/ Language: Русский / Genre:sci_history

Русская революция. Агония старого режима. 1905-1917

Пайпс


ББК 63.3(2)711 П 12

Richard Pipes THE RUSSIAN REVOLUTION

Паралитики власти слабо, нерешительно, как-то нехотя борются с эпилептиками революции.

И. Г. Щегловитов

П 12 Пайпс Р. Русская революция: В 3 кн. Кн. 1. Агония старого режима. 1905—1917. — М, Захаров, 2005. — 480 с.

ISBN 5-8159-0526-7

ББК 63.3(2)711

ISBN 5-8159-0527-5 (т. 1)

© Richard Pipes, автор, 1990, 1994, 2005

© Игорь Захаров, издатель, 2005

Предисловие к русскому изданию 2005 года

Мои книги «Русская революция» и «Россия под большевиками» впервые вышли в свет в Соединенных Штатах в 1990-м и 1994 году соответственно. Был подписан контракт и на русское издание: с московским издательством «Книга», которое традиционно выпускало репринты, а в то время — после развала Советского Союза — начинало печатать и оригинальные книги, лишь бы они были интересными. Контракт предусматривал стотысячный тираж — цифра экстраординарная для исторической монографии в США, но для тогдашней России неудивительная. Перевод продвинулся уже довольно далеко, когда руководство «Книги» приняло решение перейти на выпуск книг и периодических изданий, посвященных проблемам бизнеса, и в связи с этим отказалось от планов издать мою работу.

Публикация моих трудов на русском языке стала казаться несбыточной мечтой, но тут на сцене появилось еще одно издательство — Российская политическая энциклопедия, или Роспэн, — оно подхватило эстафету и продолжило работу по подготовке моей работы к печати. Проблема здесь оказалась вот в чем. Это сегодня Роспэн — крупнейшая фигура среди тех, кто занимается публикацией исторических документов и монографий, а тогда оно только становилось на ноги, и его редакторский состав практически отсутствовал. Поэтому во всех трех томах, увидевших свет в промежутке между 1994-м и 1997 годами, содержалось множество опечаток и ошибок, включая смысловые.

Более того, я был немало удивлен, узнав, что тиражи, первоначально запланированные на цифру в сто тысяч экземпляров, сократились для «Русской революции» до пяти тысяч экземпляров. А «Россия под большевиками» оказалась изданной всего-то в двух тысячах экземпляров: в несколько раз меньше, чем тиражи этих же книг в США! И я не вижу здесь недоработки издателя. Как мне кажется, произошло вот что. После семидесяти лет барабанной пропаганды «идеалов Великого Октября» российские читатели потеряли всякий интерес к исторической правде о том, как начиналась и на чем строилась Советская Россия. Наоборот, они не хотели вообще вспоминать об этом. С примерно таким же явлением я встретился в Германии, когда по окончании Второй мировой войны далеко не каждый был готов читать про то, как отвратителен нацизм, или вступать в дискуссии на эту тему. Со временем положение изменилось, и сегодня Германия наводнена книгами, посвященными событиям 1933—1945 годов. Полагаю, то же самое произойдет и в России, когда повзрослеют поколения, которые сами никак не участвовали в коммунистическом варварстве.

Мне повезло: свой огромный проект рассмотрения четвертьвековой российской истории с 1899-го по 1924 год я претворял в жизнь в условиях, когда, с наступлением в 1985 году горбачевской перестройки, советский режим стал разрешать все больше и больше свободы. Все больше и больше архивных документов о тех или иных событиях появлялось на свет; советские историки, анализировавшие прошлое, начинали смотреть на проблемы все шире. Разрешалось все то, что было десятилетиями запрещено. А после того, как советский режим рухнул, не только российские, но и иностранные ученые были допущены практически ко всем документам русской революции. Ознакомление с закрытыми до того историческими архивами, такими как, например, Центральный Партархив, да и другими, заметно увеличило мой багаж знаний. Я часто ссылаюсь на эти архивы в третьей книге, «Россия под большевиками», которая в основном написана после 1991 года.

Почему же я посвятил столько сил и столько времени этой теме? Да потому, что я считаю российский опыт классическим примером того, к какой катастрофе приводит использование государственной власти для того, чтобы переделать саму суть и человека, и общества, людьми сформированного. А ведь именно это и было конечной целью большевиков. Вспомним Троцкого: это же он однажды заявил, что его партия ставит своей задачей ни больше ни меньше, как «перевернуть мир». Такая цель может выглядеть сколь угодно безумной, но для многих интеллектуалов она была (и остается до сих пор) неотразимо привлекательной. И чем дальше становилась эта недостижимая цель, тем более жестокими становились шаги большевистских теоретиков, беспримерно убежденных в своей правоте. Эта убежденность заставляла их видеть в очередном — еще более безжалостном — насилии над человеком средство достижения своих целей. Кончилось все безоговорочной катастрофой: десятками миллионов умерших — от голода, от рабского лагерного труда, от расстрелов. Это в России. В Китае или, например, Камбодже случались события еще более жуткие.

Все это надо просто знать. Меня поражают результаты опросов общественного мнения, согласно которым граждане России считают Ленина и Сталина соответственно третьим и четвертым по значению из величайших деятелей истории человечества. Ленинские бюсты и статуи в полный рост, разбросанные по городам и весям России, ужасают меня. Равно как и прославленные в названиях улиц «Великие Октябри», и прочие советские реалии. И все продолжают вязнуть в этой бесконечной галлюцинации, оставаясь в плену болтунов, обещающих рай на земле. И будут вязнуть, пока человек не прочертит четкую границу, отделяющую его от прошлого, — так, как это сделали немцы своей денацификацией. Поэтому пусть выходящие в свет сегодня мои три тома, теперь избавленные от ошибок, найдут многочисленных читателей не только в России, но и в той ее части, которая раньше называлась «советскими республиками».

Хочу выразить глубокую признательность М.Д.Тименчику и Н.И.Кигаю, двум переводчикам, выполнившим эту трудоемкую — как с точки зрения объема, так и сложности — работу; а также издателю, г-ну Игорю Захарову, за то, что мои труды вновь доступны российскому читателю.

Ричард Пайпс, март 2005

Предисловие к первому русскому изданию

Приступая к работе над этой книгой, я с самого начала (уже в 1976 году) затаил мечту о встрече с русским читателем, ибо был убежден, что рано или поздно книга станет ему доступна, хотя загадывать, когда именно придет такой день, естественно, не решался. И вот теперь, когда вдруг стали сбываться мои чаяния, меня охватывает смешанное чувство гордости и смущения: ведь, представляя на суд русского читателя мое исследование, я сознаю, что пользовался преимуществом свободного доступа к источникам, которого были лишены мои коллеги в самой России.

Эта книга заведомо разочарует две категории читателей: тех, кто полагает, что события 1917 года были неизбежны и положительны, и тех, кому они представляются противоестественным отходом от верного исторического пути России. Но она найдет отклик у всех тех, чье сознание не зашорено и не сковано идеологическими установками социалистической или националистической ориентации. В течение долгих лет работы над этой книгой я твердо придерживался мысли, что события, в ней описываемые, были вовсе не неизбежными, однако настроения, которые за ними стояли, не могли остаться без последствий. И центральное место в моем труде занимают не идеи или безликие «массы», но личности и группы, чьи поступки и решения повлияли на судьбы миллионов. Русская революция для меня драма, трагические события которой проистекают из человеческих слабостей.

Перед лицом трагедии историк вовсе не обязан оставаться совершенно бесстрастным наблюдателем, и если иногда мне не удавалось скрыть собственного волнения, это не стоит воспринимать как свидетельство «ненаучного» подхода. Аристотель, учивший умеренности во всем, тут делал исключение, говоря, что «тех, кого не сердит то, что сердить должно, следует счесть дураками». И там, где между людьми царит очевидная несправедливость, самое место гневу.

Мои политические взгляды лучше всего описываются понятием либерал-консерватизма в том смысле, в каком Петр Струве применял его к себе и к Столыпину. Это понятие полагает свободу высшим человеческим благом, но сознавая, что оно может быть достигнуто лишь при условии уважения к государственным институтам, закону и частной собственности. И доведись мне жить в России до 1917 года, я, очевидно, стал бы октябристом. Естественно, мои взгляды влияют на мой подход к событиям прошлого.

События прошлого важно изучать не только для того, чтобы понять, как Россия пришла к своему нынешнему состоянию, но и для того, чтобы избежать старых ошибок в будущем, когда Россия найдет в себе силы восстать из руин, куда ввергло ее семидесятилетнее коммунистическое правление, и впервые в своей истории приступит к построению государства, покоящегося на народной воле.

Ричард Пайпс Кембридж:, Массачусетс, 10 декабря 1992 года

Я приношу нижайшую благодарность Национальному фонду гуманитарных наук и Фонду Смита Ричардсона, оказавшим мне неоценимую помощь в работе над этой книгой. Пользуюсь случаем выразить свою признательность также и Гуверовскому институту (Стэнфорд, Калифорния), любезно предоставившему мне возможность воспользоваться своим уникальным собранием материалов. Искренне благодарю В.В.Шелохаева за помощь в подготовке издания в России.

Вступление

Эта книга вместе с двумя следующими томами является, пожалуй, первой попыткой дать исчерпывающий анализ русской революции — бесспорно, самого значительного события двадцатого столетия. В работах на эту тему нет недостатка, однако в центре внимания исследователей лежит обычно борьба за власть военных и политических сил в России в период с 1917-го по 1920 год. Но, рассмотренная в исторической перспективе, русская революция представляется событием гораздо более крупным, чем борьба за власть в одной стране: ведь победителей в этой битве влекла идея не более не менее как «перевернуть весь мир», по выражению одного из организаторов этой победы Льва Троцкого. Под этим подразумевалась полная перестройка государства, общества, экономики и культуры во всем мире ради конечной цели — создания нового человеческого общества.

Эти далеко идущие последствия русской революции не были столь очевидны в 1917—1918 годах, и объяснялось это отчасти тем, что на Западе Россия представлялась страной, лежащей где-то на периферии цивилизованного мира, а отчасти тем, что происходила революция в разгар небывало опустошительной войны. В 1917—1918 годах события в России за ее пределами казались проблемой исключительно местного значения, не имеющей никакого внешнего влияния и, во всяком случае, явно легкоразрешимой в мирное время. Все обернулось иначе. Отголоски русской революции раздавались в последующие годы во всех уголках земного шара.

События такого масштаба не имеют ни ярко выраженной исходной точки, ни четкого финала. Историки уже давно ведут споры о датировках событий средних веков, эпохи Ренессанса и Просвещения. Точно так же нет единой и бесспорной датировки периода русской революции. Определенно можно лишь сказать, что начался он не с падения царского режима в феврале — марте 1917 года и с победой большевиков в гражданской войне три года спустя не завершился. Революционное движение становится существеннейшей чертой российской истории уже с шестидесятых годов XIX века. Первая фаза русской революции, в узком значении этого слова (соответствующая конституционному периоду Французской революции 1789—1792 годов), началась с волнений 1905 года. Тогда с ними удалось справиться сочетанием репрессивных мер и определенных уступок, но через двенадцать лет, в феврале 1917 года, волнения выплеснулись наружу с еще большим размахом и завершились октябрьским большевистским переворотом. После трехлетней борьбы с внутренними и внешними врагами большевикам удалось установить непререкаемое господство над большей частью бывшей Российской империи. Однако для осуществления своих честолюбивых планов в области экономики, социального и культурного преобразования они еще были слишком слабы. Эта задача отодвинулась на несколько лет, в течение которых страна могла прийти в себя от потрясений. Революция возобновилась в 1927—1928 годах и завершилась лишь десять лет спустя ценою ужасающих испытаний и миллионов жизней. Можно даже сказать, что революция завершилась лишь со смертью Сталина в 1953 году, когда его преемники нерешительно и с оговорками взяли курс на политику, которую можно было бы охарактеризовать как контрреволюцию сверху, приведшую, как мы могли видеть, в 1990 году к отказу от доброй половины революционных завоеваний.

В широком смысле русская революция продолжалась целое столетие. Понятно, что столь длительный процесс, учитывая пространность российских территорий и численность населения, протекал чрезвычайно сложно. Самодержавная монархия, правившая страной с XIV столетия, уже не могла отвечать требованиям современности и постепенно уступала свои позиции радикальной интеллигенции, сочетавшей в себе исповедание крайне утопических идей с безграничной жаждой власти. Однако, как и все подобные, растянутые во времени процессы, он имел свой кульминационный период. По нашему мнению, кульминация приходится на четверть столетия, которое отсчитывается от начала широких волнений в российских университетах в феврале 1899 года и заканчивается со смертью Ленина в январе 1924 года.

Учитывая радикальные замыслы и устремления интеллигенции, захватившей власть в октябре 1917 года, я счел необходимым рассмотреть вопросы, обычно лежащие вне поля зрения исследователей, сосредоточивающих свое внимание на военно-политической борьбе за власть. Для русских революционеров власть была лишь средством к достижению их конечной цели: созданию нового человека. В первые годы своего правления им еще не хватало силы осуществить задачу, столь внеположную народным интересам, но они все же не отказались от своих попыток и тем самым заложили основу сталинского режима, который возобновил их с гораздо большим размахом. Я уделил должное внимание этим социальным, экономическим и культурным предпосылкам сталинизма, которые, еще весьма несовершенно воплотившиеся при Ленине, лежат в самом сердце русской революции.

Книга состоит из трех частей.

Первая часть, «Агония старого режима», описывает гибель царизма, кульминацией которой явилось восстание Петроградского гарнизона в феврале 1917 года, не только в удивительно короткий срок свергшего монархию, но и разорвавшего в клочья саму социальную и политическую ткань государства. Тем самым это исследование служит продолжением моей книги «Россия при старом режиме», в которой прослеживается развитие российского государства и общества от момента зарождения до конца XIX столетия.

Вторая часть книги, «Большевики в борьбе за власть», повествует о том, как партия большевиков захватила власть сначала в Петрограде, а затем и в губерниях Великороссии, установив по всей территории однопартийный режим с присущими ему аппаратом подавления и централизованной экономической системой.

Третья часть, «Россия под большевиками», охватывает период гражданской войны; в ней рассматриваются процесс отделения и присоединения вновь приграничных территорий, международная деятельность советской России, культурная и религиозная политика большевиков и коммунистический режим в том виде, какой он принял в последний год ленинского руководства.

Невозможно переоценить трудности, встающие на пути историка, взявшегося за столь сложную и обширную тему. Однако трудности эти проистекают вовсе не из-за нехватки источников, как обычно полагают: при всей труднодоступности определенной доли документов (в особенности тех, которые обнажают кухню большевистских резолюций) материалов, по сути, более чем достаточно, и уж во всяком случае их больше, чем способен переварить один человек. Проблема историка заключается скорее в том, что русскую революцию, как одну из составляющих нашего времени, трудно оценивать хладнокровно. Советское правительство, контролировавшее основной корпус источников и начальствовавшее над историографией, желало, чтобы его источник легитимности — революция — описывался сообразно его же установкам. Десятилетиями целеустремленной подачи исторических событий оно сумело не только установить каноны описания событий, но и определить их выбор. Среди многих тем, запретных для историографии, — роль либералов в революциях 1905 и 1917 годов, заговорщический характер большевистского октябрьского переворота, категорическое неприятие большевистского режима через полгода после прихода его к власти всеми классами, включая и рабочих, отношения большевиков с Германией в 1917—1918 годах, военная кампания, направленная против русской деревни в 1918 году, и голод 1921 года, унесший более пяти миллионов жизней. Поэтому, приступая к созданию научной истории русской революции, исследователю предстоит не только переработать гигантскую массу фактического материала, но еще и сбросить с себя ту смирительную рубашку, в которой семьдесят лет содержала историческую науку официальная историография. Впрочем, в этом отношении Россия не составляет исключения. Во Франции тоже долгое время революция служила в основном пищей для политической полемики: научная кафедра по изучению ее истории была учреждена в Сорбонне лишь в 80-х годах прошлого века, то есть по прошествии целого столетия, во времена Третьей республики, когда на события 1789 года уже стало возможным взирать несколько отвлеченно. Но споры так и не утихли.

И все же при самом научном подходе истории современных революций не могут быть свободны от личных оценок: мне не приходилось читать исследований по французской или русской истории, которые не выдавали бы со всей очевидностью, несмотря на все заверения авторов в беспристрастности, на чьей стороне лежат их симпатии. И причину этого не приходится искать далеко. После 1789 года революции поставили самые жгучие этические вопросы: должно ли разрушать создававшиеся веками и испытанные временем современные институты ради новых идеальных систем; оправданно ли жертвовать благополучием и даже жизнью людей нынешнего поколения ради поколений грядущих и можно ли вообще превратить человека в идеальное существо, кладезь одних добродетелей? Закрывая глаза на эти вопросы, поднятые Эдмундом Бёрком уже два столетия назад, не разглядеть и не понять чувств и побуждений, которые двигали и теми, кто творил революции, и теми, кто противился им. Ибо в конечном счете топливом революционных пожаров, разгоравшихся после 1789 года, служила не политика, а вера.

Таким образом, научный подход требует от историка критической оценки источников и честного отношения к фактам, в них почерпнутым. Но это вовсе не означает этического нигилизма, то есть позиции восприятия происходящего как неизбежного и должного и, значит, стоящего за пределами добра и зла, — позиции, которую занимал Бердяев, утверждавший, что судить о русской революции можно не более, чем о наступлении ледникового периода или о падении Римской империи. Но русскую революцию произвели не слепые силы природы и не безликие массы, а вполне реальные личности, преследовавшие свои интересы. При всех стихийных чертах она явилась результатом преднамеренных действий, и потому не может не подвергаться оценке.

В последнее время некоторые французские историки призывают положить конец спорам о причинах и смысле Французской революции, объявив их «исчерпанными». Но явление, ставящее перед нами столь фундаментальные философские и моральные вопросы, неисчерпаемо. Ибо спор идет уже не только о том, что произошло в прошлом, но и о том, что может случиться в будущем.

Ричард Пайпс Чешэм, Нью-Хэмпшир, май 1989 года

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1905: ПЕРВЫЙ ГРОМ

В предисловии к автобиографической повести «Эшенден, секретный агент» Сомерсет Моэм объясняет, почему он предпочел описать события в литературной, а не в строго документальной форме: «Факт — плохой рассказчик. Он приступает к рассказу наудачу, как правило, задолго до начала, бредет как попало, перескакивает с пятого на десятое и обрывает на полуслове, не дойдя до завершения... Рассказу нужна основа. Основа рассказа — это, конечно, его сюжет. Сюжет обладает некоторыми неотъемлемыми свойствами. Он имеет начало, середину и конец... Это значит, что повествование начнется в определенном месте и в определенном месте закончится»1.

Для историка непозволительная роскошь подгонять события под основу сюжета, и поэтому его повествование может и не иметь четкого начала и явного финала. Оно начинается произвольно и обрывается незаконченным.

Где начало русской революции? Петр Струве, ведущий либеральный публицист начала века, анализируя крушение Российской империи, приходит к выводу, что предпосылки гибели были заложены уже в 1730 году, когда императрица Анна Иоанновна преступила обещание придерживаться тех конституционных ограничений, которые аристократия навязывала ей условием вступления на трон. Существуют достаточно веские основания, чтобы полагать началом революции неудачную попытку восстания декабристов в 1825 году. Во всяком случае в 70-е годы XIX века революционное движение в России было уже вполне оперившимся; и вершители революции 1917 года видели в радикалах 70-х годов своих предтеч.

Если все же попытаться установить события, не просто предвосхитившие 1917 год, но и прямо приведшие к нему, то наш выбор должен пасть на студенческие волнения, прокатившиеся по российским университетам в феврале 1899 года. Хотя эти возмущения были быстро усмирены обычным сочетанием уступок и репрессий, они положили начало движению протеста против самодержавия, не стихавшему уже вплоть до революционных событий 1905—1906 годов. Первая русская революция была тоже в конце концов остановлена ценой крупных политических уступок, фатально ослабивших русскую монархию. И если полагать, что всякое историческое событие имеет свое начало, то началом русской революции вполне можно считать всеобщую университетскую забастовку февраля 1899 года.

И в этом отправном моменте была большая доля случайности. С 60-х годов XIX века российские высшие учебные заведения были основными центрами оппозиции царскому режиму: революционеры были либо учащимися, либо выходцами из университетов. В начале XX века в России было десять университетов и кроме того множество духовных, юридических, медицинских и инженерных училищ. Всего в них обучалось 35 тыс. человек. Подавляющая масса студентов принадлежала к низшим сословиям. В 1911 году наибольший контингент составляли дети духовенства, затем — чиновничества и крестьян. Потомственные дворяне представляли лишь 10%, то есть часть, равную процентной норме для евреев2. Имперскому правительству была необходима образованная элита, и оно способствовало развитию образования, однако предполагая при этом невозможное — свести обучение к усвоению строго профессиональных знаний и развитию природных дарований. Такой подход вполне устраивал большинство учащихся, которые — пусть и недовольные существующим положением — не желали отдаваться политике за счет академических занятий, что подтвердили события 1905 года. Однако стоило лишь властям переусердствовать в отношениях с радикальным меньшинством — что, как правило, и случалось, — как ряды студенчества сплачивались.

В 1884 году, в ходе контрреформ, предпринятых после убийства Александра II, правительство пересмотрело либеральный Университетский устав, введенный двадцать один год назад. Новые правила лишали университеты большой доли автономии и ставили их под непосредственный надзор министра народного просвещения. Было отнято и право избирать ректоров. Дисциплинарные полномочия вверялись постороннему лицу, не представляющему университета — государственному инспектору, наделенному полицейскими функциями. Студенческие организации, даже в форме землячеств, объединявшихся с единственной целью взаимопомощи, были объявлены нелегальными. Новые правила вызвали естественное недовольство студенчества, усугубившееся назначением в 1898 году на пост министра народного просвещения Н.П.Боголепова, профессора римского права, первого в этом ряду представителя академических кругов, однако человека сухого и черствого, консервативного во взглядах, получившего среди студентов прозвище «Каменный гость». И все же 80-е и 90-е годы были сравнительно спокойными для учебных заведений России.

Событие, нарушившее этот покой, было пустячным. 8 февраля* отмечался день основания Санкт-Петербургского университета. Обычно в этот день студенты после торжественного собрания, организованного администрацией, устремлялись веселыми толпами в центр города. И ничего, кроме юношеского задора, никакой политики за этим не стояло. Но в России в то время всякое публичное действо, официально не санкционированное, рассматривалось как акт неповиновения, то есть акт политический и крамольный. Намереваясь положить конец подобному нарушению порядка, власти потребовали от ректора, известного и популярного профессора истории права В.И.Сергиевича, предупредить студентов о недопустимости подобных увеселений. Это предупреждение, расклеенное по зданию университета и опубликованное в прессе, заслуживает того, чтобы его привести здесь полностью, как яркий пример полицейской ментальности режима:

* Если нет дополнительных указаний, то даты на период, предшествующий февралю 1918 года, даются нами в соответствии с юлианским календарем, действовавшим до того времени (ст. ст.) и отстававшим от западного календаря в XIX веке на 12 дней, а в XX — на 13. С 1 февраля 1918 года даты даются по новому стилю (н. ст.) — то есть по западному календарю, принятому советским правительством с этого времени.

«8-го февраля, в день празднования годовщины основания Императорского С.-Петербургского университета, нередко происходят со стороны студентов нарушения порядка и спокойствия на улицах С.-Петербурга и в публичных собраниях. Беспорядки начинаются немедленно по окончании университетского акта шествием студентов большой толпой с пением песен и криками «ура!» по Дворцовому мосту и далее по Невскому проспекту. Вечером происходят шумные вторжения в рестораны, увеселительные заведения, в цирк, в Малый театр. Смежные с этими заведениями улицы бывают до глубокой ночи пересекаемы возбужденной толпой, что дает повод к прискорбным столкновениям и вызывает неудовольствие публики. Общество столицы давно обратило внимание на эти беспорядки; оно возмущается ими и осуждает за них университет и все студенчество, тогда как в них участвует только небольшая его часть. Закон предусматривает такого рода беспорядки и за нарушение общественной тишины и спокойствия подвергает виновных аресту на 7 дней или денежному штрафу до 25 рублей. Если же в этих нарушениях будет участвовать целая толпа людей, которая не разойдется по требованию полиции, то упорствующие подвергаются: аресту до 1 месяца или штрафу до 100 рублей. А если необходимо будет прекратить беспорядок силою, виновные подвергаются аресту до 3-х месяцев или штрафу до 80 рублей. 8-го февраля полиция обязана охранять тишину и спокойствие совершенно так же, как и во всякий другой день года. Если произойдет нарушение порядка, полиция обязана прекратить его во что бы то ни стало. Закон предписывает даже употребление силы для прекращения беспорядков. Последствия такого столкновения с полицией могут быть очень печальны. Виновные могут подвергнуться: аресту, лишению льгот, увольнению и исключению из университета и высылке из столицы. Считаю необходимым предупредить об этом гг. студентов. Студенты должны исполнять законы, охраняя тем честь и достоинство университета»3.

Столь бестактное внушение привело студентов в негодование, и, когда 8 февраля Сергиевич взошел на трибуну, они встретили его свистом и шиканьем, не смолкавшим двадцать минут. Затем под пение «Гаудеамуса» и «Марсельезы» они устремились на улицу. Студенты попытались пройти в центр города по Дворцовому мосту, но, увидав, что он блокирован полицией, двинулись к Николаевскому. Однако и здесь их ожидала полиция. И тогда в начавшейся свалке, по утверждению студентов, полицейские стали избивать их нагайками, по утверждениям же полицейских, — это студенты забросали их снежками и ледышками.

Следующие два дня шли возбужденные студенческие сходки, на которых было принято решение бастовать до тех пор, пока правительство не даст заверений, что полиция впредь будет уважать их права4. До этого времени требования студентов, носившие вполне определенный характер, еще можно было удовлетворить.

Но вскоре студенческое движение оказалось под влиянием радикалов из нелегальной «кассы взаимопомощи», увидевших возможность политизировать студенческое возмущение. В кассе заправляли социалисты, из которых многие впоследствии сыграли ведущую роль в революционном движении; среди них были и будущие террористы Борис Савинков и Иван Каляев, убивший в 1905 году московского генерал-губернатора вел. кн. Сергея Александровича, и Г.С.Носарь (Хрусталев), в октябре 1905 года возглавивший Петербургский Совет рабочих депутатов5.

Лидеры кассы поначалу отвергали идею забастовки, считая ее ребячеством, но как только убедились, что движение пользуется широкой поддержкой, поспешили его возглавить. Для руководства забастовкой они создали организационный комитет и в поисках поддержки рассылали своих эмиссаров по другим учебным заведениям. 15 февраля к забастовке присоединился Московский университет, 17 февраля — Киевский, а вскоре закрылись все крупнейшие высшие учебные заведения России. Занятия прекратили 25 тыс. студентов. Забастовщики требовали покончить с дисциплинарным произволом и полицейскими репрессиями, но пока еще никаких чисто политических требований не выдвигали. Власти ответили арестом лидеров забастовки. Более либеральные чиновники, однако, стремились убедить власти, что студенческий протест не имеет политических целей и всего лучше с ним справиться, удовлетворив законные жалобы студентов. И действительно, студенты считали себя выступившими в защиту закона, а не против существующего строя6.

Для выяснения обстоятельств беспорядков была назначена комиссия во главе с бывшим военным министром, почтенным генералом с безупречной репутацией консерватора, П.С.Ванновским. Пока комиссия вела разбор дела, студенты стали возвращаться в аудитории, вопреки протестам организационного комитета. В Петербургском университете проголосовали за окончание забастовки 1 марта, а четыре дня спустя возобновились занятия в Московском университете7.

Разочарованные таким оборотом событий, социалисты из организационного комитета выпустили 4 марта манифест от имени всего студенчества, в котором события 8 февраля рассматривались «как единичный факт господствующего в России строя, основанного на произволе, безгласности и полной необеспеченности, или даже отсутствии самых необходимых, скажем более, священных прав развития человеческой личности». Манифест призывал «все действительно; оппозиционные элементы и классы русского общества организоваться для предстоящей борьбы, которая окончится только тогда, когда главная ее цель — свержение самодержавия — будет достигнута»8. По оценке полицейского служащего, манифест показал, что описанные события были не студенческими волнениями, а «прелюдией русской революции»9.

В только что описанном эпизоде как в микрокосме отразилась трагедия имперской России, проявив ту огромную роль в революции, которую подчас играли вовсе не тяжкие условия существования, а непримиримость занятых сторонами позиций. Правительство сочло безобидное проявление юношеского задора крамолой. В ответ радикальная интеллигенция раздула недовольство студентов неправомочным обращением с ними полиции до полного отрицания государственного строя. Разумеется, абсурдно полагать, что студенческие недовольства, вызвавшие забастовку, нельзя было удовлетворить, не опрокинув существующего государственного уклада: ведь простое восстановление Университетского устава 1863 года явилось бы крупным шагом навстречу студенческим чаяниям, на что уповали и сами студенты, немедленно вернувшиеся к занятиям, как только была создана комиссия Ванновского. Техника превращения конкретных жалоб в глобальные политические требования стала привычным оружием русских либералов и радикалов. Она отвергала компромиссы и частичные реформы: нельзя, как утверждалось, ждать изменений к лучшему, пока существующий режим не поколеблен, а это означало, что революция есть непременное условие всякого улучшения жизни.

Вопреки ожиданиям, комиссия Ванновского взяла сторону студентов, возложив вину за февральские события на полицию. Комиссия пришла к выводу, что забастовка не была ни заговорщической по происхождению, ни политической по духу, но явилась стихийным проявлением протеста студентов против обращения с ними. Ванновский предлагал вернуться к Университетскому уставу 1863 года, а также провести ряд конкретных реформ, включая легализацию студенческих обществ и землячеств, а также сокращение часов, посвященных изучению латыни, и послабление требований к знанию греческого. Власти не вняли рекомендациям Ванновского, предпочтя обратиться к карательным мерам10.

29 июля правительство издало «Временные правила», согласно которым студенты, повинные в политических выступлениях, теряли право на отсрочку от воинской службы. Когда эти правила только появились, было широко распространено мнение, что они призваны лишь напугать смутьянов и никогда не будут применены на деле. Однако их все-таки применили.

В ноябре 1900 года, после полуторагодового затишья, вновь вспыхнули студенческие волнения, на сей раз в Киеве в связи с исключением двух студентов. Во многих университетах страны прошли митинги в поддержку киевского студенчества. 11 января 1901 года Боголепов, воспользовавшись вышеупомянутыми правилами, распорядился отдать в солдаты 183 студента Киевского университета. Когда из солидарности выступил С.-Петербургский университет, такому же наказанию подверглось 27 его учащихся. Месяц спустя студент П.В.Карпович выстрелил в Боголепова и смертельно ранил его: министр стал первой жертвой новой волны террора, в следующие годы унесшего тысячи жизней. Современники считали, что меры Боголепова и его гибель ознаменовали начало новой революционной эры11.

Забастовки вспыхивали в университетах Харькова, Москвы и Варшавы. Сотни студентов были исключены в административном порядке. В 1901 году правительство, желая разрядить обстановку, назначило Ванновского, которому тогда было уже семьдесят восемь лет, на место Боголепова. Ванновский ввел изменения в университетские правила, легализовав студенческие общества и ослабив требования к знанию древних языков. Однако эти уступки не успокоили студентов, и студенческие организации отвергли их на том основании, что они только обнажили слабость режима и не затрагивали политических требований12. Ванновский не справился со студенческим движением и получил отставку.

С той поры российские высшие учебные заведения стали опорой политической оппозиции. В.К.Плеве, крайне консервативный директор департамента полиции, считал, что «почти все цареубийцы и большое число замешанных в политических преступлениях» были студентами13. По мнению кн. Е.Н.Трубецкого, либерального ученого, университеты были теперь насквозь политизированы и студенты все менее заботились об академических правах и свободах, увлекаясь лишь политикой, что делало невозможным нормальное течение академической жизни. В 1906 году Трубецкой описывал университетские волнения 1899 года как начало «общего кризиса государства»14.

* * *

Волнения в высших учебных заведениях протекали на фоне возрастающих оппозиционных настроений в учрежденных в 1864 году органах местного самоуправления — земствах. В 1890 году, в эпоху контрреформ, права земств были урезаны, что вызвало такое же недовольство среди земцев, какое Университетский устав 1884 года вызвал у студентов. В конце 90-х годов земцы стали устраивать полулегальные совещания с политическим оттенком15.

На этой стадии правительство еще стояло на распутье: оно могло либо посредством различных уступок примирить оппозицию, пока еще не выходящую за рамки образованных слоев общества, либо обратиться к еще более суровым репрессивным мерам. Пойти путем уступок было бы, очевидно, более мудро, ибо оппозиция представляла собой слабо связанные разнородные элементы, наиболее умеренные из которых можно было примирить ценою сравнительно небольших уступок и тем самым отторгнуть от элементов революционных. Репрессии же, наоборот, заставляли эти разнородные элементы теснее сплотиться и радикализировали умеренных. Твердая приверженность Николая II абсолютизму проистекала отчасти из верности данной при коронации клятве сохранить вверенный ему отцом режим, отчасти — из глубоко коренящегося убеждения, что интеллигенция не способна править империей. Не отвергая в принципе возможности определенных уступок, способствующих воцарению порядка, Николай II никогда не мог проявить требуемого терпения и, если сделанные им уступки не приносили немедленно ожидаемого результата, сворачивал с этого пути и обращался к полицейским мерам.

Когда в апреле 1902 года студент-радикал убил министра внутренних дел Д.С.Сипягина, было принято решение предоставить полиции практически неограниченные права. Назначение В.К.Плеве на место Сипягина послужило сигналом к началу политики неуклонной конфронтации с обществом, объявлением войны всем, кто ставил под сомнение принцип самодержавия. В период двухлетнего владычества Плеве Россия чуть было не превратилась в настоящее полицейское государство в нынешнем «тоталитарном» смысле.

Для современников Плеве представлял загадку: неизвестны были даже место и дата его рождения. Только недавно исследования архивов помогли пролить свет на его прошлое16. Немец по происхождению, он вырос в Варшаве, обучался на юридическом факультете, после окончания которого некоторое время служил присяжным поверенным. Начало его серьезной бюрократической карьеры относится к 1888 году, когда он возглавил новообразованный департамент полиции, призванный бороться с крамолой. Чтобы быть более ко двору в министерстве, где царили сравнительно просвещенные взгляды, он, говорят, даже выказывал себя либералом17. С этого времени он жил и работал в скрытом от глаз непосвященных мире политического сыска. Пользуясь приемами внедрения и провокации, он достиг блестящих результатов: насаждая своих агентов в революционные организации, он разрушал их изнутри. Он прекрасно разбирался в вопросах, касающихся государственной безопасности, обладал завидной работоспособностью и умел очень искусно приспосабливаться к ветрам перемен в придворных настроениях. Живое воплощение бюрократического консерватизма, он не желал предоставлять обществу права голоса в государственных делах. Какие-либо перемены (необходимость которых он в принципе признавал) должны были, по его мнению, происходить только по инициативе сверху, с высоты монаршего трона. Говоря словами его биографа, он был «не столько против перемен, сколько против потери влияния»18.

Нетерпимый к общественной инициативе, он вполне допускал, что правительство может взять на себя заботу о проведении необходимых изменений в существующем государственном устройстве. Функции полиции, считал он, не ограничиваются лишь пресечением крамолы, но подразумевают и позитивную деятельность, выражающуюся в управлении теми силами, которые сама жизнь вынесла на поверхность и которые, предоставленные сами себе, могут подорвать политическую монополию правительства. В таком незаурядном распространении полицейских функций таится зерно современного тоталитаризма. Отказываясь видеть различия между умеренной (лояльной) и радикальной оппозицией, он невольно сплотил единый фронт, который под именем освободительного движения в 1904—1905 годах вынудил правительство уступить свои самодержавные прерогативы.

Вступив в должность, Плеве попытался склонить на свою сторону наиболее консервативное крыло земства. Но в земских депутатах он видел только государственных служащих, а во всяком проявлении независимости с их стороны — неповиновение. В стремлении превратить земство в департамент министерства внутренних дел Плеве не только потерял симпатии консервативных земцев, но и вызвал полевение земцев-конституционалистов, и к 1903 году ему пришлось отказаться от своей единственной попытки примириться с обществом.

Еще один мощный удар его отношениям с общественностью нанес ужасающий еврейский погром в Кишиневе, случившийся на Пасху 4 апреля 1903 года. Во время погрома погибло около 50 евреев, многие были изувечены, а их имущество разграблено и уничтожено. Плеве не делал секрета из своей нелюбви к евреям, оправдание которой он находил в том, что возлагал на евреев вину за революционное брожение в стране (по его уверениям, среди революционеров не менее 40% были евреями). Хотя нет прямых свидетельств того, что Плеве непосредственно подстрекал к погрому, тем не менее его широко известные антисемитские чувства и терпимость по отношению к антисемитским выступлениям дали бессарабским властям повод надеяться, что он не будет препятствовать погрому. Поэтому и они ничего не предприняли для его предотвращения. Это бездействие властей, а также скорое освобождение задержанных погромщиков укрепили широко распространенное в обществе мнение о причастности Плеве. Еще более расстроила отношения Плеве с обществом его русификаторская политика в Финляндии и Армении.

Итогом правления Плеве явился уникальный эксперимент с опекаемыми полицией профсоюзами, известный как «зубатовщина» (по имени С.В.Зубатова, начальника Московского охранного отделения). Это была дерзкая затея, ставившая целью оградить рабочих от влияния революционеров, удовлетворяя их экономические требования. Брожения среди рабочих наблюдались уже в 80-х годах прошлого века. Недавно народившееся рабочее движение было аполитичным и сводилось к требованиям улучшения условий труда, повышения жалованья и другим чисто тред-юнионистским проблемам. Но поскольку в России в то время всякая организованная деятельность, идущая снизу, признавалась нелегальной, то самые безобидные действия рабочих (как, например, объединение в кружки с целью взаимного вспомоществования и просветительства) обретали крамольный смысл. Это обстоятельство использовала радикальная интеллигенция, которая в 90-е годы разработала «агитационную» тактику, суть которой состояла в том, чтобы подстрекать рабочих к экономическим забастовкам в расчете на то, что неминуемые полицейские репрессии толкнут их на политическую борьбу19.

Зубатов, бывший революционер, переродился в ярого монархиста. Под руководством Плеве он выработал технику психологической «обработки» революционной молодежи, склоняя ее к сотрудничеству с властями. Прекрасно зная проблемы, беспокоившие рабочих, он пришел к выводу, что сами по себе они с политической точки зрения безобидны и обретают политический характер лишь оттого, что действующее законодательство ставит их вне закона. Он считал неразумным для правительства выдавать вполне законные экономические претензии рабочих за политические преступления. В 1898 году он подал начальнику петербургской полиции Д.Ф.Трепову памятную записку, в которой высказывал мнение, что для того, чтобы выбить почву из-под ног радикальных агитаторов, нужно предоставить самим рабочим законную возможность влиять на свою судьбу. Он доказывал, что радикальная интеллигенция не представляет серьезной угрозы режиму, пока она не получит доступа к массам, а это возможно предотвратить, легализовав экономические и культурные чаяния рабочих20. Зубатов сумел привлечь на свою сторону Трепова и других влиятельных сановников, включая вел. кн. Сергея Александровича, ультрареакционного московского генерал-губернатора, и при их поддержке стал организовывать официальные профсоюзы21. Это нововведение встретило противодействие со стороны тех, кто опасался, что покровительствуемые полицией организации не только станут помехой для деловых кругов, но и в случае производственных конфликтов поставят правительство в весьма щекотливое положение, обязывая его поддерживать рабочих в борьбе с администрацией.

Плеве относился к этой инициативе с недоверием, но Зубатов пользовался мощной поддержкой лиц, приближенных к государю. От этого эксперимента ожидали многого. В августе 1902 года Зубатов был назначен главой «Особого отдела» департамента полиции, что передавало в его распоряжение все службы охранного отделения. Сеть охранки, существовавшую в трех городах (С.-Петербурге, Москве и Варшаве), он раскинул и на губернские города, присвоив ей функции, прежде исполнявшиеся другими отделениями полиции. Он требовал от служащих, занятых политическим сыском, досконального знания трудов ведущих теоретиков социализма, а также истории европейских социалистических партий22.

Судя по готовности, с которой рабочие вступали в полицейские профсоюзы, можно было заключить, что усилия Зубатова не пропали даром. В феврале 1903 года москвичи стали свидетелями невероятного зрелища: по городу проследовала к памятнику Александру II 50-тысячная рабочая процессия во главе с вел. кн. Сергеем Александровичем. Еврейские рабочие в черте оседлости, испытывавшие двойные трудности при создании своих организаций, массами вступали в зубатовские профсоюзы.

Эксперимент, однако, чуть не провалился летом 1903 года с началом в Одессе всеобщей забастовки. Когда Плеве отдал приказ подавить стачку, местный покровительствуемый полицией профсоюз потерпел крах: поддерживая хозяев, он обнажил истинную сущность всего предприятия. Через месяц Плеве уволил Зубатова, хотя и сохранил некоторые из созданных им рабочих союзов и даже санкционировал образование нескольких новых*.

* По свидетельству С.Ю.Витге (Воспоминания. М., 1960. С. 218—219), в июле 1903 года Зубатов признался ему, что Россия находится в революционной ситуации, с которой не справиться полицейскими мерами. Зубатов, кроме того, предсказал убийство Плеве. Это было передано Плеве, который освободил Зубатова от должности и выслал его во Владимир. В марте 1917 года, узнав об отречении царя, Зубатов покончил с собой.

* * *

В январе 1904 года Россия оказалась вовлеченной в войну с Японией. История возникновения русско-японского конфликта была в свое время искажена с небеспристрастной подачи сравнительно либерального министра финансов и ярого врага Плеве графа Витте, который возложил вину за него отчасти на реакционеров, стремившихся отвлечь внимание от внутренних проблем («Нам нужна небольшая победоносная война, чтобы отвратить революцию» — такое высказывание он приписывал Плеве), а отчасти на авантюристов, приближенных ко двору. Но с тех пор давно уже стало известно, что Плеве не жаждал войны и что авантюристы играли значительно менее существенную роль, чем это хотел представить Витте. В действительности, сам Витте несет большую долю ответственности за этот конфликт23. Как главный архитектор индустриализации России, он стремился освоить иностранные рынки сбыта промышленных товаров. На его взгляд, самые многообещающие экспортные возможности открывались на Дальнем Востоке, а именно в Китае. Витте, кроме того, предполагал, что Россия сможет служить основным транзитным путем для пассажиров и грузов из Западной Европы к Тихому океану — роль, которую у нее отнял пуск Суэцкого канала в 1869 году. Во имя своих замыслов он убедил Александра III проложить железнодорожный путь по бескрайним просторам Сибири. В 1886 году началось строительство Транссибирской магистрали, которая должна была стать самой протяженной в мире. Николай II, которому была близка идея дальневосточной миссии России, поддержал и продолжил это начинание. Русские притязания на Дальнем Востоке приветствовал кайзер Вильгельм II, надеясь отвлечь Россию от Балкан, где Австрия, главный союзник Германии, преследовала свои интересы. (В 1897 году, во время морской прогулки по Балтике, он просигналил Николаю: «Адмирал Атлантики приветствует Адмирала Тихого океана».)

В воспоминаниях, написанных им после ухода с политической арены, Витте утверждал, что хотя он действительно поддерживал энергичную политику России на Дальнем Востоке, но подразумевал чисто экономическое проникновение, и что его планы были извращены безответственными генералами и политиками. Эти утверждения, однако, не выдерживают критики в свете архивных свидетельств. Планы Витте на экономическое проникновение были взлелеяны в духе современного ему империализма: они подразумевали мощное военное присутствие, которое рано или поздно должно было неизбежно нарушить суверенитет Китая и войти в конфликт с империалистическими амбициями Японии. Это стало очевидно в 1895 году, когда у Витте возникла идея сократить путь Транссибирской магистрали, проведя ее по территории Китайской Маньчжурии. Подкупив китайского государственного деятеля Ли Хун-чжана и пообещав заключить с Китаем оборонительный союз, он добился разрешения китайского правителя. Соглашение об этом было подписано в июне 1896 года во время пребывания Ли Хун-чжана в Москве в качестве представителя Китая на коронации Николая II. Обе стороны обязались оказывать взаимную помощь в случае нападения Японии на одну из них или на Корею. Китай позволял России проложить железнодорожный путь к Владивостоку через Северную Маньчжурию, подразумевая уважение к его суверенитету в этой провинции.

Россия немедленно нарушила условия договора, введя в Маньчжурию многочисленные полицейские и военные соединения и основав в Харбине якобы независимую базу. Во время Восстания боксеров (1900), носившего антизападный характер, Россия послала в Китай дополнительные войска. В 1898 году на основе долгосрочной аренды Россия завладела военно-морской базой в Порт-Артуре.

Эти шаги, вопреки стремлению Николая II к установлению миролюбивых отношений и неодобрению некоторых министров, вели Россию к столкновению с Японией. В ноябре 1902 года высокопоставленные русские сановники собрали в Ялте тайное совещание, на котором рассматривались жалобы Китая на нарушение Россией условий договора и проблемы, вызванные нежеланием иностранцев вкладывать средства в российские дальневосточные предприятия. Участники совещания пришли к общему мнению, что Россия сможет добиться своих экономических целей в Маньчжурии только путем энергичной колонизации; и чтобы русским утвердиться там, правительству следует крепче взять в руки этот регион. Все совещавшиеся, включая и Витте, единодушно признали, что России надо аннексировать Маньчжурию или, на самый худой конец, установить строгий контроль над ней24. В последующие месяцы военный министр А.Н.Куропаткин призывал к агрессивным действиям для защиты Транссибирской магистрали: он утверждал, что, если Россия не готова аннексировать Маньчжурию, ей придется уйти оттуда. В феврале 1903 года царь дал согласие на аннексию25.

Япония, имевшая собственные интересы в этом регионе, пыталась предотвратить конфликт, предлагая договоренность о разграничении сфер влияния: Япония признает интересы России в Маньчжурии в обмен на признание ее интересов в Корее. К соглашению на этих основаниях можно было бы прийти, если бы в августе 1903 года царь не уволил Витте с поста министра финансов: с того момента дальневосточная политика России понеслась без кормчего по воле волн*. И в этот момент сильно осложнили отношения с Японией занимающие высокое общественное положение дельцы, заинтересованные в освоении корейских лесных богатств. Убедившись, что Россия не идет на переговоры, Япония к концу 1903 года решила начать войну. Хотя военные приготовления Японии не были тайной, в ответ в России ничего не предпринимали, желая возложить на неприятеля всю тяжесть вины за начало враждебных действий. Русские вообще относились к японцам крайне пренебрежительно: Александр III называл их «обезьянами, изображающими европейцев», а обыватели похвалялись, что закидают «макак» шапками.

* Отставка Витте явилась следствием давней нелюбви к нему царя и интриг Плеве, однако непосредственной причиной стало внезапное мистическое прозрение. Царь сообщил Плеве, что во время церковной службы он услышал голос Господа, внушавший «не откладывать то, что я уже собирался сделать» (Gurko V.I. Features and Figures of the Past. Stanford, Calif., 1939. P. 225).

8 февраля 1904 года без объявления войны японцы атаковали и взяли в осаду Порт-Артур. Потопив несколько русских военных кораблей и заперев остальные, они получили главенство на море, что дало им возможность высадить войска на Корейском полуострове. Дальнейшие бои велись на маньчжурской земле, вдоль корейской границы, далеко от ее крупных населенных пунктов и промышленных центров, что создавало дополнительные сложности в снабжении русских войск. При этом и Транссибирская магистраль к началу войны еще не могла действовать в полную силу из-за незавершенного отрезка пути вокруг озера Байкал. В каждой схватке обнаруживалось превосходство японцев в командовании и разведке.

Боевая организация эсеров, направлявшая террористические операции партии, поставила Плеве первым в списке намеченных жертв. Министр предпринимал все мыслимые меры предосторожности, впрочем, абсолютно уверенный, что для террористов он неуязвим, поскольку ему удался, казалось бы, невероятный трюк: внедрить одного из своих агентов, Евно Азефа, в боевую организацию. Азеф выдал полиции готовящееся покушение на Плеве, что повлекло арест Г.А.Гершуни, террориста-фанатика, основавшего группу и руководившего ею. По требованию Гершуни Азеф был назван его преемником. В 1903 и 1904 годах предпринималось еще несколько попыток совершить покушение на Плеве, но все они по той или иной причине проваливались. К этому времени некоторые эсеры стали подозревать Азефа, и чтобы спасти свою репутацию, а может быть, и жизнь, он решил организовать убийство Плеве. Эта акция, которой руководил Борис Савинков, оказалась успешной: бомба, брошенная в экипаж, разнесла в куски тело несчастного*.

* Об Азефе см.: Николаевский Б. История одного предателя. Н.—И., 1980. После убийства Плеве репутация Азефа среди революционеров поднялась неимоверно, и он смог вести двойную игру вплоть до разоблачения В.Л.Бурцевым при содействии директора департамента полиции А.А.Лопухина в декабре 1908 года, после чего бежал в Германию и занялся коммерцией. Умер он в 1918 году.

К моменту гибели Плеве стал уже предметом всеобщей ненависти. Даже либералы клеймили позором за это убийство не террористов, а правительство. Петр Струве, издававший в то время в Германии главный орган либеральной печати журнал «Освобождение», в заметке, посвященной смерти Плеве, много внимания уделил общественным настроениям:

«Трупы Боголепова, Сипягина, Богдановича, Бобрикова, Андреева и ф.-Плеве не мелодраматические капризы и не романтические случайности русской истории; этими трупами обозначается логическое развитие отжившего самодержавия. Русское самодержавие в лице двух последних императоров и их министров упорно отрезывало и отрезывает стране все пути к легальному и постепенному политическому развитию. <...>

Страшно для правительства не физическое устранение Сипягиных и ф.-Плеве, а та создаваемая этими носителями власти общественная атмосфера негодования и возмущения, которая рождает из рядов русского общества одного мстителя за другим. <...>

Он [Плеве] думал, что самодержавие, которое ввело полицию во все и вся: законодательство, управление, науку, церковь, школу и семью превращает в полицию, сможет предписывать великому народу законы его исторического развития. А полиция ф.-Плеве не сумела даже предотвратить бомбы. Какой он был жалкий безумец!»26

Струве и другим либералам еще пришлось раскаяться за столь неосторожные высказывания, ибо очень скоро стало очевидно, что для террористов террор был образом жизни и направлен он был не только против самодержавия, но и против «путей к легальному и постепенному политическому развитию». Но тогда, в той напряженной атмосфере, когда политика стала делом всякого наблюдателя, террористы вызывали широкое восхищение как борцы за свободу.

Смерть Плеве глубоко взволновала царя, и его эмоциональные дневниковые записи об этом событии резко контрастируют с холодным безразличием, которое он проявит семь лет спустя в связи с убийством Столыпина — государственного деятеля несравненно более крупного калибра, но исповедовавшего убеждение, что Россия больше не может управляться традиционным самодержавием. Бомбы террористов за два года унесли жизни двух его министров внутренних дел, и царь снова стоял перед выбором между примирением и репрессиями. Сам он всегда склонялся в сторону репрессий и мог бы подобрать еще одного твердокаменного консерватора, если бы с фронта одна за другой не приходили дурные вести. 17 августа 1904 года японцы атаковали превосходящие силы основных русских войск под Ляояном, вынудив их отступить к Мукдену.

Это произошло 24 августа, а на следующий же день царь предложил министерство внутренних дел князю П.Д.Святополку-Мирскому. В спектре бюрократических политиков Святополк-Мирский стоял на противоположном Плеве полюсе: он был человеком крайне независимых взглядов и либерального темперамента и верил, что эффективно управлять Россией можно лишь в условиях, когда государство и общество будут взаимно уважать и доверять друг другу. Излюбленным словом его политического словаря было «доверие». Офицер Генерального штаба, служивший губернатором в различных губерниях и товарищем министра внутренних дел — то есть начальником полиции, он являл собой тип просвещенного бюрократа, гораздо более распространенный в имперской России, чем это обычно представляется. Он в корне отвергал методы Сипягина и Плеве и, дабы не служить под их началом в министерстве внутренних дел, предпочел занять пост генерал-губернатора Вильно.

Святополка-Мирского вовсе не обрадовало предложение государя. В его сомнениях немалую роль сыграли опасения за свою безопасность: уходя в отставку полгода спустя, он благодарил судьбу, уберегшую его от смерти на столь опасном посту27. Но, кроме того, он считал, что человек, исповедующий его взгляды, не может сотрудничать с двором. Во избежание недоразумений он изложил царю свое политическое кредо: «Вы меня мало знаете, может быть, вы считаете меня единомышленником с двумя предшествующими министрами; но я, наоборот, совершенно противных воззрений; несмотря на мою дружбу с Сипягиным, я ведь должен был уходить из товарищей министра по несогласию с политикой Сипягина. Положение вещей так обострилось, что можно считать правительство во вражде с Россией, необходимо примириться, а то скоро будет такое положение, что Россия разделится на поднадзорных и надзирающих, и тогда что?»28

Он указывал царю на необходимость установления веротерпимости, необходимость расширить компетенцию органов самоуправления (самого себя Святополк-Мирский называл «земцем»), свести понятия политического преступления к актам террора и подстрекательства к террору, улучшить положение национальных меньшинств, ослабить цензуру и привлечь земских представителей к участию в государственных делах на совещательных началах. Царь, которому вежливость не позволяла открыто противоречить, казалось, согласился со всеми доводами Святополка-Мирского29.

Назначение Святополка-Мирского на самый важный административный пост в России было принято весьма благожелательно. Опытный чиновник, пользующийся широкой популярностью, он казался идеальным человеком для разрешения политического кризиса. Главными его недостатками были мягкость характера и нерешительность, и в силу этих черт он внушал оппозиции преувеличенные надежды на то, что правительство готово пойти на гораздо большие уступки, чем это было на самом деле. Мирский стал быстро завоевывать общественное признание. Он отменил телесные наказания, ослабил цензуру и восстановил на своих местах многих выдающихся земцев, разогнанных Плеве. Он выражал кроме того намерение устранить ограничения для старообрядцев и облегчить судьбу евреев. Сильное впечатление произвело его обращение к чиновникам министерства внутренних дел, опубликованное в прессе, в котором он говорил, что на своем опыте убедился, «что плодотворность правительственного труда основана на искренно благожелательном и истинно доверчивом отношении к общественным и сословным учреждениям и к населению вообще»30.

Казалось, встает заря новой эры. Земцы усмотрели в высказываниях Мирского приглашение созвать всероссийский съезд. Один из таких съездов проводился в 1902 году, но негласно, нелегально. Идея открытого земского съезда возникла в конце августа 1904 года, вскоре после назначения Мирского, и быстро снискала поддержку и либерального (конституционалистского), и консервативного (славянофильского) крыла движения. Первоначально повестку дня планировалось ограничить земскими вопросами. Но высказывания Мирского внушили земцам мысль, что правительство желало бы узнать их взгляды по государственным вопросам, и круг предлагаемых к обсуждению на предстоящем совещании тем соответственно расширился. Земцы понимали, как важно закрепить законом недавние перемены в правительственной политике, ведь в конце концов и сам Мирский может оказаться орудием в руках «темных сил» — придворной камарильи в первую очередь — и будет устранен, как только исполнит свою роль миротворца. По словам Д.Н.Шипова, наиболее известного из земцев-консерваторов, многие из его товарищей понимали, «что доверие к обществу провозглашено пока только лицом, поставленным во главе министерства вн. дел, но необходимо, чтобы это чувство доверия отдельного члена правительства было усвоено всей государственной властью и облекалось в правовую норму, обставленную гарантиями, исключающими возможность такой случайности, как перемена лиц во главе государственного управления. Насущнейшею потребностью переживаемого времени, — указывалось далее, — является правильная постановка законодательной деятельности и предоставление участия в ней народному представительству»31.

Такие настроения порождали мысли о конституции и законодательном парламенте. Некоторые консервативные земцы считали, что это слишком, но когда их уверили, что правительство хочет услышать весь спектр мнений, они согласились внести конституционные вопросы в повестку дня будущего съезда, назначенного на начало ноября.

Узнав о желании земцев созвать всероссийское совещание, Мирский не только одобрил их планы, но испросил и получил на то благословение царя. Он поступал так, искренне полагая, что собрание ограничится земскими проблемами, как первоначально и планировалось, и невольно ввел в заблуждение царя. Узнав же об изменении повестки дня, он потребовал от Шилова отложить совещание на несколько месяцев. Шипов считал, что сделать это уже невозможно. Тогда министр потребовал, чтобы собрание перенесли в Москву. Когда и в этом ему отказали, Мирский согласился с проведением съезда, но только под видом «частного совещания». Его вынужденное согласие создало ложное впечатление, будто правительство готово обсуждать идею конституционного и парламентского строя.

Предвидя, что Земский съезд выдвинет конституционный проект, Мирский попросил С.Е.Крыжановского, чиновника своего министерства, составить собственный проект. Он предполагал составить программу, которая будет включать максимум оппозиционных требований в разумно приемлемых для царя пределах32.

В этой атмосфере больших ожиданий оппозиционные группировки почувствовали, что настало время объединить усилия. 17 сентября представители конституционалистского «Союза освобождения» тайно провели встречу в Париже с эсерами, а также с польскими и финскими националистами с целью создания единого фронта борьбы с самодержавием*.

* Galai Sh. The Liberation Movement in Russia, 1900—1905. Cambridge, Mass., 1973. P. 214—219; Пайпс Р. Струве: левый либерал, 1870—1905. M., 2001. С. 508—511. Социал-демократы, которые сами стремились стать во главе революции, не присутствовали, но Азеф был.

Парижское совещание стало прелюдией большого Земского съезда, состоявшегося в Петербурге 6—9 ноября 1904 года. Последнее событие по историческому значению можно сравнить с французскими Генеральными штатами 1789 года. Эта аналогия не ускользнула и от внимания некоторых современников33.

Съезд проходил на частных квартирах, одной из которых была квартира ВД.Набокова (отца будущего писателя) на Большой Морской34. Приехавших в столицу делегатов к месту назначения направляла полиция.

На голосование был выставлен ряд предложений, из которых самое важное и вместе с тем самое спорное призывало к созданию выборного законодательного органа с правом голоса в обсуждении бюджета и правом контроля за законностью действий администрации. Консерваторы возражали на том основании, что политическая демократия чужда русской исторической традиции, и выступали за учреждение строго консультативного органа по образцу Московских земских соборов, который всеподданнейше сообщал бы государю императору свое мнение по подвластным ему вопросам, но не вмешивался в законодательство. Они потерпели поражение: резолюция в пользу законодательного народного представительства прошла 60 голосами против 38. Почти единодушно, впрочем, признавалось, что новый орган должен участвовать в обсуждении бюджета и контролировать бюрократию35. Впервые в истории современной России законно заседающее собрание — хотя и под видом «частного совещания» — приняло решение, призывающее к введению конституции и парламента — неважно, что в самой резолюции эти запрещенные слова не употреблялись.

В последующие несколько недель текст принятой Земским съездом платформы распространялся по многочисленным общественным и частным организациям, которые собирались для выработки своей позиции по государственным вопросам, и среди них Московский городской совет, различные деловые общества и студенты почти всех высших учебных заведений России36. Чтобы важные известия распространились как можно более широко, «Союз освобождения» развернул кампанию банкетов — по французской модели 1848 года, — на которых поднимались тосты за свободу и конституцию37. Первый из таких банкетов состоялся в Петербурге 20 ноября, в сороковую годовщину судебной реформы; 676 литераторов и представителей интеллигенции поставили подписи под петицией с требованием демократической конституции и Учредительного собрания. В ноябре и декабре 1904 года подобные мероприятия прошли и по другим городам. Социалистическая интеллигенция, поначалу взиравшая пренебрежительно на эти «буржуазные» затеи, в конце концов стала принимать в них участие и радикализировала резолюции. Из 47 банкетов, сведения о которых дошли до нас, 36 вторили решениям Земского съезда, тогда как 11 пошли дальше, требуя Учредительного собрания38. Местные власти, сбитые с толку противоречивыми вестями из столицы, не вмешивались, хотя Мирский и рассылал секретные циркуляры с требованием не допускать подобных собраний и разгонять их в случае нарушения запретов правительства39.

По окончании работы Земского съезда Шипов сообщил Мирскому о содержании его резолюций. В том же месяце кн. Сергей Трубецкой, ректор Московского университета, представил по просьбе Мирского проект реформ; Мирский передал проект Крыжановскому и директору департамента полиции Лопухину, чтобы они должным образом его подготовили для подачи царю40.

Проект Трубецкого—Крыжановского—Лопухина, который Мирский представил царю в начале декабря 1904 года, был умело составлен в расчете на консервативные инстинкты царя41. Предлагаемым конституционным и парламентским уступкам авторы постарались придать вид не столько революционных нововведений, каковыми они были в действительности, сколько возврата к старинной практике. Реформы Александра II, писали они, покончили с вотчинным укладом в России, введя понятие общественного интереса. Они «знаменовали конец старого вотчинного уклада и вместе с ним персонифицированного представления о правлении. Россия перестала быть личным имуществом и вотчиной ее правителя <...> «общественный интерес» и «общественное мнение» предполагают появление обезличенного государства <...> со своей собственной политической организацией, независимой от личности правителя»42. «Законность» объявлялась вполне совместимой с самодержавием, потому что царь оставался единственным источником законов, которые он мог и отменять по своей воле. Предлагаемый представительный орган — чья роль сводилась к совещательным функциям — был представлен как возвращение ко дням «истинного самодержавия», когда цари прислушивались к голосу своего народа.

Проект Мирского обсуждался высшими сановниками во главе с царем 7 декабря. Наиболее спорным был пункт о введении в Государственный совет — в то время исключительно назначаемый сверху — представителей, избранных земством. Это была весьма скромная мера, однако она вносила выборное начало в политическую систему, в которой законодательство и управление были исключительной прерогативой монарха и назначаемых им чиновников. Отстаивая свой проект, Мирский пояснил, что эта мера «обеспечит более чем самые решительные полицейские меры, внутреннее успокоение»43. Как вспоминал Витте, совещание было очень эмоциональным, большинство министров поддержали Мирского. Главным противником выступил К.П.Победоносцев, обер-прокурор Святейшего синода и наиболее влиятельный из консерваторов, которому введение выборных представителей в государственные институты казалось фатальной ломкой традиционной политической системы России. Выслушав обе стороны, царь согласился со всеми предложениями Мирского. Присутствовавшие на совещании расходились с чувством, что были свидетелями важнейшего события русской истории44.

По просьбе царя Витте подготовил соответствующий документ для подписания. Однако царь засомневался: он нуждался в новых заверениях в пользу принятого решения. Прежде чем придать реформам силу закона, он решил посовещаться с вел. кн. Сергеем Александровичем и Витте. Оба они советовали ему воздержаться от введения в Государственный совет выборных представителей: великий князь — в силу своих убеждений, Витте, всего вероятнее,— из карьерных соображений. Долго уговаривать царя не пришлось, и он с большим облегчением вычеркнул этот пункт. «Да, я никогда, ни в каком случае, — сказал он Витте, — не соглашусь на представительный образ правления, ибо я его считаю вредным для вверенного мне Богом народа»45.

Узнав о последней перемене монаршей воли в отношении ключевого пункта своего проекта, Мирский пал духом. Убежденный, что все потеряно, он решил просить отставку, но царь убедил его не уходить.

12 декабря 1904 года правительство обнародовало указ «О предначертаниях к усовершенствованию государственного порядка», который, вопреки названию, провозглашал самые разные перемены, но только не в политической сфере46. Целый ряд мер был направлен на улучшение положения крестьянства. Другие касались гражданских и судебных прав населения. Правительственные служащие объявлялись ответственными за нарушения. Сфера деятельности земств расширялась, и земские структуры вводились в низшие административные органы. Объявлялось государственное страхование рабочих, равенство всех перед законом, веротерпимость и ослабление цензуры. Должны были претерпеть изменения и чрезвычайные правила 1881 года об ограничении гражданских прав в областях, объявленных на особом положении усиленной или чрезвычайной охраны.

Все это можно было только приветствовать. Однако отсутствие каких бы то ни было политических уступок было воспринято как нежелание внять требованиям Земского съезда, прошедшего в ноябре 1904 года47. И по этой причине Указ от 12 декабря едва ли мог способствовать разрешению государственного кризиса, носившего прежде всего политический характер.

Для разработки законных оснований к внедрению Указа от 12 декабря были назначены специальные комиссии, что, однако, не имело результатов, так как ни царь, ни двор не жаждали перемен и предпочитали тянуть время. Быть может, они уповали на чудо, ведь теперь, когда военный министр Куропаткин лично возглавил командование русскими войсками на Дальнем Востоке, возродились надежды на решительную победу над Японией. 2 октября русский Балтийский флот выступил на выручку Порт-Артура.

Но чуда не случилось. Напротив, 20 декабря 1904 (2 января 1905) года Порт-Артур был сдан врагу. Японцы взяли пленными 25 тыс. человек и захватили остатки Тихоокеанского флота России.

* * *

В 1904 году народные массы еще сохраняли спокойствие, революционные требования к правительству предъявляла только образованная элита — студенты и другая интеллигенция, а также помещики-земцы. Основные настроения были либеральными, то есть «буржуазными». И социалисты в этих событиях были лишь на второстепенных ролях агитаторов и террористов. Основная масса населения — крестьяне, а также и рабочие — наблюдала политические столкновения со стороны. Как писал 2 января 1905 года Струве, «революционного народа в России еще нет»48. Пассивность народных масс вдохновляла правительство, так сказать, не уступать своих позиций без боя, в уверенности, что, пока требования политических перемен исходят от «общества», их еще можно отклонить. Но 9 января, в день расстрела рабочей демонстрации в Петербурге, положение драматически переменилось. С этого дня, вошедшего в историю под именем «Кровавого воскресенья», революционное пламя разнеслось по всем слоям населения, превратив революцию в явление массовое; и если Земский съезд 1904 года был русскими Генеральными штатами, то «Кровавое воскресенье» стало Днем взятия Бастилии.

Однако при всем том было бы неверно относить начало революции 1905 года к 9 января, ибо к тому времени правительство уже более года выдерживало настоящую осаду. Ведь и самого «Кровавого воскресенья» не было бы, не будь той атмосферы политического кризиса, которую создали в стране Земский съезд и кампания торжественных обедов в его поддержку.

Следует вспомнить, что в 1903 году Плеве отстранил Зубатова, но не прекратил эксперимента с опекаемыми полицией профсоюзами. И ряд таких рабочих союзов организовал с позволения Плеве священник Георгий Гапон49. Выходец из малороссийских крестьян, рукоположенный в священники, он искренне сочувствовал тяготам рабочих и полностью разделял их взгляды. Его вдохновляло учение Льва Толстого, и он достаточно долго противился усилиям властей склонить его к сотрудничеству. С благословения столичного градоначальника И.А.Фулона он создал «Собрание русских фабрично-заводских рабочих» с целью нравственного и культурного воспитания рабочего класса. (Он считал религиозные вопросы важнее экономических и допускал в свое собрание только христиан.) В феврале 1904 года Плеве одобрил создание гапоновского союза. Собрание пользовалось большой популярностью и открывало отделения в различных районах города: утверждалось, что к концу 1904-го оно уже насчитывало 11 тыс. членов и 8 тыс. кандидатов50, затмив санкт-петербургскую социал-демократическую организацию, весьма незначительную по численности и к тому же состоявшую в основном из студентов. Полиция наблюдала за деятельностью Гапона со смешанным чувством, ибо по мере роста его организаций он стал проявлять тревожащие признаки независимости, вплоть до попытки без соизволения сверху открыть отделения своего Союза в Москве и Киеве. Трудно сказать, что было на уме у Гапона, но его нельзя считать просто «агентом полиции» в привычном понимании этого термина, то есть человеком, предающим своих товарищей ради денег, — он несомненно искренне сочувствовал рабочим и разделял их требования. В отличие от обыкновенного полицейского провокатора он не скрывал своих связей с властями: градоначальник Фулон открыто участвовал в некоторых его начинаниях51. И, по правде говоря, к концу 1904 года было уже трудно определить, использует ли полиция Гапона или Гапон — полицию, ибо к этому времени он уже стал самым видным рабочим лидером в России.

Поначалу Гапон заботился лишь о духовном благосостоянии своей паствы. Но к концу 1904 года, под впечатлением от Земского съезда и сопровождавшей его общественной кампании поддержки, он пришел к убеждению, что рабочим следует вместе с другими сословиями углубиться в политику52. Он попытался установить связь с социал-демократами и социалистами-революционерами, но они оттолкнули его. В ноябре 1904 года Гапон вошел в сношения с петербургской организацией «Союза освобождения», которая не могла не воспользоваться счастливой возможностью вовлечь его в свою деятельность. Как вспоминал Гапон, «тем временем в ноябре состоялся Земский съезд, за которым последовала петиция российских адвокатов даровать закон и свободу. Я не мог не чувствовать, что день, когда свобода будет вырвана из рук наших вечных угнетателей, близок, однако в то же время ужасно боялся, что, не имея поддержки со стороны масс, попытка может потерпеть неудачу. Я встретился с несколькими либералами-интеллигентами и спросил, что, по их мнению, могут сделать рабочие, чтобы помочь освободительному движению. Они посоветовали мне тоже составить петицию и предъявить ее правительству. Но я не думал, что такая петиция может что-нибудь дать, если она не будет сопровождаться большой промышленной стачкой»*.

* Gapon G. The Story of My Life. N. Y., 1906. P. 144. «Либералы-интеллигенты», о которых упоминает Гапон, были Екатерина Кускова, ее гражданский муж С.Н.Прокопович и В.Я.Богучарский (Яковлев).

Свидетельства Гапона не оставляют сомнения, что челобитная рабочих, приведшая к кровавой расправе, была задумана советчиками из «Союза освобождения» как часть кампании торжественных обедов и профессиональных съездов. В конце ноября Гапон согласился ознакомить свое Собрание с резолюциями Земского съезда и распространить среди его членов публикации «Союза освобождения»53.

Случай объявить крупную забастовку представился 20 декабря 1904 года в связи с увольнением четырех рабочих Путиловского завода — членов Собрания. Поскольку на Путиловском заводе недавно создалась соперничающая рабочая организация, рабочие увидели в этом увольнении гонения на их Собрание и поддержали забастовку. К ним присоединились другие заводы. 7 января бастовало около 82 тыс. рабочих, а на следующий день их число возросло до 120 тыс. В Петербурге уже не действовало электричество и не выходили газеты, все общественные заведения закрылись54.

По примеру земской кампании подачи петиций Георгий Гапон 6 января назначил на следующее воскресенье (то есть 9 января) выступление процессией к Зимнему дворцу, чтобы вручить царю челобитную от рабочих. Как и все документы, составленные «Союзом освобождения» или при его участии, петиция обобщала и политизировала конкретные и вполне неполитические требования, провозглашая, что нельзя ждать улучшения положения рабочих без радикальных изменений во всей политической системе. Написанная выспренним слогом, имитирующая простонародную речь, петиция содержала требование Учредительного собрания и другие, заимствованные из программы «Союза освобождения»55. Копии челобитной Гапон разослал высшим сановникам. Подготовка к демонстрации разворачивалась вопреки сопротивлению социалистов.

Поскольку собрание было официально санкционировано, у рабочих не возникало и тени сомнения, что их демонстрация пройдет мирно и организованно. Но правительство забеспокоилось, что процессия из десятков тысяч рабочих может выйти из-под контроля и представит угрозу общественному порядку. В глазах властей Гапон был не столько агентом полиции, сколько «убежденным до фанатизма социалистом», пользующимся покровительством полиции для достижения своих собственных революционных целей. Опасались также и того, что беспорядками воспользуются социалисты для осуществления своих задач56. 7 января Фулон призвал рабочих воздержаться от выступления, пригрозив в случае необходимости применить силу. На следующий день был отдан приказ об аресте Гапона, но ему удалось скрыться.

В тот же вечер, 8 января, Мирский созвал экстренное совещание министров и высших чиновников, с которыми смог связаться, — собрание слишком случайное, чтобы разрешить ситуацию, чреватую глобальным кризисом. Было решено демонстрацию не запрещать, но поставить пределы, за которые она не должна выходить. Путь к Зимнему дворцу по этому плану должен был быть отрезан. Если не удастся остановить демонстрантов убеждениями, стоящим в оцеплении войскам следует открыть огонь. Однако все были уверены, что применять силу не придется. Царь отнесся к 120-тысячной рабочей стачке и намечавшейся демонстрации как к событию тривиальному; накануне страшной бойни он записал в дневнике: «Во главе союза какой-то священник-социалист Гапон». Уверенный, что ситуация контролируется, он уехал в Царское Село.

Фулон, ответственный за безопасность в столице, хотя и имел опыт службы в жандармерии, человеком был мягким, интеллигентным, по словам Витте, чуждым полицейским приемам, ему бы больше подошло заведовать петербургскими институтами57. Но согласно принятым накануне решениям он расставил вооруженные войска на ключевых позициях в городе.

Когда в воскресенье утром рабочие стали сходиться к шести сборным пунктам, стало очевидно, что столкновения не избежать. Демонстранты были охвачены религиозным подъемом и готовы принять мученическую смерть: накануне вечером некоторые из них написали прощальные письма. Колонны двигались крестным ходом — с иконами и пением. В центре города прохожие, завидев процессию, снимали шапки и крестились, некоторые вливались в ее ряды. Звучал благовест. Полиция не вмешивалась.

В конце концов демонстранты наталкивались на военное оцепление. В некоторых местах войска давали предупредительный залп в воздух, но толпа, теснимая задними рядами, напирала. Солдаты, не зная, как себя вести в подобной ситуации, реагировали единственным доступным им способом — палили без разбору в надвигающуюся массу. Самая ужасная свалка произошла у Нарвских ворот, в юго-западной части города, где во главе колонны шел Гапон. Войска дали залп, и демонстранты бросились на землю, было убито 40 человек. Гапон вскочил на ноги и закричал: «Нет у нас больше Бога, нет больше царя». Но и в других частях города шли расстрелы. Хотя журналисты говорили о 4600 убитых и раненых, по самым точным оценкам было убито 200 человек и ранено 800*. Немедленно беспорядки распространились по всему городу. К вечеру начались грабежи, особенно оружейных и винных магазинов58.

* КЛ. 1922. № 2/3. С. 56 (см. также: Galai. Liberation Movement. P. 239). Официальные данные: 130 убитых и 299 раненых. См.: Панкратова А. М./ /Революция 1905 — 1907 гг. в России: Документы и материалы. Т. 4. Кн. 1. М., 1961. С. 103; 811, сн. 12.

«Кровавое воскресенье» вызвало волну возмущения, прокатившуюся по всей стране, и навсегда разрушило в глазах народных масс образ «доброго царя».

18 января получил отставку Мирский, не услышав на прощанье даже слова благодарности из царских уст: он был первым министром внутренних дел за весь столетний период с момента учреждения этого поста, ушедшим в отставку без почетного титула или хотя бы ордена59. Пришедший ему на смену бесцветный бюрократ АХ.Булыгин тоже изо всех сил, пока это допускали приличия, уклонялся от чести носить титул министра. Истинная власть перешла в руки Д.Ф.Трепова, который сменил Фулона на посту петербургского градоначальника. Бравый офицер, пользующийся безграничным доверием монарха, ценившего его искренность и бескорыстие, он в первые месяцы по вступлении в должность оказывал на своего господина весьма благотворное влияние, убедив его пойти на уступки, которых тот предпочел бы избежать*.

* Гапон бежал за границу и был там до амнистии, объявленной после Октябрьского манифеста. По возвращении в Россию был убит эсерами по распоряжению Азефа. После 9 января, несмотря на протесты рабочих, все созданные им союзы были закрыты.

Вслед за трагическими событиями по всей стране прошли митинги протеста: земства, городские советы, общественные организации в один голос в самых резких выражениях проклинали жестокость правительства. Рабочие ответили стачками. В январе 1905 года более 400 тыс. рабочих не вышли на работу — это была крупнейшая стачка в России60. Студенты университетов покинули аудитории, в некоторых местах беспорядки коснулись и низших учебных заведений. 18 марта 1905 года власти распорядились закрыть до конца учебного года все высшие учебные заведения. Праздные студенты пополняли ряды радикалов. Беспорядки были особенно острыми в приграничных регионах. 13 января во время всеобщей забастовки в Риге в столкновении с русскими войсками погибли 70 человек. На следующий день забастовка в Варшаве унесла жизнь 93 человек; еще 31 человек был убит там во время празднования 1 мая (18 апреля)61. Самые кровавые события происходили в Одессе в середине июля, когда к бастующим рабочим присоединились матросы мятежного броненосца «Потемкин». Здесь, как говорят, погибли 2 тыс. человек и были тяжело ранены 3 тыс.62 Нередко ситуацией всеобщего беспорядка умело пользовались уголовные элементы. В Варшаве, например, еврейские налетчики под видом «анархо-коммунистов» врывались в зажиточные дома и «экспроприировали» деньги и все, что попадалось на глаза 63.

Россия стояла на краю пропасти. Казалось, наружу вырвались накипевшие и не находившие себе выхода под гнетом царившего прежде страха — злоба, зависть и ненависть всех мыслимых оттенков. Теперь, когда народ утратил уважение к правительству, ничто не удерживало общество от разложения: ни гражданское чувство, ни патриотизм. Но державой делала Россию государственная структура, а не наоборот. И для многих русских было тяжело наблюдать, как хрупки оказались скрепы, связывавшие империю в единое целое, и как сильны раздирающие ее силы.

Как обычно в таких случаях, первой реакцией правительства на внутренний кризис (которой часто все и кончалось) было назначение комиссии для выяснения причин недовольства рабочих. Комиссия под председательством сенатора Н.В.Шидловского предприняла беспрецедентный шаг, пригласив к участию в ней представителей рабочих. Во вторую неделю февраля 1905 года на петербургских заводах прошли выборы, в которых участвовало 145 тыс. рабочих; избранные ими делегаты, в свою очередь, выделили представителей в комиссию. Несмотря на столь многообещающее начало, комиссия окончилась ничем, потому что, в ответ на предъявленные рабочими, но неприемлемые с точки зрения властей требования, комиссия была распущена. И все же нельзя не видеть глубокого исторического значения этого события. Ведь это не только были «первые свободные рабочие выборы» в России 64, но и «впервые в российской истории это были выборные представители от большой рабочей организации <...> а не просто рабочие различных заводов»65. Признав рабочих самостоятельной социальной группой со своими собственными интересами, правительство заложило основу того, из чего позднее образовался Петербургский Совет рабочих депутатов.

* * *

Беспорядки, грозившие обернуться гражданской войной, смутили царя, отняли решимость. Он никак не мог понять, почему люди не довольствуются выпавшим на их долю жребием, как умел быть доволен он, хотя и ему, в конце концов, приходится смиряться с судьбой, возложившей на него столь тяжкие и порой весьма скучные обязанности. («Я придерживаюсь самодержавия не для своего удовольствия, — говорил он Святополку-Мирскому. — Я действую в этом духе только потому, что я убежден, что это мне нужно для России, а если бы для себя, я бы с удовольствием от всего этого отделался»66.) Первые десять лет царствования он неукоснительно следовал по пути отца, с той лишь разницей, что Александру III не приходилось иметь дело с восставшей страной. Николай II был склонен подавлять беспорядки силой. Однако полиция была совершенно не способна выполнить такую задачу, основная же масса войск (более миллиона человек) была за тысячу верст отсюда, на маньчжурских полях сражения. По словам Витте, «Центральная и Восточная Россия были почти совсем оголены от войск»67. Итак, не оставалось ничего иного, как пойти на уступки, но как это сделать с минимальными потерями, никто не знал. Царь и его ближайшие советники разрывались между сознанием того, что дальше так продолжаться не может, и опасением, что всякая перемена может усугубить положение.

Некоторые государственные деятели убеждали царя развить обещания, данные Указом от 12 декабря. Такого же мнения придерживались и промышленники, обеспокоенные падением производства. Среди обстоятельств, сломивших волю царя и его упрямое нежелание идти на дальнейшие уступки, была трагическая смерть его дяди, вел. кн. Сергея Александровича, ближайшего друга и конфидента, погибшего от рук террористов 4 февраля 1905 года.

17 января царь встретился с А.С.Ермоловым, министром земледелия и государственных имуществ, опытным и мудрым сановником. Совет, данный Ермоловым сперва изустно, а затем изложенный им в меморандуме, произвел на него сильное впечатление, и, похоже, именно эти рекомендации более всего вдохновили царя на важнейший законодательный акт, принятый 18 февраля68. Ермолов описывал Россию как страну, стоящую на пороге революции. И чтобы избежать катастрофы, необходимо без промедления принять две меры. Должен быт сформирован кабинет министров, чтобы придать правительству требуемое единство и способность координировать свои действия перед лицом оппозиции, что было невозможно при существующей системе*. И одновременно должен быть созван Земский собор (совещательный по природе) из представителей всех царских подданных без различия социального положения, вероисповедания и национальности. Лишь такой орган даст царю возможность установить прямой контакт с народом — ведь на традиционную опору монархии — дворян, главенствовавших на ноябрьском Земском съезде,— полагаться больше было нельзя. Ермолов убедил царя, что он может доверять своему народу.

* До 1905 года в России не было кабинета министров с премьером: министры докладывали непосредственно царю и от него получали инструкции. Подробнее об этой практике см. главу 2.

«Я знаю, — писал он, — что до вашего величества доходят и другие голоса даже из среды ближайших сотрудников ваших. Я знаю, что существует мнение об опасности созыва народных представителей, особенно в настоящую смутную годину, среди разыгравшихся страстей; существует опасение, что в собрании этих представителей могут подняться голоса о коренном изменении вековых устоев нашего государственного строя, об ограничении царской власти, о конституции; что земский собор может превратиться в учредительное собрание, что крестьянство может поднять вопрос о черном переделе*, что опасность может угрожать даже единству русской земли. Что подобные голоса в собрании могут раздаться — этого отрицать нельзя, но, с другой стороны, нельзя не быть уверенным и в том, что в таком собрании, где все классы населения будут иметь своих представителей, где взгляд народа и его дух будет иметь верное выражение, — эти единичные голоса будут заглушены огромным большинством, верным народным преданиям, коренным основам русского государственного строя. Ведь эти голоса раздаются и теперь, и теперь они более опасны, не находя себе отпора среди безмолвия масс. Нет, государь, таких явлений бояться нечего, и никакой действительной опасности они не представляют»69.

* «Черный передел» был лозунгом крестьян и социалистов-революционеров, призывавших к упразднению права землепользования и распределению («переделу») всех частновладельческих земель между крестьянскими общинами. См. главу 3.

Ермолов, включая в политический процесс безмолвное большинство, намеревался изолировать интеллигенцию. В противном случае, по его мнению, Россию ждал невиданный со времен Пугачева крестьянский бунт.

Убежденный доводами Ермолова, царь на следующий же день сообщил Булыгину, что готов рассмотреть идею создания представительного органа, участвующего в обсуждении законодательных предложений.

18 февраля царь подписал три документа. Первый был манифестом, призывающим население помочь в восстановлении порядка. Второй представлял собой приглашение всем царским подданным подавать «предположения» «по вопросам, касающимся усовершенствования государственного благоустройства». Последний документ был «рескриптом» Булыгину, ставящим его в известность, что царь решил «привлекать достойнейших, доверием народа облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждении законодательных предложений»70.

Пока эксперты работали над проектом законосовещательного собрания, или Думы, по стране проходили сотни митингов, на которых составлялись петиции к царю. Ответ на приглашение правительства к участию в обсуждении государственных вопросов превзошел самые смелые его ожидания. «Газеты помещали сообщения о собраниях и тем самым обнародовали недовольства и требования, высказывавшиеся все растущим числом людей. Вместо того чтобы обуздать волнения, монарший указ оказался катализатором, мобилизовавшим массы населения, ранее не решавшиеся выражать свои мнения по политическим вопросам. Захваченная либералами и либеральными требованиями кампания петиций привела к возрождению, в более резкой форме, либерального наступления осени и зимы 1904/5 годов»71.

Либералы воспользовались возможностью, предоставленной Указом от 18 февраля, чтобы внедрить свою программу, вновь развернув кампанию торжественных обедов — на сей раз под видом «кампании петиций». Стало возможно не только в частных собраниях, но и публично выдвигать требования конституции и законодательного парламента. В апреле 1905 года в Москве земство провело второй свой съезд, большинство делегатов которого уже не хотело довольствоваться ничем иным, кроме Учредительного собрания. На собраниях разнообразных профессиональных союзов принимались резолюции в духе «Союза освобождения». Бюрократы, опасаясь влияния манифеста в деревне, пытались скрыть его от крестьян, но либералы обвели их вокруг пальца, воспользовавшись для распространения его в сотнях тысяч экземпляров земскими губернскими и уездными управами. В результате весной 1905 года в Петербург хлынул шестидесятитысячный поток крестьянских петиций72. (За исключением нескольких, они до сих пор не изучены и не опубликованы.) Кампания петиций неумышленно привела к политизации деревни, хотя в крестьянских челобитных в основном поднимался земельный вопрос и связанные с ним экономические проблемы*.

* Впервые внимание к этому важнейшему научному источнику привлек F.-X. Coquin//Coquin F.-X. & Gervais-Francelle С, eds. 1905: La Premiere Revolution Russe. Paris, 1986. P. 181—200. Официально предложение подавать петиции было отменено 6 августа 1905 года вслед за объявлением так называемой «Булыгинской конституции».

В ходе кампании по сбору мнений либералы создали свою третью и самую мощную всероссийскую организацию — «Союз союзов», которому суждено было сыграть решающую роль в критический момент революции 1905 года. «Союз союзов» был самой радикальной из всех либеральных организаций, он стоял на позициях более левых, чем Земский съезд и «Союз освобождения». Решение создать такую организацию было принято в октябре 1904 года на съезде «Союза освобождения»: его целью было донести либеральные веяния до массовых организаций, образованных по принципу профессиональной принадлежности, а также до мелких и средних чиновников, дабы вовлечь их в политическую борьбу. Профессиональные организации, созданные под покровительством «Союза», должны были служить вовсе не профессиональным интересам их членов, а вовлечению их в кампанию борьбы за политические свободы. В.А.Маклаков, видный либерал, вспоминал, что Адвокатский союз, членом которого он состоял, не отстаивал коллективных интересов его членов и не занимался проблемами правоведения, но использовал престиж своей профессии для придания веса требованиям о парламенте и конституции73. То же можно сказать и о других союзах. Движение за создание таких союзов значительно ускорилось после появления Указа 18 февраля. Помимо Адвокатского союза были созданы Союз медицинских работников, союзы инженеров и техников, профессоров, земледельцев, статистиков, фармацевтов, конторских служащих и бухгалтеров, журналистов и писателей, ветеринаров, правительственных, муниципальных и земских служащих, земских активистов, школьных учителей. Были еще организации, отстаивающие права евреев и женское равноправие74. «Союз союзов» кроме того создавал массовые сообщества и добился небывалого успеха, учредив Всероссийский союз железнодорожных служащих и рабочих — самую крупную рабочую организацию в стране. Впоследствии он сыграл существенную роль и в создании Крестьянского союза. Все эти сообщества придерживались минимальной программы, провозглашающей замену самодержавия конституционным строем и гарантию полных гражданских прав населения. По другим вопросам, как, например, Учредительное собрание, наблюдались значительные расхождения75.

8 мая 1905 года съезд четырнадцати союзов, организованный «Союзом освобождения» в Москве, объединился в «Союз союзов» под председательством П.Н.Милюкова. Милюков был ведущей фигурой в либеральном движении, и в то время его можно было считать либералом лишь номинально, ибо во имя свержения существующего строя он не чурался никаких средств, вплоть до всеобщей забастовки. В последующие пять месяцев «Союз союзов» практически стал определять ход русской революции.

* * *

Новости, приходившие с Дальнего Востока, были все хуже и хуже. В феврале 1905 года японские войска атаковали Мукден, город в Маньчжурии, который Куропаткин поклялся никогда не сдавать. Это была жестокая битва, в которой с русской стороны участвовало 330 тыс. человек, а с японской — 270 тыс. Потеряв 89 тыс. бойцов (против 71 тыс. потерь в японских войсках), генерал Куропаткин принял решение оставить город.

Как будто было недостаточно позора этого поражения, в мае пришли известия о сокрушительнейшем поражении за всю историю военно-морского флота России. Балтийский флот отошел от восточного побережья Африки, когда командующий флотом адмирал З.П.Рожественский получил известие о сдаче Порт-Артура. Поскольку исполнить миссию, заключавшуюся в освобождении Порт-Артура, не представлялось возможным, адмирал попросил разрешения возвратиться на базу. Ему было отказано. Соединившись с Черноморским флотом, прошедшим по Суэцкому каналу, он достиг Китайского мори и взял курс на Владивосток через Цусимский пролив между Кореей и южным побережьем Японии. Здесь русские корабли поджидала японская эскадра под командованием адмирала Того. Русские корабли были лучше вооружены, но менее маневренны и подвижны. Кроме того, лучше действовала разведка адмирала Того. Битва 14 (27) мая 1905 года обернулась сокрушительной катастрофой для русского флота. Множество военных кораблей и вспомогательных судов было потоплено, а большинство уцелевших захвачено; лишь нескольким кораблям удалось уйти под покровом темноты. Адмирал Рожественский был взят в плен. Цусимское сражение положило конец всяким надеждам царского правительства на то, что славная военная победа поможет отвратить конституционные реформы.

Немедленной реакцией царя на Цусимское поражение было наделение управляющего министерством внутренних дел Трепова чрезвычайными полицейскими полномочиями, благодаря чему, по словам Витте, он сделался «негласным диктатором»76. Кроме того, Николай стал искать пути мирного урегулирования конфликта с Японией. Эта сложнейшая миссия была поручена Витте, который в июне отправился в США, в город Портсмут, где были назначены переговоры под покровительством президента Теодора Рузвельта.

Граф С.Ю.Витте — самый выдающийся политик уходящей России. Было бы натяжкой назвать его великим государственным мужем, ибо он не отличался особой политической дальновидностью. Но он обладал талантом (весьма редким в России, где и правительству и оппозиции было в равной мере свойственно замыкаться на своих принципиальных позициях) — вести политику как игру возможностей и, проводя или рекомендуя те или иные меры, довольствоваться выбором меньшего из двух зол. Как и многие преуспевающие политики, он умел соблюсти собственные интересы под видом служения общественному благу. Никто лучше него не мог бы провести Россию сквозь революционные бури: он обладал крайне обостренным политическим чутьем и завидной энергией. К несчастью для Витте, а возможно, и для России, Николай не любил его и не доверял ему. Царю, с его мягкими изысканными манерами, был невыносим грубоватый и властный тон министра, к тому же женившегося на разведенной женщине, жевавшего резинку и слывшего (ложно) масоном.

Витте происходил из обрусевших шведов. Карьера его началась в департаменте железных дорог министерства торговли. Ранние его политические взгляды были националистическими и промонархистскими: после убийства Александра II он вступил в правую организацию «Священное братство», ставившую целью повернуть оружие террористов против них же самих. По его мнению, России нужна была сильная и неограниченная монархия, потому что более трети ее населения составляли «инородцы»77. Но он стремился прийти к соглашению с оппозицией и репрессиям всегда предпочитал компромисс. Человек незаурядных административных дарований, он быстро продвигался по служебной лестнице: в 1889 году получил пост министра путей сообщения, а уже в 1892-м был назначен министром финансов. Он вынашивал и осуществлял смелые планы индустриального развития России и сыграл большую роль в получении заграничных займов, добрая часть которых пошла на постройку железных дорог и на выкуп частных железнодорожных концессий. Его политика усиленной индустриализации вызывала недовольство с разных сторон: и поместного дворянства, и, в особенности, чиновников министерства внутренних дел, которые считали, что он ниспровергает аграрные начала государства.

В 1903 году Витте был выведен в отставку с поста министра финансов и получил чисто почетную должность председателя Совета министров, но теперь о нем вспомнили и послали с дипломатической миссией в Соединенные Штаты. Наставления он получил самые туманные, но ни при каких обстоятельствах он не должен был соглашаться «на отдачу Японии хотя пяди исконно русской земли» или выплату контрибуций78. Во всем остальном он должен был действовать по своему усмотрению. Витте, прекрасно представлявший соотношение сил, понимал, что у России есть еще козырные карты, ибо и японская экономика испытывала в связи с войной сильное напряжение, и Япония не меньше России стремилась прийти к мирному соглашению. В Америке Витте сумел сыграть на антияпонских настроениях американцев и завоевал симпатии публики такими демократическими жестами, как обмен рукопожатиями с железнодорожными инженерами и позирование дамам с фотоаппаратами, что, как он признавался, давалось ему, непривычному к таким представлениям, с большим трудом.

В России известия о Цусимском поражении усугубили политическую напряженность. 2 мая Петербургская дума проголосовала за политические реформы, на следующий день то же произошло в Московской думе. Это были значительные сдвиги, поскольку до сих пор органы городского самоуправления оставались более сдержанными, чем земские, и стояли в стороне от освободительного движения. 24—25 мая земцы провели собрание совместно с представителями дворянства и городских дум79. Резолюция собрания призывала к созыву всероссийского представительного органа, избранного на основе тайного, равного, всеобщего и прямого голосования; среди подписавших ее были двадцать председателей городских дум80. Совещание избрало депутацию для встречи с царем, которую он принял 6 июня. Говоря от имени всей группы депутатов, князь Сергей Трубецкой просил царя допустить народных представителей к прямым переговорам с ним. Он говорил о том, что военные поражения возбуждают разговоры об «измене» в верхах. Не уточняя характера народного представительства — быть ему консультативным или законодательным, — Трубецкой предлагал проводить выборы в него не по сословному признаку, а на демократических основах. Ведь и сам русский царь, убеждал Трубецкой, «не Царь дворян, не Царь крестьян или купцов, не Царь сословий, — а Царь всея Руси». Царь заверил депутацию, что его воля созвать выборных от народа непреклонна81. Эта встреча явила исторический прецедент — впервые правитель России соизволил принять представителей либеральной оппозиции, ратующей за конституционные перемены.

О широте распространения мнения о необходимости таких перемен можно судить на основании того факта, что предводители дворянства на своем совещании, состоявшемся 12— 15 июня, пришли к заключению: «Россия — в преддверии анархии: осталась только тень правительства». Чтобы восстановить государственную власть, государю в делах правления следует опираться не только на чиновников, но и на «выборных от своей земли»82.

Оппозиционным движением на данном этапе руководили либералы и либерал-консерваторы, видевшие в установлении конституционных и парламентских начал путь к укреплению государства и способ отвратить революцию83. Революционеры по-прежнему играли лишь второстепенную роль и шли за либералами. Такая расстановка сил сохранялась вплоть до октября.

23 июня в газетах появились первые сообщения о ведущихся в правительстве обсуждениях касательно Думы, как суждено было именоваться новоявленному представительному органу. В июле просочилась дополнительная информация о секретном совещании в Петергофе. (Исходили эти сведения от профессора русской истории Московского университета В.О.Ключевского, участвовавшего в качестве консультанта в подготовке проекта84.) Положения конституции, получившей название «Булыгинской», были официально опубликованы 6 августа85. Однако публика если и была разочарована, то, благодаря просочившимся слухам, не была удивлена. Все как обычно — слишком мало и слишком поздно. То, чего все жаждали шесть месяцев назад, теперь уже не могло удовлетворить никого: в то время как оппозиция требовала законодательного парламента и даже Учредительного собрания, правительство предлагало бессильный совещательный орган. Роль новой Государственной думы была сведена к обсуждению законодательных предложений, представленных на ее рассмотрение правительством, и передаче их в Государственный совет для окончательного решения. Правительство даже не обязано было совещаться с Думой: ведь в документе недвусмысленно заявлялось о незыблемости основного закона о «существе Самодержавной Власти». Как уступка либеральным чаяниям, система выборов должна была основываться не на сословном принципе, а на имущественном, и имущественный ценз был достаточно высок. Многие нерусские регионы империи были лишены права голоса; не участвовали в выборах и рабочие. В Санкт-Петербурге и Москве только 5—10% населения отвечало цензовой норме, а в губернских городах соотношение едва достигало 1%86. Система выборов была сознательно перекошена в пользу крестьян Великороссии. Согласно Витте, на обсуждении в Булыгинской комиссии было признано, что «единственное, на кого можно положиться при настоящем смутном и революционном состоянии России, есть крестьянство, что крестьяне представляют собой консервативный оплот государства, а поэтому и выборный закон должен быть основан главным образом на крестьянстве, т.е. чтобы Дума была по преимуществу крестьянской и выражала крестьянские взгляды»87.

Эта концепция никогда не подвергалась серьезным испытаниям и оказалась в корне ошибочной, но прекрасно отвечала сложившемуся при дворе убеждению, что жаждой политических перемен страдают лишь города и нерусские этнические группы.

Хотя Булыгинская дума обещала мало, она все же знаменовала крупное отступление царизма, недооцененное современниками: «Самодержец и его правительство, заявлявшие себя лучшими и единственными судиями народных интересов, теперь хотя бы выразили желание советоваться с народом на постоянной и всеобъемлющей основе»88 И, поступая так, царь признавал принцип народного представительства, о котором каких-нибудь восемь месяцев назад говорил, что «никогда» его не признает. Витте, понимавший, что предложенные правительством меры далеко не те, что требовались, все же был уверен, что Дума из совещательной скоро превратится в полноценную законодательную палату, ибо, по его выражению, «совещательный парламент — это поистине есть изобретение господ чиновников-скопцов»89.

Либералы теперь оказались перед выбором: либо принять Булыгинскую думу как она есть и просить царя произвести нужные в ней изменения, либо воззвать к народу, чтобы вынудить правительство принять все их требования. На совместном съезде земских и городских собраний, состоявшемся в июле, когда уже была известна сущность правительственных мер, как раз и обсуждались эти возможности. Более консервативные участники съезда опасались, что прямое обращение к народу воспламенит крестьянство, уже проявлявшее признаки недовольства, но почти единодушно признавали бесполезность обращения с петициями к царю. Большинство пришло к решению призвать население помочь в достижении «мирного развития» — завуалированная формула призыва к гражданскому неповиновению90.

Тем не менее в августе и сентябре 1905 года политическая напряженность в стране несколько спала: манифест 6 августа, обещавший Думу, и перспектива примирения с Японией произвели умиротворяющее действие. Царь, убежденный, что худшее уже позади, отдался привычным придворным заботам и не внимал предостережениям хорошо осведомленных чиновников, даже Трепова, что это затишье обманчивое.

* * *

Возвращение Витте в Россию было триумфальным: ему удалось достичь соглашения на гораздо лучших условиях, чем кто-либо смел надеяться. Согласно Портсмутскому мирному договору, заключенному 5 сентября (нов. ст.), Россия уступала Японии южную часть Сахалина и аренду Порт-Артура, а также признавала за ней право преобладающего влияния в Корее. Ни одна из названных территорий не была исконно русской. Не предусматривал договор и уплаты контрибуции. Учитывая тяжесть ответственности России за конфликт и позор военного поражения, цена за мир была невелика*.

* Поражение России в войне с Японией имело важные последствия для всей Европы, понизив престиж «белых» в глазах неевропейских народов, ибо впервые в новейшей истории азиатское государство разбивало наголову мощную европейскую державу. Один наблюдатель отмечал в 1909 году, что эта война «радикально перекроила» настроения на Востоке: «Не было ни одной азиатской страны, от Китая до Персии, которая не ощутила бы реакции на русско-японскую войну и у которой не пробудились бы новые амбиции. Обычно они находили выражение в желании добиться независимости, в требовании равноправия с белыми народами и приводили в результате к снижению западного престижа на Востоке» (Millard T.F. America and the Far Eastern Question. N. Y., 1909. P. 1—2). В каком-то смысле русско-японская война знаменовала начало процесса колониального сопротивления и деколонизации, завершившегося полвека спустя.

Внешне благополучный исход не мог обмануть Витте. По возвращении из Америки он увидел, что правительство не только не смогло укрепить свою власть, но, напротив, вся страна была охвачена смутой и все прониклись убеждением, что «так дальше жить нельзя». Ему казалось, что вся Россия бастует91.

* * *

И действительно, всероссийская стачка разворачивалась.

Идея обратиться к всеобщей забастовке, чтобы поставить правительство на колени, была на повестке дня «Союза союзов» вскоре после цусимской трагедии. В это время Центральное бюро «Союза» приняло по наущению наиболее радикальных своих ответвлений — Союза железнодорожных служащих и рабочих и Союза инженеров — резолюции об организации всеобщей политической забастовки. С этой целью был организован специальный комитет92, который, впрочем, не успел сделать ничего особенного до начала октября, когда центр политического сопротивления вновь переместился в университеты.

К началу нового учебного года правительство неожиданно даровало университетам щедрые уступки. По инициативе Трепова 27 августа были изданы новые «Временные правила», предоставляющие профессуре право избирать ректоров, а студентам — свободу собраний. Чтобы избежать столкновений со студентами, Трепов распорядился удалить из университетов инспекторов, а ответственность за поддержание дисциплины возложить на профессорские советы93. Эти либеральные меры, конечно, во многом сняли недовольство, вызванное весьма непопулярными Университетскими правилами 1884 года. Однако они возымели противоположный неожиданный эффект: вместо того чтобы усмирить студентов, они предоставили радикальному меньшинству возможность превратить университеты в арену рабочей агитации.

В августе и начале сентября 1905 года студенты обсуждали проблему возобновления занятий. Подавляющее большинство высказывалось за открытие учебных заведений: голосование, проведенное в Петербургском университете, показало, что такое решение поддерживали 7 против I94. Однако, из-за свойственной юности чувствительности к упрекам в эгоизме, пришли к компромиссному решению. Всероссийская студенческая конференция представителей 23 высших учебных заведений, состоявшаяся в сентябре, отвергла предложение о бойкоте занятий. Однако согласилась, идя навстречу радикалам и в доказательство политической сознательности, предоставить университетские аудитории неучащимся для проведения совместной политической работы95.

Эта тактика была сформулирована предыдущим летом меньшевиком Ф.И.Даном на страницах социал-демократической «Искры». Дан убеждал студентов вернуться в аудитории, но не для учебы, а чтобы делать революцию: «Систематическое и открытое нарушение всех правил полицейско-университетского «распорядка», изгнание инспекторов, надсмотрщиков и шпионов всякого рода, открытие дверей аудиторий всем гражданам, желающим войти в них, превращение университетов и высших учебных заведений в места народных собраний и политических митингов — вот цель, которую должно поставить себе и выполнить студенчество при возвращении в покинутые им залы. Превращение университетов и академий в достояние революционного народа, — так можно кратко формулировать задачу студенчества. <...> Такое превращение, конечно, сделает университет одним из пунктов концентрации и организации народных масс»96. И треповские меры невольно расчистили дорогу такой тактике.

Воинственное меньшинство немедленно воспользовалось возможностью, чтобы пригласить рабочих и вообще разнообразных лиц, не имеющих отношения к университету, на политические собрания, проводившиеся под его сводами. Академическая работа стала невозможной, высшие учебные заведения превратились в «политические клубы», а упрямо отдающие предпочтение науке профессора и студенты подвергались нападкам и угрозам97. Рабочие не спешили броситься в объятья воинственно настроенным студентам, но любопытство все же побеждало. Постепенно слух об уважительном отношении к ним студентов расползался все шире и все больше рабочих приходило на эти сходки. Поначалу рабочие только слушали, что говорили другие, но постепенно стали выступать и сами98. Подобное происходило во всех университетских городах, включая Москву. Наблюдалось нечто совершенно небывалое: радикальное студенчество призывало рабочих к стачке и мятежу, а полиция не вмешивалась. Надежды Трепова на то, что его послабления помогут «выпустить пар», совершенно не оправдались. По мнению Витте, указ об автономии университетов от 27 августа «был первой брешью, через которую революция, созревавшая в подполье, выступила наружу»99.

В конце сентября по центральной России прокатилась новая волна забастовок. Экономические по замыслу, стачки были скоро политизированы благодаря усилиям «Союза союзов» и радикальных студентов, действовавших по его указаниям.

Забастовки, вылившиеся во всеобщую стачку в середине октября, начались 17 сентября с выступления московских печатников. Разногласия, носившие поначалу весьма миролюбивый характер, сводились исключительно к вопросу о заработной плате, но вскоре студенты придали им политическую окраску. Произошли стычки забастовщиков с полицией и казаками. В забастовку протеста включились и другие рабочие. 3 октября началась забастовка солидарности петербургских печатников100. И до образования 13 октября Петербургского Совета университеты играли роль координационных центров забастовочного движения, потому что представляли собой единственные учреждения в России, где можно было проводить политические собрания без вмешательства полиции101. Тысячи людей стекались на политические сходки в учебные аудитории. С.Н.Трубецкой, ректор Московского университета, воспротивился превращению учебного заведения в арену политической борьбы и 22 сентября отдал распоряжение о закрытии университета. (Это было его последним деянием в жизни — неделю спустя он внезапно скончался, а его похороны в Москве послужили поводом для грандиозной политической демонстрации.) Но Петербургский университет и Петербургский технологический институт не были закрыты, и это давало им возможность играть ключевую роль в событиях, приведших к всеобщей стачке.

Рабочие беспорядки в Москве и Петербурге приняли всероссийский размах, когда к ним присоединились рабочие-путейцы. Выше уже отмечалось, что Всероссийский союз железнодорожных служащих и рабочих, входящий в «Союз союзов», уже с лета 1905 года рассматривал возможность всеобщей политической стачки. Выступления железнодорожников начались с мелкого инцидента. В конце сентября руководство созвало конференцию с участием представителей железнодорожников для обсуждения вопросов, связанных с пенсионным правом. 4—5 октября распространились ложные слухи о том, что рабочие, участвовавшие в работе этой конференции, арестованы. Союз железнодорожников воспользовался этим поводом для осуществления своих планов. 6 октября стала Московская дорога, изолировав город. Стачка перекинулась на другие города и вскоре охватила работников связи, фабричных рабочих и конторских служащих. Всякий раз «Союз союзов» и его ответвления давали ясно понять, что забастовщики выдвигают политические требования, призывая к созыву Учредительного собрания, избираемого по так называемой «четыреххвостке» (т.е. на основе всеобщего, прямого, тайного и равного голосования). Отчасти стихийное, отчасти организованное движение неотвратимо шло к полному и повсеместному прекращению работы. 8 октября «Союз союзов» призвал своих членов поддержать путейцев и создать стачечные комитеты по всей стране. Итак, всероссийская стачка разворачивалась*.

* Galai. Liberation Movement. P. 262—263. В составе Союза железнодорожных, служащих и рабочих, крупнейшей рабочей организации России, насчитывавшей 700 тыс. членов, было только 130 тыс. квалифицированных рабочих, большинство же составляли разнорабочие, в основном из крестьян. См.: Anweiler О. The Soviets. New York, 1974. P. 269. Note 53.

* * *

6 октября, когда движение стало набирать силу, Витте попросил аудиенцию у царя, и три дня спустя был принят. Витте, прежде старавшийся говорить государю то, что тот хотел услышать, был на сей раз резко прямолинеен. Он заявил, что у царя остаются только две возможности: назначить военного диктатора или пойти на крупные политические уступки. Обоснование разумности последнего варианта было изложено в записке, тут же поданной*. Царь почти наверняка сообщил супруге о случившемся, ибо Витте попросили на следующий день, 10 октября, вернуться в Петергоф и изложить свои аргументы в ее присутствии. Во время этой встречи императрица не проронила ни слова.

* Витте С.Ю. Воспоминания. Т. 3. С. 11. См. также: Verner A.M. Nicolas II and the Role of the Autocrat during the First Russian Revolution, 1904—1907. Ph. D. diss. Columbia University, 1986. P. 370—376. Вернер утверждает, что Витте неверно указывает дату своей первой встречи с царем и что в действительности она имела место на день раньше (8 октября), но это маловероятно, в особенности учитывая свидетельство третьего лица, Д.М.Сельского (Витте С.Ю. Воспоминания. Т. 3. С. 25).

Анализируя записку Витте, можно увидеть, что он был знаком с программой «Союза освобождения» и, в частности, с публикациями Струве, его главного теоретика. Он предлагал принять платформу, которую Струве отстаивал на страницах «Освобождения», органа «Союза»: лозунг «свобода» должен стать лозунгом правительственной деятельности. Другого выхода для спасения государства нет*. Ситуация была критической. Страна радикализировалась, и массы, утратив доверие к правительству, могли обрушиться на самые основы государства: «Ход исторического прогресса неудержим. Идея гражданской свободы восторжествует если не путем реформы, то путем революции. Но в последнем случае она возродится из пепла ниспровергнутого тысячелетнего прошлого. Русский бунт, бессмысленный и беспощадный, все сметет, все повергнет в прах. Какою выйдет Россия из беспримерного испытания, — ум отказывается себе представить; ужасы русского бунта могут превзойти все то, что было в истории. Возможное чужестранное вмешательство разорвет страну на части. Попытки осуществить идеалы теоретического социализма, — они будут неудачны, но они будут несомненно, — разрушат семью, выражение религиозного культа, собственность, все основы права»102.

* Записку Витте от 9 окт. 1905 года см.: КА. 1925. № 11/12. С. 51-56. Приведенный отрывок — на с. 55. Вот что писал Струве за четыре месяца до того: «России нужно крепкое правительство, которое не убоится революции, потому что поставит себя во главе ее <...> Революция в России должна стать правительством». См.: Pipes R. Struve. Liberal on the Left, 1870—1905. Cambridge, Mass., 1970. P. 384. Программу Струве, из которой щедро заимствовал Витте, см. там же (Р. 376—385). Эта концепция — отголосок Французской революции: когда в феврале 1791 года Людовик XVI потребовал от Национальной Ассамблеи продолжить дело реформ, лидер жирондистов Бриссо заявил: «Король теперь глава Революции» (Thompson J.M. The French Revolution. Oxford, 1947. P. 192).

Чтобы предотвратить такую катастрофу, Витте предлагал удовлетворить требования либералов и тем самым отделить последних от революционеров. Разорвав объединенный фронт оппозиции, можно будет умиротворить либералов и изолировать радикалов. Единственное реальное направление действия для правительства — которое следует принять безотлагательно, не теряя ни минуты, — это «смело и открыто стать во главе освободительного движения». Правительству надлежит признать конституционный принцип и демократизировать ограниченный избирательный закон, предусмотренный для совещательной Думы. Следует признать министров, избранных Думой и ответственных перед ней или по крайней мере пользующихся ее доверием. Ни конституция, ни парламент, уверял Витте, не ослабят власти царя, а, скорее, укрепят ее. Далее Витте предлагал, в качестве меры по усмирению социальных волнений, улучшить положение рабочих, крестьян и национальных меньшинств, а также гарантировать свободу слова, печати и собраний.

Это была революционная программа, порожденная отчаянием, ибо Витте понимал, что правительство не обладает военной силой, необходимой для водворения порядка*. И хотя 9—10 октября и в последующие дни он еще упоминал о репрессивной альтернативе, но делал это уже ради проформы, слишком хорошо понимая, что единственная реальная возможность — это уступить.

* Весь петербургский гарнизон в это время насчитывал лишь 2000 человек. См.: Ascher A. The Revolution of 1905. Stanford, Calif, 1988. P. 225. Ср.: Витте С.Ю. Воспоминания. Т. 2. С. 9—10, 26—27.

Его предложения горячо обсуждались при дворе и в высших сановных кругах. Поскольку царь не мог решиться на коренные перемены, указанные Витте, он поначалу согласился лишь с чисто бюрократическими мерами, уже давно назревшими, а именно: учредить кабинет министров. 13 октября Витте получил телеграмму, в которой он назначался Председателем Совета министров «для объединения деятельности всех министров»103. Полагая, что тем самым его предложения реформ отвергнуты, Витте пожелал повидаться с царем. Он заявил царю, что не видит возможности служить на предложенном посту, если вся его программа не будет принята. Но 14 октября он получил приглашение прибыть на следующее утро в Петергоф с проектом манифеста.

* * *

Пока царь обдумывал предложения Витте, промышленность в стране остановилась. Клубок событий, последовавших за первым визитом Витте в Петергоф (10—17 октября, в критические дни русской истории), трудно распутать из-за противоречивых заявлений различных оппозиционных групп, проверить которые по доступным ныне материалам невозможно. С точки зрения хорошо информированных полицейских властей, всеобщая стачка и образование Петербургского Совета — дело рук «Союза союзов». Трепов безоговорочно возлагал на «Союз» ответственность за создание Петербургского Совета и приписывал ему роль «центральной организации»104. Такого же мнения был и начальник Петербургского охранного отделения генерал А.В.Герасимов, полагавший главным достижением «Союза» в октябре 1905 года то, что он дал разрозненным оппозиционным группам общую программу: «Главная инициатива и организационная работа в деле помянутых забастовок принадлежит «Союзу союзов»105. Царь 10 ноября писал матери, императрице Марии Федоровне, о «знаменитом «Союзе союзов», который вел все беспорядки»106.

Той же оценки придерживается в воспоминаниях и Милюков, впрочем, отдав предпочтения породившей его организации — «Союзу освобождения». Он утверждает, что первые собрания рабочих, приведшие к созданию Совета, происходили на квартирах членов «Союза освобождения» и клич к созыву Совета впервые прозвучал со страниц «союзной» прессы107. Меньшевики горячо оспаривали такой взгляд, приписывая роль создателей Совета себе, в чем получили поддержку со стороны новоявленных советских историков108. Существуют, правда, свидетельства, что 10 октября меньшевики, в основном студенты, обратились к петербургским рабочим с призывом избрать рабочий комитет для руководства забастовкой109. Однако есть и другие указания, что рабочие, воспользовавшись примером комиссии Шидловского, сами избрали своих представителей, которых называли старостами, причем некоторые из них уже участвовали в той самой комиссии Шидловского110. Всего вероятнее, что «Союз союзов» инициировал Совет, а меньшевистская молодежь помогла сплотить рабочих в его поддержку. К такому выводу пришел и генерал Герасимов111.

10 октября начали забастовку работники связи и обслуга государственных и частных заведений Петербурга. На следующий день вечером более 30 тыс. человек, главным образом рабочие и другие, не имевшие отношения к университету лица, заполнили залы и аудитории университета. Собрание проголосовало за присоединение к стачке железнодорожников112. 13 октября буквально вся железнодорожная сеть России стала, телеграф тоже молчал. Все больше и больше рабочих и конторских служащих вливалось в забастовку.

13 октября в Петербургском технологическом институте проходило первое заседание Совета. Присутствовали около сорока представителей интеллигенции и рабочих. Собрание было призвано создать центр руководства стачкой. Поначалу Совет ни на что большее не претендовал, что отразилось в его названиях первых четырех дней существования: Стачечный комитет, Общий рабочий совет и Рабочий комитет. Название «Совет рабочих депутатов» было принято только 17 октября*. В тот день были избраны 15 из присутствовавших рабочих представителей, остальные из вошедших в состав Совета уже в начале этого года были избраны для участия в работе комиссии Шидловского113. Первое заседание посвятили стачке. Было принято воззвание к рабочим продолжать забастовку, чтобы заставить правительство созвать Учредительное собрание и установить восьмичасовой рабочий день.

* Первый Совет появился в мае 1905 года в Иваново-Вознесенске для урегулирования экономических разногласий рабочих с руководством и не имел никакой политической программы. Anweiler О. The Soviets. New York, 1974. P. 40-42.

На втором заседании Совета, 14 октября, меньшевик Георгий Носарь (Хрусталев) был избран постоянным председательствующим. (В 1899 году он был одним из лидеров студенческой забастовки в Петербургском университете.) К этому времени общественная жизнь в Петербурге замерла. Невский проспект освещался прожекторами, закрепленными на шпиле Адмиралтейства.

14 октября Трепов объявил, что в случае продолжения беспорядков он вынужден будет прибегнуть к военной силе114.

Он окружил войсками здание университета и с 15 октября запретил проведение в нем всяких сходок. Несколько дней спустя он вообще закрыл университет до конца учебного года. Реакционные элементы бросились избивать студентов, евреев и всех, кто, на их взгляд, выглядел подозрительно. Даже просто носить очки в эти дни было далеко не безопасно*. Это было началом разгула насилия, которое после объявления Октябрьского манифеста приняло массовый характер, унеся сотни, если не тысячи жизней и причинив значительный материальный ущерб.

* В революционные годы — и в 1905—1906-м, и в 1917-м — «очкарики» были предметом ненависти и для монархистов и для толп. См.: Parry A.// Volski A. [Machajski]. Умственный рабочий. N.Y.; Baltimore, 1968. Р. 15—16, который, в свою очередь, ссылается на рассказ Константина Паустовского «Повесть о жизни» (М., 1962. Т. 2. С. 154).

На третьем заседании, 15 октября, Совет сформировался организационно. Присутствовало 226 делегатов от 96 промышленных предприятий. Набрали силу и социалисты, а среди них и большевики, изначально бойкотировавшие Совет, так как были против создания «органов самоуправления пролетариата до захвата власти»*.

* Геллер Л., Ровенская Н. Петербургский и Московский Советы рабочих депутатов 1905 г. (в документах). М.; Л., 1926. С. 17. Эта позиция покоилась на убеждении лидера большевиков Ленина, что, предоставленные сами себе и своим интересам, рабочие не будут делать революцию, а постараются приспособиться к капитализму. Поэтому-то революцию следует свершить для них, но не им самим.

Одна из организационных мер, принятых на заседании 15 октября, в то время прошла почти незамеченной, но впоследствии, в феврале 1917 года, когда Совет возродился к жизни, возымела серьезнейшие последствия. Был сформирован Исполнительный комитет (или просто для краткости Исполком) в составе 31 представителя: 14 от городских районов, 8 от профессиональных союзов и 9 (то есть 29%) от социалистических партий. Последние предоставили три места меньшевистской и большевистской фракциям социал-демократической партии и три социалистам-революционерам. То есть социалистическая интеллигенция была не избрана Советом, а назначена своими партиями. Хотя они обладали лишь совещательным голосом, их опыт и организационный талант обеспечивали им верховенство в Исполкоме, а через него и во всем Совете. В 1917 году Исполком Петроградского Совета состоял уже исключительно из интеллигенции, поставляемой социалистическими партиями115. Растущее влияние радикальной интеллигенции нашло выражение в выпущенном Советом 15 октября воззвании к рабочим, в котором откровенно прозвучала угроза физической расправы со штрейкбрехерами. «Кто не с нами, тот против нас, и к ним Совет депутатов постановил применить крайнее средство — силу». Воззвание призывало забастовщиков насильно закрывать лавки, не признающие забастовку, и препятствовать распространению правительственной прессы116.

На заседании 17 октября Совет принял название «Совет рабочих депутатов» и расширил состав Исполкома до 50 человек, из которых социалистическим партиям предоставлялось по семь мест каждой, т.е. всего 21 место (что составляло уже 42%). Было принято решение выпускать официальный печатный орган Совета — «Известия».

Подобные Советы возникли приблизительно в пятидесяти городах России, а также в некоторых сельских регионах и военных частях, но неоспоримое первенство с самого начала принадлежало Петербургскому Совету.

* * *

Вечером 14 октября Витте получил телеграмму с приглашением прибыть на следующее утро в Петергоф с проектом манифеста. Витте утверждает, что был не в состоянии работать над проектом, так как неважно себя чувствовал и поручил это члену Государственного совета А.Д.Оболенскому, который как раз был у него в этот вечер117. Поскольку невозможно предположить, что Витте не понимал важности искомого документа, и поскольку и до и после этого события он выглядел вполне здоровым, единственным правдоподобным объяснением того факта, что он не воспользовался уникальной возможностью своими руками «творить историю», может служить лишь боязнь нести ответственность за те меры, которые, как ему было хорошо известно, царь предпринял, подавляя в себе крайнее к ним отвращение. Если верить Витте, он впервые ознакомился с манифестом на следующее утро на борту парохода, который вез их с Оболенским в Петергоф (железные дороги бастовали)118*.

* В своих «Воспоминаниях» (Т. 3 С. 26—27, 33) Витте утверждает, что был против опубликования программы реформ в виде манифеста, поскольку такой документ, написанный в соответствующей сжатой форме, не мог донести до населения сути, но мог из-за этого вызвать волнения. Высочайший манифест оглашался в церквах во время службы.

В основу своего проекта Оболенский положил резолюции Земского съезда, проходившего в Москве 12—15 сентября. Земцы отвергли Булыгинскую думу, как совершенно не отвечающую требованиям времени, и предложили свою программу:

«1) Обеспечение прав личности, свобода слова и печати, свобода сходов, собраний, союзов.

2) Установление выборов на основе всеобщего избирательного права.

3) Решающий голос Думы в законодательстве и право действительного контроля над бюджетом и администрацией»119.

В своем проекте Оболенский воспользовался не только содержанием, но и формой резолюций Земского сентябрьского съезда. В результате существеннейшая часть Октябрьского манифеста оказалась не более чем парафразом земских требований.

День 15 октября царь провел с Витте и другими сановниками в обсуждении и подготовке текста манифеста. Среди тех, с кем он советовался, был и Трепов, на чей суд и неколебимую преданность он по-прежнему безоговорочно полагался. Царь передал ему записку Витте и проект манифеста, прося откровенно высказать свое мнение. Даже уже решившись подписать манифест, царь все еще не оставлял мысли о репрессивных мерах, ибо спрашивал Трепова, сколько дней, по его мнению, потребуется, чтобы восстановить порядок в Петербурге без кровопролития, и возможно ли вообще восстановить авторитет власти без многочисленных жертв120.

В своем ответе на следующий день (16 октября) Трепов согласился в общем с предложениями Витте, хотя и призывал к сдержанности, идя на уступки либералам. Что же касается вопроса о возможности водворения порядка в столице без кровопролития, он отвечал, что не может «ни теперь, ни в будущем дать в том гарантию; крамола так разрослась, что вряд ли без этого суждено обойтись. Одно упование на милость Божию»121.

Все еще не до конца убежденный, царь просил вел. кн. Николая Николаевича принять диктаторские права. Великий князь, по словам барона Фредерикса, ответил, что сил для установления военного диктата недостаточно и что, если царь не подпишет манифест, он застрелится122.

17 октября Витте представил царю доклад, в котором давалось обоснование объявленных манифестом мер и который был опубликован вместе с манифестом. Витте вновь выражал убеждение, что беспорядки, терзающие Россию, происходят не из-за каких-либо несовершенств в политической системе и не из-за эксцессов революционеров. Причину надо искать глубже, «в нарушенном равновесии между идейными стремлениями русского мыслящего общества и внешними формами его жизни». Восстановление порядка, таким образом, требует коренных перемен. Царь начертал на полях: «Принять к руководству».

В тот же вечер государь император, перекрестясь, подписал манифест. Рабочая часть этого документа состояла из трех статей, параллельных трехчастной резолюции сентябрьского Земского съезда:

«На обязанность Правительства возлагаем Мы выполнение непреклонной Нашей воли:

1. Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов.

2. Не останавливая предназначенных выборов в Государственную думу, привлечь теперь же к участию в Думе, в мере возможности, соответствующей краткости остающегося до созыва Думы срока, те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив за сим дальнейшее развитие начала общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку, и

3. Установить, как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от Нас властей»*.

* Новый государственный строй России//Под ред. Г.Г.Савич. СПб., 1907. С. 24—25. Единственным требованием сентябрьского съезда земства, которое не вошло в Октябрьский манифест, было участие Думы в обсуждении государственного бюджета, но это право было даровано впоследствии Основными законами.

В тот вечер, отходя ко сну, царь записал в дневнике: «После такого дня голова стала тяжелой и мысли стали путаться. Господи, помоги мне, умири Россию».

Объявление высочайшего манифеста вместе с докладом Витте от 17 октября вызвало шумные демонстрации по всей стране: никто не ожидал таких уступок со стороны режима. В Москве толпа в 50 тыс. человек собралась перед Большим театром. Многотысячные толпы с пением и криками «ура» собирались стихийно и во многих других городах. 19 октября Петербургский Совет принял решение прекратить всеобщую забастовку124. Закончилась забастовка и в Москве и в других городах.

Два аспекта Октябрьского манифеста требуют разъяснений, без которых трудно понять политические события последнего десятилетия царского режима.

Во-первых, манифест был вырван у царя под давлением, чуть ли не под дулом пистолета. И поэтому Николай никогда не считал себя морально обязанным соблюдать его.

Во-вторых, в нем нет слова «конституция». Это было вовсе не случайное упущение. И хотя иногда утверждают, будто царь не понимал, что речь идет о конституции125, современные источники не оставляют сомнения, что царь прекрасно разбирался в существе сделанных им уступок. Так, в письме матери 19 октября он писал, что дарование Думе законодательных прав «это, в сущности, и есть конституция»126. Однако при всем том он хотел избежать ненавистного слова, чтобы сохранить хотя бы иллюзию самодержавия. Проводники либеральных реформ убеждали его, что при конституционном строе он будет оставаться единственным источником законов и всегда сможет упразднить то, что соблаговолил даровать*. И он поддался этим уговорам, потому что они помогли ему примириться с совестью, терзаемой сомнениями, не нарушает ли он своей коронационной клятвы. Этот самообман — абсурдная концепция конституционного самодержавия — явился причиной бесконечных трений между двором и Думой в последующие годы.

* Это говорил царю Витте на аудиенции 9 октября. См.: Verner. Nicholas II. P. 373-374.

Но в момент, когда провозглашался Октябрьский манифест, эти проблемы ускользнули от внимания либералов и либерал-консерваторов, уверовавших, что встает заря новой эры. Ведь даже офицеры полиции говорили друг другу — и вовсе не ради красного словца, — что скоро им нечего будет делать127.

* * *

Витте согласился принять пост Председателя Совета министров только при условии предоставления ему права действовать как истинный премьер-министр и подобрать свой кабинет. Как и Ермолов, Крыжановский, другие опытные сановники, он понимал, что спаянное, дисциплинированное министерство совершенно необходимо в условиях неизбежной конфронтации правительства с выборным законодательным органом128. Витте полагал, что такое министерство будет служить указанной цели вернее, если в его состав войдут некоторые всеми уважаемые общественные деятели.

19 октября он начал переговоры с Д.Н.Шиповым, известным промышленником А.И.Гучковым, князем Е.Н.Трубецким — профессором философии и братом недавно скончавшегося ректора Московского университета — и с некоторыми другими общественными деятелями129. Все лица, к которым Витте обращался с предложениями занять тот или иной пост в правительстве, были либерал-консерваторами, хорошо ладившими и с оппозицией, и с бюрократией. Сам факт подбора кабинета министров не имел примера (и можно добавить, и последствий) в русской истории: «Впервые в царской истории кто-то помимо царя собственноручно указывал кандидатуры большинства министров»130.

Через неделю стало понятно, что из этого намерения Витте ничего не выйдет. Те, к кому он обращался с предложениями, отвергали их будто бы на том основании, что не могут работать вместе с Дурново, которому Витте предложил пост министра внутренних дел. Дурново в свое время был замешан в гнусной истории, где фигурировала его любовница и испанский посол. И вообще он не вызывал доверия из-за давней связи с полицией. Но страна была в хаосе, буквально в состоянии гражданской войны, и для восстановления порядка требовался опытный администратор. Дурново же обладал необходимым опытом и практическими навыками. Витте не уступил критикам Дурново, ибо понимал, что судьба реформ зиждется на его способности водворить спокойствие в стране как можно скорее. Но, судя по исходу последующих, столь же безрезультатных попыток вовлечь общественных деятелей в правительство, возникает вопрос, не явился ли Дурново не более чем предлогом. Лидеры даже умеренной, либерально-консервативной оппозиции боялись быть обвиненными в предательстве либералами и социалистами, для которых Октябрьский манифест был лишь одной из ступеней к установлению республиканского строя в России. Войдя в правительство, они рисковали оказаться изолированными от общества, не обретя при этом существенного влияния в политике, ибо у них не было никаких гарантий, что бюрократия не использует их для достижения своих целей. Сыграли роль и соображения личной безопасности: «Я был бы не искренен, — писал впоследствии Витте, — если бы не высказал то, может быть, совершенно неосновательное впечатление, что в то время общественные деятели побаивались бомб и браунингов, которые были в большом ходу против власть имущих, и что это было одним из внутренних мотивов, который шептал каждому в глубине души: "Лучше подальше от опасности"»131.

Витте вел себя как европейский премьер-министр не только в подборе своего кабинета, но и требуя от губернаторов и военных властей, несших в России административную ответственность, ежедневных отчетов. Кроме того, он организовал пресс-бюро, чтобы создать благоприятную для себя прессу132. Эти шаги не были оценены двором, подозревавшим, что Витте воспользовался критической ситуацией, чтобы стяжать больше личной власти и сделаться «Великим визирем». Насколько шатким было положение Витте, видно из письма царя к матери, где он отзывается о своем премьер-министре, которому, чтобы получить займы для России, приходилось иметь дело с еврейскими банкирами за рубежом, как о «хамелеоне», которому не верит никто, кроме «заграничных жидов»133.

Октябрьский манифест и последовавшая за ним политическая амнистия во многом способствовали прекращению забастовок и иных форм радикальных беспорядков в городах. В то же время он вызвал более жестокие бесчинства со стороны правых элементов, расправлявшихся с теми, кто, по их мнению, заставил царя признать нечто столь противоречащее русскому духу, как конституция. Поднялась и волна крестьянских беспорядков. Было бы нелепо искать в этом разгуле насилия, разбушевавшемся на целых два года, какую-либо логику. Это были всплески копившейся обиды, выпущенной на волю крушением власти, — без смысла и даже вопреки здравому смыслу, без какой бы то ни было программы, типичный пример русского бунта, который так хотел предотвратить Витте.

На следующий день после объявления высочайшего манифеста по всей стране вспыхнули еврейские погромы, переметнувшиеся и на студентов, на интеллигенцию. Черту оседлости и города вроде Москвы, где многие евреи жили на временных основаниях, охватили такая паника и ужас, которых не испытывали со средних веков. Евреев избивали и убивали, их имущество грабили и жгли. Одесса, которой принадлежит пальма первенства в насилии, была свидетелем самого жестокого погрома, в котором погибло около 500 евреев. Убийство же 30—40 евреев было «нормой» для небольших городов134.

Пусть и подвергая евреев всевозможной дискриминации, правительство прежде все же не только не потворствовало погромам, но и сурово подавляло их, из опасения, что антиеврейские выступления выйдут из-под контроля и ударят по русским помещикам и чиновникам. Действительно, оба рода насилия имеют общую психологическую основу: хотя радикальная интеллигенция считала антиеврейские погромы «реакционными», а антипомещичьи «прогрессивными», сами погромщики не делали таких различий. Видя, как толпа избивает и грабит евреев под безучастными взорами полиции и казаков, крестьяне понимали это так, что власти поощряют выступления против необщинных владений и их хозяев. В 1905— 1906 годах в многих местностях крестьяне громили поместья вполне православных помещиков, вообразив, что царь, мирившийся с еврейскими погромами, не станет препятствовать погромам помещиков*. Таким образом, предотвращая насилие над евреями, власть имущие действовали в своих интересах.

* Обзор крестьянских волнений 1905—1906 годов включает отчет по центральному сельскохозяйственному региону, в котором утверждается, что «аграрное движение вызвано тем, что со всех концов России в известное время донеслись до сел слухи, что в городах безнаказанно бьют жидов и позволено грабить их имущество» (см.: Аграрное движение в России в 1905—1906 гг. СПб., 1908. Т. 1. С. 48). Сходные наблюдения были сделаны и в отношении аграрных волнений на Украине (там же. Т. 2. С. 290).

Но теперь, растерявшись в круговороте событий, монархисты утратили чувство реальности: они не только попустительствовали еврейским погромам, но и непосредственно к ним подстрекали. Войдя в должность, Витте выяснил, что департамент полиции, используя конфискованное у революционеров подпольное оборудование, тайно печатал и распространял прокламации, призывающие к еврейским погромам. Витте прекратил эту практику, но она уже унесла многие жизни135. Неспособные как-либо объяснить, что сталось с их идеализированной Россией, кроме как обвинив во всем ее врагов, среди которых евреи занимали почетное место, монархисты призывали к насилию. В пагубном заблуждении находился и царь, писавший матери 27 октября, что «девять десятых революционеров и социалистов жиды». Это объясняло и, по-видимому, оправдывало в его глазах народный гнев против евреев и других «нехороших элементов», в ряды которых он зачислял «русских агитаторов, инженеров, адвокатов»136*. В декабре 1905 года царю был вручен значок Союза русского народа, недавно созданной монархической организации, ставившей целью восстановление самодержавия и преследование евреев.

* Через две недели, объяснив еврейские погромы справедливым возмездием, царь, к своему ужасу, узнал, что они сопровождались разгромом имений русских помещиков (см.: КА. 1927. № 3/22. С. 174).

Однако главными виновниками беспорядков были теперь не евреи и не интеллигенты, а крестьяне. Крестьяне совершенно неверно представляли себе суть манифеста, понимая его на свой лад — как дарующий общинам право распоряжаться всей землей. Некоторые крестьянские волнения имели место весной 1905 года, еще больше летом, но настоящий взрыв их произошел только после 17 октября137. Слыша о безнаказанности стачек и погромов в городах, крестьяне сделали свой собственный вывод. Начиная с 23 октября, когда широчайшие волнения вспыхнули в Черниговской губернии, волна аграрных беспорядков неуклонно возрастала до самой зимы и с еще большей силой вновь ударила весной 1906 года. Она окончательно стихла лишь в 1908 году, после принятия премьер-министром Столыпиным жесточайших репрессивных мер.

Аграрные беспорядки 1905—1906 годов повлекли на удивление мало жертв; существует лишь одно достоверное свидетельство убийства помещика, хотя и есть сведения об убийстве пятидесяти крестьян-единоличников, представлявших на селе основной объект ненависти138. В некоторых местностях разгром поместий сопровождался еврейским погромом. Основной целью «жакерии» было не причинение физического ущерба и даже не захват земли, но лишение помещиков и других землевладельцев-некрестьян возможности жить с земли, т.е. «выкуривание» их. По словам одного наблюдателя, крестьянское движение «направлялось исключительно против владений, а не против помещиков: помещики им совсем не нужны, а земля им нужна»139. Мысль была проста: заставить помещиков уйти с земли и продать свои земли по сходной цене. И с этой целью крестьяне вырубали помещичий лес, выгоняли свой скот на помещичьи пастбища, ломали машины и отказывались платить арендную плату. В некоторых местах поджигали усадьбы. Особенно сильные волнения наблюдались в центральных губерниях России и в Прибалтике, меньшие — в западных и юго-западных регионах, бывшей Польше. Участвовали в беспорядках прежде всего молодежь и вернувшиеся с Дальнего Востока солдаты, но всегда побудителем были города. Громя поместья, бунтовщики не делали разницы между «хорошими» и «плохими» барами — имения либеральных и революционно настроенных интеллигентов не щадили точно так же. Консерваторы, защищавшие себя, страдали меньше либералов, проникшихся сознанием вины140. Как мы увидим ниже, крестьянские методы выживания из деревни некрестьянских землевладельцев оказались весьма эффективными.

В попытке усмирить аграрные беспорядки правительство в начале ноября снизило выкупные платежи (установленные для бывших крепостных в 1861 году) и пообещало вообще упразднить их в январе 1907 года, но эти меры не произвели умиротворяющего действия в сельских регионах.

В 1905 и 1906 годах крестьяне чаще всего воздерживались от захвата земли из опасения, что им не удастся ее удержать. Они все еще надеялись на великий черный передел всех необщинных земель, но если раньше ждали его проведения от царя, то теперь все их надежды были устремлены к Думе. Чем быстрее они сгонят помещиков, полагали крестьяне, тем скорее начнется передел.

К разочарованию царя, Октябрьский манифест не умиротворил Россию. Тем более росло его недовольство премьер-министром: 10 ноября он жаловался, что Витте обещал после объявления манифеста больше не допустить беспорядков, на деле же они только усугубились141.

И вновь правительству пришлось вступить в единоборство с оппозицией, на сей раз с крайне левыми. В этом столкновении уже не было места компромиссам, ибо социалистов могла удовлетворить лишь политическая и социальная революция — не больше не меньше.

Власти пока еще терпели Петербургский Совет, который продолжал заседать, хотя и не имел сколько-нибудь ясной цели. Но 26 ноября был отдан приказ арестовать его председателя Г.С.Носаря. Президиум Совета в составе трех человек (одним из них был Л.Д.Троцкий, взявший на себя обязанности председателя) принял решение ответить вооруженным восстанием. Первым актом, который, как надеялись, приведет режим к финансовому краху, было обращение к населению от 2 декабря (так называемый «Финансовый манифест»), призывавшее «отказаться от взноса выкупных и всех других казенных платежей» и требовать при всех сделках выплаты золотом. На следующий день Дурново арестовал Совет, упрятав за решетку около 260 депутатов (почти половину его состава)142. Вслед за этим под председательством А.Л.Гельфанда (Парвуса) собрался суррогатный Совет143. 6 декабря Петербургский Совет призвал начать через два дня всеобщую стачку. Однако на этот призыв не откликнулись, несмотря на благословение «Союза союзов»144.

Значительно больших успехов достигли социалисты в Москве. Московский Совет, образованный только 21 ноября из интеллигенции, представлявшей три основные социалистические партии, решил вывести революцию из «буржуазной фазы». Они опирались на малоквалифицированных рабочих, в большинстве занятых в текстильном производстве, в профессиональном и культурном плане уступавших своим коллегам из столицы. Основной движущей силой был Московский комитет большевиков145. Московское восстание было первым случаем, когда во главе встали социалисты. 6 декабря Московский Совет вынес решение начать на следующий день вооруженное выступление с целью свержения царского правительства, созыва Учредительного собрания и провозглашения демократической республики*.

* Революция 1905—1907 гг. в России // Под ред. А.М.Панкратовой. Т. 4. Кн. 1. С. 650. Авторы этой программы, очевидно, заранее решили, что Учредительное собрание непременно сменит монархический строй на республиканский.

7 декабря жизнь в Москве была парализована; стачка была усилена агентами Совета, которые угрожали расправой всем, кто не пожелает их поддержать. Через два дня правительственные войска выступили против восставших, которые ответили партизанской тактикой. Прибытие Семеновского полка, обстрелявшего мятежников из пушек, решило исход дела. 18 декабря Исполком Московского Совета сдался. Погибло в эти дни более тысячи человек, и целые кварталы города лежали в руинах.

В последовавшем разгуле репрессий полиция срывала злость на студентах. Неизвестно, какое число лиц, причастных или подозреваемых в причастности к восстанию, были казнены тут же. В губернии были посланы карательные экспедиции.

В середине апреля 1906 года Витте подал в отставку, главным образом потому, что царь перестал ему доверять. Перед уходом он сумел обеспечить России международный займ на сумму в 844 млн. рублей. Эта крупнейшая по тем временам сделка дала возможность стабилизировать российские финансы, подорванные войной и революцией, и, кроме того, на некоторое время вперед обеспечивала двору независимость от Думы, которая вскоре должна была начать работу146. Графа Витте заменил на его посту И.Л.Горемыкин, сановник, любимый при дворе за свое раболепие. Витте же, назначенный членом Государственного совета, представлявшего верхнюю палату новоявленного парламента, оставшиеся годы (он скончался в 1915 году) провел за писанием мемуаров, лелея неприязнь к преемнику Горемыкина, П.А.Столыпину.

* * *

1905 год знаменовал вершину русского либерализма — триумф его программы, стратегии и тактики. Ведь именно «Союз освобождения» и его филиалы, земское движение и «Союз союзов» вынудили монархию даровать России конституцию и парламентский строй. И несмотря на последующие утверждения социалистов и, в особенности, большевиков, они в этих событиях сыграли лишь второстепенную роль: единственная их самодеятельная акция — московское восстание — закончилась весьма плачевно.

Триумф либералов, однако, был весьма непрочным. Как покажут дальнейшие события, они представляли собой малую группу, оказавшуюся под перекрестным огнем консерваторов и крайних радикалов. Стремясь, как и консерваторы, предотвратить революцию, они тем не менее были многим обязаны радикалам, поскольку лишь угроза революции была тем рычагом, с помощью которого они могли добиться от монархии больших уступок. В конце концов именно это противоречие послужило причиной потери ими руководящей роли.

Революция 1905 года существенно изменила политическое устройство России, но не смогла изменить политических позиций. Монархия игнорировала положения Октябрьского манифеста и подчеркивала, что по существу ничего не изменилось. Ее сторонники справа и науськанные ими толпы жаждали отомстить тем, кто унизил царя. Социалистическая интеллигенция, со своей стороны, еще решительнее, чем прежде, стремилась воспользоваться проявленной правительством слабостью и развязать следующую, социалистическую фазу революции. Опыт 1905 года внушил им более, а не менее радикальные настроения. Плачевная хрупкость уз, скреплявших Россию, стала очевидна всем; но для правительства это было указанием на необходимость укрепления власти, радикалы же восприняли это как сигнал к разрушению существующего строя. Неудивительно поэтому, что и правительство, и оппозиция сходным образом усмотрели в Думе не возможность прийти к согласию, а арену борьбы, и на трезвые голоса, призывавшие к сотрудничеству, обрушивались критики и с той и с другой стороны.

Поэтому можно с полным основанием сказать, что революция 1905 года не только не устранила главной российской беды — отчуждения правителей и их подданных друг от друга, но и отяготила ее. И поскольку именно политические установки в большей степени, чем политические институты или «объективные» экономические и социальные причины, определяют ход политических событий, лишь безграничные оптимисты могли смотреть с уверенностью в будущее. В действительности Россия получила лишь краткую передышку.

ГЛАВА ВТОРАЯ

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УКЛАД РОССИИ

Все описанные события происходили в стране во многих отношениях уникальной. Будучи абсолютной монархией (до 1905 года), которой управляла всесильная бюрократия, эта страна, расслоенная на сословные касты, уподоблялась восточной деспотии. Однако международные амбиции, экономическая и культурная политика России придавали ей динамизм западного толка. Противоречие между статичным характером политического и социального уклада и динамизм экономической и культурной жизни приводило к состоянию неизбывной напряженности, привносило в страну ощущение неустойчивости, вечного ожидания. По словам французского путешественника, Россия оставляет впечатление какой-то «незавершенности»1.

До Октябрьского манифеста Россия была страной самодержавной. Согласно Основным законам, ее властитель, Государь Император, был монархом неограниченным и самодержавным. Первое определение означало, что он не ограничен никакими конституционными рамками, а второе — что он не ограничен никакими учреждениями2. Первоначальное определение императорская власть получила в 1716 году в Военном Регламенте Петра Великого (гл. 3, ст. 20), сохранявшем силу и в 1900 году: «Его Величество есть самовластный Монарх, который никому на свете о своих делах ответу дать не должен; но силу и власть имеет свои Государства и земли, яко Христианский Государь, по своей воли и благомнению управлять».

Государь был единственным законотворцем и автором распоряжений. Согласно статье 51 Основных законов, «никакое место или правительство в государстве не может само собою установить нового закона, и никакой закон не может иметь своего совершения без утверждения Самодержавной Власти». На практике было невозможно осуществлять столь суровый абсолютизм в стране с 125-миллионным населением, занимающей пятое в мире место по объему экономики, и со временем все более официальный статус обретали дискреционные, самостоятельные органы власти. Тем не менее самодержавный принцип сохранялся неколебимо, и всякое сомнение в нем, проявленное словом или делом, влекло жесточайшие преследования.

На первый взгляд, русское самодержавие не отличалось от старорежимных монархий Европы, и именно так, как некий анахронизм, страну по большей части и воспринимали как в самой России, так и за ее пределами. Но при ближайшем рассмотрении, в контексте ее собственной истории, можно заметить некоторые особенности русского абсолютизма, отличающего его и от монархий Бурбонов, и от Стюартов и Гогенцоллернов. Европейские путешественники в XVI и XVII веках, когда абсолютизм ancien regime'a был в зените, поражались различием между тем, что они привыкли видеть, и тем, что открывалось их взору в России3. Особые черты русского абсолютизма в его ранней форме, просуществовавшей с XIV по конец XVIII века, заключались в отсутствии института частной собственности, который на Западе противостоял королевской власти, устанавливая ее реальные пределы. В России само понятие имущества (в римском смысле безраздельного владения вещью) отсутствовало до введения его Екатериной II, немкой по происхождению. Московская Русь управлялась словно частное владение, ее население, территории со всем содержимым считались имуществом трона.

Такой тип правления со времен Томаса Гоббса был известен как «патриархальный», или «вотчинный»*. Его отличительные черты: слияние принципа владычества с принципом владения; монарх считает себя и считается своими подданными одновременно и правителем царства и его владельцем. Вотчинное право в России покоилось на четырех опорах:

1) монополия политической власти;

2) монополия экономических ресурсов и оптовой торговли;

3) право правителя ожидать безграничной преданности служения от своих подданных; отсутствие как личных, так и групповых (сословных) прав;

4) монополия на информацию.

* Происхождению и развитию русского вотчинного уклада посвящена наша книга «Россия при старом режиме». М, «Захаров», 2004.

В начале XVIII века, пожелав обрести статус европейской державы, Россия должна была соответствовать своим западным соперникам и в военной мощи, и в хозяйственном, и в культурном развитии. И эти условия потребовали от монархии частичного отказа от вотчинных установлений, верно служивших ей, пока она оставалась по существу восточной державой, соревнующейся с восточными же державами. В середине XVIII века монархия признала права собственности на землю и другие формы собственности: само слово «собственность», построенное как калька с немецкого Eigentum, именно в это время входит в русский словарь. Одновременно трон стал выпускать из своих рук производство и торговлю. Хотя по западным меркам в 1900 году влияние государства в национальной экономике ощущалось весьма существенно, в стране к тому времени уже наладился процветающий свободный рынок и соответствующие капиталистические структуры. И, попирая права человека, царизм все же уважал право собственности. Правительство к тому же постепенно отказывалось от своего права требовать несения неограниченной служебной повинности, освободив от принудительной государственной службы сначала дворянство (1762 г.), а столетие спустя и крепостных (1861). По-прежнему государство сохраняло за собой право цензуры, однако осуществляло его не слишком строго или планомерно, так что на обмен идеями это не могло чувствительно повлиять, тем более что за границу можно было ездить почти беспрепятственно.

Так к 1900 году, за одним лишь исключением, вотчинные черты российского государства отошли в прошлое. Исключение же составляла политическая система. Давая «вольную» обществу в экономическом, социальном и культурном плане, престол упрямо не подпускал его к сфере законодательной и административной*. Монарший трон по-прежнему настаивал на том, что обладает исключительным правом на законодательную и исполнительную деятельность, что царь — есть монарх «неограниченный» и «самовластный» и что законы должны исходить от него. Несоответствие российского политического устройства ее экономическим, социальным, культурным и даже административным реальностям расценивалось наиболее образованными кругами России как аномалия. Ибо, действительно, как примирить высокий уровень промышленности и культуры с политической системой, почитающей своих граждан не способными к самоуправлению? Почему народ, давший Толстого и Чехова, Чайковского и Менделеева, должен управляться кастой профессиональных бюрократов, большинство из которых малообразованны, а многие не чисты в делах? Почему и сербы, и финны, и турки имеют конституцию и парламент, а русские нет?

* Земства и городские собрания — органы местного самоуправления, введенные в 1864—1870 годах, — исполняли важные культурные и экономические функции (образование, медицина и т.д.), но не имели никакой административной власти.

На первый взгляд эти вопросы представляются неразрешимыми, однако существуют и на них ответы, которые, в виду всего произошедшего после 1917 года, заслуживают нашего интереса.

Образованные и передовые в экономическом отношении слои российского общества, боровшиеся за свои политические права, представляли заметную, но малочисленную группу. Основной заботой царской администрации была 50-миллионная армия крестьян Великороссии, сосредоточенная в центральных губерниях, ибо именно от их спокойствия и верности зависела в конечном счете безопасность империи*. У крестьянина были причины для недовольства, но не политическим строем, ведь крестьянину так же трудно было представить себе иной образ правления, как, скажем, иные климатические условия. Существующий режим вполне его устраивал, потому что был ему понятен по опыту собственного домашнего уклада жизни, организованного по той же модели: «Власть господина безгранична — как власть отца. Такое самодержавие есть просто продолжение отеческой власти <...> От основания до вершины необъятная Северная империя, во всех ее уголках и среди всех сословий, представляется сооруженной по единому плану и в едином стиле; все камни как будто вышли из одной каменоломни, и все строение покоится на едином основании: патриархальной власти. И этой чертой Россия склоняется в сторону старых монархий Востока и решительно отворачивается от современных государств Запада, основывающихся на феодализме и индивидуализме»4.

* В Российском многонациональном государстве господствующая нация, великороссы, по языковому признаку составляла к началу века 44,4% населения. Большинство же представляли другие православные славянские народы (украинцы — 17,8%, белорусы — 4,7 %); а также поляки (6,3%); магометане, в основном тюркоязычные и сунниты (11,1%); евреи (4,2%); различные балтийские, кавказские и сибирские народности. Общая численность населения Российской империи, согласно первой переписи, проводившейся в 1897 году, равнялась 125,7 млн. человек (не учитывая Финляндии, которая была отдельным Великим княжеством русского царя, и среднеазиатских протекторатов Хивы и Бухары). Из 55,7 млн. великороссов около 85% были крестьянами.

Крестьянин-великоросс, до мозга костей проникнутый крепостным сознанием, не только не помышлял о гражданских и политических правах, но и, как мы увидим далее, к таким идеям относился весьма презрительно. Правительство должно быть властным и сильным — то есть способным добиваться безоговорочного послушания. Ограниченное в своей власти правительство, поддающееся внешнему влиянию и спокойно сносящее поругание, казалось крестьянину противоречащим самому смыслу слова. По мнению чиновников, непосредственно занятых в управлении страной и знакомых с крестьянскими воззрениями, конституционный строй западного образца означал лишь одно — анархию. Крестьяне поймут конституцию единственным образом — в смысле свободы от всяких обязательств перед государством, которые они и исполняли-то только потому, что не имели иного выбора; тогда — долой все подати, долой рекрутчину и, прежде всего, долой частное землевладение. Даже сравнительно либеральные чиновники относились к русским крестьянам как к дикарям, которых можно держать в узде лишь потому, что они считают своих господ сделанными из другого теста5. Во многих отношениях бюрократия относилась к населению, как европейские державы относились к колониям: некоторые наблюдатели проводили параллель между российской администрацией и британской государственной службой в Индии6. Но даже самые консервативные бюрократы понимали, что нельзя вечно полагаться на покорность населения и что рано или поздно суждено прийти к конституционному строю, но все же предпочитали, чтобы эта задача выпала на долю следующих поколений.

Другим препятствием на пути к либерализации стала интеллигенция, обычно определяемая как категория образованных горожан, в основном высших и средних классов, выступающих в вечной оппозиции к царизму, требуя от трона и бюрократии, во имя народного блага, уступить им бразды правления. Но монархия и высшие сановники считали их не способными к управлению. И действительно, как показали последующие события, интеллигенция сильно недооценила трудности управления Россией: согласно интеллигентским воззрениям, демократия представляла собой не результат терпеливой эволюции устоев и учреждений, но естественное для человека состояние, благотворному влиянию которого не дает проявиться царский деспотизм. Не имея никакого опыта администрирования, они подменяли управление законотворчеством. По мнению бюрократов, эти профессора, юристы и журналисты, если их допустить к рычагам управления, не в состоянии будут их держать и скоро уступят дорогу анархии, выгодной единственно радикальным экстремистам. Такие убеждения разделяли при дворе и преданные двору чиновники. Среди интеллигенции были вполне здравомыслящие, практичные люди, сознающие сложности демократизации России и стремящиеся к сотрудничеству с власть имущими, но таких было немного и им приходилось выдерживать нападки либералов и социалистов, заправлявших общественным мнением.

Власть имущие в России в 1900 году считали, что «политика» — просто непозволительная роскошь для страны: при ее необъятных размерах, этнической разнородности и культурной отсталости нельзя позволять чьим-то отдельным суждениям и интересам играть определяющую роль. А политика должна оставаться в руках администрации, действующей под покровительством беспристрастного судии в лице абсолютного правителя.

* * *

Самодержавию нужен самодержец, и самодержец не только в смысле формальных прерогатив, ему присущих, но и самодержец по духу, по личным свойствам характера; на крайний случай необходим хотя бы парадный монарх, готовый восседать на троне, пока страной правит бюрократия. Роковым образом в России накануне двадцатого столетия в молодом царе воплотилось наихудшее сочетание этих качеств: при отсутствии знаний и воли, необходимых правителю, стремление исполнять роль самодержца.

На протяжении предыдущего столетия в России сильные правители чередовались со слабыми в правильном порядке: вслед за колеблющимся Александром I пришел поборник строгой дисциплины, «солдафон» Николай I, чей преемник Александр II был снова человеком мягким. Его сын Александр III был олицетворением самодержавия: крепко сложенный и физически сильный, голыми руками сминавший оловянные кружки, веселивший общество, врываясь в запертые двери, любивший цирк, игравший на трубе, он без колебаний прибегал к силе. Воспитываясь в тени отца, будущий Николай II с детских лет проявлял черты «мягкого» царя. Ему не импонировали ни власть, ни сопряженные с ней церемонии: самым большим удовольствием было для него проводить время в кругу семьи с женой и детьми или в прогулках. Хотя ему пришлось играть роль самодержца, он более всего подходил к роли парадного монарха. Он отличался великолепными манерами и умел очаровывать людей: Витте считал Николая II самым воспитанным человеком из всех, с кем ему приходилось встречаться7. В интеллектуальном отношении он был, однако, несколько ограничен. Самодержавие он понимал как священную обязанность, а себя считал попечителем вотчины, которую унаследовал от отца и был обязан передать в целости своему наследнику. Его не привлекали привилегии власти, и он признался как-то одному из своих министров, что если бы не боялся навредить России, то с удовольствием отделался бы от самодержавной власти8. И действительно, никогда он не был лично так счастлив, как в марте 1917-го, когда был вынужден отречься. Он рано научился скрывать истинные чувства за бесстрастной маской. Вообще довольно мнительный и даже порой мстительный, он был по существу человеком мягким, простых вкусов, тихим и скромным, ему претили тщеславие политиков, интриги сановников и общее падение нравов современного общества. Он не любил людей сильных и независимых и самых способных своих министров старался не приближать к себе, а в конце концов жертвовал ими ради почтительных в обращении и предупредительных ничтожеств.

Выросший в крайне замкнутой придворной атмосфере, он не имел возможности сформироваться эмоционально или интеллектуально. В возрасте двадцати двух лет он произвел на одного из высших сановников такое впечатление: «Это довольно миловидный офицерик; белая, отороченная мехом форма гвардейских гусар ему идет, но в общем вид у него такой заурядный, что его трудно заметить в толпе; лицо его невыразительно; держит он себя просто, но в манерах нет ни элегантности, ни изысканности»9.

Даже когда ему было уже двадцать три года, по свидетельству того же сановника, его отец Александр III обращался с ним как с ребенком. Однажды за обедом цесаревич осмелился противоречить отцу, взяв сторону бюрократической оппозиции, и отец выразил свое недовольство, «яростно бомбардируя цесаревича хлебными шариками»10. Александр часто пренебрежительно отзывался о сыне как о мальчике с совсем детскими суждениями, совершенно не приспособленном к ожидающим его обязанностям11.

Воспитанный таким образом, Николай был совершенно не готов восседать на престоле. После смерти отца он говорил одному из министров: «Я ничего не знаю. Покойный государь не предвидел своего конца и не посвятил меня ни во что»12*. Интуиция подсказывала ему: во всем надо неуклонно следовать по пути отца, в особенности в том, что касалось идеологии и учреждений абсолютизма вотчинного склада. Так он и делал, пока позволяли обстоятельства.

* Любопытно сравнить это высказывание с удивительно схожим замечанием Людовика XVI, узнавшего о смерти своего отца: «Какое бремя! Меня ничему не научили! Словно на меня валится весь мир» (Gaxotte P. The French Revolution. Lnd.; N. Y., 1932. P. 71).

В довершение беды злой рок преследовал будущего царя с самого рождения, пришедшегося, весьма знаменательно, на день Иова Многострадального. Все, за что он только ни брался, шло прахом, и вскоре он уже снискал репутацию «несчастливца». Он и сам поверил в это, впадая во все большую нерешительность, прерываемую вспышками упрямства.

Проявляя самостоятельность, Николай в 1890—1891 годах предпринял путешествие по Дальнему Востоку, который, кстати, некоторые дипломаты считали подходящей сферой влияния России; такого же взгляда придерживался и будущий монарх. Путешествие едва не закончилось трагедией — Николай подвергся нападению невменяемого японского террориста.

В день коронации в 1896 году разразилось новое несчастье: по столь торжественному случаю на Ходынском поле в Москве было устроено народное гуляние, на которое стеклось около 500 тыс. человек. В ужасной давке при раздаче подарков около 1400 человек были затоптаны и задавлены насмерть13. Игнорируя эту трагедию, царская чета спокойно отправилась на бал по случаю коронации. Оба этих события были восприняты как дурное предзнаменование.

И, быть может, наслышанное о суровом обращении с ним такого своевольного человека, каким был Александр III, общество при вступлении Николая II на престол в 1894 году приписало ему либеральные взгляды. Но весьма скоро обществу пришлось разочароваться в своих ожиданиях. В обращении к земской депутации в январе 1895 года царь назвал толки о либерализации «бессмысленными мечтами» и торжественно обязался «охранять начала самодержавия так же твердо и неуклонно», как это делал его покойный отец14. На том и завершился его мимолетный политический медовый месяц. И хотя он редко высказывался по политическим вопросам, но не таил, что относится к России как к династической вотчине. Одним из примеров такого отношения может служить тот факт, что он повелел вручить в дар Черногорскому князю, по просьбе двух русских великих князей, женатых на княжеских дочерях, сумму в три миллиона рублей, полученную от Турции по условиям мирного договора. Лишь с большим трудом удалось убедить царя не распоряжаться с таким рыцарским великодушием деньгами, принадлежащими российской казне15. И это был не единственный случай проявления вотчинного духа его царствования.

По природе робкий и безразличный к власти, он, казалось, захочет примириться с оппозицией, но нельзя забывать о его царственной супруге, которой суждено было сыграть существеннейшую и весьма негативную роль в последние годы старого режима. Александра Федоровна (Алике) по материнской линии приходилась внучкой королеве Виктории, родилась в германском герцогстве Гессене, в России — и в обществе, и в народе — слыла «немкой»*. Надменная и холодная, она быстро настроила против себя петербургское общество, и чем глубже становилось ее отчуждение, тем более сужался круг общения, в конце концов ограничившийся самыми доверенными друзьями — Анной Вырубовой и Распутиным. Ее редко видели улыбающейся, а на фотографиях она обычно глядит в сторону от объектива. Страдая головными болями и, как она полагала, болезнью сердца, она пристрастилась к лекарствам. Очень склонна была к мистицизму. Французский посол Морис Палеолог оставил беглую характеристику императрицы: «Моральное беспокойство, постоянная грусть, неясная тоска, смена возбуждения и уныния, постоянная мысль о невидимом и потустороннем, легковерие, суеверие...»16 Уединившись во дворце в Царском Селе и не видя никого, кроме придворных, она создала себе культ мифического русского «народа», который, как она неколебимо верила, питает безграничную любовь к царской фамилии. Она никому не доверяла, включая и родственников Николая II, которых подозревала в желании свергнуть его с престола.

* В действительности и самого Николая II можно было лишь с большой натяжкой считать русским по крови: в результате перекрестных браков с датскими и немецкими династиями, начиная с XVIII века, русские монархи были русскими лишь номинально. Излюбленным приемом оппонентов было называть их «Готторп-Голштейнами», что в смысле генеалогии было не столь уж далеко от истины.

Все это было бы несущественно, не будь она убеждена, что обязана восполнить недостаток решимости своего царственного супруга, удерживая его от политических уступок и взяв непосредственно в свои руки назначение сановников: она частенько использовала влияние на мужа, настраивая его против людей, к которым, по тем или иным причинам, питала неприязнь. Обращаясь с мужем, как с благодушным ребенком (она любила изображать его младенцем на руках матери), она управляла им, играя на его чувстве долга и подозрительности. Хотя она родилась и воспитывалась в Европе, но очень скоро усвоила патриархальный уклад своей новой родины. Вновь и вновь напоминала она супругу о его священной обязанности, о том, что он хранитель священного наследия: «Ты и Россия — одно», — увещевала она17. Когда родился наследник, она положила своей жизненной миссией сохранить в неприкосновенности институт самодержавной монархии до того времени, когда он сможет взойти на престол. Своим поведением она все более расширяла пропасть между монархией и обществом, и вскоре этот разрыв стал непреодолимым: в 1916 году самые закоренелые монархисты, включая многих великих князей, отвернулись от нее и замышляли ее удаление от власти. И в этом смысле ее историческая судьба сходна с судьбой Марии Антуанетты.

Царственный супруг, угождая жене, обычно внимал ее советам, однако вовсе не рабски бездумно, и случалось, окончательные решения принимал вопреки ее желаниям. Они были очень любящей супружеской парой, всецело преданной друг другу и, как правило, разделяли общие взгляды. Они презирали так называемое общественное мнение, которое связывали исключительно с петербургским обществом и интеллигенцией и считали искусственным «средостением, воздвигнутым, чтобы отгородить их от обожающего народа»*. Говорили, что, когда Николай II произносил слово «интеллигенция», у него на лице была гримаса, словно он говорил «сифилис». Он считал, что это слово следует исключить из русского словаря18.

* Mossolov A.A. At the Court of the Last Tsar. Lnd., 1935. P. 127—131. Витте вспоминает, что, когда он употребил выражение «общественное мнение» в присутствии царя, тот в сердцах ответил: «А мне какое дело до общественного мнения?» (см.: Витте С.Ю. Воспоминания. М., 1960. Т. 2. С. 328).

Несчастья, преследовавшие Николая II во всех его начинаниях, не обошли стороной и его семейную жизнь. Жена родила ему одну за другой четырех дочерей, но наследника все не было. В отчаянии она обращалась к различным шарлатанам, один из которых, французский врач Филипп, сумел внушить ей, что она беременна сыном. Александра Федоровна так поверила в это, что стала полнеть, пока на девятом месяце медики не установили, что беременность ложная19. В 1904 году наконец родился наследник, но оказалось, что он болен гемофилией, неизлечимой болезнью, носителем которой была она. Это потрясение углубило мистицизм царицы, но одновременно придало решимости увидеть сына, нареченного Алексеем, царем Всея Руси.

Придворная обстановка, царедворцы, окружавшие Николая II, вдохновляли его придерживаться анахроничной политической практики. Огромное внимание при дворе уделялось внешнему убранству и соблюдению ритуальных форм. В результате многие в стране разделяли следующее мнение послереволюционного памфлетиста: «Круг приближенных состоял из тупых, невежественных последышей дворянских родов, лакеев аристократии, потерявших свободу мнений и убеждений, традиционные представления о сословной чести и достоинстве. Все эти Воейковы, Ниловы, Мосоловы, Апраксины, Федосеевы, Волковы — бесцветные, бездарные холопы, стояли у входов и выходов царского дворца и охраняли незыблемость самодержавной власти. Эту почетную обязанность делила с ними другая группа Фредериксов, Бенкендорфов, Корфов, Гроттенов, Гринвальдов — напыщенных, самодовольных немцев, которые пустили прочные корни при русском дворе и создали своеобразный колорит закулисного влияния. Глубокое презрение к русскому народу роднило всю эту высокопоставленную челядь. Многие из них не знали прошлого России, пребывали в каком-то тупом неведении о нуждах настоящего и равнодушно относились к будущему. Консерватизм мысли означал для большинства просто умственный застой и неподвижность. Для этой породы людей самодержавие потеряло смысл политической системы, ибо их кругозор бессилен был подняться до идей обобщающих. Жизнь протекала от одного эпизода к другому, от назначения к перемещению по лестнице чинов и отличий. Иногда череда событий прерывалась потрясением, бунтом, революционной вспышкой или покушением террористов. Эти зловещие симптомы пугали, даже устрашали, но никогда не внушали глубокого интереса и не привлекали к себе серьезного внимания. Все сводилось в конечном счете к надеждам на нового энергичного администратора или искусного охранника»20.

* * *

Монархия правила Россией с помощью пяти институтов: гражданской службы, тайной полиции, дворянства, армии и православной церкви.

Российское чиновничество, восходя к средневековой княжеской челяди, холопам, в XX веке еще сохраняло явные черты своего происхождения. Оно сознавало себя прежде всего личными слугами монарха, а не слугами государства. И государство чиновничеством не воспринималось как нечто самостоятельное и стоящее выше государя и его чиновников21.

Поступая на службу, чиновник в России приносил клятву верности не государству или народу, а непосредственно правителю. Он служил исключительно монарху и своим непосредственным начальникам. Старшему по чину чиновнику, чтобы уволить подчиненного, не требовалось предъявлять никаких оснований, а увольняемому не давалась возможность объясниться. «Устав о службе» лишал уволенного чиновника всех возможностей к восстановлению на службе: «Чиновников, кои по убеждению начальства неспособны к исправлению возложенных на них должностей, или почему-либо неблагонадежны, или сделали вину, известную начальству, но такую, которая не может быть доказана фактами, предоставляется начальникам, от коих в общем порядке зависит увольнение от должностей, сими чиновниками занимаемых, увольнять по своему усмотрению и без просьбы их. <...> Но те чиновники, кои по усмотрению начальства будут просто уволены от службы, без означения причин сего увольнения, на такое распоряжение не могут жаловаться, и все их жалобы, а также просьбы о возвращении к прежним должностям или предании суду не только должны быть оставляемы без всякого действия и движения, но ни в Правительствующем Сенате, ни в Канцелярии Его Императорского Beличества по принятию прошений, на Высочайшее Имя приносимых, не должны быть вовсе принимаемы»*.

* Российские служебные правила формализованы в томе 3 «Свода законов» (Устав о службе по определению от правительства: Изд. 1896 г.// Свод Законов Российской Империи. СПб., 1913). Все дальнейшие отсылки даются на это издание. В Российской империи термин «неблагонадежный» имел вполне официальное хождение и мог означать для удостоившегося такой характеристики увольнение из всякого государственного учреждения, включая университеты. Формальное определение этому понятию дал в 1881 году министр внутренних дел Н.П.Игнатьев (см.: Зайончковский П.А. Кризис самодержавия на рубеже 1870—1880-х годов. М., 1964. С. 395).

Словно чтобы подчеркнуть происхождение государственных служащих от домашней челяди, чиновнику, независимо от ранга, не давалось права уйти в отставку без позволения. Еще в 1916 году министры, большинство из которых не одобряли и не хотели мириться с царской политикой, должны были подавать прошение об отставке на высочайшее имя, и во многих случаях царь отставку не принимал — ситуация просто не представимая в Европе.

В противоположность Западной Европе, где при приеме на государственную службу безусловно требовалось либо наличие диплома, либо прохождение экзамена, либо и то и другое вместе, в России требования к кандидату были весьма поверхностными. Чтобы стать канцелярским служителем, то есть занять начальную ступень чиновной лестницы, но еще без классного чина, соискатель должен был лишь проявить умение читать, правильно писать и знать арифметику. Для продвижения на следующую ступень он должен был пройти экзамен на знание предметов, преподаваемых в начальной школе. А уже получив чин низшего класса, чиновник нередко более не обязан был доказывать свою подготовку и продвигался вверх в соответствии с законами старшинства и рекомендациями начальства. Это означает, что никакого четкого критерия назначения и повышения чиновников не было и на практике наиболее значимыми оказывались такие качества, как всецелая преданность монархии, слепая готовность исполнять приказания и безоговорочное приятие существующего порядка.

Как личные слуги царя чиновники стояли над законом. Чиновника можно было обвинить и привлечь к суду только с согласия его начальства22. Без такового судебные органы были в отношении государственного служащего бессильны. Позволение же судить чиновника давалось крайне неохотно по двум причинам. Во-первых, поскольку все назначения, во всяком случае теоретически, делались самим царем и должностное несоответствие чиновника невольно бросало тень на высочайшее решение. Во-вторых, всегда была опасность, что, представ пред судом, обвиняемый, выгораживая себя, даст показания, порочащие его начальство. И на деле виновные в том или ином проступке чиновники просто перемещались на другой пост или, если речь шла о высоком сановнике, получали солидную, но ничего не значащую должность в Сенате или Государственном совете23. И даже царь в этих вопросах не властен был нарушить традицию. После железнодорожного крушения, едва не стоившего ему жизни, Александр III пожелал предать суду министра путей сообщения. Но его отговорили на том основании, что публичный суд над министром, четырнадцать лет пребывавшим на этом посту, будет означать, что он «незаслуженно пользовался доверием монарха»24, а значит, в свое время сам царь сделал неверный выбор. По мнению некоторых современников, тот факт, что российское чиновничество не несло ответственности перед законом или любым сторонним учреждением, составлял основное отличие государственной службы в России от европейской. В действительности это было всего лишь еще одним проявлением патриархального духа, все еще сильного в Российской империи. В рядах российского чиновничества, в особенности в последние годы существования монархии, состояли многие широко образованные и преданные делу работники. Особенно много таких людей было в министерствах и ведомствах Петербурга. Бернард Парес, английский историк, до 1917 года часто посещавший Россию, отмечал, что, сбросив мундир, чиновник часто оборачивался интеллигентом, которого волнуют те же идеи, что и все общество. Однако, облачившись в мундир, так сказать при исполнении обязанностей, он вновь становился надменным и наглым*. Условия службы, в особенности незащищенность перед начальством, воспитывали раболепие перед старшими по чину и грубость в отношении ко всем остальным. В отношении же ко внешнему миру чиновник должен был действовать с полным сознанием своей правоты: «За всем этим стояло извечное стремление выставить правительство неким мудрейшим, благоразумнейшим и непогрешимым собранием государственных служащих, самозабвенно трудящихся в согласии с монархом во имя благоденствия России»25.

* Pares В. Russia and Reform. Lnd., 1907. P. 328. Согласно одному современному источнику, среди некоторых русских чиновников бытовало мнение, что дурным обращением со своими людьми они укрепляют представление о российской силе в глазах заграницы. В европейских державах, предоставлявших России займы, эта демонстрация силы, говорят, производила впечатление: «Чем более жестокие дела творились в России, тем выше вырастал ее престиж в Европе» (см.: Die Judenpogrome in Russland. Koln; Leipzig, 1910. Bd. l. P. 230). Есть, впрочем, весьма подходящая к случаю русская поговорка: «Бей своих, чтоб чужие боялись».

Существеннейшим фактором живучести такого представления о чиновничестве была секретность, позволявшая поддерживать иллюзию власти, не знающей ни разногласий, ни промахов. Нет большей опасности для бюрократии, чем гласное, открытое ведение государственных дел, и общественность добивалась этого с середины прошлого столетия.

С 1722 года, когда Петр Великий установил Табель о рангах, российское чиновничество было разбито по иерархии на классы, или чины, которых номинально было 14, но фактически только 12, ибо 11-й и 13-й классы постепенно слились с 12-м и 14-м. По мысли Петра, чиновники, с ростом возлагаемой на них ответственности, получали и чин, соответствующий занимаемой ими должности. Но вскоре петровский замысел извратился, и в результате в России установилась уникальная система чинов государственной службы. Чтобы заручиться поддержкой бюрократии в сомнительных притязаниях на трон, Екатерина II в 1760-е годы ввела принцип автоматического продвижения по службе: отныне носителя чина поднимали на следующую ступень в зависимости от старшинства, срока пребывания в прежнем чине и не сообразуясь с возлагаемыми на него обязанностями. В противоположность обычной практике, когда служащего поднимают от ступени к ступени, расширяя круг его обязанностей, в России возвышение чиновника совершалось более или менее автоматически, вне зависимости от его функций, и представляло собой продвижение не от должности к должности, а от чина к чину26. Это превращало государственных служащих в России в замкнутую касту: за редким исключением для занятия правительственной должности необходимо было иметь соответствующий чин27. Частные лица, как бы высока ни была их квалификация, к участию в административной жизни государства не допускались за редчайшим исключением непосредственного высочайшего назначения. Лишь тот, кто хотел и мог сделать чиновничью карьеру целью всей своей жизни, достигал правительственных высот. Другие были отстранены от государственной службы, а тем самым и от возможности обретения административного опыта.

Четырех высших классов чиновничьей лестницы (насчитывавших в 1903 году 3765 человек)28 нельзя было достичь путем простого продвижения по службе: поскольку они принадлежали потомственному дворянству, такие назначения делал лично царь. Чины же от 14-го по 5-й были доступны в результате обычного продвижения, процедура коего была описана до мельчайших подробностей. В большинстве случаев проявивший способности юноша из разночинцев начинал карьеру канцелярским служителем в одном из правительственных учреждений. Эта должность еще не давала классного чина, но ему предстояло оставаться в ней от одного до двенадцати лет (в зависимости от социального статуса и уровня образования), прежде чем он мог получить чин 14-го класса: потомственные дворяне, получившие среднее образование, служили только год, тогда как юноши, например, уволенные после ломки голоса из императорского хора, служили все двенадцать лет. Вступив на служебную лестницу, чиновник взбирался по ней последовательно по каждой ступеньке. «Устав о службе» определял, как долго чиновник должен был служить в том или ином чине (по три года в низших, по четыре — в высших), однако продвижение могло быть ускорено за выдающиеся заслуги. Теоретически требовалось двадцать четыре года от первого производства в чин до достижения чина высшего, 5-го класса.

Для поступления на государственную службу надо было либо иметь соответствующее социальное положение, либо получить необходимое образование. Дети дворян и личных дворян единственные могли получить чин 14-го класса независимо от уровня образованности. Другие — лишь благодаря полученному образованию. Теоретически карьера государственного служащего была открыта для всякого, без различия национальности или вероисповедания; исключение делалось лишь для евреев, которые принимались на службу только при наличии высшего образования, что на практике означало врачебную карьеру. Определенные квоты были установлены для католиков. А лютеране весьма ценились, и большие число чиновников в петербургских канцеляриях были из балтийских немцев. Не допускались к службе, не имея необходимого аттестата (университетского или об окончании средней школы с отличием), мещане, крестьяне и получившие среднее образование за границей.

На службе все, имеющие чин (включая и университетских профессоров), должны были носить мундиры, покрою и цвету которых было посвящено пятьдесят две статьи «Устава о службе». Обращаться к ним надлежало тоже по особой форме соответственно чину; система титулования была построена по немецкому образцу. Каждому чину были присущи свои привилегии и детально разработанный порядок старшинства.

Вознаграждение за службу чиновник получал в виде жалованья, оплаты служебных и иных расходов и квартиры или соответствующей суммы на ее содержание; чиновник 1-го класса получал в тридцать раз больше чиновника 14-го класса. Очень немногие чиновники имели поместья или другие независимые источники дохода: в 1902 году даже среди чиновников первых четырех классов лишь каждый третий имел поместье29. Уходя на покой, высшие сановники, как преданные слуги, обычно получали денежное вознаграждение от царя; так, министр внутренних дел Н.М.Маклаков получил при отставке сумму в 20 тыс. руб., а П.Н.Дурново — 50 тыс., дворцовый фаворит премьер-министр И.Л.Горемыкин — 100 тыс.30. За хорошую службу предусматривались и другие награды — всевозможные ордена согласно строгой градации по значимости и старшинству, одно описание которых занимает не более не менее как восемьсот шестьдесят девять параграфов «Устава о службе».

Итак, как мы видим, государственные служащие составляли замкнутую, отгороженную от остального общества касту, доступ в которую и продвижение внутри были строго регламентированы сообразно социальному происхождению, образованию и старшинству и которая составляла в 1900 году более 225 тыс. человек, включая служащих полиции и жандармерии.

* * *

Наследие вотчинного уклада не менее выпукло проявлялось и в структуре и деятельности основных исполнительных органов — министерств.

В средневековых княжествах северной России, политическая власть в которых принадлежала правителю в силу владения данной территорией, администрирование было разбито по отдельным областям хозяйства («путям») и организовано скорее по географическому (территориальному) принципу, а не функциональному, служа в первую очередь экономическим целям. Ответственность за определенную хозяйственную область возлагалась на княжеских слуг, которые не сотрудничали друг с другом и не представляли единого учреждения. Такая практика сохранилась в российской административной структуре и после учреждения министерств в 1802 году. Российская администрация XIX века строилась по вертикали, почти не имея боковых, горизонтальных связей, и все командные нити ее сходились в вершине, в руках монарха. Такое устройство препятствовало сотрудничеству между министерствами и тем самым установлению единой связной национальной политики, но имело то преимущество, что не позволяло чиновничеству действовать согласованно и посягать на царские самодержавные прерогативы.

За единственным исключением — министерство внутренних дел — российские министерства по структуре и деятельности весьма напоминали соответствующие учреждения на Западе. Но в отличие от Запада в России не было кабинета министров и института премьер-министра. Существовал так называемый Совет министров, куда также входили главы отдельных учреждений и назначался от случая к случаю председательствующий, однако этот орган не обладал никакой властью. Попытки ввести в России постоянно действующий кабинет, предпринимавшиеся в 60-х, а затем, снова, в 80-х годах, не увенчались успехом, поскольку двор опасался, что такой орган ослабит его власть. Сама идея кабинета или даже министерских совещаний считалась порочной. «В противоположность другим абсолютным монархиям, — писал французский наблюдатель в 80-х годах, — у русского императора никогда не было премьер-министра. Невольно или преднамеренно, чтобы сберечь и на словах и на деле неприкосновенной свою власть, они все сами себе были премьер-министрами... Тем не менее в России ощущалась нужда в однородном кабинете как средстве достижения того единства направления действия, которого так недоставало правительству... Такой совет, с официальным институтом премьерства или без него, мог бы изменить все отношения между государем и министрами, поскольку его члены, коллективно ответственные, были бы обречены неизбежно занять по отношению к императору более независимую позицию. Постепенно они стали бы себя ощущать ответственными перед обществом и общественным мнением не менее, чем перед государем, который тем самым снизошел бы до роли конституционного монарха, не ограниченный при этом официально ни конституцией, ни парламентом. В действительности такая реформа, по-видимому невозможная, была почти равносильна революции...»31

Это, мы видели, как раз то, что произошло в 1905 году, когда вынужденная создать единый фронт против новоявленной Думы монархия пошла на создание Совета министров во главе с председателем, который по сути во всем, кроме титула, был настоящим премьер-министром. Но и вынужденная под давлением обстоятельств пойти на такую уступку, монархия никогда не смогла примириться с этим устройством и по прошествии нескольких лет обратилась к прежней практике.

До 1905 года министры отчитывались непосредственно перед царем и от него же получали все указания: никакой выработанной единой политики не было. Это неизбежно приводило к сумятице, и царь часто отдавал несогласованные, а порой и прямо противоречивые распоряжения. При таком устройстве каждый министр старался донести до царя свои заботы и нужды, не заботясь об интересах коллег. Внешнюю политику делали по крайней мере три министерства (иностранных дел, финансов и военное), а честь отвечать за внутренние дела вечно оспаривали два министерства: внутренних дел и финансов. По сути, каждое министерство действовало по своему усмотрению, ища одобрения монарха. «Неся ответственность только перед императором, и ответственность только личную, министры в действительности были простыми секретарями, чуть ли не личными слугами царя»32.

Русские министры и их помощники (товарищи) сами были даже еще более низкого мнения о своем статусе. В их дневниках и приватных разговорах часто звучали жалобы на средневековый уклад государства, на то, что страна почитается личной вотчиной царя, а они его слугами. Обращение с ними и не допускающий возражений тон царских распоряжений были для них оскорбительны, а отсутствие практики регулярных министерских совещаний вызывало возмущение. П.А.Валуев, министр внутренних дел при Александре И, назвал русских министров «les grands domestiques», а не «les grands serviteurs de l'etat», отношение которого (то есть государства) к ним было «азиатским, полурабским, или первобытно патриархальным»33. Именно эту ситуацию подразумевал крупный русский чиновник, говоря, что в России «есть ведомства, но нет правительства»34. Такова была расплата за роскошь сохранять вотчинный уклад в новейшие времена.

В пределах своих учреждений министры пользовались огромной властью: кн. П.В.Долгоруков сравнил их с османскими пашами, правящими в своих пашалыках35. В губерниях у каждого из них была своя сеть сотрудников, ответственных исключительно перед министром, а не перед губернатором36. Принимать или увольнять служащих министры могли по своему усмотрению и пользовались большой свободой в распоряжении деньгами, отпущенными бюджетом их министерствам.

Управление Россией столь наглядно находилось в руках бюрократии, что степень бюрократизированности государства нередко представляется преувеличенной. Институт государственной службы был неестественно перекошен: верхушка была раздута и в Петербурге располагалось непропорционально большое число чиновников, в то время как во всей остальной империи служащих было сравнительно мало37.

Такое небрежение губернской администрацией обусловливалось финансовыми затруднениями: Россия была просто не в состоянии терпеть расходы, необходимые на содержание администрации, какая требовалась для столь обширной страны при столь несовершенных средствах сообщения. Завоевав Ливонию, Петр I выяснил, что прежние хозяева, шведы, тратили на управление этой небольшой областью столько же, сколько его правительство могло положить на администрацию всей империи, а значит, надежды на то, чтобы перенять шведскую административную модель, следовало оставить38. В 1763 году в Пруссии пропорционально площади ее территории было в сто раз больше чиновников, чем в России39. К 1900 году соотношение административных служащих к численности населения России составляло всего лишь треть такового во Фракции и половину — в Германии40. За неимением средств в России была принята самая примитивная административная модель. В губерниях назначались губернаторы, наделенные широкими полномочиями и достаточной самостоятельностью в принятии решений, а помогать им поддерживать порядок были предназначены военные гарнизоны, рассеянные по всей территории государства. Были кроме того на местах незначительные полицейские и жандармские силы и чиновники таких учреждений, как министерство финансов, юстиции и военное министерство. Но по сути деревня управлялась самостоятельно посредством сельских общин, несущих коллективную ответственность за сбор податей и призыв рекрутов, и волостей, исполнявших простейшие судебные и административные функции. И все это не требовало от казны никаких затрат.

Это, однако, означало, что власть имперского правительства распространялась на практике лишь на 89 губернских городов, где располагались губернаторы со своим штатом: за этой чертой зиял административный вакуум. Ни в уездах, на которые дробились губернии, ни в волостях, основных сельских административных единицах, не было постоянных представителей центрального правительства, они появлялись лишь эпизодически, наездами, с какой-либо определенной миссией — чаще всего для сбора недоимок, — исполнив которую, вновь исчезали. Волость же представляла собой не территориальную, а социальную общность, поскольку объединяла в себе только крестьян, а не представителей других сословий, проживающих на этой территории. Некоторые интеллигенты и чиновники, сознавая ненормальность такого устройства, требовали от правительства учреждения в качестве первичной административной единицы всесословной волости, но к их советам не прислушивались, так как правительство предпочитало сохранить крестьянскую обособленность и самоуправление.

По словам одного весьма искушенного чиновника, в России не было «общей объединяющей власти, сравнимой с немецким ландратом или французскими супрефектурами, способными координировать политику в интересах центральной власти». «Аппарата управления на местах не существовало, а были только чиновники разных центральных ведомств — финансового, судебного, лесного, почтового и проч., ничем между собою не спаянные, или исполнительные органы разного рода самоуправлений, зависимые более от избирателей, чем от правительства, — общей объединяющей власти не было»41.

Отсутствие представителей правительства в маленьких городах и в деревне весьма болезненно проявилось после 1905 года, когда, пытаясь завоевать большинство в новом парламенте, монархия обнаружила, что не имеет механизма мобилизации своих потенциальных сторонников на борьбу против вездесущей либеральной и радикальной интеллигенции.

* * *

С точки зрения позиции и программы бюрократию Российской империи можно разделить на три группы.

Большинство чиновников, в особенности служивших в провинции, были попросту откровенными карьеристами, вступившими на эту стезю ради престижа и привилегий, которые сулила государственная служба. Еще в 1916 году монархисты, они в большинстве своем уже в 1917-м предложили услуги Временному правительству, а вскоре и большевикам. Как правило, они не брезгали пополнять свои жалкие доходы взятками и чаевыми*. Трудно говорить об их идеологии или воззрениях, кроме разве что сознания ответственности за охрану государства от «общества»**.

* H.-J. Torke сделал любопытнейшее предположение, что пресловутые алчность и мздоимство русских чиновников объясняются, по крайней мере отчасти, тем, что последние не делали различий между собой и государством, а потому трудно разграничить в России частное имущество и общественное (см.: Jahrbucher. S. 227).

** Следует, однако, отметить, что в низших слоях чиновничества нередко встречались люди, которым претил существующий порядок и чьи симпатии были на стороне оппозиции.

Между провинциальным чиновничеством и чиновниками, занявшими теплые места в петербургских министерствах и ведомствах, пролегала глубочайшая пропасть. Историк замечает, что «люди, начавшие служить в губерниях, редко перебирались в центр. В губерниях в середине века сколько-нибудь значительную группу служащих, начавших служить в центре, можно было встретить лишь в высших сферах»42. Такая ситуация не изменилась и в последние десятилетия существования старого режима.

Лишь в среде петербургского чиновничества высших классов можно было встретить что-то, напоминающее идеологию. До революции это вообще не представлялось предметом, достойным внимания, ибо интеллигенция считала само собой разумеющимся, что русская бюрократия — это стадо тщеславных и алчных тупиц. Однако последующие события продемонстрировали ошибочность интеллигентских представлений, ведь, придя к власти в феврале 1917 года, они за каких-нибудь два, от силы четыре месяца дали распасться государству и обществу — тому самому государству и тому самому обществу, цельность которых бюрократы все же худо-бедно сохраняли на протяжении веков. Ясно: они умели нечто такое, чего интеллигенция не умела. Меньшевик Ф.И.Дан имел смелость признать впоследствии, что «крайние реакционеры царской бюрократии гораздо раньше и лучше поняли движущие силы и социальное содержание этой грядущей революции, чем все русские «профессиональные революционеры» и, в частности, русские марксисты-социал-демократы»43.

Т.Тарановский различает в высших сферах российской бюрократии конца XIX века две основные группы: одну, которой был по сердцу идеал полицейского государства (Polizeistaat), и другую, которая стремилась к правовому государству (Rechtsstaat)44. И те и другие разделяли мнение, что России нужна сильная самодержавная власть, но при этом первые склонялись к репрессивным мерам, тогда как вторые предпочитали установить некоторое ограниченное участие общества в управлении. Различие этих программ проистекало из различия взглядов на население: правые консерваторы видели в нем дикую толпу, а либерал-консерваторы считали должным воспитывать в нем гражданское сознание. Чиновники, настроенные более либерально, были по преимуществу более образованными, нередко с высшим юридическим или иным специальным образованием. Консерваторы, как правило, были руководителями вообще, так сказать широкого профиля, и не могли похвастаться профессиональными знаниями или высокой образованностью.

Защитники полицейского государства видели постоянную угрозу России со стороны ее обитателей, готовых в любой момент растерзать страну в клочья при малейшем проявлении правительством слабости. И чтобы предотвратить это, Россией должно управлять железной рукой. Их не задевали упреки в произволе: ведь именно в том, что их противники называли произволом, они видели единственно верное средство управления столь обширной и непокорной страной. Право, законы были для них не высшим принципом, обязательным равно и для правителей, и для подданных, а скорее административными инструментами в духе шефа жандармов Бенкендорфа при Николае I, который, в ответ на жалобы на незаконные действия своих агентов, заявил: «Законы пишутся для подчиненных, а не для начальства»45! И во всякой критике чиновничества обществом они усматривали лишь замаскированные политические амбиции критиков.

Полицейское государство, в их понимании, было конструкцией образца XVIII века, управляемой профессионалами и почти не оставлявшей места свободному развитию политических, общественных и экономических сил. Они выступали против всякого учреждения или процедуры, нарушавших административное единство и накатанный ход субординационного механизма, вроде таких, например, как независимые суды и органы местного самоуправления. И если все же таким учреждениям суждено существовать, то только под управлением бюрократического аппарата. Они выступали против гласности на том основании, что обнажение несогласия в правительстве или признание возможности ошибок с его стороны подрывает самое драгоценное его качество — престиж. На их взгляд, «при всех своих недостатках, централизованная система оставалась единственной возможной, пока не поднимется культурный уровень населения, пока в провинции не образуется достаточное количество настоящих общественных деятелей, пока в обществе не разовьется вдумчивое отношение к вопросам национальной жизни»46. Однако каким именно образом под их неусыпным руководством у населения «разовьется вдумчивое отношение к вопросам национальной жизни», не указывалось. Они желали сохранить существующую сословную, кастовую общественную систему, отводя ведущую роль поместному дворянству и изолируя крестьянство. Их оплотом было министерство внутренних дел. Важное место в системе взглядов консервативного чиновничества и их единомышленников из крайне правого крыла общества занимал антисемитизм. И хотя родиной современного антисемитизма следует считать Францию и Германию, но именно в России он впервые внедрился в официальную идеологию. С точки зрения консерваторов, евреи представляли самую большую угрозу политической и социальной стабильности, сохранение которой они считали главной заботой государственной политики. Евреи расшатывали Россию сверху и снизу: как капиталисты и как революционеры. Полицейские власти были убеждены, что именно евреи составляют основной элемент революционных партий: Николай II лишь повторял их слова, утверждая, что девять десятых революционеров и социалистов в России — евреи47. Но евреи, кроме того, нарушали и социоэкономическое равновесие России путем внедрения свободного рынка. Очевидное противоречие, заключавшееся в утверждении, что члены одной религиозной группы одновременно являются и проводниками, и смертельными врагами капитализма, разрешалось в так называемых «Протоколах Сионских мудрецов» — грубой фальшивке, состряпанной в конце XIX века царской полицией с целью внушить, что евреи, во исполнение своей главной исторической миссии — уничтожения христианства и господства над миром, — пойдут на любые ухищрения, вплоть до организации еврейских погромов. Для монархистов, «за неимением монарха, воплощающего самодержавный принцип твердо и с убеждающей уверенностью, смысл этого ускользающего от них и их понимания мира стал составлять антисемитизм и представление о мировом зле, носителями которого выступали евреи»48. Позорное дело Бейлиса, рассматривавшееся в суде в 1913 году, по обвинению темного киевского еврея в ритуальном убийстве украинского мальчика, стало кульминацией этого отчаянного поиска виновника всех зол*. Хотя (за редким исключением) имперское правительство не поощряло и тем более не подстрекало к еврейским погромам, но его открытая дискриминационная по отношению к евреям политика и терпимость к антисемитской пропаганде создавали впечатление благоволения к погромщикам.

* См. об этом: Samuel M. Blood Accusation. N.Y., 1966. Однако то, что, несмотря на мощное давление со стороны бюрократии и церкви, суд оправдал Бейлиса, служит свидетельством независимости российского правосудия. О роли антисемитизма в политике царского режима см.: Loewe H.-D. Antisemitismus und reaktionare Utopie. Hamburg, 1978 (где подробно анализируется отождествление евреев с международным капиталом); Rogger H. Jewish Policies and Right-wing Politics in Imperial Russia. Berkeley, Calif., 1986.

Чиновники либерал-консерваторы отвергали существующую систему как безнадежно устаревшую. По их оценке, страна столь сложная и динамичная, как современная им Россия, не может управляться по чиновничьей прихоти, без уважения к закону и без участия населения. Либерально-консервативные настроения впервые проявились в чиновничестве в 60-х годах, в эпоху Великих реформ, особенно в 1861-м — с отменой крепостничества, лишившей монархию помощи 100 тыс. помещиков-крепостников, прежде осуществлявших по своему почину, а не по долгу службы множество административных функций в деревне. П.А.Валуев так оценивал положение того времени: «Уже теперь в обиходе административных дел государь самодержавен только по имени... Есть только проблески самовластия... При усложнившемся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного направления государя»49. А это означало, что огромная масса административных дел требовала более широкого распределения власти.

Либерал-консерваторы соглашались, что единственным законодателем должен оставаться царь, но настаивали на том, что, будучи приняты, законы становятся обязательны для всех должностных лиц, которые подпадают под их действие. Это и было отличительной чертой правового государства. Либерал-консерваторы придерживались гораздо более высокого мнения о способности России к самоуправлению и предполагали участие в управлении на совещательных началах образованных кругов населения. Они отвергали сословный уклад как анахронизм и желали установления в стране общего и равноправного гражданства. Важное значение они придавали постепенному упразднению особого статуса и изоляции крестьянства. Цитаделями либерал-консерватизма служили Государственный совет (оформлявший законы), сенат (высший апелляционный суд) и министерства финансов и юстиции50.

Ход исторического развития благоприятствовал устремлениям либерального чиновничества. Интенсивный рост российской экономики во второй половине XIX века уже сам по себе ставил под сомнение возможность дальше управлять Россией патриархальным способом. Естественно было К.П.Победоносцеву, главному защитнику вотчинного консерватизма, утверждать, что в России «не может быть отдельных властей, независимых от центральной власти государственной»51. Этот принцип, вероятно, можно было соблюдать в недвижном, аграрном государстве, но в капиталистическом хозяйстве, которое развилось в России в конце XIX века при активной поддержке правительства, всякая корпорация, всякий делец, всякий банк принимали самостоятельно решения, затрагивавшие интересы государства и общества, и таким образом они действовали как «независимые власти» даже при самодержавном режиме. Консерваторы инстинктивно это понимали и пытались сопротивляться экономическому развитию, но это было заведомо безнадежно, поскольку международное положение России и ее экономическая стабильность все более зависели от роста индустрии, транспорта и банковского дела.

Возможно, монархия и пошла бы решительно по пути, который указывали либералы, если бы не революционное движение. Террор, захлестнувший Россию в 1879—1881 и вновь в 1902 году, не знал себе равных в мире ни тогда, ни впоследствии. И каждая террористическая акция играла на руку сторонникам репрессивных мер. В августе 1881 года Александр III ввел ряд чрезвычайных мер, позволявших должностным лицам в беспокойных регионах вводить законы военного времени и вообще вести себя так, словно они находятся на захваченной вражеской территории. Эти меры, сохранившиеся в Своде законов до самого падения монархии, предвосхитили самые дурные черты современного полицейского государства52. Они укоренили произвол правых бюрократов, отбрасывая страну назад от рубежей, достигнутых либералами благодаря прогрессу в экономике и образовании.

На примере судебных учреждений можно увидеть, какими противоречивыми устремлениями было раздираемо царское правительство. В 1864 году Александр II даровал России первую независимую систему правосудия — с судом присяжных и несменяемостью судей. На взгляд консерваторов, это была особенно зловредная реформа, ведь она создавала некоторый независимый от монарха и его чиновного аппарата оазис судебной власти. Победоносцев обвинил новые суды в нарушении принципа единства власти: в России несменяемость судей представляется «аномалией»53. В смысле начал самовластия он был безусловно прав. Консерваторы сумели вывести политические преступления из-под юрисдикции гражданских судов и передали их в ведение судов административных, но они не смогли зачеркнуть судебную реформу, слишком укоренившуюся в российской жизни, да и никакой реалистической альтернативы предложить не могли.

Трения между двумя лагерями чиновничества ярче всего проявились в соперничестве двух министерств: внутренних дел и финансов.

Министерство внутренних дел было учреждением sui generis, буквально государством в государстве, напоминая не столько отрасль исполнительной власти, сколько самостоятельную систему внутри правительственного механизма54. Если у других министерств были четко определенные и тем самым ограниченные функции, то перед министерством внутренних дел стояла общая задача управления страной. В 1802 году, когда оно только возникло, на него возлагались лишь ответственность за экономическое развитие и надзор за транспортом и связью. Сфера компетенции министерства необъятно расширилась в 60-е годы, отчасти в результате отмены крепостного права, лишившей помещиков административных прав, а отчасти в ответ на революционные волнения. К началу XX века министр внутренних дел был чем-то вроде верховного управляющего империи. И амбиции чиновников, занимавших этот пост, не знали границ. В 1881 году, в начале кампании террора, увенчавшейся убийством Александра II, министр внутренних дел Н.П.Игнатьев с целью искоренения крамолы не только в обществе, но и в правительстве, по его мнению, переполненном подрывными элементами, предложил вручить его министерству полномочия «административно-полицейской опеки над всеми другими ведомствами», по характеристике историка ПА-Зайончковского55. Сходное по духу предложение касательно губернаторов выдвинул двадцать лет спустя министр внутренних дел В.К.Плеве56. Оба предложения были отвергнуты, но то, что их вообще осмелились выдвинуть, весьма показательно с точки зрения объема власти, присущей министерству. И вполне логично, что после 1905 года, когда был учрежден равнозначный пост премьер-министра, занимавшим его сановникам вручался также и портфель министра внутренних дел.

Министр внутренних дел осуществлял управление страной благодаря праву назначать и контролировать главных административных служащих государства — губернаторов. В губернаторы попадали, по обыкновению, из наименее образованных и наиболее консервативных кругов бюрократии: в 1900 году половина их не имела высшего образования. Губернаторы возглавляли губернские правления и многочисленные комитеты, из которых важнейшими были те, что занимались промышленными, военными и сельскохозяйственными вопросами губернии. Возлагалась на них ответственность и за крестьянство: из числа наиболее благонадежных помещиков они назначали земских начальников, которые исполняли функции председателей волостной администрации и пользовались широкими полномочиями над крестьянами. Губернаторы надзирали также и земства. При возникновении массовых беспорядков губернаторы могли обратиться к министру внутренних дел с просьбой объявить в губернии «усиленное» или «чрезвычайное» положение, что означало приостановление действия всех гражданских прав и подчинение указам. За исключением судов и ведомств налогового контроля, губернаторы не встречали препятствий своей власти. При посредстве губернаторов министр внутренних дел управлял всей империей*.

* Ему не подчинялись только генерал-губернаторы особых областей, ответственные непосредственно перед царем. В 1900 году было семь таких генерал-губернаторств: одно в Москве, три в беспокойных западных губерниях (Варшава, Вильно и Киев) и три в отдаленной Сибири (Иркутское, Степное и Приамурское). Сочетая в себе гражданскую и военную власть, генерал-губернаторы напоминали наместников.

В круг обязанностей министра внутренних дел входил и надзор за сектантами и подданными неправославного исповедания, включая евреев; в его ведении были цензура, тюрьмы и каторги.

Но мощнейшим источником власти министра внутренних дел послужило то обстоятельство, что после 1880 года в его подчинение перешли и все полицейские установления: департамент полиции, жандармский корпус, а также полицейские учреждения по поддержанию общественного порядка. По словам Витте, «министр внутренних дел есть министр и полиции всей империи и империи полицейской par excellence»*. Департамент полиции был уникальным российским явлением — только в России было два рода полиции: одна — для охраны интересов государства, другая — для поддержания закона и порядка среди граждан. Департамент полиции отвечал исключительно за преступления против государства. Он являл собой, по сути, личную службу безопасности вотчинного властителя, чьи интересы явно не совпадали с интересами подданных.

* См: Витте С.Ю. Воспоминания. М., 1960. Т. 3. С. 107. В 1905 году Витте отказался принять пост министра внутренних дел, так как не хотел быть полицейским.

Полицейские силы, следящие за соблюдением правопорядка, были в основном в городах. «Вне городов в распоряжении центральных властей было всего 1582 пристава и 6874 городовых на 90 млн. сельского населения»57. В каждом уезде был представитель министерства внутренних дел в лице начальника полиции — исправника. Исправники пользовались широкими правами, включая выдачу паспортов, без которых представители низших сословий не могли удаляться далее чем на 30 км от своего места жительства. Но, судя по их количеству, легко понять, что они едва ли могли обеспечить исполнение закона порядок в деревне.

Согласно порядку, установленному в 1880 году, полицейская служба безопасности состояла из трех элементов, подчиненных министерству внутренних дел: департамент полиции в Петербурге, охранное отделение, с филиалами в нескольких городах, и жандармский корпус, части которого были распределены по всей территории. И немало административных мероприятий в России проводилось посредством секретных циркуляров министерства чиновникам службы безопасности.

Эти три службы во многих сферах дублировали друг друга, поскольку все в равной мере отвечали за предотвращение антиправительственной деятельности, к которой были отнесены и рабочие забастовки и несанкционированные властями собрания. Охранное отделение, поначалу учрежденное только в Петербурге, Москве и Варшаве, но затем и в других городах, занималось главным образом политическим сыском, тогда как жандармерия вела в основном формальное следствие по делам лиц, подозреваемых в противозаконной деятельности. В составе жандармерии были военизированные части для охраны железных дорог и подавления городских беспорядков. Во всей империи в рядах жандармерии состояло 10—15 тыс. человек. Свой жандармский чин в пресловутом «лазоревом» мундире был в каждом городе, и в его обязанности входил сбор сведений обо всем, что касалось внутренней безопасности. Жандармские силы были крайне рассредоточены, поэтому в случае массовых волнений правительство вынуждено было прибегать к помощи регулярной армии — к своей последней защите. (И когда войска были сконцентрированы на театре военных действий, как это случилось в 1904— 1905 и, вновь, в 1917 году, режим был не в состоянии справиться с беспорядками.)

Служба безопасности со временем превратилась в весьма эффективную систему политического сыска, пользующуюся в борьбе с революционерами широким спектром полицейских приемов, включая сеть осведомителей, филеров и агентов-провокаторов, внедряемых в подрывные революционные организации. Полиция перехватывала и перлюстрировала частную переписку, использовала в качестве осведомителей дворников. Полиция имела отделения и за границей (например, постоянное агентство в Париже) и для выслеживания русских революционеров входила в сношения с полицейскими службами других стран. В годы, непосредственно предшествовавшие первой мировой войне, благодаря серии арестов и путем внедрения в революционную среду, полиции удалось значительно ослабить вечную угрозу, которую представляли для режима революционные партии: достаточно сказать, что и глава эсеровской террористической организации, и один из главных представителей Ленина в России получали деньги от полиции. Служба безопасности была наиболее осведомленным и политически зрелым ведомством имперской России: накануне революции она составляла удивительно проницательные аналитические отчеты и прогнозы о внутреннем положении России.

Полицейское ведомство менее всех иных сфер служения российской бюрократии руководствовалось в своей деятельности идеей соблюдения законности. Операции, затрагивавшие судьбы миллионов людей, проводились без всякого контроля извне, если не считать министра внутренних дел и директора департамента полиции. Согласно правилам, установленным в 1881 году, полицейские органы не обладали судебными правами. Однако в регионах, на которые распространялось положение от августа 1881 года о «чрезвычайной охране», высшие жандармские чины могли задерживать подозреваемого на срок до двух недель, а с санкции губернатора этот срок продлевался еще на две недели. Через месяц подозреваемого либо отпускали, либо дело передавали для доследования непосредственно министерству внутренних дел. По окончании следствия, при наличии соответствующих доказательств виновности, обвиняемого судил либо обычный суд (иногда Сенат), либо особое административное присутствие министерства внутренних дел, состоявшее из двух представителей вышеозначенного министерства и одного представителя министерства юстиции и представлявшее собой бюрократический орган, наделенный правом судопроизводства58. Такая судебная процедура могла присудить человека к административной ссылке до пяти лет. Никакой защиты от органов безопасности у населения не было, в особенности в регионах, находящихся под «усиленной и чрезвычайной охраной», где полиция могла действовать совершенно безнаказанно.

Власть министерства внутренних дел усиливалась еще и потому, что полиция и жандармерия, были единственными средствами проведения в жизнь распоряжений других министерств. Если министерство финансов опасалось бунта налогоплательщиков или в военном министерстве возникали сложности с призывом рекрутов, они вынуждены были обращаться к помощи министерства внутренних дел. В Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона читаем: «Выдающееся положение Министерства внутренних дел среди других министерств обусловливается не только многочисленностью, разнообразием и важностью его функций, но и тем обстоятельством, что оно ведает прежде всего полицию, а принудительное осуществление всех вообще распоряжений правительства, к какому бы министерству оно ни относилось, совершается, по общему правилу, полицией»59.

В последние десятилетия XIX века министерство внутренних дел поддерживало и проводило множество «контрреформ», направленных на ослабление либеральных реформ 60-х годов. Здесь можно назвать ограничения земского самоуправления, введение института земских начальников, выселение евреев из областей, где им было запрещено законом проживать, репрессии против непокорного студенчества. Будь их воля, они заморозили бы не только политическую, но и экономическую и социальную жизнь в России.

* * *

То обстоятельство, что министрам внутренних дел все же не удавалось в полной мере воплотить свою программу, говорит о тех ограничениях вотчинного самодержавия, которые выставляла жизнь. Ратуя за интересы государственной безопасности, защитники древнего уклада выступали против любых мер, призванных модернизировать российскую экономику. Они противились проведению денежной реформы, установлению золотого стандарта, расширению сети железных дорог. Они выступали против иностранных займов. Более того, они вообще выступали против индустриализации на том основании, что она подрывает кустарные промыслы, без которых-де крестьяне не смогут сводить концы с концами, приводит к чреватому опасными последствиями сосредоточению промышленных рабочих и открывает доступ к российским богатствам инородцам, в особенности евреям и их капиталу.

Однако были весьма веские государственные соображения, чтобы пренебречь открытым сопротивлением индустриализации, — у России просто не было иного выбора. Министр финансов С.Ю.Витте, главный проводник индустриализации, обосновывал свои цели главным образом политическими и военными мотивами, понимая, что они прозвучат для Николая II убедительней. В записке, поданной царю в феврале 1900 года, он объясняет, сознательно или бессознательно повторяя идеи немецкого политического экономиста прошлого века Фридриха Листа, что «без своей собственной промышленности она [Россия] не может достигнуть настоящей экономической независимости, а опыт всех народов наглядно показывает, что только хозяйственно самостоятельные народы оказываются в силе проявлять в полной мере и свое политическое могущество»*. В доказательство Витте указывает на пример Китая, Индии, Турции и Латинской Америки.

* ИМ. 1935. № 2/3. С. 133. Von Laue ссылается на Витте: современное государство не может быть великим без хорошо развитой промышленности (см.: Von Laue Т.Н. Sergei Witte and the Industrialization of Russia. N.Y.; Lnd., 1963. P. 262).

Как бы ни были убедительны доводы Витте, финансовые соображения выглядели еще внушительней: Россия остро нуждалась в капитале, чтобы сбалансировать бюджет, расширить доходы казны и облегчить налоговые обязательства крестьянства. В противном случае страну ждал финансовый крах и, весьма вероятно, широкие аграрные волнения. Таким образом, финансовые соображения явно перевешивали интересы государственной безопасности, толкая Россию на путь «капитализма» со всеми вытекающими отсюда социальными и политическими последствиями.

Страна испытывала хронический бюджетный дефицит уже с середины XIX столетия. Огромных затрат потребовало освобождение крестьян, ибо для его проведения правительство вынуждено было выплатить помещикам авансом 80% стоимости земли, переданной бывшим крепостным, — эта сумма должна была быть возмещена крестьянами в течение 49 лет, но вскоре по выкупным платежам стали накапливаться задолженности. Большие расходы повлекла война с Турцией 1877—1878 годов, которая вызвала падение курса русского рубля на международном рынке на 60%. Дорого обходилось правительству и участие в железнодорожном строительстве*.

* Bertrand G. Histoire Economique et Sociale de la Russie. P., 1949. P. 163— 165. Как утверждал Geoffrey Drage (Russian Affairs. N.Y.; Lnd., 1904. P. 287), в 1900 году 60,5% российской сети железных дорог принадлежало государству.

У России не хватало капитала, чтобы справиться с такими расходами. Доходы ее покоились на весьма шаткой основе. Прямые налоги в 1900 году дали 7,9% государственных доходов — малая доля того, что черпали из этого источника индустриальные страны. Наибольшая часть доходов шла от налога с потребления: налог с продажи и таможенные сборы (27,2%), выручка от винокуренной монополии (26%) и доходы с железнодорожных операций (24%). Это покрывало обычные расходы казны, но не могло покрыть чрезвычайные военные затраты и расходы на железнодорожное строительство. Отчасти Россия восполняла бюджетный дефицит за счет продажи зерна за границей: в 1891—1895 годах в среднем в год экспортировалось 7 млн. тонн хлеба, а в 1902 году 9,3 млн. тонн60. Большинство доходов, косвенно и прямо, приносило крестьянство, выплачивавшее земельные налоги, а также налоги на предметы первой необходимости (соль, спички, керосин) и водку. В 70-х и 80-х годах министерство финансов получало суммы, необходимые для стабилизации бюджета, главным образом путем повышения налогов на предметы потребления, что заставляло крестьян продавать больше зерна, которое правительство и экспортировало.

Однако голод 1891—1892 годов сделал очевидной невозможность продолжения такой практики: платежеспособность крестьянства, как выяснилось, иссякла. Возникло опасение, что продолжение политики выжимания денег из крестьян может привести к хроническому голоду в деревне.

В 1892 году, возглавив министерство финансов, Витте стал применять иную политику: вместо того, чтобы выжимать доходы из деревни, он старался получить займы за границей и увеличить национальное богатство путем индустриализации. Он был убежден, что развитие сферы производства поднимет жизненный уровень и в то же время увеличит доходы правительства61. Поначалу он считал, что Россия сможет собрать капитал, нужный для индустриализации, своими силами, но вскоре убедился в недостаточности собственных ресурсов62 — не только потому, что не хватало самого капитала, но и потому, что имущие люди в России предпочитали помещать свои капиталы в недвижимость и правительственные облигации. Нужда в иностранных займах особенно остро ощутилась после недорода 1891 и 1892 годов, вызвавшего временное ограничение экспорта зерна и приведшего к финансовому кризису*. Заграничные займы, совершавшиеся прежде (до 1891 года) в весьма скромных размерах, теперь стали весьма внушительными.

* В сентябре—ноябре 1891 года, когда известия о неурожае распространились за границей, цена 4%-ных российских облигаций упала с 97,5 до 87, а прибыль возросла с 4,1 % до 4,6% (см.: Girault R. Emprunts Russes et Investissements Francais en Russie, 1887—1914. P., 1973. P. 197).

Чтобы создать впечатление финансовой состоятельности, правительство время от времени подтасовывало бюджетные статьи, но основным приемом, служившим этой цели, была уникальная, нигде больше не встречающаяся практика подразделения государственного бюджета. Расходы, проходившие под рубрикой «обычных», вполне покрывались местными доходами. Те же расходы, которые были вызваны содержанием армии и ведением войны, а также строительством железных дорог, не считались «текущими» и классифицировались как «чрезвычайные». Эту часть бюджета восполняли иностранными займами.

Для привлечения иностранных кредитов России нужна была конвертируемая валюта.

Поддерживая на протяжении 80-х годов прибыльную торговлю за рубежом, в основном за счет экспорта зерна, и ведя интенсивную добычу золота, Россия сумела скопить золотой запас, достаточный для того, чтобы принять в 1897 году золотой стандарт. Эта мера, проведенная Витте, невзирая на сильнейшее сопротивление, сделала бумажный рубль обратимым в золото. Она привлекла мощный приток иностранных вложений в государственные облигации и ценные бумаги. Строгие правила выпуска банкнот и добросовестное отношение к долговым обязательствам снискали России высокое доверие, что дало ей возможность сделать займы на выгодных для себя условиях, лишь слегка превышающих те, что были предложены Германии (как правило, 4 или 4,5%). Основная масса иностранных денег — 80% в государственных облигациях — была предоставлена Францией, остальные — английскими, немецкими и бельгийскими инвесторами. В 1914 году общий долг российского правительства составлял 8,8 млрд. рублей, из которых приблизительно 48%, или 4,2 млрд. (2,1 млрд. долларов или 3360 тонн золота), — по иностранным займам; в то время это было самой крупной иностранной задолженностью в мире63. Кроме того, в 1914 году иностранцы держали 870 млн. рублей в гарантированных государством ценных бумагах и 422 млн. руб. в муниципальных акциях.

Финансовые проблемы вынуждали правительство поддерживать развитие промышленности для расширения налоговой базы. Сюда также хлынул поток иностранного капитала, ибо европейские инвесторы верили, что России, с ее высокой численностью населения и неисчерпаемыми ресурсами, нужен только капитал и технологии, чтобы стать новыми Соединенными Штатами64. В 1892—1914 годы иностранцы поместили в российские предприятия 2,2 млрд. руб. (1,1 млрд. долларов), что составило почти половину всех капиталовложений в эти предприятия в названный период65. Около трети этих капиталов были вложены в нефте- и угледобывающую промышленность, но не были обойдены и металлообрабатывающая, электротехническая и химическая отрасли, а также недвижимость. Французский капитал составил 32,6% этих денег, английский — 22,6%, германский — 19,7% и бельгийский — 14,3%66. В 1900 году Витте подсчитал, что приблизительно половина всего российского промышленного и торгового капитала была иностранного происхождения*.

* ИМ. 1935. № 2/3. С. 135. John P. McKay (Pioneers for Profit. Chicago, 1970. P.37) считает, что в 1914 году «иностранцы держали по крайней мере две пятых всего номинального капитала корпораций, действовавших в России».

Столь существенное участие иностранцев в российской экономике навлекло на Витте со стороны консервативных и одновременно радикальных его оппонентов обвинение в том, что он превратил Россию в «колонию Европы». Обвинение было незаслуженным. Как указывал Витте, иностранный капитал шел исключительно на нужды производства* — то есть развивал российскую промышленность, а значит, и преумножал ее богатства. И в значительной мере именно рост неаграрного сектора экономики, ставший возможным благодаря вливаниям иностранного капитала, более чем удвоил доходы казны в период с 1892 по 1903 год (с 970 млн. до 2 млрд. руб.)67. Указывалось и на то, что иностранные инвесторы не просто «доили» российскую экономику, используя доходы у себя на родине, но вкладывали их заново в российские предприятия, что давало благотворный кумулятивный эффект**. В этой связи часто забывается, что и экономическое развитие Соединенных Штатов также во многом зависело от иностранных капиталовложений. Европейские вложения в Соединенные Штаты в середине 1914 года составляли 6,7 млрд. долларов***, то есть в два раза превышали то, что европейцы вложили в Россию. «В значительной мере средства для национальной экспансии и развития [Соединенных Штатов], — писал специалист по экономической истории, — были получены из-за границы»68. И все же роль иностранного капитала редко упоминается в американской истории и никогда не служит поводом для обвинений в превращении Соединенных Штатов в «колонию Европы».

* Витте С.Ю. Воспоминания. Т.2. С. 501. В общих чертах верное, это утверждение все же несколько преувеличенно, ибо чрезвычайный бюджет, опирающийся на иностранные займы, составлял существенную долю в оборонных расходах. Использовался он и на выплату задолженностей.

** McKay. Pioneers. P. 383—386. McKay подчеркивает, что помимо помещения капитала большой вклад внесли иностранцы во внедрение в России прогрессивной технологии (там же. Р. 382—383).

*** Kirkland E.G. A History of American Economic Life. N.Y., 1951. P. 541. По оценкам других историков, в 1914 году европейцы владели облигациями Соединенных Штатов на сумму от 4,5 до 5,5 млрд. долларов (см.: Shulz W.J., Caine MR. Financial Development of the United States. N.Y., 1937. P. 502).

Начальная фаза индустриальной революции развернулась где-то около 1890 года и сопровождалась резким скачком промышленного производства. Некоторые западноевропейские экономисты считают: в 1890-х годах промышленное производство России возросло на 126%, что вдвое превосходило те же показатели в Германии и трижды в Америке69. Даже учитывая то, что Россия стартовала с более низкого уровня, прирост был весьма внушительный, как это видно из приведенных ниже данных:

Рост промышленного производства России70

Сферы производства 1890 1900 Прирост
Чугун, т 927 100 2 933 700 216%
Нефть, т 1 883 700 10 335 800 449%
Жел. дороги, км 30 596 53 234 71%

В период между 1890 и 1900 годами объем промышленной продукции России в денежном выражении более чем удвоился (с 1,5 млрд. до 3,4 млрд. руб.)*.

* Pasvolsky L., Moulton H.G. Russian Debts and Russian Reconstruction. N.Y., 1924. P. 112. К этой цифре следует прибавить ценность товаров, произведенных кустарной промышленностью, которую Пасвольский считает равной 50% приведенной выше цифры (см. там же. Р. 113).

В 1900 году Россия была величайшим в мире производителем нефти: ее ежегодный объем добычи был выше, чем во всех других нефтедобывающих странах вместе взятых. Специалисты по экономической истории сходятся во мнении, что накануне первой мировой войны, когда промышленная продукция в России оценивалась уже в 5,7 млрд. рублей, страна занимала пятое место в мире по развитию экономики — картина весьма впечатляющая, даже если принять во внимание, что в соотношении к численности населения промышленное производство и доходы оставались невысокими. Так, в 1910 году потребление угля на душу населения в России составляло 4% от американского, а стали — 6,25%*.

* Согласно статистике, приведенной в кн.: Notzold J. Wirtschaftpolitische Alternativen der Entwiclung Russlands in der Ara Witte und Stolypin. Berlin, 1966. P. 110.

Как того и опасались консерваторы, зависимость России от иностранного капитала имела политические последствия, которые выразились в усилении давления на правительство с целью принудить его к поиску соглашения с обществом — то есть к либерализации. Вкладчиков капитала не привлекают политическая нестабильность и гражданские волнения, и если возникает такая угроза, они предпочитают либо свернуть дело, либо получить вознаграждение за риск. Каждый внутренний кризис, тем более сопровождавшийся народными волнениями, приводил к падению курса российских государственных облигаций, вынуждая правительство платить большие проценты. В результате революции 1905 года российские облигации, обращавшиеся в Европе, в последующие два года претерпели существенную уценку. Для иностранных вкладчиков было бы предпочтительней, чтобы правительство Российской империи действовало исходя из правовых норм и при поддержке общества, воплощенной в институте парламента. Таким образом, обратившись к странам парламентской демократии в поисках финансовой помощи, Россия оказалась в силовом поле парламентской формы правления. Вполне естественно, что министерство финансов, ключевое звено финансовых операций, стало провозвестником либеральных идеалов. Министерство финансов еще не решалось выдвигать лозунг принятия конституции и создания парламента, но выступало за укрощение бюрократического и полицейского произвола, уважение закона, равноправие национальных меньшинств, в особенности евреев, игравших существеннейшую роль в международном банковском деле.

Так нужды царской казны тянули Россию в направлении, противоположном тому, к которому тяготела идеология вотчинного самодержавия и стремилось консервативное чиновничество. Правительству, философия и практика коего покоились на началах вотчинного абсолютизма, не оставалось ничего другого, как стать на путь экономической политики, подрывавшей его же основы.

* * *

Российская армия прежде всего обеспечивала статус России как великой державы. Вот что об этом говорил Витте: «Действительно, чем в сущности держалась Российская империя? Не только преимущественно, но исключительно своей армией. Кто создал Российскую империю, обратив московское полуазиатское царство в самую влиятельную, наиболее доминирующую, великую европейскую державу? Только сила штыка армии. Не перед нашей же культурой, не перед нашей бюрократической церковью, не перед нашим богатством и благосостоянием преклонялся свет. Он преклонялся перед нашей силой...»71

Военные в еще большей степени, чем чиновники, были слугами самодержца, хотя бы в силу личной привязанности царя к военным и предпочтения, отдаваемого им перед чиновничеством, чье вмешательство и назойливость часто досаждали двору72. Все атрибуты и военные символы, начиная с присяги, принимаемой солдатами и офицерами, были проникнуты вотчинным духом. В военной клятве, которую следовало приносить наново каждый раз после смерти монарха, поскольку она приносилась в верности лично [правителю], император фигурирует исключительно как самодержец без упоминания отечества. Миссией военных было охранять «все к высокому Его Императорского Величества самодержавству, силе и власти принадлежащие права и преимущества». Присягающий клялся охранять как уже имеющиеся преимущества, так и те, которые будут приобретены или даже только ожидаемые — то есть «узаконенные и впредь узаконяемые». [В клятве] государство описывается просто как императорская сфера власти [Machtbereich]: оно упоминается только однажды рядом с императором, и к тому же в контексте, предполагающем тождественность их интересов»73.

При регулярной армии численностью в 1,4 млн. человек в России был величайший в мире военный штат: действующие армии Германии и Австро-Венгрии — 700 тыс. и 400 тыс. соответственно. Гигантский размер армии может объясняться двумя факторами.

Первым из них была медлительность мобилизации. Большие расстояния, к тому же трудно преодолеваемые из-за плохого железнодорожного сообщения, означали, что в случае войны России требовалось для приведения войск в полную боевую готовность гораздо больше времени, чем ее потенциальным врагам — Германии и Австро-Венгрии: в начале века, как предполагалось, на мобилизацию в России должно было уйти в семь раз больше времени, чем в Германии*.

* См. ниже, гл. шестая.

Другое, не менее существенное соображение касалось проблемы внутренней безопасности. Уже с начала XVIII века русская армия регулярно использовалась для подавления народных волнений. Кадровым офицерам претило такое, на их взгляд, унизительное занятие, но у режима не было иного выбора, поскольку ни полиция, ни жандармерия не были в состоянии справиться с этой задачей. В периоды широких гражданских беспорядков армия использовалась регулярно: в 1903 году треть пехоты и две трети кавалерии, расквартированных в европейской части России, участвовали в репрессивных акциях*. Более того, правительство часто назначало высших офицеров генерал-губернаторами областей, склонных к бунту. Правительство охотно принимало отставных офицеров на гражданскую службу, предлагая равнозначный чин и отдавая им преимущество перед обычными чиновниками. И если полицейская служба безопасности занималась пресечением подрывной деятельности, армия была главным репрессивным орудием монархии.

* Зайончковский П.А. Самодержавие и русская армия на рубеже XIX— XX столетий. М., 1973. С. 34. Зайончковский приводит таблицу, демонстрирующую участие российской армии в подавлении беспорядков в период с 1883-го по 1903 год (там же. С. 35). См. также: Fuller W.C. Civil-Military Conflict in Imperial Russia, 1881 — 1914. Princeton, N.J., 1985.

Для укрепления благонадежности вооруженных сил власти так распределяли призывников неславянского происхождения, чтобы в каждой военной части было по крайней мере 75% «русских» — то есть великороссов, украинцев и белорусов. В офицерском корпусе восточнославянские кадры составляли 80—85%74.

Офицерский корпус, насчитывавший в 1900 году 42 тыс. человек, представлял собой группу профессионалов, во многих отношениях изолированную от остального общества75. Это не означает, что каста офицеров была «феодальной» или аристократической, как часто описывается. Военные реформы, проводившиеся после Крымской войны, имели одной из целей сделать доступными ряды офицерства для юношей незнатного происхождения, и поэтому образованию при продвижении по службе придавалось такое же значение, как социальному происхождению. К концу XIX века лишь половина офицеров действительной службы принадлежала к потомственному дворянству76, и большое число было из среды офицерства и чиновничества. И все же между офицерами высокого социального ранга, часто служившими в элитных гвардейских полках, и остальными существовало определенное различие — и это различие сыграло немаловажную роль в революции и гражданской войне.

Для получения офицерского чина требовалось пройти обучение в военном училище. Училища были двух видов. Наиболее престижные принимали выпускников средних школ (обычно кадетских корпусов), намеревавшихся стать профессиональными военными. Преподавали в них гражданские учителя по гуманитарной программе, следуя модели так называемого реального училища. Пройдя курс обучения, выпускники получали офицерский чин. В юнкерские училища, не имевшие ничего общего с одноименным понятием (юнкера), бытовавшим в Пруссии, зачислялись в основном учащиеся низшего социального происхождения, которые, как правило, не закончили средней школы — либо из-за недостатка средств, либо из-за неспособности справиться с классической программой российских гимназий. Сюда допускались учащиеся всех сословий и вероисповеданий, кроме евреев*. Обучение в этих училищах было более краткосрочным (два года), и выпускникам, прежде чем получить офицерский чин, предстояло еще пройти испытательный срок. Большинство офицеров действительной службы в 1900 году (две трети — по одним оценкам и три четверти — по другим) были выпускниками юнкерских училищ; в октябре 1917 года они явили себя самыми верными защитниками демократии. Высшие военные ранги, однако, отводились выпускникам военных академий.

* В 1886 году в русской армии служило самое большее 12 офицеров-евреев. См.: Зайончковский. Самодержавие и русская армия. С. 201—202.

Военный мундир в России не сулил особых благ и почета. Жалованье военных было слишком низким, чтобы позволить офицерам, не имевшим независимых источников дохода, вести беззаботную жизнь: ежемесячный оклад пехотного поручика в размере 41,25 рубля не многим превышал заработок квалифицированного рабочего. Штабс-офицерские чины едва сводили концы с концами, подчас им не хватало даже на пропитание77. Иностранцев потрясало отсутствие «чувства чести» у русских офицеров и спокойствие, с каким они переносили оскорбления старших по чину.

Самой престижной военная служба считалась в гвардейских полках, зачисление в которые требовало высокого социального происхождения и материальной независимости78. Почти все гвардейские офицеры были потомственными дворянами, и система приема в гвардию защищала ее ряды от нежелательных претендентов. Гвардейские офицеры расселялись в роскошных кварталах Петербурга, Москвы и Варшавы и пользовались целым рядом привилегий, среди которых было и ускоренное производство в высший чин. Все эти преимущества, однако, постепенно урезались и ко времени первой мировой войны были уже окончательно упразднены.

Элиту российской армии составляли выпускники Военной академии Генерального штаба, готовившей специалистов на высшие командные должности. В академию зачислялись только офицеры, имевшие трехлетний стаж действительной службы и с отличием прошедшие соответствующее испытание: конкурс составлял тридцать человек на место. Здесь социальное происхождение не имело значения: «Сын бывшего крепостного крестьянина служил наравне с членом императорской фамилии»*. Всех воспитанников академии — генштабистов (а в 1904 году на действительной службе их состояло 1232 человека) сплачивал мощнейший корпоративный дух — дух взаимовыручки и неприятия в свою среду посторонних. Самых способных из них зачисляли на службу в Генеральный штаб, разрабатывавший военную стратегию. Остальные занимали различные командные должности. Перевес их в командном составе был нешуточным: составляя всего лишь от 5 до 10% офицеров действительной службы, они в 1912 году командовали 62% армейских корпусов, 68% пехотных дивизий, 77% кавалерийских дивизий и 25% полков. Все семь последних военных министров были питомцами Академии Генерального штаба79.

* Mayzel Matitiahu // Cahiers du Monde Russe et Sovietique. 1975. N 3/4. P. 300—301. Согласно Зайончковскому (Самодержавие и русская армия. С. 320—321, сн.), число дворян, обучавшихся в Академии в начале века, было очень невелико.

Генерал А.И.Деникин, в 1918 году возглавивший командование Добровольческой армией, утверждал, что отношения между офицерами и призывниками в российской армии были такими же (если не лучше), как в армиях Германии и Австро-Венгрии, а обращение с солдатами — менее суровым80. Свидетельства современников, однако, не подтверждают такого взгляда. Русское командование настаивало на строгом соблюдении субординации, а с солдатами обращались порой так, что невольно приходила на ум мысль о рабстве. Офицеры к солдатам обращались на «ты», жалованья солдаты получали 3—4 рубля в год (в сто раз меньше большинства младших офицеров), а в некоторых округах подвергались особым унижениям, вроде предписания ходить лишь по теневой стороне улицы или ездить в трамваях только на открытых площадках81. И обиды, скопившиеся за годы унижений, были одной из главных причин бунта Петроградского гарнизона в феврале 1917 года.

Для историка революции самый важный аспект рассмотрения армии Российской империи — царившие в ней политические настроения. Большинство исследователей согласны с тем, что русские офицеры в массе своей были аполитичны и не только не вмешивались в политику, но и не проявляли к ней никакого интереса*. В офицерских клубах «политические» разговоры считались дурным тоном. Офицеры взирали на гражданских («шпаков», как они их называли) вообще весьма презрительно, а на политиков — вдвойне. Приученные считать верность властям высочайшей добродетелью, они особенно болезненно воспринимали конфликты, возникшие в 1917 году. И пока битва за власть еще не решилась окончательно в ту или иную пользу, они стояли в стороне. Когда же большевики взяли верх, многие пошли к ним на службу, ибо теперь большевики были «властью», которой они были приучены повиноваться. Призрак русского бонапартизма, так пугавший революционеров, был лишь плодом их воображения, воспитанного на истории Французской революции.

* Прямо противоположная ситуация была в японской армии, где придавалось большое значение идеологическому воспитанию (см.: Gluck С. Japan's Modern Myths. Princeton, N.J., 1985). Русские солдаты никакого идеологического воспитания не получали (см.: Деникин А.И. Старая армия. Париж, 1929. С. 50-51).

После 1905 года в армии появилась группа патриотически настроенных офицеров, чьи чувства простирались дальше трона. Как и либеральное чиновничество, они считали себя не столько слугами императорского престола, сколько слугами нации. На них смотрели с большим подозрением.

* * *

Другая опора царской власти — дворянство — была сильно подточена*.

* Согласно переписи 1897 года, в Российской империи было 1 млн. 220 тыс. потомственных дворян (обоего пола), из них 641 500, чьим родным языком был русский, то есть русские, украинцы и белорусы (см.: Трои-ницкий Н.А. Первая Всеобщая перепись населения Российской империи 1897 г.: Общий свод. Т. 2. СПб., 1905. С. 374). Дворяне, таким образом, составляли около 1% населения.

Как и бюрократия, русское дворянство происходило из средневекового служилого класса, исполнявшего для князя разнообразные обязанности, в основном военную повинность82. Служба их была пожизненной и вознаграждалась доходами от поместий, обрабатываемых крепостными и юридически остающимися княжеской собственностью. Они не были благородным сословием в точном смысле слова, так как не обладали сословными правами: все свои блага они получали в виде вознаграждения за службу. Дворяне обрели привилегированное положение в конце XVIII века, когда монархия, стремясь отвлечь их от политики, приняла их в долю. В обмен на признание за царем полного господства в сфере высокой политики дворянам были предоставлены во владение их поместья и фактическое владение крепостными (в то время составлявшими около половины населения), дарованы сословные права, включающие освобождение от обязанности нести государственную службу. Золотой век дворян пришелся на период с 1730 по 1825 год. И даже тогда подавляющее большинство дворян пребывало в нищете: лишь треть из них имели земельные угодья с крепостными и лишь у меньшинства земли и крепостных было достаточно, чтобы вести жизнь на широкую ногу83. Многих сельских помещиков было трудно отличить от их крестьян.

Падение русского дворянства началось в 1825 году — как следствие декабрьского восстания, когда отпрыски славнейших дворянских фамилий с оружием в руках выступили против монархии во имя конституционных и республиканских идеалов. Уязвленный их «изменой», Николай I стал все более полагаться на профессиональное чиновничество. В экономическом плане смертный час дворянства пробил в 1861 году, когда монархия, преодолевая сопротивление помещиков, освободила крестьян. И хотя не так уж много дворян имело крепостных и в большинстве случаев крепостных душ было недостаточно, чтобы жить исключительно за счет доходов с их труда, но монополия на владение крестьянами была самым существенным преимуществом этого класса. После 1861 года дворянство еще сохраняло за собой некоторые весьма существенные блага (например, заведомое право поступать на гражданскую и военную службу), но статус привилегированного сословия оно уже начало терять.

С точки зрения большинства русских консерваторов, это был весьма плачевный факт, потому что, на их взгляд, существование России было непосредственно связано с прочной монархией при поддержке привилегированного и благоденствующего поместного дворянства. В последние три десятилетия XIX века об этом много писалось84. Эта литература — последний вздох дворянского консерватизма, обреченная на провал попытка возродить эпоху Екатерины Великой — утверждала, что поместное дворянство есть основной носитель культуры в деревне. И чиновничество не может его заменить в этом качестве, ибо не имеет настоящих корней в деревне — оно живет там «на постое». На самом деле радикализация чиновничества была следствием предпочтения, оказываемого правительством именно образованности служащих перед высокородным происхождением. Падение дворянства неизбежно прокладывало путь победе радикальной интеллигенции, которая в деревне, на ролях сельских учителей и земских служащих, не столько просвещала крестьянство, сколько подстрекала его к неповиновению. Консерваторы критиковали реформы Александра II за то, что они стерли социальные различия. Они уповали на восстановление традиционного сотрудничества престола и дворянства.

Эти доводы возымели действие, в особенности благодаря политической поддержке со стороны близких ко двору организованных групп землевладельцев85. Последним удалось отклонить законодательные акты в социальной сфере, ущемляющие их интересы; однако и в этом случае жизнь диктовала свои законы, и было бы неверно приписывать сколь-либо значительное влияние консервативному дворянству в царствование Николая II. Консерваторы мечтали о восстановлении сотрудничества трона с дворянством, но Россия неуклонно, хоть и неровно, двигалась в направлении социального равенства и всеобщего гражданства.

Все большее число дворян отворачивалось от консервативной идеологии, проникаясь конституционными и даже демократическими идеалами. В рядах земского движения, давшего мощный толчок революции 1905 года, была очень высокая доля дворян, потомков старейших и известнейших фамилий. Согласно Витте, на переломе столетий по крайней мере половина губернского земства, в котором дворяне играли ведущую роль, выступала за предоставление им права голоса в законотворчестве86. Не сообразуясь с новыми реальностями, монархия продолжала относиться к дворянству как к послушной опоре абсолютизма. В 1904—1905 годах, когда необходимость даровать стране представительный орган уже нельзя было игнорировать, некоторые советовали предоставить дворянству в нем превосходящее число мест. И одному великому князю пришлось напомнить царю, что в происходящих беспорядках именно дворяне играют заглавную роль87.

Не менее важно было и то, что дворяне постепенно теряли свои позиции в государственной службе и землевладении.

Заинтересованность в профессионально пригодном административном персонале вынуждала правительство отдавать предпочтение образованию перед происхождением. В результате доля участия дворян в бюрократических структурах постепенно сокращалась88.

Вытеснялось дворянство и из деревни: в 1914 году только от 20 до 40 % русских дворян еще жили в поместьях, остальные переселились в города89. В результате крестьянской реформы 1861 года дворянство сохранило около половины своих землевладений, за другую половину, которую они вынуждены были уступить освобожденным крестьянам, они получили щедрое вознаграждение. Однако дворяне не умели приспособиться к новой ситуации: некоторые специалисты вообще считали, что в Великороссии невозможно вести выгодное сельское хозяйство, используя наемный, а не подневольный труд. Как бы то ни было, помещичьи землевладения переходили в руки крестьян и иных землевладельцев в объеме приблизительно 1 % в год. К началу XX века помещики владели лишь 60 % земли, принадлежавшей им в 1861 году. В период с 1875 по 1900 год доля всей частновладельческой (то есть необщинной) земли, находящейся в руках помещиков, снизилась с 73,6% до 53,1%90. В январе 1915 года дворянство (включая и военных, и чиновников) владело в европейской части России 39 млн. десятин пригодных земель (пашни, леса и пастбищ) из общего объема в 98 млн. — чуть больше того, что имели в частном владении крестьяне91. Поместное дворянство стало вымирающей кастой, вытесняемой с насиженных мест под напором экономических факторов и враждебности крестьян.

* * *

Из разнообразных институтов, служащих Российской монархии, Православная Церковь пользовалась наибольшей народной поддержкой — Церковь была основным культурным звеном, объединяющим 80 млн. верующих великороссов, украинцев и белорусов. Монархия придавала большое значение Церкви, наделив ее статусом господствующей и даровав привилегии, коими ни одна христианская церковь не пользовалась.

Религиозность великороссов — вопрос спорный. Некоторые утверждают, что крестьянство было глубоко верующим, другие считают их суеверными агностиками, соблюдающими христианские обряды исключительно в страхе перед загробными муками. Есть еще мнение, что в религиозном сознании великороссов переплелись христианские и дохристианские элементы. Однако не вызывает сомнений, что в массе своей православное население — огромное большинство русских, украинцев и белорусов — благочестиво соблюдало церковные обряды. Храмы, монастыри, иконы, религиозные процессии, церковное пение и колокольный благовест — этими зримыми и ощутимыми символами христианства была насквозь проникнута вся жизнь России до революции.

Связь между государством и церковью покоилась на убеждении, что православие есть национальная вера России и что только православноверующие суть настоящие русские. Поляк или еврей, сколь бы ассимилированы и патриотично настроены они ни были, оставались в глазах властей, да и всего православного населения, инородцами. Приобщенный к православной церкви оставался ее пожизненным членом и не мог покинуть ее лоно произвольно: «Каждый волен сохранять верность религии отцов, но запрещено приобщать к ней новичков. Эта привилегия предоставлена исключительно Православной Церкви; это прямо выражено в тексте закона. Каждый может войти в лоно Церкви, но никто не может его покинуть. Двери русского православия открываются лишь в одну сторону. Церковным законам отведено несколько глав X, XIV и XV томов многотомного собрания, называемого «Сводом законов». Каждый, родившийся от православных родителей, — становился заведомо православным; то же и в отношении смешанных браков. В действительности, только на таких условиях подобный брак и есть возможен... Одна из статей «Свода» запрещает православным менять религию; другая определяет наказания, которые влечет за собой такой проступок. «Паршивая овца» сначала отечески изгоняется приходским священником как первой инстанцией, затем дело перепоручается консистории, а потом передается в Синод. Может быть назначен срок отбывания наказания в монастыре. Отступник теряет все гражданские права; он не может легально ничем владеть и ничего наследовать. Его родня может завладеть его имуществом или вступить в права причитавшегося ему наследства... Преступно склонять кого-либо отречься от православия; преступно отговаривать кого-либо от обращения в православие»92.

Правительство не вмешивалось в религиозные обряды других конфессий, но, словно подчеркивая неразрывную связь между православием и «русскостью», все остальные вероисповедания считались «иноверческими».

Царский режим не был «цезаре-папизмом» в смысле сочетания мирской и духовной власти, ибо царь не был авторитетом ни в догматических, ни в ритуальных вопросах и его влияние не выходило за рамки церковной администрации. Тем не менее очевидно, что со времен Петра Великого Русская Православная Церковь весьма существенно зависела от государства. Упразднив патриаршество и секуляризировав имущество церкви (завершила эту задачу уже Екатерина II), Петр поставил церковь не только в административную, но и в финансовую зависимость от монархии. Высшим органом управления церкви стал Святейший Синод, который с петровских времен возглавлялся гражданским лицом, часто генералом в отставке, фактически действовавшим на правах министра вероисповеданий. Административная структура церкви повторяла структуру гражданской администрации, и даже границы епархий совпадали с границами губерний. Так же, как и чиновники, священники продвигались по иерархической лестнице (в данном случае от епископа до архиепископа и далее до митрополита) без учета объема возлагаемых обязанностей, и церковный сан воспринимался как бюрократический чин, то есть как знак отличия, а не атрибут должности93. Священники обязаны были докладывать полиции все, что им станет известно о злоумышлениях против императора или правительства, включая и услышанное на исповеди. Им надлежало также сообщать о всех подозрительных лицах, появившихся в их приходе.

Православная Церковь находилась в финансовой зависимости от правительства в том, что касалось субсидий и жалованья, но большую часть своего дохода добывала самостоятельно94. Все архиереи и высшие церковные иерархи получали щедрое жалованье и пенсионы, которые они пополняли доходами церкви и монастырских владений. Приходское духовенство тоже состояло на государственном жалованье. В 1900 году государственные дотации церкви составили 23 млн. рублей. Эта сумма равнялась приблизительно пятой части церковных доходов — вклад весьма значительный, но едва ли он может служить объяснением того обстоятельства, что духовенство в революцию 1905 года стояло на стороне монархии95.

Основная политическая задача церкви заключалась в идеологическом воспитании. Царское правительство избегало в народном образовании и в армии всего, хоть сколько-нибудь напоминающего национальную или идеологическую пропаганду, из опасения, что аргументы в защиту существующего порядка повлекут за собой контраргументы. И то, что Россия была государством многонациональным, не позволяло прибегать к национальной пропаганде. Правительство предпочитало действовать так, словно существующее политическое и социальное устройство есть сама собой разумеющаяся данность. Допускалось лишь религиозное воспитание, и в этом состояла роль православного духовенства, в особенности в учебных заведениях.

Впервые Православная Церковь стала серьезно участвовать в народном образовании в 80-е годы прошлого века, пришедшие на смену десятилетию революционных волнений. Чтобы ослабить влияние как радикальных пропагандистов, так и сельских учителей на крестьянство, правительство обязало церковь создать сеть начальных школ. В первые десятилетия XX века чуть более половины всех начальных школ России, охватывавших приблизительно треть учащихся, были на попечении церкви96. Особое внимание в воспитании отводилось этике, а также изучению языков (церковнославянского и русского). Однако низкий уровень преподавания в этих школах, вызванный нищенским в сравнении с мирскими школами жалованьем учителям, приводил к потере учащихся, которых больше привлекали именно светские учебные заведения.

Учащиеся православного исповедания во всех начальных и средних учебных заведениях должны были пройти курс религиозного обучения, как правило, преподаваемый священниками. (Учащиеся иных вероисповеданий могли изучать религию у своих учителей.) Религиозное воспитание, помимо нравственных правил, внушало лояльность и уважение к царю; и это все, что могло предложить правительство в области политического воспитания.

В периоды беспорядков церковь и с амвона и в печати выступала на стороне закона. В церковном сознании царь был наместником Бога, а значит, неповиновение ему греховно. Нередко при этом церковь доходила до прямых антисемитских проявлений. Самая непримиримая к евреям из всех христианских церквей, Русская Церковь до раздела Польши в XVIII веке принимала заметное участие в вытеснении евреев из России, а после — в установлении границ их проживания на бывших польских территориях («черта оседлости»). Духовенство, возлагавшее на еврейский народ вину за распятие Христа, хотя и не одобряло открыто погромов, но и не считало своим долгом выступить с осуждением. В 1914 году Синод благословил воздвижение часовни в память о жертве «ритуального убийства», будто бы совершенного Бейлисом97. В 1905 году и впоследствии православная пресса взваливала на евреев ответственность за революционное брожение, обвиняя их в стремлении погубить христианский мир и установить господство над ним.

В последнее десятилетие существования царского режима в церкви наметились тенденции, с точки зрения правительства весьма угрожающие.

Исключительный авторитет господствующей церкви в вопросах ритуальных и догматических уже давно оспаривался, с одной стороны, старообрядцами, а с другой — разнообразными сектантскими движениями. Старообрядцы, как они называли себя, или раскольники, как их именовала официальная церковь, — были духовными продолжателями тех православно-верующих, которые в XVII веке не приняли обрядовых нововведений патриарха Никона. Преследуемые и всячески притесняемые, они не только не отказывались от своей веры, но весьма успешно обращали в раскол все новых приверженцев. Поддерживаемые мощным духом братского единства, как это часто бывает с преследуемыми меньшинствами, старообрядцы выказывали и незаурядные хозяйские качества. Что касается сектантских течений, то их было множество, и если некоторые из них можно уподобить протестантским сектам, то другие в своих исканиях обратились к дохристианским обычаям, сопряженным с половой распущенностью. По официальной переписи (1897) общее число староверов и приверженцев различных сект составляло 2 млн. и из них на долю первых приходится около половины, но истинное число определенно выше, поскольку правительство, расценивая их вероотступниками и отщепенцами, не гнушалось подтасовывать цифры в пользу официальной церкви. По некоторым оценкам, число сектантов в широком понимании достигало 20 млн. Если это так, то в начале века приблизительно каждый четвертый русский, украинец или белорус не принадлежал господствующей Православной Церкви. Неудивительно поэтому, что церковь первая выступала за преследование раскольников и сектантов, понимая, сколь серьезную угрозу ее целостности они в себе таят.

Но и в самой церкви, в особенности среди приходского духовенства, наблюдались весьма опасные оппозиционные течения. Просвещенное духовенство выступало за изменение статуса церкви: обеспокоенные слишком тесной близостью церкви с монархией, они требовали большей независимости. И после 1905 года правительство с возрастающим беспокойством наблюдало, как некоторые представители духовенства, избранные в Думу, занимали места рядом с либералами и даже радикалами и присоединяли свои голоса к критике режима.

Но церковная иерархия оставалась непреклонно консервативной, это особенно зримо наблюдалось всякий раз, когда миряне пытались высказать мысль, что добрые дела важнее церковной обрядности. В 1901 году Синод отлучил от церкви Льва Толстого, крупнейшего религиозного мыслителя, выступавшего против социального неравенства и отрицавшего патриотизм.

Благоприятная для церкви близость с государством имела и оборотную сторону. Предоставляя духовенству самые разнообразные привилегии, она в то же время накрепко связывала судьбу церкви с судьбой монархии. В 1916—1917 годах, когда над троном нависла смертельная опасность, церковь оказалась бессильна помочь ей, а когда монархия пала, она увлекла за собой и церковь.

* * *

На взгляд иностранного наблюдателя, Россия 1900 года была скопищем противоречий. Так, французский историк сравнивал ее с «одним из тех замков, которые воздвигались на протяжении различных эпох и в которых самые несогласующиеся друг с другом стили соседствуют бок о бок, или же с такими зданиями, которые строились постепенно, урывками, в которых нет единства и удобства обиталищ, построенных по единому плану и единым порывом»98. Революция 1905 года была взрывом этих самых противоречий. Основной вопрос, вставший перед правительством после объявления Октябрьского манифеста, заключался в том, достаточно ли будет предложенных монархией уступок для усмирения страстей и решения социальных и политических конфликтов. Чтобы понять, почему перспективы такого компромисса были весьма сомнительны, следует понимать условия жизни и воззрения двух основных действующих лиц — крестьянства и интеллигенции.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

СЕЛЬСКАЯ РОССИЯ

В начале 900-х годов Россия была страной сугубо аграрной. Крестьяне составляли четыре пятых ее населения — согласно официальному статусу, и три четверти — по роду своих занятий: то есть соотношение было таким же, как во Франции накануне революции. Земледелие служило величайшим источником национального дохода. Экспорт России составляли главным образом продукты сельского хозяйства. Немногочисленный рабочий класс составляли вчерашние сельские жители, сохранившие теснейшие связи с деревней. Таким образом, императорская Россия по экономическому и социальному устройству была сравнима скорее с государством азиатским (скажем, с Китаем), чем с западноевропейским, хотя и числила себя частью Европы, в политике которой играла значительную роль.

Российское сельское население жило в несравненно более обособленном мире, чем селяне на Западе. Характер его отношений с чиновничеством и интеллигенцией можно уподобить, во всех смыслах, кроме расового, отношениям между коренными жителями Африки и их колониальными властями. Крестьянство оставалось глухо к влиянию Запада, лепившего из элиты нации европейцев, и сохраняло верность культурным традициям Московской Руси. Русские крестьяне говорили на своем диалекте, придерживались своей логики, преследовали свои интересы и на бар смотрели как на чужаков, которым приходится платить налоги и поставлять рекрутов, но с которыми у них не может быть ничего общего. Русский крестьянин был предан только своей деревне, родной волости, в лучшем случае смутное чувство патриотизма простиралось на губернию. А в национальном масштабе патриотизм сводился к верноподданничеству царю и подозрительности к инородцам.

Наступление европеизированной интеллигенции заставило монархию увидеть в крестьянине носителя «истинной» русскости и предпринять немалые усилия, чтобы оградить крестьянскую массу от развращающего влияния города. Государство позаботилось о культурной изоляции крестьянства, связав его общинными узами и введя систему особых налогов и законов. Крестьянин имел весьма ограниченные возможности получить образование, а немногочисленные учебные заведения, в которых могли обучаться крестьяне, монархия предпочла отдать в руки духовенства. Она препятствовала поселению в деревне посторонних, запрещала жить там евреям, и на переломе столетия именно в союзе самодержавия и крестьянства консервативные силы видели оплот нерушимости державы. Как показали последующие события, это было глубочайшим заблуждением. При всем очевидном консерватизме мужика его мировоззрение, его интересы и система ценностей были достаточно переменчивы. И если сам он не был способен возглавить революцию, то всегда с готовностью откликался на волнения в городах.

* * *

Жизнь русского крестьянина вращалась вокруг трех основных институтов: двора, деревни (или села) и общины (или мира). Все эти три социальных института отличались непостоянством, аморфной структурой, слаборазвитой иерархией и преобладанием личностных отношений над деловыми. С этой точки зрения условия жизни в русской деревне резко отличались от тех, что сложились в Западной Европе и в некоторых восточных странах (особенно в Японии), — факт весьма важный для русского политического развития.

Основным элементом уклада сельской жизни России был крестьянский двор. В 1900 году в Российской империи насчитывалось 22 млн. таких дворов, причем 12 млн. из них — в европейской части. Типичный крестьянский двор составляло большое и разветвленное семейство, где родители жили под одной крышей с неженатыми и женатыми сыновьями, с их семьями и незамужними дочерьми. Такой семейный уклад лучше всего отвечал климатическим условиям России, ибо краткость периода полевых работ (от 4 до 6 месяцев) требовала напряженных совместных усилий как можно большего числа рук. Статистика говорит, что чем крупнее был двор, тем более он преуспевал и богател: более многолюдный двор мог возделывать больше земли, содержать больше скота и зарабатывать больше денег на душу. Небольшие дворы с одним-двумя взрослыми работниками либо соединялись с другими, либо распадались1. К концу XIX века в 40,2% сельских дворов России было от шести до десяти домочадцев2. Но, несмотря на явное экономическое преуспеяние, число больших дворов неуклонно сокращалось: во избежание раздоров, как правило, возникающих в больших семействах, молодые пары предпочитали отделяться и заводить собственное хозяйство. В XX веке по экономическим причинам, о которых мы поведем речь в свое время, ускорился распад больших дворов.

Хотя типичное хозяйство основывалось на родственных отношениях и все его члены были связаны кровными или брачными узами, основной критерий был все же экономический — то есть труд. Спаянность хозяйства зиждилась именно на совместном труде под руководством хозяина. Сын, оставивший деревню ради самостоятельной жизни, переставал быть членом хозяйства и лишался права на долю имущества. В свою очередь, чужеродцы (например, зять, пасынок, приемные дети), ставшие в хозяйстве постоянными работниками, получали права членов семьи3. Иногда на этом свободном основании создавались дворы из крестьян, не связанных между собой ни кровными, ни брачными узами.

Уклад русского крестьянского двора воспроизводил простую авторитарную модель, при которой все права над людьми и их имуществом принадлежали одному человеку — «большаку», или хозяину. Главой семьи был, как правило, отец, но его полномочия с общего согласия могли быть отданы и другому взрослому члену семейства. У главы были разнообразные обязанности: он распределял все полевые и домашние работы, имущество, разбирал семейные раздоры и представлял двор и имущество в сношениях с внешним миром. Крестьянский обычай наделял его непререкаемой властью над двором: в некоторых отношениях он был преемником власти, присущей владельцу крепостных — помещику. После манифеста 1861 года об освобождении крестьян правительство вменяло большаку в обязанность передавать в руки административной власти своих домочадцев для отбытия наказания. Он был главой семейства в самом архаическом смысле слова, чем-то вроде царя в миниатюре.

Политические и экономические устои русского крестьянства складывались в первые пять веков минувшего тысячелетия, когда никакая власть не могла воспрепятствовать их распространению по евразийским просторам, где не было недостатка в земле. Коллективная память об этом периоде коренится в крестьянском примитивном анархизме. Это же определило практику наследования, которой русские крестьяне придерживались и в новейшее время. Замечено, что в тех регионах мира, где ощущается недостаток обрабатываемой земли, среди землевладельцев, будь то крестьяне или дворяне, устанавливается, как правило, практика наследования по признаку первородства, то есть основная часть имущества переходит по наследству старшему сыну. Там, где земли вдоволь, наблюдается тенденция к «долевому» наследованию, то есть земля и иное имущество распределяются поровну между наследниками*. Даже когда стала ощущаться нехватка земли, русские крестьяне остались верны традиции. Вплоть до 1917— 1918 годов, когда наследование земли было запрещено законом, русские помещики и крестьяне делили свое имущество на равные части между наследниками мужского пола. Этот обычай имел глубокие корни: попытка Петра I сохранить целостность имений высшего класса, вручая их неприкосновенными единственному наследнику, не увенчалась успехом.

* Goody J. Family and Inheritance. Cambridge, 1976. P. 117. Другим фактором, влиявшим на практику наследования, была близость городов. См.: Abel W. Agrarpolitik. Bd. 2. Gottingen, 1958. S. 154.

Большую часть мужицкой земли составлял общинный надел, на который у него не было прав собственности: когда двор вымирал или снимался с места, надел возвращался общине. Но землю, находившуюся в личном владении крестьянина, а также всю его движимость (деньги, орудия труда, скот, запасы зерна и т.д.) обычай позволял наследникам делить между собой.

Практика долевого наследования имела глубокое влияние на сельскую жизнь в России и даже на многие иные, казалось бы, совершенно не связанные с этим стороны русской жизни. Ибо, как было отмечено, «переход mortis causa (то есть по причине смерти) есть не только средство воспроизведения социальной системы, но и путь, по которому складываются межличностные отношения»4. После смерти главы все хозяйство делилось между сыновьями, и те отселялись, чтобы жить собственными домами. В результате двор существовал не более срока, отпущенного на земле его хозяину, что делало этот основополагающий элемент русской деревни установлением крайне ненадежным. В течение жизни одного поколения — то есть три, четыре раза за столетие — дворы в России успевали распасться и разделиться подобно одноклеточным. Сельская жизнь России протекала в процессе непрерывного дробления, препятствовавшего развитию более высоких, более сложных форм социального и экономического устройства. Один двор порождал другие дворы, а те размножались сходным образом — подобное рождало подобное, и не было дано возможности появиться ничему новому или отличному.

Последствия описанного уклада станут очевидны в сравнении с обществами, где практиковалась нераздельность имущества. Принцип первородства обеспечивал большую устойчивость деревни и давал государству надежную опору в сельских установлениях. Вот какое сравнение проводит японский социолог между положением в китайской и индийской деревне, где не был известен принцип первородства, и положением в своей стране, где этот принцип превалировал: «Благодаря принципу наследования по праву первородства, распространенному в Японии, правящая прослойка деревни обретала сравнительную устойчивость из поколения в поколение. Такой устойчивости не было в Китае и в Индии... Китайское правило разделения наследства поровну препятствовало поддержанию устойчивого положения семьи, изменявшегося от поколения к поколению. В результате центр власти в деревне все время перемещался, авторитет главы падал и в пределах деревни не устанавливалось какого-либо превосходства или субординации... В Японии наследование по прямой линии пронизывало всю структуру деревни: дом главы, или родительский дом, свободно сохранял свою неприкосновенность благодаря системе наследования и тем самым накапливал традиционный авторитет. Семья, клан и деревня действуют сообща и укрепляют неделимость собственности. Так в сельском обществе Японии отношения между семьей — продолжательницей прямой линии и семьями по боковым линиям, отношения родителей и детей, хозяина и слуги повлияли в определенной степени на все стороны социальной жизни села»5.

Наблюдения, сделанные над Китаем, применимы и к России: и в том и в другом случае сельские установления были недоразвитыми и недолговечными.

Следует отметить некоторые черты крестьянского двора. Крестьянское хозяйство не оставляло места для проявления индивидуальности: в первую очередь это был коллектив, подчинявший интересы личности интересам группы. Во-вторых, воля большака была законом, а его распоряжения непререкаемы: жизнь двора приучала крестьянина к авторитарной власти и отсутствию норм (законов), регулирующих личные отношения. В-третьих, хозяйство двора не допускало частной собственности: все имущество было обобщено. Мужчины получали право владения движимым имуществом двора только в момент его разделения, то есть когда оно снова должно было превратиться в коллективное имущество нового двора. Наконец, не было преемственности дворов и, следовательно, не было ни понятия родовитости, ни особого статуса семьи в деревне, характерных для западноевропейского и японского деревенского общества. В общем, крестьянину-великороссу в таких условиях трудно было обрести чувство собственной значимости, уважение к закону и собственности или социальный статус в деревне — качества, необходимые для развития более высоких форм экономического и политического устройства. Просвещенные русские политические деятели в начале XX века прекрасно сознавали это и предпринимали попытки вывести крестьянство на более широкие социальные просторы. Однако время было безвозвратно упущено. Русские крестьяне жили в деревнях — название это, производное от слова «дерево», отражает основной строительный материал, в них применяемый. Большие деревни назывались селами. Обособленные хозяйства (хутора), расположенные на деревенских землевладениях, почти не встречались в центральной России: они были распространены в основном в западных и южных губерниях, находившихся до XVIII века под польским владычеством. Число дворов в деревнях в разных регионах было разным и зависело от природных условий, среди которых самым существенным была близость воды. На севере, изобилующем пригодными водоемами, деревни, как правило, были небольшими, но по мере удаления к югу они становились все крупнее. В центральных индустриальных областях Европейской России деревни в среднем насчитывали 34,8 двора, а в центральной черноземной полосе — 103,56. Если в частном хозяйстве его обширность говорит о благосостоянии, то применительно к деревне верным оказывается обратное: небольшим деревням жилось лучше. Объяснение нужно искать в бытовавшей практике землевладения. По причинам, которые мы подробнее рассмотрим ниже, общинные земли нарезались на узкие наделы — полосы, разбросанные по деревенским угодьям в разных местах. В больших деревнях крестьянам приходилось затрачивать немало времени, чтобы со всеми своими земледельческими орудиями перебираться с одной полосы на другую, подчас находящуюся в нескольких километрах, что было особенно затруднительно в страду. Когда деревни становились слишком густонаселенными для успешного земледелия, часть жителей либо отселялась на новые земли и основывала новую деревню, либо обращалась к иному промыслу.

К концу XIX века в центральной России были десятки тысяч таких деревень, как правило, на расстоянии пяти-десяти километров друг от друга.

В сравнении с сельскими поселениями в других странах структура русских деревень была весьма аморфной и изменчивой, так как не имелось достаточных установлений для обеспечения ее прочности. Кирпичиком русской сельской жизни был двор, а не деревня. Основным официальным должностным лицом в деревне был староста, избиравшийся, часто против своей воли, по указанию чиновников, желавших иметь в деревне дело с ее представителем. Но так как сместить его с этой должности было во власти того же чиновничества, он представлял не столько жителей деревни, сколько власть7.

Мужицкое собрание — сельский сход — было связано больше с общиной, чем с деревней, что, как мы увидим далее, не одно и то же. Сход, состоявший из глав семейств, собирался время от времени для решения вопросов, представлявших интерес для всей общины. У него не было иных обязанностей и никакого постоянного учреждения. Отсутствие в деревнях учрежденческих образований — достаточно важный факт, ибо объясняет явное отсутствие политического опыта у русских крестьян. Русская деревня могла проявить высокую степень сплоченности под угрозой извне, но в своих пределах не могла создать органов самоуправления, способных дать крестьянам политический опыт, иными словами, научить их переносить усвоенные в стенах дома обычаи на более формальные социальные связи.

Причиной отсутствия в России достаточно устойчивого и эффективного деревенского устройства, причиной нестабильности деревни была, как и в случае двора, традиция наследования не по признаку первородства. Русская деревня по сравнению с английской или японской скорее напоминала поселение кочевников: служившая крестьянину жилищем изба возводилась за несколько дней и, подверженная пожарам, была едва ли долговечней и прочней шатра.

Община — третье деревенское установление, границы которого, как правило, совпадали с границами деревни, хотя деревня и община не одно и то же. Если деревня была некой физической общностью — совокупностью соседствующих домов, то община была легальным учреждением, связанным коллективным соглашением о распределении среди ее членов земли и налогов. Проживание в данной деревне не означало обязательного и непременного членства в общине: крестьяне, не имевшие земельных наделов, а также лица, не занимавшиеся земледелием (например, священники, учителя), не принадлежали к общине и не могли участвовать в ее решениях. Кроме того, хотя в подавляющем большинстве русские общины представляли собой, так сказать, «односложный тип», то есть охватывали одну деревню, это вовсе не было обязательным правилом. На севере, с его небольшими деревнями, община иногда состояла из нескольких деревень; в центральных районах, а еще чаще на юге большие деревни разбивались на две, а то и три общины.

Община была сообществом крестьян, совместно владеющих общинной землей. Эта земля, поделенная на полосы, время от времени перераспределялась между членами общины. Земельные переделы, производившиеся примерно каждые десять-двенадцать лет в зависимости от местных обычаев, имели целью привести земельные наделы в соответствие с теми изменениями, которые произошли во дворах по причине смертей, рождений или ухода домочадцев. В этом заключалась основная функция общины и ее отличительная характеристика. Община делила свои угодья на полосы так, чтобы наделить каждого члена участком, равным по качеству и удаленности от деревни. К 1900 году около одной трети общин, в основном по западным и южным окраинам, отказались от практики передела земли, хотя формально они считались именно «передельными». В Великороссии практика земельных переделов была фактически повсеместной.

Сельский сход (мир) решал вопросы, представлявшие интерес для членов общины, включая календарь полевых работ, распределение податей и иные фискальные обязанности (ответственность за которые для его членов представляла собой круговую поруку). Сход мог изгонять бунтарей и даже высылать их в Сибирь, обладал правом выдачи паспортов, без которых крестьяне не могли покидать деревню, мог даже принять решение о переходе всей общины в раскольную секту. Решения сход принимал при шумном одобрении большинства: он не терпел никакого несогласия с волей большинства, видя в этом проявление антиобщественного поведения*.

* Неприязнь к инакомыслию наблюдалась у крестьян повсеместно: Роберт Редфилд замечает, что «деревни не любят раскола» (Little Community. Uppsala; Stockholm, 1955. P. 44).

Общины существовали главным образом в центральной России. На окраинах империи — там, где некогда было Польское государство, на Украине, в казачьих областях — было распространено индивидуальное землевладение, получившее название подворного. Здесь каждый двор имел в частном владении или брал в аренду участок земли, который возделывал по своему усмотрению. На севере и в центральной России, наоборот, вся крестьянская земля была нарезана на полосы и обрабатывалась по установленному общиной порядку. Крестьяне тут не владели единолично землей, права на которую были в руках общины в целом. В начале XX столетия 77,2% сельских дворов в 50 губерниях европейской части России были охвачены общинным земледелием; в 30 или около того губерниях Великороссии общинное земледелие достигало 97— 100%8. Принадлежность к общине и право на общинный надел не препятствовали крестьянину приобретать землю у помещика или иного землевладельца в частную собственность. В наиболее процветающих регионах нередкой была практика, когда крестьянин трудился и на общинной и на своей собственной земле. В 1910 году крестьяне европейской части России владели на общинных основаниях 151 млн. гектаров земли, а в индивидуальном владении имели 14 млн. гектаров*.

* Вычисления произведены на основе данных «Ежегодника России, 1910 г.» (СПб., 1911. С. 258—263). Большинство частных владений землей находилось в руках сообществ и целых деревень, а не отдельных хозяйств.

Вопрос о происхождении русских общин — туманный и спорный. Некоторые видят в общине стихийное выражение приписываемого русским острого чувства социальной справедливости, тогда как другие усматривают в ней следствие государственной политики навязывания коллективной ответственности перед верховной властью и помещиком за исполнение крестьянами своих обязанностей. Новейшие исследования показали, что общинный передел земли, впервые встречающийся в конце XV века, в XVI веке стал явлением привычным, а в XVII веке распространился повсеместно. Исполняя разнообразные задачи, община служила как государственным чиновникам и помещикам, так и крестьянам. Первым она обеспечивала, благодаря институту коллективной ответственности, сбор податей и рекрутские наборы; вторым — возможность выступать сообща, всем миром в сношениях с внешней властью9. Принцип проведения земельных переделов через равные промежутки времени должен был создать (по крайней мере в теории) условия, при которых каждый крестьянин мог бы прокормить свою семью и в то же время выполнить обязательства перед помещиком и государством. Подобные соображения заставили правительство в период освобождения крестьян сохранить общинный уклад и распространить его на области где прежде он не был известен. Предполагалось, что, когда деревни высвободят свои земельные угодья, выплатив государству деньги, которые пойдут в виде компенсации помещикам, общины распадутся и крестьяне смогут вступить в права пользования своими наделами. Однако при консервативном правительстве Александра III были приняты законы, делавшие практически невозможным выход крестьян из общины. Эта политика вдохновлялась убеждением, что община в деревне — некая стабилизирующая сила, укрепляющая авторитет большака, препятствующая крестьянскому анархизму и образованию политически неблагонадежного безземельного пролетариата.

К 1900 году в России уже очень многие не питали иллюзий относительно общины. Правительственные чиновники и либералы отмечали, что общины, не предотвращая образования безземельного пролетариата, сковывают крестьянскую предприимчивость. Социал-демократы предрекали скорый их распад под воздействием все усиливающегося «классового расслоения» на бедняков, середняков и богатых крестьян. Государственная конференция по сельским проблемам, созванная в 1902 году по следам недавних крестьянских волнений, пришла к выводу, что основную причину отсталости русского сельского хозяйства нужно видеть в общине*.

* Кофод А.А. Русское землеустройство. СПб., 1914. С. 23. Леруа-Болье говорит, что уже в 80-х годах прошлого века сталкивался с разочарованием общинным укладом (Leroy-Beaulieu. The Empire of the Tsars and the Russians. V. 2. N.Y.; Lnd., 1898. P. 45-46).

Но сами крестьяне упорно придерживались общинного земледелия: оно обещало справедливое и удачное распределение пахотной земли и способствовало укреплению сплоченности крестьянского хозяйства. К 1900 году земельные наделы значительно сократились, но крестьяне надеялись, что рано или поздно вся земля, находящаяся в частном владении, будет отчуждена и передана общинам для передела.

Три сельских института — двор, деревня и община — в совокупности составляли среду, формировавшую мужицкие социальные воззрения. Эти институты были приспособлены к суровым природным условиям, в которых приходилось трудиться российскому хлебопашцу. Но почти все, чему русский крестьянин мог обучиться в своем непосредственном окружении, было бесполезно, а подчас и вредно в приложении к иным сферам деятельности. Живя в маленьких общинах, русский крестьянин оказался неприспособленным для перехода к более сложному общественному устройству, где действовали уже не дворы, а отдельные индивидуумы, руководствуясь неличностными отношениями, и куда ему суждено было быть ввергнутым политическими потрясениями XX века.

* * *

Широко распространено мнение, что до 1917 года Россия была феодальным государством, где царский двор, церковь и ничтожная группа зажиточного дворянства владели всей землей, а крестьяне либо обрабатывали крошечные клочки своей земли, либо батрачили на богатых хозяев. Действительность была очень далека от этих представлений, которые возникли под впечатлением обстоятельств, сложившихся во Франции в 1789 году, где, действительно, огромное количество крестьян трудилось на чужой земле. А в таких западных странах, как Англия, Ирландия, Испания и Италия, которым посчастливилось обойтись без революционных преобразований, землевладение было сосредоточено в руках имущих, подчас в пропорциях весьма внушительных. (В Англии, например, в 1873 году четыре пятых сельскохозяйственных угодий находилось во владении менее чем 7 тыс. человек; в 1895 году лишь 14% обрабатываемой земли Великобритании, не включая сюда Ирландию, возделывалось непосредственными владельцами, остальные земли обрабатывались на условиях аренды.) Россия же, напротив, была классическим примером страны малых крестьянских хозяйств. Латифундии первоначально существовали в приграничных областях, регионах, отвоеванных у Польши и Швеции. В период освобождения крестьян бывшие крепостные получили около половины ранее обрабатываемой ими земли. В последующие годы с помощью Земельного банка, предоставлявшего ссуды на весьма выгодных условиях, крестьяне смогли приобрести дополнительные наделы — главным образом у помещиков. К 1905 году крестьяне владели общинно или единолично 61,8% всей состоящей в частном владении земли в России10. Как мы увидим ниже, после революции 1905 года ускорился уход землевладельцев-некрестьян из деревень, и к 1916 году, в канун революции, крестьяне европейской части России владели 9/10 пахотной земли.

Каковы бы ни были цели и устремления общин, в 1900 году они уже не способны были оделить всех своих членов равноценными участками: постепенно большая часть земель сконцентрировалась в руках наиболее крепких хозяев, к ним же отошло и большинство земель, выкупленных крестьянами в частное владение. В 1893 году 7,3% общинных дворов не имело земли11. Эти безземельные крестьяне, именуемые батраками, составляли одну из четырех категорий, которые можно было бы выделить в русском крестьянстве. К другим категориям относились крестьяне, земельные наделы которых были целиком общинными (таких было большинство), либо состояли как из общинных, так и из собственных земель, либо, наконец, те крестьяне (очень небольшое число), которые возделывали только свою собственную землю*. Крестьяне двух последних категорий иногда именовались «кулаками». Термин этот, облюбованный радикальной интеллигенцией, не таил в себе определенного экономического смысла для самих крестьян, которые относили его как к зажиточным хозяевам, использовавшим наемный труд и занимавшимся торговлей и ростовщичеством, так и просто к рачительным, трудолюбивым и рассудительным земледельцам12.

* Согласно одному из положений, включенных в акт об освобождении крестьян, крестьянин, не желавший платить выкуп, мог получить в пользование дробный надел земли, именовавшийся «отрезком».

Распределение земли в деревне крайне осложнялось, с одной стороны, общинной практикой, а с другой — крепостным правом. До 1861 года русское имение не представляло собой некую нераздельную плантацию. По обыкновению помещик делил всю пахотную землю на две части: одну крепостные возделывали в его пользу, на другой — трудились для себя. Как правило, эти участки перемежались. При крепостном праве угодья русской деревни представляли собой мозаику из длинных узких полос земли. Это устройство, известное под названием «чересполосица», сохранилось и после отмены крепостного права. Нередко земля, оставшаяся за помещиком и обрабатываемая уже не крепостными, а наемными работниками, оказывалась в тесном кольце общинных земель. И земли, выкупленные крестьянами, тоже располагались в непосредственной близости с общинными владениями, что, конечно, не могло не раздражать членов общины, называвших эти соседские участки «вавилонами» и мечтавших об отчуждении их в пользу своих общин13.

Наследие крепостного права проявилось и в другом, неблагоприятном для крестьян обстоятельстве. Щедро наделяя свободных крестьян большими участками земли (около пяти гектаров на взрослого мужчину), Положение 1861 года сохранило пастбища и леса за помещиком. При крепостном укладе крестьянин мог пользоваться выгонами для выпаса скота и лесом для заготовки дров и строительных материалов. Этого права он лишился, когда были строго установлены границы владений. Некоторые помещики стали требовать с крестьян плату за пользование пастбищами, другие собирали дань за позволение крестьянскому стаду заходить в границы их владений. В конце века громче всего звучали жалобы крестьян на недостаток пастбищ. Для выпаса скота крестьянам требовались соответствующие участки — в идеале в соотношении одного гектара пастбищ к двум гектарам пашни; соотношение же, не удовлетворяющее минимуму — то есть соответственно одного к пяти гектарам, — делало невозможным содержание скота и лошадей14. Отсутствие леса оборачивалось большой бедой. В 1905 году наиболее распространенной формой бунта стала порубка помещичьего леса.

Широко было распространено представление, что Россия испытывала острый недостаток сельскохозяйственных угодий. На первый взгляд может показаться удивительным, что такая огромная страна, как Российская империя, могла испытывать недостаток в земле (или, что то же, страдать от перенаселенности сельских регионов). И действительно, России было далеко до плотности населения Западной Европы. При 130 млн. населения и 22 млн. квадратных километров территории средняя плотность населения Российской империи в 1900 году составляла 6 человек на кв. км. Даже в такой молодой в то время стране, как Соединенные Штаты, плотность населения была выше (8 человек на кв. км). И при этом Соединенные Штаты, столкнувшись с проблемой нехватки рабочих рук, открыли границы миллионам иммигрантов из Европы, а Россия задыхалась от перенаселенности деревни.

Объясняется этот кажущийся парадокс тем, что в аграрных странах плотность населения приобретает смысл только в сопоставлении числа жителей с площадью земли, пригодной для хлебопашества. И с этой точки зрения Россию едва ли можно считать страной необъятных просторов. Из 15 млн. кв. км европейской части России и Сибири только 2 млн. были пригодны под пашню и 1 млн. — под пастбища. Иными словами, в Великороссии пригодным для успешного ведения сельского хозяйства был только один квадратный километр из пяти. Если принять во внимание это обстоятельство, сведения о плотности населения в России приобретают иной смысл. В Сибири средняя плотность населения составляла в 1900 году 0,5 человека на кв. км — цифра ничтожная. В 50 губерниях европейской части России этот показатель возрастает до 23,7 человека на кв. км, что слегка превышает оптимальное соотношение, установленное специалистами в области экономической географии*. Но и эти цифры дают несколько искаженное представление из-за того, что в них включены малонаселенные районы севера России. Наибольший же интерес, благодаря тому, что в них сосредоточивалась основная масса крестьянства, представляют именно центральные губернии, плотность населения в которых составляла от 50 до 80 человек на кв. км. Такое соотношение соизмеримо с ситуацией во Франции и превышает соотношения, наблюдавшиеся в Ирландии и Шотландии. Таким образом, если брать Россию без Сибири и северных губерний, то плотность населения в ней вполне соответствовала западноевропейской.

* Ratzel F. Anthropogeographie. В. 2. Stuttgart, 1891. S. 257—265. Если воспользоваться вычислениями Ратцела, то страна с такими климатическими условиями, как в России, должна была бы иметь плотность населения, равную 23 жителям на кв. км.

Такой уровень плотности населения был бы вполне приемлем, не будь в дореволюционной России столь необычайно высок уровень прироста населения. При ежегодном перевесе рождаемости над смертностью, который составлял 15 человек на тысячу, Россия имела самый высокий в Европе уровень естественного прироста населения*. С помощью статистических данных можно продемонстрировать влияние такого роста населения на сельское хозяйство. В 1900 году в Российской империи земледелием было занято три четверти населения. Указанный уровень прироста в пересчете на 130 млн. населения России давал ежегодно 1 950000 новых граждан. Принимая во внимание очень высокий уровень детской смертности, можно говорить о миллионе (или близкой к тому цифре) дополнительных ртов, забота о прокорме которых падала на село. Учитывая, что среднее крестьянское хозяйство в Великороссии состояло из пяти человек и обрабатывало участок в десять гектаров, приходим к выводу, что России требовалось ежегодно 2 млн. гектаров дополнительной площади обрабатываемой земли**.

* Современные исследования говорят о том, что рост населения в дореволюционной России был, возможно, даже выше, чем считалось в то время. Некоторые расчеты перевеса рождаемости над смертностью дают на 1900 год цифру 16,5 на тысячу человек и выше. В европейской части России эта цифра равна 18,4 (1897—1916), а на Нижней Волге достигала 20. Х.Дж.Хаббакук считает, что долевое («равнозначное») наследование, подталкивая молодых людей на скорейшее обзаведение своей семьей, вызывает рост численности населения (Journal of Economic History. 1955. N 15. P. 5-6).

** По расчетам правительства, в период с 1861-го по 1901 год сельское население Российской империи возросло с 52 до 86,6 млн., а ежегодный прирост сельского населения в последние годы XIX столетия достиг 1,5 млн. (Kornilov A.//Melnik J. Russen iiber Russland. Frankfurt, 1906. S. 404). Этими данными пользовался Столыпин в 1907 году (см гл. 5). Однако коэффициент неточности российской статистики весьма велик, и вышеприведенные данные не учитывают ни жителей деревень из некрестьян, ни высокого уровня детской смертности.

В Западной Европе проблемы, вызванные несколько меньшим, но все же достаточно быстрым ростом населения, начавшимся в середине XVIII столетия, решались отчасти эмиграцией в заморские страны, а отчасти индустриализацией. В XIX и начале XX века аграрные страны Европы (например Италия, Ирландия, Австро-Венгрия) избавлялись от избытка сельского населения благодаря эмиграции в Америку. Отток эмигрантов из Западной Европы в период между 1870— 1904 годами исчисляли 25 млн. человек, что составляло приблизительно половину избыточного сельского населения. Большинство же из оставшихся находили себе применение в промышленности. Индустриализация допускала необычайно высокую плотность населения. Например Германия, которая в первой половине XIX века была основным поставщиком заокеанской эмиграции, во второй половине века благодаря росту промышленности не только перестала посылать своих людей за море, но и вынуждена была прибегнуть к импорту рабочей силы. В некоторых индустриальных странах плотность населения достигала потрясающего уровня: в Англии и Нидерландах она составляла до 250—270 человек на кв. км — то есть была в несколько раз выше, чем в самых густонаселенных регионах центральной России. И при этом названные страны не испытывали проблем перенаселенности. Не приходится сомневаться, что именно возможность решать проблему перенаселенности благодаря высокому уровню миграции и индустриализации во многом помогла западным странам избежать социальных революций.

В России не было такой спасительной отдушины: россияне искали счастья не в чужих странах, а осваивали собственные земли. Единственную значительную группу покидавших пределы страны составляли нерусские из западных губерний — из 3026 тыс. российских подданных, эмигрировавших в период с 1897 по 1916 год, 70% были евреями и поляками15. Но так как евреи редко занимались хлебопашеством, а поляки возделывали свои исконные земли, их отток никак не решал проблемы русской деревни. Почему в России была такая слабая эмиграция, не совсем понятно, однако некоторые соображения напрашиваются. Возможно, одна из основных причин заключалась в том, что в России была распространена практика совместного возделывания земли, то есть сообща с соседями или всей общиной. Русский крестьянин не привык самостоятельно, в одиночку налаживать свой быт. И хотя крестьяне постоянно находились в поисках целинных земель, они обычно не снимались с места и не отправлялись в путь обособленно, только своим семейством (что было обычным делом для американского запада), но предпочитали осваивать новые земли всем миром, группой, достаточной для основания новой общины, — как правило, целой деревней или частью деревни16. Во-вторых, в самообеспеченном крестьянском хозяйстве почти не было в обращении денег, и поэтому крестьяне просто не имели средств на дорожные расходы. В-третьих, они пребывали в убеждении, что в России вот-вот начнется большое перераспределение земли, и боялись упустить такой счастливый случай. И, наконец, русскому крестьянину, живущему «во Святой Руси», в замкнутом, маловосприимчивом к чужим культурам мире, среди родственных ему по вере и происхождению славянских народов, дикой и нелепой казалась жизнь среди «басурман».

Промышленность России также была неспособна поглотить существенную часть избыточного населения деревни. В 80-е и, еще более, в 90-е годы быстрый рост промышленности потребовал привлечения большого числа рабочих рук: в 1860-е годы в российской промышленности было занято 565 тыс., а в 1900 году — 2,2 млн. человек (из которых около половины составляли фабричные рабочие)17. Прибегая к уже использовавшимся нами соотношениям по крестьянским хозяйствам, можно сказать, что в последние четыре десятилетия прошлого века число незанятых в сельском хозяйстве возросло с 3 до чуть ли не 12 млн. Но при ежегодном пополнении сельского населения на 1 млн. это означает, что промышленность поглощала в лучшем случае только треть прироста сельского населения*.

* Существовало еще 7—8 млн. человек, занятых в кустарном производстве, снабжавшем крестьян потребительскими товарами долговременного пользования (см.: Хромов П.А. Экономика России периода промышленного капитализма. М., 1963. С. 105). Большинство кустарей занимались своим промыслом в свободное от полевых работ время, и основным источником дохода для них по-прежнему служило земледелие.

Рост населения при незначительном расширении площадей пахотной земли или несущественном потоке эмиграции означал, что объем распределяемой земли в общинах резко сокращался: средний надел на одну душу мужского пола в 1861 году составлял 5,24 га, а в 1900 году снизился до каких-нибудь 2,84 га*. Нехватку земли компенсировали участками, взятыми в наем. К 1900 году крестьянами арендовалось более трети помещичьей земли18. И при всем том многие крестьяне не имели ни земли, ни постоянного заработка.

* Надежность этих данных, однако, подвергалась сомнению на том основании, что в них не учитываются крестьяне, которые ушли из деревень в города и индустриальные центры, хотя и продолжали числиться членами общины (Ермолов А.С. Наш земельный вопрос. СПб., 1906. С. 62).

Часто безземельные или малоземельные крестьяне шли батрачить: зиму они проводили дома, а в посевную или уборочную страду нанимались к богатым крестьянам или помещикам, зачастую далеко от родного гнезда. Эти работники составляли существеннейшую часть рабочей силы помещичьих или частных крестьянских хозяйств. Другие искали случайных заработков в промышленности, не обрывая окончательно связей с деревней. Безземельные крестьяне в деревнях теряли всякий социальный статус и, отторгнутые от общины, вели неупорядоченный образ жизни.

Порой крестьяне, которых не могла принять община, уходили в города на поиски временной работы. Подсчитано, что в начале нашего столетия ежегодно около 300 тыс. крестьян, в основном мужчин, наводняли города в поисках какой-нибудь работы. Они торговали мелкими кустарными товарами или просто слонялись за неимением лучшего. Их присутствие заметно изменяло облик городов. Перепись населения 1897 года показала, что 38,8% городского населения Российской империи составляют крестьяне и что это наиболее быстро растущая категория городских жителей19. В больших городах эта пропорция была еще внушительней. В канун XX столетия в Санкт-Петербурге и Москве соответственно 63,3% и 67,2% населения (хотя и не зарегистрированного законно) составляли крестьяне20. Особенно привлекательными для них были города в процветающих аграрных регионах, где земледелие велось не общинным, а хуторским способом: казачьи станицы на Дону и Тереке и в юго-западной Сибири21. Здесь скапливалось множество батраков, жадно взиравших на зажиточные хутора и ждущих только сигнала к началу великого земельного передела.

В отличие от Западной Европы, в российских городах пришельцы не становились подлинными городскими жителями: говорили, что единственное отличие между крестьянами в деревнях и их собратьями в городах состоит в том, что первые носят рубаху навыпуск, а вторые заправляют ее в брюки22. Крестьяне, наводнявшие города, не охваченные никакой официальной городской структурой, не имевшие постоянной работы, оставившие свои семьи, представляли собой неподатливую и взрывоопасную массу.

Такова была суть «земельного вопроса», глубоко волновавшего и правительственные и неправительственные круги России: многие были убеждены, что если не будет предпринято нечто радикальное, причем предпринято немедленно, то деревня взорвется. Среди крестьян и интеллигенции, исповедующей либеральные и социалистические убеждения, считалось непреложной истиной, что краеугольный камень вопроса заключается в нехватке земли и что проблема может быть разрешена лишь посредством экспроприации всех частных (необщинных) землевладений. Либералам такая экспроприация рисовалась с соблюдением процедуры выплаты справедливой компенсации владельцам, а социалисты предпочитали либо «социализацию» земли, т.е. передачу всей земли в руки землевладельцев, либо «национализацию» — в пользу государства.

Однако историки и специалисты по аграрным вопросам не согласны с утверждением о будто бы переживаемом страной глубоком земельном кризисе и не считают предлагавшиеся средства выхода из него единственно верными.

Один из главных доводов тех, кто считает, что русская деревня была в состоянии тяжелого и все углубляющегося кризиса, заключается в том, что деревня, согласно Положению 1861 года, становилась вечным должником правительства за содействие в приобретении земли. В недавнее время стал вопрос, действительно ли эта задолженность указывала на обеднение деревни23. Похоже, крестьянские расходы на потребительские товары неуклонно увеличивались, что видно по росту доходов правительства от налогов с торговли, которые выросли более чем вдвое за десятилетие с 1890-го по 1900 год. На этом основании американский историк делает следующее заключение: «Если крестьяне были основным источником косвенного налога, они же должны были быть и главным потребителем товара, этим налогом облагаемого, то есть сахара, спичек и т.д. Но если крестьяне были способны приобретать несельскохозяйственные продукты, едва ли есть основание говорить, что сельскохозяйственный сектор был разорен грабительской налоговой системой <...> Крестьяне становились должниками не потому, что не могли заплатить, а потому, что не желали платить»24. Это наблюдение подтверждается свидетельством о возрастании денежных сбережений крестьян и о росте заработков на селе. И это заставляет усомниться в справедливости утверждения либералов и социалистов, будто деревня терпела крайнюю нужду*.

* Иван Озеров в кн.: Melnik. Russen... P. 211—212. Статистические данные, представленные в книге А.С.Нифонтова «Зерновое производство России во второй половине XIX века» (М., 1974. С. 310), позволяют сделать вывод, что, даже учитывая растущий экспорт зерна, количество зерна на душу населения в 90-е годы прошлого столетия было большим, чем за двадцать лет до того; иными словами, производство продуктов питания превышало рост численности населения (ср.: Simms J.Y.//SR. V. 36. N 3. 1977. Р. 310).

Хорошо знакомые с ситуацией современники, признавая, что страна столкнулась с серьезными аграрными проблемами, задавались вопросом, может ли передача частных, некрестьянских землевладений в руки крестьян существенно улучшить положение. Один из таких специалистов по крестьянскому вопросу, А.С.Ермолов, некоторое время занимавший пост министра земледелия, сформулировал убедительный довод в пользу обратного, и справедливость его аргументации полностью подтвердили дальнейшие события25. Ермолов считал, что нельзя сводить все российские аграрные проблемы к недостаточности крестьянских наделов; проблема, по его мнению, была гораздо более сложна, и заключалась она в способе обработки земли. Крестьяне пребывали в заблуждении, в которое еще глубже их ввергала интеллигенция, что овладение помещичьим имуществом существенно улучшит их экономическое положение. В действительности весь объем частного землевладения был невелик: даже если бы распределить всю частную пахотную землю среди крестьян, «прирезка», которая, согласно расчетам Ермолова, составила бы 0,8 гектара, не внесла бы значительных изменений. Кроме того, даже если и были бы найдены необходимые земельные ресурсы, их распределение привело бы к обратным результатам, потому что способствовало бы сохранению несовременных и малоэффективных приемов земледелия. Российский земельный вопрос заключался не в нехватке земли, а в устаревших способах землепользования — наследии тех времен, когда земельные площади были неограниченны: «Очевидно, что дело в огромном большинстве случаев не в абсолютном малоземелье, а в недостаче земли для сохранения стародавних форм экстенсивного хозяйства». Крестьянам следовало отказаться от экстенсивных методов и усвоить более интенсивные: ведь если бы крестьянин мог собирать хотя бы на одно зерно больше, чем посеял, Россия была бы затоплена хлебом*.

* Ермолов А.С. Наш земельный вопрос. СПб., 1906. С. 2, 5. Россия в действительности далеко отставала от западных стран по урожаям. «Интенсивное» земледелие предполагает помимо прочего разведение таких технических культур, как конопля и лен, приносящих дополнительные доходы.

В доказательство Ермолов обращает внимание на парадоксальный факт: процветание крестьянского хозяйства в России обратно пропорционально качеству и размеру надела земли. Это положение Ермолов объясняет тем, что малоземельные крестьяне вынуждены прибегать к более интенсивным формам сельского хозяйства. В центральной России, во всяком случае, он не наблюдал прямого соответствия между размером общинной земли и благосостоянием крестьян. Более того, уничтожение поместий лишит крестьян важного источника дополнительного дохода от работ на помещика. Ермолов заключает, что «национализация» или «социализация» земли, не побуждая крестьян к поиску новых форм земледелия, обернется бедой и вскоре заставит Россию ввозить хлеб. Автор предлагал целый ряд мероприятий, сходных с теми, что в 1906—1911 годах проводил Столыпин.

Интеллигенция, однако, осталась глуха к голосам искушенных в аграрных вопросах специалистов, предпочтя упрощенные решения, подыгрывающие мужицким представлениям.

* * *

В начале XX века промышленные рабочие в России представляли собой, за небольшим исключением, не столько определенно выраженную социальную группу, сколько разновидность крестьянства. В долгий зимний период не занятые полевыми работами крестьяне могли посвящать свое время разнообразным кустарным промыслам. Крестьяне производили домашнюю и кухонную утварь, скобяные изделия, текстиль. Обычай совмещать сельскохозяйственные работы с различными промыслами стирал грань между этими двумя родами деятельности. Из массы знакомых с промыслами крестьян российская промышленность могла бесконечно черпать плохо обученную рабочую силу. Изобилием рабочей силы на селе, которая при необходимости могла вернуться к своим исконным занятиям, объясняется, почему наибольшая часть (70%) всех российских рабочих приходилась на промышленные предприятия, расположенные в сельских регионах26. Этим же объясняется и отсутствие у российских рабочих до самого позднего времени того профессионального сознания, каким отличались их собратья на Западе, многие из которых происходили из среды городских ремесленников.

Первыми полноценными промышленными рабочими России можно считать тех крепостных, которых Петр I закрепил на государственных мануфактурах и рудниках. К этой группе, известной как «посессионные крестьяне», постепенно подвёрстывались все те, кто не вписывался в государственную схему: жены и дети рекрутов, каторжники, военнопленные, проститутки.

Немецкий экономист Шульц-Геверниц разделил 2,4 млн. занятых к концу XIX века в России в промышленном производстве на четыре группы27:

1) крестьяне, временно занятые на местных промышленных предприятиях, обыкновенно в период, свободный от полевых работ. Они ночевали летом под открытым небом, а зимой в мастерских — рядом с машинами;

2) рабочие, объединенные в артели и распределяющие весь заработок между их членами. Они жили в бараках, предоставляемых работодателями, и, как правило, имели семьи, оставшиеся в деревнях. Поскольку они не могли вести нормальную семейную жизнь, свою деятельность на предприятии они рассматривали как временную и обычно в страдную пору возвращались в родные места. На крупнейших российских предприятиях — текстильных мануфактурах — эта категория рабочих составляла существеннейшую часть.

Две вышеобозначенные категории составляли большинство тех, кто по переписи 1897 года был отнесен к разряду промышленных рабочих. В большинстве своем это были крестьяне. Следующие две категории включают тех, кто порвал связи с деревней:

3) рабочие, живущие в своих семьях. Так как заработки были низкими, жены тоже стремились наняться на работу. Часто они жили на квартирах, предоставляемых владельцем предприятия, — больших, разгороженных занавесками помещениях с общей для нескольких семей кухней. Иногда владелец организовывал фабричные школы, лавки. К такому обустройству прибегло и советское правительство в 30-е годы в период индустриализации;

4) высококвалифицированные рабочие, зависимые от хозяев предприятия только в вопросе заработной платы. Они самостоятельно снимали квартиры и сами обеспечивали себя продуктами. Потеряв место в городе, в деревню они уже вернуться не могли. Только у этой категории рабочих отношения с хозяином перестают напоминать крепостную зависимость. Рабочие этой категории встречались в основном на хорошо технически оснащенных предприятиях — например на машиностроительных заводах, сосредоточенных в Петербурге.

Как видно из этой классификации, работа на промышленных предприятиях сама по себе не означала урбанизации работающих. В большинстве промышленные рабочие продолжали жить в деревнях, где и располагались в основном фабрики, и сохраняли прочные связи с деревней. Поэтому не вызывает удивления то, что они разделяли вполне «мужицкие взгляды». Шульц-Геверниц приходит к выводу, что основное различие между русскими и западноевропейскими рабочими проистекает именно из того, что первые не порвали связи с землей28. Единственное существенное отклонение от общей схемы наблюдается среди квалифицированных рабочих (четвертая группа), которые уже в 80-е годы прошлого столетия стали проявлять «пролетарские» взгляды. Именно они испытывали потребность в объединении для взаимовыручки в профессиональные союзы по иностранному образцу, а также в системе школьного образования. Созданный в Петербурге группой квалифицированных рабочих в 1898 году «Центральный рабочий кружок» был первым зачаточным профсоюзом в России. И самыми ранними проявлениями нового духа явились стачки рабочих текстильных мануфактур в 1896— 1897 годах, требовавших улучшения условий труда29.

Несмотря на деревенские корни и деревенское мировоззрение большинства промышленных рабочих, правительство относилось к ним с подозрительностью, опасаясь, что из-за скученности и близости к городам они воспримут дух бунтарства. И действительно, основания для опасений были. В начале 900-х годов 80—90% рабочих Петербурга и Москвы были грамотными и потому оказались верной добычей радикальной пропаганды и агитации, к которой сельские жители оставались совершенно невосприимчивы.

* * *

Что сложнее всего понять в сельской России — так это мужицкое сознание. И здесь, увы, не помогут ученые труды. Ибо существует множество исследований экономических условий жизни дореволюционной деревни, фольклора и обычаев крестьянства, но нет научного труда, объясняющего, во что мужик верил и что он думал30. Создается впечатление, что русская интеллигенция смотрела на мужицкое сознание как на некий образец незрелой прогрессивной мысли (в сравнении с их собственным сознанием), не заслуживающей серьезного внимания. Чтобы попытаться понять феномен «мужицкого сознания», следует обратиться к иным, не научным, а главным образом литературным источникам31. Свидетельства, предоставляемые нам художественной литературой, можно дополнить материалами, собранными исследователями обычного крестьянского права. Они позволяют косвенно проанализировать, как в крестьянском сознании преломлялись повседневные проблемы, в особенности имущественные тяжбы32. Знакомство с этими материалами не оставляет сомнения, что русская крестьянская культура, как и культура крестьянства других стран, являет собой вовсе не низшую, слаборазвитую ступень цивилизации, а скорее, собственную цивилизацию.

Как мы уже отмечали, мир русской деревни был весьма замкнут и самодостаточен. И не случайно в русском языке одним и тем же словом «мир» обозначается и община, и вселенная, и собственно мир, то есть спокойствие и согласие. Крестьянские интересы не простирались дальше жизни своей деревни, да еще, может быть, нескольких близлежащих. Проводившиеся в 20-х годах XX века социологические исследования настроений крестьян показывают, что, даже пережив десятилетие, на которое выпали и мировая война, и революция, и гражданская война, втянувшие крестьянство в водоворот событий, судьбоносных и для страны, и для всего мира, мужики по-прежнему не распространили свои интересы за пределы круга обитания. Более всего им хотелось, чтобы человечество жило само по себе, как ему вздумается, лишь бы оставило их в покое33. Дореволюционная литература говорит об отсутствии у крестьян чувства причастности к судьбам страны или нации, их отгороженности от внешних влияний и ущербности национального самосознания. Толстой решительно отказывает крестьянам в чувстве патриотизма: «Я никогда не слыхал от народа выражений чувств патриотизма, но, напротив, беспрестанно от самых серьезных, почтенных людей народа слышал выражения совершенного равнодушия и даже презрения ко всякого рода проявлениям патриотизма»34.

Справедливость этого наблюдения подтвердили события первой мировой войны, когда русские солдаты из крестьян, демонстрируя чудеса мужества и выносливости в сложнейших условиях (нехватка амуниции, оружия), не могли при этом понять, зачем вообще они воюют, если враг не угрожает непосредственно их родному дому. Солдат сражался только в силу привычки повиноваться: «Прикажут — пойдем»35. И неизбежно, едва слабел голос начальства, солдат-крестьянин переставал подчиняться приказам и дезертировал. Не уступая западному солдату в физических качествах, он не имел свойственного тому гражданского чувства, чувства принадлежности к более широкому сообществу. Генерал Деникин, которому пришлось вплотную столкнуться с этим феноменом, видел его причину в полном отсутствии в армии патриотического воспитания36. Однако трудно сказать, много ли дало бы такое воспитание национального чувства само по себе. Опыт западных стран учит: для того, чтобы преодолеть изолированность крестьян, необходимо вовлечь их в политическую, экономическую и культурную жизнь страны, другими словами — превратить в полноправных граждан государства.

Большинство граждан Франции и Германии были в начале XX века либо крестьянами, либо городскими жителями, отделенными от сельской жизни одним, от силы двумя поколениями. До недавнего времени западноевропейский крестьянин не имел культурного превосходства над русским мужиком. Говоря о Франции XIX века, историк Эжен Вебер рисует картину, хорошо знакомую исследователям России: огромные просторы полей, населенные «дикарями», обитающими в хижинах, отгородившимися от остальных людей, грубыми и ненавидящими чужаков*. Не менее безрадостную картину можно было наблюдать и в других сельских регионах стран Западной Европы. И если к началу XX века европейский крестьянин столь радикально изменился, то произошло это благодаря тому, что на протяжении XIX столетия создавались институты, которые вывели его из сельской обособленности.

* Peasants into Frenchmen. Stanford, Calif., 1982. P. 3, 5, 48, 155—156. «"La patrie", — приводит автор слова французского священника, — прекрасное слово <...> заставляющее волноваться всякого человека, кроме крестьянина» (там же. С. 100). См. об этом также: Zeldin T. France, 1848—1945. Oxford, 1977. V. 2. P. 3.

Воспользовавшись норвежской моделью, можно обозначить следующие институты: церковь, школа, политические партии, рынок, поместье*. К этому следует добавить и частную собственность — для западных ученых явление настолько самоочевидное, что они забывают о его огромной социализирующей роли. Все вышеперечисленные институты были весьма слабо развиты в имперской России.

* В работе об «окультуривании» французского крестьянства Вебер, в качестве «проводников перемен», перечисляет дороги, участие в политических процессах («политизацию»), миграцию, военную службу, школу и церковь.

Ученые, занимающиеся дореволюционной Россией, сходятся во мнении, что церковь, представленная в деревне приходским священником, весьма слабо в культурном отношении влияла на прихожан. Первейшей заботой у священника были требы и литургия, а сутью его призвания — открытие своей пастве пути к вечной жизни. А.С.Ермолов, обсуждая с Николаем II революционные волнения, пытался рассеять заблуждение царя, будто можно полагаться на миротворческую роль духовенства в деревне: «Вам известно, что духовенство у нас никакого влияния на население не имеет»37. Культурная роль церкви на селе сводилась к начальному образованию, подразумевавшему обучение чтению и письму с элементами религиозной дидактики. Лучшие культурные ценности — богословие, этика, философия — были привилегией монашествующего, или «черного», духовенства, которому единственному был открыт путь на вершину церковной иерархии, но которое не принимало участия в приходской жизни. Поскольку русское приходское духовенство, в отличие от западного, не получало или получало в мизерных размерах материальную поддержку от церкви и не могло мечтать о достижении высших ступеней церковной иерархии — что было уделом неженатого, монашествующего духовенства, — эта стезя не привлекала слишком выдающиеся личности. Крестьянство относилось к священникам «не как к духовным пастырям и руководителям, а как к торгашам, оптом и в розницу торгующим таинствами»38.

До 1917 года в России не было системы обязательного образования даже на уровне начальной школы, какая была внедрена во Франции в 1833 году и которую к 70-м годам прошлого века восприняло большинство западноевропейских стран. Необходимость создания такой системы часто обсуждалась в правительственных кругах, но дальше разговоров дело не продвинулось отчасти ввиду больших расходов, которые потребовало бы осуществление этих планов, отчасти же из опасения пагубного влияния, какое мирские учителя — по преимуществу придерживавшиеся левых взглядов — могли оказать на сельскую молодежь. (Консерваторы жаловались, что школы внушают учащимся неуважение к родителям и старшим и зарождают в них мечты о «молочных реках с кисельными берегами»39.) В 1901 году в России было 84 544 начальные школы, в которых числилось 4,5 млн. учащихся; руководство этими школами делили между собой министерство народного образования (52%) и Святейший синод (48%). Этого, конечно, было совершенно недостаточно для страны, где насчитывалось 23 млн. детей школьного возраста (от 7 до 14 лет). По числу учащихся в школах перевес был явно на стороне министерства (63% и 35,1% соответственно)40. Ликвидация безграмотности, которой занимались и земства и добровольные общественные комитеты, шла полным ходом, в особенности среди лиц мужского пола, так как рекрутам, имевшим аттестат об окончании начальной школы, был сокращен срок службы (четыре года вместо шести). В 1913 году почти 68% рекрутов числились знающими грамоту, однако сомнительно, что многие из них умели что-либо большее, чем ставить свою подпись. И только приблизительно один из пяти рекрутов имел аттестат, дающий ему право служить более короткий срок41. Ни школа, ни общественные комитеты, призванные распространять грамотность, не взращивали национального самосознания, ибо в глазах правительства национализм, во главу всего ставящий «нацию» или «народ», таил в себе угрозу самодержавию42.

До 1905 года в России не существовало легальных политических институтов вне бюрократической структуры. Политические партии были запрещены. Крестьяне, правда, могли принимать участие в голосовании при выборе земства, но и в этом случае их выбор был резко ограничен бюрократами и правительственными чиновниками. Во всяком случае, эти органы самоуправления занимались местными, а не общенациональными проблемами. Крестьяне не могли даже мечтать о продвижении по гражданской службе, ибо на практике этот путь был для них закрыт. Другими словами, крестьяне более, чем представители иных неблагородных сословий, были отстранены от политической жизни государства.

Нельзя сказать, что русские крестьяне совсем не участвовали в рыночной торговле, но она играла в их жизни весьма скромную роль. Прежде всего, они неохотно питались продуктами, которые не могли произвести сами43. Они приобретали очень мало, в основном домашнюю и хозяйственную утварь, зачастую просто у своих соседей. Не много было у крестьян и товара на продажу: наибольшая доля попадавшего на рынок зерна поставлялась либо помещичьими имениями, либо богатыми купцами. Рост и падение цен на внутреннем и внешнем рынке, непосредственно отражавшиеся на благосостоянии американских, аргентинских или английских фермеров, почти не затрагивали интересов российского крестьянина.

Консерваторам помещичья усадьба представлялась форпостом культуры в деревне, и многие специалисты по земельным вопросам из самых благих побуждений выступали против раздачи крестьянам помещичьих землевладений, видя в этом угрозу культурной жизни. Эти опасения вполне оправданны, принимая во внимание экономический аспект понятия «культура»: на помещичьих угодьях земледелие велось эффективней, и урожаи с них собирались большие — согласно официальной статистике, на 12—18%, но в действительности перевес мог достигать и 50%*. Однако культурное влияние господских имений в духовном и интеллектуальном смысле было незначительным. Во-первых, в деревнях дворяне жили крайне редко (как мы отмечали, из 10 дворян семь жили постоянно в городе). Во-вторых, оба сословия разделяла непреодолимая психологическая пропасть: крестьяне упорно воспринимали помещиков чем-то чуждым их природе и не считали возможным чему бы то ни было учиться у них. В рассказе Льва Толстого «Утро помещика» и в деревенских рассказах Чехова усадьба и изба говорят друг с другом будто на разных языках, словно играют в «чепуху»,— а где нет общего языка, не может быть и обмена идеями или культурными ценностями. Французский путешественник, посетивший Россию в 80-х годах прошлого века, увидел следующую картину: помещик живет «уединенно в окружении бывших крепостных, вдали от общины, вдали даже от волости, где он обычно проживает: крепостные связи распались, и ничто теперь не связывает его с бывшими подданными»44.

* Ермолов. Земельный вопрос. С. 25. Расхождения вызваны тем, что официальная статистика учитывала в качестве помещичьих землевладения, сданные в аренду крестьянам.

Частная собственность, по-видимому, самый существенный институт социальной и политической интеграции. Владение имуществом рождает уважение к политическому укладу и законопорядку, ибо последние обеспечивают права собственности, т.е. владение имуществом превращает каждого гражданина в равноправного хозяина.

Частная собственность, таким образом, укореняет в сознании народных масс уважение к закону и заинтересованность в сохранении существующего порядка. И история подтверждает, что общества, где широко распространен институт частной собственности, а именно на землю и жилище, наиболее стабильны и консервативны, а значит, и наименее подвержены разного рода возмущениям. Так, французское крестьянство, в XVIII веке источник постоянных беспорядков, в XIX веке благодаря завоеваниям Французской революции становится оплотом консерватизма.

С этой точки зрения обстановка в России оставляла желать много лучшего. В период крепостничества у крестьян, говоря языком закона, не было никаких имущественных прав: земля принадлежала помещикам и даже крестьянская движимость, хотя и признавалась обычаем, законом не защищалась. Манифест доверил крестьянский надел общине. И хотя после 1861 года крестьяне стали жадно накапливать землевладения, они не могли четко отделить свою собственную землю от общинной, которая предоставлялась им лишь во временное пользование. В крестьянском сознании владение землей — основная форма богатства — было нерасторжимо связано с самостоятельным ее возделыванием, и поэтому крестьянин не мог уважать имущественных прав на землю некрестьян, прав, удостоверяемых простой бумажкой. В отличие от крестьянства Западной Европы, у русского мужика не были развиты чувство собственности и представление о праве, что, конечно, тормозило формирование гражданского сознания.

Как мы видим, существовало не так много нитей, связывавших русскую деревню с внешним миром. Чиновничество, дворянство, средние сословия, интеллигенция жили своей жизнью, крестьяне — своей, и соседство тех и других не означало слияния идей, обмена мыслями.

Появление в 1910 году книги Бунина «Деревня», запечатлевшей картины почти средневекового мрака, произвело, по словам современного критика, «впечатление потрясающее»: «Русская литература знает много неприкрашенных изображений русской деревни, но никогда еще русская читающая публика не имела перед собой такого огромного полотна, на котором с подобной беспощадной правдивостью была бы показана самая изнанка крестьянского и близкого к крестьянскому быта во всей его духовной неприглядности и беспомощности. Потрясало в «Деревне» русского читателя не изображение материального, культурного, правового убожества — к этому был уже привычен русский читатель, воспитанный на произведениях тех из русских народников, которые были подлинными художниками, — потрясало сознание именно духовного убожества русской крестьянской действительности и, более того, — сознание безысходности этого убожества. Вместо чуть не святого лика русского крестьянина, у которого нужно учиться житейской мудрости, со страниц бунинской «Деревни» на читателя взглянуло существо жалкое и дикое, неспособное преодолеть свою дикость ни в порядке материального преуспеяния... ни в порядке приобщения к образованию... Максимум, чего успевает достичь показанный Буниным русский крестьянин даже в лице тех, кто поднимается над «нормальным» уровнем крестьянской дикости, — это только сознания этой своей безысходной дикости, сознания своей обреченности...»45.

Крестьянин, прекрасно умевший в самых тяжелых условиях бороться за существование в своем родном крае, совершенно терялся в отрыве от него. Едва он покидал свою деревню, свой насиженный угол, где жизнь текла послушно обычаям и покорно природе, и уходил в город, где все подчинено воле людей и их явно произвольным законам, он сразу ощущал себя потерянным. Глеб Успенский, идеализировавший русскую деревню, так описывал происходящее с оторванным от корней мужиком: «...огромнейшая масса русского народа до тех пор и терпелива, и могуча в несчастиях, до тех пор молода душою, мужественно-сильна и детски кротка — словом, народ, который держит на своих плечах всех и вся, народ, который мы любим, к которому идем за исцелением душевных мук, — до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушания ее повелений, покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование... наш народ до тех пор будет казаться таким, каков он есть... пока он весь... проникнут и освещен теплом и светом, веющим на него от матери сырой земли... Оторвите крестьянина от земли, от тех забот, которые она налагает на него, от тех интересов, которыми она волнует крестьянина, — добейтесь, чтоб он забыл «крестьянство», — и нет этого народа, нет народного миросозерцания, нет тепла, которое идет от него. Остается один пустой аппарат пустого человеческого организма. Настает душевная пустота — «полная воля», то есть неведомая пустая даль, безграничная пустая ширь, страшное «иди куда хошь»...»46.

* * *

Особенность крестьянского сознания, сложившегося в суровых природных условиях России, проистекает из крестьянского упования на милость природы. Природа для мужика не рациональная абстракция философов и ученых, но своенравная сила, готовая обернуться паводком или засухой, нестерпимой жарой или стужей, набегом прожорливых вредителей... Своевольная стихия была, разумеется, недоступна человеческому разуму и человеческим силам. Такой взгляд воспитал в крестьянине смирение и покорность судьбе: его религия выражалась в магических заклинаниях, призванных умилостивить стихию. Представления о высшем порядке, пронизывающем одинаково и царство природы и царство закона, были чужды крестьянину. Он мыслил, скорее, категориями гомеровскими, эпическими, когда судьбу людей решают капризы богов.

Хотя у крестьянина не было никаких представлений о естественном праве, у него было представление о правопорядке, укорененном в обычае. Некоторые ученые, занимавшиеся этой проблемой, считают, что в русской деревне была своя система правовых норм, вполне соответствовавшая сформулированной официальной юриспруденцией47. Другие утверждают, что крестьянское обычное право не обладало качествами, необходимыми настоящей правовой системе, такими, как связанность и единообразие приложимости48. Последнее утверждение представляется более убедительным. Русские крестьяне знали закон (lex), но не справедливость (jus). В этом нет ничего удивительного. Замкнутым и достаточно изолированным общинам не было необходимости проводить различие между законом и обычаем. Это различие впервые остро ощутилось в III веке до Р.Х. в связи с завоеваниями Македонии, когда впервые в единую державу были объединены рассеянные сообщества с самыми различными правовыми укладами. В ответ на эту ситуацию философы-стоики сформулировали законы природы как универсальный свод ценностей, связывающих все человечество. Поскольку русские деревенские общины продолжали вести обособленное существование, у них не было нужды во всеобъемлющей системе правовых норм и они вполне обходились своеобразной смесью здравого смысла и прецедентного права, улаживая все разногласия неформальными способами, по-семейному.

Об этом же говорит и широкий разброс решений, принятых на деревенских разбирательствах взаимных тяжб. Один исследователь пришел к выводу, что крестьяне относились к закону скорее субъективно, чем объективно, а это означает, что в действительности закон им был просто неведом49. Другие исследователи, придерживаясь той же мысли, утверждают, что крестьяне знали только «живое право», рассуждая каждое дело по его конкретным обстоятельствам и сообразуясь с совестью как с основным критерием50. Не вдаваясь в выяснение, считать ли подобную практику вполне отвечающей понятию закона, можно, во всяком случае, утверждать, что крестьяне относились к издаваемым правительством указам не как к закону, а как к единовременному распоряжению, а это вынуждало власти по нескольку раз повторять одни и те же указы, без чего крестьяне просто не принимали их в расчет: «Без нового приказа никто исполнять не станет, все думают, приказано было только на «тот раз». Вышел приказ не рубить березок на «май». Куда приказ дошел... там и не рубили тот год. На следующий год нет приказа — везде май ставят. Пришел «строгий» приказ насадить по улицам березки — насадили. Березки посохли. Нет на следующий год приказа, — никто не подсаживает новых, да и начальство волостное само о приказе забыло. Притом же волостной староста, сотский,., тоже по-мужицки думают, что распоряжение на этот раз только и сделано... Подати теперь платить. Каждому бы можно из опыта знать, что подати нужно платить в срок, что их не простят, а все-таки без особенного, да еще строгого приказа никто, ни один «богач» платить не станет. Може, и так обойдется, може, и не потребуют»51.

Отношение к закону как к указаниям, издаваемым по ничем не объяснимым причинам и исполняемым только принудительно, препятствовало развитию у крестьян основных качеств гражданина.

Излюбленная идея славянофилов и народников, что у мужика своя система законов, более того, система, покоящаяся на высших нравственных принципах, не находила отклика у юристов и правоведов. Вот любопытные наблюдения адвоката, которому до революции приходилось часто сталкиваться с крестьянским правосудием:

«Либеральные умы в России заражены были романтизмом и в обычном праве усматривали какую-то особенность русской жизни, которая, будто бы, выгодно отличала Россию от других стран... Масса людей собирали материалы обычного права; появились опыты разработки его, делались некоторые, хотя и слабые попытки научного изложения норм обычного права.

Все эти попытки окончились ничем, и по простой причине: обычного права у нас так же не существовало, как не существовало вообще права для крестьян. Тут надо сказать не только «что город, то норов», но и что ни волость и что ни волостной суд, то свое обычное право... Мне доводилось впоследствии, как владельцу имения, приходить в тесное соприкосновение с крестьянским населением, которое обращалось ко мне как к специалисту для разрешения всяких споров и недоразумений в области землевладения и вообще в области имущественных прав. Обычным явлением было обращение ко мне по делам о семейных разделах. В моих руках было много решений волостных судов, и, несмотря на привычку делать юридические обобщения, я никогда не мог усмотреть наличия какой-либо общей формулы, которая применялась бы даже данным волостным судом по отношению к определенным, часто повторяющимся вопросам. Все было основано на произволе, и притом произволе не состава суда, состоящего из крестьян, а волостного писаря, писавшего те или другие решения по своему усмотрению, хотя под ним подписывались члены волостного суда. Никакой веры в суд у народа не было. Решение волостного суда считалось всегда результатом давления с чьей-то стороны либо угощения одним или двумя штофами водки... А когда дело доходило до высших инстанций, то есть съезда, а потом до губернского присутствия,., те немногие юридические знания, которыми обладали члены высших инстанций, были бессильны бороться против произвола, так как ссылка на обычное право освящала всякое бесправие. Если этого обычного права не могли уловить специалисты, научно подготовленные и ставившие себе задачей вывести общие нормы из практики обычного права, то есть из практики волостных судов, то можно себе представить, какое неведение прав и обязанностей существовало у самого населения во всех его имущественных делах и в тех столкновениях, которые неминуемо должны были возникнуть и возникали ежечасно.

Стомиллионное крестьянское население в повседневной жизни жило без закона»52.

Одним из последствий слаборазвитого правового сознания было отсутствие представлений о правах человека. Нет никаких свидетельств, что крестьяне считали крепостное право, столь ужасавшее интеллигентов, нестерпимой несправедливостью, ведь постоянное присловье «Мы твои, но земля наша» говорит, скорее, об обратном. Крестьяне ни во что ставили пресловутую «волю». Крепостные не только не считали себя в чем-то хуже вольных, но и гордились своей принадлежностью к господам, к их славе. Славянофил Юрий Самарин отмечал, что крепостные крестьяне относились к вольным с презрением и жалостью, как к людям бесшабашным, «без царя в голове», и беззащитным. Некоторые из них даже восприняли манифест об освобождении как отказ господ от своих людей53.

При столь неразвитом правовом сознании вообще, у русского крестьянина тем более не было представления об имущественном праве в римском смысле абсолютного превосходства права над вещью. Согласно одному компетентному мнению, у русских крестьян не было даже слова для обозначения земельной собственности: говорили они лишь о владении, что в их сознании было нерасторжимо связано с крестьянским трудом. Действительно, крестьяне не способны были четко отличить землю, на которую у них были законные права согласно купчей, от общинных наделов и земли арендованной — и то, и другое, и третье они называли «наша земля». «Выражение «наша земля» в устах крестьянина подразумевает всю без различия землю, какую он занимает в настоящий момент: и ту, что находится в его частном владении, и ту, которой владеет сообща вся община (то есть находится лишь во временном владении отдельных дворов), и ту, которую община арендует у соседних помещиков»54.

Мужицкое отношение к земельной собственности заложено в коллективной памяти о тех временах кочевого земледелия, когда земли было что воды в море и была она доступна всем. Метод освоения новых пахотных земель посредством вырубки и выжигания девственных лесов вышел из употребления в большей части России в конце средних веков, но воспоминания об этих временах были еще живы в крестьянской памяти. Труд и только труд превращал «res nullius» во владение, а поскольку целина не была затронута трудом, ею нельзя было владеть, то есть она оставалась ничьей землей. В крестьянском сознании присвоение бревен было преступлением, поскольку на них был затрачен труд, в то время как порубка леса преступлением не представлялась.

Сходным образом крестьяне полагали, что «кто срубит бортяное дерево, тот вор, — он украл человеческий труд; кто рубит лес, никем не посеянный, тот пользуется даром Божьим, таким же даром, как вода, воздух»55. Такой взгляд, конечно, не имеет ничего общего со сводом имущественных прав, которым руководствовались в судах России. Неудивительно поэтому, что большая доля уголовных дел, по которым привлекались крестьяне, касалась незаконной порубки леса. Такие преступления вовсе не определялись классовым антагонизмом, ибо часто совершались в отношении земель и лесов таких же крестьян. Убеждением, что лишь ручной труд оправдывает богатство, лежавшим в основе крестьянских представлений, объясняется презрение, с каким крестьяне относились к помещикам, чиновникам, фабричным рабочим, священникам и интеллигентам, видя в них «лодырей»56. Радикалы, играя на этих чувствах крестьян, стремились еще больше настроить их против чиновников и предпринимателей.

Эти воззрения лежали в основе всеобщей веры русского пореформенного крестьянства в скорое наступление вожделенного земельного передела, когда все частновладельческие земли перейдут в руки крестьян. В 1861 году получившие свободу крестьяне не могли понять, почему почти половина тех земель, которые они прежде обрабатывали, осталась у помещиков. Поначалу они отказывались верить в подлинность этого нелепого закона. Позднее, смирившись с таким порядком вещей, стали считать его временным, на смену которому придет другой, передающий в общинное пользование все частновладельческие земли, включая даже крестьянские. Вечным мотивом народных легенд было предрекание неминуемого прихода «спасителя», который превратит Россию в общинную страну57.

«Мужики понимают так, — писал А.Н.Энгельгардт, проживший в деревне долгие годы и оставивший, быть может, лучшее описание крестьянских обычаев и образа мыслей, — что через известные сроки, при ревизиях, будут общие равнения всей земли по всей России, подобно тому как теперь в каждой общине, в частности, через известные сроки бывает передел земли между членами общины, причем каждому нарезается столько земли, сколько он может осилить. Это совершенно своеобразное мужицкое представление прямо вытекает из всех мужицких аграрных отношений. В общинах производится через известный срок передел земли, равнение между членами общины; при общем переделе будет производиться передел всей земли, равнение между общинами. Тут дело идет вовсе не об отобрании земли у помещиков, как пишут корреспонденты, а об равнении всей земли, как помещичьей, так и крестьянской. Крестьяне, купившие землю в собственность, или, как они говорят, в вечность, точно так же толковали об этом, как и все другие крестьяне, и нисколько не сомневались, что эти «законным порядком за ними укрепленные земли» могут быть у «законных владельцев» взяты и отданы другим»58. Верность этих наблюдений подтвердили события 1917—1918 годов.

Крестьяне ожидали всеобщего передела земли со дня на день и надеялись, что в результате получат значительные «прирезки»: пять, десять и даже сорок гектаров на двор. Эта надежда держала деревню центральной России в постоянном напряжении. После турецкой войны «ожидали, что в 1879 году выйдет «новое Положение» насчет земли. Тогда каждое мельчайшее обстоятельство давало повод к толкам о «новом Положении». Приносил ли сотский барину бумагу, требующую каких-нибудь статистических сведений насчет земли, скота, построек и т.п., в деревне тотчас собиралась сходка, на которой толковали о том, что вот-де к барину пришла бумага насчет земли, что скоро выйдет «новое Положение», что весной приедут землемеры землю нарезать. Запрещала ли полиция помещику, у которого имение заложено, рубить лес на продажу, толковали, что запрещение наложено потому, что лес скоро отберут в казну и будут тогда для всех леса вольные: заплатил рубль и руби, сколько тебе на твою потребу нужно. Закладывал ли кто имение в банк — говорили, что вот-де господа уже прочухали, что землю будут равнять, а потому и спешат имения под казну отдавать, деньги выхватывают»59.

При подобных настроениях понятно, почему русская деревня всегда была готова ринуться на захват частных (необщинных) владений, и удерживал ее от этого только страх. Это создавало крайне нездоровую атмосферу. Революционное напряжение ни на минуту не ослабевало, несмотря на антиреволюционные, монархические настроения крестьянства. Но при этом крестьянский радикализм не вдохновлялся ни политической, ни даже классовой ненавистью. (Когда возникал вопрос, что станется с помещиками, согнанными со своей земли в результате «черного передела», некоторые крестьяне считали, что их следует поставить на правительственное жалованье60.) Толстой после манифеста 1861 года указывал на сущность земельного вопроса: «Русская революция не будет против царя и деспотизма, а против поземельной собственности. Она скажет: с меня, с человека, бери и дери что хочешь, а землю оставь всю нам»61.

В конце XIX века крестьяне верили, что всеобщий земельный передел будет произведен по указу царя, а в крестьянских легендах того времени «спасителем», «великим освободителем» был всегда «истинный царь». Эта вера укрепляла инстинктивный монархизм крестьянства. Привычные к власти большака в хозяйстве, крестьяне переносили эти отношения и на царя, которого воспринимали как большака и хозяина всей страны. Они «видели в царе настоящего владельца и отца России, который непосредственно управляет своим огромным хозяйством»62 — примитивная версия патримониальных отношений, лежавших в основе российской политической культуры. Столь твердая уверенность крестьян, что царь рано или поздно назначит всеобщий земельный передел, была объяснима: на крестьянский взгляд, царю было выгодно, чтобы вся земля была распределена справедливо и как следует возделывалась63.

Описанные взгляды составляли основу крестьянской политической философии, которая при всей ее противоречивости имела определенную логику. Для крестьянина правительство было силой, которая принуждала к повиновению: основная задача правительства — заставлять людей делать то, что, предоставленные сами себе, они бы никогда делать не стали, то есть платить налоги, служить в армии, уважать частное право на землю. Согласно этому принципу, слабое правительство правительством не считалось. Эпитет «Грозный», прибавляемый к нравственно неуравновешенному, жестокому царю Ивану IV, в действительности означает «внушающий трепетный ужас» и не таит в себе осуждения. Лица, облеченные властью и не внушающие такой трепет, не заслуживают уважения. Соблюдение законов, с точки зрения крестьян, всегда представляло подчинение воле того, кто сильней, а вовсе не признание общепринятых принципов или интересов. «Сегодня, как и во дни крепостного права, — писал Самарин, — крестьянин не знает иного ручательства царской воли, кроме силы оружия: ружейный залп для него все еще единственное подлинное подтверждение царского указа»64. При таком мировоззрении моральная оценка правительства или его поступков столь же бессмысленна, как осуждение или одобрение капризов природы. Правительство не может быть плохим или хорошим, оно может быть только сильным или слабым, причем сильное предпочтительнее. (Точно так же крепостные предпочитали жестокого, но преуспевающего хозяина мягкому, но неудачливому65.) При слабом правлении создавались предпосылки возврата к примитивной воле, понимаемой как право делать что вздумается, без оглядки на установленные человечеством запреты. Русское правительство учитывало эти настроения и делало все возможное, чтобы внушить массам представление о своей безграничной власти. Опытные государственные деятели выступали против свободы печати и парламентарных форм управления по большей части из опасения, что существование открытой, узаконенной оппозиции будет воспринято крестьянами как признак слабости и сигнал к восстанию.

Таким образом, крестьянские настроения весьма пагубно сказывались на политической эволюции России, потворствуя консервативным склонностям монархии и препятствуя демократизации, которой требовало экономическое и культурное развитие. В то же время это давало возможность демагогам, подогревающим в крестьянах чувство обиды и несбыточные надежды, разжигать крестьянскую революцию.

* * *

К концу века становятся заметны некоторые сдвиги в крестьянских воззрениях, в особенности у молодого поколения. Эти перемены выражались в не столь строгой набожности, в меньшем преклонении перед традициями и властью, в большей беспокойности и недовольстве не только землей, но и самой жизнью.

Особенно встревожены были власти поведением тех, кто перебрался в города и промышленные центры. Такие крестьяне уже не испытывали трепета перед мундиром представителя власти и вели себя «вызывающе». Возвращаясь в деревню окончательно или на время страды, они распространяли вирус недовольства. Министерство внутренних дел, наблюдая за этим процессом, из соображений безопасности выступало против индустриализации и излишней подвижности сельского населения, но, по причинам, указанным выше, на своем настоять не могло.

Одной из причин перемены настроений крестьянства явилось, по-видимому, распространение грамотности, столь активно проводившееся властями. Перепись 1897 года вскрыла очень низкий уровень грамотности для Российской империи в целом: лишь каждый пятый (21%) умел читать и писать. Но по отдельным показателям картина была значительно лучше. В результате совместных усилий сельских школ и общественных комитетов резко поднялся уровень грамотности молодежи, в особенности юношей: в 1897 году 45% мужского населения Российской империи в возрасте от десяти до двадцати одного года были записаны грамотными*.

* Первая Всеобщая перепись населения Российской империи 1897 г.: Общий свод, 1. СПб., 1905. Уровень грамотности женщин той же группы не достигает и 21%.

Грамотные крестьяне и рабочие читали в первую очередь духовную литературу (Евангелие и Жития святых), вслед за душеспасительной шла дешевая развлекательная литература — русский эквивалент «грошовых ужасов», популярных в Англии за полвека до того66. Жажду печатного слова взялась утолять желтая пресса. Однако доступность печатного слова не приблизила массового читателя к городской культуре: «Огромное большинство читателей из низших классов в деревнях и городах в своих культурных переживаниях и повседневной жизни оставалось чуждо интеллигентским кругам и интеллектуальному миру современного творчества»67.

Все возрастающая грамотность населения, не сопровождавшаяся соответствующим расширением поля применения благоприобретенных знаний, только усиливала беспокойство низших классов. Замечено, что и в других регионах мира школы и грамотность часто вносят разлад в безмятежную жизнь населения. Так, у обучавшихся в миссионерских школах аборигенов Африки складывается отличное от других мировоззрение, выражающееся в нежелании исполнять однообразную работу и в забвении понятий чести и правдивости68. Сходные черты можно было наблюдать и у молодых русских крестьян, испытавших на себе влияние города, — они теряли охоту к повседневному крестьянскому труду и пребывали во власти притягательной, хотя и туманной мечты о неведомых мирах, которую заронили в их души книги69.

Все это вызывало беспокойство многих мыслящих русских людей. Граф С.Ю.Витте, близко познакомившийся с положением в деревне, возглавляя специальный комитет по изучению нужд крестьян, был глубоко озабочен будущим страны. «Россия, — писал он в 1905 году, — составляет в одном отношении исключение из всех стран мира... Исключение это состоит в том, что систематически, в течение двух поколений, народ воспитывается в отсутствии понятия о собственности и законности. Какие исторические события являются результатом этого, затрудняюсь сейчас сказать, но чую, что последствия будут очень серьезные... Наука говорит, что право собственности на общинную землю принадлежит сельской общине, как юридическому лицу. Но в глазах крестьян... собственник земли — государство, которое и дает им, крестьянам-общинникам, землю во временное использование. Правоотношения эти нормируются не точным писанным правом, а часто «никому неведомым» обычаем... При таких условиях для меня является огромный вопросительный знак: что может представлять собой империя со 100-миллионным крестьянским населением, в среде которого не воспитано ни понятия о праве земельной собственности, ни понятия о твердости права вообще?»70

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ

«Самое незатруднительное — усовершенствование воображаемого».

Ипполит Тэн

Какой выход найдут накапливаемые в обществе недовольства и противоречия, будет ли это мирный исход или революционный переворот, определяют главным образом два фактора: наличие демократических институтов, способных удовлетворить нужды населения законодательным путем, и способность интеллигенции раздуть пламя социального недовольства с целью захвата власти. Ибо именно интеллигенция доводит конкретные и вполне разрешимые противоречия до полного отрицания существующего порядка. Мятежи — случаются, революции — совершаются: «Сначала мятеж бездумен — он нутряной, непосредственный. Революция же подразумевает доктрину, проект, программу... В революции действуют в том или ином виде интеллектуальные силы, которых нет в мятеже. Более того, революция стремится институировать себя... Превращение мятежа в революцию характеризуется стремлением учредить новый порядок (в отсутствии общества!), и это... подразумевает наличие... «делателей» революции»1.

По словам Йозефа Шумпетера, для того, чтобы произвести революцию, одного социального недовольства недостаточно: «Ни наступление удобного момента для начала, ни реальные или воображаемые обиды сами по себе, как бы много они ни значили, недостаточны для того, чтобы вызвать активную неприязнь к общественному порядку. Для создания такой атмосферы необходимо, чтобы была некая группа, в чьих интересах раздуть и организовать недовольство, взлелеять его, стать его рупором и возглавить»2.

Группы этих «делателей» революции и представляет интеллигенция, которую можно определить как рвущихся к власти интеллектуалов.

В начале XX века в России не было предпосылок, неумолимо толкавших страну к революции, если не считать наличия необычайного множества профессиональных и фанатичных революционеров. Именно они в 1917 году хорошо организованными агитационными кампаниями сумели раздуть огонь волнений Петроградского военного гарнизона в пожарище, охватившее всю страну. Именно они, всегда выступающие в оппозиции, неприемлющие реформы и компромиссы, убежденные, что для того, чтобы изменить хоть что-то, следует изменить все, — стали катализатором русской революции.

Для нарождения интеллигенции требуется наличие двух условий:

1. Идеология, основанная на убеждении, что человек не исключительное создание, наделенное бессмертной душой, а податливый материал, всецело формируемый окружением. Из этой предпосылки следует, что, переорганизовывая социальное, экономическое и политическое окружение человека на «рациональных» началах, можно создать новую расу абсолютно рациональных человеческих существ. Эти убеждения возносят интеллектуалов, носителей рационального начала, в разряд социальных инженеров и как бы оправдывают их посягательства на место правящей элиты.

2. Предпосылки, дающие возможность интеллектуалам занять определенное социальное и профессиональное положение для достижения интересов своей группы, то есть размывание сословных и кастовых границ и появление либеральных профессий, делающих их независимыми от правящих кругов, — в связи с развитием правоведения, журналистики, высших светских учебных заведений, промышленных предприятий, нуждающихся в специалистах, и наличием образованной читательской аудитории.

Эти предпосылки в сочетании со свободой слова и собраний давали возможность интеллектуалам формировать общественное мнение.

* * *

Слово «интеллигенция» в английский язык пришло в 20-е годы XX века из русского. Русский язык, в свою очередь, заимствовал его из Франции и Германии, где термины «intelligence» и «Intelligenz» получили хождение в 1830—1840-е годы для обозначения образованных, «прогрессивных» граждан*. В Европе термин вскоре вышел из употребления, в России же, напротив, приобрел популярность во второй половине XIX века не столько для обозначения образованной элиты, сколько для определения тех, кто выступает от имени немого большинства — в противовес традиционно правящему слою (чиновничество, полиция, военные, дворяне, духовенство). В стране, где «общество» не имело выхода на политическую арену, появление описанной группы было неизбежно.

* Об истории этого термина в Западной Европе и России см.: Muller O.W. Intelligencija: Untersuchungen zur Geschichte eines politisches Schlagwortes. Frankfurt, 1971. Согласно автору (S. 98, прим.), слово «intelligent» применялось во Франции к специалистам различных областей уже в XV веке.

Понятие «интеллигенция» никогда не имело точного значения, и дореволюционная литература часто вела спор о том, к кому оно применимо и что означает. Хотя большинство тех, кого числили интеллигентами, имели среднее или высшее образование, ученость сама по себе критерием не являлась: так, дельца или чиновника с университетским дипломом интеллигентами не считали, потому что первый работал только на себя, а второй — служил царю. К интеллигенции причислялись только те, кто подчинял свои интересы общественному благу, даже если это были полуграмотные крестьяне или рабочие. На практике речь шла о тех, кого обобщенно можно было бы назвать литераторами, — журналисты, ученые, писатели — и о профессиональных революционерах. Приобщаясь к интеллигенции, человек должен был исповедовать определенные взгляды на человека и общество, исходя из доктрин материализма, утилитаризма и позитивизма. Популярность термина «интеллигенция» объяснялась тем, что он позволял отличить социально активных от пассивных «интеллектуалов».

Возложившая на себя обязанность выступать от имени всех, кто не принадлежит к правящему классу, то есть от более чем девяти десятых населения, русская интеллигенция воспринимала себя и воспринималась ее противниками как главная угроза существующему порядку. Линия фронта в последние десятилетия XIX века в России пролегала между официальными кругами и интеллигенцией, и было совершенно очевидно, что победа последней будет означать уничтожение первых. Конфликт настолько обострился, что всякий, кто предлагал примирение или компромисс, оказывался между двух огней. Если правящий класс полагался главным образом на свой аппарат подавления, чтобы держать интеллигенцию в узде, последняя, как рычагом, пользовалась народным недовольством, усиливая его всеми доступными средствами, в основном постоянной дискредитацией царизма и его сторонников.

Хотя в силу сложившихся обстоятельств интеллигенция играла особенно важную роль в России, это явление отнюдь не было уникальным. Тённьес, определяя основополагающее различие между «общинами» и «обществами», допускал, что помимо сообществ, связанных территориальной близостью и узами крови, существовали «сообщества по мысли», сплоченные единством суждений3. Вильфредо Парето дает определение «неправящей элиты», весьма схожей с русской интеллигенцией4. Поскольку это явление интернациональное, нам в настоящий момент следует отвлечься от русской истории, ведь ни нарождение русской интеллигенции, ни влияние русской революции на остальной мир не могут быть должным образом оценены, пока не осмыслены интеллектуальные корни современного радикализма.

Интеллектуалы, как некая отчетливая группа, появились в Европе в XVI веке в связи с нарождением секулярного общества и достижениями науки. Это были свободные мыслители, часто люди материально независимые, имевшие свой взгляд на традиционные вопросы философии, не совпадающий со взглядами официального богословия и господствующей церкви, прежде пользовавшихся исключительным правом касаться таких тем. Классическим представителем этого типа мыслителей, которых в начале XVII века называли «интеллектуалистами», был Монтень. Его воззрения на жизнь и человеческую природу не допускали возможности каких-либо перемен. Для гуманиста его склада человек и мир, в котором он обитал, представлялись данностью. Назначением же философии было помочь человеку обрести мудрость в примирении с непреложной реальностью. Высшая мудрость заключалась в том, чтобы оставаться верным своей природе и так смирять желания, чтобы уберечься от превратностей судьбы, в особенности перед лицом неминуемой смерти, или, говоря словами Сенеки, «иметь слабости человека и божественную невозмутимость» («habere imbecillitatem hominis, securitatem dei»). Назначением философии, как утверждает заглавие книги мыслителя VI века Боэция, было «утешение». В своих крайних проявлениях, таких, как китайский даоизм, философия учила полной безучастности: «Не делай ничего, и все будет сделано». Вплоть до XVII века неизменность человеческого бытия была и на Востоке и на Западе непреложным постулатом философской мысли. Думать иначе считалось признаком сумасшествия.

В начале XVII века европейская мысль принимает новое направление, к которому подталкивали ошеломляющие открытия астрономии и других наук. Сознание того, что можно приоткрыть завесу тайн природы и использовать эти знания, чтобы заставить природу служить человеку, неизбежно отразилось на взгляде человека на самого себя. Переворот, произведенный Коперником, сместил человека и его мир из центра вселенной. С одной стороны, это роняло человека в собственных глазах, с другой — возвышало на недосягаемую высоту. Познание законов, управляющих движением небесных тел, возвышало человека в ранг созданий, способных проникать в глубочайшие тайны природы: те самые научные знания, которые вытолкнули его из центра мироздания, позволяли ему стать властелином природы. Фрэнсис Бэкон был первым мыслителем, который осознал, что несет в себе научный метод, и воспринял знания — знания, обретенные научными наблюдениями и прозрениями, — не только как путь к пониманию мира, но и как средство воздействия на него. В трактате «Новый Органон» он утверждает, что принципы естественных наук приложимы к человеческим делам. Бэкон верил, что, разрабатывая новые методы, которыми достигается истинное знание, то есть заменив классические и схоластические модели эмпирической и индуктивной методологией, применяемой в естественных науках, он закладывает основы господства человека над природой и самим собой: он «воплотил безграничную жажду господствовать над природой и пользоваться ее дарами, предоставленными Богом в распоряжение человека»5. Подзаголовок его трактата о научной методологии — «De Regno Hominis» («О господстве человека») — показывает: Бэкон сознавал, что заключено в развиваемой им теории.

Хотя научная методология неуклонно завоевывала западную мысль, человеку требовалось время, чтобы научиться глядеть на себя как на объект научного интереса. Мировоззрение XVII века придерживалось унаследованного от античности и средних веков взгляда, что человек состоит из двух отдельных частей — тела (soma) и души (psyche), первая часть — материальная и бренная, вторая — метафизическая и бессмертная и тем самым недосягаемая для эмпирических исследований». Эта концепция, выраженная в платоновском «Федоне» Сократом, чтобы объяснить безмятежность перед лицом надвигающейся смерти, влилась в сознание Запада через писания Блаженного Августина. С нею связана была теория познания, основанная на концепции «врожденных идей», то есть идей, заложенных в человеке от рождения, включая представления о Боге, о добре и зле, чувство времени и пространства, начала логики. Теория «врожденных идей» господствовала в европейской мысли в XVI и XVII веках6. Политическое содержание этой теории носило отчетливо консервативный характер: неизменность человеческой природы обусловливала неизменность человеческого поведения и постоянство политических и социальных установлений.

Уже Бэкон поставил теорию «врожденных идей» под сомнение, так как она не согласовывалась с эмпирической методологией, и утверждал, что знания обретаются через ощущения. Но принципиальной критике теорию «врожденных идей» подверг в 1690 году Джон Локк в своем «Опыте о человеческом разуме». Локк целиком отверг предпосылки этой теории и утверждал, что все без исключения идеи рождаются из чувственного опыта. Человеческий разум он уподобил темной комнате, свет в которую проникает единственно через восприятие — органы зрения, обоняния, осязания, вкуса и слуха. Перерабатывая эти ощущения, разум порождает идеи. Согласно Локку, мышление совершенно непроизвольный процесс: человеку так же невозможно отвергнуть или изменить мысли, порожденные в его рассудке ощущениями, как зеркалу «не отразить, или изменить, или стереть образы или идеи, которые предметы, перед ним расположенные, в нем вызывают». Отрицание свободной воли, вытекающее из теории познания Локка, было основной ее притягательной силой, ибо лишь таким путем можно превратить человека в предмет научного исследования.

Влияние «Опыта» Локка несколько десятилетий после его появления не выходило за пределы научных кругов. И лишь французский философ Клод Гельвеций в опубликованной анонимно работе «Об уме» (1758) первым извлек политические выводы из теории познания Локка, последствия чего до сих пор не были по достоинству оценены. Известно, что Гельвеций внимательно изучал философские работы Локка, произведшие на него большое впечатление7. Он воспринял как непреложную истину убеждения Локка, что все идеи — производные от ощущений, и все знания — производные от человеческой способности, воспринимая сообщения чувств, улавливать сходства и отличия, как основу мысли. Он столь же категорично, как и Локк, отрицал способность человека направлять свои мысли или действия, мыслью порожденные: для Гельвеция, по словам его биографа, «философский трактат о свободе суть трактат о следствии без причины»8. Нравственные представления происходят исключительно из человеческого ощущения боли и наслаждения. Люди, тем самым, не «плохи» или «хороши» — они просто действуют непроизвольно и механически, преследуя свои интересы, продиктованные стремлением избежать боли и вкусить наслаждений.

В этих рассуждениях мы не встречаем ничего, что не было бы уже сказано Локком и его французскими последователями. Но тут Гельвеций делает поразительный скачок от философии к политике. Из предпосылки, что все знания и все ценности есть производное чувственного опыта человека, он приходит к умозаключению, что, контролируя сообщения, которыми наше восприятие питает наш рассудок, то есть соответствующим образом изменяя окружение человека, можно управлять образом его мыслей и поведением. Поскольку, согласно Локку, мысль складывается совершенно непроизвольно и всецело определяется физическими ощущениями, можно предположить, что, если человек находится под воздействием благотворных впечатлений, он сам становится добродетельным, не напрягая собственной воли9.

Здесь ключ к сотворению совершенного добродетельного человека — для этого требовались лишь соответствующие внешние влияния. Гельвеций назвал процесс облагораживания человека «l'education», под которым он понимал гораздо большее, чем школьное обучение. Когда он писал «l'education peut tout» («воспитание может сделать все»), он имел в виду под «воспитанием» все, что окружает человека и задевает его рассудок, все, что питает его разум ощущениями и порождает идеи. В первую голову это относится к законодательству: «Только благими законами можно создать добродетельного человека»10. Из чего следует, что нравственность и законодательство — «одна и та же наука»11. В заключительной главе трактата «Об уме» Гельвеций говорит о желательности реформировать общество через законодательство с тем, чтобы сделать людей «добродетельными»*.

* Представление о том, что задачей политики является воспитание добродетели, что добродетель достигается законами и образованием, так же старо, как вообще политическая теория, и восходит еще к Платону. Новация Гельвеция состоит в том, что для него политика путем создания благоприятной обстановки не только дает возможность человеку поступать добродетельно, но и вынуждает его к этому, совершенствуя его личность.

Это одна из самых революционных идей в истории политической мысли: экстраполяцией эзотерической теории познания была создана новая политическая теория, имевшая самые знаменательные практические последствия. Согласно ее центральному тезису, задача политики — сделать человека «добродетельным», а средства достижения этого состоят в переделке социального и политического окружения человека главным образом путем законодательным, то есть государственным. Гельвеций возвел законодателя в ранг верховного нравоучителя. Он хорошо понимал, что несет в себе его теория, ибо говорил об «искусстве создания человека», тесно связанном с «образом правления». Человек уже не творение Божье: он продукт собственного производства. Общество тоже «продукт», а не «данность»12. Хорошие правительства не только обеспечивают «величайшее счастье для наибольшего числа» (формула, по всей видимости, изобретенная Гельвецием), но буквально преобразуют людей. Логика идей Гельвеция неизбежно приводит к выводу, что в ходе изучения человеческой природы человек «обретает неограниченную власть преобразовывать и переделывать человека»13. Это беспримерное предположение составляет предпосылки и либеральной и радикальной идеологии новейшего времени и дает теоретическое оправдание применению политических методов в создании «нового порядка».

Подобные идеи в их чистом или разбавленном виде таят неотразимую привлекательность для интеллигенции. Ведь если действительно человеческое существование во всех его проявлениях подчиняется механическим законам, которые разум может обнажить и направить в нужное русло, то интеллектуалы, как хранители рациональных знаний, становятся естественными руководителями человечества. Прогресс состоит либо в мгновенном, либо в постепенном подчинении жизни «разуму», или, как говорили в России, в замене «стихийности» жизни «сознательным» вмешательством в ее течение. «Стихийное» бытие, складывавшееся тысячелетиями и воплощенное в традициях, обычаях и исторических установлениях, согласно этой концепции, «нерационально».

Жизнь, подчиненная «разуму», — это жизнь, подчиненная интеллектуалам, поэтому нет ничего удивительного в том, что интеллектуалы стремились изменить мир согласно требованиям «рациональности»*. Рыночная экономика с ее разорительным соперничеством, колебаниями от перепроизводства к дефициту — нерациональна и потому не одобряется интеллигенцией, которая предпочитает ей социализм, или, иными словами, рационализацию экономической деятельности. Демократия, конечно, обязательна, но предпочтительно, чтобы она понималась как «рациональная», а не действительная воля народа: «общая воля» Руссо взамен воли, проявленной на выборах или референдумах.

* Фрэнсис Дж. Уилсон отметил, что и на заре новейшего времени, еще прежде, чем стало в полной мере ощущаться влияние науки, интеллектуалы выражали предпочтение централизованной власти и сильному государству: American Political Science Review. 1954. V. XLVIII. № 2. P. 325, 335-338.

Теории Локка и Гельвеция позволяли интеллектуалам претендовать на статус «наставников» человечества в самом широком смысле слова. Они — кладезь разума, который, по их убеждению, всегда выше опыта. Пока человечество блуждает в потемках, они, «просвещенные», знают дорогу к добродетели и, через добродетель, к счастью. Эта концепция ставит интеллигентов в конфликтное положение по отношению к остальному человечеству. Обыкновенные люди, добывая средства к существованию, постигают определенные, необходимые им знания в определенных условиях жизни. Их мыслительная деятельность выражается в умении справляться с задачами, с которыми им непосредственно приходится сталкиваться, или, говоря словами Уильяма Джемса, в приходе «к некоторому определенному умозаключению... или в удовлетворении своего любопытства... которое в этот момент занимает размышляющего». Земледелец разбирается в климатических и различных иных условиях, могущих влиять на успех его деятельности, — знания, которые могут оказаться мало полезными в других условиях и совершенно бесполезными при другом роде занятий. Торговец недвижимостью разбирается в ценах на имущество в своем регионе. Политический деятель должен иметь представление о чаяниях и нуждах тех, чьи интересы он защищает. Общества живут благодаря необъятному разнообразию конкретных форм знания, накопленных опытом отдельных личностей и групп, их составляющих. Но интеллектуалы, и только интеллектуалы, претендуют на знание «всеобщего» порядка вещей. Создавая «науки» о человеческих отношениях — научную экономику, политологию, социологию, — они устанавливают принципы, которые будто бы указаны самой «природой» вещей. Эти знания дают им право требовать, чтобы существующий порядок был предан забвению и существующие институты уничтожены. Понадобился гений Эдмунда Бёрка, чтобы уловить предпосылки и последствия такого рода мышления, каковое было выражено в лозунгах Французской революции, и, учитывая такой исторический опыт, утверждать, что во всем касающемся человеческих отношений не бывает ничего «вообще», а только в частности («Все хорошо лишь в меру и в соответствии»)14 и что нет хуже руководства, чем абстрактное мышление.

* * *

Приложение теории Гельвеция может быть двояким. Можно интерпретировать ее так: все перемены в политическом и социальном окружении человека должны производиться мирными средствами и постепенно, путем реформ действующих институтов и просвещения. Но можно сделать и иной вывод: к той же цели прямее всего ведет насильственное разрушение существующего порядка.

По какому пути пойдет развитие — эволюционному или революционному, определяется, по-видимому, главным образом существующей политической системой в данной стране и тем, какие возможности предоставляет она интеллигенции для участия в общественной жизни.

В обществах, где благодаря демократическим институтам и свободе слова открыта возможность влиять на политическую жизнь, интеллигенция склоняется к более умеренному выбору. В XVIII и XIX веках в Англии и Соединенных Штатах интеллигенция принимала активнейшее участие в политической жизни. Те, кто создавал Американскую республику, и те, кто вел викторианскую Англию по пути реформ, были деловыми людьми с глубокими интеллектуальными запросами: о многих из них трудно было сказать с определенностью, кто они — философы, увлеченные государственной деятельностью, или государственные деятели, чье истинное призвание — философия. Даже самые прагматичные из них не были глухи к современным идеям. Такое взаимодействие политики и философской мысли придало политической жизни в англо-саксонских странах известный компромиссный характер. Там интеллигенции не потребовалось отъединяться в обособленную касту: интеллектуалы воздействовали на общественное мнение, а оно, через демократические институты, рано или поздно оказывало влияние на законодательство.

В Англии — а через Англию и в Соединенных Штатах — идеи Гельвеция стали популярны в основном благодаря работам Иеремии Бентама и утилитаристов. Именно Гельвецию обязан Бентам идеями, что нравственность и законодательство — «одна и та же наука», что человек может обрести добродетель только через «благие законы» и что, следовательно, законодательство играет «педагогическую» роль15. На этих основаниях Бентам создал теорию философского радикализма, сильно повлиявшую на движение за парламентские реформы и либеральную экономику. Современная сосредоточенность англо-саксонских стран на законодательстве как инструменте для исправления человека восходит непосредственно к Бентаму, а через него — к Гельвецию. В размышлениях Бентама и английских либералов не было места насилию — преобразование человека и общества предполагалось производить исключительно законами и просвещением. Но даже такая реформистская теория исходит из молчаливой предпосылки, что человека можно и должно переделать. На этой предпосылке сходятся либерализм и радикализм, и этим можно объяснить, почему, при всем неприятии насильственных методов, которыми пользуются революционеры, либералы, поставленные перед необходимостью выбора между революционерами и их консервативными противниками, почти наверняка отдадут предпочтение первым. Ибо либералов от крайне левых отделяет несогласие с их методами, в то время как с правыми они расходятся в основополагающих представлениях о том, что есть человек и каким должно быть общество.

* * *

В странах, где интеллигенция отстранена от участия в политической жизни — ярчайшими примерами чему могут служить старорежимная Франция и Россия, — она, интеллигенция, стремится объединиться в касту, исповедующую идеологию крайнего толка. Это отметил еще Алексис Токвиль: «В Англии пишущие о теории управления и те, кто действительно управляет, взаимодействуют друг с другом: первые — развивая свои теории, вторые — совершенствуя их или подчиняя практическим требованиям. Однако во Франции теория и практика стояли обособленно и находились в руках двух совершенно обособленных групп. Одна из этих групп осуществляла действительное управление, тогда как другая развивала абстрактные принципы, на которые хорошее управление, как они утверждали, должно опираться; одна группа предпринимала меры, отвечающие требованиям времени, другая выдвигала общие законы, не задумываясь об их практическом применении; одна группа формировала ход общественных дел, другая — общественное мнение. Так наряду с традиционной и путаной, если не сказать хаотичной, общественной системой в людском сознании постепенно выстраивалось идеальное воображаемое общество, в котором все просто, единообразно, складно, справедливо и рационально в самом широком смысле слова»16.

Подыскивать исторические аналоги в объяснение исторических событий всегда рискованно: пример Французской революции, к которому прибегли русские радикалы, не принес ничего хорошего ни им самим, ни всем другим. Однако в одном отношении французский пример XVIII века все же применим к царской России — а именно в области идей, которые менее подвержены воздействию конкретных исторических условий, чем политическая и социальная обстановка. Интеллектуальная атмосфера царской России крайне схожа с атмосферой, сложившейся в «старорежимной» Франции в канун революции, и кружки «философов» предвосхитили кружки российской интеллигенции. Эта аналогия позволяет нам увидеть, насколько самопорождающими могут быть интеллигентские движения, и убеждает в мысли, что на русскую интеллигенцию гораздо большее впечатление производили предвзятые теории, чем собственная российская действительность.

Блестящий, но, увы, малоизвестный французский историк Огюстен Кошен первым обрисовал ту особую губительную интеллектуальную обстановку, которая воцарилась во Франции в последние десятилетия перед революцией. Свое исследование он начал с изучения якобинства*. Поиск якобинской родословной привел его к общественным и культурным кружкам, образовавшимся во Франции в 60-е и 70-е годы XVIII столетия с целью проповедования «передовых» идей. Эти кружки, которые Кошен назвал «societes de pensee», сложились из масонских лож, академий, сообществ литераторов, а также разнообразных «патриотических» и культурных клубов. «Societes de pensee» проникли в общество, когда там полным ходом шло разрушение традиционных сословных уз. Приобщающемуся к этим кружкам следовало порвать все связи со своей социальной группой, растворив свою сословную принадлежность в сообществе, скрепляемом исключительно приверженностью к некой общей идее. Якобинство явилось естественным результатом этого феномена: во Франции, в противоположность Англии, стремление к переменам исходило не из парламентских институтов, а из литературных и философских клубов.

* Кошен погиб на фронте в 1916 году. Основные его труды «La Crise de l'Histoire Revolutionnaire» (P., 1909) и опубликованный посмертно «Les Societes de Pensee et la Democratic» (P., 1921). Изложение его идей можно найти у Франсуа Фуре «Penser la Revolution Francaise» (P., 1983).

Эти кружки, в которых исследователь России может увидеть много общего с объединениями русской интеллигенции столетие спустя, свое главное назначение видели в установлении единомыслия. Единства они добивались не тем, что разделяли общие заботы, а тем, что разделяли общие идеи, которые жестко навязывали своим членам, подвергая яростным нападкам всех, кто мыслил иначе: «Кровавому террору 93-го года предшествовал «бескровный» террор 1765—1780 годов в «литературной республике», где Энциклопедия играла роль Комитета общественного спасения, а Д'Аламбер был Робеспьером. Она рубила добрые имена, как тот другой рубил головы: ее гильотиной была клевета...»17

Интеллектуалам такого склада жизнь не представлялась критерием истины: они создавали собственную реальность, или, скорее, «сюрреальность», подлинность которой определялась лишь соответствием мнениям, ими одобряемым. Свидетельства обратного не учитывались: всякий, кто проявлял к ним интерес, безжалостно изгонялся. Подобный образ мыслей вел ко все большему отстранению от жизни. Атмосфера во французских «societes de pensee», описанная Кошеном, очень походит на атмосферу, царившую в кругах русской интеллигенции столетие спустя: «Если в реальном мире судией всякой мысли выступает доказательство, а целью — производимый ею результат, то в этом мире судьей выступает мнение о ней других, а целью — ее признание... Всякая мысль, всякая интеллектуальная деятельность возможна здесь, лишь если находится в согласии с их мыслью. Здесь суждения определяют существование. Реально то, что они видят, правда то, что они говорят, хорошо то, что они одобряют. Так поставлен с ног на голову естественный порядок вещей: мнение здесь есть причина, а не следствие, как в реальной жизни. Вместо быть, говорить, делать, здесь — казаться, мниться. И цель... этой пассивной работы — разрушение. Вся она сводится в конечном итоге к уничтожению, умалению. Мысль, которая подчиняется этим правилам, сначала теряет интерес к реальному, а затем постепенно — и чувство реальности. И именно этой потере она обязана своей свободой. Но и свобода, и порядок, и ясность обретаются лишь потерей ее истинного содержания, ее власти над всем сущим»18.

Без такого анализа невозможно разобраться в очевидных парадоксах интеллигенции вообще и, в особенности, ее крайнего представителя — интеллигенции русской. Теории и программы, вынашивавшиеся интеллигентами бессонными ночами, действительно, оценивались не сообразно реальной жизни, а по отношению к другим теориям и программам: критериями их ценности были логичность и согласованность. Реальность жизни воспринималась как искажение, как карикатура «истинной» реальности, которая, как считалось, скрывается за внешней оболочкой и ждет от революции своего высвобождения. Такая позиция позволяла интеллигенции утверждения, которые совершенно не согласовывались с реальными фактами, да и вообще противоречили здравому смыслу, выдавать за истинные. Так, например, утверждалось, что жизненный уровень европейских рабочих в XIX веке неуклонно падал, что русские крестьяне в 1900 году были на грани голодной смерти, что вполне законно было во имя демократии распустить в январе 1918 года демократически избранное Учредительное собрание и что свобода вообще означает подчинение необходимости. Чтобы понять поведение интеллигенции, необходимо помнить ее намеренную оторванность от реальности, ибо, при том, что революционеры были безжалостно прагматичны, используя в своих интересах, из соображений тактических, народное недовольство, их представления о чаяниях народа были чисто умозрительными. Неудивительно, что, едва придя к власти, революционная интеллигенция немедленно берет под контроль средства информации и устанавливает жесткую цензуру: ведь только подавляя свободу слова, можно навязать свою «сюрреальность», свою «действительность» простым людям, воочию наблюдающим осязаемые свидетельства обратного*.

* Эрик Хоффер видит в невосприимчивости к реальности характерную черту всякого фанатизма: «Правота учения определяется не его глубиной, тонкостью или достоверностью заключенных в нем истин, но тем, сколь успешно отрывает она человека от самого себя и всего мира, как он есть» (The True Believer. N. Y., 1951. P. 79).

В силу привычки они создали особый язык, посредством которого посвященные могли общаться друг с другом, а придя к власти, навязывать свои фантазии широким кругам. Этот язык со своим словарем, своей фразеологией и даже синтаксисом, достигший апогея в бессмысленном жаргоне сталинской эры, «описывает не реальность, но идеальное представление о ней». Он жестко ритуализирован и огражден лексическими запретами19. Но и задолго до 1917 года русские революционеры вели свои дискуссии именно на таком языке. Нигде стремление к созданию собственной «реальности» так ярко — и пагубно — не проявилось, как в концепции «народа». Радикалы заявляли, что говорят от имени народа, иногда именуемого «народными массами», и действуют в его интересах против своекорыстной правящей элиты, пользующейся народными богатствами. С точки зрения радикалов, созидание свободного и справедливого общества требует разрушения существующего порядка. Но при тесном общении с людьми, теми самыми «народными массами», сразу становится понятным, что лишь немногие согласны на разрушение их привычного мира до основания: единственное, чего они хотят, это удовлетворения каких-то определенных своих нужд, то есть частичной реформы, не затрагивающей целого.

Замечено, что стихийные бунты возникают не из революционных, а, скорее, из консервативных побуждений, и бунтовщики, как правило, требуют восстановления в прежних правах, которых, как они считают, их в свое время несправедливо лишили: взгляд их, таким образом, устремлен не вперед, а назад20. Поэтому для достижения своих идеалов — всеобъемлющих перемен — интеллигенция должна создать некую абстракцию, именуемую «народом», которую она может наделить своими собственными чаяниями. По мнению Кошена, якобинство заключается не в терроре, а в стремлении интеллектуальной элиты установить диктаторскую власть над народом от имени народа, чему оправданием служит почерпнутая у Руссо концепция «общей воли». В соответствии с этой концепцией волей народа объявляется то, что провозглашается просвещенным мнением: «Для проповедников [французского революционного] режима, «философов» и политиков — от Руссо и Мабли до Бриссо и Робеспьера — настоящий народ был неким идеальным созданием. Общая воля, воля гражданина превыше подлинной воли, воли большинства, точно так же, как в христианстве благодать превыше естества. Вот что сказал Руссо: общая воля не является волей многих и имеет над ней преимущество; свобода гражданина не есть независимость отдельной личности и подчиняет ее себе. В 1789 году истинный народ существовал лишь потенциально, в сознании или воображении «свободных людей», или «патриотов», как их называли <...> то есть небольшого числа посвященных, завербованных в юности, без устали воспитывавшихся и всю свою жизнь проведших в обществе «философов» и вышколенных... в дисциплине свободы»21. Лишь видя в живом человеке исключительно голую идею, можно презреть во имя демократии мнение большинства и установить диктаторский режим во имя свободы.

И вся эта идеология, и обусловленное ею поведение — смесь из идей Гельвеция и Руссо — были новыми историческими феноменами, порожденными Французской революцией. Эта идеология узаконивала самые невероятные социальные эксперименты. Хотя по личным мотивам Робеспьер презирал Гельвеция (он считал, что Гельвеций преследовал его идола Руссо, перед которым Робеспьер безгранично преклонялся), все его идеи претерпели сильнейшее влияние Гельвеция. Для Робеспьера миссия политика состояла в созидании «царства добродетели», общество делилось на «хороших и плохих» граждан, а отсюда следовало, что «все, кто думает не так, как мы, должны быть удалены из города»22.

Токвиль был потрясен, столкнувшись с этим феноменом, когда в конце жизни обратился к изучению истории Французской революции. За год до смерти он признавался другу: «В болезни Французской революции есть нечто такое, что я ощущаю, но не в силах ни описать, ни проанализировать причины. Это «вирус» нового и неизвестного вида. Мир знал ужасные революций, но столь безмерного, яростного, радикального, отчаянного, смелого, почти безумного, но при этом сильного и деятельного характера, который проявили революционеры, на мой взгляд, не встречалось еще в великих социальных потрясениях прошлого. Откуда явилась эта новая раса? Кто сотворил ее? Кто обеспечил ее успех? Кто дал им такую живучесть? Ведь и сегодня, хотя обстоятельства переменились, все те же люди встают перед нами и по всему цивилизованному миру рассеяны их отпрыски. Дух мой сникает от бессилия представить ясную картину этого феномена и найти средства точно ее описать. При всем том, что понято нами во Французской революции, в ее духе и делах есть нечто, остающееся необъяснимым. Я чувствую, где таится неизвестное, но как бы я ни старался, мне не поднять завесу, его скрывающую. Я чувствую его сквозь некоторую странную непроницаемую субстанцию, мешающую мне коснуться или увидеть его»23.

Доживи Токвиль до XX столетия, ему было бы легче определить этот «вирус», потому что дикая смесь идей и групповых интересов стала с тех пор обычным явлением.

* * *

Интеллектуалы могут приобрести влияние только в равноправном и открытом обществе, в котором рухнули сословные барьеры и политика формирует мнения. В таком обществе они берут на себя роль созидателей этих мнений, для чего используют печатное слово, другие средства информации, а также систему образования. Интеллигенция любит представлять себя бескорыстным борцом за народное благо, то есть не столько социальной группой, сколько моральной силой, но тот факт, что каждый из ее среды в отдельности не чурается мирских благ и целей, неизбежно приводит к выводу: интеллигенция в целом не чужда земных интересов — интересов, готовых вступить в противоречие с проповедуемыми идеалами. Интеллигенции тяжело признать это. Глубокая неприязнь интеллигенции к социологическому самоанализу — так контрастирующая с ее склонностью подвергать анализу другие социальные группы и классы, в особенности класс, представляющий основное препятствие на ее пути к власти, то есть «буржуазию», — обернулась удивительной скудостью литературы по этому вопросу. Редкие работы, посвященные интеллигенции как социальному и историческому феномену, совершенно не соответствуют его значению24.

Интеллигенция может процветать только в обществах, освободившихся от сословных привилегий, с равноправным гражданством, таких, как образовавшиеся в новейшее время на Западе, но именно эти общества ставят интеллигентов в двусмысленное положение. Пользуясь огромным влиянием на общественное мнение, социально они стоят на обочине, не обладая ни богатством, ни политической властью. Добрая часть их составляет интеллектуальный пролетариат, который едва сводит концы с концами: даже самые удачливые из них не имеют веса в экономическом и политическом смысле и часто вынуждены играть роль наемных ораторов правящей элиты. В таком унизительном положении вдвойне обидно находиться тем, кто считает себя заслуживающими всех прерогатив власти более, чем те, кто ими пользуется в действительности — по праву рождения или богатства.

Капитализм создает весьма благоприятные условия для интеллигенции, все время повышая спрос на ее услуги и давая возможность ее представителям осуществлять свое призвание выразителей общественного мнения: «Дешевые книги, грошовые газеты и брошюры, вместе со все растущим кругом читателей, отчасти производным от этого, а отчасти представляющим собой независимый феномен, обязанный своим возникновением обретенным промышленной буржуазией весу и значению, а также характерному росту политического значения безличного общественного мнения, — все эти блага, вместе со все возрастающей свободой от ограничений, есть побочные продукты капиталистического механизма»25.

«Все общества прошлого, — писал Раймон Арон, — имели своих писарей, своих художников или литераторов... и своих знатоков... Ни одну из этих категорий нельзя в строгом смысле причислить к нашей современной цивилизации, однако последняя тем не менее имеет собственные особые характеристики, влияющие на численность и статус интеллигенции. Распределение рабочей силы по различным профессиям изменяется в процессе экономического развития: число занятых в промышленности растет, число же занятых в земледелии падает, в то время как объем так называемого «терцианского сектора», куда входит множество профессий различного уровня престижности — от мелкого служащего в своей канцелярии до исследователя в его лаборатории, — безмерно раздувается. Современные индустриальные общества охватывают большее число работников неручного труда — абсолютно и относительно, чем какое бы то, ни было общество в прошлом... Три категории работников неручного труда — писари, специалисты и литераторы — развивались одновременно, если не равночисленно. Бюрократические структуры предоставляют отдушину писарям низшей квалификации, организация труда и управление производством требуют все новых и новых специалистов; школы, университеты и различные культурно-развлекательные учреждения или средства информации занимают в своей сфере литераторов, художников или просто ремесленников на литературном поприще, дешевых поденщиков и популяризаторов. Хотя это и не всегда вполне признается, но расширение круга занятий остается решающим фактом»26.

Заполняя ряды «терцианского сектора» современного общества, интеллигенты превращаются в социальную группу со своими интересами, в первую очередь заботясь об увеличении численности и престиже «белых воротничков» — цель, достижению которой более всего способствуют централизация и бюрократизация. Следующее, в чем заинтересована интеллигенция, — это неограниченная свобода слова. И даже способствуя установлению режимов, подавляющих свободу, интеллигенция всегда и всюду выступает против ограничения свободы самовыражения, тем самым часто становясь первой жертвой собственных побед.

Как это ни парадоксально, но капитализм и демократия, возвышая роль интеллигенции, одновременно усугубляют ее недовольство. Статус интеллигентов в капиталистическом обществе много ниже статуса политиков и бизнесменов, к которым, однако, первые относятся с презрением профессионалов к дилетантам в искусстве социального управления. Они завидуют их богатству, власти и престижу. В каком-то смысле интеллигенции было проще приспособиться к прежнему обществу, где ее социальный статус был прочно закреплен традицией и законом, чем к изменчивому миру капитала и демократии новейших времен, где, за неимением денег и общественного положения, они ощущают свою униженность. Людвиг фон Мисес считал, что интеллигенция тяготеет к антикапиталистической философии, «чтобы заглушить внутренний голос, говорящий ей, что она одна виновата в своем неблагополучии»27.

Как мы уже говорили, интеллигенция может избавиться от униженности и взобраться на вершину только при одном условии: если общество «рационализируется», то есть «интеллектуализируется» — и «разум» заместит собой место свободной экономики и политической борьбы. Это означает социализм. Основным врагом социалистов и в их мирном («утопическом»), и в непримиримом («революционном») обличье всегда была «стихийность», под которой понималась политическая и экономическая свобода действий. Призыв к упразднению частной собственности на средства производства в пользу «общества», общий для всех социалистских программ, теоретически дает возможность рационализировать производство товаров и уравнять их распределение. Случается, что те, кто заявляют, будто знают, что «рационально», то есть интеллигенты, занимают командные позиции. Как и в движениях других классов, их собственные интересы и идеологические призывы совпадают: подобно тому, как буржуазия, требуя снять ограничения на производство и торговлю ради повышения благосостояния народа, преследует свои интересы, так и радикальная интеллигенция, призывая к национализации производства и торговли для пользы масс, действует в свою пользу.

Лидер анархистов, современник Маркса Михаил Бакунин первым указал на такое слияние личных интересов и идеологических принципов, утверждая, что за стремлением интеллигенции к социализму стоят обычные классовые интересы. Он оспаривал теорию Маркса о социалистическом государстве, утверждая, что она должна неизбежно вылиться в господство коммунистов над массами: «По теории г-на Маркса, народ не только не должен его [государство] разрушать, напротив, должен укрепить и усилить и в этом виде передать в полное распоряжение своих благодетелей, опекунов и учителей — начальников коммунистической партии, словом, г. Марксу и его друзьям, которые начнут освобождать их по-своему. Они сосредоточат бразды правления в сильной руке, потому что невежественный народ требует весьма сильного попечения; создадут единый государственный банк, сосредоточивающий в своих руках все торгово-промышленное, земледельческое и даже научное производство, а массу народа разделят на две армии: промышленную и землепашественную под непосредственною командою государственных инженеров, которые составят новое привилегированное науко-политическое сословие»28.

Другой теоретик анархизма, поляк Ян Махайский, описывал социализм как идеологию, сообразующуюся с интересами интеллигенции, — «нового молодого правящего класса», чей капитал — высшее образование. В социалистическом государстве она станет господствовать, заменив в качестве руководителей и специалистов старый класс капиталистов. «Провидение научных социалистов... рабам буржуазного общества... сулит счастье после их смерти; оно гарантирует социалистический рай их потомкам»*.

* Вольский А. (Махайский Я.). Умственный рабочий. Н.-Й.; Балтимор, 1968. С. 328. (Первое изд.: 1904—1905). В предисловии к этому изданию Алберт Перри (С. 14) отмечает, что книга встретила «яростный отпор» буквально всей революционной интеллигенции того времени: «Они тотчас мобилизовали весь корпус своих публицистов-теоретиков, ораторов и агитаторов. Весь пропагандистский аппарат социалистического движения, будь то большевики, меньшевики или эсеры, объединился против этого нового врага. Ядовитость их нападок была совершенно необыкновенной». Работы Махайского были внесены в советский «список запрещенных книг».

Такие взгляды едва ли могли найти отклик у интеллигентов. И не случайно поэтому Маркс разбил теорию Бакунина и изгнал его из Первого Интернационала, и в современном мире анархизм лишь слабая тень социализма. Исторический опыт показывает, что всякое движение, которое затрагивает идеологию и интересы интеллигенции, обречено на поражение и всякий интеллигент, бросивший вызов своему классу, приговаривает себя к забвению.

* * *

Социализм обычно понимается как теория, направленная на лучшее распределение богатства с конечной целью создания свободного и справедливого общества. Такова, бесспорно, официальная программа социалистов. Однако и за этой программой скрывается гораздо более тщеславная цель — создание нового человека. Предпосылкой к тому служит идея Гельвеция, что, формируя окружение, при котором социальное поведение становится естественным инстинктом человека, социализм позволяет личности полнее воплотить свои скрытые возможности. А это, в свою очередь, позволит в конечном итоге избавиться от государства и насилия как основного неотъемлемого атрибута государства. Все социалистические учения, от самых умеренных до самых крайних, предполагают, что человек — материал весьма податливый, поскольку его личность есть производное от экономических условий: изменение этих условий должно, таким образом, привести к изменению и человека и его поведения.

Маркс занимался философией в основном в молодости. Двадцатишестилетним эмигрантом в Париже он уловил политическое содержание идей Гельвеция и его французских современников. В «Святом семействе» (1844—1845), книге, в которой обозначен разрыв Маркса и Энгельса с идеалистическим радикализмом, философские и психологические установки почерпнуты непосредственно у Локка и Гельвеция. «Если человек черпает, — писал Маркс, — все свои знания, ощущения и пр. из чувственного мира и опыта, получаемого от этого мира, то надо, стало быть, так устроить окружающий мир, чтобы человек в нем познавал и усваивал истинно человеческое, чтобы он познавал себя как человека»29.

Это — locus classicus марксистской философии, оправдывающее тотальную перемену в ходе устройства общества, то есть революцию. Согласно такому ходу мысли, неумолимо вытекающей из философских предпосылок, сформулированных Локком и Гельвецием, человек и общество обретают существование не естественным путем, но «рукотворным». Этот «радикальный бихевиоризм», как он именовался, вдохновил Маркса в 1845 году на один из самых известных его афоризмов: «Философы лишь различным образом объясняли мир; но дело заключается в том, чтобы изменить его»30. Разумеется, в тот момент, когда мыслитель начинает видеть свое назначение не «только» в созерцании мира и приспособлении к нему, но в его изменении, он перестает быть философом и превращается в политика, вынашивающего личные политические планы и интересы.

Мир, конечно, можно постепенно «изменить» — мерами образовательными и законодательными. И если бы исключительной заботой интеллигенции было улучшение условий жизни человека, то едва ли такое постепенное изменение встретило бы возражения, ибо эволюция методом проб и ошибок указывает единственный испытанный путь к прогрессу. Но многие из тех, кто хочет изменить мир, извлекают из человеческих нужд не то, что требует исправления, а то, что можно использовать в своих интересах. Использование в своих интересах людских нужд (а не удовлетворение их) было в центре политики социалистов уже с 40-х годов XIX века, и это же отличало мнимых «научных» социалистов от их предшественников «утопистов». Такое отношение породило то, что Анатоль Леруа-Болье в 1902 году в своем на редкость проницательном труде назвал «политикой ненависти». «Социализм, — отмечал он, — возводит ненависть в принцип», сходясь со своими смертельными врагами — национализмом и антисемитизмом — в убеждении о необходимости «хирургически» вырезать и уничтожить воображаемого врага31. Убежденные радикалы опасались реформ потому, что те лишали их мощного оружия и укрепляли власть правящей элиты: радикалы предпочитали самые дикие репрессии. Лозунг русских революционеров «чем хуже, тем лучше» обнажал подобный образ мыслей.

Существует, разумеется, множество разновидностей социалистов — от самых демократичных и гуманных до самых деспотичных и жестоких, — но все их расхождения заключены в средствах, а не в целях. И их несостоятельность хорошо прослеживается в отношении русских и иностранных социалистов к жестоким экспериментам большевиков: отвращение к большевистской жестокости не отменяет восхищения перед непреклонной преданностью общему делу и сочувствия им, едва над большевиками нависает серьезная опасность. Как мы покажем ниже, большевики не смогли бы ни взять власть, ни удержать ее, если бы не получали поддержки, и активной и пассивной, со стороны демократически настроенных и умеренных социалистов.

Утверждение, что архитекторам октябрьского переворота 1917 года требовалось нечто большее, чем простое устранение противоречий капитализма, прекрасно подтверждается заявлениями Л.Д.Троцкого. В начале 20-х годов, заглядывая в будущее, он предсказывал: «Коммунистический быт будет слагаться не слепо, как коралловые рифы, а строиться сознательно, проверяться мыслью, направляться и исправляться. Перестав быть стихийным, быт перестанет быть и застойным».

Отрицая всю предыдущую историю человечества до октября 1917 года, как эпоху «застоя», Троцкий описывает быт человека, который будет создан новым режимом: «Человек примется, наконец, всерьез гармонизировать себя самого... Он захочет овладеть полубессознательными, а затем и бессознательными процессами в собственном организме: дыханием, кровообращением, пищеварением, оплодотворением — и, в необходимых пределах, подчинит их контролю разума и воли. Жизнь, даже чисто физиологическая, станет коллективно-экспериментальной. Человеческий род, застывший homo sapiens, снова поступит в радикальную переработку и станет — под собственными пальцами — объектом сложнейших методов искусственного отбора и психофизической тренировки... Человек поставит себе цель овладеть собственными чувствами, поднять инстинкты на вершину сознательности, сделать их прозрачными, создать более высокий общественно-биологический тип, если угодно — сверх-человека... Человек станет несравненно сильнее, умнее, тоньше; его тело — гармоничнее, движения ритмичнее, голос музыкальнее. Формы быта приобретут динамическую театральность. Средний человеческий тип поднимется до уровня Аристотеля, Гёте, Маркса. Над этим кряжем будут подниматься новые вершины»32.

Эти размышления, принадлежащие не какому-то мечтательному юноше, а организатору большевистских побед октября 1917 года и гражданской войны, дают нам возможность заглянуть в глубины психологии тех, кто совершил величайшую в наше время революцию. Они и их последователи мечтали не более и не менее как о том, чтобы по-своему разыграть шестой день Творения и усовершенствовать духовдохновенный плод этого дня: человек должен сам, «своими руками» пересоздать себя. Теперь нам становится понятно, что Чернышевский, оказавший сильное влияние на Ленина, имел в виду, определяя свой «антропоморфический принцип» как «Homo homini deus» — «Человек человеку — бог».

* * *

Русская интеллигенция появилась в 60-х годах XIX века в связи с великими реформами Александра II. После позорного поражения в Крымской войне царское правительство решило активизировать русское общество и вовлечь его в общественную жизнь. Но оказалось, что расшевелить общество не так просто: «Страна, терпеливо приученная к бездействию, потеряла всякую волю к собственным начинаниям и, поняв, что от нее ждут самостоятельных действий, самостоятельного решения местных вопросов, не умела откликнуться на этот призыв, потеряв, в особенности в губерниях, всякий навык, всякий интерес к общественной жизни»33. Это бездействие дало возможность русской интеллигенции выступить вперед от имени общества, которое все равно не имело возможности самовыражения через выборы.

Разнообразные политические программы, разрабатывавшиеся правительством в то время, создавали благоприятные условия для расцвета интеллигенции. Цензурные путы ослабли. До этого, в царствование Николая I, цензура доходила до бессмысленной строгости и общение посредством печатного слова было крайне затруднительным. В новом царствовании предварительная цензура была упразднена и правила публикации ослаблены настолько, что не препятствовали распространению наиболее радикальных идей посредством эзопова языка. Периодическая печать стала основным каналом влияния властителей дум Петербурга и Москвы на провинциальную мысль. Русская пресса второй половины XIX века отличалась поразительной широтой, позволявшей критиковать правительство: к 1905 году большинство газет и журналов придерживалось оппозиционных взглядов.

В 1863 году обрели самостоятельность университеты, что предоставляло профессорскому составу право самоуправления. Открылся доступ в высшие учебные заведения для тех, кто при Николае I об этом не мог и мечтать. Университеты быстро превратились в очаги политических брожений. Большое число русских интеллигентов прониклось радикальными идеями именно в студенческие годы.

Введение в 1864—1870 годах органов самоуправления — земств и городских управ — дало интеллигенции возможность профессионально выступить на общественном поприще. Вместе с сельскими учителями, агрономами, врачами, статистиками и другими специалистами, нанимаемыми на службу земствами и именовавшимися «третьим элементом», они образовывали некий активный общественный слой с радикальным, чтобы не сказать революционным, уклоном, вызывавшим беспокойство царского правительства34. Профессиональные революционеры презирали такой род занятий, говоря, что он служит лишь укреплению существующего строя. Избранные же земские представители придерживались либеральных или либерально-консервативных взглядов.

И, наконец, рост российской промышленности требовал профессиональных специалистов всех сортов: правоведов, инженеров, ученых, управляющих. Независимые от правительства, эти специалисты образовывали профессиональные союзы, которые были в разной степени проникнуты антисамодержавием, западническим духом. Как мы видели, в 1900— 1905 годах эти союзы сыграли важную роль в разжигании революционных беспорядков.

Так в 1860—1900 годах, в заключительное сорокалетие XIX века, создалось одно из необходимых условий нарождения интеллигенции: стала возможной экономическая независимость от правительства и одновременно возник способ распространения нетрадиционных идей. В столь благоприятных условиях не пришлось долго ждать нарождения идеологии, которая объединила бы всю интеллигенцию в некую сплоченную группу.

Русская интеллигенция была склонна к самым неожиданным поворотам мысли, бесконечным спорам и перебранкам по пустякам, но эти споры не могли затемнить того факта, что все представители интеллигенции придерживались некоего общего свода философских идей. И идеи эти были далеко не оригинальны — почти все они заимствованы у философов Просвещения и лишь приспособлены к современным научным знаниям. У французских материалистов XVIII века и их немецких последователей XIX века русская интеллигенция почерпнула «монистическую» концепцию человека как существа, сотворенного исключительно из материальных субстанций, где нет места «душе». Идеи, не отвечавшие материалистическим критериям, начиная с идеи Бога, считались не более чем плодами воображения. Прилагая утилитарные принципы, обычное следствие материализма, они отвергали все обычаи и институты, которые не удовлетворяли критерию принесения «наибольшего счастья наибольшему числу». Самыми первыми выразителями этой идеологии в России были так называемые нигилисты (этот термин часто неверно истолковывают, понимая под ним людей, ни во что не верящих; в действительности они верили, но верили в другое, и для них не было ничего святого, кроме универсальных ценностей материализма и утилитаризма).

Позитивизм, учение Огюста Конта, повлиял на русскую интеллигенцию двояко. Прежде всего как методология для исследования человеческого общества (для чего Конт придумал слово «социология») он укреплял материализм и утилитаризм учением о том, что человеческое поведение подчиняется законам, которые, будучи научно проанализированы, полностью его предопределяют. Человечеством можно управлять научно с помощью той самой «социологии», которая играет для общества ту же роль, что и физика для мертвой материи и энергии, а биология — для живых организмов. Это положение уже в 1860-е годы стало аксиомой в кругах русской интеллигенции. Кроме того, позитивизм сыграл свою роль, хотя и более кратковременную, как теория прогресса в смысле победы просвещения, выразившейся в постепенном замещении «теологического» и «метафизического» мировоззрения научным, или «позитивным».

Материализм, утилитаризм и позитивизм образовали идеологию русской интеллигенции, и приверженность этой идеологии была определенным критерием причастности к интеллигенции. Ни один верующий в Бога и бессмертие души, как бы ни был он «просвещен» и «прогрессивен» в остальном, не мог претендовать на звание «интеллигента». Не было места среди интеллигенции и тем, кто придавал существенное значение роли случая в человеческих делах, либо верил в неизменность «человеческой природы», либо в высшие нравственные принципы. История российской интеллигенции изобилует примерами «интеллигентов», которые, усомнившись в том или ином положении этой идеологии, были исторгнуты из интеллигентской среды. Тот «бескровный террор», который Кошен увидел в дореволюционной Франции, ярко проявился и в дореволюционной России: здесь тоже очернение отступников и людей, не принадлежащих к кругу интеллигенции, служило сплочению ее рядов. Поскольку существование интеллигенции зависело от идеологического единомыслия ее представителей, это единомыслие безжалостно навязывалось, что лишало интеллигенцию возможности приспособиться к меняющейся реальности и дало основание Петру Струве охарактеризовать русских интеллигентов как «едва ли не самую консервативную породу людей в мире»35.

У интеллигенции, как мы ее определили выше, были весьма натянутые отношения с творческими кругами — писателями, поэтами, художниками, которым не могло не претить желание политиков навязать им определенные каноны творчества. Эти ограничения представлялись гораздо более тягостными, чем официальная цензура, ибо если правительство осуществляло негативную цензуру, запрещая касаться тех или иных тем, то интеллигенция оказывала позитивное давление, требуя, чтобы литература и искусство служили социальному прогрессу, как они его понимали. Противостояние этих двух групп еще более усугубилось в последнее десятилетие прошлого века, когда русская культура подпала под влияние модернизма с его девизом «искусство ради искусства». Давление, которое радикальная интеллигенция стремилась оказывать на культуру, чтобы заставить ее служить не эстетическим, а утилитарным целям, оказывалось бессильным при столкновении с истинным талантом: ни один выдающийся русский писатель или художник не покорился такого рода тирании, и последствия этого раздора выразились в отрыве интеллигенции от живительных источников современной культуры. Время от времени это тлевшее недовольство вырывалось наружу, как, например, в признании, которое в одном из личных писем в непривычно резких выражениях сделал Чехов: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю, даже когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр»*.

* Письмо Алексею Суворину//Чехов А.П. Письма. Т. 5. М., 1915. С. 352. Бернар де Вото в книге «The Literary Fallacy» (Boston, 1944) очень похоже высказывается об американских писателях в период между двумя мировыми войнами. Это означает, что проблема интеллигенции была интернациональной .

* * *

Недовольство в России впервые прорвалось наружу и стремительно распространилось в университетах. Хотя Положения 1863 года предоставляли университетам значительную самостоятельность, но выпадала она в основном на долю профессорского состава, студенты же по-прежнему считались несовершеннолетними, от которых требовалось лишь соблюдение строгой дисциплины. Студенческая масса под гнетом этой дисциплины вскипала и время от времени давала выход своему возмущению в организованных протестах. Предлоги зачастую были совершенно незначительны и, как правило, не носили политического характера. Проявив некоторую терпимость, можно было дать рассосаться этим недовольствам. Но российские власти знали только один ответ на «неповиновение» — репрессии. Студентов, вся провинность которых состояла лишь в буйной выходке или нарушении устава учебного заведения, отчисляли, нередко навсегда. Такая строгость укореняла в студентах радикальные настроения и способствовала превращению высших учебных заведений в средоточия оппозиции.

Во второй половине 60-х годов прошлого века студенты собирались в кружки, где обсуждали общественные проблемы и свою роль в обществе. Поначалу эти кружки не проявляли никаких политических, не то что революционных, наклонностей. Под влиянием французского позитивизма они отождествляли прогресс с развитием наук и просвещением и свою миссию видели в проповеди идей материализма и утилитаризма. В эту пору тысячи юношей, не имевших ни интереса, ни таланта к наукам, поступали на естественные факультеты, уверенные, что, глядя в микроскоп или расчленяя лягушку, они приближают эру благоденствия всего человечества.

Такая наивная вера в науку вскоре иссякла сама собой: французский путешественник подметил быстрое охлаждение после первого восторга, характерное для русской интеллигенции, которая легко очаровывается новыми идеями и столь же легко начинает ими тяготиться36. Свежие идеи, проникшие в университеты, уже в начале 1870-х получили действенное, а в российской обстановке того времени — революционное содержание. Освобождение крепостных превратило двадцать миллионов русских из рабов в свободных граждан. Перед студентами открылась новая миссия: нести свет позитивизма и материализма в крестьянские массы. Весной 1874 года сотни студентов покинули аудитории и разъехались по стране. Большинство из них были последователями Петра Лаврова, «пропагандистами», взявшими на себя задачу просветить крестьян насчет несправедливости существующего строя в надежде, что обретенное знание побудит крестьянство к действию. Меньшую часть составляли «агитаторы», последователи Бакунина, считавшие, что крестьяне по натуре своей бунтари и что в них немедленно возгорится мятежный дух, едва они поймут, что выступают не в одиночестве. По большей части эти «социалисты-революционеры», участники первого «хождения в народ», все еще надеялись достичь перемен путем просвещения. Но преследования, которым их подвергло правительство, опасавшееся крестьянских волнений, толкнули многих из них на стезю профессиональных революционеров. В 1876 году, когда началось второе «хождение в народ», в России было уже несколько сотен испытанных активистов радикального толка. В университетах и в обществе в целом их поддерживали тысячи симпатизирующих.

Встреча лицом к лицу с «народом» обернулась неожиданным потрясением для радикальной молодежи. «Мужик» оказался не тем, кого они ожидали увидеть, совсем не эдаким «благородным дикарем», погруженным в общинную жизнь, сторонником равноправия и прирожденным анархистом, которого остается только благословить на бунт против царя, помещиков и капиталистов. Это недоумение радикалов отражено в воспоминаниях «пропагандиста» 1870-х годов, который приводит высказывания крестьян: «Насчет земли и у нас-то мало. Курицу некуда выгнать. Да царь даст. Непременно. Никак нельзя без земли. Кому же подати платить-то? Кто казну наполнит? А без казны как державу вести? Земля отойдет к нам! Не-пре-менно! Вот увидите!» Автор с ужасом отмечает, как крестьяне восприняли радикальную пропаганду: «Как своеобразно преломились наши речи, наши понятия в головах мужиков! Их выводы и сопоставления прямо-таки поразили меня. «У нас за царем куда лучше». Что-то ударило меня в голову, словно гвоздь загнали туда... Вот тебе раз! Плоды пропаганды! Не разрушаем иллюзий, а утверждаем их. Укрепляем старую веру народа в царя»37.

Это разочарование народом подтолкнуло наиболее решительно настроенных радикалов к терроризму. Если множество утративших иллюзии социалистов-революционеров порвали с движением, а горсточка обратилась к учению немецких социал-демократов, то наиболее стойкое меньшинство решилось действовать иными средствами. В конце 1879 года это меньшинство образовало тайную организацию, назвав ее «Народная воля». Свою миссию тридцать ее полноправных членов, входящих в Исполнительный комитет, видели в борьбе с царским режимом средствами систематического террора: при своем основании «народовольцы» вынесли смертный приговор Александру II. Это была первая политическая террористическая организация в истории, ставшая моделью для всех последующих организаций такого толка не только в России, но и в других странах.

Обращение к терроризму было признанием своей отчужденности. Как впоследствии признавал один из лидеров «Народной воли», для терроризма «нет нужды ни в поддержке, ни в сочувствии страны. Достаточно своего убеждения, своего отчаяния, своей решимости погибнуть. Чем меньше страна хочет революции, тем натуральнее должны прийти к террору те, кто хочет во что бы то ни стало оставаться на революционной почве, при своем культе революционного разрушения»38.

Своей миссией «Народная воля» объявляла убийство правительственных чиновников с двоякой целью: деморализовать правительство и преодолеть тот священный страх, с каким народ относится к царю. Прокламация Исполнительного комитета гласит: «Террористическая деятельность <...> имеет своей целью подорвать обаяние правительственной силы, давать непрерывное доказательство возможности борьбы против правительства, поднимать таким образом революционный дух народа и веру в успех дела и, наконец, формировать годные к бою силы»39.

Конечной целью «Народной воли» был созыв Национального собрания, через которое весь народ мог бы выразить свою волю. «Народная воля» была организацией в высшей степени централизованной: решения Исполнительного комитета считались обязательными для всех ее членов, которые именовались «вассалами». «Вассалы» должны были целиком и без остатка посвятить себя революционному делу и, если потребуется, пожертвовать имуществом и даже жизнью.

Образование «Народной воли» обозначило водораздел в истории русского революционного движения. Прежде всего, насилие признавалось вполне законным оружием политики, тогда как просвещение и убеждение были отброшены как средства негодные и даже пагубные. Но важнее всего другое: революционная интеллигенция присвоила себе право решать, что есть благо для народа. Даже само название «Народная воля» — обманчивое самонаречение, поскольку вышепоименованный «народ» никогда не только не уполномочивал тридцать интеллигентов говорить от своего имени, но и достаточно ясно дал понять, что ему не по пути с теми, кто выступает против царя. Когда террористы в качестве одной из своих целей выдвигали «поднятие революционного духа народа», они прекрасно представляли, что настоящий народ, то есть те, кто возделывает землю и трудится на фабриках, никаким революционным духом, который следует поднимать, вовсе и не пронизан. Такая позиция революционной интеллигенции несла в себе одну весьма характерную для последующих событий черту: с той поры все русские революционеры — сторонники ли терроризма или противники его, принадлежащие ли к социал-революционной или к социал-демократической партии, — присваивали себе право выступать от имени «народа», то есть некой абстракции, не имеющей ничего общего с реальной жизнью.

Террористическая кампания, развернутая «Народной волей» против правительства, совершенно к этому не подготовленного (в штате Третьего отделения, отвечающего за безопасность государства, насчитывалось столько же сотрудников, сколько было членов Исполнительного комитета), достигла своей ближайшей цели: 1 марта 1881 года жертвой брошенной террористами бомбы пал царь Александр II. Но никакого политического капитала народовольцам это не принесло. Публика в ужасе отшатнулась от злодеев, и радикальное дело потеряло значительную долю сочувствия общества. Правительство отреагировало репрессивными мерами и агентурными операциями, направленными против интеллигенции, что сильно затруднило революционную деятельность. А «народ» так и не поднялся, неколебимый в своей вере, что долгожданную землю даст ему новый царь.

В революционной деятельности наступило десятилетие затишья. Интеллигенты, желавшие служить общему благу, обратились к теории «малых дел», то есть к полезной и незаметной деятельности, нацеленной на поднятие культурного и материального уровня населения через земские учреждения и частные благотворительные общества.

Вновь поднял голову радикализм в начале 1890 года в связи с резким всплеском в развитии российской промышленности и поразившим страну жестоким голодом. Социалисты-революционеры 70-х годов верили, что Россия, где нет необходимых для расцвета капитализма внутреннего и внешнего рынков, пойдет по своему, отличному от Запада пути экономического развития. Русское крестьянство — нищее и в большой мере опирающееся на прибыль от кустарных промыслов (составлявшую одну треть всего крестьянского дохода) — неизбежно разорится и, не в силах противостоять высокомеханизированному фабричному производству, потеряет и ту малую покупательную способность, каковой еще обладает. Что же касается внешних рынков, то ими уже всецело завладели развитые западные страны*. России следует совмещать общинное землевладение с кустарным промыслом. Из этих предпосылок социалисты-революционеры создали учение о «собственном пути», согласно которому Россия перейдет от «феодализма» непосредственно к «социализму», минуя фазу капитализма.

* Эта теория сравнительно недавно получила новое развитие в работах немецкого ученого, утверждающего, что из-за бедности крестьянского населения в дореволюционной России не было условий для развития промышленной экономики, базирующейся на рыночных отношениях: Notzold J. Wirtschaftspolitische Alternativen der Entwicklung Russlands in derAra Witte und Stolypin. Berlin, 1966. S. 193, 204.

Этот тезис получил развитие с помощью аргументов, почерпнутых из работ Маркса и Энгельса. Поначалу Маркс и Энгельс не признавали такого толкования своего учения, но постепенно уступили, признав, что возможны различные пути экономического развития. В 1877 году, в ходе полемики с русскими публицистами, Маркс отказался от утверждения, что каждой стране предстоит повторить экономический опыт Западной Европы. Если Россия вступит на путь капиталистического развития, писал он, тогда, действительно, ничто не спасет ее от «неумолимых законов», но это не означает, что Россия не может избежать этого пути и всех несчастий, которые ее на нем поджидают40. Еще несколько лет спустя Маркс написал Вере Засулич, что «историческая неизбежность» капитализма имеет силу для стран Западной Европы и что, поскольку Россия сумела сохранить крестьянскую общину в эпоху капитализма, эта община вполне может стать «точкой опоры социального возрождения России»*. Маркс и Энгельс восхищались террористами из «Народной воли», и, как исключение из их общей теории, Энгельс допускал, что в России революцию может сделать «горстка людей»41.

Таким образом, прежде чем в России возникло «марксистское», или социал-демократическое, движение, теории его основателей были, с их благословения, истолкованы в применении к самодержавному строю в аграрной стране в том смысле, что революция может совершиться не как неизбежное социальное следствие зрелого капитализма, а посредством террора и государственного переворота.

Небольшая группа, которую возглавил Г.В.Плеханов, не могла согласиться с такой версией марксизма. Эти люди порвали с «Народной волей*, перебрались в Швейцарию, где углубленное изучение литературы немецких социал-демократов привело их к выводу, что у России нет иного выбора, как пройти через стадию зрелого капитализма. Они отвергали терроризм и государственный переворот и даже если допускали маловероятную возможность, что насильственными мерами удастся свергнуть царский режим, то считали: это приведет вовсе не к социализму, для которого у отсталой России нет ни культурных, ни экономических предпосылок, а к «возрожденному царизму на коммунистической основе».

* К.Маркс, Ф.Энгельс и революционная Россия. М., 1967. С. 443—444. По словам Н.Валентинова (The Early Years of Lenin. Ann Arbor, Mich., 1969. P. 183), это письмо многие годы содержалось в тайне, по всей видимости из-за того, что противоречило взглядам правящей социал-демократии.

Идеи, воспринятые русскими социал-демократами, влекли за собой определенные политические следствия. Развитие капитализма означало рост буржуазии, которая ратовала за либерализацию из соображений экономического характера. Кроме того, это означало и развитие промышленного «пролетариата», подталкиваемого к социализму ухудшающимся экономическим положением и способного поставлять социалистическому движению революционные кадры. Однако то, что русский капитализм развивается в стране с докапиталистической политической системой, требовало особой революционной стратегии. Социализм не мог взрасти в стране, зажатой в железные тиски полицейско-бюрократического режима: ему нужна была свобода слова для пропаганды своих идей и свобода собраний для организации своих сторонников. Иными словами, в отличие от немецких социал-демократов, которые с 1890 года могли действовать в открытую и участвовать во всеобщих выборах, перед русскими социал-демократами вставала первоочередная задача — свержение самодержавия.

Теория двуступенчатой революции, в формулировке соратника Плеханова Павла Аксельрода, предполагала сотрудничество «пролетариата [читай: интеллигентов-социалистов] с буржуазией ради достижения общей цели: установления в России "буржуазной демократии"». Когда же эта ближайшая цель будет достигнута, социалисты сплотят рабочий класс, чтобы приступить ко второй, социалистической фазе революции. В свете этой теории все, что способствовало развитию капитализма в России и служило интересам буржуазии, было — на данном этапе — прогрессивным и благоприятствовало социалистическому движению.

Последнее десятилетие XIX века протекало в яростных спорах между представителями двух лагерей радикализма относительно экономического (за которым подразумевалось политическое) будущего России. Одна группа, в 1902 году образовавшая партию социалистов-революционеров (эсеров), придерживалась традиционной теории «особого пути» и «прямой» борьбы, то есть терроризма. Их противники, социал-демократы, верили в неизбежность наступления капитализма и в политическую либерализацию России. Обе эти группы имели множество расхождений по стратегическим и тактическим вопросам, которые мы опишем ниже, но их объединяла одинаковая приверженность революционной цели. В начале 1900-х годов каждая из этих партий насчитывала в своих рядах несколько тысяч сторонников, практически все они были представителями интеллигенции — в большинстве студенты университетов или исключенные в свое время из учебных заведений. Они и составляли кадры профессиональных революционеров, то есть людей, единственным занятием которых в жизни была революционная деятельность. Они прилежно изучали социальные и экономические условия, благоприятствующие или препятствующие достижению их целей, и из-за рубежа и даже из тюрем и ссылок вели непрерывную полемику со своими политическими противниками.

Описание профессиональных революционеров, сделанное французским публицистом Жаком Эллюлем, вполне подходит и к российскому воплощению этого типа людей, которые «проводят свои дни за изучением и формулированием теории революции, а случается, и за агитацией. Они живут революцией не только интеллектуально, но и материально... Маркс был типичным представителем таких профессиональных революционеров, людей вполне праздных, настоящих «рантье от революции». Они проводят большую часть жизни в библиотеках и клубах. Они не готовят непосредственно революцию. Они анализируют распад общества, классифицируют благоприятные для революции условия. Но когда революция разражается, тогда их теоретическая подготовка позволяет им играть в ней решающую роль, тогда они превращаются в ее руководителей, организаторов. Это не те люди, которые вызывают смуту, они любят порядок: едва переполох стихает, реорганизуют структуры, к чему они интеллектуально подготовлены, но самое главное, они известны публике как специалисты по революциям. Поэтому, совершенно естественно, они приходят к власти».*

* Ellul J. Autopsie de la Revolution. P., 1969. P. 69. Эллюль признает, что Ленин представляет новый тип революционного деятеля.

* * *

Российские политические партии стали формироваться на переломе веков.

Партия социалистов-революционеров, образовавшаяся в 1902 году, была и на словах и на деле самой радикальной из всех, с уклоном к анархизму и синдикализму и с неизменным пристрастием к терроризму42. Социал-демократы основали свою партию на подпольном съезде в Минске в 1898 году. Однако тогда полиции стало известно об их собрании и его участники были арестованы. Настоящий отсчет деятельности Российской социал-демократической рабочей партии (РСДРП) надо вести со II съезда, состоявшегося пять лет спустя, в Бельгии и Англии.

Либералы основали свою собственную, Конституционно-демократическую партию, известную также как Партия народной свободы, в октябре 1905 года.

Во главе всех этих партий стояли интеллигенты, и хотя социалисты называли либералов «буржуями», а большевики клеймили своих социалистических противников «мелкобуржуазностью», никаких четких различий в социальной принадлежности лидеров этих трех основных оппозиционных партий не было. Боролись они в основном за один и тот же круг сторонников, и пусть либералы стремились избежать революции, которую готовили социалисты, в своей стратегии и тактике они не гнушались революционных методов и пользовались плодами террористической активности социалистов.

В российском либерализме господствовали интеллигенты с ярко выраженной левой ориентацией: это движение носило радикально-либеральный оттенок. Конституционные демократы (кадеты), хранили верность традиционным либеральным ценностям: демократические выборы, парламентское управление, свобода и равенство всех граждан, уважение к закону. Но действуя в стране, где подавляющее большинство населения не имело ни малейшего представления об этих заморских благах и где социалисты постоянно подстрекали к революции, они сочли необходимым занять более радикальную позицию.

Партия социалистов-революционеров была старшей из двух социалистических партий, ибо вела происхождение от «Народной воли». Платформа эсеров содержала три основных пункта: антикапитализм, терроризм и социализация земли. Как и социалисты-революционеры 1870—1880-х, эсеры придерживались теории, «особого пути». Они не могли совершенно игнорировать весьма наглядный рост капитализма в России после 1890 года, в его индустриальном и финансовом проявлениях, но утверждали, что это феномен искусственный и преходящий, что самим своим успехом капитализм подрывает свои основы, ибо, разоряя деревню, лишает себя основного рынка. Они отводили буржуазии определенную роль в революционном процессе, хотя вообще считали ее служанкой самодержавия. Освобождение России, утверждали они, будет достигнуто вооруженным действием масс в городах и селах.

Так как социалисты-революционеры не могли рассчитывать, что буржуазия возглавит политическую борьбу или даже примкнет к ней, эта задача возлагалась на интеллигенцию. Свою миссию интеллигенция могла исполнить наилучшим образом посредством актов политического терроризма, цель которого та же, что была сформулирована «Народной волей», — то есть подрыв престижа правительства в глазах населения и подстрекательство к бунту. Терроризм был центральным пунктом программы эсеров. Для эсеров это было не просто политической тактикой, но и некоторым духовным актом, почти религиозным ритуалом, в котором террорист, отнимая чужую жизнь, жертвует своей. Эсеровская литература содержит удивительно варварские восхваления «святого дела», «творческого порыва» и «вершин человеческого духа», достигаемых, как они утверждали, в их кровавом деле43. Террористическими акциями непосредственно руководила подпольная «Боевая организация», которая «приговаривала к казни» деятелей правительства. Но эсеровские ячейки на местах и отдельные члены организации шли на политические убийства и по личной инициативе. Первой акцией политического террора, которую организовали эсеры, стало убийство в 1902 году министра внутренних дел Д.С.Сипягина. В дальнейшем, до самого своего разгрома, последовавшего в 1908—1909 годах, Боевая эсеровская организация осуществила тысячи политических убийств.

Дерзкие террористические подвиги эсеров, часто кончавшиеся гибелью террориста, снискали им восхищение в оппозиционных кругах, включая и те, что формально были против терроризма. А социал-демократы, отвергавшие такую тактику, несли чувствительные потери, когда, увлеченные образом «истинных революционеров», их приверженцы переходили в чужой стан44.

Социальная программа эсеров сосредоточивалась на «социализации» земли, что требовало отмены частной собственности на землю и передачи заведования ею местным органам самоуправления: то есть обеспечения каждому гражданину, способному и желающему возделывать землю, права на получение пригодного надела. Эсеры переняли крестьянский лозунг «черного передела» об экспроприации и распределении между общинами всех частновладельческих земель. Эта программа, отражавшая чаяния сельского населения православной России, обеспечила эсерам поддержку чуть ли не всего крестьянства. А социал-демократы, с их значительно более скромными требованиями в пользу крестьянства и общим презрением к мужику, приверженцев в деревне не находили.

Хотя основную опору эсеры имели в деревне, они не отворачивались и от промышленных рабочих: в своей программе они описывали пролетариат как существенный элемент революции и допускали переходный период «пролетарской революционной диктатуры»45. В отличие от социал-демократов эсеры не считали рабочих и крестьян разобщенными и враждебными друг другу классами. Теоретики эсеров, из которых самым выдающимся был Виктор Чернов, определяли классы не по отношению к средствам производства, а по отношению к источникам дохода. Согласно этим меркам, общество составляют два класса: эксплуатируемые, или «труженики», — то есть те, кто зарабатывает на жизнь своим трудом, и эксплуататоры — те, кто живет за счет чужого труда. Ко второй категории они относили помещиков, капиталистов, чиновничество и духовенство, к первой — крестьян, рабочих и самих себя — интеллигенцию. Крестьянин, работающий на себя, был для них «тружеником» и естественным союзником рабочего. Не совсем ясно они представляли себе, как быть с промышленными предприятиями в послереволюционном обществе, и им трудно было привлечь на свою сторону рабочих.

Партия эсеров, исповедовавшая достаточно крайние настроения, имела еще более экстремистское крыло — так называемых максималистов. Эта немногочисленная группа хотела дополнить политический терроризм «экономическим», направленным против помещиков, заводчиков и фабрикантов. На практике их деятельность сводилась к бессмысленному «бомбометанию», как это было, например, в случае покушения на премьер-министра Столыпина в 1906 году, когда во время взрыва на даче погибли десятки неповинных людей. Для финансирования своих операций максималисты прибегали к ограблению банков, уклончиво называя это «экспроприацией», приносившей им, впрочем, миллионные трофеи. (В этих «эксах», как мы увидим, участвовали иногда и большевики.) Из брошюры И.Павлова «Очистка человечества», легально опубликованной в 1907 году в Москве, очевидно, что в этом движении максималистов было что-то маниакальное. Павлов утверждает: «эксплуататоры» не просто социальный класс, но «раса вырожденцев», которая «морально отличается от наших животных предков в худшую сторону; в ней гнусные свойства гориллы и оранга прогрессировали и развились до неведомых в животном мире размеров». А так как эта «раса» передает пагубные черты и своим потомкам, все ее представители, включая женщин и детей, подлежат истреблению46. Эсеровская партия формально не одобряла позиций максималистов и Союза социалистов-революционеров максималистов, основанного в 1906 году, но на практике сумела примириться с их крайностями.

Эсеры были довольно слабо организованы, во многом из-за того, что полиция, первоочередной задачей которой было предотвращение террористических актов, научилась мастерски проникать в партийные ряды и опустошать их. (По свидетельству основателя эсеровского террористического аппарата ГА.Гершуни, за выдачу члена Боевой организации охранка платила вознаграждение в размере 1000 руб., за эсера из интеллигентов — 100 руб., за эсера из рабочих — 25 руб., тогда как за социал-демократа — не больше трешки47.) Партийные ячейки заполняли студенты: в Москве они составляли не менее 75% эсеровских активистов48. В деревне самыми верными сторонниками эсеров были сельские учителя. Пропаганда и агитация, выражавшаяся главным образом в распространении брошюр и листовок, похоже, не много преуспела в разжигании антиправительственных настроений, так как, по крайней мере до 1905 года, крестьяне продолжали верить, что землю, о которой они столько мечтали, им дарует царь.

О социал-демократической партии мы поговорим подробнее позже. Здесь будет достаточным отметить лишь некоторые черты этой партии, повлекшие важные политические последствия в первые годы нового века. В отличие от эсеров, которые делили общество на «эксплуататоров» и на «эксплуатируемых», социал-демократы определяли классы по отношению к средствам производства и рассматривали рабочий класс («пролетариат») как единственный истинно революционный класс. Крестьянство, за исключением батраков, они считали классом «мелкобуржуазным», а значит, реакционным. С другой стороны, буржуазия была для социал-демократов временным союзником в совместной борьбе против самодержавия. Капитализм, с их точки зрения, был неизбежен и прогрессивен. Терроризм социал-демократы отвергали на том основании, что он отвлекает от первоочередной задачи социалистов — организации рабочих, хотя плодами террора охотно пользовались.

Социальная принадлежность лидеров (так же, как и рядового состава) этих двух социалистических партий не обнажает существенных различий49. И там и тут руководители вышли из дворян или среднего сословия (мелкая буржуазия, служащие) — то есть из той же социальной среды, что и руководители либеральной партии. В высшем руководстве эсеровской партии было на удивление много деятелей из семей миллионеров, например В.М.Зензинов, Абрам Гоц, И.И.Фондаминский50. При всех заверениях в любви к крестьянству эсеры не допускали их в высшее руководство, а у социал-демократов, назвавших себя партией рабочего класса, в высших эшелонах было всего несколько представителей рабочих51. В беспокойные периоды (1905—1906 и 1917 годы) обе партии полагались главным образом на обретающихся в городах, утративших корни и набравшихся городских манер бывших крестьян. Психологически и экономически беззащитные, некоторые из них примыкали к социалистам, тогда как другие пополняли ряды «черной сотни», громившей студентов и евреев. По словам социал-демократа П.П.Маслова, «по существу деятельность местных групп партии с.-ров мало отличалась от деятельности социал-демократов. Организации той и другой партии состояли обыкновенно из небольшой группы интеллигентов, составлявших комитет, мало связанных с массами и смотревших на массу главным образом как на материал для политической агитации»52.

* * *

Российских либералов лишь отчасти можно причислить к интеллигенции. Они не разделяли основной философской предпосылки радикалов, то есть веру в возможность усовершенствования человека и общества. И их цели не отличались от целей западных либералов. Однако по своей тактике и стратегии русские либералы были очень близки к радикалам: как любил хвастаться Павел Милюков, их политическая программа «наиболее левая из всех, какие предъявляются аналогичными нам политическими группами Западной Европы»53. Иван Петрункевич, другой видный кадет, считал, что российские «либералы, радикалы и революционеры» различались не политическими целями, а темпераментом»54.

Эти левацкие настроения либералов были продиктованы двумя соображениями. Либералы, адресуясь к избирательским массам, вынуждены были соперничать с радикальными партиями, которые тоже стояли на более левых позициях, чем их европейские собратья, давая самые беззастенчивые и утопические обещания своим избирателям. Либералам пришлось принять этот вызов. Чтобы лишить социалистов их козырей, либералы разработали радикальную социальную программу, в которую входило требование об экспроприации многоземельных имений (с компенсацией «по справедливости», а не по рыночной стоимости), а также церковных и государственных владений для распределения крестьянам*. Их платформа включала также создание обширной программы социального обеспечения. Они оставались глухи к призывам умерить свои требования, боясь скомпрометировать себя в глазах народных масс и проиграть социалистам.

* Ингеборг Флайшхауер (Cahiers du Monde Russe et Sovietique. XX. No. 2. 1979. P. 173—201) обращает внимание на большое сходство аграрных программ кадетов и немецких социал-демократов.

Но еще более серьезными были соображения тактического характера. Чтобы вырвать у самодержавия сначала конституцию и законодательный парламент, а затем парламентскую демократию, либералам нужен был мощный рычаг. И такой рычаг ими был найден — угроза революции. В 1905— 1907 и, снова, в 1915—1917 годах они убедили монархию пойти на политические уступки — в попытке избежать еще больших неприятностей. Партия хранила скромное молчание относительно эсеровского террора, который, согласно их либеральным принципам, им бы следовало открыто осудить.

Таким образом, политическая тактика кадетов была довольно суетливой и двусмысленной — страх перед революцией и использование этого страха, как оказалось, таили в себе грубейшую ошибку: игра на революционной угрозе в немалой степени способствовала подготовке именно того, чего либералы более всего желали избежать. Но осознали они это, когда уже было поздно что-либо изменить.

Хотя либералы были умеренней социалистов, правительству они доставляли больше хлопот, в силу того, что в их рядах состояли весьма заметные в обществе фигуры, которые могли свободно заниматься политикой под маркой своей легальной профессиональной деятельности. Для полиции верной и легкой добычей были студенты-социалисты. Но кто осмелился бы хоть пальцем тронуть, скажем, князя Шаховского или князя Долгорукова, даже если они занимались организацией подрывной партии? И как можно было вмешаться в собрания врачей или юристов, даже если было широко известно, что там обсуждаются запрещенные темы? Это отличие в социальном положении объясняет, почему руководящие органы либералов могли действовать непосредственно в России, практически не испытывая полицейского давления, тогда как эсерам и социал-демократам приходилось руководить деятельностью своих партий из-за рубежа. Это же объясняет и то, почему и в 1905 ив 1917 годах либералы первыми вступали на политическую сцену, опережая на несколько недель своих соперников-социалистов.

Русское либеральное движение имело две основные точки опоры: земства и интеллигенцию.

Земства избирались на основании выборных правил, обеспечивавших солидное представительство поместного дворянства, считавшегося тогда твердой опорой монархии. Земства действовали на уездном и губернском уровне, но правительство не позволяло им формировать общенациональную организацию, опасаясь, что в результате к ним перейдут квазипарламентские функции. Избранные в земское правление представители тяготели либо к либерально-конституционным взглядам, либо к славянофильско-консервативным, но и в том и в другом случае они не симпатизировали самодержавию и бюрократическому управлению, а в равной мере и не принимали революционную идею. Состоящие на земской службе агрономы, врачи, учителя и т.д. (так называемый «третий элемент») были настроены более радикально, но тоже не поддерживали революцию.

При должном подходе земства могли бы помочь укреплению монархии. Однако консерваторы в бюрократических структурах, в особенности в министерстве внутренних дел, с нескрываемым раздражением относились к земской деятельности, видя в ней назойливое вмешательство в чужие, дела и помеху губернской администрации. Под влиянием консерваторов Александр III в 1890 году ограничил права земств, предоставив губернаторам широкие полномочия по надзору за земскими штатами и деятельностью.

Обеспокоенные давлением со стороны властей, земские лидеры в 1890-х годах провели неофициальные всероссийские съезды, выдавая их за профессиональные и научные конференции. В 1899 году они пошли еще дальше, учредив в Москве кружок под названием «Беседа». Участники кружка занимали достаточно высокое социальное и служебное положение, что вынуждало полицию смотреть сквозь пальцы на их собрания, проходившие в московском особняке князей Долгоруковых55.

В июне 1900 года правительство ввело новые ограничения на компетенцию земств — на сей раз в налоговой сфере. Правительство потребовало также отстранить от службы тех земских деятелей, которые особенно активно выступали за конституционные реформы. В ответ на это «Беседа», до сей поры посвящавшая свои дискуссии исключительно земским делам, обратилась к широким политическим проблемам. Многих земцев гонения со стороны правительства поставили перед проблемой: имеет ли смысл продолжать «конструктивную», аполитичную работу при строе, в котором главенствуют бюрократия и полиция, готовые задушить всякое проявление инициативы снизу. Эти сомнения еще более усугубились после опубликования в 1903 году в Германии конфиденциальной записки Витте, в которой автор доказывал, что земства несовместимы с самодержавием.

В 1901 году ряды земцев-конституционалистов пополнились небольшой, но влиятельной группой интеллигенции, порвавшей с социал-демократами из-за их невыносимой политической партизанщины и догматизма. Самой заметной фигурой в этой группе был П.Б.Струве, автор основного манифеста социал-демократической партии и один из выдающихся ее теоретиков. Струве и его друзья предложили сплотиться в национальный фронт всем партиям — от крайне левых до умеренно правых — под лозунгом «Долой самодержавие». Эмигрировав в Германию, Струве при поддержке друзей-земцев основал там в 1902 году журнал «Освобождение». В этом журнале печаталась информация, не дозволенная цензурой на родине, — включая секретные правительственные документы, предоставляемые симпатизирующими из чиновных кругов. Переправленные в Россию, эти издания способствовали созданию организации «освобожденцев», из которой впоследствии образовалась партия кадетов. В 1903 году был основан «Союз освобождения», выступавший за установление конституционного строя и гражданские права. Его ответвления в разных городах привлекали к себе и умеренных, и социалистов, в особенности социалистов-революционеров. (Социал-демократы, настаивавшие на своей «гегемонии» в борьбе против режима, от сотрудничества отказывались.) Все эти кружки, действовавшие полулегально, внесли немалый вклад в создание атмосферы недовольства существующим строем56.

Рядовой состав либерального движения был очень разношерстен. Партия кадетов, которая в 1906 году насчитывала 100 тыс. членов — в несколько раз больше, чем все социалистические партии, вместе взятые, — опиралась на гораздо более широкие круги общества, чем их соперники слева, привлекая в свои ряды многих творческих людей, мелкое чиновничество, купечество. Либеральную интеллигенцию представляли главным образом профессионалы: университетские преподаватели, юристы, врачи, журналисты, но не студенты, пополнявшие ряды социалистов57.

* * *

В начале XX века очень многие в России жаждали глубоких перемен. Добрую их долю составляли «профессиональные революционеры» — новая порода людей, посвятивших жизнь подготовке политического насилия. Они и их приверженцы могли бесконечно спорить, расходясь друг с другом в вопросах тактики. Но в главном они были единодушны: нет и не может быть никакого примирения и компромисса с существующим общественным, экономическим и политическим строем — он должен быть свергнут и разрушен до основания, и не только в России, но и во всем мире. Влияние этих экстремистов было так велико, что их чары испытали на себе даже российские либералы. И конечно, ограниченные политические уступки, провозглашенные Октябрьским манифестом, удовлетворить их не могли ни в коей мере.

Такие настроения интеллигенции создавали серьезную угрозу возникновения перманентной революции. Ведь для революционера революция — что для адвоката судебное разбирательство или для бюрократа — бумажная волокита. Во всяком случае, в интересах самой профессии — создавать ситуации, требующие вмешательства профессионала. И то, что интеллигенция отвергла путь примирения с официальными кругами, что она обостряла недовольство и противилась реформам, делало маловероятным мирный исход российских противоречий.

ГЛАВА ПЯТАЯ

КОНСТИТУЦИОННЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ

Октябрьский манифест открывал путь к ослаблению возникшей в отношениях между государством и обществом в России напряженности. Однако цели своей он не достиг. Ведь конституционный строй может успешно существовать лишь при условии, что и правительство, и оппозиция принимают правила игры, в России же к этому не были готовы ни монархия, ни интеллигенция. И та и другая отнеслись к новому порядку как к помехе или отклонению от верного пути, который первая видела в самодержавии, а вторая — в демократической республике. В результате конституционный эксперимент, хотя и имел определенные положительные последствия, в целом провалился.

Подписывая манифест, Николай II смутно сознавал: документ таит в себе «конституцию». Но ни сам он, ни его советники ни умом ни сердцем не были готовы признать, что конституция означает ограничение самодержавия. Хотя отныне, объявлялось в манифесте, ни один закон не будет принят без одобрения избранного народом законодательного органа, двор, как видно, не понимал, что такое обещание подразумевает принятие конституции. По свидетельству Витте, лишь два месяца спустя Трепов поставил вопрос о необходимости такого документа1. Даже в тексте изданной в апреле 1906 года конституции составители тщательно избегали самого слова «конституция», воспользовавшись традиционным названием «Основные законы», как прежде называлась первая часть общего Свода законов.

Николай II не считал ни Октябрьский манифест, ни Основные законы чем-то ущемляющим его самодержавные прерогативы. В его представлении Дума была органом консультативным, а не законодательным («Я создал Думу не для того, чтобы она мной управляла, а чтобы она мне советовала», — говорил он военному министру)2. Более того, он полагал, что, «даровав» Думу и Основные законы по своей воле, никак не может быть связан ими и, коль скоро не присягал новому порядку, вправе и отменить его по своему желанию3. Очевидное противоречие между сущностью конституционного строя и упорным нежеланием двора признать перемены приводило к поразительным ситуациям. Так, даже П.А.Столыпин, более всех в России достойный называться истинным парламентским премьер-министром, утверждал в частной беседе, что в России нет конституции, ибо такой документ должен явиться результатом соглашения между правителями и подданными, тогда как Основные законы царем были попросту дарованы. На его взгляд, российское правительство было не «конституционным», а «представительным», и единственными ограничениями царской власти могли быть лишь те, что сочтет нужным на себя наложить сам царь4. А что можно сказать о В.Н.Коковцове, преемнике Столыпина на посту председателя Совета министров, который, обращаясь к Думе, заявил: «У нас, слава Богу, нет еще парламента»5.

Англичанин Морис Бэринг по личным впечатлениям 1905— 1906 годов пришел к выводу, что российская бюрократия хотела бы в идеале иметь «парламентские институты и самодержавное правительство» одновременно. В России по этому поводу иронично замечали: царь «готов дать конституцию, только бы при этом сохранилось самодержавие»6. Если допустить, что столь противоречивая ситуация может вообще иметь разумное объяснение, то искать его, вернее всего, следует в традиционных консультативных органах, существовавших в Московской Руси, так называемых Земских соборах, которые созывались время от времени, чтобы подать царю ни к чему его не обязывающий совет. Хотя, разумеется, согласно Октябрьскому манифесту и Основным законам 1906 года, Дума была органом законодательным, а не консультативным, так что аналогия с прошлым правомочна разве на психологическом уровне.

Поведение царского правительства при конституционном строе невозможно понять, не учитывая настроений разнообразных монархических группировок, считавших Октябрьский манифест чуть ли не трюком, который сыграли с царем Витте и будто бы стоящие за его спиной евреи. Монархистам тоже манифест и Основные законы вовсе не казались чем-то непреложным и необратимым — что царь даровал, то он может и отнять. Группировки эти, состоявшие главным образом из землевладельцев (многие из западных областей), публицистов правого толка, духовенства, а также сочувствующей им мелкой буржуазии, исповедовали весьма примитивную идеологию, базирующуюся на двух принципах: самодержавие и Россия для русских. И все их мировоззрение все более и более сводилось к оголтелому антисемитизму, к видению причин всех бед русского народа в евреях: евреи-нехристи хотят прибрать к рукам весь мир. Самой влиятельной из этих группировок был «Союз русского народа», устраивавший патриотические демонстрации, издававший злобную антисемитскую литературу и время от времени организовывавший еврейские погромы, не гнушаясь помощью головорезов из черносотенцев. Это крайне правое крыло, во многом предвосхитившее немецких национал-социалистов 1920-х годов, при истинно демократических выборах едва ли получило бы хоть одно место в Думе. И своим неправомерно широким влиянием эти группировки были обязаны сочувствию правящей верхушки и наиболее консервативных государственных деятелей. Именно они поддерживали в царской семье веру в неколебимую преданность народа династии Романовых и идеалам самодержавия7.

Наиболее либеральные представители бюрократии были бы согласны вручить некоторую ограниченную власть представительному органу. По свидетельству чиновника высокого ранга, мысль о представительном институте, с которым можно разделить ответственность (если не власть), «непрерывной нитью» тянулась к правительственным кругам8. Подоплеку этих настроений вскрыл кайзер Вильгельм II в письме царю в августе 1905 года в связи с учреждением так называемой Булыгинской думы: «Твой манифест, предписывающий образование «Думы», произвел прекрасное впечатление в Европе... Ты сумел глубоко заглянуть в сознание своего Народа и возложил на него часть ответственности за будущее, которую он, по-видимому, был бы рад взвалить на тебя одного и тебе одному выражать все недовольство»9.

Но с точки зрения бюрократии, о таких достоинствах парламента можно говорить, только если его ограничить чисто церемониальными функциями. В.А.Маклаков так описывал взгляды весьма близкого ко двору министра И.Л.Горемыкина накануне открытия Первой думы: «Что касается Думы, то она была для него не более чем усложнением законодательной процедуры. И это усложнение казалось ему по существу ненужным; но однажды на свое несчастье ее создав, он должен был свести ее к минимуму. Это было нетрудно. План правительства в отношении Думы был прост. Для начала было достаточно, чтобы депутатам была оказана честь быть принятыми императором; затем будут утверждены их мандаты и выработаны правила. Затем наступит перерыв, который нужно объявить как можно скорее; таким образом заседания отложатся до осени. Потом наступит этап обсуждения бюджета. Практические нужды сами дадут себя знать, лихорадка спадет, порядок восстановится, и все останется как прежде»10.

Не все царские министры рассуждали подобным образом. Столыпин, в частности, пытался войти в настоящее сотрудничество с Думой. Однако Горемыкин точнее отразил настроения, царившие при дворе и среди консерваторов, — эти настроения препятствовали эффективному парламентскому управлению в тот момент, когда самодержавное правительство оказалось бессильно. Словно желая показать, какие чувства он питает к Думе, Николай отказывался переступить ее порог, предпочитая принимать депутатов в Зимнем дворце*.

* Дякин B.C. Русская буржуазия и царизм в годы первой мировой войны 1914—1917. Л., 1967. С. 169. Николай II впервые самолично появился в Думе в феврале 1916 года, через десять лет после ее учреждения, во время серьезного политического кризиса, вызванного поражениями России в ходе первой мировой войны.

Позднее, после революции, некоторые государственные деятели царского аппарата оправдывали нежелание самодержавия делиться властью с Думой тем доводом, что российское «общество», представленное интеллигенцией, было неспособно управлять страной — установление парламентского правления в 1906 году только приблизило бы разгул анархии, начавшийся в 1917-м 11 Но деятели, оказавшиеся в эмиграции, были крепки, что называется, задним умом: в свое время консервативно-либеральная парламентская коалиция в сотрудничестве с монархией и ее аппаратом могла бы быть гораздо эффективней, чем в марте 1917 года, когда после отречения царя у нее не было иного выхода, как искать поддержки у революционной интеллигенции.

Если бы русская интеллигенция в политическом смысле была более зрелой — то есть более терпеливой и лучше разбирающейся в психологии правящих кругов монархии, — России, возможно, удалось бы совершить упорядоченный переход от полуконституционного к полноценному конституционному строю. Но этих качеств просвещенному сословию, к несчастью, не хватало. С того дня, как конституция вступила в силу, они использовали любую возможность развязать войну против монархии. Радикально настроенные интеллигенты отвергали сам принцип конституционной монархии и парламентского управления. Сначала они бойкотировали выборы в Думу, потом, осознав ошибочность этого шага, приняли участие в выборах, но с одной лишь целью разрушать парламентскую работу и изнутри призывать народ к бунту. Партия кадетов в этом отношении была лишь немногим более конструктивна. Либералы, признав принцип конституционной монархии, считали при этом Основные законы 1906 года маскарадом и делали все, что было в их силах, чтобы лишить монархию действенной власти*.

* Между депутатами первых двух российских Дум и теми, кто составлял Французскую Национальную Ассамблею в 1789—1791 годах, существует важное различие. Русские депутаты были в подавляющем большинстве интеллектуалами, не обладающими никакими практическими навыками. Третье сословие, главенствовавшее в Генеральных штатах и Национальной Ассамблее, напротив, состояло из практикующих юристов и дельцов, «людей действия и дела» (Thompson J.M. The French Revolution. Oxford, 1947. P. 26—27).

В результате традиционные разногласия между властями и интеллигенцией не ослабли, а только более усугубились, так как теперь появилась свободная трибуна, где находили выход их эмоции. П.Б.Струве, с беспокойным чувством взиравший на эту борьбу, понимая, что она неизбежно окончится катастрофой, писал: «Русская революция и русская реакция как-то безнадежно грызут друг друга и от каждой новой раны, и от каждой капли крови, которыми от обмениваются, растет мстительная ненависть, растет неправда русской жизни»12.

* * *

Специалистам, призванным правительством для составления новых Основных законов, было наказано создать документ, который бы исполнил обещания Октябрьского манифеста и при этом сохранил большинство традиционных прерогатив российского самодержавия13. С декабря 1905 года до окончания работы в апреле 1906-го было выработано несколько черновых вариантов, которые обсуждались и пересматривались на заседаниях кабинета, иногда под председательством царя. В конечном счете был принят консервативный вариант — консервативный и в смысле избирательного законодательства и в смысле доли власти, оставленной в руках монархии.

Избирательный закон был выработан собранием государственных чиновников и народных представителей. Основной вопрос сводился к тому, вводить ли равное и прямое голосование или принять систему непрямого голосования по сословному цензу через выборных представителей14. Следуя рекомендациям бюрократии, было решено принять систему непрямых выборов по сословиям с тем, чтобы уменьшить долю тех избирателей, которые предположительно отдали бы голоса за более радикально настроенных избранников. Устанавливалось четыре избирательных курии: дворянская, городская, крестьянская и рабочая, причем последней предоставлялось право голоса, которого лишал ее проект Булыгина. Выборное право было устроено так, что один голос дворянства приравнивался к трем голосам мещан, 15 крестьян и 45 рабочих15. Повсюду, кроме больших городов, избиратели отдавали голоса за выборных, которые, в свою очередь, избирали либо других выборных, либо сразу депутатов Думы. Такое положение о выборах не отвечало демократическим принципам, за которые боролись либеральные и социалистические партии, призывавшие к «четыреххвостым» выборам — всеобщему, прямому, равному и тайному голосованию. Правительство же надеялось, что, снизив число городских выборов, получит послушную Думу.

Пока шла работа над составлением конституции, правительство выпускало законы, обеспечивающие гражданские права, обещанные манифестом16. 24 ноября 1905 года была упразднена цензура для периодической печати — отныне газеты и журналы, опубликовавшие материал, расцененный властями как подстрекательский или клеветнический, отвечали только перед судом. Хотя во время первой мировой войны некоторая предварительная цензура была возобновлена, все же можно сказать, что после 1905 года в России была полная свобода печати, что давало волю критиковать власти без каких бы то ни было ограничений. Законы, изданные 4 марта 1906 года, гарантировали свободу собраний и союзов. Гражданам позволялось устраивать собрания, о чем они по закону должны были заблаговременно — за 72 часа — известить начальника местной полиции; во время собраний на открытом воздухе надлежало соблюдать определенные правила. Для образования союза также требовалось предварительно поставить в известность о том власти: если в течение двух недель не возникало никаких возражений, организаторы союза вправе были осуществить свои замыслы. Этот закон давал возможность образовывать профсоюзы и политические партии, однако на практике власти часто под тем или иным предлогом разрешения не давали*.

* М.Шефтель утверждает, что правительство никаких оппозиционных политических партий вплоть до своего падения в 1917 году не санкционировало (The Russian Constitution of April 23, 1906. Brussels, 1976. P. 247).

Такого объема гражданских прав и свобод российская история еще не знала. Однако бюрократия находила способ обходить новые законы, воспользовавшись положениями закона от 14 августа 1881 года, который давал право губернаторам брать губернии под «охрану» и который значился в Своде законов вплоть до 1917 года. В период конституционного строя на огромных пространствах Российской империи был применен этот закон, и, таким образом, для жителей многих областей было приостановлено действие гражданских прав, в том числе свободы собраний и союзов17.

Новые Основные законы, опубликованные 26 апреля в разгар выборов в Думу, были весьма любопытным документом. Составленные таким образом, чтобы как можно менее отклоняться от традиционных Основных законов, они делали главное ударение, как и до 1905 года, на правах и прерогативах царя. Положения же, относящиеся к законодательным органам, носили оттенок некоторой назойливой оговорки, возникшей и вписанной задним числом. Чтобы внести ясность в путаницу старых и новых законов, монарха по-прежнему именовали «самодержцем», следуя старинной формуле, установленной еще при Петре I: «Статья 4. Императору всероссийскому принадлежит верховная самодержавная власть. Повиноваться власти его, не только за страх, но и за совесть, сам Бог повелевает»18.

Традиционно соответствующая статья описывала власть царя как самодержавную и неограниченную. Второе определение сейчас опустили, но это мало что значило, потому что в современном русском языке уже само слово «самодержец» — в петровские времена означавшее «государь», то есть независимый от иных властей, — приобрело смысл «ничем не ограниченный властитель».

России был дарован двухпалатный парламент. Нижняя палата — Государственная дума — состояла целиком из народных представителей, избранных согласно описанным выше положениям. Верхняя палата — Государственный совет — представляла собой тот же самый институт, который под этим же самым названием уже с 1802 года был предназначен превращать высочайшие распоряжения в законы и который состоял из назначаемых должностных лиц и представителей общественных институтов (церкви, земств, дворянских собраний и университетов). Верхняя палата по отношению к Думе должна была служить тормозом. Поскольку в октябрьском манифесте не было речи о Государственном совете, либералы усматривали в его создании нарушение обещаний.

Всякий указ должен был получить, помимо одобрения царя, еще и согласие обеих палат, а Государственный совет, как и царь, мог налагать вето на законодательные акты, исходящие из нижней палаты. Кроме того, через обе палаты должен был ежегодно проходить государственный бюджет — очень мощная прерогатива, которая в западных демократиях помогала контролировать исполнительную власть. Однако в России финансовую власть парламента подтачивало положение, согласно которому из ведения парламента изымались решения о выплатах государственного долга, расходах на царский двор и «чрезвычайные кредиты».

Парламент пользовался правом «интерпелляции», то есть мог потребовать от любого министра официального ответа на свой запрос. Если депутаты Думы сомневались в правомочности действий правительства — и только в этом случае, — соответствующий министр (или министры) должен был предстать перед думским собранием и объясниться. Хотя у законодательного органа не было права обсуждать вопросы, касающиеся генерального политического курса, ибо это позволило бы выражать недоверие министрам, право «интерпелляции» служило мощным рычагом ограничения бесконтрольных действий двора и министров.

В определенном смысле самыми существенными прерогативами нового парламента были свобода выступлений и парламентская неприкосновенность его членов. С апреля 1906 года по февраль 1917-го Дума служила трибуной беспрепятственной и часто весьма несдержанной критики режима. И это, возможно, гораздо сильнее подрывало престиж русского правительства в глазах народа, чем все выпады революционеров, ибо лишало правящую верхушку ореола всеведения и всемогущества, который они изо всех сил стремились сохранить.

К неудовольствию оппозиции за двором оставалось право назначать министров. Это положение менее всего устраивало либералов, желавших составить кабинет из своих людей, и оказалось самой напряженной точкой в отношениях между правительством и оппозицией в последнее десятилетие монархии. В этом вопросе либералы не шли на компромисс: проявленная в 1915—1916 годах готовность правительства воспринять американскую модель назначения министров, устраивающих парламент, не встретила отклика с их стороны; Николай II, в свою очередь, категорически отказывался предоставить Думе право назначать министров, так как был уверен, что ставленники Думы только заварят кашу, а затем уйдут от ответственности.

За двором сохранялось также право объявлять войну и заключать мир.

Существенно и то, что правительство не выполнило обещаний, данных Октябрьским манифестом относительно обеспечения «выборным от народа действительного участия в надзоре за закономерностью действий» властей. Помимо права интерпелляции, ограничивавшего бесконтрольную деятельность государства, но не дававшего возможности влиять на его политику, у парламента не было никаких рычагов для контроля бюрократии. И правящие круги, включая полицию, оставались на практике неуязвимы перед требованиями закона. Управленческий корпус имперской России оставался, как и прежде, вне сферы парламентского надзора и, по сути дела, представлял некое «надправовое», то есть неподзаконное образование.

Следующие два положения Основных законов 1906 года заслуживают того, чтобы на них остановиться подробней, ведь при том, что они встречаются и в других европейских конституциях, в России ими злоупотребляли особенно откровенно. Как и английский парламент, Дума избиралась на пять лет. Английская корона в современную эпоху не может и помыслить о том, чтобы распустить парламент и объявить выборы не по инициативе лидера парламентского большинства. В России все было по-другому: Первая дума просуществовала только 72 дня, вторая — 103 дня, и обе были распущены потому, что вызвали при дворе сильное недовольство своим поведением. Лишь после внесения в июне 1907 года неконституционных и односторонних изменений в закон о выборах, позволивших созвать более податливый состав, нижняя палата смогла прослужить законный пятилетний срок.

Еще более вредоносным было применение правительством статьи 87 Основных законов, позволявшей принимать чрезвычайные постановления в периоды «междудумья». Согласно формулировке этой статьи, такие скоропалительно принятые законы теряли силу, если не получали одобрения Думы в течение 60 дней с момента очередного созыва. Но власти весьма своевольно обходились с этой оговоркой, прибегая к ней не столько для того, чтобы совладать с чрезвычайной ситуацией, сколько с целью обойти нормальную законодательную процедуру — либо полагая ее слишком громоздкой, либо не рассчитывая на поддержку Думы. Случалось, заседания Думы намеренно оттягивались, чтобы дать возможность правительству проводить законы посредством чрезвычайных постановлений. Такая практика обесценивала всю законодательную деятельность Думы и подрывала уважение к конституции.

При наличии законодательного органа исполнение министерских обязанностей в прежнем порядке становилось уже бессмысленным. Совет министров, прежде безвластный орган, был превращен в кабинет под главенством председателя, который фактически, хотя и не номинально, становился премьер-министром. В новом обличье этот орган знаменовал отход от патриархального обычая личных докладов министра царю. При новом порядке решения, принятые Советом, были обязательны для всех министров*.

* Согласно С.Ю.Витте (Воспоминания. Т. 2. М., 1960. С. 545), этот орган намеренно назывался «Советом министров», а не «кабинетом», чтобы подчеркнуть отличие России от западных конституционных государств.

В зависимости от применяемых критериев можно по-разному расценивать Основные законы 1906 года: либо как существенный шаг вперед по пути политического развития, либо как обманчивую полумеру, или, как назвал ее Макс Вебер, «псевдоконституцию» (Scheinkonstitution). С позиций высокоразвитых промышленных демократий русская конституция оставляла желать много лучшего. Но на фоне собственного прошлого России, в сопоставлении с пятью веками самодержавия, уложения 1906 года, конечно, знаменовали собой гигантский шаг в направлении демократического правления. Впервые правительство позволило выборным представителям народа участвовать в законотворчестве, обсуждать государственный бюджет, критиковать существующий строй и призывать к ответу министров. И если конституционный эксперимент не привел к сотрудничеству государства и общества, то повинны в этом не столько несовершенства конституции, сколько нежелание двора и парламента воспринять новый порядок и действовать сообразно представившимся возможностям.

* * *

Коль скоро стране был дарован парламент, то было очевидно, что возглавят его либералы. В революции 1905 года, основным результатом которой и явился манифест, различались две четко обозначенные фазы — первая из них удачная, вторая — нет. Первую фазу начал и осуществил «Союз освобождения», высшей ее точкой стал Октябрьский манифест. Вторая фаза, начавшаяся на следующий день после опубликования манифеста, вылилась в жестокие погромы, которые учиняли обе противоборствующие стороны — и революционные и реакционные партии. В конце концов полицейскими мерами правопорядок был восстановлен. Как вдохновители первой, успешной фазы революции либералы, естественно, в первую очередь пользовались ее плодами и свое преимущество намеревались употребить на то, чтобы привести Россию к полноценной парламентской демократии, а принципиальное решение двух социалистических партий бойкотировать выборы в Думу предопределило успех либералов.

Кадетская партия избрала крайне агрессивную парламентскую стратегию, ибо видела в бойкоте, объявленном социалистами, уникальную возможность перетянуть на свою сторону невостребованные ими голоса избирателей. Кадеты настаивали на неправомочности новых Основных законов: только сам народ через своих демократически избранных представителей имеет право создавать конституцию. Представитель консервативно-либерального крыла Маклаков считал, что лидеры его партии, памятуя события 1789 года во Франции, не хотели удовольствоваться меньшим, чем Учредительное собрание: «Я вспоминаю негодование съезда [кадетской партии] по поводу принятия конституции накануне созыва Думы. И более всего настораживала непритворность этого негодования. Либералы не могли не понимать, что если император созовет орган национального представительства, не установив для него законных границ, то он откроет дорогу революции. Они это понимали, и тем не менее эта перспектива их не пугала. Напротив, они восставали против идеи, что Дума должна работать в рамках прав, установленных конституцией. Что служит доказательством того, что они не воспринимали эту конституцию всерьез. «Национальное представительство», на их взгляд, было суверенным и имело право разрушить все преграды, воздвигнутые вокруг него конституцией. Легко увидеть источник такого направления мыслей. Их вдохновили образы Великой революции. Дума представлялась им Генеральными штатами и точно так же должна была превратиться в Национальное собрание и даровать стране истинную конституцию взамен той, которую бдительный монарх выдал исподволь»19.

Дума предоставляла кадетам удобное поле боя: здесь, апеллируя к «массам», они намеревались заставить монархию уступить всю свою власть. И все сомнения по поводу осмысленности стратегии конфронтации, которые могли бы зародиться в кругах наиболее трезвомыслящих либералов, заглушались впечатляющей победой кадетов на выборах. Будучи самой радикальной, партия кадетов собрала все те голоса, которые могли бы достаться эсерам или эсдекам, и поэтому создавалась иллюзия, что именно они, кадеты, представляют основную российскую оппозиционную партию. Имея 179 депутатских мест из 478, они явились самой мощной группой в нижней палате, а благодаря голосам, поданным за них рабочими, они получили все мандаты в Москве и Петербурге. И тем не менее они контролировали в Думе лишь 37,4% мандатов и, не обладая абсолютным большинством, нуждались в союзниках. Конечно, они могли бы искать единомышленников на правом фланге, среди консервативных либералов. Но, стремясь овладеть голосами избирателей из рабочих и крестьян, обратились влево, к тем социалистам-аграриям, которые не представляли определенной партии, но были известны под общим названием «трудовиков».

Опьяненные успехом, уверенные, что стоят на пороге следующей, решающей стадии революции, кадеты перешли в наступление. Под руководством Милюкова они выразили согласие войти в Совет министров, но при одном условии: царь должен согласиться созвать Учредительное собрание. Как мы уже отмечали, переговоры Витте с консервативными либералами (Шиповым, Гучковым и другими) тоже не привели к какому-либо результату20. Двор еще не раз предпринимал попытки привлечь к работе в Совете либералов и консервативных либералов, но неизменно встречал решительный отпор. Таким образом, борьба разворачивалась в российском парламенте не по вопросам политики, а по поводу самой природы российского конституционного строя.

* * *

Двор с замиранием сердца ожидал открытия Думы, не имея, однако, никакой четкой программы. Действительность превзошла самые худшие опасения.

Либеральные бюрократы убеждали царя, что выборы ничем не угрожают монархии, ибо положения о выборах, предопределившие перевес крестьянства, создадут вполне покладистую Думу. (Такую же ошибку в 1789 году допустила французская монархия, удвоив в Генеральных штатах представительство третьего сословия.) Не все разделяли такой оптимистический взгляд. Бывший министр внутренних дел и один из самых проницательных политиков России П.Н.Дурново предостерегал, что большинство выборных будут из радикальной «деревенской полуинтеллигенции», стремящейся укрепить свое влияние среди крестьянства21. И действительно, половину депутатов Первой думы составляли крестьяне, и многие из них — именно вышеуказанного типа. И они оказались далеко не теми благодушными мужиками, которыми воображение славянофилов-консерваторов населило российские просторы. С.Е.Крыжановский так описывал неприязнь, охватившую официальные круги при виде толп крестьянских представителей, заполнивших Петербург весной 1906 года:

«Достаточно было пообглядеться среди пестрой толпы «депутатов» — а мне приходилось проводить среди них в коридорах и в саду Таврического дворца целые дни, — чтобы проникнуться ужасом при виде того, что представляло собою первое Русское представительное собрание. Это было собрание дикарей. Казалось, что Русская Земля послала в Петербург все, что было в ней дикого, полного зависти и злобы. Если исходить из мысли, что эти люди действительно представляли собою народ и его «сокровенные чаяния», то надо было признать, что Россия, еще по крайней мере сто лет, могла держаться только силою внешнего принуждения, а не внутреннего сцепления, и единственный спасительный для нее режим был бы просвещенный абсолютизм. Попытка опереть государственный порядок на «воле народа» была явно обречена на провал, ибо сознание государственности, а тем более единой государственности, совершенно стушевывалось в этой массе под социальной враждой и классовыми вожделениями, а вернее и совершенно отсутствовало. Надежда на интеллигенцию и ее культурное влияние тоже теряла почву. Интеллигенция в Думе была сравнительно малочисленна и явно пасовала пред кипучей энергией черной массы. Она верила в силу хороших слов, отстаивала идеалы, массам совершенно чуждые и ненужные, и была способна служить лишь трамплином для революции, но не созидающей силой <...>

Отношение членов Думы из крестьян к своим обязанностям было весьма своеобразно. В Думу они приводили нахлынувших вслед за ними ходоков по разным делам, которых сажали в кресла, откуда приставам Думы было немало труда их выдворять. Полиция задержала как-то на улице у Таврического дворца двух крестьян, продававших входные во Дворец билеты. Оба оказались членами Думы, о чем и было доведено до сведения ее Председателя.

Некоторые из членов Думы с места же занялись революционной пропагандой на заводах, стали устраивать уличные демонстрации, науськивать толпу на полицию и т.п. Во время одной из таких демонстраций на Лиговке был избит предводительствовавший толпой буянов Михайличенко, член Думы из горнорабочих Юга. На следующий день он явился в заседание и принял участие в обсуждении предъявленного по этому поводу запроса с лицом, повязанным тряпками так, что видны были только нос и глаза. Члены Думы крестьяне пьянствовали по трактирам и скандалили, ссылаясь при попытках унять их на свою неприкосновенность. Полиция была первое время в большом смущении, не зная, что можно и чего нельзя в подобных случаях делать. В одном таком случае сомнения разрешила баба, хозяйка трактира, которая в ответ на ссылку пьяного депутата на его неприкосновенность нахлестала его по роже, приговаривая: «Для меня ты, с..., вполне прикосновенен», — и выкинула за дверь. Привлеченный шумом околоточный надзиратель, видевший эту сцену, составил все же протокол об оскорблении бабой должностного лица, каковым он признал члена Думы. Большие демонстрации устроены были на похоронах члена Думы (фамилию забыл), скончавшегося в белой горячке от пьянства; в надгробных речах он именовался «борцом, павшим на славном посту».

О некоторых членах Думы стали вдогонку поступать приговоры волостных и иных судов, коими они были осуждены за мелкие кражи и мошенничества: один за кражу свиньи, другой — кошелька и т.п. Вообще количество членов Первой думы, главным образом крестьян, которые, благодаря небрежному составлению списков избирателей и выборщиков, оказались осужденными ранее за корыстные преступления, — лишавшие участия в выборах, — или впоследствии в течение первого года после роспуска Думы, превысило, по собранным Министерством Внутренних Дел сведениям, сорок человек, то есть около восьми процентов всего состава Думы»22.

В день открытия Думы царь торжественно принял депутатов в Зимнем дворце и зачитал адрес, в котором выражалось признание нового порядка. Дума, побуждаемая кадетами, при единодушном одобрении всех, за исключением пяти депутатов, выдвинула в ответ революционные требования. Требования были таковы: упразднение верхней палаты, право назначать и увольнять министров, принудительное частичное отчуждение земли и амнистия политическим заключенным, включая тех, кто был осужден за терроризм. Когда при дворе, заранее осведомленном об ответе Думы, отказались принять депутацию, которая должна была собственноручно вручить царю этот ответ, в Думе почти единодушно было принято предложение выразить недоверие кабинету министров и требовать уступки полномочий министерству, избранному Думой23.

Такое поведение Думы привело правительство, привыкшее к соблюдению всеми внешних приличий, в замешательство. Особенно обеспокоена была служба безопасности, страшившаяся зажигательного эффекта, какой думское красноречие могло иметь в деревне. Не в силах разобраться, почему власти позволяют думским депутатам требовать перемен в системе управления, тогда как рядового человека за то же самое преследуют, полицейские чины невольно приходили к убеждению, что велась «революционная пропаганда с согласия и как бы даже с поощрения правительства»24. И если принять во внимание, что в глазах крестьян престиж правительства сильно упал после поражения в японской войне и из-за неспособности справиться с эсеровским терроризмом, то у полиции были все основания опасаться, что деревня выйдет из-под контроля.

В этих обстоятельствах при дворе созрело решение распустить Думу. Узнав об этом, кадеты и другие левые депутаты пожелали немедленно провести заседание Думы, однако затея не удалась, так как правительство оцепило войсками Таврический дворец. Надо сказать, что решение о роспуске Думы хоть и противоречило духу Основных законов, не нарушало их буквы. Однако кадеты и некоторые из их единомышленников увидели в этом удобный случай бросить вызов самодержавию. Перенеся заседание в Выборг, недосягаемые для русской полиции, они составили воззвание к российским гражданам, призывающее не платить подати и уклоняться от воинской повинности. Документ этот был абсолютно антиконституционным и совершенно бесполезным. Страна не откликнулась на выборгское воззвание, и единственным следствием его явилось то, что подписавшие его, среди которых были ведущие либеральные деятели, потеряли право быть избранными при последующих выборах.

Таким образом самонадеянность либералов привела их к поражению в первой же битве объявленной ими войны конституционной монархии.

* * *

Октябрьский манифест удовлетворял умеренную и либерально-консервативную оппозицию, но ни в коем случае не либеральных радикалов и социалистов. Последние рассматривали его лишь как предварительную уступку — вообще же, считали они, революция должна продолжаться до победного конца. И разжигаемое левой интеллигенцией насилие все больше охватывало страну, что вызывало ответный террор справа, принимавший формы еврейских и студенческих погромов.

Волнения в деревне в 1905—1906 годах имели два следствия. Прежде всего они раз и навсегда погасили исконно монархические настроения крестьян. Отныне мужик уже не ждал, что именно царь дарует столь вожделенную землю, — теперь все его надежды были только на Думу и либеральные и радикальные партии. Во-вторых, в центральной России крестьяне «выкурили» из имений многих помещиков, которые под угрозой разграбления бросали все и уезжали. И это ускорило ликвидацию помещичьего землевладения, начавшуюся с манифеста об освобождении крестьян и закончившуюся в 1917 году. После 1905 года крестьянство стало основным покупщиком поступавшей в продажу земли (37—40%). Помещики, которые в 1863—1872 годах приобрели 51,6% земли, в 1906—1909 годах составили лишь 15,2% покупщиков.

Крестьянская жакерия обострялась кампанией политического терроризма, развернутой эсеровской партией25. Мир еще не знал такого: волна убийств охватила коллективным психозом сотни, если не тысячи юношей и девушек, для которых убийство стало самоцелью, когда давно утрачен самый смысл действия. И хотя мишенью терроризма объявлялись правительственные чиновники, особенно из департамента полиции, на практике террор оказывался слеп и неразборчив. Как это обычно бывает, он принял форму тривиальной уголовщины с вымогательством денег и запугиванием свидетелей. Большинство террористов были молодыми людьми (старше двадцати двух лет — менее трети), и для них дерзкая, часто самоубийственная операция представлялась своего рода ритуалом возмужания. Самые яростные из террористов, максималисты, совершали убийства ради убийства, чтобы только ускорить крушение общественного строя. Последствия терроризма много шире, чем трагедии унесенных им жизней и репрессивных ответных мер, им вызванных. Террор снизил и без того достаточно низкий уровень политической культуры в России, деморализуя деятельных политиков и приучая к мысли, что обращение к насилию есть приемлемый способ решения сложных проблем.

Эсеры развернули массированную террористическую кампанию в январе 1906 года — то есть после того, как стране была обещана конституция. Широта кампании была ошеломляющей. В июне 1906 года Столыпин докладывал в Думе, что за прошедшие восемь месяцев совершено 827 покушений на жизнь чиновников министерства внутренних дел (к которому относились и полиция, и жандармерия), в р