власти над своим телом, измаялся, внимая этому чувственному зову, на который он жаждал ответить — и не мог! Когда он лихорадочно забился на постели, девушка резко остановилась, подхватила с полу золотистый шелк и Исчезла меж колонн.

Вошел черноглазый, внимательным холодным взором окинул пленника, словно опытный оружейник, оценивающий размеры и мощь меча, — и удовлетворенно кивнул.

— Бык, — произнес он. — Крепкий, могучий бык. Звезды указали на тебя… ты изведаешь блаженство!

Пленник не поверил ушам, услышав эту тираду. Должно быть, он чего-то не понял: подвело знание языка. Но переспросить было некого: черноглазый уже удалился, оставив измученного пленника в покое… до новой ночи.

Однако дни его тоже трудно было назвать спокойными! Перед ложем поставили ширму. Она сначала показалась пленнику невеликой, но, когда ее развернули (трудились все десять стражей — верно, ширма была немалой тяжести!), она оказалась огромной, как ворота.

Ширма была из тонко вырезанного, будто кружево, эбенового дерева и удивительно красиво инкрустирована медными и серебряными пластинками, а также множеством барельефов из слоновой кости.

Пленник, раз глянув, уже не мог отвести от них взор.

Такая невероятно сложная, дорогостоящая, тонкая и изысканная работа имела целью запечатлеть все, что только может себе вообразить самое разнузданное сладострастие. Видно, у художника было невероятное воображение, потому что ни одна поза любовников на диковинных пластинах не повторялась.

Ширму расставили так, что она окружала ложе пленника со всех трех сторон, и, куда бы он ни глянул, везде окружали его тела, творящие любовь.

А ночью пришел черноглазый. Он был не один: с ним было пять нагих красавиц, и пленнику почудилось, будто у него сделалось помрачение ума: все девушки были одинаковы, все напоминали и любительницу игр в водоеме, и танцовщицу. Черноглазый тоже был обнажен — только голова прикрыта белоснежным тюрбаном, — и пленник с невольным мужским превосходством поглядел на его стебелек. Ничего особенного. Забора не прошибет, это уж как пить дать! То-то этот черноглазый вчера так поглядывал на его оснастку — не иначе с завистью!

Однако очень скоро его хвастливая усмешечка пропала, а уста искривила боль. Страданий, подобных нынешним, он еще не испытывал, потому что на его глазах чертов туземец бессчетно любострастничал: сначала с каждой женщиной отдельно, а потом со всеми враз, и не было, чудилось, изображения на ширме, которое не воплотилось нынче в живые, страстные, стонущие картины. И как ни помутнен был рассудок пленника, как ни был он истерзан невозможностью оказаться на месте своего «наставника», он не мог не восхититься — или ужаснуться — сдержанностью черноглазого, который раз за разом удовлетворял всех женщин: по одной, по двое, по трое, сам оставаясь (по крайней мере внешне) совершенно спокойным — с этим его непроницаемым взором и презрительно сжатым ртом, который размыкался только для поцелуев. Иногда его взгляд скользил по пленнику, испытывающему муки, по сравнению с которыми все страдания Тантала — просто детский лепет, — и наступало мгновение отрезвления: в черных глазах туземца светился откровенный вызов! «Ты, белый человек, — словно бы говорил он, — мнишь себя центром Вселенной… Все белые люди таковы! Ты явился в наши земли, заранее уверенный, что превосходишь нас изощренностью своего ума, силою своего насмешливого, циничного нрава. Но я сильнее тебя! Я превосхожу тебя тем, чего ты просто не ведаешь… не ведал никогда и никогда не изведаешь. Я умею владеть своими желаниями. Я господин их, ты — их раб. Жалкий раб!»

Он был жалким рабом своих желаний… он с содроганием смотрел, как «наставник» любодействовал с пятью девушками сразу, причем одна из них оседлала его, полусидящего на подушках, и вступила в самозабвенное единоборство с его воином, в то время как остальные четыре любовницы вкушали наслаждение, которое доставлял им черноглазый, порхая по их цветкам пальцами рук и ног. Пленник смотрел — и был рабом желания оказаться сейчас на месте «наставника»!

Любовная игра была окончена, едва черноглазый заметил, что пленник уже окончательно изнемог. В одно мгновение доведя всех красавиц до экстатических стонов, он знаком велел им удалиться, а сам поднялся с подушек и предстал перед пленником во всей своей вызывающей наготе. Пленник уже догадывался, что величайшее наслаждение его мучитель испытывал в отречении от своих желаний, в собственном истязании, — и почти сверхъестественным усилием заставил себя поглядеть на него спокойно и холодно.

Этот поединок взглядов длился долгую, бесконечную минуту, а потом губы «наставника» дрогнули в усмешке.

— Неисполненные желания разрушают человека изнутри, — промолвил он. — Но успокойся: твои страдания закончены. Завтра дождь — возлюбленный земли — сможет пролиться на ее ждущее лоно!

— Чье? — пробормотал Пересохшими губами пленник, в воспаленном мозгу которого промелькнули поочередно все пять красавиц, виденные им нынче, от банщицы до танцовщицы: которая же из них утолит его жажду?

Мгновение «наставник» смотрел на него с откровенным презрением, потом что-то глубоко страдальческое и вместе с тем зловещее промелькнуло в черной глубине его глаз:

— Тебе предначертано стать любовником богини.

О, как пел в тот день бамбук! Лишь только повлеклось к закату огромное раскаленное солнце, зазвенели вдруг со всех сторон турецкие колокольчики, зазвучали веселой, быстрой мелодией, под которую ноги так и норовили пуститься в пляс. С другой стороны острова доносился протяжный вой: заунывный, грустный, словно жалоба волчицы, утратившей детенышей. Издали неслась как бы песнь человеческого голоса, переходя в плавные звуки виолончели и заканчиваясь не то рыданием, не то глухим хохотом. А всему этому вторило с четырех сторон насмешливое эхо.

Нервы пленника были натянуты как струны и словно вибрировали в лад этой нечеловеческой музыке. Он с трудом сохранял на лице маску спокойствия, с трудом сдерживался, чтобы не вырваться из цеплявшихся за. него рук…

Это были все те же смуглые красавицы, которых он уже видел. На сей раз все они были вполне одеты, ежели можно назвать одеждою коротенькие, выше талии, рубашечки, туго обтягивающие грудь, и намотанный вокруг бедер в несколько ярусов полупрозрачный серебристо-белый шелк. Однако, словно решив вознаградить себя за вынужденную скромность одеяний, девицы надели столько украшений, что все открытые участки тела были почти сплошь унизаны широкими золотыми поясами, обручами, цепочками, бессчетным количеством браслетов и колец. Серьги спускались до самых плеч, и, словно красавицы задались целью всенепременно похвалиться всеми своими драгоценностями, каждая из них продела по кольцу еще и в нос! Эта несусветная причуда надолго приковала внимание пленника, и он так озаботился вопросом, не больно ли красавицам, а главное, почему прежде не заметно было на их хорошеньких, остреньких носиках дырок для этих кошмарных подвесок, — что даже несколько поуспокоился.

Тем паче что девицы нынче не позволяли себе никаких плотских вольностей, а вели себя так, словно он был идолом, которого надлежало тщательнейшим образом приготовить к празднеству и поклонению. Разумеется, все свершалось под неусыпным надзором конвоя, разнаряженного в прах, однако не утратившего ни малой толики свирепой бдительности: пальцы так и плясали на рукоятях мечей, а глаза стерегли каждое движение пленника.

Он подчинялся, неприметно озираясь и каждое мгновение ожидая удара клинком под ребро или чирканья по горлу. Черт их разберет этих черномазых, что у них означает «сделаться любовником богини». Может быть, у него вырвут сердце и поднесут какой-нибудь раззолоченной идолице на серебряном блюде! Хотя… во вчерашних словах черноглазого не было и намека на убийство, скорее наоборот. Словом, пленник принял уже привычную выжидательно-разведывательную позицию и не противился ни в чем.

Сначала его повлекли в бассейн и, поставив на дно мраморной чаши, несколько раз окатили разноцветными водами, причем голова сразу же мучительно заболела и пошла кругом от удушающего аромата розового масла. Теперь он благоухал, как девка в веселом доме, готовая к встрече покупателя ее прелестей, с яростью подумал пленник — и вздохнул с облегчением, когда ему было дозволено выйти из сладкого водоема. Он стоял — мокрый, голый — и смотрел, как девушки толкли в больших ступках желтый имбирь. Потом они размочили его в воде и принялись обмазывать пленника со всех сторон. Он дернулся было оттолкнуть их, смахнуть с себя эту гадость, однако тотчас же клинок изрядных размеров оказался прижат к его горлу, и пленник, скрежетнув зубами, мученически завел глаза: черт, мол, с вами, делайте что хотите!

Изжелтив нагое тело с ног до плеч, пленника снова повлекли в бассейн и опять принялись окатывать водой. На сей раз вода была прозрачная, и ее аромат не вызывал тошноты. Он был скорее горьковатым, влажным, волнующим… Ноздри пленника задрожали.

Его снова вывели из бассейна, осушили мягкими шелками и принялись одевать. Пока трое занимались облачением, две другие девицы, вооружась каждая свернутым в трубку листом лотоса, капали ему на голову воду.

Мысль о китайской пытке снова промелькнула в усталом мозгу, однако что-то подсказало пленнику, что это вполне невинный обряд: может быть, приношение водяным богам. Ладно, пусть их! Он раздраженно отер с лица ручеек и без сопротивления позволил нарядить себя в розовые шаровары и бледно-розовый тюрбан с бриллиантами. Среди туземцев, облаченных в белое, он чувствовал себя нелепой игрушкой, конфетою в ярком фунтике, нарядной безделушкою… словом, сущей бабою Вдобавок на него напялили еще и прозрачную белую распашонку. Пленник стискивал кулаки и поджимал пальцы на ногах на случай, если начнут надевать перстни: стража вся сверкала и переливалась множеством золотых и бриллиантовых украшений.

«Пусть лучше голову проломят, но серьгу в нос совать не дам!» — мрачно посулил он сам себе. Однако похоже было, что любовнику богини сие по чину не полагалось, и пленник смог перевести дух.

Его окуривали тлеющим сандалом, когда появился черноглазый: тоже весь в белом, блистающий бриллиантами так, что смотреть было больно. Не взглянув на пленника, сделал знак — стража встала плотно, шагу в сторону не сделаешь! — и этот сомкнутый строй замаршировал по дворцу. Что-то подсказывало пленнику, что он последний раз видит белый мрамор, красный порфир, причудливую мозаику, кружево резьбы. С кривой улыбкой окинул он взором опостылевшее великолепие, и вдруг впервые пронзила его мысль о дальнейшей участи.

Что сделают с ним потом, когда он уже исполнит свое «предначертание»? Не потому ли он не сомневается, будто не воротится сюда, что предчувствует свою погибель? Ах, вырвать бы у одного из этих сверкающих идолов клинок, да было бы где размахнуться руке, — тогда еще неизвестно, кто оказался бы возлюбленным богини Смерти нынче ночью! Но, похоже, стража не испытывала к нему никакого почтения, несмотря на величие его «предначертания», потому что все сабли были угрожающе обнажены и при малейшей заминке легонько. покалывали кожу. «Надо надеяться, они не перестараются и я не явлюсь к даме весь в кровавых пятнах, будто комаров шлепал!» — фыркнул пленник — и удивился, как стало легче на душе.

Они вышли на веранду. Луна еще не всходила, однако черное небо было сплошь покрыто звездами, и пленник без труда разглядел стройные зеленые фикусы и высокие перистые тамаринды. Под одной из пальм раскинулся пруд, в котором нежились лилии и лотосы, а над прудом стояла беседка.

Пленник всмотрелся. У входа в беседку склонялись в поклоне прислужницы, а в глубине ее виднелась неясная фигура, с головы до ног укутанная серебристой вуалью, такой плотной, что очертаний тела было не различить.

Сердце глухо, тревожно стукнуло…

Пронесся порыв ветра, возвещая скорое появление луны, и примолкший было невидимый бамбуковый оркестр разыгрался пуще прежнего. Полились звуки, неудержимою волной нахлынули. Сквозь свист морской бури, гул волн, завывание снежной вьюги прорвались величественные аккорды органа и загремели, заглушая все вокруг: то сливаясь, то расходясь в пространстве, наполняя душу страхом и восторгом враз.

Только теперь пленник заметил, что луна уже взошла. О боже! Волшебная краса! Словно царь Мороз пролетел над дворцом и покрыл его стены узорчатым инеем! У пленника дух захватило, но ему не дали времени на созерцание и втолкнули в беседку.

Да, дворец был великолепен, но это… Снова белый мрамор, снова мозаика из бриллиантов и сапфиров, но еще и потолок затянут темно-голубой тканью, а для того, чтобы совершенно уподобить его небу, усеян драгоценными камнями вместо звезд. Воистину, обиталище достойно богини… если эта высокая фигура, скрытая белым, богиня.

Она не тронулась с места при его появлении. Резко пахло курительными палочками; их светлый дым то стелился над серебристо-белым полом, то взмывал вверх, словно зачарованные змеи, обвивая неподвижную фигуру. Она не шелохнулась — только тихо вздохнула, и пленник вдруг остро, почти болезненно ощутил, что там, под этим покрывалом, — женщина и она ждет… ждет его!

Черноглазый с поклоном приблизился к богине, протянул ладонь. Заиграли, замерцали складки покрывала: из-под них показалась тонкая бледная рука. Эту руку черноглазый соединил с рукою пленника, обвив их какой-то длинной травою, а затем два стражника выступили вперед, держа по чаше с жидкостью, игравшей лунным, опаловым блеском. Пленник отворотился было от края, прижатого к его губам, но темные лица туземцев позеленели, а глаза заискрились недобрым фосфорическим огнем.

— Не страшись, — едва слышно произнес «наставник». — Ты должен быть возбужден к соитию приношением жертвы возлиянием. Подумай о том, что тебя ожидает. Цветами осыпаны ноги богини, плодоносно ее прекрасное тело. И над Всем этим ты господин нынче ночью! Принеси жертву — и уподобься богу Индре, который просверлил устья рекам и рассек мощные чресла гор!

Пленник выпил из чаши, от волнения не чуя вкуса.

Он хотел посмотреть, как будет пить богиня сквозь свое покрывало, и, сделав последний глоток, обернулся — чтобы покачнуться от резкого приступа головокружения: она уже была без покрывала, она смотрела на него!

Единственным ее одеянием были гирлянды белых цветов вокруг бедер и на голове, и сама она была похожа на белый лунный цветок. В ослепительном серебряном свете серебрились ее волосы и глаза, и пленник был потрясен, заметив, как лунно, нежно светится ее полунагое тело, в то время как тела танцовщиц и стражей казались еще более смуглыми, почти черными. Воистину, она была богиня… и сердце пленника перестало биться, когда он осознал, что эта волшебная красота сейчас будет принадлежать ему.

Прислужницы подступили к нему, совлекая одежды.

Мелькнула мысль: стоило ли так тщательно его наряжать, чтобы так быстро снять все наряды, — но это была последняя мысль, связанная с тщетой человеческого существования.

Он трепетал, как бамбук под ветром, и все тело, все существо его, чудилось, источает песнь разгорающейся страсти.

Но пленник вдруг осознал, что не сможет овладеть богиней здесь, на глазах настороженно-покорных стражей, прислужниц — и особенно «наставника», под его нравоучительные постулаты. В памяти мелькнули сладострастные картины, зреть которые его принуждали.

О нет, он не ученик, который покорно исполнит навязанный ему урок! То, что произойдет между ним и богиней, будет принадлежать только им двоим: мужчине и женщине. Да, он станет любовником богини… но ведь и богиня сделается любовницей человека!

Стража посторонилась — возможно, для того, чтобы им было просторнее возлечь на усыпанный подушками и устланный шелковыми коврами пол. Пленник не мог не воспользоваться удачей. Мгновения хватило ему, чтобы подхватить богиню на руки и, в два прыжка достигнув водоема, рухнуть вместе с нею в серебряно-белую, искристую, исполненную лунного сияния воду.

Странные, неверные лунные тени заиграли на взвихренной волне, сливаясь в причудливые узоры, и пленнику, опьяневшему от желания, почудилось, будто водоем полон другими парами, также безумными от любви, и вот уже все начали творить любовь — сначала едва касаясь, подобно мотылькам, а потом сплетясь в тесное кольцо, будто змеи.

Но лунный свет сыграл с пленником дурную шутку.

Ослепленный, он потерял осторожность и слишком стремительно привлек к себе богиню. Ноги их сплелись, его меч раздвинул драгоценные врата… богиня вскрикнула, опрокидываясь в волны, — и пленник понял, что одним мощным ударом своего клинка вскрыл накрепко закрытую раковину девственности.

О, если бы он понял! Если бы он только смог понять!

Он-то думал, что богиня искушена служением любовников, а она… невинное дитя, доставшееся неосторожному грубому святотатцу!

Он был так поражен, что даже забыл на миг: сам-то не получил удовлетворения и освобождения. Но сейчас это как бы ничего не значило.

Луна светила богине в лицо, и глаза чудились серебряными. Капли на ее лице — это вода или слезы? Он осушал их губами бережно, едва касаясь, вновь пьянел от прикосновения к ее телу.

Он взял богиню на руки и поцеловал. Она коротко вздохнула, будто всхлипнула, и губы покорно приоткрылись. В глубине ее рта таился нектар страсти, и пленник упивался им до тех пор, пока дыхание богини не прервалось.

Никогда он никого не целовал так, как ее! Он просил прощения поцелуем и клялся в вечной любви, он сулил безмерное блаженство и умолял довериться ему, он повествовал ей о тех райских восторгах, которые ждут их в саду наслаждений… Чудилось, всю жизнь свою, все ожидание любви открыл он ей этим поцелуем! И она открыла ему свой страх и желание изведать неизведанное, познать непознанное, и, когда она оторвалась от его губ и откинулась на ложе лунной волны, он уже знал: она готова принадлежать ему всецело и радостно примет его приход.

Серебряный чистый свет лился с небес потоками, словно поцелуи и любовная игра преобразили Вселенную и открыли в ней некие тайные врата, куда войти могут лишь двое — двое избранных для любви.

Он привлек ее к себе. Где-то на краешке сознания мелькнуло воспоминание о страже, «наставнике», танцовщицах, легкое удивление, что они даже не попытались укротить его своеволия… Впрочем, окажись они сейчас рядом, вцепись в него, угрожай всеми своими саблями и немедленной смертью, все равно не смогли бы разнять сплетенные, будто два вьющихся растения, тела, разомкнуть объятий рук, грудей, бедер, ног.

До слуха донесся сладостный звук органа, и пленник Мимолетно улыбнулся, не зная, то ли бамбук под ветром поет, то ли любовь, творимая под луной, источает волшебные мелодии.

Какая-то пелена медленно опускалась на них. Это был сон или легкая сеть… пленник не знал. Он тонул, он медленно умирал, но последним касанием, последней дрожью немеющих пальцев еще цеплялся за ту, которая была ему теперь дороже жизни, — за свою богиню, которая стала его любовницей.

2. Священные воды Ганги

Ночь угасала. Ни одного облачка не было видно на небе, где одна задругой меркли звезды. Свет наливной луны поблек; на востоке загоралось первое зарево рассвета. Все светлее, все синее становилось еще сонное небо. На нем мрачно темнели очертания древних храмов: не то вечно спящих, не то вечно и нелюдимо бодрствующих. Звезды таяли, таяли в синей глубине. Царица ночи величаво опустилась за дальние горы. И вдруг, без малейшего перехода от тьмы к свету, над горизонтом затрепетал краешек солнца, и тотчас же багрово-огненный шар вынырнул на востоке, на миг приостановился, как бы озираясь, а затем дневное светило очутилось высоко над землей, мгновенно рассеяло мрак и охватило своими огненными объятиями весь мир. Осветились храмы и дворцы, палатки и бамбуковые навесы, великолепные сады, уступами спускавшиеся к реке.

Лысый аист низко пролетел над рекой, словно приветствуя толпу народа, стоящую на берегу. Кого здесь только не было! Старики и зрелые мужчины, старухи в черном и белом, юные женщины, в своих разноцветных одеждах казавшиеся охапками цветов, брошенными на берег широкой зеленовато-голубой реки… К берегам пристроено было множество маленьких деревянных плотиков, на которых стояли дети. Они плескали на себя воду, ожидая, пока родители возьмут их на руки и войдут в священные воды для омовения.

Молодая девушка распустила волосы и полоскала их с той же важностью, с какой старый аскет мыл свою седую бороду и морщинистое лицо…

Брамины в белом, голоногие и простоволосые браминки, воинственные кшатрии и жалкие шудры — представители всех каст стояли в Ганге бок о бок, равные перед божеством, а потом, выйдя из воды, садились под какой-нибудь навес и отдавали свой лоб на волю художника, который расписывал его синей и красной краскою, увековечивая касту, к которой принадлежит человек. Разносчики со множеством пустых кружек, подвешенных на шестах, вбегали в реку, погружаясь чуть ли не с головой, выбегали с уже полными посудинами и со всех ног спешили разнести воду по улицам. Один из них налетел на какого-то оборванца, недвижимо стоящего у самой воды, всеми толкаемого, глазевшего на происходящее с таким изумлением, словно только что народился на свет и ничего не ведал об обычаях утреннего омовения водою священной Ганги, кое непременно для всех индусов, без различия происхождения, касты и вероисповедания.

Разносчик пренебрежительно глянул на зеваку. На его лбу не было знаков касты, поэтому разносчик на всякий случай насторожился. Вишиу-охранитель, а если это какой-нибудь неприкасаемый? Лучше держаться от него подальше!

Рядом с оборванцем стояли странствующие монахи в своих длинных одеяниях, и разносчик вздохнул с облегчением: эти никогда не встанут рядом с парией, а если так, он тоже не осквернен.

Желая отомстить за мгновение страха, он ловко сорвал одну кружку со своего шеста и выплеснул ее прямо в лицо оборванцу. По серой пыли, сплошь залепившей этот задумчивый, растерянный лик, полились грязные ручейки.

Громко выкрикнув что-то неразборчивое, бродяга отер лицо руками, и разносчик воды удивился светлому цвету его кожи. Странный человек дрожал и в изумлеют наш город Беназир, а мы, дравиды [1], зовем его по старинке: Ванаресса. И все довольны. И никто не теряется ни в том городе, ни в этом.

— Надо думать, ты их оба хорошо знаешь? — усмехнулся белый сагиб, и разносчик наконец-то дал волю смеху:

— А то! Я ведь вырос на улицах Ванарессы! Я разношу воду священной Ганга с тех пор, как себя помню. И мой отец был разносчиком воды, и мой дед, и отец деда, и его дед… Мы, вайшии, — торговцы, ремесленники, земледельцы, — конечно, очень небогатые, но все-таки произошли из живота великого Брамы, а не из его ног!

Зеленовато-голубые глаза растерянно моргнули. Похоже было, что иноземец на сей раз ничегошеньки не понял!

— Ты что? — недоверчиво спросил разносчик. — Ты разве не знаешь, что из ног Брамы произошли шудры, а они все равно что придорожная пыль? Даже если я буду умирать от голода и жажды, я не приму ни куска, ни глотка из грязных рук шудры!

— А если он помоет руки? — задумчиво спросил сагиб, и тут настал черед разносчика таращить глаза:

— Кто?

— Ну, шудра, — нетерпеливо пояснил иностранец. — Если шудра помоет руки, ты примешь у него кусочек или глоточек?

— При чем тут руки? — обиделся разносчик. — Даже если тигра мыть с золой, с него не смыть полосы! Так и здесь: шудра навсегда останется шудрой, хоть наизнанку его выверни! Вайшии останутся вовеки вайшиями, кшатрии, которые вышли из груди Брамы, навеки останутся кшатриями, брамины, из головы рожденные, останутся браминами… Ты не думай, я тоже знаю и помню свое место, — спохватился разносчик, что сагиб не правильно его поймет. — Я никогда не подойду со своей кружкой к брамину! Я хожу только по тем улицам, где торгуют и ремесленничают наши, вайшии!

— А не знаешь ли ты, где живут англичане? — взволнованно спросил белый сагиб, так взволнованно, словно его жизнь зависела от этого ответа.

— Ага! Я так и думал, что ты инглиш! — хлопнул себя по бедрам разносчик, за что и был вознагражден целым водопадом: этим неосторожным движением он опрокинул на себя все, что оставалось в кружках. По счастью, священная вода уже изрядно степлилась. — Конечно, я знаю, где живут твои соплеменники. Но их очень много, а Ванаресеа — большой город.

— Мне нужны служащие Ост-Индской компании, — пояснил бродяга, и разносчик окончательно уверился, что перед ним истинный инглиш: эта братия не сомневается, что об их Ост-Индской компании должны знать все во Вселенной! Ну что ж, оборванцу-сагибу повезло: разносчик слышал эти три слова, магические для всякого белого.

— Этой могущественной госпоже служат почти все иноземцы, живущие в Ванарессе, — ответил он. — Но кто тебе нужен? Инглиш-воин или же инглиш-торговец?

— Да, тот, кого я ищу, скорее воин, чем купец, — после небольшого раздумья ответил бродяга. — Я знаю его дом по описанию. У него белые стены, а у ворот сидят два крылатых льва.

— О, так это один из домов магараджи Такура! — обрадовался разносчик воды. — В самом деле, говорят, он приветлив с инглишами и весьма умножает свои богатства с их помощью… хотя, по слухам, подвалы его дворцов и без того ломятся от сундуков с драгоценными камнями. Ну что ж, идем. Я провожу тебя к твоему инглишу, а то ты, пожалуй, все-таки перепутаешь Ванарессу с Беназиром!

И, донельзя довольный своей остротой, разносчик ринулся вперед, а чужеземец зашагал следом.

Вот уже видна белая ограда, и два крылатых льва скалят свои кривые зубы.

— Вот здесь живет твой инглиш, — сообщил разносчик. — Иди… и да помогут тебе боги! (Это он произнес вслух, а мысленно добавил: «Да не зажрут тебя до смерти собаки!») Он только успел сложить Ладони в намаете [2], как распахнулись створки ворот, высунулся слуга-индус, раздался разноголосый лай, и цепная свора разномастных Псов выволокла из ворот высокую рыжеволосую фигуру, облаченную в белые одеяния, которые, по мнению разносчика, являли собою верх нелепости, но которые упорно носили все иноземцы.

— Беги! — крикнул разносчик, пускаясь наутек, уверенный, что безрассудный бродяга (сагиб, ха-ха!) последует за ним. Он пробежал не менее десяти десятков шагов, Однако, не слыша за спиной топота, обернулся.

Его волосы под тюрбаном заранее готовы были Встать дыбом при виде окровавленного тела безрассудного бродяги… И он едва не рухнул, где стоял, увидев, как собаки радостно скачут вокруг рыжего инглиша, который стискивает оборванца в объятиях, хохоча и восклицая:

— О, Бэзил! Бэзил! Бэзил!!!

Разносчик некоторое время постоял, отпыхиваясь и задумчиво разглядывая эту картину.

«Значит, он все-таки сагиб», — кивнул наконец с облегчением и повернулся, чтобы следовать своим путем.

3. Старый друг

— Да что ты меня все кличешь Бэзилом? — отбивался между тем странный приятель разносчика от увесистых шлепков. — Я себя чувствую бог знает кем с этим именем, каким-то не то французишкой, не то… — Он вдруг захохотал.

Рыжеволосый хозяин не смог скрыть тень беспокойства, мелькнувшую на его лице.

— Не бойся, я не спятил, — ответил неожиданный посетитель. — Просто вспомнил, как смешно говорил этот туземец: инглиш, мол! Так вот, когда ты честишь меня Бэзилом, я ощущаю себя настоящим инглишем!

Хозяин поджал губы, но гость ответно Приложил его по плечу так, что высоченная фигура покачнулась.

— Не обижайся, Реджинальд! Прости! Не знаю сам, о чем болтаю. Но до чего же я рад, до чего рад, что наконец добрался сюда! А ведь были минуты, когда казалось: со мной уже все, все, понимаешь?

— Ничего, Ва-си-лий! — В порыве сочувствия хозяин попытался правильно выговорить это несусветное, с его точки зрения, имя. — Теперь все позади. И клянусь, если ты не хочешь вспоминать, я не стану докучать тебе расспросами. Только умоляю: позволь мне называть тебя Бэзилом, а не Васи… Валиси… — Вторая попытка не удалась; Реджинальд сбился, плюнул, махнул рукой; — А, черт, мне все равно это не под силу! Кстати, французишка назвал бы тебя Базиль.

— Кошмар! — передернул плечами Василий. — Пусть бы только попробовал! Я бы ему показал кузькину мать!

А помнишь Кузьку, а, Реджинальд? А помнишь?..

— Помню, помню, — кивнул англичанин, с явным бес, покойством разглядывая осунувшееся — нет, мало сказать — натуго обтянутое кожей лицо своего друга, его полунагое, облаченное в лохмотья тело, ловя его беспокойный взгляд. — Я все помню. Как он, наш незабвенный Кузька?

— А что ему сделается? Наплодил детушек, живет припеваючи! Теперь управляющим в моем московском имении, следит за строительством нового дома. Старый пожгли сволочи мусью, я тебе писал, нет?

— Писал, писал! — Успокоительно кивая, как нанятый, Реджинальд неприметно подталкивал своего приятеля по просторному зеленому, осененному тамариндами и баньянами двору, направляя его к дому.

Сбежались туземцы-слуги, складывали ладони, кланялись…Хозяин негромким словом, взглядом, знаком отдавал короткие, четкие приказания. Стайка слуг разлетелась: готовить ванну, одежду, завтрак, постель, — с опаской озираясь на диковинного гостя, которого их суровый и важный сагиб привечал, будто посланника своего магараджи-кинга.

Собаки — от внушительного бульдога, который по ночам грызся с наглыми шакалами, и до скромного рокета (на нем лежала обязанность очищать дом от крыс) — плелись поодаль. Поведение хозяина внушало, что они должны быть добродушны и почтительны с этим человеком странного вида, однако у бульдога так и чесались клыки вцепиться в его широченные, столь приманчиво развевающиеся шаровары! Но пришлось перетерпеть: люди вошли в дом, а кто входил в дом, получал статус неприкосновенности — это было накрепко усвоено псами!

Реджинальд, в крепких челюстях которого явно было что-то бульдожье, тоже с острым интересом разглядывал одеяние своего приятеля, и вопрос, который он решил не задавать, так и жег ему язык.

— Ты можешь спрашивать меня о чем угодно, — усмехнулся Василий, заметив его взгляды и мученическое выражение лица. — Это бесполезно. Не потому, что я не хочу отвечать, — просто ничего не помню!

Разочарование, отразившееся на лице Реджинальда, силившегося сохранять знаменитую английскую невозмутимость, на несколько мгновений сделало его похожим на обиженного мальчика.

— Совсем ничего не помнишь? — спросил он разочарованно. — Совсем-совсем?!

— Помню, что в Калькутте сел на паттамар [3], чтобы насладиться морской экзотикой, — начал было Василий, однако появился слуга в белых одеждах и с поклоном заявил, что ванна и одежда готовы. И Реджинальду пришлось принести свое любопытство в жертву гостеприимству.

Спустя два, а то и три часа, когда Реджинальд уже готов был прожевать собственный язык, как говорят индусы, гость его наконец-то появился вновь. Он был одет в белые узкие панталоны, заправленные в легкие сапоги, в просторную белую рубашку (все из гардероба Реджинальда) и сейчас гораздо больше напоминал того озверелого гусара, который едва не вступил под Сант-Берти в единоборство с союзническим полком армии Веллингтона, сбившись с пути, когда скакал в штаб с донесением, и приняв англичан в предрассветной мгле за французов.

Строго говоря, жители туманного Альбиона первыми дали залп из ружей по неясной фигуре, что есть мочи несущейся со стороны вражеских позиций. Всаднику повезло, а коня задело; обезумев от боли, он рванул, не разбирая дороги, и подлетел к самому редуту.

Пораженный наглостью «бонапартовского ветерана», вперед вышел командир полка, сэр Реджинальд Фрэнсис, и на самом плохом французском языке в мире предложил наглецу дуэль. Тот разразился подобающей случаю ответной тирадой, причем его произношение не оставило у англичан сомнения, что перед ними настоящий парижанин, и сломя голову кинулся на расплывчатый бранчливый силуэт, однако опомнился за мгновение до того, как скрестились два клинка. Этого спасительного мгновения оказалось достаточно, чтобы дуэлянты разглядели форму друг друга — и после минутного оцепенения оба захохотали во всю глотку. «Бонапартовскому ветерану» поднесли настоящего шотландского джина, показали дорогу к своим — и он отправился восвояси, успев, однако, объяснить свое внезапное прозрение с таким простодушием, что обидеться на него было просто невозможно:

— Да я, господа, отродясь не слыхал от француза такой дурной французской речи!

Потом они встретились в Париже, где Василий Аверинцев был при ставке русского командования, а сэр Реджинальд Фрэнсис находился в свите союзнического штаба. Потом они были в составе конвоя графа Павла Шувалова, сопровождавшего Корсиканца на остров Эльба, и в каком-то французском городке едва не полегли от рук взбунтовавшихся горожан, во что бы то ни стало вознамерившихся учинить самосуд над Наполеоном; крови его они жаждали теперь столь же пылко, как раньше курили ему фимиам. Обоих приятелей (к тому времени два офицера уже сделались приятелями) спас тогда ординарец Аверинцева, показавший французам знаменитую кузькину мать, и если в Париже прижилось русское словечко «быстро», забавно преобразовавшись в «бистро», то жители городка Сен-Жюль еще поколение спустя пугали своих непослушных детей жуткой, пострашнее любой ведьмы, старухой, породившей, однако, еще более страшного страшилу по имени Кузька…

Война окончилась. Друзья остались друзьями, однако узнавали о жизни друг друга только по переписке. На пути в Англию Реджинальд был ранен в стычке с полуодичавшими остатками Великой Армии и оказался принужден уйти в отставку. За годы войны имение его было разорено племянником-забулдыгой, и всего-то богатства у бывшего полковника оставалось честь да слово «сэр», которое он мог прибавлять к своему имени. Средств к существованию не имелось никаких, кроме весьма умеренной пенсии, и сэр Реджинальд, стиснув зубы, принял предложение своего дальнего родственника заступить на довольно высокий пост в Ост-Индской компании, точнее, в ее отделении в Беназире. Так что некоторое время в Россию шла почта из Индии, и Реджинальду очень легко удалось сманить боевого товарища совершить рискованное путешествие за тридевять земель.

Подмосковная вотчина Аверинцевых и дом в Первопрестольной были преданы огню отступающей французской армией, однако семья Василия осталась баснословно богата, и он, оставив строительство на незаменимого Кузьку, с охотой ринулся в путь. Он побывал в Персии, Египте, морем добрался до Калькутты, даже посетил знаменитое Азиатское общество, основанное в 1785 году сэром Виллиамом Джонсом. Его, признаться, влекло не столько собрание манускриптов на мертвых языках, равного коему не знала ни одна библиотека мира (разве что Александрийская, сгоревшая еще при Цезаре и Клеопатре!), сколько замечательная коллекция оружия индусов, бирманцев, яванцев и малайцев — коллекция редкая и достойная долгого изучения. Немалое время провел Аверинцев и в нижнем этаже здания, где размещалось Азиатское общество. Там, между анатомической галереей и кабинетом естественной истории, расставлены были замечательные остатки древнейшей индийской скульптуры, бактрианские статуи, буддистские барельефы и другие драгоценные памятники азиатского искусства разных эпох.

В Калькутте Аверинцева настигло весьма ядовитое письмо Реджинальда, не в шутку обиженного на запропавшего друга. Василию сделалось стыдно. Багаж его немало обогатился множеством экземпляров оружия, которым предстояло основать новый музей в подмосковном Аверинцеве, собиравшийся представителями этого рода чуть ли не столетие, но безжалостно разграбленный в одночасье «ценителями редкостей» из веселой Франции. Оставив свои приобретения, в числе которых были и книги, в Калькутте, Василий пустился в Беназир на экзотическом суденышке, однако путешествие, которое обещало быть легким и приятным, едва не стало для него последним в жизни.

Чуть ли не в четвертый день странствия налетел откуда ни возьмись жестокий шторм. Небольшое, но остойчивое судно долго боролось с пенистыми волнами; наконец оно уступило стихии и совершенно разрушилось.

Несколько человек пассажиров и матросов потонуло; однако Василию вместе с тремя товарищами по несчастью удалось взобраться в небольшую лодку, привязанную к судну, и спастись… хоть долгих десять дней это спасение казалось им невероятным. Кое-какой припас на самый непредвиденный случай в лодке был; увы, сухари скоро кончились, и перед незадачливыми мореплавателями маячил уже призрак смертоубийственной жажды, когда им удалось добраться до пустынного берега.

Но еще не менее недели коренья и травы составляли единственную пищу спасшихся. Благо корневища лотоса, найденного в небольшом озерке, оказались вполне съедобны. От спутников своих Василий (он уже несколько усовершенствовался в языке) узнал, что они называются хазан. Вкус этого хазана, когда он сварен, напоминает вкус брюквы. Его едят также поджаренным или печенным на угольях, а кроме того, из корневищ делают что-то вроде муки, которую всыпают в похлебку, чтобы сделать ее повкуснее и погуще. Зерна лотоса едят засахаренными, варенными в меду, или делают из них муку, вполне пригодную для всякого рода печений. Осенью, когда прекращается цветение прекрасного лотоса, его молодые побеги нарезают и едят вареными, как спаржу.

Увы! Все эти полезные сведения так и остались для Василия отвлеченной этнографией, ибо взять огня, чтобы сварить корневища и побеги, испечь хлеб из молотых лотосовых зерен, измученным путешественникам было решительно негде.

Природа морского побережья со всеми ее красотами была мертва для них. Никакие величественные виды, никакие хоры птиц и забавные ужимки обезьян, подбиравшихся почти вплотную к людям, не могли истребить в душе священного, первобытного трепета перед непроницаемой зеленой стеною джунглей, откуда почти беспрестанно, а ночью вдвое, втрое сильнее доносился звериный рев.

Путники добрались до устья какой-то реки, впадающей в океан, и продолжили путь по ее берегам, надеясь на встречу с человеческим жильем, однако здесь их подстерегала новая смерть — крокодилы.

Словом, они были на грани отчаяния, когда однажды ночью увидели неподалеку свет. Кинулись туда, подобно обезумевшим мотылькам, — и обнаружили рыбака, который приманивал огнем рыбу.

Узрев полуживых, ободранных бродяг, навалившихся на него из тьмы, рыбак сначала принял их за ужасных чудовищ — ракшасов и даже пустился наутек, однако сердце у него оказалось доброе и отозвалось на жалостные мольбы, расточаемые в четыре голоса. Он отвез страдальцев в рыбачью деревню, чтобы они пришли в себя, прежде чем пуститься в дальнейший путь в Беназир.

— Похоже, твоя память пряталась на дне этого блюда! — усмехнулся Реджинальд, поглядывая туда, где полчаса назад возвышалась огромная гора риса. — Ты прекрасно все вспомнил!

— Это что, карри? — спросил Василий, запивая водой острое рагу, которому он тоже отдал должное. — Оно не похоже на то, которое я ел в Калькутте.

— Да, в Беназире особенное карри. Обычно варят куски птицы с маслом, стручковым или красным перцем, зеленым анисом и небольшим количеством шафрана, чеснока и лука. Здесь же в карри добавляют еще и самую малость животного мяса.

— Мяса?! — с выражением священного ужаса переспросил Василий, кое-что уже успевший узнать об обычаях индусов. — Надеюсь, это не говядина?!

— Нет, поскольку для потомков Брамы сие смертный грех, — подмигнул Реджинальд. — И не свинина, которую на дух не переносят поклонники Аллаха. Это молодой барашек… и ты совершенно напрасно запиваешь его холодной водой. Отведай-ка вина. Французское! — с презрением пояснил хозяин. — Однако недурное. Правда, говорят, что выделывают эти вина на мысе Доброй Надежды, а не во Франции, ну да это даже к лучшему.

Однако здешний климат скоро портит тонкие вина, а вдобавок насекомые точат пробки. Вообрази себе, они точат даже сигары! Особенно бесчинствуют муравьи!

Сэр Реджинальд болтал, изображал возмущение, смеялся, однако глаза его пристально следили за гостем.

Какой у него отрешенный взгляд… Конечно, пережить такое ужасное приключение, и где? Почти рядом с суйей, когда цель путешествия была достигнута! Но, с другой стороны, философски рассудил Реджинальд, человек должен понимать, что с ним может случиться всякая беда, если он едет в такие диковинные края!

Что произошло с Бэзилом? Он смеялся, глядя в лицо смерти на поле боя! Не мог же он так измениться после нескольких дней голодовки, подумал Реджинальд с апломбом человека, которому никогда не приходилось растягивать ломоть хлеба на три дня.

— Жаль, что у меня не такие длинные уши, как у зайца, — вдруг усмехнулся Василий. — Не то меня можно было бы очень просто оттащить от стола. Извини, Реджинальд. Это, наверное, выглядит устрашающе, но…

Я уж и не знаю, когда ел в последний раз.

— Что же, эти добрые, как ты говоришь, люди в рыбачьей деревне не дали вам ничего в дорогу? — недоверчиво спросил Реджинальд — и даже похолодел, такими растерянными, пустыми сделались вдруг глаза его друга.

— Этого я не помню. Веришь ли, я не помню ничего с той минуты, как нас накормили во дворе дома старосты этой деревни и указали, в какие хижины идти ночевать.

По пути меня догнал какой-то человек и, бесконечно кланяясь, сказал: мол, староста передумал и мне назначено идти в другой дом, который он сейчас и укажет.

Мне было все равно. Я повернул за ним, мы вышли на берег реки. Помню, солнце садилось, небо было алое, золотое… Я приостановился полюбоваться на закат, а мой провожатый сказал: «Скоро полнолуние, небо будет чистым…» Потом кто-то положил мне руку на плечо — и все. И все, ты понимаешь? У меня как бы помутилось в глазах, а когда прояснилось, я увидел себя стоящим чуть не по колени в Ганге, а рядом был этот благословенный разносчик, нечаянно окативший меня ледяной водой из всех своих кружек. Где мои спутники?

Где я был все это время, как добрался до Беназира, кто мне дал те экзотические лохмотья, в которых я предстал перед тобой, — этого я не помню. Совершенно не помню!

— Ну-ну, Бэзил! — Рыжий англичанин бодро хлопнул его по плечу. — Ты отъешься, отоспишься, отдохнешь — и память вернется к тебе, уверяю! Крепко же тебе досталось, дружище! А не стукнул ли кто-нибудь из этих дикарей тебя, скажем, по голове?

Василий с комическими ужимками ощупал свою светло-русую голову.

— Да нет, вроде не нахожу ни вмятин, ни шишек, — сообщил он весело, однако в глазах его не отразилась улыбка. — Но странно… может быть, ты и прав, потому что стоит мне напрячь память, как у меня в мозгу словно бы разливается серебряный свет — такой, знаешь, блеклый, бледный, лунный…

— Лунный?! — переспросил Реджинальд и тотчас поджал губы, однако Василий успел заметить выражение озабоченности, мелькнувшее на его лице, и Реджинальду пришлось объясняться.

— Видишь ли, — неохотно промолвил он, — здесь говорят: горе неосторожному, заглядевшемуся на луну с непокрытой головой! Ты заметил, что все индусы носят тюрбаны? Уверяю тебя, защищают головы не только от палящего, безумного солнца!

— Что, от лунного удара? — отмахнулся Василий. — Рассказывай!

— Уж поверь, — очень серьезно кивнул Реджинальд. — Да ты послушай! Видел ли ты в Калькутте настоящих бенгальцев?

— Конечно, они единственные не прикрывают голов, а ходят со своими черными гривами.

— Да, бенгальцы не носят тюрбанов даже в полдень, когда, как говорится, даже у слона может сделаться солнечный удар. Но и бенгалец не выйдет из дому в полнолуние, не прикрыв макушку! Опасно даже заглядеться на луну, а уж заснуть под луной… Припадки падучей болезни, безумие, даже смерть — вот наказание неосторожному. Оттого все стараются защитить головы ночью.

А ты…

— А я, очевидно, этого не сделал, — задумчиво проговорил Василий, — и заснул под луною, и сделался не в себе, и мои попутчики, отчаявшись вернуть мне сознание, привели меня к священной Ганге и отдали под покровительство божества, которое не замедлило умилосердствоваться и направило ко мне своего посланца в лохмотьях и с кружками на шесте. Местный Меркурий, а? Правда, на нем не было крылатых сандалий. — Он расхохотался с видимым облегчением. — Ну что же, это многое объясняет. Это все объясняет! Спасибо тебе, Реджинальд, что надоумил! Жаль только, что с посланником мне не передали увесистого кошелька рупий взамен утопленного в океане!

— Мой дом, мой кошелек, я сам к твоим услугам, — произнес Реджинальд высокопарно, с тем видом снисходительного отвращения, который всегда принимает истинный джентльмен, когда ему приходится обсуждать такой низменный вопрос, как отсутствие денег.

— Благодарю, — негромко сказал Василий. — Поверь, я тронут. Я… словом, ты понимаешь! Возможно, мне придется воспользоваться твоим кредитом, однако скажи: знаешь ли ты каких-нибудь русских в Ванарессе?

— Ого! — вскинул рыжие брови Реджинальд. — Я вижу, тебе больше по вкусу индуизм, чем магометанство? Где это ты услышал о Ванарессе?

— Все от того же благословенного посланца Ганги, — улыбнулся Василий, и Реджинальд, узнавший наконец в этой дерзкой улыбке своего прежнего друга, от избытка чувств наградил его увесистым толчком в плечо, едва не сбросив со стула. — Однако ты не ответил мне. Так знаешь ли здешних русских?

— Трудно не знать, потому что мистер Бушуев — единственный здесь русский, вдобавок он очень тесно связан с моей компанией.

— Бушуев! — вскричал Василий. — Его-то мне и нужно!

— Как? Ты знаешь Бушуева? — недоверчиво поглядел на него хозяин. — Очевидно, еще по России?

— Отродясь его в глаза не видел, однако у меня было к нему заемное письмо из Москвы на очень немалую сумму. Этот Бушуев торгует кашмирскими шалями, так?

— В том числе, потому что легче перечислить то, чем он не торгует. Глядя на тебя, можно убедиться, что русские чрезвычайно воинственны, однако, судя по мистеру Бушуеву, они еще и весьма оборотисты.

— Так он богат?

— Ого-го-го! — значительно покрутил головой Реджинальд. — Более чем. Он за короткое время сделался одним из самых удачливых торговцев. Клиентов к нему как магнитом тянет. Правда, у него столь красивая дочь, что многие приходят лишь полюбоваться на нее, но тут уж мистер Питер берет их в свои медвежьи лапы так, что они готовы выполнить все его условия, только бы еще раз увидеть Барбару.

— Варвару, что ли? Какое недоброе имя, — передернул плечами Василий. — Недоброе, холодное. Оно мне не нравится. А что, и в самом деле красавица?

— Она похожа на англичанку, — мечтательно повел глазами Реджинальд, и Василий понимающе кивнул:

— О да, тогда конечно! Блондинка?

— У нее самые чудесные золотые волосы, которые я когда-либо видел! — провозгласил Реджинальд. — И лебединая шея, и дивные, чарующие глаза, похожие на два озера в туманной серой дымке. О, будь ее глаза голубыми, я бы… я бы, пожалуй…

— Ты, пожалуй, забыл бы леди Агату?! — с театральным ужасом воскликнул Василий, знавший о затянувшейся помолвке друга, которая могла окончиться браком, только если Реджинальд восстановит свое состояние.

Англичанин сконфуженно отвернул веснушчатое лицо.

— Да нет, дело вовсе не в глазах, — сказал он с заминкою. — Эта мисс Барбара уж до того своенравная девица! У нее нет матери, а тетушка Мери, сестра мистера Питера, не имеет над нею никакой власти. И эта девица со всей своей красотой до того ударилась в науку, что ни о чем приличном и говорить не может, как только чем отличается Деви от Дурги, а обе они — от Кали [4]!

Василий был не силен в мифологии, к тому же слишком образованные и много о себе понимающие девицы никогда ему не нравились. Он не терпел в женщине серьезности, а умение полчаса говорить на одну и ту же тему, не сбиваясь, считал для слабого пола ужасным, непростительным недостатком. К тому же Василию, светловолосому и голубоглазому, всегда нравились худощавые, роковые, даже мрачноватые брюнетки с зеркальными очами в малороссийском стиле, и беспрестанное созерцание черноволосых, смуглых, полных, сладковзорых дочерей Индии не уменьшило пристрастия к излюбленному типу. Так что дочь Бушуева, похожая на «настоящую англичанку», носившая вдобавок столь нелюбимое имя, не вызвала в нем ни малейшего интереса.

Они еще долго сидели за столом, попивая «недурное» французское винцо. Разговор то вспыхивал, то затихал, и крутился он теперь вокруг тем, так или иначе связанных с прошлым. Что пишут из Англии, что пишут из России; как повезло Реджинальду, что леди Агата лучше готова сделаться старою девою, чем нарушить данное ему слово; как повезло Василию, что основное состояние Аверинцевых осталось не тронутым войной; как повезло им обоим, когда в Сен-Жюле рядом оказался Кузька… Впрочем, кое на что Реджинальд все-таки сетовал.

Жаль, что в Бенааире не устраивают скачек в духе Дерби или Аскота; здесь нет петушиных или бараньих боев, верблюжьих гонок, ибо закон запрещает индусу игры и заклады, запрещает все, от чего вскипает кровь и человек азартный теряет разум… Здесь невозможно охотиться на лис, а среди сотрудников компании и даже высших офицеров войска его величества нет порядочных боксеров — так, более или менее сильные драчуны.

Не может ведь джентльмен, настоящий спортсмен, позволить себе соревноваться с солдатами, младшими клерками или вовсе с индусами! Сэр Реджинальд с грустью помял свой внушительный бицепс, едва не разрывающий рукав, и сознался, что скоро все его мышцы станут порриджем — овсянкою — из-за отсутствия тренировок и разнеживающего климата, в котором никогда не бывает туманов…

В воздухе повеяло знаменитым сплином, и Василий подумал, что англичанин, который простирает до идолопоклонничества уважение к национальным обычаям, и на берегах Ганги, и на море, и среди лесов Америки остается тем же, что и на берегах Темзы. Еще он подумал, до чего же смешно, что он, богатый, даже очень богатый человек, сейчас с ног до головы облачен в чужое и питается от щедрот своего друга, который по сравнению с ним может считаться едва ли не нищим. Во власти Василия было без малейшего ущерба для себя снабдить сэра Реджинальда суммой, вполне достаточной, чтобы без промедления сыграть свадьбу с леди Агатой и обеспечить им обоим безбедное существование в милой туманной Англии. Но как это сделать? Да Реджинальд пристукнет его своим боксерским кулачищем на месте, стоит только предложить… Разве что в карты проиграть? А ведь это мысль! Только надо будет устроить все очень хитро, как можно хитрее, чтобы Реджинальд даже и не заподозрил ничего. Внешне напыщенная, но глубоко пронизанная искренним теплом фраза; «Мой дом, мой кошелек, я сам к твоим услугам!» — стоила в глазах Василия дороже долгового обязательства, а он всегда платил свои долги!

И с внезапно проснувшимся оживлением он спросил:

— Неужто здесь даже негде талью-другую метнуть или хотя бы переброситься в экарте?

Реджинальд, не веривший в добрую фею по имени Зеленое Сукно [5], качнул головой — и вдруг лицо его загорелось.

— Клянусь, мы не будем скучать, нет! — воскликнул он с внезапным оживлением. — Я совершенно забыл, что приглашен к магарадже Такура в его знаменитую загородную виллу! Это один из самых состоятельных людей в Индии и весьма к нам расположен. Он-то понимает, что будущее Индостана теперь навеки связано с Англией, и не цепляется за отжившие предрассудки. Ты только вообрази, Бэзил, некий англичанин сделался ненавистен для индусов и был убит ими лишь потому, что он приблизительно с минуту смотрел на бывшую без покрывала жену одного знатного человека, славившуюся своей красотой. За одну минуту он сделался парией! [6]

Ты способен это понять? В конце концов, не он же снял с нее это покрывало — просто так сошлись обстоятельства.

— А что, твой приятель магараджа допускает европейцев на женскую половину? — недоверчиво спросил Василий, совсем немного успевший узнать основные обычаи этой страны, однако накрепко усвоивший: и у индусов, и у мусульман замужняя женщина неприкосновенна для посторонних взоров!

— Вот еще! — фыркнул Реджинальд. — Мы ведь и сами не дикари какие-нибудь. Я полагаю, здесь достаточно баядерок для желающих развлечься. Есть даже веселые дома, в которых юноши в женской одежде зарабатывают себе на жизнь тем, что предаются отвратительному разврату с мужчинами, но ни они, ни жены или наложницы магараджи меня не интересуют! Нас ждет кое-что получше. Прием будет великолепный, вот увидишь.

А какой там стол… — Реджинальд закатил глаза. — А какая коллекция оружия! Куда Азиатскому обществу! Там хранится даже сабля самого Сиваджи [7] — это национальная реликвия. У нас с магараджей наилучшие отношения.

Ведь я живу в одном из его домов. Конечно, это жилище не назовешь роскошным, однако вызывающая восточная обстановка действовала мне на нервы, и я попросил увезти все лишнее. Видишь, осталось только самое необходимое.

Василий огляделся. Комната, в которой они находились, была большая и темноватая, окна скрывались в углублениях, чтобы уменьшить проникновение солнечных лучей. Поэтому здесь было не жарко, а от колыхания пункаха даже прохладно. Пункахом назывался огромный веер, висевший на стене. Его приводил в движение мальчик в белой длинной рубахе. Он то задремывал, и тогда веер замирал, то, встрепенувшись, таращил испуганные глаза на господ — и вновь по комнате распространялись волны относительной прохлады.

Василий с радостью вообразил визит к магарадже.

Побывать у настоящего индийского властелина, вдобавок обладателя уникальной коллекции оружия, сабли Сиваджи, — об этом он и мечтать не мог, когда волны били его о борта жалкой лодчонки, когда он брел, полуживой от голода, а за зеленой завесою джунглей, в двух шагах, человеческим голосом плакал голодный тигр…

Василий передернул плечами и только сейчас заметил, что появился слуга с лампой. Взглянул в окно. Однако хорошо же они посидели! Который может быть теперь час?

Здесь, в Индии, все не как у людей: вечер не следует за днем, мрак ночи ниспадает как бы силою волшебства, возникает новый, темный, колдовской мир, и близок выход луны…

— Вели завесить окна! — раздался вдруг чужой ломкий голос, и Василий не сразу поверил себе, когда сообразил, что это его собственный голос. Такой дрожащий, почти испуганный! — О, прости, Реджинальд. Не пойму, что это на меня нашло? Но эта луна…

— Совершенно верно, — с неколебимой серьезностью изрек Реджинальд. — Ты должен беречься луны, как… как кобры, как тигра! Она теперь твой враг. По счастью, луна идет на убыль, и по меньшей мере две недели ты сможешь жить совершенно спокойно. Не волнуйся. Я уже отдал приказ завесить окна в твоей спальне как можно плотнее.

Василий кивнул, не в силах справиться с волнением.

Ему было стыдно, и в то же время неясная, необъяснимая тревога так сжимала сердце, что он невольно морщился от боли.

Внезапно странный звук достиг его слуха. Он доносился то издали, будто лай собак, преследующих зверя, то раздавался совсем близко — так близко, что Василий невольно вздрагивал. Ужасным перекличкам, переходящим в завывание, начал вторить оглушительный лай Реджинальдовых бульдогов, фокстерьеров и рокетов, зачуявших своих ненавистных врагов — шакалов, которые стаями бегали по улицам и площадям, лишь только утихал людской гомон. Их привлекал запах мяса, которого индийцы, верные законам Брамы, не употребляют в пищу и после стола своих английских господ выбрасывают его в навозные кучи. Шакалы рыщут и по берегу, ожидая, не выбросит ли им волна труп какого-нибудь бедняка, недостойного погребального костра, — а потому великая Ганга послужила ему могилою…

Василий сцепил зубы, силясь унять дрожь. Надо поскорее уйти в отведенную ему спальню. Никто не должен видеть, как ему страшно, мало сказать — жутко!

Этот вой, этот серебристый навязчивый луч, эти странные, опалово переливающиеся глаза, вдруг проглянувшие из бездн его памяти — и вновь бесследно канувшие туда… А может быть, он не в силах ничего вспомнить лишь оттого, что не хочет? Возможно, все бывшее с ним так страшно, так чудовищно, что он должен благодарить забвение за милосердие и молить лишь об одном: чтобы оно никогда не срывало с его памяти своего черного покрывала?..

Он заставил себя закрыть глаза и так лежал некоторое время, призывая сон. Разноцветные блики, мельтешившие перед взором, утишали свое движение, слагаясь в узоры, картины, сменявшие друг друга.

Он видел белый мрамор, мозаику из бриллиантов и сапфиров, потолок, затянутый темно-голубой тканью и усеянный драгоценными камнями вместо звезд, словно для того, чтобы совершенно уподобить его небу. Воистину, обиталище, достойное богини! Богини?..

Высокая фигура в белых одеяниях недвижимо стояла перед ним. Резко пахло курительными палочками; их светлый дым то стелился над серебристо-белым полом, то взмывал вверх, словно зачарованные змеи. Из-под покрывала донесся тихий вздох, и он вдруг остро, почти болезненно ощутил, что там, под этим покрывалом, — женщина и она ждет… ждет его!

Василий вскинулся, хватаясь за сердце, незряче глядя во тьму. А это что?! Воспоминание? Нет, видение, и какое реальное, какое мучительное! Нет, он не в силах понять… Надо уснуть. Вот все, чего он сейчас хочет, — уснуть!

Но растревоженная плоть еще долго мешала ему успокоиться.

4. Чудесный камень

Королевской кобры Утром они отправились к Бушуеву. Василий не был уверен, что русский купец откроет ему кредит без заемного письма, однако он надеялся на рекомендации Реджинальда. К тому же попытка не пытка, спрос не беда!

Вчера, измученный, изголодавшийся, полуживой, Василий толком не разглядел Беназира, и сегодня вызывающая, резкая красота этого города обрушилась на него, как водопад красок, звуков, запахов.

Вокруг пестрели точеные, наподобие шахматных башен, пагоды, в которых толклись расписанные различными красками [8] меднолицые люди, белые горбатые телята с цветочными венками на рогах, полуобнаженные женщины браминов, которые одни из всех индианок даже не пытаются прикрывать лиц и ходят голоногими, а то и гологрудыми. Брамины орошали священной водой Ганги бесчисленное множество идолов.

Порою по улицам проносились всадники на выкрашенных хной и индиго конях, с надетыми через плечо луком и стрелами без колчана за спиною, напоминающие сказочных божеств. Посреди этой подвижной живой массы двигался иногда слон в своей странной сбруе, с трудом и грохотом пробираясь меж теснящихся друг к другу храмов, домов, балконов и лавок, навесы которых, поддерживаемые шаткими бамбуковыми подставками, нередко опрокидывались неловким прохожим или тем же слоном. Порою мелькал легкий дромадер — одногорбый верблюд, покрытый ярким чепраком желтого, красного или зеленого цвета; однако сидевшие на верблюдах всадники сдерживали их, давая дорогу слону: ведь слон питает врожденный страх перед верблюдами. Василию и Реджинальду в свою очередь пришлось сдерживать коней, чтобы пропустить «ходячую гору», потому что лошади боятся слонов.

Мимо ехали странные индийские экипажи, закрытые сверху донизу красной или затканной цветами тканью, запряженные парой быков, то белых с позолоченными рогами, то окрашенных красной или зеленой краской, то испещренных хной с головы до копыт.

С балконов смотрели молоденькие женщины и девицы. Они были очень грациозны, когда закрывались краешком покрывал от нескромных взоров, однако, на взгляд Василия, могли и не стараться: ведь их хорошенькие личики и без того было трудно разглядеть за несметным количеством серег, колец и цепей, украшавших их головы, шеи, уши и даже носы.

В толпе прохаживались факиры — увечные, худые, будто обглоданные кости, с длинными, крючкообразными ногтями. Обвитые четками, с обмаранными синеватою сажей лицами и телом, с длинными всклокоченными волосами, собранными на макушке, с бородатыми физиономиями, они представляли пресмешное подобие голых обезьян; некоторые из них, по причине беспрестанного самобичевания, были страшно изранены.

Василий восхищенно таращил глаза. Странная неумолкающая музыка, тяжелый запах мускуса от множества мускусных крыс, живущих под землею… Вот это и есть Индия! Пылающие взоры, влажные зубы, яркие полуоткрытые губы, тюрбаны желтые и алые, с золотой и серебряной нитью — целое море разнообразнейших, нигде, кроме Индии, не встречаемых тюрбанов! Легче, казалось, сосчитать звезды на небе, чем тюрбаны в Беназире. Каждая каста, ремесло, секта, каждое из тысячи подразделений индийской общественной иерархии имеет свой особенный, блестящий золотом головной убор.

Заглядевшись на цветник тюрбанов, Василий и не заметил, как они с Реджинальдом оказались на базаре.

Строго говоря, почти весь Беназир состоял из базаров, как, впрочем, и другие индийские города, потому что название шаок — базар — здесь дают почти всем местам, где находятся лавки. Большинство из них не имело передней стенки, и можно было видеть разложенные товары, от рухляди, на которую не стоило обращать внимания, до самых дорогих, искуснейших произведений Индостана и привезенных со всех концов света богатейших товаров. У Василия глаза разбегались!

Сквозь отворенную дверь он увидел комнатку, убранную циновками, где среди шелковых разноцветных подушек сидела, небрежно куря длинную изогнутую трубку, красавица, обернутая в яркие, прозрачные, как паутина, ткани, увешанная ожерельями, кольцами, подвесками, с благовонными цветами в волосах. Она опиралась на точеную руку, выставив из-под подола голую ножку — на пальчиках сверкали перстни…

— Ото, какая! — усмехнулся Василий, подмигивая красавице, и она тотчас словно бы впилась в его глаза своими матово-черными очами, повела плечом — и легкая ткань соскользнула, обнажив манящие округлости грудей…

— А, баядерка, — пренебрежительно оглянулся Реджинальд. — Нет, это не первый сорт. Поехали дальше.

— Да ты стал настоящим купцом! — хохотнул Василий. — Не первый сорт? А на мой вкус, очень хороша…

— Да забудь ты о ней! — отмахнулся Реджинальд. — Погляди-ка лучше сюда, вот на этого буни!

Буни — это змеечарователи. С целыми десятками кобр, фурзенов и гадюк вокруг пояса, шеи, рук и ног, они являлись достойными моделями для художника, который пожелал бы изобразить фурию мужского пола.

Особенно отличался меж ними один колдун, который обвил себе голову кобрами, как чалмой. Раздув капюшоны, подняв свои зеленые листообразные головы, кобры безостановочно шипели, быстро высовывая маленькие жала, сверкая злыми глазками на всех проходящих. Их шипение напоминало тяжелое дыхание умирающего и было слышно не менее чем за сто шагов.

Ничего подобного видеть Василию в Калькутте не приходилось. Да и то сказать: в стены Азиатского общества, где он проводил почти все время, змеечарователи не допускаются! Поэтому Василий был изумлен редкостным зрелищем и осадил коня, а потом и вовсе спешился, желая получше разглядеть джадугара, по-здешнему — колдуна. Реджинальд, позевывая и с неохотою, ибо всякого такого он уже преизрядно навидался, все же последовал его примеру.

Зачуяв такой интерес к" своей персоне, буни решил показать свое древнее искусство во всем блеске.

Вынув непременную принадлежность всякого змеечарователя — дудочку-вагуду, он сперва погрузил всех своих кобр, фурзенов и гадюк в сон. Наигрываемая им мелодия, тихая и медлительная, едва не зачаровала и Василия с Реджинальдом: по крайней мере их вдруг стало клонить в сон безо всякой видимой причины.

Тогда буни дал им какой-то травы и велел крепко натереть виски и веки. Сонливость, слава богу, отошла.

— Ишь ты, Орфей! — пробормотал Василий, наконец-то справившись с судорожным зевком. — Только тот камни заставлял плакать, а у этого змеи окаменели.

Неведомо, понял ли чарователь сей комплимент, однако он вынул из грязного мешка что-то вроде круглого камешка, похожего на рыбий глаз или белый оникс с крапинкою посредине, и принялся уверять, что это — волшебный талисман, который «очарует» какую угодно кобру (на других змей камень не действует), мигом парализуя и, наконец, усыпляя ее. К тому же это было единственное, по его словам, спасение против укушения кобры: следовало только немедленно приложить талисман к ране, к которой он тут же пристанет так крепко, что его нельзя будет оторвать; затем, высосав весь яд, камень отпадет сам собою, и тогда минует всякая опасность.

Василий и Реджинальд переглянулись, причем англичанин так значительно подмигнул, что это не укрылось от внимания буни. Вскипев, он поклялся богами и Солнечной, и Лунной династии [9], что надменные сагибы скоро раскаются в своей недоверчивости, и принялся дразнить змей.

Выбрав громадную кобру футов в восемь длиной, он довел ее до бешенства; обвив хвостом пенек, возле которого обосновался со всем своим серпентарием змеечарователь, кобра начала страшно шипеть, вернее, хрипеть. Яростное дыхание раздувало ее тело, как грудь у человека. Первые восемь пар ее ребер раздвинулись, шея стала похожа на диск. При этом на спине явственно проступил рисунок в виде двух колец, соединенных перемычкой в форме буквы V. Качаясь из стороны в сторону, словно побег некоего зловещего растения, кобра наконец вцепилась своему хозяину в неосторожно (а скорее намеренно) выставленный палец, на котором тотчас выступило несколько капель крови.

У толпы зрителей вырвался единодушный вздох ужаса, а Василий выкрикнул, чтобы змеечародей немедленно надрезал место укуса прокаленным на огне лезвием и отсосал кровь. Однако тот не торопясь приклеил к пальцу свой грязноватый камушек, который пристал, будто пиявка, а через малое время сам собой отвалился, так что на пальце остался лишь красноватый легкий след укола.

— Иди ты!.. — восхищенно, недоверчиво пробормотал Василий, хватая буни за палец и крутя так и этак, словно вознамерился вывернуть всю кисть. — Вот же чертов колдун! Силен, а, Реджинальд?

— Фарс! — громко, презрительно изрек его Друг. — У змеи мешок с ядом вырезан, это просто фарс!

Эту английскую высокомерную речь змеечарователь понял по скепсису, так и лившемуся из глаз рыжеватого сагиба. Что-то возмущенно промычав, он, после небольшого состязания в ловкости, поймал кобру за шею одной рукой, а другой всунул ей в рот маленькую палочку, установив ее между двумя челюстями так, что они оставались разверстыми; затем он подсунул змею к обоим сагибам поочередно, указывая на убийственную железку с ядом.

Василий так и передернулся от отвращения, взглянув на кривые змеиные зубы, напоенные смертью, однако Реджинальд остался непоколебим:

— Мешок там, а яду, может быть, и нет, почем мы знаем?

И снова лингвистическое чутье «колдуна» выказало его истинным полиглотом. Он сделал несколько весьма недвусмысленных жестов, из которых только круглый дурак не уразумел бы, что он предлагает двум европейцам вместе или поодиночке попробовать на себе действие яда, которого якобы нет, а затем волшебного камушка.

Реджинальд поджал губы, смерив дерзеца таким уничтожающим взором, что тот ощутил себя даже не шудрой, каким был по происхождению, а чем-то еще более низменным, чем даже пария, и почти не заслуживающим права на жизнь.

Тем временем Василий, который не отрывал взора от неподвижных, стеклянных глаз змеи, вдруг встрепенулся и двинулся вперед, засучивая рукав легкого светло-серого сюртука, одолженного ему Реджинальдом.

Однако он не успел сделать и шагу, как был отшвырнут на порядочное расстояние англичанином, после чего понял, что мышцам Реджинальда еще далеко до состояния порриджа.

Змеечарователь, получив хлесткий удар стеком по голым ногам, заставивший его подскочить над землею на добрый фут, тоже мгновенно поумнел и выразил намерение продемонстрировать боеготовность своей змеищи менее опасным для людей способом. Отпустив кобру на землю, он ловко наступил ей на хвост, так что она на мгновение застыла, приподняв голову. Ловким движением схватил кобру одной рукой сзади за шею, а другой за тело неподалеку от хвоста и, широко расставив руки, растянул извивающуюся змею, сколько хватило сил. На его призывный клич подбежал полуголый мальчишка со стеклянной чашею в руках и с тем выражением лица, какое бывает у знающих себе цену подручных знаменитых фокусников. Бокал поднесли к змеиной голове; немедленно последовал резкий бросок.

Нижние зубы кобры заскользили по стеклу, верхние нависли над краем, и на дно бокала упало несколько капель смертоносного яда…

— Все без обмана! — восхищенно выкрикнул Василий. — Ах ты, сила нечистая!

Желая вознаградить змеечарователя за редкостное зрелище, он привычно сунул руку в карман, который отродясь не был пустым, да вспомнил свои обстоятельства — и воззрился на Реджинальда. Лицо его при этом сделалось совершенно мальчишеским, и чудилось, что он просит старшего брата купить себе вожделенный леденец.

Чумазые физиономии чарователя змей и его «ассистента» мгновенно отразили это же выражение, и Реджинальд понял, что деваться некуда. Впрочем, ему все труднее было удерживать маску надменного равнодушия, ибо представление захватило и его тоже. Поэтому он сунул «колдуну» целую рупию, чем поверг того в настоящий столбняк, а затем протянул руку к волшебному камушку и провозгласил, что покупает это — для своего русского друга!

Однако подвижное лицо змеечарователя вмиг поблекло и приняло самое унылое выражение.

— Что такое? — круто заломил бровь Реджинальд, почуявший неладное.

Василий уставился на индуса с тревогой. И предчувствие не обмануло его.

— Сагибы, высокочтимые сагибы, — забубнил змеечарователь, — простите несчастного! И своей жизни, и жизни своего сына я не пожалел бы, чтобы выполнить ваше желание (Реджинальд удовлетворенно кивнул при сих словах), однако пусть пожрет меня черная Кали, если я в силах потворствовать вашей воле!

— Клянусь, она тебя непременно пожрет, если ты сию же минуту не объяснишься! — с ужасающим хладнокровием процедил Реджинальд, и змеечарователь обреченно закатил глаза: мол, чему быть, того не миновать.

— Извольте выслушать, о сагибы! — сказал он задушевно. — Мой талисман — поистине волшебный. Он спасает не только от змеиных укусов. Ежели кого-то цапнет бешеная собака, стоит только положить камень в стакан с водой и оставить на ночь, а на другой день дать больному выпить эту воду, как он выздоровеет…

Но мой талисман очень боязлив. Его надобно держать непременно в сухом месте, следует остерегаться оставлять его поблизости от мертвого тела, беречь от солнечного и лунного затмения — иначе он потеряет силу.

— Камень! — нетерпеливо сказал Реджинальд, протягивая руку, однако индус спрятал сжатый кулак за спину и печально покачал головой:

— В руках белого сагиба камень станет совершенно бесполезным.

— То есть как?! — возмущенно воскликнул Василий, а Реджинальд значительно прижмурился.

— Стало быть, все-таки шарлатанство! — сказал он с явным облегчением, и лицо его мгновенно приняло привычное скучающее выражение..

Змеечарователь стоял понурясь. Мальчишка глядел с обидою. Даже кобры, чудилось, имели теперь вовсе не грозный, а как бы пристыженный вид: не вставали на хвосты, не раздували капюшоны, не сновали туда-сюда жалом.

— Эх вы, дуры! — укоризненно сказал Василий по-русски. — Чего, спрашивается, пыжились? Шуму-то, шуму навели!..

И, даже не оглянувшись на змеечарователя с его пристыженными подружками, он вскочил на коня и направил его вслед за важно восседавшим верхом Реджинальдом, имеющим вид pater'a familiae [10], наконец-то оторвавшего своего несмышленого отпрыска от пагубного увлечения.

Впрочем, на «отеческом» лице вскоре вновь появилась дружеская улыбка, сопроводившая слова:

— Ну, вот мы и приехали.

И в эту минуту из-за высоких ворот, затейливо вырезанных из красного дерева, донесся женский крик, полный такого ужаса, что по спине Василия пробежал ледяной ветер.

5. Зловещая незнакомка

Откуда ни возьмись, точно сквозь стену прошла, перед всадниками возникла невысокая согбенная фигурка. И без того встревоженные кони вздыбились, когда она вдруг кинулась чуть ли не под копыта, издавая сдавленные, мучительные стоны и заламывая руки так отчаянно и горестно, что молодые люди мгновенно спешились и кинулись поднимать женщину, обуреваемые одним лишь желанием: немедленно помочь этому жалкому существу.

Однако стоило им взглянуть на женщину внимательнее, как оба обмерли, хором издав проклятие.

Она была избита до того, что смуглое, медное лицо выглядело одним сплошным кровавым синяком. Кровавая пена пузырилась во рту там, где чернели ямы выбитых зубов. У корней ее всклокоченных волос виднелись кровавые ссадины. «За волосы таскали, выдирали, — подумал Василий, жалостливо морщась. — А на руках что — кандалы, что ли, были? Преступница небось?»

Мутный взор полубесчувственной женщины между тем прояснился, но лицо ее не сделалось спокойнее.

Напротив — она издала еще один стон и захрипела (очевидно, голос был до того сорван криком, что громче говорить она не могла);

— Не убивайте! О, не убивайте меня, белые сагибы!

Я не сделала ничего, клянусь великим Вишну! Я ни в чем не виновата! Не убивайте меня!

Василий и Реджинальд переглянулись. На них еще никто никогда не смотрел как на людоедов, и они словно бы удостоверились этой переглядкою, что лицо сотоварища не возымело в себе ничего нечеловеческого.

Но оба враз без труда смекнули, что не выражение, а цвет их лиц приводит бедняжку в исступление страха, и Василий быстро спросил:

— За что тебя так?

Уловив неприкрытое сочувствие в его голосе, женщина залилась слезами и протянула руки с кровавыми рубцами на запястьях, а потом, обезумев, вздернула изодранное сари, открыв такие же следы на щиколотках:

— Я рабыня… я рабыня в этом доме! — И она простерла трясущуюся руку к стене, окружающей тот самый дом, куда направлялись друзья. Тут же стало ясно, что она выскочила не сквозь стену, а через маленькую, чуть ли не вровень с землею, калиточку, причем куст жасмина, прикрывавший этот ход, еще хранил на себе клочки ее окровавленного одеяния.

Василий только головой покачал, а Реджинальду изменила его обычная сдержанность.

— Рабыня? — вскричал он в ужасе. — Ты рабыня мистера Питера? Да нет, не может быть! Ты, должно быть, хотела сказать — служанка?

Женщина закрыла лицо руками, и все тело ее затряслось от тяжелых рыданий. Это был ответ — яснее не скажешь, и Реджинальд даже побагровел от возмущения:

— Тьфу! Кто бы мог подумать, что мистер Питер…

— Хозяин-сагиб груб, жесток, у него тяжелые кулаки, — пробормотала шепелявя избитая женщина, и кровавая слюна потекла по ее подбородку, — но он только бил меня. А мэм-сагиб, молодая мэм-сагиб — она истинная Кали: кровавая, черная, жестокая! Это сама Смерть!

Имя ее должно быть Смерть!

Лицо Реджинальда внезапно обесцветилось.

— Что ты говоришь? — воскликнул он почти грубо. — Какая еще мэм-сагиб? Мисс Барбара? Чепуха! Чепуха!

Женщина обреченно свесила руки и, точно ноги ее больше не держали, опустилась в пыль.

— Мэм-сагиб Барбара… — пробормотала она помертвелыми губами. — Ей не нравилось, что у меня волосы гуще и длиннее, чем у нее, и она хотела вырвать их.

Реджинальд схватился за голову так порывисто, что шляпа слетела. Василий покосился на друга, подумав, что леди Агата, конечно, должна быть очень благодарна сегодняшнему утру. Акции ее, похоже, взлетели нынче на недосягаемую высоту, потому что мисс Барбара в образе кровожадной рабовладелицы не имела права даже на сотую, даже на тысячную долю Реджинальдова сердца.

Василию все происходящее казалось, конечно, отвратительным, однако вовсе не чудовищным. Интересно, что сделалось бы с Реджинальдом, узнай он, что и его любимчик Кузька, и Кузькина мать (родная, а не метафорическая), и отец, и деды с бабками, и жена с малыми детьми, а также еще тысяч десять народу — все они были рабами его лучшего друга Василия Аверинцева?

Сиречь его крепостными душами. А предки их принадлежали его предкам, и этак велось с тех пор, как вошел в силу некогда захудалый древний боярский род Аверинцевых. Впрочем, неведомо, как этим самым предкам, но Василию бессмысленная, торжествующая жестокость господина была совершенно чужда. Драли, конечно, мужиков по его воле в холодной, а то на конюшне, чего греха таить, — однако драли за дело; за недоимки, или леность, или потраву господского поля, сведение барского леса… не часто драли, мог сказать Василий, положа руку на сердце! Он не распродавал за долги крестьянские семьи, не менял детей на борзых щенков, не тешился с пригожими невестами прежде их законных мужей, хотя, если видел к себе добрую охоту, никогда не оставлял вниманием бойкую молодицу или девку. От Аверинцевых крепостные не ударялись в бега, поэтому среди некоторых своих соседей Василий слыл чуть ли не вольнодумцем. О нет, сия французская губительная зараза, впоследствии принесшая России столько бед, счастливо обошла его, не пристала, как ко многим русским молодым офицерам, в заграничном походе, и лишь природное человеколюбие, а вовсе не политические воззрения, делало Василия тем, кем он был и слыл: добродушным и справедливым барином. К жестокости мужской он относился с молчаливым осуждением, ну а жестокость женская… Конечно, она не заставляла его волосы вставать дыбом, подобно рыжим кудрям Реджинальда, однако внушала естественное отвращение. И, С брезгливой усмешкой вспомнив дифирамбы приятеля этой Барбаре (лебединая шея, глаза будто озера), Василий подумал, что не зря индийцы считают длинные шеи у женщин признакам неверности и неустойчивости характера, а голубые глаза — дурными, кошачьими, в точности как у сиамских кошек! Правда, Реджинальд говорил, будто у Барбары серые глаза. Ну что же, очень возможно, что серые глаза — свидетельство кровожадности и безрассудной свирепости… Не зря ему так не нравилось ее имя. Замашки у нее совершенно дикарские, правда что варварские. Сам Бушуев, надо думать, тоже хорош. Вот жалость, что надобно идти в дом к этаким недобрым людям, вдобавок просить у них денег! Не лучше ли воспользоваться, в самом-то деле, тощим, но честным кошельком Реджинальда, а уплатить долги уже по возвращении в Россию?

И в эту минуту свирепый рев долетел из бушуевского двора, потом свист плети, резкий звук удара — и новый женский крик… такой крик, что оба друга, не сговариваясь, кинулись к воротам, взлетели на них, опираясь на затейливую резьбу, — и свалились во двор, готовые сразиться по меньшей мере с драконом (то есть на дракона готов был пойти Реджинальд, а Василию сгодился бы трехголовый Змей Горыныч).

Зрелище, открывшееся их глазам, выбило бы меч из рук и святого Георгия, и Добрыни Никитича, поскольку повергло бы того и другого в несказанное изумление, Они узрели высоченного, широкоплечего человека в широких плисовых штанах, кумачовой рубахе распояскою и в каких-то разбитых чувяках — всклокоченного русоволосого бородача лет под пятьдесят, настоящего Святогора-богатыря, того самого, что частенько «плеточкой ременной поигрывал, трехвостой плетеночкой баловался».

В руках у него и впрямь было нечто среднее между пастушьим кнутом и трехвостой «кошкою» с вплетенными на концах свинчатками, и этой-то плетью он со всего взмаха, со всего плеча, нещадно, в поте лица своего, сек, вернее сказать, рвал в клочки… огромный разноцветный тюк.

В воздухе реяли золотистые и серебристые нити, обрывки ткани. Один такой лоскуточек мягко опустился на нос Василия. Чихнув, Аверинцев поймал нечаянный трофей и задумчиво уставился на него. Это был клочок розового кашемира. На нем еще оставались краешек синего индигового цветка и головка поющего соловья, отсеченная от тела метким, безжалостным ударом. Теперь до Василия дошло, что и разноцветный снег, щедро засыпавший каменные плиты, и иссеченный почти насмерть тюк некогда были добрыми тысячами роскошнейших, красивейших кашмирских тканей, которые считались в Европе модной, баснословно дорогой новинкою, так что человек в красной рубахе, можно сказать, иссекал кнутом немалые пачечки бумажных ассигнаций!

Однако даже самый дорогой кашемир не станет кричать нечеловеческим голосом, хоть рви его на части, хоть жги огнем. Василий окинул взором диспозицию и на кружевном белом балкончике обнаружил ту, чьи вопли заставили его и Реджинальда разбойничьи нарушить границы чужого владения.

Это была дородная дама лет пятидесяти, одетая в нечто среднее между русским сарафаном и греческой туникой. Сей фасон еще не вышел из моды ни в Европе, ни в России и, похоже, пришелся по вкусу и в Индии — тем паче что дама была светло-русая, светлоглазая, по-русски немножко курносенькая… словом, отнюдь не смуглая дочь Индии.

Заламывая пухлые руки, так что широкие рукава легкой муслиновой рубахи ниспадали до самых плеч, она издавала пронзительные крики при всяком новом ударе, и новые потоки слез проливались на ее все еще свежее, румяное, полное и добродушное лицо, а крики сменялись слабым лепетом, в котором с трудом можно было разобрать:

— Петенька… Петенька, голубчик, помилосердствуй!

Она говорила по-русски, и Василий без труда понял, что разбойник в красной рубахе и есть Петр Бушуев, а на балконе стоит та самая его сестра, которая не способна справиться с буйнонравной (небось вся в отца) и жестокосердной Варварой.

— Я полагаю, мистер Питер лишился рассудка, — негромко проговорил Реджинальд. Голос его был совершенно спокоен, однако чуткий слух Василия уловил отзвук нескрываемого удовольствия, которое испытывал его друг, видя своего конкурента бездумно пускающим на ветер немалое состояние.

Василий нахмурился. Он и сам был не прочь покуролесить. Скажем, на эту Масленую, когда вдруг ударила оттепель и горки сделались непригодны для катания на санках, приказал в одночасье воздвигнуть во всем Аверинцеве горы деревянные, а поскольку за скоростью постройки их не успели как надо обстругать, велел смазывать скаты чухонским [11] маслом, чтоб скользило лучше.

По счастью, на другую ночь ударил мороз, и только это помешало молодому барину извести не только свои и крестьянушек запасы масла, но и скупить его у всех соседей, а также разослать гонцов за сим скользким продуктом в свои прочие вотчины — хоть бы и на Нижегородчину, хоть бы и на Урал! Однако Василий, при всей разгульной безоглядности натуры, не терпел русской ошалелой дури, которая вызывала кривенькие иноземные ухмылки, а потому, скрежетнув зубами в ответ на высокомерный Реджинальдов взгляд, рванулся вперед, неуловимым движением скользнул под визжащий, раскрученный для нового замаха кнут и, счастливо избежав удара, вцепился в высоко занесенную ручищу Бушуева.

Эх ты!.. Василию показалось, будто он повис на чугунной кувалде. Его повлекло вверх, ноги оторвались от земли. «А ведь во мне больше шести футов росту! — мелькнула возмущенная мысль. — И весу пудов пять!»

Ништо… Чудилось, при всех этих достоинствах он будет сейчас отброшен, как жалкий котенок, однако ручища неохотно замерла в воздухе, косматая голова медленно повернулась на саженных плечах, и в лицо Василия с несказанным изумлением глянули яркие темно-серые глаза.

— Что за напасть? — ошеломленно пробормотал Бушуев, несколько приспуская «кувалду», так что Василий смог наконец утвердиться на земле обеими ногами и попытался ослабить хватку своих онемевших от усилий удержаться пальцев.

— Сгинь, пропади, сила нечистая! — продолжал выражать свое изумление Бушуев и вознамерился было перекреститься, однако сделать это правой рукой с зажатым в ней кнутом и полувытянутым человеком было затруднительно, поэтому он только возвел очи горе, как бы призывая господа на помощь, однако краем глаза увидел стоящего невдалеке Реджинальда — и всплеснул ручищами:

— Мать честная! Какими судьбами, сударь?!

Кнут упал; Василий отлетел шагов на пять, однако удержался на ногах (все-таки не с коня на полном скаку падать!) и, по гусарскому обычаю, мгновенно принял ухарски-небрежный вид.

— А это еще кто? — повел бровью Бушуев и снова поворотился к Реджинальду с выражением радушия, такого же безоглядного, как и ярость, душившая его минуту назад. — Добро пожаловать, сэр!

Английский его был столь буен и грозен, что не всякий слух продрался бы сквозь нагромождение не правильно выговоренных звуков, однако Реджинальд и бровью не повел, а только любезно поинтересовался:

— Попалась бракованная партия товара, мистер Питер?

«Мистер Питер» растерянно огляделся, и на его взопревшем лице изобразился откровенный ужас при виде им же самим учиненного разбоя. Отерев рукавом лоб, он какое-то мгновение стоял недвижимо, потом вдруг передернул плечами, коротко хохотнул и как ни в чем не бывало поглядел на ехидного англичанина:

— Да нет, не брак! Товар хороший, только… только лишнего я взял — боюсь, перегруз будет, как бы корабль не потонул!

Василий невольно засмеялся. Этот разбойник ему определенно нравился. И какова же хитрая шельма!

Ловко вывернулся!

Бушуев покосился на него и тихо, но смачно выругался по-русски, не сомневаясь, что Реджинальд привел с собою соотечественника, который ни бельмеса не поймет. Василий, не дрогнув лицом, мгновенно перетряхнул свой лексикон и ответил сложнейшим витиеватым многочленом с упоминанием определенных частей человеческого тела и перечислением некоторых действий, совершаемых обыкновенно в супружеской постели, а также нанизал ряд неудобосказуемых эпитетов, присовокупив достопочтенную мать всех Кузек на свете, — и снова захохотал, увидав, что круглое, даже, пожалуй, квадратное лицо Бушуева вдруг от изумления уподобилось овалу.

— Земляк, что ли? — наконец-то выдавил хозяин, потом хлопнул Василия по плечу:

— Чего я, дурень, спрашиваю?! Видно сокола по полету! — И захохотал в свою очередь.

Отсмеявшись, он сгреб Васильеву руку своими лапищами, стиснул ее так, что тот подавился вздохом, а потом, задрав голову к балкончику, на котором олицетворением молчаливого изумления застыла женская фигура, зычно провозгласил:

— Марея! Вели на стол накрывать! Вишь, гости у нас!

Наши, русские! Земляки! — И, увлекая за собою молодых людей, один из которых и не подозревал, что только что сменил национальность и подданство, Бушуев ввалился в широкие двери дома, даже не оглянувшись на ворох лоскутков, устилавших двор подобно весело раскрашенным сугробам.

— Нет, кашемир — это, я тебе скажу, самое лучшее!

От тысячи до пятнадцати тысяч рублей идет за штуку!

Конечное дело, слоновыми костями тоже производить знатный торг способно, однако же это не для нас, не для Расеи. У нас, благодарение господу богу, по северным берегам моржа-зверя невиданно, а его клык покрепче и побелее слонового будет. Овчинка выделки не стоит, ей-же-ей! Еще был я в Беке, иначе говоря — Пегу, копал камень ягут, сиречь рубин. Его там в земле — невиданно, однако старатели так ограничены уговором, что ежели они найдут при копании камень, который будет больше горошины и притом лучшей воды, то должны доставить его к начальнику города, а он отдает в казну государственную. Меньшими же упомянутой величины ягутами можно пользоваться и продавать их.

Условие сие столь строго, что, который его не исполнит, тот может и жизни лишиться! Нет, это дело не для одного человека. Но ужо англичане и ягуты приберут к рукам! Умеют они золотыми ключами отворить сердце, золотым дождем оросить души!

Бушуев лукаво покосился на Реджинальда, тот состроил в ответ любезную улыбку и задумчиво отправил в рот кусочек отменно приготовленной баранины, весь желтый от масалы — терпкой приправы. Был на столе чаль, то есть рис, и земляные яблоки — картошка, которая в России давным-давно уже перестала быть диковинкою, а также печеный яме, который видом и величиной походил на редьку, только был красноватого цвета, а вкус имел сладковатый.

Василий с умилением хрустел квашеной капустою и солеными огурчиками — огурцы были длинные, изогнутые, без пупырышек, а в остальном имели совершенно русский, восхитительный вкус. И пироги были с капустою — как дома! Он жевал, жевал… Бушуев ел мало, налегая больше на пальмовую водку, и лицо его все гуще наливалось краснотой, алая рубаха липла к телу, а сам он то и дело ворчал, что во всем этом индийском мире существует одна жара.

Собственно, разговор велся только между Бушуевым и его русским гостем. Что Реджинальд, что Марья Лукинична, сестра хозяина, играли в молчанку, причем Реджинальд неприметно озирался, словно выискивал кого-то, а хозяйка все больше заботилась о том, чтобы стол не пустовал, да натянуто улыбалась всякий раз, как англичанин оглядывался, и в ее глазах мелькал испуг.

Впрочем, предаваться наблюдениям у Василия особенно времени не было, потому что хозяин всецело завладел его вниманием.

Петр Лукич доверительно сообщил, что, по короткому знакомству его с индийскими, афганскими и персидскими знатными купцами, он узнал, что те охотно желают завести на границах с Россией и внутри оных постоянный торг и учредить купеческие конторы на любых условиях, какие предложит российское правительство.

Многие из здешних приятелей Бушуева отчаянно боялись возрастающего английского влияния, которое уже сейчас превосходило и португальское, полузабытое, и французское, сведенное на нет лишь недавно.

— В делах слово индусы держат крепко, что моголы, что идолопоклонники. Чужого похищать не расположены и завидовать никому не имеют нужды, однако правитель Такура, — по-русски сообщил Бушуев, — таково ожесточен против инглишей, что готов покровительства искать даже и в самых дальних далях! Так что ты не думай, что они тут все инглишам задницу готовы лизать. Ежели мы не растеряемся, много чего можно к рукам прибрать! Одна незадача: больно далеко. Англичане — они что? Они без чужих земель нищие, босые.

Они тут уже сколько лет кормятся. А у нас, конечно, своему добру предела нет. Туркестан, Хива, Кавказ — это ведь какая сокровищница! Однако же и здесь… Голконда!

Он значительно покрутил головой. Тут Реджинальд пробудился от своей задумчивости и не без подозрительности попросил осведомить его, о чем шла речь.

— Да вот, учу молодого человека уму-разуму, — не сморгнув, отоврался Бушуев, — говорю, дерево битре, тик по-вашему, очень уж богатую древесину имеет!

С прожилками, а глянец на нее легко наводится. Изумишься, когда увидишь стол из битре или, скажем, шкаф.

Никакому древоточцу этой древесины не взять, никакому червяку. Вот бы в Россию этого битре навезти, я смекаю!

— Хорошее дело, — пряча улыбку, согласился Василий. — Однако же в дереве я мало что смыслю. Вот оружие — это да! Фугетта, карга…

— А где же мисс Барбара? Неужто мы будем лишены удовольствия видеться с нею нынче? — внезапно перебил его Реджинальд, и Василий наконец понял, кого так нетерпеливо высматривал его приятель. Сам он начисто позабыл и о дочери бушуевской, и о ее свирепых пристрастиях, а потому почувствовал, как благостное — ну будто дома! — настроение его при упоминании этого имени развеялось словно дым, оставив по себе лишь горький привкус. Какое уж там удовольствие!

Похоже, впрочем, было, что не одного его огорчил неожиданный вопрос Реджинальда. Миловидное лицо Марьи Лукиничны пошло пятнами, она даже ладонь прижала к губам, как бы призывая к молчанию, однако было уже поздно.

Физиономия Бушуева приняла до того ошарашенный вид, словно его из-за угла стукнули по голове чем-то весьма и весьма увесистым — может быть, сделанным из этого самого дерева битре, И Василий внезапно понял, что застолье и общение с земляком настолько разнежили купца, что он ощутил себя внезапно низвергнутым с небес на землю. Странно, что такое действие произвело упоминание о единственной и любимой дочери, однако если то, что нынче узнали о ней Реджинальд и Василий, правда, то неудивительно, что у отца при одном имени ее глаза на лоб лезут!

И это еще очень скромно было сказано…

— Где Варька? — хрипло повторил Бушуев, приподнимаясь из-за стола и вперяя в сестру такой испепеляющий взор, что несчастная женщина затряслась как в лихорадке. — Где, любопытствуете, эта вертихвостка? Вы вон ее спросите, потатчицу! Избаловала девку вконец, начисто она от рук отбилась! Да ее мать-покойница, ангел, небось в гробу переворачивается, глядючи на сию анчутку! Сладу с ней никакого нет! Вот увидишь ты у меня: как воротится — запорю, запорю, и весь сказ!

А до дому доберемся — в монастырь отдам! Под клобук упрячу, своевольницу! — И рука Бушуева при этом сделала такой размашистый жест, словно сжимала плеть, а перед нею была простерта такая-сякая дочь Варька… или, на худой конец, тюк с кашемиром.

Так вот за что досталось кашемиру, осенило вдруг Василия! Очевидно, Петр Лукич был таково расстроен каким-то проступком дочери (может быть, истязанием безвинной рабыни), что, за отсутствием Варвары, выместил злобу на том, что под руку попалось.

Хотя обличительные речения свои Бушуев вновь выпалил по-русски, Реджинальд проявил чудеса догадливости и встал рядом со стулом плачущей Марьи Лукиничны с таким видом, что и слепому сделалось бы ясно: даму он не намерен никому давать в обиду — как и подобает истинному джентльмену. Возможно, именно каменно, вызывающе выпяченная челюсть сэра Реджинальда и отрезвила Бушуева, потому что он с видимым усилием овладел собою и сообщил, что его дочь вот уже который день гостит в доме магараджи Такура по приглашению его супруги — магарани, которая обучает Варьку индусским обычаям и верованиям, коими та чрезвычайно увлечена. А сам Петр Лукич выезжает в Такур завтра же, чтобы присутствовать на праздновании в честь рождения у магараджи долгожданного внука.

Причина была вполне приличная, что и говорить, однако от Бушуева не укрылся мгновенный недоумевающий взгляд, которым обменялись его гости.

А ведь было чему удивляться! У обоих промелькнуло воспоминание о свежих кровоподтеках на лице рабыни, встреченной у ворот. Ежели Бушуев уверяет, что Варвара уже другую неделю в гостях, кто же так жестоко избил бедняжку? Сам хозяин? Его сестра? Но такого даже самое изощренное воображение не в силах было представить! И к тому же рабыня явственно сказала, что мучила ее молодая мэм-сагиб… Похоже, Петр Лукич просто-напросто врет, прикрывая дочь. Ну что ж, это его отеческое право, и не дело гостей за что-то упрекать хозяина. В чужой монастырь со своим уставом, как известно, не лезут, подумали оба приятеля, а для того, чтобы сгладить наступившую неловкость, Реджинальд поспешил сообщить, что тоже приглашен в Такур и берет с собою Василия. Однако вот какая незадача приключилась с его приятелем…

Последовало повествование о кораблекрушении, опасностях, странствии по побережью (о провале в памяти Реджинальд не счел нужным упомянуть), потере всех денег и имущества. Василий назвал имена общих знакомых в Москве и своего поручителя в Калькутте, после чего Бушуев упер руки в боки и грозно заявил, что плевать ему на всякие поручительства, и, явись к нему Василий просто так, голый и босый, но скажи: я, мол, русский, — Бушуев немедля открыл бы ему свой кошелек, потому что он не из тех, кто способен оставить соотечественника в беде. В подтверждение сих слов Аверинцеву был тотчас же заявлен неограниченный кредит, и щедрость Бушуева простерлась до того, что он даже позволил приятелям взять в его кладовых подарки для магараджи Такура. Час спустя отменные дары были выбраны. Ими явились китайские фарфоровые чернильницы, японские чашечки для водки, лаковые дощечки с перламутровой инкрустацией, несколько хоросанских клинков отменного, по словам Василия, булата, четыреста штук сукна багряного цвета и пятьдесят желтого, затем сотня штук сукна алого цвета высшего достоинства, пять настенных часов, двенадцать зеркал, немецкой работы глобус, тщательнейшим образом разрисованный, и всякие подобные вещи, призванные взволновать весь двор магараджи и его самого: эти ев ропейские игрушки благодаря новизне приобретали странную, фантастическую цену в глазах людей, которые горстями гребли серебро, золото и алмазы!

Уже глубоким вечером молодые люди покинули гостеприимный дом русского купца, заручившись его обещанием завтра же прислать все нужные товары. Прощались ненадолго: через день им предстояло встретиться у магараджи Такура.

— Где мы будем иметь удовольствие увидеть очаровательную мисс Барбару, — не преминул добавить помешанный на учтивости сэр Реджинальд.

При этом Марья Лукинична с трудом удержала руку, взлетевшую для крестного знамения, ее брат едва приостановил свои кустистые брови, так и норовившие Грозно сдвинуться у переносицы, словно бровищи Перуна-громовержца, сулившие смертным громы и молнии, ну а Василий… Василий с кислой улыбкой подумал, что, попадись эта неведомая зловещая мисс Барбара нынче своему батюшке под горячую руку, вид у нее, пожалуй, сделался бы еще более плачевным, чем у той измученной, забитой беглянки! Отчего-то мысль сия доставила ему удовольствие и на некоторое время даже почти заглушила неизъяснимый суеверный страх перед наступающей ночью. Да и то сказать, луна неудержимо шла на убыль.

— ..Я все сделала, как было приказано, о мой господин.

— Не сомневаюсь, Тамилла. Тебе я доверяю всецело.

Однако скажи: англичанин и его друг были очень поражены?

— Клянусь, что краски исчезли с их лиц, уподобив щеки белому полотну.

— Ты уверена, что этот русский тоже ужаснулся?

— В его глазах пылала самая горячая жалость. Он был недалек от того, чтобы заключить меня в объятия и утешать, словно плачущую девочку.

— Словно плачущую девочку?! Это отнюдь не то, чего я желал бы для тебя и для него. Заключить в объятия — это совсем другое дело.

— Да, господин мой. Но правильно ли ты поняла? Ты хочешь, чтобы я и он…

— Тамилла, здесь нет ничего такого, чего хотел бы я или хотела бы ты, а также нет ничего нежелательного для тебя или меня. Только воля нашей богини властвует над нами, только она ведет нас и вдохновляет. Ты должна сделать все, чтобы русский не просто изменил своему предначертанию. Он должен лишиться разума в твоих объятиях! Он должен сделаться рабом твоего лона, ты понимаешь, Тамилла? Один из тех, кого я посылал к тебе — тот несчастный и жалкий франк, который потом принес столь много жертв на алтарь нашей богини, — он говорил мне, что мышцы в твоем влагалище имеют необычайную силу и ты можешь доставить несказанное наслаждение мужчине, даже не делая ни одного движения, только владея своим лоном. Он также говорил:

«Мне казалось, будто она взяла мою плоть в кулак и беспрестанно то сжимает, то разжимает его». Какие омерзительные слова, верно? Эти чужеземные твари, которые вползли на нашу землю, даже о наслаждении не могут говорить возвышенно! Да можно ли требовать от них многого? Они принуждают своих женщин восходить на ложе одетыми и совокупляются с ними торопливо, поспешно, едва дав себе труд задрать эти их ночные одеяния, которые столь же нелепы, как и дневные.

Впрочем, зачем тратить на них слова и время? Я, разумеется, верю тебе, Тамилла, однако мне хочется знать, какие дивные уроки ты намерена преподать этому русскому. Покажи мне. Представь, что я — это он. Вот ты приближаешься к нему и… и что? Ты начнешь совлекать с него одежды или прежде разденешься перед ним сама?

— Он слаб, мой господин. Я его знаю: он слаб перед искушением женской красотой. Но если ты желаешь убедиться, что я одолею его очень легко, позволь мне показать, где я буду ласкать его и трогать. Вот здесь…

Вот здесь, мой господин. В междуножье, легкими касаниями, и я буду вздыхать так, чтобы мое дыхание ласкало его уши. О господин…

— Ляг, Тамилла. Ты все покажешь потом, а сейчас отвори мне лоно твое, да поскорее. Клянусь, или я от долгого общения с англичанами стал так же нетерпелив, как они, или ты и впрямь можешь делать с мужчинами все, что захочешь. Освободи меня, Тамилла, дай излиться в тебя!

— Мое лоно принадлежит Тебе, о господин, и я сама принадлежу тебе.

6. Сабля Сиваджи

Еще не рассвело, когда Реджинальд, полуодетый, с сумасшедшими глазами, ворвался в комнату, где без задних ног храпел Василий (заснуть ему, как обычно, удалось гораздо позднее полуночи!), и сообщил, что прибыли посланцы магараджи Такура, чтобы сопроводить белых сагибов к своему повелителю. Спросонок Василий даже не спросил, что это означает, однако стоило ему выйти на крыльцо, как сердце его упало, а надежда на приятную верховую прогулку разбилась вдребезги.

Реджинальд с выражением фальшивого удовольствия уже садился на деревянное расписное и раззолоченное кресло под балдахином, яркостью соперничавшим с голубым небом, вокруг которого почтительно замерли восемь здоровяков, облаченных в леопардовые шкуры на чреслах и через плечо, в маленьких золотистых тюрбанах. Василий, зачарованно уставясь на них, даже не заметил, как взгромоздился во второе такое же кресло, и едва успел покрепче схватиться за поручни, как другие восемь богатырей, наряженные в шкуры тигровые, подхватили его седалище и с гиком и криком, непременным спутником индусов, пустились бежать со двора по улицам Беназира, все круче забирая на окраину, где дорога сворачивала к горам.

Впереди колыхался голубой зонтик над Реджинальдом. За каждым креслом бежали по восемь человек переменных носильщиков, а всего, включая верховых индусов-стражей, было шестьдесят четыре человека: целая армия, способная шугануть любого леопарда или тигра, буде он отважится сунуть нос на тропу из глубины джунглей. Вся эта шумная кавалькада не способна была спугнуть только бесстрашных родичей царя Ханумана, как называют в Индостане обезьян.

Перескакивая с одной ветки на другую, стрекоча, будто сороки, и делая страшные рожи, они летели средь листвы, словно серые призраки, и, забегая далеко вперед, поджидали путников на поворотах дороги, будто указывали им путь. Внезапно один младенец-макашка так и свалился на колени Василию! Оба, человек и зверь, с одинаковым изумлением, родственным ужасу, какое-то мгновение смотрели друг на друга, однако мамаша младенчика, бесцеремонно перескакивая по плечам носильщиков, тотчас схватила дитя и, прицепив его к своей груди, исчезла в ветвях гигантского баньяна, скорчив Василию на прощание самую богопротивную гримасу.

Это было наиболее сильным впечатлением трехчасового путешествия. Василию иногда чудилось, что его влекут сквозь некие театральные декорации, так быстро проносились мимо стены джунглей. Миллионы кузнечиков трещали кругом, наполняя воздух металлическим звуком, напоминавшим гудение губной гармоники; орали на все голоса птицы; стаи испуганных попугаев метались с одного дерева на другое; по временам издалека доносилось долгое громоподобное рычание, и тогда Василий против воли покрепче вцеплялся в поручни, ругательски ругая себя за слабость. Это помогало скоротать время… и отвлекало от размышлений.

Его не оставляло странное ощущение, будто не какие-то там слуги неведомого магараджи несут его сквозь джунгли, а некие посланцы судьбы. Всегда, всю жизнь Василий Аверинцев делал только то, что хотел, что сам считал необходимым для себя — кроме, понятное дело, войны, когда был принужден повиноваться приказам, но он знал тех, кто отдавал эти приказы, осознавал их мудрость или ошибочность, мог своим поведением ослабить или даже свести на нет оплошность командира и твердо верил, что никакая пуля-дура не долетит до него случайно, а если он падет на поле боя или в короткой стычке, то лишь потому, что на мгновение ослабит внимание, выпустит вожжи колесницы судьбы из своих рук.

Однако индийские приключения, похоже, грозили превратить Василия в настоящего фаталиста! Впервые в жизни он ощутил, что обстоятельства могут управлять человеком — даже таким отважным и дерзким человеком, каким считал себя. Кораблекрушение, а потом это необъяснимое, внезапное появление в Беназире изрядно поколебали устои его самомнения. Со свойственной ему привычкою все для себя разумно объяснять и анализировать Василий пытался найти объяснение случившемуся, однако в голову лезли суеверные мысли о том, что эта южная страна, пожалуй, враждебна ему, северянину, что она имеет над ним страшную, почти колдовскую власть, бороться с которой он не сможет — не стоит и пытаться! Все чудесное, все волшебное, хранимое в тайниках души в детстве и позднее надежно засыпанное впечатлениями учебы, взрослой, разумной жизни, войны, природной насмешливости, в конце концов, — все это теперь смятенно оживало в нем, и Василий изумленно ощущал, что самые глубинные струны его натуры звучат в удивительном ладу с могучей мелодией покорности воле небес, которой, чудилось ему, проникнут был в Индии самый воздух, каждый луч солнца, каждая пылинка лунного света…

Лунный свет! Василий содрогнулся при этих двух словах, внезапно заливших его память целым океаном серебряного сияния, — и едва не вылетел из своего кресла, потому что носильщики внезапно резко остановились, а над ухом раздался страшный грохот.

Джунглей уже не было и в помине! Путешественники находились у врат дворца, а со стены в честь прибывших стреляли из пушки.

Выбираясь из носилок, Василий едва успел оглядеться и сообразить, что он стоит перед широким рвом, за которым поднимаются высоченные крепостные стены.

Вершины многоярусных башен и вовсе терялись под облаками. Больше разглядывать времени не было: Реджинальд подтолкнул его и зашагал по подъемному мосту, висевшему на таких мощных цепях, что они, чудилось, выдержали бы тяжесть целой армии слонов.

Через мгновение Василий понял, что сия гипербола как нельзя более точно соответствовала действительности.

Дорога ко дворцу магараджи, которую каждый гость должен был из почтения к хозяину преодолеть пешком, для начала вела через двор, где находилось сто слонов.

Они были привязаны цепями за заднюю ногу к огромным столбам. Все стояли в ряд и лениво переминались с ноги на ногу, отчаянно звеня. Поодаль, за железной решеткой, сидели и лежали семь тигров и пять леопардов.

Один из тигров был редкостной красоты: весь белый!

Ручные леопарды, украшенные чепраками, были привязаны также у входа во второй двор. Посредине его высился чудовищных размеров бык, высеченный из цельного куска черной скалы, а у подножия сидел совершенно черный ручной гиббон ростом не более двух футов, с шелковистой шерстью, смышленой мордочкой и руками с длинными пальцами, которыми он то и дело всплескивал, крича:

— Ху-хуу!..

В третьем дворе целый строй солдат отдавал честь гостям; играла музыка, толпился народ, одуряюще пахло цветами. Василий едва успел бросить жадный взгляд на стены, сплошь покрытые изображениями фантастических птиц, танцующих красавиц и раджей, восседающих на своих тронах или на слонах, однако Реджинальд вновь подтолкнул его, и Василию пришлось поспешно пройти сквозь нескончаемую массивную колоннаду в тронный зал, в глубине которого на величественном сооружении из слоновой кости под пурпурным балдахином сидел магараджа, одетый так, что Василию враз сделалось и смешно от пестроты его наряда, и досадно за собственный скромный белый костюм. Право, малиновый ментик с золотыми галунами, белые лосины, сверкающие тонкие сапоги и чудо-кивер набекрень (с султаном!) пришлись бы здесь как нельзя более кстати.

Магараджа был облачен в сверкающую парчу, сверкающий муслин, сверкающие шелка. Бархатные туфли его были сплошь затканы золотом. Голова так и клонилась под тяжестью жемчужных нитей, обвивавших его тюрбан, И драгоценных камней, нашитых здесь и там.

Огромный изумруд свешивался к переносью и блестел, как третий глаз. На шее висел орден, состоящий из жемчужного ожерелья в семь рядов, причем каждая жемчужина была величиной с орех. Руки-ноги, разумеется, сверкали, унизанные браслетами; пальцы не гнулись от перстней, а на мизинце правой руки надет был шапп — серебряная правительственная печать, увенчанная плоским изумрудом не менее чем в пятак величиной.

Растерянно взглянув в смуглое безбородое, удивительно гладкое и пухлое лицо, на котором вокруг губ вилась тоненькая, еле заметная ниточка усов, Василий услышал громко выкликнутое глашатаем:

— Раджа-инглиш Режина! Раджа-руси Васишта! — и принужден был поклониться как можно ниже, чтобы скрыть нервический смех. Пожалуй, раджа-инглиш должен был предупредить друга! И все-таки лучше зваться Васиштою, чем Базилем.

Не успел Василий распрямиться, как ему было сказано: «Кош аменди!» [12] — и вручен огромный букет пахучих цветов; на руки были надеты цветочные запястья, на шею — цветочные ожерелья. Василий хотел было отшвырнуть эту гадость, присовокупив, что его, верно, перепутали с какой-нибудь мамзелью, однако увидел каменно-неподвижное лицо раджи-инглиша, тоже убранного цветами, словно невеста, и решил, так уж и быть, стерпеть все эти глупости.

А потерпеть пришлось-таки! Осыпав европейцев с ног до головы цветами, их вдобавок окропили розовой водой и помазали каким-то сильно пахнущим черным маслом. Затем с самым любезным выражением лица магараджа указал на ступени своего трона. Василий решил было, что магараджа требует коленопреклонения, и вся кровь его закипела, однако Реджинальд с поджатыми губами уселся на ступеньки; пришлось последовать его примеру.

Вдруг кто-то ткнул Василия в бок. Он свирепо оглянулся — и едва не вскрикнул от радости, увидав Бушуева, уже угнездившегося подле трона и в своем роскошном, на манер боярского кафтана, шелковом сюртуке незаметного среди блистательно разряженных слуг с павлиньими перьями, отгонявшими комаров, среди дымящихся курильниц с благовониями, глашатаев, громовым голосом извещающих всех собравшихся о величии, могуществе и добродетели своего повелителя, о его красоте, мужестве, силе…

— Ты, главное дело, не расхохочись, — почти не разжимая губы, посоветовал Бушуев и приветственно подмигнул Реджинальду. — Они, индусы, беда какие обидчивые! А начнет магараджа с тобою говорить — ты не молчи, отвечай обстоятельно.

— Вы, я вижу, знаток! — усмехнулся тихонько Василий.

— А чего ж! — горделиво повел плечами Бушуев. — Магараджа — мужик очестливый, вишь, и Варьку мою привечает.

Василий покосился на него с любопытством. От вчерашней ярости и следа не осталось. Сейчас Петр Лукич явно кичился тем, что и он, и дочь его на короткой ноге с местным царьком. А где она, кстати? Здесь не видно ни одной европейской женщины, только несколько ин дусок, сплошь увешанных покрывалами, скромно сидят в уголке на ковре, над которым туда-сюда двигается огромный щит, укрепленный посреди потолка и каждым движением своим нагоняющий волны прохлады.

Внезапно одна из женщин поднялась, легко, меленько перебежала зал и склонилась перед Бушуевым. Она с ног до головы была закутана в белое покрывало с золотой каймой. Виднелись только узкие шаровары и ноги, обутые в серебряные туфельки без задников.

Василий взглядом знатока приковался к ее лодыжкам. Они были на диво тонкие, точеные — загляденье.

Не часто даже и в самой Франции приходилось видеть такие дивные ножки! Однако странно, почему они лишь слегка золотистые, а не медно-смуглые, как у остальных индусок?

Женщина меж тем склонилась еще ниже и слегка совлекла с лица покрывало. Мелькнул огромный потупленный глаз, бледно-румяная щека, тень длинных ресниц, вьющаяся русая прядь на лбу…

— Ах, чертова кукла! — восхищенно прицокнул языком Бушуев. — Эка вырядилась!

Реджинальд привскочил со своей ступеньки и отвесил некое подобие реверанса и земного поклона: не отважился распрямиться без позволения хозяина.

— Мисс Барбара! — просвистел он восторженно. — Я ни за что не узнал бы вас!

Узкие ладони с длинными, без единого кольца, худыми пальцами сложились в намаете, покрывало вовсе съехало с головы, и Варя взглянула на Василия.

Она смотрела удивленно на незнакомое европейское лицо, он — вприщур, поджав губы так, что Реджинальду и не снилось.

Да… и не скажешь, что этакая злодейка! Но и непонятно, по чему тут вздыхать и томиться Реджинальду.

Круглое лицо, твердый маленький подбородок, на котором чуть намечена упрямая ямочка. «Как у меня, почти как у меня», — почему-то удивился Василий. Что еще?..

Высокий лоб, высокие скулы. Рот — как две вишенки; курносенькая, глазастая. Глаза — самое красивое в этом заносчивом лице: дымчатые, туманные, без блеска. Строгие, печальные глаза… и улыбка, тронувшая, расцветившая сухие, напряженные губы, не озаряет их, не заставляет засверкать. Голос тихий, мягкий — непроницаемый голос, точно страж на пути к тайным мыслям! А имя ей не идет. Она никакая не Барбара, не Варвара, не Варя.

Она — Варенька. Она…

Василий мысленно выругался: али позабыл, какова она оказалась? И все-таки он не мог теперь называть эту девушку иначе как Варенькой.

— Батюшка, вот и ты наконец, — кивнула она отцу. — Я изаждалась. Прости, что ослушалась, не воротилась в срок. Больше уж перечиться твоей воле не стану…

Бушуев даже крякнул от изумления такой всенародно изъявляемой покорностью. Ткнул в бок Василия, шепнул растерянно:

— Чегой-то она, а? — Но тотчас спохватился, грозно свел брови. — Ну, гляди у меня! Коли что не так… сама знаешь, рука у меня — ого-го!

— Да, — кивнула Варенька и снова потянула покрывало на гладко причесанную русую голову — Василию показалось, не для чего иного, как спрятать улыбку. — Воля ваша, батюшка!

«Да она из него веревки вьет, — мрачно подумал Василий. — И бесился он вчера не с того, что дочка из его воли вышла, а что некому стало веревки вить! А на Реджинальда эта мисс и не глядит, хотя он так и вьется, так и пляшет, будто пескарь на крючке. Знает, как нашего брата держать. Такая могла, да, могла изувечить кнутом, за волосы таскать!»

Эта мысль немного успокоила мстительное, злобное чувство, внезапно вскипевшее в его душе. Да что такое?

Чего он-то раззадорился? Неужто его так взволновали страдальческие глаза той избитой рабыни?! Да он и лица-то ее не разглядел, настолько оно все было обезображено кровоподтеками, изуродовано ужасом! Или голос ее тронул — слабый, молящий, страстный?.. Или…

Он не успел додумать. Еще раз легко улыбнувшись отцу, Варенька ускользнула к женщинам, и, когда ее высокая тонкая фигура отдалилась, Василий вдруг ощутил, как его явственно отпустило, Словно и впрямь разжалась тяжелая рука, стискивающая сердце. Стало легче дышать, даже в глазах просветлело.

Внезапно Реджинальд вскочил, делая незаметный знак Василию. Тот тоже встал. Как выяснилось, хозяин решил уделить внимание гостям и занять их разговором. Сначала с вельможной особою беседовали Реджинальд и Бушуев: об их взаимном здоровье, об удовольствии видеть друг друга и о небывало холодной погоде, которая стоит в эти дни. Учитывая, что на дворе можно было в полдень запросто испечься, даже хоронясь в тени, а в самом дворце позволяли свободно дышать только постоянно развеваемые покрывала, можно было подивиться удивительному лицедейству европейцев!

Затем магараджа приступил к Василию.

Здесь выяснилась одна любопытная особенность.

Оказалось, индусы никогда не путешествуют просто так, как это делали и делают другие народы. Странствие, предпринятое не по торговым делам и не для богомолья, для них бесцельное бродяжничество; человека, заехавшего к ним бог весть зачем издалека, они готовы считать за праздного и чудаковатого богача. А поскольку в Индии почти у каждого богача есть несколько жен и вообще он немыслим неженатым с двенадцати или тринадцати лет, то, весьма естественно, магараджа Такура полюбопытствовал, сколько у Василия жен и оставил ли он их дома или где-нибудь в Индии? Может быть, в Калькутте?

Правдивый ответ Василия: холост, мол, еще! — привел магараджу в сильное недоумение. Реджинальд слегка хмыкнул: очевидно, ему тоже приходилось бывать в схожем положении, — а Бушуев, стоящий невдалеке, бросил на Василия откровенно одобрительный взгляд, а потом оглядел его с ног до головы как-то по-новому, оценивающе… Эх, знал бы он, что при виде его разлюбезной дочери Василия охватило одно-единственное желание: оказаться от нее подальше, как можно дальше — желательно за тридевять земель!

Тут магараджа решил, что его дальнейшее молчание можно счесть нелюбезным, и приступил к новым вопросам. Кто кому платит дань: кинг Горги — руси-царю Искандеру [13] или, наоборот, Искандер — кингу? Как нужно называть руси-царя; раджадхираджа или падишах? Василий подумал по простоте душевной, что хрен редьки не больно-то слаще, но пришлось уяснить себе: первый титул хотя и значит «царь над царями», но в глазах индуса не так важен, как падишах, ибо только падишаху другие цари платят дань!

Далее магараджа пожелал узнать, есть ли касты в России и какие? Обедают ли руси вместе с инглишами или, подобно браминам, гнушаются сидеть вместе с ними?

Без друга Реджинальда, по обычаю невозмутимого, Василию отродясь не прорваться было сквозь вражеские баррикады без потерь! Ему казалось, что все веера и опахала в зале поникли да вдобавок по углам развели огромные костры. Право слово, весной прошлого года при штурме Парижа было куда как легче! Ему помогало удержаться под вражеской картечью лишь созерцание великолепного оружия, висевшего на стене позади трона: там были огромный лук, колчан, полный стрел, отлитых из золота, и украшенная драгоценными камнями сабля. В конце концов силы его вовсе иссякли, и тогда, рискуя показаться неучтивым, он опередил новый вопрос хозяина и спросил, правдивы ли слухи, будто сабля сия принадлежит самому Сиваджи, а коли так, отчего у нее такая маленькая рукоять, что, кажется, лишь десятилетний ребенок сможет просунуть в нее свою ладошку? И значит ли сие, что знаменитый герой ростиком не вышел?

Реджинальд, стоявший на шаг позади, со свистом выдохнул сквозь зубы. Бушуев чуть слышно помянул черта.

Полное гладкое лицо магараджи не изменило своего выражения, когда он резким движением, казавшимся неожиданным для его довольно тучной фигуры, вдруг соскочил с трона — и Василию потребовалось какое-то время, чтобы понять: магараджа вовсе не провалился сквозь землю, а стоит рядом, почти вплотную, однако ростом… ростиком он оказался едва ли поболее пяти футов! Да, худую шутку сыграло с Василием высокое седалище трона из слоновой кости, а также эта золоченая подставка под ноги: лавка не лавка, табурет не табурет, чтоб ей сквозь землю провалиться!

По правде сказать, под землею очутиться мечтал сейчас сам Василий. Он почти не сомневался, что чокидары [14] магараджи — или как они там зовутся, индийские телохранители?! — сейчас наперебой примутся сносить ему голову и изрубят в капусту еще прежде, чем он моргнет. «Эх, мне бы сабельку хоть какую-нибудь завалященькую! — подумал тоскливо. — Пусть бы и рукоять маловата была! Я бы им показал и Васишту, и руси-царя Искандера, и… и Кузькину мать!»

Однако магараджа не спешил отдавать убийственный приказ, а продолжал меланхолически жевать бетель, который ему подавал красавец негр, а другой, схожий с первым, словно брат-близнец, держал урну из массивного золота и подносил ее своему господину, когда тому требовалось сплюнуть.

Очередной кроваво-красный плевок отправился в урну, а затем магараджа вдруг улыбнулся так широко и радостно, что рот Василия сам собою разъехался в ответной улыбке.

Однако тут же он сообразил, что радушие высокой, так сказать, особы предназначено вовсе не ему, а кому-, то стоящему за его спиною и говорящему мягким, тихим, вкрадчивым голосом:

— Русский гость магараджи Такура не знает о его родстве с великим Сиваджи, вождем и царем махратов, победителем Арзал-хана, с которым он расправился подобно тому, как Давид некогда расправился с Голиафом!

— Тонкость вашего ума всегда восхищала меня, мэм-сагиб Барбара, — ответил магараджа своим писклявым, будто у дитяти, голоском. — И незнание нашего гостя вполне простительно, тем более что не только ему, но даже вам, наверное, неизвестно, что одержал свою победу Сиваджи не пращой, как Давид, и даже не этим прекрасным мечом, а страшным махратским вагхнаком, который сделал его и впрямь маленькую руку поистине неуязвимой.

— Вагхнак? — повторила Варенька, подходя поближе.

Василий ощутил ее присутствие как болезненное прикосновение к открытой ране. — Я думаю, никто из нас не знает…

— Не стоит говорить за всех! — сухо перебил ее Василий. — Вагхнак — это перчатка с железными когтями.

Англичане так и зовут ее: tiger's clow — тигриные когти.

Зверское оружие, однако его светлость прав: вагхнак делает своего обладателя почти непобедимым!

— Вы вновь ошиблись, мой дорогой гость, — с лучезарной улыбкою повернулся к нему магараджа. — Хотя я высоко оценил ваше знание такой редкости, как вагхнак, суть вовсе не в его железных когтях, рвущих тело противника до крови. Сила, великая сила Сиваджи, моего предка, крылась именно в его руке! Не угодно ли обменяться со мною рукопожатием, столь принятым у вас, иноземцев?

Он протянул свою крошечную, почти детскую ладонь.

На вид она была мягкая и розовая, однако Василий почему-то замешкался. Вон сколько перстней на пальцах магараджи! А что, ежели один из них позаимствован у Цезаря Борджиа или его индусского родича? Нет, у магараджи припасена про русского медведя какая-то хитрость, и, прежде чем, не зная броду, соваться в воду, надобно…

— Силою желаешь помериться? — Отпихнув Василия плечом так, что он едва устоял на ступеньках, к магарадже приблизился Бушуев, поглядывая на него со снисходительностью слона, коего вызвал на поединок тот самый крошечный гиббон, который кричал «Ху-хуу!» возле статуи черного быка. — Изволь! — И он накрыл ручку магараджи своей клешнятой пятерней.

Далее случилось нечто необъяснимое. Бушуев издал короткий хрип и тяжело затоптался на месте, дергаясь всем телом. Магараджа принужден был схватиться левой рукою за свой трон, чтобы не оказаться вздернутым на воздух, однако пальцев Бушуева он не выпускал — и не спускал с его лица своих лучащихся добротою глаз.

Бушуев перебирал ногами все быстрее, словно намеревался бежать, — и вдруг замер, выдохнув:

— Пусти, гад! Будя… будя!

Сказано сие (с несколькими последующими необходимыми добавлениями) было по-русски, однако магараджа, похоже, понял — Василий мог только надеяться, что понято оказалось не все выражение, а лишь основная часть его. Рука Бушуева была незамедлительно отпущена, однако он все еще стоял в прежней позе, протягивая вперед скрюченную кисть.

— Ну, мертвая хватка! — простонал он наконец со смешанным выражением боли и восхищения, недоверчиво оглядывая ручонку магараджи.

— Да, эта ловкость пальцев передается в нашем роду из поколения в поколение. Существуют навыки, составляющие, так сказать, семейную реликвию… семейную тайну, — с улыбкою пояснил магараджа. — Думаю, сагиб Васишта теперь удовлетворил свое любопытство?

Василий ослепительно улыбнулся, полагая, что русских медведей и слонов сегодня выступало в этом зале довольно. Его так и подмывало попросить магараджу поиграть с ним сабелькой, однако Реджинальд украдкой сделал страшные глаза, и Василий прикусил язык. Ведь гусарская честь не даст ему проиграть бой ни магарадже, ни его чокидарам, или как их там, ни самому Сиваджи, буде он восстанет из праха. А победа может иметь самые плачевные последствия для всех русских: ведь никому не известно, как далеко простирается в Такуре гостеприимство и снисходительность к оплошностям европейцев…

— Всех вас, любезные гости, я приглашаю на обед, — провозгласил между тем магараджа. — Бесконечно жаль, мэм-сагиб Барбара, что обычаи вынуждают нас вкушать сие удовольствие вдали от прекрасных дам, как говорят в Европе. Вас проводят к моей бегум [15], однако поверьте, что я посыпаю голову пеплом, ибо русская роза не сможет долее ласкать своею красотой мой взор…

— А по-моему, здесь и без того много роз! — буркнул Василий, мученически дергая свое ожерелье, от аромата которого у него давно уже ломило виски, — и сам изумился, кой черт дернул его за язык. Вдобавок тот же черт подсунул ему именно слова на хинди. Добро бы уж по-русски…

Реджинальд опять отчетливо скрежетнул зубами, Бушуев опять сердито крякнул, и Василий с раскаянием подумал, что эти звуки сегодня начинают входить у его приятелей в привычку. Ну что он делает, дурак?! Он-то здесь — птица залетная-перелетная, а им здесь еще жить да жить, в этом Индостане, и неведомо, каково сильно он навредит им своей дуростью, своей привычкой ляпать несусветное. Но разве он виноват, что присутствие бушуевской дочери злит его безмерно, раздражает до того, что все здесь перемолотить вдребезги хочется?

Он… он ненавидел ее, Василий вдруг осознал это! Ненавидел ее голос, тихое дыхание, это манерное, вычурное подражание индускам, эту одежду, которую ни одна приличная женщина на себя не наденет, ненавидел ее за то, что своим вмешательством она, очень может быть, спасла ему нынче жизнь. Да не желает он ей ничем быть обязанным, этой… этой Салтычихе! И плевать ему на то, что никак, ну никак не могла она вчера избивать ту злополучную рабыню, ибо уже несколько дней гоститу магараджи Такура. Не вчера, так прежде избивала. Иезавель! Иродиада! А этот толстячок заливается соловьем: роза, мол, русская роза!

— О, роза — мой любимый цветок, — дружелюбно улыбаясь и как бы цепляясь за смятенный взгляд Василия своими блестящими черными глазами, болтал между тем магараджа. — Не лотос, как у большинства моих соплеменников, а именно роза! Говорят, что красивейшая на свете женщина, богиня Лакшми, появилась на свет из бутона лотоса, но я слышал — и верю в это! — что она родилась из распускающегося, состоящего из ста восьми больших и тысячи восьми мелких лепестков бутона розы. Вишну, охранитель Вселенной, увидев эту обворожительную красавицу, укрывавшуюся в своей прелестной розовой колыбельке, столь был увлечен ее прелестью, что разбудил ее поцелуем и сделал своей супругою. С этой минуты Лакшми стала богиней красоты, а укрывавшая ее роза — символом священной божественной тайны. Вы знаете, друг мой, что розами устилают путь процессиям. Таким образом на них призывают благословение богов. А по древним законам каждый, кто приносил магарадже розу роз, мог просить от него всего, чего пожелает.

— Розу роз? — послышался удивленный голос Вареньки. — Я никогда о ней не слышала. Что это?

— О, это… — Магараджа мечтательно улыбнулся. — Я мог сложить о ней поэму, длиною равную «Махабхарате» и «Рамаяне», вместе взятым, однако все слова мира будут бессильны для описания ее красоты. Никакое слово не заменит одного взгляда. И вы согласитесь со мною, когда увидите ее.

— Она есть у вас? — возбужденно воскликнула Варенька. Покрывало соскользнуло на плечи, но она этого даже не заметила от волнения.

Василий угрюмо взглянул на очерк нежной щеки, круто загнутые, вздрагивающие ресницы. «Салтычиха! — напомнил он себе. — Салтычиха, Иезавель и эта, как ее там…»

Магараджа вдруг облизнул губы, прежде чем заговорить:

— Да, мэм-сагиб Барбара, роза из роз блаженствует в моем саду. И вы будете иметь счастье зреть ее красоту, достойную венчать богиню! Вы и мой русский друг.

7. Роза роз

«Все правильно. Все очень правильно, — билось в голове Василия. — Нас разбивают, потом нападут — и поубивают. Поодиночке вырежут, как мы вырезали посты польских уланов под Минском!»

Реджинальда и Бушуева магараджа в сад не пустил: задержал в тронном зале под предлогом обсудить какие-то важные торговые дела. Оба так обрадовались, что даже не оглянулись на уходящих в сопровождении двух стражников Василия и Вареньку.

«Нас, может быть, в зиндан влекут, — мрачно подумал Василий. — А им лишь бы мошну набить!» Сколько он себя помнил, ему никогда не приходилось считать деньги, поэтому и Реджинальд, и Бушуев сейчас показались ему отвратительными крохоборами.

Сад, по расчетам Василия, должен был начинаться как раз за покоями магараджи: посидел на троне, порешал свои государственные такурские дела и иди нюхай цветочки! — однако их провели через все три двора (обезьян по-прежнему всплескивал ладошками, а слоны переминались с ноги на ногу, то и дело задирая хоботы и оглашая воздух трубным кличем). Затем по узкой каменной лестничке взобрались на крепостную стену и пошли по ее внешнему краю.

Всю дорогу Василий незаметно обрывал свои цветочные браслеты и выдергивал по розе из ожерелья. Это его странным образом успокаивало. «В случае чего скажу: само, мол, развалилось. Сплели слабо, вот и…» К тому времени, как пошли по стене, запястья его были свободны, а на шее висели одни будылья. Сделав вид, что любуется окрестностями (они и в самом деле были прекрасны, эти зеленые волны джунглей, припавшие к дальним голубым, хрустально-прозрачным горам, тающим в небесной дали!), Василий как бы невзначай покачнулся — и от этого рассчитанного движения охвостья венка соскользнули с его шеи и полетели вниз, в ров, окружающий крепостную стену.

Темно-зеленая вода вдруг тяжело, масляно колыхнулась, раздвинулась, и длинная, узкая морда выглянула на поверхность. Блеснул маленький тупой глаз… однако зубы, показавшиеся между широко разверстыми челюстями, вовсе не были тупыми! Пренебрежительным движением отшвырнув венок, упавший ему на нос, крокодил издал короткий жалобный крик и вновь погрузился вводу.

Василий очнулся. Стражники нависали над обрывом, скрестив копья, как бы готовые в любое мгновение преградить путь двум иноземцам, буде они восхотят кинуться в ров. А что, ведь решился сагиб-руси пререкаться с самим магараджей — значит, у него вполне достаточно безумия скормить себя крокодилам!

Василий оглянулся. Вареньки позади не было! Его обдало холодом, и только тут он заметил, что держит ее в объятиях.

Его словно бы мечом пронзило! Два желания враз: отшвырнуть ее как можно дальше — и прижать к себе еще крепче, так, чтобы слиться с нею, раствориться в ней! — охватили его, вспыхнули таким костром, что он не мог сказать ни слова, опасаясь, что голос задрожит и выдаст его. И только неуклюже кивнул, когда Варенька отстранилась и виновато шепнула:

— Простите, сударь. Я так испугалась… Ужасная гадость эти твари!

Очевидно, обитатели рва имели на свой счет другое мнение, потому что штук пять, будто по команде, вдруг ноползли из воды на кромку травы, окаймлявшую ров.

Огромные уродливые тела тускло блестели на солнце.

— Чем их кормят, интересно? Ослушниками вроде меня? — невесело пошутил Василий, не зная, что лучше: если Варенька примет его за труса или заподозрит истинную причину неудержимой дрожи его рук.

Стражник, к которому был обращен вопрос, не ответил. Василий повернулся к другому, однако промолчал и тот, вытянувшись, так сказать, во фрунт и сделав стеклянные глаза: мол, не могу знать, ваше благородие!

— Может, я чего не так спросил? — удивился Василий. — Переведите, сделайте милость, вы ведь говорите на их языке побойчее, чем я.

— Напрасно стараться, — улыбнулась Варенька все еще бледными губами. — Они не ответят ни мне, потому что я женщина, ни вам, потому что вы иноземец, а значит, ниже их.

— Вам, быть может, неизвестно, однако войну я закончил полковником, — сухо осведомил Василий.

— В самом деле? — так же сухо выразила удивление Варенька, и Василия всего передернуло от тонкого жала ехидства, промелькнувшего в ее голосе.

Нет, слава богу, она ничего такого не заподозрила в его поведении, оттого и злобствует согласно своей натуре. Теперь, когда она стояла на приличном расстоянии, Василий не мог понять, что могло его так потрясти. Нет, это просто плоть бунтует. Такой же взрыв желания вызвала бы в нем и любая другая женщина, вдруг оказавшаяся в его объятиях. Ведь последний раз он был с женщиной месяца три назад, еще в Каире… да, жена французского консула, как бишь ее? Жаклин! Распутница, ну распутница!.. С усилием оторвавшись от некоего особенно смелого воспоминания о ее игривых напомаженных губках, Василий переспросил:

— Так почему они не отвечают?

— Видите, на них надеты джанви — ну, шарфы через плечо? — делая вид, что все еще смотрит на крокодилов, сказала Варенька. — Это знак принадлежности к браминам — высшей касте. Брамины не станут терять своего достоинства, разговаривая с каким-то чужеземцем!

— А если бы нашей жизни угрожала опасность? — возбужденно спросил Василий. — Нас что, спасать не стали бы?

— Гость — особа священная. Думаю, они спасли бы нас, однако, чего доброго, после этого покончили бы с собою, ибо осквернили себя и свою касту, — серьезно сказала Варенька.

— Какие-то самураи, прости господи! — пробормотал Василий, который в пути прочел дневники португальского мореплавателя Родригеса, посвященные загадочной стране Ниппон. Привычка самураев то и дело, по надобности и без надобности, делать себе сеппуку, то есть вспарывать живот, привела его в содрогание!

— Да… вы правы! — кивнула Варенька, взглянув на Василия с таким откровенным удивлением, что он едва не зашипел от злости. Эта барышня что думает, он пустой сундук?

— Индусы странный народ. Они абсолютно не похожи на нас. То, что им представляется здравым смыслом, нам может показаться опасным бредом. Самые древние народы Европы — дети, еле вышедшие из пеленок, в сравнении с племенами Азии, особенно Индии… Эти люди обладают мудростью, которой мы лишены. Не скрою, мне иногда страшно здесь.

Она склонила голову. Нежные губы дрогнули, темно-золотистый завиток скользнул по щеке. Василий изо всех сил сцепил руки за спиной. «Как ее там звали, эту бабу… ну, крепостницу?» — слабо, невнятно пронеслось на окраине сознания.

Стражник нетерпеливо пристукнул копьем, и Варенька испуганным движением поправила покрывало.

— Ох, идемте скорее. Мы совсем забыли про розу, ведь вам еще нужно воротиться к обеду! Позвольте дать совет: за едой нельзя сказать ни слова, а есть надобно только — только! — правой рукой. Иначе вы навлечете на пир целую стаю злобных демонов-ракшасов и приведете в ужас всех индусов. Так что лучше сразу спрячьте левую руку в карман.

— Я попрошу вашего батюшку привязать ее мне за спину, — расхохотался Василий, сворачивая вслед за стражем на узкую лестницу, — и смех замер у него в горле.

Он увидел сад.

Площадка скалистой поверхности, со всех сторон окруженная глубочайшими пропастями, на дне которых грохотали ручьи, была прикрыта от палящих лучей солнца крепостной стеной, поэтому здесь царила сладостная тень.

Это был необычный сад. Здесь не оказалось жасмина и бабула, белых тубероз, золотистой чампы, цветущей, как алоэ, один раз в сто лет, и всевозможных бальзаминов. Голова не кружилась от запаха, источаемого благовонными деревьями, гвоздичными и гранатовыми.

На этом пятачке, обрамленном одними лишь небеса, ми, владычествовали розы. Их было столько, что листья кустов крылись под изобилием отцветающих, полуувядших лепестков, только раскрывшихся венчиков, напряженных, девственных бутонов. Все оттенки красного цвета, от почти черно-бордового до нежнейшего розового — светлее первого проблеска зари! — и все оттенки белого — от ледяного, снежного, до мягкого, почти кремового, — были собраны здесь, перемешаны, перевиты, переплетены в причудливом, опьяневшем от собственной красоты и аромата хороводе… розовый вздох, обрывок сна, мечта, воспарившая ввысь — и застывшая меж хрустально-голубым и серо-каменным пространством!

Однако голубым было не только небо. Над огромной, в несколько футов, искусственной розой, состоящей из тщательно подобранных и подстриженных кустов в самом пышном и безудержном цветении, царило бирюзовое чудо. Его восемь крупных, туго закрученных по краям лепестков были светлы на изгибе, но темнели к сердцевине, и холодок бежал по спине, оторопь брала человека, заглянувшего в эту прохладную темно-голубую глубину, как если бы это была драгоценная маргаритана маргаритифера, раковина-царица, хранительница удивительной жемчужины, которая одна стоит полцарства да полкоролевства в придачу.

— Голубая роза! — выдохнул Василий.

— Роза роз! — как эхо, прошелестела Варенька и, оглянувшись на Василия, озарила его светом своих вдруг прояснившихся, засиявших глав. А потом простерла руку извечным недоверчивым жестом ребенка, желающего потрогать тень, поймать сон, уловить призрак…

В то же мгновение раздался изумленный крик, Варенька отпрянула назад так резко, что наткнулась на Василия, — "и он едва успел протянуть руки, чтобы подхватить ее бессильно падающее тело.

Остановившимся взглядом Василий какое-то время глядел на ее запрокинутую шею, на которой несколько раз слабо дернулась голубоватая жилка, на повисшую до земли руку и на другую руку, упавшую на грудь.

— Помогите! — хрипло исторгли вмиг пересохшие губы Василия. — На помощь!

Показалось, он кричит оглушительно, так, что эхо катится по горам, сшибая камнепады, с грохотом разбиваясь на дне ущелий. Но никто не кинулся помочь, спасти. Василий с усилием оглянулся — и с ужасом обнаружил, что он один в саду. Он — и бесчувственная девушка.

Стража исчезла!

Он опять суматошно осмотрел Вареньку. Лицо ее мгновенно сделалось бледным, восковым. Губы тоже побелели, светлые ресницы теперь казались черными.

Две крошечные, едва кровоточащие царапинки змеились по кисти, и прошло не менее минуты, прежде чем до Василия дошло, что значат эти ранки и что случилось с Варенькой.

Ее укусила змея!

Она коснулась цветка, и змея, хранительница этой опасной красоты, наградила ее мгновенной смертью!

Перехватив отяжелевшее тело одной левой рукой, так что голова Вареньки завалилась ему на плечо, Василий правой рукой выхватил из-за пояса небольшую трость, стек, называемый в Индии шабуком (Реджинальд поигрывал этим стеком с небрежной элегантностью, а Василия раздражала ненужная ноша, поэтому он и заткнул ее за пояс, будто короткий клинок), и наотмашь хлестнул по кусту.

Он вложил в удар всю силу… Голубая роза слетела со стебля, как голова маркизы на гильотине, а Василий все хлестал ветви, стебли, кусты, лепестки, бутоны, силясь поразить что-то темное, тугое, тускло-блестящее, что сквозило там, в тенистой глубине.

Оно не шевелилось, неподвижно лежало. Василий отшвырнул шабук, сунул руку в куст, содрогнулся, когда шип вонзился под ноготь, но все было неважно, чепуха, окажись это даже змеиный зуб; нашарил холодную, толстую, омерзительную до содрогания веревку — выхватил!

Она вытянулась в его поднятой руке чуть ли не до земли: кобра. Кобра… Тугое темное тело исхлестано, капюшон — тоже, голова переломлена ударом, вдобавок по углам капюшона несколько зияющих дыр, словно Василий проткнул их острием шабука.

«Вот те на! — мелькнула мысль. — Лихо я ее…»

И, разжав пальцы, он в то же мгновение забыл о кобре, схватил Вареньку обеими руками, затряс, окликая, шепча ее имя, крича во весь голос.

Она не отзывалась, и Василий заметил, что голубая жилка на шее больше не бьется.

— Ох, нет! — попросил он жалобно, словно дитя, — и закричал, забился, с силой встряхивая бессильное, отяжелевшее тело:

— Нет, нет, не надо!

Он был один в розовом саду, один над серыми пропастями, под голубым небом. Никто не откликнулся ему, да ему и не нужен был никто в мире. Только бы эта русая головка, скатившаяся на его плечо, шевельнулась, эти ресницы дрогнули, эти губы вздохнули!

— Господи, господи! — твердил он отчаянно, как в бреду; — Не надо, господи, оставь ее мне!..

И словно молния пронзила Василия, когда чья-то рука легла ему на плечо.

Он был один в саду, он знал это; пустота окружала его; и он не удивился бы, когда б увидел некую длань, простертую из бесконечности, из пустоты вселенской… однако перед ним стоял человек.

Индус в белых шароварах, в белом тюрбане выхватил Вареньку из рук Василия так ловко и стремительно, что он даже не успел воспротивиться. Да какое там — он и моргнуть не успел, а девушка уже лежала на траве.

Индус прикладывал к ее руке — Василий решил, будто ему чудится, — нечто похожее на черный оникс с бедой крапинкою посредине. Камешек словно бы рванулся из длинных смуглых пальцев и мгновенно пристал к царапине.

Василий смотрел, смотрел… Краем глаза он мог видеть, что незнакомец повернулся к нему, темный взор скользил по его лицу, однако не мог заставить себя оторваться оттого, чтобы смотреть на Вареньку: это зрелище сейчас было самым важным во всей его жизни — единственно важным!

Вся плоть, вся кровь его пылали. Он стиснул зубы, чтобы не дать прорваться стону, и с ужасом думал, что не иначе индийские боги или демоны прокляли его.

Она умирала у него на глазах, а он только последним усилием рассудка удержал себя от того, чтобы не завладеть ее бесчувственным телом, насыщаясь им бессчетно. Его оправдывало лишь одно: он мечтал вдохнуть в нее жизнь этим порывом внезапной, необъяснимой страсти!

Вдруг камушек скатился с бледной руки, и Василий вздрогнул так, что даже покачнулся.

Она… нет, ему кажется! Нет, она вздохнула! Она дышит! Щеки еще бледные, однако заря вернувшейся жизни уже осветила их. Губы… Василий прижал сердце рукой. Губы дрогнули! Она что-то говорит. Он склонился, пытаясь разобрать невнятный шепот; сквозь звон крови в ушах долетел шелестящий звук;

— Аруса… Аруса…

Василий выпрямился, ругательски ругая себя за дурость. Всего-навсего слово древнего санскрита, означающее солнце, пламень. А с чего он взял, что Варенька, едва вернувшись к жизни, должна прошептать его имя?! Чтобы поблагодарить за спасение? Но ведь не он спас ее, а этот незнакомый индус. Вот уж воистину — явился, подобно молнии, посланник богов, поразил зло, спас красавицу… Стоп, да где же он?!

Василий оглянулся, потом суматошно вскочил:

— — Ты где? Да где же ты?!

Никого. Опять розовая, серая, голубая пустота вокруг — и ни одной живой души.

Нет, но не мог же он… Лестница, ведущая на крепостную стену, прямо перед глазами Василия, он бы непременно заметил, если бы неведомый спаситель поднялся туда. Не в пропасть же он бросился! Не сквозь землю же Провалился, в самом-то деле! Или бесконечность поглотила его так же внезапно, как породила?!

Василий невольно вскинул руку для крестного знамения — и тотчас опустил ее, потому что на лестнице появились два знакомых стражника. Их раскрашенные лица остались совершенно непроницаемыми при виде встревоженного иноземца и белой мэм-сагиб, простертой на траве.

— Сукины дети! — приветливо сказал Василий. — Сволочи! Где вас черти носили, браминское отродье?!

Что-то зашелестело внизу, как бы звякнуло хрустально. Василий рассеянно глянул.

Варенька пыталась засмеяться! Она была еще очень слаба, едва шевелила губами и все же пыталась рассмеяться!

Василий рассеянно улыбнулся в ответ и сердито подумал, что если уж чертовы стражники так замешкались, то не могли они, что ли, помешкать еще пару минут?

Тогда Василий, быть может, успел бы коснуться этих зарозовевших губ…

Впрочем, нет. Невозможно! Почему-то теперь, когда она смотрела на него, это было совершенно невозможно!

— Ну что, лучше вам? — спросил он как мог неприветливее. — Вот и слава богу. Сами сможете идти или понести вас? — И нагнулся, чтобы спрятать глаза… а заодно поднять камушек, этот загадочный оникс, закатившийся в траву.

— Сказать по правде, я думал, что это ваш садовник, — пояснил Василий. — Он был по пояс обнажен, белые шаровары, белая чалма — очень маленькая, а в ней какое-то синее перо. Вроде бы павлинье. Он, кажется, молод, красив… Впрочем, я не разглядел толком.

— Среди моих садовников нет такого человека, — покачал рогообразным малиновым тюрбаном, украшенным пучком аистовых, очень красивых перьев, магараджа. Он успел переодеться после торжественного приема, и сейчас на его полном смуглом теле была дария — юбка из богатой атласной полосатой материи да белая кисейная рубаха. Однако скромность наряда искупали десяток золотых браслетов, пяток увесистых цепей, бриллиантовое колье, полсотни колец на всех пальцах рук и ног…

Впрочем, все это сверкающее изобилие не могло вернуть живые краски в его лицо. Услышав о том, что случилось с Варенькой, он издал какое-то невнятное, сдавленное восклицание и оцепенел с полуоткрытым ртом, до того побледнев (точнее, позеленев, ибо индусы бледнеют именно таким образом), что Василию почудилось, будто любезный хозяин сейчас рухнет без чувств.

Не исключено, однако же, что в столбняк и бледность его повергло сообщение о гибели голубой розы, которая больше не «блаженствовала» на своем искусно воздвигнутом пьедестале, а валялась в траве — исхлестанная тростью, полураздавленная чьей-то неосторожной ногой. Непонятно почему, Василий испытывал к ни в чем не повинному цветку такое же отвращение, как к змее-убийце. Очевидно, магараджа понял это, и баснословное восточное радушие не позволило ему упрекнуть гостя, уничтожившего его первейшее сокровище.

— Нет, это был не мой садовник, — повторил он весьма любезно. — И очень жаль, что он не оказался на своем месте, в саду. Садовнику ведь следует быть в саду, не так ли? А что до вашего загадочного незнакомца, то, думаю, это был сам господин Нарасих, не иначе!

— Нарасих… Нарасих… — Имя это полетело по просторному залу, однако магараджа заметил, что Василий и Реджинальд (Бушуев был сейчас возле дочери) ничего не поняли, и сообщил:

— Господин Нарасих — это наш легендарный целитель, великий лекарь. Стоило ему только услышать, что какого-то человека укусила змея, как он отправлялся к огромному баньяну, росшему в его дворе, вырывал из своей одежды нить, привязывал ее к ветке и произносил молитву, после чего посылал кого-нибудь к больному сказать, что тот останется жив, если перестанет грешить и будет вести самый праведный образ жизни.

— Нет, тот человек ничего подобного не говорил, — угрюмо качнул головой Василий. — И ниточек не вырывал. Исцелил же он Вареньку вот этим. — Он разжал ладонь. — Мы на днях видели такую штуку у одного змеечарователя на базаре в Беназире, однако тот не захотел продавать ее ни за какие деньги, сказал только, что она не слушается иностранцев. Где, интересно знать, добывают такие камни?

— Ваш змеечародей совершенно прав, — с отеческой снисходительной улыбкой пояснил магараджа, который снова взобрался на свое огромное седалище и потому мог себе позволить поглядывать на высоченного русского сверху вниз. — Этот камень подвластен только детям Брамы, индусам, ведь это не камень, а нарост. Его находят на небе у королевской кобры. Да и то не у всякой, а у одной из ста. Между костью верхней челюсти и кожей, прикрывающей небо, вырастает этот «камень».

Он не прикреплен к кости, а висит как бы на жилке и может быть извлечен с помощью простого надреза; однако вслед за этим кобра умирает. Наши колдуны уверяют, что обладание этим «камушком» делает из змеи что-то вроде магараджи среди прочих кобр. Другие змеи повинуются ей. Но камень сохраняет свою силу лишь тогда, когда вынут из живой кобры, а чтобы взяться за живую ядовитую змею, необходимо сперва погрузить ее в летаргический сон, зачаровать ее. Кто из вас, иноземцев, способен на это? Даже между индусами найдется по всей Индии не так много людей, владеющих секретом древности. Одни брамины нашего верховного бога Шивы, да и то не все, а принадлежащие к школе аскетов-бхуттов — демонов, обладают такими умениями. Европеец может заполучить камень королевской кобры, однако в его неопытных руках через несколько дней талисман потеряет свою могущественную силу.

— Значит, это был брамин Шивы, — задумчиво проговорил Реджинальд.

— Нет, на нем не было такой ткани через плечо и лоб его был чист, без красных и синих полос, — покачал головой Василий. — Это был не брамин. И он так стремительно бросился на помощь нам, нечистым чужеземцам… Нет, это, конечно, был не брамин!

— О, вы успели далеко уйти в познаниях всего лишь за один день, мой дорогой, высокочтимый гость! — Магараджа с искренним восхищением несколько раз хлопнул в ладоши. — Но, если это был не брамин, значит, бхутта! Демон!

— Да пусть и демон! Кто бы ни был! — отмахнулся Василий. — Я в ту минуту готов был душу дьяволу продать, только бы спасти Вареньку!

Реджинальд одобрительно хлопнул друга по плечу, но магараджа не шелохнулся: он смотрел на Василия неподвижным, темно поблескивающим взором.

— Может статься, вы ее продали, — медленно проговорил он наконец. — Но об этом узнаете позже… и пусть вам тогда помогут ваш Христос и наш великий Шива!

8. Ночь искушения

В трапезной Василий тупо смотрел на голый каменный пол, разделенный на две равные половины чертой, нарисованной мелом, со странными знаками по концам. В стороне был нарисован третий квадрат.

— В лапту, что ль, сыграем? — спросил по-русски Василий, и Бушуев, который только что явился от Вареньки с известием, что ей несравненно лучше и, похоже, опасность миновала вовсе, радостной скороговоркой сообщил:

— Это наш хозяин от осквернения предостерегается.

Одна половина для них, махратов, другая — для нас, а тот квадрат, что в стороне, — для туземцев других каст.

Брамины вовсе отдельно сядут. Вроде бы все вместе, до кучи, а на самом деле каждый наособицу.

Бушуев закашлялся, пытаясь скрыть смех, однако Василий поглядел на него весьма мрачно. Ему казалось, Бушуев должен неотлучно сидеть при дочери. Все-таки она таких страхов сегодня натерпелась, можно сказать, на том свете побывала! Василию до сих пор судорога сводила дыхание, стоило лишь вспомнить, как перестала вздрагивать голубая жилка на ее шее, как обесцветились губы. Теперь он чувствовал к этой девушке только щемящую жалость и понять не мог, что творилось с его телом, когда она была поблизости. «Конечно, существуют такие особы, кои самим своим присутствием естество тревожат, — глубокомысленно размышлял он. — Вроде бы и с лица так себе, и стать самая обыкновенная, а вот поди ж ты — только о том и думаешь, как бы ее залучить в свою постель. Опять же: это который месяц я без бабы? С ума сойти, отродясь такого не было, даже на войне: всегда где-нибудь неподалеку была какая-нито деревенька, а в ней — сговорчивая пригожая молодушка. Вот диво — сколько уж времени я в Индостане, а ни разъединой индуски еще не отведывал. Ничего, воротимся в город — наведаемся с Реджинальдом к баядеркам, или как их там?»

Он думал, что от души отляжет, однако почему-то к горлу подкатила тошнота.

С другой стороны поглядеть, может быть, это от созерцания празднично накрытого «стола»? Есть-то предстояло сидя на полу, прямо с полу! Безо всякого даже дастархана или хотя бы обычного ковра! Сидеть, правда, предлагалось на низеньких скамеечках с подушечками, но перед каждым таким сиденьем был нарисован на полу еще квадрат, разделенный на мелкие квадратики — для различных блюд и тарелок. Но их-то как раз и не стояло — даже перед магараджей, который, по мнению Василия, при своем княжеском положении и богатстве должен был есть хотя бы на серебре, если не на золоте.

А вот и нет, тарелки здесь заменялись толстыми и крепкими листьями дерева битре. Большие блюда состояли из нескольких листьев, сколотых вместе шипами, тарелочки — из одного закругленного по краям листа. Весь ужин был налицо перед каждой скамеечкой: сорок восемь листьев, на которых лежало по глотку и щепотке яств — сорока восьми видов! Всего было четыре ряда, по двенадцать тарелок в ряд. Между рядами курились по три ароматные палочки.

Тут были и чатни — маринованные в меду и уксусе фрукты и овощи, и панчамрит — смесь из ягод пампелло и тамаринда с кокосовым молоком и патокой, и кушмер из редиски, меда и муки, и прожигающие рот насквозь пикули — крошечные огурчики, и пряности, и многое другое, на вид неопределимое, а на вкус неразличимое.

Василий (не забывая держать левую руку за спиной) отдавал должное великолепно приготовленному рису и горе чапати — лепешек. Кое-что подозрительно напоминало мясо, однако Василий не рисковал отведать: а вдруг это окажется плоть летучих мышей, которые в изобилии водятся в джунглях? Говорят, их обдирают и с большим удовольствием едят в виде рагу, однако Василию почему-то не хотелось такого удовольствия. Нет уж, благодарствуйте!

За едой молчал даже Бушуев, и это усугубляло унылое настроение. Откушавши и откланявшись, разошлись по своим покоям: все-таки званы были на два дня, на завтра магараджа назначил какое-то особенно экзотическое развлечение гостей. Он не открывал, какое именно, и можно было только предполагать, будет ли это охота на тигров или крокодилов или еще что-то особенное.

Однако Василий дорого бы дал, чтобы сейчас воротиться в город! Стоило только представить, с какой пользою он мог бы провести эту ночь; зреть жгучие пляски баядерок, а потом постигать в их объятиях все тонкости индусского любовного искусства, о коем он был изрядно наслышан, — его тоска брала. Можно было бы утешиться болтовней с Реджинальдом, однако магараджа, как бы для того, чтобы похвалиться просторностью своего дворца, распорядился отвести всем спальные покои на порядочном расстоянии друг от друга. Вдобавок он предупредил, что ночью, какова бы восхитительна она ни казалась, лучше никуда не выходить, разве что на свой балкон: на галереи и веранды могут заползти маленькие черные змеи, известные под именем фурзенов, — самые опасные из всех пород. Укус их убивает с быстротой молнии. Луна привлекает их, и целые компании этих непрошеных гостий залезают на веранды дворца греться: им тут, во всяком случае, теплее, чем на голой земле. Цветущая и благоухающая пропасть под скалой, на которой высился дворец, оказалась любимым местом прогулки тигров и леопардов, приходящих туда по ночам к звонкому ручью. Иногда они до самого рассвета бродили под стенами дворца, и мало кому хотелось испытывать высоту их прыжков.

Магараджа также уведомил, что шальные даконты, лесные разбойники, рассеянные по этим горам, часто пускают свои стрелы в европейцев из одного лишь удовольствия отправить к праотцам ненавистного им чужеземца.

Ну ладно. Василий умел понимать с полуслова! Желает владыка Такура хотя бы на ночь посадить под арест неблагодарного гостя, сгубившего баснословное сокровище его сада, — что ж, это его хозяйское право, и Василий, конечно, должен смириться и дать ему сию маленькую сатисфакцию. Поэтому он покорно омылся в каменной чаше в углу своей опочивальни, щедро облившись водою из множества медных кувшинов, которые едва успевали подносить двое слуг, а затем, надев белое ночное одеяние туземного образца (своими легкими складками оно, чудилось, само собой навевало прохладу), возлег на широчайший постамент под балдахином, оказавшийся кроватью.

Он утомился и переволновался за день, но сна не было ни в одном глазу. Вдобавок вдалеке на два голоса пели — должно быть, стражники, и протяжные, высокие голоса разбивали дремоту.

— Почему, скажи на милость
Мне, подруга,
Почему ж
У тебя дитя родилось?
Ведь в Бенаресе твой муж
Уж два года!

Отвечала
Тут красавица шутя:
— Я на празднике гуляла —
Боги дали мне дитя.
За рекою, под лупою —
Там сошлось двенадцать каст…
Скоро ночь. Пойдем со мною —
И тебе дитя бог даст![16]

«Покурить бы!» — сердито подумал Василий, однако сигар здесь как-то не водилось, а браться за знаменитую хукку [17] не хотелось. Дико казалось ему курить вместо хорошего табаку сахарный песок и банановую пастилу, спрыснутые розовым маслом!

Хукка и кровать — это была единственная меблировка его покоя. Правда, в углу на полу что-то поблескивало. Василий не поленился пойти поглядеть и увидел один забытый служителями кувшин.

Вернулся в постель, повертелся с боку набок, вытянулся на спине, потом не удержался — и поглядел на медный отсвет в углу. Этот кувшин странным образом тревожил его. Василию приходилось читать арабские сказки, и он был наслышан о рыбаке, который нашел однажды на берегу моря такой же вот запечатанный медный кувшин, а в нем…

«Что за чушь, вечно они каких-то вредных старикашек в эти кувшины запихивают! Нет чтобы голую красавицу-баядерку туда заточить. Ты ее освобождаешь, а она в благодарность готова тебя триста раз за ночь ублаготворить!» — мечтательно подумал Василий, которого перед сном и всегда-то было трудно угомонить, а после затянувшегося телесного поста плоть его и вовсе не знала удержу.

Нет, надо постараться уснуть, велел он себе, перекатился на бок — да и оцепенел, увидев, что кувшин вдруг взмыл футов на пять в вышину и медленно поплыл к выходу.

К чести Василия следует сказать, что остолбенение его длилось не дольше секунды. Он никак не смог бы к двадцати пяти годам стать полковником, если бы оценивал внезапность и неожиданность более длительное время. И тотчас смекнул, что никакая нечистая сила тут не куролесит: просто кто-то из слуг вспомнил о забытом кувшине и воротился за ним, а чтобы не обеспокоить сагиба-чужеземца, завернулся в черное и почти совершенно слился с темнотой. Черт бы с ним, конечно, однако Василию страшно как не понравилось, что в его опочивальню так бесцеремонно вторгаются. Что, нельзя было постучаться и спросить: так, мол, и так, милостивый барин, не вели казнить, вели слово молвить, дозволь забрать забытое… Нет же! Украдкой влезли! А если бы Василий имел при себе пистолеты? А ежели б он отличался бушуевским нравом и имел привычку без расспросов стрелять во всякого непрошеного гостя?

Нет, такая беспримерная наглость заслуживала наказания, а потому Василий неслышно скользнул с постели, одним прыжком очутился рядом с медным бликом и ухватился за что-то чуть пониже его. Раздался медный грохот, и долго езде кувшин перекатывался по каменному полу, вызвякивая возмущенную мелодию. А Василий так и стоял, вцепившись в своего пленника, и на сей раз оцепенение его длилось куда как дольше, потому что вместо мускулистого сухощавого мужского тела он поймал мягкий изгиб тонкой талии и упругое полушарие груди.

Пленник оказался пленницей!

У Василия была по его росту не очень-то маленькая рука и пальцы длинные, однако опрокинутая чаша, увенчанная тугим бутоном, едва вмещалась в его ладонь.

Каменная статуя апсары, небесной красавицы, любовницы богов, виденная в Калькутте, ожила в воспоминаниях. Помнится, Василия поразила величина ее твердых, высоких грудей, но он счел это фантазией неведомого скульптора. Сейчас же, похоже, в его ладонь упиралось именно такое чудо природы, едва-едва прикрытое тонкой тканью.

Значит, за кувшином послали служанку. Ну что ж, дело хорошее, особенно если девка окажется сговорчивая. Ну а если она вдруг вздумает звать на помощь? Если единственное желание ее — добыть кувшин? Может быть, у магараджи беда не только со столовыми сервизами, но и с кувшинами для омовения, и кого-нибудь за эту злополучную посудину до смерти запорют на конюшне (или где тут слуг учат уму-разуму?), а то и голову ему снесут? Конечно, нет никакого труда без раздумий подмять под себя девку, ну а вдруг она все же учинит переполох? Хорош же будет тогда русский гость! Сперва хозяина оскорбил, потом изничтожил его сокровище, розу роз, которая блаженствовала… ну и так далее, а в довершение всего блудным делом взял служанку. И еще неизвестно, может быть, она какая-нибудь самая низкая шудра или вовсе пария, к которой и подойти-то приличному человеку зазорно! Нет уж. Плоть горит, конечно, это да, и таково-то славно было бы сейчас вонзиться в податливые, жаркие, влажные недра женского тела… сладко каково!..

Почти невероятным усилием воли Василий подавил нетерпеливый животный стон, так и рвущийся из глубин его существа, и, разжав ладонь, отстранился от незнакомки.

Если она ринется прочь — ну что же, ему не привыкать в последнее время усмирять себя насмешкой и молитвою. Если же… если же не ринется…

Он затаил дыхание, ощутив легкий вздох, шелест босых ног.

Уходит. Ну, на то ее женская воля! И тут же сердце подскочило к самому горлу, потому что шаги не удалились к выходу, не затихли, а продолжали шелестеть, словно незнакомка сновала туда-сюда в темноте.

«Заблудилась со страху, что ли? Дороги найти не может?» — мелькнула глупая мысль — и улетела, как птица, спугнутая светом. Ибо его опочивальня внезапно осветилась.

Вот странно… Он и не видел прежде этих красных и зеленых свечей в семи огромных, странной формы канделябрах. Каждый представлял собой семиглавую кобру, обвившую хвостом древесный ствол и поднимающую во все стороны головы. Из семи ртов ее поднималось семь тонких, завитых штопором свечей. Веющий отовсюду сквозняк колебал во все стороны желтое пламя, наполняя покои фантастически прыгающими тенями. — И в атом неверном, тревожном полусвете кружилась среди теней женская фигура, при виде которой у Василия сердце сперва зашлось, а потом бешено заколотилось.

Она была обнажена, и сложение ее могло привести в восторг любого скульптора, взявшегося иссечь статую апсары, божественной танцовщицы, или самой богини Лакшми. Невероятной упругости груди стояли торчком; кончики их были посеребрены и тускло, опасно мерцали. Концентрические серебряные круги опоясывали ее тонкую, слишком тонкую для очень широких бедер талию, которая сгибалась, разгибалась, извивалась так стремительно, что чудилось, будто на ней не полосы проведены краской, а надеты сверкающие обручи, которые так и ходят ходуном вокруг темного, смуглого, отливающего то золотистой бронзой, то красной медью, то черным чугуном тела; бедра бешено вращались, и аромат мускуса так и вился вокруг них, терзая расширенные ноздри мужчины.

Из всей одежды на ней были только серьги, кольца и браслеты — целая сокровищница алмазов, рубинов, сапфиров, однако сверкание каменьев меркло в сравнении со слепящим блеском откровенного, даже бесстыдного желания, исходящего от этой женщины: желания принадлежать мужчине… И не только принадлежать — самой брать его.

Она порхала по каменному полу своими босыми ногами, разукрашенными золотыми кольцами, а руки ее резали воздух, сжимали его, обнимали, как будто вся ночь, и тьма, и дуновение ветра были сейчас ее любовниками, которым танцовщица являла свое неудержимое стремление отдаваться и обладать.

Изредка она издавала резкие крики, напоминающие голос кукушки. Кукушка — певица любви Индостана, птица Камы, божества любви, она говорит без слов о страсти.

Жаркое дыхание было аккомпанементом танцу, однако сквозь шум крови в ушах до Василия внезапно донеслась назойливая, томительная песнь байри. Ему уже приходилось слышать звук этой свирели, название которой означает «враг» — враг сердечного покоя, конечно, потому что считается, будто ни одна красавица не может устоять перед такой мелодией.

Может быть… может быть, эта музыка возбуждала и танцовщицу, потому что теперь каждая ее поза была исполнена и экстазом — и яростью. Да, яростью: ведь желание, распиравшее эти тяжелые бедра, вздымавшее груди, исторгавшее тяжелое дыхание, танцовщица никак не могла утолить. Тот, перед кем она извивалась, подобно змее, в последних содроганиях страсти, не бросался к ней, не заключал в объятия, не валил на постель. Он оставался недвижим — и только смотрел на нее.

Казалось, у нее было все, чем прекрасна женщина: тело, которое могло совратить святого, большие искрометные черные глаза, волосы, которые то и дело окутывали стан черным, как ночь, покрывалом… Голые руки, до локтей покрытые браслетами, манили, сулили ласку, яркие губы были призывно приоткрыты. И все-таки Василий стоял неподвижно, то и дело сжимая и разжимая пальцы, — и эти нервные судороги да быстрые движения глаз, ловивших каждый поворот пленительного тела, единственные нарушали его оцепенение. Но когда танцовщица, утратив терпение, с хриплым стоном, стремительным не то кошачьим, не то змеиным движением вдруг метнулась к Василию и обвила его руками, в тот же МИГ Василий высвободился и перевел дыхание, потому что он едва не задохнулся от запахов кокосового масла, которым были смазаны ее волосы, и розовых притираний, обильно умастивших тело.

Она была так поражена случившимся, что застыла с разведенными в стороны руками и приоткрытым для поцелуя ртом. Но чтобы окончательно разъяснить свое нежелание в них ввязываться, Василий прошел меж свечей в угол, где все еще валялся кувшин, а рядом, кучкой, — черное покрывало, не без брезгливости поднял обе вещи и с несколько церемонным полупоклоном, призванным сгладить неловкость момента, вручил баядерке. Он бы с удовольствием одарил ее деньгами, несколько монет лежали у него в кармане куртки, однако ему показалось неловко сейчас перетряхивать одежду в поисках этой мелочи. Что естественно было бы в общении с парижской гризеткой, выглядело унизительным рядом с этой исключительной любодейной красотой, принесшей иноземцу свой истинный жертвенный дар… не только отвергнутый, но и снисходительно оплаченный.

Девушка, конечно, поняла, что ее роль так и останется сыгранной не до конца. Не взглянув более на Василия, она скатилась с ложа, выхватила кувшин и свое покрывало, взмахнула им — и вслед за этим яростным движением, мгновенно погасившим свечи, в опочивальне воцарилась глухая тьма, едва-едва рассеянная зыбким светом дальних звезд. И Василий понял, что он снова остался один.

«А вот как, интересно знать, она все-таки зажгла эти свечи? Что-то я не припомню, чтобы она чиркала спичками или вышибала огонь кремнем!» — подумал Василий и на какое-то время как мог крепко уцепился за эту мысль. Наконец догадки, среди которых была одна о том, что девушка выдыхала огонь, как факир-жонглер, исчерпали себя за глупостью. Ежели б ночная гостья умела выдыхать огонь, она, уж конечно, — можно в этом не сомневаться! — испепелила бы презренного чужестранца, пренебрегшего ее красотой.

Василий покачал головой. Да… такого с ним не бывало отродясь. Никогда еще он так не обижал женщину, никогда! Случалось, конечно, что какая-нибудь красотка, раздевшись, оказывалась лишь бледным и нежеланным подобием себя одетой и напомаженной. Однако Василий не отступал и, призвав на помощь свои богатые воспоминания, представлял себя на стоге сена с Лизонькой, или посреди цветущего луга с Лелькой и Олькой, или с Аннусей на грядке, где жалобно хрустела какая-то невидимая в темноте зелень… Он мог также вспомнить несчетное число козеток, кушеток, канапе, диванов, оттоманок, обеденных, ломберных и письменных столов, кресел, пуфиков, обычных стульев, лестничных ступеней, перил — и скучных постелей, где он охотно и пылко предавался любви с графинями, княжнами и княгинями, баронессами, мещаночками, купчихами, а также горничными, кухарочками, прачками, бело— и златошвейками, гулящими девицами… была даже одна монахиня, которой Василий успешно доказал, что зачатие не может быть непорочным!

Да, его память и воображение всегда служили ему верно, однако сегодня они почему-то сыграли со своим хозяином скверную шутку. Конечно, не только резкие, назойливые запахи притираний отбили у него всякую плотскую охоту. Помнится, была одна такая парижаночка Эжени, которая перед приходом своего русского любовника просто-таки принимала ванну из духов, — и ничего, Василию это не внушало отвращения, скорее наоборот. Нет, не только запах охладил его! Женщина этой ночи не должна была…

Он сокрушенно покачал головой.

Она все сделала не так! Она вся была не такая! Ее губы не должны были жадно впиваться — они должны были слегка приоткрыться перед его настойчивостью и чуть-чуть, нежно прильнуть к его языку, прежде чем сплестись с ним в порыве страсти. Ее кожа не должна быть влажной и разгоряченной — нет, прохладной, свежей, чтобы ладонь не скользила по ней, а льнула, повторяя мягкие изгибы тела — мягкие, изящные… другие!

Волосы ее не должны были липнуть к мужскому телу, как нити черной тугой паутины. Им следовало опускаться пышной волной, оплетать почти невесомой сетью. Глаза… нет, не эти мрачно горящие глаза хотел он видеть, а другие, источающие серебристый свет, — глаза, усмиренные страстью, с которой нет сил, нет желания бороться, ибо смертный объят страстями, и они побеждают всегда…

Василий встрепенулся, стиснул кулаки с ненавистью к самому себе. Что за чушь? Кого он хотел нынче ночью?

В прокрустово ложе какого неведомого идеала пытался уместить буйную плотью искусительницу?

Мгновенно перетасовав разноцветные, пряные воспоминания, разочарованно пожал плечами. Почему-то особенно тревожили эти серебряные глаза, взявшиеся невесть откуда. Из-за этих-то выдуманных глаз он повел себя нынче как сугубый болван, отвергнув — как же это ему сразу не пришло в голову?! — щедрый подарок, который, конечно же, послал своему гостю магараджа. Любезный хозяин, следовавший обычаям самого утонченного восточного гостеприимства, даже и вообразить не мог, что русский наглец окажется таким слабаком с одной из красивейших женщин, которых ему только приходилось видеть в жизни! Возможно, подобный подарок был нынче направлен и Реджинальду, а может статься, и Бушуеву, который, конечно, мужик весьма крепкий, — и уж они-то, надо надеяться, не посрамили честь белляти в делах любострастия!

А что, если… От новой мысли Василий похолодел до того, что даже натянул на себя шелковое одеяло. А что, если девица уже доложила о провале своей миссии, и вот-вот в темную опочивальню проскользнет новый гость — вот именно, гость, какой-нибудь пухленький юнец, к которым так благосклонны здешние сластолюбцы?

Василий взрычал, вскочил на постели — и замер. Откуда-то издали донеслась до него песня. Ситара[18] звенела, пресерьезный мужской голос напевал:

Мой сладостный, золотокожий,
С героями сказаний схожий,
Подобный трепету огпл, —
Зачем покинул ты меня?..

Василий тихо засмеялся и никак не мог остановиться. Занесенный для удара кулак опустился. Довольно биться с призраками, которые насылает воображение!

Не на магараджу — на себя надо злиться! Сейчас больше всего он почему-то тревожился, как бы индусы не сочли его слабаком. А потому Василий успокоился только тогда, когда на веранде, нависшей над пропастью, на той самой веранде, на которую выходить, помнится, было запрещено, пробегал не менее четверти часа, вдыхая опьяняющий аромат тубероз, меряясь взором со звездами, готовый в любую минуту наступить на клубок змей, встретиться с тигром и леопардом одновременно, а также поймать в воздухе пучок вражеских стрел, прилетевших из темной глубины далеких джунглей.

9. Огонь с небес

Василию казалось, что хуже, чем в эту ночь, он не спал никогда в жизни. По-настоящему он забылся уже под утро, когда небо просветлело и косматое пылающее солнце вот-вот готово было выскочить, разгуляться по небесному синему простору. И только-только освежил сон утомленную голову, только-только утихомирил буйствующее тело, только-только увез на своей легкой лодочке в какую-то сказочную страну, сплошь населенную прекрасными нагими женщинами с загадочно мерцающими серебристо-серыми очами, как чей-то назойливый голос по-птичьи зачирикал над ложем, возвещая, что руси-радже Васиште пора вставать, потому что властелин Такура («Да продлятся его благословенные дни, да одарят его боги всеми благами!») уже поджидает своих гостей.

Первым желанием Василия было отправить сего человекообразного петуха прямиком к его хозяину да попросить передать: пусть он валится ко всем своим туземным чертям, и ежели у него бессонница, то это не значит, что у всех прочих — тоже. По счастью, он успел поймать наперченное приветствие на самом кончике языка. Не иначе тот самый русский бог, который живым и здоровым провел его через все сражения, не оставил и на сей раз своим попечением! Довольно он вчера накуролесил перед магараджей; вдобавок ночью отринул его весьма щедрый дар. Никак нельзя и нынешний день начать с неучтивости! Поэтому он со скрежетом зубовным сполз со своего обширного ложа и побрел омываться и одеваться.

После завтрака, поданного в его комнату, Василия проводили во двор, где он увидел Реджинальда и магараджу, сидевших верхом на таких великолепных скакунах, что у Василия горло пересохло от зависти. Впрочем, его тотчас же отпустило, потому что слуга держал под уздцы третьего, столь же превосходного жеребца, явно предназначенного для руси-раджи, и когда Василий оказался в седле и ощутил игривую мощь чудесного умного животного, предался его стремительной иноходи и понял, что способен обогнать ветер, он несколько примирился с жизнью и даже забыл, как не выспался, как болит голова. К тому же по опыту он знал, что ничто лучше хорошей рыси не усмиряет плоть — вот он и усмирял ее часа два, обо всем на свете позабыв, пока какой-то отчаянный малый не кинулся чуть ли не под копыта его коню и не заставил Василия заметить знаки, которые подавали ему Реджинальд, магараджа и его свита, уже отчаявшиеся привлечь внимание бешеного русского.

Василий подъехал к ним с такой широкой, счастливейшей улыбкой, что с лица Реджинальда мгновенно сползло озабоченное выражение (для истинного джентльмена вопросы этикета всегда на первом месте!), а магараджа улыбнулся столь же ослепительно и объявил, что нынче — праздник жертвоприношения в честь Кали, богини смерти, которую необходимо постоянно умилосердствовать, чтобы она не ополчалась на род людской, и по этому случаю гостям предстоит зреть два великолепных действа. Через три часа после полуночи, в ту пору, когда жертвенный нож Кали особенно обильно орошается кровью, произойдет огненное представление, по-европейски называемое фейерверк, причем магараджа обещал послать слуг к гостям, чтобы те ни в коем случае не проспали и не упустили ни малой малости из великолепного зрелища.

Но это — ночью. А днем белые сагибы увидят… увидят не что-нибудь, а казнь слоном!

Какое-то время и Василий, и Реджинальд тупо смотрели на хозяина, затем переглянулись. Не сказать, что их так уж пугало зрелище смерти: все-таки оба прошли кровопролитнейшую войну, видели и казни — расстрелы вражеских лазутчиков, захваченных дезертиров, например… Но у обоих как-то не укладывалось в голове, что организованное убийство может быть экзотическим зрелищем! Оба мечтали об охоте на тигров — по всем туземным обычаям, со слонов, на которых сидят стрелки, а перед ними цепью идут загонщики, криками вспугивают тигра, перегоняют его с места на место и в конце концов доводят до такой безумной, лютой ярости, что он забывает о страхе, об инстинкте самосохранения и бросается на людей.

Вот это, понятное дело, развлечение! А наблюдать за убийством… вдобавок казнью слоном… Что, слон будет топтать какого-то бедолагу, что ли?

Лишь вообразив это, Василий ощутил, как остатки завтрака подкатили к горлу, и совсем уже собрался заявить: «Нет уж, увольте, слуга покорный!» Судя по выражению лица Реджинальда, раджа-инглиш испытывал сходные ощущения и готов был произнести то же самое. Однако магарадже Такура нельзя было отказать в наблюдательности! Заметив нескрываемое отвращение на лицах своих гостей, он сделал сладкую, как мед, улыбочку и нежнейшим голоском заявил, что казнь сия — необходимое жертвоприношение Кали, без этого просто-таки праздник не в праздник! И вообще — эта богиня не из тех, кто стерпит непочтительное к себе отношение. Можно называть Кали ужасной, кровожадной, черной, однако с ней никто не рискует ссориться. Все-таки супруга самого Шивы-разрушителя!.. И магараджа уже несколько дней находился в великой растерянности, поскольку совершенно не представлял, кого из своих верных слуг принужден будет казнить. Все-таки смерть, даже в умилостивление богини, для человека наказание, а никого из слуг не за что, ну совершенно не за что было наказывать! Магараджа, дескать, уже совсем было решился метать жребий, предоставив право выбора самой Кали, вернее, ее жрецам, как вдруг вчерашний день даровал разрешение мучительного вопроса. Жертва найдена!

— Вчерашний день? — переспросил, недоумевая, Реджинальд. — Что же произошло вчера?

Магараджа укоризненно покачал головой.

— О мой дорогой, несравненный друг! — проворковал он. — Неужели вы забыли?.. Нет, я не корю вас, я завидую: молодость обильна впечатлениями, и новые естественным образом заслоняют старые. И все-таки… спросите у вашего русского друга, и он скажет, что оплошность, подобная вчерашней, не должна была остаться безнаказанной. По вине моего садовника едва не погибла одна из прекраснейших женщин, которую когда-либо зрели стены моего дворца, а посему…

— Несуразица какая! — вспылил Василий. — При чем тут ваш садовник?! Не он же, в конце концов, укусил Варень… я хотел сказать, мэм-сагиб… ну, словом, мисс Барбару. Поди, и раньше в ваш цветник заползали змеи — тут их вообще хоть пруд пруди, разве убережешься?!

Широкая улыбка магараджи стала еще шире и как бы даже превзошла пределы, отпущенные природою.

— Он мой слуга, — произнес магараджа медовым голосом, в котором, впрочем, ощущалась изрядная примесь меди. — Я его хозяин. И я волен в его жизни и смерти.

К то муже…

Василий прикусил язык. Эта речь была ему понятна.

Он тоже был хозяином, тоже был волен в жизни и смерти своих рабов. Конечно, он их не убивал, нет, не убивал, но насчет изрядной порки ни у кого позволения не спрашивал. Так что зря он всей тяжестью своего негодования навалился на этого коротышку с кольцом в носу. Невежа, ну невежа, истинный русский медведище! И магараджа ничего не обязан ему объяснять. Однако же объясняет…

— А главное, — продолжил магараджа, — о примерном наказании для этой твари меня просила мэм-сагиб Барбара.

Потом, уже гораздо позднее, когда Василий вспоминал этот безумный день, он понимал, что зрелище, предъявленное ему и Реджинальду, было одним из самых страшных, виденных им за всю жизнь.

Привели слона, а к его задней ноге привязали длинной веревкой ногу жертвы. Как ни тошно было Василию глядеть, он все-таки всматривался в казнимого, отчаянно боясь увидеть знакомые черты, узнать того красивого высокого индуса, который таким чудесным образом спас Варе… ну, эту… Было бы ужасно, если бы именно он был обречен на смерть, и за что? За спасение человеческой жизни! А за что казнили садовника? Индусы жестоки, как и все восточные люди, для них жизнь человеческая — даже не копейка, а ломаный грош, однако ни в чем не виноватого, в сущности, человека убивали по просьбе женщины — красивой, прелестной женщины! Вот что не укладывалось в голове Василия, вот что добавляло ужаса картине, которая и без того была страшной, отвратительной…

Садовник был связан и лежал недвижимо, издавая короткие, едва слышные стоны. Наверное, он был не в себе, потому что не кричал, не молил о пощаде. А может быть, заранее знал, что это напрасно.

Тем временем махут — погонщик слона — понукнул громадное животное двигаться, и тот сделал первый, очень медленный шаг: слоны ведь вообще весьма степенны.

Да, все делалось крайне медленно. Слон шел и шел.

Поначалу казнимый не испытывал резких толчков и тащился по земле на спине, раздирая ее в клочья. Теперь он начал стонать громче.

Постепенно махут ускорял ход слона, и тогда, похоже, жертва начала испытывать ужаснейшие толчки, потому что слон раскачивается при ходьбе, а сила его невообразима.

Несчастный кричал, кричал… и вдруг умолк. Потом оказалось, что от удара о землю ему оторвало нижнюю челюсть.

Садовника швыряло из стороны в сторону так, что к завершению казни его мясо и кости превратились в сплошное бесформенное месиво, которое бросили на съедение воронам — ведь вороны, как и совы, птицы Кали.

А Василий подумал, что эта казнь способна порадовать самое свирепое воображение. Как жаль, что проклятущая мэм-сагиб не зрела ее! Вот уж потешилась бы, вот порадовалась! А может быть, содрогнулась бы даже ее закоренелая в жестокости душа. Глядишь, зареклась бы лютовать!

Хотя едва ли. Таких небось ничем не проймешь. Недаром Василий невзлюбил ее сразу, еще не видя. Ему только невыносимо было вспоминать, как взывал к небесам, моля оставить ее в живых, как прижимал ее к себе, — и сердце разрывалось от боли. Пожалуй, камень королевской кобры сыграл очень малую роль в исцелении дочери Бушуева (Василию теперь даже имени ее называть не хотелось!). Небось такую змеищу-то не всякий яд возьмет. Та кобра, затаившаяся среди роз, небось сама отравилась и сдохла, цапнув лилейную ручку этой гадины!

Василий покосился на Реджинальда. Его приятель был бледен, однако весьма оживленно болтал о чем-то с любезным хозяином.

Верно, у англичан нервы крепче, а может быть, Реджинальд уже столько навидался тут всякого, что кожа у него сделалась крепкой, будто слоновья. Правда что, Реджинальд ведь сам рассказывал: взбунтовался у них какой-то полк сипаев [19], так они половину мятежников перестреляли, половину порубили, а зачинщиков привязывали к жерлам заряженных пушек и давали залпы…

Пожалуй, его не Проймешь зрелищем казни какого-то садовника, вдобавок шудры.

И… и он, кажется, вовсе спятил! Просит магараджу, чтобы тот через свою супругу передал «очаровательной мисс Барбаре» пожелания скорейшего выздоровления: ведь завтра чуть свет предстоит возвращение в Беназир.

Пожелания скорейшего выздоровления! Очаровательной мисс!.. Да чтоб вас черти-дьяволы побрали!

— Полагаю, леди Агата была бы в восторге от изысканного зрелища, которым нас нынче попотчевали вместо обеда, — со всем возможным ехидством прошипел Василий, улучив минутку, когда магараджа отвлекся от гостей.

— При чем здесь леди Агата? — насторожился Реджинальд.

— При том! — не сдерживаясь более, рявкнул Василий. — При том, что ей очень понравилась бы трепетная забота о самой кровожадной и жестокосердной из всех женщин в мире. Да я видеть ее не могу больше, эту дикарку, а ты слюни распустил. Таких в клетке надо держать, не подпуская к людям!

Реджинальд бурно, мгновенно покраснел.

— Ты, верно, спятил! — проскрежетал он сквозь зубы. — На тебе на самом лица не было после этого случая в саду, а ведь мисс Барбара едва не погибла! Садовник обязан был оградить розу роз веревкой из конского волоса — тогда никакая змея туда бы не заползла. Он этого не сделал — и получил свое, только и всего.

— Знаешь что, — тихо сказал Василий, чувствуя, как кровь отливает от его сердца, — удивительно, что магараджа не велел привести еще одного слона — для меня.

— Для тебя?! — Бледно-голубые глаза Реджинальда от изумления едва не вывернулись из орбит. — Но почему?!

4— Потому что, когда твоя мисс Барбара умирала, я ничего не мог сделать для ее спасения. Значит, я тоже виновен в ее страданиях, и еще больше, чем этот бедолага, кашу из которого клюют сейчас хищные птицы.

Значит, меня тоже следовало прикончить!

— Успокойся, Бэзил, — ласково сказал Реджинальд, у которого уже восстановился прежний цвет лица, а глаза вернулись в орбиты. — Ты переволновался, ты бредишь.

Разумеется, мисс Барбаре никогда бы не пришло такое в голову. Она ведь не только очень красива и очень богата, но весьма разумна, хотя и несколько эксцентрична, пожалуй.

— Красива и богата… — повторил Василий, задумчиво вглядываясь в своего друга. — Богата, что да, то да. Так вот в чем дело! Неужели ты… да нет, не может быть!

— А что в этом такого? — пробурчал, отводя глаза, Реджинальд, чья физиономия вновь приняла какой-то свежеотваренный вид. — Я полагаю себя недурной партией для дочери торговца!

— Но как же твоя нареченная невеста?

— О господи! — взорвался Реджинальд. — Ну как ты не поймешь, Бэзил?! Мне нечего предложить Агате, кроме вечной верности, а что в этом толку? Храня свой обет, она живет, словно Христова невеста в монастыре, без всякой надежды на счастье. Если бы не наши дурацкие клятвы, которыми мы себя так необдуманно связали еще в юности, Агата, пожалуй, уже давно нашла бы себе мужа: богатого, знатного, может быть, даже любящего. С ее-то красотой и родовитостью… — Он безнадежно махнул рукой. — Нет, Бэзил. Леди Агата для меня слишком хороша. Я решил вернуть ей слово. Как только окажемся в Беназире, отправлю письмо, а потом…

— А потом присватаешься к этой хорошенькой Салтычихе, так? — сощурился Василий.

— Салты… Как ты сказал? — не понял Реджинальд. — Кто она?

— Неважно! — отмахнулся Василий. — Такая же сучка, как твоя новая пассия. Кстати! Ты к ней уже присватался? Может быть, меж вами уже все сговорено и даже батюшка благословил?

— Мне еще предстоит побеседовать с мистером Питером, — веско произнес Реджинальд. — И не прежде, чем он даст свое согласие.

— А я бы на твоем месте начал все-таки с очаровательной мисс! — прошипел Василий. — Что мистер Питер? Он мягкая глина в ее ручках! Все сделает, как дочка велит.

Скоро и ты таким же сделаешься: будет женушка тобой вертеть как захочет. У нас знаешь как зовут таких, как ты? Подкаблучник! — сорвавшимся, совсем уж петушиным голосом выкрикнул он и ринулся куда-то прочь.

Больше всего на свете ему сейчас хотелось вскочить, как утром, на великолепного скакуна — и пуститься прочь отсюда: из дворца, из Ванарессы, из Индостана, подальше от назойливого толстяка магараджи, от дурака Бушуева, от расчетливого, совершенно изменившегося Реджинальда, которого Василий недавно считал лучшим своим другом, а теперь и смотреть-то на него не мог, — и, конечно, подальше от этой отвратительной, мерзкой, жестокой… Надо же, с виду — нежный цветок, роза роз, а сколько злобы в душе!

«И змея красива, только зла», — вспомнилась пословица. Вот уж правда что!

Конечно, это все осталось мечтою: скакун быстроногий и исчезновение из Индии в одно мгновение ока…

Нельзя же выставлять себя полным дикарем и дураком, да еще в священный, праздничный день. Все, чего мог для себя добиться Василий, — это под предлогом жесточайшей головной боли уйти к себе. Его сопровождали магараджевы наилучшие пожелания и посулы через три часа после полуночи прислать слугу разбудить его, чтобы руси-раджа не дай бог не пропустил огненную потеху.

Едва не кусая себя от злости на весь мир, Василий добрел до своих покоев, кое-как пошвырял на пол запыленную одежду, опрокинул на себя десяток кувшинов с теплой водой, а потом рухнул на постель и закрыл глаза, вознося к небесам исступленную мольбу: ниспослать ему сон, да покрепче.

И небеса оказались к нему снисходительны, ибо, когда Василий открыл наконец глаза, уже царила ночь, и звезды, яркие звезды светили в просторное окно.

Василий снова отправился в водоемчик. Кувшины были полны — очевидно, сюда во время его каменно-беспробудного сна заходили слуги. Вдобавок они оставили огромный поднос, сплошь заставленный чашами и блюдами. Василий отдал должное каждому яству, однако ужин оставил у него одно впечатление: хорошо, но мало. А может, беда в том, что он ел почти в кромешной тьме, толком не разбирая, что кладет в рот. Созерцание хорошей еды и разжигает аппетит, и насыщает, усиливает вкус того, что жуешь. Это все равно что смотреть на хорошенькую женщину, зная, что очень скоро ты сможешь не только любоваться ею, но и любодействовать с ней…

О черт, черт, черт!

Василий откинулся на ложе и с невеселой усмешкой поглядел на свои бедра. Легкое покрывало ощутимо вздымалось над ними.

Плохо дело… Выспался, наелся, а самое большое томление так и не утишил, самый лютый голод так и не утолил! Эх, сейчас бы сюда ту, черноглазую, назойливую и напомаженную, которая приходила вчера… Право слово, нынче Василий не стал бы кочевряжиться и сперва насытил бы плоть, а уж потом, попозже, освободившись и обессилев, предался размышлениям об идеальной любовнице с серебристыми глазами.

Он извертелся весь, пытаясь улечься поудобнее, чтоб не так томил набрякший, отяжелевший уд, однако облегчения не получал. Вдобавок в голову лезли всякие скоромные видения. Почему-то вдруг вообразился он сам в обрамлении целого цветника красоток. Лиц он их, впрочем, не видел, да и при чем вообще тут лица?

Главное, что девицы кубарем вертелись на ложе, кувыркались, подставляя Василию свои ароматные цветочки, и у него голова шла кругом от невозможности выбора…

Потом представилось; будто он лежит навзничь — просто лежит, раскинувшись, ничего не делая, — а на него поочередно вскакивают трое… нет, четверо, а еще лучше пятеро хорошеньких голеньких индусочек-душечек и, едва пришпорив его конька, тут же соскакивают, уступая место другим, и так они, сменяясь, доводят Василия до полного исступления, а когда он уже готов извергнуться, девицы вдруг исчезают…

Странно: ему вдруг показалось, что подобный неугасимый пожар в чреслах, разжигаемый бредовыми видениями, он уже испытывал однажды. Правда, ему мнилось, что он наблюдал за каким-то красивым и мрачным индусом, который, сохраняя на лице абсолютно невозмутимое и даже, пожалуй, суровое выражение, удовлетворял пятерых голых красоток, причем ловкость его и навык были просто непостижимы.

Василий вскинулся, суматошно озираясь. Экое пряное видение, и до чего же реальное! Неужели он и впрямь видел это прежде, да только забыл, где и когда?

Ничего себе! Нашел что забывать! Нет, такие сцены забывать нельзя. Их нужно бережно извлекать из копилки памяти, перебирать, словно баснословные драгоценности, любоваться ими… Разумеется, не в одиночку, а когда под боком если не пятеро сладеньких бабенок, а хотя бы одна — уступчивая, на все готовая, пылкая, способная снести в одиночку весь пыл, которого хватило бы на пятерых!

Да что на пятерых! Василий пронизал тьму воспаленным взором. Сейчас он мог бы перебрать целый гарем!

Сколько там баб? Сто? Триста?.. В эту минуту ему было море по колено, вернее, не по колено, а несколько повыше, по самый… вот именно! Чудилось, он весь воплотился сейчас в этот отросток буйствующей плоти, в нем были заключены все его мысли, желания, мечты.

Танталовы муки — это просто тьфу в сравнении с мучениями неудовлетворенной плоти! Неужто магараджа после вчерашней ночи решил, что его гость — каменюга бесчувственная? Неужто никто не осмелится нарушить его покой? Какая досада, что он не проснулся от легоньких прикосновений ласкающих пальчиков! Какая досада, что покорная рабыня не ждет у порога, склонившись ниц, чая исполнить всякое, хотя и самое сумасбродное желание белого сагиба!

Он не поленился сбегать поглядеть. Увы… просторный темный коридор был пуст, и на обоих балконах ни души.

Василий постоял немного под тепловатым ночным ветерком. Стало чуть легче дышать, однако тяжесть в чреслах никуда не исчезла.

Звезды заглядывали в лицо — Василию почудилось, что они насмешливо перемигиваются: видите, мол, сестрицы, того сумасшедшего дикаря, который голяком носится по балкону, потрясая своим копьецом?

Василий громко, отчаянно выругался и шмыгнул обратно в комнату. Если его видел еще кто-то, кроме звезд… Нет, такого позора ему не снести!

Теперь чудилось, будто взоры непрошеных соглядатаев проницают сквозь стены, и он не успокоился, пока не набросил рубаху и не вскочил в штаны. Когда пытался застегнуть их на боку (они вдруг адски тесны сделались!), боль чувствовал непомерную и ругался на чем свет стоит. Сунул ноги в короткие, легкие сапоги, снова вышел на балкон, с вызовом уставился на звезды.

Ишь ты! Похоже, слух о неприличном дикаре уже прошел-прокатился по всем небесам. Столько звезд, как сейчас, Василий отродясь не видывал. Эва, повысыпали, выпялили свои сверкающие гляделки! Все, более не оскоромитесь, поглазели на дармовщинку — и будя.

Кажется, кроме этих бесстыжих небесных обитательниц, его все-таки никто не видел. Пуст и темен сад, простертый внизу, непроницаемо темен, только что это мерцает внизу мягким опаловым блеском? Река? Нет, до реки отсюда далеко, вниз по горам. Скорее всего водоем… точно, водоем!

…Странные, неверные лунные тени заиграли на взвихренной волне, сливаясь в причудливые узоры, и ему, опьяненному от желания, почудилось, будто водоем полон парами, безумными от любви, и вот уже все начали творить любовь — сначала едва касаясь, подобно мотылькам, а потом сплетясь в тесное кольцо, будто змеи…

Что за чертовщина?! Опять видения! Василий воспаленным взором уставился во тьму. Нет, он точно сходит с ума! Какая же сволочь этот магараджа, сам небось валяется сейчас на перинках в своем гареме, а про гостей и думать забыл! Еще вообще неизвестно, не подлито ли ему было что-нибудь в питье, не подмешано ли в поданное на ужин кушанье! А что? И очень даже запросто.

Нет, надо что-то сделать. Пойти разве походить по саду, а еще лучше — поплавать в бассейне. Вода небось прохладная. Сотню раз измерить его вдоль и поперек саженками — и все, и как огурчик, и духовное опять возобладает над материальным!

Василий огляделся, не спускается ли в сад какая-нито завалященькая лестница, и был немало поражен, увидав за колонной, поддерживающей ажурный балкон, узенькую и почти отвесную, будто трапик, лесенку.

Вот повезло! Ему, конечно, раз плюнуть и по стене спуститься — на ней столько всяких украшений наворочено, что есть и за что ухватиться, есть и ногу куда поставить, — однако все-таки он в чужом доме… еще примут за вора, а с ворами у них, по слухам, расправа короткая: свись — и нет правой руки! Так что лестница пришлась чрезвычайно кстати. Василий проворно скатился по ней — и тотчас его окутала-объяла душистая тихая тьма.

Он как-то сразу оказался на дорожке — под ногою чуть слышно похрустывал песок — и торопливо зашагал на юг (помнится, бассейн располагался именно в той стороне). Безлюдье царило кругом, безлюдье и ночь, однако Василий не мог перестать воровато озираться и красться. Ему все время чудилось, что вот-вот послышится грозный окрик и набежит какой-нибудь разъяренный стражник. А вдруг Василий невзначай забредет в сад женской половины? Тут-то ему и придет конец, по этому что стоит только поглядеть на обличительную вы, пуклость на брюках, как все его постыдные замыслы мгновенно сделаются видны. И хотя Василий не ошалел до такой степени, чтобы насиловать жен и наложниц своего гостеприимного хозяина, он не мог сдержаться ихихикнул, представив, какая пикантная сложилась бы ситуация, забреди он невзначай в курятник магараджи.

Кто-то ему говорил, может быть даже Реджинальд, будто туземки спят вовсе голенькие. Понятное дело: жара.

Спят, значит, как есть голенькие, скомкав легкие простынки, раскинувшись…

Василий судорожно, жадно вздохнул — и тут же подавился, замер с вытаращенными глазами, вглядываясь вперед, где уже близко замерцал овал водоема. Вот фонтанчик посредине — тихо журчит, струится вода, вот высокий беломраморный парапет, на котором…на котором сидит, подняв лицо к звездам, стройная, гибкая фигура.

Да ведь это женщина! Ей-богу!

Василий хлопнул себя по лбу и едва не расхохотался.

Так вот в чем дело!.. Ай да магараджа! Молодец он все-таки. Не оплошал. А Василий — полный дурак, потому что позабыл одно простое правило, которому частенько следовал в своем имении.

Красивых и смелых девок у него и среди дворни, и в ближайшей деревеньке было немало, и вот, когда съезжались в Аверинцево друзья молодого хозяина — люди все тоже молодые и пылкие, — Василий накануне их приезда вызывал к себе помощника управляющего Ерофеича и, значительно подняв палец, говорил:

— Ерофеич! Едут ко мне восемь человек (здесь он перечислял фамилии, хорошо знакомые Ерофеичу по прежним визитам).

— Не извольте беспокоиться, барин, — степенно отвечал Ерофеич. — Чай, не в первый раз!

Засим они расходились — каждый по своим делам, однако Василий знал что Ерофеич, прервав хлопоты по уборке дома и заказу несметного количества блюд в поварне, улучит минутку вызвать к себе восьмерых самых красивых и чистоплотных девок и отдаст им распоряжения примерно такого рода:

— Лушка! Ты будешь в бельведере. А ты, Марфута, прогуливайся у прудов. Галька, ты чтоб в аллейке яблоневой туда-сюда хаживала, ну а тебе, Ефросиньюшка, не миновать, как и в прошлый раз, песни петь под балконом…

Определив таким образом дислокацию всем девицам и накрепко повторив: «Тотчас после первых петухов!» — Ерофеич уходил продолжать свои дела, ни о чем более не тревожась: девки дело свое знали и справляли отменно!

Сколь было известно Василию, подобные порядки велись и в имениях его друзей, и каково же было чудно ближе к полуночи, после обильного ужина и щедрых возлияний, спуститься в сад прогуляться перед сном — и вдруг невзначай столкнуться лицом к лицу с прелестницей, которая, изобразив испуг, кидалась было прочь от молодого барина, задоря его нескромными смешками и взвизгиваниями, но через несколько шагов ноги у нее вдруг подкашивались — и она опрокидывалась навзничь в траву, причем просторный сарафан (разумеется, ненароком) задирался так, что распаленному взору открывалось пышное, соблазнительное белое тело, обнаженное как раз доколе надобно, и стыдливая девка более норовила лицо рукавом прикрыть, чем озаботиться одернуть нескромно завернувшийся сарафанчик или прикрыть сдобное плечико, выскользнувшее из широкого выреза рубахи…

Разумеется, и в Индии у них такие же порядки. Однако магараджа, без сомнения, — знаток человеческой природы! Решил более не посылать в опочивальню гостя навязчивую обольстительницу, а предоставил ему самому отыскать себе утеху. Счел небось: ежели руси-радже приспичит, он непременно отправится прогуляться в сад, ну а тут… извольте, ваше сиятельство!

Стоило Василию осознать, что красавица (он, разумеется, не видел ее лица, однако очертания фигуры, обтянутой тонким шелком, были изумительны!) — стоило ему, стало быть, осознать, что красавица предназначена ему, как возбуждение его достигло предела. Все цепи, которыми разум пытался сдерживать бурление естества, вмиг разлетелись на мелкие кусочки, и желание полностью овладело его сознанием. Василий ринулся вперед.

Женщина, услышав, как он ломится напрямик сквозь благоуханные заросли тубероз, вскочила, вглядываясь во тьму, испуганно выставила ладони, потом вскрикнула сдавленно и повернулась было бежать, да поздно — Василий налетел на нее и смял в объятиях.

Ее взлетевшие руки были схвачены его руками, а рот, разомкнувшийся для крика, жадно стиснут его распаленным ртом. Он даже лица ее не мог разглядеть — не до того было, право слово! — а только вгрызался в мягкие, податливые губы, безмерно наслаждаясь их вкусом, а руки его мяли груди, тискали плечи, лихорадочно комкали скользкую шуршащую ткань, норовя добраться до голого тела.

Она рвалась, билась, стонала, да где! Он вовсе потерял голову, и сейчас никакая сила не смогла бы разомкнуть его объятия и прервать поцелуй.

Он словно пил ее уста, как сладостное вино, и восторг мешался в его воспаленном мозгу с изумлением.

Какие у нее губы, какие нежные, прохладные! Как она восхитительно вздыхает и при этом невольно впивается в его жадный язык! У него сердце зашлось, когда она вдруг впилась зубками в его нижнюю губу — и, точно испугавшись, не причинила ли боль, быстро лизнула ее, приласкала.

Да, вдруг с удивлением осознал Василий, она уже не пытается вырваться, а сама целует его, и руки ее не отталкивают, а прижимают. Как он и предполагал, первое сопротивление было лишь данью приличиям, а потом красавица решила исполнить свой долг — да заодно и сама вкусить наслаждение. Василий готов был голову прозакладывать, что пылкость ее поцелуев и жар объятий вызваны не только послушанием хорошей служанки. Он возбудил ее так же, как возбудился сам. Вот дама расстегнула его рубашку и, приподняв свои груди, прильнула к его груди так, что слились их соски, и принялась нежно поводить плечами, так что эти волшебные прикосновения, достигающие, чудилось, самого сердца, лишали Василия дыхания… А как она потиралась чреслами о его чресла!.. Василий едва не сошел с ума от счастья, ощутив эти недвусмысленные знаки ее страсти.

Воистину терпению его настал конец, и если он не хочет сейчас излиться, не достигнув цели, то должен немедленно овладеть этой прекрасной и страстной незнакомкой!

Подхватив, посадил ее на парапет бассейна. Высота парапета была как раз такая, какая нужна. Василий ринулся вперед, одной рукою нашаривая застежку на боку, а другой пытаясь задрать туго обвившие женское тело складки сари. Однако проклятый шелк бестолково скользил в пальцах и нипочем не желал поддаваться. Дурацкое одеяние! Одновременно и юбка, и рубашка, и шаль!

Может быть, если начать разматывать сари с головы, дело пойдет быстрее? Правда, для этого придется прервать их безумный поцелуй…

Василий на мгновение оторвался от восхитительных губ (о господи, они были именно такими, о каких он мечтал всю жизнь, и груди были как раз такими, как надо, и все ее изгибы, и тонкий, чуть горьковатый аромат ее тела, и даже вздохи — они были бесподобны, прелестны, обольстительны! Вот если бы вчера магараджа прислал именно ее…) и повлек с головы шуршащий шелк. Девушка со стоном потянулась к нему, словно умоляя не размыкать объятий, и Василий, лихорадочно шепнув:

— Сейчас, сейчас, моя радость! — открыл глаза, чтобы отцепить ее серьгу, мешавшую снять покрывало с ее волос. У него все вихрилось, сливалось перед взором, однако он увидел, что и она взглянула на него своими затуманенными, словно бы отливающими серебром глазами, и в этот миг покрывало наконец-то соскользнуло с ее головы, и целый водопад светлых, тоже серебристых в звездном свете волос хлынул на ее плечи.

— Господи, — прошептал Василий, обмирая и глядя на эти точеные, одухотворенные черты. — Боже мой!..

Она была прекрасна, воистину прекрасна, однако не ее редкостная красота заставила Василия воззвать к вышним силам.

Он вдруг узнал ее.

Перед ним была Варенька.

Мгновение оба ошалелыми глазами смотрели друг на друга, и вдруг… вдруг небо над ними раскололось и мириады разноцветных огней вспыхнули в вышине. По всему саду закрутились огненные колеса, с балконов слетали разноцветные вихри. Все грохотало, все гудело, все взрывалось вокруг!

— Что это?! — в ужасе воскликнула Варя, но ответом ей был новый залп звезд, новый удар грома. Потом грохнуло в третий раз, в третий раз озарились букетом огней небесные бездны — и наступила щемящая, рвущая слух тишина.

— Что это, ради бога?! — прошелестела Варя, и Василий ответил, едва шевеля вспухшими, нацелованными губами:

— Фейерверк в честь какой-то их богини, черт бы ее подрал, забыл… а, в честь Кали!

— В честь Кали? — повторила она, бессмысленно вглядываясь в его лицо своими и впрямь серебряными глазами. — А что, сегодня какой-то праздник?

И вдруг, словно только сейчас спохватившись, она принялась поправлять свои смятые одеяния, а сама все смотрела на Василия, как испуганная, потерявшаяся девочка…

И это зрелище бесстыдного лицемерия наполнило его такой яростью, которая начисто вытеснила из сознания и тела всякие остатки желания. Теперь им владела только ненависть: ненависть к ее запекшимся губам, и беспорядочно скомканной одежде, и этим ее дрожащим рукам — ненависть к ее волшебной, чарующей прелести, ненависть к себе! Да, он вдруг возненавидел себя — но в этом виновна была Варя, а значит, он должен был ей отомстить!

— Какой-то праздник? — хрипло, зло повторил он. — А то не знаете!

Она растерянно хлопнула глазами:

— Откуда же мне знать? Весь вчерашний день я проспала, а нынче проснулась среди ночи, почувствовала себя лучше и вышла в сад немножко воздухом подышать, как вдруг…

Лицо ее резко потемнело, и Василий понял, что это кровь прилила к щекам. Надо думать, и он выглядел не лучше, потому что все лицо его так и пылало. В висках пульсировала боль, а собственный голос казался чужим:

— Как вдруг я на вас налетел, не правда ли? О, простите великодушно! Меня извиняет то, что я принял вас за одну из тутошних услужливых девиц, вроде той, которая вчера ночью навестила меня в моей постели. Гораздая девица, ничего не скажешь!

Он нарочито сладострастно ухмыльнулся и даже облизнул губы: просто потому, что они совсем пересохли, однако Варя не могла не подумать, что он облизывается от приятных воспоминании, и судорога отвращения прошла по ее лицу.

Это окончательно взбесило Василия. Он скорчил испуганную гримасу:

— Но вы меня, заради Христа, простите, Варвара Петровна! Ежели б я только мог вообразить, что это вы, я к вам бы и на пушечный выстрел не приблизился!

Она изумленно, во всю ширь, распахнула свои серебристые глаза, а губы слабо дрогнули, словно готовы были шепнуть: «Почему?!» — но Василий опередил вопрос новым словесным потоком:

— Нет, вы должны мне непременно сказать, что вы меня простили, любезнейшая (о сколько ядовитейшего яду вложил он в это слово!) Варвара Петровна! И умоляю вас — никому не говорите о моем афронте! Нет, конечно вы можете пожаловаться батюшке, а ежели он сочтет, что чести вашей был все-таки нанесен чувствительный урон (новая порция яду!), я готов дать ему любую порядочную сатисфакцию… Однако молю: не заикнитесь, храни вас бог, об этих невинных шалостях нашему досточтимому хозяину. Умоляю!

— Да что ж вы его так боитесь-то? — спросила Варя с выражением такого презрения на лице, что Василию нестерпимо захотелось ее ударить… а может быть, себя, он как-то не понимал хорошенько.

— Ну как же мне его не бояться? Он ведь послушное орудие ваших желаний, верно? И хотя казнь этого несчастного вчера осуществлялась по указу магараджи, однако пожелание-то он выполнял ваше! Отменное гостеприимство, достойное подражания! Жаль только, что вы не присутствовали при этом зрелище: любо-дорого было поглядеть, как тот несчастный садовник превратился в кровавое месиво! А не откроете ли, каким это образом вы так крепко прибрали к своим нежным ручкам нашего хозяина? Может статься, прогулочками при свете звезд?..

Внезапно означенный свет звезд померк в глазах Василия, и ему почудилось, что все лицо его какого сдвинулось, поплыло вправо. Потребовалось не меньше минуты, чтобы он смог осознать, что получил сильнейшую пощечину по левой щеке, и прошло еще какое-то время, чтобы сквозь гул в ушах прорвался ломкий от ненависти голос Варвары:

— Советую вам убираться отсюда, пока живы. Недалеко калитка, ведущая в сад женской половины. Ведь если вас здесь настигнет стража, то мне просто не о чем будет просить магараджу: участь ваша решится сама собой!

И она исчезла среди кустов.

Василий с трудом перевел дыхание, поднял голову и долго вглядывался невидящими глазами в небо, прежде чем сообразил, что звезды уже исчезли.

Понятно, уже близок рассвет, вот они и скрылись…

А может быть, им стало просто тошно смотреть на него.

10. Глаз курумбы

Василий уже усвоил, что в Индии пускаются в путь спозаранок, а иногда и ночью, потому что со здешним солнцем нельзя шутить даже зимой… ну, скажем, в то время года, когда просто очень жарко, а не одуряющее пекло. Он был уверен, что отъезд иноземных гостей свершится достаточно тихо, чтобы не потревожить сон хозяина, утомленного ночными развлечениями, однако каково же было его изумление, когда он увидел в переднем дворе магараджу при полном параде! Тут же стояли Реджинальд и Бушуев с дочерью, как идолы, обвешанные длинными гирляндами из жасмина.

Не успел Василий даже слова сказать, как магараджа набросился на него и надел ему на шею сначала цветочное, а затем жемчужное ожерелье. Потом Василию было вручено страусиное перо, украшенное изрядным изумрудом, а стан его оказался опоясан саблей в оправленных золотом ножнах. Затем он был навьючен, как мул, двумя длинными шалями с каймой зеленой и голубой, черной шалью, балахоном из красного с золотом кашемира, еще какой-то шелковой тканью с золотыми узорами, белой кисеей на тюрбан и тремя кусками тончайшего полотна. Все это, с ожерельем, пером и саблей, составляло полное обмундирование индийского всадника.

Грозный взгляд Реджинальда остановил Василия как раз в тот миг, когда он с ужасом собирался вернуть все эти сокровища ополоумевшему от щедрости хозяину, и он с приклеенной улыбкой выслушал тираду магараджи, что клинок не слишком хорош, что он мог бы подарить радже Васиште хороший хоросанский клинок, да слышал, что в Русии хоросанские не редкость, а такурских вовсе нет.

Василий начал было благодарить, однако в рот ему оказался запихнут листочек пансопари, иначе говоря — бетеля, начиненного орешком, гвоздикой, кардамоном, сахарной пудрой, перцем и еще бог весть чем. Василий знал, что на прощание гость обязан вместе с хозяином скушать бетель, а потому стоически прожевал эту гадость.

Трое остальных европейцев смотрели на него с плохо скрытым злорадством. Значит, они тоже были удостоены подобной чести! Перехватив косой взгляд Вари, Василию удалось удержать вылезающие из орбит глаза и даже изобразить улыбку. Никогда она не давалась ему с большим трудом, и вовсе не из-за противного бетельного вкуса. Непонятная тревога начала его точить сразу, едва он увидел статную, стройную фигуру, окутанную бледно-голубым покрывалом.

И не то чтобы он забеспокоился от возможности скандала, который могла устроить Варя, прилюдно обвинив его в посягательстве на ее честь. Более того, он не сомневался, что ничего такого не произойдет. Все-таки вчера не только он целовал и стискивал ее в объятиях — и его целовали, и его жарко обнимали тоже!

Поэтому обличение Василия означало обличение ее самой. Но все угрызения совести, которые терзали его остаток ночи и нынешнее утро, вдруг навалились скопом и принялись мучить. Раскаяние — вот что он чувствовал, когда глядел на скромно склоненную голову, видел тонкую кисть, обрамленную цветочным запястьем, — ужасное раскаяние за грубость! И ему пришлось, чтобы скрепить сердце, поглядеть на трех великолепных слонов, стоявших поодаль. Вот такой же слон влачил вчера по сухой каменистой земле злополучного садовника!

Василий радостно ощутил, что вновь ожесточается, с ненавистью покосился на Варю — и обнаружил, что она тоже смотрит на слонов, а лицо ее при этом имеет самое хмурое выражение. Он мог бы спорить, что девушка сейчас подумала о том же, о чем думал и он: о казни садовника!

Заметив, что Василий глядит на нее, Варя независимо вскинула голову и с надменным видом повернулась к магарадже, который как раз подал знак поднести ему сосуд с неизменным розовым маслом.

— Скажите, достопочтенный, — произнесла она таким неприязненным тоном, словно говорила не с владыкой огромной и богатейшей провинции, а с паршивым шудрой. — Что за праздник был устроен тут вчера и какого казнили на нем человека?

Василию показалось, что он услышал явный стук, и, покосившись на Реджинальда, увидел, как у того отвисла челюсть. В следующее мгновение, спохватившись, Реджинальд вернул ее на место. Василий схватился за подбородок, но с его лицом вроде бы все было нормально.

А вот магараджа несколько поблек.

— Вам, прекрасная гостья, не стоит думать об этой жалкой собаке, — сказал он задушевно, хотя и слегка задушенно. — Он заслужил смерть — и умер. Я надеюсь, что Кали благосклонно приняла эту жертву и отныне распространит свое покровительство и над домом моим, и над моей семьей, и над моими дорогими друзьями. — Магараджа сделал широкий жест, словно заключая в этот благословенный круг всех здесь присутствующих.

Однако Варя, протестующе выставив ладонь, резко отшатнулась, выпалив:

— Я бы ни за что не хотела оказаться под покровительством черной Кали! Да она, всевидящая, и не пожелает охранять меня: ведь ей прекрасно известно, что я не имею никакого отношения ко вчерашнему убийству!

Сердито сверкнув глазами. Варя резко натянула на лицо краешек покрывала и повернулась к Василию.

У того вдруг заломило левую щеку…

— Кажется, я была вам обязана жизнью, сударь? Вы спасли меня в розовом саду? — воинственно спросила она — с таким выражением, как если бы возмущенно вопросила: «Черт бы вас подрал, как вы посмели спасти мне жизнь, дурак?!»

— Я тут ни при чем, поверьте, — с ненужной торопливостью, как бы оправдываясь, забормотал Василий. — Очень своевременно появился какой-то черноглазый змеечарователь, который проделал довольно расхожий фокус с камушком. На базарной площади в Беназире за это берут четыре медяшки. Так что не стоит благодарности, я ее не заслужил!

Варя бросила на него еще один уничтожающий взгляд:

— Ну что же, в таком случае мне остается только молить бога, чтобы когда-нибудь встретить моего спасителя и поблагодарить его как подобает!

Рука магараджи, уже взявшегося за сосуд с розовым маслом, внезапно дрогнула — и жирная, сладко пахнущая струя хлынула на землю, вместо того чтобы щедро смазывать гостей.

Побледневший до бледно-серого цвета негр живо куда-то сбегал и принес взамен розовой воды в кропильнице. Сняли крышку — и тотчас же тоненькой струйкою забил ароматный фонтанчик. Магараджа, незаметно вернувший на свое лицо любезнейшую улыбку, умильно попросил «несравненных гостей» омочить в кропильнице руки.

Василий и все остальные проделали это с замечательным проворством, подозревая, что в противном случае хозяин снова примется надевать на них тяжелые цветочные ожерелья и запястья и раздавать золоченые листики бетеля.

Впрочем, на лице хозяина, который, по-видимому, решил не обращать внимания на вздорные дамские речи, продолжала играть обещающая улыбка, и вскоре выяснилось, что он решил оказать гостям великую честь: отправить их домой на слоне.

Эта весть заслонила даже дерзкую выходку Вари. Да и на ее лице изобразился такой ужас, что позавчерашняя кобра показалась Василию просто безвредным кузнечиком. Не скрывали испуга и Реджинальд с Бушуевым. Но спорить уже было поздно: один из переминавшихся в углу двора слонов выступил вперед.

Он был огромен…

Строго говоря, слонов было три, однако два из них как-то терялись перед громадностью третьего — перед мощью и роскошью его убранства.

На лбу каждого слона в Индостане всегда проведены горизонтальные или вертикальные линии, смотря по тому, какому богу посвящено животное: Вишну или Шиве. Однако полосы на лбу у великана были почти не видны, потому что их прикрывала златотканая попона с круглыми золотыми бляхами и красно-синими кистями по бокам. Между ушами исполина, скрестив ноги, сидел раззолоченный, как игрушка, погонщик-махут, а за его спиной, на загривке слона, торчал огромный зонт сочного зеленого цвета, отороченный длинной золотой бахромой, переливающейся в солнечных лучах.

Зрелище было настолько впечатляющее, что все европейцы невольно залюбовались величавым существом.

— Вот это да! — невольно воскликнула Варя. — Да ведь это настоящий Айравата, хранитель Востока!

— Вы правы, мэм-сагиб! — поклонился магараджа. — Однако Айравата был боевым слоном Индры, а на этом слоне поедет северная Лакшми!

Варя сухо улыбнулась, как бы принимая шаг к примирению. Комплимент, конечно, очаровательный. Но только все вспомнили, что этим гороподобным созданием предстоит не только любоваться…

Поклонившись магарадже, несколько слуг, в обязанности которых, очевидно, входило сопровождать гостей, мигом очутились на спинах у меньших слонов, причем туда же были проворно отправлены подарки для гостей и еще какие-то тюки, корзины с провизией, фляги с водой и прочая мелочь, которая могла потребоваться на трехчасовом переходе до Беназира. Затем пришел черед путешественников, так сказать, садиться. Принесли приставную лесенку, и все четверо, с большей или меньшей степенью проворства, взобрались на широченную серую спину, накрытую ковром, на котором стояло что-то вроде двух скамеечек.

Пока Бушуев и Реджинальд штурмовали этот бастион, Василий и Варя стояли друг против друга с одинаково хмурыми лицами, и в глазах девушки мелькнуло облегчение, когда отец окликнул ее со спины слона.

Василий покрепче стиснул руки в кулаки, чтобы не дать себе схватиться за голову.

Боже мой! Почему он не может бестрепетно смотреть на этот тонкий стан, обрисованный голубоватым сари; видеть, как натягивается ткань на бедрах, когда Варя довольно споро поднимается по лесенке на спину слона; ласкать взором изящные лодыжки, круто выгнутый подъем ее ног; с огорчением натыкаться взглядом на краешек узких шаровар; гадать, что надето на ней под сари: какая-то плотная одежда или обычная индийская чоли, едва прикрывающая грудь; вспоминать, как нежно, горьковато, прохладно благоухали эти тонкие русые волосы вчера, когда ее голова лежала на его плече, как трепетала жилка на горле, как приоткрылись вдруг, вздохнув, губы под его поцелуями… Жаль, жаль, что они оба вчера спохватились так не вовремя. Насытил бы плоть — и чувствовал бы сейчас к ней только отвращение.

К ней? Или все-таки к себе?

Ничего, нынче же вечером, едва доберется до Беназира…

— Бэзил! — послышался нетерпеливый оклик Реджинальда, и Василий обнаружил, что так и стоит, привалясь к слоновьему боку, угрюмо набычась и стиснув кулаки, в то время как остальные гости, и слуги, и сам магараджа, и даже слоны смотрят на него, мягко говоря, с удивлением.

А на лице Бушуева нечистой совести Василия померещилось особенно пристальное, даже подозрительное выражение.

Ох, нет. Как бы ни раздирали его бесы, от Вари надо держаться подальше. Вчера едва не случилось непоправимое, и больше допускать такое нельзя. Не успеешь опомниться, как окажешься под венцом, и брадатый диакон запоет: «Гряди, голубица!» — а священник изречет: «Венчается раб божий Василий рабе божией Варваре…» — и все! Капкан захлопнется, Бушуев получит право называть его «сынок», а Кузька с облегчением сообщит всем слугам в Аверинцеве, что Василий Никитич, слава богу, остепенились. А сам Василий получит в жены ту, которая в ночном саду с первым попавшимся мужчиной целуется так, словно он ее единственный избранник, мечта всей ее жизни! А потом отвешивает ему увесистую пощечину, такую, что и наутро физиономия горит. А сама-то… За такие вольные проказы с мужиками девкам издавна ворота дегтем мазали, чтобы все знали: здесь живет непотребная!

И вдруг его точно молнией пронзило: а что, если она узнала его? Что, если она-то отлично понимала, кто целует ее, и отвечала так пылко именно потому?

Да нет, бред, чушь, чепуха! В этих поцелуях была либо похоть неземная, либо… истинная страсть. Ну а этого никак не может быть.

О господи, с этой Варей-Варварой просто голову сломаешь! Чего стоит хотя бы сегодняшняя ее выходка!

Она ведь оскорбила магараджу — грубо, рассчитанно.

Но зачем? Неужели чтобы обвинить его во лжи? Неужели ей так важно было доказать, что она ни сном ни духом не замешана во вчерашнем отвратительном представлении? Неужели для нее столь важно мнение Василия? Получается, нынче ночью он зря оскорблял ее? Ну и дурак же… Как же теперь вести себя?!

«Салтычиха!» — угрюмо напомнил себе Василий — и взлетел по лесенке на серую слоновью спину. Чай, не труднее, чем редут на высотах Монмартра брать!

Однако высоты Монмартра стояли недвижимо, и в этом было их основное отличие от слоновьей спины.

Стоило европейцам кое-как, подбирая ноги и установив колени выше головы, рассесться на нелепых скамеечках, как погонщик, вооруженный железной острой палочкой, ткнул ею в правое ухо слона. Установясь сперва на передние ноги, отчего всех отбросило назад, слон затем тяжело приподнялся на задние, и все шарахнулись вперед, едва не сбив и махута, и стойку зонтика.

«Да это еще хуже, чем на верблюде!» — успел подумать Василий — и в следующее мгновение, стоило слону шагнуть, все его седоки развалились в стороны, словно комки киселя…

Пришлось остановиться. Седоков кое-как подобрали, причем добродушный слон старательно помогал хоботом. Наученные горьким опытом, гости уцепились за сиденья, оскалив зубы магарадже, который, видимо, наслаждался зрелищем, воспринимая его как заслуженную месть дерзким иностранцам.

Но тут слон сделал осторожный шаг, и все мысли вылетели из головы Василия, за исключением одной: не свалиться опять.

Магараджа замахал руками. Свита, стоящая вокруг, воздела над головами какие-то белые веера, перья, копья… Забили барабаны, а потом грянула прощальная музыка.

О боги! Что это была за адская симфония! Раздирающий грохот тамтамов, тибетских барабанов, сингалезских дудок, китайских труб, литавр, гонгов оглушал несчастных европейцев, пробуждая в их душах ненависть к человечеству и его изобретениям, еще довольно долго, пока дорога не повернула к джунглям и отрог скалы не отгородил от них шум, словно отрезав его.

Впрочем, нечего грешить: приноровиться к новому способу передвижения оказалось не больно-то трудно, и европейцы довольно скоро смогли оценить все его преимущества. Дорога была ужасная (как выяснилось, в джунглях, как раз на пешеходной тропе, по которой гости недавно прибыли во дворец, появился тигр-людоед, потому-то и пришлось следовать другим путем), и только благодаря твердой поступи умных животных седоки не полетели несколько раз в глубокие овраги.

Тихо и осторожно ступали слоны по карнизам обрывов, останавливаясь перед каждым низко висящим сучком и раздробив его на щепки хоботом, прежде чем сделать хоть шаг далее. Слонам, разумеется, ветки не мешали, но они были приучены заботиться о седоках.

А те уже почувствовали себя вполне вольготно и с чувством некоторого превосходства посматривали на эскорт всадников: с непривычной высоты лошади казались малыми ослами.

Через малое время эскорт сделал салют копьями и, развернувшись, умчался назад — очевидно, задача сопровождения была выполнена.

— Воины так себе. Театральщина! — сказал Реджинальд, глядя им вслед. — Я обо всех индусах-воинах не самого высокого мнения. Среди всех предпочитаю топасов — так называется каста людей, родившихся от христиан. Из них получаются отменные артиллеристы.

Однако и сипаи, которые служат Ост-Индской компании, очень верные солдаты. Мне рассказывали презабавнейшую историю. Несколько лет назад наш британский небольшой отряд и вспомогательный корпус, принадлежащий индийской армии, были заперты между двумя потоками. Стоял сезон дождей, и вода так разлилась, что переход был совершенно невозможен. Продовольствие истощилось. Впрочем, тогда был всеобщий голод; ужасный выдался год! Начальник отряда — имя его, помнится, было Галибуртон — осмотрел весь рис, бывший в лагере. Его оказалось так мало, что едва могло достать на пять дней, считая по половине или даже по трети обыкновенной нормы европейского корпуса. Галибуртон тотчас прекратил всякую выдачу продовольствия сипаям: каждому из них теперь надлежало собирать траву и коренья, чтобы не умереть с голоду.

Реджинальд сделал паузу, оглядывая слушателей.

— Но в то же время кому, думаете вы, поручена была охрана этого риса? Тем же самым сипаям, столь жестоко, хотя и необходимо, исключенным из раздела продовольствия! И эту службу они выполнили с совершенной, мало сказать — с геройской точностью! Военная история Европы много ли представит черт выше этой или, по крайней мере, могущих сравниться с нею?

Реджинальд с торжеством воздел голову, однако Бушуев отмахнулся:

— Большое дело, подумаешь! Наши русские мужички ничуть не хуже будут! Помнится, ехали мы в возке через реку с крепостным моим человеком Ефимушкой. Дело было уже в апреле, чуть не на Антипа-водопола. Лед, ясное дело, — хрясь! А у меня нога сломана на охоте, я в лубках был, как камень, неподвижный. Ну, все, думаю, прощай, моя Варюшенька, скоро встречусь я с твоею матушкою на том свете! Не тут-то было. Ефимушка меня на крышу возка вытягал — уж и не знаю как… вытягал, да. Потом оставил меня, сплавал за подмогою. Спасли — видите, живой! Ефимушка, правда, после того сгорел в огневице, так и не оклемался от ледяной купели. Ну что ж, его такое дело холопье, они же знают, что мы их отцы и благодетели. Совершенно так и индусы, кои долгу своему покорны…

— Покорны? — переспросила Варя, с видимым наслаждением откидывая покрывало и подставляя лицо легкому ветерку (все-таки своих, европейцев, она могла не стесняться, а погонщик, разумеется, не смел обернуться к сагибам без разрешения). — Вы всерьез думаете, батюшка, что индусы покорились? Правильнее сказать, они терпят иноземцев с их причудами, терпят всех нас… Но кто знает, что таится в их мыслях?

— Правда что, — подхватил Василий, который пристально наблюдал за дорогой (надо же было занять хоть чем-то глаза, чтобы не пялиться беспрерывно на Варю и не предаваться дурацким размышлениям!), — интересно бы знать, что в мыслях у наших сопровождающих и почему мы так медленно тащимся? Уже сколько времени в пути, а воз, как говорится, и ныне там! Что, за эти сутки Беназир куда-то оттащили? Дорогу вытянули?

Вот! Извольте видеть! Вовсе стали!

И правда: слон остановился, а погонщик свесился вперед и что-то неразборчиво кричал арьергарду сопровождающих, с явным ужасом размахивая руками.

— Засада? — насторожился Василий — и тотчас иронически улыбнулся, чтобы никто, сохрани бог, не подумал, что такое всерьез могло прийти ему в голову.

— Засеки вроде не видать, — сообщил Бушуев, сделав ладонь козырьком и опасливо вглядываясь вперед.

— Какая-то корзина, — пренебрежительно проронил Реджинальд, а Варя так и подскочила:

— Корзина?!

Словно позабыв об огромной высоте, на которой происходило действие, она проворно подвинулась вперед, на освободившееся место погонщика, который с ловкостью обезьяны уже соскользнул по хоботу своего слона и теперь стоял на карачках под защитой его четырех ножищ-столбов, истово биясь головой в землю и что-то протяжно завывая. Прочие индусы тоже скатились со слонов, тоже стали на карачки, тоже колотились о землю и подпевали своему товарищу.

Прошло минут пять… четверть часа… две, три четверти…

— Не боятся же лоб расшибить, болезные! — посочувствовал шепотом Бушуев, прервав странное оцепенение, овладевшее всеми восседавшими на слоне, а Реджинальд надменным тоном настоящего сагиба-инглиша прикрикнул:

— А ну, хватит развлекаться! Пора ехать дальше!

Ответа не последовало; завывания продолжались.

— Плохи наши дела, — сказала Варя, которая все это время пристально разглядывала странную корзину. — Кажется, это глаз курумбы.

— Ах вот оно что! — саркастически воскликнул Реджинальд. — Как же я сразу не понял! Ну и что?

— Курумба — это баба, что ль? — полюбопытствовал Бушуев. — Глаз-то ей за что выдрали?

Варенька поджала губы, чтобы не обидеть отца смешком, однако Василию показалось, что она встревожена всерьез.

— Прошу вас, посмотрите хорошенько, — сказала она. — Видите? Это не простая корзина!

Корзина, положим, была самая обыкновенная, большая и плоская, однако ее содержимое и впрямь оказалось диковинным. В ней лежала, тараща на прохожих безжизненные глаза, отрезанная голова барана, затем кокосовый орех, десять рупий серебром (монетки так и сверкали на солнце, их не составляло труда пересчитать), горка риса и какие-то привядшие цветы. При внимательном рассмотрении стало ясно, что корзина поставлена у верхнего угла треугольника, состоящего из трех довольно тонких веревочек, привязанных к трем колышкам. Все это было расположено так, что, кто бы ни шел с той или другой стороны дороги, он непременно должен был наткнуться на эти нитки.

— Глаз курумбы — это сунниум, — тихо пояснила Варя, словно эти слова что-то могли и в самом деле прояснить. — Род колдовства. У нас это называется относ.

— Порча! — догадался наконец-то Василий.

— Пор… what? — попытался повторить Реджинальд, а Бушуев только присвистнул:

— И кто это нам так подсудобил? Кому дорогу перешли?!

Варя наскоро объяснила Реджинальду, в чем дело, хотя и не смогла найти слово, однозначное «порче», в английском языке.

— Да разве в Индии живут русские ведьмы? — вполне справедливо спросил Реджинальд, — И что это значит: мы теперь не можем отправляться дальше?

Василий и Бушуев, которые в это время живо спорили, относ ли это все-таки или изурочье, а может быть, кладь [20], встревоженно переглянулись, после чего все наперебой принялись окликать погонщика.

Тот трагическим голосом подтвердил опасения Реджинальда. Задумка злодея курумбы (а только колдуны этого загадочного племени выставляют корзины с глазами) была рассчитана на то, что кто-нибудь непременно порвет одну из ниток или хотя бы дотронется до нее.

Тогда бы удар достиг цели: болезнь, овладевшая колдуном, перешла бы на неосторожного путника.

— Вы хотите сказать, у них нет докторов?! — с превосходством цивилизованного человека перед дикарями осведомился сэр Реджинальд.

— Нет, — ответил погонщик, — все курумбы лечатся именно таким ужасным способом.

— Это эгоизм! — возмутился Реджинальд, и индус, не поняв, о чем речь, на всякий случай кивнул; да, мол, все именно так, как говорит сагиб-инглиш!

Причем неведомо, что за болезнь у курумбы. Может быть, у него течет из носу, а может быть, его треплет застарелая малярия. Или у него слоновья болезнь, или проказа… Выяснить сие наверняка сможет лишь тот, кто порвет одну из нитей коварного «подарочка». А желающих сделать это пока что не находилось.

Выслушав все это, Реджинальд поджал губы. Он предпочитал мчаться по дорогам во весь опор, потому что шаг не в духе английских рыцарей, а вместо этого принужден был колыхаться на живой горе, продвигающейся с черепашьей скоростью по какой-то отвратительной тропе. Да вдобавок выяснилось, что и этого продолжать нельзя!

Реджинальд решительно предложил штурмовать джунгли и обойти опасное место, если уж индусы так суеверны. Погонщик, временно взявший на себя обязанности предводителя в переговорах с белыми сагибами, мученически завел глаза к небесам, где обитали благородные боги, как бы умоляя их вразумить неразумных иноземцев, — а потом пояснил всю зловещую хитрость неведомого курумбы. По обеим сторонам тропы были обрывы, так что обойти ее не представлялось возможным, разве только рискнуть карабкаться ползком и на четвереньках, однако такие заросшие овраги, как правило, кишат кобрами, фурзенами и черными гадюками, а если сагибы не верят словам бедного погонщика, кто-нибудь из них может пойти и убедиться в его правоте.

Василий против воли оглянулся — и встретил взгляд Вари. В глазах ее появился такой ужас, что он едва сдержал желание Кинуться к ней и обнять, успокоить, сказать, что никому не даст ее обидеть, напугать, что, пока он рядом, с нею ничего не случится дурного… Со скрежетом зубовным пришлось признаться себе, что вспышки такого желания не менее сильны, чем желание плотское, и подавлять их становится все труднее. И сакраментальное словечко, обозначающее олуха, тупицу, болвана, дубину, чурбана, придурка, недоумка, осла безмозглого, идиота, кретина и прочее, вспыхнуло в голове Василия. «Эх, ну зачем я в первую ночь прогнал ту, грудастую! Ничего бы теперь не было!» — с новым приступом самобичевания подумал он и отвел глаза в ту самую минуту, когда Варя потупила свои с самым оскорбленным видом, словно непостижимым образом проникла в его мысли, а может быть, просто вспомнила ночь, и парапет бассейна, и свое скомканное сари.

— Ну да, — ехидно кивнул Реджинальд, — и эти овраги, конечно, простираются до скончания джунглей!

Держу пари, что, если постараться, их можно обойти, и это гораздо лучше, чем топтаться на палящем солнце.

Правда что… Сурья, бог солнца, пламя свое изливал весьма щедро, и европейцы чувствовали себя на слоне как на горячей сковородке. Бушуев от жары так измучился, что полулежал, прикрыв глаза, и едва дышал, опасаясь даже самых незначительных движений. Реджинальд сделался малиновым от злости и солнца, а Василий отдал бы сейчас полжизни за одно только зрелище падающего снега. Лишь Варя умудрялась оставаться бледной и свежей.

Нетрудно сохранять свежий вид в тени зонта, который, как истинные джентльмены, уступили ей мужчины!

Между тем погонщик покорно склонил голову и изрек, что, ежели сагибу угодно, он поведет слонов напролом через джунгли, однако…

Реджинальд воздел бровь.

— Я так и знал, что будет какое-то «однако»! — проворчал он сардонически.

На сей раз «однако» состояло в том, что именно в этих местах водятся коралилло — кустарные змеи, которые гнездятся на деревьях. Кобры и другие пресмыкающиеся по земле породы редко нападают на человека, разве только если неосторожная нога или рука невзначай коснется их; вообще же они прячутся от людей. Но кустарные змеи — настоящие разбойницы, злобные убийцы!

Горе запоздавшему пешеходу или всаднику, проезжающему под деревом, на котором засела такая змея! Едва голова человека поравняется с веткой дерева, на котором приютилась коралилло, как, укрепясь за ветку хвостом, змея ныряет всею длиною туловища в пространство и жалит человека в лоб…

— Коралилло — посланница смерти, исполнительница воли черной Кали, — простонал погонщик, воздевая руки.

— Ну хорошо! — с обреченным видом изрек Реджинальд. — Сдаюсь! Сделать мы ничего не можем, это я понял. И что? Может быть, нам сразу покончить с собой, чтобы курумба наконец-то выздоровел?!

Как выяснилось, погонщик не требовал от сагибов столь много. По его мнению, следовало всего лишь спешиться, раскинуть шатер вон на той уютной опушке, поужинать щедрыми припасами — и предаться благодетельному сну, заручившись поддержкою локапалов, хранителей мира: Индры, Агни, Варуны и Ямы. За ночь непременно сыщется зверь или птица, которые порвут одну из нитей, привязанных к корзине, а значит, рано поутру можно будет отправляться в дальнейший путь.

Прошло немало времени, прежде чем злополучные путешественники поняли, что спорить напрасно и лучше смириться с неизбежным.

Василий тоскливым вздохом проводил образы баядерок в сари, чоли, прозрачных шароварчиках и вовсе без оных, улетавшие от него, подобно стаям осенних журавлей, — и первым подобрался к самому лбу слона, чтобы могучий Айравата, которому нынче так и не удалось исполнить роль боевого слона, мог обвить его хоботом и осторожно опустить на землю: лестницу, как выяснилось, взять с собою позабыли.

Магараджа, впрочем, проявил чудеса предусмотрительности, и забыли только эту несчастную лесенку.

Среди многочисленной поклажи оказался огромный тюк с походным шатром, так что не прошло и получаса, как перегревшиеся сагибы сидели на темно-красных бархатных подушках с золотой бахромой и кистями и размышляли, во сне они пребывают или это все-таки явь.

Земля была застлана роскошным персидским ковром, со свода шатра спускался кисейный полог от москитов, под который следовало забраться ночью. Потолок и стены были из какой-то шелковой материи, напоминающей полосатые сиамские ткани. Семь серебряных светильников, на семь свечей каждый, только и ждали того момента, когда их засветят, так же как серебряная курильница на подставке из знаменитого дерева битре была готова источать аромат, едва к ней поднесут огонь.

Множество серебряных и бронзовых безделушек, фигурки богов, зверей, танцовщиц были расставлены там и сям в живописном беспорядке, и Варя с восторгом разглядывала их.

Пока что Варенька находилась вместе со своими спутниками, однако на ночь ей предстояло удалиться в отдельный шатер. Индусы вырвали бы себе волосы, если бы приличная женщина ночевала в компании мужчин, ни один из которых не является ее мужем!

Вроде бы не очень-то пышные шевелюры украшают головы индусов (в древних священных книгах сказано, что мужчина должен иметь столько волос на голове, сколько он может продеть сквозь серебряное кольцо, которое носит на пальце), однако все-таки жалко… Поэтому Варя согласилась на ночь удалиться, ну а пока длился день, она могла забавляться безделушками и наблюдать, как погонщики пытаются отвадить тигров от места ночевки.

Надо сказать, что индусы не пренебрегли ни одним из своих суеверных средств. Они сыпали золоченым бетелем по поляне в знак, своего уважения к местному «радже», хором пели заклинательные молитвы — мантры, а после каждого куплета заставляли слонов становиться на передние колени и низко наклонять в честь высших божеств голову, причем европейцы, глазевшие сквозь поднятую переднюю стенку шатра, благодарили богов, что не сидят в это время на спинах серых гигантов.

Слуги занимались ужином, потому что Сурья с невероятной поспешностью завершал свой небесный маршрут.

Василий облокотился на горку подушек, потянулся.

«Ну, если магараджа столь предусмотрителен, мог бы вместе с шатром завернуть позавчерашнюю девчонку», — сам над собою глумясь, подумал он, безотчетно проводя пальцами по вызывающим грудям бронзовой статуэтки, изображающей нагую танцовщицу. Потом взялся разглядывать другую, которая стояла в весьма неприличной позе: неестественно широко расставив ноги и слегка присев. Сочтя, что эта поза больше подходит для лежащей женщины, Василий опрокинул фигурку на спину и взялся за другую статуэтку.

На сей раз то был мужчина: белый алебастровый человечек в чалме и шароварах, державший в вытянутых руках длинный, свитый жгутом платок. Лицо человечка имело весьма зверское выражение, и Василий отставил его, взявшись не глядя за новую фигурку.

Точнее, их было две на одном постаменте. Мужчина душил другого, закрутив на его шее платок. Предсмертный ужас на крошечном лице жертвы был изображен с поразительной точностью, однако Василий изумился, когда лицо убийцы показалось ему знакомым. Да это же тот самый, кто был изображен крутящим платок! Значит, он прикончил несчастного тем же самым оружием.

Василий оглянулся и заметил еще две белые фигурки, вернее, группки. Он уже не удивился, снова увидев знакомую алебастровую физиономию. Разбойник убивал одну жертву кинжалом, а другой протягивал на ладони какое-то подобие колючего яблока, причем по выражению злодейского лица можно было не сомневаться, что плод сей до краев напоен ядом.

«Похоже, это какой-то знаменитый разбойник индусов, вроде нашего Стеньки Разина или Емельки Пугачева, вот они и живописуют его во всех подробностях», — догадался Василий и, собрав в кучку все эти противные статуэтки, прикрыл их подушкою: лицезреть неприличных красоток или танцующего Шиву было куда приятнее!

Впрочем, произведения местного искусства мало занимали его спутников. Реджинальд клевал носом, а Бушуев уже похрапывал. Варенька дремала, привалившись к отцовскому плечу.

Василий вдруг оглянулся: какой-то шорох прервал" его отчаянные мысли. Не змея ли, часом, снова?! Нет, все тихо, ничто не скользит по коврам. Да и, сколько он помнил, погонщики, не в пример казненному садовнику, уложили вокруг шатра веревку, свитую из конского волоса: через нее не перелезет ни одна змея. Показалось!

А это что белеется? Василий бесшумно вскочил, шагнул в угол. У задней стенки шатра лежала еще одна группа алебастровых фигурок! Откуда они взялись, ведь Василий все их только что спрятал с глаз подальше?

Поднял новую. Убийца дружелюбно протягивал руку тому самому простаку, которого вскоре удушит своим платком. Платок он держал за спиной, и во всей его позе было что-то мерзкое, какая-то змеиная готовность к прыжку.

"Коралилло, — вспомнил Василий. — Кустарные змеи.

Вот так же они бросаются на беззащитных путников!"

Внезапно прямо на его глазах край шатра приподнялся и чья-то незримая рука впихнула туда новую белую статуэтку, причем Василию почудилось, что омерзительный человечек, запечатленный в позе выпада, с занесенным над головою платком, свитым в жгут, сам вполз в шатер, подобно коварнейшей змее.

Василий метнулся к выходу, однако вовремя одернул себя и выбрался наружу с вполне спокойным и даже скучающим видом. Кто бы — и зачем бы — ни развлекался с белыми фигурками, он не должен заподозрить, что его проделки замечены. А потому Василий какую-то минуту поглазел на слуг, собирающихся развести огонь (им помогали погонщики), обозрел бескрайние небеса, убедившись, что загулявшийся Сурья уже отправляется на покой и через полчаса, не более того, воцарится темнота, — а потом развинченной походочкой праздного гуляки зашел за шатер, готовый побыстрее пресловутой коралилло наброситься на неведомого шутника… однако никого не обнаружил. Только с огромного баньяна слетела с пронзительными криками стая ворон. Птицы окружили Василия, прыгая на одной ноге. Чудилось нечто человеческое в хитром наклоне птичьей головы, и совершенно дьявольское выражение светилось в маленьких лукавых глазках.

— Кыш, а ну, кыш! — шуганул их Василий, будто обнаглевших кур, и вороны послушались — может быть, от изумления.

Василий прошелся туда-сюда вдоль шатра, бросая грозные взгляды на зеленую завесу джунглей, однако, несмотря на не утихающую даже к вечеру жарищу, по спине у него пробегал холодок. Все-таки нигде человек не чувствует так свое ничтожество, как перед этой величественной живой громадой! Прямые как стрелы стволы кокосовых пальм, обрамлявших поляну, достигали футов двухсот вышины; они были увенчаны коронами длинных ветвей. «Самые высокие деревья сибирской тайги показались бы карликами перед баньяном, а особенно перед кокосовой пальмой», — обиженно подумал Василий… и содрогнулся, когда чья-то рука внезапно легла ему на плечо.

11. Священный румаль

Василий не промедлил ни минуты: присев, вывернулся, метнулся в сторону и резко повернулся, защищаясь левым кулаком и готовый насмерть бить правым.

Память мгновенно нарисовала картину: после кораблекрушения он бредет по узенькой улочке прибрежной деревушки, вдруг чья-то рука ложится ему на плечо… а потом студеная вода Ганги, резкий голос разносчика, шум Беназира — и провал пустоты в памяти, который он не в силах заполнить, потому что воспоминания не желают слушаться его и возвращаться.

Нет уж! Никакой незнакомец больше не сможет напасть на него сзади, подумал Василий, но руки его сами собой опустились, потому что человек, стоящий перед ним, отнюдь не был незнакомым. Это был тот самый индус, который в розовом саду магараджи вернул к жизни Вареньку.

Василий, не веря глазам, суматошно оглядел его. Те же белые шаровары, обнаженная широкая грудь, снежно-белый тюрбан с павлиньим пером. Он, точно! Его большие черные глаза, его твердые губы, резко загнутый нос. И это замкнутое, отрешенное выражение, которое не сходит с лица, хотя голос вздрагивает от волнения:

— Ты и твои спутники обречены погибнуть еще прежде, чем наступит полночь.

Василий быстро, коротко вздохнул, но ему удалось улыбнуться:

— Благодарю за предупреждение. Ты что, даешь нам время приготовиться к обороне?

Четко вырезанные губы слегка дрогнули, глаза сузились:

— Ты отнюдь не знаток всех сущих!

Василий усмехнулся в ответ:

— Разумеется, нет. Значит, ты предостерегаешь нас не от себя? А от кого?

— От погонщиков. Все они — тхаги, служители священного румаля, верные рабы черной Кали!

Василий кивнул со всей возможной глубокомысленностью. Одно он понял в этом наборе слов: Кали. Об этой богине он знал совсем чуть, однако все было не в ее пользу. Призраки и демоны служат Кали. От этакой компании добра ждать не стоит, а теперь еще и тхаги ! какие-то, священный румаль…

— За что нас хотят убить?

Безупречно изогнутые, словно луки, брови чуть приподнялись:

— За что?.. Тхагам не важно, виновны вы или нет, чисты перед богами или грешны. Для них всякий человек — жертва, угодная Кали. Каждый должен возлечь на ее алтаре в свой час. Сегодня ночью настанет твой час — твой и… твоих спутников.

— Любопытно, какое оружие у этих тхагов? Сомневаюсь, что я не отобьюсь от них даже тем театральным клинком, который подарил мне магараджа Такура, — снисходительно проговорил Василий, но тут же разочарованно присвистнул:

— Эх, дьявольщина! Он же упакован где-то в узлах!

Незнакомец чуть нахмурился:

— Это не имеет значения. Против священного румаля нет другого оружия. Ты сам и… все твои друзья в руках тхага — все равно что связанные ягнята под ножом мясника.

— Ой, жуть какая! — нарочно застучал зубами Василий. — А почему я должен тебе верить?

— Почему? — повторил незнакомец, поглядев прямо в его глаза, и Василий вздрогнул от насмешливого, презрительного выражения, которым был пронизан этот взгляд. — Ты спрашиваешь — почему?!

— Ну да, конечно, ты спас Вареньку, я хочу сказать — мэм-сагиб, однако все же — почему? И зачем сейчас предупреждаешь? Что тебе до нас?

— Ты должен знать: тот, кто зло учинил однажды, не раз учинит его снова, — быстро проговорил незнакомец, нетерпеливо озираясь. — Вот ответ. Больше я ничего не скажу. Ты должен сам решить, хочешь ли остаться в живых, однако… твои спутники…

Уже не в первый раз заметил Василий эту странную дрожь, которая звучала в голосе незнакомца, стоило ему заговорить об остальных путешественниках. Не составляло труда понять, что и Василия, и всех остальных он стремится спасти ради кого-то одного. Неужели ради Вареньки?

Василий почувствовал, что щеки его похолодели.

Значит, она добилась-таки своего, бегая в этих полупрозрачных тряпках перед мужчинами, которые принадлежат к национальности, известной своим буйным темпераментом! Похоже, этот индус, красивый, как бог, даже на самый неприязненный мужской взгляд, пленился светлоокою мэм-сагиб и возомнил себя ее рыцарем.

«Ишь, раскатал губу!» — люто подумал Василий, однако тут же тихо выругался сквозь зубы: можно сколько угодно надуваться, можно вовсе лопнуть, как пузырь, однако никуда не денешься от того, что этот рыцарь не тискал даму своего сердца в ночном саду, а спас, да, спас ее, и не от какого-нибудь глупого шипучего дракона, а от смертоубийственной змеи. И если он желает спасти красавицу иностранку еще раз, почему не воспользоваться случаем? Надо оказать услугу и другу Реджинальду, и земляку Бушуеву — тем паче что земляк все же отец Вари.

Но нельзя так сразу показать, что готов отдать командование первому встречному вольноопределяющемуся. Поэтому Василий принял самый небрежный вид…

Помнится, когда он стрелялся с поручиком Сташевским и промазал, потому что пистолет был не пристрелян, а выстрел принадлежал его противнику, а расстояние — тридцать шагов, ему ничего не оставалось, как вот так же скрещивать на груди руки и задирать нос.

Сташевский, понятно, тоже промазал — да чего от него ждать, от шляхтича-щелкопера! Но зато уже через месяц Василий числился первым стрелком в корпусе.

Ничего, он еще возьмет верх и над этим красавчиком!

Пока же пришлось небрежно проронить:

— Я должен поговорить со своими… спутниками.

Он нарочно точно так же едва заметно запнулся, и по искре, промелькнувшей в матово-черных глазах, мог судить, что эта тонкость была оценена, однако голос индуса звучал почти равнодушно:

— Ты можешь поговорить с кем угодно. Однако, если вы все-таки решитесь остаться в живых, будьте готовы, услышав троекратный крик павлина, выбраться наружу из-под задней стенки шатра. Я останусь ждать и помогу вам скрыться. Помни: по крику павлина. И не ждите, пока закричит сова, вестница Кали, потому что это будет последнее, что вы услышите в жизни.

Василий вернулся в шатер с видом праздного гуляки, радуясь, что погонщики не попались ему на глаза.

Вошел — и наткнулся на встревоженные глаза Вари.

При виде его они вспыхнули такой радостью, так взволнованно повлажнели, что Василий почувствовал себя совершенно обезоруженным и на ее прямой вопрос:

— Что-то случилось? — ответил так же прямо:

— Да.

Ни о чем больше не спрашивая. Варя растолкала отца. Реджинальд сам проснулся, разбуженный поднявшейся суетой. И только когда эти двое были готовы слушать, она обернулась к Василию, кивком дав понять, чтобы рассказывал.

Он даже головой качнул: вот это девка! Лихая девка!

Девяносто девять женщин из ста прежде всего вытрясли бы из него все, что он узнал, потом принялись бы охать, восклицать, плакать, и, пока Василий, Бушуев и Реджинальд смогли бы утереть эти слезы и обсудить создавшееся положение, пожалуй, прокричала бы целая стая сов, а потом и сама Кали, одетая в шкуры пантеры, в ожерелье из пятидесяти черепов, с четырьмя руками, в одной из которой кхадху — нож для жертвоприношений, в другой чаша из черепа, в третьей отрубленная человеческая голова, в четвертой змея, знак неумолимой смерти, — сама черная Кали вошла бы в шатер, и кровь многочисленных жертв капала бы с ее языка! А Варенька не тратит времени зря, понимает, что обстановка боевая.

Василий по ее примеру тоже не стал ходить вокруг да около, а прямо спросил;

— Кто-нибудь из вас слыхал о тхагах?

Бушуев пожал плечами, покачал головой. Реджинальд нахмурился, как бы пытаясь вспомнить:

— Да, я, помнится, что-то слышал… Если не ошибаюсь, эта каста в штыки встречает все прогрессивные нововведения Ост-Индской компании, и среди этих людей у нас пока нет своих сторонников.

Кто про что, а курица про просо, с тоской подумал Василий. Правильнее будет сказать, что тхаги встречают «все прогрессивные нововведения» не в штыки, а в румали — если бы еще знать, что это такое.

— Зато в рядах тхагов множество сторонников Кали, и несть числа жертвам, которые они принесли на ее мраморный алтарь! — зябко вздрогнув, промолвила Варя. — Лесные разбойники — просто невинные младенцы по сравнению с ними, ведь тхагери — обычай убийства — единственная мораль, которую они исповедуют.

Это не каста — это религиозная секта. Тхагами могут стать разбойники и убийцы всех наций, даже говорят, будто среди них бывали португальцы, французы и…

— Лягушатники? Ничуть не удивляюсь! — фыркнул Реджинальд — и подавился, когда Варя продолжила:

— ..и англичане. Это были чиновники Ост-Индской компании, подкупленные тхагами. Ведь те охотятся за купцами и путешественниками, отнимают у них все деньги, все товары, все имущество, часть жертвуют в святилище Кали, а часть делят между собой. Но вовсе не жажда наживы ведет их к новым убийствам. Они считают себя обязанными убивать ради усмирения гнева Баваны-Кали, богини зла и смерти. Тхаги убивают ударом кинжала в голову или бросают свои жертвы, одурманенные хуккой с «колючим яблоком», ядовитейшим растением, в наскоро вырытые ямы или колодцы. Но больше всего тхагов-душителей, и их излюбленное, непобедимое оружие — священный платок.

— Так вот что такое румаль! — догадался Василий, отбрасывая подушки, которыми прикрыл белые фигурки, показавшиеся ему такими омерзительными. Теперь-то он знал, что это была? попытка предупредить об опасности.

— О боже! — Вареньку тоже передернуло от отвращения. — Да, я слышала, что тхаги любят запечатлевать свои деяния. Откуда это здесь?

— Какая гадость, прости господи! — сказал Бушуев, беря алебастрового душителя за голову и отламывая ее с такой легкостью, словно у него в руках оказался леденцовый петушок. — Ах… вот беда! Ну каков урон! — приговаривал он, проворно обезглавливая одного убийцу за другим. — А мы вас так, вот этак и вот так! Не пугайся, Варюшенька, ужо не дам тебя в обиду этим куклам! А ты про душителей-то сих богомерзких откуда прознала?

— Мне… мне рассказывал магараджа Такура, — с дрожью в голосе промолвила Варя, не отрывая взгляда от изувеченных статуэток. — Он говорил, что тхаги очень коварны и ловким обманом втираются в доверие к путешественникам. Например, советуют, чтобы они ни В коем случае не останавливались на каком-то постоялом дворе (мол, хозяин его подозревается в сочувствии к тхагам), а заночевали бы на поляне, у костров, вместе с другими добропорядочными путниками. И вот ночью, едва прокричит сова, доверчивые люди бывали убиты своими добрыми соседями, и след их исчезал навеки, а их близкие не сомневались: тигры загрызли их. Тиграм в этой стране судьбой предназначено отвечать за свои и чужие грехи!

— Магараджа рассказал вам? — пробормотал Василий. — Да… Он, верно, и не знал, что надо предупреждать не против чужих, а против своих. Ведь все его погонщики, а может быть, кто-то из слуг — душители, которые сегодня ночью принесут в жертву Баване-Кали не кого-нибудь, а нас!

Реджинальд и Бушуев отпрянули от него, а Варя наклонилась вперед и даже за руку схватила:

— Откуда вы знаете?

— Меня предупредил индус, — ответил Василий, не думая, что говорит, не слыша своего голоса, почему-то безмерно удивленный свежестью и прохладой этой тон кой ладони, которая нынче" ночью казалась ему такой жаркой, такой жгучей.

Выражения оскорбленного достоинства на лице Реджинальда и настороженности в глазах Бушуева мигом сменились одинаковой насмешливостью.

— Ах, индус… — снисходительно протянул Реджинальд. — Какой? Вернее, который? Ты что, способен отличить одного из этих черномазых от другого? А по-моему, так они все на одно лицо. Как его зовут, твоего индуса? Давай позовем его сюда, пусть он повторит свои ужасные истории…

— Он сказал, что по крику совы мы все будем задушены, — упрямо произнес Василий. — И сказал, что даст нам сигнал бегства троекратным криком павлина.

— Вот! — торжествующе воскликнул Реджинальд. — Не напрасно магараджа, этот благородный человек, предупреждал нас о коварстве тхагов! Ярчайший пример! Мы, как дураки, бросимся на крик павлина — нас и передушат, словно цыплят. Не погонщики, а этот твой индус и есть душитель, друг мой Бэзил.

Как всегда, неумолимая британская логика направляла ход рассуждений Рсджинальда. И она, конечно, подействовала на Бушуева, который одобрительно закивал. Потом он увидел, что Василий держит за руку его дочь, и на лицо его взошло выражение глубочайшего недоумения.

Василий отдернул руку, будто обжегся, и хрипло сказал, отвернувшись от Вареньки, щеки которой вдруг сделались как кумач:

— Я верю ему. Верю!

— Да кто он такой? — взревел Бушуев. — Покажи его нам!

— В самом деле — как его зовут? — поддержал Реджинальд.

— Я не знаю его имени, — спокойно ответил Василий, обводя взором трех своих спутников. — Но это тот самый индус, который спас Варвару Петровну в саду магараджи.

Ужин в шатре был не столь изобилен, как во дворце, однако блюд могло быть и вдесятеро меньше: никому кусок в горло не лез. Больше всего Василий боялся, что крик павлина раздастся именно сейчас. Конечно, осколки алебастровых фигурок надежно запрятаны под ковры, однако интересно, как поведут себя слуги, если четверо иноземцев вдруг ни с того ни с сего вскочат и ринутся в джунгли? Вряд ли покорно сложат ладони в намаете! А на поляне сидят у костра еще и погонщики…

Нет, сейчас никак не убежать.

И все-таки, несмотря на тревогу, Василию хотелось, чтобы ужин длился и длился: ведь после его окончания Варя должна была уйти в другой шатер, остаться одна — и сердце надрывалось от беспокойства за нее.

Все это было уже обсуждено не раз: Бушуев чуть не на стенку лез, пытаясь убедить Варю, что как отец вполне может ночевать с ней в одном шатре. Василий молчал.

Можно, конечно, наврать туземцам, что они с Варей тайно обвенчаны, а потому их совершенно никак нельзя разлучать на ночь. Однако эта внезапная новость непременно вызвала бы подозрение душителей, так же как и упрямство Бушуева. И Варенька чуть ли не со слезами убедила отца не навлекать преждевременной беды, оставить все как есть. Нападают тхаги только по крику священной совы, а до этого у них у всех будет возможность спастись. Варя клялась, что не промедлит ни минуты: после криков павлина сразу выскользнет из своего шатра и присоединится к остальным.

Василий молчал. Кровь стучала в ушах так, что ему даже почудился конский топот. Но откуда здесь взяться всаднику?.. Почему-то отчаянно ломило челюсти, и он не тотчас сообразил, что просто-напросто до боли стискивает зубы, чтобы не дать прорваться нелепому, полубезумному крику: «Не уходи, останься!»

Само собою разумеется, что женщину оставить одну, когда в лицо смерть глядит, — нельзя, преступно. Оно, конечно, военная хитрость, а все-таки душа Василия была возмущена. Но он столь старательно пытался убедить себя, что совершенно так же волновался бы из-за любой другой женщины, скажем, Марьи Лукиничны, — что удивительным образом умудрился не проронить ни слова и даже не взглянул в сторону Вари, когда почтительнейший слуга явился, чтобы препроводить ее в отдельный шатер. Он только прижал руку к ноющему сердцу и подумал, что насчет тайного венчания — это была не столь плохая мысль. Вчера ночью он так или иначе покусился на честь Вареньки. Неважно, что он не знал, с кем имеет дело; неважно, что не встретил с ее стороны никакого сопротивления! Может быть, она была одурманена, опьянена — неважно! Всякий порядочный человек поутру сделал бы девушке предложение — публично, при магарадже и прочих. И, поступи Василий как подобает, не сидел бы сейчас, усмиряя тянущую боль в сердце, с окаменелым лицом и горящей от постыдных мыслей головой!

А время тянулось, тянулось…

Вдруг, с неожиданностью всякого долгожданного явления, раздался пронзительный крик павлина, и Василий впервые расслышал, что в голосе этой птицы звучат изумление и ужас.

Двое его спутников были уже на ногах. Переглянувшись, кинулись к задней стенке шатра, пали плашмя, втиснулись в землю, проползли наружу, вскочили, безотчетно отряхивая одежду, переглядываясь. Луна еще не взошла, но свет звезд ощутимо рассеивал тьму. Проступали даже очертания стволов пальм.

Вдруг от одного из них отделилась легкая тень, метнулась к Василию — и он жестом остановил занесенный кулак Бушуева: это был не преследователь, а тот самый индус в белом тюрбане.

— Где Чандра? — быстро спросил он, и Василий уставился на него в немом изумлении. Непроницаемое лицо индуса вдруг как бы раскрылось… во всяком случае, Василий мог бы поклясться, что был момент, когда индус собирался откусить себе язык, с которого слетело это странное слово… однако тут же створки раковины сомкнулись, ставни захлопнулись, двери молчания закрылись — непроницаемая маска вновь оказалась на лице, голос зазвучал невозмутимо, вопрос облекся в обычную форму:

— Где мэм-сагиб?

— Варька! — всплеснул руками Бушуев. — Небось не может выбраться.

— Я помогу! — с этими словами Василий ринулся обратно к шатрам, наконец-то — впервые за вечер! — с облегчением вздохнув; не стоять, не ждать, не мучиться неизвестностью — двигаться, действовать, спасать Вареньку! На сей раз индусу-благодетелю придется посторониться, Василий все сделает сам!

Вот шатер. Смутная надежда увидеть возле него растерявшуюся девушку развеялась как дым. Василий пал плашмя и, вжимаясь в землю, прополз под войлочную стенку, не заметив, как царапнул грудь, прорвав тонкую ткань, какой-то сучок. Он не чуял боли — тупо озирал пустой шатер, слушая стремительно отдаляющийся топот копыт и внезапно прозревая истину: на этом коне увозят Вареньку.

Раздавленный тяжестью безысходности, Василий так и лежал, скрытый горой подушек, когда закричала

Он не успел вскочить; шатер распахнулся, и все три погонщика вбежали туда. В дрожащем пламени светильников Василий едва узнал их, так преобразились эти приветливые лица. Жадность… жажда, лютая жажда крови исказили их черты. «Небось никакого курумбы, ни с глазами, ни без глаз, тут и в помине не было, сами же или подручные их эту чертову корзину соорудили да на дороге бросили, чтобы нас остановить», — подумал он медленно, обстоятельно, как о чем-то особенно важном. Ни на мгновение страх не затемнил его рассудок: как будто он заранее знал, что опьяненные предвкушением убийства душители не заметят его в тени, за насыпью подушек.

— Их здесь нет! — закричал предводитель, и Василий перестал дышать от этого слова «Их!» Не «ее» — «их».

Значит, Варю похитили с ведома тхагов. Значит, ее с самого начала не собирались убивать, если только не убили раньше остальных и не увезли ее бездыханный труп!

От одной этой мысли Василий сам едва не сделался бездыханным трупом, но в следующий миг овладел собой, вскочил и, тенью скользнув к выходу, встал, скрытый тяжелой складкою… чтобы увидеть, как убивают слуг магараджи.

Никто и никогда не заподозрил бы в этих людях палачей и их будущих жертв! Они вместе ели, вместе пили, вместе тащили поклажу, карабкались на слонов, жарились под солнцем, молились «лесному радже», посмеивались над причудами иноземцев… Теперь же, чудилось, неведомая сила разбросала их по разные стороны некой незримой стены. Одни убивали — другие умирали. Все было рассчитано скрупулезно: за каждой жертвой стоял душитель. Василий видел, как взлетали выдернутые из-за пояса священные платки, как захватывали горло жертвы.

Тхаг держал платок за оба конца, молниеносно закручивая жгут, подбираясь к основанию шеи. Суставы необычайно проворных пальцев, чудилось, живущих своей особенной, отдельной жизнью, сдавливали позвонок — и жертва падала замертво. Ни стона, ни крика убиваемых… Только один вопль, исполненный ярости, взвился над поляной:

— Проклятые иноземцы сбежали!

Значит, индус все-таки увел Реджинальда и Бушуева в джунгли! Василий даже не успел облегченно перевести дух, как предводитель крикнул:

— Догнать! Не дайте им уйти! — И трое погонщиков молча ринулись в темноту.

«Один для меня, по одному для Бушуева и Реджинальда, — понял Василий. — Значит, они не заметили того парня в тюрбане. Перевес на нашей стороне!»

Если его товарищам удастся скрыться, беспокоиться не о чем. Индус укроет их, выведет к Беназиру. А сам Василий, как только убийцы угомонятся, ринется обратно, во дворец магараджи. Тот не откажет в помощи искать Вареньку! Если он остерегал ее от душителей, значит, наслышан о них, может быть, даже знает, куда они отвозят похищенных женщин.

Ему пришлось зажать ладонью рот, из которого так и рвался отчаянный стон.

Сераль, гарем, насилие где-то по дороге — какая участь ждет ее? Если она еще жива. О господи… Если она еще жива!

Тхаги между тем стащили всех убитых в одну кучу.

Приволокли сбитых бурями пальмовых веток, листьев, засыпали мертвые тела. Душители двигались нервно, дергаясь, пошатываясь, будто хмельные.

Да, пьянящий запах смерти витал над поляной, щекотал ноздри Василия. Он быстро, коротко переводил дыхание, пытаясь прийти в себя. Не время предаваться отчаянию. Сейчас Варя может надеяться только на него, а значит…

Послышался топот. Трое погонщиков выбежали на поляну. Глаза их лезли из орбит, лица позеленели, губы побелели. В неверном свете костров и звезд они напоминали ожившие трупы, и Василий не смог удержаться, чтобы не осенить себя крестным знамением.

— Они мертвы? — спросил предводитель убийц как о чем-то незначительном.

— Они мертвы, — в три голоса ответили погонщики. — Мы оставили их в джунглях, тигры подберут…

— Их никто не найдет! — еще задыхаясь от быстрого бега, выкрикнул один из убийц. — Знаете, что говорят жители здешних гор? Множество народу гибнет в этих местах, однако никогда еще не было найдено ни одного скелета. Покойник, будь он целым или обглоданным тиграми, тотчас же переходит во владение обезьян.

Они собирают кости и хоронят их в глубоких ямах, зарывая так искусно, что не остается ни малейшего следа!

— Хорошо, — кивнул предводитель. — Хорошо, если все так, как вы говорите.

— Они мертвы, все трое! — воскликнул погонщик. — Клянусь Баваной, клянусь…

— Тогда поклонимся богине, — жестом прервал его начальник. — Поклонимся ей.

Душители опустились на колени. Предводитель остался стоять, простирая вперед руки. Затем он снял тюрбан, и Василий содрогнулся, увидев его голый, бритый череп с единственной прядью длинных волос, напоминающей оселедец запорожских казаков.

— Да поклонимся Кали! — начал предводитель негромко, однако с каждым словом голос его возвышался, становился все более резким, пронзительным. — Да поклонимся смерти! Да поклонимся отцам и уводящим к ним!

Мгновение тишины показалось блаженством, но вот снова послышался завывающий крик:

— О Яма, властитель теней! О Кали, окутывающая мир тьмой, о уничтожающая, о Каларатри — ночь времени!

Голос снова замер, а потом безжалостно взрезал тишину:

— Да напьешься ты кровью неверных слуг, солгавших тебе, усомнившихся в тебе, о Бавана-Кали! Майн бхукахо! [21].

И в одно мгновение трое погонщиков, преследовавших беглецов, были схвачены и с заломленными за спину руками поставлены на колени перед главарем.

Один из душителей поднес ему чашу с водой, другой — охапку желтых цветов. Бормоча что-то, предводитель окропил лоб схваченных несколькими каплями воды, бросил в лицо по горсти грубо сорванных лепестков. Ни один из троих даже не сделал попытки сопротивляться: висели в руках своих же товарищей, как мешки, покорно склонили головы под резкими ударами полукруглого, будто широкий серп, бритвенно острого жертвенного ножа, и кровь их мгновенно впиталась в землю.

Это произошло в двух шагах от Василия, и он даже слышал бульканье крови, вытекавшей из разрубленных яремных вен.

Когда Василий очнулся, кругом царила тишина. Трупов не было видно: кажется, их затолкали под ту же груду веток и листьев, которыми были укрыты задушенные. Убийцы вповалку спали у костров.

Василий с трудом выставил вперед сначала одну ногу, потом другую. Шаги давались с невероятным усилием: все тело будто судорогой свело. И он в восьмидесятый по меньшей мере раз пожалел, что клинок, подарок магараджи, недосягаем. Руки чесались наброситься на этих безмятежно храпящих злодеев, но что он мог безоружный, один против всех?

Василий Аверинцев не привык отступать, это да, но какой сейчас прок в беззаветной, слепой отваге? Если он геройски поляжет здесь, если румаль сломает ему шею или острый нож перебьет ее, Вареньке это не поможет! А сейчас ее спасение — только в Василии. Может быть, она тоже думает об этом. Может быть, зовет…

Движением, которое постепенно входило в привычку, он прижал ладонь к горлу, не давая вырваться мучительному стону, и неслышно обогнул шатер. Сразу сделалось темно — так темно, что Василий невольно оглянулся, чтобы еще раз увидеть игру живого пламени.

Никогда в жизни он не чувствовал себя таким одиноким; как сейчас, — даже три, нет, уже четыре года назад, когда лежал у подножия разбитой батареи Раевского; истекая кровью из пробитого пулей плеча, и тусклая луна медленно восходила над Бородинским полем, освещая жуткую, черную картину торжества смерти. Торжества Баваны-Кали, будь она трижды проклята! Блеклая печальная луна, совсем, даже отдаленно непохожая на огромное светозарное светило, которое вздымается в небесах и одевает в серебряные одежды стройный стан, вплетает серебряные нити в длинные волосы, заливает серебром загадочные глаза…

Он вздрогнул, очнувшись. Не время теперь, не время!

О, кабы знать, в самом ли деле предводитель убийц уличил во лжи душителей, преследовавших Бушуева и Реджинальда, или просто в порыве преданности принес еще три жертвы на алтарь своей ненасытной покровительницы?

Василий с тоской вгляделся в насторожившуюся черноту джунглей. Нет, там, на поле Бородинском, он был не столь одинок. Он знал, что за ним придут, его найдут, подберут. Теперь же ночь и тьма клубились пред ним, мрачно заглядывали в глаза, безнадежно вздыхали… безнадежно, безнадежно!

Он стоял, не решаясь сделать шага в эту ночь, в эту даль, в эту пустоту, полную зловещих, призрачных теней, и в первое мгновение рука, которая легла на его плечо, показалась ему рукою призрака.

Часть II

…И УМЕРЕТЬ В ОДИН ДЕНЬ

1. Башня Молчания

Милях в десяти от Ванарессы начинаются горы. Они не тянутся тесно прижатыми друг к другу, одинаковыми хребтами, подобно Гималаям, — они причудливо возвышаются среди джунглей. Титан-ваятель, создававший их, словно бы расшалился — и разбросал свои незавершенные творения в самом живописном беспорядке.

Вот невиданная птица с головой дракона, распустив крылья и разинув жуткую пасть, восседает на голове громадного чудовища. Возле него выбирается из земли великан в зубчатом, будто обломок крепостной стены, шлеме. За все века, минувшие с того времени, как эти горы украсили поверхность земли, исполинский воин смог выбраться только по грудь. Сколько еще столетий понадобится ему, чтобы утвердиться обеими ногами и вздохнуть свободно?.. Кругом него толпятся сказочные, пожирающие друг друга животные, безрукие фигуры, свалены в кучи шары, высятся одинокие стены с бойницами, переломанные мосты, наполовину рухнувшие башни. Все это перепутано, разбросано; все с каждым новым углом зрения, с изменением освещения изменяет форму, как призрачные видения во время лихорадочного сна…

Весь секрет в том, что снизу, с земли, никаких чудес не видно: глыбы да глыбы. Все эти забавы природы различимы только с высоты, но тот, кто может любоваться ими, никогда не откроет тайн божественного игралища. Птицы небесные не умеют говорить. А человек, ставший вровень с птицами в горах Ванарессы и заглянувший в лики каменных чудовищ, уже никому не поведает о том, что видел. Ведь он глядит на них с Башни Молчания, а это значит, что он обречен на смерть.

…Она очнулась на закате и долго лежала, глядя, как легкие, призрачные облака тянутся по небу с запада тонкими плоскими полосами, налитыми золотистым сиянием. Они казались самосветными, и Варенька слабо улыбнулась их красоте: увидеть облака на вечно выжженных солнечным жаром небесах Индостана — это редкость, а увидеть закатные облака — хорошая примета, сулящая исполнение желаний.

Потом она подняла голову, огляделась — и поняла, что приметы лгут, ибо эти прекрасные облака сулили ей только одно: медленную и мучительную смерть.

Она вроде бы и не испугалась своего открытия.

А может быть, оно было слишком чудовищным, чтобы уместиться в рамках обычного человеческого страха?

Варенька встала, с трудом владея затекшим от долгой неподвижности телом, и кое-как, еле удерживаясь на ногах, пробралась к низкому парапету.

Ветерок обвевал ее тело, и она увидела, что совершенно обнажена, только в косе осталась голубая лента.

Но стыдиться здесь было некого!

С одной стороны мира на нее незряче смотрели каменноглазые чудища. С другой — бесконечно заходили за горизонт изумрудные волны джунглей, да золотилась лента Ганги, да клубилась серая, пронизанная лучами заходящего солнца пыль, из которой вздымались башни, купола, минареты Ванарессы.

Варя перегнулась через парапет и увидела внизу, на вытоптанной земле, бугенвиллею с алыми, будто окровавленными цветами. Рядом стояла пальма: ее листья, высвеченные угасающим солнцем, казались черными перьями гигантской птицы.

И тут же воздух затрещал от взмахов крыл, заклекотал на разные голоса.

Варя, только чудом не свалившись вниз, выпрямилась, загородилась руками, с ужасом глядя на стаю коршунов, которые словно бы возникли из золотистой мглы, опускавшейся на землю. Свистя крылами, птицы низко пронеслись над Варей, и ей почудилось, будто маленькие блестящие глазки заглядывают ей в лицо разочарованно, а может быть, смотрят с терпеливым ожиданием.

Было нечто человеческое в этих взглядах, настолько разумное, что на какой-то горячечный миг ей померещилось, что это киннары — небесные певцы, птицы с головами людей, налетели на нее, чтобы утешить своей песней в минуту последнего отчаяния, но она вспомнила, что коршуны не поют умиротворяющих песен, а лишь нетерпеливо клекочут, торопя Смерть.

Острое как стрела, серо-коричневое с белой полосою перо, мягко кружась, опустилось к ее ногам, и, хотя это тоже была хорошая примета, Варя не подняла перо.

Таких «хороших примет» валялось кругом несчитано, и все они сулили то же, одно и то же: смерть.

Да, Варенька знала, что обречена… и все-таки еще качала недоверчиво головой, не в силах смириться с тем, что час ее настал.

А почему, собственно, она была так уверена, что с нею не может случиться ничего ужасного? Особенно после того, что привелось испытать… Не зря говорят:

«Не думай легкомысленно о зле: „Оно не придет ко мне!“ — ведь и большая чаша переполняется падением маленьких капель». Неужто чаша ее жизни уже переполнилась?

…Ощущение бесповоротности происходящего, щемящей безысходности овладело ею в ту минуту, когда полог шатра внезапно приподнялся и появилась женская фигура. Варя, старавшаяся держаться поближе к задней стенке шатра в ожидании криков павлина, воззрилась на нее с изумлением; ведь среди их сопровождения не было женщин. Может быть, к месту ночевки подошел другой караван и путники попросили приюта у их костров? А узнав, что здесь есть женщина, незнакомка хочет переночевать в ее шатре. Она помешает бегству, озабоченно подумала Варенька, но тут же надежда вспыхнула в сердце: возможно, душители отступятся, побоятся напасть, если появились новые люди?

Во всяком случае, ей ничего не оставалось, как со всей возможной приветливостью взглянуть на незнакомку, однако та, похоже, меньше всего хотела, чтобы кто-то увидел ее лицо. Резко закрывшись темно-синим грубым покрывалом, она шагнула к Варе и стремительным, змеиным движением приблизила к ее лицу раскрытую ладонь.

Девушка даже не успела отпрянуть — но успела увидеть на этой ладони странную зеленую коробочку, покрытую короткими отростками. «Колючее яблоко! — мелькнула изумленная мысль. — Да ведь это одно из оружий тхагов-душителей! Откуда оно?..» И в это мгновение «коробочка», прижатая к ее лицу, лопнула. Острый, пряный запах коснулся ноздрей. Варенька попыталась задержать дыхание, отпрянуть, однако ноги подкосились, голова резко закружилась… Девушка взмахнула руками, пытаясь за что-нибудь удержаться, и успела еще раз удивиться, когда кто-то подхватил ее на руки.

Потом тьма заволокла глаза, однако тело помнило долгую, мучительную тряску, отдававшуюся во всех суставах, и, кажется, у Вари бывали мгновения просветления, когда она осознавала, что ее куда-то везут на лошади: то бесцеремонно перекинув через круп, то помогая держаться в седле.

Чудилось, путешествие длилось бесконечно, но вот сознание прояснилось вновь, и Варенька ощутила себя Лежащей на земле. Неясные, смутные человеческие голоса шумели вокруг, то возвышаясь почти до оглушительной громкости, то замирая вдали.

Голоса, конечно, были человеческие, однако, когда Вареньке удалось слегка, самую чуточку приоткрыть веки, она почему-то увидела перед собою собаку — большую, рыжую, как огонь, собаку с настороженными коричневыми глазами, которые пристально вглядывались в лицо девушки. Когда взгляды человека и животного встретились, собака радостно взвизгнула и разинула пасть, как бы приготовившись громко залаять, однако Варенька внезапно ощутила, что ее лицо накрыла какая-то тень.

Потом она увидела тонкую смуглую женскую руку, которая вцепилась в загривок собаке и оттащила ее прочь, а высокий резкий голос, напоминавший птичий клич, произнес:

— Моя сестра покинула нас… О Атар, прими ее душу, а птицы твои пусть возьмут ее тело.

«Но я жива!» — хотела крикнуть Варенька, ужасно испугавшись, что ее сочтут мертвой и зароют в землю заживо. Речь не повиновалась ей, она не могла владеть телом, даже веки приподнять была уже не в силах, однако способность чувствовать постепенно возвращалась к ней, и она ощутила, как ее взяли за плечи и ноги (прикосновение показалось каким-то нечеловеческим, словно бы до нее дотрагивались не голыми руками, а сквозь грубую, толстую ткань) и опустили в высокий и длинный железный ящик. Ящик заколыхался — Варенька поняла, что ее несут. Женский голос завел какие-то неразборчивые причитания. Вторивший мужской голос то и дело повторял слова: Ашем-Вот, Ято-Ахуварье, Атар, Заратуштра…

Голоса отдалились, совсем погасли, а Вареньку все несли, несли куда-то вверх. Слышалось затрудненное дыхание двух мужчин. Потом страшно заскрипели ржавые петли какой-то двери, Варенька вновь ощутила омерзительное прикосновение рук сквозь грубую ткань — и поняла, что ее вытащили из ящика и положили на каменный пол.

Те, кто принес ее сюда, ушли, не обмолвясь и словом.

Снова чудовищный скрип железной двери… а затем долго, долго Варенька слышала лишь птичьи клики в вышине — пока окончательно не пришла в себя и не поняла, что находится в могиле.

Во многом знании многая печаль, говорят мудрецы, и сейчас Варенька, как никогда раньше, могла оценить жестокую правду этих слов. Ей было бы легче, не знай она, где находится! Она могла бы горло себе сорвать криком, ловя исстрадавшимся сердцем каждый шорох за гигантской, наглухо запертой дверью, а потом умерла бы, не переставая надеяться на чудо… на чудо, которое не свершится. Беда в том, что Вареньку всегда интересовали древние религии Индостана, поэтому она отлично понимала: поднявшийся на Башню Молчания никогда не спустится с нее, ибо не для того относят туда парсы-огнепоклонники, последователи Заратуштры, своих мертвецов, чтобы они возвращались в мир живых…

Одного Варенька никак не могла взять в толк: почему ее не убили там же, в шатре, поклонники Кали? Ведь она была одна, беспомощная, безоружная, и никто не успел бы прийти к ней на помощь. Ведь она все равно была обречена! Зачем же понадобилось увезти ее за много миль на север? Зачем свершался обряд сас-дид, «собачий взгляд», если священной рыжей собаке, которая одна только умеет отличить смерть от ее подобия, летаргического сна, не позволили сделать этого и жертва все-таки попала в дакхму?..

Дакхма — это Башня Молчания. Башня смерти. Кладбище парсов! Богатый и убогий, раджа и нищий, мужчина и женщина, дитя и старик — всех здесь кладут рядом, и от каждого из них через несколько минут остаются одни скелеты. Никто не может подняться на площадку этого круглого, наглухо закрытого сооружения в сорок-пятьдесят футов вышины: ни родственники покойного, ни жрецы. Только нассесалары — носильщики трупов — входят сюда. Заветы Заратуштры предписывают им хранить молчание, поэтому на вершине дакхмы всегда царит гробовая тишина, нарушаемая только свистом ветра и кликами птиц. Да и к подножию башни, скрытому густым садом, не может ближе чем на тридцать шагов подходить никто — кроме носильщиков трупов.

Это парии среди парсов. Живя совершенно обособленно от других огнепоклонников, в глазах которых они — воплощение всего осквернительного, нассесалары никогда не сообщаются с остальным миром. Закон строго запрещает им заговаривать с людьми, дотрагиваться до живых и даже подходить к ним. Не смея ничего покупать на базарах, они добывают себе пищу где придется. Они родятся, женятся и умирают вдали от прочих, проходя через улицы города лишь за покойником — и обратно с ним в Башню Молчания.

Смерть у огнепоклонников вызывает такое отвращение, что даже носильщики трупов не касаются мертвого тела голыми руками: их руки до плеч погружены В старые мешки. Этими завернутыми руками они вносят труп в Башню, раздевают его донага, кладут на шаткие доски — и уходят, заперев тяжелую железную дверь, а одежду мертвеца тотчас сжигают.

И еще кое-что знала Варенька о нассесаларах. Они не только носильщики трупов, но и палачи… Если бы даже отнесенный в дакхму вдруг ожил, очнувшись от летаргического сна, внешне схожего со смертью, ему все равно не выйти более в мир божий. Услышав его крики о помощи, нассесалары вернутся и убьют несчастного.

Кто побывал в Башне Молчания и осквернился в этом обиталище смерти, тому возвращение в мир живых уже заказано: ведь он осквернит их всех!

Поэтому напрасно взывать в надежде на милосердие — это лишь ускорит приход смерти. И еще неведомо, какова она будет.

Варенька и не звала на помощь. Она присела на шершавый камень парапета и смотрела, как меркнет небо.

Джунгли утратили яркость, казались теперь чем-то вроде темного бурьяна. Варенька смотрела на них — но не видела.

Она иногда зажмуривалась, по-детски надеясь, что, открыв глаза, снова окажется в шатре, готовая в любой миг выскользнуть из него. Тогда ей не было страшно… вот удивительно! Смерть смотрела в лицо, как смотрит сейчас, а страха не было. Там был отец, там были друзья, там был…

Настала ночь. Тьма сгустилась мгновенно, как это обычно бывает в Индии, а Варенька все вглядывалась в померкшие небеса, как никогда раньше ощущая, что вокруг нее не простое скопление воздуха, а Антарикша — пространство между небом и землей, темное, черное, заполненное облаками, туманами, водой, — живое! Его не видно, а оно живет. Антарикша — это как ощущение, чувство, подумала Варенька. Может быть, как любовь.

Ее не видно, а она живет!

Любовь? Девушка опустила глаза, словно многоокие взоры Антарикши, устремленные на нее, были слишком проницательны. Неужели это любовь?.. Но как, откуда, почему? Она не знает о нем ничего, кроме — кроме того, что знает, и этого ей довольно. Как сущее возникает из несущего, так любовь рождается из взгляда, вздоха… из ничего. Вареньке довольно знать, что избранник ее светел помыслами, хотя она и не ведает их. Ей довольно видеть в его чертах выражение безудержной, дерзкой отваги, которая способна сделать его безрассудным, — это и очаровывает ее. И потом, если видишь человека во сне и он принадлежит тебе, а ты принадлежишь ему со всею страстью, со всем пылом впервые одухотворенного любовью тела… если видишь человека во сне, а потом встречаешь его на одной из земных дорог, — разве не подумаешь сразу, что добрые боги свели наконец-то тех, кто их волею был извека предназначен друг другу?

Значит, любовь. Любовь до самой смерти.

Да. До самой ее смерти!

Тело Вареньки, разум ее сознавали и чувствовали, что как невозможно проскользнуть за пределы небес, так невозможно и спастись, но душа летела, словно ветер, над засыпающим миром… летела, искала, звала.

Она знала, кого ищет и кого кличет!

Но он не услышит. А если и ощутит легкое, будто звездный свет, прикосновение к челу, то не поймет, откуда явилось оно, кем послано.

Ведь он не узнал ее… Варенька отлично помнила этот недоумевающий первый взгляд, исполненный осуждения, брошенный на нее в тронном зале магараджи. Она отвыкла за год в Индии от европейских привычек, знакомых среди белых у нее было мало, разве что Реджинальд Фрэнсис, ну а он всегда смотрел на нее с нерассуждающим обожанием, словно ежеминутно готов был попросить ее руки. Правда, у него в Англии осталась вроде бы невеста, какая-то там леди, и это несколько успокаивало Вареньку: все-таки сэр Реджинальд был прежде всего джентльменом, а потом мужчиной. И он ей не нравился, ну совершенно не нравился, ни малейшего трепета не чувствовала она при виде его костистой британской физиономии, даже исполненной дурацкой влюбленности!

А вот когда на нее холодно, недобро взглянули эти дерзкие глаза… «Здравствуй, — чуть не сказала она. — Вот мы и встретились, возлюбленный мой, счастье всей жизни моей!» Ей захотелось поцеловать его, и от невозможности осуществить это желание у нее сохли губы, неровно билось сердце и невероятно трудно было сдерживать дрожь голоса, пробираться сквозь туман в голове, отыскивая нужные слова. «Не узнал! Не узнал!» — билась кровь в висках. Неужели колдовское сновидение '-посетило лишь ее, лишь для нее имело значение?

Она вдруг вспомнила одну историю, которую рассказывала ей еще в России одна подружка. Будто бы какая-то девушка пошла в ночь перед Рождеством гадать перед зеркалом. Это очень страшное гадание! Но, верно, та девушка весьма хотела выведать будущего жениха, вот и решилась вступить в сговор с нечистой силой. Итак, она поставила свечу, столовый прибор и, дождавшись полуночи, сказала, пристально глядя в зеркало: «Суженый-ряженый, иди со мной вечерять!» И при этих словах внезапно высветился в зеркале сверкающий коридор, а по нему, увидела девица, по нему пошел к ней прекрасный собою юноша, и очутился рядом с нею, и сел за стол. Разумеется, то был сам враг рода человеческого, завладевший обликом какого-то без вины виноватого красавца, однако ошалевшей девице все было нипочем.

По-хорошему, ей следовало бы нагнуться под стол и посмотреть: не вьется ли по полу хвост? Не копытами ли у жениха ноги? Однако даже если бы на лбу у гостя стояло огненное диаволово клеймо, девица не отвратилась бы от него, потому что влюбилась с первого взгляда. Не иначе, проклятущий сатана и нашептал ей искусительную мысль взять да и выкрасть у жениха какую-нибудь вещицу — как бы в залог будущей встречи. Что девица и сделала, когда призрак на прощание обнял ее.

Ну что ж, гаданье не замедлило сбыться: минуло времени всего ничего, и уже на масленичном гуляний девица увидала того самого прекрасного юношу, который владел ее сердцем. Он сразу начал поглядывать на нее весьма нежно и совсем скоро заслал к ней сватов. Все свершилось с головокружительной быстротой, и вот назначен день свадьбы, и девица наша почитала себя совершенно счастливою. Как вдруг нечистый, который непрестанно глумится над заблудшими душами, счел, что пора стребовать плату с этой доверчивой дурочки, и подзудил ее показать жениху тот самый расшитый платочек. При виде его тот побелел весь, сказал, что платок — подарок покойной матушки, который он хранил как зеницу ока, да вот беда — однажды потерял и с тех пор был неутешен.

Девице бы солгать: мол, нашла платочек на дороге — ложь во спасение свята! — однако нечистый так и тянул ее за язык и в конце концов вынудил-таки проговориться, откуда у нее этот платок. Все, все как есть разболтала невеста своему жениху — и смогла увидеть, как помертвело его лицо, а глаза, прежде излучавшие любовь, оледенели ненавистью. И он поведал ей свой сон о том, как поймали его черти и потащили на шабашка Лысую гору, где одна из ведьм, самая старая, бесстыжая и безобразная, отняла у него драгоценный платочек и принялась утирать им свое жуткое волосатое чело, приговаривая: «Теперь ты на мне женишься, никуда не денешься! Захочешь вернуть платочек — поведешь меня под венец, голубочек!» Так, значит, его обожаемая невеста вступила в сговор с дьявольской силою, чтобы завладеть им? Нет, он возвращает ей слово! Не бывать их свадьбе!

С этими словами он отворотился от невесты, ушел — и больше его никто никогда не видывал…

«Вот так же и мой ненаглядный отворотился от меня», — подумала Варенька. Вряд ли на лице того благочестивого жениха при виде заветного платочка изобразился меньший ужас, чем на лице Василия, когда он открыл глаза там, в саду, около бассейна, — и обнаружил, кого целовал с такой страстью! Несомненно, он думал, что перед ним одна из служанок магараджи, готовая на все для услаждения гостя.

А почему, собственно, он должен был думать иначе?

Ведь она тоже готова была на все ради его услаждения…

О господи! Варя схватилась за щеки, и ладони показались ей ледяными, так полыхало от стыда лицо. Тот пагубный сон, может быть, и был вещим, но он отравил ее, как отравляет слабую душу гашиш, он сделал ее бесстыдной и жадной до любви. Тот сон не только пробудил ее сердце, но и пробудил плоть. Варенька тогда все на свете позабыла, а девичий стыд и вовсе растаял, словно легкий предрассветный туман. Она думала только об одном… нет, она вообще ни о чем не думала! Желание владело ее мыслями и сердцем, и что проку в том, что желание сие было порождено истинной любовью?

Он-то, избранник ее, не любил ее. Он был бы счастлив, окажись на ее месте любая другая, какая угодно женщина! Не могла же она сказать ему: ты предназначен мне, как я — тебе, мы с тобою обречены страсти, нас соединили великие древние боги! Небось он тут же начал бы истово креститься и бежал бы от нее, как тот жених — от своей дурочки-невесты. И тоже уверился бы, что она продала душу дьяволу, и более смотреть бы на нее не захотел! Впрочем, он все равно отринул ее там, в саду, и еще наговорил кучу каких-то оскорблений. Неизвестно, понял он, что она ни в чем не повинна? Пожалуй, ему это совершенно безразлично…

Ну что же, значит, не будет горевать, когда Варенька умрет, ибо невозможно потерять то, чего не имеешь.

Звезды мириадами горели на темной синеве неба. И, словно бледное отражение далеких светил, такими же мириадами огоньков сверкали джунгли. Это светляки и огненные мушки зажгли свои светильники, мигая со всех сторон, видимые в необычайно чистом, прозрачном горном воздухе даже с такой огромной высоты.

«Боже мой, — с внезапным приливом восторга подумала Варенька. — Сколько бытия, сколько жизни! Сколько жизни даже рядом со смертью!..»

Вот удивительно — страх опять оставил ее. А ведь стоит только вообразить себя ночью на кладбище, между могилами, среди теней, отбрасываемых крестами… С ума сойти! И хоть Варенька и здесь как бы на кладбище, почему-то нет ощущения близости смерти, не чувствуется ее дыхания, хотя это ее излюбленное обиталище. Тут не слышно запаха тления, нет даже намека на разложение. Через несколько мгновений после того, как носильщики трупов оставляют мертвое тело в Башне Молчания и запирают за собою железную дверь, огромная стая коршунов опускается на труп — и вновь взлетает с кусками окровавленного человеческого мяса в клювах.

Эти птицы, которые сотнями свили себе гнезда на деревьях, окружающих дакхму, были нарочно привезены огнепоклонниками из Персии, потому что индийские. коршуны оказались недостаточно хищными и слишком слабыми, чтобы расклевывать трупы так скоро, как требуют узаконения Заратуштры. Через несколько минут на вершине Башни остается голый скелет, и нассесалары, придя с новым трупом, сбрасывают кости, уже иссушенные безумным тропическим солнцем, в глубокий колодец. Армати, земля, Корова Кормилица, получает от парсов чистейший прах. Во время дождей, когда муссоны па четыре месяца нагоняют на Индостан ливни, безудержные потоки воды смывают в колодец все нечистоты, оставленные коршунами возле скелетов, и очищенная Башня Молчания терпеливо и радушно ждет своих новых обитателей.

В небесах зажегся серп луны. Светило наливалось розовой спелостью, и несколько минут Варенька недоверчиво смотрела на него. Как же так? Когда они отправлялись в путь от магараджи, луна была ущербная, а сейчас уже несколько дней новолуния, сразу видно. Стало быть, беспамятство Вари, ее путь к Башне Молчания продолжались дольше, чем она предполагает? Или она много дней лежала без чувств на каменной вершине? Нет, солнце сожгло бы ее… Да что толку размышлять о том, чего никогда не растолкуешь!

Варенька отвернулась: лунный свет средь "то и безбрежной ночи, на страшной высоте казался слепящим.

И это острое лезвие лунного серпа было так близко: кажется, руку протяни — и возьми его, милосердное, словно жертвенный нож, проведи по горлу — и навеки избавься от страданий…

Варя, хоть и была совершенно очарована индийскими обрядами и обычаями, все же не верила в сансару — бесконечную цепь забывчивых перерождений, перед которой преклоняются индусы. Она была православной, а потому надеялась, что сможет — из райских ли светлых высей, из кипучих ли адских пучин — видеть того; кого любила на земле, терпеливо ожидая встречи с ним там, где меж душами, созданными друг для друга, нет препятствий и не нужны слова для того, чтобы открыть любимому сердце.

Варенька прикусила губу, чтобы не разрыдаться от внезапной боли, пронзившей все ее существо. Почему, о господи, почему она так уверена, что это ей придется ждать его у врат небесных? Может быть, он опередил ее на дорогах судеб… на их дорогах, которые разошлись в разные стороны? Может быть, в шатер, где были мужчины, убийцы ворвались раньше, чем к ней, и неведомый доброжелатель не успел спасти их так же, как не успел спасти ее?..

Неужели он даже не успел догадаться, кто повинен в обрушившемся на них несчастье? Варя не сомневалась, что все это — месть магараджи. Ведь она грубо оскорбила самую страшную из всех богинь Индостана, которой побаивается даже сам Шива, ее божественный супруг.

И чтобы гнев Кали не пал на его голову, магараджа решил принести черной богине в жертву чужеземцев.

Что из того, что все они были его гостями? Что из того, что его супруга магарани называла Вареньку своей подругою? Воля Баваны-Кали превыше всех человеческих привязанностей, а жертв ей нужно много — чем больше, тем лучше. Поэтому обречена была не только дерзкая оскорбительница, но и все ее спутники: ведь магараджа знал, что она любила их, а значит, смерть каждого из них, будто ворон, выклюет у нее частицу сердца.

Конечно, она любила отца, хоть и дурачила его как хотела. Но, несмотря на устрашающую внешность, он был добр с дочерью, никогда и пальцем ее не тронул, поэтому Варенька не сомневалась, что ей все сойдет с рук. Он был слаб перед своей отеческой любовью, вот Варя и пользовалась этим совершенно беззастенчиво.

Так же беззастенчиво вертела она Реджинальдом, ибо он тоже был слаб перед ней, а она, по сути своей, не могла любить слабого мужчину. Разве что как друга. Но вовсе не дружба нужна была ему, нет, не дружба! Варенька не раз замечала, какими глазами смотрит он на нее, однако не выдавал себя сэр Фрэнсис ни словом, ни полусловом. Он был убежден, что следует заручиться согласием отца, прежде чем намекнуть девушке на свои чувства.

А поцеловал бы ее первый раз после объявления помолвки, а на брачное ложе явился бы небось в роскошных одеяниях и любовь творил бы торопливо, застенчиво, опасаясь оскорбить чувства своей стыдливой супруги…

А если она не была стыдливой? Если жажда жизни, счастья переполняла ее, и чинный муж, которого с успехом может заменить каменный идол, был ей не нужен?

Ей нужен был другой, единственный, о ком она слепо, неразборчиво мечтала, кого потом увидела в опасном, горячечном сне, кому без раздумий готова была отдать всю себя…

Варенька стиснула руки у горла. Ну почему, почему, трижды почему он отпрянул тогда?! Еще мгновение — и они принадлежали бы друг другу, и она изведала бы въявь то, что испытала лишь во сне. Но это не сбылось, уже не сбудется, все мечты Вареньки последуют за нею в могилу, словно служанки, которых древние дикие народы убивали в случае смерти их госпожи, чтобы они служили ей и в загробном мире. А если у этой госпожи был возлюбленный, с которым она не хотела расставаться, его умерщвляли тоже, и тогда их тени, сплетенные в объятиях, вечно странствовали во Вселенной…

О нет. Только бы он был жив! Только бы он был жив — пусть даже Вареньке придется долго-долго ожидать встречи с ним на небесах! А быть может, им и в тех высях блаженных не суждено будет свидеться — если господь не простит то, что она намерена совершить.

Нет, Всевышний не будет так жесток, он не потребует от нее медленного умирания под пристальными взорами коршунов, которые никогда не тронут живого человека, но будут нетерпеливо кружить над Башней, выжидая, когда голод и жажда сделают свое дело.

Ну уж нет! Она не будет ждать, пока Смерть наконец опустит свою косу. И предпочтет совершить грех самоубийства, чем позовет на помощь носильщиков трупов.

Не только потому, что не вынесет омерзения, когда эти ручищи, обернутые мешками, протянутся к ней. Из головы не шла та женщина в грубом покрывале, которая прижала к ее лицу «колючее яблоко», а потом встала так, чтобы ее тень легла между собакой и Варенькой, и сказала: «Моя сестра покинула нас…»

Ничего себе, сестра! И все-таки она назвала Вареньку своей сестрой… Очевидно, эта женщина была сообщницей магараджи, принадлежала к парсам-огнепоклонникам, и ей непременно было нужно уверить остальных, что умершая и впрямь мертва.

Незачем?! Зачем «колючее яблоко», зачем длиннейший путь, зачем обряд собачьего взгляда, зачем эта ложь, сопряженная с такими хлопотами? Право, можно подумать, будто некая гадалка предсказала Вареньке непременно быть погребенной на Башне Молчания, а верные почитатели сей гадалки решили расшибиться в лепешку, но исполнить пророчество!

Много шуму из ничего… или все-таки, значит, есть из чего? Ну, этого Вареньке уже никогда не узнать. Одно ей доподлинно известно: она не доставит удовольствия той женщине своими криками и мольбами. До коварной погубительницы не дойдут слухи о том, что ее жертва на коленях вымаливала себе жизнь. Если Смерть заступила дорогу Варе, у той достанет сил с презрительной улыбкой взглянуть в пустые, мертвые глазницы!

Конечно, ей хотелось умереть иначе: «защищаясь, как львица, нападая, как тигрица», подобно какой-то индийской красавице героине. О господи, она не может вспомнить даже ее имени, словно разум уже гаснет… Да разве это важно? Жить она тоже хотела иначе, не так бестолково и суетно, как жила. Как из вороха цветов можно сплести множество венков, так и смертный из сумятицы поступков может совершить множество добрых дел.

Но теперь уж не сплести, не совершить. Лишь только настанет утро…

Лишь только настанет утро, лишь только Аруна — божество рассвета, колесничий солнца — явится на небесах, она шагнет в каменный колодец. Высоко… Она разобьется насмерть, не испытав мучений. Свет ей нужен для того, чтобы точно рассчитать прыжок, не рухнуть на какой-нибудь выступ стены колодца, а долететь прямо до земли — не то будешь валяться там с переломанными руками или ногами, тщетно моля Смерть о милосердии: ведь она, не пропускающая ни одного случая прервать нить человеческого существования в самую неподходящую минуту, никогда не отзывается на исступленный зов страждущего!

Варя закрыла глаза, прижала руки к лицу. О нет, ей было страшно! Ей было так страшно, что замирало сердце, перехватывало дыхание от горя: ну почему, почему это должно приключиться именно с ней? Ах, как прав был отец, ворчавший, что русскому человеку надо держаться подальше от этих загадочных людей с их таинственными верованиями, которые похожи на волшебные перья Жар-птицы: найдешь одно — и ты пропал, не в силах успокоиться, пока не добудешь всю птицу, но лишь только тебе показалось, что ты держишь ее в руках, как видишь, что поймал свою смерть… или смерть поймала тебя!

Да, надо было слушаться отца и тетушку. Но сколько Варенька помнила, после смерти матери она не слушала никого, кроме своих причуд. Сказки, больше всего на свете она любила сказки… вот они и завлекли ее своею многоцветной игрой, вот и погубили. Но все же она успела узнать, что сны иногда сбываются.

И вдруг Вареньке почудилось, что весь этот ужас, сошедшийся вокруг нее, клубящийся в вышине, на земле, под землей для того, чтобы погубить ее, — всего лишь сон. И, словно испуганное дитя, она зашептала, пытаясь развеять сонные чары:

Вином и мраком порожден
Божественный посланец — сон.
Ты не цветущий, не увялый,
Не мертвый ты и не живой,
Ниспосланный всесильным Ямой,
Варупы насланный женой.
Ты предвещаешь смертный час,
Последний луч земных мгновений…
О небеса, избавьте нас
От злых и мрачных сновидений![22]

Но кошмар не исчез, и Варенька упала на колени, заломила руки и долго лежала, как срезанный тростник.

Не странно ли, что с нею приключилось именно то, чего она с самого детства отчаянно боялась? Уснуть, быть принятой за мертвую, похороненной заживо… Несмотря на то что случаи обмиранья, или летаргии, были очень редки, о них чрезвычайно много говорили — и в помещичьих домах, и в городе. Ну а чем бредило дворянство, повторяло и купечество, так что чуть ли не все подружки Вареньки и их болтливые матушки видели и уж наверняка слышали «из самых достоверных источников» о подобных случаях и пересказывали друг другу целые трагедии по этому поводу. В этих историях обыкновенно Аигурировал молодой красавец, впавший влетаргию: его приняли за умершего и похоронили. Но кладбищенский сторож, услышав стоны, исходившие из могилы, откопал погребенного, и тот внезапно возвратился в свой дом. Между тем его ближайшие родственники уже производили дележ наследства и страшно ссорились между собой!

Еще чаще эту болезнь приписывали красавицам-невестам. Случайно освобожденная из могилы, она тихонько пробирается к окну своего милого в то время, когда он падает, сраженный пулею, которую пустил в свое сердце, не в силах перенести горечь утраты…

Большинство же рассказов кончалось тем, что кто-нибудь, заслышав стоны погребенного и набравшись храбрости, раскапывал могилу, но было уже поздно: крышка гроба оказывалась сдвинутой с места, а мнимоумерший окончательно умер в страшных мучениях… Разорванное платье, искусанные и исцарапанные руки и лицо — все доказывало адские мучения в тот момент, когда несчастный проснулся от летаргии и не мог высвободиться из могилы.

Несмотря на массу явных несообразностей и нелепиц, эти истории производили очень сильное впечатление. Вареньку до истерических рыданий, помнится, доводило повествование о несчастном женихе, который ходил-ходил на могилку к возлюбленной, слушал-слушал стоны, доносившиеся из-под земли, уверенный, что это душа невесты рвется к нему, а потом, когда умный человек надоумил раскопать могилу, увидел в гробу еще не остывшее мертвое тело: невеста, оказывается, не один день взывала о помощи, а он-то, дурак!.. Натурально, жених стрелялся, и обоих схоронили в одной могиле.

Она погибла! Ничто не спасет ее! Не придет на помощь светлый Аруса ее сновидений, не сбудется мечта о долгой счастливой жизни, о любви. И даже в одной могиле их не похоронят, молись не молись. Русский бог далеко, глядит на северные леса, которые сейчас заметены снегами. Метели поют колыбельные песни лешим, которые крепко спят под выворотнями, русалкам, задремавшим в ледяных оковах промерзших рек, домовушкам, сладко похрапывающим на соломе, в стойле у любимой соловой лошадушки… Спят — и забыли они Варю-Вареньку, которая сама про них забыла, заигралась в чужеземные самосветные игрушки!

— Господи, о господи, — бормотала Варя, задыхаясь от слез. — Спаси меня, и я вернусь, вернусь. Я хочу домой!

Разум ее молил о спасении всевышние силы, а сердце, переполненное любовью и страхом сердце, взывало к тому единственному, о котором она тайно грезила — и который так и останется для нее несбывшейся мечтой.

— Если ты есть… если ты помнишь меня, если ты жив — приди ко мне, спаси меня! Если ты умер — улыбнись мне со дна колодца, который должен стать мне могилой, — и я с радостью брошусь в объятия смерти, потому что это будут твои объятия! — взмолилась она — и медленно выпрямилась, вдруг заметив, что звезды неудержимо меркнут.

О боже мой, ведь ночь уж миновала! Как скоро…

Прижала руками малодушно затрепетавшее сердце.

«О господи, дай силы, дай силы, солнце, божество рассвета, вырви меня из бездны отчаяния лучами своими!»

Оглянулась — где там чернеет жадно разверстая яма?

— Отпусти же прегрешения предков нам, отпусти и те, которые мы сами совершили, — прошептала холодеющими губами, не понимая, Христа молит или Браму…

И обмерла, услышав ужасающий, чудовищно громкий в предрассветной тиши скрип отворяемой двери.

«Никто не может войти в, Башню Молчания, кроме нассесаларов!» — чудилось, провозгласил рядом чей-то Громовой голос, и был он исполнен безысходности, как свист жертвенного ножа.

Значит, кто-то заметил ее на вершине Башни. Или… ну конечно! Та женщина, которая безжалостно обрекла Варю на смерть, прекрасно знает, что она жива, рано или поздно очнется, — и, чтобы обезопасить себя от всяких случайностей, чтобы наверняка покончить с жертвой, послала к ней палачей. И сейчас руки, окутанные мешками…

Нет! Она метнулась к колодцу и уже занесла ногу над краем, как что-то остановило ее.

Дверь! Дверь-то открыта! Палачи ожидают увидеть полумертвую от страха, чуть живую, раздавленную отчаянием жертву. Они не знают, что…

Слишком долго текут мысли; еще дольше нанизываются слова. Не прошло и мига, как Варя перескочила через колодец и ринулась вперед, пролетев между двумя темными крадущимися фигурами, как стрела.

Еще мгновение — и она ощутила под ногой ступени лестницы и уже помчалась было по ней, да вернулась, схватилась за дверь, приникла к ней всей своей тяжестью, пытаясь закрыть, отрезать путь преследователям.

Дверь чуть сдвинулась, но тут же замерла — и пошла, пошла на Варю… Где ее слабым силенкам против сил двух разъяренных мужчин! Дверь двигалась неудержимо, как живая, Как чудовище, отжимая девушку к краю площадки.

«Ну что же, здесь тоже высоко! — подумала она спокойно. — И там, внизу, трава… трава…»

Она запрокинулась, переваливаясь через оградку площадки, но вдруг чьи-то руки вцепились в нее — пальцы впились в кожу, в тело, удерживая на этой грани между жизнью и смертью, подтягивая к жизни и бормоча:

— Погоди! О боже мой! Это я, я!

Сначала Варенька ощутила, что он держит ее голыми руками, и это, стало быть, не носильщик трупов.

Потом взглянула ему в лицо, и, хоть край тюрбана нависал надо лбом, затеняя глаза, она подумала, что это не индус: так безудержно, ослепительно может улыбаться только светлоглазый северянин. Потом она осознала — да нет, не может быть! — что он говорил по-русски.

И слезы так и хлынули из ее глаз, прежде чем Варенька успела рассмотреть это лицо и узнать его.

— Аруса! — прошептала она, а он пробормотал, задыхаясь:

— Ну да, это я, я, Василий! — и прижал ее к себе так крепко, словно он был покрывалом, в которое хотел завернуть все ее нагое тело.

2. Жизнь Мертвого города

Через реку они переправились в корзине.

Уже близился полдень, и Вареньке показалось, что солнце напекло ей голову до морока, когда она увидела это овальной формы сооружение из бамбуковых палок и толстого тростника, изнутри обтянутое буйволовой кожей, крепко сшитой множеством стежков. Корзина была огромная: как сказал полуголый перевозчик, она вполне могла вместить четырех толстяков, не то что трех сагибов. Это, конечно, была злая насмешка, назвать их господами, ибо выглядели желающие переправиться — краше в гроб кладут: одеты в какое-то старье, вдобавок грязнее самой грязи, чтобы не бросаться в глаза своей белой кожею. То есть это они с Василием так ужасно выглядели, а их сопровождающий, ничтоже сумняшеся, отправился бы и на прием к королю в своих белых шароварах и белом тюрбане с мрачно мерцающим павлиньим пером. С той же невозмутимостью он воссел в плавучую корзину и приглашающе махнул остальным.

Варенька не стала чиниться — полезла. Складки сари пришлось задрать чуть ли не выше колен, однако тем старательнее она закрывала лицо. Ей чудилось, что взгляд черных матовых глаз так и ощупывает ее черты, перебирает каждую прядь волос. Разве не довольно, что он увидел ее обнаженной на башне? И что теперь еще желает разглядеть?.. И хотя именно он жестом факира вынул откуда-то одеяние для Вареньки — словно бы соткал из воздуха, потому что откуда еще могло оно взяться на лестнице Башни Молчания?! — девушка не переставала чувствовать, что сквозь ткань незнакомец пытается разглядеть ее тело.

Вдобавок Вареньку не оставляло ощущение, что она уже видела этого человека прежде. Ну что же, если именно ом спас ее после укуса змеи в саду магараджи, значит, все-таки он из числа слуг владыки Такура. Среди них, очевидно, Варенька его и заметила, но не запомнила.

А он что, жаждет ее признательности, коли так уставился? Или наслаждается тем чувством превосходства, которое нисходит на всех индусов, когда им удается в чем-то превзойти белых… а это бывает очень даже нередко?

Вконец осердясь, Варенька покосилась на своего спасителя. Ничуть не бывало! Тот смотрел не на нее, а на Василия, перебирающегося через край корзины. И этот взгляд был такой же цепкий, ищущий, как бы проницающий все насквозь. Может быть, индус читает все мысли Василия так же, как — Варенька уверена, уверена! — читает и ее мысли?.. Вот бы сказал ей о том, что кроется там, в таинственной глубине сердца Василия! То ли, что ощутила она, когда их с Василием тела на мгновение сцепились, слились, вздохнули единым дыханием?..

Она опустила глаза. Если будет так смотреть, не только проницательный индус, но и сам Василий догадается, что кроется в ее собственном сердце. Ничего, ну совсем ничего не значат объятия, в которые он заключил Варю. Все-таки считал ее погибшей, все-таки искал без надежды на удачу. И поцеловал он ее просто как всякую соотечественницу, попавшую в беду. Окажись она даже почтенной старушкою…

Варя гнала от себя мысль, что почтенная старушка вряд ли бросилась бы на шею своему спасителю с таким пылом. Испытывая к нему самые возвышенные материнские чувства, старушка сия чмокнула бы молодого героя в лоб или протянула бы ему руку для поцелуя… лишившись возможности ощутить некое предательское затвердение внизу его чресл…

Впрочем, когда мужчине кидается на грудь обнаженная молодая женщина, редко кто окажется в силах справиться со своей плотью. Естество — оно и есть естество!

Надо забыть об этом. Это случайность, ничего не значащая случайность. Счастье, что Василий больше не сторонится ее, не держится холодно, будто чужой.

Словно в ответ ее мыслям, Василий улыбнулся:

— Ну что, поплывем? Бог даст, обойдется! Уж больно посудина ненадежная. Хотя… тот паттамар, на котором я путешествовал, понадежнее был, а дело совсем плохо вышло. Ну, отдать швартовы!

Повинуясь то ли этой русской команде, то ли повелительному взмаху индуса, перевозчик столкнул в воду хрупкое плавучее сооружение. Пассажиры только успели ощутить себя жалкими опавшими листками во власти бурного потока, когда лодочник и его помощник, столь же широкоплечий и столь же скудно одетый, бросились в реку и поплыли, то и дело подталкивая перед собой корзину.

Да… это было не то путешествие, когда скучающие пассажиры бросают ленивые взгляды на лениво проплывающие мимо берега!

Возможно, перевозчику так было удобнее управляться с плавучей посудиной; возможно, все дело было в причудах течения; однако чертова коробочка непрестанно кружилась, будто юла, и хотя все помнили, как перевозчик хвалился, что однажды помогал переправе двенадцати тысяч английских пехотинцев, никому из пассажиров от этого не стало легче. То ли от безумного головокружения, то ли от запоздалого страха, наконец-то навалившегося на нее, Варенька не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой, когда суденышко пристало. Василию пришлось нести ее, и она уронила голову на его плечо, чувствуя себя бесконечно слабой — и бесконечно счастливой.

Она ощущала, как ритмично движутся его мускулы, слышала его дыхание и стук его сердца. Она боялась, что ему станет тяжело и ей придется идти пешком, однако он шел и шел — так легко и размеренно, словно его ноша была невесомой, и постепенно она вздохнула свободнее и принялась мечтать о том, чтобы этот путь длился бесконечно.

Разумеется, Варенька хотела увидеть отца! Но если для этого нужно разжать кольцо обнимающих ее рук, она готова была еще и еще отдалять встречу с батюшкой… тем паче что он, разумеется, снова обрушится на своевольную дочь со всею пылкостью бушуевского нрава: пылкостью хоть и безобидной, но весьма шумной. Ну разве убедишь его, что она и вправду ничего не сделала, чтобы навлечь на себя этот шквал неприятностей… мягко говоря! — а просто была их безвольной жертвой.

И даже если бы она, скажем, не уехала во дворец магараджи Такура по приглашению княгини, то все равно оказалась бы там вместе с отцом — а значит, опять попала бы в сад, где росла голубая роза… ну и так далее. Что на роду написано, того не миновать, всегда верила Варенька.

Только вот загадка: какие святые небесные силы могли записать для нее, родившейся на берегах Волги, эти необъяснимые злоключения близ Ганги? Откуда северные боги — те, кто пишет наши судьбы в книге Рода, — ведали о том, что произойдет с нею в южных знойных краях?

Ну а если ведали — стало быть, им известно и то, кто сковал для нее эту цепь злосчастий. Так изощренно, необъяснимо сковал…

Магараджа? Чем больше времени проходило, тем меньше оставалось у девушки уверенности, что нападение тхагов-душителей подстроил магараджа. Он слишком многим рисковал: все-таки Реджинальд — видный чиновник Ост-Индской компании, а магараджа изо всех сил старается поддерживать наилучшие отношения с англичанами. Варенька терялась в догадках, но не сомневалась, что этот индус, вдруг ставший неразлучным спутником Василия, знает если не все, то очень многое.

Ведь именно он открыл Василию, что Варю следует искать на одной из Башен Молчания, и задержали их только расспросы, где именно в тот день свершалось погребение женщины.

Откуда он узнал? Кто его надоумил? Кто осведомил его о намерениях неведомых лиходеев?.. Если только он с самого начала не находился в их числе, затем переметнувшись на сторону жертв. Этим и другим подобным вопросам надлежало остаться без ответа. Делать было нечего — пришлось принять очень простое и удобное объяснение: если есть в Индии каста, посвятившая себя убийству, то почему не быть другой — посвятившей себя спасению людей? А законы всякой касты непреложны, как законы Санитара — божества, олицетворяющего великую силу солнца. И Нараян, по счастью, принадлежит к этой касте.

Да, его звали Нараян, и это имя само по себе настораживало всякого, кто хоть немного был осведомлен о божествах индусов. Нараяном они иногда называют самого Вишну, хранителя мира. А еще это имя носит божественный мудрец, родившийся на свет ради блага человечества. Похоже, их спутник Нараян отвечал предназначению своего тезки, потому что действовал ради безусловного блага человечества в лице четверых его представителей. Он уже спас неведомым образом англичанина и Бушуева, уведя их просто-таки из-под носа тхагов и спрятав в храме в горах. Теперь Нараян должен был помочь встретиться с ними Вареньке и Василию, однако исполнить сие было трудно — хотя бы потому, что девушку вовсе покинули силы.

Храм, где скрывались беглецы, был в нескольких часах пути — для Нараяна и Василия, — однако для изнемогшей девушки эти несколько часов грозили обернуться сутками, а то и двумя.

Тогда решено было Василию и Вареньке где-то остановиться и подождать, пока Нараян отправится в храм и приведет оттуда Бушуева и Реджинальда. Однако никакое укрытие в мире не казалось сейчас Василию достаточно надежным. Он не доверял ни одному живому человеку, опасаясь встретить в нем тайного душителя или очередного парса-огнепоклонника с их пристрастием хоронить людей живьем. Перебрав множество возможных мест, где Васишта и мэм-сагиб могли бы его ожидать, Нараян вдруг улыбнулся — причем даже легкого зарева этой улыбки не отразилось в его непроницаемых глазах! — и предложил отправиться в Мертвый город.

Да, подумала Варенька с усмешкой, для нее, восставшей из могилы, это самое подходящее укрытие! Но спорить не стала — просто потому, что и на это у нее уже не было сил.

Здесь, по крайней мере, некого было бояться, ибо во всем бесконечном пространстве, окруженном длинной-предлинной городской стеной, не оказалось ни одной живой души.

Похоже, некогда это мог быть один из крупнейших городов Индии, однако с тех пор минуло не меньше двухсот, а то и более лет, и человеческая память не сохранила печальных подробностей о причинах, опустошивших эти некогда (сипящие жизнью улицы и площади. Достаточно того, что здесь оставались только тени былого… да и те настолько истончились и поблекли за давностью столетий, что никакой самый внимательный взор не мог бы их разглядеть.

Таких мест в Индии немало. Индусы не любят мертвых городов, не возвращаются туда даже за брошенными сокровищами: ведь мертвые неохотно расстаются со своими богатствами — так же как и живые, впрочем, А потому Мертвый город для смелого человека, желающего затаиться, — лучшее из всех возможных укрытий.

Тянулись, переходя одна в другую, пустынные просторные улицы. По обеим сторонам стояли разрушенные дворцы, валялись куски мраморных колонн. Среди развалившихся гранитных стен зияли провалы подземных покоев, в прохладном полумраке которых некогда проводили жаркие дни прекрасные жены и наложницы забытого магараджи. Разбитые ступени, безводные водоемы, просторные дворы, мраморные мосты, рассыпавшиеся арки величественных портиков — все это заросло вьющимися растениями и кустами, в которых вполне могли скрываться берлоги зверей. Однако не зверей боялись утомленные странники, а потому они продолжали брести по пустынным раскаленным улицам, ища еще большего уединения и не в силах оторваться от зрелища этого величавого запустения.

Пустые проломы окон, поросшие вековыми растениями, чудились глазами великанов, которые хмуро наблюдали за пришлецами, нарушившими их покой. И у Вареньки стало полегче на душе, когда они ушли из-под взоров этих недремлющих очей, укрывшись в почти не поврежденном храме — только свод его оказался разрушен.

— Мы будем спать под луной? — спросил Василий, и Вареньке почудилась тревога в его голосе.

— Я вернусь до наступления полуночи, о господин, — ответил Нараян. — Мертвый город — худое место для ночевки.

— Почему? Черти шалят? — усмехнулся Василий так беспечно, что Варенька почему-то подумала: наверняка он мальчишкой, ходил ночью на кладбище, чтобы доказать свою храбрость — не то друзьям, не то себе самому.

— Демоны тебе не страшны, — кивнул Нараян, словно подумал о том же самом. — Однако тотчас после полуночи эти развалины оживут. Из-под каждого куста, из подвалов каждого дворца начнут вылезать для ночного разбоя гиены и тигры, не говоря о шакалах и диких кошках… Так что время от полуночи до рассвета пройдет в рукопашной схватке с этим зверьем, а то и с кем-то похуже. Но я вернусь раньше.

— Однако луна взойдет еще раньше… — пробормотал Василий так тихо, что Нараян его, очевидно, не расслышал.

— Когда трижды прокричит павлин, знайте: это возвращаюсь я, — предупредил он.

— Зачем подавать знак? Кто сюда еще забредет, скажи на милость? — удивился Василий, однако Нараян ничего больше не сказал, только помог собрать сухие ветки для костра, зажег его каким-то полукруглым камнем — с той легкостью, которой обладают только факиры, так что довольно думаешь, будто огонь вспыхнул от движений их рук, — а потом ушел, сложив ладони в намаете, поклонившись и обведя Вареньку и Василия таким взглядом, что девушке почудилось, будто Нараян заключил их в некий магический круг.

Но это не был круг, соединяющий людей! Вареньке почему-то показалось, будто Нараян опустил между ними завесу густой тьмы, которую им непрестанно нужно преодолевать. Откуда появилось это ощущение, она не знала, однако Василий тоже что-то почувствовал. Во всяком случае, он старался не глядеть на Вареньку, а потом с явным облегчением провозгласил, что Нараян, разумеется, не успеет обернуться до полуночи, а коли так, не миновать им ночевать в этом зверинце. И он не намерен сидеть сложа руки, пока не укрепит оборону. Он кое-что видел тут, по пути…

С этими словами Василий исчез.

Варенька села в уголке, обняв руками колени и незряче уставясь на кожаный мешок с водою и гроздь бананов — их ужин. Она уже и не помнила, когда ела в последний раз. Кажется, в шатре, перед нападением. Есть, впрочем, не хотелось. Еще по пути от Башни Молчания Нараян дал им с Василием какие-то зеленые листочки и велел держать их во рту всю дорогу. Прохладный влажный вкус не только помогал переносить зной, но и перебивал жажду и голод. Поэтому Варенька даже руку не протянула к сахарным желтым бананам, а тяжело, тоскливо вздохнула. Ее не оставляло ощущение, что Василий отправился вовсе не за оружием, а просто сбежал от нее. Да, что-то произошло; исчезло то чувство безоглядного доверия, единства душ и слияния сердец, которое пронзило их на Башне Молчания. Теперь некая тьма разъединила их… но она же странным образом притягивала их друг к другу. Это было противоречиво, необъяснимо, однако Варенька ощущала это всем существом своим. Она знала: костра, зажженного Нараяном, достаточно, чтобы держать на расстоянии зверей. Но его свет слишком тускл, чтобы рассеять ночную тьму, которая растворит собою все преграды, возникшие между двумя людьми. Особенно если они оба этого захотят. Если оба возжелают…

У нее вдруг загорелись щеки. Почему-то невмоготу сделалось вот так сидеть и ждать.

Нервным движением схватив обломок мрамора, она вдруг бросила его куда глаза глядят.

Стая зеленых попугаев взвилась из куста, сверкая в последних солнечных лучах, словно летающие изумруды. Издавая резкие крики, птицы унеслись под защиту другого куста.

Варенька поглядела им вслед — и ей почему-то стало легче. Словно птицы унесли с собою сеть, которой она была опутана! Повела глазами — и словно впервые увидела, что по каменному полуразрушенному своду, пере гоняя друг Друга, неслись прекрасно изображенные полукони-полуптицы, крылатые обитатели небесной сферы, прекрасные апсары…

Ниже ракшасы-чудища сплетались с полузмеями-нагами и зловеще-прекрасными нагинями, и вселенский. змей Шеша беспощадно стискивал их своими сверкающими кольцами.

«Они все живут здесь, как в заколдованном сне» — Подумала Варенька. — Может быть, чего-то ждут от нас… что мы разбудим их, вернем их к жизни! Но как?"

Она поднялась и пошла вокруг широкой площадки, разглядывая кружево орнаментов, вслушиваясь в прерывистую музыку полурухнувших арок, колонн, сводов.

Она никак не могла понять, какому богу посвящен этот храм: здесь были изваяния или изображения почти всех неземных существ индуизма, однако Варенька внезапно разглядела, что все они предавались друг с другом любви.

Ганеша ласкал хоботом свою супругу Сиддхи, блаженно раскинувшуюся у него на коленях, а она, сладострастно и лукаво улыбаясь, сжимала его мощное копье.

Шива и Шакти обменивались блаженством, сидя с разверстыми и соединенными чреслами на цветке лотоса.

Парвати сплетала с Шивой ноги. Вишну соединялся с прекрасной Лакшми, нежно глядел ей в глаза, словно их духовный союз доставлял ему большее наслаждение, чем слияние тел. Кама уступал своей дерзкой Рати. Радха приближалась к Кришне на последней ступени любовного исступления…

Варенька стиснула руки. Почему она не увидела этих изображений сразу, чуть только Нараян привел их сюда?

Или их не было? Или они только что сошлись из сумеречной мглы, стремительно опускающейся на Мертвый город, будто ловчая сеть на добычу?

Что-то загрохотало за спиной. Варенька так и подскочила и даже перекрестилась, увидав бесформенную фигуру, из которой во все стороны торчали оконечники стрел, копий и лезвия. Святой животворящий крест помог: железный призрак рассыпался, выпустив на волю Василия. Тюрбан свой он где-то потерял, светлые волосы были взъерошены, и Варенька торопливо перевела взгляд на лязгающую гору, сваленную у его ног. Созерцать смертоносный блеск металла было куда безопаснее, чем смотреть в его сверкающие глаза!

— Это… что? — спросила она с запинкою. — Столько сабель?!

— Ну уж нет, сабель тут только три! — с видом высочайшего мужского превосходства объяснил Василий. — Вот эта, с бархатной рукоятью, — кунда, она очень древняя; прямая — тальвар и кривая — пюлуар. А остальные все ножи. Видишь, кривой кукри — им просекают путь в джунглях; кора — широкий плоский нож. Вот этот кинжал с двойным лезвием — кутар, а моголы называют его джамдар-куттар. Нет, анкус — это не оружие, это стрекало для слона, я его просто так прихватил, на всякий случай. Каргас — нож для жертвоприношений, видишь, он совсем другой, чем кхадху, которым убивают во имя Кали.

В свете костра тускло блеснул металл. Варенька содрогнулась, и Василий, поняв свою оплошность, с деланным оживлением воскликнул:

— А вот это — просто редкость, я даже не ожидал, что ее найду! Это ханда, меч, а при нем латунная рукавица.

В музее Азиатского общества такой нет, клянусь! А это… нет, где же чакра? — Он суматошно огляделся. — Чакра… метательный круг с лезвием острее бритвы, который после броска возвращается к своему хозяину… неужели я его где-то выронил?

И с этими словами Василий снова шагнул к лестнице — с явными намерениями искать свою треклятую чакру.

— Подожди! — в паническом ужасе, что он снова уйдет, воскликнула Варенька. — Ты… ты не сказал еще про этот топор!

— Табар, — поправил Василий. — Он называется табар.

— Топор — табар? — Как ни были натянуты нервы Вареньки, она не смогла не улыбнуться:

— Топор — табар!

Да ведь это почти одно и то же слово! Нет, все-таки не зря говорят, что санскрит породил все языки мира!

Веды — ты слышал про Веды? Веды для индуса — это все знание о мире! А по-русски ведать — знать. Мать — мата, матар. На санскрите шивате — двигаться, приходить в движение. Шевелиться!

Она схватила кожаный бурдюк:

— Вот! Мешок, да? Мешок на санскрите — машак! Ну что? Ну как? Похоже? А бог? У них есть слово «бхагат» — наделять, делить. Мы молимся; дай, боже! Светлый — у нас, а у них — светас: блестящий, белый. Или Яма — это имя бога мертвых, властелина подземного царства. Случайно ли, что на русском языке яма — это обозначение подземного провала? Огонь — Агни! Огнь! Яра — на санскрите год, у древних славян это слово означало весну, был даже бог Ярило. А Дева?!

Она запнулась. По лицу Василия вдруг пробежала судорога, глаза обратились к небу, с которого на него уже смотрели первые прозрачные звезды.

— Дева — богиня. Богиня! — шепнул он отрешенно.

Варенька зажала рот рукой. Сердце резко, болезненно стукнуло под горлом.

Что означают эти его слова, этот отрешенный взгляд? Разве… разве может быть, чтобы он… откуда бы он узнал?..

Василий опустил голову, нервно зашагал по краю площадки — туда-сюда. Варенька завороженно смотрела, как мечется просторная, слишком для него широкая рубаха вокруг стройного тела. У нее вдруг в горле пересохло.

Казалось, томительно много времени прошло, а она все смотрела и смотрела на него. Уже опустилась ночь — тихо, незаметно, окутала звездным блаженством, тайной негой округу. Очертания головы Василия четко, темно вырисовывались в свете звезд, и Варенька увидела, что он тоже повернулся — и глядит на нее. У нее сохли губы и сердце разрывалось от неясного страха: а что, если он отпрянет, отвернется, как тогда, в ночном саду магараджи? Она хотела что-то сказать, но не было сил прервать это оцепенелое молчание. И тут, словно вражеский лазутчик, а может быть, посланец светлых дружественных сил, рождающаяся луна взошла на небеса и простерла свои бледные серебристые лучи на развалины Мертвого города.

Василий шагнул вперед… и Варенька еще успела мимолетно удивиться, что разделявшее их расстояние он преодолел так быстро. Потом сообразила, что сама тоже бросилась к нему… и это было последней мыслью: смятение чувств охватило ее и подчинило себе всецело.

Казалось, промедлить в слиянии — значит для них умереть. Право, чудилось, жизнь их зависит от той быстроты, с какой они сорвут друг с друга одежду. Благо одеяния были скудны… и все-таки ни клочка, ни обрывка не должно было остаться между телами. Губы впились друг в друга, сплелись пальцы, сомкнулись колени, груди — и так они замерли на миг, переводя дыхание, как бы осознавая свершившееся. Да… они вместе. О боже, они вместе!

Никто не был сейчас способен размышлять, изумляться, стыдиться. Небесная стрела пронзила их разом… и они рухнули на мраморный пол, который показался им мягче пуховой постели.

Боги взирали на них. Лунный свет наполнил жизнью мраморные черты… Много лет, много сотен лет ждали они этой ночи! Семя бродило в набухших лингамах, жаждущие кони пересыхали в напрасном томлении.

Проворные пальцы, призванные возбуждать и услаждать, сводила вековая нетерпеливая судорога. Они были зачарованы мертвыми чарами брошенного, забытого города, и вот светоч жизни возгорелся среди этой вековечной тьмы!

…Они оба были обнажены, однако тела их пока еще только прижимались друг к другу, не испытав последнего слияния. Пока что сливались их губы — нет, жадно впивались, словно стремясь непременно повторить их прежний поцелуй: такой волшебный и такой краткий, такой незавершенный. Но теперь они оба знали: поцелуй — это всего лишь магический ключ, открывающий врата желания, и мгновенно повернули его в скважине.

Страсть лишила их сознания, заставила забыть и об осторожности, и обо всех преградах, что некогда отвращали их друг от друга или держали на расстоянии. Не осталось ничего в мире, кроме близости этого счастливого мгновения взаимного обладания, и, когда рука Василия медленно, как бы спрашивая дозволения, проникла меж их тесно прижавшимися телами и заскользила по шелковистым грудям и напряженным бедрам, Варя ощутила, что она сейчас умрет от переполнявшей ее любви.

Этой любовью сочились ее губы и язык, эта любовь сбрызнула тело мелкой росой, но обильнее всего источало эту влагу ее лоно, и она сама ощущала этот странный, пьянящий запах потоков своего вожделения.

Горячие пальцы осторожно, чуть касаясь, ласкали ее врата. Она понимала, что Василий опасается испугать ее, причинить боль и этими робкими касаниями как бы спрашивает ее разрешения. Ей хотелось крикнуть: "О да!

Иди, иди же ко мне!" — но поцелуй прервать было нельзя, невозможно, поэтому она сняла руку с его плеча и точно так же медленно, трепетно повела по его телу.

Он был красив и совершенен — Варенька помнила то, чем наслаждался ее взор, — и теперь ее пальцы находили тому подтверждение, с восхищением скользя по напряженным, на диво соразмерным линиям и изгибам, причем ее не оставляло ощущение, что касается она прохладного шелка или потеплевшего мрамора, так все было в нем точно, чудно изваяно небесными ваятелями. Рука ее нашла руку Василия, пальцы их ласкали друг друга, сталкивались, губы то замирали, то вновь упивались поцелуями. И оба они ощутили, что прелюдия любви должна быть завершена, иначе сердца, не выдержав томления и ожидания, разорвутся.

Луна замедлила, свой ход над мраморным ложем — и легкий ночной ветерок всколыхнул листву. Затрепетали тени на зеркальных и мозаичных стенах. Освещенные бледным сиянием, заиграли самосветные блики.

Сверкали позолота, серебро, мерцали каменья. Казалось, весь храм вдруг сделался освещен потоками света, которые сбегали по нему, подобно серебристым струям воды. Стволы деревьев, колонны, ветви теперь казались покрытыми блистающим металлом. Ночные цветы горели, будто разноцветные светильники, и радуги горели вокруг них. Чудилось, весь храм, весь сад вокруг него, весь Мертвый город окутан дрожащей живой сетью, и все, чего касается она, оживает.

И вот, и вот уже близок заветный миг. Уже бесстыдные ласки Ганеши заставили Сиддхи широко раздвинуть чресла и приподнять свой лотос, жаждущий орошения. Шива изнемогал от тяжести своего божественного меча, острие которого было подернуто росою страсти, и Парвати, прекрасная Парвати трепещущими руками вздымала набухшие груди свои к алчным губам возлюбленного. Взоры Вишну и Лакшми слились, они целовали друг другу кончики пальцев, и божественная сила изливалась из тела в тело, все ближе подбираясь к средоточию мужской и женской сути, жаждущей соединения и полного обладания. Кама понял, что недоступная, дерзкая Рати сейчас будет молить его о сближении.

Кришна порывисто упал на колени меж измученных ожиданием ног Радхи, а она завела глаза, сознавая, что мгновения ее ожидания сочтены. Богиня обнимала своего возлюбленного. Ароматы белых потоков сомы напоили воздух, тревожно затихла листва, и тигр, шагнувший из логова, замер, ощутив, как страсть вливается в его ноздри и медленно переполняет тело.

Еще миг… о, еще миг…

И трижды прокричал павлин.

3. Отеческая воля

Боги, спутники бессмертия, у которых впереди — вечность, услышали этот клич и успели замереть в объятиях друг друга, Теперь ничей, даже самый внимательный взор не отличил бы их от каменных изваяний.

Однако люди ничего не слышали: единорог ворвался в пещеру и буйствовал там, бился в ее стены и своды, словно чая прорваться куда-то еще, туда, где слепящий свет и неземная сладость…

— Чандра! — Этот исполненный изумления и боли зов, прилетевший из ночи, заставил Вареньку замереть.

Тяжелое дыхание Василия заглушало все звуки, но вот он ощутил, что в его объятиях — внезапно оцепеневшее, неподвижное тело, и затих, поднял голову, тревожно заглянул в глаза:

— Милая! Что?

Она с ужасом смотрела поверх его плеча. Василий хотел было перекатиться на спину, вскочить… он успел бы напасть первым, но он не мог оставить Вареньку нагой и беззащитной под чужим, враждебным взором, может быть, под разящим ударом, а потому продолжал лежать, прикрывая ее и каждую секунду ожидая, что в спину вонзится беспощадное лезвие.

Он вздрогнул, как от удара, когда какая-то ткань накрыла его, — не ловчая сеть, как подумал на миг, — просто легкая материя. Покрывало, Что ли?

— Сюда идет ваш отец, мэм-сагиб, — прозвучал бесстрастный голос.

Нараян!

Варенька пристально смотрела ему в глаза. Луна сзади, и не различить их выражения, но ей не почудилась боль в его крике. И почему он назвал ее Чандрой?

Откуда он знает имя, которое она слышала лишь раз — во сне? Или… это был не сон? После того, что случилось — вернее, не случилось! — только что, можно предположить все, что угодно, даже самое страшное.

Но сейчас у нее не было возможности думать и предполагать. Отец! Отец идет сюда! Что сделает он с Василием, с нею, когда настигнет их вот так?! Надо скорее одеться.

Они не успели.

Рев, подобный реву раненого слона, разбил вдребезги ночную тишину Мертвого города, и страшная сила вздернула Василия в воздух. Покрывало соскользнуло с его тела и упало на Вареньку, так что она оказалась прикрыта от взглядов трех мужчин, застывших вокруг. Ну а Василий…

Ему оставался только один способ закрыть свою наготу от глаз разъяренного Бушуева: вдарить промеж этих глаз. Что он и сделал.

Помнится, Василий на пари сбивал с ног быка таким ударом, однако он все-таки висел в воздухе, у него не было точки опоры, а потому удар не удался: Бушуев только откачнулся назад и зажмурился. Впрочем, хватка его ослабела, и этого мига Василию достало, чтобы утвердиться на ногах и обернуть чресла каким-то скудным обрывком… кажется, прежде это был краешек сари. Следующим движением Василия было подхватить с земли Вареньку, резко крутнув, обернуть ее спасительной тканью и отодвинуть к себе за спину. Она закрыла лицо руками, согнулась…

Нараян стоял с непроницаемым лицом. По виду Реджинальда нетрудно было понять, что больше всего на свете он сейчас желал очутиться как можно дальше отсюда, и только угрожающая возня и легкие рыки в развалинах удерживают его от того, чтобы броситься прочь.

Тогда он уставился на змея Шешу, извилисто простертого по одной из стен храма, решив, что здесь-то не увидит ничего оскорбительного для скромности настоящего джентльмена и его разочарованного, почти разбитого сердца.

Между тем Бушуев открыл глаза и какое-то время тупо смотрел на то место, где только что видел свою дочь…

— О господи! Неужто помстилось? — пробормотал он и воздел руку для крестного знамения, но тут же разглядел полунагого взлохмаченного дикаря, укрывающего за спиною какую-то оборванную плачущую девку, — и понял, что несчастье его свершилось вполне: дочь опозорена!

Снова дикий рев огласил пределы Мертвого города и даже прорвался в джунгли, однако Нараян и Реджинальд опередили Бушуева и повисли на нем прежде, чем он рванулся вперед.

Оскорбленный купец разметал их, но они успели опять навалиться на него за миг до того, как он занес кулачище для рокового удара.

Василий, однако, даже не сделал попытки отойти или схватить какое-нибудь оружие, в изобилии набросанное вокруг.

Бушуев опять взъерошил мускулы, опять индус и англичанин разлетелись в стороны, как молодые выжлецы, с дураков кинувшиеся на матерущего медведя.

И снова они бросились на обезумевшего купца.

И вдруг Бушуев зажмурился и тяжело, протяжно застонал:

— Убил… убил меня! Без топора зарубил! Без ножа зарезал…

— Батюшка! — выдохнула Варенька, Но Бушуев только зыркнул на нее одним налитым кровью глазом — и она снова исчезла за спиной Василия.

— Молчи! Что, в девках приторно стало? Блудодеица, бессоромница! Давно следовало тебе ноги узлом связать! Сам виноват: берег тебя. Вот и доберег!

Варя залилась слезами. Отец никогда в жизни так не говорил с нею! Не просто орал и грозил, а как бы жалел при этом. Это ее сразило. Да, она знала, что достойна его гнева, и наказания, и жалости достойна. Ей оставалось только смириться, стерпеть все, что уготовит ей отцовская воля… тем более что сейчас Варенька сама желала быть наказанной. Да покрепче! Она опасалась только, что у отца не хватит для нее жесточи.

— Воешь теперь? — грозно спросил Бушуев, открывая второй глаз. — Сама виновата! Известно ведь: плохо не клади — вора в грех не вводи, аленький цветок бросается в глазок, была бы постелюшка, а милый найдется.

Вот и нашелся!

Обхватил голову руками, закачался из стороны в сторону:

— Ох, взяло Фоку и спереди и сбоку!

Василий только зубами скрежетнул.

— Полно, батюшка! — робко шепнула Варя. — Не стоит убиваться из-за меня!

— Рад бы не плакать, да слезы сами льются! — глухо отозвался Бушуев. — Горе молчать не будет… — И взревел, уставя очи на Василия так грозно, что того аж шатнуло:

— А ты! Если глаз твой искушает тебя, вырви его — слыхал про такое? Чего ж не вырвал?

— Не успел! — глумливо отозвался тот, донельзя разозленный этим позорищем, этим бесчинством, а того пуще — тихими всхлипываниями за спиной. Стоило только подумать, что она плачет от раскаяния, — и готов поубивать всех вокруг, а себя первого.

— Не успел? — с такой же глумливостью переспросил Бушуев. — Али занят был? Не скажешь чем?

— А вон… болванов каменных зрел! — развел руками Василий, не соображая от злости, что говорит, но у Бушуева, проследившего за его движением, выкатились глаза на лоб, ибо он впервые заметил, какие изображения их окружают.

Боги застыли в своем вековечном блаженстве, никого не видя, ни о чем не желая знать. Только украшенный серебряной мишурой слоноголовый бог Ганеша лукаво и вместе с тем серьезно рассматривал людей, да Вишну — в золоченой короне, золоченых украшениях, сам весь позолоченный, с насурьмленными бровями и лукавым женским ртом, равнодушно наблюдал за их суетой, да вечно танцевал Шива с длинными потупленными глазами и четырьмя руками, которые враз воскрешают и убивают.

— Мать честна! — жарко выдохнул Бушуев. — Соромище бесовское! Адам прельстился женою, а жена змеею, — воистину! Ничего не скажешь, тут и праведник искусился бы — что с вас, молодых, возьмешь?

— Петр Лукич… — пробормотал Василий, ошарашенный сочувственными нотками его голоса, однако тот снова угрожающе заломил бровь:

— Молчи! Знать, в чужую жену черт ложку меду кладет?

— Отчего же это — в чужую? — тревожно молвил Василий. — Разве дочь ваша просватана? За другого сговорена?

Всхлипывания замерли. Василию показалось, что молчание за спиной стало вовсе гробовым. И какие вдруг сделались глаза у Нараяна… словно он понимает каждое слово чужой речи. Ну а если даже и понимает — ему-то какое дело?! Добро бы еще Реджинальд переживал — но этот молчит с каменным выражением лица.

Тут все ясно без слов!

— А коли не сговорена — что с того? — с живейшим любопытством вопросил Бушуев.

— Коли так… я готов. Я женюсь! — глухо вымолвил Василий, и кожа у него на спине ознобом пошла при мысли, что Варенька сейчас вдруг воскликнет: «Нет!»

Но она молчала, не шелохнулась, не вздохнула… А Бушуев величественно кивнул:

— Еще б ты не женился! Взял топор — возьми и топорище. А скажи-ка, хлопчик, — повернулся он к Нараяну, — нет ли здесь какого ни есть попа, чтоб окрутить грехолюбцев немедля?

— Батюшка! — опять подала голос Варенька, но Бушуев только очами сверкнул:

— Цыть! Не бархатом ты меня по сердцу погладила! — Он покачал головой, вздыхая, по пословице, так, что леса долу клонит. — Да ничего не попишешь, не нами сказано: дочь — чужое сокровище. Будешь воле моей сейчас перечить — убью на месте, как бог свят — убью!

Вот станешь мужнею женою — делай что хошь, все, что супруг твой тебе позволит. А пока пикнуть не моги!..

А ты чего молчишь? — окрысился он на Нараяна, который так и стоял с каменным лицом, сложив на груди руки.

— Speek English, please, — подал голос сообразительный Реджинальд. — Speek English, mister Piter! [23].

Бушуев повторил вопрос на смеси английского и хинди, и Нараян медленно покачал головой:

— Нет, сагиб Угра!

За спиной Василия раздался придушенный смешок, и у него отлегло от сердца. Если Варенька может смеяться, значит… Он и сам не знал, что это значит, однако и впрямь на душе полегчало. А эка лихо Нараян приложил Бушуева! Угра — свирепый. Право, новое имя пристало, как нельзя лучше пристало к прежней фамилии!

— Нет? Что — нет? — взрыкнул Бушуев.

— Священника вы найдете только в английской миссии в Ванарессе, — объяснил Нараян.

— В Ванарессе?! Да мы до нее неведомо когда еще доплетемся. Нет, это дело ненадежное. Надобно окрутить их поскорее, а то как бы чего не вышло( Бушуев задумчиво, недоверчиво поглядел на Василия, словно опасаясь, что тот сейчас даст деру и раздумает жениться, — и вдруг с новым оживлением повернулся к Нараяну:

— А скажи, мил-человек, коли ваши индианские блудодеи грех с девицею свершат, кто их быстренько окручивает? Неужто в Ванарессу едут за такой безделицей?

— Speek English, please! — взмолился Реджинальд, теперь с живым любопытством внимавший происходящему и решивший на время спрятать невозмутимость истинного британца, а также свое разбитое сердце в карман.

Бушуев кивнул:

— Спокойно, дружище! — и повторил свои слова на той же гремучей смеси английского и хинди, которую Нараян очень легко понял. Впрочем, Василия не оставляло ощущение, что он все понимает и без слов.

— В нескольких милях отсюда живет одна старуха, — сказал индус, холодно глядя в глаза Бушуева. — Ее имя — Кангалимма. Она объявляет мужчину и женщину мужем и женой.

— Вроде священника, что ли? — оживился Бушуев.

— Да, но еще выше.

— Как архиепископ?! — не унимался Петр Лукич.

— Как священник священников, — веско проронил Нараян. — Ей, говорят, триста лет…

— Триста лет?! Годится! Надо думать, она-то знает толк в своем ремесле, — обрадовался Бушуев и вновь обернулся к Василию:

— Ну, паря, повезло тебе. Больше драться не будем. Сейчас дам вам родительское свое благословение, а там — честным пирком да за свадебку!

Так и быть, начнем с этой бабки. Потом еще в Ванарессе гульнем, ну а когда в Россию-матушку воротимся, там уж, по завету отчию и дедню, по святому православному обряду… — Он достал из-за пазухи шнурок с крестом и образком. — Ну, на колени, чертовы дети!

— Погодите, — поднял руку Нараян. — Это будет не Простая свадьба. К этой старой женщине за благословением идут только те, кто пылает друг к другу страстью и желает сберечь этот огонь до самой смерти. Ведь она еще и колдунья. К ней приходят те, кто желает умереть в один день… даже если это случится завтра. Не лучше ли еще раз подумать? Нехорошо сделать дело, совершив которое раскаиваются, чей плод принимают с заплаканным лицом, рыдая. Не лучше ли подождать до Ванарессы?

Он спрашивал, казалось, всех, но смотрел на Варю, и ей почудилось, что Нараян обращается к ней одной. Его черные глаза были непроглядны, как бездна… но с чего она взяла, что это бездна боли?

Зачем он так глядит? Почему, кто позволил ему так глядеть, взывая к тем сомнениям, которые и без того истерзали ее душу?

Она резко отвернулась, отдернула взор от глаз Нараяна.

Василий смотрел на нее вприщур:

— Пойдешь за меня?

— Пойду, — чуть улыбнулась Варенька. — Куда ж деваться! Знать, судьба.

— А что в один день помрем — не страшно тебе? Значит, когда я, тогда и ты?

— А тебе не страшно? — Варя мимолетно коснулась его щеки — и отдернула руку, словно испугавшись или устыдившись. — Ведь это значит, что когда я, тогда и ты?

— Что делать! — легко пожал плечами Василий. — Знать, судьба!

— Ну, как вы, голуби? — озабоченно просунулся между ними Бушуев. — Надумали? Женитьба, конечно, не мешок, с плеч не свалишь, а все-таки обтяпать бы дельце поскорее.

— А, была не была! — махнул рукой Василий и обернулся к Нараяну:

— Пошли к твоей старухе.

Тот качнулся, будто от удара, и теперь глаза его впились в лицо Василия. А тот и бровью не повел:

— Пошли, пошли, чего медлить! Сам говорил: после полуночи тут ходу нету. Спешить надобно, пока не зажрали звери лютые, а то и без твоей старой карги выйдет — умереть в один день!

— Ох, сущая татарщина, басурманство! — в последнем порыве отчаяния воздел руки Бушуев, да тут же и окоротил себя:

— Ну, оханье тяжело, а воздыханье — того тяжелее. Пошли, и впрямь пошли! — И вдруг в ужасе воззрился на Василия, который уже шагнул на ступени:

— Да ты хоть штаны натяни, бесстыжая душа! Чай, не бродяжка беспортошный, чтоб в одной тряпице округ чресл шляться. Какой-никакой, а жених!

Василий, чертыхнувшись, вскочил в шаровары, прозрачную свою рубашонку и даже обмотал голову тряпицею наподобие тюрбана. Варенька скромно завесила лицо уголком оборванного сари.

Бушуев мрачно кивнул, заспешил к лестнице, однако не удержался, обвел еще раз вокруг лютым, мстительным взором место своего позорища:

— Эх, головней бы тут прокатить!..

И, безнадежно махнув рукой, сбежал по ступеням в лунную, серебристо мерцающую тьму.

4. Горная корова и ее хозяин

Да, Нараян оказался прав, говоря, что в Мертвом городе после полуночи смертельно опасно. Стоило путешественникам выйти за развалины крепостной стены, как позади поднялся вой и лай шакалов, а вслед за этим раздалось такое громовое рычание, что всех бросило в холодный пот. Тотчас Варенька почувствовала, как Василий стиснул ей руку, и ее пальцы слабо шевельнулись, отвечая.

— Однако не сменяли ли мы шило на мыло? — с тревогой спросил Бушуев и тотчас попытался выразить эту же мысль на своей обычной разговорной смеси, которую Нараян превосходно понимал:

— Чем, скажи на милость, в джунгле этой вашей безопаснее, чем в развалинах?! Там мы, по крайности, могли укрытие себе сладить.

А тут как шарахнется из-за пальмы «лесной раджа»…

Куды денемся? На лианах повиснем, аки бандеры? — ворчал купец, с отвращением поглядывая на обезьян, которые неслись над тропой, словно призраки, а их физиономии, напоминающие личины каких-то серых кикимор, непрестанно и жутко гримасничали.

— Пока бандеры с нами, бояться нечего, — отозвался Нараян, чей снежно-белый тюрбан мерцал в темноте, указывая остальным дорогу. — Как только они зачуют тигра, сразу исчезнут, и тогда…

— Тогда что?! — подал голос Реджинальд, и весь английский сплин, чудилось, прозвучал в этих коротких словах.

Варенька поняла, что их британский друг уже достиг своего предела. В самом деле! Внезапно оказаться в водовороте обстоятельств, которых не в силах одолеть вся мощь Ост-Индской компании. Ежеминутно рисковать жизнью. Не подчинять себе образ мыслей индусов, а подчиняться ему… Пожалуй, для Реджинальда это было самое тяжелое, даже тяжелее бесстыдного зрелища, которое ему пришлось наблюдать. Британская гордыня повергнута в прах, вдобавок кем? Лучшим другом!

И теперь Варенька со страхом думала, что знала его вовсе не так хорошо, как ей казалось. Например, она не знала, мстителен ли он…

Варенька вполне могла представить, сколько моральных страданий претерпел англичанин (да и отец, если на то пошло!) в том храме, где был принужден скрываться. Ведь это храм джайнов! А их даже не все индусы способны понять, что уж говорить о европейцах! Вера в сансару, цепь перерождений после смерти, — основа их существования, и особенно усердные джайны вообще ходят, прикрывая рот и разметая перед собою особою метелкою путь, чтобы, сохрани боже, не проглотить какую-нибудь мошку или не наступить на нее: а вдруг ты погубишь в это мгновение своего собственного отца в его очередной жизни?! Реджинальд наверняка встречал в храме какого-нибудь святого джайна, кормившего насекомых своей собственной кровью. Варенька однажды видела такого. Совершенно нагой, он с закрытыми глазами неподвижно лежал на солнце, а все тело его было буквально облеплено мухами, комарами, клопами — «братьями»… Да это зрелище должно было просто прикончить рационального англичанина! Неудивительно, что он с таким грозным надрывом произнес свое «Тогда что?!», оставшееся, впрочем, без ответа, — только Нараян пробормотал чуть слышно:

— Араньяни, мать лесных зверей, богатая птицей, хотя и не возделывающая пашню! Позволь нам пройти!

Похоже было, он произнес мантру нарочно для того, чтобы успокоить сагиба-инглиша, и, кажется, ему это удалось.

Воцарилось молчание, слышалось только затрудненное дыхание быстро идущих людей. Тропа порою настолько сужалась, что в некоторых местах невозможно было передвигаться вдвоем. Варя подумала, что, пожалуй, нет такой изгороди на свете, которая могла бы состязаться с этой стеною деревьев, густо и плотно обвитых лианами. Ветви многих деревьев, особенно баньянов, дотягиваясь до земли, пускали новые корни и постепенно превращались в новые стволы, переплетенные самым причудливым образом.

Но это было еще не самое страшное. Кое-где тропинка принимала такой вид, что каждый из путников невольно мечтал иметь четыре ноги, а как-то раз пришлось пробираться над страшной пропастью. По счастью, луна светила так щедро, что все подробности опасностей были различимы. При одной мысли о том, что здесь выдалось бы идти в кромешной темноте, замирало сердце. А во время дождей и туманов, когда почва так и плывет под ногами?.. Впрочем, сердце замирало и без воображаемых страхов! Извилистая тропа ни на миг не позволяла перевести дух: со всех сторон подстерегала опасность. Если путник на такой тропе ослабеет или оступится, он пропал, безусловно пропал: пока будет катиться добрые полмили вниз по скалам, ударяясь о стволы, исцарапанный терновником и алоэ, от него уже ничего не останется.

И все-таки Варенька не боялась. Почему-то она была уверена: на этой тропе с нею ничего не случится. Вещее сердце чуяло: где-то впереди подстерегает опасность, но не сейчас, не здесь, когда крепкая рука то поддерживает ее под локоть, то обнимает за талию, подхватывает, пронося над самыми провальными местами, то просто влачит за собой, вынуждая усталые ноги передвигаться снова и снова. Но нет, они устали не от ходьбы.

У нее чресла ломило: так радушно, так широко размыкались они, встречая желанного гостя. Все тело ее ныло, избитое о мраморный пол… а тогда чудилось, будто облака небесные нежат их на своих белых перинах! Вот о чем думала она непрестанно, и что ей были тяготы пути по сравнению со сладкой болью в теле — и тяжким камнем тоски, висевшим на шее! Но она не позволяла внезапным подозрениям всецело овладеть душой. Сейчас для этого было не время. Зачем портить прекрасные мгновения, когда они шли вдвоем рука об руку, и она непрестанно чувствовала его заботу о ней, и даже луна казалась не врагом, а доброй спутницей… Только откуда это ощущение, будто Василий стискивает ее ладонь не только для того, чтобы ободрить, поддержать, но и сам черпает бодрость и поддержку в этих прикосновениях?..

— Эй! — внезапно подал голос Бушуев, идущий след в след за Василием, словно караульщик за преступником, которого непременно нужно доставить до места заключения. — Эй, что-то мне почудилось… Вон там! Блеснуло, точно, блеснуло что-то!

— Луна играет, — невозмутимо отозвался Нараян. — Все спокойно.

Опять воцарилось молчание, но через пятнадцать шагов оно было нарушено новым криком Бушуева:

— Вот! Опять блести!! Глядите! Да ведь это… Что это?! И почему исчезли мартышки?

Ответом ему был звук, похожий на плач маленького ребенка.

Варенька и Василий быстро переглянулись. Они и сами не знали, какая сила заставила их посмотреть друг на друга — и замереть, сплетаясь взорами… Но это мгновение минуло, как только Реджинальд воскликнул:

— Обезьян нет! Мы погибли, это тигр!

Бушуев и Реджинальд, не сговариваясь, стали спина к спине, и Варя увидела, как руки их бестолково шарят по поясам. Но оба были совершенно безоружны и только и могли, что дико выть и кричать, пытаясь отпугнуть «лесного раджу».

Василий выхватил кривой нож с широким лезвием — похоже, это было все, чем он успел запастись из арсенала, оставшегося в Мертвом городе. Как ни были глухи заросли, сквозь них еще ни разу не пришлось прорубаться, а потому нож пока оставался без дела. Сейчас он наконец-то мог сгодиться, но Василий стоял пока неподвижно, только одной рукой поигрывал тяжелым ножом да быстро отодвинул Вареньку за свою спину — не выпустив, впрочем, ее пальцев.

Нараян тоже был недвижим — правда, на лице его можно было прочесть легкое недоумение. Похоже, он искренне не понимал, отчего поднят такой шум, — тем паче что было непохоже, будто «лесной раджа» этого испугался. Может быть, крики, напротив, разозлили тигра, может быть, он привык, что его жертвы кричат, прежде чем умереть. Он и не думал отступать, а уж пускаться в бегство — вовсе!

Что-то захрустело в двух шагах от Вареньки, и длинный черный силуэт ясно очертился на светлом, лунном небе над обрывом.

Тигр стоял на краю обрыва боком, и высоко поднятый, напряженный хвост яростно схлестывал его бока.

Резко свистнул воздух — Василий вскинул нож, готовясь метнуть его… Но в то же мгновение напротив зверя появился еще один темный силуэт.

Это был Нараян. Лунный свет заливал его ярким белым пламенем, высвечивая чеканные темно-бронзовые черты. Лицо сфинкса; неподвижные глаза горят как угли. Тюрбан был сорван ветром, и длинные волосы Нараяна реяли вокруг его головы, подобно неутихающим, живым прядям Горгоны.

«Ветер? — слабое изумление коснулось сознания Вареньки. — Откуда ветер? Почему?..»

Деревья словно окаменели; чудилось, будто даже их повергло в столбняк свирепое рычание. Ни единый листок не шелохнется, не дрогнет. Складки обвивавшей тело Нараяна ткани тоже висели неподвижно — и только черные пряди неистовствовали, словно некий диковинный ветер дул индусу точнехонько в затылок.

Причем порыв его был так силен, что заставил тигра вдруг отпрыгнуть, осесть на задние лапы… Разверзлась пасть; страшный продолжительный рев, еще более сильный, чем прежде, раздробил тишину, пробудил уснувшее эхо и отозвался густыми раскатами вдоль обрыва.

И умолк.

Люди содрогнулись от внезапно наступившей тишины. Теперь все вокруг, чудилось, напоено страхом. Они боялись тигра — а тигр боялся их. Совершенно непонятно было, как это случилось, однако они ощущали его страх так же отчетливо, как свой, и даже, чудилось, могли его обонять. Прошел невыносимо длинный миг, и вот затрепетали, захрустели кусты, будто что-то тяжелое пронеслось сквозь них… и минуло еще некоторое время, прежде чем зрители осознали, что тени тигра и человека больше не чернеют на фоне светлого, сияющего неба.

Бушуев и Реджинальд стояли, вцепившись друг в друга.

Василию и Вареньке сам бог велел сделать то же самое.

Но они так и не разомкнули объятий, когда купец вдруг оттолкнул англичанина, бросился к самому краю обрыва и, рискованно перегнувшись через какой-то куст, попытался заглянуть в черный провал.

— Сагиб ищет тигра? — послышался спокойный голос Нараяна, который успел поймать Бушуева за пояс в то самое мгновение, когда куст под его тяжестью вдруг мягко поехал с обрыва, увлекая за собою неосторожного русского. — Он убежал по дну пропасти.

Голос у Бушуева прорезался не сразу.

— Но я готов был поклясться, что ты, чертов индус, свалился туда, вниз!! — наконец смог проговорить он, с восхищением вглядываясь в спокойные черты Нараяна.

— Джунгли часто мутят разум ночного путника, — ответствовал тот.

— Вы прогнали его? — задыхаясь, воскликнул Реджинальд. — Вы спугнули его? Но как? До такой степени испугать тигра мог только огонь, выстрел!

— Разве сагиб слышал его звук? Или видел у меня в руках кайдук [24] с треногою? — спокойно вопросил Нараян, и только слух оскорбленного спортсмена, каковым был Реджинальд, смог уловить в его тоне легкую — о, самую легчайшую! — усмешку.

Однако крыть, что называется, было нечем: пришлось сцепить зубы и выслушать окончание тирады:

— Огнестрельное оружие только у вас, европейцев, считается единственным или, по крайней мере, самым верным способом одолевать диких зверей. У нас, дикарей, есть и другие средства, даже более опасные. Бенгалец с дубиной и саблей спокойно идет на тигра своей родины — свирепейшего из всех тигров Индии…

— Но у тебя ничего не было: ни дубины, ни сабли! — рявкнул Реджинальд, уже почти не владея собой — в основном потому, что этот туземец, чудилось, разговаривал свысока со служащим Ост-Индской компании!..

Однако последовавший затем поклон индуса был исполнен самого глубочайшего почтения.

— Сагиб-инглиш всегда прав! У меня не было ни дубины, ни тальвара! — сокрушенно согласился Нараян и вновь зашагал по тропе.

Реджинальд, деревянно переставляя ноги, замаршировал следом. За ним плелся Бушуев, все мысли которого были поглощены только одним: как этот чертов индус умудрился мгновенно восстать из пропасти, куда он только что громоподобно сверзился вместе с «лесным раджой»?

— А ну, большое дело, подумаешь! — наконец сказал он с вызовом. — Помню, был один мужик в деревне… сказывали, с лешим он знался. Выйдет, бывало, в чащобу, свистнет гораздо-гораздо — и тут пойдет, пойдет по дебрям вихорь большой, такой большой, что ели вершков по шести толщиной так и гнет к земле! А вихрем леший идет. Станет перед колдуном, как человек: волосья на голове долгие, и весь растрепанный, одежа наизнанку выворочена, — и спросит: «Чего тебе надо от меня?»

А тот ему нужду свою вымолвит: корову пропавшую отыскать, или дичи к охотничьим угодьям нагнать, или волков от деревенской околицы отвадить. Тот все и сделает, как сказано. Может, и наш дикарь с таким же лешим знается — тутошним, джунглевым? И сей леший все по его указке сделал, тигра отогнал? Как думаете, люди добрые?

Ответа не было. Только тут Бушуев сообразил, что рассуждал по-русски, а значит, спорить или соглашаться могут только двое: дочь и ее жених, но им было не до тигра и не до лешего! Варенька забыла об отце, забыла обо всем, вдруг схваченная крепкими руками Василия и лишенная его жадным ртом возможности говорить.

Обоих шатало от неудовлетворенного желания. Этот путь в джунглях был для них истинным via dolorosa [25], потому что мысли и чувства их сплетались так же тесно, как лианы, обвившие стену деревьев. Они не могли понять, откуда, как возникли эти чувства, лишившие их всякого рассудка. Где-то на окраинах сознания Василия иногда маячила избитая незнакомка с окровавленным ртом, однако его сердце ни малейшим содроганием не отзывалось на эту картину, прежде внушавшую ему самое лютое отвращение. Жизнь его и Вареньки началась с того мгновения, когда они влились в череду любодействующих божеств Мертвого города. Нет, еще там, на Башне Молчания, когда ее грудь мимолетно коснулись его груди, и, чудилось, искра проскочила между их столкнувшимися телами — будто два кремня ударились друг о друга… Нет, смятенно думал Василий, все это началось еще раньше, когда он хлестал коварную голубую розу и знал, что готов вырвать себе сердце, чтобы приложить его к ране на теле Вареньки — подобно тому, как Нараян приложил к ней змеиный талисман…

Он содрогнулся от ледяного прикосновения. Нечто подобное он ощутил там, в джунглях, после кровавого жертвоприношения душителей, когда подумал, что на его плече лежит рука призрака. Но это опять был Нараян, который стоял рядом и говорил:

— Путь зовет нас, господин.

Да, это был Нараян, который только что спешил по тропинке впереди маленького отряда, не меньше чем за полсотни шагов отсюда. Впрочем, Василий едва ли отметил эту очередную странность. Он послушно двинулся за проводником, поддерживая Вареньку под руку, и, право слово, если бы сейчас прямо над ними разверзлись небеса и на тропу сошел сам Брама, Индра, Перун славянский… или вообще Юпитер «во всей славе своей», он едва ли обратил бы на них внимание, занятый одной лишь мыслью; когда, ну когда же они снова смогут заключить друг друга в объятия?!

Возможно, Нараян хотел, чтобы у чужеземцев, которых он по непонятной причине взвалил себе, что называется, на шею, вообще не осталось никаких сил, потому что ночь уже кончилась, а он все шел и шел по тропе, вынуждая европейцев плестись за ним.

Первым кончилось терпение у Бушуева. На удобном участке пути он вырвался вперед и, заступив дорогу проводнику, грозно вопросил, сколько еще времени будет продолжаться «это издевательство».

— Да мы уже пять раз дошли бы до Ванарессы! — выкрикнул он запальчиво. — Уже окрутили бы наших греховодников — и честным пирком да за свадебку!

Насчет «пяти раз» было, мягко сказать, раз в десять. преувеличено, и, верно, Бушуев это сам сообразил, потому что вдруг утих и потребовал остановиться для привала.

Нараян покорно склонил свою гордую голову, но предложил отдохнуть после того, как позади останется очередная тропа мимо очередного оврага.

Уже вполне рассвело — и слава боту, потому что эта тропа или, скорее, выемка в стене вела вдоль обрыва футов в девятьсот глубины, так что в темноте шагнуть на нее было бы верным самоубийством. Нужен был верный глаз, твердая поступь и очень крепкая голова, чтобы при малейшем неосторожном шаге не свалиться в пропасть.

Варенька с замиранием сердца выпустила руку Василия: вдвоем, рядом, идти по этой полосочке было невозможно. Тут Нараян сделал перестановку в своем отряде: он, конечно, шел первым, за ним — Варенька, вдруг обретшая необъяснимое спокойствие и ту отточенность движений, которая бывает у канатоходцев; следом — Василий. Он так озабоченно следил за каждым шагом девушки, что почти не замечал тропы. За ним пробирались Бушуев и Реджинальд, призывая на помощь все присутствие духа.

Нараян уже ступил на твердую землю противоположного берега пропасти, когда сзади раздался крик. Все уцепились за кустики, торчащие из скалы, и сделали попытку обернуться. Крик повторился в четыре голоса, когда путники увидели Реджинальда, который успел уже скатиться на изрядное расстояние и повис, цепляясь руками и ногами за какое-то деревце. Конечно, Реджинальд был хорошим гимнастом, к тому же обладал замечательным хладнокровием, но минута была критическая: тонкий ствол каждую минуту мог сломаться, и Реджинальд полетел бы в бездну.

Варенька истерически вскрикнула, вцепившись одной рукой в руку Нараяна, а другой — стиснув пальцы Василия… И тотчас крик замер на ее устах, потому что футах в двадцати ниже тропы появился человек. Незнакомец.

Этот индус шел по невидимым выступам скал, где, казалось, негде было укрепиться и детской ножонке. И был он не один, а вел за собой корову, причем та брела за своим хозяином так легко, словно занималась скалолазанием всю жизнь. При виде ее удивительного проворства единодушное изумленное восклицание вырвалось у всех иноземцев — даже у Реджинальда, на миг забывшего о своем отчаянном положении. Да и остальные, по правде сказать, на мгновение забыли о нем, потрясенные зрелищем стремительного восхождения по почти вертикальной стене.

У Бушуева вырвалось громкое проклятие.

Нараян резко повернулся к спутникам и сделал какое-то странное движение рукой. Вареньке почудилось, будто он хотел приложить палец к губам, призывая к молчанию, однако было уже поздно. Незнакомец поднял голову и увидел людей.

Похоже, он тотчас понял опасность положения Реджинальда, потому что крикнул:

— Держись крепче! Крепче!

Ласково потрепав «скалолазку» за шею, он снял с нее веревку, тихо напевая что-то вроде мантры; затем, взяв корову за рога, направил ее голову в сторону дерева, на котором обосновался Реджинальд, и, прищелкнув языком, сказал ей:

— Чаль!

Что сие означало, европейцам было неведомо, однако корова запрыгала вверх, словно горная коза, и через минуту очутилась на тропинке позади людей. Сам же индус, даже не опустив головы, чтобы поглядеть под ноги, подскочил к Реджинальду, обмотал его коровьей веревкой вокруг пояса, снял с дерева и поставил на ноги, а затем, поднявшись на тропинку, одним взмахом втащил за собою англичанина — немного бледного и потерявшего дар речи, однако не присутствие духа.

Сие доказывал щелчок, которым Реджинальд вдруг наградил свою бесформенную рубаху, в которую он был принужден облачиться в храме джайнов: таким щелчком сэр Реджинальд Фрэнсис обыкновенно сбивал несуществующую пылинку с шелкового отворота своего безукоризненного сюртука, проскакав, скажем, с десяток миль в погоне за какой-нибудь лисицей. Правда, от этого невинного щелчка из его рубахи на сей раз вылетело облачко пыли… и это напомнило Реджинальду, что находится он не в салоне, не на дерби и даже не в оксфордширских охотничьих угодьях. Да и жест, которым он поправлял кивер после жаркого боя, вконец разрушил его неумело намотанный тюрбан, поэтому Реджинальд счел за благо вполне по-человечески улыбнуться и даже — !!! — пожать руку индусу, несомненно, спасшему ему жизнь. И он уже протянул тому руку, как вдруг издал изумленное восклицание и замер, глядя на незнакомца столь же потрясение, как уже глядели его спутники.

Этот индус был не только ошеломляюще ловким скалолазом и хозяином проворной коровы. В конце концов, мало ли какие существуют людские умения и животные причуды! Что гораздо важнее, он был блондином.

Да, да! Пряди, в беспорядке ниспадавшие на его плечи, были того бледного, платинового оттенка, который придает светлым волосам особенную красоту. И с его светлокожего, лишь слегка тронутого жгучим тропическим загаром лица смотрели ярко-голубые, словно бирюза, глаза, которыми он улыбчиво оглядывал столь схожих с собою европейцев. Глаза эти одобрительно прищурились при виде Вареньки, которая от удивления даже забыла прикрыть лицо, а потом скользнули к Нараяну, и… и лицо спасителя внезапно изменилось. Глаза потемнели чуть ли не до грозовой синевы, черты заострились. Жестокость, свирепость — вот что теперь изображалось в них, однако Нараян не шелохнулся — только чуть качнул головой, отчего павлинье перо, украшавшее его тюрбан, всколыхнулось и заиграло сине-зелеными лучами.

И снова безмолвным зрителям привелось наблюдать мгновенную смену выражений на лице голубоглазого индуса. Жестокость сменилась покорностью, алчность — смирением. Незнакомец и Нараян быстро обменялись несколькими словами, из которых явственно прозвучало только два слова — бхамия, Махадева [26] и еще одно, от которого Варенька и Василий невольно вздохнули:

«Чандра!» Потом индус крепко стиснул так и висевшую в воздухе ладонь Реджинальда и сказал:

— Брат мой, твоя тропа у бхилли свободна отныне и навсегда, и тропа братьев твоих и спутников твоих!

После этого он сделал намаете Бушуеву, Василию и Вареньке, причем девушка была удостоена еще одного нескрываемо восхищенного взгляда. Нараян что-то быстро, резко сказал, а вслед за тем… вслед за тем голубоглазый вдруг ринулся по отвесной скале в пропасть, и облако пыли мгновенно скрыло его след.

Путешественники не сдержали испуганного вопля, решив, что странный спаситель Реджинальда покончил с собой, однако из бездны, затянутой пылью, вдруг донеслось громкое:

— Чаль! — и забытая корова с радостным мычанием чуть ли не вприпрыжку ринулась вниз.

— Сгинь, пропади! Сгинь, рассыпься, сила нечистая! — пробормотал Бушуев, истово крестясь. Широкий православный крест в сочетании с попыткой обращения к нечистой силе на хинди выглядел до того странно, что путешественники на миг оцепенели и онемели.

Наконец к Реджинальду вернулся дар речи.

— Это был европеец? Что вы ему такое сказали? — неприветливо воскликнул англичанин. — Очевидно, вы его оскорбили, если он бросился в пропасть с риском сломать себе шею… себе и своей корове!

— Сагиб не должен беспокоиться, — невозмутимо ответил Нараян. — Еще не родился на свет бхилли, который сломал бы шею на такой прекрасной тропе. Кроме того… — Тут последовала небольшая пауза, во время которой путешественники с замиранием сердца и невольной тошнотой озирали почти отвесную глиняную стену, названную Нараяном «прекрасной тропою». — Кроме того, я подозреваю, что вовсе не мой приказ подвигнул его к этому поступку, а боязнь… как это говорят ваши священники?.. Да, боязнь поддаться искушению.

— Это какому же? — грозно вопросил Василий, до сих пор жалевший, что не закрыл ударом кулака нахальные голубые глаза, так бесцеремонно озиравшие Вареньку.

Наверное, если бы Нараян умел улыбаться, он сделал бы это именно сейчас. Однако, по пословице, то, чего сделать не можешь, сделать не сможешь вовек, а потому он ответствовал со своим всегдашним спокойствием:

— Искушению убить всех нас. Ведь это — бхилли!

Европейцев новый столбняк пробрал от этого заявления. Тогда Нараян, вспомнив наконец, что трое из четырех иноземцев еще стоят на опасной тропе, сперва вытянул их одного за другим на твердую землю, а уж потом поведал, что племя бхилли, живущее в этих горах и этих джунглях, считает себя потомками одного из сыновей Махадевы от прекрасной чужеземной женщины с голубыми глазами и желтыми волосами, которую бог встретил где-то за морями и похитил. У них родилось несколько сыновей, и один, столь же замечательный своей красотою, сколь и порочностью, убил любимого быка Махадевы и был за это изгнан. Он поселился в джунглях Такура, здесь женился — и вскоре его потомки прочно обосновались в этих местах. И все они наследовали красоту прародителя — Наследовали вместе с голубыми глазами и светлыми волосами разбойничьи наклонности и всю порочность его.

«Мы убийцы и грабители, — так говорят о себе бхилли, — рассказывал Нараян. — Мы убийцы и грабители, потому что так приказал отец нашего прародителя — могучий Махадева-Шива. Послав его каяться в горы Такура, бог сказал ему: „Иди, убийца! Иди и живи изгнанником и разбойником на страх братьям твоим“. Так как же мы осмелились бы ослушаться приказаний нашего великого бога? Наши поступки свершаются по воле наших вождей, а поскольку они — прямые потомки Махадевы, то мы слушаемся их беспрекословно!..»

— Окаянная твоя душа! — тяжело выдохнул Бушуев. — Куда ты нас завел, Нараян, чертов пособник?! Пошли назад, покуда еще не поздно! Да мыслимо ли нам, безоружным, средь целого разбойничьего племени живыми до твоей колдуньи дойти?! Да ведь потом еще и назад идти придется! Нет, давайте-ка ворочаться, голуби!

При этих словах «голуби», словно по команде, обернулись — и поглядели на страшную тропу. Даже у Василия началась дрожь в коленках при одной только мысли, что прямо сейчас придется снова пройти по ней. Что же говорить об остальных? Варенька украдкой перекрестилась, Реджинальд позеленел — это было видно даже под слоем пыли, покрывавшей его лицо, да и Бушуев тотчас прикусил язык.

— Сагиб не должен беспокоиться, — произнес Нараян свою сакраментальную фразу, уже ставшую чем-то вроде мантры. — Обратно мы пойдем другой тропой, в полумиле отсюда. Она совершенно безопасна.

— Безопасна?.. — тихо, даже как бы задушевно повторил Бушуев. — Ах, безопасна! Так за каким же чертом ты, чертов сын, поволок нас на верную погибель по этой… по этой…

Бушуев побагровел, не находя подходящего слова.

Нараян промолвил:

— Да, я нарочно пошел по этой тропе. Я знал, что бхилли идет неподалеку, выслеживая нас. И я знал, что кто-нибудь обязательно упадет, а стало быть, бхилли ринется ему на помощь.

— Ты…знал? — яростно просвистел Реджинальд. — Да как ты посмел? Эти убийцы… я…

— Бхилли — убийцы, это так. Однако они не могут не прийти на помощь человеку, попавшему в беду. Их божественный предок едва не погиб — и его спасли здешние обитатели, с которыми он затем породнился. С тех пор бхилли спасают всех, кто оказывается в опасности в пределах их земель, — и становятся их верными друзьями. Все вы теперь можете беспрепятственно проходить по владениям бхилли — вас не тронут. А сагиб-инглиш стал своему спасителю как бы братом. Их связала смерть — ведь она была рядом, а бхилли отогнал ее. Вдобавок у всех вас светлые глаза и волосы, а это для бхилли — знак божественного избранничества. Теперь даже если сагиб-инглиш захочет призвать бхилли в войска своего магараджи-кинга, они не смогут ему отказать!

Реджинальд протяжно выдохнул сквозь зубы. Было похоже, будто воздух выходит из приоткрытого пузыря. И его спутники поняли, что это выходит ярость. Пожалуй, Нараян и в самом деле был «чертовым сыном», потому что он оказался необыкновенно проницателен и нашел единственную тропу к сердцу «сагиба-инглиша». У Реджинальда от явившихся ему перспектив даже глаза заблестели. Однако он сохранил вид грозный и заносчиво вопросил Нараяна:

— Коли так, отчего ты сам не сорвался в пропасть и не сыскал благоволения бхилли? Я-то видел, как он злобно на тебя поглядывал!

И тут все увидели — впервые увидели! — что чеканно-невозмутимые черты Нараяна тоже могут выражать растерянность. Во всяком случае, он смотрел на Реджинальда так, будто тот сморозил нечто несусветное.

— Я… в пропасть? — пробормотал наконец индус. — Но ведь… это невозможно!

Вслед за этим суровая маска вновь накрыла лицо Нараяна, и, резко повернувшись, он зашагал вперед. Поняв это как сигнал к действиям, путники поспешили за ним, но каждый из них был столь озабочен своими мыслями, что даже не замечал удобств широкой, торной тропы, по которой они теперь шли.

Реджинальд воображал новых легионеров Ост-Индской компании, светловолосых и светлоглазых, беззаветно преданных сэру Фрэнсису и готовых по одному его слову ринуться в огонь и в воду.

Бушуев ломал голову над тем, почему так растерялся Нараян, когда зашла речь о падении в пропасть. Почему он сказал — невозможно? Такое событие было настолько ниже его достоинства? Казалось чем-то совершенно несусветным? Или… или он был просто не способен упасть в пропасть и безумная тропа для него не представляла ничего особенного — как и для бхилли? Недаром спаситель Реджинальда сперва разозлился, а потом смиренно назвал Нараяна бхамией, то есть вождем. Ох, все эти туземцы одним миром мазаны: тхаги, парсы, бхилли… русскому человеку плюнуть негде — непременно попадешь в разбойника!

А Василий и Варенька думали об одном. Слово «Чандра», будто тревожный колокольный звон, отдавалось в их воспоминаниях, и обоим казалось, что не жаркое солнце, а серебряная луна вновь глядит на них с небес.

— ..А может быть, ты решила подшутить надо мною, Тамилла? Может быть… Ну, говори! Что же ты молчишь?

— О господин, я умоляю тебя, небесами заклинаю: поверь! Я не осмелилась, никогда бы не осмелилась перечить тебе!

— Ты и не перечила. Ты всего лишь не выполнила мой приказ. А помнишь, что я говорил тебе, говорил не однажды: здесь нет воли твоей и моей, здесь есть одна только воля богини! Оскорбив меня, ты оскорбила ее.

И ты понимаешь, что это значит, Тамилла.

— О господин!

— Не кричи так. Богиня слышит даже шелест мыслей, ей не нужны бесполезные вопли.

— О господин, нет, не надо. Смилуйся! Может быть, богиня еще простит меня? Если ты простишь…

— Слишком много ошибок, Тамилла. Слишком много!

Ты не одолела этого русского — позор! Позор не только тебе, но и мне! Я совращался твоей красотой, а он отринул тебя, словно какую-то падаль. Значит, я совращался падалью?

— О, будь он проклят! Будь проклят! Пусть черные демоны вечно терзают его желаниями, которых невозможно исполнить! Пусть плоть его горит в корчах бессильной, неосуществимой похоти! Богиня, молю тебя…

— Ну нет, Тамилла, к мольбам таких плохих слуг, как ты, богиня никогда не склоняется. Насколько мне стало известно, этот русский скоро будет обладать Чандрой уже не как любовник, а как супруг и повелитель. Так что его желания вполне осуществимы. А вот твои… Твои едва ли исполнятся — если ты, конечно, сама не приложишь руку и не поможешь богине.

— Господин! Целую твои ноги! Ты снова поверил мне? Я сделаю все, все, ты увидишь…

— Пусть это увидит богиня. Ты должна заслужить ее благосклонность, и только потом — мою.

— Ты позволяешь мне удалиться?

— Ну что ж, иди. Нет, постой. Я не хочу, чтобы ты делала это сама.

— Конечно, я возьму с собою самых надежных слуг Кали.

— И еще одного ненадежного. Ты понимаешь, о ком я говорю?

— Господин мой, ты велик, ты мудр, я не выйду из воли твоей, но неужели ты решишься вновь обратиться к помощи этого отступника?! Ведь именно он…

— Тамилла, я хочу, чтобы ты заставила его помогать тебе. Он должен послужить Баване-Кали — и осквернить себя перед той, другой, которой он поклоняется.

А теперь ступай. И если неудача постигнет тебя, не возвращайся. Лучше убей себя сама.

— Я вернусь!

5. Венчание

День установился страшно знойным; солнце накалило скалы до того, что они жгли ноги даже сквозь подошвы сандалий, а в тени в лицо ударяла густая раскаленная влажность. Два или три раза путникам встречались ручьи, в которых они с наслаждением омывались и утоляли жажду. Последний раз залезли в воду прямо в одежде, но облегчение получили ненадолго: очень скоро обезумевшее солнце вновь высушило легкую ткань.

И когда впереди, на холме между деревьями, показались неясные очертания какого-то белого мраморного строения, единодушный вздох облегчения вырвался у путников, и каждый поглядел вверх почти с восторгом и благоговением.

На холм, впрочем, предстояло еще взобраться! Он был высокий, но довольно отлогий. Казалось, стоит лишь взбежать на него… К изумлению и ужасу путников, теряющих последние силы, им пришлось «взбегать» не меньше двух часов. Густо поросший травой, которую нельзя назвать иначе как атласной, отлогий холм оказался до того скользким, что пришлось чуть ли не ползти, цепляясь за траву и кусты, чтобы каждую минуту не скатиться назад. И когда подъем наконец остался позади, у всех было такое чувство, будто они взобрались на стеклянную гору.

— Это… это нарочно! — тяжело дыша, выговорил Реджинальд. — Чтобы к ней… на коленях, унижаясь… проклятая ведьма! Затаилась в своем логовище!

«Логовище» оказалось довольно хорошо сохранившимися развалинами древнего храма, однако Нараян торопливо остановил Бушуева, уже готового храбро взбежать на площадку между колоннами:

— Говорят, никто не смеет ступить сюда без позволения Кангалиммы. Говорят также, будто всякого ослушника немедля наказывают боги, насылая на них безумие.

— Как вон на этих? — спросил Бушуев страшным шепотом, указывая на трех человек — черных от солнца, худых, как скелеты, с седыми как лунь гривами, голых и весьма древних, застывших у подножия храма в таких странных позах, что их вполне можно было принять за порождение полуденного бреда — или и впрямь душевнобольных, одержимых.

Один из них стоял, упираясь в землю только одной правой ладонью: вытянулся головой вниз и ногами вверх. Тело его было так же неподвижно, как если бы это был не живой человек, а сухой древесный сучок.

— Балаган… — прошелестел потрясенный Бушуев. — Ему бы в балаган, сердешному, — экую кучу денег мог бы огрести!

— Многолико счастье аскета, как говорят мудрецы! — пожал плечами Нараян, однако Бушуев, не слыша, продолжал причитать:

— А этот… этот еще чище!

«Этот» стоял на одной ноге на круглом, вершка в три шириной, камешке, поджав одну ногу под животом и выгнув все тело назад дугой. Обе руки были сложены ладонями вместе и воздеты как бы в молитве. Он казался приклеенным к своему камешку. Почти невозможно было сообразить, как человек способен принять такую позу, а главное, удерживать ее.

— Ну а этот, надо думать, пуще всех перед старой ведьмой провинился! — всплеснул руками Бушуев и указал на третьего старика, который сидел, поджав под себя ноги… но как он мог сидеть на обычной бамбуковой палке вышиной в два фута?! Руки его были переплетены пальцами за шеей, а ногти глубоко вросли в верхние части рук.

— Юродивые, убогие! — часто закрестился Бушуев. — Страдальцы болезные…

— Это факиры, отец, — подала голос Варенька, и тот оглянулся на нее недоверчиво:

— Факиры! Полно врать! Не видал я факиров в Ванарессе?! Станет мужик на базаре, веревку вокруг пальца обернет, потом уткнет конец в землю — она и стоит, будто каменная. Мальчишка для потехи по этой веревке лезет, что по дереву. Но эти!.. — Он покачал головой. — Настоящий балаган, А ведьма-то где ж? О… О господи!

Жгучий ветер шумно пролетел под разрушенным сводом храма, словно чей-то жаркий вздох, и на поляне вспыхнул огонь. Путники думали, что видят перед собою почерневшие, изгоревшиеся кострища, разбросанные там и сям, но эти островки пепла и углей внезапно загорелись чистым, бездымным пламенем, похожим на тщательно лелеемый храмовый огонь.

Один из костров запылал совсем рядом с изогнутым факиром, а если точнее — под его пятками, беспощадно поджаривая их, но тот и бровью не повел.

— Туземец сгорит, — процедил сквозь зубы сэр Реджинальд, — разумеется, это его дело, однако… интересно знать, не принадлежит ли он к племени бхилли?

— Что, боишься потерять хорошего рекрута для войск компании? — хохотнул Василий, а Нараян ответил очень серьезно:

— Нет, этот человек не бхилли. Однако сагиб не должен беспокоиться. Пока факир находится в трансе, его можно разбить на куски, но он не ощутит боли и не сдвинется с места.

— Я и не думал беспокоиться, вот еще! — с видом оскорбленного достоинства отвернулся Реджинальд и утер пот со лба. — Полагаю, зажарить нас эта особа не намерена? Мы-то не в трансе!

Жара и впрямь сделалась невыносимой, и все облегченно вздохнули, когда Нараян вдруг взбежал на те самые ступени меж колонн, куда он только что заказывал подниматься.

— Идите сюда, — повернулся он к путешественникам. — Знак подан — горят все костры. Кангалимма ждет нас.

Варенька стиснула руки. Ей показалось или и впрямь долетело откуда-то выпеваемое стройным множеством высоких голосов: «Гряди, голубица…»? Поглядела в сверкающие небеса. Может быть, ангельское пение?

— Господи, помилуй! — выдохнула она чуть слышно и взглянула на Василия, который тоже посматривал на ее побледневшее лицо.

Обычная дерзкая усмешка исчезла из его глаз, они были серьезны, настороженны. Кивнул Вареньке, протянул ей руку; не говоря ни слова, повел по ступеням.

«Ежели к алтарю, должен батюшка…» — мелькнула мысль. Но если бы ее не поддерживал Василий, Варенька рухнула бы, где стояла, когда увидела…

За колоннами простиралась поляна. Позади стеной стояли джунгли, и чудилось, будто именно из этой зеленой тьмы высунулась чудовищно огромная голова зверя, подобного которому не может представить человеческое воображение.

Все замерли, онемев, не в силах даже издать испуганного крика.

Эта голова оказалась в несколько раз огромнее слоновьей, однако то был именно слон, если судить по искусно приделанному хоботу, конец которого гигантской черной пиявкою изгибался почти у ног путешественников. Но у слона нет рогов, а у этого было целых четыре! Передняя пара на плоском лбу торчала, слегка закручиваясь вперед и раздаваясь в обе стороны, как рога быка, а за ними возвышались два других, массивные, разветвлявшиеся до такой гигантской вышины, что могли бы, казалось, украсить головы десятка обыкновенных оленей. В пустых впадинах черепа были вделаны подобия глаз из выделанной желтой и прозрачной, как янтарь, кожи носорога, а за этим подобием глаз горели две зажженные плошки, что придавало голове еще более ужасный, просто дьявольский вид.

— Матушка Пресвятая Богородица… — прошелестела Варенька, а Реджинальд произнес с отвращением, которое великолепно маскировало испуг:

— Да что ж это такое, наконец?!

— Обыкновенный сиватериум, — спокойно ответил Василий, краем глаза ловя восхищенный, потрясенный взор Вареньки и принимая еще более невозмутимый вид, словно зреть такие головы — для него одно из привычнейших занятий.

— Я видел остов этого допотопного зверя в музее Азиатского общества. Как правило, его раздробленные кости находят в Гималайских горах. Он назван так в честь бога Шивы. А что, Нараян, этот сиватериум был любимым зверьком твоей знакомой колдуньи? И она сберегла его скелет на память о прошлом? Ну, тогда лгали люди, уверяя, будто ей триста лет. Мало сказать — миллион… Цветочки-то вон — тоже. Поглядите — совершенно допотопные!

Белые цветы, охапками устилавшие поляну вокруг сиватериума, были величиной с большую розу, однако лепестки их оказались совершенно прозрачны. Ничего подобного никто и никогда не видел, поэтому их рвали с благоговением и даже трепетом. Правда, Нараян испортил впечатление, сообщив, что этих цветов в горах полным-полно. Вдобавок их влажный, очень горький запах чуть не заставил путешественников расчихаться.

Поспешно положив цветы, они принялись нетерпеливо озираться, как вдруг низкий, дребезжащий звук пролетел над поляной — странный звук, от которого путешественники оцепенели. Чудилось, в лад ему забились, задрожали, напряглись все жилки в их телах!

— Что это… что это за?.. — выдавил кое-как Бушуев, и у него перехватило горло.

— Это ситара, — пояснил Нараян, который оставался совершенно безразличным к колдовскому звуку, — однако не совсем обычная. У нас ее называют ситарой демонов, и…

— Я требую все это немедленно прекратить! — послышался вдруг возмущенный до надрыва голос Реджинальда. — Это… это людоедство! Ситара бхуттов! Вы прекрасно знаете, что струны у нее сделаны из человеческих жил! Дикость, дикость…

Он не договорил — умолк внезапно, и по виду его можно было подумать, что он уже никогда больше не произнесет ни одного слова.

Перед ним стояла Кангалимма.

Все так и обмерли, до того неожиданным оказалось ее появление. Никто не видел, как, откуда она взялась, и, если бы стало известно, что она выросла из-под земли, это не удивило бы путешественников больше, чем ее поразительная внешность!

Перед ними стоял очень высокий скелет, обтянутый коричневым сафьяном, который лишь с большой натугою можно было принять за человеческую кожу. На костлявых плечах была посажена крошечная головка, напоминающая голову мертвого дитяти. Глубоко запавшие бледные, почти белые, выжженные временем огромные глаза так и пронизывали все вокруг жгучим, пламенным взглядом, под которым путались мысли, а кровь холодела в жилах.

Варенька слабым отзвуком мысли подумала, что Василий, кажется, был прав. Какие там триста лет! Судя по наружности колдуньи, ей можно было дать с таким же вероятием и невероятием и сто, и тысячу, и сто тысяч лет… и миллион. Ни время, ни невзгоды жизни уже не могли ни коснуться, ни как-то повлиять на эту статую смерти. Она изжила срок, когда старость что-то значит.

Всесокрушающая рука времени, коснувшись колдуньи в предназначенный час, сделала свое дело — и остановилась.

Но самыми поразительными во внешности Кангалиммы были ее волосы. Чудилось, десятилетия (столетия?) должны были давно выполоть растительность на ее голове, однако у нее не было даже ни единой сединки! Длинные, тяжелые, блестящие от кокосового масла платиновые пряди ниспадали до самых пят, отсвечивая в лучах солнца каким-то странным зеленоватым блеском.

«Говорят, у покойников, у упырей растут в могилах волосы и отрастают ногти!» — в ужасе подумала Варенька, с трудом отводя взгляд от скрученных птичьих лапок — рук колдуньи, так и не разглядев, длинные ли у нее ногти.

Кангалимма по-прежнему стояла неподвижно, словно превратившись в безобразного бронзового идола, не сводя горящих углей своих глаз с оцепенелых европейцев. В одной руке она держала небольшое блюдо, на котором пылал большой кусок камфары. Желтоватое бледное пламя, развеваясь по ветру, почти касалось ее лица, лизало ей подбородок и жгло ее мертвенное лицо; но она, казалось, не чувствовала огня. Голову ее обвивала золотая змея с пустыми, как бы выколотыми, глаза ми, в которых мерцали темные тени. Вокруг морщинистой, как гриб, тонкой, как косточка, шеи колдуньи лежал тройной ряд золотых тяжелых цепей, а поверх них — ожерелье из каких-то бледных камней, напоминающих туманные опалы. Совершенно такого цвета были глаза Кангалиммы, но вдруг они вспыхнули, наливаясь темным серым светом, когда взор их упал на Нараяна.

Глубокий вздох приподнял кисею цвета шафрана, обвивающую тощую фигуру.

— Богиня явилась к человеку! — прошелестело на сухих, почти прилипших к черепу губах — и колдунья засеменила ногами: сперва медленно, судорожно, неровно; потом постепенно движения ее стали плавнее — и вот, нагнувшись всем телом вперед, извиваясь во все стороны, она с невероятной быстротой понеслась вокруг пришельцев. Беззвучно касались травы сухие, костлявые ноги; желто-зеленые космы извивались, как стая змей, разлетались во все стороны, едва не достигая лиц оцепеневших людей. Они еле успевали отшатываться.

Вдруг старуха подпрыгнула, взвилась в воздух, будто у нее выросли крылья или неведомая сила подтолкнула ее ввысь, — и путешественники хором вскрикнули, увидав ее стоящей на голове сиватериума, между его четырьмя рогами.

Это была сама Смерть, которая сейчас восторжествует над Жизнью! Все поплыло перед глазами Вареньки, тошнота подкатила к горлу, и она рухнула бы, где стояла, когда бы Василий не подхватил ее. Он шепнул что-то, однако его заглушил пронзительный голос:

— Горе, горе вам! Горе вам, дети нечестивых ракшасов! Горе вам, не верующим в богиню Кали и великого Шиву! Демоны! Вы ходили в обуви из кожи священной коровы!.. Зачем ты привел ко мне их, нечестивых?

Поскольку голова колдуньи была воздета к небесам, Вареньке на какой-то бредовый миг почудилось, будто сие исчадие ада вопрошает самого господа бога, однако ответил ей Нараян:

— Я привел к тебе мужчину и женщину, чтобы ты нарекла их мужем и женой.

Колдунья сошла на землю, мелко переступая по чудовищному черепу сиватериума, и стала лицом к лицу с Нараяном. Сухие губы раздвинулись в подобии усмешки.

— Они бхилли? — вопросила Кангалимма, нимало не обращая внимания на Вареньку и Василия, хотя ясно было, что речь идет о них.

— Они иноземцы из-за гор. Из северных земель, — проговорил Нараян. — Из тех стран, откуда приходит Луна.

— Откуда приходит Луна!.. — словно эхо, повторила колдунья, и, как бы в знак того, что некое волнение впервые окрасило ее тысячелетний голос, легкая дрожь прошла по зарослям, обступившим поляну. — Значит." о, это значит, что…

— Сверши предначертанное! — сурово изрек Нараян, и Варенька подумала, что властные нотки в его голосе, конечно же, померещились ей.

Мрачные бледные глаза колдуньи коснулись глаз Вареньки, расширились… Нет, это изумление ей тоже лишь чудится. Потом взор Кангалиммы перебежал к Василию, вернулся к Вареньке и опять обратился к Нараяну:

— Я исполню то, чего ты хочешь. Но хочет ли этого еще кто-нибудь, кроме тебя?

— Я… я, да, да… — забормотал Бушуев, правая рука которого судорожно тискала крест на груди. — Девка не бесприданница, вы не подумайте, ваше преосвященство… на крайний случай восемь сундуков с каменьями и жемчугами припасено… — Он осекся, прихлопнул ладонью рот:

— Господи, прости, чепуху несу!

Поскольку он говорил по-русски, вряд ли Кто-то мог понять смысл этих бредовых речей, а Василий с Варенькой их как бы и не слышали, прикованные к оцепеневшему взору колдуньи.

Чудилось, из ее глаз изливается уже не испепеляющий огонь, а бледное серебристое пламя, одевающее молодых людей неким самосветным коконом: прозрачным, легким, однако прочно отделяющим их от всего остального мира. И сцепленные пальцы они, кажется, уже не смогли бы разнять, даже если бы захотели колдунья обвила их руки какой-то серебристой травой, промолвив:

— Апас, воды небесные и земные, которые следуют путем богов, очистите от грязи, от вины, от греха, лжи, проклятья!

Неведомо откуда взялась та трава — да и не заботило это Василия и Вареньку, хотя потом, после того, как она была снята, на их запястьях сверкали капли воды.

Словно сквозь сон, смотрели они, как колдунья склонилась к костру, пометила лоб священным пеплом и трижды обвела соединенную пару вокруг своего храма.

Затем колдунья сняла траву. По знаку Кангалиммы Нараян куда-то удалился, а затем вернулся, ведя с собою корову — такую чистую, белую, словно она прямиком сошла с Луны. Рога ее были увенчаны такими же прозрачными цветами, как те, что украшали поляну. Почему-то никого не удивило, когда колдунья приказала Вареньке и Василию лечь рядом на земле. Корова благосклонно обнюхала их, и Варя тихонько засмеялась, когда влажное теплое дыхание шумно защекотало ей лицо.

Похоже, колдунья осталась довольна и разрешила молодым людям встать.

Они повиновались беспрекословно, даже и в мыслях не держа усмешку или дерзость, хотя сам обряд не нес в себе ничего устрашающего или таинственного. Все было просто… просто и странно, как, впрочем, обряд любого бракосочетания!

Кангалимма села возле коровы и обмыла ей копыта сперва молоком, потом водою. Накормила из своих рук рисом и сахаром, посыпала голову сандаловым порошком… Все необходимое подавал Нараян, и в любое другое время Варенька непременно задумалась бы, откуда он это берет, откуда знает, где лежат колдовские припасы, однако сейчас впечатления внешнего мира проходили мимо ее сознания, не задевая его.

Ничто не было способно вызвать удивление — напротив, Варя словно бы заранее знала каждую подробность обряда. Она не удивилась, когда Кангалимма обвила цветами еще и шею и ноги коровы, покурила над ней тлеющим сандалом, обошла трижды, а только потом села доить в подставленный Нараяном серебряный круглый сосуд. Затем обмакнула в пенистое молоко хвост коровы и передала сосуд Вареньке, которая приняла его напряженными руками, словно заранее знала, какой он тяжелый. Да, наверное, это и в самом деле было серебро. Молоко нежно белело в нем, мягко благоухало. Варя смотрела в белое колыхание, как зачарованная. Вдруг вспомнилась легенда индусов о волшебной корове Сурабхи, которая исполняла все желания того, кто изопьет ее молока, — и прежде чем Варенька осознала, ЧТО делает, она торопливо глотнула из чаши. «И умереть в один день!» — чудилось, произнес кто-то рядом торопливым задыхающимся шепотом, и она не сразу поняла, что это ее голос, ее страстный шепот, ее заветное желание…

Она смущенно повернула голову и наткнулась на взгляд Кангалиммы. Теперь глаза той казались совершенно серебряными, как будто до краев налитыми лунным светом, а над ними… а над ними полыхали два сгустка черного пламени.

Варенька вздрогнула, запнулась, несколько капель молока выплеснулось через край… до нее долетел испуганный шепот отца, короткий вздох Василия… и в то же мгновение она поняла, что это не взор дьявола или ракшаса: это смотрит на нее Нараян. Верно, угасающее солнце придало его глазам такой страшный, нечеловеческий блеск. Но сердце все еще сжималось в испуге, и Варенька успокоила его тем, что прилежно исполнила прежде неведомый ей, но отчего-то хорошо известный завершающий обряд: поставив чашу с молоком у ног Василия, она обмыла их и обтерла своими распущенными волосами, а потом вдруг, неожиданно для себя, приникла к ним губами. Счастье, затопившее ее сердце в этот миг, было почти нестерпимо…

Василий вздрогнул, подхватил ее, прижал к себе, поцеловал — бережно, словно священнодействуя.

— О боги, чьи чудесны деяния! — послышался голос. — Да свершится ваша воля над этими людьми!

Едва ответив на поцелуй — так дрожали от близких восторженных слез губы, — Варенька испуганно оглянулась. Почему-то показалось, что, поднимаясь, она толкнула какого-то человека, — но за спиной никого не было, полянка просматривалась до самых джунглей. И все-таки Варю не оставляло ощущение, что вокруг толпится народ.

Она явственно слышала шуршанье одежд, шелест шагов, всплески смеха, неразборчивый шепот — как бывает в церкви, когда толпа гостей, собравшихся присутствовать на венчании, слышит последнее «Аминь!» священника и, не осмеливаясь нарушить тишину храма, шепотом поздравляет молодых, теснясь к ним поближе, чтобы выразить свою радость и умиление взглядом, прикосновением или чуть слышным словом привета.

Варенька слабо улыбнулась, благодаря, потом ликующее: «Горько!» — коснулось ее слуха, и не успела она удивиться, что в церкви кричат «Горько!», как губы Василия вновь завладели ее губами.

— Слажено! — торжествующе выкрикнул Бушуев, хлопая по плечам обоих «дружек», однако если Реджинальда от этого резко качнуло, то Нараян, казалось, даже и не заметил увесистого удара.

— Чего пялишься? — счастливо захохотал Бушуев, пьяный без вина от одного только облегчения, что столь удачно пристроил своенравную дочку. — Заведи себе такую же красавицу и целуйся сколько хошь, а на чужих женок попусту глядеть закон не велит! Ну что, ваше преосвященство, — обернулся он к Кангалимме, взирая на нее уже без всякого страха, как на близкого человека, почти что родню. — Благословите вести молодых почивать? У тебя тут какое-нито ложе сыщется?

— Только цветы, — прошелестел голос колдуньи, долетевший откуда-то издалека, и теперь все заметили, что ее больше нет на поляне.

Исчезла не только она — исчез и белый день. Вечер сгущался неудержимо, и его темное покрывало, без сомнения, было напоено сонными чарами, потому что Бушуев вдруг по-детски начал тереть глаза кулаками.

— Ежели сейчас не усну, то помру, как бог свят помру, — пробормотал он вяло и побрел на заплетающихся ногах неведомо куда — к каким-то темным очертаниям с мерцающими огоньками. Вроде как сарай, хижина… Бушуева тянуло к жилью, и он облегченно вздохнул, когда заполз под какую-то низкую балку.

— Эй, Реджинальд, Нараян., подите сюда, здесь хо… — еще успел выдохнуть он, прежде чем рухнуть, как с обрыва, в глубочайшую сонную мглу, мягкую, обволакивающую.

Он уснул, так и не узнав, что Нараян исчез, а Реджинальд последовал его совету, и теперь они вдвоем спят без задних ног возле этого странного строения… которое было всего-навсего головою сиватериума.

6. Дерево ашоки

Желавшие уснуть давно уснули, желавшие уйти — ушли, а эти двое, желавшие любить друг друга, все так же стояли недвижимо на поляне. Была в этом некая особенная роскошь, утонченная радость: стоять, обнявшись, прильнув так крепко, что и малый ветерок не пробрался бы меж их телами, — даже не целоваться, не мять друг друга нетерпеливыми руками, а просто стоять, незрячими глазами глядя в ночь, на темные джунгли, на небо, разукрашенное звездами. Теперь они могли не спешить: вся ночь была их, а за ночью следовала жизнь, которую они могут провести в объятиях друг друга — и никто ни чего не посмеет им сказать. Они принадлежат друг другу на веки вечные, на все времена.

«Как, ну как же это случилось? — смятенно думал Василий. — Мы не знали друг друга всю жизнь, и вся наша жизнь вела нас друг к другу!»

Ему теперь нелепым казалось даже вспомнить о том, что Варенька когда-то не нравилась ему, что он ее даже ненавидел. Чего врать-то себе? Она убила его наповал еще прежде, чем сказала слово, еще прежде, чем он увидел эту тень ресниц на щеке и завиток, прежде, чем дрогнули ее губы, заставляя задрожать его сердце. Сейчас ему казалось, будто он полюбил ее, еще не зная, еще не видя, услышав только имя — имя, звучавшее как таинственный, обещающий шепот. А может быть, еще и раньше, не видя ее, не зная о ней, он уже любил ее, ждал встречи с нею. Еще до рождения, в этой жизни и в той, во все времена…

Время готовило их к встрече друг с другом. Василий невольно вздрогнул от этой мысли. «Время породило небо, во времени пылает солнце. Временем сотворена земля. Это непостижимо, но мы смиряемся с этим — надо уметь смиряться с непостижимым, чтобы жить, Непостижима эта страсть меж нами…»

Да, между ними двумя стояло еще одно существо, взаимно ими рожденное. Это была их страсть, их взаимная страсть, и она забрала в свои руки полную власть над ними.

Страсть была нетерпелива. Она не желала ждать!

Она мечтала слить их тела, и сердца, и губы, она хотела, чтобы на эти звезды они смотрели единым взором — ее взором! Страсть была полновластным владыкою, и ее рабы беспрекословно повиновались ей.

О нет, у них не было ни единой возможности противиться! Даже это единственное на поляне дерево, под которым они стояли, было не просто каким-то там дубом, нет — оно звалось ашоки, что означает — дерево любви, и, когда его листья зашелестели при дуновении ветра, они зашептали мантру любви.

Варя всего лишь положила ладонь на грудь Василия, однако он весь, весь сейчас был единой плотью, распираемой желанием, и сожми она сейчас в руках его стебель, его меч, его оружие любви, это вряд ли могло подействовать сильнее, чем самое легкое прикосновение.

У них не было пышного ложа, отделанного благовонным сандалом, да и не надобно им этого было, потому что каждый из них был ложем друг для друга. Он объял ее, как обод объемлет спицы, она обвивала его, как пелены обвивают новорожденного — и мертвого, и это было правдой: он рождался в ее объятиях, и умирал, и рождался вновь и вновь.

Дорожка была проторена, и гость не блуждал на пороге: ворвался в роскошные, благоуханные, давно и радушно раскрытые для него покои, где его тотчас умастили обильные душистые потоки, где жарко пылал очаг и где он наконец-то ощутил себя полновластным хозяином.

Мужчина и женщина — словно две дощечки для добывания огня: верхняя и нижняя. Пламень, который возникает меж ними, и есть тот огонь, который дали людям боги. И приносящий на нем жертву равняется богам.

…Поток сладости пролагал себе путь сквозь все преграды. Единорог блаженствовал в гроте удовольствия, отдыхал в пещере счастья. Тигр бродил по таинственной долине. Воин вторгался в драгоценные врата, поднося к устам прекрасный лотос и выпивая капли медвяной влаги из его сердцевины. Меч сверлил жемчужину, вскрывал раковину; мелодии флейты и лиры бесконечно сливались. Каждый новый толчок открывал новые источники счастья, судороги наслаждения заставляли выкрикивать мольбы, с которыми соперничали слова любви — им с трепетом внимали сонные джунгли, и звезды, и луна, залившая землю ослепительным белым светом… так что пара, творящая любовь под деревом ашоки, была ясно видна человеку, стоящему на краю поляны.

Да, этот человек видел все, от первого мгновения поцелуя. Притом соглядатай не только видел — он ощущал!

Стоящему в тени казалось, что все это происходит с ним… но когда те двое замерли, оплетая друг друга телами, сливая биение сердец, которые готовы были разорваться от любви, он улыбнулся, как улыбается человек, кто не верит в счастье. Он знал, что людей, столь ненасытных в чувственных утехах, смерть делает подвластными себе. Он знал, что эти двое обречены умереть…

Он знал также, что смерть их станет и его смертью, и только это утешало его в кромешной тоске, которой он был объят, глядя на этих двоих, кои обречены умереть в один день.

Варенька открыла глаза, когда солнце едва взошло.

На поляне лежал туман, и ей показалось, что они с Василием накрыты огромным белым покрывалом, под которым вместе с ними прикорнули и поляна, и колонны старого храма, и совсем не страшный сейчас, а просто очень старый сиватериум, и самые джунгли, так же утомленные любовью, как была утомлена она.

Она едва не застонала, пытаясь расплести свои руки и ноги с руками и ногами Василия. Губы ее были влажны — кажется, они уснули, так и не прервав поцелуя, и бессознательно ласкали друг друга всю ночь. Как жаль, что она уже миновала! И только мысль, что у них впереди будет много, много таких ночей, помогла сдержать внезапно подступившие к глазам слезы — необъяснимые, глупые, но такие горькие, такие…

Впрочем, ей было о чем плакать и чего бояться. Василий, значит, ничего не заметил, опьяненный, одурманенный желанием. То, что осознал бы и понял всякий мужчина, прошло незамеченным в этой буре чувств, а теперь его непробудный сон давал Вареньке мимолетную передышку. Если бы сейчас найти поблизости воду, и помыться, и вернуться к спящему супругу освеженной и чистой, — может быть, он поверил бы, что она смыла с себя все следы поруганного девичества? Он мог бы решить, что тогда, в Мертвом городе, просто еще не успел рассечь путы ее невинности, ну а теперь просто не заметил, когда это произошло.

Варенька тихо всхлипнула и осторожно поднялась, затаив дыхание и стараясь ни травинки не колыхнуть.

Здесь должна быть вода, но где? Возможно, там, где расшумелись проснувшиеся птицы?

Она кое-как обмотала вокруг стана измятую голубую кисею, рассеянным взором поискала ленту, но в конце концов забыла о ней и пошла с незаплетенной косой, задумчиво касаясь пальцами ожерелья, вчерашнего дара Кангалиммы. Ожерелье так и оставалось на ней всю ночь. Интересно, это опалы или какие-нибудь другие камни?

Она вступила в белую влажную мглу и на миг испугалась, что заблудится, и не найдет потом Василия, и опять останется одна на свете. Он сотворил для нее солнце, и небо, и утреннюю зарю, и луну… да, и луну! Как же она останется без него? Но тут же Варенька успокоила себя, что туман вот-вот поднимется, она не заблудится, даже если будет стараться, потому что далеко не пойдет. Ну, не отыщет воду — значит, придется предстать перед мужем с повинной головою и сознаться в том, что…

В чем? В чем она собиралась сознаваться, если сама не понимала, что с нею произошло?

Она была своевольна, Варенька знала это о себе, — своевольна, но не распутна. Слишком дерзка — это да.

Сколько она себя помнила, ей никто не умел ничего запретить, а шумный гнев отца был чем-то вроде громовых раскатов и стрел молний: грохочет, сверкает, ослепляет, но попусту уходит в землю или ударяет в кого угодно, только не в дочку. Она делала только то, что хотела. Захотела — и поехала с отцом по всей Европе, а потом через Кавказ, и Персию, и Тибет, и Гималаи — в смертельно опасное путешествие, переодетая в мужскую одежду, привыкая следить за каждым словом, за каждым шагом, наблюдая мир, живущий вокруг, и все более страстно желая с головой окунуться в его разноцветье.

Индия очаровала ее с первого мгновения. Северные земли еще как-то напоминали холодноватый, чрезмерно истовый мусульманский мир, но дравидийский юг пленил ее — Варенька даже и не пыталась противиться этому буйному плену. Жизнь здесь была для нее игрой, и девушка искренне думала, что это она устанавливает правила сей игры: ездит куда хочет, встречается с кем хочет, доверяясь безоглядно этим темнооким людям, которые под пышным гостеприимством таили самое отвратительное коварство.

Беда случилась с нею в доме магараджи Такура, которого и она сама, и отец считали достойнейшим человеком. Впрочем, очень может быть, что таковым он и оставался, ничего не ведая о том, что свершилось в его доме с иноземной гостьей. Она сама была отчасти виновата: ну зачем решилась курить хукку? Но княгиня-магарани курила на ее глазах, и ее дочери — тоже, и даже старшая сестра магараджи, отверженная — она была вдовой, а вдова, пережившая своего мужа, для индусов хуже парии! — даже она наслаждалась сладостным дымом хукки в своих отдельных покоях, войти куда Варенька не решилась, только подглядела украдкой. Ну, она попробовала хукку — помнится, сразу закружилась голова, захотелось спать. Она и пошла спать в отведенные ей как гостье отдельные покои на женской половине дома, и в эту ночь ей привиделся сон — самый прекрасный из всех снов, сравнимый только… сравнимый только с теми восхитительными ощущениями, которые она испытала нынче ночью в объятиях своего мужа. Разумеется!

Ведь и в том сне он был с нею, он любил ее, он насыщал ее изголодавшееся по наслаждению тело и насыщался ею сам. Вот удивилась она, впервые увидев Василия!

Едва удалось сдержать себя и не броситься ему в объятия. А он смотрел на нее таким ледяным, неузнающим взором!..

Варенька не знала, смеяться ей или плакать.

«Ты забыл меня? — хотела она спросить. — Как мог ты забыть меня, ведь там, под луною, ты полюбил меня навеки, я знаю, я чувствую это!..»

О, какой был сон, какой сон… Пробудившись, Варенька едва не умерла от разочарования, обнаружив, что находится по-прежнему в доме магараджи, а не в том сказочном дворце, где познала счастье… призрачное счастье! Все тело ее ломило — очевидно, затекло от долгой неподвижности, так подумала Варенька, ведь, как выяснилось, она беспробудно спала трое суток!

Она спала я наслаждалась сновидением, а в это время кто-то неведомый пробирался к ней тайком и наслаждался ее бесчувственным телом.

Да, и спорить с этой страшной догадкой нельзя.

Варенька остановилась, заломила руки. За что боги так наказали ее? Почему, узнав величайшее на земле счастье, она должна была узнать и величайшее горе?

Ведь теперь ей вечно предстоит жить во лжи, обманывая того, кто верит ей безоглядно, кого она любит больше всех на свете, больше себя, больше жизни…

А может быть, вернуться к нему и все сказать? А может быть… Нет, если он отвернется, если отринет ее — останется только умереть.

Умереть… Покинуть все это!

Пока она шла, белая мгла, окутывавшая землю, рассеялась. Стоило подняться туману, стоило солнцу чуть-чуть пригреть, просушить очень теплый, но влажный ночной воздух, как замелькали везде бабочки. Мир оживал! Из-под каждого листка, каждой ветви вспархивали птицы, кружились вокруг Вареньки, заглядывали ей в лицо. Она с изумлением узнавала баблеров — да это ведь наши русские «болтуны»! — малиновок, дроздов, трясогузок, жаворонков, дроздов и другую веселую певчую мелочь. Неужто все они прилетели из России? А что, может быть! Ведь там зима, а зимою, это всем известно, птицы улетают на юг. Вот, оказывается, на какой юг они летят! Свои, русские птицы… Возможно, они летали над Волгой, где жила Варенька раньше. Возможно, они видели ее, запомнили, а теперь собрались, приветствуют после самой счастливой — и самой печальной ночи в ее жизни.

Птицы порхали вокруг, трепетали крылышками перед самым лицом, словно пытались остановить, предостеречь от чего-то. Может быть, они советуют ей молчать? Ничего не открывать Василию? Может быть, они твердят ей, что она невиновна, а значит, не должна своими руками разрушать свою жизнь? Конечно, конечно!

— Я ничего ему не скажу! — громко промолвила Варенька, и птицы, не то вспугнутые звуком ее голоса, не то, наоборот, успокоенные этими словами, резко взвились в вышину и затерялись в кронах великолепных баньянов, чьи воздушные корни серыми нитями спускались с веток к самой земле, приникали к ней, прорастали новыми и новыми стволами.

Что-то темно-серое сдвинулось вдруг, ожило на одном этом корне-стволе. Варя вскрикнула, но это был только хамелеон — обманчиво-свирепый, с сонными глазами хамелеон, пытающийся подобраться к гнезду древесных муравьев.

— Брысь! — сказала ему Варенька. — Иди вон травку пощипи, серый!

Хамелеон, словно обидевшись, сделался изумрудно-зеленым и мгновенно исчез в высокой траве.

Варенька с сожалением поглядела ему вслед. Ей было грустно, что волшебная ящерка сбежала, но не хотелось, чтобы он залез к муравьям, которые сшили свой муравейник из нескольких листьев лимонного дерева.

Это было самое удивительное гнездо из всех гнезд на свете! Три листочка, плотных, зеленых, растущих на одной ветке, были сложены краями так, что между ними образовалась как бы пригоршня. И листья эти были не просто сложены, а прочно скреплены по самым краям.

Хозяевами гнездышка были светлые муравьи на длинных тонких ножках, с высоко поднятым брюшком и очень длинными усиками. Словно для того, чтобы показать изумленной зрительнице свое умение, несколько муравьев взобрались на край одного листа, а другие — в таком же ряду на противоположном листе. Муравьи вдруг крепко схватили челюстями края своих листьев и стянули их вместе. В это время изнутри метались туда-сюда другие муравьи, держа в передних лапках личинки, и, чудилось, смазывали ими оба листа.

Это были чудеса какие-то! Варенька огляделась и увидела, что на этом дереве чуть не из всех листьев были построены хижины зеленых мурашей, однако, похоже, дерево от этого не страдало: листья были живыми, не засохшими.

Вдруг светлые тени ринулись с вышины баньяна и заставили Варю вскрикнуть. Это были обезьяны — обыкновенные хульманы. Испугав Вареньку, они и сами испугались и, не тронув муравьев, уселись на ветках.

Смешные черные мордочки и черные кисти верхних лап выделялись на желтовато-серой шерсти. По преданию, первый хульман выкрал плод манго из волшебного сада какого-то чудовища-ракшаса, чтобы отдать его людям, но злой ракшас поймал дерзкого похитителя и приговорил его к сожжению на костре. Проворный и ловкий хульман сумел погасить костер, но обжег себе мордочку и лапки, которые с тех пор так и остаются черными, что не мешает им быть такими же выразительными, как у всех остальных обезьян. Вот и сейчас мартышки застыли в пресмешных позах: одна из них зажала себе уши длинными тоненькими пальчиками, словно человеческий голос показался ей слишком громок. Другая закрыла глаза черными ладошками, явно перепуганная видом Вареньки, третья — рот, чтобы не запищать, а четвертая спрятала за спину лапки, словно опасалась, что человеческое существо подаст ей руку!

Тревога, выразившаяся на черных курносых мордочках, была такой нелепой и забавной, что девушка тихонько засмеялась. Однако улыбка сошла с ее губ, когда она вдруг осознала, что чернолицые хульманчики невольно приняли четыре знаменитые позы «обезьяноксоветчиков», которые она прежде видела многократно повторенными в костяных, деревянных, мраморных фигурках. Да ведь точно так сидят обезьянки, уверяя, что вся мудрость мира заключена в четырех советах: ничего не слышу, ничего не вижу, никому ничего не говорю плохого и ничего плохого не делаю!

Варенька торопливо обежала взором обезьяньи мордашки. На трех черные глазки были испуганно вылуплены, а четвертая обезьянка жмурилась так старательно, словно смертельно боялась посмотреть на Варю.

— Открой глазки, — ласково попросила та. — Неужели я тебя так напугала? Неужели?..

Она осеклась, заметив, что три обезьянки глядят вовсе не на нее. Их взоры были завороженно устремлены на кого-то стоящего за ее спиной.

Так вот кого испугалась четвертая обезьянка! Вовсе не Вареньку, а… Она резко обернулась, подумав, что это, конечно, Василий проснулся и пошел ее искать, а значит, она не успела…

Да, она не успела увидеть того, кто таился за спиной: он напал на нее раньше.

Часть III

БОГИНЯ ЛУНЫ

1. Если бы оглянуться…

От первого удара Василий успел увернуться, а второго, по счастью. Не последовало. По счастью — потому что он убил бы Бушуева — даром что тесть! — если бы его кулак достиг цели. Целью было лицо Василия…

Но Бушуев вдруг замер с занесенной рукой, уставившись в его бешеные, побелевшие глаза. Потом побагровел, захрипел, схватился за горло и рухнул навзничь, где стоял.

Василий и Реджинальд кинулись к нему.

— God! God! [27] — бормотал англичанин, беспомощно всплеснув руками. — Он умер… Он умер?!

Голова Бушуева колотилась о землю, налитые кровью глаза закатились, скрюченные пальцы вцепились в землю, словно пытаясь удержаться, противиться той страшной силе, которая норовила унести его в те неведомые, мертвенные миры, где, может быть, уже находилась его дочь.

Василий прижал руку ко рту. Ох, лучше бы Бушуев ударил его, нет, лучше бы убил на месте! Сейчас он был бы спокоен, всевидящ… а может быть, уже встретился бы с милой сердцу, которая прошла по его жизни, как заря утренняя проходит, — и закатилась за горы, за леса.

Он впился зубами в ладонь, глуша стон. Ноги вдруг затряслись так, что Василию показалось — вот сейчас упадет. Он отошел и сел, прислонившись спиной к толстому, серому, подобному слоновьей ноге стволу.

Откуда-то прибежал Нараян с целой охапкой темно-зеленой травы, похожей на крапиву. Руки его были обернуты кусками ткани, и Василий тупо смотрел, как он сбросил с Бушуева нелепые деревянные сандалии с пуговкой, которую надо было зажимать между пальцами, и принялся растирать этой травой его босые ноги.

Они мгновенно покраснели, будто ошпаренные, и Василий понял, что трава и впрямь схожа с крапивой. Он даже знал некогда ее название — знал, да забыл и теперь изо всех сил старался вспомнить, словно от этого зависела жизнь. И он вспомнил. Трава называлась кузинах и применялась при солнечных ударах и падучих как средство отвлечения крови от головы — получше даже, чем пиявки. И В самом деле — вскоре Бушуев перестал биться головой о землю и открыл глаза. Правда, они еще были затуманены, однако лицо его уже приняло нормальный цвет, и он озирался со вполне осмысленным выражением такого горя и отчаяния, что Василий только зубами скрипнул от чувства полной безысходности.

— Варя… Варюшенька где? — пробормотал Бушуев. — Не воротилась? Ох, лихо, лихо… Что далее, то хуже!

Дайте встать — пойду по следу ее, разыщу!

"Не скоро ты еще сможешь идти, — подумал Василий, глядя на ноги Бушуева, покрытые от подошв до колен кровавыми волдырями. — Нараян постарался на славу.

Даже если бы хотел нарочно тебя обезножить и нас тут надолго задержать, не мог бы лучше придумать!"

Он сидел, бессмысленно озираясь по сторонам. Поляна была пуста, и джунгли за нею — тоже пусты. Даже обезьян не было, даже птиц. Словно их тоже похитили вместе с Варенькой и унесли… куда? О, знал бы он! Знал бы он, кто превратил этот путь, широкий, исполненный счастья, который, чудилось, навеки простерся перед ним и женой, в непроходимую болотину, в пропасть отвесную, в обрывистую тропу еще похлеще той, с коей вчера сорвался Реджинальд!.. О, знать бы, кто содеял сие, — Василий жизнь положил бы, чтобы найти его и отомстить. Даже если Варенька уже мертва, он отыскал бы своего лиходея и, забыв о христианском милосердии, о человеколюбии, заставил бы его пройти через все стадии отчаяния, которые он испытал нынче поутру, проснувшись — и не найдя ее близ себя: беспокойство, постепенно перешедшее в тревогу, затем опасение, страх — и наконец беспросветный, безнадежный ужас, занавесивший весь мир вокруг непроницаемым черным покрывалом.

Но она еще жива. Нет, не потому, что Кангалимма, эта древняя обманщица, трусливо затаившаяся где-то, эта лживая колдунья, посулила им умереть в один день!

Василий впился ногтями в кожу ладоней до боли, до крови. Он готов был вытерпеть какую угодно боль, чтобы заглушить в себе эту муку мученическую, это чувство: она жива, она зовет его на помощь, а он не знает, где, в какой стороне бесконечного мира ее искать!

Когда Вареньку укусила змея, когда ее увезли из шатра тхагов-душителей, Василий тоже испытывал страшное отчаяние, но не такое всепоглощающее. Тогда почти сразу появлялся Нараян и спасал или подсказывал, куда идти, что делать для спасения Вареньки. Василий в глубине души уже уверовал, что Нараян, подобно божественным советчикам-адитьям, видит все насквозь и охраняет окружающее, однако… однако и Нараян сидит сейчас на траве, видимо не зная, что делать, угрюмо, незряче вперив глаза в блестящего своей темно-серой шерсткой молоденького йангуста, который забавлялся с какой-то толстой темной веревкой.

Да это же змея, наверное, убитая зверьком, который был раз в пять или шесть короче ее, зато обладал поразительным бесстрашием и столь же поразительно острыми зубами. Мангуст нападал на дохлую кобру, словно победа над чудовищем показалась ему слишком легкой и он желал продлить сражение. Он вцеплялся зубами ей в голову и трепал так, что тугое мертвое тело вилось по траве, будто живое. Наконец мангуст закрепил успех тем, что перекусил морду змеи, и, отшвырнув ее от себя, удалился с видом пресыщенного триумфатора.

Кобра упала чуть ли не к ногам Василия, так что широкий капюшон почти коснулся его. Брезгливо сморщившись, он пошарил в траве, нашел какую-то палку и, поддев на нее дохлую гадину, совсем уж приготовился забросить ее подальше, как вдруг что-то блеснуло по краям ее безобразного капюшона. Василий пригляделся. Да нет, ничего особенного, это всего лишь дырки, оставленные острыми зубами мангуста.

Он встал, держа кобру на палке. Надо было отбросить змею, а он все стоял и глядел на нее — с ощущением, что это уже было с ним раньше. Ну да, конечно! Точно так же он стоял в саду магараджи, рядом с умирающей Варенькой и переломанным кустом розы роз, держа перекинутую через трость только что убитую им кобру.

Ее туловище было все исхлестано, голова проломлена, а по краям широкого капюшона зияли точно такие же дыры. Он тогда еще подумал, что проткнул их острием трости…

И вдруг догадка, будто черная смертельная тень демона, подкралась к нему и обвилась вокруг, заглядывая в глаза и смертельной усмешкой являя свою страшную очевидность.

Нет, не трость-шабук проткнула те дыры в капюшоне кобры! Василий хлестал вслепую, наотмашь, он мог оставить только длинные рваные раны, но отнюдь не такие вот симметричные полукружья мелких дырочек с двумя более крупными, где кожу змеи пронзили острые резцы серого зверька. И это особенное омерзительное ощущение тяжести ее расслабленного длинного тела — как будто оно не свивалось только что в тугие кольца, как будто жизнь ушла из него уже давно.

Но не может же быть…

Может. Так оно и было! Не нападала на Вареньку кобра; она была подброшена в этот куст уже дохлой, убитой каким-нибудь храбрым ручным мангустом вроде этого, — подброшена для того, чтобы трагической случайностью выглядело хладнокровно продуманное и тщательно подстроенное убийство.

И в то же мгновение в памяти Василия возник змеечарователь с базара Ванарессы, который хватает кобру за голову, подсовывает к ее зубам стеклянный сосуд — и капли желто-зеленого яда сочатся по стеклу.

Очень может быть, магараджа сам добыл яд и пропитал им шипы своей сказочно прекрасной, смертельно. прекрасной розы, чтобы всякий похититель и осквернитель ее блаженства был немедленно наказан за свою дерзость. Но почему он не предупредил гостей, когда послал их посмотреть эту проклятущую розу роз, что она «кусается»?!

Ответ все тот же: чтобы убить их. Убить Вареньку.

Да нет, чепуха. Он восхищался ею, он принимал ее в своем доме, княгиня-магарани была ее подругою! Зачем ему убивать «северную Лакшми»?..

А если он надеялся, что голубую розу сорвет для нее Василий? И тотчас падет бездыханным, наказанный враз за все дерзости и глупости того дня, за оскорбление хозяина. О, это была только видимость, что магараджа не заметил ни одной из его оскорбительных оплошностей. Мстительный и коварный, как все восточные владыки, он затаился, выждал — и нанес удар. Но удар поразил не того человека, кара миновала русского дерзеца и обрушилась на Вареньку. И мгновенно, как по волшебству, появился спаситель. Нараян…

Нараян?!

Василий отшвырнул дохлую змею, сел, сплетя пальцы на коленях у, повесив голову, словно раздавленный отчаянием.

Ничуть не бывало. Он был весь сейчас как обнаженный клинок, холоден и стремителен, а унылая поза была всего лишь ножнами для смертоносного узора его мыслей, покрывающих этот клинок подобно тому, как узор из роз покрывает сабли дамасской стали, нежной красотою маскируя их беспощадность.

Нараян… Нет, нет. Зачем тогда ему было спасать Василия от душителей? Если он был нанят магараджей охранять только Вареньку, как мог до пустить, что ее похитили и обрекли страшной смерти на Башне Молчания?

И вдобавок Василий вспомнил, как погонщики ворвались в шатер Вареньки, крича: «Их здесь нет!» — а в это время слышался удаляющийся топот копыт, и это нисколько не тревожило убийц. Значит, они знали, что мэм-сагиб будет похищена. Это тоже вершилось с ведома магараджи — все, все с самого начала делалось по его указке, теперь ясно.

И это его хвастовство силою и ловкостью своих пальцев, эти намеки, мол, и без когтистого вагхнака можно одолеть неприятеля — одним движением руки… Наверняка магараджа Такура мог бы помериться проворством и навыком с любым из своих погонщиков-тхагов.

Небось, когда черная Кали вопиет: «Я голодна!» — он тоже иногда поставляет ей жертв своими крошечными, пухлыми, почти детскими… железными пальцами!

Именно Варенька была ему нужна — именно ее смерть.

Смерть других европейцев — тоже, но они должны были сделаться всего лишь очередными жертвами священного платка-румаля, в то время как Варенька…

И во всем виноват он, Василий. Если бы он не оттолкнул ее от себя так безобразно грубо в ночном саду (после того, как ошалело, самозабвенно набросился с поцелуями!), если бы не оскорбил, она не затеяла бы утром ссору с магараджею. Варенька во что бы то ни стало хотела снять с себя отвратительное обвинение, обелить себя в глазах Василия — вот и забыла об опасности. Оскорбляя магараджу, она оскорбляла Кали, которой тот верно служил, — и кара не замедлила настигнуть ее.

Нет, что-то тут не так. Ведь приключение со змеино-голубой розою произошло еще до этой вспышки, до ссоры Вареньки с магараджей! Впрочем, откуда Василию знать, как складывались их отношения прежде!

Может быть, этот хитрец всего лишь лицемерно притворялся другом европейской девушки, привечая ее в своем дворце со всей изысканностью восточного гостеприимства — и в то же время готовя для нее казни одна другой ужаснее. Сначала змеиный яд, потом Башня Молчания — какая теперь неведомая, страшная смерть уготована ей, исчезнувшей бесследно?!

Мгновенно" улетели из головы всякие предположения: мол, ее обратило в бегство и затоптало стадо взбесившихся слонов или тигр напал на нее, а потом обезьяны унесли и похоронили мертвое тело, как рассказывал один из тхагов. Нет. Это магараджа, опять магараджа настиг ее… Но почему Нараян не трогается с места, не летит спасать ту, которую однажды вгорячах назвал Чандрой, что на санскрите значит — Лучезарная?

Ответ может быть один: Нараян знает, где она находится, знает, куда запрятал ее магараджа на сей раз, однако или смерть Чандре не грозит, или Нараяна больше не заботит ее судьба!

Но это невозможно! Этого не может быть! Ведь это — Варенька, ее жизнь, ее смерть, а значит, жизнь или смерть Василия.

Сцепив пальцы до боли, упираясь головой в колени так, что ломило лоб, Василий пытался направить свою трепещущую, едва уловимую мысль — пытался направить ее, как лучник стрелу, по следу мыслей Нараяна, однако в зеленой тени джунглей исчезали одна за другой его стрелы или падали в траву посреди поляны. Недолет. перелет… и снова мимо, мимо!

А может быть, он и не попадет в цель? Может быть, Нараян действует по некоему закону, раз и навсегда утвержденному мудростью Брамы и необходимому для соблюдения некой мировой гармонии, тайна которой сокрыта в неисповедимых помыслах индуса? Может статься, логика европейца и впрямь не способна постигнуть логику восточного человека, который просто верит, что во всем существующем заключается частица непостижимой сущности Брамы и все, что ни происходит, является отражением его верховного могущества? Он — верит, а европеец пытается понять, почему нужно верить. И впустую, впустую!

Сознание Василия беспомощно металось, и по стран ной прихоти памяти он вдруг вспомнил одну историю, рассказанную в письмах, которые Реджинальд отправлял ему в Россию. Еще во время войны англичан с раджею танджорским европейцам попался в плен один из индусов. Раненый, он не позволял лечить себя. Видя, что англичане, благородно доброжелательные к побежденным князьям, готовы употребить для его же пользы насилие, он по видимости покорялся своей участи, но едва только оставался один, как срывал повязки со своих ран. Надобно было ни на мгновение не выпускать его из виду, чтобы вылечить. Понимая, что за ним надзирают. он три дня провел совершенно спокойно. На третью ночь его стражи, думая, что пленник заснул, удалились на несколько минут, но сон этот был притворный. Едва только они вышли, как танджорец, приподнявшись с постели, схватил лампу и зажег сухие дрова, сложенные в углу комнаты, чтобы спрятать их от проливных дождей.

Строение из тростника, пламя быстро объяло его…

Офицер-индус успел уже обратиться в кучу пепла и угольев, когда до него добрались. Он предпочел смерть жизни, навсегда оскверненной прикосновением европейцев.

В этом была логика?!

Василий исподтишка взглянул на индуса, но Нараян, казалось, всецело был занят самочувствием Угры-Бушуева, который чуть слышно бормотал:

— Лихо не лежит тихо — либо катится, либо валится, либо по плечам рассыпается. Ох, охохошеньки! Ну ты посмотри; ни дохнуть, ни глотнуть, ни стать, ни сесть — отовсюду достает!..

Реджинальд стоял рядом, силясь принять самый невозмутимый вид, но его бульдожий подбородок мелко подрагивал — не то от сочувствия, не то от растерянности. «А может быть, это он?» — насторожился Василий, но тотчас устыдился того, сколь далеко завела его безысходность. Реджинальд, с которым они стояли спина к спине в Сен-Жюле, с которым когда-то чуть не поубивали друг друга насмерть… да нет, чепуха. Быть не может.

Реджинальд чист сердцем, не способен на хитрость и коварство — а поэтому так слаб перед чужим коварством, доверчив. Впервые он смотрел на индуса без высокомерного презрения, а как бы с надеждой.

«А, чтоб тебе пусто было! — едва не вскрикнул Василий. — На кого ты надеешься? На этого фокусника?! Он всех нас обвел вокруг пальца… А зачем? Вот именно — зачем?!»

Он оглянулся. Солнце поднялось чуть ли не в зенит, и за колоннадой храма три факира уже заняли свои привычные места. Василием вдруг овладела такая ярость, что он едва сдержался, чтобы не броситься и не прикончить этих старых голых дураков.

Вот, Реджинальд, попытайся понять, зачем индусам нужно такое умерщвление плоти, какое и не снилось самым самоотверженным из христианских миссионеров! Гений Востока любит только крайности: исполинское, неограниченное, бесконечное! Европеец всегда имеет в виду цель для своих усилий. Он стремится к полезному, он останавливается в самоистязании, когда победа духа будет достигнута. А для факиров умерщвление плоти становится настоящей страстью, и, подобно всякой другой страсти, оно может обойтись без цели, без предмета, оно делается родом помешательства, неистового, свирепого — и тем самым недоступного западному здравому смыслу!.

А если так… если так, надо перестать ломать себе голову над тем, что, зачем и почему делали магараджа и Нараян. Особенно Нараян! Он, конечно, при своей почти дьявольской проницательности понимает, что Василий недолго будет сидеть вялым кулем, сокрушаясь о Чандре… «Черт побери! Кто дал ему право так называть мою жену!» — едва не взвился Василий, но невероятным усилием воли заставил себя остаться на месте.

Ничего, еще немного…

Нараян уверен, что постиг логику европейцев, и только и ждет, когда его безмозглый приятель Васишта приползет к нему за советом, который Нараян вы даст так легко, словно он только что спорхнул из его мыслей на кончик языка, а ведь на самом деле этот нечеловечески холодный разум великолепно осведомлен обо всех коварных хитросплетениях замыслов магараджи.

Как это он сказал… там, возле шатра, предупредив о нападении душителей? «Тот, кто учинил зло однажды, не раз учинит его снова». Василий по дурости решил, что загадочный индус обличает какого-то неведомого злодея, а ведь Нараян лицемерно, с утонченной издевкою обличал сам себя, а вернее, дразнил русского дурака. Говорят, как не сразу свертывается молоко, так содеянное злое дело не сразу приносит плоды. И вот теперь плод созрел — горький, ядовитый, — и вкусил от этого плода Василий как раз в те минуты, когда думал, что среди богов претворил свои желания! И тот, кто знает, когда пробьет час Вареньки и час Василия, без зазрения совести…

Ничего, Василий не даст Нараяну окончательно согрешить, и ему безразлично, поступит он согласно своей, русской, или восточной логике. А потому он внезапно вскочил, одним прыжком очутился возле Нараяна — и тот не успел даже моргнуть, как оказался опрокинутым на землю мощным ударом в челюсть.

— Отвечай, где моя жена? Ведь это ты ее похитил! Но кое о чем забыл! — Он сорвал с Нараяна его тюрбан — и меж пальцев Василия обвилась узкая голубая лента.

Вчера он сам расплел косу Вареньки, вынул из русых волос эту ленту… Она так и осталась там, на траве, смятой их телами. Но никто об этом ничего не знал, и со стороны все выглядело так, словно Нараян и впрямь, как всякий индус, спрятал под тюрбан то, что хотел скрыть от других глаз. Ленточку, которая свалилась с головы Вареньки, когда он ее похищал. Нет сомнения, что именно тогда!

О, Василий знал, что больше можно ни о чем не тревожиться. Он только надеялся, что ударил Нараяна достаточно сильно и тот какое-то время помолчит, не будет распускать свой змеиный язык, не сможет никому заморочить голову. Ну, и еще он надеялся, что Бушуев и Реджинальд не скоро выпустят индуса из рук. Бушуеву сейчас только дай виноватого — любого, какого угодно! — а Реджинальд, разумеется, ярчайшим образом проявит национальную черту англичан кричать «караул, режут!» — когда их никто и не думает трогать.

.Он немножко поглядел, как размеренно взлетают в воздух кулачищи Бушуева, как мелькают напряженные мышцы на веснушчатых руках Реджинальда, — и проскочил меж колоннами храма, с огромным удовольствием увидев там невесть откуда забредшего слона, который, обхватив пыльный мрамор хоботом, пытался не то вырвать колонну из пола, не то вовсе своротить все это полуразрушенное логовище чертовки Кангалиммы.

Пожелав серому великану удачи, Василий канул в лес, не удержавшись и дав пинка тому самому факиру, который восседал на жердочке в позе невозмутимого Вишну, — почему-то он раздражал Василия больше других. Факир рухнул навзничь, не изменив положения сплетенных рук и ног, и Василий ощутил, что на душе странным образом стало легче. «Когда факир находится в состоянии транса, — помнится, говорил Нараян, — его можно разбить на куски, и он не почувствует боли».

— Ништо, голубчик, в случае чего наш приятель склеит тебя заново! — пробормотал он — и канул в зеленую, влажную, кричащую на разные голоса, рычащую, шелестящую листвой страну джунглей.

Василий больше не оглядывался — времени не было.

До темноты он должен был оказаться в Мертвом городе. Ничего, если даже придется в нем заночевать: с тем арсеналом ему не будут страшны ни шакалы, ни даже тигры. Тем более когда он отыщет чакру, этот чудесный по своей убийственной силе метательный круг. Ну а если очень повезет, он успеет уйти из Мертвого города до полуночи. Только надо спешить — и не оглядываться!

Даже если Василий и оглядывался бы, он все равно ничего бы не увидел позади: слишком плотной стеной стояли джунгли. А жаль, как жаль, что его взгляд не умел проницать пространство!

Он увидел бы избитого, чуть живого Нараяна, которого уже не держали ноги — да это и не нужно было, потому что его держали веревки, которыми он намертво был притянут к стволу дуба. На путы Бушуев и Реджинальд не пожалели своих рубах и теперь были слишком упоены победой над злодеем, чтобы ощущать, как жадно липнет тропическое солнце к их плечам, спинам и животам. Они были просто пьяны от удачи! И еще больше опьяняло их желание расправиться с коварным индусом как можно изощреннее. Пятьсот ударов тростью по пяткам казались Реджинальду хорошим началом. Бушуев очень кстати припомнил законы милого его сердцу Кашмира: пойманному в первый раз злодею отрубают правую руку, ну а попадется вторично, разрезают ему брюхо и, взвалив на верблюда, показывают народу на базаре; когда же умрет злодей, его труп подвешивают на веревке под мост, и хищные птицы, любительницы падали, могут расклевывать поганое мясо, сколько им заблагорассудится. Загвоздка состояла лишь в одном: ни трости (бить по пяткам), ни топора (руку злодею рубить), ни ножа (брюхо, ему вспарывать), ни верблюда (возить на нем Нараяна), ни веревки (чтобы привешивать), ни моста (привешивать к коему) у них не было. Не было также и зрителей, которым предстояло увидеть Нараяна со вспоротым нутром, лежащего на верблюде.

И не было Василия…

Его исчезновение повергло обоих несостоявшихся палачей в недолгий столбняк, из которого они вышли с готовым решением: если Василий решил в одиночку спасать жену, это его супружеское право. Однако отеческое право Бушуева — разыскивать и спасать свою дочь. Реджинальд клялся помотать — и сам собою, и силами Ост-Индской компании; кроме этого, стройные ряды добровольцев-бхилли маршировали в его воображении.

Непонятно было только, откуда начинать марш, а потому Бушуев и Реджинальд порешили воротиться в Беназир и первым делом просить помощи у своего общего друга магараджи Такура.

Судьба Нараяна их более не волновала, а потому они поспешно пустились в обратный путь, уповая, что к утру шакалы ничего не оставят от предателя.

Оба с наслаждением потоптались по святилищу Кангалиммы, причем Бушуев мужественно переносил боль в ногах… сказать правду, о на уменьшалась с каждой минутою; а потом, полюбовавшись валявшимся на земле факиром, мстительно сбили обоих оставшихся: стоящего на голове и изогнутого дугой. Вслед за этим они углубились в джунгли, скрылись за их зеленой стеной… а поскольку они не обладали способностью проницать взором стены, то не увидели, как полумертвый Нараян вдруг вскинул голову.

Его затуманенные глаза прояснились и устремились на солнце. У индуса был взор орла, который бестрепетно встретил огненный взор светила. Какое-то время Нараян и Сурья мерились взглядами, и вскоре черные матовые глаза приобрели цвет ярого пламени, а на губах Нараяна появилась предерзкая усмешка. Он глубоко вздохнул — и вдруг мощные мышцы, взбугрившиеся на его теле и внушавшие победившим индуса Реджинальду и Бушуеву законную гордость своею победою: вот, мол, какого богатыря они одолели! — вдруг эти твердокаменные мышцы опустились и ослабели. Нараян словно бы похудел на глазах и даже как бы стал меньше ростом.

И веревочные петли, предназначенные для того, чтобы сковать движения могучего тела, словно в удивлении, опали и сползли по стройному, худощавому стану Нараяна, который с облегчением потянулся и, отведя глаза от солнца, отошел от дерева — «словно бык, разорвав на себе путы, растоптав их, будто слон — лианы», как сказал бы поэт. Подобрал с травы свой тюрбан и обернул им голову, не забыв поднять и павлинье перо, валявшееся там же. Рядом обвилась вокруг травинки забытая голубая ленточка… и ни Бушуев, ни Реджинальд, ни, разумеется, Василий не могли видеть, как Нараян на мгновение прижал ее к губам.

2. Ожерелье Кангалиммы

Он нагрузился в Мертвом городе так, что едва мог идти. Ножи, кинжалы, две сабли, вагхнак, табар с блестящим лезвием. И чакру отыскал. Она была прилажена, как и следует быть, к чалме: железный обруч вроде козырька, такой остро отточенный, что Василию чудилось, самый воздух вокруг него распадается, разрезанный на куски. К своему изумлению, он нашел не только древнее кремневое ружье кайдук с треногою (взял бы с собою на всякий случай, да слишком было тяжело), но даже фугетту, на которую долго смотрел, глазам своим не веря.

В самом деле, было о чем подумать! Англичане вроде как уверены, что фугетту именно они дали индусам, — во всяком случае, она была на вооружении у сипаев и в других войсках, служивших у англичан. Однако как эта взрывающаяся штука, начиненная порохом, которая, будучи подожжена и брошена в неприятеля, летит, калеча и убивая, наводя страх, — как эта штука попала в город, который мертв уже более трехсот лет? Наверное, это все же португальское оружие — даже не французское, а именно португальское, и лежит оно именно с тех пор, как португальцы еще в XIII веке появились в Индостане. Да, умоется Реджинальд, когда Василий ему расскажет: так, мол, и так… Жаль, что нельзя взять с собою фугетту: порох отсырел, превратился в камень.

Да и бог с ним. Оружие хорошее, только очень шумное.

А Василий должен прийти тихо…

Впрочем, идти тихо не удавалось: вся его амуниция грохотала так, что дал бы деру даже бенгальский тигр-людоед. Поэтому Василий не опасался никакого нападения, когда шел сквозь ночные джунгли. Тигры не тигры, но шакалы преследовали его всю дорогу немаленькой стаей, раздирая уши своим воплем, диким хохотом и лаем. Дерзость уживалась в них с трусостью, и, хотя их было вполне достаточно, чтобы поужинать Василием, ни один шакал не осмелился подойти ближе чем на несколько шагов. Достаточно было приостановиться и привести в лязганье весь навьюченный арсенал, как стая с невообразимым визгом отбегала прочь, а потом и вовсе отвязалась — отстала, так что теперь, когда Василий приостанавливался перевести дух, он слышал только ночные шорохи джунглей.

Тихо и глухо было всюду; все спало кругом, на земле и над головой. Порою тяжелый, мерный звук шагов бессонного слона глухо раздавался в тиши, словно удары молота по наковальне в подземной кузнице. По временам разносились странные голоса и звуки, будто кто-то воет меж дерев. «Может, леший тутошний?» — бледно усмехнулся Василий и на всякий случай перекрестился надетой на правую руку латунной рукавицей со смертоносной саблей-хандой, лязгнув при этом щитом, прикрывающим спину, и почему-то вспомнив разговор, который они с Варенькою вели о родстве санскрита с русским языком. Выходит, не только с русским! Ханда — это рукавица, надетая на руку, а по-английски и, кажется, по-немецки хэнд, hand — и есть рука! Едва ли это простое совпадение. Надо будет сказать об этом Вареньке, когда он отыщет ее…

Ни на мгновение Василий не отяготил своих размышлений предательским «если», однако вдруг резко, громко крикнул от боли, вцепившейся в сердце. Жалобный вой шакалов позади замолк, и, словно эхо, послышалось металлическое трещанье ночных сверчков, заунывное кваканье древесной лягушки да мелкая дробь, выбиваемая кузнечиками. Временами все это утихало, чтобы потом снова наполнить лес стройным хором. Но Василий больше не задерживался, почти бежал, чтобы не дать тоске одолеть себя, и совсем скоро впереди заблестела под луной криво изогнутая, словно сабля-кукри, широкая Ганга; несколько слабых, случайных огоньков показали ему Ванарессу. Значит, вон та черная одинокая гора, ощетиненная зубчатыми вершинами, со странным нагромождением на макушке, не более чем в часе пути от того места, где приостановился осмотреться Василий, — дворец магараджи. И теперь дойти до него — это просто ничто, полдела. Главное — войти.

Ему пришлось остановиться здесь. Светало неудержимо, и не могло быть ничего нелепей, чем появиться на подступах к дворцу в одиночку средь бела дня.

Он вспоминал огромные тяжелые ворота, которые не всякое стенобитное орудие прошибет. Говорят, взбесившиеся слоны на такое способны, однако ворота дворца были усеяны острыми шипами — не против взбесившихся, а против обыкновенных боевых слонов, чтобы они не решались выбить ворота лбами.

Ему и в голову не приходило идти в Беназир, просить помощи у англичан. Всех доказательств у него — только догадки, впрямую владыку Такура не обвинишь: любое ложное свидетельство стоит две-три рупии, а этих рупий у магараджи — замучаешься считать, так что от бездоказательного обвинения он отвертится. Кроме того, Ост-Индская компания ставит превыше всего свои коммерческие интересы, а магараджа — один из лучших ее торговых партнеров. И будь Варенька хотя бы англичанкой, может быть, чиновники пошевелились бы. А ради russian lady? Нет, нечего и ждать. Ведь беда, никаких, ну никаких доказательств, ничего нет у Василия, кроме предположений и безошибочного инстинкта воина, знающего, где затаился его враг, кроме чутья охотника, ведущего его по следу добычи. И боли в сердце — будто оконечник стрелы, дрожь которой подсказывала направление, откуда она прилетела…

Василий почти ничего не ел ни вчера, ни сегодня, но голода не чувствовал, не чувствовал и слабости. Это все же не зима 12-го года, когда не только французы умирали на Смоленской дороге — у нарядных русских гусар тоже брюхо подводило. Здесь всякий куст напитает, да и бандеры, которые всю ночь мчались за ним следом — вернее, над ним, по ветвям, почему-то были страшно озабочены его пропитанием. Бананы, кокосовые орехи, манго то и дело сыпались на Василия, так что он даже подумал, что обезьяны желают ему удачи. Или стараются задобрить его. Почему?

Бред, конечно. Опять те же причуды другой страны, чужеземщины…

Он смотрел на нарядные стены, изучал башни, подъемный мост. Конечно, слишком далеко, не разглядеть толком. Зато он мог бы поклясться, что пышная кавалькада не выезжала из этих ворот, а значит, магараджа во дворце.

«Ладно. Отдайте мне жену — и я оставлю вас в покое, — мысленно посулил Василий кому-то, будто откупался. — Ей-богу, клянусь Святым господом нашим и… чем хотите, хоть Шивой, хоть всеми вашими Брамами, вместе взятыми, — уйду. Оставайтесь с англичанами, возитесь с ними, играйте! Только они вам еще накрутят хвоста — они ведь такие же упертые, как вы, и скоро вы узнаете, кто для кого — пария!»

Как стемнело, он снова пустился в путь. Луна шла где-то рядом, за горами, однако Василий приказал себе не думать о том, что она скоро выглянет. Тем более что вполне хватало ясного звездного света, чтобы убедиться: мост поднят. Ну разумеется! Что же, ты полагал, подойдешь к воротам, загрохочешь кулачищами, будто Иван-царевич, добравшийся до Кащеева замка: «А ну, отдавай мою ненаглядную, а коли нет, мой меч — твоя голова с плеч!»?

Куда там! Прилетит копье из тьмы — тут и поляжешь, и Варенька даже не узнает, что ты был здесь, звал…

Нет, путь один — тайный. Если изловчиться перебраться через ров, дальше будет проще.

Он стоял в тени пальмы, прислонясь к ее стволу, и от всей души надеялся, что если кто-то увидит его с крепостной стены, то примет за шального демона — или лесного разбойника, который стоит здесь от нечего делать, желая насладиться очаровательными часами ясной ночи.

В том-то и беда, что ночь ясная и вокруг нее, в прошлое и будущее, — череда таких же ясных ночей. Сейчас бы тот ливень, что обрушился под Малоярославцем… тогда они подкрались к мусью, словно небо их извергло вместе со струями дождя, громом и молнией! Показалось даже, что фортуна уже повернулась к русским лицом, — однако это лишь показалось. Потом они отходили до самой Москвы, и тоскливое предчувствие поражения смотрело им в лицо с небес очами солнечными, лунными, звездными…

Нет. Не думать о неудаче! Думать о победе — и как се взять, эту победу.

Темная вода ниже краев рва лежала неподвижно. Кажется, что-то маслянисто поблескивало на отлогом противоположном берегу, а может быть, и нет. Не стоило думать о жутких обитателях рва, и Василий осторожно пошел по берегу, ведя взором по краю стены, пытаясь отыскать место, где она окажется пониже, а берег — повыше. Он дошел почти до обрыва, за которым сразу начинались джунгли, когда увидел заметный спуск.

Кивнул удовлетворенно: это было то, что он искал!

Когда они с Варенькой шли в сад… нет, правильнее будет сказать, когда их конвоировали в сад смотреть розу роз, он почти неосознанно запомнил это место: стена понижается, а ров как бы чуть уже. Сейчас ему не казалось, что расстояние значительно меньше, но все равно — цепи должно хватить.

Эту цепь не иначе оставили в арсенале Мертвого города добрые боги, благосклонные к безумцам — даже пришлым из России. Там было много таких гремящих проржавевших клубков: в основном цепи для слонов, тяжеленные и оттого бесполезные. Эту он нашел уже ночью, отчаявшись и решив, что придется срезать лианы.

Лианы, да… а он все-таки потяжелее обезьянок, да еще со всех сторон обвешан оружием. Но эта цепь выдержит его тяжесть — роскошная, легкая, великолепная цепь, выкованная, чудилось, из единого куска металла, потому что скрепленья звеньев на ней были почти неразличимы. Хорошо, если и неразмыкаемы… Хорошо, если. она не устала от веса тех многих мужчин, тяжесть которых выдерживала раз за разом, когда они, раскрутив ее, бросали прикованную к ней когтистую лапу на крепостную стену, а потом лезли, упираясь ногами и перехватывая руками, держа в зубах кривой нож, оперив кисть хищным пятипалым вагхнаком, в любой миг готовые метнуть лезвие чакры!..

Вся разница между этими храбрецами и Василием состояла в том, что для них цепь была подъемным вертикальным мостом — а ему нужен навесной горизонтальный. Поэтому он заставил себя не думать о том, насколько крепки звенья цепи, а весь сосредоточился на ее длине.

Около пятнадцати аршин — чертовская была тяжесть!

Должно хватить.

Он стал под пальму, прижался к стволу. Сложил цепь у ног бухтой, как лодочную веревку. Грохот, конечно, стоял… или ему казалось? Ну, теперь уж отступать некуда. Взялся за край с когтями, раскрутил — бросил цепь сильно вперед и вверх.

Когти страшно, чудовищно, будто железная лапа ракшаса, вытянутая из ночи, просвистели, процарапали тьму и с глухим, скрежещущим ударом зацепились за край стены.

«Сейчас набегут!» — подумал Василий с замиранием сердца. Однако в крепости по-прежнему царила тишина.

«Напились все, что ли? — усмехнулся мрачно. — Ну, я васпохмелю!»

Цепи только-только хватило, чтобы захлестнуть ее вокруг ствола пальмы. Сноровисто действуя табаром, он забил секиру с двойным лезвием в ствол: теперь цепь не сползет, не ослабеет даже под той мощной тяжестью, которую ей предстоит выдержать.

Ему казалось, что он хоронит боевых друзей, когда отложил в сторону некоторое количество своего арсенала. В первую очередь расстался со щитом. Хорошая штука, и спину ему в пути верно защищала, однако это оружие для обороны — Василий же собирался нападать.

Ничего, правую руку ему закроет латунная рукавица, а левую… как-нибудь, ладно.

Защелкнул пояс с огромной пряжкой и гибкой стальной петлей. А может быть, эти неведомые воины — ну, кто сложил в подвале оружие, — каким-то образом знали, что именно может понадобиться для штурма крепости Такура одному сумасшедшему русскому… который еще и на свет не родился, когда его уже ожидал сей отменный боеприпас? Ну, коли так, спаси вас бог, братушки!

С силой потянул петлю, потом опробовал ее, поджав ноги и повиснув всей тяжестью, — вроде держится, нигде не скрипит, слабины не дает. Подошел к краю обрыва — и, перекрестившись, с тихим шепотом:

— Господи, спаси и сохрани! — шагнул во тьму, мелко и быстро перебирая в воздухе ногами, а руками перехватывая цепь.

На спине у него столько всего оставалось навьючено, что нечего было и пытаться закинуть ноги на цепь и перебираться на всех четырех конечностях, подобно тому, как ленивец перебирается по длинной ветке. Хорошенькое для него обозначение, особенно сегодня, после такого марш-броска… Нет, он не ленивец, хотя, может быть, такой же глупец, как этот вечно полусонный зверек. Надо надеяться, что там не навострены стрелы, за зубцами стены: мишень он сейчас — лучше не надо, и, если в него выпустит хотя бы по две-три стрелы каждый лучник, к утру Василий сделается похожим на огромного ежа, висящего над пропастью. Или сердитого дикобраза. Мертвого, но сердитого…

Он нарочно старался занимать себя мыслями о всякой ерунде, чтобы не думать о боли в руках, изрядно-таки отвыкших от подобных упражнений. Пожалуй, придется попросить у госпожи Фортуны еще одной уступки: ему нужна будет хотя бы маленькая передышка после того, как доберется до крепостной стены, — передышка для рук, разминка, не то он даже камышинку не поднимет, не говоря о тяжеленной ханде! Тем паче о боевом табаре… который на самом деле топор.

Как это сказала Варенька?

Он скрежетнул зубами и таким мощным, неожиданным рывком послал свое тело вперед, что едва не вывернул левую руку из плеча. Изо всех сил старался не думать пока, зачем, собственно, он здесь, не думать о Вареньке, зная, что ее имя будет как прикосновение раскаленного лезвия к открытой ране, однако такого приступа боли даже не ожидал.

«Как это она говорила? — проползло коварное воспоминание. — Светас — свет, дева — богиня…»

От неосторожного рывка его несколько раз повернуло, и луна, как раз в это мгновение выглянувшая из-за гребня джунглей, насмешливо и торжествующе взглянула ему прямо в лицо.

"О, она знала, что сразу победит… она и победила сразу! Человек медленно разжал руки и, если бы не металлическая петля, защелкнутая вокруг его пояса, рухнул бы в ров, откуда уже с готовностью высунулась длинная, маслянисто блеснувшая морда. Жадно приоткрылся глаз, жадно разинулась пасть… щелкнули зубы, схватив только бессонную глупую мошку, еще дальше выставилась из воды голова, зубы, чудилось, удлинились в два раза… разочарованно клацнули: добыча слишком высоко!

Крокодил нырнул, чтобы охладить свою алчность, и снова высунулся из воды, готовый к долгому, терпеливому ожиданию.

Василий висел, запрокинув голову, глядя в лунное, серебряное, опаловое око. Едва слышный металлический звон достигал его слуха — размеренный, мелодичный, холодный звон.

…Да, туземцы и не пытались скрыть свой трепет, едва удерживались, чтобы не пуститься наутек, зажав покрепче уши, лишь бы спастись от водопада звуков.

А он без труда догадался, что пела не какая-то неведомая сила, а сам бамбук. В его коленцах играл ветер, превращая эти заросли в десятки тысяч свирелей. Все просто… все величаво, все непостижимо! Нервы натянуты, как струны, и словно бы вибрируют в лад этой нечеловеческой музыке. И луна глядит ему в глаза.

Она испускала целые потоки света, осыпала серебром все вокруг. И это не луна смотрела ему в глаза… это была богиня… нет, женщина, похожая на белый призрачный цветок.

Так близко, так четко видел он ее лицо, словно оно было нарисовано перед ним на белом лунном диске: высокий лоб, и высокие скулы, и маленький, очень твердый подбородок, а на нем едва намеченный прочерк ямочки. Серебристые ресницы, опалово переливающиеся глаза. Она смотрела на него — в его жизни не было еще ничего чудеснее, чем этот взгляд; звала его, звала… на помощь! Звала на помощь — Варенька. Это Варенька зовет!

Ее лицо исчезло с небес: луна скользнула за башню, и Василий смог опустить окаменевшие веки.

Металлический звон… Это не бамбук. Это звенит его арсенал, звенит, поет, словно дудочка змеечарователя, и крокодил, высунувшийся изо рва чуть не до середины туловища, тупо, зачарованно поводит огромной головой, раз за разом все шире разевая пасть, усеянную пластинами кошмарных зубов.

Василий рванулся, поймал цепь и, перехватываясь руками, в которых, чудится, удесятерились силы, в несколько мгновений достиг крепостной стены.

Забросил на нее ноги, зацепился рядом с крюком, натянувшим цепь. От резкого движения табар выскользнул из-за пояса, угодил точнехонько в разверстую пасть крокодила и застрял в его горле. Судорожно всхрапнув, чудовище окунулось с головой, забило хвостом… но скоро тяжелая вода успокоилась и вновь сделалась гладкой, будто масло.

Василий этого уже не видел: он бежал по стене, мчался, словно ураганом рожденный, как сказал бы поэт… но мысли, тревожные мысли обгоняли его.

Почему здесь никого нет?!

Он помнил, как магараджа сопровождал его в ночные покои; тогда вся эта стена была утыкана стражей.

Сейчас же — никого. Предположим, они тогда перед господином хвастались усердием. А теперь кот спит — и мыши спят? Да нет же, ну кто-то должен был остаться на стене, хотя бы для видимости охраны!

Никого, вот же глупость какая. Одно из двух: или стража в самом деле спит как мертвая, или магараджи нет в Такуре. У него, помнится, говорил Реджинальд, таких дворцов не счесть. Разве не мог он отвезти Вареньку бог весть куда? Сколько дворцов — столько и гаремов. И в одном из них…

Он запнулся. Не думать, пока не думать об этом! Думать о том, что существует еще третье объяснение безлюдности, и безмолвию, и тишине. Самое верное объяснение — засада. Ловушка.

Он затаил дыхание, сбавил шаг — и в эту минуту впереди мелькнула тень женщины.

Она пыталась отворить какую-то дверь, оглядываясь отчаянно; лунный полусвет уродовал, коверкал ее лицо.

Дверь почти поддалась ее усилиям, но Василий оказался проворнее: настиг, схватил ее за плечи, повернул… и ахнул, увидев избитое, изуродованное лицо, кровоподтеки на щеках, борозды от ногтей на лбу и запекшуюся кровь у корней волос, словно женщину таскали за волосы, пытаясь их выдрать.

И ощущение, что он находится разом в двух местах — стоит здесь, на крепостной стене, и одновременно в Беназире, у резных ворот, за которыми дом Бушуева, — ударило по нему и сделало беспомощным.

Неужто это та самая рабыня, из-за которой он ненавидел Вареньку? Но разве это может быть?.. Совпадение? Бред?

В черных огромных глазах что-то затрепетало, какое-то живое выражение; Василий не сразу понял, что это ужас. Она заслонилась ладонями и теперь выглядывала из-за них, бормоча:

— Не убивай меня, господин! Смилуйся… о, смилуйся над несчастной, чьи дни сочтены!

— Да будет тебе, — ошеломленно пробормотал Василий. — Ты мне не нужна, иди своей дорогой. Скажи, только скажи: магараджа здесь?

— Он уехал до заката, — был ответ.

— Один?

— Нет, со свитой.

Уехал до заката… Но никто не выезжал из замка!

Может быть, через другие ворота? Значит, нет засады, зря он стерегся. И зря ломился сюда, зря висел надо рвом… нет, еще есть надежда, что магараджа не взял ее с собой!

— Агарем?

— У него здесь нет гарема. Он привез себе белую мэм-сагиб, но не взял ее с собой!

Сердце Василия подпрыгнуло к горлу, однако что-то в лице девушки остановило порыв надежды.

— Белую мэм-сагиб? Какую?

— Ты знаешь ее. Я знаю ее, — ответила служанка. — Я не видела ее несколько недель, однако она не сделалась добрее! Видишь? — покрытая багровыми пятнами рука взлетела ко лбу. — Я снова не угодила ей, как и раньше…

— Послушай! — недоверчиво воскликнул Василий. — Ты что, преследуешь ее?! Откуда ты здесь взялась?

— Я просила защиты у магараджи Такура, — проговорила девушка. — Он подарил меня мэм-сагиб Барбаре, к нему я и вернулась, когда убежала от нее. Тогда же ты увидел меня на улице Беназира, помнишь? Ты и сагиб-инглиш. Он здесь, с тобою? Я хочу припасть к его ногам, как сейчас припадаю к твоим!

Она и вправду сделала движение рухнуть на колени, да Василий оказался проворнее и подхватил ее. Тотчас же горячее под тонким сари тело прильнуло к нему, огромные глаза заглянули в глаза, руки легко легли на плечи.

— Позволь отблагодарить тебя, господин! — зашелестел шепоток.

Секунду Василий глядел на нее недоверчиво, потом осторожно отодвинул от себя.

«Экие же девки здесь распутные, проходу человеку не дают! — возмущенно подумал он. — Одно у них на уме: мужика в постель уложить, а к поре сие или нет — им без разницы».

— Ты… погоди, — неловко сказал он, вытягивая руку и придерживая девушку на расстоянии. — Я спросить хотел…

— Тебе отвратительно мое уродство! — с рыданием воскликнула она, опуская на лоб складку сари и прячась от лунного луча, заглянувшего между зубцами башни.

Девушка с силой, удесятеренной отчаянием, толкнула дверь, возле которой стояла, и та наконец поддалась.

Она канула в душистую, пропахшую сандалом тьму, рассеиваемую несколькими факелами, укрепленными на стенах, но Василий тотчас оказался рядом, снова поймал ее за руку.

Девушка вырвала ладонь, горестно сплела пальцы:

— Но чем же я виновата?.. О, пусть Оспа-Шатила возьмет ее лицо, думала я! Я желала ей тысячу страшных смертей, но, увидев, как хочет она умереть, встала на ее пути, желая спасти, — и вот чем она отплатила мне!

Короткое отчаянное рыдание оборвало ее слова, и Василий ощутил, что у него подкосились ноги.

— Варенька… хотела умереть? — повторил он запекшимися губами.

Девушка слегка кивнула.

— Ее готовили для ночи с магараджей, и она… она кричала, что лучше умрет. Господин оставил с нею меня и сказал: если с мэм-сагиб что-нибудь случится, он бросит меня в ров крокодилам. Поэтому я и дралась с мэм-сагиб так отчаянно, что даже… даже смогла сбить ее с ног и позвать стражу. Ее связали, а меня магараджа пообещал отпустить на волю.

— И что, отпустил? — угрюмо спросил Василий. — Что же ты тогда здесь делаешь?

— Он уехал, он забыл про меня! — тихо всхлипнула девушка. — Он забыл!

— Послушай, послушай, — торопливо, не слыша себя, забормотал Василий. — Как зовут тебя?

— Тамилла, — робко ответила она, поднимая на него прекрасные глаза, до краев полные слез, и нежности, и…

Он отвел взгляд:

— Послушай, Тамилла! Я помогу тебе уйти отсюда, а в Ванарессе ты получишь от меня деньги — сколько сможешь унести! Ты будешь свободна и богата, только… только скажи мне, где мэм-сагиб Барбара? Где ее держит магараджа?

— Держит? — спросила она непонимающе. — Как это?

— Ну, куда заточил, где ее темница? Покажи, куда нужно идти, чтобы найти ее?

— Идти? — опять переспросила Тамилла. — Но ведь ты пришел оттуда.

— Оттуда? С крепостной стены, что ли? Значит, там, за какой-то дверью… я пробежал ее, как дурак? Скажи" где эта дверь, ну?

— Ее нет в замке, — тихо, словно бы с трудом размыкая губы, пробормотала Тамилла.

— Как это нет? — вскипел Василий. — Ты же сама только что сказала мне, что магараджа не взял ее с собою?!

— Не взял, — она медленно кивнула, — не взял. Но ее нети в замке…

— Так где же она?! — взревел Василий, надвигаясь на Тамиллу так грозно, что у нее подогнулись ноги.

Испустив вопль нерассуждающего ужаса, девушка метнулась куда-то в глубь комнаты, в глухую тьму, однако Василий оказался проворнее и, выбросив вперед руку, успел поймать ее разлетевшиеся косы. С силой рванул… и чуть не упал, ощутив, что волосы остались у него в руке.

Какое-то мгновение, остолбенев от гадливости, он разглядывал прядь с присохшей к ней кровавой коростой, вполне убежденный, что вырвал ее из головы несчастной страдалицы, как вдруг догадка пронзила его и толкнула вперед.

Она надеялась убежать, но смешно было и пытаться.

Василий настиг ее в три прыжка, поймал за руку, заломив за спину так, что девушка с криком упала на колени.

Она рвалась изо всех сил, пытаясь царапаться, шипела, будто кошка, однако Василий зажал ей и другую руку, а сам бесцеремонно принялся отдирать с ее головы приклеенные кровавые нашлепки.

Где-то тихонько пела, струилась вода. Василий двинулся в ту сторону, волоча за собою девушку прямо по полу, не обращая ни малейшего внимания на ее сопротивление.

Да, это поигрывали струйки маленького водоема в углу комнаты. Василий подтолкнул девушку — она едва успела испустить слабый крик — и сунул головой в воду.

Тело ее судорожно забилось; он приподнял ее, дал со всхлипом втянуть в себя воздух, опять окунул, опять приподнял — и так несколько раз, пока не счел, что с этой лгуньи довольно.

Отшвырнул — она со стенаниями и всхлипываниями утиралась своим промокшим сари, которое все сбилось в ком. Под сари ничего не было: ни юбки, ни шаровар, ни чоли. Медное нагое тело Василий снял со стены факел, поднял повыше, освещая точеную и вместе с тем тяжелую фигуру: талия чересчур тонка, бедра слишком широки, большие крепкие груди вызывающе торчат, а соски подведены серебром, и серебряные круги опоясывают талию, нагие чресла…

Поднес факел к ее лицу. Да, эти громадные глаза ему знакомы. В их глубине то же самое томное, чувственное выражение неприкрытой, животной страсти. Похоже, ее сущность состоит в том, чтобы лгать — и удовлетворять свои низменные желания. Хотя линии ее тела столь много обещают… Похоже, в умении удовлетворять эти самые низменные желания она достигла больших высот. Да, актерка, дешевая баядерка магараджи, которая по его воле то изображает избитую рабыню, то некую апсару, ублажающую героев — живых, еще не ушедших в рай — сваргу.

Она так смотрела… так смотрела на него Приоткрылись губы, часто вздымались тяжелые груди, чувственно расширились ноздри. Скажи он хоть слово, подай хоть малейший знак… Но, похоже, ей и этого не было нужно.

Чуть повернув кисть, Тамилла вдруг стиснула его пальцы так же крепко, как он сдавливал ее руку, и, медленно закрывая глаза, начала опускаться на пол, запрокидываться, вздымая серебряные соски Плоский, окруженный серебряными кругами живот колыхался от взволнованного дыхания.

Рука ее была так сильна, что Василий невольно опустился рядом. Их колени сошлись. Их бедра сблизились.

Она откидывалась все сильнее, увлекая его за собой.

Рты их хрипло, сдавленно дышали, смешивая дыхание.

Влажный язычок дразняще мелькнул меж ее губ, скрылся — снова высунулся, словно змеиное жало. Василий обнял ее одной рукой за талию, как-то потусторонне поразившись, до чего же она тонкая и гибкая, какие сильные мышцы играют под атласной кожею.

Взоры их слились. Он скользнул губами по нежнейшей, шелковистой щеке к маленькому смуглому уху с капелькой жемчужины в крошечной мочке и чуть слышно выдохнул:

— Где моя жена?

Миг — и ее уже не было в его руках: она стояла, напряженно выпрямившись.

Оскалилась так, что Василий зашарил по поясу, отыскивая какое ни есть оружие… но это была улыбка, злобная улыбка:

— Это уже второй раз ты отвергаешь меня! А ведь раньше не был так жесток и льнул ко мне, как трава льнет к серпу, когда я ласкала тебя.

— Опомнись, — холодно сказал Василий, — ты меня с кем-то путаешь. Ты красавица, знаешь? Я тебя раз увидел, а запомнил, так что непременно узнал бы, если бы видел прежде. Однако это все пустые разговоры. Ты уже поняла, надеюсь, что меня так просто с ног не сбить, не стоит и пытаться. А ты… ты рискуешь!

Неуловимым стремительным движением он схватил ее за щиколотку, рванул — и она рухнула плашмя, лишившись дыхания от резкого падения.

— Ты лежи, красивая! — Он сжимал ее поднятую щиколотку; ноздри трепетали от резкого мускусного запаха ее тела.

«Чем она мажется? — подумал раздраженно. — Надо было ее подольше в воде подержать, а то как бы не задохнуться!»

— Лежи и рассказывай. Ты у магараджи в крепости или по найму?

Разумеется, она ничего не поняла, только дико водила по сторонам глазами, еще не вполне придя в себя.

Однако Василий наблюдал за ней очень внимательно, поэтому не упустил мгновения, когда огонек сознания зажегся в ее взоре, и смог проследить, куда она глянула — но тотчас словно бы отдернула взор.

Затем она уставилась на Василия: он видел, просто-таки видел, как старается Тамилла не смотреть в ту сторону.

Резко наклонился, вздернул ее с полу:

— Там что? А ну иди, быстро!

Конечно, он не отпускал ее руки: с этой девкой ухо надо было держать востро! — и шел в шаге от нее. Поразительной красоты тело его нисколько не волновало, словно было облачено в монашескую рясу. Да нет, ряса его не охладила бы… А, вот в чем дело! Она пахнет, как цветы на могиле, и тело ее будто незримым саваном прикрыто. Нет, эта девка ему даром не нужна, пусть ответит толком на все его вопросы, и он отпустит ее подобру-поздорову.

И без того мелкие шажки совсем замедлились, девушка нерешительно оглянулась:

— Ты… ты хочешь?

— Давай показывай! — Он нетерпеливо тряхнул ее за руку, и Тамилла, покорно кивнув, потянулась за чем-то искристым, лежащим на каменной широкой полке.

Мягкий опаловый блеск — ожерелье из звезд? Из осколков лунного света?

У Василия пересохло во рту.

Ожерелье Кангалиммы! Ожерелье, которое колдунья подарила Вареньке! В последний раз Василий видел его на груди своей жены, перед тем как рухнуть в сладостный, смертельный, блаженный сон под деревом ашоки.

Откуда здесь ожерелье Кангалиммы, ожерелье Вареньки?

— Где ты его взяла? — хрипло проговорил он. — Где?..

Тамилла протянула ему ожерелье. Василий схватил его и поразился холоду и безжизненности этих камней.

А ведь в ту ночь они, чудилось, были напоены жаром их сердец и растворялись меж их слившимися телами!

— Где ты его взяла?

Она неопределенно кивнула куда-то в сторону:

— Там. Это достали из рва… Все, что осталось. Все, что осталось от богини!

3. Богиня алчет жертв

Теперь он отпустил ее. Стоял, прижав ко лбу ладонь, странно, потусторонне ощущая, какой горячий лоб и какая ледяная рука. «Это потому, что я держал оружие», — объяснил сам себе и кивнул, словно согласился.

— Когда? — спросил чуть слышно, и Тамилла тихо всхлипнула:

— Утром. Но богиня бросилась в ров еще до полуночи.

— До полуночи? Да… ночью я шел через джунгли.

Меня здесь не было.

Перевел дыхание. Спросил, с изумлением слыша свой дикий, неузнаваемый голос:

— Почему? Почему она…

Тамилла, сложив ладони в намаете, отрешенно смотрела на стену, а в глазах копились, копились слезы:

— Господин мой, магараджа, обесчестил ее, потом она… пошла. Я хотела ее задержать, правда, клянусь дыханием Брамы! Она оказалась сильнее…

— Что же ты никого не звала? Почему не кричала о помощи?

— Кричала. Воины магараджи видели, как мы боролись, господин мой тоже видел, но не отдал приказа остановить ее. Он… смеялся.

— Смеялся?! — Все, что удалось исторгнуть из горла, это короткое рыдание. — Будь он проклят!.. Почему?

— Он не верил, что богиня бросится в ров. Смеялся: мол, все равно твой любовник узнает, что ты изменила ему с другим.

— Любовник богини? — переспросил Василий, не слыша своего голоса, так вдруг больно, сильно забилась кровь в ушах. И сквозь это биение пробился резкий голос, исполненный страдания и злобы, изумления и ужаса… будто крик павлина;

«Тебе предначертано стать любовником богини!»

— Что это значит? — пробормотал он, притягивая к себе Тамиллу и пытаясь заглянуть во влажную глубину ее черных очей. — Что все это значит?!

— Ты сам должен знать. — Она опустила ресницы. — Ты, конечно, вспомнил ее… поэтому тебя и влекло к ней.

— Ошибаешься! — Он опустил руку. — Я забыл, я забыл все. И только теперь кое-что оживает в моей памяти, но я по-прежнему не понимаю, что все это означает.

— Богиня… — Тамилла повела рукою вокруг лба, совершая охранительный знак. — Это богиня тхагери, черная Кали, которой поклоняется магараджа.

Так… Василий был прав, что заподозрил владыку Такура! Поздно, однако же, его озарило, безнадежно поздно!

— Раз в год Кали нужен праздник очищения от крови, пролитой в ее честь. Тогда тхаги похищают красавицу со светлыми глазами и волосами, украшают белыми цветами — знаком чистоты и смерти — и соединяют с Шивой, который должен явиться в образе светлоглазого и светлолицего мужчины.

— Почему? Почему так важно именно это: светлые волосы и глаза? — перебил Василий.

— Я не знаю, — попятилась Тамилла. — Это древний обряд. Может быть, он принадлежит тем, кто пришел в эти земли с севера… о, я не знаю, клянусь!

— Ты участвовала в этих обрядах?

Она взглянула, как испуганное дитя:

— Да. Я думала, ты меня узнаешь.

Он смотрел на эти чеканные черты и вспоминал… нет, ему лишь казалось, будто он вспоминает их. Но тело дрожью полузабытого волнения вдруг отозвалось на память о дерзких, распутных пальцах, приласкавших его в водоеме, о жадном рте, который был в то же время ее приманчиво разверстыми недрами…

Он провел рукой вокруг лица, словно отряхивал паутину, которая обвилась вокруг него в тот день, когда чья-то рука легла ему на плечо в рыбацкой деревушке да так и реяла вокруг по сей день — неотвязная, необъяснимая.

— Диковинно, — пробормотал он. — Значит, магараджа поклоняется Кали — и он же погубил ту, которая была ее земным олицетворением. Как это может быть?

— Только одну ночь она была богиней, — пояснила Тамилла. — Совокупление с Шивой свершилось, Кали очищена от крови и алчет новых жертв. И первой жертвой должна была сделаться та, которая посмела надеть на себя личину богини.

— Посмела?! — Василий попытался рассмеяться, но услышал какое-то хриплое карканье — и оставил эти бесплодные попытки. — А что, ее кто-то спросил? Может быть, ты хочешь сказать, будто моя жена знала заранее, какую роль ей предстоит сыграть?

— Нет, о нет! — Она быстро положила ладонь на его плечо. — Нет, о нет! Клянусь, твоя богиня — просто невинная жертва. Ты верно угадал: магараджа очень боялся, что вы увидите друг друга — и вспомните ту ночь. Он велел отправить тебя в Ванарессу — о, не иначе демоны помутили его разум! — В голосе вдруг зазвенела ярость. — Но оказалось, что ты входишь в дом к его другу-инглишу! Ну да, за тобой следили, конечно, следили. Магараджа понял, что ты можешь оказаться в его дворце вместе с инглишем, — и встревожился. Можно было убить тебя, но обряд не велит убивать любовника богини раньше, чем ее. Магараджа решил сделать все, чтобы ты не смотрел на богиню глазами любви. Ему показалось, что ты, подобно инглишам, ненавидишь тех, кто истязает рабов.

Поэтому он велел мне… ну, ты знаешь.

— Знаю, да, знаю! И эта клевета, будто она требовала убийства садовника! Но почему… нет, я не понимаю!

Он схватился за голову. Мысли сплелись в какой-то огненный клубок, из которого каждое мгновение выскальзывал обрывок раскаленной нити, впивался в мозг, причинял острую боль. Кровь билась в висках, застилала глаза.

— Подожди, я хочу понять! Почему все происходило так… так долго, так нелепо? Почему магараджа не прикончил Вареньку сразу, как только был исполнен обряд?!

Тамилла поглядела на него с суеверным ужасом:

— Как же ты не понимаешь? Человек не может убить богиню своими руками!

— Ну разумеется! А дохлая кобра в кустах отравленных роз? Это не убийство?

Тамилла резко выдохнула, потом заговорила так же испуганно:

— Человек может помогать богине умереть. Яд, цветок — это невинно, вполне невинно.

— О да! — сказал Василий. — О да! Вполне!

— Невинно в глазах всевидящих богов. Знаешь, как говорят? Кто, усевшись вдвоем, советуется — обо всем знает Варуна, ибо он третий при двоих и второй при мыслях одинокого. Поэтому, как ни хотелось магарадже прикончить богиню вместе со всеми вами с помощью своих тхагов-душителей, он был принужден заточить ее в Башню Молчания. Там она умерла бы или убила бы себя сама. Как… как прошлой полночью.

— Как прошлой полночью… — бессмысленно повторил Василий. — Значит, это самоубийство было угодно Кали?

— Да, да! — с жаром согласилась Тамилла. — Богиня будет довольна, что ее земное воплощение сольется с нею.

— А Нараян? — тихо спросил Василий.

Глаза Тамиллы сделались огромными.

— Нараян? Я не знаю…

— Если ты скажешь, что не знаешь Нараяна, я не поверю! — Василий с новым раздражением стиснул ее кисть, мимолетно удивившись тому, какая сильная, упругая у нее рука. — Ты была там, в водоеме… на острове!

Ион едва не ударил тебя за то, что я тогда… ты помнишь?

Она медленно опустила ресницы:

— Помню ли я? О… это мое несчастье! Мне жаль Нараяна! Он жертва своего сердца, потому что он так же полюбил богиню, как я…

И вдруг обвилась всем телом вокруг Василия, припала жадным ртом к его губам, а руки продолжили то, что она успешно завершила в темном водоеме, но чего не удалось ей сделать в одном из покоев этого дворца. Ну, волшебный, многообещающий третий раз…

Она вела ладонями по его телу, и Василию казалось, что перед ним великолепная арфистка, которая прекрасно знает, как заставить все струны мужского существа запеть любовную страстную песнь. Арфистка, да…

Он был в одном салоне в Париже, они были там вместе с Реджинальдом, и дама в сиреневом туалете, с высоко подобранными белыми волосами, играла в честь победителей дивные мелодии. Однако у Василия весь день чудовищно болела голова после ночи с Эжени… вдобавок там присутствовала не одна Эжени, а еще две какие-то красотулечки — или три?.. Словом, было не до музыкальных пассажей, он только с преувеличенным дурацким вниманием следил за длинными мелькающими пальчиками, которые перебирали струны так проворно, как пряха — прядет, кружевница — плетет, сборщица чая — скручивает листочки, а человек, ненароком севший в муравейник, обирает с себя жалящих воинственных насекомых. И вот перебор пальцев сделался таким стремительным, что за ним просто невозможно было уследить… у Василия кругом пошла голова, а к горлу подкатил комок, и какое-то мгновение он холодел от ужаса, что его сейчас вывернет на бесценный обюсонский ковер, словно беременную институтку…

Он резко кашлянул и перехватил запястья Тамиллы уже около своих бедер.

— Постой, — проговорил, чуть задыхаясь. — Я больше не могу… не могу терпеть. До смерти боюсь щекотки.

Одним бессмертным богам известно, как ему удалось облечь сугубо русскую грубость в щелкающий, шелестящий, попискивающий, будто птичьи голоса, язык этой страны, этой лживой женщины.

Она оторопела на миг — только на миг, но тотчас очнулась — и рванулась было во тьму, которая ее породила на горе и муки Василия, однако даже это сильное, гибкое тело не могло противостоять стальному аркану, которым ее захлестнула рука взбешенного мужчины.

— Не дергайся, змеища! — прошипел он. — Что, наступил тебе на хвост? Ничего, послушай-ка! Думаешь, я по верил тому, что ты здесь наплела? А знаешь, почему не верю? Потому что я жив! Я жив! Это значит, что и жена моя жива, потому что, умри она еще до полуночи, и я не встретил бы рассвета. У нас с ней одно сердце, кровь одна — жизнь одна. — Он хрипло расхохотался. — Ни минуты не верил тебе, ни единой минуточки. Мне хочется опять окунуть тебя в воду да еще хорошенько поскрести скребком — глядишь, и эту мерзкую личину отмою, а там еще какую-нибудь пакость обнаружу. Не ту ли тварь, которая завела Вареньку на Башню Молчания? Ты, я погляжу, здесь и швец, и жнец, и в дуду игрец? На все руки от скуки?

Он уже не затруднял себя переводом, чудилось, забыв все слова на хинди: ничего, поймет!

Впрочем, и Тамилла не сомневалась, что он поймет ее, когда вдруг закинула голову — и нечеловеческий рев, словно бы исторгнутый сонмищем демонов, вырвался из ее груди:

— Майн бхука хо! Я голодна!

И трижды прокричала сова.

Василий невольно разжал пальцы, но тут же мгновенное оцепенение прошло, и он понесся следом за убегающей Тамиллой. Она неслась так, словно решила разбиться вдребезги о каменную стену, и на миг Василию почудилось, будто она сквозь эту стену проскочила-таки, однако там была всего лишь тяжелая занавесь, которая разомкнулась, пропустив Тамиллу, и вновь сомкнулась за ее спиной.

Ему хватило времени сунуть левую руку в латунную рукавицу ханды, а правую оперить железной когтистой перчаткою, и он думал, что готов ко всему, когда прорывался через черные, тяжелые, душные складки занавеси… однако от того, что открылось перед ним, у Василия на миг перехватило дыхание.

Он стоял на вершине каменной, почти отвесной лестницы с высокими, грубо высеченными ступенями.

И почти вровень с ним, на мощном постаменте, находилась статуя женщины, восседавшей на разъяренном льве.

Она была огромна, не меньше пяти аршин в высоту — от пола до потолка, которого почти касался макушкой Василий, и первое, что бросилось ему в глаза, это пятьдесят черепов ожерелья на ее шее — настоящих человеческих черепов: желтых от времени и белых, принадлежавших недавно умерщвленным людям. Уже одной этой приметы было достаточно, чтобы узнать Кали, хотя с таким образом чудовищной богини Василий встретился впервые.

Всегда ее изображали как молодую женщину, чья внешность была отталкивающей — и в то же время чувственно-привлекательной. Ведь и смерть сулит наслаждение страдальцу, который зовет ее! Сейчас же он увидел перед собой лысую, как обезьяна, голую, иссохшую старуху-демоницу, сидевшую на спине льва на корточках, широко раздвинув чресла, так что ее отвратительные недра, похожие на глубины ада и изваянные с величайшим тщанием, были разверсты и пугали своим видом едва ли не больше, чем третий глаз в голом лбу, чем жуткий оскал беззубого рта, из которого вываливался длинный, будто у удавленника, язык. И алая жидкость, капавшая с него, наверняка была подлинной человеческой кровью…

Черный камень, из коего было изваяно это тощее тело, почему-то не блестел, а странным образом поглощал свет, подобно той самой тьме, которой Кали окутает мир в конце этой кальпы [Кальпа — о индуистскому мифологическому исчислению, «день и ночь» Брахмы, 8 640 000 000 человеческих лет.

По ее завершении следует повое творение и начинается новая кальпа.], за что и будет названа Каларатри — ночь времени. Это и была Кали-Каларатри, Кали-демоница, и, словно для того, чтобы усугубить исходящий от нее гипнотизирующий ужас, ваятель снабдил ее не четырьмя, а восемью руками… очевидно, чтобы лишить несчастную жертву Кали всякой надежды на спасение.

И сейчас, глядя в лицо этой грядущей тьме, Василий окончательно уверился, что Тамилла каждым своим словом лгала ему. Не могла его ненаглядная Варенька даже против воли сделаться земным воплощением этого чудовища! Вовсе не черной Кали обладал он под луной, под торжествующую музыку поющего бамбука, а Чандрой — богиней… Пусть никогда не узнать, образ какого неведомого идеала он обнимал, но только не эту дьяволицу!

В одной руке Кали сжимала кривую саблю, в другой — палицу, в третьей — раковину, и это розовое чудо, означающее женское жаждущее естество, особенно ужасно выглядело в мертвенной костлявой длани. В четвертой руке был жертвенный нож. В пятой еще какое-то не То оружие, не то ритуальный знак в виде ромба — Василий не знал, что это такое, а подробно разглядывать у него не было ни минуты. Его взгляд скользнул по остальным рукам Кали, державшим трезубец, лук с оперенной стрелой, горящий жертвенный светильник и, разумеется, отрубленную голову. Василий мог бы поклясться, что голова сия слетела с плеч жертвы совсем недавно, может быть, только что. Светлые глаза еще хранили живой блеск, светлые волосы еще не поникли безжизненными, тусклыми прядями, со щек еще не сошел последний румянец, а исхудалые черты еще хранили дерзкое, шалое выражение, которое Почему-то показалось Василию странно знакомым. Но прошло еще несколько мгновений, прежде чем он сообразил, что видит свою собственную голову.

Сумасшедшим движением вскинул руку к лицу, но в последний миг спохватился, что у Кали в руке — просто восковое подобие, а он сам себя может исцарапать в кровь когтями вагхнака, — и успел остановиться, не схватился за щеки железной пятерней. Однако этот жест спас ему жизнь, потому что чакра, брошенная из тьмы, ударила его не по шее, а по железной руке. И, резко взвившись, нарушила свой визжащий, вращающийся, точно выверенный обратный путь, пошла косо вверх, потом вниз, сильно, мощно прорезав тьму, копившуюся у подножия статуи. Раздался крик испуганной боли — Василий понял, что оружие убило пославшего его убивать.

И только теперь он посмотрел вниз и увидел тех, кто стоял против него на этом поле боя… нет, в этой пещере смерти.

Факелы вспыхнули, как по волшебству, и теперь не только Кали, но и свита ее была освещена.

Лес копий, натянутых луков, оперенных стрел, воздетых мечей, чакр, готовых взвиться в полете! Два каменных слона возвышались в глубине залы, и на мгновение Василию почудилось, что и они — часть войска магараджи, восседавшего на спине одного из гигантов, высоко воздев руку, в которой сверкала сабля Сиваджи.

На другом слоне Василий увидел барабанщика, который именно в этот миг ударил колотушкой в туго натянутый бок накара — большого боевого барабана.

Тяжелый, гулкий звук оказался таким мощным, что у Василия загудело в ушах, а барабан продолжал вздрагивать, исторгая гул, подобный камнепаду, подобный треску джунглей, ломаемых ураганом, или реву шторма, в бессильной ярости ударяющего об утес. И, повинуясь этому звуку, волна воинов ринулась снизу по ступенькам, грозя захлестнуть ошалелого храбреца, который и не подумал искать спасения в бегстве, хотя за его спиной тяжело колыхалась занавесь, а за нею был выход…

«Позора не переживали!» — пропел в голове Василия, словно боевая труба, клич предка его, ратника Святослава Брусенца, полегшего на берегу Непрядвы под плачи лебединые, а вторил ему голос другого прапрадеда, баскака Булата, крещенного Аверином после того, как в плену принял православие и женился на русской:

«Последнее лекарство — огонь, последняя хитрость — меч!» У него еще оставалась эта последняя хитрость, и Василий восторженно завизжал, словно дикая степь окружала его… снег, дикая степь да волчья стая:

— Выходи один на один!

Где там! Они лезли всем скопом!

Они лезли всем скопом, и каждый так рвался первым принести жертву своей ужасной покровительнице, что один мешал другому и даже сшибал с узкой отвесной лестницы. Но это мало уменьшало количество врагов, ибо срывались единицы, а снизу накатывались десятки.

Однако Василий держался, фехтуя левой рукой и работая вагхнаком — правой, когда какая-нибудь наглая черномазая рожа оказывалась слишком близко. Он мог жалеть только о том, что нет третьей руки, для другой сабельки, однако и одной положил уже немало ворогов, непривычных рубиться с левшой и терявших драгоценные мгновения на то, чтобы перестроиться в маневре.

Ну что ж, как рубаки все эти орущие туземцы и в подметки не годились бонапартовским ветеранам, которые зубами рвали армии союзников на подступах к Парижу и, видя перед собою хитреца-левшу, с усмешкой тоже перебрасывали саблю в левую руку: «Avec plaisir, s'il vous plait, monsier!» [28].

Существовала маленькая разница: там Василий был со товарищи, а здесь — как бык взъяренный, но одинок.

И вот-вот прилетит снизу еще одна чакра, или стрела, или копье… Он как-то вдруг, внезапно понял, что обречен, а значит, обречена и Варенька, но, вместо того чтобы родить страх в его сердце, эта мысль удесятерила его силы.

Он спустился на ступеньку, еще на две… Вдруг гулко ударил барабан — и Василий оказался один на лестнице: наступающие отхлынули, и только трупы остались на ступеньках.

Они опять сгрудились во тьме, а магараджа вытянулся во весь свой плюгавенький росточек, вскинул саблю Сиваджи…

— Попался, голубочек! — радостно выдохнул Василий, смахнув с пальцев вагхнак. Он уже занес руку, чтобы размахнуться, послать чакру вперед, чтобы смертоубийственное лезвие чиркнуло по горлу этого коварного…

И рука его опустилась.

Какая-то темная волна прошла по телу, окатила его нерассуждающим ужасом. Тоска сжала сердце.

Василий уронил чакру — звон металла по ступенькам показался отчаянным далекимзоврм… на который он уже не мог отозваться.

Медленно поднял голову — и пошатнулся. Слабость, внезапно овладевшая им, была так сильна, что он едва не свалился на ступеньки. Да еще что-то непрестанно било его в грудь, ударяло по голове, толкало, заставляло лечь, лечь, сдаться. Мерные удары барабана заставляли лестницу вздрагивать, и Василий уже с трудом удерживался на ногах. Еще секунда, и, несмотря на тупую, но сильную, как удары молота, боль в висках, им стало овладевать невыразимое чувство покоя; он смутно осознавал, что лишается чувств.

В глазах его все плыло, но какой-то тусклый красный огонек внезапно приковал к себе взгляд. Он двоился — и Василий не сразу осознал, что смотрит в два красных, алчных глаза. Это были глаза Кали, и под ее взором Василию показалось, что он связан, опутан, что его беспомощного влекут на заклание неведомые силы.

И хотя он не мог уже пошевельнуть ни одним пальцем, ни произнести ни одного звука, он не испытывал ни малейшей боли, не было даже искры страха в душе: одно только полное затишье всех чувств.

«Неужто это смерть?» — мелькнуло у него в голове, и чей-то чужой голос ответил:

«Да, о да, вечная смерть!»

Он поник головой, ощущая, что нет ни сил, ни желания противиться. Он знал, что жизнь еще теплится в его теле, однако не испытывал ни малейшего сожаления от того, что этот слабенький огонек скоро погаснет.

Что-то холодное соскальзывало с руки. Латунная рукавица ханды… последняя хитрость — меч… Эти слова больше ничего не значили для него, ничего.

Он сделал еще один неверный, колеблющийся шаг — и в этот миг что-то пронзило его левое плечо. Василий взревел от боли, качнулся, хватаясь за плечо, словно хотел сорвать тяжелую длань, вцепившуюся в него. Чудилось, боль — рука смерти легла ему на плечо! Сознание вспыхнуло, ожило, мышцы напряглись. Он понял: в плечо попала стрела или нож. Его убивали сзади, предательски!

Он повернулся, чтобы увидеть лицо этого последнего врага, убийцы, еще более коварного, чем сам магараджа…

Перед ним стоял Нараян.

И он еще успел рвануться к горлу этого предателя, прежде чем мрак овладел всем его существом.

4. Третья смерть

Не бойся, не умрешь — ведь ты рожден
Для жизни долгой… Боль я изгоняю
Заветным словом:
Да придет дыхание.
Сознанье пусть затеплится в тебе!

Прохладное дуновение коснулось лба, и Василий ощутил, что грудь его поднимается и в нее входит воздух. Он с болью закашлялся, словно это обыкновенное движение было чем-то забытым, непривычным… грудь, чудилось; замлела, оставаясь так долго каменно неподвижной. Веки его трепетали, желая подняться, С невероятным усилием, словно приподнимая неимоверную тяжесть, Василий приоткрыл глаза и тотчас зажмурился снова, потому что нестерпимо яркий свет, заливавший мир, так и хлестнул по ним, выбив жгучие слезы.

Он отвык дышать, отвык видеть. Губы не повиновались — говорить он тоже отвык. И хотя откуда-то знал, что у него должны быть руки и ноги, их он тоже не ощущал.

Да воссоединятся телеса!
Да возродятся зрение и сила!
Из забытья, как некогда, восстань!

Так… уже лучше. Тысячами иголочек закололо все тело: это ожила в нем кровь, ринулась делать свое животворящее дело, однако Василий чувствовал, что еще далековато до того, чтобы «из забытья, как некогда, восстать», — слишком долго он пробыл во мраке… в том мраке, который обрушился на него, когда стрела Нараяна пронзила ему плечо.

И сейчас словно бы еще одна стрела вонзилась в него — на сей раз в голову. Эта стрела была изумление.

Он изумленно вспомнил, что потом куда-то долго бежал вместе с Нараяном — не то преследуя его, не то преследуемый им. Он смутно сознавал, что все еще находится во дворце магараджи, однако путь их бегства пролегал не по залам и покоям. Это были какие-то полуобвалившиеся кельи, невообразимые лазы, напоминающие ходы, которые прорывают себе мускусные крысы и по которым потом скользят только змеи. Это был как бы новый дворец, невыносимо протяженный, невыносимо тесный, и путь этот был настолько мучителен, что Василий приказал себе не думать о нем сейчас. Но в памяти еще мелькали отрывочные картины, там была какая-то каморка — совершенно пустая, если не считать черных пауков, похожих по величине на самых крупных раков. Зачуяв людей, они сотнями забегали по стенам, висли в воздухе, падали на головы незваным пришельцам и шмыгали по углам. Василий вспомнил, что начал давить, топтать этих мерзейших существ, однако Нараян остановил его и… О боже, они заговорили, они о чем то заговорили!.. Да, Нараян процедил сквозь зубы, что грех перед природою и собственной совестью лишать жизни убегающее от человека даже и опасное животное, тем паче такую мелкую, жалкую тварь, как паук.

А Василий… значит, он был скорее жив, чем мертв, если у него хватило сил еще и съязвить:

— Уж не боишься ли ты в будущей жизни переселиться в черного паука?

— Нет, но все-таки предпочел бы сделаться пауком, нежели безрассудным глупцом. Не имея разума, глупцы поступают с собою как с врагом, совершая злое дело, которое приносит горькие плоды!

Помнится, по уничтожающему взгляду, брошенному Нараяном, Василий понял, в чей огород камушек. За такие слова Нараяну предстояло заплатить… но простреленное плечо, о котором Василий на время бегства вроде как забыл, снова начало жечь будто огнем, потому он отложил взимание долгов до лучшей поры и полез за Нараяном в новую келью, заваленную мелкими каменьями и землей так, что Василий усомнился, удастся ли им когда-нибудь эту свалку разобрать. Они, впрочем, даже и пытаться не стали, однако каким-то образом очутились в некоем каменном мешке, и тогда Василия вдруг осенила страшная, противоестественная догадка: что, если Нараян ведет его не по каким-то там тайным покоям, а сквозь стены дворца? И это было его последней мыслью. Больше он не помнил пути, ничего не помнил…

Со всей своею плотью и душою
Иди сюда! Не внемли слугам Ямы!
Воспрянь от мрака смерти! Возродись!

Кто это зовет его?.. Любопытство овладело Василием до такой степени, что он превозмог боль, резь — и заставил-таки себя снова открыть глаза и посмотреть… увидеть Нараяна, который стоял над ним, воздев руки к восходящему солнцу — чудилось, оно лежит на его простертых ладонях живым, огненным, спелым яблоком! — и провозглашал:

Восстань, твердыни жизни обретая!
Свет солнечный — да оживит тебя!

И Василий поверил, что он все-таки жив.

Жив, несмотря на все старания этого лживого существа погубить его, сперва предав, потом пронзив стрелой, потом — заживо замуровав в стене, потом… Потом, получается, вылечив от раны (Василий осторожно пошевелил плечом, но ощутил только слабую боль да сдавление тугой повязки) и снова вернув к жизни?

Если тело Василия чувствовало себя вполне сносно, то сознание было еще замутнено. Вдобавок дурманил запах, сочившийся сквозь повязку. Пахло какой-то травяной горечью, словно бы растертой полынью — или нет? Ох, у него не было сил ни доискиваться до составных частей этого запаха, ни размышлять над причудами поведения Нараяна! Гораздо проще оказалось разомкнуть спекшиеся уста и выдохнуть с хрипом:

— Предатель!

Нараян опустил руки, отвел взор от солнца и взглянул на человека, безжизненно простертого на земле. Василий не видел выражения его лица, ибо оно было затенено, однако в голосе Нараяна зазвучала жалость, словно он беседовал с неразумным дитятею:

— Бесхитростный скакун! Быстрый конь, что выигрывает награду своим умением! Боги наделили тебя силой и мужеством, но что ведомо тебе о темных замыслах — и замыслах светлых?

Никто и никогда не осмеливался говорить с Василием Аверинцевым в таком тоне! Чего он совершенно не мог переносить, так это жалости и снисходительности к себе, а потому мгновенно сошел с ума от ярости и вскочил, забыв о боли и слабости, блистая ненавистью, словно остро отточенный клинок:

— Ты выстрелил мне в спину! Скажи, кто еще, кроме гнусного предателя, стреляет в спину человеку, против которого и без того выставлено целое войско?! Ты низко, подло, из-за угла пустил в меня стрелу…

— И спас тебе жизнь, — спокойно добавил Нараян. — Как неумелый боец в задоре хмельном, ты хотел победить всех врагов сразу — и был бы повержен силой вазитвы, если бы я не вернул тебе сознание. Только сила и мудрость аскета, которыми ты не обладаешь, могут противостоять вазитве — да еще боль. Я должен был причинить тебе самую сильную боль, чтобы спасти тебя.

Василию всегда говорили, что он слишком покладист, да он и сам знал за собой эту готовность уступить разумным доводам. Ведь Нараян, черт бы подрал его непостижимую душу, совершенно прав, будь он трижды проклят! С содроганием вспомнил Василий ту страшную силу, которая сковала его по рукам и ногам, почти лишив сознания… путы ее были в одно мгновение ока рассечены лезвием боли!

Он нахмурился как мог свирепее, потому что нельзя же было так, сразу, ни с того ни с сего, дать Нараяну понять, что он готов отвести все свои войска с передовой, и угрюмо буркнул:

— Ты любишь морочить мне голову. Что за вазитву еще выдумал?

Эх, ну какая злая сила сделала глаза этого человека такими непроницаемыми, а его голос — таким невозмутимым?! Мраморное изваяние не казалось бы спокойнее, отвечая:

— Вазитва — это колдовская сила взгляда. Факиры, йоги, аскеты служат богам и в благодарность наделяются даром укрощать и даже убивать диких зверей одною лишь силою взгляда. Однако против человека сей дар богов направляют только дакини, жестокие и свирепые демоницы, составляющие свиту Баваны-Кали. Одна из них искушала тебя, но, не добравшись до твоего сердца, едва не погубила твое тело.

— Тамилла! — наконец хоть до чего-то догадался Василий и был почти счастлив, что некое подобие мысли все-таки озарило его закоснелое в бесплодных попытках понимания чело. — Дакини, о которой ты говоришь, — это Тамилла! Вот чертова кукла! Значит, это ее глазищи горели, как два кровавых огня? А я-то, признаться, думал, это сама Кали уставила на меня свои гляделки… правда, почему-то только две, а не три.

— Ты был недалек от истины, ибо Тамилла — земное воплощение Баваны-Кали во всех обрядах тхагов-душителей.

— Вот как? Но она уверяла меня, будто Варенька… будто они похитили Вареньку и меня, чтобы изображать Кали, жаждущую очищения от крови, — растерянно пробормотал Василий.

Наконец-то хоть одно простое, человеческое чувство отобразилось на лице Нараяна. Это было презрение — насмешливое презрение… То есть он все-таки оказался способен на целых два человеческих чувства!

— Да, мало кто поистине понимает значение Кали!

Мало кто может видеть ее без страха за свою жизнь.

Кали черна, ибо она — вход в пустоту. Ее чернота состоит из всех цветов и поглощает все цвета. Ее нагота привлекает и отталкивает. Ее три глаза означают, что она абсолютно властна над тремя составными частями времени: прошлым, настоящим и будущим. Ее четыре руки простираются во все стороны света: на запад и восток, на север и юг. Ее высунутый язык говорит о чувственной и всепоглощающей природе… Но может ли кто-то представить себе, чтобы Кали пожелала очиститься от крови жертв, а значит, пожелала расстаться со своей сущностью?

— О, будь она проклята! — вскричал Василий, безнадежно махнув рукой. — Я отчаялся понять! Мне не до этого! Скажи, где моя жена? Ты знаешь? Она жива?

Нараян медленно кивнул.

— О, слава господу! Эта тварь Тамилла подсунула мне ожерелье Кангалиммы, будто бы поднятое со дна крокодильего рва, куда в порыве отчаяния бросилась Варенька.

Но я не поверил, я заставил себя не поверить ей, иначе умер бы на месте! Но где она? Скажи, если знаешь!

— Чандра во дворце магараджи Такура, — произнес Нараян, и Василию показалось, будто он получил удар тяжеленной палицей в подбрюшье.

Он слепо рванулся куда-то вперед, но рука Нараяна уперлась ему в грудь.

— Не бойся. Магараджа сластолюбив, но он не тронет Чандру. Иначе он заключит в объятия огонь жестокий, голыми руками схватит кобру!

— Полегче… — выдохнул с ненавистью Василий, и Нараян, взглянув в его побелевшие от ярости глаза, счел необходимым пояснить:

— Кали не простит своему жрецу любовной связи с другой богиней, тем более — со светлой Чандрой. Магараджа мог участвовать в обрядах детей Луны, надев на себя лживую личину, однако любодействовать он может только с демоницами, подобными Тамилле. Но медлить и слишком успокаиваться не стоит. То, что для нас, детей Луны, — смысл существования, для служителей Кали — всего лишь жертвенная солома на алтаре Агни.

— Ты говоришь о смысле существования, — тихо проговорил Василий. — О каком смысле? Какого существования? Научи меня хотя бы малости: видеть смысл в твоих поступках! Ты дважды спасал жизнь Вареньке — нет, трижды, ведь и от душителей ты хотел спасти ее, только они оказались хитрее. И вот в ту минуту, когда ей снова грозит смертельная неведомая опасность, ты… — Он осекся, мучительно подбирая слова, потому что мысли текли вразброд. — Я не спрашиваю, почему мне кажется, будто ты проходил сквозь стены и проводил сквозь стены меня. Я не спрашиваю, как ты излечил рану, которую сам нанес мне, — излечил почти бесследно! — Василий потер пальцами левое плечо, боль из которого стремительно улетучивалась, оставляя по себе лишь легкое онемение. — Но, похоже, настало время объяснить мне, настало время сказать, почему сейчас, когда она в плену у этого беспощадного человека, ты спасаешь не ее, а меня?!

Острая молния сверкнула в глазах Нараяна, ноздри слегка дрогнули.

— Ты смутил меня, господин, — сказал он, и Василий вздрогнул, впервые услышав в голосе Нараяна отзвук покорности. — Я забыл о том, что вам, европейцам, нужно всегда знать, что происходит и зачем. О да, прежде всего — зачем! Для нас ведь все просто: Карма ведет, Карма движет, Карма берет. Карма следует, Карма связывает, Карма отпускает, Карма дает. Карма никогда не находится в покое! Так было с тех пор, как Брама утвердил землю среди вод и звезды на небе. Нам этого достаточно, чтобы во всем и всегда следовать путем своей Кармы. Но ты живешь не божественной волею, а волею себя самого, случайностью, прихотью своей судьбы…

Что же, ты вправе знать, и я поведаю тебе, если желаешь, наши тайны, однако не взыщи, если мой рассказ покажется тебе краток. У меня и у тебя нет времени на долгое повествование, ведь твоя жизнь по-прежнему в опасности, а жизнь богини сейчас зависит от твоей жизни!

— Богини?! — пробормотал Василий, и на месте этого Нараяна, печального, усталого, как бы обреченного, перед ним возник другой — Нараян-наставник, Нараян-палач, мучитель, в черной глубине глаз которого промелькнуло что-то глубоко страдальческое и вместе с тем зловещее, когда он изрек:

— Тебе предначертано стать любовником богини!

— Богини? — повторил он пересохшими губами, и Нараян кивнул:

— Чандры. Твоей жены.

— Значит… О господи! Значит, Тамилла все-таки говорила правду. Она была воплощением богини!

— Я служу обоим мирам — небу и земле. Магараджа Такура и Тамилла служат только темной, подземной патале, где живут темные демоны и наги [29], противостоящие небесным богам. Там ложь произрастает, как трава, из коей добывают яд, который когда-нибудь уничтожит Вселенную! Аруса… Аруса, вспомни это имя! Вспомни все, что было с тобою в лунную ночь, и подумай: разве это похоже на кровавые жертвоприношения Кали?!

Что было там еще, кроме божественной страсти, которая зажгла в ваших телах и сердцах неугасимый огонь, соединивший вас навеки и позволивший воскресить все, чему следовало остаться в безднах забвения?

— Да, страсть! — прошептал Василий, чувствуя, как оживают воспоминания в сердце… и в чреслах его. — Страсть и красота! Значит, правда, что ты похитил меня в той рыбацкой деревушке для участия в обряде?

А где ты нашел Вареньку?

— Чандру отыскал магараджа Такура. Мы долгое время думали, что он один из детей Луны, однако он лишь надевал на себя лживую личину, а сам был одержим желанием принести нашу богиню на алтарь Кали.

Дравиды ненавидели ариев и всегда враждовали с их исконными богами.

— Арии? — переспросил Василий. — Авеста, Заратуштра… арии… что-то я читал такое, ей-богу, только не помню!

— Дравиды — коренное население Индостана. Дикари! Мы, арии, — древнейший пранарод, явившийся из северных земель.

— С Тибета, что ли? Ну, так это еще не север. Север, знаешь ли…

— Знаю, — перебил Нараян. — Но что скажешь ты, когда узнаешь, где наша Прародина, где центр нашей древней Трилоки, Вселенной? Это золотая гора Меру, которая возвышается на вершине мира… в том месте, где рождаются северные ветры! Наши предки пришли из тех земель, где солнце восходит и заходит один раз в год, а один год делится на один долгий день и одну длинную ночь.

— Не смеши, — отозвался Василий. — Это что ж, индусы из города Архангельска пришли, что ли?

Лицо Нараяна снова замкнулось:

— Не стану терять времени, убеждая тебя. Пока ты должен будешь поверить на слово, что в тех землях ночь длилась дольше, чем день, а значит, Луна была владычицей небес — Луна, а не Солнце! Остатки нашей релит сгорели в пылающем костре дравидийских верований, растворились в них. «Ригведа» полна намеками на нашу Прародину — намеками, которые можно только угадывать, с трудом находить… а можно и вовсе не искать.

Нас мало осталось — детей Луны, которые в день и час, завещанный предками, вершат обряд встречи Чандры, Светлой, Лучезарной, — это одно из имен Луны, сохранившееся с древнейших времен, — встречи ее с Солнцем, которое наши предки почитали в образе мужчины и называли Арусой. Свет должен сиять в глазах и волосах избранных, оттого выбор всегда падает на таких, как ты и… твоя жена.

Встреча Луны и Солнца мимолетна, встреча ночи и дня мгновенна: встреча богини и ее любовника должна закончиться разлукой, именно поэтому Чандра была возвращена во дворец магараджи, пребывая в уверенности, что видела сон, одурманенная хуккой, а ты… тебя отправили бродить со странствующими монахами, надеясь, что боги протянут нити ваших путей в разные стороны. Однако они сошлись в Ванарессе, а затем схлестнулись во дворце Такура. Вы неминуемо должны были узнать друг друга. Страсть, испытанная вами в святилище Луны, не могла пройти бесследно! И пусть ваши души поначалу сторонились друг друга — телесному влечению не было никакого труда преодолеть это: если рука не ранена, можно нести яд, не опасаясь отравы, но у вас были раны в сердце… где уберечься! Такова была воля богов!

Он склонил голову.

«Вот, значит, почему! — подумал Василий. — Он только повинуется воле богов. Тамилла и тут налгала, что Нараян, мол, полюбил богиню. Нет, для него это только Карма, которая ведет, дает, берет, что-то там еще делает… Ну и превосходно! И не стоит сейчас ломать над этим голову, потому что нет времени».

— Ты был прав, — сказал он. — Ты был прав, говоря, что невозможно так сразу все понять. Может быть, потом мы еще поговорим о северных арийских богах. А сей час я не могу ни о чем думать, кроме того, что Варенька где-то в лапах этого душителя. Как тебе удается оставаться таким спокойным, не понимаю, когда жизнь твоей богини, может быть, висит на волоске?

— Строители каналов пускают воду, — ответил Нараян, и легкая улыбка осветила его отрешенное лицо. — Лучники подчиняют себе стрелы, плотники укрощают твердое дерево… А мудрецы смиряют сами себя.

Что-то знакомое, что-то бесконечно знакомое, как прохладный северный ветер, почудилось Василию в этих словах, в смысле этих слов, но он не успел осознать, что именно, потому что Нараян заговорил снова:

— Я могу пока что сохранять спокойствие, потому что знаю: для богини предначертано три смерти: одна из них — от цветка, схожего оттенком лепестков с цветами северной Прародины. Это была голубая роза, и. когда я увидел Чандру умирающей в саду магараджи, прозрение первый раз снизошло на меня. Я понял, где враг, где сокрыта опасность, и поэтому смог предвидеть нападение тхагов. Это было задумано, чтобы убить всех вас и похитить богиню, ведь вторая смерть, уготованная ей, — это смерть на Башне Молчания у парсов-огнепоклонников, которые тоже потомки древних ариев.

И третья — смерть от рук главного, сильнейшего из земных богов — Агни.

— Смерть… в огне? — проговорил Василий, и ему вдруг почудилось, что ураган пронесся вокруг и сокрушил тишину. — Он… ты хочешь сказать, что магараджа сожжет Вареньку?!

— Нет. Она сама взойдет на погребальный костер своего мужа.

Василий даже не трудился скрывать, до какой степени он опешил.

— Погребальный костер мужа? Мой то есть? Но… может быть, я ошибаюсь, однако, черт бы меня подрал, мне кажется, я еще жив!

— О да. — Улыбка коснулась безукоризненно вырезанных уст Нараяна. — И я приложил для этого немало усилий, не так ли, Аруса?

— Что ты знаешь о сати? — спросил Нараян.

— Сати? — Василий нахмурился. — Наверное, то же, что знают все. После смерти мужа его жена должна умереть вместе с ним. Но это чушь, дикость и нелепость, как, как… ну, я не знаю! Просвещенная Европа содрогается, когда до нее доходят одни только слухи об этом.

Выкрикнув сию патетическую фразу, Василий ощутил, что содрогается и сам… правда, от смеха. Он ничего не мог с собой поделать! Просто вспомнил, как впервые услышал об этом действительно древнем и действительно крайне жестоком обряде в Париже, от одного немолодого англичанина, приятеля Реджинальда. Сей англичанин много лет прослужил в войсках Ост-Индской компании (он-то, кстати сказать, и порекомендовал впоследствии Реджинальда на свою должность), и для северных воинов рассказы его казались диковинными сверкающими сказками. Тогда все они, кто слышал сэра Флорестана, немножко заболели Индией… У Василия эта болезнь не прошла («И едва не сделалась смертельной!» — с мрачной усмешкою подумал он). Вот, собственно, что рассказывал англичанин.

Как-то раз он присутствовал при кончине некоего раджи, с которым находился в наилучших отношениях — настолько, что был представлен его супруге и любимым наложницам. И после смерти раджи он проникся таким сочувствием к несчастным женщинам, которым предстояла ужасная ритуальная смерть, что положил себе непременно отговорить их от сати. Как это ни странно, княгиня сдалась на уговоры довольно быстро, хотя, конечно, вдова в Индии — самое несчастное и презираемое существо. В смысле, вдова, пережившая своего господина и супруга, не решившаяся сжечься. Как только свершится погребение, ей сбривают волосы и брови — навсегда. С нее снимают все украшения: и серьги из ушей, и кольца из носу, и браслеты с рук и ног, и перстни со всех двадцати пальцев. Вдова как бы умирает и для своего семейства, и для всего света, и Даже пария не женится теперь на ней, потому что самое легкое прикосновение к ней оскверняет мужчину, и он должен тут же бежать, чтобы очиститься. На долю вдовы выпадает самая черная работа в доме, ей не позволяется есть вместе с замужними женщинами и детьми… Вдова раджи полагала, что ее звание, а также любовь сына, нового князя, дадут ей некоторые привилегии даже в этом беспросветном существовании. Так или иначе, она согласилась жить; однако наложницы и слушать не хотели ни о чем, кроме как о смерти, вереща, что если княгиня забыла стыд и совесть, так по крайней мере они не обесчестят себя ни за что на свете!

Их обличительные вопли до того осточертели и молодому радже, который ни за что не хотел видеть смерти матери (ведь ему было только десять лет!), и самой вдове, которая не желала чувствовать себя какой-то гнусной отступницей (супруг, между прочим, был старше ее на пятьдесят лет!), что оба они попросили сэра Флорестана угомонить крикуний — хотя бы на время погребения. Он заманил их всех в подвал и запер с удивительным хладнокровием. Труп раджи сожгли. Жизнь продолжалась.

По роду деятельности своей сэр Флорестан частенько бывал потом в тех местах. Молодой раджа, которому он спас мать, встречал его восторженно и называл дядюшкой, вдова задаривала его, однако наложницы всегда осыпали его проклятиями из-за перегородки, где их держали. «Ты нас обесчестил! — кричали они. — Из-за тебя мы должны брить головы до самой смерти! Попроси у раджи хотя бы разрешения для нас носить перстни!,.»

К сожалению, что-то помешало тогда сэру Флорестану закончить свое забавное повествование, и Василий по ею пору не знал, получили ли бедные наложницы эту последнюю отраду в своем беспросветном существовании.

За все время, что Василий прожил в Калькутте, а затем и в Ванарессе, он, впрочем, ни разу не видел сати и не слышал, чтобы какая-то женщина взошла на костер. Ост-Индская компания противилась Этим образом всей мощью твердых британских законов, однако образ Рани Сати еще жил в сознании индусов. Когда раджа области Джхунджуну в Раджастхане пал в борьбе с мусульманами, его жена совершила древний обряд, возродив его в XIV веке. Эта княгиня была причислена к лику святых, она вошла в историю под именем Рани Сати, в ее честь слагали религиозные гимны, возводили храмы Василии хотел сказать Нараяну еще пару патетичеоких слов о просвещенной Европе и ее взглядах на убийство женщин, но потом вспомнил Марию-Антуанетту, принцессу де Ламбаль и всех других, убитых на гильотине или просто грубо зарубленных толпой в самом конце просвещеннейшего XVIII столетия в самом центре просвещеннейшей Франции, — и обошел сей вопрос молчанием. Тем более что выражение лица Нараяна могло у кого угодно отбить охоту к словоблудию.

— Неужели эта дьяволица Тамилла все же успела помутить тебе разум? — спросил он тихо. — Ты способен подшучивать над тем, что составляет трагедию сотен, тысяч, десятков тысяч женщин? Ведь не у всех хватает силы духа обречь себя всю оставшуюся жизнь ходить в белом или красном [30] и знать, что даже случайная встреча с ней — самая дурная примета! Не у всех есть любящая родня, готовая скорее принять позор и презрение, чем подчиниться брахманам, которые так и подталкивают несчастную к костру — в день ли смерти супруга, через месяц, через год… Особенно они нетерпимы к богатым вдовам, ибо все имущество совершивших сати переходит храму Агни или Рани Сати.

— Я не смеюсь, — зло буркнул Василий. — Что у меня, сердца нет? Но я слышал, что это обряд чуть ли не ведический, а значит, тут не обошлось без каких-нибудь древних ариев… ну, ты понимаешь, что я хочу тебе сказать.

— Наши предки… наши с тобой общие предки! — возвысил голос Нараян, и до Василия только сейчас впервые дошло, что если все эти разговоры о северной Прародине ариев правда, то Нараяна можно с равными основаниями называть и индусом, и славянином. — Наши предки не сжигали своих вдов на кострах! Ригведа повелевает брахману положить вдову, до зажжения огня, рядом с трупом мужа, а по совершении некоторых обрядов свести с костра и громко пропеть над нею стих из Яжур-Веды:

Встань, женщина,
И в мир живых вернись,
Оставь огню умершего супруга.
Доверь себя тому, кто возжелает
Соединить с тобой судьбу навек!

— Ты видишь? — вопросил Нараян. — Боги разрешали вдовам думать о дальнейшей жизни, о счастье!

Вдовам повелевалось «собирать кости и золу мужа» в продолжение нескольких месяцев по его смерти, а потом исполнить погребальные обряды. Это уж наверняка могла совершить только живая женщина! Но брахманы заставили наш невежественный народ забыть эти слова.

Они, как шакалы, вцепились в следующий стих — и исказили его смысл. Вот что гласят священные Веды:

Сбирайтесь, женщины замужние, не вдовы,
Светильники и факелы зажгите.
О матери, взойдите на алтарь
В одеждах праздничных, цветах и украшеньях.

Ты слышишь, что я говорю? Агре значит — алтарь. Агш — огненный. Изменив лишь одну букву, брахманы веками посылали несчастных вдов на костер! И никакая сила не заставит их признать, что они просто убийцы.

Василий слабо пошевелил губами, шепотом выражая свое мнение насчет этих брахманов. Эта история про агре и агне показалась ему странно схожей со знаменитым русским «Казнить нельзя помиловать». Да, удивительное сходство! А если Нараян прав — и в самом деле где-то там, в нечеловеческой древности, еще более древней, чем Геродотовы исторические откровения, светлоглазые и светловолосые арийцы творили свои Веды под бледной северной луной? Вот почему так зацепили Василия слова Нараяна о строителях каналов, пускающих воду, и лучниках, подчиняющих себе стрелы, и мудрецах, смиряющих самих себя. Он читал в какой-то старой-престарой книге написанное причудливой славянской вязью: «Кто с дерева убился? — Бортник. — Кто утонул? — Рыболов. — В поле лежит? — Служивый человек…»

Да, похоже. До странности похоже…

Холод прошел по спине, и Василий невольно передернул плечами, унимая дрожь лютого, необъяснимого страха.

Так вот что имела в виду чертова Кангалимма, пророча, что они с Варенькой умрут в один день! Не иначе, она тоже пособница проклятого магараджи Такура, потому и провалилась будто сквозь землю после похищения Вареньки.

Если третья смерть Вари — сати, значит, Василий должен сделать все, чтобы остаться в живых. И если для этого надо будет обратиться в того, кем он никогда не был, — осторожного человека (осторожность для Василия всегда была чем-то родственным трусости), то он сделается таковым, ей-богу!

Только… только вот какая загвоздка. Сидя где-то в безопасном холодочке и соблюдая осторожность, едва ли доберешься до милой, любимой, единственной, едва ли спасешь ее жизнь. А если магараджа решит поступить вопреки обряду? Черт знает, что может ему нашептать его владычица Бавана-Кали! Ей-то уж точно не писаны законы тех, кто называет себя детьми Луны. Значит, надо все-таки добираться до Вареньки — соблюдая при этом осторожность. Ну да, разумеется: чтобы овцы были сыты и волки целы… тьфу, наоборот! А что это значит, если поразмыслить? Может быть, послать кого-то вместо себя на выручку Вареньки?

Кого? Ну, выбор невелик. Нараяна.

Нараяна. Этого спасителя по призванию. Этого безмерно отважного и безмерно непостижимого… Вот, стоит, блестя глазами. Ого, чуть ли не впервые довелось увидеть Василию такой ярый блеск в их матовой черной глубине. Чем он так взволнован? На что надеется? Что Василий-Аруса сейчас вручит ему судьбу Чандры, и тогда храбрый рыцарь Нараян…

Ревность ударила в голову, будто камень из пращи, и Василий, сузив глаза, запальчиво выкрикнул:

— А мне плевать! Я знаю одно: надо как можно скорее попасть во дворец Такура!

Глаза Нараяна вспыхнули еще ярче — и погасли, однако Василий почти физически ощутил то усилие воли, которое потратил Нараян, чтобы сдержать, скрыть свое волнение, и голос его был совершенно спокоен — как всегда:

— Ты прав. Но живым попасть туда ты никак не сможешь. Только мертвым. Значит… Значит, ты должен умереть.

Он помедлил, как бы давая Василию время осознать свои слова, и, прежде чем тот яростно взметнулся с земли, успел добавить:

— Или магараджа должен быть уверен, что ты умер.

— О господин!..

— Тамилла? Вот уж не думал, что увижу тебя снова!

Тот, кто допустил тебя сюда, поплатится за это, клянусь третьим глазом Кали, которым она провидит будущее!

— Господин, мне сказали… мне сказали, но я не поверила, — будто ты приказал убить меня?!

— Здесь нет воли моей и твоей, Тамилла, я это повторял тебе бессчетное число раз. Только воля богини, воля черной Кали!

— Я верно служила ей! Я была одной из лучших жриц Баваны! Я не верю, что она недовольна мною!

— Я, верховный жрец черной Кали, повторяю: воля богини непреклонна.

— Но что я сделала? Вернее, чего я не сделала? Чандра похищена…

— Если бы не помощь предателя, тебе этого никогда бы не сделать.

— Но я все-таки завлекла Арусу в западню!

— Сначала он разоблачил тебя. Какое отвратительное зрелище являла ты, когда он совал тебя головою в бассейн и скреб тряпкой, словно пытался смыть не краску, а твою лживую личину!

— Я лгала ради тебя! Ты не смеешь упрекать!..

— Не ради меня, Тамилла. Ради богини. Но ты не смогла исполнить ее воли. Русский не изменил своему предначертанию, как ни выпячивала ты свои накрашенные груди, как ни крутила бедрами, как ни волновался твой округлый зад. Ты оказалась бессильна перед ним, Тамилла.

— Нет, я завлекла его в залу жертвоприношений.

Я почти лишила его сил властью своего взора…

— Вот именно — почти. Он бежал!

— Бежал! Но не только от меня! От твоих лучников, и копейщиков, и сабельников, и метателей чакры! От тебя, о мой господин! Почему же ты сам не сделал попытки догнать его? Почему не отправил за ним погоню?

Почему не рыщут по джунглям твои воины-псы, отыскивая его кровавый след?

— Ты, кажется, упрекаешь меня, Тамилла? Напрасно, напрасно… Русский в моих руках.

— Где же он?

— А подойди к окну. Что ты видишь, скажи мне, Тамилла?

— Я… я вижу слуг, которые складывают высокий костер. Погребальный костер! Для кого он?

— А ты подумай. У тебя еще есть время подумать, прежде чем тот, кто стоит за твоей спиной, захлестнет на твоей шее священный румаль…

— Умоляю, господин! Не убивай меня. Еще только один раз, самый, самый последний…

— Поднимись, Тамилла. Не мои ноги должна ты целовать, а прах перед стопами богини. Ты просишь дать тебе еще время побыть в этой прекрасной, распутной и никчемной оболочке, не разлучать тебя с этим телом, которое умеет наслаждаться — и давать наслаждение?..

Посмотри еще раз в окно. Так поняла ли ты, чей прах будет очень скоро поглощен пламенем?

— Да, господин. Твой враг мертв.

— Он мертв, хотя ты так и не смогла заставить его изменить предначертанию. Однако я даю тебе не только возможность пожить еще немного. Ты сможешь отомстить ему — пусть мертвому, но отомстить!

— Что я должна сделать, о господин, о владыка жизни моей?

— Ты должна сделать так, чтобы Чандра вошла в огонь сама. О, конечно, я мог бы приказать стражникам ввергнуть ее в пламень! Я мог бы одурманить ее так, что она не ведала бы, куда идет и что делает. Но она должна сделать это сама. Дважды избегала она смерти, уготованной ей, — пусть же в третий раз примет смерть как освобождение!

— Да, о господин мой. Я сделаю все так, как ты велишь!

— Не я. Не я, Тамилла. Это велит черная Кали…

5. Сати

О Агни!
Искрометный, золотой
Огонь, живыми водами рожденный!
Ты, у кого три силы, три главы!
Три языка! Три жизни вековечных!
Горишь ты, отверзаешь двери тьмы
И охраняешь твердь небес и землю, —
О Агни!..

Голос жреца потонул в грохоте невообразимой, пронзительной музыки, в которой не было ничего торжественного и патетического, как следовало бы при погребальном обряде. Напротив, эта бесформенная какофония, казалось, была призвана терзать слух несчастного мертвеца и заставлять его душу грезить о тишине и покое, которые она, возможно, обретет в новом своем земном воплощении. Это было последнее напоминание мертвому о той, по чьей вине вступил на очередную ступень сансары. Ведь смерть мужа, как известно, вызвана прегрешениями жены — именно поэтому она должна искупить свой грех на жертвенном погребальном костре.

О, это должен быть великолепный костер, ибо его пламень отогреет ледяное сердце Кали. Самые лучшие, самые сухие кедровые и самшитовые поленья были уложены в яму, устланную драгоценными, легкими, как облака, шелками, и самое лучшее, самое благоуханное масло, шафрановое, розовое и лавандовое, принесено будет в жертву великому Агни — тому, кто открывает путь на небеса.

Жрец брал чашу за чашей и щедро разбрызгивал душистые масла на дрова, на роскошные одеяния трупа, на его неподвижное, восковое лицо…

Масляная струйка скользнула по лбу и тонкой пленочкой затянула левый глаз. Теперь все вокруг сделалось изломанным, двоящимся, причудливым и призрачным, хотя и до этого Василия то и дело пронзало, будто стрелой, ощущение полнейшей нереальности происходящего.

Брахман продолжал щедро кропить маслом его одежду, и носилки, на которых он лежал, и высоченный постамент из дров, на который были воздвигнуты эти носилки.

Разумеется, все это не правда, билась в нем мысль.

Все это происходит не с ним. Хотя бы потому, что и жрец, и все эти воины, в несколько рядов окаменевшие вокруг погребального возвышения, и те, кто сейчас явится сюда, чтобы вполне насладиться зрелищем, даже птицы небесные, реющие в невообразимой синей вышине, — все они думают, все уверены, что в белую траурную кисею облачен мертвец. А ведь он жив.

Он жив, и порою на него накатывала такая сила, такая ярая мощь воспламеняла сердце, что Василий потусторонне удивлялся, как это никто не замечает неистового трепета жизни в его охладевшем, застывшем, равнодушном теле.

Да, искусство Нараяна не знало границ!

— Как у плодов созревших страх поутру сорваться, так и у тех, кто родился, вечный страх перед смертью, — убеждал он Василия, — но тебе нечего страшиться. Вспомни трех факиров, которых видели мы перед обиталищем Кангалиммы. Они находились во власти саммади.

Это не просто религиозный транс: это состояние кажущейся смерти, в котором истинные хатхи-йоги могут находиться сорок дней и ночей.

Ты слаб, ты чужд нашим учениям, однако я — раджа-йог, и я смогу погрузить тебя в это состояние только силой вазитвы. Силой зачаровывающего взгляда!

— Ты, значит, тоже этим умением владеешь? — вяло удивился Василий — скорее для поддержания разговора, потому что некий священный ужас оцепенил его чувства.

Он понимал, что Нараян предлагает маневр, ошеломляющий по дерзости и сулящий блистательную победу, которая должна отбить у магараджи стремление преследовать Чандру. Ведь она взойдет на погребальный костер Арусы, и пламень этого костра будет бушевать так ярко, что испепелит и плоть, и кости ненавистных магарадже иноземцев, осмелившихся противиться воле Баваны-Кали.

— Костер вспыхнет еще до того, как брахман успеет поднести к нему факел, — говорил Нараян. — Однако это будет лишь двойник бессмертного Агни — призрак огня, зримый всем, но безопасный для тех, кто окажется в его объятиях.

Стена такого огня закроет тебя и Чандру от глаз магараджи и его свиты. Я выведу вас с места погребения, и после этого явится Агни истинный, божественный и всепоглощающий — тот, кто не оставляет сомнений в своей природе, ибо уничтожает все следы.

После этого, обещал Нараян, Василий и Варенька смогут незамеченными добраться до Ванарессы, и им только останется как можно скорее покинуть страну.

Нараян обещал сделать все — даже сотрудничать с высокомерным сагибом-инглишем! — чтобы коварный магараджа затем понес наказание, но прежде он хотел избавиться от постоянного страха за жизнь Чандры и Арусы.

"По-русски это называется — отвести глаза, — подумал Василий, невидяще глядя на зеленую шумливую завесу джунглей. — Обморочить, значит. Зачаровать.

Леший, например, морочит так, что обойдет кругом, заведет в чащобу и заставит безвыходно блуждать в лесу.

Колдуны и даже знахари умеют напускать наваждение или мару на глаза: никто не видит того, что есть наяву, а видит то, чего нет вовсе. Понятно!"

Понятного, конечно, мало было, однако Василий перед святыми иконами мог бы поклясться, что видел в России такого чудодея, который лихо умел отводить глаза!

Какого раз везли мужики аверинцевские сено с покоса. Василий (которого тогда чаще звали Ваською, барчуком, мешаткою и который был во всякой бочке затычка) скакал рядом верхом на своем кауром коньке Мишке и досадовал, что возы тащатся так медленно. Вдруг они и вовсе стали. Смотрят — торчат посреди дороги мужики, глазеющие на какое-то диво. Остановились возчики; Васька спешился; присмотрелись; не уразумев смысла зрелища, стали других расспрашивать. Отвечают им:

— Вишь ты, цыган сквозь бревно пролезает, во всю длину. Бревно трещит, а он лезет!

У возчиков, да и у Васьки, глаза на лоб полезли. Переглянулись — и ну хохотать:

— Черти-дьяволы! Да он вас морочит: цыган подле бревна лежит и кору дерет. Так и ломит ее — вон, поглядите сами!

Услыхал эти слова цыган, зыркнул на проезжих черным огненным глазом, да и говорит злоехидно:

— А вы чего тут не видали? Глядите-ко на свои возы — ведь горят. Сено на них горит!..

Оглянулись аверинцевские — и в самом деле видят: горит на возах сено! Бросились они к своему добру — перерубили топором гужи, вывели лошадей из оглобель… и вдруг слышат, как позади их вся толпа, что стояла возле цыгана, грохочет раскатистым хохотом. Повернулись возчики да Васька к своим возам — стоят возы как стояли, и ничего на них не горит.

Вот это, конечно, было сделано знатно! Отвели глаза, так отвели! "Кабы этакого мог Нараян — не страшно было бы, — размышлял Василий. И вдруг подумал с мальчишеским восторгом:

— А ну как выйдет у него все, что загадано! Раджа-йог… это тебе небось не кот начихал".

Нет, разумеется, Василий предпочел бы добывать свою любимую в открытом бою — желательно один на один с подлым потомком великого Сиваджи, но в том-то и беда, что это все равно невозможно — честный бой с магараджею Такура! Для магараджи ведь не существует ни чести, ни совести — одна только воля черной Кали определяет все его поступки и владеет его душой. А военная хитрость, предложенная Нараяном, конечно, по наглости превосходила все, что только мог вообразить Василий. Наглость и дерзость — отменные помощники отваге и крепкой руке. И ведь все равно невозможно, никак невозможно другим путем добраться до Вареньки, заставить магараджу вывести ее из того невообразимого тайника, где ее содержат!..

И все-таки Василий еще колебался.

— Если я буду находиться в таком оцепенении, как же смогу выйти из него? — спросил он деловито.

— Твои путы разобьет крик павлина. — Нараян вскинул голову и издал знакомый звук.

У Василия, как всегда, мурашки пошли по коже. Настанет ли такое время, когда он перестанет слышать в этом крике голос Нараяна?..

— Но, быть может, господин мой Васишта знает другой путь к спасению своей супруги? — вдруг произнес Нараян с неподражаемым выражением глубоко скрытого сочувствия — очень глубоко скрытого под насыпью откровенного ехидства, и раджа Васишта так и взвился, вскинул голову, как благородный боевой скакун, на которого посмели обрушить удар презренной плети.

«Это я тебе еще припомню!» — мысленно посулил он Нараяну, а вслух только хохотнул:

— Позора мы издревле не переживали — стало быть, и начинать не будем. Эх, двум смертям не бывать, одной не миновать!

— Мир погибнет, когда Брама уснет… но до этого еще далеко, — согласился Нараян. — Так пусть же свершится то, что свершиться стремилось!

Чудовищная какофония утихла, и вокруг мертвого раджи Васишты запричитали женские голоса. Плакальщицы, все облаченные в желтое, как будто их самих ждала смерть в пасти Агни, шли хороводом вокруг погребального сооружения, бросая на него желтые цветы и рассыпая шафран.

Красная пыль щедро реяла в воздухе.

«Как бы не чихнуть, — подумал озабоченно Василий. — Вот смеху-то было бы!»

И память, повинуясь своим непредсказуемым причудам, мгновенно вызвала в сознании безумный случай, относящийся к той поре, когда Ваське Аверинцеву было всего одиннадцать лет и слова: «А ну, на спор!» — были для него девизом жизни и определяли все его поступки.

У них в Аверинцеве — родители еще не устали тогда от жизни близ шумной столицы и не укатили в тишайшие арзамасские дали, оставив сына наслаждаться свободою и буйной молодостью, — было несчитано замечательных коней. Отец Василия вел в свое время дружбу с графом Орловым, так что новые русские рысаки тоже велись в его конюшнях. Был среди них один, носивший кличку Орел, и, когда он давал себе волю на рысях, Ваське всегда хотелось пустить с ним наперегонки настоящего орла — чтобы посмотреть, как рысак опередит царя птиц.

Мало ли чего ему, впрочем, хотелось! Разумеется, хотелось именно в это время оказаться сидящим верхом на Орле… и это было самой несбыточной мечтой на свете, Потому что отец его, зная шальную натуру сына, пригрозил собственноручно запороть того конюха, который осмелится потрафить своеволию барчука.

Угроза, конечно, была немаленькая, однако конюхи убоялись не доброго своего барина: как известно, та собака, что лает громко, никогда не укусит. Но слово старшего конюха Аггея — тихое, негромкое слово — держало остальных конюших в страхе. Этот мужик посулов на ветер зря не бросал.

— Покалечу так, что ни к одной кобылице боле не подступишься! — посулил он, лишь зачуяв, что стремянной Миня готов склониться на беспрестанные уговоры и щедрые обещания барчука.

Для Мини да и других молодых ребят это была самая страшная угроза — насчет кобылиц… сиречь девок и молодушек. Все знали, что Аггей на ветер слов не бросает, а пытать судьбу никому не хотелось, поэтому Васька попусту обивал пороги конюшни.

Все кони и жеребцы были к его услугам. Все — кроме Орла.

Надо ли перечислять, сколько напастей призывал он на многострадальную голову Аггея, в котором видел лютейшего своего врага! И вот как-то раз, проснувшись поутру, он узнал, что одна из стрел его ненависти все-таки достигла цели: ночью Аггей приказал долго жить.

Преставился он в одночасье, безо всякой видимой причины: вечером легла баба на печку с живым мужем, а проснулась рядом с покойником.

«На все воля божья!» — говорили. «Так тебе и надо!» — мстительно щурился Васька, который по младости лет о милосердии знал только то, что оно угодно богу.

Гроб с телом Аггея снесли в часовню и оставили на ночь. Наутро предстояли похороны, а с вечера… а с вечера Ваську угораздило ввязаться с приятелями в лютый спор, итогом которого было предположение" что его сиятельству слабо пойти ночью в церковь и пощекотать мертвеца гусиным перышком в носу.

Васька так и загорелся. Это казалось ему еще более достойной карой угнетателю Аггею, чем даже самая смерть! Ни малого страха он не испытывал, тем паче что дружки (дворовая ребятня) брались так заморочить голову дьячку, что ему станет не до чтения акафистов.

Все было продумано до тонкостей, и, как только дьячок отложил Псалтырь и пошел поглядеть, какая нечистая сила ломится на колокольню с гиком, криком и разбойничьим посвистом, Васька прошмыгнул через загодя приотворенную дверь, взобрался на лавку и, сунув в нос мертвецу гусиное перышко, принялся щекотать окаменелые ноздри, упоенно и бессмысленно приговаривая:

— Теперь будешь знать, как мне Орла не давать? Будешь? Будешь?..

Тени свечей плясали на мертвом лице, и чудилось, будто Аггей корчит отчаянные рожи, пытаясь спастись от щекотки. Ваську и это не пугало — он ворочал да ворочал перышком, пока… пока вдруг не раздалось слабое, задыхающееся:

— Бери, бери Орла, ирод, ваше сиятельство, только смилуйся — отпусти душу на покаяние!

— Вслед за тем раздалось громоподобное чихание — и, раз начав, Аггей уже не мог остановиться и чихал до тех пор, пока его душа, не успевшая далеко отлететь, не воротилась обратно в тело и он смог поднять руку и почесать в носу.

Только теперь до Васьки дошло, что он оживил мертвеца, — и парнишка грянулся, где стоял, в таком глубоком беспамятстве, что, без шуток, его почти отчаялись вернуть в сознание. Ходили слухи, что Аггей советовал графу пощекотать у барчука в носу гусиным перышком: мол, верное средство! — однако неведомо, было ли сие на самом деле или трепались злые языки. Достоверно одно: слово свое Аггей сдержал — и даже барина убедил пойти на поводу у сыновней причуды.

Чутье не обмануло Ваську: они с Орлом с первого мгновения прониклись друг к другу величайшим доверием и вместе не раз обгоняли птиц и ветер. С сыном этого Орла Василий в 12-м году поступил в гусарский полк, но Орленка убили тем же снарядом, осколок которого пробил его хозяину плечо в деле под Бородином.

Да, подумал Василий, если он и в самом деле решит расчихаться, едва ли это закончится столь же идиллически, как чиханье другого «трупа»… но, конечно, ничего такого не случилось бы. Ведь он не испытывал никаких ощущений, не чувствовал ничего — даже своего тела. Надо полагать, оно достаточно напоминает мертвое, если даже магараджа Такура не усомнился в желании Нараяна принести свои прежние убеждения и прежних друзей на алтарь Кали — ведь, строго говоря, нынешний костер возжигается вовсе не ради обманутого Агни, а во имя черной Кали, одержавшей победу над северной богиней Луны. То есть все, и сама Кали в том числе, пребывают в этом убеждении, не зная, что с пустыми руками на сей раз останется не один бедолага Агни!

А странно, конечно, что Нараян, который обещал Василию полнейшее оцепенение всего его существа, оставил способность видеть и думать. Очевидно, для того, чтобы, когда прозвучит крик павлина, Василий не лежал какое-то время бревно бревном, суматошно восклицая, подобно дамочке, только что очнувшейся от обморока:

«Ах, где я? Что со мной? И, вообще говоря, кто я?!» — а сразу мог действовать. Для этого он должен наверняка знать, что происходит вокруг, должен все видеть.

.

И тут он увидел, что ведут его жену.

Сердце Василия тоже осталось живым и страдающим — оно вдруг так рванулось, так заколотилось, что, окажись сейчас рядом внимательный наблюдатель, он уж наверняка решил бы, что труп возвращается к жизни.

«Да, мы обречены друг другу! — мелькнула мысль. — Служение богине Луны обрекло нас на эту роковую любовь, неразрывную связь. Если бы мы никогда не увиделись, никто из нас не смог бы полюбить никого другого, и каждый лунный луч, каждое сновидение были бы для нас орудием пытки! Смешно и думать, что жалкие уловки магараджи могли долго удерживать от любви наши сердца. Я полюбил бы ее, даже увидев среди толпы падших женщин, а она отдала бы мне свое сердце, даже если бы я стоял перед гильотиной, осужденный за самые страшные, нечеловеческие преступления! Да, Нараян прав: вечно служение богине…» Однако не прихоти древней религии предопределили эту неизбывную страсть: ее предрекла русская судьба, предрекли русские звезды-Рожаницы, и где бы, когда бы ни встретил Василий Вареньку, последствия этой встречи были бы одинаковы: неистовый трепет сердца, забвение себя, забвение всего на свете, кроме одного — желания слиться с ней и никогда не размыкать объятий!

Ее вели к нему. Желтое, жарко-желтое сари струилось вокруг стройного тела, и Василию на какой-то безумный миг почудилось, что Агни опередил его и уже обнимает Вареньку. Лицо у нее было таким равнодушным и безучастным, словно ее нимало не волновало ни зрелище, представшее перед глазами, ни участь, уготовленная ей. То ли горе притупило чувство, то ли безысходность; а может быть, она находилась во власти некоего зелья или чар, подобных тем, которые были наведены на Василия Нараяном?..

А вот и он. Как всегда, в белых, снежно-белых одеяниях, чудилось, не подвластных ни пыли, ни грязи, ни крови, будто бы тоже введенных в некий транс чистоты.

На тюрбане мрачно мерцает черно-сине-зеленое павлинье перо, словно символ некоего обещания, и Василию при взгляде на это перо стало легче на душе. «Я помню о тебе, — чудилось, услышал он голос Нараяна. — Я помню о тебе и богине!»

По другую сторону от Вареньки шел магараджа Такура. Поразительно, как удавалось этому крошечному человечку сохранять такую величавость! Несмотря на то что магарадже приходилось делать два шажка там, где Варенька и Нараян делали всего один, он выглядел чрезвычайно помпезно. Его одежды казались апогеем великолепия, а несметные драгоценности в лучах солнца сияли так, что слепили глаза.

Его же глаза были сощурены в удовлетворенной блаженной улыбке, которую владыка Такура даже и не думал скрывать. Похоже было, что сегодня один из счастливейших, блаженнейших дней его жизни!

Остановившись на краю помоста, возвышающегося над последним, деревянным ложем Василия, он провозгласил:

Подобен ты увядшему листу,
Добычей ставший для посланцев Ямы.
Ты смерти перешел порог. И Апш,
Огонь всесильный, поглотит тебя!

Магараджа пылко воздел руки:

О Агни! Всю премудрость трех миров:
Подземного, небесного, земного —
Усвоил ты, всевидящий, и тайны
Людские изначально ты хранишь.
Разящий тьму, богатство приносящий,
Хранящий на земле любовь супругов
И на пути к блаженным небесам, —
О Агни, воссоедини навеки
Жену и мужа
В пламени твоем!

Женщины, стоящие поодаль, громко запели, им вторила пронзительная музыка, перекрывая голоса, так что до Василия доносились лишь отдельные слова, однако сердце его дрогнуло: сейчас все начнется!

Магараджа не глядя протянул руку, и жрец вложил в нее факел, однако Нараян что-то негромко сказал, и владыка Такура криво усмехнулся:

— Ну что же, новообращенный, покажи свое искусство! Баване-Кали угодно пламенное усердие, каким ты ознаменовал начало своего служения ей. Зажги же пламенем своей любви к нашей повелительнице этот костер!

С этими словами он вернул жрецу непонятно почему погасший факел, и голос его присоединился к женским визгливым песнопениям.

Нараян, держа Вареньку за руку, осторожно ступил с помоста на прочно уложенные самшитовые поленья, но, вместо того чтобы двигаться дальше, вдруг вскинул руку и обратил пристальный взор на солнце. А в следующее мгновение невольный вопль вырвался у присутствующих, ибо стена огня обрушилась с небес и отгородила погребальное возвышение от зрителей.

…Она не могла быть здесь долго, однако Вареньке казалось, что минул уже целый век. Впрочем, кто знает, сколько времени она пробыла без чувств — с тех пор как смотрела на смешных испуганных обезьянок, потом услышала шорох за спиной, попыталась обернуться — и внезапная тьма нахлынула на нее, будто поток черного, ядовитого дождя, рухнувшего с немилостивых небес?..

Варенька не знала, не помнила, долго ли ее везли и куда: просто вдруг открыла глаза — и увидела себя в этой каморке с круглой зарешеченной дырою в потолке, куда иной раз проникал солнечный луч, и с тяжеленной дверью, через которую ей давали еду, питье, воду для омовений. Ничего, кроме нескольких циновок в углу, где Варенька, свернувшись в клубок, проводила дни и ночи, здесь больше не было, если не считать решетки, разделявшей и без того тесную каморку на две половины.

Там, в дальнем углу, тоже были набросаны циновки, однако на них никто не лежал, не корчился, не метался.

Варенька была одна в этом зиндане, в этой тюрьме, и никто, ни един из стражников или служанок, которые раз или два раза в день входили в ее узилище" не заговаривал с нею и не отвечал ни слова на ее исступленные расспросы.

Вскоре Варенька перестала спрашивать. Может быть, они все как один были немые. Может быть" у них были вырваны языки, чтобы заставить онеметь. Может быть, им просто-напросто, под страхом смерти, запрещено было переговариваться с узницей. Или они ненавидели ее, чужестранку… Какая разница! Варенька нашла в себе силы смотреть на них такими же холодными, пустыми глазами, какими смотрели они, сидела в своем углу, стиснув зубы, — и теперь единственными советчиками в ее заточении были мыши.

Она была почти уверена, что похищена и заточена сюда по воле магараджи. Ведь ей удалось избежать смерти на Башне Молчания, а Варенька достаточно успела узнать индусов, чтобы понять: фанатики никогда не останавливаются. Если приговор вынесен, он должен быть исполнен. Так что она не обольщалась относительно своей участи… Если, конечно, не произойдет чуда и, прорвав все преграды, сюда не ворвется Василий, чтобы спасти ее и вернуть к жизни.

Почему-то она не сомневалась, что так и будет. Только эта надежда давала ей гордость, помогала замкнуто молчать, не молить своих стражей униженно, не заходиться в бессильных, отчаянных, разрывающих сердце рыданиях… внушающих радость ее врагам! Варенька знала: рано или поздно, один или с помощью загадочного мрачного Нараяна, Василий все равно ворвется в это замкнутое пространство страдания — и мир снова засверкает, заискрится букетами синих звезд, как было всегда, всегда, стоило Вареньке увидеть своего светлоокого героя.

Господи, как она любила его! Теперь, вырванная из его объятий, засыхающая от тоски, она, воскрешая в памяти самосветные картины любви, населяла свое одинокое обиталище сверкающими призраками счастливых любовников — и дивилась их беспечности, их расточительности: не подозревая о громе, который вот-вот грянет над их головами, они не ценили драгоценных минут близости, позволяли себе размыкать руки, прерывать поцелуи, даже отворачиваться друг от друга, хотя должны были сплестись телами, взорами, устами, помыслами — и замереть в блаженстве, считая сердечные биения друг друга и моля небеса не разлучать их, не разлучать никогда!..

А их разлучили, и Варенька понимала теперь, как никогда раньше: если бы кто-то всемогущий явился к ней, чудесным образом разверзнув стены ее темницы, и предложил свободу, счастье, спокойствие, но без всякой надежды на встречу с Василием, она отвергла бы эти пустые искушения даже без негодования, лишь снисходительным пожатием плеч. Для нее не существовало иного счастья, кроме счастья быть рядом с возлюбленным; свободы не существовало тоже — без него весь мир был одним огромным, мрачным узилищем; ну а покой… без любви ей нужен был только лишь покой смерти!

Варенька сама удивилась, насколько живо ее воображение. Стоило только начать вспоминать дорогие сердцу мгновения, как стены ее темницы словно бы исчезали, унылое время сверкало и переливалось… и докучное появление стражи было как нож, вонзаемый в едва поджившую, слегка затянувшуюся рану. И Варенька была до ярости возмущена, когда однажды они показались не в урочный час, уже в вечернем полумраке, а еще до полудня, когда косые лучи солнца только-только начали нащупывать себе путь сквозь отверстие в потолке.

Однако на сей раз стражники отомкнули не дверь Варенькиной темницы, а дверь соседней, и Варя поняла, что за решеткой вершится какое-то злодейство.

Она всмотрелась с невольным любопытством, которое переросло в испуг и сострадание, лишь только она увидела нового узника — вернее, узницу, ибо это была женщина. По полу волочились длинные косы… Молодая она или старая, красивая или безобразная, живая или мертвая — этого Варенька пока не могла разглядеть.

Нет, наверное, все-таки живая, ведь не станут же на мертвеца надевать тяжелые, звенящие кандалами цепи — и на руки, и на ноги, — да еще приковывать цепью к стене! Верно, это какая-нибудь ужасная злодейка, подумала Варенька и тут же едва не стукнула себя кулаком по лбу, чтобы наказать за эту мысль. Если так рассуждать, то и она злодейка, коли сидит в этой тюрьме! Скорее всего перед нею такая же невинная жертва чей-то непостижимой злобы… И Варенька возблагодарила судьбу, даровавшую ей если не свободу или надежду, то хотя бы подругу по несчастью. Вдвоем они смогут утешить друг друга в самые тяжкие минуты. Вдвоем они смогут придумать… придумать что-нибудь, чтобы выбраться отсюда!

Однако стоило Вареньке внимательнее приглядеться к увесистым оковам, которыми просто-таки увешана была незнакомка, как ее жаркие мечты несколько поостыли. С таким грузом далеко не убежишь. С ним и шагу-то лишнего не сделаешь!

Зато… зато, если изловчиться и стукнуть цепями, к примеру, стражника, можно надолго оглушить его!

Потом пошарить в его одеждах — и отыскать ключи от дверей Вареньки, перебросить эти ключи ей через решетку. Тогда Варенька сможет выйти… Хотя нет, замок-то снаружи. Но, быть может, у стражника найдутся еще и ключи от того замка, который висит на решетке, разделяющей две камеры? И тогда Варя сможет проникнуть к своей соседке, каким-то образом освободить ее от оков — и бежать, они смогут бежать вдвоем!

Хмель свободы, которая показалась вдруг такой досягаемой, ударил ей в голову! Она почти уверила себя, что пояс стражника будет просто-таки увешан всевозможными ключами, которые отворят все решетки, отомкнут все запоры… И осталось самое малое: сговориться о побеге с соседкою.

Поэтому Варенька уселась вплотную к решетке и, прижавшись к ней лицом, пристально уставилась на скомканную женскую фигуру в углу, всем сердцем торопя ее пробуждение.

Солнечный квадрат на полу сместился на самую чуточку: то есть прошло не больше часу, хотя Вареньке казалось, будто минуло ужасно, непоправимо много времени, прежде чем бесформенная груда в углу начала оживать.

Сперва раздался едва слышный стон… затем тихое лязганье: это женщина шевельнула рукой, затем оковы зазвенели громче: она попыталась сесть.

Кое-как, опираясь на стену, утвердилась в этой позе и принялась подносить к глазам то одну, то другую руку, тупо рассматривая оковы и явно не веря тому, что видит.

Хриплый крик вырвался из ее горла — и, внезапно вскочив, женщина принялась метаться по каморке, то и дело падая, когда ее окорачивала цепь, не дававшая дальше двух шагов отступить от стены, — и опять вскакивая, с неожиданной силой воздымая связки грохочущих кандалов, ударяя ими в стены.

«Ну, такая одним ударом стражника с ног собьет, — мелькнуло в голове у Вари. — Она и стены разнесет, если захочет… экая буйная, дикая ярость!»

И все-таки силы незнакомки имели предел. Изнемогая от тяжести навьюченных на нее желез, она наконец-то рухнула на колени — и, биясь лбом в каменный пол, разразилась такими страшными, богохульными проклятиями, что у Вареньки, жадно ловившей всякое слово, непременно затрепетало бы от ужаса сердце, когда б оно уже не трепетало от радости: ведь все проклятия незнакомки были предпосланы магарадже Такура!

Господи, как она только не называла его, как только не костерила… Он был пометом вонючей драной курицы; он был высохшим калом паршивого шакала; он был зловонной мочою старого осла; он был дохлым петухом, оскопленным трехногим мерином; тигром с вывалившимися зубами; слоном без хобота; дохлым крокодилом; изъеденным проказою парией… но чаще всего среди этих проклятий, упомнить которые целиком Варенька была просто не способна, чаще всего среди обличений жадного, распутного, жестокого, сластолюбивого магараджи повторялись слова «проклятый лжец» и «подлый клятвопреступник».

В конце концов Вареньке удалось понять, что магараджа приказал этой женщине что-то сделать. Она приказание исполнила, однако магараджа остался недоволен — недоволен до того, что приказал заковать свою рабыню в железы и обрек ее на заточение, а может быть, и на смерть.

И Варенька терялась в догадках: что же такое сделала, а вернее, не сделала эта красивая женщина? Теперь она уже разглядела свою соседку и не могла не восхищаться роскошными, тяжелыми, гладкими, будто расплавленная смола, волосами, огромными черными глазами, чувственным алым ртом, точеными чертами лица — почти совершенно правильного с точки зрения индийского канона. Воистину, перед нею была одна из тех небесных апсар, которые без труда могли соблазнить и воина, и труженика, и богатого бездельника, и аскета, и бога. Каждая линия ее тела дышала назойливой чувственностью, запах пота смешивался с запахом благовоний, и Варенька вдруг показалась себе такой невзрачной, бледной… просто-таки серой по сравнению с этой яркой красотою, Что, уязвленная обидным сравнением, поднялась — и побрела от решетки прочь, в свой угол.

Слезы вдруг подступили к глазам. Поскольку мысли ее все вертелись вокруг Василия, она вдруг представила его, уже ворвавшегося сюда, в этот отвратительный зиндан, расшвырявшего стражников, разметавшего стены, двери — и застывшего на пороге с руками, простертыми к ней, Вареньке. И ей вдруг вообразился косой, оценивающий взгляд, который Василий бросит сквозь решетку на «апсару», благоухающую так остро, пряно и призывно, что…

Что могло быть потом, Варенька воображать не стала: грозно назвала себя дурой, дурищей. Нашла время ревновать!

Варенька улыбнулась пристыженно, оглянувшись на соседку с видом самым пренебрежительным (волосы у нее слишком черные и какие-то маслянистые, словно бы давно не мытые, и рот слишком велик, и бедра просто-таки несоразмерно широки, а ноги, между прочим, коротковаты, щиколотки же толсты и некрасивы!), — как вдруг наткнулась на ее изумленный взгляд.

Мало сказать — изумленный! Виду незнакомки был совершенно ошарашенный, словно перед нею была не белая женщина в лохмотьях, а по меньшей мере… по меньшей мере отвратительная кобра, только что свалившаяся с небес или просочившаяся сквозь плотно пригнанные плиты пола. Да, лишь на лютую змеищу можно было смотреть с такой гадливостью! Изумление в глазах узницы резко сменилось отвращением.

«Может быть, она — браминка, которая боится оскверниться соседством с иностранкою?» — успела подумать Варенька — и вздрогнула от неожиданности, потому что незнакомка вдруг… разразилась хохотом.

Но не было веселья в ее смехе: в нем звучала безнадежность, смирение перед причудами судьбы, которая ввергла эту женщину в узилище вместе с этой… этой…

Она так и назвала Вареньку: «Эта!» И не было сомнения, что ненавидит не просто какую-то там чужеземку.

Именно Вареньку, только ее.

— О боги, земные и небесные! — тоскливо пробормотала незнакомка. — Нет, этого я не заслужила, о нет!

Я готова принять смерть, если такую участь вы приуготовили мне, но за что, за что мне такая мука? Чем прогневила вас бедная, несчастная Тамилла, если вы обрекли ее ждать смерти рядом с этой… с этой… О, да лучше я размозжу себе голову оковами, чем еще раз взгляну в ее мерзкое, ненавистное лицо!

И, крепко зажмурясь, она воздела руки, как бы намереваясь обрушить их себе на голову — и тем положить конец своей злосчастной жизни.

— Ради бога! — оскорбление, испуганно вскрикнула Варенька. — За что ты меня так ненавидишь? Опомнись, ведь мы встретились впервые в жизни. Ты приняла меня за кого-то другого, перепутала меня с…

Огромные черные глаза распахнулись и полыхнули таким пламенем злобы, что Варенька осеклась и даже невольно прикрылась ладонью.

" — Перепутала? — прошипела назвавшаяся Тамиллой. — Приняла за другую?.. Ха-ха-ха! О нет! Я узнала Тебя сразу, с первого же мгновения! И ты напрасно уверяешь, будто мы встретились впервые в жизни. Мы встречались не раз и не два… только ты, конечно, не помнишь меня. Ты-то меня не замечала. Что тебе до какой-то служанки, одной из многих, которые подавали тебе воду, и хукку, и сладости и стелили тебе постель…

Варенька кивнула: то-то ей смутно показалось, будто она уже видела прежде это грубовато-красивое лицо.

Значит, Тамилла — одна из служанок магараджи. Ну и чти? Никогда и ничем не обидела Варенька ни одну из многочисленных девиц, легко и бесшумно, словно прелестные разноцветные тени, сновавших по дворцу и являвшихся порою еще прежде, чем их успевали позвать.

Ей-богу, она не могла припомнить ни одного за собой грубого слова! Все-таки, конечно, Тамилла ее с кем-то перепутала. Возможно, в гостях у магараджи, который часто зазывал к себе европейцев, была еще одна белая женщина — какая-нибудь леди, жена английского офицера или чиновника Ост-Индской компании, она-то и обошлась плохо с бедной Тамиллой. Известно: для индусов все европейцы на одно лицо, так же, впрочем, как индусы — для европейцев, особенно поначалу, с непривычки.

— И все-таки ты ошиблась, — мягко сказала Варенька, стараясь и голосом, и взглядом, и улыбкою расположить к себе Тамиллу, в которой продолжала видеть будущую сообщницу. — И тебе совершенно необязательно так свирепствовать, тебе не за что меня ненавидеть!

Пухлые губы медленно разомкнулись в улыбке, открыв два ряда жемчужных зубов — мелких, будто у хищного зверька.

— О нет! — хмыкнула Тамилла. — Мне есть за что ненавидеть тебя, да и тебе есть причина ненавидеть меня.

— Вот глупости! — сердито сказала Варенька. — Ну глупости — И все тут! Какая же это причина, интересно знать?

Тамилла глядела на нее прижмурясь, будто сытая кошка. Отвращение на ее лице мгновенно сменилось довольством, и Варе стало жутко. Теперь она проклинала себя за то, что задала этот вопрос. Какая-нибудь ерунда, конечно, а все-таки страшно… просто мороз по коже!

И оттого еще страшнее, что совершенно непонятно: почему она так испугалась?

Она уже хотела отмахнуться, бросить Тамилле пренебрежительно: «Чепуха! Мне об этом и знать-то не хочется. Ты, верно, спятила!» — или вовсе прикрикнуть на нее, чтоб не забывалась, помнила свое место…

Однако Тамилла опередила ее. Маленький влажный язычок скользнул по губам (почему-то Вареньке сделалось нестерпимо от этого змеиного движения!), а потом она выплюнула-таки сгусток яда:

— Почему? Да потому что мы с тобою на одном жеребце тряслись. Только в разное время! Поняла?

Вот именно: сначала Варя ничего не поняла. Смотрела, растерянно моргая, удивляясь, почему вдруг захолодели щеки. Потом поняла: это вся кровь отлила от них, прихлынула к сердцу и заставила его так часто, так больно забиться, что Варя принуждена была зажать его обеими руками. Жалобный стон сорвался с ее уст — и вместе с ним, чудилось, изверглось все ее дыхание. Похолодевшая, окаменевшая, замерла она перед улыбающейся, красивой Тамиллой, и наконец-то весь смысл слов этой твари дошел до сознания. И тогда все существо ее восстало против отвратительной клеветы, а приступ злобы вернул ей силы.

— Врешь! — выдохнула она, люто сузив глаза. — Быть того не может!

— Ого! — вскинула тонкие, округлые брови Тамилла. — Вот теперь и ты меня ненавидишь. Однако почему же не может такого быть? Разве ты одна на свете женщина? Да и что в тебе есть, что могло бы привлечь такого мужчину, как руси Васишта?

Как ни была ошеломлена Варенька, она не могла не заметить вольного разговора Тамиллы, ее свободных, раскованных манер, совершенно непохожих на обычную застенчивую сдержанность индусов. Что же заставило ее держаться так вызывающе? Ответ был все тот же: ненависть. Ненависть и ревность!

Это было до того дико — какая-то черномазая ревнует к Вареньке ее собственного мужа! — что у той опять в зобу дыханье сперло, и она стояла столбом, покорно выслушивая все, что обрушивала на нее разошедшаяся не на шутку Тамилла:

— Меня послал к нему господин, потому что знал по опыту: иноземцам нравятся темнокожие пылкие женщины, обученные искусству любви. Я служанка в его доме, не первый раз по воле его входила тайком в полутемную спальню. Я знала: белого мужчину легко сделать рабом! Несколько умелых прикосновений — и он уже несется, вытаращив глаза, к заветному мгновению извержения… начисто позабыв о той, которая доставила ему сладостные мгновения. Однако Васишта был другой, совсем другой. Меч его обнажился для боя мгновенно, однако он терпеливо не пускал его в ход, словно был обучен законам «Камасутры», которые гласят: только взаимное наслаждение мужчины и женщины дарует истинное блаженство! Скоро, совсем скоро я поняла, что это уже не я искушаю его, а он искушает меня. Я привыкла, что белые мужчины одной рукою хватают меня за волосы, а другой заталкивают между ног свою нетерпеливую плоть, умоляя поспешить. Однако очень скоро я дошла до того, что сама умоляла Васишту овладеть мною! А он все медлил и медлил. Он водил своим великолепным стеблем по цветам моих уст, ласкал ягоды моих сосков — и я готова была разорвать себе грудь, так томило меня желание. Он погружал пальцы в мое лоно, а потом мы оба облизывали их, засасывая губы друг друга гак, что перехватывало дыхание. А потом он принялся ласкать мои бедра, его пальцы были неутомимы, и скоро я уже кричала во весь голос, забыв стыд, забыв страх.

Я кричала: «Приди ко мне! Возьми меня! Убей меня своим жизнетворящим орудием!» А он все ласкал и ласкал меня, и наконец я не выдержала: я схватила его плоть обеими руками и втиснула в себя. Он шевельнулся во мне только раз — и этого было довольно, чтобы водопад блаженства обрушился на меня! Но и он уже изнемог в ожидании. Смутно помню еще несколько мощных, ослепительных толчков — и он залил меня своим семенем!..

Тамилла откинулась, воздев острые кончики грудей, и горловой стон вырвался, чудилось, из самой глубины ее души.

— Я никогда не ведала такого наслаждения! Никогда, клянусь моей черной богиней! О Васишта, о мой божественный любовник! Приди ко мне! Наполни меня своей тяжестью! Пролейся своим горячим соком!

Бедра ее раздвинулись, и вдруг, отбросив лохмотья, прикрывающие тело, она погрузила пальцы в багрово-красную рану между своих ног и принялась исступленно ласкать себя, издавая стоны, бессвязные восклицания, среди которых то и дело раздавалось имя Василия.

Варю вдруг свела судорога такого отвращения, что она рухнула, где стояла, сжалась в комок, зажимая уши, чтобы не слышать выкриков обезумевшей самки, зажмуриваясь изо всех сил, чтобы не видеть, как она ерзает по полу, как терзает себя пальцами, ловя крохи блаженства, которые расточал ей воображаемый любовник… ее, Вареньки, муж.

Ее возлюбленный!

Не может быть. Не может! Она рехнулась, эта распутная баба, она клевещет на него…

«Но зачем ей клеветать?» — вдруг прошептал в мозгу чей-то осторожный, вкрадчивый голос.

Варя приоткрыла слипшиеся от слез ресницы (она, оказывается, расплакалась, сама не заметив когда!) — и отшатнулась, увидев почти вплотную утомленное, влажное от пота лицо Тамиллы.

— На другую ночь я опять пошла к нему, — шепнула она, обжигая Варю дыханием. — Это было после жертвоприношения Кали, после казни садовника. Я пришла, но Василия не было в его постели. Я вышла на балкон — и вдруг он ворвался… как бешеный бык. Чуть завидев меня, налетел, подхватил, водрузил на парапет — и вонзился в меня с таким пылом, что я чуть не свалилась в сад. А небо над нами буйствовало сотнями разноцветных огней!

Черный глаз, окруженный длинными, круто загнутыми ресницами, лукаво прижмурился, и у Вареньки дурнота подкатила к горлу.

Та ночь… Василий набросился на нее в саду как сумасшедший, свел и ее с ума поцелуями, потом водрузил на парапет водоема и, если бы минуло одно, еще одно мгновение, вонзился бы в нее с такой силой, что они вместе свалились бы в каменную чашу бассейна!

Потом… потом они отпрянули друг от друга, потом он оскорбил ее, потом она ударила его по лицу — и всю силу свою, весь неутоленный пыл, всю ненависть, родственную страсти, он выплеснул через несколько мгновений в готовно разверстое, ждущее лоно Тамиллы.

И небо над ними буйствовало… О господи!

Варя слабо загородилась руками, но не смогла спрятаться от злорадного взора Тамиллы, не смогла заслониться от страшного подозрения, которое вдруг заглянуло ей в глаза: «Неужели это правда? Неужели это Может быть правдой?»

Она хотела уйти в свой угол, но не смогла подняться на ноги. Хотела отползти, призвав на помощь последние силы, однако ей не удалось и это: Тамилла проворно сунула руку сквозь решетку и вцепилась в край сари, скомкала его в кулаке, причем в глазах ее выразилось такое жгучее, жестокое наслаждение, словно она дотянулась до Вариного горла и впилась в него, бормоча:

— Я служу богине телом своим. Я возжигаю для нее жертвенный огонь в лоне своем. Мужчины были лишь дровами для этого костра. Но он… Я впервые почувствовала себя не жрицей, а просто женщиной! Я возмечтала… я возмечтала о несбыточном и вознесла молитву черной Кали, и…

Тут она буйно, торжествующе расхохоталась в лицо Вареньке:

— Богиня сжалилась надо мной! Да, он назвал тебя своей женою, ведь белый сагиб не может жениться на смуглой девушке из народа Брамы. И все же… и все же в моем лоне осталось его благоуханное семя! Вот уже месяц я чревата от него, и пусть он мертв, пусть — у меня будет сын от него!

И с этими словами Тамилла оттолкнула от себя Варю так, что та простерлась на полу навзничь — и осталась лежать недвижимо.

Какая-то мгла, тяжелая и душная, опустилась на нее.

Все плыло в глазах, и чудилось, что надвигается сверху потолок, подобно крышке гроба. «Нет… не может быть…» — тупо, медленно, тяжело отдавалось в голове, в сердце, во всем теле.

Чье-то лицо нависло над нею. Мужчина — кажется, охранник. Он грубо поднял Варю, встряхнул. Голова ее запрокинулась, будто у тряпичной куклы. Охранник подхватил ее под мышки, потащил по полу. Мелькнули прутья решетки, прильнувшее к ним лицо Тамиллы, ее горящие любопытством глаза, распятый в злорадном хохоте рот.

Варенька медленно опустила веки, пытаясь скрыться от этого невыносимого взора.

Ее тащили куда-то, потом бросили на пол — и тотчас вокруг защебетали, зачирикали какие-то птицы, говорящие на человеческом языке. Варя приоткрыла глаза — это были не птицы, а женщины, и тогда она вскрикнула, замахала на них руками, пытаясь отогнать от себя, потому что ей почудилось, будто все они сейчас примутся наперебой рассказывать, как их оплодотворял ее муж, а потом расползутся по углам, исступленно любодействуя с собою, но воображая, будто он один любодействует с ними со всеми!

Однако женщины вдруг замолкли. Не говоря ни слова, они совлекли с Вареньки ее лохмотья (она пыталась вяло противиться, но женщин было слишком много, они держали крепко, не давая шевельнуться), потом окатили водой, расплели косу, причесали, но оставили волосы распущенными, а затем облекли ее в какую-то просторную одежду — желтую, подобно тем, которые были надеты на них, только гораздо ярче: цвета пламени.

«Огонь… — медленно подумала Варенька. — Смерть…»

Смерть Василия!

Боль вспыхнула в сердце — такая боль, что она не знала, почему не упала — и не умерла на месте. Может быть, потому, что ее подхватили, помогли удержаться на ногах, повлекли куда-то.

Они шли длинными извилистыми коридорами, то поднимаясь, то спускаясь, то вновь поднимаясь по ступенькам, и вдруг яркое полуденное солнце ударило в глаза Вари, отвыкшей от такого безумного света, и на миг ослепило их. Когда она снова смогла смотреть, то увидела прямо перед собою Нараяна, который равнодушно взирал на нее своими непроницаемыми черными глазами, словно видел впервые в жизни.

Встретить здесь, среди беспросветного горя, этого свидетеля ее счастья сделалось для Вареньки невыносимо. И все же она протянула руку к Нараяну жестом нищенки, просящей милостыню, и жалобно шепнула:

— Мне сказали, он умер?.. Но ведь Кангалимма пророчила, что мы умрем вместе, а я жива!

Он должен был подать ей эту милостыню. Он должен был воскликнуть: «Конечно! Слова Кангалиммы всегда сбываются. Ты жива — и супруг твой жив. Да вот он!»

О, если бы Нараян сказал это… Если бы рядом с ним сейчас появился Василий — с его дерзким взором и бесшабашной улыбкой, если бы он сказал: «Тебя, тебя одну люблю навеки, а все остальное — призрак, ложь!..» Скажи он это — Варенька поверила бы ему сразу, пусть даже двадцать или тридцать брюхэдых Тамилл явились бы обличать его во лжи!..

Однако Василия не было; Нараян же только кивнул в ответ на Варенькины мольбы, и чуть слышный шепот его прозвучал громче грома небесного:

— Да, он умер. Он умер!

И небеса разверзлись, ибо Варя только сейчас осознала, что значит для нее смерть Василия: жизнь без него, но с этим вечным, несмываемым клеймом грязной измены, запятнавшим его имя, его образ, который она никогда не сможет вызвать в памяти, чтобы не вспомнить заодно и Тамиллу, ожесточенно вонзающую пальцы в свое лоно.

Смерть Василия — это была не только смерть человека. Это была смерть любви… той самой любви, без которой Варя не мыслила себе жизни.

Спокойным, оценивающим взглядом она окинула Нараяна. Как всегда, в белом. И как всегда, без оружия.

О, если бы на поясе у него оказался хоть какой-нибудь кинжал или нож, можно было бы успеть схватить его и вонзить себе в сердце или чиркнуть по горлу… Но ничего не было, не было! Глаза Вари с надеждой обратились к стражнику, но тот стоял слишком далеко. В этот миг Нараян переменился в лице, словно угадал, что она замышляет, и стиснул ее ладонь так крепко, что Варя с тоской поняла: ей не вырваться, никогда не вырваться.

Нараян взглянул искоса и вдруг шепнул — и голос его был исполнен сочувствия:

— Ничего. Уже недолго осталось…

Под оглушительную, рвущую слух музыку, под пронзительные вопли-песни женщин, разбрасывающих вокруг желтые цветы, Нараян быстро пошел куда-то вперед, увлекая за собою Варю. Мелькнуло лицо магараджи, но Варя только взглянула на него мертвыми глазами — И тотчас забыла о нем.

Теперь она видела, куда влечет ее Нараян: к возвышению посреди обширного двора, к помосту, возведенному вокруг огромной поленницы, источавшей ароматы терпкой древесной смолы и приторно-сладкого масла.

Они поднялись по ступенькам, оказались вровень с верхним рядом аккуратно, затейливо уложенных дров, и Варенька увидела прямо перед собою яркие, разубранные шелками и цветами носилки, а на них… на них…

Мертвое, восковое, недвижимое лицо средь белых шелковых волн — это лицо Василия!

И тогда она поняла, что прежде не знала боли. Боль подступила только теперь — вонзила в сердце железные когти, заставила свернуться кровь, остановила дыхание… а когда, насладившись безмолвной мукою жертвы, дала ей вновь увидеть тьму и пустоту окружающего мира, Варенька поняла, что пророчество Кангалиммы было верно и что оно сбудется. Сбудется нынче же.

Мысли ее вдруг сделались на диво ясными и четкими.

Василий мертв — значит, она должна умереть тоже.

Ни малейшего колебания не испытывала она, и если, к примеру, вчера хоть какое-то дуновение жалости к себе, к своей молодости и красоте, к своему разбитому сердцу еще могло бы осенить ее чело, то сегодня, после бесстыдных откровений Тамиллы, Варенька испытывала только одно ожесточенное желание: умереть как можно скорее. Пока та великая любовь, которая окрылила ее, вознесла, сделала подобной богине, не разбилась вдребезги, пока она не разъедена тлетворной ржавчиной оскорбленного самолюбия и не превратилась в свою противоположность — черную ненависть.

Этот погребальный костер ее мужа станет и ее могилою. Прежде она не раз слышала о сати и с ужасом, отвращением относилась к этому противоестественному обряду. Раньше Варенька не сомневалась, что женщины восходят на костер одурманенными каким-то зельем; что их возводят туда хитрые брахманы, мечтающие обогатиться, а заодно и выслужиться перед жадным, всепоглощающим своим божеством; что в глубине души женщины мечтают о некоем чуде, которое погасило бы костер и позволило бы им спастись.

Теперь же Варя доподлинно знала, что все совершенно не так. Теперь она поняла, что женщина, готовая к сати, одурманена только пряным зельем своей невозвратимой потери; что возводит ее на роковой помост всесильное алчное горе; что одна мечта гложет сердце несчастной — поскорее отдаться пламени, поскорее избавиться от рвущей сердце боли и слиться в очистительном костре с тем, кто теперь, отныне и вовеки, принадлежит только ей, одной ей — ибо право на его безраздельную любовь она купила ценою своей жизни.

Не будет больше ревнивых, позорных подозрений!

Они снова будут вместе — как прежде, как раньше! И она радостно, нетерпеливо вскрикнула, когда Нараян опустил факел чтобы поджечь костер. Но вдруг он оглянулся, пристально посмотрел Вареньке в глаза… и ей почудилось, будто какая-то серая пыльная завеса опустилась перед ее взором, отгородив от нее и Нараяна, и костер, и Василия, окруженного переливами шелка, — и все, все, что было для нее жизнью, болью, счастьем и любовью.

Огненные языки метались по телу Василия, но он не чувствовал ни жара, ни боли. Варенька, вся с ног до головы объятая огнем, лишь озиралась недоуменно — и послушно следовала за Нараяном, который сейчас больше был похож на факел, чем на человека. Балансируя на поленьях, они двинулись к Василию.

«Ну, вот сейчас!» — подумал он, и радость, бушевавшая в его сердце, была такова, что могла бы, пожалуй, разорвать некоторые из пут, наложенных трансом… если бы у Василия было чуть больше времени. Однако миновал всего лишь какой-то миг, а Нараян с Варенькой уже прошли мимо него и оказались на противоположной стороне ямы. Здесь… здесь что-то вдруг произошло с глазами Василия, потому что он перестал видеть, а когда мгновенное помрачение исчезло, он не обнаружил ни Нараяна, ни Вареньки… ни стены огня. Прилежно сложенные дрова по-прежнему лоснились от смолы и масла, по-прежнему краснели от щедро посыпанного шафрана, а сверху, на разукрашенных носилках, по-прежнему возлежал приуготованный к сожжению бездыханный труп.

Он, Василий.

6. Крик павлина

— Проклятый колдун! — взревел магараджа. — Нечестивец, посмевший обмануть великую Кали, посмеяться над Агни! Держите! Держите его!

Через гору дров, через носилки прыгали один за другим стражники, и воздух взвизгивал от звука выхватываемых из ножен мечей. Магараджа, как никогда раньше, был похож на ребенка — разряженного в пух и прах капризного ребенка, который каждую минуту готов рухнуть наземь и задрыгать ногами, если не получит желаемое. Глаза, чудилось, готовы были выскочить из орбит, с губ срывались ругательства вперемежку с брызгами слюны, и какой-то неосторожный воин, осмелившийся сунуться с известием, что дерзкого Нараяна и след простыл, уже лежал ничком с перерезанным горлом: ничтожный потомок Сиваджи мастерски владел кинжалом!

Остальные усвоили урок и пока не возвращались.

В воздухе реяли возбужденные охотничьи клики, раздавался удаляющийся конский топот, однако шли мгновения, стекаясь в минуты, и с каждой из них становилось яснее ясного, что все пропало…

И это понимал не только магараджа, понимало и то безжизненное, бесчувственное существо, которое лежало на раззолоченных носилках бревно бревном… если только можно вообразить бревно, в душе у которого бушует буря; если только можно вообразить бревно, у которого есть душа!

Это было все, что ему оставил Нараян: душу, способную страдать и проклинать. О, как прав был Василий там, возле обиталища Кангалиммы, когда следовал путем своих смутных, странных, почти не правдоподобных подозрений! Но он не пошел по этому пути до конца — Нараян сбил его с дороги, проложенной истиной.

Правильно говорят мудрецы: пока зло не созреет, глупец считает его подобным меду; когда же зло созреет, тогда глупец предается горю.

Все, что осталось теперь Василию, — это горевать, ибо пришел час расплаты за глупость. Впрочем, час — это уж слишком громко, просто-таки оглушительно сказано. Час! Да ведь это роскошь! Правильнее будет сказать, что его минуты сочтены.

Тщетно ждать, когда закричит павлин. У Нараяна и в мыслях не было воскрешать Арусу! Это была ловушка, хитрейшая ловушка, в которую Василий не просто угодил — он бросился в нее со всех ног, чуть ли не вопия от радости, дурак!

Дурак! Кому ты поверил? И погубил себя… да черт с тобою! Ты погубил Вареньку. Теперь Чандра целиком во власти «проклятого колдуна», и не все ли равно, к чему стремится Нараян: к поклонению богине или обладанию женщиной — Вареньку не защитит никакая сила, ибо некому противостоять силе Нараяна. О, Василий помнил безжизненный, стеклянный взор, помертвевшее лицо своей жены, равнодушие к жизни и к смерти, боли, пламени… Горе ли одурманило ее, злые ли чары — неведомо, однако ясно, что теперь Нараян уже не даст Чандре выйти из его злой воли. Так змея оцепеняет жертву своим цепким взглядом и не отпускает ее до тех пор, пока не вонзит в нее свои ядовитые зубы.

Погибло! Все погибло!.. За одно только может благодарить Василий Нараяна: в состоянии транса он примет безболезненную смерть. Он ничего не почувствует, когда ярко вспыхнет пламя и жрец, воздев руки, заведет последние песнопения во славу Агни, а потом будет то подбавлять дров к костру, то мешать огонь длинной вилообразной кочергой (она была приготовлена загодя, Василий уже видел ее!), пока потухающее пламя не начнет вспыхивать все слабее и слабее, треща, виясь, брызгая во все стороны золотыми искорками, вздымая их ввысь и растворяя в облаках черной копоти.

В какой-нибудь час времени от Василия останется лишь несколько пригоршней пепла, которые жрец — служитель смерти тут же развеет на все четыре стороны, отдаст его всем четырем стихиям: земле, из которой человек создан божественным произволением и которая так долго питала его; огню, символу чистоты, пожравшему его тело, дабы дух его также был очищен от всего греховного; воздуху, которым он дышал и тем самым жил; и воде, которая очищала его, поила — а теперь принимает его пепел в чистое лоно свое…

Да, Василий не ощутит ничего с того мгновения, как первые языки пламени вопьются в его плоть, и до тех пор, как от него не останется лишь жирный черный пепел. Однако он сейчас дорого заплатил бы, чтобы испытать все мучения ада, все страдания, причиняемые самыми изощренными пытками, — чтобы заглушить боль, которая терзала его душу, разрывала сердце, пронзала сознание безысходностью потери.

Между тем стражники постепенно начинали возвращаться, и лица у них были такие, словно каждый ежеминутно готовился подставить горло под клинок. Но, похоже, магараджа уже овладел собой, а может быть, счел, что нет смысла перерезать горло всей своей страже, теряя на этом время.

— Готовимся к походу! — скомандовал он. — Я знаю, где искать Нараяна. Рано или поздно он вернется в зеркальный храм Луны — не может не вернуться! Там я его и настигну… О Бавана-Кали! Твоя жертва не уйдет от тебя. О Агни! Ты тоже получишь то, что было тебе предназначено. — И резко протянул руку жрецу:

— Огня мне!

Тот подал факел, и магараджа с силой ткнул его в поленницу… однако, похоже, он слишком поспешил, потому что от резкого толчка пламя внезапно погасло.

— Огня! — взревел магараджа, однако жрец протестующе простер руки:

— Жертва неугодна Агни! Он хотел видеть их вдвоем на пути к небесам, а теперь не хочет принять мертвого.

Магараджа ожег взглядом осмелившегося противоречить ему, а затем вдруг легким прыжком очутился рядом с Василием и вгляделся в его восковое лицо. Бог весть, что он надеялся увидеть, однако злорадная ухмылка скользнула по его толстым, как бы вывернутым губам:

— Проклятый иноземец! Великому Агни противна твоя белая плоть. О да! Ты недостоин священного огня, низкий, безродный северянин, пария! Ты недостоин объятий бога.

И он сошел с костра, пренебрежительно приказав жрецу:

— Бросьте эту падаль в реку!

Лишь для богатых горят высокие костры из сандалового дерева и драгоценного ливанского кедра, лишь для них произносятся божественные мантры. Для бедных нет не только костра, но даже простой молитвы. Шудра, тем более — бескастник, мэнг, тем более — пария недостоин слышать после смерти божественные слова из священной Книги откровений. Как не допускается пария ближе семи шагов к ступеням храма при жизни, так не допустится он и за гробом стать рядом с «дважды рожденными»!

Отвращение к своей участи, желание, исполнив приказ, очиститься как можно скорее — вот что видел Василий на лицах четырех воинов, сломя голову несущихся к реке с его носилками. Торопливо привязав к окоченелым ногам «падали» пук соломы — как знак предписанного, хотя и не свершившегося жертвоприношения Агни — и не тратя времени на то, чтобы наполнить рот, нос и уши недостойного сагиба-чужеземца илом, стражники схватили его за плечи, за ноги и, раскачав как можно сильнее, зашвырнули в воду; сами же, в чем были, тоже вбежали в священные струи Ганги, окунулись семь раз кряду для очищения от мертвого тела, выскочили на берег и, даже не отряхнувшись, ринулись в гору, спеша поскорее воротиться во дворец. Надо ли говорить, что мерно колыхающееся в волнах тело они не удостоили даже прощальным взглядом?

Ну и что, коли труп еще не потонул. Куда он денется!

Да, Василий знал, что деваться ему некуда: только на дно. Чудо было еще, что он не отправился туда прямиком! Однако его просторные белые одеяния при резком ударе о воду вдруг надулись, подобно пузырям, и этот воздушный плот пока еще удерживал каменно-тяжелое тело на поверхности. Неведомо, правда, как скоро ткань пропитается водой и выпустит из себя воздух, чтобы облепить труп мягкими складками и увлечь на илистое дно, где Василию среди непрестанных, среди неутешных струй водяных предстоит прожить еще, пожалуй, не меньше суток (во всяком случае, это было самое малое время, которое действует транс в теле раджи-йога, по словам Нараяна), пока сила жизни не иссякнет и не остановится сердце… если до этого не разорвется от боли!

Всеми силами своей души Василий проклинал трагическую случайность, по которой погас факел магараджи. Если бы не это, огонь уже пожрал бы его тело, и бесконечная, мучительная пытка безнадежностью прекратилась бы. Да что! Он согласился бы мучиться стократ сильнее, когда б итогом этого могло сделаться спасение Вареньки. Но смириться со своей беспомощностью, каждый миг сознавая, что любовь всей его жизни находится в руках врага… в них и останется, — это было невыносимо!

Коршуны, вороны и другие хищные птицы черной тучей кружили над тростником, где что-то желтело. Наверное, они доклевывали останки какого-нибудь несчастного и скоро почуют новую, свежую добычу. Может быть, Василию придется испытать еще это… это унижение! И в памяти его вдруг возникло мирное сельское кладбище в Аверинцеве, где вместо резных, тяжелых мраморных гробниц, костров из сандала, сосны и кедра да грязной реки, последнего ложа нищих, стояли кресты, осененные плакучими березами. Летом заливались в их зеленой листве соловьи, осенью щедро сыпалось золото на скромные могилки, зимою укрывал их белый саван да вьюга пела унылые псалмы, ну а весною зацветали на сельском кладбище ландыши — и такая мирная, утешная воцарялась здесь красота, что смерть казалась вовсе не страшной, злой старухой, а доброй матерью, жаждущей заключить усталого дитятю в свои мирные объятия…

Там, глубоко в земле, издавна спали предки Василия.

Лежал там стрелецкий сотник Михаила Аверинцев, пытавшийся образумить своих «ребятушек», кои вознамерились предаться самозваной царице Софье [31], забыв честь, государеву присягу и воинский долг. «Ребятушки» закололи его копьями — закололи и жену его Варвару, бесстрашно назвавшую их зверями лютыми. Могила Варвары там же, рядом с последним обиталищем Михайлы. Рядышком лежат и Григорий Михайлович Аверинцев со своей Прасковьюшкой: он был в одном заговоре с Долгорукими [32] и вместе с дружком своим Иваном Алексеевичем взошел на плаху, где был четвертован; ну а Прасковыошка не пережила известия о позорной казни обожаемого супруга. Лежал там дед Василия — тоже Василий Аверинцев, зверски убитый в арзамасской вотчине пугачевцами, по частям разрубленный пьяными от крови, своими же крестьянами, которым так не по сердцу пришлись барские проклятия, что они для начала вырвали у него язык, а потом, когда очи убиваемого стали жечь злодеев, выкололи ему и очи. Жена его, красота несказанная, Мелания, назначенная в добычу самому Илье Аристову, ближнему человеку Пугачева, была в ту пору заперта в каком-то сарае вместе с младшей сестрой и пятилетним сыном. У нее достало сил выломать прогнившую доску, чтобы дать девушке с ребенком бежать (на прощание была с сестрицы взята клятва, что дитя она воспитает как свое, родное), а потом, когда пришли за ней пугачевцы, Мелания набросилась на них со слегою, подобранной в углу, и успела проломить голову двоим, прежде чем третий снял ее выстрелом. Мужа и жену зарыли прямо в саду, и лишь через десяток годков сестра Мелании с племянником отыскали заброшенную могилку и перевезли дорогой прах на семейное кладбище. Тетушка Серафима, свято клятву, данную сестре, соблюдшая, всю жизнь посвятившая любимому племяннику и его семье, упокоилась там же — еще накануне войны с французом.

Каждый из Аверинцевых знал с малолетства: когда пробьет его последний час, он обретет покой среди родимых могилок. И теперь Василий всем существом своим взывал к дедам и прадедам, которые смотрели на него с небес, — взывал, молил их о несбыточном, невозможном… ибо не всякая ли мольба, обращенная к небесам, несбыточна и невозможна по сути своей и лишь по милости божьей обретает иные черты?

А между тем течение несло тело все дальше и дальше по широкой водной глади, окаймленной то густым кустарником с торчащими высокими бабулами, акациями, то зарослями тростника, то плоскими голыми берегами, на которых иногда появлялись животные, пришедшие на водопой. Иногда Василий видел пятнистых и чернобоких оленей, крупных нильга с их длинными, двухаршинными хвостами, которые покрыты толстыми, жесткими волосами, торчащими в обе стороны, так что хвост оленя напоминает огромное перо. Он видел стада гауров, индийских бизонов, которые опасливо выставляли из травы свои темные спины и крупные головы с рогами, похожими на лиру. Золотые в лучах заходящего солнца буйволы с золотыми же рогами смирным стадом текли к реке, и чудилось, будто в воды священной Ганги вливается еще одна — живая, сверкающая золотом — река.

Под одним из деревьев Василий увидел огромный буровато-серый камень. Вдруг этот камень зашевелился, и ясно стали видны хобот, бивни, розовые раковины ушей. То был большой слон, который схватил хоботом толстую ветвь и начал ее обламывать, а затем, собрав с нее листья в пучок, отправлял их в рот. Другой такой же «камень» оказался слонихой. Она залезла по брюхо в реку и поливала себя водой. Затем выбралась на берег и начала хоботом вырывать пучки сочной прибрежной травы. Перед тем как отправить такой пучок в рот, слониха тщательно полоскала траву в воде, чтобы смыть с корней землю…

Над рекою, над берегом сновало множество птиц, и везде, чуть ли не на каждом дереве, сидели аисты: белогрудые, чернокрылые, красноклювые. Совсем родные, совсем российские аисты! Может быть, они и впрямь прилетели в эту знойную даль из холодной России, где теперь зима и только метели поют свои песни?..

«Вернетесь — расскажете! — мысленно крикнул Василий. — Сядете на крышу нашего дома, защелкаете клювом, и матушка выйдет — может быть, услышит…»

Его саван окончательно промок, и воздушные подушки оседали одна за другой. Течение бестолково кружило его, то увлекая в глубину, то вознося на поверхность… но эти мгновения случались все реже. Не было ни воздуха, ни неба над ним. Не было ни смерти, ни жизни. Только вода — только бездна воды окружала его!

Последняя причуда волны приподняла его голову, как бы даруя возможность проститься с земным миром, прежде чем навеки улечься на дно реки.

Солнце рассыпало последние золотые искры, тянул легкий ветерок. Стаи птиц проносились в воздухе, опускаясь к воде: серые цапли, белые ибисы, забавные аистыразини, колпицы, кулички… Тщеславные павлины игра ли на берегу своими роскошными хвостами, будто красавицы — веерами: распуская и снова открывая их, они, чудилось, любовались своим отражением в спокойной темно-синей воде.

Внезапно один павлин, увидев бесформенный предмет, медленно влекомый течением совсем близко от берега, вскинул свою изящную голову, увенчанную разноцветным хохолком, будто короною, по-змеиному вытянул длинную темно-мерцающую шею и, расправив восхитительное опахало своего хвоста, издал пронзительный, тревожный крик, предупреждающий об опасности стаю.

Павлин крикнул… но прошло еще не меньше минуты, прежде чем Василий осознал, что он уже плывет, режет воду руками, движется, дышит… живет!

7. Созерцание времени

Для начала он украл коня.

Сделать это оказалось не очень трудно. Подобным Образом Василий как-то раз близ Тарутина остановил французский дозор. Правда, тогда он был не один: его гусары затаились в засаде, и отборные офицеры Мюрата полегли на той размытой проселочными дождями дороге. Теперь приходилось рассчитывать только на себя и на то, что воин, неистовым карьером летевший по дороге в Беназир, окажется таким же любопытным, как некогда — командир наполеоновского дозора.

И правда: завидев человека в белых погребальных одеждах, лежащего посреди узкой тропы со скрещенными на груди руками, всадник осадил коня и какое-то время с детским интересом озирал неожиданное препятствие. Василий от всей души надеялся, что незнакомец не примет его за какого-нибудь спятившего от безделья факира, вздумавшего войти в транс прямо на дороге, но решит, что перед ним лежит мертвец. Весь расчет был на то, что индус, со свойственным этому народу отвращением и почтением к смерти, не решится перемахнуть через труп во весь опор, а спешится, чтобы посмотреть, лежит ли на дороге «дважды рожденный» или какой-нибудь шудра. В первом случае труп следует хотя бы оттащить на обочину, если уж нет возможности обеспечить ему достойное погребение. Во втором… ну, тогда воин не станет пачкать рук и вернется к коню.

Если успеет, конечно.

Кажется, Василий изображал мертвеца очень достоверно (все-таки у него была изрядная практика!), потому что до него донеслись приличествующие случаю пропетые вполголоса мантры, ну а потом воин спрыгнул-таки с коня… чтобы через два или три мгновения возлечь на пыльной тропе в той же самой позе, в которой только что лежал Василий.

Это был, по всей видимости, гонец, потому что при нем не нашлось ничего, кроме сумки с какими-то запечатанными бумагами. Стиснув зубы и скривившись, как будто вынужден был взять в руки дохлую мышь, Василий стряхнул с пальцев бесчувственного индуса пару перстней побогаче, от души попросив у служивого прощения. На том был нанизан целый капитал, чай, не обеднеет, а Василий знал, что ему во что бы то ни стало нужно как следует поесть. По сути дела, суток этак трое у него во рту маковой росины не было, к тому же чертов транс обессилил его до того, что было мгновение, когда Василий даже усомнился, сможет ли он справиться с гонцом. Но этот удар был последним, на что он оказался способен, и потом Василий с трудом вспоминал, как взгромоздился в седло, как затолкал ноги в стремена и как собирал поводья. По счастью, шенкеля у него всегда оставались стальными, а потому норовистый конек и не помышлял уросить, а покорно понес незнакомого всадника по пути в Ванарессу, где первым и вожделенным пунктом оказался базарчик для мусульман — именно для мусульман, потому что там можно было поесть мяса. И после того, как Василий и добрая половина молоденького барашка, зажаренного на вертеле (тут-то перстенек и пригодился!), слились воедино, он ощутил, что снова готов идти по тому пути, который ему предстоял.

Василий даже не сделал попытки заехать к Реджииальду или Бушуеву. Сама мысль оказаться в одной из резиденций магараджи Такура внушала ему сильнейшее отвращение. И он не сомневался ни минуты, что и друг, и тесть сочтут его сумасшедшим, если он вздумает сообщить им, куда намерен ехать и у кого искать совета.

Поэтому Василий провел ночь на окраине одного из базарчиков, прямо на теплой земле, накрепко привязав к руке повод своего коня — так, на всякий случай. Сон бежал его, но Василий приказал себе хотя бы чуть-чуть подремать, чтобы дать отдых пылающей голове. Однако, едва завел глаза, снова и снова закружился перед ним хоровод жгучих воспоминаний, снова заныло в груди, да так, что он плюнул на сон и сел, прислонившись спиной к дереву, бессонно глядя в небо.

С тех пор как в памяти восстановились картины их первой встречи с Варенькой — божественного начала их любви в храме Луны! — пристальный взор ночного светила больше не сверлил его мозг, наполняя страхом, — он бил прямо в сердце, подобно стреле. Но эта боль не мешала мыслить, рассуждать, задавать вопросы — на которые, увы, по-прежнему не находилось ответов. Все ответы были у Нараяна — у Нараяна, который за этот минувший месяц имел десятки возможностей похитить Вареньку, однако сделал это только сейчас.

Только сейчас, словно сошлись некие звездные знаки или он получил божественное знамение.

Бессмысленно гадать! Этому занятию Василий предавался достаточно — и пока догадался до того, что лишился обожаемой жены, а сам чуть не погиб. Ему теперь нужно было задать этот первый и главный вопрос, определяющий все остальные, — задать его кому-то, безусловно знающему подоплеку всех поступков Нараяна.

И этот человек — не из числа европейцев. Этот человек — плоть от плоти Индостана, кровь от ее крови. Ну. надо полагать, Василий не первый представитель «просвещенной Европы», который придет на поклон к какому-нибудь гуру, или как их там. И стыдиться тут особенно нечего. В конце концов… в конце концов, Восток не так уж страшно отличается от Запада! Мы говорим языком, родство которого со многими восточными не подлежит никакому сомнению. Мы пишем азбукой, ставим цифры — и при этом пользуемся одним из величайших открытий человеческого ума, сделанным на Востоке.

Наши меры и весы пришли к нам с Востока. С Востока, где человек действительно разучился ценить время, мы переняли великое знание, как мерить время. Самые старые и священные из наших преданий пришли оттуда же.

Без знания Востока, восточных языков мы не можем знать ни истории своей религии, ни других мировых религий, священные книги которых написаны на Востоке… Вдобавок Россия вообще скорее Восток, чем Запад!

Василий усмехнулся, прервав свои высокоумные рассуждения, которыми пытался оправдать то, что намерен сделать. Но ведь во всем огромном Индостане ему известны только два человека, с которыми знаком Нараян и которые хоть как-то могут прояснить его темную, непостижимую натуру. Это магараджа Такура (хорошенькое было бы развлечение: заявиться к нему в своих белых одеяниях, напоминающих саван, и замогильным голосом, как и подобает призраку, потребовать к ответу!) и… и Кангалимма. Вот к ней-то и хотел прийти Василий.

Она знала Нараяна. Она знала о северных странах, «где царствует Луна», — недаром так задрожал ее голос при этих словах! Василий помнил искру надежды, которая вдруг вспыхнула в мертвых старых глазах, когда старуха поняла, чего от нее хотел Нараян; вспомнил трепет, с которым она исполняла тот странный обряд, который соединил их с Варенькой на жизнь и на смерть.

И она… она надела на шею Вареньки то удивительное ожерелье, словно бы сделанное из осколков лунного света, — ожерелье, украденное потом магараджей.

Вещее сердце чуяло, что Кангалимма многое может прояснить в тех тучах, которые клубились вокруг, и оно так разнылось от нетерпения, что еще задолго до рассвета Василий был у городских ворот, и, лишь только полусонный стражник снял засов, всадник в грязно-белых несуразных одеяниях неистовым наметом полетел по дороге, ведущей к горам.

Сначала ему казалось, что его ведут боги, потому что у коня будто выросли крылья. Солнце едва-едва вползло на небеса, а Василий был уже у врат Мертвого города.

По-хорошему, следовало бы посетить уже знакомый арсенал, ведь у него была всего лишь кривая сабля, отнятая у злополучного гонца, однако Василий побоялся зайти за полуобвалившуюся стену. Мысли об участи Вари и без того истерзали его, а если он увидит развалины храма и статуи богов, которых они некогда оживили своей любовью… увидит, чтобы представить, как его возлюбленной женою обладает другой!..

Ну что ж, себе-то Василий мог признаться: страх за жизнь Вари терзал его меньше, чем ревность. Она жива — потому что он жив. И, конечно, чертов колдун, похитивший ее, знал какое-нибудь средство, чтобы удержать в ней жизнь даже после смерти Василия: его хладнокровное предательство — подтверждение тому. О, Василий вспоминал сейчас сотни мелочей, на которые прежде не обращал внимания, но которые сейчас во весь голос кричали ему о безответной любви Нараяна к богине!

Почему же он не дал воли своей ревности прежде?

Верно, проклятущий раджа-йог отводил ему глаза своей вазитвой и прочими такими же штучками! Но теперь этому придет конец. И если он когда-нибудь окажется в развалинах Мертвого города, то не один, а вместе с Варенькой… Правда, после всех страданий им вряд ли захочется задержаться в Индостане. Что до Василия, то он мечтал об одном: оказаться прямо сейчас в Москве, Петербурге, Аверинцеве — словом, в России. В России — с женой!

Он довольно легко нашел ту объездную дорогу, о которой упоминал Нараян: на ней и впрямь не было опасных оврагов, ее вполне можно было назвать торной, И Василий в который раз пожал плечами, вспоминая отсутствие всякой логики в поступках Нараяна. Или он нарочно волок их по обрывам, чтобы вовсе замучить? Надеялся, что кто-то погибнет? Нельзя же, в самом деле, всерьез говорить о том, что он мечтал о дружбе индусов-бхилли и чужестранцев!..

В эту минуту Василий убедился в том, что русское утверждение: «Упомяни о черте, а он уж тут!» — как нельзя более жизненно и на просторах Индостана.

Окружавшие его джунгли, чудилось, раздвинулись, И целая туча всадников показалась между деревьев. Они были в полном боевом облачении, а их яркие бирюзовые глаза и светлая кожа яснее ясного свидетельствовали, что это бхилли собственной персоною. Похоже, появление Василия тоже явилось для них неожиданностью, потому что какое-то мгновение они разглядывали его, оторопев, но вдруг воздели копья и с диким воем ринулись к нему.

«Ну, похоже, все», — хладнокровно подумал Василий.

Воистину, если говорить словами поэта, несчастья следовали за ним, как тень, как колесо за следом везущего!.. Но сейчас Василию было не до метафор. Он мигом оценил боевую ситуацию и принял единственно верное решение: отступил перед превосходящими силами противника.

Подняв коня в дыбки, развернул его — и помчался куда глаза глядят.

Он несся через овраги и кустарники, время от времени оборачиваясь в робкой надежде, что погоня отстала, однако этот жалкий огонечек тотчас угасал под свирепым ветром очевидности: преследователи не только не отставали, но неуклонно нагоняли его, Чем быстрее летел Василий, тем отчетливее ощущал, что конь выбивается из сил, Четверо бхилли, вооруженные самыми длинными копьями, сидевшие верхом на каких-то гигантских конях, более схожих величиной и резвостью с верблюдами, наконец до того приблизились к Василию, что их пронзительные крики надрывали его слух. Похоже было, что он окончательно пропал.

Неподалеку возвышалась стена джунглей, но Василий прекрасно понимал, сколько там преимуществ будет у этих лесных обитателей, а потому поглядел в другую сторону.

Серая широкая трещина простиралась там, указывая на овраг, слишком широкий для того, чтобы усталый конь мог через него перескочить.

Выбора не было: Василий направил коня с обрыва… уже в полете с ужасом вспомнив о ловкости, с которой бхилли одолевают самые страшные пропасти. И если конь, а то и он сам переломает ноги…

По счастью, этого не произошло. Вылетев из седла, Василий успел сжаться в комок и упал довольно удачно.

И все-таки удар о сухую, твердую землю был так силен, что из носа и ушей у него хлынула кровь, а перед глазами поплыло багровое марево.

Вскочив, первым делом ринулся к коню. У того был рот в крови — порван удилами — и две раны на крупе, к счастью, небольшие. Скакун изнемогал от усталости, заплетался ногами, но тоже был жив и цел!

Василий подхватил свою саблю, выпавшую при прыжке, и попытался было вскочить в седло, как вдруг дал себе труд взглянуть на стены оврага — и едва не закричал от бессильной ярости. Все они были усеяны бхилли, и оставалось только дивиться, как эти люди — и их огромные кони! — умудряются преспокойно спускаться по почти отвесным стенам.

Всех опережал могучий всадник, и конь под ним был — истинный зверь. Очевидно, это приближался предводитель бхилли, вознамерившийся собственноручно принести жертву Махадеве-Шиве. Его кольчуга, поножи и тюрбан, украшенный свирепой чакрой, составили бы гордость любой этнографической коллекции.

Василий вскинул саблю, понимая, что это его первый (а может быть, и последний!) противник, и намереваясь дорого продать свою жизнь, хотя его оружие казалось детской игрушкой против меча этого богатыря. Однако сабля выпала у него из рук, когда бледно-голубые (не пламенно-бирюзовые, нет!) глаза вождя обратились на него, а знакомый голос высокомерно произнес:

— What hell?! You call me out, buddy Basil? There is no fog now where you cold get lost! [33].

Василий только и мог, что перекреститься… Однако морок не исчез, а как бы раздвоился: в овраг, оседая на задние ноги, съехал еще один конь, всадник коего выглядел не менее живописно и устрашающе. Потрясая табаром и огромным кулачищем, он грозно взревел:

— Что? У Прошки задрожали ножки? А где дочь моя?

Варька? Или забыл, что жена не гусли: поиграв, на стенку не повесишь?

Вот теперь Василий поверил, что ему не мнится!

Он переходил из объятий в объятия, и в конце концов ему стало казаться, что он — колода карт, которую наперебой тасуют не только Бушуев и Реджинальд, но даже и воины-бхилли. Похоже, все они были в равном восторге от встречи с Василием, тем паче что почти не сомневались в его гибели. Оказалось, что за семь или восемь дней, пока он пытался освободить Вареньку, а вместо этого попался в ловушку Нараяна, его друзья отнюдь не теряли времени! Прежде всего Реджинальд отбросил прочь то почтение, с каким прежде относился к магарадже. Такура, и дал себе труд пораскинуть умом.

Результатом сего напряженного действия был однозначный вывод: если не во всех, то во многих злоключениях путешественников не прямо, так косвенно повинен именно сей льстивый, лживый, двуличный, сладкий до приторности индус. Не тратя времени даром, Реджинальд явился в становище бхилли и просил помощи, так что в ту же ночь, когда Василий в полубеспамятстве висел над разинутой крокодильей пастью, немалое войско выступило к замку Такура. А через сутки оно осадило крепость. Однако магараджа был весьма искушен в умении обводить своих врагов вокруг пальца. Еще через двое суток Реджинальд снял осаду, получив «неопровержимые» доказательства, что замок пуст. В это время весь гарнизон во главе с магараджею затаился в бесконечных подземельях дворца… Отряд бхилли повернул назад несолоно хлебавши, не зная, где искать врага, однако Реджинальд оставил нескольких соглядатаев, которые вскоре доставили ему новые вести: в опустевшем дворце появились люди, магараджа вернулся в Такур — очевидно, для того, чтобы принять участие в торжественном сожжении трупа своего врага-чужеземца. В этом слухи сходились. В дальнейшем были противоречивы: труп чужестранца сожгли; бросили в Гангу; зарыли в землю; отдали на съедение шакалам, после чего призрак его начал бродить по дорогам и пугать добрых людей.

В костер, зажженный для иноземца, бросилась красавица-чужестранка; магараджа остановил ее в последнюю минуту и заточил в свой гарем; красавицу похитили посланцы богов, нарочно спустившиеся для этого с небес; красавицу похитили не посланцы богов и не демоны, а какой-то факир, или колдун, или раджа-йог, обладающий почти сверхъестественной силою.

Несмотря на противоречивость сведений, и Бушуеву, и Реджинальду было совершенно ясно: Варенька все еще в беде, в беде теперь и Василий, однако где искать, как выручать — известно одному господу богу…

И тут, заметив, как приуныл побратим-чужеземец, тот самый бхилли, который некогда спас его из пропасти, подал совет, настолько дельный и простой, что Реджинальд за голову схватился, дивясь, как он сам до этого не додумался. Впрочем, его трудно винить: ведь мысль обратиться за помощью к колдунье куда скорее могла прийти туземцу-дикарю, чем скептически настроенному британцу! Надо сказать, однако, что скепсис Реджинальда уже дал преизрядную трещину. Во всяком случае, этот чиновник Ост-Индской компании безропотно облачился в доспехи бхилли-воина, нацепив на себя некие знаки отличия, приличествующие вождю, и Двинул свой отряд к логовищу Кангалиммы, намереваясь не добром, так угрозами…

— Уж не вздумали ли вы испугать меня, злосчастные чужеземцы и те, кто служит им?

Голос, чудилось, раздался с небес.

Бхилли простерлись ниц — кто где стоял, даже не дав себе труда вылезти из оврага. Всадники спрыгивали с коней и падали на колени:

— Мать, старая мать! Прости нас, старая мать!..

И Василий понял, что он еще не отучился удивляться.

Как ни поразило его внезапное, ошеломляющее появление сэра Реджинальда и Бушуева в виде предводителей отряда воинственных бхилли, возникновение на краю обрыва высокой тощей фигуры в шафраново-красных, летящих по ветру, словно языки пламени, одеяниях, с желтыми прядями, вьющимися вокруг головы, похожей на череп, словно стая разъяренных змей, было равнозначно выстрелу в лоб. Во всяком случае, на какое-то мгновение Василий вновь ощутил себя тем же хладным, безгласным, беспомощным трупом, каким он был несколько часов назад… по милости Нараяна.

Нараян! Воспоминание об этом ненавистном имени подействовало на Василия подобно крику павлина на берегу Ганги.

Он не помнил, как взлетел над распростертыми бхилли, как оказался на краю обрыва рядом с Кангалиммой — и увидел, что они находятся совсем недалеко от ее обиталища: среди деревьев белели развалины храма.

Значит, окольная дорога привела его на другую сторону холма с атласной травой так незаметно, что он даже и не подозревал, насколько близок к цели!

И, внезапно обретя уверенность, отбросив прочь сомнения, он резко спросил:

— Где моя жена?

В кожаной маске, облегающей кости черепа, ничто не дрогнуло.

Выцветшие до белизны глаза смотрели почти безжизненно:

— Где твоя жена? Кто она? Я ее не знаю.

— Ты должна вспомнить, — настойчиво сказал Василий. — Прошло всего несколько дней с тех пор, как ты свершила над нами обряд.

— Всего несколько дней? — глумливо перебила старуха. — И она уже сбежала от тебя? Ну-ну… верно, ты оказался не лучшим из мужей, если надоел ей так скоро. Но не огорчайся. Нельзя полагаться на верность женщины: сердце женщины — это сердце гиены.

— Ты говоришь, конечно же, о себе? — с той же интонацией осведомился Василий.

— У тебя острый язык, и мне нравится твоя смелость! — хмыкнула колдунья. — Смотри: эти несчастные валяются передо мной в грязи, а у тебя хватает духу пререкаться со старой Кангалиммой! Да, мне по сердцу твоя смелость. Поэтому я не уничтожу тебя на месте и даже не обращу в трусливого шакала. Я дам тебе один совет: любовь — это то, от чего надо держаться подальше. Запомни это, иноземец… и прощай!

Василий успел вцепиться в ее руку прежде, чем старуха отвернулась, чтобы уйти. Ощущение было диковинное: словно он ухватился за ледяное змеиное тело и за сухую ветку враз… Вдобавок Василию показалось, что он как бы выдернул старуху из воздуха, с которым она уже готова была слиться, чтобы исчезнуть без следа.

— Держаться подальше от любви? — усмехнулся Василий. — Может быть, когда мне сравняется триста лет, как тебе, я тоже буду так думать, а пока…

— Триста?! — перебила его старуха, и впервые Василию почудились некие отзвуки жизни в этом мертвенном голосе: это было явное возмущение. — Триста!.. Ну, все равно, как бы то ни было, за эти годы я усвоила некую истину. И сейчас хотела бы сказать тебе: когда глупец, на свое несчастье, овладевает знанием, оно уничтожает его удачливый жребий, разбивает ему голову!

— Понимаю, — кивнул Василий. — Меньше знаешь — лучше спишь. Все старики так говорят. Однако не думаю, чтобы они следовали этой мудрости, когда им было семнадцать, двадцать, двадцать пять… Конечно, — оговорился он, с пренебрежительной жалостью оглядывая стоящий перед ним скелет, — слабо верится, что тебе когда-то было семнадцать. Может, ты отродясь была старухою? Что-то больно скучные речи ведешь!

Они сам не знал, откуда взялась эта смелость — а может быть, наглость? — заставлявшая его грубить Кангалимме. Говорить в таких тонах с дамою, по возрасту годной ему в незапамятные прапрапрабабушки?

Вдобавок дерзить колдунье?! Уж сейчас она наверняка обратит его в трусливого шакала или вовсе в муравья: вон какие молнии заблистали в ее белых глазах!..

И все-таки Василий удерживал на своем лице развязную ухмылку. Вся жизнь его, весь многообразнейший опыт общения с прекрасным полом (даже в тех случаях, когда сей эпитет — безнадежный плюсквамперфект) научили его, что почтение — это последнее, чего женщина ждет от мужчины, и тот, кто возьмет на вооружение эту нехитрую истину, всегда добьется своего — у всякой женщины!

Правда, Василию никогда еще не приходилось применять свой опыт на практике в Индостане, тем более в общении с ведьмами. Оставалось уповать на то, что слово «ведьма» — все-таки тоже женского рода!

Прошло не менее полминуты (длиною в полжизни, не меньше!) — и Василий с восторгом понял, что он не прогадал! Едва заметная усмешка зазмеилась по сухим, как две ниточки, устам Кангалиммы.[.

И Василий с трудом подавил желание ощупать себя, дабы убедиться, что еще не утратил человеческого облика. Во всяком случае, то, что он мог окинуть мгновенным косым взглядом, издавна принадлежало ему.

Он с улыбкой взглянул на колдунью — и еле сдержал крик. На некий миг, столь краткий, что исчислить его человеку невозможно, ему почудилось, будто сухая старческая кожа Кангалиммы съежилась — и соскользнула с ее лица и тела, подобно тому, как иссохший кокон соскальзывает с новорожденной бабочки, — и она расправляет ослепительные черно-синие, с позолотой крылья, чтобы ослепить цветы и солнце своей красотой.

Не древняя старуха стояла перед ним — прекрасная юная женщина с глазами ярче бирюзы и причудливой волной золотых волос, окутывающих нагое тело, которое совершенством форм могло бы искусить святого!..

Видение длилось не дольше просверка молнии, увиденного во сне, перед Василием предстало прежнее олицетворение древности, а он с трудом подавил желание перекреститься.

— Да ты, я вижу, из тех, кому нужна только победа… победа любой ценой, — прошелестела Кангалимма. — Одумайся! Остановись! Победа порождает ненависть; побежденный живет в печали. В счастье живет спокойный, отказавшийся от победы и поражения. Блажен, кого судьба создала лозою, что гнется от бурь, только гнется и остается невредимой от ударов житейских.

Нет счастья, равного спокойствию!

В голосе ее зазвучала горечь, и Василий почувствовал внезапную жалость.

— Не трать на меня своей великой мудрости, — молвил он тихо. — Быть может, я ее не стою. К тому же глаза твои зорки, ты умеешь читать в сердцах людей. Скажи: что еще видишь ты в моем сердце, кроме любви?

Белые, бледные глаза словно бы впились в его взор — и Кангалимма безнадежно махнула рукой:

— О, сколь ничтожна жизнь! Мы, как поденщики, изнуряем себя день за днем напряжением страстей, надеясь на день грядущий, однако новый день настает — и находит нас теми же тружениками жизни, мечтающими о счастии, о славе, о любви… только мечтающими! Но что же делать, что делать! Нет пламени сильнее, чем любовь, и все мы обречены гореть в нем мучительно. Так гласит дхарма, священный закон Брамы. Не мне спорить с волею бессмертных богов и останавливать того, кто следует путем страсти. Но… но ты должен знать о последствиях, которые будет иметь твой поступок.

— Мне ни до чего нет дела! — не помня себя, выкрикнул Василий. — Я только хочу спасти Вареньку… Чандру, ее одну!

— Их двоих, хочешь ты сказать, — усмехнулась Кангалимма.

— Как это? — опешил Василий. — Что, Нараян тоже в беде?! Ну так я и пальцем не пошевельну ради этого подлого предателя!

— Вся вина Нараяна в том, что он следует путем своей Кармы — а это тоже страсть, поверь. Но ты… ты-то каков?!

— А что — я? — ошарашенно спросил Василий. — Я-то чего сделал, а?

— Ты… ничтожный избранник богов, дерзнувший поспорить с ними! Ты хочешь узнать у меня, каким способом можно разрушить цикл возрождения богини, а ведь даже не знаешь о том, что жена твоя чревата!

Только теперь Василий понял, что означает выражение — впасть в столбняк. Да… понадобились бы крики целой стаи павлинов, чтобы прервать это оцепенение, прежде чем его телу просто надоела каменная неподвижность. Не скоро смог он разомкнуть пересохшие губы и пробормотать:

— Варенька и я… о боже! Это… надеюсь, это сын?

— Сын! — с непередаваемым отвращением воскликнула Кангалимма. — О, если бы Аруса и Чандра зачали в ночь Великого Полнолуния сына, они могли бы идти своим путем спокойно и дети Луны не влачились бы по их следам, простирая руки в мольбе! Но они зачали дочь… дочь, которая должна спасти детей Луны от забвения, которая возродит веру древних ариев, — которая станет богиней на земле.

— Моя дочь? — тихо проговорил Василий.

— Да. Вселенная была создана из семени Шивы — из твоего семени родится богиня. Считается, что люди достигают бессмертия в сыне, сыном они выплачивают свой долг богам. А дети Луны достигнут бессмертия в дочери. В твоей дочери!

— В моей дочери? — повторил Василий, прищурясь, и в голосе его зазвенела сталь. — В моей дочери! И что они намерены сделать с ней? Прирезать на каком-нибудь алтаре?

Кангалимма простерла руку, останавливая его неистовую ярость:

— Погоди, Аруса. Я знаю, что Нараян говорил тебе о детях Луны, которые пришли из Арьяварты, страны благородных ариев. Они перешли Гималаи на севере и достигли Дандахараньи и Махантары, уповая на то, что смогут сберечь веру своих прапредков. Он рассказал тебе, что истинных детей Луны осталось мало: Кали ревнива и не терпит соперниц близ себя!

Нараян не сказал лишь одного… но это одно определяет все остальное.

Только раз в двадцать восемь лет, когда свершается полное обновление Земли, дозволено пытаться зачинать богиню. Раз в двадцать восемь лет дети Луны ищут богоподобных красотою, называют их Арусой и Чандрой и увозят на заветный остров, где стоит храм Луны.

Там мужчина овладевает женщиной — воплощением богини. И потом еще два месяца дети Луны с трепетом ждут плодов этой мимолетной встречи, делая все для того, чтобы сохранить жизнь той, которая одну ночь была богиней, — жизнь Чандры. За это время они достоверно узнают пол будущего ребенка.

Если во чреве заключен мальчик — они отступаются, от родителей.

Если девочка — они забирают Чандру к себе и оберегают ее и плод ее чрева как зеницу ока. После родин Чандру приносят в жертву Луне, а дочь… Дочь должна стать богиней, истинной богиней народа. Древние тайные книги ариев гласят, что лишь она одолеет Бавану-Кали, и тогда погибнут все исчадия дравидов, открыв путь северным богам в Сваргу и на вершины вечно сияющей горы Меру. Шесть циклов — шесть циклов, сто пятьдесят восемь лет! — не рождалась дочь у земной Чандры.

И вот седьмой цикл оказался счастливым! Теперь дети Луны готовы на все, чтобы завладеть твоим ребенком: ведь если Чандра исчезнет, если ее дочь родится не в храме Луны, она не сможет называться богиней, а значит… а значит, наступит провал в семь циклов: провал в сто девяносто шесть лет, когда детям Луны будет заказано даже пытаться искать новых Арусу и Чандру, не то что Зачинать богиню. Скажи, который теперь год по исчислению людей, живущих в землях ариев?

— Заканчивается 1815-й, — с трудом вспомнил Василий.

— 1815-й… — эхом отозвалась Кангалимма. — Значит, лишь на исходе 2011 года по вашему счету вновь обретут надежду дети Луны.

Василий хотел что-то сказать, но задохнулся. Волосы встали дыбом при одной только попытке вообразить невообразимое, заглянуть в эту неразличимую временную даль! В ушах у него зазвенело, словно стоял он на высоченной, превысокой горе, и голос Кангалиммы с трудом достигал его слуха.

— А если и эта попытка завершится неудачей? И другая, и третья?..

— О нет! Они скорее погибнут все до единого, чем отдадут тебе дочь!

— Значит, погибнут, — кивнул Василий. — Потому что я все-таки заберу ее — вместе с ее матерью.

Кангалимма покачала головой:

— Шудра не станет брамином! Тебе никогда не справиться с Нараяном.

— Да-а? — тихо протянул Василий. — Но ведь и он тоже пока что не справился со мной… хотя, наверное, До сих пор убежден, будто меня нет в живых!

— Нараяна тебе не провести, не надейся. Он знает каждый твой шаг. Он из тех, кто в наслаждениях видит опасность, в отречении зрит защиту. Нараян — истинный раджа-йог. Он обладает даром пророчествовать и предвидеть, понимать все незнакомые языки, проникать в мысли людей. Он обладает даром прокамии, он способен оставлять свое тело и переходить в другое, он владеет вазитвой и особенной силой, вполне подчиняющей себе людей и одним действием воли заставляющей их бессознательно повиноваться невысказанным приказам…

— Ну да, — зло перебил Василий, — и не достичь мне его, даже если бы я стал птицей в полете, быстротекущими водами или ветром! Возможно… Но этого никто не узнает наверняка до тех пор, пока я не попробую, пока не рискну. Чем, ради бога, ради вашего Индры, мне дорожить? Чего я могу еще лишиться? Что еще у меня не отнято?

Всего лишь жизнь… но это ничто для меня без моей любви. А любовь — она и сейчас, как сокол, летит и рвется вдаль, чтобы найти ту, которую я люблю, и осенить ее крылами в чужом, одиноком краю.

И даже если тело мое прорастет травою, любовь моего сердца будет жить — вечно жить, в этой или в другой моей сущности, ибо ты знаешь: люди, которых соединила страсть в ночь служения богине Луны, не в силах забыть и разлюбить друг друга!

Кангалимма молча смотрела на него, и Василию показалось, словно он все поставил на кон — и все проиграл. Говорить этой высохшей мумии о любви — все равно что пытаться теплом сердца растопить оледенелый, промерзлый камень и высечь из него влагу, чтобы утолить жажду. Что знает она о любви, что помнит о счастье и боли, которые…

У него перехватило горло. Если в душе человека нет того, что горит, влечет и тревожит, ему бесполезно говорить об этом. Он только зря тратит время. Надо идти и искать… Но где? Где искать Вареньку?! Огромна и загадочна эта чужая земля, а у него всего лишь семь месяцев впереди. Семь месяцев отчаянной надежды — а потом только отчаяние…

— Где ее искать? — вырвалось у него против воли. — Куда идти? О господи!.. Нет мне без нее счастья!

И тут донесся до него негромкий голос — словно ветер прошумел в листве.

У лежащего — счастье спит.
У сидящего — дремлет.
У стоящего — счастье бдит.
У идущего — небу внемлет.

Путь на запад, восток, иль юг,
Иль па север — осилит идущий.
Отыщи же, странник, бамбук,
Под лупою поющий…

Не веря себе, Василий встрепенулся — и уставился на Кангалимму. У него все расплылось перед глазами, и он не сразу понял, что их заволокло слезами.

Бамбук, под луною поющий! Каким же он был дураком, что не подумал об этой простой примете! Он помнил деревню, где оказался после кораблекрушения.

Остров — в ее окрестностях. И не столь уж трудно будет его отыскать. Отыскать Вареньку!

Сердитым движением проведя по лицу, он с благодарностью глянул на Кангалимму — и едва не зажмурился перед теплым, ласковым сиянием, лившимся из ее глаз. Просто удивительно, что еще недавно они казались ему выцветшими и безжизненными. Сияли жемчуга зубов, губы алели, будто лучшие, чистейшие кораллы, бирюзовые глаза смеялись, и бледное золото чудесных кудрей тончайшей пряжей реяло вокруг ее лица…

И снова, как и в прошлый раз, чудесное видение сокрылось, едва показавшись, за занавесом вековых морщин.

— Не спрашивай, почему я открыла тебе тайну острова, — промолвила Кангалимма. — Я и сама этого не ведаю.

Может быть, потому, что при взгляде на тебя в моем иссохшем сердце оживает память о том времени, когда и я была богиней Луны?..

— Ты?! — выдохнул Василий. — Ты была…

— О да! — усмехнулась Кангалимма. — Возможно ли поверить? Это было… давно. Исчислим великое время одним словом; давно! Я была одной из бхилли, они знают об этом и трепещут меня. И меня называли Чандрой, и я встретила в ночь Великой Луны мужчину со светлыми волосами и синими глазами и полюбила его так, что… Ты знаешь, как любят друг друга служившие Луне на ложе страсти.

— Знаю, — растроганно сказал Василий. — А он, твой Аруса, он тоже был бхилли?

— Нет. — Сухие губы дрогнули в мечтательной улыбке. — Он был чужеземец: наверное, франк или португал — этого я так и не узнала. Едва лишь смертный насладился богиней, он больше не нужен детям Луны. Нас разлучили — как и тебя с твоей Чандрой. Аруса, на свое несчастье, не забыл той ночи на острове и начал искать меня. Нашел… но в это время лукавые боги подали детям Луны ложное знамение. Они были уверены в том, что я зачала дочь, Великую богиню, — и убили Арусу.

Однако… однако я же говорила, что знамение было ложным. Я родила сына! И он стал позднее верховным жрецом детей Луны и вечным возлюбленным богини… о, только в сердце своем.

— Как Нараян, — злобно пробормотал Василий. — Он ведь тоже верховный жрец и вечный… в сердце своем…

Он осекся. Что-то дрогнуло в блеклых глазах Кангалиммы, и Василий отшатнулся, словно ледяное дыхание времени коснулось его лица.

— Ты хочешь сказать, — шепнул он потрясение, — ты хочешь сказать… Нараян? Твой сын — Нараян?! Но ведь… о господи, он совсем молод!

— Я говорила, что Нараян владеет прокамией. Это способность останавливать руку времени, сохранять юношескую наружность в продолжение долгого, почти невероятно долгого времени.

— Но у него черные глаза и волосы черные, — беспомощно шепнул Василий, уже заведомо зная ответ: «Он способен оставлять свое тело и переходить в другое».

— Да, — кивнула Кангалимма. — Все это так.

— Значит, Нараян твой сын, — пробормотал Василий. — И ты — о господи! — ты помогаешь мне, чужому, иноземцу, против собственного сына? Против верховного жреца той богини, которой некогда была ты?!

— Вечно служение богине! — провозгласила Кангалимма. — Но я пережила свое время, и в сердце моем угас жертвенный огонь. Однако теперь моим очам открылось многое… слишком многое! Между тобою и Нараяном стоит не луноликая Чандра: между вами стоит земная женщина со светлыми волосами и светлыми глазами, которые властвуют над вашими сердцами. Я видела ее. Я была… я была такой же! И сейчас я думаю не о тебе, не о Нараяне — я думаю о ней. Я чувствую ту боль, которая изнуряет ее сердце, — ведь я испытала эту боль!

Она не знает, где ты, жив ли ты — или все предсказание старой колдуньи о смерти в один день были только словесной шелухой. А дочь, которую носит она во чреве своем, — для нее лишь источник скорби… Только во имя ее спасения я готова сказать: пусть она избегнет зла, как желающий жить — яда. Пусть удача, этот страж твоего дыхания, бодрствует денно и нощно!..

— Василий! — раздался зычный оклик, и, обернувшись, тот увидел Бушуева, выползшего на край оврага. — Что за притча?! Мне почудилось или впрямь мелькнула тут проклятая колдунья? Ах, старая ведьма! Наши молодцы все в лежку легли со страху перед ней. Ну, ее счастье, что она здесь и мига не задержалась, не то я крепко потрепал бы ее, даром что она мне в бабушки годится.

«И мига не задержалась?!»

Василий оглянулся. Он стоял один на краю обрыва, и лишь белые прозрачные цветы колыхались там, где только что стояла Кангалимма. И, чудилось, реяло, все еще реяло в воздухе эхо:

«Отыщи же, странник, бамбук, под луною поющий…»

8. Бамбук, под луною поющий

— Ты можешь быть спокойна: боги отомстили за твои страдания. Англичанам удалось узнать, что многие без вести пропавшие чиновники Ост-Индской компании нашли смерть во дворце магараджи Такура, этого прихвостня Кали, или были убиты в пути его погонщиками. Когда эти вести дошли до Великого Могола [34], он не захотел портить отношений с английским магараджею-кингом и выдал им бывшего владыку Такура.

Нараян умолк — и Варенька ощутила его испытующий взгляд, но не повернулась поглядеть на него или как-то показать, что слышала его слова. Тогда Нараян заговорил снова:

— Тхаги-душители, замышлявшие убийство твое и твоих спутников, погибли. Узнав, что их приговорили к повешению за многочисленные убийства, они умолили судей позволить им прекратить течение своих жизней самим. Обвязали себе шеи одной длинной и толстой веревкой и по знаку старшего бросились в разные стороны. Через несколько мгновений все двадцать лежали мертвыми. С ними был и магараджа. Монотонный, однообразный голос умолк. Могло показаться, будто Нараян совершенно равнодушен к тому, о чем говорит, и к тому, слушает ли его кто-то, однако когда Варенька слегка повернула голову, то встретила его пристальный взгляд.

Интересно, что он хотел отыскать в ее лице? Удовлетворенную жажду мести? Злорадство? Какая глупость!

Она пожала плечами и равнодушно произнесла:

— А что мне до этого? Ты можешь радоваться, будто Индра, поразивший змееподобного и зверообразного Арбуду. Ты топчешь его ногой, ты поражаешь его, ты пронзаешь его льдиной, разбиваешь ему голову, выпускаешь ему кровь! Ты восторжествовал над своим врагом! А я… что мне до всего этого? Только то, что скоро настанет и мой черед сделаться твоей жертвой.

Почудилось ей или Нараян слегка отпрянул, будто эти слова хлестнули его по лицу? Но голос его звучал по-прежнему спокойно и безучастно:

— Брама создал смерть, чтобы людям не было тесно на земле, и каждый в свой черед должен уступить место другому.

— Вот именно — в свой черед! — горько улыбнулась Варенька. — Но почему же эту пору мне определил ты?!

— Не я, — резко качнул головой Нараян. — Не я! Это… служение богине. Это твоя Карма, прекрасная, луноликая Чандра, и ты должна смириться.

— Ты выдумал меня! — с ненавистью выговорила Варя. — Выдумал Чандру, эту богиню! Подобно тому, как апсара Урваши родилась из воображения Брамы, ты создал Чандру своим воображением. Но ты слишком много принял на себя, Нараян. Ты возомнил себя равным небесным богам, если взял на себя смелость определять людям час рождения и час смерти! За это ты будешь наказан — помяни мое слово. Потому что не сгинут бесследно те проклятия, которые я призываю на твою голову, и ненависть моя раздавит тебя — рано или поздно.

Я желаю тебе отправиться в ад — и как можно скорее, пусть одни только злобные демоны окружают тебя!

— Никогда в этом мире ненависть не прекращается ненавистью, но отсутствием ненависти прекращается, она, — изрек Нараян, и самый звук его размеренного голоса вызвал у Вари такое сильнейшее раздражение, что у нее даже челюсти свело, будто от оскомины. У нее уже с души воротило от этих философских откровений, которые Нараян день за днем обрушивал на ее голову, стремясь внушить ей фаталистическое смирение… нет, блаженное ожидание смерти. Да, была в ее жизни мину та, и даже не одна, когда она желала умереть и готова была шагнуть навстречу смерти — но это был ее выбор, ее собственный! По указке же Нараяна — непонятно ради чего — она не хотела умирать, а потому его премудрости представали перед ней в облике занудных назиданий, истины превращались в тусклые банальности, от которых липким потом покрывалось все тело, а к горлу подкатывала тошнота. Право слово, она была уверена, что ее тошнит именно от этих омерзительных нравоучений, а вовсе не потому, что на исходе второй месяц ее беременности.

Это плоть от плоти ее протестовала против роковой необходимости смерти, против неизбежности вековечной разлуки с той, которая породит ее на свет.

О господи, Варя увидит свое дитя только раз… а дочка не увидит ее никогда! И не услышит ни слова правды о своей матери, не узнает, чья кровь наделила ее волосами цвета бледного северного золота и глазами серыми, как пасмурное, туманное небо России.

Ослепительная клокочущая синева, слепящее солнце и огромная золотая луна станут ей родными. Она будет знать все о подвигах Индры и хитростях Шивы, о лукавстве прекрасной Лакшми и злодействах дракона Вритры, и ничто не дрогнет в ее душе при словах: Жарптица, Иван-царевич, Елена Прекрасная, Змей Горыныч… И если когда-нибудь во сне увидит она бескрайнее поле, золотое от спелой ржи, и крутояр над сизой водой, и диковинное белоствольное дерево с длинными, словно девичьи косы, зелеными ветвями, то не узнает имени неведомой страны, а будет уверена, что привиделась ей сказочная, волшебная Арьяварта, которая существует только в безумных мечтаниях детей Луны, — а ведь она есть, она существует, живет, и дышит, и простирается за горами за морями, и ждет, и зовет к себе дочерей своих, чтобы приголубить, и утешить, и спеть колыбельную песню метелей…

О господи, никогда! Больше никогда не будет этого ни у самой Вари, ни у Катюшки. И слезы, которые. Варя думала, давно уже были выплаканы, вновь полились из ее глаз при мысли о том, что девочка даже имени своего, данного ей мамой, знать не будет… ни своего русского имени, ни имени матери, ни имени отца, которого уже давно нет на свете.

Эта сказочная Индия, эта страна чудес, о которой некогда так мечтала Варенька, оказалась насквозь лживой. Здесь лживы даже клятвы, даваемые пред священным алтарем. Вот ведь пророчила Кангалимма, что суждено им с Василием умереть в один день, однако прах его давно уже развеяли над землею и водою, а жена его все еще жива — если только можно назвать жизнью это однообразное чередование ненависти, тоски и горя, чьи раскаленные струи сжимают ее душу, испепеляют сердце и терзают разум.

Она ощущала свое одиночество как неизлечимую боль, чувствовала себя подобной дереву без ветвей, топором отрубленных. Почему, о почему рядом с великой любовью всегда простирается черная тень неизбежной разлуки?! Неужели до смерти жить Варе лишь ожиданием мести, надеждой, что зло возвратится к свершившему его, как тончайшая пыль, брошенная против ветра?

Неужели дитя во чреве матери будет вскормлено ненавистью и вспоено неутихающей мстительностью?

Она отвернулась от Нараяна и с тоской уставилась в стену, отягощенную самоцветной мозаикой. Эти искрящиеся драгоценными каменьями покои напоминали ей склеп, роскошную гробницу королевы… богини! Ах да, она и забыла! Пока не родится ее дочь, именно она, Варенька, Чандра, здесь богиня: лишенная власти, приговоренная к смерти… к вечным слезам. И к ревности, которая стала еще одной непрекращающейся пыткой.

— Ты прав, — вызывающе сказала она, обернувшись к Нараяну, который не сводил с нее глаз и, как всегда, когда Варенька взглядывала на него внезапно, не успел затаить выражения тоски и боли, вдруг поднявшихся со дна его темной, непостижимой души. — Ты прав, я рада, что эти злодеи наказаны. Наверное, среди них были и женщины?

— Конечно, у Кали много жриц-женщин, — ответил Нараян, однако это был не тот ответ, которого ожидала Варенька, а потому она спросила напрямик:

— Среди них была Тамилла?

Нараян изумился — и даже не позаботился скрыть этого, хотя обычно он старался не допускать, чтобы его лицо искажали такие низменные, такие человеческие чувства:

— Тамилла?! Ты знаешь о Тамилле? Откуда же? А, понимаю. Наверное, тебе рассказывал Васишта?

Варенька только стиснула кулаки — так, что ногти вонзились в ладони, от души надеясь, что за время своего заточения хоть немного научилась у Нараяна сохранять непроницаемый вид. Интересно знать, нарочно или бессознательно нанес он ей этот удар? О чем же Василий мог ей рассказать? О перилах балкона, с которых чуть не слетела Тамилла?.. Что, у них в Индии мужья сообщают женам обо всех забавах, которым предаются с любовницами? Она резко мотнула головой, отгоняя мерзкое видение, и буркнула:

— Никто мне ничего не рассказывал. Тамилла была заточена вместе со мной, нас разделяла только решетка — там, во дворце магараджи.

Нараян даже головой покачал:

— О Индра, дай знак, что я не ослышался! Тамилла — в темнице магараджи?! Быть того не может!

— Ты хочешь сказать, что я лгу? — усмехнулась Варенька. — Значит, не все в мире открыто тебе, всевидящий Нараян. Тамилла была в темнице, закованная так, будто она отъявленный убийца, каторжанка, будто она — огромный, богатырского сложения мужчина, а не обычная, слабая женщина… вдобавок беременная.

Нараян растерянно хлопнул ресницами, а потом вдруг… рассмеялся. Бог ты мой! Он умел смеяться, даже хохотать во весь голос, и это невероятное явление заставило Вареньку почему-то насторожиться.

— Вижу, ты успела с Тамиллой поговорить, — наконец смог вымолвить Нараян. — И она нарассказала тебе каких-нибудь жалобных сказок о себе. О жестоком магарадже, который ее избивает и принуждает отдаваться своим гостям, да? О странных обрядах служения Кали, в которых Тамилла участвовала против своей воли?

О, каждое слово, которое слетало с алых уст этой зловещей красавицы, было ложью! Мне кажется, ей удавалось лгать даже магарадже. И только перед трехглазым взором Баваны-Кали была она правдива, только ей служила самозабвенно. Ведь Тамилла была жрицей высшей степени посвящения и обладала многими умениями, свойственными йогам. За эти умения она дорого заплатила своей богине! Например, она возложилана ее алтарь то, что составляет женскую сущность: дар зачать и родить ребенка. Тамиллу сделали бесплодной. Таковы все верховные жрицы Кали.

Несколько мгновений Варя молча смотрела в глаза Нараяна, потом губы ее дрогнули.

— Бес… плод… на? — слабо пролепетала она. — Значит, Тамилла не могла забеременеть?

— О нет, — усмехнулся Нараян. — Никогда. Ни от кого. Скорее я мог бы представить себе беременного мужчину!

Может быть, он ожидал, что Варя развеселится при этих словах, хотя бы улыбнется слегка, и не мог понять, почему ее лицо вдруг сделалось таким испуганным.

Она и вправду испугалась… испугалась себя. Она ужаснулась той бездне горя, в которой пребывала все это время, и почему? По собственной глупости, необъяснимой доверчивости! Почему она так легко поверила в признания Тамиллы? Потому что той вроде бы незачем было лгать, а эти признания сорвались с ее губ так естественно, как бы между прочим. И если Тамилла солгала насчет ребенка, не означает ли это, что и все остальные ее откровения были такой же ложью?

Она молча опустила голову, едва дыша от безмерной усталости, навалившейся вдруг на нее, чувствуя испытующий взгляд Нараяна. Наконец раздался его голос:

— Тамилла тоже мертва. Англичане благородно оставили в живых всех женщин из дома магараджи, однако кто-то узнал Тамиллу…

— Узнал? — равнодушно проговорила Варенька.

— Тамилла была смертельным оружием магараджи Такура, — пояснил Нараян. — Сабля Сиваджи в сравнении с ней — просто детская игрушка, и даже вагхнак — тигриный коготь уступал ей в кровожадности. Магараджа посылал ее к своим врагам — и она уничтожала их.

Она была невероятно обольстительна, не родился на свет мужчина, которого она не смогла бы завлечь в свои любовные сети! А потом эти люди умирали непонятной смертью. Некоторые навеки лишались мужской силы…

Тамилла была необычайно умна и знала древнейшие тайны самых опасных ядов. Что говорить о таких мелочах, как кинжал, вонзенный меж ребер любовника во время объятий, или священный румаль, накинутый на шею врага в ту минуту, когда он испытывает сильнейшее наслаждение… Да, на совести Тамиллы немало страшных деяний, немало жертв принесла она своей повелительнице! Многие были убиты, но для Кали важна не только кровь, не только мертвое тело. Ей нужна также душа человека — вся, без остатка, и Тамилла уловляла эти души в сети своей всепобеждающей чувственности. Воистину не было на земле мужчины, который мог устоять перед ней! — с горечью воскликнул Нараян, не подозревая, что эти слова вонзились в сердце Вареньки подобно лезвию ножа. Вдруг он опустил голову, помолчал, а потом сказал негромко:

— Нет… такой человек был. Он отринул Тамиллу дважды — и стал ее смертельным врагом.

— И это, конечно, ты! — с издевкой бросила Варя.

Нараян вскинул на нее глаза — и снова она ничего не смогла разглядеть в их глубокой черноте.

— Нет, — проговорил он, помолчав. — Увы… Это не я.

В ту пору, когда я еще считал и магараджу Такура, и Тамиллу одними из нас, детей Луны, я не раз делил с него ложе. А тот человек… он уже мертв, и прах его развеян по волнам священной Ганги.

Нараян умолк. Молчала и Варенька. Сидела тихо-тихо, затаившись. Смутное предчувствие нарастало в ней, и она боялась спугнуть его. Словно где-то вдали кто-то шептал слова, которые она жаждала услышать, — и она ловила их всем существом, всем сердцем.

В этот миг Нараян заговорил снова.

— Ты… не хочешь знать имени того человека? — хрипло, как бы через силу спросил он, и Варенька резко вскинула голову.

Вот он, ответ! Вот она, правда! Казалось бы, что такого сказал Нараян?

Ничего. Однако вещее сердце вмиг прозрело истину, и даже явись перед Варенькой сейчас сам Василий, поклянись в своей нерушимой верности — это уже ничего не добавило бы к тому ощущению свободы и счастья, которое овладело ею всецело.

Теперь ей казалось диким, чудовищным, как она могла поверить Тамилле. И все же поверила. Объяснить это было можно только некой гипнотической силой, исходившей от той страшной женщины, демоницы-убийцы, и если вспомнить, в каком состоянии находилась тогда Варенька…

Но зачем лгала Тамилла? Теперь понятно: чтобы отомстить Василию, пусть даже мертвому. О, она это сделала прекрасно! Варенька готова была умереть, и если тело ее, спасенное Нараяном, осталось живо, то душа-душа все это время оставалась мертвой. Она не в силах была вспомнить даже о самых светлых минутах их любви — эти воспоминания были отравлены ревностью. И сейчас Варенька ненавидела, проклинала себя за то, что ревность занавесила своим черным покрывалом от нее даже самую страшную потерю — смерть Василия.

А теперь на миг он словно бы ожил для нее, и все их такое короткое, но такое буйное, такое невероятное прошлое, вся их пылкая любовь и всепоглощающая страсть ожили тоже — и засверкали тысячами синих радужных счастливых огней.

Да, он не мог обмануть ее, предать их великую любовь, которая зачалась в зеркальном храме, под хор поющего бамбука. Они были обречены этой любви — они сохранят ее в сердцах до самой смерти, даже и после смерти. Их страсть воистину была роковой, смертельной…

О господи… а ведь как подумаешь, всего этого бесконечного месяца горя, и тоски, и подлых, жгучих подозрений, и ненависти к себе самой могло бы вообще не быть. Если бы тогда Варенька успела броситься в костер, они тотчас встретились бы с Василием на небесах.

Уж там-то, наделенная всевидящим зрением, которое даруется после смерти, она тотчас прозрела бы всю лживость обвинений Тамиллы — и души богини и ее любовника, души Вареньки и Василия уже вместе вознеслись бы в рай… или опустились в ад — да не все ли равно куда, лишь бы вместе!

Однако она осталась жива. Ее каким-то образом спас Нараян. Варя не помнила, как это произошло, не помнила их пути на остров. Она очнулась уже здесь: чтобы узнать, что сон ее не был сном, что после той ночи, которую Варя всегда считала плодом своего воображения, они с Василием слились навеки в зачатом ими ребенке, их дочери… Катюшке, богине Луны!

И все это сделал с ними Нараян.

Привычная ненависть вспыхнула в ней. Теперь она не помнила, что Нараян минуту назад вырвал ее из бездн мучительной, оскорбительной ревности. Он снова стал ей лютым врагом — каким был всегда. Подобно магарадже, подобно Тамилле!

Все-таки не так легко избавиться от призраков прошлого, и даже мимолетное воспоминание об этом имени резануло ее по сердцу, так что во взгляде, брошенном на Нараяна, загорелась такая лютая злость, что он даже отпрянул от неожиданности.

— Уйди, — сказала Варенька глухо. — Уйди, мне душно, когда ты здесь! Ты превратил мою жизнь в горькую муку — будь же милосерд, избавь меня от своего присутствия.

Нараян вскочил так резко, что золоченая лампа, стоящая рядом с ним, едва не рухнула. Нараян поймал ее, поставил на место и стремительно вышел.

Ага, так, значит, что-то еще осталось в этом мире, способное вывести его из себя! Слабая улыбка скользнула по губам Вареньки. Вдобавок до нее донесся какой-то далекий шум. Может быть, у этих лунопоклонников что-нибудь случилось и Нараян вернется еще не скоро?

Ей стало ощутимо легче дышать, и даже тошнотворный комок откатился от горла. Она осмотрелась уже с меньшей ненавистью к окружающей ее навязчивой мраморно-самоцветно-палисандрово-посеребренной роскоши, и взгляд ее упал на темное масляное пятно, изуродовавшее серебристо-голубоватое поле ковра…

Сердце Вареньки дрогнуло.

Как же она не подумала об этом раньше?! Спасение-то совсем рядом — спасение, и свобода, и встреча с тем, кого она не переставала — не могла перестать любить!

Она уже было уверилась, что смерть глуха к стенаниям несчастных, ибо не меньше двадцати раз призывала ее… призывала тщетно! А ведь, оказывается, в ее власти в любой миг превратить эти покои в грандиозный костер, подобный тому, на который она так жаждала взойти!

Варя подошла к лампе и, склонившись, ощутила на своем лице жадное, раскаленное дыхание Агни. Спокойно встретила его пылающий взор… Если как можно щедрее облить все здесь маслом, то костер вспыхнет мгновенно и смерть будет быстрой. Ее душа не дрогнула при мысли о том, как пламя обоймет тело. Она была готова бестрепетно шагнуть в погребальный костер Василия — готова к этому и теперь. С радостью!

Да, прямо сейчас! Когда еще выдастся счастливая минута, чтобы оказаться одной, без неусыпного надзора Нараяна или этих молчаливых жриц, которые стерегли ее днем и ночью? Сейчас их нет — наверное, что-то и впрямь случилось на острове Луны. Шум доносился все отчетливее, и никто не спешит ворваться в покои Чандры, чтобы вперить в нее неусыпный" надзирающий взор.

Надо молиться, чтобы этот шум задержал их подольше. Варенька должна успеть! Она перехитрит их всех и будет свободна — скоро, совсем скоро. И увидит Василия вновь! И попросит у него прощения.

Варенька засмеялась от счастья и, вскочив, ринулась вдоль стен, опрокидывая один щедро заправленный благоуханным маслом светильник за другим. Уродливые жирные потеки расползались по стенам, причудливые пятна испещрили ковры. Варенька осторожно побрызгала на свое темно-синее, затканное серебряной нитью сари, умастила руки, ноги, лицо, стараясь не думать о боли, которую испытает, когда жала огня будут впиваться в ее тело. Наверное, она будет кричать… «Но это же недолго, право, недолго!» — успокоила она себя, будто ребенка, и еще раз окинула взглядом дело своих рук.

Лампы, лишенные пищи, горели вполсилы, в покоях стало темнее.

«Ничего, сейчас опять будет светло! — улыбнулась Варенька. — Ну, господи, прости, прими мою душу грешную!»

Она троекратно перекрестилась и, сняв со стены самую яркую лампу, подняла ее над головой, чтобы, размахнувшись, швырнуть на ковер, как вдруг что-то сильно потянуло ее — и она почувствовала, что рука пуста.

Взглянула с ужасом, недоверчиво — лампа исчезла, словно вырванная неведомой силой.

Как же, неведомой! Силе этой было все то же имя, отнимающее надежду, — Нараян.

Лицо его было страшно, а взгляд жег Вареньку, чудилось, сильнее того огня, которому она намеревалась обречь свое тело.

— Что ты задумала? — тихо, яростно спросил он.

— Разве не видишь? Я хотела избавиться от тебя и соединиться со своим мужем.

— Ты хотела убить богиню! — выдохнул Нараян — и с торжеством увидел, как бледность покрыла лицо Чандры, а ненависть, исказившая ее черты, сменилась ужасом.

Только сейчас до Вареньки дошло, что, забывшись, она приговорила к страшной смерти не одну себя. Мгновенно промелькнуло чудовищное зрелище горящего маленького существа, которое корчится в объятой огнем материнской утробе, — и ярость, дававшая ей силы, покинула ее.

Слабость нахлынула такая, что ноги подкосились.

Она упала бы, когда б Нараян не подхватил ее, не прижал к себе. Варя уткнулась лицом в его грудь — и страшное напряжение предсмертных минут вдруг излилось неистовым потоком слез. Почти лишившись сознания, задыхаясь от рыданий, она будто сквозь сон ощущала обнимавшие ее руки Нараяна, его губы, которые покрывали поцелуями ее лицо, шею, спускаясь к груди. Варенька почувствовала, что Нараян подхватил ее на руки, шепча:

— Никто не коснется тебя! Никому не отдам… ты моя! Жизнь моя, смерть, душа моя и…

Безумный, бессвязный шепот летел мимо сознания Вареньки, не задевая; она не различала смысла слов, почти не ощущала жарких поцелуев Нараяна.

Беспамятство завладевало ею — и вдруг… вдруг жизнь обрушилась на нее во всем своем сверкании и многозвучности, воплотившись в голосе, который прозвучал с внезапностью грома средь ясного неба:

— Убери лапы от моей жены, чертов колдун!

Теперь Варя ощущала руки Нараяна как тугие змеиные кольца, обвившие ее тело. Она забилась, закричала, разрывая эти давящие путы, охваченная смертельным страхом, что голос, ударивший ее в самое сердце, — лишь сон, который прервется, непременно прервется, если она не успеет вырваться.

Нараян не отпускал ее, однако гром преобразился в ураган, в смерч, который вырвал ее из этих омерзительных объятий и… и, о господи, другие руки сомкнулись вокруг ее тела желанными оковами, другие губы прижались к ее губам, другой голос успел выдохнуть:

— Моя любовь!.. — прежде чем прерваться в поцелуе.

Чудилось, минула вечность, прежде чем они оторвались друг от друга и слились взорами так же, как только что сливались устами.

Не находя слов. Варя изумленно оглядывала Васи лия: чакра на тюрбане, тончайшая кольчуга, облегающая могучий стан, будто перчатка, светлая щетина на осунувшихся щеках, шалая улыбка твердых губ, влажные, хмельные от счастья глаза.

Он был похож на сказочного богатыря, сотканного из пряжи ее горячечных неутоленных сновидений, и, вновь поддавшись ужасу, что это лишь призрак, Варенька принялась трогать, хватать его за плечи, с восторгом ощущая жар живой кожи под металлическим кольчужным холодком. И тогда, словно желая развеять всякие сомнения, Василий с неистовой силой стиснул ее в объятиях, впился в губы с алчностью искателя сокровищ, дорвавшегося до вожделенного клада, и в то мгновение, когда его жаркий язык прорвался меж ее дрожащих губ, Варенька ощутила сладкую, восхитительную боль в межножье, к которому прижималась, в которое рвалась истомившаяся, набухшая желанием мужская плоть.

— Люблю тебя! — шептали они, задыхаясь, перемежая слова с поцелуями, и руки их сталкивались, мешали друг другу, путаясь в этом сонмище зловредных помех, этих ненужных одеяний, которые надо было сорвать с себя как можно скорее, чтобы дать утоление телу и сердцу, чтобы изведать счастье, которого они так долго, так мучительно долго были лишены, чтобы не умереть от страсти…

— Защищайся — или погибнешь!

Голос, исполненный ненависти, пронзил их обоих, подобно волшебной стреле, которая мгновенно превратила Василия из обезумевшего любовника в того, кем он явился сюда: воина-мстителя.

Отбросив Вареньку под прикрытие своей широкой спины, он подхватил с ковра упавшую каргу и обернулся к Нараяну — чтобы растерянно прошептать:

— Чтоб я пропал!..

Нараян, который только что был облачен в свои обычные серебристо-белые рубаху и шаровары, в белом пагри с неизменным павлиньим пером, предстал перед ним совершенно преображенным.

Круглый маленький щит висел за его левым плечом, рядом с железным луком и колчаном. Чакра козырьком нависла над лбом, придавая лицу сосредоточенно-хищное выражение, которое казалось странно чуждым его обычному спокойному, задумчивому виду. Стан был обтянут кольчужной броней, руки и ноги закрыты перчатками и наколенниками из буйволовой кожи, окаймленной серебряными пластинами. В руках посверкивали секира и меч, бывший самое малое на вершок длиннее, чем сабля Василия; на локте висела палица, и два кинжала были крест-накрест заткнуты за пояс, рядом с устрашающим пятипалым вагхнаком и саблей. Всего этого было, конечно, больше чем нужно для двух рук воина, однако можно было не сомневаться, что у Нараяна все пойдет в ход — и если понадобится, то одновременно!

Нараян медленно сунул левую руку в перчатку вагхнака, и когти жутко лязгнули о кольчугу — словно голодный тигр клацнул зубами, предчувствуя добычу.

— Ну, ты лихо снарядился! — протянул Василий с преувеличенным, издевательским восхищением, — Небось возомнил себя Индрой-громовержцем, не меньше? Ему до тебя далеко, ей-богу! У Индры была только палица, а у тебя вон какой арсенал — глаза разбегаются!

Он не затруднял себя подбором слов — говорил по-русски. Уж если этот долбаный раджа-йог само собой понимает все незнакомые наречия, чего ради напрягаться и язык коверкать? Ну а не поймет слов — поймет жест презрения, которым Василий сорвал со лба чакру, выхватил из-за пояса кинжал — и отбросил в сторону, как пустые игрушки. Теперь его единственным оружием была сабля — и холодная усмешка на губах.

Прошло мгновение.

И вот, словно против воли, рука Нараяна выронила меч и медленно поднялась к тюрбану. Размотала его… чакра зазвенела о мрамор. Рядом свалились «тигриные когти», палица, оба кинжала… наконец, лук и колчан.

Лицо Нараяна вдруг сделалось усталым, резко постарело. Не сводя обреченных глаз с Василия, он отодвинул ногой в сторону весь свой грохочущий арсенал — и расправил плечи. Мгновенной тоскливой усталости как не бывало! В руках у него была точно такая же сабля, которую сжимал Василий. И даже улыбка, искривившая четкий рисунок его губ, была, казалось, отражением улыбки противника… Неприкрытая издевка ее подействовала на Василия подобно удару перчаткой по щеке!

Всю ярость, всю ревность, всю боль и ненависть вложил он в короткий бросок, страшный своей внезапностью и силой, — и Нараян не успел даже моргнуть, как оружие было выбито из его рук, холодное острие сабли Василия прижалось к самому горлу, а ледяной голос с презрением произнес:

— Ну, молись своим демонам!

Он спешил, боясь одного: что Нараян сейчас использует еще какой-нибудь отвратительный, богомерзкий трюк, — а потому тем же взмахом, которым отшвырнул его саблю, отбросил как можно дальше и все свои сомнения. А мысль, которая рвала мозг, и чувства, измучившие сердце, так и не облеклись в высокие, жаркие, торжественные слова, откуда ни возьмись, осенившие его:

Мы двое — устояли бы в сраженьях.
Вдвоем — мы победили бы все козий
Врагов, когда б влеклись к единой цели,
Когда б судьба иная пас свела…

Да, сейчас было не до запоздалых признаний и бессмысленных сожалений: счет шел на мгновения, и время Нараяна должно было истечь вместе с его кровью, потому лезвие все глубже вонзалось в кожу… а глаза Нараяна, неподвижные, расширенные, сплошь черные глаза впивались в Василия.

«Ну вот, начинается!» — подумал он, ощутив, как темная, мрачная слабость овладевает телом, и сильнее нажал саблей, понимая, что медлить более невозможно.

Словно дразня его, Нараян тихо проговорил:

— Ни на небе, ни среди океана, ни в горной расселине не найдется такого места, где бы живущего не победила смерть. Ты видишь, я не боюсь — не медли же.

— Я убью тебя! — выдохнул Василий, черпая решимость в этих словах, но эхом отозвался ему другой голос, исполненный отчаяния:

— Пощади его!

Василия только разъярила эта ненужная, необъяснимая жалость… а может быть, то, что рука его замерла так послушно и охотно.

— Пощадить? — крикнул яростно. — А меня он пощадил? А тебя? Как он тебе голову заморочил, этот предатель, что ты за негр просишь? Отойди! Я убью его, я поклялся убить его — и сделаю это! Не помогут ни молнии ему, ни гром, ни дождь, ни град, которые он рассыпает!

Однако в следующее мгновение Василий принужден был опустить саблю, потому что рядом с Нараяном оказалась вдруг Варенька, и один из кинжалов, прежде отброшенных на пол, оказался прижат сверкающим острием к ее шее — чуть выше и сбоку от подбородка. Как раз там, где играет жизнью яремная вена, которая гонит по телу кровь, а будучи перерезанной, мгновенно выбрасывает ее наружу.

— Отпусти его! — сказала она тихо. — Отпусти, не то мне придется убить себя и…

Она не договорила — не было нужды пояснять. Василий отшвырнул каргу и медленно, с мрачной улыбкою покачал головой. Он не стал и пытаться проверять, исполнит ли Варенька слово — или рука дрогнет.

Исполнит. Не дрогнет. Он всегда знал, чувствовал, какая неистовая решимость таится в ней, да и к тому же Нараян уже наверняка поработал тут своей вазитвой!

Но что это? Почему Нараян смотрит на Вареньку с таким же изумлением?

Почему в глазах его обреченное выражение сменяется надеждой, а потом робкой радостью? На что он надеется, чему радуется, проклятый фокусник?!

Но тут же от сердца у Василия отлегло: Варя повернула голову и посмотрела на Нараяна с такой ненавистью, что глаза его вмиг сделались безжизненными, а рот искривила гримаса боли, которую он не сумел скрыть.

— Нет, — сказала она, — нет, ты ошибся! Я ненавижу тебя так же, как ненавидит мой супруг. И счет мой к тебе столь же велик. Но я не апсара Тилоттама, которая соблазнила двух братьев, убивших из-за нее друг друга. Никто из вас не должен умереть из-за меня.

— Никто из нас? — горько повторил Нараян. — Что, перед богом христиан душа парии равноценна душе брамина?

— Это кто здесь пария?! — взвился Василий, у которого руки так и чесались вновь вцепиться в оружие, однако Варенька мгновенно поняла смысл, скрытый в словах Нараяна.

— Ты ошибся вновь, — сказала она беспощадно. — Мне не жаль тебя! И я не такая добрая христианка, чтобы подставить другую щеку своему врагу. Но я не могу забыть… — Голос ее дрогнул, она повернулась к Василию:

— Я не могу забыть, что мы не встретились бы, если бы не он!

Ее глаза блестели от слез, и Василий понимал, что это слезы любви и счастья. О да, много мучений и горя перенесли они, протягивая руки друг к другу сквозь черные бездны, то и дело пролегавшие меж ними, однако никакой морок уже не изгладит из памяти чародейного любострастия той первой, той лунной ночи — ночи самозабвенной любви, которая накрепко приковала их Друг к другу. И это сделал Нараян… Да, начало всему положил их лютый враг! И было еще что-то, о чем Василий хотел бы сейчас не думать, но не мог, а Варенька не смогла не сказать:

— Если бы не он, мы бы не обрели новой жизни в нашей дочери!

— О, черт! — прошептал Василий, слабея перед этой правдой, и прикрыл глаза, признавая свое поражение. — Ладно, будь по-твоему. Я не трону его больше, только не проси меня благодарить его. Пошли отсюда. Нас ждут. И хоть я ненавижу этих идолопоклонников, я не хочу, чтобы их всех перерезали отборные отряды бхилли, которые сейчас штурмуют остров.

— Ты называешь нас идолопоклонниками! — вне себя выкрикнул Нараян. — Но разве европейцы не поклоняются золоту, будто идолу, не приносят ему в жертву целые государства, которые они разоряют и где их господство держится на страхе?

— Ей-богу, ты прав, — покладисто кивнул Василий, беря Вареньку за руку и вместе с нею незаметно пятясь к двери, завешенной тяжелой серебристой пардой. — Но об этом тебе лучше посудачить с сэром Реджинальдом, который привел сюда всех этих неистовых бхилли. Его хлебом не корми, только дай поболтать о прогрессе, который несет Ост-Индская компания! А я, знаешь ли, в словесных играх не силен. Мое дело — битва и… любовь!

С этими словами он мгновенным движением перехватил на руки Вареньку, ринулся к выходу — и едва успел остановиться, чтобы не врезаться в Нараяна, непостижимым образом оказавшегося стоящим в дверях, преграждая путь.

— Ну что, голубка? — с горечью спросил Василий, глядя на жену, в ужасе спрятавшую лицо на его плече. — Видишь теперь? Предатель — он предатель и есть. Ты позволишь мне хотя бы дорого продать ему наши жизни, или мы должны покорно подставить шеи его кинжалу?

— Я не хочу вашей смерти! — выкрикнул Нараян. — Но я не могу отпустить богиню!

— Богиню? — через мгновение тяжелого молчания тихо промолвил Василий. — Говоришь, богиню?.. Эх, ты! Я всегда думал, что ты подобен светлому Арджуне, у которого сила и мужество сочетаются с благородством и великодушием. Но ты лжив, как этот ваш Змей Горыныч — Вритра. Будь правдив хотя бы сейчас, перед лицом смерти, которая мечется сейчас между нами двумя, не в силах выбрать, которого схватить первым. Будь честен, сознайся: богиню держал ты в объятиях, когда я ворвался сюда? Богиню целовал ты, богине шептал о любви?

Богине или женщине, которую ты хочешь, — а потому готов на все, чтобы завладеть ею… готов был даже предать свою древнюю веру?

Говорят, что вихрь не может сокрушить каменную гору, однако слова Василия оказались тем самым вихрем, который сделал это!

Нараян покачнулся, медленно поднял руку — и закрыл лицо свое, как бы не в силах снести стыда.

— За что грех величайший несу? — шепнул он чуть слышно — и выкрикнул в отчаянии:

— Нет счастья мне, сыну Кали-Юги!

В следующее мгновение он опустил руку, и Василий с Варенькой вновь увидели привычную маску непоколебимого покоя на его лице.

— Я выведу вас отсюда, — равнодушно сказал Нараян.

— Да мы и сами путь найдем, только под ногами не путайся! — огрызнулся Василий.

— Без меня вас убьют: дети Луны готовы лучше умереть, только бы не потерять богиню. Но вы будете свободны. Только пообещай мне, что ты отзовешь своих людей, что они перестанут убивать!

Василий медлил, вприщур меряя Нараяна взглядом.

Варенька жарко обвила руками его шею, трепетно вздохнула, словно готовая взмолиться.

— А не врешь? — не сдержался, метнул отравленную презрением стрелу Василий. — Небось опять какую-нибудь гадость придумаешь.

Ладонь Нараяна взлетела к груди, словно зажимая кровавую рану. Его даже шатнуло, но голос звучал невозмутимо:

— Да сохранюсь от стыда!

— Ишь ты, стыда все же убоялся! — буркнул Василий. — Так и быть: доберемся до лодок, и я дам знак к отступлению.

— Тогда следуйте за мной, — склонил голову Нараян и, резко повернувшись, ринулся по опустевшим залам дворца.

Почему-то Василий думал, что «проклятый колдун» проведет их сквозь стены, как померещилось ему во дворце магараджи, однако в том, верно, не было нужды: ни единой живой души не встретили они в Лунном дворце, ну а на подступах к нему, хотя там и сям бхилли дрались с осажденными, ни один человек даже не взглянул в их сторону.

Без малейших помех они отдалились от дворца и побежали по тропе меж бамбуком, который сегодня только слабо шипел, будто клубок разъяренных змей, от которых уходила добыча.

Луна сверкала, как огромный бриллиант, напоенный светом, но Василий бежал вперед, стискивая зубы и стараясь не глядеть по сторонам, чтобы не поддаться колдовским чарам красоты, от которой у него тоскливо, прощально ныло сердце. Наверное, Варенька чувствовала то же самое, потому что она как уткнулась в плечо Василия, так и не поднимала головы до той минуты, когда истошный крик Бушуева:

— Свет ты мой! Жива! — не возвестил, что они все же добрались до берега.

Передав Вареньку с рук на руки отцу и велев немедля садиться в лодку, Василий обернулся.

Нараян стоял рядом. Странно, что Бушуев не обратил на него внимания, не кинулся махать кулаками.

Странно также, что бхилли, караулившие лодки, глядевшие на Василия с суеверным восхищением, словно он только что свалился с неба, равнодушно обходили взорами находившегося тут же Нараяна. Но когда, по условленному свисту Василия, бхилли начали сбегаться со всех концов острова, едва не натыкаясь на Нараяна (Реджинальд, ломившийся сквозь тростник, будто боевой слон, вообще чуть не сбил его с ног!), Василий понял, что они просто не видят врага.

«Эх, силен йог, твою мать…» — подумал Василий с невольным восхищением, однако тотчас его озноб пробрал при мысли о том, что может сделать с ними со всеми, оставаясь невидимкой, Нараян, если порыв великодушия иссякнет у него так же внезапно, как возник.

Едва ответив на рукопожатие Реджинальда (какое счастье, что хотя бы этого соперничества можно больше не опасаться, ведь джентльмен и спортсмен лучше выколет себе глаза, чем заглядится на жену боевого товарища!), Василий яростно замахал, призывая как можно скорее садиться в лодки.

Взгляд Нараяна не отрывался от него, и Василию чудилось, что на его руки и ноги навешаны кандалы, так медленно двигался он, так тяжело и неуклюже взбирался через борт.

«Скорее, скорее!..» — отстукивала кровь в висках.

Варенька пробралась к нему, мимолетно протянув Реджинальду руку для поцелуя, прижалась — Василию стало легче дышать. Что бы ни было дальше, они вместе, вдвоем… нет, втроем! А тот, кто остался на берегу, — он все потерял. Нечего бояться Нараяна — он достоин только жалости.

А впрочем, может быть, все потерянное для Нараяна — ничто…

Лодки стремительно отходили от берега. Свистела вода, разрезаемая острыми носами. Бамбук бесшумно гнулся под ветром, серебрились пышные кудрявые вершины. Луна взошла в зенит, и Василий увидел, что Нараян вдруг вскинул руку.

Словно повинуясь этому движению, внезапный порыв ветра взвихрил воду, покрыл ее серебристой рябью.

Дрожь пробежала по стройным телам бамбуков, а вслед за тем невообразимая мелодия исторглась из сердца острова.

Десятки тысяч разнообразнейших голосов то перебивали друг друга, то сливались в дивную мелодию, возносящуюся к Луне. Чудилось, так могут петь одни лишь небесные певцы, сыновья богов… но не было радости в их песнопениях — лишь глубокая тоска прощания.

Нараян сложил руки на груди, и мелодия стала утихать… а может быть, расстояние между лодками и островом, которое увеличивалось с каждым мгновением, глушило ее.

Меркло серебряное сияние, и вдруг Василий с изумлением заметил, что весь лунный свет как бы стекся с небес, собираясь в один луч пронзительной силы, который освещал теперь только Нараяна, оставляя весь остров в кромешной тьме.

Этот свет был так ярок, что фигура Нараяна чудилась отлитой из раскаленного серебра. Только мрачным синим блеском мерцало перо павлина: будто недреманное око… почему-то Василию показалось, что этот взор теперь будет преследовать его вечно, как голос павлина, который не утихая звучал в его голове: голос, исполненный изумления и ужаса.

— Прощай, — послышался тихий шепот, — прощай…

С изумлением Василий понял, что это шепчут его губы.

Голова кружилась. Он схватил руку Вареньки, сжал ее, стиснул; их пальцы сплелись.

Она плакала, что-то беззвучно шепча, быстро, сердито смахивая слезы, застилавшие глаза и мешавшие смотреть, как медленно тают очертания фигуры Нараяна, сливаясь с лунным лучом… и через какое-то мгновение он освещал только прибрежный песок и окаменело устремленный ввысь тростник.

А потом луна над островом погасла, и лишь звезды светили на небесах, рассеивая вокруг свое бледное сияние, в котором весь мир казался зыбким, призрачным, невероятным… Весь мир, кроме крепко сплетенных рук и сердец, исполненных любви.

Март — май 1998 г.

Нижний Новгород

section
section id="note_2"
section id="note_3"
section id="note_4"
section id="note_5"
section id="note_6"
section id="note_7"
section id="note_8"
section id="note_9"
section id="note_10"
section id="note_11"
section id="note_12"
section id="note_13"
section id="note_14"
section id="note_15"
section id="note_16"
section id="note_17"
section id="note_18"
section id="note_19"
section id="note_20"
section id="note_21"
section id="note_22"
section id="note_23"
section id="note_24"
section id="note_25"
section id="note_26"
section id="note_27"
section id="note_28"
section id="note_29"
section id="note_30"
section id="note_31"
section id="note_32"
section id="note_33"
section id="note_34"
Титул правителей Индии, бывших лояльными апгличанам.