Тайная «драконова» почта, учрежденная в России Петром Первым, взятие крестоносцами Иерусалима, эпифания – человеческое жертвоприношение в Латинской Америке, бесы в костеле Вышеградского замка, оргии римских патрициев, чудесное спасение великого князя Кирилла с тонущего броненосца «Петропавловск» – вот тугие спирали сюжета нового романа Якова Шехтера. Погрузившись в чтение, вы вдруг почувствуете, что мистика – не удел избранных, а живая часть нашей реальности. Вплетенная в повседневность, она располагается рядом с нами – нужно лишь протянуть руку или чуть изменить угол зрения.
Литагент «Неоглори»36100ed1-bc2d-102c-a682-dfc644034242 Шехтер Я. Астроном Феникс Ростов-на-Дону 2007 978-5-222-12127-6

Яков Шехтер

АСТРОНОМ

Странно, что мы испытываем болезненную потребность (как правило, зря и всегда некстати) отыскивать прямую зависимость произведения искусства от «подлинного события». Потому ли, что больше себя уважаем, узнав, что писателю, как и нам, грешным, недостало ума самому придумать какую-нибудь историю? Или же наше маломощное воображение взыграет, если нам скажут, что в основе «сочинения» лежит подлинный факт? Или же, в конце концов, все дело в преклонении перед истиной, которое заставляет маленьких детей спрашивать того, кто рассказывает сказку: «А это правда было?»

Владимир Набоков «Лекции по русской литературе»

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ИЗГОТОВЛЕНИЕ ЗЕРКАЛА

Глава первая

ОБДИРКА

В девятом классе Миша решил стать астрономом. Его привлекал вид ночного неба, исколотого булавками звёзд. А луна, луна дурманила Мишину голову, сладко тянула спину, катила горячей волной по сухожилиям. Когда выскальзывала она, обнажённая, бесстыдно подставляясь пристальным взглядам биноклей, подзорных труб, телескопов и просто невооруженных глаз, Миша страдал от бессмысленной, но не менее горькой от бессмыслия ревности. Он хотел, чтобы луна всходила только для него, лишь ему даруя тихие услады спокойного любования, страстного осматривания, хозяйски спокойного огляда с атласом в руках.

О, эти минуты истомы с задранной верх головой, упоительные мгновения, когда, чудится, ещё чуть-чуть и воспаришь, взовьёшься кометой, и, расписавшись в холодном вечереющем небе, сольёшься с недоступным небесным телом в единый сияющий шар!

Сладкая штука – мечты. Словно сахарная вата, наполняют они душу до дна, до предела, до тягучих, розовых слюнок. Но сожми зубы, чуть придави эту хрусткую неуёмную массу – и нет ничего, только ветер свистит в проводах, да насмешливо мерцают многоопытные, всякого повидавшие звёзды.

До увлечения астрономией Миша хотел стать археологом. Несколько лет подряд он посещал школьный исторический кружок и один раз даже выехал на раскопки.

В его родном Кургане копать было нечего. За четырехсотлетнюю историю города в нем не произошло никаких сколь нибудь значительных происшествий. Самым большим культурным событием оказалась ссылка декабристов: Кюхельбекера и Розена. Архитектурных памятников в Кургане тоже не случилось: город, заложенный, как слобода, так и оставался скопищем деревянных домов. Единственное хоть как-то интересное сооружение – православный храм – разрушили в двадцатые годы.

Курган являл собой унылое зрелище стандартных пятиэтажек застройки семидесятых годов двадцатого века и нескольких аляповатых сооружений сталинского ампира, окруженных кварталами неистребимых деревянных домишек.

Копать выехали под Челябинск, на древнее городище. Кружковцы присоединились к группе московских археологов. Правда, всего на неделю, однако руководство школы предполагало, что даже столь непродолжительное знакомство заострит чувство истории в сердцах учеников и пробудит дополнительный интерес к изучаемым предметам. Но получилось наоборот.

Работали под открытым солнцем, мелко и нудно копаясь в плотно схваченной корнями земле. Кустарник на городище вырубили с самого начала, но корни, конечно же, остались, проросшие на глубину нескольких метров. Нужно было аккуратно, чтоб не повредить возможную находку, расчищать корешок и осторожно отпиливать обнажившуюся часть. Скучное и кропотливое занятие. За неделю, проведенную на раскопках, так ничего и не обнаружили. Просто ничего, абсолютно, ноль, только черную скользкую землю, кротовые ходы и розовых, извивающихся червей.

От археологов к школьникам был приставлен инструктор, он же смотритель. Опасаясь неумелого энтузиазма, инструктор целыми днями висел за спинами ребят, отпуская шуточки и забавляя старателей историями из жизни на прошлых раскопках. Знал он этих историй великое множество, был словоохотлив и добр, и его присутствие хоть как-то скрасило нестерпимо тянущиеся часы работы.

Звали инструктора Марком, он закончил четвертый курс истфака и на раскопках проходил практику. По вечерам Марк приходил к палатке школьников, приносил с собой гитару и пел возле костра всякие дурацко-смешные песенки, вроде «его по морде били чайником».

Вот это было здорово! Миша не сводил глаз с инструктора и подпевал, что было сил.

Непонятно почему Марк выделял Мишу из своих подопечных. В один из вечеров, когда они вместе отошли от костра пописать, он остановился на полдороге, задрал голову кверху и тяжело выдохнул в черную глубину ночи.

– Не там роем. Не на той земле. Ну, какая тут старина, пятьсот, семьсот лет. Тысяча уже седая древность! Именно это Мандельштам и называл арбузной пустотой России.

– Почему арбузной?

– Арбуз, он вроде большой и тяжелый. Важный такой, красивый, вскроешь его, – внутри красная мякоть, черные косточки, белая корка. Но на самом-то деле все эта красота, не более, чем вода. Пустое место, понимаешь?

Миша не понимал. Окружающая его страна, под названием Россия, вовсе не казалась ему пустой. Он не знал, не видел ничего другого, и поэтому любил землю, на которой родился и вырос, ее продутые ветром колки посреди бесконечных полей, желтую листву, плывущую по черной воде осеннего Тобола, пьяный воздух нагретого полуденным солнцем соснового бора. Наверное, можно было поспорить с Марком, но тот вдруг замолчал. Тишину нарушали только далекое уханье сов и негромкое журчание. Миша, подражая Марку, тоже задрал голову, да так и замер. Впервые в жизни он увидел Луну. Не луну, а Луну!

– А где же надо рыть? – спросил он, спустя несколько минут. – В Крыму? На Волге?

Марк не ответил. К прерванному разговору он вернулся только в последний день, когда палатка школьников была разобрана, вещи уложены и грузовик ожидался с минуты на минуту.

– Прогуляемся напоследок? – предложил Марк, и Миша с замирающим сердцем пошел с ним вдоль городища.

Чего уж он там ждал от Марка, каких таких откровений или открытий, Миша и сам не понимал, но сердце почему-то колотилось, словно предчувствуя перемену.

– Две тысячи девятьсот лет тому назад жил в далекой стране царь, и звали его Саул, – вдруг заговорил Марк. – И как заведено у царей был у него соперник, претендент на престол. Звали его Давид. Саул гонялся за Давидом по всей стране, но настичь никак не получалось. Однажды загнал он Давида в пустынную местность, обложил со всех сторон и стал ждать. Но Давид и оттуда вывернулся, непонятно как прожив в пустыне несколько недель без воды и пищи.

Саул продолжил преследование. Возле единственной в тех краях деревни он поймал на выгоне пастушка и приказал ему составить список всех жителей. Вернувшись, он подверг каждого допросу, кто мог снабжать врага пищей и водой, но так ничего и не обнаружил.

Марк замолчал. Спустя несколько минут Миша осторожно спросил.

– Ну и что? Чем закончилась эта история?

– Чем, чем! – с внезапным раздражением воскликнул Марк. – Ты понимаешь, три тысячи лет назад можно было отловить пастушка на краю захолустной деревни и приказать составить список. Значит – он умел писать! Вот где надо рыть! А тут, – он брезгливо ткнул пальцем в раскопки, – находим берестяную грамотку, и шуму на весь мир!

Он снова замолчал.

– История закончилась просто, – сказал он через несколько минут, когда городище закончилось и, завершив круг, они снова вышли к лагерю. – Саул погиб в бою с филистимлянами, а Давид взошел на царство и первые годы правил в Хевроне. Вот где бы я покопал, – Марк зажмурился. – Ух, как бы я там порылся. Что угодно отдам за это!

Так в Мишину жизнь впервые вошло слово «Хеврон». Незаметно, с черного хода, вроде бы случайно упомянутое и почти лишнее, оно было произнесено, запомнилось, чтобы потом, в свое время, восстать в грозном великолепии надвигающейся неизбежности.

Фортуна – весьма взбалмошная и капризная особа: никогда не угадаешь, каким боком она к тебе повернется. Через неделю после отъезда школьников, на том самом месте, где Миша, сопя и отирая пот, рыл никому не нужные ямы, обнаружили необычную скульптуру. Двухметровый каменный дракон держал в лапах огромное солнце. Даже обломанные, его каменные лучи доходили до самой земли. Головы у дракона не оказалось, и поначалу решили, что ее отбили вместе с лучами. Более тщательное исследование показало, что ее никогда и не было, дракона с самого начала изготовили безголовым.

Таинственная скульптура вызвало немалое брожение в научных кругах, до широкого зрителя отголоски ученых дискуссий докатились в виде серии популяризаторских статей. Эссе под броскими названиями: «Каменное солнце», «Свет из-под земли», довольно долго циркулировали по страницам популярных изданий. Но Миша их уже не читал.

Вернувшись с раскопок, он переложил повыше учебники истории, а на их место начал потихоньку собирать книги о Луне, ночном небе, великих звездочетах и знаменитых открытиях. Книг такого рода оказалось довольно много; в областной библиотеке им был отведен целый стеллаж, куда, судя по формулярам, многие годы никто не заглядывал.

Быстро пробежав популярные и общеобразовательные брошюры, Миша погрузился в загадочный мир шлифовки линз и самостоятельного изготовления телескопов. Тут все излучало трепет и тайну, тени великих астрономов прошлого: Алхазена, Бэкона, Джованни Батиста, Галилея, Аверроэса, Торричелли, Кеплера, Декарта – дрожали над страницами биографий. В библиотеке каким-то чудом оказались книги этих ученых, и Миша, перескакивая с пятого на десятое, словно зачарованный, листал и перелистывал страницы.

Он оказался единственным читателем всего этого богатства. Вернее, почти единственным, на некоторых формулярах стояла фамилия Радзинский. Судя по всему, в Кургане, кроме Миши, проживал еще один любитель астрономии. Миша навел справки, и немедленно узнал, о ком идет речь.

Кива Сергеевич (Акива Самуилович) Радзинский был ходячим анахронизмом, ошибкой исторического процесса, гигантской флуктуацией. По всем законам ему давно полагалось сгинуть, пропасть, лечь в вечную мерзлоту или развеяться дымом над туманными перелесками Польши, а он жил, проводив за черту небытия врагов и друзей.

«Ви, – шелестел Кива Сергеевич с невозможным для жителя Зауралья мягким акцентом, – ви понимаете? Нет, ви не понимаете, о чем я говорю!»

В Кургане Кива Сергеевич появился в сороковом году, когда главный конструктор танков, которые запускались в серию на новом заводе, попросил первого секретаря обкома пристроить своего родственника, молодого ученого, беженца из Польши. Поскольку весь город кормился из рук завода, а завод ходил по струнке перед главным конструктором, то просьба была выполнена незамедлительно. То есть, сначала беженца приняли, поставили на довольствие и выделили жилплощадь, а потом принялись думать, как же его применить.

После некоторого раздумья, узнав об экзотической профессии беженца, Киву Сергеевича назначили заведующим астрономическим кружком Дома Пионеров. Кружок срочно организовали, и даже приобрели кое-какой инвентарь.

Никаких документов, подтверждающих астрономическое образование, беженец не представил. По его словам, все удостоверения и дипломы пропали во время бегства из Польши. Запросили главного конструктора, и тот подтвердил, что его родственник действительно закончил перед самой войной Варшавский университет. Заведующий отделом образования срочно организовал проверку знаний товарища Радзинского. Экзаменаторы, два школьных учителя с рабфаковским образованием, выслушав часовую лекцию о небесной механике и тупо оглядев доску, которую «поляк» мелко покрыл формулами, единодушно пришли к одному и тому же выводу: астроном – настоящий.

Худо-бедно кружок заработал. Кива Сергеевич, тогда еще просто Кива, быстро смастерил телескоп и установил его в куполе бывшего монастыря, переделанного в краеведческий музей. Там он проводил все ночи, днем отсыпался, а к вечеру приходил в Дом пионеров на занятия кружка. Вид у него был странный: торчащие дыбом рыжеватые волосы, тонкая шея с нервным кадыком, глубоко запавшие глаза, и какая-то нагловатая усмешка, не сходящая с губ.

Он совершенно не вписывался в общий вид горожан и, конечно же, был первым кандидатом на устранение. Однако пока главный конструктор царил во вверенной ему отрасли, тронуть гражданина Радзинского было невозможно.

Но все проходит, закатилась и эта звезда. В сорок девятом, когда военная надобность стала не столь злободневной, Главного арестовали и замели, да так, что даже крошек не осталось. Куда он сгинул, в каком лагере нашел упокоение, знают только архивы. И гореть бы Киве Сергеевичу синим пламенем, если бы не его астрономическая удача.

Во время своих ночных бдений он ухитрился открыть новую звезду, незаметную пылинку в бесчисленном сонмище звездного мусора, и дать ей имя Курганка. Провинциальный городишко, подсчитывающий по пальцам именитых земляков, внезапно обзавелся настоящей знаменитостью. О Радзинском, скромном советском астрономе, открывшем на собственноручно изготовленном телескопе то, чего не смогли увидеть буржуи со всей своей современной техникой, написала «Правда». Статью немедленно перепечатали в местной газете «Советское Зауралье», а когда «Астрономический вестник» АН СССР, посвятил необычайному человеку несколько строк, его неприкосновенность стала абсолютной. Кива, теперь уже Кива Сергеевич, мог делать, что заблагорассудится: статус священной коровы пересмотру не подлежал.

Однако никакой пользы из своего выдающегося положения он так и не извлек; дела этого мира мало заботили товарища Радзинского. Возможно, окажись рядом с ним женщина, великий двигатель бытового прогресса, он получил бы более комфортабельное жилье, приоделся и стал бы лучше совпадать с социумом, но женщины Киву Сергеевича не интересовали. Да и когда ему было заниматься женщинами, ведь ночь, часы, предназначенные для любви, он посвящал иному усердию, а день, время работы и заработка, проводил в постели.

Педагог из него был никудышный, юных курганцев отталкивали заполошность и темперамент преподавателя.

– Ви! – распаляясь, начинал он, угрожающе тыча в воспитанника длинным пальцем с кустиком седых волос на фаланге, – ви знаете, что такое шлифовка линз? Нет, ви не знаете! Это не просто операция, это таинство, это искусство, это загадка. Да, загадка! Потому, что ни одна линза не похожа на другую. Все, что ви съели, с кем поругались, кого любили – все остается в линзе. Проше, дайте мне ее, и я опишу характер человека! Я скажу, он счастлив с женой или плачет по ночам. Дайте, дайте мне ее!

Но кружковцам нечего было предложить учителю, и дымчатые кольца риторики повисали в холодном воздухе Зауралья. Его энергия ночных переживаний, его опыт сладострастия с запрокинутой головой под черным куполом упраздненного монастыря, нервный, спотыкающийся бег крови сквозь уже начинающие сужаться сосуды, искали выхода. Так же, как река находит свое русло, протискиваясь между камней, Кива Сергеевич жаждал продолжиться, он искал будущего воспитанника, придирчиво и страстно высматривая его среди кружковцев, искал и не находил.

Они не могли не пересечься, астроном и ученик. Удивительно, что их встреча произошла так поздно, спустя год после зарождения Мишиной страсти.

– Да-да! – раздалось из-за двери с табличкой «Кружок астрономии». Миша толкнул высокую, выкрашенную жирной коричневой краской дверь, и вошел в комнату.

Боком к нему, у окна, сидел за столом мужчина. Вернее, не сидел а, чуть привстав, тянулся к огромному глобусу, стоящему перед ним. За его спиной распласталась по стене огромная карта звездного неба, украшенная декоративными картушами.

– Вы Кива Сергеевич? – робко спросил Миша.

Человек сел, обернулся к вошедшему, и спросил, недоуменно поднимая брови.

– А что, вы видите в этой комнате кого-нибудь еще?

– Я, – Миша замялся, – я хотел записаться в кружок, и мне сказали, что это у вас.

– А по цо тебе в кружок? – сурово поинтересовался мужчина.

– Я хочу стать астрономом, – с достоинством ответил Миша.

– Астрономом? – человек расхохотался. Можно было подумать, что Миша сказал что-то очень смешное или неожиданное. Нахохотавшись, человек спросил:

– А женщиной ты стать не хочешь?

– Как это, женщиной? – не понял Миша. Вопрос был задан с явной подковыркой, но какой, Миша не мог понять.

– Пан млоды, – назидательно произнес Кива Сергеевич, тыча в Мишу указательным пальцем. – Астрономом невозможно стать. Астроном это как пол, дается при рождении. Или ты астроном, или ты нет. Изменить сие невозможно.

– Я астроном, – уверенно ответил Миша и шагнул поближе к столу.

– Скуд веш, откуда ты знаешь? – спросил Кива Сергеевич, облокачиваясь на спинку стула.

– Вот, у вас на столе глобус Хондиуса. Слева Большая Медведица, в центре Геркулес, а справа созвездие Лиры.

– Ну! – Кива Сергеевич даже подскочил на стуле – Почти угадал. Только в середине не Геркулес, а Дракон.

– Геркулес, – не согласился Миша. – Вот четыре звезды Клина, – он указал пальцем в сторону глобуса, – невозможно спутать.

– Заявка подана, – Кива Сергеевич потряс головой, встал из-за стола и протянул Мише руку. – В кружок ты уже записан. Но кружок, это только начало, разминка. Чему бы ты хотел научиться?

– Я хотел бы научиться шлифовать линзы, – сказал Миша. – Только по настоящему, как Левенгук. Вы знаете, что такое теневой метод Фуко? В книжках написаны только общие объяснения. Я пробовал, но ничего не получается.

Кива Сергеевич побледнел и рухнул на стул.

– Млодзян, – прошептал он трясущимися губами. – Я жду тебя всю свою жизнь, мальчик!

Письмо первое

Дорогие мои!

Даже не знаю, с чего начать, как описать вам невероятное положение, в котором я очутился. С моей головой что-то произошло, наверное, я сильно ударился или долго болел. Память вернулась, но странным образом: какие-то подробности всплывают до мелочей, до запахов, цветов, звуков, а многое полностью пропало, и восстановить его не в моих силах. Ваши милые лица стоят перед глазами, я слышу голоса, интонации, я помню, как выглядят чайные блюдечки на обеденном столе, фасон маминого платья, запах отцовских папирос, но полностью забыл ваши имена. Я забыл, в каком городе мы жили, чем занимались, забыл свое собственное имя, сколько мне лет, профессию, национальность. Пространство моей нынешней жизни ограничено комнаткой, теплой стеной, на которую опираюсь, окошком с холодным стеклом, глядящим в кромешную темноту, столом, табуреткой. Тут царит тишина. Лишь приложив ухо к стене за спиной, я улавливаю отдаленные крики. Кто кричит, почему – понятия не имею, и вряд ли смогу узнать.

Дни мои тянутся незаметно, большую часть времени я дремлю, погружаясь в чудные, удивительные сны. Они настолько явственны, что иногда кажется, будто они и есть моя настоящая жизнь. И не одна, много, много прожитых жизней. Просыпаясь, я думаю о них, пытаюсь понять, что со мной происходит.

Есть мне не хочется, и жажда не беспокоит, я стал словно бестелесным, в смысле привычных потребностей и отправлений. Дремота наваливается внезапно, нет сил противиться ее власти, она накрывает с головой, подминает под себя, будто тяжелая морская волна. В перерывах между приступами сна я тщательно ощупал и пересмотрел все члены моего тела: они целы и исправно работают. Я ощущаю боль, слышу звуки, обоняю, вижу, но чувство ирреальности происходящего не отпускает.

Поговорить тут не с кем, я полностью предоставлен самому себе и своим дремам. Как бы мне хотелось поговорить с мамой, выслушать совет отца, просто посидеть вместе, глядя друг на друга. Единственно доступный способ общения, пусть односторонний – это письма.

На моем столе лежат припасенная кем-то пачка бумаги, карандаши, точилка, есть даже ластик и несколько десятков плотных конвертов. В противоположной стене прорезана узкая щель и над ней нарисован такой же конверт, как те, что лежат на столе. Над ним изображена голова дракона. Зачем, почему – неизвестно. Куда ведет щель, как работает почта и почта ли это вообще – не знаю. Но я буду писать вам, родные мои, я расскажу вам все свои сны, и буду верить, что получу от вас весточку. Мне так нужна ваша помощь!

На конверте я напишу «Дорогим родителям». Это все, дальше память отказывает. Но тот, кто поместил меня в эту комнату, кто приготовил бумагу, карандаши и конверты, наверняка знает, кому адресованы мои послания, и сумеет их передать. На этом прощаюсь, подступающая дремота вяжет мои члены, закрывает глаза. Только бы успеть опустить конверт в щель. До свидания, до следующего письма.

Любящий вас сын.

Глава вторая

ОБРАБОТКА ЗАГОТОВКИ

Спустя месяц, когда восторги улеглись и вид звездного неба через окуляр телескопа перестал вызывать у Миши волну сладкого трепета, Кива Сергеевич затеял с учеником первый серьезный разговор.

– Каждый астроном обязан сделать свой телескоп. Ты розумешь?

– Разумею.

– Звезды должны войти в тебя не только через глаза, а через пальцы, через пот, через ноги. Через ноги, ты знаешь, как астрономия входит через ноги?

– Не знаю, – почтительно ответил Миша. Он уже понял, что на многие вопросы учителя нужно отвечать смиренным незнанием. Тогда он объяснит и перейдет к следующей теме. Если же зацепиться, то Кива Сергеевич может выдать получасовую нотацию о том, кто такой астроном и чем он отличается от прочих особей человеческого рода. Миша был усердным и понятливым учеником.

– Тебе, – Кива Сергеевич многозначительно хмыкнул, – а вернее нам, предстоит построить зеркальный телескоп, или телескоп-рефлектор системы Ньютона. В первую голову требуется изготовить вогнутое зеркало, которое играет роль объектива. Для этого нужно толстое стекло, заготовка. Можно витринное, но лучше всего от иллюминатора. Ты вешь, где достать стекло от иллюминатора?

Миша недоумевающе пожал плечами. Через Курган протекала небольшая речка Тобол. Дальше, спустя несколько сот километров она разливалась, превращаясь в солидную реку, но здесь ее с трудом хватало для купальных забав короткого зауральского лета. В пляжный сезон по Тоболу, не спеша, плавали лодочки, иногда показывался милицейский катер. Другими плавсредствами сухопутный Курган не располагал, и где достать иллюминатор, Миша не имел никакого понятия.

– Астроном, – поучающе поднял указательный палец Кива Сергеевич, – все вокруг себя видит сквозь призму призвания. Гды спиш ораз гды ядаш, – тьфу, – резким движением головы Кива Сергеевич остановил внезапно прорвавшийся польский, – когда ты спишь, и когда ты ешь, когда целуешь девушку и даже когда забегаешь в кустики по малой нужде – ты всегда должен оставаться астрономом. А что это значит? Это значит: глаз осматривает, ухо прислушивается, голова запоминает. Любая мелочь, которая может пригодиться, наматывается на ус. Накрепко наматывается. Зрозумел?

– Понял, – ответил Миша.

– А теперь, – продолжил Кива Сергеевич, – шуруй к мосту через Тобол, там возле лодочной станции лежит на песке старый катер. Уже три года лежит, весь проржавел. На него явно махнули рукой. Так я думаю. В катере есть по три иллюминатора с каждого борта. Выбери, какой на тебя смотрит, и развинти.

Миша кивнул головой, повернулся и пошел к двери.

– Эй, – окликнул его Кива Сергеевич. – Болты там хоть и были покрашены, но давно проржавели. Возьми гаечный ключ покрепче и трубку металлическую. Ключ вставишь в трубку, чтоб плечо увеличить, иначе не отвернуть. И терпением, терпением запасись. Терпение – главная добродетель астронома!

Есть неуловимое очарование в старых мостах. Замшелые деревянные сваи, скрипящие доски настила, зеленая вода, так близко бегущая за почерневшими перилами, ее холодный, свежий запах, перемешанный с пряной гнилью травы, осевший на ледоломах.

Их строили еще вручную, вбивая кувалдами каждую сваю, выбирая на звук доски, прислушиваясь, по-крестьянски основательно, нет ли трещины, строили на годы, на десятилетия. В центральной России они не сохранились, сгорели, одни в лихолетье гражданской, другие под гусеницами Отечественной, но за Уралом, куда не долетали немецкие самолеты, мосты стоят до сих пор, намного пережив и строителей, и эпоху.

Катер лежал, глубоко зарывшись в песок. Его борта проржавели до дыр, все полезное давно было свинчено и унесено. На иллюминаторы никто не позарился, какой от них толк в домашнем хозяйстве? Миша потрогал гайки; наросты краски превратили их в бесформенные нашлепки.

«Терпения тут, действительно, понадобится много, – подумал он. – Может, на другом борту положение не такое трудное».

Он пошел вдоль катера, стараясь ступать точно по краю его тени, просто так, ради игры. Тень кончилась, и с другой стороны он уткнулся в двух парней, привольно расположившихся под бортом. Парни грелись на солнце и выпивали: несколько уже опорожненных бутылок валялись неподалеку. Употребляли они дешевое вино, «Солнцедар», в Кургане его называли «гамыра».

Один из них лежал, привалившись к борту катера прямо под иллюминатором, а второй стоял в позе горниста, высоко задрав локоть. Вместо горна в руке он держал бутылку и, обхватив горлышко вытянутыми губами, крупными глотками переливал в себя ее содержимое. Увидев Мишу, он с чмоком вытащил бутылку изо рта, отер губы и осклабился.

– А вот и козлик пожаловал. Ходи посюдова, козлик.

Драк Миша не боялся, в школе ему приходилось стыкиваться то с одним, то с другим задирой, но тут перевес сил был слишком велик. Он молча подошел, сжимая в одной ладони гаечный ключ, а в другой трубку.

– Гляди-тка, – зареготал парень, – вооружен и очень опасен!

Солнце играло на его крупных блестящих зубах, переливалось в глазах, брызгало искрами с кончиков волос.

– Кинь на землю, – приказал он, не переставая скалить зубы. – Скидавай, кому говорят.

Трубка и ключ полетели в песок.

– Дай пару копеек, видишь, гамыра кончается.

– У меня нет.

– Нет, говоришь. А ну, попрыгай!

Кривясь от оскорбления, Миша несколько раз подпрыгнул. Ничего не зазвенело. Бумажный рубль, запрятанный во внутреннем кармане пиджака, лежал тихо.

– Да не так, – посерьезнел парень. – Козликом попрыгай.

– Как это козликом?

– С ног на руки, вверх-вниз.

– Эй, – подал голос второй, лежащий на песке парень. – Кончай мальца травить. Чо он тебе сделал?

– Да пока ничо, – отозвался первый, – но может. Давить его надо, пока не вырос.

– Так сразу и давить, – не согласился лежащий. – Ты лучше в круг мальца пригласи, выпить, закусить. Может, нашим станет.

– Это мысль, – согласился парень и протянул Мише бутылку «Солнцедара». – На, ломани глоток.

Миша взглянул на обслюнявленное горлышко.

– Спасибо, я не пью.

– Брезгуешь, значит. Дарами солнца брезгуешь. Ну, ничего, ты еще пожалеешь. На коленях умолять станешь, а не дадим.

Он вдруг с необычайным удивлением посмотрел Мише за спину.

– Ничего себе! Смотри, что творится.

Миша невольно обернулся, и парень закатил ему здоровенный пинок под зад. От неожиданности Миша упал, зарывшись лицом в песок.

– Ну, как, побыл козликом, покушал травку?

Миша молча поднялся на ноги, выплюнул песок и пошел на парня. Ему стало все равно, что с ним будет дальше, стерпеть такого оскорбления он не мог.

Парень, ухмыляясь, ждал его, помахивая бутылкой. Брызги вина вылетали из горлышка, вспыхивая на солнце, словно искры электросварки. Лежащий подскочил, одним прыжком преодолев расстояние до Миши и крепко схватил его, прижав руки к туловищу.

– Пусти, пусти! – закричал парень. – Пусти козлика!

– Правов таких не дадено, – с сожалением сказал второй парень. – Пока не дадено.

Он отшвырнул Мишу в сторону. Сила в его руках была нечеловеческая, точно экскаватор подхватил и кинул, не разбирая, кто попался в ковш.

– Вали отседа, парень. Еще раз увижу тебя на этом месте, заплакать не успеешь.

Миша молча поднял ключ и трубку, повернулся и пошел домой. Обидно было до смерти, в носу щекотало, а непрошеные слезы катились по щекам. В уличных схватках ему уже случалось быть битым, несколько раз противник оказывался сильнее или ловче, но поражение никогда не носило тотальный характер, всегда оставляя лазейку для будущей победы. Здесь же его словно размазали по стене, такого бессилия и беспомощности он никогда не ощущал.

Кива Сергеевич выслушал Мишин рассказ с необычным вниманием. Помолчал. Походил по комнате.

– Быстро они до тебя добрались, – наконец сказал он.

– Кто это они? – спросил Миша.

Кива Сергеевич внимательно посмотрел на него.

– Хулиганы. Негодяи. Збойцы. Разбойники и злодеи.

Миша принял ответ как должное; воспаленный случившимся, он не обратил внимания на проговорку Кивы Сергеевича. Потом, спустя несколько месяцев, просеивая прошлое сквозь сито понимания, он разгадал, о чем проговорился или на что хотел намекнуть ему Учитель.

– Пойди туда ночью, – предложил Кива Сергеевич. – Полнолуние через два дня, вот через два дня и сходи.

– Так ночью же опаснее, – удивился Миша. – Я лучше завтра днем схожу. Они же там не все время сидят.

– Ночь, – время астрономов, – не согласился Кива Сергеевич. – Разные времена благоприятствуют разным людям. Мы – люди темноты. Астроному лучше всего начинать новое дело при полной луне.

– Почему? – снова не понял Миша.

Кива Сергеевич опять внимательно посмотрел на него.

– А как ты гайки в темноте крутить будешь? Кшенжич поможет.

– Кто? – не понял Миша.

– Кшенжич – луна, месяц.

– Я фонарик возьму!

– Ночью свет фонарика издалека виден. И вообще, – внезапно разъярился Кива Сергеевич, – не умничай, делай, что велят.

В ночь полнолуния Миша провозился чуть не до рассвета. Он сбил краску, отчистил проволочной щеткой грязь и ржавчину, приладил ключ и давил, жал, что было сил, повисая на трубке всем телом. Бесполезно, гайки стояли, словно припаянные. Грязный, с ободранными пальцами, Миша вернулся домой под самое утро.

– Вот так встреча, – отец собирался на работу. – У телескопа сидел или заснул возле Кивы Сергеевича?

Увидев, как основательно Миша штудирует учебник физики, он стал благосклоннее относиться к увлечению сына.

– Нет, гайки откручивал.

– Какие гайки, небесные?

– Если бы! Обыкновенные ржавые гайки.

В полном отчаянии Миша пересказал отцу историю прошедшей ночи.

– Что ж ты сразу не спросил? Сначала нужно хорошенько смочить их керосином, а как высохнут, залить машинным маслом. Тогда, кудрявая, сама пойдет.

Масло и керосин отец принес с работы, и в следующую ночь Миша достаточно легко открутил гайки, снял с петель иллюминатор и с передышками притащил его домой.

Вечером, вместе с Кивой Сергеевичем, они разобрали рамку и с максимальными предосторожностями извлекли толстенное стекло.

– Добже! – ликовал Кива Сергеевич! Прекрасное стекло! Мне нравится его толщина! А тебе?

– Мне тоже нравится, – отвечал Миша. Сбитые пальцы саднили, но радость Кивы Сергеевича была такой искренней, что не присоединиться к ней было невозможно.

– Пошли, – Кива Сергеевич поднялся с места. – Я покажу тебе мастерскую алхимика. Только стекло не урони.

Они спустились в подвал. Толстая железная дверь, которую, казалось, никогда не открывали, раскрылась без малейшего усилия. Пошарив рукой по стенке, Кива Сергеевич зажег свет.

Подвал представлял собой большую комнату с четырьмя дверьми. Видимо, они вели в подсобные помещения. Кива Сергеевич уверенно подошел к одной из них, легко повернул ключ и распахнул ее настежь.

– Просимы сердечне!

Комната действительно походила на мастерскую алхимика. На огромном столе в четком порядке были разложены приборы, о назначении которых Миша мог только гадать. Кроме них на стенах и полочках располагались кюветы, циркули, напильники, полный набор слесарных инструментов, болты и гайки в картонных коробочках, куски дерева, гвоздики, трубки разных диаметров, тигель, колбы, реторты, микроскоп, – чего только не было в этой комнате!

– Начнем! – Кива Сергеевич оживленно потер руки. – Вот прямо сейчас и начнем.

Он взял из Мишиных рук стекло и осторожно положил его на ровную доску. Не глядя, протянул руку и, взяв со стола три деревянные планки, положил их на стекло. Затем сделал отметки карандашом, пробуравил планки и завинтил шурупы. Теперь на стекле лежал деревянный треугольник. Миша недоумевающе следил за действиями учителя.

– Последняя проверка, – Кива Сергеевич посмотрел на Мишу. – Сейчас мы установим, принимает тебя Луна или нет.

– Что нужно делать? – спросил Миша. Он уже понял, в чем заключается его роль. Ему полагалось молчать и работать. И позволить Учителю объяснить результаты действий.

– Иди на улицу. Смотри по сторонам. Первое, что привлечет твое внимание – принеси сюда.

– А если автобус? – не выдержал Миша.

– Автобус не бери. Что не сможешь взять – запомни. Вернешься – расскажешь. Будь внимателен – это твой последний вступительный экзамен.

– Экзамены, экзамены, – почти с раздражением шептал Миша, поднимаясь по лестнице. – Сколько можно проверять! Он что, в космонавты меня записывает! Всего-то делов – астрономический кружок.

Он говорил, но какая-то частица его сознания твердо знала, что речь идет не о кружке, а о куда большем, важном и, наверное, главном в его жизни деле. И он пройдет любые испытания и экзамены, лишь бы остаться, прилепиться к Киве Сергеевичу и пойти за ним. Куда пойти, он пока не понимал, но знал, что это правильная, а главное, единственно возможная для него, Миши, дорога.

Фигуры горнистов на фасаде Дома Пионеров пылали, не хуже костра в огне заходящего солнца. На улице все было обычно: прохожие, автобусы, колоны кинотеатра «Россия» наискосок, книжный магазин напротив, черная глыба памятника Ленину посреди площади, серые ступеньки главпочтамта.

Миша обогнул Дом Пионеров. Сразу за ним начинался парк, разбитый на месте старого кладбища. На нем были похоронены декабристы, но это его не спасло – кладбище разровняли, превратив в место отдыха трудящихся. В монастыре, где когда-то отпевали умерших, разместили краеведческий музей, там Кива Сергеевич и устроил свою обсерваторию.

Миша свернул на дорожку парка. Под ногами забренчало. Трудящиеся, выпивая и закусывая в кустах, захмелев, разбрасывали пустые консервные банки во все стороны света.

– Тьфу, – Миша наподдал носком, и банка со скрежетом врезалась в кусты. Он прошел еще несколько шагов и остановился.

«Первое, что привлечет твое внимание – принеси сюда».

Банка. Что за ерунда! Но ведь Кива Сергеевич четко сказал – первое. Придется нести.

Он вытащил банку из кустов, брезгливо вытряхнул остатки сайры и возвратился в подвал.

– Вот, – сказал он, протягивая жестянку Киве Сергеевичу.

– Отлично! Лучшего и придумать невозможно. Да, ты настоящий астроном. А теперь – за работу.

По правде говоря, Мишу слегка разбирал смех. Какое отношение имела пустая консервная банка к почитателям Луны и почему именно она доказала, что он настоящий астроном – было непонятно и странно. Да и вся высокопарность церемонии отталкивала. Миша всегда убегал от всякого рода общественных нагрузок. Красные галстуки, звездочки с кудрявым Ильичем, совместное пение «Интернационала» вызывали мурашки стыда. Все эти атрибуты причастности казались неловкими анахронизмами, принадлежали к другой эпохе и, кроме исторического любопытства, не вызывали никаких эмоций. Серьезное к ним отношение представлялось постыдным. А тут он оказался вовлеченным в чудаковатый ритуал, избежать которого уже не представлялось возможным, а прекратить – немыслимым.

Кива Сергеевич снял с гвоздика в стене большие ножницы для резки кровельного железа и ловко вырезал треугольные выступы по краю банки. Затем просверлил в донышке отверстия и пришурупил банку к палке с закругленными краями.

– Шурупы, только шурупы, – приговаривал он, вращая отвертку. – Можно и гвоздями, но шурупы честнее. Гвоздь, скользкий и гладкий, из любой ситуации вывернется. А шуруп, если уж зацепился, то будет держать, пока его вместе с зубами не вырвешь. У шурупов учись, не у гвоздей.

Он вставил банку зубцами вниз прямо в треугольник, лежащий на стекле. Банка вписалась в него с небольшим зазором.

«Э, – подумал Миша, – он, наверное, заранее знал размеры. Иначе бы так точно не подошло. Значит, и про банку знал? Откуда? Интересно получается….»

Кива Сергеевич взял со стола круглую коробку из-под растворимого кофе, открыл и высыпал на стекло бурый порошок.

– Поплюй, для начала, – приказал он Мише. – Чтоб лучше шло.

Миша послушно поплевал. Кива Сергеевич налил на стекло воды из темно-зеленой бутылки.

– А теперь сверли.

Миша взялся за ручку и стал крутить банку по стеклу. Раздался громкий хруст. Миша испуганно отпустил палку.

– Крути, крути, не бойся. И нажимай добже. Когда наждачный порошок перестанет хрустеть – еще подсыплем. Если постараешься, часа через два заготовка будет вырезана.

Миша крутил и крутил, нажимая изо всех сил. Постепенно хруст стих, тогда Кива Сергеевич подлил воды, смывая остатки порошка в канавку, уже образовавшуюся на стекле. Хруст возобновился.

– Как ты розумешь, – спросил он Мишу, усаживаясь перед ним на табуретке, – какая дорога правильная, та, что легче или та, что труднее?

Подвох был ясен, но Миша хотел получить объяснение и поэтому подыграл.

– Та, что легче, – ответил он, налегая на палку.

– Не всегда, – сказал Кива Сергеевич. – Мир ведет с человеком диалог. И один из признаков правильности пути состоит в том, что обстоятельства препятствуют. Правильная дорога – это улучшение мира, и силы, которые в этом не заинтересованы, начинают мешать. Розумешь?

– Нет, – честно признался Миша.

– Ну, и ладно, – согласился Кива Сергеевич. – Нех так бендзе. Все сразу понять трудно. Пока просто слушай. И запоминай. А потом мозаика сама в голове сложится. Но кое-что ты должен делать уже сейчас. Заруби себе на носу, выжги в сердце, держи перед глазами – вторая, после терпения, добродетель астронома, – абсолютные чистота и аккуратность. Во всем. А особенно на рабочем столе.

Письмо второе

Дорогие мои!

Мне снилось, будто я превратился в камень. И это был уже не я, потому, что у камней нет ни души, ни сознания, а что-то иное, объяснить которое невозможно на языке наших понятий. Какие-то остатки моего человеческого разума задержались в каменной толще, поэтому я мог назвать этот валун собой.

Я, по всей видимости, был необычным камнем, отличным от других глыб в нашей гряде. Мы лежали все вместе, прикрытые землей и ждали своего часа. Лежали очень долго, века, а может быть тысячелетия, ведь для камней время течет по-другому. Мысли, если их можно так называть, ворочались во мне очень медленно. Наверное, по человеческим часам на каждую из них уходили годы или десятилетия.

Мы не говорили друг с другом, но любой валун мог обратиться к общему Управителю. Он втолковывал каждому его суть и смысл существования. Мы знали, что наш час близится, и готовились к нему. Мне трудно объяснить, как, ведь проснувшись, я многое позабыл из «каменной жизни». Кажется, я умел управлять какими-то внутренними цепочками, делаясь тверже или мягче, и подготовка состояла в том, чтобы отвердить себя до максимальной величины.

Я очень старался, напрягаясь изо всех сил. Мои соседи по гряде, огромные замшелые валуны спокойно дремали, то наслаждаясь лучами солнца, нагревавшего торчащую над землей верхушку, то нежась под прохладными струйками дождя. Слова «нежась» и «наслаждаясь» плохо подходят к каменным глыбам, но я не могу передать вам те ощущения, и вынужден пользоваться понятиями из языка людей.

И вот – час пробил. Пришли люди, отгребли покрывавшую нас землю и принялись за работу. Из каждого валуна они вытесывали блок для определенной цели. Им только казалось, будто они сами решают, какой камень на что пойдет, на самом деле всем руководил Управитель. Готовые блоки складывали на повозки и отвозили на вершину горы. Там шло большое строительство, и всех нас употребили для возведения стен, башен, домов.

Мне досталась главная роль, хоть блок из меня получился небольшой и странной формы. Мои усилия и работа над собой не пропали даром – из всей гряды выделил Управитель меня одного и предназначил для особо важной функции. Перед тем, как направить сердце главного каменотеса к тому месту, где я пролежал многие века, Управитель взял с меня клятву: быть крепким и жестким, постоянно работать над усилением твердости и всегда помнить о выпавшей на мою долю чести.

– Есть души, предназначенные для высокой цели, – сказал он, – и спрос с них особый.

Дугу внешних ворот поднимали при мне; я видел каждую деталь и все подробности строительства, терпеливо дожидаясь своей очереди. Из толстых бревен и балок соорудили точное подобие будущей арки и на нее осторожно затащили огромные блоки. Между собой блоки ничем не скреплялись: каждый последующий опирался на предыдущий, прижимаясь к нему огромной массой.

Когда обе дуги арки дошли до самого верха, пробил мой час. Я улегся в небольшое пространство между верхними блоками, и вот тут-то и пригодилась моя странная форма и выработанная твердость. Дуги сжимали меня с двух сторон мертвым замком, я оказался вершиной и ключом ко всей арке. Когда бревна и балки убрали, все сооружение стало держаться только на мне. От меня, от моей крепости, теперь зависела судьба огромных блоков, кичившихся своими размерами, и презрительно поглядывавшими на меня во время строительства. Ну, да ничего, теперь все они оказались подо мной, а я, небольшой камень странной формы, возвышался над ними, на самом, самом верху. Теперь я понял, о какой цели говорил Управитель.

Прошли года, или десятилетия, а может быть – века. Подо мной суматошно протекала человеческая жизнь. Разные люди проходили через ворота, воины били таранами в их деревянные створки, цари, окруженные пышной свитой, въезжали под шум возбужденной толпы. Иногда надо мной пролетали стрелы, иногда через меня лили кипяток и расплавленную смолу, а иногда сыпали цветы. Я взирал на шелушение людской жизни отстраненно и равнодушно: войны и примирения, ненависти и любови были так быстротечны и суетны на фоне бесконечного, степенного существования камней.

С горы, на которой стоял город, были видны холмы, покрытые синим лесом, зеленые ложбины между холмами, голубое море у горизонта. С моря иногда прилетал холодный и влажный ветер. От его дыхания на моей поверхности оставались белые налеты соли. Если их не смывали дожди, соль начинала вгрызаться в поверхность, разъедая меня по крупицам, выгрызая мельчайшие песчинки. Я выстраивал защиту, окружая поврежденные места укрепленными цепочками, я понимал важность своего положения и всегда помнил о клятве.

Мои крупинки разлетались в разные стороны, ложились под колеса повозок, забивались в одежду женщин, оседали на конские гривы. Я чувствовал их, я знал, где они, и что с ними происходит, даже отдаленные, они оставались частью меня. Их было мало, очень мало, таких песчинок, ведь я постоянно работал над укреплением твердости и заботился о целости своей структуры.

Холмы, леса, море постоянно стояли передо мной, то мерцающие под солнечным жаром, то прикрытые зыбкой пелериной дождя. И чем дальше я смотрел на них, тем больше мне хотелось рассыпаться на множество песчинок и, прицепившись к лошадиным копытам, или к человеческим сапогам, оказаться там, за зыбким маревом плывущего воздуха.

Нет, полностью рассыпаться я не мог, да и не хотел, ведь тогда арка, порученная мне арка, упала бы, развалилась на части. Речь шла о нескольких сотнях песчинок, не больше, а ведь мое тело состояло из многих и многих миллионов таких частиц.

Поначалу сама мысль о нарушении клятвы казалось чудовищной, но постепенно я привык к ней, и она перестала вызывать трепет и стыд. Ведь я не собирался никого предавать, наоборот, я еще ожесточеннее работал над своими цепочками, но вместе с тем, почему прелести этого манящего, сверкающего мира должны были остаться навсегда недоступными?

Мои крошечные посланники начали потихоньку распространяться по всей округе. О, как это было изумительно и прекрасно, узнавать, что находится за горным перевалом, каков цвет морской волны на рассвете, чем пахнут лесные прогалины в жаркий полдень. Любопытство росло, особенно когда мои песчинки поднялись на корабли и поплыли в разные стороны огромного, удивительного мира. Он обрушился на меня всей мощью своих звуков, запахов, красок. То, что происходило под аркой, теперь стало казаться ничтожным и незначительным Высокие когда-то горы теперь представлялись скромными холмами, а пестрая толпа, струящаяся сквозь ворота – сборищем неотесанных простолюдинов. Нет, я не забывал о долге, постоянно работая над твердостью, но тем частичкам, что лежали у самой поверхности и хотели пуститься в дальнее путешествие – разве я мог им воспрепятствовать?

Прошли годы, или десятилетия, а может быть, века. Куда подевался скромный камень, тяжело выполняющий свою работу?! Я превратился в гражданина мира, в ученого, познавшего просторы, в аристократа духа, укутанного в мантию тайны. На грубые валуны, подпиравшие меня, я смотрел без презрения, и даже без снисходительной грусти; они просто были мне неинтересны.

И вот, в один из дней произошло нечто ужасное. Я вдруг почувствовал, как по моему телу пробежала дрожь, боль, судорога, смятение. Раздался страшный треск – и, словно черная змея, сквозь меня проползла трещина. Со стороны она была не видна, даже самый опытный строитель не смог бы догадаться об ее существовании, но, я-то, я-то знал! Слишком много частиц покинули мою поверхность, слишком много посланников ушли в далекие края на поиски впечатлений.

С ожесточенностью обреченного я принялся за работу, пытаясь зарастить цепочками нанесенный ущерб, но тщетно. Трещина раздробила мое тело на две половины, и они тут же начали незаметное, но неумолимое движение, расползаясь в разные стороны. Молить о пощаде, звать на помощь? Кого? Конец был неминуем, не скоро, не сразу, но обе мои половинки, сдвигаемые чудовищным давлением валунов, должны были выскользнуть из замка и арка, вверенная мне арка, с грохотом рассыпаться, убивая и калеча всех, кто окажется под ней.

Нет, лучше бы это произошло сразу, немедленно, чем растянутое на десятилетия неторопливо растущее отчаяние, срывы, сломы, сколы, скрип рвущихся цепочек, страх, стыд, боль.

Наконец, это случилось. Именно так, как я себе представлял. Арка рухнула, а я, подлый и бесчестный я, проснулся на своей табуретке, в маленькой комнатке, перед письменным столом.

Прощаюсь, нет сил писать дальше.

До следующего письма,

любящий вас – сын.

Глава третья

РАБОЧИЙ СТОЛ

В январе 1942 года, на маленькой железнодорожной станции остановились друг напротив друга два поезда. Шли они в одну и ту же сторону, под Харьков, где готовилось крупное наступление. В обоих эшелонах размещались воинские части, сформированные для прорыва фронта. Предстоящие бои кружили головы, возбуждение переполняло морозный воздух. Части были укомплектованы в двойном размере, каждый батальон равнялся по численности полку и экипирован по высшему разряду. Все было новым: автоматы ППШ, четыре пулемета на каждый взвод, противотанковые винтовки, даже наводящие ужас «Катюши» двигались следом отдельным составом.

Макс Михайлович Додсон, новоиспеченный младший лейтенант, с удовольствием спрыгнул на снег. Ладно сидевшая гимнастерка чуть натянулась, крепко перехваченная ремнем вокруг талии, мышцы ног, уставшие от недельного лежания на нарах теплушки, приятно заныли. Хорошо было Максу Михайловичу, ему нравились роль командира взвода, послушание, с которым подчинялись его приказам солдаты, ловкость крепкого, натренированного тела, умение пальцев, быстро разбиравших и собиравших пулемет, или ППШ. Он уже слышал шепот за спиной: «А наш-то хорош, справный парень, и человек сердечный. С таким воевать легко и помирать не страшно».

Главные проблемы отодвинулись назад, подступающая опасность притупила тревогу. Его семья ушла из Гомеля пешком, убегая от немцев, и кроме этих скудных сведений, он больше ничего не знал о судьбе близких. Успели они добраться до еще не захваченной железной дороги и мыкаются сейчас в эвакуации, или не успели, и тогда…

Он гнал от себя эти мысли, но они возвращались и возвращались. Воображение услужливо рисовало страшные картины, и Макс старался подавить их усердной учебой в училище, доведением до автоматизма навыков обращения с оружием. Запах большой битвы, растущий по мере приближения к линии фронта, притупил воображение, вернее, перевел его на другие рельсы. Теперь оно рисовало перед ним картины будущих боев, его, молодого командира, вместе со своим взводом, прорывающим укрепления противника. Вот он ползет по снегу и, мгновенно оценив обстановку, передает приказ по цепи. Противотанковые ружья обстреливают амбразуры дотов, пулеметчики подавляют огонь стрелкового оружия, и взвод перебежками добирается до вражеских траншей. – За Родину! – Макс поднимается во весь рост и впереди атакующей цепи первым врывается во вражеские окопы.

Тут воображение начинало пробуксовывать, – что происходит внутри окопов, как пойдет рукопашная, Макс пока не знал. Зато последствия он представлял себе довольно четко.

– Кто первый прорвал оборону противника? – спрашивает командующий армией Тимошенко, и начальник штаба тут же докладывает: – Младший лейтенант Додсон!

– Почему младший? – удивляется командующий. – И почему лейтенант? За геройский прорыв представить его к капитанскому званию и поручить батальон. Такие молодцы нам нужны. Да, вот еще что, – добавляет командующий, – от моего имени подайте представление на орден Красной звезды. Нет, Красного Знамени.

– Михалыч, – ворвался в мечты голос сержанта Яковлева. – Послать ребят за углем?

– Пошли, конечно, пошли, – согласился младший лейтенант.

Их дырявый вагон насквозь продувал студеный ветер, спасала только топящаяся без остановки печурка. На остановках солдаты бегали к паровозу и набирали уголь из тендера. Помощник машиниста ругался, но давал.

Додсон помахал руками, разминая мышцы. Гимнастерка вкусно пахла хлебом, который поджаривали прямо на огне печурки, угольным дымом, особым, почти домашним духом теплушки. Скудное зимнее солнце вдруг расщедрилось, снег между двумя путями, прибитый множеством ног, заискрился, заиграл; окна штабного вагона стоящего напротив теплушки Додсона засияли, полоски наледи под крышей превратились в сверкающие всеми цветами радуги алмазные ожерелья.

По ступенькам вагона сошла девушка. Додсон оценивающе пробежал по ней взглядом и замер. То, что произошло, напоминало солнечный удар. Когда-то в детстве он пересидел с друзьями на речке и, возвращаясь домой, вдруг остолбенел от внезапно обвалившегося на него света.

Каждый юноша рисует в своем воображении образ прекрасной девушки: волосы как у одной киноактрисы, фигура как у другой, нос словно у Светки со второго этажа, глаза, будто у Лизы из параллельного класса. В общем – собирательный образ. Женская красота тем и отличается от мужской, что сложена из частей. Плывучая гармония их сочетаний и поражает сердце юноши. Свой внутренний эталон он примеряет на каждую встречную, ревниво оценивая – похоже или не похоже. Полного совпадения, как правило, не случается, но даже приблизительного соответствия оказывается достаточно.

Девушка, спустившаяся по ступенькам, в точности совпадала с идеалом младшего лейтенанта. Увидеть материализацию мечты – удел редких счастливцев. Тут немудрено и остолбенеть. Удивительным было другое, похоже, что Додсон совпал с идеалом девушки – она, как и он, замерла на месте, уставясь на младшего лейтенанта расширенными от изумления глазами. Сколько продолжалось это оцепенение, трудно сказать. Может – секунду, а может – вечность. Смотря, какими часами измерять.

Наконец, не сговариваясь, они пошли навстречу друг другу.

– Давай убежим, – плохо повинующимся языком предложил Додсон.

– Давай.

Они побежали вдоль составов, ища хоть какую-то лазейку, укромное место, где можно, спрятавшись от чужих глаз, прикоснуться, обнять – ах, сколько всего томительного и невозможного хотелось им сделать друг с другом, прямо сейчас, посреди засыпанного снегом, разбомбленного и сожженного полустанка.

Но вагоны тянулись сплошной, беспощадной стеной, из открытых дверей на них смотрели десятки глаз, и некуда было ни спрятаться, ни скрыться.

Заревел паровоз. Раз, другой, третий. Поезд Додсона, надсадно скрипя, сдвинулся с места.

– Имя! – закричал младший лейтенант. – Как тебя зовут?

– Полина! Полина Гиретер!

– А меня Макс! Макс Додсон!

Поезд набирал ход. Додсон побежал к своей теплушке. Вдруг он остановился и снова крикнул:

– Номер полевой почты?

– Девяносто два десять!

– А мой – семьдесят шесть двадцать!

Добежав до теплушки, Додсон ухватился за протянутую из двери руку, ловко подпрыгнул и через секунду, перевесившись через заграждающую проход доску, смотрел на Полину. Минута, другая, поезд чуть повернул в сторону, и мотающийся из стороны в сторону, запорошенный снегом бок соседнего вагона, скрыл ее из виду.

Спустя полчаса эшелон Полины двинулся следом. Ярко блестело солнце, нескончаемая белизна полей, лишь иногда прерываемая черными пятнами бомбовых воронок, слепила глаза. Горьковатый паровозный дым висел за окнами, холодно стучали колеса по выстуженным до звона рельсам. Вместе с поездами Додсона и Полины к фронту двигались еще десятки составов, унося в своем чреве тысячи людей, судеб, надежд, разочарований и просьб. И вся эта гигантская масса ехала навстречу смерти, ехала умирать, еще не зная, не догадываясь об этом, ехала прямо туда, что потом назовут «Харьковским котлом».

Додсону повезло – его ранило в первом же бою. Осколок мины раскромсал правую руку, младшего лейтенанта быстро доставили в полевой госпиталь, зашили, посадили в госпиталь на колесах и повезли в тыл. Прошло всего два дня, и вот он уже возвращался по той же самой дороге, так же звенели на стыках мерзлые рельсы, нестерпимо блестел снег за окном и только новое в его теле, нескончаемая, нудная боль напоминала, что все переменилось и все теперь будет по-другому.

Первое письмо он написал, как только вынырнул из боли, второе – через два дня после первого, третье на следующий день. Рука еще тянула, покалывала, после нескольких букв приходилось откладывать карандаш и переводить дух, но он писал и писал, словно в этих письмах таилось его спасение.

Ответ пришел через два месяца, почти перед самой выпиской:

«Указанный номер полевой почты больше не существует».

Додсон хорошо понимал, что это могло означать. О событиях на фронте он знал не по радио, а из первых рук, от уцелевших солдат, лечившихся в том же госпитале. Судя по всему, часть Полины была уничтожена или взята в плен вместе со знаменем. Такие подразделения расформировывали, а номер почты отменяли.

Он пытался отыскать ее все три фронтовых года. Писал письма, расспрашивал, наводил справки. Даже в СМЕРШ угодил за чрезмерное любопытство. Еле отговорился: объяснил, что невеста была из пропавшей части. Наверное, ему просто повезло, «особистам» подкатили иные, более важные дела, и его выпустили из когтей.

Да, по всем законам нормальной логики он потерял ее навсегда, навечно. Но сердце отказывалось верить. Где-то там, в самой глубине таинственного сумрака, называемого человеческой душой, Додсон знал: Полина жива и ждет встречи. Оставалось надеяться только на чудо.

Сразу после демобилизации Додсон поехал в Гомель. Через Москву. Вернее через Подольск, главный архив Красной Армии. В большой приемной он долго разыскивал нужный бланк, выяснял, какие графы заполнять, сажал от волнения кляксы и два раза переписывал заявление. Закончив бумажную канитель, он подошел к приемному окошку. Стоявшая перед ним девушка с тремя лейтенантскими звездочками на погонах нервно переминалась с ноги на ногу.

«Волнуется», – подумал Додсон. Ему тоже было не по себе, но он, боевой капитан, прошедший войну, старался не показывать свои чувства. Додсон внимательно оглядел спину девушки, каштановые, с рыжими прядями волосы, и вдруг почувствовал, как его сердце, непонятно отчего, забилось, застучало, набирая ход, словно трогающийся с места поезд.

Девушка поправила юбку и, приглаживая гимнастерку завела за спину руку с бланком. Додсон мельком взглянул на него и оторопел: в самом верху, крупными буквами была написана его фамилия.

– Извините, – произнес он, спустя несколько секунд. – Извините, какого Додсона вы разыскиваете?

Она обернулась, и все вопросы отпали сами собой.

Летом шестьдесят четвертого года Додсоны отдыхали в Крыму. На ялтинской набережной, пока Полина с маленьким Мишей, названным в память о Моисее, отце Макса, сгинувшем в метели оккупации, лакомились мороженым, к Додсону, курившему на скамейке, подсел мужчина. Невысокий, начинающий полнеть, с большими залысинами на влажно блестевшем от пота лбу.

– Не узнаешь меня? – обратился он к Максу после короткой паузы.

– Нет.

– Посмотри, посмотри внимательно.

Макс присмотрелся. Лицо мужчины действительно было ему знакомым.

– Напомню, – усмехнулся мужчина, и указал подбородком на столик под жестяной пальмой, где Полина кормила Мишку мороженым. – Это с ней связано.

И Макс вспомнил.

– Смерш! Капитан…э… простите, позабыл вашу фамилию.

– Да какая теперь разница. И не капитан уже, и не на службе. И вообще, – он провел рукой по залысинам, – многое с тех пор переменилось.

– А вы мне не верили! – с укоризной сказал Додсон. – Видите, вот она, невеста, а теперь жена. Ее и разыскивал.

– Это я-то не верил, – усмехнулся бывший капитан. – Да ты, парень, не только семейным счастьем своим, жизнью мне обязан!

– Как это, жизнью?

– Да очень просто. Приказ о твоем аресте уже был готов, осталось только подписать. А тут пришел запрос от твоей девушки. Она тебя разыскивала, как ты ее. Я мог запрос выкинуть, арест произвести и заработать на тебе благодарность, а то и звездочку. Да пожалел. Вот, подумал, война вокруг, смерть, разрушение, шпионы немецкие, а у людей любовь. И, похоже, настоящая, если, один раз встретившись, так долго ждут. Ну, приказ порвал, а запрос подшил в дело и закрыл его потихоньку.

– Почему же вы промолчали, что Полина жива! – воскликнул Макс. – Я ее потом насилу отыскал.

– Лучше спасибо скажи, что жив остался, – усмехнулся бывший капитан, поднимаясь со скамейки. – Ты на моей памяти один такой. Ускользнувший. А вообще, на благодарность людскую рассчитывать гиблое дело. Добра никто не помнит, ни один человек. Только претензии, только жалобы. Эх, да что там….

Он махнул рукой и, слегка шаркая подошвами, пошел по набережной, сутулой походкой неудачника.

– С кем ты разговаривал? – спросила Полина, выйдя из кафе. – Какой неприятный тип.

– Да так, – рассеяно пробормотал Додсон, доставая папиросу. – Знакомого встретил. Думал, он давно в генералах ходит или в полковниках. Я его негодяем считал, а он оказался порядочным человеком. Н-да. Малое чудо войны…

* * *

В Курган Додсоны попали по распределению. Макс восстановился в индустриальном техникуме и, закончив его в числе лучших, получил престижное назначение на танковый завод, а Полина, поехав вместе с мужем в далекий зауральский город, перевелась в Курганский педагогический на пятый курс по русскому языку и литературе.

Семья Додсона так и не отыскалась. Сгинула, пропала в черной метели оккупации, не оставив ни следов, ни свидетелей.

Все эти подробности Миша узнал позже, уже подростком. Отец, возвращаясь с работы, подолгу отдыхал, сидя на лавочке во дворе, неспешно покуривая, отхлебывая чай. Стакан в простеньком жестяном подстаканнике стоял на той же лавочке, и когда чай заканчивался, старший Додсон, не спеша, шел в дом, наливал новый. Выпив три-четыре стакана, он впадал в благодушное настроение и, если Миша оказывался рядом, пускался в обстоятельные рассказы.

Если же Миша отсутствовал, Макс Михайлович принимался за работу по дому. Ее всегда хватало, особенно для человека, ищущего, любящего возиться с домашним хозяйством. Ни одна половица в доме Додсонов не скрипела, дрова всегда были заготовлены на год вперед, замки открывались от малейшего усилия ключа. Каждый день Макс Михайлович, словно дядька Черномор, обходил свои пределы, и любую обнаруженную неисправность тут же доводил до ума, спокойно и обстоятельно. Руки у него были умелые, терпения в избытке, поэтому все получалось как нельзя лучше.

Но если, паче чаяния, неисправность или поломка не обнаруживались, Макс Михайлович садился за газеты. Выписывал он две: областную «Советское Зауралье» и московскую «Правду». Читал с карандашом в руках, подчеркивая наиболее интересные места, с тем, чтобы вечером, когда Полина закончит проверку тетрадей, прочитать ей вслух, а потом вместе обсудить новости, сначала городского, а потом общесоюзного масштаба.

Закончив с газетами, Макс Михайлович приступал к художественной литературе. Читал он всегда одного и того же автора – Николая Семеновича Лескова, к книгам которого пристрастился в госпитале. К счастью и радости Додсона, Лесков написал много томов, и при неспешном, со смакованием каждого слова и предложения, степенном впитывании текста, собрания сочинений хватало на несколько лет. Добравшись до последнего тома, Макс Михайлович открывал первый и начинал с самого начала.

Читателем он был благодарным: не раз и не два посреди рассказа откладывал он книгу в сторону и, смахивая слезы, шел к рукомойнику умываться. Особенно любил он «Тупейного художника» и мог читать его несколько раз подряд.

Неоднократно пробовал Макс Михайлович книги и других авторов, но после десятка страниц откладывал со вздохом огорчения.

– Хорошо, – говорил он, – кто ж спорит, хорошо написано, да только куда им с Николай Семенычем тягаться.

Война выжгла, притупила сердце Макса Михайловича. За несколько фронтовых лет он успел утолить до предела жажду нового, присущую молодым людям его возраста, а виденных смертей и страданий хватило бы на добрую сотню безвоенных судеб. Подобно тому, как зажили раны на теле Макса Михайловича, затянулись и ожоги его сердца. Шрамы, пометившие спину и ноги, не мешали, только кожа на них навсегда осталась менее чувствительной, но душа, душа под розовыми пятнами новой плоти скукожилась, утратив прежний размах и полет. Макс Михайлович не замечал наступившей перемены. Ему казалось, будто он остался таким же, как до войны, лишь опыт прибавился, а с ним и понимание жизни. На самом же деле он закрылся, точно цветок на закате, укрыв чувства под оболочкой снисходительного безразличия. Теперь ему хотелось только покоя. Извечный кругооборот жизни, неизменное чередование будней и праздников, лета и зимы, подрастающий сын, надежная любовь Полины – он опирался на них, словно древняя земля на китов, и не желал ничего другого.

Жили Додсоны в небольшом деревянном доме почти в центре города. Приехав в Курган, молодой специалист получил развалюху, с трудом перезимовал в ней первую зиму и уже весной перестроил, превратив в крепкий пятистенок, с чердаком и сараем. На крохотном участке земли за домом Полина выращивала картошку и огурцы.

От улицы двор отделялся забором из ровного штакетника, тяжелую калитку запирала железная щеколда. Каждое лето Миша красил забор. Поначалу его злила нелепая трата времени, а потом, прочитав Тома Сойера, принялся воображать себя американским мальчишкой. Сравнение с американцем скрашивало заурядную работу. Закончив последнюю штакетину, Миша мыл кисти и шел купаться на Миссисипи.

В углу двора стояла беленая мелом будка, «внешние удобства», как шутил Додсон-старший. Летом в ней невыносимо воняло, а зимой стоял лютый холод. Но Миша не обращал внимания ни на первое, ни на второе – это была привычная для него, родная обстановка и он жил в ней естественно и просто, не ощущая никаких затруднений.

О семье матери Миша знал куда больше, чем о семье отца, ведь почти вся она уцелела, пережив и смутное время репрессий, и войну, и послевоенные передряги.

Бабушку и дедушку Миша не застал, они умерли, когда ему было три года. Сначала ушел дед, удивительный, необычный тип еврейского зверолова, а вслед за ним, спустя несколько месяцев, и бабушка. Из трех дядьев старший потерялся во время гражданской войны, средний пропал без вести, оставшись в осажденном Севастополе, а младший, Ефрем, жил в Новосибирске, женившись на Оксане, спокойной, рассудительной женщине с округлым лицом, русыми, расчесанными на пробор волосами и глазами, похожими на осколочки голубого неба. Вся она была какая-то мягкая, вкрадчивая, ходила осторожно, неслышно передвигая полные ноги, и к дяде Ефрему относилась, будто к своей безраздельной собственности, командуя даже не голосом, а едва заметным наклоном головы или подъемом бровей. Однако дядю, похоже, вполне устраивало такое рабство; он подчинялся жене с радостью и даже рвением, высматривая, улавливая на ее лице команду, чтобы, разглядев, тут же броситься выполнить.

Дед Абрам приехал в Сибирь в начале двадцатого века, когда тысячи крестьянских семей двинулись на север в поисках лучшей доли. Земли он получил неожиданно много, но обрабатывать даже не пытался. Жил охотой, продавая шкурки белок, горностаев, соболей. Не брезговал медвежьими и лосиными шкурами. Охотником он слыл изумительным, в его шкурках не было ни малейшего изъяна. То ли он ловил зверьков какими-то неизвестными силками, то ли попадал им точно в глаз. Налогов Абрам Гиретер никогда не платил, а изредка посещавший деревню жандарм при его виде почтительно прикладывал два пальца к козырьку.

В чем причина такого особого положения, никто не знал. Жил дед Абрам замкнуто, с соседями почти не общался. На деревне говаривали, будто ему ведомо заветное слово, и звери сами прибегают к жиду домой, безо всяких капканов и ружейной стрельбы.

– Убивает не пуля, а мысль, – посмеивался дед Абрам. – Если голова нацелена, куда надо, то и пуля не нужна.

Он много читал, самостоятельно выучил несколько языков и был единственным не городским подписчиком на столичные журналы во всей губернии. Оставшиеся после него книги и инструменты забрал дядя Ефрем, а матери привез несколько мешков тряпья и старинный сундук. Сундук был громоздким и неудобным. При всей своей огромности – внешне он напоминал здание – места внутри было довольно мало. Абрам привез его как трофей с Дальнего Востока, возвратясь после русско-японской войны. Дядя Ефрем ни за что бы не стал тащить его в Курган, если бы не наказ бабушки. Умирая, она велела передать сундук Полине. Зачем, для чего, так и не сказала. Отвернулась к стене и замолкла. А утром уже не проснулась.

Миша давно подбирался к сундуку, но мать не разрешала даже открыть его. Впрочем, от возможных посягательств сундук оберегал замок, напоминающий серп луны. Скоба входила в края полумесяца, а замочная скважина приходилась точно на середину и располагалась вдоль, напоминая улыбающийся рот. Миша неоднократно пытался открыть замок, притаскивал разные ключи, но ни один не подошел. «Луна» только посмеивалась над его попытками.

Сундук стоял на чердаке точно против Мишиной кровати. Засыпая, он представлял его светло-коричневые стены с выступами, напоминающими декоративные колонны, крышку с двумя башенками по углам, и ему казалось, будто сундук затягивает в себя его сон, и он, Миша, взлетая с постели, оставляет свое тело неподвижно лежащим на кровати и вслед за сном погружается в бархатисто-черную мглу. Страха полет не вызывал, напротив, очень хотелось узнать, что скрывается за сумеречной подкладкой темноты, но глаза закрывались уже на вылете, какую-то долю секунды мерещились люди, одетые в ниспадающие белые одеяния, верблюды, пальмы, отверстие в скале, напоминающее вход в пещеру, и все – дальше наступала ночь.

Занявшись астрономией, Миша потребовал от отца место для всякого рода инструментов, приспособлений и частей будущего телескопа. Поначалу их было немного, и подоконника на чердаке, выделенного отцом, хватало, но быстро выяснилось, что это только начало разговора.

– Инструмент – как нижнее белье, – говорил Кива Сергеевич, с явной неохотой протягивая Мише отвертку или ножницы. – Только для личного пользования. Астроном должен иметь свой, по руке подобранный, душой согретый. И вообще, – пускался в откровения Кива Сергеевич, – инструменты, они будто люди, только очень молчаливые. Станешь с ними дружить – не подведут в работе, будешь пренебрегать, получишь такое же отношение.

От него исходил мягкий запах нюхательного табака, перемешанный с ароматом нагретых солнцем стропил обсерватории, в которой он проводил большую часть своей жизни. Остро пахли химические растворы, пропитавшие края рукавов его рубашек, едва угадывался влажный вкус ночной сырости, и это дразнящее облачко, манившее Мишу, он называл «ароматом звезд».

Список инструментов, составленный Кивой Сергеевичем, Миша передал отцу, и вскоре не только подоконник, но и пол чердака возле подоконника покрылся кулечками, свертками и коробочками.

– Сундук, – попросил Миша у мамы. – Мне нужен сундук.

Полина долго смотрела на сына, словно взвешивая, оценивая его на зрелость владения фамильной реликвией.

– Вообще-то сундук принадлежит Мордехаю, – наконец произнесла она.

О дяде Мордехае, пропавшем во время гражданской войны, в их семье предпочитали не говорить. На Мишины расспросы мать отвечала короткими фразами, словно скрывая ответ. Перед началом германской войны Мордехай, еще совсем юноша, уехал учиться в Литву и не вернулся.

– А на кого он учился, мама?

– Готовился стать духовным лицом.

– Попом, что ли? – привитое в школе презрительное отношение прорвалось наружу.

– Во-первых, не попом, а батюшкой. А во-вторых, у евреев лиц духовного звания называют раввинами.

После гражданской Литва стала самостоятельным государством, и всякая связь, кроме почтовой, прервалась. От Мордехая пришли несколько писем, с перерывами в годы. Из Литвы он перебрался в Польшу, где, по его словам, поступил в ученики к знаменитому законоучителю, главному раввину Вильны. А потом началась вторая мировая война.

– Вряд ли он жив, – грустно сказала мама. – Был бы жив, наверняка переслал бы весточку. Скорее всего, он отдал бы тебе сундук. Мордехай относился к нему с большим почтением, уж не знаю, почему.

Миша взял из рук матери ключ и помчался на чердак. Ключ представлял собой затейливое сооружение из множества перевитых между собой железных жгутиков. С одного конца оно плотно держало бородку, с другого его увенчивало схематическое изображение солнца: кольцо с исходящими лучами.

«Трудно же будет крутить такой ключ», – подумал Миша. Но его предположение оказалось неверным: замок раскрылся, как только бородка вошла в скважину.

Внутри сундук оказался небольшим, особенно мешала перегородка, разделявшая его по высоте. Это была плита, полностью перекрывавшая сундук и разделенная планками на несколько отделений. Видимо, в них хранили всякие мелкие вещи, наподобие карандашей, мелков, катушек с нитками. Мише эта перегородка показалась похожей на план здания, с которого сняли крышу. Выглядела она довольно красиво, но пользоваться сундуком из-за нее было очень неудобно.

Если потянуть за две ручки, перегородка поднималась вверх и замирала на петлях, открывая доступ во внутреннюю полость. Между ней и краем сундука оставалось пространство достаточное, чтобы просунуть сквозь него одежду или одеяло, но мало подходящее для астрономических причиндалов. После недолгих размышлений Миша решил снять перегородку.

Внимательно осмотрев механизм подъема, он надпилил и вытащил оси петель, после чего отсоединил перегородку и поставил ее в угол. Перед тем, как замотать мешковину, Миша осмотрел все отделения. Ничего, пусто, только пыль. Похоже, что перегородку никогда не использовали для хранения: шоколадная поверхность лака, покрывавшего отделения, была девственно чистой, без единой царапинки.

Работа шла легко; отвертки, пилки, кусачки сами просились в руки. Еще бы, ведь на их доводку ушло несколько недель. Кива Сергеевич придирчиво перебрал принесенные Максом Михайловичем инструменты и скривил рот.

– Примитивные заготовки. Вот это, – он брезгливо приподнял двумя пальцами стамеску, – так же похоже на рабочий инструмент астронома, как топор первобытного человека на скрипку Страдивари. За работу, за работу, молодой человек.

Для начала Миша снял с рукояток слой грубой заводской краски, тщательнейшим образом отполировал и покрасил заново. Когда рукоятки высохли, покраска повторилась. На третий слой краски Миша нанес лак, после чего принялся за балансировку. Каждый инструмент он подолгу раскачивал в руке, примеряясь, прилаживаясь. Гладкая, вкусно пахнущая рукоятка приятно ложилась в ладонь, но Кива Сергеевич требовал большего:

– Жало отвертки должно стать продолжением твоих пальцев. Если ты научишься чувствовать шлифовальник, как ноготь, малейшая впадинка или выступ на линзе станут отзываться морозом на твоей коже. Полировальный диск должен петь под твоей рукой, петь, а не стонать. А для этого нужны любовь, укохане, – и усидчивость.

Несколько раз Миша возвращал отцу инструменты и тот, по указаниям Кивы Сергеевича, урезал, подгибал, стачивал, шлифовал, напаивал. Получив их обратно, Кива Сергеевич устраивал Мише экзамен; долго рассматривал, как он работает, прислушивался, чуть ли не принюхивался. На каком-то этапе переделок Миша действительно стал относиться к железным стержням и трубкам как к продолжению собственных пальцев. Инструменты сроднились с его ладонями, прилипали к коже, ладно ложились под пальцы. И настал день, когда Кива Сергеевич сказал:

– Все. Можно продолжить телескоп.

Покончив с перегородкой, Миша внимательно осмотрел сундук. Мало ли какие неожиданности сулят семейные реликвии, хранящиеся на чердаках. Увы, кроме пыли, он ничего не обнаружил. На боковой стенке, у самого основания он разглядел две надписи, сделанные на непонятном языке. Судя по гебраисткому начертанию букв, это был идиш или, возможно, иврит. Наверное, кто-нибудь из Мишиных предков написал свое имя или адрес.

Мишу эти подробности не интересовали, его душа рвалась к Луне, манящей и трепетной царице его сердца. О, сколько хлопот, огорчений и неприятностей смог бы он сэкономить, догадайся расшифровать надписи!

Пока Миша возился на чердаке, а Макс Михайлович расправлялся с шестью чашками чая, Полина, сидела за столом с отвернутой до половины скатертью и проверяла тетради. Привычная, рутинная работа шла медленно, мысли Полины то и дело сбивались на иной лад, уносясь к одному эпизоду из ее не столь богатой событиями жизни.

В конце сорок четвертого года Полина служила шифровальщицей в разведотделе армии. Война шла к концу, атмосферу уже наполнял пьянящий воздух близкой победы. Появилось много трофеев: часы, украшения, посуда из необычно тонкого фарфора. Любой из них мог легко достаться девушке из штаба, стоило ей лишь одарить своей благосклонностью его обладателя, приехавшего по делу с фронта. Капитаны, майоры и полковники были молодыми мужчинами, многие только на войне перевалили порог юности, а шифровальщицы, машинистки и прочие работницы штаба едва успели закончить школу. Романы возникали и рушились, словно молнии в грозовую ночь, смерть, несмотря на приближающуюся победу, ходила рядом, и ее соседство придавало любовным интрижкам особую остроту.

Полина, после короткой встречи на полустанке, долгие месяцы не могла даже подумать о ком-либо другом, кроме младшего лейтенанта. Но время шло, ее письма, написанные под впечатлением встречи, вернулись – полевая почта под таким номером перестала существовать. Что это могло означать, было ясно, и оставалось надеяться только на чудо. Но чудо во фронтовой жизни из явления редкого и необычного превратилось в вполне заурядное событие. Вокруг приключались невероятные чудеса, и Полина потихоньку привыкла жить с мыслью, будто и с ней произойдет нечто подобное.

Начальник шифровального отдела, Евгений Джосов, слыл самым коварным сердцеедом во всем штабе армии. Внешность у него для этой роли была подходящая: высокий улыбчивый брюнет с крепкими плечами вразлет, танцующей походкой и острым взглядом широко расставленных глаз. Глубины они были такой, что, казалось, засмотришься да и улетишь в них, ухнешь в пропасть, заполненную влекущим черным мраком.

Его гимнастерка и галифе всегда были безупречно выглажены, а яловые сапоги сияли в любую погоду. Когда только он успевал наводить на них глянец, никто не понимал. Случалось, что Джосов сутками не выходил из штаба, потом мчался куда-то на джипе, по снегу или под дождем, но возвращался неизменно свежий, с улыбкой на губах и неизменным блеском расчищенных сапог.

Джосов прекрасно знал английский, на фронт его забрали прямо из МГУ, и он всегда вкручивал в свою речь разные английские словечки. За глаза девушки называли его Джеймсом, но Джосову, похоже, такая кличка скорее импонировала, чем сердила.

С некоторых пор Джеймс начал выказывать Полине знаки внимания. Подолгу, заглядывая в глаза, разговаривал на разные служебные темы, перебирая неважные и ненужные мелочи, отпускал домой при первом удобном случае. Полина жила вместе с двумя девушками на квартире неподалеку от штаба и, забравшись на свою койку в пустой комнате, размышляла о жизни, о майоре и неизвестно где находящемся юном лейтенанте.

– Ой, Полинка, – шутили шифровальщицы, – что будет, что будет! Пропадешь ни за ломаный грош.

– Не пропадет, – уверяли предыдущие жертвы Джеймса. – Это не называется пропасть. Упасть, – тут они томно вздыхали, – упасть, несомненно, упадет. Но падать с Джеймсом одно удовольствие. Он такой… такой… галантный, – наконец выговаривала одна, не зная как иначе описать мужские достоинства майора.

– И неутомимый, – присовокупляла другая.

– И нежный, – добавляла третья.

Девушки относились к Джосову, словно наложницы к хозяину гарема, и этот статус, полученный не силой денег, а волшебством обаяния, майор поддерживал с величайшей искусством и деликатностью. Любой другой на его месте давно бы нарвался на скандал или сцену ревности, но Джеймс каким-то чудом умел не только мирно сосуществовать с бывшими пассиями, но и на их глазах заводить новых любовниц. Одним словом, этот человек обладал незаурядными дипломатическими способностями.

Как-то вечером он задержался в отделе до глубокой ночи. Навалилось много срочной и сложной работы, и Джеймс делал ее собственноручно. Из всех шифровальщиц он оставил одну Полину и, закончив очередной лист, перебрасывал его ей для проверки. Работал он безукоризненно: быстро и без единой помарки. За весь вечер Полине удалось поймать только три небольшие ошибки, скорее даже, описки, не меняющие смысла шифруемого текста.

Перед уходом, когда они подошли к вешалке с шинелями, Джеймс обнял Полину и осторожно прикоснулся губами к ее губам. Он не целовал ее, нет, а просто приложил губы к губам, так, что его мягкие каштановые усики чуть щекотали ее нос. Его правая рука нежно гладила ее по спине, между лопатками, прямо поверх пуговиц бюстгальтера, а левая едва ощутимо легла на грудь.

Полину потянул, закрутил сладкий омут, ей захотелось прижаться к Джеймсу всем телом и поплыть, поплыть вместе с ним по еще неведомой ей реке.

– А меня Макс! Макс Додсон! – прозвучал в ее ушах голос младшего лейтенанта. – Семьдесят шесть двадцать!

Полина отстранилась.

– Ты не думай, girl, – жарко зашептал Джеймс, придвигаясь, – я серьезно. Влюбился в тебя по самые уши. Пробралась ты в мое сердце обходным маневром. Думаю только о тебе, просыпаюсь с этой мыслью и засыпаю с ней же. Выходи за меня замуж.

Полина с удивлением посмотрела на майора. Ни одна из его бывших пассий никогда не рассказывала о подобном предложении.

– Не веришь?

– Не верю.

– Вот, послушай. Меня скоро переводят. Забирают в Москву. Поехали со мной, baby. Поженимся и поедем вместе.

У Полины закружилась голова. Майор ей всегда нравился, но мысль о том, что придется стать «одной из», мгновенно отрезвляла. Ну и Додсон, младший лейтенант Додсон …

– Не веришь? Тогда я обещаю, – Джеймс отодвинулся на шаг. – До свадьбы пальцем к тебе не прикоснусь. Ни одним пальцем.

В знак доказательства он поднял вверх правую руку и оттопырил мизинец с длинным ухоженным ногтем.

Ночью Полина долго не могла уснуть. Да и какой девушке спится после того, как ей впервые делают предложение. Варианты будущего, поначалу казавшиеся невозможными, к утру приобрели вкус реальности, а шальная перспектива выглядела вполне конкретным проектом судьбы. И без того смутный образ младшего лейтенанта в рассветном сумраке почти сошел на нет. Проснувшись, Полина решила принять предложение Джеймса.

– Но без рук, – повторяла она себе. – Только без рук. Если сдержит свое обещание, тогда ему можно верить и в остальном. Если же нет.… В конце концов, она ничего не теряет. И так, для девушки ее возраста и внешности, – Полина подходила к зеркалу и еще раз придирчиво оглядывала себя с головы до ног, – да, ее внешности, она ведет себя более чем скромно. Ведь Додсону она ничего не обещала, они ведь и поговорить не успели, только обменялись номерами полевой почты. С тех пор прошло два года, и она честно-честно была верна лейтенанту, так, словно дала ему слово.

В штаб Полина шла радостно, словно на Первомайскую демонстрацию, но по мере приближения к двери отдела тысячи демонов сомнений начали терзать ее сердце.

«Рассказать девушкам или не рассказать? Как вести себя с Женей – дурацкую кличку Джеймс она больше не хотела произносить – сразу сообщить, что согласна, или дождаться повторного предложения?»

День шел подобно всем другим дням, Джосов то сидел за своим столом, заваленным бумагами, то выбегал из комнаты, не забывая ласково глянуть на Полину. Когда девушки собрались на обед, он так многозначительно посмотрел ей в глаза, что она, сразу уловив намек, вернулась на свое место.

Когда все вышли, Джосов быстро приблизился, сел рядом.

– Ну, что, my heart, пойдешь за меня?

– Пойду, – ответила Полина и покраснела.

Он осторожно взял ее руку и нежно поцеловал.

– Давай пока держать это в тайне. Мы ведь с тобой шифровальщики, умеем хранить секреты. Зачем возбуждать толки и пересуды. Ты согласна?

Полина кивнула.

– Все может случиться быстрее, чем я думал. Прямо на днях. Ты потихоньку готовься, сложи вещи, ну, и вообще, – Джосов помахал рукой будто разгоняя дым от папиросы. – Я возьму тебя как сопровождающую, а поженимся уже в Москве. Подальше от ревнивых глаз.

Она хорошо понимала его опасения. Он поступает умно и правильно: незачем зря бередить раны и вызывать людскую зависть.

Прошло несколько дней, наполненных работой, укромными взглядами и якобы случайными прикосновениями. Данное обещание Джосов держал, как настоящий английский лорд, а Полина, в свою очередь, не обмолвилась ни одним словом. Все складывалась наилучшим образом, но назвать себя счастливой она не могла. Клятва, пусть и не произнесенная вслух, успела пустить в ее сердце глубокие корни. Каждый день, прожитый вместе с Додсоном, а таких дней набралось уже немало, потихоньку поворачивал ее мировоззрение на мельчайшую долю, неуловимую часть градуса. Собравшись вместе, эти невесомые частицы сложились в настоящий сектор и теперь, сама того не осознавая, Полина смотрела на мир под другим углом, углом Додсона.

И вот, он настал, этот день. Джосов вернулся от начальства веселый, не таясь, присел возле Полины, приблизил лицо, округлил глаза.

– Завтра, my fair lady, улетаем завтра, в шесть утра. Иди домой, собирайся, я приеду за тобой в пять десять.

Вечером Полина во всем призналась соседкам по комнате. Дальше скрываться было бессмысленно, да и не нужно, через несколько часов шифровальный отдел с его пересудами, обидами и ревностью отставленных пассий останется далеко за спиной.

Ох, что началось в комнате! Сколько было визга, поцелуев, поздравлений, а потом предостережений и опасений. Прибежали девушки из соседнего дома, весть о женитьбе Джеймса разлетелась с быстротой молнии. Полину удивило, что это событие ее товарки трактовали не как радостное соединение сердец, а как ее, Полины, охотничий успех. Джеймс в их представлении выглядел большим, свободно гулявшим хищником, а она – смелым и удачливым ловцом.

Задремать ей удалось только на несколько минут. Ей приснился отец, он сурово качал головой и приговаривал:

– Коль нидрей, коль нидрей![1]

Спустя три часа она стояла на летном поле, рядом с Джосовым. Неподалеку разогревал моторы самолет, на котором им предстояло улететь в Москву. Джосов держал ее за руку, и она слышала, как он рассказывает о каком-то происшествии последней ночи, чуть не сорвавшем поездку. Она молчала, разглядывая темную махину самолета с едва освещенными иллюминаторами. Она чувствовала, как похолодели от утреннего мороза ее щеки и молила, сама не зная кого, чтобы он вразумил ее, дав понять, в чем состоит ее долг.

Самолет взревел моторами и подкатил прямо к ним. В полдень они с Женей будут уже в Москве, разве можно отступить, после всего, что он для нее сделал, после поздравлений и напутствий девушек. Отчаяние вызвало у нее приступ тошноты, во рту стало горько.

Она почувствовала, как Джосов сжал ее руку.

– Идем!

Ветра всех воздушных океанов бушевали вокруг ее сердца. Он тянет ее в черную глубину неба, она погибнет, она уже никогда не вернется на землю.

– Идем!

Нет! Нет! Это невозможно. Ее ноги словно прилипли к земле. Из открытой двери самолета высунулся летчик и несколько раз приглашающе махнул рукой.

– Идем же! Больше нельзя ждать.

Немыслимо, невозможно.

– Макс! Макс Додсон! – прозвучал в ее ушах голос младшего лейтенанта. – Семьдесят шесть двадцать!

В пучину, поглощавшую ее, она бросила свой крик отчаяния и мольбы.

– Девяносто два десять! Девяносто два десять!

Джосов тянул ее за руку и звал за собой, но она не слышала, опустив голову. Перед ее глазами стоял утренний розовый снег на неведомом полустанке под Харьковом.

Летчик нетерпеливо помахал рукой и что-то крикнул, но Джосов даже не обернулся, продолжая что-то горячо говорить. Полина подняла голову и беспомощно, словно затравленное животное посмотрела прямо в его глаза. Не любя, не прощаясь, не узнавая…

Письмо третье

Дорогие мои!

На этот раз мне приснилось, что я превратился в растение, красивый цветок, с толстыми, влажно блестящими листьями, крепким стеблем и ветвистыми корешками. Я жил в горшке, заполненном вкусной землей. Горшок стоял на подоконнике и сквозь квадрат окошка я мог наблюдать удивительный мир, простирающийся за тонкой поверхностью стекла. В этом мире жили огромные ноги: они сновали, суетились, медленно расхаживали, прыгали, или стояли на месте, изредка меняя позу. Ноги принадлежали людям, похожим на тех, которые жили в комнате, примыкавшей к моему подоконнику.

Где-то вдалеке, в дальнем углу комнаты, были ступени, по ним люди спускались, возвращаясь с улицы, или поднимались – уходя. Дверь со скрипом распахивалась, и сквозь нее в комнату втекал ужасающий смрад. Но люди не обращали на него никакого внимания. Впрочем, они сами испускали еще худшее зловоние.

Людей в комнате жило трое, мужчина с всклокоченной бородой, женщина в вечно засаленном платье и девочка. Мужчину я почти не видел, он рано уходил и возвращался уже в темноте. Женщина тоже уходила рано, но все-таки позже мужчины. По вечерам, возвращаясь, они громко спорили, часто ругались, а иногда били друг друга, наполняя комнату гнилостными испарениями своих ртов и волнами ненависти. Цветы видят эмоции, и я мог наблюдать, как черные клубы злости обволакивают стол, заползают под кровати, оседают в углах.

С девочкой я дружил. Она почти не выходила наружу, днем тихонько играя на полу, перекладывая какие-то коробочки, рассаживая по стульям потрепанных кукол, а ночью спала возле меня, на постели, расположенной прямо под окном.

Мы часто разговаривали, вернее, она рассказывала мне разные истории, пела песенки, аккуратно протирая мои листья влажной тряпочкой. Если девочка выходила на улицу, она первым делом прибегала к окну, присаживалась на корточки и посылала мне воздушный поцелуй. Оконное стекло она тоже мыла, чтобы недолгие лучи солнца попадали на мои листья.

Если мужчина и женщина походили на грязные, волосатые шары, то девочка светилась ровным оранжевым светом. В ее груди пульсировал небольшой шарик, похожий на маленькое солнце. Когда она садилась возле меня, я осторожно оплетал этот шарик тонкими, невидимыми человеческому глазу лепестками. Мы становились одним целым, я и девочка, тепло шарика наполняло мой ствол, уходило в корни, питало листья. В эти моменты я любил ее самой нежной и преданной любовью, а она любила меня, рассказывая о всевозможных происшествиях ее маленькой жизни, жалуясь, а иногда плача. Впрочем, плакала она довольно часто, ее сладкие слезы капали на мои листы и я с восторгом пил эту чудесную влагу.

Начиная с ранней осени в комнате воцарился влажный холод, и девочка почти все время проводила в кровати, кутаясь в одеяло. Мужчина топил печку только по вечерам, громыхая дровами, с непонятным ожесточением забрасывая уголь в красный проем. Наледь, покрывающая стекла, чуть-чуть оттаивала, и я вдыхал эти пары, мечтая о лете.

Девочка мечтала вместе со мной. По утрам, высовывая из-под одеяла тонкую ручку, она осторожно гладила мои листья и утешала меня, обещая скорое наступление весны. Я обвивал ее пальчики, прикасался лепестками к теплому шарику и сразу чувствовал облегчение.

Зимой приходилось страдать от холода, но зато я наслаждался отсутствием смрада: люди, закутанные во множество одежек, меньше воняли, а с улицы, когда открывалась дверь, доносился только крепкий запах мороза, перемешанный с печным дымом.

Когда же наступило долгожданное лето, в комнате произошли перемены. Одним ранним утром мужчина ушел, с грохотом захлопнув за собой дверь, и больше не вернулся. Вместо него каждый вечер в комнату стали приходить другие мужчины. Каждый из них сначала долго ел и пил за столом, разговаривая громким, грубым голосом, а потом до середины ночи возился с женщиной на кровати за занавеской, распространяя невыносимое зловоние. Девочка не спала, сжимая пальчиками мои листья, ее плечики сотрясались от рыданий, но эти, за занавеской, ничего не слышали.

Она перестала петь, и начала рассказывала очень грустные сказки с несчастным концом.

– Ты мой единственный друг, – говорила она, целуя мои листики. – Ты мой единственный, единственный друг.

Ее оранжевый шарик потускнел и сжался. И светил он уже не так ярко, теперь мне приходилось долго-долго не отпускать лепестки, прежде чем живительная энергия пронизывала мои корни.

В один из дней я заметил, что в оранжевом фоне появились черные полоски, похожие на трещинки. Девочка почти перестала играть, и большую часть времени сидела на кровати, беззвучно шевеля губами. Иногда она протягивала руку и гладила мои листья. Наверное, мне не стоило приникать к ее оранжевому шарику. Но я так привык, так сросся с ним, что попросту не мог оторваться.

Трещинки становились все больше и больше, превращаясь в пятна. Шарик потемнел, налился чернотой. Девочка слегла, ее тело регулярно сотрясали приступы кашля. Женщина носила ей какие-то порошки, поила молоком, но кашель не уходил, а черные пятна продолжали разрастаться.

Осенней ночью, когда за окном моросил холодный и злой дождь, девочка проснулась под утро, тяжело дыша, всхлипывая. Женщина только что заснула, утомившись от возни с очередным мужчиной, и не слышала стонов девочки. Она звала ее слабым голосом, звала долго, с хрипом раздувая горло. Но женщина не отвечала.

Оранжевый шарик дрожал и бился, словно пламя гаснущей свечи. Девочка перестала звать на помощь, и дрожащими пальцами прикоснулась к моим листьям. Я благодарно приник, охватил шарик своими лепестками, и он, несколько раз дернувшись, угас.

После того, как девочку унесли в деревянном ящике, моя жизнь превратилась в сущий ад. Женщина, и приходящие к ней мужчины начали курить прямо в комнате. Раньше, из-за девочки, они выходили на улицу, и, только возвращаясь, приносили с собой удушающие миазмы табачной вони. Сейчас же густые клубы отравы витали в воздухе, оседали на мои листья, и постепенно проникали вовнутрь, нанося мне непоправимый вред.

Но хуже всего были окурки. Их втыкали в горшок, совершенно не заботясь о моем здоровье. Скоро земля скрылась под их черно-желтыми, отвратительно скорченными телами. Трупный яд умерших окурков быстро добрался до моих корней, и я стал чахнуть. Мои листья, прежде такие упругие и блестящие, побурели и начали опадать один за другим, а ствол скрючился. Но женщина не обращала на меня никакого внимания, ей даже в голову не приходило выкинуть окурки, полить землю водой, протереть листья. Еще бы, если она дала умереть собственному ребенку, разве ей было дело до какого-то цветка?

Ударили морозы. Печку теперь топили не каждый вечер, а время от времени и в одну из ночей, когда наледь на окне почти достигла края моего горшка, я умер.

Сейчас, сидя в своей комнатке, прислонившись спиной к теплой стене, я вспоминаю подробности жизни на подоконнике, и слезы стыда катятся из моих глаз.

Дорогие мои! Я совсем одинок в этом мире, кроме вас, вернее, памяти о вас, мне не к кому обратиться, некому рассказать, не у кого попросить прощения. Я виноват перед этой девочкой, виноват страшно, но ни исправить, ни загладить свою вину уже не могу. И если существует какая-то справедливость, если есть кто-то, способный оценить и простить, пусть он знает, что стыд, жгучий стыд испепеляет мое сердце и от этого огня некуда ни скрыться, ни убежать.

Любящий вас – сын.

Глава четвертая

ГРУБАЯ ШЛИФОВКА

– Прежде всего, – сказал Кива Сергеевич, любовно поглаживая вырезанную Мишей заготовку, – займемся вогнутым зеркалом. Строить мы будем зеркальный телескоп. Почему зеркальный?

Он строго посмотрел на Мишу.

– Потому, что его придумал Ньютон, – не задумываясь, ответил Миша

– Уважение к авторитетам похвальная и мудрая привычка, – согласился Кива Сергеевич. – Она помогает избежать многих неприятностей. И все-таки, я вас спрашиваю, пан млоды, почему зеркальный, а не линзовый?

Он помолчал несколько секунд, вопросительно взирая на ученика. Миша, изобразив на лице абсолютное внимание, ждал.

– Потому, – назидательно произнес Кива Сергеевич, – что зеркало дает изображения лучшего качества, чем линзовый объектив. А еще потому, что для изготовления зеркала достаточно отшлифовать одну поверхность, а для линзового объектива придется шлифовать четыре поверхности двух линз. И останне, потому, что для контроля качества зеркала есть упомянутый тобой метод Фуко, а для линз такого метода нет. Итого, зеркало проще в изготовлении и дешевле, так чего же еще надо!

Он снял с полки альбом, и на чистом листе бумаги быстро набросал схему.

– Смотри, – Кива Сергеевич прикоснулся карандашом к рисунку.

– Справа – это наше главное зеркало. На него падает пучок света от звезд и, отражаясь, возвращается обратно. Из-за того, что зеркало вогнутое, оно собирает лучи в фокусе. Перед фокусом мы поставим еще одно, маленькое зеркало, которое направит пучок в окуляр, через который и будем наблюдать за небом.

Чем больше кривизна главного зеркала, тем сильнее оно увеличивает, поэтому мощность нашего, вернее, твоего телескопа, во многом будет зависеть от качества шлифовки. В наиболее благоприятном случае, – Кива Сергеевич оценивающе взвесил в руке заготовку, – ты сможешь добиться увеличения примерно в двадцать пять, тридцать раз. В такой телескоп можно рассматривать пятна на Солнце, горы на Луне, спутники Юпитера, кольцо Сатурна. Совсем неплохо, а?

Миша кивнул и сглотнул слюну. О лучшем и мечтать не приходилось. Конечно, по сравнению с телескопом в куполе бывшего монастыря, это было достаточно скромно, но зато, зато его можно будет поставить во дворе дома или высунуть в слуховое окно чердака и сидеть ночами, наблюдая за недоступной, бледноликой красавицей.

Поучения Кивы Сергеевича его смешили. Он давным-давно разобрался в устройстве телескопов и точно знал, чем отличаются рефлекторы от рефракторов, но одно дело знать это теоретически, рассматривая рисунки и схемы, и совсем иное – построить его своими руками, от зеркала до треноги. Тут нужен был опыт и умение, которыми, как он рассчитывал, с ним поделится Кива Сергеевич.

– Пока ты возился с инструментами, – произнес Кива Сергеевич, вытаскивая из ящика стола металлическое кольцо, – я приготовил для тебя небольшой подарок.

– Что это? – глаза Миши загорелись. Подарками его не баловали, и любое проявление внимания он воспринимал как неожиданную радость.

– Шлифовальник, – гордо произнес Кива Сергеевич, протягивая ему кольцо. – С ним в руках ты проведешь многие часы. Не обещаю, что самые счастливые в твоей жизни, но, вне всякого сомнения, одни из самых плодотворных.

Миша покрутил в руках кольцо. Обыкновенный кусок трубы, диаметром примерно вполовину меньше вырезанной им заготовки. Один торец гладко обработан, наверное, на токарном станке. Он вопрошающе поглядел на Киву Сергеевича.

– Прошу пана до столу, – жестом фокусника, сдергивающего покрывало с распиленной пополам артистки, он поднял со стола носовой платок. Под платком скрывалось некое сооружение.

– Перед вами, млодзян, простейший станок для шлифовки линз. Круглая доска, которую вы видите перед собой, вращается вокруг своей оси. Я прибил ее к столу одним гвоздем и немного расшатал. Вращать нужно с усилием, и это есть добже! Спешить в нашем деле некуда. Видишь три деревянные пробочки? Заготовку мы кладем внутрь, они будут удерживать зеркало во время шлифовки.

Кива Сергеевич взял вырезанный Мишей кусок стекла и положил его между пробочками.

– Болтается немного, да?

Миша потрогал заготовку. Она действительно слегка ерзала между пробочками.

– Не страшно!

Кива Сергеевич достал из кармана маленький деревянный клинышек и осторожно вогнал его между стеклом и одной из пробочек.

– Уже не болтается! Теперь смотри внимательно.

Он снял со стола бутылочку с бурым порошком.

– Это грубый абразив, для первой обдирки. Сыплем примерно половину чайной ложечки, вот так, затем наливаем воды. Воды, воды наливаем! – он посмотрел на Мишу.

Миша несколько секунд не мог сообразить, чего хочет от него учитель, а потом быстро подскочил к крану, наполнил водой стакан и поднес его Киве Сергеевичу.

– Сам, сам наливай. Чуть-чуть, только смочи. Вот так, хорошо.

Взяв в правую руку шлифовальник, он занес его над стеклом и посмотрел на Мишу. Воцарилась пауза, подобная той, что наступает в концертном зале, когда пианист поднимает руки над клавишами и, бросая взгляд на дирижера, ожидает едва заметного взмаха палочкой.

Придерживая левой рукой доску, Кива Сергеевич опустил шлифовальник на заготовку и провел первый штрих. Шлифовальник описал идеальную окружность, его край, выходивший за пределы заготовки, оставался на одном и том же уровне, точно приклеенный. Движение заняло примерно секунду. Абразив громко хрустел, но этот хруст казался Мише ангельской музыкой. Сделав еще два штриха, Кива Сергеевич повернул доску градусов на тридцать и три раза повторил движение.

– Зрозумел? – спросил он, передавая Мише шлифовальник. – Как в вальсе: раз, два, три, раз, два, три. А теперь попробуй сам.

Миша взял кусок железный трубы с трепетом и почтением. Еще бы, впервые жизни изготовление линз из таинства, доступного лишь посвященным, начало превращаться в конкретное умение. Наверное, нечто похожее ощущал принимаемый в масонскую ложу, когда ему в руки вкладывали мастерок.

Он поставил шлифовальник на заготовку и повторил жест Кивы Сергеевича. Получилось неплохо, круг вышел почти идеальным. Правда, хрустело куда слабее, чем под рукой учителя.

– Слабо жмешь, – Кива Сергеевич положил свою ладонь на Мишину и надавил. – Вот так, с таким усилием, понял?

Миша кивнул и сделал штрих. Повернул круг на 30 градусов и еще три штриха. Еще тридцать и еще три. Тридцать и три, тридцать и три!

Громкий хруст сменился легким шипением.

– Подбавь абразива, – сказал Кива Сергеевич, внимательно наблюдая за движениями Мишиных рук. – Теперь воды можешь не жалеть. Лей щедро, не скупясь. А вообще, получается ловко. Ты ведь впервые держишь в руках шлифовальник?

– Впервые.

– Сьветне! Руки у тебя к нашему делу поставлены. Астроном, я не ошибся, ты астроном. Давай, жми.

Польщенный похвалой, Миша продолжил работу. Спустя минут двадцать, когда его лоб усеяли блестящие капельки пота, Кива Сергеевич, нарушил молчание.

– Возьми тряпку и вытри изношенный абразив. Потом вытащи заготовку из станка, вымой и дай мне.

Жест, которым Миша передавал Киве Сергеевичу кусок стекла, напоминал движение молодой матери, с гордостью показывающей родителям своего первенца.

Кива Сергеевич снял со стены железную линейку и приложил к матовой поверхности зеркала.

– Видишь просвет?

Миша пригляделся. Концы линейки опирались на край заготовки, а центр заметно «провис».

– Вижу.

– Это означает, что поверхность заготовки принимает вогнутую форму. Чем больше стрелка кривизны, тем короче фокусное расстояние. А чем короче фокусное расстояние, – Кива Сергеевич поднял вверх палец правой руки. Но договорить он не успел.

– Тем сильнее увеличение! – выпалил Миша.

– Досконале! Точнее не скажешь.

Кива Сергеевич вернул Мише заготовку.

– Клади ее на место и продолжай.

И Миша принялся за работу. Несколько минут Кива Сергеевич смотрел на него, а потом произнес.

– Ну что ж, пора тебя вводить в курс дела. Ты уже читал работы Чижевского?

Миша остановился и перевел дух.

– А кто это такой?

– Ты три, три. И слухай. Слухай внимательно.

Луч света пробегает расстояние от Земли до Солнца за восемь минут. В масштабах космоса это считается рядом. Все живущее на земле пронизано солнечной радиацией. Ее уровень все время изменяется, и эти прыжки влияют на человека, животных, растения, словом – на все.

Учень Циолковского – Чижевский, решил выяснить, что влияет на солнечную активность.

Кива Сергеевич с подозрением посмотрел на Мишу.

– Надеюсь, про Циолковского ты слышал?

Миша молча кивнул. Поначалу постоянные сомнения учителя его возмущали, но когда он понял, что это просто риторический прием, обида исчезла. На вопросы, призванные выявить его невежество Миша отвечал смиренным кивком головы. Кива Сергеевич сразу успокаивался и продолжал монолог.

– Чижевский стал наблюдать за солнцем. Во всякую погоду, ровно в девять утра, он выносил телескоп на двор и зарисовывал солнечные пятна. Так ведет себя настоящий астроном. Ровно в девять, что бы ни произошло. Ровно в девять!

Кива Сергеевич поперхнулся от восторга и несколько секунд судорожно двигал кадыком.

– Потом он стал заказывать книги о солнце из магазинов Москвы и Варшавы. Потом разослал запросы о солнечных книгах в библиотеки разных городов. Оказалось, что наблюдения за солнечными пятнами ведутся уже сотни лет. Чижевский сравнил эту статистику со своими рисунками. И вышло, что все земные события, если их представить в виде графика, точно соответствуют солнечной активности. Эпидемии сенной лихорадки, войны, количество самоубийств, женские менструальные циклы – пики и впадины статистических кривых аккуратно вписываются в пики и впадины пятнообразования.

Пятна на Солнце – огромные, тысячекилометровые изменения кипящей поверхности светила, меняют на его радиацию, а радиация меняет нас. А что влияет на механизм образования пятен?

Кива Сергеевич вопросительно посмотрел на Мишу.

– Не знаю, – немедленно признался ученик, продолжая водить шлифовальником по заготовке.

– О! – Кива Сергеевич снова поднял кверху указательный палец. – Про законы гравитации слышал? Так вот, в зависимости от расположения планет солнечной системы, их гравитационные поля складываются определенным образом, и результирующая сила влияет на пятна. В меньшей мере на пятна действует все мироздание: звезды, кометы, галактики. Древние, над астрологией которых принято сегодня насмехаться, были не так уж далеки от научного понимания небесной механики.

Он отодвинул Мишины руки от стола и внимательно осмотрел заготовку.

– Вытри изношенный абразив, подсыпь новый и продолжай свой скорбный труд.

– Почему скорбный? – поинтересовался Миша, выполняя указания Кивы Сергеевича.

– Жил когда-то на земле мудрый человек, и звали его Коэлет. «Умножающий знание умножает печаль» – говорил этот мудрый человек. А тебе, мой мальчик, предстоит узнать очень многое. И поможет тебе тот самый кусок стекла, над которым ты сейчас потеешь.

Он вернулся на свой табурет и внимательно посмотрел на Мишу.

– Солнце распоряжается нашими телами, а душой управляет Луна. Она влияет на воду, создавая приливы и отливы, а в теле человеческом – на кровь. Помнишь, как сказано в Священном Писании: «душа она в крови».

Миша отрицательно покачал головой.

– Ах, да, – спохватился Кива Сергеевич. – Откуда тебе помнить! Внуки Ленина, дети Сталина… У вас вместо Писания «Краткий курс истории партии» преподавали. Ну, так принимай на веру, то, что знающие люди говорят, а иначе ничему не научишься.

И вообще, главная проблема вашего поколения – вбитое с детства пристрастие к краткому курсу. Во всем, в любой области. Но со мной такое не пройдет, у меня ты будешь тереть эту заготовку, пока не получится идеальное зеркало.

– Буду, – покорно согласился Миша, продолжая водить шлифовальником. Лирические отступления Кивы Сергеевича он пропускал мимо ушей, как опытный пловец, подныривая под волну, пропускает над головой особенно свирепый вал.

– Так сложилось, – продолжал Кива Сергеевич, – а почему, я не могу объяснить, что человечество делится на два психологических типа: лунников и солнцевиков. Психика первых более подвержена влиянию Луны, а вторых – солнца. Лунники, как правило, люди духа: священники, поэты, музыканты, а солнцевики – бизнесмены, политики, солдаты. Я бы сказал, что лунники – душа человечества, а солнцевики – его плоть.

– Это Чижевский открыл? – осведомился Миша.

– Нет, про типы душ писал еще Авиценна в трактате «О небесных телах», Аль Бируни в книге «Тени», Роджер Бэкон в Doctor Mirabilis – «Дивном докторе». Ну, и самое главное, есть нигде не записанные знания, передаваемые учителем ученику. От посвященного посвящаемому.

Кива Сергеевич встал с табуретки, подошел к Мише и положил свою ладонь прямо на его макушку. От ладони исходило тепло и «аромат звезд».

– Запомни: то, о чем мы с тобой говорим, должно остаться между нами. Ты не можешь рассказывать об этом ни отцу, ни матери, ни школьным приятелям. Когда-нибудь, когда ты вырастешь и станешь астрономом, у тебя появится учень. Настоящий, которого ты отличишь среди десятков других. Только ему ты имеешь право передать то, что я рассказываю тебе.

Польщенный Миша залился румянцем смущения. Кива Сергеевич убрал ладонь и вернулся на прежнее место.

– В чистом виде лунники и солнцевики почти не встречаются. В каждом человеке перемешаны качества и тех, и других. Но если все-таки, разделение произошло, эти люди ненавидят друг друга.

– Как кошки и собаки? – не удержался Миша.

– Хуже. Гораздо хуже. Борьба между ними – подлинный катализатор прогресса. Я бы сказал, что вся история человечества, есть не что иное, как история их скрытой войны.

– Почему скрытой.

– Потому, что работающий механизм всегда скрыт от посторонних глаз. Как в часах. Иначе любой дурак полезет и начнет ковыряться. И что тогда станет с часами?

– Перестанут работать.

– Совершено правильный ответ. Ну-ка, покажи линзу.

Миша отложил шлифовальник, стер абразив, вытащил линзу из станочка и, тщательно омыв под краном, положил на стол перед Кивой Сергеевичем. Он долго крутил ее перед глазами, рассматривая в анфас и профиль, то поднося совсем близко к лицу, а то отодвигая на расстояние вытянутой руки.

– План пошел на радиус, – наконец произнес он довольным тоном. – Поверхность зеркала начала приобретать кривизну. Чтобы увеличить фокусное расстояние, давай поменяем местами зеркало и шлифовальник. Кольцо закрепим в станочке, а вращать будем линзу. Но тут нужны особые осторожность и тщательность. Справишься?

– Справлюсь! – уверенно ответил Миша.

Письмо четвертое

Дорогие мои!

Как обычно, я задремал в своей каморке, и во сне со мной произошло очередное превращение. На сей раз я обратился в голубя. Молодого, веселого голубя, переполненного радостной энергией, заставлявшей трепетать крылья и носиться без всякой цели с одного места на другое.

Наша стая жила в городе. Между каменных стен огромных домов расположилась небольшая лужайка, густо обсаженная деревьями. На их ветках мы спали, а за едой отправлялись к домам. Перед ними всегда можно было отыскать крошки или другую пищу. Голубю немного нужно, мы экономные и правильно устроенные птицы: каждая крупица перерабатывается дотла, поэтому чувство голода нам почти неведомо.

Дел у нас никаких не было. Особенно у молодежи. Целыми днями мы перелетали с веток на крыши домов, опускались вниз, высматривая добычу, или расхаживали по траве, внимательно глядя под ноги, в надежде отыскать что-нибудь съедобное. Просто так, ради веселья и озорства.

Старших занимала проблема размножения. О, это была главная тема их разговоров, важного покачивания головами, чинного уханья и степенного расхаживания по краю крыши. Нас, молодых, она тоже очень занимала, по существу, все наше существование было ни чем иным, как подготовкой к размножению. Однако до поры до времени молодежь ни во что не посвящали, оставалось только ждать и с замиранием сердца представлять себе, как, где и с кем оно произойдет.

Будущие партнеры по размножению – голубки, держались особняком, а если кто-нибудь из нас по неосторожности, или намеренно оказывался рядом, тотчас из-за их спин выходила старая важная голубица и безжалостно клевала нарушителя.

Основным развлечением служило метание помета. Спустя несколько часов после еды, когда внутреннее давление в зоне хвоста усиливалось и мешало летать, мы занимали места на карнизах, подоконниках или на проводах и по очереди опорожнялись, стараясь угодить на заранее оговоренный предмет. Чаще всего им оказывался автомобиль или сохнущее на веревках белье. К чисто соревновательному интересу добавлялось удовольствие от поглощения человеческих эмоций, ведь мы, голуби, улавливаем волны, исходящие от людей, и наслаждаемся их гневом и раздражением.

Я не отличался ни особой меткостью в метании, ни изворотливостью при выхватывании крошек, ни скоростью полета. Я был обыкновенным сизым голубем, таким, как большинство в нашей стае. Но мне очень, очень хотелось чем-нибудь выделиться, стать отличным от других – наверное, это говорило не совсем забытое человеческое прошлое. Однако все попытки обратить на себя внимание оставались незамеченными: видимо, я делал их недостаточно ловко.

После одной из них, чуть не плача – голуби не плачут, но у меня нет других слов, чтобы передать свое тогдашнее состояние, я оставил товарищей, улетел на дальний край площадки и забился между ветвей приземистого дерева. К нему голуби никогда не летали. Ходили разные слухи: одни утверждали, будто сразу за его ветвями открывается иное пространство, в котором невозможен полет, и птица, рискнувшая пересечь невидимую границу, камнем падает вниз, расшибаясь об острые камни. Другие рассказывали о гигантских котах, одним прыжком настигающих незадачливого голубя. Третьи, многозначительно покачивая головами, говорили, будто за пределами нашей площадки нет еды, совсем, просто никакой и нигде, и поэтому истинная мудрость жизни состоит в том, чтобы приспособиться к тому месту, где ты родился, а не пускаться в сомнительные путешествия, как правило, заканчивающиеся голодной смертью.

Впрочем, эти россказни меня мало интересовали. Я не собирался никуда улетать, я вообще больше ничего не собирался делать. Жизнь казалось пустой и лишней забавой. Для чего нужны муки ожидания, трудности соперничества, горечь поражения? Не лучше ли отыскать ближайшую кошку, приземлиться рядом и сделать вид, будто ее не замечаешь? Недолго, несколько минут. И все кончится.

– Не кончится, – раздался чей-то голос.

Я повернулся, и увидел на соседней ветке голубя. Он был довольно стар, перья на голове и крыльях уже выцвели, и сидел он так, как сидят старики: поджав лапки и упираясь хвостом. Неужели я настолько потерял контроль, что говорил вслух, и старик услышал мои горестные причитания?!

– Нет, – сказал старик, – ты молчал.

– Но откуда вы знаете, о чем я думаю?

– Я читаю твои мысли, – ответил старик.

С такими голубями мне еще не приходилось встречаться. Несколько раз я попадал на совет старейшин, но даже там, среди самых мудрых и уважаемых голубей не было ни одного, умеющего читать мысли.

– Истинная мудрость не нуждается в словах, – снова раздался голос. Я внимательно смотрел на старика и видел, что его большой красноватый клюв оставался закрытым. Значит, голос звучал во мне, внутри моей головы.

– Ты прав, – старик сменил позу, слегка перевалившись на другую ногу. – Ты слышишь мои мысли, а это означает, что ты не такой, как все. Небесный Голубь одарил тебя чудесным, удивительным даром.

– Но почему я не слышу мыслей других голубей, а только ваши? – спросил я, приходя в полнейшее замешательство. – И кто такой Небесный Голубь?

– Невозможно услышать того, чего нет, – ответил старик. – Птицы твоей стаи пусты, как яйцо, из которого вылупился птенец. Их цель – простое продолжение рода. Они существуют лишь для того, чтобы иногда рождались такие, как ты, земное воплощение Небесного Голубя. Посмотри вверх.

Я послушно поднял голову.

– Что ты видишь?

– Ничего, – честно сказал я.

– Значит, там ничего нет?

– Не знаю. Наверное, есть, только мне не видно.

– Молодец! Вот ты и выучил первое правило. Не все, что не видно, не существует. И наоборот. Не все, что видно, существует.

– Как так?

– Очень просто. Небо над нами бездонно. В нем летают большие птицы: орлы, коршуны, беркуты, над ними драконы, еще выше, посланники Небесного Голубя, а над всеми – Владыка мира, его создатель и судья. Сейчас мы не видим ни орлов, ни коршунов, но иногда они спускаются на наш уровень, и тогда мнимая пустота оказывается весьма реальной. И горе тому, кто не убережется от беркута!

– Горе! – повторил я. Мне доводилось слышать рассказы старших о хищных птицах, внезапно падающих с высоты и уносящих в своих когтях беззащитного голубя. Правда, в последний раз такое произошло много поколений назад, но память о страшных когтях сохранилась до сих пор.

– Птицы твоей стаи, – продолжил старик, – физически существуют, но на самом деле их нет. Умрут они сегодня или завтра, или вообще не появятся на свет, кто заметит? Они – сырой материал, безликое звено в цепочке. У звена нет личности, никто не запомнит его лица, а поэтому в духовном смысле оно не существует.

Им, копошащимся в прахе земной жизни, никогда не увидеть ни посланников, ни, тем более, самого Голубя. Кругозор их ограничен, а мозг неразвит. Поэтому им кажется, будто там, – старик поднял голову и ткнул в небо черным подклювьем, – там ничего нет, кроме хищных птиц. Что ж, они правы. Для них там действительно никого нет. Но есть души, предназначенные для высокой цели, им дано многое и спрос с них особый. Поэтому для тебя, избранного, жизнь не закончится в зубах бродячей кошки.

– Почему? – спросил я.

– Неужели ты думаешь, что такое богатство, как избранный, может бесследно исчезнуть? Сколько поколений простых голубей передавали друг другу цепочку жизни, накапливали ценные качества, хранили, концентрировали их с одной единственной целью – твоего появления на свет! И вот ты родился, обрел себя, встретил Учителя. Перед тобой длинный путь знания, на котором ты поймешь многое, а выучишься еще большему. И все это пропадет с твоей смертью?

– А куда же оно денется?

Старик внимательно посмотрел на меня, словно оценивая, стоит ли продолжать. От его взгляда мои перья непроизвольно вздыбились, а крылья сами собой развернулись. С большим трудом мне удалось сдержать готовое к бегству тело.

– Избранный, прошедший до конца путь знания, присоединяется к Небесному Голубю, становясь его частью. Но не безликой, безымянной частью, а членом совета.

– Совета старейшин?

– Вроде того, – старик усмехнулся. – Только решают на этом совете куда более важные вещи, чем на совете твоей стаи.

– Какие? – я не удержался от вопроса.

– Судьбы мира, – медленно произнес старик. – Кому жить, а кому умирать, кому на исходе дней, а кому безвременно, кому смерть от котов, а кому от силков, кому от голода, а кому от жажды, кому покой, а кому скитаться, кому безмятежность, а кому тревога, кому благоденствие, а кому мучение, кто возвысится, а кто будет унижен. Время весны и время осени, начало ураганов и конец урожая, бури на море, ветры в пустыне, благодатные росы и ранние заморозки. Все это в руках Небесного Голубя и его совета. И нет высшей чести и высшего блаженства, чем стать одним из старейшин, по слову которых вершится мир.

Так началась моя учеба. Первые несколько месяцев я отрабатывал прочность удержания связи.

– Избранный слышит глас Посланников Небесного Голубя, – объяснял старик. – И Голос ведет его по жизни, указывая, что делать. В общем-то, главная задача у всех избранных одна, но раскрыть ее тебе пока еще рано. Сначала ты должен научиться хорошо слышать: везде, при любых обстоятельствах. Даже когда спишь, твое внутреннее ухо должно оставаться настороже.

Связь действует одинаково: когда ты говоришь со мной, и когда к тебе обращаются Посланники. Поэтому сперва мы поработаем над удержанием связи между нами. Если этот канал начнет работать достаточно хорошо – к тебе обратятся. Или не обратятся, все будет зависеть только от твоих стараний.

И мы принялись тренироваться. Быстро выяснилось, что голос старика я улавливаю на расстоянии четырех-пяти метров, меня же слышно только вплотную. Старик показал упражнения, способствующие развитию слуха, и я принялся выполнять их с утра до глубокой ночи. Результаты не заставили себя ждать: уже через неделю я прекрасно слышал голос старика, отлетая метров на тридцать. Препятствия не играли никакой роли, между нами могло оказаться дерево или дом, слышимость оставалась на том же уровне, влияло на нее только расстояние.

День, когда я поймал голос на другом конце площадки и сумел ответить, старик назвал днем моего истинного рождения. Сразу после этого день он раскрыл мне задачу избранных, и вся моя прошлая жизнь предстала в совсем другом свете. Особенно нелепыми и смешными виделось теперь неуклюжее барахтанье обыкновенных голубей, их жалкое, животное существование.

– Мы наносим метку, – сказал он, внимательно глядя на меня жемчужными, с палевым отливом, глазами. – А Небесный Голубь посылает благословение. Голос подсказывает нам, кого выделить из толпы, и от нашей проворности и умения зависит правильное существование вселенной. Мир построен на противоположностях: благословение и проклятие, изобилие и голод, здоровье и болезни. Посланники могут менять судьбу, они всесильны, они всемогущи, но только в соответствии с меткой. Без метки их могущество ничего не стоит.

Есть метки, несущие несчастья, а есть – приносящие удачу. Мы, голуби, избраны для радости. Наша отметина меняет судьбу к лучшему. Поэтому избранные должны быть проворны и ловки, ведь стоит запоздать, Посланники не успеют вбросить благословение и мир может рухнуть под напором горя и слез.

– А как мы метим? – спросил я

Старик усмехнулся.

– Да вот так.

Он взмыл с ветки и устремился в проход между домами. Из дверей вышла женщина и двинулась к автомобилю. Старик пролетел над ее головой, низко-низко, едва не задев белую шляпку кончиками поджатых, обильно оперенных лапок, и на шляпке тут же расплылось желтое пятно. Женщина остановилась, сняла шляпу, и горестно взмахнула руками.

Старик вернулся на прежнее место, и устало оперся на хвост.

– Не те, не те годы, – сказал он. – Давеча я с пяти метров запросто попадал, а теперь уже надо чуть не на голову садиться.

– Вы сказали, что наши метки приносят в мир радость, – спросил я. – Но ведь женщина заплакала?

– Мы живем в мире лжи, – ответил старик. – Все в нем устроено наоборот: злодеи торжествуют, а праведники страдают и бедствуют. Все перемешалось: ложь похожа на правду, а правда выглядит, как ложь. Тот, кто плывет в нем без верного Голоса, обречен на сумятицу и напрасные горести.

– А зачем так устроен мир, Учитель?

Старик довольно покивал головой.

– Ты начинаешь задавать хорошие вопросы. Значит, дело пойдет на лад.

Мне, честно говоря, казалось, что дело давно пошло на лад, а мои вопросы – не более чем любопытство, имеющее весьма далекое отношение к умению держать связь. Замечание старика показалось обидным: нежели, после стольких усилий, упражнений и такой самоотдачи дело всего только пойдет!

– Если бы за правильные поступки сразу бы выпала награда, а за неправедные – наказание, то все сущее на Земле давно бы стало праведным.

– И хорошо! – воскликнул я. – И замечательно, почему нет!?

– Потому, что такому выбору грош цена. Небесный Голубь хочет, чтобы мы сами, свободно пришли к пониманию правды, научились отличать добро ото лжи.

Он еще долго разглагольствовал, но я только притворялся, будто внимательно слушаю, а сам потихоньку дремал с открытыми глазами. Тренировки и упражнения выматывали меня до последнего перышка, стоило только присесть на ветку, как сон тут же начинал опутывать меня своими силками.

На следующий день мы начали отрабатывать точность проставления метки. Старик оказался большим мастером, он попадал с крыши дома прямо в сумку с продуктами, забытую рядом с автомобилем, метил в полете, в падении, с переворота. Такому пилотажу нужно было учиться и учиться. И я добросовестно осваивал все премудрости и секреты. Но Голос не звал, нет, не звал, мои ухищрения не заслуживали Высочайшего одобрения. Однако я не сетовал, даже без Голоса моя доля была куда лучше участи обыкновенного голубя.

Старик очень много ел. Добывать пищу ему не приходилось, каждый день посланцы совета старейшин приносили крошки, зерна и другую соблазнительную снедь. Он уписывал все без остатка, и никогда, никогда не делился со мной.

– Избранный должен быть всегда готов выполнить миссию, – объяснил он, заметив голодный блеск моих глаз. – Представь себе, что Голос призвал тебя ставить метку. А ты не готов, пуст, опорожнен. Значит, кто-то, ожидающий своего счастья, молящийся, плачущий по ночам, останется обделенным.

Пойми, справедливое устройство мира держится на правильной работе моего желудка. Я никогда не был обжорой, всегда довольствовался малым, и сейчас, если Голос освободит меня от несения миссии, я с наслаждением перейду на обыкновенный рацион. Но что делать, что делать!? – он сокрушенно похлопал крыльями.

Бедняга, как он страдал! А мне приходилось после многих часов утомительных упражнений разыскивать по всей территории жалкие крохи, не замеченные другими голубями. Иногда перед сном мои внутренности бурчали так громко, что их жалобный стон разбудил бы мертвого!

Но старик не слышал. Основательно поужинав, он устраивался на ветке и погружался в глубокий сон. Меня же начинали терзать сомнения. А существует ли в действительности избранность, или это всего лишь уловка хитрого старика? Ведь я знаю о ней только с его слов! Остальные голуби ведут себя точно так же, как и мы; едят и метят, но без мучительных упражнений, без постоянного прислушивания. К тому же они размножаются, выводят потомство, живут семьями, общаются с друзьями. А я? Один, без подруги, голодный, сиротливо сижу на ветке и размышляю о каком-то Голосе, Посланниках, Небесном Голубе? Да есть ли он вообще, этот Голубь!?

Я засыпал, горько сокрушаясь о своей злосчастной судьбе и не один раз давая себе слово утром же вернуться в стаю, но наступало утро, старик просыпался, поднимал меня на упражнения, и день снова катился по заведенному кругу.

Надо сказать, что в искусстве проставления меток я достиг большого совершенства и, не скрою, не скрою, уже кое в чем превосходил самого старика. Еще бы, ведь мышцы мои были моложе, глаза приметливее, а чувства более свежи и остры.

Однажды, отрабатывая замысловатую фигуру пилотажа, я пронесся над молодняком нашей стаи, моими бывшими друзьями. Они сбились в кучу и что-то ожесточено клевали, отталкивая друг друга. За долю секунды я понял, что их добычей стал аппетитный кусочек булочки, выброшенный кем-то из окна. Не знаю, что меня толкнуло, но я резко изменил направление полета, на секунду словно остановившись в воздухе, затем спланировал прямо на клубящуюся толпу и резким движением выбил булочку изо рта другого голубя. Она упала к моим лапкам, и я тут же подхватил ее клювом, готовясь к серьезной потасовке. К моему величайшему удивлению, драки не последовало, голуби молча расступились, образовав вокруг меня пустое пространство.

– Ученик избранного, – послышались голоса, – ученик избранного.

Я взмахнул крыльями и полетел на свое дерево. Мой статус изменился: из серенького неумехи я стал единственным, уникальным, внушающим уважение и страх. Самые отъявленные драчуны нашей стаи почтительно расступились предо мной.

С того момента вечерние сомнения ушли прочь, и ночи стали проходить спокойно, принося свежесть и силу. Голос меня не посещал, но я вовсе не был уверен, что старик его слышал. Впрочем, какая разница? Существует заведенный порядок жизни и в нем есть место для избранных. А коль скоро судьба привела меня на это место, я буду выполнять все правила и пользоваться всеми положенными благами.

Я принялся изучать повадки старика и тщательно их копировать, понимая, что в будущем займу его пост, и посланцы совета начнут складывать ежедневные подношения перед моими лапками. Он был неплохим голубем и учил меня основательно и терпеливо. Раздражали в нем бесконечные нравоучения, пересыпанные многословными разглагольствованиями о смысле жизни, правильном устройстве мира, высокой миссии избранных. Впрочем, кто из птиц лишен недостатков?

Конец его был ужасен и во многом изменил мое отношение к действительности. Если до смерти старика во мне еще бродили смутные надежды на существование Небесного Голубя, то после нее я окончательно утвердился в реалистическом понимании нашего мира.

Однажды утром старик выбрал для тренировки наружную стену большого дома, стоящего поодаль от остальных зданий. Его построили недавно, и для сушки одежды люди устроили в нем глубокую выемку, защищенную снаружи полосами светлого металла. Видимо они предполагали, будто эти полосы помешают голубям проникать внутрь и метить белье. Наоборот! Среди молодняка стало считаться верхом удали протиснуться между полосами, усесться на оконную раму, быстро пометить и выскочить наружу.

Мне уже не нужно было садиться на раму, я влетал, и, застыв в воздухе на несколько секунд, выскакивал обратно, оставляя на белье громадную жирную метку. Людям, живущим в доме, не нравились наши упражнения. Они заботились о своем белье больше, чем о правильном управлении миром, и поэтому в то утро, подлетая к выемке, я заметил натянутую между полосами металла тонкую сеть.

Сеть была сделана из прозрачного материала, я увидел ее в самую последнюю секунду и еле успел вывернуться, чтобы не попасть в ячейки. Однако люди, хоть и предприимчивы, но непоследовательны, и часто не доводят дело до конца. Полетав возле выемки, я быстро обнаружил дыру, пропущенную то ли по безалаберности, то ли по недосмотру. Юркнув в нее, я с большим удовольствием отметился и выскочил наружу.

В эту минуту подлетел старик. Он немного запоздал, заканчивая обильный завтрак. Прежде, чем отправить меня выполнять упражнение, он прочитал мне целую лекцию о пользе бдительности, о том, что идущий путями Небесного Голубя должен постоянно быть начеку в ожидании призыва и неустанно тренировать тело и чувства.

– Ты уже метил? – спросил старик, указывая клювом на белье в глубине выемки.

– Нет, – соврал я.

Не знаю, что двигало мною, желание ученика еще раз понаблюдать за работой Учителя, или мелочная месть пустого желудка, но я соврал, да, я соврал.

– Тогда смотри, – сказал старик, развернулся и понесся к полосам. Чтобы пролететь на такой скорости между их острыми краями требовалось незаурядное умение. Старик им обладал и, несомненно, выполнил бы упражнение с блеском, но его подвели не крылья, а ослабевшие глаза. Он не заметил сети, а я промолчал, и мой мудрый учитель со всего маху врезался в почти невидимую преграду.

Первые несколько минут он пытался освободиться и отчаянно бился всем телом, но от этих попыток сеть запутывалась еще больше, оборачиваясь вокруг лапок. Полосы гудели под ударами крыльев, и этот звон до сих пор возникает в моих в ушах, стоит только слегка напрячь память.

Вскоре его лапки окружал плотный ком перепутавшихся ячеек, вырваться из которых было невозможно. Он понял безнадежность своих попыток и замер, повиснув вниз головой.

Я несколько раз облетел его, выискивая хоть какую-нибудь возможность помочь. Бесполезно. Мой учитель был обречен.

Умирал он несколько дней. Непонятно, откуда взялась в стариковском теле такая живучесть!? Его голова то бессильно свешивалась, то вновь приподнималась, и оранжевые от прилива крови глаза судорожно метались в безуспешных поисках спасения. Иногда, в порывах отчаяния, он неистово трепыхался и сбитые, истерзанные крылья колотили по железу, вновь исторгая протяжный звон.

О, этот звон! Он будил меня по ночам, проникая в самое сердце. Но что, что я мог поделать?!

Страшнее всего были разговоры. Первые несколько часов он молчал, на всякие лады пытаясь освободится. Я тоже молчал, не зная, что сказать. Когда старик обвис, и замер в полном изнеможении, я услышал его голос.

– Небесный Голубь посылает мне испытание, – сказал старик. – Вся моя дальнейшая жизнь зависит от того, как я пройду через него.

Бедняга! Он еще надеялся на спасение….

– А в чем состоит испытание? – спросил я, пытаясь хоть немного отвлечь его внимание.

– Конечно, не в этой сети, – презрительно фыркнул старик, – и даже не в дальнейшей жизни моего тела – старой, усталой оболочки. Настоящее испытание это проверка духа, проверка того, что ты наработал за все отпущенные тебе годы. Если я впаду в отчаяние, наказание окажется великим. Но если выдержу и выйду из этой западни укрепленным, с обновленной верой – награда будет безмерна.

Я не стал возражать. Зачем? К чему волновать умирающего? Он поговорил в таком духе еще минут двадцать и замолк. Замолчал на много часов. Когда я вновь услышал его голос, старик рассуждал уже совсем иначе.

– Наверное, я в чем-то провинился, – произнес он дрожащим голосом. Иначе за что мне ниспослана столь мучительная смерть? Я всегда думал, будто веду безупречный образ жизни. Но кто не ошибается! Скажи, мой ученик, возможно, ты заметил огрехи в моем поведении, проступки, упущения, и молчал, боясь обидеть учителя. Понимаю тебя, хорошо понимаю.… Но время обид прошло, поэтому сейчас ты обязан рассказать все, что обо мне думаешь. Я хочу раскаяться в неправильных поступках, прежде чем придет мой последний час.

Я не стал его огорчать. Честно говоря, кроме некоторого самодовольства и нежелания делиться со мной пищей, его поведение было действительно безупречным.

В последний раз старик заговорил к исходу вторых суток. Он уже давно перестал бить крыльями, тело безжизненно свисало, подобно мокрому белью, и только голова иногда приподнималась на несколько секунд.

– Моя смерть – это жертва, – еле слышно прохрипел он. – Жертва за всех голубей, за всех котов, за всех людей, за весь мир. Я знал, что скоро умру. И ты, мой преемник, знай и ты, что минута, когда к тебе придет ученик, настоящий ученик, будет началом твоего конца. Ты передашь ему то, что получил от меня, добавишь, накопленное тобой и будешь ждать своего часа. Солнце садится, и встает солнце, но в мире не может быть двух солнц. Я ухожу из этого мира счастливым и свободным. Будьте и вы счастливы.

Он замолчал, уронил голову. По телу пробежала последняя, предсмертная судорога. Перья еще вздрагивали, а душа уже отлетела, заклубилась, затрепетала, устремляясь к Небесному Голубю.

Так я стал избранным. С тех пор прошли годы, перья мои выцвели, а знания умножились. В длинные, длинные дни, свободные от забот о пропитании, я без конца размышлял, припоминая слова Учителя, даже те, что казались мне напрасной болтовней. К сожалению, многое я пропустил мимо ушей, и многое позабыл, иначе бы мудрость моя возросла еще больше.

Мои сверстники давно ушли, кто от зубов или когтей, кто под тяжестью жизни. Размножение отнимает много сил, а заботы о пропитании семьи угнетают душу. Я пережил всех, я пережил даже внуков своих товарищей по играм на площадке между домами. У долгой жизни есть свои преимущества, и главное из них – возможность многократно увидеть голубиную судьбу, от первого писка вылупившегося птенца до предсмертного трепетания крыльев. Ничто так не умудряет, как повторение.

Но Голос я так и не услышал. Виноваты ли в том мои духовные качества, или Небесный Голубь просто выдумка, созданная для облегчения тягот птичьего существования – кто знает. Я перестал искать ответ, и раз жизнь возложила на меня определенную ношу, старался нести ее самым достойным образом.

Так же, как мой Учитель, я рассказывал новым старейшинам о Небесном Голубе, так же, как он я внезапно наклонял голову, словно прислушиваясь к лишь одному мне слышному зову, а затем срывался с места и метил, метил, метил тех, кого выбирал. Выбирал сам, повинуясь смутному теплу, шевелящемуся в горле.

И вот, настал день, когда на мою ветку опустился совсем юный голубь и со слезами в голосе принялся жаловаться на судьбу. Он не видел меня, он думал, будто вокруг никого нет, он плакал, не замечая, что его крик и стенания слышны только мне, мне одному, умеющему слышать непроизносимое.

Мой час пришел, но я был не готов, я хотел жить еще и еще, хотел летать, метить достойных, клевать свою пищу, спать на ветке, опираясь на хвост, рассказывать старейшинам об избранных, просто жить, я очень, очень хотел жить – и проснулся.

Я устал, мои дорогие, последний сон измотал меня, пальцы с трудом держащие перо, скрючились, подобно птичьей лапке. Сны все больше и больше напоминают явь, многие часы уходят на то, чтобы вырваться из-под их власти. Сейчас я закончу письмо, брошу его в щель под головой дракона и просто посижу. Просто так, размышлял о том, или о другом. Главное – постараться не заснуть, как можно дольше не заснуть.

До свидания, мои дорогие,

любящий вас – сын.

Глава пятая

ТОНКАЯ ШЛИФОВКА

Брат Полины, Ефрем, несколько раз в году отправлял курганским родственникам посылку. У деда его жены, Оксаны, была заимка прямо на берегу таежного озера. На заимке разводили пчел и коптили рыбу. Ефрем плотно набивал фанерный ящик банками с медом и копчеными тушками, шел на железнодорожный вокзал и за три рубля оставлял его у проводника. Через восемнадцать часов Макс Михайлович забирал посылку, привозил домой и дивный запах «копчушки» еще долго наполнял домик Додсонов.

Мед выдерживал дольше всего. Ароматный, таежный мед, тягучая память о коротком сибирском лете. Его ели с чаем, смакуя по ложечке, дочиста слизывая мельчайшие крупинки с гладкой металлической поверхности.

Поезд из Новосибирска прибывал в Курган ночью, когда троллейбусы и автобусы уже не ходили, и Макс Михайлович топал пешком по темным улицам. Иногда, в виде особой милости, он брал с собой сына. Миша очень любил эти ночные прогулки, скрип снега, далеко разносящийся по пустынным улицам, темные массы домов с редкими освещенными окнами, от которых веяло уютом и теплом. И Луна, серебряная царица его сердца, освобожденная от сотен нескромных глаз, откровенно и радостно улыбалась ему, и только ему.

В этот раз они добрались до вокзала насквозь промерзшие: тянул небольшой ветерок, но при двадцатиградусном морозе он пробирал сквозь любую одежду. Несколько минут ушло на привыкание к свету и теплу. Задубеневшие щеки отходили с легкой болью, из носа слегка текло, глаза сами собой жмурились от ярких ламп.

– Я схожу в справочную, – сказал Макс Михайлович, – подожди меня здесь.

Окошко справочной было прикрыто занавеской. «Сейчас вернусь» значилось на бумажке, прислоненной изнутри к стеклу. Макс Михайлович облокотился на подоконник перед окошком и принялся ждать. Делать все равно было нечего, по расписанию до прибытия поезда оставалось больше получаса.

Оставшись один, Миша некоторое время бродил по залу, разглядывая спящих на скамейках. Спали в двух позах: свесив голову на грудь, либо запрокинув ее назад. У первых изо рта подтекала слюна, у вторых бесстыдно распахивался рот, обнажая пломбы, сломанные зубы, рыже– черные, подобно подтекам на унитазе, наросты камня.

Возле лестницы ведущей вниз, к туалетам, стояло несколько человек. Один, явно пьяный, слегка пошатывался. По его лицу плавала беспричинная улыбка удовольствия, он что-то невнятно бормотал и подмигивал невидимому собеседнику. Двое мужиков в тяжелых грубых пальто курганского пошива слушали третьего. Он оживленно говорил, жестикулируя и раскачиваясь.

Миша сразу узнал его, это был обидчик с пляжа, тот самый, который приказал ему попрыгать, поэтому он начал огибать группу, стараясь оставаться за спиной у обидчика.

Тот внезапно схватил пьяного за воротник пальто, рывком подтянул к началу лестницы и ударом в скулу толкнул вниз. Ноги пьяного понеслись по ступенькам, чудом удерживая равновесие, он отталкивался руками от одной стенки, перелетал к другой и снова отталкивался. За несколько секунд он оказался внизу и со всего маху врезался в дверь, закрывавшую вход в туалеты. Дверь, висевшая на тугой пружине, плавно распахнулась, смягчив удар, и пьяный оказался внутри. Через несколько секунд он вышел, очумело поматывая головой. Глянул вверх и, решив, что внизу безопаснее, снова скрылся за дверью.

– Ты за что его? – недоуменно спросил один из мужиков.

– А просто так! – весело ответил обидчик. – Хотел посмотреть, как он по лестнице кувыркаться будет.

– Ты чо, зверь? – удивился второй мужик.

– Скучные вы, – объяснил обидчик. – Радости от вас никакой. И лица у вас серые, просто люди ночи. А жить – жить надо весело!

Он обернулся и увидел Мишу.

– Козлик! – радостно воскликнул он. – А ты здесь откуда?

Миша не ответил, а повернулся к нему спиной, чтобы идти в другой конец зала. Не успел он сделать два шага, как ощутил на своем плече тяжелую руку обидчика.

– Ты куда это почапал? – спросил он, поворачивая Мишу лицом к себе. – Знакомых не узнаешь?

– Оставь, оставь мальца, – громко сказал первый мужик. – Кончай веселье.

– Кончать, так кончать! – тут же согласился обидчик и, не отпуская Мишиного плеча, протянул вторую руку мужику. – Лады?

– Лады, – согласился тот, вкладывая ладонь в ладонь обидчика.

Их ладони пересеклись в примиряющем рукопожатии, но вдруг мужик скривился и слегка присел.

– Ты чо, гад, делаешь! – тихонько заскулил он. – Кости поломать хочешь? Отпусти немедленно!

– А ты не суй свой нос, куда не надо, – угрожающе произнес обидчик. – Стоял себе и стой. Уразумел, чмо?

Он сильнее сжал руку и мужик, взвизгнув, присел еще ниже. Воспользовавшись паузой Миша обернулся в сторону справочной, где ни о чем не подозревая, читал газету его отец и крикнул:

– Папа, папа!

Макс Михайлович поднял голову, быстро сунул газету в карман пальто и двинулся в Мише.

Обидчик, увидев Макса Михайловича, как будто обрадовался. Он выпустил из ладони руку мужика, толчком отбросил его в сторону, и, не отпуская Мишу, замахал свободной рукой:

– Посюдова, посюдова ходи! Козлика папа, козел настоящий!

Макс Михайлович подошел почти вплотную. Лицо его не выражало ничего хорошего. Не доходя двух-трех шагов до Миши он вдруг встал, словно вкопанный, резко переменился в лице и подчеркнуто вежливо произнес, глядя за плечо обидчика:

– Никаких проблем, товарищ милиционер! Все нормально.

Обидчик повернул голову, и Макс Михайлович, словно играючи, ткнул его собранными щепотью пальцами в солнечное сплетение. Обидчик охнул, обмяк, и, выпустив Мишу, схватился обеими руками за живот. Его лицо бледнело на глазах, ноги подкашивались, он с трудом удерживал равновесие.

– Еще раз, – спокойным голосом произнес Макс Михайлович, – еще раз ты подойдешь к моему сыну ближе, чем на два метра, я займусь тобой по настоящему. Курган город маленький, я тебя быстро отыщу, как бы ни прятался. Понял, козлик?

Обидчик кивнул головой и громко рыгнул. Его мутило, кадык ходил вверх и вниз, удерживая рвущуюся из горла рвоту.

– Пошел на улицу, – приказал Макс Михайлович, – нечего пол пачкать.

Обидчик молча двинулся к выходу. Мужики последовали за ним. Судя по их лицам, они намеревались продолжить разговор.

– Пойдем, присядем, – сказал Макс Михайлович. – Поезд опаздывает на три часа. Домой идти бессмысленно, будем дожидаться здесь.

Несколько минут они бродили по залу в поисках свободной скамейки, отыскали ее в самом конце, и уселись друг возле друга, отец и сын.

– Это твой знакомый? – спросил Макс Михайлович.

– Нет, я его второй раз вижу.

И Миша рассказал историю первой встречи с обидчиком.

– Вот же подонок! Ну, теперь, надеюсь, он больше не полезет.

– Папа, ты где научился так драться? – спросил Миша. – На фронте?

– А где же еще, как не там. Я же тебе рассказывал про разведку.

Миша обожал слушать рассказы отца. Правда, это удовольствие выпадало не часто, но если удавалось его разговорить, то истории сыпались из Макса Михайловича одна за другой. Он называл их эпизодами. Особенно нравились Мише истории из жизни дивизионной разведки, в которую отец попал сразу после возвращения из госпиталя. Но одно дело слушать рассказы о захвате «языков» и про рукопашные бои, и совсем другое видеть своими глазами, как это делается.

– Папа, расскажи эпизод.

– Ну…. – Макс Михайлович потянулся и откинулся на спинку скамейки. – Может, лучше поспим?

– Нет, эпизод!

– Ладно.

Он задумался на несколько минут.

– Знаешь, этот негодяй и его беспричинная жестокость напомнили эпизод, случившийся со мной зимою 1943 года. Служил я тогда в дивизионной разведке, был на отличном счету, к наградам представлен и милостью командиров не обижен. Задания наши были несложные: пробраться незаметно в тыл противника, подкараулить кого постарше званием, захватить и переволочь через линию фронта. Тут требовались терпение и выносливость, иногда приходилось сутками лежать в снегу, отогреваясь водкой и шоколадом.

Про умение драться, стрелять, выносливость и ловкость я не говорю, в разведку брали только тех, кто качествами этими был оделен в полной мере. Да и упражнялись мы постоянно. Рейд в немецкий тыл длился несколько часов, иногда дней, а тренировались неделями. Бросали нож с большого расстояния, стреляли на бегу и в падении, без конца отрабатывали приемы рукопашной схватки. Жизнь у нас была сытная и вольная, командовал нами лично командир дивизии, а больше мы никому не подчинялись. Ну, кроме, командира группы – нашего непосредственного начальника.

Отношения в группе были самые задушевные, на звания никто не смотрел. Ведь завтра вместе линию фронта переходить, а там субординация не поможет, там надо понимать друг друга с полуслова, полунамека.

Ну вот, вызвал меня однажды командир группы, майор Марлов, и говорит:

– Макс, генерал поручил нам любопытное дело. Я знаю, что оно тебя заинтересует. Но есть тут небольшая загвоздка, и без твоего согласия я не хочу отряжать тебя на это задание.

– В чем же загвоздка? – спрашиваю.

– А вот в чем, – отвечает Марлов. – Задание выполнять нужно в глубоком тылу врага, в течение длительного времени. Легендой и документами соответствующими тебя снабдят, но ты сам знаешь, какая участь ожидает представителей твоего народа, ежели случится им к немцам угодить. Тут не помогут никакие документы. Попадешь в плен, – он указал рукой на мою ширинку, – быстро выяснят, кто ты такой и… знаешь ведь, как поступают с вашим братом. В общем, тебе решать.

– А что тут решать, – говорю. – Коли надо, так надо.

– Тогда слушай. В самой глубине Любанских лесов обнаружилась зона, свободная от немецкой оккупации. Несколько деревушек, около тысячи человек. Советская власть там, рассказывают, как до войны: красный флаг над сельсоветом, портреты вождей, даже демонстрация на октябрьские праздники была. Немцы туда соваться не рискуют, командует этой зоной некий полковник Куртц. В списках Красной армии такой не значится, видимо, самозванец, но власть он держит крепко. Судя по слухам – жесткой рукой, чересчур жесткой. Говорят, будто он колдун и сила у него немереная.

– Колдун? – удивляюсь.

– Немцы так говорят, оттого и не суются. «Языки» рассказывали, будто он властвует над силами тьмы. Боятся его панически и наши, и немцы. В общем, странная история. Мы посылали к нему представителя, капитана Болдина, но он не вернулся. Надо пробраться в эту зону и выяснить все хорошенько.

Я, конечно же, согласился. История действительно выглядела странной, и было в этой странности нечто манящее, загадочное. Про опасность тогда как-то не думалось: смерть ходила возле меня каждый день, я привык к ее присутствию и перестал о ней думать.

Несколько дней ушло на изучение карт и легенды. Мне показали фотографию Болдина, познакомили с его личным делом, я выучил наизусть названия всех поселков, входящих в «зону Куртца». Инструкции, полученные мною, были таковы: я должен вступить в контакт с Куртцем и передать ему указания центра, а в случае отказа сотрудничать – устранить его, принять командование зоной и обеспечить посадку самолета с Большой земли.

Задание меня не пугало, в те годы я вообще ничего не боялся. Страх – удел знающих, я же действовал, словно автомат: бегал, стрелял, сидел в засаде. В моей голове будто включился механизм защиты: все, что мешало выживанию, отошло на второй план. Я помнил о родителях, о твоей маме, о прошлой, довоенной жизни, но все это словно скрывалось за тюлевым занавесом, сквозь который можно было разглядеть только внешние очертания предметов.

Приземлился я очень удачно, прямо в центре большой поляны, закопал парашют поглубже в снег, сориентировался по компасу и двинулся в путь. Ходьба по ночному лесу – занятие не из самых приятных, а до рассвета оставалось совсем немного, поэтому я отыскал пенек поудобнее, счистил снег и присел, дожидаться восхода солнца.

От нечего делать я стал озираться по сторонам, темнота в лесу не беспроглядная, контуры деревьев можно рассмотреть. Очень скоро мое внимание привлек темный предмет, покачивавшийся среди веток сосны. Поначалу я решил, что это обломанная ветвь, застрявшая в кроне, но постепенно страшное подозрение закралось в мою голову. Не в силах дождаться рассвета, я подошел поближе и направил на предмет узкий лучик фонарика. Б-же мой! Мои подозрения подтвердились. На дереве висел повешенный.

Судя по остаткам формы, это был немец. Его тело было жутко изуродовано, клочья замерзшего мяса свисали со всех сторон. Я надеялся, что это случилось уже после смерти, потому что в противном случае муки немца не поддавались бы никакому описанию.

Мне доводилось видеть страдания, и человеческие увечья также были не в новинку, но вид этого немца привел меня в смятение. Я достал компас и ринулся сквозь сугробы, стараясь как можно быстрее уйти подальше от трупа. Его лицо, искаженное гримасой боли, с выкаченными глазами и замерзшей кровавой пеной вокруг рта стояло перед моими глазами.

Я шел, не останавливаясь, около часа. Начало светать и при первых проблесках зари я обнаружил еще одного повешенного. На сей раз им оказался крестьянин, с длинной бородой и стоявшим дыбом венчиком седых волос. На вид ему было лет тридцать, осмотрев издалека труп, я пришел к выводу, что крестьянин поседел от перенесенных перед смертью страданий. Его просто рвали на куски, выдирая чем-то острым клочья мяса. Схожесть двух трупов наводила на мысль, что тут действовала одна рука. Разные предположения закружились в моей голове, но я отодвинул их в сторону, решив не делать пока никаких выводов.

На третий труп я наткнулся спустя десять минут. Это была женщина, повешенная за крюк, воткнутый под ребра. Перед казнью с нее содрали одежду, а уже на крюке – кожу. Пласты кожи, словно тряпки, свисали вниз, почти касаясь снега. Нижний край уже погрызли лесные звери, задубевшее от холода розовое мясо с синими прожилками покрывал снег. На груди у женщины висела табличка: «она давала немцу».

Меня едва не вывернуло наизнанку. Несколько минут я стоял, подавляя рвотные позывы, а затем двинулся дальше. Подойти к трупу я не мог. Впрочем, и к предыдущим я не рисковал подступить на близкое расстояние, и, как выяснилось впоследствии, мои подозрения оказались не напрасными.

Вокруг каждого трупа были установлены два ряда растяжек: граната с тонкой проволокой, привязанной к чеке. Проволока и гранаты скрывались в снегу, и зацепиться за них ничего не стоило. Любопытных, желающих рассмотреть подробности, ожидала неминуемая смерть.

Слухи о жестких мерах, с помощью которых Куртц поддерживал в своей зоне порядок и дисциплину, полностью подтвердились. Вернее, действительность оказалось куда страшнее, чем слухи. Нельзя сказать, что увиденное повергло меня в смятение, но мысли мои путались, и план предполагаемых действий, выработанный за линией фронта, казался теперь мало соответствующим реальности. С человеком, способным допустить подобного рода жестокости, надо разговаривать совсем в ином тоне и с других позиций. Однако выбора не было, и я двинулся дальше, уповая на то, что удача, до сих пор оберегавшая меня, и на сей раз не отступится от своего подопечного.

Деревья начали редеть, судя по всему, я приближался к опушке. Обрадованный, я ускорил шаги, как вдруг из-за спины раздался окрик:

– Стой! Руки вверх!

Черт побери! Потрясенный увиденным, я перестал следить за лесом и проскочил дозорного. Такие ошибки часто оказываются последними. Непростительная оплошность для дивизионного разведчика!

– Руки! – снова крикнул дозорный, – кому сказано, руки вверх!

Я повиновался. Честно говоря, подстрелить эту птичку не составляло никакого труда: половина наших упражнений состояла из отработки такого рода ситуаций. Я мог стрелять в прыжке, в падении, на голос, не оборачиваясь назад. Но планы мои были совсем другого свойства, и поэтому я покорно поднял руки, и повернулся.

Передо мной, весь засыпанный снегом, стоял парень лет двадцати, в полушубке, валенках и ватных штанах. Как видно он лежал в сугробе или сидел в яме, поэтому я его не заметил.

– Кто такой? – грозно спросил он, покачивая трофейным «шмайсером».

– Старший лейтенант Быков, – сказал я. – Выброшен ночью с парашютом. Мне нужен полковник Куртц.

– Покажь документ, – потребовал дозорный.

– Послушай, парень, – сказал я, стараясь говорить как можно мягче. – Ты ведь тут, наверное, давно лежишь, а «шмайсер» на морозе заклинивает. Если я, вместо документа, вытащу из-за пазухи пистолет, ты моргнуть не успеешь, не то, что затвор передернуть.

– Иди ты! – недоверчиво произнес парень и, подняв дуло кверху, нажал на курок. Выстрела не последовало.

– И точно, – он передернул затвор и снова направил на меня автомат. – Бросай пистолет!

– Кончай дурить, – сказал я. – Ты разве не видишь, что я не немец и не полицай. Если бы я хотел тебя убить, ты бы уже давно в снегу валялся. Веди меня к Куртцу.

– Так он тебя и заждался, Куртц! Поперва командир дозора с тобой разберется. Пошли.

– А куда идти-то?

– Иди прямо, опушку не видишь что-ли?

Через пять минут я остановился.

– Не могу идти с поднятыми руками.

Парень не ответил. Я опустил руки.

– Вверх, верх руки, сука! – заорал вдруг он, покачивая стволом.

– Дружок, – сказал я, – руки у меня в варежках. Пока я их сниму, да пока пистолет вытащу, да на тебя наведу, ты пять раз выстрелить успеешь.

Он недоверчиво покачал головой, но принял мой ответ. Мы двинулись дальше. Я шел и улыбался. В моей правой варежке лежал крошечный браунинг, и я мог застрелить дозорного, не обнажая руки. Кроме того, в специальной подстежке рукава ждал своего часа нож с тяжелой сбалансированной рукояткой. Таким ножом я шутя пробивал каску с десяти шагов.

Лес закончился, мы вышли на заснеженное поле. Прямо перед нами курились дымки над крышами небольшой деревеньки. От нас ее отделяла полоска замерзшей речушки с переброшенным ветхим мостом. Мой конвоир жестом указал мне на него. Подойдя ближе я вздрогнул: к перилам моста были прибиты тонкие шесты с нанизанными на них человеческими головами. У некоторых голов глаза были открыты, у других они просто отсутствовали; вырвали их во время пытки, или птицы уже успели сделать свое дело, кто знает.

– Боисси? – хмыкнул парень. – И правильно боисси. Если начнешь врать или запираться, быстро окажешься на шесте. Или на дереве. Видал, поди, когда по лесу шарашился?

– Видел, – коротко ответил я.

– Ты вот что, – продолжил парень. – Руки-то подними. А то мне за доброе к тебе отношение разнос учинят.

Я поднял руки. Мы перешли мост и, спустя несколько минут, оказались на улице деревеньки. Конвоир подвел меня к одному из домов, поставил лицом к стене и постучал в дверь

– Пленного привел, – сообщил он в открывшуюся дверь. – По лесу ходил, Куртца требует.

– Щас разбужу командира, – буркнули из сеней. – Будет ему Куртц на всю ивановскую.

Минут через двадцать на крыльцо вышел заспанный человек в полушубке, накинутом на военную форму. Видно было, что он спал не раздеваясь. Окинув меня беглым взглядом, он приказал:

– В избу.

Мы вошли. Меня крепко схватили под руки, обыскали, вытащили оружие, документы, несколько плиток шоколада и положили на стол рядом с дымящейся кружкой чая. Капитан Болдин – его я узнал сразу, как только он вышел на крыльцо, кивком головы отпустил своих людей и жестом пригласил сесть.

– Откуда вы?

Я назвал номер части, имя командира, номер полевой почты. Болдину они были прекрасно известны. Ведь его самого посылали в тыл те же самые люди. Он пристально посмотрел на меня и спросил:

– Узнали?

Отрицать не было смысла.

– Узнал.

– Я доложу о вас Куртцу. Но хочу предупредить – это необычный человек. Он видит всех насквозь. Рекомендую, не играйте с ним в кошки-мышки. Выкладывайте дело, как есть. Это может спасти вашу жизнь.

– А разве она в опасности? – удивился я.

Болдин усмехнулся.

– Вы что, не видели приветственные плакаты? Если Куртц решит, что вы врете, он передаст вас опричникам. И тогда я советую сразу принять яд, если он у вас есть.

Яд у меня был, и Болдин прекрасно об этом знал. Поэтому я решил использовать заранее припасенный козырь.

– Николай Семенович, у меня в шапке зашито очень важное письмо. Позвольте его достать.

– Дайте мне шапку, – сказал он, – я сам достану.

На это я и рассчитывал. Спустя минуту шапка оказалась в руках у Болдина. Он быстро прощупал ее, обнаружил письмо, подрезал подкладку, вытащил, открыл и замер.

Письмо было от жены Болдина. Отчаянное, умоляющее письмо. Не отозваться на него мог только камень. И Болдин отозвался.

– Чего вы хотите? – спросил, подняв на меня глаза, полные слез. – Зачем вас сюда прислали?

– За тем же, что и вас, Николай Семенович.

– Это невозможно. Тут, в глуши белорусских лесов, рождается новая вера. Верующие назовут Куртца Мессией или Антихристом, коммунисты вторым Лениным, но этот человек пришел изменить лицо мира.

– Чем он так вас убедил, Николай Семенович?

– Говорю вам, этот человек расширил мое сознание! – воскликнул он и широко раскинул руки, глядя на меня своими круглыми голубыми глазками. – Я его слуга, его раб, его ученик. Я пойду туда, куда он скажет, сделаю то, что он велит. Зачем, – он взмахнул письмом, – зачем вы мучаете меня этим?

– Николай Семенович, – попробовал я зайти с другого бока, – мне ведь тоже интересен Куртц. И не только по заданию! Столько о нем слышал толков и пересудов, а поговорить с нормальным здравым человеком, знающим его не понаслышке, так и не довелось. Расскажите о нем, Николай Семенович!

Он опустил голову, взял в руки кружку, и несколько минут держал ее словно согревая ладони. Потом отхлебнул и посмотрел на меня. Глаза его стали сухими, а лицо строгим, как видно ему удалось овладеть собой.

– Зачем вам мои слова. Они только бледная копия, по сравнению с оригиналом. Я направлю вас к полковнику.

– Спасибо, я буду рад с ним поговорить.

– С Куртцем не говорят, Куртца слушают. Еще раз рекомендую – не обманывайте. Ничего кроме правды. Куртц не любит, когда его пытаются обмануть.

– Да, вы уже предупреждали меня об этом, и я постараюсь следовать вашему совету. И последний вопрос, Николай Семенович: кто такие опричники.

– Опричники, – Болдин усмехнулся. – Я вам желаю видеть их только на расстоянии. Это цепные псы Куртца, ближайшая охрана. Человек тридцать готовых на все головорезов. Дезертиры, окруженцы, бывшие полицаи. Терять им нечего, будущего без Куртца у них нет. Ни по эту, ни по другую сторону от линии фронта.

Меня отвели в сарай и заперли дверь. За тонкой стенкой поскрипывали шаги часового. Я быстро замерз и принялся ходить взад и вперед, лавируя между вязанками соломы и штабелями поленьев. Спустя час или полтора, часы у меня отобрали, поэтому время я мог определить только примерно, послышалось фырканье лошади, скрип полозьев и громкие голоса. Дверь сарая распахнулась: на пороге стоял здоровенный детина в меховой шапке набекрень. В одной руке он держал «шмайсер», а в другой моток веревки с петлей на конце. Страх сжал мое сердце.

– Этот что-ли? – крикнул детина, оборотясь к часовому.

– Этот.

– Давай, паря, выходи на суд, – сказал он, поворачиваясь ко мне. По его лицу блуждала глумливая улыбка, я вспомнил предупреждение Болдина и пожелал, чтобы его пожелание исполнилось.

Меня вывели из сарая, крепко связали руки за спиной, посадили в сани и повезли. Дорога углублялась в лес все глубже и глубже, и вскоре мы оказались посреди чащи. В санях вместе со мной сидели еще три опричника. Они непрерывно курили, запах махорки смешивался с тяжелым перегаром, хорошо различимым в чистом морозном воздухе. Сопротивляться было бесполезно, мой нож, по-прежнему упрятанный в потайном кармане, оказался недостижим, да и что бы я поделал с одним ножом против четырех хорошо вооруженных и бесшабашных парней.

Сани остановились посреди поляны. Вокруг не было даже намека на жилье, и цель поездки уже не вызывала сомнений. Но я ошибся. Мы вылезли из саней, перешли через поляну и там, в глубокой ложбине, оказалась целая усадьба с большим домом под высокой соломенной крышей, пристройками, двором, огороженным изгородью.

Мы вошли в дом, мне развязали руки и провели в комнату. У окна, глядя прямо на меня, стоял высокий брюнет с крепкими плечами вразлет и острым взглядом широко расставленных глаз. Глубины они были такой, что, казалось, засмотришься да и улетишь в них, ухнешь в пропасть, заполненную влекущим черным мраком.

На столе горкой лежали мои документы и все отобранные у меня вещи. Даже треугольник письма жены Болдина был там, зажатый между плитками шоколада. В комнате тикали настенные часы, над столом висел портрет Сталина. Для Куртца стояло глубокое кожаное кресло, а перед столом, для посетителей два простых стула.

– Старший лейтенант Быков, – насмешливо произнес Куртц. – Хорошо, что не Иванов. У вас на лице просто написано – Рабинович или Шмуклер. Какая ваша настоящая фамилия?

– Додсон. Старший лейтенант Макс Додсон.

– А отчество.

– Моисеевич.

– Раздевайтесь, Макс Моисеевич. Присаживайтесь к столу, будем чай пить. Вы, наверное, устали с дороги.

Я медлил, не зная, как отреагировать на слова Куртца.

– Послушайте, Макс Моисеевич, – усмехнулся он, – вытаскивайте уже, что там у вас запрятано, нож или пистолет. Убивать меня сейчас нет никакого смысла, мои опричники разорвут вас на части, и задание останется не выполненным. Вам ведь, приказали сначала войти со мной в контакт. Приказали?

Я утвердительно кивнул головой.

– Ваши дивизионные начальники, в великой гордыне своей, почему-то убеждены, что война ведется только на вверенном им участке фронта, и что все решения принимают только они. Им даже в голову не может придти, что существуют глубинные задачи, стратегические цели?

Я достал из потайного карман нож положил его на стол, рядом с документами.

– Петруша, подай самовар! – негромко приказал Куртц.

Ситцевая занавеска, выгораживающая угол комнаты отодвинулась, из-за нее вышел парень с автоматом наперевес, поглядел на меня, потом на Куртца.

– Иди, иди, – сказал тот, усаживаясь в кресло. – Макс Моисеевич разумный, интеллигентный человек, и только что доказал это. Да, завтрак для гостя принеси, его ведь покормить наверняка забыли.

Я сел на стул. Куртц улыбнулся мне, и спросил.

– Вас послали убить меня, Макс Моисеевич?

– Да.

– Бессмысленная жестокость! Кровь нужно проливать со смыслом. Смерть должна внушать страх, воспитывать, оптимизировать ситуацию. Устранение меня деструктивно, а потому нерационально. Все происходит из-за того, что штабные работники не в силах проанализировать ситуацию и понять, как она может развиваться дальше. Из-за этого они послали на смерть капитана Болдина, а теперь вас. Вам не кажется обидным умирать из-за нерасторопности штабистов?

Я пожал плечами:

– Разве нас спрашивают? Дают задание, указывают сроки. Вы ведь тоже военный человек, разве вам не случалось посылать солдат на верную гибель?

Куртц улыбнулся.

– Под Сталинградом мне довелось работать с маршалом Жуковым. Я не раз слышал, как он говорил: русский солдат – это жопа. С какой стороны его поверни, кругом выходит жопа.

А я скажу больше…

Дверь распахнулась. Вошел Петруша, неся на вытянутых руках самовар. Поставив его на стол, он быстро вышел, а, вернувшись, принес котелок с кашей, две кружки и полбуханки хлеба.

– Прошу, Макс Моисеевич, – Куртц указал на котелок. – Шоколад вкусная и полезная еда, но по мне нет ничего лучше каши с мясом. Вы налегайте, а я пока чаю выпью.

Честно говоря, я изрядно проголодался и с большим удовольствием принялся за еду. Куртц налил чаю, сделал несколько глотков и продолжил.

– Так вот, я скажу больше, русский человек по своему характеру – сплошная жопа. В том смысле, что понимает только язык битья, и чем больше этого битья к жопе приложить, тем больше она страшится, уважает и восхищается. За примерами далеко ходить не нужно. Петр Первый залил Россию кровью, на дыбу ее вздернул, хребет на чужой лад своротил, и что? Великим называют, почитают и превозносят! Александр Первый от французов родину спас, пол-Европы прошел, российский флаг в центре Парижа водрузил, а кто о нем помнит? Потому что реформами увлекался, жопу не розгами, а березовым веничком учить пробовал. А внук его, Александр, блаженной памяти, Второй? Отменил крепостное право! В Америке еще рабство было, а этот просвещенный монарх вольную народу дал. И какова благодарность жопы? Взорвали его, вместо благодарности.

– Такие рассуждения звучат несколько странно в устах человека с нерусской фамилией, – осторожно заметил я.

– Отлично! – Куртц усмехнулся. – Это уже похоже на возражение. Я, признаться, успел позабыть в этой глуши, что такое спор. Однако ваш аргумент несостоятелен; Россия всегда жила чужим умом, вернее, доверяла иностранным специалистам больше, чем себе самой. Сначала призвали варягов, управлять телом, затем греков, править душой. Петр положил Россию под голландцев, Анна и Елизавета под немцев. Знать российская – языка своего стеснялась, говорила только по-французски, на родном языке стыдно было. И новая Россия по тому же пути пошла – навезли инспецов, чтобы уму-разуму обучили. Я уж не говорю про коммунистическое учение, нашу новую веру, и она привозная, нерусских корней.

Что же до моей фамилии, то вы, Макс Моисеевич, не обращайте на нее внимание. Это псевдоним, партийная кличка. Настоящее мое имя куда благозвучнее для русского слуха. А это я выбрал по имени любимого персонажа. Как у вас обстоят дела с иностранной литературой, вы вообще читать любите?

– Не очень, – честно признался я.

– Оно и видно. Ну, да ничего, в нынешних условиях умение стрелять и бросать нож более полезно, чем знакомство с зарубежной классикой.

Я закончил кашу и отставил котелок в сторону. Куртц тут же пододвинул мне кружку, отломил полплитки шоколада.

– Ешьте, ешьте, Макс Моисеевич.

Он отпил еще несколько глотков, достал из кармана пачку «Казбека», закурил, вкусно затянувшись дымом.

– Нынешней государь, Иосиф Первый, не русский по крови, поэтому понимает, как с жопой обращаться, и как храбрость, и отвагу в сердце славянское влить можно. Вот он-то Россию и спасет. Спасет и выведет, помяните мое слово. Его долго еще почитать будут, почитать, любить и славословить.

Ну, да ладно, вернемся к нашим баранам. Вот вы, офицер Красной Армии, посланы со спецзаданием в тыл врага. Но враг оказался хитрее, чем предполагали в штабе. Перед вами два выхода: умереть с честью, то есть, храня верность недалекому штабисту, или служить мне. Звучит менее благородно, чем красивая смерть, но зато не так больно и открывает разные перспективы. Главное это жить. А там видно будет. Не так ли, Макс Моисеевич?

Я молчал, не зная, что ответить. Рассуждения Куртца были занимательны и несколько неожиданны, но нарушить воинский долг, за минуту сменить кожу я не мог. Молчание длилось несколько минут. Нарушил его Куртц.

– Вы мне нравитесь, Макс Моисеевич. Выбор не прост, совсем не прост и ваши колебания свидетельствуют, что понятие долга и чести вам не чужды. Хорошо, я облегчу задачу. Вы не переходите ко мне на службу, вы остаетесь моим пленным и даете слово, что не будете пытаться вредить мне. Я поселю вас при штабе, в доме, где мы сейчас находимся, и изредка буду поручать мелкие задания. У вас будет достаточно времени посмотреть, взвесить и принять решение. Согласны?

– Согласен, – сказал я.

Выбора, на самом деле у меня не было. За необъяснимой милостью Куртца, несомненно, скрывался некий, пока недоступный моему пониманию, замысел. Потому я согласился и перешел на привилегированное положение личного пленника командира.

Поселили меня в небольшой комнатке при штабе и дел действительно никаких не поручали. Иногда лишь Куртц приносил мне неисправные пистолеты, револьверы и другое стрелковое оружие с просьбой наладить и починить по мере возможности. Я неплохо разбирался в этих вещах, но попросил небольшие тисочки, напильники, сверла и прочий слесарный инструмент. Через несколько дней мне доставили все необходимое для ремонтных работ, и я принялся за дело. Смазывал, налаживал, чинил, а что невозможно было исправить, разбирал на части и хранил для будущих починок.

За три месяца, которые я провел у Куртца, комнатка превратилась в небольшую мастерскую. Куртц, похоже, был очень доволен моей деятельностью. Иногда он заходил ко мне, курил, высказывался по разным предметам, изрекая глубокомысленные фразы типа: тьма пришла с запада, и тьма стоит на востоке, а мы посередине, в сердце тьмы, и разогнать ее может только луч солнца, если сумеет пробиться сквозь лунное сияние.

Я никогда с ним не спорил, и не задавал вопросов: выслушивал его монологи с величайшим почтением, и только головой кивал, мол, все понимаю и согласен.

Кроме одного случая, о котором я расскажу позже, в его поведении и образе жизни не было ничего вызывающего удивление. Слухи о колдовских чарах Куртца оказались сущей ерундой, просто он был жестоким и умным, умел запугать и, играя на суевериях, держал в подчинении целый район.

Один раз он попросил меня попрактиковать его опричников в метании ножа. Собрали человек десять, привели в сарай, раздали ножи. А душа моя к этому делу совсем не лежала, одно дело пистолеты поправлять, да ружья налаживать, и совсем другое своими руками этих бандитов убийству обучать.

Стал я им рассказывать да объяснять, но главное, секрета мастерства, не показывал. Нож должен быть сбалансирован определенным образом так, чтобы в полете сам собой разворачивался острием вперед. Штука эта нехитрая, нужно определенным образом утяжелить ручку плюс еще несколько маленьких секретов. Ничего этого я говорить не стал, а обучал их метанию самых обыкновенных ножей. Рука у меня была натренированная, поэтому даже самый простецкий нож я ухитрялся всаживать в доску почти до рукоятки, а вот у опричников ничего не получалось. Покидали мы ножи дня два, а потом я говорю Куртцу: ничего из тех ребят не выйдет, неумелые мол, нерасторопные. В разведку, поясняю, одного из нескольких сотен выбирали, а тут собрали, кого ни попадя.

Он посмотрел на меня с подозрением, но ничего не сказал и велел вернуться в мою комнатку. Но занятия с опричниками на этом прекратились, и больше он меня ни о чем таком не просил.

Честно говоря, было там пару ухватистых парней, которых я бы за недельку другую мог многому обучить, но душа, как я тебе говорил, к тому не лежала.

Макс Михайлович поднялся со скамейки.

– Пойду в справочную, узнаю, как там дела с нашим поездом.

Миша, как зачарованный глядел ему вслед. Такого эпизода он еще не слышал. Медлительность отца, его размеренная, неспешная манера говорить и действовать, предстали перед ним в совсем ином свете: теперь они свидетельствовали о скрытой силе, о пружине, сжатой в тугой клубок и сдерживаемой одним только усилием воли.

Макс Михайлович вернулся, и со вздохом уселся возле сына:

– Не наверстывает, такое же опоздание. Осталось полтора часа. Может, все-таки поспишь?

– Нет-нет, – Миша замотал головой. – Рассказывай дальше, очень интересно.

– Ну вот, был среди них один ловкий парнишка, по фамилии Бурмин. Его все называли Бурмилой, наверное, потому, что в борьбе он, не смотря на средний рост и ничем не примечательную внешность, вел себя как медведь. Хватал противника, отрывал от земли и отбрасывал далеко в сторону. Вот этот самый Бурмила с ножом обращался довольно приемисто, задатки у него были хорошие, но не нравились мне его глаза, плутоватые и бегающие. И самогонку он крепко любил, впрочем, ее все там любили, дел-то никаких у опричников и не было. Выйдут иногда на рейд, или в деревню за пределами зоны пройдутся, а остальное время пьянствуют да спят.

Бурмила ко мне всяко подкатывался, научи, да научи ножом владеть, даже после того, как Куртц наши занятия прекратил, заглядывал в комнатку, сало приносил, самогонку, приглашал выпить. Я отказывался; не люблю опьянение, дурно, тяжело дышать, давит.… А уж про похмелье и говорить нечего, пили ведь там наигрубейший самогон, от одного запаха которого меня на рвоту тянуло.

Парень он был смышленый, сообразил, что простым ножом работать неудобно, и притащил мне свой, стал выпытывать, как его правильно уравновесить. Я опять отделался самыми общими пояснениями, сказал, что этим занимаются специальные мастера, которые не разглашают своих секретов. Но Бурмила не успокоился и врезал в ручку два свинцовых кольца. Нож стал ходить лучше, но, несмотря на усовершенствование, ему было еще далеко до настоящего боевого оружия.

Бурмила понимал, что я не все рассказываю, и продолжал нудить, расспрашивать. Пришлось дать ему отворот в достаточно категоричной форме и он, как потом выяснилось, затаил обиду и носил ее в себе, пока не представился удобный случай отомстить. Мне то он сделать ничего не мог, я бы его голыми руками задавил, точно собачонку, и Бурмила отыгрался на Конраде, которого считал моим приятелем.

Конрадом звали ординарца Куртца, его парикмахера, повара, денщика. Все, что относилось к личной, бытовой жизни полковника, лежало на плечах Конрада. Он был польским коммунистом из Варшавы; когда немцы вошли в столицу, Конрад бежал к русским, перешел границу и немного помаялся в Гродно, пока случайно не встретил на улице комиссара расквартированной в Гродно дивизии, с которым встречался в тридцатые годы на конгрессе Коминтерна. Тогда комиссар занимал высокий пост в партийном аппарате, но во время чисток потерял все и теперь рад был даже такой скромной должности. Человеком он оказался порядочным, не стал притворяться, будто не узнает Конрада, а поручился за него перед соответствующими инстанциями. Благодаря этому поручительству Конрада приняли парикмахером в Дом офицеров, где он и проработал до июня сорок первого года.

Вместе со штабной колонной Конрад бежал из горящего под немецкими бомбами Гродно, но по дороге был ранен, несколько месяцев отлеживался в сеновале на отдаленном хуторе, а потом, чтобы не подвергать опасности приютивших его крестьян, стал пробираться на восток. Шел по ночам, на одном из переходов столкнулся с группой окруженцев и вместе с ней провел первую зиму в лесу. Группа потихоньку превратилась в партизанский отряд, который со временем влился в зону Куртца. Узнав, что в отряде есть варшавский парикмахер, Куртц приблизил его к себе, и превратил в ординарца.

В цирюльном деле Конрад знал толк: его бритва никогда не царапала, а компрессы и примочки поддерживали кожу полковника мягкой и эластичной. Куртц вообще отличался чрезвычайной педантичностью в одежде: гимнастерка и галифе всегда были безупречно выглажены, а яловые сапоги сияли в любую погоду. Когда только он успевал наводить на них глянец, никто не понимал. Случалось, что Куртц сутками не вылезал из саней, объезжая посты и дозоры, но возвращался неизменно свежий, с улыбкой на губах и неизменным блеском расчищенных сапог.

Статью Конрад удивительно походил на Бурмилу: оба невысокого роста блондины с походкой чуть в раскорячку, словно у матросов. Иногда, когда он входил ко мне в комнату, и я не успевал сразу разглядеть лицо за поднятым воротником полушубка и низко надвинутой шапкой, то не мог сообразить, что за гость ко мне пожаловал. Это сходство сыграло в судьбе Конрада роковую роль.

Он был милым, добродушным человеком, коммунистическое прошлое теперь представлялось ему чем-то странным и чужим. О варшавской жизни он вспоминал с грустью и сожалением:

– И чего мне не хватало? – говаривал он, присаживаясь возле меня на лавку и сворачивая толстенную папиросу. – Как красиво мы жили, сколько было магазинов, полных всякой еды, по вечерам в парках играли оркестры, красивые паненки ходили по улицам.

Из Любанских лесов жизнь выглядела несколько по иному, чем из районов варшавской бедноты. Конрад вырос на границе еврейского квартала, в детстве играл и дрался с еврейскими мальчишками и неплохо знал идиш. Мы иногда разговаривали на этом языке, он посмеивался над моим произношением, а я был рад возможности вспомнить своих родителей и детство, которое из Любанских лесов тоже представлялось лучезарным и беззаботным.

Я расспрашивал Конрада о Куртце, но кроме бытовых привычек он почти ничего не мог добавить к тому, что я и так успел разузнать. Кроме, пожалуй, одной детали.

Раз в две недели Куртц приказывал запрягать сани, сажал Конрада на облучок и ехал к заброшенной мельнице. Такая поездка, без охраны, представляла собой ощутимую опасность. Не только со стороны немцев; мельница располагалась за пределами зоны, но и со стороны некоторых селян, обиженных Куртцем. Таких было немало, и они запросто могли воспользоваться удобным случаем и отомстить за нанесенные им обиды. Оружия в деревнях было более, чем достаточно, и в ход его пускали без малейшего замешательства.

Так вот, Куртц добирался до старой водяной мельницы на речке Пинчин, оставлял Конрада в санях, брал с собой баклагу с молоком, и что-то искал за водяным колесом. Потом возвращался, с пустой баклагой, приказывал гнать в штаб, уходил к себе в комнату и долго сидел там один, не разрешая никому переступать порога.

Однажды он то ли замешкался, то ли утратил бдительность и Конрад заметил в его руках конверт, похожий на те, в которых перед войной отправляли бандероли. Спрашивать, разумеется, он ничего не стал, но при первом удобном случае наведался к мельнице и поискал в том же месте, где искал Куртц. После недолгих розысков он обнаружил ящик, похожий на почтовый. В нем лежал конверт с надписью: полковнику Куртцу. Перед ящиком стояло пустое корытце со следами замерзшего молока.

Кто отправил эту бандероль и, самое главное, как она попала в ящик, Конрад не знал, а выяснять дальше боялся. Поделившись со мной, он быстро пожалел о том, что проговорился, и взял с меня слово никому и никогда не рассказывать о ящике. Слово я, конечно, дал, но интересоваться продолжил. Увы, кроме этого обрывка информации мне не удалось ничего разузнать, скажу больше, ни в штабе, куда я впоследствии сдал отчет, ни после войны, никто и никогда не слышал о существовании такого рода почтовых сообщений. Теперь мне кажется, что Конрад что-то напутал, но тогда я был убежден в правдивости его слов.

Дружба наша продолжалось недолго, и закончилась трагически. А дело было вот как.

При штабе служило немало женщин, полагаю около пятнадцати или двадцати. Жили они отдельно, кроме двух или трех семейных пар, и всякие шуры-муры были строжайше запрещены. Куртц полагал, и, наверное, вполне справедливо, что дух соперничества, неизбежный при такой значительной разнице между количеством одиноких мужчин и свободных женщин, может привести к ссорам и стычкам. Учитывая буйный характер опричников и разнообразное оружие, бывшее всегда у них под руками, стычки эти вполне могли закончиться перестрелкой и убийствами. Поэтому каждого, кто рисковал приблизиться к женщине и завести с ней разговор не на служебную тему, ждало суровое наказание. Наказания же там были такие, что самые горячие головы моментально остывали.

Радисткой при Куртце служила Любовь Онисимова, ладная девушка из местных. Радиопередатчиков у Куртца было два, он добыл их на складе, оставленном еще при отступлении летом сорок первого года. Тогда планировали развернуть в тылу врага партизанское движение, но всех, знавших месторасположение склада, то ли убили в самом начале оккупации, то ли они сами бежали, куда глаза глядят. Склад так и простоял в глубине лесов, пока его не обнаружил Куртц.

Что он делал с этими радиостанциями, с кем связывался, от кого получал инструкции, я так и не узнал. Но к Любе хотелось подобрать ключик, ведь по плану я должен был передать в каждом из вариантов развития событий определенную цифру на заранее условленной частоте. Пока я присматривался, как это сделать, дела начали приобретать неожиданный поворот.

Конраду было тогда лет за двадцать пять, а Любе Онисимовой шел девятнадцатый год. Они, разумеется, были знакомы, и у них образовалось то, что в таковые годы случается. Однако говорить о своей любви получалось лишь намеками, потому как я уже говорил, шуры-муры Куртц запретил строго-настрого. Но юность заставляет забывать о запретах, а наказания начинают казаться нереальными. Однажды вечером Конрад ввалился ко мне в каморку и сразу перешел на идиш.

– Вот, что я тебе скажу, дорогой мой, – начал он, освобождаясь от тулупа, – нет моих сил терпеть более. И Люба тоже истомилась. Решились мы вот какую вещь сделать: подговорил я председателя одного из сельсоветов в нашей зоне, что приедем мы к нему поздним вечером, и он зарегистрирует наш брак, согласно советскому закону. А потом явимся к полковнику, объясним все, как есть и доверимся его милости. Он ко мне хорошо относится, даст Бог не обидит.

– А что за спешка? – спрашиваю, – сначала доверьтесь его милости, а потом женитесь. Так, по крайней мере, у него не будет повода вас наказывать.

– Невозможно, – отвечает Конрад, а сам весь дрожит, – на завтра Люба в баньку звана.

Да, я забыл рассказать, что шуры-муры были строжайше заказаны только для опричников, на себя самого Куртц это запрещение не распространял. Несколько раз в месяц одну из женщин приглашали в командирскую баньку, а оттуда Конрад препровождал ее в спальню полковника. Как правило, это были одни и те же женщины, к такому положению вещей все привыкли и воспринимали как само собой разумеющееся. Любу Куртц приглашал впервые и Конрад, хватая воздух перекошенным ртом, неистово бормотал, что не вынесет этого, что зарежет Куртца во время бритья или сотворит с собой и с Любой какое-нибудь страшное действо. Я никак не ожидал от обычно уравновешенного и сдержанного поляка такой бури страсти, но любовь – самый сильный помутитель разума на свете.

Мои попытки урезонить его ни к чему не привели, и дело свершилось так, как его планировали влюбленные. После баньки Конрад вместо спальни полковника отвел Любу за сарай, усадил в сани и погнал к председателю. До деревни было около десяти километров, стояла лунная ночь и успех предприятия не вызывал никаких сомнений. Но все повернулось иначе. Куртц не стал долго ждать, минут через двадцать, убедившись, что Конрад вместе с Любой исчезли, поднял по тревоге опричников. Быстро обнаружили пропажу саней, отыскали следы полозьев и пустились в погоню.

Беглецов нагнали на околице деревни, Конрад, чтобы сбить с толку преследователей, выпрыгнул с Любой в сугроб, а разгоряченная лошадь понесла сани в заснеженное поле. Погоня помчалась следом, и влюбленные успели незамеченными добраться до сельсовета.

Что дальше случилось, мне потом Люба рассказывала. Вбежали они в избу поселкового совета, а председатель уже там, дожидается с книгой записей актов гражданского состояния. Только начал спрашивать фамилию жениха, как вдруг стук в двери.

– Открывайте, – кричат, – открывайте немедленно, полковник Конрада видеть хочет.

Побледнел председатель, затрясся, а Конрад говорит:

– Спрячь нас, не выдавай, а мы уж тебе за это, что хочешь, отдадим, – и часы свои с руки снимает. А Люба колечко девичье с пальца стащила и тоже председателю, – спрячь, не губи.

– Ладно, – говорит Конраду председатель, – ты полезай за печку, да старыми географическими картами, что от школы остались, укройся. А тебя, девушка, я в шкафу схороню. Там раньше партийная литература стояла, да как немцы пришли всю посжигали. Ты между полками-то уместишься?

– Умещусь, умещусь, – отвечает Люба, – я ловкая, я справлюсь.

Так и поступили: Конрад в картах зарылся, а Любу председатель в шкаф посадил, на ключик запер, а ключ в карман к себе положил.

Расстояние между полками оказалось большим, Люба без труда уместилась, только ноги пришлось под самое горло поджать. В двери шкафа дырочка была, то ли жучки-древоточцы проели, или по какой надобности крючок там висел, а потом потерялся, но пришлась она как раз против Любиного лица. Подтянулась она чуток и видит, что в комнате происходит.

А в дверь колотят уже с размаху, вот-вот с петель снесут. Откинул председатель щеколду, и опричники гурьбой в сельсовет ввалились.

– Ты пошто, – кричат, – не открываешь? Жизнь тебе недорога, или может, прячешь кого-нибудь?

– Да кого я прячу, – жалобно отвечает председатель, – разве спрячешься от товарища полковника.

А сам пальцем на шкаф показывает. Не знает, подлец, что Люба все видит, и представляется перед ней и Конрадом, играет, точно артист на сцене.

Подошел глава опричников к шкафу, подергал дверь.

– Да тут заперто, – говорит. – А ну, подавай ключ.

– Не помню, не помню, куда ключ-то задевался, – отвечает председатель, а сам по карману себя гладит. – И власть наша поселковая товарища полковника очень уважает, и все приказы его выполняет своевременно и усердно. Вот, последнюю разнарядку по картошке и салу выполнили раньше срока, сдали все, сколь приказано, до последнего граммушка.

Подошел главарь к председателю, вытащил у него из кармана ключ.

– А это что такое? – спрашивает. – У тебя, болезный, память отказывать стала. Так мы полковнику сообщим, пусть он на твое место другого пришлет, а тебя отрядит дрова заготовлять. В лесу память быстро наладится.

Отперли замок, вытащили Любу, а Конрад, как услышал, что ее отыскали, сам из-за печи вышел. Связали им руки, повели. Когда мимо председателя проходили, набрал Конрад полный рот слюны и всю рожу ему заплевал.

Привезли их на допрос к Куртцу. Конрад сразу рассказал, как дело было, ничего не скрыл.

– Знаешь, что тебе за такой поступок положено? – спросил Куртц.

– Да в чем же провинность наша? – Конрад говорит. – Что любим мы друг друга?

– Не в том, что любите, – отвечает полковник, – а в том, что приказ мой нарушили. Когда дело государственных вопросов касается, тогда частные интересы не важны. Во время войны, в глубоком тылу противника нарушение приказа – самое страшное преступление. И кара за него полагается тоже страшная.

Опустил Конрад голову.

– Казни, – говорит, – твоя власть.

А Люба плачет навзрыд, слова из себя выдавить не может, горло перехватило.

Походил Куртц по комнате, походил и говорит.

– За проступок ваш висеть бы вам обоим на крюке да зверей лесных мясом своих кормить. Но так как ты, Конрад, служил мне верой и правдой, то сделаю я для тебя поблажку. Мост через Пинчин знаешь?

– Знаю, – кивнул Конрад.

Мост через Пинчин был самым охраняемым объектом в ближайших окрестностях зоны. Через него шли эшелоны на фронт, и Куртц около года пытался вывести его из строя. Немало голов партизанских полегли на подступах к этому мосту. Немцы охраняли его люто, и подобраться к нему до сих пор никто не сумел.

– Взорвешь мост, – говорит Куртц, – поведешь Любу в сельсовет, – не взорвешь, в отряд лучше не возвращайся, а о судьбе ее, – он кивнул на плачущую Любу, – я особо позабочусь.

И усмехнулся кривенько. От этой усмешки кровь в жилах у Конрада чуть не застыла.

Да что делать-то, чем сразу на крюк, лучше счастья попытать! Конрад и согласился на условие полковника. Любу в коровник отправили, за телятами ходить, а Конрада к Болдину свезли.

Прошли две недели. Люба притерпелась, отплакала свое горе и начала потихоньку к жизни возвращаться. Работа у нее оказалась легкая, для деревенской жительницы привычная, она и отходила понемногу в тепле коровника.

Лекарств в отряде не было, и Куртц, в качестве укрепляющей смеси поил партизан отваром какой-то травы. Варили ее на молоке, вкус у нее был отвратительный, но партизаны пили, боясь прогневать полковника. Раздавали пойло два раза в неделю, для этой цели из ближайших деревень пригнали несколько коров. К ним-то и приставили Любу.

Сокрушался я о Конраде и о любви его несчастной, да чем тут делу поможешь? Сведений о нем никаких не поступало, а явно расспрашивать я не решался. Сидел себе в своем закутке, чинил, да налаживал и момента поджидал. Не может быть, думаю, не может быть, чтоб удобного случая не подвернулось. Тут, как в ночной засаде, нужно терпения набраться и лежать, лежать, пока ветка под ногой не хрустнет, пока не выдаст себе противник неосторожным движением или звуком. А там уж не зевай, плыви по моменту, главное – цель известна, значит, только то тебе и остается, что выбрать правильные средства и к цели этой добраться, как можно быстрее.

Так вот, спустя недели две, вдруг открывается дверь в мою комнатку и вваливается Конрад. Похудевший, небритый, рука на перевязи висит, но глаза горят, а лицо сияет – видно, что с победой человек вернулся.

– Рассказывай, – говорю я ему.

– А что там рассказывать, – отвечает, – был мост, и нет моста. Как я это сделал, сам не понимаю, вела меня словно рука незримая, от пуль оберегала, в трудных местах за шиворот вытаскивала. Но не это главное! Главное, был я сейчас у Куртца.

– Ну, как, сменил гнев на милость?

– Сменил, сменил! – Конрад похлопал рукой по нагрудному карману гимнастерки. – Благодарность объявил, и приказ выдал – завтра веду Любу в сельсовет.

– В добрый час!

– За этим-то я и пришел. Тебе одному верю, никому из этой банды счастье свое поручить не могу. Обещаешь, что выполнишь мою просьбу?

– Обещаю, – говорю, а сам опасаюсь, как бы не учинил Конрад очередное приключение и меня в него не затащил. Но ситуация так разворачивается, что отказываться никак невозможно, значит надо плыть по ней и ухо востро держать.

– Я сейчас поеду к председателю, – говорит Конрад, – а тебя прошу, завтра возьми сани и привези Любу к двум часам дня в сельсовет. Раньше мне не управиться, свадьбу, какую никакую сыграть надо, закуски, выпивки достать, избу приготовить, в баню сходить. Да и Люба раньше не успеет. Я бы сейчас к ней полетел, но Куртц ночью ехать не велел, подстрелят, говорит, тебя по ошибке, испортишь весь праздник. А если он так говорит, – тут Конрад помрачнел, – очень даже произойти может. По ошибке, или не по ошибке, какая уже мне с того разница будет. Так я в штабе заночую, и с утра к председателю, а ты к Любе моей. Договорились?

Чем я мог ему ответить? Только согласием.

На следующий день Конрад умчался в деревню, а я поехал за Любой. Как услыхала она радостную весть, залилась красной краской до самых бровей.

– Ой, – говорит, – как же я все успею, времени то почитай, совсем не осталось.

– Так поторопись, – говорю, – девушка. Время сейчас дорого стоит, как бы полковник не передумал,

– Ничего – отвечает Люба, – я ловкая, я справлюсь.

И действительно за полтора часа обернулась. При встрече вышла ко мне телятница из коровника, а тут в сани уселась невеста разукрашенная. Красивая, духами пахнет! Вот ведь женщина, и где только она их раздобыла среди телух да подойников!

Пока ехали, погода испортилась. Поднялся ветер, закрутилась поземка. Тучи набежали, стало темно, сумрачно. Когда подъехали к сельсовету, началась настоящая метель.

В избе натоплено, председатель уже ждет, книгу записей приготовил, а в соседней комнате стол накрыт, закусками уставленный.

– Не обижайся на меня, – говорит Любе председатель. – Я ж не только за себя, а еще за четыре головенки малые ответчик, да за жену, и мать старую. Куда ж мне с таким грузом против Куртца идти?! Вот колечко твое, часы жениховы, возьми и не поминай зла.

Ничего Люба не сказала, вошла в избу, села на лавку у стены, ждет. А я председателя спрашиваю:

– Сейчас полковника уже не боишься?

– А сейчас чего бояться, – отвечает, и нагрудный карман поглаживает. – У меня его собственной рукой приказ написанный имеется. Провести брачную церемонию согласно уложению и порядку советского законодательства.

Ну, ладно. Сидим, ждем. Полчаса проходит, час, я начинаю волноваться, а Люба так вовсе белая, как снег. Сидит, еле дышит, смотреть на бедняжку жалко. Стемнело, метель разыгралась вовсю, снежная крупа бьет по стеклам, ветер свистит в печную вьюшку, воет в трубе. В избе тепло и уютно, но от этого уюта радости никакой. Вдруг дверь распахивается, и весь запорошенный снегом вваливается Конрад.

– Ну, наконец-то! – басит председатель и не давая Конраду раздеться тащит его к столу. Люба тут же оказывается рядом. Брачную церемонию председатель провел лихо, снег на шапке у Конрада даже растаять не успел.

– Именем советской власти объявляю вас мужем и женой, – возвестил председатель, ставя печать в книге записей.

Я, честно говоря, чуть не прослезился. Вот, подумал, война вокруг, смерть, разрушение, а у людей любовь. И, похоже, настоящая.

– Поцелуйтесь, молодые, – возвестил председатель и захлопнул книгу.

Конрад сорвал, наконец, с головы шапку и потянулся губами к лицу Любы. Та, трепеща и краснея, подняла лицо навстречу его губам, глянула на мужа, вскрикнула – это не он! – и упала в обморок.

Все прояснилось в считанные секунды, вместо Конрада посреди сельсовета стоял Бурмила.

– А постель молодым приготовили? – спросил он, глумливо улыбаясь. – Я хочу спать со своей законной женой.

Люба очнулась, ушла в угол, опустила голову на колени и задергалась в безмолвных рыданиях.

– Ты что это такое, подлец, сделал? – пошел на Бурмилу председатель. – У меня приказ полковника поженить Конрада с гражданкой Онисимовой, а не с тобой, горлопаном пьяным. Знаешь, что за нарушение приказа бывает?

– Ты, дядя, не шибко разоряйся, – покачиваясь, отвечал Бурмила. – Приказ был тебе даден, ты и в ответе за его выполнение. А с меня чего спрашивать, нешто я врал? Спросили меня, хочу я взять в жены гражданку Онисимову. Я честно сказал, что хочу. И все дела.

– Ну, ничего, – сказал председатель. – Женили мы ее с Конрадом, он и есть ей законный муж. А ты просто недоразумение, нечастный случай. Убирайся отсюда, подобру-поздорову.

– Ну, и хрен с вами, – согласился Бурмила, нахлобучил шапку и вышел из комнаты. Похоже, он был изрядно навеселе. Впрочем, он всегда был навеселе, так что это обстоятельство не вызвало у меня никаких подозрений. Тревожило другое – куда подевался Конрад.

– Он у Каменских остановился, – сказал председатель. – Я схожу, выясню, в чем дело. Может, его метель с толку сбила, да заплутал по дороге, хоть и негде тут плутать, а может, другое чего произошло.

– Нет уж, – сказал я. – Ты с невестой посиди, а до Каменских я сам наведаюсь. Где они живут?

Объяснил мне председатель, я и пошел. А деревню занесло; окрестность исчезла во мгле мутной и желтоватой, сквозь которую летели белые хлопья снегу; небо слилось с землею, словом воцарилась настоящая пушкинская метель. С трудом отыскав нужную избу, я постучал в оконце. Дверь отворил хозяин, невысокого роста зверообразный мужичок.

– Где жених? – спросил я, не желая тратить время на объяснения. Но Каменский понял меня с полуслова.

– Дак, в горнице у себя был. Мы ему чистую половину отвели, постелю застлали, как молодым положено, да и оставили. Тихо там, мы думали, он давно ушел.

– Пойдем, посмотрим.

Дверь в горницу не поддавалась, верхний край отходил под нажимом, а нижний держался, словно приклеенный. Наконец, после нескольких энергичных усилий, она распахнулась, и перед нашими глазами предстало ужасное зрелище.

Конрад лежал на спине, широко раскинув руки. Голова откинута вбок, точно вывернута, а горло перерезано чуть не до шейных позвонков. Пол кровью залит, даже под дверь подтекло, она примерзла, кровь-то, оттого и открыть сразу не получилось.

Как прошла эта ночь, лучше не рассказывать. Люба, когда узнала о случившемся, точно окаменела. Опустилась на свое место и замерла. Возвратиться в штаб мы не могли из-за вьюги, председатель пригласил заночевать у него, но Люба промолчала, будто не слышала его слов. Я остался с ней, прилег на другую лавку, да так и скоротал ночь. Просыпаясь, я бросал взгляд на Любу. Она сидела в той же самой позе, беспомощно, словно затравленное животное, глядя перед собой.

Утром метель утихла, послали гонца к полковнику. Он приехал сам, окруженный десятком опричников. Осмотрел тело, велел обыскать хорошенько горницу, посадил Любу в свои сани и уехал. Мы двинулись вслед за ним.

Похороны назначили на следующий день. Бурмилу с двумя опричниками послали рыть могилу в лесу, отогревать кострами землю и долбить ее ломами. Я вернулся в свою комнату и принялся за привычную работу. Вскоре ко мне зашел Куртц.

– Расскажите, как дело было, – то ли попросил, то ли приказал он.

Я рассказал все без утайки. Он слушал, барабаня пальцами по столу.

– Несчастная девушка, – произнес Куртц, когда я закончил свой рассказ. – Несчастная девушка. А убийцу мы накажем. Так накажем, чтоб другим неповадно было.

Он вытащил из ящика стола нож и потянул мне.

– Узнаете, Макс Моисеевич?

Два свинцовых в кольца в рукоятке! Да ведь это…

– Не надо, – остановил меня Куртц. – Я уже все знаю. Убийца или спешил, или был сильно пьян, но главную улику он потерял в сенях и не позаботился отыскать.

– Зачем он это сделал? – спросил я.

– А зачем это вообще делают, – усмехнулся Куртц. – Зачем люди так последовательно и безнадежно убивают друг друга? Об этом вы не думали?

Он встал, походил по комнате.

– Мне донесли, что он давно глаз на Любу положил, а как стало известно про свадьбу, напился и повторял без умолку: – опять жидам русское мясо!

– Но ведь Конрад поляк!

– Он такой же поляк, как вы Быков, дорогой Макс Моисеевич. Трудно вашей нации жить на свете. И нам с вами трудно.

Он еще походил, а потом спросил меня:

– Аскольдова вам читать не доводилось?

– Нет, – сказал я.

– Понятно. Впрочем, откуда у вас Аскольдов, – хмыкнул Куртц.

Он вытащил папиросу из пачки, закурил, потом уселся на лавку перед окном и долго смотрел в черное стекло.

– Есть такой русский философ, глубокий, искренний человек.

Синий дымок папиросы уходил под низкий потолок. Потрескивали дрова в печурке. Было тихо, как бывает только зимой.

– Душа любого человека трехсоставна, – загасив папиросу, произнес Куртц. – Святое, человеческое и звериное, вот и все компоненты. В русском человеке, как типе, наиболее сильны звериное и святое начала. Гуманизм, то, чем человек отличается от зверя, выражен весьма бледно. Русские никогда в нем не преуспевали, и были гуманистически отсталыми на всех ступенях развития. И не потому, что мы запоздали в культуре. Скажем обратное: культуры в России не было и нет от слабости гуманистического начала. У нас рождаются или святые, или звери. А святые сейчас не в моде.

Он поднялся, и, не прощаясь, вышел из комнаты.

Похороны были торжественными, всех опричников выстроили буквой «П» вокруг могилы, командиры отрядов принесли на плечах свежевыструганный гроб с телом Конрада и осторожно опустили в яму. Куртц произнес короткую речь.

– Мы хороним героя, – сказал он. – Больше года немецким фашистам удавалось удерживать в своих руках стратегический объект – мост через реку Пинчин. Не один и не два раза пытались мы взорвать этот мост, но тщетно. Пока не пришел Конрад и сам, в одиночку сделал то, чего не могли добиться десятки бойцов. Вечная слава павшему герою!

Под гром ружейного салюта яму забросали мерзлой землей. Ее комья гулко стучали по крышке гроба. Люба, стоявшая возле Куртца, плакала навзрыд.

Когда в холмик воткнули колышек с красной звездой, Куртц поднял руку.

– Подлый убийца героя находится среди нас, – сказал он. – И сейчас мы попросим вдову Конрада выбрать ему наказание.

Он подхватил Любу под руку и медленно пошел вдоль замерших опричников, вглядываясь в лицо каждого.

Наступила мертвая тишина, опричники боялись пошевелиться, ведь в качестве жертвы Куртц мог выбрать любого из них. Пройдя почти весь строй, он остановился напротив Бурмилы.

– Узнаешь? – спросил он, вытаскивая из кармана нож.

Широко раскрытые глаза Любы сузились, превратившись в две щелки. Бурмила побледнел… и бросился к ее ногам…

– Пассажирский поезд восемьдесят шесть Новосибирск Москва прибывает на третий путь ко второй платформе. Повторяю, пассажирский поезд…

– Пошли, – Макс Михайлович поднялся со скамейки. – Если опоздаем, придется идти через мост.

Миша поднялся следом.

– Папа, а чем этот эпизод закончился?

– Как и все на войне, одни умерли, другие дальше жить стали.

– А все-таки?

– Бурмила страшную смерть принял, Любу вернули в штаб, я возвратился в свою комнатку. Куртц начал бриться самостоятельно, и кожа его быстро утратила былой блеск и упругость.

Спустя две недели Любу отвели в баню к полковнику, и после этого она согласилась передать в эфир несколько десятков цифр. Когда через три месяца Красная Армия освободила Любанские леса, за Куртцем приехал грузовик из СМЕРШа. Впрочем, арестованным он себя не чувствовал, со всеми попрощался, был как всегда ровен и холоден. По настоящему арестовали Болдина, разоружили, скрутили руки за спиной. Мне за этот рейд дали капитана и медаль «За отвагу». Давай быстрее, поезд уже на подходе.

Письмо пятое

Дорогие мои!

На сей раз я долго не мог придти в себя, понять, где нахожусь. Ощупывал стол, бездумно смотрел на рисунок головы дракона, узкую щель под ним, прижимался спиной к теплой стене, ерзал на стуле. Но сознание не возвращалось, я одновременно находился в двух мирах: зыбкой реальности своей комнатки и ярком пространстве сна. Лишь спустя час раздвоение ушло, сон оплыл, растворился, только перед моими глазами безостановочно плывет текст, словно замкнутый ролик кинокартины. Я просмотрел его уже пять или шесть раз, почти выучил наизусть. Наверное, единственный способ остановить картину – перенести значки на бумагу. Иначе, зачем он не отпускает меня? Я сделаю это, превращу его в письмо и отправлю вам.

«Досточтимой Латронии, славной патрицианке и несравненной властительнице дум от всадника Децима Симмаха.

Ты помнишь, как мы с тобой повздорили из-за Исая, юного палестинского раба? Хозяин, чем-то рассерженный, просил за мальчишку цену хорошего мула. Но кто думал о деньгах, я хотел Исая для своих утех, а ты – для своих. Мы поспорили, ты слегка возвысила голос, и твоя верхняя губка искривилась, обнажив полоску блестящих зубов.

Когда я объяснил, что раб слишком юн, и тебе придется кормить его несколько зим, прежде чем он станет готов к услаждению женщин, мне же он подходит немедленно, ты успокоилась и уступила. Исая подвели к нам, ты провела ладонью по нежному бархату его щек и, тяжело вздохнув, взяла с меня обещание писать о его судьбе. Вот, я пишу.

Для начала я определил мальчишку на кухню, приказав управляющему поручить ему самую грязную работу, и кормить впроголодь. Прежде, чем попасть в мои покои, Исай должен был познать, насколько тяжел труд и утомителен быт простого раба.

Спустя неделю я, как бы случайно, проходил через хозяйственный двор моей усадьбы на Яникульском холме. Исай в одной набедренной повязке, весь перепачканный золой, чистил огромный бронзовый котел. Сам он был немногим больше этого котла и его тонкие пальчики покрывал толстый слой сажи. Сердце мое сжалось, но я не подал виду и остановился, словно задумавшись о каком-то деле. Рассеянно взглянув на Исая, я подозвал его, и начал расспрашивать нравится ли ему жизнь на новом месте.

Он молчал, глядя исподлобья, точно, загнанный собаками молодой бельчонок. Тогда я спросил, хорошо ли его кормят. Он отрицательно покачал головой.

– Пойдем, – сказал я, и, взяв его за перепачканные пальчики, повел в термы.

Раздеться при мне Исай отказался наотрез. Я не стал настаивать, передал его рабам, велев отмыть хорошенько, умастить маслом, переодеть в чистую тунику и привести в дом.

Ты бы видела, как он набросился на еду! Я решил приучить его к себе, к виду моего тела, исподволь, не принуждая. Нет ничего слаще преодоленного сопротивления.

Несколько недель Исай, вместе с другими мальчиками прислуживал в опочивальне. Я поручал ему самые деликатные работы: выщипывать волосы на моих ногах, лобке и ягодицах, натирать маслом члены, массировать спину. Мне нравился его испуг, когда он прикасался своей ручонкой, густо облитой благовонным маслом к моему детородному органу. Но я не торопил событий, отвлекая его в этот момент расспросами о семье и городе, в котором он вырос. Все должно было выглядеть самым естественным образом, привыкание происходило медленно, но верно. Спустя месяц он уже спокойно массировал мою мошонку, ведь я не давал ему повода для страха, и процедуры носили чисто лечебный, профилактический характер.

Мы стали друзьями, и в один из вечеров, он рассказал мне свою историю. Хозяин, тот самый, что сердился по непонятной причине, купил его в Яффо. Он собрал полный корабль юных рабов обоего пола и отправился к берегам Италии, рассчитывая выгодно продать товар владельцам публичных домов. Намерений своих он не скрывал, и по грубости простонародья, во время плавания пользовался товаром сам. Девчонки-рабы сговорились между собой и решили во время ежедневной прогулки по палубе броситься в море. Узнав об их намерении, мальчишки решили сделать то же самое.

– Если даже девочки, – сказал Исай, – решили, что лучше умереть, то тем более мы, мальчики.

На мои расспросы, он объяснил, что их Бог запрещает мужчине ложиться с мужчиной, и за это преступление виновный лишается доли в будущем мире. Я долго смеялся и пробовал его переубедить, говоря, что сейчас он в Риме, а боги Италии, в отличие от его жестокого и сумрачного Вседержителя, любят человека и радуются вместе с ним, когда он получает удовольствие. Есть души, предназначенные для высокой цели, им дано многое и спрос с них особый. А есть сор, грязь под ногами. Я предложил ему присоединиться к избранным, стать их частью. Но этот маленький фанатик не согласился. Испорченное в детстве плохо поддается исправлению.

Когда в полдень раззява хозяин вывел рабов на палубу и, прохаживаясь между ними, выбирал себе очередную игрушку, эти дикари по условленному сигналу оттолкнули в сторону стражников и бросились в море. Все до одного. Плавать они не умели, да и не хотели спасаться, поэтому пошли ко дну, словно булыжники римских мостовых. Я так и вижу черные, коричневые, каштановые головки в лазурной воде, пробитой столбиками солнечных лучей.

Матросы прыгнули вслед, принялись нырять, хватая за волосы тех, кто еще не успел погрузиться достаточно глубоко. Спустили лодку, затолкали в нее блюющих утопленников. Немногих, совсем немногих и среди них – моего Исая.

Его рассказ подвигнул меня на размышление о сути божественного. Я приказал вынести на балкон ванну, наполнить ее горячей водой, и, разглядывая величественный вид на город, раскрывающийся с Яникульского холма, провел в ней несколько счастливых часов. Рабы постоянно меняли воду, поддерживая ее в состоянии приятном для тела, а Исай подносил кубок со старым фалернским вином, разбавляя его двумя ложками снега. Клянусь всеми святынями Рима, это были не самые плохие часы в моей жизни!

Тяга к божественному есть часть человеческого характера. Так уж мы устроены, от простого крестьянина до императора. Каждый хочет верить, что не все зависит только от людских желаний, что в сумятице жизни существуют некие законы, высшие правила. Разница между дикарями и цивилизованными странами состоит в том, как перевести это тягу к божественному на язык культуры. Примитивные народы придумывают себе жестокое, беспощадное божество, превращающее людей в рабов. Наши, римские боги, больше похожи на друзей, продолжение человека. Как и мы, они гневаются, любят, ссорятся, пьют вино. Они понятны нам, подобно тому, как мы понятны им. С такими богами легко жить: они радуются нашим радостям и помогают в минуты печали.

Народ Исая выбрал себе сурового, требовательного владыку. Бедный мальчик! Вся его жизнь могла пойти по куда более счастливой дороге, но он предпочел стезю мучений и страдания.

Когда мне показалось, что мальчишка достаточно привык, я попробовал приласкать его во время массажа. Он бросился в сторону, словно в его руке оказалась не самая нежная часть моего тела, а гадюка. Я был милостив и добр, вместо того, чтобы выпороть негодного раба, сделал вид, будто ничего не произошло.

Спустя неделю мне понадобилось отправиться по делам в Мессину. Уезжая, я приказал управляющему отыскать какую-либо провинность в поведении Исая и отправить его на чистку скотного двора.

– Пусть обхаживает коров, – сказал, – если не хочет ухаживать за своим господином. Держи его при навозе до моего возвращения.

Дел оказалось больше, чем предполагалось, и вернулся только через полтора месяца. Мальчишка бросился ко мне, будто к родному отцу, он думал, что в его наказании повинен только управляющий. Запах от него исходил ужасный, понадобилось несколько дней мытья в термах и умащения благовонным маслом, чтобы его руки перестали смердеть.

На сей раз, я решил действовать иначе. Вечером, после ванны, я приказал Исаю держать в руках лампу, а сам показал ему на одном из рабов опочивальни, чего жду от него. Он смотрел на нас с ужасом, но при этом мордашка у него была очень милой. Сказать честно, его сопротивление возбуждало меня куда больше, чем, если бы он, подобно другим купленным мною мальчишкам, безропотно выполнял бы все мои прихоти.

Исай держал лампу целых две недели. Когда выражение ужаса на его лице сменила гримаса безразличной привычности, я приказал ему передать лампу другому мальчишке, а самому лечь ко мне в постель. Он молча повиновался, и его покорность меня чрезвычайно взволновала. Однако на ласки он отвечать не захотел, а принялся извиваться подо мной и верещать дурным голосом. Моему терпению пришел конец, и я взял силой, то, что давно полагалось по праву.

Когда возбуждение спало, я попытался поцеловать его в знак благодарности, но этот гаденыш, повернув залитую слезами мордочку, вцепился зубами в мою щеку и прокусил ее насквозь. Кровь хлынула ручьем, ослепленный внезапной болью я рассвирепел, и несколькими ударами лишил его пары зубов.

Произойди все это наедине, возможно, участь Исая оказалась бы иной, но возле постели стояло несколько рабов опочивальни, регулярно поставляющих мне аналогичные услуги, и оставить такой поступок без последствий было бы в высшей степени непедагогично. Как хороший хозяин я был обязан проучить негодного раба и его примером устрашить и воспитать остальных.

После долгих размышлений я решил посвятить мальчишку традиционным богам домашнего очага. Честно говоря, о древнем обычае ритуальных жертвоприношений я только слышал от стариков, но разузнать все подробности ритуала не составило большого труда. Спустя несколько дней, я собрал рабов и клиентов перед домашним храмом на склоне Яникульского холма и специально нанятый жрец приступил к выполнению обряда.

С утра дул холодный восточный ветер, потом зарядил частый дождик. Мальчишке, лежащему голым на камне жертвенника было холодно. Его кожа покрылась мелкими пупырышками, но он молчал, словно набрав в рот воды. Не знаю, как бы я поступил, взмолись он о пощаде или расплачься, но он молчал, подчинив себя власти своего сумрачного божества.

Жрец, кстати, потребовал за свои услуги изрядную сумму. Ты ведь знаешь, стоит человеку оказаться в их власти, как они поднимают цену до небес. Можно подумать, будто у ворот храма стоит очередь желающих принести такое жертвоприношение! Это они должны были заплатить мне за возможность выполнить столь редко выпадающую работу.

Перед началом процедуры я поговорил со жрецом, выспросив подробности ритуала. Жертве полагалась сначала перерезать горло, потом вскрыть живот, извлечь внутренности и отдельно воскурить на алтаре. Не знаю, какая муха укусила меня в то утро, вероятно от сырости прокушенная щека болела особенно сильно, но я попросил жреца не убивать Исая, а, слегка надрезав шею, только пустить кровь. Мне хотелось услышать его мольбу о пощаде.

Но он молчал, маленький негодяй! Я стоял возле жертвенника и следил за всеми подробностями. Когда нож жреца надрезал кожу его горла, он вздрогнул и посмотрел на меня. Наверное, мальчишка подумал, будто я решил его попугать, устроив небольшое представление. Однако когда нож рассек живот, и пальцы жреца проникли в брюшную полость, Исай понял, что время шуток прошло. Его тело затрепетало, он попытался выгнуться дугой, но веревки не пустили, глубоко врезавшись в плоть. И закушенной губы потекла кровь, но он молчал, храня верность своему Богу. Застонал он, когда жрец обхватил пальцами печень и сильно потянул на себя. Внутренности у мальчишки держались крепко и чтобы вырвать печень, жрецу пришлось немало потрудиться. Вот тут Исай, наконец, заверещал. Жалобно и тонко, как побитый щенок. Подай он голос немного раньше я бы, скорее всего, отменил жертвоприношение. Но сейчас остановка уже не имела никакого смысла.

Вырвав печень, жрец поднял ее высоко над головой, посвящая наблюдающим за нами богам. Струйки крови стекали по его обнаженной руке, застревая в густых волосах. Исай хрипя, дергался на жертвеннике. Я думаю, в этот момент сознание уже оставило его. Но даже если не так, мучиться ему оставалось недолго. С поклоном возложив печень на алтарь для воскурения, жрец двумя рывками вырвал из мальчишки сердце.

Стойкость Исая навела меня на некоторые мысли. Я приказал поставить ванную с горячей водой перед окном залы и провел в ней несколько часов, размышляя о случившемся. Немного сетийского вина в хрустальном стаканчике, вид на Рим, приятная истома прогретого тела.

Почему меня так разозлила стойкость раба? Ведь та же черта характера, проявленная при других обстоятельствах и другим человеком, как, например Сцеволой, приводит нас в восхищение. Думаю, что человеческие качества не существуют сами по себе, их нельзя заранее, вне конкретной ситуации и места, определить как хорошие или плохие.

Доброта по отношению к рабам вредна, она портит их, и, в конечном итоге, только усложняет им жизнь. Трусость в некоторых обстоятельствах превращается в разумную предусмотрительность, а милосердие – в расточительство. Верность Богу у Исая проявилась как примитивный фанатизм, но в культурном и просвещенном обществе Рима, она могла бы обратится в поднимающую душу жертвенность. Без конца упрекающие нас морализаторы делают одну и ту же ошибку: им хочется привести всех к некоему сочетанию качеств, какое представляется им совершенными, забывая о том, что качества эти могут диаметрально меняться в зависимости от человека и ситуации. В итоге, каждый должен судить себя сам, зная, что есть в его случае добро, а что зло, и действовать в соответствии с этим судом. Единственное условие, которое необходимо соблюдать, дабы общество не превратилось в стаю рвущих друг друга волков – суд должен быть честным. Да, судить себя нужно честно и это главное правило, которого следует придерживаться в вопросах этики и морали.

Вот, собственно, и все, моя несравненная и далекая госпожа. В знак любви и грусти посылаю тебе киньяр домашнего вина. Помнится, ты смеялась, что на моей давильне трудится целая деревня. На сей раз и я надел короткую тунику и прыгнул в чан вместе с другими работниками. Рабов я выгнал и вместо них поставил молодых рабынь. Вино, выжатое их нежными пятками, отличается особенно мягким вкусом.

Представь: громадный чан из черного базальта, белые ноги девушек, молодые груди, слегка подрагивающие в такт движениям ног. Я велел рабыням раздеться и получил двойное удовольствие: от крепкого духа раздавливаемого винограда и от юной красоты работающих рабынь.

К вину прилагаю франкского раба мальчишку. Я купил его неделю назад, он невинен и чист, и поверь, мне стоило немалого труда сохранить его в таком состоянии. Только мысль, что он достанется тебе, помогла мне сдержать порывы чувств. Однако поторопись вдохнуть первый цвет, пока старый жирный боров, твой муж, не нанизал мальчишку на себя, как это случилось с моим предыдущим подарком.

Возвращаясь к Исаю, хочу заметить, что и ты, отчасти, виновата в его смерти. Твое упорное нежелание вернуться в Рим, лишающее меня радости наших свиданий, послужило причиной моего раздражения. Вернись, прошу тебя, мне так не хватает ночей в укромном домике возле Свайного моста!

Твой друг и, надеюсь, возлюбленный,

всадник Децима Симмах».

Глава шестая

ОЦЕНКА КАЧЕСТВА МАТОВОЙ ПОВЕРХНОСТИ

– Значит, это не случайность, – Кива Сергеевич покрутил головой. – Честно говоря, я рассчитывал, что тебя оставят в покое.

Он встал со стула и несколько раз прошелся по мастерской, бормоча себе под нос: не случилось, не случилось, наша кошка утопилась…

Миша терпеливо ждал. Какое отношение имеет утопившееся животное к случаю на железнодорожном вокзале, он пока не понимал, но был уверен, что скоро все прояснится.

– Тут есть приятные и неприятные стороны, – заговорил Кива Сергеевич, остановившись напротив Миши.

– Приятная состоит в том, что ты, судя по всему, обладаешь очень большим потенциалом. Не просто большим, а значительным. Настолько значительным, что солнцевики, отбросив в сторону маскировку, занялись тобой, чуть ли не с первых шагов. Родиться талантом, – Кива Сергеевич грустно усмехнулся, – завидная участь. Многие бы отдали все на свете, чтоб оказаться на твоем месте. Таланту завидуют, видя только положительные стороны и совсем забывая про отрицательные. А они существуют, и до того реально, что многие таланты с радостью избавились бы от дара и стали обыкновенными людьми.

Так вот, юноша, вся твоя дальнейшая жиче теперь пойдет по-другому. Безмятежное детство осталось позади. Ты вышел на поле брани, а на войне придется вести себя как на войне.

– На войне, – робко вставил Миша, – у солдата есть оружие. А мне чем обороняться, шлифовальником?

– Зачем же? Такую добрую вещь нужно держать в сохранности, хранить и лелеять. Сейчас, погоди, я дам тебе одну штуку.

Кива Сергеевич распахнул дверцу, прикрывающую ящики письменного стола, вытащил один из них до половины и принялся сосредоточено изучать его содержимое.

Мишино сердце задрожало. Неужели он получит оружие, настоящее боевое оружие? Игрушки тут не помогут, с солнцевиками шутки плохи, это он уже понял, прочувствовал на собственной шкуре. Возможно, это будет пистолет, небольшой, с полированной рукояткой и изящно выгнутым курком. Он будет прятать его в сундуке, и носить под мышкой, чтоб никто не заметил. Сошьет специальную кобуру, и пусть только сунутся! Проблема, где тренироваться в стрельбе: придется уезжать далеко в лес, искать низину или овраг и там, экономя каждый патрон, стрелять по мишени.

Кива Сергеевич задвинул ящик на место, осторожно прикрыл дверцу и положил на стол перед Мишей квадратик желтоватой бумаги. На бумаге корявой цепочкой протянулись странные знаки, напоминающие изображения маленьких топориков или крючков для рыбной ловли.

– Что это?

– Цо то есть? – Кива Сергеевич еще раз хмыкнул. – Назвать можно по-разному, но ты зови эту бумагу охранной грамотой. Сверни ее в трубочку, спрячь в футлярчик и всегда носи с собой.

Миша протянул руку и взял бумагу. На ощупь она была твердой, а обратная поверхность слегка ворсилась. Значки немного выступали над поверхностью, тот, кто рисовал их, не пожалел чернил.

– Настоящий пергамент, – сказал Кива Сергеевич. – Гусиным пером писано, много лет назад.

– А что обозначает эта надпись и на каком она языке?

Кива Сергеевич внимательно посмотрел на Мишу.

– Язык очень древний, старинный язык, а что конкретно написано, узнаешь со временем. Не все тайны открываются сразу. Я сейчас тебе напишу русскими буквами главную фразу, выучи ее наизусть и повторяй в минуту опасности. А еще лучше, говори ее утром, когда проснешься и вечером, уже в постели. Наших друзей эта фраза будет держать на приличном расстоянии.

– Так это заклинание! – воскликнул Миша. – Магическая формула!

– Называй, как хочешь. Главное, что она работает.

Кива Сергеевич достал чистый лист бумаги, оторвал узкую полоску и быстро вывел на ней насколько слов.

– Читай. Только шепотом, или про себя. Просто так эти слова произносить не полагается.

Миша с трудом продрался сквозь причудливое сочетание букв.

– Подойди ко мне, – сказал Кива Сергеевич. Приблизив губы к Мишиному уху, он шепотом произнес написанную на бумаге фразу.

– Теперь розумешь?

– Вроде бы да.

– Вот и хорошо. Прячь пергамент, и вернемся к нашим заботам. Давай линзу.

Он взял из рук Миши линзу, придвинул ее почти вплотную к настольной лампе и, покачивая в разные стороны, принялся тщательно осматривать.

– Вот, – ткнул он пальцем в самую середину, – вот она, матовость. Смотри внимательно, зеркало уже довольно хорошо отражает предметы, но в центре словно кусочек тумана. Видишь?

Миша пододвинулся к лампе. Действительно, часть поверхности посередине линзы выглядела более матовой, чем остальная.

– Эти говорит о том, – продолжил Кива Сергеевич, – что зеркало не вполне сферическое. Матовость мы выведем полировкой. Но есть вещи пострашнее матовости.

Кива Сергеевич достал из ящика стола предмет, напоминающий небольшую подзорную трубу.

– Знаешь, что это такое?

Миша взял трубу, покрутил перед глазами и тут же вернул учителю.

– Вы просто бинокль разобрали, обыкновенный театральный бинокль. У нас дома тоже такой есть.

– Молодец! – лицо Кивы Сергеевича расплылось в довольной улыбке. Можно было подумать, будто Миша разгадал сложнейшую загадку.

– Наведем наш бинокль на сцену, – Кива Сергеевич приложил трубу к одному глазу и навел его на линзу, – и перед нашим взором развернется целая драма, если не сказать трагедия. Н-да, – он сокрушено покачал головой, – картина несколько хуже, чем я предполагал. Хотя, для первого зеркала результат удивительный.

Он отложил трубу в сторону.

– Свою первую линзу я шлифовал несколько месяцев. Геометрия никак не сходилась: края то заваливались, то подворачивались. А царапины! – он схватился руками за голову. – Как я царапал это несчастное зеркало! Ты тоже этого не избежал. Вот, посмотри сам.

Он протянул Мише трубу. Сквозь объектив блестящая поверхность линзы выглядела совсем по-иному. Всю ее покрывали мелкие ямки и царапины. Царапины были двух типов, одни напоминали овраги с рваными краями и очень неровным дном, а вторые имели совершенно плоский вид. Они-то и покрывали, точно сеткой, середину линзы. Создавалось впечатление, будто часть матовой поверхности осела на некоторую глубину.

– Что же теперь делать? – огорченно спросил Миша.

– О! – улыбнулся Кива Сергеевич. – Делать есть много чего. Во-первых – не вешать нос. Твоя линза геометрически почти совершенна, очень редкий случай для начинающих. Рука у тебя стоит добже, то есть, ты правильно распределяешь давление во время поворота шлифовальника. Научиться такому можно только после многих часов тренировки, а ты получил сразу, от Б-га.

Во-вторых, запомни, что избежать царапин невозможно. Они всегда будут. Во время шлифовки отработанный абразив слипается в прочные комочки и они, пока не рассыплются, катаются по поверхности зеркала. Отсюда и царапины. Чтобы их избежать, абразив на краю шлифовальника должен оставаться влажным. Я ведь предупреждал тебя – смачивай, смачивай инструмент. Не жалей воды, ее у нас много.

Ладно, царапины и матовость мы выведем полировкой. Но прежде, возьмем более мелкий порошок и сделаем тонкую шлифовку. С твоими способностями на нее уйдет часов десять, не больше. А я тем временем приготовлю полировальник.

– А сколько уйдет на полировку?

– Еще часов двадцать-тридцать. Но зато, в конце концов ты получишь зеркало такого качества, что сможешь увидеть в свой телескоп пролетающего мимо дракона.

Миша улыбнулся.

– Вы верите в сказки, Кива Сергеевич?

– В сказки? А кто сказал тебе, что драконы – это сказки?

Миша опешил. Такого поворота разговора он не ожидал.

– Учень! Если Роджер Бэкон в трактате Doctor Mirabilis посвящает целый раздел описанию драконов, какие это могут быть сказки! Ты знаешь, кто такой Бэкон?

– Знаю.

– И после этого, ты смеешь утверждать, что драконов не существует? Это нас с тобой не существует, а драконы живехоньки и дышут себе огнем во славу астрономии. Ты читал этот трактат Бэкона?

– Нет. В библиотеке о нем есть только упоминание.

– Хм, – покрутил головой Кива Сергеевич. – Как у тебя с латынью?

Миша пожал плечами.

– Никак.

– И английского ты тоже не знаешь?

– Знаю, но плохо.

– Н-да, без языков астрономом тебе не стать. Но выучить их за тебя никто не выучит, и самый лучший учитель тут не поможет. Языки нужно брать задницей. И еще раз задницей. И снова задницей. Понял?

– Чего уж тут не понять, – Миша согласно кивнул.

– Ладно, я подумаю, как тебе помочь. А пока достань с полки баночку, на которой написано «Корунд» – это самый мягкий абразив, и приступай к работе.

Прошло несколько месяцев. В конце каждой недели Кива Сергеевич изучал через подзорную трубу результаты Мишиных стараний, и всякий раз находил недостатки. Обещанные десять часов давно закончились, закончились и двадцать, и тридцать, и сорок часов, а Миша все тер и тер шлифовальником блестящую поверхность зеркала.

В один из вечеров, когда вместо двух часов дня он явился в лабораторию к шести вечера, Кива Сергеевич особенно рассвирепел.

– Цо то есть, пан млодый! – восклицал он, расхаживая по комнате. – Что из тебя выйдет при таком темпе работы! Ничего из тебя не выйдет, помяни мое слово, не выйдет из тебя ничего.

– Но мы ездили в Смолино, всем классом. Посещали музей декабристов. Я не мог уйти.

– Декабристы…. – иронически хмыкнул Кива Сергеевич. – Тоже мне, герои. Пустозвоны и предатели.

– Предатели? – изумился Миша.

– А кто же еще? Ведь большинство из них офицерами были, ценившими свое слово превыше всего на свете. На дуэлях за него дрались, фамильные имения закладывали, чтобы вернуть карточный долг какому-нибудь проходимцу. Дворяне, веками служившие царской фамилии, как же они нарушили присягу своему императору? Не просто слово, а присягу, клятву!

Предатели… России сильно повезло, что на престоле оказался человек с крепкой волей, а не тютя, вроде последнего Романова.

Миша ошеломленно молчал.

– Во все времена самым страшным преступлением, – продолжил Кива Сергеевич, – было предательство. Знаешь, как за него в Англии казнили? Разрезали живот, вырывали внутренности и показывали толпе. Вот сердце, предавшее своего короля.

– Но почему именно предательство? – спросил Миша. – Чем оно страшней других преступлений?

– Сто лет назад люди видели мир и себя в нем иначе, чем мы. О свободе личности тогда даже не заикались. Человек, как отдельный индивидуум не существовал. Главным была принадлежность к определенной группе, верность идее, королю, религии. Мыслили не штучно, а массами, и массы должны были идти гуртом. Поэтому с позиций девятнадцатого века наихудшим преступлением было именно предательство.

– А сегодня? – спросил Миша.

– До четырнадцатого года казалось, будто что-то изменилось. Потом вернулось на прежние позиции. А теперь, – Кива Сергеевич внимательно посмотрел на Мишу. – Впрочем, поговорим об этом позже. Тебе еще столько предстоит узнать об астрономии. Вот, смотри.

Кива Сергеевич положил перед Мишей толстую общую тетрадь в коричневом переплете.

– Я плохо знаю русский язык, – сказал он, ласково прикасаясь пальцами к клеенчатой обложке, – поэтому не обращай внимания на стиль и орфографию, а постарайся проникнуть в суть.

– Что это? – спросил Миша.

– Перевод МАНУСКРИПТА ВОЙНИЧА. Ты слышал об этом манускрипте?

– Не слышал. Но, наверное, он связан с Оводом?

– С кем, с кем? – пришла очередь удивляться Киве Сергеевичу.

– Я, видимо, что-то напутал, – смутился Миша.

– Ну, тогда слухай. В 1912 г. в библиотеке иезуитского колледжа, расположенного недалеко от Рима, американец Вилфрид Войнич обнаружил не зарегистрированный в каталоге манускрипт. К своему удивлению, он установил, что это та самая загадочная книга, которую безуспешно пытались расшифровать в XVII веке. Книга принадлежала императору Рудольфу Второму, он купил ее в 1586 году, выложив огромную по тем временам сумму – шестьсот дукатов. На сегодняшние деньги это составляет примерно пятьдесят тысяч долларов.

Понимаешь, пятьдесят тысяч долларов! Император был, конечно, меценатом, но не дураком и не стал бы выкладывать такую сумму абы за что. Да и спросить ему было кого, поинтересоваться, стоит ли так тратиться. Рудольф Второй покровительствовал ученым, особенно астрономам. При его дворе в Праге работали титаны, чьи имена нужно произносить с трепетом.

Кива Сергеевич на несколько секунд замолчал, словно пытаясь отделить будничное от святого, и, наконец, произнес, тщательно выговаривая каждую букву:

– Тихо Браге, Иоганн Кеплер.

На несколько минут в комнате воцарилось молчание. Миша продолжал водить шлифовальником по линзе, а Кива Сергеевич, чуть откинув голову назад, уставился в притолоку, точно ожидая, что отворится дверь и один из названных им гениев войдет в подвальное помещение Курганского Дома пионеров.

– Да, – спохватившись, продолжил он, – сам манускрипт предположительно написан между 1350–1400 годами. А может и еще раньше, лет на сто пятьдесят. Судили по косвенным деталям, форме и материалу переплета, виду тиснения, качеству пергамента. Император был уверен, что в нем скрываются секреты алхимии и тайны мироздания. Лучшие умы того времени пытались расшифровать, что скрывают двести пятьдесят мелко исписанных страниц – но тщетно. Разгадать не удалось. Тогда император решил привлечь к работе астрономов и велел передать ее Иоганну Кеплеру. И тут произошло невероятное – книга исчезла. Бесследно, словно ее никогда не существовало. Двести пятьдесят лет о ней не было ни слуху, ни духу, пока Войнич не обнаружил ее в библиотеке иезуитского колледжа.

Первое, что он сделал – сфотографировал с максимальной тщательностью манускрипт и напечатал его небольшим тиражом. После этого разослал копии ведущим криптографам мира. С тех пор прошло несколько десятилетий, но тайна до сих пор не разгадана.

Я купил эту книгу в Варшаве, за несколько лет до войны, и заболел ею. Все мне стало не в радость, значки и закорючки манускрипта целыми днями вертелись перед моими глазами. Текст, скорее всего, был написан на латыни. Я выучил латынь. Я разобрался в премудростях сетки Кардана, с помощью которой, начиная с 1350 года, явное превращали в тайное и наоборот. Я изучил все приемы шифрования, бывшие в ходу в 1470–1608 годах. Ночи напролет я просиживал над манускриптом в поисках кода, и без всякого результата.

Надо сказать, что в своей неудаче я оказался не одинок. Расшифровать заколдованный текст никому не удавалось. Даже группа военных криптографов, прославившихся тем, что взломала шифр японской армии, опустила руки.

– Но все-таки вы расшифровали, – сказал Миша, указывая на коричневую тетрадь.

– Да! – вскричал Кива Сергеевич. – Десятки ученых во всем мире ломают голову над разгадкой, а она, вот она, лежит себе на столе. Гордись, мой мальчик, сегодня перед тобой откроется, то, за один взгляд на которое многие готовы заплатить огромные деньги.

– Но почему вы молчите! – воскликнул Миша. – Почему не публикуете свое открытие?

– Мильч, – ответил Кива Сергеевич, – молчи. Я не хочу закончить свою жизнь в сумасшедшем доме. В Париже или Лондоне, это открытие сделало бы меня богатым и знаменитым человеком. А в Кургане оно может доставить только неприятности.

– Почему?

– Потому, что написанное в книге плохо совпадает с диалектикой социалистического материализма.

– Вы перевели весь манускрипт? – спросил Миша.

– Да. Но на польский. Мне так проще. Для тебя же я переписал по-русски только один раздел.

Миша отложил в сторону шлифовальник и протянул руку к тетради.

– Кыш! – Кива Сергеевич отодвинул тетрадь. – Дома почитаешь. Наедине, чтоб никто не видел. А сейчас – работа. Работа прежде всего!

Миша вздохнул и принялся за линзу. Хруст и шипение давно сменились тонким, едва уловимым писком. Он повторялся, в точности совпадая с фазами поворота шлифовальника, и Мише даже казалось, что это пищание составляет некую мелодию, музыку небесных сфер. Он тер и прислушивался, а в голове сами собой возникали слова. Слова соединялись в предложения, и вместе с музыкой это походило на песню, но Миша никогда бы не решился произнести ее вслух, а тем более спеть.

– В любом тексте, на любом языке – продолжил Кива Сергеевич, – длина слова подчиняется закону бинома. Это значит, что наиболее распространенные слова состоят из пяти или шести букв. При этом их количество уменьшается по определенной закономерности. Пересчитав знаки в словах манускрипта, я пришел к выводу, что он вполне соответствует биному. И это полностью не совпадало с мнением экспертов, утверждающих, будто никакого кода не существует, и мы имеем дело с хаотическим набором графических символов. Розумешь, – Кива Сергеевич подмигнул Мише, – когда у человека что-то не получается, он склонен обвинять в этом не себя, а предмет усилий. Мол, заготовка плохая, шлифовальник кривой, текст бессмысленный. Это очень по-человечески. Очень.

Прозрение наступило, когда я наткнулся на статью Вильяма Ньюборна. Он утверждал, что текст состоит из мелких штрихов (заметных лишь под увеличительным стеклом), из которых складывается античная греческая каллиграфия. Создать такое можно было лишь с помощью микроскопа. А микроскоп в те годы был известен только одному человеку – Роберту Бэкону. Значит, манускрипт написал он. И только он. От этой мысли меня дрожь начала бить. Прочитать тайную книгу Бэкона – если на свете большая приманка для астронома?

Итак, мне пришлось изучить греческий, потом вооружиться микроскопом и переписать страницу за страницей весь манускрипт. Некоторые штрихи выглядели расплывчато, другие совсем были не видны. Хоть Войнич не поскупился, издавая книгу, но все-таки копия, пусть даже сделанная с максимальной тщательностью, никогда не достигает качества оригинала.

Полученный текст представлял собой такую же абракадабру, только написанную греческими буквами. Я попробовал использовать шифровальные сетки, уже отработанные мною на латинском варианте. Бесполезно. Знаешь что такое шифровальная сетка?

– Нет, не знаю, – Миша привычно покачал головой.

– Ее придумал итальянский математик Гироламо Кардано. Используя сетку с тремя отверстиями, можно создать закономерность, по которой предлоги, корни и суффиксы складываются в слова. Весь фокус – отыскать первоначальный текст, на основе которого построена сетка. Без него расшифровать код невозможно.

Теперь, зная, что автор текста Бэкон, я принялся накладывать сетку на разные отрывки из его книг. Сначала на знаменитые, потом на известные, потом случайно, куда упадет взгляд. За этим занятием меня застала война. Я бежал из Варшавы с одним маленьким чемоданчиком, в котором лежали аккуратно завернутый в полотенце «Манускрипт Войнича», шифровальные сетки и «Тайная тайных» Аристотеля – любимая книга Бэкона.

Ее написал Аристотель для своего ученика Александра Македонского. Правда, позднее выяснилось, что книга – компиляция из сочинений греческих и арабских астрономов. Авторство приписывают Юханна ибн Эль-Батрик, врачу халифа Аль-Мамуна, умершему в 815 году. Но в тринадцатом веке авторство Аристотеля не вызывало сомнений. Бэкон перевел ее на латинский, снабдил собственным комментарием, и постоянно ссылался на нее во многих своих трудах. Книга безумно, невозможно интересная, особенно десятая глава, где подробно рассказывается о тайнах астрологии, приворотных снадобьях, силе драгоценных камней и трав.

В предисловии Бэкон предупреждает читателя: «наиболее глубокие тайны магии могут быть изложены аллегорическим языком, во избежание злоупотребления ими профанами, и только знающий может разъяснить порой страшное содержание невинных рассуждений о пользе и вреде бань».

Я знаю эти слова наизусть. Нет страницы в «Тайная тайных», на которую я бы не наложил шифровальной сетки. Годы, целые годы ушли на вычисления и расчеты, но я был уверен, что иду по правильному пути. Вопреки логике и здравому смыслу, я проверял и проверял, просиживая дни и ночи над столом, пока, наконец, все встало на свои места. Вот она, та самая страничка из «Тайная тайных».

Кива Сергеевич открыл общую тетрадь и принялся за чтение.

– Астрономы должны и могут совершать подходящие действия, чтобы облегчить и ускорить реализацию желаемого. Так, опытный в астрономии врач использует свои медикаменты, когда звезды совершают полезные движения и подходящим образом располагаются над горизонтом, то есть над нашим или его жилищем или над землею нашего проживания, а вредных звезд остерегается.

То же он проделывает с пищей и питьем, если он сведущ в астрономии. Врачуя ослабленного человека, он смотрит, как тот переносит определенное излучение звезд и знает эту предрасположенность не только у ослабленного, но и у больного человека.

Знает он и пути исправления и улучшения его свойств, чтобы склонить его ко благу для себя и для других, как в теоретической, так и в практической области. Так, Артефий-философ исцелил сына царя, у которого был учителем, и чудесным образом улучшил его свойства к благости и мудрости. И это необходимо осуществить в максимальной степени для царей и их сыновей и других правителей, а также всех высокородных мужей, не только для их пользы, но и для пользы управляемого ими мира.

Для процветания государства и общества, избавления его от упадка, можно сделать даже больше, но в неявной форме. Ведь говорят: «кто откроет тайны недостойным, тот нарушитель печатей небес, и от этого ему будет много зла».

Кива Сергеевич замолчал, потом вытер внезапно набежавшие слезы, и посмотрел на ученика.

– Мишенька, мальчик мой! Я открываю перед тобой тайну. Постарайся быть достойным. Не только для меня, но для себя, в первую очередь для себя самого.

Он протянул тетрадку и положил ее возле Миши.

– Все, на сегодня хватит. Иди домой и принимайся за чтение.

– Спасибо! – Миша засунул тетрадку во внутренний карман куртки и застегнул на пуговичку. – Скажите, – спросил он, уже держась за ручку двери, – декабристы лунники или солнцевики?

– Гм-м-м, – протянул Кива Сергеевич. – Никогда не задумывался об этом. Но, предполагаю, что солнцевики. Постой-ка, на когда выпало в том году четырнадцатое декабря?

Он, закрыл глаза и несколько секунд размышлял. Кожа на его лбу то собиралась в мелкие морщинки, то разглаживалась, словно пшеничное поле под порывами ветра.

– Пятый день первой фазы! Значит не даром они тянули с днем выступления, выгадывали, чтобы точно попасть на середину. Тяжелое время темных безлунных ночей – дни Гекаты! Оставайся на престоле лунник типа Александра Первого, сработал бы их замысел, да еще как! Но Николай оказался солнцевиком, и ему их ухищрение только пошло на пользу.

– Так зачем же они со своим воевали? – удивился Миша.

– Потому, что мир не плоский, пан млодый. Ох, какой не плоский. Его не разделишь на красных и белых, фашистов и коммунистов, солнцевиков и лунников. Я тебе это уже объяснял как-то, да видать в юную голову не все проникает. Иди, читай «Тайная тайных» – может, поумнеешь.

Мишин закуток на чердаке давно превратился в некое подобие комнаты. Макс Михайлович провел электричество, соорудил небольшой столик, поставил табуретку. От проходившей рядом печной трубы несло теплом, да и запрятанный под столом электрический радиатор довольно неплохо подогревал Мишин «кабинет». На чердаке всегда стояла тишина, нарушаемая лишь едва слышным потрескиванием деревянных стропил. За окошком, сразу за тонкой поверхностью стекла, начиналась густая чернота курганской ночи. Миша приносил термос с горячим чаем, усаживался на табурет, опираясь спиной о теплую стенку трубы, и читал. Кива Сергеевич каждый день называл ему новое имя или название книги, а на Мишино отрицательное покачивание головой недоумевающе поднимал брови.

Сегодня чтение обещало быть особенно интересным. Миша быстро приготовил уроки, перекинулся несколькими фразами с мамой и помчался на чердак. Осторожно, затаив дыхание, он раскрыл коричневую тетрадь. На первой странице, запинающимся почерком Кивы Сергеевича было написано:

«Абсолютная мудрость была дана единственным Богом, единственному миру для единственной цели».

– Ну конечно, – улыбнулся Миша. – Тринадцатый век, францисканский монах. Разве он мог начать свой трактат с чего-либо другого?

На следующей странице был написан отрывок, послуживший основой шифровальной сетки, а за ним, за ним началось такое, от чего Миша едва не позабыл, где он находится и чем занят.

Введение к трактату

«LIBER CONTINENS» – «КНИГА ОБЪЕМЛЮЩАЯ»

Трактат этот создал брат Роджер Бэкон из ордена меньших братьев, ведомый любовью, для наставления знающих.

С помощью этого трактата, если знающий будет внимателен и все хорошо осмыслит, вместе с замечаниями, которые брат Роджер сделал во многих и различных местах текста, им будут открыты глубочайшие законы природы, какие только человек и человеческая изобретательность может постичь в этой жизни и что может быть названо истинными началами мира.

Не отчаивайся перед трудностями, ибо для познавшего природу вещей, науку перспективы и астрономию эти тайны не могут быть скрыты. И даже если ищущий никогда не найдет предмет своих вожделений, то по крайней мере обработает почву и увеличит урожай. Ведь поиски и стремление получить золото, хоть не принесли искомых результатов, но явили миру много полезных изобретений и ценных опытов.

Раздел девятый

В предыдущих разделах было показано, истолковано и разъяснено про единорогов, саламандр и фениксов. И знай, что каждое из этих животных происходит от одного из элементов – земли, огня и воздуха, питается им и уподобляется ему. Элементу же воды соответствует дракон, и в этом разделе мы изложим те знания, что передали нам астрономы предыдущих поколений и те, что нам удалось изыскать в книгах и в самой жизни, наблюдая, исследуя и расспрашивая.

В древнегреческих текстах слово «drakov» означает «того, кто видит и наблюдает». Греческая форма основана на корне, который хорошо просматривается – derk – «смотреть, следить». Он встречается в словах derkomai «ясно вижу» и dedorka «слежу за тобой».

Ему подобно западно-римское (французское) отражение латинского слова draco, – onis «дракон». Описания в германских преданиях подчеркивают, что одна из особенностей драконов – они всегда начеку и видят многое.

Английское слово «dragon» заимствовано из французского и совпадает по написанию: замена K на G во французском языке часто случается при определенных условиях. Само слово попало в английский язык из латыни (draca). Несомненно, в немецкий язык оно попало тоже из того же источника, судя по старонемецкой форме trahho, демонстрирующей эффект сдвига второй согласной.

Драконы рождаются рядом с водой, преимущественно в глубоких пещерах скалистых морских берегов. Неизвестно, откладывает ли самка яйца или рожает, наподобие собаки. Об этом нет ни свидетельств, ни преданий – драконы скрупулезно выбирают место размножения и охраняют его с возможной тщательностью. Судя по отсутствию рассказов, ни одному свидетелю рождения дракона не удалось остаться в живых. Кроме брата Гуго, монаха святого ордена Храма. Однако драконы, с которыми он столкнулся, отличались от всех известных и ниже описанных и относились к особенному, более нигде не встречающемуся, виду

Живут драконы очень долго, несколько сотен лет, а смерть находят необычайным образом. Умирающий дракон взлетает над поверхностью моря и летит вверх, пока солнце не сжигает его. До поверхности воды долетают лишь остатки чешуи и кости, которые немедленно тонут. Этим объясняется отсутствие останков драконов и высокая цена на их зубы и черепа.

Чешуя умершего дракона необычайно ядовита. Известны несколько случаев, когда останки драконов падали на прибрежные поля, превращая их в бесплодную пустошь.

Плиний Старший сообщает, что летом дракон охотно пьет слоновью кровь, потому что она холодная. Дракон, свернувшись, затаивается в реке в ожидании часа, когда слоны придут на водопой, а, завидев жертву, бросается вперед, обвивается вокруг хобота слона и вцепляется зубами ему в голову. Говорят, драконы так велики размерами, что в один присест могут высосать из слона всю кровь. Когда же обескровленный слон без сил валится на землю, опьяненный кровью дракон часто гибнет вместе с ним, раздавленный его тушей.

Еще мы читаем у Плиния, что эфиопские драконы в поисках лучших пастбищ регулярно переплывают Красное море, направляясь в Аравию. Для этого четыре-пять драконов, переплетясь, образуют некое подобие плота, причем головы их торчат над водой.

Один раздел у Плиния посвящен лекарствам, изготовляемым из органов дракона. Из его глаз, высушенных и растолченных с медом, готовится мазь, помогающая от ночных кошмаров. Жир драконова сердца, обернутый в шкуру газели и привязанный к руке оленьими сухожилиями, приносит успех в тяжбе; зубы дракона, также хранящиеся на теле, обеспечивают благосклонность господ и милость царей. Снадобье, делающее человека непобедимым, приготовляют из шкуры льва, львиного костного мозга, пены коня, только что победившего в скачках, когтей и хвоста собаки, и головы дракона. Из костей дракона изготавливают свирели, обладающие магическими свойствами. И на эти свирели запрещается смотреть женщинам, а юношам только после поста и самобичевания.

У знатока восточных земель и морей, персидского ученого и писателя Бузурга Ибн-Шахрияра читаем:

«В море водятся огромные страшные драконы, называются они танинами. В разгар зимы, когда облака проходят над самой водой, танин вылезает из моря и заползает на тучу, ибо он не выносит жара морской воды, которая в это время года кипит, как в котле. Танин сидит неподвижно, наслаждаясь холодом облака; ветры поднимают тучу верх, и танин поднимается вместе с ней. Туча движется по небу из одного края в другой; но, когда вода из нее испаряется, она превращается в тонкую пыль и рассеивается под дуновением ветра; танин теряет свою опору и падает вниз – иногда в море, иногда на сушу.

Если Аллах Всемогущий желает покарать какой-нибудь народ, он сбрасывает танина на эту страну. Чудовище пожирает верблюдов и лошадей, поедает крупный и мелкий скот, всячески губит жителей, пока само не подохнет, истребив всю пищу.

Разные люди, часто плававшие по морю, говорили мне, будто не раз видели танина, пролетавшего в облаке над их головами. Он лежал весь черный, вытянувшись наподобие тучи, а если облако рассеивалось, спускался в нижний слой и удерживался там. Часто кончик его хвоста свешивался наружу, но, почувствовав присутствие человека, танин отодвигался вглубь облака и скрывался от взоров».

Библия также упоминает танинов. В пятый день творения сотворил Бог огромных морских чудовищ – таниним. И некоторые считают, будто речь идет о левиафанах. А другие уверены, что Всевышний в великой милости своей сотворил драконов, дабы показать человеку силу и великолепие десницы своей, устрашить колеблющихся и наставить разумеющих на путь знания.

Не существует сколь бы то ни было четкого описания драконов, и я склонен предполагать, что объясняется это страхом, охватывающим человека при его виде. Леонардо да Винчи предлагал изображать дракона с головой дога, кошачьими глазами, ушами филина, носом борзой, бровями льва, висками петуха и шеей водяной черепахи. Однако большинство преданий описывают его иным образом.

Дракон обладает крыльями, похожими на крылья летучей мыши, массивным телом, чешуйчатой кожей, четырьмя мощными лапами, длинной шеей и головой в форме клина, украшенной гребнем и рогами. Кости дракона очень прочны, но полые и легкие, как у птиц. Нижняя челюсть весьма велика и снабжена особыми мышцами, позволяющими ему выворачивать ее, наподобие того, как это делают некоторые змеи, когда заглатывают крупную добычу. Пасть дракона усажена двумя типами зубов: клыками длинными и острыми, как бритва, и коренными зубами, предназначенными для пережевывания пищи.

Тело дракона покрыто чешуей, видом напоминающей рыбью, но твердую, точно бивни слона. Обычно она коричневая, черная или серая. Я думаю, что это зависит от местности, в которой живет дракон и, что подобно другим животным, цвет позволяет ему лучше прятаться. Чешуя дракона никогда не бывает одного оттенка. Спина обычно окрашена в темные тона, подбрюшье и внутренняя сторона крыльев – в более светлые. У здорового дракона чешуя сияет и лоснится, а стоит ему заболеть – становится тусклой и блеклой.

У новорожденных драконов чешуя мягкая, как бумага или ткань, но с годами твердеет, и взрослый дракон может легко выдержать удар меча рыцаря. Чешуя взрослых драконов больше похожа на панцирь, образованный чешуйками в форме капли. Плоские чешуйки длиной 7–9 дюйма и шириной 4–6 дюймов перекрывают друг друга наподобие черепицы и равномерным слоем покрывают все тело дракона, делая его практически неуязвимым. В области грудной клетки они наиболее велики и часто достигают фута в ширину.

Под подбородком у дракона чешуйки располагаются в противоположном направлении, выступая на двенадцать дюймов и способны насмерть поразить человека. Чешуйки скользят и трутся друг о друга при любом движении, и при этом раздается характерный шелестящий звук.

Органы чувств драконов – зрение, слух, обоняние, осязание и вкусовые ощущения – подобны человеческим, но гораздо более остры. Многие прибавляют к ним еще одно, вызывающее у любого существа ужас, приводящий к временному параличу. И все эти описания сделаны не на основе показаний заслуживающих уважения свидетелей, а собраны мною из разных книг, легенд и преданий.

Наиболее устрашающая особенность драконов – способность изрыгать огонь. Поэтому многие ложные астрономы приписывают этому существу магические свойства, нагромождая в своих сочинениях небылицу на небылицу так, что под их ворохом становится невозможным отыскать истину. Знай, что в испускании огня нет ничего сверхъестественного, и магии в нем не больше, чем в рыночном фокуснике, выпускающем изо рта клубы огня, дабы потешить публику и заработать себе на пропитание. Особенность тела дракона такова, что при перерабатывании пищи у него выделяется газ, способный воспламеняться при соединении с воздухом. Газ этот накапливается во внутренних полостях животного и, в случае опасности дракон извергает его наружу, подобно фокуснику. От щелканья зубами образуется искра, смесь газа с воздухом воспламеняется, наводя ужас на профанов.

И составляют эти профаны ложные книги, основанные на страхе, и вводят в заблуждение людей и приводят их к смятению, упадку сил и неверию. Даже в благороднейшей из наук, астрономии, собралась большая группа неучей, называющих себя астрономами и распространяющих невежество.

Можно размышлять о суждениях истинных и ложных астрономов, но здесь мы рассмотрим их речи и дела, которыми они очень известны. Так, те и другие могут совершать много полезных действий, особенно с человеческим телом, способствовать благополучию и препятствовать обратному, заботиться о бесчисленных удобствах и избегать зла. Однако ложные астрономы считают, что все, что они делают, совершается по необходимости, а истинные астрономы никакой необходимости не признают.

Далее, ложные астрономы, из-за своего неверия и ошибок, в которые они впадают при исчислении небесных констелляций, впадают, по Божьему приговору, в другие бесчисленные ошибки и ищут помощи демонов. И творят заклинания, амулеты и жертвоприношения, для чего изучают вреднейшие книги, в которых рассказывается о разных демонах. И сходятся ложные астрономы с вреднейшими людьми и некоторые из них открывают астрономам внушения и инструкции демонов.

К тому же вреднейшие из ложных астрономов сами начинают творить зло, а книги свои озаглавливают святыми именами, дабы спутать наивных и обмануть простодушных. «Книга Адама», «Книга Моисея», «Книга Соломона», «Книги Аристотеля» и «Гермеса» и иных мудрецов, но написали их сами эти наихудшие из людей, и соблазняют они не только молодежь, но даже пожилых и знатных мужей, наиболее сведущих в наше время. Мы сами видели множество мужей, увлеченных этими книгами, не только клириков и мужей церкви, но и в разной степени образованных государей и других, столь же великих мужей.

И вреднейшие из астрономов в своей злобе вызывают демонов, и те говорят и творят многие чудеса, по Божьему попущению. Иногда они показывают изображения на заклятом ногте мальчика-девственника, на поверхности тазов и на лезвиях мечей, на лопаточных костях барана и иных полированных предметах, заклятых соответствующим образом, и демоны открывают им все, что они хотят, по Божьему попущению.

Мальчики, разглядывая полированный предмет, видят изображение украденной вещи и переносятся в те места, где она спрятана, видят тех, кто ее похитил, и многое другое, а демоны им все это показывают.

Безумие ложных астрономов проявляется и в чистейшей магии. Они творят многие чудеса, приносящие временную пользу одним и зло другим, но творят это с помощью невидимых действий и откровений демонов, по Божьему попущению. Как говорит Давид об откровении демонов людям нечестивым: «послал на них пламень гнева Своего, и негодование, и ярость, и бедствие, посольство злых ангелов».

Эти геомантики творят амулеты и фигуры – гороскопы на песке – и предлагают с их помощью узнать будущее и скрытое настоящее и прошлое. В заморских странах они сидят на рынках и в других общественных местах, и приходят к ним мужчины и женщины для тайных сделок и вопрошания будущего. И творят они свои деяния силою звезд, а также по подобию звезд делают свои гороскопы, употребляя словечки истинных астрономов, и многие знаменитые мужи заражены в наше время этим занятием.

То же самое относится и к другим магическим искусствам: гидромантии, когда гадают по воде, ведь «гидро» по-гречески – это вода; аэромантии, когда гадают по воздуху; пиромантии, когда по огню, и многим другим заблуждениям, о которых мы сейчас не скажем, – через которые демоны губят вреднейших из астрономов тайными откровениями.

Такого рода иллюзии проистекают либо от собственного неверия людей, либо от магов, от их собственных тяжких грехов, или тех, которые их в это вовлекли. От конкретного зла и вреда, творимого магами, подвергается страданиям множество людей, и все это на бесконечных примерах раскрывается в наши времена в виде злодеяний, о которых мы сейчас не можем писать. От всех этих амулетов и заклинаний, гороскопов и, наконец, магических сочинений исходят величайшие заблуждения старушонок-прорицательниц и таких же мужчин.

Ведь так вначале учились магии: матери учили дочерей, отцы – сыновей, и постепенно возрастал во всем мире бесконечный вред вплоть до сегодняшнего дня, и продолжится этот рост до конца дней. Особое зло проистекает из объединения мужчин и старух-прорицательниц с математиками: оно – наихудшее из возможных. И как концу дней предшествуют появление нечестивых людей, склоняющих многих к еще худшим заблуждениям, так и во всяком ложном учении или философии, ложные исследования вероучения приближают конец света. Все зло вреднейших из астрономов, ложных математиков, черных магов и ложно философствующих, извращающих все истинное и доброе, проистекает от демонов – ими они инструктируются и содержатся.

Истинные же астрономы отдалились от всех этих зол и целиком служат подлинной философии и вере, и знают, как выбрать время нужных сочетаний звезд, в которое они могут, с Божьего позволения, многое сделать целительным искусством природы. Истинные же астрономы пользуются определенными словами и действиями, но не заклинаниями магов и старушонок, а согласно благодати, данной философу в области служения Божеству, совершают молитвы и жертвоприношения, которых касается Аристотель в первой части последней главы «Тайная тайных».

Такие великие философы, как Платон, Аристотель, Авиценна и им подобные не поклонялись идолам, а презирали их и по своему убеждению почитали Бога истинного в соответствии с данной им благодатью, и возносили жертвы и молитвы, подобно древним отцам от Адама до закона, данного Моисеем. К тому же Аристотель в своем законе поклонялся единому Богу, совершая молитвы и жертвоприношения, как учит Аверроэс в начале комментария «О небе и мире».

Астрономы должны и могут совершать подходящие действия, чтобы облегчить и ускорить реализацию желаемого. Так, опытный в астрономии врач использует свои медикаменты, когда звезды совершают полезные движения и подходящим образом располагаются над горизонтом, то есть над нашим или его жилищем или над землею нашего проживания, а вредных звезд остерегается. То же он проделывает с пищей и питьем, если он сведущ в астрономии. Врачуя ослабленного человека, он смотрит, как тот переносит определенное излучение звезд, и знает эту предрасположенность не только у ослабленного, но и у больного человека. Знает он и пути исправления и улучшения его свойств, чтобы склонить его ко благу для себя и для других, как в теоретической, так и в практической области.

Ложные же астрономы, чтобы подчинить своей воле простаков и прослыть великими учеными, сочиняют всякого рода небылицы и выдают их за истинное знание. Про драконов они рассказывают, будто они– де обладают магической силой, поэтому при встрече ни в коем случае нельзя смотреть ему в глаза. И якобы в голове дракона скрывается драгоценный камень желтого цвета, похожий на алмаз. И если сделать из полой кости дракона дудочку, укрепив в основании этот камень, то всякий, слышащий ее звуки, замирает на месте, словно очарованный.

А еще говорят они, будто один раз в семь лет дракон приобретает человеческий облик и требует себе самую прекрасную девушку из того города или местности, в которой он владычествует. И когда приводят к нему эту девушку, он, обуреваемый чудовищной похотью, соединяется с ней многократно, а затем, вновь приобретя свой настоящий облик, уносит ее в другое место, где отпускает.

И спустя одиннадцать месяцев рождается у несчастной дитя, по виду и повадкам человеческое, но душой и характером драконово. И вырастают из них беспощадные воители, и если принимают их на военную службу, то отличаются они жестокостью и бесстрашием, и быстро становятся начальниками, но, предоставленные самим себе, превращаются в безжалостных разбойников и душегубов. И все беспричинные войны, завоевания и походы учиняются драконовым семенем, именно они есть возмутители спокойствия и зачинатели смут.

Однако нет этому утверждению ни доказательств, ни примеров, ни одна родословная не прослежена, и лишь один случай подтвержден свидетелями. Истинные же астрономы полагаются только на проверенные факты, и теории строят не по велению смутных сумерек, таящихся в глубине сердца, а на основе разума и знаний, взвешивая каждый шаг и сопоставляя его с реальностью и здравым смыслом.

Братья наши, рыцари святого ордена Тамплиеров, обнаружили в развалинах Храма Соломона на Иерусалимской горе гнездо драконов. И были они большие и маленькие, и драконы женского пола сидели на огромных яйцах. Поначалу хотели рыцари истребить нечисть, но поскольку драконы вели себя миролюбиво, решил верховный магистр приспособить их для борьбы с «неверными». Много было предпринято попыток приручить чудовищ, но с весьма малой для рыцарей пользой. После трудных стараний удалось брату Гуго определить, что больше всего любят драконы коровье молоко, в котором отварены корни иссопа и листья теребинта, и за молоко это готовы служить они любую службу. Однако уничтожать «неверных» чудовища отказывались, и ко всякого рода военным действиям выказывали глубочайшее отвращение. Для вспомогательных работ же использовать их было невозможно, поскольку один вид их приводил в ужас не только простых воинов, но и многих благородных рыцарей.

В конце-концов, приучил брат Гуго драконов переносить почту. В обусловленном месте выставляли корыто с молочным отваром, и драконы, сверхъестественным образом чуя его запах за сотни миль, прилетали к корытцу, и оставляли ящик с сообщениями. А ежели перед корытцем уже стоял ящик, то чудовища забирали его с собой. Вскоре все замки ордена, расположенные в Иерусалимском королевстве, начали сообщаться между собой при помощи тайной почты. Тайной потому, что великий магистр Жерар де Ридфор, и без того обеспокоенный недостойными выдумками об ордене, которые распускали низкие люди в корыстных целях, не хотел давать повода для дополнительных слухов.

А брат Гуго до конца дней своих прожил в развалинах Храма Соломона, рядом с драконами, и полюбил их великой любовью, и они отвечали ему тем же, слушаясь его, точно малые дети. И утверждал он, будто говорит с ними без слов, и они отвечают ему мысленно. И еще говорил брат Гуго, перед самой смертью своей, что сам он превратился в дракона, и когда покинет душа его ветхую оболочку, то переселится в одного из детенышей. Но речам его никто не внимал из-за преклонного возраста брата и его вида, более чем странного.

И научил Гуго драконов преодолевать громадные расстояния и доставлять почту во Францию, Сирию, Фландрию, во все места, где только есть замки ордена. А драконы были покрыты чешуей от кончика хвоста до самой шеи, только страшная морда оставалась неприкрытой. И обладала чешуя удивительными свойствами: когда топорщил ее дракон, чтобы охладить кожу, то становился зримым человеческому глазу, а когда опускал, обращался в невидимку, только морда и оставалась заметной.

И хоть почту драконы доставляли исключительно по ночам, случалось увидеть их стражникам на стенах или ночным дозорам на улицах городов, и ужасные слухи получили еще большее распространение. В числе пострадавших оказался архитектор, возводивший в Париже новый собор. Дракон присел передохнуть на верхушке почти завершенной кровли, и архитектор, при свете Луны разглядывающий свое детище, встретился с ним глазами. Бедняга потерял сознание, а, очнувшись, усмотрел в этом знак особого благоволения. Ему показалось, что сам черт явился из ада, дабы полюбоваться красотой собора. В память о встрече архитектор решил украсить собор скульптурными изображениями дракона.

Одну чешуйку дракона я получил в дар от брата ордена Храма, имени которого не могу упомянуть в данном трактате, и обследовал я ее чрезвычайно долго, рассматривая в изобретенный мною прибор, усиливающий зрение. Трудны и опасны были мои старания, поскольку чешуя мертвого дракона чрезвычайно ядовита, много ухищрений пришлось приложить, дабы не касаться ее голыми руками, а передвигать и переворачивать с помощью пинцетов и щипчиков. Но, несмотря на все ухищрения, спустя несколько недель началась у меня тяжелая экзема, полностью излечиться от которой мне не удалось до сегодняшнего дня. У каждой мудрости есть цена, и за всякое знание приходится платить. Слава Всевышнему, который дает много, а берет мало!

И кажется мне, что нет в невидимости драконов никакого чуда, а напротив, поскольку все, существующее в природе, создал Всевышний по мудрым законам, им же в основу природы положенным, то и драконы подчиняются законам оптики, физики и геометрии. А чешуя их обладает тем свойством, что поглощает без остатка падающий на нее свет и поэтому кажется невидимой, но с другой своей стороны она выглядит, как обыкновенная роговая пластинка. Размышляя, для чего же Всевышний снабдил драконов такой защитой, раздумывая над немногими известными фактами и многажды беседуя с братом ордена Храма, имя которого я не могу упомянуть в данном трактате, пришел я к заключению, что драконы по сути своей миролюбивые существа, и грозный вид их служит только для отпугивания покушающихся на их жизнь. И нет ни одного свидетельства о том, что дракон пожирал человека, но известны многочисленные случаи уничтожения драконов рыцарями. Как видно, благодаря устрашающей своей наружности, дракон стал в глазах людских олицетворением страха перед неизвестными силами природы, а истребление его обратилось в подвиг.

И знай, что все чудеса и странности в нашем мире сотворены всемилостивейшим Богом для испытания праведников и наказания грешников. Многими способами проверяет Судия сердца смертных, и главный из них, как оценивает человек чудеса бытия: приписывая их магии и демонам, или во всем усматривая Высшую волю. Одним и тем же путем пройдут по поверхности жизни и грешник, и праведник, но праведник не споткнется, а грешник упадет лицом в грязь. Да будет доля наша вместе со святыми, пусть отдалит нас Господь от сомнений и укрепит в испытаниях.

Письмо шестое

Дорогие мои!

С каждым прошедшим сном я все острее чувствую, насколько мне вас не хватает. В моей комнатке царят покой и тишина, я избавлен от рабства ежедневной работы, забота о пропитании не висит над моей головой. Тело не беспокоит, и можно полностью погрузиться в прекрасный мир идей и размышлений. Зависимость от книг пропала: удивительным образом я помню все, что когда-либо прочитал. Моя голова словно превратилась в гигантскую библиотеку: стоит лишь подумать о книге, как она выдвигается из ящичка памяти. Всего несколько лет назад я бы назвал мое нынешнее состояние блаженством, а место, в котором пребываю – раем. Но в этом раю мне особенно остро не хватает вас, ваших голосов, прикосновений, советов. Без них мой рай больше похож на ад, ведь неразделенное ни с кем блаженство подобно пытке.

Мои письма – словно разговор, но не только с вами, но и с самим собой. Иногда в поскрипывании грифеля по бумаге мне чудится голос матери, а когда я выравниваю стопку исписанных листов, постукивая ею о стол, эти легчайшие хлопки напоминают покашливание отца. Мне трудно, дорогие мои, очень тяжело без вас. Случится ли наша встреча? Что ждет меня дальше? Кто знает?!

В последнем сне я родился в очень уважаемой семье, хранящей главную тайну святилища. Тайна передавалась из рода в род не один десяток поколений. Кроме членов семьи и патриарха, о ней никто не знал. Даже само существование тайны являлось тайной. Впрочем, я все расскажу по порядку.

Наше святилище существует около пятнадцати столетий. Точного срока начала постройки никто не знает, много завоевателей прокатилось через нашу страну, много раз сбивали со стен одни надписи и вытесывали другие, горели книги и гибли свидетели. Небольшой храм из двух залов, возведенный над могилой Основателя нашей религии, постоянно достраивался и за века превратился в огромное сооружение. Сегодня, помимо гигантского зала, накрывающего, словно колпак, первоначальный храм, в нем насчитывается тридцать шесть святилищ разного размера и формы, и принадлежащих разным народам.

По храмам можно бродить несколько дней, любуясь фресками, мозаиками, старинными гобеленами, картинами знаменитых художников, скульптурами, барельефами. Всю роскошь мира: драгоценные камни, золото, парчу, бархат, мрамор, слоновую кость и бивни моржей можно отыскать, не выходя за пределы святилища.

Мальчиком я сбегал из школы и целыми днями бродил по храмам, засыпая от усталости на скамейке, обитой алым плюшем, или утонув в глубоком кресле главы конфессии. Свечи так сладко потрескивали, освещая колеблющимся светом почерневшие от времени лики святых на старых иконах, пряный запах благовоний, исходящий от бронзовых курильниц, обволакивал меня до самой макушки. Я пытался читать святые книги, но глаза почти моментально смыкались, окуная меня в сон. Моя мать поначалу сердилась и даже отвела меня к патриарху, но тот, узнав, как я провожу время, ласково провел рукой по моим волосам и велел матери не браниться.

Нашей семьей занимается лично патриарх. Чтобы иметь к нему постоянный доступ и не вызывать подозрений у окружающих, мы вот уже которое столетие работаем при святилище. Дел хватает, в огромном храме постоянно требуется вмешательство мужских рук. Женщины нашего рода готовят еду для патриарха и его советников, святых отцов, стирают белье, чинят одежду. Мужчины красят стены, меняют плиты пола, штукатурят, топят печи, убирают дворы, приводят в порядок туалеты. Мы никогда не покидаем стен святилища, вся наша жизнь принадлежит высшей благодати, явившейся миру через Основателя.

О главном, тайном предназначении семьи не знает никто, кроме патриарха. Умирая, он передает тайну преемнику, и это последние слова, которые он произносит в своей жизни. Мне об этом рассказывала мать, ведь наши женщины всегда дежурят у постели умирающих патриархов и слышат их последние беседы.

Город, в котором находится святилище, очень древний. Много раз в нем менялись хозяева, веры, народы. Сегодня здесь правят люди, исповедующие совсем другую религию. Но к нам они относятся терпимо, даже милостиво, ни в чем не ущемляют наших прав и не вмешиваются в порядок жизни священников. Куда хуже обстоят дела с единоверцами, соседями по святилищу.

Около тысячи лет назад святые отцы обратили в истинную веру тимхов. Тимхи – небольшой народ из далекой горной страны, предавались самому отвратительному идолопоклонству. Рассказывали, будто они, в засуху или, наоборот, в проливные дожди, приносили человеческие жертвы, дабы задобрить своих божков. Прошло всего несколько столетий, и неблагодарные неофиты вообразили себя единственными представителями подлинной веры. Всех прочих они обвинили во всевозможных ересях и злокозненных искажениях святого учения. К несчастью, их горы в изобилии содержали золото, и тимхи, играя на слабостях человеческой натуры, прибрали к рукам около половины святилища. Начались распри. Мы, яваним, принесли свет учения в темные жилища тимхов, вернули к истиной жизни народ, погрязший в самом отвратительном идолопоклонстве и, вместо благодарности и уважения получили черные монеты зависти.

Тимхский митрополит потребовал предоставить ему право вести службу в главном зале. Если раньше такое нахальство могло вызвать только смех, то после того, как половина святилища перешла под управление тимхов, оно пробудило слезы и горечь. Патриарх, разумеется, отклонил требование тимхов, и тогда толпа разъяренных монахов-фанатиков преградила ему путь в главный зал, лишив возможности совершать служение.

Среди яваним тоже хватает горячих голов, поначалу в ход пошли плевки, а потом кулаки и камни. Слух о распре быстро облетел город, и к монахам присоединились бездельники, ищущие забав и зрелищ. В конце второго дня беспорядков с обеих сторон были убиты около десяти монахов. О горожанах я не говорю, их никто не считал. Святые отцы пытались утихомирить разбушевавшиеся страсти, но запах крови и вид растерзанных тел действовал на толпу куда сильнее увещеваний.

Яваним в городе проживало куда больше, чем тимхов, и отдельные стычки переросли в организованный погром. Кварталы, где проживали тимхи, были подожжены, женщины изнасилованы, мужчины покалечены и убиты. Святилище быстро наполнилось отчаявшимися людьми, ищущими спасения под сенью святых стен, и оно стало больше походить на лазарет или морг, чем на храм. Дошло до того, что патриарху пришлось собственным телом преградить хулиганам доступ в главный зал, чтобы спасти остатки тимских монахов.

Страсти улеглись только через неделю, и сразу после этого митрополит и патриарх составили многостраничное соглашение. В нем подробно описывались права каждой из сторон и до мельчайших подробностей оговаривались все мелочи совместного проживания.

С тех пор прошло около девятисот лет, и соглашение, за редчайшими исключениями, строго выполняется обеими сторонами. В качестве примера одного из таких нарушений, я расскажу историю про лестницу.

Когда чинили крышу одного из куполов, принадлежащего тимхам, строители случайно занесли лестницу за белую полосу, разделяющую святилище. Полоса эта нанесена как внутри храма, так и снаружи. Она применяется только во время ритуальных церемоний и ремонтных работ, и сделана для того, чтобы ни одна из сторон не могла под видом исправлений или перестроек вторгнуться на чужую территорию. Частное лицо может свободно разгуливать по всему святилищу, без каких бы то ни было ограничений.

Так вот, тимхи – случайно или намеренно, поставили лестницу за белой чертой. Конечно же, им было немедленно указано на недопустимость нарушения древнего договора. Тимхский митрополит принес извинения, и вопрос был исчерпан. Однако, в качестве предупреждения, патриарх не позволил вернуть тимхам лестницу. Воспользоваться ею для своих нужд он также не разрешил. Так она и простояла на крыше около сотни лет, пока не сгнила. Ее остатки до сих пор можно увидеть из окна храма святого Рака, стоит только подняться на хоры и открыть третье слева окно.

Со святым Раком меня связывают особые воспоминания. История возникновения храма очень древняя, она связана еще с Основателем нашей веры. Когда-то Основатель вместе с учениками сидел на берегу озера. Есть было нечего, жители того края презирали Основателя и гнушались подать его ученикам даже краюху хлеба. Тогда Основатель приказал наловить и сварить раков. Приказание было выполнено, горка красных раков оказалась на чистой тряпице пред учениками, но ни один из них не решился отломить даже кусочек, ведь по обычаям того времени раки считались презренной, нечистой пищей. Основатель посмотрел на них и горестно покачал головой.

– Не хлебом, а верой живет человек, – сказал он ученикам. Те промолчали, прислушиваясь к бормотанию пустых желудков.

Тогда Основатель вытащил одного рака, положил его на траву задом к озеру и произнес:

– Иди, радуйся и радуй других.

На глазах изумленных учеников вареный рак медленно приподнял усы, пошевелил выпученными, почерневшими от кипятка глазами и пополз к озеру. Добравшись до кромки воды, он, словно прощаясь, приподнял вверх обе клешни и скрылся. Пристыженные ученики немедленно принялись за еду.

С тех поры в озере завелись раки красного цвета. Благословение Основателя наделило их волшебной силой: рана, нанесенная клешней такого рака, оказывала благотворное влияние на человека: парализованные конечности вновь начинали двигаться, старые девы находили суженого, бесплодные женщины беременели. К озеру потянулись паломники, возле мест, где водились раки, выстроили специальные купальни, и сотни людей целыми днями мокли в воде, ожидая целительного прикосновения клешней. В купальни, привязав камни потяжелее, сбрасывали десятки килограммов чуть подгнившего мяса, которые должны были приманивать чудотворцев.

Но чудеса происходили все реже и реже, хотя количество ущипленных не уменьшалось. Объясняли это тем, что помимо волшебных раков в озере водились обыкновенные, которые также любили подгнившее мясо и целыми ордами сбредались в купальни. Иногда дно было настолько покрыто раками, что каждый шаг вызывал десятки щипков. Паломников вытаскивали из озера с рассеченными, окровавленными ногами, но улыбка счастья не покидала их лиц, ведь каждый верил, что среди множества щипков хотя бы один окажется волшебным.

Примерно шесть столетий назад к озеру доставили короля Бодуэна Четвертого. Одна из наложниц наградила короля проказой, и несчастный владыка гнил заживо. Болезнь зашла довольно далеко, Бодуэн передал правление наследному принцу, а сам отправился в паломничество к святым местам.

Войдя по колено в воды озера, несчастный владыка испустил ужасающий вопль и рухнул навзничь. Когда слуги вытащили полузахлебнувшегося короля на берег, они с радостью и ужасом обнаружили, что в гниющую королевскую плоть вцепились сразу шесть красных раков.

Их попытались отцепить, но раки, словно сговорившись, не желали раскрывать клешни. Тогда их оторвали вместе с кусками мяса и отпустили обратно в озеро.

Король приходил в себя несколько дней. Раны, оставленные клешнями, затянулись очень быстро, и Бодуэн почувствовал себя гораздо бодрее. К его величайшему изумлению, вскоре обнаружилось, что гниющие язвы, покрывающие тело, тоже начали зарубцовываться. Спустя два месяца король был полностью здоров. Об ужасной болезни напоминали лишь многочисленные шрамы, оставшиеся на месте заживших ран.

Весть о его чудесном исцелении облетала весь мир, и поток паломников к озеру хлынул с новой силой. Бодуэн правил еще много лет и в знак благодарности пристроил к святилищу храм святого Рака. Легенды гласили, что святой Рак открывается достойным в клубах благовоний, постоянно воскуряемых перед алтарем.

Однажды я забрел в этот храм и, по своему обыкновению, удобно расположился в кресле настоятеля. Мне никто не мешал, во-первых, потому, что я бродил по святилищу не первый год, а во-вторых, в храме попросту никого не было. Храм Рака, по тогда еще неизвестной мне причине, был непопулярен среди паломников. Монахи и священники приходили в него только на время службы, оставшуюся часть суток он пустовал, охраняемый лишь храмовой гвардией. С солдатами этой гвардии я был хорошо знаком, наверное, они видели во мне одного из оставшихся далеко собственных братьев или детей и поэтому всегда баловали, затевали смешные разговоры и угощали сластями.

Я уже почти погрузился в дрему, когда перед моими глазами предстало приводящее в трепет зрелище. Из клубов благовоний выросло чудовище, похожее на огромную блоху. Его многочисленные ножки омерзительно шевелились, вытягиваясь в мою сторону, торчащий из головы заостренный хоботок плотоядно извивался, тоже нацеливаясь на меня. Я весь задрожал, не было никаких сомнений, что чудовище хочет высосать мою кровь. От ужаса я закричал, голос прокатился по храму, поднялся под купол и вернулся, повторенный многократным эхом.

На шум прибежал гвардеец, и от ветерка, поднятого его появлением, чудовище растворилось. Я не стал никому рассказывать об увиденном, но с тех пор обходил Храм святого Рака седьмой дорогой.

Ну, вот, теперь, когда вы получили представление о месте моего рождения и образе жизни, я перейду к рассказу о нашей семейной тайне. Главным праздником святилища было нисхождение святого огня. Каждый год, в день смерти Основателя, посреди малого зала внутреннего храма, построенного прямо над Его могилой, на алтаре для воскурения благовоний, сам собой возгорался священный огонь. В первый раз это произошло на тридцатые сутки после смерти Основателя и с тех пор, вот уже полтора десятка столетий, повторяется в один и тот же день, точно в одно и тоже время. Чтобы ни происходило за стенами святилища, какие бы власти ни свирепствовали снаружи, какие бы ураганы и вихри ни сотрясали его стены, каждый год, в одно и тоже время Основатель удостаивал нас чуда. Эта преемственность, это незыблемое постоянство, давали возможность миллионам верующих плыть в океане житейских бурь, и с уверенностью смотреть на горизонт, закрытый грозовыми тучами.

Ритуал принятия святого огня один из самых торжественных и волнующих ритуалов из всех, что только существуют в мире. Уже за неделю до срока наш город переполнялся паломниками. Они занимали все гостиницы, бились за любой угол, за каждую кровать. В дело шли сараи и хозяйственные пристройки, но мест все равно не хватало. Оставшихся без крова размещали в огромных палатках, которые мэрия разбивала на базарной площади. Палаточный городок рос год от года, но, тем не менее, все равно оставались семьи, спавшие прямо на улицах.

К полудню святилище переполнялось до предела. Огромная площадь вокруг храма была забита битком, люди стояли, плотно прижавшись друг к другу. Каждый держал в руках тридцать пять свечей, по числу лет, прожитых Основателем, чтобы принять святой огонь, который возгорится на алтаре. Оберегая его, словно зеницу ока, они понесут огоньки в свои города и страны, повезут на кораблях, войдут в салоны авиалайнеров и тысячи, сотни тысяч домов во всем мире целый год будут озарять лампады, зажженные от чудесного огня.

Теснота вокруг святилища постоянно приводила ко всевозможным травмам, ожогам и даже к смертям. Но полученные раны паломники считали меткой Основателя и приписывали ей чудодейственные свойства, а погибших во время церемонии немедленно причисляли к лику святых.

Ровно в три часа пополудни патриарх вместе с митрополитом и мусульманином из семьи Абу-Рейдж входили во внутренний зал святилища. Попасть туда очень непростая задача, и гвардейцам приходилось прилагать значительные усилия, дабы растолкать толпу. После того, как патриарх и митрополит тщательнейшим образом проверяли помещение, проверку повторял мусульманин. Искали огонь или средства, необходимые для зажжения огня. Также проверяли, не спрятался ли кто между колоннами или среди кресел, не вырыли за прошедший год укрытие в стенах святилища. Проверка продолжалась около часа, и особенно усердствовал мусульманин. Еще бы, он получал за свою работу сумму, равную годовому содержанию гвардейского офицера. Помимо денег, его миссия считалась весьма почетной, и семейство Абу-Рейдж, получив право на проверку около шестисот лет тому назад, не пропустило с той поры ни одного года.

Мусульманин выстукивал стены и плиты пола специальным молоточком, заглядывал во все шкафы, переворачивал все коврики и покрывала, освещал ярчайшим фонарем все уголки и щелочки. Убедившись, что в зале нет ни малейшей возможности возникновения огня, кроме как чудесного нисхождения, высочайшая комиссия запирала двери святилища на огромный замок, заливала его расплавленным воском и запечатывала тремя печатями на трех языках: яванском, тимхи и арабском. Воску не жалели, ведь после окончания церемонии паломники разбирали его до последней крошки.

К полуночи возбуждение в святилище достигало высшей точки. Воздух загустевал настолько, что его, казалось, можно было резать ножом. То тут, то там раздавались дикие выкрики, кто-то из паломников не выдерживал напряжения и заходился в припадке. Конвульсии, точно волна от брошенного в воду камня, расходились по толпе, постепенно затихая. Паломника поили водой, успокаивали.

С первым ударом колокола всех стоящих на территории святилища начинала бить дрожь. Она усиливалась с каждым ударом, сливаясь с торжественным гудением колокольной бронзы, и к двенадцатому удару толпа содрогалась, словно умирающее животное. Трудно даже представить, что бы могло произойти, если бы сразу после завершающего удара в окошках малого зала не возникали отблески света: святой огонь нисходил на алтарь!

Дрожь ожидания моментально сменялась бурным проявлением радости. Люди смеялись, плакали, целовали друг друга. Ухитрялись непонятным образом преклонить в этой тесноте колена и возблагодарить Основателя за очередную милость, за еще один подаренный человечеству год.

Старинное предание, существующее столько же, сколько стоит святилище, предостерегало: в тот год, когда святой огонь не спустится на алтарь, начнется конец света. Каждый, присутствующий в святилище в ночь гибели Основателя словно ожидал вынесения приговора, себе, своим близким и любимым, всему человечеству и у каждого возникало ощущение, будто в его силах склонить чашу весов в ту или иную сторону. Именно этим объяснялось необычайное напряжение, страстные молитвы, дрожь, а затем и экстаз радости при первых отблесках огня.

Гвардейцы с трудом раздвигали толпу, патриарх и митрополит снимали воск с замка, передавая его святым отцам, а те немедленно крошили его на кусочки и раздавали присутствующим. Тяжелые двери малого святилища медленно растворялись, и перед глазами паломников представало чудесное зрелище огня, полыхавшего на алтаре.

Патриарх и митрополит возжигали свечи и передавали их святым отцам, те – паломникам и спустя несколько минут весь храм заливало море света. Конечно, было немало ожогов, но то, что за минувшие столетия ни разу не возник даже малейший пожар, говорило о святом происхождении огня.

Ну, вот, а теперь, собственно, и начинается мой рассказ. Все, что я писал вам до этих строк, было только введением, прелюдией к основному действию. Я приступаю к нему дрожа, ведь сон, который еще совсем недавно был моей жизнью, не полностью отпустил тело. Его холодные коготки крепко зацепились за ажурную сетку кровеносных сосудов, оплели мозг, притаились под языком. Моя рука, водящая карандашом по листкам бумаги, еще чувствует ледяную тяжесть камней подземелья, мне порой кажется, будто я различаю на пальцах пятна копоти, прилипшей от прикосновений к стенам лаза.

Так вот, несмотря на поиски и проверки, производимые семейством Абу-Рейдж на протяжении многих столетий, главного обнаружить им не удалось. К алтарю ведет подземный ход, даже не ход, а скорее лаз, узкая щель между камнями фундамента. Пробраться по нему может только ребенок, ход начинается за пределами святилища, в каморке, где хранятся лопаты, грабли, ножницы для подстригания травы и прочий инвентарь. Величайшее чудо нисхождения огня, чудо, на котором держится вера миллионов людей, и есть тайна нашей семьи.

Из века в век один из мальчиков пробирается по лазу к алтарю, отодвигает изнутри камень и с началом двенадцатого удара зажигает огонь. Затем возвращает камень, запирает его массивной щеколдой и быстро уползает в подсобку.

Обнаружить, что камень двигается, невозможно при внешнем осмотре, ведь щеколда прочно удерживает его на своем месте. Заметить сдвиг камня из окон также невозможно: края алтаря прикрывает решетка старинного золота, изукрашенная так плотно, что взгляд не в состоянии проникнуть через сплетения гранатов, корон, факелов, сердец, саламандр, единорогов и драконов. В самом же малом зале в эти минуты никого нет, и поэтому наша тайна остается нераскрытой уже пятнадцать столетий.

Не все мальчики семьи удостаивались нести на своих плечах бремя тайны. Ведь помимо исключительных духовных качеств, позволяющих доверить ее подростку, он должен был обладать необходимыми физическими данными: маленьким ростом, худобой, узкой, вытянутой головой. Правда, последние восемьсот лет головы всех рождающихся мальчиков вытягивали при рождении, но на худобу и маленький рост повлиять было куда сложнее.

Несколько сот метров, преодолеваемые в кромешной тьме и абсолютном безмолвии, могут вывести из душевного равновесия не только ребенка, но и взрослого мужчину. А для того, чтобы отодвинуть тяжелый камень алтаря, а потом быстро водворить его на место, требуются немалые физическая сила и упорство.

Главная проблема состояла в том, что возможности для тренировки практически не существовало, ведь святилище круглый год было открыто для посетителей. Впрочем, когда мальчика в первый раз учили этой работе, патриарх всегда затевал какой-нибудь ремонт, позволявший закрыть малый зал на несколько часов.

О, я хорошо помню мое первое посещение лаза! Стоял яркий солнечный день середины лета, все вокруг словно обволакивала липкая пленка жары. Накануне со мной беседовал патриарх, долго рассуждал о чуде, его необходимости и значении, о том, что тайна, сохраняемая нашей семьей на протяжении стольких лет, уже само по себе чудо, повторил историю, о том, как перед смертью Основатель вызвал родоначальника нашей семьи и поручил ему зажечь поминальную свечу на его могиле.

– Огонь, который ты зажжешь, – сказал патриарх, и его глаза за круглыми стеклами очков заблестели, – средоточие духовности, материальное воплощение единства душ миллионов верующих, слитых воедино актом самоотречения во имя любви к Основателю. Только подчинив свое «я» высшей воле, неотрывно слившись с абсолютным началом, можно обрести истинную духовность и подлинную свободу. Основатель, разговаривая с вашим родоначальником, видел на много столетий вперед. Он, конечно же, имел в виду не только ту, одинокую свечку на могильной плите. Основатель пророчески узрел великанов духа, которые понесут на своих плечах стройное здание основанной им традиции, сохранят и передадут будущим поколениям священный огонь, ежегодно возжигаемый на алтаре рядом с его могилой. И в число этих великанов сегодня вливаешься ты, маленький безусый подросток. Ведь истинное величие не в размере мышц и не в мощи оружия, но в силе духа, в понимании, в преданности наследию отцов.

Огонь от той поминальной свечи пятнадцать столетий горел в покоях патриарха. Несколько вместительных колб из голубого венецианского стекла были доверху заполнены желтым искрящимся маслом и по его поверхности плавали фитили. В день нисхождения огня патриарх зажигал от одного из фитилей крохотную свечку, запирал ее в специально сделанный футляр, через который не пробивался ни один лучик света, и передавал мальчику из нашей семьи. Пробраться через узкий лаз, держа в вытянутой руке горячий, пахнущий расплавленным воском футляр, была совсем непростая задача.

Да, я начал рассказывать о своем первом посещении лаза. В первые минуты контраст между влажным жаром, окутавшим здание святилища, и ледяным мраком подземелья приятно поразил меня. Уставшие от многодневной духоты легкие вздохнули с облегчением. Я мысленно представил себе план лаза, который отец столько раз рисовал, и резво пустился в путь. Однако уже через несколько минут мной начал овладевать непонятный ужас. Он усилился, когда пятно света из открытого входа в лаз скрылось за поворотом. Мне начали чудиться ужасные рожи, детские страхи из давно забытых сказок вдруг вернулись и сжали мое сердце каменными пальцами жути. В какой-то момент я даже остановился и решил вернуться, но, припомнив лицо патриарха и его слова о великанах духа, все-таки продолжил путь.

Мой старший брат не мог сопровождать меня, он слишком вырос и больше не вписывался в извилины и повороты лаза. В некоторых местах даже мне, куда более щуплому по телосложению, приходилось выдыхать воздух, чтобы протиснуться сквозь створки каменной щели. Каждое сужение имело имя, и каждое нужно было преодолевать своим, особым манером. Брат подробно описал мне эти приемы, и мы даже отработали самые сложные из них, глубоко зарываясь в плотные скирды соломы на хозяйственном дворе святилища.

По семейной традиции спускаться в лаз мог только один человек. Почему, как, из-за чего: подробности остались за темным занавесом времен. Докатились только смутные отголоски: об отце, якобы умершем в одной из теснин и закупорившему выход сыну, о безуспешных попытках вытащить труп, о расчленении тела на глазах у дрожащего от ужаса ребенка, о седых волосах извлеченного, наконец, мальчика.

Заблудиться в лазу было невозможно, ведь он не имел ответвлений и не соединялся с другими подземельями. Сужения я преодолел без всякого труда, шепотом произнося имя каждого из них, словно прося не гневаться и пропустить. В какой-то момент стало не хватать воздуха, ледяной озноб проник, казалось, до самых костей. Но и это мне описывал старший брат, и по его совету я на несколько минут перестал двигаться и вытянулся в лазу, собирая силы.

Мороз еще сильнее набросился на мое тело и точно окутал его тяжелой одеждой, похожей на шитую золотом массивную сутану патриарха, захотелось спать, руки отказались повиноваться. Я находился в подземном ходу каких-нибудь десять минут, но абсолютная темнота, глухая тишина и холод словно вырвали меня из реальности привычного мира.

Вдруг сверху донеслась чуть слышная музыка. Я без труда узнал орган большого зала. Это значило, что до малого святилища осталось совсем немного. Звуки вернули меня к привычной действительности. Я оторвался от пола и двинулся вперед.

Малый зал был закрыт для посещений. Мой отец и старший брат чистили пол, тщательно выскребая черные полоски грязи, собравшиеся между мраморными плитами. Без опаски я нащупал щеколду, с трудом отодвинул ее. Футляр со свечой полагалось поставить в небольшую нишу, вырубленную с правой стороны на уровне колена. Но в тот раз вместо футляра я принес с собой деревянную чурку таких же размеров. Запрятав ее в нишу, я вложил пальцы обеих рук в специальные выемки с обеих сторон камня и потянул его на себя. Он даже не шелохнулся. Я попробовал еще раз. Тот же результат. Всякого рода мысли закружились в моей голове. Если бы не предупреждение отца, что камень очень тяжел, и его совсем не просто сдвинуть с места, я бы решил, что забыл какую-нибудь из процедур.

Собравшись с силами, я рванул со всей мочи. Камень дрогнул. Еще и еще, и, наконец, в кромешной темноте вспыхнула узкая полоска – в ход проник свет из храма. Обдирая в кровь пальцы, я оттащил камень и передвинул его налево, в специальное углубление. Заглянув в образовавшуюся дыру, я увидел плоскую поверхность алтаря, дымящиеся благовония, желто-красные язычки святого огня, переплетения фигур на решетке, а над ними лицо патриарха. Он одобряюще улыбнулся, и я понял, что справился с заданием.

Вставить камень обратно оказалось куда проще, чем вытащить. Успех придал мне сил, и задвинув на место щеколду, я почувствовал себя совершено бодрым. Когда глаза привыкли к темноте, и сияющий квадрат проема перестал светиться перед мысленным взором, я начал свой путь домой. Сужения показались теперь чуть ли не друзьями; пробираясь сквозь них, я ласково прикасался кончиками саднящих пальцев к стенам и прощался, до следующего раза. Сколько моих предков проползло, подобно мне, через эти каменные загустья, сколько света и добра подарили людям эти мрак и холод.

В день смерти Основателя, первый мой день нисхождения святого огня, все прошло гладко и быстро. Даже камень я сумел отодвинуть, не ободрав пальцы. Правда, мышцы рук болели после этого несколько дней. Все мужчины нашего рода не отличаются физической силой, мы низкорослые, сухие и очень стройные. На протяжении веков нам подбирали жен миниатюрного телосложения, чтобы рожденные ими дети могли без труда пробираться сквозь каменные теснины. Кроме того, начиная с года, мальчиков поят специальным отваром: молоко, крепко заваренное на особом сборе. Состав трав, их пропорция и количество – также тайна нашего рода. Юноша перестает его пить только после того, как служение переходит к его младшему брату.

Несколько последующих лет тянулись очень медленно, в юности все кажется нескончаемо длинным, я рос, набирался знаний, узнавал мир. Конечно, главным днем года был для меня день смерти Основателя. Пробираясь через толпы паломников, наводняющих в предпраздничную неделю наш город, я совсем по-другому смотрел на стариков, убеленных сединами мудрости, взрослых, самоуверенных мужчин, на прочно держащихся за жизнь женщин, на их детей, празднично наряженных и с нескрываемым презрением взирающих на мою скромную одежду. Лицевая сторона мира представлялась теперь не то, чтобы обманом, но скорее напоминала театральный занавес, с нарисованными на нем озером, плакучей ивой, белоснежными лебедями, пухлыми овечками и прекрасной девушкой, играющей на свирели. Только наивный чудак мог принять этот лубок за подлинную картину.

Мысли, что будет после того, как мое тело перестанет протискиваться через извилины лаза, я гнал от себя подальше. К чему тревожиться о грядущих неприятностях? Будущее, такое, каким оно представало в судьбе моего отца и старших братьев, не радовало. Их самый высокий час остался далеко за плечами, впереди ждала работа при святилище, стрижка газонов, покраска стен, заготовка дров. Не спорю, любая работа в храме свята, но меня такое будущее совсем не привлекало. Может быть, именно поэтому я и старался думать о нем поменьше.

И вот, этот день настал. Проделывая, – в который раз! – путь от каморки с инструментами до алтаря, проверяя, все ли готово, и главное, готово ли мое тело к главному дню, я с ужасом ощутил, что сквозь два сужения протискиваюсь на пределе возможностей. В одном из них мне даже пришлось снять рубашку и, царапая кожу об острые кромки камня, буквально продираться, выдохнув воздух до последней капли. Если бы я замешкался еще на несколько секунд, то просто бы задохнулся: камень облегал меня плотнее хорошо сшитого платья, не оставляя возможности вздохнуть. Я никому не рассказал о случившемся, но стал искать выход из создавшегося положения.

Моя первая мысль была расширить проход. Проклиная свою недогадливость и сожалея о годах, за которые можно было бы спокойно обработать все сужения, я уже принялся подыскивать долото и молоток, когда вдруг сообразил, почему таким простым способом решения проблемы не воспользовались мои предшественники.

В храме всегда есть люди. Двадцать четыре часа в сутки не затихают благодарственные молитвы, паломники со всего света принимают с алтаря святой огонь, рассматривают богатое убранство залов, просто отдыхают, расположившись на широких скамьях вдоль стен. Само нахождение в стенах святилища считается благотворным, поэтому многие стараются провести здесь ночь. Удары долотом по камню, несомненно, привлекут чье-либо внимание, а для того, чтобы расширить все сужения, таких ударов понадобятся многие сотни, если не тысячи.

Тогда я почти перестал есть и принялся тренировать дыхание, пытаясь задерживать его на возможно больший промежуток времени. Мои усилия принесли плоды: за три недели, остававшиеся до нисхождения огня, я похудел на несколько килограммов и научился обходиться без воздуха около минуты. Узости я преодолевал в два приема: сначала просовывал ноги, а потом резко выдыхал воздух и отталкивался руками. Мешал только деревянный брусок, соответствующий футляру со свечой, но и тут я приспособился, привязав к нему веревочку. Оказавшись по другую сторону сужения, я аккуратно подтягивал его к себе. Пол в лазу был ровным, хорошо утоптанным ногами моих предшественников, поэтому брусок нигде не зацеплялся. На ближайший день поминовения проблема была решена, но дальше, что делать дальше?

Убегать от мыслей теперь было некуда, и чем дольше я предавался размышлениям о своем будущем, тем горше становилось у меня на душе. Все происходящее потихоньку представало в совсем ином свете. Уже без всякой гордости я думал о поколениях своих предков, сгорбленных и щуплых, с узкой грудной клеткой, вспоенных ослабляющим отваром, жизнь которых была посвящена продолжению обмана. Пусть святого, пусть во имя счастья человечества, но обмана.

А нам, что принес этот обман моей семье? Каждому, кто хоть раз спускался в подземелье, традиция запрещает выходить за пределы храма. Наша жизнь ограничена стенами внешнего двора; я ни разу не был в лесу, не купался в реке. Я не знаю, что такое море, о чем шепчут сосны на опушке бора, как поет иволга в скошенных лугах. Я не смогу учиться, получить профессию и заняться любимым делом, не смогу жениться на приглянувшейся девушке. Мой удел – до конца дней выполнять черную работу, и вырастить сыновей, которых ждет такая же участь. И все это ради ползанья в кромешной тьме по обжигающе холодным камням, и нескольких секунд радости, когда от тоненького язычка свечи на алтаре занимается пламя.

Надо сказать, что помимо футляра со свечой я брал с собой коробок обыкновенных спичек, ведь огонь мог погаснуть, а возвращаться обратно и зажигать новый могло не хватить времени. Правда, со мной такого не случилось ни разу, но ведь могло. А если бы я забыл спички, или, если бы они отсырели? Что бы случилось тогда? Как бы отреагировали миллионы верующих на отсутствие святого огня?

В какой-то момент я перестал терзать себя этими вопросами. В конце концов вера в Основателя не поколеблется, даже если прекратится чудо огня. Скорее наоборот, она станет еще крепче, ведь в убеждениях, постоянно подкрепляемых чудесами, есть некоторая фальшь. Настоящая вера должна существовать сама по себе, вне сверхъестественных происшествий или даже вопреки им.

Кроме того, я был уверен, что патриарх и святые отцы несомненно найдут этому какое-нибудь убедительное объяснение. Скорее всего, оно уже давно приготовлено и дожидается своего часа в одном из ящичков патриаршего секретера. А вот мою жизнь и жизнь моей семьи это событие может сильно изменить. Как и в какую сторону, я пока не понимал, но необходимость в такой перемене ощущал все сильнее и сильнее.

Своего пика эта необходимость достигла в день поминовения смерти Основателя. Уже спускаясь в лаз, я твердо знал, что сегодня чудо нисхождения не произойдет: свеча в футляре погаснет, а взятые спички окажутся сырыми. Я понимал, что меня могут назвать предателем, перечеркнувшим столетия верности и чести, но моя правда, понятая мною истинная картина мира, казались важнее, чем все обряды и заветы. Есть души, предназначенные для высокой цели, им дано многое и спрос с них особый. Сегодня я попробую изменить ход истории, какой бы высокой ни оказалась моя личная цена.

До последней минуты все происходило как обычно. Задолго до двенадцати я оказался на месте, отодвинул щеколду и сдвинул с места камень. После первого удара колокола я перетащил его в нишу, открыл футляр и несколькими энергичными выдохами загасил свечу. Спички я с вчера оставил за окном, упрятав под выступом подоконника, и ночная влага надежно пропитала серные головки.

Десятый удар, одиннадцатый. Напряжение, царившее в храме, передалось и мне. Сердце колотилось, пальцы рук, лежавшие на кромках проема дрожали.

Двенадцатый…. Несколько секунд гробовой тишины, а затем истошный вой ужаса. По традиции прекращение святого огня означает начало конца света. Дурачье в праздничных одеждах, набившееся в храм, решило, что он наступит прямо сейчас. Я потянулся за камнем, чтобы вернуть его на место, и замер. С противоположной стороны алтаря донесся скрежет, одна из мраморных плит сдвинулась с места, из образовавшейся дыры высунулась тонкая рука с горящей свечой и подожгла щепки. Пламя, словно ожидавшее прикосновения дрожащего язычка, вспыхнуло сразу, заплясало, выбрасывая вверх трепещущие листики, и вопль ужаса в большом зале мгновенно сменился бурными криками радости.

Рука исчезла. Плита встала на свое место, а со стороны входной двери послышался звук отпираемого замка.

Я быстро передвинул камень, закрыл щеколду и в изнеможении опустился на пол. Сияющий проем еще стоял перед моими глазами, тоненькая рука, с характерной тимхской татуировкой вокруг запястья еще совершала в нем свое мгновенное движение, но я уже знал, что моей жизни пришел конец. Возвращаться назад я не хотел, будущее рисовалось мне адом без прощения и надежды. Я стремительно пополз к выходу, втиснулся в первое сужение, выдохнул воздух, продвинулся до середины, и, широко раскинув руки и ноги, предоставил природе сделать свое дело.

Очнулся я тут, за столом, перед почтовым ящиком под головой дракона. Это письмо сильно утомило меня, заканчиваю, хочу верить, что мой следующий сон окажется не таким ужасным и утомительным.

До свидания, дорогие мои,

любящий вас – сын.

Глава седьмая

ПОЛИРОВКА

– Пройдемся взглядом по радиусу зеркала, – Кива Сергеевич наморщил лоб и поднес линзу почти к самому носу. – Мм-м, остатки матовости занимают примерно одинаковую площадь. Дело идет хорошо, можно приступать к полировке. Ты готов?

Честно говоря, Мише хотелось говорить о совсем других вещах, но пререкаться с Кивой Сергеевичем было совершенно бесполезным делом. Надо пропустить вал поучений над головой и, приступив к работе, потихоньку развернуть разговор в нужную сторону.

– Итак, – Кива Сергеевич осторожно положил линзу на станок и радостно потер руки. Весь его вид излучал довольство, можно было подумать, что перед ним расставлены изысканные блюда и наступило время обеда.

– Если шлифовка шла на твердом шлифовальнике, – произнес он менторским тоном, – то полировку будешь производить на мягком полировальнике. Вот он.

Движением фокусника, извлекающего кролика из пустой шляпы, Кива Сергеевич достал из кармана удивительно знакомый Мише предмет. Да, действительно, это был точно такой же шлифовальник, сжимая который Миша провел десятки часов, под нежное шипение абразивного порошка. Внимательно осмотрев его, он заметил разницу – торец был покрыт эпоксидной смолой, прорезанной тонкими бороздками.

– Сейчас мы отформуем инструмент, – сказал Кива Сергеевич, – и ты приступишь к работе. Включи горячую воду.

Миша послушно подошел к раковине и открыл кран. Спустя минуту Кива Сергеевич нетерпеливо спросил:

– Пошла горячая?

Миша сунул палец под клокочущую струю и тут же отдернул.

– Кипяток!

– Отлично! Теперь разогрей смолу.

– А сколько греть?

– Пока не размягчится.

Миша засунул полировальник прямо в середину струи. Горячие брызги обжигали кончики пальцев, но он терпеливо выждал несколько минут. Затем вытащил полировальник и надавил указательным пальцем на коричневую поверхность. Прежде твердая, как стекло, смола мягко спружинила.

– Дай-ка попробовать, – Кива Сергеевич протянул руку и тоже придавил смолу.

– Хорошо! – он с удовольствием помотал головой. Этот жест был Мише знаком; так вел себя отец за праздничным столом, выпивая перед едой большую рюмку водки.

– Теперь, – продолжил Кива Сергеевич, – положи полировальник на станок, а поверх него линзу. И осторожнее, умоляю тебя, осторожнее, одно неловкое движение, и труд нескольких месяцев уйдет в песок!

Честно говоря, причитания Кивы Сергеевича раздражали Мишу. Во-первых, если чей труд и уйдет в песок, то его, Мишин. А во-вторых, неужели после стольких месяцев дотошного наблюдения учитель еще не научился верить Мишиным аккуратности и прилежанию?!

– Сейчас начнем формовку, – сказал Кива Сергеевич. – Движения здесь те же, как при шлифовке. Но больших давлений не нужно. Наша задача добиться того, чтобы волнистая и матовая поверхность смолы стала ровной и зеркально блестящей.

Кива Сергеевич положил правую руку на линзу и ласкающими движениями принялся водить ею взад и вперед. Рука двигалась так нежно, словно под ней находилось крошечное живое существо.

– Помни, что во время формовки зеркало должно постоянно быть мокрым, иначе оно может приклеиться к смоле. Следи за тем, чтобы на поверхности не было ямок от мелких пузырьков воздуха. Давай, принимайся за дело.

Он поднял руку над станочком, словно пианист, уносящий последний аккорд вместе с едва заметным трепетанием пальцев.

Миша опустил пальцы на линзу и повторил движения Кивы Сергеевича. Рука шла сама по себе, отработанное десятками часов согласие мышц уже не требовало вмешательства разума.

– Добже, – еще раз помотал головой Кива Сергеевич. – Хорошо. Сноровка появилась. Значит, с формованием ты управишься примерно за час.

Миша молча кивнул и продолжил работу. Нужно было выждать еще минут десять, чтобы возбуждение Кивы Сергеевича слегка улеглось, и тогда задавать вопрос. Так и получилось.

Учитель размяк, удобно облокотившись на стол, глаза утратили напряженный блеск, морщины разгладились. На Мишу он смотрел с нежностью, почти приближающейся к той, с которой он совсем недавно прикасался к полировальнику.

– Кива Сергеевич, – спросил Миша, продолжая плавно водить линзой, – а в наше время драконы еще остались? Ну, может не такие, что выпивают кровь у слона, но хоть какие-нибудь?

– Остались, – кивнул головой Кива Сергеевич.

– А в Зауралье они водятся? – начал сужать круг Миша.

– Водятся.

– А в Кургане?

– И в Кургане.

Вот это да! Миша чуть не подскочил на табуретке. Как же так, он столько лет прожил в этом городе, вырос в нем, но никогда не слышал ничего подобного

– И можно его увидеть?

– Если будешь хорошо полировать, я тебя познакомлю с одним из них.

– С драконом?

– А с кем же еще. Поговорите, пообщаетесь.

Миша слегка остолбенел.

– Так они еще и разговаривают?

– Не хуже нас с тобой. Покажи-ка полировальник.

Кива Сергеевич внимательно осмотрел смолу и одобрительно похмыкал.

– Годится. Смотри внимательно. Но сначала слушай. Во время полировки мы придадим зеркалу точную сферическую форму, и сведем всякие следы матовости.

Кива Сергеевич достал из шкафчика аптечный пузырек и сунул его Мише. К пузырьку была приклеена пожелтевшая от химикалий бумажка, а на ней уже знакомым почерком выведено: «Полирит».

Кива Сергеевич смочил полировальник жидкостью из пузырька, вставил его в станок и бережно положил линзу на поверхность смолы.

– Штрихи имеют ту же длину, что и при тонкой шлифовке, – сказал он и ловко провернул линзу, – и работа производится с той же скоростью. Давление на зеркало должно быть достаточно большим, но не слишком. Не слишком!

Он внимательно посмотрел на Мишу. Можно было подумать, что перед ним стоит не обыкновенный курганский мальчик, а какой-то удивительный силач, способный одним нажатием пятерни раздавить кусок толстенного стекла.

– Внимательно следи за влажностью линзы! Если начнешь тереть по сухому – смола нагреется и прилипнет. Тогда жди неприятностей. Поэтому каждые восемь – десять минут, наноси на смолу полирит. И не лей, а капай! Посмотри сюда.

Кива Сергеевич поднял руку и жестом пригласил Мишу подойти ближе.

– Смотри сквозь линзу. Видишь воздушные полости?! В этих местах поверхность стекла не касается смолы. А сейчас осторожно, без нажима, сделаем несколько круговых движений, и полностью выдавим воздух в канавки. Вот так. Теперь начнем полировку. Все понятно?

Миша молча кивнул. Сколько можно обращаться с ним, как с маленьким!

Более внимательный наблюдатель давно бы заметил гримасу раздражения на Мишином лице, но Кива Сергеевич был слишком погружен в небесные дела, чтобы обращать внимания на мелочи.

– Ты три, три, – сказал он, потрепав Мишу по плечу. – Если матовые участки не сполируются до конца, придется возвратиться к тонкой шлифовке. Впрочем, давай смотреть в будущее с большей верой. Руку ты набил весьма основательно, а ожидаемая неприятность встречается относительно редко. Часов через двадцать-тридцать работы твоя линза превратится в настоящее зеркало телескопа.

Кива Сергеевич вернулся на свое место, удобно облокотился, и принялся с удовольствием наблюдать за Мишей. Однако кислая мина на лице ученика была столь явной, что не заметить ее стало невозможным. Что-то сообразив Кива Сергеевич предложил:

– Сегодня я собираюсь посидеть подольше, возможны интересные события в районе большого Юпитера. Хочешь присоединиться?

– Да, конечно хочу!

– Тогда отложи линзу и возвращайся домой. Отдохни, побудь с родителями. Можешь поспать, чтобы набраться сил – ночь предстоит бессонная. Приходи в обсерваторию к двенадцати.

Миша вымыл руки, попрощался и вышел за дверь. Он еще не знал, как определить клокотавшие в его груди чувства, для такого анализа он был еще слишком молод, но столь взрывчатую смесь неприязни с симпатией ему еще не приходилось ощущать.

Медленно идя по улице, Миша пытался разобраться в своем отношении к Киве Сергеевичу. Несомненно, ему было с ним очень интересно. Нет, не очень, а безумно, невозможно интересно. Никто из окружающих его людей не знал даже сотой доли того, о чем Кива Сергеевич говорил с легким пренебрежением, словно о давно сделанных глупостях. И астрономии мог его научить только он, причем не книжной, холодной науке, переложенной, точно компрессами, пухлыми атласами звездного неба и зубодробительными трактатами по небесной механике, а живому, трепещущему в руках делу. Это притягивало.

Отталкивали безразличие Кивы Сергеевича к его, Мишиным, успехам, пустые похвалы, произнесенные без толики истинного чувства. Дистанция между учеником и учителем была столь несообразной, что любые успехи ученика представлялись учителю копошением жучка в луже, этаким несуразным барахтаньем, сучением ножек и мелкими, частыми содроганиями невзрачного тельца.

Так представлялись Мише его отношения с Кивой Сергеевичем. А ведь, он, Миша, вовсе не заурядный мальчишка с курганской улицы. Он, в своем роде, тоже необычный человек. Конечно, не следует так рассуждать о самом себе, это неправильно, ненаучно, ведь человек не может правильно оценивать собственные достоинства или недостатки, но все-таки, правды ради, он должен произнести эти слова. Хотя бы наедине, так, чтобы никто больше не слышал.

Он прилежен, целеустремлен. Он не обойден способностями, скорее наоборот, наделен ими. Он выполняет каждое слово учителя, каждое его приказание. Разве этого мало? Почему же Кива Сергеевич не подпускает его ближе, почему, даже делясь тайнами, он все равно оставляет закрытыми двери во внутренние комнаты?

Сколько раз Миша пытался завести разговор о манускрипте Войнича, разузнать, для чего Кива Сергеевич дал его прочитать. И не просто дал, а перевел, переписал для него целую главу. Какой вывод нужно сделать из трактата о драконах? Как они связаны с астрономией и построением телескопа? А солнцевики и лунники? Правда, с тех пор, как он стал носить с собой амулет и каждый вечер повторять заклинание, его оставили в покое. И это все? Неужели трепещущая нить тайны, уже вплетенная в ткань его жизни, превратилась в заурядную суровую нитку? Сколько раз он задавал эти вопросы учителю, рассчитывая если не на полное поднятие завесы, то хотя бы на тонкую щелку, дырочку, позволяющую заглянуть в удивительный мир чудес, пролегающий так близко от суеты обыкновенной жизни.

Но Кива Сергеевич пропускал вопросы мимо ушей и вместо ответов загружал Мишу указаниями по шлифовке зеркала. Нет, шлифовка дело само по себе тоже интересное, но по сравнению с драконами, она отступает куда-то на пятый план.

А может, Кива Сергеевич хотел проверить его приверженность астрономии, поманить вкусной наживкой, словно глупую рыбку в Тоболе?

Нет, не похоже. Тогда зачем, зачем!? У кого спросить, с кем посоветоваться?

О родителях Миша даже не вспоминал. Их интересы казались ему приземленными, образ жизни каким-то растительно-примитивным. Работа, заботы по дому, чтение вечерней газеты, ужин и засыпание в кресле перед телевизором. Разве смогут они понять хрупкость его сомнений, оценить деликатность вопроса и разобраться в переплетении тончайших этических парадигм?

Конечно, не смогут. Из сложившейся ситуации ему придется выползать самостоятельно, опираясь лишь на собственный здравый смысл и чутье.

Густые сумерки оседали на город. Разом вспыхнули фонари, и прямые улицы Кургана наполнил мягкий абрикосовый свет. Миша ничего не замечал, происходящее внутри занимало его куда больше, чем давно знакомый ландшафт. Потом он будет вспоминать эти сумерки, дрожащий свет фонарей, поскрипывание снега под ногами. Все покажется ему милым: даже запах выхлопных газов, висящий над городом, даже топорные хрущевские пятиэтажки и нелепые сталинские уродцы с вазами и башенками. Ведь прошлое всегда кажется нам более счастливым, чем настоящее, особенно, если это прошлое – наша юность.

– Куда ж ты запропастился? – чуть обиженно произнесла мать, пока Миша скидывал тяжеленное пальто и выпрастывал ноги из валенок.

– Сегодня возможны интересные события в районе большого Юпитера, – важно сообщил Миша. – Кива Сергеевич попросил составить ему компанию. Ровно к двенадцати я должен вернуться в обсерваторию.

– А ведь сегодня день смерти дедушки Абрама. Надеюсь, ты не забыл?

Забыл! Миша действительно забыл о годовщине. День смерти дедушки в их семье отмечали, подобно тому, как в других семьях праздновали день рождения. Мать готовила торжественный обед, зажигали толстые поминальные свечи, горящие целые сутки, садились вместе за стол, не спеша ели, разговаривали. Первые годы мать всегда рассказывала что-нибудь из жизни ее семьи, но потом истории иссякли, и слово перешло к Максу Михайловичу. Годовщину смерти его родителей никто не знал, когда и в какой из рвов свалила их немецкая пуля, так и осталось загадкой, поэтому день смерти тестя Макс Михайлович отмечал, будто день гибели собственной семьи. Слезы давно иссякли, и спустя несколько лет горестная дата превратилась в день воспоминаний. А может, и нет ничего правильнее, чем говорить о почивших, словно о живых, чтобы слова, наполненные витальной силой, наполнили блекнущий образ, словно горячий воздух наполняет монгольфьер, и приподняли его над землей, из земли.

Миша быстро вымыл руки и уселся за стол. Все было, как обычно в этот день: большая черная гусятница, в которой исходил жирным соком гусь, запеченный с яблоками, глянцево поблескивающий холодец, подмигивающий желтыми яичными глазками, салат оливье, густо нашпигованный хрустящими ломтиками огурцов домашнего соления, селедка под шубой из тертой свеклы, морковки, вареного картофеля и майонеза. Посреди стола отпотевала бутылка водки для отца, массандровские «Черные глаза» для матери, и две бутылки ситро для Миши. От великолепия разложенных блюд, сияния тарелок, блеска начищенных ножей и вилок, радужных огоньков в рубчатых боках хрустальных бокалов у Миши сразу засосало под ложечкой.

– Вот, – мать положила перед ним на стол толстую общую тетрадь в коричневом переплете. – Ты уже вырос и можешь прочесть.

На миг Мише показалось, будто перед ним тетрадка с манускриптом Войнича. Но как он оказался у матери, ведь сундук заперт, а ключ спрятан в надежном месте между стропилами? Замешательство длилось всего несколько секунд, ровно столько, чтобы заметить разницу между тетрадями. Он вопросительно посмотрел на мать.

– Я перевела с идиш дневник деда Абрама.

– Дед вел дневник?

– Когда служил в армии. Во время японской войны.

Вот так новость! Об этом мать никогда не рассказывала.

Миша раскрыл тетрадь. Она была исписана до середины ровным и четким почерком матери.

– Потом почитаешь, – отец выдернул из массандровской бутылки неплотно вставленную пробку и налил матери полный бокал вина.

– Давайте помянем наших мертвых. И не только наших. Всех тех, кто полег безвинно и не дожил до сегодняшнего дня.

Булькнула водка, зашипел лимонад. Семейство Додсонов сдвинуло бокалы.

Около девяти часов вечера, сытый и блаженно раздутый газировкой, Миша забрался на чердак, прижался спиной к теплому боку трубы и раскрыл тетрадь. О юности деда Абрама ему было известно немного. Мать с большим уважением называла имя его отца, Мордехая. Он жил в Бутриманце, одном из многочисленных еврейских местечек Литвы, шил обувь, а свободное время изучал Тору. Вернее, изучал Тору, погружаясь в самые тайные ее глубины, а в свободное время шил обувь.

– Отец был любимым сыном деда Мордехая, – вспоминала мать, – он держал его возле себя, рядом, с самого утра до поздней ночи. Поднимался дед рано, в середине ночи и сразу отправлялся в микву. Летом и зимой, в любое время года. Иногда, чтобы погрузиться, ему приходилось разбивать лед. Сына он тоже заставлял погружаться вместе с собой, и воспоминания о ледяной микве отец сохранил на всю жизнь.

После омовения они шли в синагогу и занимались до самого утра. Чему обучал его дед в часы перед рассветом, отец никогда не рассказывал. Возможно, он посвятил в это сыновей, особенно старшего, Мордехая, названного в честь деда.

– Девушке ни к чему тайная премудрость, – ворчал он вместо ответа на расспросы Полины. – Женщины и без того немного ведьмы.

В четырнадцать лет дед отправил отца в знаменитую Воложинскую ешиву. Юноше долженствовало изрядно продвинуться в изучении Талмуда и вернуться в Бутриманц молодым раввином. Но вышло по-другому. Завершив четыре года учения, Абрам решил оставить ешиву. Его влекло в большой мир, хотелось повидать другие страны, выучить иные языки. Он вернулся домой, полный радужных планов и сияющих надежд, но тут началась русско-японская война. Мечты Абрама сбылись, но самым неожиданным образом. Он действительно оказался в другой стране и выучил чужой язык, но не как вольный путешественник, а в качестве матроса на флагманском броненосце «Петропавловск».

ИЗ ДНЕВНИКА АБРАМА ГИРЕТЕРА

29[2] января

Прошло всего несколько дней со дня объявления войны, а я уже обритый, в грубой солдатской одежде еду вместе с другими новобранцами в сторону Владивостока.

Что это пришло сказать для меня лично? Возможно, Всевышний не доволен моим решением уйти из ешивы и посылает меня, словно пророка Даниеля в яму со львами, дабы проверить мою праведность? Или, подобно Иезавели, суд надо мной завершит свора бешеных собак, только в человеческом облике? А может быть, Он одобряет мой выбор и посылает меня посмотреть большой мир. А какой самый простой способ путешествовать без денег? Служить в армии!

Обстановка в теплушке отвратительная. Унтер, долженствующий поддерживать дисциплину и проводить занятия, большую часть времени спит. Просыпаясь, он много и жадно ест, выпивает услужливо поданную ему водку, час или полтора рассказывает какие-то невообразимые небылицы о своих подвигах в подавлении восстания маньчжурских «ихэтуаней» и снова засыпает. Стук колес и мерное покачивание поезда действительно клонят в дрему.

Зато остальным обитателям теплушки не спится. Не знаю, какими путями, но они постоянно достают водку и беспощадно напиваются. Напившись, сначала поют песни, поют красиво, с надрывом и очень жалобно, но потом быстро ссорятся и начинают драться. После пары разбитых носов и оцарапанных в кровь кулаков, наступает затишье, все разбредаются по своим местам и засыпают.

Странно, но драка, по-видимому, доставляет им удовольствие не меньшее, чем выпивка. Михаил, мой сосед по нарам, вернулся с кровоточащим носом, я пожалел его, достал чистый носовой платок. К моему удивлению, он не выказал ни малейшего огорчения по поводу разбитого носа. Скорее наоборот, факт травмы представлялся ему доказательством собственной удали и свидетельствовал о хорошо и с пользой проведенном времени.

Среди ночи буянов начинает тошнить, один за другим приоткрывают бедолаги дверь теплушки, свешиваются наружу и громко блюют. Вывернувшись наизнанку, они нетвердыми шагами бредут к своим местам и валятся навзничь, словно мешки.

А утром все начинается с самого начала. Эту кувырколлегию я наблюдаю уже третий день и, если поначалу она вызывала лишь отвращение и гнев, то теперь мне жаль этих парней, ничего в жизни не знающих кроме пьянства и мордобоя.

Чтобы найти себе занятие, я принялся повторять по памяти Учение. Какое счастье, что отец заставлял меня зубрить его наизусть. Теперь в моем распоряжении целая библиотека. Я отворачиваюсь лицом к стене и погружаюсь в другую действительность.

«Все заповеди, о которых сказали мудрецы – „до полуночи“, могут быть исполнены до начала рассвета. Если так, то зачем же сказали они „до полуночи“? Чтобы отдалить человека от проступка».

30 января

Водка, наконец, кончилась. Вернее кончились деньги, на которые она покупалась. От нечего делать в теплушке затеяли игру, кто громче выпустит газы. Впрочем, к царящей вокруг вони игра почти ничего не добавила. Газы скоро иссякли. Тогда в ход пошли сальные анекдоты, и сменившие их рассказы о мужских достоинствах собеседников. Описываемые ими подвиги выглядели такими же невероятными, как байки о воинской доблести спавшего унтера.

Мне никогда не приходилось близко сталкиваться с русскими людьми. Литовских и польских крестьян я успел узнать в местечке, их приземленная натура выглядела куда примитивнее глубинной духовности русского мужика. И вот, первое знакомство.

Мой сосед около часа пытался со мной заговорить. Это крупный парень, с оловянными, выпуклыми глазами, рыжими ресницами и по– детски хитро сложенными губами. Я не сомневался, что он начнет просить денег. Так и получилось.

– Послушай, Абраша, – сказал он, присаживаясь, наконец, возле меня. – Ты знаешь, что главное в армии?

Я не хотел вступать с философские разговоры и отрицательно покачал головой.

– В армии главное, – поучающим тоном произнес Михаил, – солдатская взаимовыручка. Седня ты мне поможешь, а завтре я тебе. Правильно?

– Правильно, – ответил я.

– Лады! – обрадовано воскликнул мой сосед. – Хорошо, что мы с тобой заодно. Дай рублик на водку, мои кончились, а пить хочется, – он мотнул головой, – просто сил нет.

– На водку не дам, – сказал я. – На какое хорошее дело может, и согласился бы. А на водку не дам.

– Не дашь, значится, – злобно ощерился сосед. Напускное добродушие слетело с его лица. – Товарища, значит, обижаешь. Да ты знаш, что за обиду товарища случиться могет?

В теплушке постоянно топилась печка. Уголь помешивали кочергой, сделанной из металлического прута. Всевышний не обидел меня силой, вернее сказать, даровал ее в избытке. Вместо ответа Михаилу, я встал, взял кочергу в руки, скрутил ее кольцом и положил ему на колени.

– Во, дает! – удивленно протянул он. – Крепкий жидок, однако! Ну, да ничего, на водку ты все равно выложишь. Кто в империи главный? Мы, русские! Вот и служи тому, кто главнее.

Я ничего не ответил, сел на нары и отвернулся лицом к стене. Через несколько секунд меня потревожил болезненный укол. Резко обернувшись, я увидел Михаила, с обнаженным ножом в руке. Он стоял перед нарами, выставив пред собой руку с ножом, и глумливо улыбался.

Я окинул глазами теплушку. Унтер, как обычно, спал. Все остальные расселись по своим местам и с интересом наблюдали за происходящим. Что ж, лучшего зрелища, чем гладиаторские бои, человечество еще не придумало.

Я схватил одеяло и швырнул его на Михаила, Пока он пытался отбросить его в сторону, я вскочил и с размаху ударил его носком сапога по голени. Он завыл и рухнул на пол. Сорвав одеяло, я вторым ударом сапога выбил из его руки нож.

К нашему местечку часто приходили литовские мальчишки из соседней деревни. Они любили подраться и, прогуливаясь вдоль околицы, выкликали соперника на бой. Дрались не опасно, до первой крови. В местечке хватало сорванцов, и на вызов всегда находились ответчики. К моему удивлению, после тринадцати лет отец стал посылать меня к околице. Большим мастером в этом деле я не стал, но главному – не закрывать глаза при ударе и еще кое-каким приемам – научился.

Михаил сидел на полу, схватившись за ногу и скулил, перемежая плач грязными проклятиями. Я поднял нож и подошел к двери теплушки, чтобы выбросить его наружу, но в это время проснулся унтер.

– Что здесь происходит? – грозно спросил он.

Я объяснил. Унтер мне не поверил. Тогда я обратился к соседям по теплушке, с просьбой подтвердить мои слова. К моему удивлению, все они сделали вид, будто заняты своими делами.

– Не видел, не слышал, не заметил, – говорил каждый, неумело изображая удивление. Но унтера, похоже, правда о происшедшем абсолютно не интересовала.

– Значится, так, – сказал он, быстро закончив опрос. – Налицо драка с попыткой смертоубийства. Пострадавший лежал на полу, покушавшийся с ножом в руках стоял у двери. Я вынужден сообщить, – унтер угрожающе поднял палец и указал на потолок теплушки, – Там разберутся. А вы, – он перевел палец на нижних чинов и снова угрожающе покачал им, – а вы нишкните, скоты драчливые. А то будет, как с жидком.

Что будет, как и когда, он объяснять не стал. Выкурив папироску и смачно поплевав в приоткрытую дверь вагона, унтер снова завалился спать. На ближайшей остановке, я отворил дверь теплушки и выскочил наружу. Делать это категорически воспрещалось, но терять мне было нечего.

До офицерского вагона я добежал за пару минут. На мое счастье, командир нашей роты, с которым мы познакомились перед самой посадкой в эшелон, стоял на ступеньках. Он мне понравился каким-то своим неофицерским видом: на его носу сидело пенсне, напоминающее чеховское, и бородку он носил тоже под Антона Павловича. Был он молод, и когда знакомился с ротой, то не кричал, как другие офицеры и не смотрел полупрезрительно, а нормальным голосом произнес несколько слов о долге, Родине, чести русского солдата.

Я подошел и попросил разрешения обратиться. Поручик посмотрел на меня удивленными глазами.

– Вы отдаете себе отчет, – спросил он довольно прохладным тоном, – в каком виде предстаете перед своим командиром?

Вид у меня после нескольких дней валяния на нарах был еще тот. Шапку я впопыхах забыл, а шинель на бегу застегнул не на те крючки.

– Прошу прощения, – сказал я, – но обстоятельства необычны.

– Необычны? – он удивился еще больше. – Ну, тогда рассказывайте.

Он выслушал меня, не перебивая, внимательно оглядывая с ног до головы увеличенными сквозь пенсне глазами.

– Так унтер все время спит? – спросил после того, как я закончил рассказ. – Ладно, с унтером я разберусь. А вот с вами что делать? Вы ведь чужой. В другую роту перевести, то же самое произойдет, раньше или позже.

Он задумался и наклонил голову.

– Сколько языков вы знаете? – вдруг спросил он.

– Шесть, – сказал я.

– О! – воскликнул поручик. – И какие же?

– Идиш, иврит, арамейский, русский, литовский и немного польский. На первых четырех умею читать и писать, а на литовском и польском только разговаривать.

– А арамейский-то откуда? – опять удивился поручик.

– На арамейском Талмуд написан, я в ешиботе почти пять лет его изучал.

– Так вы что, духовного звания?

– Не успел доучиться.

– Понятно, – сказал поручик. – А вот японский язык сумеете освоить?

– За сколько?

– Пока до Владивостока не доберемся. Полагаю, еще недели полторы.

Я пожал плечами.

– Выучить вряд ли смогу. Мало времени. Но кое-что освоить успею. Если учебники есть.

– Есть, есть учебники, – почему-то обрадовался поручик. – Как вас зовут?

– Авраам.

– Пойдемте, я попрошу командира полка перевести вас в оркестр, и поселить вместе с музыкантами. Там люди потоньше. Но вы постарайтесь, Абрам, и к Владивостоку хоть немного, но разберитесь в японском.

«Молился и ошибся – дурной знак для молившегося. А если он „посланец общины“ – дурной знак для пославших его, потому, что посланец человека, словно он сам. Рассказывали о раби Ханина бен Доса, что он молился за больных и говорил: „этот выздоровеет, а этот умрет“. Спросили его: „откуда ты знаешь“? Ответил он им: „если я произношу молитву без запинки, знаю, что ее принимают благосклонно, а если нет – знаю, что ее отвергли“».

2 февраля

Спустя два часа я уже ехал в теплушке для музыкантов. Здесь царит совершенно иная атмосфера. Нет ни драк, ни похабной хвальбы, ни дурнопахнущих соревнований. Правда, пьют не меньше, но ко мне никто не пристает с просьбами дать рублик. Поручик снабдил меня учебниками и разговорником, и я делю свое время между повторением «седер зроим» и изучением иероглифов. Учеба идет легко, я довольно быстро понял внутренний ход построения фразы и теперь попросту заучиваю иероглифы. В разговорной речи попрактикуюсь уже на Дальнем Востоке. Кроме того, у меня нашлось еще одно занятие.

Кроме ежедневных репетиций каждый музыкант время от времени повторяет свою партию. В оркестре около двадцати человек, поэтому в теплушке постоянно звучит музыка. Если бы не моя привычка заниматься в общем зале ешивы, где двести человек разговаривают одновременно, сосредоточиться в этом шуме было бы невозможно. За два дня я успел переслушать сольные партии всех оркестрантов, и мое внимание привлек трубач, стройный мужчина лет тридцати пяти. Его усы и волосы уже начали приобретать серебристый цвет трубы, на которой он играет, а ее голос, высокий и печальный, напоминает холодные звуки зимы.

Мы разговорились. Станислав рассказал мне историю своей жизни. Она горька и печальна. Я не могу осуждать его за постоянное пьянство, могу только сочувствовать. Вчера у него закончились деньги, просить он не мог, но предложил научить меня играть на трубе. Я всегда тянулся к музыке, даже наигрывал какие-то незамысловатые мелодии на дудочке нашего пастуха, поэтому с радостью принял его предложение. В качестве платы за уроки я даю Станиславу немного денег, он покупает небольшую бутылку водки «мерзавчик» и, по его собственным словам, «приходит в себя».

Мои успехи внушительны, Станислав утверждает, будто у меня абсолютный слух, но на самом деле приемы игры на трубе весьма незамысловаты, а мелодии просты, ведь в качестве упражнений мы разучиваем исполняемые оркестром марши. Кроме того, Станислав показывает мне военные сигналы: побудку, «на знамя равняясь», «принятие пищи», «выход на работу».

Вечером, когда разговоры затихают, я размышляю о том, что произошло. Случай с Михаилом настолько очевиден, что вместо ответа можно сказать: иди и читай в доме учителя. Даже маленький ребенок не ошибется в его оценке. Но вот мой ротный командир…. Ведь и он русский! И если ты скажешь, что особенности первого случая не похожи на особенности второго, и единственное общее, что есть между ними, это принадлежность поручика и Михаила к одному народу, то следует ли из рассуждения, что такой подход для понятия проблемы неприемлем? Значит, нужно предположить, что поручик относится к одному народу, а Михаил и другие солдаты из теплушки к другому. Так ли это? Пока я не в состоянии понять.

«Там, где мудрецы сказали удлинить, никому не разрешается сократить; сократить – никому не разрешается удлинить; завершать – никому не разрешается не завершать; не завершать – никому не разрешается завершать».

10 февраля

Мы близки к конечной цели поездки. Приходил поручик, приносил для проверки тоненькую книжицу на японском. Я без труда разобрал, что это устав караульной службы, принятый в японской армии. По просьбе поручика, перевел ему несколько пунктов вразброс из разных мест книжицы. Он пришел в полный восторг и подарил мне рубль.

Вчера произошла забавная история. Ко времени общей репетиции Станислав еще не проснулся. Водку, которую он покупает на деньги, полученные от меня, он пьет в одиночку, не желая делиться с другими музыкантами. Так вот, он выпил потихонечку свой «мерзавчик» и задремал. Когда началась репетиция, я несколько раз дернул его за рукав, но тщетно. Тогда, чтобы не подвести учителя, я взял его трубу и в нужных местах сыграл нужные звуки. Во время репетиции все остаются на своих местах, в теплушке сумрачно, дверь прикрыта, а в обледеневшие окошки свет проникает тускло и слабо. Словом, подмены никто не заметил. Так мне показалось. Но вечером ко мне подсел капельмейстер – Илья Алексеевич Шатров, и спросил:

– Ты где учился играть?

– Здесь.

– Как, здесь, – оторопел он. – Ты хочешь сказать, что до этого ни разу не держал в руках трубу?

– Да, – подтвердил я. – Ни разу.

– Так ты просто талант! – он хлопнул меня по спине. – Вот приедем во Владивосток, я тебя в оркестр заберу. Будешь первой трубой, вместо Станислава.

– Нет, – сказал я. – Не хочу,

– Почему?

– Не хочу, чтобы Станислав пострадал.

Илья Алексеевич похлопал меня по плечу.

– Приятно видеть, что и среди вашей национальности попадаются благородные люди.

И не было у меня в руке достойного ответа. Капельмейстер еще раз потрепал меня по плечу и отошел. Я отвернулся к стене и стал повторять Учение. Но мысли путались, обида мешала сосредоточиться. Шатров вроде похвалил меня, но сделал это как-то презрительно, так что от похвалы остался горький привкус унижения.

Да и чем уж могли досадить капельмейстеру люди моей национальности? Где он сталкивался с ними? Ведь не по службе повредили они ему, потому, что нет в армии евреев на офицерских постах. И не в личной жизни, ведь не женимся мы на русских и не отбиваем у них жен. А в торговых делах русские плутуют не меньше евреев, если не больше. Откуда же такое презрение?

И скажем ли мы, что последний случай подтверждает неразрешимость вопроса? Нет, пока не скажем. Наверное, в моем положении более уместно другое талмудическое выражение: выйди и учи. Да, собственно этим я и занимаюсь. Возможно, в том и состоит цель моего испытания.

«На сколько должен отдалиться человек от испражнений, дабы молиться? На четыре шага».

16 февраля

Шатров больше со мной не разговаривал, но своего добился. Когда мы выгрузились во Владивостоке, ко мне подошел поручик и сообщил о переводе в оркестр.

– Я уже хотел взять вас в штаб переводчиком, но Илья Алексеевич опередил. Рад за вас. Рад, что смог вам помочь. Талантливым людям приятно помогать.

Наш полк отвели в казармы. Несколько дней прошли в бездействии, ждали дальнейших указаний. Впрочем, солдат выводили на стрельбы, уборку территории, строевую подготовку. Несколько раз я встречал соседей по теплушке. Кто здоровался, кто нет, унтер проходил, не замечая, словно мимо пустого места, а Михаил шипел, точно змея:

– Еще на фронт попасть не успели, а жидок уже в тылу. Прикумарился, сучий потрох, примостился к начальству поближе. Ну, ничего, будет и на нашей улице праздник.

Мне, вместе со Станиславом, поручили играть «утреннюю зарю» при подъеме флага. Вставать приходилось до света, поэтому молиться наскоро и по памяти, как я делал это в поезде, уже не получалось. И я трубил так, словно произносил утренние благословения. Это изменило мою судьбу.

Два дня назад на подъем флага собрались все офицеры полка. Такого до сих пор не бывало, многие засиживались до поздней ночи за картами и просыпали линейку. А тут собрались все.

– Видно, начальство пожаловало, – объяснил Станислав. Действительно, среди темных офицерских шинелей выделялись светлые кителя гостей.

– Моряки, – Станислав присвистнул. – Белая кость, не то, что мы, ломовые лошадки пешего хода.

После подъема флага меня вызвали к командиру полка. Идти не хотелось, кто знает, каким сюрпризом может завершиться встреча с начальством!?

Среди офицеров, стоящих у флагштока, выделялся моряк с длинной бородой, приличествующей скорее особе духовного сана. В нашивках и погонах я разбираюсь еще не важно, но, судя по количеству золота и звезд, моряк был из большого начальства.

– Как звать-то тебя, трубач? – спросил он, когда я подошел и отдал честь.

– Авраам Гиретер, ваше высокоблагородие, – ответил я, на всякий случай, именуя моряка по высшему чину.

– Давно я не слышал такой трубы. Хочешь во флот? Горнистом на мой корабль.

О лучшей возможности повидать мир, невозможно было мечтать, и я немедленно согласился.

– Я думаю, не будет большой проблемой перевести его в корабельный оркестр, – сказал моряк, обращаясь к командиру полка. – Вы не против?

– Что вы, что вы, Степан Осипович, – почтительно ответил тот. – Всегда рады помочь нашему доблестному флоту.

– Но, Степан Осипович, – внезапно вмешался один из офицеров, – солдатик-то, похоже, из жидков, а их во флот не записывают.

– Ерунда, – поморщился Степан Осипович. – Павел Степанович тоже из евреев вышел, а пользу флоту российскому принес несравненную.

– Какой такой Павел Степанович? – поинтересовался офицер.

– Нахимов. Адмирал его императорского величества, – отчеканил Степан Осипович. – А ты, Абрам, собирай вещи. Поедешь со мной в Порт-Артур.

Когда я вернулся в казарму, ко мне подошел Шатров и с чувством пожал руку.

– Видишь, Гиретер, какова сила искусства! В одну минуту оно способно изменить жизнь человеческую.

– Илья Алексеевич, а кто этот моряк? – спросил я.

– Моряк! – усмехнулся Шатров. – Это новый командующий Тихоокеанским флотом, вице-адмирал Макаров.

25 февраля

Уже второй день я на «Петропавловске», флагманском корабле нашего флота. Удивительное, колоссальное сооружение, целый город на воде. Огромные пушки, толстенные броневые плиты. Приборы, сложнейшие навигационные устройства, множество палуб. И все это сияет, вычищенное, надраенное до блеска. Сегодня утром, играя «зорю» я испытывал чувство гордости за великую страну, в которой живу, за могущество ее армии.

Гавань Порт-Артура окружена горами. Их тут называют сопками. Утром, когда над водой еще висит сизый туман, первые лучи солнца прикасаются к вершинам сопок. Зрелище получается совершенно необычайное: над черной водой гавани и серыми очертаниями зданий города, горят ослепительно желтые горы.

Порт просыпается, и все приходит в движение. Снуют взад и вперед катера, тарахтят моторы в доках, на кораблях начинается дневная жизнь: сигнальщики машут флажками, медленно поворачиваются, словно разминаясь после ночи, орудийные башни броненосцев. Сопки, корабли эскадры, уже белый, залитый утренними лучами Артур, все это дышит и поет, и каждая сопка возносит песню во славу Господню. Мне кажется, что я почти улавливаю эту мелодию, но она каждый раз ускользает, прикрываясь шумом портовых мастерских и гудками буксиров.

Завтра я начну изучать способы оказания первой помощи. У всех музыкантов на корабле есть дополнительная обязанность. Меня определили помощником фельдшера, во время боя я должен находится в кормовой башне и помогать раненым. Молю Всевышнего, чтобы этой помощи мне пришлось оказать как можно меньше, и чтобы все наши моряки остались живы и невредимы.

9 марта

Сегодня я впервые принимал участие в боевых действиях. Около двенадцати часов ночи всех подняли по тревоге. Мы заняли свои места. Береговые батареи непрерывно стреляли, грохот стоял страшный. С моря им отвечали японские корабли, Иногда разрывы их снарядов, падающих в сопках, освещали ночь, словно молнии. К часу ночи стрельба прекратилась, дали отбой, и мы вернулись в кубрики, но в три часа снова заняли боевые позиции. В третий раз тревога прозвучала в шесть часов утра, и с этого времени уже никто не отходил от своих мест. В восемь часов перед Порт-Артуром показалась японская эскадра. Я насчитал двадцать пять кораблей. Весь горизонт заволокло черным дымом из труб.

Шесть больших кораблей, видимо броненосцев, отделились от эскадры, и ушли за мыс Ляотешань. Вскоре оттуда раздались залпы и на горах показались султаны разрывов. Тут же наши броненосцы «Ретвизан», «Цесаревич» и «Пересвет», стоявшие у входа в гавань открыли ответный огонь. Стреляли через сопки, как объяснили мне матросы, перекидным огнем. Где-то на Ляотешане есть наш наблюдательный пункт, и оттуда по телефону сообщают о результатах стрельбы. Наверное, огонь наших броненосцев оказался очень действенным, потому что японские корабли вскоре показались из-за мыса и, усиленно дымя всеми трубами, присоединились к эскадре. Потом все корабли выстроились в линию вдоль гавани и начали обстрел порта. Им отвечали наши береговые батареи и все броненосцы. Рев поднялся такой, что стало трудно дышать.

Три орудия башни, в которой я находился, стреляли с перерывом в две-три минуты. После каждого выстрела башню наполняли густые клубы дыма, от раскалившихся стволов несло жаром. Матросы сбросили бушлаты и работали в одних тельняшках. Перед выстрелом комендор подавал знак, мы затыкали уши и открывали рты, но все равно грохот был невероятный. Я бросился помогать матросам, откатывал в сторону стреляные гильзы и укладывал их в ящики.

Стрельба продолжалась с четверть часа, затем японцы развернулись и ушли в море. От наступившей тишины заложило уши, слух вернулся минут через двадцать. Комендор башни, бравого вида моряк с пышными ржаными усами и голубыми блестящими глазами подошел ко мне и пожал руку.

– Молодец, Абрам! Хоть ты и адмиральский любимец, но грязной работы не чураешься!

Его слова произвели на меня впечатление, не меньшее, чем выстрел из орудия. Меня считают адмиральским любимцем? Почему? Кто так решил? И тот, кто это предположил, почему он так предположил?

Впрочем, для такого домысла есть достаточно оснований. Действительно, на «Петропавловск» я попал по прямому указанию адмирала, приехал вместе с ним и сразу получил должность первой трубы. Для возникновения слуха этого довольно.

К пяти часам дня срочно собрали оркестр. Мы выстроились на палубе, и когда к борту подвалил катер, грянули «Боже, царя храни». По трапу легко взбежал высоченный капитан второго ранга, поздоровался с адмиралом, кивнул выстроенному почетному караулу и вместе с Макаровым поднялся на мостик. Он прошел возле меня на расстоянии вытянутой руки, и я сумел хорошо его рассмотреть. Во всех его движениях, осанке, повороте головы, улыбке, чувствовалось благородство.

Когда мы вернулись в кубрик, я выяснил, что капитан – только что назначенный начальник военно-морского отдела в штабе командующего флотом, великий князь Кирилл Владимирович. Впервые мне довелось увидеть так близко члена императорской фамилии. Впечатление он производил очень благоприятное.

Жизнь моя потихоньку вошла в новое русло, и я снова могу повторять Учение.

«Тот, кто видит место, на котором произошли чудеса для народа Израиля, произносит: „Благословен совершивший чудеса для предков наших на этом месте!“ Тот, кто видит место, на котором было уничтожено идолопоклонство, поизносит: „Благословен искоренивший идолопоклонство в нашей стране!“»

16 марта

Восход солнца в Порт-Артуре производит на меня такое сильнейшее впечатление, что я тихонько поднимаюсь до света, выскальзываю на палубу и, приготовив трубу, наблюдаю чудесное зрелище исчезновения ночи. Трубу я вытаскиваю для отговорки, объяснить, зачем я оказался на палубе во внеурочное время. Мол, готовлюсь к побудке, проверяю инструмент и сам настраиваюсь. Но никто не беспокоит; видимо, ореол адмиральского любимца защищает меня от расспросов.

Макарова матросы любят, о нем идет слава «отца солдат». С его появлением бессмысленная муштра поуменьшилась, да и зуботычины, ранее щедро рассыпаемые офицерами, сошли на нет. Комендор уверен, что Макаров задаст жару японцам. Вот только закончится ремонт «Ретвизана» и «Цесаревича», как адмирал выведет эскадру в море и будет гнать корабли Того до самой Кореи.

Сегодня утром я удобно облокотился на борт и так залюбовался восходом, что не услышал шагов за спиной. Чья-то рука легла мне на плечо, я обернулся и увидел адмирала. Отпираться было бесполезно, я вытянулся во фрунт и стал ждать решения своей судьбы.

– Восход наблюдаешь? – спросил адмирал.

– Так точно, ваше высокоблагородие, – сказал я, стоя по стойке смирно.

– Можешь называть меня Степаном Осиповичем, – сказал Макаров. – И стань вольно, не тянись.

Он помолчал с минуту, глядя на алеющие вершины сопок.

– Ты знаешь, Абрам, я еще ни разу не слышал такой пронзительной трубы, как твоя. Словно ангелы спускаются с небес и призывают меня трубным гласом. Ты, наверное, станешь большим музыкантом, если переживешь эту войну.

В это время на одном из миноносцев, готовящихся к очередному рейду, стали выбирать якорную цепь. Ее скрежет отчетливо разнесся над спящей гаванью, и в повторяющихся звуках ложащейся на барабан цепи мне послышалась мелодия. Наверное, я слишком явно прислушался, Макаров огладил бороду и спросил:

– Поет? Цепь поет?

– Да, Степан Осипович. И цепь, и деревья и гавань, и каждый камушек поют славу Создателю. Я уже несколько дней пробую услышать, что поют сопки, но никак не получается.

– Да ты, братец, поэт, – улыбнулся Макаров. – Ну что ж, логично получается, чтобы так играть на трубе, нужно быть поэтом. А песня сопок, – он снова огладил бороду, – скоро мы пойдем в бой, и там ты услышишь совсем другие песни. Будем надеяться, что твой Бог спасет и сохранит тебя.

Он ушел, я занял свое место на мостике и, как обычно, протрубил зорю, словно читая утренние благословения. Я был уверен, что наш короткий разговор никто не заметил, ведь экипаж еще спал, а вахтенные находились на другой стороне броненосца. Но после завтрака, когда мы отрабатывали приемы скоростной стрельбы, ко мне подошел комендор.

– Петром меня зовут, – сказал он, протягивая руку.

Забавно, ведь до сих пор для общения со мной ему вполне хватало окрика «эй», а уж себя-то он требовал называть только «комендор»!

Выглядел он весьма живописно, и я невольно залюбовался им. Наглаженные брюки, заломленная бескозырка, без единой морщинки форменка, сияющий белизной трехполосный гюйс, роскошные усы. Так выглядели бравые моряки на плакатах, призывающих бить япошек без пощады и разбора.

– Заходи вечор ко мне в кубрик, – предложил комендор. – Чаю попьем, побалакаем.

Удивительная перемена! Объяснить ее можно только моим утренним разговором с адмиралом. И если предположить, что для нее существует другая причина, то, поскольку она неизвестна, мы не можем использовать ее в качестве доказательства. Следовательно, мы вынуждены заключить, что у брони «Петропавловска» есть уши, а у орудий – глаза.

Вечером я пришел в кубрик комендора и там явился свидетелем ужасающей, отвратительной сцены, от которой не могу опомниться до сих пор.

Петр занимал угол кубрика, почетное место. К борту тут была приделана полка и столик, так что, в отличие от всех остальных моряков, спящих в подвесных койках, а имущество хранящих в рундуках, служащих также столом и стулом, у комендора было некое подобие мебели.

Мы уселись на рундук, Петр разлил по жестяным кружкам крепкий, густо пахнущий чай, достал чекушку.

– Чтоб не посуху, – добавил он, ловко срывая крышку.

Пить водку я отказался, поэтому пировали мы так: комендор прикладывался к бутылочке, аккуратно оттирая усы и крякая после каждого глотка, а я отхлебывал чай. Однако наше пиршество почти сразу было прервано ужасающими криками, несущимися из соседнего кубрика.

– Что это? – спросил я.

– Да новобранцу жопу рвут, – равнодушно ответил Петр и сделал солидный глоток.

– Как это, рвут? – удивился я.

– Обыкновенно, рым-болтом.

– За что, и разве можно так с человеком обращаться?

– Ты, Абраша, на флоте человек свежий, – рассудительно начал Петр. – За что тебя адмирал привечает, не ведаю, однако ж, видимо, есть в тебе скрытая хитрость. Но хитрость хитростью, а опыт опытом. На опыте весь наш флот держится, вся держава.

Опыт, Абраша, – он снова приложился к чекушке, – есть бесценный продукт человечьей жизни, помноженный на умудрение и памятливость. Вот приходит на флот молодой моряк. Ну какой из него, в задницу, матрос? Так, доска неструганная. Ему еще сто палуб выдраить надо и пуд солонины съесть, пока он в матроса превратится. И кто ему поможет? – Петр выпятил и без того выпуклую грудь и гулко ударил по ней кулаком. – Мы поможем, старшие товарищи. Потомут-ко без нас ни хрена он не узнает, ни о море, ни о жизни, ни о службе царской. И ежели матрос с умом и прилежанием выполняет указания умудренных товарищев своих, то путь его хоть и не сладок, но прям и полезен, как ему самому, так и службе.

Но бывают дураки нахальные, и на все у них свой ответ и присловье. Чегой-то они читали, чегой-то слышали, и мнение свое на всякий предмет составить успели. А я говорю им, мненье свое в карман засунь, да зашей, чтоб случайно не вывалилось.

Которые поумнее так и делают, а котрые нет, залупаться начинают. Вот и приходится их учить через задний проход. Как в жопе своей он чужой предмет почувствеет, – Петр расхохотался, поглаживая себя между ног, давая тем самым понять, о каком предмете идет речь, – так сразу в голове у их что-то расширяется вместе с жопой, и службу нести начинают в соответствии с уставом и указаниями старших товарищей.

Мне уже доводилось слышать разговоры о содомии среди матросов, но мне они казались вымышленными или сильно преувеличенными. Также как и мат, в котором угроза подвергнуть извращенному сношению одно из самых распространенных ругательств. Честно говоря, до сих пор я воспринимал его только как фигуру речи. И вот, оказывается, это вовсе не пустые угрозы и не просто брань! Конечно, когда столько молодых парней и мужчин годами не видят женского общества, носясь по волнам на своих кораблях, то может случиться и такое. Но чтобы силой, и в качестве наказания?

Крики из соседнего кубика перешли в мычание, похоже, несчастному заткнули рот кляпом. Я не верил своим ушам.

– А причем тут рым-болт, – с трудом вымолвил я.

– Молодец, – комендор хлопнул меня по плечу. – Зришь в корень. Ты мужика уже имел?

– То есть?

– Мужика в задницу трахал? – уточнил комендор.

Одна мысль об этом вызвала во мне дрожь отвращения. Я не мог говорить, а только отрицательно покачал головой.

– Ничего, – успокоил меня комендор. – Походишь с нами, все в мире попробуешь. И стесняться перестанешь, как девка красная. Ишь, зарумянился-то!

Он допил водку и хлопнул себя по коленям.

– Эх, хороша была Маша, да кончилась не к сроку! Так вот, Абрашка, мужик не баба, силой его не возьмешь. Ежли он задницу сжимает, хрен туда хрен засунешь.

Он осклабился, довольный произведенным каламбуром.

– И тут на помощь приходит морская смекалка. И опыт, дружок, и опыт, первое во всяком деле затейство. Он жопу свою пружинит, а ему в нее рым-болт загоняют и мышцу, что дырку держит, через край рвут. После этого ему хоть оглоблю туда сувай, все пролезет. И ставят этого молодца на ночное обслуживание кубрика. После двух-трех вахт становится он покорным и послушным, как бархотка, для чистки сапог. Ему урок, другим наука.

Мычание в соседнем кубрике смолкло, лишь изредка оттуда доносились сдавленные стоны.

– Но как же он живет с такой раной? – в ужасе спросил я.

– Да уж как может, – гоготнул комендор. – Несколько недель говно из него на ходу валится, и ходит он с подкладками, точно баба с кровями. А когда жопа подживает, все восстанавливается. Правда, каждый раз садясь на очко, он этот рым-болт вспоминает, но уж кто тебе виновен, дружок, сам виноват, теперь помни.

– А офицеры! – воскликнул я. – Как они это терпят?

– А им до того дела нет, – сказал комендор. – Им главное, чтоб служба справно шла. А уж как мы тут в кубриках, управляемся, не офицерское дело. Нам оно оставлено, старшим матросам. Поэтому-тко на нас, на наших плечах держатся порядок и дисциплина флотская.

Я скомкал разговор, попрощался и вышел на палубу. Крики несчастного звучали в моих ушах. Рассказанное казалось чудовищной небылицей, выдумкою, но, к сожалению, это была правда. Ужасы Содома и Гоморры не исчезли, а продолжают существовать рядом с нами, за тоненькой стенкой.

«Этот корабль не имеет права на существование, – шептал я. – Такое страшное злодейство не может остаться безнаказанным!»

Стояла лунная ночь, свежий ветер гнал по морю упругие волны с кучерявыми пенистыми гребешками. Черные сопки молчали величественно и страшно, словно свидетели преступления. Я ходил по палубе около часа, пока не замерз до самых костей.

В кубрике пели. Задушевно, страдальчески выводили слова о матери, ждущей сына, о любимой, тоскующей без суженого, о родной сторонке, оставшейся за морями и лесами. Словно всего только час назад тут не раздавались стоны изнасилованного, будто не молил он о пощаде, не звал на помощь. Как же совмещается задушевность пения с ужасающим бессердечием, жестокостью по отношению к своему же товарищу?

«Взывающий к Б-гу о помощи в том, что уже свершилось, молится напрасно. Например, если тот, чья жена беременна, говорит: „Да будет воля твоя, Г-сподь, чтобы жена родила мальчика!“ – эта молитва напрасна. Или – шел человек по дороге и услышал в городе вопли и попросил: „Да будет воля твоя, Г-сподь, чтобы это не оказались мои домочадцы!“ – эта молитва тоже напрасна».

31 марта

Все эти дни я выходил утром на палубу, в надежде встретить адмирала и рассказать ему о страшных порядках, царящих на «Петропавловске», однако Всевышний не послал в мои руки такой возможности. Но сегодня случилось непоправимое, и я пишу эти строки уже в новом дневнике, восстановив старый. Да и число сегодня иное, 10 апреля, а о случившихся событиях лучше рассказывать по порядку.

Утром 31 марта я увидел, как в ночной тени из гавани выскользнули четыре наших миноносца. Видимо, они шли на очередной рейд или разведку. Вскоре со стороны моря послышались звуки орудийной канонады. Как потом выяснилось, миноносцы обнаружили японскую эскадру и вступили с ней в перестрелку. Миноносец «Страшный» удачно выпустил мину и серьезно повредил японский крейсер. Тут же вся эскадра сосредоточила на нем огонь, и «Страшный» запылал, как костер. К нему на помощь ринулся крейсер «Баян», но опоздал. «Страшный» затонул, из экипажа сумели спастись всего несколько человек.

На мачте «Петропавловска» подняли несколько флагов, сигнал о выходе в море, и наша эскадра начала выбираться из гавани. Мы заняли места в башне и приготовились к бою. Было ясно, что адмирал не оставит безнаказанной гибель «Страшного», и схватка будет жестокой.

Вскоре мы поравнялись с «Баяном», ведущим неравный бой с четырьмя японскими крейсерами, и открыли огонь. Стрельба шла с максимальной быстротой, комендор беспрерывно кричал, подгоняя матросов, но мы и сами не теряли ни секунды. Башня быстро наполнилась клубами дыма, сквозь узкие смотровые щели воздух почти не проникал. Все кашляли, плевались, но продолжали двигаться, словно заводные игрушки. По кому идет огонь мы не знали, комендор получал указания через переговорное устройство, выкрикивал цифры, наводчики быстро крутили маховики, направляя пушки, и снаряд улетал, непонятно в кого и неизвестно куда. Время от времени я на несколько секунд приникал к смотровой щели, надеясь увидеть хоть что-нибудь. Изрядно качало, и потому в щель попадал то гребень волны, то серое небо, то полоса горизонта с черными клубами дыма из труб. В какой-то момент мне повезло, и я увидел недалеко от нас, на расстоянии километра или двух, четыре японских крейсера. На их мачтах развивались огромные флаги с изображением восходящего солнца. Крейсеры вели огонь по нам, а мы по ним.

Разрывы японских снарядов раздавались совсем рядом, несколько раз по башне словно проходил густой град, наверное, «Петропавловск» накрывало осколками. Но броня надежно защищала, и мы продолжали свою работу. Вдруг все стихло, только корабельные двигатели продолжали мелко сотрясать корпус.

– Отбой! – крикнул комендор. – Открыть двери, проветрить помещение.

Мы высыпали на палубу. «Петропавловск» полным ходом мчался к берегу, параллельно нам двигались еще несколько кораблей под андреевскими флагами, а в море развернутым строем шла японская эскадра.

– Ого! – крякнул комендор. – Сам адмирал Того вместе со всеми силами пожаловал.

– А мы драпаем! – с горечью воскликнул один из матросов.

– Драпаем! – презрительно усмехнулся комендор. – Тоже мне, стратиг! Не драпаем, а уходим под защиту береговых батарей. «Ретвизан» и «Цесаревич» на ремонте, «Паллада» тоже не ходок, вот и получается, что у них на три броненосца больше. В прямом бою это смертельное превосходство. Вот адмирал и затягивает япошек поближе к берегу, чтоб двенадцатидюймовки с Электрического Утеса их накрыли.

На палубу выскочили матросы из палубной команды и принялись на уборку. Осколки, перебитые ванты, стреляные гильзы, все полетело за борт. Я обратил внимание на совсем молодого матросика, он двигался с трудом, в раскорячку, а другие матросы покрикивали на него гневно и презрительно.

«Уж не его ли крики я слышал несколько дней назад?» – подумал я, и поднял глаза на мостик. Рядом с Макаровым стоял великий князь, и в бинокль рассматривал настигающую нас японскую эскадру.

«Знают ли они о Содоме, царящем под броневыми плитами флагманского корабля? Или предпочитают оставаться в неведении. А если знают, как это связать с благородными манерами и показной набожностью? И где Всевышний, древний Содом Он безжалостно уничтожил вместе со всеми жителями, как же Он допускает существование современной Гоморры?»

«Петропавловск» начал поворачивать направо. Вдруг с правого борта раздался страшный взрыв. Языки пламени взметнулись выше корабельных мачт, корпус содрогнулся, словно по нему ударили гигантским молотом. Столб желтовато-бурого дыма поднялся высоко в небо. От удара все попадали на палубу. Когда я вскочил, то увидел неподалеку лежащего навзничь человека в белом адмиральском кителе. Я бросился к нему и перевернул на спину. Это был адмирал Макаров.

Смотреть на него было страшно, лицо представляло собой сплошную рану, а борода тлела, словно трут и пламя уже подбиралось к подбородку. Не зная, чем загасить огонь я сбросил бушлат и прижал его к груди адмирала. В этот момент раздался еще один взрыв. Палуба накренилась, корма выскочила из воды, винт левой машины заработал в воздухе. Тело адмирала скользнуло вниз и упало в воду. Люди падали за борт кучами, многие попадали в винты, и их размалывало. Из воды неслись истошные вопли, прогремел еще один взрыв, на сей раз внутри корабля, видимо это детонировал пироксилин в бомбовых и минных погребах. Напором воздуха меня выбросило далеко в море, а потом втянуло в воду на порядочную глубину. С невероятными усилиями мне удалось выбраться на поверхность, спасло меня то, что перед взрывом я успел снять бушлат и поэтому мог свободно двигаться под водой. Выскочив наружу, я увидел плавающую неподалеку крышку парового катера и ухватился за нее.

Прямо передо мной развернулась страшная картина последних мгновений «Петропавловска», – гигант погибал в виду крепости, на глазах всей эскадры. Корабль принял вертикальное положение, винты беспомощно вертелись в воздухе, носовая часть быстро погружалась. За какую-нибудь минуту флагман Тихоокеанского флота полностью погрузился в воду и исчез в морской пучине. Спасавшиеся со страшными усилиями выгребали в высоко вздымавшихся холодных волнах, а образовавшийся водоворот тянул их назад в морскую бездну, куда быстро погружался «Петропавловск».

Возле меня вынырнул из волн человек. Он захлебывался, – видимо его затянуло под воду, и он чудом сумел выбраться наружу. Руки колотили по ледяной поверхности моря, а судорожно перекошенный рот хватал воздух. Но силы покидали его, а от холодной воды перехватило дыхание.

Я отпустил крышку, быстро подплыл к утопающему и схватил за шиворот. Он отчаянно посмотрел на меня и в его глаза, налитых ужасом перед подступающей смертью, мелькнула надежда.

В два гребка я подтащил его к крышке, он уцепился за нее обеими руками и перевел дух. Лицо спасенного покрывали красные пятна ожогов, он запрокинул голову и со свистом втягивал в себя воздух. Я присмотрелся и узнал характерный романовский лоб, выпуклый нос, твердый подбородок. Человек, избавленный мною от неминуемой гибели, был великий князь Кирилл Владимирович.

Минут через десять к месту катастрофы подошел миноносец «Бесшумный». Спустили вельботы и начали вытаскивать уцелевших. Подняли и нас.

– Где командующий? – спрашивал всех молоденький мичман, – вы не видели командующего?

Увы, мне нечего было ему рассказать. Нас подняли на борт миноносца, я посмотрел на мутное пятно и массу обломков, на которых в ледяной воде морского прибоя боролись люди, и потерял сознание.

Очнулся я в кубрике. За иллюминатором возвышались хорошо знакомые сопки, мы стояли в гавани Порт-Артура. Я вышел на палубу, меня знобило, видимо купание в ледяной воде не прошло даром. Бушлат остался на «Петропавловске», а форменка промокла насквозь. За пазухой что-то топорщилось, я засунул руку и вытащил сверток. Ах, да, это же мой дневник! Я не хотел оставлять его без присмотра и перед боем сунул за пазуху. Он тоже промок, листы слиплись, чернила расплылись. Потом я восстановил его, аккуратно просушив, разобравшись в расползшихся буквах и перенеся все записи в другую тетрадь. Начал я его недавно, и поэтому расшифровать непонятные места не составило труда.

Ко мне подошел капитан миноносца, сочувственно пожал руку.

– Великий князь просил узнать твое имя и сообщить ему при первой возможности.

Я назвался и спросил:

– А скольких удалось спасти?

– Человек восемьдесят. Погибло больше шестисот. Командующий со всем штабом, известный художник Верещагин. Слышал о таком?

Я отрицательно покачал головой.

– Ладно. Иди на камбуз, пообедай и отдыхай до дальнейших указаний.

Меня отвели на камбуз, накормили горячим обедом, дали сухую форму. Озноб не прекращался, к вечеру я дрожал так, что клацали зубы. Заснуть не удалось и утром, после ужаснейшей ночи, меня отвезли в лазарет.

Черные сопки безмолвно стояли вокруг гавани. Полосы тумана, вьющиеся точно змеи, медленно сползали по их покатым склонам. Ничего не изменилось, все оставалось точно таким же, как вчера утром, но какая разительная перемена произошла в жизни шестисот семей!

Врач осмотрел меня, дал выпить микстуру и отправил в палату спать.

– Нервный срыв в сочетании с простудой, – сказал он успокаивающим тоном. – Ничего страшного, через пару деньков вернетесь на корабль.

На какой корабль? И почему нервный срыв, я ведь практически не испугался?

Спустя час микстура подействовала, и озноб отпустил. Я вытянулся под одеялом и начал, было, засыпать, как вдруг вбежал встревоженный врач.

– Быстро приведите себя в порядок. К вам идет….

Он не успел договорить, как в палату твердым шагом вошел Кирилл Владимирович. Его лицо было перебинтовано, но не узнать было невозможно.

Я сел на кровати, он подошел вплотную и протянул мне руку.

– Не вставай. Я пришел поблагодарить тебя. Ты спас мне жизнь.

Я осторожно вложил свою ладонь в его и бережно сжал августейшие пальцы.

– Послушай, – сказал Кирилл Владимирович, высвобождая руку и отходя к окну. – Сегодня я уезжаю из Артура. Сделать много для тебя не смогу. Будь ты русским, или хотя бы крещеным…. – он поморщился. – В общем, не может еврей быть спасителем члена императорской фамилии. Ты, надеюсь, это и сам понимаешь.

Я молча кивнул.

– Вот и хорошо. Гласности твой подвиг предан не будет, но я попросил Анатолия Михайловича, – он снова поморщился, – генерал-лейтенанта Стесселя, чтоб он о тебе позаботился. Так то вот, братец.

Он повернулся на каблуках и двинулся к выходу. У двери остановился, повернул голову в мою сторону, и произнес:

– Еще раз благодарю. Если Бог снова сведет нас, я о тебе не забуду. Прощай.

«Из-за четырех вещей меркнет солнце: когда хоронят праведника без надгробной речи; когда насилуют в городе обрученную невесту, она взывает о помощи, но нет спасителя; когда мужчина ложится мужчиной, словно с женщиной; когда льется кровь одновременно убиваемых братьев».

25 апреля

В лазарете я провел несколько дней. Температура не падала, но я чувствовал себя хорошо. В лазарете оказалось несколько солдат евреев, через них я узнал, что в Порт-Артуре есть синагога, и даже столовая с кошерной пищей.

Пятнадцатого февраля меня выписали из лазарета и направили в распоряжение капитана инженерного управления Михаила Ивановича Лилье. Капитан оказался солидным мужчиной лет под сорок, с холеным, гладким лицом. Глаза у него были живые и теплые, волосы уже начали седеть, но усы и бородка остались совершенно черными. Встретил он меня очень приветливо, усадил за стол, угостил чаем. Разговор шел чуть ли не на равных, словно не было никакой разницы между потомственным русским дворянином и евреем из черты оседлости.

– Слышал, слышал о твоем подвиге, – сказал капитан. – Надеюсь, и у меня ты будешь служить с такою же доблестью.

Я согласно кивнул головой.

– Вот что, Абрам, – продолжил Лилье. – Тебя приставили ко мне в качестве денщика. Но денщик мне не нужен, я пока, слава Господу, в состоянии сам за собой смотреть. А вот картографический помощник очень бы пригодился. Ты читать и писать умеешь?

Его вопрос меня несколько огорошил. Лилье заметил мое удивление и уточнил.

– По-русски, разумеется. На твоем языке, ты, конечно же, грамотой владеешь. Но мне надобно умение разбираться в картах и составлять записки.

– Умею, – сказал я.

Капитан хитро прищурился, протянул мне лист бумаги и карандаш.

– Ну-ка, напиши: редеет облаков летучая гряда.

Он решил меня проэкзаменовать. Я взял карандаш, быстро вывел строку, подписал А.С. Пушкин – и вернул капитану.

– Ты любишь стихи? – с удивлением спросил он.

– Да, люблю.

– Ну что ж, весьма похвально. Ни на одном языке мира не найти такого удивительного поэтического богатства, как на русском.

– Это не совсем правильно.

– Почему так ты думаешь? – еще более удивляясь, спросил капитан. – Посуди сам. Чем замечательна эта строка? Чередованием букв «р» и «д». Они как бы сами подсказывают слово «ряд» и образ облачной завесы встает перед глазами.

– Этот прием не нов, – сказал я. – За несколько тысячелетий до Александра Сергеевича еврейский поэт написал: ашрей хаиш, ашер ло алах бэршаот решаим. Тут чередуются буквы «р» и «ш».

– А что означает эта строка?

– Вы с ней хорошо знакомы. «Счастлив человек, который не ходил по совету нечестивцев».

– Так это Псалмы! – воскликнул капитан. – Я и не сомневался, что на родном языке они благозвучны. Велик Давид-псалмопевец, но и наш Пушкин тоже далеко не из последних поэтов мировой культуры!

Он встал из-за стола.

– Ну-с, замечательно. Я вижу, что с помощником мне повезло. Давай, Абрам, не откладывая, примемся за науку.

Несколько вечеров мы просидели над учебниками. Наука оказалась несложной, я быстро запомнил условные обозначения и стал с легкостью читать карты и схемы инженерных сооружений. Потом Михаил Иванович начал отправлять меня с разными поручениями на позиции. Стройка укреплений идет вокруг крепости полным ходом, капитан не поспевает во все места, и я стал его глазами. Прихожу на строящийся капонир, и проверяю высоту эскарпа, ширину гласиса и прочие подробности, сравниваю с чертежом, отмечаю, что и как сделано и привожу свои записи домой.

Живу я в лакейской комнатке при квартире Михаила Ивановича. Он мною очень доволен, и сложившиеся между нами отношения напоминают дружеские.

Сегодня вечером, когда я делал записи в дневнике, он внезапно вошел в лакейскую.

– Что такое ты пишешь? – спросил он, указывая на тетрадь. Я не стал отпираться и честно ответил:

– Дневник.

– Дневник! – Михаил Иванович расхохотался. – А ну, пойдем.

Мы вошли в его кабинет, и он показал мне лежащую на столе толстую тетрадь в сафьяновом переплете.

– Я ведь, друг Абраша, тоже веду дневник. Вернее, подневную запись всех событий в Порт-Артуре, начиная с исторической для России ночи 26 января, когда японцы внезапно атаковали четырьмя миноносцами нашу, совершенно неготовую к бою, эскадру. Думаю, что, как и во всякой войне, много будет неразберихи и сумятицы, и спустя лет двадцать все перепутают и переврут. Тут мои записи и пригодятся. А ты о чем пишешь?

Я смутился. Мои цели были куда как скромнее. За время учебы в ешиве я привык каждый день перед сном записывать выученное, и постепенно эта стало привычкою.

– Ладно, ладно, не смущайся, – сказал Михаил Иванович. – Объясни-ка мне лучше вот что. Ты бывший ученик ешибота, любящий Пушкина, и ведущий дневник, подобно русскому интеллигенту. Скажи мне, ты сам-то как себя определяешь? Кто ты такой?

Я ответил ему:

– Любое определение – это рамка. А наш закон называется – Галаха, то есть – хождение. Человек он живой. Он идет. Стоят только ангелы. Они не меняются, человек же изменяется постоянно. Неужели Михаил Иванович вы хотите превратить меня в ангела? Загнать в рамки?

– О, нет, – усмехнулся он. – Конечно, нет. Но я обмениваюсь с тобой словами, чтобы понять, с кем я имею дело.

– Э, – иронически протянул я. – На иврите, языке святого Писания, слово – давар – это и дело. Слово и есть дело. Ведь мир, самая, что ни на есть материальная реальность, был создан словом. Обмениваясь словами, мы уже участвуем в неком общем деле.

– Ты путаешь меня своей казуистикой, – сказал Михаил Иванович. – Мы с тобой работаем вместе, каждый день вместе подставляем головы под пули, служим одному царю. Ночью ты спишь в соседней комнате, даже ночью мы вместе. Человеческие отношения напоминают сложный лабиринт, ведь люди беспрестанно меняются. Сегодня они одни, завтра немножко иные, и в этом лабиринте нужна путеводная нить, которая поможет пробраться сквозь все закоулки. Эта нить – понимание того, с кем ты имеешь дело.

– Эх, Михаил Иванович, – сказал я. – Ведь мы же не герои древности, мы не мифы, мы не сказки, мы живые люди. Разве вы не опасаетесь, что нить, которую вы тащите за собой по лабиринту, может оборваться, зацепившись за острый угол, перетереться, лопнуть. В конце концов, ее может порвать или запутать зверь, обитающий в этом лабиринте, страшный Минотавр нашего подсознания. Неужели вы хотите доверить свою жизнь, которая держится на отношениях между людьми, какой-то тонкой нити, могущей оборваться в любую минуту? Или вам кажется, что стоит лишь обозначить некое явление, превратив его, тем самым, в некое подобие науки, как все станет понятным? Вообще, преклонение перед наукой представляется мне новым идолопоклонством.

– Ого! – воскликнул Михаил Иванович. – Да ты, братец, ретроград! Мы вступили в двадцатый век, век просвещения, век знания, век надежды на лучшее будущее для всех народов. Не станешь же ты отрицать, все, чего добилось человечество за последние три сотни лет напряженной работы ума и сознания? Чем дальше мы продвигаемся, тем больше знаем, тем ближе к правильной, разумной жизни. Как же ты можешь существовать, отвергая прогресс?

– Знаете что, Михаил Иванович, – сказал я ему. – Тут ведь все зависит от подхода. Вот мы считаем, что больше всех знал Моисей. Он получил все знания, доступные человечеству. И чем дальше мы отходим от горы Синай, тем меньше мы знаем, поэтому если в ваших глазах история человечества прогресс, то в наших регресс – падение.

– Как же так! – воскликнул Михаил Иванович. – Мы же пользуемся современными приборами, смотрим в бинокли, есть беспроволочный телеграф, монгольфьеры поднимаются под облака. Всего этого не было во времена Моисея. Да и, кроме того, это изобретения французских, русских, немецких умов, а вовсе не евреев.

– Вы толкуете об усилении руки человечества, – возразил я, – мы же говорим о его душе, о сути. Ведь именно о ней вы пытались у меня выспросить, не чему я обучен и что умею делать, а кто я таков. Потому как вы желаете спознаваться не с колесиком механизма, а с личностью, то есть хотите изведать мою душу, а наша душа, вот она то и регрессировала. Наши души стали хуже, стали ниже, грубее, чем тысячу лет назад. А горит у нас в комнате электрический свет, или свеча, или лучина – это всего только внешние условия, к которым человек легко приспосабливается. Человек вообще такое существо, что может себя легко изменить, приноровить к тому, что происходит вокруг.

– Посмотрим, – сказал Лилье, – ведь кольцо осады затягивается и завтра может наступить голод. Как ты будешь приспосабливать себя к отсутствию пищи? Ты все равно захочешь есть, что бы твой разум тебе не нашептывал!

А наши раненые солдатики в госпиталях? Им ты тоже скажешь приспособиться к боли и мучениям? Они страдают от тяжелых ран, а ты хочешь отобрать современную медицину, последнюю надежду на спасение. И чем потчевать их взамен? Разговорами о всезнающем Моисее на горе Синай?

– Михаил Иванович! – сказал я. – В любых условиях человек может остаться человеком, а может превратиться в животное. Вы гордо именуете себя «гомо сапиенс», человек разумный, человек разума, говоря тем самым, что главное в человеке – это разум. Почему же малейшая перемена в условиях существования вашего тела немедленно отбрасывает вас назад. Выходит, что ученость, искусство, литература, нежные душевные качества существуют единственно, когда человек сыт? А если условия исчезнут, кем вы останетесь? Получается, холод и желудок диктуют ваше поведение, а не восхваляемый разум?

– Благодарю тебя, Абрам, – сказал Лилье. – Ты ответил на мой вопрос.

15 мая

Сегодня Михаил Иванович вручил мне листок бумаги.

– Прочитай. И запиши в дневник. Пусть память о славных деяниях русских солдат сохранится и на твоем языке.

Я пробежал глазами листок и, повинуясь распоряжению командира, аккуратно переписал в свою тетрадку.

ПРИКАЗ № 82

по Квантунскому укрепленному району

12 мая 1904 года

Во время 1-й бомбардировки крепости Порт-Артур, бывшей 27 января сего года, из неприятельских снарядов один упал около батареи № 17 и не разорвался. Стоявший вблизи запасный канонир Квантунской крепостной артиллерии – Придик Муликас при падении снаряда был повален на землю силой воздуха, но, несмотря на это, не растерялся, подбежал к снаряду и совместно с рядовым 12-й роты 25-го В.-С. стр. полка Дегтяренко, находившимся вблизи, вынули из снаряда донно-ударную трубку и скатили его за насыпь. За столь самоотверженный поступок благодарю запасного канонира Квантунской крепостной артиллерии Придика Муликаса и рядового 12-й роты 25-го В.-С. стр. полка Дегтяренко.

Приказ этот прочесть во всех батареях и сотнях.

Командир 3-го Сибирского армейского корпуса

генерал-лейтенант Стессель

Насколько же не совпадает тон приказа с общим отношением к нижним чинам! Недавно в дневнике осады, регулярно печатаемом артурской газетой «Новый край», я прочитал следующую заметку:

«Во время очередной японской бомбардировки Артура несколько снарядов упало в город. Серьезных потерь нет. Ранены две лошади и пятеро солдат».

Нижние чины в русской армии не более, чем пушечное мясо войны. Зачем знать их имена? Берегите лошадей, солдат бабы нарожают. Приказ, конечно, умиляет, но человеку знакомому с обстановкой в крепости, он кажется по меньшей мере странным.

Я поделился своими соображениями с Лилье. Тот лишь усмехнулся и дал мне еще один листок.

ПРИКАЗ № 237

по войскам Квантунского укрепленного района

10 мая 1904 года

Всякий день почти я получаю глупые анонимные письма, большей частью даже неграмотные; письма эти наполнены всякими вздорными советами; советы эти вызваны трусостью и боязнью за свою шкуру; мне и времени-то нет читать подобные глупости. Если мне удастся хотя одного подобного писаку узнать и точно установить, что писано им, я объявляю, что выселю его вон из области за Цзиньчжоу и пусть несет свои советы японцам. Заявление, прямо обращенное ко мне, а не аноним, я всегда выслушиваю; за глупое заявление, разумеется, прогоню; за аноним же, если, повторяю, узнаю, буду поступать, как выше указано.

Генерал-лейтенант Стессель

Этот документ привел меня в полное недоумение. Разве так должен выглядеть приказ по гарнизону осажденной крепости? На такие глупости может тратить время ее комендант?

Михаил Иванович снова усмехнулся в усы и ушел к себе в комнату. Видимо вести разговоры о начальстве с нижним чином не позволяет офицерское достоинство. Что ж, спасибо и на этом.

Несколько дней назад над Порт-Артуром померкло солнце. Затмение длилось недолго, меньше минуты, и многие его даже не заметили. День стоял ветреный, тучи то и дело закрывали собой светило. А сегодня, повторяя Учение, я попал на отрывок говорящий о затмениях. Есть ли в этом совпадении намек на судьбу крепости, на мою судьбу? Впрочем, пока речь не идет об ущербах Луны, я относительно спокоен. Это наше, а то их.

«Солнечное затмение – плохой знак для народов мира, потому, что они ведут свой счет по солнцу и подчиняются его власти. Лунное затмение – дурной знак для евреев, потому, что их время отсчитывается по Луне. Затмение с восточной стороны – дурной знак для жителей Востока, с западной – для жителей Запада, посредине небосвода – дурной знак для всего мира. Если во время затмения Луна похожа на человеческое лицо, гонитель приходит в мир, если лик Луны красного цвета – меч, если черного – голод, если черного и красного – меч и голод. Если в начале ночи, то бедствие задерживается, если же в конце, то оно на подходе».

10 июня

Сегодня наша эскадра пыталась прорвать блокаду и уйти во Владивосток. Около двух часов дня, после продолжительного молебна, корабли вышли из гавани, построились кильватерной колонной и, отчаянно дымя трубами, двинулись в открытое море. Тут же подлетели японские миноноски и принялись обстреливать эскадру. Идущий впереди крейсер «Новик» отвечал им беспрерывным огнем, ему помогали «Диана» и «Аскольд». Под грохот канонады, окутанные дымом от выстрелов, корабли скрылись за линией горизонта.

В начале восьмого, я сидел в своей комнате, изучая чертежи, выданные Михаилом Ивановичем. Мы с ним уже третью неделю все время проводим на капонирах Высокой горы, ключевой точке обороны. Японцы приблизились к нашим позициям километров на шесть-семь, и укрепления возводятся полным ходом. Ход, честно говоря, весьма средний, потому, что основная рабочая сила, китайцы, или не являются вовсе, или работают спустя рукава. Платят им расписками комендатуры, которые ничего не стоят, а на работу гонят силой, под штыками часовых. В общем, толку от их возни немного.

Вдруг с моря донеслась невообразимая канонада. Михаил Иванович вбежал ко мне в комнату чрезвычайно взволнованный и крикнул:

– Абрам, бежим на Электрический Утес. Что-то в море неладное творится.

Мы припустились, что было сил. С вершины утеса уже вела огонь наша батарея. Мы поспешили к брустверу и, закрыв руками уши, чтобы не оглохнуть от страшной пальбы, уставились на море.

Солнце уже село, но темнота еще не опустилась на волны. Вода была глубокого зеленого цвета, небо розовое, покрытое тонкими мазками сиреневых облаков. Наши корабли нестройной колонной возвращались к берегу, за ними на всех парах неслись японские миноноски. Входить вечером в гавань эскадра не решилась, наверное, из-за затопленных у фарватера брандеров. Корабли бросили якорь у подножия Золотой горы и японцы, не снижая хода, бросились в лихую атаку.

Заревели орудия главного калибра броненосцев, им вторили береговые батареи. Фонтаны пены взмывали то слева, то справа от миноносок, но они, отчаянно маневрируя, каким-то чудом ускользали от убийственного действия снарядов. Из их труб летели искры, уголь не успевал полностью сгорать на такой скорости и эти факелы, помогали нашим артиллеристам вести огонь. Задача миноносок была подобраться как можно ближе к эскадре и выпустить мины Уайтхеда.

Прибрежные сопки и море буквально ревели от нескончаемой пальбы, Наконец, нервы у японцев сдали, они повернули свои корабли и на такой же скорости, будто прыгая между разрывов, ушли в море.

Наступившая тишина оглушала. Корабли на рейде обменивались световыми сигналами. Японцы на горизонте совершали непонятные маневры, то собираясь в группу, то рассеиваясь.

– Почему мы не подбили ни одну миноноску? – спросил я у Лилье.

– Попасть в корабль довольно трудно, – ответил он. – Особенно когда он несется на такой скорости. Ну, и мастерство наших канониров не на самом высоком уровне.

– Еще вопрос, – продолжил я теребить Михаила Ивановича. – Наша эскадра уже в который раз выходит в море, и возвращается с поджатым хвостом. В чем тут дело? Неужели японцы настолько превосходят нас в количестве? Или корабли у них лучше? Или пушки стреляют дальше?

– Да нет, – ответил Лилье. – Корабли у них не лучше, и орудия примерно той же дальнобойности. Числом они действительно нас превосходят. Но я не уверен, что вся эскадра Того прячется сейчас за линией горизонта. Возможно, ее часть прикрывает действия пехоты генерала Ноги на Цзиньчжоусской позиции или еще дальше, в другом месте Ляодунского полуострова.

– Так в чем же дело?

Лилье снял фуражку, пригладил волосы на голове и снова надел. Его гладкое лицо исказила гримаса.

– Абрам, ты же умный человек! Есть вопросы, которые не задают.

– Меня в ешиве учили, что нет таких вопросов. Возможно, не на все есть ответы, но запрет на вопросы может погубить честное исследование проблемы.

– Тут не ешива, – в сердцах воскликнул Михаил Иванович. – Тут фронт, война, понимаешь? Не все, что хорошо за столом, годится для поля битвы. Тебе же, в качестве ответа могу рассказать такую историю.

За несколько дней до начала войны я разговорился случайно с приказчиком одного из японских магазинов Артура. Японец на мой вопрос, как он думает, что мы будем делать в случае объявления войны, хихикая, ответил: – Начнете одних генералов заменять другими.

Тогда я на эти слова как-то не обратил особенного внимания, а теперь с каждым днем приходится на деле убеждаться, что японец был совершенно прав. До сих пор мы только и делаем, что меняем генералов.

Командира эскадры адмирала Старка сменил адмирал Макаров; его, к сожалению, к величайшему сожалению, и это самая большая утрата, которую понес наш флот, контр-адмирал Витгефт, прежний командир порта, адмирал Греве, уступил место адмиралу Григоровичу. Все эти вновь назначенные начальники совершенно незнакомы ни с самим Порт-Артуром, ни с его гарнизоном, ни вообще с местными условиями жизни. Практика идет совершенно вразрез с той теорией военного искусства, которую нас заставляли изучать в училищах и академиях.

– А может, японцы просто лучше воюют? – спросил я.

Лилье посмотрел на меня сверху вниз и отвернулся, и я понял, что это был один из тех самых вопросов, которые нельзя задавать.

Мы пошли к командиру батареи Электрического Утеса капитану Жуковскому. Для офицеров был накрыт ужин, я же вернулся к брустверу и наблюдал за морем. Стемнело, южная ночь окутала бухту и сопки черной шалью. Мачтовые фонари кораблей отражались в темном зеркале воды, слева внизу дрожали огни Артура. Стояла полная тишина, словно все вокруг устало от рева ужасной и безнадежной канонады.

Из кухни батареи доносились запахи готовящегося ужина, солдаты группками собирались перед блиндажом общей столовой, а я все стоял и стоял, словно зачарованный, не в силах оторваться от вида на город и море.

Вдруг вдалеке появились две светящиеся точки. Далеко видные в глубине ночи они быстро приближались.

«Это же искры из труб японских миноносок! – сообразил я. – Новая атака на эскадру. Неужели моряки не видят? Надо их предупредить».

Я уже хотел сорваться с места и бежать к Лилье, как вдруг с одного из наших кораблей раздался выстрел, за ним другой, и через минуту вся эскадра вновь заревела от ускоренной стрельбы из больших и малых орудий. Солдаты выскочили из столовой и помчались к пушкам, прибежал запыхавшийся Жуковский, с ним другие офицеры и спустя несколько минут батарея включилась в общую канонаду.

Прожекторы береговой охраны шарили по морю в поисках японских кораблей, иногда им удавалось высветить низкий корпус корабля, но японцы тут же меняли курс, скрываясь из виду. Так продолжалось минут двадцать, после чего канонада начала затихать, пока полностью не прекратилась. Видимо японцы снова ушли в море.

И так продолжалось целую ночь. Японцы вели одну атаку отчаяннее другой, а наша эскадра только отстреливалась. Несмотря на невероятное количество выпущенных снарядов ни один японский миноносец не был подбит. Впрочем, им тоже не удалось попасть ни по одному из наших кораблей, хотя несколько мин, наткнувшись на прибрежные скалы, взорвались со страшным грохотом. Видимо стрельба на полном ходу и в кромешной темноте получалась у японцев не лучшим образом.

Перед рассветом мы покинули Электрический Утес и вернулись домой. Начало светать, серое, бездонное море лежало плоско и неподвижно, у горизонта виднелись призрачные силуэты японских судов. Солнце прикоснулось к вершинам сопок, я заканчиваю свои записи, и совершенно разбитый иду спать.

30 июня

Вечером Лилье пригласил меня в свою комнату, угостил чаем, расспрашивал, тоскую ли я по дому, как зовут моих родителей, что делаю в немногие свободные часы. Я отвечал честно, слегка дивясь подобному любопытству. Впрочем, тон разговора Михаил Иванович старался держать самый дружеский, а скрывать мне было нечего, и так мы беседовали минут двадцать в самом приятном расположении духа.

– Вот что, братец, – сказал Лилье, когда чай был допит. – Хочу показать тебе одну запись в моем дневнике. Я не прошу объяснять что-либо, или выгораживать кого-нибудь, однако, если есть в твоем распоряжении хоть толика правды, – поделись со мной. Буду рад узнать истинное расположение обстоятельств.

Он положил на стол толстую тетрадь, в которую по вечерам вносил свои записи, быстро пролистнул несколько страниц, словно разыскивая нужную. Остановившись, он указал пальцем на дату 4 июля.

Я принялся читать, и записи так врезались в мою память, что привожу их практически без отклонения от оригинала.

4 июня

Сегодня узнал некоторые подробности вчерашнего происшествия. Потопленный нашим миноносцем английский пароход «Гипсанр» принадлежащий компании «Жардин– Машинос и K°», как оказалось, вышел из одной бухты в области японского расположения. Нагружен он был бобовыми жмыхами.

Наш миноносец «Расторопный» в ответ на свое требование остановиться получил с парохода несколько выстрелов, после чего он пустил в пароход две мины, а через 25 минут после этого последний пошел ко дну. Нашим морякам удалось спасти до 80 пассажиров. Среди них оказалось: 12 англичан и шанхайский еврей Серебряник, каким-то чудом попавший на этот пароход; личность весьма подозрительная и с самым темным прошлым (настоящая его фамилия была другая).

Остальные пассажиры были китайцы. Нет никакого сомнения, что потопленный пароход занимался перевозкой контрабанды. Еврея Серебряника, безусловно, имевшего какие-то сношения с японцами и служившего, как говорят, и «нашим и вашим», засадили на гауптвахту.

Этот еврей долго проживал в Артуре без определенных занятий и вел самую подозрительную жизнь. Интересно знать, какая участь его ожидает?

Сегодня же, по каким-то для меня необъяснимым причинам, он был выпущен с гауптвахты и я его встретил свободно разгуливающим по крепости, хотя против него не оказалось «прямых» улик в шпионстве, но зато «косвенных» доказательств было слишком достаточно. Будь на месте нас, русских, немцы, англичане или американцы, конечно, этот подозрительный еврей был бы давно уже повешен.

30 июня

Жаркий до духоты день. Войска, под палящими лучами солнца, устраиваются и приводятся в порядок на новых своих позициях. Ряд последних боев на передовых позициях обнаружил массу недостатков в устройстве обороны крепости. Ввиду этого в ней теперь спешно выполняются наиболее неотложные работы. Сегодня узнал, что еврей Серебряник, выпущенный с гауптвахты, уехал в Чифу на шаланде, очевидно с целью сообщить кое-что японцам о нашей крепости, так как последние дни своего пребывания в Артуре он пользовался полной свободой и мог собрать массу ценных для японцев сведений.

Странные у нас порядки!..

* * *

Я оторвал голову от дневника голову и посмотрел Лилье прямо в глаза. Чего он ждет от меня? Признания того, что незнакомый мне еврей Серебряник японский шпион? Но откуда у меня могут быть эти сведения, ведь вся моя жизнь протекает на глазах у Лилье? Быть может, он подозревает некое тайное сообщничество между евреями, некие укрытые от глаз секретные каналы, по которым мы обмениваемся сведениями друг о друге и ждет что я, ввиду теплых между нами отношений, расскажу ему об их существовании?

А возможно он ожидает смущенного подтверждения факта шпионства, как неотъемлемой черты национального характера? Какая наивность, какое предвзятое отношение!

Наверное, он прочитал мои мысли, или же они столь явно проявились на моем лице, что Михаил Иванович захлопнул тетрадь, пожелал мне спокойной ночи и распрощался.

5 августа

Лилье никогда не матерится. За несколько месяцев нашего весьма близкого общения, я наблюдал его в разных ситуациях, и там, где обычно извергаются потоки брани, Михаил Иванович только нервно покусывает ус, да качает головой. На фоне беспрерывной ругани такое поведение кажется странным. Я еще не понял, чем оно объясняется, личными особенностями Лилье, или его принадлежностью к другому общественному классу. Мое знакомство с русскими ограничивается самыми простыми людьми: крестьянами, мелкими купцами, жандармами, рабочими, чиновниками низших рангов. Все они сквернословят, по делу и не по делу. Матерная брань в их лексиконе занимает место связки, без ее употребления любое предложение кажется неполноценным. Эта лексика, на мой взгляд, оказывает самое разрушающее влияние на свойства национального характера.

Матерная брань есть не что иное, как огрубленное, приниженное отношение к самому чистому и святому событию, которое только возможно между людьми. Зачатие нового человека, создание новой жизни, новой души – в этот момент мужчина женщина подобны Всевышнему в дни творения.

Грязное, унижающе отношение к женщине, лежащее в основе мата, невозможно для истинно верующего человека, у которого центром души есть страх перед Богом. Изрыгающий мат как бы провозглашает – нет нравственности, нет чистоты, нет любви, нет трепетного отношения между любимыми – есть подлая схватка полов, в которой женщине полагается на коленях обслуживать господина, ее же за это презирающего.

Я помню, как на «Петропавловске» служили молебен перед выходом в море. Боцман выгонял матросов на палубу такой чудовищной бранью, после которой сама мысль про обращение ко Всевышнему казалась кощунственной.

Грубые люди ложатся на женщин, точно на скотину, потому, что слова, произнесенные ими сотни, тысячи раз, уже создали в их представлении форму поведения, и освободиться от этой формы они не в силах. После животной случки рождается ребенок, с душой изначально перепачканной грязью, в которой пребывал его отец, наваливаясь на жену. Написано в старых книгах, что состояние души родителей в момент зачатия определяет нравственность будущего ребенка. Животное порождает другое животное, от человека же рождается человек.

И даже если найдется юноша с незапятнанной, девственной сутью, то слова, которые он многократно употребляет, не вдаваясь в их смысл, просто потому, что так принято говорить, меняют его душу, накладывая на нее смрадный отпечаток. Ведь на иврите, языке святого Писания, слово – давар – это и дело. Слово и есть дело.

Индус не останавливаясь твердит мантру, в надежде, что звуки изменят его, поднимут до просветления. То же, кто ежеминутно матерится, совершает со своей душой противоположное действие, и эта многократно повторяемая мантра, низводит его до грязи под его же лаптями. Михаил Иванович живое доказательство тому, что есть другие русские, кроме тех, с которыми мне довелось столкнуться. Он почти не религиозен, обряды выполняет чисто внешне, и я предположил, что основой его нравственности служит литература. Гений чистой красоты, воспетый великим Пушкиным, обязывает мужчину относится к женщине с благоговением и трепетом. Невозможно представить, чтобы уста, шепчущие: «я помню дивное мгновенье» – могли изрыгать чудовищные матерные выражения.

Я поделился своими соображениями с Михаилом Ивановичем. Он внимательно выслушал меня, усмехнулся и, вместо ответа, процитировал дневник Пушкина, ужасные, невыносимые строки, написанные утром, после интимной близости с Анной Керн. Наверное, на Михаила Ивановича они в свое время произвели такое же удручающе впечатление, иначе бы он не запомнил их наизусть.

Я сидел, точно громом пораженный. Лилье молча встал и вышел, оставив меня наедине с размышлениями.

– Не может быть, – думал я, – чтобы эту запись в дневнике и стихотворение «Я вас любил» написал тот же человек. С одинаковой искренностью он возводит женщину на престол нежности и чистоты и низвергает в помойную яму. Быть может, Лилье ошибается, и дневниковая запись принадлежит кому-то другому? Вряд ли. Вряд ли бы он стал возводить такую чудовищную ложь. И к чему? Неужели ему так важно мнение солдата-инородца, чтобы ради него сочинять небылицы о национальном гении? Возможно, что и Лилье введен в заблуждение каким-нибудь ловким писакой, подделавшим дневник поэта. Хотелось бы верить…

«Из-за четырех причин человек идет по миру: если мог протестовать против несправедливости, но промолчал, если не заплатил зарплату наемным рабочим, если обязался прилюдно пожертвовать на благотворительные цели, а потом отказался, и из-за грубого обращения с людьми. И есть такие, что говорят, будто последнее тяжелее всех прочих и наказывается особенно строго».

* * *

– Елки-моталки! – Миша, точно ужаленный, подскочил со своего места. – Который же теперь час! Кива Сергеевич ждет!

Ходики на кухне показывали без десяти двенадцать. Макс Михайлович уже спал, приготовленные на завтра валенки из щегольского белого войлока замерли у входной двери, точно часовые перед Мавзолеем. Полина Абрамовна укладывала в толстый учительский портфель проверенные работы.

– Ты не опаздываешь? – спросила она, кивком головы указывая на сверток из оберточной бумаги, лежавший у края стола. По расплывчатым жирным пятнам, проступившим на его серых боках, было ясно, что в нем скрываются бутерброды.

– Пропустишь интересные события в районе большого Юпитера.

– Ладно, побегу. Кива Сергеевич ждет.

– Бутерброды не забудь.

Миша торопливо засунул сверток в карман, нахлобучил шапку и выскочил на улицу. Завтра наступал последний день зимней четверти, и школу можно было пропустить. Хоть каникулы назывались весенними, но самой весной даже не пахло. Ночной холод навалился на город, воздух сгустился, превратившись в радужный туман. Мороз окружил фонари на столбах сияющим ореолом, сквозь который, словно ледяные пальцы прожектора, пробивались вертикальные пучки света. Миша замедлил шаг; знакомая, исхоженная вдоль и поперек улица, превратилась в сияющую дорогу, уставленную светящими прямо в небо ледяными фонарями.

Куда приведет его эта дорога, что ждет там, где сияние меркнет, уступая место темноте? Будь он постарше, чудесное зрелище, подаренное ему природой, возможно, подтолкнуло бы его к размышлениям, и, кто знает, к переменам, но в Мишином возрасте чудеса кажутся естественным продолжением мечты, они не случаются, а должны, обязаны происходить, ведь мир добр, и существует главным образом для того, чтобы радовать и восхищать.

Письмо седьмое

Дорогие мои!

В моих снах что-то начинает меняться. Уже довольно долгий промежуток времени меня не покидает ощущение, будто в них кроется какой-то урок, тайна, которую я обязан разгадать. Но голова моя тяжела, мысли ворочаются с трудом, словно голыши. Сны обтекают мое сознание, как речная вода камни, почти не сдвигая в сторону понимания происходящего. Тот, кто посадил меня в эту школу, видимо, пробует разные способы объяснения, но я остаюсь тупым и недвижным, точно булыжник. Последний сон я видел со стороны, возвышаясь над событиями, наблюдая за ними откуда-то сверху, будто с верхней галереи театра. Самым удивительным было видение времени. Доселе окружающее меня, как воздух, оно оказалось упрятанным в плоскую ось, и металось, привязанное, вроде собаки на проволоке, только вдоль этой оси. Время простиралось передо мной наподобие оси «икс» в школьной тетрадке по математике. Я мог прикоснуться пальцем к любой точке и видеть события, происходившие в ту эпоху. Вот история, которую я подсмотрел сегодня.

Когда Вера была на шестом месяце беременности, к ней во сне явилась праматерь Рахель. Вера проснулась перепуганная, разбудила мужа. Она долго не могла произнести ни слова, в широко раскрытых глазах дрожал и переливался огонек свечи.

– У нас будет сын, – наконец произнесла Вера. – Он станет единственным, – тут она запнулась, припоминая, что же именно сообщила ей праматерь, – нет, он будет первым евреем в Иерусалиме.

За маленьким оконцем, прикрытым рыбьим пузырем, стояла крепкая зима. Московию покрывали снега, в еврейской слободе, где жили Вера с мужем, про Иерусалим вспоминали только по праздникам. Наверное, где-то в Святой Земле существует такой город, но бывать в нем никто из обитателей слободы не бывал. Если бы не святые книги да молитвенники, и памяти бы о нем не сохранилось. Пророчество, как видно, попало не в те руки. Вера уснула к рассвету, а наутро, словно ничего и не было, потянулась обычная дневная жизнь.

– Забыла, – с облегчением подумал муж и никогда больше не возвращался к странному сну. Но Вера сохранила в сердце слова праматери.

Сына назвали Ароном, рос он умелым и ловким. Отец научил его делать лодку из цельного дерева, ловить рыбу, охотиться и ставить свечку повелителям четырех ветров, мать передала умение разговаривать с духами ночи и прясть шерсть прямо на овце. К десяти годам мальчик уходил на славянскую сторону, где голые по пояс россы состязались в кулачной борьбе, и с легкостью побеждал взрослых мужчин. Не было в нем ни прилежности к учению, ни способностей к торговле, ни тяги к ремеслам. Только схваток желала его душа, и к двенадцати годам он мог мечом рассечь надвое убегающего зайца, пустить стрелу и тут же сбить ее другой.

В день совершеннолетия Арона умер его отец. Отсидев положенные семь дней траура и отплакав тридцать, Вера распродала свое имущество и навсегда покинула Московию. На недоуменные расспросы соседей она отвечала коротко: в Иерусалим.

Путешествие длилось год. Не раз и не два женщина и мальчик чуть не становились добычей похотливых людишек, но каждый раз предвкушаемая победа оборачивалась для них последним поражением. Немало крови выпустил узкий славянский нож, который Арон прятал в голенище сапога, а пальцы его хорошо узнали, как хрустит горло, когда в него проваливается кадык.

Иерусалимом в ту пору правили исмаэлиты. Под их покровительством в городе проживала большая еврейская община. Вера быстро нашла свое счастье, выйдя замуж за богатого вдовца с маленькими детьми, Арон же нанялся в охранники стен. Статью и замашками он походил на бывалого мужчину, его проверили на деревянных мечах, и тут же назначили десятником. Спустя год Арон командовал всей охраной, а спустя два, когда в Святую Землю вторглись крестоносцы, его поставили во главе еврейского ополчения.

В первую зиму крестоносцам удалось дойти только до Газы. Об Ароне рассказывали легенды, говорили, будто бы он ловил камни, пущенные вражескими баллистами, и бросал обратно, разрушая машины, будто бы вооруженный лишь задней ногой убитой лошади, обратил в бегство целый отряд рыцарей. Специальная группа под его командованием наводила ужас на туркополиров, вырезая по ночам целые подразделения захватчиков.

В Иерусалим Арон вернулся героем, и, когда во вторую зиму крестоносцы обложили город, поговаривали, будто его хотят назначить главнокомандующим. Уличные торговцы провозглашали его вторым Шимшоном, спасителем Израиля. Правда, старые евреи, изучавшие Талмуд в покосившихся домишках еврейского квартала, твердили, что нельзя полагаться на человека, который ставит свечку повелителям четырех ветров и по ночам разговаривает с духами. И что пророк, Моисей, запрещал возлагать безопасность общины на человека, не выполняющего заповедей, и будто беды приходят на Израиль именно через таких людей.

Но кто слушает старых евреев? Арону поручили защищать центральные ворота, на которые рыцари должны были обрушить главный удар осадных машин.

Жители города взирали на крестоносцев без малейшего страха. Стены Иерусалима были высоки и прочны, защитники его храбры, еды припасено вдоволь, а в глубоких колодцах плескалась родниковая вода.

И тут случилось непонятное. Однозначного объяснения происшедшему не существует: одни заявляют, будто Ароном овладела черная болезнь, другие утверждают, что его околдовали чародеи крестоносцев, поклонявшиеся дьяволу Бафомету – ослу с человеческой головой. Есть такие, что склонны приписать поступок Арона обыкновенному сумасшествию, четвертые же, приводя в доказательство Пятикнижие, заявляют, что поскольку «сердце фараона в руках Всевышнего», то именно Его воля и была приведена в исполнение.

В одну из ночей Арон собственноручно перебил стражу, вытащил огромный засов, который могли сдвинуть с места только четверо сильных мужчин, и открыл ворота. Конница крестоносцев, дожидавшаяся условленного часа, ворвалась в город. Началась страшная резня, население Иерусалима было уничтожено полностью, кровь, струившаяся по его узким улицам, доходила до стремян всадников.

Проносясь через ворота, лошади рыцарей сбили прислоненный к стене засов, и тот со всего размаху ударил Арона по голове. Очнулся Арон уже в лазарете крестоносцев. Годфруа Лотарингский, командовавший штурмом, в благодарность за оказанную услугу, даровал ему жизнь и позволил остаться в Иерусалиме.

Дальнейшая судьба Арона прослеживается пунктирно. По некоторым данным он крестился, и стал монахом Арониусом. Знаменитый собор в Буйоне, поклониться воротам которого приходят сотни тысяч паломников, построен, якобы в его честь, а обычай десять раз биться головой о засов этих ворот, возник в память о чуде, освободившем столицу истинной веры от нечестивых. Согласно другим сведениям, он дожил до глубокой старости, работая на конюшне и убирая навоз за лошадьми рыцарей.

Однако по любой из версий пророчество праматери сбылось: Арон стал первым евреем, получившим право проживать в христианском Иерусалиме. Первым и единственным.

Глава восьмая

ФИГУРИЗАЦИЯ СФЕРИЧЕСКОГО ЗЕРКАЛА

Из чердака в купол бывшего монастыря, где Кива Сергеевич устроил обсерваторию, вела узкая, прилепленная к стене лестница. Ступеньки покрывал лед, во время недолгих оттепелей вода просочилась сквозь щели в окнах, а потом морозы сделали свое дело. Перила проржавели и вряд ли смогли бы выдержать вес падающего тела. Сразу за перилами открывался двадцатиметровый пролет до крыши основного здания, на котором стоял купол. Свалиться со ступенек означало умереть. Почему Кива Сергеевич не побеспокоился сбить лед, и как он карабкался по ним в полной темноте, Миша не мог понять. Впрочем, за эту зиму он сам взбирался в обсерваторию несчетное количество раз, и постоянно давал себе слово завтра же прийти после школы и почистить лестницу. Однако то, что потом происходило наверху, смывало все заботы и печали; космос входил в сердце астронома, и обледенелая лестница отодвигалась на задворки бытия, не стоящие и секунды потраченной жизни.

– Секунды, может, лед и не стоит, – думал Миша, осторожно поднимаясь на очередную ступеньку и держась обеими руками за обжигающую холодом стену. – А вот жизнь может и забрать.

Варежки пришлось снять, он цеплялся голыми пальцами за промерзшие кирпичи и прежде, чем перенести вес тела на ступню, несколько раз шаркал подошвой по ступеньке, приготавливая, притирая место.

Каменная лестница заканчивалась посредине купола, и оттуда в обсерваторию, расположенную под самой его верхушкой, вела ладно сработанная деревянная. Кива Сергеевич ухитрился просунуть телескоп в отверстие от креста, и получил возможность трехсот шестидесяти градусного обзора. Конечно, самому построить комнатку на такой верхотуре он бы не смог, но второму секретарю обкома партии, отвечавшему за идеологию, пришлась по душе идея вознести над бывшим культовым сооружением трубу телескопа. Такая картина хорошо вписывалась в насаждаемое мировоззрение, в котором наука занимала место примитивных верований. По распоряжению второго секретаря бригада плотников за две недели поставила опоры, настелила пол, соорудила стены, провела лестницу и заодно затащила наверх телескоп и прочее астрономическое оборудование.

Коснувшись рукой деревянных перил, Миша сразу успокоился. После мерзлых кирпичей дерево не так студило пальцы. Когда-то бродившая в нем жизнь, казалось, не угасла до конца, сохранив в гладко обструганном куске древесины частичку былого тепла. Быстро вскарабкавшись по ступенькам, Миша постучал в дверь.

Несмотря на две работающие рефлекторные лампы обсерваторию наполнял холод. Не такой беспощадный, как на улице, позволяющий прикасаться пальцами к металлическим верньерам приборов и приникать глазом к окуляру телескопа, но, тем не менее – холод. Кива Сергеевич в пальто и с дымящейся кружкой в руках встречал на пороге.

– Заходи, юноша. Вот тебе чай, согрейся. Седзь.

Миша сбросил шапку, уселся на высокий табурет, и обхватил обеими руками кружку. Тепло заструилось через кончики пальцев, мягко и ласково зашевелилось в животе. На этом табурете Миша провел многие часы, выслушивая пространные лекции Кивы Сергеевича. Они были пропуском в чудесный мир космоса, распахивающийся сразу за окуляром телескопа, своеобразной платой стражу ворот. Втянув в себя первый глоток ароматной влаги, Миша приготовился слушать.

– Какое, по-твоему, самое главное из всех искусств? – спросил Кива Сергеевич, усаживаясь напротив.

– Кино, – резво брякнул Миша.

– Нет, – покачал головой Кива Сергеевич. – Главное – это искусство жизни. Музыка, литература, театр, живопись – всего лишь ветки, вьющиеся вокруг ствола. Они украшают жизнь, облегчают ее, но их роль второстепенна. Увы, люди часто забывают о главном. Они похожи на старуху в чудесном бальном платье и хрустальных туфельках. Но сияние бриллиантов не заменит блеска молодой кожи, а самые прекрасные диадемы не в силах скрыть лысину. Розумешь?

Миша кивнул и сделал еще глоток.

– Я счастлив, потому, что мне ничего не нужно. У меня есть мои книги, мои звезды. Разве этого мало? Люди всю жизнь суетятся, мельтешат в поисках лишнего, они добиваются власти, алчут денег, бьются друг с другом за любую, доставляющую удовольствие мелочь. Им нравится окружать себя множеством бесполезных вещей, им нужна жирная пища, много пищи, которая, в конце концов, сводит их в могилу. Я счастлив малым и моя жизнь более наполнена и цельна, чем жизнь путешественника по Африке, или пилота, взлетающего в стратосферу. Здесь, в этой небольшой комнатке я поднимаюсь на иные высоты, высоты духа, недоступные ордам накопителей.

Кива Сергеевич говорил, а Миша в который раз осматривал обсерваторию. Все, что еще совсем недавно поражало и казалось таинственным, теперь превратилось в хорошо знакомые, домашние предметы. Желтые стены из струганных досок, казалось, рассматривали его черными глазками сучков. Книги, аккуратно уложенные вдоль самодельных полок, напоминали осенний лес: коричневые, черные, желтые и темно-зеленые обложки походили на лиственный ковер. От стен и пола исходил едва уловимый запах древесины, тепло рефлекторных ламп пробуждало к жизни запахи давно умерших деревьев.

На столе вдоль одной из стен выгнув, точно гуси, узкие горла поблескивали реторты. Рядом широко раскинулись плоские тела кювет, чернели бачки для проявки фотопленок, застыл, склоненный в неестественной позе, увеличитель. К стенке, уже проржавевшими кнопками, были пришпилены особо удавшиеся снимки Юпитера и той самой звездочки, открытие которой спасло Киву Сергеевича от пристального внимания властей. Различить Курганку среди десятков одинаковых звезд мог только опытный глаз, поэтому на фотографии ее окружал заботливо пририсованный ореол.

У второй стены расположился топчан, покрытый старым матрасом, где стопкой лежали несколько ватников, изрядно поношенное пальто и три потертых солдатских одеяла. Кива Сергеевич часто оставался ночевать, вернее, дневать после бессонной ночи в обсерватории, и куча этого хлама служила ему постелью.

К третьей был прикреплен кронштейн, на котором уютно расположился телескоп. На высоком стуле под окуляром заботливо лежала подушка.

– Мой разум и мое сердце, – продолжал между тем Кива Сергеевич, – соединяются с «великими», с их мыслями, с их полетом. Они, точно гигантская катапульта, подкидывают меня далеко за облака, куда не добираются воздушные шары, и не долетают самолеты. Поэтому я один.

Ты, наверное, думал о моей жизни, предполагал, почему у меня нет друзей. Причина проста: воздух вершин слишком разрежен, чтобы делить его с другим человеком. По той же причине я не женат. Это не монашество, мне просто не встретилась женщина, готовая разделить мою судьбу, принять мой образ жизни. Встать рядом, но не забирать воздух.

Кива Сергеевич взял со стола вторую кружку с чаем и сосредоточенно повертел ее перед собой. Дрожащая струйка пара чуть размазала очертания его лица, словно между ним и Мишей обозначилась раньше невидимое, а теперь вдруг проявившееся стекло.

– Н-да, но вернемся к искусству, – вновь заговорил Кива Сергеевич, и под его дыханием завеса из пара рассеялась. – Тебе, наверное, будут много рассказывать о творчестве. Творчество – самое модное слово нашего столетия. Сегодня все называют творчеством, любую хорошо сделанную работу. Возникло некое поклонение перед «творцом», взгляд снизу вверх на творящего человека стал нам привычен. Воспитание тому виной или дыхание нашего времени, не знаю, не хочу вдаваться в подробности.

Существует еще один вид творчества, главный, основной вид – это созидание самой жизни. Тут не обязателен продукт, выход, конечный результат – каждый мой день, каждый час, каждая минута – представляют собой творчество. Я живу, создавая жизнь. Мое существование – острое, доставляющее мне неизъяснимое наслаждение творчество. Это то, что меня держит, что придает силы. В этом мое шчесье.

Я не уговариваю тебя идти по такому пути, ведь цена огромна, неимоверна – ты должен все решить сам. Есть души, предназначенные для высокой цели, им дано многое и спрос с них особый. Наверное, не стоит скатываться на трюизм и говорить: посмотри на звезды, что мы против звезд, ощути вечность, что мы против вечности – это чувство должно войти в тебя само. Но в любом случае, по какой бы дороге ты ни пошел, жить главным нужно каждый день. Отделять, откладывать в сторону проблемы, кажущиеся самыми нерешенными, заботы, кажущиеся самыми неотложными. Понять, что для тебя действительно важно, и этим жить.

Кива Сергеевич замолчал, поднес ко рту кружку и стал маленькими глоточками отхлебывать чай. Воспользовавшись возникшей паузой, Миша попробовал перевести разговор на более интересную тему, ведь рассуждения Кивы Сергеевича казались ему не имеющими к нему, Мише, совершенно никакого отношения.

– Я сегодня читал дневник моего деда, – вкрадчиво произнес он, подкрадываясь к цели точно кот, мягко ступающий на подушечках лап. – В нем написано, будто солнечное затмение – плохой знак для народов мир, потому, что они ведут свой счет по солнцу и подчиняются его власти. А лунное – дурной знак для евреев, потому, что их время отсчитывается по Луне. Получается, что евреи – лунники, а все остальные народы – солнцевики?

– Я не знаю, что именно имел в виду твой дед, – ответил Кива Сергеевич, взбалтывая в чашке остатки чая. – Но по лунному календарю живут и японцы, и китайцы, да и вообще вся Азия. Большая часть человечества отсчитывает годы по Луне, а не по Солнцу. Но это, как бы, другой счетчик, более общий, касающийся народов, а не конкретных людей. То, о чем я тебе рассказывал, относится к личности, индивидуальному восприятию мира. Можно жить по лунному календарю и быть ярко выраженным солнцевиком. И наоборот. Раньше в каждом народе существовали группы солнцевиков и лунников. Они воевали за власть в своих государствах, изменяли культуру, строили города и храмы. Присмотрись к революционерам и основоположникам – все они относятся или к тому, или к другому типу.

– А потом? – спросил Миша. – Что произошло потом?

– Потом они осознали себя, как отдельные группы, стоящие вне, или, вернее, над социальной структурой общества и постепенно превратились во враждующие тайные организации. Думаю, последние десять столетий истории человечества есть не что иное, как история соперничества этих организаций.

– Ну да, – сказал Миша. – Белые и красные, масоны и тамплиеры.

Кива Сергеевич презрительно фыркнул.

– Усложнять нужно, молодой человек, а не упрощать. Опять «Краткий курс» из тебя лезет. А в жизни все сложнее: переплетено и скручено, тянет соки друг из друга, и одновременно подпитывает.

– А почему они враждуют? Что не поделили?

– Цо не поделили? – вздохнул Кива Сергеевич. – Ты больно быстро перескакиваешь со ступеньки на ступеньку. Можешь шею сломать, когда очередной пролет вдруг закончится пустотой. Ладно, раз спросил, то слушай. И запоминай хорошенько.

Ты никогда не задумывался о том, как был создан наш мир?

– Ну-у-у, – протянул Миша. – Первоначальное ядро, потом разлет галактик и так далее. В общем, теория большого взрыва.

– Это тактика. А я говорю о стратегии. Так вот, древние астрономы считали, что Всевышний сжал себя, освободив некое пространство от своего жесткого присутствия, и в возникшем вакууме создал наш мир. Он окружил его небесной сферой, той, что изображали на старинных картинах, как непроницаемый купол. Он и в самом деле непроницаем; материи нашего мира невозможно проникнуть за очерченные пределы.

Миша глядел на Киву Сергеевича в полнейшем недоумении. Его ученый учитель вдруг принялся рассказывать сказочки. Кива Сергеевич заметил его взгляд.

– Тебе это кажется наивным. Но не все, что наивно – нелепо. Я знаю, чего ты ждешь. Умных слов, терминов и математических выкладок. Самая невероятная чушь, облаченная в роскошные одежды лживой учености, сегодня воспринимается как святая истина. Хорошо. Будь по-твоему.

Есть мистическое соотношение между числами. Соотношение, указывающее на гармонию, царящую в мире.

Е2/NC

Вот безразмерная постоянная, объединяющая все физические константы. Заряд электрона в квадрате, разделенный на постоянную Планка и скорость света. Примерное значение равно единице деленной на сто тридцать семь. Понятно?

Кива Сергеевич строго посмотрел на Мишу.

– Понятно.

– Тогда идем дальше. Это число – масштаб мира. Не километры, не метры, а число, одинаковое в любой системе единиц. Два яблока, или две галактики, или два световых года. Два – оно всегда два. И великий вопрос: меняется ли эта постоянная во времени и пространстве? Стоит ее трансформировать, и мы окажемся за пределами сферы, ограничивающей наш мир. А теперь скажи мне, что такое чудо?

– Ну-у-у – снова протянул Миша. – Чудо, это когда дважды два не четыре, а пять.

– Поцешне! – Кива Сергеевич одобрительно кивнул. – Чудо – изменение законов сохранения энергии и импульса. Эти законы – однозначное следствие однородности пространства и времени. Свойства пространства одинаковы в Кургане и в Стамбуле. Один и тот же опыт дает идентичные результаты в Мельбурне и Варшаве именно потому, что пространство, нас окружающее – однородно. То же и со временем. Сегодня и вчера, так мы считаем, оно одно и то же. Но число Двойры, которым оперируют ученые, недостаточно велико для такого рода выводов. Ты знаешь, что такое число Двойры?

Миша отрицательно покачал головой.

– Число Двойры суть отношение характерного времени процесса, то есть времени необходимого для того, чтобы произошли существенные изменения, ко времени эксперимента. В книге пророчицы Двойры, Деборы по-русски, есть фраза: «Если долго смотреть, текут даже горы». Эксперимент должен быть продолжительным и тогда можно увидеть недоступное быстрому взгляду. Когда ты шлифовал линзу, могли ты предположить, что имеешь дело с жидкостью?

Миша оторопел.

– С жидкостью? – переспросил он.

– Да, именно с ней. Стекло – это ведь жидкость, только течет она очень медленно. В старинных соборах, которые восстанавливали после первой мировой войны, профиль стекол оказался трапециевидным. Они простояли в витражах почти тысячу лет, без прикосновения руки человеческой, и…. потекли. В этом эксперименте число Двойры достаточно велико, и перед исследователем открываются неожиданные качества процесса. За год или два наблюдений такого не увидишь!

Так вот, мы предполагаем, будто за прошедшие тысячи лет окружающий нас мир не изменился. Только предполагаем, потому, что наблюдения за ним велись совсем с иных позиций, а полностью доверять записям древних египтян или финикийцев мы не можем. Все существующие исторические теории базируются на времени полураспада радиоактивных веществ. Так определяется возраст археологических находок, костей динозавров и прочих ископаемых диковинок. Но кто сказал, что восемьсот лет назад период полураспада был таким же, как сегодня? Человеку хочется видеть мир неизменным, поэтому он предполагает, что и свойства времени остаются постоянными. На языке формул все это выглядит так:

Lf(x+x)=L(x)

А означает сие, что если функция Лагранжа не изменяется от точки к точки, то пространство нас окружающее – однородно. Понял?

– Нет, – честно признался Миша.

– И не можешь понять, – моментально ответил Кива Сергеевич. – Для этого тебе еще учиться и учиться. Так что реплики о масонах и тамплиерах в дальнейшем оставляй при себе. Иначе я буду говорить с тобой только формулами.

Он встал со своего места, подошел к телескопу и, словно углядев на тускло мерцающей поверхности металла темное пятнышко, дыхнул на него и тщательно затер рукавом. Потом вернулся к столу, сел напротив Миши и заговорил. Тихо, словно взвешивая, пробуя на вкус каждое слово.

– Слухай внимательно. Сегодня я хочу рассказать тебе о том, что в последние годы волнует меня больше всего на свете. Наверное, ты догадываешься, что Бэкон зашифровал свой трактат вовсе не из-за сведений о драконах, какими бы интересными они тебе ни казались. Великий монах удивительным образом прикоснулся к самой глубокой, самой волнующей тайне нашего мира. Вряд ли он добрался до нее своим умом. Во второй части трактата Бэкон намекает на встречу с «халдейским астрономом», который помог ему «увидеть скрытое и прикоснуться к сокровенному». Наука того времени не располагала математическим аппаратом нашего времени, но, понимая суть вещей, можно формулировать самые сложные вещи с помощью самых простых слов.

Итак, тайна состоит в том, что в пространстве нашего мира его Создатель оставил несколько брешей, проходов в иное измерение. Выражаясь современным языком, это те самые точки, где функция Лагранжа изменяется, а ЕІ/NC имеет совсем другое значение.

Кива Сергеевич остановился, словно переводя дыхание. Кадык несколько раз дернулся, пропуская слюну. Миша допил чай и поставил кружку на столик.

– Хочешь еще?

Миша отрицательно покачал головой.

– А где они находятся, эти самые бреши?

Кива Сергеевич одобрительно хмыкнул.

– О! Быка за рога. Их расположение и есть часть тайны. Бэкон называет три такие точки. Одна из них находилась в святая святых Иерусалимского Храма, и после его разрушения, видимо, сменила месторасположение. Вторая тоже располагается на Святой Земле, но где – никто не знает. Бэкон предполагает, что это или Шило, где находился передвижной Храм, или Назарет, место, на котором когда-то стояли ясли и над которым волхвы увидели звезду, или гробница патриархов в Хевроне, где по преданию похоронены Адам и Ева. Звезда, вернее, свечение материи, приобретающей иные свойства, для людей с особым духовным зрением, указывала на место перехода. Встреча с младенцем была для волхвов просто поводом. На самом деле, они искали совсем другое.

Кива Сергеевич улыбнулся. Зубы в приоткрывшемся рту влажно блеснули.

– Вот, как рождаются легенды. Чем ближе к истине, тем туман гуще. В тумане дерево может показаться драконом, а обыкновенная ветка – удавом. Бэкон это хорошо понимал, потому и зашифровал свой трактат.

Так вот, третья точка движется по поверхности земного шара, описывая за год полный круг. Вернее, кругом эту траекторию назвать сложно, она представляет собой довольно замысловатую замкнутую кривую.

– Кива Сергеевич, – не выдержал Миша. – Ну, а что же тайного в этих точках? Для чего вся конспирация?

Учитель не ответил. Он внимательно разглядывал Мишу, так, словно видел его в первый раз и тот вдруг почувствовал, что еще ничего не решено, что сказочная тайна может остаться нераскрытой. Ему-то казалось, будто отношения с Кивой Сергеевичем давно перешли грань боязни предательства, но выражение лица учителя, его острый, подозрительный взгляд мгновенно вернули Мишу к тому моменту, когда он впервые переступил порог мастерской в Доме Пионеров. Молчание затягивалось, в комнатке под сводом купола, возникло напряжение, особый вид электричества, берущий начало из скрытой от сознания работы мозга, незаметных внутреннему взгляду замыкания цепочек и связей, из которого вдруг рождается решение, граничащее с пророчеством. Озарение было близко, совсем рядом, его сиреневый свет уже начал посверкивать в глазах Кивы Сергеевича, как Миша одним жестом изменил ситуацию.

– Кива Сергеевич, – он скорчил умильную гримасу, отпрыгивая на секунду в совсем недавнее прошлое. Детство, летний отпуск в Жиляковке, спокойная речушка, густо заросшая ольшаником, отец со спиннингом в руках и он, Миша, жалобно улыбаясь, просит дать поудить, хоть разик, разве тебе жалко, всего один раз.

Сердце Кивы Сергеевича дрогнуло, вбросив в кровь заряд гормонов, спустя несколько секунд, они достигли мозга, и сиреневый свет свернулся, угас и начисто пропал, уступив место отцовской снисходительности.

– Н-да, – он потер указательными пальцами глаза. – Н-да, мой мальчик. Понимаешь, тот, кто, создал наш мир, начинается сразу за точкой перехода.

– Абсолютный разум? – спросил Миша.

– Разум, или пришельцы, или Природа, или Всевышний – разные культуры в разные времена обозначали эту субстанцию разными словами. Так вот Он, ничем не ограниченный и не скованный никакими преградами Он, стоит за этой точкой и прислушивается к нашим просьбам. И человек, просящий о милости возле бреши может рассчитывать, что его пожелания будут услышаны.

– Волшебная палочка?

– Куда больше. Прямое прикосновение к причинно-следственному механизму управления миром. Возможность влиять не только на участь конкретного человека, но и на судьбы народов, государств. Вот за это и бьются солнцевики и лунники. За право и возможность владеть точкой перехода.

– Так где же она находится?

– Я не знаю. Бэкон, рассчитав сложнейшее взаимоотношение планет Солнечной системы, предложил формулу, позволяющую рассчитать траекторию движения третьей точки. Помнишь работы Чижевского?

Миша кивнул.

– Так вот, траектория точки перехода зависит от солнечной активности, а та, в свою очередь, от тончайшего баланса сил взаимного притяжения планет и звезд. Как Бэкон сумел додуматься до такого, создать математический аппарат и произвести вычисления – объяснить невозможно. Что это – проблеск гениальности, откровение свыше, знакомство с исчезнувшими или спрятанными от чужих глаз манускриптами – не знаю. Даже мне в середине двадцатого века, со всей его техникой и математическим оснащением, которого у Бэкона даже близко не было тяжело производить эти вычисления. А уж ему-то…..

Кива Сергеевич замолк. Потом встал, подошел к телескопу и приник глазом к окуляру, словно умирающий от удушья к кислородной подушке.

«Похоже, будто сравнение с „великими“ повергает Киву Сергеевича в бездну отчаянья, – подумал Миша. – Он что, серьезно считает себя одного уровня с Бэконом? А если нет, то зачем нервничать?»

– Итак, – продолжил Кива Сергеевич, оторвавшись от телескопа, – первая точка разрушена и исчезла. Отыскать вторую, находясь в Кургане невозможно. Остается третья.

Он сел напротив Миши, и еще раз внимательно оглядел его.

– С тех пор, как у меня в руках оказалась формула расчета траектории, я просчитал сотни кривых за сотни лет. Поверял средние века, античность, новое время. Выбирал годы, в которых происходили знаменательные события, не из любопытства, а потому, что в такие моменты люди обращают внимание на небо и оставляют свидетельства о расположении звезд. Наложив историю на астрономию, я обнаружил удивительные совпадения: когда в каком-то месте происходило чудо, точка перехода оказывалась в том же районе. Прозрение Магомета, появление Будды, видения Орлеанской Девы, воцарение Наполеона, первые святые христианства, крещение Руси князем Владимиром, битва на Чудском озере – все, все это замечательно укладывается на завитках траектории. Такого рода совпадения не являются абсолютным доказательством, но, вне всякого сомнения, весьма основательно подтверждают расчеты Бэкона.

– А через Курганскую область точка перехода не проходила? – спросил Миша.

– О! Именно над этим вопросом я и бьюсь. Вернее, не над его историей, а над будущим.

– Вы хотите сказать, что….

– Т-с-с-с! – оборвал его на полуслове Кива Сергеевич. – Я предпочитаю не называть вещи своими именами.

– А как?

– Событиями в зоне большого Юпитера. Если он окажется в ближайшие дни в определенной точке, то кривая этого года может пройти совсем рядом с нами.

Прошло несколько минут. Миша сидел, ошеломленный. Ему казалось, будто какая-то неведомая сила перенесла его на страницы плохого фантастического романа. Реальность курганской жизни не соглашалась с рассказами Кивы Сергеевича; драконы, точки перехода, пересечение истории с астрономией, смертельная схватка лунников и солнцевиков рассыпались в снежную пыль при соприкосновении с ледяной ручкой уборной во дворе Мишиного дома. Рокот проезжавших по улицам автобусов, шлейфы морозного пара, тянувшихся из выхлопных труб, десятикопеечное пирожное «лодочка» в школьном буфете, домашние задания матери и валенки отца, стоящие у входной двери, протестовали против феерического смещения привычных понятий. На секунду, Мише даже показалось, что Кива Сергеевич дурачится, водит его за нос, но серьезность, с какой он смотрел на Мишу и тон всего разговора не оставляли места для подобных подозрений.

Вдруг его пронзила мысль. Такое выражение раньше он встречал только в книжках и всегда относил его к вольностям художественного стиля. Мысль, внезапно пришедшая в его голову, словно иголка препаратора нанизала на себя все странности, соединив их в одно целое. Феерическое вращение непонятных фактов остановилось, пронзенное соединяющей их мыслью.

«Он сумасшедший! Да, да, он просто сумасшедший. Не из тех, кого сажают в психушку, а тихо помешанный на своей работе, своем увлечении. И образ его жизни, и непонятно откуда взявшийся перевод старинного манускрипта, россказни о драконах, лунниках, точках перехода – все это просто шизофрения, порождение больного ума. Обыкновенных хулиганов он принял за преследующую меня секту! Как же я сразу не понял, не сообразил».

Мише стало жарко, кровь прилила к лицу, а на лбу выступили капельки пота.

– Согрелся? – спросил Кива Сергеевич. – Хороший чай я тебе заварил, видишь, как пробило.

Волну жара, окатившую Мишу, он приписал давно выпитому чаю.

«И что же теперь делать? – лихорадочно размышлял Миша. – Как вести себя дальше? С психами ведь никогда не знаешь, куда поведет их сумасшествие. Рассказать родителям? Но тогда все кончится, и построение телескопа, и ночные бдения в обсерватории, и рассказы о драконах. Жалко. Но если не относиться к ним серьезно, а понарошку, будто к сказкам, то почему нет?»

Миша поднял руку и, прикоснувшись к груди, слегка прижал. Под толстой тканью пальто, прощупывалась трубочка. В ней, туго закрученный, лежал кусочек пергамента – охранная грамота.

«Значит и это бред, и ежевечернее талдыченье абракадабры, тоже». А он уже привык, ложась в постель, быстро проборматывать нашептанное Кивой Сергеевичем заклинание, и с чувством исполненного долга спокойно погружаться в зеленую оторопь сна.

«И Хеврон. Снова Хеврон. Как быть с ним, в какую часть распадающейся мозаики мира вставить этот фрагмент?»

Второй раз за последние полгода пришло к Мише странное название из далекой страны. Первым движением памяти сочетание букв напоминало о вороне, но потом вставал перед глазами шеврон с непрошеным пятачком, или дребезжал в ушах пьяненький матерок. Это был первый слой, пена примитивных ассоциаций. Вспоминая прошедшее лето и разговор с Марком, Миша повторял про себя, нашептывал, даже напевал – Хеврон, Хеврон, Хеврон, – и хрипловатое имя города удивительным образом волновало и тревожило воображение. Почему-то рисовалось погружение в таинственные полости земли, вырытые в велюровой темноте таинственные подземные ходы, норы и переходы. Откуда набегал поток причудливых ассоциаций, Миша не понимал, но чувствовал даже не животом, а спиной, что какая-то часть его «я», его жизни, его будущего, непонятным пока образом привязана к этому городу.

Еще до того, как Кива Сергеевич нашептал ему на ухо заклинание, Миша обнаружил волшебное воздействие слова «Хеврон» на свой организм. Стоило произнести его лежа в постели и прикрыв глаза, как поток причудливых ассоциаций тут же подхватывал, вертел, уносил, и опрокидывал в сон. Миша прочитал в библиотеке все, что удалось найти по Хеврону. Увы, удалось отыскать только самые общие, не представляющие интереса сведения о площади, численности населения, климате. Из родственников, соучеников и знакомых никто никогда не слышал такого названия, и постепенно оно превратилось в маленькое личное достояние, духовную собственность Миши, которую он доставал перед сном из укромного кармана, любовно оглядывал, проверял и прятал обратно. Когда Кива Сергеевич небрежно произнес это слово, Мише показалось, будто учитель бесцеремонно вторгся на лишь ему одному принадлежащую территорию. Его охватило чувство неловкости, словно кто-то внезапно распахнул дверь уборной и обнаружил его, Мишу, стоящего со спущенными штанами и с квадратиком газетной бумаги в руке.

Он еще хотел поразмыслить, прикинуть, как себя вести дальше, но голос Кивы Сергеевича вырвал его из задумчивости.

– Хватит мечтать, пора приниматься за дело. Садись к телескопу, а я приготовлю фотопленку. И пока не забыл, завтра к четырем приходи в мастерскую. Работы непочатый край. За каникулы ты должен закончить фигуризацию линзы.

На следующий день Миша проснулся поздно. Родители ушли на работу, и в пустом доме стояла чуткая тишина зимнего утра. Пока он спал, погода переменилась; посерело небо, ветер раскачивал покрытые примерзшим снегом ветви деревьев. Было зябко, остывшая печка взывала к действию. Миша быстро умылся, проглотил стакан холодного чаю, всунул ноги в домашние валенки и выскочил на улицу. Мороз сразу пробил свитер, рубашку и, урча, принялся за толстое нижнее белье. Выхватив из поленницы гроздь мелко нарубленных дровишек, Миша заскочил обратно в дом и бухнул добычу на железный лист перед печкой.

Поленницу они с отцом готовили все лето. Работали без напряга, по волечке; в день рубили пять-шесть поленьев. Отец тяжелым колуном разделял каждое на три-четыре части, а Миша топориком щепил дальше. Палочки толщиной с палец предназначались для растопки, потом на них укладывали четвертушки, а уж когда печка раскочегаривалась до конца – и половинки.

Когда левую, узкую часть поленницы, закладывали расщепкой до самого верха, принимались заполнять правую, стройно выкладывая в ряды половинки, на них четвертушки, и снова – половинки, четвертушки. Макс Михайлович называл эту работу физзарядкой, и тратил на нее не больше получаса в день. Зато теперь как просто и легко доставать расщепленные палочки, а потом, когда займется огонь, укладывать на них то, что вытащишь наугад из правой части поленицы.

Во всяком деле нужен навык, Миша помнил свои первые, неудачные опыты с неподатливой печкой. То огонь никак не разгорался, то впитавшие сырость осенних дождей полешки начинали плакать, да так обильно, что уже вполне разошедшееся пламя шипело и гасло. Сейчас он проходил все стадии на автопилоте: руки сами мяли газету, складывали хитрой фигурой расщепку, чтобы она сразу занялась, запылала от первой спички. Можно, конечно, плеснуть на дрова керосину, и дело с концом, но керосин – удел дилетантов, настоящий художник работает чисто, без вспомогательных средств. Да и вонь от керосина долго держится, портит атмосферу.

Пылающие дрова наполняли дом запахом лесной свежести, это был не маслянистый жар, выделяемый углем, а легкое, духовитое тепло, согревающее тело и веселящее душу. Миша посидел возле печки, зачарованно наблюдая за вылетающими в поддувало искрами. В печи трещали и лопались поленья, из-за чугунной дверцы доносилось шипение исчезающих в пламени соков дерева, еще совсем недавно питавших его могучее тело. Наверное, именно эти соки, превращенные огнем в летучую квинтэссенцию, радовали Мишино сердце.

Он поднялся на чердак. Теплая труба наводнила его мастерскую теплом, скоро оно исчезнет; час, другой и сидеть тут станет невозможным. Но пока спина опирается на горячие кирпичи, а на коленях распахнут дневник деда, можно оторваться от серого сумрака за окошком и перенестись в другое время и на другую землю.

ИЗ ДНЕВНИКА АБРАМА ГИРЕТЕРА

7 сентября

Вчера японцы начали штурм Высокой. Если ее захватят, то порт и город окажутся беззащитными перед огнем их орудий. Сегодня был первый обстрел, и наши укрепления держатся отлично.

Черный дым от лиддитовых снарядов и белые облака шрапнели полностью накрыли вершину. Она дымилась и дрожала, словно гора Синай во время получения Торы. Казалось, что из этого ада выйти живым невозможно. Бомбардировка продолжалась около двух часов, затем несколько рот японской пехоты пошли в атаку. Казалось, в укреплениях не осталось ни одного живого человека, но когда японские цепи приблизились, их встретили дружными залпами, и атака была отбита с легкостью. На склоне горы остались десятки трупов японских солдат.

Но радоваться было рано, спустя несколько минут бомбардировка возобновилась с прежней яростью. Наши батареи отвечали, ведя перекидной огонь через гору, но эффективность их огня оставляла желать лучшего.

И тут произошло некое событие, на описании которого я хочу остановиться подробнее. Два месяца назад к Михаилу Ивановичу обратился подпоручик Драгунский. Он прибыл в Порт-Артур для постройки воздушного шара, с помощью которого предполагалось вести координацию артиллерийской стрельбы. Все материалы для постройки плыли на пароходе «Манчжурия», пытавшемся прорвать блокаду и потопленном японскими миноносками. Подпоручик просил Михаила Ивановича посодействовать с организацией новых материалов, и мне пришлось немало побегать по Артуру, разнося письма Лилье в разные инстанции. В конце-концов все необходимое было получено, и Драгунский приступил к работе.

И вот, посреди обстрела Высокой, с нашей стороны начал медленно подниматься огромный шар, раскрашенный в цвета российского флага. Под шаром висела корзина, в которой можно было разглядеть фигуру наблюдателя. Место подъема располагалось довольно далеко от передовых позиций, с тем, чтобы японские стрелки не могли повредить оболочку шара из винтовок. Как потом выяснилось, на первый раз в качестве наблюдателя полетел сам Драгунский.

Шар поднялся очень высоко, с землей его связывала веревка, не дающая ему улететь по воле ветра. По этой же веревке подпоручик спускал деревянные баклажки, с вложенными в них листами бумаги, содержащие подробное описание японских диспозиций. Спустя час огонь наших батарей сделался настолько эффективным, что японская бомбардировка стала понемногу затихать, пока не прекратилась совсем.

Шар висел над Высокой до самого вечера и когда потянувшиеся с моря облака проплывали рядом с ним, я мог наблюдать удивительную картину. До сих пор не понимаю, было ли увиденное мною обманом зрения, или галлюцинацией, вызванной усталостью от нахождения в непосредственной близости к обстреливаемым позициям.

В одном из облаков я совершенно явственно разглядел дракона. Он лежал весь черный, вытянувшись наподобие тучи. Кончик его хвоста свешивался наружу, я схватил бинокль и дрожащими руками навел на дракона, но он, словно почувствовав мой взгляд, отодвинулся вглубь облака и скрылся от взоров. Около получаса я не опускал бинокль, стараясь разглядеть его в глубине облаков, но не сумел.

Вечером я рассказал этот случай Лилье. Тот усмехнулся, снисходительно потрепал меня по плечу, и заключил, что в ешиве меня перепичкали всякого рода небылицами, и если бы я получил образование в университете, то подобного рода бредни отскочили бы от моей головы, точно японская шрапнель от наших укреплений на Высокой. Мы пошли спать, но черный зубчатый хвост дракона, свешивающийся из облака, стоял перед моими глазами, мешая заснуть.

Сегодня 7 сентября, вернувшись на позиции возле Высокой, я с нетерпением ожидал повторного появления воздушного шара. Японцы молчали, как видно приводя в порядок поврежденные нашим огнем батареи. Видимо, они переносили их на другие позиции.

Около десяти утра бомбардировка началась. Я вертел головой во все стороны, рассчитывая увидеть поднимающийся шар, но он так и не поднялся над позициями. Осмелевшие японцы буквально засыпали гору снарядами, наши батареи отвечали им вяло и редко. После полудня в дело включились японские канонерки, стоявшие в Малой Голубиной бухте, но на этот раз весьма неудачно: снаряды не долетали и ложились у подошвы горы. Им ответили «Ретвизан» и «Пересвет» и скоро поднялся такой рев, что невозможно было расслышать звуки разрывов от падающих на гору снарядов. Прав был поэт, упоминая один протяжный вой, в который сливаются залпы тысячи орудий.

Вернувшись домой, я поинтересовался у Михаила Ивановича почему сегодня воздушный шар не продолжил разведку японских позиций.

– С подпоручиком Драгунским приключилась странная история, – ответил Лилье. – Спустить шар должны были по условному сигналу, но Драгунский его так и не подал. В течение дня все были уверены, будто он наблюдает за японцами, но когда наступил вечер и сигнала не последовало, решили, что стряслось нехорошее. Шар затянули обратно на землю. Драгунский сидел, забившись в углу корзины, бледный, с трясущимися губами. На вопросы он не отвечал и все время крестился. Очевидно, столь долгое пребывание на воздухе дурно повлияло на его рассудок. Подпоручика отправили в лазарет, а утром, шальной японский снаряд угодил прямо в шар и разорвал его на куски.

19 октября

Сегодня мне стало известно о смерти Михаила, моего давнего обидчика, бывшего соседа по нарам в теплушке. Не знаю, как он прожил свою жизнь, ведь наши судьбы пересеклись на очень короткое время, но погиб, как герой.

Во время недавнего штурма третьего форта японцы захватили временное укрепление номер шесть, выступающее из общей линии обороны. В укреплении располагалась батарея полевых орудий, которая вела беспрерывный огонь по японским окопам. Японцам это надоело, и они предприняли штурм укрепления, предварительно подкопавшись на близкое расстояние. Выход из вырытого подземного прохода оказался в мертвой зоне орудий, и поэтому они не смогли защитить самих себя.

Наши солдаты не заметили подкопа и продолжали бездействовать до самой последней минуты, когда японцы внезапно появившись под стенами укрепления, бросились на штурм. Бой получился коротким, превосходство наступающих в живой силе было многократным. По приставным лестницам они вскарабкались на стены укрепления и штыковой атакой за несколько минут перебили всех защитников, кроме Михаила. Его за какую-то провинность посадили в погреб подавать пороховые заряды.

Японская шрапнель рвалась над укреплением каждые две-три минуты, и Михаил предпочитал из погреба не вылезать, подавал себе заряды и мало интересовался ходом боя. Вдруг все стихло. Выглянул Михаил из погреба – видит, японцы по укреплению ходят, а наших никого не видать. И вот он что придумал, взял бикфордов шнур подлиннее, чтобы времени у него побольше оказалось, присоединил его к ящику с порохом, поджег, выскочил из погреба и давай удирать. Только далеко убежать не удалось, японцы живо его поймали, привели обратно в укрепление, и давай расспрашивать. Неизвестно, что он им говорил, только изрядная толпа японцев собралась прямо на крыше погреба и, развесив уши, принялась слушать Михаила. Там их смерть и настигла.

Сразу после взрыва вторая рота пошла в атаку и выбила японцев из укрепления. Останки новоявленного Самсона нашли посреди десятков японских трупов и похоронили с максимальными почестями.

14 ноября

Я с трудом нашел в себе силы взяться за перо. Сегодня мы с Михаилом Ивановичем попали в серьезную переделку, едва не стоившую нам жизни. Мы проводили проверку укреплений на Высокой; многие из них разрушены, но благодаря возникшему затишью между штурмами, восстановительные работы ведутся полным ходом. Обязанности между нами распределились следующим образом: я ползаю по позициям, вымеряя расстояния и определяя углы, записываю полученные цифры на листке бумаги, а Михаил Иванович на их основании составляет чертежи, заказывает необходимые материалы и работа тут же начинается. В основном мы восстанавливаем разрушенные гласисы наружных рвов, иногда стоим кавальеры, возвышения из мешков, укрепляем траншеи. Ползание по наружным позициям штука довольно небезопасная, японские пули так и свистят над головой, но к их присутствию привыкаешь, и даже начинаешь находить в их пении некоторое подобие мелодии. Михаил Иванович остается в одной из передовых траншей и знаками показывает мне, что нужно обмерить. Мы научились понимать друг дуга с полуслова, даже с полужеста, стоит ему только указать на какой-нибудь бруствер или козырек капонира, как я уже соображаю, что он хочет замерить.

Обычно, прежде чем мы приступаем к рекогносцировке, солдаты той части, что держит оборону, внимательно обследуют местность, выясняя, не осталось ли поблизости японцев, не замышляют ли они атаку. Лишь после того, как командир подразделения дает «добро», мы выдвигаемся на позицию и начинаем работу.

В этот раз, все шло как обычно, зауряд-прапорщик Мизгунов сообщил, что позиция чиста, и мы выдвинулись. Но вышло по-другому.

Оказалось, что в передний левый окоп за старшего был назначен старший унтер-офицер из запасных, Дмитриев. Будучи уже сильно выпивши, он взял с собой в окоп еще водки и начал там пьянствовать с остальными солдатами. Благодаря этому японцам удалось незамеченными подкрасться к окопу и неожиданно ворваться в него. Оттуда они быстро распространились по укреплению и ударили в штыки. Наши солдаты не растерялись, и ответили им отчаянной дракой. Схватка завязалась ужасная. Вокруг Михаила Ивановича собралось около десятка солдат, он тоже весьма энергично действовал своею шашкой.

Я быстро переполз обратно в траншею, схватил винтовку из рук убитого солдата и ввязался в бой, стараясь пробиться к Михаилу Ивановичу. Нескольких подбежавших японцев я проткнул штыком, всадив его со всего маху. Убивать оказалось несложным делом, в драке не чувствуешь ни угрызений совести за отнимаемую жизнь, ни сожаления, внутри просыпается дикий зверь, которого человек привык прятать за десятью решетками. Он разрывает оковы и рычит, требуя крови и новых жертв.

Преимущество русской винтовки перед японским карабином выяснилось моментально, в моих длинных руках разница между пределами досягаемости составляла около метра, прежде чем японцы успевали дотянуться до меня своими штыками, мой штык оказывался у них в груди.

Я почти пробился к Лилье, как вдруг перед моими глазами предстала невероятная картина. По укреплению носились несколько человек одетых диковинным образом. Вместо шинелей на них были кожаные панцири, похожие на доспехи средневековых рыцарей, а вместо ружей они орудовали длинными, слегка изогнутыми мечами. Действовали они ими очень ловко, я с ужасом наблюдал, как головы нескольких наших несчастных солдат покатились в снег после беспощадных ударов этими мечами.

Я проверил, заряжено ли ружье, прицелился в ближайшего молодца и выстрелил. Наверное, от волнения руки у меня дрожали, и пуля прошла мимо. Он обернулся на выстрел, и побежал ко мне. Я передернул затвор, и еще раз нажал курок, целясь точно в середину его груди, но винтовка только щелкнула. Патронов больше не было, а подсумок с запасными обоймами я давно перестал носить. Выставив штык как можно дальше от себя, я стал поджидать японца. Он бежал, улыбаясь, волосы, заплетенные в косички с разноцветными ленточками, развивались по ветру. Шлем позволял видеть его рот и глаза, и в этих глазах я увидел тень своей смерти.

Стало тихо. Мир словно замер, и через плотное тело дня ко мне медленно приближался японец. На кончике его вращающегося меча сияла вечность. Мысли разбежались в разные стороны, ружье стало продолжением моих рук, и весь я, казалось, сжался в точку на конце штыка. Они неминуемо сближались, точка и вечность, их пересечение должно было стать роковым, решающим, безграничным, но в этом момент раздался выстрел. На груди у японца начало расплываться красное пятно, его ноги подкосились, он вытянул меч, стараясь достать меня через оставшиеся метры, но не смог, и рухнул, зарывшись лицом в грязный, истоптанный снег.

Я оглянулся. Сзади, справа и слева от меня дрались с японцами разрозненные группки наших солдат. Была ли то случайная пуля или кто-то увидел мое положение и произвел спасший меня выстрел? Кому я обязан жизнью: случаю или человеку – узнать уже не удастся. Главная моя благодарность Всевышнему, уберегшему меня от опасности и продолжившему мои дни. Но для чего? Вот, что мне предстоит понять.

Спустя минуту раздалось мощное «ура», из-за бугра показалась цепь наших солдат. Впереди, размахивая шашкой, бежал зауряд-прапорщик Мизгунов. Через десять минут все было кончено.

Лилье вышел из схватки совершенно невредимым, мне же один из японских штыков надрезал кожу на левом плече. В пылу схватки я даже не почувствовал пореза. Но рукав шинели намок от сочащейся крови и Михаил Иванович приказал мне немедленно возвратиться домой, по дороге зайдя в лазарет на перебинтовку.

Так я и сделал. Но прежде, я не смог удержаться, чтоб не подойти к убитому японцу и взглянуть поближе на того, кто нес мою смерть на конце своего меча. Его уже перевернули на спину, глаза тускло смотрели в небо. Я потрогал меч. Он был остр, как бритва, даже легкого прикосновения было бы достаточно для нанесения серьезной раны.

Из-за панциря японца торчало что-то, походившее на мундштук свирели. Я потянул за него. Это действительно оказалось неким подобием дудочки с большим желтым камнем, вделанным в ее основание. Не задумываясь, я сунул дудку в карман и пошел на перевязку.

18 ноября

Рана оказалась серьезнее, чем я думал. Разрез чуть ли не до кости, большая потеря крови. Ее промыли, забинтовали, и я отправился домой. К вечеру начались боли, а утром следующего дня рука распухла, и я не могу даже надеть шинель. Сижу в своей комнате и размышляю о жизни.

К полудню я вспомнил о дудочке, взятой у японца. Долго рассматривал ее, не решаясь прикоснуться губами к мундштуку. Камень похож на алмаз, мне, правда никогда не приходилось держать в руках подобного рода драгоценности, но он сверкает и лучится, пуская зайчики по стенам, и мало похож на дешевые поделки из фальшивого стекла, которые продают на ярмарках. Если он настоящий, то у меня в руках целое состояние.

В два часа пополудни я решился, тщательно вымыл мундштук теплой водой с мылом, дал ему, как следует высохнуть, приложил к губам и дунул.

Мир замер, все движения в нем остановились. День превратился в плотную массу, и в этой массе звуки дудочки проделывали извилистые ходы, разлетаясь во все стороны. Звуки были фиолетового цвета, масса дня – желтого. Возникающие ходы, поначалу ярко-красные, постепенно темнели, превращаясь в сиреневые, темно-фиолетовые, черные, пока не исчезали совсем.

Я немного повысил тон и дунул еще раз. Звуки изменили оттенок, став светло-голубыми, их скорость увеличилась. Я снизил тон – звуки покраснели. Словно завороженный я дудел и дудел, пока не заметил черные точки, словно горох сыплющиеся из окна. Я отложил дудочку. День снова ожил. На карнизе ровной линейкой сидели птицы и постукивали клювами в стекло. Дробный звук этого перестука действительно напоминал трещание горошин.

Я подошел к окну. Птицы не улетели, а продолжали сидеть, точно приклеенные. Я открыл окно, и, протянув руку, взял сидевшего с краю воробышка. Он даже не дернулся. Остальные продолжали мерно наклоняться, словно продолжая стучать в отодвинутое мною стекло.

Воробышек был теплый, со сверкающими черными глазками, я поднес его ко рту и дунул, вспушив перышки. Он забился, затрепетал у меня в руке. Я разжал пальцы, и он тут же упорхнул.

С остальными птицами произошло то же самое: мое дыхание выводило их из спячки и они, испугано хлопая крыльями, моментально уносились в сторону.

Я снова поднес к губам дудочку, и день вновь остановился, превратившись в желтую массу, напоминающую сливочное масло. На сей раз на подоконье оказался дворовый кот, он сидел, уставившись на меня янтарными зрачками, и мерно постукивал хвостом. На прикосновение к ушам и шее, кот не отреагировал, хотя обычно, дотронуться до него не было ни малейшей возможности, при малейшем намеке на опасность он стремительно сбегал. По-видимому, звуки дудочки парализуют животных, наподобие одежды Нимрода.

Лилье я не стал рассказывать о чудесной дудочке, но он сам принес весьма любопытные новости.

– Ты обратил внимание на необычный наряд вчерашних японцев? – спросил он, после расспросов о моем самочувствии.

– Так вот, микадо поступил довольно мудро. Оказывается, в Японии слышна большая критика на генерала Ноги. Его обвиняют в медлительности. Особенно усердствуют самураи, во главе с одним из принцев императорского дома. Стессель называл его имя, но я не запомнил, у меня плохая память на японские имена. Сегодня утром через блокаду прорвалась шхуна с продуктами и привезла свежие газеты. Так вот, микадо предложил критиканам приехать на фронт и принять личное участие в штурме. Как пишет газета, отряд из тридцати самураев во главе с принцем выехали в действующую армию. Судя по всему, вчера мы с ними и столкнулись. Более того, похоже, что среди убитых в схватке оказался сам принц. Японцы попросили Стесселя вернуть им тела, и сейчас это происходит. Бедный зауряд-прапорщик не знает, куда спастись от начальства. Все там: Стессель, Смирнов, Кондратенко, Белый, Фок. Генералов больше, чем убитых самураев.

Он пригладил усы, потрепал меня по здоровому плечу, пожелала скорейшего выздоровления, и двинулся к выходу. Уже на пороге он остановился и произнес:

– Вот бы и нашему императору взять пример с микадо. Насколько бы очистилась общественная атмосфера!

20 ноября

Лилье рассказал мне очередную новость. Лицо его при этом ничего не выражало, но я понял, что ему хочется меня уязвить. Почему, за что – не понимаю. Вот его слова:

– Ты ведь знаешь, что Старый Город подвергся страшному обстрелу. Полностью разрушены типография «Нового края», склад Офицерского экономического общества, пакгауз Добровольного флота и контора купца Гинсбурга, и еще многие дома. Обыкновенно японцы по всем пожарищам открывают сильный огонь, и наносят большой урон тушащим их командам. У конторы же Гинсбурга они, против своего обыкновения этого не сделали, что и дало повод одному остряку заметить: увидели, что по своим палят, вот и каются.

Он замолчал, лукаво посверкивая глазами.

– Михаил Иванович, – сказал я. – А у меня тоже интересная новость имеется. Я сегодня выходил в город, на последнюю перевязку, и вот, что услышал. Действующих лиц называть не стану, вы уж догадайтесь сами, если сумеете.

Два дня назад японцы подошли вплотную ко рву третьего форта, завалили его фашинами и бросились в атаку. Рота штабс-капитана Рыбникова почти вся полегла в рукопашном бою. Остатки еле унесли ноги, и закрепились на выходе из форта. Вскоре подоспела подмога, и начались попытки отбить укрепление. Ходили в атаку три или четыре раза, но безуспешно. Японец успел окопаться, и косил без всякой жалости всех, кто показывался во дворе форта. Рота залегла. Тогда один унтер некоренной национальности принялся кричать что-то на своем языке. Вокруг него собралась изрядная группа соплеменников, они поднялись в рост и, выкрикивая какие-то слова, пошли в атаку. Воодушевленные их примером поднялись и другие солдаты, крича те же слова. Японцы то ли растерялись, то ли перезаряжали карабины, но отвечали нестройно и слабо, так что спустя минуты остатки роты во главе со штабс-капитаном снова завладели фортом. А теперь Михаил Иванович, догадайтесь, кто были эти солдаты и что они кричали?

Лилье хмыкнул.

– Что это ты, любезнейший мой Абрам, изъясняешься загадками? Прежде такого с тобой не бывало. Видно ранение и ослабленная пища все-таки повлияли на твой дух. Получается, желудок и страдания тела определяют поведение, а не восхваляемый тобой разум?

Он вернул мне мой же упрек в нашем давнишнем споре.

– Михаил Иванович, не уходите от вопроса, – попросил я.

Он усмехнулся, глаза лукаво заблестели.

– Ну-с, милейший, загадка твоя несложна. В таком количестве инородцы у нас только мусульмане. А кричали они что-нибудь вроде «алах акбар».

– Нет, Михаил Иванович, не мусульмане. Да вы и сами это прекрасно знаете. Поднявшиеся в атаку солдаты были евреями, а слова, которые подхватили остатки второй роты, были «Шма, Исраэль». Штабс-капитан Рыбников потом приходил в синагогу узнавать, что это за клич такой, способный роту под огнем поднять.

– И что же ты предлагаешь, – засмеялся Михаил Иванович. – Ввести уставным порядком в российской армии кричать во время атаки не «ура», а это, как ты, сказал «Шма, Исраэль»?

– Ничего такого я не предлагаю. Просто, когда вы передаете мне шутки о конторе купца Гинсбурга, не забывайте о второй роте.

– Да ты, я смотрю, обиделся, – сказал Лилье, протягивая мне руку. – Извини, Абрам, не хотел тебя задеть.

Я с чувством пожал протянутую руку. На моих глазах, сами собой проступили слезы. Лилье заметил их, и еще раз повторил.

– Извини, голубчик, извини.

22 ноября

Кончено, Высокая пала! Последние несколько дней я непрестанно наблюдал за горой через подзорную трубу. Она вся была покрыта черными султанами разрывов, японцы вели беспрерывный огонь из орудий всех калибров. Наши укрепления превратились в груды развалин. Непонятно, как в них могут оставаться люди и не просто оставаться, а держать оборону, отгоняя накатывающиеся цепи японской пехоты. Десять суток без сна, под непрерывным огнем, отражая постоянные атаки, полуголодные, разъедаемые вшами, без теплой одежды, без помощи, без надежды и поддержки.

Ровно в два часа пополудни я увидел нечто необычное и позвал Михаила Ивановича посмотреть в трубу. Он глянул, снял шапку и размашисто перекрестился. Я еще раз поднес трубу к глазам. Японцы густой толпой стояли на правой, задней стороне Высокой горы. Еще бы, ведь оттуда весь наш западный фронт и Новый Город видны, как на ладони! Беспрерывные штурмы генерала Ноги в течение одиннадцати суток, увенчались успехом. Но какой ценой, какой невероятной ценой!

Лилье сказал мне, что наши потери в дни штурма доходили до пятисот человек убитых в день. У японцев потери составляли как минимум в четыре раз больше, то есть за эти дни они потеряли больше двадцати тысяч убитыми. Разве стоит любая гора в мире такого количества пролитой крови? Происходящее начинает походить на человеческие жертвоприношения, возлагаемые на алтарь бессмысленности, имперских амбиций и чванства.

Не успел я подумать об этом, как наша полевая артиллерия открыла беглый огонь по толпе победителей, собравших полюбоваться картиной Артура. Я видел прямые попадания снарядов в гущу человеческого скопления, оторванные части тел летали по воздуху, словно птицы, головы катились в разные стороны, как бильярдные шары. Страшное, незабываемое зрелище!

27 ноября

Положение крепости отчаянное. Госпиталя переполнены; между тем цинга все растет; у многих раненых от цинги раскрылись старые, уже зажившие раны. Все изнурены, и физически и нравственно, на выручку уже никто не надеется. Японцы установили на Высокой батарею одиннадцатидюймовок и беспрестанно обстреливают город и порт. Все стоявшие на рейде корабли потоплены, окончательно затонули разбитые снарядами броненосцы «Ретвизан», «Полтава» и крейсер «Паллада». С их гибелью российский тихоокеанский флот закончил свое существование. В городе страшные разрушения и пожары. Население бежит в предместья, роют землянки, заселяют брошенные китайские фанзы. Ввиду поголовного исчезновения китайцев отбросы в городе никем не убираются и не увозятся, отчего скопились целые горы навозу и мусора. Прежде чистенький, сияющий белизной Артур постепенно превращается в смрадное пепелище.

3 декабря

Этой ночью произошло роковое для крепости событие: около десяти часов минувшей ночи в бетонный каземат 2-го форта случайно попала 11-дюймовая лиддитовая бомба. Как раз в это время там проходило совещание, на котором присутствовали многие офицеры и в их числе генерал-майор Кондратенко.

Храбрейшие защитники крепости погибли на месте, заменить их некем. Рассказывая об этом, Михаил Иванович отер глаза и сказал:

– Все, Абрам, дни русского Артура сочтены. Надо готовиться к худшему. Остается надеяться лишь на джентльменское поведение японцев.

Я долго сидел над дневником. Нет душевных сил ни писать, ни размышлять о происходящем. На волю твою полагаюсь, Г-сподь, на милость Твою уповаю.

20 декабря

Свершилось! Начались переговоры о сдаче крепости. Пока обсуждаются условия, повсеместно уничтожают уцелевшее оборудование и боеприпасы. Горит Минный городок, то там, то тут раздаются тяжелые удары взрывов, в порту ужасающее пожарище: догорают полузатонувшие останки кораблей, над Старым и Новым городом стоят столбы густого дыма. Агония Порт-Артура, щемящее душу, вызывающее слезы зрелище. За что же мы так упорно сражались одиннадцать долгих месяцев, за что погибли десятки тысяч солдат и сотни офицеров? А сколько осталось навеки покалеченными? И какие невероятные убытки понесла и понесет русская казна. Ведь эти деньги налогами взыщут с народа, с каждой семьи. Значит, станет жить еще тяжелее, еще беспросветнее. В общем, настроение у всех чрезвычайно подавленное, Лилье ходит мрачнее тучи, к вечеру он отправился в штаб, вернулся, чуть не плача. Протянул мне бумагу и ушел к себе в комнату. Я развернул сложенный вчетверо листок, взглянул на заголовок, и сердце мое сжалось.

ПРИКАЗ

по войскам Квантунского укрепленного района

20 декабря 1904 года.

Крепость Порт-Артур

Герои-защитники Артура! 26 января сего года Артур впервые был потрясен выстрелами неприятеля; это миноносцы атаковали нашу эскадру, стоявшую на рейде; с тех пор прошло одиннадцать месяцев. Сначала бомбардировки крепости с моря, затем, начиная с начала мая, бои уже на сухопутье; геройская оборона Киньчжоусской позиции получила справедливую оценку по заслугам. По оставлении нами Киньчжоусской позиции и начались знаменитые бои на передовых позициях, где не знаем, чему удивляться – упорству или настойчивости противника, сосредоточившего против нас большое превосходство сил и особенно артиллерии, или вашей необыкновенной отваге и храбрости и умению нашей полевой артиллерии. Позиции у Суанцайгоу, Талингоу, Юпилазы, Шининцзы, высоты 173-163-86 – Зеленые горы, всегда останутся в памяти у нас, участников и потомства. Все будут удивляться, как отбивались и погибали на Юпилазе и других позициях!

Начиная с середины мая и до 17 июля вы держали противника вдали от крепости, и только в конце июля он смог обстреливать верки крепости. Приказ не может указать всех тех геройских подвигов, всего того героизма, который проявлен гарнизоном с 26 января и проявляется по сие время; подойдя к крепости, к нашим ближайшим передовым позициям: Дагушань, Сяоташань, Угловая, Кумирнский. Водопроводный, 1-й и 2-й редуты, вы долго сдерживали противника перед крепостью, а Высокая – сколько она оказала заслуг и геройства.

Иностранцы уже в сентябре диву давались, как мы держимся, не получая ничего извне. Да, действительно, это беспримерное дело. Громадное число убитых и умерших указывает на то упорство, которое проявили войска, и на тот необычайный, нечеловеческий труд, который вы несете, только вы, славные воины Белого Царя, и могли это вынести. Одиннадцатидюймовые бомбы, этот небывалый фактор войны, внесли страшные разрушения, лучше сказать – уничтожение всего; еще недавно, 2 декабря, наш герой генерал-майор Кондратенко с 8 славными офицерами были убиты наповал разрывом подобной бомбы, разорвавшейся в соседнем каземате 2-го форта; никакие преграды и закрытия не спасают от 15-19-пудовых бомб. Все наши госпитали и больницы ныне расстреляны. Суда эскадры через 3–4 дня после занятия Высокой тоже расстреляны. Бетоны на фортах и орудия подбиты. Снаряды почти иссякли или уничтожены; кроме того, еще цинга; враг этот тоже неумолимый и беспощадный. При всем том, если ваша храбрость, мужество и терпение не имеют границ, то всему есть пределы, – есть предел и сопротивлению. По мере сближения неприятель подводил и батареи, и наконец Артур был опоясан кольцом; начались штурмы, начиная с августа, в продолжение сентября, октября, ноября и декабря. Штурмы эти не имеют ничего похожего во всей военной истории; на этих штурмах об ваши груди, как об скалы, разбилась многочисленная армия храброго врага. Пользуясь превосходством огня на самых близких расстояниях, артиллерия наносила нам всегда огромный вред. Наконец, все порасходовали, а главное – защитников: из 40 тысяч гарнизона на 27-верстной обороне осталось менее 9 тысяч и то полубольных. При таких обстоятельствах и после взятия противником главнейшего форта № 3, укрепления № 3 и всей Китайской стены, Куропаткинского люнета, батареи Лит. В., то есть почти всего восточного фронта и на западном до Ляотешаня, продолжать оборону значило подвергать ежедневно бесполезному убийству войска наши, сохранение коих есть долг всякого начальника. Я с полным прискорбием в душе, но и с полным убеждением, что исполняю священный долг, решился прекратить борьбу и, установив наивыгоднейшие условия, очистить крепость, которая теперь уже, с потоплением судов эскадры, не имеет важного значения; оттянуть силы неприятеля от главной армии: мы выполнили это; более 100-тысячной армии разбилось о ваши груди. Я с сокрушением в сердце, но и с полнейшим убеждением, что исполнил священный долг перед Царем и Отечеством, решил оставить крепость.

Славные герои, тяжело после 11-месячной обороны оставить крепость, но я решил это сделать, убедившись, что дальнейшее сопротивление даст только бесполезные потери воинов, со славой дравшихся с 26 января. Великий Государь наш и дорогая Родина не будут судить нас. Дела ваши известны всему миру, и все восхищались ими. Беру на себя смелость, как генерал-адъютант Его Величества, благодарить вас Именем Государя Императора за вашу беспримерную храбрость и за беспримерные труды во все время тяжелой осады, осады, вырвавшей из строя более 34 тысяч защитников. С чувством благоговения, осенив себя крестным знамением, помянем славные имена доблестных защитников, на полях брани за Веру, Царя и Отечество живот свой положивших, начиная от генералов до рядовых борцов. Великое спасибо вам, дорогие храбрые товарищи, за все вами содеянное! Долгом почитаю принести мою благодарность доблестным начальникам вашим, моим сотрудникам в боевых делах. Благодарю беззаветных тружеников врачей, ветеринаров, Красный Крест и сестер. Благодарю всех тех, кои оказали обороне услуги: велосипедистов, извозчиков и др. Объявляя заслуженную благодарность оставшимся в живых и достойным начальникам вашим, почтим, боевые товарищи, память павших со славою и честью во всех боях и битвах сей кровопролитной кампании. Да ниспошлет Господь мир праху их, а память о них вечно будет жить в сердце благодарного потомства.

Условия передачи будут объявлены в приказе. Ныне и впредь до возвращения на родину вы поведете себя как достойным воинам надлежит, и в годину нашего тяжелого испытания будете молиться Господу, и не омрачите славного имени никаким недостойным проступком, помня, что на вас смотрят Царь, Россия и все державы. Надо, чтобы знали и ведали, что русский воин тверд и в счастье, и в тяжелом, Богом посылаемом, испытании.

Начальник Квантунского укрепленного района

генерал-адъютант Стессель

Я постучал к Лилье в комнату. Он открыл двери и молча пригласил меня войти.

– Сдались, значит, – сказал я.

– Сдались, сдались, – ответил он сдавленным голосом.

Мы посмотрели друг на друга, и без слов разрыдались.

23 декабря

Крепость сдана. В Артур вошли японцы и тут же принялись наводить порядок – вывозить мусор и гасить пожары. Сразу поставили столбы и натянули телефонные провода. Я собственными глазами видел большой вьючный караван японского Красного Креста, который направлялся к нашим госпиталям. Артурское же начальство, в пылу общей сумятицы и растерянности, совершенно забыло о больных и раненых.

Вообще японцы ведут себя вежливо, к русским относятся с уважением и практически ни в чем не чинят препятствий. А наши солдаты первым делом начали пьянствовать и безобразничать. И где только они успели добыть водки?

Лилье возвращается домой мрачный и честит гарнизонное командование на все лады. Говорит, что в крепости царят суета и бестолочь, и никаких определенных распоряжений ни у кого из начальства, по обыкновению, нельзя добиться. Среди наших солдат еще днем началось повальное пьянство и связанные с ним безобразия и буйства, а к вечеру, и особенно ночью, они достигли угрожающих размеров. Вечером вчерашнего дня, проходя вместе с Лилье по Новому Городу, мы слышали несущиеся из многих мест крики и выстрелы. Ночью наши солдаты подожгли казармы 10-го Восточно-Сибирского стрелкового полка, которые и горели до утра.

Сегодня днем матросы и солдаты в беспричинном буйстве разбили типографию газеты «Новый край» и уничтожили находившийся там архив. Бессмысленное, беспричинное разрушение.

Самому беспощадному разграблению подверглись уцелевшие магазины. Рассказывают, будто штуки материи рвали на куски прямо на улице, посуду разбивали о стены, набивали обувью вещевые мешки….

Лилье рассказал о лично им виденном случае. Трое наших солдат, напившись, полезли грабить, а может быть, и поджигать цейхгаузы одного полка. К зданию этому были уже приставлены японские часовые. Японцы всячески старались отогнать наших солдат, но все их усилия были тщетны: наши буяны продолжали лезть, не обращая никакого внимания на часовых. Тогда те примкнули штыки и… перекололи не в меру расходившихся буянов.

Вчера ночью наши солдаты бросились грабить магазин золотых вещей г-на Вирта. Разбили его помещение, а внутри все переломали, и часть успели разграбить. Вообще, насколько поведение «победителей» поражает каждого своей корректностью, настолько поведение «побежденных» отличается безобразием и буйством. Все это вынудило японцев поспешить с выводом нашего гарнизона из крепости.

23 декабря

Сегодня объявлено, что японцы разрешили всем офицерам, которые дадут подписку не участвовать более в военных действиях против Японии, вернуться в Россию. Значит, скоро мы расстанемся с Михаилом Ивановичем; он поедет домой, а я, вместе с другими нижними чинами – в плен. Жаль будет расставаться, за десять, проведенных вместе месяцев, я успел привязаться к нему. И тут Лилье преподнес мне сюрприз.

– Вчера в госпитале на Тигровом полуострове скончался от ран мой хороший знакомый поручик Стаховский. Неразбериха царит страшная, умерших хоронят, как попало, даже не делая соответствующих записей. Если бы я не забрал его документы, поручика свалили бы в братскую могилу с безымянными солдатами. Поэтому, Абрам, вот, что я задумал.

Ты станешь поручиком Стаховским и вернешься вместе со мной в Россию. Документы свои спрячь подальше, по прибытии на русскую землю, ты снова станешь Абрамом Гиретером, а о судьбе Стаховского я оповещу надлежащие инстанции.

Я не знал, что сказать. Лилье увидел мою взволнованность, произнес несколько теплых слов, вручил мне документы и вышел

Теперь оставалось только достать офицерскую форму. С этой задачей я справился достаточно быстро, благо вход на склады был почти свободный. Часовые, поставленные японцами из числа наших солдат, за бутылку водки выносили без промедления любой предмет.

24 декабря

Сегодня утром началась отправка гарнизона. Наши войска, часть за частью, проходили сквозь ворота из колючей проволоки, построенные в начале дороги на Дальний. Рядом с воротами стояла группа японцев, и внимательно наблюдала за проходившими.

Офицеры, желавшие вернуться в Россию, предварительно должны были подписать в палатке у ворот следующий документ:

«Мы, нижеподписавшиеся, объявляем под клятвой не поднимать оружия и не действовать никаким способом против интересов Японии до самого конца настоящей войны».

Я вошел вместе с Лилье. Капитан, подписывавший перед нами, выходя из палатки, внимательно оглядел меня, и скривился. Японцы проверили наши документы, протянули листки, я вписал имя Стаховского, расписался и пошел к выходу. Сквозь тонкую парусину хорошо проникал голос Михаила Ивановича, подписавшего первым и успевшего выйти наружу. Его собеседником был, по всей видимости, рассматривавший меня капитан.

– Что же это вы, любезнейший, – пенял капитан, – жидка покрываете? Он такой же офицер, как мы с вами Рабиновичи.

– Это не жидок, – жестким голосом отвечал Лилье, – а мой боевой товарищ. Я с ним вместе десять месяцев под пулями. А вы, досточтимый, если мне память не изменяет, уже полгода, как состоите в отпуске по болезни?

– Да, – смутился капитан, – ревматизм, спину крутит, хожу с трудом.

– Пока вы спину лелеяли, Абрам десятки раз жизнью рисковал, обмеряя позиции. Прошу вас, капитан, не ставить себя и меня в неловкое положение, и прекратить этот разговор.

После множества хлопот и суеты, японцы всех подсчитали, переписали и учли. Затем выдали паек: мясные консервы, галеты, несколько бутылок рому и мы двинулись пешком на Дальний. Заночевали в полуразрушенной деревушке, прямо на снегу постелив срубленные сосновые ветки. Я пишу эти строки у костра, офицеры, составляющие нашу группу, давно спят. Бодрствуем только мы с Михаилом Ивановичем, делая записи каждый в своей тетрадке. Полная луна заливает наш бивак серебристым сиянием, впервые за многие месяцы не слышны разрывы артиллерийских снарядов и ружейная пальба. Стоит глубокая тишина, нарушаемая только потрескиванием дров в костре. На фоне этой тишины и сияния последние месяцы артурской жизни начинают казаться сумасшествием, бессмысленной, жестокой суетой.

27 декабря

Добрались до Дальнего. Из-за ночевок на снегу почти все простудились и кашляют. Тех, кто подписал обязательство и хочет вернуться в Россию, заставили надеть на левый рукав синюю повязку, после чего отвели в большое здание, где мы будем дожидаться парохода. Условия ужасные, спим на соломе, брошенной прямо на пол, по семь человек в комнате. Хорошо, что хоть кормят сносно.

28 декабря

С самого утра всех обитателей дома вывели во двор, снова пересчитали, и выдали билеты на пароход. Японцы делали свое дело с удивительным спокойствием и сдержанностью. Посадка заняла довольно много времени, поскольку никто не хотел пропустить впереди себя низшего по званию, а список был составлен в алфавитном порядке, что вызвало множество споров и перебранок. В итоге японцы поняли причину замешательства и сутолоки и вызвали на борт сперва штаб-офицеров, потом всех остальных.

Наконец мы разместились по каютам, два человека в каждой и прошли в большой зал на обед. Обед оказался отличным, особенно после артурской голодовки. После продолжительного застолья все разошлись по каютам и отправились на боковую под мерный шум работающей корабельной машины.

Я стоял на носу, прислонившись к левому борту, обращенному к берегу Корейского залива и смотрел на медленно проплывающие горы. Матросы быстро вымыли палубу, и ушли, оставив меня один на один с плеском волн и заунывным посвистом ветра в корабельных снастях. Теперь я почти ясно слышал ускользающую от меня мелодию сопок, обрамленную шумом зарослей гаоляна, хлопками пропархивания куропаток, и ровного шума прибоя. Чтобы не забыть, нужно было ее сыграть хотя бы один раз, я поспешил в каюту, осторожно, стараясь не разбудить задремавшего Михаила Ивановича, вытащил дудочку и вернулся на нос корабля. Там по-прежнему было пусто, я приложил мундштук к губам и заиграл.

Замерли волны, перестала шуметь судовая машина, и сквозь плотную массу дня понеслись трепещущие звуки дудочки. Я сыграл мелодию несколько раз, и, убедившись, что запомнил, опустил мундштук.

Все снова пришло в движение, зашумело, засвистало, заухало. На борту рядом со мной сидел огромный альбатрос и смотрел застывшими янтарными глазами. Я провел пальцем по клюву, взял на руку и подбросил высоко верх – лети.

Он ожил, расправил почти метровые крылья, недоуменно поглядел в мою сторону и в три взмаха оказался далеко впереди корабля. Я следил за ним, пока он не превратился в белую точку и пропал на фоне заснеженных сопок.

Обернувшись, я увидел позади японского матроса в смешном беретике. Он стоял, одеревенело уставясь на меня, слегка покачиваясь в такт движению палубы. Видимо, дудочка действует не только на животных, но и на людей. Я прикоснулся к его плечу и слегка толкнул. Матрос вздрогнул, словно высвобождаясь из пут, ошалело крутанул головой и, шатаясь, удалился.

29 декабря

К вечеру прибыли в Нагасаки. Офицеров, едущих в Россию отделили от остальных и отправили на дезинфекцию. Наше платье забрали и подвергли тщательной обработке, мы же с большим удовольствием приняли горячую ванну. Ванны маленькие, предназначенные для японцев, и я не смог в нее поместиться целиком, так что пришлось то высовывать наружу ноги, то подниматься до пояса.

Спустя час всем вернули вещи, причем все, до малейшей мелочи, включая носовые платки, оказалось выстиранным и выглаженным. Затем нас разделили по трое, посадили на катера и повезли на другой берег бухты, в маленькую деревушку, где предстоит дожидаться парохода в Россию. Поскольку число офицеров в нашей группе оказалось нечетным, то мы с Лилье остались вдвоем и, весьма довольные этим обстоятельством, поселились в двухэтажном домике на одной из боковых улиц деревни, куда нас отвел распорядитель из комендатуры. Хозяйка, весьма миловидная японка средних лет, довольно сносно владеющая русским языком, провела нас на второй этаж, показала каждому его комнату и пригласила после устройства спуститься к чаю.

Итак, мы пленники, но условия плена очень приличные. Каждому вручили памятку, с планом местности и с границами, за которые запрещено выходить. Лилье долго изучал эту памятку и предложил мне записать ее в дневник. Вот ее точная копия:

Уведомляю, что с целью поддержать порядок военного положения и для охраны всех чинов установлено следующее:

1) Место ночлега – Киоса.

2) За границу ночлежного места можно выехать свободно, но только в округах, означенных на плане.

3) Выезжающему и возвращающемуся следует сесть в шлюпку только на пристанях, указанных на плане.

4) Время выезда и приезда с 9 часов утра и до 4 часов вечера.

5) Во время выезда для охраны всех чинов может быть назначен полицейский чиновник.

6) Письменное сообщение позволяется за исключением шифрованных.

29 декабря 1905 года

Губернатор Аракова Еситаро

– Удивительно открывать в смертельном враге благородство и порядочность, – сказал мне Михаил Иванович, когда мы сидели вечером в общей комнате и пили чай с мандаринами. – Я внимательно наблюдаю за японцами и нахожу в них все больше и больше достоинств. Они организованны, честны, приветливы. За каким дьяволом нам понадобилось ввязываться с ними в войну!?

К ужину из комнат наверху пришли другие обитательницы, и тогда нам стало ясно, куда нас поселили. Заметив наши удивленные взоры, но растолковав их по-своему, хозяйка тут же объявила, что все девушки прошли медицинское освидетельствование и русским офицерам нечего опасаться.

– Они и это предусмотрели! – буркнул Михаил Иванович. – Такая заботливость пугает.

Мы очень мило поболтали с девушками за ужином, я припомнил выученный японский и попробовал применить свои знания на практике. Было очень много смеха, меня поправляли и подсказывали, атмосфера установилась очень непринужденная.

Хозяйка принесла на блюде несколько румяных, аппетитно выглядевших яблок и с поклоном предложила нам. Лилье взял одно, деликатно откусил небольшой кусочек и радостно покачал головой:

– Чистый мед!

Он принялся за яблоко, а я, путаясь и веселя девушек, попросил столовый ножик. Наш закон запрещает есть неразрезанные фрукты, ведь в них могут оказаться черви. Получив ножик, я не стал обижать хозяйку подозрением, а стал срезать кожуру, показывая, будто не привык к неочищенным яблоки. Михаил Иванович посмотрел на меня и хмыкнул. Удалив кожицу, я разрезал яблоко на ломтики. Так и есть, из одной дольки показалась черная головка на белом извивающемся теле, и тут же скрылась обратно. Кроме меня этого никто не заметил. Будь я один, то тут же выбросил бы червивое яблоко, но здесь мне пришлось разрезать каждую дольку на кусочки, и преодолевая отвращение, спешно проглатывать. Подозрительные ломтики я оставил на тарелке.

– Однако ты неженка, Абрам, – заметил Лилье, доедая второе яблоко. – Неужели жизнь в осаде тебя ничему не научила?

Я промолчал.

После ужина мы отправились с Лилье прогуляться по деревушке и быстро поняли, что почти вся она состоит из заведений такого же типа, как то, в котором нас поселили. Из многих домов разносились веселые голоса и шум, видимо господа офицеры решили воспользоваться предоставленными удобствами.

Деревушка поражает своей чистотой и порядком. При свете луны мы дивились на ровные, точно по линейке высаженные цветы, тротуары без единой соринки, покрытые лаком бамбуковые скамейки возле изящных клумб, на которых вместе с цветами в замысловатом порядке были разложены камни причудливых форм и расцветок.

4 января

Сразу после завтрака нас вызвали к коменданту и торжественно объявили о прибытии французского парохода «Австралия», на котором мы поедем в Шанхай, а оттуда во Владивосток. Мы быстро собрали свои пожитки и двинулись к пристани, с которой нас должны были доставить прямо на корабль. К нашему удивлению хозяйка приготовила маленькие подарки – безделушки в японском стиле. Михаил Иванович очень растрогался, тут же дал мне денег, я сходил в ближайшую лавку и купил хозяйке шелковый платок с черно-красными драконами. До пристани нас провожали все обитательницы дома, которые из-за нашего присутствия несколько дней оставались без работы. Стоя на пристани, они долго махали платочками вслед отплывающему катеру.

На корабле уже были все штабные офицеры во главе с генералом Стесселем, и японцы полностью передали бразды правления нашему начальству. В конце концов, все кое-как разместились, «Австралия» подняла якорь, повернулась носом в открытое море и начала потихоньку выбираться из бухты Нагасаки. Офицеры набились в кают-компанию, откупорили невесть откуда появившиеся бутылки, и принялись шумно праздновать освобождение из плена. Мы с Михаилом Ивановичем стояли на корме, провожая медленно уплывающие берега Японии.

– Что сказать? – спросил меня Михаил Иванович, – «прощай» или «до свидания»? Честно говоря, я был бы рад вернуться в эту очаровательную маленькую страну, правда, в ином качестве и при других обстоятельствах.

– Давайте, скажем «до свидания», – предложил я.

Лилье молча кивнул и мы, подняв руки, послали свой последний привет нашим врагам.

* * *

Миша осторожно закрыл тетрадку и несколько минут сидел молча. Уф, как он замерз. Труба за спиной из горячей превратилась в едва теплую, а серый день за окошком заметно налился темнотой. Пора, Кива Сергеевич ждет.

Он привстал, было, со своего места, но тут же сел обратно. Кива Сергеевич! Как быть с ним? Вчера ночью все казалось совершено понятным – сумасшедший со странными россказнями, – но сегодня, после дневника деда, реальность выглядела несколько по-другому. Впрочем, драконы ведь не выдумка Кивы Сергеевича, о драконах пишет сам Бэкон. Вот лунники и солнцевики – это больше похоже на бред. Смесь черного с белым, выдумки и правды, мух с котлетами. Поди попробуй отделить истину от плодов воспаленного воображения!

Несколько минут Миша просидел, бессмысленно постукивая пальцами по тетрадке. И вдруг его осенило.

– Нужно брать пример с деда Абрама! Как он ел червивое яблоко? Подозрительные ломтики откладывал в сторону, а чистые съедал. Вот так и я буду поступать с рассказами Кивы Сергеевича. Хм, но как разобраться, что подозрительно, а что нет? Тут ведь не увидишь черную головку червяка!

Он посидел еще несколько минут и решительно поднялся.

– Разберусь! Максимум – ошибусь разок или два. Волков бояться – в лес не ходить.

Ходики в кухне показывали без двадцати четыре. Ого, он просидел на чердаке несколько часов. На раскаленной плите мать разогревала суп.

– Сядь за стол, – не допускающим возражения тоном приказала он. – Без обеда я тебя никуда не пущу.

Яичницей дело не ограничилось. Пришлось выхлебать глубокую тарелку супа, съесть картошку с котлетами и запить стаканом компота. К еде Миша относился равнодушно, особенно в первой половине дня. Будь его воля, он ел бы только один раз, перед сном. Жареное мясо, соленые огурцы и редиску. Капуста тоже не помешает, но не каждый день. А утром – вполне достаточно выпить чаю. Мать называла это юношеским максимализмом и старалась впихнуть в него побольше еды, причем именно утром, или во время обеда. Миша терпел, но поглощал пищу без всякого аппетита и удовольствия. Допив компот, он перевернул над тарелкой пустой стакан и демонстративно потряс.

– Виду, вижу, – Полина Абрамовна собрала со стола грязную посуду и отнесла к раковине.

– Мама, – спросил Миша, усаживаясь на скамейку перед входной дверью и натягивая ботинки, – а ты видела у деда Абрама дудочку с желтым камнем?

– Видела, раз или два. Он никогда с ней не расставался и нам в руки не давал.

– А где она сейчас?

– Не знаю. Наверное, у дяди Ефима.

– Ты можешь у него спросить?

– Могу, при случае. Только не принимай на веру, все, что отец в дневнике написал. Я думаю, это не подлинный дневник, а что-то вроде повести, художественного произведения. Он очень читать любил, и говорил мне, что в юности пробовал сочинять. Возможно, это одно из его сочинений.

– Но ордена-то подлинные?

– Ордена да, – учительница литературы Полина Абрамовна улыбнулась, и Миша понял, что сейчас последует длинное наставление о том, как создается художественное произведение. Мать не раз и не два заводила об этом разговор, словно пытаясь подсказать или направить, но литература мало занимала Мишу, и рассуждения матери он пропускал мимо ушей.

– А можешь письмо написать? Спросить как дела, то да се, и заодно о дудочке.

Мать улыбнулась.

– Развесил ушки, зайчик? Я же тебе говорю, это художественное произведение, а не документальная запись. Если бы твой дед не забился в сибирскую глушь, он стал бы писателем, возможно, знаменитым.

– Так ты напишешь?

– Напишу, напишу. Вот ведь характер у тебя – вылитый татунечка. От одного упрямого бычка родился другой.

Миша улыбнулся, нахлобучил шапку и, не застегнувшись, выскочил за дверь. Зажав варежки под мышками, он быстро пробежал пальцами по пуговицам, одернул пальто, и, засунув руки в густой мех рукавиц, вышел со двора.

Полина Абрамовна домыла посуду и присела возле стола. Когда наступали каникулы, она чувствовал себя не своей тарелке. Привычное кольцо забот и обязанностей слегка разжималось, но возникшая свобода не радовала. Есть души, вмещающие в себя целый мир, души жадные до новых впечатлений, встречающие каждое утро с надеждой и радостью. Война, история с Джосовым и многолетнее ожидание Макса, завершившееся счастливым замужеством, полностью насытили душу Полины Абрамовны. Ей больше ничего не хотелось от жизни, самым страстным желанием было еще много лет видеть все таким, как оно есть сейчас. Приговорка матери – только, чтоб не было хуже – превратилось в главное житейское правило Полины Абрамовны. Дудочка отца, странный, проходивший через ее детство предмет, так много занимавший ее когда-то, полностью ушла из круга ее интересов. Она понимала любопытство сына, но вовсе не собиралась помогать ему в поисках. Ведь никогда не знаешь, чем может закончиться история, когда у ее истока находится такая таинственная вещь, как японская дудочка.

Она несколько покривила душой, сказав Мише, будто дневник полностью художественное произведение. Фотография Лилье в рамке долгие годы висела на стене их дома. На обороте фотографии выцветшими чернилами было написано: дорогому сослуживцу и другу Абраму на память о Порт-Артуре.

Она несколько раз спрашивала отца, кто этот офицер и почему его фото висит на почетном месте, но ответа так и не получила. Только прочитав дневник, она сопоставила факты и поняла, чей это портрет. Наверное, отец опасался рассказывать детям о своей дружбе с царским офицером. Что ж, сегодня она понимает его опасения. Слава Б-гу, времена изменились. Хотя…..

Полина Абрамовна припомнила присловье матери и прошептала:

«Лишь бы не хуже, чем вчера. Не надо лучше, только бы не хуже, чем вчера».

На улице, словно вода в глубоком колодце, неподвижно стояла тишина. Тиха курганская зима, толстый слой снега приглушает любые звуки, даже автомобили на холоде не рычат, а пофыркивают. Ветер стих, над заснеженными крышами вертикально поднимались белые столбики дыма. Крепкий морозный воздух студил лицо, освежал грудь. Спустя несколько минут Мише показалось, будто леденящая прохлада омыла все его нутро, и высквозила паутинку сомнений. Будущее представлялось ясным и крепким, как зимний воздух. Засидевшееся за день ноги гудели от желания пробежаться. Прямо перед собой Миша увидел черную полоску раскатанного льда. Мальчишки, пользуясь невнимательностью дворника, устроили небольшой каток посреди тротуара. Миша выхватил из сугроба веточку, разбежался, с разгону впрыгнул на полосу льда и помчался, полетел, растопырив для равновесия руки. Палочка на ходу задевала штакетины забора и частый, веселый перестук нарушил ватную тишину улицы.

Письмо восьмое

Дорогие мои!

Последний сон я даже не могу назвать сном. На сей раз сознание не оставило меня, я не растворился, не уплыл вместе с прихотливым течением чужой судьбы, ставшей моей на короткие минуты сна. Понимание словно раздвоилось: одна моя часть продолжала сидеть в комнатке, опершись спиной на теплую стену, а другая перенеслась в неведомый мир, оказавшись в теле другого человека. Я словно сидел в кинотеатре, но это удивительное кино, не довольствуясь объемным, многокрасочным насыщением глаз, кормило все мои чувства, наполняя ноздри неведомыми запахами, волнуя кожу прикосновениями. Несколько раз я поднимал руку или двигал ногой, дабы убедиться, что существую не только по ту сторону экрана, и этот незамысловатый опыт подтверждал раздвоение: я жил здесь, и существовал там. Но где, с какой из сторон мое присутствие было более истинным, и, главное, для чего мне показывали такой замысловатый фильм, я до сих пор не могу понять.

С наступлением ночи наш город погружался в глухую, непроницаемую тьму. Светились только стрельчатые окна королевского дворца на вершине горы. Цепочки фонарей вдоль моста, ведущего ко дворцу, дрожали и переливались сквозь полосы плывущего над рекой тумана. Вдоль моста возвышались сгорбленные сумраком фигуры неведомых мне святых, они протягивали каменные руки с зажатыми в них доказательствами собственной святости, точно обвиняемые перед лицом трибунала. По набережной прохаживались гвардейцы короля; огни мостовых фонариков посверкивали на холодном металле их остро заточенных алебард. Несколько месяцев назад несколько пьяных гвардейцев попытались вломиться в наш квартал.

По ночам я не сплю, а медленно обхожу улицы, проверяю засовы на тяжелых воротах под аркой, перекрывающей вход в наш квартал. Сломать обшитые толстыми листами меди ворота гвардейцы не могли, поэтому они принялись барабанить древками алебард в калитку и требовать сторожа. Я отодвинул засов и они, регоча, ворвались внутрь.

Всевышний наделил меня необычной физической силой и деревянная палица, усаженная гвоздями, быстро утихомирила буянов. Их тела я отнес к реке и тихонько спустил в воду, а кинжалы и алебарды забросил подальше от берега. К вечеру следующего дня к нам пожаловал сам префект с группой сыщиков, они обыскали весь квартал, но ничего не смогли обнаружить. Ведь тела я не волочил по земле, а, подняв на руки, осторожно подносил к берегу и тихонько опускал под воду.

Особенно хороши у нас восходы. Сначала из глубины ночи проступает контур горы с королевским замком; граница между сереющим небосводом и по-прежнему черной громадой горы едва заметно шевелится – это гнутся и трепещут кроны деревьев, там, на вершине, царит пахнущий морем ветер. Небо светлеет, его купол над моей головой просекают неровные линии крыш, мгла отступает от набережной, открывая спрятанное пространство над шевелящейся поверхностью реки. Вдруг посреди мешковины неба вспыхивает золотая точка – первый луч солнца касается креста на вершине собора королевского замка. Несколько минут посреди серого над черным горит золотой крест, потом озаряется позеленевшая от времени и непогод крыша. Свет ползет ниже, поджигая стекла в оконницах колокольни; коричневый камень старой башни кажется белым, с желтым отливом, словно весенний лед.

Вот уже вся гора высветилась: летом покрытая купами машущих салатовыми листьями деревьев, зимой – чересполосицей черных веток и серых стволов, а осенью шуршащим ковром багряной листвы. Тяжелая громада замка нависает над городом, стражники в фиолетовых мундирах гасят фонари, река всхлипывает и захлебывается на водоворотах. Хорошо! Как прекрасны дела твои, Господи!

Наш квартал просыпается. Мужчины спешат на утреннюю молитву, женщины раздувают огонь в очагах, плачут дети, стучит в ворота разносчик молока. Я отодвигаю щеколду, вытаскиваю погруженный глубоко в землю металлический прут и широко распахиваю створки. Колеса тележки молочника дребезжат по булыжникам, и я отправляюсь в дом раввина.

Я сирота. Кем были мои родители, есть ли у меня братья и сестры – все стерла болезнь. Раввин говорит, будто с помощью старинных книг он вырвал меня прямо из объятий ангела смерти. Моя память пуста, как поверхность реки на рассвете, я не помню ничего из предыдущей жизни. Первые мои воспоминания связаны с лицом раввина: я очнулся лежа на полу в его комнате, вокруг меня стояли десять избранных учеников и нараспев произносили какие-то слова. Какие именно, я не знаю до сих пор, ведь память моя слаба, мысли тяжело ворочаются в голове, словно она вылеплена из глины. Чтение и письмо не поддались моим стараниям, хотя, честно говоря, я и не очень старался. У каждого человека есть дело, близкое его душе. Работа ночного сторожа мне легка и приятна. После ночи, проведенной на улицах, я возвращаюсь в дом раввина и с удовольствием помогаю по дому: приношу воду, колю дрова, хожу за покупками.

Особенно мне нравится топить печки, смотреть, как малюсенькие язычки огня превращаются в бушующее, ревущее пламя, слушать треск поленьев и шипение вытекающей из их воды. Пылающие дрова наполняют дом запахом лесной свежести, а легкое, духовитое тепло, согревает тело и веселит душу. Я могу часами сидеть возле печки, зачарованно наблюдая за вылетающими в поддувало искрами.

Дочь раввина Гитл дает мне список продуктов и деньги, я отношу все это к лавочнику, а потом волоку обратно корзины, заполненные разнообразной снедью. Гитл удивительная девушка, она всегда добра ко мне, терпелива и внимательна. У нее чудесные, искрящиеся, точно первый ледок волосы, нежный голос и ласковая улыбка. Если я когда нибудь надумаю жениться, то пусть моя жена будет похожей на Гитл.

Я бы так много хотел бы сказать ей, милой Гитл, но, увы, после болезни голос ко мне не вернулся. Я нем, точно рыба, вытащенная рыбаками из реки, и писать не умею, а поэтому могу изъясняться только жестами. Но много ли можно передать неуклюжими движениями рук?! Рядом с Гитл я чувствую себя нескладным увальнем, а она порхает вокруг меня с радостным смехом и пытается нацепить на мою шею свой фартук. Наверно ей кажется, будто я большая кукла и со мной можно играть, не заботясь о том, что происходит у куклы внутри. Но я не кукла, я человек! Живой, страдающий человек. Неужели она никогда этого не заметит!?

Вот уже несколько дней люди в нашем квартале ходят мрачнее тучи. Вчера раввин приказал мне не открывать утром ворота и вместо помощи по хозяйству продолжить дежурство.

– Ходи днем по улицам так, как ходишь ночью, и постарайся не удаляться от ворот. Если услышишь стук и крики, спеши изо всех сил и не давай никому проникнуть внутрь квартала.

У него седая, с по желтевшими краями борода и морщинистая шея, по которой ходит крупный кадык. Складки на лбу так глубоки, что в них можно запрятать мелкую монету. Он очень стар, наш раввин, его глаза потемнели от времени, губы сузились, а нос с горбинкой напоминает клюв диковинной птицы, которую однажды приносил в наш квартал заезжий торговец.

Мужчины не уходят на работу, а стоят на углах улиц и разговаривают. Я постоял возле них и спустя час понял, в чем дело. Оказывается, в городе началась чума, страшная болезнь, от которой умирают в жутких мучениях. Уже погибли тысячи горожан, а в нашем квартале до сих пор нет ни одного заболевшего. Наверное, это потому, говорили мужчины, что раввин запретил пить воду из городских колодцев без кипячения. Но горожане уверены, будто болезнь началась из-за колдовства, которым занимается раввин и его ученики. Несколько дней назад слег сам король, и если он умрет, то сегодня или завтра они попытаются сломать ворота и покончить с колдунами.

Наш раввин очень уважаемый человек, иногда в квартал присылают золотую карету из дворца, и сам король обсуждает с ним государственные дела. Но городской черни до этого нет никакого дела, а солдаты короля, несмотря на приказ, вряд ли станут защищать квартал. Ну, может, покричат для вида, или ударят особо задиристых тыльной стороной сабли. Но не больше. Когда же толпа пойдет на штурм, солдаты сделают вид, что ничего не замечают. Вся надежда на мудрость раввина и его чудесную способность улаживать конфликты. Мужчины приготовили топоры, вилы, ломы, чтобы сражаться с погромщиками, но силы слишком неравны.

– Вот, теперь ты нам поможешь, – говорили они, похлопывая меня по плечам. Не знаю как, но моя ночная схватка с бандитами стала известна в квартале. А ведь мне казалось, что я тщательно прятал все следы, да и свидетелей тоже не оставалось.

Целый день я провел рядом с воротами. Приготовил еще одну увесистую дубину, чтобы драться обеими руками. В схватке с толпой мне еще не доводилось принимать участие, и чем она закончится трудно предположить, но тем, кто окажется в первых рядах придется не поздорову.

К вечеру меня отыскала Гитл и велела срочно придти к раввину. Она шла передо мной, легко перескакивая с камня на камень, чтоб не испачкать в уличной грязи туфельки из светлой кожи с серебряными застежками, а я, не разбирая дороги, тяжело топал за ней. Мои сапоги не боятся грязи, но сердце дрожит и трепещет от одного взгляда черных глаз Гитл.

Раввин сидел в своем кабинете, окруженный учениками. При моем появлении все поднялись и вышли из комнаты. Я осторожно уселся на стул, опасаясь раздавить его своей тяжестью.

– И-о-с-и-ф, – медленно произнес он, точно прислушиваясь к буквам, из которых состоит мое имя. – Есть души, предназначенные для высокой цели, им дано многое и спрос с них особый. Сегодня тебе предстоит, подобно нашему праотцу в далеком Египте, спасти от смерти своих братьев. Я приказываю тебе выполнить мое поручение, не отступая ни влево, ни вправо. Запомни хорошенько каждое слово и выполни все в точном соответствии.

Не знаю почему, но слова раввина оказывают на меня удивительное воздействие. От звуков его голоса я становлюсь послушным и кротким, точно маленькая овечка на лугу возле нашего квартала.

– Как только стемнеет, – продолжил раввин, – ты выберешься за ворота и направишься в королевский дворец. Пройдя через три арки с караулами, ты окажешься во внутреннем дворе замка, перед собором. Войди в него, встань за колонной и жди полуночи. Чтобы тебя не заметили, надень вот это.

Раввин положил на стол мешочек фиолетового бархата и достал из него молитвенную накидку.

– Укройся ей с головой, как мужчины во время молитвы, и станешь невидимым.

Сам я не молюсь, немой не может славить Господа, но когда топлю печку в синагоге или в длинные праздничные дни сижу в последнем ряду синагоги, то частенько вижу молящихся, и знаю, как нужно обращаться с накидкой. Я взял ее из рук раввина, накинул его на голову. Для меня все осталось по-прежнему: та же сумеречная комната, заваленный манускриптами стол, дубовые шкафы вдоль стен, плотно уставленные рукописями и книгами, узкое окошко в тяжелой деревянной раме, низкий сводчатый потолок, стены, покрытые неровные слоями штукатурки, скрипучая дверь, в которой я опять забыл смазать петли, огромный стол, заваленный манускриптами.

– Не вертись, – сказал раввин, – ты стучишь каблуками, словно конь копытами. Хоть тебя не и видно, но зато слышно просто замечательно. Запомни, пока ты под накидкой, иди коротенькими шажками и дыши в полдыхания.

Ровно в полночь на возвышение перед алтарем поднимутся три дьявола и начнут выкликать человеческие имена. Вообще, к тому времени в соборе наберется много странных существ, но ты их не бойся – они не могут причинить тебе вреда. Как только дьяволы откроют рот, сбрасывай накидку, беги, что есть силы к возвышению и передай им это письмо.

Раввин протянул мне конверт. На толстой бумаге крупным почерком было выведено имя раввина, а сам конверт был заклеен сургучом с оттиском его печати.

– Торопись, до замка путь не близкий. Но спеши медленно. И помни, о чем я тебя предупреждал.

Не снимая накидки, я вышел из кабинета и чуть не столкнулся нос носом с Гитл. Она вышла из другой комнаты, в коридоре царил полумрак. Я затаил дыхание, Гитл огляделась по сторонам, быстрым движением подхватила юбку, прижала ее краем подбородка, поправила панталончики и тут же подняла подбородок. Вся процедура заняла несколько мгновений, Гитл еще раз огляделась и скользнула в кухню. Я стоял, точно громом пораженный. Не знаю, что потрясло меня больше, впервые увиденная нагота девичьих ножек, панталоны, которые мне также еще ни разу не доводилась видеть или сама возможность наблюдать потаеннейшие стороны чужой жизни.

Я выбрался на улицу горя от стыда. Мне казалось, что я совершил ужасный грех, и старался поскорее удалиться от места своего преступления. В квартале было пусто, я, стараясь не шуметь, приотворил калитку в воротах, вышел наружу и несколько раз громко постучал по медной обшивке створки. Раз, другой, третий. Вскоре послышались испуганные голоса, и сквозь щели мелькнул свет факелов. По силе шума я понял, что к воротам сбежались почти все мужчины квартала. Наверное, они решили, что начался штурм. Во всяком случае, калитка была тут же со всей тщательностью заперта, и я продолжил свой путь к замку.

Мост продувал резкий ветер, на сморщенной поверхности реки мерцали и множились отблески фонарей. Желтые огоньки в них трепетали, видимо ветер задувал в щели, и неровные тени статуй, установленных по краям моста метались по каменным плитам.

Я прошел по самой середине моста, осторожно передвигая ноги, и никто не обратил на меня ни малейшего внимания. Гвардейцы зябко прятались в сторожевых будках, а через цепь заграждения, протянутую между ними, я попросту перешагнул.

Припустил мелкий дождик, и стражники у ворот замка тоже сидели в будках, выставив наружу блестящие от воды лезвия алебард. Ворота в собор были широко распахнуты и оттуда медленно выползали грудные звуки музыки. Собор наполняла богато одетая публика, сотни свечей освещали ярко раскрашенные картины на стенах, белые колонны из полированного мрамора, темное дерево скамей и кресел, красный бархат сидений и подлокотников. На возвышении, перед сверкающим золотом алтарем, священнослужители в коричневых сутанах распевали молитву за выздоровление короля, а музыка, плотная до того, что казалось ее можно пощупать руками, оседала откуда-то сверху, из уходящего в темноту купола.

По совету раввина я пробрался за дальний ряд колонн, отыскал нишу в стене и спрятался. Молебен вскоре закончился, и королевский двор, громко провозгласив «Амен», потихоньку разошелся. Монахи погасили свечи, закрыли двери, и в соборе наступила почти полная темнота. Во всем громадном помещении теплились несколько свечей, но их дрожащий свет был не в силах разогнать густую мглу, сочащуюся из стен.

Сверху, точно булыжник в реку, скатился тяжелый удар колокола. Потом, спустя некоторое время, пробило девять раз, затем снова один тяжелый удар, десять, снова один, одиннадцать, еще раз один. Когда до полуночи оставалось совсем немного, по собору начал гулять холодный ветер. Зеленоватое сияние отделилось от стен и наполнило здание. Мне показалось, будто луна заглянула в стрельчатые окна собора, но, присмотревшись, я понял, что ошибаюсь – окна были черны, за ними по-прежнему стояла мгла. В зеленоватых сумерках вдруг начали проступать фигуры, и я впервые обрадовался своей немоте. Если бы не она, я бы закричал от ужаса. Описать этих чудовищ невозможно, в человеческом языке не существует таких слов и понятий.

Они роились, шаркали, семенили, подпрыгивали, клубились, ползли, извивались, обвивали колонны, стекали, переливались, всасывали, и заполняли. Я был на грани умопомешательства, но накидка и благословение раввина удерживали меня на последней грани, отделяющей разум от вихрящейся бездны безумия.

Двенадцать ударов. Возвышение перед алтарем засияло, словно объятое языками зеленого пламени. Три дьявола, точно такие, как их изображают на олеографиях, покрытые отвратительной, клочковатой шерстью, с длинными хвостами и острыми рожками на безобразно уродливых головах, поднялись на возвышение. Один из них держал в руках длинный свиток, другой остро посверкивающий меч, а голову третьего украшало подобие короны.

– Начинай! – приказал дьявол в короне.

Второй дьявол развернул свиток, достал из-за уха черный уголек и громко произнес имя.

Фью-ить, – взмахнул мечом третий дьявол.

– Вычеркивай, – приказал дьявол в короне.

Уголек скрипнул по свитку, и я понял, что еще одна несчастная душа покинула этот мир. Словно заколдованный я смотрел на происходящее, не в силах сдвинуться с места. Дьяволы вычеркивали имена одно за другим, а мои ноги будто приклеились к полу. Наконец, второй дьявол злобно усмехнулся, приподнял список повыше и начал провозглашать: его королевское величество.… Тут я не выдержал, сбросил с себя накидку, и со всех ног бросился к возвышению.

– Кто это, кто это? – зашумели бесовские создания. Меня пытались остановить, бросались под ноги, хватали за плечи. Я ощутил ледяные пальцы на горле, но благословение раввина хранило меня лучше всякого талисмана. Расшвыривая ногами мягкие, перетекающие тела и беспорядочно нанося удары во все стороны, я пробился к алтарю, выхватил из-за пазухи письмо и протянул конверт дьяволу в короне.

– Что привело тебя к нам, человек? – спросил дьявол, не обращая внимания на мою руку.

Я молчал! О, если бы я мог говорить, вся моя жизнь сложилась бы совсем по-иному.

Дьявол повторил вопрос. В ответ я потряс конвертом, и что было сил топнул ногой.

– Он нем, – сказал дьявол со списком. – Этот несчастный – слуга святого раввина.

– Святого раввина? – точно эхо отозвался дьявол в короне и, протянув руку, выхватил письмо из моих пальцев. Ладонь обдало холодом.

Дьявол распечатал конверт, достал из него листок бумаги и быстро пробежал глазами.

– Святой раввин, – выкрикнул он, обращаясь к собравшимся в соборе существам, – приказывает нам немедленно покинуть город. Иначе, – тут он закудахтал, словно курица, затем завизжал, будто собака, которой прищемили хвост, завыл, точно волк лунной ночью. Существа ответили ему нестройным гулом, я различил в нем скрип колодезного ворота, звук охотничьего рога, детский плач, скрежет железной щеколды, кваканье лягушки. Вдруг налетел порыв сырого ветра, свечи погасли, трепещущие тени закружились по собору. Зеленое пламя исчезло, словно огонь факела, когда его окунают в реку. Огромное здание погрузилось в темноту, и в ней растворились дьяволы, стоящие перед алтарем и жуткие существа. На ощупь, спотыкаясь при каждом шаге, я вернулся к нише, подобрал накидку, укутался в нее и стал выбираться из замка.

Дождь кончился, часовые браво выхаживали вдоль стен, но их алебарды теперь показались мне игрушечными. Ни высокие башни, ни звуки органа и торжественные песнопения, ни солдаты, ни врачи, никто не свете не мог бы спасти короля от неминуемой гибели.

Подойдя к воротам квартала, я снял накидку, дождался, пока колотушки ночного сторожа застучала совсем близко, и ударил в створку. Сторож подошел к воротам, осторожно приотворил забранное решеткой оконце.

– Это ты, Иосиф? – удивленно спросил он.

Ворота заскрипели и спустя несколько минут я уже шагал по кварталу направляясь к дому раввина. В эти часы сам раввин занимался в синагоге с учениками, а жена и дочери давно спали. Гитл спит. А что, если накинуть накидку и войти в ее комнату…. От этой мысли по моему телу прокатилась волна сладкой дрожи, и я даже остановился, чтобы перевести дух.

У меня были ключи от всех дверей дома, ведь мне постоянно приходилось набирать воду из колодца, вносить охапки дров, затаскивать ведра с углем, приносить покупки. Тихонько отворив дверь, я вошел в прихожую, закутался в накидку и на цыпочках подкрался к комнате Гитл. Дверь даже не заскрипела, свет луны, проникая сквозь мелкие стекла в решетчатой раме, освещал розовое одеяло Гитл, белые рукава ее ночной сорочки, черные волосы, разметавшиеся по подушке, алый, слегка приоткрытый рот. Одеяло чуть приподнималось и опадало в такт дыханию, я медленно начал стягивать его, пока оно не оказалось у ног Гитл. Сорочка плотно обтягивала ее чудесное, крепкое тело, а низкий вырез обнажал начало перламутрово мерцающих грудей. Наверное, Гитл почувствовала мой взгляд, она открыла глаза, резко села, подтянув одеяло до шеи, и дрожащим голосом прошептала:

– Кто здесь? Кто это?

Я молчал. Гитл испуганно оглядела комнату, сморщенное от страха лицо разгладилось, она аккуратно легла на правый бок, лицом к стене и зашептала «Псалмы». Вскоре шепот затих, и его сменило ровное дыхание спящей девушки.

Я подождал еще несколько минут, уже не решаясь смотреть на кровать, а потом приоткрыл дверь и выскользнул из комнаты. Улицы квартала наполняла густая темнота, ни огонька, ни звука. Лишь на втором этаже синагоги чуть теплились окна комнаты раввина – там продолжали учиться. Я вышел к берегу реки и просидел всю ночь, уставясь на далекие фонари перед королевским дворцом.

Доселе неизвестные чувства раздирали мою грудь. Впервые я думал о Гитл не с любовью, а с горечью. Она никогда не будет моей! Никогда. Да и какая девушка на свете захочет связать свою жизнь с немым недотепой. У меня нет ни дома, ни семьи, ни знаний, я нищ и всегда останусь нищим. Даже самых простых вещей, навсегда принадлежащих любому человеку – память о матери, воспоминания детства – и тех я лишен. Зачем раввин вернул меня к жизни? Чтоб я прислуживал его жене и охранял по ночам квартал от бандитов? Но ведь я не собака, не осел, я человек, пусть бессловесный, но человек! Нет, лучше бы я умер, лучше бы вообще не появлялся на свет, чем существовать в теле, тупом, как неотесанное полено.

Поутру я вернулся к прежним обязанностям: таскал воду, рубил дрова, приносил покупки. Раввин забрал у меня накидку, ласково потрепал по щеке и ушел в свой кабинет. Он даже не стал расспрашивать о том, что произошло ночью в соборе. Или ему и так все уже было известно, или мое мнение не представляло для него ни малейшего интереса. Эпидемия прекратилась, ворота квартала вновь распахнулись и мужчины перестали собираться на углах улиц.

Зернышко неведомого мне чувства, проклюнувшееся ночью на берегу реки, постепенно разрослось, пустив в моей душе буйные побеги. Через два или три дня я понял, что больше не могу жить так, как жил до сих пор. Но что делать? Что изменить, как вырваться из давящего круга привычных обязанностей? Мне некуда пойти, ведь стоит оказаться за воротами квартала, вне круга знакомых людей, и я пропал – кто поймет, чего хочет неграмотный немой? Я обречен до самой смерти таскать дрова, носить воду и вздыхать при виде красивых девушек. Для чего, зачем нужна такая жизнь? Горечь, ледяная, точно пальцы дьяволов, сжимала мое сердце и перехватывала горло.

Ах, если бы мог разделить с кем нибудь свою тоску, рассказать или просто прижаться, спрятать голову, сбежать хоть на несколько минут от холода постоянного одиночества.

Горечь не отпускала меня ни на мгновение и скоро завладела всем моим существом. Чтобы я ни делал, всем управляла горечь. Когда жена раввина приказывала мне набрать воды в корыто, я лил столько, что все вокруг оказывалось мокрым, если просили наколоть дров, я рубил поленья, и все, что попадалось под руку, вместе с покупками я приносил в дом уличный мусор и дохлых кошек. Я стал замечать косые взгляды жены раввина и Гитл, моя несчастная любовь, моя недостижимая красавица Гитл перестала со мной шутить, а начала разговаривать строго и сухо.

Однажды вечером раввин попросил меня проводить его в синагогу. В это время должен быть начаться урок с избранными учениками, и глупая радость сжала мое сердце. – Он все понял, – стучала в голове мысль, – святой раввин все понял и принимает меня в учение. Две улочки, отделявшие дом от синагоги я не шел, а парил, мне казалось, что еще чуть-чуть – и я взлечу в воздух. Мир перестал казаться жестоким и безжалостным, а Гитл – в конце концов, что переменчивее на свете, чем сердце девушки?

Войдя в синагогу, раввин не пошел в свой кабинет, а поднялся на чердак. Там его ожидали десять учеников. Странно, я никогда не думал, что занятия происходит именно там. Наверное, это самое удаленное от любопытных взглядов место.

Раввин велел мне лечь на пол и закрыть глаза. Видимо, так принимают в ученики. Я немедленно повиновался, быстро улегся посреди комнатки, опустил веки и ….

Он исчез, мои дорогие, он растворился среди вечности, став никем, невидимой песчинкой в сонме звездной пыли, но груз его предательства и грузность его горечи остались на моих плечах. Вспоминая прошлые сны, еще и еще раз возвращаясь к подробностям нынешнего видения, я пытаюсь понять для чего поместивший меня здесь, без конца показывает мне один и тот же сюжет. Предательство, предательство, как оно связано со мной, с моей жизнью. Но сначала я должен вспомнить кто я такой. Кто, кто я такой!?

Глава девятая

ОКОНЧАНИЕ ШЛИФОВКИ

– Ну, что ж, – Кива Сергеевич повертел в руках Мишину линзу. Тяжелый кусок стекла влажно посверкивал, пуская во все стороны разноцветные лучики. – Я бы сказал, что работа близится к завершению. Осталось окончательно определить фокусное расстояние, провести теневые испытания и – на следующий этап.

Он осторожно положил линзу на стол и взглянул на Мишу.

– Мы как-то с тобой говорили про духовные качества астронома, помнишь?

Миша кивнул.

– Помнишь, значит… – Кива Сергеевич лукаво прищурился. – Тогда давай проверим. Что есть главная добродетель астронома?

– Терпение, – без запинки выпалил Миша. – Главная добродетель астронома это терпение.

– А еще?

– Чистый рабочий стол и ладные инструменты.

– Молодец! Хорошая память. Тогда запоминай дальше. Если астроном дает обещание, он всегда его выполняет. Работа со звездами – мелкий, кропотливый труд. Муравьиная работа. Сотни наблюдений, записей, сопоставления, выводы. Ты должен научиться никогда не забывать про обещания. И в первую очередь про те, которые даешь самому себе. Иначе половина трудов пойдет прахом. А сейчас вспомни, что я тебе обещал.

Миша задумался. Действительно, что? Дневник деда вышиб из его головы события прошедших дней, даже последний разговор с Кивой Сергеевичем вспоминался туго, словно процеживаясь сквозь марлю. Что-то про функцию Лагранжа? Да, кажется про нее.

– Вы обещали мне объяснить, как вычислять траекторию перемещения точки, в которой изменяется постоянная Лагранжа.

– Ого! – Кива Сергеевич хмыкнул. – Память у тебя отличная, но нахальство не хуже, чем память. Во-первых, чтобы производить такие вычисления тебе нужно, как минимум, закончить университет. А во-вторых, такого я тебе не обещал. Не мог обещать. Это моя тайна. Сокровенный плод души. Всю жизнь, все свои силы я потратил на это исследование. Не женился, не сплю ночами, ем, что попало, одеваюсь кое-как. И вдруг приходит мальчишка, и говорит – мне обещали!

Миша смутился.

– Ну, мы же именно об этом говорили вчера ночью в обсерватории.

– Об этом, верно. Но не так. Я и без того рассказал тебе более, чем достаточно. Сам факт существования точки перехода уже глубокая тайна, передаваемая из уст в уста, а уж алгоритм расчета…. Бэкон только наметил ход вычислений, проложил дорогу, но математический аппарат того времени давал ошибку в километры. А в нашем случае, это означает, что расчет ничего не стоит. Я сам мошка, былинка летучая по сравнению с Бэконом, но на моей стороне безумный прогресс науки, случившийся за последние двести лет. Того, чего не смог добиться великий монах, достиг я, сидя под куполом бывшего монастыря. Все расчеты и формулы прячутся здесь, Кива Сергеевич похлопал себя по макушке.

– Я специально уничтожал любые записи. Кроме меня этого не знает ни один человек на свете! А ты – мне обещали!

Кива Сергеевич махнул рукой.

– В общем, вспоминай дальше. Речь шла совсем о другом.

Миша поразмыслил еще немного. Больше в голову ничего не лезло.

– Не помню, – признался он.

– Честность, – одобряюще улыбнулся Кива Сергеевич, – еще одна из добродетелей астронома. – Лучше всего мы обманываем самих себя. Строим ложные гипотезы, а затем, не в силах признать их ошибочность, годами остаемся в плену заблуждений. Астроном должен уметь трезво взглянуть на ситуацию и, что еще важнее, честно признать свои заблуждения. Ну, ладно с теоретической частью на сегодня покончено. Прежде чем приступить к дальнейшей работе, поднимись на третий этаж, и в триста девятой комнате отыщи Виктора Ивановича.

Миша вопросительно посмотрел на учителя.

– Драконова. Виктора Ивановича Драконова.

– А!!! – подражая Киве Сергеевичу, Миша похлопал себя по макушке. – Как я мог забыть! Так это и есть обещанный дракон?

– Не спеши огорчаться. Мой друг, Виктор Иванович не просто дракон, а главный дракон Курганской области. Я бы даже сказал – дракон-теоретик. Иди, иди, не пожалеешь.

Еле сдерживаясь, чтоб не припустить бегом, Миша вышел из лаборатории и аккуратно притворил дверь.

«Что за бред! Главный дракон Курганской области! А какой-нибудь Козленко получается главный козел, Медведев – главный медведь, а Дубинин – главная дубина? Ох, как бы с расчетами точки Лагранжа не получилась бы такая же умора. Пока Кива Сергеевич говорит намеками, все выглядит загадочно и красиво. Но иди знай, чем оно окажется, когда дело дойдет до формул».

На дверях триста девятой комнаты висела табличка «Кружок ЛА»

Миша замер в нерешительности.

«Что такое ЛА? Логово алхимика? Лаборатория астрологии? Или астрономии? Нет, лучше так: кружок ловцов астероидов!»

Он улыбнулся, и решительно толкнул дверь.

Триста девятая комната оказалась залом. По-видимому, стенки в соседние помещения были выломаны и вместо трех или четырех среднего размера комнат получилась одна большая. Прямо напротив двери висел плакат, явно предназначенный для того, чтобы входивший сразу натыкался на него взглядом. Две птицы, походившие на аистов, держали в клювах трепещущую под ветром полосу ткани с вопросом:

– Нас поддерживают крылья, приподнятые ветром. О человек, копошащийся в пыли, когда же полетишь и ты?

Вопрос Мише понравился. Он огляделся, рассчитывая увидеть Драконова, но в зале оказалось столько людей, предметов, рисунков на стенах и всяческого оборудования, что голова пошла кругом. Прямо под плакатом с аистами сидели на составленных в круг стульях человек десять, еще столько же примостились вокруг. Одни расположились прямо на полу, подложив под себя кипы зеленого материала, похожего на тот, из которого шьют осенние непромокаемые курточки, другие стояли, опершись на спинки стульев, третьи пристроились на верстаках, свесив ноги над полом, осыпанном, точно снегом, блестящей металлической пылью. Пилили, вероятно, алюминиевые трубы: куски этих труб разной длин и собранные в сооружения, похожие на громадные треугольники, стояли вдоль стен.

Со стула из центра круга поднялся человек и подошел к Мише. Было ему лет сорок, русые, начинающие седеть волосы, небрежно зачесанные наверх за несколько шагов, пройденных им от стула до двери, успели рассыпаться, прикрыв лоб. Несмотря на полноту, двигался человек легко и споро, во всяком жесте чувствовалось удовольствие – ему нравилось ходить, улыбаться, резким движением руки возвращать на место чуб. Серые глаза изучающе обежали Мишу, человек улыбнулся и, протянув руку, спросил:

– От Кивы Сергеевича? Миша Додсон?

Миша кивнул и вложил свои пальцы в протянутую ладонь незнакомца. Руку тот подал не совсем обычно, не так, как это делали остальные люди, с которыми Мише приходилось обмениваться рукопожатиями. Те протягивали ладонь прямо, словно пытаясь воткнуть в Мишу сложенные вместе пальцы, этот же подал ее ладонью кверху, так что Мише осталось только прикрыть ее своей. Выглядело такое рукопожатие куда доверительнее.

Лицо у незнакомца было самым заурядным, даже простоватым, точно у колхозников, которых Миша видел в деревнях, во время школьной экскурсии по Курганской области. Но простоватость этого лица не выглядела недостатком. Внутренняя энергия согревала и оживляла его, придавая теплоту и наполненность каждой черточке. Нос, немного похожий на картофелину, высокий лоб, покрытый сеточкой продольных морщин, тонкие губы, небольшие оттопыренные уши, гладкая, тщательно выбритая кожа. Одно лишь чуть настораживало: слегка приспущенные, надменно выгнутые уголки губ. Правда, они тут же перетекали в глубокие морщины, служившие как бы их продолжением, и возможно, этот презрительный изгиб относился не к губам, а к морщинам, что успокаивало первое впечатление пытливого наблюдателя.

– От Кивы Сергеевича? – переспросил незнакомец, не выпуская Мишиной руки.

– Да.

– Вот и славно. Меня зовут Виктор Иванович. Драконов, Виктор Иванович. Заходи, присаживайся. У нас тут разбор полетов. Ребята вернулись из Верхнего Уфалея. Послушай, помотай на ус. А поговорим после. Лады?

Драконов усмехнулся так приветливо, что у Миши сразу потеплело на сердце. Он кивнул и стал озираться, высматривая место.

– Сюда, сюда, – позвал Драконов и подвел к своему стулу.

– Садись. Ты гость, а гостям всегда почетное место и уважение. А я, – он выхватил откуда-то туго набитый вещмешок, – я тут устроюсь.

Он ловко смял вещмешок, превратив его в подобие пуфика, и уселся, широко расставив ноги.

– Продолжай, Валера.

Парень лет двадцати пяти, с зауральским, усеянным веснушками, плоским лицом, и небрежно приглаженной шевелюрой, картинно потер ладони и причмокнул, словно собираясь приступить еде. Был он румян, серые, широко расставленные глаза искрились предвкушением. Благодушно зыркнув на Мишу, прервавшего своим появлением его рассказ, он еще раз смачно причмокнул крупными, готтентотовскими губами, и продолжил повествование.

– Ну вот, добрались мы до Уфалея часам к пяти. Темно, ветерок задувает, градусов, думаю, минус пятнадцать. Ну, выгрузились из «Икаруса», пока вытащили мешки с аппаратом, водила совсем извелся. В двери дует, несет порошу, а у нас двухметровые распорки никак не вылазят. Уж как мы их в Кургане засупонили без всяких проблем, на одном энтузиазме, ума не приложу.

Ну, вылезли, автобус укатил, стоим, озираемся. Темно, зябко, хоть в «Икарусе» не лето, но после его салона понаружи совсем скучно. На столбе фонарь скрипит, туда-сюда, туда-сюда – ведет в одиночку бой с темнотою. И словно говорит нам: держитесь, ребятки, у вас тут первая ночь, а у меня таких уже сотни. Коли я выдержал, так и вы не пропадете.

У Санька и Степы настроение упало до полного нуля, тогда я понюхал ветер, и говорю: – ребятки, а ведь это обнадеживающий юг, два-три метра в секунду. Если он задержится до завтра, то более роскошной шары трудно ожидать.

Приусохшие было орлы расправили крылья, взвалили на себя весь сопутствующий груз и начали играть в караван. За песок работал снег, за верблюдов – пилоты курганского ЛА, а в мешках что-то позванивало, постукивало, наподобие колокольчиков. В общем, минут пятнадцать мы согревались путем перемещения тяжестей в неизвестном направлении, пока не попалась навстречу добрая старушка «божий одуванчик». Тулуп до пяток, голова шалью закутана, на ногах валенки. Экипирована бабуся как надо

– Бабуленька, – спрашиваю, – а не подскажите, где тут в вашем славном городе-герое стадион располагается?

– Чо, побегать захотелось? – не без ехидства спрашивает бабуля.

– Да, – отвечаю, – готовимся к соревнованиям. Не созданы мы для легких путей.

– Тогда поворачивай обратно, – говорит бабуся, – и пили, посюдова, к фонарю, видишь, во-о-о-н там болтается, аккурат перед входом на стадион.

– Да ты чо, бабуля! – возмущается Санек. – Мы оттедова и причапали.

– А теперича заворачивай оглобли, – продолжает бабуля. – Готовься к соревнованиям, внучек. И вообще, я тебе не бабуля, и инструктор Челябинской группы дельтапланеристов, Макарова Вероника Ивановна.

Немая сцена. Ни машин, ни шагов. Однако делать нечего, развернули оглобли и потащились. Бабуля за нами, изображает группу прикрытия. Тут я, наконец, припомнил, что еще в Кургане водилу просил подогнать нас поближе к стадиону, дабы без толку не трясти ценное оборудование. Сам-то забыл, перекемарил в автобусе, а водила запомнил и довез, по великой жалости человеческой группу орлов прямо по назначению. Добр человек русский, да забывчив.

Вход на стадион оказался в десяти метрах от фонаря, но точнехонько в противоположном направлении. Прямо скажу, замаскирован по высшей форме, ни один шпион не догадается. Немудрено, что нам даже в голову не пришло там искать. Узкие воротца из арматуры, надпись, снегом засыпанная, только однерку и можно разобрать, и дорожка посреди сугробов, ведущая к зданию. И здание – блин! – к лесу передом, к нам задом. Это, вообще-то, гимнастический зал и раздевалки, они окнами и дверьми к стадиону расположены, а стадион за ними. В общем, с дороги ни черта не видать. Особенно в темноте.

Завалились мы в раздевалки, а там уже полно народу, шум, чайник кипит, съестным пахнет, а в гимнастическом зале оборудование любовно уложено. Каждая группа свой ЛА отдельно расположила, чтобы упаси Боже, не перепутались. Отыскали мы уголок, сбросили поклажу и влились в общий хор голосов. Щедрые аборигены, то есть пилоты из других городов, прибывшие в сей отдаленный уголок еще днем, пригласили откушать. Жить нам предстояло в этой раздевалке два дня с ночевой, и поэтому добрые люди сразу развернули в одной из каморок полевую кухню. В тот вечер, впрочем, как и во все последующие, еда готовилось по рецептам из песенного фольклора дельталетчиков: повар придумал ужин: немного коры дубовой, немного болотной тины, немного дорожной пыли… пилот не умрет голодным….

Умереть от такого ужина, действительно, было трудно, но и жить уже не хотелось. С трудом заглотав тарелку с манкой комочками, мы открыли рюкзаки – у нас с собой было – и воздали должное родительской предусмотрительности. Ах, шанешки, домашние шанешки! Вместе с нами к ним приложились все присутствующие, поэтому завтра и послезавтра – до самого отъезда пришлось питаться просто ужасно, если не сказать отвратительно.

Но ведь не за то боролись! Сразу же после, а вернее уже во время ужина, начались разговоры. Благословенное пилотское братство! Никого не колышет, кто ты, откуда, какая у тебя профессия, возраст, заслуги, звание. В Уфалей народ притащился не выяснять подробности биографии, а учиться, впитывать чужой опыт и раздавать, если удастся, свой.

Спорить начинали, еще не узнав имени собеседника. Проблема была не в амбициях или самолюбии, хотя и этого, думаю, хватало, а сшибке разных подходов. Каждая группа, а, как потом выяснилось, их было четыре: свердловская, из Челябы, тобольчане и мы, по-разному понимаем жизненно важные вопросы. Прочность, аэродинамика, материаловедение. Впрочем, какое тут ведение, кому, что удалось достать, тот на том и летает. И защищает: кто лавсан для курток, а кто болонью. Были орлы, летавшие на каландрированном капроне, а были на перьевом тике для подушек. Этих чуть ногами не запинали, энтузиастов хреновых. Правда, пинали не больно, даже предложили поделиться лавсаном, у кого-то оказались ходы на свердловскую фабрику одежды, и он там брал по оптовой цене этот самый лавсан целыми тюками. В общем, у каждого был свой путь и свой опыт, для того и собрались, чтоб поделиться.

– Ты подробнее, подробнее, – оборвал его Драконов. – О чем именно спорили. Хоть тематику обозначь.

– Эхма! – взмахнул рукой рассказчик. – Проще рассказать, о чем не спорили. Ну, ежели конкретно, то обсуждали достоинства и недостатки заделок тросов заплеткой, закруткой, закаткой; насмерть бились приверженцы и критики классического «рогалло». Но главная заруба шла о технике пилотирования: может или не может дельтаплан парить в потоках обтекания и в термиках, как планер? Или, можно ли у склона выполнить на дельтаплане разворот на триста шестьдесят градусов и не попадет ли он при этом в какой-нибудь свойственный только ему, дельтаплану, опасный режим?

Два парня из Челябы этим летом скатались в Планерское, а один свердловчанин добрался до самой Юцы. Планирующие полеты их уже не волновали, разговор пошел о динамическом парении. Мы, со своими рекордными налетами по полторы минуты, развесили ушки и молчали в тряпочки. Согласно планерной науке, – вещали челябы, – максимальная интенсивность восходящего потока формируется перед фасом и чуть выше вершины. На Планерском они пытались попасть в эту зону с помощью леерной затяжки. Вот дело! Свердловчанин обзывал их самоубийцами, и твердил, что нормальные люди ищут «термик» находясь в воздухе, а не стоя ногами на земле.

«ЛА – летающие аппараты! – вдруг сообразил Миша и вслед за рассказчиком повторил про себя: – вот дело! Вот, чем бы заняться».

– Наутро все подскочили, как в лихорадке и, после унылого завтрака, ринулись в бой. Гора расположена километрах в трех от самого Уфалея, местные почитатели легкой авиации организовали автобус. Чудище львовского производства, урча и хрюкая, притащило орлов к подножию и укатило восвояси.

Немедленно началась сборка аппаратуры. Мы не ударили мордами о снег и закончили работу одними из первых. Но только я собрался приступить к вьючной деятельности, как выяснилось, что тут не абы як, все на серьезе, и к полетам допускает техкомиссия. Каждый аппарат проверялся тщательнейшим образом. От вердикта техкома зависело, притащились мы в Уфалей летать, или только глазеть на чужое счастье.

В работе комиссии участвовали все присутствующие, и наблюдать за ней было невероятно забавно. Грозный судья, который пять минут назад беспощадно перещупывал крепления чужого аппарата и утверждал, что на пятимиллиметровых болтах можно лететь только на кладбище, сам превращался в подсудимого и грудью вставал на защиту своего детища. А его недавний оппонент, презрительно тыкая пальцем в купол из АЗТ, интересовался, как этот материал выдерживает температуры ниже десяти градусов, и входят ли в полетную экипировку «судьи» иголка с ниткой, чтобы заштопывать на лету лопнувший купол.

Пока очередь дошла до нас, я пошарашился между орлами, оглядел оперение. Аппараты, стоявшие на снегу, были самых разнообразных конструкций. Творческая мысль бежала у народа в причудливых направлениях. Больше всего поразило меня крыло Антипова из Тобольска. Ни одного сверления в трубах, все узлы на хомутах. Было в этом сооружении что-то от древних творений русских зодчих, тех, что возводили церкви без единого гвоздя. Машина на глаз тянула килограмм под сорок, и я сильно сомневался, взлетит ли вообще это чудище. Скажу сразу – взлетело, да еще как. Правда пилотировать его нужно было умеючи, по словам Антипова эта зверюга чуть что норовила рвануть на соединение с землей.

Худо-бедно, за час с лишком техком закончил работу. Допустили всех, кроме одного бедолаги из Свердловска. Он спешке сборов оставил дома мешок с трубами трапеции и его дельтаплан, словно гигантская ночная бабочка, плоско лежал на снегу, в отличие от всех остальных, стоявших опираясь на трапеции и гордо задрав носы в ожидающее нас небо.

После аппаратов классифицировали пилотов. Нас сразу записали в «лягушатник», летать с площадки на стометровой отметке. Впрочем, до вершины горы, на четыреста пятьдесят метров, допустили только человек шесть. Но мы не унывали. По сравнению с нашим тридцатиметровым Увалом такой «лягушатник» казался серьезным продвижением.

Получив разрешение, двинулись на старт. А ветерочек задувал, я вам доложу, просто роскошный – шикарное восточное парило пять-семь метров в секунду с усилением до восьми. Увлекая летный состав личным примером я взвалил на плечи аппарат и попер в гору. Итак, уклон градусов шестьдесят – семьдесят, снег, приятный свежий воздух – все условия для укрепления организма и повышения тонуса. Если учесть, что площадь крыла около двадцати метров, вес аппарата под двадцать килограмм, а килевая балка все время норовит тюкнуть по темечку, то задача оказывается совсем не простой.

Первые метров двадцать я пропахал довольно легко, на энтузиазме и радости от предстоящего полета, но затем уклон стал круче, и скорость подъема резко снизилась. Еще минут через пять я почуял, что, несмотря на мороз по моему лбу и спине катятся обильные струи пота, а ноги удивительным образом все время запинаются одна о другую. Внутренний голос дружески подсказал, что нести будет гораздо легче, если чуть-чуть подставить ветру хвост дельтаплана. Я, как последний идиот, послушно последовал его совету и через секунду изо всех сил налегал на стойки взбесившегося аппарата, пытаясь удержать его на склоне. Тут на помощь пришли друзья, и втроем мы укротили рассерчавшее крыло. Санек ухватил строптивца за один угол, Степа за другой, я толкал в трапецию и трое гнедых, фыркая и храпя, затащили аппарат на стометровую площадку. За нами в снегу осталась глубокая борозда и по ней, экономя силы и время, взбирались орлы Челябы, Свердловска и Тобольской области. Вывод – не слушайтесь, ребята, внутреннего голоса! У него своя повестка дня, а у нас своя!

В лягушатнике порядочки были еще те. Руководство полетами приставило к пионерам воздуха выпускающего инструктора, бывалого пилота из Челябинска. Им оказалась не кто иная, как Вероника Ивановна Макарова, Верочка, она же вчерашняя бабуля. Милая девушка, вечор мы с ней крепко схлестнулись на почве лавсана, но к завершению дружеской беседы высокие стороны испытывали друг к другу явное чувство симпатии. Однако тут, на стометровой отметке, женская натура раскрылась во всей своей красе. Не прекрасная дама, а святой отец инквизитор! Она только что в штаны не заглядывала! Каждую гаечку аппарата перещупывала на морозе холодными пальцами, а пилота умучивала вопросами, доводя до истерического, граничащего с прострацией состояния. В общем, парадом Верочка командовала строго, требуя от пилотов беззаветного мужества и героизма в борьбе за свою собственную жизнь.

Первым, по знакомству, выпустили челябу. Он разбежался, что есть мочи и мягко ушел в эфир, практически не теряя высоты после отрыва. Выровнялся вдоль склона и ломанул вперед, как очумелый. Видно опьянел от высоты. Но его тут же приколбасило, аппарат задрал нос и начал валиться с креном на левое крыло. Я хорошо видел, как челяба отчаянно пытался выровнять дельту, закидывал ноги вправо и прижимал ручку. Перед самой землей он перешел все ж таки в нормальное положение, толкнул вперед трапецию, и сел, рассеивая по сторонам кучу снежных брызг. Просто, скажу вам, торпедный катер, а не крыло Рогалло!

Верочка-инквизитор тотчас собрала вокруг себя всех лягушатников и произнесла краткую речь. Смысл ее сводился к тому, что не ходите дети в Африку гулять. То есть никакого отрыва от склона, никаких вольных полетов в неведанное. Выход за кромку, правый галс, спустя двадцать-тридцать метров поворот налево и по снижающей опять вдоль склона.

– Свободный эфир пока не для вас! – грозно предупредила она.

– А чо для нас, мадам Вероника? – робко спросило оперяющееся поколение.

– Если будете летать, как эта челяба, то костыли и гипс. В лучшем случае. А худшем…. – она присвистнула и подняла голову вверх. В общем, большому успеху того летного дня содействовала прекрасная учебно-тренировочная погода и страстное желание пилотов прожить еще хотя бы пару лет. Второй и третий орлы в точности выполнили указание инструктора и спустя шесть минут зарылись в снег у подножия горы. Пришла моя очередь.

Как вы знаете, – Валера обвел глазами присутствующих, хрюкнул, и отерев влажно блестящие губы, продолжил, – у нас в легкой авиации капитан взлетает первым. Поэтому Санек и Степа уступили мне почетное право открыть уфалейскую эпопею курганского кружка ЛА. Может, для челяб и свердловчан полеты со ста метров были обыденным делом, поэтому они ходили галсами вдоль склона без всяких проблем, но для меня.… Впрочем, сами знаете, максимальный полет с Увала еще не превысил двух с половиной минут, причем у Виктора Иваныча. А тут шесть, и галсы.… Но виду я не подал, а бодро выдвинулся на кромку старта.

И тут.… Тут, друзья мои, все внутри поплохело и ухнуло вниз стремительным домкратом. Край обрыва для нас – крылатых людей – вход в иное измерение, мистическая ниша между земным существованием и небесной жизнью. Я почувствовал ее магическое влияние всем телом, и токи, исходившие из этой таинственной перемычки, бросили меня в дрожь. Но виду не подал. В голове закрутились дурацкие мысли, типа: почему не сходил вниз, не рассмотрел место посадки, иди, знай, какие сюрпризы оно может преподнести. Но ведь ребята уже садились и ничего, прошло нормально! Да и не в первый раз тут летают, была б опасность, не назвали б стометровую отметку лягушатником. Но внутренний голос опять напомнил о себе.

– Со всеми нормально, – заметил он, – а с тобой может, и нет!

– Отвяжись, – сказал я голосу, – как говорит Виктор Иваныч, в воздухе еще никто не оставался. Куда нибудь да сяду.

Тут мадам-инквизитор командует – Давай, Курга-а-а-ан!

Выдвинулся на кромку, Санек и Степа отпустили троса, дельт на плечи, угол, нос на ветер!

ПЕРВЫЙ ШАГ! Поообееежаааааалииииии!!!

Разбег!

Отрыв!

Перехват!

Глубокий вздох!

Не успел я выдохнуть, как меня подхватил «динамик», и выпер вверх метров на тридцать. Многого я ожидал от этого старта, но к такому повороту событий не был готов. Повинуясь инстинкту, повернул направо и пошел вдоль склона. А высота все росла, «динамик» продолжал переть, и я боялся сделать неосторожное движение, чтоб не навернуться, ведь на такой высоте мне доводилось летать только в кабине самолета. За несколько секунд меня вынесло высоко над самой верхней точкой горы. Стоящие там супер-пилоты отчаянно махали руками: вниз, вниз, вниз. А я, братцы мои, от испуга дыхание потерял, открываю рот, а воздуха нет. Вокруг его сколько хочешь, морозит так, что задница начала леденеть, а дышать нечем.

Испуг быстро прошел, крыло держало без всяких проблем, только ветерок тоненько свистел в растяжках, и я начал с любопытством оглядывать окрестности. Подо мной простирался роскошный вид на заснеженное поле, гору, Верхний Уфалей, дорогу с коробочками автомобилей. Я летел и чувствовал себя высоко и свободно, надо мной, за тонюсенькой тканью купола, простиралось безбрежное море облаков. От мысли, что червь, которому предназначено только ползать, все-таки летит и смотрит на всех сверху вниз, захватывало дух. Скажу честно, в тот момент я забыл обо всем на свете, о всех реалиях и проблемах земной жизни. Даже мысли о том, как и куда буду садиться разбежались в разные стороны, внутренний голос тоже молчал. И тут перед моим взором (таким же туманным, как и то, на что он был направлен) прямо посреди воющего воздуха, возник светлый образ Виктор Иваныча, с рукой, вытянутой указующим перстом вверх. Этот образ, как и на зачете, спросил:

– Ваши действия при затягивании в облака?

– Действия должны быть правильными!!! – вспомнил я собственный ответ и стал лихорадочно думать, чтобы такого предпринять, дабы иметь счастье еще раз провалиться на зачете у любимого инструктора.

В этот самый момент я попал в нисходящую часть термодинамика, и дельтаплан провалился вниз. В секунду меня прошибло горячей волной ужаса, душа пожелала мне «прости-прощай» и забилась в левую пятку, а я в полном одиночестве, без тела, исчезнувшего в свободном падении и без покинувшей души падал, изо всех сил прижимая ручку к себе. Впечатление было такое, что меня засасывает невидимой силой в черную воду.

Скажу честно, я решил, что это конец, и стал припоминать, какие слова произносят в последние секунды жизни, но тут термодинамик посчитал наказание достаточным, и крыло бросило вверх. Невесомость закончилась, на меня навалилась перегрузка в полтора-два жэ. Мои действия не изменились, я по-прежнему прижимал ручку, но теперь уже, чтобы не дать дельту задрать нос. В результате нос пошел круто вниз и высота начала падать с ужасающей быстротой. И тут я сообразил, что ветер теперь дует в хвост, и дельт летит куда быстрее, чем бы хотелось, и что посадка на такой скорости означает немедленное получение приза в виде обещанных Верочкой костылей, если вообще…..

Дальнейшее помню смутно, отдал ручку от себя до упора, выставил вперед ноги, секунд двадцать провисел, в таком состоянии, повторяя «ой, мамочка» и вдруг увидел, что до земли осталось всего метров десять, и крыло уже не несется, как безумное, а планирует с вполне вразумительной скоростью. Я уже решил, что моя первая верхняя посадка закончится благополучно, и перестал вспоминать маму, как вдруг наступила полная тишина. Крыло осталось без опоры, словно из-под него вышибли воздух. Я видимо, перестарался, снижая скорость. Силы покинули мой дельтаплан, и – «здравствуй, штопор»! Высоты было метра два, не больше. Я отчётливо увидел такие новые двадцатимиллиметровые стойки и, помня, как я вынес одну прошлым воскресеньем на Увале подумал: «опять!!! твою мать!!!». Но стойку было жалко, а потому, в момент касания консолью снега, я как-то хитро нырнул в трапецию и аккуратно улёгся на сугроб рядом с консолью. Стойки стало жальче, чем собственного позвоночника! Но высшие силы воздухоплавания в тот день оказались снисходительными к новичкам. Наверное, Отто Лилиенталь где-нибудь там, в небесной выси, попросил снисхождения, и оно всемилостивейше было даровано.

Дальнейшее напоминало катание на водных лыжах, с той только разницей, что роль лыжей выполняла моя спина. Хруст, скрип, фонтаны снежных брызг, скрежет и внезапно ….. тишина. Только ветер гудит в распорках. Стойка было спасена, я же отделался лёгким «оцарапом» носа о наст.

Вот так вот оно так, дорогие товарищи пилоты. Мои личные выводы из этой истории таковы:

Первое – учите теорию воздухоплавания. Это не шутки, можно и загреметь навсегда, в ту страну, где тишь и благодать. Если бы не толстый слой снега, лежать бы мне сейчас в больнице с поврежденным позвоночником, а то и на кладбище.

Второе – не слушайте внутреннего голоса, а прислушивайтесь к советам Виктор Иваныча.

Третье – если земля показывается сверху, то это значит, что вы падаете – будьте осторожны! Если же земля видна прямо по курсу, следовательно, вы летите в гору и необходимо срочно отвернуть в сторону. Но если отворачивать поздно, то это положение классифицируется как «безвыходное». В этой ситуации пилоту рекомендуется шептать «мама, мамочка», и жалеть, что вместо дельтапланеризма он не занялся собиранием марок или выращиванием кактусов. Такой выбор хобби продлил бы его жизнь еще лет на пятьдесят.

Пятое …..

– Стоп! – Драконов резко подскочил с вещмешка и точно шарик масла на раскаленной сковороде, прокатился вдоль сидящих кружком участников.

– На этом мы временно прервем сообщение Валеры. Временно – то есть, до завтра. На сегодня хватит. Расходимся по домам, и каждый пусть подумает, чем могло бы закончиться для нашего товарища его приключение. С воздухом не шутят, и ошибок он не прощает. Если бы Валера вместо шуточек и прибауток, как следует подготовился к зачету, и вызубрил бы – при этих словах Драконов упреждающе поднял вверх указательный палец – повторяю, не выучил, а вызубрил материал, так, чтоб и во сне от зубов отскакивало, он бы точно знал, как вести себя в «термодинамике». На днях мы проведем подробный разбор его полета, пока же могу сказать, что Валера совершил все возможные в таком положении ошибки.

Говорил Драконов со вкусом, словно выдувая, выталкивая свежеиспеченные слова. Точно воздушные шарики они споро вылетали изо рта, сопровождаемые алмазно посверкивающими пылинками слюны.

– Сегодняшнее присутствие Валеры на нашем занятии не счастливый случай, а настоящее чудо. Но на чудесах не летают, чудо случается с человеком один раз в жизни. Во второй раз его показывают кому-то другому. Я поздравляю Валеру, его родителей и всех членов секции летательных аппаратов с удачным исходом полета. Хочу напомнить, что наше положение и в этом здании, – он обвел рукой зал, – и в этом городе очень шатко. Две три сломанные ноги, или, не дай Бог, летальный исход, и секцию просто закроют. Отрываясь от земли, – указательный перст снова совершил угрожающе движение, – помните не только о себе, но и о своих товарищах, о будущем дельтапланеризма в Курганской области!

На сегодня закончили, завтра сбор в восемь утра. В районе Увала мы должны оказаться к девяти и полетать до темноты. Не опаздывать, автобус никого ждать не станет. Хорошего воздуха!

– Хорошего воздуха, – нестройно отозвались присутствующие и, гремя стульями, дружно поднялись со своих мест. На несколько минут зал заполнился шумом голосов, Миша, поднявшись вместе со всеми, застыл в нерешительности. Уходить не хотелось, рассказ заворожил его. Настоящая жизнь, увлекательная, полная приключений и невиданных удовольствий, оказывается, текла совсем рядом. Стоило только протянуть руку, сделать малюсенький шаг в сторону и перед ним распахивались небеса. Нет, астрономию он вовсе не собирался бросать, астрономия – это святое, на всю жизнь, но свист ветра в растяжках, термики и звучание других, пока еще плохо понятных слов сливались в чудесную музыку полета. Ох, как бы он хотел завтра присоединиться к группе, самому посмотреть на уходящее в небо крыло, а может, тут сердце его забилось быстрее, может и самому попробовать.

– Понравилось? – раздался над его ухом голос Драконова.

– Очень!

– Ну, пойдем, поговорим.

Они отошли в угол залы, и уселись за небольшой перегородкой.

– Мой кабинет, – Драконов повалился в жалобно пискнувшее кресло перед столом, на котором были навалены папки с почерневшими от грязи тесемками, обрезки алюминиевых труб, куски проводов, соединенных вместе разного вида узлами. Тут же лежала ножовка с поломанным лезвием, несколько отверток разной величины, пять или шесть гаечных ключей.

Беспорядок и грязь вызвали в Мише смутное раздражение. Сам того не понимая, он уже крепко усвоил науку Кивы Сергеевича, втершего, вдолбившего многократным повторением в сознание ученика правила работы астронома. Именно такого подсознательного усвоения, автоматического отскакивания от зубов безуспешно добивался от своих «орлов» Драконов.

Миша уселся на табуретку возле стола.

– Потянуло в небо? – сочувственно спросил Драконов.

– Да.

– Вижу, вижу. Этого не скроешь. Ну, так в чем дело? Приходи завтра к восьми, и поедем.

– А полетать дадите?

Драконов внимательно посмотрел на Мишу.

– Может, и дадим.

– Ух, ты! – не сдержался Миша.

– Не «ух ты», а «знай наших». Настоящие мужчины занимаются настоящим делом.

Мише стало немного обидно. Получается, что он тратит время на ерунду?

– Скажите, – спросил он, глядя прямо на Виктора Ивановича, – а почему вас называют главным драконом Курганской области?

– Кто называет? – усмехнулся Виктор Иванович. – Кива Сергеевич?

– Ну, не только, – соврал Миша.

– Только, только, – продолжил Драконов. – Больше некому. Это его стиль, ни с кем не спутаешь. Кива Сергеевич – великий мудрец, затворник, аббат Фариа. Да, главный аббат Фариа Курганской области. А ты его ученик, Дантес. Он тебе еще не открыл, где закопаны миллионы?

– Нет, – покачала головой Миша, с ужасом думая, насколько близким к истине оказался первый же выпад Драконова. – У нас счет идет на миллиарды.

– Миллиарды чего?

– Звезд. Или световых лет. Богатство астронома – небо над его головой, – повторил Миша присловье Кивы Сергеевича.

– Завидное чувство юмора, – хмыкнул Драконов.

– А причем здесь аббат Фариа?

– Курганский аббат Фариа, – налегая на «курганский» произнес Драконов. – Французского враги заточили, а курганский сам себя похоронил. Французский из подземелья не вылазил, а курганский с колокольни. У французского миллионы золотых, а у курганского в руках только звездная пыль. Вот на этом примере можно хорошо рассмотреть отдельный путь России в светлое будущее.

– Что вы имеете в виду?

– Мы, русские, – сказал Драконов, устраиваясь поудобнее в кресле, – во всем ищем страдания. Не знаю, кто нас такими создал и для какой цели, но русский богатырь на перекрестке всегда выбирает самую гиблую дорогу. И национальность от рождения, – тут он бросил на Мишу многозначительный взгляд, – не важна. Русский рок силен настолько, что увлекает за собой всех. Коль родился в России и проникся ее духом, – клеймо страдания навеки отпечаталось на твоем лбу. Вся наша история, от Гостомысла до двадцатого съезда, сплошной перечень трагических ошибок. Но сделаны они не случайно, а по велению судьбы. Наверное, роль наша в сообществе народов – служить кроликом для социальных экспериментов. Но именно благодаря страданиям русская духовность способна вознести человека на высоту недостижимую для француза или немца.

Видно было, что Драконов не раз говорил на эту тему. Слова лились легко и гладко. Разговаривая, он чуть театрально разводил руками или поднимал глаза к потолку, словно указывая на месторасположение духовности и «недостижимых высот». Чтобы увести тему подальше от сокровищ аббата Фариа, Миша переспросил:

– Главный дракон потому, что вы летает на дельтаплане?

– Нет, – сморщился Драконов. – Я летаю на дельтаплане именно потому, что происхожу от драконов.

Он сделал совсем уже театральную паузу и вопросительно посмотрел собеседника.

– Как это, от драконов? – подыграл Миша.

– А вот так, самым настоящим образом. Ты ведь читал сказки про этих огнедышащих хищников?

– Читал.

– Так вот, во всех сказках любимым лакомством драконов были молодые прекрасные девушки. Детям не рассказывали, чем именно драконы занимались с похищенными красавицами. Отделывались самым поверхностным объяснением – мол, поймал и съел. Но на самом-то деле все было вовсе не так!

Драконов выскочил из кресла, прокатился мимо Миши и прошелестел в зал. Спустя минуту он вернулся, занял свое место напротив Миши и успокоено произнес:

– Мы одни и я могу быть откровенным. С Кивой Сергеевичем я знаком лет двадцать и если он посылает ко мне своего ученика…

Драконов придал лицу важное выражение, обозначающее и особое доверие, высочайше дарованное Мише, и уверенность, что осчастливленный ученик понимает, насколько ему повезло и благодарен за оказанную честь. Мише ничего не оставалось, как состроить умильно-восхищенную физиономию.

– На самом деле, вместо пищеварительных процессов драконы выполняли удивительную, уникальную в своем роде миссию. Как ты помнишь, в сказках, не во всех, но во многих, осталось упоминание о том, что драконы имели обыкновение превращаться в прекрасных юношей. Объяснения тому давались разные, обычно виноватыми оказывались чары злых волшебников. Понятное дело, сказители, только слышали звон, настоящего знания у них в руках не было. Ведь подлинные тайны потому и называются тайнами, что не рассказываются всякому, а передают верным людям, избранным. И верные эти люди, в свою очередь, также передают его верным. В результате цепочка не обрывается, знание продолжает существовать, но в среде избранных, а всем остальным остается только слушать сказки.

Драконов довольно улыбнулся. Ему нравилось, как он говорит, и как слушает его Миша.

«Не зря, ох не зря Кива Сергеевич взял его в ученики. В этом мальчике кроется большой потенциал. Он серьезен и учтив, что в таком возрасте большая редкость. И слушать умеет. Мне бы такого ученика, устал, устал я от балагурства и расхлябанности. Серьезное отношение к делу, вот, что нужно воспитывать прежде всего. Не важно к какому, но к делу! Если юноша приучится внимать словам учителя с должным вниманием, то успех последует почти автоматически».

– Вы бы не могли уточнить, о какой именно тайне идет речь? – попросил Миша.

– Да! Могу! Но при условии, что все рассказанное останется строго между нами.

«Везет же мне на тайны!» – подумал Миша, и в знак согласия кивнул головой.

– Я об этом слышал от отца, а он от своего отца, а тот, в свою очередь, от своего. Живое предание, не умирающая связь! Разве такая традиция не сильнее, чем какая-нибудь гипотеза, построенная на обрывках документов, вырытых из земли черепках и безответственных умозаключениях?

В давние времена, когда драконы еще не скрывались о людей, а открыто и гордо жили рядом с ними, существовал обычай, по которому один раз в год жители местности, подчиненной дракону, приводили ему на утеху самую красивую девушку. Дракон забирал ее, и с тех пор о ней никто ничего не знал. Первым приходящим на ум было гастрономическое предположение, а думать дальше было лень, или недосуг, ведь тогдашня жизнь, не в пример нынешней, была куда тяжелее и опасней. Съел и съел, так ведется из года в год, от поколения к поколению и не нужно вмешиваться в издревле заведенный порядок.

Но на самом то деле, на самом то деле! – Драконов грозно поднял указующий перст, и ткнул им перед собой, словно нанизывая невесть откуда прилетевшее кольцо.

– На самом деле дракон, это удивительное, ни с чем не сравнимое существо, один раз в году претерпевал невероятную метаморфозу, оборачиваясь прекрасным юношей. Звучит странно, согласен, но превращение отвратительной гусеницы в красавицу бабочку, или сгнивающего в земле зернышка в тугой, наполненный новыми зернами колос, выглядит не менее ошеломляюще. Просто к некоторым чудесам мы привыкли и давно принимаем их, как должное, а к другим не привыкли, и потому только снисходительно улыбаемся.

Кстати, именно из этой метаморфозы берут начало сказки о заколдованных принцах и красавицах, разрушающих чары силами любви. Но в жизни все было и строже и проще. Дракон в ипостаси юноши брал девушку в жены, и она беременела. Через неделю, когда юноша к ужасу возлюбленной на ее глазах превращался в огнедышащее чудовище, дракон уносил жену за тридевять земель, в место, где ее никто не знал. В приданное она получала мешок золота, а если не хватало, то дракон приносил еще. Он же защищал ее от обидчиков, буде такие возникали.

Жена вызывала дракона при помощи отвара из молока и специального сбора трав. Драконы обладали удивительным обонянием, вернее, это нужно определить иным термином, ведь умение улавливать запах на расстоянии тысяч километров вряд ли можно отнести к тому, что мы называем «обонянием». Стоило женщине выставить за дверь дома жбан с отваром, как дракон немедленно прилетал, пил свое молоко, а затем выслушивал просьбы жены. Отвечал он без слов, его голос, голос мужа, сам собой звучал в ушах женщины.

К сожалению, секрет сбора утрачен, как и другие подробности совместного существования человека и дракона. Люди стали злы и беспощадны, разучились ценить прекрасное, которым одарила их природа. Поэтому драконы и отдалились от нас, став невидимыми, а человечество стремительно деградирует, оставшись без облагораживающего влияния этих чудесных существ.

– Но как же они влияли на человечество? – спросил Миша. Если бы не манускрипт Войнича, он бы решил, что Виктор Иванович потешается над ним, но некоторые подробности в рассказе Драконова совпадали с деталями, записанными францисканским монахом.

– А вот как. Женщины рожали детей, наделенных силой и энергией драконов. Девочки от драконов не рождались, только мальчики. Из них получались смелые воины, проницательные ученые, отважные путешественники, первопроходцы. Активная часть человечества, та, которая двигала общество вперед, происходила от драконов. Люди энциклопедического ума, гениальные художники, философы – их потомки. Погляди, как измельчало человечество за последние триста лет. От гигантов, на плечах которых стоит нынешняя наука и просвещение, не осталось и следа. Мы муравьи, ползающие по башмакам великих предшественников. И все потому, что драконы перестали улучшать орошать гнилое поле людского генофонда своим благодатным семенем.

«Еще одна картина мироздания, – подумал Миша. – Интересно, где больше потомков драконов, среди лунников или солнцевиков?»

– Виктор Иваныч, а откуда вы узнали об этом? – спросил он. – В старинной книжке прочитали, или расшифровали древний манускрипт?

– Вот еще, – презрительно фыркнул Драконов. – Я же тебе только что объяснил: настоящее знание – это живая цепочка, передача информации от свидетеля к свидетелю. А научные объяснения и теории меняются каждые двести лет. В девятнадцатом веке молились на Ньютона и Дарвина, сегодня на Эйнштейна и Юнга. Жизнь не успевает угнаться за гипотезами. Она просто и спокойно течет мимо нас, посмеиваясь над суетой человеческой. Знай же, – тут он снизил голос до трагического шепота, – я сам, да я, Виктор Иванович Драконов, происхожу от этих таинственных и добрых существ. Мне об этом рассказал отец, ему дед и так дальше, до основательницы рода, жены дракона.

– Но может быть, это просто выдумка одного из ваших прапрадедов, – осторожно произнес Миша.

– Может быть, – неожиданно легко согласился Драконов. – Только мы ведь не призываем никого становиться под наши знамена. Не хочешь – не верь. Каждый коротает свой век по-своему.

– Тогда для чего вы мне это рассказали?

– Потому, что ты тоже потомок дракона и должен знать о своем происхождении.

Миша в изумлении уставился на Виктора Ивановича.

– Да, да, мой милый! И не смотри на меня такими глазами. Мы, потомки дракона, сразу чувствуем своих.

– Но как, как?

– Да очень просто. Того, в чьих генах заложена страсть к полету, неудержимо тянет в небо. Все знаменитые и незнаменитые летчики, парашютисты, космонавты, планеристы, дельтапланеристы – все они потомки драконов. Есть души, предназначенные для высокой цели, им дано многое и спрос с них особый. Обыкновенному человеку нечего делать в небе со всеми его опасностями. Оно его пугает и отталкивает, и только мы, потомки крылатых существ неудержимо стремимся в высь. Если бы ты видел, какими огнем горели твои глаза во время рассказа Валеры, как ты смотрел на фотографии дельтаплана и полетов, у тебя не возникло бы никаких сомнений в собственном происхождении.

– Так Валера тоже потомок?

– Конечно! Все, кого ты видел сегодня в комнате происходят от них. Но это особые, выделенные из общей массы потомки, осознавшие свое призвание и свою страсть. Их немного, на всю область человек пятнадцать-двадцать. Генетически нас, конечно больше. Но ты ведь уже учил про доминантные и рецессивные гены. Так вот мы – из доминантных.

– Виктор Иваныч, а драконы, они существа лунного или солнечного влияния?

– Что ты имеешь в виду? – удивился Драконов.

– Саламандры, например, связаны со стихией огня, значит, относятся к солнечной сфере. Рыбы, киты, крокодилы – с водой, – значит – к лунной. Птицы – с воздухом, – опять лунная. А драконы, они ведь и летают, и плавают, и огнем плюются, к кому их причислить?

– Ну-у-у-у, – задумчиво протянул Драконов, – я никогда не сталкивался с такой классификацией. Но думаю, что, скорее всего к солнечной. Главное в драконе, то, выделяет его из всего остального мира существ – это умение изрыгать огонь. Такого ни у кого не встретишь. Даже венец творения, как мы хвастливо привыкли себя называть, и тот бесконечно далек от уникального свойства выделения огня. Значит, солнечная. А почему ты спрашиваешь?

Он недоуменно тряхнул головой и волосы, рассыпавшись, прикрыли глаза. Драконов сердито отбросил их в сторону.

– Да мы тут с Кивой Сергеевичем читали всякие старые книги… – промямлил Миша.

– Кива Сергеевич большой мудрец, – с уважением произнес Виктор Иванович. – И, несомненно, потомок дракона. Но его страсть к небу вылилась в очень причудливую форму, граничащую с болезнью. Тому, я предполагаю, послужили причиной война, бегство, новая страна, другой язык. Но тебе-то, курганцу, вовсе ни к чему уподобляться Киве Сергеевичу. Я бы даже сказал, что это опасно и глупо. Ладно, ладно, не хмурься. Больше я не скажу ни слова о твоем учителе. Но уверяю, один полет на дельтаплане вышибет у тебя из головы всю дурь. Свежий воздух высоты не пьянит, а отрезвляет. Такое со многими было. В полет уходили задуренные мальчишки, а на землю возвращались серьезные юноши. Я это сам видел, своими глазами. Приходи завтра, глотни поднебесья, а потом и поговорим более обстоятельно.

Уже перед самой дверью Драконов протянул Мише руку, как и прежде, открытой ладонью вверх.

– Возьми вот, фотки из Уфалея, Валера оставил. Полюбуйся. Пусть в тебе драконовы гены зашевелятся. А завтра, смотри, не опаздывай, ждать никого не будем.

Дверь в лабораторию Кивы Сергеевича оказалась закрытой.

«В обсерваторию пошел, – с огорчением подумал Миша. Являться без приглашения Кива Сергеевич строго настрого запретил еще на одной из первых встреч. Это значило, что сегодняшний вечер придется провести дома, а теневые испытания линзы отложить на другой раз. – Ну, и хорошо. Дочитаю дневник деда».

Площадь имени Ленина, зажатая между зданиями облисполкома и обкома партии, была безлюдна. Ветер беспрепятственно гулял по черной, заботливо очищенной от снега, поверхности асфальта и фамильярно забирался под полы пальто. Редкие прохожие жались к стенам, обходя площадь по периметру. Хоть и дольше, зато теплее. Холодный до дрожи Владимир Ильич молча указывал кепкой в сторону городского сада. На его обледеневшую лысину ветер прилепил несколько горстей снега. Желтые лучи прожекторов, искоса обливавшие фигуру вождя, натыкаясь на обледеневшую, увенчанную снегом макушку, создавали вокруг нее сияющий нимб.

Миша любил эту площадь в предновогодние дни, когда с двух ее сторон выстраивали огромные деревянные горки в виде теремков, раскрашенные в яркие, скоморошечьи цвета. Посередине, рядом с памятником Ленину, водружали десятиметровую елку, окутанную пестрыми гирляндами, а вдоль чугунной ограды городского сада лепили из ледяных глыб сказочных чудовищ. Особенно поражал Змей Горыныч, внутри каждой из трех пастей которого мерцала лампочка другого цвета.

В новогоднюю ночь на площади собирались изрядно подвыпившие курганцы, весело визжа, скатывались с горок, дозаправлялись стягивающей на морозе губы водкой, пели и даже пытались танцевать под несущуюся из репродукторов музыку. Танцевать получалось плохо, мешали шубы, валенки и раскатанный множеством ног ледок. Мешало также изрядное количество принятого внутрь спиртного. То тут, то там вспыхивали стремительные драки, с поводом и без оного, ведь какой повод нужен пьяному человеку, неуклюже скатившемуся с горки и больно зашибившем ногу или руку. Драчунов ловила милиция, в усиленном составе своем стерегущая мирное веселье граждан, но все равно казусы имели место, и для многих новогоднее катанье заканчивалось выбитыми зубами, или зашиванием рваной раны в травмпункте.

Сегодня, в обыкновенный будний день площадь являла собою унылое и безотрадное зрелище. Миша уткнул нос в поднятый воротник и решительно двинулся наперерез, мимо памятника. Голос Драконова продолжал гудеть и переливаться внутри черепной коробки:

– На самом деле царем природы следует назвать не человека, жалко копошащегося в земле, а гордо парящего над нею дракона. Удивительное существо, мудрое, грустное. Преследуемое людскими завистью и страхом.

Родители ужинали. Мишино появление вызвало град расспросов.

– Что случилось в зоне большого Юпитера? – спросила Полина Абрамовна, ставя на стол еще одну тарелку.

– Юпитер вышел на перекур, – ответил за Мишу Макс Михайлович. – Отправился к ближайшей сверхновой за огоньком.

– Что позволено Юпитеру, – мрачно отозвался Миша, – то не позволено быку. Кива Сергеевич отправил меня знакомиться с кружком дельтапланеристов, а сам ушел в обсерваторию.

– И тебя с собой не позвал? – спросила Полина Абрамовна, накладывая на тарелку дымящиеся пельмени.

– Не позвал.

– А при чем тут бык? – поинтересовался Макс Михайлович.

– Кива Сергеевич принес меня в жертву моему же любопытству, – ответил Миша, обильно покрывая дымящуюся пельмешку коричнево-зеленой горчицей. – Как римские жрецы быка в храме Юпитера.

– Любопытство вещь полезная, – многозначительно произнес Макс Михайлович, промокая корочкой остатки подливы. – Без него далеко не уедешь. Только извлекать его из ножен нужно с умом. Не то, действительно, окажешься на жертвеннике с кишками наружу.

– Ну, и как тебе дельтапланеристы? – спросила Полина Абрамовна. – Любовь к астрономии кончилась? Теперь ты хочешь стать летчиком?

– Нет, – буркнул Миша сквозь пельмешку. – Но одно другому не мешает.

Мать улыбнулась.

– Ты доедай, доедай – сказал Макс Михайлович, – а потом я покажу тебе кое-что любопытное.

«Любопытным» оказалась фотография в газете «За рубежом». Правительственная делегация Сирийской Народной республики на приеме в Кремле.

– Видишь вот этого, во втором ряду, – Макс Михайлович ткнул пальцем в приземистого человека с невыразительным лицом. – Если бы полковник Куртц был жив, он бы выглядел именно так.

– А может, это он и есть? – спросил Миша.

– С какой стати? Где Куртц и где Сирия. Хотя, все на свете случается. В любом разе, как увидел я фотографию, так сразу его и вспомнил. Вряд ли это он, но похож очень.

Миша взял газету, покрутил ее в руках несколько минут, и отправился к себе на чердак. Там было холодно, с утра вытопленная печь успела остыть. Застегнув пальто, Миша уселся на табурет, оперся спиной о дымоход и задумался.

Чердак до самой застрехи был наполнен тишиной. Тускло светила сорокапятиваттная лампочка, в черном квадрате окна игриво переливался полумесяц.

«Итак, – отметил про себя Миша, – о лунниках и солнцевиках Драконов не слышал. Иначе бы не удержался рассказать. Его космогония построена на драконах. У Бэкона они почту разносят, а у Виктор Иваныча облагораживают человеческую породу. Забавный поворот. Интересно, что скажет Кива Сергеевич? Он-то, поди, давно толковал об этом с Драконовым. Оттого и меня к нему послал».

За спиной заскрежетало. Миша вздрогнул и вскочил с табуретки. Скрежет повторился, затем послышались постукивания и смутные голоса.

– Тьфу ты! Ведь это отец чистит печку перед вечерней растопкой!

Он приложил ухо к прохладной поверхности дымохода. Звуки приблизились, он хорошо различал голоса отца и матери.

– Зачем ты рассказал ему про Куртца? – упрекающе выговаривала мать. – Для чего ребенку знать о таких ужасах? Он впечатлительный мальчик, с тонкой нервной структурой. Видишь, как увлекается, то одним, то другим. И каждый раз с головой, без остатка.

– А зачем ты перевела для него дневник? – ответил отец. – Разве там….

Конец фразы утонул в скрежете совка по железной решетке поддувала.

– Это история нашей семьи. Он должен знать, откуда пришел и к кому относится. Не может человек висеть в воздухе, как дельтапланерист. Чтобы крепко стоять на земле, нужны корни.

– Куртц тоже история нашей семьи.

Голоса отдалились, потом раздался шум бумаги, легкое постукивание укладываемых друг на друга прутиков. Миша оторвал ухо от дымохода и сел на табурет.

«Забавный поворот. Да, очень занимательные истории. И у каждого своя. Но чужие рассказы не должны менять его, Мишину, жизнь. Какими бы интересными они ни казались».

Он расстегнул пальто, отогнул край свитера, ежась от прикосновения холодных пальцев к шее, снял веревочку со скрученной в трубочку охранной грамотой, открыл сундук и аккуратно уложил грамоту в одно из отделений перегородки.

В дневнике деда Абрама остались непрочитанными несколько страниц. Миша уселся на табурет, оперся спиной о начинающую теплеть поверхность печной трубы и погрузился в чтение.

ИЗ ДНЕВНИКА АБРАМА ГИРЕТЕРА

6 января

Прибыли в Шанхай. После долгого ожидания на рейде и суматохи с посадкой на катера, наконец-то, высадились на берег. Нас отвезли в русский квартал возле посольства. Квартал больше напоминает осажденную крепость, чем жилой район. Улицы перегорожены баррикадами, на каждом углу усиленные караулы, по мостовой цокают копыта лошадей казачьих разъездов. Китайцев почти не видно, прохожие на улицах и лица в окнах только русские. Одетые в гражданское платье не встречаются, иногда лишь прошуршит платьем женщина, а так сплошные шинели.

Мы с Михаилом Ивановичем первым делом отправились к военному советнику посла, и попросили нас принять. Военный советник, по существу комендант русского гарнизона в Шанхае, был занят и нас принял его секретарь, штабс-капитан с аккуратным пробором посреди головы, редкой, но ухоженной бородкой и коротко подстриженными желтыми усиками. Он с большой теплотой обменялся с нами рукопожатиями, и я заметил, что средний палец его правой руки перепачкан чернилами.

– Чем могу быть полезен героям Порт-Артура? – спросил он, усаживая нас на стулья возле заваленного бумагами стола.

Михаил Иванович рассказал ему мою историю, и передал документы Стаховского. Я, в свою очередь, предъявил свои бумаги.

Секретарь внимательно просмотрел те и другие, спрятал документы Стаховского в ящик стола, а мои долго вертел перед собой.

– Гиретер, Гиретер, – повторял он мою фамилию, словно пытаясь что-то припомнить. – Мне знакомо это имя. Одну минуту, я попробую кое-что выяснить.

Он легко поднялся из-за стола и вышел в другую комнату. Отсутствовал секретарь минут десять, затем вернулся с разочарованным видом.

– Пока ничего обнаружить не удалось, но я поручил проверить несколько папок.

На меня он смотрел по-прежнему дружелюбно, однако весь дальнейший разговор, посвященный подробностям обороны Артура, вел только с Лилье. Нижний чин к участию в беседе уже не допускался.

Примерно через полчаса в комнату заглянул человек в форме зауряд-прапорщика.

– Нашли? – прервав разговор, спросил секретарь.

– Так точно.

– Прошу прощения, – извинился перед Лилье секретарь и вышел другую комнату.

Отсутствовал он минут десять, а затем вернулся, держа в руках коробочку, обтянутую красным сукном и папку из голубого сафьяна.

Обойдя стол, он остался стоять и, торжественно поглядев на меня, сделал жест, приглашающий встать.

Я поднялся, Михаил Иванович вместе со мной. Секретарь открыл папку и медленно, тщательно выговаривая каждое слово, прочитал:

– Его Императорское и Царское величество, Государь Николай Второй за ревностное служение Российскому государству проявленное на море и особые заслуги перед императорским домом всемилостивейше жалует рядового Абрама Гиретера кавалером императорского и царского ордена нашего Святого Станислава третьей степени.

Он осторожно закрыл папку и протянул мне коробочку. На черном бархате сиял крест, поперек которого распростер свои крылья Императорский Российский орел.

– Его Императорское и Царское Величество также выражает вам личную благодарность, – добавил секретарь и передал мне папку.

– Кроме этого – сказал он, резко изменив тон и перейдя на обычный голос, – поступил запрос от Ильи Алексеевича Шатрова, капельмейстера Моршанского полка, буде окажется в нашем расположении рядовой Абрам Гиретер, направить его для прохождения службы в оркестр этого полка. Поскольку это событие произошло, я буду рад выписать вам необходимые документы и направить в Моршанский полк. Полк входит в армию генерал Линевича и дислоцирован под Мукденом. Завтра туда уходит наш транспорт. Поторопитесь сменить одежду, и сегодня к двадцати ноль-ноль прибыть в распоряжение начальника эшелона.

Мы вышли на улицу. Михаил Иванович протянул мне руку и произнес:

– Тебя хранит твой Б-г. Знаю, ты останешься жив, и еще послужишь во благо царя и России. Желаю тебе удачи.

Мы обнялись. Я припомнил благословение, которым наш праотец Яаков благословил когда-то египетского царя, спасшего от голода еврейский народ, и произнес его, заменив имя фараона именем Лилье. Михаил Иванович в ответ размашисто меня перекрестил и поцеловал.

Он повернулся и пошел, а я долго смотрел вслед, не вытирая катившихся по щекам слез.

Я отыскал вещевой склад, сдал офицерскую форму, получил, в соответствии с письмом секретаря полагающуюся мне, как нижнему чину амуницию и, немного побродив по городу, явился на вокзал. Снова теплушка, нары, несколько десятков солдат, флегматичный унтер, косые взгляды. Все повторяется, все идет по кругу.

12 января

В оркестре Моршанского полка почти ничего не изменилось. Боевые действия обошли его стороной, поэтому на меня, кавалера ордена, смотрят с почтительным уважением. Не застал я только своего учителя – трубача Станислава. Он спился и в запое продал китайцам казенную трубу. Китайцев нашли, примерно наказали за незаконную сделку, трубу вернули в оркестр, а Станислава перевели в строевое отделение. Его партию исполнял молоденький новобранец, наскоро обученный Ильей Алексеевичем. Обрадованный моим возвращением, он вернул новобранца в роту, и тут же принялся разучивать вместе с оркестром новый марш.

– Нет, нет хорошей музыки для военных оркестров! – в сердцах восклицал Илья Алексеевич, закончив очередную репетицию. – Хоть сам пиши, честное слово!

Я успел подзабыть науку, преподанную мне Станиславом, и случалось, пускал петуха. Шатров бросал на меня суровые взоры, недоуменно поднимал брови, укоризненно качал головой. К счастью, пальцы быстро вспомнили музыкальную премудрость, и положение выправилось.

По вечерам в казарме начинается попойка. Стоит Шатрову уйти к себе, как откуда-то извлекаются бутылки дешевой китайской водки, немудреная закуска и начинается пир. Я вежливо отказываюсь, ухожу далеко за казармы, достаю дудочку, и тихонько наигрываю мелодию сопок. От нее становится легче на душе и спокойнее в сердце. Успокоенный, я вновь начинаю повторять отложенное в сторону учение. В Порт-Артуре опасности и заботы так поглотили меня, что на повторение не хватало ни сил, ни желания. Сейчас, во время затишья, я постараюсь наверстать упущенное.

«В чем разница между мудрым и проницательным? Спрашивал Ариус и раби Иоси. Мудрый подобен богатому меняле. Когда ему приносят динар на проверку – он проверяет, не приносят – сидит без дела. А проницательный подобен расторопному меняле: когда ему приносят монеты на проверку – проверяет; а когда не приносят – ищет сам, или проверяет приобретенные раньше».

25 января

Закончилось сражение у Сандепу. После успешных действий наших пехотинцев и кавалерии, главнокомандующий Куропаткин отдал приказ вернуться на исходные позиции. Все говорят, что он копит силы для решающего сражения.

В воздухе витает возбуждение, предстоящая битва кружит головы. Наши части заново укомплектовываются, причем в двойном размере, за счет прибывающих из России подкреплений. Каждый батальон равняется по численности полку и экипирован по высшему разряду. Все новое: винтовки, четыре пулемета на каждую роту, артиллерия на свежих лошадях, даже воздушный шар для наблюдения за противником.

Наш полк занял позицию у поселка Шуанго. Все роют окопы, музыкальная команда в том числе. Очень много работы, встаем с зарей, ложимся уже в темноте. Укрепления напоминают подземный город: бесконечные ходы сообщений, трехскатные блиндажи, окопы полного профиля, с брустверами из мешков с песком, глубокие ниши в стенах для хранения боеприпасов. Нет времени писать, да и пальцы сводит от многочасового держания черенка лопаты. Как я снова возьму в руки трубу?

6 февраля

Началось. Рано утром загрохотали пушки японской артиллерии. Пока не у нас, гораздо южнее, но канонада слышна весьма отчетливо. Солдаты с непривычки ежатся и втягивают голову, я же только посмеиваюсь, ведь под куда более грозный рокот я прожил много месяцев.

Все разошлись по своим местам в ожидании атаки. Я взял в руки винтовку и принялся размышлять.

Кто я? Что будет со мной? Зачем Всевышний привел меня в этот край? Есть ли некая задача, которую мне необходимо выполнить? Возможно, я сегодня умру, ведь такое запросто может случиться. Успел ли я сделать то, для чего появился на свет?

Эти мысли иногда приходили мне в голову, но я всегда отодвигал их подальше, предполагая, что время еще есть и со всем можно разобраться. Но сегодня, пред лицом надвигающейся опасности, они заполонили мою голову.

И что, собственно, произошло? Ведь в Порт-Артуре смерть стояла куда ближе, чем сегодня. Тогда я не думал о ней, почему же сейчас печальные мысли охватили меня целиком, без остатка? Значит ли это, что моя душа чувствует приближение смерти, и поэтому волнуется, или я просто боюсь, отвыкнув от чувства постоянной опасности?

Мы просидели в окопах с ружьями наизготовку целый день, но ничего не случилось. Когда позиции пронизала хрустальная прозрачность наступающего вечера, привезли обед, и тревожные мысли ушли. Я записываю их поздно ночью, при свете огарка свечи. Рядом тяжело дышат, храпят соседи по землянке, возможно, те самые люди, рядом с которыми мне придется умереть и быть похороненным вместе. Провести вечность рядом с ними – это ли не страшнейшее из наказаний!? Ведь из могилы не убежишь, и соседей не переменишь. Придется лежать, бок о бок, дожидаясь конца времен.

24 февраля

У нас по-прежнему тихо, хотя вокруг грохочет и полыхает ужасающее сражение. К нам доходят только слухи, и они страшны. Десятки тысяч уже погибли, раненых давно не считают. Войска генерала Ноги, моего старого артурского противника, разгромили казачьи части и беспрепятственно идут вдоль речки Пухэ к Мукдену, обходя правый фланг нашей армии. Это значит, что наши так старательно возведенные окопы могут не понадобиться.

16 февраля

Сегодня мы вступили в первый бой, и разбиты наголову. Душа моя не зря трепетала и беспокоилась, от неминуемой смерти нас спасло только чудо. Сейчас я в безопасности и могу спокойно описать события минувшего дня. Руки плохо слушаются, буквы наплывают одна на другую.

В десять часов утра раздались первые выстрелы, но вовсе не там, откуда мы ожидали их услышать. Стрельба шла в нашем тылу. Пока мы вертели головами, пытаясь понять, что происходит, появилась японская кавалерия. Огромная масса конников, уничтожая все на своем пути, пронеслась через наши позиции. Сопротивления практически не было, лишь кое-где бухнул выстрел из трехлинейки, над полем царствовал сухой треск японских карабинов. Наша музыкальная команда в ужасе забилась в землянку и плотно притворила двери. Снаружи слышалось ржание лошадей, топот копыт, выкрики на японском. Минут двадцать кавалерия утюжила наши позиции, отстреливая тех, кто показывался наружу, а затем унеслась. Когда мы осторожно выглянули наружу, вокруг было пусто. Полный разгром! Трупы наших солдат в окопах и на поле, рассеченные головы, отрубленные руки. Ужасное зрелище!

Перебежками мы бросились к штабу, надеясь встретить кого-нибудь из офицеров, но там нас ожидала та же страшная картина. Весь штаб, во главе с командиром полка и старшими офицерами, вырублен подчистую!

Постепенно к нашей группке стали прибиваться другие уцелевшие солдаты, и мы двинулись к речке, в надежде переправиться на другую сторону. Внезапно я услышал крики ужаса. Слева, прямо на нашу группку, неслась лава японской конницы, тридцать или сорок всадников с шашками наголо. Через минуту другую они окажутся рядом, и тогда все пропало. Солдаты в ужасе стали падать на землю, надеясь, что там их не достанут японские клинки, а я, уж сам не знаю почему, вдруг отбросил в сторону винтовку, вытащил из-за голенища завернутую в тряпицу дудочку, трясущимися пальцами сорвал тряпку и приложил мундштук к губам.

День замер. В его желтовато-серой, рыхлой массе понеслись цветные искры звуков. Я играл мелодию сопок, повторяя ее несколько раз подряд, пока не убедился, что японские кавалеристы остановились. Они были в нескольких метрах от меня, еще пару секунд, и все было бы кончено.

Я поднял винтовку и начал расстреливать застывшую кавалерию. Пули входили в тела с глухим хлопком, словно в тюки с песком. Спустя десять минут патроны вышли, я подошел к одному из валявшихся на земле солдат, расстегнул подсумок, и набил карманы патронами.

Когда с конницей было покончено, я прикоснулся к каждой лошади рукой, высвобождая ее из оцепенения. С испуганным ржанием лошади метались по полю, волоча за собой трупы с наездников. Некоторые кавалеристы каким-то чудом остались сидеть в седлах, привалившись к гриве и, если не присматриваться, казалось, будто японская конница кружит вокруг нашей группки, выполняя непонятный маневр.

Я пробудил наших солдат, но они остались сидеть на земле, со страхом наблюдая за носящимися по полю лошадьми.

– Огонь, – вдруг закричал Шатров, поднимая с земли брошенную кем-то винтовку. – Огонь!

Он приложил винтовку к плечу и выстрелил в ближайшего наездника. Тот дернулся от удара пули и свалился на землю.

– Огонь! – продолжал кричать Шатров. – Огонь, огонь, огонь!

Я поднял трехлинейку и тоже начал стрелять. Ко мне присоединились другие солдаты. Лошади понеслись в разные стороны и, спустя несколько минут, на поле не осталось ни одного японского конника. Опасность не миновала, а только скрылась ненадолго, кавалерия могла вернуться в любое мгновение. Мы побежали к реке. По ее правому берегу метались в поисках переправы десятки солдат, кто-то уже плыл, рискуя замерзнуть в ледяной воде. Шатов поднял винтовку, и выстрелил в воздух. Все на секунду замерли.

– В шеренгу становись, – крикнул Илья Петрович, потрясая винтовкой. Испуганные, сбитые с толку, солдаты быстро исполнили приказание.

– Проверить оружие, – продолжал кричать Шатров, – приготовить патроны и залечь вдоль реки. Когда появятся японцы, стрелять сначала по лошадям, а потом по людям. Выполня-я-ять!

Ждать долго не пришлось, не успели мы улечься снег и приготовиться к бою, как показалась японская лава, около сотни всадников. Окрыленные предыдущими успехами они неслись прямо на нас, уверенные в своей неуязвимости. Грянул выстрел, другой, и цепь загрохотала, разя подлетающую конницу. Лошади вставали на дыбы, падали, валясь под копыта других лошадей, истошно кричали гибнущие всадники – прошло не больше минуты, как под непрекращающийся гром выстрелов уцелевшие конники повернули лошадей и помчались обратно. Мы продолжали стрелять, пока возле трупов лошадей не осталось ни одной движущейся фигуры.

В течение дня японцы атаковали нас еще два раза, и каждый раз отступали, оставляя на снегу новых убитых и раненых. Между атаками к нам подтянулись остатки вырубленного Моршанского полка, Шатров передал командование уцелевшим офицерам, солдаты разобрались по ротам, за реку с трудом удерживая равновесие на импровизированных плотиках, поплыли вестовые.

Во время очередного затишья, Илья Алексеевич подошел ко мне, присел рядом, и смешно подобрав под себя ноги, спросил:

– Что за мелодию ты наигрывал перед боем с конницей? Тогда, в самый первый раз? – и он, перевирая и путая, попробовал напеть мелодию сопок.

Память у Ильи Алексеевича была великолепная, даже в оцепенении он сумел услышать и почти правильно запомнить мотив. Я не стал запираться, и просвистел мелодию.

– Красиво, – восхищенно мотнул головой Шатров. – Откуда у тебя это?

– Подслушал у порт-артурских сопок.

– Из нее может выйти замечательный вальс. Скажем, на сопках Порт-Артура. Давай, вечерком сядем и попробуем расписать ее для оркестра.

Я кивнул в знак согласия.

Как только опустилась темнота, полк построился в колонну и за два часа вышел к переправе. У самого моста, когда, предвкушая отдых и горячий ужин, солдаты ускорили шаг, из темноты вынырнула японская кавалерия. Морды лошадей были обвязаны платками, японцы неслись молча, размахивая саблями, словно ангелы смерти. Я успел выстрелить два или три раза, а потом вынырнувшая откуда-то сбоку лошадь сбила меня с ног. Помню летящую навстречу землю, покрытую истоптанным снегом и дымящуюся гильзу от патрона. Меня бросило головой в самый центр гильзы, едкий пороховой дым забил ноздри, глотку, из глаз полились слезы, и все померкло.

Очнулся я в поезде. Как рассказали сестры милосердия, японский палаш раскромсал мою правую руку, а копыта лошади разбили голову. Если бы не Шатров, я бы так и остался лежать в прибрежном снегу, пока не умер. Он отыскал меня после схватки, уложил на носилки и с помощью солдат перенес через реку, прямо к палаткам полевого госпиталя. Несколько дней я пробыл без сознания, и за это время, благодаря рекомендации того же Ильи Алексеевича, меня представили к Георгиевскому кресту второй степени. Кавалера двух орденов вывезли в тыл и на санитарном поезде отправили домой, в Россию.

Вагон немилосердно трясло, звенели на стыках мерзлые рельсы, нестерпимо блестел снег за окном и новое в моем теле, нескончаемая, нудная боль напоминала, что все переменилось и все теперь будет по-другому.

Эту запись в дневнике я сделал, как только вынырнул из боли. Рука еще тянет, покалывает, после нескольких букв приходится откладывать карандаш и переводить дух. Наверное, пришло время поставить точку в моем дневнике и хорошенько подумать, как жить дальше. Вспоминая прошедший год, перебирая встречи и лица, я все больше и больше склоняюсь к мысли, что человеческое общество, в том виде, в каком оно существует сегодня, плохо устроено для совместного проживания. Если бы можно было максимально сократить зависимость от него, забиться в какой-нибудь медвежий угол, скрыться, оставив лишь самые необходимые связи, я бы с радостью это сделал.

Сестра милосердия постоянно подходит ко мне, спрашивает, как я себя чувствую, приносит воду, поправляет подушку. У нее круглое, чистое личико, кожа теплого цвета, мягкие руки. За тонкой стеной вагона вперед и назад, влево и вправо, простирается скованная морозом Россия. Безграничные, неоглядные пространства, миллионы людей, чьи судьбы переплетены, связаны с моею бесчисленным количеством невидимых нитей.

Я перечитал свои записки. Они показались мне мелкими и ненужными. Попытка понять русский национальный характер расшибается о покрытую снегами бесконечность, словно стакан о каменную стену. Эту тетрадь нужно спрятать подальше от глаз и никому не показывать. Я сохраню ее, только для себя. Если Б-г даст дожить до старости, будет, что перечитывать.[3]

«В овраге возле иерусалимской Храмовой горы растут две пальмы. И дым поднимается между ними, и там расположен вход в ад. Но ветки этих пальм пригодны для исполнения заповедей.

Когда приходят беды к человеку, то думает он, что вот, ворота ада раскрываются перед ним. Знай, что в каждом бедствии есть две положительные стороны. Одна, что Всевышний снимает с него часть будущих мучений, которые несравнимо тяжелей страданий в этом мире. И вторая, что бедами Он очищают душу, словно жар плавильного тигля очищает золото от примесей. И рассказывают о рабби Элиэзере, сыне рабби Шимона, будто каждое утро он распахивал двери своего дома и призывал страдания: идите ко мне, мои любимые, идите, я жду вас».

Письмо девятое

Дорогие мои!

Время кончается. Я чувствую это всем сердцем, всей душей, и всей силой своей. Каждый поворот шеи, хруст пальцев, биение сердца говорит, нет, кричит, вопиет – твое время подходит к концу. Я не знаю, что означает для меня конец времени, что случится со мной дальше. Но оно надвигается, страшное в своей неумолимости чудовищное нечто, и мое тело трепещет, понимая неизбежное раньше, чем разум. Наверное, я должен раскаяться, но в чем? Возможно, от меня ждут мольбы о милосердии, но к кому ее обратить? Мой мир ограничен комнаткой, столом, листками бумаги на столе, черной щелью почтового ящика и снами. Надежда увидеть вас, мои дорогие, почти ушла, только серая паутинка еще тянется, тщиться связать прошлое и настоящее, переплести явь с грезами. Я должен понять, обязан немедленно разобраться, в чем смысл этих сновидений, что мне показывают, чему хотят научить.

Батюшка Анхель подошел к берегу реки, тяжело вздохнул и оттянул пальцами воротник сутаны. Прохлады не было, воздух над полувысохшей рекой ничем не отличался от жаркого киселя, заполнившего улицы городка. Середина зимы, а дождей все нет. Земля растрескалась, вялый утренний дождичек исчезает в щелях серыми струйками, похожими на мышиные хвосты. Если так пойдет дальше, маис не взойдет и наступит голод.

На той стороне речки застрял в кустах дохлый осел. Течение, слишком слабое, чтобы вырвать его из колючек, вяло покачивало раздувшийся труп. Тяжелое зловоние мешало дышать. Батюшка с отвращением выдохнул, достал из кармана платок, и прижал к носу.

Алькальд неслышно подошел сзади и, прикоснувшись к плечу батюшки Анхеля, вежливо кашлянул.

– А, это вы, – батюшка, не глядя, осенил склоненную фуражку крестным знамением. – Распорядились бы насчет падали.

Алькальд подошел к баобабу на берегу реки. Под его сенью уютно расположился стол и две скамейки. Пеоны, сидевшие за столом в одних майках и заношенных до черноты подштанниках, сдвинув на затылки сомбреро, резались в домино.

– Бутылку спирта, тому, кто принесет мне уши осла, – негромко сказал алькальд.

Стук костяшек прекратился.

– Две бутылки, по одной за каждое ухо.

– Лады. Закончим партию и мигом.

Алькальд вернулся к батюшке.

– По всей префектуре дожди, – сказал он, подковыривая носком сапога камешек. – В Ростове наводнение, эвакуируют заречье. А у нас…..

Он с ожесточением пнул камешек. Тот сорвался со своего места, чиркнул по зеленой поверхности воды и с бульком утонул.

– Надо что-то делать, батюшка.

– Что вы имеете в виду?

– Вы знаете.

Батюшка тяжело вздохнул сквозь платок.

– А разрешение из префектуры? – спросил он. Через плотную ткань голос звучал глухо, точно при плохой телефонной связи.

– За этим дело не станет.

Батюшка снова тяжело вздохнул.

– Без эпифании не обойтись, – сказал алькальд и потрогал ячмень на глазу.

– Компресс из мочи не пробовали? – спросил батюшка Анхель.

Алькальд брезгливо поморщился.

– Тогда терпите, пока не нарвет.

– Батюшка, решайтесь.

– Без официального утверждения я не согласен.

– Хорошо. Следуйте со мной.

Алькальд круто повернулся и двинулся к центральной площади. Батюшка Анхель, поддергивая на ходу сутану, пошел следом.

Они шли мимо покосившихся деревянных заборов, с выведенными черной краской грубыми ругательствами, вдоль канав, заполненных спекшейся от жары грязью. Засохшие подсолнухи свешивали через плетни побуревшие головы. Мальчишки, гонявшие посреди мостовой тряпичный мяч, почтительно расступались, а женщины, в ночных сорочках, допивавшие на подоконниках первую чашку кофе с утренней сигаретой, провожали их долгими взглядами.

Выйдя на площадь, алькальд отвесил поклон золоченому куполу ашрама и двинулся к зданию почты. Телеграфист Хулио, по прозвищу «Ахулиж» самозабвенно приник к ключу. Когда работы не было, он передавал своей знакомой телеграфистке из Рязани, какое-нибудь художественное произведение.

– Что сегодня? – спросил алькальд.

– Недобрый час Маркеса.

– И не скучно?

– Не-а, – Ахулиж весело сверкнул глазами. – Ей нравится. А мне все равно, лишь бы без дела не сидеть.

Алькальда вытащил из внутреннего кармана кителя тщательно сложенный листок бумаги, расправил его и передал телеграфисту.

– Передай прямо сейчас.

Ахулиж пробежал глазами листок, побледнел и вопрошающе посмотрел на батюшку.

– Передавай, – повторил алькальд.

Батюшка Анхельм прикрыл веки в знак согласия. Ахулиж пригнулся к ключу и с бешеной скоростью простучал текст.

– Когда придет ответ, немедленно извести меня, – сказал алькальд. – В любое время. Понял?

– Понял, – повторил Ахулиж. Кадык на его длинной, заросшей блестящими черными волосами шее, неровно дергался. – Известить в любое время.

Выйдя из здания почты, они распрощались. Осенив алькальда крестным знамением, батюшка побрел навещать нуждающихся в духовном утешении. Алькальд подошел ко мне.

Я сидел на парапете, в тени пальмы. Пальма была старая, в ее обширной кроне резвилась целая ватага обезьянок. Время от времени они бросали в прохожих обломки волосатой коры и отвечали на проклятия истерическими воплями.

– Иди в ашрам, – приказал алькальд.

– А если не пойду? – спросил я.

– Тогда тебя понесут, – ласково улыбаясь, пообещал алькальд. – На кладбище.

Мы вошли под арку центрального входа. Ашрам выстроили лет сто назад, его огромная колокольня возвышалась над городом, точно грозный, указующий в небеса перст. Десятки лет жители определяли время по тяжелому перезвону башенных часов. От арки к зданию вела небольшая, обсаженная липами, аллея. Она заканчивалась мраморной чашей со святой водой. В чаше, раскинув лапки, будто купальщица, плавала на спине дохлая мышь.

– Внутрь, – сказал алькальд.

Внутри было сумрачно и тихо. Лучи солнца, пробиваясь через витражи с житиями святых, покрывали пол тусклыми цветными полосами. В углу распростерся на молитвенном коврике безработный пеон. Хоть время утреней мессы давно прошло, он истово бил поклоны, оттопыривая тощую задницу. Голые ступни, упиравшиеся пальцами в коврик, вздрагивали при каждом поклоне.

Мы сели на скамью прямо под кафедрой, с которой батюшка Анхель произносил воскресные проповеди.

– Чтобы покончить с засухой нужна эпифания, – еле шевеля губами, произнес алькальд.

– Назад в средневековье? – спросил я.

– Все жители нашего города живут в освященном церковью браке, – продолжил алькальд, не обратив на мои слова никакого внимания. – Уровень преступности самый низкий в префектуре. Богослужения справляются вовремя и в должном объеме. Почему же засуха только у нас?

– Не знаю, – сказал я.

– Я подскажу, – обнадежил алькальд. Он поправил фуражку с высокой тульей и привычным движением пробежал сверху вниз по пуговицам кителя.

– Группа радетелей истиной веры, – как вы себя называете, – существует только в нашем городе. После долгих размышлений мы пришли к выводу, что причина засухи кроется в деятельности вашей секты.

– Мы не секта, – попробовал возразить я, но алькальд прервал меня властным жестом.

– Сейчас говорю я. Итак, причина засухи – ваша секта. Ее глава, бывший студент Казанского университета Исидор, человек не здешний. В отличие от всех остальных членов секты. Я не ошибаюсь?

Он посмотрел на меня с лукавым самодовольством. Наверное, так глядит кошка, выпустив на несколько секунд из своих лап затравленную мышь.

– Не ошибаюсь. Так вот, мой дорогой, жители нашего города выбрали тебя для великой миссии – начать эпифанию.

Я не поверил своим ушам.

– Да, да тебе не послышалось. Завтра во время сиесты, отряд ОМОНА окружит развалюху, в котором вы проводите собрания. Я, вместе с батюшкой Анхельмом, войдем внутрь. Не одни, конечно, сначала в него ворвутся бойцы. Батюшка произнесет надлежащий текст, а ты, именно ты, начнешь эпифанию.

Я отрицательно покачал головой.

– Не смогу.

Алькальд доверительно положил руку на мое плечо.

– Не журись, парень! Ты же свой, из городка. Наши с тобой деды и прадеды веками ложились в сельву, удобряя ее своей кровью и телом. Нам есть что защищать, о чем заботиться и где умирать. А этот, перекати поле, сегодня здесь, завтра там. Сучье племя агитаторов. Вечно им неймется, точно проклятие гонит их из города в город, из страны в страну. И ты его защищаешь?

– Не могу, – повторил я. – Не могу.

– Мы дали им приют, кормим своим хлебом, даем дышать нашим воздухом.

Алькальд снял руку с моего плеча и широким жестом обвел ашрам. Можно было подумать, будто воздух городка – один из пунктов отчетной ведомости, которую он ежемесячно отправляет в префектуру.

– А я и не знал, что Исидор у вас на ставке.

– Что? – лицо алькальда вытянулось.

– Ели вы кормите его своим хлебом, значит, он получает жалованье из полиции.

Алькальд усмехнулся.

– Шутки шуткуешь. Шутник. Ну-ну. Раз ты упорствуешь, мне придется обнародовать, что твой отец хранил на заимке в сельве. Не вздрагивай. Вы думали, что об этом никто не знает? А я знаю. Я все про вас знаю. И не только про вас. Как только мой рапорт достигнет префектуры, твоей семье придется худо. Весьма худо. И дать делу задний ход уже никто не сможет.

Меня бил озноб. Но как он узнал, от кого?! Неужели один из моих братьев предатель? Не может быть!

– Может, может, – сказал алькальд, словно отвечая на мой вопрос. – Пока живем, все может быть. Вот когда перестаем, тогда, действительно возможности кончаются. В твоих руках, мой дорогой, не только собственная жизнь, ты ведь тоже замешан в этой истории, но и всей семьи. Вот решай, что для тебя дороже, судьба едва знакомого проходимца, или отец, мать братья, сестры. Ох, что делают конвоиры с девушками на этапе и в лагере!

Он цокнул языком и сладострастно усмехнулся.

– После этого они, как правило, даже не подают прошение о помиловании. Наоборот, просят скорейшего приведения в исполнение. Итак… – он вопрошающе взглянул на меня.

Я едва заметно кивнул. Слезы катились из моих глаз, сердце разрывалось на части. Но кто бы устоял перед таким выбором!? Кто, покажите мне этого праведника, и плюну ему в лицо!

– Ну, вот и поладили, – сказал алькальд. – Учти, услуг я не забываю. После завершения эпифании перед тобой, человеком, доказавшим свою преданность, откроются новые перспективы.

Он хлопнул меня по колену и встал. Мы вышли из ашрама. Мышь утонула и, словно заснув, боком лежала на дне чаши. Алькальд молчал, только за воротами, раскуривая тонкую сигару из дешевого доминиканского табака, как бы нехотя, произнес.

– О нашем разговоре никто не должен знать. Эпифания ведь начинается стихийно, не так ли?

Я промолчал. Он бросил спичку к моим ногам, выпустил клуб вонючего дыма, и пошел через площадь.

Подойдя к реке, алькальд остановился возле стола, за которым утром пеоны играли в домино. Сейчас на нем валялись огрызки хлеба, чешуя и кости от сушеной рыбы. Пустые жестянки с пивом стояли на земле. Четыре плотно закусивших пеона молодецки храпели под деревьями. Алькальд подошел к одному из них и носком сапога легонько пнул его в бок. Пеон резко сел, и выхватил из кармана огромный складной нож. Увидев обидчика, он смутился и моментально спрятал нож обратно в карман.

– Надеюсь, запах падали не помешал вашей трапезе? – вежливо поинтересовался алькальд.

– Не-а, – мотнул головой пеон. – Но только после того, – указал подбородком на противоположную сторону реки, – без пива кусок в горло не лез.

– И чем вас так поразил мертвый осел?

– Это не осел, – сказал пеон. – Это дракон.

– Драконов не существует, – алькальд укоризненно покачал головой. – Они появляются только после второй бутылки спирта. А вы не получили даже первую.

– Это дракон, – настаивал пеон. – В точности, как на картинках. Крылья, точно у летучей мыши, зубастая пасть, и хвост.

– Может, это просто большая летучая мышь? – предположил алькальд.

– Не-а, клыки у него волчьи, а когти медвежьи. Да поезжайте и смотрите сами. А я больше туда ни ногой.

– Хорошо, – согласился алькальд. – Завтра с утра и поеду. А повезешь ты. Понял?

– Понял, – угрюмо пробормотал пеон. – Как не понять.

Креолка Авдотья заперла за мной калитку и двинулась по дорожке, ведущей к дому. Я последовал за ней. Бедра и задница Авдотьи, туго обтянутые цветастой тканью, совершали движения, не имеющие ничего общего с ходьбой. На пороге кухни Авдотья обернулась и окатила меня зазывающим взглядом.

Вдова Монтойя лежала в гамаке, прикрыв лицо фиолетовым платком. Гамак тихонько покачивался, вдова спала. Стараясь не шуметь, я прошел в сад и принялся за работу. После смерти мужа на заготовках кукурузы, вдова Монтойя повернулась на цветах. Ее маленький садик был засажен до последнего сантиметра земли всякого рода диковинными растениями. Весте с настурциями, левкоями, хризантемами, тут цвели мальвы и кошачьи коготки. Вьюнки обвивали бугенвилию, розы соседствовали с обыкновенной полевой ромашкой. Все это необходимо было поливать, окучивать, и содержать в образцовом порядке.

Платила вдова сущие гроши, но зато Авдотья три раза в неделю кормила меня роскошным обедом и перед уходом вручала увесистый сверток с бутербродами. Ими я и питался до следующего обеда. Авдотья упорно предлагала утолить и другой голод, но я под разными предлогами уклонялся. Учитель, тот, кого алькальд так фамильярно обозвал студентом Исидором, давно объяснил нам, что женщина заземляет и гнобит душу.

– Взлететь можно только на чистых крыльях, – постоянно повторяет Учитель. – Написано в двенадцатой саре: «Отдались от зла, и твори добро». То есть, сначала человек должен уйти от всего, мешающего полету души, а лишь потом отрываться от земли.

Мы, его ученики, пока находимся на первой стадии. Учитель каждую неделю подводит итоги, рассказывает каждому, насколько тот продвинулся. И я не хочу, чтобы грубая чувственность похотливой самки отбросила меня назад.

Работу в саду я знаю и, не мешкая начал собирать опавшие лепестки. Засуха не коснулась садика вдовы Монтойя, деньги на воду для полива она не жалеет. Могла бы и садовнику надбавить пару песо.

Хлопнула калитка. Выглянув из-за куста левконои, я увидел сутану батюшки. Перед ним шла Авдотья. Ее бедра вели себя вполне нормальным образом. Батюшка тяжело опустился в кресло-качалку рядом с гамаком и откинул голову на подушечку, привязанную к изголовью.

В городе поговаривали, будто батюшка Анхель спит с вдовой Монтойя. Он действительно часто приходит к ней, и они подолгу ведут задушевные беседы, но не более. Любовников всегда выдают мелочи, которые им кажутся незаметными, а на самом деле бросаются в глаза. Красноречивые взгляды, якобы случайные прикосновения, румянец на щеках, волнение в голосе. Ничего похожего между вдовой и батюшкой не происходило. Вообще-то мне все равно, пусть кто хочет, с тем и спит, лишь бы меня не вовлекали в свои игры.

Вдова немедленно проснулась, откинула платочек и завела с батюшкой длинную беседу о трудной борьбе со слабостями и пороками рода человеческого.

– Наш ашрам в апостолической префектуре самый запущенный и бедный, – бубнил батюшка Анхель. – Колокола треснули, по амвону бегают мыши, молитвенные коврики прогнили. И все потому, что все свое время и силы я отдаю насаждению морали и добрых нравов.

– Да, да, – поддакивала вдова, – чистота веры и соблюдение приличий в нашем городке держатся только на вас. Да-да.

Они так поболтали еще минут пять. Их голоса отчетливо разносились по саду и я, даже укрытый за кустами шиповника, различал каждое слово.

– Батюшка, – спросила вдова, – что будет, батюшка? Еще полтора месяца и зима закончится. Я с ужасом думаю о злополучной доле наших добрых пеонов. А их дети, – она тяжело вздохнула. – Боже правый, что ждет эти несчастные создания!

– Все будет хорошо, – отозвался батюшка Анхель. – Спасение Божие приходит мгновенно. Вот увидите, скоро все образуется.

– Вам что-то известно? – насторожилась вдова.

– Да.

– Так расскажите, расскажите же, святой отец!

Батюшка Анхель понизил голос.

– Алькальд запросил разрешение на эпифанию.

– Ох! – воскликнула вдова.

– Виновник уже найден. Зловонный волк в шкуре невинной овцы. Как ловко он водил нас за нос! Но алькальда не проведешь!

– Не проведешь! – эхом отозвалась вдова.

– Завтра, во время сиесты, мы ворвемся на собрание нечестивых, – батюшка перешел на шепот, но даже шепот звучал в тишине сада, словно колокола во время воскресной мессы. – Наш человек предупрежден, он подзовет к себе негодяя и начнет эпифанию.

– Боже правый! – воскликнула вдова. – Я, кажется, начинаю понимать, о ком идет речь. Какая неблагодарность! Какое низкое коварство! Ну что ж, в час добрый!

– В добрый час, – повторил батюшка Анхель.

Уснуть в эту ночь мне не удалось. Я бродил по городку, надеясь, что усталость принесет забвение, но тщетно. Омерзительный запах падали господствовал повсюду, даже в апельсиновом саду на окраине невозможно было избавиться от смрада. Такое же зловоние царило в моей душе. Я ненавидел себя, презирал собственную слабость, неумение найти выход. Проще всего было бы убежать, скрыться. Но сестры… сестры, что станет с ними!? Это животное, эта кровожадная тварь в человеческом облике – алькальд, – не успокоится, пока не выполнит обещанного. Я знаю его много лет, для него не существуют ни мораль, ни доброта, ни милосердие. Он пройдет по нашим трупам, не моргнув глазом.

К дому собраний я добрался полностью вымотанным. Сел в углу, прислонившись спиной к теплой стене, вытянул ноги и приготовился к самому худшему. Учитель начал говорить. Каждый день он рассказывал какую-то часть учения, некоторые записывали, но большинство учеников, подобно мне, просто внимали, впитывая его слова, словно пересохшая земля капли дождя.

– Истинно говорю вам: жизнь человека не более, чем подготовка к смерти. Ад существует, и он находится здесь, на земле. Лишь за сияющим порогом смерти мы познаем настоящее блаженство, настоящее отдохновение, настоящий покой и настоящую духовную работу. Наш мозг – огромное вместилище, гигантская кладовая. Ученые до сих пор не могут понять, для чего человеку такой огромный мозг, ведь мы используем только десятую его часть. Истинно говорю вам: память, это и есть мы. Память, это личность, это человек. Не бренное тело, а вечная память. Наш мозг запоминает все, что происходит: от первого вздоха до посмертного хрипа. И там, наверху, после того, как оболочка завершила свой путь, начинается анализ. Мы словно оказываемся в маленькой комнатке, где перед мысленным взором, но с очевидностью яви, проплывают все события нашей жизни. И не только последней, но и предыдущих, всех наших воплощений, от камня, до растения.

У каждой души есть изъян, болезнь, которую ей необходимо преодолеть. Истинно говорю вам: пока не поймет душа, что же предстоит исправить, будет скитаться она из тело в тело, из воплощения в воплощения. Подсказок нет, каждый должен осмыслить сам. Всякий раз после смерти душе показывают бесконечный, тягостный фильм, и если она осознала изъян, просветлела, то направляют в последнее воплощение, в котором ей предстоит доказать делом, что урок выучен.

Есть души, предназначенные для высокой цели, им дано многое и спрос с них особый. Словно айсберги, проплывают они через житейские моря, и утлые скорлупки недостойных расшибаются о глыбу их ледяного спокойствия. Но горе тем, кто получил многое, а воспользовался малым. По лености, глупости или в силу эгоистических побуждений. Такой айсберг переворачивается; летит вниз гордо вознесенная глава, и разлетаются в пыль алмазные льдины.

Часы на колокольне ашрама пробили три. Учитель остановился и посмотрел на меня.

– Возлюбленный брат мой, – вдруг произнес он, протягивая руку. – Я вижу, тебя обуревают сомнения. Печать страдания лежит на твоем лице. Подойди, сядь рядом. Ненастную погоду лучше преодолевать рядом с друзьями.

Сгорая от стыда, я поднялся со своего места и сел на пол возле Учителя. Он никогда не обращался ко мне такими словами. Сколько я мечтал о его внимании, как добивался, как вымаливал его. Тщетно. И вот, именно сейчас, когда я приготовился совершить ужасное, он протянул мне руку. О, благородная душа! Если бы ты только знал, кому ты ее протягиваешь!

В этот момент раздался громовой удар и ветхая дверь, криво висевшая на петлях, с грохотом вылетела. В комнату, с автоматами наперевес, ворвались человек десять в черных масках и пятнистой форме ОМОНа.

– Руки, – прорычал один из них, – руки за голову.

Все моментально выполнили приказание, и только Учитель остался сидеть в безмятежной позе. Сквозь дверной проем, не спеша, вошел батюшка Анхель, а за ним алькальд. Батюшка откашлялся и степенно начал оглашать текст, предваряющий начало эпифании. Я никогда не присутствовал при совершении этого обряда, но столько слышал о нем, учил в школе и читал во всякого рода брошюрках и популярных изданиях, что почти дословно знал текст, произносимый батюшкой. Лица учеников покрылись смертельной бледностью. Они тоже поняли, что сейчас должно произойти, и каждый задрожал, подозревая в себе будущую жертву. Спокойными оставались только двое, я и Учитель. Я, поскольку знал, на кого падет выбор, Учитель из-за просветленного состояния души. Батюшка кончил и два раза взмахнул кадилом. Запах душистого ладана наполнил комнату. Я посмотрел на Учителя и к своему ужасу увидел, как тот начинает клониться ко мне, вытягивая для поцелуя губы. В моей голове точно молния сверкнула, и картина происходящего вдруг сложилась, как детская мозаика. Силы света, так вот кого имел в виду батюшка Анхель! А я-то, глупец, наивный доверчивый придурок! Что-то содрогнулось глубоко внутри меня и, почти не понимая происходящего, я резко дернулся, оказавшись с другой стороны Учителя, и, прильнув губами к его щеке, начал обряд эпифании.

Снова, словно воскрешая прошлое, над городком зазвенела труба. Ее чистые, высокие звуки уходили под самое небо и, отражаясь от низко висящих облаков, возвращались на землю, пробуждая души к смирению. Три раза прозвучала труба и жители городка, и не верящие своим ушам поспешили к полицейскому участку.

– Смерть! – воскликнула вдова Монтойя, видя, как распахиваются окна двери и люди отовсюду бегут на площадь. – Пришла смерть!

Она не выбежала из дома, подобно простолюдинам, а, помня о своей принадлежности к аристократии городка, отправила кухарку Авдотью разузнать подробности. Креолка поспешно сбросила фартук, повязала вокруг бедер зеленый шелковый платок, сменила гребень в густых, угольно-черных волосах, и вышла на улицу. Вернулась она спустя три четверти часа, раскрасневшаяся, с репьями, прилипшими к платку.

– Где ты валялась? – сурово спросила вдова, указывая на репьи.

– К забору прижали, – счастливо улыбаясь, ответила Авдотья. – Народу набежало, точно цирк приехал.

– Так что произошло? – стараясь не выдать волнения, спросила вдова нарочито ровным голосом.

– Эпифания! – воскликнула креолка, меняя выходной гребень в волосах на рабочий, и повязывая фартук. – Сегодня в пять перед ашрамом. Шествие начнется от участка. Алькальд приказал всем принять участие. Тот, кто откажется, будет заподозрен в сочувствии и содействии.

– Сочувствии, – хмыкнула вдова. – Хоть известно, кому?

– Да, пойман глава сатанинской секты. Бывший студент Казанского университета. Скрывался у нас несколько месяцев и успел охмурить нескольких легковерных дурачков. Говорят, будто они поклонялись свиной голове, приносили в жертву кошек и….. тут Авдотья прыснула и прикрыла рот подолом фартука.

– Говори уже, говори.

– Пили менструальную кровь!

– Фи, какая гадость, – вдова поджала губы и подошла к окну. На площади, прямо напротив ашрама группа пеонов под присмотром двух полицейских возводили из досок и бревен какое-то сооружение.

– А ведь кошек действительно стало меньше, – сказала вдова Монтойя, подходя к шкафу. Предстояло решить, в чем пойти на церемонию. Решение, прямо скажем, не из легких. Внимательно пересмотрев гардероб, она выбрала черное строгое платье с длинными рукавами, освежив его белой кружевной косынкой. Если надеть только черное, это могут воспринять как знак траура, скорби по преступнику. Белая косынка вносила элемент праздника, ведь эпифания, помимо всего прочего, еще и праздник веры и намекала на санбенито, в котором повезут преступника. Из тех же соображений, вдова пришпилила к черной шляпке с вуалью пурпурную розу, намек на очищающую силу пламени. Туфли оказались слегка перепачканными в грязи, Авдотья положила их в коробку не вычищенными. Вдову позвала креолку и долго выговаривала, держа в руках картонку с грязными туфлями. Служанка покорно кивала, но, судя по блеску глаз и рассеянной улыбке, то и дело пробегавшей по губам, ее мысли витали где-то далеко.

На колокольне ашрама пробило четыре с четвертью. Время матэ. Что бы ни произошло, жизнь должна идти своим чередом. Привычки, вот что привязывает человека в реальности этого мира. Не обладай они такой могучей властью над нашими характерами, обстоятельства и беды уносили бы душу Бог весть в какие края. Отставя мизинец, вдова осушила два калабаса, бесцеремонно посвистывая помпильей. Авдотья наготове стояла у самовара, ожидая сигнала заварить еще порцию.

– Достаточно, – сказала вдова, промокая уголки губ. – Переоденься, и пойдем.

Авдотья резко повернулась. Ее широкая юбка взметнулась, показав крепкие коленки и атласно блестящую кожу икр.

– Ох, если бы у меня сейчас были такие упругие ножки, – вздохнула вдова Монтойя, но тут же подавила в себе приступ дурного влечения, и поднялась из-за стола.

Уже за полчаса до начала эпифании все жители городка выстроились вдоль улицы, ведущей от полицейского участка к площади перед ашрамом. Площадь тоже была заполнена народом. В толпе шныряли мальчишки, продававшие ледяной лимонад и мелко нарезанную мякоть кактуса, увеличивающую слюноотделение. Ровно с пятым ударом колокола двери участка распахнулись, и на пороге показался алькальд в белой парадной форме. Он оглядел улицу, со вздохом потрогал пальцем ячмень на глазу и, отойдя в сторону, дал знак полицейским. На пороге участка показался Исидор. От горла до пяток его закрывал белый балахон с вышитыми андреевскими крестами – санбенито. Руки были скручены за спиной. Двое полицейских вели, придерживая за локти.

Спустившись по ступенькам, полицейские подняли Исидора, усадили на тележку, и хлестнули запряженного в нее ослика. Ослик дернул ушами, и медленно переставляя копыта, двинулся вдоль улицы. На несколько секунд воцарилась тишина, а потом какой-то пеон выдвинулся из толпы и смачно харкнув, посадив на щеку Исидора желто-зеленый плевок. Улица зашумела, плевки посыпались, с частотой дождевых капель. Не успел ослик добраться до конца первого квартала, как санбенито промок насквозь. Исидор сидел молча, закрыв глаза. Губы его чуть заметно шевелились. Наверное, – говорили в толпе, – он читает одну из своих сатанинских молитв или обращается к подземному покровителю с просьбой о спасении.

Все смешалось, молодые, старые, женщины, мужчины, каждый норовил придвинуться ближе и угодить не просто на балахон, а в самое лицо негодяя. То и дело плевки попадали не по адресу, вызывая взрывы бурного хохота. Воспользовавшись давкой, юноши и некоторые мужчины, без стеснения ощупывали груди и задницы прижавшихся к ним женщин. Не обошлось без пощечин и возмущенных воплей. Впрочем, большинство женщин воспринимали это, как часть праздника и, шутливо отвешивали расшалившимся легкие затрещины.

Когда ослик остановился перед помостом, на Исидора было страшно смотреть. С ног до головы он был покрыт черными пятнами от плевков, перемешанных с жевательным табаком, желтыми волокнами непрожеванного кактуса, зелеными соплями, коричневатой мокротой. В тележке у его ног образовалась небольшая лужица слюны. Брезгливо морщась, полицейские вытащили его из тележки и завели на помост. Поднимаясь по ступенькам, Исидор открыл глаза и крикнул.

– Плюйте, плюйте, плюйте! Вы всегда плюете, люди, в тех, кто хочет вам добра!

Разрезав веревки, полицейские примотали Исидора к столбу железной цепью. Алькальд собственноручно запер замок и последним сошел с помоста. Толпа раздалась, возле осужденного остался батюшка Анхель. Раздув кадило, он медленно пошел вокруг помоста, бормоча текст заключительной части эпифании. Медовый запах ладана коснулся ноздрей алькальда. Тот чихнул, отер нос тыльной стороной ладони и, завершая движение, прижал пальцем пульсирующий ячмень.

Низко летящие тучи цеплялись за верхушку звонницы ашрама. Ветер срывал с уст батюшки слова и разбрасывал по всей площади.

– Во имя… – слышали на одном конце, – святаго духа, – на другом.

Завершив три круга, он подошел ко мне и протянул кадило вместе с тремя благовонными палочками. Я взял палочки и замер. Двинуть руку дальше не было сил. Она словно застыла, примерзла, утратив возможность сгибаться.

Откуда-то сбоку раздался голос алькальда.

– Ну. Ну-у-у. Ну же.

Я всунул палочки в кадило. Они моментально занялись, затрещали, разбрасывая вокруг себя искры точно бенгальские огни. Вместе с искрами в разные стороны понеслись брызги сандалового аромата.

Алькальд взял меня под руку и подтащил к помосту.

– Ну!

Еле двигая рукой, я медленно опустил палочки огнем вниз и бросил к подножию помоста. Пламя занялось сразу, как видно, дерево хорошенько пропитали бензином. Толпа отпрянула еще дальше. Через несколько минут помост пылал. Сквозь языки огня неслись истошные вопли Исидора. Промокшее насквозь санбенито плотно облегало его тело, и он не горел, а варился в кипящей слюне. Ужасная, ужасная смерть!

Мне казалось, что крики продолжались бесконечно, но когда Исидор умолк, уронив голову на грудь, алькальд щелкнул крышкой хронометра и разочарованно произнес.

– Четыре минуты двадцать шесть секунд. Наверное, он хорошо молился сатане, раз тот прибрал его душу так быстро. На эпифании в Курске крик продолжался больше десяти минут.

Ветер раздувал пламя, и помост быстро превратился в ревущий костер. Спустя полчаса все было кончено. Когда скрылись последние языки огня, мальчишки ринулись прямо по углям к куче пепла посреди костровища. По традиции, им позволяется собрать уцелевшие останки осужденного. Обгоревшие кости пойдут на амулеты и сувениры, и будут продаваться по весьма немалым ценам. За обуглившийся череп началась драка. Угли летели из-под ног дерущихся. Поваленные на землю истошно вопили, хватаясь за обожженные места. Алькальд поднял руку с револьвером и сделал два выстрела в воздух, но это не помогло. Только под ударами прикладов полицейских винтовок мальчишки оставили пепелище.

К вечеру возбуждение спало, горожане принялись за обычные дела, завершающие день. Пеоны собрали прогоревшие угли, подмели пепел и окатили место эпифании водой из пожарного брандспойта. Алькальд сидел в участке за своим рабочим столом, прикуривая одну сигарету от другой. Время застыло, только пепельница, неумолимо заполнявшаяся окурками, свидетельствовала о привычном, неумолимом его движении.

Дождь пошел в начале одиннадцатого. Первые постукивания капель о карниз быстро перешли в ровный шум ливня. Алькальд погасил сигарету, встал, и выпустил из камеры Ахулиж. Одуревший от трехчасового сидения в темноте, телеграфист испугано щурился, стараясь не смотреть на свет лампы.

– Ты свободен, – сказал алькальд. – И помни о тайне переписки.

Ахулиж сглотнул слюну и выбежал прямо под дождь. Алькальд вернулся в кресло, вытащил из кармана телеграмму, медленно развернул, перечитал текст, и, достав зажигалку, поджег. Бумага вспыхнула, алькальд ловко прикурил, бросил пылающую телеграмму в пепельницу, откинулся на спинку и глубоко затянулся.

– Победителей не судят, – подумал он, глядя, как догорает телеграмма. – Победителей не судят.

Вдова Монтойя вышла из ванны и, услышав шум дождя, подошла к окну. Струи воды свисали с козырька, точно лианы. Вдова приоткрыла форточку, и свежий запах ливня наполнил комнату. Подойдя к зеркалу в спальне, она сбросила купальный халат и долго рассматривала свое тело крепкой тридцатилетней женщины. Потом, с трудом вытащив тщательно притертую крышку из широкого синего флакона, принялась втирать мазь в кожу. Спустя двадцать минут, когда мазь впиталась, она набросила халат, подошла к входной двери и отодвинула щеколду.

В огромной постели было пусто так, что кружилась голова. Вдова Монтойя провела пробкой от бутылочки с французскими духами по шее, подмышками, через пупок, надела розовую ночную рубашку и улеглась в самую середину кровати. Затем посмотрела на стрелки часов, тяжело вздохнула и опустила веки.

Вернувшись с площади, батюшка Анхель прошел в свою комнату и запер дверь. Он хотел остаться один на один с Творцом, поэтому выдернул из розетки телефонный кабель, отключил пейджер и перевел «Outlook Express» на бесшумный режим. Расстелив перед иконой святого Иллариона Угодника молитвенный коврик, он снял обувь и, рухнув на колени, закрылся в акафисте. Сначала батюшка отслужил дневную мессу, затем открыл требник и начал читать подряд все икосы и кондаки.

– Возбранный Воеводо и Господи, – просил батюшка Анхель, – отверзи ми недоуменный ум и язык на похвалу пречистаго Твоего имене, якоже глухому и гугнивому древле слух и язык отверзл еси. Укрепи верных, утешь мучеников, пошли разумение неразумным детям Твоим.

Он вспоминал крики Исидора, сгустки мокроты, облепившие его веки, и происшедшее начинало казаться ему невозможной ошибкой, чудовищным, неискренним обрядом. Искупить свое безволие, свою слабость перед решительностью власть предержащих он мог только полным самоотречением и глубоким раскаянием. Час проходил за часом, а батюшка Анхель, не поднимаясь с колен, то и дело простирался ниц, упираясь носом в коврик.

Коврик из шерсти альпаки, единственная роскошная вещь в его убогой комнате, был подарком вдовы Монтойя. Мягкий и нежный, он ласково хранил колени от жесткого прикосновения к полу, позволяя надолго погружаться в молитву.

Дождь начался сразу после вечерней мессы. Не веря своим ушам, батюшка Анхель, с трудом двигая заснувшими от долгой неподвижности ногами, подошел к окну. Лило по-настоящему, плотно и надолго. Тяжело вздохнув, батюшка вернулся на коврик, но уже не встал на колени, а сел, скособочившись, опираясь боком о ножку кровати.

– Имеяй богатство милосердия, мытари и грешники, и неверныя призвал еси, Владыко; не презри и мене ныне, подобнаго им, но яко многоценное миро, приими раскаяние мое.

Часы на башне ашрама пробили полночь. Батюшка встал, походил, разминаясь, несколько минут по комнате, затем погасил свет, в темноте закутался в плотный дождевик, взял зонтик и отпер дверь. Выйдя за порог, он несколько минут постоял, озираясь по сторонам и слушая барабанный перестук капель по нейлону, затем воровато оглянулся и ушел в ночь.

Город спал и только я, сидя в бывшем доме собраний, лихорадочно записывал события последних дней. Из разбитой двери дуло, огонек свечи колебался и дрожал. Тени метались по стенам, где-то в глубине ночи царящей за окном, кричала выпь. Вода разбухшей, внезапно наполнившейся реки, грозно шумела неподалеку. Я быстро водил пером по бумаге, стараясь не упустить ни одной подробности. Руки мерзли, и через каждые пять минут я откидывался назад, прижимаясь к теплой стене дымохода, распластывая по ней вместе с десятью пальцами всю свою незадачливую жизнь.

Глава десятая

НАГРУЗКИ И ДЕФОРМАЦИИ

Миша проснулся. Утренние сновидения еще туго опоясывали лоб. Не открывая глаз, он осторожно стянул сон со лба, скатал его в трубочку и сунул под подушку. В доме стояли серые сумерки зимнего утра. Из-за ширмы, отделяющей его кровать от комнаты, доносилось ровное дыхание спящих родителей. Отец чуть похрапывал, раньше за ним такого не наблюдалось. Годы…

По воскресеньям – единственный свободный от службы и производства день – родители вставали поздно. Миша поднимался гораздо раньше их, тихонько выскальзывал на кухню, притворял дверь и на час-полтора оставался один. Летом он сразу убегал на чердак, захватив с собой приготовленные с вечера термос с чаем и бутерброды. Зимой сидел на кухне, читал, согревая руки, то о чашку с чаем, то о теплые бока печи.

Вставать не хотелось. Непонятно откуда пришедшее предчувствие беды давило под ложечкой. Во рту было кисло, от того же предчувствия. В последний раз он ощутил такое на берегу Тобола, когда по приказу Кивы Сергеевича отправился выламывать иллюминатор из брошенного катера. И на вокзале, вернее, по дороге на вокзал, возле училища железнодорожников. Он еще обратил внимание, что луна необычно румяна, точно хорошо подошедший блин на сковороде. Нет, лучше спать …..

Миша засунул руку под подушку, но сна там не оказалось. Опять сбежал, зараза! Сколько раз Миша давал себе слово прятать под подушкой веревку и привязывать строптивый сон к руке! А сейчас деваться некуда, подъем.

Он выскочил из постели, и уже через секунду сбежавший сон и веревочка показались ему бесконечно далекими от реальности зимнего утра. Привычными движениями Миша надел носки, брюки, рубашку, нахлобучил дом, с его тишиной, теплой печкой, чердаком со спящими в сундуке инструментами, решительно вдел руки в Курган, привесил Урал, далекую Москву, Африку, пингвинов в ледяной Антарктиде, уткнулся головой в желтую лампочку Солнца и окончательно пришел в себя.

Жизнь сна, его темные выверты, багряные сполохи и мягкие прикосновения чьих то голосов сжалась до темной точки на самом краю разума. Начиналось бытие нового дня и в сером свете, струившемся из окна, до половины заросшего наледью, не было места для предчувствий и страхов.

С утра морозило. Дул ровный, обжигающий лицо ветер. Небо словно приблизилось к земле, косматые тучи сплошной пеленой висели над городом. Там, где должно было быть солнце, тускло светилось неровное пятно. Город спал, по его пустым улицам изредка проезжало такси. Сугробы уже начавшего проседать снега, снова прихватило ледяной коркой. Кристаллики льда сверкали даже в такую пасмурную погоду.

«Когда развиднеется, – подумал Миша, спеша к Дому Пионеров, – слепынь начнется, хоть темные очки надевай. А сейчас, кто полетит в эту холодрыгу? Видимо сегодня не получится».

Перед Домом мерно содрогался автобусик, а перед ним урчал, выпуская из выхлопной трубы туманный шлейф, горбатый «Запорожец». Моторы не глушили, чтоб не пришлось снова возиться с заводом. На тротуаре переминались с ноги на ногу кружковцы.

«Полный состав, – прикинул Миша, – все, как один».

Он поздоровался. Ему ответили с большим дружелюбием, некоторые стащили варежки и протянули руки для пожатия, другие приветливо закивали головами. Отвечая на рукопожатия, Миша вдруг ощутил себя частью группы. До сих пор он всегда был один: в классе, на раскопках, с Кивой Сергеевичем, в играх с уличными приятелями. Трепещущая ниточка единомыслия никогда еще не связывала его сразу со столькими людьми, и это новое для него чувство наполнило грудь радостью. Небо сразу подпрыгнуло верх, ветерок перестал обжигать, и виды на предстоящий день показались такими сладкими, что у него замерло под ложечкой.

Ровно в восемь часов из дверей Дома Пионеров вышел Драконов.

– Все здесь?

– Все!

– По машинам. Миша, – движением подбородка он выделил его из группы и ткнул перчаткой в сторону «Запорожца». – Ты со мной.

Заднее сиденье «Запорожца» закрывали картонные ящики, под ногами змеились проволока и холодно поблескивающий металлический тросик.

– Не зацепись, – предупредил Драконов.

Поехали. Откуда-то снизу поддувал пахнущий бензином теплый ветерок, работала печка. Медленно, опасаясь гололеда, прокатили через Курган, миновали мост над Тоболом, и начали неспешно продвигаться по Увальскому шоссе. Увал – гряда невысоких холмов, находилась в десяти километрах от Кургана, и пологий склон одной из горок служил для кружковцев полигоном.

– Убиться невозможно, – объяснил Валера, пока они перетаптывались у Дома Пионеров, дожидаясь восьми часов. – Склон гладкий, покрыт снегом. Деревьев нет. Валуны мы давно раскатали по сторонам. Высоту больше пяти метров не наберешь, как ни старайся. Ну, Виктор Иваныч иногда подлетает на десяток, но тебе до него расти и расти. Ничо не бойся, трапецию на грудь и побежал до кромки. А там Небесный дракон поможет.

В это время стрелка на часах почтамта дернувшись, наколола цифру восемь, двери Дома Пионеров распахнулись, выпуская Драконова. Миша даже не успел открыть рот, чтобы расспросить Валеру поподробнее как, повинуясь распоряжениям Драконова, все прошло в движение.

За мостом распахнулось огромное пространство, покрытое белым, светящимся покровом. Встречных машин не было, автобусик и «Запорожец» одиноко ползли по обледенелой трассе. Белые вьюны – крупицы снежной пороши подхваченные ветром – гуляли по полю, точно игрушечные привидения. Миша попробовал представить, как эта картина выглядит сверху, и поразился несоразмерности, пустяковой величины их автомобильчика по сравнению с полем, отделяющим Курган от Увала, с лесами, тянущимся от Увала до самого горизонта. Осыпанные снегом деревья качались под порывами ветра, шумели ветки, скрипели стволы, вкрапления человеческого жилья были скудны и малочисленны среди бесконечного леса, безграничного поля, бескрайнего неба. Ему вдруг показалось, будто он уже никогда не вернется в Курган. Миша перевел взгляд на Драконова. Тот невозмутимо вел «Запорожец» со скоростью сорок километров в час. До Увала таким темпом нужно было пилить еще минут тридцать. Есть время для расспросов.

– Кто такой Небесный дракон? – спросил Миша, обращаясь к Виктору Ивановичу.

– Хороший вопрос! – воскликнул Драконов. Он словно дожидался Миши, не желая самому начинать беседу. – Что, успел поговорить с ребятами?

– Успел, конечно.

– Небесный дракон, высшее «дра», покровитель всех летающих.

– Вы верите в Б-га?

– Нет, что ты! – Драконов усмехнулся. – Но я верю в разумность устройства мира. Простой здравый смысл подсказывает, что у всякого материального объекта есть прообраз в духовной сфере. Движение моих рук, – Драконов похлопал по рулю, – есть физическое отражение мысли в моей голове. Также и у любого земного процесса, предмета, учения, есть внутренняя сторона, скрытая от грубых глаз. Но иным открывается тайна!

– А откуда вы знаете, что существует внутренняя сторона? Может, все это сказки?

– Традиция! – воскликнул Драконов. – Непрерывная передача знания от одного посвященного к другому. Плюс личный опыт. Если начинаешь искать внутреннюю сторону вещей, их подкладка быстро открывается перед тобой. Кто ищет, тот находит.

– Кто же передал вам традицию?

– Хм, быка за рога, да? Тоже правильно, если наливать, так по полной. Фамилия моя какая, знаешь?

– Знаю, – удивился Миша. – Драконов.

– Вот тебе и ответ. Отец мой Драконов. И дед мой Драконов. И прадед, и прапрадед. И так до самого первого, сына дракона. А ему мать рассказала, что отец нашептал.

Наш род проживает в земле Курганской больше трех столетий. Основатель Кургана, Тимофей Невежин, с предками моими советовался, где лучше город закладывать. Он за Увалом хотел, прямо в нашей деревне, Смолино, да ему отсоветовали.

– Почему отсоветовали?

– Чтоб службе нашей не мешал.

– Какой службе?

– А вот это ты у баушки моей спросишь. Обедать мы в Смолино поедем, ребята в столовую, а я к баушке. Если будешь хорошо летать, – Драконов усмехнулся, – возьму с собой.

– Спасибо. Я постараюсь. Но все-таки, кто такой Небесный дракон?

– Уф, какой ты настырный! – фыркнул Драконов. – Настырный и непонятливый. Небесный Дракон – это входящее в допустимую вероятность, но кажущееся случайным удачное завершение опасных ситуаций, возникающих при эксплуатации летательных аппаратов. Понятно?

– Понятно.

Дорога начала подниматься вверх, по сторонам замелькали сосны, все ближе и ближе, пока не сошлись сплошной стеной. Через несколько километров Драконов свернул с шоссе на узкую дорогу, уходящую в глубину бора. Среди сугробов была пробита колея, по которой на черепашьей скорости затарахтели «Запорожец» и автобусик. Справа и слева между частоколом коричневых стволов простиралась белизна нетронутого снега. Ни человек, ни зверь, ни разу не осквернили его своим прикосновением… Так он и пролежит до весны, пока под горячими лучами начнет проседать, съеживаться, постепенно сходя на нет. Но еще долго, пока совсем подсохнет дорога, и сквозь черную, осыпанную рыжими иголками землю, начнут пробиваться салатовые перышки травы, в густой тени деревьев останутся серые, слежавшиеся бугорки, словно напоминание о зыбкости любой победы и непрочной временности самого абсолютного успеха.

«Запорожец» выполз на опушку. Бор заканчивался у края холма, ровная линия стволов уходила влево, а справа распахивалось светящееся пространство воздуха. Развиднелось, среди голубой, растущей прямо на глазах прогалины, нестерпимо сияло солнце. Черный лес вдруг порыжел; полоски примерзшего снега, аккуратно лежащие вдоль веток, заискрились; плоская, жестяная поверхность поляны перед опушкой, наполнилась неровными тенями и стала походить на мятую бумагу.

Холм полого уходил вниз, завершаясь небольшой ложбиной, а сразу за ней простиралось заснеженное поле, поросшее купами низкорослого кустарника. За полем начинался склон другого холма, покрытый невысокими деревьями. На его вершине, напротив Мишиных глаз, темнел лес. Небо стояло прямо перед ним, огромным состоявшимся фактом, не ночное, заполненное звездами пространство, а налитая голубым сиянием голубизна, манящая, словно темная вода самоубийцу.

– Прибыли! – Драконов заглушил двигатель и выскочил на снег. Развел руки в сторону, потянулся, словно пытаясь прикоснуться к прогалине кончиками пальцев, затянутых в потертые кожаные перчатки.

– Вот тут и начнется твоя небесная жизнь, – сказал он, повернувшись к Мише. – И все переменится, все станет по-другому.

Автобус выполз из бора и остановился возле «Запорожца». Из автобуса высыпали кружковцы. Спустя несколько минут снег покрылся черными мешками с торчащими из них концами алюминиевых труб. Валера, будто ковровую дорожку, принялся раскатывать длинный рулон зеленой нейлоновой ткани. Двое кружковцев, ухватившись за края, потянули ее в разные стороны, и на белом снегу распластался огромный треугольник купола дельтаплана.

С негромким лязганьем входили в соединительные муфты трубы каркаса, поскрипывали по застывшему металлу болты, шуршал нейлон купола. Миша походил вокруг занятых сборкой кружковцев в надежде пристроить куда-нибудь свои руки, но все роли давно были расписаны, и в согласном промельке гаечных ключей, болтов, реек, тросиков и гаек не оставалось и сантиметра, куда смог бы втиснуться посторонний. Меньше чем за полчаса аппарат был собран и, опершись на трапецию, уставил в небо треугольный нос.

Первым взлетал Драконов. Он надел широкий пояс с крупными дырочками, окантованными медью, прищелкнул к нему карабинами тросики, свисающие из-под купола, поднял дельтаплан за трапецию и молча побежал к краю холма. У Миши сжалось сердце. Рассказы рассказами, но на его глазах человек бежал в обрыв.

У самой кромки Драконов сделал какое-то неуловимое движение и взлетел. Нет, он не пошел вверх, а как бы продолжил бег на том же уровне, только уже в воздухе. Его ноги, в унтах с рыжим собачьим мехом, свободно болтались прямо перед Мишиными глазами.

– Видел отрыв! – восхищено крикнул Валера. – Как он это делает, никто понять не может.

Отлетев метров на двадцать, Драконов плавно повернул, и двинулся вдоль склона, постепенно снижаясь. Перед самой землей он резко толкнул от себя трапецию, нос дельтаплана поднялся вверх и аппарат словно замер в воздухе. Вздымая снежные брызги Драконов, пробежал несколько шагов по земле и остановился.

– Сорок четыре секунды! – крикнул один из кружковцев, поднимая вверх руку с секундомером. – Хорошее начало!

Группа разделилась, половина осталась на вершине холма, а половина спустилась в ложбину. Те, кто затаскивал дельтаплан обратно, становился в хвост очереди.

Летали кружковцы плохо. Впрочем, полетом это можно было назвать с большой натяжкой. Сразу за кромкой обрыва они начинали снижаться, держась, примерно, в метре от земли и зарывались в снег через пятнадцать, двадцать секунд. Оторваться от земли подобно Драконову не мог никто, включая Валеру. Опасности, действительно, не было никакой, действие напоминало обыкновенное катание на санках, с той лишь разницей, что для скольжения вместо полозьев использовалось крыло, а вместо снега – воздух. Если пилот не поджимал ноги чуть ли не до самой трапеции, он мог закончить полет через десять-двадцать метров, зацепившись за первый же бугорок. Через два часа наблюдений Миша точно представлял, что нужно делать и ждал только места в очереди.

Но очередь не кончалась, увлеченные полетами кружковцы то ли не замечали новичка, то ли не хотели его пускать, дорожа каждым полетом. Наконец на площадке появился Драконов. Все это время он наблюдал снизу за происходящим, и что-то втолковывал каждому после приземления.

– Ты почему не летаешь? – спросил он Мишу. – Боишься?

– Нет, не боюсь.

– Ага, значит, орлы не пускают. Бойцы сплотили ряды. Нут-ко, Алеша, – он буквально выдернул из ремня высокого парня, с лицом покрытым алыми прыщами. – Сделай перерыв. Выпускаем молодняк.

Драконов собственноручно нацепил на Мишу пояс, показал, как прищелкнуть тросики.

– Главное, никаких резких движений. Удерживай крыло прямо, опустишь вниз – сразу спикируешь, поднимешь вверх – потеряешь скорость и сядешь на задницу. Воздух любит плавность. Понял?

Миша кивнул.

– Тогда давай! И помни о Небесном драконе.

Миша поднял дельтаплан за трапецию. Конструкция трепетала и вздрагивала, точно живое существо. Ветерок надувал купол, и он, вздымаясь, дергал тросики, словно желая поскорей оторваться от земли и унестись в высокое небо.

Шаг, другой, третий. Миша побежал. Трапеция подскакивала, тяжело оттягивая руки. Дельтаплан весил килограмм двадцать, и бежать с ним было вовсе не просто. Кромка. Вот она, мистическая грань, отделяющая человека от Икара. Мишино сердце ухнуло вниз, но остановиться было уже невозможно. Он зажмурился и шагнул в воздух.

И тут…. Тут произошло нечто необыкновенное. От сделанного им шага по пространству двинулась легкая рябь, как на поверхности воды возникают и сжимаются складки от легкого дуновения ветра. Дрожащая сияющая волна докатилась до холма, взволновала ветки сосен, мерзлый снег засиял, пуская острые лучики в голубую прогалину неба, в серые тучи по края горизонта, пронизывая терракотовые стволы деревьев. Плавное смещение воздуха, плывущие расширения и сжатия, вызванные этим маленьким шагом, поднялись вверх и сгинули в необозримой дали, направляясь к невидимой Луне. Горизонтально бегущие складки укатились за горизонт, маленькие посланники его воли, о, маленькие, стремительные посланники! Вот они обогнули Курган, не желая терять вдохновение на грязных крышах домов, мимо, мимо колючек телевизионных антенн, над лесами к покрытому льдом океану, к островам, где олени выедают мягкими губами красные ягоды из-под хрустящего наста. Гигантские чаши весов мироздания качнулись и пришли в движение. Вес Мишиного тела будто удерживал в равновесии материки и планеты, и стоило ему оторваться, как разрушился хрупкий баланс, удерживающий мир от мрачной бездны хаоса, звуки гармонии сменились дрожащими фистулами Хиндемита, мягкий рокот Баховской предопределенности заглушил боевой позыв флейт разрушения.

Но Миша ничего этого не слышал, и не видел, его, точно котенка за шкирку, подхватила могучая рука и утащила в небо. Нет, объяснить такое невозможно, в обыкновенной, земной жизни не существует слов и понятий для описания полета. Через две секунды он понял, почему кружковцы дорожили каждым мгновением воздуха, и что заставляло людей в Верхнем Уфалее мерзнуть целый день на морозе. Вся предыдущая Мишина жизнь выглядела мелкой и малозначительной по сравнению с удивительным чувством парения. Ледяной воздух высоты пронизал его насквозь, омыл каждую клеточку, каждый атом тела, грудная клетка расширилась, и вместе с воздухом в нее вошло нечто доселе неизвестное, удивительное и трогательное до слез.

Слезы и в самом деле навернулись на глаза, наверное, от скорости полета. Прошло всего несколько секунд, а он уже плыл на приличном расстоянии от вершины. Миша посмотрел вниз – снег мелькал совсем рядом. Инстинктивно поджав ноги, он перевел взгляд перед собой. Да, вот она, группа людей на снегу, его несло прямо на них, еще мгновение, и он врежется прямо в Драконова.

Резким движением он толкнул трапецию вперед, крыло загудело, Миша почувствовал, как скорость стремительно падает, секунда, – и фонтанчики снега прыснули из-под носков ботинок, – о-пп-па – он пробежал несколько шагов и остановился, держа трапецию на весу.

– Вот это посадка! – раздался голос Драконова. – С первого раза и такой класс. Ты прирожденный пилот! Поздравляю!

– Тридцать шесть секунд, – крикнул кто-то. – Гениально, чувило!

Всего тридцать шесть! Мише показалось, будто он оставался между землей и небом, по крайней мере, минут пять или шесть. Свобода от вечной тяжести тела, от давящей, гнущей к земле определенности была так упоительна, так достижима! Невозможно было поверить, что несколько алюминиевых трубок и кусок курточной болоньи способны даровать такое блаженство. Он хотел еще, немедленно, сейчас же, еще и еще раз пережить секунду отрыва, счастливые мгновения полета.

Поздравления неслись со всех сторон, он принимал их как равный, как посвященный и причастившийся. Его быстро отцепили от дельтаплана, который тут же с гиканьем потащили наверх, яростно пожали руку, похлопали, едва не сбив с ног, по плечу, и оставили в покое.

– Молодец! – Драконов ласково улыбался. Солнце играло на его крупных блестящих зубах, переливалось в глазах, брызгало искрами с кончиков волос.

Через полчаса объявили перерыв. Кружковцы залезли в автобус, Миша занял свое место в «Запорожце». Дельтаплан оставили на поляне.

– Ничо с ним не сделается, – отмахнулся Валера. – Посюдова никакой дороги нет, тупик – случайных прохожих или проезжих не бывает. А специально, кроме нас, в такую глушь никто не припрется.

В Смолино, небольшую деревеньку за Увальским холмом, Миша попал несколько лет назад со школьной экскурсией. Домик Кюхельбекера, обыкновенная сумрачная изба, которых и в самом Кургане хватало, не произвел на него никакого впечатления. И хоть говорили ему, что изба настоящая, не восстановленная, что бревна те же самые, о которые Кюхля спиной опирался, и вот на эту самую вешалку бросал свою фуражку, никакого трепета в нем не возникало. Уж слишком все выглядело обыкновенным, будничным до зевоты.

Автобус остановился у колхозной столовой, а «Запорожец» медленно поехал дальше, чуть виляя в скользкой от недавней оттепели колее.

– К баушке? – спросил Миша.

Драконов согласно кивнул.

– Баушка – это не просто так. Она у меня ровно рентген, насквозь видит. Так что – готовься к экзамену.

– А как готовиться?

– Да никак, – усмехнулся Драконов. – Или она тебя примет, или нет. И без объяснений. Все зависит от твоей звезды и милости Небесного Дракона.

Лицо баушки покрывали крупные, чуть не в мизинец толщиной, морщины. Волосы она прятала под серым теплым платком, плотная кофта домашней вязки свободно свисала на длинную, чуть не до земли коричневую юбку. Из-под юбки, точно волосатые морды невиданных зверей, выглядывали носки черных с серыми разводами валенок. На щеках баушки горел яркий румянец деревенской жительницы, а двигалась она легко и быстро.

– Гостя привез, Витюша? – спросила она, отворив дверь в избу.

По виду изба ничем не отличалась от кюхельбекеровской, только дух в ней стоял настоящий, живой: пахло недавно выпеченным хлебом, дымом деревянных поленьев.

– Привет, баушка, – Драконов топая, чтобы отряхнуть прилипший к подошвам снег, вошел внутрь. Миша последовал за ним. Внутри ощущение сходства с музеем усилилось. Треть избы занимала русская печка, на ее уютных выступах были аккуратно расставлены допотопного вида чугунки и кастрюли, возле подслеповатого оконца стоял деревянный, темный от старости стол, покрытый чистой скатертью, простые лавки, со звездообразными следами сучков, несколько фотографий на стенах, очевидно семейных, простенький комод, потускневшее зеркало, вот, пожалуй, и все. Ситцевая многоскладчатая занавеска отделяла угол избы, видимо, там располагалась кровать. Отражаясь в мутном зеркале, занавеска создавала иллюзию пространства, словно за желтоватой гранью стекла находилась еще одна комната. Было в избе что-то, напоминающее музей: едва неуловимый дух древности исходил от некрашеного, гладко оструганного пола, от бревенчатых, конопаченными мхом стен, от затянутого странным материалом, – слюда, бычий пузырь? – оконца.

– Проголодались?

Удивительно, кожа на бабкином лице, между глубокими морщинами выглядела совершенно гладкой и ровной, словно у девушки, бровей почти не было, но глаза под ними сверкали живо и молодо.

– Как волки! – воскликнул Виктор Иванович.

– Как драконы! – уточнил Миша.

– Драконы! – бабка улыбнулась. Зубы у нее были на месте, и от света прикрученной к стене неяркой электрической лампочки они сверкнули, будто бриллиантовые. – Ну, если как драконы, тогда раздевайтесь и мойте руки. У меня как раз шаньги поспели.

Виктор Иванович сбросил на вешалку полушубок и вышел в сени, к рукомойнику.

– Если замерзла, – крикнула вдогонку бабка, – возьми чайник с плиты.

– Не-а, – раздался из сеней голос Драконова, – не замерзла.

Миша вышел в сени. Драконов показал ему большой палец и шепнул:

– Приняла тебя баушка.

Шаньги, с желтым, словно солнце, кружком соленого творога посередине оказались безумно вкусными. Корочка хрустела на зубах, а жирный домашний творог, запекшийся в печи, тянулся, будто резиновый. За шаньгами последовал борщ из казанка с черными, закопченными боками, потом мясо из борща, круто посыпанное перцем и переложенное зубчиками чеснока.

Вместо чая бабка поднесла гостям по огромной деревянной кружке с дымящимся, шибающим в нос ароматами трав, варевом.

– Укрепляющий сбор, – пояснила она. – Летунам, вроде вас, такая настойка не даст голову потерять. И здоровью поможет.

Она пристально посмотрела на Мишу.

– Как зовут-то тебя, малец?

– Михаилом.

– Хорошее имя. А меня Авдотьей Никитичной кличут.

– Очень приятно, – вежливо сказал Миша.

– Что тебе приятно? Имя, как имя, не хужее других, и не лучше.

Драконов с любопытством наблюдал за диалогом. Миша смутился. Выход был один, он многократно отработал его с Кивой Сергеевичем и знал, что работает безотказно. Нужно было просто перевести разговор на другую тему.

– У вас тут, – он обвел глазами избу, – словно в музее Кюхельбекера. Очень похоже.

– Эту избу на тридцать лет раньше кюхельбекеровской ставили. Оттого он ту и выбрал, что новей была. Да того не учел, что Пеминовы, хозяева тогдашние, грязно ходили, и содержали его не по барскому положению.

– Вы это помните? – изумленно воскликнул Миша.

– Откудова, милый! – усмехнулась бабка Авдотья. – Стара я, конечно, но не настолько. Мне мамка сказывала, а ей баушка. Барин этот, Кюхельбекер, странный был, заполошный. По лесу один браживал, да по полям гоношился. Бывало, ночь прогуляет, а потом до вечера спит, не раздевшись, в грязных сапогах. Так здоровьишко у него и хезнуло, к концу ссылки совсем человек стаял.

– Бывают люди, – заметил Драконов, – звезда которых восходит на час, и за час этот успевают они главное, ради чего рождены и к чему предназначены. Не всякому час такой выпадает, большая он удача, редкое везение. Если не растеряется человек, не пустит фортуну свою по ветру, многого достичь может. А все оставшиеся после этого часа годы – так, пустое томление, просеянная солома.

Вот Кюхля, пик его жизни – несколько часов на Сенатской площади. Из них он в историю и шагнул. А что потом было совсем неважно. Тянул свой век, бедолага, шатаясь по лесам, и вздыхая на луну, точно побитая собака. Это большое счастье – уйти вовремя.

– Не скажи, Витек, не скажи, – ответила «баушка». – Жизнь всяко гадится над человеком, а ему еще надо – даже минуты не уступит. Хоть гадко, да сладко. Самый старый, хворый, никчемный, и тот Бога просит: – дай еще день. История дело книжное, от жизни далекое, а человеку траву мять хочется, солнышку радоваться.

– Так вы в Смолино уже сто пятьдесят лет живете? – спросил Миша.

– Куда больше. Нас еще при Петре Великом к службе приставили. Вот с тех самых пор мы тут.

– А что за служба? Мне Виктор Иванович говорил, но я не понял.

Драконов вопросительно посмотрел на «баушку».

– Мишане можно, – сказала она. – Мишаня будет молчать.

– Когда Петр Великий государство российское закладывал, – начал Драконов, – ему сообщение между городами наладить нужно было. Просторы огромные, пока гонец туда доберется, пока обратно, дело само собой кончится, и не всегда добром. Приказал он канцлеру своему, Шафирову, службу почтовую устроить. А канцлер из евреев был, крещеный, правда, но из евреев. И привез канцлер откуда-то с Востока почтовых драконов. Службу они несли исправно и хлопот с ними никаких, одно только мешало: царя за его реформы в народе и без того антихристом величали, а тут еще драконы….

В общем, пришлось государеву почту тайной сделать, пристроить к ней людей верных, поселить их обособленно. Из мест уединенных они сообщения дальше переправляли обычными гонцами. А как стали верных людей подыскивать, тут-то и выяснилось, что в России семя драконово давно обитает. Собрали их со всей державы и в службу назначили. Так с той поры и ведется. И хоть власть поменялась, но драконы любому правителю нужны, потому как дело они делают верно, и безукоризненно.

Миша не верил своим ушам. Былины и сказки, перемешиваясь с легендами из старинных манускриптов, оборачивались реальностью, такой же простой и внятной, как некрашеное дерево пола или мох между бревнами стен. Забавный персонаж детства внезапно обрел плоть и кровь, метаморфоза, происходящая прямо на его глазах, страшила, горло пересохло, а за ушами вдруг стало жарко от проступившего пота.

– Чайку хлебни, – предложила «баушка». – Ломани глоток, сразу полегчает.

– А как же милиция? – наконец выдавил из себя Миша. – Она знает про драконов?

– Ми-и-лици-ия, – пропела «баушка». – Есть власть и повыше милиции. Ко мне участковый раз в год, на Октябрьские, заглядыват. Тоже, кабацка затычка. Хозяином ходит, песок в глаза бросает. Только хозяйство его маленькое, и он про то ведает, и мне известно. Так заходит, стаканушку принять, справиться, не обижает ли кто. Да кто ж меня тут обидит?

– А когда вы в последний раз дракона видели? – спросил Миша.

– Сегодня утром. Истомился, бедняга, здалеку как видно, летел. Два часа отлеживался, бадью молока выпил и дальше умчался.

– А вы не боитесь?

– Чего ж тут бояться. Они ж, точно котятки, смирные да ласковые. Небылицы про них сказывают, детишек пугают. Однем словом, наговаривают. Робчее дракона нет твари на свете.

– И большой он?

– Большой. Метров пять будет. А как крылья развернет, и того больше.

– Виктор Иваныч, как же мы его не заметили. Он ведь рядом с нами пролетал!

– Заметишь его, как же! – усмехнулся Драконов. – У него чешуя такая, что свет отражает. Читал, небось, про самолеты невидимки? Ученые только сейчас до этого додумались, а в природе оно издавна существует. Дракон, когда вылетает из укромного места, чешуйки свои прижимает и невидимым становится. А на отдыхе они у него чуть вздыбливаются, вот его и видно. Я иногда баушке помогаю: загон чистить, молоко подвозить. Наблюдал. Они меня признают, не прячутся.

– А как они почту разносят?

– У него на шее сумка специальная привешена. В ней почта и лежит.

– На какой из шей?

– Э, – усмехнулся Драконов, – это только в сказках трехголовые гады добрых молодцев огнем изводят. Может, и были когда-то такие, но нынешние драконы все одноголовые и огонь при себе держат.

– Случилось раз, – вмешалась «баушка», – я еще девчонкой была, дедуня пьяным в загон пришел. Не знаю, что там ему поблазнилось, но завелся он с драконом, тот и плюнул. Не в деда, рядышком, попугать малость. Но и на деда попало. Так его с тех пор Жареным и звали. Однако почту он у дракона взял, хоть и подпалился. Служба поперед всего!

– Кому же почта эта идет? – спросил Миша. – Кто отправляет, кто получает?

– Ить, – покачала головой «баушка». – Много знать хочешь, милай. Одно сказать могу – государственное енто дело. Хотя иногда и личная корреспондация попадается. Кто слышал о нашей почте, тот и посылает. А драконы по всему свету летают, вот и доносят.

– Ты говорила, что Кюхельбекер ей пользовался, – подсказал Драконов.

– Пользовался. Промеж другарей евоных, декабристов, державные люди были, князья, большие начальники. Знали доступ. Где, в какой области почтовый ящичек имеется, к кому обратиться. Так оно и ведется: кто знает, тот пользуется. А мы, покудова адресат не объявит, что ждет сообщения, не объявляемся. Молчим. Не спрашивает, значит не надо.

– И много таких, невостребованных? – спросил Миша.

– Набралось за годы, – неопределенно хмыкнула «баушка». – Но уничтожать нельзя. Некоторые по сто лет лежат, адресат помер давно, а у нас хранится. И будет храниться, аж поки в пыль не рассыплется.

– А вы их в музей, – посоветовал Миша. – Они большую историческую пользу могут принести.

«баушка» недоумевающе взглянула на Мишу.

– В музей! Очумел, болезный! А ежли наследники адресата пожалуют, да спросят – где отправленное сообщение. И чо я им отвечу, в музее ишшыте? Нет, не нами распорядок заведен, не нам и отменять. Мы по совести живем, не как иные протчие.

– Баушка, – сказал Драконов, – а ты проверь для мальца, может его самого весточка дожидается.

– Почему не проверить. Фамилию сказывай.

– Додсон.

«баушка» поднялась и, переваливаясь с ноги на ногу, скрылась за занавеской. Оттуда донеслось шуршание, словно огромная мышь пробежала по вороху палой листвы. Прошло несколько минут. Драконов сосредоточенно пил чай. Казалось, он был полностью поглощен этим занятием, однако лицо его выражало крайнюю степень озабоченности. В атмосфере повисло напряжение, столь явное, что казалось, вот-вот извилистый сполох молнии прорежет воздух.

«Наверное, – сообразил Миша, – выдача почты превратилась тут в почти мистический ритуал. Еще бы – ведь вся жизнь этих несчастных подчинена обслуживанию устаревшего почтового механизма! А конечная цель, вручение адресату сообщения, и есть тот Бог, которому они поклоняются. Нет, драконы это очень мило, и даже забавно, но по сравнению с телеграфом, телефоном, телевидением….. Уф, преданье старины глубокой!»

– Додсону нет ничего, – «баушка» отодвинула край занавески и пристально глядела на Мишу. – Как материна фамилия?

– Гиретер.

Занавеска опустилось. Спустя несколько минут «баушка» вперевалку вышла, держа в руках пакет, обернутый коричневой бумагой, в которую обычно запаковывают бандероли, и торжественно спросила Мишу.

– Зовут как мать-то?

– Полина.

– А по батюшке?

– Абрамовна.

– Получи.

Миша взял в руку увесистый пакет. Концы бумаги были аккуратно скреплены сургучом. На лаково-шоколадной поверхности четко просматривался оттиск печати с головой дракона. Адрес был выведен немного выцветшими лиловыми чернилами.

Poline Abramovne Gireter, Kurgan, USSR

Миша перевернул пакет в поисках обратного адреса.

Mordehai Gireter

«Дядя Мордехай! – екнуло Мишино сердце. – Нашелся! Но где он живет, в какой стране?»

– Откуда пришло сообщение? – спросил он «баушку».

– Сейчас посмотрим.

Она снова скрылась за занавеской. Драконов смотрел на Мишу с нескрываемым торжеством.

– Из города Хеврон, что в Святой Земле, – сообщила «баушка», возвращаясь к столу. – Сродственник?

– Дядя, брат матери, – сказал Миша. – Пропал после революции. Мать уверена, что погиб.

– Ну вот, и твоей семье польза от драконов, – сказала «баушка» и принялась собирать посуду. – Ты пакет-то поглубже, поглубже усунь, – добавила она, – а то вылетит, пока воздухе ногами дрыгать будешь.

Миша взялся за уголок, торчащей из-под сургуча бумаги и собрался вскрыть пакет, но Драконов удержал его.

– Только адресат, – сказал он, крепко сжимая Мишину руку выше локтя. – Только непосредственный адресат.

– Хорошо, – Миша засунул пакет во внутренний карман куртки и застегнул на пуговичку.

Напились чаю из толстых китайских кружек с грубыми рисунками сделанными голубой краской. Чай был крепким, настоящим, и по сравнению с баушкиным травяным настоем, удивительно вкусным.

– Хороший у вас чай, – похвалил Миша.

– Баловство сплошное, – проворчала «баушка». – Никакой пользы, один пар. Но нутреность согревает.

Допив чай, стали прощаться. В сенях Драконов что-то припомнил и вернулся в избу, а Миша, выйдя на утоптанный снег перед дверью, зажмурился от холодного блеска зимнего полудня. Ветки деревьев, усыпанные сияющими алмазами, посылали во все стороны света колкие лучики, кривые штакетины забора, покрытые бриллиантовой наледью, сияли под солнцем. Тучи снесло и над огромным пространством выстуженного воздуха царило мохнатое от мороза светило.

Он снял варежку и прикоснулся к черному срезу бревна. Древесину между годовыми кольцами сгрызло время, и кольца выступали из мягкой плоти дерева. Миша провел пальцем через бороздки и выступы. Точно граммофонная пластинка. Какая мелодия на ней записана? Страшно подумать, что этим бревнам почти двести лет. Прикосновение к срезу потянуло, закружило его в толщу российской истории. Мглистое, стылое пространство публичных казней, господа в белых лосинах, рекрутчина, лживость и раболепие церкви, крепостные актрисы, сияние царских выездов, слепая злоба крестьянских бунтов, тупые генералы, продажная бюрократия, и над всем, словно голубой платочек из окна поезда – «На сопках Манчжурии».

Пальцы стало прихватывать морозом. Миша убрал руку со среза и натянул варежку. История отступила, втянувшись в бревно, точно рак отшельник. Но что-то было не то в недавно прожитых минутах, какое-то смутное беспокойство, ощущение неправильности. «баушка», ее ковыляющая, грузная походка. Миша никак не мог сообразить, в чем же дело, где скрывается фальшь, подделка, обман.

Драконов вышел из избы, плотно притворил дверь и сказал, выпуская изо рта клубы горячего пара:

– Пора.

Автобус уже ждал, равномерно выдувая шлейф из выхлопной трубы, «Запорожец» занял свое место впереди и медленно покатил по ледовой колее. Сиденье леденило, Миша подождал, пока ноги привыкнут, и спросил.

– Что вы думаете о декабристах?

– Как это, что? – удивился Драконов.

– Кива Сергеевич говорит, будто их роль сильно преувеличена. Будто они обычные фрондеры, державшие Россию за горло со времени смерти Петра и до Николая Первого.

Драконов притормозил, и оторопело посмотрел на Мишу.

– Крутенек, твой учитель. А что он еще говорит?

– Что в их действиях не было никакого позитивного момента, только разрушение. А порядок, определенная социальная политика и экономический рост были лишь при Екатерине. О декабристах вспомнили после революции, и подняли на щит для оправдания государственного переворота.

– Однако….. Драконов покрутил головой. – Ты, надеюсь, понимаешь, что за такие слова Киву Сергеевича по головке не погладят.

– Но я ведь только вам рассказываю, – насупился Миша. – А вы его друг.

– Кто тебе сказал, что я его друг?

– Он сам и сказал.

Драконов снова повертел головой.

– Есть вещи, которые нельзя рассказывать. Даже друзьям. А уж тем более друзьям друзей. Заруби себе это на носу. Зарубил?

Миша кивнул.

– Так вот, Кива Сергеевич, при всем почтении к его мудрости и образу жизни, человек чужой. Не русский. Понимаешь?

Миша снова кивнул.

– Я уж говорил тебе, что национальность от рождения не важна. Важно, к чему душа твоя прилепилась. Поэтому ты, – Драконов сделал ударение на этом слове, – ты меня поймешь. Но не Кива Сергеевич.

Декабристы русскими людьми были, за Россию болели, о благе ее мечтали. Как умели, как понимали это благо. А Кива Сергеевич…. Он вознесся душою к звездам, и наши проблемы ему кажутся смешными и мелкими. Оставь, оставь его. Твое место не полутьме обсерватории, а с рядом нами, под крылом дельтаплана. Ты ведь уже попробовал неба. Пришлось по вкусу, не так ли?

Миша кивнул.

– Первый полет, как первый поцелуй. А второй, как первая ночь с девушкой. Как у тебя с девушками?

– Да пока никак.

– Поэтому все будет наоборот. Во время первой ночи ты будешь вспоминать второй полет.

Драконов умолк на несколько мгновений, а затем продолжил, но уже иным, взволнованным тоном.

– Запомни, не всякому открывается небо. Есть души, предназначенные для высокой цели, им дано многое и спрос с них особый.

Он протянул Мише призывно распахнутую ладонью.

– Так ты с нами?

Теплые волны всколыхнули воздух, пересекая выстуженное пространство внутри машины, мягко коснулись Мишиной щеки, впитались в кожу, спустились по шее и ласково обняли сердце. Миша вложил свою ладонь в драконовскую и подтвердил:

– С вами.

Минут десять ехали молча. Урчал и пофыркивал мотор «Запорожца», искрящийся под солнце лес медленно тянулся за окнами. От печки салон нагрелся, и сладкая истома незаметно охватила Мишино сердце. Как ему везет в жизни, с какими замечательными людьми он знаком, какими интересными делами занимается! Вот полетает, порадуется, а через пару дней снова в обсерваторию. Зачем быть узколобым сторонником одной страсти, нужно пробовать себя в разных областях, подобно ученым Возрождения. Бэкон, чего только не умел! Почему же он, Миша, должен сосредотачиваться лишь на астрономии?

Он мысленно повторял эти аргументы, отыскивал новые и новые, пытаясь оттеснить тень неправильности, возникшую от прикосновения к срезу бревна. Разговор с Драконовым добавил к этой неправильности еще одну тень, словно от другого солнца, и она, точно призрак с далекой планеты, виденной на картинке в какой-то научно-фантастической книжке, шаталась по краю сознания, бередя и беспокоя.

Выехали на поляну. Дельтаплан стоял на том же месте, уставясь задранным носом в голубое небо. Из автобуса выскочили кружковцы, затеяли толкотню, изображая бой за очередь на полет. Кто-то, залившись смехом, упал в сугроб, проломив хрупкую корочку, кто-то скатывал снежки и метил куртки и полушубки приятелей белыми брызгами.

– Э, у нас гости были! – воскликнул Валера, указывая на две узкие полосы. – Позырьте, это ж следы полозьев. А вот и ямки от лошадиных копыт. И солнце нарисовано, солнечный круг, небо вокруг. Просто песня! И кого сюда могло принести?

– Лесник, наверное, – сказал Драконов, вытаскивая из снега дельтаплан. – Больше тут на санях некому раскатываться. Вперед, орлы, небо не ждет.

Он подошел к Мише и передал ему трапецию.

– Лети, парень. Сегодня твой день.

У Миши от благодарности сжалось сердце. Не глядя на завистливые взоры кружковцев, он пристегнул карабины, ухватился покрепче за трапецию, поднял крыло и побежал.

Небо синими пятнами запрыгало слева и справа. Слепящая белизна снега, с темными провалами от ног предыдущих летунов поднималась и опускалась в такт шагам. Загудел, напрягся воздух, наполнившееся крыло потянуло вверх. Кромка, последний толчок ногами, и …. Захотелось петь, смеяться, плакать и жаловаться. Неправильность юркнула с края сознания в самый центр, и Миша в беспощадном голубом сиянии полета разглядел ее всю, до грубой штопки на застиранных носках. Зеркало в избе. Да, старое зеркало над комодом, в котором отражалась ситцевая занавеска. Когда бабка ходила взад и вперед, принося пакет, она не отражалась в зеркале!

Порыв ветра ударил в лицо, и дельтаплан задрал нос, словно стараясь опрокинуться на спину. Миша приналег изо всех сил на трапецию, удерживая непослушное крыло. Несколько секунд прошли в борьбе, он оттопырил ноги и дрыгал ими в воздухе, будто пытаясь зацепиться за землю. Дельтаплан успокоился, Миша взглянул вниз и ахнул. От земли его отделяло метров пятнадцать, он перелетел ложбину и несся прямо на холм. Осторожно, боясь фокусов со стороны крыла, Миша стал наклонять трапецию вправо, разворачивая дельтаплан. Тот повиновался, легко и послушно, точно объезженная лошадь. Вираж получился плавным, скорость начал падать. В этот момент с правой стороны раздался звон, слово лопнула струна на гитаре. Повернув голову, Миша увидел, что металлический тросик растяжки почти полностью разорвался, от него осталась только одна жилка, натянутая наподобие гитарной струны. Миша посмотрел налево. С левым тросиком было точно то же самое. Как такое могло произойти!? Он вдруг вспомнил вторую тень смущавшей его неправильности. Декабристы, сердце, предавшее короля, самое страшное преступление… Тросик со звоном лопнул, купол сложился, точно носовой платок. Миша успел подумать, что снег должен смягчить удар, и удар тут же наступил. Мир захлопнулся, точно бумажная коробочка, сердце полетело вверх, сжав горло, звуки, запахи, цвета юркнули в сторону, из расплющенной коробочки выплеснулась темнота и поглотила Мишу. Он барахтался в ней, пытаясь вдохнуть воздух передавленным ртом, как вдруг тьма рассеялась, и он очутился в своей каморке на чердаке. Теплая труба приятно согревала спину, на столе лежали пачка бумаги, карандаши, точилка, а на противоположной стенке, под узкой щелью, похожей на приемное отверстие почтового ящика, красовалось изображение драконьей головы.

От автора

Читатели часто спрашивают писателя, что он имел в виду, изображая ту или иную коллизию. Читателей много, и мнения у них самые разные. Одному хочется, чтобы в конце книги главный герой женился на главной героине, и родил в счастье и согласии двойню или тройню, а другой предпочел бы, чтобы герой героиню взял и укокошил. Идеальным решением было бы написание индивидуальной книги для каждого читателя, чтобы действие в ней развивалось по понятным и – главное! – приятным для него законам. Возможно, в недрах «Микрософта» уже разрабатывается некая универсальная программа, с помощью которой писатель сможет на основе одного сюжета создавать по личному заказу потребителей бесконечное число вариантов. Однако, пока этого не произошло, и разным читателям приходится листать одни и те же страницы, наиболее правильным необходимо признать позицию Ролана Барта.

«Закончив книгу, – считает Ролан Барт, – писатель должен умереть и не мешать читателю своими пояснениями».

Этот феномен он обозначил как «смерть автора». Возможно, такой вариант действительно был бы самым правильным. Во-первых, резко сократилось бы количество желающих увековечиться. Да и настоящий талант десять раз бы подумал, прежде чем собрался писать книгу. А во-вторых, чудовище, по имени Библиотека, несколько ужалось бы в размерах.

Барт, конечно, имел в виду условную смерть. Идея не нова, в разное время она приходила в голову разным людям. «Если бы я мог рассказать словами, – ответил Михаил Чехов, на вопрос, о чем его новый спектакль, – я бы не стал танцевать». Выставив на суд публики свое произведение, художнику лучше помалкивать и предоставить детищу самостоятельно пролагать путь в море человеческих симпатий и антипатий.

Я всегда старался поступать именно таким образом. Но читатели, то ли не знакомые с мнениями Ролана Барта и Михаила Чехова, то ли считающие, будто эти мнения их ни к чему не обязывают, после каждой книги засыпают меня вопросами, требуя объяснить, что же на самом деле имел в виду автор. Потому, закончив роман «Астроном», я решил положить конец каторге бесконечного уклонения от ответов на бесконечные вопросы и сразу объяснить, как был написан роман, что послужило его основой и какие мысли, идеи и образы автор пытался воплотить в тексте. И если после послесловия у кого-нибудь все-таки останутся вопросы, я с чистой совестью откажусь на них отвечать, поскольку считаю свой долг перед читательским любопытством выполненным до конца.

КОНЕЦ

И немедленно вслед за ним обещанное:

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Глава первая

НА КРЫШЕ

Несколько лет назад я попал на резервистские сборы в Хеврон. Основную лямку тащили подразделения срочной службы, а на резервистов скинули работу, не требующую большой воинской сноровки, однако выматывающей жилы своей занудностью. Основной нашей деятельностью было наблюдение с крыш.

Мы, резервисты, расквартированы на крыше шестиэтажного арабского дома в центре города. Небольшой пентхауз забит двенадцатью койками, вещмешками, оружием, патронами, рациями, и всяческой амуницией. Ровно в семь утра армейский грузовичок – «нун-нун» – развозит пять пар резервистов по крышам, на посты. Двое остаются в пентхаузе, готовят еду, убирают, и тоже наблюдают. Возвращаемся в сумерки, около восьми. Душ, ужин, несколько свободных часов перед сном. Идти некуда – спускаться на улицу строжайше воспрещено. Жизнь протекает на крышах, четыре недели с биноклем у глаз.

Через ночь приходится дежурить, охранять пентхауз и спящих товарищей. Лестница замотана колючей проволокой, но кто-то уже пытался пробраться через нее. Чтобы отогнать ночного гостя хватило оклика часового. На проволоке остались лоскутки рубашки и брюк. Приехавший утром офицер службы безопасности собрал эти лоскутки и для идентификации. Ха-ха-ха! В такого рода тряпье облачена половина жителей Хеврона.

Хеврон расположен на высоте девятисот метров выше уровня моря, окружающие его горы, стары и неухожены. Древние террасы, воздвигнутые еще во времена царя Давида, давно пришли в упадок, а населяющие Хевронскую возвышенность арабы не сильно утруждают себя сельскохозяйственными заботами. Ветер несет кучи пыли, и она моментально оказывается на зубах, за шиворотом, во фляжке с водой, в ушах, ботинках, короче – везде. Просидеть длинный августовский день на плоской бетонной крыше, если единственное доступное укрытие от солнца – узкая полоска тени, отбрасываемая растянутым на прутьях арматуры солдатским одеялом, очень и очень непросто.

Хеврон стекает с холмов, словно кофейная жижа с краев чашки. Касба – старый город – сплошное месиво стен, сложенных из мелких бурых кирпичей, и куполообразных грязно-рыжих крыш. Узкие окна, забранные решетками, тесные, пропахшие мочой улицы. Новые пятиэтажки, облицованные тесаным камнем, расположены привольнее, их разделяют каменистые проплешины, на которых пасутся ослики и овцы. Арабские мальчишки без всякого стеснения совокупляются с овцами прямо под окнами.

Солнце поднимается над квадратами блочных домов Кирьят-Арба, еврейского поселения на окраине Хеврона, высвечивая могучий песочного цвета брус Усыпальницы Патриархов. Задача армии – не допускать столкновений между арабами и поселенцами и поддерживать порядок.

Среди одиннадцати моих напарников оказался старый знакомый – Моти Бялый из Тель-Авива. Когда-то мы вместе учились на компьютерных курсах. Содержание курса давно испарилось из моей памяти, а вот Моти я запомнил хорошо. У него была внешность былинного богатыря из русских сказок: василькового цвета глаза, сажень в плечах, русые кудри, сияющие зубы, румянец во всю щеку – хоть в кино снимай.

До Израиля Моти жил в Харькове, и подвизался в драмтеатре. Особыми актерскими способностями он не обладал, но с такой внешностью достаточно было просто выходить на сцену. Во время перерывов на компьютерном курсе мы много беседовали, и Моти успел рассказать мне частичку своей судьбы. А судьба ему выпала весьма своеобразная.

Внешность и фамилию он унаследовал от русского отца, а беспокойный характер от еврейской мамы.

– Пол-Харькова лежало у моих ног, – утверждал Моти, поводя сигаретой. – Блондинки, брюнетки, девушки, женщины, замужние, незамужние; стоило мне только посмотреть в сторону дамы, как она уже начинала расстегивать кофточку.

Я верил Моти, по той простой причине, что аналогичная картина наблюдалась и в нашем, куда как ограниченном по сравнению с Харьковом, пространстве компьютерного курса. Обучающиеся дамы млели, глядя на Моти. Отблеск его обаяния озарил даже мою скромную особу: с тех пор, как мы стали считаться приятелями, первые красавицы курса, доселе не замечавшие моего присутствия, начали одарять меня ласковыми улыбками.

В какой-то момент счастливого существования в искусстве, Мотину голову посетила идея религиозного пробуждения. Человек он был увлекающийся, и «сгорел» буквально на глазах: спустя два месяца после первых симптомов он уже раскачивался в синагоге, облаченный в тфиллин.

От замужних женщин и охочих девушек ему пришлось отказаться: беспощадный еврейский Б-г разрешал сексуальную жизнь только под сенью супружества. Играть на сцене тоже стало невозможным, ведь до суббот и еврейских праздников Харьковскому драмтеатру не было ни малейшего дела. И тогда Моти предпринял несколько решительных шагов: во-первых, он женился, а во-вторых, занялся настройкой пианино.

Дело пошло настолько успешно, что могло закончиться статьей уголовного кодекса, но Всевышний рассудил иначе, и отправил его на Святую Землю.

Ни актерской, ни компьютерной карьеры в Израиле Моти не сделал, а после многих мытарств открыл какой-то бизнес, кажется по установке кондиционеров.

После курса мы встречались несколько раз, пили пиво в дешевых обжорках, и разговаривали о жизни. Вернее, говорил Моти, я же мотал на ус, рассчитывая пустить в дело расписываемые им коллизии. Надо сказать, что несколько из намотанных нитей, я действительно вплел в ткань рассказов и повестей.

Постепенно его и моя жизнь наладились, мы разбежались каждый по своим маршрутам и перестали встречаться на улицах или в офисах государственных учреждений.

За прошедшие десять лет Моти мало изменился. Разве немного погрузнел и в льняных прядях, если присмотреться, нет-нет да посверкивал седой волос. Увидев меня, затаскивающего свои пожитки в пентхауз, он распахнул объятия и энергичными похлопываниями чуть не сдвинул мне диск позвоночника. Однако кричал при этом он что-то странное:

– Здорово, Сашок! – голосил Моти. – До чего я рад тебя видеть, старина.

– Меня Яковом зовут, забыл что ли? – задал я сам собой напрашивающийся вопрос.

– Какой ты, к лешему, Яков! – не унимался Моти. – Ты же писатель! Я твои рассказы в газете читал. И в журнале. И в книжке. Цени, книжку твою купил. Просто Александр Дюма, я тебе говорю!

– Но почему Дюма? – удивился я.

– Потому, – отвечал Моти, – что врешь так же затейливо. Искажаешь почем зря суровый рисунок действительности.

Затем он выложил мне все заимствованные из его жизни, и вплетенные в ткань художественных произведений ниточки, и принялся подробно объяснять, что, где и как я злостно исказил или перепутал. При этом Моти согнал с соседней койки уже начавшего располагаться резервиста и немедленно договорился со старшиной, что на крыше мы будем стоять вместе.

– Я и не предполагал, что обрел в твоем лице столь внимательного и пристрастного читателя, – сказал я, когда фонтан Мотиного красноречия перестал бурлить и лишь изредка, с шипением и плеском, выпускал сверкающие струи.

К вечеру пентхауз накрыла тень, мы вышли наружу, уселись в прохладе на пластмассовых стульях, и завели разговор о житье-бытье. Торопиться было некуда, предстоящие четыре недели службы простирались перед нами, словно Сахара перед покидающим оазис караваном.

Касба за Мотиной спиной золотилась и сияла под лучами низко висящего солнца. Песчаного цвета могучий прямоугольник усыпальницы, выстроенный Иродом над пещерой, в которой похоронены патриархи, возвышался над городом. Он был его центром, все вращалось вокруг этого здания, и на его фоне наши заботы и радости казались мелкими переживаниями.

– По данным разведки, – объяснил уже все вызнавший Моти, – один из центров террористической деятельности находится в Хевроне. Где-то здесь, возможно в одной из квартир нашего дома. Тут планируют теракты и начиняют взрывчаткой пояса. А вот там, – Моти ткнул рукой в соседнюю виллу, – там возможно промывают мозги дурачкам, суля им за порогом рая семьдесят готовых на все девственниц.

Поэтому нас и поставили на крыши с винтовками, заряженными боевыми патронами. Приказ простой: рассматривать без устали окружающую жизнь в сильные бинокли и немедленно сообщать обо всем подозрительном.

Затем Моти принялся рассказывать о перипетиях его личной жизни. К моменту отъезда Харькова он снова был холостым, и с тех самых пор безуспешно искал спутницу жизни.

– С женой я развелся, – сокрушенно объяснил он, закуривая новую сигарету. – Не сошлись характерами. И все, не везет – так не везет.

Попав в Израиль, Моти продолжил карьеру религиозного Казановы. К моменту нашей встречи, то есть примерно лет через десять после приезда, он уже успел четыре раза жениться и столько же раз развестись. Причем женился он на полном серьезе: покупал с новой женой квартиру и заводил ребенка. А потом …. Потом что-то не складывалось, и беспокойные гены матери, возобладав над славянской меланхолией отца, влекли его на приключения.

На следующее утро мы вместе заступил на пост и жизнь покатилась по строго размеренному порядку. В семь пятнадцать я с Моти оказывались на крыше, запирали входную дверь и начинали устраиваться. Одно армейское одеяло, растянутое между прутьями арматуры, прикрывало пост наблюдения. Арабы, то ли по суеверной привычке, то ли рассчитывая в будущем надстроить дом, не обрезают железные прутья опор, оставляя их свободно ржаветь и покрываться грязью. Это нас и спасало, ведь не окажись на крыше таких железяк, наблюдателю пришлось бы жариться под открытым солнцем.

Второе одеяло мы укладывали на две стороны парапета в углу крыши и прижимали ящичками с патронами. Одеяло прикрывало от солнца уголок отдыха и медитации, в котором свободный от наблюдения израильский воин мог сладко дрыхнуть или читать.

Взгляд сверху на ситуацию касался нас крылом всего на несколько мгновений в день, а затем воспарял куда-то под облака исторической справедливости и государственного смысла. На мыльной поверхности быта расхаживали в своих галабие арабки, настороженно следили за ними плохо выбритые мужья, сушилось белье, была пыльная крыша и беспощадное солнце, и ситуация больше походила на обыкновенную тяжбу соседей, чем на конфликт между двумя народами, двумя культурами, двумя цивилизациями

Хеврон – сонная окраина арабского мира. Мы, горожане конца двадцатого столетия, словно усевшись в машину времени, вернулись лет на сто назад. По улицам Хеврона громыхали телеги, запряженные лоснящимися, упруго-коричневыми лошадьми. Мелко семенили белые и серые ослики, вдетые в замысловатые рамы, на которых умещались ящики с фруктами и овощами, какие-то кувшины и сам хозяин, одетый в невообразимо живописную куфию, схваченную черным жгутом. Полы длинного халата почти касались земли, по обе стороны рамы выступали ноги наездника в растоптанных туфлях с торчащими из них загорелыми пятками, покрытыми одеревеневшей кожей.

Изредка проезжал всадник, сдерживая тонко перебирающую ногами высокую лошадь. Она шла боком, всхрапывая и косясь блестящими глазами на пробегающие двери и решетки, и хозяин легонько постукивал ее по крупу коротенькой палкой на широком коричнево-черном ремешке, охватывающем его запястье.

Первые этажи домов, выходящих на улицу, были заняты магазинами. Тяжелые стальные двери от пола до потолка запирались огромными ключами. Жили боязливо – окна-витрины были плотно забраны решетками.

В конце нашей улицы, замыкая собой Хеврон, располагался небольшой храм русской православной церкви. Монахи в сутанах каждое утро направлялись к центру города и, спустя несколько часов, возвращались, нагруженные пакетами и сумками. В Израиле уже давно никто не ходит пешком за покупками, домохозяйки подъезжают в автомобиле к супермаркету, и загружают багажник до самого верха. Арабы возвращаются с рынка, погоняя крепко навьюченного ослика. И только русские монахи, невзирая на жару, волокли тяжеленные корзины.

Но, может быть, в этом и заключалась их духовная работа, неустанный труд по укрощению плоти и преисполнению святостью. Все они были молоды, стройны, двигались легко и пружинисто, словно не умерщвляли себя постами и молитвами, а проводили время в спортивном зале. Моти предлагал крикнуть им с крыши какой-нибудь лозунг позабористее, вроде «Ленин, партия, комсомол» но, поколебавшись, решил, что такое поведение не будет соответствовать высокому званию израильского агрессора.

Тема разговора с русскими монахами, регулярно заплывала на крышу и, повертевшись некоторое время по ее чешуйчатой бетонной спине, постепенно сходила на нет. Кроме общего языка нас с ними ничего не связывало, да и какой разговор мог вестись с высоты пятиэтажного дома.

Хевронские арабы очень набожны. В пятницу с утра весь город – мужчины, женщины, дети отправляются молиться в Усыпальницу. Старинное здание, возведенное царем Иродом над пещерой, где похоронены Авраам и Сарра, Исаак и Ривка, Яаков и Лея, а также Адам с Хавой, неоднократно переходило из рук в руки. Несколько веков там находилась церковь крестоносцев, а потом, после завоевания страны Салах-эт-Дином, – мечеть. Здание огромно, и в него набиваются многие тысячи молящихся. Небольшая часть Усыпальницы передана еврейским поселенцам, и там расположились несколько синагог. Иногда арабы врываются на еврейскую часть, ломают мебель, жгут книги. После первого такого случая за порядком стала следить не полиция, а подразделение резервистов.

Часть нашего батальона патрулировала вокруг Усыпальницы и караулила внутри. Это несравненно интереснее, чем жариться целый день на крыше. Да и куда легче – внутри многометровых стен здания всегда сумрачно и прохладно. Вопрос о несправедливости и судьбе неоднократно обсуждался на крыше.

– Не созданы мы для легких путей, – меланхолически замечал Моти. – Спорить не с кем и жаловаться не на кого. Остается только молча тащить лямку, и считать дни до окончания службы.

Ничто так не сближает мужчин, как совместное безделье с оружием в руках. Есть что-то вечное в караульной службе, часы, проведенные в ожидании грядущей беды, неуловимым образом изменяют характер. Дружба, замешанная на часах совместного сторожения – одна из самых крепких дружб в мире.

Моти было, что рассказать. Первую неделю он подробно описывал свои матримониальные похождения.

– Раввины меня уже боятся, – вздыхал он, поправляя приклеенный к носу листик газеты. – Да я и сам не рад. Так хочется постоянства, теплого дома, любящей жены.

– Так кто же тебе мешает?

– Обстоятельства. Каждый раз что-то не то.

Ветер носил по крыше песок, кружил оранжевые фильтры окурков, какие-то палочки, обгорелые спички, обрывки бумажек. Пыль проникала в затворы винтовок, впитывалась в гимнастерки, скрипела на зубах.

– Вот ты, писатель, – сказал Моти, закуривая очередную сигарету, – вот и расскажи людям мою печальную историю. Для поучения и остерегу. В этом и состоит твой долг пред народом. Может быть, добрые чувства, которые ты пробудишь своей лирой, искупят вранье, допущенное тобою в процессе сочинительства.

– Никому я ничего не должен, – ответил я. – Ты что, зарплату мне платишь или нравственно поддерживаешь?

– Я книжку твою купил, – невозмутимо произнес Моти. – Значит, поддержал материально. И обсуждаю, тобою насочиненное. То есть, поддерживаю нравственно.

Жара не располагала к препирательствам, и я пропустил нахальную Мотину тираду мимо ушей.

Солнце пробивалось сквозь плотные армейские одеяла, сжигая щеки и уши. Даже отраженного от серой бетонной крыши света было достаточно, чтобы опалить лицо. Мы обмазывали себя кремом, лепили на нос кусочки газеты, но, тем не менее, кожа сползала клочьями, а физиономии наливались багровым взрывоопасным цветом. Перелом наступил к концу третьей недели, когда наши лица стали напоминать шоколадные физиономии знаменитых джазменов.

– Пора учить эфиопский, – меланхолически заметил Моти, разглядывая себя в зеркальце. – Вот на эфиопке я еще не женился. Стоит попробовать, говорят они покладистые и верные.

В это время на крышу соседнего дома вышла арабка с тазиком белья. За последние несколько дней она стала появляться на крыше слишком часто, да и белье, судя по наблюдениям, вывешивала одно и то же. Мы уже подумывали сообщить об этом командиру: кто ее знает, что она высматривает, может, за нами следит. Хотя, чего тут следить, мы целый день как на ладони,

– Погодь, – удержал меня Моти, когда я уже взялся за тумблер рации. – Посмотрим, что дальше будет.

Я положился на его знание женской натуры и не ошибся. Поначалу арабка кутала лицо в платок и держалась к нам спиной. Судя по фигуре, лет ей было немного. В Хевроне выходят замуж рано и начинают стремительно рожать. Годам к тридцати рожальная машина превращается в крупных размеров бабищу с широким лицом и неохватным задом. Наша арабка двигалась по своей крыше легко и проворно, с грацией козочки, ловко подхватывая подол своей плащ-палатки.

На обыкновенное платье, или юбку с кофтой, религиозные арабки надевают глухой, мышиного цвета плащ, напоминающий плащ-палатку, застегиваемый у самого горла и закрывающий ноги до щиколоток, а руки до запястий. На улице стоит августовская жара, нормальную европейскую женщину в таком облачении через полчаса неминуемо хватит тепловой удар, а этим хоть бы что.

Так вот, развесив белье, арабка преспокойно сняла свой плащ и несколько минут прогуливалась по крыше, игриво посматривая в нашу сторону. Я не верил своим глазам! Неужели чары Мотиного обаяния пробились даже сквозь строй исламских запретов. Насчет своей скромной особы я не питал никаких иллюзий, понятно было, что все представление адресовано моему другу.

– Худовата, – заметил Моти, внимательно изучая через бинокль арабские стати. – Мне нравятся более плотные. Как на картинах у Рубенса.

– Когда она родит четвертого, – сказал я, – то придет в соответствие твоему представлению о женской красоте. И прекрати пялиться, ты, кажется, забыл, что говорит наша религия о рассматривании чужих жен.

– Не мешай вести наблюдение за потенциально опасным объектом, – буркнул Моти, не отрываясь от окуляров. – А вдруг у нее под кофточкой пояс со взрывчаткой.

– Бабушке своей расскажешь, – сказал я и потянул за ремешок бинокля.

Арабка сняла платок, тряхнула коротко подстриженными волосами и сделала еще пару кругов по крыше. Теперь, когда стало видно ее лицо, можно было определить возраст.

– Лет девятнадцать, – сказал Моти, подкручивая верньер.

– Твои наблюдения нуждаются в проверке, – возразил я, продолжая тянуть за ремешок. – Отдай бинокль.

– Не отдам, – отрезал Моти и я понял, что он стоит на грани очередной ошибки.

– Эй, приятель, – я хлопнул его по затылку. – Она замужем. Ты не забыл?

Моти не ответил. Арабка вышла на середину крыши, бросила в нашу сторону взгляд, достойный Елены Прекрасной и, подняв руки к горлу, принялась расстегивать кофточку.

– Баррикадной смелости женщина! – прошептал Моти, и глубоко втянул воздух.

Но Красной Пресней не пахло; расстегнув две верхние пуговички, арабка захохотала и, подхватив плащ-палатку, скрылась за отражателями солнечных бойлеров. Спустя минуту оттуда вышла закутанная по самые брови, неосвобожденная женщина Востока, мелко семеня, пересекла крышу и скрылась в дверном проеме.

– Ну и дела, – произнес Моти, опуская бинокль. – Тайны гарема, а? Несколько минут мы молчали, пораженные увиденным. Наконец Моти произнес:

– А вот личико ее мне не понравилось. Топорное личико.

В дверном проеме на соседней крыше возникла чья-то фигура. Моти схватил бинокль и припечатал его к глазам. Грузно переваливаясь, на крышу выбралась толстая бабища в плащ-палатке и с совершенно русским лицом. Не смотря в нашу сторону, она сняла развешенное козочкой явно сухое белье, злобно запихнула его в тазик, и потопала к двери. Перед самым проемом она обернулась, и презрительно плюнула в нашу сторону.

– У, мымра, – заметил Моти. – Главная жена, поди. Пришла наводить порядок. Боюсь, нашей козочке не поздоровится.

Он снова оказался прав – до самого конца службы козочка на крыше не появлялась.

К полудню нас начинали донимать умопомрачительные запахи арабских яств – женщины готовили обед. Глотая слюнки, мы принимались ожидать наши армейские «боевые порции» – расфасованную по коробочкам из фольги стряпню ротного повара. На условном языке «рации» они назывались «горячее и вкусное». Горячее – пожалуй. Вкусное – ни в малейшей степени. Рис, остро приправленный пряностями, желтая курица в толстой, пупырчатой коже, хлеб, иногда баночка хумуса. Все. Тут вам не набережная Тель-Авива, ребята.

После обеда время тянулось мучительно медленно. На улицах тишина и запустение, местные жители спали, или, разлегшись в тени, услаждали себя кофе и кальяном. И только мы, зеленые солдаты, с багровыми распаренными физиономиями, сидели на солнцепеке и озирали окрестности.

Когда солнце – наконец-то! – скрывалось за соседним домом, крышу накрывала прохладная тень. Сразу ощущалось, что Хеврон все-таки расположен в горах– с севера задувал холодный ветерок и наши головы, расширенные от жары, начинали стремительно ужиматься. Около половины седьмого рация с треском выбулькивала отрывистые команды. Старшина сообщал на якобы непонятном для других кодовом языке, что пора спускаться вниз. Тяжело бухая подкованными ботинками агрессоров, мы топали вниз по лестнице. Двери, как правило, оставались закрытыми, но сквозь их деревянные панели неудержимо неслись волны неприязни. Иногда кто-то из детей, обуреваемый любопытством, приоткрывал дверь, и сквозь небольшую щель можно было увидеть внутренности арабской квартиры. Голые стены, никакой мебели, полы, устланные разноцветными одеялами. Жизнь, как в шатрах. Но щель оставалась открытой всего несколько секунд, ее моментально перекрывало плотное женское тело в галабие, и дверь захлопывалась.

На галабие я хорошенько насмотрелся. Это одежда, как сейчас говорят unisex, мужская и женская. Похожа на халат или длинное платье свободного покроя, доходящее почти до пяток. Мужская галабия – в основном белая, черная и коричневая, со стоячим воротником. С ней, как правило, носят безрукавку с завязкой на шнурке.

Домашние женские галабии сделаны из простого, кремового цвета хлопка, но бывают и синие, красные, зеленые, с простенькой вышивкой на подоле. Выходные, праздничные, те, что надевают по пятницам пятницу на молитву в Усыпальницу, украшены роскошной золотой нитью и вставками из шелка и парчи.

Но вот, наконец, мы загружаем вещи в «нун-нун», усаживаемся, и он, громыхая, везет нас домой. Солнце уже скрылось за склоном горы и чаша Хеврона погружена в сумерки, но над западным склоном ровно и ярко стоит закат. Вдоль ломаной кромки, образованной крышами домов разной высоты, протянулась полоса насыщенного бело-оранжевого цвета. Поднимаясь над крышами, полоса плавно меняет цвет, становясь сначала чисто оранжевой, затем розовой, а потом, дробясь и разбиваясь на тысячи оттенков, теряется в глубоком ультрамарине вечереющего неба.

Уже серебрится узкий, похожий на нож террориста, серп луны и пульсирующие иголочки звезд прокалывают нежнейшую взвесь синевы. На востоке, там, где белеют кубики Кирьят-Арба, голубой цвет теряет густоту и, рассеиваясь, превращается в серо-зеленый, похожий на цвет нашей формы. Мы едем по Хеврону, городу праотцев, высушенные и изнуренные солнцем, едем, мечтая о душе и стаканчике кофе, которые будут означать конец этого длинного-длинного дня, еще одного дня резервистской службы.

Ночь прижимает Хеврон к своей прохладной груди. Гаснут окна, стихает шум базара, редкие цепочки фонарей даже не пытаются преодолеть древнюю темноту Востока. И только подсвеченный прожекторами могучий прямоугольник Усыпальницы сияет во мраке. Чуть освещенная отблесками света касба, зловеще громоздится вокруг.

Через ночь каждому выпадает дежурство, по два часа караула. Главная задача – не заснуть. Тяжелое солнце крыши бродит в крови и валит с ног. Эти два часа приходится разгуливать по пятачку пентхауза: взад– вперед, взад-вперед. Единственный доступный наблюдению предмет – Усыпальница и я пялюсь на нее, то через бинокль, то невооруженным глазом. С тех пор прошло несколько лет, но и сегодня, стоит мне закрыть глаза и вызвать воспоминание, как сияющий прямоугольник с минаретами тут же возникает на сетчатке, словно увиденный минуту назад.

Мы уже приготовились сидеть на крыше до конца срока, как произошло событие, переменившее не только тогдашний порядок службы, но и всю мою жизнь.

К восьми мы, как обычно, разложили вещи, натянули одеяла и, купаясь в остатках ночной прохлады, начали караулить. Часы на соседнем минарете пробили:

УТ-РО

УТ-РО

УТ-РО

УТ-РО

УТ-РО

УТ-РО

УТ-РО

УТ-РО

Я приложил было к глазам влажные от ночной сырости окуляры бинокля, как вдруг на крышу что-то упало. Стук был солидный и обернувшись, я увидел увесистый булыжник. Сопровождаемый шлейфом пыли и крошева, он скакал по бетону, приближаясь к нам

– Ты видел!? – закричал Моти, тыча рукой в сторону улицы, – видел?

Но не успел он объяснить, что именно ему удалось увидеть, как оттуда совершенно вертикально, словно выпущенный из катапульты, взлетел еще один булыжник. Достигнув верхней точки, он на долю секунды завис посреди розового неба, а затем начал падать прямо на мою голову. Я отскочил, и каменюка шлепнулась на расстоянии метра, осыпав мои ботинки и брюки бетонными крошками.

– Это мальчишки! – закричал Моти. – Раскручивают камень в праще и швыряют.

Он быстро подхватил оба булыжника и, перевесившись через парапет, бросил вниз.

– Попал?

– Нет, они уже спрятались.

Моти провисел на парапете в такой позе еще несколько минут, пока очередной камень не свалился на крышу с противоположной стороны дома. Гоняться за мальчишками не имело смысла, я поднял трубку рации и доложил о происшествии командиру отделения.

– Немедленно надеть каски и бронежилеты, – последовал приказ. – И не вздумайте стрелять, отойдите к середине крыше и ждите. Я высылаю джип.

– Агрессоры хреновы, – ругнулся Моти и начал облачаться в воинские доспехи.

По правилам, службу надо нести в касках и бронежилетах, но сидеть в таком облачении на крыше в середине израильского августа может только сумасшедший. Спустя двадцать минут каска раскаляется до такой степени, что на ней можно жарить яичницу, а из-под жилета струятся ручейки пота. Поэтому, едва взобравшись на крышу, все немедленно сбрасывали с себя защитное облачение и надевали его только в конце дня, чтобы появиться перед начальством в строго предписанном уставом виде.

На самом деле, командир прекрасно знал, что мы сидели на крыше чуть ли не в майках, знало об этом и более высокое руководство, но все инстанции, хорошо понимая, что такое август и бронежилет, закрывали глаза на нарушение. Однако сейчас, в минуту опасности, первое, что потребовал командир, было строгое выполнение предписаний.

Облачившись в броню, мы отступили на середину крыши, к возвышению, на котором располагались бойлеры и солнценакопители. В Хевроне, как и во всем Израиле, нет централизованной поставки горячей воды. У каждой квартиры есть собственный бойлер, нагреваемый или электричеством или при помощи солнценакопителя. Электричеством пользуются два, от силы три месяца, большую часть года бешеное средиземноморское солнце раскаляет трубки накопителя чуть не докрасна и бегущая по ним вода попадает в квартиру почти в кипящем состоянии.

К возвышению камни не долетали, они прыгали, слово теннисные мячики по бетонному покрытию и, растратив энергию на ямки и выбоины, подкатывались, обессиленные, к нашим ногам. Скорее всего, мальчишки и сами старались не угодить случайно в центр крыши, ведь трубки накопителей прикрыты обыкновенным стеклом и такая каменюка могла запросто разнести его вдребезги.

Моти подобрал один из них.

– Увесистый бульник, – сказал он, покачивая его в руке, словно взвешивая. – А вот интересно, кто в нем сидит?

– Что ты имеешь в виду?

– Душу бессмертную! Есть ведь всякого рода перевоплощения. Очень может быть, что в этой каменюке заключена чья-нибудь душа. Загнали, как в темницу, на сто или тысячу лет. И что он там чувствует, бедолага? Триста лет лежать под землей, потом еще пятьсот жариться на солнце. А если в стену замуруют?

– Почему ты решил, будто она чувствует? Если и есть в нем какое-то подобие эмоций, то они, скорее всего, тоже каменные. И нервы у него каменные, и шкура, и время течет совсем по-другому, чем у нас.

– Мне кто-то говорил, – задумчиво произнес Моти, отбрасывая в сторону булыжник, – будто евреи, соблюдающие заповеди, перевоплощаются только в евреев.

– Надейся, надейся, – сказал я.

Через четверть часа внизу заурчал мотор джипа. Камнепад иссяк. Минут десять наши ребята бегали вокруг дома в поисках камнеметателей. Преисполненное идиотизма занятие. Мальчишки разбежались еще при самом первом шуме от джипа и, сидя сейчас в своих квартирах, посмеивались, наблюдая через полуприкрытые жалюзи за дурачками в касках.

Не успел джип отъехать, как камнепад возобновился. Теперь бросали одновременно с трех сторон; обнадеженные успехом мальчишки позвали на подмогу товарищей. Я снова доложил по рации. Джип вернулся. Камнепад стих. Уехал. Камнепад возобновился. Сообщил по рации. Джип вернулся. Стих. Уехал. Возобновился. Рация, джип, камнепад. Рация, джип, камнепад.

– Слушай, командир, – ласково спросил Моти, отобрав у меня трубку. – А если они начнут камни в джип бросать? Ты тогда танк вызовешь?

Голос у него был мягкий, с оттенком подобострастия. Не зря он провел юность на сцене Харьковского драмтеатра.

– Заткнись, – оборвал Мотю командир. – Умные вопросы можешь оставить при себе. Пока ты в форме, я принимаю решения. А решение мое таково: пусть себе бросают, пока не выдохнутся. Стойте посередине и отдыхайте. И чтоб каску никто не снимал.

– Командир, – меланхолически произнес Моти. – Я жертвую свой обед голодающим детям Палестины. Еще десять минут поджаривания в этом проклятом колпаке – и еда мне уже не понадобится.

– Не паясничай, – потребовал командир. – Выполняй приказ.

Рация смолкла. Моти постоял немного, а потом решительными шагами двинулся к входной двери на крышу.

– Прикрывай, – бросил он мне и затопал вниз по лестнице. На площадке верхнего этажа Моти остановился перед первой дверью и решительно позвонил. Никакого ответа. Моти позвонил еще раз. Тот же результат. Тогда он постучал по двери костяшками пальцев.

– Агрессор хренов, – сказал я. – Ты еще ноготками поскреби. Отворитеся, отопритеся.

Моти сбросил с плеча М-16 и бухнул прикладом в дверь. Хорошо так бухнул, от души. Дверь немедленно распахнулась. На пороге, перекрывая вход широченным телом, стояла арабка в черной галабие и белом платке, надвинутым по самые брови. Возмущенно подняв руки, она верещала по-арабски. Вошедший в роль Моти наставил на нее М-16 и заорал на чистом русском языке:

– Заткнись, дура!

Арабка мгновенно поняла и замолкла. Тогда Моти, размахивая пальцем перед ее носом, продолжил, уже на иврите.

– Только не делай вид, будто иврита не понимаешь. Запомни, и передай своим детушкам, каждый камень, который через десять минут, – тут Моти выразительно постучал ногтем по стеклу часов, – упадет на крышу, попадет прямиком в солнценакопители. Поняла?

Арабка кивнула.

– Два камня – два накопителя. Три – три накопителя. А жаловаться можешь своему мужу, пусть он учит ваших щенков точнее бросать.

Моти развернулся и, презрительно бухая ботинками, поднялся на крышу.

Я захлопнул дверь, мы вернулись к возвышению и принялись ждать. Камни перестали падать минут через шесть. Мы постояли еще немного и вернулись на пост. Моти перегнулся через парапет и заглянул вниз.

– Пустота и благолепие, – воскликнул он и принялся разоблачаться.

Пока он с ожесточением швырял на бетон каску и бронежилет, я бегло осмотрел вверенный участок наблюдения и сразу заметил в окне напротив оскаленное злобой лицо мальчишки. Он думал, будто я его не вижу, и презрительно плевал в нашу сторону. Я погрозил ему пальцем, но он, еще больше озлобясь, принялся корчить рожи. Тогда я поднес к уху трубку рации и стал делать вид, будто докладываю своему начальству, для пущей убедительности, тыча свободной рукой в сторону его дома. Мальчишка резко отпрянул вглубь комнаты и захлопнул окно.

Остаток дня мы провели в безмятежном созерцании крыш и окон, не догадываясь, какая туча сгущается над нашими головами. Как потом выяснилось, арабка тут же связалась с представителем муниципалитета, и тот подал хевронскому наблюдателю ООН жалобу о вооруженном вторжении израильской армии в мирную квартиру. Наблюдатель позвонил командиру дивизии, тот обратился к командиру полка, а он связался непосредственно с командиром нашей роты. Ротный, будучи в курсе событий, объяснил ситуацию, а ужасы вторжения списал на завиральные особенности арабского национального характера.

Поскольку никаких вещественных доказательств бесчинства израильской военщины в жалобе не фигурировало, то дело закрыли, но командир полка приказал ротному расследовать инцидент и принять меры, дабы подобного рода случаи более не повторялись. Все это мы узнали потом, а пока дождались «нун-нуна» и, забравшись в пентхауз, со стонами блаженства полезли в душ.

Счастье омовения прохладной водой может понять только тот, кто десять часов печется на солнце, и отдыхает под пропахшим пылью одеялом, прищурив глаза, чтобы горячий ветерок не запорошил их мусором. Тонкая струйка воды снимает с уставшей кожи тяжелую память о солнечном давлении и сухих поцелуях жаркого воздуха. Выбравшись из душа, мы уселись прямо в трусах и майках вокруг колченогого столика, на котором заботливый дежурный уже расставил стаканчики со свежезаваренным кофе, откинулись на спинки дешевых пластмассовых стульев и погрузились в блаженство.

Ночь влажно раскинулась над Хевроном, прохладное движение эфира холодило наши мокрые волосы и спины, а горячий кофе наполнял рот дивным ароматом. Песчаного света брус Пещеры Патриархов сиял прямо перед нашими глазами.

– Моти, – спросил я, прикрыв глаза от наслаждения, – а почему, вместо того, чтобы колотить в дверь прикладом, ты не применил к арабке свои мужские чары? Было бы забавно видеть, как она стаскивает галабие.

– Любовь нам не подвластна, – ответил Моти мягким, расслабленным голосом. – Любовь приходит сама по себе: или она есть, или ее нет. А к этой арабке я не испытывал никаких нежных чувств. Только раздражение.

– Можно подумать, будто к той, что на крыше, ты что-то испытывал. Ты вообще не подозревал о ее существовании, пока она не начала разоблачаться.

– Тогда я был на два дня моложе, – мечтательно заметил Моти. – А два дня, это очень, очень большой срок. Кроме того, в океане эмоций, окружающем человека, симпатия сама находит невидимую тропинку. Арабка отыскала меня, а я, увидев ее, согласился. Это значит, что наши сущности совпали. Ведь не просто так один человек начинает другому нравится. Сущности находят друг друга задолго до того, как встречаются физические тела.

– Ты философ, – сказал я и отхлебнул еще глоток ароматной жидкости.

Нашу беседу прервал дядя Сэм. Так звали здоровенного, похожего на гориллу американца-киббуцника. Его тело покрывали густые заросли рыжей шерсти, но голова была совершенно лысой. В списке личного состава он значился под именем Шмуэль, но сам себя называл по-американски – Самуэль, что и дало Моти основание немедленно прилепить ему кличку «дядя Сэм».

Дядя Сэм выращивал бананы в одном из киббуцов долины Мертвого моря, и это занятие полностью поглотило все ресурсы его духовной энергии. Разговаривать он мог только на эту тему, и мы очень быстро узнали подробности осеменения и выращивания пальм, а также правила и способы хранения бананов, сроки их снятия с деревьев и всякую кучу совершенно ненужных нам сельскохозяйственных подробностей. Характер у дяди Сэма оказался компанейским и располагающим: когда привозили пищу, он первым кидался к веревке, за которую мы втаскивали через парапет пентхауза тяжеленный ящик с провизией, всегда уступал очередь в душ, без разнарядки, а по велению сердца подметал и даже мыл пол в общей комнате. Наверное, именно из-за такого характера его в рекордно короткий срок перевели из стажеров в полноправные члены киббуца, и этим фактом своей карьеры дядя Сэм очень гордился.

Плюхнувшись на свободный стул, он подцепил стаканчик с кофе, каким-то неуловимо летучим движением то ли поднес, то ли подкинул его ко рту, и с шумом всосал до половины. Затем, последовав нашему примеру, он откинулся на спинку, и открыл рот. Моти бросил на меня внушающий жалость взгляд: если дядя Сэм начинал речь – остановить его было уже невозможно. Оставалось только получить очередную порцию сведений из жизни плантаций, пропустить над головой этот банановый шквал и жить дальше. Но дядя Сэм заговорил совсем об ином.

– Что вы знаете о Вратах Милосердия? – как умелый оратор он начал свой спич с риторического вопроса. Я, было, хотел ответить, что ничего не знаем, но дядю Сэма моя реакция в этот момент совершенно не интересовала.

– Когда в киббуце узнали, что я попаду в Хеврон, – сказал он, по-американски выпячивая букву «р», – старожилы мне рассказали старое арабское предание. Якобы есть в Пещере Праотцев плитка пола, называемая Вратами Милосердия. И якобы все, что человек попросит, стоя на этой плитке, обязательно сбывается. Я уже много раз просил ротного поставить меня в караул на входе пещеру, но фигушки.

– И что бы ты попросил? – бесцеремонно перебил его Моти.

– Чтоб домой поскорее отпустили, в киббуц, – вздохнув, ответил дядя Сэм. – Сейчас начинается второе опыление, а они без меня…. как они без меня…

– Так ведь жили они как-то до твоего появления, – беспечно бросил Моти. – И ничего, бананы росли, пальмы опылялись.

Мотина реплика задела дядю Сэма за живое. И без того уязвленный бесцеремонным обрывом его спича, он схватил стаканчик и опрокинул в себя содержимое вместе с кофейной гущей. Затем уставил свой взор на сияющий брус Пещеры и, горько улыбаясь, задвигал челюстями, пережевывая кофейную гущу.

Моти моментально понял свою оплошность и попытался исправить положение.

– Да ты чего, – хлопнул он дядя Сэма по рыжей шерсти на ноге. Бриллиантовые капельки воды брызнули во все стороны. – Обиделся, что ли?

Дядя Сэм отрицательно покачал головой. Замечательный характер, плюс вбитая в колледже политкорректность, крепко держали его в колее позитивного восприятия действительности.

– Пойду поджарю яичницу на ужин. Хотите?

– Хотим! – воскликнул Моти. – Глазунью из трех яиц.

Дядя Сэм замечательно жарил яичницу. Он вообще хорошо готовил, ухитряясь сооружать на армейской электроплитке дивно пахнущие отбивные или пышные блины. Его бабушка была родом из Пинска, и от нее он получил не только набор идишистких и русских слов, но и русские рецепты. Впрочем, дядя Сэм даже не подозревал, что блины – русское блюдо, искренне считая их бруклинским лакомством. За стол он никогда не садился в одиночку, а всегда готовил на трех-четырех человек и с удовольствием кормил тех, кто оказывался в эту минуту под рукой. В тот вечер, словно желая компенсировать приближающиеся неприятности, судьба решила побаловать нас с Моти роскошной яичницей. Дядя Сэм утопал на кухню, и вскоре оттуда понеслись запахи разогреваемой сковородки.

Тишина и прохлада располагали к беседе. Наши товарищи уже лежали на своих постелях. Кто кивер чистил, весь избитый, кто изучал субботнее приложение к «Едиот Ахронот», кто просто спал.

По-русски в пентхаузе разговаривали только я с Мотей, и потому мы могли спокойно беседовать, не понижая голоса и без боязни быть понятыми.

– Знаешь, – неожиданно для самого себя произнес я, и дрожь вонзила свои иголки в мои плечи. – Пожалуй, я расскажу тебе одну историю. Юная арабка на крыше напомнила мне случай, происшедший несколько лет назад.

Наверное, дело было в прохладном ветерке и мокрой майке. Волны колючей дрожи несколько раз прокатились по спине и груди. Я сжал зубы и глубоко вздохнул, выгоняя накатившееся волнение.

– Что ты там вздыхаешь как спящая лошадь? – спросил Моти. – Давай, трави.

Глава вторая

ВИШНЕВЫЙ САД

– Несколько лет назад случилась со мной тривиальная писательская история. Издательство готовилось выпустить новый роман, аванс за него я уже получил, и должен был к оговоренному сроку представить рукопись. Рукопись, вернее компьютерный файл, тоже был практически готов. Оставалось лишь дописать десять, пятнадцать страниц развязки, еще раз пересмотреть текст, показать близким друзьям, дабы, услышав их беспощадную критику сделать кое-какие исправления и отправить файл по электронной почте в издательство. Время еще не поджимало, но начинало давить. Я был спокоен – роман, итог почти двухлетней работы, шел хорошо; страницы, которые я перечитывал, открывая наугад, мне самому нравились. А это первый признак, что текст можно показывать. Ведь если он самому автору не по вкусу, тогда плохо дело.

Ну вот, добрался я до развязки и вдруг застрял. Конец был придуман давно, и я незаметно готовил его, разбрасывая по ходу развития сюжета опознавательные знаки. Когда читатель доберется до последней страницы и увидит, чем же все завершилось, эти вешки, знаки и бакены всплывут в его памяти и задним числом объяснят по-новому некоторые завороты романного полотна. И вдруг, так тщательно подготовленный и продуманный конец никак не захотел вписываться в действие.

– Понятно, – хмыкнул Моти. – Герои начали жить отдельной от автора жизнью. Бунт на корабле.

– Идеалистическая болтовня! Только позеры, чтобы убедить читателя в собственной значимости, рассказывают такого рода истории. Мол, герой стал выше придуманного для него закона, и писателю остается лишь сомнабулически протоколировать происходящее. Неправда! Автор полностью властвует над всеми линиями, он пишет их сам, своими пальцами, головой, сердцем. Лишь неумехи графоманы пытаются замаскировать психологические пробелы в поведении персонажей баснями об их самостоятельной жизни. Если придуманный мир живой, то поступки героев не вызывают недоумения. А у меня вызвало!

– Ты, наверное, – ироничным тоном заметил Моти, – утащил у разных людей разные эпизоды, да перемешал между собой. Вот и получился несъедобный компот.

В его голосе сквозила не стихшая обида. Честно скажу, писателю лучше не общаться с прототипами своих персонажей. Неблагодарное и скользкое занятие. Но деваться с крыши было некуда, путы воинской повинности крепко привязали нас друг к другу.

– Вовсе не так, – ответил я, делая вид, будто не заметил Мотиного сарказма. – Понимаешь, когда ты два года, день за днем описываешь жизнь некоего персонажа, то множество его поступков, высказываний, мыслей, которые ты сам, да сам, вкладываешь в его голову и уста, постепенно складываются в характер. И подойдя к некоему, в самом начале написания романа, придуманному повороту сюжета, ты вдруг понимаешь, что этот характер так себя вести не может и в придуманный поворот не вписывается. Ведь когда ты сочинял сюжет, характера еще не было, а теперь он возник и нужно менять или коллизию или характер. То есть возвращаться назад и прочесывать триста с гаком страниц, переделывая бакены, вешки и указательные знаки.

Несколько недель я пребывал в недоумении. Пробовал вертеть на разные лады сюжет – и отбрасывал все варианты. За два года я так сроднился с придуманной концовкой повествования, что всякое иное завершение лишь раздражало. О перемене характера речь не шла, для этого необходимо было переписать многие десятки страниц. И тут, как назло, издатель прислал вежливое письмо с просьбой представить текст. Хоть до срока, указанного в договоре, еще оставалось время, но он хотел успеть к международной книжной ярмарке, и поэтому просил рассмотреть возможность и проч. и проч. и проч. Короче есть просьбы, на которые не отвечают отказом.

Оставалось одно – сбежать. Скрыться куда нибудь на недельку, и в полном отрыве от суеты повседневности сдвинуть застрявшее повествование. Главный поворот должен произойти в голове. Когда станет ясно, в каком направлении нужно продвигать сюжет, включится многолетняя привычка ежедневного сочинительства, и вытянет роман до конца.

Месяца за полтора до описываемых событий мой приятель с восторгом рассказал о своей поездке на Голаны. Там его старый друг выращивает вишню, самую настоящую вишню, сладкую и сочную, не хуже владимирской.

– Представляешь, – рассказывал приятель, – прямо по Чехову: вишневый сад, усадьба на склоне горы, озерцо, заросшее камышом. Вокруг никого – до ближайшего киббуца десять километров. По ночам шакалы воют, дикие кабаны бродят вдоль забора, звезды огромные, чистые, воздух острый, с дымком. Для гостей там специальный домик заведен, стоит на краю сада, размером с баньку, но жить вполне можно. Если хочешь спрятаться от реальности, лучше места не отыскать.

Мы немного пошутили, мол, в Израиле от реальности можно спрятаться только в могиле, но и там каббалисты достанут, да и забыли о разговоре. А тут вишневый сад на склоне горы вдруг предстал перед моим мысленным взором, и так захотелось выскользнуть из-под гнетущего пресса ежедневных обязанностей, что я кинул в дорожную сумку пару одежек, упаковал лэптоп и, огорошив жену, выскочил из дому. Не успел я выехать со стоянки, как зазвонил сотовый телефон и жена, все еще продолжая недоумевать, принялась выяснять подробности моего бегства.

– Ты хоть бы позвонил для начала в этот сад, – сказала она, выслушав мои сбивчивые объяснения. – Может там сейчас другие гости. И вообще, почему ты решил, будто тебя там примут?

Узнав, что у меня даже нет телефона владельцев сада, она взяла руль в свои руки.

– Веди машину, – приказала жена, – и внимательно смотри за дорогой. Я все сама выясню и перезвоню.

Не успел я выбраться на скоростное шоссе, пересекающее Израиль с юга на север, как «Нокия» завела свою мелодию. Жена нашла приятеля, взяла у него номер, позвонила на Голаны, и обо всем договорилась.

– Ни о какой услуге я не просила, – сказала она, – ты просто снимаешь этот домик, как обыкновенный циммер. На твое счастье, там сейчас никого нет.

Затем она подробно объяснила мне, как добраться до места и, пожелав хорошего настроения, отключилась.

– Некоторым, – мрачно заметил Моти, – крупно везет в жизни. Только счастья своего они не понимают, и живут, словно по-другому и быть не должно.

– Зря ты так спешишь с выводами, – упрекнул я кошерного Дон-Жуана. – Сначала выслушай до конца.

– Трави, трави, – согласился Моти и умолк.

– Цивилизация начала отступать сразу за Афулой. Большие скопления домов уступили место разрозненным группкам коттеджей, предгорье пришло на смену плоскому побережью. Дорога неуклонно поднималась вверх, и вскоре перед моими глазами распахнулась зеленая, покрытая кремовыми оспинами камней, Галилея. Долины между горами были заполнены сияющим голубым воздухом, вместо красной земли слева и справа от дороги громоздились скалы из бело-коричневого пористого камня. Черная лента шоссе то круто уходила вниз, то взлетала на вершины холмов. Мелькнула вдалеке сапфировая поверхность Кинерета, пронеслись полускрытые пирамидальными тополями старые дома Рош-Пины, и дорога покатилась вниз, к Иордану. Коричневые камни Галилеи стали вытеснять черный булыжник Голанских высот и сами высоты, точно стена, увеличивались по мере моего спуска к реке. Пролетела под мостом узкая полоска Иордана и машина начала карабкаться вдоль крутого склона Голан.

На Голанах меня всегда охватывает какое-то глупое веселье. После перегруженных дорог центра страны пустота голанских трасс ошеломляет. Роскошные магистрали, приготовленные для быстрого переброска войск к сирийской границе, абсолютно пусты. По ним можно нестись с той скоростью, которую позволяет мощность двигателя автомобиля и собственная осторожность.

Голаны плоски, как скатерть, расстеленная на столе. То тут, то там торчит горушка, но пространство между ними гладко и пусто. За проволочными изгородями пасутся коровы, кусты дикого шиповника едва заметно клонятся под порывами ветра. Редко-редко навстречу попадается встречная машина. Я выехал на середину трассы и дунул под сто пятьдесят километров. Холодный, чистый воздух зашумел в приоткрытом окне.

Все оказалось еще красивее, чем представлялось. Длинные ряды вишневого сада, крепкий дом под высокой черепичной крышей, мохнатые тополя вокруг двора, ленивая собака, сонно открывающая пасть, чтобы залаять на незнакомца, но так и не издавшая ни одного звука. И цветы, много цветов: перед домом и вокруг стоянки, настоящие заросли, образующие живую изгородь.

Меня ждали. Хозяйка, лет сорока пяти, миловидная, с живым лицом и открытой улыбкой вышла на стоянку. Звук мотора тут слышен за несколько километров, а по узкому проселку, ведущему к саду с главного шоссе, едут только те, кто направляется в усадьбу. Хозяйка стояла у серебристых елок, и махала рукой, показывая, где поставить машину. Длинный сарафан держался на тонких лямках, оставляя обнаженными плечи, высокую шею и подмышки. Когда она поднимала руку, то внутренность подмышек бесстыдно распахивалась, показывая щетинку давно не бритых волос и темные полукружья сожженной дезодорантом кожи.

– Вы прямо из Реховота? – спросила она, протягивая руку. – Меня зовут Тоня. Пойдемте, я вас напою чаем с дороги.

– Мне бы чего—нибудь холодного, – сказал я, чуть прикасаясь к узким прохладным пальцам. Вообще-то я не здороваюсь с женщинами за руку, но начинать знакомство с обиды не хотелось.

– Нет, нет, – она улыбнулась. – Я только заварила матэ, это лучше, чем холодное.

К дому вела посыпанная гравием дорожка, сильно пахло разогретой солнцем хвоей, было тихо, абсолютно, неправдоподобно тихо, и я на секунду зажмурился от острого укола счастья.

– Устали? – участливо спросила хозяйка, поднимаясь на крыльцо. – Матэ вам поможет.

«Матэ» называлась аргентинская травка, заваренная в высушенных и выдолбленных тыквочках, размером с большой грейпфрут. Именовали их калабасами, словом, слегка экзотичным для русского уха. Сразу припомнились персонажи детской сказки, длинная борода и кукольный театр. Пили матэ через пампильи, тонкие трубочки с подобием ситечка на конце. Матэ оказался горьким, но действовал крепче кофе, и после второго калабаса я почувствовал, как усталость дороги и напряжение последних дней сползают, будто старая, отжившая кожа.

Старший сын Тони год назад вернулся из многомесячного странствия по Южной Америке, привез с собой матэ и подсадил на него всю семью.

– Теперь мы покупаем его Тель-Авиве, – сказала Тоня, пододвигая ко мне тарелку с бутербродами. – Как оказываемся в центре страны, берем целый мешок, и пьем, точно ненормальные. Ни кофе, ни чаю, только матэ. Просто сумасшествие!

Она тихо засмеялась. Смех у нее был мелодичным, будто звук старинного брегета.

– Комнату заказывала ваша жена, да?

– Да.

– Очень милый голос. Сразу слышно, что хороший человек. А вы, вы ведь писатель, да?

– Это она вам сказала?

– Нет, мы сами знаем. Дочка вообще ваша поклонница. Книжки собирает, публикации в журналах. Она у себя в комнате спряталась, стесняется выйти. Мы подумали вначале, что однофамилец, но как вы из машины вышли, она сразу закричала – он, это он! – и убежала.

«Весьма трогательно, – подумал я. – Но присутствие восторженной девицы может помешать. Сейчас я нуждаюсь в тишине и одиночестве, а не в компании почитательницы. Хотя, если она не вышла из своей комнаты, значит, застенчива и не будет назойливой».

– Сколько же лет вашей дочери?

– Девятнадцать. Окончила школу, готовится к экзаменам по психометрии. Зимой пойдет в армию, а пока помогает мне по хозяйству и зубрит.

– Я попрошу ее проводить вас в домик, – сказала Тоня, когда я отодвинул третий калабас. – Показать, что где. Вы уж будьте с ней повнимательнее, если можно, да?

Она заглянула мне в глаза и улыбнулась. Я кивнул. Почему нельзя, можно. Даже книжку ей подарю, если будет себя вести прилично.

Дверь отворилась и в комнату вошла девушка. У нее было чуть удлиненное лицо с ровным, прямым носиком, небольшие, аккуратной формы губы, серые глаза с огромными ресницами. Зачесанные назад, собранные клубком на затылке каштанового цвета волосы открывали изящные ушки. Ни дать, ни взять чеховская барышня. И одета похоже: длинное ситцевое платье, скромные, но элегантные туфельки, а в руках книжка.

– Ксения, – представилась она.

– В честь соседки моей бабушки, – объяснила Тоня. – Ксения Петровна бабушку три года в подвале от немцев прятала. А как советская власть вернулась, кто-то донес, будто она с полицаями крутила. Забрали для выяснения, да с тех пор никто ее и не видел. У нас в роду одни мальчики, когда Ксюша родилась, бабушка очень просила дать ей это имя.

– Мама! – Ксения бросила на нее укоризненный взгляд. – Кого интересуют наши семейные предания!?

– Писателей все интересует, – рассудительно ответила Тоня. – Он слушает, слушает, а потом – раз – и вставляет в произведение. Проводи, пожалуйста, нашего гостя в домик, объясни, что, где.

Я взял сумку и двинулся к выходу. Ксюша на секунду замешкалась, и до меня донесся шепот Тони:

– Туфли, туфли-то сними.

Через минуту Кения вышла из дому. На ее ногах синели кроссовки «Nike».

Домик для гостей представлял собой «караван», наподобие тех, куда заселяли новых репатриантов во время большого наплыва в начале девяностых годов. Объяснения не требовались: разобраться во включении кондиционера, электрической плитки и телевизора я смог бы самостоятельно. Но объяснений и не последовало: Ксения напряженно молчала, то и дело бросая на меня косые взгляды. Смущение, перемешанное с интересом, проступало розовыми пятнами на ее щеках. Чтобы разрядить атмосферу я принялся расспрашивать сначала о работе телевизора, которым вовсе не собирался пользоваться, потом о погоде, потом о зиме на Голанах, а после о ее планах на будущее. В общем, минут через десять она открылась, и пятна смущения сменились румянцем заинтересованности.

Когда Ксюша ушла, я распаковал лэптоп, принял душ, и, усевшись перед экраном, стал пересматривать текст романа. Бесполезно – в голову ничего не приходило. Я закрыл компьютер и вышел из домика.

Вечерело. Облака плыли совсем рядом, пушистые, точно сахарная вата. Где-то в саду постукивал дятел, высоко в небе, освещенный лучами уже закатившегося солнца поблескивал самолет. Он летел над Сирией, направляясь в сторону моря. Я вынес из домика стул, поставил его у крыльца, заварил большую чашку «Earl grey» и, усевшись поудобнее, предоставил мыслям бежать, куда им вздумается.

Целенаправленно размышлять о сюжете бессмысленно, под давлением фантазия не работает. Я в этом убеждался неоднократно и понял, как обращаться с этим хрупким и своенравным механизмом, запрятанным Всевышним в недра моего мозга. Или души? Кто разберет….

Каббалисты утверждают, будто разум – это и есть Б-жественная душа, в отличие от животной, гнездящейся в сердце. С их точки зрения наши страсти, в том числе и самая возвышенная любовь к женщине, никакого отношения к душе не имеют.

Где прячется фантазия, в сердце или в мозгу? Вопрос совсем не праздный, ведь из него следует, что же является побудительным мотивом моего творчества – трепет Б-жественности или содрогание плоти. В любом случае на попытки принудить фантазию быстро подкинуть искомый результат, она отвечает глухой защитой, покидая меня на длительное время. Поэтому я не спешил, а спокойно сидел на стуле, перебирая в памяти характеры героев, их любимые словечки, повадки, представляя их внешность, одежду, походку. Ответ должен был возникнуть сам собой, внезапно, как удар электрическим током.

Есть писатели, которые сначала придумывают вещь от начала до самого конца, а лишь потом садятся за письменный стол. Один мой приятель утверждал, будто может писать любой эпизод из любой точки романа. Строение текста полностью завершено и стоит перед глазами, точно новое здание. Ему остается лишь наводить бинокль на ту или иную часть и описывать детали, видимые только через увеличивающие линзы внимания.

У меня же процесс писания напоминает детскую пищалку «уйди-уйди». Была такая игрушка в шестидесятые годы прошлого века, в стране, давно исчезнувшей с карты мира. Дуешь в пищалку, и под пронзительный писк раскатывается длинный язык. Чем сильнее дуешь, тем больше он раскатывается. Так и мой сюжет – чем больше я думаю о нем, вдуваю энергию своего мозга, воображения, страсти, – того, что составляет мою личность, – тем дальше раскручивается действие. Я знаю, что окажется в конце, на излете дыхания, но в отличие от детской игрушки, сюжет раскатывается не прямолинейно, а извилисто, загибаясь и убегая в стороны. Если уже и сравнивать с чем-нибудь, то он, скорее, напоминает не здание, а дерево, буйно раскинувшее свои ветки в разные стороны.

Один знаменитый писатель, прочитав мой предыдущий роман, обронил с вершины своего величия:

– Много энергии, но сумбурно. Нужно обрезать.

Возможно, он прав. Рассматривая дерево нынешнего романа, я несколько раз подступал с секатором к убегающим в сторону ветвям, но, поднеся холодную сталь к теплой коре, опускал руки. Мне казалось, что вместе с ногтями я собираюсь подстричь и пальцы. Вполне вероятно, что столь трепетное отношение к жизни придуманных героев вредит мне, как писателю, но поделать с собой ничего не могу. Что выросло, то выросло.

– Ты бы лучше о живых людях заботился, – подал голос Моти. – Рвешь куски из горячего тела настоящей жизни, и рука не дрожит, а как подрезать плод собственной фантазии, так целая трагедия. Ты элементарный эгоист, вот что я скажу.

– И ты прав, Моти. Но выбор, открывающийся передо мной весьма прост: либо потратить энергию на восстановление справедливости и баланса между фантазией и реальностью, либо сплести из них художественную ткань. Я предпочитаю второе. Те, кто выбирает первое, заканчивает жизнь в психушке, или тратит половину зарплаты на посещения психолога.

– На все у тебя готов ответ, – пробурчал Моти. – Давай уже, трави свою историю. Интересно, кто в ней главная героиня, Ксюша или ее мать?

– Сейчас узнаешь, не торопись. Итак, сидел я на стуле, потягивая остывший чай, и размышлял о героях романа. Но мысль постоянно убегала в сторону. Всякие бытовые неприятности, вроде соседа, написавшего на меня жалобу в муниципалитет, вдруг выползали на первый план и начинали казаться огромными бедами, требующими немедленного размышления и действия. Я понимал, что фантазия пытается улизнуть, переключив внимание на разные пустяки, поэтому старался отложить в сторону досадные темы и думать о главном.

Но решить было куда проще, чем выполнить. Стоило отделаться от одной проблемы, как в голове тут же возникала следующая. Тогда я попробовал выкинуть из головы все мысли и сосредоточиться на окружающей природе. Есть такая техника медитации, правда, ее цель не сочинение романов, а постижение путей самоусовершенствования, но как оказалось и для романов ее тоже вполне можно применять. Я сидел, попивая остывший чай, слушал и смотрел.

Черна и безмолвна ночь на Голанах. На многие километры ни огонька, ни звука человеческого присутствия. Только синие тени летучих мышей перепархивают дерева на дерево и жалобно, словно оплакивая свою злую долю, воют шакалы. В чернильной глубине этой ночи все окружающее представляется древним и многозначительным.

К полуночи небо, не изуродованное жестким светом электричества, сбросило свое мутное покрывало, и сотни звезд вышли наружу. Далеко на севере дрожали красные огоньки локаторных станций. С вершины Хермона можно разглядеть Дамаск даже из простого бинокля. Я сидел, наблюдая за бесчисленной россыпью звезд, под вой шакалов, и шелест летучих мышей, пока моя одежда не промокла от ночной сырости. Чай был давно допит, мыслей в голове почти не осталось. Я прочитал вечернюю молитву и пошел спать.

Проснулся поздно. Долго молился, рассматривая, точно впервые увиденные, слова, ощупывая глазами каждую фразу. Не спеша позавтракал. Лепешка муки грубого помола, тунец из консервной банки, хумус, помидор. Захватив кружку с чаем, я вернулся на стул перед домиком.

Прохладный ветерок полоскался между коленями. Упругое давление воздуха холодило лицо. Облака – лоскутки с распушенными краями, висели почти над головой, казалось, к ним можно прикоснуться рукой, стоит лишь забраться на крышу. К полудню облака отдалились, превращаясь в длинные мережки, протянутые над плато. Ветер, гуляющий в высоте, принялся расплетать мережки на отдельные нити. Нити расплывались в широкие полосы, через которые сквозила синева. Полосы понемногу свивались в кольца, соединясь, переплетаясь, друг с другом и часам к трем над Голанами повисла пелена кисейной толщины. Вдоль горизонта – ровной линии с нечастой гребенкой верхушек деревьев, – на два пальца установилась полоса зыбчатой белизны. В полосу углами, подобно наконечникам стрел, вонзался голубой цвет. Полоса не сдавалась, обволакивая наконечники, и постепенно ее ровное молочное сияние наполнилось голубыми прожилками.

К вечеру пелена, висевшая высоко в небе, приблизилась к земле, загустела, распадаясь на плотные клубки, сквозь которые невозможно было рассмотреть звезды. Ветерок разодрал клубки на лоскуточки с распушенными краями, и они повисли почти над головой, так, что казалось, к ним можно прикоснуться рукой, стоит лишь забраться на крышу домика.

Пришла Ксения и пригласила на ужин. Я давно не ем у незнакомых людей, но чтоб не обидеть, принял приглашение.

– Пару калабасов матэ выпью с удовольствием, но остальные блюда увы – диета!

– Вам нравится матэ?

– Да, нравится. Вчера я попробовал его впервые в жизни.

Она вся вспыхнула, будто в моих словах скрывались комплимент или дерзость.

– Я так рада, что вам понравилось. Очень, очень рада!

Мы пошли к дому. Солнце зашло, но в сумерках еще оставалось достаточно света, хотя детали, вроде морщин на шершавых стволах елей, уже невозможно было рассмотреть.

– Хотите немного погулять по саду? Я вас познакомлю с деревьями?

– С удовольствием. Но сначала объясни, как тебе удалось так сохранить русский язык. Во сколько лет ты приехала в Израиль?

– Я тут родилась. В цфатской больнице. А выросла в этом доме, в этом саду.

Я изумленно покачал головой. Ксюша говорила без малейшего акцента, не растягивая напевно гласные, как это делают те, кто много лет разговаривает на иврите. Она тихонько рассмеялась.

– Все удивляются, но ничего странного тут нет. Мы живем на отшибе, дома я общаюсь только с родителями, и только по-русски. Библиотека у нас тоже вся русская, и я сначала научилась читать по-русски, а уже потом на иврите. Я вообще люблю языки, и они меня любят.

– Сколько же языков ты знаешь?

Ксюша задумалась.

– Русский, иврит, английский, немного французский, немного итальянский, чуть-чуть испанский. На немецком могу читать, но почти ничего не понимаю.

– Да ты просто талант! С такими способностями надо в университет, на иняз.

– Я туда и собираюсь. Вот, учу психометрию. Дурацкая наука, никакой логики. Не то, что языки – в них все понятно и просто, а в этих глупых задачках невозможно разобраться.

Она снова рассмеялась. Смех у нее был мелодичным, как у ее матери, только на октаву выше.

– Познакомьтесь, – Ксюша подвела меня к тополю. – Это Валентино. Правда, похож?

– На кого?

– На итальянца. Видите, какой он смуглый, точеный и гибкий. И кокетливый, всегда голову клонит и шуршит, шуршит листьями, точно зазывает.

– И вправду похож.

– А вот это, – Ксюша подвела меня к приземистой оливе, – Дарья. Мы уже лет десять как не покупаем оливковое масло, собираем Дарьюшкины маслины и выжимаем сами.

Потом меня познакомили с кряжистым вязом Хаимом, высоченной пальмой Диклой, черным от сырости дубом Львом Николаевичем, сиренью Анастасией, крыжовником Джоном, и еще с десятком обитателей усадьбы, имена которых я позабыл.

– Когда я была маленькая, – Ксюша подвела меня к цветам, растущим вдоль аллеи, – то постоянно просыпала. Утром школьный автобус гудит у ворот, а я еще в постели. Успевала только почистить зубы, схватить ранец и бегом. На ходу проведешь рукой вдоль цветов, – она погладила ладонью уже закрывшиеся бутоны, – и мазнешь лицо мокрыми от утренней росы пальцами. Прямо на бегу – раз, другой, третий. Так я умывалась несколько лет, пока не подросла и не научилась вставать вовремя.

Я поглядел в серые глаза Ксюши, на ее свежую, гладкую кожу, будто и вправду омытую росой.

– Вы не смейтесь, так и вправду было.

– А почему ты решила, будто я смеюсь?

– У вас взгляд такой….. Изучающий и недоверчивый. И улыбаетесь, словно я сказала что-то смешное.

– Нет-нет, Ксюша. Я вовсе не смеюсь над тобой.

– Честно?

– Честное пионерское.

– Что?

Она не поняла. Счастливый ребенок.

– Честно, – повторил я.

Ксюша робко улыбнулась и подвела меня к большому цветку с мясистым стеблем, покрытым волосками, напоминающими шерсть. Его крупные, розовые лепестки были закрыты, цветок уже спал, чуть наклонив голову.

– А это Мишка-предатель. Когда-то я любила его больше всех остальных.

– Почему Мишка, и почему предатель?

– Его шерстка похожа на шерстку моей любимой игрушки, медвежонка. Поэтому Мишка. А предатель….

Ксюша бросила на меня оценивающий взгляд, словно проверяя, смогу ли я понять. Впрочем, в нем можно было разглядеть и сомнение: стоит ли делиться со мной столь интимным, сокровенным переживанием.

– Каждый день я приходила к Мишке и долго гладила его по стебельку, – сказала Ксюша, видимо решив, что я достоин. – Мне очень нравилась его шерстка, такая мягкая, нежная. Мишке мои поглаживания тоже нравились, он даже немного выгибал стебель, словно подставляясь под мои пальцы.

Потом я возвращалась к себе в комнату и шла спать. Каждый день, час, полтора, а то и два. Мне это казалось нормальным, но мама начала беспокоиться, почему я так долго сплю. Меня стали отправлять в постель в десять вечера, но на дневной сон это ни капельки не повлияло. Тогда папа отвез меня в Кацрин, к врачу. Тот назначил проверки и анализы, я потратила на них много времени, и тоже безрезультатно. Каждый раз, возвращаясь днем к себе в комнату, я ощущала усталость, словно часть моих жизненных сил испарилась, выплеснулась наружу.

Но вот в один из дней я простудилась и несколько дней пролежала в постели. Дневной сон как рукой сняло. Лекарств я не принимала, мама большой поклонник натуральной медицины, поила меня настоями трав и пичкала медом. Удивительно, но вместе со мной заболел и Мишка. Понурился, потерял несколько лепестков. Я видела его через окошко, и очень жалела.

Простуда вскоре прошла, и моя жизнь вернулась к привычному кругу занятий. Мишка, от моих ласковых прикосновений тоже выздоровел, распрямился, растопырил лепестки. Я рассказала маме о нашей трогательной дружбе, но она не поверила, и назвала меня фантазеркой.

Через два дня после моего выздоровления усталость вернулась. Я снова начала спать по нескольку часов, не придавая этому особого значения. Ведь так повелось, так шла моя жизнь, и мне казалось, будто в таком распорядке нет ничего необычного.

Как-то вечером мама пришла ко мне в комнату очень взволнованная.

– Мне кажется, – сказала она, – что я поняла, в чем причина твоей сонливости. Твой друг Мишка высасывает из тебя жизненную энергию.

Я рассмеялась. Как может маленький цветок забирать у меня силы? Но мама была настроена серьезно. По ее настоянию я стала обходить Мишку десятой дорогой. Он сразу пригорюнился, сник, я смотрела на него издалека и жалела. Увы, мама оказалась права, мою сонливость как рукой сняло. Спустя неделю, для проверки, я снова принялась гладить Мишку. Сонливость вернулась. С тех пор я подхожу к нему только на расстояние вытянутой руки и никогда не прикасаюсь. Но пойдемте обедать. Мама, поди, заждалась.

– Ты злишься на Мишку? – спросил я, пока мы шли вдоль аллеи, усаженной серебристыми елками

– Нет. Ведь он, бедняжка, ни в чем не виноват. Таким его сотворила природа. Это я должна оберегаться и думать, а не он.

Мы вошли в дом. Его наполняли плотные ароматы поднявшегося пирога, жареной картошки, тушеного мяса. Обед, судя по запахам, Тоня приготовила солидный.

– А вот и вы! – воскликнула хозяйка. – Что так долго?

– Гуляли по усадьбе. Ксюша знакомила меня с обитателями.

– А-а-а! Ну, и как вам наши иностранцы?

– Просто замечательно! Я давно не бывал в столь приятном обществе.

Тоня улыбнулась. В ее ушах, покачиваясь, сверкнули янтарные серьги. Такие носили в Союзе много лет назад.

– Мама, наш гость на диете. Будет только матэ.

– Уф! – слегка обиженно фыркнула Тоня. – Кто же все это съест?

– Ваш муж, сын, – предложил я. – А где они?

– На выставке в Барселоне. Полетели смотреть всякие экзотические фрукты. Мы хотим расширить ассортимент, выращивать фиджойю, папайю, киви. В жизни ведь хочется разнообразия, не так ли?

Она быстро заварила матэ и поставила передо мной коричнево-красный калабас с торчащей из него сверкающий пампильей. Мы поговорили с полчаса о всякой ерунде, я выпил три калабаса и стал прощаться. Ксюша пошла меня провожать.

Гравий скрипел под ногами, тихонько шумел, приветствуя нас, Валентино, колючки звезды топорщились на гладком небе.

– Вы верите в загробную жизнь? – вдруг спросила Ксюша.

– Ты ведь читала мои книги, зачем спрашиваешь?

– Иногда человек пишет одно, а верит в другое.

– Это всегда видно. Обманывать и прятаться можно в двух, трех рассказах. Когда пишешь много и долго, то вранье обязательно вылезает наружу.

– Я иногда думаю, – еле слышно произнесла Ксюша, – неужели человек исчезает бесследно? Ведь в природе все устроено так разумно: листья обогащают землю, земля питает дерево, дерево приносит плоды и новые листья. А разум человека, – такое богатство, целый мир, космос, вселенная, – неужели он пропадает, не оставив следа, уходит на пищу червям!

Она ждала ответа, и ее наивная убежденность в моей мудрости была трогательна и чиста. В ней скрывалась детская вера во все понимающего «взрослого». Я пришел к ней из мира литературы, мира высоких идеалов и преданного служения истине. На полках в салоне стояли зачитанные томики Чехова, Куприна, Бунина, Паустовского. В моем лице она обращалась к ним, и ответ должен был последовать с их уровня. Пока я подыскивал нужные слова, мы подошли к моему домику и тут, в прохладной тишине голанской ночи она призналась мне в любви.

– Вах! – воскликнул Моти. – Вах и еще три раза вах!

– Сначала я полюбила ваши книжки, – сказала Ксюша, – потом стала собирать информацию о вас, искать в Интернете фотографии, интервью, ответы на форумах и в какой-то момент поняла, что люблю вас.

Она виновато улыбнулась.

– Мне ничего не нужно. Я понимаю, что ваша жизнь уже сложилась, и для меня в ней нет места.

Я долго-долго мечтала о встрече с вами, загадывала, как она произойдет, но даже в самых тайных, страшных просьбах к Судьбе не надеялась увидеть вас в моем доме. Когда мама сказала, что вы приезжаете, я сразу поняла, – это ответ. Судьба одобряет мое чувство, иначе бы не послала вас сюда. Но это ответ только мне, для меня. Я люблю вас, и буду любить всегда, вы просто знайте об этом и больше ничего. Ничего больше не нужно.

Что я мог ей ответить? Что!? Я пробормотал какую-то ерунду о том, что такие серьезные вещи лучше обсуждать на свежую голову, с утра, хотя когда еще говорить о любви, если не тихим вечером под звездным небом и далекое уханье сов.

Ксюша ушла, а я сидел на стуле, пока рубашка не намокла от сырости, потом собрал вещи, оставил на столе чек, коротенькую записку со словами благодарности и позорно бежал.

Фары моего автомобиля разрезали пустую глубину ночи, влажная полоса шоссе с белыми разделительными отметками, струилась, точно река. Я ехал на автопилоте, механически нажимая педали и бездумно крутя руль. Перед глазами стояло лицо Ксюши, а в ушах звучали переливы ее смеха. Спускаясь к Иордану, я по ошибке свернул к старому мосту, наведенному сразу после Шестидневной войны. Вместо сплошного покрытия там до сих пор лежат деревянные плахи, связанные между собой проволокой. Передвигаться по нему можно только на скорости десять километров в час, иначе плахи начинают разъезжаться. Я пришел в себя, когда деревянное покрытие зарычало и зашевелилось под колесами. Резко затормозив, я сбросил скорость и вдруг замер, ошеломленный. Искомый поворот романа вдруг возник перед моим воображением. Он был виден так же четко, как железные арки моста. Перебравшись на другой берег, я остановил машину, выскочил наружу и долго ходил в темноте, спотыкаясь о камни и любуясь стоящей перед мысленным взором картиной.

– Жалкий эгоист, – презрительно произнес Моти. – Все в сумку, все для своей пользы.

– Но что я мог ей предложить, чем ответить? Пустыми словами утешения? В такой ситуации самое разумное исчезнуть, и не допустить дальнейшего развития событий.

– Ничтожный трус, – пробормотал Моти. – Ну, и что было дальше?

– Да ничего особенного. Спустя несколько дней пришло письмо без обратного адреса, а в нем мой чек. Жене я ничего не сказал, чек порвал и незаметно выкинул в мусорное ведро. Роман вышел вовремя и теперь живет самостоятельной, отдельной от меня жизнью. Когда я оказываюсь в Галилее, или проезжаю по Голанам, мне почему-то кажется, что меня ждут. Скрипит гравий под легкими девичьими шагами, кивает головой Валентино, электрически посверкивает пампилья в красновато-коричневом калабасе. Может быть, мы еще встретимся. Кто знает…..

– Ты врешь, – сказал Моти, поднимаясь со стула. – Ты все придумал, от начала, до самого конца. Стареющий пень, размечтавшийся о чужой весне. Наверное, ты давно не подходил к зеркалу.

– Да, – сказал я. – Конечно, я все вру. Врал и продолжаю врать. В этом и состоит мое писательское призвание.

Глава третья

НА ПОДСТУПАХ К УСЫПАЛЬНИЦЕ

– Но где же яичница? – громогласно возопил Моти и двинулся на кухню.

Дядя Сэм мыл посуду.

– Я звал вас раз пятнадцать, – сказал он, – да вы так увлеклись беседой, что ничего не замечали. Пришлось поднимать с коек ребят.

– Бедолаги! – Моти вернулся в наш угол и с размаху плюхнулся на стул. – А счастье было так близко, так доступно.

– Глядите, кто пожаловал, – часовой, неслышно сидевший до той поры в углу площадки, подскочил и трусцой побежал к входной двери. Мы перегнулись через парапет. Внизу стоял джип командира роты. Обычно в это время он не приезжал, значит, что-то случилось. Раздался скрежет и лязг отодвигаемой колючей проволоки, которой на ночам щедро окутывали лестничную клетку перед нашей дверью, и на площадке пентхауза возник сам командир.

– Отдыхаете, значит, – спросил он, уставясь на Мотину майку и трусы. – А ну, ты и ты, – он ткнул пальцем в мою сторону, – через пять минут стоять передо мной в полной боевой выкладке. Повторяю, в полной!

Он поднес часы к глазам и добавил:

– Время пошло.

Сказать, что мы оторопели, значит, ничего не сказать. В каждом деле есть неписаные правила, годами сложившиеся традиции, воспринимаемые всеми как объективная, не подлежащая изменениям реальность. Подобного рода фокусы с облачением в полную выкладку практикуются только на курсе молодого бойца. Применяют их также в частях регулярной службы, но никто и никогда не гонял подобным образом немолодых резервистов, к тому же после целого дня, проведенного на крыше. Мы оторопело посмотрели на командира, однако он только постучал ногтем по стеклу часов и бросил:

– Тридцать секунд уже прошли.

Мы бросились в комнатку. Полная выкладка– это значит автоматическая винтовка М16, два магазина с патронами, фляжка, до верху заполненная водой, противогаз, каска, бронежилет, не говоря про брюки, рубашку, толстые носки и ботинки со шнуровкой. Все амуниция была свалена возле кроватей и развешена на спинках стульев. Напялить ее на себя за пять минут казалось невозможным.

Мы уложились в десять. Командир роты, укоризненно покачивая головой, обошел нас раза четыре. Весь наличный состав подразделения столпился на крыше пентахауза и с нескрываемым любопытством наблюдал за ходом действия. Скучна караульная служба, а тут такой неожиданный подарок со стороны начальства!

Остановившись перед нами, командир с минуту раскачивался на носках, выдерживая паузу, достойную лучших традиций шекспировских трагедий. Затем он вытянул правую руку и, направив указующий перст в сторону ботинок, грозно вопросил:

– А где резинки?

На крыше воцарилась абсолютная тишина. По правилам, чтобы концы брючин свободно не болтались, их прихватывают специальными резинками. Сей аксессуар воинской амуниции служит, в основном, для курощения новобранцев, а также для придания бравого вида личному составу во время смотров и парадов. О резинках в боевых войсках, непосредственно соприкасающихся с противником или несущими, как мы, караульную службу, никто никогда не вспоминал. Если командир завел речь о резинках, то значит, что он настроен весьма агрессивно и только ищет повод для наказания.

– Вытащить фляги, – прозвучало следующее указание.

Мы достали фляги. Понятное дело, что за считанные минуты, отведенные на сборы, нацедить из вялотекущей – последний этаж! – струйки целую фляжку попросту невозможно. Командиру сей факт был известен не хуже нашего, но он с плохо скрываемым злорадством заставил нас открутить крышки и, перевернув фляжки донышком вверх, продемонстрировать зрителям редкие капли, оставшиеся в них после дневного дежурства. Сразу после этого ротный разразился набором непереводимых идиом на армейском израильском сленге, самые нежные из которых можно было бы условно обозначить как «аника воин» и «драные портки».

– Вот вы, – он сделал неопределенно пренебрежительный жест в сторону наших, покрытых касками, голов. – Кипы на головах носите, то есть считаете себя религиозными. Ну-ка, объясните, почему во время пасхального седера, упоминая о казнях египетских, отливают вино из чаши?

Моти открыл, было, рот, но ротный, не дав ему возможности ответить, погнал дальше. Вопрос был явно риторическим и в наших ответах командир не нуждался.

– А потому, солдатики вы мои бравые, что не может быть полной чаша радости, когда погибает столько людей. Пусть даже врагов, пусть на войне. А вы, что вы устроили сегодня?

Мы с Моти переглянулись. Понятно….. Арабка нажаловалась.

– Вы решили, что тут Чечня? Зарубите на своих носах, ваша имперская русская ментальность тут не работает. Спрячьте ее подальше, иначе я засажу вас на пару месяцев в тюрьму, подумать о времени и месте. Мы не воюем с мирным населением, пусть оно и враждебно. И не врываемся в чужие дома, и не пугаем детей. Если такое нужно сделать, то решение будет приниматься не на уровне рядовых солдат, и даже не на моем. Понятно? А рядовые солдаты, за проявленную самостоятельность и хамство с завтрашнего дня переводятся на более тяжелую работу. И благодарите Б-га, – тут ротный ткнул рукой в сторону усыпальницы патриархов, – что эта дура не догадалась представить разбитую посуду и порванное белье в качестве доказательства вашей деятельности. Иначе бы сидеть вам сейчас в кутузке и писать подробные отчеты о случившимся. Рембо недоделанные…..

Он еще раз презрительно оглядел нас и ушел. Мы поплелись раздеваться и объяснять соседям, о каком таком инциденте идет речь. Разговоры не стихали до полуночи и прекратились, когда дядя Сэм принялся оглушительно храпеть. Беседовать под аккомпанемент его рулад и присвистов было невозможным.

Утром я проснулся с ощущением надвигающихся неприятностей. Что именно имел в виду ротный, обещая более тяжелую работу никто не знал, но его возможности в отягчении условий службы были практически неограниченными. Мы быстро позавтракали, собрали амуницию и спустились вниз, дожидаться «нун-нуна». Он прибыл вовремя, однако не успели мы с Моти усесться на привычные места, как водитель объявил, что нас двоих он должен отвезти не на старую точку, а к рынку и передать в распоряжение зам. командира роты.

Мы с Моти многозначительно переглянулись. Видимо, нам предстояло патрулировать на рынке, то есть не сидеть на крыше, пусть в утлой, но все-таки тени, а целый день разгуливать между прилавками. Патруль состоял из четырех человек с рацией, а бронежилеты и каски для них были вовсе не пустой предосторожностью. На рынке запросто могли ударить ножом в спину, или запустить исподтишка тяжелой каменюкой по голове. Патрулю разрешалось держать рожок с патронами вставленным внутрь винтовки, что категорически возбранялось всем прочим караульным. Случаи, когда приходилось мгновенно открывать огонь по террористам, были весьма редки, но случались, увы, случались. Поэтому патрулирование, помимо тяжелой работы под солнцем в пропитанной потом форме, представляло собой реальную угрозу для жизни. В патруль обычно снаряжали самих ловких и умелых резервистов, недавно закончивших срочную службу и еще не успевших растерять сноровку. Мы с Мотей к таким не относились, поэтому предполагаемое назначение выглядело злобной местью со стороны ротного.

– Вот же гад, – вымолвил Моти.

– Гад, – подтвердил я.

Однако наши подозрения не подтвердились. Зам. ротного, веселый, всегда улыбающийся младший лейтенант, встретил нас у рынка. Он возглавлял патруль, готовящийся выйти в первый рейд.

– Чеченцы прибыли! – воскликнул лейтенант, когда мы с Моти, гремя амуницией, вылезали из «нун-нуна». С его легкой руки кличка «чеченцы» приклеилась к нам прочно и надолго.

Лейтенант быстро обрисовал задачу. Прошлой ночью кто-то бросил в джип ротного бутылку с зажигательной смесью. Ротный успел выскочить, но машина сгорела дотла. Произошло это на улице, ведущей от рынка к Бейт-Адасса, еврейскому дому, в самом центре арабского Хеврона. В качестве наказания, проезд и проход по улице для арабов теперь запрещен. С самого утра улицу загородили мешками с песком, оставив небольшой проем, и в этом проеме грудью должны встать мы с Моти.

– Учтите, – предупредил лейтенант, – арабы будут стараться пройти через блокпост любыми правдами и неправдами. Наказание само по себе не велико – обходная дорога через переулки всего метров на двести длиннее. Но нет выше удовольствия для арабского мужчины, чем показать всем соседям, что он смог пройти там, где они не сумели. Ну, и гордость от победы над властью. А власть на блокпосте, – тут он почему-то посмотрел на Мотю, – это вы.

Итак, задача простая – проход запрещен. Для всех, вне зависимости от пропусков, справок и удостоверений. Кто бы ни пришел, хоть мэр Хеврона – у вас приказ: не пропускать. Вот тут и пригодится, – теперь он почему-то поглядел на меня, – ваша русская ментальность. Если возникнут проблемы – сразу сообщайте по рации.

Мы заступили на пост, огляделись. Прямо перед нами начинался рынок: большая площадь, уставленная торговыми палатками и прилавками. Рынок, как рынок, только мусора больше обычного и прилавки сильно обшарпаны. Народу на нем пока было мало, продавцы неспешно раскладывали свой товар: помидоры, огурцы, дыни, хурму, персики, бананы, киви – всего не перечислишь. Посетители: три– четыре толстые арабки, в балахонистых галабие и туго схваченных вокруг шеи платках, только присматривались, иногда спрашивая о чем-то продавцов.

Стиль работы мы избрали тот же, что на крыше: я встал в проходе, а Моти уселся за мешками, возле прислоненной к стене дома рации. О сне, расслаблении, отдыхе без каски и бронежилета думать уже не приходилось. Моти сразу начал ворчать под нос, ожидая, как обычно, моего ответа, но тут, впервые за прошедшие недели, началась настоящая караульная служба.

Увидев, что проход загорожен, арабы устремились на штурм. Каждый из них пытался пройти, опустив очи долу и делая вид, будто полностью погружен в свои мысли. Остановленный моим окриком, он широко открывал глаза, напускал на себя вид глубочайшего изумления. Он шел бы себе и шел, размышляя о чем-то важном и дорогом, а тут какие-то солдаты, мешки с пешком…

На мой иврит они не обращали ни малейшего внимания, словно не понимали ни слова. Полнейшая ложь, за тридцать с лишним лет, прошедших после перехода Хеврона в израильские руки, все арабы выучили иврит и весьма бегло на нем изъясняются. Пришлось мне напрячь память и вспомнить зазубренные когда-то несколько арабских слов. Самых простых, необходимых для караульной службы: стой, запрещено, назад, нет прохода.

Услышав звуки родной речи, очередной араб кивал головой и тут же доставал из кармана какую-нибудь бумажку, которую предъявлял мне в качестве пропуска. Поначалу я эти бумажки читал, не потому, что собирался пропустить, ведь приказ звучал совершенно однозначно, а из чистого любопытства. Бумажки были самыми разными, от обыкновенной почтовой квитанции, до удостоверения, утверждающего, что податель сего сотрудничает с полицией.

Просмотрев бумажку, я возвращал ее хозяину и повторял тот же набор арабских фраз. Мужчины, после нескольких возмущенных жестов разворачивались и уходили. Хуже было с женщинами. Они начинали голосить тонкими, истерически взвинченными голосами, наверное, проклиная меня, моих родственников, израильскую армию, государство Израиль и весь еврейский народ. За точный смысл и адрес проклятий я не ручаюсь, поскольку произносились они на арабском, но ярость, текущая из глаз, презрительно искривленные губы, и брызги летящей во все стороны слюны работали не хуже синхронного перевода.

С одной из этих дам у меня чуть не случился конфуз. Здоровенная, даже на фоне прочих, бабища, с лицом цвета лежалой говядины, подошла почти вплотную, держа на руках ребенка. Мальчику на вид было года три или четыре, он лежал на руках у матери, закрыв глаза и бессильно свесив руки. Лоб его покрывала испарина. На вполне внятном иврите бабища объяснила, что возвращается от врача, ребенок болен, живут они во-о-он в том доме, и она просит разрешения пройти.

Я заколебался. В конце-концов, мы же не воюем с мирным населением, пусть оно и враждебно, и не издеваемся над больными детьми. Испарина на лбу, возможно, означает, что у мальчика высокая температура. Ребенку нужно в постель, теплого молока, лекарство. Пока я колебался, арабка стояла, наклонив голову. Я уже было собрался отойти в сторону и пропустить ее, но тут она окатила меня взглядом, наполненным такой ненавистью, что всякое желание идти ей на встречу тут же пропало.

– Запрещено, – сказал я по-арабски. – Нет прохода.

Бабища злобно плюнула мне под ноги, отошла в сторону шагов на пять и резким движением сбросила ребенка на землю. Он, словно того ожидая, тут же пустился бежать к группе мальчишек, кучковавшейся у крайнего ряда прилавков. Теперь стало понятно, отчего на его лбу блестели капли пота.

Разозлившись, я решил про себя, что больше не вступаю ни в какие разговоры, и не рассматриваю документы. Как только очередная фигура, опустив очи долу, приближалась к блокпосту, я останавливал ее решительным окриком, и властным движением руки приказывал заворачивать оглобли. Арабы моментально ощутили смену психологического состояния часового и перестали штурмовать проход.

Теперь мое внимание занимали только мальчишки. Они с гордым и независимым видом то дефилировали мимо блокпоста, то собирались в группки возле угла ближайшего дома, то снова рассыпались по сторонам улицы. Их грубые лица, покрытые угольными точками угрей и огненного цвета прыщами, разодранными до крови бесконечным почесыванием, внушали опасения. Я гнал мальчишек прочь, ведь от этой публики можно было ждать чего угодно: от камня в голову до ножа в спину. Но они не уходили, а, отодвигаясь на пару десятков метров, снова собирались в кучку.

Опасность витала в воздухе, не зря наш патруль выходил на маршрут в полной боевой выкладке и со взведенными ружьями. Я еще раз внимательно оглядел рынок и не поверил своим глазам. Между лотками лихо крутились на велосипедах двое десятилетних мальчишек в кипах и цицит навыпуск. Их длинные пейсики развевались за спинами, точно ленточки от бескозырок. Один из них круто затормозил, взял лотка помидор, и что-то спросил у продавца. Тот взмахнул ладонью, подтверждая мизерность цены, но мальчишка отрицательно покачал головой, и покатил дальше.

– Это дети поселенцев, – сказал Моти. – Чувствуют себя, как рыбы в воде. Еще бы, они ведь родились в Хевроне, выросли на этих улицах.

– Но куда смотрят их родители? Ведь тут убивают!

– Я знаю, куда они смотрят? – сказал Моти, и вдруг вскочил со своего места.

– Это еще что такое? – он провел пальцами по рукаву гимнастерки и скривился от отвращения.

Пальцы были густо перепачканы желто-коричневой слизью. Мы задрали головы вверх. Прямо над Моти, уцепившись за выступающий из стены камень, сидел голубь. Оттопырив хвост, он выпустил еще одну порцию слизи, оторвался от стены и упорхнул за крышу противоположного дома. Второй заряд угодил прямо на приклад Мотиного М-16. Разразившись самыми недостойными ругательствами, Моти вытащил из кармана тщательно уложенный сверток туалетной бумаги, и принялся оттирать рукав и боевое оружие.

– Не матерись так низко и грязно, – сказал я, пытаясь утишить горе товарища. – Это ведь хорошая примета, к счастью.

– Тебе бы такое счастье, – огрызнулся Моти. – И вообще, твое время вышло, дай-ка я тебя сменю.

Я пересел в тень, а он загородил собой проход. Проверка моего счастья длилась довольно долго. То и дело мы посматривали на выступ в стене, ожидая появления голубя. На всякий случай я приготовил несколько камушков, чтоб шугануть счастьеносителя, но он так и не появился.

Смену часового арабы заметили не сразу. Только минут через пятнадцать перед блокпостом снова зашуршали предъявляемые бумажки мнимых удостоверений, гневно замахали руками мужчины, злобно заверещали женщины.

Надо отдать Моте должное, он оказался куда решительней меня и спустя полчаса, убедившись в неколебимости часового, арабы схлынули. Мы уже собрались завести один из тех ничего не значащих разговоров, которые так славно скрашивают караульство, когда к блокпосту подошел слепой. В руках он держал длинный прутик, которым постукивал по стене дома. Стены покрывал слой липкой коричневой грязи, их никто никогда не мыл, поэтому стук палочки получался приглушенным. Пунцовые веки слепого, казалось, были выворочены наружу, бледные губы искривлены гримасой жалобной покорности, волосы всклокочены. От него исходил тяжелый запах пота и мочи. Слепой уперся в мешки с песком и недоумевающе замотал головой.

– Проход закрыт, – объяснил Моти, отворачивая нос в сторону.

– Я тут живу, – забормотал слепой, – тут через три дома. Пустите, пустите, пожалуйста.

Мы с Мотей переглянулись. Для зрячего обход через соседние переулки пустяковое дело, но для слепого… Грозное начальство каталось на новом джипе где-то далеко, да и вообще, мы не воюем с мирным населением.

Моти отошел в сторону.

– Иди, дед.

Тот благодарно махнул головой, обогнул мешки, снова приблизился к стенке, стуканул по ней прутиком, и двинулся дальше. С минуту мы с Мотей провожали его взглядами, а потом отвернулись и чувством выполненного доброго дела, снова принялись озирать рынок.

Сзади раздался крик. Слепой приплясывал метрах в тридцати от нас, у начала переулка. Веки его уже не отливали пунцовым, а движения были движениями вполне зрячего человека. Увидев, что мы обернулись, он сделал международный жест, означающий процесс совокупления, в котором пассивной стороной были, по его мнению, мы с Моти и бегом скрылся в переулке.

– Вот гад! – сказал Моти. – Он веки специально вывернул, а мы, дураки, ушки развесили.

Не успели мы обсудить собственную лопоухость, как из переулка донесся шум мотора, и оттуда выскочил джип командира. Мнимый слепой сидел на заднем сиденье рядом с резервистом из второго взвода. Видимо после ночного происшествия командир опасался ездить в одиночку. Резко затормозив, он остановил джип возле блокпоста, пружинисто выскочил, подошел к нам.

– Как служба идет, чеченцы?

Слухи и клички в нашей армии распространяются с быстротой радиоволны. Кто-то уже успел брякнуть в трубку о прозвище, и оно моментально докатилось до начальства.

– Идет понемножку, – ответил Мотя.

– А вот этот тип, – он указал подбородком на мнимого слепого, – как через вас просочился?

Моти объяснил. Командир выслушал его объяснение, нервно постукивая пальцами по краю бронежилета. На рукаве его гимнастерки чернели несколько дырочек, следы брызг от зажигательной смеси.

– У вас, ребятки, – сказал командир, – есть проблема с моральными качествами. Не отрегулированы у вас качества. С кем, когда и в какой пропорции – вот над чем нужно работать. Как сказали наши мудрецы: тот, кто милостив к жестоким, как правило, жесток с милосердными. Именно так у вас и получается.

Он посмотрел на меня, потом перевел взгляд на Моти, потом снова на меня.

– Я могу, конечно, отдать вас под суд за нарушение приказа в боевой обстановке…..

Тут он замолчал, предоставляя возможность моему и Мотиному воображению нарисовать картину возможных последствий такого решения. Картина выходила весьма мрачной. Нарушение приказа в боевой обстановке дело серьезное, тут ухудшением условий прохождения службы не отделаешься.

– Ладно, – сказал командир. – С завтрашнего дня будете дежурить в Пещере Праотцев. Может их святое воздействие окажет облагораживающее влияние на ваши беспутные русские души. Но сегодня, – он погрозил указательным пальцем, – если хоть одна живая душа проникнет через блокпост….

Не договорив, он с места, точно лев, запрыгнул в джип, отогнал его задним ходом до переулка, резко развернулся, немилосердно визжа покрышками, и укатил в сторону полицейского участка. Сквозь шлейф пыли виднелась подпрыгивающая на заднем сиденье фигурка мнимого слепого.

Моти ринулся в проход между мешками, словно Матросов на амбразуру.

– Ни одна сволочь, – пробормотал он, упираясь руками в мешки и перегораживая проход, – ни одна сволочь…..

Но сволочи больше и не пытались. Выражение наших физиономий говорило больше, чем предостерегающие оклики. Даже мальчишки пропали, рассеявшись среди рыночной толпы.

День тянулся медленно и мучительно. Хотелось пить, горячая вода из фляжки не утоляла жажды. Солнце пекло немилосердно. Рыжий базар действительно вонял козлом. Сидение на крыше теперь представлялось санаторным отдыхом, приятным и радостным времяпрепровождением.

Вечернее, сладостное обмирание после душа на прохладном ветерке, тоже оказалось испорченным. В эту ночь мне выпало дежурить с трех до четырех, а Моти с двух до трех. Времени покейфовать над чашечкой кофе не оставалось, смыв грязь и пот и наскоро поужинав, мы завалились спать.

Кто не заступал в караул в три часа утра, тот не знает, что такое воинская служба. Проснувшись от резкого толчка в плечо, я несколько мгновений не мог сообразить, где нахожусь. Моти наклонился над койкой и шептал, безжалостно сотрясая мою не выспавшуюся плоть:

– Вставай, ядрена копоть, вставай, сколько можно дрыхнуть!

Большая светящаяся стрелка часов накалывала цифру одиннадцать, маленькая любовно прижималась к тройке. Жить не хотелось, хотелось только спать. Но чувство воинского долга, в сочетании с безжалостной рукой напарника, спешащего сдать вахту и завалиться еще на пару часиков, сделали свое дело. Я оттолкнул Мотю и, стараясь не шуметь, потащился в туалет.

Здание Усыпальницы лучилось, точно подсвеченный изнутри янтарь. Среди кромешной тьмы, плотно окутавшей Хеврон, оно казалось чем-то ирреальным, будто корабль инопланетян, приземлившийся на вонючей помойке. Стояла глухая тишина, нарушаемая редким перебрехом собак. Окрепший ветер, вместо освежающего прикосновения, остро леденил. Ежась, я расхаживал взад и вперед по пятачку пентхауза, не в силах оторвать глаз от космического зрелища Пещеры Патриархов.

На следующее утро нас привезли ко входу в еврейскую часть Усыпальницы, и сдали под начало старшины, командующего караулом. То, что называется усыпальницей, представляет собой огромное сооружение, возведенное царем Иродом над пещерой, в которой, по преданию захоронены четыре супружеские пары. Чтобы попасть в здание нужно подняться по широкой лестнице, на высоту примерно пятнадцати метров. Пол здания, выложенный огромными плитами из блестящего от старости камня, является потолком первого этажа, закрытого для посещений. Вход в пещеру расположен именно там, где-то далеко внизу, но туда, судя по рассказам, после строителей Ирода уже никто не спускался.

Здание сложено из гигантских шершавых блоков, края которых оплыли от времени. Меня с Моти поставили на входе, проверять посетителей еврейской части. Задача, прямо скажем, далекая от боевой. Еврейские посетители – поселенцы из Кирьят-Арба или туристы, опасности не представляли, вели себя смирно, раскрывая по первому требованию сумки и рюкзачки. Было, правда, несколько заядлых поселенцев в больших вязаных кипах и с выражением непримиримой гордости на лицах. Проверке они подчинялись неохотно, и язвительно кривя губы, всем своим видам показывали, что процедура сия оскорбительна и незаконна.

– Послушай, брат, – сказал одному из них Моти, когда тот уж особенно презрительно скривился. – Я ведь только резервист. Тебя через пару месяцев тоже призовут, поставят где-нибудь и прикажут копаться в чужих сумках. Если ты хочешь протестовать, иди к моему начальству. Но со мной то зачем воевать?

Поселенец примирительно улыбнулся и протянул свой рюкзачок. Эту же тираду Моти произнес перед каждым из «недовольных». Не могу сказать, что проблемы на этом кончились, но нести службу нам стало куда спокойнее.

Поток посетителей бурно струился рано утром, перед началом молитвы, часам к десяти превращаясь в тоненький ручеек, узкую блестящую полоску, толщиной в карандаш. Днем приезжали туристы. Напуганные поездкой через арабские деревни в автобусе с бронированными стеклами, они вели себя тише самых тишайших овечек, взирая на армию с благоговением и благодарностью. Во второй половине дня, перед полуденной и вечерней молитвами, карандаш снова превращался в поток. Но, в общем, служба оказалась несложной, а прохлада, сохранявшаяся под массивными сводами усыпальницы даже в самую жестокую жару, делала ее почти приятной.

Маета проверок не располагала к ведению сердечных бесед, зато вокруг было на что посмотреть. От царя Ирода сохранились только стены, а от двухвекового присутствия крестоносцев не осталось даже следа. Внутренность громадного здания была переделана в соответствии с арабскими представлениями о красоте. Стены были выкрашены салатового цвета краской, двери и решетки – ярко-зеленой. Разного рода архитектурные излишества, вроде кокетливых черных куполов над какими-то крышками, опирались на арки из бежевого мрамора. Арки, в свою очередь, стояли на мраморных же бело-желтых колоннах, а колонны на розовых основаниях. Стены на высоту двух метров были покрыты чередующимися коричневыми и салатовыми полосами. Люстры представляли собой чрезвычайно затейливое нагромождение проволок, рожков, прутиков, и цепочек. Эти великолепные безобразия крепились длиннющими цепями прямо к потолку, высоченным сводам, выкрашенным в бледно-голубой цвет. Сходящиеся арки этих сводов были тщательно выделены коричневой краской, ей же было грубо изображено солнце в точке схождения арок. В общем, весь ансамбль напоминал работу деревенского художника примитивиста, которому по оплошности дали раскрасить Дворец Пионеров.

В большом зале, называемом залом Исаака и занимающем львиную долю здания, молились арабы. Евреев туда пускали только по большим праздникам. В зале возвышались четыре надгробия: каменные параллелепипеды, облицованные полосами из коричневого и бежевого мрамора, увенчанные высокими черными крышами, напоминающими треугольные крыши домов. Надгробия эти символизировали могилы патриархов. Никакого реального отношения к могилам они не имели, ведь пещера находилась внизу, на глубине пятнадцати или двадцати метров, и в каком месте располагались реальные захоронения никто не знал.

Евреям выделили часть двора и бывшие подсобные помещения. Над двором натянули сетку, помещения переоборудовали под маленькие, человек на тридцать каждая, синагоги. За несколько дней караула мы стали узнавать в лицо постоянных посетителей, приходивших из Кирьят-Арба, и Бейт-Адасса. Среди них оказались двое наших бывших соотечественников.

В одно из утр, завидев старушку, осторожно вышагивающую по скользким плитам, Моти заметил:

– Бабулю можешь не проверять. У нее в сумочке только молитвенник, очки и бутылочка минеральной воды.

Я тоже запомнил бабулю. Вид у нее был умильный: платье строгого покроя, ровное, покрытое старческим румянцем лицо, пепельные волосы, посверкивающие из-под аккуратно повязанной косынки. Косынка темно-синей расшитой серебром ткани, удивительно гармонировала со спокойными, глубокими глазами бабули.

– Спорим, что она учительница, – предложил Моти, жестом приглашая бабулю проходить, не предъявляя сумочки.

– И спорить нечего, – сказал я. – Конечно учительница. Она одевается, как училка, ходит как училка и выглядит, как училка.

– Откуда в тебе такая уверенность? – удивился Моти.

– Откуда!? Моя мама учительница, жена учительница, теща учительница. Я этих училок за версту чую.

– Какие славные мальчики! – произнесла бабуля, останавливаясь в проходе. – И говорят по-русски. Как приятно.

Я и Моти покраснели. Бабуля поймала нас на горячем, и хоть ничего предосудительного не было произнесено, но, привыкнув безнаказанно болтать о чем угодно, не стесняясь окружения, мы утратили бдительность, и сей факт, сам по себе был неприятен.

– А что вы преподавали? – попробовал спасти положение Моти.

– Русский язык и литературу. Почти сорок лет.

Счастье было так близко, так доступно. И Моти немедленно пошел в атаку.

– А вот, – он ткнул пальцем в мою сторону, – перед вами известный писатель. Созданные им произведения уже изучают в еврейских школах России. Вам не попадались его книги?

Моти толкал меня перед собой, словно стюардесса тележку с напитками.

– Как вас зовут? – спросила бабуля, повернувшись в мою сторону.

Я представился.

– Нет, – она отрицательно покачала головой. – Мне ваши книги не встречались. Но, честно говоря, в последние годы я уже не слежу за новинками. Да и читать художественную литературу практически перестала. Читаю только такие книги.

Она приподняла руку, показывая небольшой, обтянутый коричневой кожей молитвенник и такого же формата Пятикнижие.

– Меня зовут Полина Абрамовна, – продолжила бабуля. – Я третий год в Кирьят-Арба. А в прошлой жизни жила за Уралом, в Кургане. Слышали о таком городе?

– Нет, – Моти скорбно склонил голову, искренне сожалея о том, что из его поля зрения ускользнул столь крупный культурный и технический центр.

Полина Абрамовна усмехнулась. С чувством юмора у нее было все в порядке.

– Это небольшой городок за Челябинском. Тихое, спокойное место. А вы, – она указала рукой на дымящийся стакан кофе, поставленный Моти у стены, – прямо тут и завтракаете?

Моти подхватил с каменных плит пола стакан, и слегка пригорюнившись, поведал:

– Служба такая, солдатская. Недосыпаем, недоедаем. Кофе приходится пить прямо на посту. А что делать, – он картинно похлопал рукой по винтовке, – есть такая обязанность, родину защищать!

Вот артист! Сегодня утром он умял два здоровенных бутерброда с консервированным тунцом и выхлебал литровую чашку чая. Бутерброд Моти щедро обмакивал в банку с хумусом, посыпая его перцем, и это сочетание пищевых продуктов пробудило в нем неусыпную жажду. Осушив две фляги с водой, свою и мою, он решил залить пылающий в желудке костер стаканом крепчайшего кофе. Назвать такое состояние недоеданием, мог или отъявленный враль или человек с истинно артистической натурой. За секунду войдя в роль некормленого солдата, Моти как будто осунулся и в его глазах загорелись голодные огоньки.

– Бедные мальчики, – сочувствующим тоном произнесла Полина Абрамовна и двинулась на женскую половину.

– Пожалеть на словах всякий может, – шепотом произнес Моти. – А вот реально помочь голодному солдату….

– Голодное трепло, – сказал я. – Если ты будешь так лопать, то скоро в бронежилет не влезешь.

– Вот и замечательно, – ответил Моти, охватывая губами край стакана. Изрядно отхлебнув, он заметил с изрядной долей сожаления.

– Нет, чтоб коржиков испечь для голодных защитников отечества. А про жилет ты не беспокойся, выдадут новый, более просторный. Была бы шея, а хомут….

Он выразительно покрутил головой, как бы показывая на какое место израильская армия приспособила хомут.

Наш пост располагался у самого входа в усыпальницу. Закончив досмотр, посетители оказывались в коридоре с высоким сводчатым потолком. Пройдя по блестящим от прикосновения сотен тысяч подошв плитам, они попадали во внутренний двор. По существу, посетители проходили сквозь один из этажей здания, а стены коридора представляли собой несущую конструкцию, сложенную еще рабами Ирода. До высоты двух метров стены покрывал тусклый от старости мрамор. Когда-то, наверное, он блестел и лучился, но сейчас его поверхность напоминала пожелтевшую от времени слоновью кость. Мрамор приятно холодил даже через бронежилет, и мы при первой возможности притирались к нему всеми возможными участками тела.

– Вот сейчас я понимаю Антея, – заявил Моти, ухитрившись прилепить к стене не только спину и задницу, но и руки с ногами. В такой акробатической позиции он выстоял минут десять и, оторвавшись, с шумом выдохнув воздух.

– Хорошо, – сказал он, счастливо улыбаясь. – Пробирает до самых костей. Интересно, когда ротный вещал про облагораживающее влияние, он имел в виду эту прохладу?

– Смотри, не простудись, – предупредил я.

– Простуда от святости? – иронически поднял брови Мотл. – Или святая простуда?

– Святая простота.

– Знаешь, о чем я думаю? – Моти уселся на пол и с удовольствием вытянул ноги. – Ведь все это огромное здание есть не что иное, как метрика, свидетельство о рождении.

– Если свидетельство, то, скорее, о смерти, – сказал я.

– Писатель, а тупой, – хмыкнул Моти. – Я имею в виду метрику не личности, а народа. У какой еще нации есть такое могучее, – тут он похлопал ладонью по мрамору, – незыблемое доказательство ее причастности к своей земле. Мы тут не чужие, вот они, наши прародители.

– Именно поэтому нас и гоняли по всему свету почти две тысячи лет.

– Не поэтому, а совсем из-за другого. А в метрике, что обычно указывают? Имена родителей новорожденного, их национальность, место проживания. У нас же, – тут он снова хлопнул по мрамору, – это не просто написано, а построено, запечатлено в камне. Вот у русских, или французов, или британцев, есть у них такая метрика?

– Э-э-э… – недоумевающе протянул я. – Видишь ли, евреи, как мне кажется, единственный народ, точно знающий от кого он произошел. У всех остальных под нацией подразумевается исторически сложившийся этнос, проживающий на определенной территории…

Но Моти не дал мне договорить!

– О, Иосиф! – вскричал он, вздымая руки горе. – Не забыто твое учение, не стерся твой язык.

– Причем тут Иосиф? – спросил я. – Иосиф похоронен под Шхемом, а мы в Хевроне.

– Не тот Иосиф, – поморщился Моти. – Иосиф Виссарионович. Воплощение беспричинного зла.

– Беспричинного?

– Конечно. Для того, чтоб удержать власть и подавить оппозицию не нужен был такой размах террора. Хватило бы куда меньшего количества жертв. Но Иосифа влекло зло само по себе. Так же, как и арабов. Ведь стоит им только захотеть мира, наше правительство подпишет с ними любой договор. И жизнь у них, со всех точек зрения, станет сытнее и спокойнее. Но фокус состоит в том, что им не нужны ни покой, ни мир.

Так, философствуя и пикируясь, мы славно провели время от восхода до заката. На следующий день Полина Абрамовна, проходя через наш кордон, поставила перед Мотей целлофановый пакет, наподобие тех, что бесплатно раздают в супермаркетах. Из пакета разливалось дивное благоухание свежевыпеченных коржиков

– Это вам, – сказала она. – Чтоб веселей служилось.

Моти смутился. Изображать нахала и разбитного парня на словах у него получалось куда убедительнее, чем на деле.

– Я… собственно, – забормотал он, – не имел в виду и вообще….

– Берите, берите, – сказала бабуля. – Вы такие славные мальчики. Напоминаете мне сына. Если бы он дожил до ваших лет, тоже бы стоял где-нибудь в карауле и пил пустой кофе.

Мотя покраснел. Сам того не подозревая, он приотворил дверь в затаенную комнату боли, выпустив на свободу демона воспоминаний.

– Я взяла в библиотеке ваши книги, – Полина Абрамовна остановилась напротив меня и внимательно рассматривала, словно диковинную птицу. – Кое-что прочла, почти все просмотрела. Вы хорошо пишете.

– Спасибо.

– Но кое-что я обязана вам сказать.

В голосе бабули прорезались учительские нотки. Она, видимо, снова почувствовал себя учительницей, разбирающей сочинение подающего надежды ученика.

– В ваших рассказах и повестях всегда присутствует второй план. Впрочем, я даже затрудняюсь назвать его вторым. Он настолько торчит из-под первого, что иногда мешает основному повествованию. Как технический прием это вполне допустимо. Плохо другое: чтобы понять этот план, нужно обладать запасом знаний не доступным обыкновенному читателю.

– Да, – многозначительно молвил Моти, – он не прост. Над текстами нашего уважаемого друга необходимо работать. Работать! – Моти поднял вверх указательный палец и покачал им, словно угрожая нерадивым читателям.

– Я с вами не согласна, – сказала бабуля. – Всевышний приказал нам трудиться над священными текстами. Но ни в Пятикнижии, и ни в одной из книг пророков, не сказано, что я должна тратить время и силы, разгадывая намеки нашего уважаемого друга.

Я молчал. Моти войдя в роль моего секретаря или литагента завел с Полиной Абрамовной оживленную беседу о творчестве «нашего уважаемого друга». Удивительным в ней было то, что Моти с грехом пополам одолевший пару рассказов, вел себя так, будто знал наизусть все, вышедшее из-под моего принтера.

– Так что же вы нам посоветуете? – спросил он минут через десять.

Его «нам» умиляло.

– Я понимаю, – сказала бабуля, – что сегодня модно начинять произведения всякого рода аллюзиями и реминисценциями. Но всему есть предел. Нужно стремиться не усложнять сочинение, а упрощать. Всегда помнить о кажущейся простоте пушкинской «Метели» или о коллизии лесковского «Тупейного художника». Если бы современные авторы удерживали перед мысленным взором классические тексты, это бы очень обогатило их произведения.

– Но ведь Пушкин писал почти сто пятьдесят лет тому назад, – возразил Моти. – С тех пор все переменилось. Эпоха, дыхание, ритмы. Да и кроме русской, существуют другие, не менее богатые литературы. И в каждой своя традиция.

– Да, – кротко согласилась Полина Абрамовна. – Конечно, существуют. Я, например, очень люблю Маркеса и Пинчона. Вот вы и попробуйте написать так, чтобы первый план был подобен пушкинскому, а второй нагружен, как у Пинчона. Но не навязчиво, аккуратно. Если читатель не заметит второго слоя, он должен полностью удовлетвориться первым. И тогда тот, кто заметит дополнительный смысл, почувствует себя кладоискателем, обнаружившем клад в собственном огороде. Если же хотите прослыть оригинальным, то попробуйте построить книгу так, чтобы каждая глава соответствовала одному из свойств человеческого характера. Десять глав – десять свойств: гнев, зависть, предательство, любовь, щедрость.

– Хорошо, – важно произнес Моти, – ваш социальный заказ принят.

– Ну, – возразила Полина Абрамовна, – это не нам решать. Ваш уважаемый друг все время молчит. Наверное, он не согласен.

Пришла моя очередь вступать в разговор. Но продолжать его в таком тоне у меня не было ни малейшего желания. Поэтому я произнес несколько забавных фраз, обратив все в шутку. Полина Абрамовна улыбнулась, и пошла на молитву.

Выяснять отношения с Мотей я не собирался. Не успели стихнуть бабулины шаги, как он сообразил, куда завела его актерская жилка. Повернувшись лицом к входу, Моти вдруг принялся яростно проверять свою винтовку. Обнаружив мнимую неисправность, он быстро разобрал М13, аккуратно сложив составляющие части на пол у стены и начал заботливо протирать. В первый раз за совместно прожитые две недели я обнаружил в нем столь трепетное отношение к оружию.

На Моти я не обижался. Подобно ему, в каждой новой встрече я пытаюсь выстроить разные отношения. С Моти мне было приятно валять дурака, предоставив своему напарнику роль доморощенного философа-всезнайки. Разница между нами состояла в том, что артистическая натура Моти заставляла его менять маски со скоростью престидижитатора, в зависимости от того, куда понесет его минутный интерес, я же старался придерживаться одного стиля до полного завершения ситуации. Наблюдать, как мотает Моти кривая перевоплощений, было одним из невинных развлечений моей резервистской службы. Когда Моти слишком увлекался, я, подыгрывая, возвращал его к ипостаси философа, потому, что в ней он был наиболее забавен. Кому-то такая манипуляция может показаться не слишком порядочной, но вред от нее был нулевым, ведь Моти все равно нацеплял бы на себя ту или иную маску. Так почему же не развлечься?

В синагогах Усыпальницы одновременно молилось несколько групп. Все они начинали и заканчивали примерно в один и то же час. Но были и такие, что молились, когда придется. Как правило, их составляли туристические группы, ведь для туристов молитва у гробницы патриархов редкое и волнующее событие. Постоянные жители Хеврона и Кирьят-Арбы приходили в свое, годами не изменяющееся время. Но все-таки, случались исключения.

Пока Моти любовно перетирал части винтовки, к нам подошел поселенец. Ошибиться было невозможно, на это прямо и однозначно указывал его вид. Лохматая борода, большая вязаная кипа, белая рубашка навыпуск, оттопыренная сбоку в районе пояса, там, где висит кобура с револьвером, потертые джинсы, и сандалии на босу ногу. Лет ему было под шестьдесят, борода обильно проросла серебром, но загорелое лицо, с тонкими лучиками морщин возле глаз, сохранило живость и энергию молодости.

– Ребята, – он говорил по-русски, с едва уловимым московским акцентом, – десятого не хватает. Я вижу, вы с кипами на головах, а нам в группе как раз одного не хватает.

– Нельзя, – развел руками Моти. – Служба. Я бы с радостью, но, сами понимаете.

– А если ты в туалет на десять минут отлучишься? – продолжил бородач, – начальство накажет?

– За туалет не накажет, – ответил Моти. – Хождение в туалет есть оговоренное уставом право каждого бойца.

– Смотри, какой абсурд, – сказал бородач. – На армейской шкале ценностей благодарность Всевышнему располагается ниже, чем мочеиспускание. Тебе, религиозному человеку, это не кажется диким?

– Послушай, брат, – включил Моти отработанную версию. – Я ведь только резервист. Что прикажут, то и делаю. Если ты хочешь протестовать, иди к моему начальству.

– Знаешь, кто так рассуждал? – спросил бородач.

– Кто?

– Неужели не помнишь? Они тоже говорили – я только выполнял приказ.

Моти поперхнулся.

– Ну, ты даешь, брат! Сравнил, однако. Где лес, а где медведи?!

– Я сравниваю не ситуацию, а человеческие качества. Каждого человека Всевышний ставит перед определенным испытанием. У кого оно большое, у кого маленькое. И надо благодарить Б-га, что наши испытания столь незначительны.

– В последнее время, – меланхолически заметил Моти, – все пытаются со мной завести разговор о моральных качествах. С чего бы?

– Видимо пришло время подумать на эту тему, – ответил бородач. – Всевышний ежедневно посылает нам знаки. Умный прислушивается, а не очень умный продолжает стучать лбом о стенку, пока кровь не закапает.

– Убедил, – сказал Моти. – Но не больше, чем десять минут. А ты, – он посмотрел на меня, – если ротный появится, скажешь, что от стряпни нашего повара я из туалета не вылезаю. Пусть проверяет.

Он вернулся через двадцать пять минут. Маска поселенца плотно сидела на его лице.

– Нам ведь с тобой полагается отпуск? – спросил он, еще не успев остановиться.

– Ты бы лучше просил, не появлялся ли ротный, – сказал я.

– Ротный не появлялся?

– Пока нет.

– Так вот, насчет отпуска. Моше приглашает нас провести субботу у него, в Бейт-Адасса.

– Кто такой Моше.

– Как это, кто? – удивился Моти. Можно было подумать, что речь идет о пророке Моше.

– Я не обязан знать всех твоих знакомых по имени Моше.

– Мы же с ним разговаривали десять минут назад.

– Не десять, а полчаса, – сказал я. – И благодари Всевышнего, что ротный тебя не застукал. А субботу я предпочитаю проводить вместе с семьей.

– Хозяин-барин, – согласился Моти. – Куда хочешь, туда и кати. Но я уже принял приглашения, и за тебя тоже.

– Тебе не кажется, что в последнее время ты стал слишком часто выступать от моего имени. Какие книги писать, с кем субботу проводить.

– Извини, – Моти сник.

– И вообще, все это не более, чем прекрасные прожекты. Судя по отношениям с ротным, он никуда нас не отпустит.

– Права не имеет! – встрепенулся Моти. – Нам положен минимум один выходной. Пусть дает!

– Посмотрим, – сказал я.

После полудня в усыпальницу заглянул ротный. Он совершал свой обычный обход постов и вовсе не собирался задерживаться возле нас, но Моти, многозначительно кашлянув, перегородил ему дорогу.

– В чем дело? – устало спросил ротный.

– Сегодня четверг, – сказал Моти. – Завтра пятница. Мы хотим отпуск.

– Я тоже хочу, – сказал ротный.

– Мы уже две недели без отпуска, – настаивал Моти. – Скоро служба закончится.

– Еще не скоро.

– Так все-таки….

– Нет проблем, – ротный улыбнулся. – Таким бравым воякам действительно полагается отдых. Итак, вы убываете в отпуск завтра, в три часа дня, а возвращаетесь в воскресенье, к семи утра.

Он улыбнулся улыбкой Люцифера.

– Командир! – возразил Моти. – Последний автобус перед субботой уходит из Иерусалима около четырех. За час домчаться туда из Хеврона практически невозможно. Брать такси из Иерусалима до Тель-Авива или в Реховот стоит безумные деньги. И обратно, к семи утра, никак не успеть, первый автобус на Иерусалим выходит не раньше шести.

– Это ваши проблемы, – снова улыбнулся ротный. – По мне, хоть

вертолетом добирайтесь, но чтобы в семь я видел вас на этом самом месте.

Он указал пальцем на плиту под ногами Моти, отодвинул его в сторону и ушел.

– Здоровый лось, – сказал Моти, потирая плечо. – Смел меня, как пушинку.

– Не лось, а гад, – возразил я.

– Гад, размером с лося, – подытожил Моти. – Так что делать будем?

Делать, действительно, было нечего. В таких условиях уезжать домой не имело смысла, и ротный это прекрасно понимал.

– Как увидишь Моше, – сказал я, – передай, что мы с благодарностью принимаем его приглашение.

На следующий день, ровно в три часа дня, мы покинули территорию части и бодрым шагом направились к автобусной остановке. Остановка находилась неподалеку от усыпальницы, и рядом с ней постоянно дежурил наряд из ребят соседнего взвода.

– В отпуск собрались? – завистливо спросил один из них.

– Угу, – кивнул Моти.

– Автобус на Иерусалим ушел пять минут назад. А попутки вряд-ли дождетесь, в это время все уже по домам сидят.

– Б-г поможет, – философски ответил Моти. – Максимум доберемся пешком.

– Пешком?! – изумленно вытаращил глаза часовой.

– Пешком, – невозмутимо подтвердил Моти.

Пройдя остановку, мы миновали пустой рынок – у арабов по пятницам, как у нас по субботам, все закрыто – прошли мимо нашего бывшего блокпоста, поднялись по забирающей вверх улице, и спустя пять минут оказались перед Бейт-Адасса. Большое здание располагалось ниже улицы, так, что его крыша приходилась почти на уровне глаз пешеходов. Мостик, ведущий к входу, закрывал блокпост с двумя часовыми.

– Вы куда собрались, парни?

Темные очки скрывали выражение глаз часового. На плохо выбритом лице белели полоски плохо впитавшегося крема против загара.

– В гости, – сказал Моти.

– А служба?

– А мы в отпуску.

– Сюда в отпуск? – не поверил часовой.

– А то куда же, – сказал Моти. – Ты охраняй наш сон получше, и чтоб за всю субботу ни одного камня по окнам, понял?

– Сумасшедшие, – сказал часовой и отдвинулся, освобождая проход.

Мы протопали по мостику, и вошли в здание.

– Моше сказал – первая квартира налево. Но где тут лево? Я вижу только прямо и направо.

Длинный прохладный коридор, пронизывающий здание, заканчивался небольшим двориком. Там плескалось оранжевое, безумное солнце. В желтых стенах коридора с правой стороны виднелись две двери, левая же была глухой. Стены недавно красили, на плинтусе из плиток коричневого мрамора, еще не успела набраться пыль.

– Давай спросим у соседей, – предложил я.

Мы постучались в первую дверь. Один раз, другой. После третьего дверь распахнулась. На пороге стоял десятилетний мальчишка. Сдвинутая набок кипа, длинные пейсы до ключиц, оранжевая футболка, побелевшие от стирок шорты из джинсовой ткани и кожаные сандалии на босу ногу. Я узнал его сразу: это был велосипедист, бесстрашно катавшийся по арабскому рынку.

– Здравствуй. Мы ищем Моше.

– Здравствуйте. А какого? Тут их четыре.

– Того, кто говорит по– русски.

– А-а-а, – понимающе протянул мальчишка. – Тогда вернитесь на мостик, посередине есть отход направо, спуститесь вниз и попадете прямо к Моше.

Точно, от середины мостика сбегала вниз крутая лестница. Ступени и перила были аккуратно выкрашены в черный цвет, рифленое железо под ногами не давало скользить подошвам. В такой же черный цвет была выкрашена дверь, в которую мы уперлись, дойдя до конца лестницы.

– Моше? – женщину, отворившую дверь я видел несколько раз в усыпальнице. Выглядела она типичной религиозной поселенкой: цветной, небрежно повязанный платок на голове, свободная блузка, юбка до самой земли.

– Вы наши субботние гости! Заходите, заходите!

В квартире работал кондиционер, и волна холодного воздуха накрыла нас с головой.

– Меня зовут Мирьям.

Выглядела она куда моложе Моше, а чертами лица походила на уроженку йеменской общины. Ее иврит звучал абсолютно натурально, видимо, для нее он был родным языком. Узкие, длинные пальцы, унизанные по обычаю восточных общин разного вида кольцами, быстро поправили платок, одернули юбку.

Мы представились.

– Очень, очень приятно. Моему мужу редко выпадает разговаривать по-русски, – она смущенно улыбнулась. – Я, правда, перед свадьбой обещала ему выучить ваш язык, но сами знаете, чего стоят предсвадебные обещания.

Мирьям звонко рассмеялась. Мы заулыбались.

– Моше у себя в комнате, я провожу.

Квартира впечатляла – высокие, шестиметровые своды, толстенные стены, блестящий пол из полированного мрамора. Судя по всему, субботняя уборка недавно закончилась, на глубоких подоконниках еще блестели капельки воды. Комната Моше была уставлена стеллажами от пола до самого потолка. Возле огромного стола, заваленного бумагами, стояла высоченная стремянка, как видно на ней хозяин добирался до верхних полок. Моше сидел в кресле, спиной к двери, рассматривая под увеличительным стеклом черепок терракотового цвета.

– Вы только взгляните, – воскликнул он, протягивая нам черепок. – Сегодня утром я проходил мимо арабского кладбища, и на куче свежей земли увидел что-то подозрительное. Судя по всему – это часть сосуда с именем владельца. Остались только три буквы, но понять можно, владельца звали, скорее всего, Иоханан. Написано шомронским шрифтом, значит, черепку минимум полторы тысячи лет.

Глава четвертая

СУББОТА В ХЕВРОНЕ

Так началась суббота у Моше. С тех пор прошло несколько лет, подробности сгладились, оплыли, словно воск свечи. В памяти остались только бесконечные разговоры за столом. Наверное, мы просидели возле него большую часть субботы. Моше действительно соскучился по русскоязычным собеседникам; самые разнообразные истории лились из него, точно масло из сосудов Элиши. Все они рассказывали о Хевроне и пещере праотцев. Одну из них я запомнил целиком.

Меч султана

В 1643 году султан Оттоманской империи посетил Хеврон и в пятницу пришёл вместе с другими мусульманами на молитву в Пещеру Праотцев. В зале Исаака он заметил отверстие в полу возле стены. Это устье колодца, через который можно попасть в пещеру, где захоронены Праотцы. Наклонился султан над отверстием и вдруг дорогой, отделанный бриллиантами меч, выпал из ножен и упал вниз. Визирь заглянул в колодец и в ужасе отшатнулся: густая, зловещая темнота заполняла его до самой горловины.

По приказу султана одного из янычар спустили внутрь. Тотчас раздался страшный крик, янычара быстро вытащили и, – о, ужас! – он был мертв! Спустили другого янычара и тоже подняли наверх бездыханным. Разозлился султан и в бешенстве воскликнул:

– Во всем виноваты евреи! Если в течение трёх дней они не достанут мой меч из пещеры, я вырежу еврейское население Хеврона.

Стали решать руководители общины кому спускаться за мечом, бросили жребий и выпал он на старейшего в Хевроне праведника, рабби Авраама Азулая. Тут же совершил он омовение в микве и надел белый саван, в который обычно заворачивают умерших. Просидев всю ночь со своими учениками, поутру отправился он в Усыпальницу. Спустившись в отверстие, рабби Азулай сразу обнаружил упавший меч, привязал его к веревке и крикнул, чтобы вытащили находку. Потом сказал сам себе:

«Всевышний даровал мне удивительную возможность побывать в пещере Праотцев. Неужели я уйду, не помолившись рядом с их могилами!»

Пошёл рабби Азулай вглубь пещеры и вдруг увидел дрожащий силуэт человека. И подумал рабби, что видимо это один из чертей обитающих рядом со святыми местами. Твердым голосом произнес он молитву, а затем спросил:

– Кто ты?

– Я Элиэзер, – ответил человек, – слуга Авраама. А ты как сюда попал?

Рассказал рабби Азулай о том, что произошло.

– Подожди здесь, – приказал Элиэзер, – я спрошу можно ли тебе войти.

Он обернулся и исчез в стене. Спустя несколько минут Элиэзер вышел из каменной толщи и сказал:

– Разрешение получено. Заходи.

Он взмахнул рукой и в стене открылся проход. Рабби Азулай вошел и, не успев поздороваться, упал в обморок. Дали ему понюхать благовония и привели в чувство. И увидел рабби Азулай Авраама, Исаака и Яакова, понял, что находится в раю, и не захотел возвращаться на землю.

– Я уже в годах, и вот нашёл своих Праотцев, чего ещё желать?!

Сказали ему, что он должен вернуться обратно, но уже на следующий день душа его окажется в раю.

Когда рабби Азулая живого и невредимого подняли из пещеры, то радости евреев не было конца. Рассказал им рабби об увиденном, и всю ночь просидел с учениками, посвящая их в тайны Каббалы. Потом погрузился в микву, надел белый саван, и до наступления рассвета отошла душа его.

Получив меч, султан успокоился, но повелел немедленно замуровать устье колодца. Тотчас явился к нему главный имам Хеврона и со слезами на глазах умолял повелителя не закрывать устье до конца, а оставить небольшое отверстие, дабы просьбы и молитвы мусульман достигали ушей праотца Ибрагима. Султан в раздумье постучал пальцами по эфесу меча. Он колебался. Обычно его приказы выполнялись немедленно. Пойти навстречу имаму означало поступиться собственной честью. Пусть на крохотную, ничтожную долю, но поступиться. С другой стороны, султану не хотелось обижать почтенного старца.

– Повелитель! – имам говорил тихо, но каждое его слово достигало ушей султана. – Дни всех живущих на земле сочтены. Все мы в свое время присоединимся к праотцам и предстанем перед Аллахом, неся на серебряном подносе свиток с нашими деяниями. И говорят сведущие, будто отец Ибрагим, и отец Измаил лично снимают свиток с подноса, и читают его, обсуждая каждую строчку. И если достойны дела мусульманина, и вел он себя в земной жизни праведно и благочестиво, то поднимаются душа Ибрагима и душа Измаила к небесному престолу, и предстают перед Аллахом, и просят о снисхождении к мусульманину. Потому, что нет человека безгрешного, и за каждый поступок придется держать ответ. Зачем же тебе, о повелитель, ссориться с Ибрагимом?

– Хорошо, – после долгого размышления произнес султан. – Быть по-твоему. Пусть мои подданные знают, что их повелитель не самодур, никогда не меняющий своих решений, а мудрый правитель, прислушивающийся к советам мудрецов. Поскольку колодец убивает тех, кто проваливается в него, пусть возведут над ним каменный цветок, а устье сузят так, чтобы в него не смогли проникнуть ни мужчина, ни женщина. Для молитвы и записок этого хватит, а большее ни к чему. Думаю, что отец Ибрагим останется доволен моим решением.

Между рассказами мы крепко угощались. На длинном столе, покрытом снежной белизны скатертью, Мирьям развернула богатства йеменской кухни. Огромные цалуфы – лепешки с чуть подгоревшими краями, жгучий схуг, приготовленный из маленьких красных перчиков и чеснока, пышные бабки с казачьим названием «кубанэ», жареное с травами мясо, рыба под острым соусом, продолговатые, мореные в уксусе и соли маслины – всего не перечислишь. Под маслины хорошо шел арак – анисовая водка.

Приняв очередную рюмку Моти вращал головой и делал большие глаза:

– Чистый пертусин!

– Мы не пьем, а лечимся, – отвечал Моше и предлагал еще по одной.

Когда Мирьям подала темно-коричневые, запеченные по особому рецепту яйца, Моти вспомнил про дядю Сэма, и его память по ассоциации тут же перекинула условный мостик к пещере патриархов.

– А это правда, – спросил он, приканчивая третье яйцо, – будто одна из плит пола Усыпальницы называется «Врата Милосердия»? И будто все произнесенные на ней просьбы немедленно исполняются?

– Врата Милосердия! – Моше тяжело вздохнул. – Есть такая легенда. Очень древняя, очень красивая. Я много лет потратил, пытаясь отыскать что-нибудь поконкретнее красивых преданий. Увы, ничего.

– Это устное предание, или существуют и письменные подтверждения? – тоном серьезного исследователя спросил Моти. Судя по его изменившемуся лицу, он принялся напяливать маску археолога.

– Есть и письменные, – Моше поднялся из-за стола, подошел к стеллажу и поискав несколько минут принес две книги.

– Вот, – сказал он, открывая первую из них. – «Путешествие Биньямина из Туделы». Очень известный и авторитетный источник.

Пошелестев страницами, Моше принялся за чтение.

«Древний Хеврон, стоявший на горе, уже разрушен; нынешний же находится в долине, на поле Махпела, и в нем большой храм во имя святого Авраама, бывший, во время владычества измаильтян, еврейскою синагогой. Христиане воздвигли здесь шесть могил и назвали их именами: Авраама, Сарры, Исаака, Ревекки, Иакова и Лии; говорят всем путешественникам, что это гробницы патриархов и собирают деньги. Если же явится еврей и даст денег привратнику пещеры, то ему отворяют железную дверь, сделанную еще во время праотцев, и он спускается вниз с зажженною свечою в руках; и стоит на ступеньках лестницы, упирающейся в глухую стену, и молится, и просит о спасении и милости.

И говорят, будто в храме, построенном над пещерой, есть одна плита на полу, называемая Врата милосердия, и будто открывается через Врата эти прямой доступ в Сад Небесный, и ухо Всевышнего открыто для тех, кто молится на этой плите. Точного расположения плиты никто не знает, поэтому есть обычай у измаильтян и евреев произносить молитву на всех плитах храма. А храм этот огромен весьма и весьма, и плит в нем множество великое и невозможно ни за день, ни за неделю обойти все плиты. И еще говорят, будто ворота открыты не постоянно, но каждый день есть час или два, когда они открыты.

Почтенные старцы еврейской общины Хеврона, и главный среди них, рабби Исидор, рассказали мне, что в общине хранился сундук, сделанный в точном подобии храма, что над пещерой, и на внутренней части сундука жемчужиной были отмечены Врата Милосердия. Сделали этот сундук люди сведущие в тайном знании, дабы, в минуту опасности, раввин отправлялся к Вратам и возносил молитву. И не было случая, когда молитва возвращалась обратно. Три века назад измаильтяне напали на евреев Хеврона, перебили многих, а имущество разграбили. С тех пор о сундуке ничего не известно.

В конце поля Махпела стоит дом праотца нашего Авраама блаженной памяти и пред домом источник. А других домов здесь строить не позволено, из уважения к памяти патриарха».

– Здорово! – Моти отломил кусочек лепешки, обильно смазал ее хумусом, добавил зеленую капельку «схуга» и отправил в рот.

– Не остро? – участливо спросила Мирьям.

«Схуг» был безумно жгучим, от небольшой его дозы во рту начинало полыхать адское пламя, но учтивый Моти отрицательно почалал головой.

– В самый раз, – сказал он. – А что во втором источнике?

– Это «История крестовых походов» Жозефа Мишо, – Моше показал нам толстый томик в твердом коричневом переплете. – Тяжелое чтение. Очень много крови. Вот, послушайте.

«Владычество латинян в Иерусалиме должно было быть постоянной битвой; избранный королем Готфрид Лотарингский этого не забывал. Едва вступив на престол священного города, он предпринял поход против мусульман в сопровождении небольшого войска. Готфрид явился перед стенами Аскалона, но внезапно наступившие холода препятствовали начать осаду города, поэтому он ограничился тем, что разорил его окрестности. Затем Готфрид направился на Хеврон, следуя по бесцветным берегам Содомского моря. С набожным восторгом созерцали христианские воины места, полные воспоминаниями Священного писания.

Армия расположилась лагерем поблизости Хеврона, города, где покоятся в каменных гробницах предки Израиля. Мрачное раздумье внезапно опустилось на Готфрида. Возможно, рядом с гробницей патриархов его посетило пророческое ощущение близкой гибели. Страх, внушаемый его суровым нравом, препятствовал соратникам предложить королю совет или утешение.

Такое же раздумье навалилось на всю армию. Доселе бесстрашные, и ни о чем не помышляющие, кроме веры и воинской доблести крестоносцы, вдруг погрузились в глубокую меланхолию. Впрочем, у нерешительности победителей сарацин была объяснимая причина: несколько раз над станом пронесся дракон. Он летел так низко, что наиболее храбрые из лучников, те, что не рухнули на колени, спрятав голову под щитом, пустили в него свои стрелы. Стрелы отскочили от чешуйчатой кожи дракона, словно угодив в каменную стену, а чудовище выпустило из пасти длинный язык пламени.

До того дня рыцари и ополчение встречались с драконами только в рассказах сказителей, поэтому смятение и страх, охватившие стан, не поддаются описанию.

Сделав круг над латинянами, дракон уселся на крепостную стену, и сидел на ней так долго и так неподвижно, что его впору было принять за каменный выступ башни. Перед рассветом чудовище тяжело поднялось над городом и скрылось в облаках.

С большим трудом удалось благородным рыцарям Евстафию Ремботу Кротонскму, Гишеру и Бернару де Сен-Валье восстановить водворить порядок в мятущемся от ужаса стане. Ударь в эти минуты сарацины, гибель армии была бы неизбежной.

Следующей ночью, когда король Иерусалимский одиноко сидел в своей палатке, склонив голову, словно под влиянием особенно тяжкого раздумья, перед ним явился один местный житель – христианский священник по имени Вильгельм. Лицо его выражало печаль и сострадание; остановясь на пороге палатки, священник, казалось, ожидал знака, чтобы приблизиться; он смотрел на короля, и по лицу его струились слезы.

Готфрид пригласил его войти, и спросил, почему он плачет, и не он ли причинил ему скорбь? Получив от короля обещание выслушать его без гнева, священник сказал, что позор носителей святого креста исторгает из его очей потоки слез. Затем он спросил короля, намерен ли он штурмовать Хеврон. Готфрид долго молчал, колеблясь, потом ответил, что, скорее всего, нет, ибо воины его видят в появлении дракона дурное предзнаменование.

Священник Вильгельм упал перед королем на колени, умоляя во имя того, чья смерть явилась Искуплением, атаковать город. Среди арабов и иудеев, населяющих Хеврон, рассказал он, существует поверье, будто посреди гигантского здания, стоящего над могилой

предков Израиля, есть место, именуемое Вратами Милосердия. И будто все молитвы, произнесенные на этом месте, немедленно сбываются. Поэтому тот, кто владеет усыпальницей, владеет и Святой Землей, и коль желает Готфрид, король иерусалимский, удержать в руках власть и корону, он должен непременно завоевать город и построить в усыпальнице христианскую церковь.

– Но почему же не сбываются молитвы сарацин? – с недоверием вопрошал король. Ибо непонятно стало ему, как удалось латинянам овладеть Иерусалимом и всей Землей Иудеи, если слова Вильгельма истинны. Неужели сарацины не молились о победе своего оружия?

И объяснил священник королю, что точное расположение места никто не знает, а внутри усыпальницы есть мечеть сарацинов и молитвенный дом иудеев, и чтобы попасть во Врата Милосердия дважды в неделю обходят старейшины той и другой общины мечеть и молельный дом, и читают на своих языках молитвы и просьбы. Но усыпальница весьма велика и, вероятно, просьбы не попадают в Ворота. Если же сломать разделяющие стены и сделать церковь на всей площади усыпальницы, то непременно молитвы короля будут услышаны.

Что же касается драконов, добавил священник, то существа эти живут в Хевроне испокон веков и никому вреда не причиняют, а их свирепая внешность обманчива и служит лишь для устрашения чужаков.

А со штурмом города должен король поторопиться, ибо наступили дни сокрытия луны, неблагоприятное время для сарацин и иудеев, поклоняющихся этому светилу. Ведь годы свои они считают по луне, владычице черных сил ночи, и негоже латинянам, счет ведущим по солнцу, управляющему добрыми силами света, оставлять в руках недостойных Врата Милосердия.

Услышав слова эти, прибодрился Готфрид, слетела с него меланхолия, словно черное покрывало. Тотчас посреди ночи призвал он баронов и командиров, и приказал готовить войско к штурму крепости. И все, поведанное священником, пересказал король слово в слово благородным рыцарям.

Стали поднимать командиры ополчение, но плохо слушались воины, потому, что сильно были испуганы видением чудовища. И тогда, чтобы покончить со страхами, священник Вильгельм решился подвергнуть огненному испытанию правдивость собственных слов. В обширной долине была сложена поленница и с первыми лучами солнца, в присутствии всей христианской армии, священник, облаченный в простую тунику, взошел на пылающий костер и через минуту вышел из пламени живым и невредимым.

При виде чуда воспрянули духом воины и ринулись на штурм городских стен. Закипела кровопролитная битва, много голов отлетело, много копий затупилось, много мечей покрылись зазубринами. К полудню ворвались латиняне в Хеврон. Нескончаемым потоком полилась кровь несчастного населения. Никого не щадили разгоряченные битвой воины. Только женщинам и девушкам выпадала короткая заминка перед смертью и та, лишь для того, чтобы познать силу страсти изголодавшихся по женскому телу мужчин. Красные ручейки текли по хевронским улицам, завиваясь, превращаясь в ручьи, сливаясь в реку.

Священник Вильгельм умер спустя несколько дней после взятия города, отошел в страшных мучениях, жестоко упрекая латинян, за то, что они подвергли его необходимости доказывать истину своих слов посредством такого страшного испытания».

– Драконы? – я недоуменно посмотрел на Моше. – Легенда про Врата Милосердия плохо совпадает с современным представлением об устройстве мира, но в качестве красивого предания ее как-то можно понять. Пропавший сундук – тоже легенда, но вполне реального свойства. Но драконы! Просто сказки.

– Сказки? – Моше прищурился. – А Пятикнижие, по-вашему, тоже сказки?

– А разве в Пятикнижии упомянуты драконы?

– Намеком упомянуты, – сказал Моше. – Тайное знание расшифровывает эти намеки.

– Можно приобщиться к этому знанию? – спросил Моти.

– Можно.

Моше снова поднялся из-за стола, и на сей раз снял со стеллажа толстую общую тетрадь в коричневом переплете.

– Записи я вел на арамейском. Как у вас с этим языком?

– Никак, – честно признался Моти.

– Тогда я буду переводить на русский. Однако за стиль и лексику не взыщите.

Мы дружно закивали, давая понять, что ни к лексике, ни к стилю и орфографии у нас нет и не будет никаких претензий. Моше выдержал паузу и начал.

– Во времена Ноаха извратила всякая плоть путь свой по земле. Крокодилы спаривались со львами и порождали ужасных страшилищ. Страшилища в свою очередь сочетались с орлами, и потомки их, покрытые крокодильим панцирем, но с львиной пастью, поднимались в воздух. Похотливые женщины совокуплялись с жеребцами, плод такой связи до пояса был человеком, а ниже – лошадью. Похоть воцарилась в мире, ужасные и причудливые создания наполнили землю. Отвратительной стала она в глазах Всевышнего, и послал он ангелов, Узу и Узиэля, проверить силу соблазна, охватившего создания. Спустились ангелы на землю и сразу начали грешить. Уза выбирал себе в жены женщин, а Узиэль животных. И родились от Узы великаны, наводившие страх, Узиэль же породил драконов. Невыносимы стали дела земные в глазах Всевышнего, понял Он, что нет миру исправления и решил уничтожить всякую плоть.

Только животных, оставшихся верными своему виду, и семью праведного Ноаха, спас Он в ковчеге, всех же остальных погубили воды потопа. И были воды эти кипящими, так, что почва плодородящая на глубину полутора метров тоже оказалась уничтоженной, изменив свойства свои. Чтобы тяжело трудился на ней человек, добывая пропитание, и не оставалось у него времени для похоти и страсти. Дабы не повторился ужасный грех допотопного поколения и не наводнялась земля сонмами диковинных тварей.

Один из великанов, по имени Ог, сумел уцелеть. Запрыгнув на крышу ковчега, он просидел там целый год, питаясь рыбой из океана и слизывая росу с балок крыши. В семнадцатый день седьмого месяца нисан ковчег остановился на горе Арарат. И заметна была убыль вод до конца девятого месяца, а в первый день десятого показались вершины гор.

По прошествии сорока дней открыл Ноах окно и выпустил ворона. Возвращался тот и улетал, пока не высохла вода на земле. Тогда послал Ноах голубя, но тот не нашел покоя для ног своих и вернулся в ковчег. Понял Ноах, что земля не готова, подождал еще семь дней и снова выпустил голубя. Вернулся голубь, держа в клюве оливковую ветвь.

И всякий разумный человек спросит себя, откуда взялись на земле масличные деревья? Ведь кипящие воды уничтожили все сущее на глубину полутора метров?

Моше посмотрел на меня. Я смущенно пожал плечами. Было понятно, что ответ не замедлит себя ждать, причем неожиданный, прямо не вытекающий из поставленного вопроса. В такой ситуации самое лучшее не высказывать дурацкие предположения, а честно признаться в невежестве. Я еще раз пожал плечами.

– И отвечает тайное знание, – продолжил Моше, – голубь принес пальмовую ветку из Эрец Исраэль, в которой не было потопа. Десятикилометровой стеной стояла вода вдоль границ Святой Земли, все живое задохнулось от пара, но растительность уцелела. И это одна из причин, по которой землю эту святой называют, ведь удивительные свойства допотопной почвы сохранились только здесь.

Спаслись не только растения. Уцелела пара драконов, сумевших забраться в пещеру, где похоронены Адам и Ева. Там их обнаружил Ог, решивший поселиться в этом месте. Ибо, наделенный особым восприятием сверхъестественного, сын ангела видел, что место это обладает удивительным свойством: именно здесь находится узкий ход, соединяющий наш мир с будущим. Каждое слово, сказанное у входа, слышно в ином мире, и произнесенные тут просьбы немедленно попадают к Небесному престолу.

Ог поработил испуганных драконов, и они много веков служили ему верой и правдой. Великан не совсем точно понимал причину потопа, ему казалось, будто Всевышний лишь изредка обращает внимание на Землю, и новости приносят ему специальные ангелы-посланники, наподобие отца Ога. Поэтому – думал Ог – можно жить, так, как хочется, лишь бы внешне все выглядело гладким и праведным. По этой причине он, обладавшим знанием магии, сделал драконов невидимыми и запретил им покидать пределы Эрец Исраэль.

Ог и его потомки построили возле пещеры город, названный Хеврон, от слова «хибур», связь. Удивительные свойства пещеры сохранялись в глубокой тайне, драконов Ог использовал только для устрашения врагов и охраны города.

Спустя несколько веков в Хевроне поселился Авраам. И было: явился Б-г Аврааму в дубраве Мамре, что на окраине Хеврона. Поднял он глаза свои и увидел трех незнакомцев, стоящих неподалеку. И поспешил он им навстречу и кланялся до земли. И сказал Авраам:

– Господа мои, если будет вам угодно, не проходите мимо, остановитесь у меня. Омойте ваши ноги и отдохните под деревом, а я принесу вам немного подкрепиться.

– Хорошо, – ответили ангелы Господни, – делай, как ты сказал.

И поторопился Авраам в шатер Сары и сказал ей:

– Замеси три меры лучшей муки и сделай поскорее булки!

И побежал Авраам к стаду и выбрал нежного, отборного теленка, и хотел передать его Ишмаэлю, но вырвался теленок и побежал, прячась среди кустов. И преследовал его Авраам, пока не оказался у входа в пещеру, скрытого ветками терновника. Чудесный, удивительный свет струился из пещеры. Забрался Авраам внутрь, огляделся и в страхе воскликнул:

– Как страшно это место! Не иначе, здесь присутствует Всевышний. Прошел он внутрь и увидел еще одну пещеру, а в ней две надгробия, и две свечи горят в изголовьях. И понял Авраам, что это могилы Адама и Евы, а пещера, то самое место, из которого открывается вход в иной мир.

Прошло больше тридцати лет, и умерла Сара, жена Авраама. Скончалась она в Хевроне, он же Кирьят-Арба, названного по имени арбаа – четырех гигантов живших в городе. А имена их Шешай, Ахиман, Тальмай и Анак, и росту в них было больше четырех метров, и охраняли они город, властвуя над драконами.

И поклонился Авраам народу той страны, хеттам, и просил их:

– Поговорите с Эфроном, сыном Цохара, пусть продаст мне пещеру, на краю его поля, чтобы смог я похоронить в ней умершую.

И ответил Эфрон.

– Пещеру эту я уже дал тебе в подарок. Хорони свою умершую

И сказал ему Авраам:

– Вот, я даю тебе деньги, ту цену, которую назначишь. Прими их от меня, и я похороню умершую.

– Послушай меня, господин мой, – сказал Эфрон. – Что между нами, такая мелочь, как четыреста сиклей полновесных. А умершую свою хорони.

И отвесил ему Авраам полной мерой серебряные сикли. И была цена это невероятно, несообразно велика. Ведь годовая оплата за труд взрослого мужчины составляла всего шесть сиклей. И дивились сыны Хетта непонятной щедрости Авраама, и радовался, смеялся своей удаче Эфрон.

Прошло еще три века. Три пары могил добавились в пещере. Авраам и Сара, Исаак и Ривка, Яаков и Лея. Словно неусыпные стражи стояли их души у входа в иной мир, молясь за своих потомков.

Великаны же и сыны Хетта жили по закону Ога, соблюдая лишь внешние приличия. Когда опускалась ночь, дубовые ставни закрывали окна, толстые запоры накрепко перегораживали двери и черный туман разврата вставал над Хевроном. Великаны менялись женами, брали собственных дочерей, входили к матерям, забавлялись с сестрами. А сыны Хетта повторяли и множили их гнусности, бахвалясь друг перед другом. Перемешались семьи, перепутались роды, и не знал человек, кто приходится ему отцом, кто братом, а кто сестрой. И невыносимы стали дела эти в глазах Всевышнего.

Кончилось рабство египетское. Сорок лет бродил по пустыне еврейский народ, пока не подошел к границам Святой Земли. Всполошились сыны Хетта, а великаны лишь посмеивались, говоря:

– Что за саранча ползает перед нашими виноградниками?

Выступил навстречу евреям великан Ог, царь Башанский, и с ним отборная дружина, умелые воины в кованых из меди доспехах. Два невидимых дракона, сопровождали дружину, десятки повозок для военной добычи медленно тащились вслед за воинами. Вышел навстречу евреям Ог, поднял над головой гигантскую палицу и крикнул так, что задрожали горы. Не успело смолкнуть эхо, как великан бездыханным рухнул наземь. Одним ударом погубил его Моисей, коротким и страшным, как укус змеи.

Расправили крылья драконы, распушили чешую, поднялись в небо. Крики ужаса заполнили стан башанский, им вторили трусливые в стане евреев. Но произнес Моисей тайное имя Всевышнее, и рухнули на землю драконы, рухнули и пропали, словно и не было их никогда. И побежала дружина, бросая оружие, теряя доспехи. Пал грозный Башан, склонились его города, распахнулись сокровищницы, рабами стали жители. Железную кровать Ога нашли во дворце, длиной пять метров и шириной два с половиной. Гроздья винограда украшали спинки, крупного, башанского винограда. А листья вились вдоль ножек, узорно сработанные листья, из чистого, беспримесного железа. На этой кровати творил Ог бесчестие свое, забавляясь глумливо в Рабате, городе амонитян.

Укрепились сердцем великаны хевронские и сыны Хетта, собрали войско и приготовились к войне лихой и беспощадной. Но послал Йегошуа, сын Нуна, по слову Всевышнего шершней, убивающих все живое. И жалили шершни великанов без всякой жалости, и гибли великаны, и бежали сыны Хетта, оставляя города перед наступающими евреями.

Вознесся к престолу Всевышнего ангел драконов и жаловался, и плакал, и взывал к справедливости.

– За что наказываешь нас, о Милосердный? Не нарушали мы законов Твоих, не искривляли путей плоти, не притесняли слабых, не лютовали, не разбойничали. Честно служили поставленному над нами хозяину, и приказания его исполняли тщательно, но с достоинством. Зачем же решил Ты погубить семя драконово, пред Тобой ни в чем не повинное?

– Ты прав, – ответил Всевышний ангелу. – Пусть живут драконы на земле Израильской. Но условие Я им ставлю новое. Пока верны дети Израиля моему завету, быть драконам невидимыми, жить только в Эрец Исраэль и подчиняться предводителю еврейскому. Если нарушит народ Мой завет, то и вы свободны от условия.

Так остались драконы в окрестностях Хеврона. Об их дальнейшая судьбе известно немного. В старых книгах содержатся намеки, будто Судьи, а затем цари израильские прибегали к их помощи. Дебора, выйдя на войну с Сисрой, призвала на помощь драконов, повергнувших врагов в ужас и изумление. Царь Соломон летал на драконах, появляясь внезапно в самых удаленных уголках своих владений. Он же поселил несколько пар драконов на крыше Иерусалимского Храма, повелев охранять святилище. От этих драконов бежали в ужасе войска Санхерива, осадившие Иерусалим.

Когда подступили воины Навузардана, полководца Навухаднецера, к стенам иерусалимским, попробовал царь Иехония вызвать драконов. Но не явились чудовища, потому, что искривили пути свои дети Израилевы, нарушив завет со Всевышним. И сожрал Навузардан Иерусалим, как огонь пожирает солому, а народ израильский увел в пленение. Вслед за изгнанникам потянулись драконы, оказавшись сначала в Месопотамии, а оттуда перебравшись в Индию, Китай и Японию.

Спустя семьдесят лет вернулись евреи на свою землю, отстроили Иерусалим, восстановили Храм. Попробовали Эзра и Нехемия вернуть былую власть над чудовищами, но безуспешно. Всего несколько пар драконов возвратились в Святую Землю, и поселились в Иерусалиме и Хевроне, оставаясь невидимыми. Когда в Йом-Кипур, произносил первосвященник тайное имя Всевышнего, то на крыше Храма проявлялся дракон и толпы паломников падали ниц, закрывая в ужасе лица.

После разрушения Второго Храма драконы окончательно скрылись из виду. Рассказывают, будто иногда их можно заметить на зубцах пещеры патриархов. И тот, кому довелось увидеть чудовище, до конца дней своих становится иным человеком.

Моше откинулся на спинку стула.

– Не хотите прогуляться?

Мы дружно поднялись из-за стола. От многочасового сидения ноги затекли. Прогулка по Хеврону была очень кстати. Вечерние тени уже прочертили свои клыки по разбитому асфальту. Набирающий прохладу ветерок мотал вдоль стен домов клочки газет, соломинки, окурки.

Прохожих почти не было, евреи сидели по домам или собрались в синагогах на урок Талмуда перед вечерней молитвой. Арабы, завидев нас, переходили на другую сторону улицы.

– А вы видели дракона? – спросил Моти.

– Нет, – ответил Моше. – Но это ничего не меняет. Мы верим написанному больше, чем увиденному лично.

– То есть как?

– Чувства могут подвести человека, а вот записанный факт становится предметом критики. Если он не истинен, то быстро найдутся опровержения. Для многих людей нет большей радости, чем доказать, что в книжках написана неправда.

– Ну-у-у, – протянул Моти, – ведь говорят, лучше один раз увидеть. Зрение, самое лучше подтверждение истинности.

– Скажите, а Наполеон существовал? – вдруг спросил Моше.

– Конечно, – уверенно сказал Моти.

– Откуда вы знаете? Вы его видели?

В конце улицы показалась группа монахов. Старые знакомые, работники русской миссии. Посреди группы важно выступал священник с большим крестом на груди. Внешность у него была внушительная: высокий, с крепкими плечами вразлет, и с острым взглядом широко расставленных глаз. Глубины они были такой, что, казалось, засмотришься да и улетишь в них, ухнешь в пропасть, заполненную влекущим черным мраком.

– Хорошей субботы, батюшка, – произнес Моше, когда мы поравнялись.

– Благослови вас Господь, дети Израилевы, – с достоинством ответил батюшка. Остальные монахи чуть склонили головы в поклоне. Мы с Моти ответили тем же.

– С русской миссией в Хевроне, – сказал Моти, когда монахи отошли подальше, – у меня связана забавная история. Недавно я получил электронное письмо от священника из русской православной церкви в Торонто. Мы не знакомы, да и вообще, о православной общине в Канаде у меня нет никакого зеленого понятия. Однако сегодняшний мир сократился до размеров клавиатуры компьютера и, запустив поисковую машину в Интернете, можно с легкостью получить данные почти о любом человеке.

Отца Андрея интересовала судьба вечнозеленого дуба в дубраве Мамре возле Хеврона.

– Согласно православной традиции, – писал он в письме, – когда засохнет дуб, под которым Авраам после обрезания принимал трех ангелов, наступит конец света.

Дуб теперь принадлежит Красной церкви, а отец Андрей относится к Белой, и, поскольку отношения между конфессиями весьма натянутые, то сведений о судьбе дуба давно не поступает. Поэтому он просит меня, как человека, приехавшего из России, то есть относящегося к русской цивилизации, но не участвующего в конфликте между конфессиями, сообщить ему о судьбе дуба.

На мои осторожные сомнения по поводу возможности столь долгого существования дерева отец Андрей ответил весьма категорично, что это очень древняя традиция, и он не видит повода в ней сомневаться.

Я, как человек религиозный, с уважением отношусь к священникам всех конфессий, и постарался подробно ответить отцу Андрею, тем более, что история этого дуба мне хорошо известна. Практически все дубы, росшие в окрестностях Хеврона, уничтожили крестоносцы. Рыцари были людьми грубыми, а некоторые совсем «оторви да брось», и об охране окружающей среды задумывались мало. Дубы они использовали для строительства осадных машин и во время войн с сарацинами вырубили подчистую все рощи Святой Земли. В окрестностях Хеврона остались всего два дерева, про одно из которых сразу возникла легенда, будто бы щепка от него, зашитая в седло, не дает коню спотыкаться. Понятное дело, что благодаря этой легенде дуб за пару десятилетий свели на нет. Остался только один, и его тут же признали «тем самым».

В Хевроне православные монахи появились в середине девятнадцатого века. Русская духовная миссия купила участок, на котором растет дуб, и принялась испрашивать разрешение на постройку церкви. Однако, поскольку православных арабов, или, тем паче евреев, в Хевроне и окрестностях не проживало, то Стамбул выдал фирман лишь на строительство гостиницы для паломников. Гостиница, она же канцелярия духовной миссии, спокойно просуществовала до конца первой мировой войны. Не успели англичане выгнать турок из Эрец Исраэль, как над гостиницей возвели купол, и превратили ее в церковь. После октябрьского путча в Петрограде церковь-гостиница вместе с дубом оказались во владении Белой Православной церкви.

Так они и простояли до 1994 года. Дуб, пусть умеренно, но вполне зеленел. Был он бесконечно стар, лет, по меньшей мере, с тысячу, но до времен Авраама, конечно, не дотягивал. Рос дуб на границе Хеврона и ешиботники из ешивы «Слободка» каждую субботу совершали к нему послеобеденные прогулки.

В 1994 году Израиль и палестинскую автономию навестил патриарх Алексий Второй и попросил Арафата передать Хевронскую церковь под его руку. Раис решил застарелый спор между русскими конфессиями очень просто: послал роту своих бандитов, и те выставили оттуда весь «белый» персонал. Батюшка-настоятель со слезами в голосе рассказывал по радио, как его жену тащили из дома за волосы, а ему самому надавали изрядных тумаков.

С тех пор церковь и дуб принадлежат Красной церкви, а гостиничка превратилось в разведточку. Антенны даже не маскируют, и «монахов» званием ниже капитанского там нет. Возглавляет миссию отец Куртц. Он, думаю, полковник, а то и генерал-лейтенант. Во всяком случае, монахи перед ним чуть не во фрунт вытягиваются. А дуб, увы, не выдержал «красного» влияния и засох.

Все это я отписал отцу Андрею, он ответил мне грустно и слегка растерянно, и просил продолжить наблюдение за дубом.

– Скоро весна, и возможно, дуб снова расцветет. Будем надеяться на лучшее и не подаваться унынию, – закончил отец Андрей свое письмо, и с этими его словами я абсолютно согласен.

Однако суббота уже закончилась, – сказал Моше, задрав голову вверх. – Три звезды, вон, как сверкают. Пора, пора.

Глава пятая

ЗАПОЗДАВШЕЕ ПИСЬМО

Моше отпил вино из кубка, произнес завершающее субботу благословение и устало откинулся на спинку стула. Мы запутались в его рассказах, как теленок, которого преследовал праотец Авраам. Все дороги вели в пещеру патриархов. Как бы ни вилась тропинка разговора, в конце концов ты оказывался перед манящей чернотой входа. И выбраться из этого заколдованного круга не было никакой возможности.

– Я ведь археолог по специальности, – сказал Моше. – С самого детства на раскопках. Где только в России ни рыл: на Урале, возле Смоленска, под Владимиром. И везде одно и тоже – найдут берестяную грамотку семисотлетней давности и шуму на весь мир!

А тут, – он ткнул рукой в окно, по направлению к Усыпальнице. – Вот, где бы я покопал! – Моше зажмурился и помахал головой. – Ух, как бы я там порылся. Что угодно отдам за это!

– Так кто ж мешает? – участливо спросил Моти.

– Кто? – Моше усмехнулся. Так усмехается больной последней онкологической стадии, когда новичок в палате спрашивает, не пробовал ли он снимать боль аспирином.

– Мандельштам жаловался, что хотел бы жить в повелительном причастии будущего, в залоге страдательном – в «долженствующем» быть. Словно обо мне сказано! Последние двадцать лет я непрерывно страдаю, моя причастность к будущему выражается лишь предвкушением. Когда власти расщедрятся и разрешат с помощью раскопок заглянуть одним глазом за край коричневого покрывала, скрывающего пещеру – исполнится мечта моей жизни.

Он замолк, но его слова хмурым облачком повисли над столом. В наступившей тишине явственно ощущалось гудение, подобное шуму леса под ровным напором ветра. За тонкой кожурой рассказов пульсировала энергия Моше. Ажурная сетка сюжетов едва сдерживала ее напор. Казалось, еще мгновение и разорвутся серебряные нити, выпустив на свободу демонов тысячелетней истории Хеврона.

– Оставайтесь ночевать, – предложила Мирьям. – А завтра, с самого утра, на службу.

– Спасибо, – Моти поднялся из-за стола. – Пора и честь знать. Да и нам проще, чем с утра тащиться на пост, лучше с вечера, по волечке.

Улицы Хеврона были пусты. Великие тени и неприметные призраки клубились в проулках. Темнота подворотен сочилась конным ужасом погромов. Луна, словно бриллиант в тюрбане падишаха, переливалась повелевающим великолепием.

– Тебе не кажется, – спросил Моти, тыча пальцем в ночное светило, – что эта лукавая чертовка просто издевается над нами?

– Издевается? Много чести! Мы для нее пыль, прах и пепел.

– То она есть, – бормотал Моти, – то ее нет. То подмигнет, то улыбнется. То щечку покажет, то брови выгнет. Просто наложница из султанского гарема.

Часовой на крыше долго гремел колючей проволокой, освобождая проход.

– Откуда вы взялись? Суббота только закончилась.

– Родина ждет подвигов, – ответил Моти, выходя на площадку пентхауза. – Вот командир роты и послал за нами батальонный ковер-самолет.

Грузный брус Усыпальницы по-прежнему сиял на черном фоне Хеврона, словно драгоценное украшение. Мы посидели минут двадцать, наслаждаясь тишиной и ночной прохладой, и пошли спать.

Последняя неделя сборов прокатилась рессорной коляской по персидскому ковру. Даже ротный, пораженный нашим присутствием на посту в семь часов утра, оставил свои придирки и, проходя мимо, бросал необязательным тоном:

– Ну что, чеченцы, как служба?

– Хороша служба, – рявкали мы вдогонку.

В последний день Полина Абрамовна, вместе с уже ставшим традиционным пакетиком печенья, протянула мне толстый конверт.

– Тут письмо моего брата, – сказала он. – Я получила его несколько лет назад при довольно загадочных и трагических обстоятельствах. Мне кажется, оно может вам пригодится.

Я открыл конверт и заглянул. Внутри топорщилась плотная пачка мелко исписанных листков.

– Это идиш, – пояснила Полина Абрамовна. – Почерк довольно неразборчивый и на этом языке я умею только говорить, поэтому письмо все эти годы пролежало в столе. Лишь здесь, в Кирьят-Арба, я нашла того, кто смог его прочитать. Это очень, очень интересный документ.

– Спасибо.

Упрятав конверт и записав в сотовую память «Нокии» телефон Полины Абрамовны, я пообещал:

– У меня есть друзья, переводчики с идиш. Как только смогу, передам им ваше письмо.

– Когда прочтете, обязательно позвоните. Я бы хотела многое добавить к тому, что там написано. Сейчас рассказывать нет смысла, но после.… Ах, – она улыбнулась как-то смущенно, – мы всегда уверены, будто «после» обязательно наступит.

– Будем надеяться, что наступит, – сказал я.

– Будем надеяться.

Пожелав нам благополучно добраться до дома, Полина Абрамовна еще раз улыбнулась, и ушла.

Моше тоже пришел попрощаться. Его номер оказался в памяти «Нокии» рядом с телефоном Полины Абрамовны.

Первые две недели после сборов у меня не было времени даже подумать о пакете. Накопилась груда дел: главных, значительных и полуважных, каждое из которых требовало времени. Примерно через месяц я позвонил в Акко, своему приятелю, известному переводчику с идиш Леве Жмеринскому.

– Большое письмо? – подозрительно осведомился Лева.

– Да ты просто прочти, и расскажи, о чем речь. У пожилых людей иной фокус зрения; часто вещи малоинтересные представляются им первостепенными, а иногда – наоборот.

– Ладно, – проворчал Лева. – Но быстро не обещаю.

Я снял копию, вложил отксеренные листы в конверт, отправил письмо и забыл о нем. Свое слово Жмеринский сдержал, позвонив мне через год после нашего разговора, когда Полина Абрамовна и сборы в Хевроне, отступили на задний план памяти.

– Слушай, – сказал Лева. – Если ты не возьмешься за этот материал, я сам им займусь.

– Какой материал? – не понял я.

– Письмо Мордехая, брата Полины. Ты просил перевести.

– Неужели так интересно? – не поверил я.

– Весьма и весьма. Я не удержался, записал подстрочник. Править не стал, если захочешь использовать – отредактируешь.

– Конечно. А когда пришлешь?

– Сегодня отправил. Где ты откопал этот документ?

– О, это длинная история.

Я принялся пересказывать Леве наше хевронское житье и, по мере рассказа, припомнил запахи, цвета и лица. Вытаскивая на следующий день письмо из почтового ящика, я был готов снова погрузиться на дно чашки, с оплывающей, точно кофейная жижа, касбой.

«Здравствуй, Полина!

Надеюсь, ты получила мои предыдущие послания. Говорят, будто надежда мать дураков, но без нее не прожить. Впрочем, скорее всего и эти письма пропали подобно отправленным обыкновенной почтой. Но другого выхода у меня нет. Я вынужден прибегнуть к несколько экстравагантному способу почтового сообщения лишь потому, что отчаялся отыскать связь с вами. Смутные, невразумительные сведения, узкой струйкой сочащиеся из-за кордона, говорят, будто отцовский сундук находится в Кургане. Поэтому я не пишу Ефиму, а обращаюсь прямо к тебе.

Ты спрашиваешь, вернее, могла бы спросить, какое из событий, потрясших мою жизнь, я считаю самым главным. Вопрос не из простых. Я успел повидать многие страны, разные государственные уклады, несколько войн. Первая мировая, затем учеба в Литве, бегство с ешивой „Мир“ в Шанхай, под самым носом у Гитлера, годы в Шанхае, потом Япония, а затем длинная-длинная жизнь в Святой Земле. И снова войны.

Иногда я с завистью думаю о русских крестьянах. Их век, иногда долгий, а иногда короткий и стремительный, от начала до конца проходил в родной деревеньке. Отшумев, насладившись и отстрадав, они упокаивались на погосте рядом дедами и прадедами, и тихонько дремали, ожидая, пока дети, внуки и правнуки лягут рядом.

Дом, в котором поколение за поколением живет одна семья, старинная, переходящая по наследству мебель, фотографии предков на стенах, плуг, за которым хаживали отец и дед – насколько это далеко от моей жизни! Словно перекати-поле, носил меня Всевышний по странам и континентам, пока не осадил в Хевроне.

Самым счастливым временем я могу назвать годы, проведенные в этом городе. Со всеми бедами и злосчастьями, которых тут было, пожалуй, больше чем радостных минут. Но только здесь я, наконец, почувствовал себя прикрепленным к основе, и остаток дней моих хотел бы оставаться рядом с Усыпальницей Патриархов, в окружении учеников. Дай то Б-г!

Самое волнующее событие в моей жизни тоже связано с Усыпальницей. Бомбежки, голод, и другие смертельные опасности незаметно ушли из памяти. Человек не может жить, постоянно держа в голове несчастья, и Всевышний, в великой милости своей, научил нас забывать. Но радость, редкие мгновения удачи, навсегда остаются с нами. Хорошее не исчезает! Поэтому я помню эту историю в малейших подробностях, словно она случилась позавчера.

Наверное, ты знаешь, что молитвы и просьбы не пустой звук. Отец не раз повторял это, поднимая нас по утрам на молитву, или не давая заснуть, пока мы не произнесем благословения. Каждое слово рождает ангела, и сонмы святых созданий стремятся вознестись к Престолу и прильнуть к Короне высшего желания. Но долог путь, и многочисленны преграды.

Оторвавшись от уст человеческих, несется молитва в Святую Землю. Ее границы, словно сетка, задерживают многих ангелов. Ведь не каждому удается произнести молитву в добром расположении духа, и просить не во вред другим.

Уцелевшие молитвы спешат к Кинерету, и окунаются в его воды, там, где из дна бьет волшебный источник пророчицы Мирьям. Сорок лет бродил он вместе с евреями по пустыне, пока не нашел успокоение в озере. И если нечисты были помыслы просящего, если в глубине сердца таил он недобрый умысел или эгоистическое желание, его ангелы тонут в источнике.

И поднимаются оставшиеся ангелы над Кинеретом, и летят в Иерусалим. Там склоняются они перед восточной стеной Храма, целуя шершавые плиты, и если не были возвышенны помыслы молящегося, а двигала ими суетность и тщета, то прилипают его просьбы к старым камням.

И вот уже не сонм, и не множество, а крохотная горстка святых созданий добирается, наконец, до Усыпальницы Патриархов. Ибо вход в иной мир находится в ней, под одной из плит пола, именуемой Врата Милосердия. Сквозь плиту опускаются ангелы в двойную пещеру, скрытую глубоко под землей, и предстают перед Адамом и Евой, Авраамом и Саррой, Исааком и Ривкой, Яковом и Леей. Молитвы женщин перед праведницами, а мужчин перед патриархами. Но грозен их суд и тяжело суждение, лишь немногие остаются из крохотной горстки. И поднимаются оставшиеся к святому престолу и встречают их серафимы хвалебными песнями:

– Счастлив породивший вас, сладка доля его, радостна участь и благостен путь!

И немедленно вплетаются молитвы в корону Всевышнего, и сверкают, точно драгоценные камни, ибо нет для Него большего наслаждения, чем видеть детей своих, идущих путями праведными и просящих о святом и чистом. И тотчас отлетают от Престола другие ангелы, и мчатся на землю, и выполняют в точности просьбы и моления.

Считается, будто огромное здание Усыпальницы построил царь Ирод. Но тайна, известная немногим, состоит в том, что Ирод лишь добавил и расширил здание, а всю подземную часть возвел царь Давид, за первые семь лет своего царствования. Предание гласит, будто большую часть работы он проделал собственными руками.

Я уже писал тебе, какое великое счастье выпало на мою долю в Литве. Всевышний удостоил меня стать секретарем последнего из великих раввинов Вильны – Хаима-Ойзера Гродзенского. Он скончался перед самой войной, и я был очевидцем его последних бесед. Уже на самом пороге смерти раскрыл он своему наследнику, раввину Эльхонану Вассерману из Ковны, многие тайны, передаваемые от имени виленского Гаона. Я неотлучно находился у постели реб Хаим-Ойзера и невольно оказался посвященным. Рав Вассерман взял с меня клятву молчать, и я молчал, всю жизнь молчал, сохраняя в сердце услышанное.

Рав Вассерман погиб в Каунасском гетто. Из великой талмудической школ Литвы уцелели единицы, и я остался единственным хранителем тайн.

Попав на Святую Землю, я тут же отправился в Хеврон. Через два дня англичане выгнали меня оттуда, силой оторвав от камней Усыпальницы. Я поселился в Иерусалиме и ждал своего часа. В июне 1967 года, на второй день после освобождения Хеврона, вместе с учениками я переехал в дом рядом Усыпальницей. С тех пор вся моя жизнь связана с ней. Словно умирающий от жажды возле источника, точно жених, не могущий прикоснуться к невесте, я провел возле могил праотцев длинные годы, страдая и восхищаясь.

И вот, спустя много лет, пришел мой час. Я не имею права объяснить тебе всего, могу лишь сказать, что разрешение пришло из самых высоких кругов.

Я не медлил ни минуты. Вечером того же дня две группы учеников пришли вместе со мной в зал Исаака, главный зал Усыпальницы. Обычно в нем молятся мусульмане, но с полуночи и до рассвета разрешают заходить евреям. Первая группа из сорока ничего не подозревающих учеников получила указание читать во весь голос псалмы и шуметь, как только возможно. Вторая группа пронесла под одеждой ломы, заступы, фонарь и моток веревки.

Первым чудом в эту ночь оказалось отсутствие мусульманских охранников, обычно зорко следящих за евреями. Сморил ли их внезапный сон, или Господь Всемогущий утрудил их неотложными делами, но в зале было пусто. Солдат нашей армии тоже не оказалось. Я сразу понял, что Всевышний очистил для нас дорогу, и подал знак начинать операцию.

Когда первая группа подняла невообразимый шум, мы начали действовать. В противоположных концах зала Исаака построены две беседки: небольшие купола на четырех мраморных столбах. Каждая и них прикрывает вход, ведущий в подземелье. Под куполом южной стороны осталось не до конца замурованное отверстие, в которое когда-то провалился меч султана. Вход под северным закрыли еще при византийцах.

Традиция утверждает, будто под северным входом находятся пятнадцать ступенек. Великая тайна окружает эти ступени; удивительными свойствами обладает лестница. Царь Давид построил ее, привязав каждую ступеньку к одной из букв Шем Амефораш, скрытого имени Всевышнего. Знающий имя приобретает власть не только над живыми созданиями, ему покоряются и духовные сущности. Царь Соломон, построивший Иерусалимский Храм, возвел в нем пятнадцать таких же ступенек, ведущих из Святая Святых в глубь горы. Царь управлял демонами и повелевал драконами, и ему хорошо был известен тайный смысл пятнадцати ступенек.

Каббала сообщает пятнадцать молитв и капителей псалмов, которые нужно произносить, спускаясь по лестнице. Эта традиция идет от рабби Акивы. На того, кто живым и не потерявшим рассудок добирался до конца лестницы, нисходила Б-жественная благодать. Удостоившийся падал ниц, и впадал в транс, во время которого корень его души соединялся с духовными корнями праотцев. После транса он достигал высшей степени святости и просветления.

Но недостойный, отважившийся спустится вниз, погибал на второй ступеньке. Мусульманские имамы несколько раз пробовали пройти по лестнице, но каждая попытка заканчивалась смертью, и несчастного вытаскивали за веревку, привязанную к его ноге. Имам Хеврона рассказывал мне о странных звуках, доносящихся из отверстия под южной беседкой. Каждую ночь оттуда раздается то рычание, подобное рыканью льва, то свистки, то жалобный плач ребенка.

– Это плачут души погибших во время спуска в пещеру, – утверждал имам. – В наказание за кощунство, Ибрагим не выпускает их из подземелья, и они сотни лет плачут, умоляя о пощаде.

Только один раз после рабби Акивы и его учеников еврейские мудрецы оказались на заветной лестнице. Случилось это во времена византийцев. Страшная засуха навалилась на Иудею. Обмелели реки, высохли колодцы, ушли родники. О судьбе урожая никто не думал, люди страдали от недостатка питьевой воды. Многие умерли, многие сошли с ума от ужасной жары.

Собрались мусульмане в главной мечети Хеврона и вознесли свои молитвы – но не пошел дождь. Сутки, не выходя из церкви, плакали и просили христиане – но небо оставалось сухим. Вызвал правитель старейшину еврейской общины Хеврона и приказал молиться о дожде.

– Если группа каббалистов войдет на лестницу Усыпальницы, – сказал тот, – придет спасение.

Долго раздумывал правитель, но в конце концов дал согласие. Открыли вход на лестницу, спустился старейшина на первую ступеньку и произнес шепотом капитель Псалмов. Ему вторили девять каббалистов. Спустился еще на одну – и снова прошептал положенное. После третьей ступеньки послали мусульманского сторожа поглядеть, не идет ли дождь.

– Не идет, – сообщил сторож, – но небо заволокло тучами.

Спустились еще на две ступеньки и снова послали сторожа.

– Не идет, – сказал сторож, – но капли уже падают.

Дошли до седьмой ступеньки и снова послали сторожа.

– Остановитесь! – закричал сторож, стремглав вбегая в зал Исаака. – Снаружи обвальный ливень, колодцы уже переполнились, скоро реки выйдут из берегов.

– Теперь будем молиться о немедленном приходе Машиаха, – сказал старейшина и ступил на восьмую ступеньку. Но не успел он прошептать и нескольких слов, как из глубины пещеры поднялся ветер. Он крепчал с каждой секундой, толкал и выдавливал каббалистов наружу. И понял старейшина, что не пришло время Машиаха и просьбы не будут услышаны. В скорби поднялись они наверх и закрыли за ними вход.

Засуха кончилась, но испуганный правитель страны приказал замуровать доступ к лестнице.

– Сегодня евреи просили о дожде, – сказал он приближенным, – а завтра попросят о смене власти. Такое чудодейственное средство лучше держать под замком.

Пока первая группа что есть мочи распевала Псалмы, я приказал ученикам второй закатать ковер. Сдвинув его с места, мы увидели четкое очертание замурованного входа. Громадные каменные плиты, покрывавшие пол Усыпальницы, в этом месте образовывали четырехугольный проем, заполненный окаменевшим раствором, вроде того, который используется для связки кирпичей в стенах домов.

Под ударами ломов раствор разлетался на мелкие кусочки, понадобилось всего полчаса работы, чтобы вскрыть проход. Я привязал к ноге веревку, повесил на шею фонарь, взял в одну руку книжку Псалмов, а в другую лом, и уселся на краю прохода, свесив ноги вниз. Меня тянуло туда, словно магнитом. Фонарик осветил верхнюю ступеньку, засыпанную обломками раствора. Я уже собрался было поставить на нее ноги, как вдруг из темноты, заполнявшей лестницу, раздался тихий, жалобный звук, похожий на детский плач.

Ученики вздрогнули. На их лицах растерянность перемешалась со страхом.

– Не бойтесь, – сказал я. – Праотцы не причинят вреда своим детям.

Боятся, действительно, было нечего. Ведь наш духовный уровень настолько низок, что разящие стрелы наказания пролетают высоко над головами. Нам недоступны ни величие, сопровождающее знание, ни унижение, карающее профанов. Мы бесконечно далеки от той границы, за которой духовные изменения реально влияют на материальную оболочку. Янычары, погибшие в южной беседке семьсот лет назад, были куда ближе ко Всевышнему, чем сегодняшние праведники.

И вот, мои ноги упираются в первую ступеньку. Острая дрожь пронзила тело. На этом самом камне стояли царь Давид, и царь Соломон, рабби Акива, автор „Зогара“ рабби Шимон бар Йохай. Я знал наизусть молитвы и Псалмы соотносящиеся с первой ступенькой, но не решился произнести.

Осторожно ступая, и бормоча другие Псалмы, я начал спуск. Слева и справа высились аккуратно вытесанные каменные блоки. Чистые, без следа грязи или копоти, словно их уложили только вчера. Дрожь била меня не переставая. Я медленно перешагивал со ступеньки на ступеньку, каждую секунду ожидая немедленной смерти.

Абсолютная, глухая тишина. Крики молящихся в зале словно отсекло невидимой дверью. Только шорох веревки, за которую вытащат мое тело, если Всевышний сочтет меня недостойным.

Лестница кончилась. Последняя, пятнадцатая ступенька. Кабала говорит, что в ней кроется великая тайна. Но в чем она заключена – не объясняется. Комментаторы шестнадцатого века предположили, будто именно по ней проходит граница между жизнью и смертью. Если достоин человек, то, сойдя с нее, останется в живых. Если нет – рухнет бездыханным на пол коридора.

Глубоко вдохнув, я зажмурился и сделал шаг.

Тишина, мрак, прохлада.

Я перевел дыхание и гляделся. Передо мной простирался узкий коридор. Тот самый….. Я был у самых врат рая и ада.

Рассказывает каббала, что после смерти душа оказывается в темном тоннеле, по которому движется навстречу свету. Этот свет исходит от порога рая. Адам был единственным человеком, знавшим, как выглядит сияние иного мира. Долгие столетия после изгнания из Эдема бродил он по земле, в безутешных поисках закрытого входа. Однажды заметил Адам отблески знакомого ему света, пробивающиеся сквозь расщелину в скале. Тотчас принялся он долбить камень. Несколько лет потратил он, высекая пещеру, пока, наконец, не добрался до узкого лучика света, выходящего из отверстия в камне. Снова взялся Адам за работу и высек в скале еще одну пещеру, как продолжение первой. В ней он обнаружил нишу, из которой исходил свет. Это и был вход в рай.

Хотел Адам расширить нишу, чтобы проникнуть вовнутрь, но раздался голос Неба, грозное дыхание Всевышнего опалило пещеру.

– Остановись, Адам. Довольно.

Заплакал Адам. Только сейчас он, наконец, понял, что возвратиться уже не удастся. Пожалел Всевышний первого человека и пообещал:

– Ты будешь похоронен здесь, у входа. И души всех твоих потомков, станут проходить мимо тебя, и про каждую ты будешь решать, куда ей отправиться дальше.

Когда умерла Ева, Адам похоронил ее в середине второй пещеры. После смерти Адама, Всевышний послал демона Бено и тот уложил тело первого человека рядом с телом его жены.

Святые праведники, Авраам, Исаак и Яаков, которым открылся при жизни Господь Вседержитель, легли рядом с Адамом. В стенах второй пещеры высекли три глубокие ниши, и в них упокоились праотцы вместе с женами. Их состояние нельзя назвать смертью, потому, что тела не тронуло гниение, а сознание не растворились в океане беспамятства. Их называют „спящие Хеврона“, и души всех умерших проходят мимо них. И вершат „спящие“ суд свой, и Всевышний утверждает каждый приговор.

Царь Давид своими руками построил коридор, по которому души попадают на суд праведников. Тот самый тоннель, где я оказался, спустившись с пятнадцатой ступеньки лестницы. Его высота была примерно метр и десять сантиметров, ширина чуть больше полуметра. Я осторожно притронулся к стене, и слезы едва не брызнули из моих глаз. Ведь к этих самых камней касались пальцы царя Давида!

Скрючившись, словно склонившись в поклоне, я стал продвигаться по коридору. Тишина, мрак, только желтый кружок света прыгает у меня под ногами. Все, кто оказывался в этом коридоре, умирали, лишь праведники, как рабби Авраам Азулай, доживали до следующего утра. Что будет со мной? Возможно, я делаю последние шаги. Но как бы ни сложилось, я иду к своей мечте, могилам патриархов.

Бормоча Псалмы, я не забыл отсчитывать шаги. Через восемнадцать метров тоннель закончился, и я оказался в квадратной комнате. Высоко наверху туманно светился кружок света, пол покрывал толстый слой записок, монет и бумажных денег. Видимо, я оказался под южной беседкой.

Посреди комнаты возвышались три надгробных памятника, сделанные в византийском стиле. В самом центре среднего белела мраморная плита. На ней я разглядел изображение креста и надписи на латинском и арабском языках. Больше в комнате ничего не было.

Но где же вход в пещеру? Он должен находиться здесь. Традиция не оставила никаких указаний по этому поводу. Никто на свете не знает, где искать вход. Каббала утверждает, будто он сам открывается перед достойными. Рабби Азулай рассказывал своим ученикам, что Элиэзер, слуга Авраама, вышел из стены. Наверное, в ней должна быть потайная дверь.

Я положил ломик и Псалмы на надгробие и принялся осматривать стены. Тщательно, камень за камнем, щель за щелью. Осмотр продолжался очень долго, мои пальцы саднили: шершавая поверхность стен стерла кожу почти до крови. Ничего. Ни следа, ни намека. Я присел на крайний памятник и задумался.

Что ж, видимо, меня нельзя отнести к достойным. Впрочем, разве я в этом сомневался? По сравнению с теми, кто побывал в этой комнате, я прах и пепел. Нужно благодарить Всевышнего, не отнявшего мою жизнь уже на первой ступеньке.

Я прочитал еще несколько Псалмов и решил возвращаться. Но в этот самый миг к моей щеке прикоснулось легкое дуновение ветерка, а затем раздался жалобный плач. Тот самый, который я слышал наверху. Но сейчас он доносился из коридора, по которому я попал в комнату. Мне стало жутко.

Правой рукой я поднял ломик и книжку Псалмов, взял в левую фонарик, и пошел обратно по коридору. Плач не смолкал, но становился все громче и громче. Подойдя к лестнице, я остановился. Звук, казалось, исходил прямо из самих ступенек. Я принялся внимательно осматривать их, и вдруг увидел в основании пятнадцатой черное пятно.

Отверстие! Приложив к нему ладонь, я почувствовал сильный ток воздуха, а плач почти прекратился. Отвел руку – плач возобновился с прежней силой. Так вот, где кроется загадка странных звуков!

Дальнейшее произошло, словно по наитию свыше. Сам не понимая, что делаю, я вставил ломик в отверстие и надавил вбок. Раз, другой, третий. И вдруг ступенька и часть стены справа от нее бесшумно отодвинулись, освобождая проход. Не веря своим глазам, я заглянул внутрь. Луч фонарика высветил низкий свод, покрытый следами от заступа, неровные стены и в глубине черное отверстие. Я протиснулся вовнутрь, упал на пол и зарыдал.

Все оказалось правдой. Все, написанное в старинных манускриптах, все, передаваемое из уст в уста на протяжении сотен поколений, все оказалось правдой! Тайна пятнадцатой ступеньки, коридор, двойная пещера, Элиэзер, слуга Авраама, исчезающий в стене – вот они передо мной, каменные подтверждения незыблемости устного предания.

Я захотел произнести благодарственную молитву, но губы отказались повиноваться, они словно забыли, как нужно двигаться, произнося звуки. Не могу говорить! Безмолвный, с трясущимися руками я принялся исследовать пещеру.

Б-же мой! Следы заступа на потолке и стенах оставлены Адамом, первым человеком. И он сам, лежит где-то рядом, совсем близко от меня.

Высота пещеры составляла метра полтора, диаметр около шести метров. В ней ничего не было, только ровный холодный пол и стены. Я протиснулся через треугольное отверстие и оказался во второй пещере. Она была примерно такого же размера, как первая. Прямо напротив входа в стене чернели три ниши. В них, по преданию, похоронены праотцы. Справа Авраам и Сарра, посередине Яаков и Лея, и слева Исаак и Ривка.

Я снова попытался произнести молитву, но губы не слушались. Подойдя к правой нише, я заглянул внутрь. Сразу за порогом вместо белого камня, в котором высечена пещера, рыжела земля. Сомнений быть не могло, я стоял перед местом упокоения Авраама!

Две остальные ниши выглядели точно также, только из глубины левой выходил свежий поток воздуха. Приглядевшись, я обнаружил в потолке отверстие, видимо воздух шел оттуда. Забраться вовнутрь и рассмотреть ближе я не решился, ведь для этого надо пройти по земле, под которой покоятся Исаак и Ривка!

Но где же могила Адама! Она должна находится в центре пещеры. Я осветил пол фонариком и быстро обнаружил квадратное углубление, шириной и глубиной примерно в шестьдесят сантиметров. Внутри пусто, лишь по углам видны кучки коричневого пепла. Я ухватил щепотку, поднес ее к лицу, и дыхание застыло в моей груди. Дивный, неповторимый запах коснулся моих ноздрей. Слова книги „Зогар“, о том, что у входа в рай человек начинает ощущать его аромат, всплыли в мозгу.

Душа каждого человека после смерти проходит через тоннель, оказывается в центре второй пещеры, обоняет аромат рая и ждет своей участи. Каково же горе тех, кто, вдохнув сладкое дыхание вечности, устремляется вниз, в самую пучину ада! Как проклинают они земные радости и наслаждения, ничтожные перед одной секундой пребывания в ином мире. Я еще раз вдохнул пряный запах щепотки пепла, упал на колени и потерял сознание.

Очнулся я оттого, что кто-то дергал меня за ногу. Открыв глаза, я увидел, как напрягается и ослабевает веревка. Часы показывали половину четвертого. Значит, я пролежал без сознания около часа. Через пятнадцать минут в зале Исаака начнется молитва мусульман. Пора возвращаться.

Я хотел сказать несколько псалмов и попросить, вымолить у Всевышнего немного милости и сострадания ко мне, моим близким, моему народу, всему человечеству, но губы, по-прежнему не слушались. Слезы снова покатились из глаз, я подобрал ломик и начал путь наверх. Его я преодолел за несколько минут, пятнадцатая ступенька легко встала на прежнее место и вот уже светлое пятно входа замаячило над моей головой.

Никто ничего не заметил. Первая группа учеников продолжала распевать Псалмы, мой помощник, Моше Яаков, с взволнованным лицом ждал у входа. Спуститься вниз он не решился. Я хотел, было показать ему, что не могу говорить, но вдруг понял, что дар речи вернулся. Пропустив меня к могилам праотцев, Всевышний закрыл мои уста, лишив возможности молится. Видимо, мои просьбы могли нарушить баланс, существующий в мире. Значит несчастья и беды, сыплющиеся на нашу голову не случайны, и приходят вовсе не по велению слепого рока. С небес спускается только благо, и только мы, люди, не в состоянии разобрать, как за ширмой горестей скрывается добро.

Во все подробности увиденного я посвятил только Моше Яакова. Когда меня не станет, он расскажет их посвященным. Я выполнил свою земную судьбу, не всякому выпадает на долю такое удивительное, невероятное чудо. Как был бы счастлив отец, узнав, где я побывал! Но связь с вами прервалась много лет назад.

Прошу тебя, дорогая сестра, любыми возможными и невозможными способами переправить ко мне отцовский сундук. Не могу, не имею права объяснить все подробности, но поверь, что это больше, чем просто просьба.

Я вкладываю это письмо ящик не конвенциональной почты и надеюсь, что Создавший этот мир и Поддерживающий его каждую секунду не оставит вас, мои родные, своей благодатью».

Закончив чтение, я немедленно вытащил из памяти «Нокии» телефон Полины Абрамовны. Длинные гудки. Через полчаса я повторил попытку. Снова длинные гудки. К вечеру, так и не дозвонившись, я набрал номер Моше.

– Привет! – его голос звучал так, словно мы расстались несколько минут назад. – Опять на сборы?

– Пока нет. Я не могу дозвониться до Полины Абрамовны. Ты знаком с ней?

На несколько секунд в трубке воцарилось молчание.

– Был знаком, – наконец произнес Моше.

– Что случилось?

– То, что иногда случается с пожилыми людьми. Легла спать и не проснулась. Месяца полтора назад.

– Елки-палки!

Мы помолчали с минуту. Потом я спросил.

– У нее остались родственники?

– Нет. Муж умер еще в России, единственный сын погиб много лет назад. Он был одним из первых дельтапланеристов, они летали на самодельных аппаратах, ну и …… Брат Полины Абрамовны жил здесь, в Хевроне. Очень известный, уважаемый раввин. Только детей ему Б-г не дал, а сам он скончался незадолго до ее приезда. Учеников у него много, но они, сам понимаешь, другой народ.

– Слушай, может после Полины Абрамовны остались какие-нибудь документы, дневниковые записи, фотографии?

– Почти ничего. Несколько старых платьев, поношенная обувь, два или три фото. Она с мужем, мальчик, видимо сын, и еще какие-то люди. Ни писем, ни дневников. А документы самые обыкновенные.

Мы распрощались. Я долго сидел, обдумывая, как могли бы переплестись пружинящие линии судеб, где бы натолкнулись друг на друга люди, влекомые суставным напряжением глаголов и повелительным током подлежащих. Зыбкие тени возможных событий начали прорастать в хрящики характеров, и реальность, горловая, текущая живой кровью, затрепетала в моей груди. Так появился этот роман. Я ничего не сочинил, а только записал подлинные события, которые могли бы произойти, а возможно, и произошли.

NB

Во время работы над романом на моем письменном столе лежали несколько книг. Я часто перелистывал их, возвращаясь к полюбившимся эпизодам.

«Дублинцы», «Тупейный художник», «Повести Белкина», «Выкрикивается лот 49», «Сердце тьмы», «Недобрый час», «Дневник осады Порт-Артура», «Четвертая проза», «Записки на табличках Апронении Авиции», «Земля в объятьях Солнца», «Телескопы для любителей», «История крестовых походов», «Толковый словарь русского языка».

Возможно, читатель узнает отдельные нити, которые я осторожно извлек из этих текстов и вплел в свой.

em
section id="n_2"
section id="n_3"
Миша, отец исполнил свое обещание. Эту тетрадь я нашла после его смерти, на дне сундука, вместе с орденскими коробочками. Он никогда не рассказывал нам о Порт-Артуре, и никогда не показывал орденов.