Жан-Поль Энтовен

Парижская страсть


1

<p>1</p>

Пока я не встретил Аврору, я понятия не имел о том, что любить — это спускаться в ад, медленно, ступень за ступенью. И тем более не ожидал, что в конце этого пути окажусь перед зеркалом, в котором наконец-то вынужден буду увидеть себя таким, какой я есть, без грима. Пока она не подвела меня за руку к этому зеркалу. Это было как отравление медленно действующим ядом. Я тонул, запутавшись в сети из помыслов, причин и следствий, а они, цепляясь одно за другое, ускоряли ход событий, которые я считал изощренными кознями неприятелей, тогда как на самом деле единственным моим врагом был я сам.

Некоторые считают, что пережить подобное бывает небесполезно, что это обогащает наш жизненный опыт и побуждает в дальнейшем вести себя разумнее. Они ошибаются. Или лгут. Любовь завладевает лишь той частью нашего существа, которая с рациональной точки зрения ни на что не пригодна. Если чем и можно измерить любовь — так это тем, что ты потерял, ступив на эту дорогу. Это могу подтвердить вам я, переживший необыкновенную любовь.

Этот проигрыш, к которому я сперва отнесся спокойно, не мог быть достойным. Это было жестоко, отвратительно — меня просто раздавили, как насекомое. Корень любви — в темном царстве инстинкта, где лучше не задерживаться. Любовь — злой хозяин, власть которого держится, пока раб жаждет быть униженным. Разве так уж нужно после всего этого глядеть в зеркало? И не лучше ли вовсе не знать себя, а если узнал, то — забыть?

До моей встречи с Авророй я лишь смутно представлял себе, что я такое. Но я был счастлив. Я шел по жизни, и никто меня не подгонял. Я равнодушно смотрел на вещи и людей. Я не был совершенным, но это несовершенство обещало жизнь. В те времена я не знал, что любовь пожирает в основном тех, кто сам просит всех обещанных ею пыток.


2

<p>2</p>

Я еще вспоминаю, как сон, несколько дней, которые мы провели в Гранд-отеле. Несколько дней в начале лета, напряженных и выбивающих из колеи. Солнце, беззаботность, туристов мало. Над заливом Рапалло реют чайки. Пахнет солью. Обстановка самая подходящая для проявления чувств. Долгая езда на машине утомила Аврору. Тишина. Мы «прощупываем» друг друга всевозможными способами.

Мне хорошо знакомо ощущение таких будто остановившихся на распутье дней, когда события могут повернуться как угодно. Когда к удовольствию примешивается страх, что оно вот-вот кончится. Когда каждое ощущение, каждая надежда, доходя до апогея, наталкивается на сомнение. Радость — и в то же время неуверенность. Я не ожидал найти там такую атмосферу неустойчивости, которая одновременно возбуждает и одурманивает. В такие минуты всегда хитришь со счастьем, которое тебе открывается, стоит от него отвернуться, и исчезает, когда пытаешься его удержать.

Приехав в отель, я сразу же почувствовал, что мне придется жить в атмосфере неустойчивого равновесия. Отчуждение и близость. Экзальтация и усталость. Чтобы обрести Аврору, мне нужно было новое место. Подальше от Парижа и всего того, что мы успели пережить за последние шесть месяцев. На этот отель мы наткнулись случайно, проходя по берегу. Он был похож на торт, утыканный кипарисами. Там нам предложили комнату, балкон которой выходил на небольшой порт. На первый взгляд, все было замечательно — плетеные кресла, стены сухой каменной кладки, море, очаровательное, как ему и полагается, бегущие по небу облака.

Каждое утро я смотрел на нее спящую. Ее лицо в полутени казалось мне маской невинности, которой свет придавал выражения, отдалявшие Аврору от меня. Тогда я был уверен, что на лице спящей Авроры отражается ее подлинная душа. Я смотрел на ее закрытые глаза, на ее подбородок, на ее розовые полуоткрытые губы. Это единство кожи и форм, обреченное на увядание, меня пленяло. Я уже угадывал в нем то, ради чего мне стоило жить, и в то же время все, что препятствовало беззаботному познанию жизни. Этому лицу, его тайне я обязан тем, что обрел себя — но не смог стать тем, кем, как мне казалось, должен был быть. Каждое утро именем неопровержимого закона Аврора властвовала над большинством моих чувств, которые побуждали меня служить ей. Она пользовалась этим, как хотела. Я радовался моей слабости, как новому наслаждению.

Она еще спала, когда я выходил из номера, чтобы отправиться в порт и на пляж — это было совсем рядом. У этого берега Италии море чистое, и я плавал с удовольствием. Аврора присоединялась ко мне, когда рыбаки возвращались с уловом. С давних пор, сколько я себя помню, я воображал, что у моего счастья — походка женщины, идущей по водной кромке берега, и Аврора влилась в этот образ. Ветер весело играл с ее черными волосами. Меня трогало ее заспанное лицо, ее губы, которые она подставляла мне под рассветным солнцем, ее сдержанные жесты. Она прижималась ко мне. Я чувствовал себя ее защитником и в то же время рабом. Чайки суетились вокруг сетей, рыбы и ящиков с крабами. Позже, в порту, нам подавали кофе и фрукты. И так каждое утро.


3

<p>3</p>

До встречи с ней я не знал, что любовь — это хаос. Страдание. Одиночество. Особая комбинация мучений, наркотиков и желаний, расшатывающих дух. Я часто размышлял над несчастной судьбой тех, кто решился принести в жертву любви всю жизнь. Меня занимала их горячка. Их паника. Неодолимое однообразие их одержимости. Я с трудом понимал, что удерживает их в этом печальном бытии. Я жалел их, призывавших агонию так, как будто речь шла об экстазе. После Авроры я очень скоро перестал смотреть на вещи под таким углом. Так распорядился кто-то во мне, помимо моего желания. Ничто меня не обязывало поступать так, а не иначе, но меня черт дернул ввязаться в интригу, сплетавшуюся мною же против меня. Выйти на бой против льстивого врага. Жизнь, то, что в ней есть наиболее гибельного, всегда кристаллизуется вокруг страстей, с начала времен гнездящихся в каждом. И нам кажется роковой случайностью то, что на самом деле — исполнение нашего самого потаенного желания.


4

<p>4</p>

Аврора жила рядом со мной в течение шести месяцев, но я почти не знал ее. Я почти ничего не знал о том, как она жила до нашей встречи. В какой семье она выросла, кто были ее друзья, каких мужчин она любила? Не то чтобы она делала из всего этого тайну — просто таков был избранный ею способ бытия. Часто любовники в начале страсти рассказывают друг другу о прежних увлечениях. С Авророй было по-другому. Изредка я расспрашивал ее — и тогда она отвечала со всей откровенностью. И в этой откровенности я угадывал скуку, которая рассеивала мое любопытство; и я даже без всякого запрета согласился ничего не знать о ней. Я позволил ей захватить и расшатать мою жизнь, не думая о том, с кем ради меня ей пришлось расстаться и от чего отвыкнуть. Я мог бы задать тысячу вопросов людям, которые, заметив Аврору под руку со мной, казалось, узнавали ее. Но не хотел. Неясность мне больше нравилась. В этом нашли свое выражение мой и, без сомнения, ее характер.

В конце концов я понял, что Аврора, несмотря на свою молодость, опытная женщина и знает жизнь не только с парадной стороны. Она путешествовала. Она зарабатывала небольшие деньги, позируя для журналов мод. У нее были манеры женщины, привычной к роскоши. Она любила оперу, скорость, фотографию, чучела животных. Кроме того, у нее была гибкая, изменчивая натура, которой она пользовалась везде в свое удовольствие. Никто не мог бы угадать, видя и слыша ее, происхождение каждой из черточек, которые делали Аврору — Авророй.

Однажды около Версаля, когда мы проходили мимо цветочного магазинчика, она мне сказала, что работала там несколько лет назад, приложив палец к моим губам в знак того, что больше ничего не хочет рассказывать. В следующий раз, когда я увлек ее в Рим, она уверила меня, будто никогда там не бывала. Но, к моему удивлению, она вела меня, какой бы квартал я ей ни показывал. Я помню, как однажды она обменялась несколькими фразами по-польски с антикваром, который пришел ко мне, чтобы провести экспертизу бронзы Бари. Где она выучила этот язык? Она уклонилась от ответа. И в моей голове факт, что она умеет говорить по-польски, стал реальностью, такой же осязаемой, как белизна ее кожи и форма ее губ. Я имел дело с женщиной, чье кокетство прикрывалось вуалью таинственности. И с этим ничего нельзя было поделать. Эта завораживающая игра светотени делала ее для меня еще пленительнее.

В Париже она жила в маленькой квартирке возле Трокадеро — приходить к ней она мне запретила. Сказала, что нуждается в убежище. В месте для нее одной, где можно было бы дуться или грустить. Я мог бы рассердиться за это недоверие, но ссориться мне не хотелось. Позже Аврора нашла средство меня успокоить, перебравшись ко мне. Она перенесла ко мне свои платья, парики, метроном, китайскую ширму и украшения. Она проводила здесь целые недели, потом внезапно исчезала на один-два дня, убеждая меня, что мне беспокоиться не о чем. Я не беспокоился. Я доверял ей. И у меня быстро появился вкус к этой загадочной близости.


5

<p>5</p>

Никто не влюбляется только потому, что предмет любви действительно этого достоин. Наоборот, некая сила, дабы убедить нас в существовании любви, этого супернаркотика, наделяет человека, помимо его желания, волшебной властью, а затем указывает нам на него перстом. Потому, что внешность Авроры изначально соответствовала моему идеалу женщины, и потому, что мое воображение наделяло ее всеми мыслимыми совершенствами, она с каждым днем казалась все более прелестной. Она принимала мою страсть как должное, не считая себя обязанной на нее отвечать. Это постоянно выпадающее зеро без конца подталкивало меня к разорительному увеличению ставок.

А ведь стоит человеку догадаться, какое место он занимает в воображении влюбленного, — и никакие хитрости и усилия уже не нужны. Достаточно заставить другого беспокоиться — и он станет легкой добычей. В наших отношениях именно так все и было, и Аврора поняла это. Она приняла свою избранность сначала с удивлением, потом привыкла. Вскоре она уже считала мою любовь к ней чем-то естественным и неизменным.

Она имела право по своему капризу предлагать, брать, сомневаться. Она решала, когда быть нежной, а когда отказаться от всякой нежности. Она уступала или вырывалась. Иногда мне казалось, что она — моя, а иногда — что она недосягаема. Я предоставлял всему идти своим чередом. Я жаждал — а вода уходила у меня меж пальцев. И такой порядок вещей, с которым я ничего поделать не мог, давал мне уверенность в том, от чего я отказался уже давно, но что вновь овладевало мной в ее присутствии. В течение этих нескольких дней в Гранд-отеле все происходило быстрее, я острее ощущал это. Как будто оболочка моя истончилась до того, что вот-вот должна была лопнуть — чтобы я слился с гибельным миром.


6

<p>6</p>

Авроре сразу понравился этот итальянский пейзаж. Она обожала убранство и мраморные статуи отеля. Радостная, она бегала по этим потертым лестницам, которые скользили по склону холма к порту. Обстановка этого места подходила для нее. Окружение для богатых. Аллеи, окаймленные мимозой и акациями. Бар, где стены были увешаны портретами забытых актрис. Иногда, вечерами, с террасы нашей комнаты мы смотрели на звезды, и она напевала мелодии вроде «Qui sais» или «I donʼt belong».[1]

Жанр романса больше всего соответствовал ее взгляду на мир — взгляду смертника, чей приговор лишь отсрочен; в романсах всегда отстаивают свое право на страсть, которая обернется бедой. Ее голос становился еще пленительнее, когда она приступала к большим оперным ариям. Это был чистый и радостный голос, который в драматических местах внезапно приобретал более низкие ноты.

Каждый ее жест под моим взглядом был исполнен грации, и я не мог оторвать глаз от ее тела. Я был очарован чеканной тонкостью ее рук, ее дыханием, ее ногами, крупинками песка, которые прилипали к ее коленям. Я был покорным каждому ее движению. И ее дыханию, когда она засыпала. И ее коже, которая, казалось, сливалась с дрожащим на солнце воздухом, похожим на тот, который веет над дюнами пустыни. Около нее я впервые испытал чувство, о котором ничего не знал и которое преображает каждую частицу материи. Если бы мой дух предпочел увлечься чем-нибудь другим, руки Авроры, возможно, показались бы ему когтистыми лапами Химеры.


7

<p>7</p>

Мы покинули Париж в конце июня, вечером, как будто убегали от жаркой печи. Я не помню, чья это была идея, ее или моя, но мы более не в силах были там оставаться. Нужно было ехать немедленно, сменить климат, убежать от лихорадки, которая много ночей подстерегала нас. Через час мы ехали на юг. Сами не зная, куда именно. Аврора вела машину. Я зажигал ей сигареты. Я чувствовал, что она беспокоится, и сам тревожился, и это беспокойство нас сблизило, а потом развеялось от скорости и ветра. Утром торговец произведениями искусства купил у меня акварель Мари Лорансэн из коллекции моего отца. Денег должно было хватить на несколько недель. А там будет видно.

Когда мы прибыли в Везлэ, она пожелала там заночевать. Гостиница рядом с собором нам показалась приветливой. Там, в пустынной столовой, нам подали ужин, а потом нашу комнату наполнил гром колоколов, очень звучный в летнем воздухе. Этой ночью, когда Аврора спала, произошло событие, с которого, как я и поныне считаю, по-настоящему началось все то, чему суждено было случиться.

Сначала меня разбудили стоны. Аврора видела сон, и сон ее беспокоил, но я не мог угадать, наслаждается она в нем или мучается. Потом эти стоны стали болезненными, и, когда я попытался разбудить ее, чтобы прервать кошмар, Аврора засмеялась — я никогда еще не слышал, чтобы она смеялась так нагло-вызывающе. Там, во сне, она бросала вызов. В конце концов она открыла глаза. При виде меня она сделала движение, будто пыталась защититься. Как будто я был ее врагом. Я постарался ее успокоить. Придя в себя, она подошла к открытому окну и рассказала мне свой сон.

Сначала она увидела себя голой на кладбище, ей было холодно.

— Ты исчез, — сказала она мне, — но я должна была тебя подождать, и я села на могилу; мрамор был на удивление теплым…

Она колебалась, продолжать ли. Я настаивал.

— Вдруг, — снова начала она, — со всех сторон стали появляться люди, я не понимала, откуда они выходят, пьяные они или мертвые — но они тоже были голые… Эти люди, казалось, меня знали. Они меня звали по имени, их голоса сливались в мрачный хор, они приблизились… Потом они начали меня ласкать. Это было одновременно отвратительно и приятно…

Она следила за мной, но я притворялся равнодушным. В ее глазах отражались ночь и желтый лунный луч.

— И тут позади них я увидела тебя… Ты хотел подойти и помочь мне, но они тебя не пускали… Эти люди меня ласкали, их лиц я не видела, у них были обжигающие руки… Я знала, что ты смотришь и страдаешь… И это доставляло мне жестокое наслаждение… Это был кошмар, но я хотела, чтобы он продолжался…

Закончив свой рассказ, Аврора легла. Она взяла мою руку, заснула, и тишина нас укрыла, как простыня… Этот сон меня встревожил. И еще более встревожила меня ее потребность откровенно рассказать его мне. Я чувствовал страшную, хотя и неясную угрозу. Все слова, которые я мог бы сказать, замерли на губах и растворились в водовороте чувств.


8

<p>8</p>

На следующий день у нее возникло желание ехать в Италию. Чем дальше на юг, тем небо становилось чище. Она пела. Время от времени она останавливалась, чтобы сфотографировать поле, тучу или дерево. В дороге она хотела, чтобы я выучил слова легкой арии, где был рефрен: «Tengo miedo de morir sin ti». Слушая наши голоса, сплетенные в одной песне, нас можно было принять за блаженных влюбленных, беззаботных и счастливых.

После границы начался горный серпантин — туннель, поворот, опять туннель, от света в тьму, из тьмы — к свету, с двух сторон скалы, обрывы и огненный горизонт вдалеке. И машины, машины…

Малейшая неловкость, невнимательность — и мы бы разбились. А вот Аврору эта дорога возбуждала. Слившись с машиной, она смеялась, издавала вопли восторженного ужаса, будто мы катались в парке на русских горках. Эти повороты были в ее вкусе. Они позволяли ей впрыскивать в каждую минуту дозу реальной опасности, которую она воспринимала так легко, будто это была всего лишь игра. Это чередование тьмы и света, это туннельное ослепление, эта близкая опасность напоминали мне о жизни, которую мы вели в течение шести месяцев, непредсказуемый ритм которой меня взвинчивал и опустошал. Может быть, мы приблизились, она и я, к высшей точке, к перевалу, который подстерегает любовников? Сумеем ли мы его преодолеть? Может быть, для нас это уже начало пресыщения и отлив?


9

<p>9</p>

До сих пор никто еще не вызывал у меня такого волнения. Аврора, будто сама того не ведая, добралась до самой глубины моего существа, куда никто до нее не проникал. Этим она меня держала. Любое удовольствие мне казалось безвкусным и пустым, если она не оставляла меня слегка неудовлетворенным. И она превосходно разобралась в механизме моей души. И все в ней переломала. Так равнодушный завоеватель грабит святыни захваченных стран.

Вскоре мой здравый смысл выкинул белый флаг. Я потерял возможность скрывать свои чувства. Я проявлял их так охотно, что они становились все сильнее. Я гнался за чувствами, которые возникали только потому, что я за ними гнался. Моя ловкость, мой опыт, моя осторожность перешли на сторону врага. Их измена была похожа на бегство предавшей армии.

Иногда она обнимала меня пылко, как давно любящая женщина. Но это продолжалось недолго. Угли быстро остывали, и Аврора становилась высокомерной, она почти презирала меня за то, что поддалась страсти.

Одним словом или внезапным отчуждением она отбирала у меня то, что я уже считал своим. Но я не обижался — эта недоступность добавляла пикантности нашим отношениям, и я ни за что не согласился бы ее лишиться.

Я решил принимать все как есть. В этом моя страсть даже находила некую новизну, тревога придавала остроту ощущениям, когда излишек благополучия мог бы их притупить. Почему эта моя страсть захотела выразиться именно в грубой измене самому себе? Не знаю. Таким уж я родился.

При этом у меня было предчувствие, что этот круговорот порывов и уверток недолго продлится. Аврора придала нашей истории чересчур сильное ускорение. Она вела себя так, что прошлое и будущее нам было в равной степени запрещено. Ее переменчивое настроение оставляло нам только одно время для совместной жизни. Я жил под дамокловым мечом менее искреннего желания, вздоха, сердитого выпада в мою сторону. Я спал вполглаза. Я чувствовал непокорность даже в ее согласии. В несколько месяцев она навязала мне роль партнера нервного и нерешительного. Я хотел бы найти уловку, чтобы навсегда привязать к себе эту женщину. И я хотел бы найти силу, чтобы раз и навсегда порвать с ней.


10

<p>10</p>

Бывают люди, которые притягивают страсть, как некоторые предметы притягивают молнию. Такие люди влекут к себе благодаря особой способности избегать порабощения, становиться недосягаемыми именно в тот миг, когда их пытаются пленить. В них притягивает манера показывать, что им безразлично, какие чувства они вызывают. Этим людям неизвестно, за какие заслуги, дарована способность поддерживать свое горение самостоятельно, тогда как другие, соприкоснувшись с ними, обжигаются и мечтают зажечь свой хворост от их огня. Впечатление такое, что они созданы совершенными, а те, кто увлекается ими, чувствуют себя неполноценными, потому что не научились равнодушию к любви.

И мы перетекаем в них, как воздушные массы неудержимо стремятся из зоны высокого давления в зону низкого. Это почти климатическое равновесие, это стремление пустоты к наполнению, как мне кажется, определяет более или менее точно тайну страсти. Аврора убегала от меня, я бросался за ней вдогонку, в ней заключалось блаженство, в котором я нуждался, и рок указал мне на нее. Любовь в ее наиболее разрушительном варианте есть попытка заставить конечного человека вобрать в себя бесконечность. Это необходимо — но невозможно. И поэтому любовь изначально обречена на неудачу.


11

<p>11</p>

А еще был странный эпизод в церкви Рапалло, куда мы зашли в конце дня. Лицо Авроры, необъяснимо мрачное с самого завтрака, смягчилось под золотистым светом витражей, представлявших мученичество нескольких святых. Возле алтаря стояла статуя Марии Магдалины — примитивно сделанная, неживая, с неестественной улыбкой. Аврора приблизилась, потом преклонила колени, сложив руки. Она покрыла волосы кружевной вуалью, а вскоре опустила ее на лицо, будто хотела отгородиться от мира. Я удивленно смотрел на нее издали: ей совершенно не шло так себя вести! Что за комедию она ломала передо мной? Хотела показать, что верит? Когда она поднялась, слезы текли по ее щекам. И я понял, что она вложила немного души в это неожиданное проявление набожности.

Из церкви она вышла молча, а когда мы были на паперти, увлекла меня в сторону, к саду, где несколько стариков в трауре ожидали начала службы. Там она меня обняла. Ее руки скользнули под мою рубашку. Она ласкала меня с жадностью, к которой я не привык и которая нам стоила нескольких возмущенных комментариев. Под ее поцелуями я думал, что еще ни одна женщина не казалась мне настолько непредсказуемой. И, охваченный безмерной страстью, я сказал себе, что любовь, так поздно перевернувшая мою жизнь, была единственной божественной реальностью этого жалкого мира.

Аврора всегда преодолевала свою слабость решительностью. Это был ее способ преодолеть колебания. Она охотно повторяла, что не может себе позволить быть слабой. Мне была так близка эта манера бытия, что казалось, будто в такие минуты я смотрел на себя ее глазами. Она увлекала меня за собой, и я поддавался. И причиной тому была не только моя доверчивость. Наоборот, мне, по-моему, требовалась храбрость, чтобы снова и снова уступать ее силе и приносить мою личность в жертву любви. Я любил — и мое «я» умирало во мне. Разум засыпал, зрение гасло. Я уподоблялся пустолицым святым на иконах, растворившимся в сиянии Всевышнего.


12

<p>12</p>

В тот вечер в Гранд-отеле Аврора одевалась особенно тщательно. Накрашенные губы. Плечи воительницы. Вытянутая стройная шея — как у насторожившейся газели. Прошло всего несколько часов — и эта женщина уже ничем не напоминала ту, что плакала в церкви Рапалло. Как и ту, что каждое утро приходила ко мне на свидание на пляж. Я был покорен этой молниеносной переменой, которая каждый раз давала мне понять, что я увлечен разносторонним человеком. Во время ужина она была очаровательна и разговорчива. Она строила планы. Она хотела брать уроки пения, путешествовать, принимать друзей. Она говорила, что ее счастье отныне зависит от моего, и это заявление, которое мне казалось правдивым, меня обезоружило. Я не сразу заметил, что у нее вечерний макияж. Слишком кричащий. Будто глаза обвели расплавленным металлом, а не краской. Я мог бы догадаться, что эти глаза смотрят на меня, но не видят. Или скорее они видели сквозь меня будущее, где мне места не было.

Впрочем, в тот вечер все убеждало меня, что Аврора решила быть счастливой. Она мне предложила поехать в Сполето, чтобы там послушать «Травиату». Она хотела, чтобы наша связь была менее тайной, чтобы я показывался официально под руку с ней перед некоторыми важными для меня людьми, которых я не видел с тех пор, как она заняла все мое время. Она уверяла меня, что будет действовать так же. Отныне мы были достаточно близки, чтобы отказаться от напрасного недоверия.

После ужина она решила петь. Пианист в баре протянул ей микрофон и взял по ее команде первые ноты кубинской песни, которую она украшала прелестными фиоритурами. Публика была очарована. Один подвыпивший американец поднялся, чтобы сказать тост в ее честь. Потом потребовал, чтобы все гости бросали ей розы, украшавшие их столики. Эта женщина была со мной — и все завидовали мне. Я был счастлив владеть ею и принадлежать ей. Я чувствовал, что счастье как никогда близко.


13

<p>13</p>

Потом все понеслось галопом. Как будто после этих тягучих дней и приятного вечера судьба решила перевернуть все вверх дном.

Этой ночью Аврора любила меня необычайно страстно. И эту страсть я принимал за чувство, для которого нет преград. Я плыл по зеркальной глади реки — но впереди ждала Ниагара.

Потом я напрасно прождал ее на пляже. Ее не было и в порту, где я пил кофе с фруктами. Но я подумал, что мы мало спали этой ночью и она, может быть, задержалась на террасе.

Когда я вернулся, директор отеля, бурно жестикулируя, выразил мне свое сожаление. По его словам, пока я купался, Аврора уехала. Уехала? Да, с чемоданами. Оставила мне письмо? Нет, письма нет. Сначала она хотела передать конверт для меня, но, садясь в такси, которое должно было, сказал он, отвезти ее в аэропорт Генуи, передумала и снова забрала письмо; при этом она что-то сказала — но директор не расслышал.

Директор боялся скандала и поэтому рассыпался в извинениях. Выражая сожаление, он добавил, что у Авроры был потерянный вид.

В нашей комнате я нашел только еще теплую постель, беспорядок, который свидетельствовал о смятении. Запахи нашей ночи еще витали в тишине. В спешке Аврора забыла свой фотоаппарат, платок и несколько браслетов.

Мне понадобилось несколько часов, чтобы поверить, что Аврора действительно уехала. Я с видом ждущего сидел в баре отеля, потом ждал среди рыбаков и чаек. К полудню американец, которого мы видели накануне вечером, меня заметил и хотел начать разговор. Он недавно приехал из Майами. Мы перекинулись несколькими словами, и он удалился, дружески похлопав меня по плечу. Меня немного поддержало его дружелюбие.

Потом был длинный день, полный злости, подавленности и тревоги, которые к вечеру слились в грусть.

Незадолго до ночи я понял, что Аврора не вернется. И тоже уехал.


14

<p>14</p>

Предание гласит, будто Бог вначале удалился из мира, чтобы смущенные люди заметили, какое неограниченное пространство он занимает. Любовь проделывает то же самое: вспыхивает, стоит лишь нашему кумиру исчезнуть. Исчезнув в миг, когда я думал, что мы близки, как никогда, Аврора приобрела неограниченную власть над моим сердцем. Меня ничто не подготовило к этому испытанию. Я даже не знал имен демонов, с которыми должен был встретиться.


15

<p>15</p>

При этом я верил, что какая-то часть меня от расставания с Авророй почувствует облегчение. Ко мне вернется мое обычное ровное настроение, счастливая беззаботность, которую она у меня отняла. Но, выехав на дорогу в Женеву, я почувствовал, что все будет иначе. Одиночество, более тягостное, чем раньше, безжалостно сдавило меня. У одиночества был вкус пепла. Да еще эта дорога, по которой я недавно ехал под палящим солнцем — а теперь глубокой ночью. Я грустно возвращался тем путем, который вел меня, как я полагал, к безграничному счастью. У каждого любовного страдания свой период распада…

Я отчаянно гнал машину между обрывов и скал. Ветер бил в лицо, встречные машины ослепляли фарами — их свет выхватывал из тьмы картины прошлого… Лицо Авроры, до этого такое выразительное, виделось мне только таким, каким оно было в последний миг перед рассветом. Исчезнув, она замерла в моих воспоминаниях. Так бывает с умершими. Эта неподвижность, наверное, означала, что я больше не увижу ее. Или увижу — но не в этом мире.

На следующий день я, измученный, вернулся в Париж. Войдя к себе, я понял, что Аврора меня опередила. Она опустошила свой шкаф. На китайской ширме висело забытое платье. Из всего, что мы нажили, она оставила мне только то, что сама выбрала и что ей не хотелось тащить. На прикроватной тумбочке я увидел ее кошелек для ключей. Это был прощальный знак. Она его положила перед рамкой из акульей кожи, в которую она после посещения Лувра вставила репродукцию заинтересовавшего ее рисунка. Это была знаменитая «Фортуна» Прудона — серый рисунок на голубом фоне. Улыбка, развевающиеся по ветру волосы. И завязанные глаза.


16

<p>16</p>

Вправду ли Аврора исчезла? Или — на время, по своему обыкновению? Она вернется и объяснится, а я заранее рад буду поверить любому ее объяснению. Я без конца думал об этом: утренний неяркий свет вселял в меня надежду на ее возвращение. Вечерняя тоска наводила на мысль, что я потерял Аврору навсегда. Чтобы покончить с этим, я принял решение ждать ее в этой квартире, которую мы десять дней назад покинули, охваченные неистовой страстью.

Снаружи жара и ливни окутали город влажным покрывалом. Из окна я видел прохожих, которые искали прохлады у фонтанов и на террасах кафе. Я вглядывался в купол Инвалидов, сверкавший под тусклым небом. Я пил кофе, почти ничего не ел, почти не смел двигаться. Мне казалось, что несчастье отступит, если не встретит ничего живого на своем пути. Но это несчастье оказалось слишком прилипчивым, чтобы оставить меня в покое; я захлебывался собственной кровью, день за днем. Почему я позволил, чтобы мне перерезали горло? Кто издал закон, гласивший, что мне надлежит корчиться в агонии? Иногда я видел свое отражение в зеркале или в оконном стекле и не верил, что это растерянное, потерявшее разум существо — я сам. Я чувствовал себя совершенно разбитым и обездоленным.

Враг напал на меня с тыла, предательски, без объявления войны. Он точно знал все уязвимые места того, кого надо было сломить. Стоило мне показать, что я задет, — и он становился вдвое злее. Это был зверь, спешивший пожрать то, что еще оставалось живым во мне. Он вгрызся в мои жесты, в мою печаль, в мои размышления. Не убив меня, его невозможно было убить. Вырваться из его когтей можно было, только оставив на них свою шкуру. Я медленно восстанавливал свои силы. Я был мертвым. Я начал дышать.


17

<p>17</p>

Через несколько дней, около полудня, впервые после моего возвращения зазвонил телефон. Аврора? Уже?! Значит, все выяснится? И этот кошмар, наконец, прекратится?!

Но это был всего-навсего Сандро Орсини. Он хотел кое-что уточнить по поводу акварели Мари Лорансэн, которую я ему продал.

— С того времени, как твой отец нас покинул, только англичане покупают акварели. — В его дружеском голосе вдруг послышалась тревога. — А кстати, тебе деньги нужны? У меня как раз есть английские клиенты, которые интересуются твоим Ватто…

Этот Орсини был коммерсантом от искусства, и я ему принципиально не доверял. У него всегда под рукой были клиенты, случаи, которые жалко упускать, возможности, которых в другой раз не представится… Раньше он хорошо знал моего отца и после его смерти, казалось, относился ко мне как к сыну. В сущности, это был веселый человек — но с ним надо было держать ухо востро.

— Поверь мне, дорогой малыш, ты должен его продать… Я уверен, что даже твой отец его бы продал…

В течение нескольких дней я не произносил ни одного слова и был более удивлен, слыша свой голос, чем его. На чистом автопилоте мне удалось заставить свой голос звучать естественно — и я почувствовал себя живым. На несколько секунд. Орсини, должно быть, уловил мое смятение. И повел себя весьма бестактно.

— Впечатление такое, что ты не в порядке… Я могу сделать что-нибудь для тебя?

Проявить заботу обо мне было вполне в его стиле, но все равно это показалось мне подозрительным. Не известно ли ему о моем несчастье? Кто его предупредил? А может, его попросили что-нибудь передать мне? Это была сущая бессмыслица — но, чтобы заподозрить, что он больше моего знает об исчезновении Авроры, мне и не нужен был смысл. Назавтра Орсини уезжал к себе в Вильфранш. Я дал понять, что согласен на его предложение, и спросил, можно ли прийти к нему в конце дня. В этот час, думал я, может быть, разразится обещанный ливень — и, на мое счастье, зальет все, что меня сжигало.


18

<p>18</p>

Именно у Орсини я и встретил Аврору полгода назад. Я помню первый взгляд, брошенный ею на меня. А еще я смутно помню себя, кем я был тогда, еще не зная, что судьба этой женщины свяжется с моей.

Это был памятный год. Накануне погиб в автокатастрофе мой отец. Втайне я был доволен, что избавился от его строгого надзора. Он завещал мне свои картины. Я уже решил жить, как если бы кто-то забыл закрыть дверцу моей клетки. Я был почти уверен, что скоро мне предстоит узнать себя с новой стороны. Грустно, что мы не замечаем переломных событий своей жизни, пока они не обрушиваются на нас. Грустно, что мы сталкиваемся с ними, двигаясь вслепую. И не знаем, что им суждено изменить саму нашу природу. Что случай внушит нам мысли и планы, которые минутой ранее показались бы нам смехотворными. И никакого ангела не будет рядом, чтобы заставить нас свернуть с опасного пути, подавить опасные чувства.

До появления Авроры я не надеялся ни на что и не опасался ничего. Мои чувства были как гончие, в нетерпении ожидающие, когда их спустят со сворки. На моем лице уже лежала печать меланхолии. А тело было доверчиво, и во всем, что бы я ни говорил и ни делал, чувствовалась юность. Издали подобные люди чаще всего вызывают уважение. Но при ближайшем рассмотрении можно было заметить, что эта маска мало походит на мое настоящее лицо. В моей жизни не было драм. Пока я не встретил Аврору.

В тот вечер я был в зеркальном салоне, отделанном буазери. Из окон открывался вид на сады Пале-Рояля. Орсини собрал там около двадцати приглашенных, большинство из которых я знал. Болтовня, алкоголь, злословие — все, как в комедии. Там были антиквары и живописцы. Несколько прекрасных личностей. Свободные художники. Со мной говорили. Я отвечал. Я наблюдал, как сплетаются деловые и любовные интриги, ради которых подобные вечеринки и устраиваются. Орсини, как всегда, был предупредительным хозяином. На публике он окружал меня таким подчеркнутым вниманием, что все принимали меня за важную особу. Время от времени я окунался в общий разговор, потом исчезал, как выходят из бассейна. Все это меня ни к чему не обязывало. Тогда Аврора еще не вошла в салон, а я, в мечтательном настроении, не знал, что жду ее. Красота ее еще не поразила меня подобно удару молнии. Я еще не слышал ее голоса, не видел ее ног, не угадывал под строгим платьем ее тело. И она меня еще не увидела. Она еще не села молча напротив меня. И я еще не заметил ни тонких пульсировавших жилок на ее шее, ни ее лодыжек, которые от остроносых туфель казались еще стройнее, ни ее запястья, отягощенного вычурным, совершенно не в моем вкусе браслетом. Впоследствии я не уставал перебирать в памяти каждое из мгновений, предварявших нашу встречу, которая навсегда изменила мою жизнь.


19

<p>19</p>

До этого я был в целом доволен своим существованием, полным удовольствий всякого рода. Жизнь шла довольно ровно, без ощутимых взлетов и падений, и это делало меня тщеславнее других. Я чувствовал, что рожден для какой-то великой цели, но цель эту представлял себе довольно расплывчато. Я ждал звездного часа, а пока пытался жить, не влезая в большие долги. Мне приписывали вкус к живописи и искусству, а я интересовался этим только от случая к случаю. Мне ошибочно приписывали ловкость и умение убеждать. Несколько женщин были не прочь завести со мной интрижку. Впрочем, то, как они пытались обольщать меня и как я отвечал на эти попытки, затрагивало только самую поверхность моей души. С ними я никогда не испытывал наслаждения, которое мне приходилось им демонстрировать. И их измены на самом деле никогда не задевали меня так глубоко, как я старался показать. Чаще всего я изображал чувства, которых от меня ожидали, чтобы ни у кого не возникло искушения влезть мне в душу. Без сомнения, я ждал случая сорвать маску, расколоть раковину и — начать прыгать через неприятности, как через лужи. И так легко отступить, когда сразу, с первого слова, с первых мурашек, пробежавших по коже, понятно, что на этом пути нас не ждет ничего хорошего.


20

<p>20</p>

В первый раз я увидел лицо Авроры в зеркале. Она стояла сзади меня. Так можно было обмениваться долгими взглядами без стеснения, незаметно для всех. Что немаловажно, сблизило нас в некотором роде именно зеркало. И немаловажно, что я смог увидеть ее лицо, только повернувшись спиной к ней. У меня сразу же возникло ощущение, что эта женщина вышла из моего прошлого, и поэтому я не удивился, ощутив что-то вроде дежавю, хотя видел ее впервые. Всего, что было потом, могло бы и не случиться, если бы не это ощущение. Прошлое всегда задает траекторию любви.

Ее спутник мне сразу же не понравился. Это был банкир, который, заметив, как внимателен ко мне хозяин дома, счел себя обязанным со мной познакомиться. Его звали Кантёлё. Он выглядел самодовольным.

— Я — старый друг Сандро. И один из его лучших клиентов. Не далее как вчера я еще купил у него брильянтовые серьги, которые украшали парикмахершу принцессы Матильды… В конце концов Сандро меня уверил…

У этого Кантёлё была натура хищника и почти женские манеры. Узкие губы, расплывшаяся талия, редкие слипшиеся волосы. Он протянул мне руку — и меня передернуло от отвращения, когда я коснулся ее. Когда ему сказали, что я нигде не работаю, он с опасливой пренебрежительностью смерил меня взглядом. Они с Авророй вели себя как чужие. Ни слова, ни жеста, которые бы свидетельствовали о взаимном доверии. Можно было подумать, что они только что встретились на лестничной площадке или в лифте.

Вскоре он отошел, и я оказался с ней один на один. Мы стояли возле балкона и смотрели в окно на сады, покрытые голубоватым инеем, освещенные зимней луной. Орсини тут же присоединился к нам. Он поцеловал ее руку.

— Видишь ли, — сказал он мне, — если бы я любил женщин, думаю, что не устоял бы перед красотой Авроры…

Значит, ее зовут Аврора. Я и мечтать не мог об имени, которое настолько подходило бы ко всему, что я, глядя на нее, уже успел вообразить. Это имя сразу же заиграло для меня всеми красками зари — девственно-розовыми и перламутровыми переливами. Аврора… Рассвет над океаном. Лесная чаща, наполненная голосами пробуждающихся птиц. И струи фонтана, пронизанные солнечным светом.

А потом был ужин. Я сидел напротив нее и смотрел на нее сквозь разделявший нас пышный букет роз. Она сидела молча и казалась не от мира сего. Только еле заметно улыбалась соседям — из вежливости, как положено. Эта отстраненность казалась мне восхитительной. Ее взгляд порхал над шумным миром. Казалось, ее не занимало ничто в застольной болтовне. Я не мог оторвать взгляда от ее шеи и плеч. В конце концов она это заметила. Чинно подняла бокал, жестом показав, что пьет за мое здоровье, и пригубила.

Конец вечера я помню смутно, потому что главное произошло позже, к полуночи, когда все расходились. Тогда я был в будуаре, смежном с салоном, и Аврора шла мне навстречу.

— Мы должны встретиться, — сказала она. — …Завтра, в полдень, я буду у входа в музей Родена…

Она не стала ждать, что я отвечу. Я увидел, как она уходит с банкиром. Мне показалось, что Орсини это заметил — и, улыбаясь, покачал головой.


21

<p>21</p>

В этот вечер, покидая Пале-Рояль, я чувствовал себя родившимся заново. Я не ощущал холода. Я был взволнован бегом туч под луной. Я возвращался домой вдоль Тюильри быстрым шагом, и меня переполняла необычайная радость. В моих жилах текла свобода, и это ощущение не походило ни на что испытанное мною прежде. Бесполезно было пытаться заснуть, бороться с мечтами, обуздывать воображение, которое уже рисовало мне во всех подробностях предстоящую встречу. Но даже когда все мое существо устремлялось в будущее, меня не покидало чувство, что я плыву против течения, которое относит меня к прежнему берегу. В голове моей роились неясные образы и чувства — плачущий мужчина, прильнувшая ко мне женщина, разлука, грусть…

Стоило Авроре явиться, как эти обрывки прошлого принялись выныривать неизвестно откуда, приближая нашу встречу и придавая ей некий загадочный смысл.


22

<p>22</p>

Любовь прорастает только там, где есть для нее почва. Если мы воспламеняемся страстью, едва встретив кого-то, — значит, искра уже тлела в нас, терпеливо ожидая, когда ветер раздует ее. И то же самое с болью от умирающей страсти. И то и другое — следствие пережитого, но не осознанного нами ранее. Любовь возрождается из пепла. Мы охотно верим, что обожаем этот голос, эти волосы, эту родинку, эти плечи или что мы страдаем, не видя их, — но эта вера смешна. Потому что каждое новое чувство — это хворост на тлеющих углях старого костра. Высохший букет старых страстей мы прижимаем к сердцу, как залог нового счастья.


23

<p>23</p>

Раньше я считал, что женщины — это другое племя, не похожее на нас, но, впрочем, дружественное. Мне нравилось быть рядом с ними. Мне нравились их тела, их фантазии, их мысли. Я их понимал и не опасался. Я знал, что представителям этого племени присущи кое-какие странности, неисправимые, но, в общем, довольно симпатичные. При этом я старался не слишком близко подпускать их к себе. С некоторыми все ограничивалось взаимным наслаждением. С другими — дружбой, беседами, эмоциональной связью. Кое-кому я позволял узнать меня ближе — и это становилось для них сюрпризом. Но мне бы в голову никогда не пришло до конца раскрыться перед какой бы то ни было женщиной. Мне это представлялось столь же рискованным, как поставить все свое состояние на одну цифру в рулетке.

Несмотря на этот принцип самосохранения, два рода женщин заняли главное место в моей жизни, вытеснив остальных. С одной стороны, я охотно показывался в обществе с моей официальной любовницей, Дельфиной — балериной, променявшей сцену на выгодное замужество. Она была старше меня. У нее было богатое прошлое и красивые руки. Десять лет назад Дельфина была знаменита. Она знала безумие аплодисментов и толпящихся перед ее ложей поклонников. С тех времен у нее остался темперамент и мечты, в которых мне отводилось главное место. Мы проводили вместе нежные ночи, ужинали, путешествовали. Я посылал ей цветы, она окружала меня деликатным вниманием и давала мне разумные советы. Эта связь, ни к чему меня не обязывающая, длилась уже много лет. Иногда во взгляде Дельфины я угадывал желание владеть мной единолично и пытался притвориться, будто принадлежу ей. При этом я знал, что она, как и я, находит в нашем соглашении множество выгод.

Но, с другой стороны, мне нужны были девочки, более свободные, которых я находил не важно где. Эти мимолетные связи возбуждали меня, с этими девочками я играл в идиллию, в юность, в невинность. Они ничего не знали обо мне. Они назначали встречи в кафе или студенческих комнатах. Они мне предлагали тела, пахнущие дешевыми духами. В каждой из этих куколок обнаруживался какой-нибудь сюрприз. Та иногда принималась ревновать. Эта обкрадывала меня по мелочи. Некоторым нужна была театральная страсть — таким лучше не доверяться. Мне никогда не надоедали эти интрижки, которые по большей части одинаково начинались и заканчивались.

Когда я думаю об этом размеренном и упорядоченном существовании, когда я вспоминаю об этих днях, о моих хождениях без риска от Дельфины к моим девчонкам, я говорю себе, что я тогда действовал мудро. Я смог отвести от себя одиночество, не связывая себя ненужными обязательствами. Я был в идеальном положении мужчины, который знает, чего не стоит делать со своей свободой. В некотором роде я ни в чем не нуждался.


24

<p>24</p>

Аврора пришла к музею Родена ровно в полдень — образец пунктуальности. При свете дня она показалась мне еще моложе, чем накануне. Ей было, наверное, лет двадцать пять. Восхитительная походка. Темные очки. Никакого макияжа. Она взяла мою руку, протянутую для рукопожатия, естественным жестом и не воспользовалась никакими готовыми фразами. Она улыбалась, будто заранее знала, что произойдет. Потом, пристально, с вызовом посмотрев на меня, она бесцеремонно заявила мне, что я ей понравился и что она свободна.

— Это вас интересует?

Эта прямота мне не очень понравилась. Я не привык к отсутствию обычных ритуалов обольщения. Но еще больше я не хотел показаться мужчиной, который позволяет превзойти себя в храбрости. Она угадала мое смущение и мою отчаянную попытку его скрыть. И продолжала тем же тоном:

— Когда вы узнаете меня лучше, если это когда-нибудь произойдет, вы узнаете, что моя жизнь проходит слишком быстро… У меня нет времени на раздумья… Вчера вечером, когда я вас увидела у Орсини и когда наши взгляды встретились в этом зеркале, мне показалось, что… Но я ничего о вас не знаю…

Мы сидели около глиняного бюста в большом зале музея. Она без малейшего стеснения объясняла, что только что пережила трудные времена и что ей нужно более спокойное существование. Более того, ей нужен друг, способный оградить ее от всех материальных неприятностей, подстерегающих женщину, которая бедности предпочитает достаток. Когда я с трудом начал привыкать к этой откровенности, она меня снова обескуражила:

— Но, в самом деле, вы достаточно богаты?

И, опустив ресницы:

— Я вас разочаровала, не правда ли?..

Эта манера поведения отталкивала меня — но в то же время возбуждала. Она развеивала романтическое видение, сотканное моим рождающимся желанием, заменяя его более понятным образом партнера, заключающего контракт. Как я мог накануне, идя лунной ночью через Тюильри, унестись мечтой в такие выси?! Из-за кого? Из-за девочки, которая буквально на следующий день после знакомства столь откровенно предложила мне ее купить! Как я мог увидеть страсть там, где был только холодный расчет? Я пытался скрыть мое разочарование, к которому, впрочем, примешивалось не очень невинное и очень неодолимое желание.

— Вы предпочитаете, чтобы я, как все, строила из себя недотрогу? Наблюдая за вами вчера вечером, я подумала, что вы способны смотреть на вещи без розовых очков. Но, может быть, ошиблась. Простите меня…

Она вздохнула и пошла к выходу. Через окно я видел, как она пересекла сад музея и остановилась перед большим горельефом «Врата ада».

Я должен был тогда выбирать из двух зол. Либо я потеряю ее, не успев обрести. Либо приму ее условия. Умом я еще колебался, когда тело мое уже догнало ее. Это был мой первый шаг в западню. Я вспоминаю, что сделал его с удовольствием и без малейшего опасения.


25

<p>25</p>

Раньше я, прежде чем пережить события в действительности, проигрывал их в воображении. Таким образом, я проживал жизнь дважды, и вторая, реальная жизнь чаще всего разочаровывала меня. Как правило, воображать, что произойдет и как, мне нравилось больше, нежели переживать это в действительности; любую ситуацию, с которой я еще не сталкивался, я предварительно просчитывал в уме. Реальное воодушевление или разочарование предварялось вымышленным. И когда то, что я воображал, наконец происходило на самом деле, я был удивлен не более, чем путешественник, который наконец прибывает в страну, которую он уже видел на сотнях картин. Аврора с первого дня сумела изменить это. С ее появлением в реальность вторглись совершенно непредсказуемые ощущения. Я ей обязан восхищением, которое невозможно было заранее вообразить. Этот эффект неожиданности, который мог бы меня обеспокоить, доставил мне ни с чем не сравнимое наслаждение.


26

<p>26</p>

Что же случилось тем утром в Гранд-отеле? Что в действительности произошло после того, как я оставил спящую Аврору в нашей комнате? Что явилось причиной ее загадочного исчезновения? Мне на ум приходило три варианта: она заскучала после этих нескольких спокойных дней; решила таким образом убедиться в моей верности; или же — она давно вынашивала план побега, пока наконец не представился случай его осуществить. Каждая из этих гипотез отвечала одной стороне ее натуры. Но — только одной. Версия скуки мало вязалась с тем, как пылко Аврора любила меня той ночью. Хитрость мне казалась ненужной — я с первой встречи ни разу не дал ей повода усомниться в моей любви. Наконец, будь это бегство умышленным, неужели она скрылась бы в такой спешке, забыв фотоаппарат и украшения, которыми очень дорожила? Мне казалось, что от разгадки зависит моя жизнь. Не абсурдно ли, думал я, обрекать себя на такие мучения? Ведь однажды, когда я с другого конца жизни взгляну на себя нынешнего, все эти тревоги способны будут вызвать разве что смех! Но умиротворение, обещанное мне старостью, не способно было облегчить нынешнюю боль. Я испытал все страдания, к которым приговорены брошенные, чем дальше, тем сильнее желающие того, кто их бросил.

Размышляя в одиночестве над моей загадкой, я подумал: а что, если Авроре тем утром, пока меня не было, нежданно-негаданно кто-то позвонил? И не был ли этот звонок причиной ее побега? Но кто мог действовать подобным образом и так рано, с риском попасть на меня, спящего рядом с ней? А может быть, это она решила позвонить тому, кто имел возможность ей приказывать, требовать ее присутствия и ускорить ее отъезд? Если это было так, значит, этому существуют доказательства, которые вполне возможно найти. Впрочем, воодушевление быстро остыло: что мне было делать с этими доказательствами? И что может сделать мужчина, узнав имя соперника, которого, может быть, его любимая уже не собирается покидать? Но мы всегда, возможно, из гордости, хотим выпить чашу горя до дна, убедиться, что оно и в самом деле огромно, убийственно, как предательство, и тем самым даже в миг, когда мы чувствуем себя упавшими ниже некуда, от противного доказать: все-таки мы что-то да собой представляем!

В результате я позвонил консьержу Гранд-отеля. Может ли он выслать мне список телефонных звонков из нашей комнаты, входящих и исходящих?

— Certo Signor, gliela spediamo subito…

За это время я успел только завести метроном, который еще стоял на пианино Авроры. С грустью посмотреть на ее кошелек для ключей. Проглотить еще чашку кофе. И этот лист пришел мне по факсу. На скрученной бумажной ленте был номер, который Аврора набирала в тот день, в семь утра.


27

<p>27</p>

— Кстати, вы достаточно богаты?

Этих слов было достаточно, чтобы вмиг ярко и резко высветить наши будущие отношения. С одной стороны, мне не нравилась эта чрезмерная ясность. Но, с другой стороны, я был доволен. Я хорошо знал, что, в сущности, представляет собой пакт, заключенный между мужчиной и женщиной, готовыми воспользоваться друг другом. Каждый оценивает себя, рассчитывает возможные затраты и перечисляет, что хочет получить взамен. Редко кто в открытую подписывает этот пакт, грубый и циничный. Наоборот, все, как правило, стараются сделать вид, будто никакой купли-продажи в помине нет, или замаскировать суть договора обилием знаков, жестов, намерений, призванных внушить, будто меркантильный интерес — не главное в этом торге. Действительно, кто же согласится обнаруживать низкие стороны своей натуры в момент, когда нужно показывать товар лицом? Но долго обманываться невозможно: даже безмолвный торг есть торг. Что дашь мне ты? Что ты хочешь взамен? На какой цене мы сойдемся? Аврора — следует отдать ей должное — смогла заставить меня принять существование этой коммерции как данность, и было бы нечестно осуждать ее за это. Интересно, у Дельфины или у моих девчонок хватило бы смелости так говорить со мной? И так ли они были безгрешны? У меня, значит, были основания присоединиться к ней до того, как она вышла из музея. Случай свел меня с женщиной с широко открытыми глазами. Таких мужчин, как она, поискать.


28

<p>28</p>

В тот день мы шли к Сене. Падал легкий снег. Город тускло поблескивал, как наспех вытертая классная доска. Холодноватый ветер трепал шарфы, пальто и гирлянды раскрашенных лампочек, которые были развешаны везде по случаю приближающихся новогодних праздников. Авроре, казалось, нравилась зима, которая делала ее лицо розовым, как у ребенка. А мне все в ней казалось восхитительным, живым, воздушным. Девчонки носили бы грубые рукавицы и зимнюю одежду слишком кричащих цветов. Дельфина побоялась бы простудиться. Аврора же была — само великолепие. Мы шли в ногу. И это меня без слов убедило, что наши судьбы уже связаны в одно целое.

На мосту, где свистел порывистый ветер, она взяла мою руку, так же, как она это сделала, придя в музей. В этом жесте была тщательно отмеренная беззастенчивость. В наших первых знаках внимания не было ничего торжественного. Нам было на удивление хорошо — нас будто шелковый кокон отделял от мира. Тело всегда раньше рассудка знает, что должно вот-вот произойти. Мы направились к площади Этуаль — потому что так ветер дул нам в спину. Когда мы проходили мимо отеля, у нее возникло желание там пообедать, потом она сказала, что лучше сразу взять там комнату. Это было так просто.

Она даже не чувствовала потребности придать этому ритуалу хоть какое-то значение. Ее бесстыдство меня ослепило; я сперва воспринял его как доказательство высшей гармонии с жизнью и только потом — как свойство женщины легкого поведения.

Она раздевалась, не сводя с меня глаз. Оказавшись голой в моих объятиях, она утратила свою храбрость, и несколько вздохов смягчили ее манеру быть и управлять игрой, которая ей до сих пор нравилась. Это очаровало меня. Комнату заливал зимний свет, очень чистый, ясный. У меня было ощущение, что смерть не страшна.

Мы не расставались до вечера и успели притереться друг к другу. Несколько доверительных признаний сблизили нас, но не до конца. Мы сошлись, но стали еще более разными.

Я быстро заметил, что наслаждение испытывает ее тело — но не душа. Были, конечно, движения и вздохи, но она ускользала от любого прикосновения. В выражении ее рта была истома — но не счастливое желание. Мне почудилось в этом даже некоторое безразличие.

— У меня это всегда так, — сказала она. — Не обращай внимания…

Я и в самом деле не придал этому большого значения. Напротив, я в этом видел деликатную сдержанность, которую я обещал себе преодолеть, когда мы познакомимся ближе.

Я также убеждал себя, потому что это меня устраивало, что ритмы желания и любви не всегда совпадают.

Она захотела есть. Мы заказали в номер устрицы, белое вино, кофе. Голая, в постели, она наблюдала за мной, как играющий зверек. Потом она спела мне арию из оперы.

Вся ее сущность заключалась в равновесии дикости и утонченности.

Была уже ночь, когда она решила уйти. У нее была встреча. С кем? Тогда она впервые заставила меня замолчать, приложив мне палец к губам.

— У каждого в жизни должен быть какой-то порядок. Я позвоню вам…

Она вписала мой телефонный номер в свою записную книжку которую сразу же положила в сумочку но дать мне свой адрес отказалась.

— В это время со мной трудно связаться…

Она причесалась. Я еще услышал, как она поет в ванной. Это была ария Монтеверди, священные звуки которой взлетали, как эхо того, что мы только что пережили. Она расхаживала по комнате, украдкой подмечая, какое действие производят на меня ее ноги, плечи, грудь. Наконец она присела на край кровати:

— Вы вполне уверены в том, что вы делаете? Я не хочу, чтобы позже вы упрекали меня…

Как бы я мог упрекать женщину, которая мне ничего не обещала?

Она надела браслет — тот самый, что я видел на ней накануне. Золотой браслет, вычурный, с камнями. Почему она носит такие кричащие украшения?

— Вы правы… Это подарок Кантёлё. Это, должно быть, обошлось ему в целое состояние, но смотрится ужасно.

И, сняв браслет с запястья, она положила его на стол.

— Вот, я оставляю его здесь… Так вы будете уверены, что я его уже не надену…

Этот жест показался мне театральным. Никто передо мной так себя не вел.

Она отказалась от моего предложения ее проводить. Поцеловала меня, еще раз пообещала позвонить и закрыла дверь номера. Потом я заснул.

Когда я проснулся, была почти полночь. Я должен был этим вечером встретиться с Дельфиной, но было уже слишком поздно, и я ее не предупредил. Должен ли я буду сказать ей, что встретил женщину, которая затмила ее в моем сердце? Нужно ли было причинять ей страдания?

То, что произошло только что, убедило меня, что возможное огорчение Дельфины с точки зрения моего нового счастья ничего не значит.


29

<p>29</p>

Если еще раз обдумать то, что произошло со мной в тот вечер, то придется признать, что Авроре удалось дважды взять власть надо мной. Сначала она заставила меня уступить на выходе из музея, когда я не решался принять ее условия. Потом — в номере отеля, когда она предпочла уйти, не дав мне свой адрес и не сказав, куда уходит. Два раза она вынудила меня капитулировать в мелочах. Эта ловкость, так близкая к технике дрессировки, предполагала опыт и тонкое понимание психологии тех, кого хотят приручить. Аврора, которая знала меня всего несколько часов, инстинктивно поняла, какой кнут и пряник на меня может подействовать. Даже став моей любовницей, она устроила так, чтобы я остался один, и, таким образом, включила механизм, который заставлял меня нуждаться в ней все сильнее. С самого начала она давала мне одни пустышки, за которыми я бежал, как ослик за морковкой. Любопытно, что все эти уловки казались мне тогда в порядке вещей.

Аврора выявила во мне то, чего я еще не постиг, — темную сторону моей натуры. Она позволила мне проявить мое стремление быть обманутым в своих ожиданиях или, более точно, неясное стремление быть брошенным. Не в этом ли причина, что с первого дня я решил обожать ее?

Я до сих пор не представлял, что может существовать страсть к разочарованию. И что она занимает высокое положение в иерархии написанных нам на роду несчастий. Так вот, еще более, чем красота и очарование, меня к этой женщине привлекала возможность несчастья. Теперь, после крушения, я могу сколько угодно сожалеть о случившемся, но все с самого начала было ясно, как дважды два. Прося у меня прощения за боль, которую она способна причинить, Аврора в действительности обещала, что сделает это. А больше она ничего не обещала.


30

<p>30</p>

Страсть всасывает как пустота. Это падение. Проваливаешься. Разрушаешься. Проглатываешься. Но это падение внутрь себя. В полость, где жизнь собирает все несовершенства, которые вытекают из нашей манеры быть и любить. Тогда достаточно исчезнуть иллюзорной стене, отделяющей нас от пустоты, чтобы мы поддались притяжению бездны. Аврора с самого начала была для меня такой стеной. Когда она исчезла, у меня началось головокружение.


31

<p>31</p>

Итак, у меня перед глазами был номер телефона, который набирала Аврора перед тем, как исчезнуть. Меня интриговали эти несколько цифр. Это была комбинация чисел сейфа, которому был доверен секрет, отныне достижимый. Мне нужно было его узнать, и я этого боялся. Что в этих цифрах такого, что я не могу предугадать?

Солнце, жирное, как сливки, истекало потом над площадью Инвалидов. Удручающая неподвижность сковала вещи, существа и даже шумы, которые долетали до меня как слабые отголоски реальности. В конце дня небо залило чернотой, которую иногда прорезали раскаленные молнии. Надвигалась гроза. Тогда я решился набрать этот номер до падения первых капель — а там будь что будет. Мне нечего больше терять.

Пока Аврора жила рядом со мной, пусть даже имея возможность в любой момент исчезнуть, я никогда бы не посмел идти до конца в моем любопытстве. Я сам удивляюсь: почему я, к примеру, ни разу не попробовал проследить за ней, когда она исчезала, прося меня не беспокоиться. Разве не мог я выяснить, чем она втайне от меня занималась все эти дни? Тогда, впрочем, удовольствие ее найти для меня неразрывно связывалось со страхом ее потерять, и приходилось как-то выпутываться из этой паутины ревности. Но это ее исчезновение не походило на другие. На этот раз у меня не было выбора. Аврора не просто ушла куда-то, чтобы вернуться, когда у нее появится на то желание. Она сбежала в другую жизнь, где для меня не было места. Город вздрогнул от порыва ветра. В стекло ударили первые капли дождя.


32

<p>32</p>

Мне ответил женский голос. Я колебался. На другом конце провода заметили мое смущение.

— Кто вам посоветовал позвонить мне?

В этом голосе чувствовался легкий акцент. Может быть, скандинавский или немецкий. Судя по всему, это был голос зрелой женщины. Я ответил, что этот номер мне дал приятель. Не больше. И ее, казалось, вначале удовлетворило это объяснение. Однако затем она спросила более настороженным тоном:

— Но кто вы на самом деле?

Этот сухой и точный вопрос заставил меня опасаться, что нить, которая меня связывала с тайной жизнью Авроры, может сразу прерваться, если я не найду, что сказать. Впрочем, что я мог сказать? Кто я был? Покинутый любовник, убитый горем? Голос в телефоне повторил свой вопрос, и я услышал свой голос, произносивший мое имя. Теперь скрываться уже не было смысла.

— А, это вы…

И с оттенком сочувствия:

— Я уже и не надеялась, что вы позвоните…

Эта женщина знает, кто я? Значит, Аврора ей говорила обо мне. Это кто-нибудь из ее подруг? Может быть, ее мать? Эти подробности значили для меня меньше, чем простой факт, что о моем существовании знают. То, что обо мне вспоминали и что в любви ко мне кому-то признавались, меня несколько утешало.

В трубке послышался отдаленный смех. Эта женщина была не одна.

— Почему бы вам не зайти ко мне в гости? — спросила она. — Послезавтра, в конце дня… Я буду рада…

Эта женщина говорила так обтекаемо… Я не мог вообразить себе ее лица. И не мог угадать, что у нее на уме — помочь мне или навредить. Когда она дала свой адрес, около парка Сен-Клу, у меня было ощущение, что мне указали дорогу, которая приведет меня к моей потере. Оглушительно ударил гром. Хлынул настоящий потоп, неукротимый и спасительный. Все это, как мне казалось, предвещало крутой поворот в моей жизни.


33

<p>33</p>

Никто из живущих не знает, каков окажется окончательный вкус прожитого. Спустя некоторое время давнее страдание может обернуться нежданной радостью. А то, что восхищало, может показаться отталкивающим, когда поймешь, что счастье было обманом.

Глядя на этот адрес в Сен-Клу, я вспомнил случай, до сих пор казавшийся мне очаровательным, — но теперь он сверкнул передо мной, как нож врага.

Ведь я же ездил с Авророй в Сен-Клу несколько недель назад! У нее там была назначена встреча с фотографом, и вместо того, чтобы взять свою машину, она пожелала, чтобы я ее туда подвез. Было начало весны, дел у меня не было, и мне захотелось продлить это утро.

Она вошла ко мне в комнату и самым невинным тоном спросила, что ей лучше надеть. Она примеривала передо мной вызывающие платья. Она надела туфли на высоком каблуке и слишком ярко накрасилась. Ее колебания скоро стали поводом к игре.

— Я бы тебе сразу понравилась, если бы ты меня встретил в такой одежде?

Или:

— В этом я плохо выгляжу, ты не находишь?

Или еще, разглаживая колготки или глядя на декольте:

— У меня должно быть роковое лицо, с блестящими губами и глазами шлюхи…

Мы развлекались. Все имело в это утро вкус уверенности и свободы.

К полудню я оставил ее в Сен-Клу, перед домом, который она, казалось, видела в первый раз и готический вид которого ей не нравился. Она меня поцеловала. Могу ли я ее подождать? Это займет час-два. Это будет так любезно, не правда ли, если я ее подожду. Я могу устроиться в кафе или на скамье соседнего парка. Она указала мне на балкон в цветах на первом этаже:

— Я буду вон там…

Но как она это узнала?

— Ах! Это только предположение… Фотографы очень любят балконы… Я привыкла…

Убегая на свою встречу, она еще обернулась, чтобы послать мне воздушный поцелуй. У нее были глаза настоящей шлюхи. Впрочем, в ее распоряжении было много разных лиц и взглядов, и меня это очаровывало.

Ее платье и макияж придавали ей ночной вид этим весенним утром.

Теперь, обретя способность трезво рассуждать, я понимаю, что тогда доверял ей безгранично. Более того, я боялся, что из-за чрезмерной подозрительности могу погасить свет молодости и фантазии, которым Аврора озаряла мою жизнь. Как я раньше жил без нее? И почему я раньше ее не встретил? Парк был в зеленой дымке. Под корой деревьев снова струились сок и жизнь. Я сидел на скамье. Я подставил свое лицо солнцу, как благодетельному защитнику. Мне хотелось, чтобы она пришла быстрее. Это так успокаивает, когда ждешь кого-то, кто скоро придет.

Когда она наконец появилась, у нее было совсем другое выражение лица. Что-то там, в доме, потушило ее радость. Ее губы, с которых стерлась помада, слегка вздрагивали.

На мои вопросы она не захотела отвечать. Ее одежда, ее волосы, ее кожа казались помятыми. Сидя около меня на скамье, она выглядела разбитой, усталой и нуждавшейся в отдыхе.

Она зажгла сигарету — и сразу же смяла. Она дрожала, когда я хотел взять ее на руки.

Она сказала мне тогда, сверкая глазами, что она меня любит и, что бы ни случилось, будет любить только меня. Эти слова наполнили меня гордостью, и я принял их, не испытывая особого желания выяснять, чему или кому я обязан подобным признанием.

Аврора тогда произнесла слова, над которыми часто насмехалась, и эти слова, которые я так хотел услышать, мне показались простыми и правдивыми. Зачем бы я стал разбираться в причинах ее смятения, если оно побудило ее признаться мне в любви? И почему бы меня не любить?

Когда-то я недооценивал себя и сомневался, что мною можно серьезно увлечься, но появление Авроры все изменило. Чтобы удержать подобную женщину, разве не нужно быть достойным ее? А я ее удерживал! Я мог только верить ей на слово, когда она призналась мне в своих чувствах так, что благодаря ей я признал за собой право внушать любовь.

В тот весенний день у того дома в Сен-Клу Аврора уверила меня в своей любви — ничто и никто не может сделать бывшее небывшим. И этого достаточно, чтобы тот квартал, тот парк, те деревья, тот кусочек неба стали для меня драгоценными воспоминаниями. Я был удивлен, узнав от незнакомки, что мне суждено вернуться туда при совсем других обстоятельствах.


34

<p>34</p>

До сих пор моя участь меня устраивала с условием, что все неприятное мне имеет свою противоположность. Скука, наполнявшая мое детство, нашептывала мне об ожидавших меня развлечениях. Строгость отца привила мне вкус к терпимости. Меланхолия предвещала радость. Наконец, одиночество заставило полюбить идею любви, которая от него спасает. Таким образом, до Авроры у меня было множество несбывшихся снов, сама несбыточность которых была залогом другой жизни, гармоничной и свободной, в которую я войду, если кто-нибудь позовет меня туда. И Аврора, как мне казалось, жила в той части мира, где до нее меня не было. Таким образом, я ее, и никого другого, просил открыть мне дверь к неизвестным усладам. Она меня пробудила от минерального существования. Как в детских сказках, в которые я, впрочем, не верил, где герой будит поцелуем усыпленную злой ведьмой красавицу.


35

<p>35</p>

Толстяк Орсини меня ждал в своем салоне с буазери. Он был в льняном халате, который придавал ему античный вид. Было жарко и влажно, его крашеные волосы прилипли ко лбу от пота. Он был похож на старого актера, который принимает посетителя, не успев снять грим. Увидев меня, он тут же поспешил выразить сочувствие.

— Ах, мой дорогой малыш, мне очень жаль видеть тебя в таком состоянии…

Он вечно читал мне наставления. Но я знал, что кто-кто, а он знает настоящую цену картинам, которыми я владел. Он сожалел о том образе жизни, который я вел, — и при случае помогал мне двигаться по избранному мною пути, как человек, не способный отказать в булыжнике ближнему, мостящему себе дорогу в ад. Он никогда не упоминал при мне об Авроре. Это была его манера не одобрять связь, которая без него, по сути дела, никогда бы не завязалась.

— Я сегодня утром узнал, что ты наконец решил порвать с этой девицей… Я не скрою от тебя, что это меня успокоило. Шесть месяцев ты был на себя не похож. Меня это очень тревожило… Вдобавок я себя чувствовал немного ответственным…

Я хотел знать, кто сообщил ему об этом, но он предпочел напустить на себя отрешенный вид.

— Не помню кто… Тут бывает много народу… Просто — говорят.

Потом, когда я стал настаивать, Орсини притворился донельзя рассерженным. Он возвел очи горе, будто взывая к Господу о помощи. Выражение его лица показалось мне театральным и нарочитым.

— У тебя тот же порок, что и у твоего отца: ты не знаешь, что страсть — это состояние, в котором люди чаще всего видят вещи в ложном свете.

Он был явно доволен своей формулой.

И продолжал с тем же наставительным удовлетворением.

— Видишь ли, я ее хорошо знаю, эту девицу… Если бы я не боялся тебя ранить, я бы попросил одну из моих подруг поговорить с тобой об этом, дабы ты спустился с небес на землю… Ах, Аврора, Аврора…

Орсини произнес ее имя с таким отвращением и так закусил губу, что оно впервые прозвучало для меня неприятно. Розовые и перламутровые краски этого имени, его пронизанный полуденным солнцем фонтан вдруг сменились ужасом, о котором я никогда не думал. То, что рот Орсини соединил имя моей любимой с ужасом, потрясло мой рассудок. И толстяк воспользовался этим, чтобы продолжить свое наставление.

— Ты помнишь этого банкира, Кантёлё, с которым она была здесь? Ну так вот, это он мне сообщил о вашем разрыве…

Он хотел удостовериться, что я хорошо понял:

— Он не рассердился, что ты забрал эту девицу, поверь мне… Тебе предпочли кого-то другого, вот и все…

Удар был жестоким. Орсини это знал. И от радости, что маневр удался, стал любезнее.

— Слушай, этим летом в Париже не продохнуть, я был бы рад, если бы ты вернулся в Вильфранш. Там будет чем заняться… Выше нос, не устраивай трагедии, все наладится…

Он снова заговорил, как коммерсант.

— А, кстати, что ты решил по поводу твоего Ватто? Я знаю, что он тебе дорог как память, но ты должен быть реалистом… Я представляю, во сколько тебе влетела эта девица…

У него больше не было времени об этом говорить. Он должен был уладить кое-какие дела перед отъездом. И, во всяком случае, можно было продолжить эту беседу на террасе или у воды. Он меня обнял, как рассерженный опекун, который, несмотря ни на что, согласен даровать воспитаннику прощение.

Выходя от него, я заметил свое лицо в зеркале, где шесть месяцев назад встретил взгляд Авроры.

У меня было жалкое лицо утопленника.


36

<p>36</p>

Это была аллегорическая гравюра, которая представляла лето в образе женщины перед портиком. Несколько стариков вдали напоминали о прошедшей зиме. Осень и весну представляло множество второстепенных персонажей, мечтательных и радостных. Этот рисунок Ватто мой отец купил на публичных торгах в Монте-Карло, за несколько часов до смерти.

Аукцион был напряженным, хотя происхождение гравюры вызывало сомнения. Но мой отец был счастлив ее приобрести, он мне звонил, перед тем как выехать в Ниццу, где он должен был сесть на самолет. Это будет, сказал он мне, восхитительное украшение его коллекции. Эта гравюра привнесет в нее радость и легкость. Не достаточно ли, по его мнению, проводить несколько минут в день перед этой картиной, чтобы отвести беду? Во всяком случае, это были последние слова, которые я слышал от него.

Потом он остановился в Вильфранше — хотел показать Орсини свое новое приобретение. Тот начал выискивать недостатки рисунка, потому что не владел им. Потом Орсини стал сомневаться в его подлинности и хотел вызвать эксперта, чтобы доказать отцу, что его прокатили. Это соперничество между ними длилось более тридцати лет. И каждый раз счет оказывался не в пользу Орсини, и он долго страдал от унижения, поддерживать которое было, быть может, ошибкой со стороны отца. В тот день они особенно бурно выясняли отношения — все в кучу: упреки, злость, прошлые обиды… Орсини завидовал моему отцу — тот презирал его в ответ. Отец выезжал из Вильфранша в гневе. Он, без сомнения, ругал себя за то, что позволил этой фальшивой дружбе тянуться слишком долго, и говорил себе, что пора этому положить конец.

Часто я воображал состояние духа этого человека, когда он садился в машину. Должно быть, он был доволен, в очередной раз вызвав зависть коллеги, с которым у него были старые счеты. Должно быть, он чувствовал красоту пейзажа, каждый оттенок которого был дорог ему. Должно быть, он думал о давней страсти к красоте, страсти, подчинившей его себе и побуждавшей сплошь и рядом предпочитать искусство людям. Вспоминал ли он в тот день о моей матери? Понравился бы ей этот рисунок? Подарил бы он ей его? Во всяком случае, он никогда о ней не говорил. Он даже старался никогда об этом не думать.

Не позволил ли он себе отвлечься? Не захотел ли он, ведя машину, разглядеть получше какую-нибудь деталь рисунка, который он положил рядом с собой? Не было ли у него приступа печали, которая возвращалась к нему каждый раз при воспоминании о моей матери? Спустя немного времени после отъезда его машина, двигаясь вдоль обрыва при выезде из Вильфранша, сделала резкий поворот, врезалась в кедр и свалилась в овраг. Его труп нашли среди камней и обломков. И этот рисунок, чудом уцелевший — разбилась только рама, был молчаливым свидетелем его агонии. Когда мне его восстановили, он был немного запачкан кровью, так что уже нельзя было разглядеть лица женщины перед портиком. Радость и легкость закончили свой путь в груде металла. Смерть в этот день была кровавой аллегорией лета, это было последнее, что видел мой отец перед тем, как покинуть мир. С тех пор я не доверяю лету. Мне кажется, что ему более, чем другим временам года, свойственна трагедия.


37

<p>37</p>

Аврора предпочла мне Кантёлё? Вздор. Ну, в самом деле, что могло заставить ее к нему вернуться? Деньги? Я не мог в это поверить. Любовь? Еще менее вероятно: этот человек не из тех, в кого влюбляются. Не доказала ли это Аврора в первый же день, избавившись так охотно от браслета, его подарка? Этот Кантёлё, насколько я знал, был скользким типом, уже провернувшим несколько мерзких авантюр. С чего ее вдруг к нему потянуло? Вернее всего, там что-то крылось… Тайна? Шантаж? Желание быть более свободной в связи, где любовью даже не пахнет? Я не понимал. Тот, кто причиняет нам боль, всегда становится для нас загадкой. Идя по улицам, освеженным ливнем, я пытался привести свои мысли в порядок. Во-первых, Орсини вполне мог и соврать. Он врал без конца — так говорил мой отец, которого это раздражало. Но зачем бы ему говорить со мной об Авроре? Предположим, Аврора сказала Кантёлё, что хочет от меня уйти, — это вполне можно понять: бывает, что женщина откровенна с бывшим любовником. Банкир мог затем похвастать своей победой перед Орсини. Который, в свою очередь, не мог удержаться, чтобы не передать мне эту сногсшибательную новость! Эти рассуждения, смешанные с неясными страхами, жалили меня, как осиный рой.


38

<p>38</p>

Только встретив и потеряв Аврору, я постиг нищету покинутого любовника, который теряет не только человека, ради которого жил, но и ту часть себя, которая была отдана ушедшему. Это второе испытание меня разрушило более незаметно и постепенно, чем первое. У меня внезапно появилось ощущение, что мое живое, бьющееся сердце вынули из моей груди. Я барахтался в трясине, зная, что привычная твердая земля где-то вдали. Я был одержим, как бешеный, тем, что нельзя было ни восстановить, ни заменить.


39

<p>39</p>

Она мне позвонила вскоре после нашей беседы в музее Родена, будто хотела удостовериться, что я не передумал и что наш контракт остается в силе. Я был счастлив ее услышать. Каждое ее слово наполняло меня радостью от ощущения связи с ней. У нас вошло в привычку встречаться в барах, которые она выбирала, как выстраивают детали в мизансцене. Она никак не хотела дать мне свой номер телефона. А значит, я должен был ждать ее звонков и отправляться, иногда глубокой ночью, в места, которые она мне указывала. Эти звонки, которые были похожи на вызовы, меня немного обижали, но я решил не показывать вида. Я в этом угадывал правила многообещающей игры, в которую меня принимают только при условии некоторого самоотречения.

В этих барах Аврора не была откровенна со мной. Она наблюдала за мной, слушала меня и изредка задавала вопросы. Как я умудряюсь жить, не имея никакой профессии? Кто эта Дельфина, о которой ей рассказывали? Чему я отныне хочу посвятить свою жизнь? Я ограничился тем, что рассказал ей о бессмысленности моего существования. Почему оно до сих пор устраивало меня?

Эти тайные встречи были, впрочем, только преддверием наших отношений. Утром, без предупреждения, она позвонила в мою дверь. На ней было длинное пальто и маленькая меховая шапочка. В тот неуловимый миг, когда она мне улыбнулась, я успокоился. И сразу же понял, что уже давно жду эту женщину.


40

<p>40</p>

Когда погиб отец, я легко принял решение поселиться в его квартире. Просторные салоны, выкрашенные на старинный манер, были обставлены строгой мебелью. Свет в эти комнаты не допускался — из-за картин. Удивительно, но Авроре понравилось это темное, холодное, печальное место, где витал запах прошлого. Сначала обстановка квартиры, как мне показалось, растрогала ее. Она обошла все комнаты, задерживаясь у каждого предмета. Потом осторожно спросила меня, нельзя ли ей будет привнести сюда немного жизни. Ее предложение меня очаровало. Я его принял как надежду на свет и возрождение.

Она любила позолоту, балдахины, оптические иллюзии. Она велела нарисовать на тусклых потолках небеса, туманные и сиреневые. Старинные обои исчезли. Она купила дешевые безделушки, которые с фантазией расставила. Она там поместила соломенную пантеру, бюсты неизвестных, арфу и бабочек, под которыми были приколоты их латинские названия. Очень быстро в комнаты вернулся свет, и Орсини купил у меня много картин, которые этот свет выжил из квартиры. В течение многих недель Аврора со вкусом украшала мое обиталище. Когда все было закончено, мы — она и я — оказались, как два актера на новой сцене. Декорации были установлены. Какие роли нам предстояло играть?


41

<p>41</p>

Мне нужно было только несколько дней, чтобы выпроводить людей, которым уже нечего было делать в моей жизни. Я пригласил Дельфину в ресторан, куда мы обычно ходили, и все было сделано быстро. Жестокие заключительные реплики любовника, который уже не хочет быть таковым: «Останемся друзьями, хотите?», «Должен ли я вам вернуть ваши письма?», «Но, нет, они вам принадлежат».

Дельфина пыталась сдержать слезы. Я, не колеблясь, с успехом делал то же самое. Нет ничего приятнее, чем произносить слова печали, когда знаешь, что новое блаженство уже ждет тебя.

— Боже мой, как мы любили друг друга, — прошептала она, сжимая мою руку…

Я не испытывал никакого стыда. Никаких угрызений совести. Напротив, я устроил так, что Дельфина чувствовала себя виноватой. В чем? У меня не было ни малейшего понятия. Это ей следовало заглянуть в себя и понять, в чем она провинилась передо мной. Чувствуешь себя виноватой? Значит, есть за что. Потом, глядя в ее прекрасные глаза, я убедил себя, что немного печали только усилит мою радость. В конце концов, не она ли сама говорила мне, что ждет в итоге всякую страсть? Благородство характера, жар притворный или естественный, нежность, преданность. Все это улетучилось от радости большей, чем я надеялся. Но потому, что я должен был в свою очередь казаться грустным, я попросил ее позволить мне уйти. Она мне ответила, что у нее не будет сил оставаться одной в этом ресторане, который так часто был нам убежищем, и она предпочитает уйти первой.

Когда она вышла, я заметил, что все-таки было время обеда, и официанты, унюхавшие драму, успокоились, увидев мой аппетит. Все казалось в порядке с этой стороны. Я вытащил себя из этой длинной истории, как вытаскивают руку из перчатки.

С молодыми девицами было еще проще — мне достаточно было исчезнуть. Те, что поразвратнее, моей измены даже не заметили. Менее занимательные настаивали на встречах, и я отвечал им коротко и жестко, что должно было навести их на мысль о моей испорченности.

Но так соблазнительно было демонстрировать чувствительным созданиям стальной профиль. Они бичуют себя, стоит тебе нахмуриться. Они огорчаются до того, как ты успеваешь их упрекнуть. Они загубят свою жизнь. Они это знают. Они хотят начать сразу же.

Лучшие среди них, может быть, запомнят урок и однажды отыграются на самом слабом. Это — извечная и нескончаемая война.

В течение дней, которые я посвятил этой серии разрывов, я себя вел, как гнусный тип. Время от времени остаток морали мешал мне полностью наслаждаться моей гнусностью. Из-за суеверия я боялся, что судьба отомстит, уготовив мне впоследствии такие же унижения. Однако я себя успокоил, думая, что судьбе нет смысла поддерживать равновесие добра и зла. Равно как и наказывать тех, которые злоупотребляют ее временными милостями. Я подыскивал примеры, чтобы оправдать себя, — напрасно: все в истории страстей утверждало обратное.

Позже, когда я снова встретился с Авророй и имел слабость позволить ей узнать, что она с этого времени — единственная женщина в моей жизни, она мне ответила режущим голосом:

— Я ненавижу чувства, которые вызываю.


42

<p>42</p>

С самого начала между нами было ее тело. И это тело, всегда отсутствующее, разлучало нас. Она говорила мне:

— Это не очень важно…

Иногда мне попадались подобного рода тела — и мне это бывало неприятно. Но обитавшие в них женщины, как правило, воспринимали свое безразличие как проклятие. Они его оплакивали. Они горевали или притворялись, будто испытывают наслаждение.

Любопытно, но Аврора казалась довольной в этом теле, почти покинутом ею. Она им пользовалась, как доспехами из прекрасной плоти, мягкой, послушной, механистичной. Там она была вне досягаемости. Она не сожалела о своем удовольствии. Она ему не доверяла.

Самое странное, что эта холодность очень быстро меня привлекла. Я продвигался по этому телу, как по девственным снегам. И этот холод скоро показался мне желанным.

Стоило мне подойти к Авроре — и все то, что в ней избегало меня, удесятеряло мое возбуждение. Каждый раз я говорил себе, что она просто разжигает во мне страсть жестами, вздохами, уловками, что она просто притворяется, потому что ей что-то от меня нужно. Чем дальше, тем более я жаждал ускользавшего от меня удовольствия.

Я немедля предпочел эту холодность легкому согласию моих молодых девиц. И предсказуемому трепету Дельфины.

С Авророй я загорался, потому что хотел ее разжечь. Я считал себя облеченным некой миссией. Более того, я был убежден, что в этом ее безразличии есть какое-то изящество и девственность. Ко мне вернулось это беспокойное и забытое чувство, что в удовольствии есть что-то нечистое. Как звон стакана, говорят, всегда предвещает чью-нибудь погибель.


43

<p>43</p>

У женщины, которая приняла меня в своем доме в Сен-Клу, были жгуче-черные глаза на смертельно бледном лице. Лет шестидесяти. Может быть, моложе. Высокая, элегантная, хрупкая. Еще жизнерадостная, несмотря на круги под глазами, которые придавали трагическое выражение ее лицу. Она ждала меня в саду, где были расставлены накрытые столы со свечами и букетами лилий. Прислуга суетилась в этой обстановке, такой же рафинированной и безликой, как в гостиницах класса «люкс». Я сидел в велюровом кресле, спинка которого щетинилась двумя головами львов. Все в этом месте, казалось, говорило о дутой роскоши. Я не знал, что я пришел искать у этой женщины, смотревшей на меня из-за веера, которым она иногда лениво и устало обмахивалась.

Она не может уделить мне много времени. Приглашенные прибудут менее чем через час. Она должна еще уточнить несколько деталей по поводу ужина.

— После вашего позавчерашнего звонка я много о вас думала. Мы не знакомы, но мне хотелось бы иметь возможность вам помочь. Если у вас есть вопросы ко мне…

И я ей все рассказал. О моей встрече с Авророй, о наших последних днях, об этом неожиданном исчезновении, об этом номере телефона. Я говорил торопливо и бессвязно. Я был смущен, без стыда поверяя ей свои тайны. Но что толку было притворяться безразличным, если одного моего присутствия здесь, в этом саду, было достаточно, чтобы меня разоблачить? Она поняла, что я страдаю. Это страдание не вызвало в ней сочувствия, но возбудило ее любопытство. Я не знал об этой женщине ничего. Даже ее имени.

— Зовите меня Анжеликой…

Потом, с более фривольной миной она предложила мне ice-tea.[2]

Все ее повадки свидетельствовали о ловкости женщины, которая знает или знала, как следует вести себя с мужчинами. Ее голос и жесты выдавали натуру, пылкую по привычке.

— Вы должны понять, — снова начала она, — что у вас еще есть возможность остановиться… Если я начну вас просвещать, рассказывать, это нас заведет достаточно далеко… Вы уверены в том, что хотите этого?

Да, я этого хотел. Ибо неизвестность заставляет страдать. И я думал, что моя боль пройдет, если прояснить ситуацию. Не важно, о чем мне придется узнать — пусть даже о непорядочности. Без сомнения, я был бы разочарован, узнав, что мучился из-за каприза возлюбленной, которая таковой уже не была. И я предпочел бы, чтобы мою тоску сокрушил взрыв гнева или ревности. И я умолял Анжелику быть со мной откровенной.

Она колебалась. И это колебание могло означать, что ей не хочется много говорить об этом. Или, напротив, что она хочет, чтобы я понял: речь пойдет о чем-то важном.

Она поднялась, уточнила план рассадки гостей, поправила букет, чтобы дать мне понять, что гости вот-вот придут. Готовилась к признанию? Высчитывала, какую выгоду поимеет, выдав тайну Авроры? Горничная еще раз предложила чай с мороженым, и Анжелика отослала ее на языке, который я узнал, так как уже слышал его звуки в устах Авроры. Анжелика была полячкой. Она прибавила, что полячки знают толк в страсти и в людях, которые ей поддаются. Говоря об этом мне, она подошла к букету лилий.

— Обожаю лилии. Не знаю цветов более благородных, более царственных. Раньше мужчины, которые хотели мне понравиться, знали, что сначала нужно послать мне букет лилий…

Эта манера дразнить мое нетерпение была отвратительна. Какое мне было дело до любви этой женщины к лилиям? И до ее ностальгии по временам, когда ей присылали букеты? Я терял терпение. Я пришел, чтобы говорить об Авроре и ни за чем другим.

— Но успокойтесь, я уже перехожу к Авроре… Ведь между нею и мной все началось с лилий…

Она сделала еще несколько шагов, указала мне на место около нее, на садовом диване, и наконец начала:

— Знаете ли вы, из каких женщин была Аврора?

Но снова отвлеклась:

— Ну не дура ли я? Любят только незнакомых, не правда ли, и вы, должно быть, как все…

В этот момент у меня появилось предчувствие, что ее порыв рассказать все без утайки успел несколько поостыть.

— Хорошо, начнем сначала. Знаете ли вы, например, кто я? И знаете ли вы, откуда в определенных кругах известна моя репутация?

Мое молчание заставило ее улыбнуться.

— Видите ли, все так сложно… Этот разговор займет много времени… А гости вот-вот придут…

Тогда я сказал ей, что уже сопровождал Аврору в этот дом, для фотосъемки. Это уточнение ей показалось важным.

— Ага, значит, вы не так хорошо осведомлены, как я опасалась.

Она схватила маленькую золотую коробочку, открыла ее, насыпала на тыльную сторону ладони немного белой пудры и втянула ее ноздрями, сразу всю порцию. На миг взгляд ее остекленел. Потом она протянула мне коробочку.

— Не хотите? В такую жару это неплохо…

Мой отказ насторожил ее. Но наркотик оказал свое действие, и она снова стала любезной. Она приступила к рассказу, который длился дольше, чем я мог надеяться. Я вспоминаю ее первые слова:

— Тем утром Аврора была несчастной. Она нуждалась во мне…


44

<p>44</p>

Мы охотно себя убеждаем, что изменению поддается только будущее, тогда как прошлое каменеет во времени. То, о чем говорят в будущем времени, принадлежит, таким образом, к области незавершенного, пребывающего в процессе становления, тогда как, перейдя в прошедшее время, эти события становятся необратимой реальностью, которую уже невозможно подретушировать. Поэтому беспокойство (это второе имя нашего чувства возможности) хочет питаться только тем, что нас ждет. И то, что завершено, обряжается, как в саван, в определенную форму спокойствия. Так вот, все то, что я считал завершенным, зашаталось после первых признаний Анжелики. Тогда, слушая ее, я понял, что прошлое тоже способно стать незавершенным и изменчивым. Что оно таит в себе залежи сюрпризов для того, кто решится открыть его таким, какое оно есть. И мое беспокойство, спеша вторгнуться в запретную страну, яростно ринулось в прошлое. Оно завладело тем, что я считал уже пережитым. Его кислота начала разъедать каждое из моих воспоминаний. Все, что я успел узнать об Авроре, разлетелось в куски, сложившиеся в непонятную мозаику. Один за другим эпизоды нашей прошедшей жизни уходили в трясину. Сама память моя превратилась в минное поле, на котором последним мог оказаться каждый шаг.


45

<p>45</p>

Так, значит, в то утро, пока я купался, Аврора звонила Анжелике. И при этом казалась несчастной. Несчастной? С чего бы это? Не были ли мы в нашем номере Гранд-отеля близки как никогда? Не были ли вечер и ночь почти совершенными? Но Анжелика не сомневалась в том, что слышала. Тревожный голос. Паника. Как будто Аврора влипла в грязную историю, из которой ей нужно было как можно скорее выпутаться. Она попросила ее приютить на несколько недель. Она должна была сесть в самолет и в конце дня приехать в Сен-Клу.

— Я ее ждала, но она не приехала. Тогда меня это немного расстроило…

Перед разговором об Авроре Анжелика сочла необходимым вернуться к своей собственной истории.

— Вам следует знать обо мне кое-что, чтобы разобраться в этой истории…

Говоря это, она обрывала лепестки лилии длинными накрашенными ногтями.

Для нее все началось тридцать лет назад. Она тогда только что приехала из Польши и никого в Париже не знала. И была бедна, хотя, как она сказала, в ее жилах текла капля королевской крови. Она пустила в ход свое единственное оружие и достояние — красоту. Много мужчин. Богемная жизнь. Взлеты и падения. С возрастом, к счастью, ей удалось добиться более устойчивого положения.

— У меня был широкий круг знакомых. Я нравилась. Я тогда оказывала кое-кому… кое-какие услуги. Я организовывала встречи, свидания. Вы понимаете, что я имею в виду… Тогда она обосновалась в этом доме в Сен-Клу, и это было для нее началом другой карьеры. Она помогала своим друзьям избежать одиночества. У нее бывало много гостей, устраивались небольшие празднества, очень невинные. Не более того. Только фанатичный ханжа мог усмотреть в этом что-либо непристойное.

Она еще встречалась с мужчинами, но реже, и только по расчету. Впрочем, за ней стал настойчиво ухаживать один итальянец, из Рима. Он был одним из тех модных хирургов, которые якобы могут делать женщин красивее. И каждый день он посылал ей цветы, особенно лилии, — ведь она обожает лилии конечно же по причине королевской крови, которая течет в ее жилах.

Однажды вечером, когда ей доставили ежедневный букет, Анжелика успела заметить юную цветочницу, чье лицо очень заинтересовало ее. Цветочница, должно быть догадавшись об этом, устроила так, чтобы вернуться и завтра, и в последующие дни. Итальянец, такой ревнивый, не думал, что, отсылая столько лилий, он способствует неожиданной интимности. Две женщины сблизились. Согласие наметилось. У молодой цветочницы был вид потерявшейся кошки, и Анжелика вспоминала, что сама выглядела так же, когда приехала в Париж.

Цветочница была умной и чувственной. Анжелика предложила ей работу. Она безо всякой причины испытывала почти материнские чувства к этой девочке. А может, и не только материнские.

Все это случилось пять лет назад. Не было нужды объяснять мне, что цветочницей была Аврора.

Анжелика говорила со мной уже более часа, когда с ней случился приступ недомогания, который я расценил сначала как вежливую манеру меня спровадить. Но прежде чем я успел встревожиться, из носа у нее потекла тонкая струйка крови. Эта кровь, почти черная, подчеркнула бледность ее лица. Несколько капель запятнали ее платье. Ей помогли лечь на диван. Горничная, которая принесла ее носовой платок, казалась привычной к такого рода неприятностям… Анжелика смутилась. Попросила не смотреть на нее.

— Лучше вам уйти. Увидимся завтра…

Потом она закрыла глаза. Она устала. И все-таки не забыла развернуть свой веер, на котором я заметил эротические мотивы — несколько чудищ обнимались с вышитыми херувимами.


46

<p>46</p>

Что значило для меня прошлое Авроры после всего, что было? Не этому ли прошлому, пусть и неприглядному, я обязан складом души женщины, которую я любил? Если бы мне предложили чудесным образом стереть все, что определяло ее существование до встречи со мной, рискуя заодно стереть и то особенное, уникальное, что мне нравилось в ней, — вряд ли я бы обрадовался такому предложению. Влюбленный дорожит каждым пятном в биографии любимой, как и каждой родинкой на ее теле. Любя, мы делаемся до слабоумия снисходительными к недостаткам, которые впоследствии заставят нас страдать, но которым мы обязаны уникальным очарованием любимого существа. Рассказ Анжелики, с осторожным, сдержанным введением, огорчил меня. Но вместе с тем это огорчение приблизило ко мне Аврору. Это была болезненная близость. Связь душ, таинственным образом предназначенных одна для другой и — разлученных. После всего в чем я мог упрекать эту молодую цветочницу, с чистым, как букет лилий, лицом? И что в этом лице было такого, чтобы привлечь внимание Анжелики? Это начало истины разрушило только наиболее хрупкую часть моих чувств. В моей голове все снова упорядочилось — так разбежавшееся стадо собирается и зализывает раны. Мне было грустно. Не столько от того, что мне рассказали, сколько от ощущения, что любовь моя разрушается. Стоит настоящему ужалить нас, как память, которая никогда не хочет оставаться здесь, перестраивается, чтобы подправить его куском счастливого прошлого. В тот день, отъезжая от Сен-Клу, я вспоминал утро, подарившее мне миг покоя помимо моей воли…


47

<p>47</p>

Было это несколько недель назад возле площади Терн. Мы с Авророй заинтересовались витриной магазина, где продавали партитуры, метрономы из ценного дерева, старинные инструменты. У Авроры появилась идея купить там клавесин, и мы зашли. Тогда у нее был вид американской актрисы, посетившей Париж пятидесятых годов. Шляпа с широкими полями, косынка, перчатки из тонкой кожи, светлый костюм. Этот магазин держала женщина, довольно красивая, которая тут же окинула Аврору взглядом, не оставлявшим места сомнению. Аврора это заметила и наклонилась ко мне:

— Давай повеселимся…

Потом, расспрашивая о различных марках клавесинов, она ответила ей взглядом хитрым и многозначительным. Аврора меня предупредила. Ей не привыкать было вызывать желание у тех, кто попадался ей на пути, и она тут же подшучивала над ними. Без предупреждения. Никакая насмешка в ее темном взгляде не предшествовала этому порыву. Но сейчас она, казалось, излучала вожделение, хотя ни окружающая обстановка, ни вид хозяйки магазина к этому не располагали, — или Аврора просто играла с ней? Беседа началась поздним утром в пустом магазине. Женщина, не сводя с Авроры глаз, осыпала ее комплиментами. Ей нравилась эта шляпа, эти перчатки, эта косынка. Аврора кокетничала с ней в ответ. Значит, вот как женщины говорят, что нравятся друг другу? Я сомневался: действительно ли это игра? Или — способ что-то доказать мне? Отдает ли Аврора себе отчет в том, что она делает у меня на глазах, или она это делает именно потому, что я этому свидетель? Несколько минут спустя незнакомка пригласила нас посетить подсобное помещение, куда был вход через небольшую лестницу, и закрыла на задвижку дверь магазина. Аврора развлекалась. Она испытывала на мне каждый источник своего очарования. Она бросала на меня короткие взгляды, которые означали: «Ты видишь, никто не устоит передо мной, и я хочу, чтобы ты это знал…» С момента, когда мы вошли в эту комнату, заполненную пюпитрами, клавесинами и арфами, она делала вид, что ее занимают только инструменты, оставив витать в воздухе другое, неясное намерение. Потом она взяла свою косынку и обвила ее, будто предлагая подарок, вокруг шеи незнакомки, которая, растерявшись, не говорила ни слова.

— Она вам очень идет…

И, улыбаясь, она завязала косынкой глаза незнакомки, которая была обескуражена такой дерзкой храбростью. Ослепленная, не знающая, что произойдет, она почти вытянула руки. Это было одновременно и смешно, и трогательно.

Неожиданно Аврора повернулась ко мне, взяла мою руку и увлекла прочь, не сказав ни слова несчастной, которую мы бросили в таком смешном положении. Когда мы оказались на улице, она покатилась со смеху, я тоже смеялся. Ей понравилась эта жестокая шутка. Она удостоверилась в своей способности обольщать. Остальное ее не интересовало.

— Не правда ли, смешно? Можно делать с людьми что угодно. Они всегда согласны…

Потом в ресторане нам, как и в первый день, подали устрицы и белое вино. Цветочницы на площади продавали букеты. Она меня попросила купить ей несколько лилий, которые заткнула за ленту шляпки. Она меня поцеловала. Мы смеялись над всем. Над этой бедной женщиной и над ее клавесинами. Над ее порочностью, которая стоила нашей. Над косынкой, которая была потеряна в деле. Глаза Авроры блестели. Из них бил просто фонтан свежести и иронии. Когда-нибудь мы любили друг друга так легко?


48

<p>48</p>

На следующий день я снова встретился с Анжеликой. Я ей позвонил, как было условлено, и мы встретились в ресторане гостиницы, где каждый, от швейцара до официантов, обращался к ней, как к своей родне. Накануне в саду при закатном освещении я не разглядел как следует ни ее морщин, ни ее глаз, таких черных, что в них не было видно зрачка. Они сейчас блестели на ее лице, как два куска оникса в центре мозаики.

Что еще она собирается рассказать мне? На что она надеется? Во всяком случае, эта женщина любила Аврору. А сейчас уже не любит.

— На чем мы остановились? Ах, да, итальянец… Я с ним познакомилась через одну из моих девочек… Да, у меня всегда были хорошие девочки в моей маленькой семье… Они были такими же одинокими, как я когда-то, я им представляла богатых мужчин, все развлекались…

Так, выходит, Аврора была нанята для такого сорта развлечений? Она перебила меня:

— Нет, с Авророй было по-другому. Пять лет назад она еще не была красавицей. Тело подростка, маленькая грудь, никакого умения жить, да еще и нелюдимость…

Она готова была предаться ностальгии.

— Если бы меня там не случилось, Аврора никогда не узнала бы о своей красоте…

Однако ностальгия отступила.

— У Авроры не было шансов. Она росла в отвратительной семье. Ее отец был особенно темной личностью. Он ее заставлял раздеваться перед ним, и бедный ребенок так и не смог забыть этого первого унижения…

Итак, Аврора устроилась в Сен-Клу. Она была полезна Анжелике, помогала ей организовывать ужины и приемы и справлялась с этим с естественной элегантностью, которая производила хороший эффект. Та, в свою очередь, испытывала к ней чувства, природа которых была мне неясна. Она дарила ей платья. Она предложила ей услуги преподавателя польского языка, как она бы сделала для собственного ребенка. Она ее возила повсюду. Она очень любила присутствие этой девочки, покорной и гордой, которая на каждого бросала строгий взгляд.

В этот момент Анжелика изменила тон. Она явно готовилась рассказать о событии, оставившем у нее не самые лучшие воспоминания.

— Через несколько месяцев Аврора освоилась. У нее всегда был вид потерявшейся кошки, но она поняла, что этим можно пользоваться как оружием. Мужчины начали увиваться вокруг нее, она научилась притворству, она обобрала нескольких наивных…

Анжелика весьма гордилась этой девочкой, которая училась у нее жить. Они вместе путешествовали. Много времени проводили в Риме, у итальянца, который посылал лилии.

— Этого я берегла для себя… Он, похоже, был в меня влюблен, хотел убрать мои морщины, подтянуть грудь и даже жениться на мне! Я была не прочь сделаться важной синьорой… Но Аврора повела себя подло. Она делала все, чтобы итальянец, который воспламенялся от пустяка, сошел с ума от нее. И, когда она этого добилась, они оба попросили меня вернуться в Париж…

Она открыла сумку. Поискала золотую коробочку.

— Я была унижена… Я любила Аврору как мать, я вас уверяю… И тогда я поняла, что в самом деле стара.

Зачем было знать об этом больше? Для чего мне были подробности о том, что последовало за этими итальянскими событиями? Все, что я узнал, показалось мне предсказуемым и бесполезным. Я хотел это сказать Анжелике, когда она, ловко подгадав момент, метнула на меня дьявольский взгляд:

— Я полагаю, вы бы очень хотели знать, что произошло потом?

Я сделал было жест отказа, но она добавила:

— Тогда, чтобы об этом знать больше, нужно мне дать деньги, много денег…

Я был поражен. Она спокойно смотрела на меня. Мы были одни в этом ресторане. Она отбросила свои обвораживающие манеры и теперь вела переговоры как деловая женщина, которая предлагает свои условия.

И к своему удивлению, то, от чего я готов был бежать, когда его мне навязывали, показалось мне желанным потому, что это хотели мне продать. Я был в замешательстве от этой торговли. И еще более — от моей реакции.


49

<p>49</p>

Значит, мое воспаленное чутье выбрало женщину, которая с первого дня дала мне понять, что никто не сможет доставить мне таких утонченных страданий. Не Аврора была главной приманкой в этой западне. И если я ее раньше любил, и если я еще продолжал ее любить, то только в надежде сбросить некую тяжесть посредством небольшого искупления. Исходя из этого, легко допустить, что на самом деле никакой тайны в Авроре никогда не было и не могло быть. Тайна была во мне. И то, как она меня обманывала, в сущности, было виднее, чем то, как я спешил воспользоваться этим. Предательство с этой точки зрения лишь косвенно указывает на предателя. А прямо — на жертву. Горящую на алтаре.


50

<p>50</p>

До того как превратиться в процесс всеобщего уничтожения, любовь гарантирует великолепие мира.

Это как до агонии — колодец в пустыне. Остров абсолюта. Ковчег — до потопа, спасаясь от которого его построили. Единственное убежище в мире всеобщего упадка.

Странно, что мы взываем к этому чувству, самому неустойчивому среди всех, чтобы оно олицетворяло для нас вечность.

И странно, что мы просим у этого куска пепла доказательства нетленной реальности.

Любовник, который держит пари на любовь, похож на того, кто считает, будто песочные часы доказывают, что времени не существует.

Исчезнув, Аврора отослала меня в разваливавшийся мир, где она меня мучила на расстоянии.

С ней, с воодушевлением, которое она вызывала, я стоил больше, чем я сам. Без нее я был ничем.

Я шел к старости. И к смерти. Чтобы слиться с небытием, от которого она одна отделяла меня.


51

<p>51</p>

Анжелика не хотела, чтобы я ей выдал чек. Она предпочитала наличные.

— Нам некуда торопиться… Я буду рада снова с вами увидеться.

Она ушла, не сказав ничего такого, что могло бы меня убить. Я боялся худшего. И готовился к этому. Но пока что Аврора не совершила ничего отвратительного. Впрочем, в рассказе, который меня ожидал, я угадывал профиль женщины, которая, несмотря ни на что, уже не была той, которую я любил.

Вместо того чтобы почерпнуть в этом силы для презрения, гнева, безразличия или еще какого-нибудь чувства, способного освободить меня, я, наоборот, предпочел восхищаться тем, что вынырнет из тумана.

Это восхищение не было менее требовательным — но более тревожным. Это было чувство другой природы.

— Вы не будете разочарованы, — добавила Анжелика, разумеется имея в виду совершенно противоположное.

Я пообещал ей деньги. За полную откровенность. Она ответила, что я смогу все узнать при следующей встрече и что лишь от меня зависит, скажет она о чем-либо или умолчит.

То, что откроется, — это дверь в другой мир. Я могу войти туда или пройти мимо.

Все любовники умерщвленных похожи на Орфея. Они входят в царство мертвых, чтобы вывести ту, которую похитили у них смерть или предательство.

Я вспомнил, что с нашей первой встречи в музее Родена Аврора ждала меня перед скульптурой, которая изображала Врата ада.


52

<p>52</p>

Весной я должен был съездить в Рим, чтобы встретиться там с антикваром, с которым отец перед смертью был в хороших отношениях. Аврора настояла на том, чтобы ехать вместе, и эта настойчивость меня убедила, что мы уже, как молодые влюбленные, не способны расстаться даже ненадолго. Почему она утверждала, будто не знает этого города? Как она могла с первого дня нашего пребывания там изображать, будто с восхищением открывает для себя берега Тибра или площадь Навона? Это тайна, которую с трудом развеяли первые откровения Анжелики. Впрочем, тогда мы проводили чудесные дни. Она осматривала город, я вел переговоры по поводу нескольких картин, потом мы встречались в нашем номере отеля или на террасе ресторана.

В Риме все ей нравилось. Неистовый мрамор Бернини, деревья мушмулы и приморской сосны, фасады дворцов, сплошь оплетенные глициниями. Однажды утром, когда мы пересекали улочку в окрестностях замка Святого Ангела, она остановилась перед решеткой сада, пальмовая аллея которого вела к красивому замку. Ни слова. Несколько тучек в ее глазах. Но, когда я хотел спросить, о чем она размышляет, она, как обычно, ограничилась тем, что приложила палец к моим губам. После этого она незаметно вела меня по этому кварталу, который я плохо знал. Потом она увлекла меня в сторону порта Лабикана. Там, около храма Венеры, был забытый алтарь, куда древние римляне приходили молиться божествам, которые, говорят, могли освобождать от прошлого. Ей хотелось бы, чтобы в разумной религии существовали могущественные силы, способные оборвать в любом человеке ненужные воспоминания. В этот день она пела мне арию Моцарта «Dove sono i bei momenti…». Потом был закат. Она никогда мне не казалась более волнующей, чем под солнцем Италии.

Этим же вечером мы должны были ужинать у антиквара. Аврора сначала не решалась идти, потом нехотя согласилась и, когда я ждал ее в холле отеля, была одета так, что я не сразу узнал ее: завитой белокурый парик и атласный пиджак гранатового цвета.

— Я хочу выглядеть по-новому…

Я ощутил ее беспокойство, когда мы приехали в дом на виа Аппиа. Окинув быстрым взглядом приглашенных, она немного расслабилась. Один мужчина, впрочем, не сводил с нее взгляда, и я видел после ужина, что он пытался поговорить с ней с глазу на глаз.

— Я устала, — прошептала она мне. — Эти люди мне надоели. Уйдем отсюда…

В такси она яростно сорвала парик. Мы были около площади Цветов, где, как и каждый вечер, торговцы овощами разжигали костер Джордано Бруно, сжигая вокруг его статуи деревянные и картонные ящики. Аврора, казалось, пришла в себя. Можно было бы сказать, что она выдержала не замеченное мной испытание. Или что она сражалась и победила все призраки, о которых я ничего не знал.

После рассказа Анжелики эти итальянские дни, конечно, предстали передо мной в совершенно неожиданном свете. Но я не мог понять, зачем было Авроре так рисковать, идти навстречу прошлому, от которого она так старалась отгородиться. Может быть, она поехала со мной, чтобы освободиться от тяготившей ее тайны, — и не смогла? Должно быть, это прошлое было совсем рядом. Я уверен, что ей много раз приходилось заставлять себя его изгонять. Или она должна была разделить его со мной, и я охотно мог бы ее освободить, если бы она меня попросила.


53

<p>53</p>

Авроре беспрестанно нужны были деньги. Много. На цветы, одежду или украшения, которые она носила рассеянно, впоследствии забывая в шкафу. При этом ей хотелось не столько получить понравившуюся вещь во владение, сколько сделать все вещи доступными. И, чтобы этого достигнуть, она не находила ничего лучшего, чем деньги. Бывали дни, когда она впадала в безумное транжирство.

Она ни в чем себе не отказывала — возможно, считая меня более обеспеченным, чем я был. Ей было неприятно просить меня о чем бы то ни было — и мы договорились, что я положу деньги в выдвижной ящик маленького секретера и что она будет брать их по своему желанию, пока не исчерпает. Тогда я должен был пополнить запас, не задавая вопросов. Моя очевидная покорность, впрочем, имела свою логику, и, насколько я об этом мог судить, думаю, я пользовался Авророй, чтобы промотать наследство, которого я чувствовал себя недостойным.

Чтобы добыть деньги, я начал распродавать все накопленное отцом. Накануне я продал турецкий письменный набор, отделанный слоновой костью, на следующий день — платье, расшитое золотом. Пастель Мари Лоран за несколько недель превратилась в букеты роз и орхидей. На деньги с «Рождества» Лесюера она купила жемчужное колье и спортивную машину. Со всеми этими произведениями, на уважении к которым я был воспитан, я обращался бесцеремонно, как с богами развенчанной религии. Эта метаморфоза меня забавляла. У меня было ощущение, что я развеиваю по ветру прах моего отца. Коллекции не могло хватить надолго, и я это знал. Но почему это должно было заботить меня? Мне казалось, что разорение, как и любовь, поможет мне родиться заново, по-настоящему. Каждый раз, когда я продавал Орсини картину, за которую он давал только половину настоящей цены, я обретал кусочек свободы. Некоторые юродивые на заре христианства, должно быть, ощущали такое же ликование, сбрасывая одежду, раздавая кому попало свое имущество или бросая его в костер, чтобы легче попасть в мир, который открываешь, отринув себя. Я принадлежал к их секте. И я благодарен Авроре за то, что она ускорила мое разорение и воскресение.


54

<p>54</p>

До встречи с Авророй я лавировал среди чувств, которые затрагивали лишь тончайший верхний слой моего существа. И, естественно, мне предлагали только малую часть любви, в которой я нуждался. При этом точном расчете я почти ничем не рисковал. Мне доставались только незначительные удовольствия и разочарования. Я ждал, когда от меня потребуют большего. Или когда мне доверятся полностью, убедив меня, что и я могу полностью положиться на кого-то и стать всем для него. Это выражение меня преследовало, и я связывал с ним мое представление о высшем счастье. Быть всем для кого-то? Я не могу сказать, входило ли в намерения Авроры доверить мне эту роль. Но я не сомневался, что именно от нее, от нее одной, я хотел ее получить. Исчезнув, она лишила меня, таким образом, главного. Она разрушила то невыразимое, отсутствие чего уродует и что позволяло мне рядом с ней быть полностью собой. Я долго ковал мое одиночество в убеждении, что никто не ждет от меня ничего. И от этого у меня появилась опасная потребность постоянно проверять качество любви, которую мне предлагали. Зачем было меня любить, если я не был необходим объекту моей любви? Значит, мне требовалось чувствовать себя нужным. Я был уверен, что только она одна могла попросить меня стать для нее всем, — потому что только она способна была причинить мне боль, которую я предчувствовал.


55

<p>55</p>

Когда Аврору охватывала тревога, ей необходимо было убеждаться в своей власти надо мной, и я спустя некоторое время после того, как она перебралась ко мне, предоставил ей такую возможность. Мне хотелось подарить ей другой браслет взамен того, который преподнес ей Кантёлё и который она тогда бросила в гостиничном номере. Ее жест мне понравился. Я хотел в качестве ответного жеста подарить ей браслет более элегантный. Гуляя, мы заходили ко многим ювелирам, но Аврора не находила ничего, что было бы ей по душе. Она мне заявила, что лучше подождать. Через несколько недель, когда я повел ее в Оперу, мы встретили там Дельфину, которую я не видел со времени нашего разрыва. Она посмотрела на меня болезненным взглядом. Печаль, как это часто случается, придала ей особенный блеск, и Аврора должна была хоть на миг, но ощутить угрозу, исходившую от утонченности Дельфины. Ей мало было победы, которую одержала ее юность, и грусти, которую можно было прочесть на лице униженной соперницы. Она хотела большего.

В этот вечер Дельфина надела поверх перчатки браслет оригинальной и превосходной формы. Должно быть, одно из украшений, сделанных на заказ по ее собственному эскизу. В нем угадывалось грациозное движение. Маленькие рубины были инкрустированы в кабошоны бледного золота, которые порхали как колокольчики вокруг запястья. Этот браслет понравился Авроре. Она без обиняков попросила меня добыть его как можно скорее. Я тотчас же понял, что ей хочется не столько заполучить оригинальное украшение, сколько удостовериться, что я готов сделать гадость ради любви к ней.

Я позвонил Дельфине. Я снова увиделся с нею. Я притворился, будто меня взволновала наша встреча в Опере. Она удивилась. И была польщена моим чувством. Я ей сказал, что очень часто сожалел о ней, и надежда тут же вспыхнула в красивых глазах оставленной любовницы.

— Слишком поздно, — неуверенно сказала Дельфина.

Я поспешно согласился, прося ее дать мне что-нибудь на память о ней.

— Но что вы хотите?

Я прикинулся, будто не могу выбрать. Но ненадолго, боясь, что она мне предложит что-нибудь символическое, с чем мне нечего будет делать и от чего неудобно будет отказаться. Тогда я попросил у нее этот браслет. Она сразу же протянула мне его, и через несколько часов я принес его Авроре, которая приняла его с улыбкой. Ирод подарил Саломее голову Иоанна Крестителя. Я сделал то же самое, только в менее трагическом ключе. И я мог бы вести себя еще подлее, если бы обстоятельства этого потребовали. Я даже гордился возможностью представить доказательства моей низости. Этот браслет Аврора никогда не носила. Он был бесполезной добычей, на которую она рассеянно посмотрела — и забыла.


56

<p>56</p>

Когда я позвонил Анжелике, она сказала, что плохо себя чувствует. В последующие дни я также не мог добиться разговора с ней. Я наведался в Сен-Клу — но охранник мне сказал, что она уехала на юг. Почему она меня не предупредила? К чему была эта поспешная готовность встретиться со мной, зачем было меня дразнить, предлагать мне этот несуразный торг, — чтобы потом исчезнуть? И ведь у меня были деньги, которые она просила и которые мне не терпелось ей отдать. Нить, связывавшая меня с Авророй, мне показалась как никогда тонкой.

Я сидел на террасе кафе около музея Родена. Я обезумел, как человек за бортом, только что упустивший спасательный круг, который ему бросили. Я равнодушно следил, как мимо безостановочно снуют люди. В этой толпе было разлито невообразимое количество желаний, тревог, усталости. Эти тела предчувствовали встречу, находили друг друга и вновь теряли. Я вышел в сад музея, поразмышлял перед «Вратами ада», потом в большом зале, где все началось.

Что, если Аврора появится на углу улицы и тронет меня за плечо? Что мне делать тогда с этой женщиной, которая, несмотря на все, больше не похожа на мою возлюбленную? Я рад был бы вернуть иллюзию, доставившую мне столько радости, вернуть Аврору — такой, какой я ее себе представлял. Но ничто мне этого не позволит. Прежняя Аврора умерла. Первые откровения Анжелики меня ранили. Но тем сильней мне хотелось знать все до конца. Неведение, то есть ожидание мучений, было еще тягостнее.

Будущего у меня не было. Мрачные мысли подхватили меня, как ветер пылинку. Моя жизнь, как загнанная лошадь, рухнула на террасе этого кафе. Волна докатилась до самого края прибрежного песка — и застыла. Мне оставалось только высчитывать, сколько часов, а потом — минут и секунд у меня в запасе. Должна же где-то быть мудрость, которая учит радоваться времени как таковому, чем бы оно ни заполнялось.

Боль во мне сжалась в комок, и Аврора представала перед моим мысленным взором уже совсем в другом облике. С порочной улыбкой, во всех позах существа, раздираемого извращенными желаниями. Она была голой, как в кошмаре в Везлэ, перед незнакомцами, которые касались руками и губами ее тела. А она насмешливо глядела на меня глазами, пустыми от вожделения…


57

<p>57</p>

Иногда я говорил, что, быть может, мне необходимо было полюбить Аврору, чтобы по-настоящему родиться как нужному и уникальному существу. В день, когда мы встретились, меня еще не было. Да, этот день должен был существовать. Но когда? И где? И что бы я делал в этот день? Какая волна тогда бы возникла, чтобы медленно нести меня к этой женщине и к болезненной ее потере? Некие существовавшие ранее чувства сковали меня и подготовили в моей душе место для Авроры — я о нем и не подозревал, пока она не захватила его. Ее власть опиралась на мою сущность. Я сам сотворил толкнувшее меня к ней одиночество. Чтобы с этим покончить, мне нужно было вернуться в прошлое и вычеркнуть предшествовавший ее появлению эпизод. Или с помощью какого-нибудь ангела-хранителя заглушить в себе изначальное ощущение безнадежности, которое вновь овладело мной с исчезновением Авроры.


58

<p>58</p>

Аврора забыла свой фотоаппарат в нашем номере Гранд-отеля. Вскоре после моего возвращения я захотел посмотреть, что же она наснимала. Так я оказался перед бутиком на улице Кастильён, где она обычно проявляла свои пленки. Там меня громко окликнул какой-то тип, скорее всего, пьяный. Ни с того ни с сего он кинулся ко мне с объятиями. Он вышел из такси. С ним была пара развратного вида девиц, которые переговаривались на непонятном языке и хихикали. Тип настаивал, чтобы я пошел с ними выпить к нему в отель — это совсем рядом! Одна из девиц уже тянула меня за пиджак. Делать было нечего. Это недоразумение потянуло за собой кучу других.

Только позже, когда он заказал шампанского, я узнал его: это был американец из Рапалло, который предложил тост в честь Авроры и на следующий день утешал меня на пляже. Он был рад встретить меня в Париже. Он хотел отметить это событие. Девицы приехали из Киева, он их подцепил в баре, они были не прочь повеселиться. После нескольких рюмок они пожаловались на жару, и он им предложил принять душ в своем номере. Он все-таки спросил меня, что случилось с певицей из Рапалло. Я отважился на кое-какие признания, которые он сопроводил руганью, говорившей о том, что ему приходилось бывать в моей шкуре. Это был добродушный малый. А я был так одинок, что он мог бы сразу же стать моим лучшим другом.

В номере всем стало хорошо. Девицы не ломались, американец мне предложил разделить его развлечения, и я скоро увидел их, всех троих, направлявшихся к постели, но не нашел в себе смелости присоединиться к ним. Как я выглядел в этой комнате, с этими незнакомцами? Их тихие вскрики показались мне грустными. Одна из девиц, которую, казалось, огорчило мое равнодушие, трясла лифчиком перед моим лицом. Она была миловидна, как кукла. Но, должно быть, сочла меня слишком нерешительным, пожала плечами и вернулась к своим партнерам.

Где в этот миг была Аврора? Я вообразил ее немного грустной, потом сразу же — веселой, как она купается в ванне или красит губы. Может быть, она фотографирует луну? Мне не хватало ее. Я включал и выключал мои воспоминания, как лампы.

В это время чужие люди передо мной были увлечены своим занятием. Это было беспорядочное наслаждение, с хрипами, смешными словами, возмущениями, стонами. Их тела сплетались в комической схватке. Каждый куда-нибудь лез ртом или руками. Содрогания, чудачества, ругательства озорные или похабные. Иногда они бросали на меня разгоревшиеся взгляды, я был частью того, что их возбуждало, я чувствовал, что их желание проходило через меня перед тем, как вернуться к ним, как ток, усиленный моим любопытством. Значит, это — главное? Этот дурман, окутывающий дух и тело? Эта схватка? Обе девицы сперва пылко набросились на американца, потом оставили его и продолжали свою игру, не заботясь о нем. Эта новая комбинация, по-видимому, доставляла им более глубокое удовольствие. Аврора никогда не делала ничего подобного? Я сожалел о том, что в этот гнусный момент подумал о ней — будто скомпрометировал ее. Но воспоминание о ней захватило меня так внезапно и живо, что я ждал, что она вот-вот войдет и скажет: «Добрый вечер, что ты здесь делаешь? Я не сомневалась, что тебе нравятся такого рода сцены… Ты мог бы сказать мне об этом…» Было очень жарко. И все, что творилось у меня перед глазами, накладывалось на мою горячку. Я отгонял видение иронически улыбавшейся Авроры, но оно то и дело возвращалось. «Действительно, ты мог бы мне сказать об этом… Я знаю много мужчин и женщин, которые любят, чтобы на них смотрели вот так…» Я хотел ее расспросить. Она прижала палец к моим губам.

Покончив со взаимными развлечениями, девицы пожелали хорошо поужинать. Американец согласился. Это, должно быть, был один из тех мужчин, которые просто получают удовольствие там, где его находят, и не считают себя обязанными делать из этого историю. Видя это все, я сожалел, что не часто имел дело с типами такого сорта. Я мог бы научиться отбрасывать стеснение. Освобождать себя от груза эмоций, которые были для меня тяжелее камней.

Но у меня не было желания задерживаться. Девица с кукольным лицом проводила меня до лифта. Она, без сомнения, нашла меня немного грустным и, будто желая проявить любезность, погладила меня и сказала что-то нежное. Мне эти слова показались благословением — даже не ожидал.


59

<p>59</p>

Однажды в Вильфранше перед закатом мой отец процитировал при мне фразу Паскаля, которую я привожу по памяти: «У любви достаточно света, чтобы осветить избранных ею, и достаточно тьмы, чтобы ослепить их». Эта фраза, которая мне всегда казалась загадочной, впечатлила мой детский ум. В ней грохотала страсть взрослых. Она обозначила ужасный горизонт, почти как последний суд, к которому каждый подходит в свое время и пытается оправдаться.


60

<p>60</p>

Аврора снимала всякие пустяки. Чайку. Тучи. Свою руку с сигаретой. Чашку кофе и фрукты, которые нам подали в порту. Эти фотографии взволновали меня самой своей незначительностью. Они были неопровержимым доказательством того, что я пережил. Печаль уже заставила меня сомневаться: было ли это? Я убедился: было! — на улице Кастильён, куда я вернулся от нечего делать. Эти фото мне говорили о минутах, уже отдалившихся во времени. Я рассматривал снимки один за другим. Я пил глотками остывшее в них счастье. Когда я пересекал Тюильри, мне казалось, что Аврора идет рядом. Она была нежной и внимательной. Как если бы нас ничто и никогда не разлучало.

Что невыносимо в воспоминаниях, так это то, что они всегда — пусть даже на миг — вливаются в лживое настоящее. Невозможно их принять, не поверив на минуту, будто они переносят тебя в другое время и что время это движется — даже если его уже нет. И невозможно их принять, не забыв на полминуты, что все, о чем они рассказывают, уже прошло, и они — лишь осколки мертвого прошлого.

Я взглянул на последнюю фотографию. Это не был ни предмет, ни пейзаж, ни один из моментов, следы которых Аврора любила увековечивать. Аврора сняла себя, лежащую в постели. Она умещалась в рамку до плеч. Должно быть, держала аппарат на вытянутых руках. Неясная улыбка, выражение лица фривольное — и беспокойное. Можно сказать — лицо плывущей по простыням утопленницы. Удивительно, но глаза у нее на этом фото были завязаны косынкой. Что это могло означать? Зачем ей было в тот день снимать свое беспомощное лицо? На этом фото она была похожа на «Фортуну» Прудона, перед которой она положила свою ключницу. Улыбка, повязка, волосы развеваются на ветру. Эта косынка мне напомнила эпизод в магазине музыкальных инструментов. И маленькую церковь в Рапалло, где Аврора, молясь, закрыла лицо кружевом.


61

<p>61</p>

Что я более всего ненавидел тем ужасным летом, так это горделивое чувство страдания. Я гордился даже тогда, когда чувствовал себя всего несчастнее. У меня было ощущение, что самой своей силой это страдание возносит меня над обычными людьми. Что оно — знак избранности. Что оно меня избрало, чтобы навязать мне образцово-показательную страсть. Такая любовь, как моя, всегда может рассчитывать на гордыню. Они — два конца одной петли.


62

<p>62</p>

Лето охватывает каждую вещь. В нем задыхаешься, несмотря на ливни, которые к вечеру оживляют камни и асфальт.

Другому огню, во мне, нечего было больше сжигать.

Есть такие боли, которые не исчезают — просто прячутся в темных тихих уголках памяти. Такое впечатление, что они затухают сами собой, потому что питаться им больше нечем. Меланхолия сворачивается тогда клубком в самой глубине, среди остатков жизни и окаменевших чувств.

Лето приближалось к концу. Как и я сам. Я четко представлял, во что превращусь к концу этого испытания. Я честно боролся с одиночеством. Я не показывал своих чувств.

Несколько дней я бродил по улицам. Я шел за кем-нибудь. Я шатался с рассвета по неизвестным кварталам или садам, где на меня смотрели настороженно. Иногда я бродил по окрестностям Трокадеро в несбыточной надежде встретить Аврору.

Но что ей было делать в этом пустом городе? Она, скорее всего, развлекается в шикарном отеле или с друзьями на корабле — конечно, на лайнере, роскошном и изысканном.

В печали всегда веришь, что другой — счастлив. Что он свободно путешествует, в то время как ты томишься в клетке.

Проходя мимо некоторых зданий, я думал: не смотрит ли на меня Аврора сквозь закрытые жалюзи. А входя в некоторые рестораны, я воображал, как она туда собирается.

Все на этих раскаленных добела улицах подавало мне знаки. Я словно блуждал в лабиринте совпадений, неизбежных и несбывшихся.

Тогда я решил покинуть этот город.

Тем же вечером я приехал в Вильфранш.


63

<p>63</p>

Орсини, похоже, ничуть не удивился, увидев меня.

— Ты правильно сделал, малыш, что приехал, мы найдем, чем заняться…

У меня было впечатление, что он лучше меня знал, зачем я приехал к нему.

Солнце улучшило цвет его лица. На нем была пестрая рубашка, чтобы подчеркнуть его хорошее настроение.

Как только я приехал, он захотел, чтобы я восхищался его садами, новым бассейном, цветущими террасами. Он гордился этим благородным строением, покрытым штукатуркой цвета охры и возведенным на скале. Там около фонтана можно было еще разглядеть герб старинного пьемонтского рода, и Орсини со временем убедил себя, что принадлежит к нему. Орсини всегда был склонен убеждать себя, что в его жилах — кровь могущественных и славных предков.

Во время ужина он представил меня своим гостям. Сомнительные пары. Коллекционеры. Молодые люди проездом. Англичане, которые хотели купить мою картину Ватто. Некоторые планировали закончить вечер в казино Монте-Карло. Другие, возбужденные луной, намеревались устроить полночное купание. За столом я заметил испанца, который ничего не говорил, — но Орсини бросал на него многозначительные взгляды.

Подул ветерок с моря. По небу просверкивали падающие звезды. Все здесь было пропитано запахом наслаждения. Просто курорт.

Впервые за долгое время видение Авроры оставило меня в покое.


64

<p>64</p>

Впрочем, ночью это видение вернулось и опять меня мучило. По воле сновидения я перенесся на террасу Гранд-отеля, где ожидал Аврору. Она подошла. В руках у нее был огромный букет белых цветов. Она была суетлива и беспокойна. Эти цветы ей нужно было срочно поставить в вазу, так как, сказала она мне, белые цветы вянут быстрее других. Ее руки перебирали камелии и аронник. Туда же она добавила лилии и веточки хлопка. Она торопилась. И не только потому, что могли увянуть белые цветы. Надвигается ураган, сказала она. Но я никакой тучи в небе не видел. Тогда она указала на стаю чаек у горизонта, которые, когда я их заметил, приблизились и окружили нас, как будто мы попали в птичник. Когда чайки исчезли, терраса, наши лица, наша одежда были покрыты пеплом и пометом. Меня с души воротило от этой гадости — а вот Авроре она нравилась. Она сладострастно ласкала свою запачканную кожу. Рисунок Ватто тоже был запачкан птичьим пометом. Я был раздосадован. Я должен был отдать рисунок моему отцу, и я боялся, что отец будет упрекать меня в том, что я о нем не заботился. Когда я проснулся, сильная боль сжала мне горло. Я хотел вымыться. Но вода тоже, должно быть, вытекала из моего сна, настолько она показалась мне грязной.


65

<p>65</p>

Любовь — это болезнь неполноты. Это отсутствие, которое заставляет страдать. Так болит нога или рука у того, кто не знает, что конечность уже ампутирована.

Сначала мы что-то теряем — нашу любовь отвергают, симпатия прерывается, а потом вечно жаждем того, что могло быть.

В Спарте перед каждой битвой командиры раскалывали глиняные черепки и давали по куску каждому из пары тяжеловооруженных воинов. Если военное счастье им не благоприятствовало, если один из солдат попадал в плен, другой мог узнать его по прошествии многих лет по черепку, который висел у него на шее и подходил к черепку его друга.

Любовь похожа на эту церемонию. Ты привязываешься к существу, чье очарование есть черепок на шее, который подходит к тому, что судьба разбила в тебе.

Мы прикладываем друг к другу черепки — но в назначенный час это оборачивается потерей: любимый уже не хочет играть свою роль.

Он хочет, чтобы его любили за то, что он — это он, а не за то, что он напоминает нам кого-то.

Когда хотят любить, то это всегда потому, что верят, будто эта любовь, вдруг возникшая, сможет заменить прежнюю любовь, ошибочную.

Так пользуются новыми существами, чтобы взять реванш над теми, кто ранее отверг нас.

И этот обман, неизбежный и взаимный, предвещает только часть одурачивания, где каждый непременно теряет все, что он поставил на карту.


66

<p>66</p>

Орсини настоял, чтобы я занял самую красивую комнату в его доме. Там было просторно и свежо. Комната была расположена на верху башни, откуда открывался изумительный вид. Слева — Италия со своими темными розовыми скалами и утесами. Справа — цепочка курортных городов, которая тянется до самого Антиба. Из этой комнаты был выход на веранду с перилами, окруженную жасмином, колыхание которого пробудило во мне меланхолию. Я еще чувствовал себя слабым для удовольствий, предаваться которым должен был без той, с кем так хотел бы их разделить.

Войдя в эту комнату, Орсини напомнил, как будто я мог об этом забыть, что в ней тридцать лет тому назад спали мои родители, когда были здесь вместе единственный раз в жизни. Это напоминание не доставило мне удовольствия. Я вообразил мою колыбель в соседней комнате. Соитие пары, которая меня породила. Таинственный шепот, который, может быть, достигал моих детских ушей. Это нагромождение прошлого показалось мне угрожающим. Я суеверно боялся, что оно обрушится с моим появлением. Но от этого прошлого осталась только маленькая картина, которую Орсини, думая доставить мне удовольствие, извлек с чердака, чтобы повесить над моей постелью. Указав на нее, он протяжно вздохнул, чтобы подчеркнуть свои чувства. Потом потер руки, уверяя меня, что прошлое значит меньше, чем ожидающие нас удовольствия. Из вежливости я подтвердил его правоту. Но, когда он вышел, я вернулся к картине.

Мои родители, черты которых художник смог ухватить тончайшим образом, были изображены вдвоем — но порознь. Они сидели на понтоне, который был виден из моей комнаты, чувствовалось, что ветер ласкает их загорелые лица, но мать смотрела вдаль, тогда как отец не сводил с нее глаз. Художник хотел отразить это отчуждение между ними. И угадывалось тридцать лет спустя, что эти двое уже не любят друг друга как прежде. Он — предупредительный, восхищенный, без сомнения, влюбленный в эту женщину, которая его избегала. Она — отчужденная, неудовлетворенная, мечтательная. Они встретились год назад на пароходе между Гавром и Нью-Йорком. Она любила живопись. Он сумел ей понравиться. Они поженились через несколько недель. Мое рождение, впрочем, отдалило их одну от другого, и их пребывание в Вильфранше, должно быть, походило в какой-то мере на то, что я пережил с Авророй в Гранд-отеле. Так легко и, возможно, ошибочно предположить, что время не устает нанимать новых актеров, чтобы переигрывать одни и те же сцены.

Драма разыгралась в конце лета. Из-за художника, который был мужчиной пылким и обольстительным. Моя мать, которая, должно быть, мечтала о другой жизни, поддалась его обаянию, тогда как его кисть отразила ее отсутствующий взгляд. Они сбежали утром, никого не предупредив, кроме Орсини, который им не препятствовал. Поцеловала ли она меня перед тем, как уехать? Было ли у нее время объясниться или только оставить письмо? Что я тогда заметил из всего этого? Спустя немного времени выяснилось, что она погибла со своим любовником при неясных обстоятельствах. Отец делал вид, будто во всем винит Орсини. Потом он стал винить себя. Эта драма его доконала.


67

<p>67</p>

Я почти ничего не знал о моей матери, кроме того, что мой отец ее обожал и что у нее был капризный характер. Отец никогда не упоминал о ней в моем присутствии. Он презирал чувства, которые она вызывала в нем. Он даже предпочитал ее ненавидеть, потому что со дня на день она могла покинуть его со мной. Эта измена, как некий обряд, тайно объединяла нас. Иногда мне не хватало моей матери — как лакомства, которого я никогда еще не пробовал. Я осыпал ее упреками. Потом я восхищался ее верностью страсти. Или равнодушно отодвигал ее в эпоху капоров и засушенных фиалок. Я знал, не придавая этому большого значения, что она дала мне первый урок одиночества. И благодаря ей я усвоил, что есть женщины, которые дают жизнь перед тем, как исчезнуть.


68

<p>68</p>

Море все делало проще. Мое тело вновь обретало гибкость. Я снова плавал с рассвета в волнах, которые, должно быть, катились до залива Рапалло и, может быть, до пляжа Гранд-отеля. Одно за другим, притянутые солнцем, возвращались мои настоящие впечатления. Я приветствовал возвращение этих, таких ненадежных, союзников. Было ли это началом выздоровления? Я этому не верил. Я знал, что некоторые болезни обставляют свой уход как ритуальное действо. Будто скверные актеры, которые выходят на поклон, пока в зале остаются те, кто готов аплодировать.

Временами я чувствовал себя почти трусом, убегая от моей боли, и хотел удостовериться в ее побеге. Я думал об Авроре изо всех сил. Я бередил мою рану. Но видел, что она затянулась. Я испытал себя еще два или три раза. Я упорно сосредотачивался на Авроре. Но тоски уже не было. Тогда я воображал реалистичные и жестокие картины: как Аврора ласкает мужчину, или ведет с ним похабный разговор, или целует его взасос. Но тоска не возвращалась — должно быть, сбилась со следа.

Утром, купаясь, я даже подумал, что с этим покончено, что я освободился, и я уже не церемонился с моим несчастьем. Я его дразнил, как зверя, который был способен растерзать меня, но теперь, судя по всему, уже не страшен. Любовь, думал я, есть самая настоящая фикция. Нельзя принимать всерьез ни ее, ни вызывающий ее предмет, ни мучения, которые причиняют нам ее капризы. Значит, любовь — только песок и ветер? Всегда ли плохо соприкосновение с ней? И есть ли какая-нибудь реальность, которая не исчезает, как капля воды на раскаленной поверхности?

Но этого холодного презрения хватило ненадолго. Этим же утром, выходя из воды, я почувствовал, как тонкий обруч тоски сдавил мне горло — безо всякого повода. Вначале — почти незаметно. Без сомнения, последняя атака. Или последний удар когтей. Но этот обруч неумолимо сжимался, теснее, теснее… Вскоре мне стало трудно дышать. И, прежде чем я успел прилечь на понтон, это меня задушило. Одним нажатием. Без причины. Как палач, который работает с интересом и со знанием дела. За минуту до этого я еще верил, что моя боль потухла. Однако она меня ждала. Неизменная. Требовательная. Ожившая от временного забвения, в котором я ее оставил. Она проявляла нетерпение. Она вынюхивала все, что было во мне живым, чтобы полакомиться. Мое высокомерие рассыпалось. Тоска опять притягивала меня, как пропасть. Это бесконечное чередование забвения и удушья расшатывало меня. Я потерял уверенность в себе. Я чувствовал, что мне угрожают превосходящие силы неизвестного противника.


69

<p>69</p>

Вокруг Орсини царила любопытная атмосфера тягучего безделья. Его гости появлялись к полудню в кричащих одеждах, выпивали несколько бокалов джина и шествовали к бассейну; вид у них при это был спесивый, как у голенастых птиц. Остаток дня они проводили на соседних виллах, потом появлялись к ужину — за столом их лица начинали оживляться. Иногда они дремали в тени или играли в домино. Молодой компаньон Орсини всегда молчал. Время от времени он бросал на вас острый взгляд и быстро отводил его — это походило на то, как хамелеон ловит языком муху. Англичане все время были на яхте, высаживаясь на берег только пообедать. Они всем восхищались, и Орсини, который никогда не забывал о делах, пользовался этим, чтобы расписывать им достоинства скульптур или картин, которые он надеялся им продать.

В течение этих пустых дней я говорил себе, что в это время где-то художники задумывают великие произведения. Что ученые проникают в тайны природы. Что герои связывают свои имена с конвульсиями истории. Что любовники клянутся, что не расстанутся больше. Но для меня в этих грандиозных событиях места не было. Моя судьба показалась мне нелепой. Я мог бы исчезнуть, и ничто не изменилось бы на земле.

Со времени моего прибытия Орсини наблюдал за мной внимательно, как врач. Он делал все, чтобы я был счастлив, будто от этого зависело его благосостояние. Мое одиночество его особенно беспокоило.

— Хочешь, я организую небольшой праздник? Я могу пригласить веселых людей…

Может быть, я, в сущности, не прав, что не очень люблю этого человека? Не он ли — мой единственный друг? Во всяком случае, единственный, кто знает, из чего состоит моя жизнь.

Однажды утром он приплыл ко мне на понтон, откуда я глядел на море.

— Ты знаешь, мой дорогой малыш, когда ты успокоишься, осенью, я хотел бы работать с тобой вместе…

Потом, более сладким голосом:

— Я думаю, что это было бы приятно твоему отцу…

Он подчеркнул этот намек, выжав несколько слезинок. Отплывая, чтобы успокоиться, он произнес слова, которых я не ожидал:

— В свое время нас навестит старая приятельница, которая настаивает на встрече с тобой…

Заметив мое удивление, он пояснил:

— Да, эту приятельницу зовут Анжеликой. Кажется, у нее найдется, что порассказать тебе…


70

<p>70</p>

Как могло случиться, что Анжелика вхожа в этот дом? Каким коротким замыканием ее вселенная, которая связана с Авророй, сможет соединиться со вселенной, которая при посредничестве Орсини касается моего детства и моего отца? Сначала меня озадачило это совпадение. Потом, странным образом, оно показалось мне вполне объяснимым. В конечном счете, мир не так уж и велик, и Орсини, наверное, бывал в сомнительных компаниях, в которые входила Анжелика. Может быть, она предоставляла ему мальчиков или устраивала для него особые вечера. И не у Орсини ли я встретил Аврору? Не исключено, что Анжелика при случае поставляла девиц, чтобы развлекать его клиентов…

Она приехала к обеду. Лицо ее, под соломенной шляпкой, показалось мне еще бледнее под южным солнцем. Она на польский манер протянула мне руку — костлявую и холодную, как у покойницы.

Гости еще спали. Англичане отправились на морскую прогулку. Орсини и его компаньон удалились в свою комнату. Мы оказались за завтраком одни — очевидно, так и было задумано. Анжелика казалась довольной этой неожиданной ситуацией.

— Не правда ли, смешно встретиться у Сандро? Ах, этот милый Сандро, я ему многим обязана… И потом, будьте любезны, не обижайтесь на меня за то, что я покинула Париж так быстро. Там было так жарко…

Теперь она была со мной фамильярна. Как будто судьба без нашего ведома установила близость между нами.

— Знаете ли, — сказала она, — я немного знала вашего отца… Это был замечательный человек…

И добавила (я помимо воли воспринял это как совет):

— У него был только один недостаток: он верил, что несчастье интереснее счастья… Надеюсь, вы так не думаете?

Потом — еще, вскользь:

— Мне следует заняться вами…

Она тогда объяснила, что каждое лето она начинает сезон в парижском отеле. Собирает несколько своих подопечных в округах. Все это очень мило. И этот новый сезон обещает быть блестящим.

Я ей напомнил, что во время нашей последней встречи она мне сообщила…

— Ах, вы еще думаете об Авроре… После этого звонка и до конца июня у меня не было новостей от нее… Что касается нашей маленькой договоренности, я всегда готова…

Вскоре вернулся Орсини со своим молодым любовником. У него был вид победителя, которому триумф достался недешево. Он взял со стола черешню и повесил себе на уши вместо серег. Анжелика нашла, что это очень смешно.

— Ты замечателен, мой Сандро…

И они смеялись от всего сердца.

Мне вдруг показалось, что эти двое, которых я впервые видел вместе, так хорошо подходят друг к другу, что я не был удивлен их близостью.

— Видите ли, — сказала мне Анжелика, — Сандро и я, мы заняты, можно сказать, одним делом. Мы — проводники… Благодаря нам осуществляется круговорот красоты в мире. Он занимается искусством, я — плотью…

— И мы никогда не забываем, — уточнил Орсини, — потребовать наш процент…

Они снова покатились от хохота.

В этот же вечер Орсини устроил свой небольшой праздник с пиротехникой, иллюминацией и южно-американским оркестром. Он настоял, чтобы Анжелика осталась. Потом протанцевал с ней несколько па танго.


71

<p>71</p>

С моря, с садов поднимался запах чабреца и соли. Вдалеке были видны чайки, которые одним ударом крыльев могли бы долететь от Вильфранша до лестниц Гранд-отеля. Они видели все с начала. Они видели, как здесь в молодости купались мои родители. Они видели, как Аврора ждала меня — а потом больше не ждала — на маленьком пляже Рапалло. А еще дальше, в знойном мареве виднелись скалы, на которых разбилась машина моего отца. Чайки все видели. И смотрели на все, как Бог, — внимательно и безразлично.


72

<p>72</p>

Анжелика все-таки имела время удостовериться в том, что я еще одержим исчезновением Авроры. Она бросила мне несколько сведений, как бросают собаке хорошие куски мяса, чтобы убедиться, что она еще не насытилась.

— Тем утром, — сказала она, — Аврора беспокоилась. Сначала я подумала, что она на улице, что вы ее выгнали, как это часто случается, когда мужчине попадается другая девочка, посвежее…

Она, значит, пыталась ее успокоить. Потом она поняла настоящую причину ее беспокойства.

— Да, это может показаться вам странным, но то, чего она боялась тем утром, было ее собственное благосостояние. Она была счастливой, почти… И потому, что это счастье, по ее мнению, не могло долго длиться, она предпочла бросить вас. Это вас удивляет, не правда ли?

Она тогда рискнула произнести сентенцию, из которой я запомнил только концовку:

— Мужчины всегда верят, что они выиграли партию, когда женщина становится счастлива. Они не знают, что само счастье может напугать…

Аврора была счастлива? Значит, я не грезил? Одного факта, даже запоздало подтверждавшего это, мне было достаточно, чтобы поверить, что я не все потерял. Кто знает, не приведет ли ее ко мне тоска по счастью?

— Вы должны понять, — снова начала Анжелика, — что Аврора удивилась, что вы не поняли, с кем имеете дело… Я всегда говорю моим девочкам: сразу же признавайтесь, что вы за женщины… Но вы не хотели ничего слушать, не правда ли? Тогда она позволила вам думать… Она, бедная, должна была даже себя убедить, что может стать чем-то еще… — Она ухмыльнулась с досадой, как человек благоразумный, который констатирует, что другие таковыми не являются. — Ах, я хорошо это знаю… — вздохнула она. — Этот момент, когда продажная девица забывает, кто она… Я устала им повторять: никогда не забывайте, кто вы! Иначе это может плохо кончиться…

Значит, для нее Аврора была только продажной девицей. Во всяком случае, она была продажной. И мне больше не позволялось действовать так, будто я об этом не знаю. Этот простой вердикт, такой очевидный и который обо всем меня известил, уничтожил во мне последний остаток иллюзии.

Тогда Анжелика рассказала мне, что со времени своего возвращения из Рима, несколько лет назад, Аврора уже не была прежней. Другой взгляд. Другая походка. Другая манера завлекать. Она повзрослела. Маленькая молчаливая цветочница носила драгоценности. Курила сигареты, нервно смеясь. Даже тело было изменено. Груди более заметны. Другие губы. Более маленький нос…

— Не забывайте, что мой итальянец занимался хирургией… Он, должно быть, ее переделал. Он обожал с этим играть… За несколько месяцев Аврора стерла со своего тела все следы прошлого.

— Сейчас я знаю себя лучше, — говорила она…

В Риме он вовлек ее в авантюры — и в конце концов она стала находить в них вкус. Там она в себе выковала более жесткий характер. Более разочаровывающий.

Анжелика простила ей злую шутку с итальянцем. Этот мужчина, во всяком случае, не стоил того, чтобы о нем жалеть.

И Аврора попросила Анжелику считать ее впредь в числе своих подопечных.


73

<p>73</p>

В течение лета я часто видел Анжелику. Я был в Монте-Карло, ждал ее в баре ее отеля, и к полудню она меня там встречала. Она одевалась со старомодной элегантностью. Зонтики от солнца, ажурные перчатки, застегнутые до шеи блузки. Солнце было ее личным врагом, и было немыслимо, чтобы она подставила ему даже самый крошечный кусочек кожи. Она извлекала пользу из всего, из своих английских манер, которые должны были показывать ее шик. И, увидев ее выходящей из лифта или усаживающейся за столом, можно было поверить, что она — богатая леди, которая хочет остаться верной своим привычкам старинной Ривьеры. Иногда мужчины ее замечали и тихо заговаривали с ней. Она изображала удивление или хмурилась — а потом издавала горловой смех, который должен быть означать, что ее удостоили комплимента. Старуха вносила номер телефона или адрес в свою записную книжку, улыбалась с видом скромницы и, распрощавшись с докучливым, возвращалась к нашей беседе, будто она ее очень занимала, тогда как мы еще ни о чем не успели друг другу сказать. После нашего обеда, в час открытия казино, я покидал ее. Она обожала игру. Она сожалела, что я не привержен этому пороку.

Мы уточнили детали. Я должен был в начале нашей встречи дать ей конверт; от суммы, которая в нем окажется, зависели содержание и длительность ее откровений. Она ощупала конверт с видом знатока, спрятала в сумку и поглядела на меня светским взглядом. Итак, что сегодня мне придется узнать? Очередные подробности жизни Авроры? Не довольно ли себя мучить? Но у этой старухи всегда есть в запасе какая-нибудь история. И она мне ее услужливо протянет, как утопающему — раскаленную докрасна кочергу.

В конце концов все эти истории утомили меня. Я испытывал отвращение от жалких деталей. От этих мужчин, которые благодаря ей познали Аврору и которые ее иногда оценивали по достоинству и часто требовали свидания. Мне не удалось узнать, радовалась ли Анжелика, неистощимая на подобные воспоминания, моему страданию или, наоборот, хотела излечить меня по методу пиротехников, которые тушат пожар при помощи другого пожара.

Я даже узнал, что в начале их совместной работы именно Аврора, а не Анжелика назначала свидание. Впрочем, полячка даже не знала, как с ней связаться. Аврора ей звонила, когда появлялось желание, и предлагала свои услуги. Старуха довольствовалась тем, что вносила в свою записную книжку список мужчин, которые требовали Аврору, и, когда Аврора решалась, у нее были затруднения только с выбором.

— С Авророй, — сказала мне сводня, — было наоборот, это клиентов вызывали. Это им я давала адрес и время… Признайте, это не банально…

На самом деле, здесь не было ничего, кроме банальности.

— Тогда, когда она мне позвонила, в июне, я думала, что она…

Тогда, и только тогда, я понял, что Аврора даже при самом подъеме наших взаимоотношений и, может быть, любви не переставала быть продажной женщиной. И что, разделяя со мной жизнь, она не оставляла своей профессии.


74

<p>74</p>

Аврора, казалось, ни к кому не испытывала привязанности. Ее высокомерный вид даже стоил ей особого места среди подопечных Анжелики, которые обычно веселились и продавались, чтобы впоследствии выйти замуж. Аврора не хотела идти по этому пути. Она даже не допускала мысли, что, однажды войдя в этот ад, можно из него выйти.

— Ад! Вы понимаете? Ах, если бы ад был таким приятным…

Анжелику это шокировало.

— Многие мужчины, которые знали толк в жизни, хотели на ней жениться, но она отказывалась с ними встречаться… А если и встречалась, то только чтобы нанести удар…

В маленькой семье Анжелики не любили такой бесполезной жестокости.

— Мы часто возмущались… Видите ли, я хочу, чтобы люди были довольны… Но Авроре непременно нужно было мстить за что-нибудь…

Она снова вернулась к итальянской истории — в некотором роде, первому подвигу Авроры.

— Вы помните итальянца, который мне посылал цветы? Ну так вот, он мне потом звонил — разоренный и полусумасшедший. Менее чем за год она его опустошила, разнесла, уничтожила… Это было действительно горе. Тогда я поняла, что за зелье эта девица… Вы не обижаетесь на меня, что я говорю с вами так?

Анжелика была мне неприятна. Она была из тех людей, которые сами отпускают себе грехи.

— Не надо связываться с теми, кто себя ненавидит, — произнесла она наконец. — С ними никогда ничего не выйдет… А Аврора себя ненавидит, уверяю вас. С самого начала она вообразила, что в ней есть что-то испорченное. Пятно, грязь, поди узнай, что… Вы любезны с ней? Она обижается на вас за это. Вы ее любите? Она вам этого не простит…


75

<p>75</p>

Анжелика не ошибалась. Они мне были знакомы, эти существа, которые так сильно убеждены в своей несостоятельности, что удивляются или заболевают, когда к ним проявляют чувство, которого они подсознательно считают себя недостойными. Это чувство, скажем любовь, бьет кнутом их душу, как агрессия, и они обижаются на того, кто их любит, как за злоупотребление. Сначала у них появляется желание обернуться, чтобы увидеть, не адресована ли эта любовь другому. Но нет, они одни. Значит, сомневаться нечего, все ясно: эта любовь адресована другому в них. Да, это так, это чувство направлено на того другого, такого близкого, что они часто хотели слиться с ним, но на которого они ничуть не похожи. В эти моменты они не могут простить тому, кто им дарит самое лучшее в себе. Не обманывает ли он их с самым ужасным из соперников? С тем, с кем они лучше всего знакомы и о котором знают в течение длительного времени, насколько они ниже его? Именно так, без сомнения, Аврора и восприняла мою любовь. Она ревновала, будто хвалили женщину, которой она не была и которой считала себя недостойной стать. Тогда она встретила мой пыл сумрачным взглядом. Разве ты не понимаешь, казалось, говорила она, что я никогда не стану той, которую ты любишь? Неужели ты не понимаешь, что ты меня ранишь, любя эту женщину через меня?


76

<p>76</p>

Анжелика хорошо помнила моего отца. В те времена, когда они встречались, он показался ей человеком сдержанным, который признавался только в любви к живописи и редкостям. Его чувства, говорила мне она, казалось, были поглощены большим несчастьем, которому он никогда не поддавался.

— Уход вашей матери доконал его… Нас, в самом деле, трогало, что мужчина способен еще страдать из-за женщины, которая его бросила…

При этом она по его просьбе поставляла ему девиц, с которыми он себя вел по-джентльменски. Он их водил в музеи, обращался с ними уважительно, и многие из них признавались Анжелике, что немножко влюблены в этого человека с тонкой душой и разбитым сердцем.

— А потом он прекратил мне звонить, и я больше о нем не слышала, кроме как от Сандро, который очень восхищался им…

Она подчеркнула этот последний пункт, как будто для меня было естественно в этом усомниться.

— В сущности, — снова начала она, — вы похожи на него, вы тоже позволили себя убить женщине, которая вас бросила…

Я, значит, изменился настолько, что самые тайные части моего сердца стали доступны для сводни. Я стал прозрачным. Мой самый глубокий секрет был виден невооруженным глазом. Виден женщине, которую я презирал.

Анжелика поняла, что это сопоставление мне не понравилось. Она захотела извиниться.

— Конечно, Аврора не такая, как другие женщины. Она своеобразная. И потом, у нее своя специализация…

Она уронила это слово, как роняют платочек, точно зная, что тот, кому этот жест предназначен, ринется и подхватит муслиновый клочок на лету. Мне даже не нужно было ее расспрашивать…

— Нет! Ни в коем случае! Это уже профессиональная тайна…

Может быть, конверт в этот день был слишком тонким? Или за эту специализацию ей полагается отдельный конверт? Но она ничего не хотела слышать.

Тогда мне пришла мысль показать ей бывшую при мне странную фотографию Авроры с завязанными глазами. Я опасливо протянул старухе фото. Она посмотрела на него взглядом знатока. Молча. Что это означало?

Она поднесла к носу платок. Ее кровотечения возобновляются? Она захотела подняться в свою комнату.

Она все-таки поняла, что у меня на уме.

— Вы хотели бы ее снова увидеть, не правда ли?

Я не мог ответить на этот вопрос, потому что ни разу не отважился задать его себе.

Тогда Анжелика вынула записную книжку. И аккуратным почерком вписала туда мое имя.


77

<p>77</p>

Мой отец был похоронен под фиговым деревом на маленьком кладбище в Вильфранше. Это непримечательное место, куда добираются по крутому склону с дороги на Монте-Карло. Там ничего нет, кроме обыкновенных могил, мраморные надгробия которых выровнены по склону. Ветер доносит туда запах сосен и резкий звон колокола, отбивающего часы и четверти часа.

Трудно было вообразить более скучное место упокоения для человека, в чьей душе жила столь высокая тяга к красоте. Но он умер недалеко отсюда, и я хотел похоронить его вблизи от места гибели. К тому же поблизости был дом Орсини, куда я приезжал и намеревался часто приезжать впредь. Впрочем, если бы я хотел увековечить не его, а свою ему преданность, я бы построил ему красивый мавзолей на холме, в Тоскане, которую он считал земным раем. Так, во всяком случае, я рассуждал, узнав об аварии.

Впервые после гибели отца у меня появилось желание побывать на его могиле — оттого ли, что мне только что рассказали, от удивления, что он замешан в мою историю, от сдержанной стыдливости? Это сыновнее желание меня обескуражило. Я был смущен, явившись к этому человеку, чье наследство я с удовольствием проматывал. Но мертвые нас не упрекают. Только мы иногда упрекаем себя как бы от их имени.

Впрочем, намека Анжелики было достаточно: мой отец, как и я, страдал из-за женщины, любимой и исчезнувшей. До сих пор мое несчастье представлялось мне уникальным. И я даже не понял, что это страдание, которому мне было так необходимо придать смысл, может возродить меня. Было ли это то, что я чувствовал, когда моя мать сбежала? Мне было стыдно прибегать к таким примитивным средствам. Но до чего не дойдешь, когда страдаешь! И зачем бы мне отказываться от анализа обстоятельств? Я вспомнил поток неясных эмоций, которые захлестнули меня с появлением Авроры. Это зеркало, которое создало у меня впечатление, будто я ее знаю. Этот поток, который в ее присутствии увлекал меня к давно покинутому берегу Выходит, эта женщина одним своим существованием могла бы вернуть меня в мое прошлое? Как было бы приятно думать, что я любил ее за это. И что поэтому я должен был ее потерять. Мой ум, увы, был устроен так, что у меня даже на это не хватало наивности.

Я сидел под фиговым деревом. Неверующий, я молился за моего отца, но думал о себе. В этой тоске, вызванной ушедшими женщинами, с которой я должен был смело бороться и которую я так часто воспринимал как оскорбление, нанесенное мне одному, я неожиданно почуял дух соучастия и сговора. И этот мужчина, от которого я держался на расстоянии, приблизился вдруг ко мне, живой, чувствующий. Он понимал меня. Он, может быть, завещал мне больше, чем свои коллекции — свою манеру страдать и любить. Он защищал меня. Я хотел бы с ним поговорить. И я хотел бы, чтобы он меня узнал как можно ближе.


78

<p>78</p>

Аврора уходила из моих мыслей постепенно. Сначала ее лицо. Потом жесты. Потом тело. Туман похищал ее у меня. Она постепенно в нем растворялась. Я уже мог смотреть на церковь, не вспоминая о той, где я впервые увидел ее слезы. Ходить по улицам, не испытывая желания, чтобы она появилась и взяла меня за руку. Плавать, не боясь, что она уже не ждет меня на пляже. Мое наваждение откатывалось, как волна. Мое любопытство набиралось терпения. Тонкая петля тоски больше не душила меня без причины, когда я выходил из воды. С каждым днем я все слабее ощущал эти рубцы — будто они остались на чьем-то чужом теле.


79

<p>79</p>

Орсини, должно быть, по моему образу жизни, заметил, что воспоминание об Авроре отодвинулось. Тогда он, с поначалу непонятной мне целью, вздумал его оживить. Я был на веранде, утром, когда он подошел ко мне с озабоченным видом.

— Я только что говорил с Анжеликой, мы беспокоимся о тебе. Я идиот, что говорю это тебе, но, если ты хочешь, она может тебе помочь снова увидеть твою отвратительную…

Он действительно сказал «отвратительную»? Я в этом не был уверен.

— Пришло время закрыть счет, — снова начал он. — Так будет легче… Но без глупостей, хорошо? Не вздумай увязнуть в этом еще на полгода…

Почти сразу же, не меняя тона, он добавил, что англичане скоро уедут.

— В конце концов, может быть, ты прав, что отказался продать им твоего Ватто…

И, улыбаясь, покачал головой, как тогда, в салоне, где мне назначала свидание Аврора.


80

<p>80</p>

У Анжелики было заведено в середине августа, — как она говорила, «в честь праздника Святой Девы», — собирать всех своих друзей на красивой вилле, которую ей уступали ради такого случая. Это была вершина сезона. Сводня к этому подходила со всей ответственностью. Сама, никому не доверяя, составляла приглашения, адресуя их тридцати тщательно отобранным мужчинам. В этот день она вызывала своих подопечных, особенно новеньких, чтобы каждый мог познакомиться с ее маленькой семьей. На этом празднестве не все мужчины непременно были клиентами и не все девушки продавались. Здесь смешивались давние знакомые, новые гости и старые польские дамы, которые, вспоминая родителей Анжелики, еще обращались к ней «княгиня», не сомневаясь (по крайней мере, она так говорила) в ее новой профессии. Орсини никогда не пропускал этого праздника и на этот раз настоял на том, чтобы я его сопровождал. Его настойчивость сопровождалась обещанием помочь мне увидеть Аврору, и я был уверен, что встречу ее на празднике. Но ее там не было.

Зато там был Кантёлё, слипшиеся волосы и самодовольную поступь которого я уже забыл. Он меня сразу же узнал. Его взгляд, сначала недоверчивый, смягчился, когда он заметил мое смятение.

— Пойдемте, мы стали почти друзьями! И сейчас мы квиты…

Он увлек меня на террасу, где нам были предложены напитки. Он захотел чокнуться.

— Добро пожаловать в наше братство!

Мне показалось, что с нашей первой встречи протекла целая жизнь.

— Поверьте мне, — сказал он, — мужчины, которые оценили Аврору, образуют настоящее братство… Мы друг друга чуем сразу, мы обмениваемся информацией, мы утешаем друг друга…

Потом он мне рассказал, наконец, о том, что произошло в начале лета.

Аврора ему действительно позвонила, спустя некоторое время после того, как она меня покинула. Она нуждалась в деньгах. Взамен он ей предложил маленькое путешествие, и они вместе отправились в Сполето, чтобы там послушать «Травиату».

— Вы знаете, Аврора обожает оперу. Она была восхищена… Но через несколько дней ей это надоело, и она ушла. — Он откровенно смеялся. — Эта девица неисправима! Она любит только уходить… — Он понял, что мне это вовсе не кажется забавным, и удивился: — Вы, значит, были влюблены?

И тогда мне показалось, что он смотрит на меня так же, как ранее, узнав, что я нигде не работаю. Любовь, как и безделье, была для него, должно быть, смертным грехом.

Кантёлё был мелкий хвастунишка. У него был порочный рот. Его взгляд скользил так, что я в течение всей нашей беседы так и не смог определить цвет его глаз. Видение его тела, сплетенного с телом Авроры, меня не оставляло. Он рассказал мне ужасные вещи, как совершенно обычные. Потом, восприняв мое беспокойство как знак того, что он взял надо мной верх, расхрабрился:

— Вы знаете, Аврора мне подчиняется… Она обожает уходить, но в итоге всегда возвращается ко мне. Ах, как я люблю покорный взгляд Авроры, когда она возвращается! Я тогда ей дарю драгоценности — она не знает, что они фальшивые. Таким образом, никто не остается в дураках…

Я мог бы его убить. И может быть, отважился бы на это, если бы Анжелика, которая, должно быть, все наблюдала, не подошла, чтобы нас развести.

— Идите сюда, — сказала мне она, — вам сейчас лучше поразвлечься…

Она мне указала на группу молодых женщин. Без сомнения, это были новенькие: в их движениях еще была некоторая скованность. Одна из них мне улыбнулась. У нее было мягкое и грустное лицо. Анжелика нас познакомила. Ее звали Дорис. Она посещала театральные курсы. Мне показалось, что она может быть нежной, несмотря на свою красоту, и этого хватило, чтобы я счел ее привлекательной. На ней была длинная юбка с разрезом сзади, которая сидела на бедрах, будто ожидая, когда же ее задерут, как театральный занавес, держащийся на подхватах. Она была любезна — но без приторности. После принятого обычного разговора она, как несколько месяцев назад Аврора, спросила меня, достаточно ли я богат. Должно быть, у подопечных Анжелики это было правилом.


81

<p>81</p>

Любовь заставляет воображать, будто знаешь любимого, тогда как презрение к тем, кого не любишь, позволяет, как ни грустно, лучше разглядеть, что они представляют собой. Именно так я воспринял намеки Кантёлё. Для него Аврора была только платной девицей, и ему бы в голову не пришло взглянуть на нее по-другому. Поэтому и потому, что ум его был устроен грубо и просто, он, несомненно, имел о ней более точное представление. Он описал мне женщину, которую я не знал. И его слова вульгарными и грубыми штрихами перечеркнули образ, в котором я видел лишь чудесную грацию.

Он мне рассказал, например, что охотно предлагал Аврору некоторым из своих друзей. Что он этого требовал от нее. Что это было пунктом их договора.

— Вы должны знать, — добавил он, — что эти маленькие игры не были ей неприятны…

Он ее вызывал, он ее вознаграждал, и она должна была повиноваться его приказаниям. Он утверждал, что действовал так не по причине извращенности, но потому, что из своего знания женщин заключил, что Аврора любит такое обращение с ней.

— Эта девица чувствует себя на своем месте только тогда, когда обращаешься с ней грубо… А когда начинаешь ее щадить, она видит в этом угрозу. Мне это на руку…

Он старался унижать ее и в обыденной жизни. Бывало, он говорил ей, что идет без нее в гости или на ужин, так как там ей не место: там будут важные люди, образованные порядочные женщины, и для него не может быть и речи о том, чтобы показаться там с ней. Аврора впадала тогда в холодное бешенство. Она доказывала, умоляла, она уверяла, что она ему сделает честь, в чем он не сомневался, но притворялся, что ей не верит. Она его так ждала, одним вечером, под дождем перед дверью дома, где был прием, на который он отказался ее взять.

— Такая девица, как она, под дождем… И она даже не обижалась на меня! Я понял тем вечером, случайно унизив ее, что я затронул что-то глубокое. Это был единственный способ удержать ее.

Впрочем, оставляя ее своим друзьям, он добивался, чтобы к ней относились так же сурово. Он не хотел быть ответственным за неприятности, которые она могла бы причинить, если бы случайно кто-то из них поддался более нежному чувству.

Он смотрел на меня с жалостью. Это был его способ мне сказать, что я был неправ, взяв у него эту женщину и не узнав при этом, как ею пользоваться. Он, наверное, хвастался. Но не исключено, что его Аврора была более настоящей, чем моя. Впрочем, он вполне мог и сговориться с Анжеликой и Орсини, чтобы заставить меня поверить в существование чудовищной Авроры. У меня было желание убедиться в этом. Я даже сделал, в последний раз, несколько шагов к этому невозможному доказательству Я снова подумал о садах Пале-Рояля, застывших под зимней луной. О лице Авроры, возникшем в зеркале. О пышном букете роз. О том, как мы шли в ногу сквозь порывистый ветер. О храме прощения. О туннелях и ослепляющих встречных огнях на дороге в Женеву.


82

<p>82</p>

К концу лета у меня остался только звук ее голоса.

Очень чистый голос, который аккомпанировал нашей нежности и который еще больше, чем лицо, сохранился в моей памяти, как последнее прибежище ее души.

В каждом есть струна, настраивая которую можно пересоздать себя заново. У Авроры этой струной был голос. И, я уверен, другая Аврора могла бы родиться из этого голоса.

Иногда так мало нужно, чтобы слиться с лучшим воплощением себя самого. Чтобы укрепить его. Чтобы заменить этим воплощением оболочку, в которой живешь по слабости или по воле случая.

Аврора могла бы слиться с голосом. Она могла бы ориентироваться на то, что в модуляциях ее голоса взывало к свету. И все ее существо согласилось бы на прививку добродетели, если бы ее голос послужил вакциной.

Была ли она когда-нибудь более невинна, чем в то время, когда пела романсы и оперные арии?

Не говорила ли она мне, что будет брать уроки пения?

Без конца перебирая в сердце прошлое, я вспоминал это желание Авроры, которая решила в тот вечер возродиться, опираясь на то, что жизнь еще не загрязнила в ней. Я обижался на себя за то, что не сумел ей помочь. Я чувствовал себя виноватым. Мужчина, конечно, виноват, если не смог собрать из осколков любимую женщину.


83

<p>83</p>

Лето утекало по капле.

Тусклее становился свет. Мутнело небо. Другие звуки носились в воздухе. Конец сезона.

Орсини грустно прощался со своими отъезжающими гостями. Он, бедняга, простыл и с тех пор, как его любовник предпочел вернуться в Испанию, больше не выходил из своей комнаты, часами говоря по телефону. Он обнял меня. Глаза у него были красные.

— Ты — единственный, — сказал он, — кто в состоянии меня понять…

В Париже меня никто не ждал.

Со времени праздника у Анжелики у меня появилась привычка проводить долгие ночи с Дорис. Это была красивая и слегка простоватая девушка, ничего не воображавшая и, как хорошо сидящую одежду, носившая свою красоту.

Она никогда не отказывалась от свиданий и никогда не опаздывала. Она очень скоро и со всей серьезностью мне отдалась. Она соглашалась брать небольшие суммы — потому что так было надо. С ней я скучал, совсем не питая отвращения к этой скуке, у которой был вкус лекарства.

Иногда она сама мне звонила и говорила:

— Ты заметил, идет дождь!

Или:

— Ты не хочешь поужинать со мной?

А после ужина настаивала на возвращении в Вильфранш, где засыпала в моих объятиях.

У нее была сахаристая кожа, как у моих молодых девиц, которых я посещал раньше, длинные ноги, шаткая походка аиста.

Когда настало время возвращаться в Париж, она спросила, хочу ли я, в самом деле, чтобы она была со мной. До сих пор она жила где придется. Кончилось тем, что я ей предложил дальнюю комнату в моей квартире.

Иногда неизвестный ей звонил от Анжелики. Она с робкой гримасой записывала час и место.

Случалось, что я ее будил ночью, чтобы расспросить про ее профессию. Как себя вели с ней? Что ее заставляли делать? Получала ли она от этого удовольствие?

Дорис мне отвечала в полусне. Жизнь уже обожгла ее. Она от нее уже ничего не ждала. Но этого ничего было достаточно, чтобы жить спокойно.


84

<p>84</p>

Все же Дорис мне объяснила, что женщина, которая решила продаваться, должна побороть свое отвращение. Преодолеть свое собственное тело. Извлечь удовольствие из того, чем она брезгует. И тогда уже не важно, какой мужчина ею владеет.

Он здесь. Он ее хочет. Он согласен платить. Она, против воли, позволяет ему на нее навалиться, чтобы почувствовать, что он тяжелее ее тоски. Иногда она веселится. Иногда слезы текут. Никто об этом ничего не знает. Мужчина уже далеко. Он попользовался ею.

Эти мужчины — без лица и без имени. Они берут только то, что им дают. Им предлагают тело, которым они и занимаются, в то время как душа, свободная и независимая, ждет.

В этом деле в счет идут только гордость и одиночество.


85

<p>85</p>

Раньше Дорис немного знала Аврору, и она не смущаясь рассказала мне о нескольких обстоятельствах, которые их сблизили. Поездка в Рим к любителям, которые не очень хорошо знали, чего хотели. Две или три встречи в Париже. Несколько праздников у Анжелики, в Сен-Клу. И ничего больше. Впрочем, Дорис всегда чувствовала себя не лучшим образом в присутствии этой девицы, так презиравшей тех, кто вел себя так же.

Она знала, впрочем, что у Авроры особая репутация. Она соглашалась на вещи, от которых Дорис всегда отказывалась.

— Есть мужчины, которые очень хотят провести время с нами, но так, чтобы их не узнали. Они тогда обращаются к девушкам, которые соглашаются принять их, не зная, с кем имеют дело. И я, знаешь, никогда не одобряла подобных игр…

Так как я не был уверен, что понимаю, она уточнила:

— Да, есть девушки, которые соглашаются не знать, с кем они спят. Их маскируют, им накладывают повязку на глаза, и они ждут в комнате…

Аврора была одной из этих девушек. Они встречаются редко. Они образуют настоящую секту в своей среде.

— Ты думаешь, они нормальные, девушки, которые так себя ведут?

Дорис выжидала одобрения, которое я не имел сил ей высказать, настолько мой рассудок при этих словах был захвачен круговоротом отвратительных картин. Мое прошлое в один миг застыло и растрескалось, как замерзшее море: все, что в нем делала Аврора, имели отныне один смысл.


86

<p>86</p>

Осень была короткой. Месяцы проходили. Мне не составило большого труда снова влиться в прежнюю жизнь. Я снова выходил в свет. Я встречался с друзьями, для которых я пропал надолго и которые меня приняли так, как будто мое исчезновение было для них в порядке вещей. Всюду меня ожидало привычное. Было достаточно появиться, поговорить, принять роль — и память услужливо подсказывала каждую реплику. Снова были ужины у Орсини. Иногда я бывал в его галерее, где он привлекал меня к участию в деликатных переговорах.

Дорис все время жила в моей квартире. Мы мало говорили друг с другом. Утром — несколько вымученных фраз о погоде. Или ночью — когда не спалось. Когда у нее не было встреч, мы слушали музыку, особенно песни и оперные арии. Иногда мы гуляли. Мы ходили в театр и смотрели фильмы. Я познакомил ее с людьми из театральных кругов, которые предложили ей несколько маленьких ролей. Чтобы меня отблагодарить, она способствовала моему окончательному выздоровлению.

Я снова увидел Дельфину, случайно, в квартале около Оперы. Она была занята новой балетной труппой и похвасталась мне, что создала постановку на тему Орфея. Она уже руководила ее репетициями.

— Вы, конечно, придете на премьеру?

Я ей это обещал. Эта женщина делала мне только добро, и я ее не любил — зато обожал тех, кто меня разрушал. Мы расстались перед чайным салоном. Шумный поток машин заглушил наши слова. И сумерки, которые в это время года падают быстро, не позволили уловить все, что она хотела сказать мне последним взглядом.


87

<p>87</p>

— Вы все еще желаете ее увидеть?

Я не слышал голоса Анжелики вот уже несколько недель. По телефону, когда дождь грустно тарабанил по моим окнам, он, как мне показалось, звучал более отчетливо.

— Да, Аврора мне звонила… И, проверяя мою записную книжку, я нашла там ваше имя. Вы должны сейчас же решить, так как нужно все устроить…

Она мне предложила встречу в своем доме в Сен-Клу. Я должен был прийти через несколько дней, к полуночи. Бесполезно было задавать ей другие вопросы. У нее не было ни времени, ни желания отвечать на них. Она добавила — и это меня даже не удивило:

— Тариф будет немного необычным… Не правда ли, этот рисунок Ватто, который так хочет иметь мой дорогой Сандро, еще у вас?

С этим рисунком я не расставался. Я его даже поставил на мой ночной столик, рядом с «Фортуной» Прудона.

— Тогда будет достаточно его мне принести, и мы будем в расчете…

Она поспешила положить трубку, пока я не потерял решимости — что, впрочем, было маловероятно.


88

<p>88</p>

Что странно в истории с Орфеем, так это — развязка. Герой преодолел все преграды, чтобы найти ту, которую он потерял, он рисковал рассердить обидчивых богов, он смешал мир живых и мир мертвых во имя своей страсти и, когда он победил, найдя Эвридику в Аду, и вел ее к свету, то сам же решил ее потерять. О чем он думал, оглядываясь? Не был ли он предупрежден? Какой смысл был для него идти в другой мир, спасать свою возлюбленную, чтобы потом, в последнюю секунду, снова сбросить ее во тьму? Быть может, этот миф в конечном счете — история мужчины, который делает вид, будто желает возрождения женщины, но которого устраивает ее проклятие. И который ловко себя обезопасил. И который, смешав трусость и храбрость, даже нашел для себя способ открыться страданию, которое перед освобождением его сломает.


89

<p>89</p>

Итак, несколько дней спустя, к полуночи, я приехал в Сен-Клу. Я приготовился к этому испытанию. Я выбросил из памяти все, чтобы осталась только холодная решимость. Я постарался, в предвидении встречи, не зная точно, чем она завершится, избавиться от всех особых примет. Я выбрал духи, которыми никогда не пользовался. Я пригладил лаком волосы. Я надел на палец обручальное кольцо. В течение нескольких дней перед встречей я постарался усвоить чужие жесты. Но начиная с какого жеста перестаешь быть собой? И кто знает, не будет ли остаток моего почерка в манере поведения еще более красноречивым, чем откровенное признание? Этот набор хитростей показался мне мелким и смешным, когда моя машина въехала на дорогу, которая вела к подъезду. Я не знал, захочется ли мне замаскироваться или открыться.

Дом Анжелики был в этот вечер освещен как для большого приема. Оттуда уже издали был слышен шум праздника, хотя его и заглушал зимний моросящий дождь. Фонари, расставленные от самой решетки ворот, добавляли пышности дому, который весь блестел от сырости. В окнах первого этажа, закрытых решетками, было видно, как мужчины и женщины танцуют котильон. Зачем я снова приехал сюда? Хочу ли я действительно снова найти Аврору — или, найдя, окончательно утратить? Любопытство толкало меня к окончательному разочарованию. Любовь, или то, что ее поддерживало, тянула меня назад. Я был решителен и взволнован. Мне суждено было приобрести опыт — но какой? Передо мной мелькнуло видение птицы, которую смерть настигла в полете.

Кончилось тем, что я вошел в большой прокуренный салон, где для шумной толпы на украшенной цветами и лентами эстраде играл с почти грустным задором небольшой полуодетый оркестр. Несколько типов, с которыми я встречался в Мужене, посмотрели на меня с видом заговорщиков. В этом веселье было что-то зловещее. Наглые мужчины. Девицы, чей усталый вид напомнил мне о Дорис. Некоторые старательно смеялись. Другие наливали шампанское в свои туфли. На диване, около камина, я заметил Кантёлё. С обеих сторон от него сидели два создания, подставляя ему голые белые груди. У меня под мышкой был рисунок Ватто. Никто в этой ситуации не мог выглядеть более нелепо.

Орсини и Анжелика были в другом салоне. Они сидели возле игорного стола, где молодая девушка в причудливом наряде раскручивала рулетку, как робот. Оба были в костюмах китайских мандаринов. Длинные накладные косы, щеки нарумянены, лица выбелены. Орсини подал мне знак подойти. Он грубо забрал у меня мешавший мне рисунок.

— Я знал, что все этим кончится…

Он, смеясь, оглядел Ватто.

— Все-таки надо будет убрать пятна крови…

У меня было ощущение, что мой отец смотрит на нас. Я снова услышал его последние слова. Я снова увидел его могилу на кладбище в Вильфранше.

Орсини благодарил Анжелику, которая, покраснев под гримом, скромно ответила:

— Это — меньшее, что я должна была для тебя сделать…

Почему он так хотел завладеть этим рисунком? Какой долг она возвращала, даря ему его? Этого я не знаю до сих пор.

Потом, повернувшись ко мне, Анжелика показала пальцем на потолок.

— Ваша Аврора — наверху. Она ждет вас. Или кого-то, кем окажетесь вы…

Во всяком случае, отступать было поздно. Несколько заинтригованных гостей окружили меня. В смятении я воображал, что они поощряют меня, повторяя слова Анжелики:

— Она ждет тебя! Она ждет тебя! Она ждет тебя!

Значит, я попал в кошмар, который напугал Аврору в Везлэ? И кто может мне поручиться, что, рассказывая когда-то свой сон, она не предсказывала момент, который мне предстояло пережить? Но я ошибался. Им просто любопытно было поглядеть на вновь пришедшего. Окажусь ли я в их вкусе? Не испорчу ли праздник? Время вязало и перевязывало свое полотно, повторно используя существа, предметы, сновидения, ночи. Оно жонглировало желаниями и жизнями, само не зная, для чего. В этой волнистой зыби открывались водовороты, только и ждавшие случая поглотить меня.

Орсини размахивал своим рисунком, как трофеем. Оркестр начал арию, бравурность которой наводила на мысль о цирке. Анжелика вынула свою золотую коробочку и жадно поднесла к ноздрям. Потом указала мне на лестницу, на верху которой слуга подал мне знак следовать за ним. Он шел впереди меня по длинному коридору. И оставил меня перед комнатой, дверь которой была приоткрыта.


90

<p>90</p>

Закрывая эту дверь, я не знал, чего хочу. Овладеть Авророй и таким образом взять реванш? Возненавидеть ее? Снова полюбить? Подчинить себе? Я мог бы навязать себе любое из этих желаний и принять его логику. Но все это показалось мне одинаково бесполезным, как только я шагнул в темноту. Фонари перед подъездом качались от ветра, и их тусклые лучи метались по комнате, выхватывая из тьмы зеркала и высокий потолок. Стоявшая на столе лампа, покрытая шалью, освещала мебель и ничем не примечательные обои. Два угловых окна выходили на балкон с цветами — Аврора показала мне его, когда я ранней весной привозил ее в Сен-Клу. Дверь с ромбовидными стеклами гасила звуки оркестра. Это была почти тишина. И посреди этой тишины, на кровати, ждала Аврора.

Она была голая. Как статуя, только живая. Повязка, с узлом на затылке, закрывала ей глаза. Почувствовав мое присутствие, она неуверенно протянула ко мне руку. И эта рука поманила меня присоединиться к ней. Я не смел вздохнуть. Я следил за каждым своим движением. Подойдя к кровати, я все-таки успел заметить, что она аккуратно сложила свою одежду на стул. И эта аккуратность в момент падения, это нежелание помять белье перед согласием на унизительный ритуал вызвало у меня ужас. Это было доказательство привычки. Может быть, безразличия.

Я подошел к кровати, стал на колени. Она уже могла ощутить мое дыхание на губах, на подбородке, на плече… Я различал ее тело в темноте — и это была не та предрассветная темнота, которая облекала ее в нашей комнате Гранд-отеля. Здесь она терялась в темноте, предвещавшей ночь.

Мне показалось, что в ней что-то изменилось. Волосы стали короче? Плечи сделались более угловатыми? Она похудела? Ее бедра были более узкими, чем в моей памяти. Талия оказалась полнее, чем у Дорис. Ее ноги мне показались менее длинными, а щиколотки более тяжелыми. Я принял не без удовольствия каждое из этих разочарований.

— Как ты молчалив, — сказала она…

Я еще сильнее затаил дыхание. Она нащупывала рукой мое лицо, я думал, что, дотронувшись до меня, она назовет меня по имени. Но ее пальцы, которые, должно быть, касались стольких лиц, равнодушно прошли по моим бровям и векам. До этой секунды я никогда не сомневался, что можно узнать среди всех тело того, кого мы любим или любили. Улегшись рядом с ней, я ждал трепета, который бы выдал ее волнение. Но она приняла мои поцелуи, будто мое дыхание и мой язык были незнакомы ей. И поцелуи, которыми она мне ответила, свидетельствовали только о слепом вожделении. Я был, под ее губами, телом без лица и имени.

У любовников есть тайные ласки, о которых знают они одни. Я начал с того, что попытался воспользоваться чужими. Но, смущенный тем, что она меня не узнала, я решил, что мои уловки сработали слишком хорошо, и приоткрылся. Как она могла не узнать меня, если я проводил ногтем по ее зубам? Или целовал ее колени способом, который она раньше нашла таким своеобразным? Скоро мои жесты, мой ритм, манера, которой я сжал ее затылок, стали такими, какими они были всегда. Но Аврора не заметила этого.

Впрочем, она отдалась без стеснения. Она наслаждалась под своей маской. И без сомнений, в этой игре она получала больше удовольствия, чем когда видела меня. Ее тело отзывалось на мои ласки. Она произнесла несколько слов, которые я никогда от нее не слышал. Она постанывала, наконец, как любовница нетерпеливая и удовлетворенная. Так вот чего она добивалась, ввязываясь в эту игру! Почему ей нужно было опуститься до такого, чтобы достигнуть удовлетворения, которое она себе запрещала, будучи со мной? Мы кончили порознь. Все было очень буднично.


91

<p>91</p>

Тогда, прижавшись к ней, я подумал, что наша история могла бы продолжаться подобным образом. Время от времени Анжелика могла бы вносить мое имя в свою записную книжку. Она бы назначала встречу. И я бы приезжал в Сен-Клу или в другое место, чтобы провести время с женщиной, убежденной, что давно рассталась со мной. Мы могли бы оба стареть так, вместе и поодиночке. Аврора бы ничего об этом не знала. Судьба могла бы придумать для нас абсурдную страсть слепого и немого. Эта перспектива заставила меня улыбнуться. И эта улыбка открыла дорогу ненависти.


92

<p>92</p>

— Какой ты молчаливый, — повторила она. — Будто боишься…

Да, я боялся. Близость Авроры вдруг показалась мне угрожающей. Эта женщина решительно меня предала. Она множество раз меня обманывала и одурачивала. Она меня использовала как подопытного кролика, выясняя, какие чувства ей подходят. Она меня связала, сделала слабым и — бросила. И все закончилось этой постыдной церемонией, будто плевком в лицо.

Мстить? Но как я мог отомстить? С какого момента существо теряет право любить, не любить, а потом любить опять? Это — единственный закон? Последствия беспрерывной войны? У меня истощились мои запасы ненависти. Осталось только отвращение. Так и должно быть. Любовь перед тем, как исчезнуть, еще раз навязывает свои правила тем, которые хотят от нее освободиться.

Думаю, именно тогда у меня возникло желание ее задушить. Жестокое желание. Простое. Без примеси. Никакого бешенства. Только должный порядок чувств и идей. Мои руки уже легли на ее шею. Я почувствовал на ней маленькие пульсирующие жилки. Она умрет возле меня.

Аврора, бедная Аврора, вся обернутая своей кожей, на которой выступали капли пота, не знала, что сейчас умрет. Она не знала, что ее жизнь закончится в этой унылой комнате, где она, как благоразумная маленькая девочка, сложила на стул свою одежду. Она не знала, что зеркала, которые нас окружают и которые вспоминают, может быть, о ее анонимных спариваниях, сейчас вберут ее последнее отражение. Мне достаточно сжать, и еще сжать, и она обезумеет, но я ее не отпущу. Я навалюсь на нее всей своей тяжестью. Она будет постепенно агонизировать в моих руках. Я опущу ее веки. Она никогда не увидит глаз того, кто ее задушил. У меня нет выбора. Только понимает ли она, мой кошмар, что у меня нет выбора?

Я приготовился сжать ее горло, когда она вдруг начала петь. Ее голос, изумительный и чистый, летел все выше. Как воздушный змей. Шелковая нить, натянутая в небе. Волна, влекущая наши лучшие дни. Вмиг я очутился с этим голосом на дороге в Женеву. На террасе в Рапалло. В баре, где публика аплодировала и бросала ей розы. Аврора, все еще не видящая, пела арию Монтеверди, которую я уже слышал в нашем первом номере отеля. Я снова увидел поток света. Я вспомнил, что в этот день для меня смерти не было.

Страх, ненависть, отвращение сразу ушли. Желание смерти, трепетавшее в кончиках моих пальцев, отступило. Я успокоился. Я нежно погладил ее лоб. Я снял повязку с ее глаз.


93

<p>93</p>

Она смотрела на меня без удивления. Она не выказала никакого испуга. Она захотела укрыться простыней, как будто со зрением к ней вернулась стыдливость. Но ни малейшего смущения не было на ее лице.

Как она смела? Откуда у нее эта наглость? Почему она еще не окаменела от стыда?

Она приложила палец к моим губам.

— Я взволнована тем, что ты здесь…

Взволнована? Из всех чувств, бывших в ее распоряжении, волнение было самым неподходящим. Может быть, это была демонстрация? Вызов? Я любовался этим спокойствием. Этой героической манерой обманывать до конца. Но для чего? Действительно ли она верила, что я поддамся на эту последнюю уловку? Что из страха ее потерять я поверю первой лжи, которая придет ей в голову? Причем ее, казалось, вовсе не заботила сцена, только что соединившая нас. Взяв меня за руку, она повторила:

— Я взволнована…

Потом начала:

— Все, что ты выяснил, — правда. Я была и есть — такая девица. Я не прошу тебя понять…

Она поднялась, чтобы надеть пеньюар. Потом подошла, села у моих ног и положила голову мне на колени.

— Да, все это правда, и я всегда знала, что ты меня найдешь. Вначале я не была уверена, что ты согласишься зайти так далеко. А потом, когда я поняла, что ты приближаешься, что ты совсем рядом, что ты, может быть, придешь искать меня в жизнь, которую я избрала, я начала в это верить. Я этого боялась. Я надеялась…

Она пригладила волосы и разожгла сигарету. Я был обескуражен таким спокойствием.

— Никто, — добавила она с нежностью, — не любил меня так…

Она заметила мое обручальное кольцо. Осторожно сняла и надела себе на палец.

— Мне нужно было бы другое. Это слишком велико…

Она начала рассказывать о себе. О страхах, овладевавших ею. Об отце, который ее терзал. Об унижении, в котором она потом нуждалась, чтобы себя наказать. Об этом теле, наконец, которое было как вериги, как форма, желанная для других и постыдная для нее.

Она не требовала никакого снисхождения. Никакого прощения. Вокруг нас и в нас все было непрочно и зыбко. В салоне, внизу, оркестр играл польку. Я вспомнил о шелковом коконе, отделившем нас от остального мира, когда мы переходили Сену. В темноте я услышал плач.


94

<p>94</p>

У меня не было времени понять, ломает она комедию или действительно плачет.

Сначала я готов был поверить ее рыданиям.

Но они с тем же успехом могли быть и хитростью. Когда я снял повязку с глаз Авроры, у меня будто прояснилось зрение.

Я сомневался.

Мне хотелось обнять ее. И мне хотелось убежать.

В саду музея я дал ей уйти — но сразу же догнал. Там я, может быть, хотел остаться — но увидел себя идущим.

Она пыталась меня остановить. Я оттолкнул ее. Достаточно было взглянуть на нее, чтобы моя решимость пошатнулась.

Я оделся и выскочил из комнаты, будто за мной гнался сам дьявол, проскочил лестницу, влетел в салон, наталкиваясь на парочки. Пьяные гости, сплетенные в сарабанде, сопровождали меня до подъезда. Женщины показывали мне язык. Другие, решив, что это новая забава, радостно вопили и кидали в меня серпантин.


95

<p>95</p>

Аврора много дней ждала меня в Сен-Клу.

Потом, поняв, что я не приду, она ушла.

Никто больше ее не видел. Никто и никогда больше не слышал о ней.


96

<p>96</p>

Спустя много месяцев Орсини стал утверждать с плутоватым видом, будто видел ее на улице в Риме и она спрашивала обо мне.

Анжелика, со своей стороны, хотела меня убедить, будто Аврора скончалась от венерической болезни.

Я аккуратно уложил в душе эти два обмана, которым верил по очереди, в соответствии с тем, чего мне хотелось.

Кончилось тем, что они слились. И Аврора, в моих ощущениях, стала существом на границе двух миров.

Иногда она была живой. Иногда — мертвой.

Каждая из этих двух женщин была мне верна по-своему.


97

<p>97</p>

Некоторое время спустя после всей этой истории я покинул квартал Инвалидов. Я быстро сменил несколько квартир, ни одна из которых мне не подошла. У меня появилась привычка жить в отелях.

Анжелика и Орсини меня избегали. Так же поступал и я. Мы замечали друг друга в ресторанах или в залах продаж. И обменивались только отчужденными взглядами.

Я продал последние картины моего отца. Деньги таяли. Я облегченно вздохнул, когда их совсем не стало.

Только несколько воспоминаний догорало, как угли. Маленькие угольки, покрытые пеплом, почти остывшие. Но можно было раздуть пламя.

Эта любовь меня уничтожила. Я не страдал. Но счастье меня избегало. Эти две иллюзии неразрывно связаны.

Сумел я познать себя? Да и нет. Я знал, что одна часть моего существа открыта для страсти, которую другая часть отвергает.

Были новые лица. Новые женщины. Какие-то эмоции. Чаще всего это было только нервное возбуждение. И все-таки я сдавался без сопротивления, надеясь найти чувства, порожденные Авророй и исчезнувшие вместе с ней.


98

<p>98</p>

Иногда я прощал ее. Иногда я хотел ее ненавидеть. Но ненависть, как и забвение, лишь ненадолго утишают боль. Время, убивавшее меня, было единственным моим союзником, потому что печаль исчезает в нем быстрее, чем красота. Потому что наступает день, когда следы времени становятся заметны, как руины погребенной цивилизации.


99

<p>99</p>

Иногда вечером, когда мной овладевает тоска, я ложусь на кровать и смотрю в потолок. Я снова вижу туманное и сиреневое небо, которое Аврора велела нарисовать, когда пришла ко мне. Я вспоминаю площадь Терн, Везлэ, Рим. Я возвращался в каждое из этих мест. Каждый раз они меня принимали, как безразличные театры. Прошлой весной я даже возвращался в Гранд-отель. Ничто не изменилось. Потертые лестницы. Кипарисы. Аллеи мимоз и акаций. Порт и его неистовые чайки. Я попросил Дорис сопровождать меня туда. И, чтобы полностью освободиться, занял тот же номер, который занимал годом ранее. «Фортуна» была со мной. Уезжая, я ее оставил перед зеркалом. Несомненно, она до сих пор там.