sf_horror Стивен Кинг Мартовский выползень ru en Roland ronaton@gmail.com FB Tools 2005-02-24 4DF971A0-F2FC-40CD-AB27-5A5C671CD1DF 1.0

Стивен Кинг

Мартовский выползень

Я прочел эти два слова в сегодняшней утренней газете, и как же во мне сразу все всколыхнулось. Это случилось восемь лет назад, почти день в день. В разгар событий я увидел себя в программе общенационального телевидения — в информационном выпуске Уолтера Кронкайта. Мое лицо всего лишь мелькнуло в толпе за спиной ведущего репортаж, но предки все равно меня углядели. Тут же раздался междугородный звонок. Отца интересовало положение дел в моей трактовке; в его тоне слышались наигранная беспечность и мужская доверительность. Мать хотела одного: чтобы я немедленно приехал. Мне этого совсем не хотелось. Я был заинтригован.

Заинтригован этой весенней хмарью с густыми туманами и тенью хладнокровного убийцы, незримо блуждавшего под покровом тумана восемь лет назад. Тенью Мартовского Выползня.

В Новой Англии про такую весну говорят «молочный кисель», так уж повелось с незапамятных времен. Случается она раз в десять лет. Что касается событий той памятной весны в коледже Нью-Шарон Тичерз, то если они и были связаны с определенным циклом, высчитать его пока еще никому не удалось.

Оттепель пришла в Нью-Шарон 16 марта 1968 года, положив конец самой суровой зиме за последние двадцать лет. Безостановочно шел дождь, и запахи моря разносились за десятки миль от атлантического побережья. Потекли сугробы, кое-где достигавшие метра, дорожки кампуса превратились в сплошную кашу. Скульптуры из снега, простоявшие два месяца после зимней ярмарки, начали оседать и расползаться. Потекли слезы у карикатурного Линдона Джонсона, вылепленного перед входом в студунческое общежитие. Голубка возле Прашнер Холла растеряла свои ледяные перышки, и уже тут и там уныло проглядывал каркас.

Ночью опустился туман и пополз по узким улицам и автострадам. Похожий на сигаретный дым, он накрыл торговые ряды, низко стелился по речке, в нем утонул небольшой мост и пушки времен Гражданской войны, — одни сосны торчали, словно кто-то тыкал в небо пальцами. Все казалось чуть смещенным, странным, немного сказочным. Беспечный посетитель студенческой столовой, выходя на улицу из ярко освещенного зала с его сутолокой и надрывающимися музыкальными автоматами и ожидая увидеть морозное звездное небо, неожиданно попадал в безмолвие туманов, в котором можно было расслышать только собственные шаги и пенье воды по допотопным желобам. Того гляди, мимо тебя прошмыгнет какой-нибудь голем или тролль, а обернешься — и вместо столовки у тебя за спиной тисовые рощи да болотца с поднимающимися испарениями, или магический круг друидов, или северное сияние.

В тот год музыкальные автоматы играли «Грустную любовь», и «Хей, Джуд» (снова и снова), и «Ярмарку в Скарборо».

Вечером, в десять минут восьмого, студент-первокурсник Джон Данси, возвращаясь в общежитие, с криком выронил все свои книжки, наткнувшись на труп в тихом уголке автостоянки перед отделением зоологии; это была девушка с перерезанным горлом и с таким блеском в глазах, словно минуту назад она отпустила самую удачную шутку в своей жизни. Данси, чьей специальностью была педагогика, а факультативом — устная речь, начал кричать и долго не мог остановиться.

Следующий день выдался ненастным и угрюмым. На уроках всех одолевали одни и те же вопросы: кто? почему? когда поймают? И особенно интригующий: ты ее знал?

Да, мы встречались в художественных мастерских.

Да, друг моего соседа в общаге встречался с ней в прошлом семестре.

Да, она как-то попросила у меня прикурить. Мы сидели за соседними столиками.

Да, мы с ней…

Да… да… еще бы!

Не было студента, который бы не знал Гейл Керман с отделения изобразительного искусства. При хорошей фигурке она носила «стариковские» очки. У мужского населения она пользовалась успехом, но девочки, жившие с нею в одной комнате, ненавидели ее. Она редко назначала свидания, хотя другой такой шлюшки не было во всем колледже. Она была некрасивая, но обаятельная. С легким характером, но немногословная и скупая на улыбки. В ее послужном списке были лейкемия и аборт. Ко всему прочему, она оказалась лесбиянкой, и ее зарезал парень, с которым у нее был роман. Семнадцатого марта, когда Нью-Шарон утонул в «киселе с молоком», Гейл Керман стала местной знаменитостью.

Вскоре появились полдюжины полицейских машин и почти все припарковались перед входом в Джудит Франклин Холл, где жила Керман. Когда я проходил мимо, меня остановили и попросили предьявить студенчиское удостоверение. У меня хватило ума показать то, на которое я сфотографировался без клыков вампира.

— При тебе нож есть? — расставил силки полицейский.

— Вы насчет Гейл Керман? — спросил я, после того как объяснил ему, что если у меня и есть смертоносное оружие, так это брелок «заячья лапка».

— А почему ты спросил? — тут же набросился он на меня.

В результате я опоздал в класс на пять минут.

Весна растеклась «молочным киселем», и в тот вечер никто не рискнул пройтись в одиночку по кампусу — полуреальному, полуфантастическому. Снова подполз туман, густой и вкрадчивый, принеся с собой запахи моря.

Я уже два битых часа вымучивал работу о Джоне Мильтоне, когда около девяти вечера в комнату общаги ворвался мой сосед с криком:

— Его поймали! Сам слышал в столовке.

— От кого?

— Я его не знаю. Короче, это сделал ее дружок. Карл Амалара.

Я откинулся на спинку стула, одновременно со вздохом облегчения и разочарования. Такое имя от фонаря не назовут. Итак еще одно гнусное преступление на почве ревности.

— Вот и отлично, — сказал я.

Он ушел раззванивать новость по всей общаге. Я перечитал свои рассуждения о Мильтоне, ничего не понял, порвал работу и начал заново.

На следующий день газеты поместили фотографию Амалары — весьма выигрышную, могли бы найти и похуже, — сделанную, видимо, по случаю окончания школы: такой грустный мальчик, смуглое лицо, темные глаза, на носу следы от оспин. Амалара пока не признался, но слишком много фактов говорило против него. Последний месяц он и Гейл Керман часто ссорились, а неделю назад вообще разорвали отношения. Сосед Амалары сказал, что тот ходил «какой-то подавленный». В сундучке под кроватью полиция обнаружила семидюймовый охотничий нож из магазина «Л. Л. Бинза», а также карточку убитой, изрезанную ножницами.

Рядом с фотографией Амалары газеты поместили снимок Гейл Керман — весьма неважный: по виду скромненькая блондиночка в очках и рядом с ней собака. Блондинка щурилась и кривила губы в вымученной улыбке. Одна ее рука лежала на голове собаки. Все казалось убедительным. Должно было казаться убедительным.

Ночью снова подобрался туман — даже не по-кошачьи, а скорее по-пластунски. Я решил пройтись. Болела голова, и я вышел подышать свежим воздухом; пахло промозглой весенней сыростью, перед которой неохотно отступал снег, обнажая стариковские проплешины прошлогодней травы.

Эта ночь врезалась мне в память, как одна из самых прекрасных. Под нимбами фонарей прохожие — шепчущиеся тени — напоминали идущих в обнимку влюбленных. Талый снег играл и пел, играл и пел в водостоках, и в песне чудились голоса моря, ушедшего от берегов.

Я бродил почти до полуночи, пока весь не вымок, по ветвистым дорожкам, среди теней и приглушенных шагов. Кто поручится, что мне не встретилась тень того, о ком вскоре заговорят как о Мартовском Выползне? Я, например, не поручусь: лица надежно скрывал туман.

Утром меня разбудил шум в холле. Я высунулся, наспех приглаживая волосы обеими руками и пытаясь пошевелить языком, который, как гусеница, прилип к небу. Я хотел спросить, кого там еще к нам зачислили, но мой вопрос опередили.

— Новая жертва, — крикнул кто-то, бледный от возбуждения. — Так что его выпустили.

— Кого?

— Амалару! — радостно сказал второй. — Когда это случилось, Амалара сидел в кутузке.

— Что случилось-то? — терпеливо спрашивал я. Ничего, говорил я себе, разберемся. Сейчас все станет на свои места.

— Этот тип убил ночью новую жертву. И теперь ищут, куда он ее дел.

— Кого? Жертву?

Передо мной опять качнулось чье-то бледное лицо:

— Голову! Он ее обезглавил!

Колледж Нью-Шарон и сегодня не из больших, а тогда был еще меньше — о таких заведениях специалисты по связям с общественностью говорят «студенческая коммуна». Это и была коммуна, во всяком случае восемь лет назад: при встрече все кивали друг другу, хотя могли ни разу словом не перекинуться. Кивая той же Гейл Керман, ты понимал, что где-то ты наверняка ее видел.

Другое дело Энн Брэй; тут гадать не приходилось. Годом раньше она заняла второе место в конкурсе «Мис Новая Англия»: она там потрясно вертела зажженный с двух сторон жезл под мелодию «Ты рассмотри меня получше». С серым веществом у нее тоже был полный порядок — редактор студенческого еженедельника (вернее сказать, газетного листка, в основном заполненного политическими карикатурами и выпендрежными письмами), участник драматического кружка и президент местного отделения Национальной женской организации. На первом курсе, когда я был совсем еще молодой и горячий, я как-то раз передал в ее газетку материал на колонку, а ее саму попросил о свидании — и получил сразу два отказа.

И вот сейчас она мертвая… хуже, чем мертвая.

Утром, по дороге на занятия, я кивал своим знакомым или бросал «привет» с какой-то особой старательностью, словно хотел этим сгладить бесцеремонность, с какой я их в упор разглядывал. А они, в свою очередь, меня. Среди нас был черный человек. Черный, как массивные пушки времен Гражданской войны, то и дело обволакиваемые туманом. Мы вглядывались друг другу в лицо, ища эту самую черноту.

На этот раз арестов не последовало. Полицейские машины, как голубые жуки, круглосуточно ползали в тумане по студенческому городку с восемнадцатого по двадцатое, и свет фар тыкался во все углы и закоулки. Администрация ввела комендантский час — 21. 00. Влюбленная парочка, имевшая глупость обниматься в рощице, что за Домом выпускников, угодила в участок, где ее промурыжили три часа.

Двадцатого прозвучала ложная тревога, после того, как на той же стоянке, где была убита Гейл Керман, обнаружили парня в бессознательном состоянии. Совершенно потерявший голову участковый полицейский, даже не пощупав пульс, положил тело на заднее сиденье, прикрыл лицо местной топографической картой и, врубив сирену, погнал машину через вымерший кампус в ближайшую больницу. Вой стоял такой, будто сонмище ведьм летело на шабаш. На полдороге покойник сел и тупо спросил: «Где я, а?» С полицейским едва не случился родимчик, чудом в кювет не угодил. Тот, кого он принял за покойника, оказался первокурсником Доналдом Моррисом. Два дня тот пролежал с тяжелым гриппом — кажется, гонконгским, хотя могу и ошибаться, — а тут потащился в столовку за супом и жареными хлебцами и на тебе, хлопнулся в обморок.

А ростепель продолжалась. Люди собирались кучками, причем кучки эти быстро распадались и так же быстро возникали. Невозможно было слишком долго видеть одни и те же лица — в голове начинали крутиться нехорошие мысли. Слухи распространялись со скоростью света. Кто-то видел уважаемого профессора-историка возле моста и он якобы то рыдал, то хохотал, как безумный. Кто-то слышал, что Гейл Керман перед смертью написала кровью два пророческих слова на стоянке возле отделения зоологии. А еще говорили, что это ритуальные убийства с политической окраской и совершены они якобы экстремистом, бывшим членом организации «Студенты за демократическое общество», в знак протеста против войны во Вьетнаме. Это уж вообще не лезло ни в какие ворота. В Нью-Шароне эсдэовцев было семь душ. Одна такая акция, и от местной организации мокрого бы места не осталось. Из этой «утки» родились совсем уже зловещие слухи, которые распространялись здешними правыми. Короче, в течение сумасшедшей ростепельной недели мы все только тем и занимались, что высматривали повсюду экстремистов.

Репортеры, кидавшиеся из одной крайности в другую, дружно игнорировали очевидную схожесть почерка нашего убийцы с действиями знаменитого Джека Потрошителя, предпочитая искать аналогии в далеком 1819 году. Энн Брэй была найдена на раскисшей земле, однако не было никаких следов — ни нападавшего, ни жертвы. Бойкий журналист из Нью-Гэмпшира, явно питавший слабость к мистике, окрестил убийцу Мартовским Выползнем в честь небезызвестного доктора Джона Хокинса из Бристоля, прикончившего пятерых своих жен различными аптекарскими инструментами. Отчасти, наверное, из-за отсутствия на мокрой земле каких бы то ни было следов эта кличка сразу закрепилась за убийцей.

Двадцать первого зарядил дождь. Торговые ряды в виде каре и сам внутренний дворик превратились в стоячее болото. Полиция объявила, что сокращает количество патрульных машин вдвое, зато внедряет переодетых детективов, мужчин и женщин.

Студенческая газета вышла с резкой, хотя и не совсем внятной редакционной статьей. Смысл ее сводился к тому, что из-за этого маскарада с ряжеными полицейскими, изображающими из себя студентов, невозможно будет отличить чужака-преступника от подставных фигур.

Вместе с сумерками снова опустилась туманная мгла и не спеша, словно бы в раздумьи, поползла по улочкам, накрывая дома один за другим. Вся такая легкая, бесплотная и при этом неумолимая, зловещая. В том, что Мартовский Выползень был мужчина, никто не сомневался, а его сообщницей была эта мгла — женщина… такое у меня было ощущение. Наш маленький колледж словно угодил ненароком в пылкие объятия двух безумцев, чье брачное ложе было освящено кровью. Я сидел, курил, смотрел, как вспыхивают огни в сгущающихся сумерках, и задавался вопросом: «Все ли на этом закончилось?» В комнату вошел мой сосед и тихо прикрыл за собой дверь.

— Скоро пойдет снег, — сказал он.

Я обернулся.

— Что, объявили по радио прогноз?

— Нет, — сказал он. — Тут прогноз не нужен. Про весенний «молочный кисель» слышал?

— Вроде слышал, — сказал я. — В детстве. Это что-то из лексикона наших бабушек.

Он стоял рядом, глядя в окно на подступающую тьму.

— Бабье лето не каждый год бывает, — сказал он, — а такая весна вообще редкость. В здешних краях настоящее бабье лето — в три года раз. А такое — раз в десять лет. Это же ложная весна, обманная… точно так же, как бабье лето — обманное лето. Моя бабка говорила: «После этого „молочного киселя“ жди возврата зимы. Чем дольше эта ростепель, тем сильнее обрушится снежная буря».

— Сказки, — сказал я. — Неужели ты в это веришь? — Я заглянул ему в глаза. — И все равно как-то не по себе. Тебе тоже?

Он ободряюще улыбнулся и стянул одну сигаретку из раскрытой пачки, лежавшей на подоконнике.

— Я подозреваю всех, кроме нас с тобой, — сказал он, и улыбка его как-то съежилась. — Бывает, что и тебя подозреваю. Ну что, сыграем в клубе на бильярде? Даю тебе фору — десять шаров.

— На следующей неделе у нас контрольная по тригонометрии. Как бы не схлопотать жирный «неуд» и пару ласковых впридачу.

Он ушел, а я еще долго глядел в окно. А когда я открыл книгу и стал понемногу врубаться, мысленно я был там, среди блуждающих вечерних теней, там, где вступал в свои права главный призрак.

В эту ночь была убита Адель Паркинс. Шесть полицейских машин и семнадцать агентов в штатском, в том числе восемь девушек из самого Бостона, с виду обычные студентки, — вот такими силами патрулировался кампус. И все равно Мартовский Выползень прикончил новую жертву, безошибочно выбрав ее среди «своих». И ложная, обманная весна была его пособницей, его подстрекательницей. Он убил новую жертву и оставил за рулем ее «доджа» модели 1964 года, где ее утром и нашли… не всю… что-то лежало на заднем сиденье, а что-то в багажнике. На ветровом стекле кровью было нацарапано (нет, это уже не слухи): ХА! ХА!

Городок охватила легкая паника. Адель Паркинс мы как бы знали и не знали. Неприметная, задерганная женщина, которая гнула спину в студенческой столовке в вечернюю смену, когда прожорливая шатия-братия по пути из библиотеки опустошает подносы с гамбургерами. Ее последние дни — имеются в виду рабочие — были сравнительно легкими: комендантский час строго соблюдался, и после девяти вечера в столовую заглядывали только голодные полицейские и ночные сторожа, повеселевшие с тех пор, как охранять им стало, в сущности, нечего.

Я начинаю закругляться. Полиция, которую прижали к стене и которая стала такая же нервная, как мы все, арестовала безобидного гомика, выпускника отделения социологии, некоего Хэнсона Грэя только потому, что он «толком не помнил», где ночевал три или четыре раза. Ему предъявили обвинение, назначили судебные слушания и… отпустили восвояси в родной Нью-Гэмпшир, после того как в последнюю ночь этой безумной весны была убита Марша Курран в районе торговых рядов.

Почему она оказалась на улице одна, навсегда останется загадкой. В этой миловидной толстушке было что-то трогательно-беззащитное. Она снимала городскую квартиру с еще тремя подружками. На территорию кампуса она прошмыгнула легко и бесшумно — точно сам Мартовский Выползень. Что привело ее сюда? Как знать, может быть, инстинкт, погнавший ее на улицу, сидел в ней также глубоко и подчинял ее себе так же властно, как и инстинкт ее убийцы. Может быть, этот инстинкт гнал ее навстречу одной-единственной гибельной страсти, чтобы она могла обручиться навек с этой ночью, и теплым туманом, и запахом моря, и холодным лезвием ножа.

Это случилось двадцать третьего. А двадцать четвертого президент колледжа объявил, что весенние каникулы начинаются неделей раньше, и мы разбежались, как испуганные овцы перед грозой, оставив вымерший кампус в распоряжение суетливых полицейских и озабоченного инспектора.

Я был с машиной и прихватил с собой еще шестерых. Они наспех побросали свои пожитки, и мы умчались. Особой радости от езды никто не получил. Неприятно думать, что твой сосед может быть Мартовским Выползнем.

В эту ночь столбик термометра упал сразу на пятнадцать градусов, и на Новую Англию с воем обрушился северный ветер: началось со слякоти, а закончилось снежными сугробами. Раскидывая их потом лопатой, кое-кто из старичков, как водится, заработал инфаркт. И вдруг, как по мановению волшебной палочки, наступил апрель. Теплые грозы, звездные ночи.

Бог его знает, откуда взялось название «молочный кисель», но эта короткая пора — нехорошая, обманная, и случается она раз в десять лет. Вместе с туманом покинул городок и Мартовский Выползень. К началу июня кампус уже жил протестами против наборов в армию и сидячей забастовкой перед офисом известного производителя напалма, который набирал рабсилу. В июне о Мартовском Выползне уже никто не вспоминал — по крайней мере вслух. Подозреваю, однако, что многие снова и снова перебирали в памяти недавние события с тайной надеждой обнаружить на поверхности метафизического яйца, сводящей с ума своей идеальной гладкостью, хоть одну трещину, которая бы навела на разгадку всей этой истории.

В тот год я окончил колледж, а еще через год женился. Я получил приличную работу в местном издательстве. В 1971 году у нас родился ребенок, скоро ему в школу. Хороший смышленый мальчик, мои глаза, рот матери.

И вдруг — сегодняшняя газета.

Я, конечно, понял, что она снова к нам пожаловала. Понял еще вчера, когда проснулся от звуков талой воды, забормотавшей о чем-то неведомом в водосточной трубе, а выйдя на крыльцо, втянул носом соленые запахи океана, до которого от нас добрых девять миль. Я понял, что снова в наши края пришла кисельно-молочная весна, когда, возвращаясь с работы, я должен был включить фары дальнего света, чтобы пробить сероватую мглу, наползавшую из полей и низин, смазывавшую очертания домов, клубившуюся вокруг уличных фонарей золотистыми нимбами из детской сказки.

Сегодняшняя газета сообшила о том, что ночью на территории студенческого кампуса, возле пушек времен гражданской войны, была убита девушка. Ее нашли на берегу реки в подтаявшем сугробе. Ее нашли… ее нашли не всю.

Моя жена в расстроенных чувствах. Она хочет знать, где я был этой ночью. Я не могу ей сказать, потому что не помню. Помню, как после работы сел в машину, как включил фары, рассекая красивое клубящееся марево. А дальше ничего не помню.

Я думаю о другой туманной ночи, когда у меня разболелась голова и я вышел подышать свежим воздухом, а мимо меня скользили тени, бесформенные, бесплотные. А еще я думаю о своей машине, точнее, о багажнике — какое мерзкое слово! — и никак не могу понять, отчего я боюсь открыть его.

Я пишу это, а в соседней комнате плачет жена. Ей кажется, что я провел эту ночь с другой женщиной.

Видит Бог, мне тоже так кажется.