Стенли Эллин

Смерть Идеалистки


Стенли ЭЛЛИН

СМЕРТЬ ИДЕАЛИСТКИ


Это был старый большой нож для разделки мяса, приспособленный под инструмент художника – обрезать холст, натянуть подрамник и для множества других целей. Его лезвие, наточенное до остроты бритвы, по рукоятку вошло в тело женщины, которая даже вскрикнуть не успела таким неожиданным и сильным был удар. Она просто согнулась пополам и упала с маской ужаса на лице и лежала неподвижно, а кровь текла, образуя лужицу на полу.

Видимо, умерла она почти сразу. Я никогда раньше не видел насильственной смерти, но мне и без того было ясно, что это внезапное расслабление членов и это посеревшее, полное ужаса лицо означают смерть.

Итак, полицейским стало ясно с первого взгляда, что орудием убийства был нож. Поэтому их едва ли можно было осуждать за скептическое отношение к нам. И заметьте также, что дело происходило в Гринич-Виллидж, в пристанище эмоциональных и иррациональных людей, что в студии были налицо свидетельства неограниченного потребления алкоголя, а стены были увешаны картинами, способными озадачить даже самого бывалого полицейского, – вот вам все основания для того, чтобы вызвать враждебность должностных лиц.

Единственной картиной, для которой я бы сделал исключение, был большой портрет обнаженной, написанный на доске из мазонита и висевший почти прямо над безжизненным телом на полу, – портрет роскошной чувственной обнаженной женщины, который мог оценить даже полицейский, как оно и случилось.

Они еще не знали, что между этим портретом и телом, лежащим на полу, существует прямая связь. Моделью для картины была Николь Арно, первая жена Поля Захари – человека, который ее написал.

Окровавленное тело на полу принадлежало Элизабет Энн Мур, второй жене Поля Захари. Я знал случаи, когда первая и вторая жена одного человека умудрялись дружелюбно относиться друг к другу. Но это были редкие исключения из правил. Случай Николь и Элизабет Энн не был таким исключением. Страшно боясь друг друга, они, естественно, смертельно друг друга ненавидели. Их беда заключалась в том, что Поль Захари был таким, каким он был, – талантливым и привлекательным. Любому мужчине было бы достаточно одного из этих качеств. Но сложите их вместе так, что получится превосходный художник, обладающий неодолимой притягательной силой для любой женщины, – вот вам все условия для трагедии.

Полиции предстояло опросить нас пятерых: меня и мою жену Джанет, Сиднея и Элеонору Голдсмит, владельцев галереи “Голдсмит”, и Поля Захари. Пятерых, каждый из которых мог подозреваться в убийстве. У нас был повод, были средства, и мы определенно достаточно выпили для того, чтобы быть в подходящем настроении.

Дежурный офицер – лейтенант детективов, – человек с резкими чертами лица и холодными серыми глазами, рассматривал нас с каким-то мрачным удовлетворением. На полу лежала мертвая женщина. Рядом лежал нож, убивший ее и все еще запачканный ее кровью. И было пятеро нас, птиц в клетке, одну из которых очень скоро наверняка ощиплют и поджарят. Муж жертвы, потрясенный и растерянный, в испарине и забрызганный кровью, был главным подозреваемым, что намного облегчало дело. Было уже четыре часа утра. До восхода солнца все наши рассказы будут выслушаны, и все будет кончено.

Для этого, пояснил лейтенант, первым делом надо изолировать нас друг от друга, чтобы предотвратить возможный сговор, любой заговор против истины. Была приглашена стенографистка, чтобы записывать наши показания, но, пока они не будут продиктованы и подписаны, нам не разрешалось общаться друг с другом. Кроме того, добавил он, бросив желчный взгляд на разбросанные повсюду пустые бутылки и стаканы, если перед допросом нам необходимо протрезветь, то он позаботится, чтобы нас снабдили необходимым количеством черного кофе.

Студия располагалась на верхнем этаже двухэтажной квартиры Поля. Из множества находившихся там людей, которые снимали у нас отпечатки пальцев, фотографировали и внимательно все осматривали, двое были выделены, чтобы сопровождать нас на нижний этаж. Там, в гостиной, они рассадили нас подальше друг от друга, а сами встали в противоположном конце комнаты, наблюдая за нами, как недоверчивые надзиратели.

Принесли кофе, дымящийся и очень крепкий, и, раз уж его нам предложили, мы пили его, и позвякиванье чашечек о блюдца казалось очень громким в мертвой тишине комнаты. Затем в дверях кухни появился человек в форме и увел Поля.

Мы вчетвером остались сидеть и молча смотреть друг на друга, размышляя о том, как Поль описывает все, что произошло. В этом объяснении была роль и для меня. Всего час назад Элизабет Энн стояла здесь, передо мной, живая и здоровая, и именно я произнес те слова, которые запустили часы, отсчитывающие ее последние минуты.

Не то чтобы я был виноват в том, что случилось. Элизабет Энн обладала пагубным свойством. Она была, по ее собственному выражению, старомодной девушкой. Это выражение может иметь много разных значений, но ни у кого не вызывало сомнений, что это означало для нее. За свою короткую жизнь она проглотила такое количество романтической литературы и голливудских кинофильмов, которого бы хватило, чтобы забить куда более вместительную голову, чем была у нее. После чего она решила, что люди действительно ведут себя так, как вела бы себя героиня мелодрамы. И может быть, потому, что, каждый раз смотрясь в зеркало, она видела, какие у нее золотистые волосы, да какие голубые глаза, да как она хороша, ей легко было возомнить себя этой вымышленной героиней.

И вот Элизабет Энн играла эту роль, хотя ни она сама, ни время, в которое она жила, для этого совсем не подходили. Ей следовало задуматься об этом еще до того, как в нее вонзилось губительное острие ножа, следовало учесть, что времена меняются, что поэтам больше не нужно царапать свои вирши на пергаменте, а художникам – мазать красками по холсту. Времена меняются, и играть свою маленькую роль так, как будто все остается по-прежнему, становится опасным.

Сидней Голдсмит, находившийся в противоположном конце комнаты, посмотрел на часы, и я тоже невольно взглянул на свои. Прошло только пять минут с тех пор, как Поль удалился с полицейскими для допроса.

Сколько еще времени это займет? Рано или поздно подойдет и моя очередь, и я чувствовал, что при одной мысли об этом у меня захватывает дух.

С верхнего этажа слышались быстрые шаги тяжело ступающих ног; на темной улице в одной из стоящих там полицейских машин пронзительно верещало что-то невразумительное. Позже, я знал, появятся газетчики и фотографы, жаждущие зеваки и любопытные друзья. После этого жизнь каждого из нас изменится и пойдет по-другому – как будто Элизабет Энн обладала даром управлять нами даже из могилы.

Сможет ли мой рассказ заинтересовать полицейского? Не думаю. И все же если бы мне пришлось рассказывать всю историю по-своему, то все, что я уже рассказал, было бы лишь частью ее – возможно, заключительным аккордом. Что же касается начала, то начинать надо с того самого дня, когда я впервые повстречал Поля Захари.

Мы встретились в прохладный и влажный парижский день двенадцать лет назад в кафе “Мишлетт” – на углу рю Суфле рядом с Университетом, где собирались студенты, изучающие искусство, в основном тоскующие по дому американцы. Возможно, потому, что мы были такие разные, мы с Полем сразу друг другу понравились. Он был высоким, красивым, добродушным парнем из Северной Каролины, с мягкой неторопливой речью – из тех, кто, как я подозревал, скорее даст отрезать себе язык, чем скажет тебе что-то плохое, даже если это и уместно. Я понял это, наблюдая за ним, когда он был раздражен. Он обладал таким характером, что его было трудно вывести из себя, но уж если его разозлят, то в порыве гнева он начинал громить все вокруг, переворачивая столы, вдребезги разбивая о стены посуду, но никогда не оскорблял словом.

Что касается меня, то я был маленьким и агрессивным – истинным жителем Нью-Йорка с типичным, как я думаю, для жителя Нью-Йорка острым языком и ранимостью. Поля это также интриговало, как меня – его деревенские манеры.. Но что еще важнее, мы честно восхищались талантом друг друга, а это не так уж часто встречается у художников. Создание картин – это, конечно, искусство, но это еще и суровая конкуренция среди тех, кто занимается этим. Существует так много покровителей и приятелей, готовых поддержать художника, так много галерей для его работ, но, пока он не завоевал прочной репутации, он соперник любого другого художника, не исключая давно ушедших из жизни старых мастеров.

Наше знакомство в “Мишлетт” вскоре привело к тому, что мы поселились вдвоем в комбинированной комнате-студии на рю Распай, поскольку делить комнату было очень популярным среди студентов с небольшими средствами. Но одно Поль не собирался со мной делить ни за какие коврижки – это Николь.

Он познакомился с ней в универмаге “Прантан” на бульваре Осман, где она работала продавщицей. Как ее описать? Я думаю, лучше всего будет сказать, что она была истинной парижанкой. А каждой парижской женщине, из тех, что я знал, было присуще особое качество. Красивая или простушка, она всегда полна жизни, всегда подвижна. К тому же она еще и упряма, но ей всегда удается внушить мужчине, что это именно он делает ее такой.

И всю эту жизнерадостность, всю свою душу, всю нежность Николь с упорной самоотверженностью отдавала Полю. И не только это, а кое-что еще. Она разбиралась в искусстве и не боялась высказывать свое мнение о нем. Каждый художник, который честно ест свой хлеб, должен обладать фанатичной самоуверенностью. Но под этой уверенностью всегда кроется частичка сомнения, неверия в собственные силы, которая только и ждет случая, чтобы, подобно раковой опухоли, разрастись и уничтожить его.

Почему мои картины не продаются, удивляется он. Может быть, я выбрал неправильный путь. Может быть, лучше было бы следовать моде. И вот тогда он пропал: от чувства вины, если его картины распродаются, и от отчаяния – если нет.

И именно Николь, взяв на себя роль совести Поля, закрывала путь к отступлению от того, что он задумал. Каждый раз, когда он в отчаянии вскидывал руки, не зная, как быть дальше, между ними происходила страшная ссора, в которой всегда побеждала она, потому что, я думаю, он хотел, чтобы она побеждала, чтобы постоянные подтверждения ее веры в него не давали ему сбиться с избранного пути.

Как подобает примерной девушке из буржуазной семьи, Николь жила с папой и мамой, а поскольку они недоверчиво относились к этим молодым оборванцам – художникам-американцам, – то, когда Поль вошел в ее жизнь, ей пришлось нелегко. Но она упорно стояла на своем, и наконец в мэрии Восемнадцатого округа состоялась регистрация брака, за которой последовал банкет, где папа и мама, поглощая угощение, громко обсуждали безрадостные перспективы своей дочери. В тот же вечер, без денег, но с перспективой работы в Нью-Йорке, я попрощался с молодоженами в аэропорту Орли и отправился домой в Америку. В качестве свадебного подарка – единственного, который я мог себе позволить, – я оставил им свою часть комнаты на рю Распай, где мы обитали с Полем.

После этого я не видел их два года, но все это время мы регулярно переписывались. От них писала Николь, и, несмотря на свой школьный английский, ей удавалось выразить в этих письмах все свое обаяние и весь свой ум. Она все еще работала в универмаге и рассказывала много удивительных историй о посетителях. Еще она писала о своей семье и о старых университетских друзьях. Но ничего о Поле. Только отдельные фразы о том, как она счастлива с ним, как ее беспокоит то, что он так много работает, и о том, что, несомненно, его очень скоро признают великим художником. Конечно же, о Боге не пишут. Он существует, чтобы ему поклоняться, вот и все.

Затем следовали важные новости о миссис Голдсмит, занимавшие шесть страниц, исписанных размашистым почерком. Николь как-то разговорилась с этой американкой в магазине. Разговор зашел о Поле – так как в любом разговоре Николь всегда быстро переходила к этой теме, – и оказалось, что эта женщина и ее муж недавно открыли картинную галерею в Нью-Йорке и искали работы молодых художников. Естественно, она познакомила их с Полем, показала им его картины, которые им очень понравились. Когда они поедут в Нью-Йорк, то повезут с собой несколько его вещей. И сразу по приезде они позвонят мне.

Так я познакомился с Сидом и Элеонорой Голдсмит и получил признание. Я тогда смог показать им лишь несколько картин, гак как в то время я занимался дизайном для агентства на Мэдисон-авеню, но то, что я показал, им понравилось.

Голдсмиты были не новички в этом деле. Много лет они работали в галерее в центре города, а теперь скопили достаточно денег, чтобы открыть собственное дело. Учитывая их обширные знакомства среди коллекционеров, у них имелись преимущества перед многими, но им нужны были новые интересные работы, чтобы представить их для продажи. Мы с Полем оказались не первым их открытием, но на протяжении нескольких лет самым важным. Иногда я задумываюсь о том, что стало бы со мной, если бы Николь и Элеонора не встретились тогда в магазине, и эти мысли не из приятных.

Получилось, что вскоре после знакомства с Голдсмитами я впервые удачно продал несколько картин и ушел из агентства, чтобы снова заняться исключительно живописью. А еще я женился на одной из самых хорошеньких секретарш агентства. Очень скоро после того, как я встретил в конторе Джанет, меня стали посещать видения, как где-то в далеком будущем мы обмениваемся обручальными кольцами. Когда я ей об этом сказал, объяснив, что нам придется подождать, потому что я не могу позволить, чтобы моя жена работала, помогая мне платить за квартиру, она улыбнулась улыбкой Моны Лизы, и, к моему удивлению, сразу же после этого я оказался женат.

Так что, когда Поль и Николь дождливым вечером прибыли в аэропорт Кеннеди, мы встречали их вчетвером. Их появление в Нью-Йорке не было неожиданностью. Николь написала мне о такой возможности в одном из своих писем, стараясь, чтобы это звучало как можно непринужденнее, хотя это ей и не очень удалось, а потом и Поль написал Голдсмитам, жалуясь, что ему страшно надоело жить за границей, и спрашивая, не могут ли они найти для него какую-нибудь работу, например преподавателя живописи. Это не будет для него труднее, чем пытаться прожить на те деньги, что Николь зарабатывает в магазине, и на то, что он получил за свои немногие проданные работы.

Оказалось, что на учителей живописи спроса нет, зато в шикарных магазинах на Пятой авеню есть большой спрос на продавщиц – как раз таких, как Николь. Так что, уйдя из “Прантан”, она устроилась на работу в один из самых фешенебельных из них, а Поль продолжал по восемь часов в день простаивать у мольберта. Я нашел им дешевую квартиру в доме без лифта в Гринич-Виллидж, где жили мы с Джанет, и, так же как и мы, одну из комнат они оборудовали под студию Поля.

Служа искусству, человек работает усерднее, чем для достижения любой другой цели. В то время это можно было сказать обо мне, но еще в большей степени это относилось к Полю. Именно потому, что пришло наше время, и еще потому, что Голдсмиты были для нас скорее ангелами-хранителями, чем деловыми партнерами, мы и добились успеха.

Существует резкая граница между просто художником и художником, имеющим успех. В первом случае это только тяжелая работа. Во втором это та же тяжелая работа плюс коллекционеры, посещающие ваши выставки, рецензии в прессе, участие в воскресных телешоу. А еще – это деньги, все больше и больше денег, и вы можете потрогать их руками, чтобы убедиться, что они настоящие. Это резкая граница. И бывает, что, переступив эту границу, человек сильно меняется. До того самого времени, как мы с Полем ее переступили, он с фанатичной преданностью был погружен в свою работу. И он постоянно опирался на Николь, которая его поддерживала и вдохновляла, и был благодарен ей за деньги, которые она раз в неделю приносила домой, за ее работу по хозяйству, за роль жены, матери и любовницы, которую она так преданно исполняла. А еще она была для него подходящей моделью, и то, что Николь после тяжелого рабочего дня в магазине до поздней ночи позировала Полю, до тех пор, пока не свалится от усталости, приводило в ярость Джанет.

Однако сама Николь редко жаловалась, всякий раз лишь посмеиваясь над собой. Она часто говорила, что иметь в качестве соперницы Искусство не так уж и плохо для жены. Бывают куда более опасные соперницы – бессовестные двуногие особы, которые охотятся за красивыми мужчинами.

Было ли это предчувствием? Или лишь выражением страха, обычного для женщины, когда ее молодость уходит, особенно если муж увез ее так далеко от дома, от семьи, и потому она еще больше зависит от него? Но чем бы это ни было, когда с успехом Поля многое переменилось, стало ясно, что слова ее были пророческими.

Поначалу перемены были незначительными. Николь оставила работу, что уже давно сделала Джанет, чтобы полностью заняться хозяйством. Поль снял двухэтажную квартиру на улице, идущей от Шеридан-сквер. Перед домом стояла шикарная новая машина. Каждый уикенд в доме бывали вечеринки с хорошей и обильной выпивкой для поднятия настроения общества.

И были женщины. На этих вечеринках всегда были женщины, но откуда они появлялись и куда уходили, когда вечер заканчивался, оставалось для меня загадкой. Я не говорю о женах и подругах. Речь вдет о тех, никем не сопровождаемых юных чаровницах, которые возникали из ничего и садились у ваших ног с бокалом в руках, трогательно глядя на вас снизу вверх. Их было так много, удивительно похожих друг на друга своей пустой миловидностью и, вероятно, доступных любому мужчине, который только пожелает. Разумеется, они были доступны и Полю. А то, что его жена находится в том же доме и смотрит на них с ненавистью, казалось, их только забавляло.

Не раз я видел, как Поль валял дурака с ними. В его оправдание я только могу сказать, что ему, наверно, трудно было этого не делать.

Потому что все эти годы, в Париже и в Нью-Йорке, он оставался простым деревенским парнем, и эта соблазнительная порода женщин, влекомая к нему запахом денег и успеха, была для него в новинку. И восторженное поклонение одалисок, так непохожее на надежное партнерство Николь, его озадачивало. А как же иначе? Дайте любому здоровому мужчине выпить несколько рюмок и поставьте перед ним очаровательное юное созданье с блестящими от возбуждения глазами и полураскрытым ротиком, которое тянется к нему, демонстрируя сочную полноту своего декольте, и он сваляет точно такого же дурака. А поставьте перед ним Элизабет Энн Мур – и он в опасности.

В калейдоскопе этих воскресных сборищ Элизабет Энн присутствовала постоянно. Другие приходили и уходили, в конце концов исчезая навсегда, а она оставалась. Я убежден, что когда она впервые увидела Поля, то сразу решила, что он должен принадлежать ей, и, медленно и неумолимо, как амеба, обволакивая свою добычу и заглатывая ее, она его сожрала.

Для этого у нее были все данные. Как художник, я могу сказать, что она была даже слишком безупречно красива для того, чтобы стать хорошей моделью, но, конечно же, она предлагала себя Полю не в качестве модели. Она изображала из себя наивную девочку с широко раскрытыми глазами, задыхающуюся от восторга жизни. Это была роль, которую она, видимо, уже давно для себя выбрала и теперь довела до совершенства.

Она не гонялась за мехами и украшениями. Будучи расчетливым ребенком, она одевалась, по словам Джанет, как милая маленькая молочница, которая может потратить на одно платье двести долларов.

Что же касается интеллекта, то она была абсолютно невежественна. И тут уж она не притворялась. Ее рацион, очевидно, ограничивался сентиментальными романами, сладенькими кинофильмами и популярными мелодиями, в медленном, мечтательном темпе. А когда ее уличали в этих пристрастиях, она обычно говорила, улыбаясь собственной наивности:

– Да, я, кажется, немного старомодна, правда?

Но говорила она это, как и все свои банальности, нежным голоском, этаким сладеньким фальшивым шепотком, который предполагал, что вас это совсем не раздражает, не так ли? Да и как могло быть иначе, если вы такой большой и сильный мужчина, а она – беспомощная маленькая девочка?

Она была такой же беспомощной, как Екатерина Медичи. А кожа у нее была такая толстая, что могла выдержать любой удар. А это непременное оружие для женщины, вторгающейся на территорию другой женщины. Не только Николь, но и Джанет и Элеонора не любили ее и давали ей это понять. Но их замечания действовали на Элизабет Энн так, как если бы она получала комплименты по поводу своей новой прически. К смыслу же этих замечаний она оставалась глуха, нема и слепа и только мило улыбалась, еще более по-детски, чем обычно.

И вот однажды вечером мы стали потрясенными свидетелями сцены, в которой Николь не смогла больше сдержаться. Поль и Элизабет Энн вместе вышли из комнаты, и их не было так долго, что их отсутствие становилось неловким. Когда же они вернулись, поглощенные друг другом и слегка растрепанные, Николь взорвалась и в выражениях, характерных для площади Пигаль, высказала им, кто они такие. Затем она убежала к себе в комнату, а Поль, посрамленный и злой, постоял еще в нерешительности, не зная, идти ли за ней, и наконец сделал шаг, чтобы идти.

Это был решающий миг для Элизабет Энн. Другая женщина, которую бы так при всех отчитали, ушла бы. Она могла бы сделать это демонстративно, но она бы ушла. Элизабет Энн осталась. И заплакала.

Это были не те уродливые, бессильные слезы, которым дала волю Николь, убегая с поля брани, это был жалобный плач, тихие всхлипывания. Закрыв лицо руками, как принято в мелодрамах, она хныкала, словно побитый ребенок. И когда Поль остановился как вкопанный, когда он обернулся, чтобы обнять и успокоить ее, мы поняли, что для Николь все кончено.

Через месяц Джанет поехала с ней в Хуарес, чтобы распорядиться насчет развода. Ночь перед отъездом в Мексику Николь провела с нами в нашей новой квартире в центре города, и мы не спали до утра, слушая, как Николь, слабая и измученная, рассказывает нам, что с ней было.

Плакать она уже не могла и казалась намного старше и полнее, лицо ее обрюзгло, глаза ввалились. И только когда она описывала сцену, которую в конце устроила Элизабет Энн, и спектакль, который Элизабет Энн разыграла, в ней сверкнула искра былой живости.

– Они были вдвоем, – говорила Николь, – но он не произнес ни слова.

Какой же он трус! Как это низко с его стороны – позволить, чтобы именно она обо всем мне сказала? А она? Клянусь, она была как дива из оперного спектакля. Как Тоска, готовая умереть ради своего возлюбленного. Она стояла вот так... – Николь прижала кулак к груди и задрала голову, гордо выпятив челюсть, – ..и рассказывала мне об их любви, об их неумирающей страсти друг к другу, как будто кто-то заранее написал для нее текст. А он так и не сказал ни слова. Ни одного слова. Я не понимаю, я не могу понять, что она с ним сделала.

То, что Элизабет Энн сделала с Полем, может вызывать недоумение.

То, что она сделала с Николь, было всем ясно. После развода Николь поселилась в гостинице рядом с нами. Она сказала, что намеревается вернуться в Париж, но мысль о том, как она предстанет перед родными после всего, что произошло, была для нее невыносима. Так она и жила в гостинице, иногда, по настоянию Джанет, навещая нас, с каждым своим посещением становясь все полнее, все неряшливее, все апатичнее. А потом, однажды ночью, она разом покончила со своими страданиями, приняв слишком большую дозу снотворного.

Я никогда не забуду сцены на кладбище. То, что во время заупокойной службы появился Поль, было само по себе нехорошо, хотя его немного оправдывал натянутый и изможденный вид, говорящий о том, какой это сильный для него удар. Хуже было видеть рядом с ним Элизабет Энн.

Конечно, можно вспомнить и более вопиющие проявления дурного тона, но ее присутствия с видом благородной скорби, с прижатым к губам носовым платком, ее жалобных стонов, отвлекающих внимание Поля, когда тело Николь опускали в могилу, я не забуду до конца своих дней.

После этого мне очень долго не пришлось видеть Поля и Элизабет Энн.

Но поскольку при наших встречах с Голдсмитами о них всегда заходил разговор, мы все время были в курсе их дел.

Как выразилась Элеонора, похоже, что Элизабет Энн задала себе работу. Поль явно болезненно переживал смерть Николь, и призрак первой жены теперь постоянно преследовал Элизабет Энн. Чтобы изгнать его, она, по словам Элеоноры, все свое милое маленькое существо посвятила карьере Поля. О его работе она ничего не знала, да и знать не хотела, но в искусстве деланья карьеры она сильно преуспела. На их вечеринках больше не было одиноких привлекательных особ женского пола; уж она-то не допустит такой ошибки, как ее предшественница. Теперь приглашались только те, кто мог добавить блеска к репутации художника. Попечители музеев и богатые коллекционеры, критики и знаменитости – вот кто служил зерном для мельницы Элизабет Энн.

Когда я спросил Голдсмита, как к этому относится Поль, Сид ответил – с раздражением. Я имею в виду его поведение. Во-первых, он слишком много пьет, да еще эта его дурацкая манера наводить Элизабет Энн на разговор о вещах, в которых она абсолютно ничего не смыслит. После чего он с изощренным сарказмом извиняется перед ней, отчего она краснеет и мило смущается.

– Прелестная сучка, – вмешалась Элеонора, – ей есть отчего краснеть. Мне кажется, они с Полем теперь люто ненавидят друг друга, и с этим уже ничего не поделаешь. Он не знает, как от нее избавиться, а она не избавляется от него, потому что он – призовая лошадь. Так они и живут.

Вскоре после этого я до боли осознал, что такое призовая лошадь, потому что случилось так, что я стал второй лошадью в скачках, в которых нам с ним предстояло выступать.

Эту новость сообщил мне Сид. Госдепартамент, в порядке культурного обмена, должен был выбрать художника для того, чтобы он представлял Америку в России со своей персональной выставкой. Художник должен быть готов давать интервью, и, восторженно подчеркнул Сид, его будут сопровождать не только большие люди из Госдепартамента, но и корреспонденты всех известных газет, а также фотограф и репортер из журнала “Лайф”. По возвращении в Америку выставка в течение года будет путешествовать по стране, от Сан-Франциско до Музея современного искусства в Нью-Йорке.

Не было нужды объяснять, что мог значить этот приз для того, кто его выиграет. Но когда он признался мне, что я – первый и фактически единственный претендент, то от одного предвкушения я и вправду почувствовал дрожь в коленках.

Эти гонки выиграл Поль Захари. Я не умалю его таланта, если скажу, что под управлением такого жокея, как Элизабет Энн, он не мог не выиграть. Среди тех, кого она развлекала и очаровывала, были люди из Госдепартамента, от которых очень сильно зависел окончательный выбор.

Они, должно быть, сильно заинтересовались, когда она повторила им некоторые едкие мои замечания по поводу наших национальных лидеров и их ведения международных дел, которые я когда-то давно неосторожно позволил себе в ее присутствии. Конечно же, она отдала мне должное как автору этих высказываний. Этого было более чем достаточно, чтобы так или иначе уладить мои дела.

Когда Голдсмиты мне это сообщили, я готов был убить Элизабет Энн на месте, в то время как Джанет, я думаю, предпочла бы медленно пытать ее до смерти. Это было, пожалуй, единственным различием нашей с ней реакции на эту новость. Что касается Сида и Элеоноры, то от них нельзя было ожидать большого горя по этому поводу, так как Поль был в такой же степени их клиентом, как и я, и они в любом случае выигрывали.

Именно поэтому они были настолько нещепетильны, что пригласили нас на торжество, которое чета Захари устраивала по этому поводу.

– Вы сошли с ума, – сказала Джанет. – Неужели вы думаете, что после всего этого мы пойдем туда?

Сид пожал плечами.

– Я вас понимаю. Но там будут все влиятельные люди. Если вы не пойдете, то будете выглядеть самыми жалкими неудачниками.

– И уж если на то пошло, – ехидно спросила Элеонора, – неужели вам не хочется посмотреть Элизабет Энн прямо в глаза и высказать ей все, что вы о ней думаете?

И мы пошли. Со злобой и обидой, вряд ли уместными для такого торжества, – но все-таки пошли. И весь вечер мы пили: Джанет и я – для храбрости, чтобы окончательно обличить Элизабет Энн, Сид и Элеонора для веселья. А Поль пил для своих собственных темных целей.

Только Элизабет Энн оставалась трезвой. Она никогда много не пила, потому что, похоже, никогда, ни в какой ситуации ни на минуту не хотела терять над собой контроль. А она знала, что здесь назревает беда. По нашему поведению было ясно, что до конца вечера должно произойти что-то неприятное.

Элизабет Энн делала все возможное, чтобы предупредить это. Даже под утро, когда все остальные гости разошлись, Поль куда-то исчез и мы вчетвером остались с ней одни, она сохраняла оживленно-сдержанную веселость. Ей хотелось, чтобы мы ушли, но она не собиралась говорить нам об этом. Вместо этого она сновала взад-вперед, яркая и быстрая, как колибри, то расправляя скатерть на столе, то переставляя стулья, то собирая на поднос пустые стаканы.

– Да сядь же ты наконец, – сказал я ей, – перестань изображать из себя горничную и сядь. Я хочу с тобой поговорить.

Она не села. Она стояла передо мной, глядя на меня с милым недоумением, прижав руки к щекам.

– Поговорить? О чем?

И я сказал ей о чем. Громко, зло и не очень внятно я объяснил ей, что я думаю по поводу той особой тактики, которую она применяла, добывая своему мужу его приз. По мере того как я говорил, ее недоумение перешло в изумление. Затем она прижала тыльную сторону ладони ко лбу жестом, который должен был изображать смертельные страдания.

– Как ты можешь говорить такие вещи? – прошептала она. – Чтобы такой человек, как ты, завидовал успеху Поля. Я не верю этому.

Сид присвистнул.

– Великолепно, – сказал он, – три фразы, и все три – клише. Очень даже неплохо.

– А вы, – продолжала Элизабет Энн, надвигаясь на него, притворяетесь друзьями Поля, а сами за его спиной рассказываете разные истории. Да раз уж вы такой друг, то я рада, что он решил...

Она резко замолчала, имитируя испуг, но добилась-таки того, что Голдсмиты замерли по стойке смирно. Наступила тишина, от которой звенело в ушах.

– Продолжайте, дорогая, – сказала Элеонора твердым голосом. – Так что он решил?

– Сменить агента, – быстро проговорила Элизабет Энн. – Теперь его будет представлять галерея Видекинга. Все уже решено. После того как мы вернемся из России, всеми его делами займется Видекинг.

Галерея Видекинга была самой крупной и самой лучшей. Она мало выставляла современных художников, но если вы миллионер и хотите купить картины, то ее мраморный демонстрационный зал на 57-й улице был как раз тем местом, где можно было приобрести Рембрандта или Сезанна.

А теперь уже и подлинного Поля Захари. Голдсмитам нелегко было в это поверить. Ведь Поль был их детищем. Это они открыли его, они сделали ему имя, они помогли ему в трудное время, и они по праву должны были делить с ним его успех. Они и Николь. Вместо этого они получили от него такую же пилюлю, какую в свое время получила она, и эта пилюля застряла у них в горле.

Сид, пошатываясь, поднялся с кресла.

– Я не верю этому. – Он оглядел комнату. – Где Поль? Где он, черт возьми? Пока я все не выясню, я не выйду отсюда.

– Все уже выяснено, – произнесла Элизабет Энн. – Он в студии. И он не любит, чтобы туда заходили.

– С каких это пор? – возмутился Сид.

– Уже давно, – надменно ответила Элизабет Энн. – Я вообще никогда не была у него в студии. Никогда. Не понимаю, почему для вас надо делать исключение?

Я думал, что Сид ударит ее. Он сделал шаг вперед, поднял руку, но сдержался. Когда он опустил руку, рука дрожала; его лицо побелело.

– Я хочу видеть Поля, – глухо произнес он. – Сейчас же.

Элизабет Энн умела отличать голос власти. Презрительно, с высоко поднятой головой, она повела нас вверх по лестнице в студию, тронула дверь и распахнула ее.

Студия была ярко освещена, и Поль, без пиджака, в одной рубашке, накладывал мазки на казавшийся уже законченным портрет обнаженной, висевший на стене, а рядом на столе валялся его смокинг. Когда он обернулся к нам, я увидел, что он сильно пьян, глаза его остекленели, а на лбу собрались морщины, как будто он силится что-то понять. По количеству пустых бутылок и стаканов было ясно, что долгое время студия была для него не только рабочей мастерской, но и баром. Он еле держался на ногах.

– Мои дорогие друзья, – произнес он, с трудом выговаривая каждое слово. – Моя.., дорогая.., жена.

Так же как и Элизабет Энн, я ни разу не был в его студии. Это была большая комната, где было довольно много эскизов Поля, но самым поразительным было то, что она представляла собой храм Николь.

Одна стена целиком была увешана изображениями ее в молодости наброски с натуры и зарисовки углем. На подставке в середине комнаты стоял бюст Николь, сделанный еще на рю Распай. И обнаженная, над которой работал Поль, тоже изображала Николь. Великолепная картина, которой я раньше не видел, на которой Николь, сидящая на самом краешке стула, трепетная, теплая и чувственная, какой она и была в жизни, как в зеркало смотрела прямо в глаза зрителю, с любовью, потому что рядом был ее муж.

До того как он вошел в комнату, Сид Голдсмит кипел от ярости, громко выражая свое негодование. Теперь же, удивленно оглядывая комнату, он, казалось, онемел. И все мы тоже. Словно примагниченные этим одухотворенным портретом обнаженной, на поверхности которого блестели свежие мазки, мы собрались перед ним в молчании. О ней нельзя было сказать ничего, что бы не показалось банальным. Так она была хороша.

Молчание нарушила Элизабет Энн.

– Мне это не нравится, – вдруг жестко сказала она, и я увидел, что с нее впервые слетела маска и то, что оказалось под ней, было лицом Медузы. – Мне это не нравится. Это безобразие.

Поль остановил на ней мутный взгляд.

– Правда?

Элизабет Энн обвела рукой комнату.

– Неужели ты не видишь, на кого она была похожа? Она была сентиментальной простушкой, вот и все! – Голос ее зазвучал резко и пронзительно. – И она мертва. Ты что, не понимаешь? Она умерла, и с этим уже ничего не поделаешь!

– Ничего? – удивился Поль.


***

За окном гостиной завыла полицейская сирена. Я так глубоко задумался, что забыл, где я и зачем я здесь. Теперь, когда машина умчалась и звук постепенно затих, я вздрогнул и поднял глаза, вспоминая, где я нахожусь, и заметив, что полицейский, стоящий у двери в кухню, кивает мне, давая понять, что подошла моя очередь на допрос.

Голдсмиты озабоченно наблюдали за мной. Джанет пыталась мне улыбнуться.

С трудом я поднялся на ноги. Как много из этой истории, думал я, захочет выслушать лейтенант? Возможно, очень немного. Только финальную сцену в комнате наверху – вот и все, что им нужно для протокола.


***

– Ничего? – переспросил Поль, и Элизабет Энн ответила язвительно:

– Да, ничего. Так что перестань думать о ней, говорить о ней, жить с ней. Выброси ее из головы! – Рядом на столе, предательски близко, лежал нож с длинным лезвием, и она схватила его. – Вот так!

Как я уже говорил, она обожала разыгрывать из себя героиню мелодрамы, и я понял, что она задумала. Это была та самая известная сцена, когда оскорбленная героиня кромсает на куски холст, на котором написан портрет ее ненавистной соперницы. Но она была невежественна.

Трагически невежественна. Как могла она знать, что картина написана не на холсте, а на мазоните, гладком и упругом, как лист полированной стали?

Мы оцепенели, когда она высоко занесла нож и изо ввей силы провела им сверху вниз по нарисованной плоти своей соперницы. И в этом последнем усилии глупости и невежества лезвие, крепко зажатое в ее руке, сверкающей дугой скользнуло по непробиваемой поверхности картины и целиком вошло в ее собственное тело.