prose_classic sf_fantasy Вашингтон Ирвинг Вольферт Веббер, или золотые сны Рассказы en ru А. С. Бобович Мартемьянов Олег Анатольевич Chaid http://stlem.blogspot.com demogorgorn@gmail.com FB Tools under Linux 2006-01-24 www.lib.ru 153AFA1F-73C6-4B02-98EA-6F2AA9811A47 1.0

Вашингтон Ирвинг.

Вольферт Веббер, или золотые сны

В году от Рождества спасителя нашего тысяча семьсот... – каком точно, не вспомню, во всяком случае в самом начале прошлого века – в старинном городке Манхеттен обитал некий весьма почтенный бюргер по имени Вольферт Веббер. Происходил этот Вольфсрт Веббер от старого Кобуса Всббера из города Бриллс в Голландии. Что касается Кобуса Веббсра, то он был одним из первых переселенцев, прибыл в провинцию еще во времена правления Олофа ваи Кортландта, или иначе Сновидца, и прославился тем, что первый в этих местах взялся за выращивание капусты.

Участок земли, ка котором когда-то осел Кобус Веббер со своею капустой, сделался с той поры достоянием рода, продолжавшего с похвальным и отличающим наших голландских бюргеров постоянством заниматься тою же отраслью огородничества. Несколько поколений сряду все семейные способности и дарования Вебберов были направлены лишь на то, чтобы изучить и улучшить этот некогда благородный овощ, и не в чем ином, как в этой концентрации мысли должно видеть истинную причину невероятных объема и славы, обретенных капустою Вебберов.

Династия Вебберов продолжалась непрерывною чередою, и никогда ни одна семья не предъявляла столь неоспоримых свидетельств законного происхождения всех ее членов. Старший сын наследовал от отца не только земельный участок, но и его внешность, и если бы были написаны портреты этого рода невозмутимых и спокойных властителей, они предстали бы перед нами рядом голов, которые являли бы собой поразительное сходство, как по форме, так и по величине, с овощами, над которыми они неограниченно властвовали.

Глава рода неизменно имел местопребывание в родовом замке, то есть в построенном на голландский манер доме из желтого кирпича, с фронтоном под двускатною островерхою крышей, увенчанною всегдашним железным флюгером-петушком. Все в этом здании имело добротный, почтенный вид. Стайки стрижей населяли крошечные деревянные домики, прибитые вдоль его стен; ласточки гнездились под навесом крыши, а всякий знает, что эти льнущие к человеку птички приносят счастье тому жилью, в котором нашли для себя приют. И в солнечное ясное утро, в начале лета, приятно и радостно было слушать их веселые, беспечные голоса, когда они порхали в чистом, пьянящем свежестью воздухе и как бы славословили своим щебетом величие и процветание Вебберов.

Так-то спокойно и безмятежно произрастал этот блистательный род под сенью могучей чинары, которая мало-помалу разрослась настолько, что закрыла своею тенью весь их дворец. К их владениям все ближе и ближе подступал предместьями город. Поднимались дома, закрывавшие привычные виды; проселки, пробегавшие рядом, превращались в шумные и людные улицы; короче говоря, сохраняя обычаи и уклад сельской жизни, Вебберы начали чувствовать себя горожанами. И все же, несмотря на это, они держались своего наследственного характера и наследственных владений с тем же упорством и тою же цепкостью, с какими маленькие немецкие государи жмутся среди обширной империи. Вольферт был последним представителем рода и, унаследовав от предков родовую скамью у входной двери под родовым деревом, хранил скипетр и державу прадедов и представлял собою нечто вроде сельского князя внутри метрополии.

Дабы разделить заботы и радости единодержавия, он избрал помощницу и супругу – одну из тех превосходных женщин, которых зовут хлопотуньями; это значит, что жена его принадлежала к разряду тех маленьких домовитых хозяек, что всегда суетятся и всегда заняты, даже тогда, когда делать в сущности нечего. Ее деятельность, впрочем, приняла несколько одностороннее направление. Казалось, что вся ее жизнь посвящена непрерывному, самозабвенному, не имеющему ни конца ни края вязанью. Была ли она дома или в гостях, на ногах или в кресле, спицы ее неизменно пребывали в движении, и утверждают, что благодаря своему неутомимому прилежанию она почти полностью обеспечивала свое хозяйство потребным количеством носков и чулок. Эту достойную чету небо благословило единственной дочерью, взращенною с нежностью и заботливостью. На ее воспитание было положено неимоверно много труда, так что она умела шить самою разнообразною строчкой, приготовлять варенья и соленья всякого рода и даже вышить по канве свое имя. Влияние ее вкусов и склонностей можно было заметить на их огороде, где, наряду с полезным, появилось и то, что попросту радует глаз; так, например, ряды горделивых златоцветов, или иначе ноготков, и великолепных мальв окаймляли грядки с капустою, и гигантские подсолнечники склоняли на изгородь свои тяжелые круглые лица, и казалось, что они со страстью и увлечением строят глазки прохожим.

Так-то мирно и безмятежно существовал Вольферт Веббер – единодержавный властитель унаследованных им родительских акров. Впрочем, и у него, как у всех сильных мира сего, бывали свои заботы и огорчения. Рост родного города вызывал в нем порою досаду. Его небольшой участок земли мало-помалу оказался зажат улицами и домами, которые мешали притоку воздуха и заслоняли собою солнце. К тому же время от времени огород его подвергался нашествиям пограничного люда, который обычно бесчинствует на рубежах государства, и эти ночные набеги стоили ему иногда нескольких взводов его наиболее благородных подданных, уведенных в плен неприятелем. Если ворота почему-либо оставались незапертыми, сюда также, случалось, вторгалась какая-нибудь праздношатающаяся свинья, оставлявшая за собою пустыню и разорение, а негодяи-мальчишки частенько предавали обезглавливанию знаменитые на всю округу подсолнечники – гордость его огорода, – нежно и томно склонявшие свои головы над забором. Но все это были в сущности пустяковые огорчения, которые могли порою смутить поверхность его души, подобно летнему ветерку, смущающему легкою рябью поверхность мельничного пруда, но которые не могли нарушить по-настоящему глубоко заложенное спокойствие его духа. В таких случаях он брался за свою верную, надежную палку, что стояла постоянно за дверью, выбегал внезапно наружу и награждал ею спину дерзкого нарушителя собственности, будь то свинья или какой-нибудь сорванец, после чего, поразительным образом освежившись и успокоившись, возвращался домой.

Главная причина тревоги честного Вольферта заключалась, однако, во все возрастающем процветании города. Стоимость жизни удвоилась и даже утроилась, тогда как не в его власти было удвоить или утроить величину капустных голов, а о том, чтобы повысить их цену, не могло быть и речи, ввиду возросшего числа конкурентов. Таким образом, вследствие того что все вокруг него богатели и богатели, Вольферт становился все бедней и бедней и сколько ни бился, не видел средства, способного избавить от этой беды.

Эта все возраставшая со дня на день забота накладывала постепенно свой отпечаток и на облик нашего почтенного бюргера. Дело дошло до того, что на его лбу появились две-три морщинь; – вещь в семействе Вебберов дотоле неслыханная, – и казалось, что она-то и загнула вверх углы его треуголки, придав ей выражение какой-то встревоженности, совершенно не свойственное невозмутимым широкополым касторовым шляпам с низкою тульей, которые носили когда-то его славные предки.

Возможно, что даже это не нарушило бы всерьез ясности его духа, будь на нем бремя заботы лишь о себе да жене, но ведь была еще подраставшая дочь, а всему свету известно, что когда дочери становятся взрослыми, они требуют такого присмотра и такого ухода, какого не требует ни один плод и ни один цветок на всем белом свете. Я не обладаю талантом описывать женские чары, не то я с радостью изобразил бы, как медленно и постепенно расцветала эта красотка-голландка; как синие глаза ее делались все глубже и глубже, ее яркие губки все алей и алей, как в свежем дыхании своих шестнадцати лет она мало-помалу созревала и округлялась, пока в семнадцатую весну ее жизни не стало казаться, что еще немного – и она разорвет путы своего корсажа м распустится пышным цветком, словно бутон расцветающей розы.

О, если бы мне было дано изобразить ее такою, какою бывала она по утрам в воскресенье, во всей роскоши наследственного наряда, что хранился в старинном голландском шкафу, ключи от которого ей доверила мать! Подвенечное платье прабабушки, слегка перешитое в соответствии с модой, украшенное богатой отделкою и передаваемое из поколения в поколение вместе с наследственным ткацким станком; матовые темные волосы, приглаженные с помощью пахтанья в ровные, лишь слегка вьющиеся пряди, ложащиеся по обе стороны чистого лба; цепь из желтого самородного золота, обвивавшая стройную шейку; маленький крестик, покоящийся у самого входа в сладостную долину блаженства, как бы для того, чтобы освятить это место и... но, черт возьми, не такому старику, как я, заниматься описанием женских прелестей. Достаточно сказать, что Эми пошел восемнадцатый год. Уже давно на ее канве появились сердца влюбленных, пронзенные безжалостною стрелою, и так называемые узелки верности, вышитые шелком темно-синего цвета; было очевидно, что она стала томиться по занятию более интересному и привлекательному, чем выращиванье подсолнечников или засолка на зиму огурцов.

В эту критическую пору в жизни женщины, когда сердце в девичьей груди, подобно своей эмблеме – медальону, что ее украшает, способно вместить лишь один образ – образ возлюбленного, – в доме Вольферта Веббера появился новый и частый гость. Это был Дирк Вальдрон, единственный сын бедной вдовы. Впрочем, он мог бы похвастать большим числом отцов, чем любой другой парень в провинции, ибо его мать имела ни больше ни меньше, как четырех мужей и одно-сдинственное дитя, так что, хотя он и был рожден от последнего брака, его можно было бы счесть запоздалым плодом долгих и усердных трудов. Этот сын четырех отцов вобрал в себя силу и другие достоинства всех породивших его. Если он и не происходил из большой и славной семьи, то ему самому, казалось, предстояло оставить после себя семейку немалых размеров, ибо достаточно было взглянуть на этого крепкого молодца, чтобы сразу увидеть, что он предназначен самою природою сделаться родоначальником могучей расы богатырей.

Этот юноша мало-помалу сделался чрезвычайно частым гостем семейства Вебберов. Говорил он немного, зато засиживался подолгу. Он набивал трубку отца, как только она выгорала; поднимал вязальную спицу матери или клубок ниток, когда они падали на пол; гладил пушистую шерстку рыжей с черными пятнами кошки и помогал дочери управляться с чайником, доливая его кипятком из ярко начищенного медного котелка, который пел свои песни на очаге. Все эти маленькие услуги могут показаться сущими пустяками, но всякий раз, когда истинная любовь переводится на нижнеголландский, она неизменно находит свое наиболее красноречивое выражение только так, и отнюдь не иначе. Все это не осталось без отклика с семье Вебберов. Милый юноша снискал несомненную благосклонность матери; рыжая с черными пятнами кошка, хотя и принадлежала к числу наиболее равнодушных и жеманных представительниц своего вида, также, судя по ее поведению, одобрительно относилась к его визитам; котелок при его приближении начинал петь веселее и, казалось, приветствовал его своим "добро пожаловать", и если мы правильно прочитали застенчивые и робкие взгляды дочки, сидевшей за шитьем рядом с матерью, напустив на себя неприступный и важный вид – на ее лице играли при этом ямочки, – она тоже нисколько не уступала в своем расположении к гостю ни госпоже Веббер, ни старой кошке, ни котелку на огне.

Лишь один Вольферт не замечал, к чему клонится дело; погруженный в глубокие думы о росте города и капусты, он сидел и глядел в огонь, не роняя ни слова и попыхивая своею трубкой. Впрочем, как-то в позднюю пору, когда отменно любезная Эми, соблюдая обычай, провожала своего возлюбленного со свечою в руке до выходной двери и он, также соблюдая обычай, чмокнул ее на прощанье, громкий звук его поцелуя отдался эхом в длинной пустой прихожей с такою силою, что достиг даже тугого на ухо Вольферта. Он медленно и не сразу докопался до нового источника беспокойства. У него и в помине не было мысли о том, что его собственное дитя, которое, казалось, еще только вчера карабкалось к нему на колени и играло в куклы и с детскими домиками, станет вдруг помышлять о возлюбленных и замужестве. Он протер глаза, огляделся и, наконец, понял, что, пока он грезил о разных вещах, его девочка превратилась в зрелую женщину и, что хуже всего, успела влюбиться. Это обстоятельство явилось причиною новых забот бедного Вольферта. Он был добрым отцом, но вместе с тем он был рассудительным человеком. Избранник Эми был парень трудолюбивый и деятельный, но не обладал ни землей, ни деньгами. Мысли Вольферта всегда вертелись вокруг одного и того же: в случае замужества дочери он не видел никакого другого исхода, как выделение молодым части своего огорода, доходов с которого и так едва хватало на текущие нужды.

Как подобает рассудительному отцу, он решил поэтому пресечь эту любовь в самом зародыше, и, хотя ему нелегко было пойти против своего отцовского сердца и из блестящих глаз его дочери скатилось немало безмолвных слез, Вольферт отказал молодому человеку от дома. Эми явила, однако, образец дочернего повиновения и почитания родительской воли. Она даже не хмурилась и не дулась; она не сделала попытки воспротивиться отцовскому деспотизму; она не злилась и не устраивала истерик, что непременно проделали бы многочисленные читательницы романтических романов и повестей. Нет, разумеется, она не прибегла к подобной героической чепухе, уверяю вас. Напротив, она покорилась, как подобает послушной дочери; она захлопнула парадную дверь перед носом возлюбленного и если когда-нибудь удостаивала его свидания, то оно происходило или у кухонного окна, или через изгородь сада.

Все эти дела чрезвычайно тревожили Вольферта, и лоб его бороздили морщины, когда однажды в субботу, после обеда, он, глубоко задумавшись, направлялся в деревенский трактир, находившийся приблизительно в двух милях от города. Это был излюбленный приют голландской части общины, ибо трактирщики тут испокон веку были голландцами и в нем продолжали сохраняться дух и вкусы доброго старого времени. Помещался этот трактир в старинном, на голландский лад построенном доме, который когда-то, во времена первых переселенцев, служил, быть может, загородной резиденцией какого-нибудь богатого бюргера. Он был расположен поблизости от косы, прозываемой косою Корлира, которая далеко выдается здесь в Саунд и у которой прилив и отлив происходят с необыкновенной стремительностью. Почтенное и несколько обветшавшее здание можно было распознать уже издалека благодаря небольшой рощице, состоявшей из вязов и платанов, которые, казалось, покачивая ветвями, гостеприимно манили к себе, между тем как несколько плакучих ив со своею грустною, поникшей листвой, напоминавшей каскады воды, рождали представление о прохладе, окружавшей этот очаровательный уголок в знойные летние дни. Сюда по этой причине, как я уже сказал выше, сходилось немало пожилых старожилов Манхеттена, и в то время как одни метали в цель кольца и играли в шеффлбоард [*] и кегли, другие глубокомысленно дымили трубками, беседовали об общинных делах и обсуждали городские события.

Вольферт Веббер направлялся в этот трактир бурным осенним днем. Ветер сорвал с вязов и ив последние листья, которые носились по полям шелестящими вихрями. Аллея, где обычно играли в кегли, была пустынна, ибо преждевременно наступивший холод загнал компанию под крышу трактира. Так как день был субботний, завсегдатаи клуба, главным образом чистокровные голландские бюргеры, к которым порою примешивались также представители других наций и стран, что вполне естественно для города со столь смешанным населением, собрались в полном составе.

У очага в огромном, обитом кожею кресле восседал полновластный диктатор этого крошечного мирка, достопочтенный Ремм, или, как принято было произносить его имя, Рамм Рапли. По происхождению он был валлонец и знаменит древностью своего рода, ибо его бабушка была первым белым ребенком, родившимся в этой провинции. Но еще большую славу снискали ему богатство и звание: он много лет сряду занимал высокий пост олдермена, и даже сам губернатор при встрече с ним снимал шляпу. Обитым кожею креслом он завладел с незапамятных пор и восседал на этом своего рода троне, становясь все дороднее и дороднее, пока, наконец, по прошествии ряда лет не заполнил его целиком. Для подданных слово его было непререкаемо, ибо, обладая огромным богатством, он не нуждался в том, чтобы подкреплять свое мнение доказательствами.

Трактирщик ухаживал за ним с особенною предупредительностью, и это происходило не потому, что он платил более щедро, чем его собутыльники, но потому, что монета, полученная от богача, всегда кажется полновеснее. У трактирщика к тому же были всегда наготове какое-нибудь словцо или шутка, которые он и сообщал на ухо августейшему Рамму. Рамм, правда, никогда не смеялся и постоянно сохранял на своем лице выражение важности и даже угрюмости, чем несколько походил на большого цепного пса, но тем не менее время от времени одарял хозяина знаками своего одобрения, которые, представляя собою нечто, с позволения сказать, вроде хрюканья, доставляли хозяину неизмеримо большее удовольствие, чем раскатистый хохот менее богатого человека.

– Ну и ночка ожидает кладоискателей, – сказал трактирщик – в этот момент вокруг дома как раз бесновался, завывал и стучал в окна яростный порыв ветра.

– Как? Разве они снова взялись за дело? – сказал слепой на один глаз капитан английской службы на половинном окладе, весьма частый посетитель трактира.

– Конечно, – ответил трактирщик, – а почему бы и нет? Недавно им здорово повезло. Говорят, будто они нашли в поле возле садов Стюйвезента большую кубышку с деньгами. Люди считают, что она была закопана в стародавние времена самим Питером Стюйвезентом. голландским губернатором нашей провинции.

– Чепуха! – заявил одноглазый вояка, добавляя к большому стакану бренди немножко воды.

– Вы можете верить или не верить, это как вам угодно, – сказал трактирщик, несколько уязвленный словами английского капитана, – но всему свету известно, что когда голландцам, пришел конец и красные мундиры [*] захватили провинцию, губернатор зарыл значительную часть своих денег. Болтают сверх этого и о том, что пожилой джентльмен бродит и посейчас в наших местах, и притом в том же самом камзоле, в котором он изображен на портрете, что висит в родовой резиденции Стюйвезентов.

– Чепуха! – повторил офицер на половинном окладе.

– Пусть будет так, если угодно! Но разве Корни ван Зандт не видел его как-то в полночь? Разве не ковылял он тогда на своей деревянной ноге по лугу и не держал в руке обнаженной шпаги, горевшей точно огонь? А чего ради ему там бродить? Не потому ли, что люди потревожили место, в котором он зарыл свои деньги?

Здесь трактирщика прервали гортанные звуки, доносившиеся с той стороны, где восседал почтенный Рамм Рапли. Звуки эти свидетельствовали о том, что он трудится над какою-то мыслью, а это было событием из ряду вон выходящим. И так как он был лицом слишком значительным и благоразумный трактирщик не мог позволить себе по отношению к нему неучтивости, он почтительно замолчал, дабы дать Рамму возможность высказать свое мнение. Дородное тело этого могущественного бюргера обнаруживало те же симптомы, что и вулкан в момент извержения. Сначала наблюдалось некоторое подрагивание живота, не лишенное сходства с землетрясением; затем из кратера, то есть из его рта, вырвалось облако густого табачного дыма; далее последовало какое-то клокотанье в горле, точно родившаяся в его мозгу мысль пробивала себе дорогу сквозь царство мокроты; потом прорвалось несколько отрывочных восклицаний, долженствовавших выразить эту мысль, но так и не выразивших ее, ибо их прервал кашель, и, наконец, прозвучал его голос. Он говорил медленно, но совершенно непререкаемо, как человек, который ощущает вес своего кошелька, если не вескость собственной мысли; каждая порция его речи сопровождалась продолжительным "пуф"! и следовавшим за ним клубом табачного дыма.

– Кто там болтает, что старый Питер Стюйвезент бродит ночами? – Пуф! – Как это люди не уважают решительно никого? – Пуф, пуф! – Питер Стюйвезент сумел бы лучше распорядиться своими деньгами, чем закопать их в землю. – Пуф! – Я знаю семью Стюйвезентов. – Пуф! – Каждого из них. – Пуф! – Во всей провинции нет более почтенной семьи. – Пуф! – Старожилы! – Пуф! – Рачительные хозяева! – Пуф! – И ничего общего с вашими выскочками! – Пуф, пуф, пуф! – И не смейте говорить мне о том, что Питер Стюйвезент бродит ночами! – Пуф, пуф, пуф, пуф!

Тут грозный Рамм нахмурил чело и сжал рот с такой силою, что у обоих углов его легли резкие складки; он принялся курить, да так яростно, что вокруг его головы вскоре собралась облачная завеса вроде той, что окружает вершину Этны, когда она начинает куриться.

Эта внезапная отповедь со стороны столь богатого человека водворила среди присутствующих гробовое молчание. Впрочем, сама тема была до того интересна, что никто не хотел от нее отказываться, и беседа мало-помалу возобновилась. Первое слово сорвалось с уст Пичи Прау ван Хука, так сказать, присяжного историографа клуба, одного из тех нудных, болтливых стариков, которые, как кажется, на старости лет начинают страдать недержанием речи.

Пичи мог рассказать за один вечер столько историй, сколько его слушатели могли бы переварить в течение месяца. Итак, он возобновил разговор с утверждения, что, по его сведениям, в разное время во многих местах их острова было выкопано множество кладов. Счастливцы, которым удалось их откопать, неизменно видели их перед этим три раза сряду во сне, и, что следует особо отметить, эти сокровища попадали в руки лишь отпрысков добрых старых голландских семейств; явное доказательство, что они в свое время были зарыты также голландцами.

– Вздор! Какие там голландцы! – вскричал офицер на половинном окладе. – Голландцы тут ни при чем! Все эти клады были зарыты пиратом Киддом и его молодцами.

Эти слова задели за живое всю собравшуюся компанию. Имя Кидда было в те времена чем-то вроде чудесного талисмана, и с ним связывались тысячи всевозможных легенд и преданий. Офицер на половинном окладе взял на себя почин и в своих рассказах приписал Кидду решительно все грабежи и подвиги Моргана, Черной Бороды и великого множества прочих обагренных кровью буканьеров.

Офицер благодаря воинственному характеру и пропитанным пороховым дымом рассказам пользовался среди мирных завсегдатаев клуба большим весом и уважением. Его рассказы о Кидде и о добыче, зарытой этим пиратом, постоянно соперничали со сказками Пичи Прау, который, не будучи в силах снести, что его голландских предков затмил какой-то чужеземец-буканер, закапывал на каждом поле и в каждом уголке окрестного берега богатства Питера Стюйвезента и его современников.

Вольферт не упустил ни одного слова из этой беседы. Домой он возвращался в глубоком раздумье, полный великолепных мечтаний о скрытых богатствах. Ему казалось, что почва родного острова – золотой песок и что повсюду таятся сокровища. И при мысли о том, как часто приходилось ему беспечно ступать по тем самым местам, где под его ногами, едва прикрытые слоем дерна, лежат несметные клады, голова у него пошла кругом. Его ум был ввергнут в смятение этим вихрем новых для него мыслей. Когда его взору открылся, наконец, почтенный дворец его предков и крошечное царство, в котором так долго и в таком довольстве процветала династия Вебберов, он с отвращением подумал о своей жалкой участи.

– До чего ж ты несчастлив, Вольферт! – воскликнул он, обращаясь к себе самому. – Есть же такие счастливчики, которым достаточно улечься в постель – и им тотчас же приснятся целые горы сокровищ; после этого бери лишь в руки лопату и копай из земли дублоны, точно картошку; но тебе снится только нужда, и ты просыпаешься, чтобы прозябать в той же бедности; ты обречен копаться на своем поле из года в год, и сколько бы ты ни трудился, тебе не достанется ничего, кроме капусты.

С тяжелым сердцем отправился Вольферт Веббер на боковую. Еще долго волновали его мозг золотые видения, и еще долго не мог он заснуть. Те же видения, впрочем, преследовали его и во сне, только теперь они сделались отчетливее и определеннее. Ему снилось, будто бы посередине своего огорода он наткнулся на бесчисленные сокровища. С каждым взмахом лопаты выбрасывал он наружу золотой слиток; бриллиантовые нательные крестики ярко горели в пыли; мешочки с деньгами оборачивались к нему своим приятным округлым брюшком, полным пиастров и высокочтимых дублонов, и сундуки, набитые до краев моидорами, дукатами и пистаринами [*], разверзали пред его восхищенными взорами чрево и извергали из себя свое блестящее содержимое.

Вольферт проснулся беднее, чем когда-либо прежде. Сердце его не лежало к обычным дневным занятиям, показавшимся ему жалкими и ничтожными; он просидел весь день в углу у камина, смотрел в огонь, и ему казалось, что это – слитки и груды золота.

Наступила, наконец, ночь, и ему привиделся тот же сон. Он снова был у себя в огороде, снова копал и снова наткнулся на клад. Вольферт счел весьма знаменательным, что ему дважды снилось одно и то же. И этот день он прогрезил, хотя то был день генеральной уборки, и весь дом, как всегда у голландцев, был перевернут вверх дном; он все же провел его, просидев неподвижно, среди всеобщего беспорядка, на своем месте у очага.

На третий день он отправился спать с трепещущим сердцем. Он надел свой красный ночной колпак наизнанку: считается, что это приносит удачу. Было далеко за полночь, когда его возбужденный мозг несколько успокоился и ему удалось уснуть. И опять.повторился все тот же сон, и опять он видел свой огород, полный золотых слитков и мешочков с золотыми монетами.

Вольферт проснулся в совершенном замешательстве и смятении. Сон, привидевшийся три раза сряду, как известно, не лжет, а если так, то он, Вольферт, – богач. Взволнованный и возбужденный, он надел жилет задом наперед, и это также было хорошей приметой. Он больше не сомневался, что где-нибудь на его земле, под капустными грядками, зарыты огромные деньги, которые скромно дожидаются того часа, когда примутся за их поиски, и сожалел, что так долго ковырял поверхность земли, вместо того чтобы копать в глубину. За утренним завтраком он настолько был погружен в свои размышления и мечты, что попросил дочку положить ему в чан кусок золота и, протягивая жене миску с оладьями, предложил ей отведать дублонов.

Теперь его больше всего заботила мысль о том, как бы завладеть этим богатством тайно от всего света. Вместо того чтобы регулярно работать у себя на участке в течение дня, он начал тайком вставать по ночам и, захватив кирку и лопату, отправлялся копать и перекапывать свои унаследованные от прадедов акры. В короткое Бремя весь его огород, такой нарядный и аккуратный, с рядами капустных голов – точно это и не капустные головы вовсе, а выстроенная в боевые порядки армия овощей – был разорен и опустошен, и в нем можно было увидеть неумолимого Вольферта в ночном колпаке и с фонарем и лопатой в руках, который, точно дух разрушения своей собственной овощной державы, слонялся между разбитыми в кровавой сече рядами капустного войска.

Каждое утро приносило новые свидетельства опустошений, произведенных минувшею ночью среди капусты всех возрастов и всех состояний, начиная от нежного, едва завязавшегося вилка и кончая взрослою головою; все они, точно какие-нибудь сорные травы, были безжалостно вырваны с корнем со своих мирных гряд и увядали тут же, на солнцепеке. Напрасны были уговоры жены, напрасно его дорогая дочурка проливала слезы из-за гибели некоторых ее излюбленных златоцветов.

– О, у тебя будет достаточно злата другого рода, – вскричал он, ущипнув ее подбородок. – У тебя будет вязка дукатов в качестве свадебных бус, вот что у тебя будет, дитя мое!

Его семья стала всерьез опасаться, не помешался ли он. По ночам, во сне, он бормотал что-то о зарытых богатствах: о жемчугах, об алмазах, о слитках золота. Днем он бывал грустен, рассеян и ходил как во сне. Госпожа Веббер устраивала частые совещания со всеми старухами по соседству. Едва ли был такой час среди дня, когда бы около ее дверей не толпился кружок старых, опытных женщин, которые, покачивая головами в белых чепцах, сочувственно слушали очередную печальную повесть бедной госпожи Веббер. Что касается дочери, то она склонна была находить утешение в участившихся тайных свиданиях со своим возлюбленным Дирком Вальдроном. Чудесные голландские песенки, которыми она обыкновенно оглашала и оживляла родительский дом, звучали теперь все реже и реже; она забывала порой о своем шитье и грустно смотрела в лицо отцу, когда тот, задумавшись, сидел у огня. Однажды Вольферт перехватил ее полный тревоги взгляд и на мгновение пробудился от золотых грез.

– Развеселись, моя девочка, – сказал он уверенно, – к чему предаваться грусти? Придет день, и ты станешь ровнею Бринкерхофам и Скермерхорнам, ван Хориам и ван Дамсам; клянусь святым Николаем, даже самый богатый землевладелец – и тот будет счастлив, если ты достанешься его сыну.

В ответ на эту тщеславную похвальбу Эми покачала головкой и еще больше усомнилась в здравом рассудке отца.

Между тем Вольферт продолжал копать и копать. Но огород его был довольно обширен, и так как сны не указали точного местонахождения клада, ему приходилось рыть наобум. Наступила зима, а он между тем не обследовал еще и десятой части всей намеченной площади.

Промерзла земля, и ночной холод уже не позволял работать лопатою. Но едва возвратилось весеннее тепло, почва стала оттаивать и молодые лягушки верещать на лугах, он снова с удвоенным рвением взялся за старое.

Его рабочие часы были теперь иными, чем раньше. Вместо того чтобы бодро и весело работать весь день, сажать и пересаживать свои овощи, он проводил дневные часы в праздности и задумчивости и принимался за свои тайные труды лишь тогда, когда на землю спускалась вечерняя мгла. И так, ночь за ночью, неделю за неделей, месяц за месяцем он продолжал все так же упорно копать и копать, но не нашел ни единого стивера. Напротив, чем больше он рыл, тем бедней становился. Плодородная, жирная почва его огорода была разворочена, и наверху, на самой поверхности, оказались песок и мелкие камни; в конце концов весь его участок стал походить на песчаный пустырь.

Между тем времена года шли своей чередой. Лягушата, попискивавшие ранней весною в лугах, проквакали взрослыми лягвами в течение знойного лета и затем снова замолкли. На персиковом дереве набухли и распустились почки, потом оно зацвело, и, наконец, созрели его плоды. Прилетели стрижи и ласточки, весело щебетали над домом, построили себе гнезда, воспитали свою молодежь, держали совет на кровельном скате и затем улетели в поисках новой весны. Гусеницы ткали для себя пелену, потом завернулись в нее и качались на паутинке, свисая с огромной чинары, что росла возле дома, наконец стали легкими мотыльками, порхали в последних лучах летнего солнца и бесследно исчезли; листья самой чинары сделались желтыми, потом бурыми, потом один за другим облетели, пали на землю и, подхватываемые порывами ветра и вихрями пыли, носились крошечными смерчами, шелестели и шептали, что зима у порога. К концу года, однако, Вольферт мало-помалу пришел в себя и пробудился от своих грез. Он не вырастил урожая, а между тем необходимо было перебиться с семьею в продолжение голодной зимы. Она была в том году долгою и суровою, и Вебберы впервые почувствовали, что значит нужда. Постепенно мысли Вольферта приняли новое направление, как это обычно случается с теми, золотые грезы которых столкнулись с печальной и бьющей их на каждом шагу действительностью. Он понял, правда не сразу, что впал в нищету. Он считал себя самым несчастным человеком в провинции, ибо, не отыскав клада, потерял не поддающиеся исчислению богатства, и теперь, когда от него ускользали тысячи фунтов, нуждаться в каких-то шиллингах или пенсах было в высшей степени унизительно и нелепо.

Тяжкие заботы легли морщинами на его лбу; он ходил с видом человека, который рассчитывает найти деньги; его глаза были неизменно устремлены в землю, его руки – всегда в карманах, как это обычно бывает с людьми, которым нечего в них положить. Он не мог проходить мимо городского дома призрения без того, чтобы не окинуть его скорбным взором, точно он предназначался ему в качестве будущего убежища. Странности в его поведении и выражение взгляда вызывали множество догадок и замечаний. Уже давно стали подозревать, что он помешался, и его жалели; в конце концов стали подозревать, что он нищ, и его начали избегать.

Богатые старые бюргеры, его знакомые, если он приходил к ним домой, не пускали его дальше дверей; они гостеприимно принимали его у порога, тепло пожимали руку, и когда он удалялся, сочувственно покачивали головою с таким выражением, в котором можно было прочесть: "Бедный Вольферт"; при всем этом они же поспешно скрывались за ближайший углом, если случайно замечали его на улице во время прогулки. Впрочем, цирюльник и чеботарь, жившие по соседству, да еще оборванец-портной, проживавший дом в дом на той же улице, что и он, – три самых нищих и самых жизнерадостных плута на свете – прониклись к нему горячей симпатией, которая обычно свойственна бедности, и нет никакого сомнения, что они предоставили бы свои карманы в полное распоряжение Вольферта, не будь эти карманы, по несчастью, совершенно пусты.

Все отвернулись от дома Вольферта Веббера, как будто бедность заразительна так же, как, скажем, чума, все, кроме честного Дирка Вальдрона, который по-прежнему украдкою навещал дочку, и казалось, чем беднее становилась владычица его сердца, тем ярче разгоралась его любовь.

Протекла вереница месяцев, прежде чем Вольферт посетил снова свой излюбленный клуб – деревенский трактир. Однажды в субботу, после обеда, во время долгой одинокой прогулки, размышляя о своих нуждах и горестях, он и сам не заметил, как ноги его пошли в желательном для них направлении, и, очнувшись, он обнаружил, что стоит перед дверью трактира. Несколько мгновений он пребывал в нерешимости, войти ли ему или нет, но сердце его томилось по обществу, ибо где же впавшему в нужду человеку найти лучшее общество, чем в таверне, где не натолкнешься ни на трезвый пример, ни на трезвый совет, которые могли бы повергнуть в смущение?

Вольферт встретил тут нескольких завсегдатаев этого места, и все они находились на своем обычном посту и сидели на обычных местах; отсутствовал лишь один – знаменитый Рамм Рапли, в продолжение многих лет заполнявший собою председательское кресло с кожаным сиденьем и спинкой. Его место теперь занимал незнакомец, который, однако, чувствовал себя в трактире и в кресле совершенно как дома. Он был, пожалуй, низкоросл, но широк в груди, коренаст и жилист. Его могучие плечи, крупные кости и кривые ноги свидетельствовали об огромной физической силе. Лицо его было смугло и обветрено; глубокий шрам – очевидно, след ножевой раны – проходил рубцом по его носу и верхней губе; по этой причине она всегда оставалась полуоткрытой, и сквозь это отверстие у него, как у бульдога, виднелся оскал зубов. Швабра жестких грязно-серого цвета волос венчала собою его безобразие, отталкивающее лицо. Платье его было наполовину морского, наполовину гражданского образца. На нем были старая шляпа, обшитая по краям потускневшим от времени галуном и по-солдатски загнутая с одной стороны, вылинявшая синяя военная куртка с медными пуговицами и короткие, но широкие, словно юбка, штаны, или, вернее, панталоны, ибо они были собраны у колен. Он властно распоряжался, говорил громко и раздраженно, точно бранился, причем его голос стрелял, как хворост в очаге под вытяжною трубой, безнаказанно осыпал проклятиями и посылал к черту хозяина и прислугу, и его обслуживали с такою предупредительностью, какая не оказывалась даже всемогущему Рамму.

Вольферт полюбопытствовал выяснить, кто же в конце концов незнакомец, столь дерзко присвоивший себе абсолютную власть над этой старинной державой. Однако никто не мог сообщить ему точных сведений. Пичи Прау отвел его в дальний угол сеней и там вполголоса, со всевозможными предосторожностями, сообщил все, что знал. Как-то темною, бурною ночью – за несколько месяцев перед этим – весь трактир подняли на ноги протяжные, следовавшие один за другим, громкие крики, похожие на завывания волка. Они неслись как бы с берега, и обитатели трактира, наконец, догадались, что эти крики были не чем иным, как окликом на морской лад, обращенным к их дому: "Гей там, в доме!" Хозяин вместе со старшим официантом, буфетчиком, конюхом к мальчиком на побегушках, то есть со стариком-негром Кефом, вышли навстречу кричавшему. Приблизившись к месту, откуда слышался голос, они нашли у самой воды какую-то причудливую, напоминавшую земноводных фигуру, которая восседала в полнейшем одиночестве на объемистом дубовом морском сундуке. Каким образом попала сюда эта странная личность – была ли она высажена на сушу какой-нибудь лодкой или добралась до берега на своем сундуке – про это никто ничего не знает, ибо незнакомец, по-видимому, не очень-то расположен отвечать на вопросы и, кроме того, в его взглядах и повадках есть нечто такое, что заставляет воздерживаться от проявления чрезмерного любопытства. Достаточно сказать, что он завладел угловою комнатою трактира и что сундук его был доставлен в нее не без большого труда. С той поры он тут и живет, проводя большую часть времени или в трактире, или где-нибудь невдалеке. Иногда, правда, он отлучается на несколько дней, но никогда не сообщает ни о причинах своих отлучек, ни о том, где он был. Он, по-видимому, всегда при деньгах – и немалых деньгах, – хотя эти деньги нередко бывают какой-то необыкновенной, чужеземной чеканки, и каждый вечер, прежде чем удалиться к себе, аккуратно платит по счету. Он обставил себе помещение по своему вкусу, подвесив к потолку гамак, который служит ему постелью, и украсив стены ржавыми пистолетами и кортиками иноземной работы. Большую часть дня он остается у себя в комнате, сидя возле окна, откуда открывается далекий вид на Саунд, с короткой старомодной трубкой во рту, стаканом грога у локтя и карманной зрительною трубою в руке, и рассматривает через трубу всякое судно, что виднеется на море. Большие корабли с прямоугольными парусами не вызывают с его стороны, по-видимому, ни малейшего интереса, но едва только взору его представляется судно, у которого косой парус, или катер, ял, гребной бот, он тотчас же наводит на него свою зрительную трубу и подолгу с напряженным вниманием рассматривает и изучает его.

Все это могло бы, в сущности говоря, пройти незамеченным, ибо в те времена эта провинция настолько изобиловала авантюристами и проходимцами всякого рода, уроженцами всех климатов и широт, что странность в одежде и поведении сама по себе не привлекала внимания. Но спустя короткое время это морское чудище, столь загадочным образом выброшенное на сушу, принялось нарушать давно установившиеся обычаи заведения и привычки его посетителей, стало бесцеремонно вмешиваться в дела кегельбана и зала и присвоило себе, наконец, самодержавную власть над трактиром. Бороться с его деспотизмом было бы бесполезно. Незнакомец не то чтобы был задирою, но он не терпел возражений и отличался буйным нравом и вспыльчивостью, как подобает человеку, привыкшему тиранить со шканцев команду; кроме того, все, что он делал и говорил, производило впечатление такой наглости и решительности, что внушало присутствующим страх и побуждало их к осторожности. Даже офицер на половинном окладе, столь долгое время бывший украшением их собраний, – и тот вскоре как-то стушевался и замолчал, и мирные бюргеры немало дивились тому, что их горячий вояка так быстро и легко утишил свой пыл. Ко всему еще и рассказы, которыми пичкал их незнакомец, были такого свойства, что у человека миролюбивого волосы поднимались дыбом. Не было ни одного морского сражения, ни одной пиратской или каперской экспедиции, случившейся за последние двадцать лет, мельчайшие подробности которых не были бы ему отлично известны. Он с удовольствием рассказывал о бесчинствах буканьеров в Вест-Индии или у берегов Испанской Америки. Как сверкали его глаза, когда он описывал погоню за кораблями с грузом золота и серебра, отчаянные сражения, абордаж – нос к носу, борт о борт! – и захват огромных испанских галеонов! С какою усмешкой и хихиканьем описывал он также высадку и набег на богатое испанское поселение, разграбление церкви, разорение монастыря! Слушая его рассказ, как поджаривали на огне богатого испанского дона, чтобы выпытать, где он спрятал сокровища, вы могли бы подумать, что перед вами обжора и лакомка, повествующий о том, как в день св. Михаила жарился и благоухал откормленный гусь, – и все это сопровождалось такими подробностями, что присутствовавшие при этом старые богатые бюргеры чувствовали себя очень и очень неважно и поеживались в своих креслах. Он говорил об этом необыкновенно весело и непринужденно, как будто дело шло о какой-нибудь шутке, и вдруг устремлял на соседа такой злобный взгляд, что бедняга начинал также хохотать во все горло, хотя душа его в таких случаях уходила в самые пятки. Если же кто-нибудь набирался решимости возразить ему по поводу той или иной из его историй, он тотчас же впадал в ярость. Даже его треуголка – и та приобретала сердитое выражение и, казалось, начинала вместе с ним гневаться из-за неуместного спора. "Черт подери! – кричал он.Каким чертом вы можете быть осведомлены об этом столь же подробно, как я? А я утверждаю, что дело обстояло именно так, а не иначе!" И вслед за этим он давал бортовой залп, и его собеседника осыпал град громовых проклятий и жутких морских ругательств, никогда прежде не оглашавших эти мирные стены.

В конце концов почтенные бюргеры начали подозревать, что он знает все эти истории не понаслышке и не из чужих уст. День ото дня их догадки касательно незнакомца становились все ужаснее и ужаснее. Необычность его появления, необычность манер, таинственность, которая его окружала, – все это превращало незнакомца в нечто совершенно непостижимое. Для них он был неким морским чудовищем – он был тритон, он был Бегемот [*], он был Левиафан [*] – короче говоря, они не знали, кем собственно он все-таки был.

Властность этого буйного морского сорви-головы стала невыносима. Он не уважал никого; он, не задумываясь, противоречил самым богатым бюргерам; он завладел священным креслом с подлокотниками, которое с незапамятных времен было царским троном знаменитого Рамма Рапли, – больше того, пребывая как-то в находившем на него иногда грубо-благодушном расположении духа, он дошел до того, что хлопнул этого всесильного человека по заду, выпил его грог и – этому даже трудно поверить – подмигнул ему прямо в лицо, после чего Рамм Рапли не показывался больше в трактире. Его примеру последовал еще кое-кто из числа именитейших посетителей, которые были слишком богаты, чтобы по необходимости смеяться шуткам другого или позволять кому бы то ни было пренебрежительно относиться к их мнению. Трактирщик был прямо в отчаянии, но он не находил способа избавиться от этого морского чудища и его сундука, сделавшихся, казалось, постоянной принадлежностью его заведения или, скорее, чем-то вроде нароста на нем.

Обо всем этом поведал на ухо Вольферту Пичи Прау, который, отведя его в сторонку и крутя ему пуговицу, шепотом выкладывал свои новости, боязливо поглядывая время от времени на дверь в зал из опасения, как бы его не услышал грозный герой его повести.

Вольферт молча уселся в стороне от компании; незнакомец, которому в таких подробностях была известна история буканьерских подвигов, внушал ему страх. И когда он увидел воочию, что почтенный Рамм Рапли действительно изгнан с принадлежащего ему трона и какая-то рвань морская, устроившись в его кресле с подлокотниками, сделалась самодержавным властителем, издевается над патриархами и наполняет это крошечное спокойное царство шумом и похвальбой, ему показалось, что он – свидетель одной из тех революций, которые потрясают до основания могущественнейшие империи.

В этот вечер загадочный незнакомец был словоохотливей, чем обычно, и сообщил множество поразительных историй о грабежах и пожарах в открытом море. Он с особенным удовольствием смаковал эти истории, и чем большее впечатление производили они на его простодушных и мирных слушателей, тем большим количеством жутких подробностей он их уснащал.

Он хвастливо и обстоятельно рассказал о том, как был захвачен испанский "купец". Корабль, застигнутый штилем, в продолжение долгого летнего дня лежал неподвижно в дрейфе близ острова, где пираты скрывались в засаде. Они увидели его с берега и при помощи подзорных труб определили его класс и его вооружение. Ночью к нему отправили на вельботе отборный отряд смельчаков. Бесшумно гребя, приблизились они к судну: оно еле-еле покачивалось на легкой зыби; паруса его лениво полоскались на мачтах. Вахтенный заметил их лишь тогда, когда они находились уже под самой кормою. Он поднял тревогу; пираты метнули на палубу ручные гранаты и вскочили на грот-руслени, размахивая ножами. Экипаж корабля взялся за оружие, но неожиданность нападения застигла его врасплох; некоторых застрелили тут же на месте, другие искали спасения на верхушках мачт, третьи были сброшены в воду и утонули, в то время как остальные бились врукопашную от шканцев до бака, храбро отстаивая каждый дюйм палубы. Наиболее отчаянное сопротивление оказали трое испанских дворян, находившиеся на борту вместе с женами. Защищая кают-компанию, они уложили многих из нападавших; они дрались как дьяволы, ибо их ярость распалялась от криков женщин, доносившихся из каюты. Один из этих донов был стар и вскоре свалился. Двое других стойко сопротивлялись, несмотря на то, что среди нападавших был сам капитан пиратского корабля. Но вот на шканцах раздались победные крики. "Корабль в наших руках!" – кричали пираты. Один из донов тотчас же бросил шпагу и сдался; другой, гордый и пылкий юноша, – он только-только женился, и на корабле была его молодая жена, – сильным ударом рассек капитану лицо. Капитан только и успел вымолвить: "Не давать никому пощады!"

– И что же сделали с пленниками? – не утерпел Пичи Прау.

– Их всех пошвыряли за борт, – последовало в ответ.

Воцарилось гробовое молчание.

Пичи Прау молча отшатнулся назад, как человек, неожиданно наткнувшийся на логово спящего льва. Почтенные бюргеры испуганно поглядывали на шрам, пересекавший лицо неизвестного, и чуть-чуть отодвинули свои стулья. Моряк, однако, продолжал невозмутимо курить, на лице его не дрогнул ни один мускул, и казалось, будто он не заметил или, быть может, не пожелал заметить неблагоприятное впечатление, произведенное его рассказом на слушателей.

Первым нарушил молчание отставной офицер на половинном окладе, ибо он снова и снова предпринимал бесплодные, правда, попытки одержать верх над этим морским тираном и таким образом возвратить себе былое положение и былой вес в глазах своих давних приятелей. Он решил противопоставить кровавым рассказам пришельца свои не менее потрясающие рассказы. Как обычно, его героем был Кидд, о котором он, кажется, собрал решительно все предания и легенды, имевшие хождение в этой провинции. Одноглазый вояка неизменно вызывал в моряке раздражение. На этот раз он слушал офицера особенно нетерпеливо. Он сидел, упершись одною рукою в бок, облокотившись другою о стол – в этой руке у него была короткая трубка, которую он время от времени сердито подносил ко рту, окружая себя тучами табачного дыма; ноги свои он скрестил, причем одною ногою постукивал по полу, и то и дело искоса, глазами василиска, поглядывал на разглагольствующего английского капитана. Наконец, когда последний упомянул о том, что Кидд с частью своей команды поднялся вверх по Гудзону, чтобы укрыть где-нибудь в глухом месте награбленную добычу, моряк не выдержал и разразился яростными проклятиями:

– Кидд вверх по Гудзону! Кидд никогда не поднимался вверх по Гудзону!

– А я говорю, что поднимался, – упрямо возразил офицер, – и, согласно молве, зарыл там целую кучу сокровищ. На том мыске, что вдается в реку и прозывается Чертовым кутом.

– К черту и вас и ваш Чертов кут! – заорал моряк. – Я утверждаю, что Кидд никогда не поднимался вверх по Гудзону! И какого черта вы знаете о Кидде и о том, где он бывал?

– Откуда я знаю? – повторил, как эхо, отставной офицер. – Да я был в Лондоне во время его процесса и, черт побери, имел удовольствие видеть, как его вздернули.

– В таком случае, сударь, позвольте заметить, что у вас на глазах повесили лучшего парня на свете, а между тем, – добавил он, придвинув голову вплотную к лицу офицера, – там было достаточно сухопутных крыс, которых следовало бы вздернуть вместо него.

Отставной офицер замолчал, но его единственный глаз, светившийся, как раскаленный докрасна уголь, выражал всю меру негодования, стеснившего ему грудь.

Пичи Прау, у которого всегда чесался язык и которого так и подмывало ввернуть словечко, заметил, что джентльмен, разумеется, прав. Кидд никогда не зарывал клада ни на Гудзоне, ни вообще в здешних местах, сколько бы ни твердили об этом. Другое дело – Бредиш и еще кто-то из буканьеров; те действительно зарыли пропасть сокровищ: одни утверждают, будто бы в Черепашьей бухте, другие – что на Лонг-Айленде, третьи – якобы, по соседству с Вратами Дьявола.

– И правда, – добавил он, – я припоминаю одну историю, приключившуюся с Сэмом, негром-рыбаком. Это случилось очень давно, и некоторые считают, что дело не обошлось без буканьеров. И так как все мы – друзья и приятели и, надеюсь, моя повесть останется между нами, я готов ее рассказать. Однажды темною ночью – с тех пор протекло уже много лет – Сэм, возвращаясь с рыбной ловли, а он рыбачил, надо сказать, у Врат Дьявола...

Но здесь, в самом начале, история Пичи была прервана внезапным движением неизвестного. Он опустил на стол свой воистину железный кулак суставами вниз, и притом с такой силою, что прогнулась одна из досок, из которых этот стол был сколочен, и, сумрачно взглянув через плечо на присутствующих, зарычал, как разъяренный медведь.

– Погоди, сосед! – сказал он, многозначительно кивнув головой. – Оставь-ка лучше буканьеров и их клады в покое – не старикам и старухам мешаться в такие дела! Они храбро бились ради добычи и отдали за нее душу и тело, и где бы ни таились их клады, тому, кто попытается добраться до них, – уж будьте покойны! не миновать потасовки с дьяволом!

За этой неожиданной вспышкой последовало ничем не нарушаемое молчание. Пичи Прау съежился и умолк, и даже одноглазый офицер – и тот стал белей полотна. Вольферт, который, притаясь в темном уголке комнаты, с жадностью прислушивался к этим толкам о зарытых сокровищах, смотрел со страхом и одновременно с почтением на этого храбреца-буканьера, ибо он подозревал, что моряк и в самом деле был не кем иным, как буканьером. Во всех его рассказах о дальних плаваниях звякало золото, сверкали и искрились драгоценные камни, и это придавало цену каждой произнесенной им фразе; Вольферт отдал бы все на свете, лишь бы пошарить в тяжелом морском сундуке, наполненном в его воображении золотыми дарохранительницами, распятиями и пузатыми, полными дублонов, мешочками.

Мертвая тишина, воцарившаяся среди присутствующих, была прервана, наконец, самим неизвестным, который вытащил из кармана огромные часы затейливой старинной работы, несомненно испанского происхождения, как решил Вольферт. Он нажал пружину; пробило десять. Потребовав, по своему обыкновению, счет и расплатившись пригоршней заморских монет, он допил оста– ток грога и, ни с кем не прощаясь, отправился к себе в комнату. Подымаясь по лестнице, он что-то бормотал про себя.

Собравшиеся не сразу осмелились нарушить молчание, в которое их погрузили слова моряка. Даже звук его шагов – он ходил из угла в угол у себя в комнате – внушал присутствующим страх. Тем не менее начатый, но не оконченный разговор был до такой степени занимателен, что они не могли к нему не вернуться. За увлекательною беседой они не заметили, как собралась буря с громом и молнией, и хлынувший потоками ливень не допускал и мысли о том, чтобы разойтись по домам, прежде чем утихнет гроза. Они уселись поэтому теснее в кружок и принялись просить достопочтенного Пичи Прау продолжить тот самый рассказ, в начале которого его так невежливо оборвали. Пичи охотно согласился удовлетворить их желание; впрочем, он говорил почти шепотом, причем порой его голос заглушали раскаты грома, и всякий раз, как раздавались тяжелые шаги моряка, без устали ходившего над их головой по своей комнате, он останавливался и прислушивался к ним с явным страхом. Содержание его рассказа состоит в следующем.

body
section id="N2"
section id="N3"
section id="N4"