Рахим Махтумович Эсенов

Легион Обреченных


ЛЕГИОН ОБРЕЧЕННЫХ

<p>ЛЕГИОН ОБРЕЧЕННЫХ</p> РЕЗИДЕНТ ОШИБАЕТСЯ

«Совершенно секретно.

...В ночь с 4 на 5 июня 1939 года в районе села Дайна, на реке Сумбар, установлено нарушение Государственной границы СССР. По нашим данным, на советскую территорию проник Платон Новокшонов (он же Шырдыкули), резидент германской разведки, в прошлом агент Интеллидженс сервис под кличкой Хачли, то есть Крещеный. Новокшонов был осужден советским судом, бежал из-под стражи, долгое время скрывался в Иране, где его завербовал Вилли Мадер, резидент германского абвера. Вместе с Новокшоновым перешел границу Черкез Аманлиев, германский агент, как и его жена Джемал, окончивший разведывательную школу под Берлином. Супруги прошли специальную выучку у Вилли Мадера, в его родовом имении Аренсдорф, что западнее Берлина. Черкез, похищенный по приказу Джунаид-хана, известен нам и как сын чекиста Аманли Белета, убитого бандой Эшши-хана. Раньше, в конце апреля, на нашу территорию пробрался Джапар Хороз, он же и Джапар Буркоз, личный друг Эшши-хана, проводник басмаческих банд, повинный в убийстве многих дайхан, советских работников, красноармейцев... Хороз связан с английской секретной службой, сейчас, возможно, перевербован немецкой разведкой...

В настоящее время Новокшонов под нашим контролем развернул в Ашхабаде работу «по вербовке агентуры». Установлен, также контроль и за действиями Хороза... По оперативным соображениям предлагаю предоставить возможность Черкезу Аманлиеву беспрепятственно вернуться обратно в Иран...»

Из рапорта начальника отдела контрразведки НКВД Туркменской ССР

Серая тень мелькнула в глубине складского двора и тут же растаяла. Ходжак перехватил в руке заряженную берданку, бросился к высоким штабелям досок, пахнувших сосновой смолой. Пробежал между горками бревен, блестевших от только что прошедшего теплого дождя, обошел пирамиды пустых ящиков. Никого!

Ходжак запрокинул голову в мохнатом тельпеке — барашковой папахе, посмотрел на воровато выглядывавшую из-за туч полноликую луну и, будто осуждая ее, цокнул языком. Иль разыгрывает кто? А ведь шутки с вооруженным сторожем плохи — он и пальнуть не поленится. Кто знает, что его допотопная берданка заряжена лишь одной крупной солью?

Он потянулся свободной рукой к тельпеку, чтобы поправить его, и... застыл на месте: сквозь тонкий халат и исподнюю рубашку почувствовал прикосновение к спине тупого металла.

— Замри! — негромко приказал кто-то хриплым голосом. — И не вздумай повернуться! Веди в сторожку! — Незнакомец больно ткнул револьвером между лопаток. Ходжак краем глаза заметил у своих ног широкие, как у верблюда, ступни, обутые в скрадывающие шаги чарыки[1].

В сторожке, залитой лунным светом, было душновато, но незнакомец не позволил открыть ни дверей, ни форточки.

— Что, Ходжак, не признал? — довольно ухмыльнулся ночной пришелец, видя, как сторож пытливо разглядывал его длинное, чисто выбритое лицо.

— Немудрено узнать тебя, Джапар Хороз. — Ходжак разочарованно отвел глаза. — Без усов и бороды ты и впрямь, как петух опаленный.

— Ты полегче! — осерчал тот, видно вспомнив, почему его прозвали Хороз-Петух. — Шутки терпимы, когда помоложе...

— А я и не шучу. Посмотришь на тебя, баба не баба...

— Заткнись, Ходжак! Не балагурить сюда я пришел. Тебе привет от Эшши-хана.

— За привет спасибо и тебе, что привез, и тому, кто прислал. Но сухим приветом лишь горло обдерешь.

— Не торопись, будет чем смазать. Ты ответь, почему Ташауз оставил?

— Кто ты такой, чтобы я ответ перед тобой держал?

— Это приказ Эшши-хана. — Хороз заткнул револьвер за кушак.

— Ты эту-то дуру спрячь. — Ходжак указал глазами на револьвер. — Могут прийти с проверкой поста. — И только когда нежданный гость спрятал оружие за пазуху, продолжил: — Эшши-хану я не присягал и в юзбашах[2] у него не ходил.

— Джунаид-хан приказал долго жить. — Хороз торопливо воздел руки кверху. — Земля ему пухом! Все свои богатства и власть над туркменами хан-ага завещал Эшши-хану. Перед смертью он рассказал сыновьям о цели твоего приезда в Афганистан, о верных людях, что ждут сигнала, чтобы выступить против Советов. С твоих слов это?..

— Ишь чего захотел?! Эшши не Джунаид-хан. Он мне не указ!

— Не дури, Ходжак! За Эшши-ханом стоят те же хозяева. Люди умирают, а господа остаются. — И Хороз произнес пароль Джунаид-хана.

— Давно бы так! — озлился Ходжак. — Голова от твоей болтовни распухла. В этом мире за всеми делами выгода, а не пустые слова.

— Уж не запродал ли ты этих людей большевикам?

— Заплатят хорошо, и свою душу заложу, — вызывающе бросил Ходжак. — Да боюсь, большевики поставят меня вместе с ними к стенке.

— Ездил я в Ташауз, Хиву, прощупал троих, чьи имена ты дал Джунаид-хану. Они на меня так вытаращились, будто я с луны свалился.

— А откуда же ты еще мог свалиться?! — Ходжак в сердцах отбросил в сторону берданку, сел на деревянную тахту, покрытую серой кошмой. — Ты отдаешь отчет своим поступкам? Ты думаешь, эти люди ходят по улице да кричат: «Эй, энкавэдэшники, берите нас, мы подпольщики!» Тогда у больного хан-ага хватило сил припомнить и повторить имена лишь трех человек, хотя я называл гораздо больше. Знаю, с кем ты встречался. Это не люди — кремень! Сказать, на кого ты вышел? — И он назвал имена тех троих, которые не пожелали беседовать с Хорозом, указали ему на дверь. — Мы же сменили пароли и явки, кое-кого убрали. С НКВД шутки плохи!

Бывший юзбаши и начальник охраны ханского двора в Хиве, он знал, что кто-то год с лишним назад от имени Эшши-хана появлялся в Хиве и Ташаузе, но его что-то вспугнуло, и тот скрылся за кордон. Видимо, настоящим хозяевам, Эшши-хана очень хотелось заполучить явки, имена членов «повстанческой организации», давно затаившейся на севере республики, которая на самом деле была делом рук туркменских чекистов, намеревавшихся выманить из Афганистана Джунаид-хана и других ярых врагов Советской власти. Эшши-хан, поверивший в существование антибольшевистского подполья, надеялся, что за такую новость любая разведка, будь то английская или немецкая, отвалит солидный куш, и он с благословения отца поспешил снарядить в Туркмению своего человека.

Но разве такое долго утаишь? Об интересе Эшши-хана прознал английский консул в Мешхеде, на которого работал Джапар Хороз. О том стало известно и Мадеру, который, помимо донесения Эшши-хана, ознакомился в партийной канцелярии с документами некоего Георга Штехелле, сподвижника Гитлера и Рёма, побывавшего в Туркмении в самом начале тридцатых годов. Уже тогда фашистские главари, еще не пришедшие к власти, мечтали о «пятой колонне», с помощью которой намеревались со временем установить свое господство и в Среднеазиатском регионе. Рём направил Штехелле в Среднюю Азию, где после первой мировой войны осталось жить немало попавших в плен немцев, среди которых были и агенты, поддерживавшие связь с германским посольством в Москве.

Штехелле, перешедший границу в районе туркменского Серахса, сразу попал в поле зрения советской контрразведки, и где бы ни побывал — а ездил он в Ташкент, Душанбе, — его повсюду сопровождал чекист Розенфельд, сумевший войти к нему в доверие. Туркменским чекистам удалось выявить связи, явки, имена германских шпионов, а в Ашхабаде даже создать «антибольшевистское подполье», куда наряду с бывшими немецкими военнопленными — коммунистами и антифашистами вошли и представители туркменской интеллигенции. Нацистскому шпиону была предоставлена возможность отправить донесение в Берлин, а через месяц, когда Штехелле переходил границу, он попал в бушующий селевой поток и погиб. Это собственными глазами видел иранский пограничный комиссар. Буйная мутная волна унесла труп немца на советскую сторону.

Докладная Штехелле потом очень пригодилась Вилли Мадеру. Особенно ценным ему показался небольшой список антибольшевистского подполья Туркмении, приложенный к докладной утопленника, не дожившего до прихода нацистов к власти...

Хороз, теперь нетерпеливо переминавшийся на ногах, хотя и ссылался на Эшши-хана, но границу перешел с ведома Мадера, который решил воспользоваться случаем и перевербовать этого старого пройдоху для выполнения разового задания. Однако германский резидент, не доверявший Хорозу, которого при удобном случае мог подставить под удар, чтобы ввести в заблуждение чекистов, поручил ему лишь сообщить о положении на советской границе и ждать его, Мадера, сигнала. И вот агент-двойник, по сути посланный на задание англичанами, сам вышел на Ходжака и пытался выведать у него новости об антибольшевистском подполье.

— Открой дверь! — Ходжак включил свет. — Закрытая больше внимания привлечет. Не бойся, склад на отшибе...

— Все-таки почему ты в Ашхабаде? — Хороз, опиравшийся о дверной косяк, пнул ногою дверь. — Уж не с чекистами ли спутался?..

Поднявшись с места, Ходжак поставил на электрическую плитку медный чайник. Иных вопросов от Хороза и не ожидал: сын крупного феодала, его детство и юность прошли на шумном мервском базаре за торговлей луком, дынями, чесноком, а случалось и мясом ворованных овец, верблюдов. И Ходжак знал, как унять этого продажного человека.

— Что ты закудахтал, спутался да спутался. Заплатят чекисты, и тебя запродам! Да боюсь, что за такого и ломаного гроша не дадут. Аль на свой аршин меряешь?

— Ладно, чего ты разошелся? — примирительно произнес Хороз. — Ты Джунаид-хану все больше о Ташаузе и Хиве толковал, а сам в Ашхабаде оказался.

— Теперь центр подполья переместился в Ашхабад. Отсюда нити ведут к верным людям, что живут в других городах и аулах.

— Кто они? — Высокий, сутуловатый Джапар Хороз вытянулся ужом. — Ты их знаешь?

— Э, брат! — хитровато усмехнулся Ходжак, приглаживая все еще черную курчавую бородку. — Такое за одно спасибо не называют. Вот в Герате тогда назвал Джунаид-хану кое-какие имена. Оробел перед ним, никак хозяином моим был. Теперь-то я ученый. Будешь, если всю жизнь ждешь, что за тобой рано или поздно придут.

— Ладно, заткнись! — Разочарованное лицо Хороза напоминало теперь вытянувшуюся мордочку крупного лиса, не сумевшего дотянуться до лакомой кисти винограда. — Если для тебя Эшши-хан уже никто, то найдется козырь покрупнее. Ты только скажи: спокойно в Ашхабаде, не замечал за собой слежки?

— В Ашхабаде-то спокойно. А начали бы за мной следить, сразу замели бы. Чекисты чикаться не любят.

Хороз испытующе взглянул на Ходжака и решил уходить.

— Ты передай своему... козырю, — насмешливо бросил Ходжак, — пустым придет, пустым уйдет, как ты. Мой пароль — деньги! Так я скажу даже самому Джунаид-хану, встань он из могилы. И только золотом!..


В узком ущелье Копетдага надсадно заухал филин. Ему в ответ тявкнул шакал и залился детским плачем. Ночная птица вскрикнула еще и умолкла, словно чего-то испугавшись. Горы отозвались многократным эхом и поглотили звуки. Чуть погодя снова раздался вопль шакала.

В диком каньоне посвистывал ветер да всплескивал на крутой излучине Сумбар. Ущербная луна заговорщицки спряталась в светло-сером клобуке туч. Темень поглотила скалы, горбатые арчи, заросли камыша у горной реки.

У трех орешников, свисавших над пропастью, где обрывалась тайная контрабандная тропа, копошилась неясная фигура в чекмене — повседневном туркменском халате и тельпеке. Издавая крики филина, человек вслушивался в сторожкую тишину. Из-за пограничной реки ему отвечало завыванье шакала.

Две тени перешли вброд Сумбар и залегли в кустах гибкого тала. Слепо взметнулись с шумом вспугнутые кеклики. По склону горы скатывалась мелкая галька. По тропе шли люди. Вот уже стал слышен шорох их шагов.

Человек в мохнатом тельпеке поднялся, встал у выступа громадного осколка сорвавшейся с кручи скалы. Его бил озноб. К нему медленно приблизилась тень. Послышался полушепот. Короткий разговор двух людей, будто случайно встретившихся на узкой горной тропе.

— Вы не видели днем верблюдицу?

— Какая она, молодая или старая?

— С рыжими подпалинами по бокам.

— Ищите ее в долине, у развалин старой Кизылбашской крепости.

Молчание. Путники пригляделись друг к другу. Одетый в тельпек Джапар Хороз сколько ни вглядывался в того, кого ожидал, так и не узнал его. Тот, судя по уверенным, бесшумным движениям, был молод, силен, явно ориентировался на местности.

— Идите за мной, — заторопил Хороз. — Держитесь правей. Скорей! Я ваш проводник...

— Разве? А я подумал, что вы кизыл аскер, — съязвил молодой голос. — Не спешите. — Он постоял, осмотрелся, вслушиваясь в тишину, и его высокая фигура скрылась в темноте.

Вскоре на тропе снова возникла человеческая фигура, донеслась туркменская речь:

— Веди... спокойно.

Это был уже другой человек, пониже ростом, грузноватый, в кепке и темной тужурке, из-под которой виднелась светлая рубашка. Пропустив вперед проводника, он двинулся за ним, видно, по привычке волоча ноги, отчего вниз скатывались камешки. Досадуя на него, Хороз нервно оглядывался — спутник, опомнившись, старался шагать бесшумно, но, забываясь, опять шаркал обувью.

За проводником двигались двое. Где же третий? Поначалу Хороз его явно видел, когда тот невидимой тенью крался за ними по пятам. Вскоре третий отстал, а двое, медленно шедшие сзади, соблюдали все меры предосторожности, по очереди присыпая следы табаком.

Проводник не мог унять дрожь в теле — то ли перетрусил, то ли продрог, лежа на холодных камнях, — и он в душе проклинал своих спутников, которые только после второго письма, отправленного через тайник, наконец удосужились перейти границу. Хороз, конечно, мог плюнуть на Мадера, своего временного хозяина, и вернуться в Мешхед, как договаривались с английским консулом. Но с чем он придет? Разве только подтвердит о существовании подполья, готового выступить против большевиков. Англичане, уже однажды обманутые Мадером, в отличие от немцев действовали осторожнее, не доверяясь особенно сведениям из вторых рук. Старый английский шпион должен был рассеять сомнения своих хозяев, и он знал, что они ждали от него: явки, связи, имена... Потому Интеллидженс сервис и дала согласие на «перевербовку» Джапара Хороза, зарекомендовавшего себя преданным агентом. Потому-то он так терпеливо дожидался мадеровских агентов, хотя и рисковал нарваться на советских пограничников. Аллах еще миловал...

Спустившись в долину, Хороз ушел вперед, чтобы разведать дорогу, ведущую к мазанке старого охотника-туркмена. Там его дожидался Ходжак, с которым он уже успел найти общий язык. А тот заранее договорился со стариком предоставить гостям на ночь крышу над головой. Когда Хороз, оставивший своих спутников у больших лысых валунов, вернулся вместе с Ходжаком, их, к своему удивлению, на месте не оказалось. Сбежали? Иль спугнул кто?..

Они осмотрели все вокруг и, опустившись на корточки, решили подождать, не догадываясь, что шпионы, чуть отойдя в сторону, проверяли проводников, наблюдая, не привели ли кого за собой? Убедившись, что все спокойно, вышли из укрытия.

Путники присматривались друг к другу будто, собаки, обнюхивающиеся при встрече. С высоким, молодым — это был Черкез Аманлиев — Ходжак никогда не встречался, а Новокшонова признал сразу, они поздоровались, как старые знакомые.

— Ночлега тут не будет, — нетерпеливо выпалил Джапар Хороз. — Обстановка не та...

— Какого хрена ты тогда порол горячку! — обозлился Новокшонов. — А еще письмами закидал шефа.

— Обстановка изменилась только вечером, — спокойно пояснил Ходжак. — Утром к старому охотнику районное начальство заявится, на охоту. Хорошо хоть вовремя узнали...

— А старик надежный? — перебил его Новокшонов.

— У Джунаид-хана служил.

— Нет худа без добра. — Новокшонов присел на корточки, другие последовали его примеру. — Разобьемся на две группы. Ты, Ходжак, пойдешь с моим напарником. Головой за него отвечаешь. А ты, — вспомнив наказ Мадера не очень-то доверять Хорозу, ткнул в него пальцем, — пойдешь со мной.

Условившись о месте и времени встречи в Ашхабаде, обе группы быстро разошлись в разные стороны.

Ходжак и Черкез осторожно подкрались к мазанке, одиноко стоявшей на развилке двух дорог. При свете керосиновой лампы бородатый старик плел силки на кекликов. Догадавшись, что это жилье старого охотника, о котором с опаской говорил проводник, Черкез насторожился, осуждающе покачал головой.

— Пока не опасно, — шепнул Ходжак. — Чаю бы... Озяб я что-то.

Услышав шаги, старик поднял голову и, увидев Ходжака, добродушно улыбнулся большими, открытыми глазами. Мельком оглядел его спутника, статного, черноволосого молодого человека с загорелым лицом, сходившего внешностью на агронома или зоотехника райземотдела. Рядом с ним крепыш Ходжак казался ниже ростом.

Хозяин мазанки повесил на треногу закопченный чайник и с отрешенным видом снова принялся за работу, вслушиваясь в туркменскую речь пришельца, дотошно расспрашивавшего Ходжака о дороге, о настроении приграничного населения, о транспорте, каким придется добираться до ближайшей железнодорожной станции и Ашхабада. Говорил он с чуть заметным персидским акцентом, осторожно подбирая туркменские слова: так разговаривают люди, долго прожившие на чужбине. Шаммы-ага удивило другое — интонация, манера речи ночного гостя поразительно напоминали брата Аманли Белета.

Старик спокойно, боясь выдать свое волнение, с ног до головы оглядел гостя из-за кордона, закрыл глаза. Уж не мерещится ли? Да это же Черкез! Сын его родного брата. Шаммы-ага поднялся с кошмы, хотел что-то сказать и тут же сел, схватившись за сердце.

— Шаммы-ага! — Черкез тоже узнал родного дядю, бросился к нему, задыхаясь от подступившего к горлу кома. Перед глазами пронеслось урочище Сувли, леденящая душу картина убитых отца и матери.

Они долго молчали, не в силах справиться с нахлынувшими чувствами. Черкез первым нарушил молчание:

— Как поздно я нашел вас. Думал, и вас тогда порешили.

Шаммы-ага округлившимися от удивления глазами смотрел на своего племянника, хотел возразить, но режущая боль в сердце не давала ему говорить.

Ошеломленный Ходжак, не знавший о давней трагедии в глухом урочище Сувлы, которая разыгралась по воле Джунаид-хана, непонимающе хлопал глазами, строя всякие догадки по поводу необычной встречи старого чекиста Шаммы-ага со своим племянником, вернувшимся на родную землю шпионом.


На третий день Платон Новокшонов сонно покачивался в плацкартном вагоне «максимки» — пассажирского поезда. Хороз ехал в противоположном конце того же вагона. Поджав тонкие губы, резидент понуро раздумывал над своими действиями с самого начала, то есть с той минуты, когда в заклятом иранском городишке, поддавшись уговорам Мадера, согласился еще раз проникнуть в Туркмению. Разве хозяина ослушаешься?

Не без опаски отправлялся он в Ашхабад, где когда-то, работая в ГПУ, примелькался в ресторанах, забегаловках, напившись, бывало, и револьвер вытаскивал, грозясь насмерть перепуганным официанткам и поварам устроить веселую жизнь... Но и в иранском городишке, где деловые люди знали его как сердобольного сараймана — смотрителя караван-сарая, оставаться ему, Шырдыкули, тоже стало невмоготу. Не за то волка бьют, что он сер, а за то, что овцу съел... Да, совсем потерял он голову, позарившись на четвертую, младшую, жену соседа, строившую ему глазки, «съесть» было собрался — и оскандалился! Назначила она ему свидание в своем доме, и он сломя голову бросился к ней, а там уже поджидали муж, его братья и слуги. Изловили его, избили до полусмерти, раздели, облили мазутом, вываляли в перьях, навозе и выбросили на людную улицу... Уж Мадер костил его: «Остолоп! Кретин! Седина в голову, бес в ребро. Мало в городе борделей? Вы же «крышу» засветите! Я на этот караван-сарай столько золота ухлопал, полжизни положил...»

После-то Шырдыкули узнал, что коварный сосед — такой же, как он сам, сарайман, — узрев в нем опасного конкурента, сгорал черной завистью и потому решил опозорить его. Откуда проклятому шииту ведомо, что для Шырдыкули караван-сарай лишь прикрытие, а основное занятие в жизни — резидент германской разведки. И не он виновен, что дела его так процветали, — Мадер перестарался. Впрочем, и на доходах караван-сарая немец грел руки... Свято место пусто не бывает. Мадер подобрал на место Шырдыкули нового сараймана.

Так Новокшонов, чтобы не оказаться на улице, а то и попасть в число покойников, согласился еще раз испытать свою судьбу — авось пофартит! Хотя знал: попадись он в руки чекистов, вышки не миновать. Не мог лишь понять, откуда взялось в Ашхабаде подполье? Чекисты там шерстили так, что пух летел. Не приманка ли чекистская? А Мадер, прознав о подполье, весь загорелся, боится, что англичане пронюхают и перехватят каналы связи. Потому и наставлял: «Хороза держи за версту. Будет момент, подставь его под удар, пусть чекисты думают, что у них англичане зашныряли. Его-то знают как английского агента. А до тех пор используй на всю катушку...»

И все же Шырдыкули не хотелось верить в существование антисоветского подполья, ибо с ним неизбежны новые хлопоты, знакомства, которые могли привести его в западню чекистов. Предатель страшился возмездия. А колеса вагона в такт его мыслям выстукивали: «Да-да-да, так-так!» Лениво подумал о Черкезе: не дал ли маху, что послал его с Ходжаком? Случись что с ним, Мадер по головке не погладит. Как же, любимчик! Не расставь тогда Новокшонов сетей в Сувлы, не видать бы немцу Черкеза, как своих лопаток. Сквозь землю видит, глиста очкастая, не забыл, но не хочет лишний раз быть обязанным... Видите ли, он — барон, аристократ, а Новокшонов — без роду и племени.

По спящему вагону медленно, шаря глазами по полкам, шел Хороз. Новокшонов встрепенулся: чего мельтешит, шакал длинномордый! Но тут же вспомнил, что скоро полустанок, где они должны сойти, а оттуда пешком добраться до Ашхабада. Шпионы остерегались многолюдного вокзала — береженого бог бережет.

На полустанке поезд не задержался и минуты, а когда тронулся, миновал станционную стрелку, не успев еще набрать скорость, под откос метнулись две тени. Новокшонов спрыгнул удачно, а Хороз больно ушибся и; прихрамывая, едва поспевал за своим напарником. Весь вид незадачливого прыгуна почему-то раздражал Новокшонова.

— Грешен, наверное, вот аллах и напомнил о себе, — издевался он. — Поди, после шариатских дел омовения не свершил, коленей в молитве не преклонил...

— Я забыл, когда последний раз с женой спал, — захныкал Хороз, а сам зло подумал: «Заткнулся бы, язычник проклятый! Сам-то кто? Не поймешь, неверный или правоверный... У христиан крестился, у мусульман обрезался...» Но сказал другое: — По борделям и чужим женам не таскаюсь!

— Ты полегче! Не петушись! Недаром тебя Хорозом прозвали. Шуток, что ли, не понимаешь?

— Будь ты истинный мусульманин, не шутил бы так зло с пожилым человеком, — не удержавшись, все же намекнул Хороз на истинное происхождение Новокшонова. — Мне под шестьдесят, я старше тебя, а ты со мной, как с мальчишкой.

— Стар, так сиди дома! — огрызнулся Новокшонов, которому в самом деле было не до шуток, потому и срывал свое зло на Хорозе.

И чем ближе подходили к Ашхабаду, тем больше теснило грудь, казалось, какая-то магическая сила увлекала его в западню. Словно матерого волка, который знал, чем грозит ему, ночному татю, запрещенный, преступный промысел, и все же он с безрассудством обреченного бросался на железный капкан.

Под стать ему был и Хороз, побитый и жалкий, с опаской тащившийся за резидентом. Так трусливый шакал неотступно следует за серым, подбирая объедки от его воровской трапезы.

Под утро они передохнули у старых развалин, привели себя в порядок и вместе с караваном из Геок-Тепе вошли в город, затерялись в воскресной сутолоке.


Из-за скалы в синеву июньского неба стремительно взмыл орел и закружил над узкой горной долиной. Шаммы-ага, проводив его долгим взглядом, отыскал глазами приземистую арчу и, увидев среди неброской зелени темную башенку орлиного гнезда, радостно подумал: снова прилетели! Он поднес к глазам бинокль — в гнезде орлица с двумя птенцами. Удивительная птица! Как верна она своему гнезду, потомству!

Вот уже несколько лет, как бывший оперуполномоченный НКВД Туркменской ССР Шаммы Белет, рано овдовевший и бездетный, выйдя на пенсию, пошел в лесники. Он поселился в охотничьей мазанке, что на участке южной границы, и каждую весну любовался знакомой парой орлов, неизменно возвращавшейся в родные края...

После трех дней задушевных, откровенных бесед с Шаммы-ага было над чем задуматься Черкезу. Говорили даже, просыпаясь среди ночи. Речь шла об одном — о судьбе Черкеза и Джемал, их будущем... Черкезу вспомнился давний отцовский разговор, происшедший как-то после отъезда басмаческого юзбаши Курре, заночевавшего в Сувлы. Отец поутру ходил с лопатой под окнами мазанки, укоризненно покачивая головой, закапывал в песок нечистоты, оставленные незваным гостем.

— Заметь, сынок, — усмехнулся он в черные красивые усы, — иным прозвища пристают неспроста. А человек, прозванный Курре-ишачком, как видишь, вырос в изрядного осла. Только такой может нагадить в двух шагах от того места, где принимал хлеб-соль. И сын весь в отца: каково семя, таков и плод. Пожалуй, недаром весь их род называют гурт — волчьим. Есть в отце и сыне что-то и от помеси волка с шакалом. Может, не прав я и весь род тут не виноват. Обозлившись на блоху, не стоит все одеяло палить.

— А из какого рода Шырдыкули? — Мальчик ожидал услышать нечто необыкновенное.

— Никакого, сынок. Такие люди безродны. Нет для них ничего святого...

И Черкез, очнувшись, словно вернулся издалека и спросил:

— Как называют наш род, Шаммы-ага?

— Гушлар, как птиц.

— Да, гушлар. Я тоже вспомнил. Говорят, на знамени нашего рода было изображение орла. Это было еще до того, как арабы пришли на нашу землю... Выходит, он наш родич? — улыбнулся Черкез, вглядываясь в небо, где по-прежнему в воздушных потоках парил орел.

— Орлы — как хорошие люди, — глаза Шаммы-ага потеплели, — верны друг другу до самой смерти. К родному гнездовью привязаны.

Черкез опустил голову, сердце полоснула обида. Неужели они с Джемал глупее птиц, этих неразумных существ? Он вслушивался в голос Шаммы-ага, ровный, спокойный, и каждое его слово, мудрое, убедительное, западало в самую душу. Другие вели себя иначе. Хырслан был криклив и груб, Мадер — поначалу игрив, а выпивши — сентиментален, Мустафа Чокаев — фальшив и снисходителен, Шырдыкули — неискренен и вкрадчив.

А вот Шаммы-ага доверителен, говорит как равный с равным. Так с ним еще разговаривает Джемал. Но она ему жена, самый родной, любимый человек на чужбине.

«О чужбина, чужбина! Будь ты проклята!.. Чего это я?! — спохватился Черкез. — Тогда не встретил бы Джемал, так и осталась бы она пленницей Хырслана. Что тогда?»

У ног Черкеза, вздыхая, бился в каменных теснинах горный Сумбар, вздувшийся от паводка. А ему чудились людские вздохи, крики, конский топот. Виделся тот день, когда уходил из родных Каракумов. Стремя в стремя с ним скакал Хырслан со своими головорезами. Черкез часто оглядывался назад, и всякий раз чудилось, что за ним неотступно бегут отец, мать, брат Кандым. Но они же убиты! Своими глазами видел, прикасался к их окоченевшим лицам, рукам. А теперь они, казалось, у самого конского крупа. Отец и брат молчали, а мать слезно умоляла: «Вернись, сынок! Что ты в чужом краю забыл?..» Сразу же за кордоном видения вмиг исчезли, словно им не хотелось расставаться с родиной. Чужая земля претила даже призракам.

— Ты помнишь, кто приходил к вам в Сувлы? — Голос Шаммы-ага опять вернул Черкеза к действительности.

— Джунаид-хана помню, его сыновей, Дурды-бая с сыновьями. Еще дядю Тагана, нашего дальнего родича по матери, отца Джемал. Он вроде служил у Джунаид-хана, а потом к красным переметнулся. Его сын Ашир навещал моего отца. — Черкез чуть растерянно улыбнулся. — Мне кажется, они дружили. Ашир — родной брат Джемал. Где он сейчас?

— Кого ты еще помнишь? — Шаммы-ага сделал вид, что не расслышал вопроса.

— Армянина помню — курчавый, веселый такой. Мелькумов, кажется, его фамилия. Он, подарив отцу кортик в золотых ножнах, сказал: «Это тебе, Аманли, за верную службу от Советской власти». Бывал еще один русский — коренастый, в бушлате и тельняшке. Отец звал его Иваном. И еще один приходил, русоволосый, разговаривал по-туркменски и по-русски, но отец сказал, что он немец, и называл его не то Иоганном, не то Гербертом.

— А ты бы узнал их всех сейчас?

— Если покажут, узнаю. Тогда и после я не понимал, почему отец относился к ним душевнее и теплее, чем к Джунаид-хану и его людям. Он был с ними доверительнее, сердечнее, они платили ему тем же. Я это понял только сейчас, перейдя границу, коснувшись родной земли.

— Ты когда-нибудь называл их имена Мадеру или еще кому-либо?

— Нет, Шаммы-ага. Память об отце свята, и все, что связано с ним, храню на дне сердца, а вход туда открыт не каждому.

— Мой тебе совет, забудь эти имена.

Черкез молча кивнул. В его больших, чуть навыкате глазах мелькнула тень беспокойства, сожаления, будто что-то мучило, не давало ему покоя... Почему над всем этим он не задумывался раньше — в Иране, в Германии? Был замотан, измучен учебой, тренировками? И такое случалось. Прыгал с парашютом под Потсдамом, совершал по ночам марш-броски, ходил по азимуту до полного изнеможения, встречался в лесу с радисткой Джемал, и они, развернув рацию, передавали очередную радиограмму Мадеру, дожидавшемуся от них вестей в Аренсдорфе, своем родовом имении. Но это было так давно.

А в последнее время Черкез больше занимался делами фирмы по продаже хны и басмы, завозимых из Ирана, Турции. Он с Джемал успели прослыть преуспевающими дельцами, приехавшими в Германию по приглашению немецких друзей. Фирма, созданная на капиталы, доставшиеся в наследство от Хырслана, действительно процветала. Да и Вилли Мадер, внесший свой пай, делал все, чтобы она обрастала солидной клиентурой, заказами. Не без его заинтересованного участия удалось открыть ее филиалы на юге Франции, в Монте-Карло, на севере Италии, в Испании. Мадер настолько вошел во вкус, что поговаривал завязать коммерческие отношения и со странами Латинской Америки.

Черкез был весь поглощен своим бизнесом, хотя знал, что Мадер имел на него другие виды. Как и на Джемал. Недаром немец пичкал их материалами о Срединной империи, об истории Средней Азии, требовал, чтобы они больше ездили, запоминали, настойчивее обзаводились знакомствами, особенно среди азиатов, интересовались их занятием, образом мыслей.

И вот однажды в Париже, когда Черкез по заданию Мадера впервые встретился с Мустафой Чокаевым, тот представил его собравшимся собутыльникам как великомученика, спасшегося от «большевистской каторги» лишь благодаря «личному героизму и помощи верных друзей». Он еще долго распинался о побеге Черкеза, о его «заслугах» перед будущим «великим националистическим движением».

Откуда Чокаев, безвылазно живший в Париже, был так осведомлен о Черкезе? И чем больше распинался он о «коварстве большевиков-гяуров», тем больше Черкез сомневался в правдивости слов подвыпившего оратора. Его сумбурная речь лишь разбередила впечатлительную душу Черкеза, и он вновь задумался о странной гибели родителей и брата. Мысль эта мучительно терзала его своей загадочностью. И он все чаще думал о Туркмении, о земле своих предков. Тоска, боль по родине с каждым днем становилась все острее...

Жизнь шла своим чередом. В контору фирмы «Восточная красавица» на Данцигштрассе иногда привозили рулоны рекламных плакатов. Их присылало какое-то общество, разумеется, не без санкции ведомства Геббельса, знавшее, что фирма поставляет хну и басму почти всей Европе. Как-то Черкез, получив очередную партию, развернул один рулон. Броский рекламный плакат со свастикой по четырем углам, в центре — сочные фотографии с красивыми видами. А под ними готическим шрифтом выведено: «Немец! Посмотри вокруг, как божественно красива твоя вечная родина! Родина тысячелетнего рейха! Как великолепны берега северных озер, их песчаные пляжи, где отдыхали твои победоносные предки — викинги! Как восхитительны вечнозеленые хвойные леса и уютные хижины со всеми удобствами! В девственных чащах, где охотились еще славные викинги, ты найдешь покой и уединение... Немец! Прекраснее твоей родины не сыскать на всем белом свете. Хайль!»

Напыщенно-хвастливые фразы почему-то коробили Черкеза. И зайцу родной холм дороже всего на свете, говорят туркмены. Но почему немцы всегда старались подчеркнуть свое превосходство, исключительность во всем? Все у них необычное: вода и земля, воздух и язык, нравы и обычаи... Послушаешь, так будто на свете никого, кроме немцев, нет. Все любят свое, но не настолько слепо, чтобы не примечать чужого, того, что рядом с тобой, если оно доброе, прекрасное. Едэм дас зайне! Каждому свое! Немцы, не задумываясь, а может, нарочно, любят повторять это библейское изречение.

И всякий раз, когда туристическое общество присылало очередную партию плакатов, Черкез неосмотрительно выбрасывал их в мусоропровод. Узнай об этом гестапо, Черкезу и Джемал концлагеря не миновать.

И однажды за этим занятием их застали... Дверь конторы, обычно запертая, почему-то оказалась открытой, и Мадер, бесшумно пройдя переднюю, возник на пороге. Он был без очков, и казалось, будто вместо глаз, прищуренных в хитроватой улыбке, зияли пустые глазенки, тупые, бессмысленные.

От неожиданности Джемал выронила плакаты, и те веером рассыпались по полу, у открытого зева мусоропровода. Черкез растерянно улыбался, стараясь скатать их в рулоны. Мадер же, словно ничего не замечая, прошел за стол, опустился в кресло и объяснил свой неожиданный приход тем, что неподалеку от конторы фирмы разбил свои очки, столкнувшись с каким-то бежавшим юношей, за которым гнались полицейские.

Черкез и Джемал долго терялись в догадках, почему Мадер ничего им не сказал, не выговорил. Не заметил из-за близорукости? Что тогда означала его не сходившая с лица саркастическая ухмылка? Потомственный дворянин, барон, потомок тевтонских рыцарей-крестоносцев, считавший себя асом разведки, он не одобрял политики Гитлера, правившего страной гестаповскими методами, с помощью охранных отрядов СС. И вообще Мадер презирал всю эту шайку мясников, лавочников, владельцев пивных, что захватила власть. Он испытывал антипатию ко всем имперским бонзам, считая их выскочками, авантюристами, а самого фюрера называл иногда «ефрейтором», чаще — «наш всегерманский дневальный», хотя предпочитал его режим «анархии большевиков».

Мадер просто не видел резона ставить под удар своих компаньонов, которые хорошо управлялись с делами фирмы, приносившей и барону немалые доходы. Донести на своих воспитанников, значит, запустить бумеранг в самого себя. Кто носился с супругами, кто предрекал им большое будущее в «великом Туране?» Он, Вилли Мадер. Зачем рубить сук, на котором сидишь, зная, что Черкез и Джемал находятся на особом счету у самого руководителя германского абвера адмирала Фридриха Вильгельма Канариса. Его Мадер считал своим единомышленником: шеф военной разведки, как и Мадер, терпеть не мог выскочку-ефрейтора. Молодая чета ждала своего звездного часа, и Мадер, связывая с ней многое в будущем, не хотел бы навлечь на себя беду...

Спокойный голос Шаммы-ага снова вернул Черкеза издалека.

— За речкой чужая земля, — Шаммы-ага вытянул узловатые пальцы, — туда рукой подать. Вроде одна земля, что там, что здесь. Но своя — роднее. И объяснить не сможешь, почему так любишь ее. За что дитя любит свою мать? Всех языков мира не хватит, чтобы выразить. Так и это. На своей земле ты сильнее, человеком себя чувствуешь. Бывал и я в чужих краях, — разоткровенничался старый чекист. — Встречал земляков, исходивших тоской по родине. Чуть с ума не сошел, видя их горе, слезы. Одно лишь меня там утешало — знал, что вернусь домой.

Черкез и сам мечтал там, на чужбине, дожить до той минуты, когда ступит на родную землю. Но всякий раз отгонял от себя эту мысль прочь: слишком поверил он врагам, нашептавшим, будто возврата назад быть не может,

И вот он наконец на родной земле, дышит ее воздухом, видит родное лицо Шаммы-ага, так похожего на отца. Но почему к этой великой радости примешивалась какая-то горечь? Почему он чувствовал себя гостем, которому, как бы радушно его ни приветили, непременно придется вернуться. Едва дождавшись долгожданного мига, Черкез должен снова вставить родину — ради будущего, чтобы заслужить право жить на ней хозяином. Он дал слово Шаммы-ага, поклявшись святой памятью отца. Черкез никого не винил: за малодушие всегда расплачиваются...

Снова донеслась ровная речь Шаммы-ага, не сводившего глаз с орла, принесшего с собой в гнездо зеленую веточку, словно в подарок орлице. А Черкез подумал о Джемал, представил ее теплые руки, тревожные глаза.

— Орлы выводят своих птенцов только в родном гнезде, — продолжал Шаммы-ага и тут же воскликнул: — Смотри, Черкез, как он взлетает!..

Орел красиво взмыл с вершины арчи ввысь без единого взмаха крыльев, поднимаясь по широкой витиеватой спирали в заоблачный простор, и стал парить в воздушных потоках, бесстрашно скользя навстречу свежему ветру.


Издали просторный каменный дом, возведенный на горе по воле местного помещика, походил на хекем[3]. И сам Вилли Мадер, тощий и худой, каждое утро взбиравшийся на чердак, тоже смахивал на изможденную птицу. Резидент часами высиживал в укрытии, терпеливо наблюдая в бинокль за той стороной Сумбара.

Оттуда доносился мерный рокот мотора: советские колхозники испытывали перед жатвой сверкающий заводской краской комбайн, красовавшийся на краю волнующейся нивы. А у самой речки, на иранской стороне, куда подступали заросли камыша и бурьяна, на лоскутных межах кривыми серпами жали ячмень батраки помещика.

Мадер заскользил взглядом по чужой земле, отыскал на изгибе Сумбара высокие арчи — на одной из них тайник для передачи сведений. Он пошарил глазами по ветвям деревьев, придирчиво осмотрел заросли кустарников, едва приметную тропинку, каждую кочку. Ничего не вызывало подозрений. Успокоился и тут же поймал себя на мысли, что радуется. Чему? Ах да, вчерашней весточке: «Наши агенты, — сообщил связной, — благополучно добрались до Ашхабада, приступили к выполнению задания». Резидент суеверно одернул себя, чтобы приберечь радость к тому моменту, когда Новокшонов и Черкез вернутся и доложат о завершении операции.

Пока все шло как задумано. Тьфу-тьфу! Есть у него давняя примета: у хорошего, благополучного начала всегда отличный конец. Началось с конспиративной квартиры, с дома на горе, построенного при содействии влиятельного чиновника, который служил в ирано-германском отделении авиакомпании «Юнкере», а с приходом к власти Гитлера перешел в Национальный банк, находившийся под контролем немецких монополий. Мадер уже собрался завербовать этого покладистого иранца с обширными родственными и деловыми связями, как из Берлина передали пароль для контакта с германским агентом по кличке Ариец, оказавшимся тем самым чиновником. Он-то и познакомил Мадера со своим родичем — помещиком, членом нелегальной фашистской партии Ирана, которую возглавлял иранский фюрер доктор Джахансузи. Представляя германского резидента помещику, Ариец угодливо рассуждал:

— Немцы наши братья, такие же арийцы, как и мы. И символ у нас один — свастика, признак духовной общности арийцев Севера и нации Зороастры...

У Мадера мелькнула дурашливая мысль: как тогда быть с религией, ведь вы, иранцы, — мусульмане, а мы, немцы, — христиане, для вас гяуры? Но промолчал, с презрением подумав о своих собеседниках: «Как слепы люди, коль не замечают уродства фашизма. Расовая теория! Бред сивой кобылы. Это же ахинея горе-теоретика нацизма Альфреда Розенберга, недоучки и профана... Впрочем, надо же как-то держать в узде толпу, всех, кто попал под пяту тысячелетнего рейха. Опровергателем быть легче всего...»

— Да-да! — Мадер зашелестел страницами небольшой брошюры, изданной в Штутгарте. — Мой агайи[4] прав. Даже наши вожди похожи... Вот. Как создатель нового Ирана, — начал он читать вслух, — Реза-шах Пехлеви восходит к знаменитостям истории. Он значит для Ирана то же, что Адольф Гитлер для Германии, Бенито Муссолини для Италии. Он принадлежит к тому героическому типу людей двадцатого столетия, которые из событий великих бед и тяжелой борьбы вышли победителями, созревшими государственными мужами, львами...

Резидент в душе все же досадовал на дубоголовых обалдуев из ведомства Геббельса. Как бездарно они тужатся перетянуть на сторону Германии Реза-шаха, вчерашнего кавалерийского офицера, который и сейчас на конюшне чувствует себя уверенней, чем на шахском троне. Как им хочется оторвать этого солдафона от англичан и заронить в его сердце симпатию к Гитлеру.

— Бале, бале[5]! — угодливо подхватил Ариец. — Правда ваша, дженабе[6]. Немцы называют нас младшими братьями. В одной семье кто-то ходит и в младших. А наши старшие немецкие братья, строящие великую Германию, помогут нам создать и великий Иран, возродить былое могущество... Так сегодня думает сам шахиншах, его величество Реза-шах Пехлеви, который всем сердцем воспринял идеи «третьего рейха» и своего старшего собрата Адольфа Гитлера.

Мадер едва удержался от презрительной усмешки: таких, как Реза-шах, Ариец и им подобные, не сеют — не жнут, сами родятся. Именно они открывают ворогу врата в собственный дом, из кожи вон лезут, дабы помочь чужеземцам прибрать к рукам их богатства. Досадно, что такая страна, как Германия, пока еще не добралась до иранской нефти, тогда как англичане, самонадеянно считавшие кладовые этой страны своей собственностью, были больше чем уверены, что так будет вечно. Они надеялись на подкупленных вождей кочевых племен, взявших на себя охрану нефтепромыслов. Однако немцы тоже не дремали — вступили в сговор с теми же кочевыми бахтиарами и кашкайцами, заплатив им щедрее, чем английские нефтепромышленники, вооружив их вдобавок винтовками и автоматами.

Старания фашистской разведки не пропали даром. В этом Мадер убедился, встретившись в Тегеране со своим однокашником, военным атташе. Того буквально распирало — на радостях, не спрашивая Мадера, достал из бара бутылку шнапса, рюмки и протянул ему узкую полоску бумаги с расшифрованным текстом... Агент, действовавший на ирано-иракской границе, сообщал, что сумел склонить к саботажу рабочих-нефтяников Керман-шаха.

— Это только цветочки! — захлебывался от восторга атташе. — А будут и ягодки. Скоро у томми земля загорится под ногами. Прав наш друг Альфред Розенберг, утверждая, что англичане — это выродившееся племя плутократов, которые неспособны более к творческой жизни. Я выведу из равновесия этих чванливых аристократишек!..

Друзья еще долго потешались над британским львом, который, завидев плотно обступивших его бравых охотников, лишь притворно огрызался. То ли он был слишком уверен в себе, то ли не принимал всерьез своих давних соперников. Но Германия нагло закреплялась на чрезвычайно важном стратегическом плацдарме, на подступах к Средней Азии, Закавказью, Ираку и Индии. Гитлеровцы не делали большого секрета из того, что делают ставку на мощную иранскую «пятую колонну», костяк которой составляли министры и депутаты меджлиса, высокопоставленные государственные чиновники и генералы, крупные торговцы и промышленники, словом, вся элита страны. Что скрывать, если Иран уже заполонили фашисты и их прихвостни, считавшие гитлеризм даром, ниспосланным самим небом, призванным спасти от большевизма. Секретная служба Ирана контролировалась пронацистскими офицерами, в воинских частях верховодили гитлеровские военные инструкторы, работу почти всех военных заводов направляли немецкие специалисты, на границе с Советским Союзом создавались базы, склады боеприпасов, оружия и военного снаряжения, которыми в час «икс» собирались вооружить всю «пятую колонну».

О такой же колонне на туркестанской земле мечтал Мадер. Это было и голубой мечтой Канариса. Недаром, получив сообщение об антисоветском подполье в Туркмении, подтверждавшее давние сведения Штехелле, он вызвал Мадера в Берлин, на Крипицштрассе, где располагалось управление абвера. Простому майору, одному из многих резидентов германской военной разведки, быть принятым самим шефом — высокая честь. Но адмирал, видимо, придавал этому сообщению важное значение и потому решил побеседовать с Мадером наедине.

Внешне бесстрастно слушая резидента, адмирал холодными глазами ощупывал Мадера, словно сомневаясь в его словах, но, — заметив, как тот растерянно замолкал, отводил взгляд, и тогда майор чувствовал себя несколько увереннее.

— Не дай бог, — небрежно бросил Канарис, — если о подполье пронюхают ищейки СД. Этим костоломам дай только волю, всю обедню испортят. — Он вдруг улыбнулся, его сузившиеся глаза потемнели. Канарис чем-то напоминал еврея, хотя все знали о его греческом происхождении. — Я доложу фюреру. — И неожиданно спросил: — Вы по-прежнему доверяете Эшши-хану и этому... Ходжаку?

— Эшши-хан наш давний, проверенный агент, сын известного вам покойного Джунаид-хана. — Мадер отвечал не торопясь, стараясь предугадать, что хочет услышать от него шеф. — Ходжак — бывший начальник ханской стражи, ненавидит Советы. — Вспомнив о письмах барона Унгерна фон Штернберга родовым туркестанским вождям, заговорил увереннее: — Есть еще каналы, которые перепроверили полученные нами агентурные сообщения.

— Говорите, перепроверили? — В хрипловатом голосе Канариса послышались довольные нотки, он тяжело поднялся с места.

Мадер молча кивнул. Правда, ему хотелось добавить, что антисоветское подполье в Туркмении возникло не вдруг, что ее остовом, вероятно, послужила агентура покойного барона, но промолчал: шеф как пить дать затребует документального подтверждения.

Однако Канарис сам облегчил задачу майора. Он взял со стола пухлую папку, полистал и, отыскав нужную страницу, сказал:

— Вот здесь, майор, прочтите имена. — И когда Мадер едва пробежал глазами по листу, шеф абвера закрыл папку. — Это родовые вожди, бывшие баи, кулаки. Они жаждут насолить большевикам. Кого-то из них уже нет в живых, кто-то струсил, постарел, не согласится с нами работать. На них все же следует выйти, отсеять здоровые зерна от плевел и завербовать.

...Мадер вздрогнул от истошного вопля: где-то под боком, у самого дома, с диким всхрапом взревел ишак, его поддержал другой, под горой. Ишачий «концерт» передался по всему селению. Заметив, как по витой лестнице мечети стал взбираться на минарет мулла в чалме, Мадер подумал: теперь вой завершится нудной полуденной молитвой. Резидент взглянул на часы — стрелки показывали ровно двенадцать, и червь подозрения зашевелился в его душе. Уж не подает ли священнослужитель на ту сторону сигналы? Не мешало бы справки о нем навести.

Вслушиваясь в молитву, Мадер навел бинокль на муллу и прыснул от смеха: как похож на Кейли! Такой же пухленький, пучеглазый, точно такого же роста. Духовник изрядно развеселил Мадера, напомнив историю с придуманным им антибольшевистским подпольем в Мерве. Тогда немецкий резидент объегорил англичанина, перечеркнув карьеру Кейли, а сам нажил себе на том солидный капитал. Так уж устроен мир — кто кого? А что, если сейчас большевики водят за нос самого Мадера?

Резидент поскучнел и, пытаясь выкинуть из головы глупые мысли, вновь зашарил биноклем по той стороне... Екнуло сердце — отыскал-таки то, что высматривал. За Сумбаром с лопатой на плече бодро шагал мираб — распределитель воды в белом тельпеке. Он остановился у железного щитка, отводящего воду из реки в арык, немного повозился, потом медленно вернулся обратно и скрылся за кустарником. В белой папахе! Это сигнал: на советской стороне все спокойно, пограничники нарушения границы не обнаружили. Появись мираб в черном тельпеке, значит, опасно! В таком случае Мадер и его люди замирали, терпеливо ждали до тех пор, пока все успокоится и агент снова покажется в белом головном уборе.

Мадер очень дорожил этим агентом по кличке Толстый, на которого его навел Кульджан Ишан, возглавлявший «Туркменский национальный союз» и обосновавшийся в иранском приграничном ауле Хасарча. Внешне Толстый был поджарым, как многие горцы. Необычной упитанностью отличался его отец, крупный феодал, бежавший в Иран и сгоравший от ненависти к Советской власти, которая покусилась на его добро. Если возникали какие-либо проблемы с использованием воды, то государственный мираб с ведома пограничных комиссаров обеих сторон имел право перебираться на иранскую территорию, углубляясь туда не дальше десяти миль. А ведь проблемы-то создает человек. Их всегда можно выдумать.

Услышав шум приближавшихся шагов, Мадер спустился с чердака, открыл дверь. На пороге возникла квадратная фигура кривоглазого перса, исполнявшего обязанности слуги, посыльного и проводника одновременно. Промышлявший и контрабандой, он знал себе цену: несмотря на свое уродство, видел ночью острее рыси, знал на границе каждую лазейку, а опасность чуял, как хищник, за версту. Мадеру, своему новому хозяину, служил лишь из-за страха, хотя тот и щедро платил ему. Фашистскому резиденту не видать бы его как своих ушей, не спровоцируй он жадного контрабандиста на кражу в караван-сарае. А когда в неприятную историю вмешался полицейский чин, кривоглазый убил его. На этом пройдоха и сломался: за воровство ему могли отсечь руку, а за убийство ожидала кровная месть родичей погибшего или медленная смерть в темницах Каср-э-Каджар[7].

Мадер всю жизнь питал странную слабость к физически ущербным людям. Среди завербованных им агентов были безрукие, безногие, частично парализованные, даже глухонемые. Вражеская контрразведка обычно на таких не обращала внимания; люди же, проникаясь к ним состраданием, были далеки от подозрения, жалели их, откровенничали с ними. Обозленные на весь белый свет за свой физический недостаток, они почти всегда старались чем-то досадить здоровым людям и поэтому лезли из кожи вон, добывая ценные сведения; зато они редко изменяли хозяину, увидевшему в них равного.

Неравнодушные чувства испытывал Мадер и к женщинам с аномалией. В публичных домах Китая, Маньчжурии, Европы он снимал номера проституток, имеющих определенную патологию глаз, тела. «На таких меньше бросаются, — объяснял он свою склонность друзьям. — Они по сути чище других, страстно отдаются тем, кто их избрал...» Видно, из этой морали исходил Мадер, когда женился на перезрелой Агате, дочери прусского барона, страдавшей врожденным плоскостопием, что привело к искривлению позвоночника, а в детстве вдобавок упавшей с лошади, после чего правая нога ее стала короче левой. Физические изъяны не помешали ей родить крупного мальчика Леопольда, который почему-то нисколько не походил на своего отца ни внешностью, ни характером. Мадера это не смущало бы, если бы не прозрачные намеки своей вздорной матери, уверенной, что сноха вовсе не любит ее сына.

Мадер не замечал уродства и своего связного, который одним глазом уставился в лицо хозяина, а другим скосил куда-то в сторону — это означало, что ему удалось без приключений смотаться на ту сторону, проверить тайник. Пошарив за пазухой, перс протянул невзрачный кусок старой коры орешника и тут же удалился.

Резидент придирчиво осмотрел «контейнер», осторожно вставил в середину незаметно склеенной коры лезвие перочинного ножа и извлек листки папиросной бумаги. Затаив дыхание, бегло пробежал их глазами — под каждым стояли условные пометки Черкеза и Новокшонова, зачем-то понюхал, стараясь отыскать сигнал опасности, если это донесение вдруг составлялось под контролем чекистов. Но сколько ни вглядывался, ничего подозрительного так и не обнаружил.

Наконец-то! Хотя они и были зашифрованы, Мадер знал, что это списки антибольшевистского подполья Туркмении. У него закружилась голова от удачи. Не веря себе, сентиментально прижимал бумагу то к глазам, то к сердцу... За это его к Железному кресту представят, досрочно в звании повысят. Чем он хуже других? Его распирало от гордости: кто операцию провернул? Он — Мадер! Как мудро поступил, отправив вдвоем Новокшонова и Черкеза, так не похожих друг на друга. Новокшонов — пессимист, трусоват, но опытен и рационален; Черкез — молодой, оптимист, но бесстрашен, честолюбив. Их бы размешать в одной посудине — супермен получится. Новокшонов — никто, нуль, все у него позади, разве только обретенная годами хитрость? А Черкез — его, Мадера, любимый ученик, восходящая звезда разведки. На что Мустафа Чокаев, Вели Каюм — подонки, и те признали Черкеза, рассыпаются перед ним мелким бисером. Бестии! Черкеза ждет большое будущее. Если сбудутся планы Мадера, то быть ему министром или премьером «Великого Турана», который родится под сенью Срединной империи, несбывшейся мечты барона Унгерна. Ведь тупоумный ефрейтор тоже печется о великом будущем тысячелетнего рейха. Мадер презирал людей, боготворивших худородного «всегерманского дневального», «Титан, гигант! — захлебывались глупцы. — Сама природа наделила нашего фюрера стратегическим даром Наполеона, хитростью Макиавелли и фанатизмом Магомета...»

Опомнившись, Мадер снова заглянул в списки, в самый конец, где стояло двенадцать точек, пересчитал еще раз — не досчитайся или окажись одна лишняя, значит, письмо писалось под диктовку чекистов. Не дожидаясь, пока проснется радист, сам развернул рацию и отстучал в Берлин весь текст.

На следующее утро Мадера ждал «сюрприз». Он и без бинокля разглядел за рекой Толстого, прогуливавшегося в черном тельпеке, и вслух зачертыхался. Почему агент подавал сигнал опасности? Черкез и Новокшонов давно перешли границу, и какая здесь может быть связь с этой тревогой? Главное, чтобы они, возвращаясь, не напоролись на пограничников.

Ночью Мадер заметил за Сумбаром огоньки блуждающих фонарей. Ветер доносил лай аульных собак, ржание лошадей. Связной не мог пробраться к тайнику, поскольку проторенную контрабандную тропу перекрыли пограничники. И резиденту вдруг стало весело: красные только сейчас обнаружили нарушение границы и спохватились! Опасаются, что вновь лазутчиков зашлют. Мадер приказал связному замереть, не появляться у границы до его приказа.

Недели через две, когда Толстый появился у реки в белом тельпеке, косоглазый связной стал выходить на старую тропу. Выполняя приказ резидента, он терпеливо, целыми ночами дожидался возвращения агентов, просочившихся более месяца назад в Туркмению.


В большой комнате с желтым кирпичным полом и зарешеченными окнами, на которых висели светлые шторки, Новокшонов чувствовал себя как в клетке. Тусклый свет керосиновой лампы выхватывал из полумрака угол некрашеного грубого стола, головы сидевших за ним Черкеза, Ходжака и полного, со следами оспы на круглом лице, человека. Это был Абдурахман Бабаниязов, руководитель подпольной организации «Вера ислама», затаившейся в Ташаузской области, который приехал на встречу с агентами Мадера.

У самой двери на скамейке примостились два русоволосых человека, оба немцы. Один — коренастый, средних лет, заведующий аптекой, хозяин конспиративной квартиры, где остановились Черкез и Новокшонов. Другой — бывший унтер-офицер германской армии, человек недюжинной физической силы, общительный. Оба они когда-то встречались и помнили Штехелле, значились у него в списке «антибольшевистского подполья». Рядом с ними уселись четыре молодых туркмена в одинаковых хивинских халатах, один из них богатырского телосложения — телохранитель Бабаниязова.

Новокшонов, оглядев всех, нагнулся к Ходжаку, зашептал:

— А где этот... Джапар Хороз?

— Как вы приказали, убрали его подальше, — так же тихо ответил Ходжак. — Дом охраняет.

— А не подслушает наш разговор?

— Ни в коем случае. Он сейчас в наружной охране, с боевиками организации. А тех мы на свои заседания не допускаем.

Заседание «подпольной организации» открыл Ходжак. Он назвал по имени всех, кто присутствовал, дав понять, что они представляют подполье Ташауза, Ашхабада и окрестных аулов. Новокшонов особенно не вслушивался, предателя заботило одно — собрать побольше сведений, имен, составить список подлиннее, пусть даже из мертвых душ. Голову ломать положено начальству — оно больше получает и о собственной карьере печется. А его, Новокшонова, вполне устраивают деньги, ведь Мадер платит ему за количество раздобытой информации.

Отчего так теснит в груди? Новокшонов, охваченный каким-то смутным беспокойством, чувствуя на себе изучающие взгляды сидевших, пытался разглядеть их: выдвигал фитиль, но он тут же нагорал, и слабый свет лампы, рассеиваясь сумеречными тенями, не освещал лиц. Резиденту показалось, будто он сам слепым щенком блуждает впотьмах, натыкаясь на все, хотя по его самоуверенному виду — давно разменял шестой десяток, седоватый, с большими залысинами, но еще крепкий — сказать этого было нельзя. Такого чувства он не испытывал и раньше, когда только приехал в Ашхабад, ни даже на прошлом заседании.

А вот днем стоило напомнить Ходжаку о возвращении, а тому, словно невзначай, обронить, что с переходом границы пока придется повременить — неспокойно, мол, там, — и Новокшонов заволновался. Пошаливают нервишки, видать, бессонница сказывается...

Новокшонов глянул на Черкеза — тот внимательно слушал Ходжака. Посмотрел на Бабаниязова, на его гладкую физиономию, а тот вдруг вздрогнул: почему Шырдыкули, давний друг по Ташаузу, ощупал его таким недоверчивым взглядом? Бабаниязов действительно, вплоть до 1940 года, возглавлял на севере Туркменистана подпольную контрреволюционную организацию, поддерживавшую связь с закордонными антисоветскими центрами, а вот приехал он сейчас на эту встречу, вовсе не подозревая, что она была заранее спланирована советскими контрразведывательными органами.

Ходжак предоставил слово резиденту.

— Друзья! — напыщенно воскликнул он. — Германия возлагает на вас большие надежды. Великий фюрер считает, что вы наш передовой пост. Вы должны подготовить почву для наступления германского вермахта. Считайте, что вы на военной службе и каждый из вас стоит генерала... Близок час, когда рейх призовет вас под свои знамена и вы наконец освободитесь от ига большевизма, ярма Советов...

Новокшонов рассказал о положении в Германии, о деятельности национал-социалистов, приветствующих всякий шаг против Советского Союза, о победах вермахта в Европе и призвал осторожно и настойчиво сколачивать группы людей, недовольных Советской властью, расширять подпольную сеть и дожидаться сигнала. Когда резиденту уже не о чем стало говорить, он вдруг вспомнил наставление Мадера о «фольксдойчах»— лицах немецкой национальности, живущих за рубежом. Поглядывая на двух сидящих немцев, Новокшонов сказал:

— Германское правительство очень интересуется соотечественниками, которые проживают в Туркмении.

— В районе Мары, Серахса и Теджена, — вставил Ходжак, — есть немецкие колонии. Они еще со времен фон Кауфмана. Над ними когда-то покровительствовала императрица Александра Федоровна...

— Теперь их будет опекать сам Гитлер, — подхватил Новокшонов. — Нацизм считает, что каждый фольксдойче может и должен работать на благо рейха. В Германии действует Союз немцев — выходцев из России. Он призван создавать повсюду опорные пункты тысячелетнего рейха. Союз уже отправляет посылки в Советскую Россию для немцев, живущих на Волге, близ Одессы и даже в Туркмению. Дело, господа, не в тряпках, а в том, чтобы помогать соотечественникам сохранять на чужбине, вдали от родины передовую немецкую культуру, распространять идеи национал-социализма.

Ходжак, что-то шепнув на ухо Новокшонову, прервал его речь, а Бабаниязов протянул листки со списком подпольной организации «Вера ислама». Резидент читал его, покрываясь у всех на глазах мокрой испариной, — он увидел в списке Ашира Таганова, Герту Гельд...

— Кто тебе подсунул эти имена? — Новокшонов ткнул списком в лицо побледневшего Бабаниязова.

— Сказали, свои люди, немцы среди них есть, — Бабаниязов указал глазами на Ходжака и Черкеза. — Договорились же объединиться с Ашхабадом.

— Да это же туфта, балбес ты несчастный! — Новокшонов выхватил из-за пазухи револьвер, навел на Ходжака, Черкеза. — Не шевелитесь!

— Не трудитесь, господин Новокшонов, — усмехнулся хозяин конспиративной квартиры, не поднимаясь с места, — у вас же боек сточен.

Новокшонов пощелкал курком и со злостью бросил револьвер на стол. Бабаниязов бросился к двери, но его телохранитель вместо того, чтобы помочь своему «хозяину», преградил дорогу и с такой силой отшвырнул его назад, что тот растянулся на полу, чуть не свалив со стола лампу.

Дверь открылась, и с ручными фонариками в руках вошли Чары Назаров и еще двое чекистов в форме. За дверью маячила фигура часового с винтовкой.

— Хватит, Новокшонов, комедию ломать! — Назаров сел на освободившуюся табуретку. — Или как вас там, Шырдыкули... Хачли?

Новокшонов затравленно оглядел всех и сник. Бабаниязов с отрешенным, мертвенно-бледным лицом так и сидел на полу, не в силах подняться. Остальные довольно улыбались. Только Черкез был необычно взволнован, его большие глаза сверкали ненавистью.

— Пощадите! — Новокшонов вдруг брякнулся на колени и пополз по кирпичному полу, оставляя за собой мокрый след, отдававший мочой. — Не убивайте! Я не по своей воле...

— Поднимитесь, Шырдыкули! — брезгливо поморщился Назаров.

— Пусть он лучше расскажет правду о родителях и брате Черкеза, — сказал Ходжак.

— Все расскажу! — Новокшонов, поднявшись на ноги, недоуменно ощупывал свои намокшие штаны: — Меня не расстреляют?

Черкез молчал, не сводя глаз с Шырдыкули, будто хотел запомнить гадливое лицо труса и убийцы. Вслушиваясь в его жалкий лепет, он подумал, что, наверное, месть — справедливое чувство. О мести может забыть бесчестный, тот, у кого отшибло память. Возмездие — это человеческая память, а человек без памяти — двуногое животное. Ведь такие оборотни, как Шырдыкули, погубили самых близких ему людей, а самого Черкеза и Джемал разлучили с родиной...

Может, в Черкезе заговорило только чувство, сердце? Нет, то же самое ему подсказывал и разум. Он не сможет жить на свете, смотреть людям в глаза, если теперь, узнав правду о гибели своих родных, простит врагам. Даже Вилли Мадер, ставший по воле рока его учителем, тоже наставлял: «Сердце — враг, ум — друг». Что ж, Черкез постарается исполнить эту заповедь.

Новокшонов под контролем чекистов зашифровал письмо. Вскоре оно с ничего не подозревавшим Хорозом было отправлено в тайник на Сумбаре. Резидент приказал ему ждать на границе, в мазанке старого охотника Шаммы-ага. Вскоре из-за кордона пришел ответ. Мадер разрешал всей группе вернуться.

Новокшонов, Черкез и проводник Ходжак быстро собрались в дорогу. У границы к ним должен был присоединиться Хороз. Все выглядело естественно, будто ничего не произошло. В этот раз Новокшонов и Ходжак ехали в одном купе, в соседнем — Черкез, тем же поездом отправились Назаров и несколько оперативных работников отдела контрразведки НКВД республики.

С поезда сошли ночью, на глухом полустанке. Отсюда путь продолжили втроем — Новокшонов и Черкез впереди, Ходжак позади. Резидент затравленно озирался по сторонам: «Поди, издали целым взводом следят. А куда денешься? Не бегун, что прежде, годы-то идут!.. А эти, продажные шкуры, — с ненавистью подумал он о Черкезе и Ходжаке, — моложе намного, сильные и, пожалуй, вооружены. Куда убежишь от судьбы?»

Шли почти всю ночь по азимуту, пока не наткнулись на горбатый холм, поросший боярышником. Здесь их ждал только Шаммы-ага, а Хороз к нему так и не пожаловал. Черкез не скрывал своей радости встречи с охотником. Новокшонов, неприязненно оглядывая их, подметил, как они похожи друг на друга, и наконец вспомнил, что они ведь родичи.

Все утро путники отсыпались в землянке, спрятавшейся в седловине холма, который возвышался на фоне Копетдага. Их разбудил негромкий разговор, сдержанный смех Шаммы-ага, сидевшего у костра с туркменскими парнями в серых халатах.

Пахло дымком арчи. В прокопченных тунче[8], выплескиваясь через края, кипела вода. Черкезу не хотелось подниматься, так и лежал бы на теплой земле, на согретой старой шинели, постеленной Шаммы-ага. Но надо вставать и снова шагать к этой треклятой границе. Он прислушался к голосам людей, беседовавших с дядей. Одним из них был Назаров, переодетый до неузнаваемости. Увидев, что Черкез пробудился, он отозвал его в сторону, и они о чем-то долго говорили.

Вскоре все вместе двинулись к границе. Не доходя до приграничного аула, Назаров, его оперативные работники и Новокшонов свернули в ущелье, а все остальные в сопровождении Шаммы-ага, покружившись на виду у селения, направились к охотничьей мазанке.

Знакомыми тропинками Черкез повел за собой Ходжака и одного переодетого контрразведчика, исполнявшего роль Новокшонова, Шаммы-ага замыкал шествие. С наступлением темноты старик и Ходжак отстали у больших валунов, а Черкез и выряженный чекист медленно двинулись дальше.

Вот и пограничная полоса, всплескивавший на крутой излучине Сумбар. С серой громадой ночи слились скалы, деревья, кустарники. У контрабандной тропы едва обозначились очертания трех арчей с тайником. За ними, в нескольких десятках метров, их должен был дожидаться косоглазый перс.

Черкез издал крик филина — горы отозвались эхом, и снова стало тихо. Подав знак товарищу, чтобы остановился, Черкез осторожно пошел по тропе. Почему никто не отзывается? Почуяли подвох? Иль хитрит косой проводник? Снова заухал филином — и тут же послышалось завывание шакала. Черкез вздохнул, силясь унять волнение. Ему навстречу двинулась тень. Он замер — пусть проводник подойдет поближе. Узнав друг друга, они обменялись паролями. Перс нетерпеливо посмотрел вдоль тропы, приметил смутный силуэт человека.

— Скажи этому обормоту, — зашипел он, — чего истуканом застыл?

— Без истерики, — спокойно ответил Черкез. — Темно, хоть глаз выколи.

В тот же миг за спиной Черкеза что-то хрустнуло, словно кто-то неосторожно наступил на сучок. Раздался окрик: «Стой! Стрелять буду!» Черкез испуганно бросил проводнику: «Побежали!» — и сквозь кусты кинулся к пограничной реке. За ним проворно несся перс, боясь, что отчаянно отстреливавшийся Черкез ненароком заденет его. Откуда ему было знать, что Черкез палил поверх голов своих «преследователей». А чекист в одежде Новокшонова метнулся чуть правее, создавая видимость преследуемого, стрелял на ходу, падал и поднимался, но, добежав до самой кромки реки, упал.

Чекисты тем временем, продолжая гнаться за Черкезом и связным, вели хитро задуманную игру: раздавались выстрелы, топот ног, вскрики, словно при настоящей погоне...

На рассвете мираб, одетый в черную папаху, наблюдал издали за подъехавшей к реке повозкой с красным крестом, в которую погрузили тело человека, будто пытавшегося ночью прорваться за кордон. Из-за реки эту картину созерцал косоглазый проводник, в душе благодаря аллаха, что уберег его от пули кизыл аскеров.

— Поторопились вы с переходом, — упрекнул Мадер Черкеза, оставшись с ним наедине. — Спороли горячку.

— Новокшонова предупреждали, — кивнул Черкез, соглашаясь с резидентом, — что на границе неспокойно. Он и слушать не хотел. Я помню ваш приказ не доверять Джапару Хорозу, но Шырдыкули вздорил с ним по каждому пустяку, отвергая даже разумные предложения. Спросите у Хороза, он подтвердит...

— Заставить надо было его, — раздраженно проговорил Мадер, которому не хотелось признаться, что Хороз, самостоятельно перейдя границу, к резиденту не явился — бежал, видно, к своим старым хозяевам, чтобы подороже продать им тайну антибольшевистского подполья. Фашистский резидент не мог догадаться, что Хороза умышленно спугнули чекисты. — Вы же, мой эфенди, прошли мою выучку...

— Поэтому я не смел ослушаться вашего приказа, господин барон. — У Черкеза от удивления округлились глаза. Весь в ссадинах, в вымазанном грязью халате, простреленном в нескольких местах, с припухлыми губами и взглядом ребенка, он вызывал у сентиментального Мадера чувство умиления. — Вы же сами приказали вернуться.

— Да, но вы прислали письмо, что все дела завершены и... — Мадер осекся. — Разве вы не вместе...

— Нет, он один, — жестко произнес Черкез. — Сказал после того, как отослал вам письмо. Прочитав ваш ответ, я удивился. Мы же условились считать достоверными только те сообщения, где стоят два знака — мой и Шырдыкули. На последнем письме, отосланном им, как вы заметили, моего знака не было. И все же вы на него ответили.

— Иди, мой мальчик, умойся. — Мадер, досадуя на свою оплошность, едва сдержался, чтобы не оборвать Черкеза. — Сними халат, принеси йод, я смажу твои раны.

Черкез направился было к двери, но Мадер остановил его.

— На этих двоих, Ходжака и второго проводника, можно положиться?

— Вполне. Не люди, а кремень, мой эфенди.

— Ты уверен, что они не угодили к чекистам?

— Да. Они довели нас до пограничной полосы и вернулись. Дальше дорогу хорошо знал Шырдыкули, я тоже...

Едва Черкез вышел, Мадер схватил его халат, подозрительно ощупал, обнюхал края дыр, пробитых пулями, — те действительно пахли пороховой гарью. Затем он изучающе вчитывался во второй список «подпольщиков», привезенный Черкезом, и, увидев под каждым листком по два условных знака, проставленных Черкезом и Шырдыкули, погладил бумагу, быстро спрятал в сейф и чуть успокоился.

Через несколько дней Мадеру доставили из тайника письмо. Толстый сообщал, что в ночной перестрелке был убит человек, пытавшийся перейти границу. В нем он узнал одного из трех незнакомцев, появлявшихся вблизи аула в сопровождении старого охотника Шаммы-ага. Это подтвердил и хороший знакомый мираба, военфельдшер, который даже поделился с ним мысгалом опиума-терьяка, найденного при убитом. Он же под большим секретом рассказал Толстому, что нарушитель — шпион, возможно, немецкий или английский.

Сомнения Мадера рассеялись — то был Новокшонов. Фашистский резидент недолго скорбел по своему агенту. Слава богу, что его сразили наповал и он унес тайну с собой. Утешало также, что еще раньше шефы с Крипицштрассе, которые подгоняли с созданием в Средней Азии «пятой колонны», похвалили Мадера, сколотившего в Туркмении антисоветское подполье, и представили к Железному кресту. Когда Мадеру вручали награду и само начальство во главе с Канарисом пожимало ему руки, он неожиданно вспомнил беднягу Штехелле, своего предшественника, опытного резидента германской разведки. Непонятно только, почему Штехелле, прознав о туркменском подполье, сам ринулся в Туркмению. Чекисты выманили? Не похоже. Но Мадер учел печальный урок коллеги, не пошел сам, а отправил Новокшонова. Спасибо Штехелле — многие его бумаги, список, фотографии подпольщиков очень пригодились. Правда, чекисты позднее распотрошили подполье, многих арестовали, но кое-кто уцелел, бежал, обманув чекистов.

Сам Штехелле, жаль, не вернулся. Новое начальство абвера о нем или не знало, или просто забыло. Его документы перекочевали в Партийный архив. Может, понадобились кому? Впрочем, кому вспоминать-то, если с приходом к власти ефрейтора-недоучки почти вся разведка обновилась? Этим лавочникам и пивоварам нет никакого дела до будущего Германии, все они живут одним днем. Разведка — удел и призвание избранных, а сейчас в ней каждой твари по паре.

Мадер, задумываясь над загадочным исчезновением Штехелле, чем-то похожим на гибель Новокшонова, старался тут же отогнать будоражившую его мысль: «Ты, Вилли, сжег за собой все мосты, — говорил он себе. — Или хочешь навести тень на плетень? Тогда объяви Новокшонова живым, сдавшимся чекистам, заяви о своем подозрении и посмотри, какой шквал поднимется. Первым самого же тебя и закрутят до смерти. Уж больно подозрителен ты стал, Вилли. Нервишки шалят. А разведчику пристало иметь сильную волю, стальные нервы. Все идет отлично! Железный крест у тебя на груди, и внеочередное звание получишь. Фирма процветает, деньги так и льются на твой счет в Берне. Какого же ты еще дьявола хочешь?!»

ПОД ЧУЖИМ НЕБОМ

Говорят, в седую старину Человек и Змея жили в добром соседстве. Человек не раз выручал свою соседку из беды, спасал ее от верной гибели, а она в знак благодарности охраняла его жилье, отыскивала ему клады. С годами у Змеи появились новые повадки. По ночам она норовила, крадучись, заползти в жилье Человека, стала покушаться на его домашний скот и наконец отравила родник, из которого пили люди.

И вот однажды они крепко поссорились, наговорив друг другу кучу обидных слов. На том бы разойтись, но Змея, раскрыв пасть, бросилась на Человека, пытаясь ужалить его. Человек выхватил саблю и отрубил ей хвост. Змея, оставляя за собой кровавый след, уползла в кусты. Но она не погибла. Затаившись, обдумывала, как бы отомстить Человеку, В один из дней, подкараулив малолетнего сына Человека, ужалила его, и тот вскоре умер.

Прошло много лет. Все эти годы Человек и Змея не ведали друг о друге. Как-то Змея приползла к Человеку и, извиваясь, пала перед ним ниц:

— Забудем старое, Человек! Давай будем дружить как прежде.

— Дружбе теперь нашей не бывать, — ответил Человек. — У тебя хвост не отрастет, а у меня в сердце боль не уймется.

— Мы квиты, — не унималась Змея, поблескивая новой чешуей. — Я поняла, что на земле добрее, чем Человек, существа нет. Смотри, я теперь иная, красивее, наряднее...

— Но сердце-то у тебя старое. Ты сменила чешую, но не нрав.

Туркменская притча, рассказанная аксакалом Сахатмурадом-ага, что живет в долине Мургаба

Угрюмые тучи громоздились на горизонте свинцово-серыми харманами. Тяжелые, набрякшие дождем, они нависли над осенними полями, поникшими деревьями, отражались в темно-перламутровых водах озер и прудов, проплывавших за окном вагона.

Всякий раз, подъезжая к столице фашистского рейха, Джемал и Черкез испытывали какое-то тягостно-гнетущее чувство принуждения. Лет десять назад, когда супруги Аманлиевы впервые увидели германскую столицу, здесь все было иным — и облик города, и люди, и их лица, и даже одежда. Казалось, тогда в Веймарской республике все выглядело мягче, человечнее. Она напоминала большой ухоженный сад, где ни одного клочка пустыря, ни одного метра девственной природы. Теперь же появился новый, всемогущий хозяин, и он наголо остриг, оболванил и этот сад, и самих немцев, подчинил людей своей воле, превратив их в бездушные автоматы.

Германия начиналась с прокопченных фабричных зданий, мрачных домов с неуклюжими, покрытыми черепицей крышами, с неуютных поездов с сидячими местами. Можно проехать по всей стране и нигде в составе не встретить спального вагона. Владельцы железных дорог народ бережливый, знают счет деньгам: в спальных вагонах много людей не провезешь.

Экономностью в Германии бравировали все, от вождя нации до дворников. На вокзалах и улицах, в магазинах, в подъездах домов Джемал то и дело натыкалась на броский портрет фюрера, сосредоточенно хлебавшего ложкой дешевый гороховый суп. Как-то услышала разговор двух разряженных, как молодухи, старушек с яркими провощенными розами на груди и в шляпках, из-под которых кокетливо выглядывали седые букли. Они, остановившись у портрета Гитлера, насыщавшегося супом, наперебой затараторили.

— Наш фюрер — скромница! — умиленно закатывала одна свои помутневшие от старости глаза. — Спартанец! История еще не знала такого самоотреченного. Он стал вегетарианцем, чтобы больше экономить на благо рейха.

— Он и не женится, — вторила другая елейным голоском, — чтобы не растрачивать свой гений на прозу жизни...

Увидев в вагоне такой же портрет фюрера, Джемал вспомнила старушек. Может, не обратила бы внимания на изображение вождя, не войди в купе белобрысый молодой немец в коричневом пиджаке, с маленькой фашистской свастикой в петлице. Едва поезд тронулся, он вытащил из-под сиденья потертый портфель, достал оттуда бутылку пива с бутербродом и принялся есть хлеб, заедая его кусочками кровяной колбасы. Такая колбаса у Джемал почему-то вызывала чувство брезгливости: ей виделась голодная свора бродячих собак, жадно лакавших загустевшую кровь только что зарезанных баранов.

От природы общительная, Джемал пожелала немцу приятного аппетита. Тот, удивившись, вскинул выцветшие брови и поблагодарил. Сосредоточенно пережевывал пищу, не обращая ни на кого внимания, покончив с едой, спрятал пустую бутылку в портфель. Посуду немец, убей, не выбросит, непременно сдаст в ближайший ларек. Расточительствовать в Германии преступно, недаром уроки бережливости преподает сам фюрер: немцам потуже затягивали ремни, чтобы, сэкономив на их желудках, побольше отлить пушек на заводах Круппа.

— Вы, фрау, и ваш супруг не немцы, — белобрысый попутчик задвинул под сиденье портфель. — Но и не евреи!

— Мы... из Ирана, — сдержанно ответила Джемал. — Коммерсанты.

— Позвольте представиться! — Белобрысый подскочил пружиной, щелкнул каблуками. — Вальтер Янсен, врач-консультант Военно-медицинской академии. Рад знакомству. Видит бог, я давно искал встречи с иранцами. Ведь согласно расовой теории доктора Розенберга вы — арийцы, наши братья. Скажу по секрету — еду сейчас в университет Гумбольдта на курсы по изучению фарси. Мне будет полезно попрактиковаться с вами. Язык без практики мертв.

...Поезд, втянув свое длинное тело под закопченные своды Силезского вокзала, остановился, и супруги, еле отвязавшиеся от назойливого немца, поспешили выйти из вагона. Многолюдный перрон встретил их медью оркестра, исполнявшего в темпе марша «Хорст Вессель». Оскомину набившая музыка! На железных фермах вокзала, на стенах, в окнах, над крышами и под карнизами домов — всюду флаги, громадные эмблемы: стяг красный, круг белый, а в нем зловещая черная свастика. Та же черная свастика на рукавах юнцов, на платьях фрау, в петлицах упитанных мужчин.

Чуть не сбив с ног, грохоча подкованными сапожищами, пронеслись эсэсовцы в черных мундирах, прошмыгнули пугливые монахини, тоже в черном... Джемал пугало, когда все вокруг, как заведенные, выбрасывали правую руку вперед и вверх, походя не на людей, а на сухие камышинки, росшие по суходолу.

— Хайль! — орали повсюду.

— Хайль! Хайль! — гулко отдавалось под сводами вокзала. Джемал казалось, что все вокруг сошли с ума, и ее покачивало от этих пещерных вскриков. И сколько ни жила она в Германии, так и не привыкла к здешнему образу жизни. Не могла смириться с окружавшими ее лицемерием, душевной черствостью, хотя все знакомые мило улыбались, рассыпались в любезностях, медоточиво расспрашивали о здоровье. Не могла привыкнуть к скупости соседей, живших дверь в дверь, которые, встречаясь каждый день в подъезде, даже не здоровались, стараясь поскорее прошмыгнуть в свою «нору». Упаси, аллах, случаем попросить у соседки спичек или соли, как это часто делается в туркменских аулах. Не дадут, еще выговорят — дескать, дом чужой не магазин, в лучшем случае посоветуют, где можно купить...

В Берлин наезжали эмигранты из Стамбула, Бомбея, Мекки, Парижа, Тегерана... Бывали среди них узбеки, татары, туркмены, персы. Иные с женами, и Джемал интересовалась их связями, знакомствами, настроением, а потом обо всем пересказывала Мадеру, дававшему ей такие задания. У нее часто возникало чувство гадливости к себе, даже к Черкезу, тоже исполнявшему подобные поручения. Все это она настолько близко принимала к сердцу, что стала страдать бессонницей и наконец серьезно заболела. Ее обследовали берлинские светила.

— Ваша супруга серьезно больна, у нее нервное истощение, — сказал Черкезу один профессор. — К тому же она беременна. Ей рожать опасно. Следует изменить образ жизни и немедленно избавиться от плода.

Спустя недели полторы Джемал, прозрачная как стеклышко, вернулась из больницы. Мадер, застав ее плачущую на плече мужа, недоумевал.

— Вы же солидные люди! — Говоря о солидности, он имел в виду состоятельность супругов Аманлиевых. — Наслаждайтесь жизнью, живите для себя. От судьбы не уйдешь. Я освобождаю вас, Джемал, от встречи с эмигрантами. Пока что вы остаетесь радисткой, но я вижу вас в будущем супругой премьер-министра «великого Турана».

Теперь Джемал занималась только делами фирмы, и, разъезжая с Черкезом, она забывала о гнетущей берлинской жизни. Но стоило ей вернуться в столицу рейха, как она снова испытывала прежние муки, хотя в ту пору многие города Европы стали чем-то напоминать Германию: там появилось много немцев — военных, штатских.

...Музыка, вокзальная толчея, а она словно в пустынном безлюдье. Не будь рядом Черкеза, не чувствуй его теплой, твердой руки, могла бы сойти с ума.

В Иране было куда сносней, нет-нет да виделась с туркменами, приезжавшими из Гомбеде — Кабуса. Сознание того, что родина рядом и рано или поздно можно вырваться отсюда, с постылой чужбины, приносило какое-то успокоение. Германия же — такая даль! Джемал, приехав сюда, почти потеряла надежду на возвращение. Тосковала до боли сердечной, изболелась душой, как дитя, оторванное от груди матери.

Черкез, понимавший, что кручина жены безмерно острее, старался внушить ей философский подход к жизни, не выдавать своих чувств. Иначе жизнь жестока, растопчет, хотя оба знали, что за высокими стенами неволи есть иной мир, светлый, с дальними далями. Это — Родина!..

Перейдя определенный жизненный Рубикон, они теперь тяготились своим двойным образом жизни, чуждым им по природе. На чужбине они выучились многому: познали математику, физику, немецкий, даже «иностранный» — русский язык; их обучили приемам джиу-джитсу, умению работать с рацией, водить автомобиль, мотоцикл... Мадер гордился своими великолепными учениками. Но в той среде, где они вращались, в блеске этих достоинств меркли нравственные добродетели. Работе души шпионов не учили. Зачем? Если и нащупывали тонкие струны, то в расчете на низменные чувства, чтобы направить их на благо рейха и во вред своей Родине. Но из Джемал и Черкеза, от природы добрых и душевных, никто не мог вытравить благородства, впитанного с материнским молоком. Им так хотелось пристать к своему берегу. Но как? Мадер неусыпно следил за ними, ибо ему не хотелось терять людей, делающих для него деньги и прикрывающих шпионские дела...

На Данцингштрассе, у самого дома, возвышавшегося во дворе фирмы, выходя из такси, супруги заметили вызывающе напомаженных девиц. Куртизанки, бесцеремонно разглядывая их, вели беззастенчивый диалог: «Смотри, это полукровы?» — «Нет, азиаты. С полукровами фюрер разделался. А кто уцелел, в Америку удрали...» — «Азиаты, полукровы... Что в лоб, что по лбу. Поганцы, одним словом!» — «А что, если увести этого красавчика?» — «Разуй глаза, крокодилище! Ты думаешь, он свою кралю на такую шлюху променяет?» — «Зато я — арийка!» — «Арийка! Ха-ха! Ты — арийская...» — Дальше под общий хохот раздалась трехэтажная непечатная брань.

Пока Черкез рассчитывался с таксистом, Джемал поспешила быстрее зайти во двор. Ужас какой: в Германии даже женщины постыдной профессии заражены вирусом расизма.

...Утром Джемал проснулась от дикого рева из громкоговорителей, установленных на специальных автомобилях, которые медленно двигались по улицам. Повторяли вчерашнюю речь Гитлера, который выступал перед строителями дорог, «открывавших новую эру в истории тысячелетнего рейха». Каждая его фраза сопровождалась взрывом аплодисментов, истошными воплями экзальтированных дам, больше оравших, чем слушавших своего кумира. А он нервически и путано, с экстазом вошедшего в роль дервиша пытался вколотить в головы слушателей идеи национал-социализма, будто проросшие из здоровых корней...

Джемал машинально протянула руку — постель Черкеза пустовала, тот чуть свет даже по воскресеньям уходил в контору фирмы. Она соскочила с кровати и, пробежав по мягкому ворсу персидского ковра, закрыла окно, задернула портьеру — шум голосов смолк. Накинула теплый халат, привела себя в порядок у большого трюмо, открыла другое окно, выходившее в сад соседа. Знакомую мелодию из «Турецкого марша» Моцарта насвистывал тучный Фюрст, возившийся с лопатой под деревьями. Рядом с ним Джемал увидела невысокую стройную Урсулу. Супруги, заметив ее, любезно поклонились.

Когда Джемал с небольшим свертком вышла в сад, соседи уже заканчивали закапывать в землю крупные желтые яблоки. На ее недоуменный взгляд Фюрст с темно-бронзовым лицом, какое бывает у толстых бюргеров, потребляющих много пива, пытался объяснить:

— Мы их на перегной. Урожай богатый, много яблок на зиму запасли, варенья, джемов наварили, вино фруктовое сделали. Все равно осталось...

— Я бы эти яблоки соседке отдала, — сказала Джемал. — Той, что за вашим домом живет. У нее двое детей, вдова...

— У нас, немцев, так не принято, — сухо произнес Фюрст, — не поймут.

«Человечность не принята?» — хотелось спросить Джемал, но она сдержалась.

— Другое дело у славян, к примеру у болгар. — Фюрст бросал камушек в огород жены. — Такая нерасчетливая благотворительность там принята. Немец же без выгоды и пальцем не шевельнет. На то мы и немцы. Урсула тоже рассуждает, как вы.

Потому Джемал и тянуло к соседке, так не похожей на всех знакомых немок. Чернявая, с чуть миндалевидными умными глазами на круглом лице, еще сохранившем следы былой красоты, Урсула была постарше Джемал. Дочь сотрудника болгарского посольства в Германии, Урсула Илиева семнадцатилетней девушкой приехала с матерью к отцу и познакомилась в Берлине с немецким студентом Карлом Фюрстом. Она тоже поступила в университет имени Гумбольдта, на филологический факультет, где учился Карл, вышла за него замуж, а после учебы работала переводчицей в посольстве. А Карл, хотя и преуспевал в восточных языках, университет бросил, записался в социал-демократическую партию. Вскоре, познакомившись с нацистскими молодчиками, стал играть в духовом оркестре закрытого клуба и ушел от социал-демократов. Непутевый сын больше всего огорчал отца, владельца крупного продуктового магазина. Ему почти под сорок, а он все не у дел, если не считать того, что сносно играл на трубе.

И вот однажды на Карла обратил внимание Рем, ходивший в ту пору в близких друзьях будущего фюрера, заметил его крупную фигуру, сильные руки, жесткий взгляд. «Иди ко мне в отряд! — хлопнул он Карла по плечу. — Такие решительные парни мне скоро, пригодятся...» И Карл стал у того кем-то вроде адъютанта и телохранителя. В «ночь длинных ножей» Гитлер и Альфред Розенберг поехали в Мюнхен, чтобы убрать «изменника» Рема, а Герман Геринг — в Берлин для расправы с «заговорщиками». Карл, на его счастье, в то время болел, долго провалялся в больнице, и это его спасло. Оправившись от болезни, он, узнав о расстреле своих товарищей из отряда СА, охранявшего Рема, вовремя сориентировался, использовав связи отца, который вносил солидные взносы в фонд нацистов, вступил в национал-социалистскую партию, заделался осведомителем гестапо. Свою карьеру начал рядовым надзирателем в той самой тюрьме, где поставили к стенке его вчерашних друзей. Служил он исправно, его заметили, зачислили в СС, потом перевели в аппарат берлинского гестапо, где успел выслужить чин штурмбаннфюрера.

Урсула, родив мальчиков-двойню, по настоянию мужа оставила работу, занялась воспитанием детей. Хотя и долгие годы прожила в Германии, в душе она оставалась болгаркой — доброй, отзывчивой, с широкой славянской натурой. Это и влекло к ней Джемал, которая из каждой поездки привозила соседке сувениры, а когда бывала в Болгарии, навещала престарелых родителей Урсулы.

Женщины поднялись на застекленную летнюю веранду, а Фюрст остался в саду. Хозяйка дома, зная, что Джемал не особенно признает местную пищу, оставив ее на веранде, захлопотала на кухне, чтобы на скорую руку приготовить что-то болгарское.

— В первые годы замужества думала, умом тронусь, — говорила она в открытую дверь кухни. — Близко все к сердцу принимала. Надену новое платье или прическу сменю, спрашиваю Карла: «Идет мне?» Он едва выдавит из себя: да или нет. А хотелось, чтобы сказал: «Это платье тебе к лицу». Много ли нам, женщинам, надо? Я даже смеяться разучилась. Расхохочусь над чем-то смешным, а он пожмет плечами: «Как ты можешь так громко?»

— Может, это сдержанность? — спросила Джемал.

— Я тоже так думала вначале. Душевная черствость — вот это что! Черта характера немецкого обывателя.

На кухне шумела вода, заглушая ее голос, но Урсула умудрялась говорить так, что Джемал все слышала: до появления Фюрста хозяйке дома хотелось выговориться. Джемал наизусть знала эти рассказы, дополнявшиеся всякий раз новыми подробностями. Урсула, выросшая в интеллигентной семье, где искренние человеческие отношения были нормой, всем своим существом не воспринимала психологию немца, до мозга костей пропитанного духом мещанства. Эти свойства души лавочников, мелких служащих, оставшихся без работы, и использовал Гитлер.

Представлявшая Германию лишь по детским впечатлениям, навеянным сказками братьев Гримм, с девичьими грезами, рожденными человеколюбивыми строками Гёте и Гейне, она не скрывала своих чувств.

— Прекрасную, доброжелательную Германию, сердечных немцев я создала сама, в своем воображении, — откровенничала Урсула. — Горько, когда твои радужные представления разбиваются о суровую действительность. Но ведь еще несколько лет назад Германия, ее люди были иными, лучше...

Лестница веранды застонала под тяжелыми шагами Фюрста. На этот раз он насвистывал «Персидский марш» Штрауса. Джемал вся засветилась: где она слышала такую же мелодию? Сердце сладко защемило... Где? Не в Германии и не в Иране, хоть и называется «персидской»... Да это же популярное «Гранатовое дерево»! Там, в далеком Конгуре, слова этой народной мелодии напевал каждый мальчишка: «Галанын, дуйбунде бир гавун ийдим, этини ийдимде пачагыны гойдым. Эйеси геленде...»[9] Это вовсе не персидская мелодия! Музыка ее родного аула, музыка Каракумов!

— Пожалуйста, не говори при Карле лишнего, — прервал ее мысли жаркий шепот Урсулы. — Он интересуется тобой, Черкезом и вашим компаньоном. В Германии сейчас страшно, а Карл человек долга... — Урсула не успела досказать, но зато Джемал сумела оценить заботливость своей соседки.

В дверь сначала показался большущий живот, а затем ввалилась вся туша. Внешне Фюрст здорово смахивал на тучного рейхсмаршала Геринга, но, несмотря на свою грузную фигуру, двигался проворно.

Глазки Фюрста сверкнули рыжим пламенем. Он напоминал крупную гиену, от которой ускользнула добыча, и ему ничего не оставалось, как молча удалиться в свой кабинет. Насвистывая опять «Персидский марш», он взял со стола «Майн кампф», открыл седьмую страницу. «Когда одолею? — подумал он. — Еще кто узнает...» Сел за стол, прочел с полстраницы, сладко зевнул — глаза предательски слипались, открыл ящик стола, достал большую книгу в ярком переплете — «Путеводитель по Лувру». Книга попала Фюрсту при аресте какого-то художника, и гестаповец прельстился красочными картинками. Ее он тоже не стал читать, лишь лениво полистал первые страницы и шумно захлопнул. Снова подивился терпению тех, кто осиливает прочитывать такие громадные книги, а о том, что их еще нужно написать, он и не задумывался. Фюрст пошарил вокруг глазами, словно что-то ища, но в доме других книг не было, и он, потянувшись с хрустом, бросился на диван и тут же захрапел...


— Надеюсь, тебе у Урсулы было хорошо? — Черкез скорее утверждал, чем спрашивал, зная, как Джемал уважает соседку.

— Милая женщина, Вот только Фюрст отравлял нам настроение.

— Фюрст, конечно, не Мадер.

— Что Фюрст, что Мадер — два сапога пара! — выпалила Джемал и тут же осеклась, увидев, как Черкез делал ей знаки, показывая на громоздкий розовый абажур, висевший под высоким потолком.

— Зачем ты так, Джемал-джан? — Черкез чуть коснулся пальцами ее губ. — Наш Вели-ага по-отечески заботится о нас.

Джемал душили слезы. Она опустилась на диван, плечи ее тряслись в беззвучном рыдании. Черкез молча прижал жену к себе, вновь сопереживая причину ее слез.

Все эти годы Черкез и Джемал почти всегда разъезжали вместе. В позапрошлом выпал случай выбраться в Турцию, и тогда супруги решили осуществить давно задуманное: бежать оттуда домой. Черкез показал Джемал на карте турецкий городишко, куда они собирались. Впритык к нему два небольших грузинских поселка. Стоило лишь пересечь границу, которую турки не очень-то охраняли, и — советская территория.

К отъезду все было готово — и билеты, и чемоданы. Но накануне вечером Черкез пришел от Мадера как в воду опущенный. Войдя в дом, приложил палец к губам, показал глазами на стены и молча вышел на улицу. Жена с недобрым предчувствием оделась наспех и с захолонувшим сердцем вышла за ним следом.

Прогуливаясь, они прошли в соседний парк, сели на скамейку, выкрашенную в желтый цвет. В общественных местах рейха с объявлением «расовых законов» такие специальные места отводились для лиц отверженных рас. Хотя Мадер и объявил Аманлиевых иранцами, представителями арийской расы, но как это докажешь полицейским, которые, увидев их на скамейке, предназначенной только для немцев, непременно заберут в участок.

— Мадер все знает. — Голос Черкеза охрип от волнения. — Сказал, выкиньте из головы мысль о побеге. Дома нас считают изменниками...

— Откуда он узнал-то? Кроме нас двоих...

— Был третий — подслушивающий аппарат. — Черкез снял шляпу, промокнул платком пот на лбу. — Мадер прокрутил мне все наши разговоры. Микрофон есть даже в нашей спальне. Как мог я забыть, среди кого живем? Это же не люди, а шакалы.

— Нечестивец! — негодовала Джемал. — Рыцарь тевтонский. Предками еще похваляется!..

С тех пор Черкез по делам фирмы ездил без жены, и только в Болгарию их отпустили вместе. А в Иран, по делам, далеким от коммерции, Черкез поехал с Мадером. Резидент вроде забыл об истории с неудавшимся побегом, хотя иногда нет-нет да посмеивался: «Доверять-то доверяй, но и проверять не забывай. Так, кажется, говорят любимые в народе большевистские партайгеноссе?»


Из поездки в Иран и Туркмению Черкез вернулся совсем не свой, стал молчалив и задумчив. От Джемал не ускользнула перемена в муже, и вечерами, прогуливаясь по Берлину, она жадно расспрашивала его о доме. А он рассказывал о Туркмении невероятное, будто в раю побывал. О каких-то колхозах, новых заводах и фабриках, появившихся на родной земле, о новых людях, вовсе не похожих на те, которых она помнила как во сне, представляла по россказням, услышанным в шахском Иране и фашистской Германии, из уст баев и мулл, эмигрантской шушеры и самого Мадера.

— Немцы собираются пойти на нашу Родину войной, — с тяжелым сердцем выдавил Черкез. — Наверно, это произойдет скоро...

— Война? — удивилась Джемал.

Черкез, задумавшись, не ответил, но разговоры о войне он слышал давно — и от Фюрста, и от Мадера. Немцы спят и видят себя хозяевами чужих стран; они задыхаются без жизненного пространства и винят в такой несправедливости весь мир. Разве не о том же бредит и Мадер? Такой вежливый, деликатный, прямо ангел во плоти. Конечно, он не так циничен и твердолоб, как Фюрст, и путь «великой Германии» на Восток мечтает проложить изощренно, руками и кровью самих же азиатов... Черкез давно уловил это, но не осознавал четко до тех пор, пока не сходил в Туркмению, пока сама жизнь не раскрыла ему окончательно глаза на иезуитскую политику Мадера и ему подобных.

— Они хотят, — Черкез будто разговаривал с самим собою, — чтобы наша Родина стала такой, как Польша, Чехословакия...

— О аллах! — Джемал схватилась рукой за ворот плаща, мысленно уносясь в Каракумы, и ей привиделись пылающие юрты, дым пожарищ, брат Ашир с кандалами на руках, плачущая мать и сестренка Бостан, подгоняемые солдатами в рогатых касках... Давно ли ее саму с диким гиканьем догнал за барханами Хырслан, увез в Иран, и несколько постылых лет она пребывала в каком-то тумане. И словно вернувшись оттуда, воскликнула: — Что будет с нашими родными?! Ты видел их?

— Видел, издали... Маму, Бостан.

— Как они?

— Мама старенькая. По возрасту здорова. А сестренка замужем, детей куча. Муж — хороший человек, оба работают в колхозе, счастливы. От тебя им передали привет.

— Ашир как? — Большие глаза Джемал погрустнели: вспомнила об отце. О его гибели она услышала в Иране. — Женился?

— Он четыре года учился в России, на учителя. Одет красиво, сам такой же красивый, смеется, говорит, дальше буду учиться, пока профессором математики не стану... И жену его видел, — продолжал Черкез, не знавший, что Ашир Таганов до учебы работал в контрразведывательных органах, откуда уволился по состоянию здоровья. — Красивая такая, русоволосая.

— Русская?

— Немка. Врач. Зовут Гертой... Да ты не расстраивайся,— рассмеялся Черкез, — твоя невестка не похожа на здешних немок. В Советском Союзе не различают людей по расам. Там все равны...

И чем больше супруги вспоминали о доме, о родных, тем больше растравляли себя. Опомнившись, пытались отвлечься, но мысль о возвращении на Родину все же не оставляла их, хотя Черкез теперь об этом почему-то даже и не заикнулся. Уж не раздумал ли, забеспокоилась Джемал. Как удалось Черкезу свободно повидать многих родичей, расспросить о них? Не встречали же его там с распростертыми объятиями? Но и он вроде не прятался ни от кого. А вездесущие чекисты, кизыл аскеры куда подевались? Неужто всех вокруг пальца обвел? Послушаешь Мадера, так там агента опасность подстерегает на каждом шагу: большевики, комсомольцы, энкавэдэшники...

— Как относится к тебе Мадер после поездки? — спросила она.

— Как и прежде. — Черкез взглянул на жену, словно видел ее впервые. — Доволен вроде.

— Медоточивый стал какой-то. Он ведь хитер, как лиса. А в тебе, как он говорит, не хватает бесстрастия Будды. У тебя все написано на лице.

— Твой Будда — истукан, а я — человек, — недовольно ответил Черкез, удивившись проницательности жены. — Что бы Мадер ни источал, змей останется змеем, а враг никогда не станет другом. Я всегда помню, что Мадер коварен, он опаснее Фюрста. Тот пытается хитрить, но в силу своей ограниченности весь на виду, а Мадер мудр, как тысячелетний змей. Хоть бурчит на Гитлера, а сам льет воду на мельницу нацистов...

Такого Черкез о Мадере раньше никогда не говорил. И Джемал охватило беспокойство: Черкез все же не умеет скрывать своих чувств, и его новый образ мыслей может вызвать у Мадера подозрение.


Поздним вечером в доме Аманлиевых зазвонил телефон. Так поздно мог звонить только Мадер. Извинившись, он пригласил супругов на завтра к себе в Аренсдорф, на званый обед. Чуть помолчав, многозначительно добавил, что приготовил сюрприз для Черкеза.

Дорогу в родовое имение барона Аманлиевы могли найти с завязанными глазами — там они провели целый год. Об Аренсдорфе сохранились самые отвратные воспоминания. Двухэтажная вилла днем напоминала японскую пагоду, а ночью походила на невольничий корабль, в душных трюмах которого томились рабы. С большим ухоженным садом, переходившим за высокой железной оградой в лесопарк, где на многие километры не встретишь живой души.

Худощавый Мадер и его чопорная супруга Агата встретили гостей на просторной летней террасе, пристроенной к вилле под красной черепичной крышей. Рядом с ними вился их сын Леопольд, красивый мальчик лет двенадцати в форме гитлерюгенда — в шортах, блузе и пилотке, со свастикой на рукаве. Увидев Аманлиевых, он выкинул правую руку в нацистском приветствии, тряхнув рыжей челкой, упавшей на лоб. А Мадер обменялся с ними рукопожатием, но, заметив укоризненный взгляд сына, приподнял фиглярничая раскрытую ладонь над плечом и произнес: «Хайр»[10]! Иногда Мадер без лишних свидетелей скороговоркой выкрикивал: «Драй литер[11]!», и создавалось впечатление, что воскликнул положенное: «Хайль Гитлер!»

Черкез внимательно посмотрел на мальчика, на Агату, неловко обнявшую Джемал и предложившую ей плетеное венское кресло, но никто не обратил внимания на шутовство Мадера, который фамильярно подмигнул Черкезу и, взяв его под руку, повел к столу, уставленному батареей бутылок с красивыми этикетками.

Мадер был в новом светло-коричневом костюме полувоенного покроя, на лацкане пиджака поблескивал новенький серебряный значок с черной свастикой, который выдавали вступившим в национал-социалистскую рабочую партию Германии. Наконец-то он в этой фашистской партии, и сегодняшнее сборище именно по сему случаю.

Хозяин дома неуловимым движением факира снял с бутылок цветную салфетку. Леопольд поднес взрослым бокалы. Мадер горделиво взглянул на сына, затем на Черкеза, явно бравируя воспитанностью отпрыска, которого приучил прислуживать гостям, как это заведено на Востоке.

— Что прикажете, мой эфенди? — Мальчик, не дожидаясь ответа Черкеза, с ловкостью кельнера разлил по бокалам мозельское вино.

— В какую даль устремлены теперь мечты нашего юного друга? — Черкез, пригубив вина, потрепал острое плечо Мадера-младшего.

Тот благодушно улыбнулся, небрежно махнув длинной рукой. Черкез знал об увлечениях Леопольда, самозабвенно складывавшего деньги в большого тигра-копилку из папье-маше. Мальчик экономил на школьных завтраках, собирал бутылки, макулатуру, цветной металл и на вырученные от их продажи марки мечтал открыть мастерскую по изготовлению протезов зубов, рук, ног...

— Наш фюрер в будущей войне завоюет весь мир, — по-взрослому рассуждал он. — На этом деле можно нажить большой капитал!

Не облегчить боль, страдания несчастных, а набить карман на муках калек.

Мадер хотел что-то сказать, но Леопольд капризно выпятил губу.

— Позвольте, папа, мне самому ответить. — И, повернувшись к Черкезу, заученно выпалил: — Великий фюрер учит, что есть только одна дорога к свободе и величию, к которым могут привести послушание, усердие, честность, опрятность, правдивость, благоразумие и любовь к отчизне. Свою любовь к фюреру и рейху я хочу выразить личным денежным вкладом. В день своего совершеннолетия, а оно совпадает с днем рождения фюрера, я мечтаю передать часть накопленных денег в распоряжение нашего вождя, а часть оставлю на собственную протезную мастерскую.

— Браво, Леопольд! — Мадер снисходительно взглянул на сына. — Правда, ты частично изменил свои планы. Но мы еще об этом поговорим, а теперь ступай к дамам, поухаживай за ними. У тебя это галантно получается.

Собрав званый обед по случаю своего вступления в нацистскую партию, Мадер приготовил также сюрприз и для Черкеза. Пока собирались его немногочисленные гости — чиновники нацистских учреждений с супругами, родственники хозяев дома — и он принимал поздравления, супруги Аманлиевы успели познакомиться с носатым туркменом с хищным взглядом, Нуры Курреевым. Хотя тот и представился другим именем, Черкез узнал его сразу: Шаммы-ага обстоятельно обрисовал ему этого агента по кличке Каракурт... А тот не скрывал своей осведомленности об Аманлиевых, особенно о Джемал, ее отце и брате Ашире Таганове, ушедшем от большевиков и ставшем сердаром — предводителем басмаческого отряда «Свободные туркмены». Но о последнем Курреев умышленно не распространялся, из ревности, что подобная новость может возвысить Джемал в глазах Мадера. Будь что-то порочащее супругов, Каракурт не преминул бы доложить о том своим хозяевам.

Курреев был навеселе и очень много говорил, даже бестактно вспомнил о бывшем муже Джемал, его загадочной смерти в горах, и тут же перескочил на Афганистан и Иран, куда ездил недавно. Говорил он столь темпераментно, размахивая руками, что на него обращали внимание. Проводивший мимо Мадер чуть замедлил шаг, процедил сквозь зубы на фарси: «Прекратите болтовню, мой агайи!» Паясничая, тот поклонился ему и по-прежнему продолжал краснобайствовать, только потише...

— Уважаемая фройляйн, господа! — начал Мадер свою речь. — Наше торжество не только по случаю моего вступления в партию. Больше всего я рад за моего верного друга и компаньона, удостоенного звания гешефтсфюрера — руководителя предприятия. — Все зааплодировали, благосклонно поглядывая в сторону Черкеза и Джемал. — Вы знаете, что такое звание присваивается только арийцам. А наш друг — иранец, а иранцы, как и мы, немцы, чистокровные арийцы, что доказано нашими научными светилами путем измерения черепов. Это подтверждает первый антрополог рейха и нашего дражайшего фюрера профессор Гюнтер...

Каракурт, сардонически поглядывая на Мадера, криво усмехнулся. «Черкез — иранец?! Тогда он, Нуры, тоже ариец!..» Но Курреев даже пьяный смекнул, зачем понадобился Мадеру такой камуфляж. Значит, Аманлиевы очень нужны Мадеру, раз он заботился о их будущем.

Скольких хлопот это стоило Мадеру! Он сам, высунув язык, бегал по нацистским организациям, по кабинетам управления абвера, пока не заручился поддержкой подполковника Лахузена, помощника Канариса, который удостоверил благонадежность Черкеза. Чин гешефтсфюрера сулил фирме новые доходы, позволял ей широко обзаводиться постоянными клиентами, которых подбирали те самые нацистские организации, которые в конце концов благосклонно рекомендовали возвести Черкеза в ранг руководителя предприятия.

Мадер предусмотрительно пригласил чиновников, от которых зависело присвоение Черкезу нового звания, позаботился и о том, чтобы в машину каждого из них старая служанка положила по объемистому свертку с дорогими подарками. Вся эта возня вызывала у Курреева завистливые усмешки, поэтому Мадер, провожая его с чуть захмелевшими гостями, сказал:

— Плохо быть злым, мой эфенди. — Говоря на фарси, он не стирал с лица улыбки. — Радоваться бы надо за своего земляка. Вы же тоже туркмен!

— Что я буду от этого иметь? — пьяно проворчал Каракурт. — Вы раньше ко мне лучше относились... Невыгоден я вам теперь?

— Вам не следует так напиваться и в неподобающем виде приходить в порядочный дом.

— Еще арабы, истинно правоверные, придумали спиртное, — куражился Каракурт. — Аллах первым и приготовил вино, А научился я пить в рейхе...

— Да, древние арабы называли спиртное «аль кеголь» — «одурманивающий». Аллах, говорят, изготовил вино из ста граммов крови орла, трехсот граммов — барана и пятисот — свиньи. Потому после ста граммов человек чувствует себя орлом, а после второй и третьей дозы он выглядит соответствующим образом...

По дороге домой, ловко управляя «опель-капитаном», Черкез спросил жену:

— Тебе не кажется, что Мадер хотел нас сблизить с твоим земляком?

— Нашему хозяину очень хочется привязать нас к себе потуже, — ответила она. — Но какой же отвратительный тип!

— Послужишь Мадеру, сам себя возненавидишь, не только его наймитов. Этот же всю жизнь служил Джунаид-хану, его сыновьям, а теперь Мадеру. Если бы ты знала, какой это закоренелый убийца! Фамилия его Курреев, а назвался нам другим.

— Откуда ты знаешь? — встрепенулась Джемал. — Ты ведь о нем никогда не рассказывал.

— Недавно узнал. Как только таких земля носит? Человек, убивший брата...

Джемал с какой-то неясной тревогой отметила в мыслях неопределенный ответ мужа и его осведомленность о Куррееве, о котором мог знать так подробно только Мадер, но тот никогда не распространялся о своих агентах. Значит, муж где-то сам узнал о Куррееве... Неужели побывав дома? От кого?

В час обеденного перерыва, когда немцы обычно никому не звонят по делу и сами не поднимают трубки, в конторе фирмы раздался звонок. На привычное «У телефона...» не ответили, кто-то дважды подул в трубку и молча повесил. Была пятница. Черкез взглянул на часы, и ровно через пять минут телефон зазвонил снова, незнакомый голос сказал: «Меня просили позвонить во вторник, в четыре часа дня. Вовремя сделать этого не смог, приношу извинения». Это был долгожданный пароль, означавший, что Черкезу назначается встреча в условленном месте через два дня, а четыре часа следовало помножить на два, значит, в восемь часов вечера. Если встреча почему-либо не состоится, то она переносится еще на два дня и тоже в это время. Так Черкез договаривался с Шаммы-ага, и он с нетерпением ждал звонка, а дождавшись наконец, растерялся. «Я жду звонка, — торопливо ответил Черкез. — Но в другой день и в другое время. Вероятно, вы ошиблись номером». На другом конце молча повесили трубку.

Через два дня, в воскресенье, Черкез вывел из гаража свой автомобиль и вместе с Джемал поехал по уже малолюдным улицам Берлина. Покружив по Вильгельмштрассе, свернул на Альбрехтштрассе, известную тем, что там располагалось имперское управление безопасности, и, добравшись до перекрестка, где возвышалась квадратная коробка Военно-медицинской академии, помчался к кладбищу Кёнигсхайде. Сделав такой большой круг и убедившись в отсутствии слежки, он остановился в глухом переулке, за три квартала до кладбища. Оставив машину на попечение Джемал, сам зашагал вдоль серой глухой стены, ведущей к кладбищенским воротам.

Окраинная улица, обсаженная стройными липами, несмотря на вечерние сумерки, просматривалась из конца в конец. Черкез с гулко бьющимся сердцем приближался к железным воротам. Ему казалось, что сейчас встретит Шаммы-ага или Чары Назарова. Когда он приблизился к воротам, оттуда вышел высокий мужчина в светлом плаще и шляпе, с небольшим белым свертком в правой руке и, мельком глянув в его сторону, пошел по улице. Черкез не спеша двинулся за ним. Профиль человека показался знакомым. Где же видел его?.. И вспомнил. Это было в урочище Сувлы, в Каракумах, куда он приезжал с кавалерийским эскадроном, встречался с отцом. В последний раз видел на фотографии, которую показал ему Шаммы-ага.

Да, это был Иван Гербертович Розенфельд, старый друг его отца и Тагана-ага, отца Джемал. Черкез как сейчас помнил слова Шаммы-ага, наставлявшего племянника перед переходом границы: «Наш человек сам найдет тебя. Ты его сразу узнаешь...»

ДУХ БОНАПАРТА

— Не удивляйтесь, друзья мои, бывает, что птица счастья и на голову глупца садится. — Аксакал улыбнулся своим мыслям вслух, оглядел всех, кто слушал его, умными глазами и продолжил: — В некотором царстве, в некотором государстве нового падишаха провозглашали весьма необычно. Созывали народ на мейдан — площадь перед дворцом и выпускали над толпой Симург — птицу счастья. На чью голову она опускалась, тот и становился падишахом.

Как раз в тот день, когда избирали падишаха, в столицу царства Багабад приехали два вора, два закадычных друга. Один из них постарше, рослый и плечистый, с чуть вьющимися смоляными волосами и собою столь пригожий, что люди, впервые увидев его, проникались симпатией, но до тех пор, пока он не заговаривал: бедняга был страшно косноязык, глуповат и трусоват. Ко всему — бездельник, которого свет не видывал: труд для него страшнее казни был, и вором-то он стал от лености души. Несмотря на свои годы, успел трижды жениться, расплодить по белу свету себе подобных детей и накрепко усвоить одну мораль: пресмыкаться перед всеми и стараться выглядеть глупее, чем ты есть на самом деле. Тогда окружающие, видя, насколько глуп человек, будут лучше относиться, считая себя умнее его. Даже в воровском миру, прослыв мелким жуликом, он угодничал перед всеми. Второй вор — помладше, хотя обличьем схож со старшим, коренастее и приземистее, с курчавыми, рано поседевшими волосами, тоже собою недурен, но красноречив, неглуп и не так труслив. Но главное, что их отличало: старший вор не помнил своего родства, для него все одно, бары-бир, как говорили древние тюрки, что Иран, что Туран; а младший знал свой род и свое племя, но рано осиротел и в воровской мир попал не по доброй воле — от нищеты и голода.

Народ толпой валил к мейдану. Почему бы не попытать счастья? Пошли и воры.

— Может, Симург глупа, — шутил младший вор, — возьмет да и сядет кому-нибудь из нас на голову?

Старший вор глуповато засмеялся. Младший достал из кармана горсть жареной пшеницы и посыпал на шапку старшему вору, и они вдвоем уселись в укромном местечке. Народу собралось, что плюнуть было негде.

Вот запустили птицу счастья. Она, сверкая золотыми перьями, покружилась над толпой и вернулась в свою клетку. Ее выпустили снова, и она, полетав над площадью, опустилась на голову... старшего вора. Тот вначале ничего не понял, а когда к нему подбежала ватага блюдолизов — визирей, сановников — и затыкала в него пальцами: «Он, он!.. Вот! Вот!..» — бедняга до смерти напугался, думая, что разгадали их хитрость. «Э-э-э! Не-не... я-я!» — Он хотел выдать своего товарища, насыпавшего ему на шапку пшеницы, но ему не дали договорить, посадили на паланкин, и падишахские глашатаи тут же объявили вора-заику своим повелителем.

Новоявленный падишах, опомнившись, приказал отыскать младшего вора и привести во дворец. Стража тут же исполнила волю государя.

— Я дарую тебе провинцию на благодатном берегу Окса, — сказал падишах другу. — Живи, наслаждайся жизнью.

Младший вор, которого теперь величали ханом, поселившись на подаренной вотчине, зажил припеваючи, обзавелся женой, детьми.

Шли годы. Страна, управляемая бывшим вором, к тому же глупым, приходила в упадок. Земля переставала родить, за ней не ухаживали. Хозяйства разорялись, всюду царили беспорядок и хаос. Паразитов расплодилось видимо-невидимо: один с сошкой, а семеро с ложкой. Процветало взяточничество, лихоимство считалось праведностью. Зинданы переполнились невинными. Люди роптали. Любой завоеватель мог легко овладать краем...

Умные люди, зная близость хана к падишаху, пришли к нему всем миром.

— Хан-ага, сходите к повелителю, — попросили они. — Раскройте ему глаза на визирей, приближенных, нагло обирающих народ. Страна идет к пропасти. Дальше так жить невозможно.

— Зачем? — возразил хан. — Вы же сами говорили, что правда себе дорогу пробьет.

— Рано или поздно победит. Правды можно добиться, если хватит жизни. Хочется ее дождаться при своей жизни.

Хоть и догадывался младший вор, почему страна приходила в разор, но все же, вняв просьбам людским, отправился в далекий Багабад. Он надел на себя рубища дервиша, чтобы больше увидеть, узнать. Увиденное в пути превзошло даже самые худшие его предположения. Поблекли некогда цветущие города и села. Соли, выступившие из-под земли, порушили дворцы, цитадели и дома, некогда плодоносные поля превратились в болота и солончаковые топи, арыки поросли камышом, в немногих уцелевших городах царило запустение, на их улицах бродили одичалые собаки и кошки.

Простой люд бедствовал, зато шиковали купцы, ростовщики, домовладельцы, муллы... А сановники, погрязшие во взяточничестве, заточали в зинданы безвинных. Повсюду царил произвол, сильный измывался над слабым, глупец восседал на месте умного, подлец указывал честному, угодники, карьеристы, лицемеры, равнодушные правили всеми. Словом, кривда помыкала правдой. Жалкие пигмеи, стоявшие у власти, считали, что управлять людьми ума не надо, была бы глотка луженой и кулак поувесистей.

Попутным караваном дервиш добрался до Багабада. Город встретил путника грязными улицами, полузасохшими деревьями, замусоренными площадями. Вокруг, особенно у караван-сарая, где поселился дервиш, море обездоленных — нищих, бездомных, больных, обманутых. И они, не остерегаясь странника, поверяли ему свои беды.

— Сыновья главного визиря, — сокрушался пожилой дайханин, — развлекаясь, затоптали конями моего сына-кормильца. Я пожаловался самому падишаху, а главный визирь упрятал меня за это в тюрьму. Не откупись я, сгноили бы заживо...

— А от моего сына вот уже третий год ни слуху ни духу, — жаловался известный в округе кузнец. — Он, не зная, обогнал свадебный кортеж сына падишахского кятиба[12]. За это его заточили в зиндан...

— Чтобы стать визирем или хафия баши[13], надо выложить десять тысяч золотых динаров. Любая прибыльная должность в царстве покупается, начиная от джарчи[14] и сараймана и кончая надзирателем зиндана, — рассказывал один ремесленник.

— Может, достойные люди покупают? — не верил дервиш.

— Куда там! — усмехнулся тот. — Эти достойные блистают не умом и талантом, а золотыми динарами. И каждый, дорвавшись до теплого местечка, под себя гребет, а служить народу никто и в мыслях не держит: лишь бы должность за собой сохранить, по наследству передать...

...Падишах назначил прием старому другу во дворце. Войдя в тронный зал, хан, проверяя, чего стоит бывший старший вор, польстил:

— О мой повелитель! Когда такие недостойные, как я, видят светлый лик падишаха из падишахов, их сердца переполняются счастьем!..

На тупом лице не было и тени светлого, но падишах расплылся в самодовольной улыбке. Хан попал в самую точку: каким дураком был бывший вор, таким и остался. Глаза по-прежнему пустые, испуганно бегающие, будто застали его на воровстве. Нет, не наделил его мудростью падишахский трон, хотя просидел он на нем чуть ли не четверть века.

Хан не сразу заметил на груди падишаха великое множество орденов, больших и малых, отечественных и заморских, навешанных от самого воротника до пояса. Подумал, что это блестящая кольчуга, надетая поверх парчового халата. А разглядев, подивился: последние десятилетия войну вроде бы ни с кем не вели, а откуда столько боевых наград?

— За что, друг, ордена-то? — спросил по-свойски хан.

Не успел падишах рта раскрыть, как за троном возникла круглая фигура рыжего шута в коротких штанах, в цветном колпаке с колокольцем на макушке.

— Падишаху сам аллах велел! — опередил он повелителя, блеснув умными глазами. — Чем выше сидишь, тем больше наград.

Падишах поднялся, чтобы уединиться с другом в дальний зал, но шут, сверкая толстыми белыми икрами, вздувшимися синими прожилками вен, взобрался на трон с ногами, закукарекал, а потом, изображая падишаха, хлопнул себя по лбу.

— Ох, какой я балбес! — чуть заикаясь, проговорил он. — Светлейший! Спроси, почему пожаловал к тебе хан с далеких берегов Окса? Он неспроста пришел!

Падишах повторил вопрос шута, и хан сказал о цели своего визита. Но повелитель не нашелся, что ответить, ожидая подсказку умного шута. Но тот молчал, зная, что за ответ даже ему не сносить своей головы.

Хану и без слов все было ясно. Он, хотя и бывший вор, но помнящий о своем родстве, принял близко к сердцу людскую боль... Если наездник любит своего коня, то садовник — розу, а правитель — свой народ. Но для этого он должен иметь свои корни, быть сыном своей земли. А падишах без роду и племени, и ему все одно. Вождю недостаточно быть мужественным, талантливым — таким должен быть каждый, кто служит людям. Правителем пристало избирать не того, кому на голову сядет глупая птица счастья, а того, кто мудр, как тысяча Эфлатунов[15] или тысячи Сократов.

...Прозревший народ все же вскоре сместил глупого падишаха. Какой из вора, глупца и безродного человека падишах?! Народ по своей доброй воле избрал правителя, мудрого, как тысяча Эфлатунов.

Из рассказов аксакала Сахатмурада-ага, что живет в долине Мургаба

Час был поздний, но Гитлер, как всегда, находился в рейхсканцелярии, принимая близких людей, чьи разговоры не заставят его нервничать на сон грядущий. Приближенные знали, как беспокоен сон фюрера, и поэтому приходили к нему с делами, которые могли лишь его обрадовать или утешить.

В приемной, отделанной мореным дубом, Альфред Розенберг был своим человеком. Обменявшись ничего не значащими фразами с Гюнше, молчаливым личным адъютантом, нацистский идеолог обычно без доклада входил в кабинет Гитлера. Но в этот раз адъютант, набычив короткую шею, глазами остановил Розенберга, сухо обронил:

— Фюрер занят, генерал. Придется подождать.

Взгляд штурмбаннфюрера подействовал на Розенберга гипнотически — он, опешив, машинально опустился в массивное кресло, обитое мягкой кожей. Но в нем поднималось раздражение — вскочил, заходил по толстому коричневому ковру. Адъютант, отрешенно занятый бумагами, казалось, не замечал раздосадованного Розенберга, которого показное равнодушие Гюнше нервировало еще больше.

Идею свою он вынашивал давно, выжидал только, чтобы изложить ее фюреру лично. Будет обидно, если его задумку перехватит кто-то другой и раньше запродаст Гитлеру. Не один Розенберг знал о мании величия бывшего ефрейтора, не он один подогревал в нем, фюрере, это болезненное чувство.

...Розенбергу как-то стало известно, что сто лет назад, в 1840 году, французы перевезли с острова Святой Елены в Париж прах Наполеона Бонапарта.

Император Франции, редко к кому питавший чувства любви, был на редкость привязан к своему сыну, родившемуся от брака с австрийской принцессой Марией-Луизой. Это был долгожданный ребенок. О появлении его на свет весенним днем возвестил салют из ста одной дворцовой пушки. Во все концы империи поскакали гонцы с вестью: «Наследник родился!» Суровый Наполеон плакал от счастья. В тот день он подарил новорожденному Жозефу Франсуа Шарлю Бонапарту Вечный город Рим, присвоил титул римского короля, ласково называл Орленком, ибо себя считал Орлом, а своих бесстрашных солдат — орлятами.

В 1815 году, после бесславных «Ста дней», Бонапарт вторично отрекся от престола в пользу своего сына Наполеона II. Но наследника с ним не было — увезенный матерью под Вену, он воспитывался ее отцом, австрийским императором Францем I, старавшимся заменить мальчику отца. Царствующий дед, проигравший Франции не одну войну и люто ненавидевший «кровожадного корсиканца», делал все, чтобы внук забыл о родном отце.

Когда мальчик подрос, Наполеона уже не было в живых, но память об отце в его сердце не умирала, В продолжателе династии Бонапартов вспыхнул жгучий интерес к своему необычному происхождению. Почему иные придворные называли его шепотком Наполеоном II, а дед упорно титуловал внука герцогом Рейхштадтским? Он пытался доискаться до причин возвышения и падения своего великого отца, встречался с его бывшими солдатами, генералами, беседы с которыми разбудили в юноше дремавшее честолюбие. Это больше всего страшило тех, кто реставрировал монархию, посадил на престол очередного Людовика, но радовало противников Бурбонов, задумавших использовать имя Наполеона II как знамя борьбы против королевской династии.

В те годы Францию объял жесточайший террор. Роялистам хотелось вытравить даже память о Наполеоне Бонапарте. Но имя этого полководца и государственного деятеля, несмотря на строжайшие запреты, обрастало легендами. Ореол его славы не тускнел, наоборот, разгорался ярче. Все, кто испытывал по нему ностальгию, переносил свою любовь на его сына.

Дух бонапартизма не умирал, передовые люди той эпохи мечтали о новом Наполеоне, который завершил бы крушение реакционной Европы. Но этим мечтам не суждено было сбыться. За всю историю человечества еще ни один император, даже самый просвещенный, не даровал людям подлинной свободы. Не оправдал надежд и Орленок. В двадцать один год герцог Рейхштадтский умер, так и не сев на французский престол...

И Розенбергу взбрело в голову: пусть Орленок «станет» Наполеоном II посмертно и чтобы на престол его возвел сам Гитлер. Эту навязчивую мысль он и собирался изложить фюреру. Углубившись в свои мысли Розенберг не заметил, как над дверью кабинета фюрера потухла красная лампочка, лишь услышал вкрадчивые шаги торопливо прошедшего мимо председателя трибунала нацистской партии Вальтера Буха, видно, тоже занятого своими мыслями. Кто не знал этого человека без сердца и нервов, откуда-то вынырнувшего в «ночь длинных ножей». Это он собственноручно, на глазах у Гитлера, расстрелял в постелях его вчерашних друзей Рёма и Гейнеса. С той ночи к Буху прилипло прозвище «убийца из-за угла». Его руки были запятнаны кровью тысяч, ему поручались убийства тех, кого невозможно было уничтожить «законным» путем.

Поднявшись с кресла, Розенберг настороженно посмотрел вслед удалявшемуся Буху: «Чьи головы полетят завтра? — подумал он. — Впрочем, какая мне забота? Моя-то на плечах...»

Розенберг тихо толкнул дверь. Кабинет, скорее похожий на банкетный зал, был погружен в полумрак, где едва угадывалась в кресле фигура фюрера. Свет от настольной лампы косо выхватывал часть стола и барабанившие по нему нервные, чуть удлиненные пальцы Гитлера. Над его головой бледно проступал лик посмертной гипсовой маски Наполеона. На того, кто впервые попадал в этот изощренно продуманный сумрак кабинета, давящего своей громадой, застывший мертвый слепок и ощупывающий, какой-то отрешенно-гипнотический взгляд самого Гитлера производили гнетущее впечатление, человек чувствовал себя маленькой песчинкой. Розенберг, поглядывая на маску великого полководца, засеменил к столу фюрера, вскинул руку в нацистском приветствии и, заметив его кивок, облегченно вздохнул, неуверенно опустился на краешек мягкого кресла.

— Мой фюрер! Помните оду Горация «Экзэги монументум»[16]? Французы и поныне вздыхают по Наполеону Бонапарту и его сыну Орленку, несостоявшемуся Наполеону Второму, Почти сто лет прошло, как прах Наполеона был перенесен с острова Святой Елены в Париж. Распорядитесь, мой фюрер, к этой дате перевезти в пантеон Бонапарта прах его сына, и вы возродите забытое имя Наполеона Второго! — Розенберг преданно глядел на своего хозяина. Тот, нахохлившись, сидел, опустив голову, жидковатая челка спадала ему на глаза. — Пусть отец и сын будут рядом, и это произойдет по вашей воле, мой фюрер! Такой жест улещит французиков. Вся Европа заговорит: «Великий вождь германской нации печется о величии Франции!..» Но этим, мой фюрер, вы еще больше возвеличите себя!..

— Время на это нужно, Альфред! А вы забываете, что у вашего фюрера, вечно занятого мыслями о величии рейха, его нет.

— Всего день-другой, мой фюрер! Все продумано. Мои люди уже извлекли из династического склепа Габсбургов гроб герцога Рейхштадтского...

— А это кто еще такой... — фюрер конвульсивно дернулся рукой, — ...Рейхштадтский?

— Так австрийский император титуловал сына Наполеона. — Розенберг в душе удивился невежеству фюрера, не знавшего о нашумевшем случае из истории его родной Австрии. — А вы, мой фюрер, которого мир считает Наполеоном XX века, восстановите историческую несправедливость. Реабилитируя Орленка, вы заодно возвысите и Австрию, подарившую миру великого, мудрого фюрера!..

Гитлер расправил плечи, щелкнул выключателем — над головой ярко вспыхнула большая хрустальная люстра. Розенберг поймал на себе недоверчивый взгляд голубых глаз фюрера, но тот, прочтя на его лице покорность и преданность, довольно улыбнулся, поднялся, давая знать, что аудиенция окончилась.

— Готовьте, Генрих, мой поезд! — приказал Гитлер в трубку прямого телефона Гиммлера, едва за Розенбергом закрылась дверь. — Поедете со мной в Париж. Само Провидение посетило меня, его голос прозвучал из Космоса: «Тебя, Адольф, призывает дух самого Бонапарта! Его пророческий перст укажет, каким путем пойдут великий рейх и его вождь...»


За чисто вымытыми окнами вагона мелькали деревья, телеграфные столбы, придорожные знаки. По серому асфальту, тянувшемуся вдоль железнодорожной колеи, сновали мотоциклисты, бронетранспортеры, «опели» с полицейскими чинами, грузовые автомашины с эсэсовцами в черных униформах.

Фюрер в теплом домашнем костюме стоял, чуть ссутулившись, в коридоре роскошного вагона-салона, рассеянно листал книгу в темном переплете, часто отвлекаясь происходящим за окном. Он не без удовольствия следил за застывшими парными дозорами часовых — один непременно в черном эсэсовском мундире, второй в армейском кителе мышиного цвета. Они были расставлены через каждые пятьсот метров полотна, от самого Берлина до Парижа. В небе беспрестанно барражировала шестерка юрких «мессершмиттов».

Это работа железного Генриха Гиммлера, рейхсфюрера СС. О времена! Так когда-то Гитлер называл Германа Геринга, свою правую руку, но теперь тот своей железной хваткой превзошел интригана Геринга... Хочешь проверить немца, дай ему власть. Генрих дело свое знает тонко: охрана так продумана, что к специальному поезду фюрера не проскочит и мышь. Все — и проводники, и кондукторы, и молчаливые осмотрщики вагонов, то и дело проверявшие буксы, — состояли на службе в гестапо. Только самолеты, охранявшие фюрера с воздуха, принадлежали люфтваффе, ими командовал рейхсмаршал и имперский министр авиации Геринг.

На изгибе дороги фюрер заметил в хвосте поезда три платформы с зенитными орудиями, два классных вагона, а по соседству со своим — еще три вагона-салона с плотно зашторенными окнами. Они показались ему знакомыми — в них он нередко разъезжал по рейху. В этот раз Гиммлер включил их в поезд, чтобы дезориентировать возможных диверсантов. На то он и рейхсфюрер СС, призванный выдумывать хитроумные штучки, дабы обезопасить драгоценную жизнь обожаемого...

В одном из бывших вагонов фюрера покоился саркофаг из недорогого камня с прахом Орленка. В династическом склепе остался пустой дубовый гроб герцога Рейхштадтского, и пока прах его везли из Вены, он должен был превратиться в Наполеона II. Над этим в поте лица трудились два немецких скульптора, торопившихся до приезда в Париж выбить на саркофаге забытый императорский титул Орленка.

Бесшумно открылась дверь соседнего купе. Фюрер краешком глаза заметил в коридоре Гиммлера. Он появился словно на параде — в черном эсэсовском мундире, с золотым значком нацистской партии «За особые услуги», врученным самим Гитлером. Вскинув руку в нацистском приветствии, лихо щелкнул каблуками и застыл в нескольких шагах от фюрера, пока тот не протянул ему руку.

Гиммлер предупредительно расспросил фюрера о самочувствии и отошел к соседнему окну, кося глазами в сторону Гитлера. Но тот долго молчал и наконец спросил, засветло ли прибудет поезд в Париж и далеко ли до отведенной ему резиденции. Полученным ответом фюрер остался доволен, но Гиммлер досадливо потирал черные элегантные усики, делавшие его похожим на заправского кельнера. Он обиделся, что Гитлер, обратив внимание на четкую организацию охраны, все же поскупился на похвалу. С ревностью подумал: «Небось жирного борова Геринга, подобно кокетке меняющего на дню пять костюмов, или этого сластолюбца, колченогого Геббельса, не пропускающего ни одной юбки, превознес бы до небес. Я выведу их на чистую воду, они у меня еще попляшут! Я открою глаза вождю...»

Из крайнего купе в ночной пижаме выскочил взъерошенный Розенберг, но, завидев в коридоре фюрера и Гиммлера, юркнул обратно. Вскоре он появился в новой, с иголочки форме генерала СС, тоже с золотым партийным значком. Гиммлер, никогда не видевший Розенберга в генеральской форме, с любопытством пялил на него глаза. Гитлер же едва скользнул взглядом поверх его прилизанной головы и, едва ответив кивком на приветствие, протянул ему книгу, чтобы тот отнес ее в купе.

Розенберг с благоговением взял книгу. Не глядя на нее, знал, что это «Древний Рим», популярное в рейхе чтиво, щекочущее нордические чувства немецкого обывателя. Кто-кто, а руководитель национал-социалистской партии по вопросам внешней политики должен проштудировать то, что читает фюрер, у которого могут возникнуть самые неожиданные вопросы.

А впрочем, высокомерно подумал Розенберг, куда ему, Гитлеру, с его незаконченным средним образованием, до него, Альфреда, никак учившегося в политехническом институте, в Риге, Москве?.. Кто есть кто? Дед фюрера Джон Георг Гидлер был без роду и племени, без определенных занятий, с сомнительной буквой «д» в фамилии. Бабка же его, Анна Шикльгрубер — незамужняя служанка, родившая Алоиса, будущего отца Адольфа Гитлера, который предусмотрительно расстался с компрометирующей буковкой, выдающей еврейское происхождение. Отец же Розенберга — барон, крупный прибалтийский помещик, род которого восходит своими корнями к тевтонским рыцарям. Не чета гитлерам, то бишь гидлерам!

А Гиммлера вдруг обуяла ревность: фюрер мог протянуть книгу ему, а не ждать Розенберга. Хорошо, что этого не видел Геринг. Небось тот после вчерашних возлияний дрыхнет без задних ног. Очухается — жди подвоха, вроде того, как въехать Гитлеру в Париж: посоветовал непременно с помпой, как Наполеону, завоевавшему очередной европейский город. Для Геринга — забава, а Гиммлеру — бессонные ночи, нервы. Попробуй в этом непонятном Париже, среди строптивых французов обеспечить безопасность персоны фюрера. Это же гроб с музыкой!

Гиммлер ожидал любую пакость и потому старался не остаться в долгу, внедряя в штаб рейхсмаршала своих осведомителей. Они доносили своему шефу: «Геринг бредит Наполеоном». И его действительно волновала карьера великого корсиканца. Даже свой кабинет в берлинской квартире он украсил портретами и бюстами французского императора, понатаскал туда всяких памятных вещей, будто связанных с Бонапартом или его именем. Обожаемому фюреру, первому наци рейха, величайшему полководцу всех времен, мечтать о славе Наполеона куда еще ни шло... Но куда своим неотесанным рылом лезет эта жирная свинья? Вот где ахиллесова пята обоих, и Гиммлер непременно намекнет фюреру, что «второй человек», который спит и видит себя «первым», втайне готов в Бонапарты...

Главного имперского карателя и инквизитора, приводившего в трепет всю оккупированную Европу, бесило, что во всем рейхе его не боится лишь один Геринг. Не будь тот близок к обожаемому, рейхсфюрер СС заживо зажарил бы этого борова на вертеле... Он бы отбил у него охоту строить козни. Спасибо Розенбергу, что отговорил фюрера от помпезной встречи: маки, коммунисты, де Голль не простили Гитлеру Компьенского перемирия и того, что он сам в пешем строю войск вермахта прошествовал от Триумфальной арки до площади Согласия...

Розенбергу лучше знать характер французов. После побега из свиты гетмана Скоропадского Альфред попал во Францию, где его завербовала французская разведка. А с Гитлером он снюхался позже, в двадцатых годах, в Мюнхене. Там он сколачивал вокруг себя «фольксдойчес» — «русских немцев», вступил в нацистскую партию, написал «Миф XX века» — книгу расовой теории, потрафившую вкусам монополистов, милитаристской верхушки и мелкой буржуазии Германии. Гитлер оценил «талант» своего идеологического оруженосца, назначив его главным редактором нацистской газеты «Фелькишер беобахтер».

Розенберг, отнеся книгу в купе, подошел к фюреру, о чем-то заговорил. Рейхсфюрер СС навострил уши, но, сколько ни напрягал слух, ничего не слышал — мешал стук колес. Зато сделал любопытное открытие, делавшее честь французской разведке, которая в поисках агента среди «фольксдойчес» именно Розенбергу отдала предпочтение. Да у него классические черты лица осведомителя! Серые, безликие. Ни на йоту нордического. Кто признает такого духовным отцом расизма?! И все же этот бывший французский шпик не такой пакостный, как Геринг. На безрыбье и рак рыба. Правда, оригинальничает, но Бонапарта пока из себя не корчит...

Поезд, лязгнув буферами, замедлил ход. Гиммлер нервно зашевелил тонкими ноздрями, глянул на часы, в окно — начиналась гористая местность. Колеса застучали приглушеннее, и он услышал подобострастную речь Розенберга:

— Вы поступили мудро, мой фюрер, отказавшись от пышного въезда в Париж. Европа не поймет, если великий вождь уподобится пресытившимся французским королям, питавшим слабость к помпе... Людей, идущих к вам с незрелыми советами, я считаю врагами нации, на худой конец, глупцами...

Фюрер слушал с отсутствующим взглядом, но усек все — торжествующий Гиммлер заметил, как заходили желваки Гитлера. Услышал бы это Геринг! О, Гиммлер сделает все, чтобы этот разговор дошел до мстительных ушей рейхсмаршала, и можно будет потешиться, когда тот взбеленится. Геринг никогда не простит этого Розенбергу.

— Париж — пройденный этап. — Гитлер едва заметным кивком подозвал Гиммлера. Тот встал рядом с Розенбергом. — Мне некогда прохлаждаться тут. В Цоссене меня ждут дела, от решения коих зависит будущее немцев, всего рейха. Я обеспечу ему тысячелетнее будущее, но прежде я расширю его владения на Восток, а потому вырву марксизм с корнем, ибо он камень преткновения и начало всех бед... Уже заготовлен документ о назначении вас, Альфред, государственным секретарем по странам Восточной Европы. Скоро этот пост станет министерским.

Гитлер сморщил лоб так, что он напоминал гофрированную трубку противогаза, взглянул на Гиммлера, чуть не спросил: правда ли, что тот по ночам занимается алхимией, ищет какой-то философский камень и верит, что в него самого переселилась душа не то Карла Великого, не то Генриха Птицелова, — но продолжил начатую мысль:

— Наслышан, Генрих, и о ваших заветных мечтах... — Испытующе взглянул на рейхсфюрера СС, помолчал, придавая своим словам двусмысленность. — Знаю, что хлопочете над расширением лагерного хозяйства рейха. Для этого понадобится много дешевого человеческого сырья, которого и в Древнем Риме было с избытком. Избыток пусть вас не смущает, от него всегда можно избавиться. Заботы Гитлера, друзья, — это заботы всей нации и рейха, рожденного благодаря святому учению фашизма... Слишком много чести французам, если я пробуду в Париже больше суток. Но Провидение позвало вашего фюрера к Наполеону, и он последовал этому зову...

Фюрер имел обыкновение говорить много, бессвязно и думать о себе в третьем лице. Кто знает, сколько бы еще он разглагольствовал, не раздайся шум в соседнем купе, из которого с пыхтеньем вывалилась туша Геринга. На этот раз он вырядился в парадный мундир, сшитый из какого-то тонкого сукна с блестящими, как у парчи, прожилками; вся его грудь, даже предплечье и заплывший живот были увешаны орденами, памятными медалями на ярких лентах.

Чего-то в его наряде не хватало — это Гиммлер отметил сразу. Ах да, перстней и колец. Геринг снял их, зная, как это не нравится фюреру, но рейхсмаршал все же оставил на пальцах два кольца с бриллиантами.

Он протиснулся за спину фюрера, чтобы тот не заметил ни его мешков под глазами — следы бесшабашной ночи, ни расширенных зрачков, сверкавших нездоровым блеском, ни того, как часто облизывал губы, испытывая сухость во рту — явный признак наркомании.

Гиммлер знал, почему так бледен Геринг: личный врач рейхсмаршала, завербованный в качестве осведомителя, просветил рейхсфюрера СС о привычках и патологии наркоманов, которые становятся грубыми, эгоистичными, черствыми и подозрительными. Но всеми этими качествами Геринг обладал уже от природы. Говорят, наркоманы еще страдают отсутствием аппетита. О Геринге этого не скажешь — жрет до отвала, хоть до горла зальется наркотической дрянью.

Агенты гестапо и СД часто выходили на людей Геринга, рыскавших в поисках наркотиков для своего шефа по Европе, Африке, в британских колониях. Ведь рейхсмаршал авиации приучил к ним почти весь свой штаб. Гиммлер со злорадством подумал: куда теперь кинет своих людей? В Африке — война, военно-морской флот Германии блокировал Британские острова. В США послать не решится: Рузвельт и Черчилль — друзья, и американский президент — паралитик во всем ублажает британского премьера, который ненавидит все немецкое. Туговато придется без допинга Герингу, не употребляющему наркотиков местного производства. Он непременно снарядит людей в Азию, на Ближний и Средний Восток, где опия хоть завались, к тому же наркотик из опиумного мака крепче, чем из конопли или тропического растения кока. А у рейхсмаршала вот-вот иссякнут запасы одурманивающего зелья...

В конце вагонного коридора появился начальник личной охраны Гитлера, рыжий эсэсовец в погонах штандартенфюрера, с бесстрастным лошадиным лицом. За ним с подносами в руках следовали личный адъютант фюрера Гюнше и слуга Ланге, оба штурмбаннфюреры. А поодаль в белом халате стоял розовощекий Эрих, личный повар. Они по цепочке подали фюреру стакан гранатового сока, а всем остальным маленькие чашечки дымящегося ароматом кофе по-турецки.

Начальник охраны что-то шепнул Гиммлеру на ухо, а Геринг, недовольно поморщившись, крикнул повару, чтобы тот приготовил ему еще кофе, и непременно полный бокал. Рейхсфюрер СС, спрятав улыбку в усах, вспомнил донесения своих осведомителей из штаба военно-морского флота. «Какой из Геринга министр авиации? — возмущались гросс-адмирал Дениц и Редер. — Неуч! Знай только кичится близостью к фюреру, а без него он нуль без палочки. Был капитаном, им и остался. Что из того, что возглавлял правительство Пруссии? Все «я» да «я», потому и не любят его ни в гестапо, ни в генералитете: выскочка!»

Геринг, потягивая кофе, наблюдал в окно и, когда бетонная автострада близко подошла к стальной колее, сказал:

— Во времена Дария, мой фюрер, такие дороги называли царскими. Чингисхан, римские императоры считали дороги, одетые в каменные одежды, стратегическими. По ним гнали рабов, перебрасывали войска, увозили добычу. Римскую империю связывала сеть дорог почти со всем миром. Тогда и родилась крылатая фраза: все дороги ведут в Рим...

Розенберг и Гиммлер выразительно переглянулись — Геринг, прознав об интересе фюрера к истории Древнего Рима, тоже кое-что вычитал и теперь решил щегольнуть своими познаниями.

— Но ваши великие деяния, мой фюрер, изменили эту древнюю поговорку. Теперь говорят: все дороги ведут в Берлин! Слюнтяи Веймарской республики только болтали о человеке, а вы проявили о нем отеческую заботу. Вы дали людям работу, хлеб, кров! Демократы, коммунисты знали только болтать, а вы покрыли всю Германию сетью прекрасных шоссе. Наши дороги — дороги жизни, они помогут нации осуществить великие планы завоевания мира.

Фюрер гордо расправил плечи, стрельнул голубыми глазами в Геринга — тот осекся, и самодовольно улыбнулся: его взгляд обладает завораживающей магической силой. Так, во всяком случае в кругу своих приближенных, говорил Геринг, и он еще постарался, чтобы эти слова дошли до ушей Гитлера, который и не догадывался, что в лицедее-министре погибал артист.

— Если всемогущий Зевс, обратившись в белого быка, — продолжал Геринг с опущенной головой, — похитил девушку Европу, перенес ее на остров Крит, то вы, мой фюрер, положили к ногам немцев эту Европу, правда, уже лишенную девственности, — и, довольный своим остроумием, взглянул на Гитлера и громко рассмеялся.

— Но Европа велика, Герман, — почему-то раздраженно заговорил фюрер, теребя пуговицу домашнего костюма, — ее граница пролегает по Уралу. Там пройдет рубеж тысячелетнего рейха...

Хлопнула дверь — в коридоре снова возникла долговязая фигура начальника охраны. За ним шел весь обвешанный аппаратами Генрих Гоффман, личный фотограф фюрера. Завидев его, Гитлер зашел в купе, следом за хозяином бросился слуга. Вскоре фюрер вышел в военном кителе серо-зеленоватого цвета с золотым значком на груди, с красной нарукавной повязкой, в белом круге зловеще чернела свастика.

Молча сфотографировались, а после Розенберг, поманив пальцем Гоффмана, подвижного малого с алчным лицом, протянул ему бумажку с пометками «Фюрер с детьми», «Фюрер кормит оленят», «Фюрер гладит кошку». Фотограф браво щелкнул каблуками и, склонив голову с аккуратным пробором, произнес:

— Понимаю, господин генерал, как важно показать народу, что фюрер человечный, доступный, любит детей, животных.

Розенберг, снисходительно потрепав по плечу фотографа, презрительно подумал: «Осел ты! Тебе никогда не понять, зачем надобны такие сентиментальные фото, — за ними немцы не разглядят истинного лица фашизма...»

Фотограф заискивающе улыбнулся издали Гиммлеру, тот покровительственно кивнул своему особо доверенному осведомителю, который донесения о фюрере и его приближенных подтверждал неопровержимыми фотографиями.

В сейфе рейхсфюрера СС хранился уникальный снимок Геринга, зафиксировавший его на охоте в лесном заповеднике Восточной Пруссии. Его, короля охоты, лично застрелившего за день двести зайцев, сфотографировали с маршальским жезлом в правой руке, с охотничьим ружьем в левой. Рейхсмаршал возвышался своей громадой на необычном фоне из белого меха, сложенного из тушек убитых зайцев. Увидел бы эту картину Гитлер! Вот взбеленился бы!.. Впрочем, чего жалеть? На то она и дичь, чтобы ее бить. Человек жив тушами и кровью неразумной твари. Но фюрер вегетарианец, любит все живое, особенно животных... Иное дело люди, то есть «унтерменши». Зачем их жалеть? Это материал, сырье, как говорил фюрер, необходимый для возвышения «третьего рейха». Возводил же Тамерлан минареты из человеческих черепов, а иранские шахи выделывали из них кубки для вина.


Поезд медленно вполз под стальные фермы Восточного вокзала. Перед самой остановкой Геринг будто невзначай спросил Гиммлера о резиденции фюрера. Рейхсфюрер СС, не ожидая подвоха, ответил:

— В Фонтенбло, где любил жить Бонапарт. Шикарный дворец!

— Это в нем Наполеон отрекся от престола? Ничего себе резиденция!

Зная суеверность фюрера, Геринг рассчитал наверняка: тот откажется ехать в Фонтенбло, и Гиммлер со своей службой, распустившей щупальца по всей Европе, будет посрамлен. Гитлер настолько верил и в сон, и в чох, что в пятницу остерегался даже ногти стричь. Однако генералы уговорили его напасть на Польшу именно в пятницу. Но то другое дело — речь шла о жизни немецких дивизий, которые по сравнению с одной жизнью фюрера и ломаного гроша не стоят. Рейхсмаршалу же хотелось доказать, что он еще не забыл своей старой полицейской службы, что сыск — дело не избранных, как это пытался представить рейхсфюрер СС.

Геринг знал, на чем можно сыграть. Еще в Берлине, прознав о местонахождении будущей резиденции фюрера в Париже, он не стал никого отговаривать и немедля послал во французскую столицу офицеров службы контрразведки люфтваффе, чтобы подготовили фешенебельный отель «Крийон», что на площади Согласия.

— В Фонтенбло безопасно, — перехватив недоуменный взгляд фюрера, Гиммлер чуть не задохнулся от злости. — Там эсэсовские полки, рядом дивизия шестой армии вермахта. Императорские покои обжитые, теплые...

— Ну да, — съязвил Геринг, — а фюрер, выезжая из резиденции, будет слушать выкрики французов по поводу того, что эсэсовцы переловили в прудах столетних карпов. Разве не знаете, какие французы крохоборы!

— Что за карпы? — не понял Гитлер.

— Людовики выводили в дворцовых прудах зеркальных карпов. Иным было по двести с лишним лет.

— Разве нашим солдатам нечего есть?

— Простая разболтанность, мой фюрер, — смаковал Геринг, безжалостно добивая Гиммлера. — Подумаешь, слопали десяток-другой карпов. Германские солдаты, мой фюрер, хорошо знают права победителей.

— В Фонтенбло фюрер не поедет. — Гитлер с загадочным лицом направился к выходу. — Найдите что-нибудь другое.

Гиммлер всполошился, но Геринг спокойно, чтобы слышал фюрер, произнес:

— Не волнуйся, дружище Генрих. В отеле «Крийон» фюрера ждут превосходные апартаменты. Об охране я тоже позаботился.

Рейхсфюрер СС молча, с позеленевшим от злобы лицом проглотил подслащенную пилюлю рейхсмаршала.

Поезд остановился у бетонного перрона, окруженного живой цепочкой вооруженных эсэсовцев, которые застыли через каждые три шага. Едва Гитлер и его бонзы сошли с вагона, к ним в маршальской форме заспешил холеный старик выше среднего роста. Маршал Анри Петен, глава капитулянтского правительства Франции, несмотря на свои восемьдесят четыре года, выглядел импозантно. На его строгом мраморном лице, не лишенном классичности, блуждала угодливая улыбка. Для своих лет он был настолько брав и элегантен, что стоящий рядом с ним пятидесятилетний фюрер, сутулый и флегматичный, походил на старца.

Петен поздоровался со всеми. Когда он тряс руку рейхсмаршала, побрякивавшего орденами и медалями, Гиммлер со злорадством заметил, что парадный мундир французского маршала выглядел куда как скромнее, чем у Геринга, — грудь Петена украшал лишь Солдатский орден, выдававшийся рядовым за отвагу.

Пока Гитлер и Петен обменивались малозначащими фразами, долговязый штандартенфюрер с тремя десятками эсэсовцев в штатском, выбежав вперед, преградили дорогу небольшой «делегации французов» из взрослых и детей, направлявшихся приветствовать Гитлера. Охрана остановила четырех бесцветных пожилых мужчин и пятерых разнаряженных не по возрасту дам. Начальник охраны, поочередно подходя к девяти девочкам в форме Марианны — символа Франции, которые держали в руках осенние букеты, фальшиво восклицал: «Какие чудные цветы!» — а длинные пальцы эсэсовца хищно прощупывали букеты. Убедившись, что туда ничего не вложено, он позволил девочкам вручить цветы.

Фюрер и его приближенные кисло поздоровались с «делегацией» и направились по оцепленному солдатами перрону, где у самого выхода стояли несколько легковых «рено» и «ситроенов», окруженных немецкими мотоциклистами и двумя легкими танками. В первый бронированный автомобиль сели Гитлер и Петен, рядом с водителем устроился начальник охраны.

Париж, объятый легкой дымкой, остался где-то позади. В отель сразу не поехали, а попетляли по предместью Малахов, пересекли бульвар Севастополь — места, хранившие память о России, о Крымской войне. Незаметно въехали в город. Вдали, подпирая горизонт, синел Булонский лес, мелькнул ажурный шпиль Эйфелевой башни, на Марсовом поле все еще сочно зеленели газоны, уходящие к красивому средневековому зданию военного училища, из стен которого вышел юный артиллерийский офицер Бонапарт.

Петен с удовольствием исполнял роль гида. То ли из-за увлеченности, то ли от старческого легкомыслия, но престарелый глава коллаборационистского режима говорил без умолку, отчего у Гитлера даже начала побаливать голова.

От фюрера не ускользнуло, что во французской столице слишком много памятных мест, связанных с Россией, — будто едешь по Москве или Санкт-Петербургу. Сотня русских ресторанов и бистро, да еще с такими звучными названиями — «Царевич», «Московские звезды», «Русалка»... Что ни улица, то русское имя — Лев Толстой, Петр Великий, Александр Невский... Тот самый, что разбил в пух и прах на льду Чудского озера тевтонских рыцарей?!

Петен возил фюрера, заклятого врага славян, по памятным местам, напоминавшим славную историю России, и с каким-то непонятным увлечением рассказывал и рассказывал...

— Это бесценный исторический памятник, — пояснял маршал, проезжая мимо православной церкви. — Рядом сквер Тараса Шевченко, был такой поэт у малороссов. Франция демократична, и этим она непонятна нам, военным. В Париже есть и мусульманские мечети. Правда, многие из них бездействуют...

Чрезмерная словоохотливость старика раздражала фюрера — тот, по всему видно, не читал «Майн кампф». Тогда бы знал, старый болтун, о гитлеровской заповеди, что Германия, если она хочет приобрести новые земли в Европе, может это сделать в основном за счет России. Сейчас Советская Россия — главная преграда, стоящая на пути немцев к мировому господству.

Фюрер бросил испепеляющий взгляд на престарелого маршала: «Неужели этот старый попугай не понимает, что две трети территории Франции находится под моим контролем, и потому в Париже и других французских городах не может быть и русского духа?! Все русское — большевистское, и я все славянское заменю немецким!..»

Проезжая мимо бронзовой скульптуры в феерии фонтанов, фюрер вопросительно взглянул на своего спутника.

— Это... Виктор Гюго! — Маршал хотел сказать как бы между прочим, но в его голосе прозвучала горделивая нотка.

— И французы терпят такого красного? — Гитлер недовольно зашевелил иссиня-черными крашеными усами.

— Это неудивительно, мой фюрер, — виновато улыбнулся Петен. — У нас каждый второй француз красный, начиная с Шарля де Голля...

— Оно и видно! На кладбище Пер-Лашез все еще стоит Стена коммунаров, парижане вздыхают у барельефа «Умирающая коммуна». Неужели французы так тупы, что не понимают, как тлетворны идеи Парижской коммуны, провозгласившей власть толпы, большинства?.. В «Майн кампф», признанной всем миром библией фашизма, есть строки: «Новая Европа будет принадлежать меньшинству сильных, которые вытеснят большинство слабых. Власть устанавливает меньшинство...» Избранных, элита! Вам, маршал, если хотите идти с нами до конца, надо знать прописные истины национал-социализма.

— Мы знаем, мой фюрер, что вы любите французов, — польстил Петен, заметив, как раздражен фюрер, — и они, в свою очередь, боготворят вас...

Гитлер легко «клюнул» на лесть маршала и, чуть помягчев, ответил напыщенно, словно говорил с трибуны:

— Я создал иллюзию: фюрер — великий демократ, народный трибун, кумир всей Европы. В национальном характере немцев заложена богом склонность к насилию, фанатизму. Опираясь на элиту, я управляю ими, хотя многие считают меня якобинцем. Пусть! Это не мешает моим отрядам СС, СД, гестапо, вермахту решительно выжигать красную заразу, уничтожать врагов, их книги, мазню, все, что идет против фашизма. В Германии скульптуры красных я переплавил на пушки...

Эти слова решили участь памятника Виктору Гюго. В ту же ночь немцы сбросили его с пьедестала и отправили в Германию на переплавку. Фашисты осквернили и Стену коммунаров — разобрали ее, заменив другими кирпичами, а сам барельеф раскололи и выбросили на свалку.

Бронированный «рено», сопровождаемый кортежем машин и мотоциклистов, кружил по городу. Парижане, наученные горьким опытом облав, устраиваемых гитлеровцами, боязливо жались к стенам домов, шарахались в подъезды, подворотни. Кортеж направился вдоль ленивой Сены, закованной в серый гранит парапетов, проскочил мимо моста Инвалидов, остановился у моста, названного в честь российского императора Александра III...

— Не находите ли вы, маршал, — сказал фюрер, — что Франция несправедлива к памяти Наполеона? Все ее величие связано с именем этого великого человека. А вы, французы, настолько неблагодарны, что удосужились назвать его именем лишь одну улицу в Париже. И то в честь генерала Бонапарта. Это дает мне основание еще раз утвердиться в мнении о природном легкомыслии французской нации.

Машины, оставив позади остров Сите, похожий на гигантский остроносый корабль, плывущий по Сене, свернули на мост Конкорд, построенный из камней разрушенной Бастилии, и помчались к площади Согласия, где когда-то зловеще маячила гильотина, а теперь высился фешенебельный отель «Крийон», в котором заботами Геринга размещалась временная резиденция Гитлера.

Холодный мистраль, задувший с заснеженных Альп, нагнал к вечеру тонкие перистые облака, казалось, рождавшиеся в одной и той же точке за горизонтом. Вечерние сумерки, опустившись с первыми каплями осеннего дождя, сгущались на глазах, скрывая под своим пологом и голубой купол Сорбонны, и причудливые башни собора Парижской богоматери, и шпиль Пантеона, принявшего прах великих мужей Франции...

Сойдя с машины, фюрер в черном кожаном реглане взошел по лестнице кафедрального Собора инвалидов — гробницы Наполеона. За ним следовала вся его свита, сопровождаемая десятком дюжих гестаповских функционеров во главе с генералом СС Карлом Обергом, шефом гестапо во Франции. Гитлер не замечал ни ухудшавшейся погоды, ни длинной цепи эсэсовцев, ни пустынного безлюдья улиц и скверов, соседствующих с собором.

Гиммлер, оплошавший с выбором резиденции фюрера, лез из кожи, чтобы загладить вину: в окружности пяти километров, где находился Гитлер, не могла пролететь и птица. Эсэсовцы заблокировали подъезды прилегающих к гробнице домов, неблагонадежных жителей задержали, с многих взяли подписку, что целые сутки не выйдут из своих квартир. Обожаемый мог спокойно всю ночь напролет беседовать с духом Бонапарта.

Молчаливая стража распахнула перед фюрером массивные двери собора. Тихо. Анфилада часовен. Под высоким куполом, откуда лился яркий свет хрустальных люстр, лишь гулко отдавались шаги. Свита, чувствуя настроение фюрера, не находила себе места и кралась за ним на цыпочках. Гиммлер недоумевал: как фюрер будет беседовать с духом Наполеона? Наедине или вместе со всеми?.. А фюрер вертел головой, равнодушно скользя глазами по фрескам на стенах. И чего это Петен, узнав, что Гитлер собрался в гробницу, захлебывался от восторга: «Вы получите наслаждение от неповторимой красоты настенных росписей!» Чем тут восторгаться? Лишь умозрительно Гитлер понимал, что в соборе, построенном в XVII веке по проекту архитектора Франсуа Мансарда, пожалуй, не место пачкотне, но сердцем все же не принимал окружающую красоту...

Вот он, малиновый саркофаг из карельского порфира, возвышающийся на мраморном постаменте. В нем — прах Бонапарта... Фюрер долго расхаживал перед ним, но усыпальница великого Наполеона не вызывала в его душе никаких эмоций. Он заглянул в боковые часовни, где в скромных гробах покоились останки Жозефа и Жерома, братьев императора, равнодушно скользнул глазами по знакомому саркофагу, блестевшему свежевыведенными на нем золотыми буквами — «Наполеон II». Знают ли парижские газеты, что он привез с собой прах Орленка? Впрочем, Розенберга учить не надо: пожалуй, уже растрезвонил повсюду...

Фюрер потер лоб, припоминая, зачем пришел сюда... Ах да, дух Бонапарта! А как его вызвать? С чего начать? Он резко повернулся к сопровождающим его бонзам и подосадовал, что нет среди них профессора Карла Гаусгофера, магистра и духовного наставника, того, кто помог избрать свастику — древний символ огня и грома, плодородия и тайной магической силы — эмблемой нацистов.

Гаусгофер убежден, что Франция, зараженная негритянской кровью, является чумным очагом в Европе. Фюрер согласился с ним, ибо профессор имел на своего ученика огромное влияние. Он сумел внушить Гитлеру, будто далекие нордические предки немцев, обладавшие высокой цивилизацией, поклонявшиеся тайному знаку — свастике, были магами-воителями, которые подчиняли своей воле стихии и народы. Но богам было угодно, чтобы какая-то страшная катастрофа смела с лица земли эту цивилизацию и на ее месте образовалась пустыня Гоби. Однако маги-воители уцелели, они лишь рассеялись по всей планете, передав потомкам секрет и силу магических заклинаний. И вот теперь, согласно «теории» Гаусгофера, арийцы непременно «вернутся к истокам своим», заключат союз с тайными силами могущества и насилия, чтобы ускорить приход человечества к «шарниру времени».

Ему удалось обратить в свою веру нерешительного, неустойчивого, часто погружавшегося в депрессию фюрера, принявшего за истину и космогонию, и нацистский магизм, и нордическое величие предков... Гитлер, слушая гипнотические речи профессора-мистика, которому он присвоил чин генерала СС, верил, что только ему, фюреру, дано быть посвященным в магические тайны, управлять народами, вызывать тени прошлого, духи великих сил, превосходящих обычные человеческие...

— Все вон, вон! — Истошный вопль фюрера вспугнул голубей под куполом. — Оставьте меня! — Он вскинул голову, театрально простер руки к небу. — Я взываю к духу Бонапарта!

Свиту будто ветром сдуло. Стало тихо как в склепе. И он увидел над собой второй ярус с ажурными перилами, а выше — купол с многоцветной лепкой и резьбой, живописные росписи, уводящие вдаль, будто расширяя своды собора. Фюрер поднялся по мраморной лестнице. Чтобы взглянуть на императорский саркофаг сверху, ему невольно пришлось согнуться в поклоне.

И с высоты Гитлеру бросилось в глаза, что подножие яшмового постамента, на котором покоился багряный порфировый гроб, окружено названиями памятных мест: Риволи, Маренго, Аустерлиц... Там Бонапарт одержал свои славные победы. Но, разглядев еще одну надпись, он не поверил себе. Зашел с другой стороны — нет, глаза не обманывали. Вертел головой, жмурился и снова раскрывал глаза, вглядываясь в заинтриговавшую его надпись. Увлеченный этим занятием, он не замечал ни жизнерадостной плафонной живописи, создающей иллюзию разверзшихся сводов, ни гармонии и монументальности необычного сооружения.

Фюрера занимали четко вырисовавшиеся, на темном мраморе светлые латинские буквы, запечатлевшие название Москвы-реки. Не Бородино, а Москва-река! Разве великий полководец там одержал победу? Адольф, еще учась в реальной школе, знал, что Наполеон под Бородином потерпел поражение. А может, учитель по происхождению был русским, и, как всякий кулик, хвалил свое болото?.. Отлично! Победа Наполеона Бонапарта в России больше устраивала фюрера.

Забываясь, Гитлер заговаривал вслух, громко смеялся, и его голос гулко отзывался под высоким сводом собора:

— Меня считают диктатором-мистиком. Великие личности рождаются шизофрениками, даже сам Шопенгауэр был таким... Разве ненормальным дано завоевывать страны, народы? Александр Македонский полмира положил к ногам своим. Если мне, сумасшедшему, покорилась вся Европа, выходит, все европейцы не в своем уме? Я еще покажу, какой я параноик!..

Возведенный на фашистский олимп власти германскими монополистами, Гитлер был абсолютно убежден, что вся нация не стоит его одного. Что там немцы. Вся Европа! Не будь его, коммунисты прибрали бы к рукам всю Европу. Давно ли эти же немцы, теперь преданно заглядывающие ему в глаза, голосовали за Тельмана? За каких-то пять лет он, фюрер, перевернул Германию вверх дном: дуракам вправил мозги, умников и грамотеев отправил в концлагеря, а коммунистов и демократов уничтожил... Он умно сыграл на характере немцев, боявшихся как черт ладана всяческих перемен, согласных на все, что бы им ни предложили. Лишь бы не стало еще хуже... Красные приняли нацистов за бумажных тигров, а те обернулись такими драконами, что, устрашив немцев, повели их за собой, словно стадо баранов. Спасибо и евреям! На их костях нацизм создал себе славу истинных арийцев, непримиримых врагов коммунизма. Не пошли небо Гитлера, Европу поглотил бы красный мрак Московского Кремля...

— Эти недоумки, — Гитлер снова заговорил вслух, — не могут понять, что я все предвидел на десятилетия вперед. Ради будущего немцев я дезертировал из австрийской армии, писал свой бессмертный труд... Само Провидение сказало: «Адольф, твой час настанет! «Майн кампф» станет библией фашизма, а ты сам — богом для немцев!» Почему только немцев?! Иисус Христос, тоже еврей, покорил своим учением полмира. Магомет, дикарь из Аравийской пустыни, также захватил своими идеями головы второй половины мира.

Опомнившись, Гитлер прикусил язык, огляделся по сторонам. Нет, никто не слышал, в соборе ни души. Успокоился, снова задумался...

Почему фашизм не может стать религией мира? Само Провидение снова заговорило с ним: «Адольф, иди, прокладывай дорогу на Восток. Покорив Россию, ты покоришь весь мир...» Россия! Она как кость в горле. И он поведет на нее немцев, всю Европу. Ницше поторопился объявить себя сверхчеловеком, да еще первым на земле... Глупости! Первый на земле сверхчеловек — он, Адольф Гитлер, фюрер тысячелетнего рейха! Его бог — сила! Что свершил Ницше? Намарал пухлые тома, пылящиеся на полках библиотек. А он, Гитлер, сам, и только сам, расчистив дорогу к высшим ступеням власти, возродил германскую нацию, которой теперь служит вся Европа, а будет служить весь мир. Он избавит инородные народы, особенно восточные, от всякой государственности, раздробит их, чтобы удержать на низшей стадии развития. Они еще не выросли до государственности! Лишить славян, азиатов, всех неарийцев родного языка, считать преступлением говорить на своем языке. Без языка любой народ перестанет существовать, он забудет о прошлом, из его памяти сотрутся история, традиции, быт, нравы, обычаи — все, что делает народ народом, нацию нацией. Тогда он превратится в скопище, стадо баранов, подвластных воле пастуха, то есть немца, арийца! Слово немца должно звучать как веление самого господа бога. Немцы продумали «будущее» всех неарийцев: сократить их до нужного предела, а оставшихся в живых превратить в рабов.

Кто мог до всего додуматься? Только он — Гитлер! И фюрер вдруг расхохотался:

— И я — параноик?! В окружении Сталина меня называют бесноватым. Да, я — дурачок, как тот русский Иванушка, который вокруг пальца обводит всех, богатых и бедных, князей и царей. Он всегда выходит победителем. Но Сталин не русский... Интересно, а как у грузин величают Иванушку-дурачка?..

Фюрер захлопал в ладоши, и сразу в дверях возникла фигура начальника охраны.

— Узнайте, кто у грузин Иванушка-дурачок?

Долговязый штандартенфюрер, думая, что ослышался, взбежал по лестнице, и Гитлер снова повторил вопрос. Но тот, так и не поняв, чего хочет от него обожаемый, удалился.

Следом появился Гиммлер. Он-то знал, что фюрер мог задать самый несуразный вопрос, не пояснив его предыстории. Алмазный свет люстр голубовато искрился в стеклах его очков, скрывавших выражение глаз рейхсфюрера СС. Он тоже стоял с вытянутым, непонятливым лицом. «Нашелся мне знаток грузинского фольклора! — презрительно подумал Гитлер, пытливо разглядывая своего обер-шпиона. — Спроси его, как размножить несушек, ответит, не задумываясь. Не сделай я его руководителем СС, прозябал бы по сей день экспедитором в обществе петухов и кур. Как он похож на лиса!.. Думает, я не знаю о его проделках! Двумя семьями обзавелся, одна законная, а другая с секретаршей. И там и тут дети. Даже у Бормана под проценты восемьдесят тысяч марок занял, чтобы второй семье дом построить. Тот ему дал не из своего кармана, а из партийной кассы, но проценты, конечно, положит на свой личный счет. Шельма! Да еще умудрился весь разговор на пленку записать, а самого Гиммлера, берущего в долг, сфотографировать. Тоже мне шпион номер один. Кот шкодливый! Все прибедняется, а у самого банковские счета в Америке, Швейцарии...»

Фюрер, предавшись размышлениям, не заметил, как ушел Гиммлер, как снова стало тихо... Сколько раз он, Гитлер, предпринимал шаги, чтобы сговориться с Англией, создать против Советов большую коалицию, объединиться в священный европейский союз. Вот тогда мир можно поделить как рождественский пирог: Германия раз и навсегда завладеет всей Юго-Восточной и Восточной Европой, Англии можно оставить ее империю и мировые океаны, Япония пусть хозяйничает в Китае, а Италия — в Средиземноморье. Британцы, правда, не прочь снова сторговаться насчет второго Мюнхена, но... хочется и колется. Американцам и англичанам хотелось бы стравить немцев с Востоком, загрести жар чужими руками. Кукиш!.. Германия, чего говорить, дала маху, да и «мюнхенцы» прозевали — место на Даунинг-стрит Чемберлен уступил Черчиллю, чем-то смахивающему на Геринга, только во сто крат хитрее последнего... Да плевать на этого чванливого лорда, вечно сосущего сигару, как соску! Фюрера теперь не волнует, пойдет тот с ним или нет. Жребий брошен! В кармане рейхсканцлера гениально разработанный план молниеносного штурма Англии — операция «Морской лев», а в Цоссене его генералы в поте лица трудятся над блицкригом «Барбаросса». Этими ключами он отворит не только ворота Московского Кремля...

Фюрер злорадно усмехнулся, вспомнив, как кто-то из германских банкиров, когда решалось, быть или не быть ему рейхсканцлером, распинался: «Адольф — наш человек. Свою карьеру начинал на наши деньги, профессиональным шпиком, числившимся за штабом Баварского военного округа. Он будет служить нам верой и правдой...» Пигмеи! Им хотелось унизить его. Они тогда еще не знали, что выпускают джинна из сосуда, который вознесется гигантом, заведет дружбу с самими магнатами Уолл-стрита. Сам всемогущий Тигл, шеф американского нефтяного треста «Стандарт ойл», миллиардер Эдзель Форд, правители гигантской автомобильной корпорации «Дженерал моторс» станут кредиторами гитлеровского фашизма. И те самолеты люфтваффе, что бомбили Лондон, топили в море английские суда, заправлены американским горючим... А они — шпик! Да с такими союзниками он поставит на колени любого врага, его штандарты взовьются над всем миром! Венцом, короной тысячелетнего рейха заблистает Индия, которая станет магическим центром самой великой империи мира. Германские солдаты свершат то, что не удалось ни Александру Македонскому, ни Наполеону Бонапарту: придут на Инд и Ганг и в их водах смоют с себя пыль дорог. Вот тогда эти воды, коснувшись божественных тел арийцев, действительно станут священными.

Вслушиваясь в свои шаги, в собственный голос, замиравший где-то под куполом, Гитлер без устали ходил по собору: когда же снизойдет дух Бонапарта?! Фюрер припадал на колени, картинно воздевал руки к небу, шептал молитвы, запомнившиеся с детства... И он вспомнил уроки Гаусгофера: божественное просветление нисходит лишь в минуты высшей духовной устремленности, отречения от всей суеты земной... Чушь собачья! Как можно отречься от всего земного? Для этого надо быть круглым идиотом. Да плевать на Бонапарта! Пусть не является! Кто вообще выдумал, что к живым приходят духи?..

Гитлер глянул на часы — маленькая стрелка подбиралась к четырем утра. Невольно зевнул, хрустко потянулся, спускаясь по лестнице. Теперь саркофаг возвышался над ним, и он зашарил вокруг глазами, увидел приставленное к стене мягкое кресло с полосатым пледом, который предусмотрительно положил начальник охраны. Фюрер устало опустился в кресло и тут же захрапел. И Бонапарт, не пожелавший видеться с ним наяву, пришел во сне — в виде духа в походном одеянии. Взмахнув широкими полами плаща, дух отчетливо произнес: «Не ходи на Россию войной. Тебе там будет пострашнее... Я хоть в гробу лежу, в почете и славе, ко мне люди приходят. А от тебя и праха не останется...»

Гитлер проснулся в холодном поту, позвал стражу и, сопровождаемый позевывающими адъютантами и телохранителями, вышел на улицу.

Рассвет бледно занимался по краю неба, было еще темно, зябко. Низкие облака, нависшие над самой землей, простирались до самого горизонта темно-серым войлоком. По всему видно, что плохая погода сохранится надолго.

Будь фюрер ясновидцем, каким он себя считал, то непременно заметил бы, что надвигается ненастье и впереди его ждут неудачливые дни, которые принесут ему полное разочарование, а немцам, безотчетно ринувшимся за ним, одни страдания и беды. Но он был упоен легкими победами, убаюкан лестью приближенных — и проглядел, что колесо фортуны начало крутиться в обратную сторону.


В живописный Цоссен, где размещалась штаб-квартира ОКВ — верховного командования вермахта, Гитлер наезжал не столь часто, зная, что его появление отвлекает штабистов, которых он сам нещадно подгонял с завершением разработки операции нападения на Советский Союз. Его держали в курсе всех дел генштабистов, постоянно докладывая, чем они заняты каждый день. Генералы завершали «этюды» будущей войны, устраивали захватывающие «игры на ящике с песком», «водили» вермахтовские войска по необъятным просторам Украины, России... И как? Отлично! Войска Советов разгромлены наголову, доблестные солдаты вермахта победным маршем вышли на линию Архангельск — Волга — Астрахань и, овладев Москвой, двинулись к Уралу...

К возвращению фюрера из Парижа план «Барбаросса» обрел законченную форму, в штабе лишь ждали решающего слова рейхсканцлера. Мало кто знал, кому взбрело в голову назвать эту операцию в честь германского императора Фридриха I Барбароссы, сгинувшего весьма символично: утонул в Черном море, не оправдав надежд крестоносцев, направлявшихся с ним в поход. Знай суеверный Гитлер эти подробности, вряд ли связал бы свои заветные мечты с именем неудачника, решившего покорить славян.

Утопленник прославился лишь одной пикантной историей, и то после смерти. Кажется, в музее Мангейма, что на Рейне, юный Адольф увидел скелет и портрет гигантской щуки. Ее выпустил в озеро сам Барбаросса — так утверждала надпись на металлическом кольце, а выловили ее неводом совершенно случайно через двести шестьдесят семь лет. Рыба от старости стала белой-пребелой, весила восемь с лишним пудов, а длиной превышала девятнадцать футов. Адольф всю жизнь завидовал знаменитой щуке, прожившей более двух с половиной столетий, и сетовал на быстротечность человеческого века.

Вот и все познания Гитлера о Барбароссе, жившем в XII веке, который славился лишь своей огненно-рыжей бородой, подтверждающей его «арийско-нордическое происхождение». А это уже окружено какой-то тайной. И фюрер, помешанный на мистике, не раздумывая одобрил название плана: дух далекого предка будет порукой в молниеносном разгроме Советского Союза.

В Цоссен Гитлер нагрянул, как это любил делать, без всякого предупреждения. Заставая людей врасплох, он испытывал блаженное чувство: видел на одних лицах растерянность и виноватость, на других — подобострастие и угодливость. Приехал фюрер по первому декабрьскому снегу, принарядившему игрушечный хвойный лес.

Фюрер связывал с Цоссеном все радостные дни своей жизни; громкие победы над Польшей, Францией, Бельгией, Данией, Грецией... В этом уютном местечке, рождавшем чудища войны, ему слышались серебряные звуки победных труб. Ах, как они звучали! Это были сладостные мгновения... Цоссен — его волшебный талисман, здесь всегда витает добрый дух. Гитлер, направляясь сюда, верил, что очень скоро те же генералы будут снова жать ему руки. На этот раз поздравляя с триумфальным блицкригом против России.

В просторном стеклянном эркере трехэтажного дома вдоль дубовых панелей стояли навытяжку генерал-фельдмаршал Браухич, генералы Гальдер, Йодль, Паулюс. Всю высокую полукруглую стену занимала огромная карта Советского Союза и сопредельных с ним стран. С глянцевитого листа смотрели стрелки, большие и малые, линии, сплошные и контурные — это маршруты движения германских войск на Москву, на Архангельск, к Волге, Астрахани, Баку, дальше в Иран, Ирак, Афганистан, Среднюю Азию, Индию.

Браухич, держа в руке цветную указку, бравым шагом подошел к карте.

— Я не сомневаюсь, Вальтер, — опередил его Гитлер и взял указку, — что вы, как главнокомандующий сухопутными войсками, назубок знаете проект директивы номер двадцать один, иначе план «Барбаросса»... Я сегодня подпишу этот документ, и он, обретя законную силу, войдет в историю.

Гальдер восторженно захлопал в ладоши, его примеру последовали остальные.

— Всего пять страниц машинописного текста, — Гитлер крутил в руках указкой, — но мир еще не знал такой гениальной, эпохальной директивы...

— Это тот случай, мой фюрер, — вставил Браухич, — когда русские говорят: мал золотник, да дорог.

— Еще до окончания войны с Англией, — фюрер согласно тряхнул рассыпавшейся челкой, — вермахт должен с ходу покончить с Россией. Я даю вам, господа генералы, срок: за два-три месяца мы должны поставить Советы на колени. Три месяца, ни дня больше! По восточному летосчислению мы нападаем на Россию в «год змеи». Это весьма символично, друзья мои, вермахт змеей вползет во вражескую страну!.. Седьмого ноября 1941 года я, а не Сталин буду принимать парад победоносных войск в Москве! К пятидесятому году Германия станет властелином мира! Эту победу мне предсказал дух самого Бонапарта!

Увлекшись, фюрер выронил из рук указку и, пытаясь поднять, наступил на нее, она хрустнула под ногами. Гальдер проворно кинулся за новой указкой, но Гитлер остановил его.

— Для германского солдата нет ничего невозможного! — Фюрер, заложив руки за спину, прохаживался перед генералами. — Мы победим всеми правдами и неправдами! Это единственный путь, и он верен морально и в силу необходимости. Цель оправдывает средства — таков закон наших предков! У нас и без того много чего на совести, но мы должны только победить!.. Помните, чем скорее мы разобьем Россию, тем скорее будем владычествовать над миром. Англия надеется на Россию и Америку. Исчезнет Россия, и надежда англичан на Америку развеется как дым. Уничтожение России возвысит и Японию... Янки — дерьмовые вояки, и японцы их мигом распотрошат... Мы дали маху, что еще минувшей весной не ударили по России. Но лучше поздно, чем никогда!

Фюрер закашлялся, на его бледной шее вздулись синие склеротические вены. Адъютант принес ему теплой минеральной воды. Сделав несколько глотков, Гитлер внимательно оглядел затаивших дыхание генералов и продолжил:

— Эта война станет войной двух идеологий и потому жестокой и бескомпромиссной. Здесь не должно быть места никакой жалости. Эта война будет резко отличаться от войны на Западе. На Востоке сама жестокость — благо для будущего. Народ, считающий Льва Толстого великим писателем, не может претендовать на самостоятельное существование!.. Однажды перед вступлением в Польшу я говорил и сегодня снова повторяю: нам следует рассуждать как господам и видеть в восточных народах в лучшем случае очеловеченных полуобезьян, которым нужен хозяйский кнут...

Не дав никому сказать и слова, Гитлер отпустил генералов, оставив только Вальтера фон Браухича и Франца Гальдера, начальника генерального штаба вермахта. Целых четыре часа они обсуждали в деталях план стратегического наступления.

— Большевики думают воевать, как в гражданскую войну, в приграничных районах, — говорил фюрер, прощаясь с генералами. — А я ударю по всему фронту и на всю глубину. Сталин ждет моего удара на Украине, я же нанесу его там, где никто не ждет, — на северо-западе, в Белоруссии!..

В мае 1941 года вермахт на Советский Союз, как первоначально намечалось, не напал. На своей роскошной вилле в курортном Берхтесгадене Гитлер, объясняя своим приспешникам причину переноса срока операции, распинался:

— Я нападу на Россию в ночь с двадцать первого на двадцать второе июня. Знаете, почему? У наших нордических предков эта дата символична. Все благие деяния начинаются в эту ночь, когда летний день длинный, а ночь коротка. Но эта быстротечная ночь, отмеченная таинственным знаком, покажется русским бесконечной, а небо — в овчинку... Я превращу ее в сплошной кошмар, в такой ад, что даже наступивший божий день увидится им мраком. Помните, господа, народы России это не люди в нашем обычном представлении, это — рабы. Мы не оккупируем, нет, мы германизируем их. Германия превыше всего! И еще, друзья, раскрою вам секрет: именно дух великого Бонапарта повелел мне начать войну в июне...

При этих словах Геринг сморщил лоб, силясь что-то вспомнить, затем, ухмыльнувшись, зашептался с Розенбергом. Фюрер заметил и недовольно сверкнул глазами. «Обо мне, бездельники, судачат, — болезненно мнилось ему. — Не так выразился, не так глянул. Хроническая болезнь людишек, которые злорадствуют над недостатками великих людей».

— Июнь в жизни Наполеона был самым счастливым. — В глазах Гитлера заискрились голубые льдинки. — В июне он одержал блестящие победы в Италии, в Маренго. Счастливые дни Тильзита тоже выпали на июнь!..

В ту ночь на вилле фюрера рекою лилось вино, произносились тосты, здравицы в честь «величайшего полководца всех времен». Пили шнапс, белое мозельское, шампанское, а Гитлер, как всегда, довольствовался слабо заваренным и чуть подслащенным чаем.

Геринг тоже говорил речь, восхвалявшую обожаемого. В душе ревнуя его к великому французу, рейхсмаршал все же поостерегся сказать фюреру, что в жизни Бонапарта был и последний июнь — тот, что принес ему позор поражения при Ватерлоо. А самое страшное, о чем Адольф Гитлер по своему невежеству не ведал: именно 22 июня Наполеон окончательно отрекся от престола.

КОГДА ШЛА ВОЙНА

С февраля 1941 года германские разведывательные органы активизировали на Ближнем и Среднем Востоке вербовку агентов, сбор шпионской информации, создание опорных пунктов для проведения будущих, шпионско-диверсионных акций как в данном районе, так и на территории Советского Союза. В начале марта все зарубежные резидентуры получили приказ своего шефа Канариса усилить подрывную работу против СССР. Этой задаче и была подчинена деятельность абвера и имперского управления безопасности в Иране, Афганистане, а также в Турции.

Вскоре в Иране появились сотрудники СД Франц Майер и Роман Гамотта, которые ускорили формирование вооруженных ударных групп, предназначенных для заброски в южные районы СССР, в том числе в Туркмению. Германским спецслужбам удалось активизировать работу антисоветских эмигрантских организаций, действующих против Туркменской ССР на территории Ирана, Афганистана, Турции. Гитлеровцы стремились привлечь на свою сторону родоплеменных вождей, реакционных мусульманских духовников, пользующихся авторитетом у широких слоев мусульман, и опереться на них в своей деятельности...

8 июля 1941 года Председатель Совета Народных Комиссаров СССР И. В. Сталин имел беседу с послом Великобритании в СССР господином Криппсом. В беседе был затронут вопрос об Иране. Глава Советского правительства обратил внимание британского посла на большое скопление немцев как в Иране, так и в Афганистане, которые, если не принять безотлагательные меры, «будут вредить и Англии, и СССР».

Северный Иран превращался в плацдарм для нападения на СССР. Гитлеровскими спецслужбами в Иран было переброшено через Турцию 11 тысяч тонн вооружения, боеприпасов. В июле — августе в страну под видом туристов прибыли сотни немецких офицеров; гитлеровские агенты создали почти во всех крупных городах Ирана фашистские организации и военизированные отряды. В Иране назревал военный переворот; в оперативных отделах германского штаба составлялись планы оккупации Ирана... Советское правительство, а также правительство Великобритании неоднократно требовали от иранского правительства прекратить враждебную деятельность, выслать из страны немцев, намеревавшихся вовлечь Иран в войну с Советским Союзом. Поскольку правительство шаха не желало выдворить с иранской территории немецких шпионов и диверсантов, возникла необходимость в решительных действиях. После обмена мнениями между Москвой и Лондоном было решено одновременно ввести в Иран советские и английские войска. Первые — в северные районы Ирана, вторые — в южные.

Историческая справка

У мечети резко взвизгнула тормозами старая полуторка. Из кабины проворно выскочил плотно сбитый военный с непокрытой русой головой, командирскими нашивками на рукавах и, бросив злой взгляд на вооруженных красноармейцев, сидевших в кузове, заторопил:

— Выгружайтесь! — скомандовал он по-русски. — Живо!

Все, кто был на машине, попрыгали на землю и ринулись за русоволосым, уже нетерпеливо стучавшим рукоятью револьвера в кованую калитку мечети. Чернявый водитель, пугливо озиравшийся по сторонам, не выключая мотора, сидел за рулем. Возле грузовика крутился пожилой носатый военный с крупными чертами лица, как у перса, в неловко сидевшей, будто с чужого плеча гимнастерке. Не снимая руки с раскрытой кобуры револьвера, висевшей на животе, он с опаской поглядывал на дорогу, на одинокого, неподвижно лежавшего неподалеку нищего.

Нищий, прозванный Бинамом — Человеком без имени, прикорнув на ветхом килиме — домотканом коврике без ворса, лишь притворялся спящим. Калитку в воротах мечети открыл упитанный седой ахун, который с непонимающим видом разглядывал военных, готовых силой ворваться в храм. Русоволосый повертел перед глазами священнослужителя какую-то красную картонку.

— Это ордер на обыск, — объяснил он через переводчика, чисто говорившего на фарси. — У вас скрываются немецкие диверсанты. И вообще доступ в мечеть верующим до особого распоряжения советского командования прекратить. Ясно?

— Нам советский комендант говорил обратное, — пытался возразить ахун. — Сказал, что мы вправе молиться аллаху. А немцев у нас никаких нет...

Но русоволосый, оттеснив его плечом, пропустил вперед себя солдат и захлопнул калитку. В суматохе никто не заметил мальчугана, выбежавшего из соседней калитки и скрывшегося в переулке. Лишь Бинам из-под полуприкрытых век с гулко бьющимся сердцем наблюдал за всем происходящим. Упаси аллах, если его уличат в любопытстве! Сколько лет он ждал этого доходного места у мечети, где, всегда многолюдно и хоть что-то да подадут. И дождался, пока не умер отсидевший тут весь свой век старый нищий, которого тоже звали Бинамом. Но за так в Иране ничего не делается. Пока получил это место, ублажал взятками местного полицейского, относя ему в каждый мусульманский праздник львиную долю собранных жалких грошей. Не дашь, запродаст это местечко другому, охотников хоть отбавляй...

Бинам — нищий в первом поколении, а в Мешхеде все нищие потомственные, они тут отовсюду — из Тегерана и Хамадана, Боджиурда и Бендер-Шахпура... Все они рождались, жили, женились и умирали на улице. Никто не знал, кому сколько лет, старый он или молодой — все в лохмотьях, с вечно голодными, жадными глазами. Бинаму еще повезло. После полуденной молитвы его сменял напарник, тоже туркмен, только родившийся в Иране, отец его родом из Конгура, словом, земляк. А Винам направлялся на окраину города, где аппетитно дымила полевая кухня советской войсковой части. Там он всегда имел котелок густой каши или наваристого супа, брал хлеб, который сушил на сухари про запас.

Когда в городе появилась красноармейская часть, Винам поначалу опасался появляться вблизи ее — вдруг кто узнает... В ней ведь были не только таджики, узбеки, казахи, но и туркмены. Потом осмелел — голод не тетка. Но напрасно боялся. Если даже и встретятся знакомые, вряд ли в этом человеке с серым, испещренным морщинами лицом и в рубищах мог кто признать Мурди Чепе, бывшего связного и холуя конгурского феодала Атда-бая. Согбенный, жалкий, со слезящимися от трахомы глазами, он выглядел стариком, хотя ему едва исполнилось сорок. После бесславной смерти своего хозяина Мурди Чепе, подавшись за старшими сыновьями Атда-бая, бежал в Иран. Братья недолго терпели холуя, тем более что он часто хворал, и лишний рот стал им обузой, и выбросили его на улицу. Кинулся к Джунаид-хану, но тот и слушать не стал: «Своих оборванцев не знаю куда девать. Будь ты еще моего племени — иомуд, а текинцы мне вообще не нужны...»

Как дальше жить? Ни друзей, ни родичей... Гол как сокол. Домой вернуться? Только простят ли его собачью верность Атда-баю? В могиле бы тому перевернуться! Это он отучил его от всякого полезного труда.

Попался Мурди Чепе на глаза главарю шайки контрабандистов и стал промышлять запретным промыслом. Ходил в Сеистан, Ирак, пока не угодил в лапы полиции. В зиндане ему приказали: «Бери всю вину на себя. Надо выручать главаря. Иначе каюк тебе». Четыре года отсидел в тюрьме Мурди Чепе, чуть не загнулся, а выйдя на волю, искал своих старых дружков, но те словно сквозь землю провалились.

И пошел он куда глаза глядят, добрел с такими же, как сам, до Мешхеда. Человек подобен собаке — ко всему привыкает. Так Мурди Чепе смирился со своей горькой долей, и теперь у него были даже свои радости: когда монету или горсть кишмиша подадут. И нет ему никакого дела до людей, до всего белого света. Да сгорит все белым пламенем! На кого только не ишачил... Они все в тепле и сыты, а он — нищий. И какая ему забота, что творят в мечети эти вооруженные люди, выдававшие себя не за тех, кто они есть. На русских не похожи, пугливы... А тот, русоволосый? Но он отдавал команды по-русски.

И Мурди Чепе подумал, что он уже где-то слышал голос этого русоволосого, но отвлекли шаги за спиной — так ходил его напарник. Чего в такую рань притащился? Хотел спросить, да не успел. Из калитки по одному выбегали военные, с большими туго набитыми мешками, озирались по сторонам. А русоволосый торопил с погрузкой.

— Смотри, смотри! — Напарник, завидев русоволосого, коснулся плеча Мурди Чепе. — Тот самый русский, про него я рассказывал. Помнишь? В селении Хырда с этими же вояками он увел у мельника молодую жену, а ему сказал, что в Иране власть советская, потому и жены теперь общие. Смотри, да ведь они святую мечеть обчистили!..

— Я его тоже, кажется, знаю, — прошептал Мурди Чепе, не сводя глаз с русоволосого.

А тот, стреляя по сторонам глазами, заговорил с носатым, дежурившим у машины, Мурди Чепе, вглядевшись в них, вспомнил обоих... Урочище Ярмамед, байский колхоз в Каракумах, его бухгалтер, пивший беспробудно и спаливший юрту Атда-бая... Предводитель каравана, привозивший из-за кордона оружие, грузы... Да, этот русоволосый — Михаил Грязнов, а носатый — перс Гуламхайдар!

— Михаил! Гуламхайдар! — Мурди Чепе, не задумываясь, бросился к машине. — Я — Мурди Чепе!

Грязнов вздрогнул, потемневшими от злобы глазами уставился в подбежавшего нищего. Тот, почуяв недоброе, попятился, но поздно: русоволосый почти в упор выстрелил в Мурди Чепе.

Полуторка рванула с места. Грязнов вскочил на подножку, а Гуламхайдар, замешкавшись, опоздал и неуклюже побежал за машиной.

— Не оставляй меня, Михаил! — кричал он, протягивая руки.

— Да разве такого кретина оставишь?! — Грязнов, разозлившись, что его на всю улицу назвали по имени, остервенело разрядил барабан в своего помощника. Гуламхайдар удивленно глянул и, отстав от машины, рухнул на пыльную мостовую.

Вскоре на место происшествия прискакал комендантский взвод красноармейцев. Помощник коменданта гарнизона, молодой лейтенант-таджик, ссадил с коня мальчика, сообщившего о нападении на мечеть, и вызвал к калитке седовласого ахуна. Тот был знаком с лейтенантом, говорившим на фарси, молча протянул красную бумажку, оставленную Грязновым.

— Фальшивка! — возмутился лейтенант. — Подпись начальника гарнизона подделана!..

— Позвольте! — раздался за спиной хрипловатый голос английского вице-консула Кейли, с которым советскому офицеру доводилось и раньше встречаться по делам службы. — Разрешите взглянуть...

Лейтенант протянул Кейли фальшивый ордер на обыск, недоумевая, откуда так быстро мог появиться англичанин. Сюда уже прибежал и полицейский.

— Похищены большие ценности. — Ахун сокрушенно разводил руками. — Светильникам, золотым кувшинам, подносам и чашам цены нет...

— Это грязно сработанная фашистская провокация! — Лейтенант спрятал в карман красную бумажку. — Будем искать бандитов.

— Нам, союзникам, надо работать рука об руку, — медоточиво проговорил вице-консул. — Мы должны информировать обо всех вражеских происках. — Кивнув на трупы, неожиданно спросил: — Это кто? Тот, что в форме советского военнослужащего, явно бандит, — не унимался он, испытующе ощупывая глазами лейтенанта. — А вот человек в лохмотьях случаем не ваш?..

— Нет, агай, — вмешался в разговор запыхавшийся полицейский, не поняв намека англичанина, которому еще хотелось и выведать, не знают ли что о носатом. — Это нищий Бинам, я знаю его давно. А второго, что в форме кизыл аскера, где-то встречал. Видать, перс...

— Хорошо, служивый, — перебил Кейли полицейского, боясь, что тот сболтнет лишнее, ибо в убитом он сразу признал своего давнего агента Гуламхайдара, служившего и немцам. — Мы еще поговорим с вами. Проклятые немцы, принуждают работать на себя и персов. Ничем не брезгуют, чтобы рассорить союзников и персов против нас восстановить. Боже мой, как обезумел мир!..

— Тут видели напарника Бинама, — угодливо осклабился полицейский. — Он, пожалуй, кое-что знает. Я его приведу сию минуту! — и бросился искать нищего, но того и след простыл.

Лейтенант вежливо распрощался с Кейли, с ахуном и ускакал вместе со взводом.


Запершись в своем небольшом кабинете, Кейли заканчивал составление шифровки в Лондон. Годы заметно располнили его, прибавив к розовому подбородку еще один, такой же обвислый. Те же выпуклые, с чуть испуганным выражением глаза, та же щетка выцветших усов. Его пухлые короткие пальцы, поросшие рыжими волосами, старательно выводили цифры, а мыслями Кейли был далеко-далеко...

Ровно за год до начала второй мировой войны семью Кейли постигло несчастье: умер тесть, Кейли-старший, которому Изя был обязан не только своей фамилией, но и карьерой разведчика. Беда не ходит одна: в ту пору и Черчилль, большой друг их семьи, оказался не у власти. Это было даже печальнее, чем смерть тестя. Кто теперь за Изю словечко замолвит? Теперь-то могут ему припомнить, что он вовсе не Кейли, а Изя Фишман...

Будь он чистокровный англичанин, отыскалось бы и для него теплое местечко в самой Интеллидженс сервис. Мало ли там старых перечниц? А у него за плечами колоссальный опыт, как говорили в старой доброй Одессе, городе его юности, прошел Крым, Рим и медные трубы. Одна закавыка: еврей. Талдычат, Германия — страна антисемитизма. Будто в Англии евреям рай. Боже мой!.. А еще эти спесивые лорды пыжатся: Британия — страна справедливости и демократии! Держи карман шире!..

Кейли вздрогнул — на столе затрещал будильник, напомнил о времени вещания берлинского радио на Иран. И на этот раз немецкий диктор сообщил на фарси об успехах немецких войск, собирающихся победным маршем войти в Иран, затем, скептически отозвавшись о союзе между СССР, Англией и Ираном, о договоре, заключенном между этими государствами, призвал всех иранцев саботировать его, требовать отставки правительства, а премьер-министра изгнать из страны — он, мол, еврей, и потому ведет свой народ к гибели...

И тут евреев честят! Кейли, обозлившись, хотел выключить приемник, но что-то его удержало. Вслед за подстрекательскими призывами радио как бы между прочим передало короткую информацию, поразившую даже резидента. «Взвод красноармейцев под командованием капитана, фамилию которого выяснить не удалось, — вещал женский голос, — средь бела дня разграбил мешхедскую мечеть, святыню иранского народа. Похищены большие ценности, реликвии мусульманства. Хуже того, верующим запрещено моление в мечетях Мешхеда. Этот запрет введен советским командованием...» Потом выступил «очевидец», рассказавший, как на его глазах красноармейцы во главе с русоволосым командиром ворвались в мечеть, избили священнослужителя, вывезли на грузовике все ценности, а двух иранцев, пытавшихся помешать грабежу, убили...

Инцидент произошел два дня назад, а немцы уже о нем передали. Ну и пройдохи! Видна геббельсовская школа. Вот у кого поучиться! А самому Кейли позвонил какой-то мужчина и, не представившись, на хорошем фарси сказал: «Красные только что ограбили мечеть. Это же кощунство! Убили безвинных иранцев...» — и тут же повесил трубку. Старому интригану Кейли такие штучки-дрючки не в новинку: немцы хотят столкнуть русских и иранцев, а у англичан вызвать недовольство. Работают как мясники, будто топором машут. Но зато оперативно сработано, хотя и рассчитано на неискушенных.

Над Мешхедом опустилась ночь. Во двор консульства ужом проскользнула машина. Через несколько минут с зашторенными окнами она снова закружила по городу и остановилась неподалеку от караван-сарая мануфактурщиков. С нее сошел Кейли и заспешил по узенькой улочке, уходящей к базару. Дойдя до знакомых ворот, юркнул в заранее открытую калитку. Он с легкой душой шел на конспиративную квартиру. Уже стало невмоготу ездить в такую даль, в Бендер-Шахпур, где стояли английские войска и военные корабли, чтобы встречаться со своим агентом.

А с агентом ему повезло, сам в руки приплыл. В английское консульство в форме командира Красной Армии пришел некий Ахмед Каламов и заявил: «Я из гарнизона советских войск. Ненавижу Советы, с ними у меня особые счеты. Ждал удобного момента уйти в Турцию, к моему родичу Закиру Вахидову. Он рассказывал мне об англичанах много доброго...» Кейли опешил — не подставила ли Каламова советская разведка? Но чекисты так грубо не работают. «Отец мой крупный торговец, сочувствовал троцкизму, расстрелян в тридцать седьмом году, — продолжал Каламов, вселяя радость в сердце резидента. — Помогите мне добраться до Стамбула, все расходы возместит профессор Вахидов, который и сейчас не прекращает борьбы против большевиков...»

На ловца и зверь бежит. Ахмеда, конечно, проверили, после переправили в Бендер-Шахпур, где натаскали шпионскому ремеслу. Кейли успел изучить своего нового агента, сообразительного, неглупого, но уж больно обозленного на большевиков. Это плохо! Так он сразу выдаст себя с ушами. И резидент терпеливо вдалбливал ему при каждой встрече, как важно уметь скрывать свои чувства.

— Главное вжиться, — наставлял Кейли сидевшего перед ним Каламова, черноволосого, крепкого мужчину лет тридцати. — Документы у вас настоящие. Месяцев шесть вас с ними в армию не призовут. Устраивайтесь на работу, приглядывайтесь ко всем, особенно к антисоветски настроенным людям...

Кейли внимательно взглянул на Каламова и продолжал:

— Нас интересуют, прежде всего, экономический потенциал, обороноспособность Советов, какую военную продукцию выпускают предприятия Средней Азии. Начните с экономики города и района, где обоснуетесь. С хлопка — это порох, снаряды, парашюты. Сколько этого стратегического сырья производят в районе, области. Затем поедете по Средней Азии. К тому времени мы пришлем вам новые документы. Нам важно знать, стоит ли помогать нашему союзнику. А если они не одолеют немцев? Тогда вся наша помощь пойдет коту под хвост, и это может усилить немцев... Мы за политику балансирования сил, никто не должен победить, кроме нас, Англии. Одно время Гитлер устраивал нас больше, чем Сталин. Времена меняются, политика как ветер, может задуть с другой стороны. Но Советы, большевики были и остаются нашими врагами. Нам нет никакого дела до договоров, до того, что Сталин и Черчилль обмениваются письмами и говорят друг другу приятные слова. Правители приходят и уходят, а разведка остается.

Резидент назвал адрес конспиративной квартиры в городе Байрам-Али, имя ее хозяина, сотрудничавшего с англичанами еще со времени гражданской войны в Туркестане.

Выйдя на улицу, Кейли заметил мелькнувшую рядом тень. Он растерялся, страх сковал его, подумал: «Ловушка!» — и, похолодев, нащупал за пазухой пистолет, шагнул... Тьфу ты, бродяга какой-то! Тот молча протянул руку за подаянием, но Кейли, еще под воздействием страха, пнул того в низ живота, затем нанес сильный удар по голове рукоятью пистолета — и нищий без звука рухнул на землю.


У полевой кухни войсковой части помощник коменданта советского гарнизона заметил нищего. Лицо его показалось знакомым, хотя голова до самых глаз была перевязана грязной тряпкой. Тот тоже узнал лейтенанта-таджика, но нерешительно переминался с ноги на ногу.

— Я напарник и земляк Бинама, — наконец решился он. — В тот раз я испугался. Бинам знал человека, убившего его...

И он рассказал лейтенанту все, что знал о своем несчастном товарище Мурди Чепе, о бессердечном английском вице-консуле, частенько приезжавшем по ночам в один загадочный дом, по соседству с которым нищий ютится в заброшенном сарае. Показав на голову, пожаловался, как жестоко обошелся с ним Кейли, и не подбери его случайные прохожие — истек бы кровью.

Присоединившийся к их беседе улыбчивый командир с двумя шпалами в петлицах, видно, очень заинтересовался рассказом нищего. Он отвел пострадавшего в санчасть, где тому наложили на рану швы, сделали перевязку. Уже после, за обедом, командир как бы между прочим переспросил у нищего адрес загадочного дома, у которого тот встретился с Кейли.


Оперативное совещание в Байрам-Алийском отделе НКВД вел Чары Назаров, приехавший в район вместе со старшим оперуполномоченным Василием Родионовичем Стерлиговым. На небольшом столе перед начальником республиканской контрразведки лежали фотографии, план поселка городского типа, испещренный синим карандашом. Здесь, на окраине, вот уже второй месяц жил Ахмед Каламов, с которого чекисты не сводили глаз.

Назаров разглядывал фотографии. Старые знакомые! Братья Какыш и Дедебай Аннамурадовы, бывшие агенты Джунаид-хана, теперь содержали конспиративную квартиру. Их арестовали еще в двадцать пятом году, но Шырдыкули, пробравшийся в Ташаузское окружное ГПУ, помог им уйти от наказания. С того времени скрывались в Узбекистане, а в последние годы затаились в Байрам-Али, видимо, по команде из-за кордона.

— Больно уж перезрели для шпионов. — Назаров откинул фотографии братьев. — Как ведут себя?

— Кроме Каламова, на них никто не выходил, — ответил начальник районного отдела НКВД, молодой туркмен в штатской одежде.

— У англичан шпионские кадры постарели, — сказал Стерлигов, потянувшийся через стол за фотографиями. — Вроде меня...

Назаров удивленно взглянул на своего коллегу, досадливо произнес:

— Союзники называются. Наши люди на фронте головы кладут, а они?.. Впрочем, под союзниками мы понимаем честных людей, солдат и офицеров, борющихся с фашизмом. К сожалению, не они делают политику.

— Каламов устроился в райземотдел, — продолжал местный чекист. — У него диплом инженера-экономиста. Данными для своих хозяев он, уже запасся. Нервничает почему-то, судя по всему, собирается уйти...

— Как, куда? — вырвалось у Стерлигова.

Участники совещания невольно засмеялись.

— Чего ржете, батеньки? — Стерлигов неприязненно блеснул глазами. — Шпиона брать надо, пока не сбежал.

— Судя по вашей докладной, товарищ Гидженов, — Назаров, пропустив мимо ушей реплику Стерлигова, будто рассуждал с самим собой, — Каламов на связь ни с кем не выходил, о наблюдении за собой не подозревает. Так? Уж не думает ли Кейли, что Каламова подставили мы? И проверяет его. Конспиративную квартиру-то ему дали самую завалящую. Что, если его выпустить, повести под нашим контролем до Мешхеда? Кейли окончательно поверит ему и снова пошлет его сюда, но уже с более серьезным заданием, даст ему новые адреса...

— Не думаю, товарищ Назаров, — нетерпеливо возразил Стерлигов. — Маниловщина все это! Война идет, тут кто кого скорее прихлопнет. А гадать на кофейной гуще не занятие чекистов. Вы уверены, что Каламов вернется?

Назарову хотелось сострить: «Придется спросить у самого Кейли», — но, зная вздорность Стерлигова, не понимавшего юмора, воздержался.

— Какие сведения секретного характера может унести с собой Каламов?

— Об экономике района, — Гидженов заглянул в свои бумаги, — его потенциальных возможностях. Об одном предприятии местной промышленности, изготавливающем запалы для гранат, о производительности швейных мастерских, где шьют военное обмундирование...

— Вот видите! — подхватил Стерлигов. — А вы хотите отпустить врага с ворохом секретных данных.

Назаров чувствовал, как поднимается в нем раздражение против этого человека. Так глуп? Иль с умыслом? Чего гадать, советовал же ему Касьянов: «Не место Стерлигову в органах. Если человек дурак, то это надолго. Пусть на пенсии гуляет...» Не послушался он своего учителя, пожалел Стерлигова, вернувшегося с ранением, принял на работу в свой отдел: кадров-то чекистских не хватало. Две трети чекистов республики сразу ушли на фронт, призвали и Стерлигова. До передовой он, правда, не дошел — на учениях, неосторожно обращаясь с боевой гранатой, раньше времени выдернул чеку и вместо того, чтобы забросить ее подальше, растерялся, швырнул на землю, а сам задал стрекача. Граната взорвалась, ранив его самого. Вернулся живым — работай, радуйся жизни... Так, говорят, хвастается своим ранением, будто полученным при выполнении особого боевого задания...

— Из двух зол выбираем одно, — решительно заключил Назаров. — Отпустим Каламова. Думаю, что данные, кои он передаст англичанам, не отразятся заметно на боевых действиях Красной Армии. Но зато раскроем в дальнейшем сеть английской агентуры.


Главный ахун иранского города Гомбеде-Кабус был неимоверно тощ. Угодники же восхищались, превознося его воздержанность и аскетизм, хотя знали, что тот ест за троих, да, видно, не в коня корм, а жадностью, пожалуй, превосходил даже Каруна. Люди потрезвее считали: духовный наставник так худощав от своей желчности и злобы на весь белый свет. Ближних, от которых не зависел, презирал, а перед власть имущими или влиятельными иностранцами стоял на задних лапках.

Так думал о нем Метюсуф Атаджанов, сидя на молитвенном коврике, расстеленном на глиняном полу мечети. А впереди него, в нескольких шагах, молился главный ахун, вернее, прыгал как на иголках и потому напоминал лягушку. «О аллах! Огради нас от козней большевиков, зло творящих! — громко причитал священнослужитель. — Это они стоят на пути германцев, наших освободителей, братьев по вере...»

Что за ахинея? С каких это пор немцы стали туркменам братьями по вере? И Атаджанов вспомнил, как накануне вечером ахун в своем доме при Мадере перепевал галиматью, услышанную им по берлинскому радио, будто аллах и древнегерманский бог — братья, а Гитлер, мол, став двенадцатым имамом, принял ислам и теперь во всем мусульманском мире его зовут Гейдаром. При чем тут немцы? Вот турки — это действительно братья! За них Атаджанов страдал и от Советов, и от старого Реза-шаха.

Говорят, вскормленное сливками дитя прилежным не станет. Чепуха! Хотя в детстве Метюсуф и рос балованным ребенком, но простофилей не стал. Он унаследовал ум и изворотливость отца, нажившего большое богатство. Близкий ко двору, тот устроил своего сыночка кятибом хивинского хана Исфендиара. Когда этого развратника и душегуба зарубил Эшши-хан, то Атаджанов поставил это себе в заслугу: «Без моей помощи не прикончили бы Исфендиара...» Но он умолчал, какие щедрые подношения делал ему в свое время сам хан. «Заслуги» кятиба признавал и Джунаид-хан, который, став хивинским владыкой, установил в крае кровавую диктатуру, возвел басмачество на пьедестал государственной власти. Это был фашизм, но свой, мусульманский, под зеленым знаменем пророка.

Атаджанов, по-прежнему оставаясь другом и советником диктатора, на время оказался в тени. Так ему легче жилось — свое он не упускал, наживая огромное состояние, втайне мечтая самому воцариться на хивинском троне. В то же время искал пути к младохивинцам, но вскоре в них разочаровался: те хотели на коленях вымолить у хана свободу для торгашей и зарождающейся буржуазии, для таких, как его отец. Свободу не вымаливают, ее добывают огнем и мечом. На шашнях с младохивинцами его подловил Хайдар Мирбадалев, советник эмира бухарского, в прошлом провокатор царской охранки, позже резидент английской разведки, который снюхался даже с Лоуренсом и прятал в Бухаре Кейли. Завербовав Атаджанова, он приказал ему уйти от дел, выдавать себя за недовольного политикой Джунаид-хана. Мирбадалев от имени эмира и англичан посулил Атаджанову трон в Хиве. Простаки же и крикуны вроде младохивинцев недоумевали, почему Метюсуф, грамотный и скромный кятиб, вдруг попал в «опалу»?..

Ясновидцами оказались англичане: с победой революции в Хиве Атаджанова назначили наркомом финансов Хорезмской народной советской республики, приняв во внимание его «оппозиционерство». Внутренне он ничуть не изменился — по-прежнему занимался вымогательством, жил одной страстью к наживе да мечтами о троне диктатора.

Однажды к новоиспеченному наркому заявился узбекский торговец Абдулла Тогалак, часто отправлявшийся со своими караванами в Иран, Турцию, Афганистан, Ирак. Уже в годах, но молодившийся, над ним еще зло издевался Исфендиар: «Такого идиота белый свет не видывал. У него молодая жена, красавица писаная, а он из дому бегает, по чужим краям мотается...» Торгаш, подумал Атаджанов, будет поблажки просить, пошлины и налоги уменьшить. А тот предложил неожиданное — с турецкой разведкой сотрудничать. Что он уже в одной служит, не беда, кому это ведомо? И Метюсуф, видя, как Тогалак на его глазах сунул под кресло хорджун, туго набитый чем-то тяжелым, скорее всего царскими золотыми червонцами, согласился не колеблясь. Чутье не подвело пройдоху: турки по-царски одарили своего будущего агента. Сам аллах узрел, что Метюсуф с давних пор вздыхал по всему турецкому...

А дальше все пошло-поехало... Джунаид-хан смылся в Иран, появился Энвер-паша, бывший глава триумвирата в Турции и зять султана, еще из рук германского императора Вильгельма получивший Железный крест. И начал тот лихо — овладел почти всей восточной Бухарой, захватил Душанбе. Метюсуф, получивший весточку от Энвер-паши, воспрянул духом: вот кто наконец-то изгонит большевиков из Туркестана! И Атаджанов наладил с ним связь, тайком посылал к нему своих людей, получая от него письма, устные указания. Но вездесущее ГПУ откуда-то прознало обо всем, и после разгрома банд Энвер-паши чекисты арестовали Атаджанова. Однако не пойманный не вор, и его быстро освободили. К тому времени из Ирана возвратился Джунаид-хан, надеясь вернуть себе хивинский трон, и Атаджанов пошел к нему в советники и заодно кятибом, ибо бывший диктатор едва умел читать.

Хивинский владыка, конечно, не состоялся. Большевики окрепли, набрались сил — вся голытьба за ними ринулась, поверили Советам и дайхане. А Джунаид-хан лишился опоры в народе, не пришли к нему на помощь и заморские батальоны. И кизыл аскеры быстро разгромили его двухтысячный отряд. Тогда и кончилась «дружба» Джунаид-хана и Атаджанова: два ножа в одном чехле не уместятся, хотя вместе были биты красными, вместе бежали в Иран. А там они разошлись, как путники в пустыне. Джунаид-хан подался в Афганистан, а Атаджанов остался в Иране. Обосновавшись в Горгане, он возглавил филиал Туркестанского национального центра, которым из Парижа руководил Мустафа Чокаев.

В тридцать девятом году Атаджанова арестовали иранские власти, предъявив обвинение в шпионаже в пользу Турции. На суде он отрицал свою принадлежность к турецкой разведке, по не скрывал, что мечтал присоединить к Турции иранскую Туркменскую степь, отторгнуть от Советского Союза Среднюю Азию, создать «Великое мусульманское государство», куда войдут еще Афганистан и Иран. Чем плохо для персов? Их и русские цари притесняли, и немцы на их свободу посягали. Англичане же до сих пор выжимают соки иранской земли, выкачивая из нее нефть.

Но судья не дослушал витиеватую речь Атаджанова, грубо прикрикнул на него и вынес приговор. До самого начала войны Германии с Россией просидел Атаджанов в вонючем зиндане, кормя вшей и блох. А освободившись по амнистии, подался в Туркменскую степь к своим дружкам. Пора-то какая настала! Рушатся Советы — творение шайтана. Скоро сгинут в тартарары большевики! Гитлер повел на красных свои железные дивизии. Он всю Европу положил к своим ногам, а уж с русским колоссом на глиняных ногах — так изрек мудрейший из мудрейших имам Гейдар — справится в два счета.

...Атаджанов вовсе не слушал главного ахуна, который наконец-то заканчивал затянувшийся молебен. Какие тут молитвы, когда от дум раскалывается голова! Англичане с большевиками в одном лагере, союзники? А кто еще вчера снаряжал против Советов басмаческие отряды, вооружая их пулеметами, винчестерами? Нет, этот союз ненадолго.

Главный ахун обернулся на шум открывшейся двери и увидел Мадера, который подошел к Черкезу и Ходжаку, тоже сидевшим на полу за молитвой. Немец окинул молящихся скучающим взглядом, а священнослужитель, оборвав молитву на середине, нарочито громко воскликнул приготовленные для ушей Мадера слова:

— Да будет милость аллаха! Тебе, милостивому, поклоняемся и просим помочь нашему спасителю и освободителю. Веди нас, имам Гейдар, по дороге прямой, избранной твоим гением!

— Аминь! Аминь! — гулко раздалось под высоким куполом мечети.

Не убрав за собой молитвенного коврика, ахун сломя голову ринулся к Мадеру и залебезил перед ним. Духовник даже не глянул в сторону Атаджанова, и тот, обойденный вниманием, обиделся на угодливого ахуна. Метюсуф все же заметил, как Мадер бесцеремонно вошел в мечеть: не разулся, гяур проклятый, в пыльных сапогах прошелся по коврикам, будто топча веру мусульман. Таким он раньше не был. Станешь, если у ног твоих вся Европа! А победителей не судят...


На просторной седловине предгорья, зимой теплой, летом прохладной, с наступлением жарких дней появлялись добротные белые юрты известного в округе феодала Пирли-бая, владевшего тысячными отарами и рыболовецкими судами на Каспии. Без его услуг во всей Туркменской степи и на всем побережье не обходились ни власти, ни вожди местных племен и родов. Даже советское интендантство заключило с ним договоры на большие подряды, и он исправно снабжал гарнизоны, войсковые части мясом, рисом, рыбой... Но это не мешало баю привечать заговорщиков, эмигрантов, всех, кто мечтал вернуть свои богатства в Туркмении. Они собирались на глухом становище, удобном тем, что никто из советской военной администрации до сих пор сюда не заглядывал.

В начале лета сорок второго года сюда съехались десятка два представителей туркменской эмиграции, а также гости из Берлина — девять немцев, сохранивших военную выправку даже под иранской одеждой. Правда, немцы заявились незванно, и их появление вызвало у Пирли-бая тревогу: прознают русские, расторгнут договоры, и вообще за это никто по головке не погладит — ни они, ни нынешние правители Ирана.

Закончилась трапеза, в китайских фарфоровых чайниках подали зеленый чай. Мадер хотел было заговорить, но, заметив, как сидящие в юрте смакуют янтарный напиток, воздержался. До недавнего времени в Иране туркменам не разрешалось пить зеленый чай — шахский указ позволял употреблять только черный, и непременно из маленьких стаканчиков, а не из пиал. С приходом советских войск глупый запрет предали забвению.

Хозяин дома, круглый, словно арбуз, коротышка, не спускал с Мадера спокойно-сосредоточенных глаз, отметил про себя, что этот немец воздержан и вежлив — не в пример белокурому Лоуренсу, некогда гостившему у него. Он даже молчит, пока все не поели, не напились чаю. Что, если нарушить его спокойствие, взять да и спросить: «Почему имаму Гейдару не удалось принять парад германского вермахта в Москве? Большевики так сильны?» Но Пирли-бай, в душе усмехнувшись своим мыслям, заставил себя вслушаться в правильную туркменскую речь Мадера.

— В начале тридцатых годов, — немец сквозь стекла очков буравил глазами потное, довольное лицо Атаджанова, — в пограничных с Туркменией районах мы насчитывали свыше тысячи людей, готовых сразиться с Советами...

— Половина из них туркмены, — не без гордости вставил Атаджанов, — остальные узбеки, персы, курды...

— Сколько вы сможете выставить дополнительно?

— Пятьсот джигитов.

— А вы как считаете, мой эфенди? — Мадер взглянул на Черкеза.

— Мы с Ходжаком проехали по всей Туркменской степи. — Черкез отодвинул от себя чайник. — От Кумушдепе до Хасарчи и столько не насчитали. Какие это джигиты? Любители терьяка, одурманенные и конченые люди. Им нельзя оружие доверить. На кого можно было положиться, те отшатнулись от нас после прихода в Иран русских. Многие бежали домой, в Туркмению, иные умерли, других мы не нашли...

— Вы перечеркнули всю нашу работу! — Атаджанов зло сверкнул глазами.

— Вот список! — Ходжак протянул Мадеру листок бумаги. — Двести с чем-то. Может, там есть люди, о которых говорил господин Атаджанов. Но у них нет оружия, да и условия ставят, торгуются.

— Иные господа забывают о наших джигитах на Трансиранской железной дороге. — Атаджанов не сводил злых глаз с Черкеза и Ходжака. — Англичане охраняют ее от Бендер-Шахпура до Тегерана. Поезда с грузами там под откос не сами валятся. А кто трехкилометровый тоннель Фирузкуха взорвал? Мои джигиты!..

Будь воля самого Мадера, он перебросил бы этих джигитов на север Ирана, за который теперь отвечает, ведь за здешние дела спросят только с него. Но сдерживал наказ адмирала Канариса, вызывавшего Мадера в Стамбул. «Не вздумайте отослать своих людей с юга Ирана, — говорил ему шеф абвера. — Там две дороги — Трансиранская железная и шоссейная. Это важнейшие для англичан и русских транспортные артерии. Они проходят по диким и пустынным местам, горам и ущельям. На трассах свыше двухсот тоннелей и тысячи мостов. Их одними проклятиями в адрес наших врагов не взорвешь. Там нужны отчаянные диверсанты, не боящиеся ни охраны, ни суровых условий... И боже упаси вас, Мадер, действовать по принципу — своя рубашка ближе к телу. Я-то вас хорошо знаю...»

— Русские уже начали перегонять английские и американские автомашины. — Мадер повысил тон, чтобы перебить хвастуна Атаджанова. — Скоро пойдут и самолеты. Смотрите, чтобы джигиты не хлопали ушами...

— Не беспокойтесь, эфенди. Угонять, подрывать, портить — это наше дело. С большевиками у нас свои счеты!

— Не перестарайтесь, Атаджанов. Не подожгите по ошибке промыслы Англо-американской нефтяной компании. Они в целости и сохранности должны достаться рейху. Без нефти наши танки дальше Ирана пойти не смогут...

— Вы уже нас предупреждали, эфенди, — недовольно произнес Атаджанов.

— Повторенье — мать ученья, — жестко проговорил Мадер. — С англичанами воевать легче, они беспечнее русских. На их коммуникациях ваших людей немало, да и денег мы вам не жалели.

Глаза ахуна завистливо блеснули, с укоризной скользнули по лицу Атаджанова: «Немцы деньгу отваливают, а ты ни гугу... Небось к рукам твоим потным прилипли...»

— Сейчас меня заботит север Ирана, — продолжал Мадер. — Смотр сил, готовых пойти на любую операцию в Средней Азии, показал, что решительные парни все же есть. Но ими надо руководить, эфенди Атаджанов!.. Кончились трескучие морозы, спасавшие русских. Вот-вот развернется летнее наступление германских войск. Они уже на подступах к Кавказу, до осени ступят на земли Ирана и Туркмении.

— Я готов своим праведным словом воздействовать на правоверных. — Ахун поднял тонкий, как шило, палец. — Мы с Атаджановым тоже проедем по Туркменской степи, я скажу людям о том, что даже в Турции формируются отряды для борьбы с Советами.

— Мы благодарны вам, ахун-ага, — воскликнул Мадер, — за ваши страстные проповеди о Германии и ее великом фюрере!

Главный ахун что-то пробормотал, заискивающе улыбнулся.

— До прихода доблестных войск вермахта, — воспрял духом Атаджанов, — я сколочу отряд и нападу на Гасан-Кули и Кизыл-Атрек, угоню колхозные отары. Я доберусь до железной дороги Ашхабад — Красноводск, пущу под откос несколько поездов. Это будет наш салют славному вермахту!..

— А силенок хватит? — Пирли-бай спросить хотел спокойно, но вышло с ехидцей.

— Пойдем мы, за нами двинутся многие. — Атаджанову вопрос хозяина дома пришелся не по душе.

— У Германии и ее верных союзников, — Мадер высокомерно вскинул брови, — хватит сил, чтобы поставить Красную Армию на колени. Мы обойдемся без жалкого эмигрантского... — он чуть было не сказал «сброда», но тут же поправился: — ...без ваших отрядов. Но когда мы победим и создадим независимый Туркестан, вам, бай-ага, будет стыдно получать власть из рук немцев. На чужой спине в рай хотите проехать?

— Если Метюсуф, — со смешком ответил Пирли-бай, — полагается на таких, как мои сыновья, шалопаев, всякому делу верная хана. Кишка у них тонка, чтобы границу перейти или железную дорогу взорвать.

— Германское командование уже создало особый экспедиционный корпус для вторжения в Иран из числа иранцев-эмигрантов. Образовано и правительство «Свободного Ирана», которому теперь уже недолго осталось пребывать в эмиграции. Не знаю, как у туркмен, но у нас, немцев, хорошая гончая если начнет преследовать зверя, то не оставит его, пока не настигнет. Если даже ноги в кровь разобьет. А вы еще на старт не вышли, а уже хвосты поджали. Видно, не в каждом туркмене кипит кровь отважного аламана...

Все сидевшие в юрте притихли, виновато опустив головы. Это придало Мадеру еще больше наглости.

— Мне обидно за вас, туркмен, — продолжал резидент, норовя больнее хлестнуть по самолюбию собравшихся, — когда слышу от иранцев, что туркмены до того беспечны, безалаберны: не попив чаю после терьяка, сражаться не пойдут. Пусть дом сгорит, жен уведут или враг их топчет... Хорошо, если туркмены такие не дружные только в Иране.

Хозяин дома исподлобья смотрел на Мадера, и тот, выдержав его взгляд, небрежно бросил:

— Вы, бай-ага, не смущайте людей своими незрелыми речами, а своих сыночков оставьте при себе, обойдемся без них. Мы призовем Эшши-хана и его восемьсот отважных всадников.

Чутье не обманывало Мадера: Пирли-бай не одобрял идею налета на прибрежные районы Каспия. Там немало родичей. Что с ними-то будет? Пирли-бай любви к большевикам вовсе не питал, однако в душе никогда не порывал с Туркменией, землей отцов, где родился. Об этих его чувствах Мадер и не подозревал, полагая, что тот дрожит за шкуры своих наследников. Но резидент не мог обойтись без этого влиятельного человека, за которым иранские туркмены пойдут в огонь и в воду.

— Хорошо, если Эшши-хан нас поддержит, — подхватил Атаджанов и, стараясь примирить Мадера и Пирли-бая, добавил: — Байские сыновья тоже славные парни. Им работа найдется и в Иране. Кроме всадников Эшши-хана, кое-кого с юга перебросим. Не всех, а некоторых, для закваски.

— Вот и займитесь этим, эфенди Атаджанов, — перебил Мадер, сделав рукою знак Черкезу. Тот достал из сумки свернутую полевую карту, расстелил ее перед немцем. — Через Небит-Даг проходит железная дорога, связывающая Красноводск с Ашхабадом, Ташкентом, Казахстаном и дальше. По ней к Каспию доставляются с востока страны войска, оружие и боеприпасы. Когда мы полностью овладеем Северным Кавказом, выйдем на Волгу, эта дорога станет для нас жизненно важной. А сейчас мы ее потревожим, используя опыт диверсий на Трансиранской дороге.

Черкез невольно потянулся к воротнику, словно сдавившему его шею, но тут же опомнился.

— Здесь, возле Небит-Дага, — Мадер ткнул пальцем в карту, — десантируем с воздуха специальные подразделения из числа военнопленных-туркестанцев, которые частично уже воюют против русских... Так вот, эфенди Атаджанов, вы поддержите их своими отрядами с земли, выведете из строя железную дорогу, ударите по Небит-Дагу. Колхозные отары, все добро отправите в Иран, а сами, слившись с десантом, перейдете к активным вооруженным действиям в Каракумах. К тому времени вермахт овладеет Сталинградом, Астраханью, Кавказом, ворвется в Иран и Среднюю Азию.

Мадер оглядел всех, словно хотел убедиться, насколько внимательно его слушают.

— Выдайте Атаджанову копию карты, — приказал он Черкезу и, глянув на Метюсуфа, продолжил: — А вы, мой эфенди, потрудитесь отыскать на ней отметки, где надо подготовить посадочные площадки. Сколотите из персов команды землекопов, подготовьте побольше лошадей, верблюдов, мулов. Как только высадится наш десант, смело можно реквизировать у населения все, что понадобится германским войскам...

Заерзав на кошме, Пирли-бай вопросительно взглянул на Мадера.

— Вы, бай-ага, можете не волноваться. — Мадер усмехнулся в душе, довольный, что сумел-таки задеть за живое этого спесивца, — вас это не коснется. Германское командование будет вам благодарно, если вы возьмете на себя подготовку судоводителей. С высадкой десанта в Красноводске мы захватим флот, и они нам понадобятся...

— У бая-ага отличные капитаны, — встрепенулся Атаджанов, — и команды для судов он наберет...

Пирли-бай промолчал. «Все это суесловие, — подумал он, — а пока что в Иране русские войска. Да и пустят ли они сюда немцев? Если же вдруг придут, то как поведут себя? Большевики вон на чужое добро не зарятся — покупают, золотом рассчитываясь, людей не обижая. А Мадер, свой десант еще не высадив, уже о реквизиции заговорил».

— А вы, эфенди Атаджанов, — Мадер будто не заметил выразительного молчания Пирли-бая, — свяжитесь с руководителями узбекских эмигрантов. Они сформировали Тамерлановский батальон, переплюнули вас, туркмен. Не мешает узнать, как узбеки сумели создать такую ударную силу. И берите бразды правления всеми делами в свои руки. Мы вам поможем...

Атаджанов невольно принял начальственную осанку. Черкез и Ходжак едва заметно переглянулись: этот Метюсуф становится опасным.

— А как быть с Эшши-ханом? — Атаджанову идея с привлечением афганских туркмен явно пришлась по душе. — Кого на переговоры послать? Или вызвать?..

Мадер неопределенно кивнул, подумал: у Эшши-хана характер не мед. Вылитый отец, сам верховодить захочет. Атаджанов заерепенится. Но у того свои счеты с Советами, и он зол, как тысяча дьяволов.


Вечером Мадер, зашифровывая радиограмму, предназначенную Каракурту, который находился в Афганистане, спросил у Черкеза:

— Что, если свести Атаджанова, Эшши-хана и Бабаниязова, руководителя подпольной организации «Вера ислама»? Пусть договорятся о координации совместных действий.

— Но Бабаниязов в Ташаузе...

— Его можно вызвать, хватит в подполье киснуть. Русским сейчас не до границы. Они разрешили проезд в Ашхабад иранским купцам, торгующим продуктами питания. Пристегнуть бы Бабаниязова к кому-нибудь из торгашей.

Под утро Черкез, оседлав лошадь, уехал с рацией в горы. Опасаясь быть запеленгованным советской военной контрразведкой на севере Ирана, он выходил в эфир с разных точек, но это скорее делалось, чтобы усыпить бдительность Мадера, немецкой агентуры, все еще рыскавшей по стране. Черкез не знал точно, куда и кому передавал радиограмму, но догадывался, что она предназначалась Нуры Куррееву, тому самому наглому туркмену, с которым повстречался на вилле Мадера.

После передачи этой радиодепеши Черкез сразу же отстучал в Ашхабад на другой частоте сообщение о тайных фашистских складах оружия и взрывчатки в горах Копетдага, о готовящемся десанте легионеров, о формируемых бандитских отрядах, нацеленных для удара по Небит-Дагу и поселкам на побережье Каспия. Предупредив о замысле Мадера организовать встречу Эшши-хана, Атаджанова и Бабаниязова, попросил совета... Черкез имел и другие каналы связи, но воспользоваться рацией при удобном случае ему посоветовал Иван Розенфельд, оставшийся в Берлине.

Мадер, получив ответ от Каракурта, вновь затеял разговор о встрече, теперь уже только Атаджанова с Бабаниязовым, не вспоминая об Эшши-хане. Черкез не стал допытываться, почему резидент изменил свое решение.

— Боюсь, не раскачаем мы Бабаниязова, — высказал свое опасение Черкез, — не поедет он в Иран — трусоват. Это не Эшши-хан...

— Эшши-хан от встречи отказался. — Мадер, расшифровывая радиограмму, досадливо поморщился.

— Напрасно.

— Еще не все потеряно, — сказал Мадер, полностью ознакомившись с ответом Каракурта. — Если Бабаниязов согласится на встречу где-нибудь в приграничном районе, сумеет ли Атаджанов сам перейти на ту сторону и вернуться?

— Если хорошо организовать переход, то да. Он уже не раз переходил.

— Ходжака пошлем. Проводником.

— Он мог примелькаться на границе. Да и зачем Атаджанову нянька?

— А если вы его поведете? — Мадер испытующе глянул на Черкеза.

— Думаете, это менее опасно, чем для Ходжака? На том участке Сумбара меня, пожалуй, тоже хорошо запомнили.

— Откуда вы знаете, что я хочу перебросить именно там?

— А где же еще? Там Хасарча близко. Русские до этого аула еще не добрались. Кульджан Ишан поможет...

На Сумбаре Мадер уже пережил потерю одного ценного агента, но произошло это, по мнению резидента, совершенно случайно. Еще до войны, когда чекисты и не подозревали об активной деятельности абвера в Туркмении. А сейчас немецкие войска дошли до самого Кавказа, и гитлеровцы ослеплены своими победами. Эту самонадеянность поддерживала в них и геббельсовская пропаганда, надрывавшаяся во всеуслышание: Советы ждет неминуемый крах!

Мадер промолчал, в душе согласившись с Черкезом. Перебрал в памяти всех, кого знал в Хасарче... Кульджан Ишан, глава Туркменского национального союза — свой человек, но дни его сочтены — неизлечимо болен. Однако в ауле остались преданные ему люди, готовые устроить заварушку, если туда сунутся русские. На сей счет у немцев с Ишаном есть уговор, они его и оружием снабдили. Только не стоит пока всех его нукеров вовлекать, пусть ждут своего часа... Резидент вспомнил и о косоглазом проводнике, и о мирабе по кличке Толстый. Мадер их пока ни в чем не подозревал. У Толстого в Хасарче отец, братья, тоже абверу служат. Только на Ишана власть Мадера не распространялась — тот подчинялся непосредственно Берлину. Но резидент в крайнем случае мог прибегнуть к помощи этого духовника, скорее похожего на басмаческого предводителя, чем на служителя аллаха.

— Может, мой эфенди трусит? — вкрадчиво засмеялся Мадер.

— Вы словно в воду смотрели, — серьезно ответил Черкез. — Меня в дрожь бросает, когда вспоминаю одну важную особу. Вы, мой эфенди, сами предупреждали, как необуздан и мстителен этот наркоман.

Мадер растерянно улыбнулся, хлопнул себя по лбу. Как мог он забыть о заказе Геринга, которому теперь трудно стало добывать наркотики в Европе. Морфий из млечного сока мака, белый как сахар, считал рейхсмаршал, во сто крат приятнее кокаина. А такого опия ему требовалось много, к нему пристрастились также офицеры и генералы его штаба, да и перепродать этот товар можно с выгодой: в войну наркотики большой капитал, а от денег Геринг не отказывался даже в состоянии эйфории.

По совету Геринга фирма «Восточная красавица» занялась заготовкой и закупкой лекарственных трав, а также опиума для медицинских целей. В войну такая деятельность выглядела патриотичной: с Восточного фронта шли эшелоны раненых, больных, обмороженных, а их надо лечить.

— Вы что-то ему отправили? — забеспокоился Мадер.

— Нечего, — развел руками Черкез, — когда закупать? С весны я с Ходжаком мотался по Туркменской степи... А вы ведь приказали закупать у персов.

— Вы займитесь делами фирмы, а Ходжак пусть проводит меня в Хасарчу. Дальше дорогу я знаю. — Мадер задумчиво потер лоб. — Через две недели, когда я подготовлю переход, дам знать. Отправьте ко мне Атаджанова не мешкая. Пусть не вздумает брать с собой целую свиту, хватит еще двоих. Не на свадьбу поедет!

В ту же ночь, после отъезда фашистского резидента, Черкез вышел на связь с Ашхабадом, передал о намечаемой переброске Атаджанова и двух его приспешников, сообщил их имена, приметы, вновь предупредил о готовящихся диверсиях на Трансиранской железной и шоссейной дорогах...


По пыльной горной дороге, подпрыгивая на ухабах и кочках, тащилась пароконная подвода. На дне ее, укрывшись кошмой, лежали Атаджанов и его спутники. Было жарко и душно; пыль, поднимавшаяся из-под колес, проникала под кошму, лезла в нос, липла к потным лицам, скрипела на зубах незадачливых нарушителей границы. Они проклинали все на свете — и долгую тряскую дорогу, и зеленые фуражки, и самого Мадера, затеявшего эту дурацкую поездку. Балбес долговязый! Все хвастал: полный порядок, документы в ажуре, а сам забыл проставить на них какой-то штампик. Без него они действительны лишь в ауле Ходжа-Дала, где конспиративная квартира. А туда добрых два десятка километров, пока доберешься, зеленые фуражки накроют. Хорошо еще мираб, встречавший их на границе, вовремя спохватился, укрыл их на подводе, повез другой дорогой...

Возница успокаивал «гостей», заверяя, что скоро минуют опасное место и их мучения закончатся. Проехав первый перевал, он остановил лошадей у невысокой скалы, у подножия которой струился родник, окруженный стеной камыша.

— Приводите себя в порядок. — Проводник откинул пыльную кошму. Чихая и откашливаясь, «путешественники» сошли с подводы. — Отсюда ваши документы в силе. Дальше сами пойдете пешком, до Ходжа-Дала рукой подать.

— Может, проводите до места? — Атаджанов опасливо озирался по сторонам. — Я щедро вознагражу.

Возница наотрез отказался и, быстро попрощавшись, погнал подводу обратно. Путники двинулись вперед и скоро добрались до аула. На окраине их встретил Шаммы-ага, обменялся паролем и молча повел кривыми улочками.

— А гость с севера приехал? — спросил Атаджанов.

— Приехал, — Шаммы-ага поправил на плече берданку, — ждет вас.

Они подошли к невысокому дому, огороженному каменным дувалом, зашли во двор. Шаммы-ага, пропустив вперед себя «гостей», закрыл калитку на запор, снял с плеча старую винтовку и остался сторожить.

Атаджанов первым вошел в дом и со свету не сразу разглядел плечистого туркмена в защитной гимнастерке, с несколькими шпалами на петлице. Узнав Чары Назарова, невольно подался назад, но, заметив чекистов по обе стороны двери, застыл на месте. Дверь закрылась, его спутники остались в прихожей. Ловушка! Атаджанов настолько опешил, что забыл о двух заряженных пистолетах за пазухой. Хотел что-то сказать, но бескровные губы не повиновались, издавая лишь жалобное мычание. Ему стало дурно, и он, пошатываясь, прислонился спиной к холодной стене.


Второй месяц жил в Ашхабаде Ахмед Каламов, вернувшийся из Мешхеда с новым заданием Кейли. Поселившись на Хитровке, в поселке, раскинувшемся за железной дорогой, он устроился работать экономистом-бухгалтером товарной станции. В свободное время бродил по городу, наведывался в гости, заводил знакомства.

Чекисты не спускали с него глаз, беря на заметку интересовавшие Каламова адреса, знакомых. Иных, кого он искал, уже не было в живых, кто-то ушел на фронт, а двоих все же нашел... Один в прошлом богатый домовладелец, потерявший после революции свое состояние, затем устроившийся сторожем бехаистской мечети. Второй — сын ювелира, бывший интендант деникинских войск, хозяйничавших в Закаспии. Во время гражданской войны оба были завербованы капитаном английской разведки Тиг-Джонсом. Как агенты долгие годы бездействовали и почти потеряли всякую надежду на своих хозяев. Но Кейли о них помнил, особенно о бывшем интенданте Гаримове, у которого был влиятельный сын, закончивший московский вуз и ничего не подозревавший о темном прошлом отца. Став инженером, сын вступил в партию, работал в одном из государственных учреждений республики, занимался общественной деятельностью. Он-то и заинтересовал Каламова.

Туркменские чекисты неожиданно перехватили письмо Каламова, адресованное одному ташаузскому школьному учителю, но предназначавшееся Эсен-ахуну, который еще в двадцать восьмом году ушел с бандой Джунаид-хана. Мало кто знал, что он тайком вернулся в Туркмению, а когда арестовали членов нелегальной организации «Вера ислама», Эсен-ахун пытался возродить антисоветское подполье, вовлечь в него честных мусульманских духовников.

Эсен-ахун и его правая рука Карры-ишан, возлагавшие надежды на вторжение вермахта в Среднюю Азию, получив от Каламова письмо, поспешили в Ашхабад, где дважды встречались с английским шпионом, который напомнил их старую дружбу с Интеллидженс сервис и потребовал, как говорится, оплатить векселя. Шустрые священнослужители не успели вдоволь наговориться с долгожданным посланцем Кейли, как их задержали. Восполняя недостаток впечатлений из-за прерванных встреч на воле, духовники теперь часто виделись с Каламовым в кабинете следователя на очных ставках.

Арестовали Каламова вовремя — выполнив задание Кейли, собрался уходить за кордон. В органы НКВД добровольно явился инженер Гаримов, рассказавший о том, как английский шпион, провоцируя честного советского специалиста прошлым отца, пытался склонить его к измене Родине.

Чары Назаров допрашивал шпиона вместе с новым оперуполномоченным Берды Багиевым, вчерашним фронтовым разведчиком, демобилизованным по ранению. Его взяли на место уволенного Стерлигова. Выше среднего роста, крепко сбитый, он еще до войны был чемпионом республики по национальной борьбе «гореш». Берды, еще молодой и неискушенный жизнью, впервые так близко видел предателя, и потому не скрывал своих чувств, с презрением вглядываясь в него своими чуть узковатыми, широко посаженными глазами.

На допросах Каламов вначале юлил, пытался обмануть следствие. Но его изобличили все — и те, кого он пытался завербовать, использовать в сборе шпионских сведений, и даже его подручные, помогавшие ему в грязном деле. При обыске квартиры чекисты нашли оружие, крупные суммы денег, фальшивые документы на разные имена, секретные сведения о железнодорожных перевозках, обширное досье на многих республиканских руководителей и представителей интеллигенции, а также закодированное письмо Закира Вахидова. В послании, переданном Каламову через Кейли, дядя расточал похвалы в адрес англичан, призывал племянника верой и правдой служить «друзьям», несущим мусульманам свободу от большевизма. Припертый к стене неопровержимыми доказательствами, Каламов рассказал о своих темных делах. Но чекистов больше интересовало, почему англичане, на словах ратуя за поражение гитлеровского фашизма, на деле засылают в советский тыл своих шпионов.

— Я знаю многое. — Голос у Каламова, несмотря на его внушительное телосложение, был тонкий, женский. — Вы гарантируете мне жизнь?..

— Все торгуетесь? — ответил Назаров. — Вы, Каламов, и на предательство пошли, чтобы жизнь себе выторговать, дезертировали, узнав, что вашу часть на фронт отправляют... На земле кровь рекою льется, а вы о своей душонке печетесь, мистер Каламов!

— Я не мистер, — насупился предатель, — хоть и бежал к англичанам... нашим союзникам. Не к фашистам же.

— Нашим?! Вы себя считаете нашим? — вспылил Багиев. — Может, еще прикажете называть себя и товарищем?

— Могу я надеяться, что мне сохранят жизнь? — с истерикой в голосе переспросил Каламов.

— Ничего вам не обещаю. — Назаров взглянул на настенные часы с боем. — Вас будут судить по законам военного времени. Но трибунал обычно принимает во внимание чистосердечное признание...

Каламов опустил голову, помолчал, будто раздумывая, стоит ли ему быть откровенным.

— Англичане убедили меня, — тихо заговорил он, — что скоро придет конец СССР, немцы разгромят Красную Армию. Как не поверить — до Кавказа дошли! Потому союзники, мол, и со вторым фронтом тянут. Посылая сюда, Кейли заверил, что английская агентура тут первоклассная. Оказалось, врут: кто помер, кто скрылся, а в живых — одна рухлядь... Молодые, как Гаримов, на вербовку не идут, этот инженер вообще прямо фанатик какой-то, плеваться начал...

— Не фанатик, а патриот, — улыбнулся Багиев. — То, что он в физиономию вам плюнул, не эстетично, конечно, но понять его можно... Слушаю вас, а сам вспоминаю одного немца-антифашиста, перебежавшего на нашу сторону в самом начале войны. Он не коммунист. Спросил его, почему он не перебежал к англичанам, а возможность у него такая была. Знаете, что ответил? Не видит особой разницы между германским фашизмом и британским империализмом. Гитлер завоевал почти всю Европу, загнал в концлагеря всех непокорных во имя так называемого тысячелетнего рейха, а Черчилль лезет из кожи, чтобы приумножить богатства Британской империи, борется за тысячелетнее, вечное существование колониализма. На земле двадцатый век, а рабство процветает и в странах, стонущих под игом фашистов, и в британских колониях... В Индии, Бирме, на Малайском архипелаге — везде из-за жестокой эксплуатации, голода, болезней многие не доживают и до двадцати лет... Так рассуждал честный немец, родившийся в Германии.

Каламов молчал, лишь исподлобья бросая на молодого оперуполномоченного настороженные взгляды.

— Впрочем, ближе к делу, — продолжал Багиев. — Ответьте, Каламов, почему вы делали ставку именно на Гаримова? Понятно, что при вербовке как козырь хотели использовать прошлое его отца. Но вы не учли, что Гаримов воспитан при Советской власти, он крупный инженер и руководитель республиканского масштаба.

— Поэтому он и заинтересовал британскую разведку. Тут прицел дальний. Англичане добиваются, чтобы их агенты пробирались на ключевые позиции в правительствах союзных республик, в важных отраслях народного хозяйства. Немцы готовятся провести в советском тылу серию террористических актов по уничтожению руководящих работников. Английской агентуре предписано обратить этот террор в свою пользу.

— Каким образом?

— Двигать в местные руководители кадры проанглийской ориентации.

— Скажите проще — английских шпионов.

Каламов согласно кивнул и продолжил:

— Англичане хотят воспользоваться войной, когда легче проникнуть в СССР, осесть тут. Агентам надлежит обосновываться надолго. Они должны выглядеть примерными гражданами, вступить в партию, добиваться продвижений по службе и ждать. Прямая диверсия становится вчерашним днем. Чтобы овладеть Россией, есть два пути: бескровный, то есть влезть, проникнуть во все поры Советского государства, прибегая одновременно и к идеологической диверсии, или же пойти войной на Советы.

— Словом, исходя из конкретной ситуации, — усмехнулся Назаров и спросил: — Кто вас инструктировал?

— В основном Кейли. Еще со мной беседовали два американских офицера.

— Их имена знаете?

— Имен не знаю, но они из разведслужбы, очень интересовались обстановкой в Средней Азии, Башкирии, Татарии.

— Как много американцев в порту Бендер-Шахпур?

— Немного их, но ожидалось прибытие американских кораблей. Кейли еще ворчал — янки, мол, всегда на готовенькое поспевают.

— Что он имел в виду? — Багиев едва успевал вести протокол допроса.

— Англичане и американцы ждут падения Сталинграда. В том они не сомневаются. Тогда сразу же введут свои войска в Баку, Закавказье. Немцев хотят опередить, захватить нефтепромыслы. Иран и Среднюю Азию англичане собираются включить в состав Британской империи. А немцы создали «иранскую службу» и после вступления вермахта в Тбилиси хотят перебазировать ее и провозгласить независимое правительство Ирана. Турки тоже точат зубы на Россию, держат наготове свои дивизии на границе с советским Закавказьем. Они не прочь овладеть и Туркменской степью, где живут иранские туркмены, хотя в основном мечтают о закавказской территории.

— Красная Армия бьет немцев и в хвост и в гриву, а нашу страну уже успели поделить как рождественский пирог?! Не слишком ли рано? — ни к кому не обращаясь, холодно промолвил Назаров и замолчал, устремив свой взгляд куда-то вдаль. Затем низким, глухим голосом спросил: — Что вам, Каламов, еще известно о союзниках?

— К началу сорок второго года американских специалистов прикомандировали к руководству иранской жандармерии. Без американских советников не могут дыхнуть во многих ведомствах Ирана. Особенно их много в министерстве финансов. В районе Тебриза, где находятся части Красной Армии, действует опытный американский резидент, его зовут не то Эдуард, не то Эдвин Райт.

— Откуда вы это узнали?

— Кейли проговорился... Он с ним встречался, восхищался его блестящим знанием персидского языка, завидовал его широким связям с влиятельными персами.

— Видели вы американских военнослужащих в Иране? — Назаров взглянул на часы, надо было успеть доложить наркому, интересовавшемуся показаниями Каламова.

— Я вспомнил... В Хорремшехре я видел несколько высших американских офицеров. Кейли говорил, что американские войска на подходе к Ирану. Торопятся, боятся не успеть к разделу Кавказа и нефти. К рождеству, считают союзники, со Сталинградом, а значит, и с Советским Союзом будет покончено...


Вскоре на стол Чары Назарова легло расшифрованное донесение Черкеза, сообщавшего о тайном сговоре правительств США и Великобритании, которые высадили в южных портах специальный контингент войск, объединенных под общим названием «Командование Персидского залива».

Это была часть операции «Велвет», предусматривавшей ввод из Ирана в советское Закавказье английских и американских войск. Такой предательский удар в спину Советскому Союзу готовили союзники в случае ожидаемого падения Сталинграда.

ВРАГ ДРУГОМ НЕ СТАНЕТ

Состарился лис, лишился плут былой ловкости. Не страшились его теперь, под самым носом разгуливали петухи и куры, безмятежно ворковали горлинки и голуби. Видит око, да зуб неймет. Но повадкам своим лис все ж не изменял. Ночами напролет лежал, затаившись, у сусличьих нор или на тушканьей тропе. Да что толку? Даже эти несчастные грызунишки, которыми он раньше брезговал, не давались в лапы: лиса подводило чутье... Что делать? От голода так сводило живот, гляди, к позвонкам пристанет.

Зашастал лис по пустыне — хотя бы падалью разжиться. Не до жиру, быть бы живу. Повстречался ему старый шакал, от которого за версту смердило мертвечиной. Сцепились они поначалу: прошлогоднюю кость дохлого верблюда не поделили. Запыхавшись, щелкали притупившимися зубами, все норовили друг дружке в горло вцепиться, да силенок не хватило, разошлись, поджав хвосты. Отдышались хищники в сторонке, пригляделись один к другому — и снюхались... Лис на выдумки хитер — истина стара как мир. Надоумил он своего нового однокорытника, как легче пропитание добыть.

Зарыскал шакал по Каракумам, разнося неслыханную новость: «Слышали? Лис в содеянных грехах раскаивается. Благочестивым стал. На дню пять раз молится, в чалму обрядился, в Мекку собрался... Сам видел!»

Верно рассчитал хитрюга: среди птиц нашлись набожные, подумывавшие свершить хадж — путешествие к святым местам. Да не решались всё: до Мекки путь неблизкий. А тут хоть лис, как ни говори, живая душа, все не чужой, свой, каракумский...

Пустыня ж слухом полнилась, только о лисе и разговору: «Образумился, остепенился... Пред вратами аллаха угрызения совести покоя не дают!..» И поверили легковерные птицы, подались за лисом торжественной процессией: во главе — лис, а шествие замыкал шакал. Шли, шли... Добрались наконец до караван-сарая. Расположились на отдых. Настал час вечернего намаза. Осмелели птицы, встали с лисом и шакалом на молитву в один ряд. Хищники, улучив момент, бросились на беспечных пернатых и переловили их до единого...

Случилось так, что в то самое время мудрец Сулейман — повелитель всех зверей, животных, птиц на Земле, понимавший их язык, разглядывал в волшебное зеркало свои владения, увидел вероломство лиса и шакала. Не успели хищники приступить к трапезе, как появился Сулейман, освободил плененных птиц и сказал им: «Не верьте врагу. Черный войлок белым не станет, старый враг другом новым не сделается».

Туркменская притча, рассказанная аксакалом Сахатмурадом-ага, что живет в долине Мургаба

Отыскать тюрьму в провинциальном Фарахе проще всего. Бывшая крепость, окруженная рвом, с высокими башнями по углам, на которых денно и нощно стояли охранники, возвышалась на окраине городка толстыми глинобитными стенами. Увидев перед собой небольшую дверь, Каракурт удивился: где же ворота? Отправляя его сюда, Мадер дотошно описал все — и дорогу от Кандагара, и сам глинобитный городишко, и расположение тюрьмы, и даже королевскую резиденцию с садом, что на виду крепостных стен.

Пошарив глазами по щербатой стене, Каракурт забарабанил кулаком по двери — в окошке возникла физиономия полицейского.

— Начальника тюрьмы, — небрежно бросил Каракурт.

Окошко захлопнулось, шаги за дверью удалились. С минарета мечети ветерок донес призывный голос муллы, вставшего на полуденную молитву. Сменились на башнях сонные охранники. Мимо по дороге, вздымая клубы пыли, пронеслась кавалькада разношерстно одетых полицейских, державших путь к летней резиденции короля.

А Каракурт все ждал, притомившись, опустился на корточки, чувствуя на себе изучающие взгляды откуда-то наблюдавших за ним глаз. Теряя терпение, он зло подумал о начальнике тюрьмы словами Мадера: «Он из Кафиристана, горной страны кафиров — неверных. Свою землю они называют Нуристаном — Лучезарной. Король там силой построил мечети, однако мусульманами они не стали и христианами тоже. Язычники...» Такого проймешь только страхом или деньгами... Мадер тоже плут! В мусульманском мире его величают Вели Кысмат-ханом. И рассуждает как праведник от ислама, а сам в душе гяур гяуром...

Тюремная дверь распахнулась, и в ее проеме Каракурт увидел трех афганцев в полицейской форме. На первый взгляд они походили друг на друга, но, приглядевшись, Курреев выделил среди них стройного, щеголеватого начальника тюрьмы Хабибуллу. Поигрывая костяной рукоятью толстой камчи, в конец которой был вшит увесистый кусок свинца, он впился в пришельца острыми льдинками голубых глаз. И впрямь взгляд кафыра!

— Вам привет от дядюшки Вели Кысмат-хана, — не здороваясь, произнес Каракурт начало пароля.

— Как поживает сердечный друг моего отца? — улыбнулся Хабибулла розовыми девичьими губами.

— Я с рекомендательным письмом, — нехотя выдавил Каракурт, раздражаясь тем, что пароль приходится говорить при людях. — Может, пригласите?

— Первый раз вижу человека, недовольного тем, что его в зиндан не приглашают, — пошутил Хабибулла, но, перехватив злой блеск в глазах гостя, закусил нижнюю губу, пропустил его в дверь.

Тюрьма у Каракурта тоже вызвала удивление. Не похожая на те, что видел в Кандагаре и Кабуле, она размещалась в пяти десятках приземистых домиков с узкими, почти под самую крышу, щелями, заменявшими окна. В несносную жару и трескучие морозы, на земляном полу, на старых драных кошмах и всяком тряпье, кишевших вшами и блохами, ютились в тесноте арестанты. В домиках, где попросторнее, ткали ковры, мелькали темные силуэты в чадрах, яшмаке — платке молчания. Раз есть туркменки, быть тут и туркменам: Мадер впустую Каракурта так далеко не пошлет.

Войдя в кабинет начальника тюрьмы, Курреев обменялся с ним второй половиной пароля. Затем снял с себя заплечный мешок и достал оттуда тугой сверток.

— Это от Вели Кысмат-хана. Доллары, как просили.

— Это все? — Хабибулла взвесил рукой сверток. — Я же не один. Мои люди думают, что я деньги гребу лопатой...

— Скоро будешь грести. — Каракурт по обыкновению перешел на привычное «ты». — Наши друзья вот-вот будут здесь, а они умеют ценить преданных людей. Тогда тебе найдется местечко потеплее — не вонючий зиндан, а кресло министра внутренних дел!

— О такой высоте и мечтать не смею. — Холодные глаза Хабибуллы алчно блеснули, он сглотнул слюну. — Я могу довольствоваться и скромной должностью пограничного комиссара, а брат мой — главного провизора... Он ведь в Сорбонне учился.

— Все будет! — Каракурт понимающе улыбнулся: у этого кафира губа не дура. — Я сам попрошу о том Вели Кысмат-хана. Мне он не откажет. А пока устрой меня надзирателем, дай имена всех арестантов, побывавших в Средней Азии.

— Таких я помню на память, особенно туркмен.

— И второе мое условие: я должен работать один.

— Я назначу вас старшим надзирателем, будете ходить всюду, подчиняться лишь мне. — И тут же поправился: — Для виду только...

Среди обитателей тюрьмы были и старые и молодые контрабандисты и торговцы опиумом, убийцы и воры, по национальности туркмены, узбеки, курды. Одни покинули родные края еще детьми с родителями, другие бежали после революции или в годы коллективизации, третьи сами не заметили, как очутились на чужбине, подавшись за родовыми вождями...

Посетив ранее темницы Кабула и Кандагара, Каракурт остановил выбор на немногих, разложив их по полочкам: на верхней те, кто сумеет перейти советскую границу, осесть там и собирать шпионские сведения; пониже — способные совершать диверсии, распространять слухи; на самом низу — убийцы и контрабандисты. Правда, от охотников отбоя не было, да не всем верил Каракурт, зная, что Мадер три шкуры спустит с него, если наберет всякую шушеру, годную лишь для того, чтобы расколоться перед чекистами.

А в Фарахе своей работой Каракурт остался доволен. Завербовав пятерых, которых тут же освободили из-под стражи, он с чувством исполненного долга собрался податься в Герат, встретиться с Эшши-ханом. И вдруг в кабинете начальника тюрьмы нежданно-негаданно наткнулся на самого джунаидовского сынка. Все такой же подвижный, коренастый, он ощупал Курреева неприязненным взглядом, но тут же в деланной улыбке оскалил желтые зубы. Что привело его сюда? Понапрасну он и шага не ступит.

— В зиндане немало моих людей. — Эшши-хан решил упредить любопытство Каракурта. — Ковры мне они ткут. Коммерция любит расторопных.

— Вот почему ты в Иран не поехал! — усмехнулся Каракурт. — Не легче ли их на волю выпустить?

— Голодные покладистее, и тюремные ковры подешевле обходятся. — Эшши-хан с издевкой поглядывал на Хабибуллу, думая о взятках, которые приходится давать ему — иначе арестантов не выделит.

— Хан-ага добрый хозяин, — вставил Хабибулла. — Доставил в зиндан жен своих батраков, что тут сидят. Они и ковры ткут и кошмы валят.

— А останется кому до срока с полгода, — с тонких губ Эшши-хана, окаймленных черными усами и бородою, не сходила ядовитая усмешка, — начальник тюрьмы делает мне подарок, выпускает нужного мне человека пораньше, и тот до могилы будет верен мне...

Каракурт отвел глаза — нашел кого дурить! Теперь он не тот простачок, что ходил в телохранителях Джунаид-хана. Юнца и вокруг пальца обведешь, а старого воробья на мякине не проведешь. Джунаидовский сын, убей, всей правды не скажет, в лучшем случае полуправду.

— Вели Кысмат-хан страшно рассердится, — Курреев, оставшись наедине с Хабибуллой, решил потрясти его, — узнав, что его агент по кличке Красавчик пытается удержать в одной руке два арбуза...

— Но Эшши-хан такой влиятельный человек, — побледнел Хабибулла. — Разве он не пользуется покровительством нашего шефа?

— Зачем тут отирается? Кто его интересует?

— Один кузнец и ювелир по имени Гуртли Аллаберды. — Хабибулла с опаской глянул на дверь. — Осужден на двенадцать лет, значится в тюремном списке, но живет в другом месте.

— Что за птица?

— В Файзабаде он убил пограничного комиссара, родича нашего губернатора. От казни туркмен откупился, Эшши-хан помог.

— На чем потом попался? — Курреев потянул ноздрями воздух, словно хищник, напавший на потерянный след.

— На контрабанде, торговал оружием, терьяком. В Туркмении у него родной брат живет...

— Где Гуртли сейчас?

— Адрес мне неизвестен. И вообще его держат в секрете.

— Если губернатор простил за родича, значит, он ему нужен?

— В том-то и дело, что Гуртли работает на губернатора. Химичит с контрабандным золотом, драгоценными изделиями...

— Почему он не бежит?

— Куда? — Хабибулла поджал губы, затем пояснил: — В Туркменистане его знают как облупленного, в Иране и Афганистане он наследил. Эшши-хан, видно, чем-то его обнадежил, недаром о нем тоже недавно расспрашивал.

А этот Хабибулла вовсе не дурак: Эшши-хану, набравшему восемьсот всадников, позарез не хватало юзбашей. В Афганистан скоро нагрянут немцы, и он ринется в Туркмению, чтобы восстановить свое ханство, свершить то, что не удалось при жизни отцу. Гуртли — стреляный зверь, такие нужны и Мадеру.

Аллаберды еще в тридцатом году, проживая под Каахка, торговал коврами, занимался контрабандой терьяка, но, уличенный Советской властью, бежал в Иран и всей семьей попал в лапы Кейли. Английский резидент, завербовав его, поставил условие: не бросая контрабандного промысла, собирать шпионскую информацию, подыскивать людей для создания агентурной сети. И Гуртли исправно служил англичанам до тех пор, пока не угодил в зиндан. Ждал, надеялся, что хозяева вызволят его из беды, но о нем забыли. Лишь один Эшши-хан помнил о нем и разыскал...

Каракурт тоже не дремал — наблюдал за каждым шагом Эшши-хана, не раз увязывался за ним, но тот, доходя до базара, бесследно исчезал у дуканов вдоль дороги, ведущей в городок Кала-Кох. И все же перехитрил ханского сынка. Переодевшись в женскую одежду, он вместе с братом Хабибуллы, мечтавшим о карьере главного провизора, выследил Эшши-хана. След привел к дому старого афганского полковника в отставке, родственника губернатора.

Старик почти каждый вечер уходил с набитой сумкой в сторону Кала-Коха, где в долине реки Фарах-Руд стояли под сенью большого сада два одиноких домика. Он приносил не только еду. Сюда наведывались и его сыновья — как правило, на конях с небольшими ношами — и, о чем-то поговорив с Гуртли, возвращались тоже не с пустыми руками. Аллаберды не выходил днем из дома с большими светлыми окнами, а ночевал в соседнем домике с одним окошком. Ночью его охраняли двое стражников, которые чуть свет снимались с поста и удалялись в Фарах.

Сначала Каракурт целую неделю в бинокль следил за загадочными домиками, за всеми, кто приходил. Трижды появлялся Эшши-хан, но всякий раз уходил явно расстроенный, и Курреев радовался, догадываясь, что визиты бесплодны. Наконец, дождавшись вечернего часа, когда Гуртли перешел во второй домик, Каракурт подкрался со стороны, где не было окон, и толкнул дверь. В полупустой комнате, у окна, на коврах за небольшим дестерханом сидел худощавый человек. Увидев незнакомца, он потянулся к подушке, лежавшей рядом.

— Не стоит, Гуртли, — остановил его Каракурт. — Я тоже не с голыми руками...

Тот убрал руку, но все же ближе подвинулся к подушке, недоверчиво разглядывая Курреева.

— Не признал? А я давно ищу тебя — с тех пор, как однажды увидел у английского консульства в Мешхеде, в компании с Кейли, — не моргнув глазом, соврал Каракурт.

— Я что-то не припомню. — Гуртли был спокоен, но следил за каждым движением незнакомца. — Кто ты?

— Не гостеприимен ты, я вижу. Приглашай своего земляка!

— Есть птицы, чье мясо едят, — Гуртли ощупывал глазами Каракурта, стоявшего опершись о дверной косяк, — но есть птицы, которых кормят мясом.

— Ты хочешь сказать, — прищурился Каракурт, — что гость гостю рознь. Одних возводят на почетный тор[17], других сажают у порога. Сейчас не время словами ловчить. — Он без приглашения сел рядом с Гуртли. — Хочешь на волю? Тогда доверься мне, я все сделаю.

— Не такие пытались меня вызволить.

— Эшши-хан, что ли? — Каракурт заметил удивление в забегавших глазах Гуртли. — Я все знаю о тебе, знаю, на кого ишачишь. Я освобожу тебя.

— За меня даже Ишан Халифа вступился, а что толку...

— Англичане тебе не помогут, их скоро погонят из Ирана. России каюк... Когда немцы придут в Афганистан, будет поздно: они отблагодарят только тех, кто им помогал. Я говорю от имени Германии, и ты, брат, доверься мне. У нас дорога одна.

— Что я должен делать? — поинтересовался Гуртли.

— Начни с того, чтобы продукты тебе носили через два дня. Пусть народу поменьше ходит, скажи, что мешают работать.

— А документы будут настоящие?

— Пусть твоя голова не болит. Месяц-другой поживешь под чужим именем, а там наши друзья овладеют Туркменией, Афганистаном. — Каракурт оглядел Гуртли с ног до головы, добавил: — Старую одежду, что на тебе, повесь на видном месте. Обувь тоже оставь. Уйдешь в другом облачении.

...В пасмурное осеннее утро Гуртли, выйдя из домика, направился к реке, где в условленном месте его ожидал всадник с запасным конем. В то же время с противоположной стороны приблизились и спешились трое всадников — Каракурт, Хабибулла с неразлучной камчой и бедно одетый молодой арестант, осужденный за неумышленный поджог помещичьей усадьбы. Через месяц у него истекал срок заключения.

— Переоденься, — приказал парню Хабибулла, когда они вошли в дом и увидели одежду Гуртли, — поможешь здешнему мастеру.

Парень переоделся нехотя, озираясь по сторонам. Раздался глухой щелчок камчи, и бедняга, обливаясь кровью, с зияющей раной на висках повалился навзничь. Каракурт расчетливо нанес ножом удар под левую лопатку, а Хабибулла методично хлестал жертву по лицу... Убедившись, что убитого теперь узнать невозможно, они за ноги оттащили труп в глубину комнаты, облили керосином, подожгли. Когда сели на коней, огонь охватил весь дом.

Стражники, пришедшие к вечеру, забили тревогу. На место происшествия прибыло полицейское начальство, тут же крутился и Хабибулла. Осмотрев обугленный до неузнаваемости труп, все сошлись на одном: Гуртли убит с целью ограбления, и преступники, заметая следы, устроили пожар.

Не успели чины разъехаться, как к пожарищу с двумя всадниками подскакал ни о чем не подозревавший Эшши-хан. Заметив чужих людей, он завернул было коня, но поздно: его с воем и гиканьем окружили, стащили на землю, дали несколько увесистых тумаков. Что потерял этот дикарь в губернаторском саду? А не он ли убил несчастного Гуртли?

— Вы ответите, рабы нечестивые! — Эшши-хан, униженный и оскорбленный, побагровел от злости. — Я пожалуюсь его королевскому величеству! Я — Эшши-хан, сын Джунаид-хана! Отпустите меня сейчас же!..

Не будь там Хабибуллы, намяли бы ему бока да еще в полицейской каталажке насиделся бы, пока разобрались что к чему.


Эшши-хан остановился в просторном доме местного сараймана, стоявшем особняком вблизи дороги на Кала-Кох, сразу же за старой крепостью Фирдоуси. Дом был удобен тем, что к нему незамеченным не подберешься — на открытой местности, окруженный полноводным арыком и редкими тутовыми деревьями. Каракурт, завидев его издали, подумал: хитер ханский выродок! И все же он обвел Эшши-хана вокруг пальца. Вот Мадер потешится! А заодно Куррееву в ножки поклонится за то, что завербовал два с лишним десятка агентов, готовых перейти советскую границу. Каких трудов это стоило! Пришлось искать подходящих, как бусинки в золе... Здешние туркмены в агенты не годятся, их с головой акцент выдает. Под Кабулом туркмены живут целыми селениями, а язык у них не то сарыкский, не то салорский[18] с примесью языка пуштунов. Поселились они тут еще со времен завоевателя Надир-шаха. А разве речь туркменов в Герате, Меймене, Мазари-Шерифе не засорена фарси или дари? Так в большевистской Туркмении не разговаривают...

Цокот копыт прервал мысли. Навстречу скакали три всадника. Узнав, что Курреев едет к Эшши-хану, его остановили и к дому не пропускали, пока один из них не вернулся с разрешением.

Эшши-хан важно восседал на ковре, пил чай. Увидев в дверях Курреева, пригласил к дестерхану. В дверях застыли два телохранителя. Эшши-хан дал им знак, они тут же удалились, но гость знал, что те застыли за дверью, поочередно подглядывая в замочную скважину.

— Тебе привет от Вели Кысмат-хана. — Не здороваясь, он сел в пыльных сапогах на ковер.

— За привет спасибо, — небрежно ответил Эшши-хан, начиная злиться.

— Не заносись, Эшши! Знаю, что тебя ханом величают, что восемьсот всадников набрал. Но ты еще не в Хиве и не на ханском троне, а в вонючем Фарахе. И не видать тебе желанной Хивы, как своих лопаток, если так будешь отвечать на приветы Вели Кысмат-хана...

Дверь отворилась, вошел джигит с пиалой и чайником, поставил их перед гостем.

— Я к тебе не чаи пришел распивать, — еще резче продолжил Каракурт, — а по заданию нашего шефа. До Герата я тебя провожу, а пока ответь на вопрос.

— Говори, — сказал сразу сникшим голосом Эшши-хан.

— Ты знаешь Ходжака? Можно ему доверять?

— Заподозрен в чем?

— Нет. Такая наша служба — мы никому не верим.

— Ходжак преданный нам человек. — Эшши-хан налил себе чаю в пиалу. — Он был начальником охраны у отца, собирался уйти с нами, но отец приказал ему остаться в Хиве. В тридцать первом, когда меня в Каракумах ранило, Ходжак спас мне жизнь. Он хороший тебиб, вылечил, выходил. А ведь другой на его месте мог бы меня и выдать.

— Зачем он приезжал потом в Герат, встречался с твоим отцом?

— Он передал просьбу родовых вождей, желавших возвращения отца в Туркмению, чтобы возглавить антисоветское подполье.

— Нашему с тобой хозяину, Эшши, — жестко произнес Каракурт, которому показалось, что его собеседник чем-то смущен, — непонятно, почему о разговоре Ходжака и Джунаид-хана стало известно англичанам?

— Об этом знает и Эймир...

— Зачем же валить на родного брата?

— Может, отец кому рассказал?

— А теперь на покойника перекладываешь. Как говорят: знал бы, что отец умрет, на куль соли выменял бы. Ну и сыночек!

— Ты чего пристал, Нуры? Козла отпущения ищете? А Ходжак — он святой?

— Ты не вали с больной головы на здоровую! — многозначительно протянул Каракурт. — Вели Кысмат-хан все знает. Подожди!..

Эшши-хан, морщась, схватился за живот, поднялся с ковра и вышел. Каракурт, довольно ухмыльнувшись, достал из-за пазухи коричневую трубочку терьяка, отделил от нее кусочек с горошинку, бросил в пиалу с чаем, размял пальцем и выпил. Когда хозяин вернулся на свое место, Курреев попросил еще один чайник — его низкий лоб покрылся бисеринками пота, а большие глаза пьяно блуждали.

— Испугался, Эшши? Воздух мог бы и здесь выпустить. Ты при мне и не такое выделывал. Забыл?

— Не святотатствуй! — Эшши-хан тяжело посмотрел на блаженное лицо Курреева. — За дестерханом сидишь. Успел уже своего дерьма наглотаться?

— Дерьма, говоришь? — Курреев уставился одичалыми глазами. — А кто меня научил, как не твой отец? Приручить хотел? Ваше семейство сломало мне жизнь, но и я у вас в долгу не останусь! Ты, Эшши, для меня хуже, чем большевики! Отец ваш подох, но я мщу и буду мстить его детям — тебе, Эймиру и... как его, вашего третьего братца зовут?..

Каракурт исступленно засмеялся, хотел подняться, но не смог. Эшши-хан, задетый за живое, хотя и понимал, что бессмысленно говорить с одуревшим наркоманом, все же спросил:

— История с Гуртли твоих поганых рук дело?

— Сын Аллаберды приветствует тебя с того света,— дурашливо засмеялся Каракурт. — А ты, хан-ага, схлопотал по загривку? — Глаза его слипались. Потом клюнул носом и, опрокинув недопитый чайник, повалился на бок. Крепкий, жилистый Каракурт, что-то бормотавший во сне и наконец захрапевший в беспамятстве, не был похож на себя. Жалкий, свернувшийся калачиком, он напоминал пустой бурдюк.

Стояла глубокая осень, но степь все еще хранила в себе тепло лета. В синем мареве за горизонтом затаилась Дашти Марго — Пустыня смерти. Это в ее раскаленной утробе рождаются летней порой жгучий «афганец», а зимой — студеные ветры.

«Зима на пороге, — невесело подумал Эшши-хан, сдерживая молодого аргамака, норовившего перейти в галоп, — а тут теплынью веет. Не к добру это...»

— Что нос повесил, Эшши-хан? — как ни в чем не бывало спросил Каракурт, нагнав его на рыжем иноходце, и по привычке оглянулся. Позади на почтительном расстоянии неслась кавалькада ханских джигитов. — Не тужи! Тебе Вели Кысмат-хан опять поклон шлет...

Эшши-хан невольно покосился на объемистый хорджун, притороченный к седлу иноходца, где, должно быть, упакована рация. Каракурт, перехватив его взгляд, рассмеялся:

— В Герате скоро будет Ходжак, твой спаситель и друг. С инструкциями от самого шефа. Тебе в Иран ехать не придется...

— А я и не собирался. Я в обиде на иранских иомудов. Мы за родичей их считали. В тяжелые дни отец у них защиту и приют искал, а они повели себя как продажные твари. Чего один Метюсуф Атаджанов стоит...

— С ним беда приключилась. Ходжак все подробности знает.

— Аллах всемогущ и справедлив — все видит! — злорадно засмеялся Эшши-хан. — Настигла-таки этого выродка карающая длань.

— Атаджанова покарали большевики и собственная глупость.

— Аллах карает нечестивцев и руками большевиков.

Каракурт хитровато улыбнулся, его так и подмывало сказать: «А кто твоего братца Эймира покарал? Божья десница?»

Как-то ишан Герата заметил среднему джунаидовскому сынку: «Ты, Эймир-хан, говорят, подбиваешь своих родичей на уважаемых людей доносы строчить?» — «Лишиться мне руки, тагсыр, если это так!» — истерично воскликнул Эймир и протянул ишану одну руку, словно отдавая ее на отсечение. «Аллах с тобой!» — только и промолвил тот. Эймир-хан, возвращаясь домой от ишана, упал с коня и сломал руку. Он долго ходил к тебибу лечиться, но рука так и осталась кривой.

Джунаидовским выродкам все дозволено: и хозяина ослушаться, и духовное лицо, даже самого аллаха обмануть... Разве посмел бы Каракурт Мадеру перечить? А Эшши-хану можно — ему все простят. За его спиной восемьсот всадников, все богачи Герата, Меймене, Мазари-Шерифа. Мадер уже видит его ханом Хивы... А кто такой Курреев? Без роду и племени. За него и постоять некому, весь во власти немца: прикажет убрать — прикончат за милую душу.

— Сам-то чего скис, Нуры? — насмешливо спросил Эшши-хан. — О чем думаешь?

— Правду говорят, что у большевиков все ушли на фронт и границу некому охранять?

— Туда путь держишь?

— Рад бы, да не велено. Других пошлю. — Каракурт, подъехав вплотную к Эшши-хану, зашептал ему на ухо, словно кто-то мог услышать. Потом громко произнес: — Уверился, что советскую границу одни женщины охраняют и перейти ее — плевое дело?

— Брехня! Летом мы сунулись — пятерых джигитов сгубили.

— Не на базаре слышал, в Берлине!

«В Берлине! — Эшши-хан про себя передразнил Каракурта. — И такие вот пройдохи дурят Мадера, чтобы за сведения деньгу слупить. А нам боком вылазит. Только и слышишь приказы из Берлина: «Советы обессилели, переходите границу, налетайте на заставы, колхозы!..» Вслух же сказал:

— На заставах у них фронтовики появились. Будешь своих переправлять, увидишь. Смотри только, не обожгись!..

С чего это Эшши-хан такой предупредительный? Каракурт изобразил на лице подобие улыбки, хотя глаза его были злые-презлые.

К вечеру второго дня всадники въехали в Герат через Кандагарские ворота. Каракурт же, не доезжая, свернул с дороги и по окраине добрался до конспиративной квартиры. Он не сожалел, что не принял гостеприимного жеста Эшши-хана, так как ни на йоту не верил ему, опасаясь мести за Гуртли. Эшши-хана отказ Курреева тоже устраивал: этот наглец ему изрядно надоел в Фарахе, да и с убийством не все ясно, раз он к тому руку приложил.

Рычащий клубок волкодавов то разматывался стремительно, то опять скатывался в живой, взъерошенный ком на влажной осенней земле. Летели вокруг клочья шерсти обезумевших от грызни собак. Перед чернобородым человеком, стоявшим у глухого дувала, мелькали окровавленные морды, ощеренные желтые клыки. Из кучи иногда выскакивал побежденный пес и, поджав обрубок хвоста, бросался прочь без оглядки.

Чернобородый — в добротном верблюжьем чекмене и небольшой мерлушковой шапке — не без опаски выставил у своих ног крючковатую тутовую палку. Кто знает, что на уме у этих полуодичавших кобелей, вдруг схватившихся на дороге.

Над дувалом возникла голова Эшши-хана, повязанная платком. Кто-то снизу подал ему винчестер, и он, недолго целясь, выстрелил в разношерстную кучу. На месте осталась убитая собака, однако стая не рассеялась и продолжала остервенело грызться. Еще раз приложился к прикладу, но чернобородый ловким приемом выбил из его рук винтовку, которая со стуком упала на землю.

— Ах ты, раб несчастный! — взъярился Эшши-хан. — Ишак бородатый! Это моя улица, мой дувал! Я тебя сейчас проучу!..

— Что ж ты, совсем меня забыл? — заулыбался пришелец.

— Ходжак! — изумился Эшши-хан. — С бородой тебя не узнать. Заходи!..

Эшши-хан занимал просторный двор с несколькими добротными домами, доставшимися в наследство от отца. На окраине Герата, населенной в основном туркменами — дайханами, скотоводами и торговцами, — появление Ходжака осталось незамеченным, мало ли к Эшши-хану, как некогда к его отцу, приезжало отовсюду людей. В отличие от папаши сын не брезговал ничем — даже скупал у скотоводов шерсть и кожу, потом выгодно сбывал товар в больших городах. А в свободное от коммерции время молил аллаха о низвержении большевистского строя в Туркмении.

Когда Германия напала на Советский Союз, Эшши-хан, выполняя предсмертную волю отца, вновь созвал под зеленое знамя пророка верных нукеров, некогда распущенных Джунаид-ханом по требованию правительства Афганистана, которое объявило о своем нейтралитете по отношению к СССР. Однако червь сомнения точил его душу. Немцы собирались овладеть Москвой через три-четыре недели, а их отбросили от красной столицы и, говорят, изрядно намяли им бока. Еще в августе прошлого года клялись они прорваться на Кавказ, но и здесь вышла осечка. Послушаешь истеричный голос берлинского диктора — германские войска вот-вот поставят на колени большевиков, послушаешь спокойную речь диктора Туркменского радио — рассказывает об успешных боях Красной Армии с вермахтом... Одному аллаху ведомо, когда немцы сомнут русских, овладеют Туркменией, доберутся и сюда, в Герат.

— Когда? — доверительно спросил Эшши-хан, оставшись с Ходжаком вдвоем. — Второй год уже идет война. Что посоветуешь?

— Как прикажешь говорить с тобой? — вопросом на вопрос ответил Ходжак. — Как эмиссар Вели Кысмат-хана или как твой друг?

— Сначала скажи как эмиссар.

— Указания тут твердые: переходить границу, нападать на колхозы, на советские села. Наш шеф говорит: «Россия на последнем издыхании. В тылу остались одни женщины. Там голод, хаос...»

— Сам-то как думаешь?

— Сам? — помялся Ходжак. — Не разговорюсь ли я на свою голову? Вы же с Вели Кысмат-ханом давние друзья...

— Говори, ты мне как родной. Говори, не бойся! Я тебе сам такое скажу, еще раз убедишься, как Эшши-хан может быть благодарен друзьям...

— Я недавно из Туркмении. Нет там никакого хаоса. Люди день и ночь трудятся, чтобы помочь одолеть немцев. Они уверены, что победят...

— Я так и знал! — Эшши-хан заскрежетал зубами и задумчиво добавил: — А наши хозяева хотят и нас головой в пекло. Но нас так мало!.. И этот Нуры, сын Курре, меня тоже на это подбивает...

— А кто этот человек? — Ходжак сделал вид, что такое имя ему незнакомо.

— Есть тут один, — процедил сквозь зубы Эшши-хан, — не знаешь ты его или забыл. Так он и тобой интересовался, кто ты да что ты из себя представляешь. Больше расспрашивал о твоем давнем приезде в Герат, о встрече с моим отцом. Тоже, как ты, эмиссар...

— А где он сейчас? Повидать бы его.

— В Батгиз подался, в афганском Маручаке его люди.

— Поди, всего полторы калеки? — усмехнулся Ходжак.

— Не скажи. Этот сын Курре все афганские тюрьмы обрыскал, два с лишним десятка агентов завербовал. Среди них, пожалуй, и Гуртли, сын Аллаберды. Такому я и сотню доверил бы.

— На границе у зеленых фуражек засада на засаде. Нарвется этот Нуры.

— Дай аллах! Одним прохвостом станет меньше. Он, как гиджен[19], ничто его не берет. Забросит агентов, а сам в Герат вернется.

Тень беспокойства легла на лицо Ходжака.

— Не волнуйся, Ходжак! — Эшши-хан по-своему воспринял его волнение. — Я понял, что тобой Мадер интересуется, и сказал ему: на тебя можно положиться как на каменную гору.

— Ты, Эшши, как всегда, мудр. Умно поступил, что в Иран не поехал. Не миновал бы и ты капкана, в который Атаджанов по глупости своей угодил...

— Поистине аллах знающий и мудрый! — Польщенный Эшши-хан ликовал: свершилось-таки возмездие! Еще одним претендентом на хивинский престол стало меньше. А ослушавшись приказа Мадера, остался в живых. — Чуяло мое сердце!..

— Твое сердце должно также предсказать, что сейчас с твоим отрядом в Туркменистан соваться опасно. Разнесут в пух и прах...

Ходжак не допускал мысли, что Эшши-хана легко провести — тот хитер, хотя не так мудр, как отец. У инера[20], говорят, не бывает доброго семени. Джунаид-хан, гибкий и изворотливый, умел рядиться и в одежды добродетеля. Сын же невоздержан, изливал свою желчь даже на единомышленников, близких, и эта безмерная озлобленность ослепляла его. Легковозбудимый, он мог совершить сумасбродный поступок. Этим он и был опасен.

— Помню, отца ты хотел до самой Хивы провести, — ревниво произнес Эшши-хан. — Иль ты думаешь, что и я не отблагодарю тебя достойно?

— Сколько воды с тех пор утекло! Сейчас Каракумы перекрыты кизыл аскерами, зелеными фуражками, в аулах отряды из молодежи. Шаг опасно ступить...

— А куда джигиты подполья подевались? Сам говорил, что они жаждут выступить под знаменем Джунаид-хана.

— Война же идет, Эшши! Афганистана она не коснулась, а в Туркмении многих в армию призвали, кто умер, кого-то чекисты замели. Время на большевиков работает...

— Так что, сидеть теперь сложа руки?

— Я этого не говорил. Ты хотел откровенности, — обиженно произнес Ходжак, — я сказал. Всю правду. А там сам решай...

— Неужели Вели Кысмат-хан на ощупь действует? Должны быть там его люди! На кого-то он опирается?

— Это не моего ума дело. — Ходжак сделал непроницаемое лицо и словно между прочим спросил: — Может, на таких, кого Курреев собрался перебросить? Только эти два десятка арестантов погоды не сделают.

— Если я перейду границу, неужели меня там никто не поддержит? У Ишана Халифы еще полтысячи людей наберется.

— Падишах Туркестана мог бы набрать войск и побольше. — Ходжак умышленно наступил на больную мозоль Эшши-хана. — Ты договоришься с ним?

— Падишах! — взорвался тот, брызгая слюной. — Он как бродяга, согнавший бездомную собаку с тени, чтобы самому занять ее место. Так и его трон падишахский. Людей хороших, как мой отец, аллах прибирает, а такое дерьмо будет вонять еще сто лет, — и неожиданно запричитал со злым подвыванием: — О всевышный, убей этого ханжу! Я принесу тебе в жертву сто девять баранов и тридцать три коня. На врага моего не пожалею расходов, сколочу ему табыт[21] из редкого кипариса, а саван сошью из цветов...

— Чем молить аллаха о смерти недруга, лучше вымоли себе здоровье.

— Ты всегда нрав, Ходжак! Мне бы твою рассудочность, и я бы, закрыв глаза, перешел границу, пригнал тьму овец, верблюдов. Мне же людей кормить надо!..

— Не успеешь. До ближайшего колхоза вряд ли доберешься — зеленые фуражки расколошматят. А прорвешься, дальше заслон кизыл аскеров с пушками, из Мары туркменский кавалерийский полк подтянут.

Ходжак, заметив, как приуныл Эшши-хан, помолчал, затем пощекотал его честолюбие:

— Ишан Халифа хоть и священного рода, а тебе не чета. Не воин он... Зачем ему, старой рухляди, трон падишаха? Это место было для твоего отца, теперь — твое! Но вовсе не значит, что ты дорогу к трону должен устелить трупами своих нукеров. Кому это выгодно?

— Кому?! Этому ханже в чалме! Он нахапал у немцев оружия, золота, а в Туркмению хочет войти на костях моих джигитов. Я с места не сдвинусь, пока германские войска не подойдут.

— Я не сомневаюсь, что Ишан Халифа давно так решил. Себя и своих близких под пули он не подставит. — Ходжак озорно улыбнулся. — Кажется, покойный Джунаид-хан, земля ему пухом, говорил, что Ишан Халифа похож на поганую трясогузку, питающуюся червями и гусеницами...

— Смотри, не забыл! — оживился Эшши-хан, хорошо помнивший отцовский рассказ. — Только не на трясогузку, а на болотную лунь, трусливую и бестолковую! Проснется поутру, расправит крылья, размечтается: «Эх, куланом бы позавтракать! Сейчас поймаю!» Взлетит, покружится, увидит кулана, а броситься на него не решится, струсит и сядет на дерьмо, оставленное животным. Будет им довольствоваться...

— Ты сам, Эшши, все и сказал. Никто не ведает, когда сюда придут немцы, но я точно знаю, что твои нукеры — сыновья именитых людей: баев, торговцев, домовладельцев... Проиграешь, ответ перед ними будешь держать. А такие люди проигрыш не признают. Кому хочется сына или брата без всякой выгоды терять? Не мне тебя учить. Отмерь семь раз...

Эшши-хан был в смятении. Как не подумал о том раньше? Ишан Халифа задумал обвести его вокруг пальца: одержит отряд победу, припишет ее себе, потерпит поражение — все взвалит на Эшши-хана. Не выйдет!


Пушечные выстрелы застали Ходжака на окраине Герата, по пути к султанской гробнице. Придерживая сильной рукой застоявшегося коня, он скакал по древней гератской дороге, обсаженной могучими гималайскими кедрами. Как хотелось бросить все — и роскошь ханского дома, и подаренного им коня, и расшитый золотом хивинский халат, только бы скакать без передыху, пока не доберешься до родного очага... И вдруг, увидев мутный арык, заросший камышом, и большеколесную арбу с задранными в небо оглоблями у изгиба дороги, ему показалось, что он дома: так похоже на родные картины Бедиркента. Он потер глаза: «О аллах! Я дома?» И он всем своим существом понял, какое это счастье — просыпаться поутру в своем доме, слышать голоса своих детей, встречать родичей, друзей, дышать родным воздухом...

И какая-то сладкая истома охватила все тело, как бывало в далеком детстве, когда по весне Ходжак уходил за аул, зарывался босыми ногами в теплый песок и лежал, пока не приходило время гнать овец домой. А во дворе мать уже доставала из тамдыра чуреки, отламывала ему добрый кусок, и он, обжигая губы, впивался зубами в золотистую хрустящую корочку. Мать трепала по голове, спрашивала, чем он занимался, собрал ли дров, накосил ли травы, напоил ли скотину... Он отвечал ей, глядя в глаза, всю правду — не надо было ни хитрить, ни изворачиваться. Какое это счастье! Было ли оно?..

У обочины дороги Ходжак заметил две медные пушки, рядом — худощавого афганца с сабельным шрамом на лице, полученным в схватке с англичанами. Тот уже спрятал в карман трофейного френча карманные часы, по которым запаливал фитиль. И так всякий полдень, с той самой поры, когда афганцы изгнали со своей земли англичан, отобрали у них медные орудия, теперь возвещающие на всю округу о часе полуденной молитвы. «Странно устроен этот мир. — Ходжак повернул коня в сторону невысоких гор, что возвышались на фоне оголенных крон платанов, стройной арки, украшавшей гробницу. — Двести лет афганцы воевали с чужеземцами, насилу избавились от них. А теперь такие, как Ишан Халифа и Эшши-хан, собираются бросить Афганистан, Туркмению под пяту германского сапога. На все готовы, лишь бы вернуть свои богатства, власть. Как те злобные, одичавшие псы, рвущие друг друга, никого не пощадят...»

Вот и гробница султана Шахруха, сына и преемника Тамерлана. Она высечена из большой глыбы черного мрамора, украшена замысловатым орнаментом в форме цветов причудливых растений. Рядом мавзолей Говхерша Бегум ханум, жены Шахруха, облицованный изнутри голубоватыми изразцами и белым мрамором, с изречениями из Корана.

Как-то Мадер, пытаясь раззадорить иранских туркмен, сказал: «В крови Тамерлана больше туркменского. Его сын Шахрух жил в Герате в окружении туркмен, а не узбеков. А вообще-то узбеки молодцы! Они создали Тамерлановский батальон, и его джигиты львами сражаются против русских. Неужели это не задевает вашего самолюбия, вас, потомков славного сельджукида Султана Санджара? И вы, туркмены, так легко отдаете узбекам своего Тамерлана, считавшего Султана Санджара своим праотцом...»

Вон куда гнул Мадер: подогревая чувства национальной кичливости, он хотел, чтобы туркмены создали батальон Санджара. «Подкиньте эту идею Ишану Халифе, — посоветовал он Ходжаку, собиравшемуся в Афганистан. — Немцы любят символы. Это первый признак высокой культуры нации».

Вблизи древних надгробных сооружений Ходжак увидел потемневший от времени арчовый столб, усеянный шляпками гвоздей. Так верующие молят аллаха об исцелении, зачатии, благополучии, счастье... В сорока шагах от первого изгиба тропки, вьющейся вокруг столба, лежал громадный валун, у подножия которого находился «почтовый ящик».

Оставив коня у арки, Ходжак покружил у столба, затем прошел к валуну и, убедившись, что вокруг никого нет, оставил в потайной выемке в валуне «контейнер» — серый, выдолбленный внутри голыш со спрятанным там донесением в Центр. В нем сообщалось о Нуры Куррееве, который готовил заброску агентов в районе Маручака, о настроениях афганской эмиграции и распрях между ее главарями, о решении Эшши-хана не переходить границу со своим отрядом до тех пор, пока к Герату не подойдут германские войска.


Поздней ночью Ходжак, занимавший дом на отшибе ханского двора, скорее почуял, чем услышал, как в дом вошли люди. Стража никого не окликнула, собаки не залаяли, значит, «свои», хотя они были опаснее, чем «чужие». Рука невольно метнулась под подушку к «вальтеру». «Впрочем, если хотели бы схватить, — подумал Ходжак, зажигая керосиновую лампу, — кто им днем помешал бы?..»

Дверь тихо отворилась, вошел Эймир-хан, за его спиной силуэты двух юзбаши, обвешанных с ног до головы оружием. Хан тоже был вооружен. Екнуло сердце, но Ходжак заставил себя думать о хорошем.

— Собирайся, — как-то неуверенно бросил Эймир-хан. — Ждут тебя... Вещи возьми на дорогу. — Показав изуродованной рукой на винчестер, висевший на стене, Эймир-хан добавил: — Это тоже захвати.

В душе Ходжака снова поднялась тревога: неужто Эшши передумал и хочет перейти границу? Он вспомнил о своем сообщении в Центр. Что все-таки взбрело тому в его сумасбродную голову?

Во дворе под седоками горячились беспокойные кони. Распахнуты настежь ворота. Хлопотливая суета слуг, собиравших хозяев в дорогу. В темноте Ходжак разглядел Эшши-хана, Ишана Халифу, который сменил чалму на мерлушковую папаху. «Падишаха Туркестана» окружала большая свита и куча телохранителей, без коих он и шага не ступал. Тут же два незнакомца — по обличью немцы, одетые, как все, в легкие каракулевые дубленки. Один из них невысокий, тщедушный; другой — высоченный и дюжий, его, казалось, едва выдерживала лошадь. Кто-то подвел Ходжаку коня, и по знаку Ишана Халифы, воскликнувшего «Биссмилла!..», все выехали за ворота, где их дожидались десятка два нукеров.

На окраине Герата к кавалькаде присоединились еще несколько сотен всадников. Отряд держал путь на север по старой дороге, ведущей на Кушку. Ходжак, томимый недобрым предчувствием, скакал с Эшши-ханом стремя в стремя. Чуть впереди — Ишан Халифа в окружении двух немцев, позади и сбоку Эймир-хан, юзбаши, телохранители. Разве при них о чем спросишь? Эшши-хан часто поглядывая в сторону Ходжака и, словно догадавшись, приказал брату:

— Эймир! Возьми Ходжака, подтяните хвост колонны. Смотри, как растянулись!

Оба живо завернули коней. Вскоре к ним, будто проверяя исполнение своего приказа, подскакал Эшши-хан. Пропустив вперед отряд, он сказал брату, чтобы тот догнал Ишана Халифу со свитой, а сам с Ходжаком приотстал на расстояние видимости и сообщил:

— Немцы к Волге вышли. Как только большевики сдадут Сталинград, на Россию хлынут турки и японцы, да и англичане с американцами своей доли не упустят...

— Кто сказал?

— Ишан Халифа, а ему эти приезжие немцы. Тот, плюгавенький — врач, приехал будто лечить Сеид Алим-хана. Зовут его Янсен.

— И ты поверил этому немцу? — выразил сомнение Ходжа к.

— Наполовину. Думаю, его больше заботят связи умирающего эмира бухарского. Видать, птица важная, командует своим товарищем, а с нами разговаривает, словно одолжение делает...

— А второй кто?

— Кабульский резидент Альберт Брандт. Я его еще раньше знал. Привез недавно в Кандагар афганскую роту Бранденбургского полка. Командует какой-то старший лейтенант, не запомнил имя...

— Рота вся состоит из афганцев?

— Где там! Больше половины — немцы, а остальные — сброд из числа пуштун, таджиков, сикхов да иранцев, отиравшихся в Германии.

— А где она, рота, сейчас?

— У границы с Индией, где живут племена ипи. Их вожди с немцами заодно. При поддержке роты они хотят у англичан иранские промыслы отобрать. При удаче могут и на Индию двинуться...

— А чего сам Брандт сюда забрался? Нашему хозяину это не понравится...

— Роту пока знают как санитарную, будто она с проказой борется. А Брандт приехал с паролем от нашего шефа, хочет убедиться, хватит ли у нас сил, чтобы по Кушке ударить, вроде собирается выступить одновременно с моим отрядом. Боится рисковать — роту в прошлом году английские командос уже раз потрепали.

— Значит, ты поверил, что русские сдадут Сталинград?

— Говорят, немцы уже на его улицах бои ведут, из Волги коней поят...

— Они и по Москве так гуляли... А что Ишан Халифа?

— Он как ворон на падаль. Уже послал к границе своих всадников.

— Все полтысячи?

— Откуда? Четыре сотни, остальные его нукеры с нами. Кто за таким трепачом пойдет? — Эшши-хан задыхался от злости. — Все секретничает. Немцы к нему еще третьего дня заявились, а он, как ревнивая баба, утаивал от меня. Думал, я не узнаю!..

Эшши-хан, как и его отец, повсюду внедрял своих агентов. В окружении Ишана Халифы тоже были люди, доносившие о каждом его шаге. — От фюрера ему передали Коран и «Майн кампф» в золотом переплете... Когда принимал подарки, так он сначала поцеловал книгу Гитлера, а потом теми же губами осквернил Коран. Неужели дурак в чалме верит, что фюрер в самом деле двенадцатый имам? — Эшши-хан смачно плюнул на землю.

— Сейчас это не столь важно. Главное, как относится к тебе Ишан Халифа?

— Как? Себя он еще считает и великим идеологом сил, борющихся против большевизма.

Раньше в отце моем видел претендента на престол падишаха Туркестана, теперь — меня. Хочет уверить немцев, что я лишь бандит. Если вдруг ему удастся со мной расправиться, скажет: чего, мол, о бандите сожалеть. А в глаза величает меня полководцем мусульманских сил освобождения.

— И что ты надумал? — Ходжак натянул поводья забеспокоившегося коня, глянул по сторонам — вдали блеснули две пары зеленых огоньков: не то волки, не то рыси, — погладил скакуна по шее. — Имея одного такого друга, как Ишан Халифа, врагов больше не надобно.

— То-то и оно. Если перейду границу, то буду беречь силы... — Теперь заволновался конь под Эшши-ханом, и он огрел бедное животное плетью. — Стоит немцам победить Россию, так Ишан Халифа мне житья не даст. В одной норе два барса не уживутся. — Эшши-хан саркастически засмеялся. — Какой он барс? Слишком много чести. Шакал!

— Как ты силы сбережешь, если кизыл аскеры пощелкают твоих нукеров. Еще и самому надо уцелеть. А досточтимый Ишан Халифа и шагу не сделает за кордон, сошлется на высокий духовный сан, преклонный возраст. Тоже мне падишах!..

Эшши-хан, задыхаясь от бессильной ярости, только заскрипел зубами...

В темноте у обочины дороги выросла фигура всадника.

— Вас вызывает кыблаи элем[22]! — Обращаясь к Эшши-хану, нукер почтительно приложил руку к груди.

— Скажи, не нашел меня! — Эшши-хан отмахнулся от посыльного как от назойливой мухи.

Когда всадник ускакал, Ходжак предложил немедля поехать к Ишану Халифе.

— Ты слышал, как он себя величает? Кыблаи элем! Как шахиншах Ирана! — Эшши-хан ослабил уздечку коня, вырываясь вперед. — Сейчас своими ушами услышишь ахинею этого повелителя. Будет еще куражиться при немцах...

Ишан Халифа и Брандт ехали рядом, о чем-то тихо переговариваясь. Завидев подскакавших, «падишах» обратился к Эшши-хану:

— К полуденной молитве мы должны быть в Чильдухтаре. Я уже отправил туда дозор своих нукеров.

— Напрасно поторопились.

— Прежде чем отвечать своему повелителю, мой полководец, следует семь раз взвесить свои слова...

— Прежде чем принимать такие решения, следовало бы посоветоваться со своим... полководцем, — перебил Эшши-хан, умышленно не называя духовника его новым званием. — Чильдухтар в двух верстах от пограничной черты. Зеленые фуражки просматривают его в бинокль. Нас там вмиг засекут.

— Что ты предлагаешь, мой друг? — Ишан Халифа сменил повелительный тон на дружелюбный.

— Остановимся в Сидарахте, двенадцати верстах от границы. Он в стороне от дороги, в его лощинах укроем нукеров. А в Чильдухтар и Тургунди для разведки будем наезжать небольшими группами.

Ишан Халифа растерянно замолчал. Брандт тихо шепнул ему: «Ваш полководец дело говорит!» — и тот подозвал двух нукеров, приказал им скакать во весь опор вперед, завернуть дозор в Сидарахт.

Рассвело. Отряд миновал опасный перевал Хочур-Рабат, медленно спустился с высокой Бугурчи. Сытые кони легко одолели дорогу, вьющуюся по узким ущельям и склонам предгорий, сменяющихся холмами и глубокими оврагами.

До поворота дороги на Сидарахт оставалось еще верст тридцать, когда в спину задул пустынный суховей. «Не к добру это, — тревожно подумал суеверный Эшши-хан. — Посредь зимы и горячий ветер...» Он не успел и рта раскрыть, чтобы поделиться своим предчувствием с Ходжаком, как его конь, угодив в сусличью нору, резко припал на колени, Эшши-хан вылетел из седла и кубарем скатился в овраг.

Колонна остановилась. Ходжак, Эймир-хан и двое нукеров, спешившись, бросились на помощь хану. Конь под Ишаном Халифой, чувствуя нервозность хозяина, беспокойно кружил на месте.

— Что там еще? — недовольно спросил он, словно Эшши-хан умышленно упал с коня.

— Хан вывихнул коленную чашечку, — сказал Ходжак, выбравшись из оврага.

— Этого только не хватало! — Брандт, сверкая бычьими глазами, своей громадной тушей приподнялся на стременах, попытался заглянуть в овраг, где, охая, лежал Эшши-хан, и тяжело опустился в седло. Потом выразительно глянул на врача-немца: — Может, Вальтер, вы за него возьметесь?

— Вы же, Брандт, знаете, что я терапевт. — Белобрысый Янсен легко спрыгнул с лошади, сделал несколько пружинящих шагов, разминая затекшие ноги, и добавил на эсперанто: — Будь моя воля, я бы его пристрелил вместе с лошадью...

Молчаливый Брандт лишь улыбнулся коллеге, приехавшему из Берлина не потому, что Кальтенбруннера беспокоило состояние здоровья бывшего эмира бухарского. Янсена, присланного шефом службы безопасности, больше заботила память умирающего больного, который знал имена эмигрантов, британских агентов, теперь готовых выполнять задания германской разведки. Флегматичный Брандт, осуждая в душе болтливость врача, с недавних пор служившего в СД, — кто поручится, что среди афганцев нет человека, говорящего на эсперанто, — все же не смолчал:

— Вас, Вальтер, не поймешь! То вы поете афганским туркменам дифирамбы, называя их потомками Тимура, то готовы прикончить всех до единого. Без них нам Среднюю Азию не завоевать,

— У нас в Германии, — Янсен презрительно скривил губы, — и своих немощных немцев хоть отбавляй. Не хватало нам еще с этими полуочеловеченными обезьянами возиться. Власть должна принадлежать сильным! Я вижу, вы давненько не слушали речей нашего фюрера и слабы в дипломатии. — Он чуть не сказал: «Вы, Альберт, солдафон! Недаром в СД вас, абверовцев, во главе с вашим Канарисом, презрительно называют «сапогами всмятку».

— Что будем делать? — Ишан Халифа подозвал к себе Ходжака и Эймира.

— Ходжак — тебиб хороший, — ответил Эймир-хан, — за неделю поставит на ноги брата.

Ишан Халифа что-то недовольно пробормотал себе под нос, неприязненно оглядывая охающего и вздыхающего Эшши-хана, которого нукеры подняли наверх. Посоветовавшись, решили, что с ним останутся Ходжак и полусотня всадников, а Эймир-хан уйдет с отрядом. Эшши-хан настрого приказал брату, чтобы тот до его приезда не смел и шага ступить за кордон.


Проводив отряд, Эшши-хан и Ходжак, сопровождаемые близкими хана, свернули с дороги и попросились на постой к баю ближайшего селения. Уложив пострадавшего в постель, Ходжак насыпал в деревянную чашу соли, смешав ее с какими-то снадобьями и измельченными листьями горных трав, залил кипятком и, накрыв сверху пустой чашей и халатом, оставил потомиться. Разрезал Эшши-хану сапог и штанину, раздел его и, обмакнув клок верблюжьей шерсти в теплый раствор, стал осторожно растирать поврежденное колено.

— Эймир — косорукий, — хныкал Эшши-хан, — а я, наверное, останусь хромоногим. У нас в роду калек не бывало...

— Не тужи, Эшши-хан, — успокаивал кто-то из родичей. — Все великие мира сего были калеками, уродами. Султан Санджар был рябой, Тимур — хромой, Баязет падишах — косой...

— Заткнись, остолоп несчастный! — Эшши-хан запустил в родича сапогом. — Слыхал? — Обратился он к Ходжаку. — Нет у меня друзей верных...

— Ты обижаешь меня. — Ходжак укоризненно взглянул на хана, а сам подумал: «Детей нет — аллаха вини, друзей нет — себя».

— Ты не в счет, — поморщился тот от боли. — Вернее тебя человека нет. Когда меня ранили в Каракумах, ты укрыл, выходил меня. Тогда я словно во второй раз родился. Отец тебя тоже ценил.

— Я не один год ходил в начальниках личной охраны Джунаид-хана.

— А я его всегда боялся. Меня до икоты колотило, когда он сестру мою застрелил. Я всегда боялся умереть не своей смертью.

— Да, покойник, земля ему пухом, был крутого нрава.

— У меня такое чувство, что меня убьют. — Эшши-хан разомлел от тепла, хотел еще что-то сказать, но вскрикнул от боли: Ходжак умелым движением вправил коленную чашечку на место.

— Вот и все. — Туго запеленав колено шерстяными обмотками, Ходжак развел в пиале с чаем кусочек мумиё, дал попить больному. — Полежишь завтра спокойно, на другой день по дому тихонько подвигаешься, а через неделю и на коня сможешь сесть. Похромаешь малость, и все пройдет.

На суеверного басмаческого главаря заметно повлиял случай его падения с лошади, но Ходжак, зная натуру Эшши-хана, не очень-то полагался на его постоянство. Доброму коню и одной плети много, дурному — тысячи мало. Даже всемогущему аллаху неведомо, что может взбрести в голову Эшши-хана.


В селение Сидарахт Эшши-хан прибыл через полторы недели. «Падишах», обычно старавшийся держаться со всеми обходительно, встретил своего «полководца» неприветливо, часто доставал из кармана табакерку и закладывал под язык ядовито-зеленый порошок наса. Белобрысый Янсен, верзила Брандт и его адъютант, такой же рыжий, как шеф, ходили словно в воду опущенные. «Поди, бьют их наши на фронте, — подумал Ходжак с радостью, — вот и ходят темнее тучи...»

Не унывал лишь невесть откуда взявшийся Каракурт, видно, чаще обычного принимавший терьяк, которым запасся впрок. С чего ему печалиться? Всех своих агентов он благополучно перебросил за кордон, отстучал Мадеру шифровку, а там хоть трава не расти. Его дело было подобрать и завербовать, а готовили их другие, натаскивая ускоренным методом — на войне некогда возиться. Если они даже чуточку напакостят красным, и то добро.

По утрам Ишан Халифа со своей свитой совершал разведочные вылазки в Тургунди, а затем оврагами подбирался поближе к советской границе и, укрывшись в развалинах старой крепости, что стояла на холме, вел наблюдение за той стороной.

— Кто знает, где тут у них пушки? — бормотал он, не отрывая от глаз цейсовский бинокль. — Где пулеметы, войска?..

— Потерпите недельку, — самоуверенно отвечал Каракурт. — Вернется оттуда мой человек — все узнаем.

— Полмесяца полководца ждали, неделю тебя. Не слишком ли долго?

— А куда торопиться? — Эшши-хан все же опасливо огляделся, увидел Янсена и Брандта, сидевших вдалеке, в открытом окопчике с биноклями в руках. — Сталинград еще не пал. Вот когда возьмут!.. — и с мстительным выражением на лице похлопал себя по груди, где в кармане халата лежал список возмездия, составленный еще под диктовку Джунаид-хана. Такой же список, но дополненный новыми именами туркменских интеллигентов и активистов, хранился и у Ишана Халифы. С ними басмачи собирались расправиться сразу, как только вступят на советскую территорию.

«Падишах Туркестана» как-то странно посмотрел на Эшши-хана, смешно вытянув клинообразную, как у кабана, голову в темно-буроватой шапке, схожей по цвету с холкой этого поганого животного. Было непривычно видеть священнослужителя без его обычной зеленой чалмы. Уши у него тоже точь-в-точь кабаньи: мохнатые, вечно настороженные, пошепчись — за версту услышит.

— С такими, как ты, Эшши-хан, Туркестана не вернешь, — упрекнул Ишан Халифа. — Одна надежда на немцев. А афганцам они откроют выход к морю, через Карачи. У этой несчастной страны нет ни железной дороги, ни морских путей. Мы тоже поможем Афганистану обрести и то и другое...

— Трус он, афганский король! Зачем ему Карачи? Он хотел бы с немцами снюхаться, да русских боится, под боком они никак. «Моя страна будет соблюдать в войне строгий нейтралитет», — Эшши-хан передразнил короля на дари.

— Это уж точно, — поддакнул Ишан Халифа. — Ему бы нас на руках носить, а не палки в колеса вставлять. Выгоды своей не знает. А еще благоволил к Джунаид-хану...

— С кем поведешься, от того и наберешься. В советниках короля дураков и корыстолюбцев хоть отбавляй — Эшши-хан явно намекал на близкого родича Ишана Халифы, одного из приближенных короля.

— А ты, Эшши-хан, без яду не можешь? Знай, что мой родич не побоялся пойти к королю и предложил выставить тысячу всадников, чтобы вместе с афганской армией пойти на Советы. Но король пригрозил ему. Мой родич и сейчас готов сражаться с красными.

— Молоть языком он мастер! — Эшши-хан потер колено, прислонился к стене. — Я просил его нукерам помочь. Знаете, что он мне ответил: «Вы хотите объединиться с немцами, отдать Туркмению под власть иноверцев, таких же кафыров, как русские? Вы пойдете на туркмен, будете проливать кровь таких же мусульман? Нет! Вы перебьете друг друга, а пировать победу будут немцы...»

— Чем умолять девяносто девять пророков, — сказал Каракурт, — лучше попросить одного бога. Немцы наш бог! Если и они не помогут, не видать нам Туркмении без власти большевиков.

— Мы все говорим об одном и том же! — плаксиво воскликнул Ишан Халифа. — Толчем как воду в ступе. Господа Янсен, Брандт, Вели Кысмат-хан — все наши друзья советуют, чтобы мы совершили хотя бы одну вылазку. Надо пощупать красных до подхода германских войск...

Последнюю фразу Ишан Халифа произнес как-то неуверенно. Ему никто не ответил: то ли смутил нерешительный тон духовника, то ли отвлек дымок, поднявшийся из-за лениво струившейся Кушкинки и неожиданно дохнувший на них знакомым запахом.

Курреев смотрел на таявший в небе дымок, и его крупные ноздри раздувались мехами, в расширенных зрачках застыла волчья тоска. Жадно ловя ветерок с той стороны, он и впрямь походил на вспугнутого охотниками волка, трусливо покинувшего свое старое логово. «Колючку в тамдыре жгут, чуреки печь будут...» В тот миг Нуры чуть не задохнулся от боли сердечной, вспомнив мать, Айгуль, детей. Странно, но в последние годы они даже перестали ему сниться. Ох, как давно он не был дома!..

Эшши-хан собирался что-то сказать, но подошли Янсен и Брандт. За ними, пыхтя, шел адъютант, неся за плечами рацию в брезентовом чехле. Выглядели они мрачно. Брандт понимающе переглянулся с Ишаном Халифой, тот сник на глазах, но все же, хорохорясь, спросил:

— Как, Эшши-хан, тряхнешь стариной?

— Чего соваться, не зная броду? Подожду человека Нуры...

Разочарованно махнув рукой, немцы сели на коней, поскакали в сторону Сидарахта. В тот же день, посовещавшись с Ишаном Халифой, они уехали в Кандагар. Эшши-хан недоумевал, возмущался, обижался на «падишаха», державшего своего «полководца» в полном неведении.

Поздней ночью Каракурт, прослушавший передачу радио, развеял все сомнения Эшши-хана.

— В Германии траур... — У Каракурта едва смыкались губы. — Фельдмаршал Паулюс сдался со своей армией в плен. Немцы бегут от Сталинграда.

— Значит, сюда они войск своих не пришлют? — растерянно спросил Эшши-хан, а сам подумал: «То-то чуяло мое сердце — и этот зимний суховей, и падение с лошади». Вслух же сказал: — Хорош кыблаи элем, знал, а будто в рот воды набрал! Что будем делать?..

Утром Эшши-хан со своими всадниками отправился в обратный путь. Ишан Халифа пытался его удержать, но тот и слушать не стал священнослужителя. «Падишах» тоже недолго задержался у советской границы. Среди нукеров прошел слух, что сюда идут полки кизыл аскеров, а немцы, мол, оставили Россию, бежали в Германию. Всадники зароптали, кое-кто самовольно подался вслед за отрядом Эшши-хана. Опасаясь, что нукеры окончательно выйдут из повиновения и все разбегутся, Ишан Халифа дал команду собираться домой.

Остался лишь один Каракурт, ожидавший возвращения агента с той стороны. Прошла неделя, вторая, а от агента ни слуху ни духу. Шла вторая половина февраля 1943 года.

Каракурт покидал Чильдухтар ранним утром. Он скакал по дороге, прибитой теплым дождем, оглянулся назад: из-за горизонта показался медный краешек солнца. Ветер дул в спину. Остановил коня и как-то судорожно вздохнул всей грудью. То ли почудилось, то ли в самом деле запахло дымом тамдыра, утренней росой, весенними травами, росшими у горного Алтыяба.

Из Туркмении веяло теплом. Оттуда, с родной стороны, шла весна, а Нуры уходил от нее все дальше и дальше.


Ночью, приняв по радио депешу из Берлина, Черкез разбудил Мадера.

— Мой эфенди, радиограмма. Вашим шифром.

Сонный Мадер зевнул, впился глазами в колонку цифр.

— В Берлин вызывают, — хрустнул он костяшками пальцев. — К добру ли только?

Черкез подумал о Джемал — семь месяцев не виделись...

— Начальство сила темная, неведомая. — Мадер потер ладонью темноватую щетину на подбородке. — Пожалуй, мы сюда больше не вернемся. Боюсь, что дело Восточным фронтом пахнет. Во всяком случае, для меня.

— Мы делали все, даже невозможное. Не наша вина, что...

— Верблюд не знает, что у него шея кривая, — перебил Мадер с горькой усмешкой, — но упрекает змею, что у нее такая. Еще в прошлый раз в Берлине меня попрекнули, что мы увлеклись коммерцией, а разведку, мол, забыли.

— Мы не сидели сложа руки. — Черкез на глазах Мадера сжег радиограмму. — Заготовленные нами травы, коренья, опиум идут на лекарства для госпиталей вермахта. Сам рейхсмаршал Геринг заинтересован в процветании нашей фирмы... Разве вы не можете пожаловаться шефу?

— Наш шеф терпеть не может рейхсмаршала. Лучше о Геринге помалкивать. Сейчас ищут козлов отпущения. Кто-то должен ответить за Сталинград.

Отдав Черкезу необходимые распоряжения, Мадер срочно выехал в Берлин. Об отъезде фашистского резидента Черкез тут же известил Ашхабад. Вскоре и сам он отправился вслед за Мадером.

В Берлине Черкез узнал все подробности о своем начальнике, который и впрямь словно в воду смотрел. Делами Мадера занялось гестапо. Каких только собак ему не навешали! Но обвинения были серьезные: срыв диверсии на железной дороге Ашхабад — Красноводск, бездействие и развал сформированного из эмигрантов басмаческого отряда, провал Атаджанова и Бабаниязова, арест двадцати двух агентов, переброшенных Каракуртом из Афганистана. Мадеру даже припомнили и довоенные ошибки.

— Вы опаснее врага! — топал на него ногами Канарис. — Из-за вашего крохоборства мы лишились в Афганистане многих наших агентов!..

Адмирал заслуженно упрекал своего подчиненного в алчности. Шеф абвера, с чьего ведома были изготовлены фальшивые ассигнации, распорядился рассчитываться ими наполовину с агентами самых отдаленных восточных районов. Мадер же, жадничая, выплачивал гонорар одними поддельными долларами, присваивая себе настоящие. В финансовом отделе на Крипицштрассе у него был свой человек, не бескорыстно снабжавший резидента фальшивыми деньгами в любом количестве.

Надо же случиться такому, что предусмотрительный Хабибулла как раз в то время решил поменять полученную от Каракурта валюту на золото и был ошеломлен, узнав, что почти все его состояние — ничего не значащие бумажки. Своим горем он поделился с другом, оказавшимся давним английским агентом, который, естественно, известил о том своих хозяев. Вскоре о фашистской афере прознали журналисты, не замедлившие написать в свои зарубежные газеты. После этой скандальной истории германские агенты, обнаружившие у себя фальшивые банкноты, отказались от дальнейшего сотрудничества с абвером.

Большие связи, крупные взятки помогли барону избежать концлагеря. О присвоении ему очередного звания, к которому был представлен, и думать было нечего. Заранее заготовленные подполковничьи погоны так и остались в качестве сувенира. Слава богу, радовался Мадер, что концлагерь заменили Восточным фронтом, от которого еще можно отвертеться. Благо друзья помогли пристроиться к абверкоманде при штабе ОКВ. Значит, помнят его заслуги перед Германией, не забыли, что Мадер — один из немногих немцев, блестяще владевших как фарси, так и тюркскими языками. Есть еще бог на небе!..

ДУРНОЙ ЗНАК

Со стороны Розенберг выглядел смешным — часто дергался, ерзал на месте, пытаясь взглянуть на часы, но сделать этого ему не удавалось. Сегодня он, как назло, вырядился в новый генеральский мундир, и его твердые длинноватые обшлага не позволяли незаметно посмотреть время на золотом «Павле Буре», подаренном Вели Каюм-ханом, когда того по его протекции назначили президентом «Туркестанского национального комитета».

Розенбергу сейчас не хотелось привлекать к себе внимания всех, кто сидел в огромнейшем кабинете Гитлера, застеленном темно-коричневым ковром. Сколько времени уже болтает фюрер?! Два, три часа?.. Розенберг отыскал глазами большие бронзовые часы, вделанные в высокий книжный шкаф из мореного дуба. Перед ним раньше стояла маленькая статуэтка Ницше, а теперь вместо нее поставили бронзовый бюст фюрера, закрывавший весь циферблат. Со шкафа, поблескивая золотыми ножнами, торчала сабля, принадлежавшая раньше бывшему генералу Красной Армии Власову. В знак верности рейху предатель преподнес ее фюреру. Правда, «чести» собственноручно вручить Гитлеру свое холодное оружие Власов не удостоился. За него это сделали генералы вермахта.

Фюрер, в душе презиравший Иуду, вовсе не дорожил его «подарком», но фашистскому главарю все же льстило, что сабля с золотым эфесом, инкрустированная драгоценными каменьями из недр земли русской, сработанная к тому же российскими мастеровыми из уральской стали, украшала его стол. И Гитлер обычно забавлялся ею как игрушкой, а сейчас она очутилась на шкафу, видно, второпях заброшенная туда адъютантом перед самым совещанием.

Давненько рейхсминистр не бывал на приеме у фюрера. За это время во всей рейхсканцелярии и в самом кабинете Гитлера в связи с участившимися налетами на Берлин авиации союзников изменили систему освещения, переставили мебель. Свет теперь падал откуда-то сбоку, левее книжного шкафа, и когда фюрер прохаживался по кабинету, его тень падала на противоположную стену и металась большой хищной птицей, схожей с той, что вписана в свастику, водруженную над головой рейхсканцлера. Матовый отсвет ложился на всех, кто находился в кабинете, искажая здоровый цвет их лиц, и если бы они не двигались, не говорили, то их можно было принять за мертвецов...

И хотя рейхсканцелярия была переоборудована, Розенберг узнавал те же массивные столы, диваны, кресла, обитые светло-коричневой кожей, тот же гигантский глобус, стоявший перед большущей картой Советского Союза на всю стену. Не заметил он лишь посмертной маски Наполеона, неизменно висевшей за креслом фюрера. Она куда-то исчезла. Зато по-прежнему на месте, высунув из-под стола свирепую морду, у самых ног фюрера лежала громадная овчарка.

Чтобы скоротать время, Розенберг принялся не спеша разглядывать человеческие лица. На фюрера старался не смотреть: наизусть изучил все его жесты, слова... Ближе всех к «обожаемому» с надменным выражением на лице сидел генерал Кейтель. Ему было труднее, чем остальным: часто клонило ко сну, а расслабиться нельзя. То снимал, то надевал пенсне — и все же задремал... Генерал Йодль тоже не удержался от дремоты, клюнул носом, но, тут же очнувшись, растерянно посмотрел по сторонам, будто застали его на мелком воровстве... Риббентроп, затянутый в черный фрак, сидел вытянувшись, будто проглотил палку, и верноподданнически поедал глазами фюрера. Единственным достоинством гитлеровского дипломата было то, что умел терпеливо высиживать долгие сборища, какие бы нудные речи на них ни произносились. Он порывался что-то сказать, но всякий раз Геринг, сидевший с ним рядом, осаживал его и, не вытерпев под конец, процедил сквозь зубы: «Уймись ты, паркетный шаркун!» Рейхсмаршал боялся, что сей кретин от дипломатии, угодничая, даст фюреру новую пищу для разговора, и тогда того не остановишь до самого скончания века. Утихомирив соседа, Геринг подложил под голову пухлую руку, унизанную драгоценными перстнями, сладко засопел... Такое Гитлер мог простить только человеку, которого называл своим преемником.

Однако этого «преемника» в последнее время заметно оттеснил Мартин Борман, обергруппенфюрер СС, он же рейхсляйтер, возглавивший партийную канцелярию. Он, конечно, не похож ни на фанфарона Геринга, ни на «дипломата» Риббентропа и ни на колченогого Геббельса, мнившего себя новоявленным Цицероном. Борман не любил лезть в глаза, хотя приучил Гитлера к тому, что тот ни минуты не мог обойтись без него, не отпускал его от себя во время любого приема и беседы. Он обычно сидел у портьеры, положив крупные волосатые руки на небольшой столик, и не всякий, кто входил в этот кабинет, замечал его, так как даже одежда сливалась с драпировкой стен. Незаметный для других, но видимый рейхсканцлеру со всех сторон, ибо он стал тенью фюрера,

Розенберг, пошарив по кабинету глазами и не отыскав Бормана, удивился. Но тут же отвлекся, заметив, как Риббентроп, покосившись на Геринга, поостерегся открыть рот. Благоразумие все же взяло верх. Видимо, вспомнил, как в прошлый раз Гитлер ходил мрачнее тучи, ища виновников поражения армий вермахта на Волге и Дону. Разве не тот же беспардонный Геринг, брякнул при фюрере: «Это ты, Риббентроп, растрезвонил: если мы атакуем, Россия в течение восьми недель будет стерта с географической карты... Война — это не паркет. На ней не с реверансами расшаркиваются, а заклятого врага уничтожают!»

Фюрер вроде бы пропустил эти слова мимо ушей, но в самый неподходящий момент мог их вспомнить. А ведь Розенберг похлестче сказал: «Германия за неделю поставит Россию на колени...» Да и Геринг распинался, что в войне против Советов немцы будут воевать как по расписанию. Риббентроп себя нисколько не винил, считая, что все началось с самого Гитлера. Не он ли на последнем перед войной совещании в Берхтесгадене, в июне 1941 года, прощаясь с военными, кокетливо помахал им ручкой: «Желаю успеха. Увидимся в Москве на параде...».

Розенберг покосился на сидевшего сбоку Гиммлера — не поймешь, дремлет или бодрствует: толстые стекла зеленоватых очков скрывали выражение полуприкрытых прищуренных глаз. Как он часто меняет очки! Каждый день новенькие в роговой оправе или золотое пенсне, изготовленные фирмой когда-то известного всей Европе оптика Финкельберга. Наверное, на всю жизнь запасся оправой, стеклами и пенсне, если его же костоломы громили магазины фирмы несчастного еврея. Розенберг всегда завидовал искусству Гиммлера скрывать свои чувства, уметь думать о чем-то постороннем, тешившем его сердце.

Действительно, рейхсфюрер СС воспроизводил в тот момент в памяти подслушанный разговор Муссолини. «Гитлер вел бесконечную, бесполезную болтовню на приеме, — жаловался он Чиано, зятю и министру иностранных дел своего правительства. — В течение пяти часов он говорил о Гессе, происках англичан, линкоре «Бисмарк» и еще сорок минут рассуждал о войне и мире, о христианстве и философии, об искусстве и истории, но обо всем поверхностно. Дилетантски! Он мне и рта не дал раскрыть, болтун безмозглый!» Гиммлер усмехнулся своим мыслям: для темпераментного итальяшки слушать «обожаемого» — сущее наказание, особенно если этот фразер мнит себя отцом фашизма. Надо бы фюреру раскрыть глаза на своего старинного наставника.

Гитлер вдруг прервался на полуслове, видимо заметив заснувших бонз, и велел принести всем кофе. Неся в руках блестящий поднос с дымящимся напитком, вошел жилистый слуга Ланге. Как всегда шумный и развязный, Геринг схватил сразу две чашки, тут же опорожнил их и запросил еще. Остальные довольствовались одной чашкой, а фюреру принесли в стакане жиденький чай.

Улучив момент оживления, Розенберг все же взглянул на свои часы — шел третий час ночи — и ужаснулся: сколько еще тут проторчишь! Домой придешь, с женой объясняйся — где да с кем пробыл так поздно? Потом начнет нюхать костюм, и впитавшийся в материю сигаретный дым покажется ей запахом тонких французских духов. А это все от сигарет Геринга, которые ему поставляет какая-то итальянская фирма. Не скажешь же этому жирному борову, чтобы не обкуривал его. Засмеет, кретин!..

Близкое окружение знало, что Гитлер полуночник: он, как правило, не ложился спать раньше четырех часов утра, проводя время в беседах с кем угодно, будь то с приближенными или генштабистами, адъютантами или даже со своими стенографистками. А после спал, как сурок, всю первую половину дня, и никто не имел право его побеспокоить. «Если б вы знали, друг мой, — пожаловался однажды Розенбергу Кейтель, пришедший просить у рейхсминистра приглядеть уютное, тихое поместье на землях Западной Украины, — как это неудобно для нас, военных! На фронте-то не спят, бои идут и днем и ночью, а наш обожаемый проводит в постели почти весь день, когда надо принимать решение, а потом бывает поздно. По ночам же от него покоя нет...»

Судя по всему, сегодня фюрер не собирается садиться на своего любимого конька — рассказать о первой мировой войне, когда ефрейтором лежал в сырых окопах и его осыпало градом осколков мин и снарядов.

Розенберг испуганными глазами глянул на фюрера: в каком он сейчас настроении?.. Кто сказал, что у Гитлера глаза пустые? Неправда! Они, признаться, мутные, но осмысленные, даже демонические, подозрительно ощупывают каждого. Кто пустил слушок, что вождь — шизик? Ложь! Он просто неуравновешенный, часто переходит от крика до шепота или тупого отчаяния. У него же феноменальная память! Он находчив, может принять смелое решение, граничащее с сумасбродством, не считаясь ни с чем, даже если погибнут миллионы немцев, — лишь бы утвердить свое собственное «я».

Фюрер велик! Его величие в том, что он замечает умных людей, приближает их к себе... Заметил же он его, фольксдойча Розенберга, и сделал его своим идейным оруженосцем. Не кому-то, а именно ему фюрер доверился: «Ты знаешь, Альфред, мой гений создал «Майн кампф» — библию фашизма. Но почему мне не стать пророком, как Христу или Мухаммеду?! Моей волей управляют властители Вселенной, сокрытые в глубине космоса, и они дали мне право убивать, проливать моря человеческой крови, чтобы утвердить господство немцев, тысячелетнего рейха...» В эти минуты глаза Гитлера горели полубезумным огоньком, и сам он был будто не от мира сего. Но не это взволновало Розенберга — его обидело, даже возмутило в душе, что Гитлер целиком приписывал себе создание «Майн кампфа», в котором немало страниц, написанных Розенбергом и, конечно, Гессом.

Проворный Ланге давно унес чашки, и только один Геринг, смакуя, допивал последнюю, пятую, а когда и она опустела, повертел ее в руках, не зная, куда деть, и, увидев на краю стола фюрера его пустой стакан, решил поставить рядом с ним свою чашку. Такое мог позволить себе только Геринг, и он, подняв с дивана свою тушу и покряхтывая, направился к столу. Когда до стола оставалось шага три-четыре, раздался злобный рык, и ощетинившаяся овчарка кинулась к Герингу, успела цапнуть его за ногу.

— Блонди, фу! — прикрикнул на нее фюрер, и собака нехотя вернулась под стол.

Растерянный рейхсмаршал, побледнев как полотно, выронил чашку — раздался дружный хохот. Смеялись все: фюрер остался доволен верностью овчарки, а остальные, видимо, вспомнили его слова: «Моя Блонди — умница, плохих людей чует за версту».

— Надеюсь, мой Герман, собака не прокусила сапог? — Фюрер, все еще смеясь, утирал платочком слезы на глазах, — Ты уж прости мою любимицу. Она, видно, обозналась...

— Блонди знает, кого кусать, — Риббентроп мстительно взглянул на Геринга. — Ей, пожалуй, не понравился запах, исходящий от рейхсмаршала, — продолжил он, прозрачно намекая на увлечение Геринга наркотиками, и выразительно посмотрел на толстяка, который как ни в чем не бывало шумно усаживался на свое место. — Чем же еще, кроме разве бензина, может пахнуть от летчика?..

— Прекратите! — Гитлер хлопнул ладонью по столу, поняв намек. — Сейчас, перед лицом новых испытаний, я не потерплю ни ссор, ни вашей грызни с обворожительными улыбками...

Фюрер прекрасно знал об атмосфере взаимной неприязни, царившей среди его приближенных, но долгие годы не только не пресекал интриги, а, наоборот, поощрял их. Это вполне его устраивало — так они никогда не сговорятся, не смогут объединиться против него. Он с каким-то азартом следил за грызней Гиммлера и Геринга, тайно восторгался умением Бормана наушничать почти на всех рейхсминистров, притворно радовался, когда Розенберг и Гиммлер демонстрировали на людях свою «дружбу», а втайне доносили друг на друга.

«Розенберг — либерал, играет в демократию, — докладывал фюреру Гиммлер. — Стопроцентным арийцем его не назовешь, сказываются долгие годы жизни в России. Ради личной выгоды заигрывает с азиатами и славянами, мечтает стать безраздельным правителем Восточных провинций. Мелочен, принимает подношения от своих подчиненных...» — «Да-да, мой верный Генрих, — поддакивал фюрер. — Куда Розенбергу до нас с тобой? Мы — арийцы, настоящие немцы, а он — фольксдойч. Не спускайте с него глаз...»

Розенберг тоже не оставался в долгу. Однажды он хитро намекнул фюреру, что Гиммлер, командуя гестапо, СС и службой безопасности, то есть сосредоточив в своих руках такие взрывные силы, становится опасным, и не исключено, что он спит и видит себя фюрером. Не стоит, мол, забывать уроков Рема, мечтавшего самому встать над всеми... Гитлер вопросительно уставился на Розенберга, будто представляя себя низверженным, наконец спросил: «А ты для чего, Альфред? Зачем я сделал тебя рейхсминистром? Вот и следи, чтобы он не успел жала выпустить...»

Но сейчас, когда Гитлер ввязался в эту треклятую войну с Россией, ему, после Москвы и Сталинграда, стали противны распри приближенных. Он почуял, что к добру они не приведут. Как хотелось, чтобы его министры и военачальники хоть раз в жизни перестали враждовать между собой. Может быть, тогда фюреру удастся быстрее завершить затянувшуюся русскую кампанию окончательным разгромом Красной Армии,

— Я очень хочу, чтобы вы были дружны... — Фюрер поднялся с кресла и зашагал по кабинету. Блонди, лизнув ему руку, пошла за хозяином. — Только так можно быть верными делу национал-социализма. Только так мы одержим победу над большевизмом.

Он остановился у карты Советского Союза, и чья-то невидимая рука, манипулируя светом, направила его пучок туда, где Воронеж, Белгород, Орел, Курск и многие другие населенные пункты были обозначены флажками, условными знаками.

— Мои генералы подготовили операцию «Цитадель». — Фюрер картинно склонил голову на грудь и заученным движением откинул челку, обвел всех отсутствующим взглядом. — Я придаю ей решающее значение в этой войне. На днях я подпишу директиву. Наступление провести сконцентрированным ударом, решительно и быстро, силами одной ударной армии из района Белгорода и другой — южнее Орла. Цель наступления — окружить находящиеся под Курском войска противника и уничтожить их...

Гитлер взял в руки указку, похожую на стек, и хотел показать на карте Курск, но в дверь бесшумно вошел личный адъютант фюрера и, подойдя к нему, что-то зашептал на ухо. Фюрер улыбнулся и кивнул головой. Гюнше вышел и тут же возвратился в сопровождении двух кинооператоров, одетых в эсэсовскую униформу. Гитлер едва удостоил их взглядом и не сводил глаз с двери, стоял не шелохнувшись, пока на пороге не возникла стройная фигура смазливой девицы в тщательно подогнанной форме, с пистолетом за поясом. Это была Лени Рифеншталь, земная нимфа фюрера, наглая самоуверенная звезда нацистского кинематографа. Ее заслуги перед рейхом оценивались не столько тем, что она отснялась во многих фильмах, прославляющих фюрера, сколько ее близостью к нему. Каждый из сидевших в кабинете знал, что значила для фюрера эта ладная светловолосая бестия, не замечавшая никого, кроме своего кумира.

Фаворитка фюрера хозяйкой ворвалась в кабинет и стала бесцеремонно рассаживать рейхсминистров и военачальников по разным местам, критически разглядывая их костюмы, осанку, недовольно сморщив свой красивый носик: ей не нравилось освещение, искажавшее естественный цвет лиц.

Кейтель внимательно следил за действиями кинооператоров, поскольку он головой отвечал за сохранение тайны предстоящей военной операции. Гиммлер не поднимал головы. Розенберг, Геринг, Риббентроп и остальные с любопытством наблюдали за Рифеншталь, вслушиваясь в ее слова, ища в них скрытый смысл, связанный с Гитлером. Фюрер же приветливо заглядывал ей в глаза, стал оживленнее, больше обычного жестикулировал, явно позируя с уверенностью, что входит в историю. Подойдя к стенографисткам, записывавшим каждое его слово — тоже для истории, мило улыбнулся им, одну даже потрепал по розовой щечке, говоря какую-то чепуху, а в это время неумолчно стрекотали аппараты... Когда операторы навели свои объективы на карту, Кейтель не вытерпел, вскочил на ноги.

— Оберштурмбаннфюрер, — обратился он к адъютанту фюрера, — извольте приказать операторам, чтобы карту не снимали. В крайнем случае пусть снимут вторым планом, мелко...

Рифеншталь скептически взглянула на Кейтеля, презрительно поджала слегка подкрашенные губки.

— Яволь, герр генерал! — Гюнше щелкнул каблуками. — Пленка будет проявлена в ставке и проверена мною лично. После санкции рейхсфюрера СС лента поступит в секретную фильмотеку рейхсканцелярии.

— А этого не хочешь? — Бойкая девица поднесла к носу оторопевшего адъютанта дулю. — Ты считаешь, что тебе и твоему Гиммлеру больше верят? Разве мы меньше вас служим фюреру и рейху? У нас тоже есть своя секретная служба!..

Раздался гомерический хохот — это смеялся Геринг. Гиммлер по-прежнему не сводил глаз с носка своего сапога. Кейтель недоуменно поглядывал на фюрера, но, уловив его едва заметный кивок, сел на место.

— Да-да, у германского кинематографа есть своя служба контрразведки, — торопливо произнес Гитлер, — и мы не имеем права ей не верить...

После того как Рифеншталь и операторы ушли, внеся новое оживление в застойную атмосферу кабинета, фюрер продолжил:

— Повторяю, друзья мои, что этому наступлению я придаю первостепенное значение. На направлениях главного удара должны быть использованы отборные соединения, наилучшее оружие и большое количество боеприпасов. Каждый командир и рядовой солдат обязан проникнуться сознанием решающего значения этого наступления. Победа под Курском должна явиться факелом для всего мира, факелом, в котором должен сгореть мировой большевизм. Да-да, сгореть!..

Блонди вскинула на своего хозяина умную морду и, будто не соглашаясь с ним, замотала ею из стороны в сторону. Затем — то ли отгоняя что-то, то ли почесываясь — норовила достать задними лапами уши, но это ей не удавалось, и сильные удары ее лап приходились по основанию стола, отчего он дрожал, казалось, вот-вот свалится.

Суеверный Розенберг увидел в том недоброе знамение. Будь его воля, он выгнал бы собаку из кабинета, но кто мог отважиться на такое? Разве только Геринг? Однако тот был всецело занят своим новым сапогом, слегка прокусанным острыми зубами Блонди. Что с него возьмешь? Дубина дубиной, хоть и рейхсмаршал. Розенберг скосил глаза на Гиммлера — тот перехватил его взгляд и вроде бы понимающе подмигнул.

Гитлер умиленно смотрел на любимую псину. Розенберг про себя отметил, что фюрер только что такими же глазами разглядывал свою нимфу. А когда Блонди перестала чесаться, фюрер заговорил:

— Я подписал инструкцию «Двенадцать заповедей на Востоке и обхождение с русскими», определяющую суть политики германского государства: каждый, будь то солдат, офицер или генерал, должен осознать, что является представителем великой Германии, знаменосцем новой Европы и обязан с достоинством проводить наитвердейшие и наибеспощаднейшие меры...

— Да, мой фюрер, — восторженно подхватил Кейтель, — на Востоке человеческая жизнь ничего не стоит!

— В памятку солдата я своей рукой вписал: «Германец — абсолютный хозяин мира. Ты будешь решать судьбы Англии, России, Америки. Как и подобает германцу, уничтожай все живое. У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны. Подави в себе жалость и сострадание, убивай всякого русского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик, — убивай!» — Гитлер принял излюбленную наполеоновскую позу и изрек: — При осуществлении операции «Цитадель» приказываю пленных не брать, расстреливать на месте!..

— Мой фюрер, — вкрадчиво заговорил Розенберг, поднявшись с дивана, — мы учимся у вас решительности, твердости и беспощадности к врагам рейха. Понимаем, что не возвеличим тысячелетний рейх, если будем миндальничать с врагами. — Он не заметил, как Гиммлер выразительно глянул на Гитлера, дескать, послушайте сами своего рейхсминистра, который пытается усидеть на двух стульях: вам, фюреру, угодить и врагов рейха пощадить. — Но нам не следует забывать, что на наших военных заводах не хватает рабов. Вчера я встретил удрученного рейхсминистра вооружений Шпеера...

— А мне он выразил свое сожаление, — бесцеремонно перебил Геринг, — что скоро не сможет в нужном количестве поставлять самолеты, бомбы, вооружение, если Гиммлер не перестанет пока уничтожать в своих печах здоровых мужчин. Рейхсфюреру стоит умерить свои аппетиты. Так мы скоро останемся без рабов! Пустить их в расход всегда успеется.

Гиммлер промолчал, зло блеснув очками, и презрительно усмехнулся. Это еще больше распалило невоздержанного Геринга.

— Рейхсфюрер СС опошлил благородную идею концлагерей, — выкрикнул он. — Всем известно, что идея их создания принадлежит мне. Я их строил в качестве стойла для рабов, а Генрих превратил их в скотобойни. Какая от того выгода рейху в настоящее время?

Гитлер недовольно поморщился, а Розенберг, испугавшись, что его обвинят в завязавшейся сваре, попытался смягчить общий тон разговора:

— Говоря о рабах, я имел в виду пленных, которых захватят наши войска в ходе операции «Цитадель», — сказал он вкрадчивым голосом. — Стоит ли уничтожать сотни тысяч здоровых мужчин? Их можно использовать в качестве рабов. Их можно одеть и в форму легионеров. У нас, мой фюрер, имеется некоторый опыт. Туркестанские части уже проявили себя в Калмыцких степях, блокировав партизан, а в Италии туркестанцы несут сторожевую службу...

— Не те ли это легионеры, что на сторону большевиков с оружием ушли? — хохотнул Геринг, довольный тем, что осадил Розенберга, которого ненавидел лишь за то, что снюхался с его извечным врагом Гиммлером. — От них, мой фюрер, как от козла молока. Не вояки, а одно горе! Пусть уж лучше рабами вкалывают, а им ведь еще и эсэсовские погоны цепляют. — Рейхсмаршал пустил теперь шпильку в самого рейхсфюрера СС.

— Вы, Альфред, как курица с яйцом носились сначала с казаками. — Фюрер подхватил мысль Геринга. — Я позволил вам с Гиммлером создать главное управление казачьих войск, сформировать войско Донское. Где оно? Под Сталинградом казаки больше перебегали на сторону красных и саботировали, чем воевали. А от тех, что остались у нас, пользы ни на грош! Не слишком ли вы увлекаетесь и туркестанцами? Не время нам играть в демократию. Восток любит силу, а азиаты по своей натуре рабы, и с ними надо говорить на языке меча...

— Мой фюрер! — воскликнул рейхсфюрер СС, преданно поедая глазами Гитлера. — В Европе нет человека, который не восхищался бы вашей феноменальной памятью, а значит, и вашим гением. Это вам принадлежит гениальная идея о пятой колонне в большевистском тылу. Чтобы создать ее, мы не щадим ни рабов, ни немцев. Если надо, даже навешиваем эсэсовские погоны: цель оправдывает средства. Иным же бельмесам такое кажется предосудительным. Мы договорились с Розенбергом...

— Оставьте! — Гитлер, садясь в кресло, плаксиво сморщился, замахал руками. — Вы, Генрих, самый выдержанный мой соратник. В этот час нам пристало говорить только о деле. Склок не потерплю!..

— Я дело предлагаю, мой фюрер, — обиженно шмыгнул носом Гиммлер. — После победы под Курском мы возьмем на полный учет всех захваченных пленных, местных жителей, а также трофеи. Конечно, не всякий людской материал нас удовлетворит. Мы отберем жизнестойкие существа, приемлемые для арийской эстетики. По вашему указанию, мой фюрер, мы уже приступили к экспериментам по селекции, но эта работа посложнее, чем рыскать по музеям Европы, бездумно восхищаться и отбирать картины проклятых импрессионистов.

Гиммлер выстрелил дуплетом. Первым потрафил фюреру, ненавидевшему живопись импрессионистов, которых считал еврейскими агентами, кретинами, а их работы халтурой, мазней маляров. Вторым выстрелом рейхсфюрер СС метил в Геринга, мстя ему за «эсэсовские погоны». Гиммлер-то знал, что люди Геринга уже обшарили даже частные коллекции в оккупированных странах, пополняя домашний музей рейхсмаршала шедеврами эпохи Возрождения. Правда, их новый обладатель был не очень-то искушенным ценителем искусства, его отношение к картинам определялось в зависимости от их стоимости на черном рынке.

О жульнических акциях с картинами Гитлер знал от самого Геринга, который, упреждая доносы рейхсфюрера СС, делился с фюрером добычей, обычно уступая ему произведения менее ценные и не очень известные. Но сейчас фюреру не хотелось слушать перепалку министров, и он спросил:

— Так как же идет селекционная работа с людским материалом, Генрих?

— В концлагерях поточным методом ликвидируем неполноценный материал — коммунистов, евреев, цыган, больных, словом, весь мусор. Следующая очередь за обладателями коричневых паспортов. Это материал различного возраста, кроме стариков. В их жилах течет кровь греков, турков, поляков, монголов, печенегов. Таких много на Украине. Хотя они считают себя славянами, но это монголоиды — широкоскулые и кучерявые, как французы, раскосые, как китайцы. До печей они еще поработают на благо рейха...

Геринг демонстративно достал свои карманные часы, щелкнул золотой крышкой и шумно зевнул, с хрустом потянувшись. Блонди зарычала на него, вызвав новую вспышку смеха. Гитлер одной рукой погладил под столом собаку, улыбнулся, кивнул Гиммлеру.

— Мы также начали выдачу голубых паспортов, — продолжал рейхсфюрер. — Их получают и славяне, главным образом украинцы, отвечающие по внешним чертам параметрам арийской антропологии. Это рослые экземпляры, русые, голубоглазые, с прямыми чертами лица и высоким лбом, в возрасте не старше тридцати пяти лет. Они вполне могут сойти за немцев. С годами, особенно их дети, забудут свой язык, род, свою родину...

— Квота? — Гитлер под столом чесал Блонди шею.

— Пять миллионов, мой фюрер, — ответил Гиммлер, не сразу понявший вопроса. — Только пять миллионов человек и ни одним больше получат на Украине голубые паспорта...

— Никак не больше! — вскрикнул фюрер. — Оставьте и для англичан. Среди них особенно много похожих на нас, немцев.

— Мы дадим им подобающее арийцу воспитание, вдохнем в них дух кастовости, исключительности. Из одних мы выветрим все славянское, азиатское, из других выбьем англосакскую спесь... Это будут преданные рейху рабы!

— Германия, подобно Древнему Риму, станет великим рабовладельческим государством! — воспламенился Гитлер, уже забыв — или искусно притворился — о только что отданном приказе расстреливать всех пленных. — Если Римская империя просуществовала пять веков, то рейх будет вечным. Даже великие умы той эпохи не мыслили себе мира без рабства, которое считалось совершенно необходимым и существовавшим извечно.

Розенберг украдкой взглянул на Гиммлера, но тот не сводил глаз с фюрера, который буквально захлебывался:

— Я отвоюю Сталинград, — неожиданно сменил он тему. Видно, поражение на Волге не давало ему покоя. — Я раздавлю Петербург, объявлю тотальную мобилизацию, сведу на нет все их победы!

Опомнившись, Гитлер умолк, потер виски, возвращаясь мыслями к прежнему разговору, который тешил его, уводя от суровой действительности.

— В рабстве — наша сила, — продолжил фюрер. — Со свойственным нам, немцам, педантизмом мы должны детально продумать систему его организации. Рабство может стать вечным двигателем национал-социализма, если соединить его с немецким рационализмом, помноженным на безропотную исполнительность, аккуратность. Если мы этого не сделаем, то рабство может обернуться для нас национальным бедствием, троянским конем.

Фюрер сорвался со своего кресла и, нервно расхаживая по кабинету, беспрестанно говорил... Облюбовав нового конька — тему рабства, не сказал ничего оригинального, зато пересказал в нацистской интерпретации содержание книги «Древний Рим», которую когда-то давал ему читать Розенберг.

Гитлер смаковал тот факт, что в древности раб являлся вещью хозяина, который имел над ним неограниченную власть. Раба можно было продать, одолжить, передать по наследству, ему запрещалось служить в армии, заниматься религиозной деятельностью, ибо он был ничем и приравнивался к бессловесному животному. С упоением проводил аналогию между рабовладельчеством и фашизмом, находя между ними много общего, родственного: побои, пытки, подземные казематы, распятия на крестах... Одно его настораживало: с годами рабы и вольноотпущенники, оттеснив развращенную роскошью и бездельем аристократию Древнего Рима, сами заняли высокие должности в государственном аппарате, прибрали к рукам экономику страны, проникли во все поры империи.

— Если вы будете потакать нашим рабам, — рассуждая, фюрер не сводил глаз с Гиммлера, — они поглотят рейх, как поглотили Ромула Августула, после чего распалась и его могущественная империя. То же произошло с великим Константинополем... Что же получается? В Древнем Риме раб не мог заниматься богослужением, а в Дрездене действует мечеть, открыта школа мусульманских священнослужителей. Не слишком ли это, Генрих?

— Все это, мой фюрер, находится в ведении Розенберга, — тут же отмахнулся Гиммлер, — Ничего зазорного, если мечети и православные церкви поддерживают у верующих рабский дух, покорность судьбе.

— Я не скрываю от вас, — продолжал фюрер, будто не услышав доводов Гиммлера, — меня смущает, что туркестанские и славянские рабы служат в немецких воинских частях, охранных отрядах СС и даже забавляются в злачных заведениях Берлина...

«О майн готт! — Розенберг невольно закатил глаза к потолку. — Начал за здравие, кончил за упокой... Читал такую умную книгу и ни шиша не понял! Там же черным по белому написано; Западная Римская империя пала от того, что сместили императора Ромула Августула, а Константинополь был взят турками. Впрочем, чего ждать от малограмотного человека и болтуна, едва дослужившего до ефрейтора... Почитал бы великого интригана Талейрана, считавшего, что единственное, что государь должен меньше всего делать, — это распускать язык...»

Все сидели молча, не спуская глаз с фюрера, следя за каждым его движением, все же надеясь, что словесный поток иссякнет и он наконец отпустит их по домам. Розенберг же давно не слушал и, занятый своими мыслями, потерял счет времени... Гитлер, видно утомившись от своего длинного монолога, умолк, но продолжал, словно заведенный, носиться по кабинету. Движущаяся тень от его всклокоченных волос, походившая на голову хищной птицы, четко обозначалась на стене, рядом с силуэтом русской сабли. И всякий раз, когда фюрер проходил мимо книжного шкафа, тень от сабли то упиралась ему в горло, то перерезала короткую шею.

Розенберг, заметив это, обомлел, усмотрев в том еще один дурной знак.

СТРЕЛА ПУЩЕНА В ЦЕЛЬ

«Стрела — Центру... В Смоленске меня разместили на Крепостной улице, дом 14, в штаб-квартире гитлеровской армии. Сюда из-за линии фронта, а также из районов, контролируемых нашими партизанами, приезжали фашистские разведчики. Здесь они встречались со своими «шефами» — офицерами из абвера, штаб которого находится южнее города, в лесу, в квадрате... Удалось установить клички и приметы некоторых агентов. Наиболее опасные из них следующие...»

Из сообщения Ашира Таганова Центру

Однажды три молодицы, играя на берегу горной речушки со своими маленькими сыновьями, заметили проходившего мимо Кеймир Кера. А кто не знал легендарного предводителя туркмен, который вел борьбу с иранскими поработителями, грозным и жестоким Надир-шахом?

— Кеймир-ага! — окликнула героя одна из них, что побойчее. И все они, держа за руки своих малышей, подошли к нему. — Скажи нам, сердар, какими станут наши сыновья?

— Чур, только не обижаться, если скажу горькую правду, — усмехнулся в усы Кеймир Кер и, увидев, как молодицы согласно кивнули, подозвал к себе сына первой женщины, что стояла ближе к нему. — Смотрите!..

Кеймир Кер неожиданно шлепнул мальчонку по щеке. Тот поднял на сердара заискивающие глаза и... засмеялся.

К предводителю подвели сынишку второй женщины, и тот; получив оплеуху, громко заревел. Третий мальчишка, которого Кеймир Кер огрел чуть посильнее, не заплакал и не улыбнулся. Блеснув черными глазенками, он сжал кулачки, волчонком глянул на своего обидчика, глотая слезы и незаслуженную обиду.

— Такие люди, как первый мальчик, не знают чести, — задумчиво произнес Кеймир Кер. — Их бьешь по одной щеке — они подставляют другую... Второй — чувствует только обиду. Но хорошие руки могут вырастить из него неплохого человека... Третий — станет настоящим джигитом. Из него не выдавишь слезы. Такие с друзьями милосердны, с врагами — беспощадны. Уйдут в себя, проглотят обиду, врагу вида не подадут. Смерть за родину почтут за честь... Вот каких сыновей рожайте, матери!..

В этом небольшом здании, прозванном домом на Лубянке, Ашир Таганов бывал еще задолго до войны, когда учился в Москве. По прошествии стольких лет он снова здесь, и теперь сидел в уютной тиши скромного кабинета, где два небольших стола составлены буквой «т». У высоких зашторенных окон, по долго не видавшему мастики паркету медленно прохаживался немолодой генерал со значком «Почетный чекист» на груди. Невысокого роста, крепыш, с курчавыми, заметно тронутыми сединой темными волосами, со свисавшими вниз усами, которые придавали его лицу добродушный вид. Он будто впервые вошел в свой кабинет и изучающе разглядывал телефоны, графин с водой, два голубоватых стакана из толстого стекла. На стене — во весь рост портрет Дзержинского в расстегнутой солдатской шинели. В углу — сейф и узкая солдатская кровать, скрытая портьерой. Видно, генерал часто ночевал здесь. У входа на массивной дубовой подставке возвышались старинные часы с римским циферблатом и медными гирями.

Ашир в новенькой гимнастерке с сержантскими лычками на погонах сидел перед генералом, и ему казалось, что Мелькумов нисколько не изменился. Такой же улыбчивый, приветливый, внешне похожий на туркмена.

— Мы целую вечность не виделись, — голос генерала чем-то напоминал голос старого профессора, преподававшего в институте курс педагогики, — так что рассказывай, Ашир...

— Из органов, вы знаете, пришлось уйти, — прокашлялся Таганов. — По болезни. Года три на курорты Крыма ездил, лечился, выкарабкался... Учился в Ярославле, в педагогическом получил диплом учителя физики и математики, вернулся в Ашхабад. До лета сорок второго года работал преподавателем, после директором техникума. Трижды подавал заявление с просьбой отправить на фронт, и всякий раз отказ: освобожден от воинской службы подчистую...

Мелькумов, командовавший в двадцатые годы чекистским полком в Каракумах, близко знал отца Ашира — Тагана-ага, простого дайханина, обманутого Джунаид-ханом, но после прозревшего и вставшего на сторону Советской власти и геройски погибшего в боях с басмачами. Ашир, не добившись призыва в армию, вспомнил о друге отца, написал ему письмо и вскоре получил из Москвы вызов. Врачебно-медицинская комиссия долго решала, можно ли зачислить Таганова в отдельную мотострелковую бригаду особого назначения войск НКВД. Но с таким диагнозом, как у него, не призывали даже в военное время. Ему же, учитывая ходатайство заслуженного генерала, который находился в то время на фронте, сделали исключение.

— Одно нас утешает, — откровенно высказался майор медицинской службы, подписывая заключение, — что вы не опасны для окружающих. Однако рецидивы болезни не исключаются, что чревато необратимыми последствиями.

Целый год Таганов проходил специальную подготовку в Подмосковье, мечтая встретиться с Мелькумовым. И вот, когда учеба Ашира близилась к концу, эта долгожданная встреча состоялась... Старый чекист расспрашивал Ашира о Туркмении, об общих знакомых, потом незаметно перевел разговор на главную задачу, ради которой Таганов готовился пойти во вражеский тыл.

— У фашистов сейчас силы не те и пыл не тот, что в первый период войны. — Мелькумов говорил с заметным армянским акцентом. — Холодный душ под Москвой, тяжкий урон под Сталинградом, где мы перехватили стратегическую инициативу, отрезвили их сумасбродные головы. И такой враг, уже ученый, очень опасен. Как скорпион, чувствующий свой смертный час.

Часы звонко пробили восемь. Генерал, прислушавшись к мелодичному бою, продолжил:

— Итак, твоя легенда. Прошу, — и передал Аширу выцветшую от времени фотографию. — Что это за люди?

На снимке было пятеро. Двое в строгих европейских костюмах, остальные — в матросских блузах и беретах с помпонами.

— Это группа коммунистов из гамбургского порта,— заговорил Таганов. — Первый слева — провокатор Ганс Георг Штехелле. Сподвижник Рема еще со времен «Стального шлема». В двадцать восьмом году по заданию нацистов выступил в коммунистической печати, заявил, что осуждает фашистов и рвет с ними навсегда. Так нацисты внедрили Штехелле в ряды немецких коммунистов.

Генерал пододвинул Таганову другую фотографию.

— А здесь Рем благодарит Штехелле после разгрома штурмовиками гамбургского коммунистического клуба, — сказал Таганов. — Штехелле, за тридцать сребреников запродавший жизни многих коммунистов, не дожил до прихода Гитлера к власти. Будучи резидентом германской разведки, проявлял активную деятельность в Средней Азии. Так, он из Туркмении переправил списки «антибольшевистского подполья». Но об этих списках я, по легенде, не знаю, так как они составлялись под контролем советских органов контрразведки. Я смутно помню Штехелле — видел его лишь раз в Ашхабаде, в компании Ивана Розенфельда.

Откашлявшись, Ашир продолжил:

— Рядом со Штехелле склонный к полноте молодой немец. Это Карл Фюрст, сейчас служит в гестапо, курирует деятельность так называемого Туркестанского национального комитета. У него досье почти на всех туркестанцев. — Ашир взял в руки другую фотографию, поднес ее ближе к глазам. — А здесь адмирал Канарис, шеф германского абвера, милостиво улыбается барону Вилли Мадеру, известному в Иране, Афганистане и Турции под именем Вели Кысмат-хана, якобы занимающегося торговлей. Мадер — опытный разведчик, умный и хитрый враг, владеет многими восточными языками. После Штехелле, обезвреженного при переходе границы, был резидентом абвера в Иране. Канарис благоволит к Мадеру, попавшему сейчас в немилость. Барона после неудач в Иране и Афганистане отозвали в Берлин, там он вхож в круги СС, проявляет интерес к туркестанцам и этому пресловутому комитету, любой ценой пытается увильнуть от Восточного фронта,

— Прекрасно, Ашир! А что же лично связывает тебя, советского педагога, директора техникума, с другом самого Канариса?

— Вот фото тридцать девятого года. — Таганов, потянувшись к папке с фотографиями, взял еще снимок. — Тут Черкез Аманлиев, а рядом два ашхабадских немца слушают Новокшонова. Снимок сделан в Ашхабаде, из окна аптеки, где заведующим работал друг Ивана Розенфельда, тоже «спартаковец», внедренный в так называемое антибольшевистское подполье, как громко именовал Мадер свое детище — небольшую группу, которую чекисты полностью контролировали и направляли. Вот тогда-то я снова вошел в уже однажды разогнанный кружок пантюркистов, мечтавших о выходе Туркмении из состава Советского Союза...

Таганов отодвинул от себя фотографии и усмехнулся:

— Впрочем, я увлекся... Черкез — сын чекиста Аманли Белета, обманом увезенный в Иран. Он муж моей сестры Джемал, таким же путем оказавшейся за кордоном. Черкез сейчас наш человек, и нас вполне устраивает, что он — компаньон Мадера по торговым делам и агент абвера. Через него и Джемал можно выйти на самого Мадера и Фюрста, имеющих влияние на главарей Туркестанского национального комитета, короче ТНК.

Ашир протянул руку за фотографией, лежавшей на самом верху.

— На втором плане, — ткнул он пальцем в невыразительное лицо Новокшонова, — пройдоха Шырдыкули, служивший англичанам, известен и как агент-вербовщик абвера. После задержания под контролем нашей контрразведки переправил Мадеру важное для нас донесение со списками уцелевших и новых членов, якобы привлеченных им и Черкезом в антисоветское подполье. Там проходят люди, некогда замеченные и Штехелле. Он их тоже рекомендовал как «ярых антисоветчиков», «друзей Германии». Девятым в списках стоит моя фамилия с пояснением: сын басмаческого юзбаши, в двадцатых-тридцатых годах был сердаром басмаческого отряда «Свободные туркмены». Десятым вписан Ходжак, бывший начальник личной охраны Джунаид-хана. Мадер ему доверяет, вхож он и к Эшши-хану, в круги туркменской эмиграции в Иране и Афганистане.

— Ну что ж, Ашир-джан, все верно, — довольно обронил генерал. — Насколько нам известно, списки были размножены, обрели новых хозяев. Копии их есть и в абвере, и в службе безопасности, и даже у шефа гестапо. Так что в рейхе кое-кто из туркмен известные люди, — улыбнулся старый чекист.

— Но оригинал списков, составленный еще в Ашхабаде, у вас, товарищ генерал. Там есть и мои пометки...

— Об этом забудь, Таганов, — строго произнес генерал. — Твердо запомни, что твой отец погиб не от рук басмачей, а от пуль кизыл аскеров... Месть за него жжет твое сердце. Ты с детства настроен против большевиков, отобравших у вас коня, верблюда, овец, силой загнавших в колхоз. Поэтому и ты по зову крови подался в басмачи. Вдобавок меркантилен, твой принцип: деньги не пахнут, — и этим ты мало похож на туркмена. Мечтаешь чуть ли не о троне хивинского хана или бухарского эмира, потому стремишься в ТНК или в ряды Туркестанского легиона, чтобы сделать карьеру любой ценой. Твое кредо — личное благополучие в жизни, которое хочешь достичь не трудом, а хитростью и ловкостью...

— Кажется, Вольтер говорил, что не надо быть ученым человеком, академиком, чтобы получить орден, для этого достаточно к месту сказать удачный комплимент любовнице короля.

— Вот-вот, — рассмеялся Мелькумов, — фашисты не очень-то начитанные люди. Такие к месту сказанные ссылки производят на них впечатление... Главное, ты хочешь бороться за единый, свободный, демократический Туркестан, за «Великий Туран», о котором мечтал еще юношей, не без влияния отца, близкого к Джунаид-хану человека.

Генерал поднялся и подвел собеседника к небольшому столу, на котором, помимо брошюр, журналов, газет и листовок, лежала еще одна стопка фотографий...

— Освежи память! — Старый чекист веером рассыпал по столу и выбрал несколько снимков. — Вот Вели Каюм, его почему-то величают ханом, а сам считает себя еще и президентом «Великого Турана». Его жена Рут Хендшель работает диктором берлинского радио, по совместительству — агент гестапо, увлекается теорией и практикой Фрейда... А это Баймирза Хаит, ярый националист, сын бая, в прошлом командир Красной Армии, добровольно сдавшийся в плен, ныне — редактор газеты «Ени Туркестан» и журнала «Милли Туркестан». Вот образцы их продукции.

Задумчиво перебирая все, что накопилось на столе, Ашир усмехнулся:

— Быстро же ученик забыл своего учителя Мустафу Чокаева. Вовсю одного Каюма цитируют.

— Вспоминать о Чокаеве не в интересах лидеров ТНК. Все знают, что Каюм собственноручно отправил на тот свет своего благодетеля, чтобы занять кресло президента комитета. Это сделано с санкции гестапо, которое завербовало Чокаева, но не простило ему прежнюю любовь сразу к двум разведкам — французской и английской.

Глухо зазвонил телефон, и генерал поднял трубку, попросил связаться с ним попозже.

— Запомни главное, Ашир-джан, — продолжил он. — Ты вступаешь в борьбу идеологическую, в борьбу за души людей. За наших соотечественников, которых каюмы и хаиты пытаются растлить нравственно, отравить возрождаемыми идейками пантюркизма и оголтелого национализма. Нацистские теоретики вытаскивают на свет божий все, что служит их захватническим планам. На совещании в министерстве пропаганды Геббельс напомнил слова Клаузевица о том, что такая страна, как Россия, может быть побеждена только в том случае, если посеять раздор между ее народами. Фашистские подголоски, подхватив мысль этого оракула, утверждают, что Россию нельзя победить лишь военным путем, ее следует взорвать изнутри, расчленить на составные части по национальному признаку, чтобы присоединить к «третьему рейху»... Гитлеровцы мнят себя радетелями мусульман, сулят после поражения Советов создать самостоятельные государственные образования на Кавказе и в Средней Азии. В этой политике они делают ставку на эмигрантское отребье, которое ошивается по Европе. Опора, конечно, гнилая, но напакостить они могут. В тридцать пятом году более ста эмигрантов, среди них русские, узбеки и туркмены, поехали «для получения воспитания» в различные школы Германии и Японии. А тех, кто имеет опыт в басмачестве, немцы уже давно взяли к себе на службу. Так что, Ашир-джан, тебе предстоит серьезный бой за нашу правду, правду интернационалистов-ленинцев. Войти в Туркестанский комитет — вот твоя задача! Развалить работу по окончательному сколачиванию легиона, помочь пленным вернуться домой... Это очень нелегко. Только в книгах нашу жизнь разведчиков рисуют романтичной, красивой, что ли, и непременно со счастливым концом... Там ты будешь не один. Пароль и явки помнишь?

— Помню, товарищ генерал! — ответил Ашир. — Пароль я сам предложил Ивану Васильевичу Касьянову.

— Тогда отлично! — улыбнулся генерал и, тут же посерьезнев, сказал: — Кое-где фашисты уже используют туркестанцев для борьбы с советскими, французскими, итальянскими партизанами, бросают их в бой против частей Красной Армии. Так было под Сталинградом, в Калмыцкой степи, где на нашу сторону перешли отдельные группы. Фашистская разведка вербует из числа военнопленных шпионов и диверсантов, засылает в наш тыл. Многие из них приходят к нам с повинной. Все-таки они наши, советские люди, и фашизм, несмотря на свою изощренную систему доносов, провокаций и шантажа, не смог вытравить из них все советское, гуманное...

Прохаживаясь по кабинету, генерал поглядывал на Таганова, словно раздумывая, сказать ли то, что пришло сейчас ему в голову.

— Идет война, когда оценки всего происходящего смещаются в сторону ужесточения. И это правильно. На нас навалился смертельный враг, и мы не вправе благодушествовать. Да, мы осуждаем тех, кто попал в плен. Малодушию на войне места быть не должно! Это равносильно предательству. А у тех, кто попал в плен, думаю, есть или было три пути. Первый — открытый вызов врагу, неповиновение. С такими фашисты не церемонятся, их расстреливают. Не каждый способен на столь геройский шаг. Второй путь — предательство, сотрудничество с врагом, когда предают свои убеждения, совесть, Родину. И, наконец, третий путь — выиграть время, пойти якобы на компромисс с врагом, чтобы усыпить его бдительность... Ясно, что многие военнопленные вступили в легион с целью выжить, но они ждут удобного момента, чтобы сбросить с себя ненавистную форму, перейти на сторону Красной Армии. Таких много. В отдельных батальонах патриоты создают подпольные комитеты, подготавливают организованный побег.

Генерал остановился и продолжил:

— К сожалению, контакты установлены не со всеми подпольными комитетами, и никто ими по-настоящему не руководит. Вот ты и свяжешься с ними. А чтобы эмигрантская верхушка заинтересовалась тобой, ей нужна приманка. Она у тебя есть. Это твоя связь с отдельными националистами, вынашивающими мечту о создании мусульманского государства и отделении Средней Азии от СССР... И в старину и поныне германские завоеватели мечтали и мечтают о чужих землях. Иные видят причину этой войны в маниакальном величии Гитлера и демагогии Геббельса, авантюризме Риббентропа или вздорном политиканстве Гиммлера... Все это — ерунда! На земли России зарились еще псы-рыцари, и германский империализм тоже всегда стремился к экспансии, планировал захват Кавказа, Средней Азии... А нацизм — не порождение Гитлера или Розенберга, он — детище империализма, который породил и выпестовал его, чтобы руками фашистов задушить демократию, уничтожить социализм. Тот же Фрейд, которого приплетают к фашизму, тут ни при чем, и секс как пятое колесо в телеге. Кое-кто, забывая о социальной сущности империализма, не прочь свалить все беды на Гитлера, ловко использовавшего национальную психологию немца, его дисциплинированность, безропотность и прочую специфику традиционного воспитания в семье. Но Гитлер всего лишь пешка в руках всемогущих магнатов, пекущихся только о своих прибылях...

Генерал поднял трубку внутреннего телефона, коротко сказал:

— Машину, пожалуйста, к подъезду. — Старый чекист вскинул густые брови, посмотрел внимательно на Таганова. Ашир обратил внимание, что у генерала необыкновенно молодые глаза. — И еще тебе мой совет, как коллеге: будь самим собой, таким, какой ты есть. Сдержанным, незаметным, но не слишком — на замкнутых, нелюдимых обращают внимание. А освоившись, как говорится, каркай по-вороньи, раз попал в воронью стаю. Не переиграй только, не переборщи. Сама обстановка подскажет многое. В нашем деле шаблона быть не может. Разведчик — высокое искусство, талант, вдохновенное творчество. От его мужества и находчивости зависит выполнение задания и собственная безопасность. Ты не кустарь-одиночка, передающий разведданные в Центр, хотя подобное тоже не исключается, ты — разведчик иного плана. У тебя иные цели, потому формы и методы их выполнения необычны. И риска у тебя больше. Потому что ты всегда будешь на людях, среди которых должен искать себе единомышленников, чтобы они работали на нашу победу над врагом. Это, разумеется, увеличивает шансы провала, но в то же время обеспечивает успех твоей акции. Сейчас трудно все предопределить, на каждый случай нет готовых рецептов. Мы со своей стороны будем делать все, чтобы помочь. Но бог-то бог, да сам не будь плох. Так? — Мелькумов заразительно засмеялся, сверкнув ровными белыми зубами.

Помолчав, он не спеша подошел к окну, плотно завесил шторы, включил настольную лампу с зеленым абажуром и сказал:

— Как перейдешь на ту сторону, твердо требуй свидания с представителями абвера. Я все же не верю в серьезную его вражду с ведомством Гиммлера — цели-то общие. Но соперничество между ними преогромное. Будешь настаивать на встрече с людьми из абвера — скорее заинтересуешь и СД, и гестапо. Вот кто истинные хозяева Туркестанского национального комитета.

В дверь раздался тихий стук. В форме армейского подполковника зашел Касьянов.

— Экипаж и самолет к вылету готовы! — четко доложил он, чуть вздергивая курносым носом. — Машина у подъезда, товарищ генерал.

Стали прощаться. Ашир ждал каких-то особенных слов, но тут же испугался — в такую минуту они будут лишними.

— Как мама? — неожиданно спросил старый чекист.

— Старенькая уже, но еще бодрая. — Ашир чуть погрустнел.

— Сколько ей, бедняжке, пришлось пережить... Вкус ее чурека до сих пор у меня во рту.

— Да, чуреки у нее получаются отменные.

— Моя мать тоже очень вкусные лаваши пекла.

— Туркмены говорят, что чем добрее человек, тем вкуснее еда из его рук.

— И очень верно говорят. Давайте присядем на дорогу...


Казалось, Москва осталась за тридевять земель. Не будь рядом Касьянова, Ашир подумал бы, что это сон.

Вдали затявкали немецкие пушки, прочертили горизонт цветные пунктиры трассирующих пуль. Вблизи бабахнул и, уносясь прочь, замер одиночный выстрел. В небе повисли две ракеты, залив окрестность лунным светом.

Пробравшиеся на нейтральную полосу чекисты затаились в обвалившейся воронке. Таганов еще раз перебирал в памяти «легенду» — свою вторую биографию. Разведчик должен знать ее лучше настоящей...

Легкий толчок вывел Ашира из задумчивости.

— Пора! — хриплым от долгого молчания голосом прошептал подполковник и, крепко пожимая твердую руку Ашира, обнял его за плечи. Таганов чувствовал в темноте чуть грустную, добрую улыбку Касьянова. — Попасть тебе в цель, Стрела! Счастливого пути и благополучного возвращения... Слева — минное поле, возьми правее. Береги себя, дост[23]!

Ашир молча кивнул, бесшумно выполз из воронки и исчез в черной пустоте. Ужом юркнул под колючую проволоку, не спеша прополз по-пластунски минут пятнадцать и, оглядевшись по сторонам, сел, прислушался — вокруг тихо. Встал. Разведчик больше всего боялся нелепой смерти — его могли обстрелять и немцы, могли пустить вдогонку пулю и свои. Ведь кто знает, с какими истинными намерениями уходит к вражеским позициям человек в форме советского воина. Озабоченный одной мыслью — поскорее добраться до расположения немцев, — он потерял счет времени. Взглянул на светящийся циферблат часов — не прошло и получаса, как распрощался с Касьяновым, а показалось, прошла целая вечность.

На востоке занималась заря. Из мелкого осинового леса потянуло зябкой прелью. Впереди смутно выступал неясный силуэт какого-то предмета. Дерево или человек? Разглядывать Ашир не стал. Подошел поближе и, пригнувшись, спрыгнул в какой-то окоп. Держась за его мокрые осыпающиеся стенки, чуть прихрамывая от ушиба, побрел туда, откуда глухо доносилась немецкая речь. Все внутри колотилось, как в лихорадке. Страшился не смерти, нет, а с содроганием, даже с омерзением к себе ждал той минуты, когда, увидев врага, поднимет руки и сам подойдет, чтобы сдаться в плен.

Окоп упирался в узкую, как большой арык, лощину, к которой приткнулся осинник. Неподалеку виднелась окраина села. Переговариваясь, навстречу — видно, на смену караула — шли немцы в шинелях и касках, с автоматами на шее. Странно, они не обратили на него внимания, наверное, приняли за своего. Хотел окликнуть, но как: по-русски или по-немецки? — и сдержался. Он не имел права выдавать, что отлично говорит на немецком. Еще не осознавая, что предпринять, Таганов пошел вперед, натыкаясь на брошенные орудия, разбитые ящики из-под снарядов... Замаячили фигуры гитлеровцев. Вот они, кому надо сдаться.

Кто-то начальственным тоном распекал часового, грозил расстрелом, грязно ругался. У длинных рядов тюков, прикрытых брезентом и забросанных еловыми ветвями, стояли двое. Молодой офицер в поблекших от грязи серебряных погонах, увидев красноармейца, от изумления разинул рот. Подняв руки, Ашир приближался медленно, мучительно долго. В одной руке он держал пропуск-листовку на русском и немецком языках. Такие листовки разбрасывали фашисты, призывая советских воинов переходить на их сторону.

Офицер, выхватив пистолет, бросился к нему. За ним следом, поводя автоматом, оторопело заорал солдат:

— Хенде хох!

Таганов вздрогнул, вытянул руки еще выше. Гитлеровцы нерешительно топтались вокруг него, не зная, что предпринять.

— Заблудился! — возбужденно заговорил пожилой солдат, еще не оправившийся от страха. — Вот удача, господин лейтенант! Никак начальство отметит вас и... меня.

— Не видишь, у него пропуск наш, балбес баварский! — не разделил восторга своего подчиненного безусый офицер, начав обыскивать красноармейца. — Сам перешел, без оружия.

Он поднял злое белесое лицо и неуверенно спросил, не надеясь на положительный ответ:

— Шпрехен зи дойч?

Опустив руки, Таганов бессмысленно уставился на лейтенанта. Затем, словно опомнившись, мотнул головой, выдавил:

— Найн шпрехен, говорю по-тюркски, по-русски...

Подходили офицеры и солдаты, разглядывали его — кто с любопытством, кто равнодушно, а кто и с презрением. Капитан со знаками артиллериста, старше всех по званию, сказал караульному офицеру:

— Есть приказ командира дивизии доставлять перебежчиков в штаб.

Кто-то ткнул Ашира автоматом чуть пониже спины. Кровь прилила в голову. Оглянулся и увидел издевательски осклабившегося детину.

— Фор! Фор! — Немец, словно потешаясь, еще раз ткнул его. Таганов смолчал, до боли стиснув зубы. Старался думать о чем-нибудь отвлеченном. Где раньше он видел немцев? В Москве, на какой-то выставке. Приглаженные и вежливые, они все выдавали себя за чиновников торгового ведомства, но их изобличала военная выправка. Эти же, заполонившие безвестное русское село, не были похожи на тех. Спесивые и самодовольные, злые и раздражительные...

Таганова в сопровождении дюжего фельдфебеля доставили в штаб, помещавшийся в бывшей средней школе. Немец предъявил свои документы стоявшему у крыльца дежурному с повязкой на рукаве. Тут же застыли с автоматами двое часовых.

— Я привел перебежчика к майору Штейну, — объяснил он дежурному. — Ты пригляди за ним. Майор не любит, когда без предупреждения, — и вбежал в помещение.

В утренние часы штаб напоминал большой муравейник. Пробегали посыльные, адъютанты, на ходу показывая удостоверения. Взвизгивали тормоза — из штабных машин с флажками выбирались офицеры, залепленные грязью. Никто не обращал внимания на Ашира.

На крыльцо выпорхнул щеголеватый обер-лейтенант. Сбежав по ступенькам, он неожиданно шагнул к Таганову и по-немецки спросил:

— Ты чего здесь стоишь?

Ашир на всякий случай вытянулся, непонимающе заморгал глазами.

— Не понимаю вас. Балла, вах, как бы сказать вам?.. Форштейн найн, — повторял он, словно выкладывая весь свой запас немецких слов.

— Его тут фельдфебель оставил, — пришел на помощь дежурный.

Офицер сел в подъехавшую машину и куда-то укатил. Спустя полчаса вернулся, молча прошел мимо Таганова. Наконец в дверях появился фельдфебель и, к удивлению Ашира, повел его не в штаб, а к небольшому строению, особняком стоявшему на окраине села.

За скрипучими воротами — приземистая банька с зарешеченным окном. Часовой проворно открыл дверь, обитую железом. Аширу показалось, что его здесь уже ждали. Не успел перешагнуть порог, как кто-то так сильно толкнул его в спину, что он не устоял на ногах, упал на сено. Дверь захлопнулась, загремел засов.

Прошел день, другой. Таганов потерял счет допросам. Гитлеровцы сменяли один другого, у каждого был свой метод. Один вкрадчиво предлагал сигареты, вино, «откровенничал»; другой — тупо и беспощадно бил, выкрикивая только одно слово: «Врешь!»; третий вел душеспасительные беседы.

Врывались они по ночам, задавали по десять раз один и тот же вопрос, стараясь сбить с толку. Проверяли на знание немецкого языка, отдавая в присутствии Таганова приказ ликвидировать перебежчика, и его выводили якобы на расстрел. И, конечно, сверяли сведения, полученные от Ашира, с данными своей разведки.

Шли восьмые сутки заточения. Таганова вроде оставили в покое. Ашир долго и мучительно анализировал свое поведение, припоминал каждую свою фразу, чтобы снова и снова повторить ее на допросе, не ошибиться, не дать себя запутать...

На дворе лил дождь, чавкала грязь под сапогами часового. Шум за дверью, загремел засов. Резкая гортанная команда. Тот же фельдфебель. Раскисшая дорога в штаб. На этот раз прошли туда беспрепятственно — на крыльце их встретил пожилой дежурный офицер и отвел к майору в мундире вермахта.

Таганов оглядел просторный кабинет — видно, бывшая учительская. Два обшарпанных стола: один — рабочий, с зелеными полевыми телефонами, другой — свежеоструганный, уставленный сытной деревенской снедью. Сизовато отсвечивала четвертная бутыль самогонки. На стене висела школьная политико-административная карта Советского Союза. На ней черной тушью выведена большая жирная свастика. У окна на потрепанном диване сидел капитан из ГФП — тайной полевой полиции, приглашенный в качестве переводчика.

Майор, кивнув на табуретку, велел Таганову сесть.

— Вышло недоразумение... — Офицер не сводил прищуренных глаз с темных зрачков Таганова. — Фельдфебель принял вас за пленного «языка» и упрятал в бане. Мне о вас доложили только сегодня...

Забулькал самогон из бутыли — майор налил себе и Таганову. Капитану даже не предложил — видно, чтобы тот с ясной головой следил за ходом беседы. Выпили не чокаясь, плотно закусили.

Судя по всему, майор был из абвера. Он дотошно расспрашивал о войсковых соединениях, где находятся крупные промышленные предприятия, военные объекты, где безопаснее перебросить в наш тыл шпионов и диверсантов, какие имеются возможности для развертывания подрывной работы.

Как и предусматривалось легендой, Таганов указал на карте прежнее местонахождение штабов своей дивизии и полка, расположение командных пунктов и огневых точек, зная, что их передислоцировали ночью, когда он пересек линию фронта.

Майор довольно осклабился. Этот темноглазый азиат с мягкими чертами лица весьма осторожен и учтив. После в характеристике абвера главным достоинством «ценного агента германской разведки» сочтут осторожность. Его так и нарекут — Осторожный.

В раскрытое окно Ашир услышал, как во двор въехала легковая машина. Часовые, стоявшие у ворот, вытянулись, взяли винтовки «на караул». Навстречу приехавшему толстому офицеру в черном мундире бросился дежурный, но тот отмахнулся от рапорта.

— Где он?

— В кабинете господина майора, господин оберштурмбаннфюрер! Плетет всякую ерунду про некую тетушку Гуль, которая вышла за кого-то замуж. Майор требует объяснить, но тот отказывается.

— Что за чушь! — Оберштурмбаннфюрер в сердцах рванул дверь и, увидев Таганова, замешкался на какое-то мгновение — где видел он это скуластое лицо, чуть раскосые умные глаза?

Его замешательство не ускользнуло от Таганова, и он улыбнулся вошедшему как старому знакомому.

— О какой тетушке вы говорите? — бросил оберштурмбаннфюрер, приблизившись к Аширу.

— О тетушке Гуль, которая мечтала выйти замуж за провизора Герберта, а вышла за врача Фридриха,— ответил Таганов. — Господин оберштурмбаннфюрер, увольте меня от этих пыток. Моего отца знал сам Джунаид-хан, у которого он был сотником, телохранителем. Моя фамилия Таганов. Меня знают Новокшонов, Черкез Аманлиев, Абдулла Тогалак... Все они верно служат Германии. — Последнего Ашир назвал с умыслом — тот с полгода назад умер в Стамбуле.

— Так какого же дьявола вы до сих пор молчали? — Гестаповец — а это был Фюрст, щеголявший в новеньких знаках отличия оберштурмбаннфюрера и еще больше раздавшийся вширь, — чуть не хлопнул себя по лбу. Вспомнил: фотографии Таганова и Ходжака он видел в досье на Новокшонова и Мадера, которым поручалось создание антисоветского подполья в Средней Азии. Новокшонов отдал концы, с него не спросишь. А этот чистоплюй Мадер что-то сколотил там, составил длинный список из басмачей, баев, кулаков, но не довел дело до конца. Имя Ашира Таганова он запомнил хорошо. Помимо списка Мадера, оно встречалось еще где-то, но вспомнить точно Фюрст сейчас не мог.

— Я не вправе доверять эту тайну каждому. — Таганов вдруг заговорил на чистом немецком языке. — Майору я сказал пароль, но он, видимо, счел меня за сумасшедшего. Я ждал, что меня наконец передадут в гестапо. А допрашивали меня какие-то... знали только что били. Для этого большого ума не надо.

— Почему вы скрывали, что говорите по-немецки?

— До встречи с вами боялся, что меня примут за большевистского агента и расстреляют на месте.

— Однако ж вы...

— Тут не докажешь, что я — это я. Да еще убедить, откуда немецкий знаю.

— Действительно, откуда?

— А почему не изучить, если он мне легко давался? В институте Маргарита Юльевна Штремм, наша преподавательница немецкого языка, души во мне не чаяла. Говорила даже, что у меня саксонское произношение.

Оберштурмбаннфюрер недоверчиво оглядел Таганова: может, это двойник? От чекистов всего можно ожидать. Но после официальной части допроса, когда Фюрст как будто удостоверился, что перед ним именно Таганов, неожиданно спросил:

— На какие силы рассчитывают Советы, утверждая, что выиграют войну?

Опять ловушка? Ашир с минуту помедлил: надо говорить только правду, — и, глядя прямо в глаза оберштурмбаннфюреру, сказал то, что думал на самом деле.

Фюрст поперхнулся сигаретным дымом, но взял себя в руки и с иронией поинтересовался:

— Скажите, Таганов, а как вам жилось при большевиках?

— Хорошо, — не задумываясь, ответил разведчик. — Я получил высшее образование, работал директором техникума, была у меня хорошая квартира, жил в достатке...

Фюрст смотрел на него как на лунатика.

— Так на кой черт вы ушли от такой сладкой жизни? Вы думаете, в Германии вам будет еще слаще?

— Слаще может не быть... сейчас идет война. Но рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше. И потом, не хочу всю жизнь прозябать в роли какого-то директора. Я большего достоин.

В дверь раздался стук — вошел высокий денщик с кофейником и чашечками на подносе. Майор разлил кофе, одну чашку придвинул ближе к Аширу.

— Прекрасно, Таганов! — Фюрст, пыхтя и отдуваясь, сделал глоток. — Я слышу не мальчишеский лепет, а слова истинного джигита. Но в вашей истории, то есть в истории с вашим отцом, вами и подпольем, нас кое-что смущает. Она чересчур правдоподобна, чтобы быть правдой. А слишком отработанная легенда подобна бумерангу в руках неопытного — голову снесет. Посему сомнения естественны. Ну вот такое, например...

Ашир внутренне сжался. Фюрст затянул паузу, пристально глядя ему в глаза, потом медленно, растягивая слова, произнес:

— Откуда вам известно, что в списке вы значитесь под номером девять?

— Новокшонов сказал. Он доверял мне, как родичу Черкеза — тот женат на моей сестре Джемал. Они оба составляли список.

— Как вы узнали о гибели Новокшонова при переходе границы?

— От косоглазого перса, с которым встречался. А до этого я был связан с Абдуллой Тогалаком, который тоже подтвердил его гибель.

— Кого еще из первого подполья вы знали близко?

— Иоганна Розенфельда, немца по национальности, которого все звали Иваном. Но он еще задолго до войны куда-то исчез. В тридцать первом году мы, как аллаха, ждали возвращения Джунаид-хана. Надеялись, что возглавит выступление против Советов, а он струсил, не приехал в Туркмению. Пока Ходжак ездил уговаривать хана и вернулся из Афганистана, чекисты нас разгромили. И я полагал, что...

— Полагали... Допустим. У меня в другом сомнение. Организация ваша в тридцать первом году был разгромлена...

— Да, в первый раз, а во второй, когда война началась.

— Не перебивайте меня, Таганов! Вы, чтобы спастись от ареста, уехали в Ярославль, на учебу. Так? Но с Абдуллой Тогалаком вы поддерживали связь, даже встречались. Если не вы, то ваш друг Ходжак. Не вяжется, господин бывший директор советского техникума. Ваш друг — в Ташаузе или Ашхабаде, коммерсант Тогалак — то в Иране, то в Турции, а вы сами — в Ярославле. Где же вы могли встречаться?

Фюрст, ощупывая Ашира злорадными глазенками, от удовольствия даже засвистел свой любимый «Персидский марш».

На лице Таганова скользнула слабая улыбка — спало внутреннее напряжение. Он ведь мог говорить по легенде: Тогалака, как и Новокшонова, тоже не было в живых. Единственный, кто мог подтвердить слова Ашира, — это Ходжак, но за него разведчик был спокоен.

— Удивляюсь, что могло смутить вас, господин оберштурмбаннфюрер?

Фашист аж перестал свистеть — таким нравоучительным тоном с ним могло разговаривать лишь начальство, но не этот узкоглазый.

— В голодном тридцать третьем году власти временно открыли иранскую границу. Иранцы и курды приходили из-за кордона с караванами, располагались табором на холмах под Ашхабадом, многим разрешали въезд в город, где их можно было встретить в караван-сараях. К ним ходили со всего города и окрестных аулов менять вещи и драгоценности на муку, рис, кишмиш... В то лето я осмелился приехать на каникулы и ходил на холмы. И Ходжак тоже. Думаю, изворотливый Тогалак крепко нажился тогда на людской беде...

— Браво, Таганов! — Фюрст весь заколыхался в смехе. — Это уже как пить дать. Ваш торговец действительно стал богатым человеком. У него ювелирный магазин в Тегеране, а живет он припеваючи в Стамбуле, — нагло врал гестаповец, опять проверяя Таганова. — Мы непременно уточним это у него. Может случиться, вы встретитесь и снова обретете друга юности.

— Шакал волку не товарищ, — холодно, будто завидуя богачу, произнес Таганов. — Друзьями могут быть равные. Я могу стать ему другом тогда, когда наживу состояние не меньше, чем у него. А пока что меня ноги кормят.

Фюрст многозначительно переглянулся с майором. После Ашир мучительно раздумывал, не переборщил ли он в разговоре с этим матерым врагом. Сомнения Таганова не были беспочвенны. Красная Армия действительно развеяла миф о непобедимости немецкого оружия, все больше склоняла чашу весов в свою пользу. Будь Фюрст прозорливее, он ни на йоту не поверил бы Таганову. Чего ради, даже если Ашир и ярый враг Советов, самому лезть в петлю?.. Или нацист, оболваненный фашистской пропагандой, бездумно верил в победу вермахта, или принял Таганова за отчаянного авантюриста, играющего ва-банк.

Поздно вечером Таганова отвезли в расположение полицейской части, стоявшей километрах в пяти от штаба дивизии. Несколько дней Ашир провел в обществе знакомого фельдфебеля. Он не докучал Таганову расспросами и, казалось, не проявлял к нему никакого интереса.

Томительно тянулись дни ожидания. Агент Стрела сам выйти на связь не мог — у него не было ни рации, ни связных. Но советские радисты внимательно следили за эфиром, контролируя вражеские радиоволны, особенно переговоры и шифровки, передаваемые немцами из прифронтовой полосы. Больше всех о своем питомце беспокоился подполковник Касьянов.

И вот радистами была перехвачена немецкая шифровка следующего содержания: «15.07.43. Из Рославля в Смоленск. Перебежчик Таганов из Ашхабада, владеет русским, немецким и всеми среднеазиатскими (тюркскими) языками. Перебежал первого июля. Изъявил желание создать организацию тюркских народов, установить связь через Турцию и Иран с родиной. Считаю целесообразным использовать в курируемых мною заведениях. Керст».

Касьянов не скрывал своей радости: «Дошел. Молодец, Стрела! Керст — это псевдоним Фюрста. А «заведения» — ТНК и легион, куда и надо попасть Аширу». И все же подполковник был не на шутку озабочен: куда конкретно направят Таганова?


Чуть раньше в Берлине, из двухэтажного особнячка, расположенного на одной из тихих улочек пригорода, близ кладбища Кёнигсхайде, вышел человек в темном плаще и мягкой шляпе. Он чуть прихрамывал, тяжело опирался на самшитовую трость. Во рту торчала толстая сигара. На вид ему лет пятьдесят, розовощекий, благодушный, короче говоря — типичный берлинец. Из тех, кто ложится спать с вечерними сумерками, любит пиво и тишину. Но какая сейчас может быть тишина, если Берлин бомбят то советские, то английские самолеты. Даже искусная маскировка не уберегает. Правда, нет худа без добра: бомбежки увеличили приток клиентов. А до войны, которая грохочет на полях России, ему, благочинному немцу, владельцу похоронного бюро, и дела нет. Ведь он хоронит усопших здесь, в Берлине и его предместьях, и какой ему прок от того, что где-то на заснеженных просторах гибнет множество немецких солдат? Те в услугах могильщиков не нуждаются...

В этом беззаботно шагавшем немце, знакомом по событиям 1931 года в Средней Азии, трудно было узнать Ивана Розенфельда — того самого, кто внедрился еще в агентуру Штехелле и был рекомендован как «надежный, преданный идеям национал-социализма».

Когда в Испании вспыхнул фашистский мятеж, Розенфельд вызвался отправиться туда, чтобы сражаться в рядах республиканцев. Но ему поручили другое, особое задание: пробраться в Германию, устроиться там на работу, обосноваться под надежной крышей и терпеливо ждать — может быть, год, два, три... Его предупредили, что связной появится, лишь когда Розенфельд обживется в Берлине, приобретет репутацию добропорядочного бюргера, преданного Гитлеру и рейху.

В конце лета 1936 года командир интернационального батальона Иван Розенфельд, бесстрашный краском, неожиданно «перешел» на сторону франкистских мятежников. Он сразу попросил, чтобы его немедленно связали с представителем гитлеровского командования. Розенфельда доставили в Берлин, в службу СД, где его персоной заинтересовались гитлеровские бонзы. На первом же допросе он рассказал о себе все, скрыв лишь службу в советских органах безопасности. Чекист действовал по легенде.

— Мне осточертела чужбина, — говорил Розенфельд фашистскому следователю. — Я немец и должен жить в Германии. Готов понести любое наказание, отсидеть в тюрьме, но на родной земле. Да, я виноват, что не вернулся вовремя. В первую мировую войну попал к русским в плен, а там — революция, гражданская война. Был молод, увлекся... Собирался бежать, потому переехал в Среднюю Азию. Там граница охраняется не так строго. В мае 1931 года появился господин Штехелле, он обнадежил, что поможет вернуться домой. Посулил златые горы и как в воду канул. Сведите меня с ним, он хорошо знает меня.

Хотя Розенфельда и выпустили на свободу, за ним на долгое время установили слежку. Позднее его оставили в покое, видно убедившись в его благонадежности.

Он открыл частное похоронное бюро, занимавшееся изготовлением гробов, памятников, крестов, железных венков, крепов... Его контора выполняла даже заказы на эпитафии — два непризнанных поэта корпели над сочинением надгробных надписей.

Розенфельд процветал, даже стал совладельцем крупной брачной фирмы «Счастливая чета». Ни одни богатый бюргер или чиновник, женивший сына или выдававший замуж дочь, не мог обойтись без ее многочисленных услуг.

Вскоре Розенфельд вступил в нацистскую партию, щеголял со свастикой на рукаве, не пропуская ни одного сборища, внося щедрые паи в партийную кассу наци. Его уютный особнячок близ кладбища славился гостеприимством. К нему заезжали чиновники из имперского министерства пропаганды, эсэсовские чины, известные журналисты, писатели и художники, вращавшиеся в высших правительственных сферах. Они знали, что у Розенфельда всегда водится настоящий бразильский кофе, а в огромном трехстворчатом баре целый выбор напитков — от шнапса и американского виски до русской водки и английского джина. Сюда можно наведаться и с дамой — всегда найдется уединенная комната с охлажденным шампанским.

...Пройдя один квартал пешком, Розенфельд у пивного бара «Веселый лилипут» остановил подвернувшееся такси и с улыбкой спросил шофера:

— Вы свободны? — И, не дожидаясь ответа, открыл дверцу, сел на заднее сиденье. — Покатайте меня немного, Генрих.

Водитель, не оборачиваясь, поздоровался с Розенфельдом. И заговорил, внимательно следя за дорогой и чуть кося глаза в зеркальце — нет ли хвоста.

— Получена радиограмма из Центра. Через линию фронта под видом перебежчика переброшен агент Стрела. Задание внедриться в ряды тех, кто занимается формированием частей из военнопленных среднеазиатских национальностей, связаться с надежными людьми, готовить их к переходу на сторону Красной Армии или партизан, разоблачать перед военнопленными демагогию предателей из Туркестанского национального комитета. Нас обязывают помочь Стреле... Связь через Лукмана. Пароль: «Вам привет от Мамеда». — «Говорят, он умер». — «Нет, его укусил скорпион, но он остался жив».


Фюрст и его помощники, кажется, успокоились. Таганова направили в один из лагерей для военнопленных, поместили в отдельную комнату дома, изолированного колючей проволокой. Кормили из общего котла, давали эмигрантские газеты, снабдили подшивками журналов, выходивших на забытом чагатайском языке. На их страницах печаталась всевозможная антисоветская стряпня под различными подписями — Бенди, Айдин, Эльбек, Чапур, Санджар... Судя по стилю и бедности мысли, все писалось как будто одним человеком. С серых, невыразительных обложек на Ашира смотрели свинцовые глаза фюрера, попадались фотографии Вели Каюма, Баймирзы Хаита и их приспешников. Таганов внимательно вглядывался в лица врагов.

Однажды за этим занятием его застал Фюрст, похвалил за усердие:

— Мы, немцы, сами старательные, и любим старательных. Идеи подавляются идеями — такую гениальную мысль высказал рейхсфюрер Гиммлер.

Таганов усмехнулся про себя: ваш Гиммлер — заурядный плагиатор, изрек, чуть переиначив, слова великого Бальзака: «Идеи могут быть обезврежены идеями». Поэтому Ашир штудировал эмигрантскую литературу: чтобы бороться с врагом, надо знать, каким оружием он владеет.

— Я уезжаю в Берлин, — многозначительно подмигнул Фюрст, — но мы скоро встретимся. Может, кому привет передать?

Таганов знал, что Фюрст живет по соседству с Джемал, но не мог раскрывать свою осведомленность.

— Передайте мой привет, — пошутил Таганов, — самому рейхсфюреру СС Гиммлеру. На худой конец президенту Вели Каюм-хану, под началом которого я мечтаю служить. Надеюсь, он поможет мне отыскать сестру...

— А вы хитрец! — Фюрст игриво погрозил пухлым пальцем. — Упорхнуть хотите? Но сначала следует отработать. Не торопитесь, увидите еще своего президента...

Спустя несколько дней Таганова в сопровождении немецкого солдата, едущего в отпуск, направили в Смоленск. Дорога была неспокойной, поезд то и дело останавливался, часто попадались у дороги разбитые, не успевшие еще догореть вагоны, — работа партизан. Немец дремал. Аширу мучительно хотелось дать охраннику чем-нибудь по черепу и бежать из этого ада к своим, к партизанам.

С болью в сердце въезжал он в Смоленск, древний русский город — ворота к Москве. Так близок враг к сердцу нашей Родины. Эта тяжесть вдвойне горше, если хорошо знаешь историю. Свят Смоленск для каждого честного советского человека. Со Смоленщины родом Глинка, Нахимов, отсюда, кажется, и Пржевальский... Разве победишь народ, давший миру таких славных сыновей!

В разрушенном оккупантами городе по улице Крепостной размещался загадочный штаб. По коридорам его слонялись фальшивые русские мужички с кислыми физиономиями, пробегали «советские командиры» в новенькой, с иголочки, форме. На пропыленных машинах во двор въезжали немецкие офицеры и собирали всех их в многочисленных отделах штаба. Часовые у ворот с привычным равнодушием смотрели на сей маскарад.

Ашир еще не знал, что разгром немцев на Курской дуге уже сказался и на его судьбе, и на карьере Фюрста, которому в Берлине без обиняков заявили: «Рейху не надобны говоруны вроде ваших туркестанских деятелей: Пора на деле доказать свою преданность национал-социализму. Сейчас рейху нужны агенты и диверсанты, а не политики. Забрасывайте их побольше в тыл русских, сводите на нет временное продвижение противника».

И оберштурмбаннфюрер получил назначение в луккенвальдскую «лесную школу». Фюрст был рад до смерти: хорошо, не на Восточный фронт! Таганов, не подозревавший о таком решении Берлина, тоже получил приказ собираться. Его проводили на станцию, посадили в вагон.

Поезд все дальше уносил Таганова от Родины. Вокруг холодные глаза, лица, чужая речь, за окном незнакомые города, села. Вспомнил Герту, чистый взгляд ее лучистых глаз. Сколько в них нежности, теплоты... Почему в ее устах немецкая речь звучала для Ашира музыкой — звонкой и чистой, как хрусталь Алгыяба. Он любил ее слушать всегда: и когда она говорила милые глупости, и когда нараспев читала Гёте, Гейне... Какое это было счастливое время!

А тут, вдали от дома, Таганов с неимоверным усилием воли выслушивал пустую болтовню едущих с ним вражеских солдат, только и мечтавших о вкусной, сытной еде и настоящем кофе, чего им не хватало на фронте. Словно позабыли, сколько посылок с украинским салом и ветчиной отправили в Германию своим любимым фрау! Все бы сожрали, все бы разграбили, глаза завидущие, руки загребущие... В устах ненавистных ему людей немецкая речь казалась грубой, обедненной... Ашир иногда выходил в темный тамбур вагона, чтобы побыть наедине с собой. К сердцу подступала щемящая тоска.

Поезд шел долго. Где-то в Германии, среди лесов и полей затерялся полусонный, незатронутый войной городок Луккенвальде. Тихий, уютный, он смыкался с ухоженным лесом, скорее похожим на бесконечный парк. По нему лениво вилась речка Нуте — мимо причудливой кирхи и заросшего осокой пруда, у которого резвились розовощекие мальчишки.

Сойдя с попутной машины, подбросившей его до развилки, откуда к «лесной школе» вела гравийная дорога, Ашир увидел идущих навстречу трех белокурых немок. Упитанные, с беззаботными лицами, они игриво стрельнули глазами в рослого чернявого красавца, а Таганову привиделся вчерашний поезд, болтовня гитлеровских вояк: вон кому скармливают наш хлеб и сало!

Ашир прошел еще с полкилометра и услышал злобный лай, громыханье цепей, затем заметил высокий глухой забор, опутанный колючей проволокой, часовых на вышках по периметру. Это был зондерлагерь — лагерь особого назначения, прозванный «лесной школой», где абвер готовил шпионов и диверсантов для заброски в Советский Союз.

Таганов невольно остановился и оглянулся. Колосилось на ветру хлебное поле, за ним в утренней дымке синел лес, над ним поднималось оранжевое солнце... Какая красотища! И рядом такой страшный лагерь. Как они уживаются?! Красота и грязь, жизнь и смерть... Почему природа не восстанет против человеческого двуличия? Как может она покрывать человеческое уродство! Человеческое ли?

Разведчик словно в нерешительности посмотрел налево, направо — кругом ни души: местные жители явно обходили этот лагерь стороной.

В ШКОЛУ АБВЕРА

«Стрела — Центру... Раньше в лагере готовили офицеров для формировавшихся батальонов Туркестанского легиона. Сейчас обучаются разведчики-диверсанты для заброски в советский тыл. Лагерь подчинен ОКВ, комендант — капитан Брандт, службой безопасности ведает оберштурмбаннфюрер Фюрст. Руководящий состав — немцы, обслуживающий персонал — русские из числа бывших кулаков, эмигранты. Врач лагеря Чурилко, сын полтавского помещика, репрессированного Советской властью. В зондерлагере обучаются две азербайджанские группы, две казахские, по одной туркменская, киргизская, таджикская, узбекская, донских казаков. В каждой группе не более 10-12 человек. Ваш корреспондент[24] зачислен в группу «Джесмин» из двенадцати человек — для заброски на территорию Туркмении...»

Просыпался Ашир на рассвете, ждал, пока свирепый Шмульц, старшина лагеря, пробежит в конец казармы и сипло крикнет: «Подымайсь!» Этот отъявленный уголовник — до войны за растление своего малолетнего племянника отсидел в тюрьме — теперь командовал курсантами шпионской школы. Его опекал сам начальник зондерлагеря Брандт, который доводился ему односельчанином.

Таганов взглянул на часы — минут через десять, ровно в пять, проснется весь лагерный городок. Рядом зашевелился Игам Бегматов. Да-да, тот самый, который до войны работал инструктором ЦК Компартии Туркменистана, друг и однокашник Ашира. А встретились в этом треклятом лагере — словно в сказке или в бесконечно долгом кошмарном сне. И увиделись необычно — в бане, точнее в вошебойке, куда их загнали, прежде чем вернуть одежду. Они сидели нагишом и поначалу молчали, не веря своим глазам. Когда оделись, то Таганов, носивший знаки различия старшего сержанта, увидел на Бегматове форму рядового, а уходил он на фронт батальонным комиссаром. В зондерлагере все курсанты ходили в старом красноармейском обмундировании, обращались друг к другу по званию, присвоенному в Красной Армии, непременно прибавляя «товарищ». Боже упаси сказать «господин» — Брандт упечет в карцер, так ведь можно выдать себя в советском тылу.

— Ты ли это, Игам? — горестно спросил Ашир, когда рядом никого не было.

— Меня зовут Назар Бегляров, — вымученно улыбнулся Бегматов. — По имени и фамилии одного погибшего солдата.

— Я тоже под чужой фамилией — Эембердыев, здесь дали. Имя только свое оставили.

Бегматов рассказал о себе. Был комиссаром полка, тяжело ранило под Киевом, потерял сознание, а придя в себя, увидел как в дурном сне колючую проволоку, бойцов и командиров, служивших под его началом, себя в солдатском обмундировании, без знаков различия. Ему сказали, что почти всех комиссаров, политруков и командиров немцы расстреляли, а его едва спасли, переодев в одежду убитого красноармейца. После пытался бежать, но безуспешно, а в легион его не взяли... Сам попросился в «лесную школу», надеясь, что оттуда дорога домой ближе.

— Как я рад, Ашир, что мы снова вместе! Теперь я непременно убегу, а если что — с тобой и умереть не страшно.

— А ты веришь мне? Я же перебежчик. Идейный враг Советской власти.

— Не верю. Не хочу даже верить. Я же знаю тебя...

— Свое неверие и вообще свое мнение оставь при себе. Понял? — Таганов сказал резко и требовательно.

Оба замолчали. Возникла неловкая пауза.

— Умирать бессмысленно воздержись, — первым нарушил молчание Таганов. — Для этого ума большого не надо. Нас матери родили, чтобы мы врага одолели, а сами выжили.

— Не поймешь тебя, Ашир...

— И понимать нечего. Знай одно — я перебежчик. А в остальном можешь верить, как прежде.

Бегматов облегченно вздохнул, сразу повеселел.

— Пусть только нас перебросят за линию фронта. Мы тут же перейдем на сторону наших. Так думает и Яковлев, старший группы.

— А что за люди в группе, в школе?

— Всякие. Есть патриоты, не смирившиеся с пленом, есть и такие, что плывут себе по воле волн, куда вынесет. Есть и трусы, спасающие свою шкуру любой ценой, и враги явные есть...

— Как дома-то поймут? Что скажут о нас — обо мне, о тебе!

— У нас у всех вынужденная посадка, — тяжко дохнул Бегматов. — Но от этого не легче. Легионер, тем более агент абвера — враг своей Родины, по каким бы соображениям он им ни стал, если своими делами, борьбой не сможет доказать обратное. Так о нас должны думать, и это правильно...

Ашир не успел ответить, как раздалась команда: «Всем выходить!» На ходу он успел шепнуть:

— Учти, мы незнакомы. Познакомились здесь.

...Лежа на нарах, Ашир мысленно перебирал, что следовало запомнить, не упустив ни одной детали, ни одной фамилии. Глядя в потолок, он тяжело переживал свою бездеятельность. Заперли в школе, как в мышеловке, связи нет. А разведчик без связи ничто. Даже подумать хорошенько о своем положении не оставалось времени — так выматывала муштра. Дни сливались в один сплошной, нескончаемый поток. Занятия и шагистика, тревоги и марш-броски, снова занятия. Их обучали радиосвязи, топографии, взрывному делу, стрельбе, умению убивать, похищать людей, документы, уходить от погони... Было ясно, к чему готовили.

Ашира под фамилией Эембердыев зачислили в группу, где старшим был Яковлев, уже немолодой, с суровым лицом, чуть припадающий при ходьбе на левую ногу. Но в долгих переходах без устали шел впереди и не прощал отстающим. Говорили, что он бывший командир Красной Армии.

В группе двенадцать человек, из них семь туркестанцев, два русских, два белоруса, один украинец. Фашисты умышленно подбирали так группы, надеясь, что не сговорятся — помешают, мол, национальные различия. Никто ни с кем близко не сошелся, боясь провокации, люди опасались друг друга, предпочитая больше молчать...

В тот день группа вернулась с занятий раньше обычного. Ашир удивился — прежде такого не случалось. Неужели близится время переброски за линию фронта? Но оказалось другое: просто лагерному начальству захотелось разыграть спектакль.

Лагерь внутри разгорожен двойными рядами проволоки, чтобы живущие в разных бараках не могли общаться со своими соседями. В той секции лагеря с загадочным бараком, куда подвели всю группу Яковлева, прямо посреди двора шла настоящая потасовка. Какие-то люди в серых свитерах, сытые, не похожие на заключенных, отчаянно и умело дрались. Видно, неплохо обученные этому делу, они сейчас избивали друг друга. Солдаты-охранники и жильцы из других бараков, прильнувшие к проволоке, улюлюкая и посмеиваясь, наблюдали за свалкой.

— Откуда они взялись? — спросил Ашир. — Я раньше не видел этих людей.

— Оттуда, — кивнул Бегматов на загадочный барак. — Там какая-то спецгруппа формируется, да командира им никак не подберут. Смотри, смотри!

Один из дравшихся, коренастый, агрессивный, сбросил мешавший ему свитер, выхватил из кармана самодельный нож и круговым движением руки поразил сразу двоих. Те, зажав руками раны и охая, отошли в сторону.

— Быть ему командиром, — заметил Бегматов. — Прямо как в легионе. Запятнают человека кровью, проверят, а после, глядишь, и офицерское звание присвоят, и должность подыщут.

Наконец по приказу какого-то офицера, когда уже ножи блеснули у многих, появились охранники с разъяренными собаками. Одна овчарка, спущенная с поводка, бросилась на щуплого курсанта, на глазах у всех перегрызла ему горло и, хрипя от злобы, стала лизать густеющую на глазах кровь. Эсэсовец ласково окликнул пса, но тот не отходил от своей жертвы, и тогда хозяин подошел, потрепал собаку по загривку, дал кусочек сахара.

Дерущиеся все-таки опомнились. Только что готовые убить один другого, они сникли перед немцами и, вяло огрызаясь, разошлись.

Прибежал немец-инструктор Фридрих Геллер, двухметрового роста верзила, крикливый и шумливый, но с неправдоподобно добрыми глазами. Он кричал, ругался, стал небольно хлестать кого-то по щекам, стыдить за драку.

Из-за двойной проволочной изгороди показалась туша Фюрста. Насвистывая марш, он подозвал к себе Геллера, приказал ему доставить коренастого.

— Молодец, Курок! — Фюрст хлопнул его и тут же, словно обжегшись, брезгливо одернул руку: спина была мокрой. — Так ты нам всех курсантов перепортишь. Но дрался ты, как лев!

— Рады стараться, господин... виноват, товарищ Фюрст. — На самодовольном лице садиста мелькнуло подобие улыбки. — Не задарма харчи немецкие переводим. Спасибочки...

— Ну, ступай, ступай, — махнул Фюрст пухлой ладошкой, словно отгоняя назойливую муху. — Я вызову тебя.

Когда Фюрст и Геллер ушли, Ашир все еще продолжал размышлять: что же там, за двойной изгородью, в том таинственном сером бараке?


После очередного марш-броска Таганов, совершенно измотанный, еле держался на ногах, плохо соображая, что говорил Яковлев... Перед глазами Ашира стояли живописный городок Дессау, безлюдный парк и автострада, которая вела к колючей изгороди и сторожевым вышкам. Еще отдавался в ушах гул моторов. Ночью на занятиях курсанты видели, как из лесопарка появились бесформенные чудища и своим ходом направились на ближайшую узловую станцию.

Группа тут же покинула это место — подальше от греха — и перед рассветом расположилась было на отдых, как ее окружило целое подразделение эсэсовцев с овчарками. В объяснение с ними вступил Яковлев, но офицер, узнав, что перед Ним русский, не стал его даже слушать. Подоспевшему Геллеру пришлось разъяснять, кто они и что привело их в эту зону, о запретности коей не ведали. Фашисты грубо обыскали курсантов, и лишь потом эсэсовский шарфюрер вернул Геллеру документы, приказав пулей убираться отсюда со своими азиатами. Нагоняй от начальства получил и начальник зондерлагеря, после чего он настрого запретил водить курсантов в дальний конец лесопарка.

Старшина Шмульц, надиравшийся до чертиков, как-то проговорился, что под Дессау есть подземный танковый завод. Значит, прав был на этот раз бывший уголовник, когда сказал, что отчисленных из зондерлагеря курсантов, не оправдавших доверие командования, отправляли на тот завод, откуда никто больше не возвращался.

— Может, и меня туда отправите? — Таганов налил в кружку Шмульца добрую порцию шнапса, который он выменивал на сигареты.

— Куда, на завод? — ощерился Шмульц, ополовинив кружку. — Могу...

— Нет, в серый барак...

— В барак хлипких интеллигентиков не берут, товарищ бывший директор.

— Я в долгу не останусь, — и Ашир долил немцу еще шнапса.

— А что я буду иметь? У тебя же ничего нет, кроме часов...

— Придет время, когда я стану ханом Туркестана.

— Вот когда станешь ханом, — икнул Шмульц, — тогда и поговорим. — Он опрокинул в рот остатки шнапса, оглядел Ашира осоловелыми глазами. — Серый барак во власти Фюрста. Там даже Брандт не хозяин... — Шмульц положил голову на руки и тут же захрапел.

...Яковлев собирался распустить строй, но, завидев вдали крупную фигуру Брандта, стал распекать участников группы, что не уложились в намеченное время, добрались до лагеря с опозданием на целых пять минут.

— Тащитесь, как на прогулке! — беззлобно кричал он. — В следующий раз погоняю вас по холмам. Посмотрю, как вы тогда запоете!

Комендант довольно улыбнулся и, не подходя к курсантам, свернул с дороги к офицерскому корпусу.

Прозвучала команда: «Разойдись!» Кто-то прилег на койку, прямо в одежде и сапогах. Двое присели на пустые нары и зашлепали картами, играя на сигареты, пайку хлеба, порцию маргарина. Кто-то тихо ругался — опять в отсутствие рылись в личных вещах. Наверняка это Шмульц...

Мысли о танковом заводе и загадочном бараке не давали Аширу покоя. Наши, вероятно, не знают о заводе под Дессау, иначе разбомбили бы... Связь, связь! Вот что нужно разведчику! Но выход за проволоку запрещен под страхом смертной казни. Здесь расстрелом грозили за все: нарушение приказа, неповиновение, проявление излишнего любопытства, непочтение к немецким порядкам, слушание советских или английских радиопередач.

В барак вошел Яковлев и, как-то странно взглянув на Таганова, громко приказал, хотя тот стоял рядом:

— Эембердыев! К оберштурмбаннфюреру — живо!

Зачем его вызывают? Ничего хорошего такое внимание не сулило.

Конвоир доставил Таганова в кабинет оберштурмбаннфюрера, находившийся в доме за зоной лагеря, на опушке леса, по соседству с офицерским казино. Там находился высокий худощавый майор в форме вермахта. Ашир сразу узнал Вилли Мадера.

Фюрст приветливо встретил вызванного курсанта, который не сразу разглядел за спиной гестаповца большую карту Туркменистана, помеченную кружочками — синими, черными, красными.

— Вы должны хорошо знать местность у озера Ясхан и север Туркмении. — Фюрст довольно поглаживал свой неохватный живот. — Расскажите подробно о климате, рельефе, условиях жизни в этой части Каракумов.

У Ашира отлегло от сердца.

Теребя свои черные усики, Мадер молчал, но не сводил глаз с Ашира. Лицо немца было знакомо Стреле по фотографиям, и словно слышался голос Касьянова: «Вилли Мадер — старый разведчик, авантюрист по натуре. Еще в двадцатых годах был военным советником чанкайшистских войск в Китае. Близок с Вели Каюмом. Работал в Афганистане, Индии, Иране. С приходом к власти Гитлера держался в оппозиции, недолюбливая, как кадровый военный и аристократ, фашистских выскочек. Это, впрочем, не мешало ему активно сотрудничать с ними. Не согласен с методами проведения фашистской национальной политики. Мадер считает, что тех же целей можно добиться иными путями — не одним террором и убийствами, а кропотливой работой по моральному разложению: нацию, враждебную Германии, надо сначала растлить, а после сломить, уничтожить. Считается специалистом по психологии азиатских народов. Опасный и коварный враг. Откровенные фашисты будут уничтожены, а такие, как Мадер, выживут, чтобы готовить новые авантюры. У них с Гитлером, с фашизмом одни цели, только методы разные. Словом, хрен редьки не слаще...»

Ашир вкратце рассказал об интересовавших Фюрста районах.

— Как там с водой, питьевой? — спросил оберштурмбаннфюрер.

— На самом Ясхане есть, и по руслу Узбоя — в колодцах.

— А такыры в Каракумах тяжелый грузовой самолет выдержат?

Выслушав ответ, Фюрст кратко рассказал Таганову о положении на фронте: войска вермахта выравнивают линию фронта — такова мудрая стратегия фюрера; немцы вот-вот получат новое грозное оружие и сметут с лица земли красных. Гестаповец умолчал о Курской битве, о поражении в ней германских армий.

— Скоро вы, господин Эембердыев, сможете без пересадки попасть из Берлина до родного Ашхабада, — захохотал Фюрст и пристально взглянул на Мадера. Тот сидел с непроницаемым лицом.

— Поездом или самолетом? — Ашир подумал, что весь этот спектакль специально разыгран для Мадера. Чего ради? И Ясханом заинтересовался.

— Кто полетит, а кто — на своих двоих. — Фюрст сильно закашлялся и, отдышавшись, спросил, всем ли Ашир доволен, хорошо ли с ним обращаются.

— Я всем доволен, — сухо отчеканил Таганов, — кроме одного: меня неправильно используют. Какой из меня агент, диверсант? Хотя я горжусь доверием, но мне не место в такой школе. Каждому свое. Я с пользой пригодился бы нашему делу и своей родине как политический деятель.

— Может, вы просто трусите? — криво усмехнулся гестаповец.

— Вся моя биография говорит за меня. Неужели все это шаги труса? Во всем нашем благородном роду не было таких. Не заслужил я такого оскорбления, гос... товарищ Фюрст! Мое место там, где от меня больше пользы.

— Ну-ну, — снисходительно улыбнулся Фюрст, — не обижайтесь! Я обещаю вам подумать. Поживем — увидим, как говорят русские...

Едва за Аширом закрылась дверь, молчавший до сих пор Мадер сказал:

— Этот малый весьма честолюбив. Отдайте его мне, Фюрст. Я же передал вам своего Каракурта.

— А куда денетесь? На сей счет есть приказ рейхсфюрера СС.

— Я пока подчиняюсь адмиралу Канарису!

— Не заноситесь, майор! Поклонитесь Розенбергу в ножки, что вступился за вас. Он замыслил с ТНК какую-то комбинацию, вот вы и понадобились ему. Иначе быть бы вам сейчас на Восточном фронте.

— Такие разведчики, как я, на улице не валяются, — обиделся Мадер. — А туркмена вы ни за грош погубите. Его разумнее в Туркестанском комитете использовать.

— Обойдетесь, — засмеялся Фюрст. — В этом комитете больше трепу, чем дел. А курсант мне самому нужен... — И свел разговор к пошлой шутке насчет расовой неполноценности азиатов, особенно туркмен, мнящих себя «индоевропеидами» лишь потому, что некогда на их землях процветало могущественное Парфянское царство, соперничавшее с Римом.


Бархатный сезон 1943 года. Маленький французский городок Дьепп на побережье Ла-Манша. На песчаном пляже загорали от скуки будущие шпионы и диверсанты. Как будто не было никакой войны: ни кошмарного плена, концлагерей, где люди мерли как мухи, ни мерзкого, вездесущего Шмульца — садиста и костолома, искалечившего не одного курсанта. Райская жизнь, если не замечать личностей в штатском, которые шныряли вокруг дачи, окруженной фруктовым садом.

Немцы проявили о своих подопечных «трогательную» заботу: завтра у них «особое задание», над которым особенно потешался Фюрст, мысленно представляя каждого курсанта «при деле».

В нескольких минутах ходьбы от дачи в маленьком, респектабельном на вид особнячке двенадцать молодых женщин, крикливо разнаряженных, готовились к приему гостей. Со стороны все здесь было чинно и благопристойно, сразу и не разберешь, что это заурядный гарнизонный публичный дом. Правда, несколько специализированный. В этот «пуф» без пропуска не каждый войдет, а только эсэсовцы — «за особые заслуги» перед рейхом. А если они почему-либо не приходили? Тогда этот вопрос решал пуффюрер — комендант борделя, похожий на скопца с покатыми, как у женщины, плечами, человек рачительный — истинный бюргер. Не простаивать же «работницам»! Идет война, солдаты фюрера проливают на фронте кровь, кладут свои головы за величие Германии, и поэтому каждая немка не должна щадить себя во имя победы... И благодаря завидной распорядительности пуффюрера ура-патриотки не щадили себя. Кто только здесь не перебывал за последнее время — испанцы и французы, англичане и русские, даже негры... Только местные жители сюда не ходили, ибо знали истинную цену красоткам сего дома. Теперь вот поговаривали: будут азиаты с раскосыми глазами, а они похлестче французов — дикие, необузданные... Впрочем, подобного рода женщинам все равно, лишь бы платили, а рассчитывается сама СД — значит, гарантия на все сто процентов.

...«Гости» вначале растерялись, но быстро освоились. Принимали их хорошо: мягкие диваны, вино, музыка, добрая закуска, красивые полуголые женщины. Выбирай любую, по вкусу... Кое-кто разомлел: разве у большевиков можно мечтать о такой жизни как в сказке! Что тебе гурии рая!

Все ели-пили, слушали музыку, кто мог — танцевал. И когда, размякшие от вина и близости женщин, собирались разойтись парами по кабинетам, в окно раздался стук. Кто-то, ломясь, барабанил в дверь.

Несколько немецких солдат-отпускников забрело на знакомый огонек. Они и раньше бывали здесь, неплохо проводили время. А сейчас занято? Кем?! Унтерменшами? Недочеловеками? Вышвырнуть вон! Они не вправе даже прикасаться к немкам, а не то чтобы с ними любовь крутить. Есть закон фюрера, запрещающий смешение кровей. В гестапо их, в концлагерь!.. Немцев, правда, немного. Да и что они представляли по сравнению с тренированными, обученными убивать диверсантами? Но они — раса господ.

Кое-кто из туркестанцев, не стерпев обиды, полез было в драку, но вмешались Яковлев и Таганов. Им пришлось даже применить силу. Глупая стычка из-за баб грозила всей группе расстрелом или, в лучшем случае, концлагерем.

Будущие шпионы-диверсанты понуро вышли из публичного дома, уступив место немецким солдатам. Ашир шагал впереди, чувствуя на спине презрительные взгляды участников группы.

— Холуй! — выдохнул кто-то. — Любимчик...

— По ночам вызывают, поди, нас продает, за это его подкармливают... — поддакнул другой голос.

Запыхавшись, Таганова нагнал Бегматов, пошли рядом.

— Ты слышишь, Ашир, что о тебе говорят? Это правда?

— Мало ли что о человеке могут сказать? О каждом из нас всякое говорят...

— Не пойму тебя. Ты Ашир, которого я знал, как...

— Можешь мою биографию не пересказывать. Как и свою. Мы же раньше не знали друг друга. Ты тоже такой же, как я, шпион-диверсант. Какая между нами разница?

— Я с тобой откровенен. Рассказал, как в плену очутился...

— Слишком долго затянулся твой плен, — жестко проговорил Ашир, оглянулся и, убедившись, что группа отстала, продолжал: — Еще неизвестно, кто как себя поведет, когда в советский тыл забросят.

— Не надо так, Ашир! Когда мы вырвались из окружения, нас осталось не больше взвода. Один ротный политрук, хорошо знавший местность, вел нас, раненых и больных, на восток и случайно угодил в руки немцев. Он был украинец с Полтавщины. Враги сказали ему: выдашь своих товарищей, сохраним тебе жизнь. Он согласился и долго водил немцев по лесу за нос, а под покровом сумерек бежал, прыгнул со скалы, но неудачно, сломал ногу. Его снова поймали, пристрелили... Как такого прикажешь считать?

— А у нас никто со скалы пока прыгнуть не осмелился. Хорошо, если мы поведем себя как тот политрук, никого не выдадим. Два года войны идет, а мы все еще блуждаем...

— Ты, Ашир, нервничаешь. Не похоже на тебя. Ты, я знаю, был белобилетником. Неужели дома так плохо, что стали призывать в армию даже с твоей болезнью? Или по другой причине психуешь?

— Я здоров! — Опомнившись, Таганов взял себя в руки. — Откуда ты взял мою болезнь, может, я симулировал, на фронт идти не хотел? И вообще, мы уговорились — о прошлом ни слова.

— Ты все время уходишь от разговора. Все молчком или шуточками отделываешься. А я тебе верю, как прежде. Не только свою, но и тайну Яковлева и других доверил.

— Не волнуйся. Если сами не разболтаете, от меня никто не узнает. Придет время, сам тебе разговор навяжу и обо всем расскажу.

— Я верю, Ашир, что ты прежний. Но в лагере тебя считают закоренелым предателем, холуем фашистским. Смотри, чтобы не прибили.

Таганов усмехнулся: с одной стороны, хорошо — значит, сумел войти в роль перебежчика, врага, а с другой — чего доброго, действительно укокошат. Сгинешь и задания не выполнишь.

Они брели по пустынным дюнам. Хрустел под ногами песок, воздух был пропитан морской солью. Над головой зажглись яркие звезды. Как будто мирный вечер. И такая острая тоска по родине, по дому охватила всех, что кто-то протяжно затянул песню:

Гулял я по лугам невинным, Пел небесам, горам, долинам, А ныне в логове змеином Я звонкий свой дутар ищу...

Что им привиделось в тот миг? Родная долина? Родная юрта? Горы родные? Степь неоглядная? Аул? Мать, пекущая чуреки в тамдыре или с тоской глядящая на запад, где шла война? Любимая девушка, идущая по воду?..

Все знали, что это песня на слова великого Махтумкули «Ищу спасения». Ее сменила другая песня. О том, что нет им прямого пути домой — только через слезы и кровь, через смерть...

Песню оборвал окрик: «Хальт!» Дальше нельзя, там колючая проволока. За ней какие-то плоские тени. Концлагерь. Нет мирного вечера. На всей земле идут жестокие кровопролитные бои, и они — солдаты. Только чьи?..

Из Дьеппа многие возвратились подавленными. Снова Луккенвальде, снова зондерлагерь. У самого входа еще один обезлюдевший барак, в котором размещались три группы. Курсанты зашушукались: «Смотри-ка, эти уже там...» Ашир не находил себе места: опустевший барак был укором его совести. Чутье подсказывало, что эти группы на пути к линии фронта. Да и Шмульц, любивший наклюкаться на дармовщинку — за счет курсантов, ничего не скрывал: «Скоро и вы загремите, субчики!..»

И память разведчика высветила слова Бегматова о секретной группе в бараке за двойной изгородью, где, судя по всему, народу становилось все больше. Ашир заметил через проволоку еще нескольких туркестанцев, смахивающих на туркмен или узбеков. Кто они? Почему Фюрст так дотошно интересовался Ясханом? Может, группу Яковлева надумали там высадить? А если нет, то что же? Думай, Таганов, думай! Разведчик — это прежде всего аналитик, исследователь. Из разрозненных фактов он должен построить логическую цепочку. Ошибаться тут не позволено...


Наступил день, когда все приняли присягу на верность фюреру и «третьему рейху». Все, кроме обитателей серого барака. Значит, они еще не завершили курс обучения и их будут забрасывать позже. Старшина Шмульц вдруг торжественно объявил перед строем:

— Курсанты! Теперь вы имеете право ходить в город по увольнительным. Предупреждаю: общение с местным населением категорически воспрещается!

И будущих лазутчиков, переодетых в штатское, отпускали в город небольшими группками, в сопровождении немцев-инструкторов.

После случившегося в Дьеппе и беседы у Фюрста комендант лагеря был особенно расположен к Таганову. Его отпустили в город одного.

— Я хорошенько развлекусь, посмотрю город. — На лице Ашира блуждала самодовольная улыбка.

Иного ответа Фюрст и не ожидал — Таганова отличала необыкновенная эгоистичность, его больше заботило собственное удовольствие.

...Ашир направился к городскому парку. У входа он остановился, поставил ногу на бетонную тумбу, чтобы потуже затянуть шнурок ботинка. Краешком глаза успел заметить позади серенького человечка в светлом плаще и шляпе из рисовой соломки. Тот, видно, не ожидая, что Ашир остановится, замедлил шаг, затоптался на месте, стал отряхивать полы плаща. «Почетный эскорт», — усмехнулся разведчик. Разве Фюрст упустит такую возможность? Не обошелся без ординарного шпика... Почему? Неужели Ашир в чем-то ошибся и последняя пространная беседа Фюрста с ним — лишь ловушка для усыпления его бдительности?

Войдя в парк, Таганов зашагал по тенистой аллее, задержался у будки с мороженым. Серенький человечек, обогнав Ашира, сел на скамью у небольшого фонтана, бившего в небо радужными струйками, достал из кармана какой-то журнальчик.

Стоя у будки, Ашир съел мороженое, не спеша прошел к фонтану, подставил ладонь под тугую струю, вытер руку платком. Приблизился к скамье. Человечек быстро оторвался от журнала, почтительно приподнял шляпу, подвинулся, давая место Аширу, который сел и принялся со скучающим видом разглядывать проходивших мимо женщин, детей, военных...

Человечек по-прежнему просматривал журнал. Ашир мельком глянул на обложку. Немец чуть отодвинулся, еще быстрее зашелестел страницами. «Не нервничай, служивый, — усмехнулся про себя Ашир, — мое положение похуже твоего, а я вот буду развлекаться целый день. Кстати, на пару, и Фюрст останется доволен тобой: я буду вести себя как паинька...»

— Битте шён, — вежливо обратился он к соседу, рассчитывая на его общительность. — Вам знакомо такое выражение — убить время? Специфически русское. Оно должно казаться вам, немцам, просто диким, непонятным...

— Да-да, действительно так, конечно, — смешался тот от неожиданности, но тут же осклабился: — Весьма оригинальное убийство...

— Вот этим я и хочу заняться, поскольку у меня уйма времени. Хотите стать соучастником преступления?

Немец засмеялся, в притворном ужасе замахал руками.

— Что ж, придется пойти на мокрое дело в одиночку. — Таганов почтительно улыбнулся, встал. — Где тут у вас кино?

Обходя краснокирпичную кирху, Таганов видел, что немец продолжал листать изрядно потрепанный журнальчик. «Бережливый шпик, — подумал Ашир, — лишний пфенниг не потратит, прошлогодним журналом пользуется».

Небольшой кинозал в эти утренние часы был почти пуст. В полумраке Ашир нашел незанятое, крайнее в ряду кресло.

Показывали немецкую хронику «Вохеншау» — еженедельное обозрение. Диктор с восторгом вещал: русские выбиваются из последних сил, Красная Армия в агонии, силы «третьего рейха» неисчислимы!

Потом начался фильм. Герои его — ариец в форме эсэсовца и «злой славянин», покушающийся на честь порядочной немки. Вот «злодей» падает на колени перед пышнотелой красавицей, но она отвергает его, тогда он заламывает ей руки за спину. Но тут на помощь немке приходит спаситель со знаками отличия оберштурмбаннфюрера...

По белесой вспышке на экране Таганов догадался, что открылась и закрылась дверь, кто-то вошел в зал. «А вот и мой пришел, — подумал Ашир. — Чай, маялся у кассы, бедняга, лишний расход все-таки».

До Ашира донеслись приглушенные голоса у входа. Билетер, светя фонариком, провел опоздавшего к пустым креслам, усадил позади Таганова. «Начинающий, что ли? Нельзя же так откровенно, нагло... Да не сбегу я, дурачок! Не бойся!» Ашир едва удержался от желания оглянуться и сказать что-нибудь дерзкое.

Таганов почувствовал чужое дыхание на затылке, брезгливо поморщился, собрался осадить-таки незадачливого шпика, как услышал:

— Вам привет от Мамеда!

Пароль! Долгожданный пароль! Ашир сжался в комок, сердце словно остановилось на миг и тут же бешено заколотилось. Не оборачиваясь, он как можно спокойнее и тише ответил:

— Говорят, он умер.

— Нет, его укусил скорпион, но он остался жив... Здравствуй, Ашир, салам, мой мальчик! — горячо зашептал невидимый друг. — Я — Дядюшка. Через час жду в парке. Вторая аллея слева от входа, беседка за рекламным щитом. Я ухожу сейчас, ты остаешься до конца сеанса.

Где он слышал этот голос? Таганов вспомнил о шпике, обернулся, чтобы предупредить — поздно: того, кто назвал себя Дядюшкой, уже не было на месте. Как быть? Как дать знать, что за ним следят? Беспокойство горячей волной захлестнуло грудь и спазмом подступило к горлу. Неужели шпик засечет его встречу со связником, которого он так долго ждал? Но этого Ашир, конечно, не допустит. Умрет, но не допустит!..

Экран зажегся тусклой лампочкой, десятка три зрителей потянулись к выходу. Яркий свет полудня ослепил Ашира. Он огляделся — «его» немец сидел, притаившись, на скамейке неподалеку, журнал лежал на коленях. Завидев Таганова, шпик глянул на часы, зажал журнал под мышку.

Окинув взглядом площадку перед кинотеатром, Ашир увидел еще одну скамейку — напротив серого человечка, метрах в пятидесяти от него. На ней сидел чуть обрюзгший немец в новеньком офицерском мундире без погон, пустой левый рукав был заправлен в карман. Ашир направился к нему, проходя мимо, чуть кивнул — с расчетом, что это заметит шпик. Дойдя до поворота аллеи, повернул назад.

Безрукий не обратил внимания на кивок Ашира, сидел с каким-то отрешенным видом. Таганов снова прошелся и, вернувшись, опустился на край скамейки, на которой сидел инвалид.

Со стороны казалось, что Ашир хочет незаметно вступить в контакт с безруким, но делает это неумело, непрофессионально. И по тому, как заволновался шпик — бросил в невысокую каменную вазу для мусора недоеденное мороженое и вновь залистал журнальчик, Таганов понял, что тот клюнул на его приманку. Тогда Ашир, бросая косые взгляды по сторонам, вежливо поинтересовался у соседа, кивнув на пустой рукав:

— Восточный фронт... Россия?

— О нет, герр. Западный. Франция. Маки проклятые...

— Вам-то от того не легче. Война, война... — Таганов вздохнул сочувственно, не прощаясь, поднялся с места и зашагал по аллее.

Поворачивая на другую аллею, он заметил, как к серому человечку подошел какой-то субъект в полувоенной форме, сел с ним рядом, видно решив вести наблюдение за безруким, а человечек заспешил следом за Аширом. «Да их, оказывается, двое! Но почему они так грубо работают? Видать, новички. Им бы лишь деньгу из Фюрста выколотить».

Разведчик все же решил не подвергать опасности ни себя, ни тем более связного. Столько ждать — и завалиться на пустяке!

В парке было многолюдно — люди спешили в его тенистую прохладу. Краем глаза наблюдая за человечком в светлом плаще, Таганов подошел к рекламному щиту, а шпик, машинально ускорив шаг, свернул в боковую аллею. Ашир просмотрел афиши с одной стороны, вытащил из кармана носовой платок и, зайдя за щит, заметил беседку и сидящего в ней весьма респектабельного немца. Широкополая летняя шляпа, золотое пенсне, массивная трость с набалдашником. Немец тоже достал платок и протер пенсне. Чуть заметно кивнул Таганову.

Ашир не сводил глаз со связного. Где он видел его? Как знакомо его лицо! «Так и есть — Дядюшка! Здравствуй, дорогой мой аксакал! Я понял тебя». Таганов уставился в чье-то изображение на одной из афиш, а зрительная память мгновенной вспышкой наложила на это чужое лицо старый снимок: Георг Штехелле пожимает руку Ивану Розенфельду. Еще вспышка — снимок: Розенфельд с мензуркой и колбой в руках, в белом халате... Ашхабад, 1931 год, тайный сбор на одной квартире.

Вон кого прислал Центр! Сколько лет, сколько зим! Ашир давно, еще до войны, потерял из виду Розенфельда: говорили, что тот уехал в Испанию, а после о нем ни слуху ни духу. «Как ты постарел, мой родной. Спасибо, что по-прежнему с нами, старый спартаковец... Но не могу подойти к тебе сейчас — за мной хвост. Сам видишь. Как быть? Придумай что-нибудь, ты же умница, Иоганн-ага!..»

Мальчишеский голос отвлек Таганова от афиш:

— Мама, пойдем скорее на карусели! Хочу в Луна-парк! — Маленький бутуз тянул располневшую белокурую женщину мимо беседки Розенфельда.

— Малыш, возьми и меня в Луна-парк! — Ашир улыбнулся обоим, успев незаметно кивнуть Дядюшке.

— Пожалуйста, господин офи... — Дама запнулась и тут же поправилась: — Герр, мы будем очень рады. — И она одарила улыбкой этого высокого чернявого красавца.

В Луна-парке было людно. Вокруг шумели дети, взлетали в небо остроносые лодки, кружились карусели.

Таганов купил в кассе три билета на «чертово колесо». С высоты он увидел «своего» — шпик терпеливо ждал, прислонясь к железной ограде. Неподалеку от него на скамейке устроился Дядюшка — Розенфельд. Он стал выводить тростью на песке какие-то зигзагообразные линии, похожие на запутанные ходы лабиринта. Таганов снял фуражку, поправил волосы. «Понял тебя, Иоганн-ага. Спасибо, родной!»

Колесо завершало последний круг, когда Розенфельд направился в глубь парка.

Ашир предупредительно помог женщине с малышом сойти с помоста, и они вместе направились к каруселям. Таганов посадил мальчишку на жирафа, а немке помог взобраться на льва. Карусель медленно тронулась с места — Ашир побежал сначала рядом, а потом юркнул в аллею. Вдали шел Розенфельд — неторопливо, чуть прихрамывая, тяжело опираясь на трость.

По хрусту гравия за спиной Таганов понял, что шпик спешит за ним. Ашир прибавил шаг и в конце аллеи, обогнав Розенфельда, оказался перед новым аттракционом — «Лабиринт». Быстро вошел туда...

В полумраке лабиринта с дешевыми ужасами из папье-маше, кривыми зеркалами, уродливо искажающими облик посетителей, шпик, мечась по кривым коридорам, потерял Таганова из виду.

— Сюда, пожалуйста, — шепнул кто-то женским голосом и схватил Таганова за рукав. Ашир отдернул руку. — Вам привет от Мамеда. — И снова та же рука мягко потянула Ашира к выходу.

Рядом с «Лабиринтом» располагался маленький цирк-шапито. Девушка подвела Таганова к одному вагончику, пропустила его вперед.

Вагончик внутри был перегорожен. Незнакомка легко подтолкнула Ашира в спину, а сама осталась в тамбуре. Таганов шагнул в дверцу и оказался в крепких объятиях Дядюшки, успевшего шепнуть белокурой девушке:

— Мария, готовься к своему выходу.

Розенфельд тихо рассмеялся, ласково вглядываясь в лицо Ашира.

— Тоже с нами работает. Хорошая у меня племянница. Здесь обзавелся. Но не будем терять времени. Этот, что за тобой увязался, — из местных, его Фюрст нанял. Ты дал какой-нибудь повод к подозрениям?

— Пока вроде бы никакого. Мне кажется, обычная дотошность Фюрста. Для перестраховки, проверить на благонадежность перед заброской... — И Таганов сообщил Розенфельду о «лесной школе», ее руководителях и инструкторах, о группах, уже заброшенных и готовящихся к переброске в советский тыл. Рассказал о настроении курсантов, о военных объектах, подмеченных во время учебных вылазок, поездки в Дьепп...

— Дома все в порядке, — сказал Розенфельд, — мать жива-здорова, жена тоже... Инструкция Центра остается прежней: проникнуть в центр формирования Туркестанского легиона, приблизиться к Вели Каюму. Тебе надо избежать отправки в наш тыл с группой Яковлева. Считай, что группа «Джесмин» будет обезврежена — твои сведения помогут... Связь через Лукмана — это Черкез. По мере надобности с тобой свяжется «племянница», ее псевдоним — Белка. Запасная связь остается прежней — через «почтовый ящик» на кладбище Кёнигсхайде в Берлине. От центрального входа пройдешь по аллее от пятой липы направо, потом двести метров по тропинке, слева — фамильный склеп барона фон Мадера. На могиле старшего Мадера — Фридриха черная мраморная плита. В верхнем правом углу потайная выемка, туда будешь прятать корреспонденцию. На меня выходить в крайнем случае...

Шпик тем временем выбрался из «Лабиринта», обежал его раз, другой: «объект» исчез. Серенький человечек схватился за голову: что скажет Фюрсту? Вдруг его осенило, и он бросился к вагончикам, распахнул дверцу одного — на него грозно рыкнула громадная овчарка. В ужасе отпрянул, открыл другую дверцу — полуголая молодая девушка, взвизгнув, прикрыла халатиком грудь и с возмущением захлопнула дверцу перед самым его носом. Шпик очумело произнес: «Прошу прощения, фрейлейн!» — торопливо вернулся к «Лабиринту» и, не зная что предпринять дальше, покусывал ногти, затравленно озираясь по сторонам.

Мария вывела Таганова другим ходом. Разведчик неторопливой походкой, со скучающим видом направился в тир, небрежно кинул на прилавок несколько монет.

И тут человечек увидел своего подопечного в раскрытые двери тира, чуть не вскрикнув от радости, бросился туда. Таганов спокойно прилаживался к ложу малокалиберной винтовки.

Шпик, примостившись в уголочке, наблюдал за ним: «объект», оказывается, любит пострелять по игрушкам-зверюшкам. Да так метко, что хозяин тира, перевидавший в своем заведении немало отличных стрелков, не скрывал восхищения...

На другой день у Фюрста серенький человечек докладывал, что «объект» развлекался. Господин обер-штурмбаннфюрер может быть уверен в добросовестности своего агента, неотступно следовавшего по пятам Таганова, ни на минуту не оставившего его без контроля. А про заминку в «Лабиринте» человечек умолчал — побоялся, что Фюрст не выдаст обещанного вознаграждения.


На одной из берлинских улиц, погруженных в темноту, в такси подсел человек в темном плаще и мягкой шляпе. Он передал таксисту спичечный коробок с запиской внутри.

— Передайте в Центр, Генрих, — устало произнес Розенфельд. — Это от Стрелы. У парня отличная память... Просил помочь выбраться из этой проклятой школы до отправки группы «Джесмин». Да, если его забросят, на его политической карьере в Туркестанском легионе можно поставить крест. Столько трудов, и все может пойти коту под хвост...

Генрих понимающе кивнул головой, не сводя глаз с дороги.

— Как старик? — неожиданно сменил тему разговора Розенфельд. — Кланяйся ему!

— Я-то поклонюсь, да он о вас слышать не хочет, — улыбнулся Генрих. — Говорит, был славный парень, смелый спартаковец, а теперь, мол, Гитлеру пятки лижет, в нацисты записался, коммерсантом заделался.

— Ну что ж, это отлично! — засмеялся Розенфельд. — Если даже Макс Хольт, твой отец, а мой старый товарищ по партии, сражавшийся за Советскую власть в интернациональном отряде в Закаспии, уверовал, что я теперь — отпетый нацист, значит, мы пока неплохие с тобой конспираторы. Но, чур, не зазнаваться! С друзьями, придет время, мы разберемся, поймем друг друга. Главное, чтобы нас фашисты не раскусили...

Машина остановилась вблизи кирхи на Фридрихштрассе. Генрих, не выключая мотора, ждал, пока Розенфельд опустит письмо в ящик и не спеша скроется в ближайшем подъезде. То было письмо Ашира Таганова на имя Вели Каюма, президента Туркестанского национального комитета.


Еще засветло такси доставило Ашира с вокзала к особняку, где жили Черкез и Джемал. Супруги уже ждали его. Об этом накануне сообщил Фюрст, похваставшийся Аманлиевым, что разрешил Таганову увольнение с поездкой в Берлин. Так Дядюшке стало известно, когда Стрела наконец выйдет за пределы зондерлагеря.

Джемал с трудом верила в такое счастье: после стольких лет разлуки встретиться с братом. Со слезами на глазах она вглядывалась в родные, полузабытые черты. Как похож он стал на отца! Такой же рослый, статный, красивый. И речь размеренная, спокойная, и смеется так же негромко, но заразительно. Вот только такой кучерявой шевелюры отец не носил, брился наголо.

Подростком умыкнули Джемал, но отца, хотя и редко его видела, помнила хорошо. Он все больше пропадал в песках — то с отрядом, то с отарами. При встречах никогда с ним первой не заговаривала, а сам он был человек молчаливый, однако за внешней суровостью скрывалось доброе сердце. Таким же вырос и Ашир.

У туркмен заботу о дочери принято проявлять матерям, потому Джемал больше помнила маму. Каждую морщинку на лице, любую прожилку на ее натруженных, руках... Как она? Как аул? Как поживает сестра Бостан? Сколько у нее детей? Джемал жадно внимала брату, боялась, что кто-то прервет их беседу, помешает договорить.

Случилось то, чего больше всего боялась Джемал: раздался звонок в дверь. С шумом, пыхтя и отфыркиваясь, словно морж, ввалился Фюрст, за ним вошла ладненькая Урсула. Минутой позже появился Мадер и с ним чуть прихрамывающая, но чопорная Агата. У Джемал на радостях вылетело из головы, что Черкез в честь прихода Ашира пригласил их всех на ужин.

Фюрст, едва поздоровавшись, без приглашения ринулся к столу, щедро уставленному выпивкой и холодными закусками. Сгорая от стыда, Урсула пыталась как-то удержать мужа, но тот, досадливо махнув рукой, схватил глубокую тарелку, наложил горку всякой снеди, налил шнапса в винный фужер и, не дожидаясь остальных, опрокинул его в рот, шумно крякнул, с чавканьем задвигал челюстями.

Мадер, как всегда, вел себя деликатно — принес Джемал и Урсуле яркие гвоздики, сделал им уместные комплименты, перекинулся с Черкезом и Аширом шутливыми, малозначащими фразами. А когда хозяйка дома, пытаясь загладить бестактность Фюрста, торопливо пригласила всех к трапезе, он, взяв под руку Агату, подошел с ней к столу.

Фюрст взгромоздился на том месте, где положено сидеть хозяевам дома, и торопливо отправлял в рот большие куски курицы, вареного мяса, бутерброды. Бедная Урсула попыталась заменить мужу захватанный жирный фужер на рюмку, но тот с набитым ртом промычал:

— Оставь! Ты же знаешь, я никогда не пьянею!..

Мадер едва удержался от саркастической улыбки: с таким аппетитом мудрено опьянеть. Вспомнил недавнюю поездку в Луккенвальде, свое предложение встретиться с туркестанцами прямо у коменданта. Но Фюрст наотрез отказался, вызвав всех поодиночке в свой кабинет.

— Противно заходить к азиатам, — брезгливо поморщился он тогда. — От них псиной разит. Даже в кабинете Брандта этот дух витает.

— А вы, однако, белоручка и чистоплюй, — удивился Мадер. — Хотите в дерьме копаться и не запачкаться? Смотрите, Фюрст, не перехитрите себя!

Не найдя что ответить, оберштурмбаннфюрер наговорил Мадеру кучу дерзостей, но барон, в душе презиравший сына лавочника, промолчал. Зато дома дал волю своим чувствам: «Из грязи да в князи! Жалкий плебей, возомнивший себя патрицием!» — «Это ты о ком, папа?» — насторожился Леопольд. «О твоем наставнике из гитлерюгенда...» Мадер знал, что сын оказывал кое-какие услуги Фюрсту, некогда работавшему в службе безопасности гитлерюгенда. Сын как-то странно посмотрел на отца, словно запоминая его слова...

Поведение Фюрста шокировало и Агату, когда тот с невозмутимым видом продолжал уписывать салаты за обе щеки. Ей хотелось заткнуть уши, не слышать его смачного отрыгивания. Вероятно, дом презренных азиатов, где всегда угощали с восточной щедростью и подавали натуральный кофе, не водившийся в ту пору даже в богатых немецких семьях, не отдавал псиной. И гости не уходили отсюда с пустыми руками.

Фюрст, часто поднимая фужер, произносил: «Всухомятку горло дерет», — и выливал его содержимое в широкий рот. А когда подали мороженое, собрался рассказать какой-то солдатский анекдот, но Мадер перебил его:

— Что ж, друзья, голод телесный мы утолили. Глубокий поклон хозяйке за гостеприимство. Теперь подумаем и о пище духовной...

Агата удивленно вскинула темные брови: неужели Вилли не надоела компания этого неотесанного гестаповца? Мадер усилием воли подавил вспыхнувшее в нем раздражение против жены. Женщина так глупа, что не может понять, простую истину: в сию смутную пору люди, подобные Фюрсту, — опора Гитлера и рейха. Ему этот мужлан нужнее, чем он — Фюрсту.

— Предки болгар, — Фюрст, отойдя от стола, пересел на диван, — орали: «И хлеба, и зрелищ!»

— Браво, Фюрст! — Мадер захлопал в ладоши. — Вы делаете успехи в древней истории...

— Это сказали римляне! — Агата презрительно скривила губы.

— Какая разница? — Фюрст подал знак жене. — Ну-ка, Урсула, принеси мой путеводитель. Такой книги Мадеры и отродясь не видели.

— Заведите турецкую музыку, — попросил Черкеза Мадер, щелкнув длинными пальцами. — Турки, общаясь с Азией и Европой, настолько обогатили свою культуру, что их мелодии по вкусу и европейцам, и восточным людям. Люблю Турцию!..

Черкез включил магнитофон, и столовую залил мягкий лирический голос знаменитой турецкой певицы.

— Вкусы аристократов духа утончены. — Фюрст неприлично похлопал себя по оплывшему животу, многозначительно поглядывая на Мадера. — Не то, что у нас, аристократов тела.

Мадер, казалось, пропустил мимо ушей реплику с намеком, но и не удивился, услышав из уст Фюрста свое собственное изречение. Он вроде весь был в плену музыки, которая помогала отвлечься от суеты, доставляла огромное наслаждение.

Раньше он слушал музыку в собственное удовольствие, а теперь, чтобы забыть о неприятностях, нараставших снежным комом. Да и откуда взяться радостям, коль скоро этот ефрейтор вел Германию к пропасти. Германию, у истоков которой стояли великие люди, возвышавшие немцев, саму нашу землю.

Да и сам Мадер чувствовал по себе, как тупел с каждым днем, терял чувство собственного достоинства. Прежде ему доставляли радость и хитроумная комбинация, и ловко составленный отчет, и с блеском проведенная операция. Он что-то вечно искал, придумывал. От этого зависело все — карьера, деньги, слава. А после Ирана у Мадера что-то застопорилось. Разве в том он виноват? В самой военной машине рейха что-то заело, и Германия походила на буксующий грузовик, увязший по самую ось... Во что превратили разведку, службу безопасности? В проходной двор! Абвер заполонили дилетанты, болваны, строящие свое благополучие на чужом несчастье. Они-то делают теперь погоду...

Агата делала Мадеру глазами знаки: ей хотелось поскорее уйти домой. Поняв, он кивнул, мило улыбнулся. Жена тоже одарила его заученной улыбкой, вероятно, не догадываясь, о чем думал ее супруг.

Семейное счастье тоже не удалось, размышлял Мадер. Да, женился он по расчету, польстившись на богатое приданое Агаты. Так поступали все Мадеры — отец, дед... Ему бы другую пару, а не эту черствую, бездушную уродину. Физическая ущербность сказалась на ее характере: Агата вздорна, ревнива, мстительна. И все это от природной ограниченности женщин. Мир еще не знал умных женщин, на то и слабый пол! Родителям его, еще при жизни, она тоже не пришлась по душе. Единственное ее достоинство: знатное происхождение — она в каком-то колене потомок самого Генриха Третьего, германского короля и императора Священной Римской империи.

Мадер надеялся на сына, но и он вырос пустышкой. Плод брака по расчету не может родиться умным. Лоботряс и демагог, фанатик и фразер — дитя фашистского века. Гитлерюгенд даже гения оболванит. Что возьмешь с него, если кумир — ефрейтор, а образец для подражания — Фюрст? Дерзит матери и даже отцу: «Вы, аристократы, продаете Германию евреям и коммунистам Тельмана. Ваша дворянская кровь разжижена паскудством, изменой, тлетворными идеями демократии...» О эти набившие оскомину трескучие лозунги! Они не заменят ума, полезных дел во славу Германии, а главное, не вернут сына.

Мадер как-то застал Леопольда копавшимся в его бумагах на столе. Увидев раскрытым свой дневник, встревожился: «Неужели...» — поделился подозрениями с Агатой, но та только вздохнула и заплакала...

Кто-то позвонил в дверь. Черкез открыл, и все увидели возникшую в дверях стройную фигуру Леопольда в новенькой, с иголочки форме гитлерюгенда. Фюрст поздоровался с ним как с равным, панибратски похлопал юношу по спине. Их частенько видели вместе — Леопольд катает Фюрста на своей, то бишь на отцовской машине.

— Ты, Вилли, оставайся! — Агата, завидев сына, заторопилась. — Я поеду с Леопольдом, устала что-то... — Стараясь скрыть свою хромоту, вышла с сыном из столовой, оставив после себя стойкий запах дорогих духов.

— Как от покойника, — поморщился Фюрст. — Не переношу, когда от бабы духами или цветами пахнет.

— Лучше, если от нее разит псиной или шнапсом? — съязвил Мадер. — Или карболкой? Цветы и духи делают женщину поэтичнее, привлекательнее.

— Где уж нам, мясникам да лавочникам, понять такое? — Гестаповец хотел едко усмехнуться, но не получилось — мелкие желтые зубы, изъеденные кариесом, оскалились, вышла жалкая гримаса.

Фюрст смолк, когда в дверях с толстой книгой появилась Урсула. Все с интересом стали разглядывать красочные иллюстрации «Путеводителя по Лувру».

— Я ее знаю назубок, — похвалялся Фюрст. — Столько лет она у меня! — Оберштурмбаннфюрер, конечно, умолчал, что книгу дальше седьмой страницы он так и не осилил.

— Этим шедеврам цены нет, — Мадер снял очки, протер стекла замшей. — Сожалею, что ни разу в Париже не бывал...

— Я бывал, но в Лувр не заходил. Зачем? Есть же путеводитель. Не вы один, увидев книгу, вздыхали: — «Ах, талантливо! Гениально! Это Леонардо, это... как его? Рафаэль!..» А что стоит гений, талант, не будь сильных мира сего, их денег? Не объявись флорентийский купец Франческо Джокондо, не родился бы портрет Моны Лизы. А ведь ваш Леонардо лишь исполнял заказ, нарисовал портрет супруги купца. Ради денег!.. Вот что стоит ваш талант! Так почему же нас иные презрительно называют аристократами тела? — Фюрст выразительно глянул на Мадера. — Деньги и власть порождают дух, заставляют шевелить мозгами, двигать руками, ногами. А вы мните из себя аристократов духа!

— Таланты, я бы сказал, гениев духа знали Древний Рим и наша добрая, старая Германия. — Мадер не подал виду, что понял прозрачный намек Фюрста. — Гомер или Аристотель могли родиться раньше или позже, независимо от власти, независимо, кто у ее кормила. Осыпь меня с ног до головы золотом, я не срифмую даже две строки и ничего путного не нарисую. Бог не одарил таким талантом... Гений — это искра божья, не зависящая от власти предержащих, хотя и деньги — сила не последняя.

— То-то и оно! — довольно блеснул глазенками Фюрст, поглядывая на молча сидевшего Ашира, будто ища у него поддержки. — Над гением непременно должна быть власть, иначе он останется без хлеба и денег,

— Власть должна беречь, лелеять таланты, а гениев тем паче. Думать, как жизнь им продлить, чтобы они служили во славу Германии...

— Лес рубят — щепки летят! Стоит ли ради одного пачкуна, именуемого талантом, приносить в жертву разумно продуманную программу выключения неарийских народов?

— Однако какое дьявольское словечко — «выключение»!

— Наше, нацистское! Выключить, значит, так обработать человека, чтобы он предал забвению свои убеждения, происхождение, даже собственное «я».

— Конечно, война есть война... Не могу понять одного: зачем сжигать леса, палить из орудий по Эрмитажу, бомбить Кремль? Какая надобность в разрушении исторических памятников? В случае нашей победы они будут лишь подчеркивать величие деяний немцев.

— Вы, майор, осуждаете рейхсмаршала Геринга? Приказ наци номер два? Вы не согласны с его утверждением, что у большевиков ни один памятник не представляет исторической ценности?

— Оставьте, Фюрст, вы не на собрании! Меня заботит будущее Германии.

— Хотите сказать, что рейхсмаршала это вовсе не заботит?

— Поберегите, Фюрст, свои выводы для очередного... отчета. — Мадер чуть было не сказал «доноса», но сдержался. — Хлеб и зрелища нужны всем, будь это немцы или англичане. Всех нас одинаково волнуют и Рафаэль, и Венера Милосская. Почему мы, подобно варварам, разрушаем эти ценности? Кому мешали церкви, храмы, костелы Украины, Польши? Не лучше ли, если бы они нам служили? Оглянитесь на великую историю Германии. Нибелунги, блеск и величие тевтонцев, рыцарских орденов... Вот что достойно подражания! Даль веков овеяла наше славное прошлое романтикой. На этом надо учить молодежь, немцев, всех, кто встал под наши знамена.

— А мы что делаем? — удивился Фюрст.

— Мы много говорим, но не всегда понятно, а если и понятно, то слишком прямолинейно. Это отпугивает людей. Как мы идейно вооружаем, к примеру, курсантов «лесной школы»? Кто их обучает? Пусть Ашир ответит на этот вопрос. Он человек умный, новый, глаз и ощущения у него не притупились...

Ашир вскочил с места, оправил китель. Мадер с улыбкой сделал знак рукой, чтобы он сел.

— Нам преподают уроки расово-политической теории. Обучают офицеры, унтер-офицеры. То, что говорил господин майор, для меня внове и очень интересно. Такие рассказы об истории Европы, Германии я готов слушать до утра.

Польщенный Мадер заулыбался и, обращаясь к Фюрсту, сказал:

— Я и сам знаю, как вы их обучаете. Пичкаете непонятным, казенным. Что могут дать людям, почти четверть века прожившим при Советах, наши солдафоны? Да они сами не понимают, что и как говорят курсантам. Чуть что — мордобой, карцер, концлагерь. Не тело надо насиловать, а разум.

— Что вы предлагаете? Да никак ставите крест на всю нашу систему?

— Я так и знал, что вы придете к такому умозаключению, — с издевкой произнес Мадер. — Поэтому эти мысли я уже изложил в рапорте на имя рейхсфюрера СС Гиммлера. Рапорт с его резолюцией находится на рассмотрении у гауптштурмфюрера доктора Ольцша, ведающего главным управлением СС «Тюркостштелле». Так что, оберштурмбаннфюрер, не трудитесь доносить на меня. — И он, весело блеснув стеклышками очков, оглядел всех сидящих в комнате.

Гестаповец обиженно пожал плечами, что-то пробормотал. Мадер пересел на диван, рядом с Тагановым.

— Спросите этого молодого человека, — Мадер остановил свой взгляд на Ашире, — что его больше всего волнует? Я отвечу за него: власть и деньги. Что движет его действиями? Честолюбие! Оно как рычаг в каждом человеческом поступке. Тут немец и туркмен одинаковы. Чем зажигается сердце туркмена? Удалью и вольнолюбием, свойственными лишь этим сынам пустыни. Туркмен тоскует о патриархальщине, об аламанстве — разбойничестве, когда считалось доблестью отвоевать землю, жену, пай воды, скакуна, своей кривой саблей убить врага. В этом туркмен видел достоинства джигита...

— Вы и это написали в своем рапорте? — спросил Фюрст.

— Разумеется. Мне хотелось поделиться своими мыслями об Азии и азиатах, как мы должны вести свою политику на завоеванных землях. Для этого мы обязаны знать, чем живут туркмен, узбек, киргиз... Возродив в их сердцах все былое, мы поможем им предать забвению все, что воспитывалось в них при Советах, большевиками. Следует возродить у них мечту о старых добрых временах, чувство превосходства одного рода или племени над другим. Прошлое, старина должна прорасти ностальгией. Кто сможет унять эту боль? Не большевики, а немцы, великая Германия!

— Мы плохо пока знаем Среднюю Азию, ее народы, — сокрушенно вздохнул Фюрст. — Да и где возьмешь знатоков Востока?

— Они у вас под носом. — Мадер кивнул на Таганова. — А вы расточительствуете таким материалом. Диверсантом можно послать и другого.

— Мы уже говорили об этом, — недовольно проворчал Фюрст. — Не считайте нас дураками. Знаем, что делаем.

— Большевики, захватив власть, переделали на свой лад Шиллера, Шекспира, Байрона, — не унимался Мадер, хотя прекрасно понимал, что такого, как Фюрст, не прошибешь, ему понятен лишь язык начальства. — Робин Гуд и другие литературные герои говорили и думали на сцене, как матросы Балтики, рабочие Питера или крестьяне с Поволжья...

— А кто такие Шиллер, Робин... ну эти?..

— Вы, Фюрст, конечно, наслышаны о рыцарских походах? — Мадер, презирая в душе этого невежду, не удостоил его ответом. — Почему нельзя в той же «лесной школе» создать драматический кружок, устраивать чтения о нибелунгах? Рассказывать курсантам о нравах прошлого, к примеру, о давно забытых дуэлях чести. Классовым понятиям, о которых любят говорить большевики, противопоставить сословные предрассудки. Это возвысит касту немцев в глазах тех же азиатов. Их же следует объединять в сообщества, клубы. Отрешиться от унизительного названия «нацменьшинства».

Мадер явно заигрывал с Аширом, внимавшим каждому его слову.

О чем думал Таганов, когда умный, хитрый, но неудачливый Мадер поучал недалекого, но везучего Фюрста? Тем и опаснее Мадер. Но в главном они ровни, ибо оба, хотя и по-разному, пеклись о величии тысячелетнего рейха. История других народов им виделась по-своему, они были не прочь переписать ее заново, чтобы она отвечала лишь их интересам, выражала их право кого судить, а кого миловать. Из истории они собирались выхватить только то, что их устраивало, а если потребуется, дополнить ее своими идеями. Пусть абсурдными, бесчеловечными — лишь бы эти идеи служили только одной нации — немцам.

Гости разошлись запоздно. Черкез и Ашир не смогли даже поговорить, если не считать того, что в ванной обменялись паролями. Проводив гостей, они вместе с Джемал, чтобы не опасаться подслушивающих устройств, погуляли по ночному Берлину, вспомнили родных, Туркмению.

Мужчины долго говорили о своем, а Джемал с залитым слезами лицом шагала рядом, не очень-то вслушиваясь в их разговор. Ее терзала одна забота: подольше удержать Ашира в Берлине, подле себя.

— Ты, Черкез, — говорила она мужу, — замолви перед Мадером словечко, чтобы Ашира в ТНК пристроить. Хотим, мол, вместе быть, а я Урсулу попрошу, пусть поговорит с Фюрстом.

— Мадер и сам не прочь заполучить себе Ашира, — озабоченно ответил Черкез. — Боюсь, что его звезда закатилась, если ничего не выгорит с письмом Гиммлеру.

— Получается, — неожиданно засмеялся Ашир, — что ас абвера, как и я, на перепутье.

— Да, его на подполковника представили, но присвоение отложили. Мадер рвет и мечет. Вообще-то он проныра, со связями, даже к Гиммлеру с рапортом сунулся.

— Такие, как Мадер, живучи, — Таганов словно рассуждал с самим собой. — Гитлеризм нуждается в таких оруженосцах, и за борт его не выбросят. Он на словах якобы против фашизма, а на деле хуже нацистов. Изворотливее, коварнее. Такие люди подобны призракам: на рассвете исчезают, а с темнотой появляются...

Втроем они гуляли почти до самого утра, до первого поезда, идущего на Луккенвальде.

ПАУКИ

«Стрела — Центру... В Берлине познакомился с Рахманом Ахмедовым, заведующим историческим отделом ТНК. После двух моих писем, одно на имя Вели Каюм-хана, другое — Ахмедову и рекомендации Мадера Ахмедов поставил вопрос перед Каюмом взять меня на работу в ТНК. Президент любезно принял меня, надавал обещаний, но не выполнил... Антисоветской деятельностью ТНК руководят Ост-министерство во главе с Розенбергом, абвер, службы СС и СД. Организацию разведывательной работы ТНК в тылу Советского Союза направляют главное управление СС «Тюркостштелле» во главе с гаутштурмфюрером доктором Ольцша и штаб абвера... Президент Каюм — пешка, гитлеровцы, прикрываясь им как ширмой, по своему усмотрению формируют Туркестанский легион, всячески разжигают национальную вражду среди туркестанцев. Каюм и его приспешники Баймирза Хаит, начальник военного отдела ТНК, наманганский узбек, бывший командир Красной Армии, сын бая, репрессированного Советской властью, Джураев, ташкентский узбек, и Ахмедов, бывший ашхабадский учитель, вербуют туркестанцев в высшую разведывательную школу «Арбайтманшафт Туркестан» (АТ), созданную в Берлине по приказу Гиммлера... В руководстве комитета — грызня, склоки, процветает национализм».

— Эембердыев! К капитану Брандту! — бросил на ходу старшина Шмульц.

Час был поздний, скоро отбой. С чего бы это? Ашир на бегу расправил китель, потуже затянул ремень.

Длинный барак, насквозь пропахший известью и карболкой. Въедливый запах источали одежда, постели, стены, даже учебное оружие. Только в кабинете начальника лагеря, отгороженном двойными дверями, пахло шнапсом и вареными сосисками. Судя по желтым белкам глаз, капитан пил запоем, заливая алкоголем неудачу, постигшую его в Афганистане, откуда он попал в эту «лесную школу» по подготовке агентов-диверсантов. Перебрасывали их за линию фронта группами, да все будто в прорву. Того и гляди опять взбесится начальство, и прямая дорога на Восточный фронт будет обеспечена. Тогда прощай все...

А ведь поначалу вроде все шло хорошо. Так подогрели кашкайских и курдских феодалов, так сыграли на их давних обидах на англичан, что эти племена восстали; их вожди сколотили двадцатитысячную армию, вооруженную немецкими винтовками и пушками, которая даже разбила крупный отряд иранских правительственных войск. Кому-то взбрело в голову бросить Брандта с его ротой из Афганистана в Иран, чтобы помочь мятежному генералу Захеди, который командовал исфаганской дивизией и метил в премьер-министры страны. Но от генерала вдруг отшатнулись кашкайцы, затем курды прекратили восстание, пошли на переговоры с англичанами, а самого Захеди похитили и вывезли в Палестину. Британские командос, переброшенные из Египта, разгромили роту, а сам Брандт, благодарение богу, едва унес ноги. Подонки эти кашкайцы! Азиаты! У них предательство в крови Их вожди за фунты стерлингов продали союзникам всю германскую агентуру, действовавшую на юге Ирана. Англичане, конечно, постарались, но все зло в русских, разгромивших армии вермахта под Сталинградом и на Северном Кавказе. А теперь эта вшивая «лесная школа», снова азиаты... Капитан, сидя за столом, вертел в руках тощий конверт. Увидев вошедшего Ашира, многозначительно улыбнулся.

— Вы, Эембердыев, становитесь настоящим разведчиком. Или это врожденная хитрость? Вам письмо... из Берлина. Когда успели столичным знакомством обзавестись, проныра?

Конверт был чуть надорван и заклеен вновь; его уже не раз вскрывали — и Фюрст, и лагерное начальство.

— Какой из меня разведчик! — усмехнулся Ашир.— И таить мне нечего.

— Упорхнуть хотите? — Брандт хитро щурил глаза.

— Каждому свое. — Смуглое лицо Ашира от залившей его краски смущения стало еще темнее. — Я руководствуюсь лишь чувством долга перед родиной. Об этом говорил и оберштурмбаннфюреру Фюрсту, но он отшутился. Человек я сугубо штатский, мне по душе политика.

— Все равно ты хитришь, Эембердыев. — Капитан перешел на «ты». — Из тебя получился первоклассный разведчик, отличный резидент. Недаром Фюрст не захотел отдавать тебя Мадеру. Кто лучше всех освоил агентурное дело? Эембердыев. Кто быстрее всех зашифровывает донесения? Эембердыев. Кто, черт возьми, без малейшего шума снимает часового? Опять Эембердыев, а точнее — Таганов! По стрельбе, мотоделу, джиу-джитсу твои баллы выше всех. Ты можешь многое, и сказок Перро мне не рассказывай! А с виду тихий, молчун. Как это русские говорят? В тихом омуте черти водятся. В людях я редко ошибаюсь. Видит бог, сколько их прошло через мои руки — и белых, и черных, и желтых... Скажи, что хочешь развернуться и тебе в тягость роль агента, простого исполнителя чужой воли. Хочешь сам людьми повелевать? Честолюбец! Ты сам проговорился курсантам... У немцев такое качество не считается порочным, оно украшает мужчину. Мы — не ханжи. Понимаю тебя, сам когда-то был таким. Я мог бы просто не отпустить тебя. Плевать мне на этого Вели Каюм-хана, корчащего из себя Тамерлана. Да уж больно ты мне симпатичен, не хочу тебя обижать.

Он протянул Аширу конверт с письмом, написанным на фирменном бланке ТНК. Оно было от Ахмедова, который сообщал, что письма Ашира получены, о нем, мол, рассказывал и майор Вилли Мадер, и сам Вели Каюм-хан поручил ему, Ахмедову, поинтересоваться, что из себя представляет перебежчик Эембердыев. Ахмедов просил своего земляка приехать для «представления самому президенту». В конце приписка: «Покажи письмо своему начальству, и тебя отпустят на несколько дней»,

И все же Таганова на сей раз одного в Берлин не отпустили. Вместе с ним поехал Захарченко, радист «Джесмина». Перед отъездом Брандт сказал Аширу, чтобы приглядывал за своим спутником. Такое же поручение было дано и Захарченко.


У парадного подъезда серого кирпичного дома на Ноенбургштрассе кого-то дожидался «опель-адмирал», сверкавший черными лакированными боками. Над резной дверью свежей черной краской в зеленых обводьях была выведена цифра 14.

Таганов толкнул тяжелую дверь с дубовой ручкой, вошел в здание. Спотыкаясь в темноте, отыскал лестницу, поднялся на второй этаж. Помещение внутри не выглядело так внушительно, как снаружи: было сыро и мрачно, как в склепе.

Ашир сам отыскал Туркестанский национальный комитет. Захарченко отстал при въезде в город. Заняв у Ашира несколько марок, он юркнул в первый попавшийся пивной бар, заранее условившись о месте и времени встречи, чтобы вернуться в Луккенвальде.

Еще в Москве Ашир по карте Берлина легко находил этот дом с темной крышей, обведенный синим карандашом.

— Так называемый Туркестанский национальный комитет — это негласный филиал гитлеровской разведывательной службы, — наставлял подполковник Касьянов. — Отсюда нити ведут на Моммзенштрассе, где расположен «Тюркостштелле» главного управления СС, в диверсионно-шпионские зондерлагеря и школы, в центры по вербовке туркестанцев в гитлеровскую армию, Именно здесь, в этом доме, вы должны стать своим человеком.

Крутая лестница уткнулась в коридор. Слева — дверь. Было слышно, как кто-то читал стихи на чагатайском языке. Откуда они раскопали этот давно забытый язык-суррогат, похороненный веками, язык аристократов и придворных, учрежденный в своем «Великом Улусе» Джагатаем, вторым сыном Чингисхана? Возродив мертвый язык, они, вероятно, мечтают вернуть к жизни давно канувшее в небытие. Средневековые обычаи и обряды, образ жизни самого Чингисхана и его кровожадных сыновей и внуков, затопивших кровью полмира... Вон по чему тоскуют осколки старого мира. Это то самое, о чем распинался Мадер в доме Черкеза и Джемал. Только холуи перещеголяли своих хозяев.

Постучался. Не дожидаясь ответа, открыл дверь. В маленькой комнатке за тремя столиками и на потертом диване сидело шестеро туркестанцев. Двое в форме вермахтовских солдат, остальные — в штатском.

Навстречу поднялся приземистый, лысоватый человек с едва заметными следами оспы на ястребином носу, обличьем своим скорее смахивающий на курда, чем на туркмена. Это Рахман Ахмедов.

Солдаты тут же вышли. Люди в штатском, не поднимаясь с места, ответили на приветствие Таганова и бесцеремонно ощупывали его глазами.

У Ахмедова от возбуждений на носу выступили бисеринки пота. Встретил он радушно, словно старого приятеля, познакомил с теми, что остались в комнате. Круглолицый, сидевший у двери, отрекомендовался Курбаном Халмурадовым, диктором, другой, с густой копной черных волос, перебиравший ворох фашистских пропагандистских листовок, — Какабаем Джумашевым. Оба еще безусые юнцы. До войны окончили советскую семилетку, техникум, наверное, ходили в пионерах, были комсомольцами... Что их толкнуло на путь предательства?

Третий — с ним еще скрестятся потом пути-дороги нашего разведчика — Джураев, широкий в кости, гибкий, лет двадцати пяти. Он крепко пожал Таганову руку, вкрадчиво сверкнув вставной золотой челюстью. Подошел мягкой рысьей походкой, отошел так же бесшумно, сел и продолжал перебирать бумаги на столе, подолгу рассматривая листки в тонких папках с черной свастикой на обложке. Ашир заметил, как он напряженно вытянул короткую шею, неестественно поджал бледные губы — так жадно вслушивался в разговор.

Ахмедов, бросив неприязненный взгляд в сторону Джураева, усадил гостя на диван, наспех расспросил, как перешел на сторону немецких войск, и с нарочитой торжественностью произнес:

— Наш отец Вели Каюм-хан о вас уже знает все. Я ему докладывал. Он так и сказал: «Почему такой способный джигит в этой безликой массе агентов и диверсантов, именуемой тотальной агентурой?» Учтите, это — великая честь. Господин президент обещал принять вас. Идемте...

Когда вышли в коридор, Ахмедов шепнул Аширу:

— При золотозубом и рта не раскрывай! Подонок! Он все несет на хвосте Каюм-хану. Да еще и от себя приплетает.

— Какие у меня могут быть секреты? — недоуменно пожал плечами Таганов. — Но я понял вас.

— Я тебе, как земляку, добра желаю. Тут каждый шпионит друг за другом. Верхушка комитета — почти одни узбеки. Подпирают друг друга, а нашему брату подножку ставят, кое-кого в концлагерь упекли. Торгашеское племя!..

Таганова немало удивила циничная откровенность Ахмедова: с первого же знакомства поведать о закулисной жизни паучьего гнезда. «Торгашеское племя!..» Это о ком он? Ах, да, о Вели Каюме. Тот же сын крупного ташкентского торговца. Может, провоцирует? Разведчик вскоре понял, что предатель вел себя так не без корысти. Затравленный приближенными Вели Каюма, не без его ведома, он чувствовал себя здесь одиноким, и, стремясь обрести в своем земляке какую-то опору, с охотой вызвался устроить ему встречу с президентом, авось тот согласится вызволить его из зондерлагеря и определит на работу в ТНК.

— В кабинетах вслух никакого разговора не веди,— нашептывал Ахмедов. — В коридорах пока еще не догадались микрофоны вкрутить. Даже в туалете подслушивают, кафыры проклятые!

По коридору семь дверей. На них посеребренные, обрамленные в витиеватые черные рамочки надписи: «Редакция газеты «Новый Туркестан», «Редакция журнала «Национальный Туркестан». Таганов уже был знаком с этими изданиями. С их страниц смердило махровым национализмом, лютой злобой к Советам, раболепием перед гитлеризмом, фашистскими порядками.

На последней, седьмой двери с правой стороны было крупно выведено: «Приемная президента». Ахмедов без стука вошел первым, следом — Ашир. Приемная небольшая, в ней едва умещались два небольших стола, шкаф, железный ящик в углу, у единственного окна, выходившего во двор. Ахмедов перекинулся несколькими словами с секретаршей, поблекшей, чуть обрюзгшей блондинкой, проворно стучавшей на машинке. Она бесцеремонно оглядела Таганова с ног до головы и, словно делая одолжение, неохотно произнесла: «Заходите. Он ждет вас». Чуть помедлив, добавила: «Не засиживайтесь. У него с утра должен быть господин Кедия, президент Грузинского национального комитета».

За широкой дверью, обитой коричневым дерматином, их встретил худощавый человек лет сорока, в новом пиджаке и с небрежно повязанным галстуком. Ашир, приняв его за помощника президента, ожидал, что сейчас из кабинета появится сам хозяин. Но это и был Вели Каюм собственной персоной. В кабинете были большие составленные столы, диван, обитый коричневой кожей, глубокие кресла с высокой спинкой на резных львиных лапах, за которыми висели два ковра — бухарский и туркменский, судя по орнаментам, сотканные в Афганистане. Рядом с коврами как-то нелепо выглядели громоздкий камин и два массивных шкафа из мореного дуба, заставленные Кораном, «Майн кампф», книгами Муссолини, Геббельса, Розенберга и других столпов фашизма.

В углу, у изящного секретера, не сочетавшегося с громоздкой мебелью, высунув языки, тяжело сопели две большие откормленные овчарки. И этот антураж с претензией: президент старался подражать фашистским бонзам, считавшим модным держать в кабинете собак, хотя мусульманским обычаям это претило и комитетский мулла, однажды посетивший президента и до смерти напуганный псами, осудил правоверного Вели Каюма.

— По-вашему, мой тагсыр, — недоумевал Каюм, — я не должен тогда жить и с немкой Рут, так как она иной веры?

— Супруга дело другое, — пояснил мулла. — Даже правоверные падишахи жили с иноверками и имели от них наследников престола. Вы свершите угодное аллаху дело, если обратите иноверку в свою веру. Это вам зачтется на том свете...

— Я обращу Рут в свою веру, когда стану главой «великого Турана», — кисло улыбнулся Каюм.

— Как бы поздно не было! Дитя приучай сызмальства, а жену с первого дня семейной жизни. На том свете...

— Не знаю, как на том свете, — перебил Каюм, — но на этом мы ходим с вами под властью немцев, и нам придется принять их веру.

— Эстопырылла, эстопырылла![25] — запричитал мулла, хватаясь за окладистую бороду. — Вы хоть при своих подчиненных так не говорите. Все они правоверные и...

— Какие они правоверные, мой тагсыр?! — взорвался Каюм. — Свинину жрут, шнапс лакают.

Мулла промолчал, опустив голову, ибо сам ел свинину: не помирать же с голоду! Немцы почитают за великую милость, что кормят туркестанцев мясом и салом «белого барана», то есть свиньи. Да и откуда немцам столько жратвы напастись. Оружием, боеприпасами они завалили склады, а продовольствием не запаслись и, начиная войну, надеялись кормиться за счет России. Вот и пришлось всей Германии ремни затягивать потуже...

Ахмедов, угодливо выгнувшись перед Каюмом, взахлеб представлял Таганова, расхваливая все его добродетели. Широкоплечий и стройный, с живыми черными глазами на неестественно белом круглом лице, Каюм уставился на Ашира долгим, немигающим взглядом: «И тебе на фронт не хочется?» Тот действительно так думал об Ашире. Зачем перебежал? За фюрера голову положить? Стоило ли тогда сдаваться в плен, проходить сквозь ад лагерей, присягать на верность Гитлеру, чтобы погибнуть от большевистской пули в германских окопах?

Так Вели Каюм в меру своей испорченности думал о каждом, кто за чем-либо приходил к нему. А испортился он еще в младенческом возрасте — сказались окружающая среда и воспитание. Родился в семье предприимчивого купца, не брезговавшего ни контрабандой, ни скупкой и перепродажей краденого. Каюм-ака, как величали главу семейства, был человеком дошлым, извлекавшим выгоду из всего, начиная с торговли урюком и кончая заготовкой джута. «Развязали бы мне руки, — откровенничал Каюм-ака в кругу друзей, — я бы качал золото из самого воздуха. В окрестностях Ташкента, в горах с холодными родниками и голубыми озерами я бы понастроил гостиницы, пансионаты, игорные и публичные дома, прочие заведения...»

Дом Каюма-ака славился и хлебосольством. Но не всем были открыты его двери. Сюда знали дорогу губернатор, полицмейстер, судья, прокурор и еще несколько представителей местной знати — промышленники, домовладельцы, духовники. Их тоже не чохом привечал, а с разбором, то есть степенью выгодности.

Но в одном Каюм-ака чувствовал свою ущербность: худороден был, не имел ни ханского, ни княжеского звания. Не о себе пекся — о сыночке Вели. А тот всем вышел — и статью, и ученостью. Да и наследство ему отец завещал богатое, недаром на черный день перевел в швейцарский банк немалые суммы и драгоценности.

И задумал купец раздобыть сыну звание ханское. Все уже было на мази, и тут как гром среди ясного неба — революция! Сгинули губернатор и судья, получившие солидные взятки авансом. Плакали денежки! Но тешил себя Каюм-ака: короток век у Советской власти. Разве эта рвань удержится? Вернется все на круги своя. Однако Советы набирались сил, прижали богачей и дельцов. У Каюма-ака отобрали деньги и золотишко, описали все добро, хранившееся на складах, запретили заниматься темными махинациями. Но мечта старого купца не умерла. Ее возродило письмо от старого друга Закира Вахидова, бежавшего не без помощи Каюма-ака в Турцию. Он предлагал послать юного Вели на учебу в Германию, пусть ума-разума набирается, а пока получит образование, глядишь, конец большевикам. Мудрый человек этот Вахидов!

С душевным трепетом Каюм-ака обратился к власти, особенно не веря, что отпустят купеческого сына за границу, а тут его обрадовали: Советы сами посылают в Германию семьдесят юношей и девушек из Средней Азии — молодые республики, строящие новую жизнь, нуждаются в грамотных специалистах, Неужели большевики так долго продержатся у власти? На всякий случай посоветовал сыну: «Поезжай. Диплом и профессия пригодятся при всякой власти. За четыре года много воды утечет...»

Двадцатидвухлетний Вели Каюм попытался поступить на юридический факультет, но, завалив первый же экзамен, подался в Высшую сельскохозяйственную школу. И туда бы не поступил, не появись вовремя подмога в лице пронырливого Вахидова.

А когда учеба окончилась, пришло время собираться домой, Каюм отказался вернуться на родину. Ничего хорошего его там не ждало: отцовского добра не вернут, ханского звания не купишь. Роль же простого агронома, в поте лица работающего на общественных полях, никак не устраивала. Стоило ли учиться в Берлине, чтобы стать в один ряд со вчерашними батраками и бедняками, так и оставшимися плебеями. И больших постов ему в большевистском Узбекистане не видать, как своих лопаток. Был бы еще жив отец...

А тут, в Германии, опять выручит испытанный друг отца Вахидов со своими связями, влиятельными и широкими. Но его сердце тешило главное: всего в нескольких часах езды от Берлина, в объемистых сейфах швейцарского банка в Берне хранились завещанные отцом золото, драгоценности, валюта...

Была еще одна причина, заставившая Вели остаться. Он познакомился и, кажется, полюбил белокурую Рут. Не ахти, правда, классическую красавицу, но зато лет на двенадцать моложе себя. Тогда еще не было закона, запрещавшего азиатам брать в жены немок. Но женитьба не умерила страсть Вели к публичным домам, которые он продолжал посещать тайно, до тех пор, пока случайно не узнал, что он — рогоносец, и с весьма солидным стажем. Такова уж судьба разгульных мужей, которые обычно в последнюю очередь узнают о своей принадлежности к этому древнему «ордену».

Однако Каюм был в полном неведении еще об одной стороне жизни своей суженой. Его страстная Рут, старавшаяся на людях показать свою нежность к мужу, тайно сотрудничала с гестапо. И как ни странно, втянул ее в это дело Альфред Розенберг. Она легко поддалась Уговорам, так же непринужденно стала любовницей фашистского идеолога. От таких «связей» Каюм оставался лишь в выигрыше: Рут исправно докладывала о лояльности «объекта». Вели на самом деле был верен германским властям, симпатизировал народившемуся в стране фашизму, доносил на своих соотечественников, и это ему вскоре зачлось. А у Розенберга память тоже не оказалась короткой — покровительствуя Каюму, он определил его на солидную должность в свое ведомство, преобразованное перед походом на Россию в Восточное министерство.

Рука руку моет, а вместе — лицо. Каюм, веря в дружеское расположение Розенберга, все же ревниво подмечал, что при его появлении у Рут сладострастно соловели глаза — такое же выражение появлялось на ее лице, когда Вели приходил в спальню жены. Что поделаешь, если эта дура от природы темпераментна, да еще и Фрейдом зачитывается до умопомрачения. Пойми этих дочерей шайтана!.. Но Каюм утешался тем, что Розенберг невзлюбил Мустафу Чокаева. Правда, после взятия немцами Парижа Чокаев отрекся от своих хозяев — англичан и французов, дал подписку сотрудничать с германскими властями. Немцы такое не прощают. И пока о том напрочь не забыли, Каюм сразу по возвращении из поездки в Югославию и Италию по лагерям военнопленных пригласил на узбекский плов и манты Розенберга и разыграл перед ним заранее продуманный сценарий.

К десерту «неожиданно» завалился Джураев, тоже ездивший, но в компании с Чокаевым, по лагерям военнопленных. И они «разоткровенничались»... Джураеву, как и Каюму, показалось, что Чокаев тормозит активное использование туркестанцев в войне против России. Он почему-то склонен к тому, чтобы их использовали только в акциях против партизан Югославии, Италии, Франции. Он тянет с формированием Туркестанского легиона, хотя обещался организовать из советских военнопленных особую мусульманскую армию. Где она? И разве не подозрительно, что батальон туркестанцев в Калмыцких степях без боя перешел на сторону Красной Армии? Кто их подбирал, что наставлял? Чокаев и его люди! Не лучшим образом ведут себя туркестанцы в Италии и Югославии, где они саботируют, дезертируют, перебегают к партизанам. Уж не хочет ли Чокаев на двух стульях усидеть? Немцам для виду служить, англичанам на деле угодить.

Хитрец Каюм, заметив, что гость уже на «крючке», заговорил умышленно о другом. Достал из кармана блокнот, выдрал оттуда листок, протянул Розенбергу, любившему собирать идентичные русские, немецкие и узбекские поговорки, чем блистал за обедом у Гитлера или Бормана. Но Розенберг запомнил предыдущий разговор и не замедлил передать его Гиммлеру, а тот словно ждал этого.

— Этот тип у нас давно под колпаком, — сказал он, изобразив на лице подобие улыбки, — но мы его не трогали, полагая, что это ваш друг. А что, если Вели Каюм-хан пригласит на узбекский плов и Чокаева? Плов на Востоке не только символ уважения. Вы поняли меня, Альфред?..

И Вели Каюм поспешил зазвать своего учителя на застолье, где купеческий сын сам готовил плов и в знак особого уважения кормил с рук «любимого» наставника. В ту же ночь Мустафа Чокаев занемог и скончался. Так Вели завладел креслом президента Туркестанского национального комитета, и его все, как по команде, стали величать Каюм-ханом. Наконец-то!

В ту ночь новоиспеченный хан и президент, на радостях надравшись до чертиков, рыдал на пышной груди Рут: «Бедный мой отец! Как он был бы счастлив!.. Я — хан, я — отец Туркестана, а ты — мать бедных туркестанцев, стонущих под ярмом большевизма...»

О вероломстве и коварстве Каюма Ашир был наслышан еще в Москве. Поэтому разведчик настороженно следил за ходом мыслей президента, который, едва выслушав легенду Таганова, больше говорил сам. Рассуждал о превосходстве арийской расы, подчиниться которой завещано, мол, всем народам самим аллахом; ссылался на доверительную беседу с самим Гитлером, посулившим после победы над большевиками создать в Туркестане «Единую независимую демократическую республику», свободную от коммунистов и евреев.

Для пущей важности президент взял с подставки на столе большую фотографию фюрера, оправленную в рамку, протянул Таганову. Портрет как портрет, такие висели в Германии повсюду. Ашир повертел его в руках, вежливо улыбнулся.

— Прочтите, что на обороте. — В глазах Каюма застыл восторг. — Собственноручно надписал. Не каждому он дарит свою фотографию с автографом.

На обратной стороне портрета было размашисто написано: «Моему другу Вели Каюм-хану от фюрера. Берлин. Декабрь 1942». Ашир споткнулся на слове «моему». К которому другим почерком, едва заметно, кто-то приписал две буквы, в корне менявшие смысл этого слова: получалось — «подлому». Зло же подшутили над президентом. Неужели он сам не заметил? Или так скверно знает немецкий?

Таганов усмехнулся в душе, не успел ничего сказать, как в дверь ввалился человек в расписной черкеске и лихо заломленной каракулевой папахе.

— Ва, дарагой хан! — не здороваясь, заорал он с порога. — Генацвале! Я так тарапился...

Ашир догадался, что это Кедия, президент Грузинского национального комитета. Горбоносый, с залихватски закрученными усами, он, чуть покачиваясь, подошел к Каюму, полез целоваться. При каждом чмоканье его новые хромовые сапоги издавали в такт неимоверный скрип. Пытаясь освободиться от жарких объятий, туркестанский «президент» морщился, будто хотел заплакать, и неожиданно чихнул. Раз, другой, третий. Грузинский «президент» так усердствовал, что, видимо, защекотал коллегу своими жесткими усами.

Боясь расхохотаться, Таганов опустил глаза, не решаясь больше созерцать эту сцену. Наконец Каюм обессиленно опустился на диван и замахал руками, подавая знак, чтобы его оставили наедине с Кедия.

Таганов и Ахмедов удалились, неплотно притворив за собою дверь. Секретарша в приемной отсутствовала: шеф поручил ей отвезти овчарок домой.

— Я пабывал у этого выродка... генерала Власова, — приглушенно раздался из кабинета пьяный голос Кедия. Ахмедов настороженно глянул на Таганова, поднялся и пересел поближе к двери. «Наверное, тоже доносчик гестапо, — подумал Ашир, перехватив его взгляд. — Вон как уши навострил...» — Я, гаварит Власов, фармирую втарую дивизию, хачу все национальные комитеты с их легионами себе падчинить. Понимаешь? Я — князь, ты — хан, а будем хадыт слугами этого свинопаса! Хочит ма-а-а-ленький фюрер стат, сукин сын!..

В кабинете что-то глухо грохнуло. Ахмедов вытянулся струной, глаза его изъявили готовность ринуться на подмогу своему президенту, но, взглянув на спокойное лицо Ашира, расслабился, поняв, что Кедия, видимо, вывалился из кресла. После некоторого сопенья в кабинете воцарилась тишина, по-видимому, Каюм помог коллеге подняться.

— Ты знаишь, что я ответил этому хаму? — опять заговорил Кедия. — Научис пит вино, как джигыт, а не как сапожник. Настоящый люды самогон не пьют... Он хлопал сылно дверы, а его адъютант матерылся. Алкаголик он, а не генерал! Собака паршивый!..

— Успокойся, дорогой князь! — вкрадчиво проговорил Каюм. — Это блажь самого Власова. Самозванец! Задумал к рукам прибрать, карьеру на нас сделать. Шакал! Мне тоже предлагал. Я ему ответил: волк свинье не товарищ!

— Ты волк, а он — свинья! — довольно загоготал Кедия и серьезно продолжил: — Дарагой хан, рейхсминистр твой друг, пазвани ему, пачему этот самозванец от имени фюрера гаварит? Э!.. Кто его упалнамочил? Разве мы больше фюреру не нужны?

Было слышно, как Каюм несколько раз набирал номер телефона и, не дозвонившись, с досадой опускал трубку на рычаг.

— Не отвечает. В это время рейхсминистра обычно не бывает на месте. Приму тут одного перебежчика, позвоню еще.

— Кто такой?

— Туркмен, — с пренебрежением сказал Каюм. — Искатель счастья. Работал директором техникума. Господин Розенберг, наш большой друг и шеф, говорит...

За дверью раздались шаги, Каюм закрыл дверь кабинета плотнее, голоса теперь доносились неразборчиво.

— О тебе говорят, — прошептал Ахмедов.

Таганов пожал плечами, но внутренне встрепенулся: решается его судьба. Что ж интересного говорил Каюму «друг и шеф» Розенберг? Действительно, он как имперский министр опекал все «национальные комитеты», но особенно благоволил к Вели Каюму. Потому и липли к нему, как мухи на сладкое, туркестанцы. Розенберг родился в Прибалтике, учился в Петербурге, Москве и Риге, хорошо владел русским. Однажды студент Альфред, попав в Иваново-Вознесенск, куда в годы гражданской войны эвакуировался институт из Риги, занятой немцами, даже пытался записаться в партию большевиков.

И этот оборотень заделался фашистским идеологом, спустя два с лишним десятилетия, напрочь забыв о своем юношеском стремлении, писал, что на Востоке Германия ведет тройную войну: войну за уничтожение большевизма, войну за разрушение великорусской империи и, наконец, войну за колониальное завоевание жизненного пространства с целью его заселения и экономической эксплуатации. Розенберг взялся за создание «национальных комитетов», за формирование легионов из отщепенцев, чтобы помочь гитлеризму осуществить человеконенавистническую программу. Он планировал также широко использовать оуновцев, одетых в фашистскую форму, для установления «нового порядка» в украинских городах и селах.

Таганов хоть и в глаза не видел идеолога фашизма, но со слов Касьянова знал, что имперский министр оккупированных восточных территорий по виду серый, безликий человечек. Сверхчеловеки с нордической внешностью изображены лишь в его трактатах.

Дверь распахнулась. Из кабинета вышел пошатывающийся Кедия, за его спиной бледно проступало лицо Каюма.

— Ты — перебежчик? — Кедия встал напротив сидящего Таганова. — У нас перед презыдентом встают, дарагой! А тут сразу два презыдента, адин твой, радной! — Таганов вскочил с места, и Кедия довольно взглянул на Каюма, покрутил усы. — Маладец! Джигыт! Скажи, дарагой, Джелалледдин тоже был туркменом?

— По матери — да!

— Тогда ты очень апасный человек! Твой родич Джелалледдин показался грузинам хуже Чингисхана. Нанимаешь? Перед ним Чингисхан беспомощный херувимчик!..

Кедия шаткой походкой двинулся к выходу, где его встретил рослый адъютант с небольшими усиками, также выряженный в папаху и черкеску, но поскромней.

Требовательно задребезжал прямой телефон. Сильно хлопнув дверью, Каюм сломя голову бросился в кабинет.

В приемную вошла белокурая молодая немка в светло-сером костюме строгого покроя, смазливая, с пышным бюстом. Ахмедов подскочил пружиной, приложился к ее холеной ручке.

— О наша добрая мать! Славная мать всех туркестанцев! Как ваше драгоценное здоровье?

Таганов догадался, что это Рут, жена Каюма. Она не слушала лепет Ахмедова, мельком глянула на Ашира, нетерпеливо спросила:

— Кедия еще здесь? — Узнав, что он только что ушел, с сожалением покачала красивой головкой и вновь, на сей раз внимательно, с ног до головы оглядела Таганова. — Вы, я вижу, новенький? — И, не дожидаясь ответа, Рут направилась в кабинет, но на самом пороге, резко повернувшись, обворожительно улыбнулась.

— Вот кому тебе надо понравиться! — Ахмедов разочарованно хлопнул себя по глубокой залысине, зашептал: — Я не в ее вкусе. Ей нужны такие, как ты, — кучерявые, черноволосые. Она белая, ты для нее — черный.

Таганов не удивлялся ни откровенной циничности Ахмедова, ни многообещающей улыбке Рут. Туркестанцы не случайно прозвали ее Екатериной Второй: любвеобильная, жестокая и властная, она фактически управляла мужем и делами комитета. О ней ходили легенды, похожие на правду. Как-то целую неделю, не выходя из дома, кутила с очередным любовником. Их исправно обслуживала нанятая ею новая служанка, которой очень хотелось угодить хозяйке. И вот Рут сказала:

— Завтра приезжает муж. Приведи спальню в порядок.

— А разве не тот... ваш муж? — невольно вырвалось у служанки.

— Держи язык за зубами! Проболтаешься, концлагеря тебе не миновать...

Ахмедов опасливо посмотрел на дверь — из кабинета донесся приглушенный смех Рут.

— Она никогда не рожала, — снова зашептал Ахмедов, — а бесплодные всегда коварны, эгоистичны... Кого только она не любила. Даже этого шимпанзе Баймирзу Хаита.

— Кто это?

— Начальник военного отдела ТНК. Любимчик президента. Вели не знает, что он с его женой спит, и хочет взять к себе вице-президентом. Джураев у нее бывает и еще один туркмен... Нуры Курреев.

— Туркмен? Кто это? — насторожился внутренне Таганов.

— Из довоенных эмигрантов. В большом доверии у немцев. Почти все время в разъездах. Я хотел его в ТНК протолкнуть, но немцы не захотели.

— Он сейчас в Берлине?

Таганов знал, что рано или поздно столкнется с Курреевым, и был готов к этой встрече, но успокоил себя: хорошо, что он напал на след Каракурта, а не тот на его. Впрочем, как знать? Может, Курреев, судя по всему служивший в СД или абвере, уже слышал об Ашире Эембердыеве и даже видел его фотографию, немало поразившись сходству с известным ему Аширом Тагановым.

— Не знаю. Хочешь с земляком встретиться? Не могу сказать, что он собой на деле представляет, но тут я убедился, что все, кто носит имена Каюм, Хаит, Джура, Курре, как правило, продажные люди. Подонки!..

Ашир удивленно посмотрел на Ахмедова, раскрыл рот, чтобы ответить, но вернувшаяся к тому времени секретарша пригласила их к президенту. Они снова вошли в кабинет, уселись на диване. Из соседней комнаты через открытую дверь доносились легкий стук каблучков Рут, звон чашек и ложек, шум кофеварки. Телефоны надрывались беспрестанно. Каюм с охотой поднимал трубки стоявших перед ним трех аппаратов. С одними он говорил на немецком языке — почтительно, даже подобострастно; с другими на русском, а чаще на узбекском — покровительственно и снисходительно, то повелительно, даже грубо. Часто повторял одни и те же слова: «На небе аллах, а рядом наш любимый фюрер».

— Ты бы с людьми поговорил, милый! — подала голос Рут. — Они тебя заждались.

Каюм нажал кнопку, сказал вошедшей секретарше:

— Ни с кем меня больше не соединяйте. — Потом, повернувшись к Ахмедову и Таганову, пожаловался: — Нелегко быть отцом туркестанцев. Все ссорятся, чего-то не могут поделить. Больше всего донимают просьбами.

— И что могут просить люди у господина президента в такое суровое время?! — притворно негодовал Ахмедов.

— Все! Легче перечислить, что не просят.

— Но ума-то, наверное, никто не попросил, — вставил Ашир.

— Нет, ума у всех хватает, — засмеялся Каюм, с любопытством взглянув на Таганова. — Этого добра никто не просит.

— Есть такая шутка, господин президент, — заговорил Таганов, — будто ученые изобрели прибор, определяющий, сколько у человека ума. Вставляют его как термометр, скажем, в рот или в нос, и говорят человеку, претендующему на должность: «Братец, у тебя на этот пост ума не хватает... кондиционного». И — по шапке такого: не зарься не на свое кресло!

— Тогда пришлось бы заводить блат с теми, кто степень ума определяет, — весело расхохотался Каюм.

— Это должны быть неподкупные люди. А в общем-то дурак всюду дурак. Кажется, еще великий Тамерлан говорил: «Я в ответе перед аллахом за умных, но не за дураков».

Президент схватился за блокнот, чтобы записать изречение.

Рут внесла на подносе дымящийся в маленьких чашках кофе. Стреляя глазами в Ашира, сказала мужу:

— Ты, милый, расскажи лучше землякам о своей последней поездке в Югославию. Это ж очень интересно...

— Ах, да! — спохватился Каюм и игриво хлопнул жену по вихляющему заду. — Ты, как всегда, догадлива и желанна, моя любимая!

Рут скромно улыбнулась и с притворной скромностью произнесла:

— Бесстыжий Вольдемар! — Так она называла Вели. — Твои земляки могут не понять этой обычной немецкой шутки.

Президент, довольно похохатывая, достал из ящика стола эсэсовский кинжал в золоченых ножнах. На его широком лезвии было выведено: «Брот унд блют!» («Хлеб и кровь!») Подарок самого Розенберга, сделанный Каюму во время их поездки в Загреб на встречу с усташами, у которых, как и у нацистов, девиз один: «Мучить и убивать!»

— Немцы — культурная нация, — захлебывался от гордости Каюм. — Они любят символы. И подарок мне преподнесли символичный, связанный с этими двумя словами. Немцы, как и мы, мусульмане, почитают хлеб, а с кровью у них тоже связаны святые чувства. Усташам также свойственна лютая ненависть к иноверцам. Господин Розенберг познакомил меня с фюрером усташей Анте Павеличем, Мужественный человек! А он, в свою очередь, свел меня со своими заклятыми врагами — сербами. И сделал это довольно-таки оригинально. — Каюм заговорщицки посмотрел на своих собеседников. — Век не догадаетесь! Павелич поставил передо мною большую красивую вазу и сказал: «Подарок от моих не знающих страха усташей!» И что, вы думаете, там было? Сотни человеческих глаз! Но они не вызвали у нас чувства брезгливости, тошноты. На что уж рейхсминистр человек утонченный, чистюля. Глаза врагов! Они были высушены, продезинфицированы, пропитаны особым составом. Чистенькие, как стеклышко!

Вели Каюм вложил кинжал в ножны, спрятал в столе.

— Усташи — настоящие джигиты, — смаковал он.— Вот у кого поучиться нашим туркестанцам. Усташи не предали забвению обычаи отцов, знают, как расправляться с врагами.

— Но то мужественные, достойные враги, — сказал Ахмедов. — Те, кто бьется в бою насмерть.

— Вы не себя ли имеете в виду? — Каюм насмешливо взглянул на Ахмедова. — Вы же в плен сдались по доброй воле, шкуру свою спасали. — Заметив его обиженное лицо, но довольный своей шуткой, рассмеялся: — Вот так, Ахмедов, с вами будут разговаривать большевики, если вы попадетесь им в руки. А вообще справедливости ради скажу, что враги наши — мужественные. Русские всегда были храбрыми и умелыми воинами. Но мы сильнее — и победим! Русское оружие не сможет устоять против немецкого. Настанет день, когда мы, подобно Тимуру, пройдем по Кавказу и Ирану, Малой Азии... Мы взойдем на Гималаи, объединим могучей рукою тюркские народы, создадим великий Туран. Чтобы обрести родную землю, иметь свой хлеб, завоевать победу, мы прольем много человеческой крови. Теперь вам понятен девиз на кинжале?..

Видно забыв о своей обиде, Ахмедов часто, иногда невпопад поддакивал президенту, угодливо кивал, соглашаясь во всем. Таганов же застыл изваянием, молчал, не прикоснувшись к кофе. На вопросительный взгляд Рут сухо ответил: «Страх не люблю кофе. Никогда его не пил». Разведчик понимал, что ведет себя неправильно, но ничего не мог поделать с собою, чтобы преодолеть чувство омерзения, охватившее все его существо.

— Это задача с дальним прицелом, — Каюм удивленно посмотрел на Ашира, — освободить Туркестан. Тогда я создам ханство, может, стану даже падишахом, а вы моими нукерами. Тот, кто верой и правдой будет служить мне, станет визирем в моем правительстве... Туркестан велик, от Индии и до Каспия, значит, велики будут и мои владения. В каждой из провинций я посажу своего наместника... — Будущий повелитель мечтательно закатил глаза. — Вы только представьте! Рахман Ахмедов — туркменский или хивинский наместник падишаха Туркестана! А можно и президента! Разве плохо звучит? — Каюм довольно засмеялся и даже пустил слезу.

Таганову с превеликим трудом удавалось скрыть брезгливое отвращение к «отцу Туркестана» — так хотелось дотянуться через стол и сжать пальцы на хищном кадыке сидевшего перед ним предателя. Вот когда Ашир лишний раз убедился, что разведчик похож на канатоходца, который без подстраховки ходит над самой пропастью, чуть неверное движение — и сорвешься вниз.

Каюм видел, как блеснули глаза Ашира, и презрительно подумал: «Басмач несчастный! Посулил теплое местечко Ахмедову, а у того глаза тоже разгорелись, министром или наместником себя уже видит. Хотя он, пожалуй, поумнее кретина Ахмедова. А кому сейчас нужны умные люди? От них один вред — зазеваешься, глядишь на твое место сядут... Но как странно, недобро блеснули глаза этого туркмена». И президент нетерпеливо взглянул на часы, нервно забарабанил пальцами по столу, потом встал, заходил по кабинету, давая всем своим видом понять, что аудиенция окончена.

Ахмедов вскочил и, поблагодарив Каюма, стал прощаться. Президент, словно очнувшись, закивал снисходительно, выдавил из себя, что обратится в ОКВ или к господину Розенбергу с просьбой, чтобы Ашира направили в распоряжение комитета.

Ашир взял себя в руки, не подал вида, что почувствовал резкую перемену в настроении Каюма, даже будто обрадовался его обещанию, что скоро вырвется из зондерлагеря и займется делом по душе.

— Ну и артист! — зло отплевывался Ахмедов, когда они с Тагановым вышли на улицу. — Гнусный притворщик! То же самое он говорил Куррееву, уговаривая перейти в ТНК. Знает, что тот с Фюрстом дружит, имеет связи в СС, а главное, был уверен, что Нуры ни за какие деньги не пойдет в ТНК. С тобой наш Вольдемар важничал. А вообще-то я не верю ни одному его слову! Туркмен он смертным боем ненавидит. Одних узбеков, своих блюдолизов, в комитет тащит... Я верю тебе, Ашир, и потому откровенен. Хотя почти тебя не знаю. Такие люди, как ты, не могут быть плохими.

Ахмедов посмотрел по сторонам, нет ли кого, и продолжил:

— Я по приказу Каюма запрашивал на тебя справку из зондерлагеря. Оказывается, твоя мать — моя односельчанка. А у туркмен ведь чувство родства сильно развито. Односельчанина почитаем за родича. А на чужбине даже земляк как брат... — Он помолчал, и, словно отвечая своим мыслям, сказал: — У Каюма всесильный опекун, сам Розенберг. Семьями общаются, шнапс вместе распивают. Баймирза Хаит тоже возле них как бродячий пес вертится. Он и Каюма окручивает, и Розенбергу зад успевает лизать. Знает, собака, кто жирный кусок может подбросить. Случись что с Каюмом, Баймирза в президентское кресло сядет... Забот у них полон рот, и они пальцем не шевельнут, чтобы нам, туркменам, добро какое-то сделать.

Таганов недоуменно пожал плечами: дескать, я тут человек новый, порядков ваших еще не знаю и высшая политика мне тоже пока недоступна.


После ухода Ахмедова и Таганова, нутром почувствовав опасность, Каюм позвонил Фюрсту:

— Увольте меня, господин оберштурмбаннфюрер, от всяких проходимцев и честолюбцев! — кричал он в трубку. — Таких, как Нуры Курреев, вы мне не отдаете, при себе держите. Мой комитет — не проходной двор и не зондерлагерь. Я не доверяю вашему протеже Эембердыеву, я вообще не верю туркменам. И казахам, и таджикам, и киргизам, и своим землякам узбекам тоже не доверяю... Я буду жаловаться рейхсминистру Розенбергу! А вы знаете о его добрых отношениях с досточтимым рейхсфюрером СС Гиммлером. Вместо того, чтобы помогать мне, вы со своим Мадером подкладываете под меня мину замедленного действия. Я прошу убрать этого туркмена подальше. — Не выслушав Фюрста, бросил трубку и зашелся кашлем.

Тон его разговора привел Фюрста в бешенство. «Ничего, придет время, и ты еще у меня попляшешь, азиат несчастный... Слишком много мнишь о себе, узкоглазый Наполеончик. Зверье неумытое!» Но пока решил все же не раздражать Каюма — чего доброго и впрямь нажалуется Розенбергу, а тот передаст Гиммлеру.

На другой день Фюрст распорядился ускорить отправку группы «Джесмин». На сборы дали всего полчаса. Ашир заметно нервничал. Он пошел к врачу, но лагерный коновал просто выгнал его. Тогда он бросился к Чурилко, помощнику лагерного врача, но и тот не смог или не захотел помочь Аширу. И Фюрст, как назло, на глаза не показывался. Обычно он не упускал случая побеседовать «по душам» с участниками очередной группы. После беседы, как правило, двух-трех человек, показавшихся оберштурмбаннфюреру подозрительными, оставляли и... расстреливали. Группу «Джесмин» проинструктировал Брандт.

И вдруг Фюрст вызвал к себе Таганова.

— Чем это вы так досадили своему президенту? — И, не выслушав ответа, продолжил: — Пока назначаетесь заместителем Яковлева. С группой перейдете линию фронта, потом отделитесь от нее и самостоятельно доберетесь до Красноводска, а оттуда — в район Ясхана. На месте подыщите себе пять-шесть надежных человек, такие в Ташаузе найдутся, и с ними оборудуете базу и площадку севернее колодца Яндаклы. Через двадцать дней встречайте самолет с новой группой, которая разделится на две для выполнения отдельных заданий. Старшим одной из них будете вы, задание получите на месте. Пароль вам известен.

— Кто будет старшим второй группы?

— Не волнуйтесь, он не хуже вас знает этот район... Теперь вы поняли, почему я не отдал вас ни Мадеру, ни Вели Каюм-хану?

— Мадеру, может, и не стоило, а в ТНК я принес бы больше пользы.

— О ТНК и не заикайтесь. Не знаю почему, но Каюм вас люто возненавидел. Впрочем, когда вернетесь с задания, я назло этому Наполеончику устрою вас в комитет. Тогда мне будет проще за вас похлопотать.

— Не слишком ли большая роскошь использовать меня в качестве обычного шпиона? Не думайте, я не трушу, но рейху не следует разбрасываться опытными кадрами...

— Когда вы встретите самолет и узнаете о задании, поймете, что послали вас не на обычное дело. Там будет нужен человек с ясной головой, как у вас. А Каракурт, с которым я передам вам задание, хоть и отчаянный, но взбалмошный. Вы станете для него сдерживающим, трезвым началом. Это приказ, и обсуждению он не подлежит! Отправка через час.

Таганов щелкнул каблуками и молча вышел из кабинета Фюрста, принявшегося насвистывать «Турецкий марш».

СТРЕЛА НЕ ВЫХОДИТ НА СВЯЗЬ

«Альбатрос[26] — Центру... Стрела неделю не подает вестей. К паукам пока внедриться не удалось. По сведениям Белки, вчера из Луккенвальде на восток ушли два эшелона с мотомеханизированными частями. С ними три группы из зондерлагеря. Возможно, отправили и Стрелу... Лукману о Стреле тоже ничего не известно. Ждите подтверждения в очередной сеанс».

Немецкий эшелон шел на восток. На платформах стояли покрытые брезентом танки, бронетранспортеры, мотоциклы и тягачи. В одном из классных вагонов разместилась группа «Джесмин». Там же ехали армейские офицеры.

Ашир Таганов равнодушно смотрел в окно, и никто не догадывался, что происходит у него на душе. Сорвалось выполнение главной задачи — проникнуть в комитет. Казалось, был почти у самой цели, и вдруг — такая неудача... Да, не смог пересилить себя на приеме у Каюма, и тот, видно, почуял это. А может, и Ахмедов двурушничал: Таганову говорил одно, президенту — другое. Хотя Ашир повода ему никакого не давал. Душа предателя — потемки.

Как ни досадно, но проклятый комитет остался теперь далеко, и до него ему, пожалуй, уже не дотянуться. Что это за новая группа, которую Фюрст надумал забросить в район Ясхана? Какая у нее цель? Восстание надумали поднять? Это же бред! А беды наделать могут. Как раньше не догадался? Ведь Фюрст давно интересовался Ясханом, а в зондерлагере секретно готовилась какая-то группа, состоявшая из туркестанцев. Можно было передать свои предположения Центру, а там уж сообразили бы, что к чему. Тоже мне аналитик! В кармане теперь шифровка о группе Каракурта, но как ее передашь? Думал, что эшелон на час-другой в Берлине остановится, а ему дали зеленую дорогу. Что предпринять? Сорвать переброску своей группы? Сказать легко — сорвать. Тогда надо вернуться обратно. Любой ценой!

А поезд, громыхая на стыках, несся по необозримым волнистым равнинам, среди лесов, тронутых багрянцем осени. Пролетали мимо сожженные полустанки, разоренные деревни, порушенные мосты, обугленные коробки зданий, черные печные трубы на месте изб. Вокруг лежала истерзанная, но не покоренная земля.

...Поздней ночью эшелон выгрузился в районе Винницы, вблизи блестевшей рядом реки. Где-то вдали бухала артиллерия, тявкали тяжелые минометы.

Так Таганов оказался на оккупированной фашистами советской земле. Подставил разгоряченное от беспокойных мыслей лицо навстречу свежему осеннему ветру, подувшему с Южного Буга.

И он заметил, что люди как-то оживились. Забыв на короткое время, что идет война, что не воинами-освободителями, а шпионами и диверсантами возвращались на родную сторону, норовили толкнуть друг друга, поваляться на пожелтевшей траве, припорошенной опавшими листьями. А может, это от того, что коснулись ногами родной земли, вдыхали ее запахи?

Яковлев и сопровождавший группу немец-инструктор Геллер покуривали в сторонке, о чем-то переговариваясь. Вскоре подъехала машина, группа погрузилась и добралась до деревни, примыкавшей к «ничейной земле». В классах полусгоревшей школы, где они разместились, их вооружили советским оружием, выдали шпионское снаряжение, вырядили в форму офицеров и сержантов Красной Армии.

Была уже глубокая ночь. Не спали все трое из группы, что находились с Аширом в одной комнате, не шел сон и к нему. Он все думал и сожалел, что, увлеченный мыслью внедриться в комитет, не очень-то приглядывался к людям, жившим с ним бок о бок. Кто они? Можно ли на них надеяться? Знал только, что почти вся группа чуралась его. Даже Бегматов как-то охладел в последнее время. Яковлев же приглядывался к нему и, казалось, не был с ним так строг, как с другими.

Ашир словно слышал голос Ивана Касьянова: «Ты, Ашир, — советский разведчик, который должен уметь безошибочно определять людей. Помни, дружище, что хороших людей на земле больше, чем плохих, значит, и друзей у нас должно быть больше. Работа разведчика — труд нелегкий. Она требует не минутного порыва, а длительного напряжения мысли, нервов. Побольше ума, рассудка и поменьше эмоций. Чтобы победить, разведчик обязан превосходить врага в тактике, хитрости, наконец, в выдержке. Выдержка — основа успеха...»

Неожиданно в комнату с пистолетами и автоматами наготове вошли Яковлев, Бегматов и остальные участники группы, кроме немца Геллера.

— Ложись! — резко скомандовал Яковлев. И когда Таганов и его соседи по комнате выполнили приказание, продолжил: — Я командир, майор Красной Армии. Мы все решили перейти на сторону своих. Ваша жизнь вне опасности, если пойдете с нами. Даю на размышление пять минут. Решайте!

Те трое согласились почти сразу. Яковлев приказал им встать. Только один Таганов остался лежать на полу лицом вниз. Надо было быстро и безошибочно оценить ситуацию, принять решение и действовать по обстановке... Законы войны и особенно разведки безжалостны. Это могло быть обычной провокацией — излюбленным приемом абвера для проверки благонадежности своих агентов. А если не провокация? Отказ последовать за товарищами грозил ему смертью. Такой нелепой, обидной смертью, смертью предателя. Но этот же отказ был сейчас единственной возможностью остаться в немецком тылу для выполнения задания... Надо решать скорее, ибо группа, уже решившая перейти на сторону наших, торопится, и разбираться с Тагановым будет некогда.

Ашир слышал частые удары собственного сердца.

— Разрешите и мне подняться, — сказал он. — Чего вам меня бояться? Вас много — я один...

Ему позволили встать. Умные, глубоко запавшие глаза Яковлева смотрели испытующе.

— Вы — военнопленные, придете с повинной, и вас простят. А я — перебежчик, — сказал Ашир твердо, тоже не сводя глаз с Яковлева. — Я ушел по политическим мотивам. На той стороне меня расстреляют. Вы это прекрасно знаете. Прошу оставить меня здесь.

Больше ему нечего было сказать. Люди ждали, что ответит Яковлев. Пауза длилась мучительно долго.

— Ашир, решай, — неуверенно заговорил Бегматов, — другой такой возможности вернуться на Родину не будет. Пропадешь ты здесь.

Таганов резко мотнул головой.

— Да его, гада ползучего, придушить надо, товарищ командир! — Захарченко с кулаками кинулся на Таганова.

Ашир ловко вывернулся, удар возмущенного Захарченко пришелся по серой классной доске, к тому же он, не удержавшись, больно ушибся ногой о койку.

— Отставить! — приказал Яковлев, видя, что и другие намереваются броситься на Ашира.

Захарченко, чертыхаясь, потирал ушибленное колено, кое-кто из группы улыбался. Раньше Ашир никогда не видел на их лицах таких открытых улыбок. Яковлев решал что-то про себя в эти минуты.

— Повернитесь лицом к стене, — приказал он.

Когда Таганов повернулся, Захарченко выкрикнул:

— Разрешите, товарищ командир, я его шпокну!..

— Отставить! Я тебе шпокну, анархист эдакий... — Ровный голос Яковлева, не такой нарочито крикливый, как в зондерлагере, почему-то вселил в Ашира спокойствие.

Таганову крепко связали шнуром руки и положили на койку, ноги привязали ремнем к спинке и хотели было затянуть рот полотенцем, но Ашир воспротивился.

— Подождите, — кивнул он на Бегматова, — пусть это сделает он. Но сначала оставьте нас вдвоем. Поговорить надо.

Яковлев согласился, и все вышли, оставив их наедине.

— Возьми в моем левом внутреннем кармане маленькую бумажку, — сказал Таганов. — Командиру любой советской войсковой части скажешь, чтобы тебя срочно связали с Касьяновым. Надеюсь, Игам, ты помнишь его? Он работает на прежнем месте. Скажешь, что ты от Стрелы, которая еще не попала в цель. Записку передай без промедления. В случае опасности уничтожь. И еще обязательно скажи, что мохнатый паук может приползти раньше времени.

— Я догадывался, что ты неспроста стал перебежчиком! — Бегматов, радостный, бросился развязывать Ашира. — Тебя же чуть не убили!..

Таганов попросил не трогать его, наоборот, слабо затянуть рот полотенцем и быстрее уходить.

Ашир долго лежал неподвижно, думал, пусть группа уйдет подальше. Затекли ноги и руки. Потом, прикинув, что группу теперь не догонят, стал неторопливо пытаться выбраться из пут. Сначала удалось скинуть полотенце — легче стало дышать. Тяжестью тела раскачал койку, высвободил сначала одну ногу, затем — другую.

На шум в комнату пришел Геллер, потиравший онемевшие от веревки запястья. Ему удалось освободиться раньше. Ворча, словно выговаривая нашкодившему школяру, он помог Таганову.

— Даже завязать как следует не смогли. — Геллер слегка массировал руки Ашира. — А еще шпионы! Хорошо хоть теперь этих недотеп у абвера не будет.

До рассвета Таганов и Геллер молча просидели в пустой комнате. Инструктор не бросился разыскивать ближайшую часть, чтобы сообщить о случившемся, организовать погоню. Он вел себя так, словно ничего особенного не произошло.

Позавтракав консервами, они выехали кружным путем в Винницу, где размещался штаб мотомеханизированной части, к которой была прикомандирована группа «Джесмин». Казалось, Геллер нарочно не спешил известить начальство — оставил Таганова в пивном баре для немецких солдат и куда-то исчез. Вернулся он не скоро. Устало буркнул что-то об умопомрачительном немецком педантизме и казенщине, помолчав и будто вспомнив, добавил, что еле-еле разыскал штаб, но там не захотели разбираться, сказали, что у них и без дурацкого «Джесмина» своей неразберихи хватает — русские жмут, в клещи захватывают.

— Где жмут? — с недоумением спросил Таганов. — Как это?..

— На фронте, — неопределенно ответил Геллер. — А дьявол их разберет! Знаю лишь, что творится неладное. Гонят наших отовсюду. Вот и переполох в штабе. Все злые как собаки цепные, не подступишься ни к кому. А в чем мы виноваты?..

Кто же он, этот инструктор Геллер? Враг или друг? А вдруг антифашист, подпольщик?.. Или соратник по бесшумному фронту? Может, он-то и сагитировал группу Яковлева бежать? Ашир терялся в мучительных догадках.

Единственное, что удалось сделать Геллеру в штабе — выписать обоим проездные документы до Берлина.

В тот же день к вечеру они выехали обратно. Поезд медленно тащился по уже заснеженным полям, подолгу стоял на станциях и полустанках. Тихо шел на перегонах с только что отремонтированной колеей, мимо не успевших еще догореть вагонов. Видно, партизаны не давали ни минуты покоя оккупантам.

Лежа на верхней полке, Таганов разглядывал немцев, ехавших на побывку или вовсе освобожденных от воинской службы. Среди них было много раненых и искалеченных. Уже не вояки и не работники. И поделом. Кто их звал сюда? Сами сунулись, позарившись на щедрые хлеба России, украинское сало, приволье донских степей, а теперь дай бог унести ноги... И не такие уже спесивые, как раньше, — молчат, не разговаривают.

Угрюмые лица неудавшихся завоевателей несколько оживились, когда за окнами замелькали островерхие крыши, неуклюжие дома с серыми черепицами. У Ашира же зашлось сердце — снова он на чужой земле. Но эту боль тут же вытеснила тревога за судьбу группы. Хоть бы благополучно до своих добрались. Не погиб бы Игам нелепой смертью.


В назначенный день и час Белка напрасно ждала Таганова неподалеку от городской ратуши, где обычно встречаются влюбленные. В следующую среду, поеживаясь от прохладного ветра, Мария снова прогуливалась в условленном месте. И опять напрасно. Тогда она прибегла к крайнему выходу — пришла на запасную явку, но и там Таганов не появлялся. Стрела на связь не вышла.


Нуры Курреев стоял навытяжку перед оберштурмбаннфюрером Фюрстом.

— Выбирай себе нового заместителя, — приказал гестаповец.

— А что с этим? С Осторожным?

— Он вышел из игры. Кстати, сразу же проверишь Эембердыева.

— А Осторожный и Эембердыев разве не одно лицо?

— Не задавай, Каракурт, глупых вопросов! Пора знать законы разведки. Запомни, важно узнать всю правду об Ашире Эембердыеве!..

Фюрст не оговорился, когда так и сказал: «всю правду об Ашире Эембердыеве». Такую фамилию дали Таганову в лагере, а у абвера он значился под кличкой Осторожный. Оберштурмбаннфюрер знал, что поручал, ибо над этим хитроумным ходом долго ломал себе голову. Пусть теперь этот ребус попробуют разгадать товарищи чекисты, если, на самом деле, именно они подсунули ему этого Эембердыева, то бишь Таганова...

В тяжелый четырехмоторный самолет, уже выруливший на взлетную полосу, погрузилось восемь человек. В ярко освещенном салоне Фюрст подозрительно оглядел нахохлившихся агентов. Молчаливые, угрюмые, с непроницаемыми лицами. Не поймешь, что думают, как поведут себя, попав на советскую территорию.

Оберштурмбаннфюрер не доверял туркестанцам, вообще людям, хоть год учившимся в советской школе или работавшим в Советском Союзе — на заводе, фабрике, в колхозе, в учреждении. Недаром русские говорят: сколько волка ни корми, все равно в лес смотрит. Все унтерменши такие. Это у них в крови. Вон группа «Джесмин», не считая Эембердыева, вся перешла на сторону красных. Он и раньше где-то в душе не доверял ни Яковлеву, ни участникам его группы. Как сердце чувствовало... Может, лучше совсем отказаться от затеи готовить агентов и диверсантов из числа советских военнопленных?

По мере приближения наступающих частей Красной Армии, громивших войска вермахта, удивительная метаморфоза происходила с Фюрстом. Он уже не кичился, как прежде, своим партийным стажем, близостью к высшим фашистским кругам, молчал о допросах, о поездках по концлагерям, где подбирал кандидатов в шпионы и диверсанты. Он походил на нашкодившего кота, вобравшего голову в шею, трусливо жмущегося под стол.

— Мы, немцы, — говорил он теперь Мадеру, — переродились в нацию дрессированных обезьян, бездумно выполняющих чужую волю. Разве я виноват, что выполняю приказы своего начальства? Не исполни, меня самого с землей смешают...

Он серьезно считал, что приказы, заменявшие ему порывы совести, освобождали его от всякой ответственности. Но, видимо чувствуя надвигающееся возмездие, не становился добрее, а, наоборот, зверел, еще ретивее исполнял обязанности палача.

...Зеленые зрачки Фюрста, ощупывавшие агентов, вспыхнули недоверием и тут же погасли. Он испугался мыслей, резанувших сердце: «Они сейчас думают не о деле, а о доме. Стоит им там узнать о нашем поражении под Курском, о том, что мы оставили Белгород, Харьков, что погибли лучшие дивизии вермахта, и они разбредутся, как овцы. Сами сдадутся властям». Еще не поздно, можно отменить вылет, расстрелять одного-двух для острастки. Но тут одним-двумя не обойдешься!

Фюрст бросил тревожный взгляд на немецких летчиков. Нет, те не прочли его мыслей. Но раздумывать уже некогда, да и командованию он уже доложил: «Агенты надежные, проверенные, преданные рейху, особенно выделяется среди них старший группы Нуры Кур-реев, по кличке Каракурт». И Фюрст, пожалуй, не ошибся, все же переманив его у Мадера, не сумевшего в полной мере использовать такого ценного агента. Он не мог теперь пилить сук, на котором сам сидит. Зачем отменять полет? Чтобы со дня на день ждать, когда тебя на Восточный фронт упекут? Вон как Мадер выкручивается. И Оберштурмбаннфюрер дал знак экипажу — можно лететь! — и неуклюже сошел по трапу.

Взревев моторами, самолет взмыл в темное ночное небо и, набрав высоту, лег курсом на Симферополь. Там он сделал посадку для дозаправки и снова поднялся в воздух. В предрассветных сумерках на большой высоте четырехмоторный самолет без опознавательных знаков пересек границу со стороны Ирана и углубился на советскую территорию, взяв направление к северо-западу Каракумов...

В Ашхабаде, в управлении госбезопасности подполковник Иван Касьянов, приехавший сюда по командировке Центра, Чары Назаров и Берды Багиев изучали тревожные сообщения пограничников и наблюдательных постов, звонили по телефону, передавали шифровки.

Касьянов не переставал думать о Стреле, хотя об Ашире уже сообщал из Берлина Альбатрос, а также Лукман, приехавший в Иран по делам фирмы. Особенно ценные сведения Таганов передал с Бегматовым, а старший группы Яковлев рассказал следователю:

— Не знаю, почему я приказал оставить Ашира в живых, хотя могли бы и расстрелять. Я давно наблюдал за ним. Чутье подсказывало, что здесь что-то не так. Вообще-то он не был похож на других. Но главное, что меня подкупило: Ашир рисковал жизнью, отказываясь идти с нами, — значит, было очень важное дело, ради чего стоило так рисковать. Предатель или трус на такое бы не решился. Чтобы немцы ему поверили, мы и Геллера не тронули...

А чекисты «гостей» из Луккенвальде встречали не впервой, и Фюрст, конечно, имел к ним прямое отношение. Вот почему Касьянов счел целесообразным выехать в Туркмению, чтобы быть поближе к Лукману, через которого в случае острой надобности можно было выйти на Таганова.

В Ашхабаде и Ташаузе подняли по тревоге армейские подразделения. Местные жители и чабаны на дальних колодцах, вооружившись охотничьими ружьями да дедовскими нарезными хырли, вышли на поиски. На машинах, конными отрядами уходили люди в Каракумы...


Самолет, выкрашенный для маскировки в серо-пятнистый цвет, характерный для осенней пустыни, развернулся за фиолетовой грядой Больших Балхан, где в узких впадинах змейкой извивался Узбой, древнее высохшее русло некогда полноводной реки, впадавшей в Каспий.

Отыскав это место на карте, Каракурт взглянул на дверь кабины летчиков, над ней мигала красная лампочка. Пора! Еще в Луккенвальде было решено прыгать на парашютах. После истории с «Джесмином» Фюрст ускорил заброску группы, изменил и место высадки — северо-западнее Ясхана.

Группе Каракурта поручили взорвать строящийся в Красноводске нефтеперегонный завод и организовать диверсию на железнодорожном мосту через Амударью, а также проверить легенду Ашира Эембердыева. Если все окажется правильным, связаться шифровкой с Фюрстом и, получив его добро, вступить в контакт с антисоветским подпольем, о котором говорил Ашир.

Несколько куполов зависло над предрассветной пустыней. Седьмым был струсивший радист, которого второй пилот, рыжеволосый детина с засученными рукавами, вытолкнул силой. Последним прыгнул Каракурт.

Через час все были в сборе, закопали парашюты, плотно позавтракав, по азимуту двинулись в сторону Красноводска. Восемь человек, одетых под геологов, пробирались по сыпучим пескам. Помощником у Каракурта был Михаил Грязнов, бывший белогвардейский полковник, резидент немецкой разведки в Иране под кличкой Черный ангел. У него остались свои счеты с Советской властью, с тем самым «байским колхозом» в Каракумах, где недолго «работал» бухгалтером при конгурском феодале Атда-бае. Это он, Грязнов, в кругу старых эмигрантов бахвалился: «Мы — садисты в восемнадцатом году, бандиты в двадцатом, басмачи в тридцатом, а фашисты — в войну!» Но будь воля самого Черного ангела, не полетел бы он в Туркмению, в самую пасть красного дьявола. Кто оттуда возвращался? Раз-два и обчелся... Попробуй Фюрста ослушаться! Тот под свой свист родного отца укокошит. «Слетай разок, — сказал ему Фюрст, — тряхни стариной. За Каракуртом заодно приглядишь, финтить будет — прикончишь!»

За Грязновым шел коренастый Шкурко, сын кулака со Львовщины, по кличке Курок. Как и Черный ангел, недоверчиво вглядывался в лица своих товарищей. Обоих словно подменили — воспряли духом, повеселели. Чуть приотстав, стали о чем-то шушукаться.

Солнце застыло в зените. День выдался по-летнему жарким, с востока пыльной поземкой подул «афганец» — предвестник суровой зимы. Отряд медленно двигался по местности, всхолмленной песчаными перекатами и выветрившимися от нещадного солнца каменистыми глыбами.

Каракурт налегке вышагивал впереди, за ним едва поспевал Грязнов, а Курок, подгоняя отстающих, теперь замыкал шествие. Все устали. Нагруженные рюкзаками и ящиками, измученные жарой, они брели, выбиваясь из последних сил.

Каракурт разрешил сделать привал, а сам двинулся дальше, чтобы разведать окрестности. Грязнов не усидел и, бормоча себе под нос, пошел следом. Они повернули назад минут через сорок, отыскав поблизости укромное местечко, где можно переночевать, соорудить надежную базу, спрятать рацию, взрывчатку, чистые бланки фальшивых документов.

Еще издали Каракурт и его помощник насторожились. Видно, в их отсутствие произошло что-то такое, что не предвещало ничего доброго. Грязнов остановился поодаль, заложив руки за спину; за ним, не вынимая рук из карманов легкой куртки, ощущая приятный холодок парабеллумов, застыл Каракурт. Косясь по сторонам, Курок бочком приблизился к старшему группы, успел шепнуть лишь одно слово: «Измена!..»

Раздался выстрел, второй — стрелял долговязый второй радист по кличке Джейхун, ташаузский туркмен, в прошлом учитель. Грязнов, как-то удивленно взглянув на стрелявшего, молча упал навзничь, а Курок схватился за бедро, поднес руку к глазам — кровь и плаксиво посмотрел на Каракурта, словно ища его защиты. Остальные, выхватив пистолеты, ждали, но открыть огонь не решались.

Каракурт выстрелил, не вынимая рук из карманов. Радист, вскрикнув, схватился за грудь и повалился лицом вниз. Кто-то бросился к нему, другие открыли пальбу по Каракурту и Курку. Отстреливаясь, те бросились к синеющим вдали грядам Больших Балхан...

Курок, тяжело прихрамывая, еле успевал за жилистым Каракуртом, передвигавшимся легко и пружинисто.

— Они, гады, собирались нас связать, — говорил он на ходу. — Тебя и меня... — О Грязнове, повалившемся замертво, оба даже не вспомнили. — Решили явиться к чекистам с повинной. А нас, как заложников, понял?

Через несколько километров Курок заохал, застонал и повалился на землю.

— Вставай, чего раскис как баба! — Каракурт затравленно озирался по сторонам. Погони вроде не было. Хотелось пить и есть. У Курка на поясе единственная фляга. Надолго ли ее хватит? Да и какой теперь прок от него? Только по рукам и ногам свяжет... Вода! Здесь — Каракумы, а не Германия, где на каждом шагу пруд, озеро... Только бы добраться до ближайшего колодца Акгуйы.

Каракурт рывком вытащил из ножен кинжал и кошачьей походкой приблизился к Курку, лежавшему вниз лицом...

К вечеру оперативная группа чекистов нашла в пустыне убитых Грязнова и Джейхуна, а также труп коренастого на вид человека в одежде геолога, рядом с которым валялся широкий солдатский пояс без фляги. Следы Каракурта давно заметал ветер. Поисковым отрядам было приказано возвращаться.


Горы, будто колеблющиеся в голубом мареве, не приближались, а отодвигались вдаль. Там, у каменных громад, спасительная прохлада, хрустальные родники, там жизнь... Акгуйы находился уже где-то в стороне. От далекого колодца ветер донес остервенелый лай туркменских волкодавов.

Каракурт замедлил шаги, повел, как гончая, горбатым носом, решая, идти ли к Акгуйы. Там наверняка люди, которых он больше всего опасался, Но жажда, почти лишившая его рассудка, гнала к человеческому жилью, к воде. «Куда подались мои мерзавцы? — мелькало в помутневшей голове. — Наверное, уже добрались до Джебела или Казанджика и наперебой продают друг друга чекистам. Меня в первую очередь... А что, если самолет засекли еще над границей?»

Каракурт поднес руку ко рту — потрескавшиеся губы опухли и кровоточили, язык еле ворочался свинцовой болванкой, вызывая нестерпимую боль. Отчаявшись, он все же поплелся к колодцу и увидел издали отару, трех чабанов, вооруженных охотничьими ружьями. Вокруг них, заливаясь хриплым лаем, носились волкодавы. За отарой, пасущейся в ложбине, — четыре юрты, возле которых играли ребятишки, возились у очагов женщины. Рядом стояли стреноженные верблюды.

Каракурт тут же залег за бархан и стал медленно, низинами отползать назад. Ему казалось, что собаки вот-вот нагонят его и растерзают. Долго проживший в Германии, привыкший к злым немецким овчаркам, выдрессированным специально для охоты на людей, он забыл, что туркменские псы стерегут лишь отару и не станут преследовать человека, если он не покушается на овец. Но страх заполонил душу Каракурта, помутил его разум.

Он не удержался на ногах, упал, полежал, пришел в себя и снова пополз. Медленно, то и дело тыкаясь носом в горячий песок — не хватало сил даже держать голову.

И вдруг, как чудо из сказки, над ним возник старик, державший на поводу двух верблюдов, к высоким седлам которых были приторочены бочонки с водой. Вода! Жизнь!.. Может, померещилось?! Нет! Старик привязал повод к ершистому кандыму и склонился над беспомощным человеком.

Каракурт хотел было подняться, броситься к бочонкам, но, едва встав на колени, обессиленно упал, на губах его выступила мутная пена. Не было даже сил, чтобы убить старика, завладеть его водой и спокойно добраться до Красноводска, отыскать там нужного человека.

Старик, оказавшийся на редкость жалостливым, не оставил человека в беде, напоил его водой, позволив сделать лишь несколько глотков — больше пока нельзя; обопьешься, и поминай как звали. Устроил из саксаула шалаш, покрыл его куском брезента и уложил путника в тени. Не сводя глаз с Каракурта, развел костер, вскипятил чаю, напоил незадачливого «геолога», накормил чуреком и каурмой.

Наконец Каракурт пришел в себя. Он настороженно разглядывал суетившегося старика и мучительно раздумывал, что делать со своим спасителем. Подозрений тот у шпиона не вызывал: старый чабан добирался в аул, что под Красноводском, за мукой, чаем и одеждой, случайно наткнулся на умирающего человека.

Помочь человеку в пустыне считается святой заповедью у кумли — людей песков. Старик, всю жизнь проживший здесь с отарами да чабанскими псами, доверчив и легковерен как дитя. И улыбка у него ребячья, если бы не густая сетка морщин у глаз. Он поверил Каракурту, что тот заблудился. С кем не бывает? А с Каракумами шутки плохи — даже ученых геологов с толку сбивают. Да не беда, успокаивал чабан, воды у него впрок, хватит и еды, а до Красноводска трое, от силы четверо суток пути. Пусть геолог не беспокоится, старый чабан доведет его ближайшей дорогой и никакой мзды, кроме благодарности, ему не надо. Намекнул, что сам в молодости был лихим джигитом...


Ночь. За большим столом при свете настольной лампы Касьянов и Назаров набрасывали на бумаге колонки цифр, подходили к карте, висевшей на степе, и флажками отмечали возможные пути продвижения «геологов» по пустыне.

В дверь раздался резкий стук. На пороге появился лейтенант Берды Багиев, принес очередную радиограмму.

— Метеостанция на Ясхане передала, — доложил он.

— Очень хорошо! — Касьянов пробежал глазами депешу. — Это один из наших «геологов», гостюшка наш драгоценный, с ним старик. Все правильно. Радируйте на метеостанцию: пусть дают им ночлег. И свяжитесь с Небит-Дагом, чтобы выслали навстречу машину, никак издалека идут, умаялись... А что колодец Балгуйы молчит?

— Молчит, товарищ подполковник, — развел руками лейтенант. — Да вроде бы пора. И руководитель группы там наш чекист, в прошлом следопыт, знает пустыню как дом родной.

Назаров снова подошел к карте, передвинул флажок. И тут прозвенел звонок, показавшийся в ночной тишине особенно пронзительным. Назаров торопливо схватил трубку, поданную Багиевым.

— Откуда? Джебел? — Прикрыл трубку рукой, бросил лейтенанту: — Это начальник станции Джебел... Назаров слушает! Что, что? Сколько, вы говорите? Четыре геолога? Вот спасибо! Выезжаем немедленно. И все же сообщите вашему оперуполномоченному НКГБ. — Назаров положил трубку и возбужденно сказал: — Еще три «геолога» объявились. А четвертого на аркане притащили, раздумал сдаваться. Только вот ума не приложу, как они колодец Балгуйы миновали...

Через четверо суток в Красноводске в кабинет начальника местного управления госбезопасности вошел старик, с которым Каракурт добирался до города. Снял мохнатый тельпек, положил на пол и, оставшись в расшитой тюбетейке, запотевшей по краям, медленно опустился на стул.

Назаров улыбнулся старому другу. Шаммы-ага еще в тридцать девятом году в охотничьей мазанке, что на самой границе в долине Сумбара, встречал и провожал агентов германской разведки, участвуя в игре чекистов, навязанной врагу.

— Довел его, Чары! — сказал старик.

— Спасибо, огромное тебе спасибо, дорогой! — Назаров крепко пожал ему руку. — Ты не представляешь, отец, какое огромное дело сделал!.. Что он за человек, Шаммы-ага?

— Человек?! — В глазах старика застыло отвращение. — Дай ему волю, он весь род людской передушит. Шакал он, а шакалы, говорят, на весь мир зарятся... Это не человек! Скорпион.

— Да, отец, ты не ошибся. — Назаров перебрал в руках бумаги, вложил их в большую папку. — Он похуже скорпиона... Каракурт!

Едва за стариком закрылась дверь, конвоир ввел арестованного.

— Я показаний давать не буду, — угрюмо произнес Каракурт.

— Нам они не нужны, — спокойно сказал Назаров и жестом показал на стул. — Садитесь... У нас достаточно материалов, чтобы судить вас по всей строгости законов военного времени. Вы — Нуры Курреев, кличка Каракурт. Выбирая себе ее, вы говорили Вилли Мадеру, резиденту германской разведки в Иране: «Я для Советов — Каракурт! Пусть меня боятся! Мой укус смертельный!» В двадцать три года вы были сотником Джунаид-хана. Бежали в Иран, затем — в Афганистан, снова в Иран, где вас завербовал Мадер... Потом вы побывали в Турции, Сирии... Дважды проникали на территорию Советской Туркмении, и дважды вам удавалось уходить от возмездия... На вашей совести не одна жизнь советских людей. Так что знаем мы о вас все! — И Назаров похлопал ладонью по папке.

Каракурт отвернулся, зашарил вокруг глазами и даже привстал от удивления — так поразило его то, что он увидел в окне. Оно выходило во двор, где под навесом сидела на кошмах почти вся его группа. Теперь эти оставшиеся в живых прохлаждаются в тени, дыни жрут, подонки!.. Каракурт отвел горящие ненавистью глаза от окна и встретил пристальный взгляд Назарова. Тот словно прочел мысли Каракурта.

— Нет, Курреев, не они предали вас. Это вы предали свой народ. Но сейчас я вас вызвал не для дискуссии. Вам бессмысленно отпираться. С вами был еще один радист. Группа пришла к нам по доброй воле, и радист вызвался помочь выйти на связь с Луккенвальде.

— Слепой котенок, — усмехнулся Каракурт. — Он ни шиша не знает, кроме частот и шифра. У меня личный код, известный только начальству лагеря.

— Зато мы кое-что знаем из того, что вам известно и неизвестно. Во всяком случае, для начала сумеем передать необходимую информацию. Например, оберштурмбаннфюрер Фюрст, который почему-то приписывает себе вербовку Каракурта, и капитан Брандт могут узнать о предательстве столь ценного агента.

Курреев побледнел, затравленно стал озираться по сторонам. Чары Назаров медленно прошелся по кабинету, поглядел в окно, продолжил неторопливо:

— С Луккенвальде на связь мы уже вышли. Фюрст пока лишь знает, что группа прибыла благополучно, Грязнов тяжело заболел, а вот вас и Курка разыскать не могут... дескать, заблудились в Каракумах. Оберштурмбаннфюрер надеется, что вы скоро отыщетесь. Так что ваше сотрудничество с нами — самая верная гарантия того, что это учтут на суде. Иного выхода у вас нет.

Каракурт сник, низко опустил голову. Со двора донесся смех. Он скова вытянул шею, посмотрел в окно. Потом сглотнул слюну и неожиданно для себя сказал:

— Я целую вечность не ел наших дынь. Чую, как они пахнут. Можно с ума сойти.

— Ну что ж, хорошо, что вы поняли меня. С вами будет мой помощник. — Чары Назаров подошел к двери и, приотворив ее, позвал лейтенанта Багиева.


В генеральском кабинете с тяжелыми бархатными портьерами замигала красная лампочка, вделанная в белый аппарат телефона ВЧ. Генерал Мелькумов неторопливо поднял трубку.

— Товарищ генерал, — докладывал в Москву подполковник Касьянов, — операция завершена. Гостей всех встретили, никого вниманием не обошли. — Иван Васильевич старался говорить иносказательно. — Главный геолог согласился и вышел на связь с дальней базой. Там обещали прислать на подмогу еще одну группу геологов, в которой, возможно, окажется наш с вами подопечный. Это может нарушить планы его исследований. Хочется, чтобы он непременно остался там, продолжил разработку заданной темы.

— Действовали вы правильно, — пробасил в трубку генерал. — Благодарю за службу всех товарищей, участвовавших во встрече гостей. Наиболее отличившихся представьте к награде. А главный геолог пускай вызывает себе на помощь оттуда побольше групп. Подопечному надо помочь, можно действовать через Лукмана. В крайнем случае обратитесь к Альбатросу. Главного геолога берегите пуще глаза. Он — наша опора в работе... с дальней базой. Желаю успеха!

В тот же день Касьянов сообщил в Центр, что группа Каракурта имела задание взорвать нефтеперегонный завод в Красноводске и железнодорожный мост через Амударью. Подполковник спрашивал разрешение инсценировать взрыв на заводе, чтобы повысить акции Каракурта перед шефом.

Итак, «игра» началась.

Вскоре Каракурт передал Фюрсту: его людям удалось установить, что человека, которого звали бы Ашир Эембердыев, в жизни не было, но его биография, как две капли воды, сходится с биографией Ашира Таганова. Так Каракурт подтвердил легенду Стрелы. Чекисты разгадали хитроумный ход Фюрста, который, поручив Каракурту проверить легенду Таганова, умышленно дал ему фамилию Эембердыев. Этим он хотел убить сразу двух зайцев: проверить достоверность автобиографии Таганова и лишний раз убедиться в верности Каракурта.

Обрадованный Фюрст тут же дал добро Каракурту связаться с антисоветским подпольем, о котором говорил Ашир Таганов.

«Игра» продолжалась...

КОГДА ЛЯГАЮТСЯ ДВА КОНЯ

«Стрела — Центру... В деревне Аренсдорф возле Берлина Мадер комплектует специальную группу. Ее цель: совершить посадку на самолете в Каракумах, разбить лагерь, откуда Агаева и Сулейменова послать на разведку в Ашхабад, Асанкулова и Абдуллаева — в Киргизию и Казахстан для связи с «антисоветским подпольем», с помощью которого развернуть подстрекательскую работу среди интеллигенции, подготовить население к вооруженному восстанию. На группу также возлагается задача подыскать трех-четырех «авторитетных» националистов, согласных вылететь в Берлин в качестве «представителей народа». Они должны будут убедить Риббентропа и Розенберга в том, что народы Средней Азии с нетерпением ждут освобождения от ига большевизма... Мадер и его правая рука Сулейменов носятся с идеей организовать легион будущего «Свободного Туркестана» из военнопленных среднеазиатских национальностей и уже созданных батальонов. Часть этого легиона мыслится перебросить в Среднюю Азию и Казахстан для поддержки будто существующего в советском тылу басмаческого движения и для активной помощи восставшему населению, а другая часть должна будет воевать против «красного империализма» на Восточном фронте.

Мадер мечтает создать в Средней Азии и Казахстане Туркестанскую империю, именуемую «великим Тураном» по примеру империи Тамерлана. Роль нового Тимура, которую Розенберг предназначает Вели Каюму, снится и Мадеру. Видимо, не без влияния адмирала Канариса, конфликтующего с Розенбергом. Шеф абвера, чтобы досадить рейхсминистру, доказать никчемность ТНК и его руководителей, подал Мадеру мысль создать «Туркестанскую мусульманскую армию», командование которой со временем возьмет на себя функции ТНК, изолирует Каюма и позволит, после успешного вооруженного восстания в Средней Азии, поставить вопрос перед германским правительством о предоставлении Туркестану независимости...»

В свободное время Таганов обычно гулял по малолюдным улицам Берлина. Случай под Винницей укрепил за ним репутацию преданного рейху человека. Фюрст не сомневался в достоверности доклада Геллера и Таганова. Вскоре он собственноручно, в знак особого доверия, вручил советскому разведчику погоны шар-фюрера и униформу эсэсовца. Таганову разрешили жить пока в доме сестры. Следом еще одна новость. Как-то вечером, когда Ашир собирался проведать в больнице Джемал, захворавшую после отъезда Черкеза в Иран, его неожиданно вызвал к себе Фюрст.

— Рад сообщить вам добрую весть, господин шарфюрер. — По привычке поглаживая свой большой живот, гестаповец забегал глазками по лицу Таганова. — Ваши друзья и единомышленники из Туркмении передают привет и горят желанием объявить бой большевизму...

Ашир успокоился, но раздумывал, что же произошло? Чем объяснить внимание Фюрста к его персоне? От кого получил такие вести из Туркмении?..

Погуляв с полчаса, Таганов зашел в пивной бар «У молодого сапожника», что на углу Шоинхауз и Данцигштрассе, уселся на свободное место, откуда просматривался вход. До войны бар считался рестораном и здесь бывало много народу. А теперь кому ходить? Все мужчины на фронте, да и сам Берлин, часто подвергаемый бомбардировкам авиацией союзников, походил на прифронтовой город. В бар в основном приходили старики и инвалиды войны, усаживались за грубо сколоченные столы и ждали, когда им принесут прозрачный овощной суп без хлеба и такое же светлое пиво. Вторые блюда и спиртное выдавали только по карточкам. За иными столами сидели небольшими семьями или компаниями. Каждый платил за себя, даже супруги. Когда кто-то рассчитывался за другого, то тут же заносил себе в блокнот соответствующую сумму.

Не бесцельно Ашир заглянул в бар, где обычно обедал Ахмедов. Ему хотелось встретиться с ним как бы случайно. Но Ахмедов запаздывал, и Ашир, не дождавшись, вышел на улицу и зашагал не спеша мимо аккуратных пирамидок щебня и гравия, досок, завезенных для ремонта зданий, разрушенных при бомбежке, мимо почти пустых витрин, где от былого изобилия товаров остались лишь никому не нужные кофеварки и английские булавки. Всюду решетки — на окнах домов, даже на дверях. И всюду чисто. Чистота какая-то стерильная... Вот бы им еще и такую чистоту душевную, подумал Ашир. Он знал об умопомрачительном педантизме дворников, выходящих на рассвете в одно и то же время, в особой форме, как солдаты. Они же и осведомители гестапо. «Попадете случаем в какой-нибудь переплет, — посоветовал Фюрст Таганову, — обращайтесь за помощью к любому дворнику. Это свои люди...»

А вон еще один «свой» идет... Таганов издали увидел приземистую фигуру Ахмедова, но не подал виду, что заметил его. Тот сам окликнул Таганова.

— Гадырдан[27], какими судьбами? — Предатель, увидев земляка в черной эсэсовской шинели и темной шерстяной пилотке, с которой оскалил зубы череп нацистской кокарды, был немало удивлен. — А про тебя тут такое плели! Джураев говорил, что тебя расстреляли или в концлагерь бросили. А наш отец хвастал, что упек тебя на Восточный фронт... Не знал, что и думать. А ты вон как вырядился! — Его глаза завистливо блеснули. — Что с тобой стряслось?

Таганов многозначительно промолчал, зная, как это действует на подобных собеседников. Ахмедов заговорщицки подмигнул, дескать, все понял, и пригласил Ашира к себе домой.

— Вообще-то начальство тут одно дело поручило, — задумчиво протянул Ашир. — Да ладно, подождет... Кто знает, в кои веки нам теперь удастся поговорить?

В узенькой комнате, где едва умещались солдатская койка, стол, две табуретки и высокий обшарпанный шкаф, Таганов чувствовал себя как в карцере. Да живи он во дворце — все равно клетка! Как можно вот так, по доброй воле жить в эдакой дыре? Скитаться по чужбинам, побираться объедками с чужого стола, день-деньской сидеть в паучьем гнезде и мнить из себя «освободителя» родины...

Ахмедов еще раз было заикнулся — куда, мол, гадырдан, так неожиданно запропастился, — но Таганов не стал рассказывать о приключившемся с группой «Джесмин», только поднял глаза к небу: на все, дескать, воля аллаха и фюрера. Тот больше не докучал вопросами, видимо, по-своему расценив упорное молчание Таганова, и стал жаловаться, что в ТНК настоящего дела нет, влияние комитета на события ничтожно, кругом одни карьеристы и шкурники.

— Президент ненавидит каждого и боится всех, — зашептал Ахмедов, хотя в комнате, кроме них, не было ни души. — Туркестанский легион лопнул как мыльный пузырь. Но кое-кого из подонков земля пока носит. Недавно нашего отца вызвал к себе Розенберг, на совещание. Там, говорят, был и сам генерал Власов, и председатель «Украинской рады» Шандрюк, и грузинский президент Кедия, и главы татарского, азербайджанского комитетов... Розенберг орал и топал на них ногами, обзывал их нахлебниками, бездельниками. Наверно, сам получил нахлобучку от Гитлера, дела-то на фронте, поговаривают, не ахти хороши...

— Так уж и плохи? — засомневался Ашир. — Я слышал, немцы готовятся к летнему наступлению...

— Брехня все это! — Ахмедов махнул рукой. — Минувшим летом пошли в наступление. А что из того вышло? Потому и Розенберг бесновался. Больше всех досталось нашему лопоухому Вольдемару. Рут не было, а то бы она прикрыла мужа своим телом... — Ахмедов заматерился. — «Вы же, господин Вели Каюм-хан, — разглагольствовал Розенберг, — почти всю жизнь прожили в Германии, хорошо знаете наши порядки, а ведете себя так, словно только что попали в рейх...» Чтобы успокоить Розенберга, выступил Мадер. И ты знаешь, что он предложил? Вместо мелких национальных комитетов создать единый комитет всех порабощенных большевиками народов, сформировать единую армию. Так прямо и заявил: «Хватит разбазаривать ценный людской материал, сколачивать отдельные шпионские и диверсионные группы, от которых пользы, как от козла молока. Надо создать целую десантную армию, способную совместно с националистами активно действовать в советском тылу».

Ахмедов достал из шкафа пачку дешевых сигарет, закурил, чмокая губами. Видя, как Ашир поморщился от табачного дыма, открыл форточку.

— А сто граммов, надеюсь, пропустишь? — И налил в стаканы прозрачную жидкость, отдававшую сивухой.

— Это можно. — Ашир особого желания пить не испытывал, по компанию решил поддержать. — Забыл уже вкус спиртного. Да и не тянет...

— Уж не муллой ли хочешь заделаться?

— Да хоть и муллой! Чем плохи наши законы, запрещающие пить водку, есть свинину? В нашу-то жару алкоголь с жирным мясом — другого яда не надо.

Ахмедов завистливо подумал: «Таких вот фанатиков немцы любят, хотя сами не прочь пожрать и налакаться. Недаром за месяц-другой он погоны шарфюрера заработал. Глядишь, и в штандартенфюреры выскочит. Быстро же, однако, ты, парень, научился пыль немцам в глаза пускать. Ну что ж, здесь, в Германии, особенно в ТНК, многие норовят показать себя истинными мусульманами — соблюдаем, мол, все религиозные обряды и обычаи, — а сами потихонечку по борделям шастают, пьют шнапс, обжираются свининой, которую эшелонами навезли из России».

— Вон наш Вольдемарчик, — снова заговорил Ахмедов, — молебны в мечети устраивает, речи правоверные произносит, а дома жрет яичницу на сале, холодным шнапсом запивает. А ты — муллой! Лучше уж в открытую!

Чокнулись, выпили. Закусили клейкой эрзац-колбасой, обильно приправленной чесноком, засохшим эрзац-сыром и корками черного хлеба. Ели молча. Ахмедов разлил остатки шнапса и, не дожидаясь Ашира, выпил, достал откуда-то вторую бутылку и налил в свой стакан до краев.

— Лопоухий-то наш, — захмелевший Ахмедов потянулся со стаканом к Аширу, но тот для виду лишь пригубил, — после совещания чуть не целовал майору ручки, все распинался: «Спасибо, дорогой фон Мадер, вы талантливый человек, подали умную идею. Недаром господин Розенберг сменил гнев на милость». А прошло несколько дней, Вели Каюм-хан не то сам дотумкал, не то кто надоумил, что предложение-то Мадера — это подкоп под Туркестанский комитет. Мина, как он сам любит выражаться...

Ашир, чтобы раззадорить собеседника, усмехнулся, неопределенно пожал плечами.

— Понимаешь, что получается? — Ахмедов глубоко затянулся сигаретой, выпуская изо рта дым колечками. — Мадер хочет сам создать армию и возглавить ее. А комитет останется с носом. Выходит, Мадер станет фактическим шефом ТНК, который он может со временем распустить...

— Ну зачем барону Мадеру ваш вшивый комитет? — возразил Ашир. — С какими-то туркестанцами возиться, обормотами типа Джураева. Я бы на его месте еще подумал, стоит ли влезать в свару?..

Видя в его глазах недоумение и наивность, Ахмедов снисходительно усмехнулся: умный вроде парень, а не понимает, еще в политики лезет.

— Для немцев главное — использовать туркестанцев как пушечное мясо. — Ахмедова, назидательно поучавшего Таганова, прямо-таки распирало. — Хозяином Мадера является сам Канарис, но думаю, что барон заручился через друзей и поддержкой Гиммлера. А Вели Каюм-хан ходит под Розенбергом, который с Гиммлером заодно. У немцев важно разглядеть, кто за кем стоит, кто к кому благоволит... Так вот, Канарис и Розенберг враждуют. А Розенберг знает, что фюрер недолюбливает Канариса. Раз враждуют хозяева, слугам сам бог велел. Вот и схватились и те, и другие, а страдают больше всего последние...

— Ты хочешь сказать, когда два коня лягаются, ишак между ними дохнет, — заметил Таганов, и оба рассмеялись.

Вспомнив о чем-то, Ахмедов шаткой походкой направился к шкафу, достал оттуда патефон с несколькими пластинками.

— В Берлине есть ресторан «Медведь», — громыхая ручкой, он заводил патефон, — туда ходят власовцы, русские эмигранты. Там у меня знакомый буфетчик, кавказец Ахметка. Почти тезка. Я купил у него эту музыку по дешевке. Мое единственное здесь приобретение, — горько усмехнулся. — Но ничего, настанут еще и для нас лучшие времена...

Заиграл патефон. Пела Лидия Русланова... «Валенки», «Дайте в руки мне гармонь...», «По долинам и по взгорьям...».

Ашир не удивился русским песням, знал, что изменники и предатели, пытаясь утопить в пьяном разгуле страх перед неминуемой расплатой, нализавшись, распевали эти песни.

И Таганову невольно вспомнился первый в его жизни патефон, купленный им, когда он приезжал в Москву из Ярославля вместе с Гертой. А сколько у них было пластинок: и знаменитый монолог гоголевского городничего в исполнении любимого земляка Амана Кульмамедова, и «Сулико», и туркменские народные песни, русская и зарубежная классика. Герта увлекалась Шаляпиным, Собиновым, Козловским, Лемешевым, Утесовым...

По возвращении с учебы в Ашхабад встречавший Таганова на вокзале зять, Атали Довранов, еле держал в руках его фанерные чемоданы. «Какие тяжеленные! — со смехом воскликнул он. — Золотом набил, что ли?» А там были одни пластинки и книги.

— Эй, Ашир! — Ахмедов потрепал его по плечу. — Я вижу, ты где-то далеко-далеко...

— Да, у меня тоже такой патефон был дома. — Ашир выдержал пристальный взгляд Ахмедова. Подозрительный огонек, вспыхнувший в его захмелевших глазах, тут же потух. Таганов про себя отметил, что у Ахмедова хитрости столько же, сколько желчи. Не случайно он в ТНК задержался, несмотря на немилость Вели Каюма. Что тому стоило убрать его? Значит, пользуется покровительством того же Фюрста, СД. Надо держать с ним ухо востро.

— Каюм теперь допер, — продолжал Ахмедов. — Клянет Мадера последними словами. Говорит, что сам активно возьмется за формирование легиона. Розенберг ему определенного ответа не дал и не даст, пока с фюрером не посоветуется. Вот будет потеха... Мадер и наш лопоухий, тоже хитрый бестия, будут грызться, как псы, ставить друг другу подножку. Интересно, чья возьмет?.. Одного не могу понять — откуда в Туркмении столько националистов развелось? Мадер на совещании уверял, что в Средней Азии их целое скопище. Ссылался на надежные источники...

— Если говорит, значит, знает, — вставил Таганов.

— Уж не ты ли им информацию подкидываешь, цену себе набиваешь? — Ахмедов снова ощупал Таганова подозрительным взглядом. — Откуда они взялись? Да так много!..

Ашир многозначительно усмехнулся. Только теперь он заметил, что его собеседник мало похож на туркмена, больше смахивал на иранца. Сросшиеся у переносья лохматые брови подчеркивали ранние залысины. Руки волосатые, всегда потные, они и сейчас оставляли жирный след на сероватой бумаге, расстеленной на столе.

— Ты когда уехал из Туркмении? — Ашир чуть прищурил глаза.

— В тридцать девятом, как на действительную призвали...

— Помнится, ты говорил, что служил на Украине и в первые же дни войны сдался в плен...

— Я мог вырваться из окружения, — вставил Ахмедов, — но не стал этого делать.

— А почему ты сдался добровольно? Да потому, что не забыл обиду за раскулаченного отца, за его добро. Таких немало. Ты знаешь Туркмению тридцать девятого, мирного года, а я оттуда из сорок второго, когда шла война и немцы дошли до самого Кавказа. Это всколыхнуло обиженных. Одни дезертировали, другие не стали дожидаться военкоматовской повестки — подались в пески, в горы. Третьи затаились в городах — это резерв... А немцы получше нас знают, что на нашей Родине творится. Особенно сейчас. Война, карточная система, не хватает еды, одежды... Ты думаешь, у немцев там своих людей нет? От них ничего не утаишь. А мне тут жить. Я ведь не случайно сюда попал, как ты...

Ашир поднялся и, прощаясь, как бы между прочим бросил:

— А ты скажи о своих подозрениях Мадеру или Фюрсту. Скажи, что не веришь мне. Может, разубедишь? Всякое бывает...

— Я еще в своем уме! — Ахмедов испуганно завращал желтоватыми белками глаз. — Чего доброго, самого обвинят. Зачем мне лезть туда, где кони лягаются.

— Каждому свое... — неопределенно сказал Ашир. И намекнул, что ему тоже хотелось бы пригласить Ахмедова к себе, если, конечно, начальство позволит Таганову огласить свое местопребывание.

— Не обязательно у тебя, — замахал руками Ахмедов, — У немцев порядки строгие. Мои двери всегда открыты перед тобой. Мы же не немцы, чтобы церемониться. Мы — туркмены! По-свойски...

«Туркмены! По-свойски!..» — передразнил Ашир предателя, размашисто шагая по Турмштрассе. — Подонок ты, а не туркмен!»

В тот же вечер разведчик в «почтовом ящике» на кладбище оставил письмо. В нем подробно сообщал о планах Мадера, о сомнениях Ахмедова по поводу националистического движения в Средней Азии.


Через несколько дней на стол Фюрста легла шифровка от Каракурта, составленная нашими чекистами. Начиналась она словами: «В Красноводском районе, вблизи колодца Чагыл, объявился отряд численностью в двести всадников. Его курбаши — Мурад Дурдыев, сын джунаидского сотника Дурды-бая, погибшего в двадцатых годах. Большинство в отряде составляют дезертиры, вооруженные автоматами, винтовками, револьверами, охотничьими ружьями. Местное население с нетерпением ждет вторжения германских войск на территорию Туркмении. Курбаши подтверждает существование в Ташаузе, Ашхабаде и соседних районах Узбекистана националистического подполья, с которым поддерживает связь...»

«Диверсия на нефтеперегонном заводе не удалась, не сработал часовой механизм, — сообщалось далее в шифровке. — При попытке проникнуть на завод вторично засекла охрана, еле ушел от погони. Курко убит, сам я ранен в бедро. Черный ангел еще раньше заболел дизентерией, лежит при смерти на чабанском коше, в тридцати километрах от меня. Нахожусь на базе в районе Ясхана, севернее колодца Акгуйы. Запасная база в десяти километрах восточнее колодца Чагыл... С отрядом Мурад-сердара, как называет сын Дурды-бая, установил постоянную надежную связь... Шлите оружие, боеприпасы, взрывчатку, продукты, медикаменты и деньги, желательно золотом царской чеканки. Санкционируйте ставку на басмачей, а также встречу с лидерами антибольшевистского подполья. От людей, посланных в Чарджоу, вестей пока нет. Остальные при мне...»

Фюрст не знал, то ли проклинать, то ли гордиться своим агентом. Но в душе отметил, как возрадуется сердце Мадера, когда тот узнает о сообщении Каракурта. Басмачество, антибольшевистское подполье — мадеровский конек. Черт возьми, жизнь — сплошной ребус! Россия сама по себе загадка, а эти желторотые азиаты еще загадочнее. Мадер в разведке не новичок. Значит, почуял, на чем поживиться, коли ставит на басмачей и националистов, грызется с Вели Каюм-ханом, злит самого Розенберга... И Фюрст, чуть приукрасив донесение Каракурта, доложил о нем своему шефу.

Фюрст, в распоряжении которого находились десятка два человек, в том числе и Таганов, приказал «министру обороны» ТНК Баймирзе Хаиту, этому стручку гороховому в форме немецкого лейтенанта, собрать своих людей. Заспанные, полупьяные командиры несуществующих частей, начальники несуществующих штабов выстроились во дворе здания Туркестанского национального комитета.

— Лучшие сыны Германии проливают кровь за вашу свободу! — орал Фюрст с пеной у рта. — А что делаете вы? Давно ли питались лагерной баландой, мразь помоечная? Мусульмане? Забыли, какими вы были настоящими мусульманами[28] за колючей проволокой? Настоящими, в квадрате... Теперь отожрались? Бездельники! Думаете отсидеться за спиной храброго немецкого солдата? Нашего фюрера? Дудки! Мы освободим Среднюю Азию и Казахстан сами, а вы останетесь на бобах... Вместо того, чтобы не спать ночами, ездить по всей Европе, агитировать, формировать части из своих земляков, вы киснете тут от безделья!..

Оберштурмбаннфюрер отметил бравую выправку, спокойное, волевое лицо Таганова и почему-то сразу сбавил тон.

— Подумайте о своем будущем, — успокаиваясь, продолжал Фюрст. — Вас ждут дома! Одни въедут на белом коне, а такие, как вы, вернутся домой на паршивых ишаках. Задом наперед. Думаете, на вас свет клином сошелся? Да в лагерях вашего брата хоть пруд пруди...

Распустив строй, Фюрст пригласил Ашира к себе в кабинет, расположенный по соседству с кабинетом Каюмова. Их отделяла лишь стена со встроенным камином. На противоположной стене почти до самого потолка блестела изразцовыми плитами старинная печь, украшенная фигурками в стиле барокко. Камин служил бутафорией, его построили не то как дань моде, не то с иной целью. Свойственное немцам мещанское смешение вкусов, подумал Таганов, к тому же из кабинета Фюрста удобно подслушивать все разговоры у президента.

Ашир уселся на предложенный стул, согласился выпить чашку кофе, хотя вновь не преминул напомнить о своем полном равнодушии к этому напитку.

— Говорят, вы равнодушны и к выпивке, — усмехнулся Фюрст. — Это похвально, но и подозрительно... особенно в компании пьющих.

— Меня это не волнует, господин оберштурмбаннфюрер, — небрежно произнес Ашир. — Достаточно того, что в Германии я научился пить кофе.

— А я не прочь выпить. Но кофе, скажу, тоже божественный напиток. Умело сваренный, он как желанная женщина: обжигающе горячий и нежно-сладкий. В вашем вкусе, наверное, жгучие брюнетки?

— Не угадали, господин Фюрст, в моем вкусе белокурые женщины. Безумно люблю одну немку. Какую? Даже под пыткой не скажу!

— А вы шельмец! — Фюрст рассмеялся, потом напомнил об их первой встрече, откровенно признавшись, что не доверял тогда Таганову. Но после случая с группой «Джесмин» и отличной рекомендацией Геллера последние сомнения у него рассеялись. Он умолчал о шифровке Каракурта, подтвердившего легенду Таганова, хотя, видимо, именно она сыграла решающую роль в том, что советскому разведчику поверили окончательно.

В комнату без звука вошел адъютант Фюрста, неся на подносе кофе и две рюмки коньяка. Оберштурмбаннфюрер не замедлил опорожнить свою рюмку. На его вопросительный взгляд Ашир покачал головой.

— Что-то не хочется пить, господин оберштурмбаннфюрер. Спасибо!

Фюрст словно того и ждал — молча осушил чужую рюмку. Как ни странно, быстро захмелел и стал жаловаться:

— Душа болит, только алкоголь унимает... А вы, друг мой, счастливчик! На вашем лице ни тени, ни облачка. Легко человеку, когда ему все ясно. А я вот, кажется, блуждаю в потемках. Не смотрите, что я такой. Толстяки, говорят, благодушны и спокойны. Мне же по ночам кошмары снятся... — Будто опомнившись, что не в меру разболтался перед этим азиатом, Фюрст сменил тему разговора: — Да не сны собираюсь я вам рассказывать. Дело хочу предложить.

Он потер щеку, задумался: не переиграл ли? «Откровенность» тоже была его излюбленным коньком: расположишь к себе человека, смотришь — тот размякнет и проговорится. Выйдя из-за стола, уселся в кресло, стоявшее напротив Таганова.

— Вы все рвались в ТНК. Это в моих силах, могу устроить. Только что вам, да с вашими способностями, делать в этом вонючем болоте? В кругу оболтусов сами станете прохиндеем... В интересах Германии, будущего вашей родины и вашей карьеры лучше перейти работать к Мадеру. Да-да, к нему! Но с одним условием: все, что будет происходить там — разговоры, беседы, и не только Мадера, но и его приближенных, — должно быть известно мне. Только мне!

Таганов помялся, недоуменно пожал плечами.

— Я не знаю, как поступить, господин оберштурмбаннфюрер. За доверие спасибо! Но я — не разведчик, понимаете, я учитель по профессии. Мне проще с людьми работать, ну, хотя бы агитировать военнопленных в лагерях. Моя карьера разведчика уже один раз оборвалась в самом начале, там, под Винницей...

— Я не тороплю вас, шарфюрер, с ответом. — Фюрст взял со стола чашку кофе. — Подумайте! У Мадера вам найдется работенка по душе. Такая, о которой вы говорите. Только ее надо совмещать с моим заданием. Мне там нужны надежные люди. Не на кого опереться, сами видите — сброд... Вы, Эембердыев, правы: чтобы стать разведчиком, надо быть особенным человеком. Суровым, безжалостным. А вы человек мягкий. Не так ли? И все же, шарфюрер, подумайте, не пожалеете. В вас есть эдакая врожденная изюминка, умение расположить к себе...

Едва за Тагановым закрылась дверь, фашист вызвал к себе Джураева, секретного агента по кличке Роберт. Сверкая золотой челюстью, тот заискивающе улыбался Фюрсту, хмурый взгляд которого не предвещал ничего доброго.

— Вам надо похудеть, Роберт. Придется сесть на строгую диету. — И, не обращая внимания на сникшее лицо провокатора, оберштурмбаннфюрер приказал вошедшему адъютанту: — В зондеркамеру его!..

Вскоре в один из лагерей военнопленных вместе с группой вновь прибывших попал и Джураев, выряженный в рваную красноармейскую гимнастерку и полуразвалившиеся сапоги, подпоясанный веревкой, на которой висела банка из-под консервов. Небритый, похудевший, он ничем не отличался от таких же измученных фашистской неволей людей.

Провокатор крадущейся походкой шнырял среди военнопленных. Подсаживался к одним, а если убеждался, что они еще долго будут молчать, перебирался к другим, более словоохотливым, и тогда будоражил их души разговорами о доме, о матери, о детях... Жизнь в плену научила многих главному — умению молчать, не доверять всякому. Осторожных и молчаливых он опасался, но брал на заметку, к доверчивым прилипал как банный лист.

— Чего же ты не бежал раньше, на родной земле? — У провокатора хищно раздувались ноздри, словно обнюхивая добычу. — Там было проще...

— А ты? — насторожился новый знакомый. — Чего сам-то не сбег?

— Смотри! — Джураев расстегивал гимнастерку, обнажая грудь и живот с розоватыми шрамами — следы операции, искусно сделанной эсэсовским хирургом в немецком госпитале. — Это все они, гады, истязали. Три месяца, как собака, в тифозном бараке провалялся, чуть не сдох... Но я убегу. Если хочешь, давай вместе. Тут еще есть надежные ребята. Говорят, здесь действуют наши подпольщики. Надо бы их найти — помогут! Попробуй и ты поискать. Только будь осторожен!..

И провокатор ушел, чтобы после прийти еще и еще: не выведал ли доверчивый простачок какую-либо новость? Но этим новым знакомым оказался туркмен Алты Байджанов, попавший в плен еще под Смоленском.

Джураев не знал устали, ведь Фюрст сгноит в лагере, если провокатор не отыщет дичь покрупнее. И он рыскал по баракам, не зная покоя ни днем, ни ночью, мельтешил перед глазами эсэсовцев. Иногда они хватали его, избивали, бросали в карцер, а Фюрст, не раскрывая агента, приказывал доставить к нему доходягу.

— Пусть шляется. Его дни сочтены, вот-вот подохнет! — говорил Фюрст охране, отпуская Джураева в барак. И провокатор, изрядно поколоченный, но накормленный и напичканный наставлениями оберштурмбаннфюрера, выискивал добычу словно гончая, пущенная по следу.

...Таганов в эсэсовской форме прогуливался по улицам весеннего Берлина. Обыватели опасливо косились на него, встречные солдаты и унтер-офицеры отдавали приветствие. Будто невзначай он зашел в цирк-шапито, разместившийся на расчищенной от руин площадке. Под высоким брезентом было холодно, зрителей на скамьях мало. Ашир прошел к свободному первому ряду, сел, осторожно огляделся.

Грустный, до неузнаваемости размалеванный клоун играл что-то сентиментальное на пиле, беспрестанно кривлялся, отпуская плоские шутки. Зрители, в большинстве солдаты-отпускники, заразительно ржали.

Удивительная вещь — юмор. У туркмен он утонченный, с глубоким философским смыслом, и Ашир всей душой воспринимал его нюансы. У немцев же он, как правило, неотесанный, грубый, и вызывал у Ашира не смех, а грусть или досаду.

Клоун, сопровождаемый выкриками зрителей, наконец убежал за кулисы. На арену вышла тоненькая гимнастка в халате. Это была Белка. Пока униформисты готовили снаряды и трапеции, она ходила по рядам, раздавая зрителям программки. Вот девушка подошла к Аширу, улыбнулась ему. Таганов в тот момент не думал о том, что Белка была немкой. Она — своя, друг!

Ашир почти ничего не знал об этой мужественной девушке, кроме того, что она дочь немецкого коммуниста. Ее отец был близким другом Тельмана, в свое время закончил в Москве Институт красной профессуры, мать — антифашисткой, единомышленницей Розы Люксембург. Родителей Марии арестовало гестапо, их казнили без суда и следствия как «государственных преступников, угрожавших безопасности рейха». А маленькую девочку отдали на попечение богатым родственникам, которые пытались вытравить из нее память об отце и матери. «Воспитывали» ее в «Союзе девочек гитлеровской молодежи», а после — в гитлерюгенде. Многие ее сверстницы стали позднее функционерами гестапо и СС, а семнадцатилетняя Мария вступила в ряды борцов против нацизма. Не обошлось без влияния Альбатроса — Иоганна Розенфельда, некогда дружившего с ее отцом.

Ашир и Белка встретились глазами и поняли все, что должны были сказать друг другу. «Как она похожа на Герту! Такая же белокурая, красивая, только намного моложе», — улыбнулся Ашир своим мыслям,

Он развернул свою программку. Ряд строчек, где говорилось о номере некой дрессировщицы собачек, расшифровывался словами: «Нас интересует спецгруппа Мадера. Внедряйтесь в нее с целью сорвать формирование десантной армии. Используйте противоречия и соперничество между абвером, ТНК, немецким командованием».

Задумавшись, Ашир не заметил, как Белка вернулась за кулисы и тут же появилась без халата, в ярком гимнастическом костюмчике. Бравурный марш сменился плавной мелодией.

Таганов, придерживая одной рукой пилотку, посмотрел вверх. Девушка работала под самым куполом цирка, без страховки и предохранительной сетки. Он осуждающе покачал головой и, пробравшись осторожно между рядами, вышел из цирка. На улице вскочил в первый подвернувшийся трамвай, вышел через несколько остановок. Убедившись, что за ним никто не следит, взял такси и отправился в ТНК, на встречу с Фюрстом.

— Я подумал. Согласен, господин оберштурмбаннфюрер!

— Поздравляю вас, мой друг! — Фюрст удивительно легко поднял свою тушу из кресла, потер пухлые ладони. Его и так заплывшие глазки сузились — не понять, довольны или подозрительны. — Если не секрет, после каких же раздумий вы отважились на такой шаг? Может, советовались с кем?

— Шпионаж настолько грязное дело, что им могут заниматься только джентльмены, — галантно поклонился Ашир.

— О мой друг, от кого вы услышали столь мудрое изречение?

— Из уст одного английского резидента Интеллидженс сервис, — отчеканил Таганов, — который завербовал меня следить за вами, господин оберштурмбаннфюрер. А то ведь несправедливо получается: Мадер будет под колпаком, вы же без всякого присмотра!

— Да вы... вы шутник, шарфюрер! — захлебнулся от смеха Фюрст и вдруг, посерьезнев, спросил: — И все-таки почему вы решились?

— Я по своей натуре рационалист. Сначала меня уговариваете по-хорошему. Это признак вашего доброго отношения ко мне. Но я знаю, что, если я буду артачиться, вы все равно настоите на своем, пошлете меня в группу Мадера. И потом... — Ашир помялся, — можно откровенно? — Когда Фюрст одобрительно закивал, добавил: — Сознание тайной власти над Мадером, его людьми тоже заставило меня согласиться с вашим предложением.

— Уж не думаете ли вы командовать Мадером? — Фюрст будто не понимал смысла честолюбивых слов Таганова.

— Нет! Но ведь от меня, моей информации будет зависеть судьба Мадера и всей его братии.

Фюрст улыбнулся, раздумывая, какую же новую кличку дать своему новому агенту. Честолюбец? Или пусть останется прежняя — Осторожный, которую дали абверовцы. Может, Осторожный честолюбец? Нет, длинно! Пусть работает со старой. Вон, действует же Курреев — и неплохо — с прежней кличкой Каракурт.

Гестаповец остался доволен собою — не надо ломать голову, придумывая агенту новую кличку.


...После войны в кабинете советского следователя Фюрст показывал:

— Агент по кличке Осторожный был чертовски честолюбив, тщеславен, что и привело его к нам. Из всего сброда, увивавшегося в ТНК и вокруг его президента, Таганов был, пожалуй, единственным, кого не интересовали ни жратва, ни выпивки, ни женщины... Правда, позже, в Польше, мне доложили, что он встречается с какой-то артисткой из цирка-шапито. Навели справки: своих родителей она не помнила, воспитана в арийском духе. И чертовски красива. Да и Таганов был молод, привлекателен. Встречался он со своей циркачкой незаметно, словно людей стеснялся. В деле Таганов тоже был такой, не то, что некоторые... Таган