В «Волшебной горе» Томаса Манна есть фраза, побудившая Павла Хюлле написать целый роман под названием «Касторп». Эта фраза — «Позади остались четыре семестра, проведенные им (главным героем романа Т. Манна Гансом Касторпом) в Данцигском политехникуме…» — вынесена в эпиграф. Хюлле живет в Гданьске (до 1918 г. — Данциг). Этот красивый старинный город — полноправный персонаж всех его книг, и неудивительно, что с юности, по признанию писателя, он «сочинял» события, произошедшие у него на родине с героем «Волшебной горы». Роман П. Хюлле — словно пропущенная Т. Манном глава: пережитое Гансом Касторпом на данцигской земле потрясло впечатлительного молодого человека и многое в нем изменило. Автор задал себе трудную задачу: его Касторп обязан был соответствовать манновскому образу, но при этом нельзя было допустить, чтобы повествование померкло в тени книги великого немца. И Павел Хюлле, как считает польская критика, со своей задачей справился.

Павел Хюлле

КАСТОРП

Предисловие

Юлиуш Куркевич

Пра-Касторп

«Касторп» (а скорее, «Пра-Касторп») Павла Хюлле возник из одной фразы «Волшебной горы», где упомянут гданьский эпизод жизни героя романа, четыре семестра проучившегося в политехническом институте тогдашнего Данцига. На всякий случай я проверил, не мистификация ли это, однако нет — во второй главе мы читаем: «Когда он начал свое путешествие, во время которого мы с ним познакомились, ему шел двадцать третий год. Позади остались четыре семестра, проведенные им в Данцигском политехникуме, и еще четыре — в механических высших школах Брауншвейга и Карлсруэ; он только что одолел основные экзамены — правда, без особого блеска и торжественных тушей, однако вполне прилично».

Я с опаской ждал «Касторпа». Хотя идея рассказать о гданьском житье-бытье «ничем не примечательного молодого человека» настолько хороша, что едва ли не очевидна, а для ее воплощения трудно себе представить более подходящего автора, чем Хюлле, книга вполне могла оказаться подавленной авторитетом первоисточника — романа, не только важного с историко-литературной точки зрения, но и просто-напросто любимого многими, в том числе и современными, читателями, о чем свидетельствует количество переизданий. Берясь за роман, я, кроме того, испытывал суеверный страх, подобный тому, какой мы испытываем, отправляясь смотреть экранизацию любимой книги: а не помешает ли встреча с героями в мире, порожденном воображением иного свойства, нашему общению с оригиналом? «Касторпа» я прочитал. С огромным удовольствием.

Полагаю, успех романа Хюлле обязан легкости — той самой легкости, которую Итало Кальвино прославляет как один из столпов литературы. Хюлле решился — воздавая должное автору «Волшебной горы» — соблюсти благотворную дистанцию. Правда, книга полна аллюзий, отсылающих читателя к оригиналу (в «Касторпе» есть персонажи, соответствующие паре Сеттембрини — Нафта, карнавальная вальпургиева ночь превратилась в новогоднюю оргию, эпизод со скончавшимися обитателями санатория, чьи тела увозят на санях для бобслея, отражен во сне Касторпа, и т. п.). Однако Хюлле довольно свободно обошелся с биографией своего героя (его дед, сенатор Ганс-Лоренц, назван Томасом, как герой «Будденброков», а слуга сенатора носит имя библейского Иосифа!) и не ограничился умелым подражанием манновскому стилю, обратившись к совершенно иным образцам. Например, мы легко обнаруживаем в книге элементы детектива или шпионского романа, благодаря чему действие развивается необычайно живо, чего, казалось бы, трудно было ожидать от приквела «Волшебной горы». Даже любители английского черного юмора найдут тут кое-что для себя, а именно: макаберную историю вдовы поручика императорского гусарского полка и ее страшноватой прислуги — историю, которую можно бы озаглавить «Старый джентльмен должен исчезнуть»[1]. Еще одна важная отправная точка для Хюлле — «Эффи Брист» Теодора Фонтане (который молодость провел в Свиноустье и был одним из любимых писателей Манна).

В «Касторпе» описан спор, предмет которого — противопоставление искусства Шуберта искусству Вагнера. Хюлле, как поклонник Шуберта (тут они с Манном, вероятно, не сошлись бы), скорее бы высказался в пользу виртуозности автора «Зимнего пути» — недаром он избавляет своего героя от излишне мучительных страхов и безумия. И в финале не отправляет его — в отличие от своего великого предшественника — в грозный и опасный мир. Нет, он отрывает перо от бумаги, едва описав в нескольких фразах, как Касторп смотрит на реальный Гданьск, по которому маршируют коричневорубашечники и из которого Красная армия изгоняет немцев. Автор предпочитает навсегда оставить героя в литературном Гданьске («Так давай же, Дружище, садись на свой замечательный велосипед, и пусть эта улица навсегда останется Твоей»), перебрасывая мост между belle époque и современностью над гекатомбой новейшей истории. Для Хюлле важнее отдаться радости сочинения детально продуманной «вариации на тему», нежели (что и хорошо!), подобно автору оригинала, со всей серьезностью исследовать эпохальные конфликты. «В те минуты, когда царство человека кажется мне обреченным влачить тяжкое бремя, у меня возникает желание, будто Персей, улететь в иное пространство» (Кальвино).

Я считаю, что глубокий, хотя и слегка ироничный поклон, который Хюлле отвешивает Манну, последним был бы воспринят с пониманием. Как никак, сам Манн позволял себе с иронией относиться к таким каноническим текстам, как библейская история Иосифа и его братьев или средневековые легенды о Григории VII. Поймут ли и простят ли это читатели? Я, во всяком случае, простил.

Позади остались четыре семестра, проведенные им в Данцигском политехникуме…

Томас Манн

… Именно то обстоятельство, что это уже было, придает повторению новизну.

Серен Кьеркегор

I

Прежде чем осуществить это намерение, которое — чего уж тут скрывать — звучало в его юной душе отчасти как призыв к великим, хотя пока еще неопределенным свершениям, он имел долгую беседу с консулом Тинапелем. Тучный добрейший старик поначалу не мог понять простой идеи обучения на Востоке, а когда Ганс Касторп разъяснил ее, так сказать, философски, применив простой метод аналогий, дядюшка поднялся с дивана и, расхаживая взад-вперед по гостиной, произнес нечто вроде политической речи. С необычной для его флегматичной натуры экспрессией консул в нескольких фразах изложил краткую историю мира, Европы и, наконец, самой Германии; для Востока как такового в этой схеме высокие ноты вообще не предусматривались.

— Все твои сравнения, — сказал он, внезапно остановившись у окна, — хоть и отвечают позиции человека нашего круга, неуместны. Времена, когда наши предки отправлялись в Таллин, Ригу, Кёнигсберг или Данциг, безвозвратно минули. Да, ты не собираешься открывать дело или рядиться в рыцарские доспехи, поскольку хочешь строить корабли. Но какой там у них может быть политехникум? Наверняка скверный, мой дорогой, — скверный, ибо что это за учебное заведение, которого еще несколько лет назад не было и в помине? А кроме того, — тут консул Тинапель, почти прижавшись лицом к оконному стеклу, по непонятной Касторпу причине понизил голос, — следует избегать ситуаций, в которых хаос грозит поглотить формы, созданные с огромным трудом.

Все это, вместе взятое, было до того поразительно, что не привыкший к такой горячности старика Касторп следил за его движениями и словами с полуоткрытым ртом, отчего казалось, будто у него перехватило дыхание. Наконец, преодолев робость, он обратился к консулу:

— Дорогой дядя, ты говоришь со мной так, будто я собрался на войну или по крайней мере в далекие и опасные края, возвращение из которых хоть и возможно, но маловероятно. Я же считаю, что те места, куда без труда добираются по железной дороге и с которыми имеется регулярное пароходное сообщение, не могут быть опасными. Ты думаешь, я ошибаюсь?

— Софистика, мой дорогой, — консул отвернулся от окна и внимательно посмотрел на Касторпа, — софистика, столь типичная для молодости, а также отсутствие опыта — все это заставляет меня умолкнуть, ибо я не вижу смысла в том, чтобы и дальше высказывать свои соображения. Я отнюдь не собирался и не собираюсь влиять на твои решения. Да, мой дорогой, мне только хотелось тебя предостеречь. И не от какой-то конкретной опасности, которая всегда и везде подстерегает путешественника. Это всего лишь, так сказать, духовный совет, продиктованный заботой старого и расположенного к тебе человека, опасающегося, как бы ты не упустил ту нить Ариадны, которую держишь в руках.

При последних словах дядя снова повернулся лицом к окну — можно было подумать, будто перед стоящим в глубине сада домом Тинапелей, в той стороне, где была река, произошло что-то необычайное, заставившее консула прервать разговор с племянником и переключить все внимание на это событие. Однако ничего подобного на лужайке, разумеется, не произошло, и Касторп, еще больше, чем минуту назад, обескураженный дядиным поведением, поднялся с кресла, подошел к окну и, встав рядом с консулом, сказал, поглядывая на реку и уходящий вдаль городской питомник роз:

— Дорогой дядя, ты расстроился? Если б я мог предвидеть, что моя идея отправиться на Восток так тебя взволнует, я бы, возможно, изменил планы или же, — тут молодой человек издал характерный смешок, — скрыл от тебя истинную цель поездки.

— Неслыханно! — Консул забарабанил пальцами правой руки по подоконнику. — Поразительно! Видишь, к чему это все приводит?! В нашем доме у тебя никогда не было нужды лгать, а тут хватило самой идеи поездки, пока еще без конкретных деталей, чтобы в твоей голове родились ужасные мысли, недостойные ни твоей фамилии, ни традиций всей нашей семьи! — Консул Тинапель отвернулся наконец от окна и пытливо взглянул в лицо юноши. — Ты и вправду мог бы меня обмануть? Чему же нынче учат молодых людей в гимназиях?! В мое время само упоминание о чем-либо подобном было бы немыслимо — ты это понимаешь?

Ганс слегка наклонил голову в знак того, что замечания дяди он, естественно, принимает со всей серьезностью. И все же ему хотелось ответить консулу, что идею обучения на Востоке он понимает совершенно иначе, нежели дядя соизволил ее понять, по-видимому превратно или слишком поверхностно истолковав ироническое заявление юного родственника. Оставался еще финансовый вопрос, о чем они даже не вспомнили: курс наук на Востоке в совершенно новом учебном заведении был вдвое дешевле благодаря правительственным дотациям, что для Касторпа не могло не иметь значения: он, правда, не знал ограничений в гостеприимном доме Тинапелей, однако рента с капитала, унаследованного им от деда и отца, была довольно скромной. Впрочем, ничего этого он объяснять не стал и сказал только:

— Нить Ариадны? Хаос? Решительно не понимаю, дорогой дядя, где тут связь с моим пребыванием в Данциге. Я полагаю, что на тамошних улицах люди одеты так же, как здесь, на верфях строят ничуть не худшие, чем у нас, суда, днем люди, как и мы, любят сидеть в кафе, читают книги и ходят на концерты… словом, если позволишь, спрошу тебя прямо: почему, судя по твоим высказываниям, я должен попасть в какой-то странный и вдобавок опасный лабиринт? Белые пятна давно уже исчезли с наших карт.

— Ты оптимист, как и твой дед. — Чело консула Тинапеля вдруг прояснилось. — А что касается лабиринта и нити, которую каждый держит в руках, я имел в виду молодость, в том числе и твою. Подумай, пожалуйста, как легко свернуть с однажды избранного пути. Ничего не значащее слово, минутная слабость, малейшая оплошность могут полностью зачеркнуть плоды многолетних стараний. Просто на Востоке такое чаще случается, хотя рационально этого не объяснить. Мне очень хочется, мой дорогой, чтобы ты об этом знал и помнил, и желаю тебе там быть столь же решительным, как здесь. Наш дом всегда для тебя открыт. Знай, я отношусь к тебе точно так же, как к собственным сыновьям.

Последнюю фразу консул Тинапель произнес, положив руку на плечо племянника, отчего она прозвучала почти как библейское благословение. Или, по крайней мере, такой оттенок хотел ей придать сам дядя. Высказавшись, он немедля извлек из кармана сюртука большой клетчатый носовой платок и вытер глаза, под которыми, впрочем, Ганс Касторп не увидел ни единой слезы.

В стремительно полетевшие затем один за другим сентябрьские дни, когда на Эспланаде уже появились зрелые каштаны, а над крышами Биржи и Дома Ганзы[2] — настоящие осенние кучевые облака, занятый сборами в дорогу Ганс Касторп не нашел времени мысленно вернуться к разговору с дядей, хотя прекрасно понимал, насколько не соответствовала эта беседа порядкам в доме консула Тинапеля. Переписка с госпожей Вибе, у которой Ганс намерен был жить и столоваться, покупка запаса белья в лучших магазинах, пополнение гардероба, требовавшее ежедневных, если не по два раза на дню, визитов к портному, наконец, помещение части своих сбережений в выбранный с учетом всех его преимуществ данцигский Зерновой банк, а также составление списка необходимых туалетных принадлежностей, без которых не обойтись в далеком городе, — все это поглотило Ганса Касторпа целиком.

Перед ним также стояла некая дилемма, о которой мы можем снисходительно сказать, что причиной тут был юный возраст нашего героя, а также — в немалой степени — его трезвый, хотя и не лишенный сентиментальности склад ума. Вопрос состоял в следующем: какой путь избрать для предстоящей поездки? Будущий кораблестроитель ни минуты не сомневался, что наиболее подходит в данных обстоятельствах корабль, лучше всего торговое судно, где лишь несколько кают отведено пассажирам. С другой стороны, раздумывая, не стоит ли отдать предпочтение железной дороге, и внимательно изучая расписание, он не мог отделаться от воспоминания, которое раз за разом возвращалось к нему, склонившемуся над картой, перед тем как лечь спать: отец и мать стоят на залитом светом газовых фонарей перроне берлинского вокзала, где уже ждет поезд, отправляющийся на балтийский курорт. День, проведенный в столице, полон был солнца, звуков военного оркестра, пузырьков лимонада, скрежета гостиничного лифта и гула бесед, которые отец вел с несколькими солидными торговцами на террасе кафе. Ганс Касторп так и не узнал, поехали ли они тогда через Берлин в связи с делами отцовской гамбургской фирмы или для того, чтобы проконсультироваться с мировой знаменитостью — профессором Ландау, который прописал матери какие-то экзотические капли. Однако воспоминание о том путешествии было столь живым и ярким, что вытесняло несущественные мелочи. Спальное купе, освещенное тусклой электрической лампочкой, словно сказочный сундук перемещалось в ночи. Из этой ночи и выплывали, чтобы навсегда уже застрять в памяти, образы: окна домов в центре города, силуэты людей, походившие на вырезанные из черной бумаги фигурки, пустые перроны провинциальных станций, одинокие домики путейцев, наконец, вуаль предрассветного тумана, в воспоминаниях всякий раз превращающаяся в ослепительную белизну песчаных дюн, среди которых маленький Касторп провел тогда две счастливейшие недели лета.

Итак, выбор был нелегким: за путешествие морем говорил профессиональный долг, ощущаемый, впрочем, довольно смутно, зато железная дорога сулила будущему кораблестроителю известное удовольствие от погружения в давно прошедшее время, этакий плюсквамперфект. В конце концов он остановился на первом варианте и, запасшись билетом Северогерманского пароходного общества «Ллойд», двадцать восьмого сентября поднялся по трапу «Меркурия», который, приводимый в движение современной паровой машиной, взял курс на Гданьск, разрезая седые морские волны со скоростью одиннадцать узлов. Когда за кормой судна для перевозки малых грузов исчезли краны гамбургского порта, стоящий у поручней пассажир Ганс Касторп ощутил непривычное волнение. Он впервые покидал родной город не по случаю летних или зимних каникул, а для того, чтобы изменить ход жизни. Об этом он и размышлял, глядя, как могучая сила гребного винта без устали взбивает темную массу воды. Бурлящий кильватер тянулся за кормой «Меркурия» не менее сотни метров и исчезал где-то вдали, поглощенный стихией.

Было в этом безустанном движении какое-то тревожное постоянство, покой, достигающийся высочайшим накалом преображения: ведь в полумиле за кораблем вода выглядела так, будто вовсе не была минуту назад вспахана многотонной стальной громадой, созданной человеком. Наблюдение это, при всей своей банальности, поразило Ганса Касторпа. Не таково ли земное бытие? Непрерывное движение прекращается вдруг в некой точке горизонта, не оставляя следов, — и всё. Пасторы, правда, в таких случаях говорят о вечности, философы — о памяти, осиротевшие родственники ставят надгробия и вспоминают усопших, но все это нужно живым и сути вещей не меняет; мы уходим бесследно и безвозвратно. Размышляя так, стоящий у поручней юный путешественник не без удивления обнаружил, что в душе у него звучит мрачная, пессимистическая мелодия, как никогда еще прежде упорно не желавшая его покидать. Похожая на музыкальный пассаж в минорной тональности, мелодия эта, эхом отразившись невесть от чего, возвращалась подобно волне. Но Касторп обнаружил еще кое-что: ему почему-то ничуть не хотелось гнать от себя этот мотив, напротив — он с удовольствием в него вслушивался.

— Попрошу надеть пелерину! — зычный голос обрушился на юного пассажира, перекрывая шум волн. — Этих маленьких капелек не видишь и не ощущаешь, но через минуту вы промокнете насквозь — воспаление легких обеспечено. А у нас здесь врачей нет.

Отразившееся на лице Касторпа изумление, вероятно, было таким неподдельным, что на щербатой физиономии боцмана мелькнула улыбка, и он деловито добавил:

— Пелерины пассажирам выдаются возле офицерской кают-компании — вам об этом не говорили? Ну да, мы не держим специального офицера, чтобы вас обслуживать.

Сказав так, боцман повернулся на пятках и, не дав пассажиру возможности хотя бы коротко что-нибудь ответить, направился на левый борт, легко перескакивая через уложенные под кабестаном свернутые тросы. Касторп в своей куртке из шотландской шерсти воспаления легких не боялся, однако вынужден был признать правоту боцмана: влажность с каждой минутой увеличивалась, и лучше было поскорее покинуть палубу, нежели расспрашивать про пелерину.

Таким образом, наш путешественник прервал свои юношеские размышления, и очень вовремя, поскольку, когда он уже спускался по узкой лесенке в каюту, раздался громовой голос колокола, призывающего пассажиров на первую совместную трапезу.

Пассажиров, включая Касторпа, было четверо. Мадам де Венанкур направлялась в Гданьск, где ее супруг вот уже десять лет безуспешно пытался вернуть загородную усадьбу, принадлежавшую его французским предкам. В Гамбурге, куда мадам де Венанкур прибыла из Бордо на голландском судне, она пересела на «Меркурий», привлеченная сходной ценой билета. Кьекерникс представлял бельгийскую деревообрабатывающую компанию, хотя сам был голландцем, о чем не преминул незамедлительно сообщить. А пастор Гропиус, проведя двадцать лет среди чернейших из черных племен банту, год скитался по Германии в поисках прихода, пока наконец не получил предложение отправиться в деревушку на высоком холме, откуда — как заверил его в письме советник консистории Холле — в погожие дни видны готические башни древнего Гданьска.

Всех весьма любезно, хотя и сдержанно, приветствовал капитан «Меркурия» господин Матиас Хильдебрандт, после чего, сославшись на дела, удалился. Были поданы жирный бульон с лапшой, солидный кусок отварного мяса под соусом с хреном, картофель, брюссельская капуста, тушеная морковь с горошком, квашеная капуста. Мадам де Венанкур прихлебывала французское vin de table[3], которое стюард, выполняя ее настойчивое пожелание, часом раньше поставил в графине на стол, дабы оно достигло должной температуры. Ганс Касторп, как и пастор Гропиус, удовлетворился не самым лучшим сортом пльзеньского. Только торговец Кьекерникс явился к столу с собственным напитком. Это была ввозимая из Китая рисовая водка, которую представитель деревообрабатывающей компании наливал из зеленой бутылки во внушительных размеров чарку и выпивал залпом после каждого добросовестно прожеванного куска.

Все, кроме Ганса Касторпа, говорили громко, как будто только что начавшееся путешествие привело их в состояние эйфории, благодаря чему случайные попутчики разом превратились в веселую компанию школьников, на время экскурсии освобожденных — конечно, в разумных пределах — от строгих правил, установленных в стенах школы. Мадам де Венанкур беззастенчиво называла прусских судейских бандой тупиц. Кьекерникс сообщил присутствующим, что город, в который они направляются, — провинциальная дыра, доказательством чему может служить хотя бы отсутствие там приличного театра. Пастор Гропиус отыгрывался на иезуитах: их миссия привела к тому, что черная паства, отвергнув не только аугсбургско-евангелическое вероисповедание[4], но и вообще христианство, спалила дома всех белых, чем, естественно, воспользовались лицемерные англичане, беззаконно заняв чужую территорию. На минуту английская тема объединила всю троицу. Для госпожи де Венанкур идеал джентльмена был вымыслом островной мегаломании: она встречала многих англичан, и ни один не обладал по настоящему хорошими манерами. Кроме того, английские поэты чересчур разрекламированы. Кьекерникс отмечал невероятное фарисейство и коварство британцев, пробавляющихся торговлей опиумом в азиатских водах. Гропиус полагал, что англиканская церковь так никогда и не была всерьез реформирована и рано или поздно, сколь фантастически это ни звучит, вернется в лоно папства. В этот момент у Ганса Касторпа в гортани застрял маленький хрящик, и он — вне всякой связи с разговором — закашлялся.

— А вы, молодой человек, что скажете? — Кьекерникс перегнулся к нему через стол. — Каково ваше мнение?

— У меня, — отхлебнув глоток пива, ответил Касторп, — собственно, нет никакого мнения. Вы говорите о столь разных вещах, что все это, право же, трудно охватить, а уж тем более объединить. Да и, боюсь, вы скорее ждете подтверждения своих доводов, нежели желаете услышать суждение нового участника дискуссии. Так вот: я не специалист по торговле опиумом. Не знаю, каковы основы англиканской церкви. Что же касается джентльменов: мой отец, у которого были обширные торговые связи с Англией, утверждал, что у англичан манеры лучше, чем у нас. Вас это удовлетворяет?

— Стало быть, вы на их стороне, — мадам де Венанкур устремила на Ганса Касторпа многозначительный взгляд. — Я это сразу почувствовала!

— Если вы католик, прошу меня простить за мою, возможно чрезмерную, горячность. Но относительно иезуитов я своего мнения изменить не могу: это волки в овечьей шкуре, — вмешался пастор Гропиус. — Поверьте, англичане — иезуиты политики, и все мы в этом скоро убедимся.

— Так уж получилось, — спокойно произнес Касторп, глядя на Гропиуса, — что мы с вами одного вероисповедания. Отвечая же на ваш вопрос, — обратился он к француженке, — позволю себе заметить, что современный человек, пользующийся благами прогресса и науки, должен быть свободен от предрассудков. Что может быть несправедливее, чем приписывать соседям все самые ужасные качества? Вам, безусловно, известно, как умеют прохаживаться на счет французов мои соотечественники, не говоря уж об англичанах.

— Вы рассуждаете как философ, — Кьекерникс опрокинул чарку и вытер губы салфеткой. — Согласен, теоретически вы правы, но практикой это не подтверждается.

— Я еду в Гданьск, — Касторп не позволил сбить себя с толку, — чтобы изучать кораблестроение. В сфере человеческой мысли, где рождаются технические изобретения, нет, да и быть не может предубежденностей, подобных тем, о которых вы, господа, говорите. Если бы не Уатт и Стивенсон, мы бы до сих пор плавали под парусами. Галилей совершил величайшие открытия благодаря голландским оптикам. Пастер изготовил свою вакцину не только для французов. А Мальпиги[5]? Левенгук[6]? Ньютон? Лейбниц? Ломоносов? Вы только представьте: кто-то отвергает замечательное изобретение или эпохальное открытие лишь потому, что сделавший его ученый принадлежит к нелюбимой нации! Это ли не абсурд? Куда бы зашло человечество, если бы руководствовалось этим принципом? То же самое, насколько я понимаю, относится к бессмертным произведениям искусства. Разве, слушая Моцарта, нам необходимо помнить, что он был австрийцем? Соната Скарлатти прекрасна не потому, что он был итальянцем.

Признаемся, дорогой читатель, что это было первое публичное выступление Ганса Касторпа, если не считать давно уже забытого доклада в гимназии под названием «Чем мы обязаны древним грекам», за который он получил отличную оценку. Сейчас, за столом в офицерской кают-компании «Меркурия», после того как отзвучали последние слова о сонате итальянца, воцарилась напряженная тишина, нарушаемая лишь равномерными вздохами паровой машины, постоянно доносящимися из машинного отделения. Стюард подал десерт, кофе, чай и пирожные.

— Браво! Превосходно! — раздался хрипловатый голос за спиной собеседников. Все обернулись. На пороге кают-компании стоял первый механик «Меркурия» Томас Фидлер. Его прямая осанка, седая, безукоризненно подстриженная борода, открытый ясный взгляд голубых, чуть выцветших глаз, наконец, мундир, который, казалось, подчеркивал его достоинства, — все это произвело на собравшихся неотразимое впечатление: можно было не сомневаться, что перед ними человек совершенно незаурядный.

— Простите, господа, — офицер представился, назвав полностью имя и фамилию, — но я услышал последние фразы вашей беседы. Этот молодой человек, — он кивком указал на Касторпа, — не только наилучшим образом показывает себя, но и прекрасно характеризует тех, кто формировал его ум и душу. Я, правда, не разбираюсь в искусстве, но знания, техника и прогресс убедительно доказывают, каким путем мы должны идти, чтобы заслужить право именоваться homo sapiens. А теперь о приятных обязанностях, — улыбка первого механика была необычайно обаятельной. — Приглашаю вас после десерта полюбоваться нашим сердцем, то есть силовым агрегатом.

Мадам де Венанкур отказалась, сославшись на легкую мигрень, которая в грохоте и горячем воздухе нижней палубы могла усилиться. Кьекерникс уже повидал столько машинных отделений, что предпочел экскурсии кофе и сигару. Пастор Гропиус же, хотя и высоко ценил деятельность людей, занимающихся тяжелым физическим трудом, — что он подчеркнул, низко склонив голову и адресуя этот поклон Томасу Фидлеру, — никогда не смешивал духовных дел, каковые были ему предназначены, с материальной стороной человеческого существования и посему подчеркнуто вежливо отказался. Таким образом, Ганс Касторп, ополоснув пальцы в поданной стюардом мисочке с водой, поблагодарил сотрапезников и спустился с первым механиком в чрево судна.

Эскапада была во всех отношениях поучительной. Выросший в атмосфере портового города, наш герой охотно посещал торговые суда, которые со времен его детства успели преобразиться из парусных в паровые. Он, правда, повидал уже немало силовых установок, знал их устройство, наслушался исчерпывающей информации, но возможность увидеть могучие шатуны, которые огромными лапищами размеренно поворачивали коленчатый вал, поглядеть на котлы высокого давления с дрожащими от напряжения манометрами, услышать неумолчный шум и грохот порабощенной человеком мощи, словом, побывать в глубине этого сердца в открытом море, во время неустанной работы всех механизмов, — такая возможность сулила приобретение нового опыта, несравнимого с тем, что давало наблюдение подобных конструкций в бездействующем состоянии.

Инженер Томас Фидлер оказался дельным проводником. Очевидных вещей не объяснял. Хоть и держал в памяти все данные, не обрушивал на гостя каскады цифр. Там, где считал нужным, замедлял шаг, чтобы дать необходимые пояснения, делая особый упор на задачи, которые во время практики могут быть поставлены перед студентом. Еще он очень увлекательно рассказывал об исследованиях, проводимых в научных учреждениях, где решались насущные прикладные проблемы. Когда первый механик «Меркурия» излагал Касторпу свои соображения о выносливости материала или о сокращении энергетических затрат, видно было, что у него душа ученого. Но не только это расположило к нему будущего инженера. В котельной, куда они зашли уже под конец, Фидлер указал Касторпу на двух кочегаров, засыпавших уголь в жерло печи. Их труд, страшно тяжелый и неблагодарный, по мнению механика, заслуживал не только уважения, но и пристального внимания. Каждый взмах лопатой, полуоборот тела, перенос центра тяжести с одной ноги на другую — все это проделывалось в соответствии с законами физики, что позволяло исключить излишние движения, зря расходующие драгоценную энергию. А ведь эти люди — простые, необразованные — не пользовались никакими расчетами или теориями. Они, вероятно, удивились бы, если б им сообщили, что их эффективность, то есть отношение затраченной энергии к полученной, значительно выше, чем у окружающих механизмов.

— Об этом знал уже Леонардо, — Томас Фидлер завершал свой рассказ на трапе, по которому они взбирались на верхнюю палубу. — Он знал, что человеческое тело — самый совершенный и самый сложный механизм, какого человеку никогда не создать. Поэтому я и хотел в молодости изучать медицину. Угадайте, что тогда мне сказал отец. «Трупы кромсать ты не будешь». — Они уже стояли на палубе, с удовольствием вдыхая свежий воздух. — Ха-ха, трупы кромсать не будешь, — повторил первый механик «Меркурия» и внимательно посмотрел на Касторпа. — Надеюсь, ваш отец одобряет ваш выбор. Я не ошибаюсь, не так ли?

— Мой отец довольно давно умер. Трудно сказать, как бы он к этому отнесся. Сам он был купцом. — Ганс Касторп на секунду заколебался, следует ли продолжать. — В последние годы жизни он потерял интерес к своему делу.

— Понимаю, — ответил механик. — Тем большего уважения заслуживают ваши намерения. Вы наверняка их осуществите. А я, между тем, заступаю на вахту, так что до свидания, — он крепко пожал молодому человеку руку. — И не позволяйте сбить себя с толку таким людям, как ваши попутчики. На суше подобные встречаются на каждом шагу, помните это и держитесь от них подальше.

Ганс едва успел поблагодарить механика, скрывшегося за дверью рубки. Инженер-офицер Томас Фидлер произвел на него сильное впечатление, и даже несколько лет спустя, заканчивая обучение в Геттингене, Касторп вспоминал его самого и его слова. Однако не будем опережать события: читатель имеет право узнать кое-какие подробности об ужине, который вечером ждал нашего путешественника.

Кьекерникс еле держался на ногах. Он ввалился в кают-компанию позже всех, с багровым лицом, и, пытаясь сесть на свое место, чуть не врезался головой в стол, когда неожиданно взобравшийся на гребень волны пароход стал падать оттуда долго и неторопливо, как оперенный воланчик. Мадам де Венанкур возмущалась Северогерманским пароходным обществом «Ллойд». Как они могли нанять стюардов, которые не только не говорят, но ни слова не понимают по-французски! Пастор Гропиус же, тихий и спокойный, уговаривал сотрапезников перед едой прочитать молитву, ибо благодарение за дары Господни — одно из прекраснейших предназначений человека. В конце концов, не найдя желающих, он прочитал молитву сам и принялся уплетать шницель с салатом по-тоскански. Касторп молчал, уткнувшись взглядом в тарелку. Даже малоопытный наблюдатель заметил бы, что этому пассажиру, мыслями витающему где-то далеко, хочется только одного: поскорее утолить голод и отправиться в свою каюту, где его уже ждет застланная койка. Вопреки своим правилам, он ел быстро и беспорядочно, сразу наложив на тарелку шницель, салат, тушеную капусту и маслины: из-за качки все это ездило туда-сюда по фаянсовой тарелке. Он уже почти заканчивал, когда Кьекерникс, не дотронувшийся до еды, но то и дело прикладывавшийся к китайской водке, произнес, вытянув в его сторону указательный палец:

— Прекрасно, молодой человек! Ты собираешься получить образование и даешь нам советы! А задумывался ли ты когда-нибудь об источнике нынешнего благосостояния наций? Англия! Голландия! Франция! Как громко это звучит. Ну и твоя огромная страна! Тебе когда-нибудь приходило в голову, что этими несметными богатствами мы обязаны добросовестному труду крестьянина, ремесленника, рабочего, торговца? Молчишь? Тогда я тебе скажу, дорогой. Когда ты закончишь учебу, поступи на службу в колониальную компанию. И поезжай туда, чтобы увидеть ад. Но не мы там сидим в кипящих котлах, нет. Нам отведена роль чертей. С помощью кнута, голода, винтовки, опиума и водки, а также страха либо четок мы управляем миллионами рабов. Они работают на нас — иного выхода у них нет! А такие, как он, — Кьекерникс указал на пастора, — берут деньги за то, чтобы внушить этим несчастным, будто таково желание доброго Бога. Но Бог не ко всем добр одинаково!

— Вы пьяны, — сухо констатировала мадам де Венанкур. — Устраивать скандалы на корабле, насколько я знаю, строжайше запрещено. Идите спать, а завтра попросите прощения у нашего юного инженера и пастора! До этого за столом не появляйтесь!

Но пастор Гропиус в защитниках не нуждался. Отставив стакан с пивом, он сказал:

— Расхожие суждения, которые мы тут услышали от господина Кьекерникса, известны уже много лет. Мне как-то встретился некий социалист, который говорил то же самое, только не столь безапелляционно. Не обращайте внимания, господа. Мы несем этим бедным людям религию, цивилизацию, просвещение и культуру. Без нас они бы погрязли во тьме варварства. Господин Кьекерникс, похоже, забыл, кто он и чьи интересы представляет — вернее, должен представлять. Не правда ли, господин Касторп? — обратился он к погруженному в задумчивость Гансу и, поскольку тот не ответил, неутомимо продолжал: — Колонизация, господа, — явление такое же старое, как и человечество. Греки, римляне… это все общеизвестно. Лучше возьмем для примера нашу немецкую нацию. Да, в Азию и Африку мы пришли с опозданием. Но посмотрите на восток Европы. Не первую сотню лет мы несем туда законность, порядок, гармонию искусства и технику. Если б не мы, славяне давно впали бы в анархию. Это наши благодеяния обеспечили им место в семье, имя которой — цивилизация и культура.

Во время тирады пастора Кьекерникс, казалось, задремал. Но едва в кают-компании прозвучало последнее слово Гропиуса, разразился сардоническим смехом:

— Раз он берет вас в свидетели, — перегнулся он через стол к Касторпу, — спросите в Гданьске первого попавшегося поляка, каково его мнение по этому поводу. Могу заранее сказать, что́ вы услышите. «Благодеяния»! — взревел Кьекерникс и стукнул кулаком по столу. — Превосходно сказано! Представьте себе, что однажды в Амстердам прибывает армада чужестранных, индейских или китайских, судов. У них непробиваемая броня и пушки, рядом с которыми наши ружьишки — просто рогатки. Они приказывают нам почитать их Бога, убивают нашего короля, насилуют женщин, а мужчин загоняют в шахты или на плантации. Сифилис, оспа, чахотка, дешевая водка и опиум довершают начатое. А потом их проповедник требует благодарности: ведь это они привели нас в лоно цивилизации и культуры. Простите, забыл добавить, что наш преподобный пастор Гропиус, как распространитель варварских суеверий, колдовства et cetera, давно бы уже сгорел на костре — ну разве что спрятался бы где-нибудь в Альпах. Именно это происходит сейчас с индейцами, азиатами, неграми. Погодите, они еще придут, чтобы с нами расквитаться. Поистине, господа, нет хуже клоаки, чем наша христианская Европа. Вы, господин Касторп, еще этого не знаете. А когда поймете, будете чувствовать то же, что я, — непреходящую тошноту. Одного, даст Бог, вы избежите: не научитесь лгать. Не лгите, прошу вас, как все, не лгите, как этот поп, это омерзительно. И без того пушки вспашут поля и засеют их зубами!

— Какой ужас, — воскликнула, повернувшись к пастору, мадам де Венанкур. — У господина Кьекерникса больное воображение! Не могу больше этого слушать. Почему Северогерманское пароходное общество «Ллойд» пускает таких людей на палубу своих судов? — вопрос этот мадам де Венанкур задала, вытирая глаза платочком. Затем она поднялась со стула и, протянув руку Гропиусу, сказала: — Я прошу немедленно увести меня отсюда.

Не без уважительной робости, однако с заботливой поспешностью пастор Гропиус подал мадам де Венанкур согнутую в локте руку, после чего парочка покинула кают-компанию, даже не пожелав остающимся спокойной ночи. Ганс Касторп отодвинул тарелку, на которой недоеденная котлета и остатки салата являли собой унылый натюрморт.

— Господин Кьекерникс, — тихо произнес он, — не могли бы вы объяснить, почему в своих рассуждениях упомянули поляков?

Но представитель бельгийской деревообрабатывающей компании и инициатор разразившегося скандала в одном лице сладко дремал, уронив голову на грудь. Ганс Касторп встал из-за стола и со смутным ощущением вины направился по узкому коридорчику в свою каюту. Поскольку «Меркурий» качало все сильнее, путь к отдохновению был отнюдь не легок.

II

Надлежит ли нам посвятить следующим часам или — если угодно — восходам и заходам солнца во время этого путешествия столь же много внимания и страниц? Сообразительный читатель, разумеется, догадывается, к чему ведет наш вопрос: да, мы хотим произвести некоторые сокращения, иначе говоря, изменить перспективу, ибо, хотя повествование до самого конца будет развиваться последовательно, не на всем его протяжении обязательно с зеркальной точностью отображать часы или дни из жизни Ганса Касторпа. Иными словами, мы имеем полное право сосредоточить внимание читателя на одном дне путешествия, а об остальных умолчать либо ограничиться единственной общей фразой: «И так продолжалось до конца». Ведь именно по такой схеме действует механизм нашей памяти. Что, например, остается в ней от проведенного на море отпуска спустя пять или десять лет? Ведь не день за днем, не минута за минутой встают у нас перед глазами, воссоздавая минувшее время, а лишь те события, которые, словно тяжелая печать, оставляют неизгладимый след. Когда маленький Касторп проводил две вышеупомянутые летние недели в Кольберге, он, отправляясь с родителями из пансиона в купальню, каждое утро шагал по дороге, разрезавшей песчаный холм пополам. Каждый день он вдыхал запах раскаленных солнцем досок, песка, сосен, ржавых трав, соленого ветерка и цветов шиповника, который высаживали по обеим сторонам дороги, чтобы укрепить дюны. Это все сохранилось в его сознании лишь по одной причине. Лежащий на койке в каюте «Меркурия», уткнувшись взглядом в темный потолок, Ганс не сомневался, что тот отрезок пути между дюн вместе с его неповторимой атмосферой растаял бы, вытесненный другими картинами того лета, если бы не некое событие, которое выделило его и запечатлело в памяти уже навсегда. Родители поссорились из-за капель, прописанных матери профессором Ландау. Кажется, несмотря на отцовские напоминания, она не хотела больше их принимать. Страшный, невидимый барьер разделил этих двоих, как будто они никогда не были самыми близкими людьми. Отец говорил быстро, надсадно, почти срываясь на крик, а мать рыдала. И оба забыли про мальчика, который был так напуган, что, не оборачиваясь, продолжал медленно идти вперед, с какой-то необыкновенной жадностью впитывая все, даже мельчайшие, оттенки окружающего мира.

Сейчас он мог воспроизвести события того дня не только вкратце, не только складывая вместе разрозненные детали, но и повторяя довольно точно, несмотря на некоторую расплывчатость границ, весь путь: дорога, правда, начиналась сразу за небольшим променадом пансиона, однако ее подлинная сущность проявлялась немного дальше, где-то возле раскидистой сосны.

Итак, поскольку наш герой после полного впечатлений дня засыпал, думая об удивительном механизме памяти, который никогда не удается свести к простому суммированию фактов, у нас нет оснований поступать иначе. Впрочем, отметим сразу: следующие трапезы в обществе мадам де Венанкур, пастора Гропиуса и Кьекерникса особо не отличались от двух предыдущих, которые мы описали. По той же причине не заслуживают более подробного описания прогулки Касторпа по палубе, когда его вырывал из задумчивости зычный голос боцмана, или посещения машинного отделения, где офицер-механик Томас Фидлер не только открывал будущему инженеру все более глубокие тайны работы судовых машин, но и укреплял уверенность молодого человека в том, что избранной им профессии отведена исключительно почетная роль в нынешнем, едва начавшемся столетии, которое — как ни одно из минувших — благодаря науке станет веком благосостояния и прогресса.

Чтобы удовлетворить любопытство читателя, добавим еще несколько подробностей, которые для Касторпа, впрочем, не имели особого значения. Кьекерникс, протрезвев, становился молчаливым и угрюмым, что шло вразрез с требованиями его экстравертной натуры, и он немедленно восполнял содержание алкоголя в организме, однако со своих спутников переключился на команду «Меркурия». Однажды ему удалось втянуть в разговор самого капитана Матиаса Хильдебрандта, который опрометчиво позволил голландцу подняться на мостик. В другой раз он заставил первого офицера выслушивать свои многословные суждения о навигации в Желтом море. Отчитал боцмана за неважнецкое состояние палубы и такелажа, а когда тот послал его ко всем чертям, отправился к кочегарам, дабы проверить, достаточно ли хорошим сортом угля запасся «Меркурий». Зато пастор Гропиус и мадам де Венанкур явно нашли общий язык. Подчеркивая официальный характер случайного знакомства громкими репликами типа «ничего нет лучше, чем повстречать братскую душу в бушующем океане» или «рассчитывать на достойное общество в пути могут люди с чистыми помыслами и благородным характером» — которые звучали даже когда поблизости никого не было, — они большую часть времени проводили вместе, прогуливаясь по палубе либо беседуя в кают-компании за игрой в карты, к чему мадам де Венанкур принудила пастора с истинно французским, если не сказать католическим, легкомыслием.

Добавим, что очень неспокойное в первую ночь море немного разгладилось уже на следующее утро и осталось таковым до конца путешествия, что, разумеется, порадовало Ганса Касторпа. Вооружившись сильным биноклем, который дал ему Томас Фидлер, он выискивал на морских просторах далекие точки, через некоторое время превращавшиеся в четкие силуэты кораблей. Не без дрожи волнения Касторп разглядывал корпус старого клипера: под норвежским флагом и полными парусами он двигался горделиво, точно аристократ прошлого века, лишь изредка и неохотно посматривая на трубы встречных пароходов. С не меньшим интересом будущий инженер наблюдал за российским военным кораблем: это был современный, чрезвычайно маневренный и быстрый крейсер, каких он еще никогда не видел. Жерла орудий, хоть и прикрытые брезентом, позволяли догадаться, какие разрушения может произвести этот корабль. Впервые в жизни Ганс Касторп не сумел прочитать название, начертанное рукой своего современника. Странной формы, совершенно незнакомые буквы не складывались ни в одно известное слово, и даже смысл его ухватить не удавалось. «АВРОРА» — это звучало настолько абсурдно и весело, что наблюдатель удовлетворился предположением, будто это имя русского богатыря, вероятно много веков назад спасшего свою родину от монгольского или китайского нашествия.

Вот и все, что мы хотели сказать относительно последующих тридцати шести часов рейса «Меркурия». Через двое суток корабль миновал мыс песчаного полуострова под названием Хель и взял курс на Гданьск. Ганс Касторп, проснувшийся еще до рассвета и совершивший у себя в каюте необходимый утренний туалет, стоял на капитанском мостике рядом с рулевым и первым офицером с кружкой горячего кофе, которым угостил его сам капитан. Огромный шар солнца поднимался над водой с левого борта. С правого можно было увидеть нескончаемую череду белых песчаных дюн, увенчанных зеленью сосен. Между «Меркурием» и сушей заскользили скорлупки парусных рыбацких лодок.

— Это кашубы, — сказал капитан Матиас Хильдебрандт. — Ловят треску. Если зайдете в таверну в предместье, услышите их язык. Невероятная мешанина! Когда-то у меня на паруснике служили несколько кашубов. Никогда не знаешь, о чем они думают. И представьте, — он с симпатией взглянул на Касторпа карими глазами, — в каждом порту, если было воскресенье, все искали католическую церковь.

— Все равно они лучше полячишек, — голос рулевого прозвучал сухо и деловито. — По крайней мере не мечтают перерезать нам глотку!

— Господин Фогель, — капитан Матиас Хильдебрандт чуть не выронил кружку с кофе. — Во-первых, вас никто не спрашивал. А во-вторых, поскольку с нами здесь молодой человек, который собирается учиться в Гданьске, считаю нужным сообщить, что за свою долгую жизнь мне доводилось работать и с поляками. И, как видите, со мной все в порядке, в отличие от вас — вы отклонились от курса на два румба! Исправьте свою ошибку!

Рулевой немедленно исполнил приказ. Но напряжение не исчезло, отчего на мостике повеяло невыносимо тяжким духом разногласий, которые — что было ясно Касторпу — не имели отношения ни к полякам, ни к кашубам. О существовании последних он, впрочем, услыхал впервые в жизни и если не стал задавать вопросы, то лишь потому, что не хотел демонстрировать свое невежество, в чем, впрочем, его вины не было. Учитель географии Штеллинг вкладывал в головы гимназистов знания о многих континентах и экзотических народах, однако никогда словом не упомянул о том, что близ восточной границы государства живут какие-то кашубы.

К счастью, никто не поинтересовался мнением юного путешественника — на мостике готовились к входу на гданьский рейд. Ганс Касторп увлеченно наблюдал за этими приготовлениями. Замедление оборотов двигателя, сигнализация флажками, приказы, отдаваемые капитаном, суета на палубе — все это предвещало скорые перемены, что в любое морское путешествие вносит бодрящую струю: ведь что ни говори, его суть — независимо от проделанного расстояния — однообразие. Кроме того, свою роль сыграл вполне естественный фактор любопытства: молодой человек дождаться не мог, когда же он увидит издалека конечный пункт своего путешествия, панораму города, обещание грядущих событий, о которых заранее нельзя сказать ничего кроме того, что произойдут они именно здесь, а не в каком-либо ином месте.

Долг летописца обязывает также отметить, что взгляд нашего героя, поминутно регистрирующий все происходящее на палубе, в какой-то момент наткнулся на хорошо известных ему особ. Трезвый Кьекерникс, в элегантном сюртуке, аккуратно причесанный и гладко выбритый, выглядел по меньшей мере десятью годами моложе. Мадам де Венанкур, стоявшая рядом с пастором Гропиусом, вертела в руке сложенный зонтик, который ей вряд ли мог понадобиться: дождь не предвиделся, а солнце над заливом, хоть и заставляло щуриться, было еще далеко от зенита. У преподобного пастора на голове красовался котелок, что, вкупе с развеваемыми утренним бризом полами черного пальто, уподобляло его биржевому маклеру. Вся троица стояла на носу парохода, вероятно комментируя маневры буксира. Ганс Касторп был очень доволен, что попутчики явно не намерены вовлекать его в свою беседу. С мостика ему гораздо лучше было все видно, и своей тихой радости, сопровождавшейся короткими бурными всплесками душевного волнения, он мог предаваться в одиночестве.

Буксир не сразу соединился тросом с «Меркурием». Первым делом, бойко развернувшись перед носом парохода, он добрые полмили вел его посередине фарватера. Лишь в аванпорту, когда на мостике прозвучала команда «Полный стоп!», крепкая петля швартова, выскочившая из носовой катапульты, полетела, таща за собой длинную змею, прямо на палубу буксира. Теперь «Меркурий» неторопливо и величественно двигался вперед мимо полчищ береговых кранов и огромных, как стена дома, бортов кораблей, и так вплоть до набережной под названием Вестерплатте, где началась швартовка. Ганс Касторп тотчас покинул мостик, чтобы в обществе Кьекерникса, преподобного пастора Гропиуса и мадам де Венанкур сойти на сушу. У трапа с пассажирами попрощались капитан Хильдебрандт и главный механик Томас Фидлер, который, пожимая молодому человеку руку, вручил ему небольшой конверт с визитной карточкой внутри.

— Это мои друзья, — доверительно пояснил он. — Можешь пойти по этому адресу, и тебя примут и помогут при любых обстоятельствах.

Изумленный Ганс Касторп уже собирался ответить, что не предвидит такого поворота событий, чтобы ему понадобилось обращаться за помощью к незнакомым людям, поскольку в жизни он отлично справляется сам, но времени пускаться в объяснения не было: грузчики, поднявшиеся на палубу «Меркурия» вслед за чиновником портовой охраны, уже снесли кофры и чемоданы пассажиров на набережную. Так что он лишь сказал: «Большое спасибо, господин Фидлер» — и спустился по крутым ступенькам трапа вниз, сунув конверт в жилетный карман. И последним сел на скамейку деревянного экипажа, который, по правде сказать, не напоминал ни одно из известных ему средств передвижения по суше. Возчик хлестнул двух вялых першеронов, и вся компания отправилась в недалекий путь до пристани, где уже ждало под парами маленькое, крытое только брезентовым навесом суденышко с прелестным, хоть и банальным названием «Водяной».

— Dancika vaporetto, — сказал, громко рассмеявшись, Кьекерникс, на что мадам де Венанкур обиженно заявила, что не видит никакого сходства между этой ржавой посудиной, где нет даже мягких сидений, и подлинным венецианским vaporetto, на котором они с мужем, разумеется многократно, плавали по лагуне и Canale Grande, и только человек, лишенный воображения, может — вероятно, от избытка сильных впечатлений — позволить себе в обществе такие дурацкие сравнения. Пастор Гропиус, который не имел счастья бывать в Венеции, молчал, а Кьекерникс только махнул рукой и закурил сигару. Касторп между тем, опершись локтем на деревянную спинку скамейки, припоминал описания гданьских архитектурных сооружений, которые перед поездкой внимательнейшим образом изучал по путеводителю Брокгауза. Пока «Водяной» проплывал по середине канала мимо шпиля Вислоустья, он без труда опознал характерный силуэт фортификаций. Однако истинное потрясение он испытал за излучиной Мотлавы, где слева от воды высились слегка отличающиеся от гамбургских лабазы, а справа — средневековые ворота, башни и фасады узких каменных домов и между ними знаменитый Крантор[7], огромный приземистый кран, построенный, кажется, в тот год, когда Колумб отправился в Новый Свет. Самыми красивыми были башни костелов Пресвятой Девы Марии и Святого Иоанна и ратуша, хоть и из одинакового темного кирпича, но совершенно различной формы. Возвышаясь над крышами домов, трубами пароходов, мачтами парусников, они нисколько не давили на общую панораму, а напротив — будто возносили ее вверх: казалось, весь город вот-вот оторвется от воды и вместе с готическими башнями взмоет под облака. Вдобавок в воздухе витал абсолютно гамбургский запах деревянных помостов, смолы, ржавчины, водорослей, угольного дыма и рыбы, отчего казалось, что чужой, незнакомый город встречает пришельца на редкость дружелюбно. В притягивающих взгляд непривычных формах крылось хорошо знакомое содержание. Если бы консул Тинапель наблюдал сейчас вместе с племянником, как «Водяной» причаливает правым бортом к обросшим водорослями столбам, если бы увидел эту темно-красную, кое-где переходящую в коричневую, окраску лабазов, складов, храмов и средневековых ворот, он вряд ли произнес бы те необдуманные слова, которые Ганс услышал от него перед отъездом. Короче говоря, спускаясь по короткому трапу суденышка, которое Кьекерникс назвал dancika vaporetto, Касторп чувствовал себя почти счастливым.

— Возьмем извозчика вместе, — сказал голландец, когда они по деревянным ступенькам поднялись на Долгое побережье. — Я всегда останавливаюсь в гостинице «Deutsches Haus», это недалеко, но не везти же в трамвае такой сундук. Чем вы его набили? — Кьекерникс, хихикая, указал на вправду огромный чемодан Касторпа. — Надеюсь, не теплым бельем? Я, дружище, даже когда плыву на Борнео, беру с собой только это, — он потряс несессером, походившим на врачебный саквояж сельского хирурга. — С другой стороны, книги мне не нужны, а кальсоны и рубашки я покупаю на любой географической широте. Порой это более увлекательное занятие, чем охота на газелей. — Он снова захихикал, указав кивком на сворачивающих в сторону Зеленых ворот пастора Гропиуса и мадам де Венанкур, за которыми два носильщика тащили двухколесную тележку с целой горой чемоданов. — Поедемте со мной в гостиницу, позавтракаем, — сменил он тему. — У них там превосходный портер, а вы… ну конечно же, мне следовало первым делом спросить, куда вы, молодой человек, собственно, направляетесь?

— Лангфур, Каштановая улица, — нерешительно ответил Касторп. — Надо доехать до вокзала, потом поездом…

— Да это же на краю света! — перебил его Кьекерникс. — Исключено, я вас приглашаю позавтракать, а там поглядим, как вам лучше добраться в такую даль!

Перспектива была не слишком соблазнительной, но они уже шли рядом, а за ними носильщик вез на тележке огромный и тяжеленный чемодан Касторпа. Как минуту назад пастор Гропиус и мадам де Венанкур, они свернули с Побережья в Зеленые ворота, за которыми без труда поймали извозчика. Будущий инженер испытывал легкое раздражение из-за проявленной слабости. Ему следовало бы отказать Кьекерниксу — отнюдь не потому, что он оценил голландца так же, как мадам де Венанкур, а по причинам более веским: у него ведь был некий план, заранее продуманный распорядок дня, согласно которому он должен был добраться до квартиры госпожи Вибе, распаковать вещи, ознакомиться с расписанием движения трамваев и, наконец, нанести первый визит в политехникум, на кораблестроительный факультет, где надлежало сообщить о своем прибытии. Разумеется, завтрак с чудаковатым, если не сказать эксцентричным представителем бельгийской деревообрабатывающей компании не внушал опасений и не был решительно противопоказан, однако, как ни крути, это означало, что он, хоть и в незначительной степени, доверяется случаю. И еще одно удивило и озадачило Ганса Касторпа, а именно: он перестал колебаться в тот самый момент, когда Кьекерникс упомянул о превосходном портере, каковой якобы подают в «Deutsches Haus».

Занятый такими размышлениями, он не обращал внимания на дорогу, и в памяти застревали только отдельные названия, которые небрежно перечислял голландец: Золотой дом, фонтан Нептуна, Двор Артуса[8], Главный почтамт, Золотые ворота, Тюремная башня — кажется, в такой последовательности. Улица, по которой они ехали, уже просыпалась, однако еще далеко было до дневной лихорадки, когда из здания Биржи выходят на обед маклеры, газетчики выкрикивают заголовки с первых полос, кафе трещат по швам, а трамваи дружно скрежещут на разъездах, трезвоня электрическими звонками. В лучах утреннего солнца пролетка проезжала мимо поднимаемых жалюзи магазинов, стоящей на тротуаре тележки молочника, прислуг с корзинами для покупок и заспанного полицейского, который, в эту пору ничем особо не занятый, стоял посреди пустого перекрестка с выражением всего лишь служебной готовности на лице. Кьекерникс велел извозчику, прежде чем остановиться перед фасадом гостиницы, сделать небольшой крюк и объехать вокруг просторную площадь Угольного базара — исключительно для того, чтобы показать Касторпу Большую оружейню, некогда построенную голландскими архитекторами. Это выглядело странным — трудно было предположить, что голландцу свойственно чувство национальной гордости, — однако, видимо, господин Кьекерникс обладал и таким качеством: его явно обрадовало, что молодой человек оживился и даже задал несколько вопросов. Пролетка обогнула домики, прилепившиеся к Тюремной башне, свернула в еще одни ворота, название которых сразу вылетело у Касторпа из головы, и въехала на широкую современную дорогу, при которой стояла гостиница.

— Ну, какой там адрес? — громко спросил Кьекерникс, одновременно вручая извозчику банкноту и не прося сдачи. — Напомните-ка, прикажем доставить ваш сундук прямо хозяйке в руки!

Это новое обстоятельство смутило Касторпа. Разумеется, предложение было весьма заманчивым, но, с другой стороны, если он правильно запомнил сведения, почерпнутые из путеводителя Брокгауза, район Лангфур (Вжещ) находился в добрых пяти километрах от центра. Таким образом, он еще до завтрака становился должником Кьекерникса, при том что сумма превышала стандартную цену поездки с вокзала, и потому довольно решительно заявил: «Я заплачу!», после чего, спрыгнув на тротуар, полез за бумажником.

— Исключено, — Кьекерникс, уже стоявший рядом, крепко схватил его за запястье. — Вы еще успеете потратить кучу денег, молодой человек, да и получается, что это я, если можно так выразиться, ввел вас в расход, поскольку вы любезно приняли мое приглашение. Повторяю: исключено! Говорите, куда везти багаж?

— Вжещ, Каштановая улица, 1, второй этаж с фасада, госпожа Хильдегарда Вибе, вдова обер-лейтенанта императорского гусарского полка.

— Запомнил? — рявкнул Кьекерникс, обращаясь к извозчику. — Ну, гони, а мы с вами, дружище, за стол!

Только сейчас Касторп заметил, что наблюдающий за этой сценой гостиничный швейцар усмехается в усы, как будто видел подобное уже не раз; впрочем, возможно, Гансу так только показалось, потому что услужливо распахнувший перед ними широкую дверь, согнувшийся в поклоне верзила в униформе не похож был на человека, способного улыбаться.

— Проклятое мое брюхо, как говаривал Одиссей. — Кьекерникс при виде белоснежных скатертей, изысканной сервировки и батареи бутылок, торжественно выстроившихся на подсобном столике, впал в состояние эйфории. — Первым делом я обязан ублажить тебя и лишь потом — душу!

Начали с теплых хрустящих булочек с ветчиной, к которым подали яйца всмятку и кофе с молоком. За ними последовали еще несколько разных видов хлеба, сыры, копчености и изумительные маринованные корнишоны, которые, вкупе с холодным Jopenbier[9], составили преудивительный для завтрака натюрморт. Ганс Касторп отхлебывал по маленькому глоточку из стеклянной кружки, поскольку спиртное в эту пору дня после короткого сна на корабле могло подействовать на него расслабляюще, чего он хотел бы избежать ввиду предстоящей необходимости выразить свое почтение госпоже Вибе и отдать должное обещанному голландцем портеру. Кьекерникса же ничто не сдерживало — он прямо объявил, что встреча с неким Рыпсом, представляющим интересы графа Потоцкого, назначена на следующий день, и до этого времени он не намерен потворствовать своим аскетическим склонностям, чем — под влиянием суровой мадам де Венанкур и преподобного Гропиуса — занимался на палубе «Меркурия» с раннего утра.

Оба громко и от души рассмеялись.

— История с французом, пытавшимся отсудить собственность в деревне, в свое время попала в местные газеты, — сообщил Кьекерникс, одновременно подзывая кельнера. — Кто-то из этих Венанкуров, еще при польском короле, который, как всякий польский король, вступил на трон, чтобы тут же его потерять, купил там землю и построил усадьбу. Сто лет спустя, когда Наполеон осаждал город, какой-то очередной Венанкур оказал императору помощь. Поэтому прусские власти по своем возвращении якобы заставили владельца имения, угрожая судом и тюрьмой, продать принадлежащую ему собственность за бесценок. Нынешний Венанкур, супруг нашей доброй знакомой, — Кьекерникс подмигнул, — желает ту странную сделку оспорить.

— А это возможно? — Ганс Касторп наконец-то дождался портера, поданного в высоком изящном бокале.

Смешинки в глазах Кьекерникса исчезли. Его прямой греческий нос, грива седых волос, продольные морщины на лбу и ямочки, появлявшиеся на щеках, когда он улыбался, вместе взятые, складывались в классический, хотя и не без налета плутовства, образ. Однако сейчас Ганс Касторп почувствовал, что Кьекерникс посерьезнел.

— Все возможно, — тихо проговорил он. — Только что-то более вероятно, а что-то — менее. Однако ничего нельзя исключить, дружище, ведь степень вероятности определяется не по универсальной шкале — она зависит от меняющихся обстоятельств.

— Ну, не совсем так, — Ганс Касторп ощутил приятное, бодрящее воздействие портера. — Законы физики — нравится нам это или не нравится — не зависимы от обстоятельств. Я хочу сказать, что нельзя — например, на минуту — отменить закон тяготения. А стало быть, в природе он обязателен, как в мире людей обязателен закон, согласно которому легально заключенная сделка — если вовремя не было представлено доказательств мошенничества хотя бы одной из сторон — никоим образом не может быть поставлена под сомнение. Разве не законы, — закончил он, — душа государства?

— Ну да, разумеется, — неизвестно чему обрадовался Кьекерникс. — Браво, молодой человек! — и он снова подозвал кельнера, чтобы потребовать, притом немедленно, холодных рубленых котлет, салата и красного вина. — Ты принципиально встаешь на защиту порядка, что абсолютно понятно: все мы жаждем, чтобы в мире царил порядок, иначе нам не постичь смысла вещей, но задумывался ли ты когда-нибудь всерьез о том, откуда берутся понятия, которые мы считаем нерушимыми законами природы или цивилизации? Я уже не касаюсь проблемы цифр. Наверно, ты, как будущий инженер, не раз ее рассматривал в свете учения пифагорейцев, Платона или Аристотеля; предлагаю оставить эту детскую задачу гимназистам, которые не читали Канта. Поистине есть проблемы куда более важные.

Тут Кьекерникс на минуту прервался, чтобы попробовать поданное ему бургундское, кивнул и, отослав кельнера, тотчас опрокинул целую рюмку.

— Представь себе, — продолжал он, — что через несколько лет твоя великая страна снова окажется в состоянии войны с Францией, но не выиграет ее, как это было в семидесятом году, поскольку Россия на сей раз не останется нейтральной и, воспользовавшись обстоятельствами, захватит Восточную Пруссию вплоть до Гданьска. Теоретически такое возможно?

— Да, — ответил Ганс Касторп, — теоретически возможно.

— Превосходно, — Кьекерникс пододвинул к нему блюдо с салатом. — Теперь вообразим, что в этой ситуации возобновляется процесс господина де Венанкура. Русским будет на руку продемонстрировать, как недостойно вели себя твои соплеменники. А то, что Венанкур француз, — еще лучше. В новых обстоятельствах он вполне может стать их естественным союзником. А была или не была вынужденной сделка, которую его предок заключил с муниципалитетом, совершенно не важно.

— Я понимаю, к чему вы клоните, — Касторп отставил бокал и улыбнулся Кьекерниксу. — Победители обычно диктуют свои законы, и нетрудно предположить, что многое изменится. В конце концов, раньше или позже, мы начнем соблюдать новые правила. Потому я и выбрал точные науки. Такого рода относительность в них невозможна. Температура замерзания воды всегда одинакова, независимо от того, по какой шкале мы ее определяем — Фаренгейта или Цельсия.

— Разумеется, — Кьекерникс хлопнул в ладоши, — с этим не поспоришь! Но не изменится ли в связи с новыми открытиями наше представление о мире?

— Целостная картина — пожалуй, но не слишком сильно, — Касторп машинально взял у кельнера второй бокал портера. — Вы представляете себе какое-нибудь великое новое открытие, которое опровергнет закон Ньютона? Кеплера? Эвклида? Это был бы абсурд, равносильный утверждению, будто лягушке для жизни нужна не вода, а аммиак!

Голландец, с полным ртом салата, захихикал:

— Может, кто-нибудь когда-нибудь выведет для французов такую лягушку? — Но тут же добавил серьезно: — Дело не в том, что существуют аксиомы, а в том, по силам ли нам придумать для них обоснования.

За вторым бокалом портера Ганс Касторп ощутил приятную расслабленность — тем более следовало поскорее завершить завтрак в гостинице «Deutsches Haus». Поскольку тема разговора была неисчерпаемой, он сменил ее, спросив:

— Вы, кажется, неплохо знаете поляков?

Кьекерникс пожал плечами.

— Я покупаю дерево везде, где его много и цена невелика, в том числе в Польше, хотя такой страны, собственно говоря, не существует. В восьмистах километрах к югу отсюда у графа Потоцкого огромные леса. Я побывал там в прошлом году. Ты можешь себе представить дворец прекраснее Версаля? Экипажи, каких, вероятно, нет даже у вашего наследника престола? В покоях я, разумеется, не едал, — голландец снова захихикал, — дух аскезы не позволил, но и дом управляющего был хоть куда. Что тебя интересует? Тамошние евреи питаются воздухом, а мужики ходят в костел босиком и, повстречавшись с ксендзом, целуют ему руки. Они якобы еще верят в оборотней, хотя я не проверял.

— Это Россия? — Ганс Касторп отпил большой глоток портера.

— Австрия, — Кьекерникс отставил первую, уже опорожненную бутылку бургундского и, начав вторую, налил себе полную рюмку. — Точнее, провинция Австро-Венгрии, называющаяся Галицией. Оттуда я отправился в Вену, и знаешь, что мне сейчас пришло в голову? Тебе бы надо учиться в Вене, а не в здешней дыре, да-да. Когда-то, — он задумчиво посмотрел в окно, — этот город был больше, чем Амстердам или Лондон. Сегодня он — собственная тень.

После этих слов они долго молчали. Ганс Касторп медленно допивал портер и наконец, отставив пустой бокал, сказал:

— Мне пора, господин Кьекерникс. Благодарю вас за этот необыкновенный завтрак.

— Необыкновенный? — Оба уже стояли около столика. — Глупости говоришь, молодой человек. На прощанье я тебе дам один совет. Не слишком верь в науку. То есть верь, но лишь настолько, насколько нужно, чтобы построить корабль, дом, запрудить реку. И ни на гран больше! Когда-нибудь ты вспомнишь мои слова.

С початой бутылкой бургундского в одной руке и сигарой в другой Кьекерникс направился к выходу из ресторана, провожаемый слегка удивленными взглядами немногочисленных постояльцев, которые как раз сходились к завтраку. Когда он обернулся, чтобы помахать Касторпу рукой, нашего героя в гостинице «Deutsches Haus» уже не было. Погруженный в свои мысли, молодой человек ровным шагом, хотя и чуть быстрее обычного, шел к трамвайной остановке. Он еще не знал, что умеренный оптимизм, вселившийся в него нынешним утром на гданьском рейде, вскоре иссякнет под напором череды неприятных событий, которые поставят его в весьма затруднительное положение.

III

Началось со стычки с кондуктором уже на площадке трамвая номер два. Этот усатый, пахнущий влажным сукном и табаком тип вместо того, чтобы продать пассажиру по его просьбе билет до Вжеща, а именно до остановки на Каштановой улице, спросил, а вернее, потребовал, чтобы Касторп сперва сообщил, до какой зоны собирается ехать. Требование это было — честно говоря — столь неожиданным и притом столь глупым и наглым, что молодой человек, повысив голос, заявил, что он не здешний и потому достаточно, что он назвал остановку, до которой хочет доехать.

— Вы в этом уверены? — спросил кондуктор и как ни в чем не бывало продолжал продавать билеты другим пассажирам, отсчитывая по мере необходимости сдачу и продырявливая бумажные прямоугольнички, одновременно выкрикивая: «Брама Оливская», «Два раза политехникум!», «Один до депо!», что еще больше вывело Касторпа из себя, поскольку этот противный тип в мундире только от него потребовал назвать зону, с другими же пассажирами разговаривал любезно и даже услужливо. Трамвай уже успел дважды остановиться, люди входили и выходили, а Касторп так и стоял с горсткой пфеннигов в кулаке, понимая, что выглядит смешным, если не жалким.

— Значит, вы отказываетесь продать мне билет? — наконец спросил он намеренно громко, чтобы его услышали по крайней мере на ближайших сиденьях. — Что же, ехать не заплатив?!

— На Каштановой нет остановки, — так же громко ответил кондуктор. — Откуда мне знать, где вы захотите выйти?!

Жаркая волна ударила Касторпу в голову. Никогда еще он не оказывался жертвой столь явной, демонстративной наглости, хуже того, не мог найти мгновенный ответ. Да и следовало ли вежливо разговаривать с этим ужасным человеком? То есть вначале сдержанно заметить, что тот ведет себя совершенно неправильно, а потом перейти к сути дела и сообщить сведения, почерпнутые из письма госпожи Вибе, где черным по белому было написано, что на Каштановой улице есть трамвайная остановка? Впервые в жизни Ганс Касторп почувствовал острое желание сделать то, что в его кругу в подобных случаях называли «поставить кого-то на место». Да, согласно этим правилам надлежало сурово нахмурить брови и тоном, не терпящим возражений, повысив голос произнести: «Попрошу ваш служебный номер! Это неслыханно — вы что, не дорожите своей работой? Я сегодня же напишу жалобу в дирекцию!» Однако вместо того, чтобы хоть что-либо сказать, смирившийся Ганс Касторп сел на ближайшее свободное место и, уставившись в окно, рассеянно следил за шпалерой вековых лип, позади которых по другой стороне аллеи тянулось кладбище. Сознание, что он едет без билета, хотя нисколько в этом не виноват, невыносимо его тяготило. После того, что произошло, он уже не мог вновь обратиться к кондуктору: это было бы — как говаривала его француженка бонна мадам Шуассель — tout a fait impossible a exprimer[10]. Ко всему прочему его озадачил странный акцент кондуктора, ничем не напоминавший ни диалект platt[11], на котором дедушка Касторпа, сенатор Томас, смеха ради беседовал со своим слугой Йозефом, ни те диковинные звуки южного наречия, которые Ганс в детстве иногда слышал в гамбургской конторе отца, когда к тому по делам приезжали предприниматели из Баварии. Странный этот акцент показался нашему герою омерзительным — чужим и враждебным. Вдобавок где-то в закоулках памяти всплыла библейская фраза, прочитанная очень давно, вероятно, во время домашней подготовки к конфирмации. Фраза эта звучала так: «Не пренебрегай речью его», но из какой она книги и можно ли ее посчитать комментарием к происходящему в трамвае — на эти вопросы Касторп ответов не находил. Озадаченный и растерянный, он едва заметил здание политехникума, мимо которого как раз проезжал. Если бы это здание возникло перед ним так же, как несколько часов назад город, отвечая приподнятому настроению чужестранца, он бы, безусловно, оценил его прекрасную, хорошо продуманную архитектуру, совмещающую в себе многовековую городскую традицию с современными веяниями. Однако ни ажурная каменная резьба, ни красивые аттики не очаровали Касторпа. Он лишь подумал: «И тут я буду учиться, надо же…» И устыдился своих мыслей — как будто вынужден был вслух признать правоту дяди Тинапеля, чего, разумеется, ему никак не хотелось делать, несмотря на нынешнее прискорбное положение. Быть может, в таком состоянии он бы доехал до конечной остановки близ трамвайного депо, если б не барышня в роскошной шляпе, которая, перегнувшись через спинку сиденья, произнесла вполне дружелюбно:

— Сейчас будет остановка на Кленовой. Каштановая улица начинается вон там, по другой стороне путей.

Едва слышно пробормотав «спасибо», Касторп сошел с передней площадки вагона. Ему казалось, что взоры всех пассажиров устремлены только на него. Перейдя брусчатую мостовую, он без труда отыскал угловой, пахнущий свежей штукатуркой, внушительных размеров дом. Большие окна по всему фасаду, просторные балконы бельэтажа и огромные лоджии на верхних этажах, которые в жаркие дни даруют жильцам редкостную возможность дышать свежим воздухом не выходя из дома, — все это произвело на молодого человека самое благоприятное впечатление. Инцидент с кондуктором, правда, не был забыт, однако отступил в тень перед лицом новой ситуации. Поднимаясь по широкой, устланной коричневой дорожкой лестнице, Касторп остановился на площадке между этажами, где обрамленное лепниной большое зеркало отразило его фигуру, будто в театральном фойе. Почти машинально он пригладил ладонью волосы и поправил уголок воротничка. Настал чрезвычайно важный момент: он вдруг с беспощадной ясностью осознал то, что было очевидно, но чему он раньше не уделил должного внимания. Ведь ему впервые предстоит поселиться у совершенно незнакомых людей. Не в гостинице и не в пансионе, где за определенную плату получаешь услуги вместе с суррогатом собственного locum[12], а в кругу чужой жизни, в атмосфере чужих звуков и запахов. И хотя он пока не думал о конкретных сложностях — например, как, приняв ванну, пройти в свою комнату по общему коридору, — само близкое, ба! постоянное физическое присутствие рядом людей, с которыми его ничто не связывало, внезапно показалось Касторпу чем-то неприемлемым, если не сказать немыслимым. Немного приуныв, он поднялся еще на один пролет, чтобы наконец нажать фаянсовую кнопку электрического звонка, который тогда, в провинциальном городе, свидетельствовал о состоятельности и желании идти в ногу со временем.

— Вам кого? — услышал он сквозь щель приоткрывшейся двери приглушенный девичий голос. — Хозяйки нет, мы ничего не покупаем, уходите!

— Я — Ганс Касторп, — успел он сказать. — Я уговаривался с госпожой Вибе относительно комнаты с пансионом! Сюда прислали мой багаж! — Последнюю фразу Касторп произнес, вынужденно повысив голос, поскольку обращался к уже закрытой двери. Сочтя свое поведение безукоризненным, он снова нажал фаянсовую кнопку — дольше, чем в предыдущий раз. И тоже дольше, чем в прошлый раз, ждал прислугу.

— Я ничего не знаю, — на этот раз она оглядела его с головы до ног. — Хозяйка мне не обо всем рассказывает. Багаж? Ничего не привозили, а может…

— Как это? — перебил ее он. — Я же точно назвал адрес. Каштановая, один, второй этаж с фасада, вдова обер-лейтенанта императорского гусарского полка госпожа Хильдегарда Вибе. Правильно?

Прислуга кивнула, но за этим ничего не последовало.

— Твоя хозяйка намерена сдать меблированную комнату, а ты знать ничего не знаешь? Она не велела тебе приготовить постель? Стереть пыль? Поставить в вазу цветы?

На лице девушки, правда, отразилось некоторое смущение, однако ее молчание не внесло ясности. Наконец потерявший терпение Касторп спросил, в котором часу он наверняка застанет госпожу Вибе, поскольку, так или иначе, должен с ней поговорить.

— Наверняка? — прислугу позабавило слово, которое употребил молодой человек, и она, повторяя его, даже фыркнула. — А кто ее знает, может, через час, а может, и через два. Хозяйка не докладывает, когда вернется из города. Обед всегда в три.

Молодой человек вежливо кивнул и, отбивая пальцами по резным перилам маршевый ритм, сбежал по лестнице вниз. Впрочем, выйдя из парадного и заметив краем глаза сметавшего сухие листья дворника, он в нерешительности остановился и подумал, что ему, собственно, некуда идти. Каштановая улица, казалось, была последним застроенным уголком города. За домом тянулись неизвестного назначения склады, какие-то фабричные цеха, за ними сады и, наконец, поля, теряющиеся в которых трамвайные пути производили странное, совершенно нереальное впечатление. Касторп, правда, вспомнил, что, проезжая по центру Вжеща, заметил — кроме нескольких магазинов — маркизу над садиком единственного кафе, но, пожалуй, это было далековато, и при одной мысли о новой поездке на здешнем трамвае его обуяло понятное волнение. Волей-неволей он просто зашагал вперед и через несколько минут, перейдя мостик над быстрой речушкой, оказался перед кирпичной оградой казарм, где, как нетрудно было догадаться, располагался полк, в котором служил покойный обер-лейтенант Вибе. Продолжая идти вперед, Касторп дошел до обширного луга: там как раз проходили учения, а вернее — подготовка к параду. Полковой оркестр бойко играл марш «Preussen Gloria»[13], звуки тромбонов, рожков, барабанов и тарелок далеко разносились в октябрьском воздухе, а эскадрон новобранцев в серых походных мундирах под музыку упражнялся в верховой езде, непрестанно меняя строй. Получалось это у них неважно, и Касторп, теперь немного замедливший шаг, то и дело слышал вопли фельдфебеля: «Стадо свиней!!! Жирные хряки, вас только на бойню, в одну шеренгу еще раз стройсь!!!» При этой команде оркестр на середине такта обрывал мелодию, чтобы начать с начала после того, как гусары, перегруппировавшись, выстраивались в ряд. Когда отряд в очередной раз двинулся шагом, лошадь под одним из всадников понесла, и тот, вылетев из седла, рухнул на землю. Пока он медленно, потирая ушибленное колено, вставал, к нему подскочил фельдфебель:

— Habacht[14], — рявкнул он. — Плохо подтянул подпругу?!

Вытянувшийся по стойке «смирно» новобранец в ответ кивнул и хотел было что-то добавить в свое оправдание, однако фельдфебель, хлестнув его хлыстом по лицу, принялся читать лекцию.

— Подпруги, — громко декламировал он, сопровождая каждый слог ударом хлыста по лицу бедолаги, — проверяют перед падением! А после падения, прежде чем растирать задницу, надо первым делом хватать лошадь! Повторить!

Новобранец попытался исполнить приказание, но произносить слова, стоя навытяжку, да еще получая удар по физиономии всякий раз, когда он открывал рот, оказалось непосильной задачей. Отступив на два шага от палача, он заслонил руками уже окровавленное лицо, чем еще больше разозлил фельдфебеля.

— Я скомандовал «вольно»?! — подскочил тот к пареньку. — Я тебе разрешил шевелиться? — Говоря это, он хлестал беднягу по чем попало, а эскадрон молча наблюдал за этой сценой.

— Неплохая школа, — услышал Касторп голос у себя за спиной. — Не для барчуков служба, а?!

Рыжеволосого коротышку, заговорившего с нашим героем, происходящее, похоже, изрядно забавляло. Появившись невесть откуда, он явно не собирался уходить и намерен был продолжать разговор, поскольку тут же добавил:

— В этом полку никто не имеет права вылетать из седла, понятно? Это все равно как если бы фрейлина, представляясь императрице, громко выпустила ветры!

— В таком случае, — мгновенно ответил Касторп, — мы и ей съездим по физиономии, да?

Сказав так, он повернулся к рыжему спиной и поспешно удалился от плаца, на котором снова заиграли рожки. Хриплый смех незнакомца был отвратителен. Касторпу казалось, что он продолжает его слышать еще добрую сотню метров. Шагая дальше без всякого плана, он не мог избавиться от впечатления, что уже когда-то видел эту одутловатую мерзкую физиономию. Когда же? Во время одного из посещений гамбургских доков? Или на каникулах в Травемюнде, где возле дешевого постоялого двора слонялись подобные личности из низшего мещанского сословия? Почему-то незнакомец производил впечатление иностранца, хотя ни одна деталь его видавшего виды старомодного наряда и уж тем более акцент не позволяли сделать такое заключение.

За оградой казарм, около запруды Касторп наконец остановился и перевел дух. Сейчас не помешало бы съесть второй завтрак, перед чем следовало бы помыть руки, освежить лицо и шею влажным, сбрызнутым одеколоном полотенцем, поправить галстук и манжеты. Куда же он, однако, забрел? На другом берегу речушки, среди жалких одноэтажных домиков замызганные ребятишки катали железный обруч вокруг грязного прудика. До трамвайной линии и дома, где его никто не ждал, было не меньше трех километров, до гостиницы «Deutsches Haus» — наверное, все одиннадцать, а до Гамбурга — о котором Касторп подумал с неожиданной нежностью, как о родном доме, — гораздо дальше. Ничего трагического в этом, впрочем, не было. Мы могли бы назвать положение нашего героя в худшем случае неприятным, но сам он был склонен усматривать в сложившихся обстоятельствах некий поистине роковой узел, разрубить который изнуренному нервным напряжением организму пока не представлялось возможным. Именно поэтому Ганс Касторп впал в юношескую прострацию — такое с ним иногда случалось, — природа которой, по словам доктора Хейдекинда, была понятна и не внушала опасений, хотя в будущем она могла привести к меланхолии. Выражалось это в замедлении мыслительной деятельности при сохранении способности реагировать на сильные чувственные импульсы. Говоря образно, если бы, например, сейчас над Верхним Вжещем пронеслась снежная буря с градом, молодой человек немедленно кинулся бы на поиски убежища. Однако, поскольку Гансу Касторпу ничто подобное не грозило, он переместился во вневременное пространство, где и застыл, стоя на кирпично-каменном выступе плотины и уставившись на зеленое зеркало воды. Разумеется, все ощущения Касторпа были совершенно субъективными, ибо за пределами его сознания — вне чистой субстанции res cogitans[15], если можно так выразиться, — царило довольно оживленное движение, а стало быть, время бежало реально и неумолимо.

Когда над недалекими холмами раздался высокий звук деревенского церковного колокола, Касторп стряхнул с себя летаргическое оцепенение. Как всегда в таких случаях, он не мог бы точно сказать, сколь долго находился вне реальности. Час? Три четверти часа? Полминуты? Его взгляд, еще секунду задержавшись на поверхности воды, отметил порхающие в воздухе паутинки и маленький кораблик из коры, конструкция которого — кораблик был снабжен мачтой, бумажным парусом и необычайно искусно сделанным миниатюрным рулем — вызвала у него истинное восхищение. Лишь тогда Касторп заметил, что с противоположного конца плотины, опершись, как и он, на ограждение, его внимательно рассматривает белобрысый мальчуган. Взлохмаченные волосы, рубашка на вырост, выпущенная поверх тиковых штанов, и ноги в плохоньких сандалиях позволяли предположить, что перед ним дитя здешнего предместья.

— Это твой корабль? — спросил Касторп.

Мальчик кивнул. Несмотря на отсутствие двух передних зубов, улыбка у него была симпатичная.

— Ты его окрестил? Как он называется?

Мальчик молчал.

— «Гданьск»? «Санта-Мария»? Если не «Гданьск» и не «Санта-Мария», я больше ничего не могу придумать, — приветливо сказал Касторп. — А может, ты только подыскиваешь название?

— У него есть название. «Пауль Бенеке», — спокойно ответил мальчик. После чего, глядя Касторпу прямо в лицо, произнес длинное непонятное слово и, громко смеясь, кинулся прочь по протоптанной среди крапивы и огромных лопухов тропинке — ни дать ни взять бывалый охотник в густом лесу.

Касторп, хоть и распознал шелестящую польскую речь, ничего не понял, тогда как сорванец, сыгравший с ним безобидную шутку, несомненно владел обоими языками. «Странное ощущение, — подумал Касторп, поворачивая обратно в город, — когда тебе недоступно то, чем другие распоряжаются свободно».

По воле случая из-за угла казарм на пыльную мощеную дорогу, невесть почему носящую гордое название «аллея Замка Губерта», выкатила свободная пролетка. Наш герой, никак этого не ожидавший, не растерялся, замахал рукой и через минуту, назвав извозчику адрес госпожи Хильдегарды Вибе, уже удобно устроился в разболтанной таратайке. К тому, что его окружало, он больше не присматривался. Уродство казарм, мимо которых он вновь проезжал, убогие, только что разбитые скверы, по которым бродили бездомные псы, скелеты возводящихся зданий — все это исчезло из поля зрения Касторпа, вытесненное воспоминаниями, которые вызвала лодочка из коры.

В детстве он, правда, не мечтал о далеких путешествиях под парусами, ибо с малых лет отчетливо представлял себя работающим в доках и трюмах, однако белобрысый мальчуган, обладатель замечательной игрушки, напомнил ему о собственной детской страсти: он обожал пускать кораблики в пруду Ботанического сада. Ни один из них — вынужден был он признать — не был сделан столь искусно, но отнюдь не сравнение корабликов составляло суть воспоминания. Обычно, когда они с дедушкой возвращались с кладбища Святой Екатерины, он просил, прежде чем сесть в экипаж, зайти на пару минут в расположенный поблизости Ботанический сад. Сенатор Томас, поглядев на часы — и тем самым напоминая, что им никак нельзя опаздывать на полдник, — поддавался уговорам внука. Опираясь на эбеновую трость, он медленно шествовал по обсаженной экзотическими агавами и эвкалиптами аллейке, а маленький Ганс, опередив его на десяток шагов, первым подбегал к прудику, который как таинственный зеленый глаз поблескивал среди густых зарослей. Дедушка, добравшись до этого безлюдного места, осматривался, будто нерешительно искал особое убежище, каковым всегда оказывалась одна и та же утопающая в каскадах плюша каменная скамья, украшенная барельефом медузы. Здесь сенатор Томас доставал позолоченную табакерку и, нюхнув раз-другой бурого порошка, погружался в недолгую задумчивость. Внук же тем временем, спустив на воду выструганный дома кораблик, вел его, подталкивая сорванной с ближайшего куста веткой, среди архипелагов кувшинок. Лет пятнадцать спустя, едучи на извозчичьей пролетке в чужом городе, Ганс Касторп вспомнил, как называл диковинными именами огромные плоские листья, на которые присаживались стрекозы, воображая, что это неведомые континенты. Игра неизменно быстро заканчивалась. Сенатор Томас смотрел на часы, вставал со скамейки и, расправив полы сюртука, молча направлялся к аллейке, а внук — который ни в коем случае не посмел бы испытывать дедушкино терпение — бежал за ним, нередко бросив свой корабль в океане.

Извозчик остановился у боковых ворот казармы. Эскадрон, возвращаясь с учений, нестройными рядами пересекал мостовую, в то время как госпожа Хильдегарда Вибе по другой стороне перекрестка и трамвайных путей входила в парадное дома номер один по Каштановой улице. Ганс Касторп, разумеется, не мог ее заметить, благодаря чему воспоминание о ботаническом саде, прудике, корабликах и дедушке Томасе, который заменял ему — не очень, впрочем, долго — рано умерших родителей, продлилось еще минуту. Только теперь Касторп осознал, что сенатору не нравились игры у пруда. Вероятно, будь водоем расположен в более посещаемом месте, дед бы не уступал внуку, объясняя это тем, что не всякое занятие подобает члену их семьи. Однако до такой крайности дело ни разу не доходило, и, когда они уже садились в экипаж, сенатор Томас, вынимая батистовый платок, ограничивался единственной фразой: «Ты опять испачкал колени». Когда пролетка как раз въезжала в Каштановую, Касторп вспомнил душистый запах жимолости, в жаркие летние дни витавший над прудом гамбургского ботанического сада. Словно специально для контраста сейчас над всем Вжещем висел густой дым, поднимавшийся из близлежащих садов и огородов, где в преддверии первых заморозков жгли сухие листья и бурьян. Расплачиваясь с извозчиком, наш герой подумал, что осень, которую он впервые в жизни проведет не на освещенной фонарями оживленной Эспланаде или близ не менее шикарной Гарвестехудской дороги, наверняка будет меланхолической и печальной.

— Какое ужасное недоразумение, — уже на лестнице услышал он хрипловатый голос госпожи Хильдегарды Вибе. — Конечно же, ваш багаж, господин Касторп, доставили рано утром, только моя девка, кашубская дуреха, не связала этого с вами, я уж ей, не говоря худого слова, задала перцу, но, вижу, вид у вас тем не менее отдохнувший, довольный, да, в ваши годы, господин Касторп, не говоря худого слова, только и наслаждаться жизнью, ну как, хорошо погуляли? Воздух у нас чистый, здоровый, с примесью йода, ну и не обложен климатическим налогом, — громко рассмеялась она. — Налог платят только те, кто приезжает в Сопот, и только в сезон, прошу вас, прошу, — она вела его по длинному коридору вдоль стоящих у стены тяжелых шкафов, пахнущих нафталином. — Вот ваше гнездышко, прелестное, согласитесь. — Пропустив Касторпа вперед, она вошла следом за ним в комнату. — Таз, кувшин, полотенце тут, за ширмой, ванной можете пользоваться каждый день за дополнительную плату, по субботам бесплатно, ватерклозет в конце коридора рядом с комнатой прислуги, под кроватью на всякий случай есть ночной горшок, вы уж простите, господин Касторп, все это вам должна была рассказать моя девка, а теперь вот приходится мне, чтоб она не запоздала с обедом, уж я ей задала перцу, печи мы начинаем топить с наступлением холодов, но осень нынче очень теплая, согласитесь, так что, по крайней мере пока, одной заботой меньше, что касается белья, господин Касторп, постельное белье мы меняем один раз в месяц, а что на стирку, извольте раз в неделю оставлять в корзине, вон она стоит, специально для вас, прачка очень добросовестная, хоть, не говоря худого слова, и полька, зато дешевле, чем та, что на углу, Боттхерша, она, вообразите, пьет…

Однако Гансу Касторпу ничего из услышанного от госпожи Хильдегарды Вибе воображать не хотелось, и уж тем более физиономию вечно пьяной прачки с угла Каштановой и Березовой; с этого момента все речи вдовы он пропускал мимо ушей, а сам — вежливо кивая — без стеснения открыл чемодан и принялся извлекать из него свои вещи: сперва несколько внушительных томов, среди которых светлела серо-бежевым переплетом «Техника судостроения», деревянный ящичек, содержащий изрядный запас его любимых сигар «Мария Манчини», туалетный набор в японском лакированном футляре, резиновую мисочку для мытья лица, пригодную также для бритья, целую стопку нижних рубашек, которые фрейлейн Шаллейн украсила перед его отъездом изящными монограммами; за этим последовали плед, четыре пары обуви, две пижамы, шлафрок, домашняя тужурка, двенадцать сорочек, до хруста накрахмаленных и отглаженных той же Шаллейн, костюмы — летний и зимний, две пары спортивных брюк вкупе со специальными теннисными рубашками, отдельно упакованные воротнички, манжеты, запонки, галстуки, носки, кальсоны, носовые платки и, наконец, письменные принадлежности, в том числе свое любимое вечное перо марки «Пеликан». Все это Касторп затем разложил на небольшой этажерке, в ящиках орехового комода, на доске секретера и в шкафу с зеркалом на внутренней стороне единственной дверцы и едва заметил, как госпожа Хильдегарда Вибе закончила свой монолог фразой: «Боже мой, не говоря худого слова, я вас, кажется, утомила» — и вышла из комнаты, сообщив, что обед будет подан в столовой через три четверти часа. Когда все уже было разложено, Ганс Касторп тщательно вымыл лицо и руки, переменил рубашку и только теперь внимательно оглядел комнату.

На узорчатых обоях в берлинском стиле висело несколько гравюр и литографий. На всех без исключения был в довольно унылых тонах изображен старый Гданьск. Железная кровать могла бы послужить украшением захолустного постоялого двора — как и потертый, хотя вычищенный ковер, на котором оставили неизгладимый след пробки от шампанского, пепел от сигар и дамские каблучки. Небольшого размера круглый стол вместе со шкафом, комодом, кушеткой, секретером, этажеркой, ночным столиком и стульями составляли гарнитур, по-видимому, местного производства. Безыскусная форма мебели в сочетании с полуматовой фанеровкой производила приятное впечатление. То же самое можно было сказать о люстре над столом и двух лампах для чтения — одна стояла на секретере, вторая на ночном столике. Благодаря сильным лампочкам свет от них был достаточно ярким, в чем Касторп убедился, затянув плюшевую портьеру на окне и затем нажав кнопки эбонитовых выключателей. Однако самой приятной неожиданностью оказался вид из окна. Комната выходила не на Каштановую улицу: большой выступающий эркер был обращен в сторону садов и полей, тянувшихся до самого горизонта, окаймленного плавной линией холмов. А поскольку дом стоял под углом к Оливскому тракту, ни одно из кирпичных казарменных строений не портило этот почти сельский пейзаж, пересеченный — как уже было сказано — трамвайными путями. Ганс Касторп закурил сигару и, вглядываясь в серовато-медные кучевые облака, плывущие откуда-то с залива к холмам, подумал, что ему повезло, если не считать хозяйки, вызвавшей у него — буквально с первой фразы — чувство, которое англичане в подобных случаях называют отвращением. «Возможно ли, — раздумывал он, — чтобы жена офицера была настолько примитивной? И эти ее постоянные „не говоря худого слова“!» Хотя Касторп в своей предыдущей жизни был далек от армейской среды, он понимал, что в гусарском полку, где почти у каждого офицера перед фамилией красуется приставка «фон», такая особа не могла вызывать симпатию. К счастью, он не собирался — да и не видел в том нужды — разгадывать секреты уже покойного обер-лейтенанта Вибе, и смущала его в данный момент лишь перспектива близящегося обеда в обществе вдовы.

IV

Госпожа Хильдегарда приняла его в столовой совершенно преобразившаяся. Во-первых, сильное впечатление производил ее наряд: к обеду она переоделась в черное платье из тафты, перевязанное серебристой лентой. Волосы, раньше собранные в банальный пучок, теперь свободно падали на плечи. От внимания Касторпа не ускользнуло и то, что их светлый оттенок резко контрастировал с темным платьем. Во-вторых — что показалось ему куда более странным, — вдова обер-лейтенанта императорского гусарского полка за предшествовавшие обеду три четверти часа изменила не только свой облик, но и манеру поведения. Увидев в столовой, как она коротко и деловито отдает распоряжения, в основном жестами, он поверить не мог, что это та самая особа, которая только что извергала потоки ненужных фраз. При всем при том во время обеда явственно ощущалось некое напряжение между хозяйкой и прислугой. По совершенно непонятным Касторпу причинам верховодила скорее девушка, нежели госпожа Вибе. Похоже было, хозяйка боялась чем-либо задеть прислугу. Приносимые из кухни кастрюли та ставила на подсобный столик с громким стуком, а жаркое из телятины и брюссельскую капусту выкладывала на блюда едва ли не с вызовом. В такие минуты госпожа Хильдегарда Вибе опускала глаза в тарелку и лишь по окончании критического момента устремляла взор прямо на Касторпа, будто извиняясь за свое смущение или надеясь обрести в нем тайного союзника. Однако молодой человек, ничем не выдавая своего интереса к происходящему, оставался нечувствительным к этим уловкам. Лишь к концу второго блюда неестественную, что ни говори, тишину прервала раздумчивая фраза хозяйки:

— Видите, в Берлине все было иначе.

Касторп только кивнул, не рискнув подхватить тему, поскольку в голосе вдовы прозвучала такая нескрываемая тоска по прошлому, воплощенная в одном волшебном слове «Берлин», что следовало ожидать долгого рассказа о чудесной жизни в столице бок о бок с обер-лейтенантом. Однако ничего подобного не произошло. Проглотив очередной кусок и отпив глоток воды, госпожа Хильдегарда Вибе сообщила:

— Разумеется, господин Касторп, за небольшую доплату вы можете у нас столоваться. Похоже, еда вам нравится, раз вы взяли добавку жаркого.

— Я ведь писал, — невозмутимо ответил молодой человек, — что не знаю, позволит ли мне у вас обедать расписание. Если перерывы между лекциями будут слишком короткими, мне не хватит времени доехать сюда из политехникума и вернуться, не опоздав на занятия. Позвольте отложить решение до завтра. Что же касается платы за сегодняшний обед, то я заплачу немедленно. И за добавку, конечно, тоже: жаркое вправду отменное.

— Вот сейчас я вижу, что вы и в самом деле из купеческой семьи, — по лицу госпожи Вибе пробежала улыбка, больше похожая на гримасу. — Но зачем спешить? Я не только деньги имела в виду.

— Вероятно, я не совсем правильно вас понял, — хмыкнул Касторп. — Относительно ванной, во всяком случае, я уже решил. Мне бы хотелось пользоваться ею каждый день, скажите только, сколько это получится в месяц.

Госпожа Вибе явно ждала, когда прислуга соберет грязную посуду и покинет столовую. Как только та вышла, она перегнулась через стол к собеседнику и прошептала:

— Я нуждаюсь в обществе. Вам следует знать, что я опасаюсь этой девушки. И чем дальше, тем больше.

— Так почему же, — громко ответил Ганс Касторп, — вы ее не уволите и не поищете другую?

— Ради бога, — госпожа Вибе выглядела не на шутку испуганной, — тише, пожалуйста! Вы даже представить себе не можете, что бы случилось, если бы она это услышала.

Молодой человек кивнул и, откладывая салфетку, сказал:

— Большое спасибо, госпожа Вибе, но мне уже пора. Скоро четыре, и у меня остается только час, чтобы уладить формальности.

— Так вы еще не были в политехникуме? — удивилась вдова. — Сейчас мы подадим кофе с пирожными!

— Я прогуливался без цели — ведь все необходимые документы лежали здесь, в моем чемодане. Куда мне было деваться, если ваша прислуга утверждала, что ни о чем понятия не имеет? Простите, но я уже опаздываю.

С этими словами Ганс Касторп отвесил хозяйке поклон и быстро вышел из столовой, едва не столкнувшись в дверях с кухаркой. В этот краткий миг между ними будто проскочила электрическая искра. Касторпа неприятно поразил даже не запах, исходящий от волос и передника девушки — странное сочетание кипяченого молока, корицы, мучной заправки и обыкновенного пота, — а ее взгляд, которым она прямо-таки хлестнула его по щеке. Когда через несколько минут он уже стоял на трамвайной остановке, раздражение нимало не улеглось, напротив — Касторпу казалось, что оно вот-вот достигнет апогея и закончится все это длительной мигренью, чего сейчас ни в коем случае нельзя было допустить. «У меня нет никаких порошков, — лихорадочно думал он, — надо зайти в аптеку; ох, что за люди, откуда такие берутся, поживу тут месяц и за это время подыщу квартиру получше, обязательно нужно заняться поисками».

Решив так и несколько приободрившись, он сел в трамвай, однако, взглянув на кондуктора, едва не застонал от отчаяния, ибо это был тот самый гнусный тип, который утром так безобразно с ним обошелся. «Какого черта! — подумал Касторп. — Видно, понятия „вторая смена“ здесь не существует; интересно, неужели вагоновожатые тоже ездят по этому городу с раннего утра до поздней ночи? Очень разумно, ничего не скажешь», после чего произнес требовательно:

— Один до политехникума!

Кондуктор весьма любезно улыбнулся и протянул пассажиру продырявленный билет, а затем и сдачу. Поскольку Касторп вручил ему просчитанную до пфеннига сумму, вероятно, произошла ошибка, которую следовало незамедлительно исправить.

— Я не имею права на льготный проезд, — поспешил объяснить он. — Если быть точным, студентом я буду считаться начиная с завтрашнего дня, то есть со дня зачисления!

— Да ну их, эти формальности, — ответил кондуктор. — Езжайте спокойно и не морочьте себе голову!

Как и в прошлый раз, несколько пассажиров уставились на Касторпа. Дабы избежать дальнейших осложнений, он сдался и сел на свободное место, нисколько не успокоившись: во всем, что с ним происходило с утра — включая и этот инцидент, — было что-то глубоко неправильное, какое-то странное нарушение привычного ритма, что особенно тревожило, так как касалось вещей не очень существенных. Наверно, не стоит добавлять, что до сих пор нашего героя воспитывали — и он это крепко-накрепко усвоил — в убеждении, что должный подход к жизни вырабатывается из правильного отношения к мелочам. Трамвай уже давно миновал рыночную площадь с часовой башней и начало улицы, над крышами которой возвышался костел, выстроенный в претенциозном неоготическом стиле. Касторп, однако, не обращал на такие детали внимания. Ко всем докучливым событиям, которые в тот день, будто черные бусинки, нанизывались на невидимую нить времени, добавилось еще одно. Только сейчас, рассеянно глядя на проплывающие за окном трамвая дома, Касторп понял суть некоего наблюдения, сделанного им в столовой госпожи Вибе. За обедом он несколько раз мельком поглядел на портрет обер-лейтенанта. Мундир с галунами, головной убор с изображением черепа, аксельбанты и эполеты, видно, до такой степени истощили фантазию художника, что лицо на портрете получилось совершенно невыразительным. Лишенное индивидуальности, практически незапоминающееся, оно, казалось, просто заполняло пустой овал среди ярких гусарских аксессуаров. Однако во взгляде обер-лейтенанта Вибе крылось что-то, обеспокоившее Касторпа. Быть может, просто свет неудачно падал на холст, но сейчас, в разогнавшемся трамвае, который на круто спускающейся вниз улице развил максимальную скорость, Касторп почувствовал неприятную дрожь, осознав, что лицо обер-лейтенанта Вибе — по крайней мере какой-то своей частью — поразительно схоже с лицом мерзкого типа, заговорившего с ним возле казарм. Как сказал этот рыжий? «Не для барчуков служба». Он попытался вспомнить хриплый, противный и одновременно насмешливый голос. И чем дольше думал, тем больше убеждался, что между рыжим и обер-лейтенантом Вибе существует какая-то связь или, кто знает, возможно, они состоят в близком родстве. С другой стороны, стоит ли удивляться, что у покойного обер-лейтенанта есть в городе двоюродный или даже родной брат, да и какое это может иметь значение? Касторп не верил в приметы, предсказания, ворожбу, и его рациональный ум загодя исключал метафизический характер любых — пускай и необычных — событий. Так чего ради забивать себе этим голову? За секунду до того, как сойти с трамвая, он подвел итог, сводившийся к следующему: незачем углубляться в эту историю, надо просто принять как очевидное, что возле казарменного учебного плаца он повстречался с родственником обер-лейтенанта Вибе.

Было уже без четверти пять — надлежало поторопиться. Улица, ведущая к главному зданию политехникума, расположенному на невысоком холме, в будущем обещала стать красивой тенистой аллеей. Пока же виден был лишь ее замысел, словно бы составленный из маленьких деревьев скелет, левым боком прилегающий к кладбищу, а правым — к выстроившимся в ряд двухэтажным кирпичным домикам. От внимания Касторпа — хотя он теперь шел очень быстро — не ускользнула эта симметрия. И кладбище, и домики были новехонькие, то есть можно было сказать, что жилища по обеим сторонам аллеи Госслера ждут новых обитателей; это сравнение позабавило Касторпа, и настроение у него улучшилось. Слегка запыхавшийся, он без пяти минут пять вошел в канцелярию факультета кораблестроения и положил на стол чиновнику полный комплект необходимых документов — кроме тех, разумеется, которые были заранее высланы по почте. Все происходило в почти полной тишине: долговязый канцелярист с усохшей физиономией выразительно посмотрел на стенные часы, после чего отыскал в списке первокурсников фамилию Касторпа. Проверка заняла у него не больше пяти минут.

— Вам понадобится общежитие? — спросил он под конец с явно скрываемым, но все равно ощутимым польским акцентом.

— Пока у меня есть жилье, — ответил Касторп.

— Где, позвольте узнать?

— Вжещ, Каштановая улица.

— Это ведь почти Олива! — удивился чиновник. — Не нашли ничего поближе? Здесь сдается много комнат. В перерывах вы бы даже успевали вздремнуть. А поездки? Они денег стоят; не станете же вы ездить на велосипеде!

— Отличная мысль, — усмехнулся Касторп. — Правда, почему я сам не догадался? В таком случае прошу порекомендовать мне магазин, где продают велосипеды.

Канцелярист сдвинул очки в проволочной оправе на кончик носа, чтобы получше разглядеть собеседника.

— Шутить изволите, — беззлобно сказал он. — Хоть мы и на берегу моря, как Гамбург, откуда вы прибыли, снег у нас, бывает, лежит с начала ноября до середины марта. Это Восток, в чем, впрочем, вам еще не раз предстоит убедиться. Вдобавок к велосипеду я бы посоветовал купить лыжи и коньки, особенно пригодятся последние, когда после дождей ударит мороз и наши тротуары превратятся в каток. Вы читали Гоголя? В переводе, разумеется.

Касторп, с интересом слушавший гладкую речь канцеляриста, искренне удивился.

— Гоголя? — повторил он. — Нет, никогда не читал. Но что у Гоголя может быть общего с велосипедами? Вы имеете в виду российские морозы? Непогоду?

— Я имею в виду состояние тротуаров в нашем городе, и особенно в том районе, где вы сейчас проживаете. Знаете, сколько народу каждый год попадает на стол к хирургу из-за отвратительной поверхности наших тротуаров? Из-за плохого освещения? Несвоевременной уборки снега? Из-за ремонтов? Вот, пожалуйста, — он полез в ящик и протянул Касторпу тоненькую брошюрку в картонном переплете. — Здесь я все это описал. По статистике больше всего переломов конечностей именно во Вжеще, далее следуют Оруня, Нижний город, Осек и Старое предместье. А знаете почему?

Пока Касторп рассматривал тщательно вычерченные схемы отдельных предместий, диаграммы и длинные столбцы цифр, канцелярист продолжал:

— А вот почему: отцы нашего города почти никогда не заглядывают в эти районы. И даже если заглянут, то увидят все только из коляски или автомобиля. Жаль, что на заседания муниципального совета нельзя отправиться на аэроплане, верно? Тогда бы мы уже нигде не чувствовали себя в безопасности. Вот, — он забрал у Касторпа свою брошюру, чтобы отыскать нужную страницу и постучать по ней пальцем, — вот сколько теряет на этом в год страховая касса и сколько простой обыватель. А здесь, — он перевернул страницу, — я с помощью теории вероятности рассчитал, какова связь между несчастными случаями и выходами из дома. Понимаете? Дело вовсе не в том, как долго мы пребываем вне дома — пятнадцать минут или десять часов, это не имеет значения. Важно другое: сколько раз на протяжении единицы времени — примем за такую единицу восемь часов, поскольку это одна треть суток, — итак, сколько раз на протяжении единицы времени вы выходите из дома и в него возвращаетесь.

К сожалению, у Ганса Касторпа не было опыта общения с подобными личностями. И ему ничего не осталось, кроме как вежливо, преодолевая скуку, выслушать историю службы канцеляриста в магистрате, откуда его выгнали в результате заговора и подлых интриг. Было уже двадцать минут шестого, но ничто не предвещало скорого конца монолога, который теперь разворачивался вокруг темы городских скверов и нечистот, оставляемых там собаками.

— Если бы все эти кучи, — доказывал канцелярист, — собирать в специальные емкости и вывозить в городской питомник роз, годовое производство этих прекрасных цветов могло б возрасти на семнадцать процентов! Об этом я тоже написал, погодите, сейчас я найду экземпляр.

Когда чиновник принялся рыться в столе, Касторп, наконец набравшись решимости, сказал:

— Да, но я уже должен идти, благодарю вас, это, разумеется, очень важно, — после чего, даже не попрощавшись, поспешил покинуть канцелярию.

Под высокими сводами просторного коридора эхом отдавались его шаги. Почти все двери по обеим сторонам были открыты, и взору Касторпа то и дело представали пустые аудитории. Их вполне объяснимое молчание почему-то действовало угнетающе. «Совсем как будто я расстаюсь с этим местом, — подумал Касторп. — А ведь мне предстоит провести тут целых четыре семестра!»

По правде сказать, еще больше его угнетало то, что на сегодняшний день у него уже не было никаких планов. Октябрьские сумерки ничего приятного не сулили, и уж конечно меньше всего его привлекала перспектива вернуться в квартиру на Каштановой и сразу лечь спать. Шагая вдоль кладбища к трамвайной остановке, он с улыбкой вспоминал Кьекерникса. Мимолетная мысль, а не навестить ли попутчика и не пригласить ли его в гостиничный ресторан на ужин со спаржей и портером — хоть и очень соблазнительная, — немедленно получила разумную отповедь. Случайное знакомство не давало права на приятельские вольности, и даже если б он рискнул пренебречь условностями, тотчас напомнили бы о себе его финансы.

Так что Касторп окончательно отверг эту идею и решил поехать в центр. Ожидание трамвая он скрашивал размышлениями о времени: с голландцем они распрощались менее двенадцати часов назад, однако казалось, что после завтрака в гостинице «Deutsches Haus» прошло по крайней мере несколько дней. Еще дальше отступила панорама Старого города, которая открылась нашему герою с борта маленького «Водяного». Детали пейзажа настолько глубоко запали в память, будто произошло это давным-давно, а вовсе не сегодня утром, меньше чем через два часа после восхода солнца над заливом. И хотя так оно и было, Касторп, пытаясь разглядеть номер подъезжающего трамвая, пришел к забавному заключению: если бы посчитать возможной вещь, по законам физики совершенно невозможную, а именно: что время в Гданьске течет гораздо быстрее — скажем, вдвое быстрее, чем то, которое отмеряли старые часы в квартире дядюшки Тинапеля, — он бы, проучившись здесь четыре семестра, вернулся в Гамбург не на два, а на четыре года старше. Интересно, обратил бы кто-нибудь на это внимание? Наверно, чтобы произвести должное впечатление хотя бы на фрейлейн Шаллейн, следовало бы эту цифру возвести уже не во вторую, а по меньшей мере в четвертую степень. Да, в четвертую, поскольку тогда даже достопочтенный консул вынужден был бы спросить его по возвращении: «Дорогой мой, что с тобой, ты как-то странно выглядишь, не переутомила ли тебя эта учеба на Востоке? Говорил я, что ничего хорошего тебя там ждать не может! Посмотри в зеркало, у тебя уже появились седые волосы, куда же это годится!»

Из трамвая, с ужасным скрежетом затормозившего на остановке, одна за другой высыпали группки студентов. Суете и толчее сопутствовали громкие восклицания: кто-то кричал, что надо проехать еще одну остановку, кто-то — что это глупая шутка и надо поторопиться, потому что в «Café Hochschule[16]» все столики займут те, кто приехал на предыдущем трамвае. Касторп, успевший в последнюю минуту протолкнуться к задней двери вагона, вдруг решил положиться на волю случая: повернулся и смешался с толпой молодых людей, будто вместе с ними приехал.

— Дружище, — обратился к Касторпу рослый коротко остриженный блондин, — слыхал, что в этом кабаке сегодня и завтра у нас скидка двадцать процентов? Каждая пятая кружка задаром — вот это я понимаю!

— Слыхал, — ответил Касторп. — Интересно только, на закуску скидка тоже распространяется?

Блондин расхохотался, хлопнул Касторпа что было сил по спине и взревел во всю глотку:

— Ты отличный малый! Меня зовут Николай фон Котвиц, а тебя?

— Ганс Касторп, — протянул он блондину руку, — из Гамбурга.

Вместе со всей компанией, возглавляемой студентом в форменной студенческой фуражке, они перешли на другую сторону Большой аллеи.

— А я из Кёнигсберга, — захохотал Николай фон Котвиц, — проучился один семестр на юридическом, пока не выгнали! Думаешь, я пожалел? Не жалел ни секунды! Безмозглыми башками тамошних преподавателей только гвозди забивать. Каждый мнит себя Кантом! Я хотел пойти в армию, но мой старик, хоть и тупой юнкер, твердит: «Учись, и баста, иначе ни гроша не получишь!» А ты?

— Я? — Касторп не сразу нашел, что ответить. — Видишь ли, я собираюсь строить корабли, меня это правда интересует, что же касается денег, то… как тебе сказать… — замялся он, поглядывая на румяное лицо юного барона.

К счастью, никто, даже спрашивавший, не ждал от него ответа. Толпа студентов вливалась в «Café Hochschule», точно молодое вино в старую бочку. Верховодили корпоранты. Они так небрежно отодвигали стулья, так громко покрикивали на кельнеров, так уверенно швыряли на вешалку свои фуражки, так быстро опорожняли первые кружки пива, что Касторп, застенчивый по природе, в этой живой, пульсирующей, бесформенной массе совершенно растерялся. Когда минуту спустя в задымленном зале загремел первый куплет песни «Эх, как славно пиво пить до десятой кружки…» и длинная физиономия фон Котвица, маячившая напротив, побагровела от вокальных усилий, Касторп, отхлебнув изрядный глоток пива, закрыл глаза. Ему казалось, что он в жарком машинном отделении «Меркурия», где каждое движение силовой установки отдается дрожью на палубе и в переборках, а густой запах смазочных масел мешает дышать. Десятки кружек ритмично колотили по столикам. Протяжное «оляй-ля-ли, оляй-ля-ло» на две-три секунды приподнимало сгрудившиеся вокруг столиков тела, после чего волна снова опадала на стулья — до следующего прибоя.

— Вам нехорошо? — услышал он прямо у себя над ухом. — Хотите выйти на свежий воздух?

Это не был фон Котвиц — тот минуту назад, без тени смущения расслабив пояс, отправился в уборную.

— На свежий воздух, — повторил Касторп, — да нет, не обязательно. А кто вы? Меня зовут Ганс Касторп, и я приехал сюда…

— Учиться, — со снисходительной усмешкой перебил его незнакомец. — Вы ведь это хотели сказать, верно? Ну что ж, разумеется, все мы приехали сюда с одной целью. Но не все одинаково относимся к этому варварству!

Поскольку на лице Касторпа отразилось удивление, незнакомец немедля приступил к разъяснениям.

— У всех студенческих корпораций есть общее свойство: собравшись вместе, корпоранты ведут себя как в хлеву! Этот рев! Эти бесконечные вопли! Вам нравится? Наша немецкая песня не имеет, не желает и не будет иметь с этим ничего общего. Я руковожу здешним кружком «Vogelwander»[17], очень приятно, господин Касторп, Вильгельм Штокхаузен, для вас просто Вилли.

Касторп пожал ему руку — в тот самый момент, когда за столик вернулся Николай фон Котвиц.

— Ну конечно, — сказал барон очень громко, перекрикивая общий гвалт. — Вижу, охота за душами началась! Гляди, — он шутливо погрозил Касторпу пальцем, — закончишь свои дни в отрепьях, с посохом в руке, на большой дороге.

— Лишь бы не с пером в…! — добавил кто-то поблизости.

— С пером в штанах, — докончил другой голос.

Последнее замечание вызвало сущий ураган. Из десятков глоток вырвался оглушительный хохот, кружки застучали по столам. В противоположном углу затянули очередную песню, темой которой было совместное питие. Вилли Штокхаузен, едва кивнув, что могло — но вовсе не обязательно должно было — означать, что он попрощался с Касторпом, направился к выходу, огибая взмыленных кельнеров. Сейчас им приходилось туго: каждый держал в обеих вытянутых кверху руках по подносу, уставленному налитыми до краев кружками, выстроившимися в искусную пирамиду. Кельнеры напоминали циркачей; один — вероятно, чемпион местных ежегодных соревнований — умудрился водрузить на голову третий поднос. Провожая его взглядом, Касторп вдруг увидел в другом конце серого от табачного дыма зала, у самой двери, Вилли Штокхаузена в смешной зеленой шляпчонке с перышком. Уже на пороге он повернулся на каблуках и — на сей раз явно адресуясь к Касторпу — на прощанье помахал рукой.

— Экий прилипала, — поморщился фон Котвиц, покачав головой над кружкой. — Тебе не кажется? Крутится среди нас невесть зачем!

К счастью, в зале снова запели, и Касторп мог, еле слышно подпевая, спокойно допить свою кружку. Больше он пива не заказывал. Под предлогом того, что ему нужно в уборную, не прощаясь с фон Котвицем, он выбрался из-за столика. Ему удалось — вопреки здешним обычаям — расплатиться у стойки и покинуть «Café Hochschule»; никто не попытался его задержать. Если, конечно, не считать грозного взгляда наследника престола принца Фридриха Вильгельма — облаченный в мундир местного гусарского полка, тот с олеографии взирал на сплоченное будущее своего великого народа.

Чтобы удовлетворить естественное любопытство читателя, расскажем все-таки, чего избежал наш герой тем вечером. Так вот: во-первых — еще дюжины песен, именуемых буршевскими[18]. Песенная традиция, почти столь же старая, как и наши почтенные университеты, в тот год безусловно внесла в город над Мотлавой свежую, живительную струю, что явно пошло на пользу, например, Королевскому высшему техническому училищу, куда записался Ганс Касторп. Совсем недавно торжественно открытое императором Вильгельмом, оно было — формально — первым высшим учебным заведением этого достойного города с момента его основания, то есть за девятьсот с лишним лет. Далее: кроме живительного духа буршевских песен Касторп избежал также по меньшей мере десяти кружек местного пива, которое — что необходимо отметить — было слабее гамбургских сортов пльзеньского. Чего же еще? Наш герой не слышал речей ни председателя корпорации «Германия», ни председателя корпорации «Пруссия», который воздал должное принципам братства, выпив залпом литровую кружку пива. С легкостью завязываемые знакомства, тосты за здоровье сидящих за соседними столиками, громко рассказываемые анекдоты, похлопывания по спине и плечу новых членов студенческого сообщества — и этого избежал в тот вечер Ганс Касторп. Выйдя из «Café Hochschule», он неторопливо зашагал вдоль вековых лип Большой аллеи.

Было уже темно. Влажный воздух принес туман. К осеннему, еще теплому запаху листьев примешивался пронизывающий холод. Касторп не выбирал направления и только через несколько минут понял, что идет вдоль кладбищенской ограды. Редкие газовые фонари отбрасывали тусклый, слабый свет. Касторп был голоден, но идея отправиться в такую пору на поиски ресторана показалась ему еще хуже той, что привела его с толпой студентов в «Café Hochschule». «Надо будет поесть сухарей, — подумал он. — Какое счастье, что Шаллейн и сухари положила в багаж… Как же она выразилась? „Неприкосновенный запас, мало ли что“». Ему вспомнился ее саксонский акцент и вечно озабоченное лицо. Наверно, повстречайся они сейчас, она бы воскликнула радостно: «Говорила я?!», хотя, по правде сказать, сухарями и мешочками трав фрейлейн Шаллейн снабдила его на случай несварения желудка, а не из опасения, что ему нечего будет есть.

Скорее услышав, чем увидев замедляющий ход трамвай, Касторп ускорил шаг и пересек пустую мостовую. Уже подходя к остановке — хотя и сосредоточившись всецело на попытке разглядеть номер трамвая — он сообразил, что за ним кто-то идет. Впечатление было такое, будто незнакомый мужчина буквально выплыл из-за кладбищенской ограды, а затем перебежал мостовую исключительно для того, чтобы вслед за нашим героем вскочить на площадку трамвая. Само это, однако, вряд ли бы испугало будущего кораблестроителя. Туман, пустая по случаю позднего часа аллея, кладбище — ничего особенного тут не было. Беспокойство овладело им только тогда, когда, получив от заспанного кондуктора билет, он посмотрел в ту сторону, где уселся незнакомец. Неужто ему померещилось? Что это — осенняя фата-моргана, результат смешения темноты, желтоватого освещения и тумана? Хотя нет, зрение его не обмануло. Это был тот самый рыжеволосый коротышка, который повстречался ему утром возле казарменного плаца. Мерзкая, что ни говори, физиономия. Ну а если он ошибается и между этими двоими нет ничего общего? Вполне возможно, но почему же в душу закралось незнакомое прежде острое чувство тревоги?

Таковы примерно были размышления Касторпа во время первой ночной поездки по Вжещу на трамвае. Он также не мог отогнать странные ассоциации — о них нам уже известно, — навеянные внешностью покойного обер-лейтенанта Вибе. И хотя этим мыслям сопутствовала подсознательная уверенность: «Чушь какая-то, ведь это никоим, да-да, никоим образом не может повлиять на мою жизнь, на мое поведение…» — тем не менее, несмотря даже на эту защитную реакцию, почти автоматически возникшую в противовес царящему в уме тревожному сумбуру, Касторп ощущал растерянность — и не только потому, что вокруг был чужой, провинциальный, плохо освещенный город. Хуже того: он не заметил когда, а точнее, на какой остановке сошел этот тип. Кроме вагоновожатого и кондуктора, в трамвае уже никого не было. Вдобавок ко всему, добравшись наконец до дома на Каштановой улице, Касторп сообразил, что госпожа Вибе не дала ему ключей. К счастью, парадное оказалось не заперто, но у дверей квартиры он почувствовал нарастающее раздражение.

Вначале он легонько постучался — раз, другой. Безрезультатно. Тогда он нажал фаянсовую кнопку звонка, коротко и несмело, будто непрошеный гость. Через минуту снова позвонил, и только тут в квартире послышались шаги. Открывая дверь, девка что-то неприязненно бормотала себе под нос — разумеется, это относилось к нему. Касторп собирался произнести всего лишь одну, естественную в такой ситуации фразу: «Ну, поскольку я не получил ключа…», однако, взглянув на прислугу, онемел. На ней был шелковый, расписанный китайскими драконами халат, впопыхах наброшенный поверх прозрачной сорочки, под которой явственно угадывались пышные ядреные груди. Распущенные мокрые волосы пахли солью для купания.

— Ванная занята, — сказала она, пропуская жильца в коридор. — И еще барыня просят сигару курить при открытом окне!

Вероятно, этим заявлением, которое Касторп счел возмутительным, можно было бы завершить весьма подробное описание первого дня, проведенного им в чужом городе. Однако, учитывая, что ему предстоит проучиться здесь целых четыре семестра и впереди у него совершенно неожиданные события, которые глубоко отпечатаются в его душе, побудем с ним в комнате на Каштановой еще несколько минут. Возмущение довольно быстро улеглось, стоило ему заняться своим туалетом. Моясь в тазу, он кратко проанализировал минувший день. Все бы сложилось иначе, куда как лучше, придерживайся он заранее составленного плана. Не приняв предложения Кьекерникса, приехал бы прямо на Каштановую, где застал бы госпожу Вибе и не слонялся бесцельно по окрестностям, как школяр, прогуливающий уроки. Записавшись никак не позже двух на факультет, он бы отправился в центр и — как планировал — плотно пообедал в Старом городе, в рекомендуемом Брокгаузом ресторане. Одинокая долгая прогулка по берегу Мотлавы, возвращение на трамвае при дневном свете, наконец, успешные поиски какого-нибудь уютного кафе здесь, во Вжеще, чтобы за кофе и сигарой почитать газету, — так могло, так должно было это выглядеть. Укладываясь спать, Касторп дал себе торжественное обещание. Отныне, что бы ни случилось, он будет строго, ни на йоту не отклоняясь, следовать намеченным планам. Например, завтра, после того как его фамилию внесут в список студентов, он изучит каталог библиотеки политехникума, узнает, где столовая, заглянет в Зерновой банк, а затем пойдет осматривать Старый город. Что может быть проще?

Однако заснул он не сразу. Крошка от съеденного уже в кровати сухаря застряла между зубами. Пришлось встать, отыскать коробочку с зубочистками, выковырять крошку и прополоскать рот остатками воды из кувшина. Когда он снова лег и устремил взгляд в потолок, тишину, в которую с некоторых пор погрузился дом на Каштановой, нарушили звуки рояля. Кто-то — по-видимому, в бельэтаже — играл экспромт Шуберта. Мягкая, меланхолическая мелодия, запомнившаяся Касторпу с раннего детства, показалась сейчас необыкновенно прекрасной. Но увы, приятный сюрприз был испорчен. С гораздо более близкого расстояния, а именно из ванной госпожи Вибе, до его слуха донеслись странные звуки. Они были похожи на громкие шлепки — то редкие, то следующие один за другим с очень короткими промежутками. Этим звукам сопутствовал идущий будто из-под земли протяжный стон, который — если был человеческим — мог в равной мере выражать как радость, так и страдание. Минуту спустя музыка оборвалась на середине ноты, в тот самый момент, когда мелодия после лирической, исполненной невыразимого очарования экспозиции приобрела драматическую окраску. Из ванной, а может быть, уже из коридора послышались приглушенные голоса и шлепанье — на этот раз по полу — босых ног. Так, по крайней мере, Касторпу показалось. Он перевернулся на бок, натянул одеяло почти по самые уши и наконец уснул.

V

После пяти дождливых, туманных и очень холодных дней октябрь вступил в дивную пору бабьего лета. Извлеченные из шкафов осенние пальто, калоши, шарфы, ба! даже перчатки вернулись обратно на вешалки и в бездонные комоды. Было так тепло, что женщины выходили на улицу в летних шляпах, а мужчины — в особенности из низшего сословия — позволяли себе вышагивать по тротуарам без пиджаков, в жилетах, а часто и завернув рукава сорочек.

Касторп, который первые дождливые дни провел в весьма подавленном настроении — от полного уныния его спасало лишь обилие новых обязанностей, — теперь радовался каждой минуте. Бодрящие сверкающие утра ждали его уже за порогом дома, когда он с портфелем, набитым записями лекций, и картонным тубусом с чертежами, пройдя несколько шагов, сворачивал за угол Каштановой и направлялся к трамвайной остановке. Воздух был такой чистый, что всякая мелочь, на которую падал взгляд, вырисовывалась отчетливее обычного. Карниз дома, падающий кленовый лист или дуга подъезжающего трамвая одинаково доставляли Касторпу радость бескорыстного наблюдения. Большая аллея, в которую врывался разогнавшийся на горке трамвай, горела рыже-золотым пламенем, а огромное здание Высшего технического училища — которое все называли просто политехникумом — казалось на своем холме таким же невесомым и легкомысленным, как один из замков безумного короля Людовика[19]. Касторп, обычно внимательно слушавший лекции по начертательной геометрии, основам кораблестроения, прикладной математике и сосредоточенно выполнявший упражнения по техническому черчению, время от времени отвлекался и, подперев кулаком подбородок, поглядывал в одно из больших окон, за которыми по чистой синеве торжественно плыли ослепительно белые кучевые облака.

Обративший однажды внимание на погруженного в мечтательную задумчивость студента профессор математики Мангольдт громко спросил:

— И какой же, интересно, корень вы можете извлечь из этих облаков?

— Простите, господин профессор, — ответил сконфуженный Касторп, — но если учесть то, что вы минуту назад сказали о последовательности первых цифр, вытекающей из теоремы Ферма, я бы подумал о… бесконечности.

По аудитории прокатилась волна смеха, однако Мангольдт с серьезным видом кивнул и произнес:

— Действительно, это проблема чистой математики, мы же, однако, вернемся к нашим практическим задачам!

Залившийся краской Касторп склонился над своими записями; разумеется, он никак не мог предположить, что в результате этого незначительного инцидента, развеселившего аудиторию, за ним прочно закрепится сорвавшееся у кого-то с языка прозвище. С тех пор однокашники стали звать его Практичным Касторпом, или — проще и короче — Практиком.

Итак, наш Практик вел жизнь идеально упорядоченную, не допускающую никаких случайностей. Вставал он ежедневно в половине седьмого. Сделав при открытом окне от силы три-четыре гимнастических упражнения (будучи уверенным, что большее их количество окажется чересчур утомительным), он совершал за ширмой тщательный туалет. Затем, уже полностью одетый, отправлялся на кухню, где Кашубке — так он называл про себя прислугу госпожи Вибе — подавала ему горячее какао и две булочки. Одну он сразу же с аппетитом съедал, а другую Кашубке заворачивала ему в вощеную бумагу. Эти торопливые завтраки за кухонным столом сопровождались обоюдным молчанием, если не считать коротких «доброе утро», «пожалуйста», «спасибо», «до свидания». Лекции начинались в восемь, трамвай подъезжал к остановке перед Высшим техническим училищем в семь сорок две. У Касторпа оставалось восемнадцать минут, чтобы преодолеть двести метров по плавно поднимающейся вверх аллее Госслера, которую мы уже описали. Поэтому он шагал не торопясь, иногда примечая, что со вчерашнего дня на кладбище прибавилась еще одна могила. В огромном, чуть помпезном вестибюле он проглядывал доску официальных объявлений и направлялся в аудиторию, чтобы ровно без трех минут восемь занять свое место. «Свое» — поскольку всегда садился в пятом ряду как можно ближе к середине.

Обедал он в студенческой столовой, решив — хотя меню оставляло желать лучшего, — что так оно удобнее и дешевле. Если послеполуденные занятия начинались не сразу, он спускался на Большую аллею, по которой не спеша доходил до «Café Halbe Allee» или «Café Stoeckmann». При первом, расположенном ближе к центру и довольно популярном, был изрядных размеров сад, зато во втором, находящемся на краю Вжеща, посетителей ждали плюшевые диваны и посеребренные ложечки. В обоих подавали отменный кофе и газеты. И там и там Касторп, покуривающий любимую сигару, чувствовал себя, как нигде, в своей тарелке. Из того и другого кафе открывался вид на Аллею, по которой в эту пору катили конные экипажи, пролетки, трамваи, автомобили, прогуливались пары. Если же перерыв между занятиями был недостаточно долгим, после обеда Касторп шел в сквер перед главным зданием политехникума и тут, усевшись на скамейку и удобно вытянув ноги, с ненамного меньшим, чем в кафе, удовольствием закуривал «Марию Манчини». Вечера он проводил исключительно на Каштановой. Кашубке с разрешения госпожи Вибе ужин приносила ему в комнату.

Этот в высшей степени размеренный образ жизни удовлетворял Касторпа по нескольким причинам. Во-первых, отдаленность жилья спасала его от опрометчивых знакомств. Разумеется, кое с кем из сокурсников — о которых речь впереди — он охотно болтал на переменах, в столовой, маленькой читальне или на бульваре, но эти мимолетные беседы не требовали ничего, кроме сдержанной открытости, а Касторпу такое отношение к миру импонировало больше всего. Во-вторых, он быстро понял, что, если не хочет опозориться на первых же коллоквиумах и экзаменах, должен трудиться гораздо усерднее, чем это ему казалось в Гамбурге. Потому после ужина он открывал свои тетради и всякое сложное задание расчленял на отдельные элементы долго и основательно, пока не добирался до самой сути. Случалось, он засыпал, уронив голову на учебник начертательной геометрии, однако, проснувшись, никогда не жалел, что не сидит сейчас с приятелями за кувшином пива или не разгуливает в веселой компании по городу. В-третьих, неукоснительно выполняя установленные раз и навсегда правила, он чувствовал себя гораздо свободнее, чем если бы, закрутившись в водовороте связей и отношений, вынужденно тратил время на множество разных дел, не вкладывая, правда, в это душу. Так, Касторпу благополучно удалось не стать членом Северонемецкого общества гребцов, Гданьского певческого союза, Студенческой кассы взаимопомощи, Общества молодых лютеран, пребывающих за пределами отчего дома, Общества распространения немецкого духа и культуры в восточных областях, Союза абстинентов, Общества любителей античности «Омфалос», Академической лиги нравственного развития, Пангерманского объединения викингов и одной из двух уже упоминавшихся корпораций: «Германии» либо «Пруссии». Одной из двух, поскольку, в отличие от всех остальных обществ и союзов, каждая из этих элитарных корпораций не допускала участия своих членов в любой другой.

Общение с госпожой Вибе, сведенное к необходимому минимуму, тоже не составляло для него труда. Доплатив не так уж и много, он пользовался ванной по понедельникам, средам и субботам. Кашубке тогда растапливала чугунную колонку, и Касторп лежал в теплой воде, уткнувшись взглядом в разноцветные стеклышки витражного окна, столько, сколько ему хотелось. Единственное, чего госпожа Хильдегарда Вибе «не могла ему простить» (здесь мы повторяем ее выражение), так это его отсутствия за воскресным столом, тем более что, желая привлечь «ужасного нелюдима в общество» (это тоже ее слова), она предлагала Касторпу отменный обед с кофе и десертом за полцены.

Но у него на этот счет было свое мнение. По воскресеньям он спал дольше обычного или по крайней мере до девяти валялся в кровати. После завтрака, на который Кашубке подавала яйца всмятку, белый хлеб с ветчиной, дрожжевые булочки и кофе, Касторп возвращался к себе в комнату, где еще с полчаса предавался приятному ничегонеделанию. С чашкой недопитого кофе и зажженной сигарой он смотрел через открытое окно на далекие холмы, луга, сады и трамвайные пути. Созерцание широких просторов создавало приятное настроение легкой меланхолии. Час спустя Касторп уже выходил из трамвая у Зеленых ворот и отправлялся бродить по улицам старого Гданьска. Неторопливо и методично он осматривал исторические здания, отвечающие ганзейским традициям и близкие архитектурному стилю его родного города, однако чем-то неуловимо отличающиеся. Проголодавшись, он заходил в первый попавшийся скромный ресторан, где, угостившись для начала рюмкой местной водки и превосходной селедочкой, заказывал сытный обед, неизменно заканчивавшийся кофе, газетой и любимой сигарой. Потом он долго гулял по набережным Мотлавы, поглядывая на неподвижные подъемные краны, пустой фарватер и пришвартованные к причалам суда. Сонная воскресная атмосфера старого порта приводила на ум отдыхающий механизм; понятно было, что достаточно его запустить, как загудят буксиры, оживут краны, заскрежещут на стрелках вагоны, и вся эта сложная система вновь примется за работу, будто сердце, нагнетающее кровь в аорту.

Прежде чем направиться через Старый город к трамваю, он заходил в портовый кабачок «Под оленем». Набившиеся туда мужчины перекрикивались, кажется, на всех языках мира, но Касторпа, смакующего свой стакан портера, привлекала не столько матросская экзотика, сколько кельнер, за которым он с интересом наблюдал. Тот лавировал в страшной толчее с небольшой обезьянкой на плече, и всякий раз, когда зверек брал в протянутую лапку предназначавшиеся хозяину деньги, вокруг раздавался свист и аплодисменты. Кельнер был похож на Фите. Как его изрытое морщинами лицо, так и некоторые жесты напоминали старого слугу из дедушкиного дома на Эспланаде. Однако самое сильное впечатление на Касторпа произвели две детали, напрямую не связанные с внешностью кельнера: на шее у него был классический старомодный галстук, а правое ухо украшала широкая серьга, смахивающая на обручальное кольцо. Забавы ради Касторп представлял себе, как дед в просторной столовой заговаривает с Фите на южнонемецком наречии, между тем как наряженная в матросскую тельняшку обезьянка крадет с блюда кусок вкусного сыра. И деда, и Фите давно уже не было в живых, дом на Эспланаде, проданный чужим людям и перестроенный, изменился до неузнаваемости, однако воспоминание о них обоих — дедушке и его слуге — всплыло в памяти именно здесь, в кабачке «Под оленем», куда никто из членов семьи Касторпа по собственной воле, пожалуй, ни за что бы не заглянул. Кладя в обезьянью лапку плату за портер, молодой человек почувствовал, как в груди разливается тепло, хотя прикосновение твердых и к тому же черных пальцев зверька трудно было назвать приятным.

Так Касторп провел два воскресенья кряду. Конечно, он понимал, что вскоре в Старом городе не останется ни одного неизведанного места, но пока на карте Гданьска, где он скрупулезно отмечал уже изученные объекты, еще далеко не все пункты были зачеркнуты. Много интересного обещала прогулка от Старой оружейни вдоль укреплений, помнивших осажденного там короля Лещинского[20]. Еще Касторп не видел костела меннонитов, Большой синагоги, не побывал во Дворе Артуса, не посмотрел голландских мастеров в городском музее, не зашел в знаменитую библиотеку маркиза Бонифацио. Из менее значительных объектов оставался, например, переулок Святого Бартоломея и дома с черными перекрестиями балок за голландской плотиной. Отдельной экскурсии заслуживала крепость Вислоустье, которую он приметил, когда вплывал на «Водяном» в город.

По-прежнему стояла солнечная, необыкновенно теплая для октября погода. Даже в городской «Данцигер анцайгер», которую он однажды пролистал в «Café Stoeckmann», напечатали статью о климатических изменениях. Автор доказывал, что через сто лет, примерно в 2005 году, балтийский климат уподобится средиземноморскому, что приведет к неслыханному расцвету курортов и водолечебниц. С научной точки зрения это была довольно наглая чушь, однако Касторп, читая статью, улыбнулся: шелестящие под ветром пальмы на Долгом побережье и впрямь радовали бы взор. Он представил себе высохшего канцеляриста, строчащего докладную записку с предложением соорудить в городе по меньшей мере полсотни новых фонтанов. Перед ним же самим рисовалась гораздо более близкая перспектива — следующее воскресенье он собирался провести подобно двум предыдущим. А то, что получилось все совсем не так, было результатом чистой случайности.

Уже в четверг утром, когда, перед уходом из дома, он собрался положить в портсигар две любимые бременские сигары, оказалось, что деревянный ящичек с надписью «Мария Манчини» пуст. Тот, что он опустошил неделю назад, Кашубке убрала с подоконника, но у него должен был быть еще один — быстро вспомнил Касторп, — на дне чемодана. Но ящичка он не нашел — ни там, ни где-либо в другом месте, хотя тщательно обыскал шкаф и комод. Необъяснимая пропажа вызвала крайне неприятное чувство; разнервничавшись, Касторп опоздал на свой трамвай и — в результате — на первую лекцию по физике, которую читал профессор Ганновер.

Наверное, не надо объяснять, в каком скверном настроении Ганс Касторп повернул латунную ручку двери аудитории номер семь, где вот уже десять минут профессор излагал волновую теорию Гюйгенса. И дальше все складывалось плохо. Чтобы успеть купить сигары до закрытия магазинов, наш Практик пропустил лекцию по материаловедению, но «Марии Манчини» нигде не нашел. Ни в изысканном табачном магазине у Вжещанского рынка, расположенном бок о бок с кафе «Антония», ни в лавочке Левинской сразу за железнодорожным виадуком, ни в одной из прочих лавок с колониальными товарами в ближайших окрестностях. На следующий день Ганс Касторп не пошел в столовую, посвятив обеденный перерыв поискам бременских сигар в центре и закоулках Старого города. Следует ли добавлять, что, сойдя после этого путешествия на остановке у политехникума, он понял, что опять опоздал и, хуже того, опять остался без «Марии Манчини»? Ему, правда, предлагали «Окассу Заротто», «Вирджинию», «Пенсильванию» и даже ввезенную контрабандой из России якобы настоящую кубинскую «Гавану», но его любимых сигар не нашлось нигде, даже на оптовом складе Куммера в Зеленых воротах. Как будто в Гданьск не заходили суда из Бремена! «Забыли, видно, — с горечью подумал Касторп, сидя на лекции по машиностроению, — что первые наши торговцы этим товаром шестьсот лет назад прибыли из Бремена». Но от этой мысли, хоть и исторически верной, ему нисколько не полегчало.

Вдобавок вечером того же дня у него произошла небольшая стычка с госпожой Вибе. Вдова обер-лейтенанта не могла понять, почему молодой человек не кладет свое белье в специальную корзину. А когда он объяснил, что лишь фрейлейн Шаллейн — единственная в его родном городе особа, которой можно доверить стирку, осмотр, починку и утюжку рубашек и белья, словом, когда прямо, без церемоний, заявил вдове, что уже отправил посылку в Гамбург и — да-да — ждет скорого прибытия чистых вещей, госпожа Хильдегарда Вибе просто задохнулась от возмущения.

— Выходит, — сказала она, — на портвейн и вообще вам не жалко денег, а на воскресном обеде экономите?!

Куря египетские папиросы, купленные с горя у Куммера, Касторп смотрел из открытого окна своей комнаты на последний трамвай, свет от фонаря которого вспарывал темноту над садами и огородами. Вагон был похож на светлячка, ощупью пробирающегося во мраке.

В субботу утром на аллее Госслера он повстречал Николая фон Котвица. Беседа их, хоть и довольно бессодержательная, навела нашего героя на новый след.

— Сигары? — захихикал юный барон. — Ну и заботы у тебя, дружище, кто б мог подумать! «Мария Манчини»? Ничего не слыхал про такую гадость! Но есть магазин, где можно купить всё. Поезжай в Сопот, только смотри не заплутай: от вокзала вниз по Морской, а потом направо на улицу Вильгельма. Если у Калиновского не найдется таких сигар, отдаю тебе мой перстень, поместье и фамилию!

Ганс Касторп ни на что подобное не претендовал. Однако спросил, незаметно улыбнувшись:

— Ну а герб? С гербом-то как быть? Тоже отдашь?

И вот тут Николай фон Котвиц продемонстрировал всю палитру своих вокальных возможностей. Стоя на тротуаре, он просто ревел от смеха, поминутно выкрикивая:

— Ну, это потрясающе, дружище, просто потрясающе!

Касторп предусмотрительно отстранился, и лишь поэтому огромные, как лопата, ручищи приятеля не обрушились на его спину. Когда они уже поднимались по лестнице, ему вдруг припомнилось объявление, которое каждые несколько дней помещало в «Анцайгере» Общество каботажного судоходства: «В связи с прекрасной погодой регулярные рейсы продолжаются вплоть до отмены, цена билетов остается прежней».

Больше всего его удивила легкость, с которой он принял скоропалительное решение, продиктованное, как он посчитал, высшей необходимостью. Разумеется, если бы магазины и табачные лавки были открыты по воскресеньям, хотя бы до полудня, он бы поехал в Сопот на следующий день. Но поскольку это было не так, он прошел мимо аудитории, куда вливалась толпа первокурсников, и быстро покинул здание политехникума.

В девять пятнадцать от Долгого побережья отходила в Сопот «Русалка». Касторп — приобретя в деревянной будочке билет — не торопясь занял место на открытой палубе судна. Его радовало решительно все: прекрасная, почти безветренная погода, чайки, покрикивающие над палубой, мерный гул паровой машины, попадавшиеся навстречу корабли и даже ленты на шляпах трех молодых женщин, которые, опершись о перила, без умолку весело щебетали. «Русалка» по дороге заходила на Вестерплатте, в Бжезно и Елитково, делая короткие остановки, на которых пассажиров все прибывало. К удивлению Касторпа, большую их часть составляли курортники; это, конечно, объяснялось погодой, и потому его сложившееся еще в детстве представление о краткости балтийского курортного сезона за время рейса существенно не изменилось. Скрывая любопытство, он наблюдал за двумя русскими купцами в безупречных светлых летних костюмах: они успели до Сопота вылакать пять бутылок шампанского, щедро наделяя кельнера чаевыми. Может быть, поэтому, несмотря на выразительные знаки, которые подавал ему Касторп, негодяй так и не принес во второй раз портер? Впрочем, даже единственный бокал, с наслаждением выпитый между Бжезно и Елитково, привел нашего героя в преотличное настроение. Шагая по молу под бравурную музыку духового оркестра, обряженного в матросскую форму, разыскивая улицу Вильгельма, наконец, покупая в магазине Калиновского десять ящичков «Марии Манчини» (девять из которых, разумеется, с доставкой на Каштановую), Касторп ощущал, как в нем нарастает легкая, но будоражащая эйфория, которая подхватывает его и уносит в ясную, теплую, безоблачную курортную атмосферу. Спускаясь в курхаус, а затем усаживаясь за столик на веранде кафе, он был счастлив: это была та краткая минута беззаботного счастья, какая порой выпадает на нашу долю, когда, заслушавшись шума моря или обычного уличного гомона, мы вдруг с изумлением обнаруживаем, что находимся где-то совсем в другом месте — трудно сказать, где именно, но уж наверняка не там, где реально пребывает наше тело.

VI

Когда он сел в самом углу веранды и заказал портер, соседний столик еще пустовал. После первого, небольшого глотка, покуривая «Марию Манчини», сизый дымок которой быстро рассеивался полуденным бризом, полузакрыв глаза, Касторп погрузился в приятное оцепенение. Сквозь немолчный шум моря, точно сквозь музыкальный фон, в его сознание пробивались отдельные звуки: гудки прогулочного кораблика, веселые детские голоса, перекрикивания кельнеров, звон монеты, кружащейся на каменной столешнице, наконец, мелодия одного из популярных вальсов Штрауса, которую заиграл струнный ensemble на подиуме кафе. Именно тогда он услышал фразу, произнесенную по-французски с показавшимся ему незнакомым акцентом:

— Сколько еще мне мучиться?

Минуту спустя другой голос, на сей раз мужской, ответил тоже по-французски:

— Сейчас я не стану просить об отставке.

Они сидели за соседним столиком. Мужчине было лет тридцать пять. Он был в костюме английского покроя и панаме, вероятно из-за чересчур широких полей которой казался коренастым. В тот момент, когда Касторп посмотрел в их сторону, мужчина наклонился к своей спутнице и, обхватив ее запястье, добавил:

— Положение серьезное. Это политика.

Только теперь, когда, решительно вырвав руку, женщина невольно подняла голову, Касторп увидел ее лицо. Что-то позволило ему сразу же интуитивно определить славянский тип красоты этого лица, в котором едва заметно ощущалось далекое дыхание Востока.

— Ненавижу политику, — сказала она. — Ты знаешь, как сильно. Даже в письмах я не могу этого выразить.

К их столику подошел кельнер. Мужчина обратился к нему по-немецки с мягким певучим акцентом, тем не менее резко отличавшимся от того, который, по крайней мере здесь, считался специфически польским. Дожидаясь заказанных шоколада и пльзеньского, пара не обменялась ни словом, будто они пришли сюда лишь затем, чтобы с веранды курхауса полюбоваться морем. Но и после того как на столике появились напитки, беседа не стала оживленнее. Похоже было, ссоры, угрозы разрыва, многократные обещания, наконец, радость от владеющего ими чувства у них уже позади, и даже не имевший опыта в подобных вещах Касторп догадался, что сейчас они только повторяют то, о чем не раз говорили в гостиничных апартаментах или во время прогулки по берегу моря. Отставив едва початую кружку, мужчина сказал:

— Прости. Зря я утром раскипятился.

На что она ответила:

— Я же тебя ни в чем не упрекаю.

— Зато я себя упрекаю. За все. Даже за то, что я такой, какой есть. Порой слишком часто. Понимаешь?

Неприкрытая откровенность, с которой мужчина анализировал свое душевное состояние, просто-таки возмутила Касторпа. То, что он говорил по-французски, вероятно полагая, что никто вокруг не знает этого языка, ничуть его не оправдывало. Слушать такого рода излияния столь чувствительному молодому человеку, как Касторп, было стыдно: он смутился гораздо больше, чем если бы увидел этих двоих целующимися в тени аллеи. Не став дожидаться кельнера, он отсчитал нужную сумму за портер, положил деньги на столик и направился к променаду. Уходя, он еще увидел ее руку: затянутая в шелковую перчатку, она вначале поправила панаму на голове продолжающего без умолку говорить мужчины, чтобы затем нежно коснуться его темных, ровно подстриженных волос на затылке, чему сопутствовало произнесенное со вздохом искреннее признание:

— Как же я люблю все эти твои глупости — ты даже не представляешь как!

Возмущение улеглось не сразу. Касторп решил отправиться на долгую прогулку по берегу моря до самого Бжезно, откуда в его район шел прямой трамвай. Правда, легкие полотняные туфли совершенно не годились для похода по пляжу, но разве утром, отправляясь в политехникум, он мог предвидеть такой поворот событий? Шагать в одиночестве, вслушиваясь только в монотонный шум волн и крики чаек, идти так, ощущая под ногами хруст раздавленных ракушек, поскрипыванье песка, приятную мягкость пляжа, брести по краю пускай лишь кажущейся бесконечности — это казалось ему самым подходящим и единственным из всех возможных сейчас занятий. С первых же шагов он почувствовал необычайную легкость, как будто воздух на берегу залива оказывал меньшее сопротивление, чем в городе. Разумеется, с точки зрения классической физики — а иной он не знал — это было просто невозможно, однако с другой стороны, — размышлял Касторп, перепрыгивая через студнеобразное пятно медузы, — с другой стороны, можно ли с уверенностью исключить существование таких особых мест? Утверждать, что их нет нигде — то есть не только здесь, на Земле, но и во всем преогромном космосе? Он вспомнил, что на последней лекции профессора Ганновера одно из отступлений касалось à rebours[21] подобной проблемы; термин «особость» был несколько раз повторен вкупе с фамилией английского астронома. Более ста лет назад тот разработал теорию звезды, не излучающей света. Такое представлялось просто абсурдным, смешным, противоречащим здравому смыслу, черное солнце нельзя было даже вообразить, а уж тем более наблюдать, но аргументы Джона Мичелла были обезоруживающе логичны. Кто-то из поэтов — Касторп тщетно пытался вспомнить его фамилию — говорил о «кубке, полном темного света»[22]. Эти слова свидетельствовали о проницательности автора; астроном выразил то же самое с помощью последовательности цифр и уравнений — вот и доказательство некой общности поэзии и математики. Возвращаясь же к загадкам природы: если определенная «особость» возможна где-то там, в невообразимо огромных пространствах космоса, то иная по своим свойствам, но тоже «особость» могла иметь место и здесь, на берегу холодного моря, по которому он шел на удивление легким шагом, вдыхая запах водорослей и сырого песка.

Касторп отдавал себе отчет в том, что эти рассуждения, хоть и опиравшиеся на серьезные предпосылки, сумбурны и не могут привести к верным выводам, однако служили они совсем другой цели: как черная звезда, так и феномен морского воздуха позволяли не думать о тех двоих, оставшихся на веранде курхауса. На полдороге к Бжезно, близ рыбацкого поселка, Касторп, впрочем, отвлекся от своих размышлений. Наступив на что-то, он остановился и поднял кусок янтаря размером с грецкий орех; внутри покоилось насекомое, похожее на шершня. Держа в двух пальцах янтарь и разглядывая его на солнце, Касторп услышал явственную, хотя и заглушаемую шумом волн мелодию. Несмотря на кажущуюся беззаботность, она была какой-то очень трогательной, словно открывающийся из окна поезда пейзаж осенних полей, перерезанных сизыми дымами костров. Пела молодая девушка, которая, забрав у мужчин в лодке полную рыбы корзину и поставив тяжелый груз на правое плечо, несла его по широкой полосе пляжа. Босые ступни на каждом шагу с поскрипываньем погружались в песок, льняная юбка сдерживала движения, а свободно завязанный на голове платок сползал на глаза, мешая смотреть. Тем не менее, а возможно, именно поэтому девушка пела с такой самозабвенной радостью, будто все тяготы бытия были ей нипочем.

Песня, слов которой Касторп не понимал, заставила его замедлить шаг и тут же направила мысли на веранду курхауса. Ему почудилось, что случайно подслушанная там фраза, произнесенная слегка дрожащим, с хрипотцой голосом, то самое «Сколько еще мне мучиться?» адресована непосредственно ему и место ей — в глубине таинственного колодца, где память хранит смутные, расплывчатые картины, оживающие на краткий миг, чтобы затем вновь померкнуть и продолжить свое скрытое хрупкое существование.

В комнате матери пахло камфарой и болезнью, доктор Хейдекинд осторожно притворил за собою дверь, а отец, покинувший комнату минуту назад, молча сел за рояль и заиграл самую печальную песню из всех, что когда-либо были написаны. «Как ты можешь сейчас, когда она… — укорил его дедушка Томас. — Это же просто неприлично…» Именно так сенатор Томас и сказал: «неприлично», однако отца это ничуть не смутило, он продолжал играть с каким-то страшным автоматическим самозабвением, пока вышедший из комнаты матери доктор Хейдекинд не произнес: «Embolia cerebri, увы…» И тогда в квартире воцарилась глубокая тишина, прерываемая лишь тиканьем мейсенских часов да тарахтеньем пролетки за приоткрытым окном. Отец уже никогда больше не сел за рояль, с тех пор он целые дни проводил запершись в своем кабинете, а на его письменном столе росла белая гора корреспонденции, присылаемой из конторы, где он вообще перестал бывать. Однажды — незадолго до Рождества — Ганс Касторп увидел его у камина: стоя в небрежно наброшенном на пижаму шлафроке, он швырял в огонь неразрезанные конверты, а заметив устремленный на него пристальный взгляд сына, тихо проговорил: «Дай бог, чтобы тебе никогда не пришлось, как мне… запомни…», будто в чем-то оправдываясь, хотя прозвучало это скорее как жалоба.

Только в трамвае музыка вытеснила воспоминания. Никогда еще с ним не бывало ничего подобного: мелодия, которую отец наигрывал на рояле, и песня юной рыбачки странным образом звучали в его голове одновременно, чисто и безошибочно, нисколько не смешиваясь; можно было подумать, что Шуберт — автор первой мелодии — прекрасно знал и вторую или даже — что за абсурд! — сочинял свою песню о трех солнцах-призраках не столько под влиянием той песенки, сколько как ее отражение, однако не зеркальное, симметричное — нет, это было отражение на воде, то есть живое и беспрестанно меняющееся. Касторп с его склонностью к скрупулезному анализу воспроизвел в уме обе мелодии в виде математических функций, которые, перемещаясь в полной пустоте — будто в зоне абсолютной тишины, — резко расходились, чтобы через точно отмеренный промежуток времени пересечься в заранее назначенном пункте и тут же начать поиски собственного пути. А поскольку окно, у которого он сидел, быстро запотело (не без участия его насквозь мокрых туфель и штанин), Касторп начертил на побелевшем стекле обе эти линии и разглядывал их примерно с таким же чувством, с каким еще недавно наблюдал за взбаламученной винтом «Меркурия» морской пучиной.

Это музыкальное настроение, не покидавшее его до самой Каштановой улицы, куда он шел пешком от остановки Брунсхофер, испарилось, едва он переступил порог квартиры госпожи Вибе.

— Так рано? — напустилась на него вдова. — Вы же по субботам никогда раньше шести не приходите! По лужам бегали? Дождя сегодня, не сказать худого слова, не было!

Одетая в шелковый, расписанный китайскими драконами халат, госпожа Хильдегарда Вибе как раз направлялась в ванную комнату, откуда Кашубке, наполнявшая ванну, кричала, перекрывая шум льющейся воды:

— Уже не такая горячая, теперича будет в самый раз!

С туфлями в руках, оставляя мокрые следы, Касторп прошлепал в свою комнату. Девять аккуратно уставленных в ряд на секретере ящичков с «Марией Манчини» свидетельствовали о необыкновенной расторопности сопотской фирмы Калиновского: пока он бродил по берегу моря, ждал трамвая, наконец, ехал на нем из Бжезно среди полей и садов, покупка была доставлена на место, хотя он ждал ее не раньше понедельника. Повесив носки на спинку стула и выжав брюки над тазом, Касторп стоял посреди комнаты в одних кальсонах и расстегнутой рубашке, озираясь в поисках полотенца, когда дверь отворилась и к нему — без стука! — ворвалась Кашубке с кувшином, из которого валил пар.

— Теперича вам не искупаться, — она наливала воду в таз, — пришли пораньше, а хозяйка ингаляцию принимают. Вот и ждите. Хозяйка велела принести горячей воды, чтоб не простыли. Ну чего? — только сейчас она украдкой взглянула на Касторпа. — Берите стул, садитесь и грейте, что промочили. А сигары эти, — она указала на ящички с «Марией Манчини», — так они сказали, уже уплочено. — И вышла, хлопнув дверью.

Хотя осуществленные таким способом добрые намерения госпожи Вибе сильно смутили Касторпа, он с удовольствием закурил сигару, передвинул стул и опустил озябшие ноги в таз с горячей водой. Из ванной доносились восклицания и приказы. Кашубке поминутно бегала в спальню хозяйки, чтобы принести оттуда то соли, то еще что-нибудь. Продолжалось это так долго, что Касторп, вытерев согревшиеся наконец ноги, надел тонкие шелковые носки, халат, лег на кровать и заснул. А когда через несколько часов проснулся с головной болью и сосущей пустотой в желудке, свет в квартире госпожи Вибе уже не горел. Первой мыслью его было, что надо поесть, и еще: как он мог проявить такое легкомыслие и лишиться обеда и ужина? Кроме того, следовало принять ванну — но можно ли посреди ночи подымать шум?

Однако все прошло на удивление гладко. С зажженной свечой в подсвечнике он первым делом отправился на кухню, где стоя проглотил две булочки с сыром и выпил молока. В ванной жар в колонке еще не угас, благодаря чему в его распоряжении оказался изрядный запас теплой воды. Когда, выкупавшись, он возвращался в комнату, его слуха достиг доносящийся из-за дверей спальни госпожи Вибе храп, перемежающийся тихими, прерывистыми, словно бы нервными всхлипываниями. Осторожно закрыв за собой дверь, Касторп задул свечу и скользнул в постель. Но сон не желал приходить. Наш герой долго ворочался с боку на бок, и в голову лезли разные мысли. Ему вспоминался последний разговор с дядей Тинапелем, прогуливающиеся по Эспланаде пары, колесный пароходик «Ганза», на котором он катался по гамбургскому порту еще с отцом, и прощальная гримаса фрейлейн Шаллейн, когда он уезжал. Ни одно из этих воспоминаний — беспорядочно появлявшихся и сразу же исчезавших — не заслуживало внимания. Первый, еще не очень глубокий сон принес перемены. Вначале шумело море, словно дом на Каштановой стоял прямо на пляже. Потом Ганс Касторп неожиданно оказался в своей детской, где открывал дверки кукольного театра. На сцене стояли: Король с Королевой, чуть подальше Паж, Шут, Рыцарь и Астролог.

— Нравится тебе, когда хорошо произносят заученные роли? — услышал он уже знакомый дрожащий, с хрипотцой голос. — А может, они предпочитают гулять в саду?

Только сейчас, глядя ей прямо в глаза, он понял, почему она так очаровала его в курхаусе. Чуть выступающие скулы в сочетании со своеобразным, немного капризным изгибом губ придавали ее лицу экзотическую прелесть, какую-то двусмысленную, притягательную чуждость. Он молча подошел к ней, а когда она положила ему на затылок ладонь, почувствовал, как от каждого пальца исходит тепло нагретых солнцем дюн и веет жарким дыханием морского ветра. Прикосновение было таким чувственным, что, проснувшись утром, Касторп еще несколько минут остро его ощущал.

За завтраком и кофе он старался разгадать — наверно, впервые в жизни — поразительную логику сна. В том, что ему приснилась незнакомка из сопотского курхауса, не было ничего удивительного. Но почему она появилась в его детской именно тогда, когда он склонился над своей любимой игрушкой? И вдобавок был уже не ребенком, а — если можно так сказать — нынешним, сформировавшимся Гансом Касторпом. В конце концов, все это могло с большим или меньшим успехом объясняться теорией отражения давних или совсем недавних переживаний в произвольных комбинациях. Однако чем вызван странный вопрос о хорошо заученных ролях и прогулках в саду? Вряд ли событиями последних дней, недель или месяцев. Да и прежде он ничего похожего не слыхал и ни в одной книге не прочитал, то есть вопрос не был подсказан — прямо или косвенно — прошлым опытом. Так что же его в таком случае навеяло?

Уже на остановке, садясь в трамвай, Касторп обнаружил, что не захватил с собой — как делал каждое воскресенье — карты города. Упущение, хоть и пустяковое и ничем не грозившее, вызвало у него раздражение.

«Неужели из-за одного сна, — подумал он, — я начинаю забывать о мелочах?»

Однако четверть часа спустя, когда трамвай, проехав Большую аллею, приближался к железнодорожному вокзалу, произошло нечто гораздо более странное. Осмотр Старого города, прогулка вдоль Мотлавы и, наконец, портер в кабачке «Под оленем» — все, чем он так наслаждался в прошлые воскресенья, вдруг показалось Касторпу серым и скучным. Ему захотелось перемен. Настолько сильно, что он не раздумывая выскочил из трамвая возле вокзала, купил билет второго класса до Сопота и сел в первый же поезд.

«И ничего тут нет особенного, — размышлял он. — Стоит ли упрекать себя за решение провести воскресенье не там, где поначалу планировал, не совсем так, как обычно?»

В купе он сел напротив мужчины в темном котелке, погруженного в чтение «Анцайгера». С минуту смотрел в окно на все быстрее убегающий назад перрон, на портовые краны, пока их не заслонил направляющийся в Кёнигсберг скорый, а затем перевел взгляд на газету. В глаза ему бросился заголовок на первой полосе: «Простой полицейский раскрывает страшное преступление» и ниже подзаголовок: «Подмастерье золотильщика убил и расчленил своего хозяина!» На всю заметку, состоящую из двух десятков коротких фраз, в обычной ситуации у него ушло бы не больше минуты, но для человека, который заглядывает украдкой в чужую газету, чувствуя себя примерно так же, как безбилетный пассажир (не имеющий права пользоваться тем, за что не заплатил), чтение — дело нелегкое, да и удовольствия не доставляет. Тем не менее Касторп не мог оторваться от газетной страницы, для маскировки проделывая различные отвлекающие движения. Дважды поправил крепко завязанные шнурки, поворачивался лицом к окну, за которым мелькали огороды, рощицы и какие-то домишки, вынимал платок и вытирал совершенно сухой нос, в промежутках — поспешно и жадно — возвращаясь к чтению. Молодой подмастерье по фамилии Пудровский перед самым закрытием лавки убил ее владельца, Эрнста Хоффмана, а затем — как следовало из заметки — оттащил тело несчастного в подсобное помещение, чтобы там, в маленькой мастерской, разрубить на части. Потом — с помощью своей невесты, чья фамилия не была указана, — он уложил останки в деревянную тележку, прикрыл брезентом и в сгущающихся сумерках повез ужасный груз с улицы Золотильщиков через центр в сторону Вжеща. Полицейский Глобке в тот день возвращался домой пешком. У него болела голова, и он решил прогуляться. Сам факт, что в эту пору двое молодых людей тащат за собой по краю Большой аллеи тележку, не вызвал бы подозрений, если б не то, что — вопреки новейшим правилам движения колесного транспорта и пешеходов — тележка сзади не была освещена. Поэтому Глобке остановил их, дабы сделать внушение; заканчивая же свою речь, увидел, что из-под брезента высовывается и падает на мостовую кисть руки в белом манжете. Задержанные не оказали сопротивления. В участке подмастерье Пудровский признался в содеянном, взяв всю вину на себя, однако объяснить свои мотивы отказался. Преступники не похитили из лавки никаких драгоценностей — вероятно, намеревались сделать это позже, спрятав труп. Заметка завершалась информацией, что полицейский Глобке за проявленную в неслужебное время бдительность будет представлен к награде. Справившись с этой последней фразой, давшейся ему с наибольшим трудом, потому что вагон затрясся на стрелке, Касторп откинулся головой на спинку сиденья и устремил взгляд в окно.

— Вы удивлены? — услышал он низкий, теплый голос своего попутчика. — А может, страшновато стало?

Мужчина в котелке опустил «Анцайгер». Его серые глаза сверлили Касторпа с нестерпимой агрессивностью.

— Я знал старика Хоффмана, — он щелкнул пальцами по газетному заголовку. — И всегда ему говорил: не бери на работу поляков! Но у него были свои взгляды. Либеральные, — незнакомец сердито выпятил губы. — Ну и кончил соответственно. А может, вы, прошу прощения, тоже либерал? Мне это совершенно безразлично, будьте хоть ослом, я только хочу вас предупредить, что здесь, в этом городе, мы в несколько особом положении. Им только дай палец, мигом отхватят руку!

Последние слова мужчина произнес уже из-за газетного листа, вновь погружаясь в чтение. Теперь глазам изумленного Ганса Касторпа предстала светская хроника, из которой можно было узнать, что крымский князь Темир Булат Гудзунати с супругой Альмирой посетит Гданьск и остановится в гостинице «Deutsches Haus». Касторпу вспомнился Кьекерникс. Будь голландец сейчас рядом с ним в купе второго класса, выпад случайного попутчика — наглый и решительно противоречащий правилам хорошего тона — не остался бы без ответа. Сам же он предпочел промолчать — не потому, что имел особое мнение или, напротив, не знал, что сказать, а по очень простой причине: он чувствовал себя виноватым. В конце концов, не читай он чужую газету, этому ужасному типу не к чему было бы прицепиться. К счастью, поезд уже приближался к Сопоту, и Касторп с облегчением, не сказав даже «до свидания», вышел на перрон.

Перед вокзалом стояло несколько колясок с развеселой компанией. Табличка на столбике предлагала желающим отправиться на воскресную экскурсию в лесную корчму «Большая звезда», где гостей ожидают смолистый воздух, чудесные виды, родниковая вода и превосходная кухня. Секунду Касторп колебался, не сесть ли ему в одну из этих колясок — раз уж он с самого утра положился на волю случая, следовало бы продолжать в том же духе, — однако тут же поймал себя на лицемерии. Ни о каком случае и речи не шло. Ему захотелось погулять по прибрежному променаду и выпить пива на веранде курхауса исключительно потому, что он рассчитывал снова увидеть ту пару. И стало быть, желание это — пускай подспудное — надо исполнить или по крайней мере попытаться исполнить, коли уж он ему поддался и даже изменил характер воскресного времяпрепровождения. «Странно, — подумал он, — почему я корю себя из-за сущего пустяка?» Конные экипажи медленно двинулись к лесистым холмам, он же — проводив взглядом веселую компанию купцов и чиновников, возглавляемую несколькими пожилыми господами в старомодных пелеринах и цилиндрах, — направился через рыночную площадь к морю, куда вела полого спускающаяся вниз Морская улица. В отличие от полного приятных сюрпризов вчерашнего дня, когда он ездил в Сопот за сигарами, сегодняшние смутные ожидания с каждой минутой все больше нагоняли на него тоску.

Добрый час он провел на молу. Потом выпил портеру за тем же, что накануне, столиком. Затем пошел через парк в сторону Северных Лазенок: там по случаю воскресного дня — хотя морские купальни уже закрылись — было много гуляющих. Берегом моря он вернулся в курхаус и пообедал на веранде ресторана. Ни овощной суп, слишком густой от заправки, ни телятина под соусом бешамель — сухая и волокнистая, ему не понравились. Вдобавок, когда, за кофе и сигарой, он попросил «Анцайгер», оказалось, что есть только «Данцигер цайтунг», в котором заметка о преступлении подмастерья золотильщика была напечатана на третьей полосе; кстати, там ни словом не упоминалось о руке, упавшей с тележки на мостовую.

Еще какое-то время он прохаживался по павильону минеральных вод, откуда видна была площадь и новые светлые стены водолечебницы, с которых еще не полностью сняли леса. Хотя народу везде было немало, меланхолическое настроение конца сезона давало о себе знать на каждом шагу: об этом говорили вялые движения кельнеров, падающие листья, закрытые киоски, выгоревшие флаги, пролетки, тщетно поджидающие клиентов перед гостиницами. Похоже, делать тут было нечего. На углу улицы Виктории Ганс Касторп остановился перед витриной фотоателье. «Эльза Лидеке из Берлина» — как сообщала скромная надпись под выцветшим от солнца портретом, — выигравшая конкурс на герб курорта, улыбалась ему не слишком искренне, словно по принуждению. «Зачем я сюда приехал, — с горечью подумал Касторп. — Это ведь совершенно бессмысленно!» И в ту же минуту, отвернувшись от витрины с твердым намерением сегодня же приступить к систематическому изучению уравнений Вейерштрасса, чтобы в математическом мире чистых понятий открыть для себя широкую, надежную дорогу, увидел ту пару.

Они шли по Морской улице, которая в этом месте слегка расширялась. Мужчина держал в правой руке небольшой пакет — это могла быть завернутая в бумагу книга или блокнот. Женщина помахивала зонтиком, чехол которого, очень яркий, совершенно не подходил к ее темному костюму и наброшенной на плечи серой накидке. Они оживленно беседовали, поминутно останавливаясь на тротуаре. Он перекладывал пакет из одной руки в другую, она вертела ручку зонтика, будто ввинчивая кончик в тротуар. Касторп медленно, чтобы не вызвать подозрений, направился в их сторону. К его радости, когда он пересек мостовую и ступил на противоположный тротуар, из ближайшей подворотни высыпала ватага ребятишек. Теперь он мог, не привлекая внимания, задержаться перед витриной аптекарского магазина, достать сигару и очень долго чиркать спичками, хотя, честно говоря, не имел обыкновения курить на улице — если не считать садиков при кафе или скамеек в парке. Затем, попыхивая «Марией Манчини», он не спеша последовал за парой вплоть до гостиницы «Вермингхофф». Там — у входа в гостиницу — надлежало безотлагательно принять решение: идти ли дальше к курхаусу, оставив их за спиной, или — что было рискованнее — войти внутрь. В обоих случаях ему пришлось бы пройти мимо них, поскольку пара — будто собираясь распрощаться — остановилась на тротуаре у самых дверей «Вермингхоффа», разговаривая по-французски. Он снова услышал уже знакомый мягкий русский акцент.

— Моя кузина, — рассмеялась она, — признает только Биарриц.

— Уж лучше бы Остенде, — ответил он. — Ты так не считаешь?

— Это очень далеко, — она перестала улыбаться, — слишком далеко.

Уверенным шагом, будто к себе домой, Ганс Касторп вошел в пустой вестибюль. Портье, не признавший тем не менее в нем постояльца, быстро и довольно резко спросил:

— Чем могу служить?

— Я бы хотел взглянуть на расписание поездов до Берлина, — столь же быстро ответил Касторп. — И чтоб в вагоне были спальные места.

— Есть только один поезд, в двадцать два тридцать.

— Ах вот как, — Касторп стряхнул пепел в пепельницу возле стойки. — Ну а до Бреслау?

— До Бреслау, — как эхо повторил портье, — прямого со спальными нет. Только летом, три раза в неделю.

— В таком случае, — Касторп краем глаза увидел, что незнакомка входит в вестибюль одна, без своего спутника, — попрошу, если можно, полное расписание.

Портье без слова подал ему толстую книгу в дешевом переплете под мрамор, на котором был вытиснен посеребренный императорско-королевский орел, выглядевший не слишком импозантно. Едва Касторп раскрыл расписание поездов Германской империи на странице, относящейся к Дрездену, женщина подошла к портье. Небольшой пакет она положила на стойку. Портье молча протянул ей ключ с цифрой семь; Касторп, склонившийся над расписанием, которое его совершенно не интересовало, уловил запах ее духов: фиалковый, с примесью мускуса. Вернув расписание, он вышел на улицу. И только пройдя несколько шагов, понял, что совершил нечто ужасное, чего ни одному мужчине, носящему его фамилию, не следовало бы делать во избежание позора; словом, ему стало нестерпимо стыдно, но в то же время он поразился тому, что оказался способен на такой непристойный поступок. Ибо, когда портье отвернулся, чтобы уважительно поклониться даме, коротко сообщившей ему уже на ходу: «Я уезжаю завтра утром», Касторп схватил оставленный ею на стойке пакет и, как мелкий воришка, спрятав его за пазуху, покинул гостиницу «Вермингхофф». Хуже того: будто в каком-то трансе, он поспешил вслед за незнакомцем, который, свернув с Морской на Южную, медленно направился — похоже, кружным путем — в пансион «Седан». Открытие, что эти двое живут не вместе и даже не в соседних номерах одной гостиницы, почему-то подействовало на Касторпа угнетающе. Постояв с минуту перед пансионом, он дождался появления незнакомца на веранде: мужчина уселся в плетеное кресло и, в узкой полосе электрического света, развернул «Анцайгер». Первые после нескольких солнечных дней дождевые тучи наползали на город со стороны залива. Холодный ветер гнал по улице Седан песчаное облако, в котором кружились сухие стебельки травы и опавшие листья.

«Неужели дядя Тинапель был прав? — подумал Касторп. — И если да, должно ли это меня тревожить?»

И зашагал в сторону вокзала, твердо решив забыть об этой истории и никогда больше к ней не возвращаться. Однако в доме на Каштановой возникла новая проблема: что делать с пакетом? Проведя пальцем по веленевой бумаге, перевязанной тесемкой из книжного магазина, он убедился, что внутри лежит книга, — но как поступить дальше? Сдержав любопытство, он, не заглядывая в пакет, спрятал его в ящик. И сказал себе, что на днях отправит посылку на адрес гостиницы «Вермингхофф» с припиской: «Оставлено в номере семь тогда-то и тогда-то…». Он и предположить не мог, какие последствия повлечет за собой это решение.

VII

Внешне Касторп держался великолепно. Когда Герман Берендт, однокурсник и тоже гамбуржец, как-то заговорил с ним в столовой о сенаторе Томасе Касторпе, он с удовольствием поддержал беседу о своем дедушке, даже вставил несколько невинных анекдотов и поговорок на северонемецком диалекте, изрядно развеселив окружающих. Когда все тридцать будущих кораблестроителей отправились с доцентом Хоссфельдом на Императорскую судоверфь, чтобы осмотреть корпус и водонепроницаемые переборки подводной лодки, он искренне восхищался новыми решениями, без смущения задавал вопросы, был неподдельно оживлен. Даже наткнувшись однажды в «Café Hochschule» на фон Котвица в обществе Эдгара Мацкайта и Вальдемара Розенбаума, он не поспешил по обыкновению, сдержанно поздоровавшись, отойти к отдельному столику с газетами, а подсел к ним, заказал портер и с удовольствием принял участие в разговоре: Розенбаум и Мацкайт — оба были из России — рассказывали о казаках, графе Толстом и нигилистах, бросающих бомбы.

Все это, однако, занимало его лишь частично. Нередко, погружаясь в задумчивость — иногда в самый разгар беседы, на лекции, в трамвае, на прогулке, за завтраком либо принимая ванну или читая «Анцайгер», — он отрывался от действительности, мыслями блуждая по одному лишь ему известным тропам. Иногда это становилось поводом для дружеского подтрунивания: кто-нибудь, увидев его в таком состоянии, громко кричал: «Ну и что ты на сей счет думаешь, Касторп?» Эффект получался комический: у возвращающегося к реальности мечтателя на лице появлялось такое изумление, что все вокруг разражались смехом. Серьезные неприятности начались только в ноябре, когда некоторые, на первый взгляд ничем не примечательные занятия в политехникуме стали наводить Касторпа на странные размышления.

Как-то в понедельник ассистент Вильгельм Беккер объяснял в машинном цеху принцип действия трехцилиндровой турбинной паросиловой установки; Касторп слушал, стараясь не пропустить ни единого слова. Работа установки зависела от давления, с которым сжатый пар поступал в первый цилиндр. С пятнадцати атмосфер оно падало до тринадцати, и высвободившаяся энергия приводила в движение мощный поршень. Во втором цилиндре давление пара с тринадцати опускалось до десяти атмосфер, и следующий поршень синхронно передавал уменьшившееся усилие на коленчатый вал. В третьем цилиндре на выпускном клапане давление составляло уже восемь атмосфер, и ослабевший пар, толкнув последний поршень, попадал в турбину. Разве не то же самое происходит со временем?

К такому выводу Ганс Касторп пришел на трамвайной остановке, сразу после окончания последних занятий. В зависимости от того, в какую щель попадает время, оно может течь быстрее или медленнее, сгущаясь или разрежаясь. Щель здесь, понятно, его собственный, человеческий ум, вне которого — это он знал из философии — время не существует, по крайней мере в том смысле, что его нельзя вычленить, выделить в чистом состоянии. Исходя из этого сравнения, хоть и отдавая себе отчет в том, что оно не безупречно, Касторп предположил, что события, подобно потоку пара в цилиндре, проплывают через его сознание то под большим, то под меньшим давлением. Стало быть, если движущей силой жизни является время — он сел в трамвай, предъявил кондуктору месячный билет и занял свободное место на передней площадке, — такую зависимость можно выразить функцией, начинающейся в точке рождения и уходящей в бесконечность. Но где же тогда момент смерти? Тут Ганс Касторп попадал в замкнутый круг собственных предпосылок: ведь если функция не имеет конца, она, скорее всего, не должна иметь и начала, иначе говоря, идет от минус до плюс бесконечности. Но тогда подобного рода приближения неприложимы к жизни: у нее есть начало и она всегда достигает конца — по крайней мере об этом свидетельствуют факты. А если время только иллюзия или, вернее, конструкция, созданная, подобно математическим формулам, для практических нужд? С помощью формул можно построить корабль, мост, автомобиль, но сами по себе они ведь ничего не значат.

Трамвай уже давно миновал остановку на Каштановой, и Касторп очутился в своем собственном, особом времени на склоне заснеженной горы. О близости других вершин из-за густого тумана можно было только догадываться, но не это сейчас его занимало. Он услышал глухое тарахтенье, словно где-то неподалеку по обледенелому спуску катились бочки или ящики. Через минуту туман слегка рассеялся, и Касторп разглядел в снегу узкую, вероятно, санную дорожку, по которой одна за другой, с равными промежутками съезжали странные, узкие, по-видимому больничные кровати. На самом деле это были сани для бобслея, которых он никогда прежде не видел, но его первая, медицинская, ассоциация оказалась не такой уж ошибочной: в санях, по горло укрытые верблюжьими одеялами, неслись вниз по ледяной дорожке покойники. Он понял это, потому что снежные хлопья не таяли на лицах, а оседали — у кого плотной коркой, у кого прозрачной вуалью. Именно под таким тонким покровом мелькнуло перед ним лицо его деда, сенатора Томаса Касторпа. Потом, среди многих других, мимо промчалась его мать, а в конце странной процессии он увидел канцеляриста из политехникума, досаждавшего ему своими абсурдными теориями. Как только снежная пыль за ними осела, Касторпу открылась панорама гор. Отражавшиеся от покрытых снегом вершин солнечные лучи били прямо в глаза, и он невольно зажмурился. Внизу, в долине, у его ног раскинулся Гданьск. Он видел башни костелов, ленту Мотлавы с лабазами по берегам и лабиринт улочек Старого города.

— Ты готов? — услышал он женский голос. — Хватит тебе отваги?

Она стояла в двух шагах от него. На лыжах, в мужском костюме и шапочке, напоминающей шлем авиатора, она была совсем не похожа на даму из сопотского курхауса, но он, разумеется, сразу ее узнал.

— Так вы говорите по-немецки? — обрадовался он. — И к чему я должен быть готов?

Она громко рассмеялась и вместо ответа указала лыжной палкой на город в долине, после чего стремительно, с резкими поворотами, понеслась вниз, вздымая облако белого пуха.

— Как же не говорить, — это был уже совершенно другой голос. — Мы тут говорим только по-немецки!

Над Касторпом склонился кондуктор. Тот самый противный тип, который в первый день так нагло к нему прицепился.

— Если кто и выпьет, мне что за дело? Лишь бы в меру. И вздремнуть можно, не воспрещается. Но платить надо. У вас только до Кленовой билет, а мы уже подъезжаем к Оливе. Если поедете обратно, извольте заплатить за два конца, уважаемый господин студент!

Неподалеку от стены аббатства, где была конечная остановка, рельсы разветвлялись, образуя длинную петлю, чтобы два трамвая — подъезжающий и отъезжающий — могли минуту постоять рядом. Выйдя из вагона в ноябрьские серые сумерки, Ганс Касторп нервно закурил сигару. Но разволновался он вовсе не потому, что, глубоко задумавшись и погрузившись в собственное время, проехал свою остановку, а совсем по иной причине: рядом с трамваем, на котором он приехал, на оливской рыночной площади его не поджидал другой, уже готовый в обратный путь, то есть возвращаться во Вжещ предстояло с тем же самым кондуктором, который вызывал у него самые неприятные чувства.

В парке, за старой оградой аббатства, воздух уже наполнился густым сумраком, однако здесь, на главной улице предместья, свет от окружавших остановку газовых фонарей и витрин нескольких магазинов рассеивал затаившуюся рядом темноту настолько, что трамвая можно было спокойно дожидаться, не теряя веры в прогресс и достижения цивилизации. Тем не менее Ганс Касторп ощущал нарастающую иррациональную тревогу, словно находился по ту сторону ограды, среди оробевших во тьме аллей, скамеек, клумб и черных зеркал воды.

На обратном пути, стараясь не замечать цепкого взгляда кондуктора, он попытался точно определить цвет ее глаз. «Серовато-голубые, — думал он, — а может, скорее голубовато-серые?» Да и откуда ему было это знать — ведь незнакомку он видел вблизи лишь дважды и ни разу — ни на веранде курхауса, ни в гостинице «Вермингхофф» — их взгляды не пересеклись. Почему же ему важен только оттенок глаз? Если бы он верил в реинкарнацию, переселение душ и тому подобные глупости, можно было б подумать, что они уже встречались когда-то, где-то, в иной действительности. Но такие бредовые идеи, пригодные для истеричных барышень и газетных хроникеров, наш герой решительно отвергал, хотя в последнее время они вошли в моду. Загадка так и осталась неразгаданной, и Касторп заставил себя прекратить бесплодные размышления, которые явно вели его в никуда.

Уже дома, когда Кашубке принесла ему в комнату ужин и пришлось оторваться от учебника геометрии, он подумал, что у него — как сказал бы доктор Хейдекинд — немного разгулялись нервы, и причиной тому переутомление и скверная погода, да еще он постоянно недосыпает. Поэтому он захлопнул книгу и решил отдохнуть, то есть лечь в постель и быстро заснуть. Однако осуществить это намерение ему помешала постучавшая в дверь госпожа Хильдегарда Вибе.

— Вы уж не откажите, господин Касторп, — на ней было вечернее платье, — сегодня годовщина смерти моего мужа, мы тут одни ее отмечаем, вот я и подумала, хорошо б вы хоть чуть-чуть с нами посидели, у нас пирожные есть, вино, ну пожалуйста.

— Мне очень жаль, госпожа Вибе, я неважно себя чувствую и, вероятно, завтра, — он сам удивился, как легко и без колебаний солгал, — пойду к врачу.

— Ужаснейшая досада, — именно так выразилась вдова. — И зачем нам столько пирожных?

Ужасно, однако, было нечто другое: музицирование госпожи Хильдегарды Вибе. Уже через минуту из гостиной донеслись звуки пианино. Хозяйка пыталась исполнить на плохо настроенном инструменте «Rondo alia Tupca». Бравурный марш несколько раз обрывался на четвертом такте, когда пианистка совершала одну и ту же ошибку. Понимая, что фальшивит, она возвращалась к началу, чтобы снова, в том же месте, ударить не по той клавише. Это было похоже на музыкальную шкатулку, которая, сколько ее ни заводи, не способна полностью воспроизвести мелодию: испорченный механизм в определенный момент дает сбой. Наконец, после множества попыток, хозяйка просто пропустила трудный фрагмент и стала играть дальше; но, когда уже казалось, что ей удастся благополучно добраться до конца, она опять сфальшивила и опять вернулась к началу, чтобы еще раз ошибиться на четвертом такте. Потом в гостиной воцарилась тишина, однако ненадолго — это был всего лишь перерыв. Касторп не мог поверить своим ушам: за стеной вдруг в четыре руки заиграли «Отголоски весны». Поминутно, после каждой ошибки, музыка прерывалась и госпожа Вибе громогласно обрушивалась на Кашубке: «Ну что ты выделываешь, нескладеха, разве я тебя так учила?!» или: «Не на пальцы гляди, а в ноты!» Произведение, которое семнадцать лет назад Штраус доверил оркестру и дивному сопрано Бьянки Бьянчи, в квартире на Каштановой звучало жалко и уныло, напрочь лишенное венской легкости, из которой оно родилось.

Будь жив обер-лейтенант, играла бы сегодня госпожа Вибе в четыре руки со своей прислугой? У Касторпа сразу улучшилось настроение: он вообразил, как описывает эту сцену Иоахиму. Кузен, который в будущем, скорее всего, и сам дослужится до обер-лейтенанта, был бы просто ошеломлен, а придя в себя, вероятно, задал бы вполне логичный вопрос: «А раньше ты слышал, как она дает уроки этой девке? В кашубской деревушке ведь не учат игре на фортепьяно. Господи, да это же немыслимо!» Про уроки музыки Ганс Касторп и вправду ничего не знал, но готов был бы согласиться с Иоахимом, что даже в мещанских домах, где, как и у них, придерживались республиканских взглядов эпохи былого величия, о подобных отношениях с прислугой и речи не могло идти. Строгие требования вкупе с подчеркнутой вежливостью обеспечивали должную дистанцию, хотя сенатор Томас Касторп, например, иногда позволял старику Фите некоторую фамильярность. Однако чтобы сенатора когда-нибудь увидели играющим со слугой, скажем, в карты или домино — нет, такое и представить себе было нельзя!

Так что же происходило в тот вечер в гостиной госпожи Хильдегарды Вибе? Ганс Касторп чувствовал, что под портретом обер-лейтенанта царит весьма непринужденная атмосфера; впрочем, воздавались ли таким образом почести покойному супругу или скорее это была демонстрация — тут уж он догадаться не мог. После «Отголосков весны» звякнуло стекло, послышались негромкие фразы и затем явственный смех обеих женщин. Уснуть Касторпу не удалось, и он решил закурить, когда же полез в ящик за «Марией Манчини», пальцы наткнулись на пакет в веленевой бумаге. И хотя это вовсе не входило в его намерения, хотя внутренний голос подсказывал: «Не надо, забудь об этих русских», — он подергал тонкую тесемку, узелок поддался, бумага развернулась, и вот уже наш герой держал в руке книгу, которая не ему была предназначена.

И очень удивился. Поднося томик к кругу света от ночника, он рассчитывал увидеть что-то экзотическое, по меньшей мере — кириллицу на обложке, непонятную книгу с загадочного Востока, но это оказалось немецкое издание романа Теодора Фонтане «Эффи Брист», с которым он в свое время уже свел поверхностное и не слишком приятное знакомство. Произошло это в последнем, выпускном классе, когда, простудившись, он вынужден был провести несколько дней в постели. В поисках чего-нибудь для чтения в библиотеке дяди Тинапеля Касторп наткнулся именно на эту книгу. Ему показались скучными описания господского дома в Гоген-Креммене и характеристики героев, с которыми он не находил ничего общего. Ухабистая песчаная дорога в Поморье или воскресная проповедь деревенского пастора — как далеко это было от его собственной яркой жизни под сенью портовых кранов и океанских судов, биржи, международной торговли и колониальных товаров. Дочитав до того места, где описывалось предсвадебное веселье у фон Бристов, он отложил роман и больше к нему не возвращался, уверенный, что не много потерял. Теперь, однако, все обернулось иначе. Запах фиалковых с примесью мускуса духов вдруг заполнил его комнату, будто незнакомка только что побывала здесь и, ни слова не сказав, оставила ему, вместо письма, эту книгу. Можно было не сомневаться, что в гуще разворачивающихся на страницах романа событий, диалогов и описаний скрывается информация о ней, несостоявшейся читательнице, которую — теперь он признался себе в этом без колебаний — он полюбил с первого взгляда, едва увидев на веранде сопотского курхауса. Полюбил горячо, страстно, со всей наивностью и безыскусностью юной души.

А поскольку в комоде хранились — на случай простуды или иных чрезвычайных обстоятельств — несколько бутылок бургундского, он открыл одну дорожным штопором, налил вино в стакан, поставил поудобнее кресло и принялся за роман Теодора Фонтане, начинающийся с полуденной тишины, в которую был погружен солидный господский дом в Гоген-Креммене. Чего никак нельзя было сказать о квартире госпожи Хильдегарды Вибе. Примерно тогда, когда Ганс Касторп ехал с молодоженами Эффи и Геертом на поезде в Кессин, в гостиной завели граммофон. Вальсы и польки с визгом вырывались из трубы, чему время от времени сопутствовало громкое притопывание, смех и восклицания. Звуки, которые в обычной обстановке в столь позднюю пору вывели бы Касторпа из себя, сейчас едва до него доходили. Только когда Эффи бок о бок с майором Крампасом верхом на лошади преодолевала бездорожье песчаных дюн, Касторп оторвал взгляд от книги и с минуту прислушивался к долетающим из коридора отголоскам. Вдова обер-лейтенанта, вероятно, зацепилась каблуком о ковровую дорожку и упала — возле самых дверей Касторпа — на пол, а поскольку не могла встать — по-видимому, подвернув ногу, — принялась громко винить во всем прислугу. Кашубке подняла хозяйку, после чего обе, держась за стену, проковыляли в спальню госпожи Вибе, откуда чуть погодя донесся ужасный грохот опрокинутого шкафчика. Потом воцарилась тишина.

Касторп откупорил вторую бутылку бургундского и перебрался в кровать, поставив стакан и пепельницу на ночной столик. Никогда еще ни одна книга не производила на него такого, поистине гипнотического воздействия. Картины, звуки, запахи и слова доходили до Касторпа с необычайной отчетливостью, глубоко врезаясь в память, но не совмещаясь и не сплетаясь воедино, как это бывает при лихорадочном чтении. Напротив: череда событий, их последствия, внутренние связи представали перед ним отчетливо, как на чертеже, где каждая линия подчинена целому, а целое отличает безупречная логика и простота. Скандал с письмами, дуэль, гибель майора Крампаса, наконец, одинокая и безрадостная жизнь Эффи — все это вытекало из одной фразы, брошенной где-то в начале и словно бы мимоходом по поводу почтенного Геерта, который «был добрый, славный, но — не любовник».

На остановке у начала Каштановой улицы уже заскрежетал тормозами первый трамвай, когда Ганс Касторп, прочитав последнюю фразу, закрыл книгу. Подойдя к окну, он широко его распахнул, чтобы выветрить тяжкий дух от множества выкуренных сигар. На крышах сараев, на дорожках и газонах мороз разостлал огромные белые простыни инея. Светало. Издалека, должно быть из порта, несся пронзительный вой сирены. В казармах коротко заиграл рожок. Касторп лег в постель, решив, что не пойдет на занятия, а отоспится вволю после ночи, проведенной с Теодором Фонтане. Шторы он задернул, оставив окно приоткрытым. Уже опустив голову на подушку, подумал: «Ну конечно, они любовники. Он, безусловно, офицер, тут не может быть двух мнений. А она? Понятно, что все это маскировка: он в пансионе, она в гостинице, но замужем ли она? И почему они говорят между собой только по-французски? Русских здесь не преследуют, разве что…»

На том Ганс Касторп оборвал свой монолог. О чем он подумал засыпая? Это была смутная мечта или скорее желание: чтобы эти двое в следующем сезоне или как сейчас — по окончании сезона — приехали в Сопот. Ведь есть же способ выяснить, когда они приедут и где остановятся. Разузнать, кто они такие. Он и она, которых — по крайней мере пока — еще не соединила «Эффи Брист».

VIII

Доктор Петер Анкевиц, отучившись во Франции и Вене, прибыл в Гданьск одновременно с Гансом Касторпом — в первых числах октября. До сих пор у нас не было оснований заниматься его особой и рассказывать о хлопотах, связанных с открытием кабинета. Происходило это в те солнечные дни, больше похожие на лето, чем на осень, когда наш герой превосходно себя чувствовал и дважды посетил Сопот. Неожиданные последствия этих поездок, описанные в предыдущей главе, однако, вынуждают слегка расширить рамки повествования, дабы появление Касторпа у доктора в кабинете не нанесло нашему рассказу ущерба, а напротив — обогатило его некоторыми деталями.

Гданьск для доктора был местом ссылки. Еще будучи гражданином России, он, как и многие, кому довелось провести юные годы вдали от отчего дома, принял участие в одном из тех эмигрантских политических заговоров, в которые поляки ввязываются с присущим им легкомыслием, отчего о возвращении в империю Романовых Анкевицу нечего было и думать — если он не хотел очутиться в Сибири. Поэтому из Парижа он отправился в Вену, где на медицинском факультете защитил диссертацию «Лечение истерии согласно теории и практике профессора Шарко». На открытие кабинета в Вене рассчитывать не приходилось, поэтому — приняв немецкое гражданство — доктор поселился в Гданьске. Пройти сложнейшие бюрократические процедуры, связанные с переменой паспорта, ему помогли живущие близ Познани родственники. Польские помещики, рассеянные по территории трех монархий, если не лишились своего состояния в результате восстаний или — что случалось чаще — из-за пристрастия к азартным играм и крепким напиткам, обладали некоторым, иногда на удивление значительным, влиянием при императорских дворах. Так было и в данном случае, и доктор (получивший от родных немалую ссуду) после нескольких неудач в центре города в конце концов снял большую просторную квартиру с кабинетом на Кленовой во Вжеще, прямо на пересечении с Главной улицей, возле трамвайной остановки.

Из треугольного эркера на втором этаже нового дома, где как раз находился кабинет, Анкевиц наблюдал за прохожими и людьми, поджидающими трамвай. Следует подчеркнуть, что занятие это — поначалу из-за отсутствия пациентов — стало ежедневным ритуалом, когда доктор позволял себе отвлеченные рассуждения и теоретизирование. Как для юриста, глядящего в окно, существуют только объекты и субъекты права, так для Анкевица прохожие делились на тех, кто в данный момент здоров, и тех, у кого есть или непременно возникнут неполадки с psyche. Годы практики у профессора Шарко укрепили его в этом убеждении: всякое нарушение психики так или иначе проявляется внешне. Случайный жест, гримаса, взгляд, манера переставлять ноги при ходьбе, взмах руки — все это заслуживало наблюдения и анализа, а поскольку — как сказано выше — у доктора почти не было пациентов, то по крайней мере полутора десяткам жителей Вжеща был поставлен диагноз. В их число попала и вся наша троица с Каштановой.

Госпожа Хильдегарда Вибе особых опасений не внушала. Небольшой тик и характерная привычка в ожидании трамвая перебирать в воздухе пальцами обеих рук свидетельствовали о легком неврозе, который, правда, мог и усилиться. Кашубке, в отличие от своей хозяйки, находилась на грани истерии. Возвращаясь домой с покупками, она то и дело проверяла содержимое корзинки. Часто без видимой причины оглядывалась, а когда ей встречался мужчина в мундире — что поблизости от казарм было немудрено, — втягивала голову в плечи, чтобы, упаси бог, не пересечься с ним взглядом. Ганс Касторп же — в котором доктор без труда распознал студента политехникума — принадлежал к идеально гармоническому типу: такой уравновешенный (хотя и несколько флегматичный) человек мог бы послужить будущим медикам примером личности душевно здоровой, сильной и устойчивой к превратностям судьбы. Юноша неизменно вызывал у доктора Анкевица симпатию. Возможно, потому, что чем-то напоминал его самого в первые месяцы студенческой жизни, когда, с папкой, набитой анатомическими рисунками, он поджидал в утреннем тумане парижский омнибус.

Вряд ли стоит описывать, как изумлен был доктор, когда однажды мартовским днем в приемную на Кленовой вошел Ганс Касторп. Анкевиц, который не держал медсестры, увидел его через полуоткрытую дверь кабинета. Студент с трамвайной остановки внимательно изучил фотографии профессора Шарко, затем копию немецкого подтверждения французского диплома польского врача и, наконец, сел на клеенчатый диванчик, чтобы лишь через минуту заметить стоящий на круглом столике колокольчик и табличку с надписью «вызов». Негромкое, тоненькое «дзынь, дзынь» совпало с трамвайным звонком. Трамвай, чуть отъехав от остановки, притормозил, чтобы не задавить перебегающую пути собаку.

Доктор, кивком поздоровавшись, пригласил пациента в кабинет, но вместо того, чтобы усадить его в кресло или уложить на кушетку, деликатно взял под руку и подвел к эркеру. Трамвай тронулся, а собачник, накинув бездомному псу на шею петлю, потащил несчастную жертву в фургон.

— Вы знаете этих людей? — спросил доктор. — Например, господина с бородкой, или вон того, в красном шарфе, или женщину в меховой шапке?

— Этот, в красном шарфе, — Ганс Касторп приблизил лицо к окну, — мой сосед. В некотором смысле сосед. Эдуард Кригер, Каштановая, 10. Главный специалист на военной судоверфи. Проводит с нами занятия. Других не знаю.

— Вот как, — доктор Анкевиц был несколько удивлен. — Я не это имел в виду, господин…

— Касторп, Ганс Касторп.

— Я не это имел в виду, уважаемый господин Касторп, присядьте, пожалуйста, так вот, я только хотел показать вам, что каждый из прохожих, каждый из тех людей, кого мы ежедневно во множестве встречаем, — словом, каждый из нас обременен какими-нибудь проблемами — духовными, психическими, психологическими. Это норма, тут нет ничего необычного. Ненормально обходить эти проблемы, скрывать, загонять внутрь, именно так возникают психозы, неврозы, критические состояния, войны, революции и тому подобное…

Говоря «и тому подобное», доктор Анкевиц очертил правой рукой в воздухе несколько кругов.

— Понимаю. Вы хотите меня убедить, — Ганс Касторп опустился в кресло, — что ничто человеческое нам не чуждо. Да. Я пришел с очень простой проблемой.

— Разумеется, — доктор уселся за письменный стол. — Слушаю. Вас ведь что-то беспокоит… С определенной точки зрения все проблемы простые.

— У меня неважно со сном.

— Поточнее, пожалуйста.

— Не могу спать.

— Понятно. Но меня интересуют подробности. Вам трудно засыпать? Или вас будят какие-то кошмары и тогда вы не можете снова заснуть?

— Именно так, но без кошмаров. Просто я просыпаюсь через час, от силы два, и до утра уже не могу сомкнуть глаз. Иногда несколько ночей кряду. Зато на лекции или в трамвае глаза так и слипаются. Раньше я мог читать два, три, четыре часа. И что-то записывать. Теперь, случается, прочитав несколько страниц, я забываю, что было на первой. Когда выхожу из дому, три раза проверяю, взял ли ключи. А вообще, — Касторп на секунду заколебался, — я стараюсь как можно реже выходить из дому. То есть предпочитаю не покидать свою комнату.

— И что же вы тогда делаете, позвольте спросить? О чем думаете?

— Мне очень трудно это объяснить. Можно ли думать ни о чем? Я лежу в кровати и смотрю в окно. Или в потолок. Иногда полистаю старую газету — раньше я покупал газеты каждый день, а теперь даже этого не хочется. Все меня раздражает. Мучает. Видите ли, доктор, я здесь не завел никаких знакомств, никаких близких знакомств. Но прежде не прочь был выпить пива с однокашниками в «Café Hochschule», о чем-нибудь поболтать. Сейчас даже на это нет охоты. Если бы я мог нормально спать… Вот об этом я и хотел вас попросить, какое-нибудь легкое средство…

— Снотворное, — докончил доктор Анкевиц. — Легкое снотворное, вы это хотите сказать, да?

— Именно за этим, и только за этим я пришел, — Ганс Касторп выпрямился в кресле, словно беседа подошла к концу. — Порошок или капли, все равно.

— Ну конечно, я выпишу рецепт. Но вы прекрасно понимаете, — доктор встал и, подойдя к эркеру, поглядел на улицу, — что всякое отклонение от нормы требует устранения причин. А вам хочется сразу устранить следствие. Как кратковременная мера это возможно. Разумеется. Ваше состояние ведь нельзя назвать очень тяжелым. Вы не больны. Это всего лишь небольшое недомогание. Временное. Если я правильно оцениваю ваш образ жизни, питание, алкоголь, табак, кофе — все это не выходит за пределы разумной нормы. Словом, причина в чем-то ином. Но вы не хотите ее касаться. Даже думать о ней не хотите, не говоря уж о том, чтобы поделиться с кем-нибудь посторонним, не заслуживающим вашего доверия.

— Не понимаю, к чему вы клоните, доктор.

— Отлично понимаете. Сами минуту назад употребили слова «раньше» и «теперь». В промежутке что-то должно было случиться. На самом деле или в воображении. Возможно, вы что-то вспомнили. Вас это мучает, преследует, и вы требуете капель. Они, конечно, помогут. Но ненадолго.

— Вы полагаете, я должен открыть вам душу? Или, как вы это называете, подвергнуться психоанализу? Поверьте, я принадлежу к разряду людей, которые к таким новомодным вещам испытывают отвращение.

— А кишки! Внутренности! Плазма! Потроха! Кровь! Кал! Моча! Слюна! Семя! Это у вас не вызывает отвращения? Если бы у вас был понос, вам пришлось бы по крайней мере описать врачу свой стул. А я — прошу прощения — предлагаю, чтобы вы просто сказали, что произошло перед тем, как вы потеряли сон. Вот и все, господин Касторп. Кто вам наплел такую чепуху? Открыть душу? Психоанализ? Да мне-то какое дело? Врача интересуют факты. Я хочу вам помочь, но без вашего содействия у меня ничего не получится. Ну ладно, короче, что вы предпочитаете: капли или порошки?

С этими словами доктор Анкевиц снова сел за стол и достал бланк рецепта. Когда он потянулся за пером с янтарной ручкой, Касторп вынул из кармана пиджака портсигар, а из него — «Марию Манчини».

— Я могу закурить? — спросил он. — Не вижу тут пепельницы.

Еще никогда в жизни ему не доводилось так много о себе говорить. Его необычайно смущало, что он находится в центре этой истории как главное действующее лицо, как виновник случившегося и, наконец, интерпретатор, поскольку, хотя он инстинктивно избегал оценок, время от времени у него вырывалось что-то вроде: «я посчитал, что так будет правильно» или «пожалуй, это было неуместно». Начало, однако, далось ему легко, ибо, закурив сигару, он приступил к рассказу с поисков «Марии Манчини». Труднее оказалось пересказать памятный сон о незнакомке, прикасающейся к его затылку в детской, а также видение (такое он употребил слово) заснеженных горных вершин прямо рядом с городом над заливом. Поскольку все это читателю уже известно, отметим только, что Касторп — несмотря на внутреннее сопротивление — героически справился с этой нелегкой задачей, не опустив даже воспоминаний о своем несчастном отце и размышлений о музыке.

Едва он добрался до той ночи, когда читал «Эффи Брист», доктор Анкевиц, не говоря ни слова, достал из аптечки бутылку превосходного французского коньяка, налил по изрядной дозе живительной влаги в две пузатые рюмки, вручил одну Касторпу, легонько с ним чокнулся и, воспользовавшись тем, что Касторп поднес свою рюмку ко рту, деликатно его перебил:

— Стало быть, именно после этой ночи вы стали плохо спать?

Пациент было возразил, но тут же признал, что неприятности, пожалуй, начались именно тогда.

— «Эффи Брист» я прочел примерно в середине ноября, а первый кризис, то есть, я хотел сказать, первая бессонница случилась в декабре, сразу после похорон канцеляриста.

— Канцеляриста? — доктора Анкевица, видимо, удивил новый сюжет. — Это кто-то из ваших близких?

Тут потребовались сложные объяснения: когда Касторп увидел на доске объявлений некролог, сообщающий о «трагической смерти преданного академическому сообществу сотрудника», в вестибюле шептались, будто некий Пауль Котский, занявший место канцеляриста, в какой-то мере послужил причиной его самоубийства. Старика нашли на чердаке его маленького кирпичного домика: он болтался на бельевой веревке, якобы с приколотой к рукаву короткой, написанной от руки на двух языках запиской: «Дольше я этого не вынесу!» Речь будто бы шла об интригах — Котский, несмотря на польскую фамилию, поляком не был и так отравлял жизнь канцеляристу Нойгебауэру из-за его польского акцента, что тот в конце концов не выдержал и покончил с собой. Церковь сочла эту смерть «несчастным случаем», а Касторп, которого суть дела не очень интересовала, пошел на похороны из чувства долга. Ведь канцелярист был первым, кого он встретил в будущей alma mater сразу после приезда. Каково же было его удивление, когда на загородном кладбище, кроме Хуго Виссмана, помощника покойного, который нес за гробом скромный венок от Императорско-королевского высшего технического училища, он не увидел больше никого из политехникума. А среди окруживших открытую могилу родственников канцеляриста, стоявших двумя отдельными группами, уловил нешуточное напряжение.

Когда священник запел по-латыни, когда гроб соскользнул вниз, а провожающие покойного — те, что стояли слева, — принялись кидать в могилу комья земли и цветы, от второго полукруга, безмолвного и неподвижного, отделился невысокий мальчуган. Касторп сразу его узнал. Это был владелец модели «Пауля Бенеке», тот самый, что у запруды близ казарм произнес, обращаясь к нему, непонятную фразу и юркнул в заросли лопухов. Теперь, вполне прилично одетый, он бросил комок земли на гроб деда и вернулся обратно, но за этот поступок немедленно поплатился: какая-то женщина — то ли мать, то ли тетка — отвесила ему звонкую оплеуху, а он заплакал и стал кричать по-немецки: «За что? За что?»

Зрелище было ужасающее.

Возвращаясь из Брентова в пролетке, Ганс Касторп погрузился в глубокое оцепенение. Слова сидящего рядом помощника канцеляриста Виссмана даже в обрывках до него не доходили. Он думал только о мальчике и его замечательном, вероятно сделанном дедушкой фрегате, разрезающем зеленое зеркало воды. Это зеркало, или, точнее, воспоминание о водной глади, на которую он смотрел три месяца назад, случайно оказавшись у запруды, подействовало на его воображение словно магический предмет, помогающий гипнотизеру ввести свою жертву в транс.

— Никакого гипнотизера, разумеется, не было, но это зрелище… оно все время стояло у меня перед глазами. Попробуйте себе представить… Темно-зеленая зеркальная поверхность расступается, а под ней еще одно такое же зеркало, и еще, и еще одно. Несколько дней я лежал у себя в комнате, практически ничего не делая, уставившись в потолок. И всякий раз, рано или поздно, из этих наслаивающихся одна на другую картин вырисовывался ее портрет, взгляд серо-голубых… нет, скорее голубовато-серых глаз.

Поскольку доктор попросил кое о чем рассказать поподробнее, Ганс Касторп описал вначале большие дождевые лужи на Гарвестехудской дороге, разливавшиеся — в особенности осенью — на всем пространстве от лужайки перед домом Тинапелей до городского питомника роз. Потом пруд в Ботаническом саду, куда он так любил приходить с дедушкой после посещения кладбища Святой Екатерины: там покоились отец и мать. Потом альпийское озеро, водой из которого Ганс Касторп умылся во время прогулки по горам с кузеном Иоахимом, колодец в Эшенбахе с врезавшейся в память цитатой из «Парсифаля» и, наконец, запруду близ казарм во Вжеще, где он повстречал внука канцеляриста.

— Однако самое худшее было еще впереди, — Касторп отставил пустую рюмку, — и если б я мог тогда это предвидеть, я бы, возможно, уехал домой, в Гамбург.

Декабрьские дни начинались свинцово-серыми рассветами под дождем со снегом и тянулись в не желавшей рассеиваться мгле несколько часов, пока опять не становилось темно. Касторп насилу заставлял себя сделать несколько простых дел, которые при нормальном образе жизни не составляли бы никакого труда. Утренний туалет, одевание, завтрак, поездка на трамвае — все это требовало от него огромных усилий. Приближались рождественские праздники, но от одной мысли о путешествии, необходимых покупках, железнодорожном расписании, билетах, сборах в дорогу его охватывала такая тоска, что он написал короткое сдержанное письмо домой, в котором, не вдаваясь в объяснения, сообщил: «Рождественские каникулы я проведу в Гданьске».

Некая сложность возникла в связи с хозяйкой: едва узнав, что он никуда не уезжает, она решила скрасить жизнь «бедному одинокому студенту». Касторп кое-как проглотил ее праздничный пирог, дотошные вопросы и поздравления. По ночам, лежа без сна, он думал о незнакомке, однако — как ему этого ни хотелось — та ни разу больше не приснилась. Быть может, именно поэтому у него иногда ненадолго улучшалось настроение. Он упорно пытался убедить себя, что все это — лишь игра воображения, что он никогда эту женщину не встречал, но ведь оставалась книга, в которую он время от времени заглядывал и снова погружался в мечты. Как в детстве, сидя в одиночестве перед игрушечным театром, он воображал себя на освещенной сцене, так и сейчас перевоплощался в майора, скачущего верхом по дюнам на свидание с возлюбленной. Порой он беседовал с незнакомкой, и не мысленно, а вполголоса, по-французски, расхаживая по комнате с заложенными за спину руками.

— Вы думаете, доктор, — Ганс Касторп прервал свой рассказ, заметив, что Анкевиц старательно записывает что-то в блокнот, — я сошел с ума?

— Дорогой мой, — доктор отложил перо и с улыбкой взглянул на Касторпа, — уверяю вас, до этого гораздо дальше, чем до Альп, где вы бродили со своим кузеном. Но раз уж вы сами отвлеклись, позвольте вас спросить про колодец в Эшенбахе. Вы упомянули о какой-то надписи — цитате из «Парсифаля», это любопытно. Помните?

Говоря так, доктор встал из-за письменного стола, долил Касторпу коньяка и сам закурил сигару. Это была обыкновенная «Виргиния», дешевый контрабандный сорт, надо признаться, гораздо хуже «Марии Манчини».

— В Эшенбахе мы были с Иоахимом у его тетушки Эсмеральды, на обратном пути в Гамбург, — Касторп уставился в потолок, как школьник, раздумывающий над ответом. — А колодец? На нем изображен поэт, Вольфрам из Эшенбаха. Это он написал «Парсифаля». Цитата из его поэмы. Звучит примерно так: «Из воды ведь возникли деревья и все живое…» Нет, точно не помню. Но в конце что-то про душу, которая сверкает ярче ангела.

Касторп на секунду задумался и, помолчав, продолжил:

— Забавно, но я помню и кое-что другое. Деньги на сооружение колодца дал Максимилиан II, король Баварский, примерно в 1861 году. Сейчас Бавария уже не королевство, — тут он приостановился и посмотрел на доктора, — как и ваша страна.

Поскольку Анкевиц никак не отозвался, Ганс Касторп поспешно добавил:

— Простите, доктор, надеюсь, я вас не обидел?

— Напротив, — доктор выпустил несколько искусных колечек дыма. — Впрочем, это не важно. Ну ладно, — сменил он тему. — Оставим колодец королям и поэтам. Вы сказали: «однако самое худшее было еще впереди»… Имелись в виду ваши фантазии, когда вы представляли себя и эту русскую незнакомку подобными… или, лучше сказать, в образе героев Фонтане?

— Господин доктор, — Касторп чуть понизил голос, — то, что я вам до сих пор рассказал, всего лишь увертюра.

— Ах, так, — Анкевиц незаметно снял с пера колпачок и пододвинул к себе блокнот. — Ну что ж, продолжайте.

В новогоднюю ночь, когда из близлежащего офицерского клуба доносились звуки оркестра, разыгралась снежная буря. Касторпа это неожиданно обрадовало: бушевавшая за окном метель в то время как в печи пылал огонь, а в комнате разливался аромат только что откупоренной бутылки бургундского, почему-то его приободрила. Незадолго до полуночи, будто получив заряд энергии, он решил отправиться на прогулку — именно в разгар метели. Госпожа Хильдегарда Вибе задержала его, когда он надевал пальто; пришлось выпить с ней бокал шипучего вина, которое Кашубке — в черном платьице с белым воротничком и кружевной наколке — подала им на серебряном подносе. А потом он погрузился в белую круговерть — и почувствовал себя счастливым. Снег валил такой густой, пронизанная ветром мгла была такой непроницаемой, что он кружил по улицам Вжеща вслепую, выбирая дорогу интуитивно. Миновал двух подвыпивших гусар: поддерживая друг друга, они, безуспешно пытаясь перекричать вой бури, горланили «Хочу быть пруссаком». Потом ему повстречался человек в шубе и тяжелой русской шапке, который спросил у него: «Вы не видали мою жену?» Немногочисленные освещенные окна были как морские маяки: он брел от одного к другому, не ощущая ни мороза, ни ледяного ветра. Можно сказать — доктор Анкевиц поспешил это записать, — что настроение Касторпа во время зимней ночной прогулки менялось обратно пропорционально погоде: чем гуще валил снег, чем громче ревел порывистый ветер, тем легче становилось у нашего Практика на душе — настолько легче, что в парадное дома номер один по Каштановой улице он вошел так, будто возвращался со студенческого бала: веселый, бодрый, готовый шутить и валять дурака. Сколь же велико должно было быть изумление госпожи Хильдегарды Вибе, когда она услышала негромкое посвистывание в коридоре, а затем увидела в открытых дверях гостиной улыбающееся лицо. «Вы еще не спите?» — спросил Касторп и без церемоний, не дожидаясь приглашения, сел за пианино и исполнил бравурный полонез. «Вы позволите?» — и сыграл вариации на темы Чайковского. «Все пары танцуют», — воскликнул, увидев входящую в гостиную Кашубке.

— Поверьте, доктор, это была поистине безумная сцена, сотворенная волшебством необычной ночи. — Касторп закурил погасшую «Марию Манчини». — Какая-то нелепая, карнавальная. Прислуга сделала книксен, и обе закружились в ритме вальса, я же продолжал играть, а они, веселясь точно две барышни-пансионерки, танцевали, пока я не сыграл в заключение «Rondo Russo» Саверио Меркаданте. Потом встал, отвесил дамам поклон и сказал: «Всего вам доброго в Новом году!», на что моя захмелевшая хозяйка воскликнула: «Ну, господин Касторп, вы, не говоря худого слова, шалун!», после чего расцеловала меня в обе щеки — смачно, звонко, оставив жирный след своей алой помады…

— И это было тем «самым худшим», что вас ожидало? — деликатно спросил Анкевиц.

— Нет, доктор, поцелуй госпожи Вибе, то есть, я хотел сказать, весь этот вечер, наоборот, отвлек меня. Спал я на редкость хорошо, долго, а когда на следующий день увидел город, просыпающийся среди огромных снежных сугробов, залитый солнцем, то уже почти не сомневался, что никакие темные мысли больше не нарушат мой покой, словом… — Касторп настороженно поглядел на доктора, точно опасаясь, что его признание вызовет сострадательную улыбку, — что я начинаю новую жизнь… Будто бабочка из гусеницы, — добавил он, помолчав, — новая форма из белого кокона.

И это доктор Анкевиц украдкой записал в блокнот. А потом, поглядывая то в окно, то на своего пациента, продолжал внимательно слушать.

Второго января Ганс Касторп отправился на прогулку. Большая аллея, по которой он шел, выглядела как декорация к «Снежной королеве». Потом он завернул в «Café Hochschule»: там, в почти пустом зале, царила сонная атмосфера. Свежий «Анцайгер» на первой полосе сообщал о катастрофе в Пуцком заливе. Во время бури затонул баркас с восемнадцатью рыбаками; пятнадцать из них погибли. Если б не темнота и внезапно ударивший сильный мороз, буквально на глазах превративший воду в бесформенное ледяное крошево, возможно — несмотря на высокую волну, — удалось бы спасти больше людей. Так, по крайней мере, полагал автор заметки, подсчитавший, что среди пятнадцати утопленников было семеро холостяков и восемь отцов семейства, оставивших сиротами в обшей сложности двадцать двух детей.

Когда Касторп размышлял о бессмысленной газетной статистике, позволявшей читателю вычислить, что на каждого из утонувших женатых бедолаг приходится в среднем по два и три четверти ребенка, кто-то крепко стукнул его по спине и заревел над ухом:

— Привет, дружище, вот здорово, что я тебя встретил!

Не кто иной, как сам Николай фон Котвиц уже подсаживался к нему, уже заказывал две рюмки водки с содовой, уже что-то рассказывал — торопливо, громко, поминутно разражаясь смехом. Ну и намучился он с отцом во время праздников! Ну и соскучился по обществу, более приятному, нежели дряхлые тетки, старший лесничий и дворцовая челядь! Ну и удивился и обрадовался, увидав Касторпа, поскольку, честно говоря, не рассчитывал застать здесь никого из студенческой братии: еще слишком рано, все съедутся только к концу недели, разглагольствовал Николай.

— Ну а ты-то как, дружище? Уже вернулся из своего Гамбурга? Быстро ты… Может, и у тебя, — оглушительно взревел барон и хлопнул Касторпа по плечу, — нелады с твоим стариком?

Касторп деликатно ушел от ответа. На самом деле он был рад встрече, как человек, который, недели две прошагав по пустыне, впервые встречает путника и может перекинуться с ним несколькими словами. По той же причине — хотя он терпеть не мог так называемый шнапс — Касторп не поморщившись проглотил водку и продолжал слушать Николая, рассказывавшего об очередной сваре с отцом, «старым идиотом, которого уже, хоть тресни, не научить уму-разуму». Потом они с минуту поговорили о погоде, и наконец Николай вспомнил, что у него есть для Касторпа важная информация, точнее, приглашение.

— Увидишь кое-что, не предназначенное для глаз добропорядочных лютеран или католиков, — хихикал барон. — Ох уж и позабавимся!

Общество любителей античной культуры «Омфалос», о котором Касторп знал только понаслышке, в тот вечер собиралось на новогоднее заседание. Пару часов спустя Касторп и Котвиц встретились у Центрального вокзала, откуда взяли пролетку. К зимнему пейзажу, правда, больше бы подошли сани, но снег с главных улиц уже убрали, и пролетка, хоть и не без труда, покатила к Новым садам, где в доме восемнадцать размещалась масонская ложа «Под коронованным львом». Оттуда вышли два господина Хааке — Леопольд и Людвиг, — близнецы, настолько похожие, что Касторп, уже после того как Николай его сними познакомил, не мог удержаться и с интересом поглядывал то на одного, то на другого в надежде отыскать в их внешности какие-нибудь различия. Это, однако, ему не удалось, как не удалось и получить ответ на довольно бестактный, признаться, вопрос, куда, собственно, они направляются. К счастью, Николай фон Котвиц сгладил неловкость.

— Не подумайте, что мой друг излишне любопытен, — объяснил он господам Хааке. — Просто я не успел ему сказать, что необходимое условие наших встреч — полная секретность.

На Долгом базаре, возле фонтана Нептуна, они сменили пролетку. Только тогда Ганс Касторп понял, что Николай тоже не знает, куда они едут. Один из Хааке, время от времени высовываясь из-под поднятого верха пролетки, давал указания извозчику. Они промчались через Зеленый мост, миновали Молочные башни[23], быстро проехали по Длинным садам, а затем, не доезжая бывшего дворца Мнишеков, свернули влево, в старый портовый район. Было уже темно. По рыхлому снегу пролетка ехала все медленнее; по сторонам тянулись безмолвные лабазы, запертые на засов сараи и пустующие в эту пору года склады древесины. Последние пятьсот метров, отпустив извозчика, прошли пешком. Когда через минуту из виду скрылся тусклый фонарь пролетки, путь им освещали только звезды.

— Вы даже представить себе не можете, доктор, — продолжал Ганс Касторп, — как я был поражен. Выйти из ущелья между стенами каких-то заброшенных складов и вдруг увидеть в пустыне освещенный дом, полный гостей! Как все эти люди туда попали? — дорога была совершенно непроторенная! Перед огромной дверью, охраняемой двумя плечистыми лакеями, не стояло ни одного экипажа. Господа Хааке назвали пароль, я хорошо помню, как он звучал: «Тавромахия», — и мы вошли внутрь. То, что я увидел, мне показалось забавным — похоже, мы попали в театр, на новогодний бал-маскарад; костюмы, к счастью, были не обязательны: переодевался только тот, кто хотел, в богато оснащенной гардеробной.

Поскольку доктор Анкевиц, не говоря, правда, ни слова, высоко подняв брови, вопросительно поглядел на Касторпа, тот объяснил, что мог нарядиться римским легионером, фавном, галльским рабом, лесной нимфой, философом, коринфской гетерой любого пола, греческим купцом, адонисом, сирийским рыбаком, кифаристом или каким-нибудь мифологическим героем — например, Гераклом, Ясоном либо Тесеем. Молодая женщина в скудном одеянии мальчика-слуги водрузила ему на голову венок, и этим ограничилось его преображение, но не любопытство доктора Анкевица. Несмотря на то что рассказ был довольно-таки сдержанным, лишенным эмоций, слушатель совершенно забыл про блокнот, сигару и коньяк и, поминутно от удивления хлопая глазами, нервно потирал то левую, то правую щеку.

Переходя из зала в зал, Ганс Касторп холодным взглядом аналитика наблюдал за поцелуями, откровенными ласками и разнузданными сценами, участники которых не выказывали ни малейшего смущения. Любовным играм способствовали расставленные на обоих этажах, во всех залах, диваны, кушетки и козетки. Запах горящих трав, свет разноцветных лампионов и музыка в исполнении нескольких групп флейтистов и флейтисток создавали атмосферу, ничем не схожую с той, что царила в гамбургском публичном доме, который он посетил с одноклассниками после выпускных экзаменов. Там зоны возбуждения и разрядки были четко разделены: в общей зале, где посетитель выбирал себе проститутку, все было направлено на разжигание похоти, все чувства суммировались в одно, усиливая желание, а излияние скопившихся соков, этот короткий, спазматический акт происходил как-то стыдливо, украдкой, в тесных, освещенных мертвенным светом номерах, где пахло пудрой, дешевыми духами и потом предшественников. Здесь же возбуждение и разрядка были связаны гораздо нагляднее, представая в диалектическом единстве, и Касторп, нравственность которого подверглась серьезному испытанию, почувствовал, что не на шутку взволнован. Сторонние взгляды и сознание, что и сам он, если окончательно преодолеет внутренний барьер, станет объектом наблюдения, только подстегивали вожделение.

Касторп видел вакханок, эфебов, козлов, нимф, рабовладельцев и невольников, богов, людей — всех вперемешку, будто рай соединился с преисподней, — однако нигде не встретил Николая фон Котвица, куда-то пропавшего сразу же, еще в гардеробной. Только снова спустившись на первый этаж и остановившись у пылающего камина, где полуобнаженный философ в рваной тоге и с приклеенной бородой подсыпал в бокалы всем желающим беловатый порошок из золотой коробочки, а затем помешивал напиток веточкой, похожей на жимолость, он узнал в философе приятеля. Это так развеселило Касторпа, что он не смог удержаться от громкого смеха.

— Неужто, — спросил он, выпив зелье, — ты ограничиваешься столь невинным развлечением? Хочешь, чтобы я в это поверил?

Николай Антисфен — хотя его с равным успехом можно было принять и за Сократа — насыпал Касторпу еще одну порцию опия, сам отхлебнул изрядный глоток из своего бокала, после чего ответил:

— Всякий развлекается на свой лад — ну, а ты? Здорово ведь тут, а?

К Николаю подходило слишком много желающих получить свою толику обращенного в порошок тела бога, чтобы Касторпу захотелось хоть в чем-нибудь ему признаться — и уж меньше всего в вожделении, разгорающемся под маской бесстрастного наблюдателя, — поэтому он только молча пожал плечами. И продолжал кружить по залам, присматриваясь издалека то к играющим в кости легионерам, то к римской матроне, за которой неотступно следовал переодетый весталкой юнец. Наконец, утомившись, наш наблюдатель опустился на диван, откуда минуту назад вспорхнули два эфеба.

— Следует ли понимать, — доктор Анкевиц заговорил слегка охрипшим голосом, — что вас за весь вечер так и не захватила атмосфера разнузданности? А опий вы еще брали?

— Не знаю, как вам рассказать… — Ганс Касторп нерешительно посмотрел на доктора. — Поверьте, мне ничего не привиделось: это был не призрак и не двойник. Нет, это была она, русская из гостиницы «Вермингхофф». Прошла от меня так близко, что я ощутил запах ее духов, тот же самый, вне всяких сомнений — смесь мускуса и фиалки…

Касторп увидел, как она не спеша поднимается по лестнице, и лишь тогда встал с дивана и пошел за ней на второй этаж. Он мог бы ошибиться, будь на ней какой-нибудь античный наряд, но незнакомка, вероятно, не любила маскарадов: она была в обычном вечернем лазурного цвета платье. Он разыскивал ее повсюду, медленно переходил от одной группы к другой, приближался к полуобнаженным телам, к дремлющим либо веселящимся ряженым. В дом между тем прибывали новые гости, стало жарко и очень шумно, но нигде в толпе ее не было, она испарилась как камфара, а ведь ошибки быть не могло: он явственно видел незнакомку из Сопота. Касторп без устали бродил между первым и вторым этажом, заглядывал в гардеробную, пытался расспросить Котвица, но тот только потрепал его по плечу и подсыпал в бокал порошку. Дважды во время этих поисков Ганс Касторп не устоял перед соблазном. Один раз, властно притянутый атлетической рукой Геры, он ответил ей долгим страстным поцелуем; под толстым слоем пудры на щеках богини чувствовалась щетина. Второй раз, застряв в плотной толпе гостей, несколько мгновений крепко обнимал прелестного эфеба — миниатюрную гибкую девушку, переодетую посланцем богов. Незнакомки он не нашел.

Уходя на рассвете, в чужой шляпе, без перчаток, где-то оброненных, Касторп ощущал в голове страшную пустоту. Дороги он не знал и петлял среди портовых складов, в глубоком снегу, с наслаждением вдыхая резкий морозный воздух, пока не заметил, что под ногами у него уже не суша. Замерзший канал привел его к Мотлаве. И именно там, на скованной льдом реке, где с одной стороны тянулись кирпичные городские стены, а с другой — лабазы и склады, он увидел поднимающийся шар солнца. Сощурившись, он смотрел, как в мертвой тишине шар делится на три части и уже не одно, а три одинаковых солнца освещают белую гладь. Продолжалось это не дольше минуты. Потом наползли серые, тяжелые как свинец тучи и повалил густой снег. Никогда еще, даже на похоронах матери, а затем отца, он не чувствовал себя таким несчастным. Унылые набережные с примерзшими к сваям баржами и буксирами напоминали холмистые пустыни; за ними расстилалось небытие. Нигде, даже среди торчавших там и сям башен костелов, не проглядывала хотя бы узенькая полоска света. Единственное, чего Касторпу на самом деле безумно хотелось, это лечь посередине замерзшей реки и заснуть навек. Однако же, сам не зная как, он добрался до Зеленых ворот, а оттуда, приложив почти нечеловеческие усилия, до трамвая.

Потом наступили ужасные дни. Он погружался в себя, как в бездонный колодец, не зная, за что ухватиться. Долгие периоды бессонницы изнурили его до такой степени, что не оставалось сил ездить на занятия. Он не обедал, только завтракал и ужинал. Порой, когда ему все же удавалось заснуть, его преследовали тягостные картины: незнакомка, разнузданная и бесстыжая, терзала его на сопотском пляже или в номере гостиницы «Вермингхофф». Иногда она превращалась в эфеба, иногда щеголяла в мундире здешнего гусарского полка. Но хуже всего были ночи, когда он, уставившись в потолок, слушал, как по квартире госпожи Вибе, звеня шпорами, ходит кто-то в тяжелых сапогах. Тогда ему вспоминалась физиономия заговорившего с ним возле казарм рыжего коротышки, лицо пассажира в пустом трамвае и портрет господина обер-лейтенанта, сливавшиеся в одну омерзительную рожу. Он не стал записываться на экзамен. Не ответил на письма Иоахима и дяди Тинапеля. Не отправлял больше Шаллейн грязное белье, хотя запасы чистого таяли с каждым днем. Однажды утром, заставив себя выйти на улицу, он с остановки увидел на угловом доме табличку доктора Петера Анкевица: «Нервные заболевания, бессонница, консультации». И подумал, что это счастливое стечение обстоятельств: коли уж он пал так низко, что пренебрегает повседневными обязанностями, нужно воспользоваться подвернувшейся оказией.

— Это все, — Ганс Касторп закончил свой рассказ. — Теперь вы мне пропишете капли или порошки?

IX

Что такое курхаус? Да ничего особенного. Сколько-то гостиничных номеров, веранда, на которой можно лежать в шезлонгах, ресторан с садиком, некое подобие променада. В те времена, когда гостиничное дело, пройдя этап случайных инициатив, превращалось в истинно промышленную отрасль с участием акционерного капитала, курхаусы возникали буквально всюду, где еще не успели построить фабрику или куда не дотянулась городская застройка. Морское побережье, минеральные источники не являлись необходимым условием: достаточно было красивого вида и убежденности в том, что воздух в данном месте чуточку чище, чем где-либо еще. Примером могла послужить Олива: несмотря на отсутствие пляжа, горных вершин или хотя бы одного целебного источника, в прелестном уголке на краю леса выстроили курхаус как символ новых веяний. Куда привлекательнее, разумеется, были местности, расположенные у самого моря, — такие как Елитково, Бжезно или Собешево. Тамошние курхаусы мгновенно обзаводились купальнями — сооружениями весьма нехитрыми, состоящими из деревянных будок, именуемых кабинами, да на скорую руку сколоченных деревянных помостов и лесенок. Волшебное слово «бад»[24], тем не менее, притягивало туда отдыхающих, хотя непродолжительность балтийского сезона не позволяла развернуться в полную силу владельцам ресторанов, гостиниц и киосков с сувенирами.

Иначе обстояло дело в Сопоте. И не только потому, что кроме курхауса и купален там был самый длинный мол, около восьмидесяти пансионов, два шикарных отеля, санаторий и десятки особняков и вилл — в том числе и таких, которые сдавались внаем. Сопот оставил далеко позади другие курорты, едва там открылись горячие водолечебницы. С тех пор люди, страдающие истинными или мнимыми недугами (последним, впрочем, вышколенный персонал уделял не меньше внимания), могли круглый год, независимо от погоды, пользоваться новейшими достижениями медицины. Пятьдесят восемь ванн предлагали свои услуги для борьбы с ревматизмом, хронической сыпью, увеличением печени, катарами, артритом, бородавками, сердцебиениями, хрипотой, геморроем, импотенцией, эпилепсией, психическими заболеваниями и всевозможными неврозами.

Вероятно, для истории Сопота не имело особого значения, что в первый же год деятельности «Вармбада»[25] пациентом этого лечебного заведения стал студент Ганс Касторп. Его фамилия фигурировала в книге записи процедур под номером 747 с двумя дополнительными пометками: «М» + «Э». «М» означало купание в подогретой морской воде, «Э» — электрический ток, под постоянным небольшим напряжением пропускаемый через ванну пять раз за сеанс. Наш герой для процедур выбрал пятницу, поскольку во втором семестре по пятницам занятия заканчивались раньше обычного, в час дня. Спустя пятьдесят восемь минут он уже садился в поезд на Центральном вокзале в Гданьске, куда из политехникума добирался на трамвае. Без пяти три, слегка вспотев от пробежки по Морской улице, он входил в мужскую приемную «Вармбада», где в плетеных креслицах, за кофе и журналами мод, пациенты ждали, пока облаченный в белый халат банщик выкрикнет соответствующий номер и отведет своего подопечного в кабину, где тот раздевался за ширмой и залезал в уже приготовленную ванну.

— Вы студент медицины? — этот вопрос донесся до Касторпа из соседней, грязевой ванны, в которой лежал худосочный господин средних лет, похожий на всполошившуюся куропатку. — Я спрашиваю, поскольку мне интересно, как здесь оцениваются новейшие методы. В берлинских газетах пишут, что нашей немецкой медицине нет равных! Слыхали подобную чепуху?

Сквозь нагретую, пахнущую водорослями воду, в которую Касторп погрузился едва ли не до кончика носа, как раз проходил слабый ток. По коже бежали приятные мурашки, будто тело массировали десятки пальцев. Слегка приподняв голову, он ответил:

— Я изучаю кораблестроение! В медицине ничего не смыслю. Немецкая, говорите? Медицина не имеет национальности!

С этими словами Ганс Касторп, не испытывающий желания продолжать обмен мнениями, демонстративно нырнул в свою морскую кипень.

Тогда из другой ванны, наполненной доставленным из-за границы солевым раствором, раздался зычный голос:

— Вы против немецкой медицины?! Интересно, чем она хуже, скажем, французской? А вы, молодой человек, не правы, — это относилось к Касторпу. — Космополитизм еще ничего не создал, ни в одной области! Он способен только паразитировать на достижениях разных наций!

Лицо говорившего на секунду высунулось из облака пара. Толстые обвислые щеки, пышные усы и мешки под глазами делали его похожим на моржа.

— Поразительно, как некоторые умеют переиначивать чужие высказывания! — немедленно отозвался Тощий. — Я не говорил, что немецкая медицина чем-то хуже, позвольте вам напомнить. Не так ли? — обратился он к Касторпу, призывая его в свидетели. — Я только сказал, что превозносить ее в газетах, ставя выше врачебного искусства других народов, — абсурд, глупая пропаганда! Мелкий торговец может на все лады расхваливать свой товар: мол, он лучше того, что продают в соседней лавчонке. Но когда речь касается серьезных вещей, шутки в сторону, господа! Словесная перепалка рано или поздно заканчивается перестрелкой!

Тощий фыркнул и погрузился в свои грязи. Морж, напротив, выскочил из солевого раствора до половины атлетической волосатой груди и прямо-таки прорычал:

— От ваших слов просто уши вянут! Я сразу понял: такое можно услышать только от пацифиста! Там, где начинается критика газет, ждите массового дезертирства! Наши машины, — обратился он к Касторпу, — наши технические изобретения вне конкуренции! Это вы, полагаю, не станете оспаривать?!

Наш Практик ничего не хотел оспаривать, но и подтверждать не стремился. Знаком попросив банщика подать ему полотенце, он за несколько минут до звонка вылез из ванны. Противники между тем продолжали пикироваться, и даже чуть погодя, когда оба уже стояли под душем с пресной водой, смывая грязь и соль, их громкие голоса перекрывали шум воды и восклицания банщиков.

Тощий насмехался над Моржом:

— Может, немецкий воздух тоже лучше? А немецкий песок на немецком пляже? Не говоря уж, понятное дело, о немецкой душе. О да, в особенности она, чьим описанием последние сто лет занимались университеты и философы в халатах, да, да, в особенности немецкая душа — по сравнению с другими — вне конкуренции.

Морж перешел ad personam[26]:

— Тот, кому ничего не нравится, не только нигилист sensu largo[27], но и опасная личность, обязанная носить на отвороте пальто предупредительную табличку, чтобы нормальные люди уже издалека видели, что имеют дело с ненавидящим общество разрушителем.

До чего же смешны были эти голые господа! Завернутый в простыню Ганс Касторп, которого, легонько похлопывая, вытирал банщик, украдкой наблюдал за ними, точно за персонажами немого фильма: казалось, растрачивая всю свою энергию на бурную жестикуляцию и умопомрачительные ужимки, они теряют суть спора, хотя, конечно, это было не так. Касторп едва удержался от смеха, когда Морж упустил кусок мыла и тот по скользкому, украшенному древнегреческим узором полу покатился прямо Тощему под ноги. Явно близорукий Морж, чуть ли не возя носом по полу, кинулся за мылом вдогонку и преследовал его, пока не добрался до огромных, как лодки, ступней Тощего. После чего, подняв глаза, проревел:

— Так это вы!

Наш герой надолго запомнил эту сцену. Тощий, протянув руку, сказал:

— Ионатан Грей, очень приятно!

На что Морж, подобравший наконец мыло, подал Грею свободную руку и произнес:

— А я Вольфрам Альтенберг. К вашим услугам!

Выслушивать раз в неделю их тирады было даже забавно и уж никак не скучно. При этом отчетливо ощущалось, что, пользуясь услугами «Вармбада» три раза в неделю, они с особенным нетерпением ждали пятничных процедур, ибо проявить присущие обоим актерские способности — отдавали ли они себе в этом отчет, другой вопрос, — могли лишь в присутствии третьего, стороннего лица, исполняющего скромную, но важную роль публики. Так что Ганс Касторп оживлял в «Горячих водолечебницах» не только тело, подвергавшееся целительному воздействию морских солей и электрического тока, но и ум, который невольно приходилось напрягать, дабы улавливать смутный дух эристики[28], витавший над ваннами.

Из описания первой схватки, завершившейся рукопожатием двух голых людей, у читателя может сложиться совершенно неверное впечатление, будто обоих интересовала исключительно политика. Да, в определенной степени все, о чем они говорили, имело политическую окраску, ибо такова уж была эпоха с ее всеобщим избирательным правом, огромными армиями, народными массами, одинаково жаждущими хлеба и зрелищ, наконец, промышленностью, с каждым годом производившей все больше пушек, автомобилей, локомотивов и оснащенных новейшим вооружением судов, — однако столь же ярко, если не ярче, полемические натуры Ионатана Грея и Вольфрама Альтенберга проявлялись и в областях, отдаленных от политики на тысячи световых лет.

Таков, например, был вагнеровский сюжет. Достаточно оказалось Альтенбергу в одну из пятниц, плюхнувшись в ванну, начать насвистывать — с истинной виртуозностью — партию фанфар из «Тангейзера», как Грей спросил:

— По-вашему, Вагнер действительно хороший композитор?

— Вы употребили совершенно неподходящее определение. Хорошим может быть состояние вашей печенки. Плохой может быть погода. Вагнер — гений, — Альтенберг просвистел еще несколько тактов. — Хороший или плохой позволительно сказать, например, о Шуберте, но никак не о гении. Гений, господин Грей, выше всего остального. В том числе невежества и очковтирательства.

— Слушайте внимательно, молодой человек, — Грей поглядел на Касторпа. — Только что нам довелось узнать, что Шуберт не был гением. А кем тогда, если не гением, был, по вашему мнению, господин Альтенберг, ве́нец Франц Шуберт?

— Способным музыкантом. Разумеется, ни один здравомыслящий человек этого отрицать не станет. — Альтенберг жестом подозвал банщика, чтобы тот подогрел ему воду. — Однако молодежь, — тут он поклонился Касторпу, — молодежь, у которой есть идеалы, тянется к гению, инстинктивно тяготеет к величию, не так ли?

— Вагнер стремится купить вас напыщенностью, помпезностью, обилием ненужных нот, — Грей сел в ванне и простер руку в сторону Касторпа. — Это все дилетантизм, фанфаронство, мишура. Да, у него есть несколько удачных мелодий, но они приправлены густым, неудобоваримым соусом. И такое вы называете гением, господин Альтенберг? Гений — это утренняя легкость, полуденная чистота конструкции, легкая вечерняя меланхолия. А Вагнер? Тяжело нагруженная телега целые сутки тащится по непроходимому лесу, внушая нам, что это прагерманская душа стонет в песке, хлюпает по болоту, хрустит в костях возницы. Поистине трудно отыскать большее недоразумение в искусстве.

— За подобный вздор надо привлекать к суду, — Альтенберг утер вспотевшее лицо полотенцем. — Но я воспользуюсь вашими же словами, чтобы кое-что вам разъяснить, Грей. Несколько удачных мелодий? Да это же именно Шуберт! Утренний кофе. Потом прогулка по Пратеру. Вечером вино при луне. Как это говорили? Мастер настроения. Вот-вот, но в кафе и салоне.

Ионатан Грей только сделал вид, что проглотил оскорбление. Обращаясь теперь исключительно к Касторпу, он заговорил хотя и спокойно, но с полной убежденностью.

— Вы, наверно, слышали Струнный квинтет до мажор? Вместо второго альта — как это было у Моцарта — там вторая виолончель. Мы ведь понимаем, о чем речь, верно? Вместо альта — вторая виолончель. И в итоге: двойная линия басов, в квинтетах прежде не встречавшаяся. По мере того как одна взбирается вверх, вторая поддерживает ее и усиливает. Что же мы получаем? Невероятно глубокую темноту звучания. Мрак, выраженный чисто музыкальными средствами. Если кто-то этого не понимает, если не способен услышать — что ж… — Тут Ионатан Грей повернулся к Вольфраму Альтенбергу. — Остается только добиваться печально известной пессимистической тяжести. Ввести хор, трубы, барабаны, лепетать что-то о тайнах бытия и средневековых сказках, но с музыкой это имеет мало общего. Гений — это чистое искусство комбинирования, тонко воздействующее на чувства. Таким был Бах, особенно в своих фугах. Таков Шуберт — осмелюсь сказать — в каждом такте. А Вагнер? Красота, уничтоженная яростью помешанного на медных графомана. Невыносимые излишества, мещанская гордыня на фоне искусственных пальм, ярмарочных ковриков и выпиленных лобзиком лебедей!

Последние слова Ионатан Грей произнес, так энергично жестикулируя, что грязевой раствор выплеснулся из ванны и по полу растеклась большая лужа. Однако желаемого эффекта он добился. Вольфрам Альтенберг, будто задыхаясь, широко раскрыл рот, хлопнул ладонями по поверхности воды и крикнул:

— Хватит! Не позволю! Что вы тут мне тычете в глаза какой-то второй виолончелью?! Двойная линия басов! Кого это сейчас интересует? Искусство — это эмоции, но не те, что увлекут нескольких гурманов на исходе осеннего дня. Вам не нравятся хоры? Расширенный состав оркестра? Типичная позиция слюнтяев. Вам подавай тонкие сочетания. Все должно быть упорядочено: «тра-ля-ля» — мелодия идет вверх, «тра-ля-ля» — в последующей фразе опускается вниз. Как у вашего Баха. Предсказуемость, возведенная в ранг абсолюта. Между тем абсолют, подлинный абсолют музыки, господин Грей, — неожиданность. Мелодия, у которой нет ни начала, ни конца. Иными словами, незавершенная, революционная, тотальная по замыслу.

— Прошу прощения, как вы сказали: тональная? А может, банальная? Я не расслышал, — неожиданно перебил его Ионатан Грей.

Громкий звонок прервал неоконченный спор. Ганс Касторп, растянувшись в теплой морской воде, наслаждаясь приятным покалыванием, все время внимательно прислушивался, но не всегда успевал следить за аргументами противников. Порой его мысли, ненадолго обретя свободу, незаметно вырывались за пределы водолечебницы в совсем иные сферы. Иногда всплывали воспоминания о балтийских каникулах с матерью и отцом. Иногда он оказывался в доме Тинапелей, где пил чай с Иоахимом. Все чаще, однако, он думал о незнакомке, притом не вопреки, а согласно рекомендациям доктора Анкевица. Ибо тот прописал нашему Практику не только посещение «Вармбада», прогулки, неукоснительное исполнение своих обязанностей, а также тинктуру со стрихнином — по пятнадцать капель трижды в день, для общего поднятия тонуса. Нет, он, особо подчеркнув эти слова, дал еще один совет:

— Это, конечно, не infelix amor[29], но если вы будете изгонять из памяти все, что связано с вашей незнакомкой, может снова наступить кризис.

И объяснил, что лучше всего было бы познакомиться с этой дамой, хоть как-то с ней сблизиться, деликатно выведать, кто она такая, поскольку ничто так не вгоняет в меланхолию, как фантазии, спровоцированные мимолетными чувственными переживаниями, впоследствии усиленными воображением.

— Иногда, поверьте, какая-нибудь несущественная деталь, совершеннейший пустяк может заставить вас полностью изменить взгляд на вещи. Это называется намеренным избавлением от иллюзий. Итак, мой вам совет: не сосредоточиваться на одном, а если уж не получится, обращаться к фактам — даже самые неожиданные факты в подобных обстоятельствах гораздо менее опасны, нежели любые мечты и грезы.

Это казалось весьма разумным, и Касторп рад был бы согласиться с доктором, но как осуществить его совет? Дать объявление в «Анцайгер»? Заплатить портье за информацию из регистрационной книги гостиницы «Вермингхофф»? Первый вариант, если вообще стоило его рассматривать, вряд ли мог что-нибудь дать. Никто из приезжающих раз в год на курорт не читает у себя в далекой России здешних газет. Второй вариант просто никуда не годился. Как подступиться к портье? Сослаться на infelix amor юнца?

Заметим, что подобные размышления Ганс Касторп позволял себе только во время процедур в водолечебнице, то есть в какой-нибудь полусотне метров от курхауса. Кроме того, по пятницам он дважды проходил мимо гостиницы «Вермингхофф». Ни Ионатан Грей, рантье из Кёнигсберга, который в Сопоте занимал целый этаж в особняке «Валгалла» на Земляничных холмах, ни Вольфрам Альтенберг, судья на пенсии из Ольштына, снимавший квартиру над торговым домом Эдельштайна, даже не догадывались о терзаниях молодого человека. Знай они хоть что-нибудь, у них появилась бы прекрасная новая тема для обсуждения. А так они спорили о чем угодно другом: о прусской системе образования, английском монетаризме, разводах, русском романе, превосходстве Гёте над Гейне и наоборот, роли аэропланов и дирижаблей-разведчиков в будущих войнах, ассимиляции евреев, недавних забастовках в России, французских суфражистках, гомеопатии, развитии курортов, Пелопоннесской войне — и, вероятно, полагали, что обладающий приятной наружностью и хорошими манерами студент Высшего технического училища, слушая их, отшлифует в «Вармбаде» свой ум, чего не достичь в стенах учебного заведения. Пожалуй, они не слишком ошибались. Но наверняка удивились бы, узнав, что больше всего Касторпа заинтересовало нечто, не имеющее никакого отношения к Гёте или, скажем, аэропланам. Однажды, в разгар жаркого спора на тему бракоразводных процессов, когда Вольфрам Альтенберг громил всеобщую распущенность, поощряемую и возводимую в норму театрами, бульварными романами и кабаре, Грей в сердцах воскликнул:

— Значит, вы за полицию нравов? Чтоб от сыщиков проходу не было?

И тут Ганс Касторп вспомнил вывеску на Вокзальной, мимо которой проходил каждую пятницу по дороге в «Вармбад»: «Сыскное бюро. Имеется лицензия. Герман Тишлер».

Не вдаваясь в подробности, сообщим, что в тот же день наш герой вошел в сыскное бюро Тишлера, однако прежде чем успел хоть что-либо сказать, испытал сущее потрясение. Ибо человек, занимающийся секретными и стыдными делами, требующими использования грязных методов, был ему знаком. В октябре они ехали в одном купе, и Касторп украдкой читал в газете попутчика заметку об убийстве Хоффмана.

— Я уже где-то вас видел, — Тишлер улыбнулся и указал на стул. — Простите, это профессиональная черта — хорошая память на лица. Но где? Попрошу не подсказывать… — Он закрыл глаза. — Ничего не говорите… — Он наморщил лоб. — Ну конечно! — Он наконец посмотрел на клиента. — В купе второго класса!

Радость и удовлетворение, сопутствовавшие этому восклицанию, ничуть не помогли Касторпу. Напротив, он еще больше смутился, как будто в том, что они с сыщиком уже встречались, было что-то постыдное.

— Чем могу служить? У вас неприятности? Кто-то вас шантажирует? А может быть, письма?

— Письма? — удивился Касторп. — Что вы имеете в виду, господин Тишлер?

— Без писем никогда не обходится. Мы мараем бумагу и доверяем написанное не тому, кому следует, — вы даже не представляете, какими неприятностями оборачивается. Я всегда повторяю клиентам: лучше десять раз согрешить, пускай и взяв на себя тяжкий грех, нежели описать хотя бы один свой, даже незначительный проступок. Вы пользуетесь туалетной водой «Пергамон», не так ли?

— Так точно, — холодно ответил Касторп.

— То-то и оно. У меня не только на лица отличная память, но и на запахи. В поезде, вы уж простите мою бестактность, от вас пахло другим одеколоном. Это была, если не ошибаюсь, туалетная вода «Три короны». Не отрицаете? Отлично! Что же я тогда мог предположить? Что юный джентльмен, который столь бесцеремонно читает мою газету, отправляется в водолечебницу на rendez-vous[30], но не уверен в успехе, поскольку его избранница даже не догадывается, что с недавних пор стала объектом воздыхания. Я не ошибся, верно? Остальное вы расскажете сами, я ведь не Святой Дух!

Сказав так, Герман Тишлер положил в рот медовую конфетку. В небольшой корзиночке высилась мастерски уложенная пирамида таких конфет. Хозяин пододвинул ее к Касторпу, жестом предлагая угоститься. Тот, однако, не воспользовался предложением.

— Меня восхищает ваша интуиция. Но угадали вы далеко не все. Детали моего дела необычайно сложны — боюсь, то, чего я от вас ожидаю, неосуществимо. Я имею в виду осуществление lege artis[31], — с нажимом подчеркнул Ганс Касторп. — Речь идет об установлении личности двух русских, мужчины и женщины. Кроме того, меня интересует, зарезервируют ли они номера в Сопоте в этом сезоне, и если да, то когда и где.

Пока наш Практик излагал подробности, сыщик разгрыз конфетку и будто невзначай записал в блокнот номер комнаты в гостинице «Вермингхофф», потом его зачеркнул и написал сокращенно «Панс. Сед.», что, видимо, означало название пансиона, и сверху поставил прошлогоднюю дату, которую ему сообщил клиент.

— Дело чрезвычайно простое. — В рот сыщика отправилась следующая конфета. — Однако же выяснить планы этой пары можно будет только после того, как они зарезервируют номера. Если ситуация в России им это позволит.

Поскольку Касторп уставился на него с недоумением, свидетельствующим о полной неосведомленности в этом вопросе, он посчитал нужным спросить:

— Я вижу, вас не занимает политика?

Когда же клиент в ответ пожал плечами, Герман Тишлер, словно бы с удовлетворением, начал перечислять по месяцам события, произошедшие с начала года. Кровопролитие в Петербурге! Забастовки в Москве! В Варшаве стрельба на улицах! А в Лодзи баррикады!

— Быть может, — громко засмеялся он, — этот колосс на глиняных ногах разлетится как арбуз, царь вынужден будет отречься от престола, и тогда…

— Тогда? — подхватил Касторп.

— Только война!

Сыщик, правда, не уточнил кто с кем будет воевать после отречения царя, однако Касторп, которого никогда не волновали сообщения из-за рубежа, уже в поезде, на обратном пути в Гданьск, всерьез задумался, насколько такое возможно. Впрочем, никаких тревожных симптомов нигде не наблюдалось. В гусарских казармах все шло в обычном, довольно-таки вялом ритме. В газетах если и писали что-либо о России, чаще всего прибегали к обтекаемым фразам типа «успокоение чересчур разбушевавшихся волн» или «Черноморский флот вновь проводит маневры». Эдгар Мацкайт и Вальдемар Розенбаум, которым Касторп будто ненароком задавал вопросы, рассказывали интересные, но тоже не слишком конкретные вещи — их главным образом тревожило, смогут ли они на каникулы уехать домой в Россию и затем спокойно вернуться. Даже госпожа Хильдегарда Вибе, которую трудно было заподозрить в интересе к политике, однажды, столкнувшись с Касторпом в кухне, заметила: «Не скажу худого слова, но эти русские не такие уж олухи, мой покойный муж говаривал, что они нам еще покажут!»

Надежда что-либо разузнать у доктора Анкевица тоже не оправдалась. Тот только прописал вместо тинктуры со стрихнином соли Эрленмейера — по столовой ложке три раза в день — и, весьма удовлетворенный состоянием пациента, порекомендовал заменить водные процедуры интенсивным движением на свежем воздухе. Касторп, обеспокоенный формулировкой «интенсивное», напрямую спросил, не имеется ли в виду нечто вроде армейской подготовки на случай вероятной войны. Доктор от души рассмеялся.

— Молодой человек, — он протянул Касторпу рецепт, — поглядите, какая прекрасная весна! Радуйтесь жизни, а войны оставьте генералам и императорам.

Трудно было отказать доктору в правоте. Почки на деревьях готовы были вот-вот взорваться, под лучами солнца неистовствовали стайки воробьев, Кашубке выбивала во дворе ковры, а в порту на Мотлаве царило оживленное движение. На пасху Ганс Касторп решил поехать домой. Он написал дяде Тинапелю теплое письмо, купил билет до Гамбурга с пересадкой в Берлине, навел порядок в шкафу и комоде. Быть может, он взял бы с собой «Эффи Брист», но в день отъезда, буквально за четверть часа до того, как пора было отправляться на вокзал, Кашубке вручила ему конверт с маркой из Сопота.

«Спешу сообщить, — писал сыщик Герман Тишлер, — что первая часть задания выполнена. Дама, про которую Вы изволили спрашивать, не русская, а полька, Ванда Пилецкая, двадцати девяти лет, проживает в Варшаве. Мужчина — русский, Сергей Давыдов, тридцать лет, ротмистр кавалерии, недавно представлен к званию капитана и переведен из Варшавы в Люблин. У меня в бюро Вас ожидают еще некоторые подробности, весьма любопытные, которые, однако же, я предпочитаю изложить Вам лично. Со второй частью придется повременить, ибо пока невозможно установить, во-первых, поддерживают ли связь интересующие Вас особы, и, во-вторых, если поддерживают, то какие у них планы. В обычной ситуации я нашел бы кому это поручить или сам бы отправился за границу, однако же — я уж не упоминаю о дополнительных расходах, которые не были оговорены, — события, происходящие сейчас в России, отнюдь не благоприятствуют путешествиям и тем более сбору конфиденциальной информации».

Касторп дважды — а потом и еще раз — перечитал письмо. Необычайно старательный, чуть ли не каллиграфический почерк сыщика свидетельствовал о его педантичности. А вот выражение «однако же» достаточно было бы употребить один раз. Впрочем, не об этом думал Ганс Касторп в мчащемся на запад поезде. Его мысли занимал вопрос, лежит ли большой цветной атлас Брокгауза, которым он пользовался в гимназические, на своем прежнем месте в дядиной библиотеке. И где на карте России находится город Люблин, куда перевели капитана Сергея Давыдова.

X

Распрощавшись с водолечебницей, Касторп не распрощался с Сопотом и все свободное время проводил теперь на курорте. Можно даже сказать, что он стал его горячим почитателем и знатоком в одном лице и широко пользовался предлагаемыми удовольствиями. Например, подъезжал на конке к Королевскому холму, откуда — даже без бинокля — можно было любоваться великолепной панорамой Гданьского залива с кораблями на рейде, монументальной башней Марьяцкого костела и светлой лентой Висляной косы, которая тянулась далеко на восток, исчезая в бескрайнем пространстве воды, света и облаков. У подножья холма раскинулся Сопот. Крыши домов, башенки пансионов, парки, аллеи, площади полого спускались к морю, завершаясь темной линией мола, возле которого уже появлялись трубы пароходов. Чистый весенний воздух побуждал не только любоваться пейзажами. Если уж Касторп взбирался на поросший лесом склон, он частенько отправлялся дальше и, добравшись до корчмы «Большая звезда», с аппетитом съедал тамошнее фирменное блюдо: котлеты из молодой баранины с травами, к которым заказывал свой любимый портер. В Сопот он возвращался тоже на конке, которая с часовым интервалом курсировала между железнодорожным вокзалом и лесным ресторанчиком. Однако чаще всего Касторп проводил не менее или даже более приятные часы в нижней части города.

Поскольку в солнечные дни тянуло полежать в шезлонге, он брал в курхаусе или на террасе в Северных Лазенках это полотняно-деревянное устройство, чтобы поваляться пару часов в упоительном безделье. Такое времяпрепровождение прекрасно отвечало характеру Ганса Касторпа, поэтому он никогда не чувствовал себя лучше, чем в те минуты, когда, подремав с четверть часика, открывал глаза и с удовлетворением убеждался, что солнце продолжает ярко светить, на деревьях поют птицы, а непрестанный шум моря призывает снова вздремнуть, и даже дольше прежнего. Время тогда останавливалось, словно бессильный поршень невидимого компрессора, позволяя отключаться сознанию нашего героя. Ничто не нарушало этого блаженного состояния: ни одна, даже самая мимолетная, картина и ни одна — пускай подсознательная — мысль. После такого на редкость полноценного отдыха он неторопливо прогуливался по променаду и сравнивал достоинства различных меню — начиная от харчевни Адлера и кончая рестораном в гостинице «Вермингхофф». По причинам, ранее описанным, он избегал обедов в курхаусе, хотя, по правде говоря, его единственный прошлогодний опыт не был типичен для тамошней кухни. После обеда, завершавшегося кофе и рюмкой портвейна, он обычно проходил из конца в конец весь мол. Дважды послушал в концертном зале попурри из известных мелодий, хотя оркестр, видимо приберегавший силы к новому сезону, особого удовольствия ему не доставил. Еще он позволил себе сыграть в кегли, несколько раз посетил камеру-обскуру «Каскад», прокатился в бричке по берегу моря, один раз пострелял из лука и — тоже один раз, поддавшись внезапному импульсу, — поднялся на палубу судна, доставившего его прямо в Гданьск, на Долгое побережье. Так он коротал время. Точности ради признаемся, что он все чаще пропускал занятия в политехникуме, однако тогдашняя, чрезвычайно либеральная система обучения и обретенное Гансом Касторпом в результате свободного образа жизни умонастроение это допускали, больше того — способствовали учебе: теперь он успевал гораздо лучше, чем когда с поистине прусской дисциплинированностью посещал все лекции и семинары.

Если вечером, еще до ужина, он брался за «Электротехническое оборудование современных судов» Рёдерера, всё — даже сложная схема генератора паровой турбины Лаваля — легко и беспрепятственно укладывалось у него в голове. Он не путал шариковые подшипники с роликовыми, а шпиндель с ручным крутилом сумел бы нарисовать по памяти, даже разбуди его ночью, подобно тому как мог в любой момент перечислить все классы из списков германского Ллойда[32].

Полученные от Тишлера сведения не потребовали от Касторпа хоть сколько-нибудь изменить образ жизни. Ванда Пилецкая после смерти отца — будучи единственной наследницей — получила в собственность поместья на востоке бывшей Польши. Они ежегодно приносили изрядный доход, что позволило ей купить в Варшаве дом и проводить время в свое удовольствие: на Ривьере или путешествуя по Италии и Швейцарии. Полгода назад, в памятном солнечном октябре она впервые посетила Сопот и пробыла там недолго — всего три дня. Сергей Давыдов принадлежал к семье со славными военными традициями, его предки отличились в сражениях с Бонапартом. В Сопот он приезжал под видом торговца древесиной Бориса Ивановича Платонова; так значилось в его, похоже, специально с этой целью выправленном паспорте. Касторп всего лишь поручил Тишлеру дать ему знать, если они снова приедут, и не воспользовался предложением сыщика «собирать и впредь важную информацию». Интуиция подсказывала ему, что он встретит обоих еще в нынешнем году, — этого пока было вполне достаточно.

По-настоящему его заботило только одно: что он не выполнил всех рекомендаций Анкевица. Доктор настаивал на интенсивном движении на свежем воздухе, имея в виду занятия спортом, — лесные походы в «Большую звезду» или прогулки по молу лишь отчасти их заменяли. Впрочем, как-то Касторп выбрался в гребной клуб и в качестве одного из шестерых членов команды совершил нехитрое путешествие по Мотлаве, от Лабазного острова до Польского мыса и обратно. Натерев на ладонях мозоли, обозлившись на донимавших его своими замечаниями других гребцов и горластого рулевого, он поклялся себе, что, если и займется каким-нибудь видом спорта, там и в помине не будет духа коллективизма. Выбор он откладывал со дня на день, а между тем в середине мая у него закончились соли Эрленмейера и следовало бы узнать у доктора, конец ли это лечения, и если нет — попросить новый рецепт. Так или иначе, ему бы пришлось ответить на вопрос, как обстоит дело с интенсивным движением на воздухе. Короче, он не пошел к врачу, придумав себе оправдание: «Я ведь прекрасно себя чувствую, кто б на моем месте стал думать о лекарствах?» И, вероятно, окончательно пренебрег бы предписанием доктора Анкевица, когда б не очередная случайность, произошедшая, разумеется, в Сопоте.

Однажды, полежав в шезлонге, Касторп отправился в Южный парк, где начиналось строительство новых купален. Неподалеку он обнаружил неизвестную ему прежде рыбацкую таверну, которую держал некий Павлоский, чех из Микулова. Усевшись в садике, он заказал картофельный суп с лососем, судака в укропном соусе, графинчик белого мадьярского вина, а к кофе — торт с кремом из каймака и рюмку портвейна. И пришел в превосходное настроение, поскольку давно не едал так вкусно и так недорого. Закурив «Марию Манчини», он подозвал хозяина и завязал разговор о грядущем курортном сезоне, прислушиваясь к забавному акценту, в котором австрийская мягкость соперничала с чешской, типично славянской напевностью. Когда выяснилось, что Касторп — студент, чех, извинившись, скрылся в подсобном помещении. И тут, повернувшись лицом к морю, Ганс Касторп увидел на аллее парка трех граций. Девушки ехали гуськом на бициклетах. Яркие платья и ленты на шляпах развевались так же, как — годом раньше — на палубе «Русалки», где он обратил на этих девушек внимание. Прелестная сама по себе картинка заставила его задуматься о загадочных свойствах времени: разделенные долгими месяцами события повстречались, будто в синематографе, создавая обманчивое, но убедительное впечатление непрерывности.

— Это барышни Ландау, — сказал хозяин, вернувшийся с подносом, на котором стояла рюмка водки. — А это от фирмы. — Он поставил перед Касторпом «бехеровку». — Они с отцом убежали сюда с Украины, после погрома, лет пять назад. Можете себе представить? Их мать, госпожу Ландау, застрелил на улице казак.

Ганс Касторп — чего с ним никогда не бывало — залпом выпил настойку, расплатился, поблагодарил хозяина и торопливо зашагал на вокзал; меньше чем через час он уже входил в велосипедный магазин Руди Вольфа на Главной улице Вжеща.

— Я хочу купить мужской бициклет, — сказал он, — и к нему насос, комплект запасных шин, заплатки и клей. А также, если есть, прищепки для брюк — английские булавки я считаю непрактичными.

— Да, конечно, прошу вас. А какую модель вы предпочитаете? — поинтересовался приказчик.

Поскольку Ганс Касторп в марках велосипедов не разбирался, состоялась демонстрация моделей.

Определенными достоинствами, главным образом благодаря современной конструкции тормозов, обладал английский «Ровер». Однако он был тяжеловат, да и седло казалось не слишком удобным. К тому же, из-за отличия английской метрической системы от европейской, некоторые болты — если б понадобилось их менять — пришлось бы заказывать в Британии. Таких проблем не могло возникнуть с французским «Пежо». Победитель прошлогоднего Tour de France, предлагавшийся аж в трех расцветках, привлекал рулем особой конструкции и оригинальным звонком. Зато производившаяся в Гаггенау «Бадения» могла служить образцом немецкой солидности: у велосипедов этой марки по сравнению с прочими было меньше всего изъянов и, соответственно, к ним реже предъявлялись рекламации. «Марс-Редер» с Нюрнбергской фабрики тоже выглядел весьма соблазнительно. Последняя модель — «Вандерер» с фабрики в Хемнице — понравилась Касторпу больше других, и именно такой велосипед он выбрал, однако не из-за его достоинств, со знанием дела перечисленных приказчиком. Пока тот, демонстрируя модели, давал им краткие характеристики, наш Практик разглядывал раскрашенный от руки плакат, висевший над кассой. На фоне пологих холмов очаровательная девушка в голубой шляпе вела за руль велосипед, держа в свободной руке букет полевых цветов. Каждому было ясно: девушка нарвала цветы на ближайшем лугу и ждет юношу, который вот-вот подъедет на идентичном, только с мужской рамой, бициклете марки «Вандерер».

Таким образом, благодаря трем барышням Ландау и удивительному свойству времени, которое в садике при таверне подало нашему герою таинственный знак, а также благодаря доктору Анкевицу и, наконец, рекламному плакату Ганс Касторп подкатил к дому на Каштановой на великолепном синем «Вандерере». На багажнике в картонной коробке лежали запасные камеры, заплатки, клапаны, клей и две элегантные прищепки для брюк; насос, крепящийся к раме специальным зажимом, был, как и руль, хромирован.

— Теперь-то уж на вас трамваи, не скажу худого слова, ни пфеннига не заработают! — воскликнула госпожа Хильдегарда Вибе, вручая Касторпу ключ от чулана во флигеле.

Она не сильно ошиблась. Даже в дождливые дни, если только не свирепствовал ветер, наш Практик, укрывшись под лоденовой пелериной, с небольшим финским рюкзаком на спине, мчался по Главной улице, а затем по Большой аллее до аллеи Госслера, где ему приходилось прилагать несколько больше усилий, ибо эта улица — как мы уже не раз отмечали — вела в гору. Пелерину, финский рюкзак с изысканным плетеным каркасом, а также очки-консервы, замшевые перчатки — когда день выдавался холодный — и застегивавшийся под подбородком шлем, новые брюки-гольф и подобранные в цвет высокие носки Ганс Касторп приобрел в торговом доме Штернфельдов на углу Вжещанского рынка и Ясековой долины. Впервые после приезда в Гданьск он потратил больше денег, чем обычно расходовал за месяц. Однако это его нисколько не огорчило. Долгов у него не было, а вынужденная бережливость ничуть не противоречила новому образу жизни. Из завсегдатая курорта он превратился в настоящего путешественника, и эта почти не составившая труда перемена настолько его устраивала, что он с присущим юности оптимизмом видел только хорошие ее стороны. Да и были ли плохие? Мы и днем с огнем вряд ли бы их отыскали даже при обостренном критицизме или врожденной неприязни к велосипедистам.

Касторп вновь наслаждался необычайной прелестью ранних утренних часов. Город, еще не совсем проснувшийся, но уже сверкающий на солнце, сулил новые сюрпризы, раз за разом открывая неизвестные прежде калитки, тайные проходы и лазейки. Внезапно, будто вернувшись в сады детства — тот, что раскинулся перед домом деда на Эспланаде, и тот, который окружал дом Тинапелей у Гарвестехудской дороги, — Касторп стал ощущать острые запахи весны, обещавшие, что лето не за горами. Перед занятиями он заезжал на цветущие луга Заспы, в долину Стшижи, в парк на Кузьничках или, намеренно выбрав окольный путь, катил вдоль границ городской застройки, упорно одолевая подъемы, чтобы на взгорке вместо трамвайных звонков услышать пение петухов и жаворонков. Во второй половине дня он отправлялся через центр в Старый, Главный или Нижний город. Ему нравилось, остановившись над каналом, смотреть, как плывут по зеленой воде облака. Кружа по закоулкам Лабазного острова, Оловянки, Старой и Новой Шотландии, Оруни, Бжезна, Заросляка, он все лучше познавал диковинную структуру города, состоящую из столь разнообразных и необычных элементов, что, пожалуй, только человек с душой поэта мог бы увидеть их единство. Со временем, однако, — хотя он не был и ни в малейшей степени не ощущал себя поэтом — это единство, или, скорее, целостность Касторп начал постигать интуитивно: интуиция убедила его в существовании нескольких основных слоев, совмещающихся как во времени, так и в пространстве.

Кашубы и поляки, различить которых по языку он, впрочем, не мог, представлялись ему серым слоем земли, давно прикрытым брусчаткой и выступающим на поверхность лишь там, где сохранились старинные постройки: пригородный трактир, портовые склады, убогий домик в низине, иногда лавчонка в предместье, куда не доходили ни городской водопровод, ни трамвай, ни газовое освещение. На этой болотистой, вязкой почве возвышались кирпичные стены Ганзы, былая гордость купеческих династий и рыцарей; успешная торговля зерном определила облик строений: лабазов, домов, ворот и костелов. Время голландских фортов и амстердамских аттиков наступило гораздо позже, хотя в языке следов не оставило, если не считать разве что надписей на кладбищенских плитах. Евреи, как и везде, являли собой пестрое сборище, среди которого выделялись — чаще всего одеждой — пришельцы из России и Галиции; здесь, в отличие от Гамбурга или Франкфурта, их было не так уж много и своего обособленного района они не имели. Витавший надо всем этим дух прошлого преграждал дорогу будущему: стоявший некогда на главном торговом пути город теперь жил словно бы на обочине, без крупных инвестиций, лишенный размаха и воображения, которые придавали Гамбургу или Щтетину современный вид и дарили мощный жизненный импульс. Только военные гарнизоны — пехота, гусары, моряки и артиллеристы — создавали, быть может иллюзорное, представление о значимости города. Порт, верфи и несколько окрестных заводов были недостаточным источником энергии; впрочем, город — со своими холмами на юге, заливом на севере и огромной чашей долины Вислы на востоке под клубящимися тучами, безустанно ползущими с моря, — обладал бесспорным очарованием.

Наш герой не ограничивался постижением сущности Гданьска. Больше всего он любил, оседлав велосипед и водрузив на спину набитый провизией финский рюкзак, выезжать за старые рогатки Седльце, Оруни или Оливы. Это были прекрасные моменты: проселочная дорога, словно готовая расступиться перед Странником зрелая нива, обещала открытия уже за ближайшим поворотом. Обычно так оно и случалось, и Касторпа охватывали прежде не свойственные ему чувства. Какая-нибудь верба, склонившаяся над прудом, аист на лугу или березовая роща могли настолько его зачаровать, что он слезал с велосипеда и порой добрых четверть часа разглядывал это чудо, будто оно и было целью экскурсии. Если, разогнавшись при спуске с горки, он ехал быстрей обычного, слова песни Странника сами срывались с языка. Он выкрикивал их, с особым удовольствием повторяя: das Wandern, das Wandern! Но самые сильные, до душевной дрожи, эмоции вызывали лужи. Те краткие минуты, когда он вспарывал отражающиеся в воде небо и облака и видел в луже свое искаженное лицо, таинственным образом заставляли Касторпа почувствовать себя в темном пустом храме, только что покинутом последними адептами давно забытой секты. Поэтому ему нравилось ездить после грозы: едва из-за туч выглядывало солнце, в мир бурых зеркал вливался ослепительный, резкий свет, испещряя подвижную картину яркими бликами. Когда вечером, приняв после ужина приготовленную Кашубке ванну, он ложился, чтобы через минуту без малейших затруднений заснуть, перед глазами проплывали образы мест, которые ему хотелось навсегда сохранить в памяти. Луг в излучине Радуни, где он лежал в тени развесистого вяза, прибрежные дюны Собешевского острова, откуда он увидел стадо тюленей, холмы Эмаус, поросшие степными травами и ромашкой, или дубы в Дубовой долине, где он дремал, убаюканный тишиной и густым, как смола, запахом трав, — все это казалось Касторпу не столько неотразимо прекрасной частью дивного сада природы, описанию которого любой пастор с волнением и восхищением посвятил бы по меньшей мере половину воскресной проповеди, сколько поверхностью громадной, разлившейся, будто озеро, лужи, в которой отражались предметы и отблески, а также появлялось на мгновение и исчезало его преображенное движением, сосредоточенное лицо.

У настоящего озера, впрочем, ему однажды довелось пережить нечто совсем иное. Из-за холма под громкий аккомпанемент флейты и двадцати с лишним юных голосов появилась зеленая шляпчонка Вилли Штокхаузена. Вилли наигрывал мелодию, а хор пел: «Кто тебя, прекрасный лес, вознес прямо до небес?». «Перелетные птицы» — Ганс Касторп сразу вспомнил название их организации — явно облюбовали ту же, что и он, солнечную полянку на берегу. Не обращая внимания на велосипедиста, лежащего в траве рядом с прислоненным к сосне велосипедом, Перелетные птицы, не дожидаясь команды, разделились и занялись каждый своим делом. Они рубили сучья, готовили костер, набирали в котелок воду, сооружали шалаш — работа так и кипела под веселые перекрикивания, шутки, звяканье фляжек и треск ветвей.

— Так это ты! — Вилли Штокхаузен узнал поднимающегося с травы велосипедиста и крепко пожал ему руку. — Я приметил твою печальную физиономию еще тогда, в «Café Hochschule», помнишь? Я знал, дружище: когда-нибудь мы встретимся, но мог ли предположить, что и ты отправишься странствовать? Ох, нет, ничего не говори, чудесное совпадение, ты остаешься с нами, не спорь. Мальчики! — крикнул он. — У нас гость, это Ганс, студент политехникума! — И снова обратился к Касторпу: — Ты даже не представляешь себе, как я рад!

Вежливым кивком наш велосипедист продемонстрировал, что он тоже рад, а затем сказал, подчеркнув последнее слово:

— Я на прогулке.

Таким образом он дал понять Вилли Штокхаузену, что «странствовать» — неподходящее определение, отнюдь не передающее сути дела. Они ведь не в горах и не в канадских лесах, а в часе езды на велосипеде от городского предместья.

— Мы тоже обожаем прогулки, — Вилли Штокхаузен взял Касторпа под руку и подвел к костру, где под котелком уже занялся огонь. — Покинуть задымленный город, дышать полной грудью, вырваться из мещанского окружения — это же прекрасно, согласен? Бедняк или богач, сын сапожника или врача — какая разница? Звезды светят для всех одинаково. Фальшь нашего времени, деньги и лицемерие — все это мы оставляем в городе. Ты поймешь это вечером, когда мы запоем у костра.

Ганс Касторп молчал. Присев рядом с Вилли на пенек, он наблюдал, как Птицы готовят луковый суп — огонь под котелком уже разгорелся.

— Людям кажется, будто, читая в газетах о разных изобретениях, они начинают понимать, что такое новые времена, — продолжал Вилли. — Вздор! Неужели это все, на что способен человеческий разум? Когда я увидел тебя тогда, в орущей толпе, я сразу проникся к тебе симпатией. Такой человек, как ты, конечно же думает по-другому, независимо. Мы считаем это очень важным: быть независимым. От условностей. Узость ума столь же обременительна, сколь теснота в квартире. Мы освобождаемся от того и от другого. Странствуем и поем. Ты спал когда-нибудь в стогу сена? Пил простоквашу из крынки, протянутой натруженной рукой земледельца? Ночевал в лесу, у костра? Тому, кто просыпается с пеньем птиц, дано познать вкус жизни. Вот к чему мы стремимся. Нравится тебе такая философия?

Все время, пока Вилли говорил, Ганс Касторп представлял себе, как с суковатой палкой идет по деревенской улице под лай собак. На беду, у него всегда вызывала тошноту сама мысль о простокваше, а уж тем более в глиняной, наверняка засиженной мухами крынке, протянутой жилистой крестьянской рукой.

— Понимаю, — подумав, ответил он, — каждый чего-то ищет. Согласен. Но не называй это философией.

— Почему?! — возмутился Вилли и посмотрел Касторпу прямо в глаза. — Что, этим понятием имеют право пользоваться только профессора? Бездушные слуги рассудка, которые носа из города не высовывают? И копаются в мелочах, не зная жизни? Мы принимаем жизнь такой, какая она есть. И никаких заумных теорий. Простота, понимаешь?

— Философия, — заметил Касторп, — ищет истину. А вы? Проводите время на свой лад. Вот и все.

— Истина, — рассмеялся Вилли. — А что это такое? Абстракция, придуманная в спертом воздухе библиотек! Чтобы ее постичь, не нужны книги. Об этом ты никогда не думал?

Ганс Касторп не испытывал желания делиться с ним своими мыслями. И уж наверняка не собирался сидеть тут до вечера, чтобы у костра наслаждаться вместе с Перелетными птицами вкусом простой жизни. Он хотел вежливо попрощаться и уехать, но Вилли Штокхаузен протестовал так горячо и настойчиво, что в конце концов Касторп согласился разделить с ними трапезу. На обед был луковый суп с хлебом, намазанным смальцем со шкварками, а также чай без сахара. Есть пришлось не своей ложкой, из чужого котелка. Чай Касторп отхлебывал из общей кружки, после каждого глотка тщательно вытирая губы пучком травы. Вилли Штокхаузен делал то же самое, но весьма небрежно. Зато он беспрерывно повторял: «Вкуснотища!» или: «Ничего нет лучше еды на свежем воздухе!» А когда наконец настало время прощаться, сердечно расцеловал Ганса Касторпа в обе щеки и сказал: «Мы наверняка еще когда-нибудь встретимся на дороге странствий!»

Приунывший Практик проехал через сосняк до дома лесника, откуда свернул к деревне. Едва миновав последние дома Отомина, он почувствовал сильную резь в желудке. Остановился, лег на траву, пытаясь справиться с судорогами и ужасными звуками, которые издавали его кишки, однако не тут-то было. Подавить этот кошмарный бунт можно было лишь одним способом: поминутно слезая с велосипеда и опрометью бросаясь в кусты — если таковые оказывались поблизости. Приседая в придорожной канаве, Касторп едва не терял сознания от мысли, что его увидит какой-нибудь проезжающий мимо крестьянин. По причине, понятной без объяснений, он в конце концов перестал взбираться на седло и толкал велосипед перед собой, с трудом переставляя ноги по песку обочины. Его трясло, явно поднялась температура. Наконец он добрался до холма, за которым виднелись крыши деревни под названием Красивые Поля. Из последних сил дотащив свой «Вандерер» до небольшого камня, из-под которого бил родничок, Касторп напился холодной, кристально чистой воды и почувствовал некоторое облегчение. Утолив жажду, он растянулся на траве и долго смотрел в небо, по которому ползли барочные, ослепительно светлые облака. Ему вспомнились давнишние наставления доктора Хейдекинда: глубоко дышать, массируя ладонями живот! Так он и сделал, и — о чудо! — ему стало лучше. Судороги прекратились, а опорожненные кишки, будто эта простая манипуляция их умилостивила, великодушно позволили ему передохнуть. В таком состоянии Ганс Касторп лежал с закрытыми глазами, мечтая о наполненной теплой водой ванне, расстеленной кровати, грелке и горячем, не очень сладком чае, который в фарфоровой, с золотым ободком чашке принесет ему в комнату Кашубке. Все эти мечты могли исполниться — и исполнились, но не в самом скором времени.

Когда Касторп услышал два знакомых голоса из прошлого, ему почудилось, что он на корабле, в офицерской кают-компании «Меркурия», где напротив него сидят, перешептываясь над тарелками, преподобный Гропиус и мадам де Венанкур — служитель аугсбургско-евангелической церкви с легкомысленной католичкой. Однако то был не сон, голоса продолжали звучать и после того, как он открыл глаза. Ну конечно, сомневаться не приходилось: по лугу вдоль ручья, который, будто на роскошном олеографическом пейзаже, вился среди высоких трав, медленно шли рука об руку пастор Гропиус и мадам де Венанкур. Чуть подальше щипали клевер две лошади — сивая и гнедая, впряженные в покинутую пассажирами пролетку. Парочка уселась под явором на расстеленной француженкой шали, пастор достал из корзинки провизию, бутылку вина и рюмки. Ганс Касторп только чуть погодя осознал всю сложность своего положения: он, правда, мог, оставаясь незамеченным, за ними наблюдать, но если бы поднялся, чтобы взять лежащий в траве велосипед, или, что хуже, вынужден был внезапно — по понятным причинам — вскочить с тоже понятной целью, они бы немедленно его увидели и, вероятно, узнали, что — при нынешнем, также известном положении вещей, не говоря уж о разных других обстоятельствах — ему уж никак не было нужно, хуже того: страшно бы его скомпрометировало. Какие муки он испытывал, опасаясь, что расстроившийся желудок в любой момент опять может взбунтоваться, мы не намерены описывать. Достаточно сказать, что, все больше изнемогая, со все большим жаром мечтая о той минуте, когда можно будет отправиться домой, он вынужден был созерцать достойные названия fêtes galantes[33] сцены под явором, в которых истинно германская, протестантская основательность сочеталась с католическим, подлинно французским пылом. Розовое dessous[34] мадам де Венанкур идеально контрастировало с черными чулками пастора Гропиуса. Зонтик дамы покоился подле Библии в переплете с серебряной застежкой.

«Адам и Ева, — думал со злостью Практик. — Как жаль, что они не наткнулись вместо меня на стаю Перелетных птиц».

Под вечер, когда он наконец добрался до Каштановой, силы его были на исходе. Поскольку у Кашубке неожиданно оказался выходной, ему пришлось самому развести огонь под колонкой, а после ванны, уже в халате и шлепанцах, заварить в кухне чай.

— Чего это вы так рано ложитесь? — удивилась Хильдегарда Вибе. — Ведь, не сказать худого слова, лето на носу. Читали сегодняшнюю газету? Пудровского этого, который убил золотильщика, приговорили к смертной казни — голову ему отрубят. И невесте его тоже, хотя пишут, что император, возможно, ее помилует: она якобы не убивала и не четвертовала, а только помогла парню распихать части тела по мешкам. Ничего себе штучка, а? И вообще, господин Касторп, мне кажется, что времена теперь просто варварские. Говорят, в России все чаще бастуют и царь повсюду вводит войска. Неужто такое возможно? Ах, чуть не забыла, вам письмо, из Сопота.

Хозяйка принесла газету и конверт. Касторп сразу узнал почерк Германа Тишлера и тем не менее, оставшись один у себя в комнате, не торопился вскрывать письмо. Вначале он внимательно просмотрел «Анцайгер». Про Россию ничего не писали, а вынесенный подмастерью приговор обсуждался исключительно с точки зрения техники его исполнения: в окружной тюрьме не было гильотины, отчего процедура могла быть проведена традиционным способом, но не попахивало ли это Средневековьем? Автор заметки, хотя прямо этого не высказывал, явно был на стороне прогресса. Отложив газету, Ганс Касторп прочитал письмо сыщика.

«Многоуважаемый господин Касторп, — писал Тишлер, — спешу сообщить чрезвычайно важные известия. Ванда Пилецкая прибудет в пансион „Мирамар“, что на улице Загайники, ровно через неделю, считая с сегодняшнего дня. Она зарезервировала одноместный номер на втором этаже (№ 10) с видом на море. Относительно же намерений ее друга, господина Давыдова, мы пока никакой информацией не располагаем. Весьма вероятно, что их встреча уже запланирована, поскольку Пилецкая сняла номер на все лето. Это дает основание полагать, что она будет его ждать, а также что Давыдов не может заранее указать точную дату своего приезда, а стало быть, появится при первой же возможности, то есть практически в любой момент. Смею заверить: у меня все под строжайшим контролем, так что в случае приезда русского я оповещу Вас об этом письмом, а если будет слишком мало времени, вышлю телеграмму следующего содержания: „Встреча в гостинице…; в номере…; кланяюсь, дядя Герман“. Поскольку я не получил от Вас никаких дополнительных распоряжений — исполнить которые я готов, однако же лишь после того, как будут оговорены связанные с этим расходы, — то до момента возможных изменений характера моих услуг я прекращаю наблюдение за Вандой Пилецкой. С уважением — Герман Тишлер».

Ганс Касторп вынул из ящика «Эффи Брист». Открыл роман наугад и прочитал: «И вот мимо вокзала пронесся поезд, а в следующее мгновение промелькнул и мимо сторожки, и мимо садового участка. Эффи была так возбуждена, что ничего не рассмотрела как следует и только безмолвно глядела на последний вагон, на площадке которого сидел тормозной кондуктор»[35]. С минуту он раздумывал, не закрыть ли и спрятать книгу, но потом заложил страницу картонной закладкой из путеводителя Брокгауза и, завернув томик в веленевую бумагу, обвязал пакет тесемкой из книжного магазина в точности так, как запомнил по прошлому году. Затем завернул все в плотную бумагу для почтовых посылок, уголки заклеил гуммиарабиком, а когда клей высох, взял перо и написал: «Гостиница „Вермингхофф“, Морская улица, Сопот». И ниже: «Собственность, утерянная особой, которая проживала в седьмом номере». Здесь же он приписал прошлогоднюю дату. А подумав, добавил еще: «Передать в пансион „Мирамар“». Затем выпил чаю и лег. Ужасные последствия лукового супа уже почти не давали о себе знать, и Касторп недолго вспоминал Перелетных птиц, Вилли Штокхаузена, висящий над огнем котелок, наконец, престранную пару под явором с пролеткой на заднем плане. Все это уже отошло в прошлое, очень далекое, как ему казалось, и гораздо более далекое, чем прошлогодний портер, выпитый на веранде курхауса, или новогодний карнавал Общества любителей античной культуры «Омфалос», когда, вероятно под воздействием добавленного в вино опия, ему на мгновенье привиделась женщина, так похожая на Ванду Пилецкую.

Опять он не мог заснуть. Но не из-за каких-то особенно возбуждающих картин или тягостных мыслей. Он слышал, как по коридору квартиры госпожи Вибе пару раз протопал кто-то в тяжелых армейских сапогах со шпорами. Прожив столько месяцев в доме на Каштановой, он научился распознавать на слух шаги как хозяйки, так и прислуги и сейчас был уверен, что это ни та, ни другая. В духов он не верил — неужели у него начались звуковые галлюцинации?

XI

Внимательный читатель нашего повествования, вероятно, заметил в поведении сыщика Германа Тишлера некую непоследовательность. Горячо отговаривая своих клиентов писать письма — в тех случаях, когда речь шла о любовных размолвках, неофициальных союзах, мимолетных романах, а также о долголетних содержанках, — так вот, не рекомендуя клиентам оставлять следы подобного свойства, которые, в точности как в романе Теодора Фонтане, способны даже спустя семь лет произвести эффект разорвавшейся бомбы, сам он написал Гансу Касторпу два процитированных выше письма, даже не пытаясь, хотя бы для вида, что-либо завуалировать. Объяснить это нетрудно: клиент пожелал, чтобы связь осуществлялась именно в такой форме — путем переписки, — и даже слышать не хотел о том, чтобы, получив по почте обыкновенную открытку, всякий раз отправляться в сыскное бюро. Была тут, впрочем, и другая причина, которой наш Практик знать не мог и которую — дабы пролить свет на грядущие в скором времени события — следует привести. Так вот, сыщика Германа Тишлера, которому пришлось там и сям наводить справки, однажды посетил штатский сотрудник полиции, некий Хааке. Беседа была краткой и деловой.

— С какой стати, — спросил Хааке, — вы собираете информацию о русских штабных офицерах?

А затем, когда Тишлер дал надлежащие объяснения, господин Хааке любезно ему сообщил, что тот вмешивается не в свое дело. На вопрос сыщика, должен ли он в таком случае вернуть клиенту аванс и отказать в дальнейшем содействии, сославшись, скажем, на недоступность информации, Хааке ответил:

— Ни в коем случае. Вы просто будете мне обо всем докладывать, не утаивая никаких, даже на первый взгляд не представляющих интереса сведений.

Именно поэтому Гансу Касторпу — как никогда никому из клиентов — Герман Тишлер писал обо всем напрямую. Конечно, он не мог до конца избавиться от своих привычек, и в первом письме есть тому подтверждение, взять хотя бы слова «интересующие Вас особы», но Ганс Касторп оставил без внимания эту деталь, для него напрочь лишенную значения, — подобно тому как для сыщика не имел значения факт, что некий Хааке явно работал на армию, а служба в полиции была, вероятно, удобным и не единственным его прикрытием.

Между тем наш Практик в начале июня отправил домой письмо, изобилующее смутными намеками, из которых, однако, достаточно ясно следовало, что летние каникулы или по крайней мере большую их часть он намерен провести в Гданьске, если же его планы изменятся, он не замедлит оповестить дядю и Шаллейн о своем приезде. Новый поворот событий отразился прежде всего на велосипеде, который Касторп теперь все реже выводил из чулана. В те времена железная дорога еще не предлагала удобных купе для велосипедистов, а крутить педали на долгом пути из Вжеща в Сопот и обратно казалось ему излишней тратой времени и сил ввиду предстоящих, еще не до конца определившихся задач. Так что он снова сменил форму велосипедиста на наряд курортника — сменил без особого сожаления, если не с радостью, да и вообще — признаемся — голова его полна была чрезвычайно оптимистических, хотя и несколько сумбурных планов, связанных с грядущими событиями. Он записался на экзамен по физике и сдал его на тройку с плюсом, а также успел перед каникулами скинуть с плеч техническое черчение, что не являлось особым достижением, однако укрепляло уверенность в том, что впредь он справится и с более серьезными трудностями.

Теперь он почти ежедневно отправлялся в Сопот, где проводил много времени в точности так, как мы уже описывали, с той лишь разницей, что все чаще заказывал обед и портер на веранде пансиона «Мирамар». Двадцать семь номеров разной величины были уже заняты курортниками из Берлина, Вроцлава, Дрездена, Варшавы и Познани, поэтому кроме немецкого вокруг звучал еще польский и русский язык. А одна еврейская семья из Лодзи, занимавшая два смежных номера на первом этаже, говорила одновременно на трех этих языках, когда же дело доходило до ссор — что, при наличии пятерых детей и двух прислуг, было неудивительно, — Касторп слышал жаргон, бывший в ходу и у евреев в Гамбурге; несмотря на множество заимствований из немецкого, в целом он казался чуждым и малопонятным. Накануне приезда Пилецкой в Сопот Ганс Касторп отправил с местной почты тщательно упакованную «Эффи Брист». Однако полька в указанный Тишлером день не приехала; не появилась она и в последующие два дня. Десятый номер на втором этаже пустовал, деревянные жалюзи в окне были закрыты, и только позади стойки портье, в отделении, где Ванду Пилецкую ждал ключ, покоилась знакомая посылка, которую Касторп углядел краем глаза, когда проходил через вестибюль в зал ресторана.

Беспокоиться оснований не было. Раз дирекция пансиона держит для нее комнату — а именно так это выглядело, — ему просто следует ждать. Ганс Касторп запасся терпением и, пользуясь солнечной погодой, полеживал в шезлонге, откуда наблюдал за прогулочными и рыбачьими судами, за детьми, играющими на берегу, а также за окном на втором этаже «Мирамара», которое прислуга открывала раз в день, вероятно, чтобы проветрить номер. В канун Иванова дня жара так допекала, что даже в рубашке с коротким рукавом и легкой соломенной шляпе, сняв незаметно туфли и носки, он не мог выдержать на раскаленном песке больше часа, переставлял шезлонг в тень деревьев близ аллеи парка и все чаще подумывал, не пора ли начать купаться. Привилегией плескаться у берега обладали только маленькие дети; взрослые, чтобы освежиться в прохладных балтийских волнах, вынуждены были отправляться в купальни, разделенные деревянной перегородкой на мужские и женские секции. На обратном пути во Вжещ Касторп приобрел в торговом доме Фастов купальный костюм в бело-зеленую полоску, с вышитым на груди парусником, под которым вилась надпись «Ostseebad Zoppot». Поглядев на себя в зеркало на дверце шкафа, он не удержался от смеха. Человек в зеркале смахивал на циркача, разве что в его голых плечах и икрах не было ничего атлетического, не говоря уж о грудной клетке, на которой изображение парусника слегка обвисло, производя довольно жалкое впечатление, как и то, что вырисовалось внизу живота, где трикотаж, наоборот, прилегал очень плотно. Вся же фигура в соломенной шляпе и с сигарой во рту выглядела весьма комично: таким мог предстать перед публикой один из братьев Веллинек, знаменитых клоунов, которых Касторп помнил по гамбургскому цирку.

Назавтра около одиннадцати часов — разумеется, без сигары и соломенной шляпы — он, пройдя несколько метров по нагретым доскам помоста от раздевалки до лесенки, спустился в холодное море. Охватившее его приятное чувство было ни с чем не сравнимо. Он постоял по пояс в воде, принимая удары небольших волн, обрызгивавших лицо шипящими пузырьками. Потом сделал несколько шагов вперед, нырнул, коснулся песчаного дна, вынырнул на поверхность и поплыл брассом до красного буйка и обратно. Затем повторил этот путь еще два раза, совершенно не чувствуя усталости. Напротив — им овладела какая-то, прежде неведомая, эйфория, с которой не шли ни в какое сравнение даже очень приятные ощущения от лечебных ванн. Потом он сидел на горячем помосте, высыхая на солнце, слушая неумолчный шум моря, в который вплетались веселые восклицания мужчин, женщин и детей. С этого сезона в центральной, самой большой части Северных Лазенок были разрешены совместные, так называемые «семейные» купания, что Ганс Касторп не без удивления отметил. Когда он выходил из воды после повторного заплыва, часы на деревянной башенке показывали уже начало второго. Переодевшись в кабине, он зашагал по променаду, миновал курхаус, мол, здание «Вармбада», площадку под будущие Южные Лазенки и уселся в садике рыбачьей таверны, где плотно пообедал, потешил себя охлажденным двойным портером, а за рюмочкой портвейна закурил «Марию Манчини». После чего за несколько минут добрался до пансиона «Мирамар», где его уже ждал оплаченный за целый месяц вперед шезлонг.

Увидел он ее сразу. Ванда Пилецкая стояла у открытого окна, глядя — как ему показалось, в бинокль — на пляж и вытащенные из воды лодки. Ганс Касторп надвинул шляпу на лоб и развернул «Анцайгер». На первой странице сообщали о предстоящем визите императора Вильгельма. Планировался парад гусарского полка, конные состязания в Сопоте, осмотр монархом судоверфей, наконец, фейерверк в Старом городе и прием во Дворе Артуса. Фото изображало императора во время прошлогоднего посещения гусарских казарм. На секунду Касторпу вспомнился обер-лейтенант Вибе. Будь он жив, наверняка сегодня вернулся бы домой очень поздно. Интересно, от чего он умер? Об этом госпожа Хильдегарда Вибе никогда не упоминала. На второй странице писали о визите наследника престола Фридриха Вильгельма, которого ждали через несколько недель после императора. Предполагалось участие кронпринца в июльском празднике цветов, теннисных соревнованиях, парусной регате, а также посещение им гусарского полка во Вжеще. На фотографии был запечатлен наследник престола в тех же казармах год назад. На нем был парадный мундир с черепом на головном уборе; подобающим образом была одета и сопровождавшая его супруга Софья. На третьей странице Касторп прочитал о несчастном случае на пляже Вестерплатте: двое молодых людей, сыновья рыбака, некоего Пашке, слишком далеко заплыли в море и утонули. Найдено было тело лишь одного из них. Полиция подозревает, что перед купаньем братья изрядно выпили. На четвертой полосе газета сообщала, что в деле о прелюбодеянии Греты Колодзик гданьский суд, основываясь на показаниях подмастерья пекаря Крефта, снял с некой Эммы Герман обвинение в лжесвидетельстве.

Фигура Пилецкой исчезла из окна. Ганс Касторп раздраженно отложил газету. «Неужели это все?» — с горечью подумал он, имея в виду, разумеется, не содержание «Анцайгера», а свое присутствие здесь, на пляже, перед пансионом «Мирамар». Еще несколько дней назад он строил во множестве планы — правда, весьма неопределенные, но само их наличие, казалось, гарантировало, что после приезда польки он сделает какие-то, возможно даже рискованные шаги, дабы приблизиться к этой прекрасной и загадочной женщине. А сейчас в голове царила полнейшая пустота, и он не придумал ничего лучшего, чем ждать, пока Пилецкая выйдет на прогулку или в купальню. Можно, конечно, за ней следить, но что ему это даст? Если б он догадался вложить в посылку записку, где нагло — а почему бы и нет, черт подери! — назначил незнакомке свидание… Что-нибудь типа: «Если Вам захочется поговорить об этом романе, который я нашел год назад в гостинице „Вермингхофф“ и который и на меня произвел огромное впечатление, напишите мне по такому-то адресу; я готов выполнить любое Ваше пожелание. Как студент, как человек, выросший в добропорядочной семье, заверяю Вас, что мои намерения совершенно чисты, просто с тех пор как я один раз, в прошлом году, Вас увидел, я даже вообразить не могу, что когда-нибудь покину этот город, так и не обменявшись с Вами хотя бы парой слов». Однако, поскольку он этого не сделал, поскольку не отважился и на какой-либо иной подобный шаг, на что, в конце концов, он мог рассчитывать? Что дождется приезда ее любовника и, незаметно за ними следя, узнает некую тайну — банальную и очевидную — о двух людях, которые встречаются за пределами своей страны, на курорте, чтобы никто не мог помешать им наслаждаться любовью? Ну и что ему в результате достанется? Какое-нибудь русское или польское слово, внезапно проскочившее в беседе на французском языке? Картина двух сплетенных на прогулке рук? Или поцелуев в сумерках на аллее? «Нет, нет, — продолжал лихорадочно раздумывать он, — я должен что-то предпринять, сделать этот первый шаг, подать ей четкий сигнал, на который она в худшем случае не ответит, и тогда я уеду, что ж, я ведь просто провожу здесь каникулы, так чего же я опасаюсь?»

Пока ничего конкретного не пришло ему на ум, он решил незаметно проверить, забрала ли она по крайней мере посылку. Оставив шезлонг на пляже, Ганс Касторп поднялся по лестнице на веранду пансиона, а оттуда в просторный вестибюль, где у широких дверей в ресторан находилась стойка портье. Однако ему не дано было украдкой взглянуть на ящичек под номером десять. Перед стойкой царило необычное, грозящее выйти за рамки приличий оживление: владелец «Мирамара» господин Густав Цим и его правая рука — управляющий Альфред Конке, бывший машинист императорского военного флота, о чем-то спорили с усатым господином в летнем выходном сюртуке.

Усатый с явно венгерским акцентом кричал:

— Это международный скандал! Вы меня пугаете полицией?! Я не позволю! Я поищу другой пансион!

Нарушителем спокойствия оказался приехавший из Будапешта и поселившийся в одиннадцатом номере господин Лайош Сегиви, торговец. Утром, не зная местных правил, либо притворившись, что их не знает, он прямо на общем пляже облачился в купальный костюм и целых полчаса преспокойно плавал на глазах чуть ли не всех обитателей пансиона, в том числе, разумеется, и дам. Прибывший полицейский, накинув на господина Сегиви одеяло, отвел его в номер, заставил переодеться и повел в участок для снятия показаний. Венгру сообщили, что купанье в здешнем «баде» дозволено лишь в определенных местах, после чего отпустили, не вызвав — несмотря на его требования — консула Австро-Венгерской монархии, который якобы проводил отпуск в Триесте. Вернувшись в пансион, господин Лайош Сегиви объявил, что уезжает, однако не намерен платить за сегодняшний испорченный день. Поэтому портье вызвал управляющего, управляющий — Густава Цима, а Густав Цим заявил, что, поскольку иностранец отказывается платить, он снова вызовет полицию.

Ганс Касторп прошел в ресторан и, заказав стаканчик портера, продолжал наблюдать за ходом событий. Венгр в конце концов заплатил, коридорный снес вниз его багаж, и беспокойный постоялец уселся в пролетку, громко ворча, что в «бадах» на Адриатике, где вода лучше и теплее, а обслуга культурнее, купаться можно везде: там нет дурацких прусских ограничений и деревянных курятников, именуемых купальнями.

— Может, так оно и есть на вашем Балатоне, — бросил ему вслед Густав Цим. — Но в Риеке? Пуле? Дубровнике? Вряд ли!

Когда портье остался один, Ганс Касторп подошел к стойке и спросил, не найдется ли свободный номер.

— Одиннадцатый освободился, — ответил портье. — Но там не убрано.

— Не важно, — Касторп посмотрел на пустой ящичек под цифрой десять. — Сегодня я еще в Гданьске. Вещи привезу завтра утром.

— Сколько собираетесь у нас пробыть?

— Две недели, — без колебаний ответил он. — А возможно, и дольше.

— Я должен зарезервировать номер. Ваша фамилия и постоянный адрес?

— Ганс Касторп, Гамбург, Гарвестехудская дорога, 12.

— Не скажу худого слова, — заявила госпожа Хильдегарда Вибе, когда Касторп спустя два часа вошел в гостиную, чтобы рассчитаться и сообщить ей, что оставшуюся часть лета он проведет в Сопоте, куда приезжают его кузен с тетей. — Выходит, мы опять остаемся одни, а помните, я вам еще в первый день говорила, что у нас во Вжеще воздух такой же здоровый, зато не надо платить климатический налог?

Ганс Касторп тоже напомнил ей, что она сказала: «в ваши годы только и наслаждаться жизнью».

— Неужели, — она рассмеялась, — неужто я так сказала? Не говоря худого слова, вы просто счастливчик, господин Касторп, сразу видно, что жизнь принадлежит таким, как вы.

Никогда еще он не видел ее лица расплывшимся в улыбке, больше походившей на гримасу. «Лисий» — как он это называл — облик госпожи Хильдегарды Вибе сейчас скорее следовало бы определить как «беличий», хотя с равным успехом — подумал Касторп, выходя из гостиной, — независимо от того, улыбается она или нет, ее можно сравнить с ламой или анатолийской разновидностью муфлона.

Добавим, что он отнюдь не иронизировал, напротив — впервые с тех пор, как он поселился на Каштановой, Касторп почувствовал к своей хозяйке даже некоторую симпатию. Дольше, однако, размышлять на эту тему у него не было ни охоты, ни времени: до переезда в сопотский пансион «Мирамар» предстояло сделать еще ряд важных дел. Два купальных полотенца, полотняный пиджак в английском стиле, запас рубашек с коротким рукавом, новая шляпа, второй купальный костюм на смену, несколько пар тонких носков — все это было куплено у Штернфельдов, где он совсем недавно приобрел экипировку велосипедиста. Оказалось, что мужские купальные костюмы в нынешнем сезоне почти не отличаются от того, который у него уже был. Единственное различие заключалось в цвете поперечных полосок и аппликациях на груди. На этот раз Касторп выбрал бело-красную полоску и небольшое рулевое колесо с надписью «Hansa». В книжном магазине на рыночной площади он купил очень красивый и дорогой набор первоклассной почтовой бумаги и — в последний момент замеченную на полке — «Эффи Брист» Теодора Фонтане. Уложив все самое необходимое в один небольшой чемодан, в прекраснейшем настроении он сошел на следующий день с сопотской пролетки, которая остановилась в конце улицы Загайники рядом с пансионом «Мирамар».

Как и раньше, никаких конкретных планов на ближайшее будущее у него не было. Однако с той минуты, как он переступил порог одиннадцатого номера, одно лишь сознание, что отныне он будет смотреть на те же, что и соседка, стены, те же восходы и закаты солнца, будет целые сутки дышать тем же самым морским воздухом и впитывать ту же самую, ленивую, соблазнительную курортную атмосферу, что будет часто — за завтраком, на прогулках, лежа в шезлонге — видеть Пилецкую и, быть может, благодаря пребыванию под одной крышей обретет неформальное, дружеское право кланяться ей на веранде или в коридоре пансиона, — одно только это сознание придавало ему энергию и улучшало настроение, а также внушало надежду, что настанет момент, когда он приблизится к возлюбленной.

Разумеется, он вел себя рассудительно и с первых же часов в пансионе держался как обычный курортник из Гамбурга, ничем не отличающийся от других постояльцев. После завтрака не спеша отправлялся в Северные Лазенки, где с наслаждением подолгу плавал. Обедал попеременно то в таверне чеха Павлоского, то в ресторане пансиона, где кормили не хуже, разве что кухня была чуть более тяжелой, типично северной. Потом, с «Анцайгером», сигарой и плоской фляжкой, время от времени пополняемой любимым портвейном, лежал в шезлонге, всегда ставя его так, чтобы с середины пляжа или даже от самой кромки воды, где среди лодок и песочных замков возились дети, видеть окна «Мирамара». Под вечер, когда легкий бриз немного умерял жару, он отправлялся на мол, где причудливая игра теней, отбрасываемых новыми, электрическими фонарями, создавала великолепный фон для туалетов дам и мужских комплиментов. Бывал он и на концертах в открытом летнем театре и в зале курхауса. Если день выдавался особенно жарким, во второй раз — после обеда, подремав часок в номере, вместо того чтобы валяться в шезлонге, — шел купаться в Северные Лазенки.

Этот размеренный, чрезвычайно приятный образ жизни, отвечающий — как сказал бы дядя Тинапель — их сословию, разумеется, не усыплял его бдительности. Он не старался любой ценой оказаться поблизости от Пилецкой, внимательно следя, чтобы его столик за завтраком или расставленный шезлонг всегда находились от нее на некотором расстоянии, отделенные парой других столиков или шезлонгов. Завидев ее прогуливающейся по парку или возвращающейся из купальни, он скорее избегал встречи, нежели к таковой стремился. Дважды, впрочем, они обменялись поклонами: один раз на молу, куда Касторп вышел на вечернюю прогулку, и второй раз на веранде пансиона, во время послеобеденной сиесты. На молу он увидел Пилецкую внезапно, никак того не ожидая. Они чуть не столкнулись в толчее, которая ненадолго возникла, когда группа зевак, до того наблюдавшая за двумя плясунами на канате, расходясь, заполонила почти весь мол. На Пилецкой было голубое летнее платье с зеленой туникой и шляпа цвета морской волны. Из-за высокого, очень модного тогда воротника à la Медичи ее ответный поклон показался ему несколько скованным, церемонным. А вот на веранде пансиона, в легком, песочного цвета платье с прикрывающей декольте кружевной шемизеткой, Пилецкая держалась гораздо непринужденнее. Но и тут, когда он проходил мимо нее и поклонился, а она, отвечая ему, кивнула, ее серо-голубые или скорее голубовато-серые глаза посмотрели на него словно бы настороженно и вопрошающе, отчего он буквально оцепенел, а затем на несколько часов погрузился в смятение.

Воспользовавшись особым, что ни говори, положением отдыхающего, Касторп вскоре позволил себе нечто большее. В прогулочной лодке, катавшей постояльцев «Мирамара» по заливу, он сел на скамейку с ней рядом и дважды, когда лодка слегка накренялась, коснулся батиста, из которого была сшита ее блузка, украшенная пышным жабо. В некотором смысле еще ближе к Пилецкой он оказался во время экскурсии на Клубничные холмы, предусматривавшей посещение ресторана «Большая звезда». Ехал он, правда, в третьем экипаже, а она — в первом, однако за длинным, на шесть человек, столом под соснами Гансу Касторпу досталось место напротив Пилецкой. Он украдкою наблюдал, как она изящно подносит ко рту вилку со спаржей и затем вытирает губы салфеткой, чтобы отпить глоток охлажденного шабли. Сидящий подле нее берлинский советник Фридрих Хаупт ежеминутно с ней чокался и сыпал незамысловатыми шуточками — по мнению Касторпа, на грани приличия. Пилецкая отвечала советнику столь же весело и чокалась охотно, и вероятно, если бы не его жена, походившая на четырнадцатую дочку кальвинистского пастора, эти двое — советник и полька — возвращались бы с экскурсии бок о бок, в одном экипаже. Ганс Касторп внимательно прислушивался к ее немецкому: лишь изредка, в отдельных словах, почти неуловимо ощущался иностранный акцент — не обязательно польский, его с равным успехом можно было приписать воспитанию в каком-нибудь немецком доме в Риге или Клайпеде. Уже за десертом Пилецкая, заметив, что Касторп не притронулся к портеру, поданному ко второму блюду, весело спросила:

— Должно быть, молодой человек, вы изучаете теологию?

Соседи по столу дружно рассмеялись, а Касторп ответил серьезно, глядя ей прямо в глаза:

— Я учусь в политехникуме, моя будущая специальность — не души, а корабли!

Никто, однако, его не слушал: на столе после пирога появилось мороженое с земляничным кремом, предоставив берлинскому советнику новую тему для глупых шуток.

Все эти краткие моменты близости вызывали у Касторпа небывалые эмоции, разжигая в его загоревшем и приобретшем более или менее спортивную форму теле подлинную страсть, не говоря уж о возбуждении в постели перед сном, которое ему не всегда удавалось обуздать. Кроме того, всплыли некие проблемы, над которыми до сих пор — среди повседневных забот — он не задумывался, хотя знал, что этого не избежать. Пилецкая была полькой, Давыдов, которого она ждала, — русским, и уже сам этот выбор — а Касторп не сомневался, что выбор ее, а не капитана, — представлял для него загадку. В гимназии лишь один урок истории был посвящен Польше; ученикам рассказали, что анархия и пьянство шляхты привели страну к разделам: образовавшийся в самом центре Европы нарыв понадобилось из гигиенических соображений безотлагательно вскрыть. Больше он ничего не узнал, а то, что случайно слышал о Сибири, казаках, восстаниях, заговорщиках, забастовках и тюрьмах, было связано лишь с последними, если не сказать текущими событиями в Лодзи или Варшаве.

Иногда он воображал, как Пилецкая в своем имении где-то на востоке приглашает Давыдова на верховую прогулку. И они скачут в роще, будто Эффи Брист с майором Крампасом. Было ли такое возможно? И если да, то какой ценой достигалось? Предаваясь подобным размышлениям, Ганс Касторп сокрушался, что плохо знает историю и крайне мало осведомлен о нынешних польско-российских — или российско-польских — запутанных отношениях впрочем, присущие ему тонкая интуиция и богатая фантазия подсказывали, что роман офицера и помещицы вовсе не столь банален, как могло бы показаться стороннему наблюдателю. Касторп прекрасно помнил услышанный год назад в курхаусе обрывок их разговора. Поскольку Давыдов говорил о невозможности в тот момент своей отставки, стало быть, прежде он обещал Пилецкой, что подаст в отставку, или же она на этом настаивала. Но если бы он покинул армию, позволило ли бы это любовникам нормально, а не incognito встречаться за границей? Неясным также оставалось и то, почему они разговаривают исключительно по-французски — неужели потому, что русский язык противен Пилецкой, так же как польский — Давыдову? Что же это за любовь, если они не могут шептать друг другу слова на одном из двух славянских языков? А если бы Пилецкая и Давыдов шли рука об руку по Варшаве, его и ее знакомые от них бы отворачивались?

Проходили дни — спокойные, солнечные. Продолжая наблюдать за Пилецкой, Ганс Касторп часто представлял себе польско-русский узел в виде клубящейся темной тучи, несущейся по степи; издалека туча напоминала стаю саранчи, однако по мере приближения в ней все отчетливее вырисовывались дикие, окровавленные фигуры схватившихся между собой казаков и польских повстанцев. Еще он вспоминал, как Герман Тишлер в поезде с сарказмом говорил об убийце золотильщика. И как капитан Матиас Хильдебрандт на мостике «Меркурия» отчитал рулевого, когда тот позволил себе презрительное замечание о полячишках. Все это казалось Касторпу тем более странным и неприятным, что ни в Гданьске, ни в Пруссии, ни во всей огромной германской империи поляки не бросали, как в России, бомб, не стреляли в немецких полицейских и немецких бургомистров. В истории нет никакой логики — к такому заключению он однажды пришел, глядя, как Пилецкая на берегу моря помогает двум маленьким девочкам выудить из воды ведерко для песка; поляки, будучи славянами, должны чувствовать себя в России гораздо лучше, чем в Германии, и стало быть, если уж им обязательно нужно где-то бросать бомбы и устраивать революционные заговоры, то следовало бы заниматься этим здесь, в германском государстве, а не в России. Однако дело обстояло ровно наоборот, и возвращающаяся с моря Ванда Пилецкая помогла Касторпу это осознать. Он вспомнил Давыдова, который — раз уж все не приезжал в Сопот — вероятно, преследовал польских бунтовщиков.

Быть может, именно потому, запутавшись в неразрешимых сложностях, Касторп решился на прямую провокацию. Днем он лежал в шезлонге с «Эффи Брист» в руках, держа книгу так, чтобы каждый, кто проходил мимо, мог прочитать ее название. И место он выбрал такое, чтобы никто из поднявшихся на веранду не мог его миновать. Однако, как назло, в последующие два дня Пилецкая туда не заглядывала. Он терпеливо ждал. Наконец, на третий день, она появилась и, как ему почудилось, около его шезлонга замедлила шаг. Сердце забилось сильнее, когда, минуту спустя, он отложил роман и посмотрел ей вслед. То, что она обратила на него внимание, не подлежало сомнению. Но была ли она удивлена? Заподозрила ли что-то? А может, обо всем догадалась? Он снова поднес книгу к глазам и снова, отложив ее, посмотрел на Пилецкую, но на этот раз почувствовал, как его окатывает жаркая волна. Пилецкая держала в руках роман Теодора Фонтане — ошибки быть не могло, эту обложку он узнал бы даже с гораздо большего расстояния. Следующие четверть часа оба читали, хотя Касторпу казалось, что Пилецкая — впрочем, как и он сам — не может сосредоточиться и поминутно отрывается от книги, чтобы на него взглянуть. А когда она встала с шезлонга и направилась в его сторону с томиком под мышкой, подумал только: «Ах, неужели уже сейчас?!» — подумал скорее со страхом, чем с облегчением. Однако она не остановилась около него, не спросила: «Я вижу, нас с вами интересуют одни и те же романы?» Нет, она прошла мимо, а когда он проводил ее взглядом, вплоть до перил веранды, все стало понятно: на песке стоял Давыдов и, приветственно махая одной рукой, второй приподнимал шляпу. Словно в цилиндре корабельной силовой установки, куда через приоткрытый клапан врывается очередная порция сжатого пара, время для Касторпа побежало с головокружительной — по сравнению с предыдущими неделями — быстротой. В ближайшие дни ему предстояло убедиться в этом даже чересчур ощутимо.

XII

Удивительное это было чувство: радоваться приезду русского. Но, видно, такую нить парки спряли Касторпу. Мог ведь Давыдов — думал наш Практик — погибнуть в стычке на лесной дороге, или разгоняя бастующих рабочих, или от бомбы, заложенной в офицерском клубе. Тогда Пилецкая, вероятно получив бы от доверенного однополчанина срочную телеграмму, уехала бы из Сопота. Между тем она с каждым днем хорошела, и, хотя Касторпу никакого проку от этого не было, всякий раз, когда она с улыбкой отвечала на его поклон в коридоре или на веранде, его охватывала радость. А еще он постигал секреты любовного шифра, известного только посвященным: женщина, отправляющаяся на rendezvous, идет по аллее парка совершенно не так, как, в легкой задумчивости, возвращается, проведя несколько часов в объятиях возлюбленного. Или, когда парочка оказывается где-нибудь в общественном месте, среди десятков других людей, по мимолетным, на первый взгляд ничего не означающим жестам нетрудно понять, прикажет ли дама везти себя на лесную прогулку или скорее, посидев в кондитерской, пожелает немедленно отправиться с любовником в его locum.

Последнее слово мы употребили совершенно сознательно, поскольку Давыдов поселился не в гостинице и не в пансионе, а снял квартиру, точнее — целый этаж виллы с отдельным входом из сада. Это был один из тех прекрасных, комфортабельных особняков, обращенных фасадом к морю, каковые буквально в первые же годы нового столетия выросли на сопотских улицах. Та вилла, мимо которой Ганс Касторп теперь часто проходил, стояла неподалеку от пансиона «Мирамар», в самом начале Елитковской дороги, где песок еще не успели покрыть брусчаткой. Оттуда было довольно далеко до заведений, которыми славился курорт, и, возможно, поэтому русский нанял постоянного извозчика, который — если Пилецкая задерживалась на вилле — уезжал по своим делам, чтобы вернуться за нею вечером. Но так бывало не всегда. Наш Практик точно знал, когда Пилецкая оставалась у Давыдова на ночь. Не только потому, что за завтраком в пансионе ее место пустовало, но также и потому, что за стеной его номера царила тишина. Обычно он слышал, как там постукивают каблучки, кувшин со звяканьем ударяется о таз, хлопает закрываемое на ночь окно. Иногда Пилецкая возвращалась за минуту до завтрака — тогда в соседнем номере скрипели дверцы двустворчатого шкафа, из которого она, вероятно, доставала свежую одежду.

Касторп не собирался следить за ней целыми днями. Во-первых, это могло бы вызвать у любовников ненужные подозрения. Если б, например, он тоже нанял извозчика и приказал ехать за ними, Пилецкая тотчас обратила бы на это внимание — ведь ее юный сосед из одиннадцатого номера до сих пор всюду ходил пешком. Во-вторых, он предпочитал доверяться случаю. Куда лучше было встречать их на молу, в курхаусе, в гостинице «Вермингхофф», где они часто обедали, перед концертной эстрадой либо у входа в Лазенки, когда они давали местному мальчишке монету, чтобы тот вошел с ними в семейную купальню. Нехитрый способ — применявшийся, как оказалось, не только этой парой — очень позабавил нашего героя. Любовники могли, таким образом, купаться вместе, мальчик зарабатывал каждый день несколько грошей, и ничто не нарушало традиционно высокого уровня общественной морали. Однажды, через щель в деревянной перегородке, Касторп увидел их рядышком в воде. На Давыдове был такой же, как у него, полосатый купальный костюм, только черно-белый. Пилецкая в раздутом, как шар, вероятно тиковом купальнике, увенчанном желтой резиновой шапочкой, выглядела ужасно. Однако это им совершенно не мешало. Капитан, громко выкрикивая что-то по-русски, сажал ее себе на плечи, а она с притворным испугом размахивала руками, пока он не кидал ее в воду. Забаву эту они повторяли по многу раз, а потом плавали бок о бок: он — кролем, она — брассом.

Гораздо презентабельнее оба выглядели на теннисном корте. Он в спортивных брюках, она — как полагалось — в юбке в складку и блузке с засученными рукавами. Ее удары были короткими, резкими, иногда кручеными, его — мягкими, длинными, словно бы лучше отшлифованными.

Что же еще нам остается добавить? Ганс Касторп уже ощущал усталость. Как-то раз, гуляя по пляжу, он увидел Пилецкую с Давыдовым на балконе виллы. Они сидели в плетеных креслах по разные стороны столика с напитками. Русский читал газету, а полька смотрела на море в большой бинокль — такие давали напрокат на молу или на Королевском холме. Пилецкая, похоже, заметила, что Касторп поглядывает в их сторону, помахала ему рукой — так матросы приветствуют с борта встречный корабль, — а затем наклонилась к Давыдову и сказала что-то, быть может: «Посмотри, это мой сосед из „Мирамара“, тот самый молодой немец», или что-либо в этом духе; так или иначе, Давыдов взял у нее бинокль и, опершись о кованые перила, направил его на нашего Практика, который — краем глаза, так как уже отвернулся, заметив, что за ним наблюдают, — торопливо зашагал по скрипучему песку, всем своим видом демонстрируя неудовольствие человека, за которым следят, хотя сердиться ему надо было бы на себя: в неловкое положение он загнал себя сам и теперь не очень-то знал, как из него выпутаться.

В тот вечер Пилецкая не вернулась в пансион. Ганс Касторп достал из чемодана набор почтовой бумаги, сел за стол в своем номере и начал писать:

«Многоуважаемая сударыня! Перед отъездом считаю нужным кое-что Вам объяснить. Да, это я в октябре прошлого года взял со стойки портье в гостинице „Вермингхофф“ книгу, которую Вы там оставили. Не знаю, почему я позволил себе столь — мягко говоря — неблаговидный поступок. Возможно, меня оправдывает любопытство молодого неопытного человека: интересно, какую книгу может читать элегантная иностранка? „Эффи Брист“ я прочитал с огромным удовольствием, но потом заплатил за это — поверьте — высокую цену. Угрызения совести заставили меня отправить книгу обратно в гостиницу. Признаюсь: с помощью некоего сыщика я узнал — только для того, чтобы вернуть книгу, — что в этом году Вы поселитесь в „Мирамаре“. Во избежание дальнейших осложнений, я написал на отправленной в „Вермингхофф“ посылке, чтобы оттуда ее переслали в этот пансион. Надеюсь, я не заставил Вас беспокоиться и не причинил других, непредвиденных неприятностей. Прошу меня простить».

Надо ли подписать письмо? И если да, то какой обратный адрес указать: гамбургский или здешний? Кроме того, что лучше: послать письмо по почте или оставить у портье? Но все эти вопросы были пустяком по сравнению с главной проблемой. На самом ли деле он хочет уехать? В конце концов, после долгих раздумий, Касторп решил остаться еще на несколько дней, до праздника цветов, но заниматься исключительно собой. Что же касается письма, пожалуй, он не станет его подписывать и отправит по почте. Ведь если интуиция что-то подскажет Пилецкой и она спросит у портье фамилию своего соседа, ситуация окажется столь же неловкой для нее, как и для него. Что на этот счет говорил Герман Тишлер? Что лучше совершить тяжкий грех — вспомнил он сентенцию сыщика, — чем оставлять следы пускай и незначительных проступков.

Однако праздника он не дождался и отправить письмо не успел. На следующий день пополудни, когда он вернулся из Северных Лазенок, перед пансионом «Мирамар» его деликатно остановили двое полицейских в штатском. Чтобы не поднимать излишнего шума, а также потому, что допрос неформальный, они пожелали побеседовать с ним в его номере. Давыдов был застрелен неизвестным в собственной спальне. Ганс Касторп сразу понял, что господа, преудивительным образом напомнившие ему близнецов Хааке, осведомлены о его — как бы это лучше назвать? — связях с польско-русской парой. Вопросы — вежливые, четко формулируемые — касались Ванды Пилецкой. Интересовался ли он ее жизнью? С каких пор? Почему? Знала ли она, что он следил за ней, наняв частного сыщика?

Ганс Касторп объяснил, что следить за Пилецкой Тишлеру не поручал, а лишь затребовал информацию о том, когда и где она остановится в Сопоте. Но господа в штатском этим не удовлетворились. Они продолжали расспросы: знал ли он, кто ее друг? Видел ли когда-нибудь его в обществе других особ? И в конце концов спросили, может ли Касторп утверждать, и если да, то на каком основании, что Ванда Пилецкая провела прошлую ночь в соседнем, десятом номере?

— Мне кажется, она ночевала в номере, — ответил Ганс Касторп. — Я отчетливо слышал, как она открывала дверь. Потом прикрыла окно, — добавил он, помолчав, — как всегда перед сном.

— В котором это могло быть часу? — спросил тот, что был пониже.

— Незадолго до полуночи, — сказал Касторп. — Хотя, возможно, и после полуночи. Точно сказать не могу.

Когда двое господ ушли, он сел на кровать и, собравшись с мыслями, попытался трезво проанализировать ситуацию. Поможет его ложь Пилецкой или повредит? Подозревать ее он не мог. Но если она была на месте преступления, пускай даже невиновная, и там ее задержали или она сама вызвала полицию — его показания ей повредят, только запутав дело и возбудив новые подозрения. Если же она, допустим, заявила, что ночь провела в пансионе, а Давыдова обнаружила мертвым, придя к нему рано утром, — сказанное им сыграет ей на руку. Но зачем ей было говорить неправду? Это имело бы смысл лишь в том случае, если она и впрямь виновата. Тогда подтверждение алиби было бы для нее поистине бесценным, а вот он оказался бы в сговоре с убийцей… Внезапно он услышал за стеной какой-то шум, потом хлопнула дверь, раздались шаги. Это господа в штатском покидали соседнюю комнату. Подождав минуту, Касторп вышел в коридор и постучался в десятый номер. Никто не ответил; он толкнул дверь и несмело вошел. Ванда Пилецкая сидела, а вернее, полулежала на кровати в утреннем платье, поверх которого была небрежно накинута домашняя пестрая кофта.

— Прошу прошения, — пробормотал он, — ко мне приходили полицейские. Я сказал, что вы ночевали здесь, что я слышал шаги и как вы закрывали окно.

Поскольку Пилецкая даже не приподняла головы и молчала, он продолжал:

— Не знаю, как… Я могу вам помочь? Простите, я буду у себя, за стенкой. Да, вы меня позовите.

— Не уходите. — Наконец он увидел, что глаза у нее серовато-зеленые. — Благодарю вас, хотя ваши показания не имеют значения. Там, в доме, один из них… один из убийц, был ранен. Сергей защищался, — она сглотнула, — остались следы. Если бы они знали, что я рядом со спальней, в ванной, мы бы сейчас с тобой не разговаривали.

Теперь Ганс Касторп молча сглотнул слюну.

— Я знаю, ты в меня влюблен, — Пилецкая села на кровати и потянулась за книгой. — Возьми ее себе, на память, — она с трудом сдерживала слезы. — Ты славный мальчик. А знаешь, ведь мы беспрерывно о тебе говорили.

— Вы догадались? — скорее утвердительно, чем вопросительно произнес Касторп.

— О да. Еще тогда, в Гданьске. Но это не важно.

— Нападение совершили ваши соотечественники?

— Соотечественники? Почему ты об этом спрашиваешь?

— Мне хотелось бы знать.

— Убийц обычно нанимают за границей. Одного из них я бы узнала. Уродливый, низкорослый, гнусная физиономия. Рыжий. Слегка прихрамывает. Но полиции я этого не сказала. Спасибо тебе за твою ложь. Я им сказала, что пришла к Сергею утром, отсюда.

— Почему?

— Я полька. Меня станут допрашивать как свидетеля, и я целый месяц не смогу уехать. Потом дело передадут русским. Там меня тоже будут допрашивать, и тоже не меньше месяца. А я видела только лицо убийцы, больше ничего.

— А можно еще кое-что спросить?

— Да.

— Почему вы сказали: «тогда, в Гданьске»?

— У тебя на голове был такой смешной венок.

— Значит, я не ошибся. Что вы там делали?

— То же, что и ты. Ну, ступай. И не забудь книгу.

Она протянула ему томик «Эффи Брист» с закладкой из путеводителя Брокгауза и нежно поцеловала в лоб. Ганс Касторп покидал десятый номер в крайнем возбуждении, ощущая, что от хаоса мыслей, образов и противоречивых чувств у него вот-вот лопнет голова и разорвется сердце.

Еще в тот же день он перебрался из пансиона «Мирамар» на Каштановую.

— Не скажу худого слова, — приветствовала его госпожа Хильдегарда Вибе. — Значит, ваша тетя и кузен уже уехали из Сопота? Велосипед вас ждет.

Но он даже не заглянул в чулан. Отправил с почты грязное белье Шаллейн, а сам сел в берлинский ночной поезд. В столице он пересел на поезд до Гамбурга и вскоре, на пороге дома на Гарвестехудской дороге, здоровался с дядей Тинапелем, который, как всегда, радостно его приветствовал, хотя и не мог припомнить, чтобы на сей раз племянник предупредил о своем приезде.

На этом можно было бы и завершить наш рассказ, если бы Гансу Касторпу — который до конца каникул проводил время большей частью в дядиной библиотеке либо у себя в комнате, лишь изредка прогуливаясь по Эспланаде или играя с Иоахимом в шахматы, — не предстояло на третий семестр вернуться в Гданьск, куда он и приехал третьего октября, хмурым дождливым днем.

Внимательный наблюдатель мог бы заметить произошедшие с нашим героем существенные перемены. Он был сдержан, немногословен, редко заходил теперь в «Café Hochschule», с однокашниками держался по-прежнему дружелюбно, но в разговор вступал, только если речь шла о конкретных вещах. «Вандерер», смазанный тавотом и помытый, снова вошел в милость, хотя уже и не служил для далеких загородных прогулок, лишь иногда увозя своего владельца в Оливу или в Старый город.

Зато Касторп с небывалым рвением взялся за математику, и вовсе не потому, что должен был сдавать по ней экзамен — к профессору Гансу фон Мангольдту он мог записаться на любое время, — а по совершенно иной причине. Он вспомнил об упомянутой на прошлогодней лекции кривой, которая описывается неким уравнением, но начертить которую невозможно. Это противоречие не давало ему покоя. В учебнике «Высшая математика» Эрнста Паскаля он отыскал все теории Карла Вейерштрасса, поскольку именно тот, через тридцать лет после открытия Больцано, составил это уравнение. Поначалу Касторп стал изучать кривые на плоскости. Потом перешел к кривым и поверхностям в многомерных пространствах. Наконец, углубился в теорию множеств. Однако среди замечаний, посвященных Паскалем Карлу Вейерштрассу, нигде не нашел уравнения, которое еще в первом семестре должен был записать в тетрадь и которого теперь не мог отыскать. Эта кривая существовала единственно в воображении алгебраиста, но, если она была описана формулой, чем объяснить невозможность ее графического изображения? Касторп хорошо помнил ту лекцию профессора Мангольдта, но хотел увидеть уравнение своими глазами — тогда бы его сомнения рассеялись.

Не найдя уравнения, он бросился в другую крайность и записался на курс русского языка к Николаю ван дер Бергену. Без особого труда одолел алфавит и перешел к простейшим текстам для чтения, в которых — на уровне младших классов русской школы — рассказывалось о каникулах в деревне, походах за грибами, катании на лодке по озеру, а также о доме, семье и животных. Однако когда он добрался до вступительной информации о государственном устройстве и вынужден был прочитать вслух: «Николай Второй, император Всея Руси», то со стуком захлопнул учебник и ушел с занятий, чтобы больше на них не появляться. Подобное произошло на лекции по немецкой литературе доктора Лёбнера. Касторп посещал его лекции раз в неделю, всё усердно записывал, но когда Лёбнер, говоря о Гёте, заявил: «К нам, немцам, господа, благоволит Бог, ибо такого поэта нет ни у кого на свете», Ганс Касторп записал в тетради: «Воистину!» — и распрощался с этой областью знаний, которые готово было ему предоставить его учебное заведение.

Касторп чувствовал, как хаос, коварно отыскивая лазейки, завладевает им, и, дабы сохранить душевное равновесие, всячески пытался сопротивляться. С неутешительным, впрочем, результатом: он все больше утрачивал интерес к жизни. Он посетил доктора, который теперь звался Анке и благодаря этому, что ни говори, разумному поступку обзавелся кабинетом в центре города, медсестрой и множеством пациентов. Визит, продолжавшийся десять минут, состоял в основном из обмена информацией общего характера, когда же Анке спросил напрямую: «Вас опять что-то беспокоит?», Касторп не сумел толком объяснить, в чем дело, извинился, раскланялся и ушел.

На самом деле он знал, что тоскует по Пилецкой, но одна мысль, что об этом можно с кем-то поговорить, даже с доктором Анке, вызывала у него панический страх, как будто за дверями пансиона «Мирамар» скрывалось нечто, о чем даже поэты должны молчать.

Потом он окунулся в философию. В букинистическом на Огарной, среди старых бумаг, рукописей и всякой чепухи он нашел копию письма Канта к Гарткноху. Речь шла о пребывании Дидро в Риге, куда француз заехал, направляясь в Петербург, ко двору царицы. Видимо, Гарткнох описывал рижские приключения Дидро, поскольку Кант ответил следующее: «Сообщение, что он связался там с какой-то потаскухой, а затем описал это во фривольном стишке, меня ничуть не интересует, однако если вы, Гарткнох, хотите получить ответ на свой вопрос: возмущен ли я этим? — отвечаю: нет! Чего можно ждать от француза? Их философы используют книги, как женщины — часы. Лишь бы было видно, что часы у них есть, а остановились они или вообще перестали ходить — не важно».

Касторпа письмо очень заинтересовало, но когда букинист спросил, не нужны ли ему произведения Канта, ответил, что ищет что-нибудь более современное, хотя и не обязательно совсем свежее.

— Кажется, это специально вас поджидало, — сказал букинист и вручил ему толстую брошюру. — Я сам написал, вы только взгляните.

Касторп чуть не охнул, вспомнив сочинения канцеляриста, и, поспешно расплатившись, вышел с брошюрой, однако на этот раз его наихудшие предчувствия не оправдались. Исаак Данцигер — так звали автора — написал о Шопенгауэре. В тексте, уснащенном многочисленными цитатами, изобилующем тонкими, очень содержательными комментариями, особенно много внимания уделялось родным местам философа, начиная от имения в Оруни и кончая резиденцией на Полянках. Дома Ганс Касторп читал брошюру почти до полуночи, потом снова ее перелистал, подчеркивая карандашом отдельные сентенции, и наконец заснул, будучи уверен, что нашел нечто чрезвычайно важное.

Следует заметить, что философская система Шопенгауэра после прочтения брошюры не стала ему намного яснее, однако труд Исаака Данцигера, простой и исполненный едва ли не музыкальной стройности, открыл нашему студенту гораздо больше, чем любая ученая лекция по философии: он почувствовал, что отныне может рассматривать все события собственной жизни будто в увеличительное стекло, под разными углами, с разного расстояния. Вероятно, в таком ощущении была доля экзальтации, но это не меняло сути. Теперь Касторп сумел увидеть в судьбе своего отца с его болезнью и роковым для семейных финансов пренебрежением делами игру случая — подобную той, что определила судьбу отца философа. Тот покончил жизнь самоубийством в Гамбурге, выбросившись из окна лабаза, Касторп-старший простудился, инспектируя схожие, если не те же самые лабазы, и умер от воспаления легких; честно говоря, простуда была не столь и случайной, раз он — как поговаривали — сознательно не надевал шапки и шарфа. А сравнение жизни с фитилем горящей лампы? Если человек боится темноты, он должен убедить себя, что, когда лампа погаснет, все останется таким же, каким было перед тем, как ее зажгли. Ганс Касторп приободрился, осознав, что его юношеские терзания лишь составная часть большого механизма, которому он прежде подчинялся слепо. Кажется, он начинал разбираться в самом механизме.

С тех пор он систематически, каждую свободную минуту, читал труд Данцигера, а кроме того взял в библиотеке два толстых тома произведений самого философа, которые, при своей обстоятельности, не мог одолеть быстро, однако это ему не мешало — он читал Шопенгауэра отрывочно, с не меньшим увлечением, чем брошюру букиниста.

Таким мы однажды увидим Ганса Касторпа в Оруни, где он, еще не сойдя с велосипеда, с книжечкой Данцигера в кармане лоденовой пелерины, рассматривает усадьбу и конюшни деда философа. А также на улице Святого Духа, у крыльца старого дома, где началась долгая жизнь Артура Шопенгауэра. Потом на Лабазном острове, перед конторой, где отец философа — тот самый, который покончил с собой в Гамбурге, — зарабатывал на содержание семьи. Потом в Полянках, где мать философа в летней фамильной резиденции читала вместе с мужем газеты из Англии, сообщавшие о Французской революции и полетах на воздушном шаре. И везде наш студент обнаруживал преудивительную, по сути невидимую — как кривая Вейерштрасса — нить времени, соединявшую его с горьким, но раскрепощающим посланием Артура Философа, с наукой, размышлениям о которой он предавался последующие два семестра в своем провинциальном, хотя отнюдь не заштатном Высшем политехническом училище.

Если благодаря этому Касторп окреп духом, если он смирился с тем, что пережил и очень уже давно, и недавно в Гданьске — о чем мы постарались рассказать нашему читателю, — то немалую роль тут сыграл и некий момент чрезвычайно странного, почти мистического озарения, чему в заключение следует посвятить хотя бы пару страниц.

Опять, как в прошлом году, серый город запорошило снегом. Вначале в воздухе кружились большие белые хлопья, потом ударил мороз и пошел мелкий снежок, и продолжалось это ровно три дня. Ганс Касторп как раз успешно сдал экзамен по математике профессору Мангольдту. Пожалуй, особенно сильное впечатление на ректора произвели любопытные, продуманные рассуждения Касторпа по поводу теоремы Больцано-Вейерштрасса: описание кривой, не имеющей касательных, то есть в некотором роде идеальной, и тем не менее выражающейся уравнением, которое студент Касторп написал на листе бумаги быстро и безошибочно. После экзамена ему захотелось проветриться, и он поехал на трамвае в Главный город и сошел уже за Зеленым мостом, возле Молочных башен. Там ему пришло в голову, что было бы забавно и даже поучительно повторить пешком тот путь, который он проделал в пролетке, отправившись с Хааке и Хааке — имена их он давно уже забыл — и с Николаем фон Котвицем на заседание Общества любителей античной культуры «Омфалос». Бывший дворец Мнишеков, который после того, как город перестал быть польским, сто с лишним лет служил прусскому гарнизону, теперь был снесен. Но Касторп знал, где свернуть, чтобы попасть в район портовых складов, лабазов, хранилищ угля и древесных материалов. Несмотря на снег и мороз, тут было довольно оживленно, хотя суда на Мотлаве и в каналах стояли скованные льдом. Маленький локомотив тащил вагоны, с конных подвод на полозьях докеры сгружали ящики, где-то неподалеку громыхал паровой молот.

Тщетно, однако, искал он дом, в котором любители античной культуры устроили свой бал-маскарад. Касторп внимательно изучил местность: здесь остановилась пролетка, отсюда они прошли шагов шестьсот, там был проход между складами. Все идеально сходилось, за одним исключением: дома, куда их тогда впустили два глуповатого вида лакея, тут никогда не было. Под снегом — на всякий случай он и это проверил — не обнаружилось даже следов фундамента.

Ганс Касторп, не веривший в чудеса, вдруг рассмеялся. Так громко, что с крыши лабаза на углу съехала большая снежная шапка, а из кирпичной ниши вылетели, вереща, две перепуганные сороки. Всласть насмеявшись, он двинулся дальше под все гуще валившими хлопьями снега. Его шагам по замерзшей глади канала вторили звуки рояля, которые он услышал не сразу. Это была самая печальная из двадцати четырех прекраснейших песен мира. Шуберт в квартире поэта Шобера: свечи и его всегда холодные, от соприкосновения с клавиатурой становящиеся еще холоднее пальцы. Шуберт, играющий в Вене для друзей, а сейчас и для Касторпа, внезапно услышавшего, как отец, сидя за роялем, играет для себя, для своей умирающей жены, для маленького Ганса и для Шуберта, с которым никогда не был знаком. Круг замкнулся. Музыка плыла отдельно от слов. Потом настала тишина. Ганс Касторп стоял посреди замерзшей реки в самом центре города и видел, как из-за туч медленно выползают три солнца, одно подле другого, а не друг над другом. Однако он не хотел умирать. Он хотел жить, вопреки тому, что говорила песня. Ведь он уже преобразился, он был уже не тем Касторпом, который год назад стоял на корме «Меркурия» и, отдаваясь чувству приятной меланхолии, смотрел, как от бурного непрерывного движения не остается никакого следа. Поэтому, когда снова потемнело и из больших свинцовых туч над заливом повалил снег, он спокойно пошел дальше, словно ничего не произошло.

Можем ли мы себе представить веселое, добродушное лицо дяди Тинапеля, когда он обнимает вернувшегося домой Касторпа, целует, а затем, хихикая, берет берлинскую газету, вручает ее племяннику и, больше не в состоянии удерживаться от смеха, повторяет:

— Говорил я? Говорил? Сплошные кошмары! Хорошо, что ты больше туда не вернешься, мой дорогой. Восток не для нас!

А можем ли мы вообразить еще и лицо Ганса Касторпа, внимательно читающего короткую заметку? В ней рассказывается о госпоже Хильдегарде Вибе, которая с помощью прислуги отравила своего мужа. Показания аптекаря, эксгумация останков, наконец, признание несчастной девушки, раскрывшей такие подробности, что у следователя не осталось сомнений, — и все это в сознании Касторпа завершается фразой: «Не сказать худого слова, теперь уж нас точно отправят на гильотину!»

Дядя Тинапель спрашивает: «Погоди-ка, погоди, Вибе — не твоей ли хозяйки это фамилия?» — а Касторпу между тем припоминаются разные детали. Но — оставим его в этом затруднительном положении.

Я бы предпочел увидеть Тебя на знакомой улице Вжеща: Ты идешь по тротуару, а по мостовой гусары с черепами на киверах гонят русских пленных; на дворе 1914 год, вскоре после Танненберга[36]; стоящие трамваи, жара и минута славы. Потом по той же улице маршируют отряды штурмовиков в коричневых рубашках, и это снова минута славы. К счастью, Ты не любишь таких минут, поэтому я избавлю Тебя — но только Тебя — от вида этой улицы во Вжеще. А вот сапоги Твоих соотечественников хлюпают по грязным мартовским лужам: они идут под конвоем солдат Красной армии; улица, как весь город и весь мир, в огне. Вряд ли кто-нибудь из них вернется сюда и уж наверняка ни один здесь не поселится — они еще не понимают, что значит слово «бесповоротно», а Ты понимаешь. Поэтому мне хотелось бы видеть Тебя, вечный наивный идеалист, на этой самой улице сегодня, когда сотни автомобилей мчатся из Гданьска во Вжещ и из Вжеща в Гданьск, в трамваях слышна только шелестящая речь Ванды Пилецкой, а если уж кто и говорит на Твоем языке, то лишь студенты того самого Высшего политехнического училища на экзаменах по немецкому.

Ты удивляешься: а это что за дорожка? Куда подевалось кладбище? Так давай же, Дружище, садись на свой замечательный велосипед, и пусть эта улица навсегда останется Твоей; мне хотелось бы каждый день видеть, как Ты на синем «Вандерере» катишь по Большой аллее — Ты, виртуальный, будто магическая кривая Вейерштрасса, над которой ползут всегда те же самые облака с Балтийского моря.

Намек на фильм Альфреда Хичкока «Леди должна исчезнуть»
Ганза — торговый и политический союз северогерманских городов в XIV–XVII вв.
Столовое вино
Аугсбургско-евангелическое вероисповедание — лютеранство.
Марчелло Мальпиги (1628–1694) — итальянский биолог и врач, один из основателей микроскопической анатомии.
Антони ван Левенгук (1632–1723) — нидерландский натуралист, один из основоположников научной микроскопии.
Грузоподъемный портовый кран XV века; крантор
Дворы Артуса (обязанные своим названием легенде о короле Артуре) — однотипные здания, предназначавшиеся для цеховых и корпоративных собраний; гданьский Двор Артуса сооружен в XV веке.
Сорт пива.
Просто невозможно выразить
Нижненемецкое наречие
Место; жилье
Слава Пруссии
Смирно
em
Hochschule
Перелетные птицы
Бурш (от
Людовик II (1845–1886) — король Баварский, страдавший душевным заболеванием.
Станислав Лещинский (1677–1766) — польский король в 1704–1711, 1733–1734 гг.; речь идет об осаде в 1734 г. Гданьска русскими войсками: Россия не признавала Лещинского королем и поддерживала его противника, Августа III.
Наоборот, навыворот
Строка из стихотворения «Воспоминание» немецкого поэта Иоганна Кристиана Фридриха Гёльдерлина (1770–1843).
Дословное название: Молочные бидоны (Mleczne Stagwie); кирпичные сторожевые башни, у подножия которых в Средние века торговали молоком.
Купанье; купальня
Вармбад — горячая водолечебница
Здесь: на личности
В широком смысле
Эристика — искусство спорить, умение полемизировать, используя оплошности оппонента.
Несчастливая любовь
Свидание
По всем правилам искусства
Имеется в виду немецкое классификационное общество «Регистр судоходства Ллойда» при английской страховой монополии «Ллойд», которое наблюдает за постройкой морских торговых судов, присваивает им класс, ежегодно издает списки судов морского торгового флота всех стран.
Излюбленный сюжет придворной живописи XVIII в. (рококо): изысканное общество, развлекающееся на фоне природы
Нижнее белье
Теодор Фонтане. Эффи Брист. Перев. с нем. под ред. Т. Путинцевой. — М., 1960.
Около деревни Танненберг (теперь Стенбарк) во время Первой мировой войны (26–30.08.1914) произошло сражение между немецкой и российской армией, в результате которого русские войска были разбиты.