Уильям Голдинг

Двойной Язык


Предисловие к английскому изданию

<p>Предисловие к английскому изданию</p>

До внезапной кончины в своем корнуолльском доме в июне 1993 года Уильям Голдинг завершил два черновых варианта этого романа и намеревался приступить к третьему. Судя по рабочим заметкам и записям в дневнике вплоть до дня его смерти, вариант, который мы публикуем, более или менее соответствует окончательной форме романа, который он намеревался отправить своим издателям осенью того года. Почти наверное он был бы длиннее, как и второй, менее завершенный вариант, но, судя по записям и его заметкам на страницах рукописи, образ самой Пифии был, видимо, практически завершен. Начало он переписывал несколько раз, и здесь мы выбрали один из наиболее поздних вариантов первых страниц, найденных в его бумагах. Кроме леди Голдинг, которой он читал отрывки о знакомстве Пифии с книгохранилищем, он никого с рабочими текстами не знакомил. Оба варианта он напечатал сам. Название «Двойной язык» было выбрано редактором из нескольких других, написанных его рукой в начале рукописей. В своем дневнике он на протяжении полугода, пока писал эту книгу, пользовался то одним, то другим из этих названий.


I

<p>I</p>

Слепящий свет и тепло, неразличимые в самопознании. Вот! Я сумела. То есть насколько у меня получилось. Память. Память до памяти? Но времени же не существовало, оно даже не подразумевалось. Так как же она могла быть до или после, раз это не было похоже ни на что другое – отдельное, четкое, само по себе. Ни слов, ни времени, ни даже "я", эго – ведь, как я пытаюсь объяснить, тепло и слепящий свет самопознавались, если вы меня понимаете. Но, конечно, понимаете! Что-то от качества обнаженной сущности без времени и видимости (слепящему свету вопреки), и ничто не предшествовало, и ничто не последовало. Отторжено от преемственности, иными словами, я полагаю, это могло произойти в любой миг моего времени – или вовне его!

Где же в таком случае? Я помню недержание. Моя нянька и моя мать – какой, значит, была она юной! – закричали со смехом, который был и упреком. Могла ли я говорить прежде, чем я могла говорить? Каким образом я знала, что существует «упрек»? Что же, имеется целый ворох всяких знаний, которыми мы обладаем изначально: что есть гнев, что есть боль, что есть наслаждение, любовь. Либо прежде, либо почти сразу же после этого недержания – вид на мои ножки и животик в теплых лучах солнца. Я рассматриваю соромную щелку между моими ножками, просто присматриваясь, понятия не имея, куда она ведет, зачем она, а также и о том, что она определила меня на всю мою жизнь. В ней одна из причин, почему я здесь, а не в каком-нибудь другом месте. Но я ничего не знала ни об Этолии, ни об Ахайе, ни обо всем прочем. Еще смех, возможно, чуть утаиваемый, и упрек. Меня поднимают и легонечко шлепают. Боли нет, только ощущение скверного поступка.

Почти столь же далеко и время, когда у меня было мало своих слов, когда я не могла объяснить себя. Лептид, сын нашего соседа, стоял на коленях у большой стены нашего дома и играл в игру. В одной руке он держал тлеющую тростинку, а в другой – полую тростинку. Он дул в полую тростинку, и конец другой разгорался пламенем. Он выглядел совсем как один из наших домашних рабов пожилого возраста, который работал с медью, и оловом, и серебром, а иногда, хотя и не часто, с золотом. Я подумала: он делает для меня оловянное украшение, из чего следует, что жизнь я в целом начинала как доверчивый ребенок, пока не узнала, что и как. Я присела на корточки, чтобы лучше видеть. Но он выжигал муравьев – и делал это очень ловко. Поражал каждого, будто охотник, причем обгорали муравьи редко – они испепелялись в один миг. Я и сама хотела бы попробовать, но знала, что с двумя тростинками мне сразу не совладать. Кроме того, меня учили не играть с огнем! Теперь же интересно лишь то, что я не считала муравьев живыми существами. Рыбы были для меня самым нижним пределом. Вот почему теперь о рыбах.

У нас был большой каменный рыбный садок, такой большой, что надо было вскарабкаться на три взрослые ступеньки, и только тогда можно было увидеть плавающих в нем рыб. Время, о котором я думаю, видимо, относится к лету, так как вода в садке стояла низко, хотя рабы таскали морскую воду в бочках с берега, но в моей памяти у них ничего не получалось и вода оставалась низкой, пока не начинались дожди. Мне больше всего нравилось время, когда рабы несли рыбу в бочках с наших лодок и опрокидывали бочки прямо в садок. Как же стремительно кружили рыбы в эти минуты! Полагаю, они были перепуганы, но со стороны казалось, будто они радуются и резвятся. Только скоро они успокаивались и словно были довольны, а если не требовались сразу на кухне, то оставались в садке, как своего рода домашние ручные рыбы. Управляться с ними было легко, точно с домашними рабами. Не был ли это первый раз, когда я сравнила одних с другими? В тот раз за ними пришел Зойлевс. Естественно, он тоже был домашним рабом. Я что-то запуталась. Они рождались рабами в нашем доме, а не были взяты в плен в битве или проданы за преступления или по другой какой-то причине – ну, например, из-за бедности. Вы же знаете, как это бывает. Я собиралась прибегнуть к другому сравнению и сказать: это то же, что родиться девочкой, женщиной, но оно не вполне подходит. В детстве есть время, когда девочки не знают, насколько они счастливы, так как не знают, что они девочки, если вы меня понимаете, хотя позднее узнают, и большинство – или во всяком случае некоторые – впадают в панику, точно рыбы на сковородке. Ну хотя бы наиболее удачливые. Зойлевс, однако, просто швырнул этих рыб в масло, которое уже дымилось. Одна рыба высунула голову за край сковородки и разинула на меня рот. Я завопила. И продолжала вопить, потому что было очень больно. Наверное, я вопила какие то слова, а не просто вопила, потому что помню, как Зойлевс закричал:

– Ну, ладно! Ладно! Я отнесу их обратно…

Тут он умолк, потому что в кухню быстро вошла наша новая домоправительница, гремя привязанными к поясу ключами.

– Что тут происходит?

Но Зойлевс уже исчез вместе с рыбой. Моя нянька объяснила, что я испугалась рыбы, так не надо ли принести что-нибудь в жертву от сглаза – головку чеснока, например. Наша домоправительница заговорила со мной ласково. Рыбы для того сотворены, чтобы их ели, и они не чувствуют так, как свободные люди. Она приказала Зойлевсу принести назад сковородку с рыбой. Он объяснил, что рыбы уже снова в садке.

– То есть как, Зойлевс, снова в садке?

– Попрыгали со сковороды, госпожа, и теперь плавают там вместе с другими.

Правды я так никогда и не узнала. Рыбы, зажаренные в дымящемся масле, уплыть никуда не могут, это сомнению не подлежит. Но Зойлевс никогда не лгал. Ну разве в тот один-единственный раз. Может, он выбросил их или спрятал. Зачем? Ну а предположим, что они действительно уплыли, так из этого еще не следует, что я была причиной. Тем не менее все думали, что это странно. Домашние рабы, добрые души, то есть наши, готовы поверить во что угодно, и чем менее правдоподобно, тем лучше. Мы все торжественно отправились к садку, но одна рыба очень похожа на всех остальных, а в тени под козырьком кровли их кружил целый косяк. Домоправительница позвала мою мать, которая позвала моего отца, и к этому времени Зойлевс уже неколебимо держался своей истории, была ли она правдой или нет. Под конец, думается, он и сам в нее поверил, поверил, что некая сила исцелила полуподжаренную рыбу без всякой на то причины, а это – по крайней мере для моей няньки – указывало на вмешательство богов. Немножко – нет, не благоговения, но почтительности – досталось и на мою долю. В конце концов принесли жертву морскому божеству, хотя за чудотворное исцеление скорее надлежало поблагодарить Асклепия или Гермеса. Будь я в то время постарше, то, учитывая мой пол, могла бы счесть странным, что они не сочли нужным умилостивить богиню вместо бога. Но которую? Ни от Артемиды, ни от Деметры, ни от Афродиты толку мне бы не было.

Однако, думаю, мне следует сообщить вам что-нибудь о нас. Мы – естественно, этолийцы, поскольку живем на северном берегу залива. А происходим из Фокиды. Мой отец очень… был очень богатым человеком, и мой старший брат унаследовал все его имущество. Там, где наша земля соприкасается с морем, она тянется по берегу более чем на милю. У нас есть тысячи коз и овец и обычный старый дом с обычными приживалами, рабами и всякими людьми. Еще у нас есть доля в пароме, который плавает между краешком нашей земли и Коринфом. Прежде путешественники, сходя на берег, часто принимали наш дом за начало деревни, которая расположена выше в долине, и они стучали в двери, думая получить ночлег, или лошадей, или даже колесницу. Но незадолго до того, как я родилась, мой досточтимый отец распорядился, чтобы в том месте, где причаливал паром, поставили столб с деревянной рукой, указывающей мимо нашей земли на долину. А на доске под рукой было написано:


В ДЕЛЬФЫ.


Так что теперь путешественники беспокоят нас гораздо реже, а прямо направляются к ближайшей деревне. Дальше за деревней к склону Парнаса прилепились оракул и святилище и здание коллегии жрецов. Оракул – женщина, которую бог вдохновляет сообщать о том, что должно произойти, ну и так далее. Впрочем, вы же сами это знаете, кто бы вы ни были и где бы ни жили. Весь мир это знает! Сильный мужчина может дойти от нашей пристани до Дельф за полдня. Я еще совсем маленькая знала про оракула, потому что нам, фокийцам, была вверена его охрана. Мой дед Антикрат, сын Антикрата, принял участие во взятии его под охрану. Мой досточтимый отец (тоже носивший имя Антикрат) говорил, что иначе никак нельзя было. Его отец рассказывал ему, когда он был маленьким мальчиком, что взять святилище под нашу охрану было совершенно необходимо. Дельфы славились несметным богатством, и несколько городов (даже теперь я называть их не буду) явно намеревались прибрать к рукам все сокровища, а затем потратить их на неблагочестивые цели. Но, как сказал он, охранять Дельфы было необходимо, так что мы вели справедливую войну, и бог согласился, что для этого нам нужно золото.

Проживая так близко, занимая такое положение и принимая участие во всем этом, наша семья хранила много историй о том, что происходило в то время. Кое-что из известного нам мы хранили в тайне, но столько всего ушло в прошлое, что теперь, на старости лет я могу открыть вам эти тайны, так как они утратили всякую важность. Когда мы дали согласие дельфийцам и особенно коллегии жрецов взять их под свое покровительство, мы попросили Пифию – она была оракулом как вы, конечно, помните, – мы попросили ее сообщить нам одобрение бога. Однако она кричала только: «Огонь, огонь, огонь!» Она поднялась по ступеням из святая святых в портик и кричала, кричала: «Огонь, огонь, огонь!» Она металась, как безумная, и никто не мог ей ничем помочь, она была в руках бога, и никто не смел к ней прикоснуться, пока она не оказалась среди невежественных солдат (это были не фокидцы, а какие-то наемники), и они ее убили!

Совершеннейшая правда, говорил мой отец, что с той поры оракул уже не был прежним. И еще он говорил, что наемники подожгли в Дельфах несколько зданий, и этого оказалось достаточно, чтобы тогда ее крики сочли понятными. Но ведь с предсказаниями все не так просто. Есть знаменитые примеры былых времен. Одному человеку предсказали, что смерть ему принесет падение дома. А потому он жил под открытым небом, пока однажды орел не уронил черепаху на его лысину. Бог говорит темным раздвоенным языком, полученным им от огромного змея, которого он убил в Дельфах. Правду сказать – этого я никогда никому не говорила, – сама я поняла, что именно подразумевал второй конец языка, когда Пифия кричала: «Огонь, огонь, огонь!» Ведь в тот год, когда мы взяли Дельфы под покровительство, был также годом, в который родился бог Александр Великий. Как видите – и это всему миру известно, – с предсказаниями оракула твердо ничего знать нельзя. Однако говорить, будто мы разграбили Дельфы, – это гнуснейшая ложь. Война обходилась очень дорого и длилась очень долго, и если в конце бог не оказался целиком на нашей стороне, не требуются мудрецы, чтобы объяснить нам, что таково его право.

Однако не думайте, будто я такая уж мудрая и сама во всем разобралась. У меня в голове сумбур. Мальчиков таких семей, как наша, обучали думать, или они думали, что их обучили думать, хотя в целом-то это означает уметь подловить, а потом дразнить: «Дурачина! Дурачина!» Но у меня в голове правда сумбур, и я ни в чем разобраться не смогла. Думаю, причина сумбура отчасти в том, что я женщина, отчасти в том, что меня никогда не учили думать, а отчасти в том, что я – это я. Вот так! Таблички, которые я уже исписала, полны слов, а я даже не назвала вам своего имени! Мое имя Ариека, и, говорят, оно означает «маленькая варварка». Когда я была маленькой, то жалела, что меня не назвали более звучным именем – Деметрия там, или Кассандра, или Евфросина. Но я Ариека, и куда денешься? Может быть, я, когда родилась, выглядела сущей маленькой варваркой. Новорожденные так безобразны!

После рыбы мои воспоминания упорядочены, так что причин для сумбура вроде бы нет. Однако после истории с рыбой все немножко изменилось. Моя мать (не моя нянька) отвела меня в сторонку и объяснила, что я привлекла к себе внимание. Ощущение было немножко как после недержания. Самые слова «привлекла к себе внимание» были упреком. И мне стало немного понятнее, что такое девочка.

Однако был мой любимый брат Деметрий – да пребудут с ним благословение и удача, где бы он ни был! Самое дорогое из всего, что мне принадлежало. Он учил меня азбуке. Он был на несколько лет старше меня, и на его лице пробивались волосы. Я все еще не понимаю, зачем он это делал, и страшусь единственного объяснения, которое нахожу, – это от скуки. Но он рисовал в пыли (вообразите еще больше солнца!) какие-то загогулины и втолковывал мне, что каждая загогулина испускает звук. Потом из тех, которым меня научил, сложил вместе две и спросил меня, какое слово они говорят, и я была отправлена в путь. Мне кажется, теперь, когда я вспоминаю, что с этим первым словом я перенеслась через препятствия, которые некоторые дети преодолевают лишь с трудом, и с этой минуты уже свободно читала. Разумеется, это невозможно по двум причинам. Во-первых, в тот первый раз мой брат показал мне только несколько букв и приходилось его упрашивать, чтобы он опять «поиграл со мной в эту игру». А во-вторых, у меня не было доступа ни к чему, что можно было бы читать свободно. Когда я была маленькой, книги оставались большой редкостью. Конечно, их стало заметно больше теперь, когда люди – и далеко не самые лучшие – завели книжную торговлю. Во времена моего детства, если вам не выпала удача водить с писателем или поэтом такую дружбу, которая позволяла бы выклянчить у него свиток с его творением, вам приходилось довольствоваться побасенками, которые люди рассказывали у очага, песнями, которые они пели, или же – если вас не отправляли спать по малолетству – то и сказаниями, которые напевно декламировал всей собравшейся семье какой-нибудь бродячий «сын Гомера».

Хотя центр мира находится от нас на расстоянии прогулки вверх по склону, мой брат был единственным обладателем книги в нашем доме. Это был его учебник, и в нем рассказывалась история Одиссея всего в нескольких столбцах. Он делил педагога с сыном нашего соседа, но когда ему исполнилось шестнадцать – моему брату, хочу я сказать, – он уехал в Сицилию надзирать там за погрузкой на корабли зерна и тому подобного и вести торговлю. Когда он со смехом и радостными криками отправлялся в путь, то бросил книгу мне, сказав: «Прочтешь все это мне, когда я вернусь!» Детское горе абсолютно, и много дней я не дотрагивалась до книги, но потом взяла ее в руки, и, быть может, мое горе не было таким абсолютным, как я думала, потому что к возвращению Деметрия полгода спустя я прочла книгу – и не раз. Но Деметрий стал совсем мужчиной, почти неузнаваемым, и он забыл меня, не говоря уж о его книге. Затем, дней через десять, он снова уехал. Тем не менее я умела читать и знала книгу наизусть. И вот, когда «сын Гомера» был приглашен на женскую половину дома и продекламировал нам одну из частей «Одиссеи» – насколько помню, ту знаменитую, когда он у феаков, – певец сказал (поклонившись моей матери), что теперь, увидев наш дом, он понял, что Одиссей заговорить сразу не смог, так как онемел перед великолепием дворца Алкиноя. Когда он кончил, я в восторге крикнула, чтобы он продолжал и рассказал бы нам, как Одиссей встретил Афину па морском берету, но за этот восторг мне пришлось услышать, что я опять привлекла к себе внимание. Помню, как я завидовала мальчику, который носил лиру певца и повидал чуть не весь мир. Я грезила, как переоденусь мальчиком и уйду с певцом, хотя так и не придумала, как избавиться от его мальчика, который упорно мелькал в моих грезах, возвращая меня на землю и образумливая.

Я узнала про любовь и горе, когда мой брат Деметрий уехал во второй раз. Не помню, была ли я уже невзрачной худышкой до его отъезда, но совершенно уверена, что вскоре после уже была такой. Лицо у меня всегда было не правильным, одна половина не гармонировала со второй, как положено. Обычно люди говорят, что девочек вроде меня спасают прекрасные глаза или живое выражение лица, но меня ничто не спасало. Лептид, сын и наследник владельца граничащего с нашим поместья поменьше, был таким же худышкой, но зато мальчиком, так что это не имело значения. У него были светло-рыжие волосы и светло-бурые веснушки по всему розовому лицу. Он называл себя «светлокудрым ахейцем», как в сказаниях о войне. Ему и его двум сестрам позволяли играть со мной, но все это внезапно кончилось. Лептид придумывал игры, в которых я и его сестры были его войском, а иногда его женами или рабынями. Войско его, разумеется, было войском Александра, но такой суровой дисциплины, насколько я слышала, македонцы никогда не знали.

Считалось, что за нашими играми наблюдает моя нянька, но она толстела, глупела и большую часть жизни спала – прирожденная рабыня, которую и наказывают только для приличия. Как-то раз, когда я была его рабыней, он сказал, что поскольку я уже не свободная женщина, меня следует высечь по голой заднице. Конечно, в настоящей жизни, а особенно в больших домах вроде нашего домашних рабов никогда не секут. Они более или менее принимаются в семью, во всяком случае девушки. Больно было очень, хотя меня это не так удручило, как вам могло бы показаться. Вспоминая, я думаю, что Лептид завидовал нашему дому и поместью. Это достаточное объяснение, но, конечно, такую проницательность приобретаешь, когда становишься много старше; или, возможно, ты знаешь это и в детстве, но не знаешь этого… ну, вот Ариека, опять ты устраиваешь сумбур! Но вот вам доказательство, каким невежественным или невинным ребенком я была: я ведь спросила у своей няньки, правда ли, что домашнюю рабыню обязательно секут по голой заднице, или же ей дозволено натянуть на задницу гиматий? Я не была готова ни к последовавшим вопросам, ни к смятению, которое вызвали мои ответы. У няньки начались сердцебиение и приливы и одышка. Как она набралась храбрости, чтобы рассказать о происшедшем моей матери, не могу даже вообразить. Мне не только было запрещено играть с Лептидом, но меня посадили на хлеб и воду и за подрубание платков, чтобы научить чему-то там.

Когда меня выпустили, мне пришлось стоять перед моим досточтимым отцом, чинно сложив ладони перед собой и устремив взгляд в пол на середину расстояния между нами. Моя мать начала говорить, но отец жестом ее остановил.

– В таких случаях, Деметрия, виновата почти всегда девочка.

После этого наступило долгое молчание. Наконец мой отец его прервал:

– Полагаю, ты знаешь, юница, что навлекла на юного Лептида большие неприятности? Его отослали на три месяца проходить военное обучение. Я не желаю тебя больше видеть. Уходи.

Я поклонилась и ушла в мою комнату. Разумеется, что бы ни говорил мой отец, военное обучение вовсе не было наказанием вроде хлеба и воды, одиночества и подрубания платков. Моя мать сказала, что это изгонит все гадкие мысли из его головы и у него даже может завязаться прочная дружба с каким-нибудь нашим доблестным воином. Конечно, мужчины нашего сословия служат в коннице. И мальчики, которых рано отправляли на военное обучение, считают это каникулами и, возвращаясь домой, хвастают, что несли ночную стражу, как «остальные мужи». В то время я была очень одинока и начала остро ощущать свою незначительность. Я ведь не только была худышкой с кривым лицом, но еще и с желтоватой кожей. Нянька объяснила мне, что моему отцу придется дать за мной двойное приданое, чтобы сбыть меня с рук, вот почему он так суров со мной. Да любой мужчина, сказала она, станет суровым, ведь во что это ему обойдется? Обычное приданое девушки моего сословия – дочери провинциального аристократа – составляет тысячу серебряных монет. А ему придется дать больше – может, две тысячи.

Пока мои месячные только приближались, я порой все еще питала надежду, что боги, а особенно Афродита, сотворят свое обычное чудо: превратят девочку с моими природными недостатками в прекрасный цветок и проделают это примерно за одну ночь. В наших краях есть особо ужасное оскорбление, и иногда мне казалось, что я вижу, как оно мелькает за лицами людей, обо мне заботящихся, – мысль, что от меня следовало бы избавиться, едва я родилась, хотя, конечно, никто никогда вслух таких слов не произносил, а сама я не решалась. Но мысль была там, за их лицами.

Однажды я уныло размышляла надо всем этим, пока шла к рыбному садку, и тут одна из наших купленных рабынь, хныча, выбежала из помещения с ребенком на руках и сунула его мне. К тому времени, когда она добежала до меня, она уже выла во весь голос. Мои руки сами потянулись взять ребенка, но почти сразу же я использовала их, чтобы сунуть его назад ей, потому что он был весь в сыпи. Она, непонятное существо, тут же умолкла, неуклюже поклонилась и ушла в свое помещение. Но за мгновение, пока он был у меня на руках, я ощутила что-то. Описать точнее я затрудняюсь. И проще всего мне будет сказать вам без обиняков, что девушка верила, будто я имею какую-то силу, и стоит мне прикоснуться к ребенку, как он выздоровеет, что и случилось. Причина восходит к полузажаренной рыбе, истории, которая уже стала частью семейных преданий и, как большинство таких преданий, упростилась и пополнилась всякими преувеличениями. Не думаю, что я целительница, а уж кому знать, как не мне!

Мы окутаны тайнами. Я это знаю. Мне пришлось это узнать. Пока не начались мои месячные, время для меня правда стояло на месте. Я знаю и это. Однако у нас, эллинов, будь мы этолийцы, или ахейцы, или не важно кто, месячные приходят позже в зависимости от нашего сословия. Все складывалось в лад без правил. На этот раз была не рыба и даже не младенец, но осел. Я никому про это не рассказывала, никогда. Осел этот крутил мельницу, моловшую грубое зерно. Естественно, мука для семьи мололась в ручной мельнице, которую вертели рабыни под мельничные песни, чаще про Питтака [1], но не так уж редко подставляли вместо его имени другое, если оно укладывалось в ритм движения. Этот осел, которого опять-таки, естественно, мы все называли Питтаком, ходил, и ходил, и ходил по кругу, а на конце перекладины большой круглый камень катился по кольцу желоба, полного зерна, или иногда по жмыхам, оставшимся после третьего отжима оливкового масла. Ну, да, конечно, вы знаете, как работают такие мельницы! Я наблюдала за Питтаком и штукой у него под брюхом, которая торчала далеко вперед и причиняла ему боль, потому что он очень громко ревел, шагая по кругу. Эта штука была словно живая сама по себе, отдельно от бедняги Питтака. То и дело она вздергивалась и била его по брюху, а оно гремело, как большой барабан. И вот тогда мной овладела дурнота, и мне показалось, что я вот-вот упаду. Но я справилась с ней, потому что была полна интереса, и ужаса, и испуга. В тот момент, когда я всплыла (если «всплыла» подходящее слово), один из наших купленных рабов пришел с намордником, и я смотрела как зачарованная. Он должен был стянуть челюсти осла, чтобы тот не отвлекался от работы. Питтак пытался встать на дыбы, но ему удавалось только лягать вбок то одной задней ногой, то другой. После я узнала, что он учуял одну из самых ценных наших кобыл, которую готовили к случке с боевым конем моего отца, а потому Питтака нельзя было выпрячь, даже когда все жмыхи были совсем размяты.

Непосредственно перед менструациями в девушках появляется что-то странное. Я говорю не о хорошеньких, красавицах или даже достаточно миловидных, каких новая семья приветливо встречает даже со скромным приданым. Я говорю о подлинно непривлекательных, которых бог поразил, которым нечего предложить на продажу и которые настолько укрываются в себе, что не способны довериться кому-то, а уж о пафосских [2] играх и речи быть не может. Они приобретают эти злополучные странные способности. Или «способности» не то слово? Собственно, описанию это не поддается, но только девушка становится очень искусной в том, что совершенно бесполезно – бесполезно со стороны, хотя сама девушка может и верить, что это правда так. Ну-у… Пусть и не поддается описанию, однако я все-таки постараюсь, как могу. Потаенная сила и действует исподтишка. Они высказывают пожелание и, если выскажут правильным – не правильным? – образом, порой, если весы самую малость склоняются в их сторону, тогда (чаще, чем бывает обычно, но только-только) они получают желаемое или кто-то другой получает. Мир кишит совпадениями, и девушка видит это. И использует при случае. Возможно, для кого-нибудь другого, кто и получает то, что хочет. Или, имею я в виду, получает то, чего не хочет. Тут доказательств нет. Я уже сказала, сила потаенная и нечестная знает, как прятаться, как требовать, как маскироваться, уклоняться, говорить языком раздвоенным и темным, точно змеиный, или вообще не говорить. К тому же силу эту не стоит преувеличивать. Она не прорицает, не выигрывает сражений. Не способна вылечивать чуму, а только головную боль, да и то не всякую, не способна излечить боль сердечную, а только одарить необходимыми слезами.

Когда мой отец в первый раз посадил меня на хлеб и воду, он забрал мою куколку. Я хотела, чтобы она вернулась ко мне, но, конечно, она не могла. Но когда меня выпустили, я сразу пошла туда, где они ее спрятали, потому что знала, куда пойти. Да, я знала, где они ее спрятали, потому что они были такие-то и такие-то и должны были положить ее именно туда. И вот я смотрела, как осел Питтак мотает головой из-за шипов в наморднике, и дурнота овладела мной, и я успокоила его, чувствуя, как от меня исходят любовь и утешение, изливаются через мою разболевшуюся голову и внезапно закружившиеся мысли на беднягу Питтака и успокаивают его, так что хвост у него опустился, а его член втянулся, и он безмолвно стоял у перекладины, понурив голову к самым копытам. Тут я услышала хохот и увидела, как над оградой двора ухмылялся Лептид, посверкивая зубами сквозь рыжую бороду и вопя на весь свет: «А он положил на тебя глаз!» И вот в этот палящий миг – привлеченный и рассерженный ослиным ревом – решительным шагом вступил мой отец. И остановился шагах в восьми. Побелел, повернулся и попросту убежал в дом. В голове у меня прояснилось, будто он из нее выбежал. Наступила великая тишь перемены и открытия. Я услышала очень тихое, но четкое «кап», повинуясь какому-то инстинкту посмотрела вниз и увидела первую каплю моей крови на ремне правой сандалии, будто маленькую звезду.

После этого, разумеется, я скрылась на женской половине, и были совершены положенные обряды очищения. Для меня началось пятидневное уединение. Распаленный осел и громкий мужской хохот Лептида и то, что он выкрикнул слова, которые не должно было произносить, – все это явилось как бы приобщением меня к моему новому состоянию.

Я конечно, должна была иногда чувствовать себя счастливой. Я думаю, девушки созданы, чтобы знать счастливую пору в детстве. Они в своей коже могут быть счастливее мужчин, а вернее, мальчиков, которые всегда что-нибудь да делают, обычно всякие пакости. Но теперь, разумеется, в возрасте пятнадцати лет я стала взрослой. Это было трудно. Иногда я думаю – да и думала еще в начале взрослости, – что нам следовало быть свободными и естественными, как птицы. Что мы подумали бы о птице, не такой, как другие, лихорадящей, которая никогда не летала бы, а все время сидела в гнезде? Но мои родители ожидали именно такой нормальности. Казалось бы, что может быть легче? Ведь мне не о чем было беспокоиться, кроме моих месячных и обрядов, с ними связанных, но обряды меня не затрудняли, а месячные не доставляли особых хлопот – только добавляли путаницы в голове, и она побаливала дня полтора. Их хватало как раз на то, чтобы напоминать мне, что женщины не свободны, даже свободные. Будто не очень тяжелая цепь подстерегала, чтобы замкнуться у меня на поясе в подтверждение, что я пленница, как все женщины. Единственное утешение – несколько дней в течение месяца я оставалась неприкасаемой. Из этого следовало, что в такие дни я могу думать какие хочу мысли и боги оставляют их без внимания, потому что мысли тоже были неприкасаемые. Я никому не открыла этой истины, ибо она тайна и ее надлежит писать, а не выражать словами. И в те дни, когда я считалась нечистой, меня одолевали всякие запретные мысли, которые нужно было припрятывать. Я делаю так и теперь, потому что мне пошел девятый десяток и какое значение имеет то, что я делаю?

Так как я стала взрослой, то, когда мой отец принимал гостей достаточно уважаемых – и не думаю, чтобы у моего отца бывали иные гости, – мне иногда дозволялось сидеть на высоком стуле рядом с креслом моей матери. Разумеется, на протяжении этих приемов ни моя мать, ни я не произносили ни слова, а если гость настолько забывал благовоспитанность, что обращался с вопросом к одной из нас, ему, как требуют приличия, отвечал мой отец. А потому, хотя я увидела Ионида очень скоро после того, как стала взрослой, я не обменялась с ним ни единым словом. Он был жилистый, беспокойный и очень тощий. Хотя ему было немногим больше тридцати, в его волосах пробивалась седина, а кожа вокруг рта и на подбородке – он брился на александрийский манер – выглядела землистой. Когда он улыбался, было видно, как движутся мышцы его испитого лица. Это была странная улыбка. В ней таилось горе, которого, я уверена, он не испытывал. Она появлялась, можно сказать, отчасти случайно, а отчасти из-за его положения, весьма важного. Ведь он был жрецом, который истолковывал бормотания Пифии, когда откровение дурманило ее. Во время второго его визита было мгновение, когда он даже улыбнулся мне, что у более молодого и менее высокопоставленного человека кое о чем говорило бы. Но это была добрая грустная улыбка, и она тронула мое сердце, как когда-то мой брат. Я осмелилась чуть улыбнуться в пол и плотнее стянула шарф, думая, что на мне мое лучшее платье, то – с каймой из яиц и дротиков, я не сомневалась, что он составил мнение и хотел что-то сообщить мне. Это было как первый проблеск солнца. На следующий же день мой отец послал за мной. Но не в большой зал, где мы принимали гостей, а в комнату поменьше, ту, где велись дела поместья, единственную в доме, где была бумага и еще – большие связки счетных палочек. Мой отец щелкал костяшками своего абака. Когда я вошла, он бросил таблички рабу-управляющему, который в ожидании стоял рядом с ним.

– Сложишь сам.

Когда раб ушел, отец повернулся ко мне.

– Ты можешь сесть вот тут.

Я взобралась на трехногий табурет, слишком для меня высокий, и стала ждать. Он открыл шкатулку и вынул документ – весь, как я увидела, исписанный – очень красивыми буквами. Отец развернул его и забормотал себе под нос:

– Такой-то и такой-то сын такого-то и такого-то, бэ-бэ-бэ, получает в супруги, бэ-бэ-бэ, ее мать состоит в бэ с бэ, сыном бэ. За невестой дается…

– Но досточтимый отец…

– Не перебивай. Для тебя это великий день, юница. Где это? «Сыном бэ, за невестой дается… пусть муж и жена живут вместе… обязанности брака… в случае развода… пусть муж возвратит… отец мужа Лептид… договор имеет силу, написанный дважды… каждая сторона…»

– Отец!

– Не перебивай… «и в ответ на положенный вопрос…»

– Нет! Я не пойду за него! Да кто он такой?

– Лептид, сын Лептида. Ты бы должна знать.

Я обнаружила, что сползла с табурета. Я перекручивала руки. Наверное, это и называется заламывать их.

– Чего он хочет?

Мой отец раздраженно фыркнул.

– Хочет довести дело до конца, если я верно помню.

– Ни за что! Ни за что!

– Ну-ка послушай, девочка…

И все еще заламывая руки, я слушала и услышала все доводы, которых можно было ожидать. Моим родителям виднее. Лептид прекрасный юноша… ну, не такой уж плохой юноша – я поблагодарю их, когда покажу им их внука. С таким приданым, какое я ему принесу, мне следует на коленях испрашивать прощения у моих родителей, которые сделали для меня больше, чем в их силах. Да кем я себя вообразила? Царицей Египта? Встань, дитя, совсем это не так уж плохо. Девушки должны выходить замуж, не то в каком положении мы очутимся? Такова воля богов, и кто я такая, чтобы… и так далее.

Да, кто я такая? Я уже стояла на коленях, но не с мольбой, а в панике и муке, и сквозь них расслышала угрозу о хлебе и воде, и мне было сердито приказано отправляться к себе в комнату и подумать. И я отправилась – метнулась, как мышь по полу риги… даже не крыса. У себя в комнате я начала ходить взад и вперед, взад и вперед. Руки скрещены на груди, ладони бьют по плечам – хотя и говорят, что женщины бьют себя в грудь, но даже самое глубокое горе, самый глубокий ужас не заставит женщину бить себя в грудь по-настоящему. Взад и вперед, взад и вперед. По-моему, я потеряла рассудок. Скорчившись на своем ложе из тюфяка, я видела только один выход. Надо бежать… но куда? Я подумала о моем брате и решила, что мне надо последовать за ним… в направлении Сицилии… что-нибудь произойдет, боги защитят меня.

Теперь, в моем нынешнем возрасте, я знаю странную вещь. Я изображала бегство. На самом же деле это был последний отчаянный призыв к моим родителям. Посмотрите! Я даже готова пойти навстречу смерти, лишь бы избежать этой судьбы. Но в то же время где-то в глубине я знала, что это лишь мольба. Единственным честным моим решением было: я отправляюсь в направлении Сицилии – так далеко, насколько сумею.

Не стану подробно описывать уловки, к которым я прибегла. Надо было каким-то образом сделать, чтобы купленная рабыня, верившая, что я спасла жизнь ее ребенку, раздобыла мне тунику юноши. Необходимым спутником в моей глупой затее – глупой, если я откажусь признать, что это была мольба, но иначе вполне разумной – я выбрала не более и не менее как Питтака. Единственные люди, которые видели, как мы отправились в путь с заднего двора, были рабы – удивленные и перепуганные одновременно. Я сидела на осле верхом в тунике, укрыв шарфом ноги, а Питтаку не слишком понравилась моя тяжесть на его спине, взамен верчения жернова, к которому он настолько привык, что не представлял иного образа жизни. Кроме того – вполне естественно, – он был склонен идти по кругу, стоило мне перестать направлять его прямо, а направлять его я могла, только хлопая палкой по своей же руке. Мы проделали таким порядком шагов сто по береговой дороге над пляжем, как вдруг с холма донесся звук рога. Затем я услышала лай охотничьих псов и вопли мужчин; Питтак в ошеломлении попытался повернуть домой. Я как раз направила его в сторону Сицилии, когда шум и гам возросли стократно. Из-за поворота дороги выскочил могучий олень, три пса вцепились ему в бока, остальная свора клубилась рядом, а по пятам за ними следовали всадники. Но даже и в этот миг я не поняла, в какой опасности нахожусь, и только пожалела бедного оленя, его ужас, а потом он метнулся в сторону и потащил рычащих псов на пляж к воде. Псы кинулись на Питтака, и, ощутив настоящий укус, он вскинул задом и швырнул меня в воздух… Я упала на пару псов, что смягчило мое падение, но все равно у меня потемнело в глазах.

Я опомнилась, ощущая, как рвется моя туника. Лептид и Ионид справа и слева удерживали коней, чтобы они не задели меня копытами, и отгоняли собак хлыстами. Гнев и презрение в их глазах – и смех на лицах всадников, сгрудившихся вокруг, – были хуже собачьих укусов. Мне трудно этому поверить за дальностью времени, но именно Лептид загнал оленя в воду и приказал охотникам перерезать ему горло, пока Ионид закутывал меня в свой плащ и мой шарф, а потом посадил на лошадь перед собой. Даже тогда я заметила, как он вздрогнул при прикосновении к моей плоти и как, когда он увидел то, что я тщилась от него укрыть, его лицо искривилось от отвращения. Но я ничего не понимала, всхлипывала, вздрагивала от боли. Да, свою мольбу я вознесла и теперь должна была терпеть ее последствия. Следующие часы я оставалась в своего рода нарочитом полуобмороке. Они отвезли меня домой, позвали мою мать, сказали то да се – все говорили то да се. В какую-то минуту Лептид хлыстом отгонял наших купленных рабов – у домашних рабов хватило здравого смысла не вмешиваться. Наконец, я очутилась в моей комнате – в платье, точно взрослая женщина, – укусы на моем теле жгло от мази, которой их смазывали, а моя мать стояла у окна и закрывала ставни, будто в комнате мертвое тело. И я пожалела, что его там нет. Когда ставни сомкнулись и комната погрузилась в искусственные сумерки, она осталась стоять там, глядя на меня сверху вниз:

– Дура.

Потом наступило долгое молчание. Она прошлась вперед, назад и снова остановилась:

– Что нам с тобой делать?

Но я втянула себя внутрь и укрылась в собственном сознании.

Вскоре моя мать оставила меня одну. Сказать о моем состоянии особенно нечего – это было отступление все дальше и дальше от мира будничных дел и забот. Это не уход в себя, или, пожалуй, именно уход. В подобных обстоятельствах куда еще можно уйти? Но ощущение такое, будто сама погружаешься в землю, глубже, глубже. Каждый раз, когда я заново переживала всю колоссальность моего позора, бездну моего стыда, я уходила в себя и заталкивала себя ниже, ниже, прочь от света дня, прочь от людей. И прочь от богов. Полагаю, вот тут мой невежественный, но теперь однонаправленный ум нащупал факт, который ошеломил бы меня, будь я способна обдумать, что стояло за ним. Факт, что я потеряла богов и не только изнемогала от стыда, но была сражена горем, и когда наконец я опустилась туда, где людей не было, а были только боги, мое сердце разбилось. Не думайте, что это был тот или иной бог. Они собрались вместе в священное единство. Даже наша герма, нахальный столб с мужским членом и бородатым лицом, который стоял перед дорогой с пристани, даже он в моем воображении, казалось, радовался, что повернут от меня.

Ах, эта девочка! Полагаю, что-то вроде любви к себе заставляет меня тихонько улыбнуться, когда я ее вспоминаю. Вот так. Что бы там ни говорили аскеты, но в некоторой толике любви к себе ничего дурного нет. Она делает жизнь приемлемой, если только, подобно аскетам, вы не считаете, что жизнь беспросветно дурна и от нее следует поскорее избавиться. Но что бы вы ни думали об этой девочке, что бы я ни вспоминала о ней, стыд бедняжки и горе, что ее боги повернулись к ней спиной, сомнения не вызывает. До того времени я верила, что они есть там, поскольку все остальные – взрослые, следовало бы мне сказать – верили в них или говорили, что верят. Я была слишком юна, невежественна и еще не знала, что люди не всегда верят в то, во что, по их словам, они верят. Как бы то ни было, в этой маленькой комнате с тюфяком, единственным сундуком, с крючками и парой зацепленных за них плащей, там, в искусственных сумерках, она провалилась в горе, в печаль по ту сторону стыда. Она растворилась, как кусок соли в пресной воде. Не осталось ничего, кроме горя перед удаляющимися спинами богов, потом и они исчезли.

Остается бездна пустоты, если боги были там, потом повернулись спиной и исчезли. Перед этой пустотой, как прежде перед жертвенником, нет ничего, кроме горя, созерцающего бездну. Время идет, но само по себе. Пустота и горе перед ней – извечны. Даже скрип отодвигаемого деревянного засова и поднятой щеколды ничего не изменил в этом созерцании. Голос моей матери еще никогда не был исполнен такой горечи.

– Он взял назад свое предложение. Лептид. Этот олух взял назад свое предложение. Он… – она словно выплюнула эти слова, – он жалеет нас!

– Ему не нужна тысяча серебряных монет?

– Да какому приличному мужчине она будет нужна, если женщина в придачу к ней показала половине Этолии все, что у нее есть? Но мальчишка, наследник убогого хозяйства отказался породниться с нами… с нами!

Я услышала, как дверь закрылась и щеколда упала. Я прислушивалась к скрипу деревянного затвора, но он не заскрипел. Да нужен ли засов, чтобы удерживать в клетке нагую девушку?

Вскоре я села на тюфяке, потом встала. Пощупала места укусов. Кожа почти нигде не была повреждена. Собаки эти были отлично выдрессированы – молосских псов среди них не оказалось! Они знали свое место и умели отличить человеческую кожу от оленьей шкуры. Я достала мой фиал оливкового масла и втерла немножко себе в лицо. Мне подумалось, что, доведи Лептид дело до конца, я могла бы попросить у него зеркало, – и тут же вздрогнула от бескровного подобия его голоса: «А на что тебе зеркало?» Я причесала волосы, пальцами распутывая колтуны. У меня никогда не было ни столько волос, ни столько гребней, чтобы позволить себе потерять хоть какую-то их часть. Я оглядела мой открытый сундук со сложенной в нем одеждой. Сверху лежала лучшая. Я придвинула его к тюфяку и достала темное платье, которое обтрепалось сзади у пяток. Медленно надела его, потом заколола бронзовыми брошками на обоих плечах. Я опоясалась и перекрестила завязки между моими маленькими, если не сказать ничтожными, грудями, затем поддернула юбку, чтобы сделать напуск над поясом.

Вы гадаете, зачем я занялась всем этим, я, которая была горем над бездной пустоты, но причина очень проста. Природа включает мир обязательностей, и мне требовалось подчиниться одной из них. Странно, как люди в сказаниях никогда не испытывают потребности облегчиться, а сучка Елена обходилась и без месячных… нет, нет, не сучка, бедная женщина! Вот я и вышла за не запертую на засов дверь, прошла в нужной чулан и облегчилась, думая теперь, когда она уже не была передо мной, что бездна пустоты была дверью смерти, а это объяснило все и принесло мне меру успокоения: ведь в смерти я видела спасение и убежище. Юные нелегко понимают этот урок, если только невыносимая жестокость жизни уже не поставила их перед бездной пустоты. Остальные вправе танцевать, и петь, и иметь задушевных подруг, и выйти замуж за хорошего человека, и любить своих детей. Когда я вернулась в свою комнату, я начала думать о том, что мне делать дальше, то есть я вновь была живой и даже хотела есть. Но прежде, чем я пришла к какому-нибудь решению, моя мать открыла дверь и быстро вошла.

– Ариека! Нет, не это платье! Самое твое лучшее, и побыстрее!

– Надеть?

– Побыстрее, говорят тебе! Ради Небес, сними эту старую тряпку и надень то, с яйцами и дротиками! Можешь сегодня надеть золотые серьги и браслет. Поторопись!

– В чем дело, матушка?

– Поторопись, тебе говорят! Я хочу, чтобы ты выглядела как можно лучше.

– Нет, только не Лептид! Я не…

– Да не Лептид. Забудь о нем и поторопись. Тебя требует твой отец.

После того как я переоделась – моя мать хлопотала вокруг: поправляла выбившуюся прядь, подтягивала юбку к поясу, бормоча и призывая на себя благословение, – мы вышли: она, разумеется, впереди, а я следом, сложив руки на поясе, но они сами собой взобрались выше.

Он был не один. Возлежал на ложе, а на втором, напротив, возлежал Ионид. Ионид одарил меня легким подобием улыбки затаенного горя. Отец начал:

– Можешь сесть, Деметрия.

Ионид встрепенулся:

– А девушка, старый друг? Девушка тоже, как тебе кажется?

Мой отец указал на другое кресло. Я села в него довольно неуклюже, если сказать правду. Мой страх, казалось, вихрился вокруг меня. Отец прочистил горло.

– Ионид Писистратид великодушно предложил нам выход из наших… как бы мне их назвать?

– Ваших затруднений, – пробормотал Ионид. – Ваших временных затруднений. Или я говорю как ростовщик?

– Наших затруднений, – сказал мой отец. – Вот именно. Он сделал нам предложение, касающееся тебя. Он намерен взять тебя в подопечные храма.

Наступило молчание. Мой отец посмотрел на меня, затем на мою мать, затем на Ионида, затем снова на меня.

– Разве ты не можешь что-нибудь сказать?

Но я не привыкла говорить хоть что-нибудь. Мне, если я верно помню поговорку, вол на язык наступил. Наконец ему за меня ответил Ионид:

– Полагаю, старый друг, будет лучше предоставить это мне.

Он приподнялся на ложе, слегка повернулся, вскинул ноги и опустил их на пол. Он сидел на краешке ложа, будто девушка! Никогда не забуду этой минуты. Я могла бы засмеяться, но не засмеялась. Однако по меньшей мере было странно видеть мужчину, сидящего напротив меня. Да, странно, однако менее страшно.

– Вот что произошло, Ариека. После всех этих треволнений… Я хочу сказать, после… ну, тебя ведь зовут «маленькая варварка», верно? – так что я могу употребить варварское слово, которое почерпнул во время моих путешествий, и сказать, что после утреннего shemozzle [3] твои родители оказались… считают, что оказались, в безвыходном положении. Теперь, когда ты решила отказать этому юноше, и, поверь, я совершенно с тобой согласен, мне открылась возможность предложить то, что я собирался предложить, прежде чем услышал, что ты избираешь брачные узы. Видишь ли, я, в сущности, довольно важная персона.

Мой отец засмеялся:

– Очень важная персона.

– Вам виднее, старый друг. Очень хорошо. Во всяком случае, важная персона в том смысле, что мне дано решать, подходит ли девушка для служения в дельфском святилище.

– Не воображай лишнего! – перебил мой отец. – Ты будешь подметать полы.

– Это представляет мое предложение в довольно-таки сером свете, тебе не кажется? Видишь ли, моя дорогая, в Дельфах при храме есть коллегия жрецов, божественно учрежденная, которая всем там управляет, если ты меня понимаешь. Она же решает, кто достоин состоять в услужении у бога, пусть и на самой низшей и смиренной ступени. Ты, конечно, слышала про Пифию, а вернее, мне следовало бы сказать «Пифий». Эти почтенные госпожи священны и божественны, и их устами вещает бог (тут мои родители и Ионид сотворили священное знамение), но нас они прямо не касаются. В конце-то концов, – и он снова улыбнулся, – у нас есть рабы для выполнения того, что я могу назвать «черной работой»!

– Ты должна почитать себя счастливицей, моя милая, – сказал мой отец. – Не воображай, будто ты обошлась нам ни во что.

– Храм, – пробормотал Ионид, – не благотворительное учреждение. Он должен, если мне дозволено так выразиться, платить и оплачивать. Твой отец Антикрат, сын Антикрата, и я заключили соглашение от имени твоей семьи и храма. Твое приданое будет хранить храм. В случае твоей смерти… нам приходится упоминать о подобных вещах при обсуждении юридических документов… в случае твоей смерти оно навечно становится собственностью храма. Буде ты пожелаешь выйти замуж, храм вернет тебе всю сумму, но сохранит проценты.

– Ион, старый друг, нам следует назвать ей сумму, ты не думаешь?

– Я убежден, что благородную девушку вроде Ариеки подобные житейские мелочи не интересуют. Я бы сказал, Ариека – мне кажется, тебе, знаешь ли, следует опустить руки, а не скрещивать их на груди! Так-то лучше. Видишь ли, опека храма над тобой, в сущности, сводится к следующему: я тебя как бы удочеряю и буду нести за тебя всю ответственность. Ты не против? Сможешь ли ты вынести, как тебе кажется? Я буду нести ответственность за обучение тебя твоим обязанностям и – о Небеса! – за еще очень многое. Надеюсь, мы будем друзьями.

Я услышала, как рядом со мной моя мать зашевелилась. И поняла по ее голосу, что она дошла до точки кипения – она прямо-таки прошипела:

– Да скажи что-нибудь!

Но слова, вырвавшиеся из моего рта, были чистым удивлением, и только:

– П-почему я?

Мой отец ответил без промедления и мрачно:

– Потому что мы заплатили кучу…

– Старый друг! По-моему, мы уже почти все сказали. Остался вопрос: как скоро девушка сможет уложить вещи и приехать? У нее есть служанка, я полагаю? Ты пришлешь ее в приличном экипаже? Мы ведь должны заботиться о доброй славе храма! Что до твоего вопроса, Ариека, так мы полагаем после услышанного нами, что в тебе могут быть латентные, то есть непробужденные способности, не очень – посмею ли сказать? – обычные; не предмет для гордости, уверяю тебя, однако которые нам… но достаточно. Все объяснится само собой.

– Где она будет жить?

– О, у нас есть удобные помещения, старый друг. Храм обширен, ты знаешь. Все эти души! А так как я случайно попечитель…

– Она может почитать себя счастливой, – сухо сказал мой отец. – Что-нибудь еще?

– Мы назначим нашего представителя для заключения соглашения, а ты, полагаю, назначишь своего. Но она может приехать и раньше. У нас ведь нет разногласий? Все просто и открыто.

– Она нам здесь больше не нужна.

– Надеюсь, ты хочешь сказать, что все улажено, к ее удовлетворению? Любой другой смысл…

Моя мать встала, а потому встала и я. Она сказала:

– Ионид Писистратид, я благодарю тебя.

Мой отец почтил меня суровым взглядом.

– Ну, девочка, ты так ничего и не скажешь?

– Досточтимый отец…

– Иониду, имел я в виду.

Но опять мои слова оказались не теми и лишенными смысла:

– Этот чудесный день…

Когда я в последний раз взглянула на Ионида, он не улыбался, он громко хохотал, что с ним случалось редко.

Моя мать прямо-таки вытолкнула меня из комнаты.


II

<p>II</p>

Последний зимний снег на широкой главе Парнаса; где-то там, в глубокой долине у колен горы, были Дельфы, центр земли.

Меня пробудили от тревожного забытья на заре. Мне снились путаные сны, а в те дни я придавала большое значение снам, хотя теперь по большей части оставляю их без внимания. Каждый день мы избавляем наше тело от мусора. Думаю, что во сне с его видениями мы тщимся избавить от мусора наш рассудок. Не то чтобы я думала так в те дни. Разумеется, нет. Я просто осознавала с легкой брезгливостью, что люди, подчиняющие свои поступки снам, пытаются ходить по воде, как посуху. Тот день начался, как обычно, с первым проблеском зари. Не успела я одеться и закутаться в плащ, как мой отец призвал меня к себе. Когда я поклонилась, спрятав обе руки, он достал мешочек из мягкой кожи и отдал мне. При этом моя рука коснулась его руки, и я стремительно ее отдернула. Голосом, который для него был очень добрым, он сказал, что это не важно.

– Твоя мать сказала мне, что ты прошла очищение. Можешь поцеловать мне руку.

И я поцеловала ее с новым поклоном.

– Открой мешочек.

Тех, кто принадлежит к более поздним поколениям – а возможно, и тех, кто принадлежит к нашему поколению, но к сословиям ниже нашего, – наверное, удивит, что я не знала, что это такое. Они были круглые, золотые и с головой бога, Александра Великого. Я не увидела ни булавок, ни застежек, чтобы их можно было приколоть к одежде.

– Тебе нечего сказать?

– Досточтимый отец, что это такое?

Наступило молчание, потом он захохотал:

– Во всяком случае, никто не посмеет сказать, будто ты не получила хорошего воспитания! Храни их понадежнее. «Досточтимый отец, что это такое?» Знаешь историю про молодую жену, которая не жаловалась на вонючее дыхание своего мужа, так как думала, что оно такое у всех мужчин? Менандр сотворил бы из этого комедию. Можешь идти. А что они такое, спроси у Ионида. Он тебе скажет – и ему будет чем поразвлечь сотрапезников за обедом.

Он махнул, чтобы я ушла, и вернулся к своим счетам. Ну, я хотя бы знала, что такое они.

– Благодарю тебя, досточтимый отец. Прощай.

Я ждала, что он скажет что-нибудь, но он только буркнул себе под нос и махнул, чтобы я уходила. Моя мать уже ждала меня.

– Все готово. Идем.

Наша повозка стояла у дверей с моими сундучками и Хлоей, очень даже хорошенькой и с почти не прикрытым лицом, но я ничего не сказала. Однако мой алчный умишко прикидывал, не разрешит ли Ионид продать ее. Он был уже здесь и ждал, а его конюх держал его лошадь. Тут моя мать положила руку мне на плечо, откинула мой шарф и поцеловала меня в щеку.

– Будь хорошей девочкой, если сумеешь. Со временем люди забудут.

Вот это, наконец, заставило меня заплакать. И я плакала, когда Ионид подсадил меня в повозку, и, плача, слышала распоряжения и увидела, как группа всадников повернула к воротам. Внушительная процессия, чтобы сопровождать подметальщицу. Ну да, Ионид был важной персоной. Мы проехали через внешний двор, проехали Большие Ворота.

– Остановитесь! Остановитесь! Прошу вас! Остановитесь!

Я соскочила с повозки, подобрала подол платья, чтобы уберечь его от дорожной ныли, подбежала к нему, нагнулась и крепко его обняла. Нашу старую герму, конечно, а то кого же? Стоит глубоко вкопанный в землю, красуется членом и нахальной улыбкой. Я крепко обняла его и прижалась щекой к каменным кудрям на его голове. Я ненавидела наш дом и наложила бы на него проклятие, если бы осмелилась. Но это же была наша старая герма! Испросив и получив у него на то дозволение, его выкопали столько лет назад перед нашим маленьким домом в Фокиде, который он так долго охранял. И вот теперь меня выкопали, вырвали с корнем, пересадили, и никто не попросил у меня разрешения. Я выла там, пока солнце всходило над моим будущим, и нелепо цеплялась за мое прошлое.

– Думаю, мне будет лучше разделить с тобой твою повозку. Иди, малютка Ариека. Ты поплакала столько, сколько требуют приличия, а все сверх будет уже чистым баловством. А ты, по-моему, не из тех девушек, что балуют себя. Идем же. А теперь, если ты обопрешься вот сюда правой рукой… так-так… а левую ступню поставишь вот сюда… и подтянешься… отлично. А теперь сядь. Прекрасный жеребец, не так ли? Мой охотничий конь! Но мы позволим моему конюху вести его на поводу. Знаешь, раз я твой опекун, а ты моя опекаемая, будет вполне благопристойно, если ты приоткроешь свое лицо побольше… с другой стороны, пыль, которую поднимает этот допотопный экипаж… ты ведь мало что знаешь обо мне и об этой поездке?

Я ничего не сказала, потому что не умела говорить с мужчиной. Но он догадался о моих затруднениях.

– Но как тебе называть меня? И, если на то пошло, как мне называть тебя? Может быть, остановимся в основном на Ариеке, с юной госпожой в знаменательные дни и по праздникам? Пожалуй, так будет хорошо. Ну а как тебе называть меня? Думаю, «Ион» не очень тебя устроит, тогда как «Ионид» с добавлением «Писистратид» сойдет для тех церемоний в Дельфах, которые так ужасно торжественны.

– Да, досточтимый Ионид.

– Ты изысканно благовоспитанна, дитя мое. Как ты думаешь, будет ли мне дозволено увидеть сразу оба глаза, а не только один? Привыкать к мужчинам нелегко. Я всецело тебе сочувствую. Я предпочитаю женщин. Но только никому не проговорись. То есть не как жен или рабынь… эта твоя рабыня слишком смазлива, мы должны ее продать… я имею в виду, что предпочитаю женщин в качестве друзей. И с моей точки зрения я в восторге, что обзавелся новым другом-женщиной и получил привилегию заботиться о ней. Возможно, ты заметила, что я говорю слишком много. Ты же, как и приличествует, говоришь слишком мало – вот такой парадокс! Ты следишь, как яблоко ходит вверх-вниз по моему горлу. Да, оно очень заметно. Мы, долговязые и худые, страдаем такого рода выпуклостями. Полагаю, ты могла бы зарисовать мышцы моего лица. Ну, что же. Кажется, ты чувствуешь себя более удобно, раз лошади идут шагом. Твой отец держит отличных коней. Но об этом мне не следует говорить. Тебе любопытно узнать про свое будущее.

– Моя мать сказала мне, что я буду мести полы, досточтимый Ионид.

Он улыбнулся с затаенной печалью в глазах.

– Возможно, я ввел ее в заблуждение. Как глупо с моей стороны! О, понимаю! Да. Ты правда будешь носить в одной из процессий священную метлу. Но в остальном…

– Мне не надо будет подходить к тому месту?

– О чем ты подумала? Что за… Да, понимаю. Я мог бы предвидеть, что ты окажешься глубоко религиозной. Ну, разумеется.

– Нет! Нет! Я испугана. Вот и все.

– В конечном счете это одно и то же. Прости, я не собирался этого говорить, и ты забудь. Я слишком поддаюсь своей склонности к драматизации. Все, что угодно, ради острого словца, сарказма, парадокса, изящной апофегмы… Что есть истина? Но ты веришь в богов?

– Разумеется, Ионид.

– Это хорошо.

– Они же есть, верно? Ты ведь веришь в них, даже не пугаясь?

– Я верю, что очень правильно, что в них веришь ты, бедная малютка. И не отказывайся от них. Кто знает?..

Кто-то из мужчин что-то крикнул, и наша процессия со скрипом и лошадиным цоканьем остановилась. Всадники спешились и поспешили в терновые кусты у дороги. Ионид спустился с повозки и тоже зашагал туда. До сих пор я смотрела либо на пол повозки, либо на лицо Ионида. Теперь я подняла глаза, посмотрела вокруг и вскрикнула. Весь лазурный залив простирался передо мной, а вдали вздымались к небу снежные вершины великих центральных гор Пелопоннеса. Прямо по ту сторону залива, но словно бы так близко, что казалось, вот-вот и прикоснешься, блестел и дымился Коринф с крепостью Акрокоринф. Я не знала, что мир может выглядеть таким, и готова была смотреть хоть вечность.

Но мужчины закончили свое дело и возвращались. Ионид вскочил в повозку и кивнул начальнику воинов. Начальник закричал, мы поползли дальше по дороге, и вновь заклубилась пыль.

– Досточтимый Ионид…

– Что?

– Священная метла.

– У бога, знаешь ли, есть своя прислуга – его повар, его спальник, его подметальщица. Не будет же бог сам мести свои покои, а? Но это символично, и не более. Его спальник вытряхнет немножко золотой пыли из сандальи, а ты помашешь над ней священной метелкой семь раз. Кажется, семь. В таких случаях обычно три или семь, а иногда – девять. Боги умеют считать, знаешь ли.

– Наверное.

– По-моему, ты уже чувствуешь себя не такой испуганной.

– Погляди на все это, на мир!

– Гляжу, и часто.

– И наш лес внизу, и пастбища… Этолия такая красивая!

– Я не этолиец, но да, Этолия красива. И кстати, я афинянин. Ты слышала об Афинах?

– Это там, где были разбиты варвары.

– Да, давным-давно. С тех пор.. Афины должны быть вон там, слева от нас, далеко за этими горами, примерно на одной линии с Мегарой.

– А напротив ведь Коринф? И Сицилия справа от нас, правильно?

– Да, Сицилия справа от нас и немного южнее, и на большом, очень большом расстоянии.

Некоторое время мы молчали. Я думала о своем брате, но ничего о нем не сказала. Что можно было сказать? Наконец Ионид нарушил молчание:

– Так что у тебя в мыслях?

– Будущее. Мое будущее. Все вопросы. Где? Как? Что?

– Как ты, вероятно, помнишь, есть две пифии. Одна, царствующая Пифия, высокодостойная госпожа. Она слепа, но лишь к этому миру, по которому мы движемся спиной вперед. Вторая госпожа помоложе. Она не… не такая, как слепая госпожа. Но бог дозволяет себе говорить через кого ему угодно. Нет заслуги в том, чтобы быть оракулом, пифией. Они такие, какие есть, царствующая госпожа дряхла, высокодостойна и, я бы сказал – святая. Какова та, что моложе, ты узнаешь сама, так как – символически – ты будешь ее служанкой. Разумеется, для выполнения настоящей работы у нас есть рабы. Не такие, как твоя бойкая скотинка, но рабы, рожденные в храме. Право, мне иногда кажется, что они знают о нем больше, чем мы! Каждый из богов, множества, множества богов, имеет своего жреца, своего слугу. Вместе они составляют все души, и я их попечитель, или я тебе это уже говорил? По-видимому. Впрочем, таково мое единственное право на славу. Ты хорошая слушательница, моя дорогая, и раздразниваешь худшее во мне, то есть болтливость. Ты будешь жить в собственных покоях, в том, что мы называем дворцом пифий. У тебя будут собственные слуги. Я научу тебя обязанностям и умениям, сопряженным с положением, которое ты, надеюсь, когда-нибудь займешь.

– Каким, Ионид?

– Ты научишься слушать и произносить в точности слова бога.

На меня будто мир обрушился.

– Бог да смилуется надо мной! Нет! Ионид…

Он повысил голос:

– Речь идет о полуподжаренной рыбе и о ребенке, который выздоровел на пороге смерти.

– Ионид, прошу тебя! Это была ошибка! Люди раздули…

– Да, разумеется, это была ошибка. Две ошибки. Но ты совершенно права. Ты, – он странно пожал плечами, будто поежившись, – девственница. И у тебя есть… то, что у тебя есть. Ты невежественна, и такое твое невежество придает тебе сходство с провидицей.

– Но ради чего? Ради чего?

– Посмотри туда, на все это. Ахайя на одном берегу залива, Этолия здесь. Это были Спарта и Аргос. Вон там – сияющие Афины, Фивы, острова – столько названий, столько истории… но Афины – деревня. Она полна поддельных людей, занимающих поддельные посты. Этолия – поля и пастбища, а Дельфы… Дельфы, в которые цари посылали посольства, о доступе куда молил Александр… Сократ… о, дитя! Я расскажу тебе! Видишь, там, справа от нас, да, это Сицилия. Но кроме того и куда ближе – ужасное будущее. Опасность, куда более грозная, чем от царя царей.

– Почему у тебя такое лицо? Что-то жуткое!

– О да! Они жуткие. Они – римляне.

Шарф соскользнул с моей головы и повис на шее.

– Но что могу сделать я? Я же ничего не знаю ни о чем об этом.

– Ты? Ты можешь помочь спасти Элладу. Спасти Афины и возродить Дельфы.

Еле-еле я удержалась, чтобы не прыснуть от смеха. Совсем не от счастливого смеха. Этот странный мужчина, который теперь, видимо, был моим опекуном, с каждым мгновением становился все более странным и непредсказуемым. Он словно бы сворачивал с прямой скучной дороги жизни, в которой события грядущего дня обычно легко предсказать по событиям дня нынешнего. Мое сознание сделало прыжок в сторону воспоминания об одном нашем рабе, и к тому же домашнем рабе, рабе кротком даже по меркам нашего дома, где жизнь была даже еще более размеренной, чем движение парома. Но однажды он, необъяснимо почему, принялся плясать и смеяться и не останавливался, так что наконец его пришлось связать; так он и умер. Что-то, нечто сумело завладеть им. После его смерти нам не обобраться было хлопот с очищением всего дома, так как подобное сеет страх. И вот теперь этот достойнейший и важный мужчина наклоняется ко мне и роняет мощные названия: Эллада, Этолия, Ахайя – будто играет камешками, подобранными на пляже. Наверное, он прочел что-то в моих глазах, хотя тогда мне казалось – как и теперь, – что способность читать что-то по лицу, будь то чувства, мнения, намерения, сильно преувеличиваются. Кроме того, хотя меня разбирал смех, мне было страшно. Во всяком случае, это он сумел увидеть и сдержался.

– Пока еще рано. Что ты можешь знать обо всех этих вопросах? Ты хотя бы слышала про римлян?

Я задумалась. Мой брат? Он говорил при мне о Риме и Карфагене. В Сицилии были сражения.

– Совсем мало. Мой брат…

– Деметрий.

– Ты знал его?

– Я знаю о нем. И это вовсе не так удивительно, как, возможно, кажется тебе. Дельфы знают почти все, юная госпожа. А вон там ты можешь увидеть самые верхние здания под Сверкающими Скалами.

К чему описывать Дельфы? Весь мир знает, как они лепятся к склонам горы Аполлона. Мы уже подъезжали к месту, где дорога выводит в долину с речкой, струящейся по ее дну. Люди говорят про воздух в Дельфах. И редко упоминают страх, который овладевает вами при виде них – словно омытых, прекрасных и смертоносных. Повсюду таятся боги, но позволяют ощутить себя, будто в любой миг с блеском молнии и ударом грома ты войдешь в соприкосновение с присутствием, с целью, с силой. Я видела Коринф по ту сторону залива, но ни разу не была там. А потому Дельфы были для меня первым городом, маленьким и странным. Я попыталась погасить себя.

– Не опускай шарф на глаза, Ариека. Тебе следует привыкать.

Повсюду были толпы, и, привлеченные видом наших воинов, они словно бы множились вокруг нашей процессии. Теперь воины сменили торжественный шаг с копьями на плечах и пустили в ход древки. Они отгоняли толпу, и начались крики, толкотня, ругань. Мужчины просовывали руки и касались нашей повозки. Видимо, они считали, что это принесет им удачу. Женщина протянула нитку голубых бус от дурного глаза, и, как всегда послушная, я прикоснулась к ним пальцем. Она торжествующе завопила, то есть я допустила ошибку. В мгновение ока толпа превратилась в ревущее стадо и навалилась на воинов. Люди рвались вперед, протягивая бусы, браслеты, амулеты, даже палки, чтобы я прикоснулась к ним. В задних рядах женщина поднимала младенца над головой, лишь бы я взглянула на него. Мужчины и женщины падали. Один мужчина удерживался на ногах давлением справа и слева, но лицо у него было в крови, а глаза закрыты. Возница свирепо хлестнул лошадей, и наша повозка покатила быстрее. Мало-помалу толпа и ее вонь остались позади. Перед нами были открытые ворота. Мы въехали в них, и, оглянувшись, я увидела, что они закрылись. Наша повозка теперь ехала медленно в тени высоких деревьев и даже еще более высоких обрывов за ними. Я услышала плеск и смешки воды. Ионид испустил глубочайший вздох облегчения.

– Идем. Позволь, я помогу тебе спуститься. Твоя служанка останется с твоей поклажей.

Здание из белого камня с колоннами и портиком. Ионид повел меня вверх по невысоким ступеням к огромной двустворчатой двери. Створки бесшумно растворились вовнутрь, и мы вошли в прохладу огромного зала. В дальнем конце стояла гигантская статуя бога. Лицо у него было тоскливым и красивым и безбородым, как у бога Александра, но это был бог Аполлон. С треножника перед ним поднималась прозрачная струйка курящихся благовоний. Он был одет на этот день в хламиду и плащ. Я последовала за Ионидом туда. Мы взяли по горстке благовоний и высыпали их на тлеющие угли. Струйка дыма сгустилась. Запрокинув лицо и воздев руки, Ионид что-то прошептал богу. Потом он провел меня за истукан, и перед нами открылась дверь. Голос Ионида стал обычным.

– Справа покои старшей госпожи. Слева покои, как ты могла догадаться, младшей госпожи. А ты будешь жить вот тут.

Раб открыл перед нами еще одну дверь. Поменьше.

Свет заливал комнату. Снаружи над городскими крышами был дикий склон горы, но погруженный в глубокую тень. Раб открывал ставни окна напротив первого. Я обернулась посмотреть. Когда ставни распахнулись, в комнату обрушился свет, избыток света, не прямого света от солнца Аполлона, но исходящего отовсюду – слепяще отражаясь, как я теперь поняла, от зданий из белого камня, которые, казалось, взлетали, сыпались вверх, вверх, а не вниз, будто они покидали землю и вспархивали кипящей птичьей стаей в небо. Когда мои глаза свыклись и вернулось ощущение расстояний, я увидела, как различны здания, разукрашенные, будто женщина драгоценностями, изящными красочными узорами, которые танцевали по архитравам и капителям или пылали в тени колоннад. А позади всего этого, будто поддерживая синее-синее небо, вставала отвесная стена Сверкающих Скал.

– О, как красиво!

– Вот это мы, греки, умеем, пусть и ничего больше. Ну, юная госпожа, поздравляю с первым днем твоей свободы. Добро пожаловать в твой дом.

По-моему, я улыбнулась прямо ему.

– Благодарю тебя, Ионид Писистратид.

Я обвела взглядом прохладную тень комнаты. Ни тюфяка, ни табурета, ни сундука. Ионид засмеялся:

– Нет, не эта комната. Она просто твоя прихожая. Идем.

Раб поспешил через комнату и открыл еще одну дверь.

– Иди и осмотри свои покои, Ариека. Я останусь тут.

Мне немножко смешно, когда я вспоминаю свое изумление и восторг, – приемная, спальня с ложем, в сравнении с которым тюфяк, на котором я привыкла спать, казалось, больше подходил для собаки, чем для девушки! Была даже комната, предназначенная для отправления нужд, и я воспользовалась ею с некоторым облегчением, так как с рассвета прошло много времени. Имелась и комната для служанки, поменьше и попроще, но все-таки гораздо более удобная, чем та, которую мои родители считали подходящей для меня. Во всех комнатах я видела предметы, назначения которых не знала, как не знала и их названий. Словно отгадав мое желание, раб, пока я уединилась, открыл все ставни, и комнаты озарял прохладный предвечерний свет Дельф. Воздух освежал, и теперь я поняла, что хотя мой новый дом стоял возле реки, так что о нем нельзя было сказать «вверху, в горах», тем не менее воздух здесь был заметно более свежим. А зимой – так и очень холодным, подумала я, и тут в первый раз заметила металлические чаши в каждой комнате. Это были жаровни. Даже служанка самой младшей пифии будет жить в удобствах и тепле. В переднюю я вернулась бегом. Ионид засмеялся:

– Скоро привыкнешь. А пока расскажи мне, в каком ты восторге.

– Да! Очень-очень!

– А теперь, если ты свободна… как я полагаю, потому что твоя официальная госпожа в этот час спит (а если сказать правду, то и в очень многие другие часы), если, как я сказал, ты свободна, есть еще комната, которую я хочу тебе показать. Пойдем.

Мы вернулись в большой зал, но свернули в боковую дверь позади Аполлона. Лестница вела вниз, довольно темная лестница. Потом еще дверь, и мы вышли через нее в чересполосицу света и теней колоннады, протянувшейся вдоль этой стены здания. Затем по ступеням поднялись в отдельно стоящее здание. Широкие распахнутые двери, а за ними передний зал и еще двери. Мы вошли. Я решила, что это храм.

Комната была огромной. Статуи в глубине не было, только открытые окна. Собственно, вверху всех стен виднелись проемы, в которых прохаживались и ворковали голуби. Под ними на стенах крестами пересекались деревянные доски, образуя что-то вроде гнездовых ящиков. Но голуби ввели меня в заблуждение. Углубления предназначались не для гнезд.

– Ну, вот мы и пришли, юная госпожа. Ты не знала? Козы дают молоко. Цари дают золото. А что делают поэты? Мы называем ее книгохранилищем. Можешь пользоваться ею, когда пожелаешь, раз ты умеешь читать. Да, мы и это знали. С незапамятных времен и по сей день у авторов в обычае посылать копию своего труда в храм. Некоторые из них… ну, у нас есть экземпляры всех пьес, когда-либо ставившихся здесь. Так с чего бы нам начать?

Теперь, когда я перестала смотреть на стены в ярусах из того, что не было гнездовыми ящиками, я увидела вокруг ряды сидений, а также большие ларцы на ножках. Пустого пространства между ними было мало. Ионид проскользнул к среднему – в самом центре большого зала.

– Гомер, если не ошибаюсь.

Он откинул две половинки крышки. Внутри на деревянной поверхности лежал отчасти развернутый свиток.

– Можешь прочесть мне первые слова?

– Я… «Гнев, богиня, воспой»…

– Да. Очень хорошо. Нет. Разумеется, это не копия самого Гомера! Скорее всего он не умел писать, во всяком случае буквами. Но вот что я тебе скажу. Эту копию прислал нам сюда много поколений тому назад мой предок Писистрат. Ты о нем не слышала, ведь ты этолийка. Но он был главным человеком в Афинах и решил, какой список Гомера самый лучший, а потом прислал нам этот список. Разумеется, нельзя сказать, что это его почерк. Наверное, работа писца, а то и десяти или двенадцати писцов, чтобы создать то, что мы называем изданием. Но видишь эту пометочку сбоку? Мы их называем схолиями, и я думаю, нет, я почти уверен, что эту пометку сделал брат Писистрата… тот, который подделывал предсказания нашего оракула. Он был большой негодник, но очень умный. Здесь, как видишь, он пометил описку. Ну, о «Илиаде» достаточно. А вот твоя любимая, одна из двадцати четырех песен «Одиссеи». Тебе найдется что здесь почитать, верно? Затем Арктиний – то, что мы называем «малой Илиадой». Сам я не думаю, что она получила такое название из-за того, что короче гомеровской, но из-за того, что много ей уступает. Ты и это прочтешь, я полагаю. Еврипид. «Ион». Ты слышала про Иона? Он не был моим предком, но занимал то же положение, что я здесь. Еврипид написал трагедию… экземпляр тут довольно потрепанный, служил для суфлирования, и он разрешил нам сохранить его. История довольно жестокая, и я думаю, возможно, она тебе не понравится. Софокл. Эсхил. Но оригиналов их всех у нас, знаешь ли, нет. Царь Птолемей прислал посольство с просьбой одолжить ему оригиналы, чтобы он смог снять копии для своего великого книгохранилища в Александрии. А получили мы назад копии. Это было очень скверно. По-настоящему скверно. Вот тебе пример того, как влияние Востока развращает порядочных греков. Разумеется, Птолемей – первый – был всего лишь македонцем, а это не совсем… Что у нас тут? Ах да, лирики. Пиндар и, думается, его учитель Симонид, а также Бакхилид, Эринна – она была девушкой вроде тебя. А вон там у нас совсем одна… Взгляни!

Еще один книжный ларец на ножках. Ионид открыл половинки крышки, и я заглянула внутрь. Там, конечно, лежала книга. А еще простое золотое кольцо с продетым в него пучком волос мышиного цвета. А еще старое гусиное перо, обтрепанное, в черных пятнышках.

– Десятая Муза, юная госпожа. Сапфо с Лесбоса, того острова, на берег которого выбросило голову Орфея, после того как Безумные Женщины растерзали его в клочья. Думаю, Сапфо станет твоей особенной подругой. Нет, не думай, что познакомишься с ней во плоти. Она умерла сотни лет назад, но какая разница? Она была благородной девушкой, вроде тебя, очень чувствительной, очень, я думаю, страстной, хотя счастливей всего чувствовала себя с девушками, как я счастливей всего с… ну, полагаю, ты сама догадаешься. Персей! Ты не можешь уделить нам немного времени?

Между двумя ларцами появился молодой человек, которого я прежде не заметила.

– Ионид. Милостивая госпожа.

– Это Персей, моя дорогая, наш бесценнейший раб. Неужели ты так никогда не примешь свободу, Персей?

– И покину книгохранилище, Ион? Никогда! Чем могу помочь тебе?

– Ты не расскажешь юной госпоже – ты про нее знаешь, – не расскажешь ей про книгу и остальное?

– Ну-у. Перо, как указано в надписи, это перо Сапфо. Кольцо принадлежало ей, и, конечно, считается, что волосы тоже ее… не слишком примечательные для Десятой Музы, верно? Ну, так говорят, она была маленькой и невзрачной – серенький малютка соловей Лесбоса, назвал ее Алкей. Какое из ее стихотворений вы пожелали увидеть?

– Не думаю, что у нас есть на это время, Персей. Просто расскажи нам ее историю.

– Ну, она в конце концов влюбилась в мужчину, рыбака, который не сумел бы отличить альфы от беты. Не то чтобы это имело хоть какое-то значение. Но он ее покинул. Она для него была слишком некрасивой. Он предпочитал пухленьких. И она бросилась с обрыва в Левктре. Он продал книгу и кольцо, которые она ему подарила. Бедная девушка пыталась приворожить его этим кольцом. Ну а волосы… нет, не думаю.

– Вот так, юная госпожа.

– Прости меня, Ион. Я очень занят.

– Вернись к своим книгам о книгах про книги! Мы удовлетворимся творцами. Ну-с, юная госпожа, я хочу, чтобы ты проводила тут столько времени, сколько пожелаешь, и, поверь, времени у тебя будет много. Вон в том конце – проза. Гистий, Геродот и тот субъект, который проплыл вокруг Африки, забыл его имя… начальник флота Александра. Сотни книг, без преувеличения – сотни. Но особенно я хочу, чтобы ты читала поэзию. И особенно гекзаметры. Я хочу, чтобы ты научилась говорить гекзаметрами. Ну а пока у тебя только одна обязанность – читать, читать, читать! – Внезапно он понизил голос. – Ариека! Послушай, леечка, в чем дело? Ты свободна, свободна, свободна! Здесь, в этом здании, в твоем распоряжении величайший дар человечества тебе, величайшее изобретение! Без него мы все еще могли бы выцарапывать на глиняных кирпичиках бычьи головы и горшки с ушами! Алфавит, дитя мое, и возблагодарим бога за финикийцев!

Но я расплакалась и не могла совладать со слезами. Хотя была ли я печальна, или счастлива, или испугана, или всецело преосуществлена, сказать не могу.


III

<p>III</p>

Ко второй госпоже меня привел Ионид. Она оказалась совсем не такой, какой мне представлялась Пифия. Возлежала на ложе, совсем как мужчина, опираясь на локоть. Первое, что в ней сразу бросалось в глаза, была неимоверная толщина. Она была даже толще моей няньки. Брыли у нее свисали так, что казалось, они вот-вот сползут на землю. Ноги у нее были босыми, и я впервые в жизни увидела накрашенные ногти. Такого же цвета, как ногти на ее руках. Правда, я о таком слышала. Моя мать называла накрашенные ногти как один из признаков «непотребной женщины», то есть женщины, о чьем занятии вслух не говорят. Подразумевала она «подругу», «гетеру», хотя, если не ошибаюсь, есть даже еще более грязное занятие. Я не знаю – или не знала, – как оно называется.

– Подойди поближе, дитя. Боги, ты и правда дитя. Тебе четырнадцать? Пятнадцать?

– Пятнадцать, милостивая госпожа.

– Сядь, дитя. Нет, не в это кресло. Тебе ведь не хочется сидеть неудобно, ведь так? Попробуй этот табурет. Ведь лучше, верно? Должна сказать, колесницы и прохожих на улице тебе не остановить, но у тебя приятный голос. Ты поешь?

– Не знаю, милостивая госпожа.

– Не будь дурочкой. Ты не можешь не знать!

Она была достаточно ласкова, но настойчива.

– Детские песенки. И только. Ну и деревенские песни. Две-три, как все.

– Несколько нот очень полезны. Разумеется, можно обойтись и бурканьем. А иногда вопль. Если сочтешь нужным.

– Милостивая госпожа?

– Ну, просто птенчик, верно, Ионид? Где ты ее нашел?

– Я думаю, нам следует побывать у первой госпожи.

– Так идите. Это все, дитя.

– Милостивая госпожа…

– Ну…

– Когда ты желаешь, чтобы я начала?

– Что начала?

– Служить тебе.

– Ты здесь, дитя, не для того, чтобы служить мне, но чтобы служить богу. Ведь говорить положено именно так, верно, Ион?

– Ей пока еще мало что сказано. Теперь мы можем удалиться?

Милостивая госпожа тяжело перекатилась на спину, уставилась в потолок и словно бы подчеркнуто перестала нас замечать. Ионид поклонился и сказал:

– Так мы прощаемся.

Я последовала за ним к двери напротив. Он прижал палец к губам и открыл ее. За ней к стене прислонялся привратник. При виде нас он сразу встал прямо. Ионид кивнул и повел меня дальше. Большая приемная первой госпожи была все еще погружена в сумрак – ставни оставались закрытыми. Впереди я еле-еле разглядела сидящую на стуле фигуру. Казалось, она смотрит на нас. Мы остановились в ожидании. Когда раздался голос, он был точно бусинки звуков.

– Ионид?

– Я здесь. Называть ли мне сегодня тебя милостивой госпожой? Или называть тебя матерью?

– Я Пифия.

– Я привел к тебе девочку. Ту, о которой говорил.

– Пусть подойдет ко мне.

– Досточтимая матерь, мы ничего не видим.

– Я сказала: пусть подойдет ко мне. Вот так. Протяни мне руку, дитя.

– Вот, досточтимая матерь.

– Дай мне ощупать твое лицо. В тебе много от мальчика, не совсем то, не совсем другое. Это может ему угодить. Ты видишь сны? Я сказала: ты видишь сны?

– Да.

– Ты помнишь свои сны?

– Нет, досточтимая матерь.

– Не тебе называть меня так. Достаточно будет милостивой госпожи. Потом это изменится. Ты понимаешь?

– Нет, милостивая госпожа.

– Ионид, ее рот слишком мал. Он будет разорван.

– Ты по-прежнему веришь, что сила возвратится?

– А ты?

– Нет.

– Милостивая госпожа…

– Что, дитя?

– Мой рот разорвется… зачем я здесь?

– Тебе следовало сказать ей, Ионид.

– Я подумал, что лучше будет предоставить это тебе.

– А не той?

– Я плюю на нее.

– Дитя, стой, где стоишь. Ионид, открой ставни.

Почти сразу длинный расширяющийся сноп дневного света заскользил по комнате. Она была одета в белое, ее голова была закутана в белое, вся, кроме лица. Ее глаза были неподвижны и смотрели только туда, куда была повернута ее голова. Не верилось, что они не видят. Ни следа того, что мы называем белой паутиной, затвердение самой материи глаз. Они светились и словно пронизывали, но они не двигались. Ну а остальное ее лицо было воплощением дряхлости, оставившей почти только кости.

– Дитя, тебя выбрали для особого положения. Порой бывает лишь одна Пифия, обычно их две, но когда будущее слепо и темно, как мои глаза, их требуется три. Со временем ты станешь третьей Пифией.

Не знаю, что я делала, что говорила. Ионид рассказывал мне, как я кричала, что не спущусь в то место, и он лишь с большим трудом помешал мне убежать. Я немножко опомнилась, и, почувствовав, что я перестала вырываться, он меня отпустил. Пифия что-то сказала позади меня, и я обернулась к ней:

– Милостивая госпожа…

– Бесполезно, дитя. Как бы ты его ни называла, он держит нас в своих руках. Он милосерден с теми, кто принадлежит ему. Когда ноша стала непосильной, он забрал мое зрение, чтобы я его больше не видела. Но это произошло очень давно. Быть может, мне приснилось. Только зрения я лишилась на самом деле. Теперь ты знаешь, почему ты здесь. Будь сильной, и, быть может, бог не потребует от тебя разорванного рта или слепых глаз. Будь сильной. Мудрецы позаботятся о тебе. А в остальном – береги свое девство. Сам бог будет направлять их, и горе тебе, если ты оступишься. Мне осталось недолго, ибо я много старее, чем следует женщине. А потому готовься.

– Я не знаю как… или для чего.

– Ионид знает как, во всяком случае, если ему верить. Со мной это произошло очень давно. Слишком давно. Однако, полагаю, он велит тебе читать книги, пока обрывки слов других людей не начнут проникать в твою речь, будто сладкая блевотина.

– Я спас тебя от дома, который тебя учили называть родным, Ариека. Теперь ты должна делать то, что скажу я. Я твой опекун и не буду недобрым к тебе, поверь мне. Помни, я уже подарил тебе книгохранилище!

– Ионид знает все, дитя. Тебе никогда не заглянуть за него. Даже я во все прошедшие годы не встречала другого такого человека. Думаю, я знаю, чего он хочет, но твердо уверенной быть не могу. И скажу тебе только одно: хороший ремесленник заботится о своих инструментах. Ты будешь начищенной, блестящей, чуточку смазанной маслом и острой.

– Я сохраню ее простой, обаятельной, невинной…

– Легковерной…

– Кто умничает теперь? Ты должна забыть это слово, Ариека, как я должен буду забыть твое имя. Называть Пифию именем, данным ей при рождении, – святотатство. Мы все должны его забыть, малютка. Я буду называть тебя так наедине с тобой.

– Тебе нет никакой пользы поддразнивать ее, Ионид. После посвящения она будет Пифией, не забывай этого. Она будет принадлежать богу, а не тебе.

– Я пристыжен, досточтимая матерь.

Она засмеялась:

– Вот еще одно, чему я не могу поверить. На сегодня прощай, дитя. Навещай меня почаще. Я люблю аромат простых полевых цветов.

– Я соберу их для тебя, досточтимая матерь.

– Хорошая девочка, Ионид. Видишь?

– Идем, малютка и будущая Пифия.

Я последовала за ним в мои, как он назвал их, покои. Там он сказал, что нам не мешало бы поесть и не может ли он перекусить со мной. Я была измучена утренним путешествием, книгохранилищем, и теперь мысль о том, что мне придется не просто сидеть на стуле, напряженно выпрямившись, а и есть в обществе мужчины… Но он был мой опекун, и я, как могла, постаралась подражать второй госпоже. Раб, открывший нам двери, исчез, но почти сразу же – и прежде, чем я успела возлечь на ложе по всем правилам, вернулся с хлебом, маслинами, ломтиками огурца и самым нежным козьим сыром, какой мне доводилось пробовать. Было и вино. Он предложил его мне, но я не знала, как поступить. Ионид сказал:

– Полагаю, три части к одной, милостивая госпожа.

Подчиняясь моему кивку, раб смешал вино с водой в указанной пропорции, поставил чаши на оба стола, а затем удалился. Он двигался совершенно бесшумно. Даже когда он разливал вино, серебро ни разу не звякнуло о серебро, и слышно было лишь, как струйка воды наливается в вино.

– Какие-нибудь вопросы?

– Нет. Да. Кто ты?

Он понял, о чем я спрашиваю.

– Ты знаешь, что я твой опекун. Кроме того, я глава коллегии жрецов. Так как здесь, в Дельфах, у нас есть жрецы каждого божества, а сам я верховный жрец Аполлона. И меня заботит, чтобы оракул Аполлона – те наставления, те ответы, которые Аполлон дает устами Пифии, – меня заботит, чтобы оракул вернулся к своей изначальной чистоте и святости. Если Аполлон не сделает этого…

Наступила долгая пауза. Он ел и пил, а незаконченная фраза висела в воздухе. Наконец он прикоснулся салфеткой к губам и снова заговорил:

– Он, конечно, сделает. Но когда, и как, и через кого, и с какой целью… ведь цель весьма желательна. Необходима. Ты понимаешь, о чем я?

– Думаю, да. Ты хочешь истинных прорицаний.

– Я хочу, чтобы ты мне помогла.

Я сказала просто и от всего сердца:

– Я сделаю все, все в мире, чтобы помочь тебе.

– Я тебе верю. Будь благословенна, дитя. Дельфы – центр мира. Когда-то, следовало бы мне сказать, Дельфы были центром мира. В те дни Афины были интеллектуальным и художественным центром мира. Я хочу, чтобы они – и Дельфы, и Афины – возродились. О да, город Дельфы пока благополучен. Мы – маленькое оберегаемое место с той высотой цивилизации и мудрости, какой нигде больше в мире не найти. Но центр более не говорит. Пифия безмолвствует. Мужчины и женщины дерзают здесь задавать вопросы, оскорбительные для оракула. «Каким именем мне наречь моего нерожденного сына?», «Где я найду потерянную брошь?» Ответы столь же никчемны, как и вопросы. Нам нужен древний голос, который люди воспримут как голос бога. Бога Аполлона.

– Ты сказал, «если Аполлон не сделает этого…».

– Погоди. Видишь ли, я видел римский легион. Я присутствовал – зритель при жертвоприношении. Шестьсот человек движутся, как один человек, молча, неторопливо, смертоносно. Они превращают нас всех в олухов. Знаешь, наконечники своих копий они делают из мягкого железа? Такой наконечник вонзается в тело, но сгибается о щит. А потому метать такое копье назад бесполезно. Ловко, не правда ли? Враги, наивные создания, мечут острые сверкающие копья, которые можно метнуть назад. Множество варваров были убиты собственными копьями. А прежде, чем они успеют опомниться, римляне уже атакуют, тычут в них своими огромными щитами, а широкими короткими мечами тычут противников в пах, единственное место, которое любой мужчина попытается защитить любой ценой, и не успеет он опомниться, как этот короткий острый меч уже поражает его между панцирем и ремнем шлема в самое горло. Затем легион делает шаг вперед, и все повторяется снова. Так просто. Они завоюют мир. А потому нам нужен Аполлон, чтобы ободрить нас и дать нам советы. Понимаешь?

– Да, я понимаю. Так что же нам делать?

– Заставить бога сделать то, что нам нужно.

– Кто может понудить богов?

– Любой мужчина… или женщина.

– Ты?

– Нет. Не по-настоящему. Я могу способствовать – и только. Другие должны понудить его… их. Видишь ли, я в них не верю.

Я все еще не знаю, насколько он был серьезен. Или, если выразиться по-иному, как долго он продолжал бы провозглашать такое свое убеждение, песенку, которую пел на этой неделе, такой вот образ действий. В тот момент это его устраивало. Ему нужно было ошеломить наивную девочку, и, безусловно, он своего добился. О том, что некоторые люди не верят в богов, было известно всем. Но считалось, что такие люди живут где-то в других местах и они настолько непотребны, что в них нет ничего человечного. Если бы вы спросили, насколько человечной была наша семья там у моря – с жестоким отцом, покорной матерью и детьми, для которых было счастьем ее покинуть, мне пришлось бы ответить вопросом: а насколько, по-вашему, счастлива Греция или была счастлива? Греция, Эллада, взятая в целом? Разумеется, мы все боялись богов. Никогда нельзя питать уверенность, что тот или другой бог на вашей стороне – разве что дело ограничивалось чем-то маленьким, личным, вроде амулета, приносящего удачу. И потому, когда я впервые услышала, как зрелый муж объявляет о своем неверии, я не столько перепугалась, сколько была потрясена и не могла поверить в его неверие. Однако при следующих его словах потрясение сменилось растерянностью.

– Ну, да-да. Конечно, я верую. Я неизлечимый пустослов. Не тревожься.

– Нет.

– Он правда нам необходим. Да. Вопрос такой трудный, что его следовало бы выделить. Давай сделаем это. Согласна?

– Да что угодно.

– Вопрос в гекзаметрах. Ам-тидди ам-там.

– Я совсем тебя не понимаю.

– Ты веришь, что Гомера вдохновляла муза… Аполлон… бог? Ну разумеется, веришь, как верят все. Тем не менее они – люди, имею я в виду – ожидают от бога ответов вроде: «Погляди в чулане, моя милая, в левом углу». Конечно же, это не голос бога! В былые дни величия Эллады ответы на вопросы облекались в гекзаметры, в поэзию, в возвышенную речь, так как сами вопросы были возвышенными. «Как нам защитить богов Эллады от их врагов?» Или: «Раз мы не можем склониться перед персами, как нам нанести им поражение?» Иногда бог требовал чьей-то смерти. Тот жрец. Ему было сказано, что для победы в битве необходимо… но ты ведь не знаешь, верно? Ответы они давали в гекзаметрах.

– Но я никогда не смогу!

– Бог дважды тебя коснулся. Так?

– Нет. Это были выдумки. Не мои, но из-за меня. Вернее, я им не помешала.

– Для чего мы ведем этот разговор? Что ты думаешь в действительности – совершенно не важно. В определенном смысле совершенно не важно и то, что думаю я. А важно, чтобы мы вместе двигались к желанной цели. Первый шаг к ней – гекзаметры. Если бог не станет вещать через тебя, да будет так. Но инструмент должен быть наготове.

– Но боги ведь существуют, правда?

– Да-да, разумеется. Как же без них? Но зачем молоть столько муки по поводу этого вопроса? Ты же сама сказала. Есть двенадцать Олимпийцев с разными последующими пополнениями. Но они – как гекзаметры, как поэзия, такова жизнь. Можно затевать спор по всякому поводу, ставить все под сомнение и мучиться из-за всего этого, как, ну, Сократ. В этом смысле он был мудр. Но ты замечаешь, как людям, когда он останавливал их на улицах – не своих знакомых, а прохожих, – как им не терпелось уйти? Видишь ли, это был не их мир. Сами они не ставили под сомнение каждый шаг, а просто шли, как научились с младенчества.

– Я ничего о Сократе не слышала.

– И всю жизнь жила у дороги в Дельфы! Непростительно.

Тут Ионид посмотрел на меня и заметно вздрогнул.

– Мое дорогое дитя! О чем я только думаю? Ты, наверное, валишься с ног. Увидимся завтра, когда ты отдохнешь. Прощай.

Вот так началась свобода. Было странно, что я, которой прежде было нечего делать и которая считала себя пленницей, теперь получила возможность делать все и считала себя свободной! Но самым странным и лишь медленно дававшим о себе знать было чувство, что я счастлива. Будто в раннем детстве, когда нельзя не быть счастливой, так как ничего дурного не предвидишь до тех пор, пока оно не случится. Ионид все-таки научил меня гекзаметрам и еще многим другим метрам. Но наедине ни с одним мужчиной, кроме него, я не оставалась. Приходил мужчина, обучавший меня говорить так, чтобы слышали все люди в зале. Он научил меня тем телодвижениям, которые сами – язык, и внятны там, куда голос не доносится. Другой мужчина обучал меня каллиграфии, с помощью которой я пишу это. Закутанная в покрывала, платки и шарфы, неузнаваемая, я ходила следом за Ионидом по улицам Дельфов, как послушная благовоспитанная жена ходит за мужем или девушка – за отцом. Мы осматривали храмы и сокровищницы – пустые сокровищницы; мы осматривали стадион и театр, улицы и закоулки; большие дома и малые, дома наслаждений, харчевни и гостиницы для паломников. Каждый день я проводила несколько часов в книгохранилище. Иногда туда заходили незнакомые мужчины и советовались с Персеем или глазели на бедняжку Хлою, которая позевывала, небрежно открыв лицо. Никто не смотрел на меня, закутанную фигуру, жадно читающую неразвернутый свиток. Для меня это было волшебством. Через некоторое время, когда я встречалась с Ионидом – а он приходил во Дворец Пифий почти каждый день, – он обращался ко мне в гекзаметрах и, наклонив голову, ждал ответа, чтобы оценить его. Сначала я очень стеснялась и лишь с трудом выдавливала из себя фразу, которая требовалась ему. Но он говорил: «Ну, давай же, давай! Полстроки или просто ам-тидди ам-там!» Потом я как-то попыталась объяснить, что дело не в том, что я не хочу или не понимаю, чего хочет он, а просто стесняюсь, – и вдруг впала в размер с той легкостью, с какой влезаешь в широкое платье, и он издал оглушительный крик, на который книгохранилище ответило эхом, а Персей выскочил из своей каморки. Ионид приветствовал меня торжественным жестом, точно победительницу:

– Великий шаг вперед!

После этого мы иногда вели гекзаметром долгие разговоры, и я начала не только говорить, но и думать этим метром. Не помню, упомянула ли я где-нибудь, что прежде пифия давала ответы в гекзаметрах. Ионид полагал, что были бы вопросы достаточно великими, а речь потечет сама собой. Мне очень хотелось ему угодить – как любой другой девушке. Я задумала избавиться от Хлои. Она была слишком уж хорошенькой. Когда я сказала об этом Иониду, он согласился. И мы ее продали, к величайшему ее облегчению. А я сама испытывала такое облегчение, что подарила ей меньшее из двух египетских ожерелий, которые прежде принадлежали матери моей матери. Сама я ведь не могла их носить. Но этим я возмутила Ионида.

– Во имя бога, с какой стати?

– Всякий раз, когда я смотрела на ее шею, сначала я представляла ожерелье на ней, а потом, как я ее душу.

– Ты имеешь ли хоть какое-то понятие о том, сколько стоит это ожерелье? Она могла бы купить за него свою свободу! А старый дурень, который купил ее, мог бы на нем разбогатеть, достань у него ума.

– Ее тут больше нет, и я хочу забыть о ней.

Ионид показал мне еще одно место. Не знаю, как его назвать. Думаю, голубятня будет ближе всего. Здание маленькое, потому что позади него пещера, так что нельзя знать, то ли ты под открытым небом – там, над крышей, то ли под землей в пещере. Пещеру очень сильно изменили. Он самыми выразительными словами внушал мне, что я не должна говорить о том, что видела. Никогда. Собственно говоря, думаю, он показал мне голубятню не потому, что мне было полезно узнать о ней, но потому, что хотел произвести на меня впечатление своим умом и важностью. О да, я уже немножко заглянула за Ионида, и поэтому он нравился мне только больше. Любая женщина чувствует себя увереннее с мужчиной – своим мужчиной, а если Ионид был чьим-либо мужчиной, то моим, – когда может заглянуть за него и в его мысли дальше, чем он полагает. В голубятне работало много мужчин – разумеется, рабов. Это было здание с большим числом приставных лестниц. Мы поднимались по ним всем, а поставлены они были так, что женщины, да и мужчины тоже, могли ими пользоваться, не выглядя непристойно снизу. Наверху было много клеток для голубей, и едва мы добрались до них в первый раз, как внутрь, зазвенев колокольчиком, впорхнула птица и опустилась на дно клетки. Ионидес сунул туда руку и снял с ее лапки крохотный свиток.

– Смирна. Через Эгейское море и Аттику. А, Аристон! Возьми его.

– Эта птица принесла весть из самой Азии?

– Да. Видишь ли, есть места, возможно, ты о них слышала. Они все еще хотят поддерживать связь с Дельфами. И настанет день…

– А о чем вести?

– Это тайна, юная госпожа. Но ты слышала про других оракулов, кроме нас? Додона, например?

– Конечно.

– Тегира, Делос, Патаре? Бранхиде, Кларос и Гриней? Сива в Африке?

– Весь путь сюда из Африки птица пролететь не может!

– Разумеется, нет. Всем вещам есть мера, как твой… наш бог сказал… говорит. Для этого понадобился бы феникс.

– Какие вести? От бога? Для чего?

– Может быть, цены на зерно. Что поделывают племена. Кто взял, кто отдал, кто вознесся, кто упал.

– Но бог же не нуждается в том, чтобы ему сообщали о происходящем?

– Скажем: напоминали. Интересная теологическая дилемма. Что нужно знать богу? В конце-то концов ему нужно знать, в чем заключается вопрос. Следовательно, ему нужно знать что-то. Следовательно, нет причины, из-за которой ему не нужно было бы знать, что происходит в Азии, или в Африке, или Ахайе… – Он помолчал. – Или в Риме.

– Понимаю.

Я полагала, что правда поняла.

– Не думаю, дитя. Тем не менее до пятидесяти лет избыток знаний тебе не угрожает.

– Но я же буду старухой!

– Пифия обычно бывала старухой. Но не такой, как наша первая госпожа. Ей около ста. Десять десятилетий. Судя по состоянию второй госпожи, думаю, процесс придется ускорить.

– Насколько?

– Ты согласна на сорок?

– Тридцать.

– Значит, тридцать. Ты и я согласимся между собой, что ожидающая третья госпожа станет второй госпожой, когда достигнет почтенного тридцатилетнего возраста. Первая, вторая, третья госпожа… знаешь, моя дорогая, когда я говорю про трех госпожей, у меня всегда такое чувство, будто я говорю об особо женолюбивом монархе или мне следовало сказать – гаремолюбивом? Сейчас, весь этот день, я, как ты, наверное, заметила, не в слишком благочестивом настроении. Правду сказать, бог обошелся с первой госпожой не слишком мягко, если не сказать – по-звериному. Он ее изнасиловал. Я смущаю тебя. Не обращай внимания, моя дорогая. Мы сделаем из вас честную троицу. А вот тут, между прочим, и чтобы переменить тему, Кастальский ключ. Тебе положено пить из него перед тем, как ты начнешь прорицать. Боюсь, он не всегда очень чист. Видишь домик, построенный над ним? Ты входишь туда, и маленький мальчик дает тебе испить из чаши, которая должна была бы быть золотой – той, которую принесла в дар святилищу Олимпиада [4] в благодарность за то, что родила сына. К несчастью, тогдашние твои земляки забрали ее вместе с другими безделушками вроде статуи Пифии литого золота в натуральную величину. История Дельф запечатлена в переплавках и изменениях материала чаши, из которой ты будешь пить. Как ты узнаешь, чаша, которой мы пользуемся теперь, деревянная и прикреплена к железной цепи. На ней вырезаны слова «Дар Додоны». Нет, я ошибся. Моя бедная память! Это же Кассритис! В Кастальском ключе ты совершаешь свои омовения. Его вода жутко холодная – бьет прямо из ледяного сердца горы и лишь с очень большой неохотой посвящена богу. Если ты поглядишь сейчас, то увидишь лишь слабую струйку. Вот почему на протяжении трех зимних месяцев прорицаний не бывает. Разумеется, если какой-нибудь героический властитель – фараон, например, или Митридат, пожелал бы получить ответ без промедления, гора на удивление умеет быть уступчивой. Этот год, кстати, праздничный – один на четыре года или восемь лет, согласно тому, что предскажет оракул в день весеннего равноденствия. Очень способствует туризму.

– Туризму?

– Компании путешественников приезжают осматривать наши… ваши достопримечательности. Боюсь, они поддерживают экономику на плаву, но ожидать их в зимние месяцы вряд ли стоит. Однако, смею сказать, мы, возможно, увидим первую великолепную бабочку весны примерно через месяц. Всегда некоторые появляются раньше.

Я далеко не сразу поняла, что «весенними бабочками» он называет туристов, этих чудаков-путешественников, которые хотят «посмотреть мир», по их выражению. Наиболее обычный путь – через Пелопоннес в Афины, потом назад в Коринф и через залив на нашем пароме. Вот так – и почти за месяц до весеннего солнцестояния – я впервые в жизни увидела римлянина. Небольшая толпа дельфийцев, казалось, следовала очень медленно за совсем уж небольшой группой мужчин. Ионид удерживал меня на месте, пока они не миновали нас, и прошептал мне на ухо слово «римлянин». Римлянин выглядел очень мирным и ничуть не угрожающе. На нем было очень сложное одеяние из белого полотна с пурпурной каймой по краю. На шее он не носил никаких украшений и был чисто выбрит – ни намека на бороду, – будто юноша, хотя он, несомненно, был уже в годах. Отливающие железом седые волосы были коротко подстрижены. Единственное украшение – золотой перстень-печатка у него на пальце. Дельфийский жрец Зевса что-то очень медленно говорил ему на незнакомом языке.

– Латынь, – сказал Ионид. – Язык с избытком грамматики и без литературы.

– А говорить по-гречески он умеет?

– Среди них только высокообразованные знают греческий. А Метелл далеко не образован. И, как ты видела, у него на губах играет улыбка. И она не сойдет с них, пока он не уедет из Греции. Они, римляне, восхищаются плодами нашего искусства и ремесел, но к нам, к нам самим, относятся с презрением. Это парадокс, который не перестает раздражать меня. Как ты видела, он улыбался людям вокруг. Для того лишь, чтобы скрыть свое презрение. Они сильны, только и всего. Меня, как кошмар, преследует мысль, что они завоюют мир. Некоторая толика коррупции необходима. Поскольку человеческие законы не могут быть идеальными, приходится ловчить и смотреть сквозь пальцы. А они этого не понимают. В некоторых областях мира господствует страсть к тому, что они там называют «честностью». Только народ, на нее претендующий, никогда не распространяет ее на другие народы. Евреи, например, или те же римляне. Их чиновники – или, во всяком случае, подавляющее большинство их – не дают и не берут взяток. Часто даже богач признается в суде виновным. Часто бедняк отпускается восвояси. Они не понимают, что там, где все люди берут взятки и дают их, нет ни взяточников, ни взяткодателей.

– Я не понимаю.

– Со временем поймешь.

О да, я поняла, и ждать мне пришлось недолго. Но об этом позже. Небольшая толпа, которая сопровождала Метелла и его проводника, скрылась следом за ними. Самым примечательным, подумала я, была почтительность, которую выказывали первые ряды, тогда как задние хихикали. Задние ряды толпы – вот где, если верить Иониду, можно кое-что узнать об истинной природе межнациональных отношений. О данном случае я могу сказать только, что, если судить по толпе, сопровождавшей Метелла, греки завидуют силе и достоинству римлян, но стараются при каждом удобном случае использовать их для греческих целей. Римляне нам не доверяют – и поступают очень мудро.

Именно во время этой прогулки мы пришли к храму Пещеры. Той Пещеры, где Аполлон вступил в бой с пифоном, драконом, которого, которую, которое и сразил. А сразив змея, забрал он оракул себе и назначил женщину Пифию, драконшу! – изрекать слова оракула. Должна сказать, что в богом переполненных Дельфах с их блеском, с их великолепием, как природным, так и созданным людьми, храм оракула производит давящее впечатление. Он воздвигнут в стороне, насколько это возможно в таком плотно застроенном месте. К тому же здание низкое – и кажется, что оно припало к земле перед прыжком. Когда впереди показался его портик, мы остановились, то есть сначала остановилась я, а Ионид уже после, когда заметил, что меня рядом с ним больше нет.

– Что случилось?

– Это оно?

– Да.

Что-то такое в нем было несомненно. Не могу описать точнее. Возможно, причиной был простой необъяснимый страх, будто портик постоянно являлся мне в кошмарах, хотя я твердо знала, что никогда прежде этого места не видела.

– Хочу домой.

– И разочаровать меня?

Так он знал! И точно римлянин был готов применить свою силу.

– Нет. Конечно, нет.

– Ты меня обезоруживаешь. Я хотел бы… но…

– Знаю. Тебе не нужно объяснять.

Мы помолчали, глядя на фасад.

– Так что же, госпожа?

– Разве ты не видишь, что я вся дрожу? И ничего не могу с собой поделать. Даже зубы стучат.

– Значит, я был прав.

– Я…

Внезапно я почувствовала, как мое тело само повернулось. И я побежала, но не сделала и двух шагов, как он схватил меня за запястье.

– Тогда тебе придется вернуться к родителям.

Какое-то время, не знаю какое, я старалась побороть дрожь. Мало-помалу его пальцы на моем запястье расслабились.

– Храбрая девочка!

Я засмеялась. Он отпустил мою руку.

– Так-то лучше. Если ты смеешься таким смехом, значит, ты победила.

– А бывает другой смех?

– О да!

– Он вышел из земли.

– Откуда же еще? Идем.

– Не ближе!

– Заставь себя сама. Я к тебе не прикоснусь.

Было мгновение, в течение которого я исследовала свой страх. Он был круглый, и плотный, и тяжелый – непреодолимость между мной и этим местом.

– Помни. Я полагаюсь на тебя.

Думается, все мужчины пускают в ход такие мелкие уловки, когда знают, что нащупали слабость в женщине. Это нечестно и, пожалуй, хотя не берусь судить, немужественно. Но с другой стороны, разве это может быть немужественным? Быть может, это слабость мужчин? Мужчины или женщины – мы мало что значим.

– Я готова.

Мы вместе пошли вперед. Дрожь прошла. Страх оставался, но к нему, не знаю как и отчего, примешивалось горе. Горе из-за женщин, сдается мне. Для них горе – музыкальный инструмент, на котором играют боги или мужчины. За портиком ступени вели вниз, но не очень далеко. Что-то вроде небольшого зала. И тусклый свет – но не только со стороны входа. Затем, примерно на половине спуска, я увидела два светильничка, горящих по сторонам ступеней.

– Спустись и остановись.

Послушно, приняв свой страх, я спустилась и остановилась у нижней ступени. Там светильников не было. Зал ничем не украшенный. И темный. Ну, не совсем темный, так как даже зимой и в тени гор вниз по лестнице просачивался дневной свет. Однако, благодаря его смутности, темнота просто определялась, обретала форму. Где яркость Аполлона – где Солнечный бог?

Теперь мои глаза немного свыклись с сумраком. Зал не был совсем уж пуст. В стене передо мной виднелся проем. Черный. Так значит, вот он – вход в адитон, в то место, где стоит треножник и трещина уходит в недра, откуда веет дыхание оракула, чтобы превратиться в дыхание Пифии на треножнике, когда она извивается и кричит в руках бога. Такова судьба маленькой Ариеки, которую никто не любил.

Наконец я повернулась и поднялась на улицу к Иониду.

– Ну?

– Я умру от ужаса.

– Они, знаешь ли, не умирают.

– Однако им разрывают рты.

– Фигурально выражаясь. Ты будешь самой почитаемой женщиной в Греции… во всем мире.

– Может быть, римляне обратятся за советом к оракулу.

– Уже обращались. По преданию, к оракулу обращались за советом в политических делах – какие союзы заключать, какие войны начинать или кончать. Говорят, будто такого рода прорицания, такого рода вопросы прекратились сотни лет назад. Это не правда. Просто подобные вопросы теперь задаются втайне. Зачем предоставлять своему врагу сведения, которые могут оказаться ему полезными? Человечество, видишь ли, извлекает уроки.

– Ты читал Геродота?

– Да, дитя, я читал Геродота. А что?

– Я думала о сокровищах. Все это золото! Хотя бы только золото, подаренное Крезом. Где его хранили?

– До того, как твои досточтимые этолийские – или я должен сказать фокийские? – предки забрали его, оно хранилось в этом первом зале. А также внизу в адитоне, а еще по обеим сторонам в помещениях, которых ты не видела. С обеих сторон портика гора разрыта. Там много помещений. Теперь в них живут хранители святынь, но когда-то их по обеим сторонам заполняли дары. В том числе и римлян. Должен сказать, что они, по-моему, были… скудны. Быть может, наши дорогие владыки не получали ответов, которых хотели, хотя что-то не верится.

Но мои мысли обратились к моей судьбе.

– Я страшусь этого дня.

– Думай о себе как о воине. Воине-герое – Фермопилы, Марафон, даже Саламин! Твой ужас – это ужас воина, который знает, что придет день, когда он должен будет посмотреть в лицо своему страху. Но пока этот день еще далек.

Жизнь продолжалась. Первая госпожа умерла, хотя, по словам Ионида, обнаружить это оказалось нелегко. Она уже много лет не ложилась в постель, а всегда сидела в своем кресле, выпрямившись, открыв блестящие невидящие глаза, сложив костлявые руки на коленях. Под конец она перестала есть и пить, и однажды прислужница слегка ее задела, она упала набок и – сказали мне – более или менее рассыпалась. Но после того, как вторая госпожа, которая теперь была первой госпожой, посетила покойницу, как того требовал обычай, а потом я, третья госпожа, которая теперь была второй госпожой, также совершила этот жутковатый обряд, жизнь вновь стала такой, какой была перед тем, с той только разницей, что теперь у меня были даже еще более роскошные покои, больше слуг и подарков, которые я ничем не заслужила.

Ионид сказал, что я должна принимать их.

– Они тебя ни к чему не обязывают, – сказал он. – Люди приносят свои дары не тебе, а истине. Истории о полуподжаренной рыбе и ребенке, исцеленном твоим прикосновением, были весьма и весьма приукрашены. Ты станешь богатой женщиной в своем собственном праве, моя дорогая. Выигрывает оракул. Известие о том, насколько ты подходишь, чтобы занять место посредницы между физической вселенной и духовным космосом, вызвало ливень даров от людей, которые сейчас не хотят задавать вопросы, но чувствуют, что это может им понадобиться. Цари, восседающие на шатких, как всегда, тронах, богатые дельцы, не уверенные в себе вожди партий, тираны и террористы. Речь же идет о будущем, и они, подобно всем нам, остальным грекам, обречены двигаться к нему спиной вперед туда, где кончаются все вопросы.

– Я бы желала…

– Чего? Говори же! Так необычно для нашей второй госпожи иметь собственное желание.

– Не важно.

– Я все еще твой опекун, и я настаиваю. Неужели, дитя, ты решила стать непослушной в первый раз?

– Я бы желала иметь родной дом. Каким мне представляется родной дом. То место внизу у моря не было родным домом ни для кого. Наверное, я подкидыш. Во мне нет ничего от моего отца, моего досточтимого отца. Родной дом. Место, где тебе рады, где есть люди, которые ждут тебя… с любовью. Вот то, чего я желала бы. Иметь родной дом.

– Ну а разве роль, которую тебе предстоит сыграть в истории народов, всего человечества, разве она не может его заменить?

– Конечно, нет. Начать с того, что я в это не верю, не верю, что какие-нибудь мои слова могут на кого-то повлиять.

– Твоим будет голос, а слова будут бога.

– Сказать тебе? Я молилась. Однажды, вне себя от стыда, и горя, и печали, я молилась. По-настоящему. Ты помнишь тот случай, так что я не стану ничего добавлять. Но боги покинули меня. Вернее, я видела, как они удалялись. Да, они были там. Но ко мне – из всех живущих людей – они повернулись спиной.

– Ты когда-нибудь слышала про Моисея?

– Про кого?

– Великого вождя евреев. Он дал им закон и религию и так далее. А также обряды. Он молил увидеть бога, но его бог – ни в какую. Видишь ли, он знал, что Моисей при виде его просто умрет. Ну как Семела и Зевс. А потому он поставил Моисея в расселине скалы, покрыл его своей рукою и прошел мимо; и все, что Моисей увидел, была задняя часть его бога. Однако он не покинул Моисея. Отнюдь.

– Они повернулись ко мне спиной.

– Так что ты увидела их задние части. Может, они покроют тебя своими руками, поставят в расщелину с оракулом и…

– Не говори этого!

– Ариека, уверяю тебя, ты взыскана среди женщин. Зачем это отрицать, скажи? Ты ведь Пифия… одна из Пифий, а я верховный жрец Аполлона. Мы можем говорить все, что захотим, а если кто-нибудь попробует жаловаться, скажем, что вдохновлены свыше.

Я сделала знак от дурного глаза.

– Дай бог, чтобы боги тебя не услышали.

– В полуденный час боги спят, если у них хватает ума. Однако я ощущаю весну. Еще месяц, и настанет время Вопросов. Хотя, какие звуки будет испускать эта стервозная жирная гусеница, известно только Аполлону. Она убивает себя медовыми пирожками. Придется нам снести ее к оракулу и сбросить со ступеней.

– Ионид Писистратид!


IV

<p>IV</p>

Но у богов были другие планы. Новая первая госпожа умерла в эту самую ночь, захлебнувшись во сне своим храпом. Людям вовсе незачем знать слишком много о жизни и смерти Пифий. Они либо есть, либо их нет. Люди там, сами того не сознавая, привыкли говорить о двух госпожах, а теперь сознательно следили за собой и говорили просто госпожа, и те, кто был знаком с историей оракулов, восклицали, посмеиваясь: «Ну прямо как в старые добрые времена!» Добрые старые времена для оракула были, по самым скромным подсчетам, около шести тысяч лет назад. Помимо всего прочего, оставалось всего две недели между этой смертью и праздником весеннего солнцестояния с Играми и Вопросами, не говоря уж о сотне других вопросов и переноса моих немногих личных вещей из покоев второй госпожи в покои первой.

Я была в ужасе. И ужас был не этого мира. Что до этого мира, никакой особой разницы не наблюдалось. Я была плотно закутанной фигурой, теперь единственной женщиной в Дельфах, чье лицо никогда не открывалось. Я знала про слухи, что я моложе, чем все прежние первые госпожи, но насколько моложе, они не знали. Согласно официальному объяснению, я была девственница, а не замужняя женщина, живущая отдельно от мужа, и уже в годах – лет пятидесяти или около того. И воспоследовавший слух – бог уже явил знаки, что я избрана им. Свежий блистающий воздух Дельф, казалось, был способен творить историю из ничего. Ведь люди верили не только в Олимпийцев. Иногда казалось, что на каждом углу толпятся спорщики, клянущиеся в подлинности того или иного демона, той или иной панацеи, позволяющей узреть этого демона или, наоборот, не узреть его. Я узнала, что, по слухам, у первой госпожи есть глаза на затылке – буквально так. Говорили, что ее сопровождает целый отряд демонов, чьи приказания она вынуждена исполнять. Дельфы, сказать правду, были навозной кучей всякого вздора. Я отстранялась от всего этого. Быть Пифией, упражняться в гекзаметрах на случай, если бог сочтет нужным вернуться к ним, – этого больше чем хватало. Я погребала себя в книгохранилище и не разговаривала ни с кем, кроме Персея. Персей говорил на всех существующих языках, что не мешало странным искажениям в его греческом, в котором "п" превращалось в "к". А его "к" были настолько горловыми, что звучали, как "х". Теперь, когда я разговаривала с ним – особенно когда мы обсуждали книги, что бывало часто, – я замечала на его очень смуглом лице проблески улыбки. Но при всех своих достоинствах и учености он был рабом, и я не считала приличным позволить ему ту близость, которой я наслаждалась – самое верное слово – с Ионидом. Пусть мы не были женаты – то есть Ионид и я, – пусть он испытывал и продолжал испытывать брезгливость к женской плоти, что исключало всякую физическую близость, тем не менее вряд ли какая-нибудь супружеская пара когда-либо достигала той близости мыслей и чувств, которой порой наслаждались мы – или, должна я внести поправку, – мне казалось, что мы наслаждаемся. Однажды он вошел в книгохранилище, когда Персей укрылся в своей каморке, по обыкновению пытаясь найти ключ к картинкам-письменам на критском черепке. Ионид ликовал.

– Первая госпожа, две новости! Во-первых, они привезут «Иона» Еврипида! Ты увидишь свою первую трагедию! Во-вторых, они видят в том, как две госпожи скончались одна за другой, знамение, что бог для особой цели нуждается – вообразить, будто бог нуждается, о Афины! – особо нуждается в нынешней первой госпоже. Они задумали величайшую, самую блистательную процессию, когда-либо посылавшуюся Афинами.

– Процессию?

– Отцы города, все жрецы всех богов, новых и старых, академия, всадники верхом – ты когда-нибудь… ну конечно же, нет! Не важно, и прости мне мою болтовню. Помни, я же афинянин. Сам архонт задаст вопрос от имени города. Разумеется, Афины, как и Дельфы, уже не те, чем были. Но не важно, мы сделаем все, что в наших силах. Едва я узнаю, какой вопрос он задаст… – На мгновение он умолк. – Почему такой огорченный вид, моя дорогая, теперь это в обычае…

– Это не может быть угодно богу. Неудивительно, что половина Дельф лежит в развалинах, а вторая половина превращена в гостиницы для туристов, а не паломников.

– Я забылся. Прости меня, первая госпожа. Разумеется, мы ничего заранее знать о вопросах не должны. И помыслить невозможно.

– Мне на язык наступил бы вол.

– Тебе очень нравится это присловье, не так ли? Следовательно, ты вновь испытываешь былой страх, будто бы ты недостойна. Что же. Ты девственна, а это, насколько мне известно, обезоруживает бога. А также, предположительно, укрощает диких зверей, препятствует пьянству и обеспечивает хороший урожай. Какие у тебя поводы для тревог? Хотел бы я быть в таком же положении.

Я не знала, что он подразумевал, поскольку он не был женат, и не захотела просить объяснения.

– Ионид.

– Что?

– Я читала.

– Отлично. Это не может принести ничего, кроме пользы. Если бы все умели читать и читали бы – как приумножилась бы мудрость!

– Я читала об оракуле. Про легенду и о том, что древняя религия была женской. Что некоторые идолы были погребены в земле и откопаны – чудовищно толстые женщины…

– Да-да. Ты знаешь, оракулы есть повсюду. Разумеется, не такие знаменитые, как наш, но все же полезные для своих областей. Нынче утром собрание в Афинах согласилось…

– Нынче утром?

– Ты забыла про наших голубей? Как же, как же! Мы узнали о том, что решено в Афинах, прежде, чем об этом узнали афиняне на окраинах города.

– Но кто?..

– Послушай, моя дорогая! У Афин есть свой оракул. Одна нога сама по себе ходить не способна.

В мое сознание ворвался слепящий и пугающий свет.

– Значит, вот…

– …как это делается. Да, Ариека, это делается так. Я не хотел тебе говорить, но, конечно, в основе своей я болтун. Все оракулы повсюду – некоторые на расстоянии голубиного полета, другие на расстоянии десятка голубиных полетов, но все голуби летят в Дельфы!

– Возмутительно! Все эти люди!

...

...

...[5]


V

<p>V</p>

У меня вошло в привычку бродить по Дельфам: закутанная в покрывала, неузнаваемая женщина ходит по рынку, пробует выставленные на продажу овощи и сыры. Никто не обращал на меня внимания. Таким образом я могла даже подойти к святилищу оракула и заметить, что портик все еще не покрасили. Я поднялась по ступеням и посмотрела в провал лестницы, которая вела в страшное нутро горы. Там внизу, в адитоне, как говорили, дурманящие пары поднимались из глубокой расселины в скале – возможно, той самой расселины, где было логово Пифона, которого Аполлон сразил в рукопашном бою. Теперь я сама в некотором смысле была Пифоном, но усмиренным, вынужденным быть покорным служителем оракула, человеческим инструментом, чей рот он мог рвать, как ему вздумается. Дневной свет ложился на верхнюю часть ступеней, но смутно. По обеим сторонам были ниши с каменными сиденьями. Я лихорадочно пожелала, чтобы сиденья эти заполняли живые люди, когда мне придется спускаться вниз. Там, я знала, будет Ионид – ближе всех к священному треножнику, на который я должна буду сесть, к тлеющим углям, на которые я должна буду высыпать сухие лавровые листья, а затем вдохнуть их дым. Я отвернулась. День этот настанет слишком скоро. К чему бежать ему навстречу?

Но Дельфы прилагали все усилия, в этом не было никакого сомнения. Пусть у храма не было средств поддерживать себя, кроме подачек Небес, однако каждый лавочник, казалось, был полон решимости показать туристам «настоящие Дельфы». Всюду сверкала свежая краска, весенние цветы не просто продавались, но и использовались как украшения. Великий день стремительно надвинулся на нас – седьмой день этого месяца. На заре явился Ионид, испрашивая аудиенцию, но вошел прежде, чем я дала согласие на нее. Он не отказался от глотка вина.

– Членов процессии, знаешь ли, приняли в доме твоего отца. Очень щедро и великодушно. Полагаю, он наконец решил, что гордится тобой. Твое положение, моя дорогая! Твое положение. А потому он разместил столько людей, сколько оказалось возможным. Мегарцы прибудут по берегу, а затем поднимутся по дороге. И разумеется, здесь будет Коринф. А теперь, я думаю, самое время заняться вопросами.

– Но я ведь не должна их знать!

– Ты хочешь все затруднить? Наиболее важны, конечно, вопросы городов. Первыми Афины. Сохраним ли мы… сохранят ли они извечную свободу их города? Мы должны ответить, да, конечно. Обычная спасительная формула, как тебе известно. Имеется римлянин, как бы частное лицо. Я только нынче утром узнал о его приезде. «Просто турист!» Как бы не так!

– Если он выдает себя за частное лицо, так и обойдемся с ним соответственно.

– Увы, невозможно. Требования силы, моя дорогая. Наша сила – духовная. Сила Рима совсем-совсем иная. А потому, хоть он и притворяется просто туристом, нам стоит что-нибудь подготовить о выкормышах волчицы. Ты даже не представляешь, до чего римляне легковерны. Этот вопрос может стоить миллиона золотых монет, которых у нас так мало!

– У храма их десять.

– Он хочет узнать, сбудется ли его желание. Заметь, единственное число – желание! Он хочет стать консулом, они все этого хотят. Собственно, они как спартанские цари – их всегда двое, чтобы приглядывать друг за другом. Вообще-то неплохая идея и часто срабатывает.

– Я тебе не нужна, Ионид. Почему бы тебе самому не прорицать?

– Ха-ха, очень смешно, первая госпожа. Он Метелл Кимбер и хочет узнать про своего друга, молодого патриция Цезаря. Кто из них поднимется выше. Боги, я ведь слышал про этого Цезаря, не говоря уж про Кимбера.

– А я нет.

– Естественно. Я нутром чувствую… ну нет! Этого я говорить не должен. Зачем содержать Пифию и кричать самому? Касательно этих двух римских ребятишек тебе следует быть абсолютно двусмысленной. Тебе ничего в голову не приходит?

– Никогда еще Аполлон не был так далек. Я не вижу даже его задних частей.

– По-латыни Кимбер должен вроде бы означать человека с севера, то есть более близкого к Полярной звезде. Ну а Цезарь – что-то связанное с сечением, мне кажется. До чего латынь гнусный язык! Ты не могла бы сказать, что Цезарь будет на засечку выше Полярной звезды? В чем дело?

– Мне это не нравится, Ионид! Ты так и не понял. Я верую… пусть они и повернулись ко мне спиной. Я верую. И чувствую в Дельфах присутствие богов, хотя бы и для других людей. А это все… я бы сказала, кощунство, и не в смысле кощунства, которое карается законом, хотя и такое достаточно скверно. Но это… за это покарают сами боги.

– Это именно то, что и должно быть, моя дорогая. Как ты не поймешь, что я всей душой желаю, чтобы это было правдой – что когда ты спустишься вниз, там будет ждать бог, чтобы говорить твоими устами. Я желаю этого, но я в это не верю.

– Но если ты этого желаешь, так зачем тратить время на вопросы?

– Послушай, я говорю со всей серьезностью, я легковесное создание и не стою на земле так твердо, как ты. Но когда ты спускаешься по этим ступеням и взбираешься на священный треножник, ты свободна. Ты самая свободная женщина во всей Элладе, во всем мире! Ты скажешь то, что скажешь. И воспользуешься нашими ответами, а не бога, только если не услышишь ничего, кроме молчания. Я буду сидеть в нише, ближайшей к тебе, куда еще достает дневной свет. У меня будут с собой таблички и стиль. Если ты произнесешь не ответ, на который мы согласились, но подсказанный богом, я запишу твои слова и объявлю их толпе, даже если ты скажешь: «Ионид – лжежрец и должен быть уничтожен здесь и сейчас!»

Так он говорил, убеждая себя. Себя Ионид умел убеждать даже лучше, чем других людей, а в этом он был мастак. Пока он говорил, в голосе у него были теплота и страсть, очень трогательные, а когда он умолк, его кадык поднялся и опустился целых три раза.

– Понимаю.

– Прости, что я говорил так настойчиво. Но у меня внезапно возникло ощущение, что ты думаешь, будто оракул – подделка. Нет, нет, моя дорогая. Я говорю человеческим языком. Ты же должна говорить языком божественных вестников. Но, – тут он улыбнулся своей чудесной печальной улыбкой, – если одно нам не дано, так по крайней мере воспользуемся другим.

– Хорошо. Больше я ничего не скажу.

– О, но твой вклад на этом уровне необходим, сверхнеобходим! Ты должна жить на двух уровнях! Мне же, увы, доступен только один. Оставим римский вопрос, раз он как будто тебя расстраивает. Забудь о нем и живи на двух уровнях, это сверхнеобходимо. Ну, вот. Пойми, моя дорогая, люди все еще задают политические вопросы. И римский вопрос – политический. Но если ты все-таки встретишь молчание, когда тебе будет задан их вопрос, ты думаешь, мы можем допустить, чтобы Пифия сказала, что ей захочется, в ответ на вопрос, который повлияет на весь мир? Если бог промолчал, молчание было бы идеальным. Но в таком случае кто будет обращаться к оракулу?

– Понимаю.

– Порой мне самому хочется быть каким-нибудь деревенским простаком, оберегающим оракул своей деревни, – какой-нибудь дряхлой бабкой, которая читает по ладоням и прорицает по струящейся воде, или даже каким-нибудь умельцем, который разгуливает по сухим полям, нащупывая прутом эту самую воду! Все, что угодно, лишь бы вырваться из печального рационального мира! Ну а теперь об Афинах. Разумеется, вопрос о свободе – только чтобы пустить пыль в глаза, и ответить надо, как свободны Афины теперь, когда дети берегут свою мать. Настоящий же вопрос касается того, какую сторону поддержать, чтобы Геллеспонт оставался открытым для афинских кораблей, везущих зерно. Ошибись – и они будут голодать. Ну, не важно. Вижу, что тебе все это почти не по силам. На него отвечу я, хотя бог знает, что выбирать приходится между двумя диктаторами. Могу ли я дать совет? Я неколебимо верю в твою несгибаемую честность. Но это общественное и драматичное событие. Я сам иногда склонен к драме, которая переходит в мелодраму. Будь попроще, моя дорогая, тихим, довольно медлительным созданием, всеобщей тетушкой, если не матерью. Если что-нибудь пойдет наперекосяк, я прикажу подуть в трубы, и это даст нам обоим передышку. В любом случае помни: самое важное, чтобы ты медлила, сколько пожелаешь, – потрать хоть полчаса, чтобы воссесть на треножник; помни, что в твоем распоряжении неограниченное время. Ведь что ни говори, – тут он снова улыбнулся, – пусть ты и остаешься невидимой, но это твой бенефис.

Он встал, направился к двери и тут же обернулся ко мне:

– Чуть не забыл. Ты хорошо переносишь запах горящих лавров?

– Не знаю. А разве мне надо его переносить? Разве он не должен меня одурманить?

– Пожалуй, следовало бы проверить – и как я упустил! Но конечно, первая госпожа пользовалась лавровыми листьями еще до моего рождения, а вторая госпожа ни разу даже близко к треножнику не подошла. Что же нам делать?

– И снова повторю: я не знаю. Кажется, я очень мало что знаю, верно?

– Времени нет. Придется рискнуть. Жаль, что речь не идет о простой инкубации.

– А это?

– Латинский термин. Ищущий ответа засыпает в помещении храма и видит вещий сон, только и всего. Ну, что же, моя дорогая, осмелюсь ли я сказать: удачи тебе?

Он поклонился.

* * *

Перед дворцом Пифии протрубили трубы. Я, закутанная, поднялась в экипаж, которого, по обычаю, не должна была видеть. Он двигался на бронзовых колесах, и я знала, хотя и не видела их, что его влекут по грохочущему булыжнику избранные юноши, гордые такой честью. Колеса гремели почти как трубы, а когда экипаж остановился, послышался третий шум – рев толпы, похожий на рев моря. Бесчисленные голоса били мне в уши, так что я чуть было не заткнула их ладонями поверх платка. Но на публике Пифия должна оставаться закутанной в покрывала, даже руки держать сложенными под девичьим нарядом, в котором она грядет к своему небесному жениху. Я так и не увидела пышную афинскую процессию, которую, впрочем, все равно остановили у входа в Дельфы, так как внутри для нее места не хватило бы. Однако я услышала, как рев сменился почти тишиной, которую нарушало только людское дыхание, а также лошадиный топот и фырканье где-то в отдалении. Затем в этой дышащей тишине четырежды протрубили трубы. Когда последний отзвук замер, я почувствовала, как рука нащупывает мою руку и берет ее, а голос верховного жреца Аполлона произнес у меня над ухом:

– Идем.

Меня сняли с экипажа, каким бы он ни был, и я услышала, как принесли в жертву избранного козла.

– Держись за мою руку. Ступени прямо перед тобой.

Я нащупала ногой ступень, будто слепая, какой я и была, тяжело опираясь на его руку и для поддержки, и для утешения. Одна ступень. Вторая.

– Медленнее.

Еще ступень. Еще и еще. Мне казалось, что меня обволакивает дыхание живых существ. И заметила, что мое собственное дыхание участилось. Мое сердце гремело.

– Стой.

Я остановилась, и его рука оставила меня. Даже и под головным платком я замыкала уши, ища неведения и безопасности. Внизу был мрак. Позади гул толпы – словно волны, накатывающиеся на берег самого залива. Но до залива было очень далеко. Здесь же не было ничего, кроме того, другого. Я повела вокруг руками, тянущимися от напряженных плеч, зная, что не должна сделать ни шага, иначе погибну. В припадке внезапного ужаса я ухватила платок и дергала его, пока он не соскользнул с моего лица. Но все равно ничего не увидела. Вдруг все мое тело начало содрогаться – не кожа с ее поверхностной дрожью, но глубокая плоть и кости – судорога за судорогой, и они повернули меня вбок, затем кругом. Мои колени ударились о землю, я ощутила, как рвутся ткань и кожа.

– Эвойе!

Это был бог. Он явился. Что это было? Вопль. Моя грудь выбрасывала воздух, мышцы вновь свела судорога.

– Эвойе-е-е, Вакх!

Что это было? Барабанная дробь в моих ушах оборвалась, и я услышала испуганную внезапную тишину залитой солнцем толпы перед портиком. Бог. Какой бог, который бог, где? Внезапно все это место, подобное гробнице, заполнил грохочущий раскатистый смех, который не смолкал, становясь все громче и громче, и я поняла, пока мое тело действовало само по себе, что он вырывается из моего собственного рта. Затем столь же внезапно и жутко, как он возник… нет, жуткими эти бесстыдные раскаты не были… но так же внезапно настала тишина. Ее нарушили трубы, а когда они смолкли, сама толпа подхватила клики двух богов, а потом снова настала тишина. Я обнаружила, что стою на коленях, опираясь перед собой на ладони. Неизмеримую протяженность времени я была слишком измучена, чтобы испытывать страх. Но я заговорила с богом, с тем, который смеялся:

– Смилуйся!

И было так странно чувствовать, что тот же рот, который разинулся и кровоточил, когда из него вырывался голос бога, теперь выговаривал слова бедной коленопреклоненной женщины. Какой бы ты ни был бог, смилуйся! Мои одежды девственницы давили меня, прилипали, и я догадалась, что они пропитались потом. Я открыла глаза и увидела. Теперь там был свет. В мире солнца его не назвали бы светом, но тут внизу, в подземном мире благодаря ему можно было видеть – или видеть только его, если вокруг ничего не было. Это было слабое сияние жаровни, и с содроганием, заставившим меня скользнуть по полу, я увидела стоящий на трех ногах скелет творения не этого мира – священный треножник. И я почувствовала, что бог помогает мне подползти к треножнику и наложить руки на толстую прохладную бронзу его щиколоток. Я взбиралась на гору, постанывая, иногда стеная, но спасения не было. Бог востребовал меня на священное сиденье, хотела я того или нет, – о да, это было изнасилование, это Аполлон усадил меня, перекрутил, как ему хотелось, а затем оставил меня. Внезапно, когда он меня оставил, я исполнилась мужеством и закричала собственным голосом, хотя от него было больно челюстям и даже губам.

– Тот рот или другой!

Вновь раздался раскатистый смех.

Затем с той же внезапностью, с какой тут происходило все, он замер. Я хочу сказать, что безумие в моем мозгу замерло, а сердце и легкие перестали напрягаться. Я сидела на сиденье, пусть и неудобном, высоко над невидимым полом. Круглая жаровня со слабо светящимися углями на локоть ниже моего лица была как восходящая в тумане полная луна. Никогда еще я не ощущала в голове такой ясности. Это было женское место, место Пифии. Они вторглись не в свои владения, этот сверхмужской бог, эти два мужских бога, которые ворвались сюда и силой вырвали свои приветственные клики из моего искаженного рта, еще хранящего вкус крови. Самым простым ответом на безумие было бы отказать им в повиновении. Я сидела и грела руки в мягком тепле, исходившем от жаровни. Как они это истолковали, толпа там, наверху? Закутанная с ног до головы Пифия спускается в адитон. Потом – ничего, потом два вопля, более мужские, чем женские, а потом этот смех. Потом тот рот или другой! Они будут спорить и спорить.

Теперь я видела лучше. Дневной свет на ступеньках и ниши – пустые, кроме одной, – я различила торчащие из нее колени Ионида. Он скорчился в своей нише. Смех напугал его? Он по-прежнему ни во что не верит? Теперь появился абрис его головы. Он вглядывался в мой мрак. И заговорил обычным разговорным тоном, в котором всякое чувство отсутствовало:

– Вопрос наших римских гостей, которые согласились, чтобы их имена были произнесены вслух. Юлий Цезарь и Метелл Кимбер. Они спрашивают бога, кто из них поднимется выше?

Я подумала, не засмеяться ли. Будто какого-нибудь бога могли заботить их дела и соперничество! Но я знала, что смех будет моим собственным смехом, а не Пифии. Храня молчание, я услышала, как смеется толпа. Они сочли это шуткой – римские гости решили их повеселить, такие любезные, добрые гости! Затем я услышала, как верховный жрец Аполлона сообщает толпе ответ, которого не слышал, которого Пифия не давала.

– Будет состязание, и один поднимется на засечку выше другого.

Раздались рукоплескания и смех. Будто Ионид и два римских гостя играли в игру на пирушке. Но я же была Пифия, я же не дала ответа… и я забыла про лавровые листья! Они лежали в желобках по краю жаровни. Я запустила пальцы в ближайшую кучку. Это была пыль раскрошенных, растертых листьев. Я собралась рассыпать ее по углям, но тут заметила незамкнутый прут спереди треножника. Его, без всякого сомнения, следовало бы защелкнуть на высоте моей талии. Без него, если бы от листьев у меня закружилась голова, я легко могла бы упасть лицом в жаровню. И я вдруг снова испугалась. Все было мне незнакомо, никто меня ни о чем не предупредил. Частью ритуала в святилище любого оракула был риск, которому подвергаются преданные божеству, – что еще может означать слово «преданные»? Козел подвергся риску и проиграл. Считалось ли, что меня оберегут боги? Он думал, что Аполлон подергает меня за плечо и шепнет на ухо: «Пожалуйста, не забудь защелкнуть прут спереди, моя дорогая. Мы не хотим, чтобы ты сожгла свое лицо». Или он как раз этого и хотел – мой отец, – когда столько лет назад сказал: «Ну, твое лицо тебе богатства не принесет, моя дорогая». Аполлон мог решить, что такая шутка позабавит Бессмертных. Она ведь сказала, та безымянная Пифия, сидя на этом самом треножнике, ее треножнике, моем, нашем треножнике, сказала: «Тебя убьет падение дома». «И смех несказанный воздвигли блаженные жители неба». При одной только этой мысли мое тело свела судорога. Внезапно неимоверная судорога снова меня скрутила. Моя рука поднялась – истинный грот бога! – и сделала знак против сглаза. Пыль и лавровая труха просыпались, расплылись облачком. Часть опустилась на угли. И по ним затанцевали яркие искры. Взметнулись язычки пламени. Поднялся дым. Он ударил мне в лицо, словно меч, направляемый невидимой рукой. Я охнула от страха и вдохнула его полные легкие. И отчаянно закашлялась. Вся пещера – или грот – неимоверно расширилась, потом сжалась, превращая движение в пульсирование. Я услышала пронзительный звук, а потом – ничего.

Очнулась я, ничего не сознавая, кроме боли в голове. Прошло много времени, прежде чем у меня достало смелости открыть глаза. Я лежала на пышном ложе первой госпожи. Повернула голову и застонала от боли. У стены сидел Ионид. Увидев, что я шевельнулась, он встал:

– Выпей.

Я приподнялась на локте. Что-то очень горькое – настой ивовой коры, – решила я, но почти сразу же в голове у меня прояснилось.

– Что случилось?

– Ты чуть было не устроила пожар, вот что случилось. Дым повалил из грота, точно из вулкана.

– Как я оттуда выбралась?

– Не знаю. Там внизу сновали люди, служители. Я видел, как тебя унесли куда-то подальше от любопытных глаз.

– Откуда они там взялись?

– Я же говорил тебе, что гора вся раскопана. Они позаботились о Пифии, вот и все. Я нашел тебя здесь.

– Толпа…

– Осталась сверхдовольна – смех, дым. Надеюсь только, что они сочли все это божественным, а не потешным.

– Там были боги.

– Боги?

– Он. И он.

– Тот, выше по холму? Дионис?

– Ты их слышал.

– Я слышал тебя. Вот и все, что я слышал. Тем не менее…

– Ионид! Что слышала толпа?

– Сначала два твоих крика и эти странные слова «тот рот или другой?» Какие-то смешки. После чего я сообщил нашим римским друзьям ответ оракула. Потом некоторое время ты бормотала. Как все они. Ну почему бог не может работать чисто? Затем настала очередь афинян – естественно, официальный вопрос, а не о зерне и Геллеспонте. Я дал ответ, как мы согласились, но ты все еще бормотала – насколько мне удалось расслышать, ты бормотала «ложь на ложь». Это ведь не подошло бы для официального ответа, правда?

– Наверное, нет. Ионид, я действительно что-то говорила? То есть пока, по твоему выражению, бормотала?

– Конечно. Как все. В этом нет ни магии, ни святости. Просто, как говорят во сне. Затем твой пожарчик, и служители в темных одеждах тебя уволокли. Не тревожься. Никто не видел того, чего не должен был видеть. Мы о подобном осведомлены.

– Все так запутано. Мне это не нравится.

– А никто не требует, чтобы это тебе нравилось. Лучше постарайся как следует отдохнуть. Завтра ты снова воссядешь.

– Но ведь речь шла об одном дне!

– И всего два ответа, римлянам и афинянам? О да, они были самыми важными, бесспорно. Но мы не можем оставить без внимания остальных, целую их толпу. В конце-то концов, первая госпожа, так мы зарабатываем на хлеб. По большей части это будут маленькие люди. Тебе не надо будет затрудняться из-за них.

– Я не хочу из-за них затрудняться!

– А почему, ты полагаешь, у нас было три Пифии? На этот раз две нас подвели, столь эгоистично скончавшись. Но не тревожься. Наши шпионы разосланы. Ну, не шпионы, агенты. У афинян есть своя девушка, и они задействуют ее. Не удивляйся, если вдруг увидишь незнакомое лицо.

– Хорошенькая?

– Ты вспомнила свою Хлою? Не знаю. Никто мне ничего не говорит, все приходится узнавать самому. Ну, мне надо идти и завязать дружбу с юным Цезарем, Юлием. Этот молодой человек задает слишком много вопросов, слишком много для моего душевного спокойствия. Кстати, завтра среди мелких вопросов будет вставлен вопрос афинян. То есть настоящий, тот, который важен. Боюсь, с ним мы играть не сможем.

– Мы ни с чем не играем! Там были боги!

– Разумеется. Если я что-то узнаю за этот промежуток, то сообщу тебе. Но сохраняй все в тайне. Они требуют, чтобы ты ничего не знала. По-настоящему перепугались, понимаешь. Так что будь умницей и попытайся добиться от бога честного божественного мнения.

– Не нравится мне это, Ионид.

– Тебя очень высоко охарактеризовали. Однако ведь и жирную гусеницу тоже. О боги! Жизнь на лезвии ножа. Мне вот что пришло в голову. Не задать ли мне самому вопрос тебе? Один, мой собственный? О моих делах? Всунуть его между остальными? В конце-то концов они же через меня проходят, верно? Так до завтра.

* * *

На следующий день людей собралось много меньше. В экипаже я ехала через заводи тишины, а иногда до меня доносились отдельные голоса, ведущие разговор, не имеющий никакого отношения к тому, что меня везут мимо. Судя по звукам, в жертву приносилась коза, давшая согласие бедняжка женского пола, как дала согласие я. Нас обеих использовали, в обеих, видимо, ценили какое-то качество, но вознаграждали за него только… чем? Этот вопрос я все еще задавала себе, когда меня забрали из экипажа и поставили на ступень. Спускаясь в задумчивости, лишь чуточку тронутой благоговейным ужасом, я с какой-то странной уверенностью знала, что на этот раз боги обойдутся со мной мягко. Я сумела спокойно размотать платок, поморгать, оглядеться и подождать, чтобы мрак стал всего лишь полутьмой. Ожидая, я вдруг осознала всю глубину молчания толпы снаружи. Да, она была небольшой, но тем не менее ни легкого ропота, ни единого громкого голоса, ни кашля, ни шарканья, ни шмыганья носом. Они стояли там, каждый лихорадочно занятый своим вопросом – возможно, для них речь шла о жизни или смерти, богатстве или нищете. Первая госпожа Пифия, будет ли боль у меня в боку становиться сильнее? Как мне исцелиться? Врач отказался от меня, первая госпожа. Но она была обыкновенной женщиной, даже не матерью и не красавицей, простой женщиной, страдающей от хвори, которой боги поразили ее под старость.

Мрак исчез. Я видела все так, словно были сумерки. Пол грота выглядел странно. Там и сям виднелись обработанные плиты, и по крайней мере в одном месте из камня торчал железный прут, сломанный у основания. Мои фокийские предки, подумала я. Вот где они нашли сокровище и выдрали его из камня – литого золота статую женщины почти в натуральную величину; сто семнадцать золотых слитков в девять дюймов шириной, три дюйма толщиной и восемнадцать длиной каждый; миски, курительницы, тазики; золотой лев, который весил почти четверть тонны. Не этот ли камень с залитыми свинцом дырами удерживал льва? Или они так мало знали о людской алчности, что считали один лишь вес зверя его достаточной защитой? И еще драгоценные пояса и ожерелья для Пифии, не так ли? Но они исчезли бы раньше, вместе с Пифией, в конечном счете столь же недолговечные, как дождевые капли. Что же, подумала я, верующие люди снаружи, вы, дождевые капли, как и ваши крохотные заботы, я сделаю для вас все, что смогу!

Я осторожно взобралась на сиденье треножника, в первый раз увидев, как мастер сочетал сиденье с чашей, словно бы слияние их было неизбежным. А бронзовые ножки жаровни были хитрым сплетением змей и мышей. Много рук заботилось об этом каменном ящике, этом гроте, и, взбираясь на треножник лицом к нему, я увидела в глубине занавес, и моя плоть мурашками поползла по костям. Там ли укрыта прославленная расселина, по которой некогда поднимались пары из центра земли? С большим усилием я повернулась спиной к занавесу и села поудобнее.

Большая тишина, а в ее заключение чуточка той комедии, которой так опасался Ионид. И сам же ее накликал. Снаружи донесся звон тимпанов, и вновь настала тишина. Я увидела, что Ионид выглядывает из-за края своей ниши.

– Забыл сказать тебе. Сегодня труб не будет.

Это было глупо и рассмешило меня, но это не был раскатистый смех богов, а мой голос, достаточно низкий для женщины, хотя и не настолько низкий. Ионид начал задавать вопросы по одному. Я забыла, о чем был первый, но поймала себя на том, что жду бога или богов, а потому заговорила с ними. Совсем по-домашнему. Я здесь, сказала я, готова, и всем сердцем. Сверши свою волю. Ты тут? Оба вы, Дионис, зимний бог на три зимних месяца, Аполлон, ты, который овладел мной вчера, свершишь ли ты вновь свою волю? Я твоя Пифия.

Ответа не было. Никакого. Я подумала: давным-давно, когда все они повернулись ко мне спиной, я подошла к бездне пустоты. Так я опять говорю с ней? Аполлон? Ты здесь? Или ты охотишься на верхних склонах Парнаса? Или гонишься за лавровым деревцом? Аполлон, я верю в тебя. Они хотят узнать. Каждый из них принес тебе дар. Ты ответишь?

Может быть, это подсказал мне он, не знаю, но в первый раз я вспомнила о сухих листьях в желобках по краю чаши. Я взяла щепотку, заметив, что желобок со вчерашнего дня заполнили новыми аккуратными горками трухи. Я подержала ее над красной луной тлеющих углей и разжала пальцы. В ответ мне начали подмигивать искорки, а местами обломочек побольше вспыхивал огнем, испуская дым. Это было приятно – как бросать камешки в воду или играть с чашей и шариком. Я бросила еще одну щепотку и вроде бы бросила еще раз, и еще раз, и еще раз.

И еще раз, и еще раз. Но мои руки были сложены у меня на поясе и на покрывале моей постели.

– Аполлон?

Ответа не было. Я услышала какое-то движение и подумала: не Дионис ли это? Но мне ответил Ионид:

– Это я. Умница. Усни-ка еще.

Но позднее в этот день я снова «воссела», как выразился Ионид. Я начала понимать, что он обожает драматическое искусство, а оно имеет свой язык, и не просто тот, каким говорят на сцене перед зрителями, но и тот, на котором актеры говорят, когда они одни или с теми, кто обслуживает спектакль. Меня начало смущать, что, общаясь с богом или богами, мы пользуемся речью, более подходящей для современных пьес, которые, как мне говорили, лишены благородства и религиозного чувства, но сосредоточены только на обычных людских делах. По языку Ионида я начала понимать, насколько все изменилось вокруг оракула. Тесная застройка зданий и отсутствие достаточного количества мест для зрителей натолкнули меня на вывод, что в давние времена Дельфы были куда более скромным местом – возможно, всего лишь приютом деревенского оракула. Но Аполлон отдал им предпочтение перед всеми другими, убил чудовище, которое их стерегло, и создал – как бы давно то ни было – все необходимое, дабы возвещать здесь правду бога. Мало-помалу слава этого оракула росла, а вера в точность его слов все больше и больше укреплялась, так как вновь и вновь подтверждалось, что слова эти содержат истину. А мы? Мы – современные? Мы сделали из него пьесу с декорациями и труппой, с избитостью, так что он стал почти таким же, как его новое окружение. Все, что блестит, было золотом, кроме слов. Я произносила слова и не знала, что произносила их. Они были словами бога.

Кроме тех, которые произносил Ионид, вспомнила я с внезапной болью. Двум римлянам он ответил из собственной головы… и моей. Бог тут был ни при чем. Держался бы он своих голубей! Он вернулся за мной.

– Ионид, мы богохульствовали.

– Да.

– Ты относишься к этому слишком спокойно.

– Почти все, что мы делаем, касательно богов, представляет собой богохульство, если уж тебе надо употребить это слово. Истина одного бога – это богохульство другого.

– Не умничай.

– Небеса! Почему бы и нет?

– Я хотела, чтобы меня успокоили, только и всего. Я вижу, ты этого не можешь или не хочешь.

– Но я же успокоил тебя! Или ты не слушала? Вот что, госпожа, посмотри на выручку.

– На что, на что?

– Выручку. Ну, вознаграждения. Эти два римлянина… о боги! Видела бы ты кошелек, который они оставили храму, и ожерелье для тебя. Афины, милые, скучные, блюдущие обычаи Афины, город моего сердца, несмотря на изобилие учителей, врачей, ученых, преподнесли треножник, достаточно изящный и, мне кажется, немножко захватанный, так сказать. Разумеется, были деньги и для меня, но самая малость. Все мы уже не те, чем были. Кстати, они прислали тебе еще одно ожерелье. Но не беспокойся, что их у тебя будет избыток. Первая госпожа – первая гусеница – договорилась с Леонтом, златокузнецом. Он все обратит в наличные. Разумеется, ты сама не можешь ходить и продавать вещи.

– Выручку.

– Вот именно. Кстати, я же тебя еще не поздравил – и делаю это теперь – с твоим вчерашним исполнением. Ты была несравненна, моя дорогая.

– Вчера? Но я ничего не делала.

– Ничего-ничего? Не отвечала всем этим безмозглым людишкам?

– Я заснула.

– А мне ты совсем сонной не казалась. Просто ровно столько «нумена» у тебя в голосе, чтобы убедительность была полной.

– Нумена?

– Римское словечко. Означает… потустороннее. Тут они мастаки – самый суеверный народ в мире. Бог знает, как они достигли того, чего достигли. Но когда ты ответила женщине, которая справлялась о своей умершей дочери, они все разрыдались. Я и сам еле удержался. Откуда ты знала, что девочку звали Лелия?

– Какую девочку?

– В любом случае, моя дорогая, мы сполна удовлетворили некоторых наших клиентов. Я даже склоняюсь к мысли, что твое «форте» – простота, а не сложность. Эта женщина сняла серьги и добавила их к драхмам. Не то чтобы от них было много толку – якобы серебро. Ну, Леонт определит.

– Я ничего не знала. Я спала! Почему ты мне не веришь?

– Раз ты так говоришь, то разумеется. Но если щепотка, брошенная на угли, и дым от нее так на тебя действуют, хотел бы я знать, что с тобой было бы в давние дни? Первые Пифии жевали листья, только что сорванные. Возможно, ты замечала, что ни одно животное лавровых листьев не ест. Даже насекомые. Они знают. Как я хотел бы, чтобы и мы знали! Но пожалуй, тебе пора готовиться.

Ионид сказал, что хотел бы знать, но не думаю, что он и правда хотел. Я начала его понимать. Сознание его представляло в значительной части скорлупу мнений и хрупких софизмов. Внутри скорлупы раз и навсегда определившаяся и неизменяемая часть, так как первой его заповедью было, что он сам знает все. Скорлупа содержала мнения, противоположные друг другу, чтобы он мог извлекать их одновременно, избавляясь от необходимости верить хоть в какое-то. Я начинала понимать, что оракул, подобно Иониду, был окружен противоречиями. Что бы ни было заключено в оракуле – его таинственное сердце, так часто говорившее загадочными словами, правильно истолковать которые было дано лишь мудрым и смиренным просителям, – я верила, нет, я знала о некой связи с потаенным центром существования, который был в нем и иногда вещал.

Этот день был третьим днем обращений к оракулу, и Ионид сказал, что отменил бы церемонию, знай он, что явятся всего два просителя, а погода будет такой скверной. Казалось глупым совершать все предварительные ритуалы – закутанная Пифия, парадный экипаж, которого я так и не увидела, и торжественный обряд Нисхождения. Как ни закутана, как ни слепа я была, мне стало ясно, что меня везут в другом экипаже, а так как никаких голосов на улицах слышно не было, я осмелилась посмотреть. И увидела, что везут меня в обычной, довольно грязной повозке. Только возница и одна лошадь, мохнатая и медлительная. Так и надо, подумала я. Именно так, наверное, было в те давние дни после того, как бог убил чудовище. Мысленно я пошутила, решив, что настанет день, когда останется только эта повозка, чтобы доставлять меня в пещеру, а править клячей придется жрецу Аполлона собственноручно. Но пока лил дождь, хлеща по широкому плащу, в который меня завернули поверх покрывала, и я хотела только одного: поскорее войти в грот и укрыться от дождя. Лошадь один раз остановилась посреди пустой улицы и отказывалась сдвинуться с места, так что я чуть было не накричала на возницу. Когда мы добрались до портика, слезть с повозки мне помог сам Ионид, шепнув:

– Поднять тебя я не могу, так что уж ты сама.

А потому, переступив порог, я сбросила плащ и увидела перед собой ступени, уходящие вниз. Несмотря на плащ, я промокла и была взбешена. Я резко заговорила с Ионидом, назвала его Ионом и спросила, почему у него недостало ума уберечь Пифию от дождя, а он ответил, что Пифия с помощью бога могла бы и не попадать под дождь. Не слишком достойное препирательство на ступенях, ведущих вниз к оракулу бога. Я поняла это, когда начала спускаться по мокрым скользким ступеням и бог заставил меня упасть. Заслуженно, хотя он никак не покарал Ионида, который был виноват не меньше меня. Мне вспомнились давние слова моего отца: «В таких случаях, моя дорогая, почти всегда виновата девочка». Я ушибла локоть и стояла перед треножником, растирая больное место. Наверное, боль и задержка – пусть подождут! – толкнули меня рассмотреть занавес в глубине грота, хотя я не сделала ни шага к нему. Теперь я увидела, что на нем изображен бой Аполлона и чудовища – в манере, которую даже я распознала как архаичную или подделку под нее. Но прежде я не замечала, что занавесов было два, стянутых вместе шнурами. Достаточно было потянуть за один шнур, чтобы половинки раздвинулись, открыв взгляду то, что они скрывали. Мне захотелось пойти туда и узнать часть тайн Аполлона. Но пока я колебалась, раздался голос Ионида:

– Крат из Коринфа, богатого Коринфа, молит бога сказать ему…

Не помню точно, чего хотел Крат. А получил он прорицания из внезапно угодливых уст Ионида с упоминанием очень больших денег. Вторым и последним просителем был земледелец, чьи поля, как он выразился, «занедужили», так что ему делать? Я все больше чувствовала, что мы настоящие злодеи. Ионид поднялся по ступеням, оглядел улицу и вернулся.

– Никого. Я распоряжусь о повозке.

Меня подмывало попросить его не беспокоиться, я и пешком дойду. Можем прогуляться рука об руку – он со священными регалиями, перекинутыми через руку, я с платком, небрежно спущенным на плечи под ничем не прикрытым лицом, – так кукольники выходят из-за ширмы, когда представление заканчивается, и смешиваются со своими недавними зрителями. Вот почти к чему пришел оракул, сказала я себе. Но ведь всегда были сомнения и подозрения относительно оракула – даже в самые первые задокументированные дни. Эти древние гекзаметры – если сказать правду – были отнюдь не такими уж хорошими. Как прорицания, они произносились раздвоенным языком, это было бесспорно. Либо бог смеялся своим раскатистым смехом – «падение дома», либо предлагал столь тонкое истолкование, что на нем мог попасться кто угодно. Но это все было в порядке вещей. От оракула ничего, кроме загадок, и не ждут, и если вы собрались к нему, то лишь от вас зависело, сумеете ли вы понять истинный смысл того, что изрек бог. Однако имелось и еще кое-что. Эти гекзаметры не были так уж хороши, а ведь Аполлон ведает искусствами, поэзией! Так почему его стихи уступали стихам Гомера? Почему по меньшей мере полдесятка поэтов творили стихи лучше, чем Аполлон? Где объяснение? Я вспомнила мою первую устрашающую встречу с оракулом, с богом – и как он раскровянил мне рот. Так, может быть, прорицания всегда были частично запятнаны кровью Пифии, неизбежно подпорчены ее смертностью, и бессмертный бог мог извлекать из нее лишь то, на что была способна она, как из флейты невозможно извлечь больше звуков, чем она может издать. Не исключено, подумала я, что причина в этом.

Ионид ждал меня.

– Повозку я приказал подать. Этот коринфянин! Богатейший. Тут мы споткнулись…

– Как и когда спускались.

– А, да. Ты ушиблась? Нам следовало бы получше навести справки. Я подметил у него некоторую обиду. Он возмутился, что его оставили на третий раз, – и имел на это право. Такие богатые дельцы не любят ждать, он так прямо и сказал. Мне пришлось пригласить его отужинать во Дворце Пифий.

– Ах нет!

– Никуда не денешься. Это Дельфы, а не какой-нибудь провинциальный городишко с неотесанными увальнями. Немного таинственности, моя дорогая. Ты сумеешь, как ты думаешь?

– Я думаю, что мы настоящие злодеи! Я хочу…

Уйти. Но куда? Ионид был достаточно умен, чтобы понять, что именно я не сказала.

– Это предмет для размышлений, дорогая первая госпожа. Подобные случаи, когда все словно бы не задается и выглядит грязным, – большое испытание. Мы живем Великими Случаями. Ты увидишь. В конце-то концов каждый месяц выпадает один. Или тебе мало? Что до меня… ну, полагаю, я старый надувала… или ты могла бы сказать – истинно честный человек, понимающий, что именно он делает и, – тут он внезапно вложил страсть в довод и контрдовод, – отдает себе отчет, что значение имеет только оракул, оракул, оракул! Сохрани его, и все будет сохранено.

Дельфы своеобразны. На протяжении трех зимних месяцев – добро пожаловать, Дионис! – они превращались в почти пустой и мертвый городишко, но каждый месяц в остальное время года прямо-таки лопались по швам. Численность неуклонно сокращалась. Около трети домов стояли пустые, кроме как по праздникам, и предназначались для приезжих. Окрестные землевладельцы (но не мой отец, который предпочитал переплавляться на пароме в Коринф) прибрали к рукам дома, слишком большие для маленьких людей, и по крайней мере один заброшенный храм. Эти вот люди и еще семьи жрецов тех богов, которые, смею сказать, еще были живы, составляли наше общество. Мы, женщины, не закрывали лиц. Это было влияние цивилизованности, которую мы издавна делили с Афинами. Некоторые вполне, мне кажется, приличные люди радовались тому, что их женщины не закрывают лиц, так как это позволяло не тратиться на дорогие головные платки. Наши люди, подобно всей Элладе, за исключением нескольких избранных городов, были знакомы с бедностью. Я иногда спрашивала себя, чем все это кончится, и подумывала задать этот вопрос Аполлону от себя, но к тому времени я знала об оракуле уже достаточно и не верила, что этот вопрос стоит задавать ему. И задала его Иониду. На обеде, который дала для коринфского богача. Он привел с собой женщину, чье лицо было открыто, а красота поражала. Не думаю, что она была его женой, во всяком случае, не главной женой. Еще был приглашен Аристомах с женой Демаретой. Они принадлежали к местным землевладельцам, про которых я упомянула, хотя храм в свой городской дом перестроили не они. Демарета была разговорчива – я еще не привыкла к этому в женщинах. Нет, городской дом им просто необходим. С каждым годом жить в деревне становится все опаснее. Муж попенял ей, что о подобных вещах говорить не следует, после чего, заметила я, сам сказал то же самое и продолжал объяснять:

– Македонцы, вы понимаете? Им надо охранять свои границы, а для этого требуется согласие с Эпиром. Однако горы кишат разбойниками. Не знаю, первая госпожа. Некоторые – иллирийцы, другие из… ну… даже из самой Этолии и шайки разношерстных негодяев, откуда угодно и по любым причинам! Всякий раз, когда македонцы проводят чистку своей южной границы, мы узнаем об этом по росту преступности. Особенно мне не нравится то, как они перестали драться между собой и действуют всюду, где пожелают.

Ответил ему коринфянин:

– А вы не жаловались правителю? Для римлянина он совсем не плох. Дары не помешают, но он пришлет отряд, а то и предпримет карательную экспедицию. Собственно говоря, я с ним знаком. И намекну ему. В конце-то концов он все время ворчит, что его воинам здесь, в Пелопоннесе, приходится сидеть сложа руки.

Ионид сделал гримасу:

– Римские легионеры?

– Не вижу ничего дурного в том, чтобы использовать людей согласно их жребию.

– Ты хочешь сказать, мой благородный господин, что римляне умеют сражаться, тогда как эллины и даже македонцы – нет?

– В конечном счете так и есть. Я реалист. Как всякий, кто ведет обширные дела. Жрецам и земельной аристократии, конечно, удобнее поклоняться старым богам и позволять другим трудиться на себя, но деловые предприятия – другое дело. Когда ты сказал «римские легионеры» таким поганым тоном – прошу у вас прощения, госпожи, – то позволил себе выходку, которая в делах обошлась бы тебе в целое состояние. Вы, греки…

– А ты разве не грек?

– Неужели не заметно по моему выговору? Я финикиец. Нет, вы, греки, способны на великую храбрость, но главным образом когда деретесь друг с другом.

Аристомах побагровел. Возможно, вырвалось наружу его имя.

– Не уверен, что твои мнения столь же желанны, как твое присутствие.

Настал мой черед.

– Но расскажи нам про римлян. Мы здесь видим их так редко, и, конечно, они приезжают как просители. Почему они так хороши в сражениях?

– Этого никто не знает, – сказал коринфянин. – По какой-то причине они на заре времен усвоили урок, который мы, эллины, так и не усвоили даже в нынешние времена.

Жена коринфянина мило улыбнулась Иониду:

– Открой нам свои мысли, верховный жрец.

– Я могу сказать вам, что я думаю. Мое мнение. Но доказательств у меня нет. Причина в этой кровоточащей голове. Когда они основали Рим и начали его строить, то, копая на одном из семи холмов, наткнулись на недавно отрубленную человеческую голову, которая еще кровоточила. Это место и теперь зовется Капитолий, что означает «место головы», не так ли? Ну, если бы подобное произошло с вами, вы бы ощутили испуг. Смертельный испуг. Глубокий непреходящий испуг. Видите ли, они не религиозны, как мы, а только суеверны. Подумайте об этом! Найти человеческую голову в яме, которую сами только что выкопали, и продолжали копать! А испуганный римлянин – самый опасный зверь в мире. И они сразу же начали, как вам известно. Затевали войны с соседями – один городишко воюет с другим, – потому что, если соседа не укоротить, кто знает, что он вам устроит. Ведь он уже – ну, не он, так кто-то еще – подбросил вам жуткое предзнаменование, а кто тогда был рядом и подглядывал? Значит, надо либо силой его прогнать, либо заставить присоединиться к вам, позаботившись устроить так, чтобы он согласился на ваше верховенство. Но разумеется, после этого для полной уверенности надо, чтобы ваше верховенство признали ваши новые соседи, которые прежде были соседями вашего соседа, и так далее. Так что под конец вы со своим страхом доберетесь в одну сторону до Красного моря, а в другую до Ультима Туле [6]. И прежде, чем кончат, они приберут к рукам все. Ведь страх заставляет вращаться небесный свод!

– Верховный жрец, твои слова звучат так… мне не следовало бы этого говорить… так, будто ты суеверен. «Страх заставляет вращаться небесный свод!»

– Ну, – сказал коринфянин, – мир он вращаться не заставляет, это уж точно. Но я вернусь к тому, что сказал. Почему не использовать людей согласно их жребию?

Опять настал мой черед.

– Но, благородный господин, ты еще не сказал нам, какой урок наши римские друзья усвоили на заре времен. Уж во всяком случае, не страшиться, я полагаю!

– Любезная госпожа, они научились объединять. Легион – единое целое. Под командованием хорошего полководца – а боги свидетели, хороших полководцев у них хватает – десять легионов превращаются в руки одного тела – тела полководца, если хотите. Да, они – скучный сброд с пристрастием к кровавым бойням, которое удовлетворяют на своих празднествах, к полному удовольствию мужчин, женщин и детей, называя это религией. Все в Риме заимствовано у вас, греков, за исключением того, что, увы, делает их вашими господами.

– И вашими тоже!

– О да, верховный жрец. Но мы – маленький народ.

Финикийский богатейший делец обернулся к Аристомаху:

– А ты, господин, что думаешь ты о наших господах?

– О римлянах, хочешь ты сказать? Если римский правитель сумеет поддержать мир и порядок среди моих нагорий, распяв горстку разбойников и изгоев, то я хотя бы получу что-то взамен налогов, которые вынужден платить. А что до них самих, то в отличие от нашей госпожи Пифии и его святости, верховного жреца, я не обязан иметь с ними дела.

– Но ты не сожалеешь о их правлении? В Афинах всегда есть партия… только подумать! Не назвать ли мне ее подпольной партией?.. которая хочет самоуправления для Эллады. Отличная штука, чтобы писать на стенах города, набитого учителями, – и к тому же на некоторых из великолепнейших стен! Но они – кто бы они ни были – подлинными афинянами быть не могут. У них нет вкуса, и они не в ладах с правописанием. Если бы римляне ушли, как они поступили не так уж давно, Фивы разделались бы с Афинами быстрее, чем с вареной спаржей, прости меня, первая госпожа. Твое вино, конечно же, попало сюда прямо с Олимпа. Хитрый мальчишка Ганимед, видимо, берет на лапу. Это нектар!

– Тем не менее, – сказал Ионид, – их можно понять. Молодежь спрашивает себя: с какой стати чужеземцы, не имеющие ни науки, ни религии, ни философии, ни астрологии, занимают столь важное место в их жизни? Послушай, Аристомах! Ты ведь такой же эллин, как все мы, и даже больше, чем многие и многие. Так неужели ты не чувствуешь, что человек должен быть сам себе господином?

– Кто говорит, что не чувствую?

– Аристомах, милый, – сказала Демарета, – не забывай, что сказал врач!

– За то, чтобы попить этот нектар, как кто-то его назвал, по-моему, вы, ваша милость, стоит заплатить болью в животе. Но не говори, что я не господин себе, не то будет плохо!

– Ты такой же господин себе, как любой из нас, – сказал Ионид. – Иногда даже…

– Мы, женщины, никогда не бываем свободными, – прожурчала супруга финикийца. – И в сущности, это очень приятно.

Я подумала про себя, что человек, которого я недавно читала, был прав. Есть рабы от природы. Но я ничего не сказала. Коринфянин, видимо, считал, что черед его.

– Я много путешествовал, – начал он. – Это дает образование не хуже любого прочего. И вот к какому выводу я пришел относительно свободы. Все дело в величине. Какова величина группы людей, к которой мы стремимся принадлежать? Не думаю, что боги создали нас способными к логическим суждениям, – именно тут ошибаются ваши философы. Человек инстинктивно стремится принадлежать к какой-то группе. Посмотрите на этого дурака Диогена, который считал, будто он свободен, а сам должен был клянчить себе на хлеб! Свобода вовсе не простая вещь, потому что люди строят о ней теории. Вещь в себе, говоря афористично, определяется не мыслью, а чувством. Если вы свободно подчиняетесь местным правилам, то свободнее быть не может никто. Но если ваши чувства не охватывают большей реальности, которая создает эти правила, тогда вы не чувствуете себя свободными. На мой взгляд, образование, я имею в виду обучение, умение разбирать, что есть что, держать нос по ветру, если хотите, – а что бы ни твердили ваши философы, все сводится именно к этому, – и есть способность охватить большую реальность. По-моему, вас, греков, мучит чувство, тревожное чувство, что вам следовало бы охватывать чувством огромную область, которую я назвал бы Панэлленией. Способны ли вы охватить чувством что-либо большее, чем это?

– Ты сбиваешь нас с толку, – сказал Аристомах. – Мы были городским народом, и землевладельцы вроде меня всегда имели дома не только в деревне, но и в городе. И чувствовать что-то к чему-либо большему, чем город, невозможно.

– Вот именно, – сказал финикиец. – Ты веришь в Панэллению, но чувством охватываешь только… ты из какого города?

– Фокия, я полагаю. Только я уже много лет о нем так не думал. Моему отцу пришлось продать тот городской дом, вот почему нам нужен дом тут.

Снова мой черед.

– Но ведь римляне, благородный господин, и создают то, что вы называете большей реальностью? Мне кажется, если охватить пределы мест, где они правят, то это будет самая большая страна в мире!

– У них для нее есть название, – сказал Ионид. – Они называют ее imperium romanum – Римская империя.

– Ну, вот, – сказала я. – Кто вообще способен питать чувства к тому, название чего звучит так скучно?

– Объезжая мир, – сказал финикиец, – встречаешь народы, которые чувствуют так, как мы говорим, – питают чувства к самым древним группировкам. Однако я пришел к выводу, что народ предпочтет, чтобы им правил их собственный бандит, каким бы жестоким ни было его правление, а не добрый и справедливый правитель из чужеземцев. Не спрашивайте меня, почему так. Такова природа скотины. И потому с величайшим уважением к вам, благородные греки, должен все-таки сказать, что не верю, будто вам нравится правление Рима, что вы питаете чувства к imperium romanum. И писать на ваших стенах «Свободная Эллада» или «Свободная Панэлления» или хотя бы «Римляне, убирайтесь вон!» вам мешает нечто настолько хрупкое, что одной горячей головы окажется достаточно, чтобы вся страна заполыхала. Согласны?

Я сделала знак рабу снова наполнить чаши.

– Как удачно, что сегодня у нас в гостях нет римлян. Не думаю, что они остались бы довольны.

– Дражайшая и досточтимейшая госпожа, – сказал Аристомах, – кто бы побеспокоился объяснить им это? К тому же Дельфы – это Дельфы. Даже римляне признают, что мы – центр мира.

– Тем не менее, – сказал Ионид, – следует отдавать себе полный отчет, что мы рассматривали лишь гипотетические предположения. Никто из нас не свободен. Вопреки Пифагору, мы рождаемся не по нашему выбору и не по нашему выбору умираем. Только александры более или менее управляют своей судьбой. – Тут он обернулся ко мне и улыбнулся. – Помню, я как-то сказал нашей первой госпоже, что, прорицая, она свободна и, собственно говоря, единственный по-настоящему свободный человек в мире.

– Ах нет, Ионид, далеко не свободна! Но не стоит и дальше говорить на эту тему. Вы много путешествовали, благородный господин. Видели ли вы страну прекраснее Греции?

– Более прекрасных стран – в достатке, госпожа, но женщин прекраснее – нигде.

Одобрительный ропот согласия со стороны мужчин, а женщина-коринфянинка встрепенулась и захихикала. У меня, увы, не было причины ни для того, ни для другого.

– Таким образом, – сказал коринфянин, – мы согласны (не так ли?), что римское правление следует терпеть?

– А если нет, – негромко сказал Ионид, – что мы могли бы сделать?

– Ничего, – сказал Аристомах.

– Ничего, – сказал коринфянин.

– Тем не менее, – сказал Ионид, – имеется эта, открыть кавычки, подпольная, закрыть кавычки, партия в Афинах. Вы, благородный господин, столь много путешествовавший, вы не слышали о том же в других эллинистических городах?

Финикиец прищурился на него над краем чаши:

– Собственно, почему вам хочется это узнать?

– Вы, благородный господин, чужеземец. Вы можете говорить вслух то, что мы можем… не решиться сказать.

– Я слышал подобное. Я видел те и эти каракули и там и сям.

– И что думает правитель?

– А о чем ему думать? В Элладе царит мир.

– Если не считать разбойников, – сказал Аристомах.

– Если не считать пиратов, – сказал Ионид.

Жена коринфянина обернулась к нему:

– Ах, расскажите нам о пиратах!

– Просто в этой части Средиземного моря плавания стали небезопасными. Римляне охраняют воды между нами и ними, но больше почти нигде. В былые дни восточную часть моря оберегала ваша страна, но это было давно. Вы больше не можете себе это позволить.

Тут начались длинные рассуждения о пиратстве, чему я только радовалась, так как устала и мне не хотелось ничего слушать, ничего делать – только уйти и лечь спать. Вполуха я слышала, как финикиец объяснял, как, когда он «только начинал», опасаться приходилось только случайного корабля, иной раз всего лишь лодки с тремя парами весел, которые приходилось класть, прежде чем попытаться забраться к вам на борт. Иногда, сказал он, можно было договориться, чтобы они оставались на своем корабле, а вы платили им отступное. В сущности, своего рода дорожный сбор. Но затем стало куда хуже – головорезы на парусниках, очень маневренных, способных нагнать любое судно, кроме триремы. Однако теперь на триремах плавают пираты – иногда целый флот прочесывает ту или иную часть моря – например, у западного побережья за Смирной, захватывая и топя все, что попадается им на глаза. Власти? Местные власти не делают ничего – не имея на то денег или, может быть, следовало бы сказать, «финансовых ресурсов»? Даже Делос или Родос. Остаются римляне. Совсем не природные мореходы, но способные выучиться морскому делу – и выучились, как пришлось, на свое горе, убедиться карфагенянам.


VI

<p>VI</p>

Было бы утомительно описывать ежемесячные праздники оракула и мои нисхождения в грот, вначале внушавшие мне панический страх, так до конца и не рассеявшийся. Иногда я отвечала гекзаметрами, хотя легким это так и не стало. Требовалось определенное воспарение духа, но как бы то ни было, это вызвало куда больший шум, чем мне было известно тогда. Дело в том, что подобная форма ответа в стихах вышла из употребления много поколений назад. И когда в Афинах узнали, что Пифия вновь пользуется языком самого Аполлона, пусть хоть изредка, появился новый повод для посещения оракула. Вскоре Ионид уже ограничивал собственные поправки и сообщал посетителям то, что я говорила, без каких-либо изменений. Мне это льстило, и, правду сказать, я все еще считаю, что некоторые ответы были очень удачны, но не стану приводить их тут. Ионид несколько раз грозился «опубликовать» их в книге. Существует немало сборников наших прорицаний – не моих, но оракула, – которые «публиковались» на протяжении поколений, хотя их единственные экземпляры хранятся в храме и не выдаются для «неразрешенного прочтения». Про «неразрешенное прочтение» сказал Персей. Не знаю, почему это словосочетание показалось мне таким смешным и почему я употребляла его к месту и не к месту, пока Ионид не сказал, что меня скучно слушать. После моего первого жуткого нисхождения в грот я обнаружила, что по-прежнему испытываю благоговейный страх, какой испытывают, входя в храмы или даже просто стоя перед ними. Состояние, получившее у жрецов название «приобщения». Мне казалось, что после первого – посмею это назвать «насилием» надо мной – бог счел, что всему есть мера, что я объезжена и мной можно управлять легчайшим прикосновением руки. И ту трагедию Еврипида я поняла глубже, чем ее понимал сам поэт! И когда я ее смотрела – на представлениях я должна была сидеть в театре рядом со жрецом Диониса, – то даже плакала под своим покрывалом, и сама не знала, от радости или печали. Все это тайна. Быть может – как утверждал Ионид в самые свои скептические дни, – старинные легенды вовсе не таят глубокие религиозные истины, показывая их нам лишь как тени, но прямо и без обиняков утверждают великие человеческие истины, которые, возможно, не менее драгоценны. Но по-моему, Ионид изменялся. Иногда я замечала в его словах намек на то, что не все религии глупы – как их обряды – и что космос, в котором мы обитаем, куда более странное место, чем обычно думают люди. Нам, как-то сказал он, не следует безоговорочно считать нашу современную мудрость последней и неопровержимой.

После праздника в тот первый месяц я была ошеломлена не только количеством оставленных для меня подарков, но и их разнообразием. По-моему, я уже говорила, какими богатыми были дары двух молодых римлян. Остальные же по ценности нисходили (если такое направление верно) до овощей и убитого зайца. По мере того как шли месяцы и Ионид от моего имени относил драгоценные украшения златокузнецу, я очень быстро обретала собственное богатство. Теперь я поняла, зачем в покоях первой госпожи имелись запирающийся чулан, современный сундук с замком и – наиболее интересный – старый-престарый сундук, который просто завизжал, а не заскрипел, когда я его открыла. Ионид клялся, что прежде он никогда его не видел, и мы открыли его с некоторым трепетом, так как даже покои Пифий хранили в себе нечто от грота. Ну, визжал он или нет, а сундук мы вместе открыли, и в нем не оказалось ничего, кроме нескольких черепков. Их покрывали старинные знаки, при виде которых Ионид разразился восклицаниями. Именно такими в древние времена пользовались критяне. Он послал за Персеем, и тот прочел их для нас. По его словам, на черепках был список каких-то предметов и логично предположить, что прежде они хранились в этом сундуке. Золотые слитки, если это было так, статуэтки и курильница. Персей запнулся на середине и покраснел до того, что я испугалась, не хватил ли его удар, однако не хватил. И он разразился прерывистой речью:

– Вы не поняли? Золотые слитки! Это же часть сокровищ, которые Крез прислал оракулу! Вы помните, в них входили пояса и ожерелья для Пифии, и очевидно, она получила слиток-другой. Письмена на одном черепке – хеттские. То есть было все это целых шестьсот – семьсот лет назад – уму не постижимо!

Никогда еще я не видела, чтобы наш друг Персей так ликовал. До чего трогательно! Ведь золота же в сундуке никакого не было. Ничего, кроме того, что Платон, пожалуй, мог бы назвать ИДЕЕЙ золота. И так с некоторой горечью назвал его Ионид, когда немного опомнился от радостного волнения, с каким отмыкал окованный железом сундук. Но он вернул себе хорошее расположение духа, прочитав нам лекцию о хеттах – как они открыли железо и завоевали все области вплоть до границ Египта, потому что их оружие почти не уступало современному. Ионид, боюсь, типичный афинянин наших дней, то есть он учитель. Но когда мы выбросили черепки с их странными знаками, вычистили сундук внутри и смазали петли, он стал прекрасным хранилищем для денег, которые Ионид приносил мне после своих вылазок к златокузнецам. Следует добавить, что, когда мы нашли сундук, из замка торчал старинный ключ. Однако он сломался после двух-трех попыток пользоваться им, и нам пришлось обратиться к кузнецу, чтобы он выковал новый. Итак, я стала женщиной, владеющей богатством, которое мне не с кем было разделить. И тратить его мне было, в сущности, не на что: покои первой госпожи могли похвастать избытком предметов роскоши, которые, по словам Ионида, принадлежали не Пифии, но, сказал он, улыбнувшись своей печальной улыбкой, «ИДЕЕ Пифии, одной из индивидуальных копий которой являешься ты, моя дорогая».

– А все, что в сундуке?

– Оно твое. В этом не может быть сомнений. В конце-то концов всякий раз, преподнося тебе подарки, они преподносят и мне. Если твои – не твои, в таком случае… понимаешь?

Что касается людей за пределами Дельф, я начала понимать удивительную подоплеку их веры в меня. Вернее сказать, в любую Пифию. Но для них словно бы существовала одна-единственная Пифия, самая первая. Они могли слышать – и слышали! – что есть три госпожи, как было, когда меня взяли третьей. Они слышали, они понимали и все-таки верили в одну-единственную Пифию! Они слышали, что две госпожи из трех умерли, но это известие каким-то таинственным образом подогнал ось под их веру: если две женщины умерли, значит, ОНА, Пифия, не умерла. Не могу объяснить, так как сама не понимала этого преображения. А я? Заурядный… ну, скажем, афинянин мог легко примирить свою веру в Пифию с этой нелогичностью, так как задумывался над вопросом лишь несколько раз за свою жизнь, да и то, если ему требовалось задать вопрос. Но я-то… чем я видела себя? Верила ли я в то, что делаю? Или, вернее, поскольку я ничего не делала, верила ли я в то, что некто или нечто делают за меня? Женщины иногда впадают в истерику и делают и говорят самые несуразные вещи. Однако это утверждение описывает полный круг и кусает себя за хвост – быть может, истина жизни и бытия заключается в несуразных вещах, которые женщины делают и говорят в истерике. Быть может, когда я в первый раз, закутанная в покрывала, спускалась по ступеням, будто в собственную могилу, я впала в истерику. Медицинское состояние. Или была одержима богом. Им. Им. Вот над чем я размышляла. И очень скоро пришла к выводу, что наиболее разумным будет регулярно приносить жертвы Аполлону. Разговаривать с ним, когда я пожелаю. Если он будет против подобной наглости, то в его распоряжении есть все средства выказать свое неодобрение. В том, как он меня изнасиловал – или в моей истерии, – была грубая беспощадность. В конце-то концов он распорядился моей судьбой. И был мне кое-что должен – опасное заявление там, где его может услышать бог. Непрошеный отклик может оказаться мучительным – невообразимо мучительным! Но ты приходишь в некое место. Да. Сухое, пыльное место, где сомнения и тревога носятся в воздухе, пока этот ветер не стихает и они не падают на землю невыметенными кучками. Да, это некое место. Опасность мучительного ответа отступает. Ты здесь, господин? Однажды ты повернул мне свою спину, или я повернула тебе твою спину. Бог, бог, бог. Я могла бы выкликать гекзаметрами, по-латыни, по-хеттски – какая была бы разница? О моя душа, как мне хранить молчание? Ага! Вы узнаете это, верно? Изнасилованная Креуса негодует на бога, который изнасиловал ее и зачал Иона, чтобы сделать его жрецом своего храма.

Эту трагедию показали выше на склоне. Я сидела там, как я уже упомянула, между жрецом Диониса с одного бока и жрецом Аполлона с другого. Ни один мужчина не способен понять изнасилования. И ни один там не понял. Основная идея даже не кусает себя за хвост, а продолжает и продолжает описывать круги. Мы подкрашиваем ее и приглаживаем. Ионид заранее объяснил мне основную идею пьесы, моей первой пьесы. В книгохранилище он показал мне свиток с ней, но все было совсем не так. Я понимала, что она подразумевала. Но как мне объяснить это проще? Он разорвал ее. Он разорвал мои внутренности и окровенил мой рот. Истерические женщины.

Вот так мы и жили, а время шло и шло под уклон. Разумеется, были Дельфийские игры, состязания в беге, в прыжках. Все ради бога и наград. Собственно говоря, награды оплачивались за счет туризма, хотя и они, подобно всему остальному, были далеко не прежними. Мне полагалось присутствовать, и никогда еще я до такой степени не изнывала от скуки. Когда бегуны подошли за своими наградами, грудью и всем прочим вперед, я не знала, куда глаза девать. Однако с деловой точки зрения это было очень хорошо. И если Дельфы выглядят преуспевающими каждый месяц, когда госпожа сообщает Благое Слово, то во время игр, хотя она безмолвствует, торговля и все прочее достигают высшего предела. Так и кажется, что купля-продажа будет продолжаться без конца. Но затем, разумеется, приходит зима. Официально – или я это уже говорила? – все переходит к Дионису. Собственно, Дельфы умирают на глазах. Они мертвы. Мы, местные, обедаем друг у друга и притворяемся такими же цивилизованными, как афиняне, но не можем полностью справиться с ощущением, что мы вовсе не изысканно модны, а святы. А это лишает застольную беседу сладкой начинки. Простите старухе ее фривольности.

Как ни удивительно, мой статус обрисовал мне не кто иной, как Ионид.

– Моя дорогая Ариека (когда рядом не было никого, он иногда называл меня моим именем), в Дельфах и их окрестностях не найдется женщины, которая посмела бы отказаться от приглашения первой госпожи! Да нет, следует брать куда шире! Такой женщины не найдется ни в Мегарах, ни, возможно, в Фивах, и уж во всяком случае, в Коринфе, где все по уши в торговле и прямо-таки преклоняются перед любыми институтами более древними, чем день вчерашний… Они толпами поплывут на пароме твоего отца, если ты согнешь мизинчик. Так почему бы тебе и не?..

– Ради чего?

– Это немножко развеет зимнюю скуку. А кроме того… кроме того, это будет полезно мне.

– Не объяснишь ли?

– О боги! Думаю, что не следует. С другой стороны… скажем, это будет полезно мне как любителю голубей.

– Ты говоришь про сбор сведений? Не помню вопроса в прошлом сезоне, когда бы то, что тебе известно о делах в мире, помогло бы ответу или повлияло на него.

– Ты меня глубоко ранишь.

– Сожалею.

– Не надо. Я не хочу, чтобы ты изменилась. Ты чересчур честна.

– Если бы ты только знал!

– Сомнения? Они есть у всех нас. Я имел в виду другое. Я имел в виду общее положение вещей. Ты не видишь, что происходит.

– Мне этого и не надо.

– Римляне.

– Пираты.

– Разбойники.

– Бога как будто все это не интересует.

– Вот-вот, сама видишь. Ты поистине чересчур честна. Ты ограничиваешь бога поисками заблудившихся овец или находкой ожерелья чьей-то бабушки.

– Но меня спрашивают об этом.

– Ариека… первая госпожа… а ты не могла бы принудить бога?

– В жизни не слышала ни о чем подобном! Я не уверена…

– Погоди. Ты читала Феокрита?

– Кое-что.

– Про Симету?

– Девушку, которая хочет вернуть своего возлюбленного? Ах, Ионид! Какое кощунство!

– Ну, конечно, я не про магию. Но почему-то ответы бога словно бы лишены определенной универсальности.

– Вина тут не бога, дорогой Ион.

– А вопросов?

– Да.

– Что бы сказал мир, если бы он сейчас нас слушал? Открыть ли тебе правду о нашем положении?

– Оно опасно?

– Да. Ты просишь меня подделывать вопросы, а я прошу тебя подделывать ответы.

– По-моему, тебе лучше уйти.

– Нет. Взвесь.

– Нет.

– Все-таки взвесь. Больше я тебя не попрошу.

Это правда, что бог меня изнасиловал. И правдой было, что прежде он повернулся ко мне спиной, а теперь, казалось, поступал точно так же.

– Не могу, Ион. И не потому, что боюсь последствий. А потому что… я не знаю почему.


VII

<p>VII</p>

Эта ночь, после того как он ушел. Я попыталась стать философом, но не знала как. Дело было в богах. Ион сказал, что в Египте есть новый бог, которого философы слепили из останков трех старых. Я записала в уме спросить у Иона имя этого бога, и он ответил: Серапис. Но здесь что-то не так. Беда со старыми богами в том, что они, если их свести вместе, вступают в драку. В конце-то концов поведение Ареса и Афродиты на продуваемой ветрами равнине было предосудительным. Создавая связку богов, ничего не достигаешь, потому что одновременно глядишь в двух направлениях и застреваешь на месте. В какой-то момент моих размышлений я вспомнила, как боги повернулись – но если вспоминать через столько времени, что-то меняется. Они повернули мне спины. Или я повернула их спины за них – так, как вы иногда поворачиваете маленькую статуэтку своего любимого бога спиной к себе, чтобы он не видел, чем вы занимаетесь. Из чего как будто следует, что даже совсем девочкой я на самом деле не слишком верила… нет – не слишком нуждалась в Олимпийцах. Так что бездна пустоты, к которой, мне чудилось, я пришла и перед которой я лежала в горе, была… вроде как богом? Нет. Пустота – это пустота, ничто. Волосы у меня зашевелились, а кожу на спине заморозило. Я была неверующей. Я была проклятой. Я быстро перемешала свои мысли, пока они не стали приемлемыми: Зевс, отец людей и богов, Артемида безжалостная, Гера, ревнивая жена, из-за чего, насколько я могла судить, все жены ревнивы… или наоборот. Я хотела, нет, правда хотела быть мальчиком. Нет, не ради свободы ходить и ездить, куда захочу, но ради свободы думать, что угодно, следовать за любой мыслью туда, куда она могла привести, если это и есть логика. Я сказала себе: спроси Иона. Как похоже на женщину! Но я не была похожа на остальных женщин в другом – в том, что я не верила Иону, или только иногда. Во что верил Ион? В немногое, если вообще во что-то, причем это менялось, пока он говорил, следуя за словами к остроумному заключению. Что угодно, лишь бы посмеяться. Но не над Олимпийцами, если рассматривать их как воплощение греческого. О да! За время нашего знакомства Ион изменился. В ранние дни он смело позволял мне увидеть, что не верит даже во Вселенского Отца. Но следил, чтобы это не было явным, если он находился среди чужеземцев – варваров, – так как это умаляло бы его истинную любовь, которой, как я все больше убеждалась, была просто сама Эллада, воплощение греческого, громокипящий перечень имен начиная с глубокой древности, какого больше нет нигде на земле. Но в последние дни мне порой казалось, что он, быть может, начал немножко верить и даже думать, что быть жрецом, как он, это нечто осязаемое. И значит, никакого Иона, никаких моих вопросов, которые могли бы нарушить его усталый, его стареющий подход к тайне. Пусть себе верит, что вопреки римлянам когда-нибудь Греция, Эллада вновь станет сама собой.

Но если не Ион, то кто? Ответ был один. Бог. Спроси оракула для себя самой. Спроси оракула, если он существует. Что за вздор? Парадокс – вот что они сказали бы? И тогда – бездна пустоты? И гекзаметры. И порой оракул оправдывал себя. Чаще всего с помощью того, что Ион называл спасительной зацепкой. В ответе всегда было что-нибудь, поддающееся другим истолкованиям. Даже если я была слишком однозначной, в передаче Иона слова тонко изменялись, однозначность умерялась, возникала альтернатива. О да! Вместе мы были очень находчивы. А иногда нам выпадала удача. Если добавить случайные удачи к информационной службе, которую голубиная почта Иона делила со всеми остальными оракулами от Сивы до оракула в Касситеридесе на Северном полюсе, то временами мы были очень, очень удачливы. Но никогда, как Крез с его ягненком и его черепахой в бронзовом котле [7]! Да и вопросов задавалось меньше, и были они малозначащими. Как и дары. От золота мы через афинские драхмы спустились к серебру. Иногда мы не получали ничего, кроме письма с благодарностью. А иногда не получали и его. Однако это были Дельфы, легендарно богатые Дельфы. Ион как-то заметил, что кровля зала Пифии – Пифиона – требует осмотра. И не успела я оглянуться, как по черепице уже ползал приглашенный им знаменитый афинский зодчий. Андокид был низок ростом, очень волосат и порядочный богохульник. Наши храмы он называл «сундуками богов», а сокровищницы – денежными сундуками. Не знаю, как он называл меня за глаза, но со мной он держался вполне почтительно, хотя к этому времени я уже привыкла ходить с открытым лицом. В конце-то концов он происходил из Афин, где прощают все, кроме скуки. Он не прибегнул к обинякам.

– Тут оставаться нельзя.

Я поглядела на Иона:

– Не может же быть настолько плохо!

– Может не может, а есть, – сказал Андокид. – Даже микенская кладка не вечна. А всему тут не меньше тысячи лет. Свинец разъело на куски, и половина плит еле держится.

– А нельзя это все так и оставить?

– Да, можно, – сказал Андокид. – Если госпожа хочет, чтобы будущей зимой все рухнуло ей на голову.

– Но куда мне переехать?

– Я твой опекун, – сказал Ион, в крайнем случае можешь поселиться у меня.

– Я видел тут много пустующих домов, – сказал Андокид. – Если я останусь тут следить за починкой кровли, мне понадобится дом.

– Выбирай любой, – сказал Ион. – Они брошены и почти все уже еле держатся. Но тебе может повезти.

И Андокид временно поселился в пустующем доме, очень маленьком. Но почти все свое время он проводил на кровле. Затем спустился и попросил поговорить с нами обоими. Лишних слов он не тратил.

– Кровлю надо разобрать и сделать новую. И побыстрее. На мой взгляд, вам даже до лета тянуть нельзя. Всякое может случиться.

– А ты не мог бы временно ее подпереть?

– Что? На такой-то высоте? Где взять деревья?

– А ты примерно знаешь, во что это обойдется?

– Могу дать тебе примерную оценку.

– Прошу тебя. И как можно скорее.

– Там наверху я об этом уже думал. Очень примерную цифру могу назвать тебе здесь и сейчас при условии, что ты потом не станешь на ней настаивать.

– Говори.

И Андокид сказал. Сумма эта для меня мало что значила. Любые суммы свыше тысячи драхм казались мне совершенно одинаковыми и бессмысленными. Но Ион опустился в кресло с такой осторожностью, что явно старался не плюхнуться в него.

– Сколько?

– Примерно так. При этом мне не достанется ничего. Назови это жертвой богу.

– Но ведь ты же известный… безбожник.

– Не могу представить себе, что такое чудесное старинное здание превратится в груду обломков.

– Мы в нелегком положении, – сказал Ион. – Ты же знаешь, что таких денег у нас здесь нет. Мне придется отправиться в Афины и клянчить милостыню.

– Попробуй Коринф. Деньги там.

– Я афинянин, – сухо сказал Ион. – И первая возможность будет предоставлена Афинам. Ведь в конце-то концов это Дельфы, и весь мир внесет свою долю.

– Чем скорее ты дашь мне знать, тем лучше, – сказал Андокид. – На зиму я поставлю опоры, как сумею. Но с приходом весны кровля должна быть разобрана.

– А я ничем помочь не могу, Ион? Ты же знаешь, у меня есть…

Андокид засмеялся.

– Попроси бога о хорошей зиме, госпожа, – сказал он. – Если он ниспошлет нам скверную, с грузом снега на кровле такого наклона… возможно, в старину погода была лучше. Ну, я вас оставлю, посижу над цифрами и дам вам письменную смету. Верховный жрец, госпожа…

– Не думаю, что сумею встать, – сказал Ион. – Только подумать о времени, которое мы проводили под этой кровлей, даже не вспоминая о ней!

– Ион.

– Что?

– Зимой ты поедешь в Афины?

– Видимо, так.

– А почему мне нельзя поехать?

– Моя дорогая Ариека!

– Нет никаких причин, чтобы мне не ехать. Зимой за оракулом будет присматривать Дионис. Как всегда – и никто не докучает ему вопросами. Ну пожалуйста!

– Милая первая госпожа, как ты себе это представляешь? Подумай о скандале.

– Глупости. Я старуха. К тому же, если надо, остановиться мы можем в разных местах. Мне так хочется хоть раз в жизни совершить путешествие.

– Не знаю…

– Подумай об этом… Ну пожалуйста!

– Ты хорошая попрошайка? Вот чем мы должны быть там, ты ведь знаешь. Миллион драхм! Ты понимаешь, что это такое?

– Ты хочешь говорить о цифрах, и у меня разболится голова. Думаю, попрошайкой я могу быть. И хорошей попрошайкой.

– Я подумаю.

– А Дельфы действительно так знамениты, как мы утверждаем?

– Да. Да, конечно. Они славятся от Стоунхенджа до Ассуана. Возможно, и в более дальних краях, если на то есть воля богов.

У меня на языке вертелось напомнить ему, как прежде он не верил, что у богов вообще есть воля. Но я решила промолчать.

На следующий день он сказал, что, по его мнению, мне, пожалуй, можно будет поехать. Он послал узнать об этом, и ответ был неблагоприятным. Афинам – или сотруднику Иона в Афинах – требовалось несколько дней, чтобы все уладить. А тогда могло последовать официальное приглашение. По его догадке, никто не знал, как принимать Пифию или даже возможно ли это теологически. В умах толпы Пифия и Дельфы – одно и то же, и, возможно, вправду так. В каковом случае мне пришлось бы в очередной раз провести три месяца в заснеженной деревушке.

Два дня спустя Ион сказал, что ответ – твердое «да». Собственно говоря, Афины обдумали ситуацию и объявили, что возможности открываются просто чудесные! Они разошлют вести повсюду, что оракул прибудет в Афины, да еще в самый разгар туристского сезона! Они рассчитывали на бурные потоки римлян, не говоря уж о греках с Востока и из Египта. Они уже готовили процессию, чтобы сопровождать меня по городу, вверх на Акрополь и в храм Паллады. Ион, конечно, остановится у Аполлона в собственном афинском храме бога.

Последний летний месяц подходил к концу. Мне казалось, что людей стало меньше обычного. Мы должны были встретиться с нашими сопровождающими в доме моего отца у моря, и мне предстояло ехать в экипаже, которого я еще никогда не видела! Из-за этого мы с Ионом почти поссорились. Я была полна решимости осмотреть экипаж. Одно дело, когда тебя прокатят закутанную с ног до головы и одну в какой-нибудь повозке сотню шагов. И совсем другое – спускаться по крутому склону, вверх по которому меня везли столько лет назад, а потом, если я останусь жива, проделать весь длинный путь до Афин. В конце концов я настояла на своем. Экипаж выкатили из запретного или, во всяком случае, снабженного надежными запорами здания, каких в Дельфах немало, и доставили во Дворец Пифий для того, чтобы я могла его осмотреть. Он оказался весьма интересным. С четырьмя колесами, причем два передних могли немного поворачивать вправо и влево вместе с оглоблями. Он был очень большим и полностью выкрашен. От Аполлона в нем не было абсолютно ничего, и я предположила, что сделан он был еще до того, как Аполлон завладел пещерой и оракулом. Я сказала «сделан», так как всякому, кто хоть что-то знает о сельском хозяйстве, с первого взгляда становилось ясно, что с тех пор он чинился сотни раз. И еще я догадалась, что всякий раз красили его так, чтобы он, елико возможно, выглядел как прежде. И потому на нем ясно различалось изображение пифона в пещере – пифона, которого в один прекрасный день предстояло убить Аполлону, – а также нашей толстой матери Геи. Но с моей точки зрения повозка – потому что это была всего лишь повозка – содержалась в отличном порядке, и я могла ей довериться – во всяком случае, содержалась она в куда лучшем порядке, чем зал Пифии! Я позволила маленькой Менестии подменить меня при оракуле Диониса. Я предупредила, что спускаться в пещеру она не должна, но может сидеть в портике и отвечать на вопросы, если отыщутся желающие задавать их. Она была странной девочкой и знала способы, как нарочно вызвать у себя то, что она называла «странным чувством». Вот она и будет его вызывать и отвечать на вопросы. И еще она сказала, что будет разглядывать ладонь спрашивающего, потому что по ней можно много узнать о его будущем. Я спросила, гадала ли она когда-нибудь по воде в котле. Она ответила, что нет. Вот ее мать гадала так, но говорила, что это опасно. Поэтому я была уверена, что оракул в той мере, в какой это касалось Диониса, остается в достаточно интересных руках, пусть и не оракульских.

Не могу сказать, что посещение старого дома моего отца меня так уж растрогало. Мой брат, унаследовавший его, был в отъезде – ну да он всегда был в отъезде, и мы не узнали бы друг друга. Встретила нас его жена, толстая и – я с радостью увидела – полная страха перед Пифией, поскольку дом этот был связан только с маленькой, всеми помыкаемой Ариекой. Один из немногих случаев в моей жизни, когда прерогативы моего положения доставили мне истинную радость. А вот Ион совсем не радовался и настоял, чтобы мы переночевали там, потому что с холма он спускался пешком (его лошадь вел в поводу раб) и у него разболелись ноги. К тому же процессия еще не прибыла. Ее должен был доставить паром, и она застряла в Коринфе.

Наступило следующее утро, и мы отправились в путь. Должна сказать, что я чувствовала бы себя безопаснее, если бы мы поехали через Мегары, а не на пароме через залив; однако Мегары и Афины как раз находились в разгаре очередной из их нескончаемых свар. Теперь, когда мы стали подчиненными союзниками Рима, особенно далеко эти стычки не заходили, Пифия же всегда священна, как изваяние бога, а кто, кроме какого-нибудь наглеца Алквиада, посмеет посягнуть на изваяние бога? Но мегарцы были неспокойны, а потому мы отправились на пароме в Коринф.

Город, который видишь через водное пространство – и уж тем более Коринф, – всегда выглядит великолепным. Но здания, которые я в детстве считала обителями богов, оказались построенными на берегу торговыми складами! Нас встретил наш коринфский друг, в чьем доме нас ждал прием. Дом этот, а вернее, дворец оказался очень аляповатым. Тем не менее он был удобен и охранялся римскими воинами. С тех пор как сожгли Коринф дотла, особой любовью они там не пользовались. Как и их друзья, среди которых числился наш друг, а в городе имелись недовольные и буйные элементы. Ионид потряс меня, заявив, что они, элементы эти, – соль земли, и я несколько раз его переспросила, убеждаясь, что не ошиблась и он имел в виду именно это.

Это было семя, несомое ветром, и оно могло упасть где угодно. Но меня не заботит внутреннее управление городов. Достаточно будет сказать, что наши друзья сделали щедрый взнос на новую кровлю Пифиона. Переночевав там, мы сразу же отправились дальше и после дня пути прибыли в Элевсин уже в сумерках при свете факелов. Там мы провели две ночи, но рассказывать об этом подробно я не вправе. Меня почтительно приветствовал мист и даровал мне некоторые привилегии, не скажу, какие именно, но, конечно, посвященные легко догадаются, в чем они заключались. И заключаются. Тем не менее в некотором смысле я была разочарована. Дельфы и Элевсин – это правая и левая руки бога. Или вернее будет сказать, что Дельфы – голос бога, а Элевсин – руки бога. Но в подобном я избегаю уточнений. На второе утро после поцелуя мира мы отправились дальше в Афины.

Те, кто никогда не видел Афин, могут успокоиться. Они именно такие, как говорят о себе. Целый город можно было бы заселить статуями, которые римляне оставили стоять, где они стояли. Афины – свободный город, таким его объявили. Я хочу сказать: объявили римляне в своем сенате. Их граждане могут ходить с оружием, хотя, насколько могла судить я, лишь очень немногие пользуются этим правом на деле. В городе много рабов и много вольноотпущенников. Порядочные женщины ходят почти совсем открыв лица, как и мы в Дельфах. Однако мы, казалось, встречались только с философами, учителями и, разумеется, с писателями и поэтами, хотя в то время среди последних не было ни единого выдающегося таланта. Они тщательно следили за своей речью, так что в некоторых отношениях она казалась старомодной.

Вновь нас приветствовали любезно и с благоговением. Хотя не думаю, что благоговение было таким уж глубоким. Скорее казалось, будто эти почтенные господа старательно выставляли напоказ видимость того, что, по их мнению, им следовало чувствовать. Во внезапном приступе застенчивости, хотя отнюдь не стыдливости, я закутала лицо платком.

Однако было немалым потрясением узнать, что тебя поместили в Парфеноне, причем в помещении, выгороженном позади колоссальной статуи самой богини. Если вспомнить, что Крылатая Ника, которую она держит в правой руке, изваяна в натуральную величину, то сразу становится ясно, до чего же это чудовищно скверная статуя. Начать с того, что поза ее выглядит скованной, откуда бы вы на нее ни смотрели. Поскольку голова находится так высоко, она кажется слишком маленькой, а опущенная кисть настолько больше естественной величины, что оставляет впечатление грубой неуклюжести. И священный истукан создает впечатление не священности и мощи богини, а только хлопотливой суеты муравьев, которые собрали воедино ее тело. Копье, лежащее на сгибе ее левого локтя, длиннее и толще мачты триремы. Никто из афинян, с кем мне довелось разговаривать, не восхищался этой статуей. Они отводили меня в сторону и предлагали полюбоваться каким-нибудь изящным и жестикулирующим изделием, создавая которое ваятель превзошел все пределы выразительности и сложности. Но часто краски резали мне глаза излишней яркостью. Ведь я привыкла к древним изваяниям в Дельфах, где время заставило краски потускнеть настолько, что цвет их мало чем отличался от цвета самого камня. Другое дело картины в крытых колоннадах. Они вызывали ощущение, что ты своими глазами видишь осаду и пожар Илиона. Можно было смотреть на безумное лицо Аякса и восхищаться благообразной старостью Нестора.

Но я балую себя воспоминаниями о моих путешествиях. В конце-то концов я впервые уехала более чем на час-другой пути от дома, где родилась, и я не думаю, что мне еще когда-нибудь доведется путешествовать. Куда бы я отправилась? Я же видела Афины и живу в Дельфах. Лучше я продолжу.

В нашу честь устраивались пиры. Дамы не сидели на стульях, держа спину прямо, но возлежали на ложах и не закрывали лиц, совсем как мы, дельфийские женщины. Ощущаешь себя частью высокоразвитой цивилизации. Я, разумеется, из-за своего положения иногда прикрывала рот шарфом, но, мне кажется, дамы видели в этом оправданное и тактичное напоминание. Даже супруга архонта. В какую-то минуту на этих пирах – кроме совсем уж для избранных – Ионид начинал говорить. В афинской манере, словно бы совершенно случайно. Кто-нибудь, коснувшись чего-нибудь, упомянет, как в свое время его дед обратился к оракулу и как глубоко он был поражен тем-то или тем-то. Затем следовал прямой вопрос Иониду о людях, с которыми ему доводилось встречаться в Дельфах, и Ионид получал возможность поделиться своими воспоминаниями о Сулле, диктаторе Рима, и о том, как Сулла смеялся над обветшалостью зданий и говорил, что греки умеют только строить, но не сохранять построенное. И далее к тому, что наша кровля вот-вот обрушится. Один раз какой-то острослов перебил его на этом месте словами:

– Мой дорогой верховный жрец, Эсхил, следовательно, был совершенно прав!

Когда лед был настолько сломан, одна слишком уж красивая молодая женщина (по-моему, из тех, кого мы называем гетерами) призналась, что никак не могла собраться с духом и заговорить со мной, но все они просто сгорают от любопытства узнать, «на что это похоже». Подобный смелый зачин служил началом истинно афинской беседы: перекрестным намекам и остроумным шуткам, непонятным чужестранцам – во всяком случае мне, однако боги в них упоминались и так и эдак. Я быстро теряла нить. Подобные разговоры я могу определить только как изысканно кощунственные. Один молодой человек, с тем, что можно назвать веселой насмешливостью, даже обвинил Ионида в сочинении всех прорицаний. Это вызвало внезапную и, я почти уверена, растерянную тишину. Ионид невозмутимо солгал:

– Я ни разу в жизни не сочинял ответ оракула. Мы, мне кажется, зашли в наших рассуждениях о пророческом вдохновении слишком далеко, принимая во внимание, что и кто сидит между нами под покрывалом и в молчании. Но позвольте мне сказать, что я всегда передавал то, что слышал, а если не был уверен, правильно ли расслышал, то не говорил ничего. Вам известно, что оракул иногда возвращается к старинному обычаю и вновь говорит гекзаметрами. Я всего лишь эхо. Я не поэт и не сумел бы сам сложить эти стихи. Они исходят из уст чистых, святых, и через них вещает бог.

Тишина воцарилась глубочайшая. Я подумала, а не обвинить ли Ионида в предельном богохульстве, заключенном в этом его утверждении, но не стала. Как я могла? Но было и еще кое-что, понуждавшее меня к молчанию. Говорил атеист, и, зная его настолько хорошо, я понимала, что говорит он со всей искренностью. Он верил в свои слова – или же я всегда полностью в нем обманывалась. Значит, Ионид, циник, атеист, интриган, лжец, верил в бога!

Полагаю, мы все меняемся. Прежде я верила в Олимпийцев, во всех двенадцать. Насколько я верю теперь, после того как годы и годы слышала, как Ионид придумывает речи за меня? Насколько после того, как годы и годы придумывала их сама? Насколько после всех лет, пока помнила, как бог изнасиловал меня, после всех лет полуверы, поисков доказательства того, что предметы моей веры существуют на самом деле, и если двенадцать богов не обитают на этой горе, так они все-таки обитают где-то еще, каким-то иным образом на гораздо более великой горе? Это было свыше моих сил. Я ничего не сказала, продолжала хранить молчание и совсем укутала голову покрывалом.

Ионид счел это обдуманным жестом. Но мной руководил стыд. Только стыд.

Он продолжал и, видимо, к той минуте, когда я вновь начала слушать, успел сменить неловкую тему религиозного поклонения на уважение, которое положено богатству. Да, говорил он, чистейшая правда, что оракула довели до… говоря без обиняков… до попрошайничества! Он не собирается докучать этому благородному обществу пошлыми финансовыми и ну просто финансовыми делами! Разумеется, если кто-нибудь пожелает…

Да, они пожелали. Архонт потребовал свой стиль, таблички и обозначил сумму. Остальные не скупились на обещания. Женщины собирались принести в дар драгоценности. Было ясно, что Афины, пусть они и не были вооружены, все еще имеют в своем распоряжении много чего.

– В основном туризм, – сказал Ионид, когда мы возвращались через Марсово поле. – И еще университет. От Афин теперь мало что осталось, кроме университета. Но и это, конечно, очень много.

– Похоже на двор ваятеля. Все эти жестикулирующие герои и чистые голые алтари!

– Да, кстати. Дорогая первая госпожа, не могла бы ты на этих бобовых трапезах – ты слышала архонта? – не могла бы ты быть более… тронутой божеством? Я-то знаю, что так и есть, но этим людям необходимо все время напоминать, что Дельфы – место живого оракула и жизненно необходимы для благополучия страны и всего мира.

– А это так?

– Я принимаю во внимание твою усталость. Но помни о кровле!

К тому времени, когда мы провели в Афинах десять дней, я начала понимать сущность афинского бытия. Их учителя были обаятельны даже в своих чудачествах. Никогда еще я не чувствовала себя окруженной таким мягким и посмеивающимся теплом уважения и понимания. Их ученики были сама воспитанность. Многие среди последних были римлянами, посланными в Афины для завершения своего образования. Из этих некоторые были греками больше, чем сами греки. Точно так же, как некоторые греки, стыжусь сказать, разыгрывали из себя римлян. Мы вращались в высших сферах общества и ни на йоту не приблизились к нашему миллиону драхм. Мы получали дань искреннего почтения, какую-то толику возможно искренней веры, огромное множество изъявлений в наилучших чувствах и очень мало денег.

Ионид все больше проникался горечью. Он постоянно заглядывал в маленький список, в который заносил уже дарованные суммы. Как-то он пожелал узнать, сколько они составят, взятые вместе. Подсчитывал он очень долгое время, а потом признался, что каждый раз получает разные числа. Когда же убедился, что и у меня ничего не выходит, попросил учителя математики подсчитать за него.

– Мой дорогой, – сказал учитель, – вам следовало бы обратиться к лавочнику. На своем абаке он бы произвел подсчет за единый миг.

Но Ионид продолжал настаивать, не желая, чтобы ничтожность жертвуемых нам сумм стала достоянием гласности. Так что учитель выполнил его просьбу и сложил их. Он пользовался простым способом: считал пятерками, десятками и двадцатками и примерно через час по водяным часам подвел итог.

– Мы называем это считать на пальцах рук и ног, – сказал он.

Увидев общую сумму, Ионид довольно долго молчал. Учитель вроде бы хотел что-то сказать, но передумал, и мы, поблагодарив его, ушли. Ионид был мрачен.

– Этого ненамного хватит, – сказал он. – Не знаю, что нам делать. Дионис – наш последний шанс.

Не только последний шанс, но и наша последняя публичная церемония в Афинах. Нам предстояло направиться во главе процессии к его алтарю и принести там жертву.

Процессия была небольшой, но толпы собрались огромные. И только тут я по-настоящему поняла, что горожане – люди иного рода. Рабов почти не было видно. Афины предпочитают вольноотпущенников. Полагаю, это достижение цивилизации. Хотя в вопросе о рабстве у меня полная путаница. Я вспоминаю Персея в книгохранилище, находящего счастье в своей работе, а к «свободе» относящегося с великой опаской. В конце-то концов, если рабство – это ограничение свободы, то, бесспорно, есть настоящие рабы, например, в рудниках. Но ведь есть люди, которые вынуждены пахать, сами запрягаясь в плуг, потому что у них нет волов. Собственно, я знаю определение, если сумею его вспомнить. Его дал мне Ионид. Ах да! Вопрос степени. Один человек использует труд другого. И это варьируется от того же рабства до – как с Персеем – радостного брака между человеком и его трудом, который он все равно предпочел бы всякому другому. В любом случае можно сказать, что все мы – рабы богов или идеи о богах или, если уж на то пошло, подчинены закону. Ограничения неотъемлемы от жизни. Да, я безнадежно путаюсь. Ионид сказал как-то: «Когда ты сидишь на треножнике, ты самое свободное существо в мире». Я упомянула, что когда он сказал это, я разразилась слезами и не знала почему. Теперь я знаю. Я была рабыней бога или идеи бога. Видите, какой ученой меня сделало чтение в книгохранилище! Да-да, она принадлежит Платону, эта идея.

Процессия к храму Диониса оказалась одновременно и триумфом. И катастрофой. Едва наша процессия двинулась вперед, как какой-то человек закричал: «Это она там!» Женщина завопила и упала наземь. И толпа впала в безумие бешенства – цивилизованная афинская толпа при виде закутанной в покрывала женщины обезумела. Дюжие блюстители порядка с дубинками сомкнулись вокруг нас и отгоняли их, но, думаю, опасность, что нас задавят насмерть, была вполне реальной. Никогда прежде я не ценила в должной мере людей, подчиненных дисциплине. Они были беспощадны по-деловитому и спокойно. Если надо было размозжить череп, он был размозжен. Если, для продвижения вперед, надо было наступать на распростертые тела, эти тяжеловесные мужчины с дубинками и щитами, в безликих шлемах наступали на них; и, увлекаемые ими туда, куда они считали нужным, мы волей-неволей тоже наступали на раздавленные окровавленные тела. До храма мы так и не добрались, а вернулись назад. Трупы некоторое время пролежали там, где упали, потому что из тусклого неба посыпался снег. Жрец Диониса, как я узнала позже, осмотрел трупы и объявил, что жертва принесена. Но к тому времени мы уже были на пути домой.

Должна сказать, что даже принимая во внимание скверную погоду, наше отбытие было далеко не столь великолепным, как прибытие. Уезжающих гостей не столько провожают, сколько оставляют без малейшего внимания. До границы города нас проводил очень небольшой отряд блюстителей порядка (а снег все еще валил). Там нас встретили посланцы Элевсина, не то нам было бы нелегко отыскать дорогу. Позднее Ионид открыл мне, что невежественная часть афинян и в особенности женщины верили, будто гибель людей на улицах устроила я, Пифия, хотя более образованные видели, что это устроил Пан [8], которого мы и правда абсолютно игнорировали. Элевсинцы дали нам приют и накормили нас, правда, с большой неохотой и некоторым страхом. Мегары выслали нам провожатых и всячески подчеркивали, как дурно обошлись с нами афиняне. На нас же могли по дороге напасть разбойники, сказали они. В холодную погоду разбойники очень смелеют.

После чего оказалось, что мегарцы вовсе не намерены сопровождать нас домой через свой город, а повернули нас, будто козопас свое стадо, к границе Коринфа, который уже дал согласие принять нас на обратном пути, как принял на пути в Афины. В Коринф мы вошли в снежный буран, и нашим коринфским друзьям не составило особых хлопот предоставить нам ночлег, так как к этому времени нас осталось всего четверо. Сопровождению, присланному мегарцами, было на границе заявлено, что коринфяне окажут гостеприимство нам, но ни единому мегарцу. Дело в том, что Мегары и Коринф вновь враждовали, но, с другой стороны, какие города с общей границей не враждуют?

Наш богатый коринфский друг обошелся с нами весьма любезно. Он и слышать не захотел, чтобы мы отправились на паром, пока кормчий не различает дальнего берега. И после горячей ванны и массажа для нас устроили пир, на котором музыка не уступала в изысканности яствам. Вернувшись после бани, я увидела, что на моей постели разложено платье, какого, уж конечно, никогда не носила ни одна Пифия, а, сказала я себе, посмеиваясь, какая-то богиня на коринфских небесах. Надеть его я не могла. Это было бы неподобающе. И была вынуждена надеть серое одеяние, подходящее для прорицаний. Я всем сердцем желала, чтобы они были вдохновлены богом и обещали нашему другу удачу или долгую жизнь в довольстве и богатстве. Но богатство у него уже было, а обещание долгой жизни, по-моему, не выглядит слишком убедительным, когда касается человека, который живет, ест и пьет, как он. А жаль! Пусть он втайне, как ему казалось, поклонялся странным демонам и разместил символы и даже статуи Олимпийцев в своих залах, он был искренне верующим человеком и верил оракулам. Он посетил все самые знаменитые в те дни, когда, как он выразился, ему трудно было звякнуть драхмой о драхму, но с богатством пришел жир, а с жиром пришла лень. Он был глубоко разочарован тем, что я не надела его подарок. Я выразила ему свою благодарность и сказала, как была бы довольна увидеть это платье на той, кому оно больше пошло бы. При следующей перемене блюд он хлопнул в ладоши, и – о, чудо! – в залу походкой богини вошла самая хорошенькая девушка из всех, каких я видела в жизни, одетая в мой подарок, в платье из золотой ткани!

– Если, – сказал он, – я не могу убедить вас, госпожа, надеть то, что достойно царицы, во всяком случае вы не откажетесь принять венец.

И вошел раб, неся на подушке венец. Изящнейшее изделие из золота, сплетение тонких веток с трепещущими листьями и цветками. Полагаю, металла на него пошло не более унции-другой, однако искусная работа раскрывала самую природу золота без хвастливой броскости. Я подумала, что на достойной голове, может быть, кого-то из Олимпийцев или даже самой Елены красота венца вызвала бы слезы у всех на него смотрящих. Меня осенила внезапная мысль, и, как и следовало ожидать, она излилась в гекзаметрах о том, как перед догорающим Илионом стоял Менелай с мечом в руке и звал свою неверную жену Елену и как она вышла из клубящегося дыма в этом самом венце и меч выпал из его руки. Получились стихи в современном экстравагантном стиле. Коринфянин в восхищении спросил, чьи они. Опрометчиво, под обаянием стихов, я призналась, что сама их сочинила. Увидела, как побледнел Ионид, а коринфянин сразу умолк. Я попыталась поправить дело, объяснив, что умение слагать гекзаметры – это единственная защита Пифии в случае, если откровение окажется особенно мощным. Но нельзя ли девушке надеть и венец? Он приказал ей надеть его, и разумеется, результат был превыше всякого восхищения. А я подумала, что создание этого венца воплощает различие между эллинами и варварами – эллинское искусство увенчало женщину самым духом золота, а не его материальной субстанцией. Но тут коринфянин испустил восклицание и объяснил, что слышит в атрии голос еще одного своего гостя, и кем же оказался этот гость, как не секретарем Луция Гальбы, который сообщил, что его господин задержался и прибудет позднее. Вернувшись за стол, коринфянин отослал девушку вместе с платьем и венцом, а затем осведомился об успехе нашей поездки. Иониду пришлось признаться, что ее плоды его разочаровали. Коринфянин начал расспрашивать о подробностях, а когда Ионид смущенно открыл, сколько нам не хватает до необходимой суммы, он вскричал:

– Этого допустить нельзя!

И тут же послал за своими табличками. Что-то написав на них, он отдал их Иониду, чье лицо еще более побледнело, потом вспыхнуло алой краской.

– Богоподобно!

И в тот же миг совершенно четко я услышала три слова, произнесенные за стеной зала. Да, я уверена, это был отрывок фразы из речи человека, имевшего разумное и полное основание произнести их, не подозревая, как они отзовутся в пиршественном зале.

– Это был паромщик.

Разумеется, Коринф – место, откуда отплывает паром на этом пути в Дельфы, да и вообще в Коринфе начинаются многие пути, даже путь морем для драхм, отправляемых в Рим. Но эти слова звоном отдались у меня в голове, и я исполнилась страха, как любая крестьянка, которая увидит ворона не по ту руку. Однако Ионид протянул таблички мне, и я увидела, что коринфянин обязался восполнить сумму, необходимую для починки нашей кровли. Ионид был не в силах выразить свой восторг и благодарность и описывал свою неспособность столь изящными словами, что коринфянин, чей живот колыхался от смеха, предложил ему облечь их в гекзаметры. В пиршественном зале речи прятали тайный смысл, точно подземные воды, и ему требовался водознатец с лозой. Он ласкал хорошенькую девушку таким образом, что я сразу распознала в ней купленную рабыню, – ну да разве у такого человека могли быть рабы, рожденные в его доме? У человека без рода и племени? И я ощутила странную ревность, чувствуя, что с подобной красотой нельзя обращаться так небрежно, хотя сама девушка возражать не могла. Тут он отпустил ее, отправил снять роскошный убор.

– Македонская работа, – сказал он, – и очень древняя. Говорят, венец принадлежал царской семье еще до времен бога Александра Великого.

Я подумала про себя: девушка эта – золото, человеческое золото, превращенное в тонкие, искусно сплетенные нити. Если бы он отдал эту девушку мне, я берегла бы ее пуще родной матери. Но тут доложили о прибытии Луция Гальбы, пропретора Южной Греции, и мы все поднялись на ноги. Он вошел будто порыв бури. Его задержала метель. Дурень, который правил кораблем – не более и не менее как паромщик! – заявил, что не может держать прямо, когда снег залепляет ему глаза и уши, хотя любой человек с суши мог бы сказать ему, что ветер дует с северо-востока и ему нужно следить только за тем, чтобы он бил ему в левую щеку. Тут он опомнился и попросил нас опуститься на ложа. Мы послушались, а паллий в середине зала гремел, а пламя всех факелов плясало. Впрочем, оставался он не очень долго. Был весьма почтителен со мной, если не сказать угодлив. Римляне крайне суеверны и не стесняются это показывать. Но речь не о религиозном благоговении. На него эти западные варвары, по-моему, не способны. Едва ему подали еду и питье, как он разделался с нами залпами кратких обрывистых фраз.

– Ты, госпожа, можешь прорицать, где угодно?

– Нет, пропретор.

– Почему нет?

Ионид без запинки вмешался в этот комичный диалог:

– Какой оракул способен на такое, пропретор? Ты же не попросишь вашу кумскую Сивиллу покинуть ее пещеру? Или один из дубов Додоны вырвать корни из земли и побежать исполнить твое веление? Разумеется, пропретор может приказать подобное, и, полагаю, дуб, получив надлежащее поощрение, мог бы сделать это, а кроме того, имеются…

– Кто он такой?

– Я как раз собирался представить их, – сказал коринфянин. – Это Ионид, верховный жрец Аполлона. А это Дельфийская Пифия.

– Впервые вижу, чтобы женщина возлежала на ложе, как мужчина, вместо того чтобы сидеть на стуле.

– Первая госпожа, – сказал Ионид ледяным голосом, – сама себе закон. И не повинуется никому, кроме бога.

– Только не в моей провинции, – сказал Луций Гальба. – Если она не хочет прорицать для меня, это ее дело, но повиноваться мне она будет, как и все вы, остальные греки. А ты… я вспомнил. Ты голубятник.

Ионид не побледнел, но я заметила, что вино в чаше, которую он держал, подернулось рябью.

– Я польщен твоим вниманием, пропретор.

– Оно не угаснет.

– Музыка! – сказал коринфянин. – Послушаем музыку. Музыка, что скажете?

Голос мальчика, чудесный и чистый, как золото в венце девушки. Его оказалось достаточно, чтобы я заплакала. Однако я справилась со слезами, не желая выказать женскую слабость перед этим грубым варваром. А он умолк и слушал. Песня дозвучала до мелодичного конца. Когда стало ясно, что она завершилась, Луций Гальба кивнул:

– Развлекать вы умеете, я этого никогда не отрицал.

– Ну а что же ты отрицал? – скромно спросил Ионид. – Скажи нам, пропретор.

– Право какого бы то ни было человека заводить крамолу против законного правительства.

– А! – сказал Ионид. – Вот именно. Но что, собственно, такое – законное правительство? История кажется мне сменой законных правительств, громоздящихся одно на другое. Подчиняться им всем невозможно, и обстоятельства принуждают подчиняться последнему. В данном случае… но это же очевидно.

– Надеюсь, – угрюмо сказал пропретор. – Искренне надеюсь.

– Еще музыки, – сказал коринфянин. – Послушаем еще музыки. И попроси Мелиссу снова любезно спуститься к нам.

Зазвучал голос мальчика, и вскоре девушка вернулась в своих – моих золотом платье и венце. Коринфянин еле заметно кивнул, и она опустилась на колени перед пропретором, улыбаясь с, полагаю, притворной застенчивостью. Мне показалось, что у него выпучились глаза. Он поднес чашу к губам, осушил ее, а затем протянул себе за спину.

– Несмешанное, – пробормотал коринфянин. – Несмешанное, как по-вашему?

– И мне, – сказал Ионид. – Пусть валит снег. Пусть бушует ветер. Пусть занесет все.

Еще до окончания песни пропретор втащил девушку к себе на ложе. Разделил с ней несмешанное вино, а коринфянин сиял и кивал, а у меня начала кружиться голова. У нее и правда не было глаз ни для кого, кроме Луция Гальбы. Мы там словно бы и не сидели. Коринфянин потребовал еще музыки и танцев. Высокими прыжками, переворачиваясь в воздухе, влетели в зал танцовщицы, трубы зазвучали бесстыдно, испуская горловые звуки, и я исполнилась зависти – невзрачная старуха, чье достоинство, чья святость были забыты среди шума плясок, осушения чаш и ласк. Мальчик, который пел, теперь нашептывал что-то на ухо Иону. Я вызывающе протянула чашу себе за спину. Вскоре она вернулась ко мне, полная до краев темным неразбавленным вином. Мужчина, подавший ее мне, стоял на коленях и улыбался крупными белыми зубами. Он был черный. Меня осенило, кто я и что я. Встав, я закричала:

– Возлияние!

И выплеснула всю чашу на пол перед моим ложем. Такой жест в театре заставил бы зрителей окаменеть, но, как ни унизительно признаться в этом, в зале коринфянина он никакого впечатления не произвел. Танцовщицы продолжали танцевать, трубы продолжали рявкать, пропретор продолжал ласкать, а мальчик досказал Иониду историю, над которой они хихикали, как нехорошие дети. Спас меня коринфянин. Он встал, подошел ко мне и увел в атрий, где поручил заботам домоправительницы, которая показала мне, где лечь спать.

Следующее утро было холодным, но ясным. Все горы Этолии по ту сторону воды стояли белые. Мы собрались в путь. Пропретор не пошел проводить нас к парому, предоставив этот долг коринфянину.

Попрощался он с нами в атрии. Расставание отнюдь не было дружеским. Мне он сказал просто:

– Прощай, госпожа. Доброго пути. – Но его прощальные слова Иониду были без обиняков.

– Прощай, Ионид, сын Ионида, жрец Аполлона. Мой совет тебе впредь заниматься только своими религиозными обязанностями.

Я начала что-то понимать. Вы сочтете меня слепой, раз я не увидела этого раньше. Но слышишь о заговорах и мятежах в других местах и никак не ждешь, что столкнешься с возможностью того же среди тех, кого знаешь. Плыли мы по тихой воде на веслах. Я засыпала Ионида тревожными вопросами, но без всякого толку.

– Оставь, Ариека. Подобное не для женщин.

– И даже не для Пифии?

– Даже не для нее. Во всяком случае, возле шести гребцов и кормчего.

– Как тебе показался наш правитель?

– Человек превосходный во всех отношениях. А ты как думала?

– А если они…

– Что?

– Ничего. Венец был несравненным. И девушка. Только подумать, что подобную красоту можно купить!

– Мальчик был грязным мерзавчиком.

– А мне казалось, что он тебе понравился.

Ионид ничего не ответил, но знакомые складки и дрожь у его губ сказали мне, так хорошо его знавшей, что пора переменить тему.

– Ну, мы хотя бы получили деньги на кровлю.

– Я только надеюсь, что она не обрушилась под тяжестью снега.

– Ну, мы скоро узнаем.

Однако узнать скоро нам суждено не было. Лишь с большим трудом удалось выгрузить на берег нашу священную повозку, и того труднее – найти достаточно лошадей, чтобы втащить ее вверх по обледенелой дороге. Мне даже пришлось идти пешком, будто бедной крестьянке, и это оказалось немалым благом, так как ходьба меня согрела. Сидя в повозке, когда снова посыпался снег и поднявшийся ветер погнал хлопья горизонтально, я, вполне возможно, умерла бы.


VIII

<p>VIII</p>

Когда мы добрались до Дворца Пифий, я пригласила Ионида войти со мной. Едва дверь закрылась за нами, как я ощутила, что произошла какая-то беда. Ветер дул и там. Да, дул. В углу высился снежный сугроб. Появилась маленькая Менестия и, увидев меня, расплакалась. Да, кровля провалилась. Часть ее. Причины она не знала. Как и домоправительница. Она сказала, что Персей умудрился поднять туда балки и холсты, но не сумел как следует закрыть дыру – стоило сдвинуть что-то, как все начинало двигаться. Тут пришел сам Персей и сказал, что это только половина. Кровля книгохранилища провисает. Может быть, мы пойдем и сами поглядим? Ионид оставил меня в моих покоях, которые, к счастью, не пострадали, однако от них веяло неуютностью теперь, когда я знала, что кровля повреждена. Вскоре Ионид вернулся с Персеем и старшим плотником храма. Плотник сказал, что обе работы протянутся до наступления времени праздников, даже если снегопады не возобновятся и он сможет начать ремонт теперь же. Но так как надежды на улучшение погоды как будто нет… Ионид расспрашивал его, пока не узнал всего, что можно было узнать. Потом отослал, сказав, что сообщит ему о своем решении. Затем сказал:

– Могу ли я пойти с тобой в твои покои?

– Конечно, святейший. Менестия, перестань хныкать, дитя. Можешь пойти с нами.

Угли тлели в самой большой из наших жаровен. Я согрела над ней руки и спустила платок на шею. Менестия стояла, шмыгая носом. Ионид расхаживал взад-вперед по всей длине атрия.

– Ионид, я должна сказать это. Решение принадлежит мне, знаешь ли.

– Какое решение?

– Это Пифион. Я Пифия.

– Разумеется, дражайшая госпожа. Я только хотел избавить тебя от лишних хлопот.

– Ну, так я решила, что работы начнутся, как только позволит погода.

– Ты можешь объяснить ему, что надо сделать?

– Нет. А ты?

– Ты понимаешь, в чем трудность? Мы привезли из Афин достаточно, чтобы начать. Но с чего?

– С кровли, конечно.

– Да, но с которой?

– Возьми меня с собой, Ион.

– С которой кровли?

Я промолчала, и Ионид продолжал:

– Видишь ли, могут пострадать книги. Они ломкие. И невозместимы.

Я молчала и думала.

Книги. Этот огромный и великолепный список имен.

– Надо позаботиться и о Пифионе, и о книгохранилище. Привести их в порядок. Это очевидно.

– Нет.

– Нет?

– Совсем не очевидно.

– Ну, так сделай это очевидным для меня.

– Ради чего существуют Дельфы?

– Ради оракула. Уж это-то очевидно.

– Могут Дельфы существовать без оракула?

– Нет.

– Или без книгохранилища? Я хочу сказать, обходился ли оракул когда-либо без книгохранилища?

– Оракул был здесь, когда еще не изобрели письменность.

– Думаю, нет. Но я не способен представить себе, чтобы чудовище, которое Аполлон сразил своими стрелами, не имело книгохранилища. Не думаю, что Аполлон, едва сразив чудовище, сказал: «Да будет тут книгохранилище!»

– Я не вынесу… мое книгохранилище…

– Где ты узнала, какой силой могут обладать гекзаметры!

– Ион, что мы можем сделать?

– Книгохранилищу придется пострадать. Испробуем там временные меры и будем надеяться на лучшие дни. Думаю, Персей сможет перемещать книги. Когда погода переменится, мы пойдем и поглядим.

* * *

Перемены погоды пришлось ждать долго. Казалось, снег никогда не перестанет валить. По-моему, в дни, когда строились Пифион и книгохранилище, климат был много мягче. Но наконец снег перестал сыпать, хотя и лежал, смерзшись, на земле и на кровлях. Одной из причин, почему Пифион и книгохранилище считались в Дельфах самыми древними, исключая, конечно, храм оракула, был иной наклон кровель. Кровли эти были более горизонтальными, словно строители не предполагали, что им придется выдерживать тяжесть снега. Ну а храм оракула, пристроенный к горе и встроенный в нее, был слишком мал, чтобы тяжесть снега могла стать заметной. К тому же, словно строителей вдохновлял Аполлон, кровля была много круче, и снег с нее сползал.

Едва снегопад прекратился, мы закутались в теплые одежды и пробрались через несколько двориков в книгохранилище. Персей встретил нас с горестным лицом. И правда, на первый взгляд книгохранилище, казалось, пострадало ужасно. Однако, к счастью, мы вскоре обнаружили, что ущерб понесла почти только та его часть, где помещались латинские книги, отчего она носила название «либрарий» [9]. Свитки и кодексы, как Ион называл своеобразные стопки табличек, были перенесены в другой угол книгохранилища и сложены там, где им не грозила никакая опасность. По-моему, мы оба – Ион и я, но особенно Ион, – втайне радовались, что Аполлон, пощадив греческие книги, основательно подпортил латинские, варварские.

Ион даже так и сказал:

– Это им покажет!

– Ион… Луций Гальба! Пропретор! Он просто обязан возместить ущерб ради чести Рима!

Ион задумался:

– Я для него сейчас не слишком благоуханен.

– Так ты хотя бы это заметил?

– Хотя бы? Твое благочестие не всегда изволит быть наблюдательной. Я ведь получил ясное предупреждение от нашего господина и властителя.

– Твоя святость, казалось мне, была сама любезность.

– Не забывай про девочку. Менестия, ты очень шокирована?

– Вовсе нет, твоя святость. Ведь тебя и надлежит называть «святость», ведь верно?

Ион засмеялся и снова обернулся ко мне:

– Но ты бы могла написать письмо, первая госпожа.

– Я? Написать письмо?

– А что? Если ты умеешь читать, значит, умеешь и писать.

– Пусть напишет Персей, а я подпишу его «Пифия».

– Лучше предоставь это мне. И попрактикуйся в подписи… я обдумаю… но для начала поупражняйся в написании слова «Пифия». А потом мы решим, не подписать ли тебе его и собственным именем.

– Не думаю, чтобы это было пристойно. К тому же кто-нибудь может им воспользоваться.

– Для чего?

– Ну-у… ты знаешь… для магии.

– Мы подумаем. Ты умеешь писать, юная госпожа? Или ты предпочитаешь быть просто вещью?

– О чем ты говоришь, Ион? – сказала я.

– А ты понимаешь, юная госпожа?

– Да, твоя святость, – ответила Менестия. – Конечно.

– Что – конечно? Конечно, понимаешь или, конечно, вещь?

– И то, и другое, твоя святость.

– Лучше объясни мне, Ион. Видимо, я совсем глупа.

– Вовсе нет. Просто у тебя иной ход мысли. Менестия знает, что ей больше по вкусу быть хорошенькой и носить красивую одежду, чем весь день просиживать в книгохранилище над скучными старыми книгами. Не так ли?

– Да, твоя святость.

– Менестия! Как ты сможешь пользоваться гекзаметрами, если не будешь их читать?

– Ты забываешь, дорогая госпожа. Когда-то и ты только слушала их, а не читала. Да и читая, произносила их вслух. Я слышал тебя.

– Менестия, ты сидела в портике, как я тебе велела? Пока мы были в отъезде?

– Да, первая госпожа. Конечно сидела. Поначалу спрашивающих было мало. Но попозже, когда про меня узнали, сюда приходили толпы. Я обычно сидела вон там. Конечно, позади меня всегда стояла Лидия…

– Но ты же не присаживалась на корточки?

– Нет, первая госпожа. Я велела Лидии приносить табурет для дойки и сидела на нем. Он ведь очень удобный, знаете ли, ну совсем точно дома в коровнике. Конечно, я как следует закутывалась. В портике ведь холодно, а внутрь я не заходила. Но по большей части мне было очень хорошо. Для начала мне помогало это странное мое чувство, а потом оно уже и не нужно было.

– Но что ты делала… говорила?

– Ну, конечно, когда у меня было мое странное чувство, я не знаю, что я говорила! Но потом я поняла, что все совсем просто. Если спрашивает юноша, говоришь ему, что он будет счастлив в любви. А старику говоришь, что жизнь у него будет долгая и ему выпадет нежданная удача.

– А женщинам?

– Женщины почти не приходили.

– Менестия, можешь идти.

Девушка поклонилась и ушла.

– Кому-то надо взять ее в руки.

– Твоя обязанность, первая госпожа. Я тебе не завидую.

– А большинство мужчин позавидовали бы.

– Неужели? Да, пожалуй. Она хорошенькая маленькая, – и снова эта брезгливая дрожь, – вещица.

Мы потерпели поражение, Менестия ничему не поддавалась, будто дикая ослица. Даже ее «странные часы» стали менее частыми, и я совершенно уверена, что вскоре они превратились в чистое притворство. К тому времени, когда весна выплеснулась из долин и начала взбираться по извилистой дороге в Дельфы, она стала бледной, плаксивой и постоянно хныкала. Она так упрашивала отпустить ее домой, что в конце концов нам пришлось исполнить ее желание, так как она была свободной, а отец согласился принять ее обратно вместе с приданым. Он был мягким и совершенно непохожим на моего отца. Он заставил меня задуматься о себе самой гораздо больше, чем она. Ее-то понять было просто – избалованная жрица. Он же был мужчиной – мелкий землевладелец, – портившим баловством не только своих детей, но и свою скотину.

«Странные часы» Менестии тоже заставляли меня задуматься. Они внушали мне тревогу: ведь хотя я была первой госпожой уже много лет, ничего им подобного я никогда не испытывала. Мне нужен был дым лавровых листьев, однако их магическая сила словно бы слабела. Олимпийцы, казалось, удалялись все дальше и дальше. Во мне все больше – толчками и рывками – нарастала тревога за них, и особенно за Аполлона. К этому времени я прочитала уже очень много и была совсем сбита с толку. Казалось, никто точно не знал, кем были Олимпийцы и принадлежал ли к ним Аполлон с самого начала. Я поделилась этой тревогой с Ионом, от которого никакой помощи не получила. Он сказал, чтобы я продолжала жить, как жила, и надеяться, что свет будет пролит самими богами. Вдобавок к этой тревоге надо было подыскать девушку, которая могла бы стать второй госпожой – ведь, как я сказала Иону, моя жизнь не вечна.

– Дорогая госпожа, неужели оракул сам о себе не позаботится?

– Хотела бы я быть уверенной в этом.

– Если не ты, так кто же?

– Ты!

Ион обратил на меня долгий взыскательный взгляд.

Под конец мы починили кровлю Пифиона, как следует, а промокший угол книгохранилища, который прежде был либрарием, остался под «временной кровлей». А потому огромное помещение стало совсем холодным, и Персей жаловался, что будет хлюпать носом весь год напролет. Но, как я сказала ему, чем станут Дельфы без Пифии? И он был вынужден согласиться.

Фокида прислала нам девушку. Маленькую худышку, и мы получили ее как раз тогда, когда она вдруг начала расти. Она была смуглой, как я, и ее звали Мероя. Мне кажется, она была как-то связана с Египтом. Очень серьезная и чрезвычайно набожная. Я даже приняла решение, что не позволю ее благочестию запугать меня, но так до конца и не избавилась от ощущения, что она не одобряет свою первую госпожу. «Странным чувством» она не обладала, но и не подумала учиться читать, пока Серапис не указал, что ей следует уметь читать. Серапис был новым богом, не связанным с древними египетскими богами, и это еще больше усилило мою тревогу. Если мы принялись придумывать богов, чем это кончится?

Потом исчез Ионид. Прошло некоторое время, прежде чем я заметила его отсутствие, настолько привыкнув видеть его все время рядом, что бессознательно продолжала его видеть, даже когда его рядом не было. Вышла большая неловкость, когда я подошла к треножнику, чтобы давать ответы оракула, и вдруг поняла, что Иона в нише нет. В конце концов его заменил один из святых жрецов, но мне пришлось ему подсказывать, потому что он не справлялся с гекзаметрами. Ничего хорошего из этого не вышло. Просители уже ждали от меня стихотворных ответов, и хотя я их давала и на этот раз, необученный молодой человек перелагал их в неуклюжую прозу. Таким образом то, что некоторые люди лестно называли «возрождением оракула», понесло, как говорится, серьезный урон. Я жаждала возвращения Ионида. Я же привыкла опираться на него. Затем я обнаружила, что и Персей отсутствовал. Узнала я это потому, что он попросил меня принять его и признался, что покидал книгохранилище.

– Почему?

– Сопровождал его святость, первая госпожа.

– Куда?

– В Эпир.

– Но… по-моему, тебе следует объяснить.

И тут все вышло наружу. Сбор сведений, быстрота их передачи, голуби – все то, что, как я думала, служило оракулу, Ион и некоторые жрецы превратили в заговор против римлян. Не жду, что те, кто дочел до этого места, поверят в подобное. Но Дельфы и некоторые оракулы помельче пытались убедить материковую Грецию сбросить римское правление. Полнейшая же нелепость этого плана заключалась в том, что в римском правлении ничего дурного не было. Конечно, в любом бочонке попадаются гнилые яблоки, однако римляне обеспечивали Греции то, чего ей никогда не удавалось самой себе обеспечить. Сотни лет материковая Греция оставалась областью больших деревень, которые воевали между собой, превосходя друг друга коварством, предательствами, жестокостью. Теперь там правили закон и мир. Разумеется, римляне заставляли нас платить за это звонкой монетой, но все равно мы были рады. Даже и теперь, когда римляне, похоже, сами вот-вот затеют гражданскую войну и будут вести ее на нашей земле, а не на своей собственной, ситуация все равно куда более мирная, чем в те дни, когда каждая деревня почитала своим священным долгом драться с соседом. Я частенько думала – но наедине с собой, – что мы избежали бы двухсот лет непрерывных свар, если бы персы завоевали нас на римский лад. И вот теперь именно Иониду понадобилось тайно встречаться с другими полоумными, готовя заговор против самой могущественной страны в мире.

Не то чтобы этот заговор получил большое развитие, есть в нем что-то жалобное. Персей, которому Ионид просто приказал сопровождать его, не сообщив ему ничего, кроме «того, что ему требовалось знать», – Персей рассказал мне, что произошло. Они добрались до места, где их ожидала встреча с другими заговорщиками – пароли, отзывы и все такое прочее, – но там никого не оказалось. Они начали ждать, сидя на камне посреди полной ночной пустоты, и исследовали будущее по полету птиц. Будущее предстало на редкость благоприятным. И тут же оно предстало в виде римлян, которые возникли словно из-под земли и арестовали их обоих. Их обыскали самым унизительным образом, причем без всякой надобности, так как у Ионида с собой вообще ничего не было, а у Персея – только кое-какие съестные припасы и все необходимые документы в кожаной сумке. Дополнительным унижением, сказал Персей, было то, что арестовал их даже не трибун. И римляне знали все – почему заговорщики отсутствовали, кто они такие и в чем заключался их план. Римляне были – используя латинское слово, для которого в греческом нет эквивалента, – очень компетентны.

– Я знаю, что я раб, – сказал Персей, – и смирился с тем, что меня подвергнут пыткам, раз они не могли пытать его святость. Но и у меня есть своя гордость, и самым тяжким унижением было, когда они сказали мне, чтобы я убирался восвояси.

– Они отпустили тебя!

– Боюсь, что так.

– Как ты мог его покинуть!

– Право же, первая госпожа, я вел себя совсем так, как пишут в книгах. Преданный раб и все прочее. Но не сработало. Даже когда я попытался следовать за ними, меня ударили в живот древком копья.

– Они увели его…

– Напоследок я услышал, как он провозгласил, что он – в руках богов. А центурион сказал: «Послушай, господин, твоя святость, это же все-таки не так скверно!»

– Ох… что я буду делать?

– Не мне говорить об этом, первая госпожа. Я вернусь в книгохранилище, которое мне никак не следовало бы покидать.

Он было направился к двери, остановился и обернулся ко мне:

– Он велел передать тебе вот это.

Серебряный ключ, но самой необычной формы. Оба конца имели форму лабрия, двойной критской секиры. Но только вдвойне двойной.

– Какой конец – какой?

– Не знаю, госпожа. Я думал, вам известно. Центурион отнесся к нему с большим почтением, даже прикоснуться не решился. Да, самое любезное, как они выражаются, обхождение после того, как они нас обыскали.

Я не имела ни малейшего представления, что делать с этим ключом, не знала даже, настоящий ли это ключ или какой-то символ. Я продела в ушко серебряную цепочку, как напоминание себе, что он такое, и спрятала его. Что делать? Самое время обратиться к общепризнанному средству – к Дельфийскому оракулу. Но как может Пифия задать вопрос, а затем передать себе же ответ от бога, если… если существует бог, чтобы ответить? Я подумала, что в подобном положении и семь греческих мудрецов не сумели бы ничего посоветовать. Как ни тревожилась я за Иона, я не могла не признать это положение очень своеобразным и – к прискорбию – забавным. Так или иначе, но меня необоримо влекло в храм. Я закуталась в покрывала и украдкой пошла туда. Огромные дверные створки в глубине колоннады громко завизжали, когда я приоткрыла одну, чтобы проскользнуть внутрь. Вот они – ступени, ведущие вниз, ниши в стене, каждая для своего жреца, и последняя для самого святого из них всех, верховного жреца Аполлона, его святости, главы коллегии жрецов. Вот треножник, возле него – жаровня, сейчас пустая, так как седьмой день месяца уже миновал. Позади треножника в глубине – занавес и справа шнуры, чтобы его раздвигать и снова закрывать. Статичное, чтобы не сказать примитивное, изображение Аполлона, вытканное на левой половине занавеса, было обращено к какому-то чудовищу неопределенной формы на правой. Как всегда, при виде них у меня по коже побежали мурашки, и ритм моего дыхания участился. Это было святое место. Самое святое во всей Греции, самое святое во всем мире. Я попыталась втолковать это себе, сказать себе, что я – Пифия перед лицом соблазна. Нет. Я была Ариека, маленькая варварка, боящаяся темноты. Но сама – темная, о да! Я на цыпочках прошла сквозь сумрак адитона и остановилась перед занавесом – настолько близко, что казалось, он может заколыхаться от моего дыхания, – и меня сковала судорога чистейшего страха. Мне пришло в голову, что мое дыхание может вдохнуть жизнь в чудовище и оно (он, она) тут же сокрушит меня. Об Аполлоне на другой половине занавеса я не вспомнила, а думала только о чудовище, которое уже как будто зашевелилось. Я начала пятиться, не спуская с него глаз, и вскоре оно замерло, а мое дыхание замедлилось, и я поняла, что его выткала какая-то женщина, и она же выткала бога, какая-то женщина из плоти и крови, возможно даже какая-то Пифия, вдохновленная богом создать этот его образ, а также тьму, на бой с которой он вышел.

Пусть будет так. Пусть занавес висит там. Аполлон, верни мне Ионида! Он для меня больше мужа, эта ртуть, этот зыбучий песок, ученый шут богов! Я верю в него, лжеца, гадателя, обманывающего себя дурака, восьмого мудреца…

А чего ты ждала, Ариека?

Бога, вот чего ты ждала.

Они повернулись к тебе спиной.

Они исчезли, и было горе над бездной пустоты. Над Пустотой.

Вскоре я стряхнула эти ничего не дающие чувства и увидела, что иду по улице, лицо у меня открыто и люди глядят на меня как-то странно. А потому машинальным жестом я закуталась в покрывало и вошла в Пифион.

Он сидел на одном из стульев, как женщина. Или древняя статуя. Глаза у него были закрыты.

– Ион. Ионид, ах ты, дурень. Ты олух, ты, ты…

– Встань во имя бога. Нет, не надо. Просто встань. Перестань увлажнять мои ноги. С меня достаточно. Я убью себя.

– Ион…

– Знаю. Знаю. Вообрази. Они меня отпустили. Луций Гальба, этот римский подлец. Он меня отпустил. Секрет римской власти, сказал он, в том, что они отнимают у людей их достоинство. И превращают в ничто. О Бог, Отец богов и людей, порази его слепотой! Аполлон, разбрызгай его семя своей стрелой… Артемида, заморозь его ложе… Вы, призванные мной демоны, истерзайте его!

– Ион…

Этот странный человек обхватил себя руками за плечи и начал декламировать нараспев:

– Ион. Ион. Ион. Ион. Ион…

Тут я поняла, что он делал. Искал места, чтобы спрятаться, забраться внутрь подальше от самого себя, сбросить свой стыд, последний клочок одежды перед бездной пустоты, где есть последний тихий мир не-бога, не-человека… ничто.

– Ион. Ион. Ион…

Внезапно он замолк. Утер глаза, встал и сказал коротко:

– Ну, значит, вот так.

Он стоял и смотрел на меня сверху вниз.

– Что же, Пифия. Что есть, то есть. Не понимаешь, а? Ты с твоей сноровкой страдать. Я не могу. То есть я могу – немножко. Вот как сейчас и до того, как ты вошла. Настоящий, подлинный… стыд. А теперь кончено. Вот в чем разница между нами.

– Ты вернулся…

– Нет.

* * *

Вот так его святость вернулся домой. Но, как он и сказал, домой он не вернулся. А то немногое, что возвратилось, протянуло недолго. Я видела, как он угасал. Вскоре стало ясно, что он угаснет вот сейчас. Я спросила бога: нельзя ли ему все-таки жить? И я знала, каким был ответ бога, потому что он был таким же, как мой. Правду сказать, я уже не взывала к Аполлону где-то там – возможно, на эмпиреях, – но к женскому образу, словно ребенок. Так что, пожалуй, наконец Пифия все-таки ответила себе.

Персей сказал нечто очень проницательное:

– Будь его святость рабом, он жил бы.

Я увидела, что это правда так и, по-своему, это был комплимент Иону, и я передала ему слова Персея. Услышав их, он смеялся как безумный:

– Персей думает, что здесь – человек?

– Так и есть, Ион. Будь человеком.

– Твоим словам не хватает убедительности. Хотя как было бы чудесно, если бы со мной произошло бы нечто подлинное, вроде смерти, из-за потери моего достоинства! Нет-нет, моя дорогая. Я буду брести дальше, впадая в старческое слабоумие и обретая не смерть, но забвение. Ну а остатки можешь предать сожжению.

Так примерно и произошло. Он действительно стал глуп, но совсем не так, как временами бывал и прежде. Нет, это была глупость без проблеска мудрости. Пришло забвение, и вскоре его тело умерло. Я не страдала с ним, потому что, как часто бывает в глубокой старости, на самом деле он умер много раньше.

В день смерти его тела я пошла и села в его нише – в первый и, думаю, в последний раз. И – ничего. Он не вернулся. После его смерти мне чудилось, что хотя была я Пифия и вторая госпожа была готова принять на себя мои обязанности, оракул тем не менее умер вместе с Ионом. Я позволила ей соблюдать видимость. Я поняла ту старую первую госпожу, которую знала столько лет назад. Шестьдесят? Думаю, больше. Я потеряла счет годам. Но мир изменился, обойдемся шестьюдесятью.

Когда наступила зима и вторая госпожа перестала прорицать, а молодой человек, который сидел в нише Иона, перестал истолковывать ее бормотания для вопрошавшего, когда, говорю я, смертоносный ветер с гор завихрил нетающий снег на мощеных улицах, – я вернулась к оракулу согласно моему праву и открыла одну створку двери. Я прошла по колоннаде, спустилась по ступеням мимо ниш, обошла треножник и остановилась перед занавесом. На шее у меня висел серебряный ключ с двойным лабрием. Я медленно потянула шнуры, и занавес раздвинулся. За ним оказалась двустворчатая дверь. Я стояла перед ней долгое время, но только одна мысль пришла мне в голову: что бы ни происходило, ничто не имело большого значения. И я вставила серебряный лабрий в серебряный замок и повернула ключ. Открыть створки двери оказалось нетрудно. За ними была сплошная каменная стена горного склона.

На днях я получила письмо от афинского архонта. Ввиду моего долгого служения как Пифии оракула Аполлона, город пожелал поместить мою каменную статую среди алтарей на Марсовом поле. Я написала в ответ – памятуя о бездне пустоты и ощущая, что в ней была своего рода нежность, объяснить которую я не могла никому. Я попросила, чтобы вместо моей статуи они воздвигли бы там простой алтарь с надписью:

НЕВЕДОМОМУ БОГУ.