Шукшин Василий

Самые первые воспоминания

Василий Шукшин

Самые первые воспоминания

Я начинаю помнить себя с такого случая.

Знойный полдень. Сенокос. В селе, на улицах - ни души. Только иногда по улице проскочит верховой или протарахтят дрожки, и опять надолго установится сухая, горячая тишина.

Я сижу на дороге в мягкой шелковистой пыли, стряпаю пирожки. Это делается просто: надо принести из дома ковш воды и эту воду понемножку плескать в пыль. Образуются вязкие комочки грязи. Из них-то и лепятся пирожки. Но пирожки пирожками... Делаются они для того, чтобы разложить их потом рядком поперек дороги и ждать, когда поедет какой-нибудь мужик. Ждать приходится подолгу. Наконец в конце улицы показался мужик на телеге. Я залезаю в крапиву у прясла (крапива у нас растет высокая, в рост человеческий, и жалит только ее верхняя часть. Внизу же можно спокойно спрятаться) и оттуда смотрю, как приближается телега. Она все ближе, ближе... У меня замирает сердце: сейчас проедет по моим пирожкам. Мужик увидел пирожки, оглянулся по сторонам, лениво подстегнул коня... Я с каким-то непостижимым трепетным волнением вижу, как сперва лошадиные ноги расшвыривают мои пирожки, потом по ним проехали четыре колеса. Выскакиваю из крапивы и стою над пирожками. Почти все погибли. Те, что с краю, уцелели, а средние все погибли. Снова принимаюсь стряпать и выстраивать рядок поперек дороги. Есть в этой работе какой-то смысл. Наверно. Вот что: мужик до последнего момента не видит мои пирожки на дороге, а я знаю, что они лежат там, и я знаю также, что, увидев их, мужик оглянется. Я это знаю и заранее жду; когда он оглянется. И меня охватывает сладостный восторг и волнение, когда он оглядывается. И еще - очень приятно сидеть в пыли. У меня, конечно, на ногах "цыпки", но это уже больше беспокоит маму. Вечером она будет отмывать меня у колодца.

Вот за таким-то занятием, когда я мирно сидел и стряпал пирожки, меня захватил соседский бычок. Он был бодливый, как черт, я его ужасно боялся. Мы, ребятишки, все его боялись. Мы его дразнили издалека, а когда он, нагнув голову, кидался на нас, мы разбегались, кто куда. А тут я, занятый за пирожками, проглядел его. Увидел, когда он был в шагах пяти. Он стоял и смотрел на меня. Я вскочил было, чтобы бежать, и тут же сел - ноги отказали. А телок взбрыкнул задними ногами, зловеще мэкнул и помчался ко мне. Я, кажется, заранее упал на спину. Он принялся катать меня по дороге. Я молчал. Потом ко мне вернулся голос, и я заорал. Заорал так, что телок отскочил, расставил передние ноги и долго и глупо смотрел на меня. Кто-то выскочил из избы и выручил меня.

Вечером в нашей избе появилась грязная сухая цыганка с большими вороватыми глазами. Я лежал на печке, а цыганка шуршала в кути, у печки, юбками и торопливо шептала. Мама с надеждой и подозрительно смотрела на нее. Цыганка растопила в ложке воск, вылила тот воск в стакан с водой - там образовался какой-то желтый бесформенный комочек. Цыганка торопливо закивала маленькой галочьей головой. Я не помню, что она говорила, что-то говорила. Помню как мама сказала: "Телок напугал-то, а не собака". Потом они говорили про нашего петуха. Цыганка почему-то кричала, мама тоже сердилась и говорила: "Ишь ты какая! Ишь ты!". Потом я выпил теплую воду из стакана, над которым колдовала цыганка и уснул. Потом помню себя за таким занятием.

Жилось нам тогда, видно, туго. Недоедали. Мама уходила на работу, а нас с сестрой оставляла у деда с бабкой. Там мы и ели. И вот... Дед строгает в завозне, бабка полет в огороде грядки.

Я сижу у верстака и сцепляю золотисто-солнечные кольца стружек. И вдруг вспоминаю, что у бабки в шкафу лежат шанежки. Выхожу из завозки и направляюсь к дому. На дверь накинут замок - просто так, без ключа (сестра в огороде с бабкой). Если замок вынуть из пробоя и открыть дверь, бабка услышит и спросит: "Ты чего там, Васька?". А мама наказывала - я это хорошо помню - не надоедать деду и бабке, особенно деду, не просить есть: сколько дадут, столько и ладно.

Окно в избу открыто. Оттуда пахнет свежеиспеченным хлебом и побеленным шестком. В углу стоит, тускло поблескивая стеклами, пузатый шкаф - там шанежки.

Я влезаю в окно и осторожно, на цыпочках, иду по крашеному полу... Открываю шкаф, беру самую маленькую шаньгу и тем же путем убираюсь из избы. Воровал я до того что-нибудь или нет, не помню. Но я помню, как я крался по избе на цыпочках. Откуда-то я знал, что так надо.

Вечером бабка, посмеиваясь, рассказывала маме, как я лазил в окно (она из огорода все видела). Мама не смеялась. У нее было недовольное лицо.

- Вы сами-то уж сроду не догадаетесь... Скупые вы шибко, мам, уж до чего скупые.

Бабка обиделась.

- Кормим ведь... Чего же скупые? Да он и есть-то не хотел. Так пакостник.

Еще помню такое.

Стоит у нас посреди избы страшный маленький человек с рыжей бородой - Яша Горячий, грозит пальцем и говорит: "Ты меня не пужай, не пужай - отпужались". А мама стоит перед ним и говорит негромко: "Ну, смотри, Яша, смотри... Я тебя не пужаю... Недоактивничать бы тебе".

Потом Яша полез на полати и стал оттуда сбрасывать березовые чурбаки (березник около села запрещалось рубить, но его рубили и прятали, где могли. Яша Горячий, сельский активист, искал его по домам).

И еще одно такое помню.

Пропал у нас телок. Телка самого не помню, а помню, как мы его искали. Мы пошли с мамой за село, к озерам. Уж вечерело. Звали мы его, звали: "Тпруся! Тпруся!" - нет телка, как провалился. Вдруг мама села на землю и сказала: "Ой, сынок, мне что-то плохо... Господи, господи... Дорогу домой найдешь? Беги скорей к бабке...".

Я сказал, что найду. Помню: бежал. Я воображал, что я на коне. Кричал сам себе: "Но!", взбрыкивая ногами, ржал...

Бабка перепугалась. Я предложил ей тоже сесть на коня и гнать вмах. Но та только махнула рукой и семенила рысью.

Мама повстречалась нам недалеко за селом. Она тихонечко шла по дороге и держалась за грудь.

Они о чем-то стали говорить с бабкой, а я шел сзади "пешком".

Потом я начинаю помнить свою сестру.

Я как-то до этого не знал ее существования, а тут, помню, был я в яслях, и мне там что-то не понравилось. Я нашел Наташку, сестру, и мы с ней убежали из яслей. Мы шли через всю деревню, взрослые останавливались и спрашивали меня: "Ты куда ее ведешь-то, Васька?". Я отвечал: "Домой. Мне мама так велела". Врал. Вообще, я очень рано научился врать.

Мамы, конечно, не было дома. Мы с Наташкой сели на крыльцо и уснули.

Еще случай в яслях.

Ясли были двухэтажные. Окна открыты. Я влез на подоконник на втором этаже, сел и свесил ноги. И тут увидел маму. Она мне снизу негромко говорит: "Васе-е, слазь, сынок, с окна. Слазь, я посмотрю, как ты слезешь. Только туда, в избу слазь... Ну-ка...". Я слез с подоконника.

Потом мама вбежала, взяла меня на руки и понесла. А на лестнице встретилась нам наша няня, толстая, молодая тетка. Мама опустила меня с рук, а няня побежала от нас. Вниз. Мне стало смешно.

- Корова семинтальская! - мама ничего не боялась.

Потом, когда я уж стал взрослее, я слышал рассказ о том, как нас хотели выселить из избы. Отца арестовали и угнали в район, в "каталажку". А к нам на другой день пришли двое: "Вытряхивайтесь".

Так стали мы жить. Голоду натерпелись и холоду. На всю жизнь я сохранил к матери любовь. Всегда ужасно боялся, что она умрет - она хворала часто.

Потом в нашей избе появился другой отец. Жить стало легче.

А потом грянула война, и другого нашего отца не стало - убили на Курской дуге.

Опять настали тяжелые времена. Вот отсюда, пожалуй, я и начну рассказ.

Начну рассказ с того времени, с какого помню почти каждый свой день - с двенадцати лет. Для начала только расскажу о своем селе.

Село наше небольшое...

Я родился в 1929 году (в "Мордве"). Уже колхозы были. Отец с матерью были колхозниками.

В 1933 году отца "взяли". Сказали: "Хотел, сволочь такая, восстание подымать". Еще многих "взяли" из деревни. Больше мы их никогда не видели. Все они в 1957 году полностью реабилитированы "за отсутствием состава преступления".

Остались мы с мамой: мне три с лишним года, Наташке, сестре, - семь месяцев. Маме - двадцать два.

Нас хотели выгнать из избы. Пришли двое: "Вытряхивайтесь".

Мы были молоды и не поняли серьезность момента. Кроме того, нам некуда было идти. Мама наотрез отказалась "вытряхиваться". Мы с Наташкой промолчали. Один вынул из кармана наган и опять сказал, чтоб мы вытряхивались. Тогда мама взяла в руки безмен и стала на пороге. И сказала: "Иди, иди. Как дам безменом по башке, куда твой наган девается". И не пустила - ушли. А мама потом говорила: "Я знала, что он не станет стрелять. Что он, дурак, что ли?".

Прожито тридцать лет - точно песню пропел. И пропел, кажется, неважно. Жалко. Песня была хорошая.

Село родное

Село наше большое, Сростки называется. Стоит оно на берегу красавицы Катуни. Катунь в этом месте вырвалась на волю из каменистых теснин Алтая, разбежалась на десятки проток, прыгает, мечется в камнях, ревет... Потом, ниже, она несколько успокаивается, круто заворачивает на запад и несется дальше - через сорок километров она встретит свою величавую сестрицу Бию и умрет, породив Обь. В месте слиянья рек далеко еще виден светлый след своенравной Катуни - вода в ней белая.

Образовалось село в 60-е годы прошлого века, когда началось печальное переселение людей российских в Сибирь, на вольные земли.

Приходили рязанские, самарские, тверские, вятские, котельнические и оседали здесь. Строились пришлые ближе к своим... Наверно, поначалу было несколько небольших деревень, а потом, со временем, все срослось - в Сростки. Но зато в одном селе образовалось несколько краев с разными обычаями и говором. Было пять краев: Баклань, Низовка, Мордва, Дикари и Голожопка. Так было еще при мне.

Баклань - это коренные сибиряки, чалдоны. Угрюмоватые, скуластые, здоровые... Мужики ходили - руки в брюки, не торопились, смотрели снисходительно, даже презрительно. Если бывали не среди своих, - помалкивали. Работяги. Лишнюю копейку не пропьют. Все - рыбаки, охотники. У всех лодки. Катунь знали верст на пятьдесят вверх и вниз по течению. Драться не любили, но умели.

Бабы бакланские - чистюли, рожать много не любили, тоже очень работящие, но не искусницы. Так все больше - Кочугановы, Борзенковы, Кукусины. Говорили так: "Дак это, ты че этот день делашь-то?" - "Ниче". - "Сплавам в островишко, посмотрим?" - "Дак это, у меня припасишки вышли". - "Я посмотрю, у меня, однако, есть маленько - дам" - "Но дак, а че - дай. Я, этто, на днях в городишко сбегаю, привезу". Договорились плыть на охоту; один другому пообещал дать ружейных припасов.

Низовка - это что-то среднее между чалдонами и "расейскими". Мужики красивые, драчуны, вечно на ножах с Бакланью. Дома строили крестовые, селились кучно. Там - Байкаловы, Любавины, Пономаревы, Морчуговы, Быстровы... Говорили правильно, немного нажимали на "р".

- Здоррово.

- Слава богу, - и все.

Говорить тоже не любили много. Уважали в человеке силу. По праздникам бились на кулаках. Гуляли "справно", хвастались друг перед другом столами тем, что выставлялось на стол для гостей. Считалось, что мужик живет хорошо, если частенько гуляет. Вообще, в селе гуляли много. Но алкоголиков как-то не было.

Мордва, Дикари и Голожопка - это "расея": Поповы, Бедаревы, Дегтяревы, Докучаевы, Бровкины, Колокольниковы. Это края большие, крикливые, песенные. Там "чавокали", "надыськали", "явокали"... Там хлеборобы, лошадники, плотники. Там, если гуляли, - с треском, с поножовщиной, с песнями, от которых грустно становилось. Там умели поговорить, умели словчить в деле... Мужики не такие крупные, как в Баклани или Низовке, но верткие и дружные: где один не справится - приведет орду. Там любили землю, редко кто охотился или рыбачил. Там знали толк в пашне, в лошадях... Уважали справных хозяев. Там семьи огромные, и там все - родня.

Бабы там бойкие, несколько заполошные. По пустяку поднимет такой крик, хоть беги. Поймала соседского парнишку в своем огороде, отодрала крапивой, потом пошла по улице: "Это что же делается-то на белом свете, тошно мнеченьки! Это как же жить-то дальше?.. Выпростал весь горох, окаянный варнак! Весь огород потоптал. Да вить, от так доберется - дом подожгет!"

Мужики баб не слушали. Случалось - поколачивали под пьяную руку, и крепко.

Большое село. Вообще, в Сибири села большие. Любят рассказывать такую присказку: "Еду, значит, гляжу - деревня. "Какая деревня?" - "Ярки". Ладно. Лег, поспал маленько, просыпаюсь - опять деревня. Опять: "Какая деревня?" "Ярки""... и так далее, пока не надоест рассказывать.

А за селом нашим - благодать и раздолье. Уже начинаются горы, но это еще не горы, это - "кучугуры", как их у нас называют - предгорье. Холмы, луга, долины, опять холмы - все в зелени, бесконечные "околки", согры, услоны, солонцы, гривы... Травы - по грудь, в траве ягоды всякой, змей полно. Едет человек по траве на коне, конь то и дело шарахается в сторону - змей. Змеи одолевают особенно на покосе. Бывает так, что проспит человек в шалаше всю ночь, утром просыпается - рядом, свернувшись кольцом, лежит змея. Или: только ляжет, укроется одежонкой, слышит - по ногам, по одежонке, ползет... Человек вскакивает, запаляет смоленую веревку и носится по шалашу с палкой, заранее приготовленной с вечера, лупит змею, материт ее, на чем свет стоит. И знали, впрочем, что через веревку, свитую из конского хвоста, змея не может переползти, и даже, может быть, лежит у него такая веревка в телеге - вожжи волосяные, - но воспользоваться этим как-то лень. Безалаберность какая-то русская: "А-а, один черт". И все. Сказал так и лег спать. Впрочем, сонных змеи кусали редко.

А в сограх и в лесах подальше - волки. Волков били с удовольствием. Искали пиры, душили выводки. Еще - барсучили. Это дело тоже азартное.

По сограм - воронье, сорочья, галки... Тучи!

А над всем этим - синее-синее алтайское небо. Рдеет, дрожит вдалеке горячий воздух, день-деньской висит над косогорами сухой стрекотный звон кузнечиков. А вечерами пахнет полынью, дымком, волглой пылью... Кричат перепела, крякают на озерах утки... И далеко, далеко слышно, как кипит в камнях бешеная Катунь. А на западе в полнеба пластает соломенный пожар зари; задумчиво на земле, хорошо...