Домбровский Юрий

Царевна-лебедь

Юрий Домбровский

Царевна-лебедь

На старую дачу (на ней еще висела жестянка страхового общества "Саламандра") приехала новая дачница. Мы, ребята, ее увидели вечером, когда она выходила из купальни. Сзади бежала черная злая собачонка с выпученными глазами, а в руках у незнакомки был розовый кружевной зонтик с ручкой из мутного янтаря. Проходя мимо нас, дачница улыбнулась и сказала: "Здравствуйте, ребята". Мы смятенно промолчали, тогда она дотронулась до зонтика, и он мягко зашумел и вспорхнул над ней, как розовая птица, я ахнул, собачка вдруг припала на тонкие лягушачьи лапки и залаяла, но хозяйка наморщила носик и сказала: "Фу, Альма", - и та осеклась, так они и ушли.

Хозяйка была голубоглаза, белокура и прекрасна; собачонка безобразна, как жаба. Случилось это в 1925 году в большом яблоневом саду, километров за десять от города, возле дряхлой купальни, сбитой неизвестно кем и когда из серебристо-серых еловых досок. Вообще все в этом яблоневом саду возникало за зиму как бы само и неизвестно откуда. Даже происхождение сада и то терялось где-то в незапамятной давности, просто не то лет пятьдесят, не то лет семьдесят назад приехали сюда откуда-то люди, вскопали, очевидно, вручную, лопатами желтоватую суглинистую землю, изрезали степь участочками точно, ровно, по веревочке, настроили лубяные домики с узорчатыми водостоками из листового железа и смешными петушками-финтифлюшками, а когда все это сделали, то насадили этот чудесный яблоневый сад. Так он и возникал среди колючей степи как неожиданная прихоть природы - маленькое и прекрасное чудо ее. Идешь по степи - все пыль да пыль, да гудящие телеграфные столбы, черные птицы с полуоткрытыми клювами на проводах, и вдруг ты поднялся на холм - и сразу же перед тобой - старинные мощные дубы, похожие на задумавшихся библейских старцев, трепещущие, быстро живущие ивы, и каждый листик переливается то серебром, то чернью и, наконец, розовое облако - яблони, вишни, груши и еще какие-то деревья и кусты со сладким ванильным запахом. Над этим местом всегда кричали птицы и носились большие черно-синие стрекозы с мутно-зелеными шарами глаз и клеенчатыми, в мелкую сеточку желтыми и дымчатыми крыльями. А какие чудесные лягушки с пикейными брюшками, только что сделанные из лучшего зеленого целлулоида водились в этих прудах! Каких ящериц мы тут ловили! Мы - это двое парней и двое девчонок! (Они были двоюродными сестрами и учились на класс выше.) Мы любили это место, которое называлось по-разному - Дубки, Головановские сады, Нагилевский лес, Дача 12-го года (в память победы над Наполеоном) - смотря по тому, о каком уголке этого малого и милого края шла речь. Взрослые, например, ходили танцевать на Дачу 12-го года, а мы купались здесь в озере Головановского сада. И хотя в саду этом было тенисто, а в густом вишеннике порой даже сыровато (его почему-то никто не прорубал, и, разрастаясь, он дичал и хорошел все более), жара здесь все-таки стояла степная, сухая, изматывающая. Поэтому мы почти весь день, от зари до зари, проводили у пруда. Не в купальне, нет! Она всецело принадлежала взрослым, они выстроили ее для своих, не особенно понятных нам надобностей - а прямо под ветлами, на гребне обрыва или в большой глинистой пещере, в крайнем случае на мостках. Мостки эти стояли на хорошем ровном месте, с них отлично было нырять и показывать, где тебе с головой, а где с ручками. А затем мы были еще и учеными людьми и собирали коллекции ловили бабочек, стрекоз и огромных жуков-водолюбов. У меня же было совершенно особенное, ответственное задание. Однажды мой дядя Александр Алексеевич, узнав, чем мы занимаемся, вдруг удовлетворенно сказал:

- Ага, значит, ты мне понадобишься! - И привез из города банку формалина с притертой пробкой.

- Вот чем эту дрянь таскать, - сказал он, - принеси мне гадюку! Я обомлел:

- Какую гадюку? Зачем? Она же ядовитая?

- Дурак, - улыбнулся он, - ядовитая змея - это красиво! Я поставлю ее себе на стол. Сделаю группу: гадюка заглатывает лягушку, понимаешь? Принесешь - получишь рубль.

Рубль - деньги, конечно, немалые, но заработать их мне так и не пришлось - змей в наших местах не то не было совсем, не то было так мало, что они никогда не попадались нам на глаза, и, сколько мы с Верблюдом ни шарили по пещерам (мы все почему-то были убеждены, что змеи живут в пещерах, - смотаются так клубком, лежат и шипят), так ничего и не принесли. Тут надо оговориться: поймать гадюку - это было не только поручение, почетное для настоящего мужчины, но и строго доверительное, так внушил мне дядя. И понятно почему: если бы бабушка узнала, какое мне дал задание дядя, шум был бы на все Дубки. Я добросовестно держал все в великой тайне, но тут меня подвел Верблюд. Верблюдом его звали за меланхоличность, широкую кость и неуклюжесть. Он всегда путался в своих руках - непомерно длинных и угластых - и не знал, куда их девать. Свою нелепость он сознавал сам и, наверное, поэтому каждое новое знакомство начинал с предложения: "Давай соткнемся любя до первой крови". А когда дрался, то крутил кулаками перед носом и сам не бил и другому не давал ударить. Так вот этот Верблюд взялся мне помогать, потому что тоже хотел стать ученым, - и про трепался, чем мы занимаемся по вечерам, Борису Козлу. А Козел был дух, заводила, первый насмешник, и он мне устроил такой номер, что после надо мной грохотал весь пруд: прибежал к старшей из сестер - Нелли, с которой мы дружили, так что она была отчасти в курсе всех наших дел и знала, что мы для чего-то ловим змею, влетел, гад, как оглашенный и страшным сипом прохрипел:

- На пруду Ученого змея ужалила! Лежит, а кро-виш-ши, кровиш-ши!

Неля, красивая высокая армянка с двумя иссиня-черными косами и тончайшим золотым загаром на удлиненном византийском лице, побледнела, но не растерялась, подбежала к домашней аптечке, выхватила оттуда бинт, пузырь с йодом, склянку со спиртом и, не ожидая Козла, бросилась на озеро. А на озере уж никого не было, потому что вечерело, собирался дождь и только ветер гулял и гудел в пустой купальне. На мостках сердитая старуха Горинова полоскала какую-то голубую тряпку. Увидев Нелю, она сказала:

- Что, лунатик на тебя, что ли, нашел? Бежишь как лошадь! А мостки-то гнилые, я и то чуть не провалилась.

- Тут мальчик где-то, - сказала Неля. - У него с ногой что-то.

- Нет твоих мальчиков. Все в кино повалили, - ответила старуха. - Вот подержи-ка покрывало! Так! Ничего! Чисто! Только не надо его было в кипятке мыть, а то видишь, тут грязь заварилась. И все равно как новое. Покупали Катиной матери, а теперь Катя сама будет под ним спать. Вот что значит настоящая вещь!

Так мы узнали, как звать нашу дачницу и к кому она приехала. Дня через два выяснились и другие подробности - она племянница старухи Гориновой, балерина из Москвы. У нее сейчас в комнате висит большое зеркало - так она вырядится перед ним и танцует. Зимой она будет играть Царевну-Лебедь.

Когда я услыхал о Царевне-Лебеди, мне сразу стало тесно и трудно дышать.

- А богатая, - сказал Верблюд. - Зонтик кружевной, одна ручка что стоит.

У Бориса Козла, что сидел рядом со мной, заблестели даже веснушки. Был он рыжий, верткий и верно похожий повадкой и лицом на драчливого козленка, поэтому его так и звали.

- У-у, - сказал он азартно, - что там зонтик! А сколько у нее платьев, ты знаешь? - И осекся, соображая, сколько же - три или тридцать три? - И все как одно, ненадеванные, а танцует голая, только на шее жемчужина на цепке болтается.

- А ты откуда знаешь? - спросил я злобно.

- Хм, подумаешь! - У Бориса это всегда отлично получалось. - Я еще и не такой ее видел!

- Как же это? - спросил я, и у меня заломило под ногтями.

- Да подумаешь! - он встал и зло сунул руки в карманы. - Знаешь, у Горничихи яблоня против балкона? - спросил он в упор.

- Ну!

- Вот тебе и ну! - он сразу успокоился и сел. - Разденется и волосы распустит до пола, а вся голая! - Но тут ему стало самому неудобно, и он хмуро добавил: - Так только, у пояса что-то черненькое.

А Борис врал:

- Она седни остановила меня и спрашивает: "Скажите, мальчик, ландыши здесь растут?" А я ей: "А вон в Нагилевском лесу, там их много около оврага". А она: "Я туда дороги не знаю. Вот если бы вы меня туда проводили!"

- Ну не мечи, пожалуйста, - возмутился Верблюд.

- Я? Мечу? - Борис даже захлебнулся. - А хочешь знать, я с ней уже гулял!

- Где? - спросил я быстро, чтоб поймать.

- "Где, где"! - Он машинально выругался. - Возле речки лилии рвал.

Я хотел сказать ему, что все-то он врет, не такая она, чтоб ходить с ним, рыжим Козлом, за лилиями, да и нету их, лилии-то, мы вчера сорвали последние, но перебил меня Кудрин, самый старший из нас. Он сказал почтительно и тихо:

- А хороша она, так хороша!

И мы сразу примолкли. Словно пролетел тихий ветер и сдул с нас всю мелочь и шелуху. Даже Борису расхотелось врать про лилии - так в первый раз я подумал о женщине и красоте ее.

Прошло еще два дня. Стояла такая жара, что воздух струился, как вода. Земля горела и трескалась. Нежные синие цикории выгорали и становились голубыми, и белыми, и даже почти розовыми, как китайский фарфор. Дачницы мы больше не видели - было слишком жарко, чтоб заходить к пруду. И вот меня вызвал дядя и предложил снести записку.

- Куда? - спросил я.

- Ты дачу Гориновых знаешь? - спросил он, что-то соображая. - Ну так вот... - Но я уже понял все, выхватил записку и побежал... - Да стой же, малахольный! - крикнул он мне вдогонку. - Кому же ты ее отдашь? Старухе, что ли? Отдашь ты эту записку - вот тут написано: Катерине Ивановне - и попросишь ответа, понял?

- Понял, - ответил я.

- Иди, ничего не напутаешь, получишь четвертак. - Он оглядел меня с ног до головы. - Стой, надень ботинки. Она артистка, ей таких хулиганов показывать не приходится. И причешись. На расческу! Руки покажи! Иди мойся!

Как бы там ни было, но через десять минут я стоял у калитки и стучал носком в перекладину. Сад был обыкновенный, дачный, по бокам дорожки стояли пыльные серые мальвы, и красные солдатики ползли по ним. Я стучал, стучал, пока не вышла старуха и не спросила, что мне нужно. Я сказал.

- Давай, я отдам, - сердито приказала она. Я ответил, что нет, только лично.

- Ну тогда уходи, - сказала старуха спокойно. - Ее нет!

- А где?.. - осмелился я.

- А я почем знаю? - прикрикнула она, и я понял, что ее действительно нет, - иначе бы разве старуха стала бы так кричать.

Но где же она? Неужели пошла за две версты к пруду? Было так жарко, что даже и птицы не пели, только трещала в воздухе голубая и красная саранча. Старуха была румяна и желта. Острые ключицы так и ходили под бурым старушечьим платьем.

- Да ты чей? - спросила она, присматриваясь ко мне.

Я сказал. Тогда она молча открыла калитку.

- Иди, - приказала она и крикнула: - Катя, Катя!

Залаяла собачонка, и из-за угла дома вдруг появилась она.

Она была босиком, в халате, зашпиленном на поясе двумя английскими булавками, через плечо висело голубое мохнатое полотенце.

- К тебе, - ткнула в меня старуха и ушла. Она стояла передо мной, доверчиво и просто смотря мне в лицо. Я растерянно молчал.

- Здравствуйте, - сказала она, улыбаясь.

Тут я, на горе, вспомнил все московские уроки, встал по стойке "смирно", ткнул руку дощечкой и сейчас же опомнился и вспыхнул, но она ничего не заметила, серьезно приняла мою руку, пожала и спросила:

- Вы ко мне?

Я сунул ей записку. Она взглянула на адрес и сказала:

- Так пойдемте ко мне.

И вот я сижу у нее в комнате, а она стоит рядом, положив руку на спинку моего стула, читает записку и улыбается.

- Хорошо, - говорит она и кладет ее на стол.

- Просили ответа, - напоминаю я.

- Ответа? - на секунду она перестает улыбаться. - Ну хорошо, сейчас. И уходит.

Собачка, что лежит на тахте, бурно вскакивает и бежит за ней, но ома из коридора говорит: "Лежать!", и та возвращается, подходит ко мне, выкатывает на меня свои выпуклые рыбьи глаза, но вдруг примирительно и виновато бурчит и укладывается возле моих ног. Я осматриваюсь.

На стене полочка из красного дерева с горкой слоников и вторая с книгами, вешалка, покрытая простыней - виден край зеленого платья. Тахта под грубым синим ковром, стол, на столе вазочка с лилиями - вот и все.

Она быстро входит в комнату, в руках у нее голубой конверт-секретка.

- Вот! - говорит она. - Передайте и поблагодарите.

Секунду мы молчим. Я беру картуз. Собачонка поднимает рыбью голову и что-то сонно бормочет.

- Альма? - удивляется она. - Как, вы уже познакомились? - и целует ее в клеенчатый нос, от этого меня сразу бросает в пот.

Потом они провожают меня до калитки, и собачонка уже танцует вокруг меня. Моя новая знакомая отпирает калитку и вдруг спрашивает:

- Вам уже сколько?

- Четырнадцать, - отвечаю я и привираю на два года.

- О-о, - говорит она с уважением и сразу становится очень серьезной. Потом крепко пожимает мне руку и желает: - Счастливого пути!

- Прощайте, - бормочу я.

- Нет, до свидания, - значительно поправляет она. - Мы же еще будем встречаться, да?!

До дома я несусь галопом, смеюсь, задыхаюсь и никак не могу понять: что же со мной сейчас случилось?

"Так началась любовь и недетское с нею желанье, так в четырнадцать лет к нам томление страсти приходит" (Из Немесана).

И это-таки была настоящая любовь. Я посвящал ей стихи и видел ее во сне. Такое снилось мне, например. Пруд. Она лежит на мостках бледная, с закрытыми глазами - льет вода, в волосах у нее ряска, а я стою над ней на коленях и делаю ей искусственное дыхание, ее руки и тело поддаются всему, что я хочу и вообще она покорна.

И еще снилось мне другое, уже почти совершенно непонятное и странное, во всяком случае пришедшее неведомо откуда. Снилось мне море. Где я его мог видеть? Когда, в каких кинематографах, на каких полотнах? Трех лет от роду мы, правда, жили одно лето на окраине Мариуполя, ия помню вялые мутно-зеленые азовские волны, берег, усеянный крупной белой галькой в черном мазуте, пыльные акации. Но как все это не походило на то, что вдруг начало мне являться каждую ночь. Это и могло быть только во сне. До горизонта вдруг развертывались ослепительная теплая гладь и голубевшее небо. И вот мы вдвоем - я и она - заходим в этот простор, и море тихое, ласковое, необозримое несло нас то туда, то сюда, то вверх, то вниз, и качало, и баюкало, и обдавало ласковыми брызгами, и держало на себе. А она - Катя, Царевна-Лебедь, прекрасная племянница страшной старухи Гориновой, крепко держалась за меня, за мой пояс и шею, потому что была сама беспомощна, бессильна и не умела плавать, а я ее нес, качал, держал на руках, опекал, учил лежать на воде. От этого качания, полета и жуткой сладости я всегда вдруг под конец просыпался.

Я просыпался и лежал с открытыми глазами, бессмысленно вперясь в темный или светлый потолок, и каждый раз далеко не сразу понимал, что все это только сон, бред, а вообще нет ничего, кроме ночи, лая собак и узкого топчана. Потом уж, когда все кончилось, - мне рассказали, что бабушка в эти ночи по нескольку раз подходила ко мне, стояла, смотрела, вслушивалась и сокрушенно говорила:

- Вот еще беда этот пруд! Опять перегрелся на солнце. Ведь так и до солнечного удара недалеко!

А говорить с ней мне пришлось только однажды. Мы встретились у пруда, я только что снял с крапивы большую перламутровую бабочку с вырезными крылышками (такой у меня еще не было) и нес ее на ладони. А она шла со старухой с озера и остановила меня:

- Ой, откуда у вас такая прелесть?

Я жгуче почувствовал себя каждым сантиметром: босыми ногами в мальчишеских цыпках, люстриновыми штанишками в грязи и заплатах, стриженной ежиком головой; на ней же царственно сияло все - грушевидные серьги, кольца, часы-браслетка - все из белого металла, платье почти такого цвета и выреза, как эта бабочка.

- Она уже не дышит, - сказала она. - Смотрите, тетя, какая красавица!

- Там их, на крапиве! - ответила старуха.

- Зачем она вам? - спросила моя любовь. Я ответил, что для коллекции.

- А-а... - Она взяла мою грязную ладонь и стала на нее часто и жарко дышать, и тут случилось чудо. Мертвая бабочка вдруг раскрылась и поползла боком.

- Смотрите! - крикнула она. - Ожила! Слушайте, давайте ее отпустим!

Я кивнул головой, она осторожно сняла бабочку с моей ладони и посадила на лист лопуха.

- Живи, маленькая! - сказала она нежно. - А марки вы собираете?

Чтоб не огорчить ее, я кивнул головой.

- О! - обрадовалась она. - Так я вам дам замечательную марку, вроде этой бабочки. Вчера нашла ее в Джеке Лондоне. Это Виктор, наверное, забыл, повернулась она к старухе.

- Опять не забыть бы опустить ему в городе конверт, - равнодушно ответила старуха.

- Я пришлю ее вам сегодня же с Александром Алексеевичем, или знаете что? - Она улыбнулась. - Приходите ко мне сегодня вечером.

Я покраснел, потупился, молчал.

- Стихи мне свои, кстати, прочтете! Ну зачем ей было говорить про мои стихи? Как она не понимает, что испортила все.

- Не пишу я их, - буркнул я.

- Да? - сразу согласилась она. - Ну тогда просто приходите, так, в гости. Придете? Я кивнул головой.

- Так до свидания, - сказала она ласково. - Буду ждать.

Я не пошел к ней. Через три дня дядя принес и положил мне на стол желтую треуголку Мыса Доброй Надежды.

- Кавалер, - фыркнул он и засмеялся.

Два слова о дяде: ему не так давно стукнуло 30. Он был высок, развязен, красив, чисто брился и то отпускал, то снимал бакенбарды, то носил, то снимал сверкающую кожаную куртку. На своем веку был он и вольноопределяющимся, и прапором, и комиссаром полка, и археологом, и агрономом, и судьей, а в конце концов стал главным лесничим. Тогда ему дали эту куртку, болотные сапоги с ремешками и новый браунинг. Вот со всем этим он и покорил мою любовь. Почти каждый вечер мы видели, как они проходили по саду, выходили за фигурные ворота и шли степью к Нагилевскому лесу.

Собачку с собой они не брали, дядя шел упругой походкой, кавалерийской, такой, какой он никогда не ходил дома, в левой руке его болтался стек, иногда он останавливался и быстрыми резкими ударами стряхивал пыль с сапог. Она шла, слегка откидывая голову с уложенными волосами, поднимала руки и оправляла их с боков и на затылке. Дядя был в глухой защитной форме, простой и мужественный, она же иногда в голубой шелковой блузке, иногда в белой, но чаще в широком платье-халатике с соскальзывающими рукавами. Тогда становился видным розоватый загар, изнизанный легкой голубизной. Проходя мимо нас, она улыбается, машет рукой и звонко говорит:

- Здравствуйте, ребята! Мы хором отвечаем:

- Здрасьте, Катерина Ванна! А когда они исчезают за воротами, рыжий Борис задорно поет:

Ты куда ее повел,

Такую молодую?

Песня соленая, но дяде она льстит, он вообще нескромен, любит покрасоваться и расцветает, когда дед ему выговаривает:

- Эх! Снесут тебе, подлецу, голову, за твои дела! Ну что ты зубы скалишь, как дикий конь? Ты встал, да и пошел, а она куда?

Тут дядя завихляет, размякнет и начнет оправдываться, но так, что дед (он строг и справедлив, но наивен) плюнет и скажет:

- И слушать-то мне твои пакости противно. И за что вас, таких кобелей, бабы любят? Ни кожи, ни рожи! Одни сапоги!.. - И махнет рукой, чтоб не согрешить словом.

Но бабушка, дворянка и институтка, думает иначе. Я слышал, как она, то и дело оглядываясь на меня и понижая голос, рассказывала соседу:

- И каждый день, каждый день, как свечереет, так к нему и бежит, - еще оглядывается на меня (а я будто бы сплю) и прибавляет: -И собачку перестали с собой брать.

После этого разговора я стал избегать дядю, а когда он снова дал мне записку, я передал ее Верблюду, а сам остался в кустах.

Верблюд вернулся через десять минут и протянул мне ответ.

Мы пошли по дороге.

- Она про тебя спрашивала, - сказал он. Я схватил его за руку.

- Говорит: "А где ваш товарищ?" А я: "Он болен, лежит". - "А что такое с ним?" - "Да так, мол, простудился". А она подошла к столику, взяла коробочку. "Вот передайте ему, пусть поправляется". - У Верблюда в руке зеленая коробочка с шоколадным драже.

Мы молчим и смотрим друг на друга.

- Она хорошая, - вдруг страстно говорит Верблюд: - И что она с твоим дядей путается! Ну что он ей?!

А вечером меня дядя строго спросил:

- Так кого ты послал к Гориновым? Я сказал.

- А у самого что? Ноги отнялись? Я молчал и грыз заусеницу. Он подошел вплотную и приказал:

- Чтоб больше этого не было! Записку ты должен передать только лично понятно? Я кивнул головой.

- А что это еще за глупости - болен! Чем это ты болен, разреши тебя спросить?

- Ты женишься на ней? - спросил я внезапно сам для себя.

Он как будто нахмурился и спросил не сразу:

- Это кто тебе сказал?

- Говорят, - вздохнул я.

Он помолчал, подумал, покачал головой, вздохнул тоже и вдруг стал томным и изысканным.

- Видишь ли, дорогой мой, - сказал он совершенно новым для наших отношений ласковым и возвышенным тоном, - она красавица, известная балерина... по горло в деньгах... У ее ног... Да, мой милый, - тут он засмеялся, а я понял, что все-то он мне врет. - Не знаю, не знаю, я еще ничего не решил.

Я стоял и молчал.

Непередаваемое неудобство было не в словах, а в самой возможности этого разговора. Я еще не понимал, почему и откуда это чувство, отчего мне так неловко, но твердо знал, что оно правильное, справедливое, и мне от него, не уйти.

Понял это и дядя, он заторопился, посмотрел на часы и, бормоча что-то, выскользнул из комнаты. А я вдруг прямо пошел к зеркалу. Неуклюжий парень со стриженой головой, толстым лупящимся носом и оттопыренными ушами, красный и обветренный, стоял передо мной. Невозможно было поверить, что это и есть я.

Вот оба эти чувства вплелись в мое отношение к ней, и я потерял голову и не знал, что же мне с собой делать.

Семь бед - один ответ, через два дня я подкараулил их в Нагилевском лесу, когда они целовались. И все было так, как в моих жестоких снах, только меня-то не было с ней... Он сидел на болотной кочке, на плаще, она лежала у него на коленях с полураспущенными волосами.

Меня поразило ее лицо - оно ослабло, распустилось, ушло в туман, только глаз она не закрыла, и они светились по-прежнему.

Тут подо мной затрещал можжевельник, и она быстро вскочила. Я помертвел и припал к земле.

Она подошла к самому кусту, поглядела, постояла, ничего не увидела и отошла. Затем они заспорили.

- Нет, - сказала она вдруг очень твердо. Когда я поднял голову, она уже сидела и пудрилась, а дядя ходил по поляне.

- Но почему, почему? - спрашивал он страстно. - Сто раз я тебя спрашиваю, и ты...

- "Вас, вы"... Александр Алексеевич, ведь сегодня-то мы не пили на брудершафт.

Он зло махнул рукой и заходил по поляне.

- Но почему же, в самом деле? - спросил он, останавливаясь перед ней.

- Ну оставьте! - приказала она так коротко, что он ошарашенно замолчал.

Я лег на мокрый, как половая тряпка, мох и продолжал слушать. Теперь она сидела, обхватив руками колени и откинувшись на ствол ели. Розовый зонтик лежал рядом, - она была в чулках, и одна пятка у нее уже позеленела.

- А вы ведь не должны на меня обижаться, - напомнила она о чем-то.

- Да, да, - недовольно отмахнулся он. - Помню, помню.

- Ну вот и хорошо, - она вздохнула. - Сядьте! Терпеть не могу, когда вы такой.

Дядя еще раз прошелся по поляне.

- Сядьте! - приказала она. Он что-то прорычал.

- Ну?!

Он подошел и сел. Она высоко подняла руку, рукав упал, и я увидал ямку, полную голубизны и золота.

- Зло-ой! - сказала она, кладя ему руку на голову. - Ух, какой зло-ой! Как моя Альма! И волосы-то, - она стала перебирать их и пощипывать, жесткие, цыганские!

Тут он вдруг вскочил.

- Но ведь это же глупо! - закричал он. - Я же вас люблю, а вы...

- Тише, тише, - сказала она, улыбаясь. - Ну?! Ну же! Я опять могу испугаться. Вы слышите меня, Александр Алексеевич?

Он только мотал головой и скрежетал. Она вдруг быстро вскочила, подошла к туфлям, вытряхнула и стала надевать. Он сразу же осекся.

- Катя, - сказал он пересохшим голосом. Она надела вторую туфлю и подняла зонтик и сумочку.

- Ухожу, - объявила она.

Он взял ее за руку.

- Ну, я больше не буду! - сказал он потерянно. Она ничего не ответила и пошла. Он побежал и схватил ее за руку.

- Пустите! - приказала она.

Он что-то быстро бормотал.

- Да ну пустите же! - приказала она и так по-бабьи грубо, что мне даже стало не по себе.

Он вдруг рухнул на колени и обхватил ее у пояса и что-то молитвенно забормотал. Она молчала. Он схватил ее за руку и припал к ней. Наконец она наклонилась и подняла его.

- Ох, Александр, Александр, - сказала она мягко и устало. - Я уж так этим по горло сыта, так сыта... Ну пойдемте сядем.

Она пошла, он молча и пристыженно следовал за ней. Она снова села на плащ, и дядя встал на колени, снял с нее туфли и аккуратно сложил.

- Ну, - сказала она. - Продолжаю слушать, - и неожиданно перебила себя: - За все надо платить, Александр Алексеевич, а за... - Она что-то замедлила: - За такие отношения особенно. Вы уговор-то помните?

- Да, но...

- Ну вот и все, - упрямо сказала она. - Когда я захочу, так ведь? А за ваши... - она опять поискала слово, - штучки я буду опять брать Альму. Вот вам! Дайте-ка сумочку!

Он подал. Она достала круглое зеркало и протянула ему.

- Посмотрите, на кого вы похожи! Хорош? Ну то-то! Итак, через два года вы снова попадаете к этой женщине и остаетесь у нее. На этом мы остановились? Слушаю дальше.

Я повернулся и, лежа на брюхе, пополз назад. Зачем мне было слышать об этой женщине? Мне и так все было ясно!

Три дня я бегал от всех и отсиживался в гадючьей пещере. И ничего мне так не хотелось в то время, как чтобы я наступил на настоящую гадюку и она меня обязательно ужалила. Я знал наизусть и "Песнь о вещем Олеге", и про смерть Клеопатры, и мне нужно было что-то такое же громкое и смертоносное, мирящее меня со всем миром. А прежде всего с ней. И пусть бы меня ужалила тут эта черная, гробовая змея пушкинская. Я бы, верно, упал, меня бы затошнило кровью, и я валялся бы вот тут, среди этих корней, бледный, черный от яда. И так, как уж было один раз, но уже не понарошке, а по-настоящему прибежал бы рыжий Козел и крикнул на весь поселок: "У стариков Крайневых внука гадюка ужалила!" И она бы пришла первая. И сказала бы моему дяде такое...

В пещере, где я лежал, было сыро, спокойно и темновато, то есть, пожалуй, не темновато, а просто на всем лежали какие-то похожие на плесень скользкие голубые сумерки и сильно пахло землей и грибами. Во все стороны торчали корни, всякие: и прямые, и кривые, и толстые, и тонкие, и черные, и белые, и бурые, и словно покрытые ржавчиной, а на ощупь извилистые и мускулистые, как змеи. Я украдкой тянул к ним руку и думал: "А может, и в самом деле медянка? Она же рыжая". И один раз мне показалось, что корни зашевелились, поползли, я ясно даже помню ощущение ледяной чешуи, скользнувшей мне по лицу. От страха и омерзения я дернулся в сторону и больно ударился о корень, торчавший прямо над головой. Боль была такая, что я с минуту пролежал неподвижно, а потом, весь сотрясаясь от холода и озноба, вылез наружу и на секунду как будто ослеп от открытого яркого солнца. А когда открыл глаза и посмотрел прямо, увидел перед собой Нелю. Она сидела на траве, согнув под себя ноги, и возилась с цветами. Цветы лежали около нее, их была целая охапка - золотые курослепы, аккуратные кремовые маргаритки, нежные маркие лекарственные ромашки, у которых никогда нет белых лепестков и которые пахнут лимоном, и, наконец, огромные фиолетовые колокольчики с четко выкроенными узорными лепестками. Она брала все их по одному за стебелек, осматривала и откладывала. И была так углублена в это занятие, что, кажется, ничего, кроме цветов, и не видела. Но только я взглянул на нее, как она сказала:

- Тебя Катя ищет.

У меня от неожиданности даже сердце екнуло. А потом я подумал: "Как Неля может передавать мне этакое? Именно Неля". Это первая мысль. За ней другая: "А почему же, собственно, нет? Кто она мне? Что стоит между нами? Мной и ей? Ей и Катей, Катей, Нелей и мной?" Но, очевидно, все-таки что-то стояло, потому что я почувствовал, что покраснел, и, ничего не расспрашивая, буркнул:

- Спасибо, - да и пошел.

- Только слушай, ты сейчас иди! - крикнула она мне вдогонку. И я не почувствовал в ее голосе никакой скованности. - А то не застанешь, она вечером в город собирается.

Тогда я остановился и спросил:

- А где ты ее видела?

- Да они ведь через забор от нас живут, - улыбнулась Неля. - Я вышла, а она и говорит: "Если пойдете на пруд, скажите, чтоб обязательно зашел. Только я вечером в театр уеду, так что до пяти".

- Ладно, - снова буркнул я и опять было пошел, но вдруг совершенно неожиданно для себя обернулся и сказал: - Скажешь, что меня не видела, поняла?

Она так замешкалась, что даже цветы уронила, посмотрела на меня удивленно и сказала, спадая с голоса:

- Хорошо, скажу.

А я повернулся и зло, откровенно прямо пошел через сад на дачу Гориновых.

Она сидела за столом в саду, шпилькой чистила вишни, пальцы у нее были багровые, и выше локтя на мякоти руки виднелись острые кровавые брызги. На ней было жемчужно-серое платье с короткими рукавами.

Когда я подошел, она посмотрела и не улыбнулась.

- Садитесь, - сказала она сдержанно. - Поставьте эту корзину на стол и садитесь!

Я сел. Она ловко дочистила вишню и швырнула ее в медный таз.

- Вы очень нехорошо поступили со мной, - сказала она.

Я пробормотал какую-то невнятицу.

- Подглядывать вообще нехорошо, а в таких случаях уже совсем не годится.

- Я собирал ландыши, - пробормотал я очень жалко.

- Очень может быть, - согласилась она сухо и почти таким же тоном, какой я слышал от нее в лесу. - Но, увидев в лесу меня, вы должны были подойти ко мне или же, если не желали встречаться, уйти.

Она сказала "ко мне", а не "к нам", и это почему-то меня обрадовало.

- Простите! - пробормотал я. Она зачерпнула пригоршню вишен.

- Это хорошо, что вы не запираетесь, - похвалила она. - Видите, я ничего не сказала вашему дяде и даже сделала вид, что ничего не заметила, но... - Она заглянула мне в глаза. - Ведь вот, наверное, вам самим неприятно, правда?

Я кивнул головой.

- Ну конечно же! - Она помолчала. - Когда мне было двенадцать лет, проговорила она, слегка морща лоб, - я была так же любопытна, как вы, и подсмотрела то... ну, одним словом, то, что мне не полагалось видеть. - Она помолчала. - У вас нет старшей сестры? - спросила она вдруг. Я покачал головой.

- Вот и у меня не было старшей сестры, и мне было очень, очень нехорошо. Подождите, у вас плечо в паутине.

Она подошла, отряхнула меня ребром ладони и вдруг двумя прохладными, длинными пальцами взяла за виски, повернула к себе.

- Я спросила вашего дядю про вас, и он сказал, что уже три дня, как его не видно, не то, говорит, с товарищами подрался, не то, верно, заболел.

От ее голоса, голубого сияния наклоненных ко мне глаз, от ее прикосновения и доверия - от всего этого вместе мне стало жарко, томно, нежно, чего-то очень жалко, и я заплакал: сидел, потупив голову (она не отпускала меня), улыбался, а слезы капали и капали.

Она не останавливала их, не утешала, не задавала вопросов, а только стояла и смотрела.

- Ну хватит, - сказала она мягко. - Не стоит это все слез!

Я обтер глаза.

- Не стоит! - повторила она решительно, локтем провела по лицу, отбрасывая волосы, потом, далеко отставляя два багровых пальца, осторожно обхватила меня за шею и два раза тихо, но сильно поцеловала в губы. - Вот, сказала она. - Вот, вот и вот! И вы простите меня, я, кажется, что-то не то вам говорю, вы ведь не подглядывали? - Она не отпускала моей шеи, и я, потупившись, молча кивнул ей головой.

Она долго молчала, а потом сказала:

- Как это все-таки отвратительно! И ведь каждый должен пройти через это... - И зачерпнула полную пригоршню вишни.

Так мы просидели с ней до вечера, и тут я услышал от нее то, что часто повторял себе потом.

- Нехорошие мы! Ух, какие мы иногда нехорошие! - говорила она тихо и гневно. - Вы и понятия не имеете, какими мы можем быть. То, что вы увидели это так, мелкая пакость, мне даже за нее не особенно стыдно, а все-таки без нас не обойдешься. И не потому, что... Нет, совсем не потому... - Она замолчала и долго сидела молча, так долго, что я не переждал ее молчания, спросил:

- А почему же?

Она еще немного помолчала, почистила вишни.

- Да вот, думаю, как вам объяснить. Все настоящие отношения строятся в мире через женщин. Они крепки только тогда, когда где-то спаяны женской кровью. Но тогда это уже навеки. Такие отношения никогда не распадутся, а будут все расти и расти, охватывать все больше и больше людей. Вы этого еще не понимаете, конечно...

- Понимаю, - сказал я. - Очень понимаю. Она тихо засмеялась.

- Да нет, со слов этого не поймешь, это так даром не дается. Это надо пережить, - и она опять замолчала. - Понимаете, - сказала она медленно, раздумывая на каждом слове. - Всякое в жизни бывает, и с вами будет всякое, так вот может случиться так, что вы ослепнете и оглохнете, потеряете руки и ноги и даже хуже, все отвернутся и откажутся от вас, но одна женщина около вас обязательно останется.

- Какая? - спросил я, потому что мне в ее словах почудился какой-то намек.

- Это неважно какая - сестра ли, мать ли, жена ли, просто друг, - это ведь все равно - одна такая женщина около вас всегда останется! Конечно, все это надо пережить и перестрадать. И вот тогда через много лет... - и вдруг прервала себя и окончила совсем не так, как начала: - Через много лет у меня дочка будет уже взрослой, и, когда мне придется говорить с ней, как сейчас с вами, смогу ли я сказать ей то, что сегодня говорю незнакомому мальчику? Со мной вот так никто не говорил.

Я молчал, а она вдруг развела руками:

- Не знаю! В том-то и дело, что не знаю. Таких вещей никто никогда не знает.

Целый день хлестал ливень, и мы сидели дома, а в полдень следующего я, хмурый и сумной, с каким-то большим разбродом в душе вылез и пошел на пруд. И как-то само собой очутился у гориновской дачи. И только что подошел к калитке, как сразу понял - там что-то случилось. Дом стоял черный и пустой. Окна были заложены, двери плотно закрыты. На досках балкона расползалась большая лужа. Одинокий слоник, самый большой из всех девяти, стоял на столе. Я перемахнул через забор, взбежал по ступенькам и взял его в руки. Он был мокрый и холодный. Я его рассматривал и думал: "Уехали! Уехала, уехала! Когда? Почему?"

Потом сунул слоника за пазуху и спрыгнул на землю. И тут увидел Нелю. Она стояла в своем саду и через изгородь смотрела на меня.

- Уехали, - сказала она. - А Катерина Ивановна, та даже из города не вернулась. А сегодня и старуха уехала.

- Так, может, они не совсем, - предположил я.

- Да нет, совсем. А Катерина Ивановна в Москву, она и с моей мамой попрощалась. Мама ей говорит: "Ну что же вы так внезапно, вы ведь хотели прожить до конца месяца". - "Да нет, пора, дела". А это что, она тебе своего слоника оставила?

Ничего она мне, конечно, не оставляла, просто забыла его второпях - и все, но я кивнул головой.

- Покажи-ка, - попросила Неля. - Хороший! Из кости! Ты знаешь, у меня тоже есть один такой, только фарфоровый, я тебе его принесу, ты их собирай, их должно быть девять. На пруд пойдешь?

И мы пошли на пруд.

Я шел, смотрел в землю и думал, и Неля не спугивала моих мыслей. Она шла рядом, но все равно ее как будто бы и не было. Я был очень тих и печален, но чувствовал, что это не такая печаль, как всегда, не такая, как когда, например, меня выругали за что-то дома или дядя засмеялся и сказал мне: "кавалер" или я в школе получил "неуд" от математички или подрался на перемене, это, пожалуй, были даже не печаль, не горечь, не сердечные угрызения, - но что же это все-таки тогда было? Я не знал.

Ах, если бы мне тогда пришли бы в голову вот эти строчки:

Мне грустно и легко, печаль моя светла,

Печаль моя полна тобою.

Но до них мне оставались еще годы, годы и годы.

Комментарии

Впервые рассказ увидел свет в журнале "Сельская молодежь" в 1973 году, э 4.