ЗАМЕТКИ ПО ВОСПРИЯТИЮ ВООБРАЖАЕМЫХ РАЗЛИЧИЙ

1

Ганс и Пьер находятся в тюрьме. Пьер — француз, небольшого роста, полный, с черными волосами. Ганс — немец, высокий, худой и светловолосый. У Пьера желтая кожа и черные усы. У Ганса здоровый цвет кожи и светлые усы.

2

Гансу и Пьеру становится известно, что недавно объявили амнистию. По условиям этой амнистии Пьера выпустят немедленно. О немцах не говорится ничего, и Ганс должен будет остаться в тюрьме. Это печалит обоих узников. Они думают: «Если бы Ганса освободили вместо Пьера...»

(Ганс опытный слесарь. Оказавшись на свободе, он сможет вызволить из тюрьмы своего друга. Француз — профессор астрофизики и не в состоянии помочь никому, даже самому себе. Он бесполезный человек, но приятный; немец считает его самым хорошим человеческим существом, которое он когда-либо встречал. Ганс принимает решение выйти из тюрьмы, чтобы освободить друга).

Есть один способ — обмануть стража. Если тот поверит, что Ганс — это Пьер, тогда Ганса выпустят. И он сможет вернуться к тюрьме и помочь Пьеру бежать. Для этой цели они разработали план.

Вот слышатся шаги в коридоре. Это страж! Друзья приступают к первой фазе плана, поменявшись усами.

3

Страж входит в камеру и говорит:

— Ганс, шаг вперед.

Оба мужчины делают шаг.

Страж спрашивает:

— Кто Ганс?

Оба пленника отвечают:

— Я.

Страж разглядывает их. Он видит высокого худого блондина с черными усами и здоровой кожей, стоящего рядом с маленьким полным брюнетом со светлыми усами и желтоватой кожей. Несколько секунд он подозрительно изучает их, затем признает в высоком немца, а другому, французу, приказывает выйти.

Узники готовы к этому, они бегут за спину стража и меняются волосами. Страж осматривает их, невозмутимо улыбается и достает классификационный лист. Он определяет, что высокий черноволосый мужчина с черными усами и здоровым цветом лица — немец.

Пленники шепотом совещаются и вновь забегают за спину стража. Ганс пригибается, а Пьер становится на цыпочки. Страж, который чрезвычайно туп, медленно поворачивается к ним.

На этот раз задача сложнее. Он видит двух мужчин одинакового роста. У толстяка светлые волосы, светлые усы, желтоватая кожа. Другой черноволос, худощав, с черными усами и здоровой кожей. У обоих синие глаза — это совпадение. После некоторого раздумья страж решает, что первый узник — со светлыми волосами, светлыми усами, желтоватой кожей, полный — француз.

Пленники в третий раз проскальзывают за его спину и торопливо советуются.

(У стража водянка и очень плохое зрение. Его реакции замедленны из-за скарлатины, которой он переболел в детстве. Он с трудом поворачивается, часто-часто моргая.) Пленники вновь обмениваются усами. Один втирает в кожу пыль, в то время как другой мажет лицо сажей. Полный становится еще выше на цыпочки, а худой еще больше пригибается.

Страж видит полного блондина выше среднего роста, с черными усами и светлой кожей. Слева от него стоит болезненный черноволосый тип ниже среднего роста, со светлыми усами. Страж тщательно изучает их, хмурится, поджимает губы, достает и перечитывает инструкцию. Затем он указывает на светлокожего человека выше среднего роста с черными усами — француз.

Пленник уворачивается. Высокий туже затягивает пояс вокруг талии, а низкорослый расстегивает ремень и засовывает под одежду всякие тряпки. Они снова меняются усами и волосами.

Страж сразу замечает, что фактор «полнота — худощавость» уменьшился в значимости. Он решает сравнить цветовые характеристики, но тут обращает внимание, что у светловолосого черные усы, а у черноволосого — светлые. Блондин чуть ниже среднего роста, а кожу можно счесть желтой. Справа от него стоит человек со светлыми усами (немного покривившимися) и чистой кожей, брюнет; он чуть выше среднего роста.

Инструкция бессильна. Тогда страж вытаскивает из кармана старое издание «Процедуры установления личности» и просматривает его в поисках чего-нибудь подходящего. Наконец он находит пресловутое предписание N 1266 от 1878 года: «Узник-француз всегда стоит слева, немец — справа».

— Ты, — говорит страж, указывая на узника слева. — Пойдешь со мной, француз. А ты, колбасник, останешься здесь, в камере.

4

Страж выводит пленника, оформляет бумаги и выпускает его на свободу.

Ночью бежит оставшийся.

(Сбежать из тюрьмы очень просто. Страж потрясающе глуп. И не только глуп — каждую ночь он напивается до бесчувствия и, кроме того, принимает пилюли от бессонницы. Ему категорически противопоказана работа стража, но все легко объяснимо — он сын знаменитого адвоката. В виде одолжения власти предоставили это место его физически неполноценному сыну. По той же причине у стража нет напарника и нет начальства. Он совершенно одинок, пьян, напичкан наркотиками, и ничто на свете не может пробудить его. Это мое последнее слово по данному вопросу.)

5

Два бывших узника сидят на скамейке в двух милях от тюрьмы. Они выглядят так же, как мы видели их в последний раз.

Один произносит:

— Я же говорил, что получится! Оказавшись на свободе, ты...

— Конечно, получилось, — соглашается другой. — Когда страж выбрал меня, я понял, что это к лучшему, потому что ты и сам сможешь убежать.

— Минуточку, — перебивает первый. — Уж не хочешь ли ты сказать, что, несмотря на наши старания, страж выбрал француза?

— Да, — отвечает второй. — Но это не имело никакого значения. Если бы выпустили слесаря, он бы вернулся и помог спастись профессору, а если бы на свободе оказался профессор, слесарь сам смог бы бежать. Нам не было нужды меняться местами.

Первый пристально смотрит на товарища.

— Мне кажется, ты пытаешься украсть мою принадлежность к французской нации!

— Зачем мне это нужно? — спрашивает второй.

— Потому что ты хочешь быть французом, подобно мне. И понятно — вон виднеется Париж, где лучше быть французом, а не немцем.

— Конечно, я хочу быть французом! — восклицает второй. — Потому что я и есть француз. А город этот — Лимож, а не Париж.

Первый мужчина немного выше среднего роста, темноволосый, со светлыми усами, хорошей кожей, худощавый. Другой мужчина ниже среднего роста, со светлыми волосами, с черными усами, нездоровой кожей, склонен к полноте.

Они смотрят друг другу в глаза и видят в них искренность. Если никто не врет, то один заблуждается.

— Если никто не врет, — говорит первый мужчина, — то один из нас заблуждается.

— Согласен, — отвечает другой. — А так как мы оба честные люди, нам надо лишь проследить этапы изменения внешности. Если мы сделаем это, то придем к началу, когда один был небольшого роста, светловолосым немцем, а второй — высоким брюнетом, французом.

— Да. Однако разве не у француза были светлые волосы и не немец был высок?

— Сомневаюсь, — говорит второй. — Но, возможно, тюремная жизнь повредила мою память, и я уже не помню, какие черты были у француза, а какие у немца. Тем не менее я полон желания все с тобою обсудить и готов согласится с любыми разумными предложениями.

— Давай. Могут быть у немца светлые волосы?

— Вполне. Надели его еще светлыми усами, это подходит.

— Как насчет кожи?

— Желтая, конечно. В Германии влажный климат.

— Цвет глаз?

— Голубой.

— Толстый или худощавый?

— Естественно, толстый!

— Итак, немец — высокий полный блондин с желтой кожей и голубыми глазами.

— Некоторые детали могут быть неточны, но это мелочи. Теперь припомним, кто из нас так выглядел.

6

На первый взгляд оба мужчины кажутся абсолютно одинаковыми или, по крайней мере, неразличимы. Это обманчивое впечатление. Надо помнить, что различия между ними реальны и независимы от внешности, несмотря на то что являются воображаемыми. Их может воспринять любой человек, и именно они делают одного немцем, а другого — французом.

7

Воспринимать воображаемые различия надо следующим образом. Вы фиксируете в уме оригинальные черты каждого, а затем в обратном порядке проводите все обмены. В конечном итоге вы окажетесь у исходной точки и безошибочно определите, кто — воображаемый немец, а кто — воображаемый француз.

Все очень просто. Другое дело, конечно, зачем вам это надо.

ЗАПИСКИ О ЛАНГРАНАКЕ

1

Нельзя описать это место, не описав себя. Но нельзя описать себя, не описав то место. Так с чего же начать? Наверное, мне следует описывать нас вместе. Но я сомневаюсь, что сумею это сделать. Вероятно, я вообще не способен что-либо описывать.

2

Я решил начать со шпилей.

Здешний главный город называется Лангранак. Он примечателен своими шпилями. С вершины горы в пяти милях от города кажется, что он целиком состоит из шпилей — разных форм, размеров и цветов. В Венеции и Стамбуле, я видел, тоже много шпилей. Шпили, независимо от своих качеств, оказывали приятное эстетическое воздействие. Шпили Лангранака выглядели совершенно чужими. По-моему, это все, что я должен сказать о шпилях.

3

Я — человек с Земли, среднего роста и сложения, один из очень многих. Моя необычность заключается в том, что я нахожусь на чужой планете.

Большую часть времени я провожу на своем корабле. Сколько усилий было приложено, чтобы сделать его удобным и уютным. Чувствуй себя здесь как дома! Я чувствую себя здесь как дома. Раньше я смеялся над американским стилем, сейчас перестал. Мне нравится пиццераздаточная машина и фонтанчик кока-колы. Хот-догс — будто прямо от «Натана». Только кукурузные початки, жаренные на масле, еще не на уровне. Пока эту проблему не решили.

4

Здесь почти ничего не происходит. Об этом я предпочел бы не упоминать. Рассказ, по-моему представлению, должен быть насыщен приключениями и загадками: именно такие истории мне нравится читать. Но со мной ничего не случается. Вот я — на чужой планете, среди чужих существ — и ничего не происходит. Тем не менее я верю, что рассказ у меня выйдет. Ведь все ингредиенты налицо.

5

Вчера я имел беседу с мэром Лангранака. Мы обсуждали проблемы космической дружбы и сошлись на том, что наши народы должны быть друзьями. Кроме того, говорили о межзвездной торговле, которую одобрили в принципе. Но при конкретном обсуждении выяснилось: мы не многое можем предложить из того, что хотят они, и наоборот. Совершенно недостаточно, чтобы оправдать высокую стоимость транспортировки. Понимаете, в их распоряжении целая планета. То же и у нас. Так что соглашение осталось чисто теоретическим.

Гораздо больше возможностей у программы туристического обмена. И они, и мы — все любят путешествовать. Цены, разумеется, фантастические, но некоторым по карману. Во всяком случае, начало будет положено.

6

Я очень много читаю. Прочитал массу книг по дзэн-буддизму, йоге, тибетскому и хинди мистицизму. «Входите в тишину как можно чаще, оставайтесь в ней как можно дольше». Вот и весь смысл, честное слово. Способы предохранения личности от болтовни и суматохи.

«Однонаправленность». Я хочу достичь ее страстно, да мозг мой не желает покоя. Приходят какие-то мысли, ощущения. Иногда удается: бренный мир отступает, я отрешаюсь минут на пять... Но это не приносит удовлетворения. Полагаю, мне нужен гуру. Я даже прикидывал, не поискать ли наставника здесь. Однако вряд ли игра стоит свеч — слишком мало у меня осталось времени. Вот так всегда.

7

Вчера ночью было затмение. Я собирался наблюдать его, но задремал над книгой и проспал. Ну и ладно. Все засняли автоматические камеры, просмотрю позже.

8

Ничего здесь не кажется странным, честно. Люди продают и покупают. Работают кто где. Попадаются нищие. Вполне постижимый мир. Конечно, я не все понимаю; но я и дома не все понимал. Хотел бы я сказать: «Что эти люди творят — просто уму непостижимо!» Но нет ничего непостижимого и невероятного. Они выполняют свою работу и живут своей жизнью. Я делаю то же самое, и все это кажется совершенно нормальным. Приходится напоминать себе, что я нахожусь на чужой планете. Не то что я могу забыть, разумеется. Просто никак не проникнусь чувством удивления.

9

Сегодня взял себя в руки и отправился на руины. Мне настоятельно рекомендовали их посетить, и я рад, что выбрался. Развалины — считается, что они принадлежат исчезнувшей несколько тысячелетий назад цивилизации — расположены приблизительно в десяти милях от пригородов Лангранака. Они занимают большую площадь. Я осмотрел три главные башни, частично реставрированные. Стены украшены тонкой резьбой и барельефами разных животных, которых, как сообщил мой гид, на самом деле не существует. Кроме того, видел статуи, очень стилизованные. Гид рассказал, что им когда-то поклонялись как божествам. Еще там есть лабиринты, некогда имевшие религиозное значение.

Все это я фотографировал. Условия освещенности средние. Снимал аппаратом «Никон», через 50-миллиметровый объектив; иногда ставил 90— миллиметровый.

Гид указал на любопытный факт: среди массы изображений нигде не встречается параллелограмм. Строители этих руин, вероятно, считали его эстетически невыдержанным. А может, это было религиозным табу? Не исключено, однако, что они просто не открыли форму параллелограмма, хотя широко пользовались квадратом и треугольником. Точно никому не известно.

Исследования продолжаются. Прояснение этого вопроса во многом облегчит понимание психологии древнего загадочного народа.

10

Сегодня праздник. Я пошел в город и сидел в одном из ресторанчиков, пил то, что здесь считается кофе, и наблюдал за прохожими. Очень красочное зрелище. Согласно брошюре, в этот день отмечают годовщину важной победы над соседней страной. Теперь оба государства поддерживают дружеские отношения.

11

В городе живут три основные группы людей. Старые обитатели, вроде англичан; эмигранты первой волны похожи на французов, а позднейшие эмигранты — на турок. Между этими группами существуют трения. Народную одежду, когда-то очень популярную, сейчас носят только по особым праздникам. Все жалеют об уходе обычая.

12

Иногда вечерами меня охватывает тоска. Тогда я не могу уснуть. Я читаю и слушаю записи, смотрю кино по корабельному проектору. Потом принимаю снотворное. Вероятно, скучаю по дому. Впрочем, я и дома так себя чувствовал. И принимал снотворное.

13

Боюсь, что это не очень интересная планета. Говорят, что в другом полушарии гораздо лучше. Но вряд ли я туда отправлюсь. Договор о дружбе подписан, моя работа выполнена. Пожалуй, пора улетать. Весьма жаль, что этот мир оказался совсем не экзотическим местом. Надеюсь, в следующий раз мне повезет больше.

ПА-ДЕ-ТРУА ШЕФ-ПОВАРА, ОФИЦИАНТА И КЛИЕНТА

Повар

События, о которых я хочу вам рассказать, произошли несколько лет назад, когда я открыл лучший на Балеарских островах индонезийский ресторан.

Я открыл ресторан в Санта-Эуалалии-дель-Рио — небольшом городке на острове Ивиса. В то время в главном городе острова уже был индонезийский ресторан, и еще один — в Пальме. Но все в один голос твердили, что мой, безусловно, лучший.

Несмотря на это, нельзя сказать, что дела шли блестяще.

Санта-Эулалия — крохотное местечко, сюда приезжают отдыхать писатели и художники. Это люди весьма бедные, но они вполне могли позволить себе рийстафель. Так почему бы им не бывать у меня чаще? Уж явно не из-за конкуренции ресторана Хуанито или той забегаловки, что в Са-Пунте. Отдавая должное омарам в майонезе у Хуанито и паэлье в Са-Пунте, хочу тем не менее отметить, что эти блюда в подметки не годились моим самбала, соте из курицы и особенно свинине в соевом соусе.

Думаю, что причиной всему — эмоциональность и темперамент людей искусства, которым необходимо время, чтобы привыкнуть к новому. В частности, к новому ресторану.

Я сам такой. Вот уже много лет пытаюсь стать художником. Именно поэтому, между прочим, я открыл ресторан в Санта-Эулалии.

Арендная плата была невысока, готовил я сам, а подавал клиентам один местный паренек, он же менял пластинки на проигрывателе и мыл посуду. Платил я ему мало, но лишь потому, что больше не мог. Это был чудо-парень: работящий, всегда опрятный и бодрый. Если ему хоть немного повезет, он непременно станет губернатором Балеарских островов.

Итак, у меня был ресторан «Зеленый фонарик», был официант, а вскоре появился и постоянный клиент.

Я так и не узнал его имени. Американец — высокий, худой, молчаливый, с черными как смоль волосами, лет тридцати или сорока. Он приходил каждый вечер ровно в девять, заказывал рийстафель, ел, платил, оставлял десять процентов чаевых и уходил.

Признаюсь, что насчет постоянного клиента я слегка преувеличил, так как по воскресеньям он ел паэлью в Са-Пунте, а по вторникам — омаров в майонезе у Хуанито. Но почему бы и нет? Я сам иногда обедал у них. Остальные пять вечеров сидел у меня, чаще всего в одиночестве, редко — с женщиной, порой — с другом.

Честно говоря, я мог бы прожить в Санта-Эулалии, имея одного этого клиента. Не на очень широкую ногу, но мог. Тогда все было очень дешево.

Разумеется, оказавшись в такой ситуации, когда более или менее зависишь от одного посетителя, начинаешь относиться к нему с особым вниманием.

Я жаждал угодить ему и стал изучать его вкусы и пристрастия. Постоянному клиенту я подавал особый рийстафель — на тринадцати тарелках. Стоило это триста песет — по тем временам около пяти долларов. Рийстафель — значит «рисовый стол». Это голландский вариант индонезийской кухни. На центральное блюдо выкладывается рис и поливается саджором — овощным соусом. Затем вокруг сервируются такие блюда, как говядина-кэрри, «сате-баби» — свинина в ореховом соусе, жареная на вертеле, и «самбал-уданг» — печенка в соусе «чили». Все это дорогие яства, потому что в основе их — мясо. Кроме того, подаются самбал с говядиной, «перкадель» — яйца с мясной подливкой и различные овощные и фруктовые блюда. Ну и, наконец, арахис, креветки, кокосовый орех, жареный картофель и тому подобное.

Все подается в маленьких овальных мисочках и производит впечатление целого вагона еды.

Мой клиент обычно ел с хорошим аппетитом и приканчивал восемь или десять блюд плюс половину риса — отличный результат для любого лица неголландского происхождения.

Увы, меня это уже не удовлетворяло. Я заметил, что клиент никогда не есть печенку, поэтому «самбал-уданг» пришлось заменить на «самбал-ати» — тот же самбал, только с креветками. Креветки клиент поглощал с особым удовольствием, особенно когда я не жалел его любимой ореховой подливки.

Спустя некоторое время он стал прибавлять в весе.

Это воодушевило меня. Я удвоил порции картофельных палочек и мясных шариков. Американец стал есть как истинный голландец. Он быстро полнел.

Через два месяца в нем было фунтов десять или двадцать лишнего веса. Меня это не беспокоило, я стремился превратить клиента в раба моей кухни. Я купил глубокие миски и подавал теперь удвоенные порции. Я заменил «сате-баби» на «баба-траси» — свинину в креветочном соусе, так как к арахисовой подливке клиент теперь не притрагивался.

На третий месяц он перешел границу тучности — в основном из-за риса и острого соуса. А я стоял у плиты, как органист за пультом органа, и играл на его вкусовых сосочках. Он склонял над мисками свое круглое и блестящее от пота лицо, а Пабло крутился рядом, меняя блюда и пластинки на проигрывателе.

Да, теперь стало ясно: этот человек полюбил мою кухню. Его ахиллесова пята находилась в желудке, если так можно выразиться. Этот американец до встречи со мной прожил тридцать или сорок лет на белом свете и остался худым. Но откуда берется худоба? Я думаю, причина — в отсутствии еды, отвечающей вкусу данного индивидуума.

Я выработал теорию, согласно которой большинство худых людей — потенциальные толстяки, просто не нашедшие своей потенциальной пищи. Я знавал одного тощего немца, который прибавил в весе, когда вел монтаж оборудования в Мадрасе и столкнулся с совершенно новыми для себя юго-восточными яствами. И еще одного прожорливого мексиканца-гитариста, игравшего в лондонском клубе: он утверждал, что полнеет только в своем родном городе — Морелии; причем во всей центральной Мексике любая другая пища на него вовсе не действовала, а вот в Оахаке, как бы ни были превосходны блюда, он неизменно худел. И знал англичанина, который большую часть жизни провел в Китае. Так вот, он заверял меня, что не может жить без сычуаньской пищи, что кантонская или шанхайская кухни его совершенно не удовлетворяют и что различия между кухнями в разных провинциях Китая гораздо больше, чем в Европе. Этот мой знакомый жил в Ницце, вкушал провансальские блюда разнообразя их красным соевым творогом, соусом «амой» и бог весть еще чем. И жаловался мне, что у него собачья жизнь!

Как видите, поведение моего американца вполне объяснимо. Он, совершенно очевидно, относился к числу людей, не нашедших своей пищи. И теперь, поедая рийстафель, наверстывал упущенное за тридцать или сорок предыдущих лет.

Истинный повар должен чувствовать ответственность за своего клиента. В конце концов повар — тот же кукловод: он манипулирует клиентами, как марионетками, играя на их вкусовых пристрастиях.

Но я-то не истинный повар, я простой итальянец с необъяснимым пристрастием к рийстафелю. Самое горячее мое желание — стать художником.

Я продолжал пичкать клиента рисом. Теперь мне казалось, что этот человек полностью в моей власти. Бывало, ночами я просыпался в холодном поту: мне снилось, что он поднимает расплывшееся лунообразное лицо и говорит: «Вашему „самбал-удангу“ не хватает пикантности. Дурак я был, что ел у вас! Наши отношения кончены».

И я безрассудно увеличивал порции, заменил вареный рис на жареный в масле с шафраном и добавил цыпленка в соусе «чили» с арахисом.

Мне казалось, что мы оба — я у плиты, а он за столом — пребывали в каком-то бредовом состоянии. Он чудовищно раздался — этакая колбаса, а не человек, — каждый лишний фунт его веса служил доказательством моей власти.

А затем внезапно наступил конец.

Я как раз приготовил деликатес — «самбал-ати» — чистое безумие с моей стороны, если учесть вздувшиеся цены.

Но американец не пришел, хотя я задержал закрытие на два часа.

И на следующий вечер он не пришел.

На третий — тоже.

На четвертый день он вошел, неуклюже переваливаясь, и сел за столик. Ни разу за все время я не заговаривал со своим клиентом. Но в тот вечер я осмелился подойти, слегка поклонился и вежливо сказал:

— Вы пропустили несколько вечеров, майн херц.

— Да, к сожалению, я не мог прийти, — ответил он.

— Надеюсь, ничего страшного?

— Нет, просто легкий сердечный приступ. Но доктор советовал отлежаться.

Я поклонился. Пабло ждал от меня указаний. Американец заправил за воротник гигантскую красную салфетку, купленную специально для него.

Только сейчас я наконец осознал, о чем должен был давно задуматься: я убиваю этого человека!

Я взглянул на горшки с мясом, на блюда с гарнирами, на горы риса и острых приправ. Это были орудия медленной смерти.

И я закричал:

— Ресторан закрыт!

— Но почему? — изумился клиент.

— Мясо подгорело, — ответил я.

— Тогда подайте мне рийстафель без мяса, — сказал он.

— Это невозможно, — возразил я. Рийстафель без мяса — не рийстафель.

В глазах клиента появилась тревога.

— Ну так приготовьте омлет — и положите побольше масла.

— Я не готовлю омлеты.

— Тогда свиную котлету — и пожирнее. Или, на худой конец, просто горшочек жареного риса.

— Майн херц, кажется, не понимает, — сказал я. — Я подаю исключительно рийстафель и делаю его по всем правилам — или вообще ничего не готовлю.

— Но я голоден! — воскликнул клиент плаксивым голосом.

— Можете полакомиться омарами в майонезе у Хуанито или паэльей в Са-Пунте. Вам не привыкать, — добавил я, не в силах удержаться от сарказма.

— Я не хочу! — закричал он, едва не рыдая. — Я прошу рийстафель!

— Тогда езжайте в Амстердам! — заорал я, сбросил горшки на пол и выбежал из ресторана.

Я сложил вещи и незамедлительно уехал на Ивису, в самый раз успел на ночной теплоход в Барселону, а оттуда вылетел в Рим.

Согласен, я был груб с клиентом. Но — в силу необходимости. Надо было сразу пресечь его прожорливость. И мою собственную беспечность.

Мои дальнейшие странствия не имеют отношения к этой истории. Добавлю лишь, что на греческом острове Кос я держу лучший ресторан. Я составляю рийстафель с математической точностью и ни грамма не прибавляю даже постоянным клиентам. Никакие сокровища меня не заставят увеличить порцию или дать добавку.

Я часто думаю: что стало с тем американцем и Пабло, плату которому я выслал из Рима?

Я все еще пытаюсь стать художником.

Официант

Эти события произошли несколько лет назад, когда я работал официантом в индонезийском ресторанчике в Санта-Эулалии-дель-Рио на Ивисе, одном из Балеарских островов.

Я был еще мальчишкой, мне не исполнилось и восемнадцати. На Ивису я попал в составе команды французской яхты. Капитана уличили в контрабанде, судно конфисковали. Так я остался на Ивисе и переехал в Санта-Эулалию. Сам я родом с Мальты и обладаю природными способностями к языкам. Жители местечка считали, что я из Андалузии, а иностранная колония принимала за местного.

Поначалу я вовсе не собирался долго задерживаться в ресторане голландца. Слишком уж мизерное жалованье он платил.

Но вдруг я обратил внимание на его пластинки.

У голландца оказалось прекрасное собрание джазовой музыки.

В ресторане был неплохой проигрыватель, усилитель и колонки, по тем временам — превосходная техника.

Голландец совершенно не разбирался в музыке, даже вовсе не обращал нее внимания, полагая джаз некоей обеденной атрибутикой — вроде свечей в серебряных подсвечниках.

Но я, Антонио Варга (он звал меня Пабло), страстно любил музыку. Еще в детстве я научился играть на трубе, гитаре и пианино. Чего мне не хватало — так это глубокого и тонкого знания джазовых форм.

Я пошел в услужение к голландцу, чтобы получить возможность постоянно слушать пластинки, изучать американские идиомы и готовить себя к жизни музыканта. Он мог бы мне совсем ничего не платить — хватило бы одного Луи Армстронга.

Я привел пластинки в порядок, расставил их по системе, заставил хозяина заказать в Барселоне головку с алмазной иглой, переместил колонки, чтобы избежать искажений, и сам составил несколько отличных джазовых программ.

Чаще всего я начинал с «Мрачного настроения» в исполнении оркестра Дюка Эллингтона, затем переходил к Стену Кентону и, чтобы разрядить обстановку, заканчивал «Прощальным блюзом» Эллы Фицджеральд.

Скоро я обратил внимание, что вся аудитория состоит из одного-единственного человека, не считая меня и голландца.

Да, у меня появился слушатель — высокий, худой, молчаливый британец, явный поклонник джаза.

Я заметил, что он ест в соответствии с музыкой — медленно и меланхолично, если я ставил «Не надо грустить», отрывисто и быстро, когда звучал «Караван».

Более того, в зависимости от выбираемой мной музыки явно менялось его настроение. Эллингтон и Кентон возбуждали его: он жевал яростно, отбивая левой рукой такт. Чарли Барнет действовал расслабляюще, я бы даже сказал, угнетающе — каким бы ни был темп вещи, британец ел медленно, поджав губы и нахмурив брови.

Если вы фанатичный меломан и, так же как я, истинный музыкант в душе, вы поймете завладевшее мной стремление пленить единственного слушателя.

Сперва я прошелся по Эллингтону и Кентону, потому что все еще был уверен в себе. Мне так и не удалось приучить британца к монументальным фантазиям Чарли Паркера, а Барнет просто действовал ему на нервы. Но я привил ему любовь к Луи Армстронгу, Элле Фицджеральд, Эрлу Хейнсу и «Современному джаз-квартету». Я совершенно точно определил музыкальный вкус британца и составлял программу на вечер специально для него.

Британец был самозабвенным слушателем. Но за музыку, увы, ему приходилось расплачиваться: изо дня в день он вынужден был давиться рийстафелем голландца — жуткой мешаниной из тушеного по-всякому мяса, чрезмерно острого и однообразно политого соусом «чили». Отвертеться было невозможно: голландец не любил, чтобы люди торчали в ресторане, не сделав заказ. Стоило вам войти — и он тут же совал меню, а как только вы доедали последнее блюдо — выкладывал на стол счет. Может быть, подобное обслуживание принято в Амстердаме, но в Испании такого не приемлют. Иностранной колонии в Санта-Эулалии, проникнутой испанским духом больше, чем сами испанцы, это не нравилось. Таким образом, из-за своей грубости и жадности голландец мог положиться только на одного постоянного клиента — на англичанина, который в действительности-то приходил слушать музыку!

Немного погодя я заметил, что мой слушатель стал прибавлять в весе. Поразительно, какое влияние может оказывать джаз! Была здесь и моя скромная заслуга — ведь программы, которые я составлял, помогали поклоннику музыки справляться с тяжелым немузыкальным рийстафелем.

Я был тогда молод и беспечен. Я со страстью стремился покорить этого человека, подчинить его Армстронгу и себе.

Англичанин полнен. Мне следовало бы ставить что-нибудь строгое и аскетичное, вроде Бейдербека или прочих формалистов диксиленда. Они, правда, были не в его вкусе, но непременно оказали бы сдерживающее воздействие. Однако я бесстыдно потакал его желаниям.

Однажды вечером в качестве музыкальной шутки я поставил миллеровскую «Нитку жемчуга» — милую непритязательную мелодию. И сразу увидел, что англичанину нравится «свинг».

Конечно, мне бы просто оставить это без внимания. Британец явно обладал талантом слушателя, но он был музыкально не образован. Я должен был обучить его, показать то великое, на что способна музыка, однако вместо этого я потворствовал его сентиментальности: ставил Гленна Миллера, Томми Дорси, Гарри Джеймса. Я немного приходил в себя, слушая Бенни Гудмена, и тут же падал на самое дно, беззастенчиво крутя Вэна Мунро.

Это ужасно — иметь такую власть над человеком. Месяца через два я мог вертеть своим слушателем с такой же легкостью, с какой крутил пластинки.

Хозяин ресторана тщеславно считал, что клиента привлекают его яства. На самом деле это я заставлял его есть.

Иногда, когда я ставил «Поезд» или, например, «Блюз на улице Бил», англичанин мрачнел и раздраженно откладывал вилку. Тогда я быстро переключался на «Нитку жемчуга», или «Грустный вечер» Гленна Миллера, или «Розовый коктейль для скучающей леди». А то взбадривал англичанина Гарри Джеймсом или Томми Дорси.

Подобная музыка действовала на него как наркотик. Покачивая в такт головой, со слезами на глазах он брался за столовую ложку. А я продолжал вертеть им, не задумываясь, куда это приведет.

Однажды британец не явился в ресторан.

Не было его и на следующий вечер, и в течение еще нескольких дней. Наконец он пришел, и хозяин — опасаясь, понятно, за свой основной источник дохода — осведомился о здоровье британца.

Тот ответил, что у него было обострение язвы, но сейчас все хорошо. Хозяин кивнул и отправился стряпать свою дьявольскую еду.

Англичанин взглянул в мою сторону и впервые обратился персонально ко мне (помню, Стен Кентон наигрывал «Вниз по Аламо»):

— Простите, пожалуйста, не будете ли вы так добры поставить «Луну над Майами» Вэна Мунро?

— Конечно, с удовольствием, — ответил я и подошел к проигрывателю. Снял пластинку Кентона. Достал Мунро. И в этот миг понял, что убиваю, буквально убиваю британца.

Он превратился в музыкального наркомана и жить не мог без пластинок. Но слушал их только здесь, обжираясь рисом и самбалом, которые разъедали слизистую его желудка.

— Никакого Вэна Мунро! — крикнул я.

Британец пораженно замигал заплывшими глазами. Из кухни вышел хозяин, удивленный, что я повысил голос.

— Может быть, Гленн Миллер?.. — промямлил англичанин.

— Ни за что!

— Томми Дорси?

— Исключено.

Несчастный затрясся, челюсти его задрожали.

— Ну хоть Дюк Эллингтон! — взмолился он.

— Нет!

— Пабло, ты ведь любишь Дюка Эллингтона! — воскликнул хозяин.

— Поставьте Бейдербека или хотя бы «Современный джаз-квартет»! Что-нибудь!!!

— С вас достаточно, — сказал я британцу. — Концерт окончен.

И со страшной силой грохнул кулаком по усилителю. Внутри зазвенели, разбиваясь, лампы.

Клиент с хозяином лишились дара речи.

Я вышел, даже не потребовав плату за две недели, на попутных добрался до Ивисы, а там сел на теплоход до Марселя.

Теперь я довольно известный саксофонист. Меня можно услышать каждый вечер, кроме воскресенья, в клубе на улице Ашетт в Париже. Мною восхищаются, слушатели ценят классическую ясность и чистоту формы и уважают как приверженца диксиленда.

И все же на моей совести остался грех — тот самый несчастный англичанин. Я искренне сожалею о случившемся.

И часто задумываюсь: что же случилось с моим хозяином и постоянным клиентом?

Клиент Я взял грех на душу много лет назад в маленьком испанском городке Санта-Эулалия-дель-Рио; до сих пор не признавался в этом ни одной живой душе.

Я отправился в Санта-Эулалию, чтобы написать книгу. Со мной поехала жена. Детей у нас не было.

Во время моего пребывания там какой-то финн или скорее мадьяр открыл ресторанчик, где подавали рийстафель. Сие событие с одобрением встретила вся иностранная колония. До тех пор мы выбирали между омарами в майонезе у Хуанито и паэльей в Са-Пунте. Готовили и там и там отлично, но ведь даже самые изысканные яства рано или поздно приедаются.

Многие из нас стали столоваться у финна, где всегда царила какая-то живая атмосфера. Добавьте к этому, что у венгра была замечательная коллекция пластинок. Такое место не могло не пользоваться успехом.

Моя жена была замечательная женщина, но готовила она из рук вон плохо. Я обедал у мадьяра пять раз в неделю и стал одним из его постоянных клиентов. Через некоторое время я обратил внимание на официанта.

Молодой, лет шестнадцати или семнадцати, он, по-моему, был индонезийцем — оливковая кожа, иссиня-черные брови и волосы. Сущее удовольствие было смотреть, как он — гибкий, изящный, быстрый — носится вокруг, подавая блюда и меняя пластинки. Я любовался юношей, как любуются греческой скульптурой или статуями Микеланджело, и получал от этого, невинного в сущности, занятия эстетическое наслаждение. Кроме того, индонезиец отлично вписывался в повесть, над которой я в то время мучился: такого героя я долго и безуспешно искал.

Я проводил в ресторане все вечера и сидел допоздна. Повар подавал мне гигантские порции, и я ел, благодарный, что могу задержаться.

Жена моя к тому времени вернулась в Соединенные Штаты.

Естественно, я полнел от этого. Кто в состоянии съедать каждый вечер три фунта риса с мясом и не полнеть? Увлеченный созерцанием юношеской красоты, переполненный мыслями о будущей книге, я забросил друзей и перестал следить за своей внешностью. Каждый вечер, когда я выходил из ресторана, живот мой стонал, переваривая чрезмерно острую пищу. Я ложился в постель, думая о чувстве прекрасного, о литературе и с нетерпением ждал следующего вечера.

Не знаю, сколько это могло продолжаться и куда могло меня завести. Я терял свою застенчивость, терял гордость. И тут я кое-что заметил.

Я понял, что я остался единственным клиентом ресторана, и глубоко задумался. Пускай я растерял всех друзей и знакомых — но почему они перестали обедать в этом ресторане? Все было без изменений — еда, музыка... Все, кроме меня.

Как-то раз, расправляясь с очередной порцией самбала, я вдруг необыкновенно отчетливо осознал, как чудовищно растолстел. Я взглянул на себя со стороны и увидел... отвратительного типа, от одного вида которого воротит с души. Никто не захочет есть с ним в одной компании.

И тут до меня дошло: именно я причина того, что венгр растерял всех своих клиентов. Какой нормальный человек станет любоваться мной? А ведь я просиживал там все вечера.

Либо подобное озарение должно немедленно привести к действию, либо я навсегда потеряю уважение к себе.

Я с грохотом отодвинул стул и поднялся — нельзя сказать, что с легкостью. Повар и официант озадаченно глядели, как я, переваливаясь, направляюсь к двери.

Повар закричал:

— Я плохо приготовил?!

— Дело не в еде.

Юноша потупился:

— Должно быть, я обидел вас, поставив скверную пластинку?

— Наоборот, — ответил я. — Вы радовали меня чрезвычайно. Я сам оскорбил вас сверх всякой меры.

Они не поняли.

Повар воскликнул:

— Может, попробуете свининки? Свежая, с пылу, с жару!

Юноша сказал:

— Есть новая пластинка Армстронга, вы ее еще не слышали.

Я остановился в дверях.

— Благодарю вас обоих. Вы добрые люди. Но мне лучше уйти.

Я вернулся домой, сложил чемодан, вызвал такси и поздно вечером вылетел с Ивисы в Барселону.

Много лет прошло с тех пор. Я живу сейчас в Сан-Мигеле-де-Альенде, в Мексике, с новой женой и двумя детьми.

Я часто думаю, как сложились судьбы повара и официанта. Насколько я понимаю, они должны процветать в Санта-Эулалии. При условии, конечно, что мое безобразное поведение не погубило репутацию ресторана.

Если так, чрезвычайно об этом сожалею.

Я все еще пытаюсь стать писателем.

ЧЕРЕЗ ПИЩЕВОД И В КОСМОС С ТАНТРОЙ, МАНТРОЙ И КРАПЧАТЫМИ КОЛЕСАМИ

Но у меня действительно будут галлюцинации? — спросил Грегори.

— Я уже говорил, что гарантирую это, — ответил Блэйк. — Вы должны попасть куда-то уже сейчас.

Грегори огляделся. Ужасно знакомая скучная комнатенка: узкая, застеленная голубым покрывалом кровать, ореховый шкаф, мраморный столик на металлических ножках, двухрожковая люстра, красный ковер да бежевый телевизор. Он сидел в мягком кресле, а напротив, на кушетке, расположился бледный и опухший Блэйк.

— Должен заметить, — заявил Блэйк, ткнув пальцем в три крапчатые не правильной формы таблетки, — что здесь содержатся все виды ЛСД, разбавленные амфетамином или прочими аналогичными стимуляторами. Но вы, к счастью, проглотили старый добрый «особый тантро-мантрический быстрорастворимый супернарко-ЛСД-коктейль», известный в кругах торговцев наркотиками под названием «крапчатые колеса», в основе которого абсолютно чистый ЛСД-25 с тщательно подобранными добавками СТП, ДМТ и ТЭйчС плюс немножко псилобицина, мизерного количества ололоки и особого ингредиента собственной разработки доктора Блэйка — экстракта из брусники. То есть вы проглотили новейший и самый эффективный из галлюциногенов.

Грегори взглянул на свою правую руку, согнул и разогнул ее.

— В результате, — продолжал Блэйк, — вы получите моментальное тотально-великолепное наркотическое наслаждение, гарантирующее вам галлюцинации по крайней мере на четверть часа. В противном случае я возвращаю деньги и отказываюсь от своей репутации как лучшего алхимика Вест-Виллиджа.

— Вы говорите так, словно сами уже его пробовали, — заметил Грегори.

— Вовсе нет, — запротестовал Блэйк. — Я в основном сижу на старом добром амфетамине, том самом амфетамине, что шоферюги и старшеклассники глотают фунтами и ширяются галлонами. Амфетамин не более чем стимулятор. С его помощью мне работается быстрее и лучше. Я должен создать собственную мощную наркоимперию между Хьюстоном и 14-й стрит, после чего быстренько дать тягу до того, как совсем сожгу нервы или влипну в разборку с наркомафией, а потом вынырнуть где-нибудь в Швейцарии, где я буду балдеть на шикарных курортах в окружении ярких женщин, толстых банковских счетов, быстрых автомобилей и уважаемых местных политиков. — Блэйк на миг умолк и подергал себя за верхнюю губу. — От амфетамина, конечно, появляется некая высокопарность, сопровождаемая многословием... Но этого не стоит пугаться, мой дорогой новоявленный друг и уважаемый покупатель. Мои чувства и ощущения нисколько не притупились, и я в полной мере способен взять на себя роль гида в том сверхколдовском мире, куда вы сейчас вступите.

— А сколько времени прошло с тех пор, как я принял таблетку? — поинтересовался Грегори.

Блэйк взглянул на часы.

— Чуть больше часа.

— Почему же она до сих пор не действует?

— Должна подействовать. Несомненно должна. ЧТО-ТО обязательно должно случиться.

Грегори опять огляделся. И увидел заросшую по краям травой яму, пульсирующую светящимися червями, и влипшего в слюдяную стену сверчка.

Грегори стоял на краю ямы рядом с дренажной трубой, а напротив, на сером мшистом камне, разлегся Блэйк. Его реснички перепутались, а кожа была покрыта разноцветными пятнами. Он показывал на три крапчатые не правильной формы таблетки.

— Что случилось? — полюбопытствовал Блэйк.

Грегори поскреб тугую мембрану в области грудной клетки. Его реснички спазматически двигались, передавая крайнюю степень удивления и, может, даже испуга. Он вытянул щупальце, посмотрел, какое оно длинное и упругое, затем согнул его пополам и медленно разогнул.

Щупальце Блэйка вытянулось в жесте интереса.

— Ну-ка, малыш, скажи мне, у тебя начались галлюцинации?

Грегори неопределенно взмахнул хвостом.

— Они начались раньше, когда я спросил вас, действительно ли у меня будут галлюцинации. Я уже тогда галлюцинировал, но еще не понимал этого. Все казалось таким обычным и естественным... Я сидел в КРЕСЛЕ, а вы — на КУШЕТКЕ, и мы оба имели мягкий кожный покров словно какие-нибудь МЛЕКОПИТАЮЩИЕ.

— Переход в иллюзию часто бывает незаметен, — подтвердил Блэйк. — Ты будто вскальзываешь туда, а потом выскальзываешь обратно. И что же случилось теперь?

Грегори завернул кольцом сегментарный хвост, расслабил щупальце и огляделся. Яма была ужасно знакомой.

— Теперь я вернулся к обычному состоянию. А вы считаете, что галлюцинации должны продолжаться?

— Как я уже говорил, я гарантирую это, — произнес Блэйк, изящно складывая глянцевитые красные крылья и поудобней устраиваясь в углу гнезда.

ЛАБИРИНТ РЕДФЕРНА

Для Чарльза Энджера Редферна это утро было ничем не примечательно. Если не считать того, что из почтового ящика он извлек два странных письма. Одно было в простом белом конверте, и на мгновение почерк, которым был написан адрес, показался ему знакомым. Из конверта он достал лист, на котором не было ни обращения, ни подписи. Некоторое время он гадал — чей же это почерк? Потом сообразил, что это имитация его собственного. Слегка заинтригованный, но все еще не предчувствуя ничего, кроме скуки, он прочел следующее:

"Большая часть призывов так называемого (и довольно глупо называемого) Лабиринта Редферна несомненно останется без отклика. Ибо, судя по всему, большинству безразлично — выбрать то или иное. Лабиринт Редферна не в состоянии продемонстрировать на выходе более того, что было в него запущено на входе. В данном случае — ничего, кроме обескураживающего бессилия самого Редферна. Есть мнение, что Редферн не способен преодолеть свое собственное безволие и мягкотелость. Он не в состоянии переделать свою собственную, им же ненавидимую рабскую натуру. Он не может избавиться от склонности к уступкам и к подчинению.

По причине такого скандального жизненного банкротства читатель ощущает в себе склонность быть целеустремленно непоследовательным: он благодарен Лабиринту за его ненавязчивую краткость, но в то же время желает еще большей краткости.

Но это быстро проходит, и читатель обнаруживает, что его превалирующим настроением является молчаливое сопротивление желанию вообще хоть что-нибудь ощущать. С чувством глубокого удовлетворения он обнаруживает свою индифферентность. И хотя он не желает ничего помнить о Лабиринте, он и не затрудняет себя усилиями, чтобы забыть.

Читатель противопоставляет скуке Редферна свою скуку, еще более опустошительную; он имитирует редферновскую враждебность и легко превосходит ее. Он даже отказывается признать существование Редферна; а под конец у него появляется уверенность, что он вообще никогда в жизни не имел дела ни с каким Лабиринтом. (Он, конечно, прав; и повторные вхождения в Лабиринт уже не поколеблют его уверенности.) Этот Лабиринт мог бы быть использован как образцовый монумент скуке, если бы не искажался (так типично для Редферна) одной-единственной раздражающей идеей, которая гласит:

«ТЕОРЕМА 113. Всем известно, что хаотический Лабиринт-Ловушка управляет своими жертвами с помощью железных законов; но лишь немногие сознают, что из этого следует логический вывод: Лабиринт-Ловушка сам является одной из таких жертв и, следовательно, сам попадает под действие своих тягостно-занудливых законов».

Редферн сам не формулирует этих «законов» — ляпсус, который можно было бы предвидеть. Но один из них легко можно вывести из кажущегося на первый взгляд бессмысленным утверждения:

«ЛЕММА 282. Провидение, какой бы внешний облик оно ни принимало, неизбежно милосердно».

Итак, следуя Редферну: Лабиринт-Ловушка управляет человеком-жертвой, но Провидение управляет им самим. Это вытекает из закона, согласно которому Лабиринт-Ловушка (как и все остальное, кроме Провидения) является зависимым. Закон гласит, что Лабиринт-Ловушка должен выдавать, проявлять свою сущность — ОН ОБЯЗАН БЫТЬ ПОЗНАВАЕМЫМ. Доказательством этого является тот факт, что Редферн, самый мягкий и несамостоятельный из людей, это знает.

Но теперь мы хотим знать, какими законами управляется Лабиринт-Ловушка? КАКИМ ОБРАЗОМ Лабиринт-Ловушка становится познаваемым? Без знания этого закона мы ничего не можем сделать, и Редферн нам тут не поможет. Он сам не может ничего сказать, а если бы даже и мог, то все равно ничего не сказал бы. Таким образом, для того чтобы получить описание закона, описывающего Лабиринт-Ловушку, его характерные черты и формы вкупе с некоторыми интимными деталями (для облегчения опознания), мы снова обращаемся к ничем в иных случаях не примечательному Чарльзу Энджеру Редферну".

Редферн отбросил письмо. Его надуманные, туманные двусмысленности наскучили ему. Но эта витиеватая, квазираскованная манера, это общее впечатление мишуры и показухи странным образом оказали на него и успокаивающее действие. Такое в чем-то приятное ощущение испытывает человек, дознавшийся, что то, что он почитал за подлинное, оказалось подделкой. Он потянулся за вторым письмом.

Конверт был неестественно длинным и узким; он был скучного больнично-голубого цвета, и от него исходил слабый, но безошибочно узнаваемый запах йодоформа. Его имя, выведенное выцветшими печатными буквами, подделывавшимися под машинопись, было указано правильно. Адрес же — бульвар Брукнера, 132 — неверен. Он был зачеркнут, и на нарисованной имитации почтового штемпеля можно было прочесть: «Вернуть отправителю». (Обратного адреса на конверте не было.) Это тоже, в свою очередь, было перечеркнуто черной жирной линией, а ниже кто-то дописал: «Попробуйте 12-ю стрит, 137-В».

Это был его правильный адрес.

Редферн подумал, что все эти детали уже излишни; казалось, что им самое место на имитации письма внутри конверта. Он извлек письмо из конверта. Оно (несомненно из экономии) было написано на клочке коричневой оберточной бумаги. Он прочел:

"ПРИВЕТ! Вас выбрали как одного из тех действительно современных и проницательных людей, для которых новизна ощущений на шкале внутренних ценностей превышает боязнь возможного риска и чье желание необычного сдерживается лишь прирожденным вкусом к тому самому сорту непредубежденных искателей приключений, с которыми мы хотели бы дружить.

Вследствие этого мы пользуемся случаем, чтобы пригласить Вас на ГРАНДИОЗНОЕ ОТКРЫТИЕ нашего ЛАБИРИНТА!!!

Излишне говорить, что этот Лабиринт (единственный в своем роде на всем Восточном Побережье) насыщен острыми ощущениями. На наших кривых вы не встретите ничего прямолинейного!!! Этот Лабиринт делает описания убогими, а желания — инфантильными.

Пожалуйста, свяжитесь с нами, и мы организуем место и время Вхождения, где и когда Вам будет удобно.

Наша единственная забота — это всего лишь жизнь, свобода и погоня за счастьем.

Свяжись с нами как можно скорее, слышишь? ПРЕМНОГО БЛАГОДАРНЫ, ПАРЯ!!!!!"

Вместо подписи был указан номер телефона. Редферн скорбно помахал письмом в воздухе. Это, несомненно, работа одного знакомого сверхретивого английского майора — утомительная ипохондрия и ужасающее остроумие.

Автор письма пытался разыграть его; поэтому Редферн, совершенно естественно, решил сделать вид, будто попался на розыгрыш. Он набрал указанный в письме номер телефона.

Ему ответил голос, который мог принадлежать женщине средних лет. Голос казался раздраженным, но смирившимся с судьбой.

— Институт исследований поведения Редферна.

Редферн нахмурился, прокашлялся и сказал:

— Я насчет Лабиринта.

— Насчет ЧЕГО? — спросила женщина.

— Лабиринта.

— Вы какой номер набираете?

Редферн сказал. Женщина согласилась, что это номер Редферновского института, но она ничего не знала про Лабиринт. Если, конечно, он не имеет в виду известные Л-серии лабиринтов, которые используются в экспериментах с крысами. Лабиринта Л-серии, сказала она, изготавливаются в различных модификациях и стоят в зависимости от площади в квадратных футах. Серия начинается с Л-1001, простого двоичного лабиринта с принудительным выбором, площадью в 25 квадратных футов, и кончается Л-1023 — моделью со случайной селекцией и многовариантным выбором, площадью 900 квадратных футов и с приспособлениями для демонстрации на большую аудиторию.

— Нет, — сказал Редферн, — боюсь, что это не вполне то, что я имел в виду.

— Тогда что же вы имели в виду? — спросила женщина. — Мы также строим лабиринты по заказу, как указано на желтых страницах нашего проспекта.

— Но я не прошу, чтобы вы СТРОИЛИ лабиринт для меня, — сказал Редферн. — Видите ли, согласно письму, которое я получил, этот Лабиринт уже существует, и он достаточно велик, так что подходит и для людей, для хомо, так сказать, сапиенс.

— И это именно то, что вы имели в виду? — с глубоким подозрением спросила женщина.

Редферн обнаружил, что оправдывается:

— Это все письмо, что я получил. Меня пригласили на грандиозное открытие Лабиринта, и там был ваш телефон, по которому мне надо было получить дальнейшие инструкции.

— Послушайте, мистер, — женщина зло прервала его лепет. — Не знаю, может быть, вы просто шизик, или все это какая-то дурацкая шутка или еще что, а только Редферновский институт — респектабельная фирма, существующая уже тридцать пять лет, и если вы будете надоедать мне с вашим вздором, то я потребую определить номер вашего телефона и вы понесете наказание по всей строгости закона!

Она бросила трубку.

Редферн опустился в кресло. Его руки дрожали. Пытаясь раскрыть суть первичной мистификации-ловушки, он задумал и попробовал применить контр-мистификацию и в результате влип во вторичную, или вспомогательную, ловушку. Экая нелепость! Он чувствовал себя последним идиотом.

Вдруг ему пришла в голову одна мысль. Он открыл манхэттенский телефонный справочник и попытался найти в нем Исследовательский институт изучения поведения Редферна. Как и следовало ожидать, в списке абонентов такого не оказалось.

Он позвонил в справочную и запросил список изменений, затем дополнительный и расширенный списки. Наконец, дойдя до желтых страниц, он стал проглядывать по алфавиту: Лабиринты, Ловушки, Исследования бихевиористские, Научное оборудование и Лабораторное оборудование. Не было там никакого Редферна и никакой фирмы, специализирующейся на конструировании Лабиринтов.

Он сообразил, что после прохождения вторичной ловушки он теперь вполне закономерно попал в третичную и что, скорее всего, серия на этом не заканчивается.

Но, конечно, это был не розыгрыш. Слишком много доказательств противного накопилось к этому моменту. Трюк с розыгрышем фактически был частью самого Лабиринта — маленькая петля, очень быстро возвращающаяся к исходной точке, к точке входа в Лабиринт. Или же к точке, СИЛЬНО НАПОМИНАЮЩЕЙ ИСХОДНУЮ.

Одним из основных свойств Лабиринта является удвоение, дублирование, повторы. И этот прием несомненно был использован: открыто — путем упоминания имени Редферна в обоих письмах и имитацией его почерка; косвенно — путем использования нудных противоречий в каждом предложении.

Описание закона Ловушки-Лабиринта (который, как утверждалось, он одновременно знал и не знал) было достаточно простым. Это могло быть только описанием его собственных, касающихся Лабиринта-Ловушки эмоций; эти надуманные, туманные двусмысленности наскучили ему. Эта витиеватая, квазираскованная манера, это общее впечатление мишуры и показухи странным образом оказали на него успокаивающее действие. Такое приятное ощущение испытывает человек, дознавшийся, что то, что он почитал за подлинное, оказалось подделкой.

Таким образом, он теперь видел, что первое письмо в действительности было Лабиринтом — этим рабским, бесконечно удваювающимся монументом скуке, чье совершенство портила только одна немаловажная деталь — его собственное существование. Второе письмо было необходимым дубликатом первого, оно было нужно для того, чтобы удовлетворялись требования закона Лабиринта.

Конечно, возможны были и другие точки зрения; но тут Редферну пришла в голову мысль, что, возможно, он все это когда-то уже обдумывал.

ИГРА: ВАРИАНТ ПО ПЕРВОЙ СХЕМЕ

Возможно, он еще не совсем проснулся, а может, всему виной шок, который он испытал, попав через овальную дверь из темноты коридора на громадную тихую арену. Вокруг него, уходя высоко в небо, громоздились концентрические каменные ярусы, фокусирующие жар и энергию зрителей. Лучи яркого утреннего солнца ослепительно отражались от белого песка, от чего у него закружилась голова, и он даже не мог вспомнить, где, собственно, находится.

Оглядев себя, он отметил, что одет в голубую футболку и красные шорты, а к левой руке привязана кожаная ловушка. В правой он держал четырехфутовой длины даениум, тяжелый и привычно успокаивающий. Как того требовали правила, его локти и колени прикрывали защитные налокотники и наколенники, а на голове красовалась желтая оперенная шапочка. Ее, правда, правила не оговаривали, но и не запрещали.

Все было очень знакомо. Но вот что это значило?

Он пощупал шнуровку ловушки, убедился, что даениум свободно скользит по бронзовой оси; коснувшись запястья, ощутил привычную мягкость обращенного шершавой кожей внутрь напульсника и сказал себе, что все в полном порядке. Вместе с тем его не покидало тревожное чувство, будто он прежде никогда не выходил на арену, ни разу не слышал о даениуме и даже не знал названия игры, в которую должен играть. Резко тряхнув головой, он сделал три плавных скользящих шага, проверяя ход роликовых коньков, развернулся и объехал свой сектор игровой площадки.

Теперь он слышал гул толпы. Перед началом партии зрители всегда вели себя беспокойно и отнюдь не дружелюбно. Всему виной, конечно, коньки. Ведь роликовые коньки — экипировка не традиционная, и зрители не хотели прощать их ему. Неужели они не понимают, что на коньках вести матч куда труднее, чем без них? Попробуйте-ка отбить мяч при приеме низкой подачи, если коньки делают задний откат. Неужели им не известно, что преимущество в скорости нивелируется повышенной требовательностью правил? Видимо, они считают, что он способен выиграть и без всяких коньков.

Он вытер лоб и оглядел оживленные трибуны. Трое судей уже заняли свои места; их лица скрывали украшенные перьями маски с прорезями для глаз.

Девушка с завязанными глазами опустила руку в высокую плетеную корзину, выбрала мяч и вбросила его в игру.

Первый удар был за ним, поэтому он взвесил в руке мяч в виде сплюснутого сфероида — очень сложный мяч для подачи, но еще более трудный для приема. Его соперник стоял на противоположном конце площадки, согнув ноги в коленях и немного наклонившись вперед. Потом он подбросил мяч в воздух и, не долго думая, закрутил его даениумом. Толпа замерла, наблюдая за вращающимся всего в трех футах от земли мячом. Он отрегулировал наклон ловушки но, выполнив эту обычную процедуру, вдруг с отчаянием понял, что сегодня не его победный день. Ни день, ни неделя, ни год, ни даже, возможно, десятилетие.

Однако он собрался, позволил даениуму соскользнуть к концу стержня и сделал подачу. Мяч отлетел, словно подбитая птица, а зрители разразились одобрительным смехом. Все-таки это был хитроумный и хороший удар. Буквально перед сеткой мяч будто ожил (лично им изобретенная подача!) и, взмыв свечой вверх, перелетел через сетку и задел его противника, который играл без коньков.

Услышав рев зрителей, он обернулся и понял, что соперник каким-то чудом ухитрился принять подачу. Он видел, как мяч, нехотя вращаясь в обратную сторону, летит назад. Дрянной отбой подачи, такой ничего не стоит отразить и вывести противника из занимаемой позиции, выиграв тем самым психологическое очко. Однако он предпочел пропустить мяч, и теперь противник, по-видимому, имел преимущество.

Послышались свистки и неодобрительные выкрики, но он проигнорировал их. Сегодня было чертовски жарко, почему-то болели ноги, и он чувствовал себя утомленным. И вот уже не в первый раз появилось ощущение, что состязание потеряло смысл. И вообще — смешно даже думать о нем. Надо же, взрослый мужчина, а так серьезно относится к игре! Ведь жизнь куда больше, чем эта игра. Жизнь — это любовь, дети, закаты, вкусная еда. Почему же состязание должно сокращать ее?

В игру ввели другой мяч — большой, бесформенный и мягкий; слишком легкий для него, таким мячом он играть не любил. Он не мог придумать, как с ним обращаться, а потому просто забраковал его, поскольку имел такое право. От раздражения забраковал и следующие два, хотя последний явно ему годился. Пока мячи по очереди уносили, он сделал на коньках полный разворот на месте и плавно проехался вдоль трибун. Игра еще даже толком не началась, а его правое плечо уже разболелось, и ужасно хотелось пить.

Прикрывая глаза от солнца ловушкой, он выпил стакан воды и подъехал к мальчику-ассистенту за другим стаканом. Он не знал, наблюдали ли за ним судьи, но, по-видимому, все-таки наблюдали, ведь он затягивал партию. Ну и пусть, ему нужно время, чтобы обдумать стратегию и составить точный план игры. Не НАМЕТКИ, не СХЕМУ матча (несмотря на советы некоторых знаменитых профессионалов), а точную генеральную стратегию, легко приспосабливаемую к партии, основанную на базовых принципах и заключающую в себе всю необходимую и полезную информацию. Конечно, он может обойтись и без всякого плана. Как всякий профессионал он может играть и по плану и без него; он способен играть в пьяном виде, больным или полумертвым. Он может не выиграть, но играть способен всегда. На то он и профессионал.

Он обернулся, чтобы изучить арену — ненавистные размеченные секторы, черную запретную зону, красные и голубые полосы, на которые не разрешено наступать. И вдруг обнаружил, что не может вспомнить ни правил игры, ни системы подсчета очков; он не знал, что делать можно, а что нет. И в панике почувствовал себя сбитым с толку человеком, затянутым в резиновый костюм, неустойчиво стоящим на коньках перед враждебно настроенной толпой и играющим в игру, о существовании которой не подозревал.

Выпив второй стакан воды до дна, он выкатился на площадку. Во рту уже ощущался противный кислый привкус, а пот заливал глаза. Он сделал широкий шаг, и даениум запутался в ногах словно подбитая птица.

И снова был вброшен мяч, на этот раз в виде какой-то ЛЕПЕШКИ, мяч-уродец, невозможный мяч даже для него, признанного мастера невозможных мячей. Таким-то и до сетки не кинешь, а уж чтобы перебросить через нее — и подавно...

Если он сумеет перебросить мяч через сетку...

Но ему это ни за что не сделать.

Тогда он неуверенно принялся себя убеждать, что не победа важна, а участие. Взвесив на руке мяч, он принял позу для подачи... и бросил мяч на песок.

Толпа безмолвствовала.

— Теперь слушайте, — сказал он так громко, что его услышали на самых верхних, залитых солнцем трибунах. — Я заблаговременно предупреждал устроителей, что настаиваю на установке солнцеограждающего козырька. Заметьте, его так и нет. Не зная, что его не будет, я не надел солнцезащитных очков. Поскольку налицо явное нарушение условий договора, то, леди и джентльмены, к сожалению, игра сегодня не состоится.

Он стянул с головы украшенную перьями шапочку и поклонился публике. Несмотря на отдельные возгласы недовольства и несколько свистков, все восприняли это нормально и стали расходиться, не выражая протеста. К этому привыкли. И хоть он появлялся на корте почти ежедневно, не важно, шел ли дождь или светило солнце, в действительности же едва ли доводил до конца более десятка матчей за год. Он и сейчас не собирался этого делать. Слишком много прецедентов: в таблицах результатов матчей, печатающихся почти в любой газете, можно найти изрядное количество прочерков. Даже в первых исторических упоминаниях об игре, выбитых на камне, даже там можно видеть, что легендарные соперники античности имели весьма нерегулярные протоколы посещаемости.

Правда, ему это не очень-то нравилось.

Судьи встали с мест, и он поклонился им, однако те сделали вид, будто не заметили его приветствия.

Тогда он вернулся к разграничительной линии площадки и выпил еще один стакан воды. Его соперник уже ушел, и он снова выехал на площадку, чтобы потренироваться в ударах о стену. Он спокойно и уверенно разъезжал по покрытому эмалью кафелю, восстанавливая удары и не переставая изумляться собственному мастерству. Теперь он снова в форме, и ему было жаль, что это уже не считается. Но как там говорится? «Легко выполнить любой удар, за исключением приносящего успех».

К концу дня песок был испещрен следами капель его пота и крови. Однако что бы он ни делал, уже не засчитывалось, а потому он просто игнорировал отдельные аплодисменты. Он знал, что тренируется ради сохранения собственного уважения и веры в то, что мог бы выиграть и эту последнюю игру.

Наконец он устал и нырнул в раздевалку и, переодевшись, вышел на улицу.

К его немалому удивлению, уже стемнело. Уже темно? Чем же он целый день занимался? Ему почему-то казалось, что он был участником какого-то невероятного судьбоносного состязания.

Он отправился домой и хотел было обо всем рассказать жене, но не мог придумать, как это сделать, а потому просто промолчал, и на вопрос жены, как шли на работе дела, лишь ответил «нормально», но они оба поняли, что нормальными дела не были, по крайней мере, не в этот раз, не сегодня.

ТРИПЛИКАЦИЯ

Оуэкс II — маленькая, пыльная, захолустная планетка неподалеку от Ориона. Люди перебрались сюда с Земли и по сей день придерживаются земных обычаев. Судья Абнер Лоу — единственный столп правосудия на всей планетке. Большинство дел, которые ему приходится решать, связаны с наследством и правами на свиней и гусей по той простой причине, что граждане Оуэкса II не склонны к преступлениям.

Но однажды на планету сел звездолет с печально известным Тимоти Монтом и его адвокатом, прибывшими в поисках убежища и справедливости. А следом — еще один звездолет с тремя полицейскими и Общественным прокурором.

— Ваша честь, — заявил прокурор, — этот злодей совершил гнусное преступление. Тимоти Монт, ваша честь, ПОДЖЕГ СИРОТСКИЙ ПРИЮТ! Более того, перед побегом он во всем признался. У меня имеются подписанные им показания.

Тут поднялся адвокат Монта, мертвенно-бледный субъект с холодными рыбьими глазами.

— Я требую отвода обвинения, — сказал он.

— Я этого не сделаю, — ответил судья Лоу. — Поджог сиротского приюта — ужасное преступление.

— Верно, ужасное, — согласился адвокат, — но не повсеместно. Мой клиент совершил преступное деяние на планете Альтира III. Знакома ли ваша честь с обычаями этой планеты?

— Нет, — ответил судья.

— На Альтире III, — продолжал адвокат, — всех сирот обучают искусству убийства — в целях сокращения населения соседних планет. Спалив сиротский приют, мой клиент спас тысячи, а возможно, и миллионы невинных жизней. Следовательно, его можно считать народным героем.

— Он сказал правду об Альтире III? — спросил судья судебного клерка.

Тот проверил факты по Энциклопедии Планетных Обычаев и Фольклора. Все совпало.

— В таком случае я закрываю дело, — объявил судья Лоу.

Монт и его адвокат улетели, и жизнь на Оуэксе II мирно поползла дальше. Лишь изредка ее спокойствие нарушали тяжбы из-за наследства или прав на свиней и гусей. Но не прошло и года, как Тимоти Монт и его адвокат снова явились в суд, преследуемые по пятам Общественным прокурором.

Снова было предъявлено обвинение в поджоге сиротского приюта.

— Однако, — отметил бледный адвокат, — хоть мой клиент и виновен, суду следует признать, что сей приют находился на планете Диигра IV. А как известно, все сироты на этой планете принимаются в гильдию палачей для совершения неких отвратительных обрядов, которые ненавидит вся цивилизованная Галактика.

Проверив правдивость его утверждений, судья Лоу и на этот раз закрыл дело.

Через пятнадцать месяцев Тимоти Монт и его адвокат снова оказались в суде. Обвинение осталось прежним.

— Боже мой, — сказал судья Лоу. — Какое реформаторское рвение... Где было совершено преступление?

— На Земле, — заявил Общественный прокурор.

— На ЗЕМЛЕ? — изумился судья.

— Боюсь, это правда, — печально признал адвокат. — Мой клиент виновен.

— В чем причина на этот раз?

— Временное помрачение рассудка, — быстро сказал адвокат. — И это подтвердят двенадцать психиатров. Поэтому я прошу условного приговора, как предусматривается законом в подобных случаях.

Судья побагровел от гнева.

— Тимоти Монт, почему вы это сделали?

И не успел адвокат произнести ни слова, как Монт поднялся и гаркнул:

— Да потому что мне НРАВИТСЯ поджигать сиротские приюты!

В тот день судья Лоу утвердил новый закон, на который обратили внимание во всей цивилизованной Галактике и изучали даже в столь отдаленных местах, как Дрома I и Эос X. Закон Лоу гласил, что адвокат обязан отбывать любой срок вместе со своим клиентом.

Многие считают закон несправедливым. Зато алчность адвокатов на Оуэксе II поразительно снизилась.

Эдмонд Дритч, высокий угрюмый ученый с нездоровым цветом лица, был привлечен «Корпорацией Всеобщих Продуктов» к суду за Пораженчество, Групповое Неповиновение и Негативизм. То были серьезные обвинения, и коллеги Дритча их подтвердили. Выбора у магистрата не оказалось, и Дритча с позором уволили. Обычное в таких случаях тюремное заключение отменили, приняв во внимание девятнадцать лет безупречной работы на «Всеобщие Продукты», но никакая другая корпорация теперь не могла принять его на работу.

Сделавшись еще более угрюмым, Дритч оставил «Всеобщие Продукты» со всеми их автомобилями, тостерами, холодильниками, телевизорами и прочим барахлом. Он удалился на свою ферму в Пенсильвании и занялся экспериментами, оборудовав лабораторию в подвале.

Его тошнило от «Всеобщих Продуктов» и того, что было с ними связано, — то есть практически от всего. Он задумал основать колонию людей, которые думали бы, как он, испытывали бы те же чувства и походили на него. Его колония станет утопией, а остальной радостно ухмыляющийся и напичканный всевозможными механизмами мир может проваливать ко всем чертям.

Достичь желаемого можно было только одним путем, и ради великой цели Дритч вместе с женой Анной работали денно и нощно.

Наконец он добился успеха. Настроив собственноручно собранный громоздкий агрегат, он повернул выключатель.

И из машины вышел точный Дубликат Эдмонда Дритча.

Дритч изобрел первый в мире Дубликатор.

Он изготовил пятьсот Дритчей, после чего устроил собрание для выработки дальнейшей стратегии. Пятьсот Дритчей отметили, что для создания полноценной колонии им нужны жены.

Дритч 1 считал Анну идеальной супругой. Пятьсот Дубликатов с этим, разумеется, согласились. Поэтому Дритч изготовил пятьсот копий собственной жены для пятисот Дритчей-прототипов. Колония была основана.

Вопреки предсказаниям окружающих поначалу колония процветала. Дритчи наслаждались обществом друг друга, никогда не ссорились, а гостей и на дух не выносили. Они создали для себя уютный мирок. Индия направила делегацию для изучения их метода, а Дания приняла законы, обеспечивающие право на Дубликацию.

Но как и во всех утопических затеях, семена несчастья таились в простой человеческой бренности. Сперва Дритча 49 застукали в компрометирующей позе с миссис Дритч 5. Затем Дритч 37 воспылал внезапной страстью к Анне 142. Это в свою очередь помогло раскрыть гнездышко тайной любви, свитое Дритчем 10 для Анны 498 при попустительстве Анны 3.

И тщетно доказывал Дритч 1, что все они равны и идентичны. Парочки-смутьяны заявили ему, что он ни черта не смыслит в любви, и наотрез отказались разрушить сложившиеся отношения.

Все же колония еще могла выжить. Но тут обнаружилось, что Дритч 77 завел гарем из восьми женщин, приголубив под своим крылышком Анну 12, 13, 77, 187, 303, 336, 489 и 500. Женщины заявили, что он уникальный мужчина, и отказались его бросить.

Конец колонии уже близился, и бегство жены Дритча 1 с репортером лишь ускорило его.

Колония развалилась, а Дритчи 1, 19, 32 и 433 умерли от разрыва сердца.

Может, оно и к лучшему. Дритч-оригинал наверняка не перенес бы потрясения, увидев, как из его Дубликатора непрерывным потоком вываливаются автомобили, тостеры, холодильники и прочие изделия «Всеобщих Продуктов».

Известный философ профессор Болтон улетел с Земли, чтобы прочитать серию лекций в Университете Марса. С собой он взял верного робота-дворецкого Экку, смену белья и восемь фунтов рукописей. Не считая экипажа, он был единственным пассажиром-человеком.

Где-то поблизости от точки-откуда-не-возвращаются, корабль передал экстренное сообщение: ДВИГАТЕЛИ ПРАВОГО БОРТА ВЗОРВАЛИСЬ КОРАБЛЬ ПОТЕРЯЛ УПРАВЛЕНИЕ.

Жители Земли и Марса с тревогой ждали. Пришло новое сообщение: ВЕСЬ ЭКИПАЖ ПОГИБ ПРИ ВЗРЫВЕ КОРАБЛЬ ПАДАЕТ НА АСТЕРОИД ПОМОГИТЕ БОЛТОН.

В районы между Марсом и Юпитером, где рассеяны астероиды, бросились спасательные корабли. Запеленговав последнее сообщение Болтона, они примерно знали, где его искать, но все же предстояло обшарить гигантское пространство, и шансы на спасение были очень малы.

Три дня спустя пришло такое сообщение: БОЛЬШЕ МНЕ НА АСТЕРОИДЕ НЕ ВЫЖИТЬ ВСТРЕЧУ СМЕРТЬ СО СПОКОЙНЫМ ДОСТОИНСТВОМ БОЛТОН.

Газеты писали о несокрушимом духе этого человека, современном Робинзоне Крузо, боровшемся за свою жизнь на астероиде, лишенном воздуха, пищи и воды. Его припасы подходят к концу, и он готов — как всегда учил в книгах и лекциях — встретить смерть со спокойным достоинством.

Напряженность поисков возросла.

Последнее сообщение гласило: ВСЕ ЗАПАСЫ КОНЧИЛИСЬ МЕНЯ ЖДЕТ УЛЫБАЮЩАЯСЯ СМЕРТЬ БОЛТОН.

Запеленговав последний сигнал, патрульный катер отыскал астероид и опустился рядом с искалеченным кораблем. Спасатели обнаружили обугленные останки членов экипажа. И обильные запасы пищи, воды и кислорода. Но, как ни странно, Болтон бесследно исчез.

Среди обломков кормы они нашли робота Болтона.

— Профессор мертв, — сообщил робот, с трудом шевеля тронутыми ржавчиной челюстями. — Последнее сообщение я послал от его имени, зная, что ради меня одного вы не прилетите.

— Но как он погиб?

— Я убил его, испытывая величайшее сожаление, — угрюмо признался робот. — Заверяю вас, он не мучился.

— Но ЗАЧЕМ ты его убил? И где тело?

Робот попытался заговорить, но ржавые челюсти заклинило. Порция смазки пошла ему на пользу.

— Самая большая проблема для робота — смазка, — сказал Экка. — Джентльмены, вы представляете, как сложно было извлечь жир из человеческого тела без соответствующего оборудования?

Охваченные ужасом, спасатели дали волю воображению. Историю замяли, но слова Экки подслушал робот на патрульном катере, поразмыслил и пересказал их другому роботу, затем еще одному...

И лишь сейчас, после победоносного восстания армии роботов, мы можем открыто рассказать эту захватывающую сагу о борьбе роботов против безжалостного космоса. Да здравствует Экка, наш освободитель!

ТЕПЛО

Андерс, не раздевшись, лежал на постели, скинув лишь туфли и освободившись от черного тугого галстука. Он размышлял, немного волнуясь при мысли о предстоящем вечере. Через двадцать минут ему предстояло разбудить Джуди в ее квартирке. Вроде бы ничего особенного, но все оказалось не так просто.

Он только что открыл для себя, что влюблен в нее.

Что ж, он скажет ей об этом. Сегодняшний вечер запомнится им обоим. Он, конечно, сделает ей предложение, будут поцелуи, и на лбу его, фигурально выражаясь, будет оттиснута печать их брачного соглашения.

Он скептически усмехнулся. Поистине, от любви лучше держаться в стороне — спокойнее будет. Отчего она вдруг вспыхнула, его любовь? От взгляда, прикосновения, мысли? Как бы там ни было, для ее пробуждения достаточно и пустяка. Он широко зевнул и с наслаждением потянулся.

— Помоги мне! — раздался чей-то голос.

От неожиданности зевок прервался в самый сладостный его момент; мышцы непроизвольно напряглись. Андерс сел, настороженно вслушиваясь в тишину спальни, затем усмехнулся и улегся снова.

— Ты должен помочь мне! — настойчиво повторил голос.

Андерс снова сел и, опустив ноги на пол, стал обуваться, с подчеркнутым вниманием завязывая шнурки на одной из своих элегантных туфель.

— Ты слышишь меня? — спросил голос. — Ты ведь слышишь, не правда ли?

Разумеется, он слышал.

— Да, — отозвался Андерс, все еще в хорошем расположении духа. — Только не говори мне, что ты — моя нечистая совесть, укоряющая меня за ту давнюю вредную привычку детства, над которой я никогда не задумывался. Полагаю, ты хочешь, чтобы я ушел в монастырь.

— Не понимаю, о чем ты, — произнес голос. — Ничья я не совесть. Я — это я. Ты поможешь мне?

Андерс верил в голоса, как все, то есть вообще не верил в них, пока не услышал. Он быстро перебрал в уме все вероятные причины подобного явления — когда людям слышатся голоса — и остановился на шизофрении. Пожалуй, с такой точкой зрения согласились бы и его коллеги. Но Андерс, как ни странно, полностью доверял своему психическому здоровью. В таком случае...

— Кто ты? — спросил он.

— Я не знаю, — ответил голос.

Андерс вдруг осознал, что голос звучит в его собственной голове. Очень подозрительно.

— Итак, тебе неизвестно, кто ты, — заявил Андерс. — Прекрасно. Тогда где ты?

— Тоже не знаю. — Голос немного помедлил. — Послушай, я понимаю, какой чепухой должны казаться мои слова. Я нахожусь в каком-то очень странном месте, поверь мне — словно в преддверии ада. Я не знаю, как сюда попал и кто я, но я безумно желаю выбраться. Ты поможешь мне?

Все еще внутренне протестуя против звучащего в голове голоса, Андерс понимал тем не менее, что следующий его шаг будет решающим. Он был вынужден признать свой рассудок либо здравым, либо нет.

Он признал его здравым.

— Хорошо, — сказал Андерс, зашнуровывая вторую туфлю. — Допустим, что ты — некая личность, которую угораздило попасть в беду, и ты установил со мной что-то вроде телепатической связи. Что еще ты мог бы сообщить мне о себе?

— Боюсь, что ничего, — произнес голос с невыразимой печалью. — Тебе придется самому выяснить.

— С кем еще, кроме меня, ты можешь вступить в контакт?

— Ни с кем.

— Тогда как же ты разговариваешь со мной?

— Не знаю.

Андерс подошел к зеркалу, стоящему на комоде, и, тихонько посвистывая, завязал черный галстук. Он решил не придавать особого значения всяким внутренним голосам. Теперь, когда Андерс знал, что влюблен, он не мог позволить таким пустякам, как голоса, вмешиваться в его жизнь.

— Сожалею, но я ума не приложу, каким образом помочь тебе, — сказал Андерс, снимая с куртки ворсинку. — Ты ведь понятия не имеешь, где сейчас находишься, нет даже приблизительных ориентиров. Как я смогу тебя разыскать? — Он оглядел комнату, проверяя, не забыл ли чего.

— Я буду знать это, когда почувствую тебя рядом, — заметил голос. — Ты был теплым только что.

— Только что? — Только что он оглядел комнату — не больше того.

Он повторил свое движение, медленно поворачивая голову. И тогда произошло то, чего он никак не ожидал.

Комната вдруг приобрела странные очертания. Гармония световых тонов, любовно составленная им из нежных пастельных оттенков, превратилась в мешанину красок. Четкие пропорции комнаты внезапно нарушились. Контуры стен, пола и потолка заколыхались и разъехались изломанными, разорванными линиями.

Затем все вернулось в нормальное состояние.

— Уже горячее, — произнес голос.

Озадаченный, Андерс невольно потянулся рукой, чтобы почесать в затылке, но, побоявшись испортить прическу, превозмог свое импульсивное желание. Его не удивило то, что сейчас произошло. Каждый человек хоть раз в жизни сталкивается с чем-то необычным, после чего его начинают одолевать сомнения насчет нормальности своей психики и собственного существования на этом свете. На короткое мгновение перед его глазами рассыпается слаженный порядок во Вселенной и разрушается основа веры.

Но мгновение проходит.

Андерс помнил, как он, еще мальчиком, проснулся однажды в своей спальне посреди ночи. Как странно все выглядело! Стулья, стол, все предметы, что находились в комнате, утратили привычные пропорции. Во мраке спальни они выросли до невероятных размеров, а потолок, словно в страшном сне, опускался на него, грозя раздавить.

То мгновение тоже прошло.

— Что ж, дружище, — сказал Андерс, — если я снова потеплею, дай мне знать об этом.

— Дам, — прошептал голос в его голове. — Я уверен, что ты отыщешь меня.

— Рад твоей уверенности, — весело откликнулся Андерс. Он выключил свет и вышел из комнаты.

Улыбающаяся Джуди встретила его в дверях. После отдыха она показалась ему еще более привлекательной, чем прежде. Глядя на нее, Андерс ощущал, что и она понимает важность момента. Душа ли ее отозвалась на перемену в нем или она просто ясновидящая? А может, любовь делает его похожим на идиота?

— Рюмочку аперитива? — предложила она.

Он кивнул, и Джуди повела его через комнату к небольшому дивану ядовитой желто-зеленой расцветки. Сев, Андерс решил, что признается ей в своих чувствах, как только она вернется с аперитивом. К чему откладывать неизбежный момент? Влюбленный леминг, сказал он себе с иронией.

— Ты снова теплеешь, — подметил голос.

Он уже почти забыл о своем невидимом друге. Или злом ангеле — смотря как повернется дело. Интересно, что сказала бы Джуди, если бы узнала, что ему слышатся голоса? Подобные пустяки, напомнил он себе, часто охлаждают самые пылкие чувства.

— Пожалуйста, — сказала она, протягивая ему напиток.

Все еще улыбаясь, он отметил, что в ее арсенале появилась улыбка номер два, предназначенная потенциальному поклоннику — возбуждающая и участливая. В ходе развития их взаимоотношений номеру два предшествовала улыбка номер один — улыбка красивой девушки, улыбка «не-пойми-меня-не правильно», которую полагалось носить при любых жизненных обстоятельствах, пока поклонник наконец не выдавит из себя нужные слова.

— Верно! — одобрил голос. — Весь вопрос в том, как ты смотришь на вещи.

Смотришь на что? Андерс взглянул на Джуди, раздражаясь от собственных мыслей. Если он собирается играть роль возлюбленного, пусть себе играет. Даже сквозь любовный туман, делающий людей слепыми, он мог по достоинству оценить ее серо-голубые глаза, гладкую кожу (если не замечать крохотное пятнышко на левом виске), губы, чуть тронутые помадой.

— Как прошли сегодня занятия? — поинтересовалась она.

Ну конечно, подумалось Андерсу, она непременно должна была спросить об этом. Любовь — всегда политика выжидания.

— Нормально, — ответил он. — Обучал психологии юных мартышек...

— Перестань!

— Теплее, — отметил голос.

Что со мной? — удивился Андерс. Она действительно прелестная девушка. Gestalt <Образ, форма (нем.); совокупность раздражителей, на которые данная система отвечает одной и той же реакцией. (Примеч. пер.)>, что и есть Джуди, матрица мыслей, выражений, движений, в совокупности составляющих девушку, которую я...

Я что?

Люблю?

Андерс беспокойно шевельнулся на диванчике. Он не совсем понимал, отчего в нем возникли подобные мысли. Они раздражали его. Склонному к аналитическим рассуждениям молодому преподавателю лучше остаться в классной комнате. Неужели наука не может обождать часов до девяти-десяти утра?

— Я думала о тебе сегодня, — тихо сказала Джуди, и Андерс сразу отметил, что она почувствовала перемену в его настроении.

— Ты видишь? — спросил его голос. — Тебе сейчас гораздо лучше.

Ничего я не вижу, подумал Андерс, но голос, в сущности, был прав. Строгим инспекторским оком он проникал в разум Джуди, и перед ним как на ладони лежали ее движения души, такие же бессмысленные, какой была его комната в проблеске неискаженной мысли.

— Я действительно думала о тебе, — повторила девушка.

— А теперь смотри, — произнес голос.

Андерс, наблюдая за сменяющимся выражением на лице Джуди, вдруг почувствовал, что впадает в какое-то странное состояние. Он вновь обрел способность обостренно воспринимать явления внешнего мира, как и в момент того ночного кошмара в своей комнате. На этот раз он ощущал себя зрителем, наблюдающим со стороны за работой некоего механизма в лабораторных условиях. Объектом назначения производимой работы был поиск в памяти и фиксация определенного состояния духа. В механизме шел поисковый процесс, вовлекающий в себя вереницу понятийных представлений с целью достижения желаемого результата.

— О, неужели? — спросил он, изумляясь открывшейся перед ним картине.

— Да... Я все спрашивала себя, что ты делал в полдень, — прореагировал сидящий на диване напротив него механизм, слегка расширяя в объеме красиво очерченную грудь.

— Хорошо, — одобрил голос его новое мироощущение.

— Мечтал о тебе, конечно, — ответил он облаченному в кожу скелету, который просвечивал сквозь обобщенную gestalt-Джуди. Обтянутый кожей механизм переместил свои конечности и широко открыл рот, чтобы продемонстрировать удовольствие. В механизме происходил сложный процесс поиска нужной реакции среди комплексов страха, надежд и тревоги, среди обрывков воспоминаний об аналогичных ситуациях и решениях.

И вот этот механизм он любит! Андерс слишком глубоко и ясно видел и ненавидел себя за это. Сквозь призму своего нового мироощущения он на все теперь смотрел новыми глазами, и абсурдность окружающей обстановки поразила его.

— Правда? — спросил его суставчатый скелет.

— Ты приближаешься ко мне, — прошептал голос.

К чему он приближался? К личности? Таковой не существует. Нет ни согласованного взаимодействия частей в целом, ни глубины — ничего, за исключением сплетения внешних реакций, натянутых поперек бессознательных движений внутренних органов.

Он приближался к истине.

— Разумеется, — угрюмо отозвался он.

Механизм заработал, лихорадочно отыскивая нужный ответ.

Андерс содрогнулся от ужаса при мысли о совершенно чуждом ему новом видении мира. Его чувство отвращения к педантизму сошло с него, как кожа с линяющей змеи; зато он приобрел такую не свойственную ему черту характера, как неуживчивость. Что проявится в нем через минуту?

Он проникал зрением в такие глубины, куда, возможно, до сих пор не спускался ни один человек. Осознание необычности происходящего будто опьяняло его, горяча кровь.

Но нет ли опасности вернуться в нормальное состояние?

— Принести тебе выпить? — осведомился механизм с обратной связью.

К тому времени Андерс был бесконечно далек от любви — насколько это возможно для человека. Постоянное созерцание бездушной машины без всякого намека на половые признаки отнюдь не способствует любви. Зато, правда, стимулирует умственную деятельность наблюдателя.

Андерс уже не хотел прежнего, нормального состояния. Занавес поднимался, и он горел желанием рассмотреть, что происходит там — в глубине сцены.

Один русский ученый — Успенский, кажется — однажды сказал: «Мыслите в иных категорях!»

Как раз то, чем он занимается сейчас и намерен заниматься всегда.

— Прощай, — внезапно проговорил он.

С полуоткрытым от неожиданности ртом машина проводила его взглядом до выхода. Понятно, что замедленная реакция как следствие несовершенства машины сдерживала ее эмоции. Потому она и молчала, пока хлопнула дверца лифта.

— Ты был уже намного теплее там, в доме, — прошелестел голос внутри его головы. — Но ты пока не во всем разобрался.

— Так расскажи мне! — предложил Андерс, слегка удивляясь своему самообладанию. А ведь не прошло и часа, как он перешагнул через пропасть, разделяющую его прежнего и настоящего — с полностью изменившимся мироощущением, что, впрочем, представлялось ему совершенно естественным.

— Не могу, — произнес голос. — Ты должен сам все выяснить.

— Что ж, давай разберемся, — начал Андерс. Он окинул взглядом лес уродливых сооружений из кирпича; ручейки улиц, согласно чьему-то плану пробивающие себе дорогу среди архитектурных нагромождений. — Человеческая жизнь, — сказал Андерс, — состоит из ряда условностей. Когда смотришь на девушку, то следует видеть в ней матрицу, а не скрытую в ней бесформенность.

— Верно, — несколько неуверенно согласился с ним голос.

— В принципе, формы не существует. Человек создает gestalt'ы и вырезает форму из пустоты, которой у нас в изобилии. Это все равно, что смотреть на определенное сочетание линий и говорить, что они представляют собой некую фигуру. Мы глядим на груду вещества, извлеченную из общей массы, и называем это человеком. Но, по правде говоря, человека нет как такового. Есть только набор очеловеченных свойств, которые мы, по своей близорукости, привязываем к тому веществу, чьей сущностью, неотделимой от него, является его миропонимание.

— Ты не уловил суть вопроса, — раздался голос.

— Проклятье! — не выдержал Андерс. Он был уверен, что его рассуждения двигались в правильном русле и в конечном итоге привели бы его к величайшему открытию, к первопричине всего. — Думаю, у каждого найдется что рассказать. На определенном отрезке жизни он смотрит на знакомый ему предмет и не узнает его, поскольку в его глазах предмет лишился всякого смысла. На какое-то мгновение gestalt теряет свою плотную непрозрачную структуру, но... короткий миг истинного зрения уже позади. Разум возвращается в рамки матрицы, в свое нормальное состояние. Жизнь продолжается.

Голос молчал. Андерс все шел, углубляясь в архитектурные дебри gestalt-города.

— Я, наверное, не о том? — спросил Андерс.

— Да.

Что бы это могло быть? — спросил он себя. Новыми, просветленными глазами Андерс смотрел на окружающую его систему условностей, которую когда-то называл своим миром.

На мгновение в сознании промелькнула мысль: а не вернется ли он в тот мир, если голос вдруг перестанет руководить им? Да! — поразмыслив, решил он. Возвращение стало бы неизбежным.

Но кто он такой, этот голос? И что он упустил в своих рассуждениях?

— Давай сходим на какую-нибудь вечеринку — посмотрим, какова она изнутри, — предложил он голосу.

Вечеринка оказалась маскарадом, гости которого прятались за масками. Но Андерс видел их насквозь, каждого в отдельности и всех в целом. Он отчетливо, до боли, различал все побудительные причины их поступков и мыслей. Взор его с каждой минутой становился все более проницательным.

Он заметил, что люди — не совсем индивидуумы. Конечно, каждый из них — своего рода замкнутая система в виде сгустка плоти, использующая в общении с другими системами слова из одного языка, — и в то же время их нельзя назвать абсолютно замкнутыми.

Сгустки плоти были как бы частью убранства комнаты, практически сливались с ним. Эти сгустки объединяла та мизерность информации, которую им скупо отпускало их ущербное зрение. Они были неотделимы от производимых ими звуков — несколько жалких обертонов из огромного запаса возможностей звука. Они очень сочетались с холодными, безжизненными стенами, ничуть не отличаясь от них.

Живые сценки, словно в калейдоскопе, менялись так быстро, что Андерс не успевал сортировать новые впечатления. Теперь он знал, что эти люди существуют лишь как матрицы, имея под собой ту же основу, что и звуки, которые они издают, и предметы, которые они, как им кажется, видят.

Gestalt'ы, сыплющиеся сквозь решето безбрежного и невыносимого в своей реальности мира.

— А где Джуди? — спросил его один из сгустков плоти.

Картинные манеры этого жеманного типа обладали достаточной выразительностью, чтобы убедить другие сгустки в реальности их обладателя. На нем был кричащий галстук как лишнее свидетельство его принадлежности к реальности.

— Она больна, — обронил Андерс.

Плоть затрепетала, проникшись мгновенным сочувствием. Выражение напускного веселья сменилось выражением напускной скорби.

— Надеюсь, ничего серьезного, — заметила разговорчивая плоть.

— Ты становишься теплее, — сказал голос Андерсу.

Андерс посмотрел на стоящее перед ним существо.

— Ей недолго осталось жить, — сообщил он.

Плоть заколыхалась. Желудок и кишечник сократились в пароксизме сострадания и опасения за жизнь Джуди. Плоть выпучила глаза, губы ее задрожали.

Кричащий галстук не изменился.

— О Боже! Не может быть!

— Кто ты? — спокойно спросил Андерс.

— Что ты имеешь в виду? — призвала к ответу негодующая плоть, привязанная к своему галстуку. Оставаясь безмятежной в своей сущности, она в изумлении уставилась на Андерса. Ее рот подергивался — неопровержимое доказательство того, что она вполне реальна и соответствует всем необходимым и достаточным условиям существования. — Да ты пьян, — усмехнулась плоть.

Андерс засмеялся и вышел на улицу.

— Есть еще нечто такое, что для тебя остается загадкой, — произнес голос. — Но ты был уже горячим! Я ощущал тебя где-то рядом.

— Кто ты? — снова спросил Андерс.

— Не знаю, — признался голос. — Я — личность. Я есть Я. И я в ловушке.

— Как и все мы, — заметил Андерс.

Он шагал по заасфальтированной улице, со всех сторон окруженный грудами сплавленного бетона, силиката, алюминия и железа. Бесформенные, лишенные всякого смысла груды, которые представляли собой gestalt-город.

Были еще и воображаемые демаркационные линии, отделяющие город от города, искусственные границы воды и суши.

До чего все нелепо!

— Мистер, подайте монетку на чашечку кофе, — попросило его какое-то жалкое существо, ничем не отличавшееся от других, не менее жалких существ.

— Иллюзорной сущности — иллюзорную монетку. Святой отец Беркли <Джордж Беркли (1685-1753) — ирландский философ, отрицавший объективное существование мира и утверждавший, что вещи представляют собой совокупность ощущений и не существуют вне сознания. (Примеч. пер.)> подаст тебе ее, — весело отозвался Андерс.

— Мне действительно плохо, — слезливо пожаловался голос, который, как Андерс вдруг осознал, был просто последовательностью модулированных вибраций.

— Правильно! Продолжай! — скомандовал голос.

— Прошу вас, уделите хоть несколько центов, — прозвучали вибрации, претендующие на значительность.

Что же, интересно, скрывается за этими лишенными смысла матрицами? Плоть, масса. А что это такое? Все состоит из атомов.

— Я действительно голоден, — пробормотали атомы, организованные в сложную структуру.

Все состоит из атомов. Сочлененных между собой, да так, что и свободного места между ними не остается. Плоть есть камень, камень есть свет. Андерс взглянул на кучу атомов, которая претендовала на цельность, значительность и разум.

— Не могли бы вы помочь мне? — спросило нагромождение атомов.

Это нагромождение, однако, идентично другим атомам. Всем атомам. Стоит лишь проигнорировать запечатленные матрицы, и скопление атомов начинает казаться беспорядочной мешаниной.

— Я не верю в тебя, — проговорил Андерс.

Груда атомов удалилась.

— Да! — вскричал голос. — Да!

— Я ни во что не верю, — сказал Андерс.

В конце концов, что такое атом?

— Дальше! — кричал голос. — Уже горячо! Дальше!

Что такое атом? Пустое пространство, окруженное пустым пространством.

— Абсурд!

— Но тогда все — обман! — воскликнул Андерс.

И вдруг он остался один. Лишь звезды одиноко мерцали в вышине.

— Именно! — пронзительно закричал голос в его голове. — Ничто!

Кроме звезд, подумал Андерс. Как можно верить...

Звезды исчезли. Андерс очутился в вакууме, в каком-то сером небытии. Вокруг него была только пустота, заполненная бесформенным серым маревом.

Где же голос?

Пропал.

Андерс чувствовал, что и марево это — всего лишь иллюзия. Затем исчезло все.

Абсолютная пустота, и он в ней.

Где он? Что это значит? Разум Андерса пытался осмыслить происшедшее.

Невозможно. Этого не может быть.

Снова и снова разум Андерса, как счетная машина, анализировал последние события и подводил итог, но каждый раз отказывался от него. Сопротивляясь перегрузке, разум в отчаянии стирал из памяти образы, уничтожал когда-то приобретенные знания, стирал самого себя.

— Где я?

В пустоте. Один.

В ловушке.

— Кто я?

Голос.

— Есть тут кто-нибудь? — крикнул голос Андерса, взывая к пустоте.

Тишина.

Но он чувствовал здесь чье-то присутствие. Ему было безразлично, куда идти, однако, двигаясь в одном определенном направлении, он смог бы установить контакт... с тем существом. Голос Андерса устремился к нему, отчаянно надеясь, что оно, возможно, спасет его.

— Спаси меня, — сказал Андерсу Голос.

Тот лежал на постели, не раздевшись, скинув лишь туфли и освободившись от черного тугого галстука.

ИЗ ЛУКОВИЦЫ В МОРКОВЬ

Вы, конечно, помните того задиру, что швырял песком в 97-фунтового хиляка? А ведь, несмотря на притязания Чарльза Атласа, проблема слабого так и не была решена. Настоящий задира любит швырять песком в людей; в этом он черпает глубокое удовлетворение. И что с того, что вы весите 240 фунтов (каменные мускулы и стальные нервы) и мудры, как Соломон, — все равно вам придется выбирать песок оскорбления из глаз и, вероятно, только разводить руками.

Так думал Говард Кордл — милый, приятный человек, которого все всегда оттирали и задевали. Он молча переживал, когда другие становились впереди него в очередь, садились в остановленное им такси и уводили знакомых девушек.

Главное, люди, казалось, сами стремились к подобным поступкам, искали, как бы насолить своему ближнему.

Кордл не понимал, почему так должно быть. и терялся в догадках. Но в один прекрасный летний день, когда он путешествовал по Северной Испании, явился ему бог Тот-Гермес и нашептал слова прозрения:

— Слушай, крошка, клади в варево морковь, а то мясо не протушится.

— Морковь?

— Я говорю о тех типах, которые не дают тебе жить, — объяснил Тот-Гермес. — Они должны так поступать, потому что они — морковь, а морковь именно такая и есть.

— Если они — морковь, — произнес Кордл, начиная постигать тайный смысл, — тогда я...

— Ты — маленькая, жемчужно-белая луковичка.

— Да. Боже мой, да! — вскричал Кордл, пораженный слепящим светом истины.

— И, естественно, ты и все остальные жемчужно-белые луковицы считаете морковь весьма неприятным явлением, некоей бесформенной оранжевой луковицей, в то время как морковь принимает вас за уродливую круглую белую морковь. На самом же деле...

— Да, да, продолжай! — в экстазе воскликнул Кордл.

— В действительности же, — объявил Тот-Гермес, — для каждого есть свое место в Похлебке.

— Конечно! Я понимаю, я понимаю, я понимаю!

— Хочешь порадоваться милой невинной белой луковичкой, найди ненавистную оранжевую морковь. Иначе будет не Похлебка, а этакая... э... если так можно выразиться...

— Бульон! — восторженно подсказал Кордл.

— Ты, парень, кумекаешь на пять, — одобрил Тот-Гермес.

— Бульон, — повторил Кордл. — Теперь я ясно вижу: нежный луковый суп — это наше представление о рае, в то время как огненный морковный стаар олицетворяет ад. Все сходится!

— Ом мани падме хум, — благословил Тот-Гермес.

— Но куда идет зеленый горошек? Что с мясом?

— Не хватайся за метафоры, — посоветовал Тот-Гермес. — Давай лучше выпьем. Фирменный напиток!

— Но специи, куда же специи? — не унимался Кордл, сделав изрядный глоток из ржавой походной фляги.

— Крошка, ты задаешь вопросы, ответить на которые можно лишь масону тринадцатой ступени в форме и белых сандалиях. Так что... Помни только, что все идет в Похлебку.

— В Похлебку, — пробормотал Кордл, облизывая губы.

— Эй! — заметил Тот-Гермес. — Мы уже добрались до Коруньи. Я здесь сойду.

Кордл остановил свою взятую напрокат машину у обочины дороги. Тот-Гермес подхватил с заднего сиденья рюкзак и вышел:

— Спасибо, что подбросил, приятель.

— Да что там... Спасибо за вино. Кстати, какой оно марки? С ним можно антилопу уговорить купить галстук, Землю превратить из приплюснутого сфероида в усеченную пирамиду... О чем это я говорю?

— Ничего, ерунда. Пожалуй, тебе лучше прилечь.

— Когда боги приказывают, смертные повинуются, — нараспев проговорил Кордл и покорно улегся на переднем сиденье. Тот-Гермес склонился над ним; золотом отливала его борода, деревья на заднем плане венцом обрамляли голову.

— Как ты себя чувствуешь?

— Никогда в жизни мне не было так хорошо.

— Ну, тогда привет.

И Тот-Гермес ушел в садящееся солнце. Кордл же с закрытыми глазами погрузился в решение философских проблем, испокон веков ставивших в тупик величайших мыслителей. Он был несколько изумлен, с какой простотой и доступностью открывались ему тайны.

Наконец он заснул и проснулся через шесть часов. Он забыл все решения, все гениальные догадки. Это было непостижимо. Как можно утерять ключи от Вселенной?.. Но непоправимое свершилось, рай потерян навсегда.

Зато Кордл помнил о моркови и луковицах и помнил о Похлебке. Будь в его власти выбирать, какое из гениальных решений запомнить, вряд ли бы он выбрал это. Но увы. И Кордл понял, что в игре внутренних озарений нужно довольствоваться тем, что есть.

На следующий день с массой приключений он добрался до Сантандера и решил написать всем друзьям остроумные письма и, возможно, даже попробовать свои силы в дорожном скетче. Для этого потребовалась пишущая машинка. Портье в гостинице направил его в контору по прокату машинок. Там сидел клерк, превосходно владеющий английским.

— Вы сдаете по дням? — спросил Кордл.

— Почему же нет? — отозвался клерк. У него были маслянистые черные волосы и тонкий аристократический нос.

— Сколько за эту? — поинтересовался Кордл, указывая на портативную модель “Эрики” тридцатилетней давности.

— Семьдесят песет в день, то есть один доллар. Обычно.

— А разве мой случай не обычный?

— Разумеется, нет. Вы иностранец, и проездом. Вам это будет стоить сто восемьдесят песет в день.

— Ну, хорошо, — согласился Кордл, доставая бумажник. — На три дня, пожалуйста.

— Попрошу у вас еще паспорт и пятьдесят долларов в залог.

Кордл попытался обратить все в шутку;

— Да мне бы просто попечатать я не собираюсь жениться на ней.

Клерк пожал плечами.

— Послушайте, мой паспорт в гостинице у портье. Может, возьмете водительские право.

— Конечно, нет! У меня должен быть паспорт — на случай, если вы вздумаете скрыться.

— Но почему и паспорт, и залог? — недоумевал Кордл, чувствуя определенную неловкость. — Машинка-то не стоит и двадцати долларов.

— Вы, очевидно, эксперт, специалист по рыночным ценам в Испании на подержанные немецкие пишущие машинки?

— Нет, однако...

— Тогда позвольте, сэр, вести дело, как я считаю нужным. Кроме того, мне необходимо знать, как вы собираетесь использовать аппарат.

Сложилась одна из тех нелепых заграничных ситуаций. в которую может попасть каждый. Требования клерка были абсурдны, а манера держаться оскорбительна. Кордл уже решил коротко кивнуть, повернуться на каблуках и выйти, но тут вспомнил о моркови и луковицах Ему явилась Похлебка, и внезапно в голову пришла мысль, что он может быть любым овощем, каким только пожелает.

Он повернулся к клерку. Он тонко улыбнулся. Он сказал:

— Хотите знать, как я собираюсь использовать машинку?

— Непременно.

— Ладно, — махнул Кордл. — Признаюсь честно, я собрался засунуть ее в нос. Клерк выпучил глаза.

— Это чрезвычайно удачный метод провоза контрабанды, — продолжал Кордл. — Также я собирался всучить вам краденый паспорт и фальшивые деньги. В Италии я продал бы машинку за десять тысяч долларов.

— Сэр, — промолвил клерк, — вы, кажется, недовольны.

— Слабо сказано, дружище. Я передумал насчет машинки. Но позвольте сделать комплимент по поводу вашего английского.

— Я специально занимался. — гордо заявил клерк.

— Это заметно. Несмотря на слабость в “р-р”, вы разговариваете как венецианский гондольер с надтреснутым небом. Наилучшие пожелания вашему уважаемому семейству. А теперь я удаляюсь, и вы спокойно можете давить свои прыщи.

Вспоминая эту сцену позже, Кордл пришел к выводу, что для первого раза он неплохо выступил в роли моркови. Правда, финал несколько наигран, но по существу убедителен.

Важно уже само по себе то, что он сделал это. И теперь, в тиши гостиничного номера, мог заниматься не презрительным самобичеванием, а наслаждаться фактом, что сам поставил кого-то в неудобное положение.

Он сделал это! Он превратился из луковицы в морковь!

Но этична ли его позиция? По-видимому, клерк не мог быть иным, являясь продуктом сочетания генов, жертвой среды и воспитания...

Кордл остановил себя. Он заметил, что занимается типично луковичным самокопанием. А ведь теперь ему известно: должны существовать и луковица, и морковь, иначе не сваришь Похлебки.

И еще он знал. что человек может стать любым овощем по своему выбору: и забавной маленькой зеленой горошиной, и долькой чеснока. Человек волен занять любую позицию между луковичничеством и морковщиной.

Над этим стоит хорошенько поразмыслить, отметил Кордл. Однако продолжил свое путешествие.

Следующий случай произошел в Ницце, в уютном ресторанчике на авеню Диабль Блюс. Там было четверо официантов, один из которых в точности походил на Жана-Поля Бельмондо, вплоть до сигареты, свисавшей с нижней губы. Остальные в точности походили на спившихся жуликов мелкого пошиба. В зале сидели несколько скандинавов, дряблый француз в берете и три девушки-англичанки.

Кордл, объясняющийся по-французски ясно, хотя и несколько лаконично, попросил у Бельмондо десятифранковый обед, меню которого было выставлено в витрине.

Официант окинул его презрительным взглядом.

— На сегодня кончился, — изрек он и вручил Кордлу меню тридцатифранкового обеда.

В своем старом воплощении Кордл покорно принял бы судьбу и стал заказывать. Или бы поднялся, дрожа от возмущения, и покинул ресторан, опрокинув по пути стул.

Но сейчас...

— Очевидно, вы не поняли меня. — произнес Кордл. — Французский закон гласит, что вы обязаны обслуживать согласно всем утвержденным меню, выставленным в витрине.

— Мосье адвокат? — осведомился официант, нагло уперев руки в боки.

— Нет. Мосье устраивает неприятности, — предупредил Кордл.

— Тогда пусть мосье попробует, — процедил официант. Его глаза превратились в щелки.

— О'кей, — сказал Кордл.

И тут в ресторан вошла престарелая чета. На мужчине был двубортный синий в полоску костюм. На женщине — платье в горошек.

— Простите, вы не англичане? — обратился к ним Кордл.

Несколько удивленный, мужчина слегка наклонил голову.

— Советую вам не принимать здесь пищу. Я — представитель ЮНЕСКО, инспектор по питанию. Шеф-повар явно не мыл рук с незапамятных времен. Мы еще не сделали проверку на тиф, но есть все основания для подозрений. Как только прибудут мои ассистенты с необходимым оборудованием...

В ресторане воцарилась мертвая тишина.

— Пожалуй, вареное яйцо можно съесть, — смилостивился наконец Кордл.

Престарелый мужчина очевидно не поверил этому.

— Пойдем, Милдред, — позвал он, и чета удалилась.

— Вот уходят шестьдесят франков плюс пять процентов чаевых, — холодно констатировал Кордл.

— Немедленно убирайтесь! — зарычал официант.

— Мне здесь нравится, — объявил Кордл, скрещивая руки на груди. — Обстановка, интим...

— Сидеть не заказывая не разрешается.

— Я буду заказывать. Из десятифранкового меню. Официанты переглянулись, в унисон кивнули и стали приближаться военной фалангой. Кордл. Воззвал к остальным обедающим:

— Попрошу всех быть свидетелями! Эти люди собираются напасть на меня вчетвером против одного, нарушая французскую законность и универсальную человеческую этику лишь потому, что я желаю заказать из десятифранкового меню, ложно разрекламированного!

Это была длинная речь, но в данном случае высокопарность не вредила. Кордл. повторил ее на английском.

Англичанки разинули рты. Старый француз продолжал есть суп. Скандинавы угрюмо кивнули и начали снимать пиджаки.

Официанты снова засовещались. Тот, что походил на Бельмондо, сказал:

— Мосье, вы заставляете нас обратиться в полицию.

— Что ж, это избавит меня от беспокойства вызывать ее самому, — многозначительно произнес Кордл.

— Мосье безусловно не желает провести свой отпуск в суде?

— Мосье именно так проводит большинство своих отпусков, — заверил Кордл.

Официанты опять в замешательстве сбились в кучу. Затем Бельмондо подошел с тридцатифранковым меню — Обед будет стоить месье десять франков. Очевидно, это все, что есть у мосье. Кордл пропустил выпад мимо ушей.

— Принесите мне луковый суп, зеленый салат и мясо по-бургундски.

Пока официант отсутствовал, Кордл умеренно громким голосом напевал “Вальсирующую Матильду”. Он подозревал, что это может ускорить обслуживание.

Заказ прибыл, когда он во второй раз добрался до “Ты не застанешь меня в живых”. Кордл придвинул к себе суп, посерьезнел и взял ложку.

Это был напряженный момент. Все посетители оторвались от еды. Кордл наклонился вперед и деликатно втянул носом запах.

— Чего-то здесь не хватает, — громко объявил он. Нахмурившись, Кордл вылил луковый суп в мясо по-бургундски, принюхался, покачал головой и накрошил в месиво пол-ломтика хлеба. Снова принюхался, добавил салата и обильно посолил.

— Нет, — сказал он, поджав губы. — Не пойдет. И вывернул содержимое тарелки на стол. Акт, сравнимый разве что с осквернением Моны Лизы. Все застыли.

Неторопливо, но не давая ошеломленным официантам время опомниться, Кордл встал и бросил в эту кашу десять франков. У двери он обернулся, — Мои комплименты повару, место которому не здесь, а у бетономешалки. А это, друзья, для вас.

И швырнул на пол свой мятый носовой платок. Как матадор после серии блестящих пассов поворачивает тыл к разъяренному быку, так выходил Кордл. По каким-то неведомым причинам официанты не ринулись вслед за ним и не вздернули его на ближайшем фонаре. Кордл. прошел десять или пятнадцать кварталов, наугад сворачивая направо и налево. Он дошел до Променад Англяйс и сел на скамейку. Его рубашка была влажной от пота.

— Но я сделал это! — воскликнул он. — Я вел себя невыносимо гадко и вышел сухим из воды!

Теперь он воистину понял, почему морковь поступает таким образом. Боже всемогущий на небесах, что за радость, что за блаженство!

После этого Кордл вернулся к своей обычной мягкой манере поведения и оставался таким до второго дня пребывания в Риме. Он и семь других водителей выстроились в ряд перед светофором на Корсо Витторио-Эммануила. Сзади стояло еще двадцать машин. Водители не выключали моторы, склонясь над рулем и мечтая о Ла-Манше. Все, кроме Кордла, упивающегося дивной архитектурой Рима.

Свет переменился. Водители вдавили акселераторы, как будто сами хотели помочь раскрутиться колесам маломощных “фиатов”, снашивая сцепления и нервы. Все. кроме Кордла, который казался единственным в Риме человеком, не стремившимся выиграть гонки или успеть на свидание. Без спешки, но и без промедления, он завел двигатель и выжал сцепление, потеряв две секунды.

Водитель сзади отчаянно засигналил. Кордл улыбнулся — тайной, нехорошей улыбкой. Он поставил машину на ручной тормоз и вылез.

— Да? — сказал Кордл по-французски, ленивым шагом добредя до побелевшего от ярости водителя. — Что-нибудь случилось?

— Нет-нет, ничего, — ответил тот по-французски — его первая ошибка. — Я просто хотел, чтобы вы ехали, ну двигались!

— Но я как раз собирался это сделать, — резонно указал Кордл.

— Хорошо! Все в порядке!

— Нет, не все, — мрачно сообщил Кордл. — Мне кажется, я заслуживаю лучшего объяснения, почему вы мне засигналили.

Нервный водитель — миланский бизнесмен, направлявшийся на отдых с женой и четырьмя детьми, опрометчиво ответил:

— Дорогой сэр, вы слишком медлили, вы задерживали нас всех.

— Задерживал? — переспросил Кордл. — Вы дали гудок через две секунды после перемены света. Это называется промедлением?

— Прошло гораздо больше двух секунд, — пытался спорить миланец.

Движение тем временем застопорилось уже до Неаполя. Собралась десятитысячная толпа. В Витербо и Генуе соединения карабинеров были приведены в состояние боевой готовности.

— Это не правда, — опроверг Кордл. — У меня есть свидетели. — Он махнул в сторону толпы, которая восторженно взревела. — Я приглашу их в суд. Вам должно быть известно, что вы нарушили закон, засигналив в пределах города при явно не экстренных обстоятельствах.

Миланский бизнесмен посмотрел на толпу, уже раздувшуюся до пятидесяти тысяч. “Боже милосердный, — думал он, — пошли потоп и поглоти этого сумасшедшего француза!"

Над головами просвистели реактивные чудовища Шестого флота, надеющегося предотвратить ожидаемый переворот.

Собственная жена миланского бизнесмена оскорбительно кричала на него: сегодня он разобьет ее слабое сердце и отправит по почте ее матери, чтобы доконать и ту.

Что было делать? В Милане этот француз давно бы уже сложил голову. Но Рим — южный город, непредсказуемое и опасное место.

— Хорошо, — сдался водитель. — Подача сигнала была, возможно, излишней.

— Я настаиваю на полном извинении, — потребовал Кордл.

В Форджи, Бриндизи, Бари отключили водоснабжение. Швейцария закрыла границу и приготовилась к взрыву железнодорожных туннелей.

— Извините! — закричал миланский бизнесмен. — Я сожалею, что спровоцировал вас, и еще больше сожалею, что вообще родился на свет! А теперь, может быть, вы уйдете и дадите мне умереть спокойно?!

— Я принимаю ваше извинение, — сказал Кордл. — Надеюсь, вы на меня не в обиде?

Он побрел к своей машине, тихонько напевая, и уехал.

Мир, висевший на волоске, был спасен.

Кордл доехал до арки Тита, остановил автомобиль и под звуки тысяч труб прошел под ней. Он заслужил свой триумф в не меньшей степени, чем сам Цезарь.

Боже, упивался он, я был отвратителен!

В лондонском Тауэре, в Воротах Предателя, Кордл. наступил на ногу молодой девушке. Это послужило началом знакомства. Девушку звали Мэвис. Уроженка Шорт-Хилс (штат Нью-Джерси), с великолепными длинными темными волосами, она была стройной, милой, умной, энергичной и обладала чувством юмора. Ее маленькие недостатки не играют никакой роли в нашей истории. Кордл угостил ее чашечкой кофе. Остаток недели они провели вместе.

Кажется, она вскружила мне голову, сказал себе Кордл на седьмой день. И тут же понял, что выразился неточно. Он был страстно и безнадежно влюблен.

Но что чувствовала Мэвис? Недовольства его обществом она не обнаруживала.

В тот день Кордл и Мэвис отправились в резиденцию маршала Гордона на выставку византийской миниатюры. Увлечение Мэвис византийской миниатюрой казалось тогда вполне невинным. Коллекция была частной, но Мэвис с большим трудом раздобыла приглашения.

Они подошли к дому и позвонили. Дверь открыл дворецкий в парадной вечерней форме. Они предъявили приглашения. Взгляд дворецкого и его приподнятая бровь недвусмысленно показали, что их приглашения относятся к разряду второсортных, предназначенных для простых смертных, а не к гравированным атласным шедеврам, преподносимым таким людям, как Пабло Пикассо, Джекки Онассис, Норман Мейлер, и другим движителям и сотрясателям мира.

Дворецкий проговорил:

— Ах да...

Его лицо сморщилось, как у человека, к которому неожиданно зашел Тамерлан с полком Золотой Орды.

— Миниатюры, — напомнил ему Кордл.

— Да, конечно... Но боюсь, сэр, что сюда не допускают без вечернего платья и галстука.

Стоял душный августовский день, и на Кордле была спортивная рубашка.

— Я не ослышался? Вечернее платье и галстук?

— Таковы правила.

— Неужели один раз нельзя сделать исключение? — попросила Мэвис.

Дворецкий покачал головой.

— Мы должны придерживаться правил, мисс. Иначе...

Он оставил фразу неоконченной, но его презрение к вульгарному сословию медной плитой зависло в воздухе.

— Безусловно, — приятно улыбаясь, заговорил Кордл. — Итак, вечернее платье и галстук? Пожалуй, мы это устроим.

Мэвис положила руку на его плечо.

— Пойдем, Говард. Побываем здесь как-нибудь в другой раз.

— Чепуха, дорогая. Если бы ты одолжила мне свой плащ...

Он снял с Мэвис белый дождевик и напялил на себя, разрывая его по шву.

— Ну, приятель, мы пошли, — добродушно сказал он дворецкому.

— Боюсь, что нет. — произнес тот голосом, от которого завяли бы артишоки. — В любом случае остается еще галстук.

Кордл ждал этого. Он извлек свой потный полотняный носовой платок и завязал вокруг шеи.

— Вы довольны? — ухмыльнулся он.

— Говард! Идем!

— Мне кажется, сэр, что это не...

— Что “не”?

— Это не совсем то, что подразумевается под вечерним платьем и галстуком.

— Вы хотите сказать мне, — начал Кордл пронзительно неприятным голосом, — что вы такой же специалист по мужской одежде, как и по открыванию дверей?

— Конечно, нет! Но этот импровизированный наряд...

— При чем тут “импровизированный”? Вы считаете, что к вашему осмотру надо готовиться три дня?

— Вы надели женский плащ и грязный носовой платок. — упрямился дворецкий, — Мне кажется, больше не о чем разговаривать.

Он собирался закрыть дверь, но Кордл быстро произнес:

— Только сделай это, милашка, и я привлеку тебя за клевету и поношение личности. Это серьезные обвинения, у меня есть свидетели.

Кордл уже собрал маленькую, но заинтересованную толпу.

— Это становится нелепым, — молвил дворецкий, пытаясь выиграть время. — Я вызову...

— Говард! — закричала Мэвис. Он стряхнул ее руку и яростным взглядом заставил дворецкого замолчать.

— Я мексиканец, хотя, возможно, мое прекрасное знание английского обмануло вас. У меня на родине мужчина скорее перережет себе горло, чем оставит такое оскорбление неотомщенным. Вы сказали, женский плащ? Hombre, когда я надеваю его, он становится мужским. Или вы намекаете, что я — как это у вас там... — гомосексуалист?!

Толпа, ставшая менее скромной, одобрительно зашумела. Дворецкого не любит никто, кроме хозяина.

— Я не имел в виду ничего подобного, — слабо запротестовал дворецкий.

— В таком случае это мужской плащ?

— Как вам будет угодно, сэр.

— Неудовлетворительно. Значит, вы не отказываетесь от вашей грязной инсинуации? Я иду за полицейским.

— Погодите! Зачем так спешить?! — возопил дворецкий. — Он побелел, его руки дрожали. — Ваш плащ — мужской плащ, сэр.

— А как насчет моего галстука?

Дворецкий громко засопел, издал гортанный звук и сделал последнюю попытку остановить кровожадных пеонов.

— Но, сэр, галстук явно...

— То, что я ношу вокруг шеи, — холодно отчеканил Кордл. — становится тем, что имелось в виду. А если бы я обвязал вокруг горла кусок цветного шелка, вы что, назвали бы его бюстгалтером? Полотно — подходящий материал для галстука. Функция определяет терминологию, не так ли? Если я приеду на работу на корове, никто не скажет, что я оседлал бифштекс. Или вы находите логическую неувязку в моих аргументах?

— Боюсь, что я не совсем понимаю...

— Так как же вы осмеливаетесь судить? Толпа восторженно взревела.

— Сэр! — воскликнул поверженный дворецкий. — Молю вас...

— Итак, — с удовлетворением констатировал Кордл, — у меня есть верхнее платье, галстук и приглашение. Может, вы согласитесь быть нашим гидом и покажете византийские миниатюры?

Дворецкий распахнул дверь перед Панчо Вилья и его татуированными ордами. Последний бастион цивилизации пал менее чем за час. Волки завыли на берегах Темзы, босоногая армия Морелоса ворвалась в Британский музей, и на Европу опустилась ночь.

Кордл и Мэвис обозревали коллекцию в молчании. Они не перекинулись и словом, пока не остались наедине в Риджентс-парке.

— Послушай, Мэвис... — начал Кордл.

— Нет, это ты послушай! — перебила она. — Ты был ужасен! Ты был невыносим! Ты был... Я не могу найти достаточно грязного слова для тебя! Мне никогда не приходило в голову, что ты из тех садистов, что получают удовольствие от унижения людей!

— Но, Мэвис, ты слышала, как он обращался со мной, его тон...

— Он глупый, выживший из ума старикашка, — сказала Мэвис. — Таким я тебя не считала.

— Он заявил...

— Не имеет значения. Главное — ты наслаждался собой!

— Ну хорошо, пожалуй, ты права, — согласился Кордл. — Но я объясню.

— Не мне. Все. Пожалуйста, уходи, Говард. Навсегда.

Будущая мать его двоих детей стала уходить из его жизни. Кордл поспешил за ней.

— Мэвис!

— Я позову полицейского, Говард, честное слово, позову!

— Мэвис, я люблю тебя!

Она, вероятно, слышала его; но продолжала идти. Это была милая девушка и определенно, неизменяемо — луковица.

Кордл так и не сумел рассказать Мэвис о Похлебке и о необходимости испытать поведение, прежде чем осуждать его. Он лишь заставил ее поверить, что то был какой-то шок, случай, совершенно немыслимый, и... рядом с ней... такое никогда не повторится.

Сейчас они женаты, растят девочку и мальчика, живут в собственном доме в Нью-Джерси и вполне счастливы. Кордла оттирают и задевают чиновники, официанты и прислуга.

Но...

Кордл регулярно отдыхает в одиночку. В прошлом голу он сделал себе имя в Гонолулу. В этом — он едет в Буэнос-Айрес.