Юрий Карабчиевский

Заметки о современной литературе

О Михаиле Жванецком

Существует множество народных пословиц, в том числе и достаточное количество лживых. Например: золото и в грязи блестит. Не блестит оно в грязи, чего вдруг. Недавно в одной химической лаборатории выбросили деталь из платины стоимостью во столько-то тысяч иностранной валюты. Она так почернела от окружающей грязи, что ее приняли за железную. Теперь хватились и не знают, как отчитаться…

«…….»

Он родился в точности там, где надо, в необходимой стране и подобающем городе. И дело выбрал по таланту и по сердцу. Но волей толпы, начальства, случая и нашей всеобщей косности был помещен в совершенно чуждый ряд, в грязь, болото и тину. Сатирик-юморист! И попробуй там поблести. Казалось бы, ну что, какая разница, талант есть талант, золото и в грязи… Но представьте, что мы поместим Гоголя в один ряд с Леонидом Ленчем и Викторией Токаревой, только сразу, изначально — и вы увидите, что из него получится. Он будет в миллион раз лучше ленча и в сто тысяч лучше Токаревой, но начало отсчета останется прожним: Токарева, Ленч — и будут тянуть его не отпуская и отсвечивать в каждой фразе.

«…….»

Малая форма, эстрадный театр, вставки развлекательные пo телевидению, и смешно — вот и все необходимые признаки…

Ну и верно, скажете вы, а как же иначе? Смешно? Юморист. Обличает? — сатирик. Да, все, быть может, и было бы верно, если бы мы вводили определение жанра сегодня, беря отсчет от Михаила Жванецкого. Но определение введено давно и не нами, и отсчет взят совершенно с другого уровня. Разве Гоголь сатирик? Разве Зощенко — юморист? Сегодня впервые после Гоголя и Зощенки Михаил Жванецкий возвращает юмору его главное (и просто решающее) качество, давно утраченное и забытое, чуть теплившееся разве что в лучших анекдотах. Он возвращает юмору трагедийность. Потому что подлинный юмор всегда трагичен по своей природе, он исходит из трагедии жизни и всегда в нее возвращается. Юмор, лишенный трагизма, — не юмор, а хохмачество и зубоскальство, то есть то, чем и занимаются все юмористы мира…

Обличение, носящее имя сатиры, согласно традиции жанра, предполагает конечную локализацию зла и потенциальную возможность его устранения, то есть снова игнорируют всеобщий трагизм существования. Можно возразить, например, что бывает юмор горький, а бывает светлый, Но это неправда. Светлый юмор всегда и горек, а горький — и светел. Он есть преодоленная горечь жизни, схваченная, понятая, преодоленная — но не обойденная и не забытая. И катарсис юмора есть катарсис трагедии, высокий очистительный разряд, не изменяющий жизни, не освобождающий от ее тягот, но дающий силы ее продолжать и в каком-то смысле с ней примиряющий. Здесь сквозной проход от высокого к низкому, насущная необходимость и польза — в самом дурацком и обывательском смысле, но удивительным образом сохраняющая черты исходного трагедийного взлета.

О Тимуре Кибирове

…В поэзии неважно, кто первый, а важно, кто — подлинный. Кто-то первый употребил центон, кто-то первый — литературу как материал, но если оперировать только этими категориями, то всякий первый окажется не первым, а выяснится, что до него был Саша Черный, и Маяковский, к даже, может быть, Пушкин…

Время изобретений, изобретательства.

Трогательность в непременном упоминании в классических и бытовых рядах своих товарищей — иронически, дружески… В этом есть пушкинская теплота: «все те же мы…»

Зубоскалы ни в чем не виноваты. Ну, не больно им — вот и все. Им досадно, противно, смешно — они в своем праве. Но их стихи обречены на мимолетность: посмешат, пощекочут и испарятся.

(Кибирову)… не просто смешно — ему страшно. И ничто не безразлично.

Единение с такими, как Тимур.

Я всегда поражался — не скажу, нахальству, хотя, может быть, и подумаю, скажу — смелости тех, кто причисляет себя к авангарду. Откуда может знать человек, насколько он впереди и впереди чего?

Любопытная какая вещь. Когда пародируется Евтушенко, Вознесенский и даже Блок — пародируется действительность, условность, клише — но и в разной степени сами эти поэты. Когда пародируется Пушкин или Мандельштам — то только клише, условность к действительность.

Мне кажется, Пригов никого в этой жизни не любит. Это не мешает ему быть одним из самых сильных современных поэтов, но это мешает мне любить его. Он, впрочем, обойдется.

Я хотел сначала написать о двоих и даже название придумал «Пригов-и-Кибиров». Хорошее название, звучное, прочное. Пригов-и-Кибиров. Крепко-не-расцепишь. Но потом понял, что буду постоянно сравнивать и каждый раз — не в пользу Пригова, а этого я бы никак не хотел и это было бы объективно несправедливо, потому что Пригов — поэт замечательный, один из лучших на сегодня поэтов.

Пригов сказал новое слово. Пригов внес новую интонацию. Пригов, первый после обэриутов, решительно изменил семантику слова. Пригов повлиял на множество новых поэтов и еще будет оказывать влияние. Я думаю, я сказал достаточно (все это — чистая правда, без всякой иронии), чтобы не быть обвиненным в пренебрежении.

По поводу статьи Виктора Ерофеева «Поминки по советской литературе»

Я думаю, Виктор Ерофеев сейчас очень весело потешается, наблюдая, как умные взрослые люди оспаривают с детской серьезностью чуть ли не каждую фразу его статьи. Опытный и умелый критик, он-то знает, что статья его — несерьезная, нарочито, заведомо несерьезная, что швырнул он ее, как камень в болото или, скажем, в лужу — чтобы круги, и брызги, и женский визг, и мужицкий мат… Он-то уж конечно понимал изначально, что все, что в этой статье верно, то очевидно, а что не вполне очевидно — не очень и верно. Верно то, что соцреализм использовал писателей, верно то, что писатели использовали соцреализм, но верно и то, что никакого соцреализма не было, что это всего лишь обобщенная похвала, разжалованная — сперва читателями, а теперь вот и критиками — в некое обобщенное ругательство. Так же, к примеру, как слово «советский»…

И однако, я тоже не удержался, дернулся возразить, поспорить и даже выбрал для этой цели три основных, как показалось мне, пункта, обозначенных в статье Ерофеева тремя ключевыми словами: Life after Life, misadventures и еще — rent-a-car. Особенно rent-a-car! Потому что Life after Life (жизнь после жизни) — это, скажем, термин; misadventures — ну, допустим, непереводимый, но нужный автору оборот (хотя что ж тут такого непереводимого? «Неприятности, несчастья» — чего-чего, а таких-то слов в русском языке предостаточно!..); но rent-a-car (автомобиль-напрокат) — это уже просто ценз, это знак и пароль. А фраза такая: «Он (литератор в России. — Ю.К.) нанимал стиль, как rent-a-car, лишь бы добраться до цели своего социального назначения». Лихо сказано! Тут можно много кататься на этом саrе, но я бы для краткости задал всего лишь два вопроса. Первый: ч е й стиль нанимал литератор, едучи к социальной цели? Вопрос не к Виктору Ерофееву, он-то знает, конечно, что не бывает безличного стиля, что стиль, как талант, а талант — как деньги, говоря словами Шолом-Алейхема: или он есть — или его нет… Вопрос — к тому читателю-критику, кто примет всерьез изящную эту штуку, эту красивую заграничную штуку. И второй вопрос, связанный с первым: кто именно из хороших русских писателей (о плохих говорить не имеет смысла) пользовался чьим-то, ему самому не свойственным стилем, чтобы достичь этой самой вне литературы расположенной цели?..

Но, подумав, я эти вопросы снимаю, поскольку ответы на них очевидны, и приветствую автора: молодец, Ерофеев, правильный выбрал повод и верный момент — только-только мы заскучали над нашей не слишком литературной «Литературной газетой» и если теперь не развеселимся, то хотя бы согреемся…

Нет, я не стану опровергать скептицизм Ерофеева, но не потому что во всем с ним согласен, просто скептицизм как ключ, как позиция слишком в наши дни соответствует состоянию дел и настрою душ. Он сегодня заведомо убедителен, и не так уж важно, какой изберем мы предмет… Замечу только, что разговор об эпохе невыносимых страданий вряд ли может быть разговором походя, видимо, все-таки он должен быть и автором — выстрадан, а иначе несоответствие тона предмету становится решающим аргументом против. Тут даже вопрос не морали, но чистой техники… Что делать, всякий труд имеет свою специфику, и некоторые виды литературных работ требуют не только усилий ума, но и траты обязательной души.

Но если скептицизм по отношению к прошлому нашей литературы объясним и понятен (насколько оправдан — другой вопрос), то никак не понятен оптимизм по отношению к будущему: на каком н а с т о я щ е м он может быть сегодня основан?

Новая проза, другая проза… Не тавтологичны ли эти названия? Разве всякая сильная проза, настоящая проза — не есть всегда — новая и непременно другая? А если старая и такая же, то может ли быть настоящей и сильной? И однако, поскольку есть название, значит, есть и явление, хотя, быть может, и не в полной мере этому названию соответствующее. Тут ведь как в национальном вопросе — важно, не из какой семьи человек, а как он себя называет. Поэтому согласимся и примем: другая и новая. Каковы же ее основные черты, основные отличия от «прежней и той»? Отсутствие всякой идейной направленности, отказ от выражения морали, от политического контекста, от социального фона…

Мне кажется, новая литература — это и есть в основном литература отсутствия. Отсутствуют в ней атрибуты и качества, которые считались самыми важными для старой, прежней, той литературы, и отсутствие это вполне очевидно и даже порой провозглашено, а вот наличие чего-то взамен — не очень ясно и даже сомнительно.

Что главное в этой цепи отсутствия? Прежде всего отсутствие героя.

В «Розе мира» у Даниила Андреева среди разных, с Землей сопряженных пространств, есть и такое особое пространство, такая страна, где живут герои литературных произведений (он называет их «даймоны»). Так вот я думаю, что новая наша проза не увеличила населения этой страны ни на одну единицу, разве что туда для количества принимают статистов. Любопытно, что сверх-современное направление, декларирующее крайний субъективизм, на деле действует в обобщенном пространстве, без конкретного, вот этого, легко узнаваемого, ото всех отличного, единственного в своем роде человека. За отказ от живого образа, от героя, от портрета в любой его форме — новая литература должна расплачиваться своим фактическим отсутствием в мире. Мир еще она отражает, но сама в него уже нс возвращается и ничего не меняет в его составе. Да, действительно, есть в прежней, той, особенно русской литературе, такая кому-то, может быть (неразборчиво. Приевшаяся?), мне лично безумно дорогая черта: внедрение в повседневную жизнь. Нет, не моралью, не поучением, не примером — героями. Россия будто всегда была той, населенной вымышленными людьми андреевской страны даймонов. Мы привыкли жить среди персонажей, это скрашивало вечное наше одиночество и давало возможность хоть как-то ориентироваться в не слишком (понятном?) мире. Теперь с этим как будто покончено. Прощайте, герои! Нет героя, но, может быть, есть автор как подлинный герой своего произведения? Но в том-то и дело, что и автора тоже нет. Демократично восстав против всякой дидактики, против любой несвободы в искусстве, в том числе и против несвободы читателя по отношению к диктату писателя, новые авторы стали отказываться от многих прежних оков и пут: от композиции, от конца и начала, от авторского отношения к людям и даже к событиям. Традиционную для т о й литературы функцию творца, демиурга, автор новой литературы с легким сердцем передает читателю. Вот вам контур, пунктир, общий смысл, а дальше — думайте сами, р а с к р а с ь т е сами…..

И тут наступает очередь еще одного, очень важного отсутствия: я имею в виду отсутствие любви к героям (которые, как мы уже говорили, отсутствуют) или, скажем, к действующим лицам, да и вообще, говоря по совести, к людям. Я имею в виду не умиление, не охи и ахи, не сердобольные причитания, не слюни и сопли. Любовь может быть и суровой, и даже жестокой, и ненавидящей. Но она не может быть холодной и равнодушной.

Ну, и конечно, добавит читатель, отсутствие социальности?

А вот этого бы я как раз не сказал. В стране, насквозь пронизанной полем социальных бед и несчастия, ни на собственном саrе, ни на rent-a-car, ни тем более на метро и автобусе от социальности никуда не уедешь. И быть может, читательское мое восприятие не вполне совпадает с авторским намерением, но уж свобода так свобода, ничего не поделаешь… И в сценах каких-нибудь пьяных гонок или, скажем, групповой (не любви, конечно, другое слово…) на роскошных дачах видится мне не меньший социальный заказ, чем в некоторых чисто диссидентских текстах. И я бы еще добавил, что и гиперморализм, действительно, русской литературе свойственный.

Холодно, холодно в этих произведениях, пусто и холодно. И конечно, страшно, но не оттого, что страшна жизнь, в них отраженная, а оттого, что в этой страшной жизни (которая, кстати, всегда страшна) больше не на что опереться и нечем утешиться, больше не с кем поговорить.

Автор или демонстрирует свое изделие или разговаривает с читателем. Изделие в общем случае — вещь полезная и даже, может быть, необходимая, но разговор — органичная потребность души, без него человек существовать не может. Не может — однако же существует. Сегодня в новой литературе господствует изделие. Рынок изделий. Это, можно сказать, одно из наличий, призванных компенсировать все отсутствия. Что еще кроме этого? Видимо, смелость. Можно ведь и отсутствие страха расценить в положительном смысле, как наличие смелости. (Хотя ясно, что не всегда эта формула работает, что, к примеру, отсутствие страха Божьего смелостью все же не назовешь…). Раскованность, снятие любых табу, мат, эротика, физиология… Что касается мата, то вольному воля, бывает к месту, бывает не к месту, но не думаю, что употребление слов, которые у каждого на уме и почти у каждого на языке и которые в прошлом другие авторы не считали нужным или возможным использовать — можно всерьез считать смелостью или, скажем, каким-то творческим актом.

Ну, а эротика — это уж просто смех. Кустарность всех эротических сцен в современной нашей литературе просто поразительна. Кустарность, вымученность, какая-то подростковая самодеятельность… Вспомнишь, что писал-то взрослый дядя (или даже тетя…) — и становится смешно и неловко. Да еще ведь — российская наша претензия на какой-то особый глубокий смысл, на какую-то чуть ли не метафизику… Будто так: чем ближе к телу, тем ближе к душе — принцип, прямо скажем, слишком механистичный, чтобы быть истинным. Нет, здесь все-таки тоже — скорее отсутствие, и даже наличие голых тел мужчин и женщин выступает как отсутствие на них одежды…

Литература должна быть литературой и ничем больше. Что это значит? Если то, что она должна всегда оставаться искусством, — то кто же против? Но если речь идет о направленности, о допустимом круге предметов, то тут уж наоборот — кто согласится?

Сегодня нам предлагают литературу, наличествующую в мире лишь как изделие и отсутствующую как разговор с читателем… Я знаю, без меня найдутся желающие, но так или иначе, я лично отказываюсь. Я уж лучше подожду другой-другой и новой-новой литературы. Даст Бог, мы и до нес доживем — если, конечно, вообще выживем…

На что же нам сегодня надеяться? И чего нам ждать? «Спросишь ты: „А ваше кредо?“ Наше кредо до сих пор — „Задушевная беседа“, развеселый разговор!»[1] Действительно, послала же нам судьба такой подарок — Тимура Кибирова (спасибо Александру Архангельскому за теплые и точные о нем слова[2])… Дождались, до поэта все-таки дожили — даст Бог, еще доживем до прозаика. Если, конечно, вообще выживем… Но уж это, и верно, вопрос целиком социальный, и не нам, литераторам, его решать. Вот только кому?

Строки из поэмы Тимура Кибирова «Послание Л.С.Рубинштиейну».
Александр Архангельский. Грядущим гуннам. — «Литературная газета», 1990, 18 сентября.