Произведения Сергея Абрамова — это подлинные «городские сказки», в которых мир фантастического, мифического, ирреального причудливо переплетается с миром нашей повседневной реальности. Эти сказки местами веселы, временами — печально — лиричны, но оторваться от них, начав читать, уже невозможно...
Требуется чудо АСТ 1999 5-237-02924-8

Сергей Абрамов

Как хорошо быть генералом

Дорожная фантазия

Звонили цирковые начальники, плакали, просили, канючили: очень надо, Владимир Петрович, без вас ничего не выйдет, Владимир Петрович, вам терять нечего, Владимир Петрович.

Лестно было. Для виду поломался, но согласился. Спросил только:

— Когда ехать-то?

— Завтра, — уже без слез, деловито сказали цирковые начальники, — завтра и в путь, любезный Владимир Петрович, с утра по холодку, дорога хорошая, сухая, вас там ждут с распростертыми объятиями…

С распростертыми объятиями ждали Истомина Владимира Петровича в старинном русском городе Ярославле, не соврали начальники, но вот вам вопрос на засыпку: распростертыми для чего? Для дружбы? Фиг-то! Если уж и объятия, то единственно смертельные, ибо в старинный этот областной центр Истомин ехал не благодетелем, отнюдь, отнюдь…

Ситуация, известная каждому гражданину из школьной еще программы по литературе: к нам едет ревизор.

А к тому ж, помнится автору, был некогда такой леденящий душу детектив под уместным сейчас названием «Смерть ревизора» — то ли пера Агаты Кристи, то ли машинки Жоржа Сименона, то ли кисти кровожадного господина Чейза…

Но Истомин о смерти в объятиях не помышлял, Истомин сам был писателем, известным в самой читающей стране мира, и знал, как легко сочиняются все эти смерти в объятиях, на взлете, в штрафной площадке и тэ дэ и тэ пэ и как ничтожно мало в них реального, приземленного, бытового. Реально как: напился, подрался, стукнул по голове стеклянной тарой, проспался, ужаснулся, сознался. Рутина… А этого Истомин тем более не опасался, поскольку верил в благородное чинопочитание, сильно развитое у артистов цирка, коих, сообщим наконец, он и ехал ревизовать в город на Волге. Ну-у, «ревизовать», конечно, понятие иносказательное, точнее и проще — беспристрастно оценить творческий уровень, измерить и взвесить посильный вклад в нетленное цирковое искусство.

У каждого человека есть хобби. Один собирает марки, второй разводит рыбок, всяких там скалярий и меченосцев, третий любовно выращивает кактусы, а Истомин любил цирк. Он любил его с детства, хотя и редко попадал туда: семья жила бедновато, не до цирка было, разве что выпросишь у родителей на кино рублишко в старом масштабе цен. Но когда Истомин начал работать в газете, когда у него, у юноши еще, появились заветные корочки с тисненой золотом надписью «Пресса», он стал часто бывать и в московском цирке на бульваре, и в брезентовом шапито в парке у реки, а когда на бывших Воробьевых горах построили не цирк даже, а царский дворец из стекла и бетона, то и туда проник любознательный Истомин. И понаписал же он о разных цирковых номерах — уйму чертову! — поначалу восторженно, со слезой умиления, но чем глубже влезал он в цирковой мир, тем точнее становились его статьи, тем проблемнее, злее даже. Начал он кое-что понимать, кое в чем разбираться, разглядел лес за деревьями и с тоскою душевной заметил, что лес этот не везде зелен, не везде светел, что с могучих елок иголки давно осыпались, что столетние дубы гниль взяла, но есть, есть в лесу и крепкие березки, и аккуратные елочки, и прочие кедры, клены и ясени, да простится автору склонность к нужной метафоричности.

Короче, стал Истомин редким специалистом по цирку. Редким по беспристрастности. Стал говорить о нем с высоких трибун, стал ездить по городам и весям, смотреть цирковые программы, резать артистам правду-матку, которую, к слову, они терпеть не могли. А кто, скажите, ее любит? Да никто и не любит, нет таких мазохистов, а необходимость острой критики признают скрепя сердце, красиво лукавя: критикуй, мол, невзирая на лица, коли установка на то есть, а мы твое лицо хоро-о-ошо запомним — до случая…

А кто бы на их месте, скажите, не искал подспудно случая досадить шибко принципиальному типу? Ведь с его легкой подачи слабым — как он определил, знаток липовый! — артистам снижали ставки или вообще увольняли из цирка. Цирковые начальники с радостью доверяли наемному… ээ… специалисту, который к тому же работал бескорыстно, из чистой любви к искусству.

Но случай пока ни к кому не пришел, и Истомин горько критиковал все и вся.

Читатель вправе спросить у автора: с одной стороны — любовь к цирку неземная, а с другой — сор из избы, так? Неувязочка получается…

А вот и не получается, ответит автор. Вот у вас, читатель, сын двоечник, хулиган, от рук отбился, три привода в милицию, не сегодня-завтра родную бабушку зарежет; уж вы его кроете почем зря, уж вы его ремнем охаживаете, стыдите прилюдно и наедине, а ведь любите, сознайтесь, сердце от любви и боли разрывается… Цирк для Истомина и был таким любимым-ненавистным сыном.

Параллель понятна?.. Если понятна, пошли дальше.

Жена говорила Истомину:

— Не пойму, что у тебя за хобби: цирк или литература?.. Вон тебе из Киева звонили, со студии, надо ехать, утверждать актерские пробы. Поедешь?

— Лень, — говорил Истомин. — Я их уже по телефону утвердил.

— А в Ярославль не лень? — говорила жена.

— А в Ярославль не лень, — говорил Истомин и был житейски прав, ибо вот вам еще одна близкая параллель.

Представьте себе инженера по профессии и, скажем, филателиста по увлечению, стоящего перед сложной дилеммой: провести свободное время — подчеркиваем: свободное! — в родном цеху или же в филателистическом обществе. Куда он пойдет? — вопрос для членов телеклуба «Что? Где? Когда?». И через минуту ответ: он спешит в общество с кляссером под мышкой. Итак, один ноль в пользу клуба знатоков…

Впрочем, речь о свободном времени. Когда, к примеру, надо было написать сценарий для Киева, Истомин зад от стула не отрывал, на телефонные звонки не откликался.

А сейчас ему не писалось, смутный призрак новой повести еще только маячил в опасливом отдалении, и четырехчасовая автомобильная поездка по сухому шоссе пришлась как нельзя кстати: будет время подумать, поломать голову. Истомин считал, что ничто так не способствует процессу творчества, как длинная дорога.

И вот уже утро, и вот уже девять часов, и вот уже выведен из стойла белый «жигуленок» Истомина, и бензина в нем под завязку, и цилиндры в масле купаются, и давление в шинах на должном уровне. «Чтобы не пришлось любимой плакать, крепче за баранку держись, шофер». Песня.

Тут к месту сделать небольшое самокритичное отступление, назовем его — автоотступление. В смысле — авторское, но и в смысле — автомобильное. Почему, справедливо спросите вы, автор так привержен легковому колесному транспорту и разного цвета «Жигули» и «Волги» переезжают у него из повести в повесть?

Что ж, ответит вам автор, вы всецело правы, он сам за собой замечает сей вопиющий недостаток. Но что прикажете делать, если четверть жизни автора проходит в автомобиле? Если он за многие годы настолько прирос к нему, что ездит на нем как в ближнюю булочную, так и в дальние города? И все его герои — под стать ему! — тоже автокентавры: автомобильный капот на теле человека. Или наоборот. Все это — веяние времени, веяние века НТР, когда автосалон заменяет нам кабинет, спальню, гостиную, и уж магнитофонами мы его оснащаем, телевизорами, и встречаемся в нем, и спорим, и любим подчас…

И тем не менее автор кается, просит прощения, бьет челом…

Да, еще одно. Поскольку Истомин уже выехал на Ярославское шоссе в районе ВДНХ, поскольку он уже катит по прямой мимо знаменитого акведука екатерининских времен, оставляя справа не менее знаменитую станцию техобслуживания «Жигулей» и постепенно приближаясь к границе Москвы, то сразу успокоим тех, кто не любит цирк: повесть не о цирке. Если быть точным и справедливым, она — о дороге, о почти прекрасном шоссе Москва — Ярославль, и все, что в повести будет происходить, произойдет в дороге.

Так сказать, дорожная история.

Вот кто их не любит — тут уж миль пардон, как говорится, извините за внимание…

А о цирке больше ни слова. Разве что в конце, когда Истомин доберется до цели своего путешествия.

Давайте обозначим приметы времени. Итак, утро, июнь, температура — двадцать два градуса по шкале Цельсия, облачность — ноль, ветер — слабый до умеренного, южный, зелень сочная, яркая, земля сухая и уже теплая, асфальт упругий и относительно ровный. Красота, кто понимает!

Истомин понимал. Истомин любил ездить в недальние от Москвы города, любил притормозить минут на пятнадцать, поставить авто на обочину, полежать в траве и посмотреть в небо, особенно если оно чистое и высокое. А еще он любил притрассовые деревни, любил прогуляться по их главным улочкам, заглянуть в промтоварные магазины и даже купить там что-нибудь вроде английских лезвий для бритья или венгерских подтяжек, что-нибудь супердефицитное, невесть как задержавшееся в тесной полутьме магазинчика, хотя и абсолютно ненужное Истомину. Ну вот, к слову, брился он электрической косилкой, а брюки поддерживал ремнем…

Да не в покупках дело, не в промтоварах! Истомин был человеком ритуала, а все вышеописанное входило в дорожный ритуал, разнеживало Истомина, даже умиляло, а в общем-то — вот уж поистине нераскрытые тайны человеческого интеллекта — служило неким катализатором мыслительного процесса, который шел сам по себе в недрах подсознания, и вдруг срабатывало где-то что-то, выскакивала наружу преотличная мыслишка, фразочка какая-нибудь или там хитрый поворот сюжета, и опять — внешнее безмыслие, дорога, райцентры, небо, трава, солнце.

Так в современной музыке, в пресловутом «тяжелом роке», вроде бы заглушенная сумасшедшими аккордами ритм-группы, вроде бы забитая неистовыми брейками ударника, вроде бы задавленная металлически гулкими звуками синтезатора, до странности легко прорывается наружу тонкая и чистая основная мелодия, ведомая тонким и чистым голосом. Красиво.

Будем считать, что Истомин работал в стиле «тяжелый рок».

А между тем он уже оставил позади город Пушкино: медленно проплыли на фоне голубого-преголубого неба синие-пресиние купола Никольской церкви.

Что-то у него стряслось с настроением, что-то излишне минорной слышалась сегодня мелодия… чего?.. ну, скажем, дороги Москва — Ярославль, будто написана она была не в вышеуказанном модном стиле, а эдак в неровном ритме грустного свинга. Истомин сам определил свое состояние: ему скверно ехалось.

А с чего бы скверно, думал он. Все вроде в порядке, все в норме: фильм счастливо вплыл в съемочный период; книга в издательстве — на подходе, уже сверка прошла; сын здоров и весел, двоек не приносит, тренер по велоспорту им доволен; жена работает, прямо-таки купается в своей работе и не вмешивается в личную жизнь Истомина.

А что личная жизнь?

И личная жизнь прекрасна. Сорок лет — возраст невеликий, здоровье в порядке, спасибо зарядке, внешние данные не оставляют желать лучшего, все при нем, при Истомине: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.

Так в чем же дело?

А ни в чем конкретно, здраво уверял себя Истомин, просто имеет место некий душевный дискомфорт, некое легкое депрессивное состояние, вызванное в последние месяцы как раз излишним напряжением души и мысли, излишним, значит, перенапрягом за письменным столом, будь он проклят, любимый. В самом деле, не без умиления признался себе Истомин, ведь ты только за столом и перенапрягаешься, только чистый лист бумаги и вызывает у тебя разного рода страсти, но все они, сэр писатель, умозрительны, ибо не подкреплены страстями реальными, взаправдашними. Холоден ты, корил себя Истомин, аки лягушка… нет, лучше змея, кобра или гюрза…

Строг к собственной персоне писатель Истомин, ох как строг! Но, если вглядеться, за этой внешней строгостью легко проглядывало милое кокетство горячо любящего себя человека. Вот с мерзкой лягушкой, с зеленой тварью сравниваться не захотел, предпочел благородный холод змеиного тела, длинного и элегантного, хотя на чей-то взгляд тоже премерзкого.

Истомин передвинул рычажок на рулевой колонке, на ветровое стекло брызнули два водяных фонтанчика, а резиновые фиатовские щетки смыли с него расплющенные в слишком свободном полете тела мелких насекомых.

Но будем справедливыми: Истомин все про себя знал, все свои недостатки изучил на жизненном опыте, и когда жена либо иные знакомые представительницы прекрасного пола начинали ему их перечислять, то Истомину становилось скучно: ладно бы что-то новенькое, а то ведь все давно известно. Другое дело, что, любя себя, извините за невольную рифму, Истомин нежно любил и собственные недостатки. Какой-то классик утверждал, что любовь — коли это и вправду любовь — не терпит оговорок. Если ты говоришь, что безумно любишь женщину, но тебе очень не нравится… что?.. ее левый глаз, например, то это, простите, никакая не любовь, а одно притворство. Раз уж любишь, то никакой глаз любви не помеха.

Истомин был согласен с классиком.

Видимо, поэтому, знакомясь с женщинами, он немедленно искал в их облике или в их поведении этот самый, говоря образно, левый глаз, искал и, естественно, находил — кто без недостатков, поднимите руку! — и только что родившийся роман, а точнее, новеллка немедленно устремлялась к логическому финалу, к последнему «прости», к банальному «прощай». Призрак левого глаза прямо-таки парил над недлинными отношениями Истомина с дамами, и это, к слову, тоже входило в большой комплекс любви к самому себе. Безгранично любить еще кого-то, считал Истомин, — значит распылять силы, подрывать здоровый дух в пока что здоровом теле. И такое ровное и мягкое отношение к героиням помянутых новеллок рождало спокойствие, логикой отмеренный уровень страстей, а стало быть, и безвзрывный исход. Никто из однажды покинутых дам на Истомина не обижался, глупых сцен не устраивал, более того, многие продолжали невинно дружить с ним, а особо тактичные даже становились друзьями дома.

— Ты анестезиолог расставаний, — сказала ему как-то одна прелестная и, заметим, афористичная особа.

И он принял на вооружение удачный термин и при случае употреблял его — не в оправдание собственной тактики, упаси Боже, но в утверждении оной.

Впрочем, Истомин подозревал, что кое-какая боль терзает кое-каких его подружек, но даже не позволял себе думать об этом. Он, напомним, — анестезиолог. Терапия и психоневрология — не его области.

У поворота на Абрамцево ему проголосовали. Высокая шатенка взмахнула рукой, внезапный порыв слабого до умеренного швырнул ей на лицо длинные прямые волосы, и Истомину показалось…

Да ни черта ему не показалось, не могло показаться! Он включил правую мигалку, легонько прижал тормоз и скатился на обочину. Перегнулся через сиденье, открыл пассажирскую дверцу, сказал:

— Я прямо.

— Я тоже, — сказала длинноволоска и по-хозяйски уселась рядом, умостила в ногах синюю спортивную сумку с ковбойской надписью «Родео» на боку, отбросила назад легкие волосы. — Привет.

— Привет, Анюта, — сказал Истомин, ничуть не удивляясь тому странноватому факту, что его первая — бывшая — жена ловит попутные машины у поворота на Абрамцево. — Ты, собственно, куда?

— Я, собственно, туда, — сказала Анюта. — А ты куда?

— И я туда, — сказал Истомин.

— Значит, нам опять по пути, — сказала Анюта.

Но Истомин счел необходимым уточнить:

— Временно.

Свою первую жену Анюту он не видел годков эдак шестнадцать, а то и больше, — словом, с тех пор, как их спонтанный молодежный брак захирел и угас, не просуществовав и пары лет. Анюта где-то безвестно инженерила, и никаких сведений о ней Истомин не искал.

А ведь было: дворец на Грибоедова, марш Мендельсона, вспышки блицев, ликующие родственники, ананасы в шампанском и мороженое из сирени…

Любопытно все же: как она сейчас выглядит, Анюта его полузабытая?..

А вот как она и выглядит: фирмовые джинсики, синие кроссовки «Адидас», тонкий свитерок, скрывающий всякое присутствие груди, а вот лицо уже тронуто временем, вот уже морщинки от глаз побежали, вот уже шея над свитерком неважно выглядит — измято, хотя глаза, макияж, руки, фигурка — все тип-топ, все на среднестатистическом уровне, все оптимально.

Опять-таки любопытно: а сколько ей сейчас лет? Тридцать семь, кажется, она на три года моложе его самого…

— Как ты живешь, Истомин? — спросила Анюта.

— Я живу разнообразно, но в целом хорошо, — ответил Истомин. — А ты как?

— Поговорим сначала о тебе.

— С чего бы мне такое преимущество? — раскокетничался Истомин, покачивая рулем, поигрывая брелоком для ключей, поглаживая рукоятку переключателя скоростей, вставляя в магнитофон кассету.

И тотчас же от заднего стекла, из стереоколонок сладким, почти детским голосом тихонько запел о любви заокеанский шоколадный кумир молодежи, чья слава, говорят, понемногу затмевает некогда вселенскую славу знаменитых английских «жуков».

— Когда это ты отказывался от преимуществ? — удивилась Анюта. — Что-то не припомню…

— Ты меня не видела сто лет. Я изменился, повзрослел сначала и постарел потом. Я непрерывно отказываюсь от лишних преимуществ, я не ищу их, я скромен в быту.

— Ты, может, и постарел, — грустно сказала Анюта, — но совсем не изменился. Как был ерником, так и остался им. Что это, Истомин? Защитная реакция?.. Но от кого тебе защищаться, Истомин? От меня? От меня» не надо защищаться. Меня же нет. Я миф, фантом, облако в джинсах. Будь самим собой, Истомин, пока нам по пути.

— Временно, — опять уточнил Истомин.

— А я и не посягаю на вечность. Я сойду, когда буду не нужна тебе.

— Разве ты нужна мне? — раздражаясь и поэтому грубо спросил Истомин.

— Иначе ты бы меня не посадил в машину.

— Я тебя посадил потому, что ты голосовала.

— А я голосовала, потому что ты хотел меня посадить… Пустой разговор, Истомин, сказка про попа и собаку. Не будем терять времени, скоро Загорск, а у меня еще расчетов куча.

И вправду, краем глаза заметил Истомин, мимо мелькнул указатель поворота к населенному пункту Радонеж.

— Каких расчетов? — поинтересовался Истомин.

— По проекту. Моей группе через месяц сдавать проект, заказчик торопит, Болдырев больной, Чижова опять в декрет ушла, работать не с кем, кручусь, как заведенная…

— Куда же ты едешь?.. Сидела бы, считала.

— Я никуда не еду, Истомин, пойми ты наконец и говори быстрее, что тебя мучает?

— Ничего меня не мучает. С чего ты взяла?

— Хорошо, я буду задавать конкретные вопросы. Ты вежливый человек, Истомин, ты ответишь женщине.

— Спрашивай, женщина, — усмехнулся Истомин, почему-то поддаваясь ее напору, вступая в какую-то придуманную ею игру, в эту, конечно же, абсолютно не нужную Истомину игру, но…

Ах, это осторожное «но»! Все сверхразумные аргументы легко подвергнуть сомнению, если в конце любого утверждающего предложения (или утвердительного? — автор забыл, как правильно…) поставить не точку, а запятую и следом — «но». Вот так: курить, естественно, вредно, но… Или: бег трусцой укрепляет здоровье, но… И так далее, продолжайте сами.

— Ты женат?

— Разумеется. Четырнадцать лет уже. Сыну — тринадцать.

— Ты спокоен дома? Заметь, я не спрашиваю — счастлив, я спрашиваю — спокоен…

— Странный термин…

Истомин подумал, впрочем, что не такой уж и странный. Скорее, точный. Счастье — понятие расплывчатое, строгого определения ему не существует. Как в философии: абстрактная категория… Кстати, вот и определение: счастье — это покой… Покой нам только снится… Банальная фраза эта, давным-давно украденная у Блока, почему-то на секунду расстроила Истомина, и что-то уже кольнуло в левой стороне груди — не сердце, нет, а будто электрической иголочкой кто-то притронулся… Спокоен?.. Нет, конечно! Скорее наоборот: он непонятно почему напряжен, словно ждет откуда-то подвоха, удара, каверзы какой-нибудь… Примеры? Да мильон! Иной раз намеренно не хочет заглянуть в дневник к сыну. А вдруг там двойка?.. Придется что-то говорить, раздражаться, закипать от молчаливого упрямства сына, от непонимания им простых истин… Для кого простых? Для него, Истомина? А если для тринадцатилетнего сына они — не истины? То-то и оно… Или опять-таки с раздражением порой ловит себя на мысли, что вот он дома, а жены нет, и она не где-нибудь — у подруги там или у любовника, а всего лишь на своей распрекрасной работе, но горит и ликует, как у любовника, ставит общественное выше личного. И, между прочим, не проверяет у сына дневник… Спокоен он… Как же…

— Тогда второй вопрос, — быстро сказала Анюта.

— Постой, я ж не ответил.

Истомин пришел в себя, как вынырнул из-под воды: даже в ушах звенело.

— Почему же?.. Все очень-очень понятно… Скажи, а твоя жена спокойна?

Заладила: спокоен, спокойна…

— Абсолютно! — сказал так поскорее, чтобы не думать, не анализировать суть, зря не мучиться. А Анюта заметила.

— Вот и врешь, — спокойно сказала она. — Жить с тобой — сплошная нервотрепка.

— Ну уж!.. — Истомин отлично знал, что он не сахар, но сей факт его не тяготил, он даже в меру гордился им: вот мы какие непростые, какие мы сложносочиненные. — И потом: ты-то что волнуешься? Ты свое со мной отжила. Или отмучилась, а, подруга?..

— Отжила… — эхом повторила Анюта.

— Слушай, — окончательно обозлился Истомин, — если ты помнишь, не я от тебя ушел, а ты от меня. Собралась, сказала «прощай!» и пошла к мамочке. А я остался. Один, между прочим. И ведь звонил тебе, говорил: не дури, вернись. А ты?

— А я не вернулась.

— Почему?

— Ты не хотел.

— Ты что, дура? Я же звонил…

— Истомин, перед кем ты ломаешь комедию? Передо мной? Не надо, я театр не люблю. Разве что перед собой… Ты ведь не жил со мной, ты существовал, ты тяготился и домом, и мной, и мамой — она умерла в прошлом году, — ты придумывал любой предлог, чтобы уйти. И все бы ладно: ну не нагулялся мужик, молодость в нем играет, но зачем ты на меня давил?

— Я тебя давил?! Окстись, подруга!

— Давил, Истомин. Ты разогнал всех моих друзей: они тебя не устраивали, они были для тебя примитивными, они ходили в походы и пели у костра песни, которые ты не понимал. Ты не дал мне пойти в аспирантуру: женщина не должна быть слишком занятой, любая эмансипация, по-твоему, имеет границы. Ты отнимал у меня дело, но ничего не давал взамен. Ни себя не давал, ни дома… В самом деле, Истомин, зачем ты заставлял меня сидеть в четырех стенах? Для порядка? Зачем мне был дом без тебя? Без тебя я прекрасно жила с мамой… Кстати, и с ней ты меня постоянно ссорил, ты настраивал меня против нее, и я верила, верила — тебе, потому что любила тебя, и мама уходила от меня, уходила, а когда я вернулась к ней, она была для меня другой, не прежней, я уже смотрела на нее твоими глазами, меня раздражало то, что раздражало тебя…

— Ты же работала.

— Я потеряла темп, Истомин, потеряла кураж. Я работаю по инерции, потому что так надо, потому что все работают и есть хочется… Я согласна, согласна, я не Эйнштейн и даже не Софья Ковалевская, пороху бы я не изобрела, но я хотела работать. Истомин, я хотела изобретать порох, а ты мне очень разумно объяснил, почему это глупо, почему этого делать не следует…

— И ты поверила?

— Я не поверила, я подчинилась. Мы всегда подчиняемся тем, кого любим.

— Ишь ты, «любимо… Я слыхал, ты потом замуж вышла?

— Да. За одного из тех, кого ты разогнал.

— Хороший парень?

— Наверно.

— Что ж разошлись?

— Он по-прежнему ходил в походы, Истомин, и пел у костра песни, которые уже мне не нравились.

— А при чем здесь я?

— Ты начал меня подгонять под свой размер, начал ломать, а потом тебе надоело и ты махал топором по инерции, по обязанности, скорее даже отмахивался. И вот когда я поняла, что тебе надоело, я ушла. Но ты прилично надо мной потрудился, полработы — твои, честно… Это страшно — жить полуфабрикатом, Истомин: я еще не стала тобой, но уже не была собой…

— Я тебя не понимаю, — нервно сказал Истомин.

— Все ты понимаешь, не ври. Ты же у нас инженер человеческих душ, как ты сам о себе думаешь. Ты же не смог быть просто инженером, не захотел, и, наверно, правильно сделал. Ты нашел призвание, Истомин?

— Я его не искал. Я знал о нем всегда: и когда был студентом, и когда стал инженером… Кстати, подруга, не ты ли мне долдонила: пиши, пиши, пиши? Не ты ли убеждала: бросай к черту свои самолеты, кропай нетленки?

— Я долдонила, я.

— Значит, понимала меня? Прониклась, так сказать, ситуацией…

— Я всегда тебя понимала. Поэтому и ушла…

— Опять двадцать пять, отдай за рыбу деньги! — В сердцах Истомин пустил непонятное крылатое выражение, ненавязчиво полученное им в наследство от далеких рязанских предков.

У него постепенно крепло желание открыть на ходу правую дверь и легонько подтолкнуть в мелькающее пространство непрошеную спутницу. Но кого, спрашивается, подтолкнешь, если спутница сама утверждает, что ее нет, что она — облако в джинсах популярной фирмы «Ли»? Да и если б была — как можно! Истомин свято чтил Уголовный кодекс, любил к месту его цитировать, да и гуманен он был, «инженер человеческих душ», миролюбив и кроток, тараканов — и тех жене доверял давить, сам не марал подошвы домашних тапок.

Поэтому, сменив гнев на милость, хотел сказать что-то нейтральное, теплое, душевное, но не успел. Сзади, как гром небесный, раздался трубный глас дорожного бога, усиленный казенным репродуктором:

— Водитель автомашины ноль три — двадцать, прекратите движение и поставьте транспортное средство на обочину.

Истомин матюкнулся про себя, лихорадочно соображая, что же он такое сотворил, какой пункт священных правил дорожного движения ненароком нарушил. Семнадцать лет непрерывного водительского стажа — в любое время года, в любую погоду, и в снег, и в ветер, и в звезд ночной полет — научили его не нарушать по неведению: водители с таким опытом если и нарушают, то сознательно, они смело идут на вполне обдуманный риск, не опасаясь вредных для себя последствий.

Похоже, скорость превысил, решил Истомин и погнал, тормозя, «жигуль» на обочину.

Канареечных цветов машина ГАИ объехала истоминское транспортное средство и встала чуть впереди. Из нее неторопливо вылез невысокий, но крепкого телосложения капитан и, лучезарно улыбаясь, направился к машине ноль три — двадцать. Истомин тоже вышел на волю и ждал капитана, улыбаясь ничуть не менее лучезарно.

— Инспектор ГАИ капитан Спичкин, — представился капитан Спичкин. — Почему нарушаете, товарищ водитель? Почему вы двигались по трассе со скоростью сто километров в час?

— Не иначе случайно. Не иначе задумался, — срочно повинился Истомин, лихорадочно между тем вспоминая, где он слышал фамилию Спичкин как раз в приложении к работнику доблестной Госавтоинспекции. — Я, товарищ капитан, сто лет ничего не нарушал, мне это по должности не положено. — И он протянул Спичкину ворох красивых удостоверений, где говорилось, что без него, без Истомина, советская милиция пропадет, захиреет.

Капитан Спичкин все удостоверения внимательнейшим образом рассмотрел, вернул Истомину и сказал не без должного уважения в голосе:

— Это все, конечно, хорошо, Владимир Петрович, но можно мне одним глазком глянуть на ваше водительское удостоверение?

— Что за вопрос, товарищ капитан! — засуетился Истомин, полез в карман за правами, и вдруг его — не карман, вестимо, а Истомина — осенило: — Слушайте, а вас случайно не Валерианом Валериановичем зовут?

— Так точно, — ответил Спичкин, немало удивившись и удивление свое от нарушителя не скрыв. — А откуда вы знаете?

— Мне о вас рассказывал мой друг, известный артист театра и кино Станислав Политов, которого вы спасли от пучин полноводной реки Яузы.

— Было дело, — зарделся и потупился мужественный капитан. — А что он вам говорил?

— Только хорошее! Только слова благодарности! — уверил капитана Истомин. — Но, помнится, он называл вас старшим лейтенантом… И вообще: вы же были в Москве…

— Меня повысили в звании, — сообщил Спичкин, — и бросили на прорыв. Я теперь в области батальоном командую. — В голосе капитана звучала законная гордость, а вовсе не сожаление о потерянном теплом московском местечке. Он козырнул: — Можете следовать дальше, Владимир Петрович, только следите внимательней за показаниями спидометра.

— Непременно, — горячо уверил его Истомин, — глаз с него не спущу.

— А вот это лишнее, — солидно пошутил Спичкин, — глаз надо с дороги не спускать. Помните, что вы не один на ней. Не забывайте о других. Вы успеете среагировать — встречный запоздает, вот и авария…

И, опять козырнув, направился к своей «канарейке». Но вдруг обернулся, сказал застенчиво:

— А товарищу Политову — мой большой привет…

— Передам, — пообещал Истомин, очень собой довольный, очень довольный собственной памятью, опять — в который уже раз! — выручившей его, довольный своей удачливостью, своим тонким чутьем, позволяющим ему легко ориентироваться в темном лесу чужой психики. В данном случае милицейской.

Анюты в машине не было. То ли она испугалась капитана Спичкина, то ли вышел временный срок ее пребывания в дороге Москва — Ярославль и она, как собиралась, вернулась к своим расчетам, к своим больным и беременным сотрудникам, но испарилась она из машины как сон, как утренний туман.

А может, она и была сном или утренним туманом… Зато на ее месте, на правом сиденье, сидел некто плотный, темно-зеленый, низенький и пыльный, в картонном каком-то сюртучке и полосатых аэробических гольфиках, сам перепоясанный потрескавшимся от времени сыромятным рыжим ремешком. Сидел он, откуда ни возьмись, на правом сиденье, ерзал на нем, подскакивал, гнусно подмигивал Истомину, мерзко подхихикивал, чем-то шуршал бумажно.

— В чем дело? — намеренно хамским тоном спросил Истомин, не садясь в машину, а ожидая на обочине, пока непрошеный субъект выкатится из белого домика на колесах, очистит помещение.

— Ехать надо, Истомин, ехать. И поскорее, поскорее, тебя там ждут не дождутся. Включай зажигание и погоняй, погоняй, пока Спичкин не очухался,

— скороговоркой зачастил субъект.

Голос у него был тонкий, даже писклявый, неинтересный голосишко был у картонного типа. Поскольку имени у него не окажется — это автор чуть-чуть вперед забегает, — так и назовем его: Безымянный, с большой буквы.

— Ты кто? — ошарашенно спросил Истомин.

— Садись, говорю. По дороге все разъясню.

Истомин сел за руль, этаким роботом-автоматом тронул «жигуль», лишь в зеркальце заднего обзора машинально отметил, что капитан Спичкин развернул свою птичку-канарейку и помчал ее в сторону столицы, в сторону дислокации вверенного ему гаишного батальона.

— Хорошо водить научился, — похвалил Истомина Безымянный, — уверенно держишься, не лихачишь. А ведь, помнится мне, еще в институте права получил, так?

— Где получил, там и получил. Тебе-то какое дело, — грубо ответил Истомин, разгоняя авто до разрешенных властями девяноста километров в час.

— Откуда ты взялся такой красивый?

— А что? — Безымянный нахально развернул к себе зеркальце, посмотрелся в него. — Мальчик что надо! — Вернул зеркальце в прежнее положение. — Твоих рук дело.

— Как это — моих?

— Твоих и немножко твоей жены, которая законно уступила мне место в этом легковом мустанге. Ты считал, она чертила.

— Что считал? Что чертила? — Истомин вконец запутался, задурил ему голову Безымянный, запудрил, запылил мозги вековой пылью.

— Что, что… Меня, вот что. Не узнаешь?.. Я — твои дипломный проект, краса и гордость выпуска одна тысяча девятьсот не будем говорить какого года. Золотая медаль студенческих научных обществ. — И Безымянный достал откуда-то из недр зеленого сюртучка потускневший кружок медали на выцветшей красной ленте, повертел ею, медалью то есть, на зуб попробовал, сплюнул, спрятал, спросил: — Теперь узнал?

— Ах вот оно что! — облегченно засмеялся Истомин. — Смутно припоминаю проектик. И впрямь краса и гордость выпуска. Меня ж благодаря тебе на кафедре оставили, ассистентом, предложили тебя доработать, превратить в диссертацию и защититься. Кандидат технических наук Истомин. Звучит? — рассмеялся вроде бы иронично, но сквозь деланную иронию прорывалась этакая горькая смешинка, этакая ностальгическая грустинка, этакая нежная лукавинка: мол, не стал бы писателем — был бы и вправду главным инженером, генералом от техники, самолетным великим конструктором, для кого «первым делом, первым делом самолеты».

Но Безымянный всю картинку обгадил.

— Не звучит, — пропищал он. — Не вышло из тебя кандидата. Продал ты свое кандидатство за тридцать сребреников.

— Что ты имеешь в виду, хам? — обиделся только что разнежившийся Истомин.

— Ушел в борзописцы. Поменял призвание на легкий хлеб.

— Это у кого легкий? У меня? — возмутился Истомин. — А ты сидел за письменным столом по десять часов в день? А ты дописывался до такой степени, что даже читать ничего не мог? Даже детективов… А ты геморрой себе нажил — от вечного сидения то за столом, то за рулем, то в президиуме?

— Нашел чем хвастаться, — укорил Безымянный, — постыдной болезнью. Ты же небось спортсмен: вон, сорок лет уже, а какой орел!.. Не о том речь. Надрываться можно и канавы роя. Ты вот скажи: какая польза от твоих сочинений? Кто-нибудь прозрел? Исцелился? Полюбил ближнего своего? Не пожелал жены его и осла его? Не обманул, не украл?

— Литература не обязана лечить, — терпеливо разъяснил Истомин, как делал это на всяких там читательских конференциях, как писал в статьях и откровенничал в интервью с журналистами. — Литература ставит диагноз, привлекает внимание к болезни — внимание всех или каждого, не суть важно. Писатель — это сигнальщик и горнист, он сигналит и горнит об опасности.

— Ишь ты, работенка! — восхитился Безымянный. — «Протрубили трубачи тревогу…» А кто в бой пойдет?

— Ну кто, кто… Люди, которые услышат сигнал.

— Демагогия! — отрезал Безымянный. — А если б ты строил самолеты, то на них можно было бы долететь от Москвы до Ярославля или от Ленинграда, к примеру, до острова Фернандо По в Атлантическом океане. Конкретная польза. Но тебе конкретика не нужна. Тебе шум-нужен. Труба трубит: тру-ту-ту, тру-ту-ту, все ее слышат, все трубача видят, все им любуются — ах, какой красавец, ах, как он славно дудит, как сверкает на солнце его труба… Куда это он нас скликает?.. Ах, туда, в светлое завтра! Это мы чичас… Где ероплан, чтоб в завтра лететь? А ероплана нету. Товарищ Истомин не захотел его сочинить, товарищ Истомин захотел малость потрубить. А ведь мог сочинить еропланчик, мог, еще какие надежды подавал… — и всю эту пакостную тираду пакостным же фальцетиком и по-прежнему подпрыгивая на сиденье, пуская из-под сюртучка серые облака пыли, почему-то подмигивая одним левым глазом.

Истомину расхотелось с ним спорить. Престранный субъект в самом деле, да и не субъект вовсе, а скорее объект: объект приложения юношеских несчитанных сил. И ведь посмотришь теперь — изумишься: за что золотую медаль отвалили? Пародия какая-то, а не серьезная работа. Сквалыжная чепуховина, которая изо всех сил пыжится, мнит из себя невесть что плюс к тому же и претензии создателю предъявляет.

— Вот что, милейший, — надменно сказал Истомин, — я перед тобой бисер метать не стану, уволь: Я тебя породил, как говорится, я тебя…

— А вот и нет, — вроде бы обрадовался Безымянный, — меня убить нельзя, я бессмертный. — И он, отогнув ручонкой сюртучный лацкан, показал Истомину фиолетовую чернильную надпись «Хранить вечно!».

— Это за что же такая честь? — удивился Истомин, испытывая тем не менее некую подспудную гордость за дело своего ума и рук бывшей жены Анюты, которая, если честно признаться, в ту былинную пору ночей не спала, чертила бездарному в черчении мужу запутанные карандашные схемы на плотных листах ватмана.

— Гордость студенческого научного общества, — поделился секретом Безымянный. — Меня гостям показывают. Здесь, — он постучал кулаком по сюртучку, — скрыта мечта, не ограниченная рамками здравого смысла, способная на свободный полет, но в силу обстоятельств свободы лишенная. — Безымянный выражался высокопарно и витиевато.

А тем временем ходко бегущий «жигуленок» в почти свободном полете, присев на рессорах, чуть ли не прижавшись к нагретому асфальту картером, карданом и редуктором заднего моста, неуклонно приближался к границе Московской области, к владимирским владениям, к большой пограничной деревне с ласковым именем Верхние Дворики.

— Похоже, к границе приближаемся? — взволновался Безымянный. — А у меня и визы нет, и паспорт просрочен… Вот что, папуля, — деловито обратился он к Истомину, — мне дальше ехать не резон. Ты на меня поглядел, поумилялся, скупую слезу обронил — мавр может уходить. Вернусь восвояси, полка у меня уютная, теплая, мышей в архиве повывели, а ты кати себе. Миссия у тебя серьезная, истребительная, да тебе ж не привыкать: ты чужой крови не боишься.

— Чего ты несешь! Какой крови?

— Невинных агнцев.

— Это артисты-то цирковые — агнцы?

— А что такого? Обыкновенная гипербола, по-житейски — приписка. И что характерно, Истомин: вас, писателей, за гиперболы по головке гладят, а торговым работникам, к примеру, за них срок дают. С конфискацией. Парадокс, а?.. — И захихикал, забулькал, зашуршал листками, парадоксалист несчастный. И не хотел Истомин, а тоже засмеялся. Но строгости не утерял, распорядился:

— Пошел вон, дурак!

— Груб ты, Истомин, груб и не куртуазен. Не инженер ты душевный, а так

— техник-смотритель. На кого орешь? На мечту свою орешь… Ну и хрен с тобой, я не обидчивый. Лежал на полке, не волновался, так нет — вызвал ты меня. Зачем, спрашивается, если гонишь?

— Я тебя вызвал?.. Ишь, размечтался!.. Сам явился, никто не звал.

— Сам бы я к тебе, предателю, ни в жисть не явился!.. Катись колбаской, Истомин, целуй фикус.

И с этими дурацкими словами Безымянный выпорхнул в открытое окно и полетел, мелко перебирая ножками в полосатых гетрах, замахал твердыми полами сюртучка и довольно быстро исчез в голубой дали, будто подобный способ передвижения был для него привычен и легок.

Впрочем, он же являл собой проект самолета, чему ж тогда удивляться…

А Истомин въехал в замечательный населенный пункт Верхние Дворики, подрулил к промтоварному магазину и заглушил двигатель. Надо было размяться, снять напряжение, малость расслабиться, а может, и купить кое-чего дефицитного, за чем в золотоглавой в очередях душатся, нервно оскорбляя друг друга, огульно обвиняя в преступном ношении очков и шляп.

Перед магазином сидела рыжая дворняга и охраняла чей-то велосипед популярной марки «Салют».

— Ты чья? — машинально, но ласково спросил Истомин, поскольку любил всякого рода живность, а особенно собак и кошек, не упускал случая мимоходом поприветствовать их.

И прошел бы он мимо, не дожидаясь ответа, но вдруг получил его — полный сердитой тоски:

— Чья, чья… Ничья, вот чья.

— Чего ж ты себе хозяина не найдешь? — поинтересовался Истомин, почему-то нимало не удивляясь странной способности к разговору, довольно редкой у представителей подмосковной фауны.

— Возьмешь — пойду, — логично предложила дворняга.

— Извини, не могу, — развел руками Истомин, — нет ни сил, ни времени. Зверь в доме — тот же член семьи, я считаю. Держать его для развлечения — это преступление, а по-серьезному — не готов. И никто у меня не готов. Сын

— шалопай, спортсмен, двоечник. Жена круглые сутки на работе горит. А я человек творческий, у меня жизнь ненормированная, днем сплю, ночью пишу или в Сибирь укачу в командировку. Мне о тебе заботиться не с руки.

— Да мне много не надо. Вывел бы во двор раза два… Ну, сосиску какую-никакую кинул, хоть бы и сырую…

— Нет, старуха, не уговаривай, ничего не выйдет.

— Ладно, иди, — мрачно сказала дворняга. — И купи себе сетку для бритвы «Браун». Слыхала, дефицит…

— Да ну? — удивился Истомин. — Неужто завезли?.. Ну, ты меня обрадовала, старуха… — И поспешил в магазин, где и вправду продавались нечасто встречающиеся титановые сеточки для импортной электробритвы, невесть как попавшие в этот отдаленный сельмаг…

Вот вам забавные прихоти торговли: про редкий агрегат в населенном пункте не слыхивали, а запчасти к нему имеются. А где-то наоборот, в той же столице, к примеру… А дурак Безымянный еще и защищал торговых работников, с писателями их сравнивал… У писателя — хорошего, ясное дело! — все концы с концами сведены, все взвешено с аптекарской точностью, у него не могут появиться в первой главе ботинки, а шнурки к ним — только в пятой, потому что каждый писатель сам себе и Госплан, и комитет по труду и зарплате, и институт футурологии, то есть научного предсказания недалекого будущего героев.

А то что у нас собаки разговаривают, так с кем не бывает?..

Истомин купил в сельмаге три сеточки — про запас, попутно объяснив любознательной продавщице, для чего они предназначены. Еще он купил две пары эластичных носков элегантного черного цвета, сработанных мастерами из Германской Демократической Республики, набор венгерских цветных фломастеров, и отечественную саперную лопатку со Знаком качества — на всякий пожарный случай: пусть в багажнике полежит, места много не займет.

Выйдя из магазина, он не обнаружил ни велосипеда «Салют», ни охранявшей его разговорчивой дворняги. Оглядевшись, он увидел ее на противоположной стороне шоссе мирно беседующей с довольно драного вида котом. Истомин посвистел ей, почмокал губами — хотел попрощаться, но собака сделала вид, что не слышит. Или обиделась, или и впрямь беседой с котом увлеклась.

Истомин не стал настаивать, сел в автомобиль и помчался по Верхним Дворикам мимо заборов, мимо колодцев, мимо скамеек и табуреток, выставленных на обочины шоссе предприимчивыми тетками. На скамейках и табуретках стояли ведра, кастрюли, бидоны и корзинки с клубникой, ранними огурцами, прошлогодним картофелем, первой робкой морковкой и цветами пионами всевозможных колеров.

На обратном пути Истомин собирался непременно отовариться этими скромными дарами июня, а сейчас он гнал стального коня по владимирской земле прямиком к другой пограничной деревне, Лисавы, за которой начиналась ярославская вотчина.

Что они все, сговорились, думал Истомин, имея в виду бывшую жену Анюту и сомнительного типа Безымянного, именующего себя «мечтой в свободном полете»? Эта, видите ли, ушла, потому что он, негодяй Истомин, того тайком возжелал, а она, чуткая и тонкая, все без слов поняла. Она, выходит, поняла, а он, Истомин, дурак набитый, ни черта не понял…

А этот Безымянный и вообще предателем обозвал — ни за что ни про что. Что он предал? Ничего не предавал…

Когда учился в институте, начал пописывать в газеты: о студенческой научной работе, о третьем трудовом семестре, об институтском «клубе веселых и находчивых». А там и рассказик сам собой сочинялся и, представьте, почти что сам собой напечатался — в молодежном журнале, с портретом юного Истомина на фоне самолетного пропеллера… Короче, самолетостроение не его стезя. Истомин это понял, как раз увидев свое черно-белое изображение на журнальной полосе, а раз понял, то — человек дела! — принялся искать поворот на новую стезю. И нашел. И рулит по ней вот уже добрых пятнадцать лет, никуда всерьез не сворачивая…

Разве что в цирк?.. Но и там он лишь как писатель ценен, как критик-цирковед, что тоже должно считать писательством.

А вообще-то он писал повести, рассказы и очерки, или, как сам выражался, ваял их…

Певцом моральной темы любовно называли его дружественные ему критики, а он за того себя и держал, и голос его звучал крепко, бодро и ясно — пусть не могучий оперный бас, который, к слову, только узкому кругу фанатов дорог, но задушевный лирический баритон, малость усиленный микрофоном.

Он, Истомин, ступал по жизни уверенно и целенаправленно, не рыскал по проселкам, как некоторые, знал, как надо и что надо, и посему — уверен был! — имел полное право сообщать «городу и миру» о надлежащих моральных устоях, воспевать тех, кто эти устои оценил и разумно воспринял, и клеймить остальное несознательное меньшинство, в нравственном отношении распущенное.

Только отчего так пакостно на душе, откуда бы ему взяться, дискомфорту этому пресловутому?..

А Ярославская область уже являла свою границу, обозначенную гигантским капитальным транспарантом, далеко видным каждому, кто решил въехать на богатую историческими памятниками и сегодняшними трудовыми свершениями землю…

Сразу за транспарантом поперек дороги стоял и ревел мощный трелевочный трактор. Трактор пытался вытащить из леса длинную плеть, сложенную из нескольких еловых стволов. Что-то там развязалось, что-то раскрутилось на тракторной платформе, одна из елок чуть съехала в сторону и грозила брякнуться прямо на проезжую часть. Тракторист в донельзя замасленном комбинезоне пытался одной рукой подкатить беглянку к общей плети, а другой с помощью монтировки закрутить трос, связывающий стволы, зажать их, подлых, покрепче.

Трактор занимал правую сторону шоссе. Навстречу по свободной полосе шла колонна новеньких грузовых «ЗИЛов», и Истомин невольно притормозил: чтобы объехать трактор, надо было пропустить колонну. Тракторист обернулся.

— Эй, друг, — крикнул он, — помоги! Истомин, не глуша движок, вытянул ручной тормоз и медленно вылез из машины.

— Ну? — спросил он недовольно.

Ему не хотелось помогать трактористу. Не то чтобы принципиально не хотелось, нет, помочь он был всегда готов, но сейчас, когда он спешил, когда у него даже рукавиц не имелось да и костюмчик мог запросто перепачкаться, сейчас он не видел большой необходимости вмешиваться в чужой трудовой процесс. Но грузовики шли и шли, а тракторист смотрел и смотрел просительно, и притворяться глухим не имело смысла.

— Ну? — повторил он, подходя к трактору.

— Будь человеком, мужик, подержи елку, а я эту железку затяну, — сказал тракторист.

Он вытащил из-за пояса грязные рукавицы и кинул их Истомину. Истомин, мысленно похвалив работягу за смекалку, напялил рукавицы и уперся в ствол. Ствол оказался тяжелым вопреки хрупкому внешнему виду, но держать его было нетрудно. Во всяком случае, Истомин не шибко напрягался.

Тракторист, глядевшийся здоровым мужиком лет тридцати пяти, споро крутил монтировку, затягивая трос, оставляя им на шершавых темно-коричневых стволах светло-желтые пахучие шрамы.

Пахло и вправду сладко: еловой смолой, хвоей, свежестью.

— Вот и все, фигец котенку Машке, — сказал тракторист. — Перекурим?

Он спрыгнул на асфальт рядом с Истоминым, достал из кармана мятую пачку сигарет «Дымок» и подмигнул Истомину.

— А шоссе? — спросил Истомин. — Съехал бы. Мешаешь.

— Ни хрена, — засмеялся тракторист, — объедут, не развалятся. Рабочий человек имеет право на перекур… Пошли, мужик, посидим на елке, — и потопал с дороги в просеку, уселся там прямо на ствол, крикнул: — Ты свой движок-то выруби, чего зря гонять!

Сам себе удивляясь, Истомин сходил к «жигулю» и выключил зажигание, потом направился к трактористу, который сладко пыхтел дешевой сигареткой, жмурился на солнышке, что твой котяра. Сам Истомин вообще-то не курил, но мог, если надо, поддержать компанию, что помогало ему в его писательских скитаниях по городам и весям, в его встречах с представителями различных трудовых профессий.

На кой ляд ему этот тракторист, Истомин не знал, но решил не пренебрегать лишним знакомством. Все идет в копилку, считал он, все на нужной полочке отложится, а к месту припомнится — когда срок подойдет.

— Ты, я вижу, свой в доску, — сказал ему тракторист, когда Истомин устроил зад на более или менее чистом месте, — ты, я вижу, рабочего человека не чураешься, хотя сам, ясное дело, интеллигент фигов.

— Не без того, — согласился Истомин, разминая в пальцах полученную сигаретку, но не закуривал, оттягивая страшный момент, поскольку знал горлодерские свойства данной табачной марки.

— Вот ты небось сейчас скажешь: нехорошо, Валера, оставлять трактор на шоссе, это, Валера, негигиенично. Ведь так, скажи — нет?

— Так, — посмеиваясь, согласился Истомин. От Валеры явственно несло тяжким сивушным духом, строгой проверки на алкоголь он бы сейчас не прошел. Тракторист находился в той степени опьянения, когда легкое недовольство работой плавно переходит в недовольство начальством, всей системой лесозаготовок, устройством планеты и конструкций Солнечной системы. В таком состоянии человека так и тянет в азартный дружеский спор о смысле бытия, но спорить с ним в данный момент не рекомендуется: не исключено, может пустить в ход аргумент в виде крепкого рабочего кулака, а то и монтировки. А что такому аргументу противопоставишь? Только аналогичный, той же или большей жесткости… Подобные споры Истомин не любил. То есть он мог, конечно, врезать справа или слева при случае — силушкой Бог не обидел, реакцией тоже, но излишней агрессивностью Истомин не страдал, драк старался по возможности избегать, потому что всегда помнил о всякого рода ненужных последствиях.

— А раз так, — обрадовался Валера, — то почему бы тебе самому не сесть в мою железку и не отогнать ее к едрене фене, пока я перекуриваю?

Псевдорабочий человек Валера на поверку оказался обыкновенным хамом. Уже одно то, что он непрерывно кичился своим рабочим званием, вызывало подозрение, а безадресная разгульная ненависть, разбавленная вольным матерком и подогретая плодово-ягодной смесью, делала разговор с ним не только бесполезным, но и опасным. Похоже, писательская копилка останется незаполненной, решил Истомин и встал.

— Перекуривай, Валера, — сказал он, — только легкие не надорви.

— Ты куда? — не понял маневра Валера.

— Пора. — Истомин был лаконичен.

— Ага-а! — возликовал Валера. — Ты струсил, мужик! Ты меня забоялся!

Спокойно, сказал себе Истомин, не заводись. Он повернулся и пошел к шоссе, стараясь не оборачиваться, не ронять достоинства, но спиной чувствовать любое движение тракториста…

— Струсил, струсил! — куражился Валера. — Ой, смотри, все штаны обделал!

Истомин непроизвольно дернул рукой, чтобы проверить вздорное утверждение Валеры, но вовремя спохватился, жутко застыдился порыва, и вдруг горячая волна злости окатила его, захлестнула с головой, он уже не помнил, что делает, только рванул к трактору, с ходу прыгнул в кабину, вправо-влево посмотрел — пустое шоссе! — и, выжав педаль, потащил рычаги управления траками от себя. Машина прямо-таки прыгнула вперед — только гулко дернулись сзади елки.

— Стой! — заорал Валера. — Куда, гад?! Истомин, оказывается, неплохо помнил институтские уроки, не зря сдавал считавшийся у студентов ненужным зачет по вождению тракторов. Мощный «ДТ» легко перевалил через шоссе, углубился в лес, в просеку, и замер на месте, когда Истомин поставил рычаги на нейтралку.

Он соскочил на землю, достал из кармана носовой платок и брезгливо обтер руки. Подбежавший Валера тяжело дышал — этаким карасем, выброшенным из воды. К нижней губе приклеился мокрый окурок.

— Я же сказал: береги легкие, Валера, — заметил Истомин. — Дыхалка у тебя ни к черту.

Швырнул платок на землю и пошел к «жигуленку». Валера так и стоял — женой Лота: видно, не ожидал он от интеллигента фигова подобной прыти. Истомин прокатился мимо на второй передаче, помахал ему из окошка и газанул вовсю. И только тогда напряженно подумал: что с брюками?

Проехав с километр, притормозил, торопливо вышел на обочину, весь изогнулся, бедный, пытаясь рассмотреть собственный зад. Вопреки ожиданиям зад оказался чистым.

А-а, ладно, доблестно решил Истомин, в цирке все равно темно, никто не увидит. И собрался ехать дальше. Но до сих пор гудевший ровно «жигуленок», верный белый конек, вдруг надсадно чихнул, затрясся и заглох. Это было вовсе непонятно.

Истомин поднял капот и заглянул в двигатель. Оттуда несло жаром, подгорелым маслом и бензином марки АИ-93.

— Перекал, что ли? — спросил вслух Истомин.

— Газовать легче надо, — сварливо ответил «жигуленок». — Тебе что Олег говорил?

— Между прочим, — отпарировал Истомин, — Олег сказал, что твой движок внатяг пускать нельзя. Поэтому и газую на низших…

— Вот и догазовался, — констатировал «жигуль». — Я захлебнулся. Увеличь холостые и жди.

— Ну и подожду. Воздухом подышу.

— Самое время — после трудовой победы, — ехидно заметил «жигуль».

— Ты что, видел?

— Не слепой, фары не зажмуриваю.

— Осуждаешь?

— Твое дело, — индифферентно сказал «жигуль», подставляя Истомину горячий карбюратор, подсовывая под отвертку винт регулировки холостого хода. — Ты бы завел меня сначала, чего зря крутить.

— Ах да! — запоздало сообразил Истомин, обошел машину, повернул стартер, прижал акселератор.

«Жигуль» завелся с пол-оборота, но рычал с легкими перебоями, будто покашливал. Истомин покрутил винты на карбюраторе, послушал — двигатель загудел ровно и мощно.

— Так годится? — прокричал Истомин.

— Нормалек! — ответствовал «жигуль». — Теперь выруби, дай остынуть. Заодно и поговорим.

Истомин выключил зажигание, распахнул все двери — пусть салон проветрится, пусть по нему ветерок погуляет — и сел за руль, спинку сиденья откинул: впору и самому малость передохнуть.

— Конечно, мое дело, — продолжил он прерванный техническими манипуляциями спор. — Тебе не понять.

— Где уж нам! — прибеднялся «жигуль». — Мы железные, мы бесчувственные. Только сдается мне, ты себя всегда железным считал, непробиваемым. А хитрый кореш Валера тебя на «слабо» взял.

— Я просто объяснил подонку, что он подонок.

— А подонок просто не понял, что он подонок. Сложное для него объяснение, слишком интеллигентское, с надрывом. Ему бы в рыло и слова соответствующие — все бы сразу уяснил. А ты весь в порывах, в страстях: прыг, хлоп, тарарах! А в результате выполнил его работу и даже пошлого «мерси» не дождался.

— Мне «мерси» не надо. Мне надо, чтобы этот хмырь болотный понял простую истину: не все интеллигенты — белоручки и неумехи. И еще: не все интеллигенты терпят, когда над ними куражатся. И третье, последнее: звание «рабочий человек» по наследству не передается, его заслужить надо. Может, я в большей степени рабочий, чем он…

— Красиво завернул, — похвалил «жигуль», — только все зря. Ничего он не понял, это я тебе говорю.

— А кто ты такой! — возмутился Истомин. — Что ты о жизни знаешь? С тобой носятся как с писаной торбой. Ах, масло поменять! Ах, фильтры загрязнились! Ах, баллоны надо подкачать! Ах, мы давно не мылись, на нас пылинка села!.. Ты, мой милый, типичный баловень судьбы — мытый, сытый, ухоженный. Ты изведал только хорошие асфальтовые магистрали, а о разбитых проселках и слыхом не слыхивал. Тебя даже ни разу не царапали, я уж не говорю — били…

— А тебя? — отпарировал обиженный «жигуль». — Тебя, что ли, много лупили? Тебя, мон шер, судьба тоже по шерстке гладила. В институте лучший студент на потоке, гордость факультета. Ушел в газету — и там все о'кей: командировки, публикации, грамоты. А повести твои?.. А в цирке?.. Да перед тобой трепещут, как перед генералом: вдруг саблю вытащишь и начнешь косить направо-налево. А ты и вытаскиваешь, не без того…

— Постой, откуда ты все знаешь? — удивился Истомин. — Тебе же всего два года…

— Болтаешь много. Как какую бабу в меня посадишь, так и пошел соловьем… Я такой, я сякой, я самый-пресамый…

— Не ври! Я никогда не хвастаюсь.

— Верно, не хвастаешься. Ты у нас склонен к самоиронии, ты человек с юмором, кто спорит. Только самоирония твоя не более чем прозрачная занавесочка. А сквозь нее что надо, то и видно…

— Трепло!..

— Ни в коем случае! Я, майн либер, хоть и сделан волжскими умельцами, но воспитан и взлелеян тобой, за что тебе большой данке шен. И мне тебя осуждать не резон. А вот с чего я малость захлебнулся, так это с твоего нелогичного поступка с псевдотрудягой Валерой… Погоди, не прерывай, а то заглохну, — заспешил «жигуль», видя, что Истомин собирается что-то возразить. — Я за что тебя сильно уважаю? За чутье. Ты ж селезенкой чуешь, когда курс менять надо. Как колобок. А из института ушел вовремя, из газеты слинял в самый раз, все твои повести как ментоловые сигареты с фильтром: вроде бы и горько, а в то же время всерьез не задевают. Верным путем идешь!.. И вдруг — на тебе: в благородство решил поиграть. Откуда оно у тебя, благородство?

— Что ж я, по-твоему, должен был сделать?

— Во-первых, не останавливаться. Во-вторых, раз уж остановился — колонна шла, видел, — то на просьбы о помощи не реагировать: нашел время альтруизм проявлять. В-третьих, раз уж помог, то и ехал бы себе, а не шел с дураком общаться. А ты пошел и нарвался на хамство. Ну ладно, нарвался — встань и уйди. Так нет, взыграло ретивое, решил кавалерийской удалью подонка добить. Зачем, спрашиваю? Потратил нервные клетки, которые не восстанавливаются, испачкал штаны и потерял время. Ну что, прав я?

— А ведь, похоже, ты и меня подонком считаешь, — медленно, словно удивляясь, проговорил Истомин.

— Да ни в коем случае, ты что, ты что! — «жигуль» от возмущения даже вентилятор включил, задул, загудел. — Мы с тобой два сапога пара: ходкие, приемистые, надежные в работе, на вид блестящие, в экспортном исполнении. Но в то же время хрупкие, с тонкой внутренней структурой. Я, например, на разбитый проселок и не поеду: застряну, изгваздаюсь, поврежу себе чего-нибудь. И тебе с магистрали сворачивать не советую. Думай только о себе, а другие о себе сами позаботятся.

— Откуда ты такой философии поднабрался?

— Я же говорю — от тебя. Два года вместе. Срок!

Истомин вернул спинку кресла в вертикальное положение, захлопнул двери, блокирующие кнопки на них утопил.

— Вот что, — подвел он итог разговору, — я поступил так, как считал нужным. Никакое это не благородство, а нормальный человеческий поступок. Если и он тебе непонятен, пеняй на себя. Все, конец связи. — И включил зажигание и рванул с места так, словно за ним гнались, словно очухавшийся Валера развернул свой трактор и мчал за Истоминым, горя неправедной местью.

Хорошо работал двигатель: негромко, ровно, надежно. Что-что, а машину Истомин знал, никакая мелкая неприятность в тупик его не ставила. Руки плюс голова — что еще надо человеку?..

И уже остался позади большой населенный пункт Глебово, и уже маячил на горизонте крохотный пока силуэт Горицкого монастыря, что коронует с юга старинный городок Переславль-Залесский.

Истомин въехал в город, проскочил мимо кремля, мимо Спасо-Преображенского собора и церкви Петра Митрополита, раздумывая, а не перекусить ли ему чем пошлет переславль-залесский райпищеторг. Нет, решил он, рановато пока, оставим перекус до Ростова, а пока обязательно заглянем в местный книжный магазин, посмотрим, что за художественная литература в нем завалялась.

В книжном магазине было прохладно и пусто, две пожилые продавщицы маялись от безделья и на Истомина посмотрели со здоровым любопытством: что он здесь потерял, гость явно заезжий! Не думает ли он по московской наивности выцыганить у них дефицитного Ж.Сименона или не менее дефицитного Ю.Семенова? Как же, ждите, в Переславле-Залесском своих книголюбов пруд пруди…

Но Истомин знал, что ни Сименона, ни Семенова он тут не найдет: не вчера родился. Он сразу порулил к полке с букинистическими книгами, потому что не раз случалось: отыскивал он на таких полках какой-нибудь милый поэтический сборничек, пропущенный им в столичной суете, или потрепанный журнал с хорошей повестухой, или непроданную книжку брата-писателя, что немало способствует подъему настроения. Вот и сейчас рылся он в пропыленных изданиях и вдруг напоролся на собственный сборник рассказов и очерков, изданный в прошлом году под броским названием «Днем с огнем». Название это было навеяно анекдотом про Диогена, который ходил среди бела дня с зажженным фонарем, искал человека. Истомин, значит, тоже, как древний философ, искал человека среди людей, определял его нравственные параметры, вовсю проверял моральным кодексом.

Тот грустный факт, что сборник кто-то прочел и поспешил сдать, несколько расстроил Истомина, хотя в отличие от многих собратьев по перу он не шибко обольщался собственной якобы вселенской популярностью, не очень верил всяким рецензиям, не считал, будто его книги поклонники рвут на части. И все же, и все же…

Под пронзительными взглядами продавщиц — что это так завлекло варяжского гостя? — он перелистал книгу и обнаружил в ней массу пометок, сделанных на полях толстым синим фломастером. Пометки читались буквально так: «Ха-ха!», «Вот те раз!», «Чушь собачья!», «Брэд» — через «э» оборотное. Но имелись и более гуманные: «Здраво!», «Ничего…», «Умеет думать!» Были и непонятные: «Козел!», «Прачечная», «Лена. 17-23-11». А в самом конце, на чистой последней странице была нарисована веселая хохочущая рожица — с носиком-пятачком, с чернильными точками веснушек, с двумя бантиками на макушке. К рожице были приделаны длинные тонкие ножки в больших ботинках с загнутыми носами, и все это венчала игривая надпись: «Финдиляка». Возможно, это был портрет автора пометок. А возможно, он так представлял себе автора книги. Но, с другой стороны, Финдилякой могла оказаться любимая женщина обладателя синего фломастера.

Гадать было бессмысленно, требовался поступок.

— Платить вам? — спросил Истомин любознательных продавщиц, протягивая им книгу и кровный металлический рубль.

— Нам, — сказали продавщицы хором, одна взяла рубль, а другая книгу, обе внимательно рассмотрели ее, ничем своих чувств не выдали, одна отсчитала Истомину сдачи двадцать копеек, а другая завернула книгу в бумагу и протянула с вежливыми словами:

— Спасибо за покупку, приходите еще.

— Это вряд ли, — сказал Истомин, взял книгу и вышел.

Честно говоря, он толком не знал, зачем ее купил. Вот разве что из-за пометок, чтобы на досуге изучить каждую, понять, к какой именно строчке она относится, увидеть за пометками неведомого читателя… Не исключено… Но настроение Истомина — и так неважное с самого начала, да еще подпорченное встречей с трактористом Валерой — совсем скатилось в минусовую область, замерзло там и съежилось.

По ритуалу полагалось прошерстить магазины «Обувь», «Галантерея — трикотаж», «Детский мир» и «Хозтовары»; но Истомину не хотелось толкаться у прилавков, бездарно тратить деньги, а решил он пройтись прогуляться, прошвырнутся по местному Бродвею, являющему собой часть магистрали Москва

— Ярославль. Тем более что малость в стороне виднелся некий худосочный скверик, со скамейками, в этот дневной час не занятыми любителями народной игры в домино.

Истомин шел к скверику, ни о чем не думал, загребал мокасинами переславль-залесскую пыль, вот уже добрался наконец до липово-кленово-тополиной аллеи, как вдруг что-то выпало у него из-под мышки, где зажата была ценная для автора, но уцененная до восьмидесяти копеек книга. Выпало что-то и покатилось впереди, подымая облачко пыли.

Никак сдача, подумалось Истомину, никак двугривенный.

Но то был никакой не двугривенный, а нечто вроде апельсина, только синего цвета, — круглая голова на тонких длинных ножках в огромных ботинках с загнутыми носами. Голова приплясывала на ножках, кривлялась, радостно улыбалась и покачивала синими бантиками.

Автор полагает, что умный читатель уже догадался, что это был не кто иной, как вышеупомянутая Финдиляка. Истомин сразу решил, что она похожа на героиню какого-то мультфильма, на весьма добрую и конечно же положительную героиню: такая она была веселая, непоседливая, озорная на вид.

— Привет, Финдиляка, — сказал он.

— Здрасьте, дяденька, — пропищала Финдиляка. — Что это вы такой грустный?

— Заметно?

— Еще как!

Истомин плюхнулся на облезлую садовую скамейку, а Финдиляка устроилась верхом у него на коленке — этакий синий апельсинчик с ногами, существо фантастическое, не исключено — инопланетянин, загадочный обитатель неопознанного летающего объекта, незримо присевшего в окрестностях Переславля-Залесского.

Истомин, помнится, будучи в городе Париже в творческой командировке, смотрел нашумевший фильм про несчастного инопланетянина, гонимого взрослыми и обогретого лаской ребенка. Так тот, из фильма, вполне мог назваться дальним родственником Финдиляки: что-то у них общее было…

А что, собственно, общее? Только одно: никого из них в природе, в реальности, не существовало. Так, мираж, зыбь, пустая игра прихотливого воображения…

— Ты инопланетянка? — глупо спросил Истомин.

— Хорошо бы! — погрустнела Финдиляка. — Тогда бы я прославилась… Нет, дяденька, я просто рисунок. Смешной, верно? — И она опять заулыбалась в полрожицы: настроение у нее менялось мгновенно.

— Смешной. Кто нарисовал?

— Одна тетенька.

Вот тебе и раз! Значит, автор пометок на полях — женщина… Истомин еще больше расстроился: ладно бы мужик изгалялся — чего с него взять? — но женщина… Пренебрежение женщин Истомин переносил куда болезненней.

— Молодая?

— Что считать молодостью? — философски заметила Финдиляка. — Вот ты, например, молодой?

— Средних лет симпатичный мужчина, — похвастался Истомин.

— Ой-ой-ой, симпати-ичный… — иронически протянула Финдиляка, задрала ногу и почесала ею голову в районе банта. — Хвастунишка… А тетенька помоложе. Красивая-а-а!..

У Истомина появилось жгучее подспудное желание познакомиться с красивой молодой тетенькой.

— А она местная? — вроде бы невзначай поинтересовался он.

— Была местная. А потом уехала работать на остров Шикотан.

— А-а-а, — малость разочарованно пропел Истомин. — Чего ж она с книгами так обращается?

— Как так?

— Рисует на них. Слова всякие пишет.

— Не знаю, — помотала головой Финдиляка. — Понравилась, наверно. Или не понравилась… Да нет, скорее она о книге вовсе не думала, иначе бы меня не нарисовала.

— Какая связь? — не понял Истомин.

— Для нее — прямая. Она меня рисовала всегда, когда чему-то радовалась. Обрадуется и нарисует. На бумажке, на книжке, на песке. Или на зеркале — помадой. Но ты не расстраивайся: наверно, она твоей книжке обрадовалась.

— Может, она чему другому обрадовалась? — засомневался Истомин. — Может, муж пришел?..

— Она не замужем. Только женихалась.

— Слово противное, — поморщился Истомин.

— Почему? — Финдиляка вытаращила на него глаза-блюдца, часто-часто замигала. — Нормальное. Все так говорят. К ней подруги приходили, с фабрики, так только и слышно: эта женихается, и этот женихается. И все радовались.

— А ты где была?

— Везде. И в книге, и в тетрадке, и на зеркале… Да-а, вспомнила: она твою книгу вслух читала!

— Да ну? — приятно изумился Истомин. — Подругам?

— Ага. Не всю, конечно, а кусочками.

— Не помнишь, какими?

— Там, где про мужчин написано. Что они всю тяжелую работу женщинам уступили, что они ленятся, что они не любят зарабатывать деньги, что они детей не воспитывают… Я правильно называю?

Истомин писал о грустных явлениях излишней эмансипации прекрасного пола и — как следствие — все прогрессирующей феминизации сильного. Писал страстно, приводил конкретные примеры из жизни — чужой, вестимо! — и конечно же, Финдиляка несколько упрощала его мысли. Мягко говоря…

Но в сути она не ошибалась.

— Правильно, — подтвердил Истомин.

— Ой, здорово! — обрадовалась Финдиляка. — А я забыть боялась… И еще она читала про женщин. Что они рвутся во всем обскакать мужчин, что они забыли про женские обязанности, про дом, про мужей…

Истомин перелистывал купленную книгу и видел, что пометки «Верно!», «Логично!» и «Что-то есть…» намалеваны как раз в тех местах, о которых говорит Финдиляка.

Но ведь были и другого рода пометки, и больше их было, много больше…

— А где она не радовалась? — Истомин употребил любимый термин Финдиляки.

— Не знаю, — закручинилась Финдиляка, — она ж те места вслух не читала… Хотя, — Финдиляка вновь расцвела улыбкой, — она сердилась, что ты обвиняешь только женщин. Говорила, что во многом как раз мужики виноваты. И что много одиноких женщин, что они просто вынуждены эма… энсипи… — она запнулась.

— Эмансипироваться, — подсказал Истомин.

— Вот-вот, — закивала Финдиляка, — то самое. Вынуждены работать, зарабатывать, воспитывать детей в одиночку, потому что нет мужей… — Она собралась с духом и выпалила явно чужую фразу: — Вынуждены утверждать себя на работе, поскольку дома у них нет, вот!

— Красиво загнула, — согласился Истомин. Он знал, что Финдиляка, то есть неведомая ее изобретательница, права. Увлекшись письменной борьбой с женской эмансипацией, обвинив женщин во всех смертных грехах, он впопыхах не учел целого ряда, как говорится, смягчающих обстоятельств. И того, что баб одиноких не считано. И что работать как вол приходится потому, что мужниной зарплаты на жизнь не хватает, а он — зачастую! — и не стремится зарабатывать больше, его вполне устраивает семейное «равенство». И что домашние заботы — если есть дом, Финдиляка верно подметила, — падают в основном на женские плечи: и в магазин сбегай, и постирай, и приготовь, и уроки проверь. А когда? Да после службы, после трудовых побед в институтах, на заводах, в конструкторских бюро, где, к слову, мужики тоже крутятся. Только, отстояв свои вахты, они к телевизорам мчатся, а не в ясли или в универсамы… Кстати, и ясли и детсады у нас — прямо скажем… И в универсамах после шести тоже, знаете ли… Словом, надо бы диалектически к проблеме подойти, а Истомин не захотел, Истомин усмотрел корень зла лишь в нелепом желании женщины доказать, что она тоже человек, простите за вольность формулировки. Сколько он писем тогда получил — и все от женщин. И злые были письма, с хамством, и толковые, горькие. Разные. А вот и еще одно посланьице — Финдиляка…

— Ты меня извини, — потупилась Финдиляка, — но я все скажу… Она даже плакала, когда книгу прочла. Она говорила, что автор, то есть ты, — трепач, что ты любишь только себя, а женщин не уважаешь и не хочешь понять. Что ты и в женщинах свое величество любишь, это ее слова… Что твоя книга — сплошное самолюбование, как перед зеркалом, и не надо было ее издавать, потому что после нее только хуже. Потому что все станут думать, будто женщины дрянные, а мужчины несчастные… И еще — ты не обижайся! — она сказала, что ты совсем не знаешь жизни, а смеешь учить жить… Ой, ты не обиделся?.. Это ж не я, это ж она, а она уехала… а я даже не понимаю, про что говорю. Я же на последней странице нарисована, а там только оглавление рядом…

Истомин в последний раз перелистал книгу.

— Не волнуйся, я не обиделся, — сказал он. — Все верно, спорить бессмысленно. Теоретик из меня липовый. А уж практик… — безнадежно махнул рукой. — Ладно, пора ехать. Ты со мной?

— Куда ж я от тебя денусь? — удивилась Финдиляка. — Пока ты книгу не выбросишь, я в ней буду. Захочешь побеседовать — только достань ее, и я тут как Тут. Договорились?

— Договорились, — сказал Истомин и встал. Он давно собирался заскочить в музей «Ботик» на южном берегу Плещеева озера, где Петр Алексеевич Романов в конце семнадцатого века строил «со товарищи» первую военную флотилию. Собирался полюбоваться на памятник царю, на старые якоря, на сам ботик с ненадежным именем «Фортуна». Но электронные ручные часы уже проникали два, времени потеряно уйма, а впереди еще полдороги. С такими темпами, похоже, он и до вечера в цирк не доедет, Поэтому он решительно миновал поворот к музею и поехал прочь из города.

А сколько еще интересных мест его ожидало!..

Вот «жигуленок» одолел длинный тягун, выскочил на горушку, на простор и… Истомин даже притормозил, пораженный. Справа от дороги прозрачная, как кружево, будто бы звенящая на ветру, заневестившаяся под солнцем, нежно-белая, нежно-зеленая — да просто нежная, зачем лишние слова искать?

— стояла березовая роща. Не лес, не гай, а именно роща; по Далю — небольшой, близкий к жилью лиственный лесок. А еще: чисто содержимый, береженый, заповедный. Чтобы не спорить с авторитетом Владимира Ивановича, местные власти срубили перед рощицей массивные резные ворота, раскрасили их во все цвета радуги и повесили указующую табличку: «Березовая роща. Памятник природы».

Забора, заметим, не наличествовало, только ворота: хошь — входи, хошь — обойди.

Мало нам красоты естественной, не видим мы ее, не понимаем. Ну что такое роща?.. Так, мура, белые палки с зелеными листьями. Пятачок пучок. А вот рукотворные врата, да еще ценной масляной краской фигурно крашенные, — эт-то вещь! Эт-то вам толковый дизайн и большой силы икебана!.. Как и посыпанные толченым кирпичом дорожки в городском лесопарке. Как и высокохудожественные плакаты «Берегите лес от пожара!», прибитые прямо к деревьям. Как живая кошка с белым бантом, похожая на удавленницу; как клетка для попугая, сработанная из красного дерева и увешанная грузинской чеканкой, каковую автору повезло увидеть в фойе одного периферийного театрика.

Только в случае с рощей автор пошел бы дальше: он бы не ворота красил, а сами березовые стволы — в полосочку и в ромбик…

Отметив земную красоту ворот, Истомин тем не менее устремился мимо них в рощу. В конце концов, раньше половины седьмого в цирке его не ждали, сто раз успеет добраться, а погулять по памятнику природы — многим ли такое удавалось! Истомин, во всяком случае, впервые столкнулся с подобной возможностью, предоставленной желающим-проезжающим природой — с одной стороны, и теми, кто превращает ее в памятник, — с другой.

Истомин вошел в рощу как в воду: в ней было прохладно и тихо, словно какой-то невидимый барьер отделял ее от остального мира — от шоссе с рычащими и воняющими грузовиками, от полей с тракторами, от города, от людей. Словно в памятнике природы царствовал свой микроклимат и, как немедленно заметил Истомин, существовал свой микромир. Микромир этот, отделенный от макромира Ярославской области, был населен довольно густо. То за одним деревом, то за другим, то за третьим виделись Истомину женские фигуры: блондинки, брюнетки, шатенки — в платьях вечерних и рабочих, в джинсах и в юбках макси и мини, а одна даже в шубке из песцов мелькнула, в беленькой шубке средь белых берез.

Ну прямо-таки ансамбль «Березка» на отдыхе, извините за близлежащую аналогию…

Что это за картиночка, достойная пера, подумалось Истомину, столь похожая на ситуацию из фильма «Восемь с половиной»?.. И тут же он лицом к лицу столкнулся с грустного вида шатеночкой, с невысокой кудрявенькой кошечкой, грациозной и тонкой, которая томно проговорила:

— Здравствуй, Истомин, вот ты и вернулся… — И протянула к нему длинные руки, явно подманивая и завлекая.

— Позвольте, — нервно сказал Истомин, — я вас не знаю.

— Знаешь, — сказала шатенка, — еще как знаешь.

— И меня знаешь, — обиженно прошелестела высокая (брюнетка, выплывая из-за березы:

— И меня… и меня… и меня… — слышалось отовсюду, и к Истомину шли и шли женщины, окружали его, трогали, гладили, ерошили волосы, а бойкая блондинка в выцветших джинсиках ухитрилась даже чмокнуть нашего героя в щеку. Лица мелькали перед Истоминым, качались, расплывались, и оттого он никого толком не мог разглядеть.

— Стоп! — заорал он, вконец сбитый с толку и поэтому сильно разгневанный. — Разойдись! Смирна-а! Подходи по одному!

И надо же: ефрейторские вопли подействовали! Прекрасные березовые дамы быстро построились в колонну по одному; не обошлось, правда, без легкой перебранки, без мимолетных тычков и невинных зуботычин, но все наконец утряслось, устроилось, и первая в очереди немедленно попала на прием к Истомину.

Кто-то умный предусмотрел ситуацию и поставил в рощице небольшую, но уютную скамеечку, в отличие от ворот не тронутую масляной краской. Все еще ошарашенный Истомин на нее опустился и предложил место даме.

Первой оказалась как раз та шатенка, с которой вся чертовщина и началась. То ли она поднаторела в очередях за промтоварами, то ли подруги-подельницы уважение оказали, но уселась она на скамеечку и нежно заглянула Истомину в глаза.

Где-то ее Истомин видал, где-то встречал, откуда-то знал, не исключено

— близко.

— Ты меня забыл, — печально констатировала она.

— В некотором роде… — туманно отговорился Истомин.

— Я Наташа, — объяснила шатенка. — Мы познакомились в телецентре, а потом ты повез меня в ресторан «Белград», а потом…

— Вспомнил, — быстро сказал Истомин.

Он и вправду вспомнил Наташеньку, славную редакторшу с телевидения, и, глядя на мнущуюся в нетерпеливом ожидании очередь, многих тоже вспомнил. Вон Инка Литошко, художница, умная и злая, у него с ней случился легкий роман лет эдак пять назад… А вон Леночка Ларина, ее с ним друг Слава познакомил, она, кажется, инженер-химик, кандидатша наук… А вон улыбается Оля Асатурян, все еще начинающая новеллистка из Красноярска, он к ним в командировку приезжал на семинар молодых писателей… А вон Саша Калинина, эта-то что тут делает, при живом-то муже?..

И ведь ничуть не изменились, не постарели ни капельки! Ни одна!.. А он, Истомин?..

Вообще-то не такая уж большая очередь к нему наметилась: человек двадцать, не более. А остальные где?..

— Остальным на тебя наплевать, — будто подслушала его мысли шатенка Наташенька. — Остальные тебя забыли, вычеркнули из памяти, повестей твоих не читают, фильмов не смотрят.

— А вы? — заинтересованно спросил Истомин.

— А мы смотрим. И читаем. И не вычеркнули.

— Почему?

— Ты нам небезразличен, — последовал лаконичный ответ.

— Вздор! — искренне возмутился Истомин. — Не верю!

Очередь заволновалась. Раздались выкрики:

— Как же так!.. Это правда!.. Тебе должно быть стыдно!..

Истомину стыдно не было.

— Красивые мои, — душевно произнес он. — К черту очередь. Сядем в кружок и поговорим откровенно. Временно я в вашем распоряжении.

Дамы быстро уселись на траву вокруг скамейки, нимало не боясь помять платья и юбки, а уж о тех, кто в джинсах, и толковать нечего. Со стороны, наверно, сия картинка выглядела куда как живописно, но, сдавалось Истомину, со стороны ее никто увидать не мог.

Случайно-закономерный микромир рощи-памятника совместил в себе добрых два десятка временных срезов, а значит, его пространство в данный момент существовало вне времени. Такой вот парадокс, не известный ни фантастам, ни тем более ученым…

— Давайте поставим точки над «i», — начал Истомин. — Что вы имеете в виду под словом «небезразличен»? То ли вы меня поминаете добрым словом, то ли худым, третьего не дано. Так как же, а?

Дамы переглянулись, чуть помолчали, потом все та же Наташа спросила у общества:

— Девочки, можно я скажу?

— Говори… — загалдели девочки. — Ответь ему. Мы тебе доверяем…

— Мы тебя поминаем одновременно добрым и худым словами, — значительно сказала Наташа. — Сообразил?

— Нет, — честно признался Истомин.

— Наташа, ты не оправдала нашего доверия, — строго вмешалась умная Инка Литошко. — Позволь мне… За все доброе, что ты нам оставил, мы тебя вспоминаем по-доброму, ну а за все плохое — извини, Истомин…

— Хоть ты и умная, Инка, — сказал Истомин, — но я опять ничего не понял. Что я вам сделал плохого?

— Про хорошее ты не спрашиваешь? — ехидно крикнула Леночка Ларина.

— Про хорошее — молчок. Было оно или не было — вам судить. А вот плохого не помню… Инка, вспомни Суздаль, лето, стога, вспомни старуху с ведрами на коромысле… А ты, Ленок, вспомни, как мы с тобой ремонтировали твою комнату, как выбирали обои, как клеили, как ты потом варила свекольник… А разве нам с тобой, Оля, вспомнить нечего? Разве не было у нас Дивногорска, плотины, тайги, ночи у костра?.. Все, все вспоминайте, ну, прошу вас, поднатужьтесь и киньте в меня камень, если заслужил!..

— Заслужил, — сказала Инка.

— Заслужил, — сказала Леночка.

— Заслужил, — сказала Оля.

— Заслужил, заслужил, заслужил, — сказали Наташа, Саша Калинина, и еще Таня, Света, Нина, Люба, две Тамары, Марина и Маша, и еще Маша, и еще Маша, которая вовсе Маргарита.

— Вот тебе и раз! — сильно, удивился Истомин, сам малость разнежившийся от мимолетных воспоминаний. — За что камень-то, нежные мои?

— За то, что ты был, — подвела итог умная Инка, и все согласно закивали. — За то, что ты всем нам дал надежду.

— Неправда! — Истомин вскочил со скамейки и прошелся в быстром слаломе между сидящими тут и там дамами. — Я никому никаких надежд не давал. Я был — и все.

— «Ка-аким ты бы-ыл…» — пропела Наташа, и все хором подхватили: — «Таки-им оста-ался…»

— Стойте, — сказала умная Инка. — Шутки в сторону. Ты у нас ба-альшой моралист, Истомин, ты всех кругом учишь без сна и отдыха. Но разве ты имеешь право учить?.. Да, я помню Суздаль, лето, старуху с ведрами. Я помню, как мы бегали за парным молоком, и пили его, и ты пролил его на рубаху, и ужасно взволновался, расстроился, и я полдня стирала ее, отстирывала пятна, а ты ходил мрачный и говорил, что у тебя редсовет в издательстве, что тебе еще утром надо «было смотаться в Москву и что тебе, конечно, плевать на рубаху, но как ты объяснишь жене происхождение пятен… А я слушала и терла, слушала и терла. И оттерла. И ты сразу подобрел, расцвел, и оказалось, что никуда ты не спешишь, и что со мной тебе прекрасно, и ты благодарен мне за эту поездку… А я уже ничего не могла…

— И я помню, — вступила в разговор Лена, — как мы клеили обои. Ты тогда пошел к директору магазина, подарил ему свою книгу с автографом, а он тебе отвалил царские обои — из подкожных запасов… Я мазала их клеем — нарезанные куски, а ты стоял на стремянке и присобачивал их к стенке… Потом мы лопали холодный, со льдом, свекольник — на столе, на газете, и было солнечно-солнечно, и было странное ощущение дома. А потом ты ушел…

— Но я же вернулся. И еще раз, и еще… — защищался Истомин.

— Пока не наскучило. Тебе, тебе… А я, дура, поверила, что тебе не наскучит никогда…

— Я этого не говорил!

— Ты этого не говорил, а я разнюнилась…

— Кто ж в том виноват? — резонно спросил Истомин.

— В том, что я дура?.. Папа с мамой, наверно… Ты, Истомин, в другом виноват. Ты отлично знал, что я дура, что все бабы легко дуреют, когда к ним относятся по-человечески, и воспользовался этим. Ты профессиональный обманщик, Истомин.

— Ну знаешь что! — возмутился Истомин. — Выходит, какой-нибудь фотограф, который мальчонке обещает птичку, тоже, по-твоему, обманщик и негодяй.

— Хорошее сравнение, Истомин, — кивнула Лена. — Ты умный мужик, одно слово — писатель… Мы все здесь, — она обвела рукой групповой портрет на поляне, — до сих пор ждем обещанную птичку.

А тут и Оля из Красноярска слово взяла:

— Сейчас ты скажешь, что никакой птички не обещал, верно?

— Не обещал, — упрямо заявил Истомин.

— Зачем же ты мне врал, что из меня выйдет толк?

— Я не врал. Я предполагал лучшее.

— Врешь. Ничего ты не предполагал. Девочка тебе понравилась, то есть я, мордочка смазливая, глазки, губки, ножки. А девочка в писатели рвется. Так ты у нас добрый, тебе слов не жалко. Помнишь, что ты мне сказал?.. «В тебе есть Божья искра, а мастерство само придет».

— Пришло? — боязливо поинтересовался Истомин, хотя ответ знал заранее. И получил его:

— Не дошло. Даже искра погасла, если и была…

— Была, была, честно, — подтвердил Истомин.

— Да врет он, врет, как всегда, — со злостью сказала Саша Калинина, мужняя жена, — не было искры.

— Сама теперь знаю… А тогда поверила, писала, как проклятая, рассказы, рассказы, в Москву их — заказным, а обратно: «Отсутствует конфликт, схематичны характеры, опубликовать не сможем». Как мордой об стол!.. И между прочим, я сама в Москву приезжала, звонила тебе сто раз. Где ты был?

— В командировке, — немедленно отпарировал Истомин. — В жаркой Африке.

— Ах ты гад, — мечтательно и сладко сказала Оля Асатурян из Красноярска, — откуда же ты знаешь, когда я тебе звонила, если я твоей жене не называлась?

— Он по параллельному аппарату слушал, — опять внесла свою лепту мужняя жена, — из жаркой Африки.

— Ты бы лучше помолчала, — обрезал ее Истомин.

— И не подумаю. Сама я здесь случайно, за компанию.

Мне от тебя ничего не требуется, счетов не предъявляю. Но вот слушаю я вас всех и думаю: за что ж мы на тебя окрысились? Ведь ты же такой добрый, такой ласковый. И молоко пил, и обои клеил, и в девочке Оле Божью искру отыскал… Мы ж тебя благодарить должны… Другие мужики рядом с тобой — плюнуть и растереть. Хамье и домостроевцы… Мы с тобой в Пицунде двадцать четыре дня вместе были, всего двадцать четыре! А я после на своего благоверного полгода без тоски смотреть не могла… Лучше бы ты тогда, на пляже, мимо прошел…

— Лучше б ты в Красноярск не приезжал, — сказала Оля.

— Лучше б нас Славка не знакомил, — сказала Лена.

— Лучше б я такси поймала, а ты бы проехал, не подвозил бы меня, — сказала Инка.

— Лучше б я в тот день в просмотровый зал не пошла, а смылась бы пораньше домой, — сказала Наташа.

— Девочки! Лапоньки! Судьи мои беспристрастные! — заорал вконец сбитый с толку Истомин. — В чем же я виноват? В том, что мимо не прошел? В том, что не бил вас, не оскорблял, не плевал в рожу, а дарил цветы, катал на машине, стихи читал? В том, что относился к вам так, как, считаю, любой мужик к любой женщине относиться должен? Тогда пардон, но я ни-че-го не пойму!..

— Получается, не я дура, а ты болван, — грубо сказала Лена Ларина, инженер-химик. — Мы тебе не доброту в упрек ставим, а то, что пустая она у тебя. Да ты и сам пустой внутри, Истомин. Интересно, сердце у тебя есть или нету, а?..

Истомин приложил руку к левой стороне груди: сердце билось ровно и сильно, как дорогой швейцарский хронометр. Было у него сердце, было и работало до сих пор без вредных перебоев. А вот в роще этой березовой нежданно-негаданно напомнило о себе: что-то душно вдруг стало, что-то воздух загустел, как черничный кисель, — хоть ложкой его ешь…

Истомин рванул ворот рубашки, вздохнул глубоко. Не к грозе ли дело, подумал он. Но небо по-прежнему было чистым, ни облачка в нем не наметилось, солнце шпарило вовсю, ветерок гулял между березами.

Старею, старею, с грустью решил Истомин, а все еще хорохорюсь, пыжусь, надуваюсь. Надо бы и о вечном подумать…

Верный «жигуленок», друг и единомышленник, издалека ржал призывно, бил копытом: пора, брат, пора. В переносном, конечно, смысле…

Ах, как хлестал ветер в лицо через опущенное стекло машины, как свистел в ушах, как студил голову, как стлался под крепкие шины «металлокорд» горячий и вязкий асфальт скоростной трассы Москва — Ярославль!..

До чего ж богата Ярославская дорога древними славными городами, а в них памятниками-старины: что ни населенный пункт — то целый сбор достопримечательностей, да еще каких!.. Автор уж и не говорит об иных — мимо просвистевших, о давешней роще, например: тоже ведь памятник… Истомин действительно не ведал, что это на него наехало.

Понадобилась всего лишь поездка в Ярославль, чтобы достигший сорокалетнего перевала герой кое над чем задумался?.. Нет, конечно, не в дороге дело, а именно в перевале, в небольшой, в сущности, круглой дате, которую Истомин почему-то очень болезненно пережил. Он готов был обеими руками подписаться под стихотворными строчками коллеги, которого, как видно, мучило нечто сходное: «До сорока вся жизнь как хмель, а в, сорок лет — похмелье». Или еще одна народная мудрость: до сорока лет на ярмарку едем, а после сорока с ярмарки возвращаемся. Едучи с ярмарки, не грех и оглянуться: а что у тебя на возу завалялось?..

Без малого триста километров от Москвы до Ярославля были для Истомина частью длинной дороги с ярмарки…

На возу у Истомина был полный порядок! Елочные блестящие игрушки лежали

— одна к одной.

Но ведь в цирковых-то его делах доброта, даже елочная, отсутствует начисто, там Истомин, как писали в старых романах, строг, но справедлив. В первую очередь, заметим, строг.

Но положа руку на сердце, которого, как предположила девушка Лена, у него не было, Истомин признал, что его цирковая строгость тоже окрашена пустой добротой.

Вот, например, перед ним цирковые артисты — гимнасты, акробаты или жонглеры, — номер которых он только что отсмотрел, придя к печальному выводу, что он, их номер, позорит искусство цирка, а значит, не имеет права на существование. Плюс к тому услужливая цирковая администрация все про этих артистов Истомину доложила, всю подноготную вывернула.

Давайте представим, какой добрый разговор пойдет у них после просмотра.

— Как вы себя чувствуете? — спрашивает внимательный Истомин, отлично зная, что чувствуют себя артисты неважно, что пенсию они уже заслужили: четверть века на арене, считая с первых шагов, может быть, даже с детства.

— Спасибо, хорошо, — естественно, отвечают артисты, которые пуще смерти боятся признаться, что и сердце пошаливает, и ноги болят, и радикулит крутит, работать-то ох как хочется, не представляют они себя вне манежа.

— Рад за вас, — говорит Истомин, очаровательно улыбаясь и мысленно проклиная скрытных и неискренних артистов. — А что вы думаете о своем номере?

— Думаем усилить трюковую часть, — складно врут артисты, которые на самом деле не чают, чтобы вредный писатель-критик провалился сквозь землю, куда-нибудь в Австралию или Полинезию, и тем самым дал им еще годик-другой поездить по циркам.

— Боюсь, что вам будет трудно, — железным — даже стальным! — тоном заявляет Истомин, которому уже поднадоела эта псевдокуртуазная перекидка словами-мячиками; он целенаправленно рулит к финишу: — Боюсь, что более сложных трюков вы не осилите, а эти, согласитесь, едва-едва тянут на три с ба-альшим минусом.

— У нас есть акты, — вовсю защищаются артисты, — они подписаны нашими коллегами, вот фамилии, нас хвалят, отмечают самобытность, сложность… А вот рецензии в газетах, вот в областных, вот в республиканских…

— Спасибо, я верю на слово. — Истомин решительно отметает протянутую артистами толстую папку с пыльными бумажонками. — Давайте не будем морочить друг другу голову. Мы все отлично знаем, как делаются просмотровые акты: вы их пишете сами, а добрые знакомые охотно подписывают

— что им, жалко, что ли… А рецензии готовят дилетанты, люди в цирке не разбирающиеся, и это я говорил и писал там-то и там-то. — И перечисляет конференции, симпозиумы, а также журналы и газеты, где он письменно и устно доказывал необходимость профессиональной, а не вкусовой оценки искусства цирка.

— Но мы… — уже безнадежно начинают артисты, однако Истомин их решительно прерывает:

— Поймите, я хочу вам добра: ваш номер вас унижает. Его и не будет. А вас никто из цирка не гонит. Пенсия есть, вы сможете работать ассистентами у коллег, сможете передавать свой богатый опыт…

И так далее и тому подобное.

А ведь он и вправду верит, что желает им добра. Ему искренне жалко их — немолодых, не слишком умелых, не очень ловких, страстно, до слез рвущихся ежевечерне выходить в манеж… Мало ли кто куда рвется! Да, дружба дороже истины — так, повторимся, считал Истомин. Но ни с кем из цирковых узы дружбы его не связывали, а значит, царила истина. Добрая, добрая, как вы, наверно, заметили…

Наконец артисты швыряют последний козырь:

— У руководителя номера через год юбилей. Дайте ему доработать, отметить праздник, и тогда…

— Я выскажу свои соображения руководству главка, — отступает Истомин. — Как вы понимаете, сам я ничего не решаю…

Герой какого-то ветхого анекдота рубил собаке хвост по частям: чтоб не сразу, не наотмашь, чтоб не так больно было.

Ах, доброта, доброта, мягкая постелька!.. Кстати, о собаке. Вряд ли та, рыженькая, из Верхних Двориков, когда-нибудь обретет себе хозяина. Все кругом добры мимоходом: погладили, приласкали, а там хоть трава не расти.

Вот к кому Истомин действительно добр, так это к собственной жене. Чтобы впоследствии не путать ее с бывшей — Анютой, обозначим имя: Татьяна Васильевна.

Истомин женился на Татьяне Васильевне не второпях: с год примерно ухаживал, примеривался, присматривался, взвешивал да и привык за год. Пусть фраза звучит чуть-чуть не по-русски, но Татьяна Васильевна стала для Истомина именно привычкой. А пока он приглядывался да привыкал, то никакой ломкой характера, естественно, не занимался, не лез в чужой монастырь со своим уставом. Ну а у монастыря, то бишь у Татьяны Васильевны, устав свой, вполне самостоятельный, отработанный. И оказалось

— вот открытие-то! — что два устава вполне могут прилично сосуществовать. Как два государства… А тут как-то сам собой сын родился, подрос, тоже какой-никакой устав себе нажил. Вот вам уже и три государства! И прекрасно живут — мирно, славно, хотя и несколько отчужденно: каждый сам по себе, каждый вполне суверенен. Что считают нужным — выносят на общее обсуждение, а что не считают, то за собой оставляют. Или в себе.

Скажете, это не семья? Скажете, все трое просто добрые соседи по квартире, а не муж, жена, сын? Скажете, муж и жена — одна сатана?..

А Истомину, как ни странно, нравился сей мощный разгул демократии, нравилось их «общество семейных свобод». Почему? Да потому, что такой порядок не требовал к священной жертве хрупкую нервную систему Истомина, не изнашивал ее.

Помнится, Татьяна Васильевна поначалу попыталась объединить уставы, выработать общий — семейный. Но год ухаживания лучше всяких доводов убедил Истомина в бессмысленности этого сложного тягостного мероприятия. Ведь как было бы: нарушил общий устав — преступник, отвечай перед женой, перед сыном. А свой собственный нарушай сколько хочешь: не перед кем-нибудь — перед самим собой отвечать. Поэтому Истомин настойчиво Татьяне Васильевне воспротивился: не впрямую, не грубо, но исподволь уклонялся от ее посягательств на его личную жизнь. А она — женщина умная, все усекла, отступила, а позже и сама поняла и приняла житейскую правоту мужа.

А сейчас он ехал и размышлял: правоту ли?..

В своих работах — особенно публицистических — он вовсю отстаивал иную правоту: он писал о крепких и дружных семьях, где все общее — и горести, и радости, где каждый живет заботами каждого, где никто ни о какой суверенности слыхом не слыхивал, не исключено — понятия такого не знает.

Естественно возникает вопрос: когда писатель искренен — в своих книгах или в своей жизни?

Что вернее: слово или дело?

Существо по имени Финдиляка, а вернее — ее создательница, как мы уже слыхали, заявило, что Истомин совсем не знает жизни, что его книга — сплошное самолюбование. Что скрывать, Истомину нравилось быть добрым мудрецом.

Нравилось — быть?

А не вернее ли — казаться?..

Он умел казаться мудрым и всепонимающим, и вот что забавно: люди ему верили. Люди писали ему искренние письма, спрашивали совета: так ли они живут, верно ли? Впрочем, он на письма не отвечал: ответишь на одно — остальные, как из мешка, посыплются, а к чему ему лишние хлопоты? Но льстило ему, ох как льстило признание читателей, козырял он при случае этими письмами: знай, мол, наших!..

А вот хозяйка Финдиляки Истомину не поверила и уехала на остров Шикотан. А книгу снесла в букинистический и вернула себе кровные восемь гривен: деньги хоть и малы, а все нужнее в хозяйстве…

Но как тогда объяснить нелогичную для Истомина выходку с трактористом?.. Да чего ж ее объяснять, коли она нелогичная? Но нелогичный поступок тоже поступок, а это автора радует: способен, значит, его герой на эмоции…

Как же растянулась для Истомина дорога от Москвы до Ярославля: не на три сотни километров, а на добрых двадцать лет жизни! Что же, спрашивается, случилось с бедным Истоминым? Не иначе — воздух на той дороге особенный, с неизвестными науке химическими вкраплениями. А может, случилась здесь какая-никакая флуктуация, редкое физическое явление, а говоря проще, очевидное-невероятное. Очевидное: для всех прошло несколько часов. Невероятное: для Истомина, как для карлика Носа из сказки Гауфа, промчалось много лет…

Может, так, а может, иначе. Не нам решать; на это поумнее головы есть.

И уже звонили над городом Ростовом Великим знаменитые колокола: то ли в честь торжественного вступления писателя Истомина в городские владения, то ли киностудия «Мосфильм» снимала очередную киношку из прошлой жизни. Басом раскатывался могучий «Сысой», повыше вторил ему тысячепудовый «Полиелейный», звонко частил красавец «Лебедь», и нахально перебивал их мелкий «Баран». Плыл в горячем воздухе красивый малиновый звон.

Хотя почему малиновый? Почему не вишневый?.. Истомин ответа не знал, да и не слишком волновали его сейчас колокольные разговоры. Лишь с усмешкой отметил он про себя: а не по нем ли звонит колокол, как наказал считать иностранный классик? По нем, по Истомину, по жизни его, славно обустроенной, лихо несущейся, как «жигуль» по дороге Москва — Ярославль.

Но хотелось есть.

Истомин вышел из машины и спросил проходящего мимо военного человека, майора по званию, где здесь пункт питания типа «ресторан». Майор ответил в том смысле, что рядом, мол, два шага, за углом направо.

Туда и направился пехом Истомин, вкусно представляя, как закажет сейчас фирменное ростовское блюдо «котлету по-киевски» и целый графин опять-таки фирменного напитка «Ростов Великий», то есть водопроводной воды с малой дозой клубничного сиропа. Истомин гурманом себя не числил, все это его вполне бы устроило, но не тут-то было! Автор, оказывается, не ошибся, предположив, что колокола работали на отечественное кино: и впрямь в городе заезжие московские мастера лудили нетленку.

Автор считает необходимым расшифровать вышеприведенное словосочетание. Оно означает: создавать высокохудожественное произведение искусства, которое, несомненно, останется в памяти на долгие-предолгие годы. Словосочетание общеупотребительное, широко бытующее в среде творческой интеллигенции…

Судя по костюмам артистов и по вывескам, украсившим оккупированную киношниками часть Ростова, действие будущего фильма происходило в конце прошлого или начале нынешнего века. Мужчины бродили в поддевках, косоворотках и сапогах в гармошку, иные — в визитках или казенных суконных мундирах, дамы щеголяли в длинных, до земли, платьях и шляпках с вуалью. На ресторане, помещавшемся в действительно старом двухэтажном особнячке, висела шикарно сделанная вывеска: «Савой. Ресторанъ г-на Р.Крейцеръ».

Уж не тот ли это Крейцер, который сочинил сонату, подумал Истомин и решительно рванул сквозь оцепление из осветительных приборов прямо в гостеприимные объятия г-на Р.Крейцера. Впрочем, приборы не светили, артисты праздно шатались, в творческом процессе явно наметился перерыв, поэтому никто Истомина не задержал, и он беспрепятственно проник в ресторан.

В ресторане было скучно, современно-модерново и абсолютно голо. Черта с два поешь, решил Истомин, по случаю съемок объявлен разгрузочный день… Но надежды не потерял и прямым ходом, мимо официанток, лениво за ним проследивших, порулил к тайной двери рядом с кухней, где, как он подозревал, содержалось ресторанное начальство.

Начальство оказалось на месте, оно сидело за столом, заваленным счетами, накладными и прочими нужными бумагами, и — о радость! — читало книгу.

Надо ли объяснять, что писательское удостоверение Истомина распахнуло ход к сердцу ресторанного начальства? По мнению автора, не надо, ибо и так ясно: активный читатель всегда поймет голодного писателя. Короче говоря, через пять минут Истомин уже сидел за служебным чистым столом и заказывал официантке котлету и напиток.

Он бы и граммов сто другого напитка себе заказал, но впереди ожидалась дорога, а Истомин высоко чтил, как мы уже отмечали, правила дорожного движения. И потом: его ждали в цирке, а имеет ли право судить других человек, от которого… э-э… пахнет!.. То-то и оно!

И ему принесли салат из первых ранних помидоров — со сметанкой, и грибочки ему принесли шампиньончики, парниковые, чуть прижаренные, и нашли ему семужку со слезой и лимончик к ней, и… ах, зачем перечислять, зачем расстраиваться, когда все это возможно лишь в день закрытых дверей, когда голодные с дороги граждане просто не смогли все это подмести по чисто технической причине! Но тут к Истомину подошла официантка и спросила:

— Одна гражданка из кино попитаться хочет… Так можно я ее к вам подсажу, чтобы столы не пачкать?

Не хотелось Истомину нарушать одиночество, но как не пойти навстречу тем, кто охотно пошел навстречу ему?

— Валяйте, — сказал он с набитым ртом. Он был так занят грибами и семгой, что проморгал момент, когда гражданка из кино подошла к его столику.

Только услышал:

— Не возражаете?

Поднял голову и опешил: перед ним стояла высокая молодая дама в длинном черном шелковом платье, отделанном какими-то матово сверкающими полосками, со стоячим глухим воротничком. Лицо дамы было закрыто черной же сетчатой вуалью с редкими точками мушек, из-под которой загадочно и зябко сверкнули глаза. Белая холеная рука нервно сжимала тоже черные перчатки, а длинные пальцы были унизаны драгоценными кольцами.

И странной близостью закованный, Истомин смотрел за темную вуаль и видел берег очарованный и очарованную даль.

Извините за плагиат, но лучше описать состояние Истомина невозможно…

— Не возражаете? — уже нетерпеливо повторила Незнакомка.

Именно так, с большой буквы, как и назвал ее Александр Блок, а может, и московские кинематографисты — кто знает, что именно они там снимают!

— Прошу вас, садитесь!

Истомин вскочил и подвинул даме стул, усадил ее, а если и не шаркнул ножкой, то исключительно по растерянности.

А дама спросила подошедшую официантку:

— Все, что я вижу на столе, — реально?

— Как в кино, — серьезно сказала официантка.

— Тогда принесите мне то же самое и чуть позже — двойной кофе.

— А первое-второе? — удивилась официантка.

— Спасибо, не хочу, — мило улыбнулась дама. — И если можно, побыстрее, а то у нас перерыв маленький, а режиссер — зверь. Официантка сунула блокнот в карман несвежего передника, а Истомин к месту позволил себе спросить:

— Простите, а кто режиссер?

— Вы его не знаете, молодой. Но тала-антливый!.. — протянула, как пропела.

— «Мосфильм»?

— Угадали.

— А вы, конечно. Незнакомка?

— И одновременно Неизвестная. Помните у Крамского?

— Еще бы… А кто делал сценарий?

— Тоже какой-то молодой, не помню… А что, вы имеете отношение к кино?

— И к кино и к литературе.

— Вы сценарист?

— Писатель…

Разговор плавно катился по давно разъезженной дороге, и Истомину уже начало казаться, что, кроме вуальки и длинного платья, ничего от Незнакомки-Неизвестной в сотрапезнице нет. Так, обыкновенная актрисулька, которая, судя по кокетливым репликам, не прочь принять короткие и необязательные застольные ухаживания.

До скуки знакомая Истомину ситуация.

— Как интересно!.. Я вас знаю? Как ваша фамилия?

— Моя фамилия Истомин. Владимир Истомин. Слыхали.

— Ой, конечно, слыхала! И даже читала что-то…

Ну врет же, врет и не краснеет!.. У них, женщин, тоже есть свои методы легких знакомств, почти невесомых флиртов, и многоопытный Истомин съел на этом деле не просто собаку — псарню целую.

Была во времена Незнакомок и Неизвестных такая интимная игра — флирт цветов. Роза пишет тюльпану, а гладиолус — гвоздике, и все признаются друг другу в бурлящих чувствах. Стр-р-расть!..

Никаких страусовых перьев в мозгу Истомина не качалось.

— И все-таки кого вы играете?

— Знаете, небольшая роль, эпизод, девушка из мечты героя. А герой — бедный студент, медик, кажется.

— По Чехову, что ли?

— Как вы догадались?

— Профессия…

Официантка притаранила полный поднос закусок, до мелочей, до последнего грибочка, повторив заказ Истомина, ловко рассортировала по столу тарелочки, мисочки, блюдечки и тактично удалилась. Незнакомка откинула наконец вуалетку и обнаружила милейшее лицо, сильно тронутое гримом, но и сквозь тушь, румяна, синьку проступала неподдельная свежесть. Молода была Незнакомка, молода и хороша собой, и не избалована, судя по всему, вниманием борзых мужиков, как ее иные коллеги-премьерши. Истомин про таких, как Незнакомка, держал на вооружении летучий термин: «мой человек». Незнакомка явно была человеком Истомина, и, как показывал многоопытному писателю обмен репликами, она сама не отказалась бы стать его человеком. Взгляды, улыбки, голос, слова — все на что-то намекало, а такому профессионалу, как Истомин, намека было вполне достаточно.

Впрочем, имело смысл проверить, имело смысл выстрелить прицельно.

— Вы сюда надолго?

— В Ростов?.. У меня три съемочных дня.

— А потом?

— Домой, в Москву.

— Вы работаете в театре?

— Ой, что вы, я еще учусь.

— ВГИК?

— Последний курс.

— Сами москвичка?

— Коренная. Родилась на Арбате, выросла на Пятницкой.

Теперь пора вести допрос к проблемам семьи и брака.

— Выросли на Пятницкой, а взрослеете где?

Какой-нибудь пошлый донжуан сказал бы не «взрослеете», а «хорошеете». Или «цветете». Но Истомин в работе с женщинами никаких пошлостей себе не позволял. Его метод: четкость формулировок, чуть усталая строгость, а совсем глубоко — опыт, знание жизни и людей. Ну и, конечно, мягкость, добрая улыбка — вполнакала…

— Взрослею далеко, к сожалению. Свиблово. Слышали про нашу деревню?

— Помилуйте, какая ж деревня? Это целый город! Там даже проблемы телефонов нет.

Оцените ход! Никаких прямых вопросов: мол, не дадите ли номерочек?.. Если умная — поймет.

Незнакомка была девочкой умной.

— Была проблема. Теперь снята. Можно звонить в любое время.

Поняли? В любое время. Но про номер опять-таки — рано. Сам в руки упадет. Как яблоко.

— Государства помогло?

— Папа помог.

Ага, папа есть. И мама, наверно, тоже, но на это Истомину наплевать.

— Папе нужен был телефон?

— Что вы хотите — родители! Они должны ежедневно проверять единственную дочку хотя бы по телефону.

Ах ты черт! Никак к мужу не подобраться… Есть он у нее или нет?

— Их можно понять: одна, невесть где в Свиблове…

— А вы думали! Я, когда вечером дома, дверь на цепочку — щелк! Страшно одной…

Теперь понятно: не замужем. Не слабо устроились нынешние студентки: отдельная квартира, телефон, цепочка на двери… А то, что «страшно одной», не слишком тонкий намек на желание быть вдвоем.

И еще отметим: Истомин пока даже имени не спросил — не то что номер телефона. И это тоже было частью испытанной тактики, а она никогда его не подводила.

Вот вам и Незнакомка?.. Великий Блок потому был великим, что умел идеализировать женщину, видеть в ней «глухие тайны» и верить, что «ключ поручен» только избранному. Вздор!

Истомин, как вор в законе, обладал универсальной отмычкой, подходящей к любым глухим тайнам.

И вдруг — тоже странность, продолжающая череду загадок нынешнего дня! — Истомин будто выпал из реального мира. Нет, он по-прежнему сидел за ресторанным столом, по-прежнему потягивал фирменный напиток, по-прежнему смотрел, как мило вкушает грибки знакомая Незнакомка, но он же, никому не видимый, наблюдал за собой со стороны, откуда-то сверху, может быть, с люстры. И что же он, невидимый, видел?.. Средних лет седоватого, длинногривого, потертого жизнью светского льва, этакого дрессированного умного левушку, знающего, когда нужно выдать рык, когда оскалиться, а когда прыгнуть на тумбу и встать на «оф», то бишь на задние лапы. Он видел миленькую и в меру глупенькую девушку, счастливую тем, что снимается в настоящем фильме, что случай свел ее за один стол с настоящим писателем, что — а, вдруг, а вдруг? — получится у нее настоящий роман, как у настоящих больших актрис. Он видел мамаш-официанток, ехидно наблюдающих за процессом охмурения младенцев и уже высчитавших про себя, когда младенцы окончательно охмурятся.

И страшно стало Истомину — тому, который со стороны.

И тогда он быстро-быстро сиганул вниз, влез в шкуру того, который сидел за столом, и уже один — общий! — Истомин резко обернулся, даже не слыша, что ему говорила Незнакомка, и крикнул официантке:

— Можно вас?

Та немедленно подошла.

— Горячее нести?

— Не надо, — сказал Истомин. — Сколько с нас?

— Вам вместе считать?

— Разумеется.

— Ой, что вы, я так не могу, — запротестовала Незнакомка, но довольно слабо запротестовала, потому что жест Истомина, по ее мнению, логично укладывался в процесс.

— Зато я могу, — усмехнулся Истомин.

— Семнадцать двадцать, — ловко подбила итог официантка.

Соврала, конечно, но не спорить же с ней! Истомин протянул ей две красненьких.

— Спасибо, сдачи не надо. И принесите девушке кофе. — Встал, улыбнулся Незнакомке: — Желаю вам счастья.

— Вы уходите? — растерянно и совсем не по сценарию спросила она.

— Мне пора. Еще раз счастливо.

И пошел, пошел, пошел. Не оглянулся.

«Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». В.Шекспир, «Гамлет», акт первый, сцена пятая.

Это был не Истомин, во всяком случае, не тот Истомин, которого автор отлично знает. Тот бы случая не упустил, тот Истомин по своей природе — охотник, и охотничий сезон для него не прекращается ни на миг. А этот?.. Аскет, женоненавистник, мрачный мизантроп?.. И к тому же Незнакомку расстроил, нарушил ее маленькие, но славные планы…

Отъехал метров триста от заведения г-на Р.Крейцера и обнаружил индустриальный сюрприз: на проезжей части улицы спорые дорожники перекладывали асфальт. Дребезжал асфальтоукладчик, тарахтели катки, пара «МАЗов» с горячей смесью ревела на холостых оборотах. Белая стрелка в синем круге гнала Истомина в объезд, в смутную путаницу ростовских переулков, и он немедленно ринулся туда, не думая о возможных последствиях. Раз повернул, два повернул и три повернул, и вот они, последствия: похоже, он заблудился.

Узкая улочка упиралась в многоэтажный дом, посреди которого виднелась темная арка-туннель. Тут бы Истомину развернуться, отъехать на исходную позицию, начать путь сначала, а он, опрометчивый вояжер, почему-то направил колеса в эту арку, что-то его манило туда, влекло, зазывало. Подчинившись неведомой силе, Истомин очутился в большом дворе — с зелеными лавочками, с желтыми песочницами, с пестрыми газонами, отгороженными от мира невысокими деревянными заборчиками. Двор был пуст, лишь посреди газона, в песочнице, хулиганского вида малолетка, уверенно балансируя на одной конечности, другой подбрасывал некий предмет и ловко подбивал его внутренней стороной стопы, считая вслух:

— Семнадцать… восемнадцать… девятнадцать… Истомин отлично знал, что это за предмет: он назывался зоска и являл собой плоскую и тяжелую свинчатку, обшитую кожей, мехом или сукном. В далеком и туманном детстве Истомин слыл чемпионом двора по отбиванию зоски, мог не ронять ее до тех пор, пока не уставала опорная нога. Хорошая была игра, интеллектуальная.

Судя по небольшому счету, малолетка только начал очередную серию. Он стоял спиной к Истомину — худенький, чуть ссутулившийся, в широкой выцветшей ковбоечке, в ветхозаветных сатиновых шароварах, в донельзя замызганных кедах — и сосредоточенно повышал свое спортивное мастерство.

— Тридцать четыре… — частил малолетка, — тридцать пять… тридцать шесть…

Истомин вылез из машины, не заглушив двигатель, стоял наблюдал. Кого-то ему напоминал парнишка, кого-то до боли знакомого. Кого?.. Муки памяти следовало утишить.

— Эй! — крикнул Истомин.

Парнишка вздрогнул от неожиданности и уронил зоску. Первым делом подобрал ее — еще бы, ценность-то какая! — и только тогда обернулся.

— Чего? — невежливо спросил он.

Светлые, не поддающиеся расческе волосы, выцветшие голубые глаза, нос-картофелинка, усеянный веснушками… В старом семейном альбоме Истомина имелась черно-белая фотография: он, десятилетний, стоит, полуобернувшись, в песочнице и сердито смотрит в объектив дешевенького «Любителя». Отец тогда окликнул его нежданно, оторвал от игры…

Истомин, как зачарованный, шагнул вперед.

— Ты? — только и выдохнул.

Парнишка сощурил глаз, как пробуравил Истомина, длинно сплюнул и соизволил ответить:

— Ну я.

— Значит, и я? — засомневался Истомин.

— Выходит, и ты, — усмехнулся парнишка. — Это уж как посмотреть.

— Да как ни смотри… Сколько тебе лет?

— Десять. А тебе?

— Сорок.

— Ни фига себе! Моему отцу и то меньше.

— Как он?

— Нормально. Зоску пятьдесят раз запросто бьет. Да ведь ты помнишь…

— Помню. — Истомин шагнул в песочницу. — Дай-ка я попробую.

Взял теплый от мальчишеской ладошки кружок, подкинул его, поймал на ногу, отбил-поймал, отбил-поймал, отбил… и потерял равновесие, чуть не упал. Ладно Истомин-младший плечо подставил.

— Еще раз! — Расставил руки, тяжело балансируя, качаясь, как рябина из песни, довел счет до десяти. — Хорош! — Выпрямился, задыхаясь.

Мальчик поднял зоску, обтер ее от песка, сунул в карман, протянул то ли сочувственно, то ли осуждающе:

— Да-а-а…

— Что «да»? — обиделся Истомин. — Поживи с мое.

— Поживу, — усмехнулся Истомин-юниор. — Вижу, что поживу.

— Черта с два кинешь.

— Кину. Увидим.

— Смотри на меня. Я — это ты.

— К сожалению. Но необязательно.

— Не нравлюсь?

Мальчик отрицательно покачал головой. Стоял перед Истоминым, переминался с ноги на ногу крепко сбитый пенек-опенок, щерился довольно нахально.

— Что ты обо мне знаешь! — оскорбленного в лучших чувствах Истомина, как говорится, понесло. — Ничего ты не знаешь! От горшка два вершка, а туда же…

— Большой, а грубишь, — наставительно сказал мальчик. — Я, кстати, на встречу с тобой не набивался, ты сам во двор въехал. Захотел и въехал… — Он подошел к фырчащему «жигуленку», осторожно провел кончиками пальцев по пыльному капоту, заглянул в салон. — У вас такие машины?

— И такие тоже. — Истомин опять почувствовал некое превосходство над юным альтер эго. — Хочешь?

— Хочу… — Мальчик протянул руку и покачал руль. Нормально Начался руль, люфт — в пределах нормы.

— Подрастешь — купишь. И еще много чего получишь. Я, брат, живу не зря.

Мальчик, полезший было в салон, на водительское место, вдруг резко выпрямился и отчужденно взглянул на Истомина.

— Чего ты расхвастался! Мне это ни к чему. Хотел меня увидеть — вот он я. И привет. Мне уроки пора делать.

— Постой, — окликнул его Истомин, — ну постой же! Неужели тебе неинтересно, кем ты станешь? Я бы рассказал…

Мальчик оглянулся.

— Не надо. Я знаю, кем стану.

— Мной, — сказал Истомин.

— Дудки, — сказал мальчик. — Не стану я тобой. Не хочу.

— Поздно, — горько сказал Истомин.

— А вот и не поздно, — не согласился мальчик. И ушел.

А Истомин сел в машину, выехал со двора и как-то сразу очутился на заветной магистрали, неуклонно ведущей к милому Ярославлю, к городу-цели.

Что хотел, то и получил — по всем законам физики таинственного пространства-времени… Едучи на дозволенной скорости мимо населенных пунктов Коромыслово, Кормилицыно и Красные Ткачи, Истомин ничего не анализировал, не взвешивал вопреки привычке. Просто ехал себе, глядел вперед, и легко ему почему-то было, и мыслей никаких в голове не гуляло, кроме одной: а вот и не поздно.

А вслед ему одобрительно грохотал «Сысой», мощно поддавал жару на прощание «Полиелейный», весело звенел «Лебедь» и тонко хихикал наглый «Баран». У киношников, похоже, перерыв давно кончился.

Хотя, конечно, все это сплошная ненаучная фантастика: на таком расстоянии никаких колоколов, даже многотонных, не услышишь.

Долгожданный Ярославль встретил Истомина спокойной Волгой, красным закатным солнцем, словно бы наколотым на Богородицкую башню Спасского монастыря, и бесконечными путаными трамвайными путями. Здание цирка возникло внезапно, вынырнув из-за какого-то дома и в очередной раз поразив Истомина своими внушительными габаритами — что там какой-то монастырь! Истомин бывал в разных цирках разных городов нашей необъятной страны и давно уже отметил для себя, что цирковые здания везде предмет законной гордости, этакая местная архитектурная достопримечательность. Не случайно же в телевизионных заставках программы «Время» на сводке погоды нам ежедневно демонстрируют какой-нибудь цирк: то в Тбилиси, то в Алма-Ате, то в Свердловске, а то и в Ярославле. Так что все, кто регулярно смотрит телепрограмму, смогут однажды зримо представить себе место, куда — после долгих мытарств! — прибыл Истомин.

Он оставил машину у служебного входа в крохотном тупичке и вошел в цирк. Не преминул с гордостью подумать: не опоздал. На его часах светилось время: восемнадцать пятьдесят.

— А мы уж в Москву звонили: выехал — не выехал, — к Истомину шустрил обрадованный директор. — Хорошо — успели, Владимир Петрович, а то уж и представление думали задержать…

— Думали? — удивился Истомин. — Вы б лучше о зрителях думали: им-то каково ждать? К вашему счастью, опаздывать не научился… Где посадите?

— Как всегда, Владимир Петрович: первый ряд, ложа.

— Ну, ведите.

Нырнули в какую-то дверь и очутились в закулисной тайной части, где уже собрались артисты в ожидании третьего звонка. Кто-то качался — грел мышцы; кто-то жонглировал — кидал и сыпал; кто-то бесцельно бродил туда-сюда — морально готовился; кто-то просто стоял — болтал, ничего не делал.

Увидели директора с Истоминым — замолчали, замерли, стихли.

Истомин видел сразу всех и не видел никого: лица перемешивались, дробились, растекались.

Он затормозил, прищурился, желая сфокусировать изображение, остановить картинку. И картинка остановилась — во времени и в пространстве.

Застыла на паутинках тонкая и высокая воздушная гимнастка, разлетелись длинные легкие волосы, повисли в твердом воздухе… Анюта?.. Она-то как здесь?..

А вот и клоун, смешной и печальный, рыжий, с черно-белым милицейским жезлом, глаза грустные, но строгие… Валериан Валерианович Спичкин, товарищ капитан, откуда вы в Ярославле?..

А ты, дворняга, что тут делаешь? Или у тебя номер — «Говорящая собака из Верхних Двориков»?.. Тогда ладно, тогда жди…

Наташа? Оля? Саша? Леночка? Марина? Маша? И еще Маша? Как, еще Маша, которая Маргарита?.. Давно не виделись, приятно встретить! Славный, однако, кордебалет в Ярославском цирке…

— Ну что же вы? — нетерпеливо спросил директор. — Третий звонок…

— Задумался… — Истомин очнулся от столбняка, разрешил времени идти дальше, и оно помчалось как оглашенное, как курьерский на длинном спуске.

— Куда же вы? — крикнул вслед директор. — Что передать артистам? Они вас ждут…

— Привет! — тоже крикнул Истомин. — Всем артистам пламенный привет и наилучшие пожелания!

— И все? — громко удивился директор, не надеясь, впрочем, что суперскоростной писатель его услышит.

Но Истомин его услыхал, поймал вопрос и сразу отбил ответ:

— Больше ничего, извините, нету… — Вывернул карманы, обескураженно развел руками.

Из кармана плюхнулась на пол Финдиляка, подскочила, как резиновый мячик, важно уселась в кресло.

— Пусть начинают, — разрешила она. И тут-то все и началось.