Встречи с произведениями подлинного искусства никогда не бывают скоропроходящими: все, что написано настоящим художником, приковывает наше воображение, мы удивляемся широте познаний писателя, глубине его понимания жизни. П. И. Мельников-Печерский принадлежит к числу таких писателей. В главных его произведениях господствует своеобразный тон простодушной непосредственности, заставляющий читателя самого догадываться о том, что же он хотел сказать, заставляющий думать и переживать. Мельников П. И. (Андрей Печерский) Собрание сочинений в 8 т. М., Правда, 1976. (Библиотека "Огонек"). Том 1, с. 337–346.

Быль[1]

Быть в Нижнем-Новгороде и не видать Ивана Кондратьича Рыбникова было все равно, что быть в Риме и не видать папы. А видеть Ивана Кондратьича можно было каждый божий день: поутру в депутатском дворянском собрании, а вечером в дворянском клубе. Тридцать три года прослужил он депутатом и чуть ли не пятьдесят лет был членом клуба.

Бывало, усядемся с ним возле бильярдной; человека два-три из неиграющих в карты подсядут, и пойдут у нас нескончаемые россказни. Раз зашла беседа заполночь; говорили про старинные псарни, про медвежью охоту. Кто-то рассказал о нечаянной встрече одного помещика с лесным боярином, Михайлой Иванычем Топтыгиным. Помещик, совсем безоружный, чудом спасся от когтей разъяренного зверя. Толковали о том, что должен был испытать помещик в обществе Мишеньки… Иван Кондратьич молча прошелся раз-другой по комнате и, остановясь перед нами, молвил:

— Со мной хуже было!

Все знали, что Иван Кондратьич не охотник. Удивились.

— Где ж это, Иван Кондратьич?

— В Чудове, Новгородской губернии.

— Как же это случилось? Расскажите, пожалуйста!

— Пожалуй — теперь можно.

— Пожалуйста, пожалуйста, Иван Кондратьич!

— Я еще молод был, — начал Иван Кондратьич, — двадцать с небольшим мне тогда было. Теперь, по новым порядкам, человек в двадцать лет — совершенный, умнее стариков, а в наше время — молокососом считался… Да… Однако я уж тогда и дворянству послужил и в отставку выйти успел. Завелись лишние деньжонки — дай слетаю в Москву, погляжу, что за Москва белокаменная… А она в ту пору отстраивалась после французского разоренья… Собрался, поехал. И встретился я в Москве с нашим помещиком, с Андреем Петровичем Приклонским. Он тогда в откупа вошел; сначала дела у него пошли хорошо, своя винокурня была, а потом спуталось как-то: взыскания пошли, споры да иски — скверное дело. Оттого и жил он в Москве: в сенате хлопотал.

Встретились мы с ним, обрадовались… Обедал я как-то у него. Вдвоем обедали. Андрей Петрович и стал мне откровенно про свои делишки рассказывать.

— Вот беда-то, — говорит, — здесь у меня все на мази, а в Петербург до зарезу надо съездить — справки там пособрать да барашка в бумажке кой-кому сунуть. Самому отлучиться нельзя, пожалуй, все дело испортишь. А верного человека нет. Хоть волком вой!

Толкуем этак, того, другого перебираем, кого бы можно в Петербург послать. Тот тем не годится, другой другим, а ехать — послезавтра.

— Знаешь ли что, Иван Кондратьич? — говорит Андрей Петрович.

— Что? — спрашиваю.

— Сделай дружбу — съезди!

— Легко сказать: съезди, — отвечаю ему. — Да как ехать-то?

— Не твоя беда: на мой кошт поедешь.

— Не в коште сила, — говорю. — Деньги что! Я и сам думал на Петербург посмотреть. А то возьмите, что в Петербурге я не бывал, приеду, как в лес: никого не знаю, за дело взяться не умею. Чтоб не испортить как-нибудь.

— Об этом, — говорит, — не беспокойся. Дам письма к приятелям, все у тебя выйдет, как по маслу. Мне нужен ты только для верности… А на тебя во всем полагаюсь: дело соседское.

— Соседское-то оно соседское. Только ведь я в откупах никакого толку не смыслю. Особенно по заводу, тут уж ни бельмеса не понимаю. Испортить боюсь. Вот что.

— Ицку пошлю с тобой.

А это — жид был, на заводе винокуром служил. Жидам строго было тогда запрещено в столицах проживать.

— Разве, — говорю, — он здесь? Ведь запрещено…

— Мало ль что запрещено! Не одна сотня жидов на Москве живет, хоть и запрещено.

— Без паспорта?

— Зачем без паспорта? С паспортом, только паспорт-от у него припрятан. Не на виду, значит…

— Как же в полиции-то?

— Мой дворовый человек — и вся недолга.

— А в Петербург-от как же его? Там ведь насчет паспортов еще строже московского.

— Здесь Ицка мой, в Петербурге будет твой.

— Не досталось бы?

— Не ты первый, не ты и последний.

Поладили. На другой день поутру привели лошадей. Ицка на облучок, а я в дормез Андрея Петровича. Отличный дормез: венской работы. Покатили шестериком. Барином ехал.

В Петербурге прожил больше месяца. Что нужно было, обделал хорошо. Поехал с Ицкой в обратный путь.

Вечерком приехали на Чудовскую станцию. Ямщик лихо подкатил дормез к подъезду «путевого дворца», — так назывались тогда станции по новой, только что выстроенной шоссейной дороге из Петербурга в Москву. Дом большой, каменный, у подъезда фонари горят. Проезжающих нет, только парная тележка стоит. Лошади, значит, будут.

Был октябрь на исходе; я прозяб, даром что в дормезе сидел; сильно подмораживало. Вышел из экипажа, иду по лестнице — освещена. Вот, думаю, как бы везде такие станции были, ездить бы сполагоря. А то по нашим местам избушки на курьих ножках: тесные, грязные, а клопов да тараканов видимо-невидимо.

Вхожу в комнату — большая, мебель прекрасная. У притолоки смотритель в струнку вытянулся… «Экий порядок!» — думаю.

— Лошадей! — приказываю смотрителю, а сам подаю ему подорожную. — Шестериком! Да дормез надо подмазать. Распорядись, любезный, а я покамест у тебя чаю напьюсь.

Тогда просто было: станционным смотрителям благородные «ты» говорили.

Смотритель подорожную взял, а сам ни с места. Иду дальше. Перед диваном — большущий стол. На нем маленький самоварчик. Пьет чай какой-то старикашка, сухой, сердитый, с кудреватыми волосами, в сереньком сюртуке. Такой неприглядный. «Должно быть, из земского суда», — думаю… Подошел я к столу, шапку положил, шарф с шеи размотал — тоже на стол. Обернулся, вижу: смотритель стоит, как вкопанный.

— Лошадь, говорю.

Молчит смотритель, ровно солдат во фрунте.

Я опять к столу. Поворотился задом к старику, опять иду к смотрителю.

— Что-ж, — говорю, — оглох ты, что ли?

Смотритель налево кругом и скорым шагом марш за дверь.

— Что, молодой человек? Откуда едешь? — сердито прогнусавил старик.

В наше время старые люди молодых тыкали: это обидным не считалось. Сухо ответил я:

— Из Питера.

— Что ж, ты, мой друг, сам-от петербургский?

— Нет!

— Откуда ж?

— Из Нижегородской губернии.

— Помещик?

— Помещик.

— Гм!.. Богатый?

— С меня станет.

— То-то: шестериком ездишь!.. В кармане-то, видно, густо.

— Чахотка.

— Не по-чахоточному ездишь. Здесь ведь прогоны большие.

— Это уж мое дело, говорю, — а сам думаю: «что это он пристал ко мне?»

— Чайку не хочешь ли? — спрашивает.

— Да вот смотритель, каналья, до сих пор не распорядился. Я сам хотел здесь чай пить.

— Пьем вместе: у меня пареной травки в чайнике много. Выпьют же даром.

— Пожалуй… — сказал я. — Да вот прежде смотрителя надо хорошенько повернуть.

Подойдя к окошку, отворил я форточку и крикнул: «смотритель!»

Раз крикнул, два крикнул, три крикнул: ни духу ни послушания. Ровно все вымерли. А слышно: чуть-чуть копошатся.

— Что горячишься? — гнусит старик. — Аль крепко надо спешить? Зазноба, что ли?

— Некуда мне спешить, а досадно, что смотритель порядков не знает: проезжающих нет, а он лошадей не дает… Вам ведь парочку?

— Да, парочку. Я все на парочке езжу.

— Что ж это он? И глаз не кажет! — с досадой говорю я про смотрителя.

— Не кипятись. Успеешь, мой друг. Выпей-ка лучше чайку стаканчик.

И, вынув из обитого тюленьей шкурой погребца граненый стакан, налил чаем и придвинул ко мне.

— С прикуской пьешь, али внакладку?

— Внакладку.

— Как же тебе не внакладку? Богат! Помещик! — И положил сахару в мой стакан.

— А что, мой друг, — спросил он, немного помолчав: — служишь, что ли?

— Теперь не служу.

— Что ж так?

— Да так, по грамоте о вольности дворянства. «Хочем — служим, хочем — нет».

— Гм! Что ж поделываешь?

— Да ничего не делаю.

— Уж будто и ничего? В Петербург-от зачем ездил?

— Не по своему делу, — отвечаю, прихлебывая чай.

— По чьему же?

— Соседа по деревне — Приклонского Андрея Петровича.

— Что же у него за дела?

— Самые поганые, — говорю, — по откупам да по заводу винокуренному.

— Гм! Что ж за дела такие?

— Хорошенько-то и не знаю. Мое дело было справки взять да кой-кому руки смазать.

— Что ж, смазал?

— Смазал.

— И пошло дело?

— Еще как пошло-то!

— Гм! А где смазывал?

— Известно где! — И сказал, где смазывал.

— Гм! И взяли?

— Еще бы не взять!

— И не поморщились?

— Не ежа, чать, в руки-то совал, а деньги. Зачем же морщиться?

— Гм! Выпей еще стаканчик.

— Выпью. А сами-то вы откуда будете? — спрашиваю я у него.

— Недальный. Тоже помещик.

— Новгородский?

— Новгородский. Вот недалеко отсюда деревнюшка у меня есть.

— А едете откуда?

— Неподалеку отсюда по делишкам ездил… А как твое имечко святое?

— Иван.

— По батюшке-то как звать?

— Кондратьич.

— А фамилия какая?

— Рыбников.

— Как же это ты, друг мой, Иван Кондратьич, дельцо-то сладил? Говорят, винное дело мудреное. Разве сам прежде кабацкой частью занимался?

— Не бывал я по кабацкой части и не буду… Не дворянское дело… Да что это однако здесь за смотритель? Вот я поверну его по-своему!

И пошел было к дверям.

— Да ты крикни опять его в форточку. Авось услышит, — гнусит старик.

— И в самом деле, — молвил я.

Кричал-кричал я в форточку, и грозил смотрителю, и ругался — ответа нет как нет. А под окном шушукают.

— Ицка! — крикнул я.

Молчат.

— Ицка! Ицка!

— Что у тебя там за Ицка такой? — спрашивает старик.

— Жиденок.

— Как жиденок?

— Да так жиденок. Жидом родился, так и значит жид.

— Гм! Что ж он тут делает?

— Да со мной едет.

— И в Петербурге был?

— И в Петербурге был.

— Жид-от?

— Да! А что?

— Паспорта разве не спрашивали?

— Зачем паспорт? Ицка у меня за крепостного дворового человека.

— Гм! Как же это ты, Иван Кондратьич, на такое дело решился?

— Отчего ж не решиться? Не я первый, не я последний. А я бы еще стаканчик выпил.

— Пей, Иван Кондратьич, пей, мой друг!

И старик налил мне еще стакан чаю.

— Ну что, как у вас в губернии?

— Ничего, слава богу!

— Урожай хороший?

— Порядочный.

— В вашей губернии народ зажиточный, мужики богатые?

— Исправный народ, — ответил я. — Не то, что здесь.

— А здесь разве тебе не нравится?

— Нет, не нравится.

— Чем же не нравится?

— Да как же это? Всех мужиков в солдаты хотят поворотить. Штабов да казарм вокруг Новгорода настроили — одно только стеснение. Мужику дай простор, он и будет исправен. А это на что похоже?

— Что ж тут нехорошего? — спросил старик, немножко насупившись. — Молод еще ты, сударь, так рассуждать!.. Над этим делом работали умы государственные.

— Черта с два!.. Государственные умы!.. Еще здешний, а не знаете, что тут Аракчеев всем ворочает.

— Так Аракчеев, по-твоему, не государственный человек? — глухо и как бы с одышкой прогнусил старик.

— Далеко кулику до Петрова дня!.. Да что об этом дьяволе толковать! Налейте-ка лучше еще стаканчик. А я вас за то отличной пуляркой угощу. Вот только Ицку кликну.

— Не суетись, мой друг. Подожди — успеешь. Ведь нам с тобой торопиться некуда. Потолкуем пока.

— Зачем же из пустого в порожнее переливать да время даром терять? Закусим и марш: вы в деревню, а я в Москву белокаменную.

— А что ж, Иван Кондратьич, в вашей-то губернии, без Аракчеева, разве легче житье-то?

— У нас, батюшка, свои Аракчеевы есть… Чинами только не выше, а то б и почище его были.

— Кто ж это такие?

— А хоть исправники, например… Что они теперь творят!.. У мертвого волос дыбом станет.

— Что ж такое?

— Да хотя бы насчет березок. Какому-то черту пришло в голову березками дороги обсаживать.

— Эта мысль тоже графа Аракчеева!

— Должно быть, что так… Хорошему человеку придет ли на ум такая штука? Теперь мужик летом, чем бы на пашне работать, береги каждую березку, окапывай ее, очищай; подсохнет — новую сади… Лист на которой чуть пожелтеет — поливай ее, либо новую сади. Одна покормка земской полиции чего станет?.. Березки-то, известно дело, не вырастут, а по двадцати копеек с дерева уж собрано.

— Куда же?

— Известно куда! Не нам с вами.

— Земска полиция?

— А то кто же?

— Гм! Сильно берут?

— Да как же и не брать-то?.. Свет на том стоит. Все берут.

— Неужли все?

— Да кто ж враг себе, кто откажется? В Петербурге сам царь живет, да с меня взяли же; а у нас вдалеке и бог простит.

— Гм! Так ты, друг мой Иван Кондратьич, давеча сказал, что у вас в губернии свои Аракчеевы есть. Значит, по-твоему, и Аракчеев взятки берет?

— Взяток не берет, зато с мужиков по три шкуры дерет.

— Гм! Не хочешь ли еще чайку-то?

— Нет. Я вот за пуляркой схожу. Спит мой жид, должно быть.

Накинул я шинель, шапки не взял: оставил ее на столе, возле старика. Вышел я из комнаты, сошел вниз.

— Где, говорю, смотритель?

— Здесь, ваше благородие, — отвечает он.

Смотрю: подле тележки стоит. А в тележку лошади за хожены отличнейшие.

— Что ж лошадей?

— Сейчас, ваше благородие. Позвольте только графа отправить.

— Какого графа?

— А графа Аракчеева.

— Где он?

— А чаем-то вас потчевал.

Поднимаюсь наверх тихохонько. Отворил дверь, стал у притолки. Руки по швам.

Аракчеев по-прежнему сидит на диване, погребец запирает. Взглянул на меня.

— Аль со смотрителем поговорил? — спрашивает.

Открыл я рот. Хвать, язык-от не ходит.

— Подь сюда, Иван Кондратьич!

И ноги не действуют.

Сам подошел ко мне, положил руку на плечо и гнусит:

— Вот тебе, молодой человек, урок. С незнакомыми языка не распускай. Говори подумавши. Чего хорошо не знаешь, про то судить не берись… Да и жидов в столицы не вози… Прощай, друг мой!.. Да заруби на носу: про что мы с тобой говорили, про то знают только ты да Аракчеев. Помни же это!

И ушел. Слышу, тележка покатила по шоссе. Тотчас крик да говор пошел на улице.

До самой смерти Аракчеева никому не смел я заикнуться про нашу встречу. Твердо помнил, что велено было на носу зарубить. С Аракчеевым шутить было нельзя. — Сибирь не своя деревня.

Раздался клубный звонок.

— Ну, прощайте, господа! звонок. Штрафа платить не намерен, — сказал Иван Кондратьич и ушел из клуба.[2]

Действительный рассказ покойного Ивана Кондратьича Рыбникова
Впервые напечатан в газете «Северная пчела» за 1862 г., № 30.