Б К 3 Г Л Я Н Ц А

ПРОЕКТ ПАВЛА ФОКИНА

БЕЗ ГЛЯНЦА

ПРОЕКТ ПАВЛА ФОКИНА

санкт-петербург nj да rtJfkCTio

амфора 2009

УДК

ББК 84(2Рос-Рус)6 Ч 56

Защиту инт&ъ\птуа.1ъм0и собственности и прав издательской группы -Амфора» осуществ.хяет юридическая канпания • Усков и Партнеры-

Ч 56 Чехов без глянца ; [сост., вступ. ст. П. Фокина]. — CII6.: Амфора. ТИД Амфора, 2009. — 510 с. — (Серия «Без глянца»).

ISBN 978-5-367-01214-9

Чехов - одна из тех фигур в истории культуры, которая все­гда вызывает неподдельный интерес. Каким же был человек, сделавший так много для [легкого образа и русского слова? Что им двигало, к чему он стремился? Почему соединил собой два столь разных века? Ответы на эти вопросы и содержатся в сви­детельствах современников. Часть воспоминаний приводится десятилетия спустя после их написания.

УДК 88»

ББК 8.|<* Рос-РусЛ

€> Фокин П., составление,

вступительная статья. 2009 © Оформление.

ISBN 97^5"5®7"012,4"9 ЗАО ТИД «Амфора», 2009

Памяти

Тамары Львовны Вульфович с благодарностью

Собиратель осколков

..Любимое мое занятие — собирать то, что не нужно (листки, солому и проч.), и делать бесполезное.

А. П. Чехов.

Из письма Я. С. Мизиноеой

Жизнь Чехова соткана из противоречий.

Великий жизнелюб, он был обречен угасать года­ми в изнурительной болезни, сведшей его в прежде­временную могилу.

Автор искрометных юмористических рассказов и водевилей общес твенным мнением оказался зачис­лен в разряд пессимистов.

Его популярность среди читателей была исключи­тельной, критика же долгое время не хотела призна­вать в нем серьезного таланта.

Мечтал написать роман — и всю жизнь сочинял рассказы и повести.

К театру относился с нескрываемым скепсисом, но стал выдающимся драматургом.

Трудоголик, он более всего на свете любил празд­ность.

Вокруг него непрестанно клубились компании, за­водить которые он был большой охотник, впрочем, держался в них особняком, постоянно покидая об­щество и уединяясь в кабинете.

Говорил «живо, хотя бесстрастно, без какого бы то ни было лирического волнения, но все же не су­хо» (ф. ф филлер «Из дневника»).

Смеялся до слез. 7

Смешил с серьезным видом.

На его розыгрыши и прозвища никто не обижался.

Зарабатывал много, однако так никогда и не об­рел материальной стабильности.

Совершил путешествие вокруг света, одолел Си­бирь, Дальний Восток, Тихий и Индийский океаны, поднялся на Везувий и исследовал парижское дно, чтобы через год на несколько лет осесть в деревне, «где всё в миниатюре».

Рассчитывал обрести в ней покой для уединенно­го творчества, но очень скоро превратился в уездно­го доктора, к тому же еще случилась эпидемия холе­ры, которая потребовала ежедневных разъездов и неус танных хлопот.

Лечил неохотно, но эффективно.

Прекрасно зная все последствия своей болезни, за врачебной помощью обращался только по при­нуждению.

Проницательные глаза поразила близорукость.

Понимал толк в еде, здоровье же требовало дие­ты. Даже от любимых сигар пришлось отказаться.

Увлечение рыбной ловлей не отменяло интереса к рулетке.

Жаждал высокой любви, не протекая в то же вре­мя мимо ни одной милой дамочки, да и платными услуга м и н е б резго вал.

С женой предполагал жить раздельно, а когда на­конец связал себя узами брака, тяготился постоян­ными разлуками.

Парадоксы чеховской судьбы и личности можно продол­жать и множить.

Он родился в Таганроге, на самой окраине Рос­сии — в городе, который мог стать столицей им­перии.

8 Он вырос между морем и степью.

Смышленый и любознательный, с замечательной памятью и вниманием, в гимназии особыми успеха­ми не отличался.

Выходец из низкого сословия, поражал всех бла­городством и подлинным аристократизмом.

«Происходя из крестьян, Чехов не слишком ува­жал народ, он видел насквозь и достоинства его. и грехи» (М. О. Меньшиков).

Демократ по духу и образу жизни — революционе­ров не поддерживал, более того, сотрудничал с кон­сервативным «Новым временем», а «'марксистом» называл себя только в шутку, в честь книгоиздателя Маркса, от которого получил капитал за права на со­брание сочинений.

Прекрасно знал церковную службу, жития святых, быт и нравы клира, уважал священников, посещал монастыри — колокольный звон пробуждал в нем ра­дость и умиление, — тем не менее склонен был к ате­изму и материализму.

Его интересовали кладбища и цирк с «клоунами, в ко­торых он видел настоящих комиков» (А. С. Суворин).

Его притягивала кипучая жизнь Петербурга и Моск­вы, а он томился в захолустной Ялте.

Любил Россию и восхищался Европой.

Иностранным языкам обучен был плохо: читал, но говорил с трудом, тем не менее предсмертные слова произнес по-немецки.

Вот уж поистине в ком, говоря словами Достоевского, "Противоречия вместе живут»!

Однако главный парадокс личности Чехова в том, что, вопреки всему сказанному, в нем не было ничего героев Достоевского — никакой двойственности, разделенности, никакого надрыва и излома. В эпоху "Братьев Карамазовых» он жил размеренной, дея­тельной и трезвой жизнью. Не спорил, не умствовал, 9

не изливал душу. Лечил крестьян, строил для их детей школы, организовывал библиотеки, сажал сады, вы­ращивал цветы и баклажаны.

Ткань бытия Чехова была столь плотной и проч­ной, что противоречия, свойственные каждому че­ловеку, не могли не то чтобы порвать, но и просто надорвать ее. Края, и даже крайности, не конфлик­товали между собой, связанные многочисленными нитями с основой — практичной и надежной.

Зинаида Гиппиус не без уважительности писала о феномене личности Чехова: «Слово же „нормаль­ный" — точно для Чехова придумано. У него и наруж­ность „нормальная"... Нормальный провинциальный доктор, с нормальной степенью образования и куль­турности, он соответственно жил, соответственно лю­бил, соот ветс твенно прекрасному дару своему — пи­сал. Имел тонкую наблюдательность в своем преде­ле — и грубоватые манеры, что тоже было нормально.

Даже болезнь его была какая-то „нормальная", и никто себе не представит, чтобы Чехов, как Досто­евский или князь Мышкин, повалился перед невес­той в припадке „священной" эпилепсии, опрокинув дорогую вазу. Или — как Гоголь, постился бы десять дней, сжег „Чайку", „Вишневый сад", „Трех сестер", и лишь потом — умер».

Своей «нормальностью» он поражал и притяги­вал. Удивлял и озадачивал. «В Чехове было что-то новое, как будто совсем из другой жизни, из другой атмосферы», — писал Суворин. Он словно бы выпа­дал из специфической русской жизни. «Глядя на Че­хова, я часто думал: вот какими будут русские, когда они окончательно сделаются европейцами», — при­знавался Меньшиков.

И хотя внешне Чехов напоминал «русского мило­видного парня, какие повсюду встречаются в зажиточ­ных крестьянских семьях» (Г1. А. Сергеенко), по харак­теру и типу поведения он ближе к «немцу». Семейное

предание гласило, что Чеховы — обрусевшие выходцы из Богемии. Пусть всерьез эту версию никто не прини­мал, она удивительным образом сказалась в судьбе пи­сателя. Во всяком случае знаменитая чеховская скрыт­ность, его неизменное спокойствие и самообладание, деликатность, точность и аккуратность, склонность к систематизации и каталогизации, пристрастие к сло­варям и справочникам, неустанный практический ттте- рес к жизни, ирония и скепсис, материализм, хозяй­ская жилка и расчет, наконец, его жизнерадостность, горячая любовь к России, русской водке и пирогам — все это скорее свойственно русским инородцам, чем коренным русакам.

Вот и собрание своих сочинений он доверил пи­терскому немцу Марксу, а не Суворину, с которым дру­жил много лет, у которого постоянно печатался и ко­торого искренне любил, потому что «Маркс издает великолепно. Это будет солидное издание, а не мизе­рабельное» (письмо М. П. Чеховой 27 января 1899).

Даже в том, что он умер в Германии есть какая-то «фрейдовская» проговорка судьбы.

Чехов — единственный русский классик, не напи­савший ни одного романа. А ведь одно время так хо­тел! С самого начала писательской карьеры мечтал об этом. Только об этом. Примечательно, что первая по­явившаяся в печати юмореска (подписанная еще даже не «Чехонте», а просто «Антоша») называлась «Что чаще всего встречается в романах, повестях и т. д.». Многоопытный читатель, он уже тогда знал «формулу романа».

Впрочем, в первое время было не до того. Обстоя­тельства жизни побуждали писать много и коротко. Приходилось сочинять чуть ли не каждый день — шут­ки, анекдоты, сценки, разную юмористическую мс- лочь, обслуживая ради денег десятки неиритязатель- 11

ных еженедельников и газет вроде «Стрекозы», «Бу­дильника», «Зрителя», «Осколков»... Чехов рассказы­вал Суворину, что «один из своих рассказов написал в купальне, лежа на полу, карандашом, положил в кон­верт и бросил в почтовый ящик». Нет сомнений, что таких «творческих историй» за плечами «Антоши Че- хонте» были сотни.

В 1886 году появилась первая значимая книга Чехо­ва — сборник «Пестрые рассказы»: 87 текстов самого разного содержания. Это всё были литературные опу­сы «Антоши Чехонте» (его имя значилось на облож­ке), смешные и забавные, но сама книга выглядела весьма внушительно. Озадаченный рецензент писал: «„Пестрые рассказы" появились в виде тяжеловесного тома в восьмую долю листа большого формата, точь-в- точь исторические монографии или какая-нибудь ака­демическая работа. Просто страшно в руки взять та­кой томище, а пробежавши два-три рассказца, не зна­ешь, куда деваться с огромною книжищей, — в карман не лезет, в дорожную сумку не впихаешь...» Какая иро­ния судьбы! Впрочем, как и повод для удовлетворения авторского самолюбия будущего романиста — не без гордости подписал сам себе один из экземпляров: «Ува­жаемом)' Антон)- Павловичу Чехову от автора».

В 1888 году Чехов получил Пушкинскую премию, но все равно не чувствовал себя полноценным писате­лем. Без романа-то! С задором писал Суворину: «Если опять говорить по совести, то я еще не начинал своей литерат<урной> деятельности, хотя и получил пре­мию. У меня в голове томятся сюжеты для пяти пове­стей и двух романов. Один из романов задуман уже давно, так что некоторые из действующих лиц уже устарели, не успев бьггь написаны. В голове у меня целая армия людей, просящихся наружу и ждущих команды. Все, что я писал до сих пор, ерунда в сравне­нии с тем. что я хотел бы написать и что писал бы 12 с восторгом».

Почти полтора года Чехов пытается писать роман, то с энтузиазмом, то остывая и отступаясь. В марте 1889-го Чехов отчитывается Суворину: «Я пишу ро­ман!! Пишу, пишу, и конца не видать моему писанмо. Начал его, т. е. роман, сначала, сильно исправив и со­кратив то, что уже было написано. Очертил уже ясно девять физиономий. Какая интрига! Назвал я его так: „Рассказы из жизни моих друзей", и нишу его в форме отдельных законченных рассказов, тесно связанных между собою общностью интриги, идеи и действую­щих лиц. У каждого рассказа особое заглавие. Не ду­майте, что роман будет состоять из клочьев. Нет, он будет настоящий роман, целое тело, где каждое лицо будет органически необходимо».

По весне даже показалось, что финал близок. «В но­ябре привезу в Питер продавать свой роман», — пишет он 14 мая А. Н. Плещееву и добавляет: «Продам и уеду за границ)', где, а 1а Худеков, задам банкет Лиге патрио­тов и угощу завтраком дон Карлоса, о чем, конечно, бу­дет в газетах специальная телеграмма». Но уже летом энтузиазм Чехова сникает, а потом и вовсе сходит на нет. Более серьезных попыток писать роман Чехов уже не предпринимал.

«Широкая рама как будто ему не давалась, и он бро­сал начатые главы, — вспоминал Суворин. — Одно вре­мя он все хотел взять форму „Мертвых душ", то есть поставить своего героя в положение Чичикова, кото­рый разъезжает по России и знакомится с ее предста­вителями. Несколько раз он развивал предо мною ши­рокую тему романа с полуфантастическим героем, ко­торый живет целый век и участвует во всех событиях XIX столетия». Но замыслы так и остались втуне.

Не состоялась и диссертация, которая тоже была задумана с размахом: «Врачебное дело в России».

В поисках эпоса Чехов предпринял кругосветное пу­тешествие через Сахалин и Цейлон — земные вопло­щения ада и рая. Он преодолел тысячи верст, повидал тысячи лиц. вобрал в свою душу тысячи людских судеб. Покидая Сахалин, Чехов писал Суворину: «...Я имел терпение сделать перепись всего сахалинского населе­ния. Я объездил все поселения, заходил во все избы и говорил с каждым; употреблял я при переписи кар­точную систему, и мною уже записано около десяти ты­сяч человек каторжных и поселенцев. Другими слова­ми, на Сахалине нет ни одного каторжного или посе­ленца, который не разговаривал бы со мной». Он совершил самый настоящий подвиг и сам стал героем эпоса. А роман не давался.

По итогам поездки написал пространный очерк «Остров Сахалин». Вложил в него всю душу. 'Грудился несколько лет. Тщательно, терпеливо, с бережной от­ветственностью. Хотел создать нечто, подобное той картине, которая поразила его воображение в Ве­неции, куда он поехал вскоре после возвращения из далекого странствия. Там. среди непрерывного кар­навала красок, света и музыки, в одном из музейных залов, он вдруг оказался перед грандиозным и мучи­тельным творением выдающегося венецианского жи­вописца эпохи Возрождения Витторе Карпаччо — картиной «Распятие и умерщвление десяти тысяч душ на горе Арарат» (1515). В основе ее сюжета — ис­тория из первых времен христианства. Многофигур­ная композиция представляет собой энциклопедию человеческих страданий и мук. Несмотря на оби­лие персонажей, на картине отсутствует «массовка», все эпизоды индивидуализированы, каждый мученик предстает в полноте своей личной трагедии. Карпач­чо, мастер живописного рассказа, на исходе творчес­кой карьеры создал произведение, в котором нашел выразительную форму эпического обобщения. Точно сам Бог послал Чехову эту встречу с великим масте­ром - в помощь и наставление. Но, когда «Остров Са­халин» вышел из печати, один из друзей Чехова, дви­жимый самыми добрыми и искренними намерения­ми, очень серьезно, без каких либо шуток, предложил представить ее в ученый совет университета в качест­ве диссертации!

Вряд ли причина неуспеха Чехова-романиста кроет ся только в особенностях его писательского дара, как считают некоторые исследователи. Чуткий и честный художник, сделавший все мыслимое и немыслимое для реализации своего предназначения, он явился в тот ис­торический час России, когда плоть ее социального мира стремительно дробилась на осколки частных дел и индивидуальных поступков, когда у ее граждан, утра­тивших регламент прежних практик рабовладельчес­кого строя, с тал формироваться новый опыт личной жизни, когда масштаб гражданской ответственности стал измеряться не былинными мерками, а пунктами судебного кодекса. Устав сменял устои — нормы кор­ректировали традицию. Роман русской жизни распа­дался на отдельные эпизоды. Чтобы жить дальше, рас­ти и развиваться, нужно было внимательно вглядеться в происходящее, уловить суть событий, рассмотреть все детали и подробности, найти нужные слова. Этот труд и принял на себя Чехов.

Отрекшись от заветной участи романиста, он пи­сал небольшие истории, брал сюжеты порой совсем незначительные, изображал людей отнюдь не выда­ющихся, в пьесах выводил на подмостки персона­жей драматургически недееспособных, точно по ошибке переступивших рампу и расположившихся по рассеянности на сцене, а не в зрительном зале или даже за стойкой буфета. С тихой, добродушной, но и слегка отстраненной улыбкой, писал о дворни­ках, становых, профессорах, дачниках, дамах с со­бачками и без, «попрыгуньях», «ду шечках», уездных лекарях и учителях, талантах и поклонниках - ° жизни заурядной, банальной, скучной. Перебирал Мелочи русской повседневности, описывая, фик- сируя, наблюдая, словно заполняя одну «историю болезни» за другой — по-врачебному профессиональ­но и кратко[1].

Работая как бы «скрытой камерой», заставая сво­их современников в самых неожиданных местах, заделами обыденными и не предназначенными для посторонних глаз, со словами и мыслями, лишенны­ми гражданского величия и даже простой общест­венной значимости, без маски приличия и грима со­циальности, Чехов создал масштабную панораму русского мира в период «смены вех» и внутреннего переустройства. «Бесчисленные рассказы его толь­ко кажутся отдельными; вместе взятые, они сливают­ся в широкую и живую картину, в самодвижение рус­ской жизни, как она есть», — писал в некрологе Меньшиков.

Целостность личности Чехова связала воедино и весь созданный им мир его «пестрых рассказов». В этих непритязательных на первый взгляд произве­дениях он более чем в каком-либо романе запечатлел российскую действительность конца XIX века во всей ее полноте и многообразии, в деталях точных и кон­кретных, в ситуациях характерных и жизненных, в обстоятельствах реального исторического времени. Его «собранье пестрых глав» стало новой редакцией «энциклопедии русской жизни». Без глянца.

В тридцати, как оказалось, томах[2].

Павел Фокин

личность

Облик

Иван Алексеевич Бунин (1870-1953), поэт, прозаик, мемуарист, лауреат Нобелевской премии по литера­туре:

У Чехова каждый год менялось лицо.

Петр Алексеевич Сергеенко (1854-1930), беллет­рист и публицист, одноклассник Чехова по таганрог­ской гимназии:

Семидесятые годы. Таганрогская гимназия. Боль­шая, до ослепительности выбеленная классная ком­ната. В классе точно пчелиный рой. Ожидают гро­зу 1-го класса — учителя арифметики, известного под кличкой «китайского мандарина». У полуот­крытой двери с круглым окошечком стоит неболь­шого роста плотный, хорошо упитанный мальчик с низко-остриженной головой и бледным лунооб­разным, пухлым, как булка, лицом. Он стоит с сле­дами мела на синем мундире и флегматически ухмыляется. Кругом него проносятся бури и страсти. А он стоит около двери, несколько выпятив свое откормленное брюшко с отстегнувшейся пугови­цей, и ухмыляется. Па черной классной доске появ­ляется вольнодумная фраза по адресу «китайского мандарина». Рыхлый мальчик вялой походкой под­ходит к доске, флегматически смахивает влажной губкой вольнодумную фразу с доски. Но ухмыляю­щаяся улыбка все-таки остается на губах. Точно она вцепилась в его белое пухлое лицо, а ему недосуг отцепить ее.

Александр Леонидович Вишневский (наст. фам. Вишневецкий; 1861-1943), артист Московского Ху­дожественного театра с 1898 года. В пьесах Чехова ис­полнял роли: Дорна в - Чайке», Войницкого в «Дяде Ва­не», Кулыгина в «Трех сестрах». Соученик Чехова по та­ганрогской гимназии:

Помню тогдашний внешний облик Чехова: не схо­дившийся по бортам гимназический мундир и ка­кого-нибудь неожиданного цве та брюки.

Михаил Михайлович Андреев-Тур кип (1868-?), крае­вед, биограф Чехова:

В старших классах гимназии, по описаниям това­рищей одноклассников Чехова, А. П. был несколь­ко выше среднего роста, шатен, с широким лицом, с вдумчивыми, глубоко сидящими глазами, широ­ким, прекрасной формы белым лбом, с волоса­ми. причесанными в скобку, «он напоминал своей скромностью девушку, постоянно о чем-то размы­шляющую и недовольную, когда прерывали это размышление».

Петр Алексеевич Сергеенко:

В 1884-м г.. будучи осенью проездом в Москве, <...> едем с товарищем к Антоше Чехонте. <...> Антон Чехов был неузнаваем. <...> Передо мною стоял высокий, стройный юноша с веселым, от­крытым и необыкновенно симпатичным лицом. Легкий пушок темнел на его верхней iy6e. Целая волна шелковистых волос, поднявшись у лба, за­кругленным изгибом уходила назад с слегка раз-

двинутым пробором почти на середине головы, что придавало Чехову характер русского миловид­ного парня, какие повсюду встречаются в зажи­точных крестьянских семьях.

Константин Алексеевич Коровин (1861-1939), ху- дожник, писатель, мемуарист:

Он был красавец. У него было большое откры­тое лицо с добрыми смеющимися глазами. Беседуя с кем-либо, он иногда пристально вглядывался в го­ворящего, но тотчас же вслед опускал голову и улы­бался какой-то особенной, кроткой улыбкой. Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь внушали особенное к нему доверие, — от него как бы исходи­ли флюиды сердечности и защиты... Несмотря на его молодость, даже юность, в нем уже тогда чувст­вовался какой-то добрый дед, к которому хотелось прийти и спросить о правде, спросить о горе, и по­верить ему чтото самое важное, что есть у каждого глубоко на дне души.

Иван Леонтьевич Щеглов (наст. фам. Леонтьев; 1856-1911), писатель, близкий знакомый Чехова, мно- го.гетний корреспондент Чехова: (1887) Передо мной стоял высокий стройный юно­ша, одетый очень невзыскательно, по-провинци­альному, с лицом открытым и приятным, с густой копной темных волос, зачесанных назад. Глаза его весело улыбались, левой рукой он слегка пощипы­вал свою молодую бородку.

Владимир Иванович Немирович-Данченко (1858- 1943)- драматург, прозаик, режиссер, один из создате. лей Московского Художественного театра: Его можно было назвать скорее красивым. Хоро­ший рост, приятно вьющиеся, заброшенные назад каштановые волосы, небольшая бородка и усы. 21

Держался он скромно, но без излишней застенчи­вости; жест сдержанный.

Николай Михайлович Ежов (1862-1941), писатель, журумлшж, фельетонист газеты «Новое время», това­рищ и корреспондент А. П. Чехова: Это было как будто вчера: в 1888 году, приехав в Москву из далекой провинции <...>. я познакомил­ся с А. П. Чеховым, молодым человеком с широки­ми плечами, высоким и стройным. Большие, волни­стые темно-русые волосы красиво выделяли его за­думчивое лицо с небольшой бородкой и усами. Когда Чехов смеялся, его губы улыбались как-то осо­бенно, ласково и юмористически. Светло-карие гла­за его, прекрасные и мечтательные, освещали все лицо. Это были глаза, похожие на копейки, как у ге­роини его первого рассказа в «Новом времени» — «Панихида». И когда Чехов шутил, высмеивал кого- нибудь, карикатурно изображал, его глаза кротко глядели на вас, и этот добрый взгляд говорил, что в словах юмориста нет и тени злобы и желчи.

Максим Горький (наст, имя и фам. Алексей Макси­мович Пешков. 1868-1936), прозаик, драматург, по­эт, литературный критик, общественный деятель. Один из учредите;гей книгоиздательского Товарищества «Знание»:

Хороши у него бывали глаза, когда он смеялся, — ка­кие-то женски ласковые и нежно мягкие. И смех его, почти беззвучный, был как-то особенно хорош. Смеясь, он именно наслаждался смехом, ликовал; я не знаю, кто бы мог еще смеяться так — скажу — «духовно».

Петр Алексеевич Сергеенко:

Припоминая теперь наиболее типическое в Чехо­ве, память моя постоянно останавливается на его улыбке, на его милой, юмористической улыбке — этом развевающемся флаге над живою душою чело­века. Почти постоянно скользящая улыбка на губах Чехова была наиболее яркой приметой его личнос­ти. И кто хотел бы написать хороший портрет Че­хова, минуя его характерную улыбку, тот не написал бы хорошего портрета Чехова.

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Его же улыбка <...> была совсем особенная. Она сразу, быстро появлялась и так же быстро исчеза­ла. Широкая, открытая, всем лицом, искренняя, но всегда накоротке. Точно человек спохватывал­ся, что, пожалуй, по этому повод)' дольше улыбать­ся и не следует.

Это у Чехова было на всю жизнь. И было это фа­мильное. Такая же манера улыбаться была у его ма­тери. у сестры и, в особенности, у брага Ивана.

Лидия Алексеевна Авилова (урожд. Страхова, 1864- 1943), писательница, знакомая и корреспондентка А. П. Чехова:

Я заметила, что глаза у Чехова с внешней стороны точно с прищипочкой, а крахмальный воротник хомутом и галстук некрасивый.

Александр Иванович Куприн (1870-1938), прозаик, журналист:

Многие впоследствии i-оворили, что у Чехова были голубые паза. Это ошибка, но ошибка до странного общая всем, знавшим em. Глаза у него были темные, почти карие, причем раек правого глаза был окра­шен значительно сильнее, что придавало взгляд)' А. П., при некоторых поворотах головы, выражение рассеянности. Верхние веки несколько нависали над глазами, что так часто наблюдается у художни­ков, охотников, моряков — словом, у людей с сосре­доточенным зрением. Благодаря пенсне и манере глядеть сквозь низ его стекол, несколько приподняв кверху голову, лицо А. П. часто казалось суровым. Но надо было видеть Чехова в иные минуты (увы, столь редкие в последние годы), когда им овладева­ло веселье и когда он, быстрым движением руки сбрасывая пенсне и покачиваясь взад и вперед на кресле, разражался милым, искренним и глубоким смехом. Тогда глаза его становились полукруглыми и лучистыми, с добрыми морщинками у наружных углов, и весь он тогда напоминал тот юношеский из­вестный портрет, где он изображен почти безборо­дым, с улыбающимся, близоруким и наивным взгля­дом несколько исподлобья. И вот —удивительно, — каждый раз, ког да я гляжу на этот снимок, я не могу отделаться от мысли, что у Чехова глаза были дейст­вительно голубые.

Обращал внимание в наружности А. П. его лоб — широкий, белый и чистый, прекрасной формы; лишь в самое последнее время на нем легли между бровями, у переносья, две вертикальные задумчи­вые складки. Уши у Чехова были большие, некраси­вой формы, но другие такие умные, интеллигент­ные уши я видел еще лишь у одного человека — у Толстого.

Исаак Наумович Альтшуллер (1870-1943), врач, спе­циалист по туберкулезу. Один из основателей Междуна­родной лиги для борьбы с туберкулезом. В течение мшу гих лет жил в Ялте; лечил Чехова и Л. И. Толстого: Он тогда еще имел довольно бодрый вид и выгля­дел, пожалуй, не старше своих тридцати восьми лет, был худ и. несмотря на то, что ходил несколько сгорбившись, в общем представлял стройную фигу­ру. Только намечавшиеся уже складки у глаз и углов рта, порой утомленные глаза, а главное, на наш вра­чебный глаз, заметная одышка, особенно при подъ­емах, обусловленная этой одышкой степенная, мед­ленная походка и предательский кашель говорили о наличности недуга.

Федор Дмитриевич Батюшков (1857-1920), фило­лог, литературный критик, соредактор журнала «Мир Божий»:

(1901) Наружность его много раз описывали. Я ном- ню, меня поразила только одна черта — высокий рост, более высокий, чем я представлял себе. Затем покоряли глаза и удивительно приятный тембр го­лоса. Болезнь чувствовалась в морщинах, в землис­том цвете лица, в чем-то потухающем за первым оживлением.

Виктор Петрович Тройное (1876-1948), инженер- экономист, служивший у С. Т. Морозова, и литератор: Зиму 1903-1904 годов Чехов провел в Москве. Он неохотно и как бы мимоходом говорил о своей бо­лезни. Но то, что он скрывал в разговоре, преда­тельски выдавал его внешний вид. Лицо осуну­лось, поблекло, на лбу залегли резкие морщинки. Заметно тронула и седина.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник (1874-1952), драматург, прозаик. переводчик, актриса, мемуаристка. В 1892-1893 годах выступала на сцене театра Корша в Москве. Публикации в газетах и журналах «Артист», "Русскиеведомости», «Русская мысль», «Северный Kyf/ьер» и др. Близкая знакомая Чехова:

Я изумилась происшедшей с ним перемене. Блед­ный, землистый, с ввалившимися щеками — он со­всем не похож был на прежнего А. П. Как-то стал точно ниже ростом и меньше. Трудно было поверить, что он живет в Ялте: ведь Это должно было поддержать его здоровье: все го- ворили, что в его возрасте болезнь эта уже не так опасна — «после сорока лет от чахотки не умира­ют», — утешали окружающие его близких. Но ника­кой поправки в нем не чувствовалось. Он горбился, зябко кутался в какой-то плед и то и дело подносил к губам баночку для сплевывания мокроты.

Сергеи Терентьевич Семенов (1868-1922), писатель: Последний раз я видел А. П. зимой, в год его смерти, в Москве. <...> У Антона Павловича недуг был в пол­ном развитии. Внешний вид его был вид страдальца. Глядя на него, как-то не верилось, что это тот преж­ний Чехов, которого я раньше встречал. Прежде всего поражала его худоба. У него совсем не было груди. Костюм висел на нем, как на вешалке.

Зинаида Григорьевна Морозова (1867-1947), вто­рая жена С. Т. Морозова:

Антон Павлович сидел на краешке тахты <...>. Я как раз проходила мимо. Мне бросилась в глаза унылая фигура Антона Павловича. Ноги были бес­помощно сложены, они были так худы и с такими острыми коленями, что но ним одним можно было судить о болезни Антона Павловича.

Исаак Наумович Альтшуллер:

В этом сыне мелкого торговца, выросшем в нужде, было много природного аристократизма не только душевного, но и внешнего, и от всей его фигуры ве­яло благородством и изяществом.

Иван Алексеевич Бунин:

Руки у него были большие, сухие, приятные.

Характер

Игнатий Николаевич Потапенко (1856-1929), про­заик, драматург; товарищ Чехова: Душа его была соткана из какого-то отборного ма­териала, стойкого и не поддающегося разложению от влияния среды. Она умела вбирать в себя все, что было в ней характерного, и из этого создавать свой мир — чеховский.

Алексей Сергеевич Суворин (1834-1912), издатель и книгопродавец, журналисту драматург, публицист, теа­тральный деятель, библиофил. Редактор-издатель газе­ты «Новое время». Автор издательских проектов «Деше­вая библиотека» (издания классики), «Вся Москва» и «Весь Петербург» (ежегодные справочные издания). В 1895 году открьи в Петербурге Малый драматический театр. Многолетний конфидент А. П. Чехова: Когда болезнь его еще не обнаруживалась, он отли­чался необыкновенной жизнерадостностью, жаж­дою жить и радоваться. Хотя первая книжка его «Су­мерки» и вторая «Хмурые» уже показывали, какой строй получают его произведения, но он не обнару­живал никакой меланхолии, ни малейшей склонно­сти к пессимизму. Все живое, волнующее и волную­щееся, все яркое, веселое, поэтическое он любил и в природе, и в жизни.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Душа эта была какая-то необыкновенно правиль­ная. Бывают счастливцы с изумительно симметри­ческим сложением тела. Все у них в идеальной про­порции. Такое тело производит впечатление чару­ющей красоты.

У Чехова же была такая душа. Все было в ней — и достоинства, и слабости. Если бы ей были свойст­венны только одни положительные качества, она была бы так же одностороння, как душа, состоящая из одних только пороков.

В действительности же в ней наряду с великодуши­ем и скромностью жили и гордость, и тщеславие, рядом с справедливостью — пристрастие. Но он умел, как истинный мудрец, управлять своими сла­бостями, и оттого они у него приобретали харак­тер достоинств.

Зинаида Николаевна Гиппиус (в замуж. Мережков­ская; 1869-1945), поэтесса, литературный критик, про­заик, драматург, публицист, мемуарист. В 1899-1901 го­дах сотрудник журнала «Мир искусства». Организатор и член Религиозно-философских собраний в Петербурге (1901 1904), фактический соредактор журнала «Новый путь- (1903-1904):

Чехов, — мне, по крайней мере, — казался природ- но без лепи

Мы часто встречались с ним в течение всех последу­ющих годов, и при каждой встрече — он был тот же, не старше и не моложе <...>. Впечатление упорное, яркое, — оно потом очень помогло мне разобраться в Чехове как человеке и художнике. В нем много черт любопытных, исключительно своеобразных. Но они так тонки, так незаметно уходят в глубину его существа, что схватить и поня ть их нет возмож­ности, если не понять основы его существа. А эта основа — статичность.

В Чехове был гений неподвижности. Не мертвого окостенения: нет, он был живой человек, и даже редко одаренный. Только все дары ему были от­пущены сразу. И один (если и это дар) был дар не двигаться во времени.

Всякая личность (в философском понятии) — огра­ниченность. Но у личности в движении — границы волнующиеся, зыбкие, упругие и растяжимые. У Че­хова они тверды, раз навсегда определены. Что вну­три есть — то есть; чего нет — того и не будет. Ко вся­ком)'движению он относится как к чему-то внешне­му и лишь как внешнее его понимает. Для иного понимания надо иметь движение внутри. Да и все внешнее надо уметь впускать в свой круг и свя­зывать с внутренним в узлы. Чехов не знал узлов. И был такой, каким был, — сразу. Не возрастая — ес­тественно был он чужд и «возрасту». Родился соро­калетним — и умер сорокалетним, как бы в собствен­ном зените.

«Нормальный человек и нормальный прекрасный писатель своего момента», — сказал про него од­нажды С. Андреевский. Да, именно — момента. Вре­мени у Чехова нет, а момент очень есть. Слово же «нормальный» — точно для Чехова придумано. У него и наружность «нормальная», по нем, по мо­менту. Нормальный провинциальный доктор, с нор­мальной степенью образования и культурности, он соответственно жил, соответственно любил, соот­ветственно прекрасному дару своему — писал. Имел тонкую наблюдательность в своем пределе — и гру­боватые манеры, что тоже было нормально. Даже болезнь его была какая-то «нормальная», и никто себе не представит, чтобы Чехов, как До­стоевский или князь Мышкин, повалился перед невестой в припадке «священной» эпилепсии, оп­рокинув дорогую вазу. Или — как Гоголь, постился бы десять дней, сжег «Чайку», «Вишневый сад», «Трех сестер», и лишь потом — умер.

<...> Чехов, уже по одной цельности своей, — чело­век замечательный.

Петр Алексеевич Сергеенко:

Прежде всего в Чехове никогда не было тех дина­митных элементов, которые называются страстя­ми и, захватывая человека, как налетевший ура­ган. разрушают иногда в нем драгоценную работу многих годов.

Чехов никогда не был ни честолюбцем, ни игроком, ни рабом спорта, ни игралищем женской любви. В его природе было нечто каратаевское, если не вполне круглое, то и без острых выступов, за кото­рые могла бы уцепиться какая-нибудь страсть.

Александр (Авраам) Рафаилович Кугель (псевд. Homo Novus; 1864-1928). театральный и литера­турный критик, публицист, драматург, режиссер: Он был, т. е., вернее, казался, веселым человеком и даже компанейским. Болтал вздор, говорил компли­менты женщинам, умел слушать. В глазах у него, до то­го как его сватал недуг, были острые, живые, веселые огоньки. Собственно говоря, в нем всегда жили две души: Антоша Чехонте и Антон Чехов, и, как у Фаус­та, <«die eine von der Andern will nicht sich trennen»... Чувство юмора всегда холодновато и но существу объ­ективно. Для того, чтобы чувствовать юмористичес­кое настроение, надо отдалить от себя объект на не­которое расстояние, смотреть на него косым взгля­дом. Чувствительность, а, особенно, страстность убивает юмористическое отношение. Не следует ни очень любить, ни сильно ненавидеть, а надо, скажем смело, оставаться в глубине глубин равнодушным к предмету юмористического наблюдения. <...> В Чехове я не примечал страстного отноше­ния к какому-либо предмету. Он трунил, подсмеи­вался в жизни, как трунит и подсмеивается в сво­их письмах.

Максим Горький:

В его серых, грустных глазах почти всегда мягко ис­крилась тонкая насмешка, но порою эти глаза стано­вились холодны, остры и жестки; в гакие минуты его гибкий, задушевный голос звучал тверже, и тогда — мне казалось, что этот скромный, мягкий человек, если он найдет нужным, может встать против враж­дебной ему силы крепко, твердо и не уступит ей.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Ему была свойственна какая-то особенная гордость совести: все делать как следует. И он никогда не брался за то, чего не мог сделать наилучшим обра­зом. Ведь вот, например, он всегда мечтал о том, чтобы иметь публицистические статьи. Об этом он упоминает и в своих письмах. Но он не писал их, потому что они ему не удавались. То есть они были бы не хуже всего того, что пишется, но это его не удовлетворяло.

Антон Павлович Чехов. В передаче В. А. Фаусека: Я страшно ревнив к своей литературной работе и никого к сотрудничеству с собою и близко не подпущу. Я дорожу каждым написанным мною сло­вом и не намерен ни с кем делить ни труда, ни сла­вы. Я люблю успех. Люблю видеть успех других. Люблю пользоваться им сам.

Алексей Сергеевич Суворин:

К успеху своих произведений он был очень чувст­вителен и при своей искренности и прямоте не мог этого скрывать.

Исаак Наум ович Альтшуллер:

Чехов был необыкновенно аккуратен, и у него все­гда царил образцовый порядок. Все раз навсегда на определенном месте, все годы и в том же порядке на письменном столе стояли и оригинальные подсвеч­ники, и чернильницы, и слоны, и «Вся Москва» Су­ворина, и коробочка с мятными лепешками, и вся­кие другие мелочи. Этот застывший порядок в очень приятной и уютной комнате с специально написан­ным для камина этюдом Левитана и с другой карти­ной этого художника в глубокой нише за письмен­ным столом шел даже в ущерб уюту, внося некото­рый холодок.

Иван Алексеевич Бунип:

Никогда не видал его в халате, всегда он был одет аккуратно и чисто. У него была педантическая лю­бовь к порядку — наследственная, как настойчи­вость, такая же наследственная, как и настави­тельность.

Илья Ефимович Репин (1844-1930), живописщ, пе­дагог, мемуарист:

Тонкий, неумолимый, чисто русский анализ пре­обладал в его глазах над всем выражением лица. Враг сантиментов и выспренних увлечений, он, казалось, держал себя в мундштуке холодной иро­нии и с удовольствием чувствовал на себе кольчу­гу мужества.

Мне он казался несокрушимым силачом по складу тела и души.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Воля чеховская была большая сила, он берег ее и редко прибегал к ее содействию, и иногда ему до­ставляло удовольствие обходиться без нее, пережи­вать колебания, быть даже слабым. <...> Но когда он находил, что необходимо призвать во­лю, — она являлась и никогда не обманывала его. Решить у него значило — сделать.

Иван Леонтьевич Щеглов:

Чехов удивительно умел владеть собой.

Петр Алексеевич Сергеенко:

Здесь, может быть, уместным будет сказать, что Че­хов никогда, ни в детстве, ни в зрелом возрасте, не отличался ни теми восторженно-нежными родст­венными чувствами, ни теми сердечными излияни­ями, которые он изображал в своих произведениях с такой трогательной прелестью. Чехов почти все­гда был «человеком в футляре».

Федор Федорович Фидлер (1859-1917), педагог, пе­реводчик (на нем. язык iпроизведений Кольцова, Никитина, Надета, Фета, Л. К. Толстого и др.), энтузиаспуколлекци' онер, создатель частного литературного музея. Состави­тель книги «Первыелитературные шаги. Автобиографии современных русских писателей» (М., igi 1). Из дневника: 12 октября 1908. «А Чехова ты хорошо знал?» — спросил я (Д. Н. Мамина-Сибиряка. — Сост.). «Хо­рошо? Нет. Его никто не знал хорошо. Все, писав­шие о нем воспоминания, — лгут. Это был хитрый, лукавый человек. Если он говорил, что пойдет на­право, то шел налево».

Лидия Карловна Федорова (1866-1937), жена пи­сателя А. М. Федорова:

Я вспоминаю, как много позже, когда отношения между А. П. и мужем более определились, он неод­нократно мне рассказывал, что никто даже из близ­ких ему людей не видел Чехова, так сказать, «при открытых дверях».

Иван Алексеевич Буиин:

Я спрашивал Евгению Яковлевну (мать Чехова) и Марью Павловну:

— Скажите, Антон Павлович плакал когда-нибудь?

- Никогда в жизни. - твердо отвечали обе.

2 Nt 19Ь0

Мировоззрение

Александр Рафаилович Кугель:

Чехов не принадлежал ни к какому литературному кружку. Чехов был в «Нов. Времени», но он был там случайным гостем; он был в «Русск. Мысли», но по­являлся и в «Нов. Времени»; он завсегдатайствовал у Суворина, а пьесу ставил в Александринке; Михай­ловский сурово упрекал его за отсутствие «мировоз­зрения», понимая под этим неуклюжим термином, переведенным с немецкого Weltanschauung, весьма определенный паспорт политической партии. Но его миросозерцание — и в этом была оригинальность и прелесть Чехова и его право на гораздо большее внимание, было в том, что он не имел никакого ин­теллигентского «миросозерцания», а жил. творил, порою увлекал и очаровывал.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Су­мы, 1 $ мая 1889 г.:

И анатомия, и изящная словесность имеют одина­ково знатное происхождение, одни и те же цели, одного и того же врага — черта, и воевать им поло­жительно не из-за чего. Борьбы за существование у них нет. Если человек знает учение о кровообра­щении, то он богат; если к тому же выучивает еще

историю религии и романс «Я помню чудное мгно­вение», то становится не беднее, а богаче. — стало быть, мы имеем дело только с плюсами. Нотому-то гении никогда не воевали, и в Гете рядом с поэтом прекрасно уживался естественник.

Максим Максимович Ковалевский (1851-1916),

юрист, историк и социолог:

Нелегко было вызвать Чехова на сколько-нибудь продолжительный разговор, который позволил бы составить себе понятие об его отношении к русской действительности. Но по временам это мне все же удавалось. Я вынес из этих бесед убеждение, что Че­хов считал и неизбежным и желательным исчезно­вение из деревни как дворянина-помещика, гак и скупившего его землю по дешевой цене разночин­ца. <...> Он желал одного: чтобы земля досталась крестьянам, и не в мирскую, а в личную собствен­ность, чтобы крестьяне жили привольно, в трезво сти и материальном довольстве, чтобы в их среде было много школ и правильно поставлена была ме­дицинская помощь.

Чехова мало интересовали вопросы о преимущест­ве республики или монархии, федеративного уст­ройства и парламентаризма. Но он желал видеть Россию свободной, чуждой всякой национальной вражды, а крестьянство — уравненным в правах с прочими сословиями, призванным к земской дея­тельности и к представительству в законодатель­ном собрании. Широкая терпимость к различным религиозным толкам, возможность для печати, ни­чем и никем не стесняемой, оценивать свободно ге- кущие события, свобода сходок, ассоциаций, ми­тингов при полном равенстве всех перед законом и судом - таковы были необходимые условия того лучшего будущего, к которому он сознательно стре­мился и близкого наступления которого он ждал.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ял­та, 2у марта 1894 г.:

Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь му­жицкими добродетелями. Я с детства уверовал в про­гресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда пере­стали драть, была страшная. Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие, а к тому, что лю­ди ковыряли мозоли и что их портянки издавали уду­шливый запах, я относился так же безразлично, как к тому, что барышни по утрам ходят в папильо тках. Но толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6-7. и действовали на меня не ос­новные положения, которые были мне известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассу­дительность и, вероятно, гипнотизм своего рода. Те­перь же во мне что-то протестует, расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса. Война зло и суд зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч. и проч.

Борис Александрович Лазаревскнй (1871-1936). писатель, мемуарист:

К сознательному злу Чехов относился с брезгливос­тью. Чистый душою, он не понимал психологии раз­вратников, и нет в его произведениях ни одного та­кого типа. Но всякое искреннее, пылкое чувство он оправдывал.

Александр Иванович Куприн:

Он за всем следил пристально и вдумчиво; он волно­вался, мучился и болел всем тем, чем болели лучшие русские люди. Надо было видеть, как в проклятые, черные времена, когда при нем говорили о неле­пых. темных и злых явлениях нашей общественной жизни, — надо было видеть, как сурово и печально с двигались его густые брови, каким страдальческим делалось его лицо и какая глубокая, высшая скорбь светилась в его прекрасных глазах.

Максим Горький:

Я не видел человека, который чувствовал бы значе­ние труда как основания культуры гак глубоко и все­сторонне, как А Г1. Это выражалось у него во всех ме­лочах домашнего обихода, в подборе вещей и в той благородной любви к вещам, которая, совершенно исключая стремление накоплять их, не устает любо- ваться ими как продуктом творчества духа человече­ского. Он любил строить, разводить сады, украшать землю, он чувствовал поэзию труда. С какой трога­тельной заботой наблюдал он, как в саду его растут посаженные им плодовые деревья и декоративные кустарники! В хлопотах о постройке дома в Аутке он говорил:

— Если каждый человек на куске земли своей сде­лал бы все, что он может, как прекрасна была бы земля наша!

А1ександр Иванович Куприн:

Он с удовольствием глядел на новые здания ориги­нальной постройки и на большие морские парохо­ды, живо интересовался всяким последним изобрете­нием в области техники и не скучал в обществе спе­циалистов. Он с твердым убеждением говорил о том. что преступления вроде убийства, воровства и пре- чюоодеяния становятся все реже, почти исчезают в настоящем интеллигентном обществе, в среде учи­телей, докторов, писателей. Он верил в то, что гряду- ая, истинная культура облагородит человечество.

Творчество

Игнатий Николаевич Потапенко:

Мне кажется, что он весь был — творчество. Каждое мгновение, с той минуты, как он, проснувшись ут­ром, открыты глаза, и до того момента, как ночью смыкались его веки, он творил непрестанно. Может быть, это была подсознательная творческая работа, но она была, и он это чувствовал.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Су­мы, I апреля i8go г.:

Когда я пишу, я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъектив­ные элементы он подбавит сам.

Максим Максимович Ковалевский:

Он любил работу писателя и относился к ней с ве­личайшей серьезностью, изучая разносторонне по­дымаемые им темы, знакомясь с жизнью не из книг, а из непосредственного сношения с людьми.

Николай Михайлович Ежов:

Раз, придя к нему, я увидел Чехова сквозь окно: он сидел и что-то с увлечением писал. Его голова ка­чалась, губы шевелились, рука быстро бегала, чер- пером по бумаге, и легкая краска выступила на , но обыкновению бледных щеках.

Александр Семенович Лазарев (псевд. А Грузинский; 1861-1927). писатель, сотрудничал в журналах и газетах «Осколки», «Будильник«Петербургская газета», «Новое время», «Нива" и др.:

Кроме первых лет юмористического скорописания, все остальные годы Чехов творил очень медленно, вдумчиво, чеканя каждую фразу. Но, работая медлен­но и вдумчиво. Чехов никогда не делал из своей ра­боты ни гаинства, ни священнодействия, никогда его творчество не требовало уединения в кабинете, опущенных штор, закрытых дверей. У Чехова слиш­ком много было внутренней творческой силы и той мудрости, о которой говорит тот же Потапенко, — да и не один он, — чтобы обставля ть работу свою та­кими побрякушками.

Не думаю, чтобы я представлял исключение из об­щего правила, но при мне Чеховым были написа­ны многие рассказы в «Пет. газету» (между прочим, «Сирена»), некоторые «субботники» в «Новое вре­мя», многие страницы «Степи». <...> Не делал секрета Чехов ни из своих тем, ни даже из своих записных книжек.

Однажды, летним вечером, по дороге с вокзала в Бабкино и Новый Иерусалим, он рассказал мне сюжет задуманного им романа, который, увы, ни­когда не был написан. А в другой раз, сидя в каби­нете корнеевского дома, я спросил у Чехова о гон­кой тетрадке. - Что это? Чехов ответил:

~ Записная книжка. Заведите себе такую же. Если интересно, можете просмотреть.

Г>ыл прообраз записных книжек Чехова, поз- с Появившихся в печати; книжечка была крайне

миниатюрных размеров, помнится самодельная, из писчей бумаги; в ней очень мелким почерком были записаны темы, остроумные мысли, афориз­мы, приходившие Чехову в голову. Одну заметку об особенном лае рыжих собак — «все рыжие соба­ки лают тенором» — я вскоре встретил на послед­них страницах «Степи».

Родион Абрамович Менделевич (1867-1927), поэт, сотрудник журналов «Осколки», «Будильник», газеты «Новости дня» и др.:

Писал он («Степь». — Сост.) на больших листах пи­счей бумаги, писал очень медленно, отрывался ча­сто от работы, меряя большими шагами кабинет. Помню такой характерный эпизод. Прихожу как- то вечером к А. П., смотрю, на письменном столе лист исписан только наполовину, а сам А. П., засу­нув руки в карманы, шагает по кабинету.

— Вот никак не могу схватить картину грозы. За­стрял на этом месте.

Через неделю я опять был у него, и опять тот же наполовину исписанный лист на столе.

— Что же, написали грозу? — спрашиваю у А. П.

— Как видите, нет еще. Никак еще подходящих красок не найду.

И все, кто читал «Степь», знают теперь, какие «подходящие краски» нашел Антон Павлович для описания грозы в степи.

Михаил Осипович Меньшиков (1859-1918), публи­цист, литературный критик, постоянный сотрудник газеты «Новое время», знакомый и корреспондент А. П. Чехова:

Работал он с тщательностью ювелира. Его черно­вик я принял однажды за нотный лист — до такой степени часты были зачеркнутые жирно места. Он кропотливо отделывал свой чудный слог и лю­бил, чтобы было «густо» написано: немного, но многое. <•••> «Будь я миллионер. — говаривал он, — я бы писал вещи с ладонь величиной».

Александр Семенович Лазарев:

«Искусство писать. — говорил он мне, — состоит, собственно, не в искусстве писать, а в искусстве... вычеркивать плохо написанное». <...> В одном письме ко мне Чехов писал: «Стройте фразу, делайте ее сочней, жирней... Надо рассказ писать 5-6 дней и думать о нем все время, пока пишешь, иначе фразы никогда себе не вырабо­таете. Надо, чтобы каждая фраза прежде, чем лечь на бумагу, пролежала в мозгу дня два и обмаслилась. Само собой разумеется, что сам я по лености не придерживаюсь сего правила, но вам, молодым, ре­комендую его тем более охотно, ч то испытал не раз на себе самом его целебные свойства и знаю, что ру­кописи всех настоящих мастеров испачканы, пере­черкнуты вдоль и поперек, потерты и покрыты лат­ками».

Иван Алексеевич Бунин:

И, помолчав, без видимой связи прибавил: — По-моему, написав рассказ, следует вычеркивать его начало и конец. Тут мы, беллетристы, больше всего врем... И короче, как можно короче надо пи­сать.

Сергей Николаевич Щукин (1872-1931), учитель ял­тинской церковной школы:

встал с моей тетрадью в руках и перегнул ее

пополам.

Начинающие писатели часто должны делать вин ПСРегните пополам и разорвите первую поло-

Я посмотрел на него с недоумением.

— Я говорю серьезно, — сказал Чехов. — Обыкно­венно начинающие стараются, как говорят, «вво­дить в рассказ» и половину напишут лишнего. А надо писать, чтобы читатель без пояснений ав­тора, из хода рассказа, из разговоров действую­щих лиц, из их поступков понял, в чем дело. По­пробуйте оторвать первую половину вашего рас­сказа, вам придется только немного изменить начало второй, и рассказ будет совершенно поня­тен. И вообще не надо ничего лишнего. Все, что не имеет прямого отношения к рассказу, все надо бес­пощадно выбрасывать. Если вы говорите в первой главе, что на стене висит ружье, во второй или тре­тьей главе оно должно непременно выстрелить. А если не будет стрелять, не должно и висеть. По­том, — говорил он, — надо делать рассказ жи­вее, разговоры прерывать действиями. У вас Иван Иванович любит говорить. Это ничего, но он не должен говорить сплошь по целой странице. Не­много поговорил, а потом пишите: «Иван Ивано­вич встал, прошелся по комнате, закурил, постоял у окна».

— Вообще следует избегать некрасивых, неблаго­звучных слов. Я не люблю слов с обилием шипя­щих и свистящих звуков, избегаю их.

Григорий Иванович Россолимо (1860-1928), профес- сорневропатолог, товарищ Чехова по Московскому уни­верситету:

А. П. делился со мной наблюдениями над своим творческим процессом. Меня особенно поразило то, что он подчас, заканчивая абзац или главу, осо­бенно старательно подбирал последние слова по их звучанию, ища как бы музыкального заверше­ния предложения.

Алексей Иванович Яковлев (1878-1951), студент- историк, впоследствии (после революции) профессор Московского университета, член-корреспондент Акаде­мии наук:

— А. П., как вы пишете? Так же по многу раз пере­писываете, как Толстой, или нет?

А. П. улыбнулся.

— Обыкновенно пишу начерно и переписываю на­бело один раз. Но я подолгу готовлю и обдумываю каждый рассказ, стараюсь представить себе все подробности заранее. Прямо, с действительнос­ти, кажется, не списываю, но иногда невольно вы­ходит гак, что можно угадать пейзаж или мест­ность, нечаянно описанные...

Василий Иванович Немирович-Данченко (1844/ 1845 по новому стилю-1936), прозаик, поэт, журна­лист, военный корреспондент: Я раз его видел за работой.

В Ницце, в русском пансионе, наши комнаты были рядом.

Вечером я вернулся и вспомнил, что он просил ме­ня заглянуть к нему. У него все тонуло во мраке. Только и было свету, что иод зеленым абажуром не­большой лампы посредине. Начатый лист бумаги. Всматриваюсь: в потемках, в углу, едва мерещится Антон Павлович.

Сейчас...

Встал, подошел к столу, вычеркнул строчку и опять В свой угол. я хотел уйти.

— Погодите.

с Гри минуты, опять Чехов у стола, наскоро на­бросал что-то р *"

ко 'Л>АНя 1 РУД"0 пишется... Вообще, писать не лег жасно легко думать, что именно напишешь. ется' всего и остается переписать на бумагу

готовое. А тут-то и пойдет московская мостовая. О каждый булыжник спотыкаешься. А иногда вдруг, как по рельсам, целые страницы!.. По-старому, по­жалуй, в вдохновение бы поверил. Только такие страницы не очень удачны выходят.

Александр Иванович Куприн:

В последние годы Чехов стал относиться к себе все строже и все требовательнее: держал рассказы по нескольку лет. не переставая их исправлять и переписывать, и все-таки, несмотря на такую кропотливую работ)1, последние корректуры, воз­вращавшиеся от него, бывали крутом испещрены знаками, пометками и вставками. Для того чтобы окончить произведение, он должен был писать его не отрываясь. «Если я надолго оставлю рас­сказ, — говорил он как-то, — то уже не могу потом приняться за его окончание. Мне надо тогда начи­нать снова».

Борис Александрович Лазаревский:

Я облокотился на его письменный стол, на кото­ром лежала какая-то рукопись.

— Меня интересует, много ли вы перечеркиваете, когда пишете. Можно посмотреть? — спросил я.

— Можно.

Я подошел к стол)' с другого конца. Обыкновенный лист писчей бумаги был унизан ровными, мелкими, широко стоящими одна от другой строчками. Слов десять было зачеркнуто очень твердыми, правиль­ными линиями, так что под ними уже ничего нель­зя было прочесть.

Александр Иванович Куприн:

Представляю также себе и его почерк: тонкий, без нажимов, ужасно мелкий, с первого взгляда — не­брежный и некрасивый, но, если к нему пригля­деться, очень ясный, нежный, изящный и харак­терный, как и все, что в нем было.

Михаил Осипович Меньшиков:

Художественная память его была невероятна. Чув­ствовалось. что он наблюдает постоянно и нена­сытно: как фотографические аппараты, его органы чувств мгновенно закрепляли в памяти редкие сце­ны, выражения, факты, разговоры, краски, звуки, запахи. Нередко в разговоре он вынимал малень­кую записную книжку и что-то отмечал: «это нужно запомнить».

Александр Иванович Куприн:

Я не хочу сказать, что он искал, подобно другим пи­сателям. моделей. Но мне думается, что он всюду и всегда видел материал для наблюдений, и выхо­дило у него это поневоле, может быть часто про­тив желания, в силу давно изощренной и никогда не искоренимой привычки вдумываться в людей, анализировать их и обобщать. В этой сокровенной работе было для него, вероятно, все мучение и вся радость вечного бессознательного процесса твор­чества.

Вячеслав Андреевич Фаусек (1862-?), журналист: Как-то затеялся разговор о художественном творче­стве, и я спросил Антона Павловича, какой психо­логии творчества подчиняется он сам? Пишет ли лк>Дей с натуры, или персонажи его рассказов явля- Ю1СЯ Результатом более сложных обобщений твор­ческой мысли?

Я никогда не пишу прямо с натуры! — ответил ^ОН Павлович, ^прочем, это не спасает меня как писателя от оторых неожиданностей! — прибавил он. — > ается, что мои знакомые совершенно неосно­вательно узнают себя в героях моих рассказов и обижаются на меня!

Петр Алексеевич Сергеенко:

В памяти у меня осталось одно замечание Чехова. Когда я сказал ему, что, вероятно, Ялта даст ему но­вые краски для его работы, Чехов возразил:

— Я не могу описыва ть переживаемого мною. Я дол­жен отойти от впечатления, чтобы изобразить его.

Александр Семенович Лазарев:

Среди писательских заветов Чехова восьмидесятых годов неизменным было предостережение против тенденциозности писаний. В те годы Чехов был страшным врагом тенденциозности и возвращался к этому вопросу с каким-то постоянным и странным упорством <...>. Каждый раз наш разговор на эту те­му заканчивался фразой Чехова:

— И что бы там ни болтали, а ведь вечно лишь то. что художественно!

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Су­мы, 30 мая 1888 г.:

Мне кажется, что не беллетристы должны решать такие вопросы, как Бог, пессимизм и т. п. Дело бел­летриста изобразить только, кто, как и при каких обстоятельствах говорили или думали о Боге или пессимизме. Художник должен быт», не судьею сво­их персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем. Я слышал беспоря­дочный, ничего не решающий разговор двух рус­ских людей о пессимизме и должен передать это» разговор в том самом виде, в каком слышал, а де­лать оценку ему будут присяжные, т. е. читатели. Мое дело только в том, чтобы быть талантливым, т. е. уметь отличать важные показания от не важ­ных, уметь освещать фигуры и говорить их языком-

Щеглов-Леонтьев ставит мне в вину, что я кончил рассказ фразой: «Ничего не разберешь на этом све- те!» По его мнению, художник-психолог должен ра­зобрать, на то он психолог. Но я с ним не согласен. Пишущим людям, особливо художникам, пора уже сознаться, что на этом свете ничего не разберешь, как когда-то сознался Сократ и как сознавался Воль­тер. Толпа думает, что она все знает и все понимает; и чем она глупее, тем кажется шире ее кругозор. Если же художник, котором)'толпа верит, решится заявить, что он ничего не понимает из того, что ви­дит, то уж это одно составит большое знание в об­ласти мысли и большой шаг вперед.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 27 октября 1888г.:

Что в его сфере нет вопросов, а всплошную одни только ответы, может говорить только тот, кто ни­когда не писал и не имел дела с образами. Худож­ник наблюдает, выбирает, догадывается, компону­ет — уж одни эти действия предполагают в своем начале вопрос; если с самого начала не задал себе вопроса, то не о чем догадываться и нечего выби­рать. <...>

Гребуя от художника сознательного отношения к работе, Вы правы, но Вы смешиваете два поня­тия: решение вопроса и правильная постановка во­проса. Только второе обязательно для художника. В «Анне Карениной» и в «Онегине» не решен ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют, по­тому только, что все вопросы поставлены в них правильно. Суд обязан ставить правильно вопросы, решают пусть присяжные, каждый на свой вкус.

Тат

КчкНа Львовна Щепкина-Купе рник:

т<>, помню, по поводу одной моей повести он сказал мне:

— Все хорошо, художественно. Но вот, например, у вас сказано: «и она готова была благодарить судь­бу, бедная девочка, за испытание, посланное ей». А надо, чтобы читатель, прочитав, что она за ис­пытание благодарит судьбу, сам сказал бы: «бедная девочка»... или у вас: «трогательно было видеть эту картину» (как швея ухаживает за больной де­вушкой). А надо, чтобы читатель сам сказал бы: «какая трогательная картина...» Вообще: любите своих героев, но никогда не говорите об этом вслух!

Особенно советовал мне А. П. отделываться от «го­товых слов» и штампов, вроде: «ночь тихо спуска­лась на землю», «причудливые очертания гор», «ле­дяные объятия тоски» и пр.

Владимир Николаевич Ладыженский (1859-1932), поэт, прозаик, журналист. Сотрудник журналов «Рус­ская мысль», «Вестник Европы» и др. Земский деятель: Писал и работал Чехов много. По этому поводу у него сложилось определенное убеждение, кото­рое он мне не раз высказывал.

— Художник, — говорил он, — должен всегда рабо­тать, всегда обдумывать, потому что иначе он не может жить. Куда же денешься от мысли, от самого себя. Посмотри хоть на Некрасова: он написал огромную массу, если сосчитать позабытые теперь романы и журнальную работу, а у нас еще упрекают в многописании.

Владимир Александрович Поссе (1864-1940), жур­налист, редактор журнсьха «Жизнь». Чехов говорил мне, что страдает от наплыва сюже­тов, порождаемых впечатлениями зрительными и слуховыми. Сюжеты и фабулы слагались в его го­лове необычайно быстро.

Иван Алексеевич Бунин:

Он любил повторять, что если человек не работа­ет. не живет постоянно в художественной атмосфе­ре, то, будь он хоть Соломон премудрый, все будет чувствовать себя пустым, бездарным. Иногда вынимал из стола свою записную книжку и. подняв лицо и блестя стеклами пенсне, могал ею в воздухе:

— Ровно сто сюжетов! Да-с, милсдарь! Не вам, мо­лодым, чета! Работник! Хотите, парочку продам?

Алексей Сергеевич Суворин:

Фантазия его была прямо поразительная, если со­брать все те мотивы и подробности быта, которые разбросаны в его произведениях. Одним он мучил­ся — ему не давался роман, а он мечтал о нем и мно­го |>аз за него принимался. Широкая рама как будто ему не давалась, и он бросал начатые главы. Одно время он все хотел взять форму «Мертвых душ», то есть поставить своего героя в положение Чичи­кова, который разъезжает по России и знакомится с ее представителями. Несколько раз он развивал передо мною широкую тему романа с полуфантасти­ческим героем, который живет целый век и участву­ет во всех событиях XIX столетия.

Собеседник

Иван Алексеевич Бунин:

Точен и скуп на слова был он даже в обыденной жизни. Словом он чрезвычайно дорожил, слово высокопарное, фальшивое, книжное действовало на него резко; сам он говорил прекрасно — всегда по-своему, ясно, правильно. Писателя в его речи не чувствовалось, сравнения, эпитеты он употреб­лял редко, а если и употреблял, то чаще всего обы­денные и никогда не щеголял ими, никогда не на­слаждался своим удачно сказанным словом.

Федор Федорович Фидлер. Из дневника:

17 января 1893. <...> Чехов говорил все время — жи­во, хотя бесстрастно, без какого бы то ни было ли­рического волнения, но все же не сухо.

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Низкий бас с густым металлом; дикция настоящая русская, с оттенком чисто великорусского наре­чия; интонации гибкие, даже переливающиеся в какой-то легкий распев, однако без малейшей сентиментальности и, уж конечно, без тени искус­ственности.

Михаил Егорович Плотов, учитель в сем Щеглятьеве, вблизи Мелихова:

Нельзя было не удивляться необыкновенной силе и образности, с какими он выражал свои мысли. Слушатель всецело находился под впечатлением как его мысли, так и красоты формы, в которую данная мысль выливалась. Экспромтом он гово­рил также легко, плавно, свободно и красиво, как и писал, в совершенстве владея искусством ска­зать многое в немногих словах.

Александр Семенович Лазарев:

В разговоре Чехова, как драгоценные камни, свер­кали оригинальные сравнения, но, в общем, он го­ворил превосходным, правильным языком.

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Длинных объяснений, долгих споров не любил. Это была какая^го особенная черта. Слушал внима­тельно, часто из любезности, но часто и с интере­сом. Сам же молчал, молчал до тех пор, пока не на­ходил определения своей мысли, короткого, метко­го и исчерпывающего. Скажет, улыбнется своей широкой летучей улыбкой и опять замолчит.

Владимир Николаевич Ладыженский:

Говорил он охотно, но больше отвечал, не произно­ся, так сказать, монологов. В его ответах проскаль­зывала иногда ирония, к которой я жадно прислу­шивался, и я подметил при этом одну особенность, гак хорошо памятную знавшим А. П. Чехова: перед тем- как сказать что-нибудь значительно-остроум- н°е, его глаза вспыхивали мгновенной веселостью, "о только мгновенной. Эта веселость потухала так внезапно, как и появлялась, и острое замечание произносилось серьезным тоном, тем сильнее дей- 1 вовавшим на слушателя. 51

Александр Рафаилович Кугель:

Он всегда наблюдал, когда говорил, т. е. большую часть фраз в обыкновенной приятельской беседе произносил, как бы испытывая, какое они вызыва­ют впечатление, и верно ли, что именно такое впе­чатление впоследствии они вызовут. Может быть, это выходило у него иначе при интимной беседе. При таких беседах мне с ним не приходилось при­сутствовать. У него, как известно, была большая за­писная книжка, куда он заносил все, что бросалось ему в глаза или внезапно приходило на ум, без вся­кого порядка и системы — как материал. И мне по­стоянно казалось, что когда он слушает, когда улыба­ется и бросает фразы, на которые ждет реплик, то все время заполняет свою книжку.

Александр Иванович Куприн:

Он умел слушать и расспрашивать, как никто, но часто, среди живого разговора, можно было заме­тить, как его внимательный и доброжелательный взгляд вдруг делался неподвижным и глубоким, точно уходил куда-то внутрь, созерцая нечто таин­ственное и важное, совершавшееся в его душе.

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Он терпеть не мог длинных теоретических бесед об искусстве <...>. Недолюбливал приятельские пе­ресуды друг о друге, чем зачастую наполняются все беседы между литераторами. Но если и не находи­лось тем для разговоров, то он испытывал прият­ное ощущение даже в простой болтовне с людьми, принадлежащими к искусству.

Иван А1ексеевич Бунин:

Как почти все. кто много думает, он нередко забы­вал то, что уже не раз говорил.

Борис Александрович Лазаревский:

Чуждый всякой полемики, он спорил очень мягко. Бывало, только и слышишь его ровный, чуть над­треснутый басок:

_ Что вы. что вы, как можно! Полноте...

Иван Алексеевич Бунин:

Он на некоторых буквах шепелявил, голос у него был глуховатый, и часто говорил он без оттенков, как бы бормоча: трудно было иногда понять, серь­езно ли говорит он. И я порой отказывался.

Петр Алексеевич Сергеенко:

Басовый тембр голоса, слегка только потускнев­ший в последние годы, и студенческое словцо «по­нимаешь» остались у Чехова до последних дней.

Александр Семенович Лазарев:

Чехов любил обращение «батенька», любил слово «знаете».

Федор Федорович Фидлер. Из дневника:

8 февраля 1895. Вместо «ничуть», «ни следа» и т. п. Чехов употребляет выражение «ни хера».

Особенности поведения

Александр Иванович Кунрин:

Помнится мне теперь очень живо пожатие его боль­шой, сухой и г орячей руки, — пожатие, всегда очень крепкое, мужественное, но в то же время сдержан­ное, точно скрывающее что-то.

Владимир Николаевич Ладыженский:

С Чеховым легко было и знакомиться и дружить­ся: до такой степени влекла к нему его простота, искренность и впечатление (я не умею иначе вы­разиться) чего-то светлого, что охватывало его со­беседника.

Константин Алексеевич Коровин:

Антон Павлович был прост и естественен, он ни­чего из себя не делал, в нем не было ни тени рисов­ки или любования самим собою. Прирожденная скромность, особая мера, даже застенчивость — всегда были в Антоне Павловиче.

Александр Иванович Куприн:

Стыдливо и холодно относился он и к похвалам, которые ему расточали. Бывало, уйдет в нишу, на диван, ресницы у него дрогнут и медленно опус­тятся, и уже не поднимаются больше, а лицо сде­лается неподвижным и сумрачным. Иногда, если эти неумеренные восторги исходили от более близкого ему человека, он старался обратить раз­говор в шутку, свернуть его на другое направ­ление.

Владимир Александрович Поссе:

Был он тихий и ласковый. Ни капли рисовки. Ум­ные глаза смотрели внимательно, но не назойли­во. Грусть сменялась усмешкой.

Максим Горький:

Красиво простой, он любил все простое, настоя­щее, искреннее, и у него была своеобразная мане­ра опрощать людей.

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

В общении был любезен, без малейшей слащавос­ти. прост, я сказал бы: внутренне изящен. Но и с хо­лодком. Например, встречаясь и пожимая вам руку, произносил «как поживаете» мимоходом, не дожи­даясь ответа.

Иван Алексеевич Бунин:

Со всеми он был одинаков, какого бы ранга чело­век ни был.

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Может быть, болезнь выработала в нем привычку, что он долго не сидел на одном месте. Во время обеда несколько раз вставал — или ходил по столо­вой. <...>

Он вспоминается у себя дома всегда так: ходит по комнате крупными шагами, медленно, немного поддавшись вперед. Молчал без стеснения, вовсе не находя нужным наполнять молчание ненужными словами. Часто улыбался, яркой, но быстрой улыб­кой. Чтобы он громко и долго смеялся, я не слыхал. Всегда гак: быстро и приветливо улыбнется и через мгновение опять серьезен.

Иван Алексеевич Бунин:

<...> Со всеми он был одинаков, никому не оказы­вал предпочтения, никого не заставлял страдать от самолюбия, чувствовать себя забытым, лиш­ним. И всех неизменно держал на известном рас­стоянии от себя.

Чувство собственного достоинства, независимос­ти было у него очень велико.

Петр Алексеевич Сергеенко:

У него было много друзей. Но он не был ничьим другом. Его в сущности ни к кому не притягивало до забвения своего я.

Александр Семенович Лазарев:

При всей деликатности и мягкости Чехов умел спокойно, добродушно, но вместе с тем твердо ставить на свое место зарывавшихся лиц.

Александр Рафанлович Кутель:

Чехов был чрезвычайно самолюбив, и при этом са­молюбив скрытно. Он прибегал к шуточкам, потому ч то боялся излияний. Как будут приняты излияния? А вдруг вызовут холод и отказ? Он был крайне мя­гок. деликатен и уступчив — мало того, ласков, когда чувствовал, что одаряет людей, что может одарить их бесспорным превосходством своего ин теллекта.

Борис Александрович Лазаревский:

На умственное убожество Антон Павлович нико­гда не сердился, а скорее был склонен над ним подтрунить.

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Чехов положительно любил, чтобы около него всегда было разговорно и весело. Но все-таки что­бы он мог бросить всех и уйти к себе в кабинет за­писать новую мысль, новый образ.

Александр Семенович Лазарев:

Чехов не терпел одиночества и уединялся только от несимпатичных ему людей, от людей назойли­вых и не представлявших для него интереса.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Су­мы, 15 мая 1889 г.:

Я положительно не могу жить без гостей. Когда я один, мне почему-то становится страшно, точно я среди великого океана солистом плыву на утлой ладье.

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Это была очень отметная черта в характере Антона Павловича: он любил, чтобы у него бывали. Даже если приходили к нему днем, когда он занимался, хо­тя и трудно ему было откладывать работу, часто спешную, он все-таки делал это охотно. Любил при­нимать людей, принадлежащих литературе, живопи­си, театру, безразлично — больших или маленьких. С нескрываемой холодностью вс тречал только чван­ных бездарностей, мнящих о себе тупиц, лиц подо­зрительных в политическом отношении, в смысле сыска.

Михаил Егорович Плотов:

Я уверен, что Антон Павлович никогда не волно- вался, не возмущался и не жалел о своих личных неудачах, как волновался и возмущался по поводу неудач маленьких людей, своих знакомых, особен­но в тех случаях, когда к неудачам материального порядка присоединялись попытки умаления чело­веческого достоинства этих людей.

Александра Александровна Хотяинцева (1865-1942), художница, знакомая Чехова:

Писем Антон Павлович получал много, и сам писал их много, но уверял, что не любит писать писем.

— Некогда, видите, какой большой писательский бугор у меня на пальце? Кончаю один рассказ, сей­час же надо писать следующий... Трудно только за­главие придумать, и первые строки тоже трудно, а потом все само пишется... и зачем заглавия? Про­сто бы № 1, 2 и т. д.

Однажды, взглянув на адрес, написанный мной на конверте, он накинулся на меня:

— Вам не стыдно так неразборчиво писать адрес? Ведь вы затрудняете работу почтальона!

Я устыдилась и запомнила.

Исаак Наумович Альтшуллер:

Когда Чехов был не в саду, когда не было посетите­лей, его всегда можно было застать в кабинете, и если не за письменным столом, то в глубоком крес­ле, сбоку от него. Он много времени проводил за чтением. Он получал и просматривал громадные количества газет, столичных и провинциальных. По прочтении часть газет он рассылал разным ли­цам, строго индивидуализируя. Ярославскую газе­ту — очень им уважаемом)' священник)', северному уроженцу; а «Гражданин» отправлялся нераскры­тым будущей ялтинской знаменитости, частному- приставу Гвоздевичу. Ему приходилось много вре­мени тратить на прочтение присылаемых ему ру­кописей. Кроме других толстых журналов, читал и «Исторический вестник», и «Вестник иностран­ной литературы», и орган религиозно-философско- го общества «Новый путь». Часто читал и класси­ков. следил внимательно за вновь появляющейся беллетристикой.

Александр Иванович Куприн:

Читал он удивительно много и всегда все помнил, и никого ни с кем не смешивал. Если авторы спра­шивали его мнения, он всегда хвалил, и хвалил не для того, чтобы отвязаться, а потому, что знал, гак жестоко подрезает слабые крылья резкая, хотя бы и справедливая критика и какую бодрость и надеж­ду вливает иногда незначительная похвала. «Читал ваш рассказ. Чудесно написано», — говорил он в та­ких случаях грубоватым и задушевным голосом. Впрочем, при некотором доверии и более близком знакомстве, и в особенности по убедительной прось­бе автора, он высказывался, хотя и с осторожны­ми оговорками, но определеннее, пространнее и прямее.

Но он мог часами просиживать в кресле, без газет и без книг, заложив нога на ногу, закинув назад голо­ву, часто с закрытыми глазами. И кто знает, каким думам он предавался в уединенной тишине своего кабинета, никем и ничем не отвлекаемый. Я уверен, что не всегда и не только о литературе и о житей­ском.

Антон Павлович Чехов. Из письма Л. С. Мизииовой. Ялта, 2у марта 1894 г.:

Я того мнения, что истинное счастье невозможно без праздности. Мой идеал: быть праздным и любить полную девушку. Для меня высшее наслаждение — хо­дить или сидеть и ничего не делать; любимое мое за­нятие — собирать то. что не нужно (лист ки, солому и проч.), и делать бесполезное.

Антон Павлович Чехов. Из письма Л. С. Суворину. Москва,*} апреля г 897 z:

Я презираю лень, как презираю слабость и вя­лость душевных движений. Говорил я Вам не о ле­ни, а о праздности, говорил притом, что празд­ность есть не идеал, а лишь одно из необходимых условий личного счастья.

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Во всяком случае, у него было много свободного времени, которое он проводил как-то впустую, скучал.

Шутки, розыгрыши, импровизации

Петр Алексеевич Сергеенко:

Юмор был душою Чехова.

Алексей Алексеевич Долженко (1864-1942), двою­родный брат А. П. Чехова по материнской линии: Антон учился в четвертом или в пятом классе гим­назии. Каким-то образом ему удалось выпросить на время у гимназического служителя при кабинете наглядных пособий череп и две берцовых кости. Эти экспонаты он принес с собою домой, для того чтобы показать нам. Сестры Марии в это время не было дома. После всестороннего осмотра этих ин­тересных вещей кто-то из нас придумал испугать ими Машу. Желая достичь максимального эффек­та, кости с черепом мы положили к ней на кровать и накрыли одеялом. Чтобы получилось впечатле­ние лежащего человека, мы положили также баш­маки, палки и прочие вещи. Сестра не заставила се­бя долго ждать. Она вернулась домой в особенно хорошем настроении. Мы стали ее интриговать, говоря, что к ней приехала из Москвы ее подруга, а на вопрос, кто она и где находится, сказали, что она с дороги легла отдохнуть на ее постели. Маша быстро вошла в свою комнату, откинула одеяло и тотчас упала п обморок. Видя ее тяжелое состоя­ние, мы испугались не на шутку. Поднялись шум и суматоха. В комнату прибежала мать Чеховых, Ев­гения Яковлевна. Антон побежал за одеколоном, Иван стал мочить носовые платки в холодной воде. Пока мы возились с сестрой, выслушивая брань старших, мы совершенно забыли о черепе и кос­тях. В это время моя мать Федосия Яковлевна, буду­чи женщиной очень религиозной, усмотрела в иг­ре человеческими костями святотатство. Пользу­ясь общим замешательством, она унесла кости и похоронила их на дворе. Когда все кончилось, сес­тра Мария пришла в себя, старшие исчерпали весь свой словесный запас, Антон вспомнил о костях. Ему пришлось приложить немало усилий, чтобы выяснить, куда они девались, вырыть их из земли и отнести гимназическому служителю, который уже начал беспокоиться, как бы не вышло крупной не­приятности.

Михаил Павлович Чехов (1865-1936), младший брат Чехова, юрист, писатель, журналист, мемуарист, пер­вый биограф Чехова:

У Гавриила Парфентьевича (соседа Чеховых в Таган­роге. — Сост.) жила его племянница Саша, учивша­яся в местной женской гимназии. <...> Впоследст­вии, через пятнадцать лет, когда мы жили в Москве в доме Корнеева на Кудринской-Садовой, она при­езжала к нам уже взрослой, веселой, жизнерадост­ной девицей и пела украинские песни. Она остано­вилась у нас, прожила с нами около месяца, и мои братья, Антон и Иван Павловичи, заметно «приуда­ряли» за ней <...>. Ее дразнили, что на юге у нее остался вздыхатель, который очень скучает по ней. и Антон Павлович подшутил над ней следующим образом: на бывшей уже в употреблении телеграм­ме были стерты резинкой карандашные строки и вновь было написано следующее: «Ангел, душка, соскучился ужасно, приезжай скорее, жду ненагляд­ную. Твой любовник».

Нарочно позвонили в передней, будто это пришел почтальон, и горничная подала Саше телеграмму. Она распечатала ее, прочитала и на другой же день, несмотря на то, что все мы умоляли ее остать­ся, уехала домой к себе на юг. Мы уверяли ее, что телеграмма фальшивая, но она не поверила.

Алексей Алексеевич Долженко:

29 июня был день именин Павла Егоровича. <...> На­кануне этого дня мы с ним выехали в Бабкино, нахо­дящееся около города Воскресенска, где проживала в это bjx.-мя семья Чеховых на даче. Я ехал туда в пер­вый раз. Приехали мы поздно вечером, накануне 29 июня. Нас встретили очень сердечно: накормили сытным ужином, напоили чаем с вареньем и печень­ем. За сголом беседа затянулась за полночь, а потом мы легли спать. <...>

В эту ночь Антон расклеил по всему парку афиши о том, что приехал Алеша и привез Ване брюки с лампасами. Я таковые действительно привез по поручению брата Ивана.

Мария Павловна Чехова (1863-1957), сестра, педа­гог, мемуарист, биограф и публикатор Чехова, созда­тельница музея Чехова в Ялте:

Первое время Левитан жил в деревне Максимов- ке, а затем по настоянию Антона Павловича пере­ехал в небольшой флигелек к нам в Бабкино. На этом домике Антон Павлович повесил шутливую вывеску «Ссудная касса купца Левитана». Никто без смеха не мог пройти мимо.

Михаил Павлович Чехов:

Бывало, в летние вечера он надевал с Левитаном бухарские халаты, мазал себе лицо сажей и в чалме, с ружьем выходил в поле по ту сторону реки. Леви­тан выезжал туда же на осле, слезал на землю, рас­стилал ковер и, как мусульманин, начинал молиться на восток. Вдруг из-за кустов к нему подкрадывался бедуин Антон и палил в него из ружья холостым за­рядом. Левитан падал навзничь. Получалась совсем восточная картина.

Сергей Рафаиловнч Минцлов (1870-1933), прозаик, поэт, драматург; детский писатель, мемуарист, библио­фил, библиограф, археолог:

Однажды они устроили носилки; раскрасили их и уложили на них завернутого в простыню и с белой чалмой на голове Леви тана, торжественно понесли его по деревне. Процессию остановили крестьяне и спросили, кого они хоронят. Ответ был: «Бедуи­на»! Неподвижно лежавший Левитан вдруг вскочил и пустился бежать, за ним в погоню бросились все Чеховы, и после этого бабы долго потом шараха­лись при встрече с Левитаном.

Александр Семенович Лазарев:

Он брал что-нибудь вроде рекламного прейскуран­та аптекарского магазина, становился в позу и на­чинал нам читать этот прейскурант, вырази тельно, с пафосом, делая скользкие, а иногда и совсем не­цензурные примечания к названию и свойствам ме­дикаментов. Остроумие искрилось в этих примеча­ниях, и даже люди, искусившиеся в юморе, не мог­ли не смеяться.

Евгения Михайловна Чехова (1898-1984), племян­ница Чехова, дочь его младшего брата Михаила: В конце 1896 года родители мои приехали на Рож­дество погостить в Мелихово. Время проводили весело, катались на коньках, гуляли, ездили ряже­ными к соседям. Ольга Германовна нарядилась од­нажды парнем хулиганской внешности — в старые брюки, пиджак и картуз. Антон Павлович сам на­рисовал ей усики и написал известную записку: «Ва­ше высокоблагородие! Будучи преследуем в жизни многочисленными врагами, и пострадал за правду, потерял место, а также жена моя больна чревове­щанием, а на детях сыпь, потому покорнейше про­шу пожаловать мне от щедрот ваших кмькгиос[3] бла­городному человеку. Василий Спиридонов Сволачев». С этой запиской моя будущая мама обходила хозя­ев и гостей большого васькинского дома и собира­ла в картуз шуточное «подаяние».

Мария Тимофеевна Дроздова (1871 — 1960), художни­ца, приятельница М. П. Чеховой, гостья Мелихова: После усиленной работы Антон Павлович любил устраивать разные шутки. Однажды к вечеру — было уже почти совсем темно — я сидела у террасы (в Мелихово. — Сост.), стараясь дочитать, несмотря на сумерки, что-то интересное и страшное. Вдруг в аллее, ведущей от флигеля к дому, показался ка- кой-то темный силуэт. На фоне белых, в цвету, ви­шен и яблонь, в какой-то странной позе, со скрю­ченными руками и ужасной гримасой, человек шел прямо на меня. Эта было так неожиданно и страш­но, что я не сразу сообразила, кто это, пока Антон Павлович не рассмеялся.

Как-то днем я писала красками в саду кусты сире­ни. Вдруг я услышала за спиной шаги, и передо мною прошелся, заслоняя мою натуру, Антон Пав­лович такой походкой ферта-парижанина, в пре­красно сшитом костюме, синем берете, как носят французы, и с тростью в руке. Он прошелся не­сколько раз, мешая мне писать. Это было сделано с таким юмором, что я невольно рассмеялась. Ко­стюм этот был вывезен из Парижа и надевался только ради шутки.

Антон Павлович всегда выдумывал что-нибудь не­ожиданное. Как-то раз после сытного обеда с гостя­ми он, как всегда, ушел к себе отдохнугь, а мы распо­ложились на террасе в плетеных креслах. Жара сто­яла адова, когда одолевает такая лень, что невольно впадаешь в дремоту. И вдруг с шумом распахнулась стеклянная дверь из гостиной, и гордо, спокойной походкой, виляя хвостиком, показался «Бром Исае- вич». Его черная мордочка была расписана белила­ми в необычайно веселую смешную улыбку, что со­вершенно не соответствовало его важной походке. За ним сонно, вяло, только что пообедав, плелась, переваливаясь, его супруга, «Хина Марковна», так­са темно-коричневой масти, с такой же накрашен­ной, необычайно веселой и игривой гримасой. Это было так неожиданно и смешно, что мы хохотали до слез. Не успели мы от смеха прийти в себя и со­образить, кто мог быть автором этой проделки, как, к нашему общему удовольствию и удивлению, так же неожиданно показался в дверях весело смеющийся Антон Павлович. Он был очень доволен, что его шутка удалась и вызвала у нас такой дружный и про­должительный смех. <...> Теперь я только поняла, почему он еще с вечера попросил у меня красок, буд­то бы для того, чтобы выкрасить у себя в комнате подоконник.

Александра Александровна Хотяинцева:

Раз я рисовала флиг елек Антона Павловича с крас­ным флажком на крыше, означавшим, что хозяин — дома и соседи-крестьяне могут приходить за сове­том. Хозяин, разговаривая со мной, прохаживался по дорожке за моей спиной, и неизменные его спут­ники таксы: «царский вагон», или Бром, и «рыжая корова», или Хина, сопровождали его. Кончаю ри­совать, поднимаюсь, стоять не могу! Моя туфля-ло­дочка держалась только на носке, а в пятку Антон Павлович успел всунуть луковиц)'!

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Один из любимых его рассказов был такой: как он, А. I I., будет «директором императорских театров» и будет сидеть, развалясь в креслах «не хуже вашего превосходительства». И вот курьер доложит ему: «Ваше превосходительство, там бабы с пьесами при­шли! (вот как у нас бабы с грибами к Маше ходят)». — Ну, пусти! И вдруг — входите вы, кума. И пря­мо мне в пояс. — Кто такая? — «Татьяна Е-ва-с!» — А! Татьяна Е-ва! Старая знакомая! Ну так уж и быть: по старому знакомству приму вашу пьесу.

Петр Алексеевич Сергеенко:

<...> Во время нашей беседы с Чеховым, которую он вел с серьезным сосредоточенным лицом, в ком­нату вошло лицо, близкое Чехову, и, выждав паузу, заявило, что одна госпожа обращается к Чехову с предложением познакомиться с се произведени­ем, и что ей ответить? <...> Чехов, не спуская лас­кового взгляда с милого лица и продолжая нашу бе­седу, тихо выдвинул из-под стола руку, сделал, что называется, комбинацию из трех пальцев и опять тихо спрятал руку. И опять невозможно передать словами весь комизм этой школьнической выходки.

Владимир Алексеевич Гиляровский (1853, по дру­гим сведениям 1855-1935), журналист, писатель: Как-то в часу седьмом вечера, Великим постом, мы ехали с Антоном Павловичем с Миусской площади из городского училища, где брат его Иван был учи­телем, ко мне чай пить. Извозчик попался отча­янный: кто казался старше, он ли или его кляча, — определить было трудно, но обоим вместе сто лет насчитывалось наверное; сани убогие, без полости. <...> На углу Тверской и Страстной <...> мы остано­вились как раз против освещенной овощной лавки Авдеева, славившейся на всю Москву огурцами в тыквах и солеными арбузами. Пока лошадь отды­хала, мы купили арбуз, завязанный в толстую серую бумагу, которая сейчас же стала промокать, как только Чехов взял арбуз в руки. Мы поползли по Страстной площади, визжа полозьями но рельсам конки и скрежеща по камням. Чехов ругался — мок­рые руки замерзли. Я взял у него арбуз. Действительно, держать его в руках было невоз­можно, а положить некуда.

Наконец я не выдержал и сказал, что брошу арбуз.

— Зачем бросать? Во т городовой стоит, отдай ему, он съест.

— Пусть ест. Городовой! — поманил я его к себе. Он, увидав мою форменную фуражку, вытянулся во фронт.

— На, держи, только остор...

Я не успел договорить: «осторожнее, он течет», как Чехов перебил меня на полуслове и трагичес­ки зашептал городовому, продолжая мою речь:

— Осторожнее, это бомба... неси ее в участок... Я сообразил и приказываю:

— Мы там тебя подождем. Да не урони, гляди.

— Понимаю, вашевскродие. А у самого зубы стучат.

Оставив на углу Тверской и площади городового с «бомбой», мы поехали ко мне в Столешников чай пить.

Виктор Андреевич Симов (1858-1935), художник, де­коратор Московского Художественного театра со дня его основания:

Бывало, слушаешь его низковатый голос, велико­лепно передающий всевозможные интонации, и бук­вально помираешь со смеху, а сам рассказчик споко­ен, серьезен и с едва заметной улыбкой в уголках рта посматривает на своих дружно, заливисто сме­ющихся собеседников.

Обыкновенно Антон Павлович потешал нас худо­жественными миниатюрами (так ему свойствен­ными в ту пору творчества), взятыми из жизни крестьян, духовенства и уездной полиции. Вот его любимый рассказ, к которому он иногда присоединял звуковые вариации. Утро в поле, сыроватое от утреннего тумана. Вре­завшись в полосу овса, стоит телега. Деревенская лошаденка, лениво пощипывающая колосья, вы­тертым хвостом отмахивается от назойливых ово­дов. Вожжи-веревки давно уже свесились и запута­лись в колесах.

На телеге в соломе спят три фигуры: худенький попик с козлиной бородкой, в ряске, стянутой ши­тым широким поясом.

Лежит он в цепких объятиях дьячка с косичкой, в длинном синем полукафтанье. Ноги обоих сильно прижаты грузным туловищем отца дьякона с вскло­коченной копной рыжей гривы, которая обильно утыкана соломенной кострикой. В селе (если па­мять не изменяет) Пыряеве, у старосты, справляли храмовой праздник; ч то же удивительного, что по­сле усиленного возлияния и хороших проводов с посошками вся компания полегла мертвецки, в на­дежде на сивку, которая — не впервые — довезла бы их до дому, если бы не встретилось по дороге со­блазнительное угощение — спелый овес. Солнышко давно уже вышло из-за леса; припекая, первым разбудило батюшку, носившего одно из редко встречающихся имен. Рука его хотела сотво­рить крестное знамение, но неудержимо одолела икота, чередуясь с привычным возгласом — «во имя Отца и...». Дьячок, спавший с открытым без­зубым ртом, несколько раз старался высвободить свою руку из-под батюшки (жест А. П-ча); пробудив­шись окончательно, старик кое-как, с трудом, полу­чил некоторую свободу действий. «Пре... пресв... богородица...» — бормотал он, так и не докончив начатой молитвы, пока не заворочался отец дья­кон да спросонья так хватил: «Яко до царя всех по­дымем!» — что испуганная лошаденка шарахнулась в сторону, свалив телегу набок. Все трое очутились на земле, среди помятых колосьев; с недоумением озирались некоторое время, потом медленно ста­ли оправляться.

Рассказ кончен как бы многоточием. По всей ве­роятности, это сценка с натуры, из наблюдений его в период летнего пребывания в окрестностях Москвы.

Антон Павлович приправлял свое повествование такими звукоподражаниями, паузами, мимикой, насыщал черточками такой острой наблюдатель­ности, что все мы надрывались от смеха, хохотали до колик, а Левитан (наиболее экспансивный) ка­тался на животе и дрыгал ногами. Конечно, здесь главную роль играло мастерство передачи автора, не скупившегося на такие подробности, которые с трудом можно восстановить.

Ольга Леонардовна Кииппер-Чехова (1868-1959), ар­тистка Московского Художественного театра с 1898 го­да. Жена Чехова:

Вообще Антон Павлович необычайно любил все смешное, все, в чем чувствовался юмор, любил слу­шать рассказы смешные и, сидя в уголке, подперев рукой голову, пощипывая бородку, заливался таким заразительным смехом, что я часто, бывало, пере­ставала слушать рассказчика, воспринимая рассказ через Антона Павловича.

Николай Дмитриевич Телешов (1867-1957), пи­сатель, мемуарист, организатор литературного круж­ка «Среда»:

Чехов любил всякие шутки, пустячки, приятель­ские прозвища и вообще охотник был посмеяться.

Федор Федорович Фндлер. Из дневника:

27 марта 1913. Когда он (Потапенко) находился вместе с Антоном Чеховым в южной России, где звук «и» произносится как «ы» («мыло» вместо «ми­ло», Чехов имел обыкновение шутить: «C'est tres savon» («это очень мыло», т. е. «мило»).

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Любил Антон Павлович выдумывать —легко, изящ­но и очень смешно, это вообще характерная черта чеховской семьи. Так. в начале нашего знакомства большую роль у нас играла «Наденька», якобы жена или невеста Антона Павловича, и эта «Наденька» фигурировала везде и всюду, ничто в наших отноше­ниях не обходилось без «Наденьки», — она нашла се­бе место и в письмах.

Александр Иванович Куприн:

Он импровизировал целые истории, где действую­щими лицами являлись его знакомые, и особенно охотно устраивал воображаемые свадьбы, которые иногда кончались тем, что на другой день утром, сидя за чаем, молодой муж говорил вскользь, не­брежным и деловым тоном:

— Знаешь, милая, а после чаю мы с тобой оденем­ся и поедем к нотариусу. К чему тебе лишние забо­ты о твоих деньгах?

Юлия Ивановна Лядова (в замуж. Терентьева; 1861

около 1930), дальняя родственница Чеховых: Как-то мы разговаривали с Антоном Павловичем про мою хорошую знакомую — подругу моей сестры,

Марию Николаевну Рыжикову, и он стал просить меня: «поедемте к ней, изобразимте перед ней же­ниха и невесту; скажите, что привезли познакомить с ней своего жениха, только, чур, вести себя серьез­но...». Рыжикова меня очень любила и была рада моему посещению, тем более, что я привезла свое­го жениха. Радовалась за меня, что я нашла свое сча­стье, расспрашивала его, любит ли он меня, где мы познакомились, и была к нам ласкова и внимательна. Он сказал, что очень любит свою невесту и страшно боится, как бы не расстроился наш брак, так как он просит за мной тридцать тысяч, а дают только два­дцать пять. Это так поразило Марию Николаевну, что она обратилась ко мне и говорит: «Юлинька, что же это такое? Он. значит, женится не на тебе, а на твоих деньгах? Я бы на твоем месте вернула свое сло­во назад».

Долго спорила она с ним по поводу этой свадьбы. Так мы и уехали от нес женихом и невестой...

Петр Алексеевич Сергеенко:

Летом 1894 г. довольно большая компания разгулива­ла в подмосковном дачном парке около Мазиловки. Если не ошибаюсь, компанию составляли А. П. Че­хов, В. А. Гиляровский, М. А. Саблин. И. Н. Потапен­ко и др. <...>

Прогуливаясь в Мазиловке, мы попали в мест­ность, где была публика. Встретились знакомые. Компания разбилась на группы. На Чехова набежа­ла «тучка»*. Он шел молча, меланхолически переби­рая усы. Я с кем-то шел впереди Чехова. Вдруг в са­мой гуще публики слышу сзади окрик Чехова: — Господин Говоруха-Отрок! Господин Говоруха- Отрок!

Я оглянулся. Чехов с пресерьезным лицом делал мне приветственные знаки. Некоторые из пуб­лики остановились и с любопытством оглядыва­ли меня, очевидно принимая за Говоруху-Отрока, тогдашнего критика «Московских ведомостей». Я смутился от устремленных на меня взоров и, ве­роятно. имел пресмешной вид, потому что, глядя на меня, иные смеялись.

Александр Иванович Куприн:

Придумывал он удивительные — чеховские — фами­лии. из которых я теперь — увы! — помню только од­ного мифического матроса Кошкодавленко. Любил он также, шутя, старить писателей. «Что вы говори­те — Бунин мой сверстник, уверял он с напускной серьезностью. — Телешов тоже. Он уже старый пи­сатель. Вы спросите его сами: он вам расскажет, как мы с ним гуляли на свадьбе у И. А. Белоусова. Когда это было!» Одному талантливому беллетристу, серь­езному, идейному писателю, он говорил: «Послу­шайте же, ведь вы на двадцать лет меня старше. Ведь вы же раньше писали под псевдонимом Не­стор Кукольник...»

Иван Алексеевич Бунин:

Иногда он разрешал себе вечерние прогулки (в Ял­те. — Сост.). Раз возвращаемся с такой прогулки уже поздно. Он очень устал, идет через силу — за послед­ние дни много смочил платков кровью, — молчит, прикрывает глаза. Проходим мимо балкона, за пару­синой которого свет и силуэты женщин. И вдруг он открывает глаза и очень громко говорит:

— А слышали? Какой ужас! Бунина убили! В Аутке, у одной татарки!

Я останавливаюсь от изумления, а он быстро шеп­чет:

— Молчите! Завтра вся Ялта будет говорить об убий­стве Бунина.

Татьяна Львовна Щенкина-Куперник:

Самая его жестокая шутка была такова. В Мелихове бродили «но наивному», как его называл Чехов, дво­ру — голуби кофейного цвета с белым, так называе­мые египетские, и совершенно такой же расцветки кошка. А. П. уверил меня, что эти голуби произош­ли от скрещения этой кошки с обыкновенным се­рым голубем.

В то время в гимназии естественной истории не преподавали, и я в ней была совершенный профан. Хотя это и показалось мне странным, но не пове­рить такому авторитету, как А. П., я не решилась и, возвратясь в Москву, рассказала кому-то о замеча­тельных чеховских голубях. Легко себе вообразить, какой восторг это вызвало в литературных кругах и как долго я стыдилась своего невежества.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Как-то у Чеховых, когда они жили уже в новой квар­тире. был устроен большой вечер. Кажется, это был первый званый вечер в новой квартире и, как мне помнится, последний с таким большим собранием гостей. Были артисты Художестве иного театра, не­сколько литераторов, писатели Бальмонт, Гиляров­ский, Иван Бунин, Балтрушайтис, Брюсов, Леон ид Андреев, люди науки. Все сидели в столовой за чай­ным столом. Вдрут в кабинете Антона Павлови­ча раздался телефонный звонок. Антон Павлович поднялся, прошел в кабинет и, быстро вернувшись, радостно сообщил, что сейчас придет писатель Горький.

Когда вошел Горький, Антон Павлович подвел его ко мне и. представляя его, сказал: «Это Горький, а это писательница Микулич». После того как Горь­кий раскланялся со всем обществом. Антон Пав­лович посадил его рядом со мной, а сам с улыбкой встал за моим стулом. Горький начал со мною разго­вор, принимая меня за Микулич, произведения ко- торой мне не были известны. Он начал говорить, что ему очень нрави тся мой рассказ «Мимочка». Туг он запнулся — он не помнил, что делала Мимочка. Антон Павлович ему подсказал: «Мимочка на водах травится». Публика, зная, что я не Микулич, насто­рожилась, предвкушая какую-то выдумку Антона Павловича. Я, со своей стороны, старалась поддер­жать с Горьким разговор о Мимочке, не выдавая шут­ки Чехова, но, верно, не очень удачно, и Антон Пав­лович поспешил сказать: «Да это не Горький, а это не Микулич!» Я, горячась, начала убеждать Чехова, ч то отлично знаю Горького по его портретам, а Горь­кий, в свою очередь, говорил, что узнает во мне по портретам Микулич и читал ее произведения. В кон­це наших взаимных уверений я наконец сообщила Горькому, что то, что он Горький, я так же твердо знаю, как и то, что только в шутку Антон Павлович наименовал меня именем Микулич. Эта шутка очень рассмешила всех.

Максим Горький:

Грубые анекдоты никогда не смешили его.

Жизненная позиция

Антон Павлович Чехов. Из письма Л. А. Авиловой. Ниц­ца, 6 (18) октября i8gy г.:

Я человек жизнерадостный; по крайней мере пер­вые 30 лет своей жизни прожил, как говорится, в свое удовольствие.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, а июля 1894 г.:

Ничего нет скучнее и непоэтичнее, так сказать, как прозаическая борьба за существование, отни­мающая радость жизни и вгоняющая в апатию.

Антон Павлович Чехов. Из записной книжки:

Когда живешь дома, в покое, то жизнь кажется обык- новенною, но едва вышел на улицу и стал наблюдать, расспрашивать, например, женщин, то жизнь — ужас­на. Окрестности Патриарших прудов на вид тихи и мирны, но на самом деле жизнь в них - ад [и так ужасна, что даже не протестует].

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 9 декабря 1890 г.:

Хорош Божий свет. Одно только не хорошо: мы. Как мало в нас справедливости и смирения, как

дурно понимаем мы патриотизм! Пьяный, истас­канный забулдыга муж любит свою жену и детей, но что толку от этой любви? Мы, говорят в газе­тах, любим нашу великую родину, но в чем выража­ется эта любовь? Вместо знаний - нахальство и са­момнение паче меры, вместо груда — лень и свин­ство, справедливости нет, понятие о чести не идет дальше «чести мундира», мундира, который слу­жит обыденным украшением наших скамей для подсудимых. Работать надо, а все остальное к чер­ту. Главное — надо бьггь справедливым, а остальное все приложится.

Александр Николаевич Тихонов (1880-1956), про­заик. мемуарист:

— Вот меня часто упрекают — даже Толстой упре­кал, — что я пишу о мелочах, что нет у меня поло­жительных героев: революционеров, Александров Македонских или хотя бы, как у Лескова, про­сто честных исправников... А где их взять? Я бы и рад! — Он грустно усмехнулся. Жизнь у нас про­винциальная, города немощеные, деревни бедные, народ поношенный... Все мы в молодости востор­женно чирикаем, как воробьи на дерьме, а к сорока годам — уже старики и начинаем думать о смерти... Какие мы герои!

Алексей Сергеевич Суворин:

Я раз спросил его в письме (1894 г.): «Что должен же­лать теперь русский человек?» — «Вот мой ответ, — писал он, — желать. Ему нужны прежде всего жела­ния, темперамент. Надоело кисляйство». Это кратко и неопределенно, но это выразительно и верно. Сам он всегда желал, желал прогресса русской жизни, же­лал сильных характеров, дарований, желал и искал весь свой краткий век солнца и так и умер, не увидав его настоящего блеска.

Константин Сергеевич Станиславский (наст. фам. Алексеев; 1863-1938), режиссер, актер, педагог. На сце­не с 1877 года. В 1898-м совместно с В. И. Немировичем- Данченко создал Московский Художественный театр: Я вижу его гораздо чаще бодрым и улыбающимся, чем хмурым, несмотря на то, что я знавал его в пло­хие периоды болезни. Там, где находился больной Чехов, чаще всего царила шутка, острота, смех и да­же шалость. Кто лучше его умел смешить или гово­рить глупости с серьезным лицом? Кто больше его ненавидел невежество, грубость, нытье, сплетню, мещанство и вечное питье чая? Кто больше его жаж­дал жизни, культуры, в чем бы и как бы они ни про­являлись? Всякое новое полезное начинание — за­рождающееся ученое общество или проект нового театра, библиотеки, музея — являлось для него под­линным событием. Даже простое очередное благо­устройство жизни необычайно оживляло, волнова­ло его. Например, помню его детскую радость, ко­гда я рассказал ему однажды о большом строящемся доме у Красных ворот в Москве взамен плохенько­го одноэтажного особняка, который был снесен. Об этом событии Антон Павлович долго после рас­сказывал с восторгом всем, кто приходил его наве­щать: так сильно он искал во всем предвестников бу­дущей русской и всечеловеческой культуры не толь­ко духовной, но даже и внешней.

Александр Семенович Лазарев:

Ничто гак не любил Чехов в человеке, как талант, и людей, обнаруживавших хотя бы небольшие бле­стки таланта, не стесняясь выделял из среды за­урядной толпы.

Благотворитель

Александр Семенович Лазарев:

Чехов был одним из самых отзывчивых людей, кото­рых я встречал в своей жизни. Для него не существо­вало мудрого присловья «моя хата с краю, я ничего не знаю», которым практические люди освобожда­ются от излишних хлопот. Услышав о чьем-либо го­ре, о чьей-либо неудаче, Чехов первым долгом счи­тал нужным спросить: — А нельзя ли помочь чем-нибудь? I Необычайно трогательна и характерна фраза Чехо­ва. которую вспоминает, кажется, Мария Павловна, на ту тему, что на каждую просьбу нужно отозваться, и если нельзя дать того, что просят, в полной мере, то нужно дать хоть половину, хоть четверть, но дать непременно.

Эту отзывчивость Чехов пронес через всю свою жизнь, как драгоценное вино, не расплескав, не утратив ни капли.

В письменном столе Чехова вечно лежали чужие рассказы, он исправлял их. рассылал в те издания, где сам работал, и даже в те, где сам не работал, в "Московскую иллюстрированную газету» напри- мер; давал советы начинающим авторам, если видел в них хотя тень дарования; хлопотал об издании книг тех беллетристов, у которых уже успели нако­питься материалы для книг.

— Вам нужно издаться! — говорил он мне и другим беллетристам при мне много раз. — Вас будут знать. Выпущенная книга повысит ваш гонорар.

На робко брошенные мысли, что издаться не легко, что охотников до издания книг начинающих авто­ров немного, Чехов возражал:

— Пустяки! Подождите, нужно будет придумать что-нибудь.

И, конечно, при своих литературных связях он придумывал кое-что и находил для своего протеже издателя.

Исаак Наумович Альтшуллер:

Для Чехова составляло величайшее удовольствие помогать другим, и он постоянно для кого-нибудь что-нибудь устраивал. Он рекомендовал учителей в гимназии, хлопотал перед архиереем о месте для священника и, уже тяжко больной, искал через дру­зей протекции для московского дьякона, которому нужно было сына-студента перевести из Юрьева в Москву. Подыскивал для знакомых и приятелей- москвичей комнаты и квартиры, выписывал для них каталоги растений, помогал начинающим пи­сателям завязать отношения с редакциями, хлопо­тал о постановке чужих пьес, вечно устраивал ка­ких-нибудь больных учительниц или земских служа­щих. И уезжая в Москву, он каждый раз спрашивал, не надо ли чего привезти, прислать, особенно из Москвы, где, по его мнению, только и можно было достать все настоящее и хорошее и откуда он сам выписывал для себя и писчую бумагу, и конверты, и колбасу, и резиновые калоши, и многое другое, что можно было получить в любом магазине на на­бережной и получения чего из Москвы он иногда дожидался неделями. Но переубедить его в этом было невозможно. <...> Расчетливо тративший на себя, он много раздавал, тайно помогал отдельным учащимся.

Александр Иванович Куприн:

Внимательность его бывала иногда прямо трога­тельной. Один начинающий писатель приехал в Ял­ту и остановился где-то за Ауткой, на окраине горо­да, наняв комнатушку в шумной и многочисленной греческой семье. Как-то он пожаловался Чехову, что в такой обстановке трудно писать, — и вот Чехов на­стоял на том, чтобы писатель непременно при­ходил к нему с утра и занимался у него внизу, рядом со столовой. «Вы будете писать внизу, а я вверху, — говорил он со своей очаровательной улыбкой. — И обедать будете также у меня. А когда кончите, не­пременно прочтите мне или, если уедете, пришли­те хотя бы в корректуре».

Сергей Николаевич Щукин:

Антон Павлович спрашивал, давно ли я в Ялте, по­чему поступил учителем церковной школы; узнав во мне северянина, он еще более оживился и сообщил, что получает газету «Северный край», которая в то время выходила в Ярославле.

А. П-ч встал и принес мне последние номера га­зеты.

— Возьмите себе, — сказал он, — вам это, наверно, будет интересно. — И потом, когда я уходил, он го­ворил: — Заходите ко мне вечером, непременно заходите. — Провожая, увидал мое пальто. Шел, кажется, ноябрь, на дворе стоял холод, а пальто было летнее. Чехов удивился. — Слушайте, — ска­зал он, — так лечиться нельзя, вам надо теплое пальто.

Меня это сконфузило; я как-то случайно не приоб­рел еще зимней одежды.

— Но с этого и леченье надо начать, — сказал он внушительно, — непременно купите пальто. <...> Через два или три дня мне принесли с почты не­сколько новых номеров «Северного края»; адрес был написан знакомым — по квитанции — почерком Антона Павловича. Прошло два дня, и опять при­несли газету. И это установилось постоянно; каж­дые два-три дня я получал ее по городской почте с адресом, надписанным рукою Чехова. <...> Через некоторое время захожу в магазин Синани, спрашиваю какую-то книгу. Книги не оказалось. Тогда господин, сидевший в магазине, на которо­го я не обратил внимания, вдруг проговорил:

— Но если у вас нет книги, почему вы ее не выпи­шете?

Это был Чехов.

— Ну, что, — сказал он, — получаете газету?

— Да, только мне совестно... Но он прервал мои слова:

— Есть в ней что-нибудь интересное для вас?

— Есть.

— Вот и хорошо, читайте.

<...> С этого времени, где бы Чехов ни был — в Моск­ве, в Мелихове, в дороге, каждые два — четыре дня он постоянно присылал мне «Северный край». Впо­следствии, когда он переселился в Ялту, мне же при­шлось оттуда уехать, он присылал газету по моему новому адресу из Ялты. Года три или четыре, пока судьба опять не привела в этот город и меня, А. П-ч каждые два-три дня не уставал и не забывал присы­лать мне газету.

После его смерти пришлось прочитать, что покой­ный писатель вообще любил заклеивать и надписы­вать бандероли. Может быть; но думаю, что по край­ней мере в моем случае было больше любви к чело­веку, чем к бандеролям.

Ольга Леонардовна Книнпер-Чехова:

Он с особенной любовью и вниманием относился к почте и почтальонам. Вспоминается случай на Ка­ме, когда мы плыли но трем рекам в Уфимскую гу­бернию, на кумыс, в 1901 году, и случайно застряли в Пьяном Бору. Это была очень глухая пристань на Каме. Селение было в нескольких верстах от бере­га. Антон Павлович, несмотря на дальнее расстоя­ние, решил обязательно съездить в это селение, отыскать почту и... купить марок — рублей на 5-6...

— Зачем?

— Чтобы дать заработать почтовой конторе, зате­рявшейся в таком захолустье.

Иван Алексеевич Новиков (1877-1958), писатель: Чехов был пристально внимателен к другому че­ловек)' — совсем для него случайному. И это не был интерес специфически писательский, а именно человеческий.

Общественный деятель

Мария Тимофеевна Дроздова:

Где бы ни жил Антон Павлович, везде он старался всеми способами вносить культуру в жизнь. Он по­строил на свои средства в Серпуховском уезде три школы и убеждал своих знакомых собирать день­ги для школ.

Татьяна Львовна Щепкина-Куиерник:

Дальше: в 1892 году в России был голод. Многие гу­бернии были объявлены «пострадавшими от неуро­жая» - официальное название голода. Особенно по­страдали губернии Нижегородская и Воронежская. У Чехова был приятель в нижегородском земстве. А. П. организовал широкую подписку' и в суровую зи­му отправился туда. Там он устраивал столовые, кор­мил крестьян, делал что только мог. Между прочим: голодавшее население или продавало за бесценок скот, который нечем было кормить, или убивало его, тем самым обрекая себя еще на голодный год. Чехов организовал скупку лошадей па местах и про­корм их на общественный счет с тем, чтобы весной раздать безлошадным крестьянам. Живя в Мелихове, он все время выискивал, что бы сделать для крестьян. Его выбрали в земские глас­ные серпуховского земства, и он очень серьезно от­носился к своим обязанностям. Ушел с головой в во­просы народного образования и здравоохранения. Ему обязаны школами Тал еж, Новоселки и Мелихо­во. Он сам наблюдал за стройкой, закупал материа­лы, делал сметы и чертежи. Принимал деятельное участие в постройке земской больницы, добился проведения шоссе от Лопасни до Мелихова, строил в деревнях пожарные сараи и пр. Но своим уездом он своей деятельности не огра­ничивал.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, и января t8gy г.:

У нас перепись. Выдали счетчикам отвратитель­ные чернильницы, отвратительные аляповатые знаки, похожие на ярлыки пивного завода, и порт­фели. в которые не лезут переписные листы, — и впечатление такое, будто сабля не лезет в ножны. Срам. С утра хожу по избам, с непривычки стука­юсь головой о притолоки, и как нарочно голова трещит адски; и мигрень, и инфлуэнца. В одной из­бе девочка 9 лет, приемышек из воспитательного дома, горько заплакала от того, что всех девочек в избе называют Михайловнами, а ее, по крестно­му, Львовной. Я сказал: «Называйся Михайловной». Все очень обрадовались и стали благодарить меня. Это называется приобретать друзей богатством не­праведным.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Он, можно сказать, явился основоположником биб­лиотеки в своем родном городе Таганроге. Начал с того, что всю свою большую прекрасную библио­теку, собранную за многие годы, пожертвовал горо­ду, оставив себе только книги для личного пользо­вания. Не удовольствовавшись этим, вошел в кон­такт с таганрогским городским головою Иордано- вым и взял на себя постоянное пополнение библио­теки. Скоро она стала одной из лучших в провин­ции; он отправлял туда целые транспорты книг, как купленных им на свои средства, так и «выпрошен­ных» у знакомых авторов, издателей и редакторов. По его мысли, стало формироваться при библио­теке нечто вроде справочного бюро, где каждый мог бы найти ответ на все вопросы — начиная от распоряжений правительства и кончая новостями искусства, — широко помогая читателю в любых от­раслях знания, истории, медицины и пр. Но тут же он писал Иорданову: «Только никому не говорите о моем участии в делах библиотеки: не люблю, ко­гда треплют мое имя».

Интересовался он и таганрогским музеем, подавал советы относительно «его устройства и пополне­ния», а будучи в Париже, специально познакомил­ся с знаменитым скульптором Антокольским, что­бы заказать ему статую Петра I для постановки па­мятника в Таганроге, и сам выбирал место для этого памятника.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 1 марта i8gy г.:

На съезде актеров Вы, вероятно, увидите проект громадного народного театра, который мы затева­ем. Мы. т. е. представители московской интеллиген­ции (интеллигенция идет навстречу капиталу, и ка­питал не чужд взаимности). Под одной крышей, в красивом, опрятном здании помещаются театр, аудитории, библиотека, читальня, чайные и проч. и проч. План готов, устав пишется, и остановка те­перь за пустяком — нужно У2 миллиона. Будет акцио­нерное общество, но не благотворительное. Рассчи­тывают, что правительство разрешит сторублевые акции. Я гак вошел во вкус проекта, что уже верю в дело и удивляюсь, отчего Вы не строите театра. Во первых, это нужно, и во-вторых, это весело и займет два года жизни. Театр как здание, если он выстроен не нелепо, не похож на Панаевекий, ни в каком слу­чае не даст убытка.

Недавно я устраивал в Серпухове спектакль в поль­зу школы. Играли любители из Москвы. Играли со­лидно, с выдержкой, лучше актеров. Платья из Па­рижа, бриллианты настоящие, но очистилось все­го Ю1 р.

Сергей Николаевич Щукин:

Одно время А. П-ч как бы взял под свое покровитель­ство ялтинских греков. Греки, «аутские греки», были его соседи. В старое, впрочем не очень давнее, вре­мя Аутка была деревней, населенной греками. В Аут- ке была и греческая церковь. Умирая, многие греки, люди вообще очень привязанные к церкви, оставля­ли «на помин души» земельные участки. Когда Ялта стала быстро заселяться, Аутка соединилась с Ялтой и вошла в черту города. И мало-помалу греки были вытеснены дальше, на гору, в так называемую Верх­нюю Аутку. Греческая церковь, находившаяся в Ниж­ней Аутке, стала счи таться русской, священников к ней посвящали русских, и богослужение соверша­ли в ней уже на славянском языке. Греческой же осталась небольшая, невзрачная, даже не каменная, а деревянная церковка св. Феодора Тирона в Верх­ней Аутке. Она к тому же не была самостоятельна, а приписана к русской церкви. И к тому времени, как Чехов поселился в Аут­ке, между греками и русскими шли острые споры по случаю назначения новых священников, пере­стройки церквей, относительно церковного иму­щества и пр. Представители греков во главе со свя­щенником явились к Чехову и просили его взять на себя защиту их дела. А. П-ч согласился на их просьбу, принял в деле большое участие, был с документа­ми, которые они дали ему, у архиерея. Противная партия не понимала, отчего он хлопочет, была раз­дражена и толковала, что он сам грек, потому и хлопочет за греков.

Михаил Павлович Чехов:

Как местный житель (Ялты. - Сост.), он был избран в члены попечительского совета женской гимназии, и при этом еще приходилось выносить и много ду­шевных волнений из-за чахоточных больных, кото­рые со всех концов России стали обращаться к нему с просьбами устроить их в Ялте. А те, которые при­езжали сами по себе, были так бедны, что кончали в Ялте свою жизнь в невозможных условиях и в тос­ке по родине. Приходилось подумать и о них. Антон Павлович хлопотал за всех, печатал воззвания в га­зетах, собирал деньги и посильно облегчал их по­ложение. Между прочим, он тогда пожертвовал 500 рублей на постройку' школы в Мухолатке.

Антон Павлович Чехов. Из письма П. Ф. Иорданову. Ялта, и декабря 1899 г.:

Помнится, Вы хотели сделать меня членом при­юта. Пожалуйста, делайте из меня и со мной все. что только для Таганрога из меня можно сделать, отдаю себя в полное Ваше распоряжение.

Врач

Федор Федорович Фидлер. Из дневника:

I у января 1893. Я спросил его, является ли он вра­чом по убеждению, и он ответил, помедлив: «Да... я почти уверен и знаю по собственному опыту, что медицина в одних случаях может значительно об­легчить страдания, а в других — удлинять человече­скую жизнь».

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Еще студентом-медиком он уже лечил и практико­вал. Покойный В. Я. Зеленин, зягь артистки Ермо­ловой — впоследствии сам видный доктор, — расска­зывал мне, как его, тогда еще гимназиста последних классов, жившего с Чеховым в одних и тех же меб­лированных комнатах, А. П. лечил и вылечил от тя­желого гифа.

Михаил Павлович Чехов:

В 1884 году мой брат Антон окончил курит в универ­ситете и явился в чикинскую больницу на практику уже в качестве врача. <...>

В середине лета 1884 года брат Антон, прихватив с собой меня, отправился в Звенигород уже в ка­честве заведующего тамошней больницей на время отпуска ее врача С. П. Успенского. Вот тут-то ему и пришлось окунуться в самую гущу провинциаль­ной жизни. Он здесь и принимал больных, и в каче­стве уездного врача, тоже уехавшего в отпуск, дол­жен был исполнять поручения местной админист­рации, ездить на вскрытия и быть экспертом в суде.

Павел Арсеньевич Архангельский (1852-1913), врач Воскресенской земской больницы Звенигородского уезда. Под его руководством Чехов работал в больнице в студен­ческие годы и в первый год врачебной практики: Он часто проводил в лечебнице время с утра и до окончания приема... А. П. производил работу не спе­ша, иногда в его действиях выражалась как бы неуве­ренность: но все он делал с вниманием и видимой любовью к делу, особенно с любовью к тому больно­му, который проходил через его руки. Он всегда тер­пеливо выслушивал больного, ни при какой усталос­ти не возвышал голоса, хотя бы больной говорил не- относящееся к уяснению болезни.

Михаил Павлович Чехов:

В это время Антон Павлович только первый год был врачом и колебался, заняться ли ему медициной или отдаться литературе. У Спенглеров были маленькие дети, и они-то и стали первыми пациентами Антона Павловича. В качестве гонорара за лечение Спенгле- ры поднесли ему портмоне, в котором оказалась большая золотая турецкая монета, которую мы назы­вали лирой. Часто потом эта лира выручала Антона Павловича в минуты жизни трудные. Он передавал ее мне, я относил ее в ломбард, закладывал гам за де­сять рублей, и на несколько часов у брата Антона бренчали деньги в кармане. За Нелли же стал замет­но ухаживать мой брат, художник Николай. Вторыми пациентами Антона Павловича были не­кие Яновы, и здесь он, как говорится, попал в та кую «ореховую отделку», что уже окончательно решил отдаться литературе. Жил в Москве художник А. С. Янов, который учился живописи вместе с мо­им братом Николаем, — отсюда и это знакомство че­ховской семьи с Яновыми. <...> В описываемое мною время он жил очень бедно с матерью и тремя сестрами, добрыми молоденькими существами. Слу- чилось гак, что эти три сестры и мать одновремен- но заболели брюшным тифом. А. С. Янов пригла­сил к ним брата Антона. Молодой, еще неопытный врач, но готовый отдать свою жизнь для выздо­ровления больного, Антон Павлович должен был целые часы проводить около своих больных паци­енток и положительно сбивался с ног. Болезнь при­нимала все более и более опасное положение, и, на­конец, в один и тот же день мать и одна из дочерей скончались. Умирая, в агонии, дочь схватила Анто­на Павловича за руку, да гак и испустила дух, крепко стиснув ее в своей руке. Чувствуя себя совершенно бессильным и виноватым, долго ощущая на своей руке холодное рукопожатие покойницы, Антон 11авлович тогда же решил вовсе не заниматься ме­дициной и окончательно перешел потом на сторо­ну литературы. Две другие сестры выздоровели и за­тем часто у нас бывали. Одна из них вышила золо­том альбом и преподнесла его Антону Павловичу с надписью: «В намять избавления меня от тифа».

Григорий Иванович Россолимо:

По окончании медицинского факультета он не бро­сил медицину, он работал в качестве земского вра­ча в Воскресенске и Звенигороде Московской гу­бернии и через семь-восемь лет после окончания курса заведовал во время холерной эпидемии мели­ховским участком тоже Московской губернии. Ра­ботал он с любовью и добросовестно, как об этом гласят предания.

Игнатий Николаевич Потапенко:

У кого-то я прочитал, будто Антон Павлович стра­стно любил лечить. Вот чего я никогда не находил в нем. Когда к нему обращались за врачебным со­ветом, он отделывался самыми общими местами, и видно было, что он хотел поскорее кончить этот разговор. <...>

Когда в Мелихове приходили к нему мужики и ба­бы с нарывами и глубокими порезами и ему об этом сообщали, он кривился <...>, но не отказы­вал, принимал, с величайшим вниманием осмат­ривал. резал, вычищал и перевязывал. <...> По это вытекало скорее из сознания долга, чем из любви к делу.

Исаак Наумович Альтшуллер:

За последние 10-15 лет он научной медициной не занимался. Правда, в Ялту из редакции «Русской мысли» ему аккуратно пересылался медицинский еженедельник «Русский врач», но он в нем прочи­тывал только хронику и иногда мелкие так называе­мые «заметки из практики». И, случалось, любил по­разить: «Вы читали в последнем номере о новом средстве от геморроя?» — «Нет, не читал». — «Вот, сударь, и растеряете практику. А я вот прочитал и уж Кондакова вылечил. Прекрасное средство». И на письменном столе слева всегда лежал молото­чек и трубочка для выслушивания и медицинский календарь Риккера за текущий год. Но он принимал всегда деятельное участие в лечении своих домаш­них или заболевшей прислуги. Любил давать сове­ты своим приятелям и расспрашивать про их болез­ни. Но обычно это оканчивалось указанием, что надо серьезно лечиться и обратиться к врачу. Была у него слабость — он любил писать рецепты. И, зная это, я старался не прописывать ему лека{кггв, а обык­новенно он стоит, бывало, у телефона и под мою диктовку передает заказ в аптеку, особенно при этом как-то отчеканивая латинские названия. За­ставлял провизора повторить и прибавлял в конце: (для автора) д-р Чехов.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 2 августа 1893 г.:

Нехорошо быть врачом. И страшно, и скучно, и про­тивно. Молодой фабрикант женился, а через неде­лю зовет меня «непременно сию минуту, пожалуй­ста»: у него <...>, а у красавицы молодой <...>. Старик фабрикант 75 лет женится и потом жалуется, что у него «ядрышки» болят оттого, что «понатужил се­бя». Все это противно, должен я Вам сказать. Девоч­ка с червями в ухе, поносы, рвоты, сифилис — тьфу!! Сладкие звуки и поэзия, где вы?

Больной, его болезни и лечение

Игнатий Николаевич Потапенко:

А себя он не лечил вовсе. Странно, непостижимо относился он к своему здоровью. Жизнь любил он каждой каплей своей крови и страстно хотел жить, а о здоровье своем почти не заботился. <...> И это равнодушие к своему здоровью меня пора­жало. Он и бронхита своего почти не лечил и не остерегался.

Вообще по отношению к болезням он проявлял какое-то ложное мужество. Он как будто стыдился слишком много заниматься ими, считал это мало­душием. <...>

Я, например, никогда не слышал от него, чтобы он советовался с каким-нибудь профессором о сво­ем здоровье.

Исаак Наумович Альтшуллер:

Было два верных способа сделать неприятность Чехову и заставить его съежиться: это — коснуться поподробнее его здоровья или его текущих лите­ратурных работ.

Михаил Павлович Чехов:

Первое кровохарканье случилось с ним еще в 1884 го­ду в Московской судебной палате, когда он вел для

«Петербургской газеты» записки по известному Рыковскому процесс)'. <...>

Особенно сильно кашлял брат Антон, когда мы жили на Кудринской-Садовой.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва. 14 октября 1888 г.:

Впервые я заметил его у себя 3 года тому назад в Окружном суде: продолжалось оно дня 3-4 и про­извело немалый переполох в моей душе и в моей квартире. Оно было обильно. Кровь текла из право­го легкого. После этого я раза два в год замечал у се­бя кровь, то обильно текущую, т. е. густо красящую каждый плевок, то не обильно... Третьего дня или днем раньше — не помню, я заметил у себя кровь, была она и вчера, сегодня ее уже нет. Каждую зиму, осень и весну и в каждый сырой летний день я каш­ляю. Но все это пугает меня только тогда, когда я ви­жу кровь: в крови, текущей изо рта. есть что-то зло­вещее, как в зареве. Когда же нет крови, я не волну­юсь и не угрожаю русской литературе «еще одной потерей». Дело в том, что чахотка или иное серьез­ное легочное страдание узнаются только по сово­купности признаков, а у меня-то именно и нет этой совокупности. Само по себе кровотечение из лег­ких не серьезно; кровь льется иногда из легких це­лый день, она хлещет, все домочадцы и больной в ужасе, а кончается тем, что больной не кончает­ся — и это чаще всего. Так и знайте на всякий слу­чай: если у кого-нибудь, заведомо не чахоточного, вдруг пойдет ртом кровь, то ужасаться не нужно. Женщина может потерять безнаказанно половину своей крови, а мужчина немножко менее половины. Если бы то кровотечение, какое у меня случилось в Окружном суде, было симптомом начинающей­ся чахотки, то я давно уже был бы на том свете вот моя логика.

Михаил Павлович Чехов:

Усилившийся геморрой не давал ему покоя, мешал ему заниматься, наводил на него хандру и мрачные мысли и делал em раздражительным из-за пустяков. А тут еще стал донимать его и кашель. В особеннос­ти он беспокоил его по утрам. 11рислушиваясь к это­му кашлю из столовой, мать, Евгения Яковлевна, вздыхала и поглядывала на образ.

— Антоша опять пробухал всю ночь, — говорила она с тоской.

Но Антон Павлович даже и вида не подавал, что ему плохо. Он боялся нас смутить, а может быть, и сам не подозревал опасности или же старался себя обмануть. Во всяком случае, он писал Суворину, что будет пить хину и принимать любые порошки, но выслушать себя какому-нибудь врачу не позволит. Я сам однажды видел мокроту писателя, окрашен­ную кровью. Когда я спросил у него, что с ним, то он смутился, испугался своей оплошносги, быст­ро смыл мокроту и сказал:

— Это так, пустяки... Не надо говорить Маше и ма­тери.

Ко всему этому присоединилась еще мучительная боль в левом виске, от которой происходило надо­едливое мелькание в глазу (скотома). Но все эти бо­лезни овладевали им приступами. Пройдут — и нет. И снова наш Антон Павлович весел, работает — и о болезнях нет и помина.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, гб апреля 1893 г.:

Ну, буду писать прежде всего о своей особе. Начну с того, что я болен. Болезнь гнусная, подлая. Не си­филис, но хуже — геморрой <...> боль, зуд, напряже­ние, ни сидеть, ни ходить, а во всем теле такое раз­дражение. что хоть в петлю полезай. Мне кажется, что меня не хотят понять, что все глупы и неспра­ведливы, я злюсь, говорю глупости; думаю, что мои домашние легко вздохнут, когда я уеду. Вот какая штука-с! Болезнь мою нельзя объяснить ни сидячею жизнью, ибо я ленив был и есмь, ни моим разврат­ным поведением, ни наследственностью. У меня ко­гда-то было воспаление брюшины; надо думать, что просвет кишки у меня уменьшился от воспаления и где-нибудь перетяжка сдавила сосуд. Резюме: надо делать операцию.

Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину. Ме­лихово, 29 августа 1895 г.:

Я не совсем здоров. 8 августа я был у Л. Н. Толстого в Ясной Поляне и, вероятно, простудился у него или на обратном пути; g-го авг<уста> у меня заболе­ли волосы и кора правой половины головы, затем боль шла все crescendo, и 15-16-го у меня начались сильные невралгические боли в правом глазу и в правом виске. Поехал я в Серпухов, вырвал зуб, принял чертову пропасть антипирина, фенацети­на, хины и проч. и проч. — и ничего не помогло. Только после 20-го боль стала сдаваться, и вот я уже могу писать и чувствую только боль в коре головы и в волосах, когда до них дотрагиваешься. Такое свинство.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 26 июня 1896г.:

Был в Москве у глазного врача. Один глаз у меня дальнозоркий, другой близорукий. Правый в про­шлом году едва не погиб; была невралгия, ослож­ненная сыпью на роговице, и теперь остался легкий парез аккомодации и боль. Получил приказ лечить­ся электричеством, мышьяком и морем. Привез ку­чу очков и лупу для упражнения левого глаза, кото­рый не умеет читать. Совсем калека!

Антон Павлович Чехов. Из письма Н. М. Линтваре- вой. Мелихово, г мая iSgy г.:

У меня гостит в настоящее время глазной врач со своими стеклами. Вот уже два месяца, как он подби­рает для меня очки. У меня гак называемый астиг­матизм — благодаря которому у меня часто бывает мигрень, и кроме того, еще правый глаз близору­кий, а левый дальнозоркий.

Исаак Наумович Альтшуллер:

В самое первое время нашего знакомства Чехов про болезнь свою не говорил. В конце ноября 1898 года рано утром мне принесли от него записку', в кото­рой он просил зайти, захватив с собой «стетоскоп­чик и ларингоскопчик», так как у него кровохарка­нье, — и я действительно застал его с порядочным кровотечением. Ларингоскоп гут был ни при чем, потому что не могло быть никакого сомнения, что это настоящее легочное кровотечение. Когда через несколько дней я мог его детально исследовать, то я был поражен найденным. В этот первый наш меди­цинский разговор Чехов начал летосчисление с го­да поездки на Сахалин (1890). когда у него в дороге появилось будто бы первое кровохарканье, но впо­следствии выяснилось, что оно было уже В 1 884 го­ду и потом довольно нередко повторялось. И с сту­денческих лет он много кашлял, весною и осенью плохо себя чувствовал и нередко лихорадил, но объ­яснял это инфлуэнцой, никогда не лечился, не да­вал себя выслушивать, чтобы «чего-нибудь там не нашли». Объяснял кровохарканье горлом, а ка­шель — простой простудой, хотя, по его собствен­ным словам, временами превращался в стрекози­ные мощи. <...> И даже, несмотря на кровохарка­ния, единственный симптом, производивший на него впечатление, так как «в крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве», и даже по- еле смерти брата Николая от скоротечной чахотки в 1889 голу он еще заявляет, что «ни за что выслуши­вать себя не позволит», и только хлынувшая весной 1897 года в необычно большом количестве кровь и вмешательство друзей заставили его лечь в клини­ку профессора Остроумова. С того времени, очевид­но, процесс неуклонно прогрессировал. И я при первом исследовании уже нашел распространенное поражение в обоих легких, особенно в правом, с не­сколькими кавернами, следы плевритов, значитель­но ослабленную, перерожденную сердечную мышцу и отвратительный кишечник, мешавших! поддержи­вать должное питание. Мои тогдашние попытки убедить Чехова в необходимости серьезно лечиться не привели ни к чему. Он упорно заявлял, что ле­читься, заботиться о здоровье — внушает ему отвра­щение. И ничто не должно было напоминать о бо­лезни, и никто не должен был ее замечать. Поэтому и выработал он такую манеру говорить, не повышая голоса, медленно, монотонно, останавливаясь при чувстве раздражения гортани, чтобы удержать ка­шель, а если уже приходилось кашлять, то мокрота отплевывалась в маленький, заранее приготовлен­ный бумажный фунтик, тут же где-нибудь лежавший за книгами на столе и отправляемый потом в камин. Только с дипломатическими подходами, как буд­то невзначай или пользуясь случайными поводами, удавалось его послушать и заставить сделать то или иное. Только с 1901 года он перешел на положение настоящего пациента и сам уж часто предлагал: «Да­вайте послушаемтесь». Но и тут заставить его лечь, вообще заняться лечением, главным образом и прежде всего, было нельзя. И не только с посто­ронними он не любил говорить о своей болезни, но и от своих домашних скрывал свои немощи, ни­когда не жаловался; на вопрос: «как себя чувству­ешь?» — отвечал: «сейчас хорошо, почти здоров.

только вот кашель», — или «голова болит», или что нибудь в этом роде. К несчастью, процесс уже нахо­дился в той стадии, когда на выздоровление не мог­ло быть никакой надежды, а можно было только стремиться к замедлению темпа болезни или к вре­менному улучшению состояния больного. <...> Зимы 1901-1902, 1902-1903 годов он проводит в Ялте и почти все время очень плохо себя чув­ствует <...>.

К концу этого периода он очень изменился и внеш­не. Цвет лица приобрел сероватый оттенок, губы стали бескровны, он еще больше похудел и заметно поседел. Деятельность сердца все ухудшалась, про­цесс в легких все расползался. В соответствии с этим стала все резче проявляться одышка, появились симптомы и туберкулезного поражения кишок.

Александр Николаевич Тихонов:

Чтобы не оставлять Чехова одного в пустом доме, я спал теперь в соседней с ним комнате. В доме было душно, пахло масляной краской, пищали ко­мары. Окна нельзя было открыть — боялись воров. Я беспокоился о Чехове. Сквозь тонкую перего­родку мне был явственно слышен его кашель, раз­дававшийся эхом в пустом темном доме. Так дли­тельно и напряженно он никогда еще не кашлял. Несколько раз он вставал с кровати, — мне было слышно, как гудели пружины матраца, — ходил по комнате, что-то пил из стакана, снова ложился, ка­шлял и снова вставал... Под конец я все-таки уснул.

Меня разбудило ощущение близкой опасности. Я открыл глаза.

Комната была полна белым ослепительным сия­нием, которое мгновенно исчезло, чтобы через секунду вновь появиться. Вокруг дома свирепство loo вала буря. <...>

И вдруг сквозь грохот разрушавшегося неба я услы­шал протяжный, мычащий стон... Ухо, приложенное к стене, за которой был Чехов, подтвердило мою догадку... Стон повторился — му­чительный, почти нечеловеческий, оборвавший­ся не то рвотой, не то рыданьем. Мне показалось, что Чехов умирает и что если он умрет, то это по моей вине. Себя не помня, как был, в одной рубашке и босиком, я бросился через сто­ловую к комна те Чехова. У дверей я еще раз прислу­шался. стуча зубами.

Как это часто бывает в минуты ее наивысшего на­пряжения, гроза вдруг на мгновение останови­лась. В доме стало тихо и страшно... И в этой ти­шине явственно были слышны сдавленные стоны, кашель и какое-то бульканье.

Я распахнул дверь и шепотом окликнул Чехова: — Антон Павлович!

На тумбочке у кровати догорала оплывшая свеча. Че­хов лежал на боку, среди сбитых простынь, судорож­но скорчившись и вытянув за край кровати д линную с кадыком шею. Все его тело содрогалось от кашля... И от каждого толчка из его широко открытого рта в синюю эмалированную плевательницу, как жид­кость из опрокинутой вертикально бутылки, выхар­кивалась кровь...

За шумом начавшейся опять грозы Чехов меня не заметил. Я еще раз назвал его по имени. Чехов отвалился навзничь, на подушки и, обтирая платком окровавленные усы и бороду, медленно в темноте нащупывал меня взглядом. И тут я в желтом стеариновом свете огарка впер­вые увидел его глаза без пенсне. Они были боль­шие и беспомощные, как у ребенка, с желтоваты­ми от желчи белками, подернутые влагой слез... Он тихо, с трудом проговорил:

— Я мешаю... вам спать... простите... голубчик- Ослепительный взмах за окном, и сейчас же за ним страшный удар по железной крыше заглушил его слова.

Я видел только, как под слипшимися от крови уса­ми беззвучно шевелились его губы...

Максим Горький:

Болезнь иногда вызывала у него настроение ипо­хондрика и даже мизантропа. В такие дни он бы­вал капризен в суждениях своих и тяжел в отноше­нии к людям.

Однажды, лежа на диване, сухо покашливая, играя термометром, он сказал:

— Жить для того, чтоб умереть, вообще не забав­но, но жить, зная, что умрешь преждевременно, — уж совсем глупо...

Исаак Наумович Альтшуллер:

Весною 1903 года, с благословения известного мос­ковского клинициста проф. Остроумова, принима­ется решение зиму проводить в Москве. Но осенью 1903 года он не перестает лихорадить, один плев­рит следует за другим, трудно поддающиеся лече­нию расстройства кишечника. Он уже не скрывает своего плохого самочувствия. А Художественный театр, увлеченный своими задачами, связанный планом, торопит скорейшей присылкой «Вишнево­го сада». Все чаще я заставал Чехова в кресле или на диване, уже без книжек и газет в руках, и он впер­вые не избегал говорить о своей работе, а жаловал­ся, как трудно ему дописывать и переписывать пье­су, — он мог делать это только урывками. В октябре я в поспедний раз попытался задержать его, сказал ему почти всю правду, умолял не губить себя, не ездить в Москву, что это безумие. Он об Ю2 этом написал в Москву, но к декабрю все-таки уехал.

Дальнейшее известно. Повторяю — то, что случи­лось при сложившихся обстоятельствах, было не­избежно. <...>

Ольга Леонардовна мне потом с возмущением рас­сказывала, как в Берлине в «Савой-отель» к не­му приехал приглашенный известный клиницист проф. Эвальд. Внимательно осмотрев больного, он развел руками и. ничего не сказав, вышел. Это, конечно, было жестоко, но развел он руками, на­верное, от недоумения, зачем и куда такого боль­ного везут.

Вера

Исаак Наумович Альтшуллер: Был ли Чехов верующим?

Он сам, если судить по его письмам, считал себя ате­истом и говорил о том, что веру потерял и вообще не верит в интеллигентскую веру. Еще недавно чело­век, хорошо его знавший, рассказывал мне, как раз, во время рыбной ловли, услышав церковный благо­вест, Чехов обратился к нему со словами: «Вот лю­бовь к этому звону — все, что осталось еще у меня от моей веры».

Я только в самом начале слышал от него замечания в этом роде. Но я помню и такой случай. Как-то при­шлось к разговору, я рассказал ему о слышанном много в публичной лекции одного профессора про четвертое измерение и спросил его: верит ли он в четвертое измерение. Он ничего не ответил. Че­рез несколько дней совершенно неожиданно он вдруг говорит: «А знаете, четвертое измерение-то, может, окажется и существует, и какая-нибудь загроб­ная жизнь...» Он носил крестик на шее. Это, конеч­но, не всегда должно свидетельствовать о вере, но еще меньше ведь об отсутствии ее. Еще в 1897 го­ду он в своем таком скудном, всего с несколькими записями, и то не за каждый год, дневнике отметил:

«Между „есть Бог" и „нет Бога" лежит целое громад­ное поле, которое проходит с большим трудом ис­тинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его. и потому он обыкновенно не знает ничего или очень мало». Мне почему-то ка­жется, что Чехов, особенно последние годы, не пе­реставал с трудом продвигаться по этому полю, и ни­кто не знает, на каком пункте застала его смерть.

Иван Алексеевич Бунин:

Много раз старательнотвердо говорил, что бес­смертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме — сущий вздор:

— Это суеверие. А всякое суеверие ужасно. Надо мысли ть ясно и смело. Мы как-нибудь потолкуем с вами об этом основательно. Я, как дважды два че­тыре. докажу вам, что бессмертие — вздор.

Но потом несколько раз еще тверже говорил про­тивоположное:

— Ни в коем случае не можем мы исчезнуть без следа. Обязательно будем жить после смерти. Бес­смертие — факт. Вот погодите, я докажу вам это...

Михаил Осипович Меньшиков:

Религии Чехов не любил касаться. Только один раз в Ялте, па берегу моря, у нас как-то завязался разго вор о Боге и быстро оборвался. «Я не знаю, — ска­зал Чехов, — что такое вечность, бесконечность, я себе об этом ничего не представляю, ровно ничего. Жизнь за гробом для меня что-то застывшее, хо­лодное, немое... Ничего не знаю». Трезвая и чест­ная душа его боялась бреда, боялась внушений, про­тиворечащих опыту, боялась того «раздражения пленной мысли», которые многие принимают за голос свыше. Но той поэзии, которая сопровожда­ет веру, Чехов не был чужд. Он с теплым чувством 105

вспоминал об обычае в их семье, начиная с i сентя­бря. читать ежедневно по вечерам «Жития свя­тых», и во многих рассказах эта детская начитан­ность Чехова очень заметна. Звон монастырского колокола на заре вечерней, искры солнца на дале­ких крестах, умиление бедной человеческой молит­вы, тихие восторги сердца и предание себя Выс­шей Воле — все это было понятно Чехову и, может быть, не так уж чуждо.

Зинаида Григорьевна Морозова:

Дело было к вечеру, окна выходили на запад, был чудесный закат. В Замоскворечьи зазвонили к ве­черне.

— Люблю церковный звон. Это все, что у меня оста­лось от религии — не могу равнодушно слышать звон. Я вспоминаю свое детство, когда я с нянькой ходил к вечерне и заутрени.

Федор Федорович Фидлер. Из дневника:

28 июня 1904. В другой раз Михайловский и Чехов проезжали зимой мимо Исаакиевского собора; ко­лонны были покрыты инеем, и Чехов сказал, что в таком виде храм особенно прекрасен...

Цветовод и садовник

Мария Тймофеевна Дроздова:

Ангои Павлович относился ко всему растущему с радостным любопытством.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

У всех Чеховых есть одно свойство: их, как говорит­ся. «слушаются» растения и цветы — «хоть палку во­ткни, вырастет», — говорил А П. Он сам был страст­ный садовод и говорил, гак же как Чайковский, что мечта его жизни, «когда он не сможет больше пи­сать», — заниматься садом.

Александра Александровна Хотяинцева:

Он очень любил цветы. В Мелихове он разводил ро­зы, гордился ими. Гостьям-дачницам из соседнего имения (Васькина) он сам нарезал букеты. Но сре­зал «спелые» цветы, те, которые нужно было сре­зать но правилам садоводства, и «чеховские» розы иногда начинали осыпаться дорогой, к большому огорчению дачниц, особенно одной, поклонницы Чехова, которую Антон Павлович прозвал «Аделаи­дой». <...>

Тут же около роз находился огород с любимыми «красненькими» (помидоры) и «синенькими» (баклажаны)[4] и другими овощами.

-Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Он, между прочим, особенно любил цветущие яб­лони и вишни, и в своей пьесе «Вишневый сад» больше всего ценил ее название. Цветение фрукто­вых деревьев вызывало в нем какие-то радостные ассоциации — может быть, сады его детства в юж­ном городке, но когда он смотрел на бело-розовые яблони, у него были ласковые и счастливые глаза.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

С помощью сестры, Марии Павловны, Антон Пав­лович сам рисует план сада (в Ялте. — Сост.), наме­чает, где будет какое дерево, где скамеечка, выпи­сывает со всех концов России деревья, кустарники, фруктовые деревья, устраивает груши и яблони шпалерами, и результатом были действительно ве­ликолепные персики, абрикосы, черешни, яблоки и груши. С большой любовью растил он березку, на­поминавшую ему нашу северную природу, ухаживал за штамбовыми розами и гордился ими, за поса­женным эвкалиптом около его любимой скамееч­ки, который, однако, недолго жил, так же как бе­резка: налетела буря, ветер сломал хрупкое белое деревце, которое, конечно, не могло быть крепким и выносливым в чуждой ему почве. Аллея акаций выросла невероятно быстро, длинные и гибкие, они при малейшем ветре как-то задумчиво колеба­лись, наклонялись, вытягивались, и было что-то фантастическое в этих движениях, беспокойное и тоскливое... На них-то всегда глядел Антон Павло

вич из большого итальянского окна своего кабине­та. Были и японские деревца, развесистая слива с красными листьями, крупнейших размеров смо­родина, были и виноград, и миндаль, и пирами­дальный тополь — все это принималось и росло с удивительной быстротой благодаря любовному глазу Антона Павловича. Одна беда — был вечный недостаток в воде, пока наконец Аутку не присо­единили к Ялте и не явилась возможность устроить водопровод.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Ял­та, 14 марта 1899 г.:

Вчера и сегодня я сажал на участке деревья и букваль­но блаженствовал, так хорошо, так тепло и поэтич­но. Просто один восторг. Я посадил 12 черешен, 4 пирамидальных шелковицы, два миндаля и еще кое-что. Деревья хорошие, скоро дадут плоды. И ста­рые деревья начинают распускаться, груша цветет, миндаль тоже цветет розовыми цветами. Птицы, по дороге на север, ночуют здесь в садах и поутру кричат, например дрозды.

Исаак Наумович Альтшуллер:

Я думаю, что лучшими часами в его жизни были те, когда он в хорошие дни возился в саду, окруженный не отступавшими от него собачками, преемниками славных мелиховских такс Брома Исаевича и Хины Марковны, и танцующим прирученным журавлем. Занимался любимым делом, и никто не мешал ду­мать, как на севере помогала думать удочка.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Вид срезанных или сорванных цветов наводил на него уныние, и когда, случалось, дамы приносили ему цветы, он через несколько минут после их ухо­да молча выносил их в другую комнату. 109

Борис Александрович Лазаревский:

Однажды одна ялтинская поклонница Чехова принесла ему много цветов. Антон Павлович за­любовался ими и, обращаясь ко мне, сказал: — Вот, знаете, кто не любит цветов, детей и собак, тот — или дурак, или злой человек...

С братьями меньшими

Исаак Наумович Альтшуллер:

Чехов любил животных.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Антон Павлович любил наблюдать перелет птиц. В перерыве работы подойдет к окну, улыбнется, увидев какого-нибудь щегла, радостно подзовет всех посмотреть. Деревья, небо, птицы были для него радостью.

Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину. Моск­ва, ю декабря 1890 г.:

Из Цейлона я привез с собою в Москву зверей, самку и самца <...>. Имя сим зверям — мангус. Это помесь крысы с крокодилом, тигром и обезьяной. Сейчас они сидят в клетке, куда посажены за дур­ное поведение: они переворачивают чернилицы, стаканы, выгребают из цветочных горшков землю, тормошат дамские прически, вообще ведут себя, как два маленьких черта, очень любопытных, от­важных и нежно любящих человека. Мангусов нет нигде в зоологических садах; они редкость. Брем никогда не видел их и описал со слов других под именем «мунго».

Антон Павлович Чехов. Из письма И. Л. Леонтьеву (Щеглову). Москва, ю декабря i8go г.: Ах, ангел мой, если б Вы знали, каких милых зверей привез я с собою из Индии! Это — мангусы, величи­ною с средних лет котенка, очень веселые и шуст­рые звери. Качества их: отвага, любопытство и при­вязанность к человеку-. Они выходят на бой с грему­чей змеей и всегда побеждают, никого и ничего не боятся; что же касается любопытства, то в комнате нет ни одного узелка и свертка, которого бы они не развернули; вс тречаясь с кем-нибудь, они прежде всего лезут посмотреть в карманы: что там? Когда остаются одни в комнате, начинают плакать.

Михаил Павлович Чехов:

Оказалось, что, кроме мангуса, брат Антон вез с со­бой в клетке еще и мангуса-самку, очень дикое и злоб­ное существо, превратившееся вскоре в пальмовую кошку, так как продавший ее ему на Цейлоне индус попросту надул его и продал ее тоже за мангуса.

Александр Иванович Куприн:

Надо заметить, что Антон Павлович очень любил всех животных, за исключением, впрочем, кошек, к которым он питал непреодолимое отвращение. Со­баки же пользовались его особым расположением. О покойной Каш танке, о мелиховских таксах Броме и Хине он вспоминал так тепло и в таких выражени­ях, гак вспоминают об умерших друзьях. «Славный народ — собаки!» — говорил он иногда с добродушной улыбкой.

Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину. Ме­лихово, 16 апреля 1893 г.:

Вчера наконец прибыли таксы, добрейший Нико­лай Александрович. Едучи со станции, они сильно озябли, проголодались и истомились, и радость 112 их по прибытии была необычайна. Они бегали по

веем комнатам, ласкались, лаяли на прислугу. Их покормили, и после этого они стали чувствовать себя совсем как дома. Ночью они выгребли из цве­точных ящиков землю с посеянными семенами и разнесли из передней калоши по всем комнатам, а утром, когда я прогуливал их по саду, привели в ужас наших собак-дворян, которые отродясь еще не видали таких уродов. Самка симпатичнее кобе­ля. У кобеля не только задние ноги, но и морда и зад подгуляли. Но у обоих глаза добрые и при­знательные. Чем и как часто Вы кормили их? Как приучи ть их отдавать долг природе не в комнатах? и т. д. Таксы очень понравились и составляют зло­бу дня.

Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину Ме­лихово, // августа 1893 г-:

Таксы Бром и Хина здравствуют. Первый ловок и гибок, вежлив и чувствителен, вторая неуклю­жа, толста, ленива и лукава. Первый любит птиц, вторая — тычет нос в землю. Оба любят плакать от избытка чувств. Понимают, за что их наказывают. У Брома часто бывает рвота. Влюблен он в двор­няжку. Хина же — все еще невинная девушка. Любят гулять по полю и в лесу, но не иначе, как с нами. Драть их приходится почти каждый день: хватают больных за штаны, ссорятся, когда едя т, и т. п. Спят у меня в комнате.

Александр Иванович Куприн:

Во дворе (ялтинского дома Чехова. — Сост.) жили: ручной журавль и две собаки. <...> Журавль был важная, степенная птица. К людям он относился вообще недоверчиво, но вел тесную дружбу с Арсением, набожным слугой Антона Пав­ловича. За Арсением он бегал всюду, по двору и по сад>\ причем уморительно подпрыгивал на ходу и махал растопыренными крыльями, исполняя

характерный журавлиный танец, всегда смешив­ший Антона Павловича.

Одну собаку звали Тузик, а другую — Каштан, в честь прежней, исторической Каштанки, носившей это имя. Ничем, кроме глупости и лености, этот Каш­тан, впрочем, не отличался. По внешнему виду он был толст, гладок и неуклюж, светло-шоколадного цвета, с бессмысленными желтыми глазами. Вслед за Тузиком он лаял на чужих, но стоило его пома­нить и почмокать ему, как он тотчас же переворачи­вался на спину и начинал угодливо извиваться по земле. Антон Павлович легонько отстранял его пал­кой, когда он лез с нежностями, и говорил с при­творной суровостью:

— Уйди же, уйди, дурак... Не приставай.

И прибавлял, обращаясь к собеседнику, с досадой, но со смеющимися глазами:

— Не хотите ли, подарю пса? Вы не поверите, до чего он глуп.

Но однажды случилось, что Каштан, по свойствен­ной ему глупости и неповоротливости, попал иод колеса фаэтона, который раздавил ему ногу. Бед­ный пес прибежал домой на трех лапах, с ужасаю­щим воем. Задняя нога вся была исковеркана, кожа и мясо прорваны почти до кости, лилась кровь. Ан­тон Павлович тотчас же промыл рану теплой во­дой с сулемой, присыпал ее йодоформом и перевя­зал марлевым бинтом. И надо было видеть, с какой нежностью, как ловко и осторожно прикасались его большие милые пальцы к ободранной ноге со­баки и с какой сострадательной укоризной бранил оп и уговаривал визжавшего Каш гана:

— Ах ты, глупый, глупый... Ну, как тебя угоразди­ло?.. Да тише ты... легче будет... дурачок...

Исаак Наумович Альтшуллер:

Когда я увидел, с какой заботливостью он ухаживал 114 за раненым Каштаном, как внимательно, по всем

правилам хирургического искусства, перевязывал его разодранную лапу и с какими при этом ласковы­ми словами к нему обращался, я понял, почему та­кой удивительной вышла у него «Каштанка». И ко­гда он, поведя серьезную войну против мышей, брат из мышеловки осторожно за хвост попавшую­ся мышь и спускал ее через низкий забор на кладби­щенский участок, то я уверен, что мышь только по­смеивалась и, наверное, в ближайшую же ночь пере- биралась обратно на дачу к своему врагу.

Александр Иванович Куприн:

Приходится повторить избитое место, но несомнен­но, что животные и дети инстинктивно тянулись к Чехову. Иногда приходила к А. П. одна больная ба­рышня. приводившая с собою девочку лет трех-че- тырех, сиротку, которую она взяла на воспитание. Между крошечным ребенком и пожилым, грустным и больным человеком, знаменитым писателем, уста­новилась какая-то особенная, серьезная и доверчи­вая дружба. Подолгу сидели они рядом на скамейке, на веранде; А. П. внимательно и сосредоточенно слу­шал, а она без умолку лепетала ему свои детские смешные слова и путалась ручонками в его бороде.

Мария Тимофеевна Дроздова:

У меня часто спрашивают: почему в письмах Антона Павловича Чехова упоминается о передаче мне поч­товых марок, вложенных в письма Марии Павловне. Это собирание Антоном Павловичем марок для ме­ня началось по следующему случаю. Как-то на кани­кулы я ездила домой на юг и возвращалась обратно в Москву. Провожая меня на станцию железной до­роги. мой одиннадцатилетний братишка, ученик г-го класса гимназии, прощаясь, сунул мне в карман осеннего пальто что-то аккуратно завернутое в бе­лую бумагу с просьбой передать эту вещь Анто­ну Павловичу. Проезжая мимо станции Лопасня, я 115

поспешила сойти и на несколько дней заехала в Ме­лихово к Чеховым. Только за ужином я вспомнила о подарке моего брата и передала его Антон)' Пав­лович)'. Чехов развернул пакетик — там оказался небольшой журнальчик, размером в небольшую дет­скую книжку. Что там было написано, я уже не пом­ню, но все было очень тщательно, с любовью сдела­но, подражая настоящему журналу, со всеми его отде­лами. Видно было, как сильно хотелось маленькому автору сделать приятное Антон)' Павловичу. Антон Павлович сейчас же послал ему свой рас­сказ «Каштанка» со своей надписью. Как-то в феврале 1898 года, когда я гостила в Мели­хове, пришли от Антона Павловича из Ниццы, где он был в то время, две посылки: одна Марии Пав­ловне и другая на мое имя — посылочка величиной с кубический вершок, тщательно упакованная, за­шитая. В посылочке, которая всех нас рассмешила своими игрушечными размерами, оказались почто­вые марки со всех концов мира, откуда Антон Пав­лович получал письма. Все это предназначалось мо­ему братишке.

Борис Александрович Лазаревский:

Чехов относился к детям не как к «маленьким дурач­кам» и говорил с ними не как с существами, создан­ными для забавы взрослых, а как с людьми, у кото­рых на все своя оригинальная точка зрения. Антон Павлович с любовью рассказывал мне об одном мальчике:

— Сидит он за столом, выводит букву за буквой и сопит...

Чехов прошелся взад и вперед по кабинету, посмо­трел в окно и добавил:

— И уши у него торчат, — вот так...

Охотник, рыболов,

Алексей Алексеевич Долженко:

На самом краю города (Таганрога. — Сост.) находи­лось кладбище, за которым начиналась степь. Здесь на земле можно было наблюдать много круглых от­верстий. Это норы тарантулов. Для чего это нам было нужно, я теперь припомнить не могу, но тогда ловле тарантулов мы отдавали много энергии. Глав­ным инициатором ловли как всегда был Антон, вы­думавший для этой цели специальный способ. Все мы имели при себе аптечные баночки, наполнен­ные деревянным маслом, и специальные удочки, состоящие из небольшой палочки, к которой была привязана довольно длинная нитка, а на конце нит­ки был прикреплен шарик из воска. Размер шарика был такой, чтобы он мог свободно пройти в нору тарантула.

грибник

Самая ловля заключалась в следующем: баночки с маслом ставились около норы. В отверстие опус­кался шарик из воска. Как только шарик доходил до Дна, тарантул, разоренный появлением непрошено­го гостя, с яростью цеплялся лапами в воск и тянул шарик на себя, вызывая подергивание, державший в руке удочку тотчас же вынимал шарик с вцепившим­ся в него тарантулом и сразу опускал его в масло.

В масле, вследствие отсутствия воздуха, тарантул сразу погибал. Большое количество наловленных тарантулов почему-то считалось у нас особенной до­блестью.

Владимир Германович Тан-Богораз (1865-1936). пи­сатель, поят, этнограф, лингвист, соученик А. П. Чехо­ва по таганрогской гимназии:

За Чеховским домом (в Таганроге. — Сост.) прежде находился небольшой пустырь, который в то время назывался «имение куриного царя». На краю этого пустыря ютился старик, разводивший кур. Пустырь зарос бурьяном и дикой коноплей. На этом пусты­ре Чехов с братьями ловил щеглов силком «на при­паду». Ловля щеглов ita припаду — это южный степ­ной спорт. Чехов увлекался им, даже будучи сту­дентом.

Алексей Алексеевич Долженко:

Будучи уже гимназистом, Антон Чехов очень лю­бил ловить рыбу. На ужение мы ходили в Таган­рогскую гавань. Обычно было нас четверо: Чехо­вы — Антон. Николай, Иван и я. Ловили мы пре­имущественно бычков. Антон умел добиваться удачной ловли. Он изобрел специальные поплав­ки, изображающие человека, у которого руки под­нимались и опускались во время ловли рыбы. Это указывало, какого размера рыба попала на крю­чок. Если человек в воде по пояс, то, значит, по­палась небольшая рыбка, если по плечи — то сред­няя, если с головой и руки подняты вверх, то. зна­чит. крупная рыба, и ее нужно вынимать умеючи. В таком случае Антон не доверял нам и вынимал сам. Поплавки он делал из особого дерева, похо­жего на пробку, которое брал у местных рыбаков. Отправляясь на рыбную ловлю, мы брали с собой сковородку и все необходимое для стряпни, а ино-

гда Антон захватывал свое любимое сантуринское вино. Такая обстановка рыбной ловли особенно нам нравилась.

Иван Алексеевич Белоусов (1863-1930), поэт, мему­арист, член литературного кружка «Среда»: Антон Павлович Чехов любил рыбную ловлю не так, как другие, а по-своему: он не был похож на тех рыболовов-охотников, цель которых состояла в том, чтобы как можно больше и крупнее наловить ры­бы. — он любил просто на солнышке посидеть с удоч­кой на берегу, отдохнуть, помечтать, а может бьггь, в тишине обдумать план какой-нибудь литературной работы, — а какая рыба ему попадется на крючок — ему было все равно; за большим он не гнался, а до­вольствовался окуньками, голавликами, пескарями; последних он особенно любил, и однажды учил ме­ня, как надо поджаривать пескарей:

— Знаете, если их смазать яйцом да обвалять в су­харях и поджарить так, чтобы корочка хрустела, - это будет великолепная закуска. <...>

Куда бы ни приезжал Антон Павлович, его прежде всего интересовала вода — река, пруды, озера, где бы водилась рыба.

Александр Николаевич Тихонов:

С утра до вечера мы сидели под глинистым отко­сом, у темного омута, и с увлечением ловили оку­ней, иногда попадались и щуки. <...>

— Чудесное занятие! — говорил Чехов, поплевы­вая на червяка. — Вроде тихого помешательства. И самому приятно, и для других не опасно. А глав­ное—думать не надо... Хорошо!

Николай Дмитриевич Телешов:

В Аутке, где он был уже серьезно больным и где среди красот южной природы, среди вечнозеле- 119

ных кипарисов и цветущих персиков, любил помеч­тать о московском сентябрьском дождичке, о бере­зах и ветлах, об илистом пруде с карасями, о том, как хорошо обдумывать свои повести и пьесы, гля­дя на поплавок и держа в руке удочку.

Иван Алексеевич Белоусов:

Он не раз говорил мне: «Я думаю, что многие луч­шие произведения русской литературы задуманы за рыбной ловлей».

Михаил Павлович Чехов:

Большой любитель собирать грибы, Антон Павло­вич каждое угро обходил свои собственные места (в Мелихове. — Сост.) и возвращался домой с гор­стями белых грибов и рыжиков. За ним всегда важно следовали его собаки Хина и Бром.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Вся усадьба замыкалась большой лужайкой, обса­женной старыми плакучими березами, под которы­ми водились белые грибы, а дальше вместо забора были еще посадки молодых елей, где в изобилии во­дились рыжики. Антон Павлович очень любил со­бирать рано по утрам грибы.

Антон Павлович Чехов. Из письма Л. С Суворину. Ме­лихово, в апреля 1892 г.:

У меня гостит художник Левитан. Вчера вечером был с ним на тяге. Он выстрелил в вальдшнепа; сей, подстреленный в крыло, упал в лужу. Я поднял его: длинный нос, большие черные глаза и прекрасная одежа. Смотрит с удивлением. Что с ним делать? Ле­витан морщится, закрывает глаза и просит с дро­жью в голосе: «Голубчик, ударь его головкой по ло­жу...» Я говорю: не могу. Он продолжает нервно по- 120 жимать плечами, вздрагивать головой и просить.

А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушаться Левитана и убить его. Од­ним красивым, влюбленным созданием стало мень­ше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. Горькому. Мели­хово, 9 мая 1899 г.:

Охоту с ружьем когда-то любил, теперь же равно­душен к ней.

Интересы, увлечения и развлечения

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Читал много, но не запойно, и почти только бел­летристику.

Михаил Павлович Чехов:

Антон Павлович питал любовь к книгам. Кропотли­во, изо дня в день он собирал всевозможные книги, привозил с собою целые ящики из столицы, и в Ме­лихове у него составилась большая библиотека. В 1896 год)' он пожертвовал ее родному город)' Та­ганрогу для общественной библиотеки.

Александр Семенович Лазарев:

Несмотря на наружную сдержанность, в характере Чехова было много азарта, страсти, увлечения тем делом, за которое он брался. С увлечением он уха­живал за своими цветами в Мелихове, с увлечением играл в крокет в Бабкине — помню, иногда партия затягивалась, на землю опу скались густые сумерки, но Чехов не хотел бросать игры, и мы с Киселевым кончали партию, подставляя зажженные спички к невидимым шарам.

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

В воспоминаниях о Мелихове хранятся очень ожив­ленные дни и вечера, с непрерывными шутками, пе­нием. художественными эскизами и прогулками. А когда такие развлечения исчерпывались, играли в лото. Лото Чехов любил, а в последние годы заме­нил его пасьянсом. В среде близких есть даже пась­янс, так называемый чеховский. <...> Во время ло­то, конечно, сыпались непрерывные шутки. В лото играли все: вся семья и гости.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Монте-Карло производило на него удручающее впечатление, но было бы неправдой сказать, что он остался недоступен его отраве. Может быть, отчасти я заразил его своей уверенно­стью (тогда была у меня такая), что есть в игре этой какой-то простой секрет, который надо только раз­гадать - и тогда... Ну, тогда, конечно, выступала главная мечта писателя: работать свободно и нико­гда не думать о гонораре, о заработке, не связывать литературную работу с вопросом о средствах к жиз­ни. Чехов мечтал об этом не меньше, чем я и вся­кий другой.

И вот он — трезвый, рассудительный, осторож­ный — поддался искушению. Мы накупили целую гору бюллетеней, даже маленькую рулетку, и по целым часам сидели с карандашами в руках над бу­магой, которую исписывали цифрами. Мы разра­батывали систему, мы искали секрет. Однажды мы его нашли и поехали в Монте-Карло с точно определенным планом. Игра была малень­кая, осторожная, и тем не менее, окончив ее, мы недосчитались пары сотен франков. Опять бюллетени, снова карандаши и цифры. Под­ходили к делу с другой стороны, вновь ехали в Мон­те-Карло и пробовали. Одно время казалось, что

мы нащупали верный путь. Выиграли раз, другой. Но на третий — неблагоприятное стечение обстоя­тельств, — и все полетело вверх дном. В то время я, конечно, не занимался наблюдения­ми над ним. Я сам гораздо больше, чем он, мог бы быть объектом наблюдения; но когда припоминал все это. то как будто не узнавал обычно спокойно­го, сдержанного, рассудительного, уравновешен­ного Антона Павловича.

Кто из знавших его поверит, что в нем жил азарт? А между тем он углублялся в цифры, старался про­никнуть в сущность этих странных комбинаций, разгадать их тайну. Мы спорили, каждый предла­гал свою систему и защищал ее. У него являлись остроумные мысли в этой области, и главное — что волнение его было чисто спортивное, так как он проигрывал, в сущности, пустяки. Но, однако же, в этом не было ничего трезвого. Поверить даже на минуту, что в случайных комби­нациях номеров, цветов и всяких других шансов могут быть отысканы какие-то законы, — для это­го, конечно, нужна была известная доля безумия, которое владеет игроками, делает их слепыми и приводит к гибели.

И вот он, как казалось, поставивший своей зада­чей трезвость, разумное отношение к жизни, че­ловек несомненно сильной воли, в течение десяти дней верил в это, то есть допускал для себя капель­ку безумия. <...>

Дней десять длилось его увлечение рулеткой. Он перестал принимать во внимание мои мнения и сам разрабатывал какие-то способы. Иногда он на мой зов поехать в Монте-Карло отвечал отказом. Я ехал один, но, смотришь, через час он появлялся, несколько как будто сконфуженный, становился у одного из столов и долго присматривался, наблю- 124 дал, видимо проверяя свою мысль, а потом садился

и, осторожно вынимая из кармана золотые, ставил их как-то по-новому.

Кажется, что в результате всех этих попыток был у него небольшой выигрыш. Это и есть таг опасный момент, когда игрок слепнет и с головой зарывает­ся в игру. А у него вышло иначе. Однажды он опре­деленно и твердо заявил, что с рулеткой покончено: и действительно, после этого ни разу больше не по­ехал туда. Взяли силу его обычные качества — благо­разумие, осторожность, уравновешенность, а глав­ное — ему стало стыдно увлекаться и отдавать силы таким пустякам.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Чехов сам любил путешествовать и не раз уговари­вал меня поехать в те места, которые особенно чем- нибудь его поразили. — например, в Бермамыт на Северном Кавказе — и обязательно с вершины горы увидеть восход солнца. Еще он просил меня съез­дить на Соловецкие острова по Северной Двине и Белому морю.

Алексей Сергеевич Суворин:

И в Петербурге, и в Москве он любил до странно­сти посещать кладбища, читать надписи на памят­никах или молча ходить среди могил. <...> Кладбища за границей его везде интересовали.

Антон Павлович Чехов. Из письма Н. М. Линтваре- вой. Генуя, I (13) октября 1894 г.: <...> Милан. Здесь я осматривал так называемую крематорию, где сожигают покойников, и собор. Собор так красив, что даже страшно. Было жарко. Пейзажи в Ломбардии изумительные, — пожалуй, как нигде в свете.

Теперь я в Генуе. Тут тьма кораблей и знаменитое кладбище, богатое статуями. Статуй, в самом деле, очень много. Изображены п натуральную неличи­ну и во весь рост не только покойники, но даже и их неутешные вдовы, тещи и дети. Есть статуя од­ной старушки-помещицы, которая держит в руке два сдобных хохлацких бублика.

Алексей Сергеевич Суворин. Из дневника:

15 мая 1900. Ездили на кладбище. В Девичьем мона­стыре могила его отца. Долго искали. Наконец, я на­шел. Потом поехали в Донской, потом в Данилов, где могила Гоголя. Видели, что на камне чьи-то наца­рапанные надписи, точно мухи напакостили. Любят люди пакостить своими именами.

Григорий Иванович Россолимо. Из дневника:

16 декабря 1903. Хоронили Алтухова, еще один то­варищ-однокурсник доработался. <...> Мы долго ждали у входа на кладбище, так как гроб несли на руках. Сильна, однако, меланхоличная нотка у Че­хова. Он любит, как говорит, кладбище, особенно зимой, как сегодня, когда могил почти не видно из-под глубокого пушистого снега.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Нарочитой красоты, красивости он не терпел, не любил ничего пафосного — и свои пережива­ния. и своих героев целомудренно оберегал от кра­сивых выражений, пафоса и художественных поз. В этом он, может быть, даже доходил до крайнос­ти, это заставляло его не воспринимать трагедии: между прочим, он никогда не чувствовал М. Н. Ер­моловой <...>.

Пафос и романтизм Чехов признавал и отдавался их очарованию только в музыке. Тут границ и запретов не было. Он возил меня к соседям по имению, родст­венникам поэта Фета, только затем, чтобы послу­шать Бетховена: хозяйка дома превосходно играла.

И когда он слушал Лунную сонату, лицо его было се­рьезно и прекрасно. Он любил Чайковского, любил некоторые романсы Глинки, например, «Не иску­шай меня без нужды», — и очень любил писать, когда за стеной играли или пели. «Серенада» Брага, кото­рую пела Лика под аккомпанемент рояля и скрипки, нашла отражение в его «Черном монахе»...

Александра Александровна Хотяинцева:

Чехов говорил, что «Кармен» самая любимая его опера. Цирк он тоже очень любил.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Он очень любил фокусников, клоунов. Помню, мы с ним как-то в Ялте долго стояли и не могли ото­рваться от всевозможных фокусов, которые проде­лывали дрессированные блохи.

Петр Алексеевич Сергеенко:

Из всех городских учреждений Чехов был неизмен­ным почитателем только одного учреждения — рус­ской бани, где любил попариться по-русски и после бани попить чайку и покалякать с приятелем.

Театральная страсть

Иван Павлович Чехов (1861-1922). брат А. 11. Чехо­ва, педагог:

Театром Антон Павлович увлекался с самого ран­него детства.

Первое, что он видел, была оперетка «Прекрасная Елена». Ходили мы в театр обыкновенно вдвоем. Билеты брали на галерку. Места в Таганрогском те­атре были не нумерованные, и мы с Антоном Пав­ловичем приходили часа за два до начала представ­ления. чтобы захватить первые места. В коридорах и на лестнице в это время бывало еще темно. Мы пробирались потихоньку наверх. Как сейчас помню последнюю лестницу, узкую, деревянную, какие бывают при входе на чердак, а в конце ее — двери на галерею, у которых мы, си­дя на ступеньках, терпеливо ждали, когда нас на­конец впустят. Понемногу набиралась публика. Наконец гремел замок, дверь распахивалась, и мы с Антоном Павловичем неслись со всех ног, чтобы захватить места в первом ряду. За нами с криками гналась нетерпеливая толпа, и едва мы успевали занять места, как тотчас же остальная публика на­валивалась на нас и самым жестоким образом при­жимала к барьеру.

До начала все же еще было далеко. Весь театр был совершенно пуст и неосвещен. На всю громадную черную яму горел только один газовый рожок. И. помню, нестерпимо пахло газом. Задним рядам было трудно стоять без опоры, и они обыкновенно устраивались локтями на наших спинах и плечах. Кроме того, все зрители грызли подсолнухи. Бывало так тесно, что весь вечер так и не удавалось снять шуб.

Но, несмотря на все эти неудобства, в антрактах мы не покидали своих мест, зная, что их тотчас же займут другие.

Андрей Дмитриевич Дросси, гимназический това­рищ Чехова:

Посещение театра учащимися тогда строго пресле­довалось. Допускалось хождение в театр только с родителями и то с особого каждый раз разреше­ния гимназического начальства. На галерею же вход был безусловно воспрещен, но мы ухищрялись всякими способами проникать туда чуть ли не каж­дое представление, прекрасно зная, что надзира­тель гимназии непременно заглянет на галерею, как это бывало всякий раз.

Чтобы не быть узнанными, мы с Антоном Павло­вичем прибегали нередко к гримировке. Странно было видеть молодые лица с привязанными боро­дами или бакенбардами, в синих очках, в отцов­ских пиджаках, восседающих на скамьях галереи.

Иван Павлович Чехов:

Когда мы шли в театр, мы не знали, что там будут играть. — мы не имели понятия о том. что такое драма, бпера или оперетка, — нам все было одина­ково интересно. <...>

Идя из театра, мы всю дорогу, не замечая ни пого­ды, ни неудобной мостовой, шли по улице и ожив­ленно вспоминали, что делалось в театре.

19S0

А на следующий день Антон Павлович все это ра­зыгрывал в лицах.

Александр Леонидович Вишневский:

Бывало, он перед спектаклем собирал нас и рас­толковывал нам содержание пьесы, которую нам предстояло смотреть. А на другой день происхо­дили дебаты в товарищеском кружке по повод)' ви­денного.

Иван Павлович Чехов:

Потом, когда Антон Павлович был постарше, он страшно любил Московский Малый театр. Как-то проездом мы были в Москве и узнали, что в этот день Ленский играл Ричарда III. Мы побежали в кассу, но там остались билеты только в первом ря­ду. Антон Павлович недолго колебался: мы сложи­ли все, что у нас было, долго шарили по всем карма­нам и вечером важно сидели в первом ряду; зато де­нег ни у меня, ни у Антона Павловича не осталось ни копейки, что отразилось на нас жестоко на сле­дующий день.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва. 18 ноября 1888 г.:

Можно не любить театр и ругать его и в то же вре­мя с удовольствием ставить пьесы. Ставить пьесу я люблю так же, как ловить рыбу и раков: закинешь удочку и ждешь, что из этого выйдет? А в Общество за получением гонорара идешь с таким же чувст­вом, с каким идешь глядеть в вершу или в вентерь: много ли за ночь окуней и раков поймалось? Забава приятная.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Он часто говорил об особом авторском психозе, которым заболевает человек, ставящий пьесу.

— Я сам испытал это, когда ставил «Иванова», — го­ворил он и описывал болезнь: «Человек теряет себя, перестает бы ть самим собой, и его душевное состоя­ние зависи т от таких пустяков, которых он в другое время не заметил бы: от выражения лица помощни­ка режиссера, от походки выходного актера... Актер, исполняющий главную роль, надел клетчатый галстук, а автору кажется, что тут нужен черный. Пуб­лика, может быть, совсем не замечает галстука, а ему, автору, кажется, что она не видит ни декорации, ни игры, а только галстук, и что это ужасно, и что гал­стук этот погубит пьесу.

Бывает и хуже: актриса — ломака, вульгарнсйшая из женщин, раньше он не мог выносить ее голоса, у него делались спазмы в горле, когда она с ним ко­кетничала. Но вот ей аплодируют, она тянет пьесу к успеху, и он, автор, начинает чувствовать к ней нежность, а в антракте подбегает к ней и целует ей ручки...

А вот идет главная сцена, на которую он возложил все надежды. В зале кашляют, сморкаются. Ни ма­лейшего впечатления, ни хлопка... Автор прячет­ся в темной норе, среди старых декораций, и ре­шает никогда отсюда не выйти и уже ощупывает свои подтяжки, пробуя, выдержат ли они, если он на них повесится.

И никто этого не понимает. И те не понимают, что приходят за кулисы „утешать" автора, и даже поздравляют с успехом. Они не подозревают, что перед ними временно-сумасшедший, который мо­жет наброситься на них и искусать их. Человек с более или менее здоровой нервной орга­низацией выдерживает это потрясение, понемно­гу отходит, и дня через три его можно перевести в разряд „выздоравливающих", но иных это потря­сает на всю жизнь. Вот это и случилось с Иваном Леонтьевичем.

Нет, вы посмотрите, что ему театр? Да он его да­же, в сущности, не любит, почти не бывает в нем и не знает ни актеров, ни актрис, а пишет об акте­рах и актрисах.

Константин Сергеевич Станиславский:

Антон Павлович любил прийти до начала спектак­ля, сесть против гримирующегося и наблюдать, как меняется лицо от грима. Смотрел он молча, очень сосредоточенно. А когда какая-нибудь проведенная на лице черта изменит лицо в том направлении, ко­торое нужно для данной роли, он вдруг обрадуется и захохочет своим густым баритоном. И потом опять замолчит и внимательно смотрит.

Табак, напитки и закуски

Антон Павлович Чехов. Из письма Ф. О. Шехтелю. Мелихово, Iо марта 1893 г.:

Дорогой Франц Осипович, можете себе предста­вить, я курю сигары. Бросил в прошлом году табак и папиросы и курю сигары. Нахожу, что это гораз­до вкуснее, здоровее и чистоплотнее, хотя и доро­же. Вы специалист по сигарной части, а я еще неуч и дилетант. Будьте ласковы, научите меня: какие си­гары курить мне и где в Москве я могу покупать их? Теперь я курю сигары петербургского Тен-Кате, на­зываемые «F.I Armado, Londres», внутреннего при­готовления из выписанных гаванских Табаков, крепкие. <...> К ним я привык. Нет ли чего-нибудь подходящего в Москве? За 6 р. 50 к. хороших сигар не достанешь, правда, но что делать? Ich habe kein Geld[5]. Пожалуй, я не прочь заплатить и десять руб­лей за сотню, но не дороже. Вообще дайте соответ­ственный совет. Скажу большое спасибо. Тен-Кате обещал высылать наложенным платежом, но ведь это такая возня, такая скука. Лучше уж махорку ку­рить, чем на почту ездить.

Антон Павлович Чехов. Из письма Ф. О. Шехтелю. Мелихово, 26 марта 1893 г>

Я курю по 3-4 сигары в день, но сейчас не в оче­редь закурил рижскую. Весьма приятно и весьма похвально, как говорят попы. Вкусно.

Федор Федорович Фидлер. Из дневника:

и февраля 1895. О своей диете рассказал следую щее: «Если я плотно поем или выпью рюмку водки, то уже не могу работать; поэтому за обедом я съедаю лишь несколько ложек супа, но зато как следует ужинаю и затем сразу же ложусь спать».

Елена Михайловна Шаврова-Юст (1874-1937), пи­сательница, корреспондентка Чехова: Вообще же он был очень воздержан и мало ел. — Для писания надо прежде всего избегать сытос­ти, — говорил он часто.

Иногда, во время какой-нибудь поглощавшей его литературной работы, он пил утром только кофе, а за обедом — чашку бульона. <...> Это нисколько не мешало ему понимать толк в раз­ных тонкостях гастрономии и любить хорошую кух­ню. <...> В вопросах кулинарии, как и во многих дру­гих жизненных вопросах и вкусах, Чехов был очень разборчив. Ему очень нравилась тонкая француз­ская кухня, и ничего не было так противно ему, как то усиленное питание, на котором, главным обра­зом, основывалось лечение его болезни, особенно в последние годы.

Он любил также настоящие русские блюда, которые так хорошо готовили в Таганроге его почтенные те­тушки, любил вкусные пироги, блины, борщи и со усы, любил хороший рассольник с потрохами. Лю­бил выпить водки из серебряного стаканчика и пе­ред ухой закусить скумбрией в томате или свежей икоркой. Любимым вином Антона Павловича было 11онте Кане...

Николай Дмитриевич Телешов:

Он любил угощать горячей картошкой, печенной на углях, и старым крымским «губонинским»[6] кля- ретом.

Петр Алексеевич Сергеенко:

Как-то прогуливаясь с А. II. по Одессе, я сказал, что около .Александровского сада есть небольшая кухмистерская, содержимая некоей хохлушкой, Ольгой Ивановной, и что мне приходилось там превкусно есть малороссийские блюда. Чехов остановился.

— И настоящий малороссийский борщ у нее быва­ет?—спросил он.

— Почти всегда.

— С бараниной и помидорами?

— Ну, разумеется, со всеми онерами[7].

— Едем к благодетельнице Ольге Ивановне! — вос­кликнул Чехов с оживлением.

Федор Федорович Фидлер. Из дневника:

28июня 1904. Филиппов рассказал о своих встре­чах с Н. К. Михайловским. Однажды вечером они стояли у стойки в ресторане Палкина (в Санкт- Петербурге. — Сост.) и пили водку. Михайлов­ский сказал, что однажды он стоял у этой же стой­ки с А. П. Чеховым. Не проронивший за целый ве­чер ни слова, Чехов вдруг заметил, что лучшая закуска к водке — кусочек черного хлеба и ничего больше.

Константин Алексеевич Коровин:

За обедом он говорил мне:

— Отчего вы не пьете вино?.. Если бы я был здо­ров. я бы пил... Я так люблю вино...

Викентий Викентьевич Вересаев:

Узнал, что я в прошлом году был в Италии.

— Во Флоренции были?

— Был.

— Кианти пили?

— Еще бы!

— Эх, кианти!.. Еще бы раз попасть в Италию, попить бы кианти... Никогда уже этого больше не будет.

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Выпить в молодости любил: чем становился стар­ше, тем меньше. Говорил, что нить водку аккуратно за обедом, за ужином не следует, а изредка выпить, хотя бы и много, не плохо. Но я никогда, ни на од­ном банкете или товарищеском вечере не видел его « рас поясавш и мся ».

Антон Павлович Чехов. Из письма И. Н. Оболонско­му. Петербург, 5 ноября 1892г.:

Я хожу в Милютин ряд и ем там устриц. Мне поло­жительно нечего делать, и я думаю только о том, что бы мне съесть и что выпить, и жалею, что нет такой устрицы, которая меня бы съела в наказа­ние за грехи.

Любитель прекрасного пола

Михаил Павлович Чехов:

Сколько знаю, будучи учеником седьмого и восьмо­го классов, он очень любил ухаживать за гимназист­ками, и, когда я был тоже учеником восьмого клас­са, он рассказывал мне, что его романы были всегда жизнерадостны. Часто, уже будучи студентом, он дергал меня, тогда гимназиста, за фалду и, указывая на какую-нибудь девушку, случайно проходившую мимо, говорил:

— Беги, беги скорей за ней! Ведь это находка для ученика седьмого класса!

Впоследствии, уже после смерти брата Антона, А. С. Суворин рассказывал мне, со слов самого пи­сателя, следующий эпизод из его жизни. Где-то в степи, в чьем-то имении, будучи еще гимназис­том, Антон Павлович стоял у одинокого колодца и глядел на свое отражение в воде. Пришла девоч­ка лет пятнадцати за водой. Она так пленила со­бой будущего писателя, что он тут же стал обни­мать ее и целовать. Затем оба они еще долго про­стояли у колодца и смотрели молча в воду. Ему не хотелось уходить, а она совсем позабыла о своей воде. Об этом Антон Чехов, уже будучи большим писателем, рассказывал А. С. Суворину, когда оба они разговорились на тему о параллельности то­ков и о любви с первого взгляда.

Исаак Наумович Альтшуллер:

От Чехова, когда он бывал в особенно хорошем на­строении. приходилось иногда слышать, как, случа­лось, он с приятелями в молодости веселился. Но я никогда не слышал ни от него самого, ни от других ни про одно его серьезное увлечение.

Федор Федорович Фидлер. Из дневника:

и февръгя 1895. Еще он сказал: «Я, вероятно, нико­гда не женюсь, потому' что могу жениться только но любви. После постановки „Иванова" я переспал не менее чем с 92 (девяносто двумя) женщинами; я воображал, что люблю их, и выслушивал их любов­ные клятвы; но проходила ночь, и я понимал, что мы оба глубоко заблуждались». Он имеет дело по­чти исключительно с замужними, так сказать, при­личными женщинами; два года назад он говорил мне, что никогда еще не лишил невинности ни од­ну девушку.

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Успех у женщин, кажется, имел большой. Говорю «кажется», потому что болтать на эту тему не люби­ли ни он, ни я. Сужу по долетевшим слухам. Один раз только он почему-то проявил странную и не­ожиданную откровенность. Может быть, потому что случай был уж очень исключительный. Мы много времени не виделись, столкнулись на выставке кар­тин и условились встретиться завтра днем, почему- то на бульваре. И чуть не с первых слов он рассказал мне как курьез: он ухаживал за замужней женщи­ной, и вдруг, в последнюю минуту успеха, обнаружи­лось, что он покушается на невинность. Он выра­зился так: «И вдруг — замок».

Открыл ли он его, я не допрашивал, но о ком шла речь, догадывался, и он знал, что я догадываюсь. Русская интеллигентная женщина ничем в мужчине не могла увлечься так беззаветно, как талантом. Ду­маю, что он умел бьпъ пленительным. Крепкой, дли­тельной связи до женитьбы у него не было. Незадол­го перед женитьбой он говорил, что больше одного года никакая связь у него не длилась.

Владимир Александрович Поссе:

Интимная жизнь Чехова почти неизвестна. Опуб­ликованные письма не вскрывают ее. Но, несо­мненно, она была сложная. Несомненно, до позд­него брака с Книппер Чехов не раз не только увле­кался, но и любил «горестно и трудно». Только любивший человек мог написать «Даму с со­бачкой» и «О любви», где огнем сердца выжжены слова: «Когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или доб­родетель в их ходячем смысле, или не нужно рас­суждать вовсе».

Кажется, в тот же вечер Чехов сказал мне: — Неверно, что с течением времени всякая любовь проходит. Нет, настоящая любовь не проходит, а приходит с течением времени. Не сразу, а постепен­но постигаешь радость сближения с любимой жен­щиной. Это как с хорошим старым вином. Надо к не­му привыкнуть, надо долго пить его, чтобы понять его прелесть.

Михаил Осипович Меньшиков:

Как относился Чехов к женщинам? Для романиста знание женской души то же, что знание тела для скульптора. Не время, конечно, говорить об этой стороне жизни Чехова. В своей родной семье он мог наблюда ть на редкость милые, прекрасные жен­ские типы. Я был не раз свидетелем самого востор­женного восхищения, какое Чехов вызывал у очаро­вательных девушек. Вероятно, он имел бы ошелом­ляющий «успех» у дам разного круга, если бы это было не ниже его души. Заметно было, что Чехову любовь — как и Тургеневу — давалась трудно. Вку­шая, он здесь «вкусил мало меда»... Лет девять назад он говорил мне: «Вот, что такое любовь: когда вы бу­дете знать, что к вашей возлюбленной пришел дру­гой и что он счастлив; когда вы будете бродить око­ло дома. где они укрылись; когда вас будут гнать как собаку, а вы все-таки станете ходить вокруг и умо­лять, ч тобы она пустила вас на свои глаза — вот это будет любовь». А через пять лет мы как-то поздним вечером ехали из Гурзуфа в Ялту. Стояла чудная ночь. Глубоко внизу под ногами лежало сонное мо­ре, но точно горсть брильянтов — горели огонь­ки Ялты. Чехов сидел крайне грустный и строгий, в глубокой задумчивости. «Что есть любовь?» — спросил наш спутник в разговоре со мной. «Лю­бовь — это когда кажется то, чего нет», — вставил мрачно Чехов и замолк.

Константин Алексеевич Коровин:

— Меня ведь женщины не любят... Меня все счита­ют насмешником, юмористом, а это неверно... — не раз говорил мне Антон Павлович.

Муж

Лилия Алексеевна Авилова:

— Если бы я женился, — задумчиво заговорил Че­хов, — я бы предложил жене... Вообразите, я бы пред­ложил ей не жить вместе. Чтобы не было ни халатов, ни этой российской распущенности... и возмутитель­ной бесцеремонности.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 2 j марта 1895 г.:

Извольте, я женюсь, если Вы хотите этого. Но мои условия: все должно быть, как было до этого, то есть она должна жить в Москве, а я в деревне, и я буду к ней ездить. Счастье же, которое продол­жается изо дня в день, от утра до утра, — я не выдер­жу. Когда каждый день мне говорят все об одном и том же, одинаковым тоном, то я становлюсь лю­тым. Я, например, лютею в обществе Сергеенко, потому что он очень похож на женщину («умную и отзывчивую») и потому что в его присутствии мне приходит в голову, что моя жена может быть похо­жа на него. Я обещаю быть великолепным мужем, но дайте мне такую жену, которая, как луна, явля­лась бы на моем небе не каждый день. NB: оттого, что я женюсь, писать я не стану лучше.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чехову. Ял­та, 26 октября 1898г.:

Что касается женитьбы, на которой ты наста и ва- ешь, то — как тебе сказать? Жениться интересно только по любви; жениться же на девушке только потому, что она симпатична, это все равно, что ку­пить себе на базаре ненужную вещь только потому, что она хороша. В семейной жизни самый важный вит- — это любовь, половое влечение, едина плоть, все же остальное — не надежно и скучно, как бы ум­но мы ни рассчитывали. Стало быть, дело не в сим­патичной девушке, а в любимой; остановка, как ви­дишь, за малым.

Федор Федорович Фидлер. Со слов А. М. Федорова. Из дневника:

20 октября 1906. По отношению к своей жене он вел себя очень деликатно, хотя можно усомнить­ся, действительно ли он ее любил.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Его жена, прекрасная артистка О. Л. Книппер, не мыслила себя без Художественного театра, да и те­атр не мыслил себя без нее. Вместе с тем она очень тяготилась вынужденной разлукой, предлагала А П., что она все бросит и будет жить в Ялте, но он этой жертвы принять не хотел...

<...> А П. ценил талант О. Л., не допускал и мысли, чтобы она отказалась ради него от сцены, выска­зывался по этому поводу категорически. Однако скучал без нее в Ялте, чувствовал себя одиноким — особенно в темные осенние вечера, когда на море бушевал шторм, ураган ломал в саду магнолии, и кипарисы гнулись и скрипели точно плача, ко­гда кашель мешал ему выходить, да и никто не от­важивался высовывать носа из дому в такую бурю, 142 а он читал письма из Москвы, с описаниями весе-

л ой" и полной жизни, которая шла там, описанием театра, дышавшего его духом, его пьесами, в то время когда он был отрезан и от жены, и от теат­ра, и от друзей.

Понятно, что он все время рвался в Москву, ездил туда вопреки благоразумию, задерживался там — и эти перерывы фатально влияли на сто здоровье.

Сын

Иван Алексеевич Бунин:

Моим друзьям Елиатьевским Чехов не раз го­ворил:

— Я не грешен против четвертой заповеди...

Алексей Сергеевич Суворин:

Он начал писать еще студентом; родители его. на руках которых были еще сыновья и дочь, жили бед­но, и его ужасно огорчало, что на именины мате­ри не на что сделать пирог. Он написал рассказ и отнес его. кажется, в «Будильник». Рассказ напеча­тали и на полученные несколько рублей справили именины матери.

Игнатий Николаевич Потапенко:

К матери своей он относился с нежностью, отцу же оказывал лишь сыновнее почтение, — гак по крайней мере мне казалось. Предоставляя ему все, что нужно для обстановки спокойной старости, он помнил его былой деспотизм в те времена, ко­гда в Таганроге главой семьи и кормильцем был еще он. В иные минуты, указывая на старика, ко­торый теперь стал тихим, мирным и благожела­тельным, он вспоминал, как, бывало, тот застав- 144 лял детей усердно посещать церковные службы

и при недостатке усердия не останавливался и пе­ред снятием штанишек и постегиванием по обна­женным местам.

Конечно, это вспоминалось без малейшей злобы, но, видимо, оставило глубокий след в его душе. И он говорил, что отец тогда был жестоким чело­веком.

И не только того не мог простит!. А. П. отцу, что он сек его — его. душе которого было невыносимо вся­кое насилие, — но и того, что своим односторонне- религиозным воспитанием он омрачил его детство и вызвал в душе его протест против деспотическо­го навязывания веры, лишил его этой веры. «Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, — гово­рит он в одном письме к И. Л. Щеглову, — то оно представляется мне довольно мрачным. Религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два мои бра га среди церкви пели трио „Да исправится" или же „Архангельский глас", на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторж­никами». <...>

И мне всегда казалось, что к отцу он относился без той теплоты, которая согревала его отношения к матери, сестре и братьям. Особенно же к матери, которая при таганрогском главенстве Павла Егоро­вича едва ли имела в семье тот голос, на какой име­ла право. Теперь, когда главой семьи сделался А. П., она получила этот голос.

ладимир Иванович Немирович-Данченко:

Я не знаю точно, какое отношение было у А. П. к отцу, но вот что раз он сказал мне <...>: — Знаешь, я никогда не мог простить отцу, что он меня в детстве сек.

А к матери у него было самое нежное отношение. Его заботливость доходила до того, что, куда бы

он ни уезжал, он писал ей каждый день хоть две строчки. Это не мешало ему подшучивать над ее религиозностью. Он вдруг спросит:

— Мамаша, а что, монахи кальсоны носят?

— Ну, опять! Антоша вечно такое скажет!.. — Она говорила мягким, приятным, низким голосом, очень тихо.

И вся она была тихая, мягкая, необыкновенно приятная.

Федор Федорович Фидлер. Со слов А. М. Федорова. Из дневника:

20 октября 1905. Чехов был очень привязан к своей матери (a em, в свою очередь, обожали все члены се­мьи). Однако он подтрунивал над ее стремлением ве­сти аскетическую жизнь и убеждал, что надо гово­рить «леригия», а не «религия». Застав ее однажды за чтением, он сказал: «Оставьте Вы, наконец, Че- тьи-Минеи и почитайте лучше знамени-итого пи­сателя Антона Чехова!..»

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Очень заботился о том, чтобы после его смерти мать и сестра были обеспечены.

Жилище

Дом в Москве, на Садовой-Кудринской, 6

Александр Семенович Лазарев:

Я познакомился с Чеховым, когда он жил на Куд­ринской-Садовой в доме д-ра Корнеева, в ориги­нальном, как рассказы Чехова, флигельке, похо­жем на маленький замок; хорошо помню полукруг­лые окна, выходившие на Садовую, в форме башен. Квартира была расположена в двух этажах. Во вто­ром этаже жили мать, отец и сестра Чехова, внизу был большой кабинет писателя и две спальни — его и брата Михаила, студента, кончавшего юридичес­кий факультет.

Михаил Павлович Чехов:

В нижнем этаже помещались кабинет и спаль­ня брата, моя комната, парадная лестница, кухня и две комнаты для прислуг. В верхнем — гостиная, комнаты сестры и матери, столовая и еще одна комната с большим фонарем. На моей обязаннос­ти лежало зажигать в спальне у Антона на ночь лампаду, так как он часто просыпался и не любил темноты. Нас отделяла друг от друга тонкая пере­городка, и мы подолгу разговаривали через нее на разные темы, когда просыпались среди ночи и не спали. 147

Александр Семенович Лазарев:

Из нижнего в верхний этаж вела красивая чугун Him лестница с широкой площадкой на повороте, на ко­торой лежало отличное чучело волка. В большой комнате верхнего этажа, расположенной над каби­нетом Чехова, я помню пианино, аквариум, наряд­ную мебель и большую картину Николая Чехова, талантливо начатую, но заброшенную и не кончен­ную им. <...>

В кабинете Чехова близ входа в его спальню от­крытые полки с книгами тянулись от пола до по­толка. Это была библиотека Чехова, составившая­ся по преимуществу с помощью покупок на старой московской Сухаревке, положившей начало биб­лиотекам многих московских писателей и журна­листов. <...>

Книг в библиотеке Чехова жалось друт к другу нема­ло, быть может до тысячи и даже значительно боль­ше; все они имели очень зачитанный вид; здесь были старые, разрозненные толстые журналы, от­дельные томики разных авторов, имевших некото­рое влияние на творчество Чехова; покупалось все это в разное время, понемножку, при получении из редакций более крупного гонорара или аванса; пол­ные собрания сочинений в те времена стоили доро­го, и на них у Чехова не хватало денег. Да и помеще­ние ранее не позволяло особенно шириться его библиотеке.

Дом в Мелихове

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Мелихово —это длинный одноэтажный дом. на не­большом фундаменте, не очень большой сад. не длинная, но красивая аллея, идущая сбоку от дома к пруду или озеру, и несколько десятков десятин зем-

ли. Были и службы, кое-какие из них построены да­же Антоном Павловичем. Центральная Россия, Серпуховский уезд, дорога к Мелихову, от станции Лопасня 11 верст, проселочная, лесом, в дождливую погоду осенью и весной, как водится, плохая: в рыт­винах и ухабах. <...>

Благодаря озеру и сад)', в лунные ночи и закатные вечера Мелихово было красиво и волновало фанта­зию. Здесь Чехов писал «Чайку», и много подробно­стей в «Чайке» навеяно обстановкой Мелихова.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Усадьба Чехова лежала на ровном месте, без каких- либо особенно красивых уголков. Небольшой ста­рый одноэтажный дом. выкрашенный желтой, уже потемневшей охрой, с парадным ходом, застеклен­ным цветными стеклами. По другую сторону дома находилась терраса, перед которой была располо­жена круглая большая клумба с резедой, душистым горошком, табаком. За большой клумбой были по­сажены полукругом любимые розы Антона Павло­вича, около самого балкона, по обе стороны крыль­ца, — две грядки гелиотропов, посаженных тоже но просьбе Антона Павловича (как он сказал — «для темпераментных гостей»). Дальше, за цветником, шла коротенькая со скамеечками липовая аллея и ряд елей и сосен. Между флигелем и домом был разбит небольшой фруктовый сад. <...> За волютами — к выходу в поле — была скамеечка, где по вечерам часто сидел Чехов, если только у него для этого находилось время (что случалось больше, когда кго-нибудь был из гостей). Вдали, где шла доро­га на станцию, виднелся перелесок — ольха, березки, кустарник. По левую сторону дороги был неболь­шой пруд, вроде копанки с глинистыми вязкими бе­регами, куда пущены были караси. Антон Павлович очень охотно удил рыбу, но и за этим удовол!.ствием 149

его приходилось видеть очень редко. Пруд был еще молодой, некрасивый, недавно посаженные ивы еле давали тень. На берегу скромно стояла обтянутая ро­гожкой купальня на одного человека.

Татьяна Львовна Щепкина-Купсрник:

В доме было комнат девять-десять, и когда А. П. в первый раз показывал мне его, — то меня обвели кругом дома раза три, и каждый раз он называл ком­наты по-иному: то, положим, «проходная», то «пуш­кинская» — по большому портрету Пушкина, висев­шему в ней, — то «для гостей», или «угловая» — она же «диванная», она же — «кабинет». А. П. объяснял, что так в провинциальных театрах, когда не хвата­ет «толпы» или «воинов», одних и тех же статистов проводят через сцену по нескольку раз — то пеш­ком, то бегом, то поодиночке, то группами... чтобы создать впечатление многочисленности. Обстановка была более чем скромная - без всякой мишуры: главное украшение была безукоризненная чистота, много воздуха и цветов. Комнаты как-то походили на своих владельцев: келейка Павла Его­ровича, с киотами, лампадкой, запахом лекарствен­ных трав и огромными книгами, в которых он за­писывал все события дня в одной строке <...>. Комната Евгении Яковлевны, кротчайшей и доб­рейшей матери А. И., — с ослепительной чистоты занавесками, швейной машинкой, огромным шка­фом и сундуком, где хранилось все, что только мог­ло понадобиться в доме, и с удобным креслом, в ко­тором, впрочем, она редко сидела — неутомимая хлопотунья.

Белая девическая комната Марии Павловны, с цве­тами и узкой белой кроватью, с огромным портре­том брата, занимавшим самое главное место как в комнате, так и в ее сердце. Гостиная с пианино 150 и террасой в сад...

Наконец—кабинет А- П. —с этими светлыми, как его взгляд на мир, окнами, с книгами, письменным сто­лом. на котором, кроме исписанных его причудли­вым, но разборчивым почерком страниц последнего рассказа, лежали планы, чертежи и сметы больниц, школ, построек серпуховского земства, — с этюдами Левитана и покойного Н. П. Чехова — талантливого художника — на стенах.

Алексей Иванович Яковлев:

А. П. позвал нас к себе в кабинет. Это была узкая про- долговатая комната с низкими окнами, очень просто обставленная и аккуратно прибранная. На письмен­ном столе, поставленном поодаль от стен, лежал французский медицинский журнал. Из окна позади стола виднелся за деревьями прудок. На стене висел странный рисунок «Волшебныйтеатр», похожий на иллюстрацию к Эдгару По. Одинокие руины и кру­гом лес, тускло освещаемый сквозь тучи луной.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Кабинет Антона Павловича был очень небольшой. Два окна выходили в сад; в комнате стояли письмен­ный стол, несколько венских стульев, старинный шкаф с книгами, затянутый под стеклом темной ма­терией, шкафчик с медикаментами, часть которых стояла на окне из-за нехватки места в аптечке, не­большая библиотека — собрание классиков.

Михаил Павлович Чехов:

Из-за постоянного многолюдства в доме не стало хватать места. Антон Павлович и раньше помыш­лял о постройке хутора у выкопанного им пруда или подальше, на другом участке, но это не осуще­ствилось. Вместо хутора начались постройки в са­мой усадьбе. Одни хозяйственные постройки были сломаны и перенесены на новое место, другие воз-

ведены вновь. Появились новый скотный двор, при нем изба с колодцем и плетнем на украинский манер, баня, амбар и, наконец, мечта Антона Пав­ловича — флигель. Это был маленький домик в две крошечные комнатки, в одной из которых с трудом вмещалась кровать, а в другой — письменный стол. Сперва этот флигелек предназначался только для гостей, а затем Антон Павлович переселился в не­го сам и там впоследствии написал свою «Чайку». Флигелек этот был расположен среди ягодных кус­тарников, и, чтобы попасть в него, нужно было пройти через яблоневый сад. Весной, когда цвели вишни и яблони, в этом флигельке было приятно пожить, а зимой его так заносило снегом, что к не­му прокапывались целые траншеи в рост человека.

Дом в ялте

Александр Иванович Куприн:

Кабинет в ялтинском доме у А. П. был небольшой, шагов двенадцать в длину и шесть в ширину, скром­ный, подышавший какой-то своеобразной прелес­тью. Прямо против входной двери — большое квад­ратное окно в раме из цветных желтых стекол. С ле­вой стороны от входа, около окна, перпендикулярно к нему — письменный стол, а за ним маленькая ниша, освещенная сверху, из-под потолка, крошечным оконцем; в нише — турецкий диван. С] правой сторо­ны, посредине стены — коричневый кафельный ка­мин; наверху, в его облицовке, оставлено небольшое не заделанное плиткой местечко, и в нем небрежно, но мило написано красками вечернее поле с уходя­щими вдаль стогами — э то работа Левитана. Дальше, по той же стороне, в самом углу — дверь, сквозь кото­рую видна холостая спальня Антона Павловича, — 152 светлая, веселая комната, сияющая какой-то девиче­ской чистотой, белизной и невинностью. Стены кабинета — в темных с золотом обоях, а около письменного стола висит печатный плакат: «Просят не курить». Сейчас же возле входной двери напра­во — шкаф с книгами. На камине несколько безделу­шек и между ними прекрасная модель парусной шху­ны. Много хорошеньких вещиц из кости и из дерева на письменном столе; почему-то преобладают фигу­ры стонов. На стенах портреты — Толстого, Григоро­вича, Тургенева. На отдельном маленьком столике, на веерообразной подставке, множество фотогра­фий артистов и писателей. По обоим бокам окна спускаются прямые, тяжелые темные занавески, на полу большой, восточного рисунка, ковер. Эта драпировка смягчает все контуры и еще больше тем­нит кабинет, но благодаря ей ровнее и приятнее ло­жится свет из окна на письменный стол. Пахнет тон­кими духами, до которых А. П. всегда был охотник. Из окна видна открытая подковообразная лощина, спускающаяся далеко к морю, и самое море, окру­женное амфитеатром домов. Слева же, справа и сза­ди громоздятся полукольцом горы.

Константин Алексеевич Коровин:

В комнате Антона Павловича все было чисто при­брано, светло и просто — немножко, как у больных. Пахло креозотом. На столе стоял календарь и вее­ром вставленные в особую подставку много фото­графий — портреты артистов и знакомых. На сте­нах были тоже развешаны фотографии тоже пор­треты, и среди них — Толстого, Михайловского, Суворина, Потапенки, Левитана и друтих.

Сергей Николаевич Щукин:

В кабинете А. П-ча среди карточек писателей, ар­тистов и, может быть, просто знакомых ему лю­дей есть одна довольно необычная. На ней изоб­ражен человек в одежде духовного лица и вместе с ним старушка в темном простом платье. История этой карточки такова. Как-то, еще когда жил на даче Иловайской, А. П-ч вернулся из города очень оживленный. Случайно он увидал у фотографа карточку таврического епи­скопа Михаила. Карточка произвела на него впечат­ление, он купил ее и теперь дома опять рассматри­вал и показывал ее.

Епископ этот (Михаил Грибановский) незадолго до того умер. Это был один из умнейших архиере­ев наших, с большим характером. <...> Лично А. П-ч его не знал.

Преосвященный Михаил был еще не старый, но же стоко страдавший от чахотки человек. На карточке он был снят вместе со старушкой матерью, верно какой-нибудь сельской матушкой, вдовой дьякона или дьячка, приехавшей к сыну-архиерею из там­бовской глуши.

Лицо его очень умное, одухот воренное, изможден­ное и с печальным, страдальческим выражением. Он приник головой к старушке, ее лицо было тоже чрезвычайно своей тяжкой скорбью. Впечатление от карточки было сильное, глядя на них — мать и сына. — чу вствуешь, как тяжело быва­ет человеческое горе, и хочется плакать.

Федор Федорович Фидлер. Из дневника:

5 февраля 1906. [Александр Чехов] рассказал так­же, что у его брата в Ялте лежало на письменном столе около тридцати ручек и карандашей, коими он пользовался без разбора.

Доходы и расходы

Игнатий Николаевич Потапенко:

Правда, что материальное положение не давало ему возможности свободно располагать своим вре­менем и выбирать место. Обладая огромным талан­том изумительной красоты — талантом, равный ко­тором)' с тех нор не появился, несмотря на богатый прилив в нашей литературе свежих дарований, и не скоро, должно быть, появится, — он не мог и мечтать о таких колоссальных заработках, какие, слава богу, позже выпадали на долю некоторых дру­гих писателей. <...>

Подумать только, что Чехов в большой богатой га­зете, которая справедливо гордилась его сотруд­ничеством, получал 12 кои. за строчку, то есть 1 го руб. за печатный лист!..

Константин Сергеевич Станиславский:

Он прямо подошел ко мне и приветливо обратил­ся со следующими словами:

— Вы же, говорят, чудесно играете мою пьесу «Мед­ведь». Послушайте, сыграйте же. Я приду смотреть, а потом напишу рецензию. Помолчав, он добавил:

— И авторские получу. Помолчав еще, он заключил:

— 1 р. 25 к.

Родион Абрамович Менделевич:

Помню, однажды, «в минуту жизни трудную», я об­ратился к А. П. за материальною помощью. Он вскинул на меня добрые, ясные глаза, вынул из ящика письменного стола записную книжку и про­тянул мне:

— Вот, голубчик, посмотрите, сколько я забрал вез­де авансов, а сам сижу без сантима... Вот, обещали выслать, — тогда не сомневайтесь, что помогу...

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Первые годы А. П. постоянно нуждался в деньгах, как и все русские писатели, за самыми ничтожны­ми исключениями. Письма А. П-ча, опять-таки как и письма большинства писателей, были в го время полны просьб о высылке денег. Вопрос о гонора­рах. кто сколько получает, как платят издатели, за­нимал много места в наших беседах. Кстати сказать, в денежных расчетах Антон Пав­лович был до щепетильности аккуратен. Терпеть не мог должать кому-нибудь, был очень расчетлив, не скуп, но никогда не расточителен; относился к деньгам, как к большой необходимости, а с бога­тыми людьми вел себя гак: богатство — это их лич­ное дело, его нисколько не интересует и не может ни в малейшей степени изменять его отношение к ним.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва■, 27 октяЩ)я iS88 г.:

Когда у меня бывают деньги (быть может, это от непривычки, не знаю), я становлюсь крайне бес- 156 печен и ленив: мне тогда море по колено...

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Когда он задумал поку пать имение, я его спросил, какая ему охота возиться с этим, — он сказал: — Не надо же будет думать ни о квартирной плате, ни о дровах...

Михаил Павлович Чехов:

Большое цензовое имение (Мелихово. — Сост.) в 213 десятин, с усадьбой, лесами, пашнями и лу­гами, которые он сам же называл «великим гер­цогством», досталось ему, в сущности говоря, все­го только за 5 тысяч рублей. Условная цена была 1 з тысяч рублей, но остальные 8 тысяч рублей были рассрочены продавцом по закладной на го лет. Не наступил еще срок и первого платежа, как бывший владелец прислал письмо, в котором умолял опла­тить закладную до срока, за что уступал 700 руб­лей. Тогда я заложил Мелихово в Московском земельном банке, причем оно было им оценено в 21 300 рублей, то есть в 6о% его действительной стоимости. Я взял только ту сумму, которая требо­валась для ликвидации закладной, выданной про­давцу, и таким образом Антон Павлович освобо­дился от долга частному лицу, и ему пришлось иметь дело с банком и выплачивать ему с погаше­нием долга всего только 300 рублей в год. Какую же квартиру можно было нанять в Москве за 300 рублей в год?

Игнатий Николаевич Потапенко:

Щепетильность же его в денежных делах была ис­ключительная. Я, конечно, не имею в виду людей близких и тех, кого он признавал своими товарища­ми. Но там речь могла идти о самых незначительных суммах, которые никого не могли обременить. Тут и у него брали, и он не стеснялся.

IIo в отношении к издателям он всегда старался не быть должником и прибегал к просьбе об аван­се в самых исключительных случаях <...>. На аванс он смотрел как на петлю, которую писатель сам набрасывает себе на шею. Случалось, что, взяв аванс и убедившись, что обещанной работы дать к условленному сроку не в состоянии, он делал огром­ное усилие, чтобы достать денег и поскорее снять с своей шеи петлю и вернуть аванс, чем, конечно, больше всех и несказанно удивлял издателя, который не был приучен к такого рода щепетильности. Чехов нуждался... Как это странно звучит теперь! Но в те годы в этом не находили ничего странно­го. Напротив, считалось в порядке вещей, чтобы писатель нуждался, и чуть ли не прямо пропорци­онально его таланту.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово. 16 июня 1892 г.:

Душа моя просится вширь и ввысь, но поневоле приходится вести жизнь узенькую, ушедшую в сво­лочные рубли и копейки. Нет ничего пошлее ме­щанской жизни с ее грошами, харчами, нелепыми разговорами и никому не нужной условной доброде­телью. Душа моя изныла от сознания, что я работаю ради денег и что деньги центр моей деятельности. Ноющее чувство это вмесге со справедливостью де­лают в моих глазах писательство мое занятием пре­зренным, я не уважаю того, что пишу, я вял и скучен самому себе, и рад. что у меня есть медицина, кото­рою я, как бы то ни было, занимаюсь все-таки не для денег. Надо бы выкупаться в серной кислоте и со­влечь с себя кожу и потом обрасти новой шерстью.

Петр Алексеевич Сергеенко:

Чехов не раз делал попытки привести в ясность свои материальные дела, т. е. он ли в долгу у изда-

телей, или издатели ему должны. Но его попытки остались вотще перед твердынями русской халат­ности. Это часто мутило корректного и обстоя­тельного Чехова. <...>

И вот однажды, в январе 1899 г., я получил от Чехо­ва письмо, в котором он писал о своих осложнив­шихся материальных делах и выражал, между про­чим, желание продать свои сочинения А. Ф. Марк­су, с которым у меня были тогда довольно частые сношения. <...>

Очевидно, он предпочитал иметь дело с А. Ф. Марк­сом не только как с наиболее тороватым издателем, но и как наиболее предприимчивым человеком, могущим в скором времени выпустить в свет при­лично изданное собрание сочинений Чехова.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Ял­та, 27 января 1899 г.:

Ты пишешь: «не продавай Марксу», а из Петербур­га телеграмма: «договор нотариально подписан». Продажа, учиненная мною, может показаться не­выгодной и наверное покажется таковою в буду­щем, но она тем хороша, что развязала мне руки и я до конца дней моих не буду иметь дела с изда­телями и типографиями. К тому же Маркс изда­ет великолепно. Это будет солидное издание, а не мизерабельное. Мне заплатят 75 тыс. в три сро­ка <...>.

Антон Павлович Чехов. Из письма Ал. П. Чехову. Ял­та, 27 января 1899 г.:

С Маркса я получил 75 тыс. за все напечатанное мною доселе; за будущее он будет платить мне так: в первые пять лет по подписании договора — 5 ты­сяч за 20 листов, во вторые пять лет — 9 тысяч и т. д. с прибавкой по 200 р. на лист через каждые 159

пять лет, так что если я проживу еще 45 лет, то он, душенька, в трубу вылетит. Мы ему покажем!

Антон Павлович Чехов. Из письма М. II. Чеховой. Ял­та. 4 февраля 1899 г.:

Я подписал уже договор с Марксом, это факт совер­шившийся, и потому Сергеенко может говорить о нем где угодно и сколько угодно. Теперь уже, ко­гда все кончено, нет секрета. 75 тыс. я получу не сразу, а в несколько сроков, на пространстве почти двух лег, так что с уверенностью можно сказать, что деньги эти я не проживу в два года. Расчет мой таков: 25 тысяч на уплату долгов, на постройку и проч., а 50 тыс. отдать в банк, чтобы иметь 2 тыся­чи в год ренты.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. II. Чехову. Ял та, 5 декабря 1899 г.:

Живем мы в Ялте. Построили дом. Дом неболь­шой. но удобный. Забираем в лавках по книжкам, каждое утро дворник шагает на базар. <...> В фи нансовом отношении дело обстоит неважно, ибс приходится жаться. Дохода с книг я уже не полу чаю, Маркс по договору выплатит мне еще не ско ро, а того, что получено, давно уже нет. Но отто го, что я жмусь, дела мои не лучше, и похоже, буд то над моей головой высокая фабричная труба в которую вылетает все мое благосостояние. Hi себя я трачу немного, дом берет пустяки, но мое литературное представительство, мои литератор ские (или не знаю, как их назвать) привычки от хватывают себе из всего, что попадает мне в руки Теперь работаю. Если рабочее настроение буде продолжаться до марта, то заработаю тысячи две три, иначе придется проедать марксовские. Дог не заложен.

Алексей Сергеевич Суворин. Из дневника:

15 мая 1900. 12-го, в пятницу, выехал в Москву. 13-е, суббота, провел с Чеховым в Москве. Он мне теле­графировал в Петербург, что приехал в Москву. Це­лый день с ним. Встретились хорошо и хорошо, за­душевно провели день. Я ему много рассказывал. Он смеялся. Говорили о продаже им сочинений Марксу. У него осталось всего 25 ооо руб. — Не меша­ет ли вам то, что вы продали свои сочинения? — Ко­нечно, мешает. Не хочется писать. — Надо бы выку­пить, — говорил я ему. — Года два надо подождать, — говорил он. — Я к своей собственности отношусь до­вольно равнодушно.

Мечты, планы, проекты

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 31 марта 1892 г.:

Как бы я хотел иметь пасеку! У меня для нее есть отличные места. Можно колодок 200 поставить. А это весьма занимательно.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Сувори ну Ме­лихово, 28июля 1893 г.:

Вам хочется кутнуть. А мне ужасно хочется. Тянет к морю адски. Пожить в Ялте или Феодосии одну неделю доя меня было бы истинным наслаждением. Дома хорошо, но на пароходе, кажется, было бы в looo раз лучше. Свободы хочется и денег. Сидеть бы на палубе, трескать вино и беседовать о литера­туре, а вечером дамы.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Душе его тесно было в пределах Москвы, Петер­бурга и Мелихова, ему хотелось видеть как можно больше, весь свет. Он постоянно мечтал о поездке в какую-нибудь дальнюю страну, и единственная, ка­кая ему удалась, это была поездка на Сахалин — са­мая ненужная из всех, какие можно было выдумать, и к тому же вредно отразившаяся на его хрупком здоровье. <...>

Мечтал же он совеем о другом — о теплых краях, о жизни пестрой, оригинальной, не похожей на нашу. «Денег, денег, — пишет он своей приятельнице в i$93 году. — Будь деньги, я уехал бы в Южную Африку, о которой читаю теперь очень интерес­ные статьи! Надо иметь цель в жизни, а когда пу­тешествуешь, то имеешь цель». А позже ему хочется «из Москвы уехать на Мадей­ру. Это от грудей (то есть от грудной болезни) хо- {юшо», и даже попутчик у него есть. И так всю жизнь — то на Мадейру, то в Африку', то в Австралию, то в Америку, то шутя, то очень се­рьезно, но «денег, денег» — их-то всегда у него не хватало, и приходилось довольствоваться домашни­ми поездками — в Таганрог, в Ялту, в Нижний и т. п.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 24 августа 1893 г- :

Строить себе дом я начну в апреле. Дом двухэтаж­ный. Буду жить в нем одиноко, без женской прислу­ги. Бабы нечистоплотны и слишком много говорят о своем трудолюбии. Перед домом широкое поле с далью, деревня в двух верстах. Парк десятин в два­дцать. Все это, конечно, при условии, если не про­живу за зиму тех денег, которые выручу за «Саха­лин». А я уже проел 1100 р. Скажите Витте, чтобы он поручил мне сочинить какой-нибудь проект и дал бы мне за это аренду. Несмотря на все свои ши­рокие планы и мечты об одиночестве, двухэтажном доме и проч., я все-таки ясно сознаю, что рано или поздно я кончу банкротством, или, вернее, ликвида­цией всех планов и мечтаний.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 26 июня 1894 г.:

А хорошо бы где-нибудь в Швейцарии или Тироле нанять комнатку и прожить на одном месте месяца

два, наслаждаясь природой, одиночеством и пра­здностью, которую я очень люблю. Мне хочется за границу, представьте.

Федор Федорович Фидлер. Из дневника:

и февра^ы 1895. Долго говорили о журнале, кото­рый следует основать (этим планом Чехов делился со мной еще два года назад): чтобы издатели не об­манывали сотрудников, писателям придется взять это дело в свои руки; гонорар не должен быть ниже, чем 450 руб. за лист; 11отапенко вызвался раздобыть для начала юооо руб., но издателем должен чис­литься Чехов, тогда, мол, никакие кредиторы не смогут посягнуть на журнал...

Максим Горький:

Однажды он позвал меня к себе в деревню Кучук- Кой, где у него был маленький клочок земли и бе­лый двухэтажный домик. Там, показывая мне свое «имение», он оживленно заговорил:

— Если бы у меня было много денег, я устроил бы здесь санаторий для больных сельских учите­лей. Знаете, я выстроил бы этакое светлое здание — очень светлое, с большими окнами и с высокими по­толками. У меня была бы прекрасная библиотека, разные музыкальные инструменты, пчельник, ого­род, фруктовый сад: можно бы читать лекции по аг­рономии, метеорологии, учителю нужно все знать, батенька, все!

Он вдруг замолчал, кашлянул, посмотрел на меня сбоку и улыбнулся своей мягкой, милой улыбкой, которая всегда так неотразимо влекла к нему и воз­буждала особенное, острое внимание к его словам.

— Вам скучно слушать мои фантазии? А я люблю го­ворить об этом. Если б вы знали, как необходам рус­ской деревне хороший, умный, образованный учи­тель! У нас в России его необходимо поставить в ка­кие-то особенные условия, и это нужно сделать ско­рее. если мы понимаем, что без широкого образова­ния народа государство развалится, как дом, сложен­ный из плохо обожженного кирпича! Учитель дол­жен быть артист, художник, горячо влюбленный в свое дело, а у нас — это чернорабочий, плохо обра­зованный человек, который идет учить ребят в де­ревню с такой же охотой, с какой пошел бы в ссыл­ку. Он голоден, забит, запутан возможностью поте­рять кусок хлеба. А нужно, чтобы он был первым человеком в деревне, чтобы он мог ответить мужику на все его вопросы, чтобы мужики признавали в нем силу, достойную внимания и уважения, чтобы никто не смел орать на него... унижать его личность, как это делают у нас все: урядник, богатый лавочник, поп, становой, попечитель школы, старшина и тот чиновник, который носит звание инспектора школ, но заботится не о лучшей постановке образования, а только о тщательном исполнении циркуляров округа. Нелепо же платить гроши человеку, который призван воспитывать народ, — вы понимаете? — вос­питывать народ! Нельзя же допускать, чт об этот че­ловек ходил в лохмотьях, дрожал от холода в сырых, дырявых школах, угорал, простужался, наживал се­бе к т ридцати годам лярингит, ревматизм, туберку­лез... ведь это же стыдно нам! Наш учитель восемь, девять месяцев в году живет, как отшельник, ему не с кем сказать слова, он тупеет в одиночестве, без книг, без развлечений. А созовет он к себе товари­щей — его обвинят в неблагонадежност и, — глупое слово, которым хитрые люди пугают дураков!.. От­вратительно все это... какое-то издевательство над человеком, который делает большую, страшно важ­ную работу. Знаете, — когда я вижу учителя, — мне де­лается неловко перед ним и за его робость, и за то, нто он плохо одет, мне кажется, что в этом убожест­ве учителя и сам я чемто виноват... серьезно!

Он замолчал, задумался и, махнув рукой, тихо сказал:

— Такая нелепая, неуклюжая страна — эта наша Россия.

Тень глубокой грусти покрыла его славные глаза, тонкие лучи морщин окружили их, углубляя его взгляд. Он посмотрел вокруг и пошутил над собой:

— ВНдите — целую передовую статью из либераль­ной газеты я вам закатил. Пойдемте — чаю дам за то, что вы такой терпеливый...

Эт о часто бывало у него: говорит гак т епло, серьез­но, искренно и вдруг усмехнется над собой и над ре­чью своей. И в этой мягкой, грустной усмешке чув­ствовался тонкий скептицизм человека, знающего цену слов, цену мечтаний.

Иван Алексеевич Бунин:

11оследнее время часто мечтал вслух:

— Стать бы бродягой, странником, ходить по свя­тым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера, сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот...

Алексей Сергеевич Суворин:

Он говорил, что хотел бы поехать на войну. «Там интересно».

«милая чехия»

Отец Павел Егорович Чехов

Александр Павлович Чехов (псевд. А. Седой; 1855- 1913), старший брат Чехова, журналист, прозаик: Павел Егорович был таганрогским купцом второй гильдии, торговал бакалейным товаром, пользовал­ся общим уважением и нес на себе общественные — почетные, а потому и бесплатные — должности рат­мана полиции, а впоследствии — члена торговой де­путации. Слыл он среди сограждан за человека со­стоятельного, но на самом деле едва сводил концы с концами. Таганрог, некогда цветущий в торговом отношении город, понемногу падал. Падала вместе с этим и торговля Павла Егоровича. <...> Павел Егорович <...> с ранних лет своей жизни был большим любителем церковного благолепия, цер­ковных служб и в особенности церковного пения. В молодости он жил в деревне, посещал усердно сельскую церковь и выучился у местного сельского священника играть на скрипке по нотам и петь то­же по ногам. Во время церковных служб он пел и читал в деревне на клиросе. Впоследствии он был привезен своим отцом — дедом писателя — из дерев­ни в Таганрог и отдай к местному бога тому купцу Ко- былину в мальчики-лавочники. Пройдя здесь су­ровую школу сначала мальчика, затем «молодца»», а потом и приказчика, Павел Егорович к тридцати годам своей жизни открыл в Таганроге собствен­ную бакалейную торговлю и женился. Выйдя из-под ферулы строгого хозяина — Кобылина, Павел Его­рович почувствовал себя самостоятельным и сво­бодным. Эта свобода дала ему возможность ходить в церковь, когда ему вздумается, и отдаваться пению сколько душе угодно. Перезнакомившись с духовен­ством местных церквей, Павел Егорович стал петь и читать на клиросах вместе с дьячками, а потом ка- кими-то судьбами добился и того, что стал регентом соборного хора, которым и управлял несколько лет подряд. Будучи человеком религиозным, он не про­пускал ни одной всенощной, ни одной утрени и ни одной обедни. В большие праздники он неукосни­тельно выстаивал две обедни — раннюю и позд­нюю — и после обеда уходил еще к вечерне.

Михаил Павлович Чехов:

Он любил церковные службы, простаивал их от на­чала до конца, но церковь служила для него, так ска­зать. клубом, где он мог встретиться со знакомыми и увидеть на определенном месте икону именно та­кого-то свя того, а не другого. Он устраивал домаш­ние богомоления, причем мы, его дети, составляли хор. а он разыгрывал роль священника. Но во всем остальном он был таким же маловером, как и мы, грешные, и с головой уходил в мирские дела. Он пел, играл на скрипке, ходил в цилиндре, весь день Пасхи и Рождества делал визиты, страстно любил газеты, выписывал их с первых же дней своей само­стоятельности. начиная с «Северной пчелы» и кон­чая «Сыном отечества». Он бережно хранил каж­дый номер и в конце года связывал целый комплект веревкой и ставил под прилавок. Газеты он читал всегда вслух и от доски до доски, любил поговорить о политике и о действиях местного градоначальни­ка. Я никогда не видал его не в накрахмаленном бе­лье. Даже во время тяжкой бедности, которая по­стигла его потом, он всегда был в накрахмаленной сорочке, которую приготовляла для него моя сест­ра. чистенький и аккуратный, не допускавший ни малейшего пятнышка на своей одежде. Петь и играть на скрипке, и непременно по нотам, с соблюдением всех адажио и модерато, было его призванием. Дня удовлетворения этой страсти он составлял хоры из нас, своих детей, и из посторон­них, выступал и дома и публично. Часто, в угоду му­зыке, забывал о кормившем его деле и, кажется, бла­годаря этому потом и разорился. Он был одарен так­же и художественным талантом; между прочим, одна из его картин, «Иоанн Богослов», находится ныне в Чеховском музее в Ялте. Отец долгое время слу­жил по городским выборам, не пропускал ни одного чествования, ни одного публичного обеда, на кото­ром собирались все местные деятели, и любил по­философствовать. В то время как дядя Митрофан читал одни только книги высокого содержания, отец вслух перечитывал французские бульварные романы, иногда, впрочем, занятый своими мысля­ми, так невнимательно, что останавливался среди чтения и обращался к слушавшей его нашей матери: — Так ты, Евочка, расскажи мне; о чем я сейчас прочитал.

Александр Павлович Чехов:

По природе он был вовсе не злым и даже скорее до­брым человеком, но его жизнь сложилась так, что его с самых пеленок драли и в конце концов заста­вили уверовать в то, что без лозы воспитать челове­ка невозможно. Разубедился он в этом уже в глубо­кой старости, когда жил на покое у Антона Павлови­ча — тогда уже известного писателя — в Мелихове, под Москвою. В Мелихово часто съезжались из

Петербурга и из Москвы все дети Павла Егорови­ча — уже женатые и семейные люди. Самые интерес­ные беседы в тесном семейном кругу, под председа­тельством Антона Павловича, велись большей час­тью за столом и особенно за ужином, после дневных трудов и работ. Однажды стали в присутствии Павла Егоровича вспоминать прошлое и, между прочим, вспомнили и лозу. Лицо парика опечалилось. — Пора бы уж об этом и позабыть, — проговорил он виноватым тоном. — Мало ли что было в преж­нее время?! Прежде думали иначе...

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Отец, Павел Егорович, высокий, крупный, благо­образный старик, в свое время был крутенек и вос­питывал детей по старинке, почти по Домострою — строго и взыскательно. Но ведь в его время широ­ко было распространено понятие «любя наказуй», и строг он был с сыновьями не из-за жестокости ха­рактера, а, как он глубоко верил, ради их же поль­зы. Но в дни. когда я узнала его, он вполне признал главенство А. П. Он чувствовал всей своей крепкой стариковской справедливостью, что, вот, он вел свои дела неудачно, не сумел обеспечить благосо­стояние своей семьи, а «Антоша» взял все в свои ру­ки, и вот теперь, на старост и лет, поддерживает их и угол им доставил — и оба они, и старик и старуш­ка. считали главой дома «Антошу». Павел Егорович всегда подчеркивал, что он в доме не хозяин и не глава, несмотря на трогательно почтительную и шутливую нежность, с которой молодые Чеховы с ним обращались: но в этой самой шутливости, ко­нечно, уже было доказательство полнейшего осво­бождения от родительской власти, бывшей когда-то довольно суровой. Однако ни малейшего по этому поводу озлобления или раздражения у старика не чувствовалось.

Он жил в своей светелке, похожей на монашескую келью, днем много работал в саду, а потом читал свои любимые «божественные книги» — огромные фолианты жития святых, «Правила веры» и пр. Он был очень богомолен: любил ездить в церковь, курил в доме под праздник ладаном, соблюдал все обряды, а у себя в келье отправлял один вечерню и всенощную, вполголоса читая и напевая псалмы. Помню, часто — когда я проходила зимним вече­ром мимо его комнаты в отведенную мне, я слыша­ла тихое пение церковных напевов из-за дверей, и какой-то особенный покой это придавало наступ­лению ночи...

Антон Павлович Чехов. Из письма Ал. П. Чехову. Ме­лихово, 30 декабря 1894 г.:

Папаша стонал всю ночь. На вопрос, отчего он стонал, он ответил так: «Видел Вельзевула».

Мать

Евгения Яковлевна Чехова

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Я никогда не видела, чтобы Е. Я. сидела сложив ру­ки: вечно что-то шила, кроила, варила, пекла... Она была великая мастерица на всякие соленья и варе­нья. и угощать и кормить было ее любимым заняти­ем. Тут тоже она как бы вознаграждала себя за ску­дость былой жизни; и прежде, когда у самих не было почти ничего — если случалось наварить до­вольно картошки, она кого-нибудь уже спешила уго­стить. А теперь — когда появилась возможность не стесняться и не рассчитывать куска — она попала в свою сферу. Принимала и угощала как настоящая старосветская помещица, с той разницей, что все делала своими искусными руками, ложилась позже всех и вставала раньше всех.

Помню ее уютную фигуру в капотце и чепце, как она на ночь приходила ко мне. когда я уже собира­лась заснуть, и ставила на столик у кровати кусок курника или еще чего-нибудь, говоря со своим ми­лым придыханием: — А вдруг детка проголодается?.. И у нее в ее комнатке я любила сидеть и слушать ее воспоминания. Большей частью они сводились к «Антоше».

С умилением она рассказывала мне о той, для нее незабвенной минуте, когда Антоша — тогда еще совсем молоденький студентик — пришел и ска­зал ей:

— Ну, мамаша, с этого дня я сам буду платить за Ма­шу в школ)-!

(До этого за нее платили какие-то благожелатели.)

— С этого времени у нас все и пошло... — говорила старушка. — А он — первым делом. — чтобы все са­мому платить и добывать на всех... А у самого гла­за так и блестят — «сам, говорит, мамаша, буду пла­тить».

И когда она рассказывала мне это — у нее самой блестели глаза, и от улыбки в уголках собирались лучи-морщинки, делавшие чеховскую улыбку та­кой обаятельной. Она передала эту улыбку и А. П. иМ. П.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Казалось, забота о том, чтобы всякое желание А. П. было тотчас же, как но щучьему веленью, исполне­но, составляла цель ее жизни. Всякая перемена в его настроении отражалась в ее лице. Его при­вычки и маленькие капризы были изучены. Ему, например, не нужно было заявлять о том, что он хочет есть и пора подавать обед или ужин, а стои­ло только остановиться перед стенными часами и взглянуть на них. В ту же минуту она била трево­гу, вскакивала, бежала на кухню и торопила все и всех.

Михаил Осипович Меньшиков:

Помню, как под вечер мы с Чеховым ходили ис­кать подберезовики на старую аллею при въезде. Мать Чехова, Евгения Яковлевна, раньше нас об­ходила те же места, но оставляла грибки «для Ан­тоши».

Александр Иванович Кунрин:

Вспоминается мне панихида на кладбище на друтой день после его похорон. Был тихий июльский вечер, и старые липы над могилами, золотые от солнца, стояли не шевелясь. Тихой, покорной грустью, глу­бокими вздохами звучало пение нежных женских го­лосов. И было тогда у многих в душе какоето расте­рянное, тяжелое недоумение.

Расходились с кладбища медленно, в молчании. Я по­дошел к матери Чехова и без счов поцеловал ее руку. И она сказала усталым, слабым голосом: — Вот горе-то у нас какое... Нет Антоши... О, эта потрясающая глубина простых, обыкновен­ных. истинно чеховских слов! Вся громадная бездна утраты, вся невозвратимость совершившегося собы­тия открылась за ними.

Братья Александр, Николай, Иван и Михаил

Александр (А. Седой)

Евгения Михайловна Чехова:

Высокий человек с добрыми глазами, с круглой се­дой, коротко остриженной головой и седой же, раз­деленной надвое бородой — таким живет в памяти мой дядя Саша, Александр Павлович Чехов, пи­сатель А. Седой, старший брат Антона Павловича. Помню, как удивилась я однажды, прочитав под­пись «А. Седой».

— Папа, а почему тут подпись «А. Седой». Ведь дя­дя Саша — Чехов? — на что отец резонно ответил:

— Ты же видишь, что дядя Саша седой. Вот он и подписывается: «А. Седой».

<...> Крут его интересов был безграничен. В катало­ге Ленинской библиотеки — 18 книг Александра Павловича. Тут и сборники рассказов, и воспоми­нания о детских годах Антона Павловича, и книги по специальным вопросам, например — «Историче­ский очерк пожарного дела в России», «Призрение душевнобольных в Санкт-Петербурге», «Химичес­кий словарь фотографа» и др.

Михаил Павлович Чехов:

Это был интереснейший и высокообразованный человек, добрый, нежный, сострадательный, изуми- 177

тельный лингвист и своеобразный философ. <...> Благодаря своим всесторонним познаниям он вел в газетах отчеты об ученых заседаниях, и сами лек­торы специально обращались перед своими выступ­лениями к редакторам газет, чтобы в качестве коррс- спондента они командировали к ним именно моего старшего брата, Александра. Известный А. Ф. Кони и многие профессора и деятели науки часто не на­чинали своих лекций, дожидаясь его прихода. Но <...> он страдал запоем и сильно и подолгу пил. В такие периоды он очень много писал, и то, что выходило у него во в}>емя болезни из-под пера, если попадало в печать, заставляло его потом сильно страдать. <...> Но когда он выздоравливал, когда он опять становился настоящим, милым, увлекатель­ным Александром, то его нельзя было наслушаться: это была одна сплошная энциклопедия, и не могло быть темы, на которую с ним нельзя было бы с ин­тересом поговорить.

Иван Алексеевич Бунин:

Александр был человек редко образованный: окон­чил два факультета — естественный и математичес­кий, много знал и по медицине. Хорошо разбирал­ся в философских системах. Знал много языков. Но ни на чем не мог остановиться. А как он писал письма! Прямо на удивление. Был способен и на ручные работы, сам сделал стенные часы. Одно вре мя был редактором пожарного журнала. Над егс кроватью висел пожарный звонок, чтобы он моз всегда знать, где горит. Он был из чудаков, писа; только куриными перьями. Любил разводить птиц; и сооружал удивительные курятники, словом, чело век на редкость умный, оригинальный. Хорошо пс нимал шутку, но последнее время стал тяжел: когд; был трезв, то мучился тем, каким он был во хмелю а под хмелем действительно был тяжел.

Михаил Александрович Чехов (1891-1955), драма тический актер, артист кино, мемуарист. Сип Алек­сандра Павловича Чехова:

С годами запои отца с тановились все чаще и про­должительнее, и он спился быстро и окончательно после того, как потерял своего единственного дру­га. которого нежно любил и перед которым пре­клонялся. Другом этим был брат его Антон Павло­вич Чехов. Их переписка, полная юмора, взаимной любви и глубоких мыслей, была после смерти отца и Л. П. Чехова подобрана мною в хронологическом порядке. Известие о смерти Л. 11. Чехова не только вызвало приступ болезни отца, но и изменило его характер. Он стал как-то бесцельно метаться, мень­ше работал, душевно ослаб и стал делать ненужные, ничем не оправданные вещи. Он вдруг ушел из се­мьи, без причины, стал жить один, но постоянно звал к себе мать и меня. Терпел ненужные, мелкие неудобства, путешествовал тоже бесцельно, тоско­вал - и скоро вернулся в семью. Но вернулся он больным и приговоренным врачами к смерти. Умер он в тяжких мучениях.

Николай («Художник»)

Михаил Павлович Чехов:

Это также был высокоодаренный человек, превос­ходный музыкант на скрипке и на рояле, серьез­ный художник и оригинальный карикатурист. Он выступал на выставках с огромными полотнами («Гулянье первого мая в Сокольниках», «Въезд Мес­салины в Рим»), его работы находились в москов­ском храме Христа-спасителя. О том, как легки, изящны и остроумны были его рисунки и карикату­ры, могут свидетельствовать кое-какие остатки, со­бранные в московском Чеховском музее, а также картина и две-три акварели, находящиеся в ялтин­ском доме писателя A. 11. Чехова.

Николай Михайлович Ежов:

У А. П. Чехова был браг, художник Николай Пав­лович, талантливый жанрист и человек с своеоб­разным, живым характером. Он был порывист, вспыльчив, правдив, безумно любил музыку и свою профессию. Но вот он простудился, схватил тифоз­ную горячку, потом у него образовалась скоротеч­ная чахотка, и он скончался. Антон Павлович был убит этой утратой. Он говорил, что его брат Нико лай — самый ему симпатичный человек. В свою оче­редь Николай Чехов, с которым я много раз подол­гу беседовал, называл Антона Чехова «добрым, как Христос».

Михаил Павлович Чехов:

Он умер в самом расцвете лет, тридцати одного года от роду, и теперь мирно почивает на Лучан- ском кладбище, близ города Сум, Харьковской гу­бернии.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. М. Дюковско- му. Сумы, 24 июня 1889 г.:

Николай выехал из Москвы уже с чахо ткою. Развяз­ка представлялась ясною, хотя и не столь близкой. С каждым днем здоровье становилось все хуже и ху­же, и в последние недели Николай не жил, а стра­дал: спал сидя, не переставая кашлял, задыхался и проч. Если в прошлом были какие вины, то все они сторицей искупились этими страданиями. Сна­чала он много сердился, болезненно раздражался, но за месяц до смерти стал кроток, ласков и необык­новенно степенен. Все время мечтал о том, как вы­здоровеет и начнет писать красками. Часто говорил о Вас и о своих отношениях к Вам. Воспоминания были его чуть ли не единственным удовольствием. За неделю до смерти он приобщился. Умер в пол­ном сознании. Смерти он не ждал; но крайней мере ни разу не заикнулся о ней.

В гробу лежал он с прекраснейшим выражением лица.

Иван

Татьяна Львовна Щенкина-Куперник:

Из братьев старший. Иван Павлович, был тихий, серьезный человек с головой Христа.

Борис Александрович Лазаревский:

Иван Павлович очень напоминал брата ростом и го­лосом. Какого мы шли с ним ночью в Москве, по Ми­усской площади, я остановился, чтобы закури ть па­пиросу, но спички тухли одна задругой, наконец, я достиг своей цели и начал догонять Ивана Павлови­ча. Приблизившись, я боялся подойти совсем, до та­кой степени его фигура напоминала Антона Пав­ловича...

Имею основания думать и чувствую, что Чехов любил и уважал брата Ивана больше всех братьев.

Михаил

Евгения Михайловна Чехова:

Михаил Павлович был всесторонне одаренным че­ловеком. Он по слуху прекрасно играл на рояле и на виолончели, читал лекции по русской и западноев­ропейской литературе, делал переводы с английско­го и французского. В тяжелые времена гражданской войны шил башмаки и кормил этим всю семью. Ри­совал акварелью; рисунки его и сейчас экспониру-

ются в Доме-музее А. П. Чехова на Садово-Кудрин- ской в Москве. Он умел перетянут!» пружины матра­ца, разводил розы в ялтинском саду, мог отполиро­вать стол красного дерева, починить часы и даже сконструировал из фанеры отличные часы, кото­рые находятся теперь в чеховском доме в Ялте. А по образованию он был юрист.

Окончив юридический факультет Московского университета, Михаил Павлович поступил на госу­дарственную службу, которая, правда, с каждым го­дом все больше его тяготила. Уже тогда он начал писать небольшие повести, статьи и рассказы для детей, но пренебречь казенной службой, дававшей верный заработок, не решался. Впоследствии он не переставал сожалеть о том, что не воспользовался советом Антона Павловича сразу и целиком посвя­тить себя литературе. Служебная деятельность его протекала в небольших уездных городках — Алекси­не, Серпухове, Угличе, среди мелких провинциаль­ных интересов, и он пользовался каждым удобным случаем, чтобы навестить своих, невзирая на то, что его отлучки вызывали норой недовольство на­чальства.

Мелихово, как известно, было куплено в 1892 году. Михаил Павлович, всегда живший интересами се­мьи, тотчас же принялся помогать брату и сестре на­лаживать новое хозяйство. В то время, как Мария Павловна руководила работой в саду, Михаил Павло­вич взял на себя полевые работы. «Миша превосход­но хозяйничает, — писал Антон Павлович. — Без не­го я бы ничего не сделал». <...>

У Михаила Павловича осталось немалое творческое наследие. Любимым его занятием, как я уже говори­ла, было — писать. В воспоминаниях моего детства я вижу его в кабинете нашей петербургской квартиры за письменным столом. Раннее утро. Лампа с зеле- 182 ным абажуром бросает яркий свет на лежащую не-

ред ним рукопись. Левая рука зажата между коленя­ми, правая пишет, пишет, пишет красивым ровным почерком. Растет горка исписанных страниц. Трудно счесть, сколько таких страниц было написа­но за всю его жизнь — повести, рассказы, журнал «Золотое детство», переводы, доклады. В 1904 году вышла в свет его книга «Очерки и рассказы», кото­рая была удостоена Академией наук почетного отзы­ва имени А. С. 11ушкина. В 1910 году вышел сборник рассказов «Свирель». Под тем же заглавием издан сборник и в 1969 году. И наконец, несколько книг об Антоне Павловиче и первая биография великого пи­сателя, помещенная в шеститомнике писем, издан­ных Марией Павловной в 1912-1916 годах.

Сестра Мария Павловна Чехова

Владимир Иванович Немирович-Данченко:

Сестра, Марья Павловна, была единственная, это уже одно ставило ее в привилегированное положе­ние в семье. Но ее глубочайшая преданность имен­но Антону Павловичу бросалась в глаза с первой же встречи. И чем дальше, тем сильнее. В конце кон­цов она вела весь дом и всю жизнь свою посвятила ему и матери. <...>

И Антон Павлович относился к сестре с необы­чайной преданностью.

Евгения Михайловна Чехова:

«С троитель Сольнес» — так в шутку прозвали в семье Марию Павловну. В начале XX века большим успе­хом пользовались и ставились во многих театрах пье­сы норвежского писателя 1енриха Ибсена, в том чис­ле и пьеса «Строитель Сольнес». С той поры и полу­чила Мария 11авловна это шутливое прозвище. Оно как нельзя более подходило к ней, ибо ее характеру была присуща любовь к созиданию, к строительству. Еще в Мелихове она была деятельной помощни­цей Антона Павловича в устройстве вновь приоб­ретенной усадьбы. Вместе с ним она планировала ее, ремонтировала, красила. Когда же Антон Пав­лович был вынужден перебраться в Ялту, она при- 184 няла такое же решение.

Татьяна Львовна Щсикина-Купсрник:

М. П. занималась всем по имению и особенно ого­родом. Хрупкая, нежная девушка с утра надевала толстые мужские сапоги, повязывалась белым пла­точком, из-под которого так хорошо сияли ее лу­чистые глаза, и целые дни пропадала то в поле, то на гумне, стараясь, где возможно, уберечь Анто­шу от лишней работы.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Мария Павловна, помимо уроков в гимназии, увле­калась живописью и занималась в студии художницы Званцевой и художницы Хотяинцевой под наблюде­нием известных уже в то время художников К. Коро­вина и H. Ульянова. Она была очень талантлива. Ан­тон Павлович находил в ее живописи нечто сходное с его творчеством в литературе. По, к сожалению, ей мало времени оставалось для искусства, так как она взяла на себя забо ту о хозяйственном устройст­ве всей семьи и в Москве и в Ялте.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Такой дружбы между братом и сестрой, как между А. II. и М. П., или Ма-Па, как он звал ее, мне видеть не приходилось. Маша не вышла замуж и отказа­лась от личной жизни, чтобы не нарушать течения жизни А. П. Она имела все права на личное счас­тье, но отказывала всем, уверенная, что А. Г1. нико­гда не женится. Он действительно не хотел женить­ся, неоднократно уверял, что никогда не женится, и женился поздно - когда уже трудно было предпо­ложить. что он на это пойдет по состоянию его здо­ровья. М. П. так и осталась в девушках.

Евгения Михайловна Чехова:

Стройная, всегда подтянутая, элегантная, она обла­дала безупречным вкусом. От нее как бы веяло изя­ществом. Одевалась всегда безукоризненно, пре­имущественно в серые, коричневые, лиловые тона. Никогда не носила ничего яркого, крикливого. По­ходка у нее была легкая и вместе с тем спокойная. Голос негромкий. <...>

Она любила и понимала тонкий юмор, любила по­смеяться и пошутить, сказать острое словцо, дать меткое сравнение, прозвище.

Постоянно носила на безымянном пальце левой руки кольцо, с круглым зеленым камнем, которое подарил ей однажды художник Константин Коровин. А в тор­жественных случаях надевала бриллиантовый кулон. Этот кулон в виде цифры «13» преподнес ей когда-то влюбленный в нее писатель И. А Бунин. Мой отец рассказал однажды историю ироисхождешы этого ку­лона: «Сколько вокрут нас трагедий, которых мы не замечаем! Разве не трагедия — Маше делает пр>сдло- жение Икс; чтобы не бросить Антона и найти благо­видный предлог для отказа, она ссылается на то, что предложение сделано 13 числа, а она суеверна и в бу­дущее счастье поэтому не верит. Они расходятся. Но ровно через 13 лет Икс присылает Маше брилли­антовый кулон в виде цифры 13. Так как это „трина­дцать" принесло ей несчастье, ибо она так и не вышла замуж, то она несет кулон к ювелиру и велит ему пе­реставить цифры — сделать вместо „тринадцати" — „тридцать один", но и эта трансформация не смогла вернуть ей прошлого. И этот кулон стал походить на красивый надгробный памятник, иод которым лежит навеки скончавшаяся любовь». <...> После смерти Антона Павловича ялтинский дом сделался ее родным детищем, которое она, в па­мять брата, берегла и холила.

путями земными

Таганрог

Александр Павлович Чехов:

Это был город, представлявший собою странную смесь патриархальности с европейской культурою и внешним лоском. Добрую половину его населе­ния составляли иностранцы — греки, итальянцы, немцы и отчасти англичане. Греки преобладали. Расположенный на берегу Азовского моря и обла­давший мало-мальски сносною, хотя и мелковод­ною гаванью, построенной еще князем Воронцо­вым, город считался портовым и в те, не особенно требовательные времена оправдывал это назва­ние. <...>

Большие иностранные пароходы и парусные суда останавливались в пятидесяти верстах от гавани, на так называемом рейде, и производили выгрузку и нагрузку с помощью мелких каботажных судов. Каботажем занимались по преимуществу местные греки и более или менее состоятельные мещане из русских.

Василий Васильевич Зеленко (1868-1943), выпуск­ник таганрогской гимназии (1886): Ранней весной, как только на море взломается и пройдет лед, открывается навигация. Застыв-

ший на зиму Таганрог оживает. В гавани закипает жизнь.

Приходят из-за границы первые пароходы и парус­ные суда; приходят они за зерном, а привозят ви­на — сантуринское. висант, мальвазию, кагор; орехи и рожки, лимоны и апельсины, коринку, хурму, ми­дий. прованское масло и пряности.

Александр Павлович Чехов:

Аристократию тогдашнего Таганрога изображали собою крупные торговцы хлебом и иностранными привозными товарами — греки: печальной памяти Вальяно, Скараманга, Кондоянаки, Мусури, Сфаел- ло и еще несколько иностранных фирм, явивших­ся Бог весть откуда и сумевших забрать в свои руки всю торговлю юга России. <...> В городском театре шла несколько лет подряд ита­льянская опера с первоклассными певцами, кото­рых негоцианты выписывали из-за границы за свой собственный счет. Примадонн буквально засыпа­ли цветами и золотом. Щегольские заграничные экипажи, породистые кони, роскошные дамскш тысячные туалеты составляли явление обычное Оркестр в городском саду, составленный из перво классных музыкантов, исполнял симфонии. Мест ное кладбище пестрело дорогими мраморными па мятниками, выписанными прямо из Италии от луч ших скульпторов. В клубе велась крупная игра и бывали случаи, когда за зелеными столами разьп рывались в какой-нибудь час десятки тысяч рублей Задавались лукулловские обеды и ужины. Это счи талось шиком и проявлением европейской культу ры. В то же время Таганрог щеголял и патриарха л* ностью. Улицы были немощеные. Весною и осень* на них стояла глубокая, невылазная грязь, а лето? они покрывались почти сплошь буйно разраста!

190 шимся бурьяном репейником и сорными травам!

Освещение на двух главных улицах было более чем скудное, а на остальных его не было и в помине. Обыватели ходили но ночам с собственными руч­ными фонарями. Но субботам но городу ходил с большим веником на плече, наподобие солдатско­го ружья, банщик и выкрикивал: «В баню! В баню! В торговую баню!» Арестанты, запряженные в те­легу вместо лошадей, провозили на себе через весь город из склада в тюрьму мешки с мукой и крупой для своего пропитания. Они же всенародно и вар­варски уничтожали на базаре бродячих собак с по­мощью дубин и крюков. Лошади пожарной коман­ды неустанно возили «воду и воеводу», а пожарные бочки рассыхались и разваливались от недостатка влаги. Иностранные негоцианты выставляли на вид свое богатство и роскошь, а прочее население с трудом перебивалось, как говорится, с хлеба на квас.

Василий Васильевич Зеленко:

Нельзя обойти молчанием и таганрогский прекрас­ный, редкостный, можно сказать, городской сад. <...> Несмотря на то, что Таганрог вообще не беден растительностью, — в нем много обширных дворов и садов, — а большая часть улиц по обеим сторо­нам обсажены в два ряда тенистыми деревьями, на­столько разросшимися, что закрывают дома и пред­ставляют собой прекрасные аллеи из белой акации и тополей, проходя по которым чувствуешь себя как бы идущим в тенистом саду, — все же городской сад манит к себе, и с ранней весны и до поздней осе­ни мы чуть ли не каждый день посещали его. Он об­ширен, тенист и привлекателен своей прохладой, своим покоем. <...>

Наряду с городским садом следует отметить и за­городные места — прелестные уголки <...> — «Ка­рантин» и «Дубки».

От «Карантина» теперь ничего не осталось, что напоминало бы этот прекрасный, уединенный, поэтический уголок. В те годы обширное поле, ныне застроенное заводами и жилыми домами, было свободно; от берега моря тянулась неогляд­ная степь, а на крутом берегу росли деревья и цве­ли весной сады.

Антон Павлович Чехов. Из письма И. А. Леикину. Та­ганрог, 7 апреля i88y г.:

Такая крутом Азия, что я просто глазам не верю. 6о ооо жителей занимаются только тем, что едят, пьют, плодятся, а других интересов — никаких... Ку­да ни явишься, всюду куличи, яйца, сантуринское, грудные ребята, но нигде ни газет, ни книг... Место­положение города прекрасное во всех отношени­ях, климат великолепный, плодов земных тьма, но жители инертны до чертиков... Все музыкальны, одарены фантазией и остроумием, нервны, чувст вительны, но все это пропадает даром... Нет ни па триотов, ни дельцов, ни поэтов, ни даже прилич ных булочников. <...> Ах, какие здесь женщины!

Детство и отрочество

Михаил Михайлович Андреев-Туркин. По воспоми­наниям родных и близких:

В маленьком флигеле из земляного кирпича (самана), обмазанном глиной, состоящем из грех комнаток, площадью всего в двадцать три кв. метра, — 17 января i860 года родился Антон Павлович Чехов. Домик помещался в глубине двора на немощеной пыльной Полицейской улице. За домом росло не­сколько акаций, на которых были прикреплены скворечни. Вокруг дома рос бурьян и были протоп­таны дорожки к воротам, сараю и другим местам. При доме была кухонька, размером пять с полови­ной метров, с глиняным полом. Домик не принад­лежал Чеховым, а арендовался ими у Гнутова. <...> В большой комнате главный угол был заставлен иконами, с горящей всегда перед ними лампадой. Перед иконами стоял треугольник, на котором лежа­ли молитвенник, книги священного писания и вос­ковая свеча в высоком медном подсвечнике, на кото­ром лежали щипцы для снятия нагара со свечи. Комната эта служила для приема гостей, столовой и кабинетом Павла Егоровича — отца Чехова. Посреди комнаты стоял стол с подъемными крыш­ками, у стен стоячая конторка и несколько стульев.

7 N>1980

В двух других маленьких комнатах размещались спальня Чеховых с деревянной двуспальной кро­ватью и детская, в которой и была помещена дере­вянная качающаяся колыбелька с новорожденным Антошей. <...>

Говорить А. И. начал рано. Говорил ребенком не спеша и не шепелявя.

Владимир Алексеевич Гкляровский:

Антон Павлович был смирнее всех. У него была очень большая голова, и его звали Бомбой, за что он сердился. Любимым занятием Антона было со­ставление коллекций насекомых и игра в торговлю, причем он еще ребенком мастерски считал на сче­тах. Все думали, что из него выйдет коммерсант.

Михаил Михайлович Андреев-Туркин. По воспоми­наниям родных и близких:

С самого раннего детства дети помогали отцу в его торговле. Помогали и тогда, когда учились в гим­назии.

Александр Павлович Чехов:

Это было весьма своеобразное торговое заведение, вызванное к жизни только местными условиями. Здесь можно было приобрести четвертку и даже два золотника чаю, банку номады, дрянной перо­чинный ножик, пузырек касторового масла, пряж­ку для жилетки, фитиль для лампы и какую-нибудь лекарственную траву или целебный корень вроде ревеня. "Гут же можно было выпить рюмку водки и напиться сантуринским вином до полного опья­нения. Рядом с дорогим прованским маслом и доро­гими же духами «Эсс-Букет» продавались маслины, винные ягоды, мраморная бумага для оклейки книг, керосин, макароны, слабительный александрий­ский лист, рис, аравийский кофе и сальные свечи.

Рядом с настоящим чаем продавался и спитой чай, собранный евреями в трактирах и гостиницах, вы­сушенный и подкрашенный. Конфекты, пряники и мармелад помещались по соседству с ваксою, сар­динами, сандалом, селедками и жестянками для ке­росина или конопляного масла. Мука, мыло, греч­невая крупа, табак-махорка, нашатырь, проволоч­ные мышеловки, камфара, лавровый лист, сигары «Лео Виссора в Риге», веники, серные спички, изюм и даже стрихнин (кучелаба) уживались в са­мом мирном соседстве. Казанское мыло, душистый кардамон, гвоздика и крымская крупная соль лежа­ли в одном углу с лимонами, копченой рыбой и ре­менными поясами. Словом, это была смесь самых разнообразных товаров, не поддающихся никакой классификации. Лавка Павла Егоровича была в од­но и то же время и бакалейной лавкой, и аптекой без разрешения начальства, и местом распивочной торговли, и складом всяческих товаров — до афон­ских и иерусалимских будто бы святынь включитель­но, — и клубом для праздных завсегдатаев. И весь этот содом, весь этот хаос ютился на очень неболь­шом пространстве обыкновенного лавочного по­мещения с полками по стенам, с страшно грязным полом, с обитым рваною клеенкою прилавком и с небольшими окнами, защищенными с улицы ре­шетками, как в тюрьме. <...>

Антоша, сидя в лавке, должен был знать, где, на ка­кой полке и в каком ящике хранится такой-то то­вар. Павел Егорович требовал, чтобы все отпуска­лось покупателю без замедления и моментально.

Михаил Павлович Чехов:

В 1874 году мы переехали в свой собственный дом. выстроенный нашим отцом на глухой Елиса- ветинской улице, на земле, подаренной ему дедуш­кой Егором Михайловичем. Отец был плохим

дельцом, все больше интересовался пением и обще­ственными делами, и потому его собственные дела пошли на убыль, и самый дом вышел неуклюжим и тесным, с толстыми стенами, в которые подряд­чиками было вложено кирпича больше, чем было необходимо, ибо постройка оплачивалась с каждой тысячи кирпича. Подрядчики нажились, оставив отцу невозможный дом и непривычные для него долги по векселям. Вся семья теснилась в четырех комнатках; внизу, в подвальном этаже, поместили овдовевшую тетю Федосью Яковлевну с сыном Але­шей, а флигелек, для увеличения ресурсов, сдали вдове Савич, у которой были дочь-гимназистка Ира- ида и сын Анатолий. Этого Анатолия репетировал мой брат Антон Павлович. <...> Семья нашего отца была обычной патриархальной семьей, каких было много полвека тому назад в провинции, но семьей, стремившейся к просве­щению и сознававшей значение духовной культу­ры. Главным образом по настоянию жены, Павел Егорович хотел дать детям самое широкое образо­вание. но. как человек своего века, не решался, на чем именно остановиться: сливки общества в тог­дашнем Таганроге составляли богатые греки, кото­рые сорили деньгами и корчили из себя аристокра­тов, — и у отца составилось твердое убеждение, что детей надо пустить именно по греческой линии и дать им возможность закончить образование да­же в Афинском университете. В Таганроге была греческая школа с легендарным преподаванием, и, по наущению местных греков, отец отдал туда учить­ся трех своих старших сыновей — .Александра, Ни­колая и Антона; но преподавание в этой школе даже для нашего отца, слепо верившего грекам, оказалось настолько анекдотическим, что пришлось взять от­туда детей и перевести их в местную классическую гимназию.

Александр Павлович Чехов:

Антон Павлович Чехов никогда не обладал выдаю­щимся слухом; голоса же у него не было вовсе. Грудь тоже была не крепка, что и подтвердилось потом болезнью, которая свела его преждевременно в мо- гилу. Несмотря, однако же, на все эт о, судьба распо­рядилась так, что А. П. до третьего и чуть ли, кажет­ся, не до четвертого класса гимназии тянул тяжелую лямку певчего в церковном хоре. <...> Пели главным образом в монастыре и во «Дворце». <...>

Антон Павлович пел в монастыре альтом, и его, как и следовало ожидать, почти не было слышно. Муж­ские сильные голоса подавляли слабые звуки трех детских грудей. Но Павел Егорович не принимал этого в расчет, и ранние обедни пелись аккурат­но и без пропусков, невзирая ни на мороз, ни на дождь, ни на слякоть и глубокую, вязкую фязь не­мощеных таганрогских улиц. А как тяжело было вставать по утрам для того, чтобы не опоздать к на­чалу службы!.. <...>

Но возвращении от обедни домой пили чай. Затем Павел Егорович собирал всю семью перед киотом с иконами и начина;! читать акафист Спасителю или Богородице, причем дети должны были петь после каждого икоса: «Иисусе сладчайший, спаси нас» и после каждого кондака: «Аллилуйя». К концу этой до­машней молитвы уже начинали звонить в церквах к поздней обедне. Один из сыновей-гимназистов — по очереди или же по назначению отца — отправлял­ся вместе с «молодцами» в качестве хозяйского глаза отпирать лавку и начинать торговлю, а прочие дети должны были идти вместе с Павлом Егоровичем к поздней обедне. Воскресные и праздничные дни для детей Павла Егоровича были такими же трудо­выми днями, как и будни, и Антон Павлович не без основания не раз говаривал братьям: — Господи, что мы за несчастный народ! Все това­рищи-гимназисты по воскресеньям гуляют, бега­ют, отдыхают и ходят в гости, а мы должны хо­дить по церквам!..

Михаил Павлович Чехов:

День начинался и заканчивался трудом. Все в до­ме вставали рано. Мальчики шли в гимназию, воз­вращались домой, учили уроки, как только выпадал свободный час, каждый из них занимался тем, к че­му' имел способность: старший, Александр, устраи­вал электрические батареи, Николай рисовал, Иван переплетал книги, а будущий писатель сочинял... Приходил вечером из лавки отец, и начиналось пе­ние хором: отец любил петь по нотам и приучал к этому и детей. Кроме того, вместе с сыном Нико­лаем он разыгрывал дуэты на скрипке, причем ма­ленькая сестра Маша аккомпанировала на фортепь­яно. Мать, вечно занятая, суетилась в это время по хозяйству или обшивала на швейной машинке де­тей. <...>

Несмотря на сравнительную строгость семейного режима и даже на обычные тогда телесные наказа­ния, мы, мальчики, вне сферы своих прямых обя­занностей, пользовались довольно большой свобо­дой. Прежде всего, сколько помню, мы уходили из дому не спрашиваясь; мы должны были только не опаздывать к обеду и вообще к этапам домашней жизни, и что касается обязанностей, то все мы были к ним очень чутки. Отец был плохой торго­вец, вел свои торговые дела без всякого увлечения. Лавку открывали только потому, что ее неловко было не открывать, и детей сажали в нее только потому, что нельзя было без «хозяйского глаза». Отец выплачивал вторую гильдию лишь по насто­янию матери, гак как это могло избавить нас, сы­новей, от рекрутчины, и как только была объявле­на в 1874 году всесословная, обязательная для всех воинская повинность, эта гильдия отпала сама со­бой, и отец превратился в простого мещанина, как мог бы превратиться в регента или стать офици­альным оперным певцом, если бы к том)' его на­правили с детства.

Андрей Дмитриевич Дросси:

В доме Чеховых мне не приходилось бывать, но за­то сколько долгих часов я проводил осенью с Анто­ном Павловичем на большом пустыре за их дво­ром, притаившись за рогожною «принадою» и под­жидая момента, когда стая щеглов или чижей, привлеченная призывными кликами товарищей, заключенных в вывешенную перед «принадою» клетку, опустится с веселым чириканьем на пучки конопли и репейника, растыканные впереди этого сооружения. С затаенным дыханием, с сильно бью­щимся сердцем, дрожащею рукою старался кто-ни­будь из нас сквозь отверстие, проделанное в рого­же, осторожно навести волосяной силок, прикреп­ленный к длинной камышине, на головку птички, и если это удавалось, то с каким торжеством тащили мы через отверстие полузадушенную птичку, кото­рую, освободив из петли, заключали в тут же приго­товленную клетку.

Мария Дмитриевна Дросси, сестра А. Д. Дросси: Чехов был близким товарищем моего брата Анд­рея Дросси. <...> Мальчики увлекались играми во дворе нашего дома — лаптой и воздушными змея­ми. Чехов играл в лапту отлично. Меня часто маль­чишки обижали за неудачный запуск змея, Анто­ша — никогда и всегда утешал, если я подвергалась обиде.

Часто гуляли мы в городском саду, где была «гим­назическая аллея». Играли в бег наперегонки.

Михаил Павлович Чехов:

Каждый день ходили на море купаться. По дороге заходили за знакомыми, и к морю шла всегда боль­шая компания. Купались обыкновенно на Банном съезде, где берег был настолько отлогий, что для того, чтобы оказаться в воде по шею, нужно было пройти от берега по крайней мере полверсты. Вместе с нами ходили и две черные собаки, при­надлежавшие А. П. В воде обыкновенно сидели це­лыми часами, и когда шли обратно, то необыкно­венно хотелось пить. По пути, на углу Итальянского переулка и нашей улицы, была палатка, в которой продавали квас, — и было счастьем, когда у кого-ни­будь из мальчиков находилась в кармане копейка, так как на копейку продавали целый громадный де­ревянный ковш, к которому мы припадали одно­временно со всех сторон. Кто-нибудь из нас оказы­вался счастливцем: он возвращался домой с моря с так называемой «болбиркой». Это кусок коры ка­кого-то дерева, из которой местные рыбаки делали обыкновенно на свои сети поплавки. Найти на бе­регу «болбирку» считалось у нас особым располо­жением судьбы. Кора эта легко резалась по всем направлениям, и счастливец долго сидел потом от­дельно от всех и вырезал из нее кораблик или че­ловека. Таким счастливцем не раз бывал и гимна­зист Антоша.

Михаил Михайлович Андреев-Туркин. По воспоми­наниям родных и diusKux:

Любимым развлечением Чехова был каток, устраи­вавшийся в городском саду. 11е поднимая воротника пальто, бравируя своей «закаленностью», он часто катался так долго, что отмораживал себе уши и си­дел потом дома с распухшими огромными ушами, 200 вымазанными гусиным салом.

Андрей Дмитриевич Дросси:

Изредка, вместе со мною, Антон Павлович наве­щал товарищей наших К-вых, проживавших не­вдалеке от меня. Семья К-вых состояла в то время из матери-вдовы, пяти сыновей и замужней доче­ри, жившей с мужем в смежном флигеле. Старший сын и двое младших занимали с матерью верхний этаж, а в нижнем, полуподвальном, помещались наши товарищи.

<...> Наверху не было дела никому до того, что творилось внизу.

А внизу происходили попойки в складчину, игра в карты на деньги, чтение порнографических про­изведений и т. п. Приходил туда кто хотел и когда хотел.

Общество там собиралось весьма смешанное и все молодежь от 14 до 1 у лет. Квартира эта была убежи­щем для всех: там скрывались от гнева родитель­ского ученики, срезавшиеся на экзаменах; туда же с утра являлись те, которые по каким-либо причи­нам не хотели идти в гимназию. Приходили с учеб­никами и просиживали вплоть до обеда, развле­каясь игрою в карты. К чести Антона Павловича нужно отнести — он никогда не принимал участия в этом милом времяпровождении. Да и бывал он там довольно редко и только понаслышке узнавал о тех озорствах, которые там учинялись. А во фли­гель, у замужней сестры К-вых, он бывал с удоволь­ствием. Там всегда собиралось большое общество взрослых и молодежи. Разговор обыкновенно вер­телся около театра, так как и хозяин и гости были завзятыми театралами. В одно из таких собраний среди некоторых гостей возникла мысль об устрой­стве любительского спектакля. Мысль была подхва­чена всеми с восторгом. Решено приспособить для этой цели большой, пустующий в глубине двора, амбар. Труппа сейчас же составилась, преимущест- го 1

венно из соседей, причем к женскому персонал)' ее добровольно причислил себя и Антон Павлович. Мужской персонал образовался из хозяина дома А. П. Я-ва, Александра и Николая Чеховых, меня и еще нескольких лиц.

Уже через два-три дня после решения этого вопро­са застучали в амбаре молотки плотников, ставя­щих подмостки для сцены, приглашенный худож­ник, в сотрудничестве Николая Павловича Чехова, начал писать декорации, а мы приступили к выбо­ру пьесы.

Для открытия остановились на пьесе «Ямщики, или Шалость гусарского офицера», не помню уже какого автора. Роли в этой пьесе были распределе­ны следующим образом: гусарского офицера играл один из товарищей хозяина, станционного смот­рителя — Александр Павлович Чехов, сборщика на церковь — А. Г1. Яковлев, дочь смотрителя — его же­на, молодого ямщика — я и, наконец, старуху-старо­стиху — .Антон Павлович Чехов. Репетировали мы эту пьесу не менее десяти раз, и она у нас прошла великолепно. Нет нужды, что у гусарского офице­ра принадлежность его к военному званию опре­делялась единственно фуражкой с кокардой, что сборщик на церковь разгуливал в турецком халате и что станционный смотритель щеголял в мундире таможенного ведомства с шитым золотом ворот­ником. Все эти шероховатости искупились художе­ственною игрою Антона Павловича. Нельзя себе представить того гомерического хохота, который раздавался в публике при каждом появлении ста­ростихи. И нужно отдать справедливость Антону Павловичу — играл он мастерски, а загримирован был идеально.

С легкой руки Антона Павловича в нашем околот­ке спектакли эти пользовались громадным успе- 202 хом и всегда делали полные сборы. Публика на

эти спектакли допускалась только избранная, пре­имущественно обитатели квартала, и за мини­мальную плату.

Необходимо добавить, что спектакли давались с бла­готворительною целью и на афишах, писанных ру­кою Николая Чехова, всегда значилось, что сбор со спектакля предназначается в пользу «одного бедно­го семейства». Таких спектаклей в то лето дано было шесть.

Михаил Павлович Чехов:

По отъезде двух старших братьев в Москву наш отец стал едва сводить концы с концами. Его дела окончательно упали. Жизнь всей семьи потекла замкнуто, в бедности, хотя и в своем доме, над ко­торым тяготели долги. Целые дни для мальчиков проходили в труде. По вечерам .\нгоша веселил всех своими импровизациями, или же все слушали рассказы матери, тетки Федосьи Яковлевны или няни, которая жила у нас долго и ушла только в са­мое последнее время пребывания нашего в Таган­роге. <...>

В 1876 году отец окончательно закрыл свою тор­говлю и, чтобы не сесть в долговую яму, бежал в Москву к двум старшим сыновьям, из которых один был тогда студентом университета, а другой учился в Училище живописи, ваяния и зодчества. За старшего уже официально стал у нас сходить Антон. Я отлично помню это время. Было ужасно жаркое лето; спать в комнатах не было никакой возможности, и потому мы устраивали в садике балаганы, в них и ночевали. Будучи тогда гимнази­стом пятого класса, Антон спал под кущей поса­женного им дикого виноградника и называл себя «Иовом под смоковницей». Вставали в этих шала­шах очень рано, и, взяв с собой меня, Антон шел на базар покупать на целый день харчи. Однажды

он купил живую утку и, пока шли домой, всю дорогу теребил ее, чтобы она как можно больше кричала. — Пускай все знают, — говорил он, — что и мы то­же кушаем уток.

На базаре Антон присматривался к голубям, с ви­дом знатока рассматривал на них перья и оценивал их достоинства. Были у него и свои собственные голуби, которых он каждое утро выгонял из голу­бятника, и, по-видимому, очень любил заниматься ими. Затем дела наши стали так туги, что для того, чтобы сократить количество едоков, меня и брата Ивана отправили к дедушке в Княжую. А потом мы испытали семейную катастрофу: у нас отняли наш дом.

<...> Матери ничего более не оставалось, как вовсе покинуть Таганрог. Она захватила с собой меня и се­стру Машу и, горько заливаясь слезами, в вагоне по­везла нас к отцу и двум старшим сыновьям в Москву, на неизвестность.

Антоша и Ваня были брошены в Таганроге одни на произвол судьбы. Антоша остался в своем бывшем доме, чтобы оберегать его, пока не войдет в него новый хозяин, а Ваню приютила у себя тетя Марфа Ивановна. Впрочем, Ваню тоже скоро выписали в Москву, и Антон остался в Таганроге один как перст. Ему нужно было кончать курс, он был в седь­мом классе гимназии.

Андрей Дмитриевич Дросси:

Три года прожил Антон в Таганроге один. Это были годы неотступной бедности. Надо было самому зарабатывать. Он стал репети­тором.

Один урок был далеко, за шлагбаумом, на самой окраине города. Ходить туда было особенно не­приятно осенью, потому что калош у Антона не 204 было. Садясь заниматься с учеником, он старался

спрятать под столом свои ноги в покрытых гря­зью рваных сапогах.

За этот урок Антон получал три рубля в месяц. Заметив, что его товарищ С—в очень нуждается, Антон предложил ему репетировать ученика за шлагбаумом вместе.

Из трех рублей Антон отдавал теперь полтора руб­ля G—ву.

Михаил Павлович Чехов:

Антон часто писал нам из Таганрога, и его письма были полны юмора и утешения. <...> Часто в письмах он задавал мне загадки, вроде: «Отчего гусь плавает?» или «Какие камни бывают в море?», сулился привезти мне дрессированного дубоноса (птицу) и приела;! однажды посылку, в которой оказались сапоги с набитыми табаком голенища­ми: это предназначалось для братьев. Он распро­давал те немногие вещи, которые оставались еще в Таганроге после отъезда матери, — разные банки и кастрюльки, — высылал за них кое-какие крохи и вел по этому поводу с матерью переписку. Не признававшая никаких знаков препинания, мать писала ему письма, начинавшиеся гак: «Антоша в кладовой на полке...» и т. д., и он вышучивал ее, что по розыскам никакого Антоши в кладовой на полке не оказалось.

В таганрогской гимназии

Василий Васильевич Зеленко:

Поступил Чехов в гимназию в 1868 г., кончил в 1879 г. Пробыл в гимназии 11 лет; учился посред­ственно-средне, скорее ниже среднего; два раза оставался на второй год: в Ш-м классе и в V-м; в Ш-м из-за математики, да и по географии дело обст ояло плохо, а в V-m — из-за греческого.

М. Д. Кукушкин, одноклассник Чехова по таганрогской гимназии:

Учился Чехов неважно и из 23 учеников выпускно­го класса занимал одиннадцатое место. За сочине­ния по русскому дальше тройки не шел, но всегда отличался в латыни и Законе Божием, получая за них пятерки. Знал массу славянских текстов и в то­варищеских беседах увлекал нас рассказами, пере­сыпанными славянскими изречениями, из кото­рых многие я впоследствии встречал в некоторых из его первых литературных произведений.

Василий Васильевич Зеленко:

Во главе гимназии стоял директор Эдмунд Рудоль­фович Рейтлингер. Он преподавал в 3-м классе ла- 206 тинский язык и в старшем классе читал о француз­ской революции, но все его знание языка заключа­лось главным образом в нескольких латинских по­говорках и пословицах, которыми он и любил ще­голять <...>. Он был немец по происхождению, имел барственную осанку, представительную на­ружность и великолепный голос, которым он то­же не прочь был щегольнуть. <...> Был он человек добродушный, незлобивый, не лю­бил ни о чем беспокоиться, но и не хотел, чтобы его беспокоили. <...>

Истинным героем гимназии был инспектор Алек­сандр Федорович Дьяконов. Личность до некоторой степени легендарная. Сколько разговоров, шуток, анекдотов ходило о нем среди гимназистов. Сухарь, человек жесткий, он и внешним своим обликом на­поминал высушенную воблу. 1оворят, А. Г1. Чехов пи­сал «Человек в футляре» с Дьяконова, но последний акт его жизненной карьеры показал, что Дьяконов не совсем был «человеком в футляре» и в его груди билось сердце, не чуждое великодушным порывам и способное к проявлению теплых чувств. Дьяконов отличался феноменальной скупостью. У него было две сестры, старые девы. Говорили, что •Александр Федорович носил из-за скупости ботинки своих сестер и летний бурнус — разлетайку. Его внешний облик — манеры, жесты, приемы, присло- вия, выражения не были лишены своеобразия и оригинальности и служили среди гимназистов предметом шуточного подражания. Выражения «как мокрое горит». «нелегкая несет» и друтие — я уже за­был их — вошли в обиход гимназической речи. А. Ф. Дьяконов жил крайне замкнуто и уединен­но, нигде не бывал и никого у себя не принимал. Он нажил два хороших дома, приносивших изряд­ный доход. <...>

А. Ф. Дьяконов преподавал в низших классах ла­тинский язык, был строг и требователен, но науш- 207

ничества, шпионства, доносов не выносил. Он был формалист до кончиков ногтей, и столь сух, что, казалось, никакое человеческое движение души ему не доступно. Поэтом)' последний этап его жиз­ненной карьеры, как я уже сказал, удивил всех и примирил с ним. Он умер и по духовному завеща­нию все капиталы — около 70 тыс. и 2 дома — оста­вил неимущим из учительской корпорации, глав­ным образом, сельской.

Александр Леонидович Вишневский:

От начальства ему постоянно влетало за несоблюде­ние формы, но он упорствовал в своих вольностях. *- Чехов, будете в карцере! — пригрозил ему как-то директор, увидев его в клегчатых панталонах.

— Да у меня ж брюки украли, — убедительно оправ­дывался Чехов.

Я потом спросил у него, вправду ли у него украли брюки.

— Да ну его! — отвечал он. — Конечно, выдумал, чтоб только отстал.

Другой раз директор потребовал, чтобы Чехов но­сил ранец как полагается, на спине, а не под мыш­кой.

— Я от него удеру в Австралию, — говорил мне по этому поводу Чехов.

Василий Васильевич Зеленко:

Уже одно то, что Павел Иванович Вуков был свя­зан с таганрогской гимназией чуть ли не 50 лет, да­ет право его выделить. <...>

Человек без всяких претензий, Вуков имел две сла­бости, которые не укрылись от внимания учени­ков. Он был франт, заботливо относящийся к своей наружности, верящий в свою неотразимость. Это — первая его слабость, и вторая слабость, о которой еще дедушка Крылов писал:

С приятелем своим гуляя в поле. Расхвастался о том, где он бывал, И к былям небылиц без счета прилагал.

Он любил, как говорят у нас на юге, «запускаться», и часто можно было видеть его гуляющим в кори­дорах гимназии или летом во дворе, окруженным толпою гимназистов, и тут он «к былям небылиц без счета прилагал».

В этой слабости у него был конкурент, имевший перед ним «преимущество» — это другой помощ­ник классного наставника С. К. Монтанруж, кото­рый в небылицах перешиб Вукова. Среди гимнази­стов долго ходили его легендарные рассказы, как он, одетый во фрак, на бочке переплывал Босфор, чтобы попасть к какому-то посланник)' на раут.

Михаил Павлович Чехов:

Протоиерей Ф. П. Покровский. Это был своеобраз­ный священник. Красавец собой, светский, любив­ший щегольнуть и своей ученостью, и своей наряд­ной рясой, он обладал превосходным сильным бари­тоном и готовил себя ранее в оперные певцы. Но та обстановка, в когорой он жил. помешала развить его дарование, и ему пришлось ограничиться мес­том настоятеля Таганрогского собора. Но и здесь он держал себя, как артист. Он эффектно служил и пел в алтаре так, что его голос покрывал собой пение хо­ра и отдавался во всех закоулках обширного собора. Слушая его, действительно казалось, что находишь­ся в опере. Он был законоучителем в местной гимна­зии. <...> Никто из нас никогда не слышал от По­кровского вопросов. Он вызывал, углублялся в газе­ту, не слушал, что отвечал ему ученик, и ставил стереотипное «три». <...>

Он любил давать своим ученикам насмешливые имена. Между прочим, это он, Покровский, пер­вым назвал Антона Чехова «Антошей Чехонте». 209

Михаил Михайлович Андреев-Туркин. По воспоми­наниям родных и близких:

Чехов часто посещал городскую библиотеку. Как видно из дел городской библиотеки, читал он вна­чале путешествия, затем Бичер-Стоу, Сервантеса, Гончарова, Тургенева, потом перешел к Белинско­му, Писареву, Добролюбову и др. Как нуждался Антон Павлович в деньгах, видно из того, что он, внося библиотечный залог (два рубля) в начале учебного года, брал его обратно весной и вновь вносил осенью.

С древними классиками в гимназии он знакомил­ся но подстрочникам, — судя по библиотечным за­писям.

Андрей Дмитриевич Дросси:

Увлечение наше литературой было весьма своеоб­разно: наряду с Боклем, Шопенгауэром, которых, как мы тогда думали, нам стыдно было не прочи­тать, мы запоем читали юмористические журналы «Будильник», «Стрекозу» и др. Я помню, в воскрес­ные и праздничные дни мы спозаранку собирались в городской библиотеке... и по несколько часов кря­ду, забывая об обеде, просиживали там за чтением этих журналов, иногда разражаясь таким гомериче­ским хохотом, что вызывали недовольное шиканье читающей публики.

Михагт Михайлович Андреев-Туркин. По воспоми­наниям родных и близких:

В четвертом классе, но словам М. А. Рабиновича, сидевшего с ним много лет на одной скамье, Че­хов принимает участие в рукописном журнале, из­дававшемся под редакцией ученика старшего клас­са Грахольского.

Чехов написал для журнала едкое четверостишие 21 о на инспектора Дьяконова.

Было выпущено два номера. Начальство пронюха­ло и «приняло меры».

В. Мессарож (соученик Чехова по гимназии) гово­рит, что в издаваемом учениками гимназии журнале «Досуг», вышедшем в числе десяти номеров, под ре­дакторством С. П. Борисенко, Чехов поместил очерк «Из семинарской жизни». Другой очерк «Сцена с на­туры». помеченный тремя звездочками, Мессарож также считает принадлежащим Чехову, так как «ма­нера писать напоминает Чехова и действие в этом очерке происходит на Новом базаре, в торговой ли­нии», т. е. там, где была лавка отца Чехова.

Василий Васильевич Зеленко:

Гимназическим врачом был Штремпф. Многие био­графы Чехова считают его косвенной причиной то­го, что Чехов избрал себе медицинский факультет и стал врачом. Антон Павлович, будучи гимназистом младших классов, нри поездке в степь в жаркий день выкупался в студеной степной речке, простудился и тяжело заболел. Лечил em врач Штремпф. Во вре­мя болезни Чехов так полюбил em, что решил посту­пить на медицинский факультет и именно в Дерпт, где учился Штремпф. <...>

Нельзя обойти молчанием сторожа приготовитель­ного класса Ивана, по прозвищу «Труба». Почему именно «Труба» — это осталось для меня неизвест­ным. Был Иван своеобразной личностью, не лишен­ной некоторой колоритности. Высокий, худой, по- с гоянно с трубкой во рту, на которой по моде того времени на ремешке болтались игла для чистки трубки и еще какие-то курительные принадлежнос­ти. Шугник, крикун и балагур, он, вместе с тем, был пестуном и нянькой для малышей приготовитель­ного класса. В холодные зимние дни он заботливо укутывал их и отправлял по домам, смотрел за ними и всячески оберегал. <...> «Труба» был вместе с тем 211

знатоком всех тайн гимназии и всей ин тимной сто­роны жизни гимназического персонала; от его гла­за и нюха ничто не могло укрыться. Все, что обсуж­далось на тайных педагогических заседаниях и что волновало учеников, — все это было доподлинно из­вестно «Трубе», и всем этим он осторожно делился с заинтересованными гимназистами. Иван постоян­но был окружен толпой, балагурил и кричал: полу­чал письма, газеты и разносил всю корреспонден­цию, поступавшую в гимназию.

Петр Алексеевич Сергеенко:

При всем моем желании я не могу припомнить ни одного яркого эпизода из ранней жизни Чехова <...>. Решительно все относились к Чехову хорошо, по-товарищески. Он не был ни задирой, ни плак­сой, ни тем. ни сем что называется. И учился Чехов тоже так себе; и держался он не то, чтобы сосредо­точенно, «с печатью думы на челе», как подобало бы будущей знаменитости, а скорее полувяло, полу­застенчиво, с той осмотрительностью в поступках, которая с годами превратилась у него в драгоцен­ный житейский такт, привлекавший к Чехову лю­дей и ограждавший его от злобствующих недобро­хотов.

Выписка из аттестата зрелости гимназиста Антона Че­хова:

Дан сей аттестат Антону Чехову, вероисповедания православного, сыну купца, родившемуся в Таган­роге 17-го января i860 г., обучавшемуся в таганрог­ской гимназии ю лет, в том, что, во-первых, на ос­новании наблюдения за все время обучения его в таганрогской гимназии, поведение его было во­обще отличное, исправность в посещении и приго­товлении письменных работ весьма хорошие, приле- 212 жанне очень хорошее и любознательность по всем

предметам одинаковая, во-вторых, он обнаружил нижеследующие познания:

Наименование всех предметов гимназического кур­са / Отметки, выставленные в педагогическом со­вете на основании п. 45 прав / На испытании, про­ходившем 15, 16. 17. 18 и 19 мая, 2, 4, 7 и 11 июня

Закон Божий 5 5

Русский язык и словесность 4 4

Логика 4-

Латинский язык 3 3

Греческий язык 3 4

Математика 3 3

Физика з з

Краткое естествоведение — История 4 4 География 5- Немецкий язык 5- Французский язык —

Василий Васильевич Зеленко:

По русскому языку на выпускном экзамене была да­на тема: «Нет зла более, как безначалие». <...> Чехов писал сочинение 4 ч. 55 м. и подал его последним из 29 человек.

Московская юность

Михаил Павлович Чехов:

За три года жизни в Москве мы переменили доена дцать квартир и, наконец, в 1879 год)' наняли себ< помещение в подвальном этаже дома церкви свято го Николая на Грачевке, в котором пахло сыростьк и через окна под потолком виднелись одни толькс пятки прохожих.

В эту-то квартиру и въехал к нам 8 августа 1879 год; наш брат Антон, только что окончивший курс таган рогской гимназии и приехавший в Москву пост)' пать в университет. Мы не видели его целых три го да и с нетерпением ожидали его еще весной, тотча< по окончании экзаменов, но он приехал только в на чале августа, задержавшись чем-то очень серьезны\ в Таганроге. Это серьезное состояло в том, что о> хлопотал о стипендии по двадцати пяти рубле? в месяц, которую учредило как раз перед тем Таган рогское городское управление для одного из свои? уроженцев, отправляющихся получать высшее об разование. Таким образом, он приехал в Москву не с пустыми руками; кроме того, зная стесненно* положение нашей семьи, привез с собою еще дву> нахлебников, своих товарищей по гимназии - 214 В. И. Зембулатова и Д. Т. Савельева. Он приех&г

к нам раньше их, один, как раз в тот момент, когда я сидел за воротами и грелся на солнце. Я не узнал его. С извозчика слез высокий молодой человек в штатском, басивший. Увидев меня, он сказал: — Здравствуйте, Михаил Павлович. Только тогда я узнал, что это был мой бра г Антон, и, взвизгнув от радости, побежал скорее вниз пре­дупредить мать.

К нам вошел веселый молодой человек: все броси­лись к нему, начались объятия, лобзания, и меня послали тотчас же в Каретный ряд на телеграф, чтобы сообщить отцу в Замоскворечье о приезде Антона. Вскоре явились и Зембулагов с Савелье­вым, началось устройство помещения для приезжих, и я был точно в чаду. Затем гурьбой отправились смотреть Москву. Я был чичероне, водил госгей в Кремль, все им показывал, и все мы порядочно устали. Вечером пришел отец, мы ужинали в боль­шой компании, и было так весело, как еще нико­гда. <...>

Прошения о поступлении в университет подава­лись не позже 20 августа на имя ректора в правле­нии, в старом здании на Моховой, в отвратитель­ном помещении внизу направо. Антон еще не знал хорошо Москвы, и туда повел его я. Мы вошли в грязную, тесную, с низким потолком комнату, полную табачного дыма, в которой столпилось множество молодых людей. Вероятно, Антон ожи­дал от университета чего-то грандиозного, потому что та обстановка, в какую он попал, произвела на него не совсем приятное впечатление. Но то, что ему пришлось потом большую часть своего уни­верситетского курса проработать в анатомичес­ком театре и в клиниках на Рождественке, и то, что в самом университете на Моховой он бывал очень редко, по-видимому, изгладило в нем это первое впечатление. Впрочем, ему было не до впе-

чатлений: на его долю с первых же шагов его в Моск­ве свалилось столько обязанностей и груда, что не­когда было думать о сентиментальное гях. С осени того же года мы все оптом переехали на другую квартиру по той же Грачевке, в дом Савицко­го, на второй этаж, и разместились так: Зембулатов и Коробов — в одной комнате, Савельев — в другой, Николай, Антон и я - в третьей, мать и сестра — в четвертой, а пятая служила приемной для всех. Так как отец в это время жил у Гаврилова, то волею судеб его место в семье занял бра г Антон и стал как бы за хозяина. Личность отца отошла на задний план. Воля Антона сделалась доминирующей. В на­шей семье появились вдруг неизвестные мне дото­ле резкие, отрывочные замечания: «Это неправда», «Нужно быть справедливым», «Не надо лгать» и так далее. Началась совместная работа по поднятию ма­териального положения семьи. Работали все, кто как мог и умел. <...> С этой квартиры началась лите­ратурная деятельность Антона.

Григорий Иванович Россолимо:

1879 год для медицинского факультета Московско­го университета ознаменовался большим наплы­вом молодежи, в том числе и из самых отдаленных уголков России; на первый курс поступило около 450 студентов, и в числе их нас. четверо одесситов, и трое из таганрогской гимназии, среди последних был и А. П. Чехов. <...>

Несмотря на рано обнаружившийся у него уклон в сторону писательства, он тем не менее оставался прилежным студентом, хотя и довольно пассив­ным по отношению к увлечению общественной ра­ботой или медицинской специальностью. Он акку ратно посещал лекции и практические занятия, нигде, однако, не выдвигаясь вперед. Если бывал 216 на сходках, то скорее в качестве зрителя, и на вто­ром курсе, в 1880/81 академическом году, в бурные времена, предшествовавшие и последовавшие за событием 1 марта 1881 года (убийством Александ­ра II), он оставался в рядах большинства студентов курса, не индифферентных, хотя и не активных революционеров. <...>

Позднее, когда студенческая жизнь вошла более или менее в свою колею, его было видно и в аудито­риях и лаборат ориях; и экзамены он сдавал добро совестно, переходя аккуратно с курса на курс. О его отношениях к занятиям и студенческим обязанно­стям свидетельствует образцово составленная на V курсе кураторская (обязательная зачетная) исто­рия болезни пациента нервной клиники. <...> Пред­ставление о Чехове-студенте у меня составилось частью из данных наблюдений со стороны и лич­ных встреч — особенно во время занятий с товари­щами в порученной мне, как старосте V курса, сту­денческой лаборатории, — частью же из того, что о нем сообщал словоохотливый и прямодушный, наш милый товарищ Вася Зембулатов, которого Чехов часто звал по гимназическому обычаю «Ма­каром», и друтой товарищ по Таганрогу Савельев. Оба товарища А. П. относились к нему, как к самому лучшему другу детства; их соединяли не только узы гимназической скамьи, но и донское происхожде­ние, и весь, хотя и неглубокий, но и обычно интим­ный крут интересов гимназических одноклассни­ков. Но в то же время было ясно, что спайка трех товарищей произошла и благодаря, с одной сторо­ны, чуткости будущего крупного сердцеведа, с дру­гой — художественной спаянности взаимно друг- друга дополнявших индивидуальностей — толстень­кого маленького, с ротиком сердечком, малень­кими усиками и жидкой эспаньолкой, с подпрыги­вающим животиком во время добродушного смеха, степняка-хуторянина Васи Зембулатова и поджа- 217

рого, высокого, доброго, благородного, по-детски мечтательно-удивленного, молчат и во го казака Са­вельева. У Чехова, уже студентом ушедшего в круг широких литературных интересов и уже вырисо­вывавшегося как яркая творческая индивидуаль­ность, казалось, ничего не должно было оставаться общего с этими милыми детьми южных степей. Л между тем тесная дружба с гимназическими това­рищами оставалась неизменно прочной до послед­них дней каждого, уходившего по очереди с этого света. <...>

К товарищам у него наблюдалось отношение в вы­сокой степени симпатичное, крайняя благожела­тельность к курсовым товарищам: раз сойдясь и по­дружившись, он сближался все более и более и был в чувствах своих неизменно прочен, поэтому и от­вечали ему друзья тем же.

Константин Алексеевич Коровин:

Это было, если не ошибаюсь, в 1883 году. В Москве, на углу Дьяковской и Садовой, была гос­тиница, называемая «Восточные номера», — поче­му «восточные», неизвестно... Это были самые за­худалые меблированные комнаты. У «парадного» входа, чтобы плотнее закрывалась входная дверь, к ней приспособлены были висевшие на веревке три кирпича...

В нижнем этаже жил Антон Павлович Чехов, а на­верху, на втором этаже, — И. И. Левитан, бывший вто время еще учеником Училища живописи, вая­ния и зодчества.

Была весна. Мы вместе с Левитаном шли из школы, с Мясницкой, — после третьего, последнего, экзаме­на по живописи, на котором получили серебряные медали: я — за рисунок, Левитан — за живопись... Когда мы вошли в гостиницу, Левитан сказал мне: — Зайдем к Антоше (то есть Чехову)...

В номере Антона Павловича было сильно накуре­но, на столе стоял самовар. Тут же были калачи, колбаса, пиво. Диван был завален листами, тетра­дями лекций. — Антон Павлович готовился к выпу­скным экзаменам в университете, на врача. Он сидел на краю дивана. На нем была серая курт­ка, в то время много студентов ходили в таких куртках. Кроме него, в номере были незнакомые нам молодые люди — студенты. Студенты горячо говорили, спорили, пили чай, пиво и ели колбасу. Антон Павлович сидел и мол­чал, лишь изредка отвечая на обращаемые к нему вопросы. <...>

Был весенний, солнечный день... Левитан и я зва­ли Антона Павловича пойти в Сокольники. Мы сказали о полученных нами медалях. Один из присутствовавших студентов спросил:

— Что же, на шее будете носить? Как швейцары? Ему отве тил Левитан:

— Нет, их не носят... Это просто так... Дается в знак отличия при окончании школы...

— Как на выставках собаки получают... — прибавил друтой студент.

Студенты были другие, чем Антон Павлович. Они были большие спорщики и в какой-то своеобраз­ной оппозиции ко всему.

— Если у вас нет убеждений, — говорил один сту­дент, обращаясь к Чехову, — то вы не можете быть писателем...

— Нельзя же говорить, что у меня нет убежде­ний, — говорил другой, — я даже не понимаю, как это можно не иметь убеждений.

— У меня нет убеждений, — отвечал Антон Пав­лович.

— Вы говорите, что вы человек без убеждений... Как же можно написать произведение без идеи? У вас нет идей?..

— Нет ни идей, ни убеждений... — ответил Чехов. Странно спорили эти студенты. Они были, очевид­но, недовольны Антоном 11авловичем. Было видно, что он не отвечал какой-то дидактике их направле­ния, их идейному и поучительному толку. Они хоте­ли управлять, поучать, руководить, влиять. Они зна­ли все — все понимали. А Антону Павловичу все это, видимо, было очень скучно.

— Кому нужны ваши рассказы?.. К чему они ведут? В них нет ни оппозиции, ни идеи... Вы не нужны «Русским ведомостям», например. Да, развлече­ние и только...

— И только, — ответил Антон Павлович.

— А почему вы, позвольте вас спросить, подписы­ваетесь Чехонте?.. К чему такой китайский псев­доним?..

Чехов засмеялся.

— А потому, — продолжал студент, — что когда вы будете доктором медицины, то вам будет совестно за то, что вы писали без идеи и без протеста...

— Вы правы... — отвечал Чехов, продолжая смеяться. И прибавил:

— Поедемте-ка в Сокольники... Прекрасный день... Там уже цветут фиалки... Воздух, весна.

И мы отправились в Сокольники.

Будни и праздники Антоши Чехонте

Михаил Павлович Чехов:

Ьрат Антон получал свою стипендию из Таганрога не ежемесячно, а по третям, сразу по сто рублей. Это не облегчало его стесненных обстоятельств, так как полученной суммой сразу же погашались долги, нужно было купить пальто, внести плату в универси тет и так далее, и на другой день на руках не оставалось ничего. Я помню, как он в первый раз получил такую сумму и накупил разных юмористи­ческих журналов, в числе которых была и «Стреко­за»». Затем он что-то написал туда и стал покупать «Стрекозу» у газетчика уже каждую неделю, с нетер­пением ожидая в «Почтовом ящике» этого журнала ответа на свое письмо. Это было зимой, и я помню, как озябшими пальцами Антон перелистывал куп­ленный им по дороге из университета номер этого журнала. Наконец появился ответ: «Совсем не дур­но, благословляем и на дальнейшее сподвижниче­ство». Затем, в марте 1880 года, в № ю «Стрекозы» появилось в печати первое произведение Антона Чехова, и с тех пор началась его непрерывная лите­ратурная деятельность. Произведение его называ­лось в рукописи «11исьмо к ученому соседу» и пред­ставляло собою в письменной форме тот ма териал, 2 21

с которым он выступал по вечерам у нас в семье, ко­гда приходили гости и он представлял перед ними захудалого профессора, читавшего перед публикой лекцию о своих открытиях. Это появление в печати первой статьи брата Антона было большой радос­тью в нашей семье. <...>

После «Стрекозы» Антон Павлович перешел со­трудничать в «Зритель». История этого перехода та­кова. Пока Антон Павлович работал в «Стрекозе», старший мой брат, Александр, пописывал в «Бу­дильнике», где появился один из его рассказов — «Карл и Эмилия», обративший на себя внимание. Между тем редакция «Стрекозы» стала то и дело возвращать брату Антону его статьи обратно с ехид­ными ответами в «Почтовом ящике», и, после того как он поместил в ней около десятка статеек, тот же «Почтовый ящик» «Стрекозы» переполнил чашу терпения брата следующим ответом: «Не расцвев, увядаете. Очень жаль. Нельзя ведь писать без кри­тического отношения к делу». Антон обиделся и стал искать себе другой журнал. К «Будильнику» и «Развлечению» он тогда относился недоверчиво, а подходящего органа не находилось. Если не оши­баюсь в хронологии, то как раз в это время группа московских писателей затеяла издавать литератур­ный сборник «Бес», к участию в котором пригласи­ли Антона и в качестве художника — Николая. Вмес­те с другим художником. А. С. Яновым, Николай с азартом принялся за иллюстрации, Антон же со­бирался написать туда кое-что, да так и не собрался. «Бес» вышел без его материала. Брат Антон остался без заработка, но его вскоре выручил «Зритель». Как потом оказалось, журнал этот стал специально «чеховским», так как в нем все литературно-художе ственное производство целиком перешло в руки сразу троих моих братьев — Александра, Антона 222 и Николая, причем Александр, кроме того, стал еще

заведовать в «Зрителе» секретарской частью. Поме­щался этот журнал на Страстном бульваре, в доме Васильева, недалеко от Тверской. <...> Редакция «Зрителя» была более похожа на клуб, чем на редакцию. Сюда, как к себе домой, сходились каж­дый день ее члены, хохотали, курили, рассказывали анекдоты, ровно ничего не делали и засиживались до глубокой ночи. <...>

Бра г Николай с азартом и увлечением принялся за иллюстрации к «Зрителю». Он нарисовал заглавную виньетку для журнала и массу рисунков и заставок, но первый номер вышел бледный в литературном отношении и успеха не имел. Брат Антон начал свое сотрудничество только с № 5 статейкой «Тем­пераменты», затем журнал целиком перешел иод власть моих братьев. Николай рисовал буквально с утра и до вечера; Давыдов портил его рисунки го­же с утра и до вечера, причем приходилось их пере­рисовывать вновь; Антон писал не скупясь, но жур­нал не шел, его трудно было выпускать по три раза в неделю, он стал запаздывать и, наконец, потерял доверие у публики. Дело погибало, и, чтобы хоть сколько-нибудь скраси ть положение, Давыдов напе­чатал сообщение, что у художника Н. П. Чехова за­болели глаза, что он почти ослеп и по этому поводу выход журнала в свет временно приостанавливает­ся. Подписчики ответили рядом писем, что они же­лают художнику скорейшего выздоровления, но что из этого вовсе не следует, чтобы редакция могла воспользоваться их деньгами, далеко не удовлетво­рив их журналом. <...>

Выход в свет «Зрителя» подтянул и другие москов­ские журналы. Так, «Будильник», испугавшись кон­куренции, стал печатать обложку золотой краской. После кончины «Зрителя» мои братья Антон и Ни­колай перешли работать луда. Впрочем, сколько помню, брат Антон сотрудничал в «Зрителе» всего 223

только один год, и, когда этот журнал потом возоб­новился, он уже больше в нем не участвовал.

Петр Алексеевич Сергеенко:

Кроме «.Антоши Чехонте» у Чехова было множест­во других псевдонимов; ему приходилось в студенче­ские годы писать в разных журналах и различного рода заметки. И тогда было не так, как теперь. Тогда подписываться своим полным именем значило при­знавать свой труд серьезным и косвенно как бы пре­тендовать на бессмертие. Чехов же слишком был скромен, чтобы придавать своим юношеским рабо­там серьезное значение. К тому же он и сам не мог припомнить всех своих псевдонимов и всех своих работ. Будучи студентом, он писал очень много, «каждый вечер по очерку».

Владимир Алексеевич Гиляровский:

Первые годы в Москве Чеховы жили бедно. Отец служил приказчиком у галантерейщика Гаврилова, Михаил Павлович и Мария Павловна учились еще в гимназии. Мы с женой часто бывали тогда у Чехо­вых, — они жили в маленькой квартире в 1оловином переулке, на Сретенке. Веселые это были вечера! Все, начиная с ужина, на который подавался почти всегда знаменитый таганрогский картофельный са­лат с зеленым луком и маслинами, выглядело очень скромно, ни карт, ни танцев никогда не бывало, но все было проникнуто какой-то особой теплотой, сердечностью и радушием. Чуть что похвалишь — на дорогу обязательно завернут в пакет, и отказы­ваться нельзя.

Иван Леонтьевич Щеглов:

Многим московским питомцам «Эрмитажа» и Тесто- ва (ресторан и трактир. — Сост.), вероятно, покажет- 2 24 ся ересью, если я отмечу здесь, что нигде и никогда

так вкусно не едал и не пивал, как за столом у Чехо­вых, по крайней мере так весело и аппетитно. <...> После ужина Николай Павлович играл на рояли; по­том что-то пели хором, чемуго оглушительно гром­ко смеялись — и. в заключение, молодежь, возбуж­денная чудною лунною ночью, потащила меня, как приезжего гостя, шататься по стогнам первопре­стольной. Антона Чехова тоже очень соблазняла прогулка, но у него на плечах была какая-то срочная работа... и он остался. Уходя, я видел, как он уселся за письменный стол, как-то по-стариковски сгорбив­шись, и снова взялся за перо.

Да. немало тяжести лежало тогда на плечах бедно­го Антона! Можно сказать, весь дом Чеховых в то время держался на одном Антоне. И нужду же пе­режил он в начале своей писательской деятельно­сти — боже упаси!

Владимир Алексеевич Гиляровский:

Мы с Антоном работали в те времена почти во всех иллюстрированных изданиях: «Свет и тени», «Мир­ском толке», «Развлечении», «Будильнике», «Моск­ве», «Зрителе», «Стрекозе», «Осколках», «Сверчке». По вечерам часто собиралась у Чеховых небольшая кучка жизнерадостных людей: его семейные, юно­ша-виолончелист Семашко, художники, мой това­рищ по сцене Вася Григорьев, когда великим постом приезжал в Москву на обычный актерский съезд. Мы все любили его пение и интересные рассказы, и Антоша нередко записывал его меткие словечки, а раз даже записал целый рассказ о случае в Тамбове, о собаке, попавшей в цирк. Это и послужило темой для « Каштан ки».

Николай Дмитриевич Телешов:

Несмотря на молчание критики, читатели живо интересовались молодым писателем и сумели верно

8 Мг1950

понять Чехова и оценить сами, без посторонней помощи.

С рассказами Чехова, так называемыми «Пестрыми рассказами», мне пришлось познакомиться доволь­но рано, почти в самом начале литературных вы­ступлений Антона Павловича, когда он писал под разными веселыми псевдонимами в «Стрекозе», в «Осколках», в «Будильнике». Потом на моей памя­ти, на моих глазах, так сказать, он начал переходить от юмористических мелочей к серьезным художест­венным произведениям. В то время он был извес­тен все еще по-прежнему — как Чехонте, автор коро­теньких веселых рассказцев. И слышать о нем при­ходилось не что-нибудь существенное и серьезное, а больше пустячки да анекдотики, вроде того, на­пример, будто Чехов, нуждаясь постоянно в весе­лых сюжетах и разных смешных положениях для ге­роев, которых требовалось ему всегда множество, объявил дома, что станет платить за каждую выдум­ку смешного положения по десять копеек, а за пол­ный сюжет для рассказа по двадцать копеек, или по двугривенному, как тогда говорилось. И один из бра­тьев сделался будто бы усердным его поставщиком. Или рассказывалась такая история: в доме, где жи­ли Чеховы, бельэтаж отдавался под балы и свадьбы, поэтому' нередко в квартиру нижнего этажа сквозь потолок доносились звуки вальса, кадрили с гало­пом, польки-мазурки с назойливым топотом. Чехов­ская молодежь, если бывали все в духе, начинала шумно изображать из себя приглашенных гостей и весело танцевать под чужую музыку, на чужом пи ру. Не отсюда ли вышел впоследствии известны!! рассказ «Свадьба» и затем водевиль на ту же тему?.

Михаил Павлович Чехов:

«Сказкам Мельпомены», изданным в 1884 году, ка» говори тся, не повезло. Она была напечатана вти

пографии А. А. Левенсона в долг, с тем чтобы все расходы по ее печатанию были погашены в первую голову из ближайшей выручки за книжку. Но не пришлось выручать даже и этих расходов, и вот по какой причине: владельцы книжных магазинов, ко­торым «Сказки Мельпомены» были сданы на ко­миссию, вообразили, что это не театральные рас­сказы, а детские сказки, и положили ее у себя в дет­ский отдел. Случались даже и недоразумения. Так, один генерал сделал заведующему книжным магази­ном «Нового времени» скандал за то, что ему про­дали такую безнравственную детскую книжку. Что сталось потом со «Сказками Мельпомены», не знал даже и сам автор. Такая же неудача постигла и дру­гую книгу Чехова того времени. Она была уже напе­чатана, сброшюрована, и только недоставало ей об­ложки. В эту книгу вошли, между прочим, рассказ «Жены артистов», впоследствии напечатанный в «Сказках Мельпомены», и «Летающие острова». Книжка же была очень мило иллюстрирована бра­том Николаем. Я не знаю, почему именно она не вышла в свет и вообще какова была ее дальнейшая судьба.

Николай Дмитриевич Телешов:

Тогдашняя критика высокомерно молчала; даже «нововременский» зубоскал Буренин, сотрудник то­го же издательства, которое выпустило эту книжку, отметил ее появление таким четверостишием:

Белл етристику-то — эх, увы!

Пишут Минские да Чеховы,

Баранцевичи да Альбовы;

11очитаешь — станет жаль Бовы!

<...> Далеко не сразу был он признан влиятельной критикой. Михайловский отозвался о нем холод­но и небрежно, а Скабичевский почему-то проро- 227

чил, что Чехов непременно сопьется и умрет иод забором.

Дмитрий Васильевич Григорович (1822-1900), пи­сатель. Письмо Л. /7. Чехову, 25 марта 1886г.: Милостивый Государь Антон Павлович, около года тому назад я случайно прочел в «11е- терб<ургской> газете» Ваш рассказ; названия его теперь не припомню, помню только, что меня по­разили в нем черты особенной своеобразности, а главное, — замечательная верность, правдивость в изображении действующих лиц и также при опи­сании природы. С тех пор я читал все, что было подписано Чехонте, хотя внутренно сердился на че­ловека, который так еще мало себя ценит, что счи­тает нужным прибегать к псевдониму. Читая Вас, я постоянно советовал Суворину и Буренину следо­вать моему примеру. Они меня послушали и теперь, вместе со мною, не сомневаются, что у Вас иаспюя- щий талант, — талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколенья. Я не журна­лист, не издатель; пользоваться Вами я могу, только читая Вас, если я говорю о Вашем таланте, говорю по убеждению. Мне минуло уже 65 ле г, но я сохра­нил еще столько любви к литературе, с такою го­рячностью слежу за ее успехом, так радуюсь всегда, когда встречаю в ней что-нибудь живое, даровитое, что не мог, — как видите, — утерпеть и протягиваю Вам обе руки. Но это еще не все, вот что хочу при бавить: по разнообразным свойс твам Вашего песо мнеиного таланта, верному чувству внутреннего анализа, мастерству в описательном роде (метель ночь, местность в «Агафье» и т. д.), чувству плас тичности, где в нескольких строчках является пол пая картина: тучки на угасающей заре: «как пепел tu тгтухающих угольях...» и т. д. — Вы, я уверен, призва 228 ны к тому, чтобы написать несколько превосход

ных истинно художественных произведений. Вы совершите великий нравственный грех, если не оправдаете таких ожиданий. Для этого вот что нуж­но: уважение к таланту, который дается гак редко. Бросьте срочную работу. Я не знаю Ваших средств, если у Вас их мало, голодайте лучше, как мы в свое время голодали, поберегите Ваши впечатления для труда обдуманного, отделанного, писанного не в один присест, но писанного в счастливые часы внутреннего настроения. Один такой труд будет во сто раз выше оценен сотни прекрасных рассказов, разбросанных в разное время по газетам. Вы сразу возьмете приз и станете на видную точку в глазах чутких людей и затем всей читающей публики. В основу Ваших рассказов часто взят мотив не­сколько порнографического оттенка, к чему это? Правдивость, реализм не только не исключают изя­щества, но выигрывают от последнего. Вы настоль­ко сильно владеете формой и чувством пластики, что нет особой надобности говорить, например, о грязных ногах с вывороченными ногтями и о пуп­ке дьячка. Детали эти ровно ничего не прибавляют к художественной красоте описания, а только пор­тят впечатление в глазах читателя со вкусом. Про­стите мне великодушно такие замечания, я решил­ся их высказать потому только, что истинно верю в Ваш талант и желаю ему ото всей души полного развития и полного выражения. На днях, — говори­ли мне, — выходит книга с Вашими рассказами, если она будет под псевдонимом Че-хон-nw, - убеди­тельно прошу Вас телеграфировать издателю, что­бы он поставил на ней настоящее Ваше имя. По­сле последних рассказов в «Нов<ом> врем<ени>» и успеха «Егеря» оно будет иметь больше успеха. Мне приятно было бы иметь удостоверение, что Вы не сердитесь на мои замечания, но принимаете их как следует к сердцу, точно так же, как я пишу Вам неав- 2 29

торитетно, — по простоте старого сердца. Жму Вам дружески руку и желаю Вам всего лучшего!

Антон Павлович Чехов. Письмо Д. В. Григоровичу. Москва, 28 марта 1886 г.:

Ваше письмо, мой добрый, горячо любимый благо- веститель, поразило меня, как молния. Я едва не за­плакал, разволновался и теперь чувствую, что оно оставило глубокий след в моей душе. Как Вы прилас­кали мою молодость, так пусть Бог успокоит Вашу старость, я же не найду ни слов, ни дел. чтобы благо­дарить Вас. Вы знаете, какими глазами обыкновен­ные люди глядят на таких избранников, как Вы; мо­жете поэтому судить, что составляет для моего само­любия Ваше письмо. Оно выше всякого диплома, а для начинающего писателя оно — гонорар за насто­ящее и будущее. Я как в чаду. Нет у меня сил суди ть, заслужена мной эта высокая награда или нет... По­вторяю только, что она меня поразила. Если у меня есть дар, который следует уважать, то, каюсь перед чистотою Вашего сердца, я доселе не уважал его. Я чувствовал, что он у меня есть, но при­вык считать его ничтожным. Чтоб быть к себе несправедливым, крайне мнительным и подозри­тельным, для организма достаточно причин чисто внешнего свойства... А таких причин, как теперь припоминаю, у меня достаточно. Все мои близкие всегда относились снисходительно к моему авторст- ву и не переставали дружески советовать мне не ме­нять настоящее дело на бумагомаранье. У меня в Москве сотни знакомых, между ними десятка два пишущих, и я не могу припомнить ни одного, кото­рый читал бы меня или видел во мне художника. В Москве есть так называемый «литературный кру­жок»: таланты и посредственности всяких возрас­тов и мастей собираются раз в неделю в кабинете 230 ресторана и прогуливают здесь свои языки. Если

пойти мне туда и прочесть хотя кусочек из Вашего письма, то мне засмеются в лицо. За пять лет моего шаганья по газетам я успел проникнуться этим об­щим взглядом на свою ли тературную мелкость, ско­ро привык снисходительно смотреть на свои рабо­ты и — пошла писать! Это первая причина... Вто­рая — я врач и по уши втянулся в свою медицину, так что поговорка о двух зайцах никому другому не ме­шала так спать, как мне.

Пишу все это для того только, чтобы хотя немного оправда ться перед Вами в своем тяжком грехе. Досе­ле относился я к своей литературной работе крайне легкомысленно, небрежно, зря. Не помню я ни од­ного своего рассказа, над которым я работал бы бо­лее суток, а «Егеря», который Вам понравился, я пи­сал в купальне! Как репортеры пишут свои заметки о пожарах, так я писал свои рассказы: машинально, полубессознательно, нимало не заботясь ни о чита­теле, ни о себе самом... Писал я и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, Бог знает почему, берег и тщательно прятал.

Первое, что толкнуло меня к самокритике, было очень любезное и, насколько я понимаю, искрен­нее письмо Суворина. Я начал собираться напи­сать что-нибудь путевое, но все-таки веры в собст­венную литературную иутевость у меня не было. Но вот нежданно-негаданно явилось ко мне Ваше письмо. Простите за сравнение, оно подействовало на меня, как губернаторский приказ «выехать из го­рода в 24 часа!», т. е. я вдруг почувствовал обязатель­ную потребность спешить, скорее выбраться отту­да, куда завяз...

Я с Вами во всем согласен. Циничности, на кото­рые Вы мне указываете, я почувствовал сам, когда увидел «Ведьму» в печати. Напиши я этот рассказ не в сутки, а в 3-4 дня, у меня бы их не было...

От срочной работы избавлюсь, но не скоро... Вы­биться из колеи, в которую я попал, нег возможнос­ти. Я не прочь голодать, как уж голодал, но не во мне дело... Письму я отдаю досуг, часа 2-3 вдень и кусо­чек ночи. т. е. время, годное только для мелкой рабо­ты. Летом, когда у меня досуга больше и проживать приходится меньше, я возьмусь за серьезное дело. Поставить на книжке мое настоящее имя нельзя, по­тому что уже поздно: виньетка готова и книга напе­чатана. Мне многие петербуржцы еще до Вас совето­вали не портить книги псевдонимом, но я не послу­шался, вероятно, из самолюбия. Книжка моя мне очень не нравится. Это винегрет, беспорядочный сброд студенческих работишек, ощипанных цензу­рой и редакторами юмористических изданий. Я ве­рю, что, прочитав ее, многие разочаруются. Знай я, что меня читают и что за мной следите Вы, я не стал бы печатать этой книги.

Вся надежда на будущее. Мне еще только 26 лег. Может быть, успею что-нибудь сделать, хотя вре­мя бежит быстро.

Простите за длинное письмо и не вменяйте чело­веку в вину, что он первый раз в жизни дерзнул по­баловать себя таким наслаждением, как письмо к Григоровичу.

Пришлите мне, если можно. Вашу карточку. Я так обласкан и взбудоражен Вами, что, кажегся. не лист, а целую стопу написал бы Вам. Дай Бог Вам счастья и здоровья, и верьте искренности глубоко уважаю­щего Вас и благодарного

А. Чехова.

Михаил Павлович Чехов:

После этого между старым писателем и молодым та­лантом завязались отношения. Брат Антон съездил в Петербург, побывал у Григоровича и возвратился из Северной Пальмиры точно в чаду от ласкового

приема. Его пригласил к себе работать и А. С. Суво­рин. Теперь, значит, дела пойдут веселее и можно будет не особенно прижиматься. <...> Антону шел только 26-й год — и наша квартира наполнилась молодежью. Интересные барышни — Лика Мизинова, Даша Мусин-Пушкина, Варя Эбер- ле, молодые музыканты и люди, причастные к иску с­ству и литературе, постоянно пели и играли, а брат Антон вдохновлялся этими звуками и людьми и пи­сал у себя внизу, где находился его отдельный каби­нет. Попишет — и поднимется наверх, чтобы поост­рить или подурачиться вместе со всеми. А днем, ко­гда все занимались делом и у нас не было никого, брат Антон обращался ко мне:

— Миша, сыграй что-нибудь, а то плохо пишется... И я отжаривал для него на пианино по целым по­лучасам попурри из разных опереток с таким оже­сточением, на какое может быть способен разве только студент-второкурсник сангвинического тем­перамента.

По вечерам же у нас собиралась молодежь каждый день. И вдруг на один из таких вечеров к нам неожи­данно является Григорович. Высокий, стройный, красивый, в небрежно завязанном дорогом галстуке, он сразу же попадает в молодую кутерьму, заражает­ся ею и... начинает, старый греховодник, ухаживать за барышнями. Он просиживает у нас до глубокой ночи и кончает тем, что отправляется провожать пленившую его Долли Мусин-Пушкину до самой ее квартиры.

Второй раз я встретился с Григоровичем уже в Пе­тербурге, у Сувориных. Он стал вспоминать об этом вечере, и, по-видимому, это было ему приятно.

— Анна Ивановна, голубушка моя. — обратился он к Сувориной, говоря быстро и задыхаясь от волне­ния. — Если бы вы только знали, что там у Чехо­вых происходило!

И, подняв обе руки к небу, он воскликнул: — Вакханалия, душечка моя, настоящая вакха­налия!

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Моск­ва. 5 марта 1889 г.:

Вчера ночью ездил за город и слушал цыганок. Хо­рошо поют эти дикие бестии. Их пение похоже на крушение поезда с высокой насыпи во время силь­ной метели: много вихря, визга и стука...

Иван Леонтьевич Щеглов:

В общем этот первый период чеховской литератур­ной известности — 1886 по 1896 год — можно счи­тать наиболее счастливой половиной его личной жизни, причем самая безоблачная полоса захва тыва­ет первые три года (получение Пушкинской премии, шумный успех «Иванова», сближение с А. Н. Плеще­евым, Д. В. Григоровичем, П. И. Чайковским, Всево­лодом Гаршиным, Владимиром Короленко и друг.). Зато и промелькнули эти первые годы нелепо, неуло­вимо, точно сладкий майский сон, промелькнули в безоглядной сумасбродной суете, оставив в воспо­минании какие-то светлые праздничные клочки...

«Петербургские свидания»

Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865-1941), про­заик, поэт, драматург, литературный критик, философ, религиозный мыслитель. Муж 3. Н. lunnuyc: Мягкая меховая шапка гречником, длинная мос­ковская шуба, слегка шаркающие калоши и знако­мый басок:

— Голубчик, хорошо в Петербурге. Люблю я петер­бургскую литературную среду. Да и вообще хоро­шо быть русским литератором. Превосходнейшие люди — русские литераторы...

Мы идем с Чеховым в зимний день где-то около Исаакиевского собора. Идем, чтобы захватит!» еще одного «превосходнейшего человека» и пойти вме­сте куда-нибудь пообедать, — ну, хоть к Пал кину, что ли. В те времена все мы были непритязательны.

— 11еужели уж гак хороша литераторская жизнь? — говорю я, смеясь.

Смеется и Чехов, тихонько. Нет, он говорит искрен­но. В голосе, в глазах — ирония, но она у него всегда, неотделимая от него, и вряд ли он сам ее замечает.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Петербург был для Антона Павловича чем-то же­ланным и в то же время запретным. <...> 235

Все ежемесячники, за исключением «Русской мыс­ли» и «Русского вестника», к котором)'А. П. не имел никакого отношения, издавались в Петербурге, и там были сосредоточены все главные литератур­ные силы.

Понятно, что и литературные связи А. П., которые с каждым годом расширялись, были главным обра­зом в Петербурге. Там, а не в Москве был впервые замечен и признан его талант. Гам издавались его книги, а журналы наперебой звали его к себе со­трудничать. Да даже и раньше того момента, когда был замечен его талант, в Петербурге, в лейки неких «Осколках» и в «Петербургской газете», главным об­разом помещались его рассказы, и оттуда шли пер­вые скромные заработки.

Словом, если Москва дала ему медицинские позна­ния и сделала его врачом, то восприемником его литературной карьеры был Петербург. И, сколько мне помнится, в Петербург он всегда ездил с удовольствием. В Москве у него шла посто­янная, напряженная работа. Даже в Мелихове, ко­торое он любил, как птица любит ею самой свитое гнездо, он не был избавлен от всегдашней заботы о средствах к жизни. В Петербург же он приезжал как будто на гастроли.

Здесь были люди, у которых он мог считать себя как дома. С семейством А. С. Суворина он был в прекрасных отношениях, и там для него был все­гда готов «и стол и дом».

Правда, он не особенно любил там останавливать­ся, но это происходило не от недостатка любезнос­ти со стороны хозяев или недоверия с его стороны, а просто от желания не стеснять ни других, ни себя. Быть кому-нибудь обязанным без уверенности в том, что он сможет отплатить, было для него настоящим пугалом. И если он иногда останавливался в гости­нице, то это вызывалось не необходимостью, а его капризом.

В самом же Петербурге он был, что называется, нарасхват. Всюду его звали, всем хотелось видеть его своим гостем. Литературных приятелей у него было множество, со всеми надо было посидеть, поболтать, распить бутылку вина. А кроме того, наполняли время и литературные дела, так как круг его литературных отношений расширился.

И петербургский образ жизни был совсем иной, более подходящий к его вкусам, чем московский, и менее для него вредный. Петербуржцы — домосе­ды по преимуществу. Московская трактирность им не по нутру. И потому тут жизнь проходит спокой­нее и здоровее.

Он всегда говорил, что в Петербурге у него голова как-то яснее, чем в Москве. Это понятно. Когда люди спрашивают другу друга: где мы встретимся вечером? - в Петербурге это значит: я к вам при­еду или вы ко мне? Когда такой же вопрос задают в Москве, это значит: в «Эрмитаже», в «Метропо­ле», в «Праге» или у «Яра»?

И в этом отношении Петербург был благоприятен для его здоровья. Здесь он и спать ложился рань­ше, и нервы его были спокойнее. И, конечно, он давно оставил бы Москву и ста,! бы жить в Петербурге, если бы не убийственный для его легких климат нашей северной столицы. Эта вечная сыросгь, постоянные неожиданные смены тепла холодом и холода теплом, ветры — все это для него было переносимо только в самой небольшой дозе. И он, под личиной постоянного бронхита все­гда подозревавший прятавшуюся за ним свою бо­лезнь, стремился в этот город и боялся его.

Владимир Алексеевич Тихонов (1857-1914), драма­тург, прозаик:

В 1891 году; 5 января, т. е. в Крещенский сочель­ник, вечером, в квартире 11етра Петровича Гнедича

собрались гости. В числе их был и незабвенный Ан­тон Павлович Чехов. Благодаря ли его присутст­вию, или все были в ударе, но вечер и зачался и шел необычайно весело. Художник С. С. Соломко устро­ил «Китайские тени», в которых в комическом ви­де изображались все присутствующие, импровизи­ровались маленькие сценки, читали стихи, пелись куплеты, И все это как будто делалось для того, что­бы повеселить нашего милого, дорогого москов­ского гостя Антона Павловича. Радушные хозяе­ва, и без того известные своим хлебосольством, в этот вечер, кажется, превзошли самих себя, и ве­чер так далеко затянулся за полночь, что, когда мы, наиболее засидевшиеся гости, т. е. А. П. Чехов, Вас. Ив. Немирович-Данченко и я, выходили от них, шел уже шестой час утра. Антон Павлович был в необычайно радостном на­строении духа. Прощаясь с супругами Гнедич, он, улыбаясь своей чарующей улыбкой, между про­чим, говорил, что никогда не забудет вечера 5-го января и каждый год в этот день будет приезжать к ним в гости в Петербург.

— А мы, — в ответ ему сказала Ольга Андреевна Гнедич, — каждый год в этот день будем устраивать такую же вечеринку в честь вашего посещения. Квартира Гнедичей помещалась на Сергиевской улице, недалеко от Сергиевского собора, где в это время шло богослужение по случаю наступившего праздника. И не помню, кому из нас троих — чуть ли не Антону Павловичу — пришла мысль зайти ту­да. И мы зашли.

После шумного вечера тихая и торжественная служ­ба произвела на нас какое-то особое мягкое, умиро­творяющее впечатление. Но в храме было тесно и душно, и Вас. Ив. Немирович-Данченко предложи.'] нам отправиться в Исаакиевский собор. И вот мы, все трое, на одном извозчике, поехали с Сергиев-

ской на Исаакиевскую площадь. У Исаакия было про­сторно, но как-то темно и даже пустынно. И вскоре Вас. Ив. Немирович-Данченко, простившись, поки­нул нас и отправился к себе домой в гостиницу «Анг­лию», что как раз наискось от Исаакиевского собора. Л мы с Антоном Павловичем тихо заговорили о кра­соте храма.

— А бывали ли вы когда-нибудь в Смольном собо­ре? — спросил я его.

— Нет, не бывал, — ответил он.

— Так поедем туда, и вы увидите самый красивый храм в России, — предложил я.

— Поедемте, — согласился Антон Павлович.

И мы опять, на этот раз уже вдвоем, поплелись че­рез весь Петербург от Исаакия к Смольному. Но ко­гда мы прибыли туда, служба уже подходила к концу и нам пришлось простоять в храме не более трех-че- тырех минут.

— Ну, а теперь ко мне чай пить! — сказал я. Чехов посмотрел на часы: было уже четверт ь седь­мого. Я жил на Шпалерной, близехонько от Смоль­ного. И этот конец мы прошли пешком.

А через полчаса, сидя за самоваром, Антон Павло­вич вдрут сказал:

— Однако, господа петербуржцы, что же вы со мной делаете? 11емирович повез меня к Исаакию, потому что сам живет около Исаакия, а вы — к Смольному, потому что у Смольного! Ловко! — и рассмеялся сво­им тихим чистым смехом.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Пе­тербург, 14 января 1891 г.:

Я утомлен, как балерина после пяти действий и вось­ми картин. Обеды, письма, на которые лень отве­чать, разговоры и всякая чепуха. Сейчас надо ехать обедать на Васильевский остров, а мне скучно, и надо работать. Поживу еще три дня, посмотрю, если 239

балет будет продолжаться, то уеду домой или к Ива­ну в Судорогу.

Меня окружает густая атмосфера злого чувства, край­не неопределенного и д ля меня непонятного. Меня кормят обедами и поют мне пошлые дифирамбы и в то же время готовы меня съесть. За что? Черт их знает. Если бы я застрелился, то доставил бы этим большое удовольствие девяти десятым своих друзей и почитателей. И как мелко выражают свое мелкое чувство! Бурении ругает меня в фельетоне, хотя ни­где не принято рутать в газетах своих же сотрудни­ков; Маслов (Бежецкий) не ходит к Сувориным обе­дать; Щеглов рассказывает все ходящие про меня сплетни и т. д. Все это ужасно глупо и скучно. Не лю­ди, а какая-то плесень.

Игнатий Николаевич Потапенко:

В Петербурге у А. П. было много литературных при­ятелей, и каждый хотел повидаться с ним. Он был для петербуржцев человеком свежим, ог него живой Русью веяло. Все тут, встречаясь постоянно в одних и тех же комбинациях, изрядно надоели друг другу, и появление его — такого своеобразного и так непо­хожего на всех — как бы озонировало атмосферу...

Алтон Павлович Чехов. Из письма И. П. Чехову. Пе­тербург, 2у января i8gi г.:

Живу я еще в Питере и каждый день собираюсь уехать домой. Ужасно утомился. Ужасно! Целый день, от 11 ч. утра до 4 часов утра я на ногах; комната моя изображает из себя нечто вроде дежурной, где по очереди отбывают дежурство гг. знакомые и визите­ры. Говорю непрерывно. Делаю визиты и конца им не предвижу.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Сколько я помню, всегда все были ему рады и его 240 появление всюду приветствовалось. И не подле-

жит никакому сомнению, что он не только произ­водил освежающее впечатление, но как-то без вся­ких стараний со своей стороны объединял доволь­но-таки разбросанные и разрозненные элементы.

Иван Леонтьевич Щеглов:

О тогдашних «петербургских свиданиях» нечего и говорить: теперь, издали, они мне представляют­ся какойто непрерывной вереницей радостных то­стов во славу русской литературы в лице Антона Павловича, бывшего повсюду почетнейшим застоль­ным гостем. Числа и месяцы в этой суматохе неволь­но спутываются... То встречаешь с Антоном Чехо­вым новый год у Суворина, то справляешь вместе «капустник» у артиста Свободина, то присутствуешь на импровизированной в чесгь Чехова литературно- музыкальной вечеринке у старика Плещеева... Сего­дня устраивается в «Малом Ярославце» торжествен­ная «кулебяка» в день ангела Чехова, а спустя дня два сам Чехов тащит меня на Васильевский остров «на блины» к какому-то совершенно неведомому мне хлебосольному помещику — само собой разумеется, ярому поклоннику А. П.

«Прекрасная Лика» (Лидия Стахиевна Мизинова)

Мария Тимофеевна Дроздова:

Ос обенно близким другом чеховского дома была Лидия Евсгафьевна (так у мемуариста. — Сост.) Ми­зинова, необычайно красивая женщина с чудными пепельными волосами, всегда сильно надушенная, с сигареткой в зубах.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Лика была девушка необыкновенной красоты. На­стоящая «Царевна-Лебедь» из русских сказок. Ее пепельные вьющиеся волосы, чудесные серые гла­за под «соболиными» бровями, необычайная жен­ственность и мягкость и неуловимое очарование в соединении с полным отсутствием ломанья и по­чти суровой простотой — делали ее обаятельной, но она как будго не понимала, как она красива, сты­дилась и обижалась, если при ней об этом кто-ни­будь из компании Кувшинниковой с бесцеремонно­стью художников заводил речь. Однако она не мог­ла помешать тому, что на нее оборачивались на улице и засматривались в театре. Лика была очень дружна с сестрой А. П. Марией Павловной и позна- 242 ком ила нас.

Мария Павловна Чехова:

Лидия Стахиевна была необыкновенно красива. Правильные черты лица, чудесные серые глаза, пышные пепельные волосы и черные брови дела­ли ее очаровательной. F.e красота настолько обра­щала на себя внимание, что на нее при встречах заглядывались. Мои подруги не раз останавливали меня вопросом:

— Чехова, скажите, кто эта красавица с вами?

Михаил Павлович Чехов:

Природа, кроме красоты, наградила ее умом и весе­лым характером. Она была остроумна, ловко умела отпарировать удары, и с нею было приятно погово­рить. Мы, все бра тья Чеховы, относились к ней как родные, хотя мне кажется, что брат Антон интере­совался ею и как женщиной.

Мария Павловна Чехова:

Я ввела Лидию Стахиевну в наш дом и познако­мила с братьями. Когда она в первый раз зашла за чем-то ко мне, произошел такой забавный эпи­зод. Мы жили тогда в доме Корнеева на Садовой- Кудринской. Войдя вместе с Ликой, я оставила ее в прихожей, а сама поднялась по лестнице к себе в комнату наверх. В это время младший брат Миша стал спускаться по лестнице в кабинет Антона Пав­ловича, расположенный в первом этаже, и увидел Лику. Лидия Стахиевна всегда была очень застен­чива. Она прижалась к вешалке и полузакрыла ли­цо воротником своей шубы. Но Михаил Павлович успел ее разглядеть. Войдя в кабинет к брату, он сказал ему:

— Послушай, Антон, к Марье пришла такая хоро­шенькая! Стоит в прихожей.

— Гм... да? — ответил Антон Павлович, затем встал

и пошел через прихожую наверх. 243

За ним снова поднялся Михаил Павлович. Побыв минутку наверху, Антон Павлович спустился. Ми­ша тоже вскоре спустился, потом поднялся: это оба брата повторяли несколько раз, стараясь рас­смотреть Лику. Впоследствии Лика рассказывала мне, что в тот первый раз у нее создалось впечат­ление, что в нашей семье страшно много мужчин, которые все ходили вверх и вниз! После знакомства с нашей семьей Лика сделалась постоянной гостьей в нашем доме, стала общим дру­гом и любимицей всех, не исключая и наших роди­телей. В кругу близких людей она была веселой и очаровательной. Мои братья и все, кто бывал в на­шем доме, не считаясь ни с возрастом, ни с положе­нием, — все ухаживали за ней. Когда я знакомила Лику с кем-нибудь, я обычно рекомендовала ее так: — Подруга моя и моих братьев... Антон Павлович действительно очень подружился с Ликой и, по своему обыкновению, называл ее раз­личными шутливыми именами: Жаме, Мелитой, Канталупочкой, Мизюкиной и др. Ему всегда было весело и приятно в обществе Лики. На обычные шутки брата она всегда отвечала тоже шутками, хо­тя иногда ей и доставалось от него. <...> Антон Павлович переписывался с Ликой. Письма его были полны остроумия и шуток. Он часто под­дразнивал Лику придуманным им ее мифическим по­клонником, называл его Трофимом, причем произ­носил это имя по-французски Trophin. И в письмах так же писал, например: «Бросьте курить и не разго­варивайте на улице. Если Вы умрете, то Трофим (Trophin) застрелится, а Прыщиков заболеет родим­чиком...» Или же посылал ей такое письмо: «Трофим! Если ты, сукин сын, не перестанешь ухаживать за Ли­кой, то я тебе...» и мне брат писал в таком же роде: «Поклон Лидии Егоровне Мизюковой. Скажи ей, 244 чтобы она не ела мучного и избегала Левитана. Луч­шего поклонника, как я, ей не найти ни в Думе, ни в высшем свете».

Да и Лика не отставала от него и порой отвечала ему в таком же духе, вроде того что она приняла предложение выйти замуж за одного владельца винного завода — старичка семидесяти двух лет. Когда мы жили в Мелихове, Лика бывала у нас там постоянно. Мы так к ней привыкли, что даже родите­ли наши скучали, когда она долго не приезжала. <...> В летнюю пору Лика жила у нас в Мелихове подол­гу. С ее участием у нас происходили чудесные му­зыкальные вечера. Лика недурно пела и одно вре­мя даже готовилась быть оперной певицей.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Все в доме любили Лику и радовались ее приезду. Всех пленяла ее красота, остроумие. Приезжала она внезапно, на тройке с бубенцами, серебром разлива­ющимися у крыльца. Собаки с невероятным лаем и визгом выскакивали на звон бубенцов. Переполох в доме, все бежали навстречу. Приехала Лика! Весь дом наполнялся шумом, смехом.

Мария Павловна Чехова:

Между Ли кой и Антоном Павловичем в конце кон­цов возникли довольно сложные отношения. Они очень подружились, и похоже было, что увлеклись друг другом. Правда, тогда, да и долгое время спустя, я думала, что больше чувств было со стороны брага, чем Лики. Лика не была откровенна со мной о своих чувствах к Ан тону Павловичу, как, скажем, она была откровенна в дальнейших письмах ко мне по поводу ее отношений к И. Н. Потапенко. Отношения Лики и Антона Павловича раскрылись позднее, когда ста­ли известны ее письма к Антону Павловичу. Лика в письме к брату пишет: «У нас с Вами отноше­ния странные. Мне просто хочется Вас видеть, и я 245

всегда первая делаю все, что MOiy. Вы же хотите, что­бы Вам было спокойно и хорошо и чтобы около Вас сидели и приезжали бы к Вам. а сами не сделаете ни шагу ни для кого. Я уверена, что если я в течение го да почему-либо не приеду к Вам. Вы не шевельнетесь сами повидаться со мной... Я буду бесконечно счаст­лива. когда, наконец, ко всему этому и к Вам смогу относиться вполне равнодушно», — это уже говорит о серьезном чувстве Лики к Антону Павловичу и о том, что он знал об этом чувстве. Другие письма Лики рассказывают о большой ее любви и страданиях, которые Антон Павлович причинял ей своим равнодушием: «Вы отлично зна­ете, как я отношусь к Вам, а потому я нисколько не стыжусь и писать об этом. Знаю также и Ваше отно­шение — или снисходительное, или полное игнори­рования. Самое мое горячее желание — вылечиться от этого ужасного состояния, в котором нахожусь, но это так трудно самой. Умоляю Вас, помогите мне, не зовите меня к себе, не видайтесь со мной. Для Вас это не так важно, а мне, может быть, это и по­может Вас забыть».

Антон Павлович обращал все это в шутку, а Лика... продолжала по-прежнему бывать у нас. Я не знаю, что было в душе брата, но мне кажется, что он стре­мился побороть свое чувство к Лике. К тому же у Лики были некоторые черты, чуждые брату: бесха­рактерность, склонность к быту богемы. И, может быть, то, что он писал ей однажды в шутку, впослед­ствии оказалось сказанным всерьез: «В Вас, Лика, сидит большой крокодил, и. в сущности, я хорошо делаю, что слушаюсь здравого смысла, а не сердца, которое Вы укусили».

Рождение драматурга. «Иванов»

Иван Леонтьевич Щеглов:

247

Драматургом же сделался он, можно сказать, неча­янно, попав однажды в театр Корша на представле­ние заигранной одноактной пьески «Победителей не судят» (сюжет пьески верт ится на укрощении грубого, но добродушного моряка великосветской красавицей). «Победителей не судят» — переделка с французского, и довольно-таки топорная, изящ­ной салонной вещицы Пьера Бертона «Lesjurons de Cadillac», в которой восхищали в шестидесятых го­дах в Михайловском театре петербургскую публику- г-жа Нагггаль-Арно и г. Дьедоние. У Корша отлича­лись г-жа Рыбчинская и г. Соловцов, находившийся, кстати сказать, в приятельских отношениях с Чехо­вым. Соловцов, своей дюжей фигурой, зычным го­лосом и резкой манерой подходивший как нельзя более к заглавной роли, настолько понравился Че­хову, что у него, как он сам мне рассказывал, яви­лась мысль написать для него «роль»... нечто вроде русского медведя, взамен французского. Таким образом, появился на свет водевиль «Мед­ведь» — чеховский театральный первенец, жиз­

ненностью и оригинальностью оставивший дале­ко за флагом своих шаблонных водевильных свер­стников.

Сценический успех «Медведя» не помешал, однако, Чехову критически отнестись к самому исполне­нию. «Соловцов играл феноменально. — пишет он мне. цитируя любимое словечко режиссера театра Корша. — Рыбчинская была прилична и мила. В те­атре стоял непрерывный хохот; монологи обрыва­лись аплодисментами. В i-е и 2-е представление вы­зывали и актеров, и автора. Все газетчики, кроме Васильева, расхвалили... Но, душа моя. играют Со­ловцов и Рыбчинская не артистически, без оттен­ков, дуют в одну ноту, трусят и проч. Игра топор­ная». И заключает с обычным добродушным юмо­ром: «После первого представления случилось несчастье: кофейник убил моего медведя. Рыбчин­ская пила кофе, кофейник лопнул от пара и обва­рил ей лицо. Второй раз играла Глама, очень при­лично. Теперь Глама уехала в Питер, и. таким обра­зом, мой пушной зверь поневоле издох, не прожив и трех дней».

11очти одновременно явился на свет непредвиден­ный «драматический выкидыш» (слово Чехова) уже в виде большой четырехактной комедии... Че­хов недаром называл своего «Иванова» «выкиды­шем»: если «Медведь» написан был для Соловцова, что называется, в один присест, то «Иванов» был набросан чуть ли не на пари с Коршем в каких-ни- будь две недели.

Михаил Павлович Чехов:

В сумрачном кабинете корнеевского дома на Куд­ринской-Садовой он стал писать акт за актом, ко­торые тотчас же передавались Коршу для цензуры и для репетиций.

Алексей Алексеевич Должен ко:

В связи с этим у него часто бывали артисты Градов- Соколов, Киселевский, Давыдов. Мартынова, Ко­шева и другие. Они читали пьесу и распределяли между собою роли. Антон очень волновался и гово­рил, что «все бы это было хорошо, если бы артисты проявляли больше жизненных инстинктов». Потом начались репетиции, и пьеса пошла очень хорошо. Исполнение было прекрасное. Публика осталась очень довольна.

Михаил Павлович Чехов:

Смотреть его собралась самая изысканная москов­ская публика. Театр был переполнен. Одни ожидали увидеть в «Иванове» веселый фарс в стиле тогдаш­них рассказов Чехова, помещавшихся в «Осколках», другие ждали от него чего-то нового, более серьезно­го, — и не ошиблись. Успех оказался пестрым: одни шикали, другие, которых было большинство, шум­но аплодировали и вызывали автора, но в общем «Иванова» не поняли, и еще долго потом газеты вы­ясняли личность и характер главного героя. Но как бы то ни было, о пьесе заговорили. Новизна замыс­ла и драматичность приемов автора обратили на не­го всеобщее внимание как на драматурга, и с этого момента начинается его официальная драматурги­ческая деятельность. «Ты не можешь себе предста­вить, — пишет Антон Павлович брату Александ­ру после первого представления „Иванова", — что было! Из такого малозначащего дерьма, как моя пьесенка... получилось черт знает что... Шумели, галдели, хлопали, шикали; в буфете едва не подра­лись, а на галерке студенты хотели вышвырнуть ко­го-то, и полиция вывела двоих. Возбуждение было общее. Сестра едва не упала в обморок, Дюковский, с которым сделалось сердцебиение, бежал, а Ки­селев ни с того ни с сего схватил себя за голову 249

и очень искренне возопил: „Что же я теперь буду де­лать?" Актеры были нервно напряжены... На другой день после спектакля появилась в „Московском лист­ке" рецензия Петра Кичеева, который обзывает мою пьесу нагло-цинической, безнравственной дре­беденью» (24 ноября 1887 года). Я был на этом спектакле и помню, что происходи­ло тогда в театре Корша. Это было что-то неверо­ятное. Публика вскакивала со своих мест, одни ап­лодировали, другие шикали и громко свистели, третьи топали ногами. Стулья и кресла в партере были сдвинуты со своих мест, ряды их перепута­лись. сбились в одну кучу, так что после нельзя было найти своего места; сидевшая в ложах публи­ка встревожилась и не знала, сидеть ей или ухо­дить. А что делалось на галерке, то этого невоз­можно себе и представить: там происходило целое побоище между шикавшими и аплодировавшими. Поэтому не удивительно, что всего только две не­дели спустя после этого представления брат Антон писал из Петербурга: «Если Корш снимет с репер­туара мою пьесу, тем лучше. К чему срамиться? Ну их к черту».

Алексей Алексеевич Долженко:

Автора вызывали несколько раз под гром аплодис­ментов. Антон чувствовал себя очень неловко, вы­ходил на сцену нетвердою поступью и угловато кла­нялся публике, о чем он мне после говорил сам. Все прошло очень хорошо. В этот же вечер все участни­ки спектакля были приглашены Антоном на ужин. Было очень оживленно, говорилось много речей но адресу автора. Ужин затянулся до самого утра.

Иван Леонтьевич Щеглов:

Спешно написанный, еще более спешно разыгран- 250 ный артистами театра Корша и возбудивший разно­голосицу в московской прессе, «Иванов» вконец расстроил нервы Чехову, когда автор, ввиду поста­новки пьесы на петербургской казенной сцене, при­нялся за переделку' и взглянул на нее строгим оком художника... Впрочем, каждому оригинальному дра­матургу известно, что гораздо легче написать новую пьесу, чем переделать старую, а Чехову пришлось, вдобавок, переработать все коренным образом... Разница между московским и петербургским «Ива­новым» получилась разительная, доходившая до по­следней корректурной крайности, если вспомнить, что у Корша Иванов умирал от разрыва сердца, а на александринской сцене застреливался из револьве­ра... «Я замучился, и никакой гонорар не может ис­купить того каторжного напряжения, какое я чувст­вовал последние недели, — поверяет Чехов поэту- Плещееву по окончании переделки. - Раньше своей пьесе я не придавал никакого значения и относился к ней с снисходительной иронией: написал, мол, и черт с ней. Теперь же, когда она вдруг нежданно пошла в дело, я понял, до чего плохо она сработана. Последний акт поразительно плох. Всю неделю я возился над пьесой, строчил варианты, поправки, вставки, сделал новую Сашу (для Савиной), изменил 4-й акт до неузнаваемости, отшлифовал самого Ива­нова — и так замучился, до такой степени вознена­видел свою пьесу, что готов кончить ее словами Ки- на: „Палками Иванова, палками!!"» Едва ли автор мог подозревать, что в Петербурге «Иванова» встретят овациями!.. На его авторское счастье, пьеса шла в бенефис ре­жиссера Александринского театра Ф. А. Федоро- ва-Юрковского (бенефис за 25-летнюю службу), ввиду чего роли были распределены между лучши­ми силами труппы, без различия рангов и самолю­бий. Ансамбль вышел чудесный, и успех получил­ся огромный.

Публика принимала пьесу чутко и шумно с первого акта, а по окончании третьего, после заключитель­ной драматической сцены между Ивановым и боль­ной Саррой, с увлечением разыгранной В. Н. Да­выдовым и П. Я. Стрепетовой, устроила автору, совместно с юбиляром-режиссером, восторженную овацию. «Иванов», несмотря на многие сценичес­кие неясности, решительно захватил своей свежес­тью и оригинальностью, и на другой день все газе­ты дружно рассыпались в похвалах автору пьесы и ее исполнению. <...>

В гот же вечер, после четырехактного «Иванова», шел старинный классический фарс «Адвокат Пате- лен» (в з действиях), так что спектакль, состоявший в общем из семи актов, затянулся до второго часа ночи и не дал мне возможности поздравить Чехова после спектакля.

Я увиделся с ним на другой день, на веселом банке­те, устроенном в честь его помещиком Соковни- ным, восторженнейшим поклонником Чехова. Вид Чехов имел сияющий, жизнерадостный, хотя не­сколько озадаченный размерами «ивановского успе­ха». На обеде было несколько литераторов, артист Свободин и дальний родственник последнего, при­став Василеостровской части, оказавшийся не толь­ко горячим почитателем А. П., но и вообще тонким знатоком литературы. Обед вышел на славу, причем славили Чехова, что называется, во всю иванов­скую, а сам хозяин, поднимая бокал шампанского в честь Чехова, в заключение тоста, торжественно приравнял чеховского «Иванова» к грибоедовскому «lope от ума».

Я взглянул искоса на Чехова: он густо покраснел, как-то сконфуженно осунулся на своем месте, и в гла­зах его мелькнули чуть-чуть заметные юмористиче­ские огоньки — дозорные писательские огоньки, 252 свидетельствовавшие о непрерывной критике окру-

жающего... «И Шекспиру не приходилось слышать тех речей, какие прослышал я!» - не без иронии пи­сал он мне потом из Москвы.

Но русские поклонники родных талантов неумо­лимы.

Несмотря на то, что Чехов, переутомленный сто­личной суетой, спешил в Москву, восторженный помещик, вопреки всяким традициям, накануне отъезда Л. П. собрал всех снова «на гуся». Снова шампанское, снова шумные «шекспиров­ские тосты»...

Все это могло вскружить голову хоть кому, только не Чехову. Возвращаясь вместе с Чеховым после «прощального гуся» на извозчике, я был озадачен странной задумчивостью, затуманившей его лицо, и на мой попрек он как-то машинально, не глядя на меня, проговорил:

— Все это очень хорошо и трогательно, а только я все думаю вот о чем...

— Есть еще о чем думать после таких оваций! — не­вольно вырвалось у меня.

Чехов нахмурился, что я его прервал, и продолжал:

Я все думаю о том... что-то будет через семь лег? — И с тем же хмурым видом настойчиво повторил: — Что-то будет через семь лет?..

Как раз через семь лет было в Петербурге... пер­вое представление чеховской «Чайки».

i888. «По морям Черному, Житейском)7 и Каспийскому»

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чекового Фес досия., 14 июля 1888 г.:

Дорога от Сум до Харькова прескучнейшая, от Харькова до Лозовой и от Лозовой до Симферопо ля можно околеть с тоски. Таврическая степь уны ла, однотонна, лишена дали, бесколоритна <...>. Су дя по степи, по ее обитателям и по отсутствии того, что мило и пленительно в других степях Крымский полуостров блестящей будущности н< имеет и иметь не может. От Симферополя начина ются горы, а вместе с ними и красота. Ямы, горы ямы, горы, из ям торчат тополи, на горах темнеют виноградники — все это залито лунным светом, ди ко, ново и настраивает фантазию на мотив гоголев ской «Страшной мести». Особенно фантастичн< чередование пропастей и туннелей, когда видиии то пропасти, полные лунного света, то беспросвет ную, нехорошую тьму... Немножко жутко и прият но. Чувствует ся что-то нерусское и чужое. В Се вас тополь я приехал ночью. 1ород красив сам по себе красив и потому, что стоит у чудеснейшего моря Самое лучшее у моря — это его цвет, а цвет описат! нельзя. Похоже на синий купорос. Что касается па 254 роходов и кораблей, бухты и пристаней, то прежд<

всего бросается в глаза беднос ть русского человека. Кроме «поповок», похожих на московских купчих, и кроме 2-3 сносных пароходов, нет в гавани ниче­го путного. <...> Ночевал в гостинице с полтавским помещиком Кривобоком, с к<ото>рым сошелся до­рогой.

Поужинали разварной кефалью и цыплятами, на­трескались вина и легли спать. Утром — скука смертная. Жарко, пыль, пить хочется... На гавани воняет канатом, мелькают какие-то рожи с крас­ной, как кирпич, кожей, слышны звуки лебедки, плеск помоев, стук, татарщина и всякая неинте­ресная чепуха. Подойдешь к пароходу: люди в от­репьях. нотные, сожженные наполовину солнцем, ошалелые, с дырами на плечах и спине, выгружа­ют портландский цемент; постоишь, поглядишь, и вся картина начинает представляться чем-то та­ким чужим и далеким, что становится нестерпи­мо скучно и не любопытно. Садиться на пароход и трогаться с якоря интересно, плыть же и беседо­вать с публикой, которая вся целиком состоит из элементов уже надоевших и устаревших, скучнова­то. Море и однообразный, голый берег красивы только в первые часы, но скоро к ним привыка­ешь; поневоле идешь в каюту и пьешь вино. Берег красивым не представляется... Красота его преуве­личена. Все эти гурзуфы, Массандры и кедры, вос­петые гастрономами по части поэзии, кажутся с парохода тощими кустиками, крапивой, а пото­му о красоте можно только догадываться, а видеть ее можно разве только в сильный бинокль. До­лина Пела с Сарами и Рашевкой гораздо разнооб­разнее и богаче содержанием и красками. Глядя на берег с парохода, я понял, почему это он еще не вдохновил ни одного поэта и не дал сюжета ни од­ному порядочному художнику-беллетристу. Он рекламирован докторами и барынями — в этом 255

вся его сила. Ялта - это помесь чего-то европей­ского, напоминающего виды Ниццы, с чем-то ме­щански-ярмарочным. Коробообразные гостини­цы, в к<ото>рых чахнут несчастные чахоточные, наглые татарские хари, турнюры с очень откро­венным выражением чего-то очень гнусного, эти рожи бездельников-богачей с жаждой грошовых приключений, парфюмерный запах вместо запаха кедров и моря, жапкая, грязная пристань, груст­ные огни вдали на море, болтовня барышень и ка­валеров. понаехавших сюда наслаждаться приро­дой, в которой они ничего не понимают. — все это в общем дает такое унылое впечатление и так вну­шительно. что начинаешь обвинять себя в преду­беждении и пристрастии.

Спал я хорошо, в каюте I класса, на кровати. Ут­ром в 5 часов изволил прибыть в Феодосию - се- ровато-бурый, унылый и скучный на вид городиш­ко. Травы нет, деревца жалкие, почва крупнозер­нистая, безнадежно тощая. Все выжжено солнцем, и улыбается одно только море, к<ото>рому нет де­ла до мелких городишек и туристов. Купанье до того хорошо, что я, окунувшись, стал смеяться без всякой причины. Суворины, живущие тут в самой лучшей даче, обрадовались мне; оказалось, что комната для меня давно уже готова и что меня дав­но уже ждут, чтобы начать экскурсии. Через час после приезда меня повезли на завтрак к некоему Мурзе, татарину. Тут собралась большая компа­ния: Суворины, главный морской прокурор, его жена, местные тузы, Айвазовский... Было подавае­мо около 8 татарских блюд, очень вкусных и очень жирных. Завтракали до 5 часов и напились, как са­пожники. Мурза и прокурор (еще не старый пи­терский делец) обещали свозить меня в татарские деревни и показать мне гаремы богачей. Конечно, поеду.

Антон Павлович Чехов. Из письма И. Л. Щеглову. Фео­досия, 18 ию;1я 1888 г.:

Живу в Феодосии у генерала Суворина. Жарища и духота невозможные, ветер сухой и жесткий, как переплет, просто хоть караул кричи. Деревьев и травы в Феодосии нет. спрятаться некуда. Остает­ся одно — купаться. И я купаюсь. Море чудесное, си­нее и нежное, как волосы невинной девушки. На бе­регу его можно жить 1 ооо лет и не соскучиться. Целый день проводим в разговорах. Ночь тоже. И мало-помалу я обращаюсь в разговорную машину. Решили мы уже все вопросы и наметили тьму но вых, еще никем не приподнятых вопросов. Гово­рим, говорим, говорим и, по всей вероятности, кон­чим тем, что умрем от воспаления языка и голосо­вых связок. Быть с Сувориным и молчать так же нелегко, как сидеть у Палкина и не пить. Действи­тельно. Суворин представляет из себя воплощен­ную чуткость. Это большой человек. Б искусстве он изображает из себя то же самое, что сеттер в охоте на бекасов, т. е. работает чертовским чутьем и все­гда горит страстью. Он плохой теоретик, наук не проходил, многого не знает, во всем он самоучка — отсюда его чисто собачья неиспорченность и цель­ность, отсюда и самостоятельность взгляда. Будучи беден теориями, он поневоле должен был развить в себе то, чем богато наделила его природа, понево­ле он развил свой инстинкт до размеров большого ума. Говорить с ним приятно. А когда поймешь его разговорный прием, его искренность, которой нет у большинства разговорщиков, то болтовня с ним становится почти наслаждением.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Феодосия, 22-23 UK)jVl т888 г.:

Мечтал я написать в Крыму пьесу и 2-3 рассказа, но оказалось, что иод южным небом гораздо легче 257

9NI 19S0

взлететь живым на небо, чем написать хоть одну строку. Встаю яви часов, ложусь в 3 ночи, целый день ем, пью и говорю, говорю, говорю без конца. Обратился в разговорную машину. Суворин тоже ничего не делает, и мы с ним перерешали все вопро­сы. Жизнь сытая, полная, как чаша, затягивающая... Кейф на берегу, шартрезы, крюшоны, ракеты, купа­нье, веселые ужины, поездки, романсы — все это де­лает дни короткими и едва заметными; время летит, летит, а голова под шум волн дремлет и не хочет ра­ботать... Дни жаркие, ночи душные, азиатские... Нет, надо уехать!

Вчера я ездил в Шах-мамай, именье Айвазовского, за 25 верст от Феодосии. Именье роскошное, не­сколько сказочное; такие имения, вероятно, можно видеть в Персии. Сам .Айвазовский, бодрый старик лет 75, представляет из себя помесь добродушного армяшки с заевшимся архиереем; полон собственно­го достоинства. руки имеет мягкие и подает их по-ге­неральски. Недалек, но натура сложная и достойная внимания. В себе одном он совмещает и генерала, и архиерея, и художника, и армянина, и наивного де­да, и Отелло. Женат на молодой и очень красивой женщине, которую держит в ежах. Знаком с султана­ми, шахами и эмирами. Писал вместе с Глинкой «Рус­лана и Людмилу». Был приятелем Пушкина, но Пуш­кина не читал. В своей жизни он не прочел ни одной книги. Когда ему предлагают читать, он говорит: «Зачем мне читать, если у меня есть свои мнения?» Я у него пробыл целый день и обедал. Обед длин­ный, тягучий, с бесконечными тостами. Между про­чим, на обеде познакомился я с женщиной-врачом Тарновской, женою известного профессора. Это толстый, ожиревший комок мяса. Если ее раздеть го­лой и выкрасить в зеленую краску, то получится бо­лотная лягушка. Поговоривши с ней, я мысленно вы­черкнул ее из списка врачей... <...>

3 часа ночи иод субботу. Только что вернулся из сада и поужинал. Прощался с феодосийцами. Поцелуям, пожеланиям, советам и излияниям не было конца. Через 1 1/2 часа идет пароход. Еду с сыном Суворина куда глаза глядят. Начинается ветер. Быть рвоте.

Антон Павлович Чехов. Из письма неустановленному лицу. Сухум, 25 мюля 1888 г.:

Я в Абхазии! Ночь ночевал в монастыре «Новый Афон», а сегодня с утра сижу в Сухуме. 11рирода уди­вительная до бешенства и отчаяния. Все ново, ска­зочно, глупо и поэтично. Эвкалипты, чайные кусты, кипарисы, кедры, пальмы, ослы, лебеди, буйволы, сизые журавли, а главное — горы, горы и горы без конца и краю... Сижу я сейчас на балконе, а мимо ле­ниво прохаживаются абхазцы в костюмах маскарад­ных капуцинов; через дорогу бульвар с маслинами, кедрами и кипарисами, за бульваром темно-синее море.

Жарко невыносимо! Варюсь в собственном поте. Мой красный шнурок на сорочке раскис от пота и пустил красный сок; рубаха, лоб и подмышки хоть выжми. Кое-как спасаюсь купаньем... Вечереет... Скоро поеду на пароход. Вы не поверите, голубчик, до какой степени вкусны здесь персики! Величиной с большой яблок, бархатистые, сочные... Ешь, а ну­тро так и ползет по пальцам...

Из Феодосии выехал на «Юноне», сегодня ехал на «Дире», завтра поеду на «Бабушке»... Много я пере­пробовал пароходов, но еще ни разу не рвал. На Афоне познакомился с архиереем Геннадием, епископом сухумским, ездящим по епархии вер­хом на лошади. Любопытная личность. Купил матери образок, который привезу. Если бы я пожил в Абхазии хотя месяц, то, думаю, написал бы с полсотни обольстительных сказок. Из каждого кустика, со всех теней и полутеней на 259

горах, с моря и с неба глядят тысячи сюжетов. Под­лец я за то, что не умею рисовать.

Антон Павлович Чехов. Из письма К. С. Баранцевичу. Сумы, 12 августа 1SS8 г.:

Был я в Крыму, в Новом Афоне, в Сухуме, Батуме, Тифлисе, Баку... Видел я чудеса в решете... Впечатле­ния до такой степени новы и резки, что все пережи­тое представляется мне сновидением и я не верю се­бе. Видел я море во всю его ширь. Кавказский берег, горы, горы, горы, эвкалипты, чайные кусты, водопа­ды, свиней с длинными острыми мордами, деревья, окутанные лианами, как вуалью, тучки, ночующие на груди утесов-великанов, дельфинов, нефтяные фон­таны, подземные огни, храм огнепоклонников, го ры, горы, горы... Пережил я Военно-грузинскую до­рогу. Это не дорога, а поэзия, чудный фантастичес­кий рассказ, написанный демоном и посвященный Тамаре... Вообразите Вы себя на высоте 8ооо футов... Вообразили? Теперь извольте подойти мысленно к краю пропасти и заглянуть вниз; далеко, далеко Вы видите узкое дно, по которому вьется белая ленточ­ка — это седая, ворчливая Арагва; по пути к ней Ваш взгляд встречает тучки, лески, овраги, скалы... Те­перь поднимите немножко глаза и глядите вперед се­бя: горы, горы, горы, а на них насекомые — это коро­вы и люди... Поглядите вверх — там страшно глубо­кое небо. Дует свежий горный ветерок... Вообразите две высокие стены и между ними длин­ный, длинный коридор; потолок — небо, пол — дно Терека; по дну вьется змея пепельного цвета. 11а од­ной из стен полка, по которой мчится коляска, в ко­торой сидите Вы... <...> Змея зли тся, ревет и щети­нится. Лошади летят, как черти... Стены высоки, не­бо еще выше... С вершины стен с любопытством глядят вниз кудрявые деревья... Голова кружится! Это Дарьяльское ущелье, или, выражаясь языком 260 Лермонтова, теснины Дарьяла. Господа туземцы

свиньи. Ни одного поэта, ни одного певца... Жить где-нибудь на Гадауре или у Дарьяла и не писать сказ­ки — это свинство!

Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину. Су­мы, 12 августа 1888 г.:

Дорога от Батума до Тифлиса с знаменитым Сурам- ским перевалом оригинальна и поэтична; все время глядишь в окно и ахаешь: горы, туннели, скалы, ре­ки. водопады, водопадики. Дорога же от Тифлиса до Баку — это мерзость запустения, лысина, покры­тая песком и созданная для жилья персов, таранту­лов и фаланг; ни одного деревца, травы нет... скука адская. Сам Баку и Каспийское море — такая дрянь, что я и за миллион не согласился бы жить там. Крыш нет, деревьев тоже нет, всюду персидские ха­ри, жарт в 50е, воняет керосином, под ногами всхли­пывает нефтяная грязь, вода для питья соленая... Из Баку хотел я плыть по Каспию в Узунада на За­каспийскую дорогу, в Бухару и в Персию, но при­шлось повернуть оглобли назад: мой спутник Суво- рин-фис получил телеграмму о смерти брата и не мог ехать дальше...

Антон Павлович Чехов. Из письма И. Л. Щеглову. Су­мы, т4 августа 1888 г.:

Ах, милый капи тан, если б Вы знали, какая лень, как мне не хочется писать, ехать в Москву! Когда я чи­таю в газете московскую хронику; театральные анон­сы, объявления и проч., то все это представляется мне чем-то вроде катара, который я уже пережил... Отчего мы с Вами не живем в Киеве, Одессе, в де­ревне, а непременно в столице? Добро бы пользова­лись столичными прелестями, а то ведь домоседст- вуем, в четырех стенах сидим! Теряем мы жизнь...

По Сибири и Дальнему Востоку

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Су­мы, 4 мая 1889 г-:

Работать и иметь вид работающего человека в про­межутки от 9 часов утра до обеда и от вечернего чая до сна вошло у меня в привычку, и в этом отно­шении я чиновник. Если же из моей работы не вы­ходит по две повести в месяц или го тысяч годово­го дохода, то виновата не лень, а мои психико-орга- нические свойства: для медицины я недостаточно люблю деньги, а для литературы во мне не хватает страсти и, стало быть, таланта. Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска, оттого-то не случается, чтобы я за одну ночь написал бы сразу листа три-четыре или, увлекшись работою, поме­шал бы себе лечь в постель, когда хочется спать; не совершаю я поэтому ни выдающихся глупостей, ни заметных умностей. Я боюсь, что в этом отно­шении я очень похож на Гончарова, которого я не люблю и который выше меня талантом на го голов. Страсти мало; прибавьте к этому и такого рода пси­хопатию: ни с того ни с сего, вот уже два года, я раз­любил видеть свои произведения в печати, оравно- душел к рецензиям, к разговорам о литературе, к сплетням, успехам, неуспехам, к большому гоно­рару — одним словом, стал дурак дураком. В душе ка­кой-то застой. Объясняю это застоем в своей лич­ной жизни. Я не разочарован, не утомился, не хан­дрю. а просто стало вдруг все как-то менее интерес­но. Надо подсыпать под себя пороху.

Михаил Павлович Чехов:

В апреле 1890 года Антон Павлович предпринял по­ездку на остров Сахалин. I Хоездка эта была задумана совершенно случайно. Собрался он на Дальний Вос­ток как-то вдруг, неожиданно, так что в первое вре­мя трудно было понять, серьезно ли он говорит об этом или шутит.

В 1889 году я кончил курс в университете и го­товился к экзаменам в государственной комиссии, которая открылась осенью этого года, и потому пришлось повторять лекции по уголовному праву и тюрьмоведению. Эти лекции заинтересовали мо­его брата, он прочитал их и вдруг засобирался. На­чались подготовительные работы к поездке. Ему не хотелось ехать на Сахалин с пустыми руками, и он стал собирать материалы. Сестра и ее подруги дела­ли для него выписки в Румянцевской библиотеке, он доставал оттуда же редкие фолианты о Сахали­не. Работа кипела. Но его озабочивало то, что его, как писателя, не пустят на каторгу или же покажут ему не все. а только то, что можно показать. .Антон Павлович отправился в январе 1890 года в Петер­бург хлопотать о том, чтобы ему был дан свобод­ный пропуск повсюду. С друтой стороны, его беспо­коило то, что его поездке могут придать официаль­ный характер. Обращение к стоявшему тогда во главе главного тюремного управления М. Н. Галкину- Враскому не принесло никакой пользы, и без вся­ких рекомендаций, а только с одним корреспон­дентским бланком в кармане он двинулся наконец на Дальний Восток.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 9 марта 1890 г.:

Еду я совершенно уверенный, что моя поездка не даст ценного вклада ни в литературу, ни в науку: не хватит на это ни знаний, ни времени, ни претен­зий. Нету меня планов ни гумбольдтских, ни даже кеннановских. Я хочу написать хоть 100-200 стра­ниц и этим немножко заплатить своей медицине, перед которой я, как Вам известно, свинья. Выть может, я не сумею ничего написать, но все-таки по­ездка не теряет для меня своего аромата: читая, гля­дя по сторонам и слушая, я многое узнаю и выучу. Я еще не ездил, но благодаря тем книжкам, которые прочел теперь по необходимости, я узнал многое такое, что следует знать всякому под страхом 40 пле­тей и чего я имел невежество не знать раньше. К го- муже, полагаю, поездка —это непрерывный полуго­довой труд, физический и умственный, а для меня это необходимо, так как я хохол и стал уже ленить­ся. Надо себя дрессировать. Пусть поездка моя пус­тяк, упрямство, блажь, но подумайте и скажите, что я потеряю, если поеду? Время? Деньги? Буду испы­тывать лишения? Время мое ничего не стоит, денег у меня все равно никогда не бывает, что же касается лишений, то на лошадях я буду ехать 25-30 дней, не больше, все же остальное время просижу на палу­бе парохода или в комнате и буду непрерывно бом­бардировать Вас письмами. Пусть поездка не даст мне ровно ничего, но неужели все-таки за всю по­ездку не случится таких 2-3 дней, о которых я всю жизнь буду вспоминать с восторгом или с горечью?

Михаил Павлович Чехов:

Отправляясь в такой дальний путь. Антон Павлович и все мы были очень непрактичны. Я, например, ку­пил ему в дорог)'отличный, но громоздкий чемодан, тогда как следовало захватить с собой кожаный, мяг­кий и плоский, чтобы можно было на нем в таранта­се лежать. Нужно было взять с собою чаю. сахару, консервов, — всего этого в Сибири тогда нельзя было достать. Необходимо было захватить с собою лишние валенки или, наконец, ге, которые им были взяты с собою, предварительно обсоюзить кожей. Но всего этого мы не сделали.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Моск­ва, 15 апреля 1890 г.:

У меня такое чу вство, как будто я собираюсь на вой­ну, хотя впереди не вижу никаких опасностей, кро­ме зубной боли, которая у меня непременно будет в дороге. Так как, если говорить о документах, я во­оружен одним только паспортом и ничем другим, то возможны неприятные столкновения с предер­жащими властями, но это беда проходящая. Если мне чего-нибудь не покажут, то я просто напишу в своей книге, что мне не показали — и баста, а вол­новаться не буду. <...>

Купил себе полушубок, офицерское непромокае­мое пальто из кожи, большие сапоги и большой ножик для резания колбасы и охоты на тигров. Вооружен с головы до ног.

Михаил Павлович Чехов:

В апреле мы проводили сто в Ярославль. На вокза­ле собрались вся наша семья и знакомые, причем Д. I I. Кувшинников повесил ему через плечо в осо­бом кожаном футляре бутылку коньяку со строгим приказом выпить ее только на берегу Великого океана (что Чехов потом в точности и исполнил).

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Волга, паро­ход «Александр Невский», 25 апреля 1890 г.: Друзья мои тунгусы! Ьыл ли у Вас дождь, когда Иван вернулся из Лавры? В Ярославле лупил такой дождь,

что пришлось облечься в кожаный хитон. Первое впечатление Волги было отравлено дождем, запла­канными окнами каюты и мокрым носом Гурлянда, который вышел на вокзал встретить меня. Во время дождя Ярославль кажется похожим на Звенигород, а его церкви напоминают о Перервинском монасты­ре; много безграмотных вывесок, грязно, по мосто­вой ходят галки с большими головами. На пароходе я первым долгом дал волю своем)' та­ланту, т. е. лег спать. Проснувшись, узрел солнце. Волга недурна; заливные луга, залитые солнцем мо­настыри, белые церкви; раздолье удивительное; ку­да ни взглянешь, всюду удобно сесть и начать удить. На берег)' бродят классные дамы и щиплют зеле­ную травку, слышится изредка пастушеский рожок. Над водой носятся белые чайки, похожие на млад­шую Дришку.

Пароход неважный. Самое лучшее в нем — это ватер­клозет. Стоит он высоко, имея иод собою четыре сту­пени, так что неопытный человек вроде Иваненко легко может принять его за королевский трон. Са­мое худшее на пароходе — это обед. Сообщаю меню с сохранением орфографии: щи зеле, сосиськи с ка­пу, севрюшка фры, кошка запеканка; кошка оказалась кашкой. Так как деньги у меня нажиты потом и кро­вью, то я желал бы, чтобы было наоборот, т. е. чтобы обед был лучше ватерклозета, тем более что после корнеевского с am ури некого у меня завалило все ну­тро, и я до самого Томска обойдусь без ватера. <...> Кострома хороший город. Видел я Плес, в кото­ром жил томный Левитан; видел Кинешму, где гу­лял по бульвару и наблюдал местных шпаков; захо­дил здесь в аптек)' купить бертолетовой соли от языка, который стал у меня сафьяновым от санту- ринского. <...>

Холодновато и скучновато, но в общем занятно.

266 Свистит пароход ежеминутно; его свист — что-то

среднее между ослиным ревом и эоловой арфой. Через 5-6 часов буду в Нижнем. Восходит солнце. Ночь спал художественно. Деньги целы — это от­того. что я часто хватаюсь за живот. Очень красивы буксирные пароходы, тащущие за собой по 4-5 барж; похоже на то, как будто моло­дой. изящный интеллигент хочет бежать, а его за фалды держат жена-кувалда, теща, свояченица и ба­бушка жены.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Кама, паро­ход «Пермь - Нижний», 24 апреля 1890 г.: Друзья мои тунгусы! Плыву по Каме, но местности определить не могу; кажется, около Чистополя. Не могу также воспеть красоту берегов, так как адски холодно; береза еще не распустилась, тянутся кое- где полосы снега, плавают льдинки — одним словом, вся эстетика пошла к черту. Сижу в рубке, где за сто­лом сидят всякого звания люди, и слушаю разгово­ры, спрашивая себя: «Не пора ли вам чай пить?» Если б моя воля, то от утра до ночи только бы и де­лал, что ел; так как денег на целодневную еду нет, то сплю и паки сплю. На палубу не выхожу — холод­но. По ночам идет дождь, а днем дует неприятный ветер.

Ах, икра! Ем, ем и никак не съем. В этом отношении она похожа на шар сыра. Благо, несоленая. Нехорошо, что я не догадался сшить себе мешочек для чая и сахара. Приходится требовать стаканами, что и невыгодно и скучно. Хотел сегодня утром ку­пить в Казани чаю и сахару, да проспал.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Екатерин­бург, 29 апреля 1890 г.:

Друзья мои тунгусы! Кама прескучнейшая река. <...> Берега голые, деревья голые, земля бурая, тя- нутся полосы снега, а ветер такой, что сам черт не

сумеет дуть так резко и противно. Когда дует хо­лодный ветер и рябит воду, имеющую теперь после половодья цвет кофейных помоев, то становится и холодно, и скучно, и жутко; звуки береговых гар­моник кажутся унылыми, фигуры в рваных тулупах, стоящие неподвижно на встречных баржах, пред­ставляются застывшими от горя, которому нет кон­ца. Камские города серы; кажется, в них жители за­нимаются приготовлением облаков, скуки, мокрых заборов и уличной грязи — единственное занятие. На пристанях толпится интеллигенция, для кото­рой приход парохода — событие. Все больше Щер- баненки и Чугуевцы, в таких же шляпах, с такими же голосами и с таким же выражением «второй скрипки» во всей фигуре; по-видимому, ни один из них не получает больше 35 рублей, и, вероятно, все лечатся от чего-нибудь. <...>

Плыл я до Перми 2 1/ года — так казалось. Приплыл туда в 2 часа ночи. Поезд отходил в 6 часов вечера. Пришлось ждать. Шел дождь. Вообще дождь, грязь, холод... бррр! Уральская дорога везет хорошо. <...> Проснувшись вчера утром и поглядев в вагонное ок­но, я почувствовал к природе отвращение: земля бе­лая, деревья покрыты инеем и за поездом гонится настоящая метелица. Ну. не возмутительно ли? Не сукины ли сыны?.. Калош у меня нет, натянул я боль­шие сапоги и, пока дошел до буфета с кофе, про­душил дегтем всю Уральскую область. А приехал в Екатеринбург — гут дождь, снег и крупа. Натяги­ваю кожаное пальто. Извозчики — это нечто невооб­разимое по своей убогости. Грязные, мокрые, без рессор; передние ноги у лошади расставлены так / \, копыта громадные, спина тощая... Здешние дрожки — это аляповатая пародия на наши брички. К бричке приделан оборванный верх, вот и все. И чем правильнее я нарисовал бы здешнего извоз­чика с его пролеткой, тем больше бы он походил на

карикатуру. Ездят не по мостовой, на которой тряс­ко, а около канав, где грязно и, стало быть, мягко. Все извозчики похожи на Добролюбова. В России все города одинаковы. Екатеринбург та­кой же точно, как Пермь или Тула. Похож и на Су­мы, и на Гадяч. Колокола звонят великолепно, бар­хатно. <...>

Здешние люди внушают приезжему нечто вроде ужа­са. Скуластые, лобастые, широкоплечие, с маленьки­ми глазами, с громадными кулачищами. Родятся они на местных чугунолитейных заводах, и при рожде­нии их присутствует не акушер, а механик. Входит в номер с самоваром или с графином и, того гляди, убьет. Я сторонюсь. <...>

Всю ночь здесь бьют в чугунные доски. На всех уг­лах. Надо иметь чугунные головы, чтобы не сойти с ума от этих неумолкающих курантов. Сегодня по­пробовал сварить себе кофе: получилось матрасин- ское вино. Пил и только плечами пожимал.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Томск, 14-17 мая 1890 г.:

Возят через Сибирь почтовые и вольные. Я взял по­следних: все равно. Посадили меня раба Божьего в корзинку-плетушку и повезли на паре. Сидишь в корзине, глядишь на свег Божий, как чижик, и ни о чем не думаешь... Сибирская равнина начинается, кажется, от самого Екатеринбурга и кончается черт знает где; я сказал бы, что она очень похожа на на­шу южнорусскую степь, если бы не мелкий берез­няк, попадающийся то там, то сям, и если бы не хо­лодный ветер, покалывающий щеки. Весна еще не начиналась. Зелени совсем нет, леса голы, снег не весь растаял; на озерах стоит матовый лед. 9 мая в день св. Николая бьы мороз, а сегодня 14-го вы­пал снег в 1 вершка. О весне говорят одни толь­ко утки. Ах, как много уток! Никогда в жизни я не

видел такого утиного изобилия. Летают над голо­вой, вспархивают около тарантаса, плавают в озе­рах и в лужах, короче, в один день из плохого ружья я настрелял бы тысячу штук. Слышно, как кричат дикие гуси... Их здесь тоже много. Часто попадают­ся вереницы журавлей и лебедей... В березняке пор­хают тетерева и рябчики. Зайцы, которых здесь не едят и не стреляют, ничтоже сумняся стоят на зад­них лапках и, вздернув уши, любопытным взором провожают едущих. Они так часто перебегают до­рогу, что это здесь не считается дурною приметой. Холодно ехать... 11а мне полушубок. Телу ничего, хо­рошо, но ногам зябко. Кутаю их в кожаное пальто — не помогает... На мне двое брюк. Ну-с, едешь, едешь... Мелькают верстовые столбы, лужи, берез­нячки... Вот перегнали переселенцев, потом этап... Встретили бродяг с котелками на спинах; эти госпо­да беспрепятственно прогуливаются по всему си­бирскому факту. То старушонку зарежут, чтобы взять ее юбку себе на портянки, то сорвут с версто­вого столба жестянку с цифрами — сгодится, то про­ломят голову встречному нищему или выбьют глаза своему же брату ссыльному, но проезжающих они не трогают. Вообще в разбойничьем отношении ез­да здесь совершенно безопасна. От Тюмени до Том­ска ни почтовые, ни вольные ямщики не помнят, чтобы у проезжающего украли что-нибудь; когда идешь на станцию, вещи оставляешь на дворе; на вопрос, не украдут ли, отвечают улыбкой. О гра­бежах и убийствах по дороге не принято даже гово­рить. Мне кажется, потеряй я свои деньги на стан­ции или в возке, нашедший ямщик непременно воз­вратил бы мне их и не хвастался бы этим. Вообще народ здесь хороший, добрый и с прекрасными тра­дициями. Комнаты у них убраны просто, но чисто, с претензией на роскошь; постели мягкие, все пу- 270 ховики и большие подушки, полы выкрашены или

устланы самоделковыми холщовыми коврами. Это объясняется, конечно, зажиточностью, тем, что се­мья имеет надел из i б десятин чернозема и что на этом черноземе растет хорошая пшеница (пшенич­ная мука стоит здесь 30 коп. за пуд). Но не все мож­но объяснить зажиточностью и сытостью, нужно уделить кое-что и манере жить. Когда ночью вхо­дишь в комнату, в которой спят, то нос не чувствует ни спирали, ни русского духа. Правда, одна старуха, подавая мне чайную ложку, вытерла ее о задницу, но зато вас не посадят пить чай без скатерти, при вас не отрыгивают, не ищут в голове; когда подают во­ду или молоко, не держат пальцы в стакане, посу­да чистая, квас прозрачен, как пиво, — вообще чис­топлотность, о которой наши хохлы могут только мечтать, а ведь хохлы куда чистоплотнее кацапов! Хлеб пекут здесь превкуснейший; я в первые дни объедался им. Вкусны и пироги, и блины, и оладьи, и калачи, напоминающие хохлацкие ноздреватые бублики. Блины тонки... Зато все остальное не по европейскому желудку. Например, всюду меня пот­чевали «утячьей похлебкой». Это совсем гадость: мутная жидкость, в которой плавают кусочки дикой утки и невареный лук; утиные желудки не совсем очищены от содержимого и потому, попадая в рот, заставляют думать, что рот и rectum[8] поменялись местами. Я раз попросил сварить суп из мяса и из­жарить окуней. Суп мне подали пресоленый, гряз­ный, с закорузлыми кусочками кожи вместо мяса, а окуни с чешуей. Варят здесь щи из солонины; ее же и жарят. Сейчас мне подавали жареную солони­ну: преотвратительно; пожевал и бросил. Чай здесь пьют кирпичный. Это настой из шалфея и тарака­нов — так по вкусу, а по цвету — не чай, а матрасин- ское вино. Кстати сказать, я взял с собою из Екате-

ринбурга У^ фунта чаю, 5 фунтов сахару и 3 лимона. Чаю не хватило, а купить негде. В паршивых город­ках даже чиновники пьют кирпичный чай и самые лучшие магазины не держат чая дороже 1 р. 50 к. за фунт. Пришлось пить шалфей. Расстояние между станциями определяется рас­стоянием между каждыми двумя соседними дерев­нями: 20-40 верст. Деревни здесь большие, посел­ков и хуторов нет. Везде церкви и школы; избы де­ревянные, есть и двухэтажные. К вечеру лужи и дорога начинают мерзнуть, а ночью совсем мороз, хоть доху надевай... Бррр! Тряско, по­тому что грязь обращается в кочки. Выворачивает душу... К рассвету страшно утомляешься от холода, тряски и колокольчиков; страстно хочется тепла и постели... Пока меняют лошадей, прикурнешь где- нибудь в уголке и тотчас же заснешь, а через минуту возница уже дергает за рукав и говорит: «Вставай, приятель, пора!» Во вторую ночь я стал чувствовать острую зубную боль в пятках. Невыносимо больно. Спрашиваю себя: не отморозил ли? <...> Утром часов в 5-6 чаепитие в избе. Чай в доро­ге — это истинное благодеяние. Теперь я знаю ему цену и пью его с остервенением Янова. Он согрева­ет, разгоняет сон. при нем съедаешь много хлеба, а хлеб за отсутствием друтой еды должен съедаться в большом количестве; оттого-то крестьяне едят так много хлеба и хлебного. Пьешь чай и разгова­риваешь с бабами, которые здесь толковы, чадолю­бивы. сердобольны, трудолюбивы и свободнее, чем в Европе; мужья не бранят и не бьют их. потому что они так же высоки, и сильны, и умны, как их пове­лители; они, когда мужей нет дома, ямщикуют; лю­бят каламбурить. Детей не держат в строгости; их балуют. Дети спят на мягком, сколько угодно, пьют чай и едят вместе с мужиками и бранятся, когда те 272 любовно подсмеиваются над ними. Дифтерита нет.

Царит здесь черная оспа, но странно, она здесь не так заразительна, как в других местах: двое-трое за­болеют, умрут — и конец эпидемии. Больниц и вра­чей нет. Лечат фельдшера. Кровопускание и крово­сосные банки в грандиозных, зверских размерах. Я по дороге осматривал одного еврея, больного ра­ком печени. Еврей истощен, еле дышит, но это не помешало фельдшеру поставить ему 12 кровосос­ных банок. Кстати об евреях. Здесь они пашут, ям- щикуют, держат перевозы, торгуют и называются крестьянами, потому что они в самом деле и de jure и de facto крестьяне. Пользуются они всеобщим уважением, и, по словам заседателя, нередко их вы­бирают в старосты. Я видел жида, высокого и тон­кого, который брезгливо морщился и плевал, когда заседатель рассказывал скабрезные анекдоты; чис­топлотная душа; его жена сварила прекрасную уху. Жена того жида, что болен раком, угощала меня щучьей икрой и вкуснейшим белым хлебом. О жи­довской эксплоатации не слышно. <...> Обедать нечего. Умные люди, когда едут в Томск, бе­рут с собою обыкновенно полпуда закусок. Я же ока­зался дураком, и потому 2 недели питался одним только молоком и яйцами, которые здесь варят так: желток крутой, а белок восмятку. Надоедает такая еда в 2 дня. За всю дорогу я только два раза обедал, если не считать жидовской ухи, которую я ел. буду­чи сытым после чая. Водку не пил; сибирская водка противна, да и отвык я от нее, пока доехал до Екате­ринбурга. Водку же пить следует. Она возбуждает мозг, который от дороги делается вялым и тупым, отчего глупеешь и слабеешь. <...> В первые три дня вояжа у меня от тряски и толчков разболелись ключицы, плечи, позвонки, кобчик... Ни сидеть, ни ходить, ни лежать... Но зато прошли все грудные и головные боли, разыгрался донельзя аппетит, а геморрой, точно воды в рот набрал —

молчок. От напряжения, от частой возни с чемода­нами и проч., а бьпъ может, и от прощальных попо­ек в Москве у меня по утрам бывало кровохарканье, которое наводило на меня нечто вроде уныния, возбуждая мрачные мысли, и которое к концу пути прекратилось; теперь даже кашля нет; давно я так мало кашлял, как теперь, после двухнедельного пребывания на чистом воздухе. После же первых трех дней вояжа тело мое привыкло к тряске и для меня наступило время, когда я стал не замечать, как после утра наступал полдень, а потом вечер и ночь. Дни мелькали быстро, как в затяжной болезни. Ду­маешь, что еще нет полудня, а мужики говорят, что ты бы, барин, остался ночевать, а то как бы не за­блудился ночью; и в самом деле, поглядишь на ча­сы — 8-й час вечера.

Везут быстро, но поразительного в этой быстроте ничего нет. Вероятно, я застал дурную дорогу, зи­мой возят быстрее. На гору несутся вскачь, а преж­де чем выехать со двора и прежде чем ямщик сядет на козлы, лошадей держат двое-трое. Лошади на­поминают московских пожарных лошадей; однаж­ды я едва не передавил старух, а в другой раз едва не налетел на этап. Теперь извольте вам приключе­ние, которым я обязан сибирской езде. Только прошу мамашу не охать и не причитывать, ибо все обошлось благополучно. В ночь под 6-е мая на рас­свете вез меня один очень милый старик на паре. Тарантасик. Я дрема?! и от нечего делать погляды­вал. как в поле и в березняке искрились змееобраз­ные огни: это горела прошлогодняя трава, кото­рую здесь жгут. Вдруг слышу дробный стук колес. Навстречу во весь дух, как птица, несется почтовая тройка. Мой старик спешит свернуть вправо, трой­ка пролетает мимо, и я усматриваю в потемках гро­мадную, тяжелую почтовую телегу, в которой си- 274 дит обратный ямщик. За этой тройкой несется

вторая тройка тоже во весь дух. Мы спешим свер­нуть вправо... К великому моему недоумению и страху, тройка сворачивает не вправо, а влево... Едва я успел подумать: «Боже мой, сталкиваемся!», как раздался отчаянный треск, лошади мешаются в одну темную массу, дуги падают, мой тарантас ста­новится на дыбы, и я лечу на землю, а на меня мои чемоданы. Но это не все... Летит третья тройка... По-настоящему, эта должна была искрошить меня и мои чемоданы, но, слава богу, я не спал, ничего не сломал себе от падения и сумел вскочить так бы­стро, что мог отбежать в сторону. «Стой! — заорал я третьей тройке. — Стой!» Тройка налетела на втсь рую и остановилась... Конечно, если бы я умел спать в тарантасе или если бы третья тройка не­слась тотчас же за второй, то я вернулся бы домой инвалидом или всадником без головы. Результаты крушения: сломанные оглобли, изорванные сбруи, дуги и багаж на земле, оторопевшие, замученные лошади и страх от мысли, что сейчас была пережи­та опасность. Оказалось, что первый ямщик по­гнал лошадей, а во вторых двух тройках ямщики спали, и лошади сами понеслись за первой трой­кой, некому было править ими. Очнувшись от пе­реполоха, мой старик и ямщики всех трех троек стали неистово ругаться. Ах, как ругались! Я думал, что кончится дракой. Вы не можете себе предста­вить, какое одиночество чувствуешь среди этой ди­кой, ругающейся орды, среди поля, перед рассве­том, в виду близких и далеких огней, пожирающих траву, но ни на каплю не согревающих холодный ночной воздух! Ах, как тяжко на ду ше! Слушаешь ругань, глядишь на изломанные оглобли и на свой истерзанный багаж, и кажется тебе, что ты бро­шен в другой мир, что тебя сейчас затопчут... По­сле часовой ругани мой старик стал связывать ве­ревочками оглобли и сбрую; пошли в ход и мои 275

ремни. До станции дотащились кое-как, еле-еле, и то и дело останавливались... После 5-6 дня начались дожди при сильном ветре. Шел дождь днем и ночью. Пошло в дело кожаное пальто, спасавшее меня и от дождя и от ветра. Чуд­ное пальто. Грязь пошла невылазная, ямщики стали неохотно возить по ночам. Но, что ужаснее всего и чего я не забуду во всю мою жизнь, это перевозы через реки. Подъедешь ночью к реке... Начинаешь с ямщиком кричать... Дождь, ветер, по реке ползут льдины, слышен плеск... И кстати радость: кричит бугай. На сибирских реках живут бугаи. Значит, они признают не климат, а географическое положе­ние... Ну-с, через час в потемках показывается гро­мадный паром, имеющий форму баржи; громадные весла, похожие на рачьи клешни. Перевозчики — народ озорной, все больше ссыльные, присланные сюда по приговорам общества за порочную жизнь. Сквернословят нестерпимо, кричат, просят денег на водку... Везут через реку долго, долго... мучитель­но долго! Паром ползет...

Антон Павлович Чехов. Из письма М. В. Киселевой, 7 мая 1890 г.:

Пишу Вам теперь, сидя в избе на берегу Иртыша. Ночь. Попал я сюда таким образом. Еду я по сибир­скому тракту на вольных. Проехал уже 715 верст. Обратился в великомученика с головы до пяток. С сегодняшнего утра стал дуть резкий холодный ве­тер и заморосил противнейший дождишко. Надо заметить, что в Сибири весны еще нет: земля бу­рая, деревья голые, и, куда ни взглянешь, всюду бе­леют полосы снега; день и ночь еду я в полушубке, в валенках... Ну-с, подул с утра ветер... Тяжелые свинцовые облака, бурая земля, грязь, дождь, ве­тер... бррр! Еду, еду... без конца еду, а погода не уни­мается. Перед вечером на станции мне говорят,

что ехать дальше нельзя, гак как все залило, мосты разнесло и проч. Зная, как любят вольные ямщики пугать стихиями, чтобы оставить проезжего у себя ночевать (это выгодно), я не поверил и приказал запрячь тройку. Что ж? Увы мне! 1 Троехал я не боль­ше пяти верст, как увидел луговой берег Иртыша, весь покрытый большими озерами; дорога спрята­лась под водой, и мостки по дороге в самом деле или снесены, или раскисли. Возвращаться назад ме­шает отчасти упрямство, отчасти желание скорее выбраться из этих скучных мест... Начинаем ехать по озерам... Боже мой, никогда в жизни не испыты­вал ничего подобного! Резкий ветер, холод, отврати­тельный дождь, а тт»1 изволь вылезать из тарантаса (не крытого) и держать лошадей: на каждом мости­ке можно проводить лошадей только поодиночке... Куда я попал? 1де я? Кругом пустыня, тоска; виден го­лый, угрюмый берег Иртыша... Въезжаем в самое большое озеро; теперь уж охотно бы вернулся, да трудно... Едем по длинной, узкой полоске земли... Полоска кончается, и мы бултых! Потом опять поло­ска, опять бултых... Руки закоченели... А дикие утки точно смеются и огромными стаями носятся над го­ловой... Темнеет... Ямщик молчит — растерялся... Но вот, наконец, выезжаем к последней полоске, от­деляющей озера от Иртыша... Отлогий берег Ирты­ша на аршин выше уровня; он глинист, гол, изгры­зен, склизок на вид... Мутная вода... Белые волны хлещут по глине, асам Иртыш не ревет и не шумит, а издает какой-то странный звук, похожий на то, как будто под водой стучат по гробам... Тот берег — сплошная, безотрадная пустыня... Вам снился час­то Божаровский омут; так мне теперь будет сниться Иртыш...

Но вот и паром. Надо переправляться на ту сторо­ну. Выходит из избы мужик и, пожимаясь от дождя, говорит, что паромом плыть нельзя теперь, так как 277

слишком ветрено... (Паромы здесь весельные.) Со­ветует обождать тихой погоды... И вот я сижу ночью в избе, стоящей в озере на са­мом берегу Иртыша, чувствую во всем теле про­мозглую сырость, а на душе одиночество, слушаю, как стучит по гробам мой Иртыш, как ревет ветер, и спрашиваю себя: где я? зачем я здесь?

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Красный Яр - Томск, 14-17 мая 1890 г.:

Утром не захотели везти на пароме: ветер. При­шлось плыть на лодке. Плыву через реку, а дождь хлещет, ветер ду ет, багаж мокнет, валенки, которые ночью сушились в печке, опять обращаются в сту­день. О, милое кожаное пальто! Если я не просту­дился, то обязан только ему одному. Когда вернусь, помажьте его за это салом или касторкой. На берегу целый час сидел на чемодане и ждал, когда из дерев­ни приедут лошади. Помню, взбираться на берег было очень скользко. В деревне грелся и пил чай. Приходили за милостыней ссыльные. Для них каж­дая семья ежедневно заквашивает пуд пшеничной муки. Это вроде повинности. Ссыльные берут хлеб и пропивают его в кабаке. Один ссыльный, обо­рванный, бритый старик, которому в кабаке выби­ли глаза свои же ссыльные, услышав, что в комнате проезжий, и приняв меня за купца, стал петь и чи­тать молитвы. Он и о здравии, и за упокой, пел и па­схальное «Да воскреснет Бог», и «Со святыми упо­кой» — чего только не пел! Потом стал врать, что он из московских купцов. Я заметил, как этот пьяница презирал мужиков, на шее которых жил! 11-го поехал на почтовых. От скуки читал на стан­циях жалобные книги. Сделал открытие, которое меня поразило и которое в дождь и сырость не име­ет себе цены: на почтовых станциях в сенях имеют ся отхожие места. О, вы не можете оценить этого!

12 мая мне не дали лошадей, сказавши, что ехать нельзя, так как Обь разлилась и залила все луга. Мне посоветовали: «Вы поезжайте в сторону от тракта до Красного Яра; там на лодке проедете верст 12 до Дубровина, а в Дубровине вам дадут почтовых лошадей...» Поехал я на вольных в Кркас- ный> Яр. Приезжаю утром. Говорят, что лодка есть, но нужно немного подождать, так как дедушка по­слал на ней в Дубровино работника, который повез заседателева писаря. Ладно, подождем... Проходит час, другой, третий... Наступает полдень, потом ве­чер... Аллах керим, сколько чаю я выпил, сколько хлеба съел, сколько мыслей передумал! А как много я спал! Наступает ночь, а лодки все нет... Наступает раннее утро... Наконец в 9 часов возвращается ра­ботник. Слава небесам, плывем! И как хорошо плы­вем! Тихо в воздухе, гребцы хорошие, острова кра­сивые... Вода захватила людей и скот врасплох, и я вижу, как бабы плывут в лодках на острова доить ко­ров. А коровы тощие, унылые... По случаю холодов совсем нет корму. Плыл я 12 верст. В Дубровине на станции чай, а к чаю мне подали, можете себе пред­ставить, вафли... <...>

14 мая мне опять не дали лошадей. Разлив Томи. Ка­кая досада! Не досада, а отчаянье! В 50 верстах от Томска, и так неожиданно! Женщина зарыдала бы на моем месте... Для меня люди добрые нашли вы­ход: «Поезжайте, ваше благородие, до Томи — толь­ко 6 верст отсюда; там вас перевезут на лодке до Яра. а оттуда в Томск вас свезет Илья Маркович». Нанимаю вольного и еду к Томи, к тому месту, где должна быть лодка. Подъезжаю — лодки нет. Гово­рят, только что уплыла с поч той и едва ли вернется, так как дует сильный ветер. Начинаю ждать... Земля покрыта снегом, идут дождь и крупа, ветер... Про­ходит час, другой, а лодки нет... Насмехается надо мной судьба! Возвращаюсь назад на станцию. Тут 279

три почтовые тройки и почтальон собираются ехать к Томи. Говорю, что лодки нет. Остаются. По­лучаю от судьбы награду: писарь на мой нереши­тельный вопрос, нет ли чего закусить, говорит, что у хозяйки есть щи... О, восторг! О, иресветлого дне! И в самом деле, хозяйкина дочка подает мне отлич­ных щей с прекрасным мясом и жареной картошки с огурцом. После пана Залесского я ни разу так не обедал. После картошки разошелся я и сварил себе кофе. Кутеж!

Перед вечером почтальон, пожилой, очевидно на­терпевшийся человек, не смевший сидеть в моем присутствии, стал собираться ехать к Томи. И я то­же. Поехали. Как только подъехали к реке, показа­лась лодка, такая длинная, что мне раньше и во сне никогда не снилось. Когда почту нагружали в лодку, я был свидетелем одного странного явления: гре­мел гром — это при снеге и холодном вет ре. Нагру­зились и поплыли. Сладкий Миша, прости, как я ра­довался, что не ваял тебя с собой! Как я умно сделал, что никого не взял! Сначала наша лодка г^лыла по лугу около кустов тальника... Как бывает перед гро­зой или во время грозы, вдруг по воде пронесся сильный ветер, поднявший валы. Гребец, сидевший у руля, посоветовал переждать непогоду в кустах тальника; на это ему ответили, что если непогода станет сильнее, то в тальнике просидишь до ночи и все равно утонешь. Стали решать большинством голосов и решили плыть дальше. Нехорошее, на­смешливое мое счастье! Ну, к чему эти шутки? Плы­ли мы молча, сосредоточенно... Помню фигуру поч- тал1юна, видавшего виды... Помню солдатика, кото­рый вдруг стал багров, как вишневый сок... Я думал: если лодка опрокинется, то сброшу полушубок и ко­жаное пальто... потом валенки... потом и т. д. ...Но вот берег все ближе, ближе... На душе все легче, лег- 280 че, сердце сжимается от радости, глубоко вздыха­ешь почему-то, точно отдохнул вдруг, и прыгаешь на мокрый скользкий берег... Слава богу! У Ильи Марковича, выкреста, говорят, что к ночи ехать нельзя — дорога плоха, что нужно остаться но­чевать. Ладно, остаюсь. После чая сажусь писать вам это письмо, прерванное приездом заседателя. Заседатель - это густая смесь Ноздрева, Хлестакова и собаки. Пьяница, развратник, лгун, певец, анек­дотист и при всем том добрый человек. Привез с собою большой сундук, набитый делами, кровать с матрасом, ружье и писаря. Писарь прекрасный, интеллигентный человек, протестующий либерал, учившийся в Петербурге, свободный, неизвестно как попавший в Сибирь, зараженный до мозга кос­тей всеми болезнями и спивающийся по милости своего принципала, называющего его Колей. Посы­лает власть за наливкой. «Доктор! — вопит она. — Выпейте еще рюмку, в ноги поклонюсь!» Конечно, выпиваю. Трескает власть здорово, врет напропа­лую, сквернословит бесстыдно. Ложимся спать. Ут­ром опять посылают за начивкой. Трескают налив­ку до ю часов и наконец едут. Выкрест Илья Марко­вич. которог о мужики боготворят здесь — так мне говорили, — дал мне лошадей до Томска. Я, заседатель и писарь сели в одном возке. Заседа­тель всю дорогу врал, пил из горлышка, хвастал, что не берет взяток, восхищался природой и грозил ку­лаком встречным бродягам. Проехал 15 верст — стоп! Деревня Бровкино... Останавливаемся около жидовской лавочки и идем «отдыхать». Жид бежит за наливкой, а жидовка варит уху, о которой я уже писал. Заседатель распорядился, чтоб пришли сот­ский, десятский и дорожный подрядчик, и пьяный стал распекать их, нисколько не стесняясь моим присутствием. Он ругался, как татарин. Скоро я разъехался с заседателем и по отврати­тельной дороге вечером 15-го мая доехал до Том­ска. В последние 2 дня я сделал только 70 верст можете судить, какова дорога! В Томске невылазная грязь.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворин Томск, 2 о мая 1890г.:

Всю дорог\г я голодал, как собака. Набивал себ брюхо хлебом, чтобы не мечтать о тюрбо, спарж и проч. Даже о гречневой каше мечтал. По целы! часам мечтал.

В Тюмени я купил себе на дорогу колбасы, но что з колбаса! Когда берешь кусок в рот; то во рту тако: запах, как будто вошел в конюшню в гот самый мс мент, когда кучера снимают портянки; когда же н; чинаешь жевать, то такое чувство, как будто вцепю ся зубами в собачий хвост, опачканный в дегоп Тьфу! Поел раза два и бросил.

Антон Павлович Чехов. Из путевого очерка:

Со мною от Томска до Иркутска едут два поручик и военный доктор. Один поручик пехотный, в м6> натой папахе, другой - топограф, с аксельбантов На каждой станции мы, грязные, мокрые, сонные замученные медленной ездой и тряской, валимс на диваны и возмущаемся: «Какая скверная, кака ужасная дорога!» А станционные писаря и старс сты говорят нам:

— Это еще ничего, а вот погодите, что на Козульк будет!

Иван Яковлевич Шмидт (1862-1930), поручик, вп следствии полковник Российской армии, попутчи А. П. Чехова:

Войдя в станционное помещение, я увидел молодс го человека, почти моего возраста, элегантно внешности. Он был одет в серый дорожный костюл Новые темно-коричневой кожи чемоданы с крас»

вою отделкой, туг о набитый и аккуратно затянутый портплед, бинокль, фотографический аппарат и ле­жавшая на столе толстая записная книжка заставля­ли предполагать в нем ученого иностранца. «Иностранец» заговорил со мною первым. Взглянув на мои погоны, он сказал: «Если не ошибаюсь, вы направляетесь на Хабаровск, в таком случае, не хо­тите ли продолжить путешествие вместе? Меня зо­вут Антон Павлович Чехов». <...> На другой день, усевшись в кошеву, мы тронулись в путь.

Путешествие по Сибири имеет своеобразную пре­лесть зимою, когда по хорошему снежному пути сибирская тройка превращается действительно в «тройку-птицу». Но ехать по этой стране в распути­цу — мало удовольствия. Мы испытали это особен­но на границе Енисейской губернии, между стан­циями Козулька и Чернолесье. Здесь на протяже­нии двадцати верст дорога прорезывала глухую тайгу и представляла собою покатую по обе сторо­ны гать. Ямщик должен был вести тройку так, что­бы коренник все время шел по середине дороги, иначе оба полоза попадали на один скат и следова­ла катастрофа.

Первая из них случилась в полуверсте от станции. Кошева сползла и опрокинулась на сторону Чехова, причем я перелетел через голову моего спутника и прижал его своею особой. Мы с трудом общими усилиями подняли тяжелую кошеву, вытащили из мо­крою, перемешенного с грязью снега багаж и трону­лись дальше. Спустя короткое время кошева опроки­нулась на мою сторону. Чехов навалился и запутал ме­ня в свою доху. Этот реванш однако не утешил его. Он нашел, что «хрен редьки не слаще». <...> Немного удобнее представлялось в то вре­мя и место отдыха. Почтовая станция из сеней и небольшой комнаты с двумя столами и кожаным

диваном. Пассажиры спали обычно на полу, на ра­зосланном сене, а умывались на дворе у колодца. Зато каждая станция имела свой, по выражению Чехова, «юмористический журнал» в виде «жалоб­ной книги». Утомленные дорогою и изнервничав­шиеся путешественники заносили в нее свои жало­бы часто в весьма образных выражениях: «теперь в третий раз говорит, что нет лошадей — врет чер­това кукла», «на этой станции проклятые клопы чуть не отгрызли мне...» и т. д. Наиболее характер­ные из таких жалоб Чехов заносил в особый отдел своей записной книжки, который он называл «ко­пилкою курьезов».

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Красноярск, 28 мая 18до г.:

Что за убийственная дорога! Еле-еле дополз до Красноярска и два раза починял свою повозку; лоп­нул сначала курок —железная, вертикально стоящая ш тука, соединяющая передок повозки с осью; по­том сломался под передком так называемый крут. Никогда в жизни не видывал такой дороги, такого колоссального распутья и такой ужасной, запущен­ной дороги. <...>

11оследние три станции великолепны; когда подъез­жаешь к Красноярску, то кажется, что спускаешься в иной мир. Из леса выезжаешь на равнину, которая очень похожа на нашу донецкую степь, только здесь торные кряжи грандиознее. Солнце блестит во всю ивановскую и березы распустились, хотя за три станции назад на березах не потрескались даже еще почки. Слава Богу, въехал-таки я наконец в лето, где нет ни ветра, ни холодного дождя. Красноярск кра­сивый интеллигентный город; в сравнении перед ним Томск свинья в ермолке и моветон. Улицы чис­тые, мощеные, дома каменные, большие, церкви изящные.

Я жив и совершенно здоров. Деньги целы, вещи тоже целы; потерял было шерстяные чулки и ско­ро нашел.

Пока, если молчать о повозке, все обстоит благопо­лучно и жаловаться не на что. Только расходы ciра­щенные. Нигде так сильно не сказывается житей­ская непрактичность, как в дороге. 11лачу лишнее, делаю ненужное, говорю не то, что нужно, и жду вся­кий раз того, что не случается.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Иркутск, 6 июня 1890 г:

От Красноярска до Иркутска всплошную тянется тайга. Лес не крупнее Сокольничьего, но зато ни один ямщик не знает, где он кончается. Конца краю не видать. Тянется на сотни верст. Что и кто в тай­ге, неизвестно никому, и только зимою случается, что приезжают через тайгу из далекого севера за хлебом какие-то люди на оленях. Когда въедешь на гору и глянешь вперед и вниз, то видишь впереди гору, за ней еще гору, потом еще гору, с боков тоже горы — и все это густо покрыто лесом. Даже жутко делается. Это второе оригинальное и новое... От Красноярска начались жарища и пыль. Жара страшная. Полушубок и шапка лежат под спудом. Пыль во рту, в носу, за шеей — тьфу! Подъезжаем к Иркутску — надо переплывать через Ангару на плашкоте (т. е. пароме). Как нарочно, точно на смех, поднимается сильнейший ветер... Я и мои военные спутники, ю дней мечтавшие о бане, обе­де и сне, стоим на берегу и бледнеем от мысли, что нам придется переночевать не в Иркутске, а в деревне. Нлашкот никак не может подойти... Стоим час — другой, и — о небо! — плашкот делает усилие и подходит к берегу. Браво, мы в бане, мы ужинаем и спим! Ах. как сладко париться, есть и спать!

Иван Яковлевич Шмидт:

В тот же вечер, отправясь в «Бани Курбатова», мы, вместо предполагавшейся дымной лачуги, попали, к нашему изумлению, в залитый электрическим све­том дворец с мраморными ваннами и особой комна­тою для ожидающих, с мягкою мебелью, коврами, журналами и газетами.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. Н. Плещееву. Иркутск, $ июня i8go г.:

Наконец поборол самые трудные 3000 верст, сижу в приличном номере и могу писать. Оделся я на­рочно во все новое и возможно щеголеватее, ибо Вы не можете себе представить, до какой степени мне надоели грязные большие сапоги, полушубок, пахнущий дегтем, или пальто в сене, пыль и крош­ки в карманах и необычайно грязное белье. В доро­ге одет я был таким сукиным сыном, что даже бро­дяги косо на меня посматривали, а тут еще. точно нарочно, от холодных ветров и дождей рожа моя потрескалась и покрылась рыбьей чешуей. Теперь наконец я опять европеец, что и чувствую всем мо­им существом.

<...> Когда по приезде в Иркутск я мылся в бане, то с головы моей текла мыльная пена не белого, а пепельно-гнедого цвета, точно я лошадь мыл.

Антон Павлович Чехов. Из письма И. Л. Лейкину. Ир­кутск, $ июня 1890 г.:

Но тем не менее все-таки я доволен и благодарю Бо­га. что он дал мне силу и возможность пуститься в это путешествие... Многое я видел и многое пере­жил, и все чрезвычайно интересно и ново для меня не как для литератора, а просто как для человека. Енисей, тайга, станции, ямщики, дикая природа, дичь, физические мучительства, причиняемые до- 286 рожнымн неудобствами, наслаждения, получаемые

от отдыха, — все, вместе взятое, так хорошо, что и описать не могу. Уж одно то, что я больше месяца день и ночь был на чистом воздухе — любопытно и здорово; целый месяц ежедневно я видел восход солнца от начала до конца.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Иркутск, 6 июня 1890 г.:

Иркутск превосходный город. Совсем интеллигент­ный. Театр, музей, городской сад с музыкой, хоро­шие гостиницы... Нет уродливых заборов, нелепых вывесок и пустырей с надписями о том, что нельзя останавливаться. Есть тракгир «Таганрог». Сахар 24 коп., кедровые орехи б коп. за фунт.

Иван Яковлевич Шмидт:

В Иркутске Чехов решил остановиться на две неде­ли и привести в порядок свои путевые заметки. Мы сняли в «Подворье» две комнаты. Одна из них слу­жила нам общею спальнею, друтая — кабинетом Че­хова и его приемною.

В этой приемной у Л. П. перебывало еще больше на­роду, чем в Томске, и обмен мнений был много жар­че. Помню, однажды у А. П. собралось человек две­надцать местной интеллигенции. Тут были и моло­дые люди, и почтенные старцы. Все они жаловались на скуку и бессодержательность иркутской жизни и вздыхали по Москве и Петербургу. Всегда спокой­ный и корректный. Чехов на этот раз не выдержал:

— Я не понимаю вас, господа, — сказал он, — у вас тут такое приволье, такое изобилие благ, что если бы вы проявили хоть чуточку энергии и самодея­тельности. то могли бы создать земной рай.

— Научите, с чего начать? — язвительно спросил какой-то господин в очках.

— Да хотя бы с создания общества борьбы со скукою...

Из всех чествований, устроенных Чехову, самое шумное было в Купеческом клубе. Самыми же при­ятными для молодого писателя знаками внимания были, если сказать по секрету, те, которые оказыва­лись его юными почитательницами. Это были улыб­ки, букетики цветов, а иногда и запрятанные в них записочки. Эти подношения делались обычно во время прогулок по местном)' «Невскому проспекту», т. е. по Большой улице.

За подношениями следовали знакомства и визиты в дома. Знакомства повели к тому, что двухнедель­ный срок оказался мал. Мы задержались в Иркутске еще несколько дней. Когда мы, наконец, сломя голо­ву поскакали на почтовых в село Лиственничное, откуда должны были переправиться на другой берег Байкальского озера, пароход исчез из виду.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Лиственим- пая, 13 июня 1890 г.:

Так как не бывает ничего такого, что бы не конча­лось, то я ничего не имею против ожиданий и орки- даю всегда терпеливо, но дело в том, что 2о-го из Сретенска идет пароход вниз по Амуру; если мы не попадем на него, то придется ждать следующего па­рохода, который пойдет 30-го. Господа милосерд­ные, когда же я попаду на Сахалин? Ехали мы к Байкалу по берег)' Ангары, которая бе­рет начало из Байкала и впадает в Енисей. Зрите карту. Берега живописные. Горы и горы, на горах всплошную леса. Погода была чудная, тихая, сол­нечная, теплая; я ехал и чувствовал почемуто. что я необыкновенно здоров; мне было так хорошо, что и описать нельзя. Это, вероятно, после сиденья в Иркутске и оттого, что берег Ангары на Швейца­рию похож. Что-то новое и оригинальное. Ехали по берегу, доехали до устья и повернули влево; тут уже берег Байкала, который в Сибири называется мо­рем. Зеркало. Другого берега, конечно, не видно: 90 верст. Берега высокие, крутые, каменистые, леси­стые; направо и налево видны мысы, которые вда­ются в море вроде Аю-Дага или феодосийского Гох- табеля. Похоже на Крым. Станция Лиственичная расположена у самой воды и поразительно похожа на Ялту; будь дома белые, совсем была бы Ялта. Только на горах нет построек, так как горы слиш­ком отвесны и строиться на них нельзя. Заняли мы квартиру-сарайчик, напоминающий лю­бую из Красковских дач. У окон, аршина на 2-3 от фундамента, начинается Байкал. Платим рубль в сут­ки. Горы, леса, зеркальность Байкала — все отравля­ется мыслью, что нам придется сидеть здесь до пят­ницы. Что мы будем здесь делать? Вдобавок еще не знаем, что нам есть. Население питается одной только черемшой. Нет ни мяса, ни рыбы; молока нам не дали, а только обещали. За маленький белый хлебец содрали 16 кои. Купил я гречневой крупы и кусочек копченой свинины, велел сварить размаз­ню; невкусно, поделать нечего, надо есть. Весь ве­чер искали по деревне, не продаст ли кто курицу, и не нашли... Зато водка есть! Русский человек боль­шая свинья. Если спросить, почему он не ест мяса и рыбы, то он оправдывается отсутствием привоза, путей сообщения и т. п., а водка между тем есть даже? в самых глухих деревнях и в количестве, каком угод­но. А между тем, казалось бы, достать мясо и рыбу гораздо легче, чем водку, которая и дороже и везти ее труднее... Нет, должно быть, пить водку гораздо интереснее, чем трудиться ловить рыбу в Байкале или разводить скот.

Иван Яковлевич Шмидт:

На друтой день подошел какой-то маленький скри­пучий пароходик и мы благополучно переплыли через Байкал к поселку Мышинскому.

10N- 1950

В Забайкалье нам сказали, что пароход из Сретен- ска отплывает через пять дней и что мы сможем попасть на него только скача туда непрерывно дни и ночи.

Нас это не испугало, и мы помчались в путь. Счас­тье благоприятствовало нам. Сухая, каменная доро- Iа была гладка, как паркет. На станциях мы находи­ли уже готовые тройки, а ямщики, поощряемые хо­рошими чаевыми, везли нас точно на свадьбу. <...> Мы примчались к Сретенской пристани, когда по­дан был уже третий гудок. Молодцы матросы под­хватили наш багаж, перекинули на палубу и подня­ли сходни. По их крику: «Готово!» пароход зашу­мел колесами и начал отделяться от пристани. - Ну, слава Богу, — вздохнул Чехов, размазывая по своему потному лицу густой слой пыли и стано­вясь похожим на зебру.

Антон Павлович Чехов. Ил письма семье. Шилка, па­роход «Ермак», 2о июня 1890 г.: Наконец-таки я могу снять тяжелые, грязные сацо- ги, потертые штаны и лоснящуюся от пыли и пота синюю рубаху, могу умыться и одеться по-человечес­ки. Я уж не в тарантасе сшку, а в каюте I класса амур­ского парохода «Ермак». Перемена такая произош­ла десятью днями раньше и вот по какой причине. Я писал Вам из Лиственичной, что к байкальскому пароходу я опоздал, что придется ехать через Бай­кал не во вторник, а в пятницу и что успею я поэто­му к амурскому пароходу только 30 июня. Но судьба капризна и часто устраивает фокусы, каких не ждешь. В четверг утром я пошел прогуляться по бе­регу Байкала; вижу - у одного из двух пароходишек дымится труба. Спрашиваю, куда идет пароход? Го­ворят. «за море», в Клюево; какой-то купец нанял, чтобы перевезти на тот берег свой обоз. Нам нужно 290 тоже «за море» и на станцию Боярскую. Спрайт- ваю: сколько верст от Клюева до Боярской? Отвеча­ют: 27. Бегу к спутникам и прошу их рискнуть по­ехать в Клюево. 1оворю «рискнуть», потому что по­ехав в Клюево, где нет ничего, кроме пристани и из­бушки сторожа, мы рисковали не найти лошадей, засидеться в Клюеве и опоздать к иятницкому паро­ходу, что для нас было бы пуще Игоревой смерти, так как пришлось бы ждать до вторника. Спутники согласились. Забрали мы свои пожитки, веселыми ногами зашагали к пароходу и тотчас же в буфет: ра­ди Создателя супу! Полцарства за тарелку супу! Бу- фетик ирепоганенький, выстроенный по системе тесных ватерклозетов, но повар Григорий Иваныч, бывший воронежский дворовый, оказался на высо­те своего призвания. Он накормил нас превосход­но. Пог ода была тихая, солнечная. Вода на Байкале бирюзовая, прозрачнее, чем в Черном море. Гово­рят. что на глубоких местах дно за версту видно; да и сам я видел такие глубины со скалами и горами, утонувшими в бирюзе, что мороз драл по коже. Прогулка по Байкалу вышла чудная, во веки веков не забуду. Только вот что было нехорошо: ехали мы в III классе, а вся палуба была занята обозными ло­шадями, которые неистовствовали как бешеные. Эти лошади придавали поездке моей особый коло­рит казалось, что я еду на разбойничьем пароходе. В Клюеве сторож взялся довезти наш багаж до стан­ции; он ехал, а мы шли позади телеги пешком по живописнейшему берегу. Скотина Левитан, что не поехал со мной. Дорога лесная: направо лес, иду­щий на гору, налево лес, спускающийся вниз к Бай­калу. Какие овраги, какие скалы! Тон у Байкала неж­ный, теплый. Было, кстати сказать, очень тепло. Пройдя 8 верст, дошли мы до Мыска не кой станции, где кяхтинский чиновник, проезжий, угостил нас превосходным чаем и где нам дали лошадей до Бо­ярской. Игак, вместо пятницы мы уехали в четверг;

мало того, мы на целые сутки вперед ушли от поч­ты, которая забирает обыкновенно на станциях всех лошадей. С/гали мы гнать в хвост и гриву, питая слабую надежду, что к 20 попадем в Сретенск. <...> О сне и об обедах, конечно, некогда было и думать. Скачешь, меняешь на станциях лошадей и думаешь только о том, что на следующей станции могут не дать лошадей и задержат на 5-6 часов. Делали в сут­ки 200 верст - больше летом нельзя сделать. Обалде­ли. Жарища к тому же страшенная, а ночью холод, так что нужно было мне сверх суконного пальто на­девать кожаное; одну ночь ехал даже в полушубке. Ну-с, ехали, ехали и сегодня утром прибыли в Сре­тенск, ровно за час до о тхода парохода, заплативши ямщикам на двух последних станциях по рублю на чай. <...>

Плыву по Шилке, которая у Покровской станицы, слившись с Аргунью, переходит в Амур. Река — не шире Пела, даже уже. Берега каменистые: утесы да леса. Совсем дичь. Лавируем, чтобы не сесть на мель или не хлопнуться задом о берег. У порогов парохо­ды и баржи часто хлопаются. Душно. Сейчас оста­навливались у Усть-Кары, где высадили человек 5-6 каторжных. Тут прииски и каторжная тюрьма. Вчера был в Нерчинске. Городок не ахти, но жить можно.

Пароход будет ночевать в ГЪрбице. Ночи здесь ту­манные. опасно пльпъ. В 1орбице опущу это письмо. Еду я в I классе, потому что спутники мои едут во II. Ушел от них. Вместе ехали (трое в одном таран­тасе), вместе спали и надоели друт другу, особенно они мне. <...>

Перерыв. Ходил к своим поручикам пить чай. Оба они выспались и в благодушном настроении... Один из них, поручик Шмидт (фамилия, противная для моего уха), пехота, высокий, сытый, горластый кур- 292 ляндец, большой хвастун и Хлестаков, поющий из

всех опер, но имеющий слуха меньше, чем коп­ченая селедка, человек несчастный, промотавший прогонные деньги, знающий Мицкевича наизусть, невоспитанный, откровенный не в меру и болтли­вый до тошноты.

Иваи Яковлевич Шмидт:

На другое утро, встретясь с Чеховым на палубе, я почти не узнал его. Свежий и бодрый, он одет был в щегольскую коричневую пижаму с шелковыми отворотами и обшлагами.

К завтраку он вышел в элегантном костюме из бе­лой фланели и в модном сиреневом галстуке. К обе­ду - в смокинге.

На следующий день новая трансформация. Эти кокетливые переодевания объяснялись присут­ствием на пароходе группы молоденьких барышень, только что окончивших Иркутский институт. Они ехали иод присмотром матери одной из них, стро­гой и тонкой дамы. Имя Чехова сейчас же открыло доступ к ее сердцу, и с этого времени на пароходе стало шумно и весело.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Амур под По­кровской, 21 июня 1890 г.:

Налетели на камень, сделали пробоину и теперь починяемся. Сидим на мели и качаем воду. Налево русский берег, направо китайский. Если бы я те­перь вернулся домой, то имел бы право хвастать: «В Китае я не был, но видел его в 3-х саженях от себя». В Покровской будем ночевать. Учиним экс­курсию.

Если бы я был миллионером, то непременно имел бы на Амуре свой пароход. Хороший, любопыт­ный край. <...> На китайском берегу сторожевой пост: избушка, на берегу навалены мешки с му­кой, оборванные китайцы таскают их на носилках

в избушку. А за постом густой, бесконечный лес. Будьте здоровы.

С нами едут из Иркутска институтки — лица рус­ские, но некрасивые.

Иван Яковлевич Шмидт:

Особенно памятным для пассажиров был тот вечер, когда молодой писатель сам прочел несколько сво­их маленьких рассказов. В этот день он окончатель­но вскружи.'! голову стройной и хорошенькой Ф. Их взаимная симпатия оказалась на пароходе секретом Полишинеля.

Я позволил себе однажды шутя сказать Чехову, что было бы совсем небанально с его стороны, от­правляясь на Сахалин, чтобы изучить быт катор­жан, наложить по дороге на себя узы Гименея.

— Не могу, — ответил он, — у меня в Москве уже есть невеста.

Затем, помолчав немного, он странным голосом, точно думал вслух, добавил:

— Только вряд ли я буду с нею счастлив, она слиш­ком красива...

I

|

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. От Покров­ской до Благовещенска, 23-26 июня 1890 г.: Я писал уже вам, что мы сидим на мели. У Усть- Стрелки, где Шилка сливается с Аргунью (зри кар­ту), пароход, сидящий в воде 2 У2 фута, налетел на камень, сделал несколько пробоин и, набрав в грюм воды, сел на дно. Стали выкачивать воду и класть латки; голый матрос лезет в трюм, стоит по шею в воде и нащупывает пятками дыры; всякую дыру покрывают извнутри сукном, вымазанным в сале, кладут сверху доску и ставят на последней подпорку, которая, подобно колонне, упирается в потолок. — вот и починка. Выкачивали с 5 часов вечера до но 294 чи, но вода все не убывала; пришлось отложить ра­боту до утра. Утром нашли еще несколько новых пробоин и опять стали латать и качать. Ма тросы ка­чают, а мы, публика, гуляем по палубам, судачим, едим, пьем, спим; капитан и его помощник делают то же, что и публика, и не спешат. Направо китай­ский берег, налево станица Покровская с амурски­ми казаками: хочешь — сиди в России, хочешь — по­езжай в Китай, запрету нет. Днем жара невыноси­мая. так что приходится надевать шелковую рубаху. Обедать дают в 12 часов, ужинать в 7 ч. вечера. На беду к станице подходит встречный пароход «Вест­ник» с массою публики. «Вестнику» тоже нельзя ид­ти дальше, и оба парохода сидят сиднем. На «Вест нике» военный оркестр. В результате целое торже­ство. Вчера весь день у нас на палубе играла музыка, развлекавшая капитана и матросов и, стало быть, мешавшая починять пароход. Женская половина пассажирства совсем повеселела: музыка, офицеры, моряки... ах! Особенно рады институтки. Вечером вчера гуляли по станице, где играла по найму каза­ков все та же музыка. Сегодня продолжаем почи­няться. Обещает капитан, что пойдем после обеда, но обещает лениво, глядя куда-то в сторону, — оче­видно, врет. Не спешим. Когда я спросил одного пассажира, когда же мы, наконец, пойдем дальше, то он спросил: — А разве вам здесь плохо?

И то правда. Почему не стоять, коли не скучно? Ка­питан, его помощник и агент — верх любезнос­ти. Китайцы, сидящие в III классе, добродушны и смешны. Вчера один китаец сидел на палубе и пел дискантом что-то очень грустное; в это время про­филь у него был смешнее всяких карикатур. Все гля­дели на него и смеялись, а он — ноль внимания. По­пел дискантом и стал петь тенором: боже, что за го­лос! Это овечье или телячье блеянье. Китайцы напоминают мне добрых, ручных животных. Косы 295

у них черные, длинные, как у Натальи Михайлов­ны. Кстати о ручных животных; в уборной живет ручная лисица-щенок. Умываешься, а она сидит и смотрит. Если долго не видит людей, то начинает скулить.

Какие странные разговоры! Только и говорят о зо­лоте, о приисках, о Добровольном флоте, об Япо­нии. В Покровской всякий мужик и даже поп добы­вают золото. Этим же занимаются и поселенцы, которые богатеют здесь так же быстро, как и бед­неют. Есть чуйки, которые не пьют ничего, кроме шампанского, и в кабак ходят не иначе, как только по кумачу, который расстилается от избы вплоть до кабака. <...>

Амур чрезвычайно интересный край. До чертиков оригинален. Жизнь тут кипит такая, о какой в Евро­пе и понятия не имеют. Она, т. е. эта жизнь, напоми­нает мне рассказы из американской жизни. Берега до такой степени дики, оригинальны и роскошны, что хочется навеки остаться тут жить. Последние строчки пишу уж 25 июня. Пароход дрожит и меша­ет писать. Опять плывем. Проплыл я уже по Амуру looo верст и видел миллион роскошнейших пейза­жей; голова кружится от восторга. Видел я такой утес, что если бы у подножия его Гундасова вздума­ла окисляться, то она бы умерла от удовольствия, и если бы мы с Софьей Петровной Кувшинниковои во главе устроили здесь пикник, то могли бы сказать друт другу: умри, Денис, лучше не напишешь. Удиви­тельная природа. А как жарко! Какие теплые ночи! Утром бывает туман, но теплый. Я осматриваю берега в бинокль и вижу чертову пропасть уток, гусей, гагар, цапель и всяких бес­тий с длинными носами. Вот бы где дачу нанять! Вчера в местечке Рейнове пригласил меня к боль­ной жене некий золотопромышленник. Когда я уходил от него, он сунул мне в руку пачку ассигна­ций. Мне стало стыдно, я начат отказываться и су­нул деньги назад, говоря, что я сам очень богат раз­говаривали долго, убеждая друг друга, и все-таки в конце концов у меня в руке осталось 15 рублей. Вчера же в моей каюте обедал золотопромышлен­ник с лицом Пети Полеваева; за обедом он вместо воды пил шампанское и угощал им нас. Деревни здесь такие же. как на Дону; разница есть в постройках, но неважная. Жители не исполня­ют постов и едят мясо даже в Страстную неделю; девки курят папиросы, а старухи трубки — это так принято. Странно бывает видеть мужичек с папи­росами. А какой либерализм! Ах, какой либера­лизм!

На пароходе воздух накаляется докрасна от разгово­ров. Здесь не боят ся говорить громко. Арестовывать здесь некому и ссылать некуда, либеральничай сколь­ко влезет. Народ все больше независимый, самостоя­тельный и с логикой. Если случается какое-нибудь не­доразумение в Усть-Каре, где работают каторжные (между ними много политических, которые не рабо­тают), то возмущается весь Амур. Доносы не приня­ты. Бежавший политический свободно может про­ехать на пароходе до океана, не боясь, что его выдаст капитан.

Это объясняется отчасти и полным равнодушием ко всему, что творится в России. Каждый говорит: какое мне дело?

Иван Яковлевич Шмидт:

Неторопливо скользя по широкой глади Амура, среди живописных берегов этой могущественной реки, пароход бросил якорь у Зейской пристани. Здесь Чехова, как врача, пригласили к больному- золотопромышленнику. Возвратясь на пароход и вынув из бумажника за угол полученную им сто­рублевую бумажку, он пошутил: «Если так пойдет и дальше, то скоро мои гонорары превзойдут За- харьинские![9]»

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Благовещенск, г у июня 1890 г.:

В голове у меня все перепуталось и обратилось в порошок; и немудрено, Ваше превосходительст­во! Проплыл я по .Амуру больше тысячи верст и ви­дел миллионы пейзажей, а ведь до Амура были Бай­кал, Забайкалье... Право, столько видел богатства и столько получил наслаждений, что и помереть те­перь не страшно. Люди на Амуре оригинальные, жизнь интересная, не похожая на нашу. Только и разговора, что о золоте. Золото, золото и больше ничего. У меня глупое настроение, писать не хочет­ся, и пишу я коротко, по-свински. <...> Я в Амур влюблен; охотно бы пожил на нем года два. И красиво, и просторно, и свободно, и тепло. Швейцария и Франция никогда не знали такой сво­боды. Последний ссыльный дышит на Амуре легче, чем самый первый генерал в России. <.„> Китайцы начинают встречаться с Иркутска, а здесь их больше, чем мух. Это добродушнейший народ. <...>

С Благовещенска начинаются японцы, или, вернее, японки. Это маленькие брюнетки с большой мудре­ной прической, с красивым туловищем и, как мне показалось, с короткими бедрами. Одеваются кра­сиво. В языке их преобладает звук «тц». <...> Когда я одного китайца позвал в буфет, чтобы уго­стить его водкой, то он, прежде чем выпить, про­тягивал рюмку мне, буфетчику, лакеям и говорил: кусай! Это китайские церемонии. Пил он не сразу, как мы, а глоточками, закусывая после каждого глотка, и йотом, чтобы поблагодарить меня, дал мие несколько китайских монет. Ужасно вежли­вый народ. Одеваются бедно, но красиво, едят вкусно, с церемониями.

Китайцы возьмут у нас Амур — это несомненно. Gx- ми они не возьмут, но им отдадут его другие, напри­мер, англичане, которые в Китае губернаторствуют и крепости строят. По Амуру живет очень насмеш­ливый народ; все смеются, что Россия хлопочет о Болгарии, которая гроша медного не стоит, и со­всем забыла об Амуре. Нерасчетливо и неумно.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Под Хабаров- кой, пароход «Муравьев», 29 июня 1890 г.: В каюте летают метеоры — это светящиеся жучки, похожие на электрические искры. Днем через Амур переплывают дикие козы. Мухи тут громадные. Со мною в одной каюте едет китаец Сон-Люли, кото­рый непрерывно рассказывает мне о том, как у них в Китае за всякий пустяк «голова долой». Вчера на­трескался опиума и всю ночь бредил и мешал мне спать. 27-го я гулял по ки тайскому городу Айгуну. Мало-помалу вступаю я в фантастический мир.

На Сахалине

Антон Павлович Чехов. Из письма Л. Ф. Кони, Пе­тербург, 26 января 1891 г.:

Мое короткое сахалинское прошлое представляется мне таким громадным, что когда я хочу говорить о нем, то не знаю, с чего начать, и мне всякий раз ка­жется, что я говорю не то, что нужно.

Антон Павлович Чехов. Из книги «Остров Сахалин»: Сахалин лежит в Охотском море, загораживая собою от океана почли тысячу верст восточною берега Сиби­ри и вход в устье Амура. Он имеет форму, удлиненную с севера на юг, и фигурою, по мнению одного из авто­ров, напоминает стерлядь. Географическое положение его определяется так: от 45е 54' до 54° 53' с. ш. и от 141ь 40' до 144* 53' в. д. Северная часть Сахалина, через которую проходит линия вечно промерзлой почвы, по своему положению соответствует Рязанской ryfkep- нии>, а южная — Крыму. Длина острова 900 верст, наи­большая его ширина равняется 125, и наименьшая 25 верстам. Он вдвое больше Греции и в полтора раза больше Дании.

Михаил Павлович Чехов:

Антон добрался 11 июля до Сахалина, прожил на 3<х> нем более трех месяцев, прошел его весь с севера

на юг, первый из частных лиц сделал там всеоб­щую перепись населения, разговаривал с каждым из 1 о тысяч каторжных и изучил каторгу до мель­чайших подробностей. Проехал он на колесах свыше четырех тысяч верст, целые два месяца при самых неблагоприятных условиях.

Антон Павлович Чехов. Из книги «Остров Сахалин»: Когда в девятом часу бросали якорь, на берегу в пя­ти местах большими кострами горела сахалинская тайга. Сквозь потемки и дым, стлавшийся по морю, я не видел пристани и построек и мог только разгля­деть тусклые постовые огоньки, из которых два были красные. Страшная картина, грубо скроенная из потемок, силуэтов гор, дыма, пламени и огнен­ных искр, казалась фантастическою. Палевом пла­не горят чудовищные костры, выше них — горы, из- за гор поднимается высоко к небу багровое зарево от дальних пожаров; похоже, как будто горит весь Сахалин. Вправо темною тяжелою массой выдается в море мыс Жонкьер, похожий на крымский Аю- Даг; на вершине его ярко светится маяк, а внизу, в воде, между нами и берегом стоят три остроконеч­ных рифа — «Три брата». И все в дыму, как в аду. <...> Возле пристани по берегу, по-видимому без дела» бродило с полсотни каторжных: одни в хала тах, дру­гие в куртках или пиджаках из серого сукна. При мо­ем появлении вся полсопгня сняла шапки — такой че­сти до сих пор, вероятно, не удостоивался еще ни один литератор.

Алексей Степанович Фельдман, чиновник:

Живо помню мою первую встречу с Чеховым. <...> Выло серенькое, осеннее холодное утро. Возвра­щаясь из тюрьмы, я встретил нашего тюремного доктора, шедшего с каким-то незнакомым мне мо­лодым человеком.

— А мы только что были у вас! — еще издали крик пул мне доктор. — Вот рекомендую: Чехов, Антоь Павлович. Приехал ревизовать вашу тюрьму. Доктор весело захохотал, а Чехов, протягивав мне руку, смущенно бормотал:

— Уж и ревизовать!..

Мне, помню, сразу понравилось лицо Чехова; слав ное, открытое студенческое молодое лицо. Глаз; умные, мягкие, ласковые и чуть-чуть грустные.

— Мне хочется осмотреть вашу тюрьму. Можно?. У меня имеется разрешение начальника остро ва, — поспешно добавил он, заметив мою нереши тельность.

В тюрьме Чехов подолгу беседовал с каторжника ми. Он сумел расположить их к себе, и они относи лись к нему на редкость доверчиво. Мы диву дава лись. Каторжане в большинстве хитры, подозри те льны и лживы. Случайным посетителям тюрьмь они рассказывают самые невероятные истории обнаруживая при этом редкую изобретательность но с Чеховым они беседовали необычайно простс и правдиво.

— Душевный человек, их высокородие Антон Пав лыч, — говорили арестанты.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину Москва, 9 декабря 1890 г.:

Пробыл я на Сахалине не 2 месяца, как напечатано у Вас, а з плюс 2 дня. Работа у меня была напряжен ная; я сделал полную и подробную перепись всего сахалинского населения и видел все, кроме смерт ной казни. Когда мы увидимся, я покажу Вам целы! сундук всякой каторжной всячины, которая, к;п сырой материал, стоит чрезвычайно дорого. Знак я теперь очень многое, чувство же привез я с со бою нехорошее. Пока я жил на Сахалине, моя утре 302 ба испытывала только некоторую горечь, как о'

прогорклого масла, теперь же, по воспоминаниям, Сахалин представляется мне целым адом. Два меся­ца я работал напряженно, не щадя живота, в треть­ем же месяце стал изнемогать от помянутой горе­чи, скуки и от мысли, что из Владивостока на Саха­лин идет холера и что я таким образом рискую прозимовать на каторге. Но, слава небесам, холера прекратилась, и 13 октября пароход увез меня из Сахалина. Был я во Владивостоке. О Приморской области и вообще о нашем восточном побережье с его флотами, задачами и тихоокеанскими мечта­ниями скажу только одно: вопиющая бедность! Бед­ность, невежество и ничтожество, могущие довес­ти до отчаяния. Один честный человек на 99 во­ров, оскверняющих русское имя-

Михаил Лаврентьевич Нюнюков, бывший конюх ка­торжной тюрьмы на Сахалине:

Ездили мы с Чеховым по всему Тымовскому окру­гу... Возил я его и в Уское (Усково), и в Славы к гиля­кам. Он очень заинтересовался жизнью гиляков и все записывал в записную книжку. Потом поехали в Адо-Тымово, оттуда в Иркир. Or Иркира поверну­ли назад. Переночевали у начальника Тымовского окрута Будакова... Ездили мы по району, по стройке Новой дороги. Объехали много тюрем, были на том месте, где погибал каторжный народ при по­стройке Онорской дороги.

Антон Павлович Чехов. Из письма Д. Л. Манучарову. Мелихово, 21 марта 1896 г.:

Бывший приамурский ген<ерал>губ<ернатор> ба­рон Корф разрешил мне посещать тюрьмы и посе­ления с условием, что я не буду иметь никакого об­щения с политическими, — я должен был дать чест­ное слово. С политическими мне приходилось говорить очень мало и то лишь при свидетелях- 303

чиновниках (из которых некоторые играли при мне роль шпионов), и мне известно из их жизни очень немногое. На Сахалине политические ходят в вольном платье, живут не в тюрьмах, несут обя­занности писарей, надзирателей (по кухне и т. п.), смотрителей метеорологических станций; один при мне был церковным старостой, другой был по­мощником смотрителя тюрьмы (негласно), третий заведовал библиотекой при полицейском управле­нии и т. д. При мне телесному наказанию не под­вергали ни одного из них. По слухам, настроение духа у них угнетенное. Были случаи самоубийств — это опя гь-гаки по слухам.

Антон Павлович Чехов. Из письма Л. С. Суворину. Та­тарский пролив, пароход «Байкал», и ceumjtnfw 1890 г.: Здравствуйте! Плыву по Татарскому проливу из Се­верного Сахалина в Южный. Пишу и не знаю, ко­гда это письмо дойдет до Вас. Я здоров, хотя со всех сторон глядит на меня зелеными глазами холера, которая устроила мне ловушку. Во Владивостоке, Японии, Шанхае, Чифу, Суэце и, кажется, даже на Луне — всюду холера, везде карантины и страх. На Сахалине ждут холеру и держат суда в карантине. Од­ним словом, дело табак. Во Владивостоке мрут евро­пейцы, умерла, между прочим, одна генеральша. Прожил я на Сев<ерном> Сахалине ровно два меся­ца. Принят я был местной администрацией чрез­вычайно любезно, хотя Галкин не писал обо мне ни слова. Ни Галкин, ни баронесса Выхухоль, ни дру­гие гении, к которым я имел глупость обращал ься за помощью, никакой помощи мне не оказали; при шлось действовать на собственный страх. Сахалинский генерал Кононович интеллигент ный и порядочный человек. Мы скоро спелись и все обошлось благополучно. Я привезу с собок 304 кое-какие бумаги, из которых Вы увидите, чт<

условия, в которые я был поставлен с самого нача­ла, были благоприятнейшими. Я видел все; стало быть, вопрос теперь не в том, что я видел, а как видел.

Не знаю, что у меня выйдет, но сделано мною нема­ло. Хватило бы на три диссертации. Я вставал каж­дый день в 5 часов утра, ложился поздно и все дни был в сильном напряжении от мысли, что мною многое еще не сделано, а теперь, когда уже я покон­чил с каторгою, у меня такое чувство, как будто я ви­дел все, но слонато и не приметил. Кстати сказать, я имел терпение сделать перепись всего сахалинского населения. Я объездил все посе­ления, заходил во все избы и говорил с каждым; упо­треблял я при переписи карточную систему; и мною уже записано около десяти тысяч человек каторж­ных и поселенцев. Другими словами, на Сахалине нет ни одного каторжного или поселенца, который не разговаривал бы со мной. Особенно удалась мне перепись детей, на которую я возлагаю немало на­дежд.

У Ландсберга я обедал, у бывшей баронессы Гемб- рук сидел в кухне... Был у всех знаменитостей. При­сутствовал при наказании плетьми, после чего ночи три-четыре мне снились палач и отвратительная ко­была. Беседоват с прикованными к тачкам. Когда однажды в руднике я пил чай. бывший петербург­ский купец Бородавкин. присланный сюда за под­жог, вынул из кармана чайную ложку и подал ее мне, а в итоге я расстроил себе нервы и дат себе слово больше на Сахалин не ездить.

Вокруг света

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Та­тарский пролив, пароход «Байкал», и сентября 1890 г.: Завтра я буду видеть издали Японию, остров Мат- смай. Теперь 12-й час ночи. На море темно, дует ве­тер. Не пойму, как это пароход может ходить и ори­ентироваться, когда зги не видно, да еще в таких ди­ких, мало известных водах, как Татарский пролив. Когда вспоминаю, что меня отделяет от мира ю тысяч верст, мною овладевает апатия. Кажется, что приеду домой через сто лет.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 9 декабря 1890 г.:

Японию мы миновали, ибо в ней холера. <...> Пер­вым заграничным портом на пути моем был Гонг- Конг. Бухта чудная, движение на море такое, како­го я никогда не видел даже на картинках; прекрас­ные дороги, конки, железная дорога на гору, музеи, ботанические сады; куда ни взглянешь, всюду ви­дишь самую нежную заботливость англичан о своих служащих, есть даже клуб для матросов. Ездил я на дженерихче, т. е. на людях, покупал у китайцев вся­кую дребедень и возмущался, слушая, как мои спут­ники россияне бранят англичан за эксплоатацию инородцев. Я думал: да. англичанин эксплоатирует

китайцев, сипаев, индусов, но зато дает им дороги, водопроводы, музеи, христианство, вы тоже экс- плоатируете, но что вы даете? Когда вышли из 1Ънг-Конга, нас начало качать. Па­роход был пустой и делал размахи в 38 градусов, гак что мы боялись, что он опрокинется. Морской бо­лезни я не подвержен — это открытие меня прият­но поразило. По пути к Сингапуру бросили в море двух покойников. Когда глядишь, как мертвый чело­век, завороченный в парусин)', летит, кувыркаясь, в воду, и когда вспоминаешь, что до дна несколько верст, то становится страшно и почему-то начинает казаться, что сам умрешь и будешь брошен в море. Заболел у нас рогатый скот. По приговору доктора Щербака и Вашего покорнейшего слуги, скот убили и бросили в море.

Сингапур я плохо помню, так как, когда я объезжал его, мне почему-то было грустно; я чуть не плакал. Затем следует Цейлон — место, где был рай. Здесь в раю я сделал больше 100 верст по железной доро­ге и по самое горло насытился пальмовыми лесами и бронзовыми женщинами. <...> От Цейлона без­остановочно плыли 1 з суток и обалдели от скуки. Жару выношу я хорошо. Красное море уныло; глядя на Синай, я умилялся.

Михаил Павлович Чехов:

Когда он возвращался обратно через Индию на паро­ходе «Петербург» и в Китайском море его захватил тайфун, причем пароход шел вовсе без груза и его кренило на 45 градусов, к брату Антону подошел командир «Петербурга» капитан Гутан и посоветовал ему все время держать в кармане наготове револьвер, чтобы успеть покончить с собой, когда пароход пой­дет ко дну. Этот револьвер теперь хранится в качест­ве экспоната в Чеховском музее в Ялте. Другой слу­чай — встреча с французским пароходом, севшим на мель. «Петербург» по необходимости должен был 307

остановиться и подать ему помощь. Спустили прово­лочный канат — перлень, соединили его с пострадав­шим судном, и когда стали тащить, канат лопнул по­полам. Его связали, прицепили снова, и французский пароход был спасен. Всю дальнейшую дорогу фран­цузы, следовавшие позади, кричали «Vive la Russiel» и играли русский гимн; и затем оба парохода разо­шлись, каждый поплыл своей дорогой. Каково же было разочарование потом, когда на «Петербурге» вспомнили, что забыли на радостях взыскать с фран­цузов тысячу рублей за порванный перлень (все спа­сательные средства ставятся в счет спасенному), и, таким образом, эта тысяча рублей была разложена на всех подписавших протокол о спасении французско­го судна, в том числе и на моего брата Антона. Тре­тий случай — купание его в Индийском океане. С кор­мы парохода был спущен конец. Антон Павлович бросился в воду с носа на всем ходу судна и должен был ухватиться за этот конец. Когда он был уже в во­де, то собственными глазами увидел рыб-лоцманов и приближавшуюся к нему акулу («Гусев»). За все эти перипетии он был вознагражден йотом на острове Цейлон, в этом земном раю. Здесь он, под самыми тропиками, в пальмовом лесу, в чисто феерической, сказочной обстановке, получил объяснение в любви от прекрасной индианки.

Антон Павлович Чехов. Из письма И. Л. Леонтьеву (Щеглову). Москва, w декабря 1890 г.: Я был и в аду, каким представляется Сахалин, и в раю, т. е. на острове Цейлоне.

Антон Павлович Чехов. Из письма Ал. II. Чехову Москва, 27 декабря 1890 г.: В Индии водки нет. Пьют виски.

Европейское турне i8gi года

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Вена, 2о мар­та (i апреля) 1891 г.:

Друзья мои чехи! Пишу вам из Вены, куда я приехал вчера в 4 часа пополудни. В дороге все было благо­получно. От Варшавы до Вены я ехал, как железно­дорожная Нана, в роскошном вагоне «Интернацио­нального общества спальных вагонов»: постели, зеркала, громадные окна, ковры и проч. Ах, друзья мои тунгусы, если бы вы знали, как хоро­ша Вена! Ее нельзя сравнить ни с одним из тех го­родов, какие я видел в своей жизни. Улицы широ­кие, изящно вымощенные, масса бульваров и скве­ров, дома все б- и 7-этажные, а магазины — это не магазины, а сплошное головокружение, мечта! Од­них галстухов в окнах миллиарды! Какие изуми­тельные вещи из бронзы, фарфора, кожи! Церк­ви громадные, но они не давят своею громадою, а ласкают глаза, потому что кажется, что они сотка­ны из кружев. Особенно хороши собор св. Стефана и Votiv-Kirche. Это не постройки, а печенья к чаю. Великолепны парламент, дума, университет... все великолепно, и я только вчера и сегодня как следу­ет понял, что архитектура в самом деле искусство. И здесь это искусство попадается не кусочками, как у нас, а тянется полосами в несколько верст. Много 309

памятников. В каждом переулке непременно книж­ный магазин. На окнах книжных магазинов попада­ются и русские книги, но увы! это сочинения не Альбова, не Баранцевича и не Чехова, а всяких ано­нимов, пишущих и печатающих за границей. Видел я «Ренана», «Тайны зимнего дворца» и т. п. Стран­но, что здесь можно все читать и говорить, о чем хочешь.

Разумейте, языцы, какие здесь извозчики, черт бы их взял. Пролеток нет, а все новенькие, хорошень­кие кареты в одну и чаще в две лошади. Лошади прекрасные. На козлах сидят фран ты в пиджаках и в цилиндрах, читают газеты. Вежливость и пре­дупредительность.

Обеды хорошие. Водки нет, а пьют пиво и недурное вино. Одно скверно: берут деньги за хлеб. Когда по­дают счет, то спрашивают: «Wieviel Brodchen?», т. е. сколько слопал булочек? И берут за всякую булочку. Женщины красивы и изящны. Да вообще все чер­товски изящно.

Антон Павлович Чехов. Из письма И. П. Чехову. Вене ция, 24 марта апреля) 1891 г.: Я теперь в Венеции, куда приехал третьего дня из Вены. Одно могу сказать: замечательнее Венеции я в своей жизни городов не видел. Это сплошное оча­рование, блеск, радость жизни. Вместо улиц и пере улков канал»,I, вместо извозчиков гондолы, архитек­тура изумительная, и нет того местечка, которое не возбуждало бы исторического или художественно го интереса. Плывешь в гондоле и видишь дворцы дожей, дом, где жила Дездемона, дома знаменитых художников, храмы... А в храмах скульптура и живо пись, какие нам и во сне не снились. Одним словом очарование.

Весь день от утра до вечера я сижу в гондоле и пла 3 ю ваю по улицам или же брожу по знаменитой ило

щади святого Марка. Площадь гладка и чиста, как паркет. Здесь собор святого Марка — нечто такое, что описать нельзя, дворец дожей и такие здания, по которым я чувствую подобно тому, как по но­там поют, чувствую изумительную красоту и на­слаждаюсь.

А вечер! Боже ты мой Господи! Вечером с непри­вычки можно умереть. Едешь ты на гондоле... Теп­ло, тихо, звезды... Лошадей в Венеции нет, и потому тишина здесь, как в поле. Вокруг снуют гондолы... Вот плывет гондола, увешанная фонариками. В ней сидят контрабас, скрипки, гитара, мандолина и кор­нет-а-пистон, две-три барыни, несколько мужчин — и ты слышишь пение и музыку. Поют из опер. Какие голоса! Проехал немного, а там опять лодка с певца­ми, а там опять, и до самой полночи в воздухе стоит смесь теноров, скрипок и всяких за душу берущих звуков.

Мережковский, которого я встретил здесь, с ума сошел от восторга. Русскому человек)', бедному и приниженному, здесь в мире красоты, богатства и свободы не трудно сойти с ума. Хочется здесь на­веки остаться, а когда стоишь в церкви и слуша­ешь орган, то хочется принять католичество. Великолепны усыпальницы Кановы и Тициана. Здесь великих художников хоронят, как королей, в церквах; здесь не презирают искусства, как у нас: церкви дают приют статуям и картинам, как бы го­лы они ни были.

Во дворце дожей есть картина, на которой изоб­ражено около 1 о тысяч человеческих фигур. Сегодня воскресенье. Па площади Марка будет иг­рать музыка.

Зинаида Николаевна Гиппиус:

Мы жили там уже две недели, когда раз Мережков­ский, увидев в цветном сумраке св. Марка сутулую

спину высокого старика в коричневой крылатке, сказал:

— А ведь это Суворин! Другой, что с ним, — Чехов. Когда они выйдут на площадь, я поздороваюсь с Чеховым. Он нас познакомит с Сувориным. Буре­нину я бы не подал руки, а Суворин, хоть и того же поля ягода, но на вкус иная. Любопытный человек, во всяком случае.

<...> «Страшный» Суворин <...> мне понравился. Какой живой старик! Точно ртутью налит. Флегма­тичный Чехов двигался около него, как осенняя му­ха. Это Суворин «вытащил» его за границу и явно «шапронировал», показывал ему Европу, Италию. Слегка тыкал носом и в Марка, и в голубей, и в ка­кие-то «произведения искусства». Ироничный и ум­ный Чехов подчеркивал свое равнодушие, нароч­но «ничему не удивлялся», чтобы позлить патрона. С добродушием, впрочем: он прекрасно относился к Суворину. <...>

Всякий вечер гуляли по городу, потом шли пить «фа- лерно» в роскошный длинный салон суворинских апартаментов, в лучшей гостинице на Канале. Салон этот был увешан венецианскими, безрамными, зер­калами и люстрами со сверканьем стеклянных под­весок. Золотое фалерно тоже сверкало. И все были веселы. Веселее всех — Суворин. Болтал без умолку, даже на месте усидеть не мог, все вскакивал. Каждую минуту мы с ним затевали спор. Спорил горячо, убеждал, доказывал, отстаивал свое мнение и... вдрут останавливался. Пожимал плечами. Совсем другим тоном прибавлял:

— А черт его знает! Может, оно все и не так. <...> Вечера наши кончались тем, что Суворин и Чехов шли нас провожать в нашу скромную гос­тиницу. Я — впереди с Сувориным, за нами Чехов и Мережковский.

Дмитрий Сергеевич Мережковский:

Я восторженно говорил с Чеховым об Италии. Он шел рядом, высокий, чуть горбясь, как всегда, и ти­хонько усмехался. Он тоже в первый раз был в Ита­лии. Венеция тоже была для него первым итальян­ским городом, но никакой восторженности в нем не замечалось. Меня это даже немного обидело. Он занимался мелочами, неожиданными, и. как мне тогда казалось, совершенно нелюбопытными. Гид, с особенной лысой головой, голос продавщицы фи­алок на площади св. Марка, непрерывные звонки на итальянских станциях... а вечером, когда мы все шли по лунным улочкам Венеции в гостиницу Бау- ер, пить чай, и попадались там простоволосые деви­цы, стукающие деревянными подошвами, Чехов мне рассказывал:

- Хотелось узнать, какая тут у них последняя цена. Ко многим подходил, спрашивав «quanro?»* Боль­ше все «dieci»[10]. Ну, а потом, оказывается, есть и «cinque»***. Ведь это около двух рублей.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Венеция, 25 марта (6 апреля) 1891 г.:

3*3

Восхитительная голубоглазая Венеция шлет всем вам привет. Ах, синьоры и синьорины, что за чуд­ный город эта Венеция! Представьте вы себе го­род, состоящий из домов и церквей, каких вы ни­когда не видели: архитектура упоительная, все грациозно и легко, как птицеподобная гондола. Такие дома и церкви могут строить только люди, облачающие громадным художественным и музы­кальным вкусом и одаренные львиным темперамен­том. Теперь представьте, что на улицах и в переул-

ках вместо мостовых вода, представьте, что во всем городе нет ни одной лошади, что вместо из­возчиков вы видите гондольеров на их удивитель­ных лодках, легких, нежных, носатых птицах, ко­торые едва касаются воды и вздрагивают при малейшей волне. И все от неба до земли залито солнцем.

Есть улицы широкие, как Невский, и есть такие, где, растопырив руки, можно загородить всю ули­цу. Центр города — это площадь св. Марка с зна­менитым собором того же имени. Собор велико­лепен. особенно снаружи. Рядом с ним — дворец дожей, где Отелло объяснялся перед дожем и се­наторами.

Вообще говоря, нет местечка, которое не возбуж­дало бы воспоминаний и не было бы трогательно. Например, домик, где жила Дездемона, произво­дит впечатление, от которого трудно отделаться. Самое лучшее время в Венеции — это вечер. Во-пер­вых, звезды, во-вторых, длинные каналы, в которых отражаются огни и звезды, втретьих, гондолы, гон­долы и гондолы; когда темно, они кажутся живыми. В-четвертых, хочется плакать, потому что со всех концов слышатся музыка и превосходное пение. Вот плывет гондола, увешанная разноцветными фо­нариками; света достаточно, чтобы разглядеть кон­трабас, гитару, мандолину, скрипку... Вот другая та­кая же гондола... Поют мужчины и женщины и как поют! Совсем опера. В-пятых, тепло...

Одним словом, дурак тот, кто не едет в Венецию. Жизнь здесь дешева. Квартира и стол в неделю сто­ят 18 франков, т. е. б рублей с человека, а в месяц 25 р.. гондольер за час берет i франк, т. е. 30 коп. В музеи, академию и проч. пускают даром. В десять раз дешевле Крыма, а ведь Крым перед Венецией — 314 это каракатица и кит.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Венеция, 26 марта (у апреля) 1891 г.:

Лупит во всю ивановскую дождь. Venezia bella пе­рестала быть bella. От воды веет унылой скукой, и хочется поскорее бежать туда, где солнце. <...> Вчера, описывая дешевизну венецианской жизни, я немножко хватил через край. Виновата в этом г-жа Мережковская, которая сказала мне, что она с му­жем платит столько-то франков в неделю. Но вмес­то неделю читай в день. Все-таки здесь дешево. Здеш­ний франк здесь то же. что в России рубль. Едем во Флоренцию.

Зинаида Николаевна Гиппиус:

Начиная с Пизы, Суворин и Чехов стали нас неудер­жимо обгонять. Из Пизы они уехали через несколь­ко часов, на другой же день. Во Флоренции мы их застали на кончике — Чехову Флоренция вовсе не понравилась. Ехали марш-маршем.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Флоренция, 29 марта (ю апреля) 1891 г.:

Я во Флоренции. Замучился, бегаючи но музеям и церквам. Видел Венеру Медичейскую и нахожу; что если бы ее одели в современное платье, то она вы­шла бы безобразна, особенно в талии. Я здоров. Не­бо пасмурно, а Италия без солнца, это все равно, что лицо иод маской. Будьте здоровы. Ваш Antonio. Хорош памятник Данте.

Зинаида Николаевна Гиппиус:

В последний раз столкнулись в Риме, в белой церк­ви Сан-Паоло. Солнечный день. Голубые и розовые пятна — от цветных стекол — на белом мраморе. Опять живой и быстрый Суворин, медлительный 315

Чехов... Уж не знаю, удалось ли ему тут. в Риме, где- нибудь «на травке полежать».

Василий Васильевич Розанов (1856-1919), писатель, фгыософ, журналист, постоянный сотрудник газеты «Новое время». Со слов А. С. Суворина: Антон Павлович раз приехал в Рим. С ним были друзья, литераторы. Едва передохнув, они шумно поднялись, чтобы ехать осматривать Колизей и во­обще что там есть. Flo Антон Павлович отказался; он расспросил прислугу, какой здесь более веет сла­вится дом терпимости, и поехал туда. И во всяком новом городе, в какой бы он ни приезжал, он рань­ше всего ехал в такой дом.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Рич, 1(13) ап­реля 1891 г.:

Был я в храме Петра, в Капитолии, в Колизее, на Форуме, был даже в кафешантане, но не получил того наслаждения, на какое рассчитывал. Мешает погода. Идет дождь. В осеннем пальто жарко, а в лет­нем холодно.

Путешествие очень дешево. Можно съездить в Ита­лию, имея только 400 руб., и вернуться домой с по­купками. Если бы я путешествовал один или, поло­жим, с Иваном, то привез бы домой убеждение, чго в Италию съездить гораздо дешевле, чем на Кавказ. Но, увы, я с Сувориным... В Венеции мы жили в луч­шем отеле, как дожи, здесь, в Риме, живем, как карди­налы, потому что занимаем Salon в бывшем дворце кардинала Конти, а ныне в отеле «Minerva»; две боль­ших гостиных, люстры, ковры, камины и всякая не­нужная чепуха, стоящая нам 40 франков в сутки. От хождения болит спина и горят подошвы. Ужас, сколько ходим!

Мне странно, что Левитану не понравилась Италия. Это очаровательная страна. Если бы я был одиио-

ким художником и имел деньги, то жил бы здесь зи­мою. Ведь Италия, не говоря уж о природе ее и теп­ле, единственная страна, где убеждаешься, что ис­кусство в самом деле есть царь всего, а такое убежде­ние дает бодрость.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. В. Киселевой. Film, 1(13) апреля 1891 г.:

Шатаясь по Ватикану, я зачах от утомления, а ко­гда вернулся домой, то мне казалось, что мои ноги сделаны из ваты.

Я обедаю за table d'hote'oM. Можете себе предста­вить. против меня сидят две голландочки: одна по­хожа на пушкинскую Татьяну, а друтая на сестру ее Ольгу. Я смотрю на обеих в продолжение всего обеда и воображаю чистенький беленький домик с башенкой, отличное масло, превосходный гол­ландский сыр, голландские сельди, благообразно­го пастора, степенного учителя... и хочется мне жениться на голландочке, и хочется, чтобы меня вместе с нею нарисовали на подносе около чис­тенького домика.

Видел я все и лазил всюду, куда приказывали. Дава­ли нюхать — нюхал. Но пока чувствую одно только утомление и желание поесть шей с гречневой ка­шей. Венеция меня очаровала и свела с ума, а ко­гда выехал из нее, наступили Бэдекер и дурная по­года. <...>

Удивительно здесь дешевы галстухи. Ужасно деше­вы, так что их даже я, пожалуй, начну есть. Франк за пару.

Завтра еду в Неаполь. Пожелайте, чтобы я встре­тился там с красивой русской дамой, по возможнос­ти вдовой или разведенной женой. В путеводителях сказано, что в путешествии по Италии роман непре­менное условие. Что ж, черт с ним, я на все согла­сен. Роман так роман. 317

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Неаполь, 4 (16) апреля iSgi г.:

Везувий прячет свою вершину в облаках и бывает хорошо виден только по вечерам. Днем бывает пас­мурно. Мы остановились на набережной, и нам вид­но все: море. Везувий, Капри, (юрренто... Днем ез­дили вверх, в монастырь St. Martini: отсюда вид та­кой. какого я никогда не видел ранее. Замечательная панорама. Нечто подобное я видел в 1онг-Конге, ко­гда поднимался на гору по железной дороге. В Неаполе великолепный пассаж. А магазины!! У меня головокружение от магазинов. Сколько блеска! <...>

В Неаполе удивительный акварий. Есть даже аку­лы и спруты. Когда спрут (осьминог) жрет какое- нибудь животное, то смотреть противно. Был в парикмахерской и видел, как одному молодо­му человеку целый час подстригали бородку. Веро­ятно, жених или шулер. В парикмахерской потолок и все 4 стены зеркальные, так что кажется, что име­ешь дело не с цирульней, а с Ватиканом, где 11 ты­сяч комнат. Стригут удивительно.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Неаполь, 7 (ig) апреля iSgi г.:

Вчера я был в Помпее и осматривал ее. Это, как вам известно, римский город, засыпанный в 79 году по Рожд<еству> Хр<нстову> лавою и пеплом Везувия. Я ходил по улицам ceix> города и видел дома, храмы, театры, площади... Видел и изумлялся уменью рим­лян сочетать простоту с удобством и красотою. Осмотрев Помпею, завтракал в ресторане, потом решил отправиться на Везувий. Такому решению сильно способствовало выпитое мною отличное красное вино. До подошвы Везувия пришлось ехать верхом. Сегодня по этому случаю у меня в некото­рых частях моего бренного тела такое чувство, как

будто я был в третьем отделении и меня там выпо­роли. Что за мученье взбираться на Везувий! Пепел, горы лавы, застывшие волны расплавленных мине­ралов, кочки и всякая пакость. Делаешь шаг вперед и — полшага назад, подошвам больно, груди тяже­ло... Идешь, идешь, идешь, а до вершины все еще да­леко. Думаешь: не вернуться ли? Но вернуться со­вестно, на смех поднимут. Восшествие началось в 2 У2 часа и кончилось в 6. Кратер Везувия имеет несколько сажен в диаметре. Я стоял на краю его и смотрел вниз, как в чашку. Почва крутом, покры­тая налетом серы, сильно дымит. Из кратера валит белый вонючий дым, летя г брызги и раскаленные камни, а под дымом лежит и храпит сатана. Шум до­вольно смешанный: тут слышится и прибой волн, и гром небесный, и стук рельс, и падение досок. Очень страшно и притом хочется прыгнуть вниз, в самое жерло. Я теперь верю в ад. Лава имеет до та­кой степени высокую температуру, что в ней пла­вится медная монета.

Спускаться так же скверно, как и подниматься. По колена грузнешь в пепле. Я страшно устал. Воз­вращало! назад верхом через деревушки и мимо дач; пахло великолепно и светила луна. Я нюхал, глядел на луну и думал о ней, т. е. о Лике Ленской.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Финальма- рина, 12 (24) апреля 1891 г.:

Я еду в Ниццу по берегу моря. Только что миновал Геную. Виды великолепные, но все удовольствие портит скверная погода. Лупит дождь, небо пасмур­но, земля грязная. Если и в Ницце будет такая же по­года, то мы вернемся домой. Вообще благодаря по­годе нашу поездку следует признать неудачной. Вчера я опять был в Риме и опять осматривал храм св. Петра. От входной двери до алтаря я сосчитал 250 шагов. <...> 319

Заграничные вагоны и железнодорожные поряд­ки хуже русских. У нас вагоны удобнее, а люди бла­годушнее. Здесь на станциях нет буфетов.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Ницца, 15 (27) апреля 1891 г.:

Живем в Ницце, на берегу моря. Солнце светит, тепло, зелено, пахнет, но ветер. На расстоянии од­ного часа езды от Ниццы находится знаменитое Монако; здесь есть местечко Монте-Карло, в кото­ром играют в рулетку. Вообразите себе залы Благо­родного собрания, красивые, высокие и более ши­рокие. В залах большие столы, на столах рулетка, которую я опишу Вам. когда приеду. Третьего дня я ездил туда и проиграл. Игра завлекает страшно. После проигрыша я с Сувориным-фисом* стал ду­мать, думал и придумал систему игры, при которой непременно выиграешь. Поехали вчера, взявши по 500 франков; с первой же ставки я выиграл па­ру золотых, потом еще и еще, жилетные карманы мои отвисли от золота; были у меня в руках мо­неты французские даже 1808 года, бельгийские, итальянские, греческие, австрийские... Никогда в другое время я не видел столько золота и сереб­ра. Начал я играть в 5 часов, а к го часам у меня в кармане не было уже ни одного франка, и у меня осталось только одно: удовольствие от мысли, что я купил себе обратный билет в 11иццу. Вот как, су­дари мои! Вы, конечно, скажете: «Какая подлость! Мы бедствуем, а он там в рулетку играет». Совер­шенно справедливо, и я разрешаю Вам зарезать меня. Но я лично очень доволен собой. Но край­ней мере я могу теперь говорить своим внукам,

4 Фис — сын. от фр./Jk. Суворин-фис — Алексей Алексеевич Суворин (1862-1937). журналист, издатель газеты «Русь». Сын 320 А. С. Суворина.

что я в рулетку играл и знаком с тем чувством, ка­кое возбуждается этой игрою. Около казино с рулеткой есть другая рулетка — это рестораны. Дерут здесь страшно и кормят велико­лепно. Что ни порция, то целая композиция, перед которой в благоговении нужно преклонять колена, но отнюдь не осмеливаться есть ее. Всякий кусочек изобильно уснащен артишоками, трюфлями. всяки­ми соловьиными языками... И, Боже Ты мой Госпо­ди, до какой степени презренна и мерзка эта жизнь с ее артишоками, пальмами, запахом померанцев! Я люблю роскошь и богатство, но здешняя рулеточ­ная роскошь производит на меня впечатление рос­кошного ватерклозета. В воздухе висит что-то та­кое, что, вы чувствуете, оскорбляет вашу порядоч­ность, опошляет природу, шум моря, луну. Был я вчера в воскресенье в здешней русской церк­ви. Особенности: вместо вербы — пальмовые вет­ви, вместо мальчиков в хоре поют дамы, отчего пе­ние приобретает оперный оттенок, на тарелочку кладут иностранную монету, староста и сторожа церковные говорят по-французски и т. п. Велико­лепно пели «Херувимскую» № 7 Бортн<янского> и простое «Отче наш».

Из всех мест, в каких я был доселе, самое светлое воспоминание оставила во мне Венеция. Рим похож в общем на Харьков, а Неаполь грязен. Море же не прельщает меня, так как оно надоело мне еще в ноя­бре и декабре. Черт знает что, оказывается, что я не прерывно путешествую целый год. Не успел вернуть­ся из Сахалина, как уехал в Питер, а потом опять в Питер и в Италию...

Антон Павлович Чехов. Из письма семы. Париж, 2 г ап­реля (3мая) i8gi а;

Сегодня Пасха. Стало быть, Христос воскрес! Это первая Пасха, ко торую провожу я не дома.

1IN» 1950

Приехал я в Париж в пятницу утром и тотчас же поехал на выставку. Да, Эйфелева башня очень, очень высока. Остальные выставочные постройки я видел только снаружи, так как внутри находилась кавалерия, приготовленная на случай беспорядков. В пятницу ожидались волнения. Народ толпами хо­дил по улицам, кричал, свистал, волновался, а поли­цейские разгоняли его. Чтобы разогнать большую толпу, здесь достаточно десятка полицейских. По­лицейские делают дружный натиск, и толпа бежит, как сумасшедшая. В один из натисков и я сподобил­ся: полицейский схватил меня за лопатку и стал толкать вперед себя.

Масса движения. Улицы роятся и кипят. Что ни ули­ца, то Терек бурный. Шум. гвалт. Тротуары заняты столиками, за столиками — французы, которые на улице чувствуют себя, как дома. Превосходный на­род. Впрочем, 11арижа не опишешь, отложу его опи­сание до моего приезда. Заутреню слушал в посольской церкви.

Александр Алексеевич Плещеев (1858-1944). журна­лист, драматург, балетный критик, издатель журналов «Театральный мирок» (1884-1885), «Невод» (1906-1907), газеты «Петербургский дневник театрала» (1904-1905). Сын поэта А. Н. Плещеева:

Как-то в Париже, в отеле «Мирабо», я встретил Ан­тона Павловича у моего отца и был несказанно об­радован этому. В то время у меня были средства, ас ними Париж представлялся много соблазнитель­нее, чем без них...

— Говорят, погуливаете вы здесь? — спросил меня Чехов.

— Обожаю Париж, Антон Павлович, осматриваю...

— А что бы меня позвать, да показать.

— Хотите, Антон Павлович, завтра обедать вмес- 322 те. а потом посмотрим разные кабачки?

— Очень хочу.

Так мы и решили, чтобы встретиться на другой день и пойти обедать.

— Меня Суворин звал провести вечер с ним, обе­дать, но мы все время вместе. — говорил Чехов, — а с вами-то будет посвободнее.

Между прочим, я рассказывал Чехову, как с одним приятелем осматривал ночной Париж, для чего, в качестве журналиста, обращался к начальник)'сы­скной полиции Горону, который поручил своему агенту Росиньолю сопровождать нас и показать все­возможные вертепы Парижа. Чехова это заинтере­совало, и он пожелал последовать моему примеру, желал осмотреть самый низкий пласт парижской жизни, а пока что условились исследовать средний ее пласт.

На друг ой день я обедал с Чеховым и с приглашен­ным мною другом детства доктором-психиатром В. П. Тишковым. <...> Ели умеренно, а на напитки приналегли, начав с отечественного нектара — вод­ки. А потом, как говорится, пошла писать губер­ния. Как из земли вырос около нас какой-то чиче­роне, рекомендованный внимательным к ино­странной клиентуре ресторатором. Колесили мы с ним по Париж)- всю ночь. Начали с «Мулен Руж», где смотрели танцы модной тогда танцовщицы Гу­лю. Она танцевала среди публики со своими товар­ками, причем каждая вытягивала ногу к плечу, словно солдат брал ружье на плечо. По том соеди­няли ноги в воздухе и замирали в группе под апло­дисменты публики.

Антон Павлович, не считаясь с сознанием, что ал­коголь ему вреден, потягивал вино, а коллега Тити­ков подбадривал его и люто аккомпанировал ему.

— Не превратиться бы нам в двух нотариусов из «Периколы»! — заметил Чехов Тишкову. — ну да -Александр Алексеевич поддержит... он крепче нас. 323

Попали еще в какой-то кабачок. Появились, разуме­ется, женщины, и вижу, как сейчас, бледного Антона Павловича, беседовавшего с одной из них. Он вынул из кармана золотой и подарил ей, сказав, приблизив­шись ко мне и Тишкову:

— У нее есть дочь.

И больше ни слова о ней. Я последовал его приме­ру и в свою очередь поддержал стройную женщи­ну, цвет кожи которой был бронзоватым, а лицо усталым, не спавшим.

Чеховский отклик на ее жалобы не поднял ее духа и мало тронул ее. Искренна она была или нет, ни­кто не знал.

Поехали дальше в какой-то притон, где под звуки скрипки и трубы вальсировал подозрительный и темный Париж. Спросили ликер. Я был здесь раньше с Росиньолем.

Под утро, когда светало, пили кофе где-то у цент рального рынка. И Чехов и Тишков позеленели, да и я, вероятно, тоже, хотя чувствовал себя бодрее их. Прошлись по рынку, откуда несло вкусными аро­матами свежих овощей.

Я проводил приятелей до гостиницы, где они жи­ли, и на другой день мы не виделись. Через день встретил на Итальянском бульваре А. С. Суворина. Он ворчал и надулся. Совсем Гроз­ный.

— Что вы сделали с Чеховым? Вы ведь его чуть не уморили? И теперь еще у него голова болит и он ед­ва ходит! — набросился на меня Суворин. — Нет, нет, больше вы его, пожалуйста, не приглашайте! — Су­ворин, помимо того, был недоволен, что Чехов про­менял его на нашу компанию.

Антон Павлович не жаловался при встрече со мной на недомогание, а только благодарил, причем со­знался, что очень много совсем не помнит. Я ска­зал, что мне за него влетело от А. С. Суворина.

— Ревнует старик, — смеялся Чехов. — Сердился, что обедал один. Он думал, что я умираю, голова боле­ла, а так чувствую себя ничего.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. И. Урусову. Моск­ва, з мая i8gi г.:

Многоуважаемый Александр Иванович, Ваше пись­мо, где Вы приглашаете меня на чашку чая «с по­следствиями», я получил только вчера, вернувшись из Содома и Гоморры. Пока мы не виделись, я ус­пел побывать в Италии, в Париже, Ницце, Берли­не, Вене... В Париже видел голых женщин.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину Алексин, юмая iSgi г.:

Я тоже скучаю по Венеции и Флоренции и готов был бы еще раз взобраться на Везувий; Болонья же стерлась в моей памяти и потускнела, что же касается Ниццы и Парижа, то, вспоминая о них, «я с отвращением читаю жизнь мою».

«Мелиховское сидение»

Михаил Павлович Чехов:

Зимою 1892 года <...> Чехов стал землевладельцем. Прочитав в газете объявление о продаже какого-то имения близ станции Лопасня Московско-Курской железной дороги, сестра и я отправились его смот­реть. Никто никогда не покупает имения зимою, ко­гда оно погребено под снегом и не представляется ни малейшей возможности осмотреть его подроб­но, но мы оба были тогда совсем непрактичны, от­носились доверчиво ко всем, а главное — Антон 11ав- лович поставил нам ультиматум, что если имение не будет куплено теперь же, то он уедет за границ)', и потому мы, по необходимости, должны были спе­шить. От станции имение отстояло в 12-13 верстах, и какова была к нему дорога, можно ли было по ней проехать в слякоть, — этого мы узнать не могли, так как ехали на санях по глубокому снегу, по пути, нака­танному напрямик. К тому же ямщики, которые во­зили покупателей осматривать это имение, считали себя обязанными его расхваливать. Мы приехали. Все постройки были выкрашены в яркие, свежие цвета, крыши были зеленые и крас­ные, и на общем фоне белого снега усадьба произво­дила довольно выгодное впечатление. Но в каком

состоянии находились леса, были ли они еще на корню или состояли из одних только пней, мы это­го узнать не могли, да, признаться, это нас и не инте­ресовало. Мы верили. Нужна была усадьба более или менее приличная, чтобы можно было в нее въехать немедленно, а эта усадьба, по-видимому, такому тре­бованию могла удовлетворить. <...> Называлась эта усадьба «Мелихово» и находилась в Серпуховском уезде Московской губернии.

Мы вернулись домой, рассказали, и тут же было ре­шено это Мелихово купить. <...> Брат Антон упла­тил за имение деньги, так сказать, зажмурившись, ибо до покупки он не побывал в Мелихове ни разу: он въехал в него уже тогда, когда все формальности были закончены. <...>

Едва только сошел снег, как уже роли в хозяйстве были распределены: сестра принялась за огород и сад, я — за полевое хозяйство, сам Антон Павло­вич — за посадку деревьев и уход за ними. Отец с утра и до вечера расчищал в саду дорожки и про­водил новые; кроме того, на нем лежала обязан­ность вести дневник: за все долгие годы «мелихов­ского сидения» он вел его самым добросовестным образом изо дня в день, не пропуская записи ни одного числа. <...>

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 17 марта 1892 г.:

Жить в деревне неудобно, началась несносная рас­путица, но в природе происходит нечто изумитель­ное, трогательное, что окупает своею поэзией и но визною все неудобства жизни. Каждый день сюр­призы один лучше другого. Прилетели скворцы, везде журчит вода, на проталинах уже зеленеет тра­ва. День тянется, как вечность. Живешь, как в Авст­ралии, где-то на краю света; настроение покойное, созерцательное и животное в том смысле, что не 327

жалеешь о вчерашнем и не ждешь завтрашнего. От­сюда издали люди кажутся очень хорошими, и это естественно, потому что, ухода в деревню, мы пря­чемся не от людей, а от своего самолюбия, которое в городе около людей бывает несправедливо и ра­ботает не в меру. Глядя на весну, мне ужасно хочет­ся, чтобы на том свете был рай. Одним словом, ми­нутами мне бывает так хорошо, что я суеверно оса­живаю себя и вспоминаю о своих кредиторах, кот орые когда-нибудь выгонят меня из моей благо­приобретенной Австралии.

Михаил Павлович Чехов:

Нового землевладельца увлекало все: и посадка луко­виц, и прилет грачей и скворцов, и посев клевера, и гусыня, высидевшая желтеньких пушистых гусе- нят. С самого раннего угра, часто даже часов с четы­рех. Антон Павлович был уже на ногах. Напившись кофе, он выходил в сад и подолгу осматривал каждое фруктовое дерево, каждый куст, подрезывал его или же долго просиживал на корточках у ствола и что-то наблюдал. Земли оказалось больше, чем нужно, и пришлось поневоле вести полевое хозяйство, но ра­ботали общими силами, без всяких приказчиков и управляющих, и работы эти составляли для нас удовольствие и потребность, хотя и не обходилось, конечно, без разочарований.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 31 марта 1892 г::

Во мне все-таки говорит хохлацкая кровь. Я велел убрать из колодца культурный насос, взвизгивающий, когда качают воду, и хочу поставить скрипящий жу­равль. который у здешних мужиков будет вызывать недоумение. Велел я также людскую выбелить. «Ве­лел» — это уж очень по-помещицки; вернее — попро­сил, гак как все работы по окраске, починке всяких

мелочей и проч. несут мои домочадцы с Мишей во главе. 11арники засадили и засеяли сами, без наемни­ков; вес ною деревья будем сажать тоже сами, и ого­род тоже. Все-таки экономия! В первое время меня всего ломало от физического труда, теперь же ниче­го, привык. Как работник и помощник я решитель­но ничего не стою. Только и умею снег в пруд бро­сать да канавки копать. А вбиваю гвоздь — криво вы­ходит.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Дом был весь приведен в порядок, заново окрашен, оклеен, кое-где перестроен, выведена отдельная кух­ня. Мелихово стало настоящей «чеховской усадь­бой»: не романтический тургеневский уголок с бе­седкой «Миловидой» и «Эоловой арфой», не щед­ринская деревня с страшными воспоминаниями — но и не «дача», хотя все и было новое. Новый низ­кий дом без всякого стиля, но с собственным уютом. Лучшая комната отведена была А. П. под кабинет. Большая, с огромными венецианскими окнами, с тамбуром, чтобы не дуло, с камином и большим ту­рецким диваном. Зимой окна до половины заносило снегом. Иногда зайцы заглядывали в них из сугро­бов, становясь на задние лапки, причем Чехов гово­рил Лике, что это они любуются на нее. А весной — в окна смотрели цветущие яблони, за которыми уха­живал сам А. П. <...>

Сам Чехов очень полюбил Мелихово. В мелихов­ской обстановке он совсем преображался, и там я никогда не видела у него того рассеянного, отсутст­вующего взгляда, как в Москве. И в Мелихове — он уже был не зрителем, а активно действующим ли­цом. Пожалуй, самые светлые его годы связаны с Мелиховым. После тяжелого детства, лишений и скудости, беготни за трехрублевыми гонорарами, скитаний по дешевым квартиренкам — он вдруг 329

ощутил, что у него есть свой дом, которого не надо менять, из которого не надо торопиться...

Мария Тимофеевна Дроздова:

Деревня примыкала к усадьбе почти вплотную, де­ревня убогая, без садов, без зелени, только и было красок, что от красующейся на частоколах стираной одежды. На краю стояла каменная, но обветшалая церковь. На паперти, на припеке, меж разрушенных плит торчала высохшая полынь, на могилах тоскли­во торчали поломанные кресты.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 6 ап{>е.гя 1892 г.:

Тут все в миниатюре: маленькая липовая аллея, пруд величиною с аквариум, маленькие сад и парк, ма­ленькие деревья, но пройдешься раз-другой, вгля­дишься — и впечатление маленького исчезает. Очень просторно, несмотря даже на близкое сосед­ство деревни. Кругом много леса. Изобилие сквор­цов. А скворец может с полным правом сказать про себя: пою Богу моему, дондеже есмь. Он поет целый день, не переставая.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Не могу сказать, чтобы места около Мелихова были особенно красивы: но большая, чисто русская пре­лесть была в просторе полей, в темно-синей полосе леса на горизонте, в алых закатах, ложившихся на полосы сжатого хлеба. И когда мы сидели на его лю­бимой завалинке перед воротами, смотревшей пря­мо в поле, глаза А П. утрачивали свойствешгую ему грусть и были ясны и спокойны. «Глушь, тишина, лоси...» — писал он об этих мес­тах и ценил их. Соседство деревни не мешало ему. С крестьянами отношения сразу установились са- 330 мые хорошие.

Михаил Павлович Чехов:

Иногда до нашего слуха долетали такие фразы ме­лиховских крестьян:

— Что и говорить, господа старательные!..

— А что, это настоящие господа или не настоящие? Антон Павлович съездил в Москву и привез от Сыти­на целый ящик его народных изданий. Книги были сданы в людскую. Каждый вечер грамотей Фрол соби­рал вокруг себя всю дворню и читал вслух. «Капитан­ская дочка» Пушкина и «Аммалат-Бек» Марлинского приводили горничных Машу и Анюту в восторг, а ста- рая кухарка Марья Дормидонтовна, доживавшая у нас век, заливалась в три ручья.

Михаил Осипович Меньшиков:

Под вечер, когда крестьяне возвращались с поля, Чехов провел меня по деревне. Заходили в избы, останавливались со встречными. В поклонах мужи­ков, в разговорах чувствовались почти семейные, де­ловые и вместе с тем сердечные отношения. Ни те ни сентиментальности. Я слышал, что Чеховы — вся семья — делают много добра крестьянам, но озорст­ва не любят. Как-то вечером, в темную августовскую ночь в саду у Чехова грянуло два высгрела. «Воров пугаем, — заметил Чехов, — яблоки воруют». «Но если попадут в человека?» — спросил я. «Да выстре­лы холостые. Это сторож придумал для своего пре стажа». Каждый день ходили к Чехову лечиться, иногда издалека. Ходили за юридическими совета­ми, отнимали время.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, /5 мая 189 гг.:

Мужиков и лавочников я уже забрал в свои руки, победил. У одного кровь пошла горлом, другой ру­ку деревом ушиб, у третьего девочка заболела... Оказалось, что без меня хоть в петлю полезай.

Кланяются мне почтительно, как немцы пастору, а я с ними ласков — и все идет хорошо.

Михаил Павлович Чехов:

С первых же дней, как мы поселились в Мелихове, все крутом узнали, что Антон Павлович — врач. Приходили, привозили больных в телегах и далеко увозили самого писателя к больным. С самого ран­него утра перед его домом уже стояли бабы и дети и ждали от него врачебной помощи. Он выходил, выстукивал, выслушивал и никого не отпускал без лекарства; его постоянной помощницей, «ассис­тентом» была сестра Мария Павловна. Расход на лекарства был порядочный, так что пришлось дер­жать на свои средства целую аптеку. Я развешивал порошки, делал эмульсии и варил мази, и не раз, принимая меня за «фершала», больные совали мне в руку пя тачки, а один дьячок дал даже двугривен­ный, и все искренне удивлялись, что я не брал. Бу­дили Антона Павловича и по ночам. Я помню, как однажды среди ночи проезжавшие мимо Мелихова путники привезли к нам человека с проколотым ви­лами животом, которого они подобрали по дороге. Мужик был внесен в кабинет, в котором на этот раз я спал, положен среди пола на ковре, и Антон Пав­лович долго возился с ним, исследуя его раны и на­кладывая повязки.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Антон Павлович иногда уезжал за шесть верст в мужской монастырь, когда там бывали большие базары, по престольным праздникам. Он привозил деревенским детишкам гостинцы: девочкам — копе­ечные куколки, мальчикам — лошадки на колесиках. Оборвется ли у куколки фартучек, приклеенный клеем, и уже какая-нибудь девчушка стоит у окошка Антона Павловича с просьбой починить. Антон

Павлович отрывается от работы, берет синдети­кон и терпеливо приводит в порядок отставшее или сломанное. К большим праздникам Мария Павлов­на шила детворе из веселеньких цветных ситчиков платьица, — на это время всегда находилось.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 6 апреля 1892 г:

У нас Пасха. Церковь есть, но нет причта. Собрали со веет прихода 11 рублей и наняли иеромонаха из Давыдовской пустыни, который начал служить с пят ницы. Церковь ветхая, холодная, окна с решетками, плащаница — это доска в 1 1/2 аршина длиною с туск­лым изображением. Пасхальную утреню пели мы, т. е. моя фамилия и мои гости, молодые люди. Вы­шло очень хорошо и стройно, особенно обедня. Му­жики остались предовольны и говорят, что никогда служба у них не проходила так торжественно. Вчера во весь день сияло солнце; было тепло. Утром я по­шел в поле, с которого уже сошел снег, и полчаса про­вел в отличнейшем настроении: изумительно хоро­шо! Озимь уже зеленая, а в лесу травка.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Жизнь в доме весной и летом начиналась рано, в пять часов. Еще роса не сошла, а Антон Павло­вич — уже в саду, совсем одетый, с лейкой, поливая свои любимые розы или заботливо обирая гусениц. В шесть часов утра под окнами слышался сдержан­ный разговор больных. В восемь часов утра все со­бирались к утреннему чаю. Антон Павлович обык­новенно наскоро пил кофе и уходил в свой кабинет работать. Вскоре вся семья также оставляла столо­вую, и каждый шел по своим делам. А работы было много в этом доме: кто идет полоть огород или цветник, кто — приготовлять лекарства по просьбе Антона Павловича.

Михаил Павлович Чехов:

Вставая рано, с солнцем, наша семья и обедала ра­но: в двенадцать часов дня. Антон Павлович купил колокол и водрузил его в усадьбе на высоком стол­бе. Раз в сутки, ровно в двенадцать часов дня, Фрол или кто-нибудь вместо него должен был отбить двенадцать ударов, и вся округа по радиусу верст в шесть-семь, услышав этот колокол, бросала рабо­ту и садилась обедать. Уже в одиннадца ть часов ут­ра, успев наработаться и пописать вдоволь, Антон Павлович приходил в столовую и молча, но много­значительно взглядывал на часы. Мать тотчас же вскакивала из-за швейной машинки и начинала суе­титься:

— Ах, батюшки. Антоша есть хочет! Начиналось дерганье звонка в кухню, находившую­ся в отдельном помещении. Прибегала Анюта или Маша и начинались приготовления к обеду. «Ско­рей, скорей!» Но вот уже стол накры т. Совсем идил­лическая картина! От множества разных домашних закусочек, приготовленных заботливой рукой Евге­нии Яковлевны, положительно нет на столе места. <...> Нет места и за столом. Кроме пятерых посто­янных членов семьи, обязательно обедают и чужие.

Татьяна Львовна Щенкина-Куперник:

Самыми веселыми часами в Мелихове были трапе­зы. к которым А. П. выходил всегда в хорошем рас­положении духа, приветливый и ласковый. Он не выносил на люди ни своих бессонных ночей, ни со­средоточенности творческих часов. Шутил, смеял­ся и был радушным хозяином. Звал обедающих «к мутному источнику» — это выражение вошло в обиход и имеет свою историю. Как-то Павел Ег. ез­дил со мной в воскресенье в церковь; деревенский батюшка говорил крестьянам проповедь, которая 334 очень понравилась ему; вернувшись, он сказал:

— Вот, Антон, ты никогда в церковь не ходишь, а какую батюшка хорошую проповедь сказал — приятно было слушать!

А. П. серьезно, но со смеющимися глазами попро­сил меня рассказать ему содержание проповеди — «что в ней так понравилось папаше?». Проповедь гласила приблизительно следующее: «Что бы вы сказали, — обращался батюшка к прихо­жанам, — если бы вы увидели путника, томимого жаждой, и рядом с ним два источника — один про­зрачно чистый, другой же мутный и загрязненный, и вдруг путник для утоления жажды пренебрегает чистым источником и утоляет свою жажду из мутно­го? Вы бы назвали его неразумным! Но не то же ли самое делаете и вы, когда в праздничный отдых свой, вместо того чтобы идти к чистому источнику церковной службы, душеспасительного чтения — от­правляетесь в кабак и там напиваетесь?..» и т. д. <...> А. П. выслушал и, почтительно похвалив пропо­ведь, сказал:

— Ну, а теперь пойдемте к мутному источнику, ибо по берегам его растут великолепные соленые грузди! С тех пор выражение это и получило право граж­данства.

После обеда обыкновенно начиналась игра с собака­ми. В доме жили две таксы, любимицы А. П.: корич­невая Хина Марковна, которую он звал страдалицей (так она разжирела) и уговаривал «лечь в больницу»: «Там-ба-б вам-ба-б полегчало-ба-б!» — и Бром Исаич, о котором А. П. говорил, члч> у него глаза Левитана: и действительно, у него были скорбные, темные- темные глаза.

Любимая игра была дразни ть собак моим соболь- ком, которого я носила на шее. Собаки сходили с ума и лаяли, прыгая кругом него. Мне надоел шум, да я и боялась за судьбу моего соболька, и я спрята­ла его. После этого стало меня удивлять, что собаки 335

так же яростно лаяли, как только А. Г1. укажет им на сигарную коробку, стоявшую на камине. Так и за­ливаются, так и рвутся к коробке! Оказалось, что А. П. потихоньку стащил моего соболька из комода и спрятал его в эту коробку.

Михаил Павлович Чехов:

После обеда Чехов уходил в спальню, запирался там и обдумывал сюжеты, если его не прерывал Мор­фей. А затем с трех часов дня и вплоть до семи вече­ра грудились снова.

Евгения Михайловна Чехова:

В Мелихове подолгу и часто гостил старый друг семьи Александр Игнатьевич Иваненко. Однажды Антон Павлович поручил ему произвести «инвен­таризацию» усадьбы.

Иваненко составил шутливую опись, в которой, по­сле перечисления тарантасов, саней, беговых дро­жек, плутов и прочего, о лошадях, носивших лю­бопытные клички, сказано так: «По Мелиховским дорогам на i июня состязались: Киргиз8 лет. Пере­гнал курьерский поезд ioo раз и сбросил владель­ца столько же раз. Мальчик 5 лет. Дрессированная лошадь, изящно танцует в запряжке. Anna Петровна 98 лет. По старости бесплодна, но подает надежды каждый год. Казачка то лет. Не выносит удилов». Да­лее следует описание свиней, уток, кур, собак. Две таксы, подаренные Лейкиным, выделены особо: «Хина Марковна отличается тучностью и неподвиж­ностью. Ленива и ехидна. Бром Исаевичотличается резвостью и ненавист ью к Белолобому. Благороден и искренен». В заключение рукописи сказано о хо­зяевах: « Павел Егорович Чехов и его супруга Евгения Яков­левна Чехова: счастливейшие из смертных. В за­конном супружестве состоят 42 года. Ура! Дети их: Антон Павлович Чехов: законный владелец Мелихов-

ского царства, Сазонихи, Стружкина, царь Мидий- ский и пр. и пр., он же писатель и доктор. Мария Павловна Чехова: добра, умна, изящна, красива, гра­циозна, вспыльчива и отходчива, строга, но спра­ведлива. Любит конфеты и духи, хорошую книжку, хороших умных людей. Не влюбчива. Избегает кра­сивых молодых людей и т. д.».

Михаил Павлович Чехов:

Самое веселое время в Мелихове — это были ужи­ны. За ними, устав за день, вся семья отдыхала и ве­лись такие разговоры, на какие был способен один только Антон 11авлович, да еще в присутствии «пре­красной Лики», когда она приезжала. Затем в десять часов вечера расходились спать. Тушились огни, и все в доме затихало, и только слышно было негром­кое пение и монотонное чтение Павла Егоровича, любившего помолиться.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Когда в Мелихово приезжали гости, которые были Антону Павловичу приятны, он превращался в за­ботливого хозяина и проявлял самое радушное гос­теприимство и, главное, — заботу о том, чтобы все были сыты и хорошо спали.

В изданных письмах А. П. он часто упоминает о том, что я пел в Мелихове. Это правда. Музыкой и пением в Мелихове были наполнены наши дни. Хорошая музыкантша Л. С. Мизинова, большая приятельница А. П. и всей его семьи, садилась за рояль, я пел. А Антон Павлович обыкновенно за­казывал те вещи, которые ему особенно нрави­лись. Большим расположением его пользовался Чайковский, и его романсы не сходили с нашего репертуара.

Но в письмах А. П. стыдливо умолчал о том, что и он сам пел, — правда, не романсы, а церковные 337

песнопения. Им научился он в детстве, когда под руководством отца пел в церкви. У него был довольно звучный басок. Он отлично знал церковную службу и любил составлять домаш­ний импровизированный хор. Пели тропари, кон­даки, стихири, пасхальные ирмосы. Присаживалась к нам и подпевала и Марья Павловна, сочувственно гудел Павел Егорыч, а Антон Павлович основатель­но держал басовую партию.

И это, видимо, доставляло ему искреннее удоволь­ствие. Глядя на его лицо, казалось, что в такие ча­сы он чувствовал себя ребенком.

Михаил Павлович Чехов:

Иногда он любил совершать прогулку по своему «гер­цогству» или в ближайший монастырь — Давыдову пустынь. Запрягали тарантас, телегу и беговые дрож­ки. Антон Павлович надевал белый китель, перетяги­вал себя ремешком и садился на беговые дрожки. Сзади него, бочком, помещались Лика или Наташа Линтварева и держались руками за этот ремешок. Бе­лый китель и ремешок давали Антону Павловичу по­вод называть себя гусаром. Компания трогалась; впе­реди ехал на беговых дрожках «гусар», а за ним — те­лега и тарантас, переполненные гостями.

Мария Тимофеевна Дроздова:

1ости в мелиховском доме не переводились: дру­зья, почитатели, поклонницы. В конце концов это начало утомлять Антона Павловича. До обеда всех принимала Мария Павловна, и, несмотря на все радушие, это часто тяготило ее, так как многие из приезжающих под каким-нибудь предлогом, что­бы повидать Чехова, были люди совершенно не­знакомые и не подходящие к чеховскому дому по духу. Бесцеремонность ненужных посетителей по­рой удручала весь дом. От таких гостей все стре-

мились как-нибудь спрятаться, уйти, и незваный гость оставался один. Был однажды такой случай, что одному назойливому гостю, которому сказа-пи, что Чехов уехал на целую неделю, пришлось заго­родить в дверях путь в комнату Антона Павлови­ча, где Чехов едва успел спрятаться за гардеробом; гость настойчиво желал осмотреть хотя бы жили­ще писателя, если уж нельзя посмотреть самого хозяина.

Иван Леонтьевич Щеглов:

То приезжает целая замоскворецкая семья, будто бы, «чтобы насладиться беседой бесценного Анто­на Павловича», а в сущности^ля того, чтобы от­дохнуть на лоне природы от московской сутолоки, и заставляющая исполнять Чехова роль чичероне мелиховских окрестностей... То является какая-ни- будь профессорская чета, говорящая без умолку с утра до вечера и жалующаяся на другой день Че­хову, что им мешало спать пение петуха и мычание коровы... То налетает тройка совершенно незнако­мых студентов, — по словам последних, «исключи­тельно затем, чтобы справиться о драгоценном здоровье Антона Павловича», — и остающаяся на двое суток, и т. д., и т. д.

Михаил Павлович Чехов:

Вваливались охотники с собаками, желавшие по­охотиться в чеховских лесах; одна девица, с голо­вою, как определил Антон Павлович, «похожей на ручку от контрабаса», с которой ни он сам, ни его семья не имели ровно ничего общего, приезжала в Мелихово, беззастенчиво занимала целую комна­ту и жила целыми неделями. Когда кто-нибудь из до­машних деликатно замечал ей, что пора, мол, по­нять, в чем дело, то она немедленно отвечала: — Я в гостях у Антона Павловича, а не у вас. 339

Очень часто приезжал сосед, который донимал своим враньем и ни одной фразы не начинал без того, чтобы не оговориться заранее: — Хотите — верьте, хотите — нет... И так далее.

Михаил Павлович Чехов:

В Мелихове у Антона 11авловича, вероятно, от пе­реутомления расходились нервы — он почти со­всем не спал. Стоило только ему начать забывать­ся сном, как его «дергало». Он вдруг в ужасе про­буждался, какая-то странная сила подбрасывала его на постели, внутри у него что-то обрывалось «с корнем», он вскакивал и уже долго не мог уснуть.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Я не знаю, как он работал, когда был один. Этого, кажется, никто не знал. Может быть, тогда он си­дел за столом не отрываясь. Но в те дни, когда в Мелихове бывали гости, он почти все время был с ними.

Но, несомненно, он и тогда работал. Творческая де­ятельность не покидала его ни на минуту. И случа­лось, что во время шумного разговора или музыки он вдруг исчезал, но не надолго: через несколько ми­нут он появлялся, и оказывалось, что в это время он был у себя в кабинете, где написал две-три строчки, которые сложились в его голове. Так делал он до­вольно часто в течение дня.

Но вечером, когда, около полуночи, все расходи­лись по своим комнатам, ложились в постели и в доме потухали огни, в его кабинете долго еще го­рела лампа. Тогда он работал, как хотел, иногда за­сиживаясь долго, а на другой день вставал позже других...

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 28 мая 1892 г.:

У нас жарко. Идут теплые дожди. Вечера восхити­тельные. В версте от меня хорошее купанье и хоро­шие места для пикников, но нет времени ни купать­ся, ни на пикники ездить. Или пишу со скрежетом зубовным, или же решаю грошовые вопросы с плот пиками и работниками. Мише от начальства была жестокая распеканция за то, что он но неделям про­живает у меня и не сидит у себя дома, и теперь мне одному приходится заниматься хозяйством, в кото­рое я не верю, так как оно мизерно и похоже боль­ше на барскую забаву, чем надело. Купил я три мы­шеловки и ловлю мышей по 25 штук в день и уношу их в лес. В лесу прекрасно. Помещики ужасно глупо делают, что живут в парках и фруктовых садах, а не в лесах. В лесу чувствуется присутствие божества, не говоря уж о том, что жить в нем выгодно — не бы­вает порубок и уход за лесом сподручнее. <...> Лес­ные просеки величественнее, чем аллеи.

Михаил Павлович Чехов:

К первой же осени вся усадьба стала неузнаваема. Были перестроены и выстроены вновь новые службы, сняты лишние заборы, посажены пре­красные розы и разбит цветник, и в поле, перед воротами, Антон Павлович затеял рытье нового большого и руда. С каким интересом мы следили за ходом работ! С каким увлечением Антон Павло­вич сажал вокруг пруда деревья и пускал в него тех самых карасиков, окуньков и линей, которых при­возил с собой в баночке из Москвы и которым да­вал обещание впоследствии «даровать конститу­цию». Этот пруд походил потом больше на ихтио­логическую станцию или на громадный аквариум, чем на пруд: каких только пород рыб в нем не было! <...>

Зима 1893 года была в Мелихове суровая, много­снежная. <...> Расчищенные в саду дорожки по­ходили на траншеи. Мы зажили монастырской жизнью отшельников. Мария Павловна уезжала в Москву на службу, так как была в это время учи­тельницей гимназии, в доме оставались только брат Антон, отец, мать и я, и часы тянулись не­обыкновенно долго. Ложились еще раньше, чем летом, и случалось так, что Антон Павлович про­сыпался в первом часу ночи, садился заниматься и затем укладывался под утро спать снова. Он в эту зиму' много писал.

Но как только приезжали гости и возвращалась из Москвы сестра Маша, жизнь круто изменялась. Пе­ли, играли на рояле, смеялись. Остроумию и весело­сти не было конца. Евгения Яковлевна напрягала все усилия, чтобы стол по-прежнему ломился от яств; отец с таинственным видом выносил специаль­но им самим заготовленные настоечки на березовых почках и на смородинном листу и наливочки, и то­гда казалось, что Мелихово имеет что-то особенное, свое, чего не имели бы никакая другая усадьба и ни­какая другая семья.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Обыкновенно кто бы ни приезжал — привозил почту, захваченную попутно на станции Лопас- ня. Антон Павлович любил получать почту. Она была очень обильная: газеты, журналы, какие у нас только выходили, много писем чуть не со всего света. <...>

Особенно ждали почту в осенние вечера. Но если ее привозили во время ужина, то, пока он не кон­чится, письма лежали под рукой Антона Павлови- 342 ча нераспечатанные.

Антон Павлович Чехов. Из письма Ал. П. Чехову. Ме­лихово, 2i октября 1892 г.:

Собравши плоды земные, мы тоже теперь сидим и не знаем, что делать. Снег. Деревья голые. Куры жмутся к одному месту. Чревоугодие и спанье утеря­ли свою прелесть; не радуют взора ни жареная ут­ка. ни соленые грибы. Но как это ни странно, скуки совсем нет. Во-первых, просторно, во-вторых, езда на санях, в-третьих, никто не лезет с рукописями и с разговорами, и, в-четвертых, сколько мечтаний насчет весны! Я посадил 6о вишен и 8о яблонь. Вы­копали новый пруд, который к весне наполнится водой на целую сажень. В головах кишат планы. Да, атавизм великая штука. Коли деды и прадеды жили в деревне, то внукам безнаказанно нельзя жить в го­роде. В сущности, какое несчастье, что мы с детст­ва не имели своего угла.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину Ме­лихово, 22 октября 1892 г.:

Днем валит снег, а ночью во всю ивановскую светит луна, роскошная, изумительная луна. Великолепно. Но тем не менее все-таки я удивляюсь выносливости помещиков, которые поневоле живут зимою в де­ревне. Зимою в деревне до такой степени мало дела, что если кто не причастен так или иначе к умствен­ному труду, тот неизбежно должен сделаться обжо­рой и пьяницей или тургеневским Пегасовым. Одно­образие сугробов и голых деревьев, длинные ночи, лунный свет, гробовая тишина днем и ночью, бабы, старухи — все это располагает к лени, равнодушию и к большой печени.

Михаил Павлович Чехов:

Переселение Антона Павловича из Москвы в Мели­хово на постоянное жительство и весть о том, что вот-де там-то поселился писатель Чехов, повели неминуемо к официальным знакомствам. Кончи­лось дело тем, что Антона Павловича (и меня) вы­брали в члены санитарного совета. Таким образом, началась земская деятельность писателя. Он стал принимать непосредственное участие в земских де­лах, строил школы, причем ему помогала в этом на­ша сестра Мария Павловна, проводил шоссе, заве­довал холерными участками, и ни одно, даже самое маленькое общественное дело не проходило мимо его внимания. В этом отношении он целиком похо­дил на нашего дядю Митрофана Егоровича. То и де­ло к нему приходил то с той, то с другой казенной бумагой сотский, и каждая такая бумага звала его к деятельности.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 8 декабря 1892г.:

Ах, если б Вы знали, как я утомлен! Утомлен до на­пряжения. Гости, гост и, гости... Моя усадьба стоит как раз на Каширском тракте, и всякий проезжий интеллигент считает должным и нужным заехать ко мне и погреться, а иногда даже и ночевать остаться. Одних докторов целый легион! Приятно, конеч­но. быть гостеприимным, но ведь душа меру знает. Я ведь и из Москвы-то ушел от гостей.

1892. Холерный год

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Известность сто как врача быстро росла, скоро его выбрали в члены серпуховского санитарного сове­та. Тем временем на Россию надвинулась холера. Ему, как врачу и члену совета, предложили взять на себя заведывание санитарным участком. Он тотчас же согласился и, конечно, безвозмездно.

Антон Павлович Чехов. Ил письма Н. А. Лейкииу. Ме­лихово, 1 з июля 1892 г.:

По случаю холеры, которая еще не дошла до нас, я приглашен в санитарные врачи от земства, дан мне участок, и я теперь разъезжаю по деревням и фаб­рикам и собираю материал для санитарного съез­да. О литературной работе и подумать некогда. В 1848 г. в моем участке была холера жестокая; рас­считываем, что и теперь она будет не слабее, хотя, впрочем, Божья воля. Учасгки велики, так что все время у врачей будет уходить только на утомитель­ные разъезды. Бараков нет. трагедии будут разыгры­ваться в избах или на чистом воздухе. Помощников нет. Дезинфекции и лекарств обещают безгранич­но. Дороги скверные, а лошади у меня еще хуже. Что же касается моего здравия, то я уж к полудню 345

начинаю чувствовать утомление и желание зава­литься спать. Это без холеры, а что будет при холе­ре, посмотрим.

Антон Павлович Чехов. Из письма И. М. Линтваре- вой. Мелихово, 22 июля 1892 г.:

Я злюсь, как цепной пес; у меня 23 деревни, а до сих пор я не получил еще ни одной койки и, вероятно, никогда не получу фельдшера, которого мне обеща­ли в Санитарном совете. Езжу по фабрикам и вы­прашиваю как милостыни помещения для своих бу­дущих пациентов. В разъездах я от утра до вечера и уже утомился, хотя холеры еще не было. Вчера ве­чером мок на проливном дожде, не ночевал дома и утром шел домой пешком по грязи и все время ру­гался. Моя лень оскорблена во мне глубоко. <...> Но это только в первое время. Через 1-2 недели все войдет в свою колею и мы усядемся. Холера, надо полагать, будет не особенно сильная. Да и сильная не страшна, так как земство снабдило врачей самы­ми широкими полномочиями. 1о есть я не получил ни копейки, но могу нанимать избы и людей сколь­ко угодно и в тяжелых случаях могу выписать из Москвы санитарный отряд. Земцы здесь интелли­гентные, товарищи дельные и знающие люди, а му­жики привыкли к медицине настолько, что едва ли понадобится убеждать их, что в холере мы, врачи, неповинны. Бить, вероятно, нас не будут.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, I августа 1892 г.:

Я организую, строю бараки и проч., и я одинок, ибо все холерное чуждо душе моей, а работа, тре­бующая постоянных разъездов, разговоров и ме­лочных хлопот, утомительна для меня. Писать не­когда. Литература давно уже заброшена, и я нищ и убог, так как нашел удобным для себя и для своей самостоятельности отказаться от вознаграждения, какое получают участковые врачи. Мне скучно, но в холере, если смотреть на нее с птичьего поле­та, очень много интересного. <...> Хорошего боль­ше, чем дурного, и этим холера резко отличается от голода, который мы наблюдали зимою. Теперь все работают, люто работают. В Нижнем на ярмар­ке делают чудеса, которые могут заставить даже Толстого относиться уважительно к медицине и вообще к вмешательству культурных людей в жизнь. Похоже, будто на холеру накинули аркан. Понизи­ли не только число заболеваний, но и процент смертности. В громадной Москве холера не идет дальше 50 случаев в неделю, а на Дону она хватает по тысяче в день — разница внушительная. Мы, уездные лекаря, приготовились; программа дей­ствий у нас определенная, и есть основание думать, что в своих районах мы тоже понизим процент смертности от холеры. Помощников у нас нет, при­дется быть и врачом и санитарным служителем в одно и то же время; мужики грубы, нечистоплот­ны, недоверчивы; но мысль, что наши труды не пропадут даром, делает все это почти незаметным. Из всех серпуховских докторов я самый жалкий; лошади и экипаж у меня паршивые, дорог я не знаю, по вечерам ничего не вижу, денег у меня нет, утомляюсь я очень скоро, а главное — я никак не могу забыть, что надо писать, и мне очень хочется наплевать на холеру и сесть писать. И с Вами хо­чется поговорить.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. .Ме­лихово, 16 августа 1892 г.:

Оказался я превосходным нищим; благодаря мое­му нищенскому красноречию мой участок имеет теперь 2 превосходных барака со всею обстанов­кой и бараков пять не превосходных, а скверных.

Я избавил земство даже от расходов по дезинфек­ции. Известь, купорос и всякую пахучую дрянь я выпросил у фабрикантов на все свои 25 деревень. <...> Душа моя утомлена. Скучно. Не принадлежать себе, думать только о поносах, вздрагивать по но­чам от собачьего лая и стука в ворота (не за мной ли приехали?), ездить на отвратительных лоша­дях по неведомым дорогам и читать только про хо­леру и жда ть только холеры и в то же время быть совершенно равнодушным к сей болезни и к тем людям, которым служишь, — это, сударь мой, такая окрошка, от которой не поздоровится. Холера уже в Москве и в Московск<ом> уезде. Надо ждать ее с часу на час. Судя по ходу ее в Москве, надо думать, что она уже вырождается и что запятая начинает терять свою силу. Надо также думать, что она силь­но поддается мерам, которые приняты в Москве и у нас. Интеллигенция работает шибко, не щадя ни живота, ни денег; я вижу ее каждый день и уми­ляюсь. <...>

Способ лечения холеры требует от врача прежде всего медлительности, т. е. каждому больному нуж­но отдавать по 5-10 часов, а то и больше. Так как я намерен употреблять способ Канта и и — клистиры из таннина и вливание раствора поваренной соли под кожу, — то положение мое будет глупее дурац­кого.

Пока я буду возиться с одним больным, успеют за­болеть и умереть десять. Ведь на 25 деревень толь­ко один я, если не считать фельдшера, который называет меня вашим высокоблагородием, стесня­ется курить в моем присутствии и lie может сде­лать без меня ни единого шага. При единичных за­болеваниях я буду силен, а если эпидемия разо­вьется хотя бы до пяти заболеваний в день, то я буду только раздражаться, утомляться и чувство­вать себя виноватым.

Конечно, о литературе и подумать некогда. Не пи­шу ничего. <...>

Когда узнаете из газет, что холера уже кончилась, то это значит, что я уже опять принялся за писанье. Пока же я служу в земстве, не считайте меня лите­ратором. Ловить зараз двух зайцев нельзя.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 18октября 1892 г.:

20-Г0 окт<ября> земское собрание. Предположено (я читал в отчете) благодарить меня за организацию участка. С августа на 15 октября я записал у себя на карточках 500 больных; в общем принял, вероятно, не менее тысячи. Мой участок вышел удачен в том отношении, что были в нем доктор, фельдшер, два отличных барака, принимались больные, произво­дились разъезды по всей форме, посылались в сани­тарное бюро отчеты, но денег потрачено всего 1 ю руб. 76 коп. Львиную долю расходов я взвалил на своих соседейч|>абрикантов, которые и отдувались за земство.

Москва и москвичи

Лидия Карловна Федорова:

— Из того, что вы видели. Антон Павлович, какие города вам больше всего нравятся? — спросил А. М. (Федоров. — Сост.).

— Трудно, батенька, сказать так сразу. Ну, первое, могу сказать, что больше всего мне нравится Москва.

— Москва! — вырвалосьу меня изумленно.

— Да-с, сударыня, Москва. Другою такого города вам не найти на земном шаре. Ну, хорош Париж. Значит, собственно, три: Москва, Флоренция[11]. Париж.

Сергей Яковлевич Елпатьевский (1854-1933), nu- сателъ, врач. Долгое время жил в Ялте, где близко сошел­ся с Чеховым:

И все было мило для него в Москве — и люди, и ули­цы, и звон разных Никол Мокрых и Никол на Ще­пах, и классический московский извозчик, и вся московская бестолочь. Отдышится он от Москвы и от московского плеврита, проживет в Ялте два- три месяца — и снова разговоры все о Москве.

И все три сестры, повторяющие на разные лады: «В Москву, в Москву», — это все он же, один Антон Павлович, думавший вечно о Москве и постоянно стремившийся в Москву, где постоянно получал он плевриты и обострения процесса и которая, имею основание думать, укоротила ему жизнь.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Антон Павлович, не будучи москвичом по рожде­нию и проведя детство и гимназические годы в Та­ганроге, среди смешанного населения огорожанен- ных хохлов, и обруселых греков, и других южных национальностей, в Москве за время студенчества и нескольких лег самостоятельной жизни, конеч­но. не мог сделаться москвичом и никогда не был им по существу. <...>

Но все же и на нем лежал «московский отпечаток»; по необходимости он свой внешний обиход жизни должен был приспособить к Москве, вести знаком­ства и дела с московскими людьми и, живя с мос­ковскими, «по-московски выть».<...> Из приемлемых для Чехова журналов в Москве была только одна «Русская мысль». Из стоявшего во главе ее триумвирата — Голыдев, Лавров и Реме зов — литератором в полном смысле этого слова был только один В. А. Гольцев. Был еще журнал Куманина «Артист», к котором)' Антон Павлович относился сочувственно. — кра­сивое издание с широким размахом. Но это был журнал, почти исключительно посвященный ин­тересам театра.

Из газет Чехов мог тогда принимать в расчет толь­ко «Русские ведомости», в которых работали глав­ным образом московские профессорские круги, собственно же литераторы, статьи которых от времени до времени гам появлялись, были петер­буржцы. Беллетристика же как в «Русской мысли», 351

так и в «Русских ведомостях» принадлежала почти вся сплошь петербургским литераторам. Постоян­но живущих в Москве беллетристов почти не было.

Что же касается мелкой прессы и разных юморис­тических еженедельников, то это был тот мир, в котором А. П. невольно вращался в самом начале своей литературной деятельности, — мир, не оста­вивший в нем приятных воспоминаний, и там ему теперь, конечно, нечего было делать. Знакомства в Москве у него были обширные, но в огромном большинстве обывательские. Мне сей­час даже трудно вспомнить, кто жил тогда в Москве из заправских литераторов: кроме Вл. И. Немирови­ча-Данченко и князя А. И. Сумбатова, которые оба больше клонились к театру, и тех, кого я уже упомя­нул, а также журналистов, работавших в «Русских ве­домостях», я никого не припоминаю. I I. Д. Боборы- кин проживал по нескольку месяцев в Москве, одно время жил Г. А. Мачтет.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Когда он наезжал в Москву, он останавливался все­гда в «Большой Московской» гостинице, напротив Иверской, где у него был свой излюбленный номер. С быстротой беспроволочного телеграфа по Моск­ве распространялась весть: «А. П. приехал!», и доро­гого гостя начинали чествовать. Чествовали его так усиленно, что он сам себя прозвал «Авеланом», — это был морской министр, которого ввиду франко русских симпатий беспрерывно чествовали то в Рос­сии, то во Франции. И вот, когда приезжал «Авелан», начинались так называемые «общие плавания», как он прозвал наши встречи: он вообще был неисто щим на шутливые прозвища и названия. Передо мной — голубая записочка, написанная его тонким, 352 насмешливым почерком:

«...Наконец волны выбросили безумца на берег»... (несколько строк многоточия) «...И простирал ру­ки к двум белым чайкам...»

Это не отрывок из таинственного романа: это — просто записка, означавшая, что приехал А. II. и хочет видеть нас — мою приятельницу молодую ар­тистку Л. Б. Яворскую и меня. Следовали завтраки в редакции «Артиста» у Куманина, чаи в редакции «Русских ведомостей» у общего друга «дедушки- Саблина», съемки у Трунова... К этому периоду от­носится фотография, на которой мы сняты втро­ем: Яворская, Чехов и я. К Трунову повез нас Кума- нин, снимавший нас для «Артиста». Снимались мы все вместе и порознь, наконец решено было на па­мять сняться втроем. Мы долго усаживались, хохо­тали, и когда фотограф сказал «смотрите в аппа­рат», — А. П. отвернулся и сделал каменное лицо, а мы все не могли успокоиться, смеясь, пристава­ли к нему с чем-то — и в результате получилась та­кая карточка, что Чехов ее окрестил «Искушение св. Антония».

Игнатий Николаевич Потапенко:

Признаюсь, всякий его приезд был для меня пра­здником, да и не для меня только, а и для всех чле­нов небольшого кружка.

Сейчас же об этом посылались известия в «Рус­ские ведомости» Михаилу Алексеевичу Саблину, который почел бы за обиду, если бы узнал об этом не первый. Соиздатель «Русских ведомостей», по­чтенного возраста человек, лет на двадцать стар­ше каждого из нас, он питал трогательную неж­ность к Антону Павловичу. Всегда занятый по газе­те (он заведовал хозяйственной частью), с виду суровый и благодаря своей комплекции несколько тяжеловесный на подъем, он оживлялся и обра­щался в юношу, когда приезжал Чехов, и уж тут 353

12 № 1950

дни и вечера, сколько бы их ни было, превраща­лись в праздники.

Нам и без того приходилось завтракать и обедать в трактирах. Но это делалось как нечто неизбеж­ное, а гут все это приобретало своего рода торже­ственность.

Москвич и знаток Москвы, М. А. Саблин знал, где что нужно есть и пить. Завтракать, например, было необходимо у Тестова, и притом в виде закуски есть не иначе как грудинку, вынутую из щей. Другой великий знаток этого дела. Вукол Михайло­вич Лавров, знал потаенные утолки, где можно было получить какую-то необыкновенную ветчину и изу­мительную белорыбицу, которая таяла во руту, как масло. С этой целью ездили куда-то далеко, на неве­домый мне край Москвы, в места, куда я без посто­ронней помощи ни за что не попал бы. В дальнейший репертуар входили «Большой Мос­ковский», «Эрмитаж», а иногда и путешествие за город на тройке.

Любил отдыхать с нами В. А. Гольцев. Попивая крас­ное вино, которое было вредно для его сердца, он держал остроумные, подчас едкие речи и поддержи­вал дружески-высокий тон.

После спектакля иногда урывал час-другой и при­езжал А. И. Южин, вместе с ним выступали на оче­редь театральные темы, а красное вино заменя­лось шипучим.

Антон 11авлович иногда ворчат и слегка упирал­ся, но его легко было уговорить. Не мог же он не принимать в расчет, что все это — по случаю его приезда, и не решился бы нанести кровную обиду М. А. Саблину, который в его обществе молодел на двадцать лет.

И он, легонько покашливая, с чуть-чуть сердитым лицом, покорно ехал, а потом оживлялся, вступал 354 в дружеский спор с Гольцевым и был неистощим

по части очаровательных, до упаду смешных глу­постей и милых неожиданностей, в которых он был неподражаемый мастер. <...> Зато домосед В. М. Лавров иногда ознаменовывал приезд Чехова из деревни чем-то вроде раута у себя дома. Это были бесконечно длинные, вкусные, сыт­ные, с обильным возлиянием и достаточно веселые обеды, многолюдные и речистые, затягивавшиеся далеко за полночь и носившие на себе отпечаток самобытности хозяина. Чехова они утомляли, и по­тому (однако ж единственно поэтому) он шел на них неохотно, но личность В. М. Лаврова его силь­но интересовала. <...>

В Москве Чехов оставался по нескольку дней, но в эти дни ничего не писал. Его манера работать вдали от людских глаз — здесь, где он был постоян­но на виду у всех, была неосуществима. Зато и уезжал он внезапно, словно по какому-то не­отразимому внутреннему побуждению. Вот сегодня собирались в театр, взяли билеты, и он интересо­вался пьесой, стремился или кто-нибудь позвал его вечером, и он обещал. Все равно — неотразимое по­буждение было сильнее всего.

Просто ему надоедало довольно-таки бессмыслен­ное шумное времяпровождение московское, и по­тянуло в тихое Мелихово, в его кабинет, или, мо­жет быть, в душе созрело что-нибудь, требовавшее немедленного занесения на бумагу. И он уезжал, не­смотря ни на что.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Его затаскивали по обедам, театрам, собраниям ли­тераторов и пр. Как он писал об этом времени — он жил «в беспрерывном чаду» и в конце концов не без облегчения уезжал в свое Мелихово. В Москве он разделял наши развлечения, инте­ресы, говорил обо всем, о чем говорила Москва, 355

бывал на тех же спектаклях, в тех же кружках, что и мы, просиживал ночи, слушая музыку, но я не мог­ла отделаться от того впечатления, что «он не с на­ми», что он — зритель, а не действующее лицо, зри­тель далекий и точно старший — хотя многие члены нашей компании, как тот же Саблин, проф. Голь- цев, старик Тихомиров — редактор «Детского чте­ния» и др.. были много старше его. И все же он — старший, играющий с детьми, делающий вид, что ему интересно — а ему... не интересно. И где-то за стеклами его пенсне, за его юмористической усмеш­кой. за его шутками — чувствовались грусть и от­чужденность. Была ли тому причиной болезнь, ко­торая уже давала ему себя знать и была ясна, как врачу. — неудовлетворенность ли в личной жизни, но радости у А. П. не было, и всегда на все «издали» смотрели его прекрасные умные глаза. И недаром он как-то показал мне брелок, который всегда но­сил. с надписью: «Одинокому весь мир — пустыня».

Размолвка с Левитаном

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Левитан был большим другом Чехова. И вдруг меж­ду ними вспыхнула ссора, настоящая, серьезная — вспыхнула она из-за С. П. Кувшинниковой. Дело было так: Чехов написал один из лучших своих рас­сказов «Попрыгунья», на который несомненно его натолкнуло что-то из жизни С. П. Только писатель может понять, как преломляются и комбинируют­ся впечатления от виденной и слышанной жизни в жизнь творчества.

С наивностью художника, берущего краски, какие ему нужно и где только можно, Чехов взял только черточки из внешней обстановки С. П. — ее «рус­скую» столовую, отделанную серпами и полотенца­ми. ее молчаливого мужа, занимавшегося хозяйст­вом и приглашавшего к ужину; ее дружбу с художни­ками. Он сделал свою героиню очаровательной блондинкой, а мужа ее талантливым молодым уче­ным. Но она узнала себя — и обиделась. А. П. писал по этому поводу одной из своих корреспонденток: «Можете себе представить, одна знакомая моя, 42-летняя дама, узнала себя в 20-летней героине моей „Попрыгуньи", и меня вся Москва обвиняет в пасквиле.

Главная улика — внешнее сходство: дама пишет красками, муж у нее доктор и живет она с худож­ником...»

Левитан, тоже «узнавший себя» в художнике, так­же обиделся, хотя в сущности уж для него-то ниче­го обидного не было и уж за одну несравненную талантливость рассказа надо было «простить авто­ру все прегрешения». Но вступились друзья-при­ятели, пошли возмущения, негодования, разраста­лась тяжелая история, и друзья больше года не ви­делись и не разговаривали, оба от этого в глубине души страдая.

А у С. П. несомненно Чехов наступил на какое-то больное место: никто не знал, что в их отношени­ях с Левитаном уже есть трещина, которая и при­вела к полному разрыву — опять-таки года через два-три после написания рассказа... Как раз в это время, когда бедная С. П. уже дочи­тала последние страницы своего романа, как го­ворил ее оригинальный муж, я зимой собралась в Мелихово и по дороге заехала к Левитану, обе­щавшему показать мне этюды, написанные им ле­том на Удомле, где мы вместе жили. У Левитана была красивая в коричневых тонах мастерская, отделанная для него Морозовым в особняке на од­ном из бульваров. Левитан встретил меня, похо­жий на веласкесовский портрет в своей бархат­ной блузе; я была нагружена разными покупками, как всегда когда ехала в Мелихово. Когда Левитан узнал, куда я еду, он стал по своей привычке дли­тельно вздыхать и говорить, как тяжел ему этот глупый разрыв и как бы ему хотелось туда по-преж­нему поехать.

— За чем же дело стало? — говорю с энергией и стремительностью молодости. — Раз хочется — так и надо ехать. Поедемте со мной сейчас!

— Как? Сейчас? Так вот и ехать?

— Так вот и ехать, только руки вымыть! (Он был весь в красках.)

— А вдруг это будет не кстати? Вдруг он не поймет?

— Беру на себя, что будет кстати! — безапелляцион­но решила я.

Леви тан заволновался, зажегся — и вдруг решился. Бросил кисти, вымыл руки, и через несколько ча­сов мы уже подъезжали к мелиховскому дому. Всю дорог)'Левитан волновался, протяжно взды­хал и с волнением говорил:

— Танечка, а вдруг (он очень приятно грассиро­вал) мы глупость делаем?

Я его успокаивала, но em волнение заражало и меня, и у меня невольно стаю сердце екать: а вдруг я под­веду его под неприятную минуту? Хотя, с другой сто­роны. зная А. П., уверена была, что этого не будет. И вот мы подъехали к дому, залаяли собаки, выбе­жала на крыльцо Маша, вышел закутанный А. П.. в сумерках вгляделся — кто со мной? Маленькая па­уза— потом крепкое рукопожатие... и заговорили о самых обыкновенных вещах, о дороге, о пого­де — точно ничего и не случалось. Это было началом возобновления дружеских от­ношений, не прерывавшихся уже до смерти Леви­тана. которого А. П. и навещал и лечил.

Михаил Павлович Чехов:

Поговаривали, что Левитан собирался вызвать Ан­тона Павловича на дуэль. Ссора затянулась. Я не знаю, чем бы кончилась вся эта история, если бы Т. Л. Щепкина-Куперник не притащила Левитана насильно к Антону Чехову и не помирила их. Левитан еще долго продолжал свои романы. Меж­ду прочим, один из них находится в некоторой связи с чеховской «Чайкой».

Я не знаю в точности, откуда у брата Антона по­явился сюжет для его «Чайки», но вот известные 359

мне детали. Где-то на одной из северных железных дорог, в чьей-то богатой усадьбе жил на даче Леви­тан. Он завел там очень сложный роман, в резуль­тате которого ему нужно было застрелиться или инсценировать самоубийство. Он стрелял себе в го­лову, но неудачно: пуля прошла через кожные по­кровы головы, не задев черепа. Встревоженные ге­роини романа, зная, что Антон Чехов был врачом и другом Левитана, срочно телеграфировали пи­сателю, ч тобы он немедленно же ехал лечить Леви­тана. Брат Антон нехотя собрался и поехал. Что было там, я не знаю, но по возвращении оттуда он сообщил мне, что его встретил Левитан с черной повязкой на голове, которую тут же при объясне­нии с дамами сорвал с себя и бросил на пол. Затем Левитан взял ружье и вышел к озеру. Возвратился он к своей даме с бедной, ник чему убитой им чай­кой, которую и бросил к ее ногам. Эти два мотива выведены Чеховым в «Чайке». Софья Петровна Кувшинникова доказывала потом, что этот эпизод произошел именно с ней и что она была героиней этого мотива. Но это неправда. Я ручаюсь за пра­вильность того, что пишу сейчас о Левигане со слов моего покойного брата. Вводить же меня в за­блуждение брат Антон не мог, да это было и бес­цельно. А может быть, Левитан и повторил снова этот сюжет, — спорить не стану.

Провал. 17 октября 1896

Владимир Николаевич Ладыженский:

Чехов в Москве приглашал меня ехать с собой в 11е- тербург на первое представление «-Чайки» в Алек­сандрийском театре. Как сейчас помню, что это представление было назначено на 17 октября, и Че­хов говорил мне:

— Поедем смотреть, как провалится моя пьеса, не­даром ставится она в день крушения поезда. Когда же я доказывал, что такая интересная и поэти­ческая вещь не должна провалиться, Чехов заметил:

— Напротив, должна, непременно должна! Дело в том, что большинство актеров играет по шаблону. Один будет стараться представлять писателя, значит, может быть, и загримируется кем-нибудь из извест­ных литераторов и будет его передразнивать. У них если на сцене военный, то непременно поднимает плечи и хлопает каблуками, чего не делают в жизни военные. Большой, вдохновенный талант—редкость, а об передаче настроения моей пьесы не позаботятся.

Евтихий Павлович Карпов (1857-1926), драматург, режиссер Александрийского театра, постановщик пер­вого спектакля по пьесе Чехова «Чайка»: Я прекрасно понимал, что воплощение на сцене этой пьесы представляет задачу весьма большой 361

трудности. С робостью я приступил к инсцениров­ке пьесы.

Очень долго подробно мы обсуждали с Александ­ром Степановичем Яновым. художником Алексан­дрийского театра, план декораций, все детали по­становки. Янов прекрасно чувствовал русский быт, русскую природу, любил ее и был увлечен пье­сой Чехова.

С особенной тщательностью он разработал маке­ты декораций, но поводу каждой мелочи прихо­дил советоваться со мной.

Я предполагал поставить «Чайку» не ранее сере­дины ноября, но дело повернулось иначе.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Но в судьбе этой пьесы сыграли роль такие слу­чайности и посторонние делу обстоятельства, ка­кие, кажется, немыслимы ни в одном театре, кро­ме русского.

В то время в Александрийском театре в полном ходу была система бенефисов. У главных актеров бенефисы были ежегодные, вторые же — получа­ли их от времени до времени, за особые заслуги или просто когда кому-нибудь удавалось выхлопо­тать. Основной репертуар сезона составлялся за­ранее, и если автор приходил с своей пьесой во время сезона, то, какими бы достоинствами она ни обладала, для нее уже не было места. Конечно, бывали исключения. Связи и хлопоты, слово, замолвленное влиятельным лицом, легко открывали дверь храма во всякое время. Но у Че­хова не было связей, хлопотать же он не умел, да и не хотел.

Но зато благодаря бенефисам на сцену иногда по­падали пьесы, лишенные всяких художественных достоинств, но заключавшие в себе эффектную роль для бенефицианта. Бенефициант сам выби­рал для себя пьесу, требовалось только формаль­ное утверждение дирекции. Так же формально к таким пьесам относился и Театрально-литера­турный комитет. Что же было делать, если актер или, еще хуже, актриса настаивали? Если бенефис получал актер второстепенный, то он иногда, ради хорошего сбора, жертвовал своим актерским самолюбием и выбирал пьесу с козыр­ной ролью не для себя, а для первой актрисы, имя которой делало сбор, или старался выехать на имени автора.

К несчастью, тут случилось именно это последнее. Пьеса досталась для бенефиса Левкеевой.

Ев гихий Павлович Карпов:

Елизавета Ивановна Левкеева, юбилейный спек­такль которой был назначен на 17 октября, проси­ла меня отдать пьесу Ант. Пав. ей в бенефис. Отка­зать Елизавете Ивановне я не мог, хотя предупре­дил ее, что для нее нет роли в пьесе Чехова и что вряд ли мы поспеем к 17 октября поставить пье­су... Мне не хотелось ставить пьесу наспех, кое- как. с шести-семи репетиций... Но Левкеева так облюбовала «Чайку», так лелеяла мысль иметь в бенефис пьесу Чехова, что и слушать ничего не хотела.

Она сама побывала в мастерской у Янова, взяла с него слово, что он напишет декорации к сроку, обратилась с просьбою к Антону Павловичу дать ей «Чайку» в бенефис.

Она ворвалась ко мне в кабинет, как буря, взвол­нованная и радостная, получив от Чехова разре­шение на постановку' «Чайки».

Игнатий Николаевич Потапенко:

В одном из писем своих, не помню — кому, А. П., говоря о распределении ролей в «Чайке», сооб­щает, что Чайку, то есть Нищ- Заречную, будет иг­рать толстая комическая актриса Левкеева. Ко­нечно, это была заведомая шутка. Но в дальнейшем, когда начали искать роль для бенефициантки, стали в тупик. Бенефициант­ке в пьесе нечего было делать. Упоминаемая в од­ном из писем Суворину моя мысль — отдать ей роль жены управляющего, конечно, не принадлежала к удачным, но это была единственная возможность так или иначе ввести ее в пьесу и, как это води­лось, дать публике возможность встретить ее ап­лодисментами.

Цель — прямо-таки святотатственная, когда речь идет о таком произведении, как «Чайка», но это все-таки было гораздо меньшее зло, чем ставить пьесу в бенефис Левкеевой.

Это была актриса своеобразная. Есть такие люди, которые, не делая никаких усилий, одним своим появлением в обществе вызывают веселое настро­ение. Что-то в них есть смешное — в манерах, в движениях, в голосе. Общество умирает от скуки, но появляется такой человек — и всем вдрут стано­вится весело.

Левкеева, на мой взгляд, была такая актриса. При исполнении роли едва ли она задавалась целью да ть какой-нибудь характер или тип. Это всегда была Левкеева. Сама она по своему складу очень подходи­ла для некоторых персонажей Островского, но это было просто счастливое совпадение. В остальном же, в чем она появлялась, она смешила своими ма­нерами, походкой, голосом.

Появление такой актрисы в пьесе Чехова, конечно, было бы неуместно. «Публика станет ждать от этой роли чего-нибудь смешного и разочаруется», — со­вершенно справедливо заметил Чехов. Было ясно, что бенефициантку придется совсем устранить из пьесы, что и было потом сделано.

Евтихий Павлович Карпов:

7 октября было первое представление пьесы «Па­шенька», а 17-го юбилейный бенефис Е. И. Левкее- вой за 25 лет службы на Императорской сцене. «Чайку» надо было поставить в девять дней. Срок более чем короткий! Вся моя надежда была на то, что опытные талантливые артисты, дружно, с лю­бовью принявшись за работ)', в конце концов вый­дут победителями из трудного положения.

Мария Михайловна Читау (1860-1935), актриса Пе- тербургского Александра некого театра с i8y8 по 1900 г Первая иеттнительница роли Маши в пьесе Чехова «Чайка», поставлен ной в AjieKcandfmncKOM театре впер вые 17 октября 1896 г.:

Роли в «Чайке» распределял сам А. С. Суворин. М. Г. Савина должна была играть Нину Заречную, Дюжикова 1-я — Аркадину, Абаринова — Полину- Андреевну, Машу — я. В главных ролях из мужско­го персонала участвовали: Давыдов, Варламов, Аполлонский, Сазонов.

На считку «Чайки» мы собрались в фойе артистов. Не было только Савиной и автора. Савина присла­ла сказать, что больна. Но, конечно, не ее присут­ствие интересовало собравшихся, а присутствие и чтение самого автора.

Ждали его очень долго, сначала довольно молчали­во, потом началось ежеминутное поглядывание на часы, томление и актерская болтовня. Наконец во­шел главный режиссер Е. П. Карпов и возвестил, ч то Антон Павлович прислал из Москвы телеграм­му. что на считке не будет. Все были разочарованы этим известием. Карпов же распорядился, чтобы су­флер Корпев прочитал нам пьесу. Неунывающая никогда бенефициантка не участво­вала в «Чайке» и выбрала для себя более подходя­щую веселую комедию для конца спектакля, но на считку приехала и теперь утешалась тем, что Чехов сам поведет репетиции и послужит нам камерто­ном, так как такового среди режиссуры не имелось. Без всякой пользы для уразумения «новых тонов» и даже без простого смысла доложил нам пьесу Корнев, а затем мы стали брать ее на дом для чте­ния. <...>

Начались репетиции. .Автор еще не приехал из Моск­вы. Савина продолжала хворать, и реплики Зареч­ной читал нам помощник режиссера Поляков.

Евтихий Павлович Карпов:

Первая репетиция, к великой моей досаде, про­шла кое-как.

Какая репетиция без главного действующего лица!

Мария Михайловна Читау:

На второй репетиции автора все еще не было, и стало известно, что Савина, тоже не приехавшая в театр, отказалась от роли Нины, но изъявила го­товность играть Лркадину вместо Дюжиковой 1-й. Роль Заречной была передана Комиссаржевской. Конечно, всякие перетасовки являлись досадной помехой делу, когда для подготовки новой пьесы давалось всего 7 репетиций, хотя в данном случае перемены были и к лучшему. Комиссаржевская приехала на репетицию, приехала и Дюжикова ре­петировать за Савину. Эта добросовестная, честная и прекрасная артистка для пользы дела шла на то, чтобы изображать какой-то манекен, который вы­несут на чердак, как только явится настоящая фигу­ра. Но и пользы-то, собственно, оказать она не мог­ла, ибо ни угадать, ни передать соисполнителям пьесы, как поведет роль Савина, было, конечно, не­возможно. Давыдов давал кое-какие указания неко­торым из нас, помимо режиссеров, которые все ссылались на будущие указания автора. Но и сам Да­выдов при всем своем огромном таланте не улавли­вал «новых топов».

Одна Комиссаржевская уже настолько художествен­но набрасывала эскиз образа Нины Заречной, что жизнерадостная бенефициантка, блестя выпуклы­ми глазами и по привычке вертя кистями рук с рас­топыренными пальцами, помню, делилась со мною надеждами на то, что «Вера Федоровна щеп и лучи­ны нащепает из Нины, Савушка будет великолепна в роли провинциальной примадонны — что, мо­жет, пьеса обставлена ахово, а сам Антон Павлович окончательно наведет лак».

Евтихий Павлович Карпов:

Вт орая репетиция прошла с тетрадками в руках ак­теров, в «разборке мест». Один только Н. Ф. Сазо­нов репетировал, зная наизусть роль Тригорина. Я Богом молил актеров, ввиду малого количества репетиций, поскорее выучить роли. Необходимо было установить основной тон пьесы и затем при­ступить к детальной разработке характеров и об­щих сцен.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Антона Павловича еще не было в Петербурге, ко­гда приступили к репетициям. Они шли слабо. Ар­тисты отнеслись к пьесе совершенно так же, как ко всякой другой.

Сегодня не пришел один, завтра двое, и в то вре­мя, как явившиеся играют свою роль уже под суф­лера. за неявившегося читает по рукописи помощ­ник режиссера. Что из этого получалось — легко себе представить. <...>

И когда Чехов, никем из актеров не замеченный, пришел в театр, занял место в темной зале и поси­дел часа полтора, — то, что происходило на сцене, произвело на него гнетущее впечатление. До спек­такля оставалось пять дней, а половина исполни­телей еще читала роли по тетрадкам, некоторых же вовсе не было на сцене, вместо них появлялся бородатый помощник режиссера и без всякого выражения прочитывал, в виде реплик, послед­ние слова из их роли...

Когда режиссер упрекал актера, читающего по тет радке: «Как вам не стыдно до сих пор роль не вы­учить!» - тот с выражением оскорбленной гордости отвечал: «Не беспокой тесь, я буду знать свою роль...» Антон Павлович вышел из театра подавленный. «Ничего не выйдет, — говорил он. — Скучно, неинте­ресно, никому это не нужно. Актеры не заинтересо­вались, значит — и публику они не заинтересуют». У него уже являлась мысль — приостановить репе­тиции, снять пьесу и не ставить ее вовсе.

Евтихий Павлович Карпов:

Ант. Павл. Чехов, аккуратно прихода каждый день в театр с И. Н. Потапенко, принимал живое, дея­тельное участие в репетициях. Он, видимо, очень волновался, хотя и fie хотел этого показывать. То и дело он вставал с своего кресла у суфлерской будки, уходил за кулисы и беседовал то с тем, то с другим из артистов.

Чехова коробил всякий фальшивый звук актера, затрепанная, казенная интонация. Несмотря на свою стыдливую деликатность, он нередко оста­навливал среди сцены актеров и объяснял им зна­чение той или иной фразы, толковал характеры, как они ему представляются, и все время твердил: - Главное, голубчики, не надо театральности... Просто все надо... Совсем просто... Они все про­стые, заурядные люди...

Когда перед сценой, сколоченной из досок в саду Сорина, появились две актрисы, изображающие тени. Ант. Павл. замахал руками:

— Зачем?.. Зачем эти девы!.. Понимаете, там ниче­го этого не было... Просто два плотника, вот кото­рые строили сцену, завернулись в простыни и ста­ли по бокам. Вот и все!.. Вот и тени!

Я боялся, что появление из-за кустов закутанных в простыни плотников вызовет смех публики и на­рушит настроение перед монологом Нины Зареч­ной, и уговорил оставить актрис. Антон Павлович нехотя согласился. <...> Присутствие на репетициях Антона Павловича оживляло, поднимало артистов. Работа шла нерв­но, лихорадочно. И чем дальше подвигались репе­тиции. тем спокойнее становился Антон Павлович. Помню, мы вышли вместе с Ант. Павл. и Игн. 11. По­тапенко из Михайловского театра, где репетирова­ли «Чайку».

Комиссаржевская уже овладела ролью Нины, и в этот раз была, что называется, в ударе.

— Ну. если она так сыграет в спектакле, будет очень хорошо!.. — сказач, пощипывая бородку, Антон Пав­лович. —Лучше не надо!

<...> Все, что можно было сделать в неимоверно короткий срок, в восемь репетиций, для такой тонкой пьесы полутонов, как «Чайка», — все было сделано.

Генеральная репетиция прошла гладко с ансамб­лем, но вяловато. Чувствовалось, что у актеров опу­стились нервы, не было настроения, огня... Антону Павловичу понравились декорации, обста­новка, гримы, но он больше, чем кто-нибудь, чувст­вовал, что пьеса идет без подъема, без настроения... В зрительном зале на генеральной репетиции сиде­ла почти вся драматическая труппа, театральные чиновники и их родственники. Антон Павлович в одном из антрактов обвел глаза­ми сидящую публику и как бы про себя спокойно проговорил:

— Пьеса не понравится... Она не захватывает...

— Что за пу стяки!.. Почему вы так думаете?.. — про­тестовал я.

— А вы посмотрите на выражение лиц у публики... Она скучает... Им неинтересно...

Игнатмй Николаевич Потапенко:

Накануне представления мы с Антоном Павлови­чем обедали у Палкииа. Он уже предчувствовал не­успех и сильно нервничал.

К спектаклю приехали из Москвы Марья Павловна и еще кой-кто из близких, и он выражал недоволь­ство. Зачем было приезжать? Это как будто увели­чивало его ответственность.

Мария Павловна Чехова:

Утром 17 октября Антон Павлович, угрюмым и су­ровым, встретил меня на Московском вокзале. Идя по перрону, покашливая, он говорил мне:

— Актеры ролей не знают. Ничего не понимают. Играют ужасно. Одна Комиссаржевская хороша. Пьеса провалится. Напрасно ты приехала.

Я посмотрела на брата. В этот момент, помню, вы­глянуло солнце, и серая, мрачная петербургская осень сразу стала мягкой, ласковой, все по-весен- нему заулыбалось. Я воскликнула:

— Ничего, .Антоша, все будет хорошо! Посмотри, какая чудная погода, светит солнышко. Оставь свои дурные мысли.

Не знаю, подействовала ли па него перемена пого ды или мой оптимистический тон, но он не ста* больше говорить об актерах и пьесе, а шутливо со общил мне:

— Я тебе в ложе целую выставку устроил. Все кра савцы будут. А вот Лике, возможно, будет неприял но. В театре будет Игнатий, и с Марией Андреев ной. Лике от этой особы может достаться, да и са мой ей едва ли приятна эта встреча.

Лидия Стахиевна Мизнмова днем раньше приехала в Петербург. У нее были свои основания волновать­ся по поводу первой постановки «Чайки». Всего только около двух лет прошло с тех пор, как она пе­режила свой неудачный роман с Игнатием Никола­евичем Потапенко. F-й предстояло теперь в присут­ствии в театре самого Потапенко и его жены смот­реть пьесу, в которой Антон Павлович в какой-то степени отразил этот их роман. И, конечно, спек­такль Лику волновал.

Мария Михайловна Читау:

Перед поднятием занавеса за кулисами поползли неизвестно откуда взявшиеся слухи, что «моло­дежь» ошикает пьесу. Тогда все толковали, что Ан­тон Павлович не угождает ей своей аполитичнос­тью и дружбой с Сувориным. На настроение боль­шинства артистов этот вздорный, быть может, слух тоже оказал известное давление: что-де можно поде­лать. когда пьеса заранее обречена на гибель? Под такими впечатлениями началась «Чайка».

Игнатий Николаевич Потапенко:

На сцене были Комиссаржевская, Абаринова, Дю- жикова, Читау, Давыдов, Варламов, Алоллонский, Сазонов, Писарев. Панчин. Этим актерам, даже и не в столь густой концентрации, приходилось высту­пать в пьесах безжизненных и бездарных, и они уму­дрялись делать им успех. О небрежности же с юс сто­роны, о невнимании не могло быть и речи. Можно сказать с уверенностью, что они напряга­ли все силы своих дарований, чтобы дать наиболь­шее и наилучшее. То, чего недоставало, — общий тон, единство настроения, — был недостаток ко­ренной и проявлялся не здесь только, айв других постановках. <...>

Но зато их согревала симпатия к автору, которого все любили и желали сделать для него как можно лучше.

И все-таки был даже не неуспех, а провал, притом выразившийся в совершенно нетерпимых, некуль­турных, диких формах.

Евтихий Павлович Карпов:

Е. И. Левкеева, талантливая комическая актриса, с легкой склонностью к шаржу, была одной из люби­миц публики Александрийского театра. У нее была своя, особенная публика — средний обыватель, по­луинтеллигент-чиновник, богатый гостинодворец, домовладелец, приказчик. Словом, та публика, ко­торая приходит в театр посмеяться, развлечься, «с приятностью провести время». Сверху донизу набила эта публика Александрин- ский театр вдень 25-летнего юбилея Е. И. Левкее- вой, несмотря на весьма повышенные цены. <...> Интеллигентная публика, за весьма малым исключе­нием, отсутствовала. В театре сидел зритель, при­шедший на бенефис комической актрисы пове­селиться, посмеяться, приятно провести вечерок. И среди этого благодушного обывателя торчал кое- где желчно настроенный, угрюмый, вечно весьма недовольный, скучающий газетный рецензент и два- три литератора, близкие друзья автора. <.„> Открыли занавес.

В первом же явлении, когда Маша предлагает Медведенко понюхать табаку и говорит: «Одол­жайтесь!» в зрительном зале раздался хохот... Когда Сори на — Давыдова вывезли на сцену в крес­ле (на чем настаивал Антон Павлович), публика по­катилась со смеху. Кое-кто зашикал, чтобы унять не­уместный смех. Но «весело настроенную» публику было трудно остановить. Она придиралась ко всяко­му поводу, чтобы посмеяться... Фразы Сорина, ска­занные без всякого подчеркивания, вроде: «У тебя маленький голос, но противный», вызывали хохот. Выход Варламова — Шамраева с фразой: «В 1873 го" ду», — хохот... 11оявляются из-за кулисы тени, — не­обыкновенное веселье в зрительном зале. Нина — Комиссаржевская нервно, трепетно, как дебютантка, начинает свой монолог: «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени...» Неудержимый смех публики... Комиссаржевская повышает голос, говорит про­никновенно, искренне, сильно, нервно... Зал затихает. Напряженно слушают. Чувствуется, что артистка захватила публику. Но вопрос Аркадиной: «Серой пахнет! Это так нужно?..» снова вызывает гомерический хохот.

Иван Леонтьевич Щеглов:

На сцене в первом акте, после захода солнца, тем­неет.

— Почему это вдруг стало темно? Как это неле­по! — слышу чей-то голос позади моего кресла.

Евтихий Павлович Карпов:

Лучшие места первого действия пропали, непоня­тые «веселой публикой».

Конец акта прошел благополучно, и когда закрыл­ся занавес, раздались аплодисменты. Актеры вышли на вызов.

В. Ф. Комиссаржевская, взволнованная, со слеза­ми на глазах, бросилась ко мне со словами:

— Что же это за ужас!.. Я провалила роль... Чему они смеются?

Лидия Алексеевна Авилова:

Публика стала выходить в коридоры или в фойе, и я слышала, как некоторые возмущались, другие злобно негодовали:

«Символистика»... «Писал бы свои мелкие расска­зы»... «За кого он нас принимает?»... «Зазнался, распустился»...

Остановился передо мной Ясинский, весь взъеро­шенный, задыхающийся.

— Как вам понравилось? Ведь это черт знает что! Ведь это позор, безобразие...

Его кто-то отвел.

Многие проходили с тонкой улыбкой на губах, другие разводили руками или качали головой. Всюду слышалось: Чехов... Чехов...

Евтихий Павлович Карпов:

Второе действие прошло недурно. Варламов в своей сцене с Аркадиной снова вызвал смех всего зала и ушел под аплодисменты. Сцена между Тригориным и Ниной не произвела должного впечатления. Сазонов — Тригорин провел свою роль с искусной актерской техникой, но мало­характерно. В нем не чувствовался писатель. Его жа­лобы на свою писательскую долю, на ужасы его жиз­ни, на его мучения, неразлучные с творчеством, звучали неубедительно. В них не было глубины стра­дания, «меланхоличности», а главное, не было ис­кренности.

Чудный по художественной простоте конец вто­рого акта публика не оценила. Она, очевидно, ждала совсем иного и разочаро­валась.

Иван Леонтьевич Щеглов:

Во втором акте Треплев (Аполлонский) кладет у ног Нины Заречной (Комиссаржевская) убитую чайку. Рядом со мной опять кто-то ворчит:

— Отчего это Аполлонский все носится с какой-то 374 дохлой уткой? Экая дичь, в самом деле!..

В антракте (между вторым и третьим действием) сталкиваюсь в проходе между креслами с одним пре­восходительным членом театральной дирекции.

— Помилуйте, — говорю я ему. — разве можно та­кие тонкие пьесы играть так возмутительно неря­шливо?

Театральный генерал презрительно фыркает.

— Так, по-вашему, это «пьеса»? Поздравляю! А по- моему, это — форменная чепуха!

Прохожу в буфет и встречаю там знакомого пол­ковника, большого театрала. Вот, думаю, с кем от­веду душу...

— Ну, и отличился же сегодня Сазонов! — негодую я: — Вместо литератора Тригорина играет доброй памяти Андрюшу Белугина?..

Но миролюбивый полковник раздраженно на ме­ня набрасывается:

— Да-с, и надо в ножки ему поклониться, что еще «играет»! Удивляюсь на дирекцию — как можно ставить на сцену такую галиматью!.. Возвращаюсь в партер, удрученный до последней степени.

Евтихлй Павлович Карпов:

Третий акт доставил публике много веселья. Выход Треплева с повязкой на голове — смешок в за­ле. Аркадина делает перевязку Треплеву — неудержи­мый хохот. Конец сцены между Аркадииой и Трепле- вым, когда они начинают наделять друг друга таки­ми эпитетами, как «Декадент, киевский мещанин, скряга, оборвыш!» — веселят публику.

Иван Леонтьевич Щеглов:

Следующая за ней сцена между Аркадиной и ее со­жителем — литератором 'Григориным — прямо ве­ликолепна по реализму и оригинальности замыс­ла. Но сцена разыграна была Сазоновым и Дюжи- 375

новой грубо и банально, и момент, когда Аркадина падает на колени перед Тригориным, показался большинству смешным и неестественным.

Евтихий Павлович Карпов:

Варламов — Шамраев в своем монологе об актере Измайлове и его оговорке «Мы попали в запей- дю...» снова вызывает смех. И последняя, финаль­ная сцена третьего акта пропадает. Шум в зале. Вызовы автора и актеров... Ши­канье...

Антон Павлович Чехов. Из дневника 1896 г.:

Два-три акта я просидел в уборной Левкеевой. К ней в антрактах приходили театральные чиновники в вицмундирах, с орденами, Погожев со звездой; приходил молодой красивый чиновник, служащий в департаменте государственной полиции. <...> Тол­стые актрисы, бывшие в уборной, держались с чи­новниками добродушно-почтительно и льстиво (Левкеева изъявляла удовольствие, что Погожев та­кой молодой, а уже имеет звезду); это были старые, почтенные экономки, крепостные, к которым при­шли господа.

Мария Михайловна Читау:

Не помню, во время которого акта я зашла в убор­ную бенефициантки, и застала ее вдвоем с Чехо­вым. Она не то виновато, не то с состраданием смотрела на него своими выпуклыми глазами и даже ручками не вертела. Антон Павлович сидел, чуть склонив голову, прядка волос сползла ему на лоб, пенсне криво держалось на переносье... Они молча­ли. Я тоже молча стала около них. Так прошло не­сколько секунд. Вдруг Чехов сорвался с места и бы­стро вышел.

Евтихий Павлович Карпов:

Ко мне в кабинет, бледный, с растерянной, за­стывшей улыбкой. входит Ант. Павлович...

— Автор провалился... — говорит он не своим го­лосом...

— И почему они все смеются, идиоты!.. — с раздра­жением замечает Н. Ф. Сазонов.

Лидия Алексеевна Авилова:

В последнем действии, которое мне очень попра­вилось и даже заставило на время забыть о прова­ле пьесы, Комиссаржевская (Нина), вспоминая ту пьесу Треплева, в которой она в первом действии играла Мировую душу, вдруг сдернула с дивана простыню, закуталась в нее и опять начала свой монолог: «Люди, львы, орлы...» Но едва она успела начать, как весь зал покатился от хохота. И это в самом драматическом, самом трогательном месте пьесы, в той сцене, которая должна бы была вызвать слезы! Смеялись над простыней, и надо сказать, что Ко­миссаржевская, желая напомнить свой белый пеп­лум Мировой души, не сумела изобразить его бо­лее или менее красиво, но все-таки это был пред­лог, а не причина смеха. Я была убеждена, что захохотал с умыслом какой-нибудь Ясинский, зве­риные хари и подхватили, а публика просто зара­зилась, а может быть, даже вообразила, что в этом месте подобает хохотать. Как бы то ни было, хохо­тали все, весь зрительный зал, и весь конец пьесы был окончательно испорчен. Никого не тронул финальный выстрел Треплева, и занавес опустил­ся под те же свистки и глумления, которые и по­сле первого действия заглушили робкие аплодис­менты.

Александр Рафаилович Кугель:

Это был один из тех катастрофических театраль­ных вечеров <...> когда публика, не усвоив и не по няв, чего хотят актеры, с необычайным упрямством и необычайным легкомыслием, не желает вникать в дело и создает спектакль из своего собственно­го веселого настроения. Тогда актеры, путавшиеся и раньше в ролях, которые они плохо чувствовали, окончательно теряют власть над собою и либо ста­раются скорее отбарабанить слова и уйти со сцены, либо, что еще хуже и уже совсем неблагородно, на­чинают играть в тон публике, не только не пытаясь сделать слова роли более вразумительными, но, на­оборот, сугубо подчеркивая их кажущуюся невразу­мительность и превращая спектакль в народничес­кое представление. Я сидел рядом с рецензентом «Новостей», желчным и озлобленным Н. А Селива­новым — мрачным человеком в темно-синих очках, скрывавших бельмо на глазу. Его особенностью было, вообще, то, что все его раздражало, как бель­мо на глазу. Он шипел на «Чайке» с первых же слов и злорадствовал.

Лидия Алексеевна Авилова:

У вешалок возбуждение еще не улеглось. И там смеялись. Громко ругали автора и передавали друг другу:

— Слышали? Сбежал! Говорят, прямо на вокзал, в Москву.

— Во фраке?! Приготовился выходить на вызовы! Ха, ха...

Но я слышала тоже, как одна дама сказала своему спутнику:

— Ужасно жаль! Такой симпатичный, талантли­вый... И ведь он еще гак молод... Ведь он еще очень молод.

Алексей Сергеевич Суворин:

Когда после первых двух актов «Чайки» на Алексан­дрийском театре он увидел, что пьеса не имеет ус­пеха, он бежал из театра и бродил по Петербургу неизвестно где. Сестра его и все знакомые не зна­ли. что подумать, и посылали всюду, где предпола­гали его найти.

Антон Павлович Чехов. Из дневника 1896 г

Это правда, что я убежал из театра, но когда уже пьеса кончилась.

Алексей Сергеевич Суворин. Из дневника:

/7 октября 1896. Сегодня «Чайка» в Александрий­ском театре. Пьеса не имела успеха. Публика невни­мательная, не слушающая, кашляющая, разговари­вающая, скучающая. Я давно не видал такого пред­ставления. Чехов был удручен. В первом часу ночи приехала к нам его сестра, спрашивая, где он. Она беспокоилась. Мы послали в театр, к Потапенко, к Левкеевой (у нее собирались артисты на ужин — пьеса шла в ее бенефис за 25-летнюю службу). Ни­где его не было. Он пришел в 2 ч. Я пошел к нему, спрашиваю, где вы были? «Я ходил по улицам, си­дел. Не мог же я плюнуть на это представление... Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы. Будет. В этой области мне неудача». Завтра в 3 ч. хочет ехать. «Пожалуйста, не останавливайте меня. Я не могу слушать все эти разговоры». Вчера еще, после генеральной репети­ции, он беспокоился о пьесе и хотел, чтоб она не шла. Он был очень недоволен исполнением. Оно было действительно самое посредственное. Но и в пьесе есть недостатки: мало действия, мало раз­виты интересные по своему драматизму сцены и много дано места мелочам жизни, рисовке характе­ров неважных, неинтересных. Режиссер Карпов 379

показал себя человеком торопливым, безвку сным, плохо овладевшим пьесой и плохо срепетировав­шим ее. Чехов очень самолюбив, и когда я высказы­вал ему свои впечатления, он выслушивал их нетер­пеливо. Пережи ть этот неуспех без глубокого вол­нения он не мог.

Алексей Сергеевич Суворин:

Когда я вошел к нему в комнату, он сказал мне строгим голосом: «Назовите меня последним сло­вом (он произнес это слово), если когда-нибудь я еще напишу пьесу».

Игнатий Николаевич Потапенко:

Впечатление, произведенное на него этим неверо­ятным событием, было огромное. И нужно было обладать чеховской выдержкой, чтобы иметь рав­нодушное лицо и почти равнодушно шутить над всем происшедшим.

В тот вечер я его не видел и не знаю, с каким ли­цом он «ужинал у Романова, честь-честью». Я пришел к нему на другой день часов в десять ут­ра. Он занимал маленькую квартирку в доме Суво­рина, где-то очень высоко, и жил один. Я застал его за писанием писем. Чемодан, с плотно уложенными в нем вещами, среди которых было много книг, лежал раскрытый.

— Вот отлично, что пришел. По крайней мере про­водишь. Тебе я могу доставить это удовольствие, так как ты не принадлежишь к очевидцам моего вчерашнего триумфа... Очевидцев я сегодня не желаю видеть.

— Как? Даже Марью Павловну?

— С нею увидимся в Мелихове. Пусть погуляет. Вот письма. Мы их разошлем. Я уже уложился.

— Почтовым?

— Нет, это долго ждать. Есть поезд в двенадцать.

— Отвратительный. Идет, кажется, двадцать два часа.

— Тем лучше. Буду спать и мечтать о славе... Завтра буду в Мелихове. А? Вот блаженство!.. Ни актеров, ни режиссеров, ни публики, ни газет. А у тебя хо­роший нюх.

— А что?

— Я хотел сказать: чувство самосохранения. Вчера не пришел в театр. Мне тоже не следовало ходить. Если б ты видел физиономии актеров! Они смотре­ли на меня гак, словно я обокрал их, и обходили ме­ня за сто саженей. Ну, идем...

Захватив чемоданы и письма, вышли и спустились по лестнице. Тут письма были отданы швейцару, с поручениями. В одном он извещал о своем отъез­де Марью Павловну, в друтом — Суворина, в треть­ем. кажется, брата.

Взяли извозчика и поехали на Николаевский вок­зал. Тут Антон Павлович уже шутил, посмеивался над собой, смешил себя и меня. На дебаркадере ходил газетчик, подошел к нам, предложил газет. Антон Павлович отверг:

— Не читаю! — Потом обратился ко мне:

— Посмотри, какое у него добродушное лицо, а меж­ду тем руки его полны отравы. В каждой газете по рецензии...

Поезд был пустой, и у Антона Павловича оказа­лось в распоряжении целое купе второго класса.

— Ну, и сладко же буду спать, — говорил он.

Но в глазах его было огорчение. Все эти остроты, шутки, смех ему кой-чего стоили.

— Кончено, — говорил он перед самым отъездом, уже стоя на площадке вагона. — Больше пьес писать не буду. Не моего ума дело. Вчера, когда шел из теа­тра, высоко подняв воротник, яко тать в нощи. — кто-то из публики сказал: «Это беллетристика», а другой прибавил: «И преплохая...» А третий сиро- сил: «Кто такой этот Чехов? Откуда он взялся?» А в другом месте какой-то коротенький господин возмущался: «Не понимаю, чего это дирекция смот­рит. Это оскорбительно — дотекать такие пьесы на сцену». А я прохожу мимо и, держа руку в кармане, складываю фигу: на, мол, скушай; вот ты и не зна­ешь, что это сделал я.

— А то, может, раздумаешь, Антон Павлович, да останешься? — предложил я, когда раздался вто­рой звонок.

— Ну, нет, благодарю. Сейчас все придут и утешать будут — с такими лицами, с какими провожают до­рогих родственников на каторгу.

Третий звонок. Простились.

— Приезжай в Мелихово. Попьем и попоем.

И поезд отошел. Антон Павлович уехал, глубоко оскорбленный Петербургом.

Антон Павлович Чехов. Из дневника 1896 г Октябрь: 17 окт. в Александрийском театре шла моя «Чай­ка». Успеха не имела.

Мария Павловна Чехова:

На другой день, приехав к Сувориным, я брага уже не застала. Он угром, ни с кем в доме не про­стившись, уехал товарно-пассажирским поездом домой в Москву, а мне от него была лишь передана следующая записочка.

«Я уезжаю в Мелихово; буду там завтра во втором часу дня. Вчерашнее происшествие не поразило и не очень огорчило меня, потому что я уже был подготовлен к нему репетициями, — и чувствую я себя не особенно скверно.

Когда приедешь в Мелихово, привези с собой Лику». Суворину он тоже оставил прощальную записку, заканчивавшуюся словами: «Никогда я не буду ни писать пьес, ни ставить».

В полночь того же дня и я уехала домой. В Мели­хове брат встретил меня словами: «О спектакле — больше ни слова!»

В каком состоянии Антон Павлович возвращался домой — можно судить но тому, что, всегда акку­ратный и внимательный, он при выходе из вагона поезда забыл взять свои вещи и потом давал теле­грамму поездному обер-кондуктору с просьбой вы­слать их в Лопасню.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Но как скоро душа его осилила это проклятое на­важдение! На другой день, приехав в Мелихово, он уже пишет деловые письма, хлопочет о книгах для таганрогской библиотеки, которой он помогал ор­ганизоваться.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 22 октября 1896 г.:

В Вашем последнем письме (от 18 окт.) Вы трижды обзываете меня бабой и говорите, что я струсил. Зачем такая диффамация? После спектакля я ужи­нал у Романова, честь-честью, потом лег спать, спал крепко и на другой день уехал домой, не издав ни одного жалобного звука. Если бы я струсил, то я бе­гал бы но редакциям, актерам, нервно умолял бы о снисхождении, нервно вносил бы бесполезные поправки и жил бы в Петербурге недели две-три, ходя на свою «Чайку», волнуясь, обливаясь холод­ным потом, жалуясь... Когда Вы были у меня ночью после спектакля, то ведь Вы же сами сказали, что для меня лучше всего уехать; и на другой день ут­ром я получил от Вас письмо, в котором Вы проща­лись со мной. Где же трусость? Я поступил так же разумно и холодно, как человек, который сделал предложение, получил отказ и которому ничего больше не остается, как уехать. Да. самолюбие мое

было уязвлено, но ведь это не с неба свалилось; я ожидал неуспеха и уже был подготовлен к нему, о чем и предупреждал Вас с полною искренностью. Дома у себя я принял касторки, умылся холодной водой — и теперь хоть новую пьесу пиши. Уже не чувствую утомления и раздражения и не боюсь, что ко мне придут Давыдов и Жан говорить о пьесе. С Вашими поправками я согласен — и благодарю looo раз. Только, пожалуйста, не жалейте, что Вы не были на репетиции. Ведь была в сущности толь­ко одна репетиция, на которой ничего нельзя было понять; сквозь отвратительную игру совсем не вид­но было пьесы. <...>

Сестра в восторге от Вас и от Анны Ивановны, и я рад этому несказанно, потому что Вашу семью люб­лю, как свою. Она поспешила из Петербурга домой, вероятно думала, что я повешусь. У нас теплая, гнилая погода, много больных. Вче­ра у одного богатого мужика заткнуло калом киш­ку, и мы ставшш ему громадные клистиры. Ожил.

Окончательный диагноз

Иван Леонтьевич Щеглов:

Злополучное представление, как уже известно, со­стоялось поздней осенью 1896 г.; а уже ранней вес­ной следующего года — следовательно, менее, чем через полгода — Чехов лежал в московской клини­ке с явно обнаруженными признаками чахотки...

Михаил Павлович Чехов:

В марте 1897 года брат Антон опасно заболел. Ни­чего не предчувствуя и не подозревая, он отпра­вился из Мелихова в Москву, где его ожидал Суво­рин. Едва только они сели в «Эрмитаже» за обед, как у Антона Павловича хлынула из легких кровь. Несмотря на принятые обычные меры, истечение крови не прекращалось.

Вот как описывает старик Суворин это несчастье в своем «Дневнике», причем я для ясности буду в его заметку вставлять свои пояснения в скобках: «Третьего дня у Чехова пошла кровь горлом, когда мы сели за обед в „Эрмитаже" Он спросил себе льду, и мы, не начиная обеда, уехали. Сегодня он ушел к себе в „Б. Моск." (овскую гостиницу). Два дня лежал у меня. Он испугался этого припадка и говорил мне, что это очень тяжелое состояние.

13 hit 1950

„Для успокоения больных (говорил Чехов) мы го­ворим во время кашля, что он — желудочный, а во время кровотечения — что оно геморроидальное. Но желудочного кашля не бываег, а кровотечение непременно из легких. У меня из правого легкого кровь идет, как у брата и другой моей родственницы, которая гоже умерла от чахотки"... Вчера (я, Суво­рин) встал в 5 часов утра, не уснул ни минуты, на­писал записку Чехову и сам отнес ее в „Б. Моск." (овскую гостиницу), потом гулял в Кремле, по набе­режной к Спасу и обратно и „Спав, базар". В 7 часов пришел (обратно к себе) в отель. Лег и уснул не­много. В 11-м часу пришел (от Чехова) доктор Оболонский и сказал, что у Чехова в 6 часов утра пошла опять кровь горлом и он отвез его в клини­ку Остроумова на Девичьем иоле. Надо знать, что 24 (марта) утром, когда я еще спал (и когда Чехов двое суток после описанного обеда в „Эрмитаже" провел в номере у Суворина), Чехов оделся, разбу­дил меня и сказал, что он уходит к себе в отель. Как я ни уговаривал его остаться (у меня), он ссылался на то, что (у него в гостинице на его имя) получено много писем, что со многими ему надо видеться и т. д. Целый день он говорил, устал, и припадок к утру повторился. Я дважды был вчера у Чехова в клинике. Как там ни чисто, а все-таки это больница и там больные. Обеда­ли в коридоре, в особой комнате. Чехов лежал в № 16, на десять номеров выше, чем его „Пала­та № 6", как заметил Оболонский. Больной смеет­ся и шутит по своему обыкновению, отхаркивал кровь в большой стакан. Но когда я сказал, что смотрел, как шел лед по Москве-реке, он изменил­ся в лице и сказал: „Разве река тронулась?" Я пожа­лел, что упомянул об этом. Ему, вероятно, пришло в голову, не имеют ли связь эта вскрывшаяся река и его кровохарканье. Несколько дней тому назад он говорил мне: „Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: «Не поможет. С вешней водой уйду»" О том. что случилось с Антоном Павловичем во время обеда в «Эрмитаже» и происходило потом все последующие дни. мы все узнали далеко не гот- час. Но даже для нас, Чеховых, после выхода суво- ринского «Дневника» в свет явилось полной не­ожиданностью то, что после случившегося припад­ка Антон Павлович целых двое суток пролежал не у себя, а в номере у А. С. Суворина в гостинице «Славянский базар», где, без сомнения, пользовал­ся чисто отеческим уходом. Когда Антона Павлови­ча поместили в клинику, то я был далеко на Волге, а сестра Мария Павловна находилась в Мелихове и ничего не знала. Приехав в Москву, она, к удивле­нию своем)', встретила на вокзале брага Ивана Пав­ловича, который передал ей карточку для посеще­ния в клинике больного писателя. На карточке было написано: «Пожалуйста, ничего не рассказы­вай матери и отцу». Бросив случайный взгляд на столик, она увидела на нем рисунок легких, причем верхушки их были очерчены красным карандашом. Она тотчас же догадалась, что у Антона Павловича была поражена именно эта часть. Это и самый вид больного ее встревожили. Всегда бодрый, веселый, жизнерадостный, .Антон Павлович походил теперь на тяжелобольного; ему запрещено было двигаться, разговаривать, да он и сам едва ли бы имел для это­го достаточно сил. Когда его перевели потом из от дельной комнаты в большую палат)', то навещавшая его вновь сестра застала его ходившим по ней взад и вперед в халате и говорившим: «Как это я мог прозевать у себя притупление?» В клинике Антона Павловича посетил Лев Николаевич Толстой, раз­говаривавший с ним об искусстве. Как бы то ни было, а т еперь дело представлялось ясным. У Антона Павловича была официально

констатирована бугорчатка легких, и необходимо было теперь от нее спасаться во что бы то ни ста­ло и, несмотря ни на что, бежать от гнилой тогда северной весны.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, J апреля 1897 г.:

Доктора определили верхушечный процесс в лег­ких и предписали мне изменить образ жизни. Пер­вое я понимаю, второе же непонятно, потому что почти невозможно. Велят жить непременно в де­ревне, но ведь постоянная жизнь в деревне предпо­лагает постоянную возню с мужиками, с животны­ми, стихиями всякого рода, и уберечься в деревне от хлопот и забот гак же трудно, как в аду от ожо­гов. Но все же буду старагься менять жизнь по мере возможности, и уже через Машу объявил, что пре­кращаю в деревне медицинскую практику. Это бу­дет для меня и облегчением, и крупным лишением. Бросаю все уездные должности, покупаю халат, бу­ду греться на солнце и много есть. Велят мне есть раз шесть в день и возмущаются, находя, что я ем очень мало. Запрещено много говорить, плавать и проч., и проч.

Кроме легких, все мои органы найдены здоровы­ми, все органы; что у меня иногда по вечерам бы­вает импотенция, я скрыл ог докторов. До сих нор мне казалось, что я пил именно столь­ко, сколько было не вредно; теперь же на поверку выходит, что я пил меньше того, чем имел право пить. Какая жалость!

Автора «Палаты № 6» из палаты № 16 перевели в 14. Тут просторно, два окна, потапенковское освещение, три стола. Крови выходит немного. После того вечера, когда был Толстой (мы долго разговаривали), в 4 часа утра у меня опять шибко пошла кровь.

Мелихово здоровое место; оно как раз на водоразде­ле, стоит высоко, так что в нем никогда не бывает лихорадки и дифтерита. Решили общим советом, что я никуда не поеду и буду продолжать жить в Ме­лихове. Надо только покомфортабельнее устроить помещение. Когда надоест в Мелихове, то поеду в соседнюю усадьбу, которую я арендовал для брать­ев, на случай их приезда.

Ко мне то и дело ходят, приносят цветы, конфек- ты, съестное. Одним словом, блаженство. <...> Я пишу уже не лежа, а сидя, но написав, тотчас же ложусь на одр свой.

Иван Леонтьевич Щеглов:

В апреле 1897 г., в бытность мою в Москве, я полу­чил от Чехова открытку (со штемпелем от 5 апре­ля) с приглашением навестить его: «Милый Жан, буду с нетерпением ожидать Вас. Приходите во всякое время дня, кроме промежутка от часа до трех пополудни, когда происходит кормление и прогуливание больных зверей. Я скажу швейцару, чтобы он принял Вас. Или лучше всего, когда при­дете, пришлите мне со швейцаром Вашу карточку, и я скажу, чтобы Вас привели ко мне немедленно. Мне гораздо лучше. Я уже гуляю. — Обитатель пала­ты № 14, А. Чехов. Суббота. Клиника проф. Остро­умова».

Невеселое вышло это свидание!.. Кроме того, в помещении, где находился Чехов, было еще двое больных, и это стесняло свободу бе­седы... Помещение — светлое, высокое, простор­ное, каковым русские литераторы редко пользуют­ся. находясь в добром здоровье. Чехов лежал на койке в больничном халате, зало­жив руки за голову, и о чем-то думал... Сбоку, вро­вень с кроватью, помещалась предательская жес­тяная посудина, прикрытая чистым полотенцем.

куда A. 11. изредка откашливался. С другой сторо­ны — столик, и на нем пачка писем, чья-то толстая рукопись и вазочка с букетом живых цветов. Уви­дя меня, он поднялся с кровати, протянул исхуда­лую руку и улыбнулся своей милой доброй «чехов­ской» улыбкой. Я сел рядом на стул.

— Ну, что, Аитуан, как дела?

— Да что, Жан, — плохиссиме! Зачислен отныне официальным порядком в инвалидную команду... Впрочем, медикусы утешают, что я еще долгонько протяну, если буду блюсти инвалидный устав... Это значит: не ку рить, не пить... ну, и прочее. Не аван­тажная перспектива, надо признаться!

И его грустное, утомленное лицо стало еще груст­нее.

Чтобы переменить разговор, я обратил внимание на толстую рукопись, лежавшую на столике...

— Ах, это? Это один юноша мне всучил... Начина­ющий писатель — усиленно просил проштудиро­вать... Поди, думает, невесть какая сладость быть русским писателем! — Чехов вздохнул и показал глазами на пачку писем: — Один ли он тут!

«Ну, люди, — подумал я про себя, — даже в госпи та­ле, больному человеку, не дадут покоя!»

— А это у вас от кого? — кивнул я на букет, украшав­ший больничный столик. — Наверное, какая-ни- будь московская поклонница?

— И не угадали: не поклонница, а поклонник... Да еще, вдобавок, московский богатей, миллионер. — Чехов помолчал и горько усмехнулся: — Небось, и букет преподнес, и целый короб всяких компли­ментов, а попроси у этого самого поклонника «де­сятку» взаймы — ведь не даст! Буд то не знаю я их... этих поклонников!

Мы оба помолчали.

— А знаете ли, кто у меня вчера здесь был? — неожиданно и с видимым удовольствием вставил Чехов. — Вот сидел на этом самом месте, где вы теперь сидите.

— Не догадываюсь.

— Лев Толстой!

Я невольно разволновался.

— Вот интересно, о чем вы с ним разговаривали? Чехов чуть-чуть нахмурился и уклончиво отвечал:

— Говорили мы с ним немного, так как много гово­рить мне запрещено, да и потом... при всем моем глубочайшем почтении к Льву Николаевичу, я во многом с ним не схожусь... во многом! — подчерк­нул он и закашлялся от видимого волнения. Очевидно было, что его более тронул и образовал самый факт посещения, чем его душевный резуль­тат, и также очевидно было... что критика и мораль Льва Толстого у койки больного, нуждающегося пи­сателя пришлась не совсем ко двору.

Чтоб излишне не утомлять Чехова, я поднялся и стал прощаться. Он проводил меня в коридор до самых дверей, убеждая навестить его в непродол­жительном времени в Мелихове.

— Слышите, Жан, я беру с вас слово!.. И. пожалуй­ста, не откладывайте по обыкновению, ибо летом медикусы посылают меня на кумыс. — И уже у самых дверей он добавил, мягко улыбнувшись: — А ведь знаете, я почти привык здесь... здесь так удобно ду­мать! А но утрам я хожу гулять, хожу в Новодеви­чий монастырь... на могилу Плещеева. Другой раз загляну в церковь, прислонюсь к стенке и слушаю, как поют монашенки... И на душе бывает так стран­но и тихо!..

Антон Павлович Чехов. Из дневника iSqj г.:

С 25 марта по го апреля лежал в клинике Остро­умова. Кровохарканье. В обеих верхушках хрипы.

выдох; в правой притупление. 28 марта приходил ко мне Толстой Л. Н.; говорили о бессмертии.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. О. Меньшико­ву. Мелихово, 16апреля 1897 г.:

В клинике был у меня Лев Николаевич, с которым вели мы преинтересный разговор, преинтересный для меня, потому что я больше слушал, чем гово­рил. Говорили о бессмертии. Он признает бессмер­тие в кантовском вкусе; полагает, что все мы (люди и животные) будем жить в начале (разум, любовь), сущность и цели которого для нас составляют тай­ну. Мне же это начало или сила представляется в виде бесформенной студенистой массы; мое я — моя индивидуальность, мое сознание сольются с этой массой — такое бессмертие мне не нужно, я не понимаю его, и Лев Николаевич удивляется, что я не понимаю.

Иван Леонтьевич Щеглов:

Приехав в конце апреля в Мелихово, я прямо ужас­нулся перемене, которая произошла в Чехове со вре­мени нашего недавнего свидания в остроумовской клинике. Лицо было желтое, изможденное, он часто кашлял и зябко кутался в плед, несмотря на то, что вечер был на редкость теплый... Помню, в ожида­нии ужина, мы сидели на скамеечке возле его дома, в уютном уголке, украшенном клумбами чудесных тюльпанов; рядом, у ног Чехова, лежал, свернув­шись, его мелиховский любимчик, собачка Бром, маленькая, коричневая, презабавная, похожая на шоколадную сосульку... Чеховски деликатно, метки­ми полунамеками, А. П. повествовал мне о своих жи­тейских невзгодах и сетовал на вызванное ими край­нее переутомление.

— Знаете, Жан, что мне сейчас надо? — заключил 392 он, и в его голосе звучала страдальческая нота. —

Год отдохнуть! Ни больше, ни меньше. Но отдох­нуть в полном смысле. Пожить в полное удоволь­ствие; когда вздумается, — погулять, когда вздума­ется, — почитать, путешествовать, бить баклуши, ухаживать... Понимаете, один только год пере­дышки, а затем я снова примусь работать, как ка­торжный!

1897-1898. Уроки французского

Антон Павлович Чехов. Из письма В. М. Собмевско- му. Мелихово, jg августа 1897 г: Я говорю на всех языках, кроме иностранных; когда за границей я говорю по-немецки или по-француз- ски, то кондуктора обыкновенно смеются, и в Пари­же добраться с одного вокзала на другой для меня это все равно, что играть в жмурки.

Антон Павлович Чехов. Из дневника i8gy г:

4 сент. Приехал в Париж. Moulin rouge, danse du ventre, Cafe du Ncan с гробами. Cafe du Ciel и проч. 8-го сент. В Биаррице. Здесь В. М. Соболевский и В. А. Морозова. Каждый русский в Биаррице жа­луется, что здесь много русских. 14 сент. Байона. Grande course landaise. Бой с ко­ровами.

22 сент. Из Биаррица в Ниццу через Тулузу.

23 сент. Ницца. Поселился в Pension Russe. Зна­комство с Максимом Ковалевским, завтраки у не­го в Beaulieu, в обществе Н. И. Юрасова и худож­ника Якоби. В Монте-Карло.

394 7 окт. Признания шпиона.

9 окт. Видел, как мать Башкирцевой играла в ру­летку. Неприятное зрелище.

15 ноябрь. Монте-Карло. Я видел, как крупье украл золотой.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Па­риж, 5(17) сентября 1897 г.:

Вчера весь день ходил по Парижу. Был с Настей в magasin du Louvre, купил себе фуфайку, палку, 2 галстука, сорочку. Вечером был в Moulin rouge, видел знаменитый danse du ventre[12]. В громадном слоне с красными глазами маленькая зрительная зала, куда нужно взбираться по узкой витой лест­нице — здесь и проделывается эта danse du ventre при звоне бубнов и пианино, за которым сидит не­гритянка.

Погода пасмурная, но весело. Город любопытный и располагающий к себе.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Би­арриц, л (23) сентября 1897 г.:

В Бордо я застал теплое, яркое утро, но чем ближе к Биаррицу, тем все хуже и хуже. Меня встретили Соболевский и Морозова. Когда ехали с вокзала, шел дождь, дул осенний ветер. М<орозова> пред­лагала занять у нее комнату, но я отклонил сие лю­безное предложение и поселился в «Виктории». Погода в общем неважная, особенно по утрам, но стоит только выглянуть солнцу, как становится жарко и очень весело. Plage[13] интересен; хороша толпа, когда она бездельничает на песке. Я гуляю, слушаю слепых музыкантов; вчера ездил в Байону, был в Casino на «La belle Helene»[14]. Интересен город со своим рынком, где много кухарок с ис­панскими физиономиями. Жизнь здесь дешевая. За 14 франков мне дают комнату во втором этаже. Service и все остальное. Кухня очень хорошая, изысканная, только одно не хорошо — приходит­ся много есть. За завтраком и обедом, все за ту же цену, подают вино, rouge et Ыапс[15]; есть хорошее пиво, хорошая Марсала — одним словом, тяжела ты, шапка Мономаха! Очень много женщин. Погода, кажется, не станет лучше. Придется скоро покинуть эти милые места и отправиться куда-ни­будь на юг, через Париж, конечно. Поеду на Ривьеру, потом, должно быть, в Алжир. Домой не хочется. <...> Русских очень, очень много. Женщины еще ту­да-сюда, у русских же старичков и молодых людей физиономии мелкие, как у хорьков, и все они роста ниже среднего. Русские старики бледны, очевидно изнемогают по ночам около кокоток; ибо у кого им­потенция, тому ничего больше не остается, как из­немогать. А кокотки здесь подлые, алчные, все они тут на виду — и человеку солидному, семейному, при­ехавшему сюда отдохнуть от трудов и сует».! мир­ской, трудно удержаться, чтобы не пошалить.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. А. Хотяинце- вой. Биарриц, 17 (29) сентября 1897 г.: На днях в Байоне происходил бой коров. Пикадо- ры-испанцы сражались с коровами. Коровенки, сер­дитые и довольно ловкие, гонялись по арене за пи­кадорами, точно собаки. Публика неистовствовала.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Ницца, 25 сентября (7 октября) 1897 г.: В 11ицце тепло; очаровательное море, пальмы, эв­калипты. но вот беда: кусаются комары. Если здеш­ний комар укусит, то потом три дня шишка. Мой ад­рес для писем: France, Nice, Pension Russe. Этот пансион содержит русская дама, кухарка у нее рус­ская, и щи вчера подавали русские, зеленые. Мне хорошо за границей, домой не тянет; но если не бу­ду работать, то скоро вернусь в свой флигель. Пра­здность опротивела. Да и деньги тают, как безе.

Антон Павлович Чехов. Из письма И. П. Чехову. Ниц­ца, 2 (14) октября 1897 г.:

Вчера я видел, как около училища школьники игра­ли в мяча, по-видимому, в беглого. С ними были учи­тель и поп. Игра была шумная, как когда-то в Таган­роге. и поп бегал взапуски, не стесняясь присутст­вием посторонних.

За границей стоит пожить, чтобы поучиться здеш­ней вежливости и деликатности в обращении. Гор­ничная улыбается, не переставая; улыбается, как герцогиня на сцене, — и в то же время по лицу вид­но. что она утомлена работой. Входя в вагон, нужно поклониться; нельзя начать разговора с городовым или выйти из магазина, не сказавши «bonjour». В об­ращении даже с нищими нужно прибавлять «mon­sieur» и «madame».

Игнатий Николаевич Потапенко:

Чехов жил в русском пансионе, который теперь уже, кажется, не существует. Приехав, я застал его там. Пансион был наполнен, так что мне едва уда­лось добыть комнату где-то во флигеле. У Чехова же была хорошая просторная комната в главном здании.

Публика в пансионе была русская, но крайне се­рая и неинтересная. Какой-то провинциальный прокурор, учитель, баронесса с дочерью, которой дома, в России, почему-то не удавалось выйти за­муж, и т. п.

Но утешением служило близкое соседство М. М. Ко­валевского, который жил в своей вилле в Болье, в двадцати минутах езды от Ниццы, и часто посе­щал А. П., к которому относился с какой-то трога­тельной заботливостью.

Антон Павлович чувствовал себя здесь в высшей степени бодро. Я редко видел его таким оживлен­ным и жизнерадостным. Самое место, где поме­щался наш пансион, не отличалось ни бойкостью, ни красотой. Моря отсюда не было видно, да и го­ры заслонялись высокими домами. Но недалеко была главная улица — Avenue de la Gare, по которой мы почти каждый день путеше­ствовали к морю и там проводили часы. Тогда же завязалась у А. П. трогательная дружба с Юрасовым, местным вице-консулом и консулом в Ментоне, белым старичком, который с обожа­нием смотрел на него и возился с ним, как с ре­бенком.

Раз в неделю у него бывали пироги, настоящие русские пироги, и он зазывал Антона Павловича к себе. Иногда удовольствие есть эти вице-кон­сульские пироги выпадало и на мою долю. Да и самый пансион не без основания назывался «русским» (хотя вто время официальное название у него было какое-то друтое). Там была русская ку­харка, история которой интересовала все населе­ние пансиона, а А. П. не менее, чем других. Благо­даря ей на нашем столе иногда появлялись тоже пироги, по-русски приготовленная селедка и даже борщ.

Сама же она, хотя и не забыла родного языка, но давным-давно совершенно офранцузилась и не вы­ражала ни малейшего желания вернуться в Россию. — Зачем? — говорила она. — Там я была рабой, а здесь — свободная гражданка, такая, как все.

В Ниццу она попала лет двадцать тому назад, слу­чайно, в качестве горничной при купеческой се­мье, но семья уехала, а она осталась. Вышла замуж за негра, плававшего на каком-то пароходе, и у нее была дочь-мулатка, таинственное существо, жив­шее тут же, в здании пансиона, но отдельно от ма­тери.

Дело в том, что негр, однажды вернувшись из плава­ния, нашел у своей жены белого ребенка и, сделав из этого правильный вывод, отверг жену, не захотел иметь с нею больше никакого дела. В то время, о ко­тором идет речь, его уже не существовало, он умер. Да и то белое существо, которое послужило причи­ной разрыва, тоже умерло.

Л смуглолицая Соня (так, кажется, ее звали), уже совсем взрослая девушка, избегала показываться на глаза своей матери, которая встречала ее суро­вым укором. Она и вообще почти не показывалась, и если уж ей необходимо было выйти со двора, она делала это торопливо, чтобы как можно меньше глаз видели ее.

Выходила же она по вечерам и возвращалась до­мой не всегда одна...

Это странное сплетение обстоятельств почему-то сильно овладело вниманием А. П. Впрочем, это было понятно.

«В жизни все просто», — обыкновенно говорил он, бракуя в литературе все нарочитое, искусно ском­понованное, эффектное, рассчитанное на то, что­бы удивить читателя. Л тут вдруг перед ним жизнь, дающая готовый сюжет для забористого бульварно­го романа.

Простая русская девушка, негр, белый ребенок, таинственная мулатка, выходящая на ночной про­мысел...

Иногда за обедом, когда подавали русское блюдо, он сопоставлял, по обыкновению отрывисто и без 399

всяких объяснений: «Русский борщ и мулатка...» И всегда, когда но двору проходила смуглолицая Соня, он всматривался в нее и следил за нею гла­зами.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Пицца, 15 (2j) октября iScjj г.:

Я уже привык к мес ту, освоился, осмотрелся и на­хожу. что я превосходно сделал, что не купил уча­стка в Ялте. Здесь и теплей, и интересней, и жизнь гораздо дешевле, и если бы понадобилось купить участок, то это здесь удалось бы сделать и скорее и выгоднее. За превосходную комнату с коврами, с камином и проч. и проч. и с отдельной уборной, с правом сидеть и принимать своих гостей в сало­не, за завтрак, обед (по качеству и количеству не уступающий ничем 2-х рублевому обеду в Эрмита­же), кофе и проч. и проч. я плачу 70 франков в не­делю, т. е. loo р. в месяц. Стало быть, холостой че­ловек, зарабатывающий 2500-3000 р. в год, может прожить здесь прекрасно. Приходится много рас­ходовать на мелочи — на газеты, которые я читаю в изобилии, глотаю, и на певцов и музыкантов, ко­торые то и дело приходят во двор и задают кон­церты под окнами. А здешние уличные певцы, ко­торым платишь по ю сантимов, ноют из опер, по­ют гораздо лучше, чем в мамонтовской опере, и я думаю, что здешний уличный тенор, во всяком слу­чае, более талантливый и более изящный, чем, на­пример, Петруша Мельников, получал бы у Мамон­това по 500 р. в месяц. Я не преувеличиваю и с каж­дым днем все убеждаюсь, что петь в опере не дело русских. Русские могут быть разве только басами, и их дело торговать, писать, пахать, а не в Милан 400 ездить.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Ницца, 27 октября (8 ноября) 1897 г.: А ваг тебе на закуску урок французского языка. На адресе принято писать «Monsieur Antoine Tche- khoff», а не «a M-r Ani. Tchekhoff». Надо писать «ге- commandee», а не «recommandee». Французский язык очень вежливый и тонный язык, ни одна фра­за, даже в разговоре с прислугой, с городовым или с извозчиком, не обходится без monsieur, madame и без «я вас прошу» и «будьте добры». Нельзя сказать «дайте воды», а «будьте добры дать мне воды» или «дайте воды, я вас прошу». Но эта фраза, т. е. «я вас прошу», не должна быть «je vous еп рпе» (же ву зан при), как говорят в России, а непременно «s'il vous plait» (если вам нравится) или. для разнообразия, «ayez la bonte de donner»... (имейте доброту дать), «veuiliez donner» (вёйе) — пожелали бы вы дать. Если кто в магазине говорит «je vous en prie», то так уж и знай, что это русский. Русские же слово «les gens» в смысле «прислуга» произносят как «жанс», но это неверно, надо говорить «жан»... Слово «oui» — да — надо произносить не «вуй», как у нас, а «уий», чтобы слышалось и. Желая доброго пути, русские говорят: «bon voyage — бон вуайаш», сильно слышится ш, надо же произносить — воайалок... Voisinage... вуази- нажжж.., а не вуазинаш... Также «treize» и «quatorze» надо произносить не трэс и не каторс, как Аделаида, а трэззз... каторззз... чтобы звучало в конце слова з. Слово «sens» — чувство — произносится санс, слово «soit» в смысле «пусть» — суатт. Слово «ailleurs» — в другом месте — и «d'ailleurs» — впрочем — произно­сятся альор и дальор, причем о приближается к е.

Антон Павлович Чехов. Из письма АЛ. Г1. Чеховой. Ницца, 31 октября - 2 ноября (12-14 ноября) 1897 г.: Здесь начинается сезон. Большой съезд публики со всех концов света, даже с Сандвичевых остро- 401

bob. Много русских. Здесь все хорошо, но не во всем, однако, Франция опередила Россию. Спич­ки, сахар, папиросы, обувь и аптеки в России не­сравненно лучше. Здешний сахар не сладок, а кон­спекты в сравнении с нашими ничего не стоят.

Антон Павлович Чехов. Из письма Л. И. Сувориной. Ницца, 1 о (22) ноября /#97 а: В Биаррице я завел себе для французского языка Margot, девицу 19 лет; когда мы прощались, она го­ворила. что непременно приедет в Ниццу. И, ве­роятно, она здесь, в Ницце, но я никак не могу ее найти и... и не говорю по-французски. Погода здесь райская. Жарко, тихо, ласково. Нача­лись музыкальные конкурсы. По улицам ходят ор­кестры, шум. танцы, смех. Гляжу на все это и ду­маю: как глупо я делал раньше, что не живап подол­гу за границей. Теперь мне кажется, что, если буду жив, я уже не стану зимовать в Москве ни за какие пряники. Как октябрь, так и вон из России. Приро­да здешняя меня не трогает, она мне чужда, но я страстно люблю тепло, люблю культуру... А культу­ра прет здесь из каждого магазинного окошка, из каждого лукошка; от каждой собаки пахнет ци­вилизацией.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. /7. Чеховой. Ницца, 12 (24) ноября 1897 г.:

Теперь о здоровье. Все благополучно. Je suis bien portant. По-французски здоровый — sain, но это от носится только к пище, воде, климату, про себя же люди говорят — bien portant от «se porter bien» — хо­рошо носить себя, быть здоровым. Поздоровав­шись, ты говоришь: «Je suis charme de vous voir bien portant» — я рад видеть вас в добром здоровье. По­сле charme и вообще слов, означающих ду шевную 402 деятельность и деятельность наших пяти чу вств,

памяти, глагол, как дополнение, обыкновенно сле­дует с предлогом de. Наприм<ер>: j'oublie de vous donner de 1'argent — я забываю дать вам денег. Bien значит хорошо и употребляется также в смысле очень. Vous etes bien bon — вы очень добры. И те semble bien cher — мне это кажется очень дорого. Je vous remercie bien[16]. Учиться по-французски в наши годы трудно, очень даже, но добиться кое-чего мож­но. Не учись у 0<льги> П<етровны>, а читай что- нибудь со словарем, по 5-10 строк вдень, и выучи­вай по одному выражению в день. Например, сего­дня выучи значение la piece (вещь, штука). Тебя спрашивают: сколько вам нужно книг, монет, ком­нат? Ты отвечаешь trois pieces, sept pieces. А завтра выучи слово monier[17] или descendre[18]. Учи по словарю Макарова. И так в месяц выучишь 30 слов в их французском, часто употребляемом значении. Говорю я дурно, но читаю уже хорошо и могу пи­сать письма по-французски. Будь здорова.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. II. Чеховой. Ницца, 14 (26) декабря 1897 г-:

Что великолепно в Ницце, так это цветы, которы­ми здесь запружены все рынки. Масса цветов и де­шевизна необычайная. И цветы удивительно вы­носливые, не вянущие. Как бы ни завял цветок, но стоит только обрезать внизу кончик стебелька и поставить ненадолго в теплую воду — и оживает цветок.

Александра Александровна Хотяинцева:

По утрам Антон Павлович гулял на Promenade des Anglais и, греясь на солнце, читал французские

газеты. В то время они были очень интересны — шло дело Дрейфуса, о котором Чехов не мог гово­рить без волнения.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ницца, 4 (16)января i8g8г.:

Дело Дрейфуса закипело и поехало, но еще не стало на рельсы. Зола благородная душа, и я (принадле­жащий к синдикату и получивший уже от евреев loo франков) в восторге от его порыва. Франция чу­десная страна, и писатели у нее чудесные.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ницца, 6 (т8) февраля 1898 г.:

Я знаком с делом по стенограф<ическому> отчету, это совсем не то, что в газетах, и Зола для меня ясен. Главное, он искренен, т. е. он строит свои суж­дения только на том, что видит, а не на призраках, как другие. И искренние люди могут ошибаться, это бесспорно, но такие ошибки приносят меньше зла, чем рас суди тел ьная неискренность, предубеждения или политические соображения. Пусть Дрейфус ви­новат, — и Зола все-таки прав, гак как дело писате­лей не обвинять, не преследовать, а вступаться даже за виноватых, раз они уже осуждены и несут наказа­ние. Скажут: а политика? интересы государства? Но большие писатели и художники должны заниматься политикой лишь настолько, поскольку нужно обо­роняться от нее. Обвинителей, прокуроров, жан­дармов и без них много, и во всяком случае роль Павла им больше к лицу, чем Савла. И какой бы ни был приговор. Зола все-таки будет испытывать жи­вую радость после суда, старость его будет хорошая старость, и умрет он с покойной или по крайней ме­ре облегченной совестью. У французов наболело, они хватаются за всякое слово утешения и за всякий 404 здоровый упрек, идущие извне, вот почему здесь

имело такой успех письмо Бьернстерна и статья на­шего Закревского (которую прочли здесь в «Ново­стях»), и почему противна брань на Зола, т. е. то, что каждый день им подносит их малая пресса, ко­торую они презирают. Как ни нервничает Зола, все- таки он представляет на суде французский здравый смысл, и французы за это любят его и гордятся им, хотя и аплодируют генералам, которые, в простоте души, пугают их то честью армии, то войной.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Однажды очень ранней весной, когда у нас бушева­ли последние, с пронизывающим ветром метели, он трогательно прислал нам в Мелихово малень­кую картонную коробочку с живыми цветами фиа­лок и еще каких-то весенних цветов, не помню. Bet! это пришло к нам в раздавленном виде, а проехав шестнадцать верст по морозу от станции до Мели­хова, превратилось в заледенелый комочек, но вни­мательность, нежность Чехова тронули всех до­машних.

Театральный роман. Начало

Константин Сергеевич Станиславский:

Весной 1897 года зародился Московский Художе­ственно-общедоступный театр. Пайщики набирались с большим трудом, так как новому делу не пророчили успеха. .Антон Павлович откликнулся по первому призыву и вступил в число пайщиков. Он интересовался всеми мелочами нашей подготовительной работы и просил писать ему почаще и побольше. Он рвался в Москву, но болезнь приковывала его безвыездно к Ялте, которую он называл Чертовым островом, а себя сравнивал с Дрейфусом. Больше всего он, конечно, интересовался репер­туаром будущего театра.

На постановку его «Чайки» он ни за что не согла­шался. После неуспеха ее в С.-Петербурге это было его больное, а следовательно, и любимое детище. Тем не менее в августе 1898 года «Чайка» была вклю­чена в репертуар. Не знаю, каким образом Вл. И. Не­мирович-Данченко уладил это дело.

Александр Леонидович Вишневский:

В первые дни начала художественного театра, Ста- 406 ниславский не вполне разделял репертуарные увле­чения Немировича-Данченко. И высшая любовь последнего, Чехов, была первому непонятна. — Чехов? «Чайка»? Да разве можно это играть? Я ни­чего не понимаю, — так отвечал Станиславский сво­ем)' союзнику.

В течение двух недель по нескольку часов кряду ста­рался Владимир Иванович обратить Станиславско­го в чеховскую веру, и все же уехал Константин Сер­геевич, до конца не приняв своим сердцем все еще чуждую ему «Чайку». Но вот поразительный при­мер режиссерской интуиции Станиславского: оста­ваясь все еще равнодушным к Чехову, он присылал такой богатый, полный оригинальности и глубины материал для постановки «Чайки», что Немирович- Данченко приходил в восторг.

Константин Сергеевич Станиславский:

Я уехал в Харьковскую губернию писать mise en scene.

Это была трудная задача, так как, к стыду своем)', я не понимал пьесы. И только во время работы, неза­метно для себя, я вжился и бессознательно полюбил ее. Таково свойство чеховских пьес. Поддавшись обаянию, хочется вдыхать их аромат. Скоро из писем я узнал, что А. П. не выдержал и приехал в Москву. Приехал он, вероятно, для того, чтобы следить за репетициями «Чайки», которые уже начались тогда. Он очень волновался. К моему возвращению его уже не было в Москве. Дурная по­года угнала его назад в Ялту. Репетиции «Чайки» вре­менно прекратились.

Настали тревожные дни открытия Художествен­ного театра и первых месяцев его существования. Дела театра шли плохо. За исключением «Федора Иоанновича», делавшего большие сборы, ничто не привлекаю публики. Вся надежда возлагалась на пьесу Гауптмана «Ганнеле», но московский мит- 407

рополит Владимир нашел се нецензурной и снял с репертуара театра.

Наше положение стало критическим, тем более что на «Чайку» мы не возлагали материальных на­дежд.

Однако пришлось ставить ее. Все понимали, что от исхода спектакля зависела судьба театра. Но этого мало. Прибавилась еще гораздо большая ответственность. Накануне спектакля, по оконча­нии малоудачной генеральной репетиции, в театр явилась сестра Антона Павловича — Мария Пав­ловна Чехова.

Она была очень встревожена дурными известия­ми из Ялты.

Мысль о вторичном неуспехе «Чайки» при тог­дашнем положении больного приводила ее в ужас, и она не могла примириться с тем риском, кото­рый мы брали на себя.

Мы тоже испугались и заговорили даже об отмене спектакля, что было равносильно закрытию театра. Нелегко подписать приговор своему собственно­му созданию и обречь труппу на голодовку. А пайщики? что они сказали бы? Наши обязаннос­ти по отношению к ним были слишком ясны.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

17 декабря 1898 года мы играли «Чайку» в первый раз. Наш маленький театр был не совсем полон. Мы уже сыграли и «Федора» и «Шейлока»; хоть и хвалили нас. однако составилось мнение, что об­становка, костюмы необыкновенно жизненны, тол­па играет исключительно, но... «актеров пока не видно», хотя Москвин прекрасно и с большим успе­хом сыграл Федора. И вот идет «Чайка», в которой нет ни обстановки, ни костюмов — один актер. Мы все точно готовились к атаке. Настроение было се­рьезное, избегали говорить друг с другом, избегали

смотреть в глаза, молчали, все насыщенные любо­вью к Чехову и к новому нашему молодому театру, точно боялись расплескать эти две любви, и несли мы их с каким-то счастьем, и страхом, и упованием. Владимир Иванович (Немирович-Данченко. — Сост.) от волнения не входил даже в ложу весь пер­вый акт, а бродил по коридору.

Константин Сергеевич Станиславский:

В 8 часов занавес раздвинулся. Публики было ма­ло. Как шел первый акт — не знаю. Помню только, что от всех актеров пахло валериановыми каплями. Помню, что мне было страшно сидеть в темноте и спиной к публике во время монолога Заречной и что я незаметно придерживал ногу, которая нерв­но тряслась.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Очень волновалась и я. Но с первых минут, с пер­вых слов несравненных Маши — Лилиной и Медве- денки — Тихомирова я просто забыла, что я в теат­ре. что это пьеса, и чувствовала небывалое в театре ощущение: будто это не сцена и не акгеры, а живая жизнь — и мы все случайно подсматриваем ее... Это впечатление разделяли и все зрители.

Александр Леонидович Вишневский:

Думаю, все, кто был в тот вечер в театре «Эрми­таж», помнят первое представление «Чайки». Как мы играли, что говорили, никто из нас не помнит, потому что мы все едва стояли на ногах. Каждый из нас только мучительно сознавал, что нужно иметь успех, гак как от этого зависит, может быть, самая жизнь любимого поэта.

Опустился занавес при гробовом молчании. Мы похолодели. С Книппер сделалось дурно. Роксано- ва (молодая артистка, игравшая Нину Заречную) 409

разразилась слезами. Как продолжительно было молчание публики, можно судить по тому, что мы успели разойтись по уборным. И вдруг зала забурлила, загрохотала от рукоплес­каний. Публика пришла в себя — и затишье, так ошибочно истолкованное за сценой, сменилось бурей восторга.

Когда я теперь возобновляю в памяти впечатле­ния. мне становится ясно, что захват зрителя на­чался почти с первых же сцен пьесы. Но было еще какое-то колебание. Нужно было что-то, что уда­рило бы с особенной силой. И этот последний удар был дан М. П. Лилиной, игравшей Машу, ко­гда она со слезами рухнула на грудь доктора Дор­на, которого играл я. Этот момент решил сцени­ческую судьбу «Чайки», я рискну сказать даже — судьбу Чехова в театре. Чехов и Художественный театр победили. И надолго. Театр рисковал не на­прасно.

Помню, как помощник режиссера подбежал к нам и ошарашил меня той бесцеремонностью, с какой он толкнул нас на сцену. Там уже был раздвинут за­навес. Публика повскакивала с мест, аплодировала, шумела. Мы стояли растерянные, невменяемые, навытяжку. Никому и в голову не пришло покло­ниться. После первого акта нас вызывали двена­дцать раз.

Все целовались. Кто-то не выдержал, разрыдался. Все сотрудники — рабочие, портнихи, ученики, ста­тисты — высыпали на сцену. Пришлось затянуть ан­тракт. От слез у многих сошел грим, так что при­шлось перегримировываться.

Константин Сергеевич Станиславский:

Многие, и я в том числе, от радости и возбуждения 410 танцевали дикий танец.

Александр Леонидович Вишневский:

Второй акт прошел без особого успеха, в третье повторилось то же, что было после первого акта.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Даже тишайший Эфрос — критик и журналист — че­ловек, необычайно сдержанный и задумчивый, «вы­шел из берегов»: вскочил на стул, кричал, бесновал­ся, плакал, требовал послать Чехову телеграмм)'.

Александр Леонидович Вишневский:

По окончании спектакля публика стала требовать, чтобы Чехову послали в Ялту телеграмм)'. Немиро вич-Данченко составил текст и прочел его со сце­ны. Новая шумная овация.

Константин Сергеевич Станиславский:

С этого вечера между всеми нами и Антоном Пав­ловичем установились почти родственные отно­шения.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Чем же мы взяли? Актеры мы все, за исключением Станиславского и Вишневского, были неопытные и не так уж прекрасно играли «Чайку», но, думает­ся, что вот эти две любви — к Чехову и к нашему те­атру, которыми мы были полны до краев и которые мы несли с таким счастьем и страхом на сцену, — не могли не перелиться в души зрителей. Они-то и да­ли нам эту радость победы...

Следующие спектакли «Чайки» пришлось отме­нить из-за моей болезни — я первое представление играла с температурой 39е и сильнейшим бронхи­том. а на другой день слегла совсем. И нервы не вы­держали; первые дни болезни никого не пускали ко мне; я лежала в слезах, негодуя на свою болезнь. Первый большой успех — и нельзя играть! 411

А бедный Чехов в Ялте, получив поздравительные телеграммы и затем известие об отмене «Чайки», ре­шил, что опять полный неуспех, что болезнь Книп- пер — только предлог, чтобы не волновать его, не вполне здорового человека, известием о новой не­удачной постановке «Чайки».

Антон Павлович Чехов. Из письма Е. М. [Лавровой Юст. Ялта, 26 декабря 1898 г.:

Из Москвы пишут и барабанят во все барабаны, что «Чайка» имела успех. Но так как в театре мне вооб­ще не везет, не везет роковым образом, то одна из исполнительниц после первого представления за­болела — и «Чайка» моя не идет. В театре мне так не везет, так не везет, что если бы я женился на актрисе, то у нас наверное родил­ся бы орангутанг или дикобраз.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

К Новому годуя поправилась, и мы с непрерываю­щимся успехом играли весь сезон нашу «Чайку».

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:

Она шла при переполненном театре, и часто я, возвращаясь домой поздним вечером мимо «Эрми­тажа» в Каретном ряду, где тогда помещался Ху­дожественный театр, наблюдала картину, как вся площадь перед театром была запружена народом, конечно главным образом молодежью, студента­ми, курсистками, которые устраивались там на всю ночь — кто с комфортом, захватив складной стуль­чик, кто с книжкой у фонаря, кто, собираясь груп­пами и устраивая танцы, чтобы согреться — жизнь кипела на площади, — с тем, чтобы с раннего утра захватить билет и потом уже бежать на занятия, не смущаясь бессонной ночью. Грела и поддержи* 412 вала молодость...

Художественный театр реабилитировал и заново со­здал «Чайку», но смело можно сказать, что и «Чай­ка» создала Художественный театр, во всяком случае все чеховские пьесы — это лучшее, что театр создал.

Константин Сергеевич Станиславский:

Ему <...> хотелось посмотреть «Чайку» в нашем ис­полнении. И мы дали ему эту возможность. За неимением постоянного помещения наш театр временно обосновался в Никитском театре. Там и был объявлен театр без публики. Туда были пе­ревезены все декорации.

Обстановка грязного, пустого, неосвещенного и сы­рого театра, с вывезенной мебелью, казалось бы, не могла настроить актеров и их единственного зри­теля. Тем не менее спектакль доставил удовольствие Антону Павловичу. Вероятно, он очень соскучился о театре за время «ссылки» в Ялте. С каким почти детским удовольствием он ходил по сцене и обходил грязные уборные артистов. Он любил театр не только с показной его сторо­ны, но и с изнанки.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

По окончании четвертого акта, ожидая, после зим­него успеха, похвал автора, мы вдруг видим: Чехов, мягкий, деликатный Чехов, идет на сцену с часами в руках, бледный, серьезный, и очень решитель­но говорит, что все очень хорошо, но «пьесу мою я прошу кончать третьим актом, четвертый акт не позволю играть...» Он был со многим не согласен, главное с темпом, очень волновался и уверял, что этот акт не из его пьесы. И правда, у нас что-то не ладилось в этот раз. Владимир Иванович и Констан­тин Сергеевич долго успокаивали его, доказывая, что причина неудачной нашей игры в том. что мы давно не играли (весь пост), а все актеры настолько 413

зеленые, что потерялись среди чужой, неуютной обстановки мрачного театра. Конечно, впоследст­вии забылось это впечатление, все поправилось, но всегда вспоминался этот случай, когда так реши­тельно и необычно для него протестовал Чехов, ко­гда ему было чтото действительно не по душе.

Константин Сергеевич Станиславский:

Исполнение одной из ролей он осудил строго до жестокости. Трудно было предположить ее в чело­веке такой исключительной мягкости. А. П. требо­вал, чтоб роль была отобрана немедленно. Не при­нимал никаких извинений и грозил запретить даль­нейшую постановку пьесы.

Пока шла речь о других ролях, он допускал милую шутку над недостатками исполнения, но стоило за­говорить о неудавшейся роли, как А. Г1. сразу ме­нял тон и тяжелыми ударами бил беспощадно. — Нельзя же, послушайте. У вас же серьезное де­ло, — говорил он. Вот мотив его беспощадности. Этими же словами выяснилось и его отношение к нашему театру. Ни комплиментов, ни подробной критики, ни поощрений он не высказывал.

Антон Павлович Чехов. Из письма A. JI. Вишневско­му. Ялта, з ноября 1899 г.:

Как бы ни было, все прекрасно, и я благодарю небо, что, плывя по житейскому морю, я наконец попал на такой чудесный остров, как Художественный те­атр. Когда у меня будут дети, то я заставлю их вечно молить Бога за вас всех.

Ольга Книппер

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Мой путь к сцене был не без препятствий. Я росла в семье, не терпевшей нужды. Отец мой, инженер- технолог, был некоторое время управляющим заво­да в бывшей Вятской губернии, где я и родилась. Родители переехали в Москву, когда мне было два года, и здесь провела я всю свою жизнь. Моя мать была в высшей степени одаренной музыкальной на­турой, она обладала прекрасным голосом и была хорошей пианисткой, но, по настоянию отца, ради семьи, не пошла ни на сцену, ни даже в консервато­рию. После смерти отца и потери сравнительно обеспеченного существования она стала педагогом и профессором пения при школе Филармоническо­го училища, иногда выступала в концертах и трудно мирилась со своей неудачно сложившейся артисти­ческой карьерой.

Я после окончания частной женской гимназии жи­ла. по тогдашним понятиям, «барышней»: занима­лась языками. музыкой, рисованием. Отец мечтал, чтобы я стала художницей. — он даже показывал мои рисунки Вл. Маковскому, с семьей которого мы были знакомы, — или переводчицей; я в ранней 415

юности переводила сказки, повести и увлекалась переводами. В семье меня, единственную дочь, ба­ловали, но держали далеко от жизни... Товарищ старшего брата, студент-медик, говорил мне о выс­ших женских курсах, о свободной жизни (видя ино­гда мое подавленное состояние), и когда заметили, как я жадно слушала эти рассказы, как горели у ме­ня глаза, милого студента тихо удалили на время из нашего дома. А я осталась со своей мечтой о сво­бодной жизни.

Детьми и в ранней юности мы ежегодно устраива­ли спектакли; смастерили сцену у нас в зале, играли и у нас, и у знакомых, участвовали и в благотвори­тельных вечерах. Но когда мне было уже за два­дцать лег и когда мы стали серьезно поговаривать о создании драматического кружка, отец, видя мое увлечение, мягко, но внушительно и категорически прекратил эти мечтания, и я продолжала жить как в тумане, занимаясь то тем, то другим, но не видя цели. Сцена меня манила, но по тогдашним поняти­ям казалось какой-то дикостью сломать семью, ко­торая окружала меня заботами и любовью, уйти, и куда уйти? Очевидно, и своей решимости и веры в себя было мало.

Резко изменившиеся после внезапной смерти отца материальные условия поставили все на свое место. Надо было думать о куске хлеба, надо было зараба­тывать его, так как у нас ничего не осталось, кроме нанятой в большом особняке квартиры, пяти чело­век прислуги и долгов. Переменили квартиру, отпу­стили прислугу и начали работать с невероятной энергией, как окрыленные. Мы поселились «комму­ной» с братьями матери (один был врач, другой — военный) и работали дружно и энерг ично. Мать да­вала уроки пения, я — уроки музыки, младший брат, студент, был репетитором, старший уже служил ин­женером на Кавказе.

Это было время большой внутренней переработ­ки, из «барышни» я превращалась в свободного, зарабатывающего на свою жизнь человека, впер­вые увидавшего эту жизнь во всей ее пестроте. Но во мне вырастала и крепла прежняя, давниш­няя мечта — о сцене. Ее поддержало пребывание в течение двух летних сезонов после смерти отца в «Полотняном заводе», майоратном имении 1он- чаровых, с которыми дружили и родители, и мы, молодежь. Разыскав по архивным документам, что небольшой дом, в котором тогда помещался трак­тир, имел в прошлом отношение, хотя и весьма смутное, к Пушкин)' (его жена происходила из то­го же рода), мы упросили отдать этот дом в наше распоряжение, и вся наша жизнь сосредоточилась в этом доме. Мы устроили сцен)' и начали дружно составлять программу народного театра. Мы игра­ли Островского, водевили с пением, пели, читали в концертах. Наша маленькая труппа пополнялась рабочими и служащими писчебумажной фабрики Гончаровых. Когда в 1898 году мы открывали Худо­жественный театр «Царем Федором», я получила трогательный адрес с массой подписей от рабочих Полотняного завода, — это была большая радость, так как Полотняный завод оставил в моей памяти незабываемое впечатление на всю мою жизнь. Мало-помалу сцена делалась для меня осознанной и желанной целью. Никакой другой жизни, кроме артистической, я уже себе не представляла. Поти­хоньку от матери подготовила я с трудом свое по­ступление в драматическую школу при Малом теат­ре, была принята очень милостиво, прозанималась там месяц, как вдруг неожиданно был назначен «проверочный» экзамен, после которого мне было предложено оставить школу, но сказано, что я не лишена права поступления на следующий год. Это было похоже на издевательство. Как впоследствии 417

выяснилось, я из числа четырех учениц была един­ственной, принятой без протекции, а теперь нуж­но было устроить еще одну, поступавшую с сильной протекцией, отказать нельзя было. И вот я была устранена.

Это был для меня страшный удар, так как вопрос о театре стоял для меня тогда уже очень остро — бьггь или не быть, вот — солнце, вот — тьма. Мать, видя мое подавленное состояние и несмотря на то, что до этого времени была очень против моего решения ид­ти на сцен)', устроила через своих знакомых директо- [юв Филармонии мое поступление в драматическую школу, хотя прием туда уже целый месяц как был пре­кращен.

Три года я пробыла в школе по классу Вл. И. Не­мировича-Данченко и А. А. Федотова, одновре­менно бегая по урокам, чтоб иметь возможность платить за учение и зарабатывать на жизнь. Зимой 1897/98 года я кончала курс драматической школы. Уже ходили неясные, волновавшие нас слу­хи о создании в Москве какого-то нового, «особен­ного» театра; уже появлялась в стенах школы живо­писная фигура Станиславского с седыми волосами и черными бровями, и рядом с ним характерный силуэт Санина; уже смотрели они репетицию «Трак­тирщицы», во время которой сладко замирало серд­це от волнения; уже среди зимы учитель наш, Вл. И. Немирович-Данченко, говорил М. Г. Савиц­кой, мне и некоторым другим моим товарищам, что мы будем оставлены в этом театре, и мы бережно хранили эту тайну... И вот тянулась зима, надежда то крепла, то, казалось, совсем пропадала, пока шли переговоры... И уже наш третий курс волновачся пьесой Чехова «Чайка», уже заразил нас Владимир Иванович своей трепетной любовью к ней, и мы хо­дили неразлучно с желтым томиком Чехова, и чита­ли, и перечитывали, и не понимали, как можно иг-

рать эту пьесу, но все сильнее и глубже охватывала она наши души тонкой влюбленностью, словно это было предчувствие того, что в скором времени должно было так слиться с нашей жизнью и стать чем-то неотъемлемым, своим, родным. Все мы любили Чехова-писателя, он нас волновал, но, читая «Чайку», мы, повторяю, недоумевали: возможно ли ее играть? Так она была непохожа на пьесы, шедшие в других театрах. Владимир Иванович Немирович-Данченко говорил о «Чайке» с взволнованной влюбленностью и хотел ее ставить на выпускном спектакле. И когда обсуж­дали реперлуар нашего начинающегося молодого дела, он опять убежденно и проникновенно гово­рил. что непременно пойдет «Чайка». И «Чайкой» все мы волновались, и все, увлекаемые Владимиром Ивановичем, были тревожно влюблены в «Чайку». Но, казалось, пьеса была так хрупка, нежна и благо­уханна, что страшно было подойти к ней и вопло­тить все эти образы на сцене... Прошли наши выпускные экзамены, происходив­шие на сцене Малого театра. И вот наконец я у це­ли, я достигла того, о чем мечтала, я актриса, да еще в каком-то новом, необычном театре.

Мы встретились впервые 9/21 сентября 1898 го­да — знаменательный и на всю жизнь не забытый день.

До сих пор помню все до мелочей, и трудно го­ворить словами о том большом волнении, кото­рое охватило меня и всех нас, актеров нового теа­тра, при первой встрече с любимым писателем, имя которого мы, воспитанные Вл. И. Немирови­чем-Данченко, привыкли произносить с благого­вением.

Никогда не забуду ни той трепетной взволнованно­сти, которая овладела мною еще накануне, когда я 419

прочла записку Владимира Ивановича о том, что за­втра, 9 сентября, А. П. Чехов будет у нас на репе­тиции «Чайки», ни того необычайного состояния, в котором шла я в тот день в Охотничий клуб на Воз­движенке, где мы репетировали, пока не было гото­во здание нашего театра в Каретном ряду, ни того мгновения, когда я в первый раз стояла лицом к ли­цу с А. П. Чеховым.

Все мы были захвачены необыкновенно тонким обаянием его личности, его простоты, его неуме­ния «учить», «показывать». Не знали, как и о чем говорить... И он смотрел на нас то улыбаясь, то вдруг необычайно серьезно, с каким-то смуще­нием, пощипывая бородку и вскидывая пенсне и тут же внимательно разглядывая «античные» ур­ны, которые изготовлялись для спектакля «Анти­гоны». <...>

И с этой встречи начал медленно затягиваться тонкий и сложный узел моей жизни.

Мария Павловна Чехова:

Когда в феврале 1899 года после знакомства с артис­тами Московского Художественного театра я писала Антону Павловичу в Ялту, что советую ему поухажи­вать за Книппер, я, конечно, не предполагала, что за этой невинной шуткой в будущем встанет что-то се­рьезное, большое... Но, впрочем, как стало известно уже позднее, брат и не нуждался в этом моем сове­те—он еще при первом знакомстве с О. Л. Книппер обратил на нее внимание. Посмотрев впервые репе­тицию пьесы «Царь Федор Иоаннович», где Ольга Леонардовна играла Ирину; Антон Павлович писал Суворину, что если бы он остался в Москве, то «влю­бился бы в Ирину»! В общем, вышло, что вкусы на­ши с братом совпали.

После первого знакомства на спект акле «Чайка» я 420 начала встречаться с Ольгой Леонардовной в Моек- ве и помимо театра. Весной 1899 года, когда Ан­тон Павлович вернулся из Ялты, мы поехали в Ме­лихово и пригласили погостить к нам О. Л. Книп- пер. Она три дня прожила у нас, оживляя наше ти­хое Мелихово своим звонким голосом и веселым смехом.

У Антона Павловича начинается переписка с Оль­гой Леонардовной. Летом этого же года, заранее списавшись. Антон Павлович встречает Ольгу Лео­нардовну в Новороссийске (он ездил тогда по делам в Таганрог). Оттуда они вместе едут на пароходе в Ялту. Там в течение двух недель они часто встреча­ются, совершают прогулки и вместе возвращаются в Москву.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

В Москве Антон Павлович пробыл недолго и в кон­це августа уехал обратно в Ялту, а уже с 3 сентября возобновилась наша переписка.

Антон Павлович Чехов. Из письма О. J1. Книппер. Ялта, 5 сентября 1899 г.:

Милая актриса, отвечаю на все Ваши вопросы. До­ехал я благополучно. Мои спутники уступили мне место внизу, потом устроилось так. что в купе оста­лось только двое: я да один молодой армянин. По нескольку раз в день я пил чай, всякий раз по три стакана, с лимоном, солидно, не спеша. Все, что было в корзине, я съел. Но нахожу, что возиться с корзи­ной и бегать на станцию за кипятком — это дело не­серьезное, это подрывает престиж Художественно­го театра. До Курска было холодно, потом стало теплеть, и в Севастополе было уже совсем жарко. В Ялте остановился в собственном доме и теперь живу тут, оберегаемый верным Мустафою. Обедаю не каждый день, потому что ходить в город далеко, а возиться с керосиновой кухней мешает опять-таки 421

престиж. По вечерам ем сыр. Видаюсь с Синани. У Срединых был уже два раза; Вашу фотографию они осматривали с умилением, конфеты съели. Л. В. чувствует себя сносно. Нарзана не пью. Что еще? В саду почти не бываю, а сижу больше дома и думаю о Вас. И проезжая мимо Бахчисарая, я думал о Вас и вспоминал, как мы путешествовали. Милая, необык­новенная актриса, замечательная женщина, если бы Вы знали, как обрадовало меня Ваше письмо. Кланяюсь Вам низко, низко, так низко, что касаюсь лбом дна своего колодезя, в котором уже дорылись до 8 сажен. Я привык к Вам и теперь скучаю и никак не могу помириться с мыслью, что не увижу Вас до весны; я злюсь — одним словом, если бы Наденька узнала, что творится у меня в душе, то была бы исто­рия. <...>

Ну, крепко жму и целую Вашу руку. Будьте здоро­вы, веселы, счастливы, работайте, прыгайте, увле­кайтесь, нойте и, если можно, не забывайте за­штатного писателя. Вашего усердного поклонни­ка А. Чехова.

С-х^З

В «теплой Сибири»

Исаак Наумович Альтшуллер:

Приехал он в Ялту как будто без определен­ных планов, но здесь скоро принял решение пере­браться на юг окончательно и так как «по гостини­цам жить надоело», то стал подыскивать участок. По этому поводу у него происходили постоянные совещания с И. А. Синани, владельцем книжного магазина на набережной, хорошо знакомым вся­кому бывавшему в Ялте, так как его магазин с ла­вочкой у входа служил излюбленным местом сви­даний и встреч друзей и знакомых, особенно пи­сателей. <...>

Однажды А. П. таинственно повез нас с доктором Орловым в Верхнюю Аугку, которая тогда еще не была присоединена к городу Ялте, а считалась де­ревней, остановился в конце ее. загадочно пред­ложил нам перелезть через низкий забор, и когда мы очутились на довольно неприглядном участке, под самым пыльным шоссе, с запущенным вино­градником, с двумя-тремя тощими деревьями и ста­рым татарским кладбищем с многочисленными ха­рактерными надгробными мусульманскими памят­никами по передней его границе, он торжественно заявил, что этот самый участок он собирается 423

купить, причем при оценке его рекомендовал обра­тить особенное внимание на два его достоинства: во-первых, на имеющийся «библейский» колодец и, во-вторых, на чудесный далекий вид на долину речки Учан-Су и кусочек моря. Так как владелец продавал участок из уважения к Чехову необыкно­венно дешево, за четыре тысячи, да еще так, что три тысячи можно было платить когда угодно и без процентов, то тут же на общем совещании решено было, что покупать стоит. Впрочем, шоссе впослед­ствии при ремонте было значительно поднято и несколько отведено в сторону, а к дому Чехова устроен небольшой, в виде переулка, спуск. Денег свободных у него в это время еще не было, и он комбинировал всякие кредитные операции. В середине октября умер отец Антона Павловича, и известие об этом еще более укрепило его в реше­нии поскорее построиться и перевезти мать, кото­рой, как он полагал, будет теперь очень тоскливо оставаться в Мелихове. Последнее предполагалось продать. <...> Он в это время очень много работал, преимущественно по утрам.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. О. Меньшико­ву. Ялта, 2о октября 1898 г.:

У меня умер отец. Выскочила главная шестерня из мелиховского механизма, и мне кажется, что для ма­тери и сестры жизнь в Мелихове утеряла теперь вся­кую прелесть и что мне придется устраивать для них теперь новое гнездо. И это весьма вероятно, так как зимовать в Мелихове я уже не буду, а без мужчин в де­ревне не управиться.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чехову Ялта, 26 октября 1898 г.:

Я покупаю в Ялте участок и буду строиться, чтобы 424 иметь место, где зимовать. Перспектива постоянно­го скитанья, с номерами, швейцарами, случайной кухней и проч. и проч. пугает мое воображение. Со мною зимовала бы и мать. Здесь зимы нет; конец октября, а розы и прочие цветы цветут взапуски, де­ревья зелены и тепло. Много воды. Кроме дома ни­чего не нужно, никаких служб; все иод одной кры­шей. В подвальном этаже уголь, дрова, дворницкая и все. Куры несутся круглый год, и для них особого помещения не нужно, достаточно перегородки. Вблизи булочная, базар. Так что матери будет очень тепло и очень удобно. Кстати же в лесничестве всю осень собирают рыжики и маслята — и это развле­чет нашу мать. Строить сам я не буду, все сделает ар­хитектор. К апрелю дом будет готов. Участок, с го­родской точки зрения, большой; поместится и сад, и цветник, и огород. С будущего года в Ялте желез­ная дорога.

Исаак Наумович Альтшуллер:

Когда Чехов приступил к постройке дачи, он очень подробно и внимательно разрабатывал с архитек­тором и приехавшей сестрой, Марией Павловной, план дома. Предполагалось три жильца — он сам, мать и в летнее время сестра, служившая тогда пре­подавательницей в одной из московских женских гимназий. Требоватось, чтобы комнаты были по возможности изолированы. Оттого дом и имел не­сколько странное расположение: прямо от входа кабинет Антона Павловича, столько раз описан­ный, и отделенная от него незастекленной с резь­бой дверью небольшая, очень светлая спальня. В другом конце коридора дверь в комнату матери, и в башенке наверху — комната Марии Павловны. Внизу столовая и комната для гостей. Чехов пере­брался на свой участок задолго до того, как был го­тов дом, и жил в комнате при будущей кухне, поме­щавшейся в отдельном небольшом флигеле. Он 425

очень много занимался будущим садом. У него было большое стремление к своему углу, к покупке вся­ких участков, дач и т. д.

Александр Иванович Куприн:

Ялтинская дача Чехова стояла почти за городом, глубоко под белой и пыльной ауте кой дорогой. Не знаю, кто ее строил, но она была, пожалуй, самым оригинальным зданием в Ялте. Вся белая, чистая, легкая, красиво несимметричная, построенная вне какого-нибудь определенного архитектурного сти­ля, с вышкой в виде башни, с неожиданными высту­пами, со стеклянной верандой внизу и с открытой террасой вверху, с разбросанными то широки­ми, то узкими окнами. — она походила бы на здания в стиле moderne, если бы в ее плане не чувствова­лась чья-то внимательная и оригинальная мысль, чей-то своеобразный вкус. Дача стояла в углу сада, окруженная цветником. К саду, со стороны, проти­воположной шоссе, примыкало, отделенное низкой стенкой, старое, заброшенное татарское кладбище, всегда зеленое, тихое и безлюдное, со скромными каменными плитами на могилах. Цветничок был маленький, далеко не пышный, а фруктовый сад еще очень молодой. Росли в нем груши и яблони-дички, абрикосы, персики, миндаль. В последние годы сад уже начал приносить кое-ка­кие плоды, доставляя Антону Павловичу много за­бот и трогательного, какого-то детского удовольст­вия. Когда наступало время сбора миндальных оре­хов. то их снимали и в чеховском саду. Лежали они обыкновенно маленькой горкой в гостиной на по­доконнике, и, кажется, ни у кого не хватало жестоко­сти брать их. хотя их и предлагали. А. Г1. не любил и немного сердился, когда ему гово­рили, что его дача слишком мало защищена от пы­ли, летящей сверху, с аутского шоссе, и что сад пло-

хо снабжен водою. Не любя вообще Крыма, а в осо­бенности Ялты, он с особенной, ревнивой любовью относился к своем)'сад)'. Многие видели, как он ино­гда по утрам, сидя на корточках, заботливо обмазы­вал серой стволы роз или выдергивал сорные травы из клумб. А какое бывало торжество, когда среди летней засухи наконец шел дождь, наполнявший во­дою запасные глиняные цистерны! Но не чувство собственника сказывалось в этой хлопотливой любви, а другое, более мощное и муд­рое сознание. Как часто говорил он, глядя на свой сад прищуренными глазами: — Послушайте, при мне здесь посажено каждое де­рево. и, конечно, мне это дорого. Но и не это важ­но. Ведь здесь же до меня был пустырь и нелепые овраги, все в камнях и в чертополохе. А я вот при­шел и сделал из этой дичи культурное, красивое место. Знаете ли? — прибавлял он вдруг с серьез­ным лицом, тоном глубокой веры. — Знаете ли, че­рез триста — четыреста лет вся земля обратится в цветущий сад. И жизнь будет тогда необыкновен­но легка и удобна.

Исаак Наумович Альтшуллер:

Вскоре после аупсинской дачи он приобрел участок в Кучук-Кое, около Кикинеиза, верстах в 25 от Ял­ты, совершенно ему не нужный и никчемный, к ко­торому вел очень крутой спуск от шоссе с еще более крутым спуском от него к морскому берегу. Купил потому, что «там чудный вид, и все есть: и маленький домик, и табачный сарай, и дроги, и нужно только будет из Москвы выписать ложки, вилки, самовар. Почта рядом, я уверен, что и ма­тери понравится». — «Но ведь туда добраться нель­зя». — «Это ничего, можно будет купить ослика, чу­десно будет, или еще и лошадь». А через год он еще купил участок в Гурзуфе, потому что на самом 427

берегу, «свой кусочек берега, и можно будет рыбу ловить, чудесно!». И на обоих участках, я думаю, он был счетом не более двух-трех раз. Когда после продажи сочинений Марксу получались свобод­ные деньги, он собирался и в Москве домик ку­пить, «где-нибудь на окраине, но непременно с са­дом», и где-нибудь дачу под Москвой, непременно около речки. И когда я ему говорил, что он тоже свой крыжовник любит, то он смеялся и говорил: «Здесь же крыжовника нет, а миндаль, грецкий орех». Но его привлекал, конечно, не крыжовник, а именно свой угол, сад.

Владимир Николаевич Ладыженский:

А когда я навестил Чехова в Крыму, он говорил мне:

— Тебе нравится моя дача и садик, ведь нравится? А между тем это моя тюрьма, самая обыкновенная тюрьма, вроде Петропавловской крепости. Разни­ца только в том, что Петропавловская крепость сырая, а эта сухая.

Чехов долю не мог примириться с жизнью «не по своей воле» на юге, но в конце концов полюбил свою дачу, о которой много заботился. Он ценил, очевидно, результаты своих трудов. И когда, неза­долго перед его кончиной, Мария Павловна призна­лась ему, что и она долго не могла примириться с Ял­той и неизбежной потерей Мелихова, а теперь ей здесь все дорого, Чехов грустно заметил:

— Вот гак не любя замуж выходят. Сначала не нра­вится. а потом привыкают!

Александра Александровна Хотяинцева:

Когда ему пришлось устраивать свой сад в Ялте, где в садах много вечнозеленых растений, он наса­дил деревья с опадающей листвой, чтобы «чувст­вовать весну».

Александр Иванович Куприн:

Вставал А. П., по крайней мере летом, довольно ра­но. Никто даже из самых близких людей не видал его небрежно одетым; также не любил он разных домашних вольностей вроде туфель, халатов и тужу­рок. В восемь-девять часов его уже можно было за­стать ходящим по кабинету или за письменным сто­лом, как всегда безукоризненно изящно и скромно одетого.

11о-видимому, самое лучшее время для работы при­ходилось у него от утра до обеда, хотя пишущим его, кажется, никому не удавалось заставать: в этом отношении он был необыкновенно скрытен и стыдлив. Зато нередко в хорошие теплые утра его можно было видеть на скамейке за домом, в самом укромном месте дачи, где вдоль белых стен стояли кадки с олеандрами и где им самим был посажен кипарис. Там сидел он иногда по часу и более, один, не двигаясь, сложив руки на коленях и глядя вперед, на море.

Около полудня и позднее дом его начинал напол­няться посетителями. В это же время на желез­ных решетках, отделяющих усадьбу от шоссе, вис­ли целыми часами, разинув рты, девицы в белых войлочных широкополых шляпах. Самые разнооб­разные люди приезжали к Чехову: ученые, литера­торы, земские деятели, доктора, военные, худож­ники, поклонники и поклонницы, профессоры, светские люди, сенаторы, священники, актеры — и Бог знает, кто еще. Часто обращались к нему за со­ветом, за протекцией, еще чаще с просьбой о про­смотре рукописи; являлись разные газетные ин­тервьюеры и просто любопытствующие; были и такие, которые посещали его с единственной це­лью «направить этот большой, но заблудший та­лант в надлежащую, идейную сторону». Приходи­ла просящая беднота — и настоящая, и мнимая. 429

Эти никогда не встречали отказа. Я не считаю себя вправе упоминать о частных случаях, но твердо и наверно знаю, что щедрость Чехова, особенно по отношению к учащейся молодежи, была несрав­ненно шире того, что ему позволяли его более чем скромные средства. <...>

В час дня у Чехова обедали внизу, в прохладной и светлой столовой, и почти всегда за столом бы­вал кто-нибудь приглашенный. Трудно было не поддаться обаянию этой простой, милой, ласко­вой семьи. Тут чувствовалась постоянная нежная заботливость и любовь, но не отягощенная ни од­ним пышным или громким словом, — удивитель­ная деликатность, чуткость и внимание, но нико­гда не выходящая из рамок обыкновенных, как будто умышленно будничных отношений. И, кро­ме того, всегда замечалась истинно чеховская бо­язнь всего надутого, приподнятого, неискреннего и пошлого. <...>

После обеда он пил чай наверху, на открытой терра­се, или у себя в кабинете, или спускался в сад и си­дел там на скамейке, в пальто и с тросточкой, надви­нув на самые глаза мягкую черную шляпу, и погляды­вал из-под ее полей прищуренными глазами. Эти же часы бывали самыми людными. Постоян­но спрашивали но телефо»гу, можно ли видеть А. П-ча, постоянно кто-нибудь приезжал. Приходи­ли незнакомые с просьбами о карточках, о надпи­сях на книгах. <...>

Всего лучше чувствовал себя А. I I. к вечеру, часам к семи, когда в столовой опять собирались к чаю и легкому ужину; Здесь иногда — но год от году все ре­же и реже — воскресал в нем прежний Чехов, неис­тощимо веселый, остроумный, с кипучим, прелест­ным юношеским юмором. <...> После ужина он неизменно задерживал кого-нибудь 430 у себя в кабинете на полчаса или на час. На письмен­ном столе зажигались свечи. И потом, когда уже все расходились и он оставачся один, то еще долго све­тился огонь в его большом окне. 11исал ли он в это время или разбира1ся в своих памятных книжках, занося впечатления дня. — это, кажется, не было ни­кому' известно.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Ял­та, I о марта 1899 г.:

В Ялте распускаются и цветут деревья. Я каждый день катаюсь, все катаюсь; разрешил себе истратить на извозчика 300 р., но до сих пор еще и 20 р. не ис­тратил, а все-таки, можно сказать, катаюсь много. Бываю в Ореанде, в Массандре. Катаюсь с попов­ной чаще, чем с другими, — и по сему случаю разго­воров много, и поп наводит справки, что я за чело­век. Вчера был на вечере.

Михаил Константинович Первухин (1870-1928), прозаик, журналист, редактор газеты «Крымский ку­рьер» (1900-1906):

Бывало, что Чехов, как он сам, шутя над своею сла­бостью, выражался ироническим тоном, «совер­шал подвиг», проходя все расстояние отдачи до ял­тинской набережной пешком, без отдыха по пути. На набережной же у него была «станция» в крошеч­ном книжном магазине большого чудака Синани, который, будучи человеком весьма скромной, до­морощенной культуры, с благоговением относился к писателям вообще, а Чехова буквально боготво­рил. <...>

У дверей магазинчика Синани стояла удобная ска­мья, из-за которой чудак-караим вел нескончаемые препирательства с городскою управой и местной полицией, требовавшими удаления ее. И вот если не в самом магазине Синани, то у дверей его, на этой самой скамье, получившей название «писатель-

ской», по целым часам засиживался Антон Павло­вич, греясь на солнышке и созерцая море, сухо по­кашливая и рассеянно слушая разгоревшийся в ма­газине спор крикуна Синани с любившим подшучи­вать над ним непременным членом ялтинской городской управы, отставным знаменитым певцом баритоном Д. Усатовым. <...>

— Перевешать вас всех надо! — горячится вспыль­чивый Синани, — в Сибирь сослать! Вот погодите, дождетесь вы! Только и знаете, что население гра­бите!

Выскочит на улиц)', стучит палкою с железным на­конечником о цементный тротуар, отчаянно жес­тикулирует.

— Антон Павлович! — вопит к мирно греющемуся на ласковом солнышке и думающему какую-то пе­чальную. хмурую думу Чехову. Нет, вы слышали?! Нет, что вы скажете на это безобразие?!

Чехов бесконечно далек от предмета спора. Ялту он откровенно недолюбливает и словно сердится на нее за то, что ему приходится жить в ней. Го­рячность Синани явно смешит его. Но, мягко и чуть иронически улыбаясь, он отзывается солид­ным баском:

— Да, это действительно безобразие!

— Вот погодите! — грозит Синани своем)' противни­ку. — Я уже просил Антона Павловича разделать вас иод орех в каком-нибудь своем произведении! И Ан­тон Павлович обещал, что соберется, разделает! Правда ведь, Антон Павлович? Вы обещали?

И Чехов рассеянно отвечает баском:

— Обещал! Я их, злодеев!

Антон Павлович Чехов. Из письма В. Н. Ладыженско­му. Ялта, 17 февраля igoo г.:

Я все в той же Ялте. Приятели сюда ко мне не ез- 432 дят, снегу нет, саней нет, нет и жизни. Cogiio ergo

sum[19] — и кроме этого «cogito» нет других призна­ков жизни.

За отсутствием практики многие органы моего те­ла оказались ненужными, так что за ненадобнос­тью я продал их тут одном)- турку. <...> Будь здоров и крепок. Трудись! Старайся! Часто вспоминаю, как мы сидели у Филиппова и пили чай: за соседним столом сидели две девицы, из ко­торых одна тебе очень нравилась.

Федор Федорович Фидлер. Из дневника:

14 июля 1908. <...> Они вместе посещали в Ялте бордель, и Филиппов удивлялся, до чего «возмути­тельно бессердечное обращение» позволял себе Чехов по отношению к проституткам.

Иван Алексеевич Бунин:

433

Крымский зимний день, серый, прохладный, сон­ные густые облака на Яйле. В чеховском доме тихо, мерный стук будильника из комнаты Евгении Яков­левны. Он, без пенсне, сидит в кабинете за письмен­ным столом, не спеша, аккуратно записывает что- то. Потом встает, надевает пальто, шляпу, кожаные мелкие калоши, уходит кудато, где стоит мышелов­ка. Возвращается, держа за кончик хвоста живую мышь, выходит на крыльцо, медленно проходит сад вплоть до ограды, за которой татарское кладбище на каменистом бугре. Осторожно бросает туда мышь и, внимательно оглядывая молодые деревца, идет к скамеечке среди сада. За ним бежит журавль, две собачонки. Сев, он осторожно играет тросточ­кой с одной из них, упавшей у его ног на спину, усме­хается: блохи ползуг по розовому брюшку... Потом, прислонясь к скамье, смотрит вдаль, на Яйлу, под­няв лицо, что-то думая. Сидит так час, полтора...

Максим Горький:

Но я видел, как А. Чехов, сидя в саду у себя, ловил шляпой солнечный луч и пытался — совершенно безуспешно — надеть его на голову вместе со шля­пой. И я видел, что неудача раздражает ловца сол­нечных лучей, лицо его становилось все более сердитым. Он кончил тем, что, уныло хлопнув шляпой по колену, резким жестом нахлобучил ее себе на голову, раздраженно отпихнул ногой соба­ку Тузика, прищурив глаза, искоса взглянул в небо и пошел к дому. А увидев меня на крыльце, сказал, ухмыляясь:

— Здравствуйте. Вы читали у Бальмонта «Солнце пахнет травами»? Глупо. В России солнце пахнет казанским мылом, а здесь — татарским потом... Он же долго и старательно пытался засунуть тол­стый красный карандаш в горлышко крошечной аптекарской склянки. Это было явное стремление нарушить некоторый закон физики. Чехов отдавал­ся этому стремлению солидно, с упрямой настойчи­востью экспериментатора.

Антон Павлович Чехов. Из письма Вл. И. Немирови­чу-Данченко. Ялта, 2./ ноября 1899 г.: Конечно, я здесь скучаю отчаянно. Днем работаю, а к вечеру начинаю вопрошать себя, что делать, ку­да идти. — и в то время, как у вас в театре идет вто­рое действие, я уже лежу в постели. Встаю, когда еще темно, можешь ты себе представить; темно, ве­тер ревет, дождь стучит.

Антон Павлович Чехов. В записи М. К. Первухина: В общем, я просто-напросто, селясь в Ялте, как го­ворится, «опередил события». Надо было бы подо­ждать так... Ну, лет сто, что ли? Тогда, знаете, доб­рые люди по воздуху ле тать будут со скоростью не 434 ста, а... а тысячи верст в час! Целые, знаете, воздуш-

ные поезда будут. И вот. знаете, тогда мы с вами мог­ли бы. вставши утречком в Ялте, вместе отправлять­ся на чай в Москву, на завтрак — в Питер, а к вечеру, к обеду — домой, в эту самую Ялту. А вечером к нам сюда, в Ялту, живые люди из Москвы и Питера за­глядывать будут. Вот при таких условиях — стоит и в Ялте жить. При иных — нет!

На фоне Чехова..

Исаак Наумович Альтшуллер:

Конец go-х и начало 900-х годов были как раз нача­лом расцвета и быстрого роста южного берега как всероссийского курорта. Ялта становилась местом, куда съезжались не только для лечения, но и для от­дыха весной, летом и осенью не только богатая бур­жуазия, но и представители русской интеллиген­ции. От этого много выигрывали Крым и крымча­ки. но от этого очень терпел Чехов. Само собою разумеется, что Чехова считали долгом посетить съезжавшиеся писатели и вообще люди, имевшие отношение к литературе и журналистике. И так как они отдыхали и делать им было нечего, то прихо­дили часто и сидели подолгу. Среди них были лю­ди, Чехову приятные и близкие, с которыми ему было хорошо и которых он сам звал, а были и чуж­дые и несимпатичные, от которых отделаться он все-таки не мог.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чехову. Ял­та, з декабря 1899 г.:

Целый день звонит телефон, надоедают посети­тели.

Вячеслав Андреевич Фаусек:

С ним искали знакомства, искали случая хотя бы увидеть его. Ялтинские дамы и молодежь специ­ально отправлялись гулять на набережную затем, чтобы видеть, как гуляет Чехов с певцом М., и еще издали, по огромному росту всегдашнего спутника Чехова, узнавали через толпу, в каком месте набе­режной Антон Павлович находится. Концерт М., устроенный им тогда в зале гостиницы «Россия», привлек такую массу публики, что она едва поме­щалась в зале. Конечно, такой успех концерта М., певца хотя и очень интересного, обладавшего огромной силы басом — «черноземная сила», как определял голос М. Антон Павлович, — но малоиз­вестного большой публике, в значительной мере был обязан имени Чехова. Публика знала, что Че­хов будет на концерте М., и шла на концерт с уве­ренностью увидеть, между прочим, и знаменитого Чехова.

— Чехов! Чехов! Вон он стоит! Вон он пошел! Вон он остановился!

Такой полушепот то и дело слышался в густой толпе.

Сергей Николаевич Щукин:

Все им очень интересовались и старались увидать. Бывали назойливы. Помню, в одном магазине приказчик рассказывал покупателям, что Чехов, уходя, по забывчивости оставил один из купленных им свертков. Тотчас же две дамы, бывшие в магази­не. выпросили у приказчика этот сверток, чтобы передать А. П-чу и таким образом познакомиться с ним.

Другой раз, долго спустя, А. П-чу пришлось быть на набережной. Он сидел на скамейке. Проходив­шие мимо стали так неприятно и любопытно всматриваться в его лицо, иногда даже останавли- 437

ваясь, что, не выдержав, он стал от них закрывать­ся газетой, которую держал в руках.

Родион Абрамович Менделевич:

Сидим мы на скамеечке, в Александровском скве­ре, разговариваем, смотрим на морской простор... Мимо проходит какой-то студентик с двумя барыш­нями. Увидев писателя, он о чем-то шушукается с своими спутницами, потом быстро подходит к Че­хову, снимает фуражку и спрашивает:

— Вы — Чехов?..

— Да, я... — растерянно отвечает А. П.

— Pardon... Больше мне ничего не нужно...

И я видел, как краска залила бледные щеки Че­хова.

— Как неделикатно и назойливо! — прошептал он.

Исаак Наумович Альтигуллер:

Мы много гуляли, тщательно избегая набереж­ной, где его одолевали курортные дамы, «анто­новки», преследуя его по пятам; стоило ему зайти к Синани, как немедленно лавка заполнялась поку­пательницами, которым неотложно требовались газеты, книги, папиросы и т. п. Чехов с мрачным видом круто поворачивался и устремлялся через ближайшие улицы или городской сад подальше от набережной.

Владимир Николаевич Ладыженский:

Прогулка шла очень недурно, но только до набе­режной. На набережной Чехов привлек к се­бе внимание публики. На него все оглядывались, а следом за ним, как дельфины за пароходом, по­казались «антоновки». Чехов смущался все больше и больше.

— Пойдем скорее. А то неловко. Видишь, здесь много людей.

Мы ускорили шаг, добрались до городского сада и заняли столик. Здесь присоединился к нам еще один из наших общих друзей, и мы занялись гастро­номическими соображениями. Но недолго при­шлось нам на этот раз благодушествовать. Толпа, не­умолимая толпа, росла крутом столика, а аллеи сада наполнялись мужественными и неотвратимыми «антоновками».

— Нет. так невозможно. Неловко уж очень. Что же это они на нас все глядят? Пойдем в ресторан, тут кабинет* есть один, — смущенно говорил Чехов, за­бывая, по-видимому, что глядели не на нас, а на него.

Михаил Константинович Первухин:

На моей памяти только один раз Чехов разошел­ся, шутил, острил, даже почти дурачился в Ялте. Это было в один из его немногих визитов в редак­цию «Крымского курьера» незадолго до Рождест­ва 1901 года.

Долго потом, несколько лет, я хранил большой лисг грубой, вырванной из какой-то бухгалтерской кни­ги бумаги, на котором был «отбитый» моим редак­ционным «Ремингтоном» текст «редакционного протокола». Его продиктовал, шутя, сам Чехов:

«Слушали и постановили поддержать следующие ходатайства непракт икующего врача Антона Чехо­ва в Ялтинское Городское Управление и прочие ин­станции, а втом числе и на Высочайшее Имя: О воспрещении приезжающим в Ялту розоволицым гимназисткам из Саратова приходить при встрече с А. Чеховым в телячий восторг и взвизгивать прон­зительно „Чехов! Чехов!"

К ялтинским гимназистам сие воспрещение не от­носится, ибо они ограничиваются достаточно тер­пимым молчаливым заглядыванисм Чехову и про­чим знаменитостям в рот. 439

О воспрещении ялтинским извозчикам указывать приезжим ауткинскую дачу Чехова как некую ме­стную достопримечательность. О разрешении ялтинскому дачевладельцу доктору А. П. Чехову поставить у его дачи в Аутке сажен­ной величины вывеску с надписью аршинными буквами следующего содержания: „Воспрещается вход дамам-писательницам, как с рукописями, так и без оных. Имеющие намерение интервьюировать А. Чехова сотрудники одесских газет из аптекарских учени­ков и коммивояжеров Товарищества Российско- Американской Резиновой Мануфактуры благово­лят пожаловать после дождика в четверг. В случае же экстренной надобности знать мнение А.Чехова о событиях в Китае, конституции на Сандвичевых островах, новой пьесе Сарду и пр., — желающие могут получать все интересующие их сведения от дворника Лбдула, которому даны соответствующие инструкции.

Убедительно просят являющихся на дачу А. Чехова дам, кои переживают интересные душевные драмы, звонков не обрывать, цветов не рвать, стекол не разбивать, истерик с пролитием морей изящных слез не устраивать и дворнику Абдулу физиономию не царапать.

Авторов многоактных драм и трагедий, всюду во­зящих пудовые рукописи, просят не трудиться, ибо владелец сей дачи А. Чехов находится в безве­стном отсутствии и тщетно разыскивается поли­цией для водворения по месту прописки. Поучения толстовцев и буддистов поручено вы­слушивать дворнику'Абдулу. Примечание: не лю­бит. чтобы его хлопали по плечу и тыкали пер­стом в живот. Носит с собою суковатую палку. Бросать в сад А. Чехова через забор визитные кар- 440 точки не рекомендуется: Абдул сердится".

Проект всеподданнейшего прошения непрактикующего врача Антона Павловича Чехова, живущего в Ялте, на Аутке, в собственном доме, на Высочайшее Имя.

Припадая к священным стопам и прочее, А. Чехов слезно молит о разрешении ему проживать в Ялте и в прочих злачных и незлачных местах Россий­ской империи по паспорту на имя мещанина города Пропойска Анемподиста Сидоровича Спиридоно­ва, ремеслом маляра и ночного сторожа, ибо толь­ко сим способом проситель А. Чехов может со­хранить за собою право употреблять хоть часть вре­мени на литературный труд, идущий на пользу российской словесности. А еще А. Чехов слезно просит разрешить ему в экстренных случаях ходить в женском платье и именоваться Агафьею Тихонов­ною Перепелицыною. Ибо только в сем виде он мо­жет избежать злой участи быть растерзанным на ча­сти жаждущими прославиться юными поэтами из прыщавых гимназистов и великосветскими романи­стами из ротных фельдшеров».

Евгений Николаевич Чириков (1864-1932), рома­нист, публицист драматург. Член литературного круж­ка «Среда»:

За завтраком Антон 11авлович рассказывал: — Был у меня такой случай... и вот все боюсь я те­перь отказывать в свидании посетителям. Прини­мать всех, это значит, бросить всякую работу и за­няться приемом посетительниц и выслушиванием их комплиментов... А между тем, случаются обид­ные ошибки. В прошлом году, например... такой случай... Однажды ранним утром я пошел погулять на набережную. Я гуляю рано, пока на улицах мало сезонной публики... Встретился с писателем Е<лпа- 441

тьевск>им. и мы сели с ним на лавочку поболтать в уединении. Неожиданно подходит чистильщик сапог, татарин, и подает мне букет роз. Ну, думаю, какая-нибудь сезонная дама, страдающая бессонни­цей. От кого? — спрашиваю. Татарин ткнул рукой в сторону, где вдали, на лавочке, сидела какая-то особа женского пола. Я был в хорошем настроении духа, пошутил: поднес цветы своему спутнику. Тот возвращает мне. я — снова ему. Татарин смутился, оглянулся и жестами спрашивает сидящую в отдале­нии женщину, кому из нас надо отдать букет? Тогда мы встали и пошли прочь, оставив цветы на лавоч­ке... Конечно, очень скоро я забыл про это проис­шествие на набережной. Случай этот прошел мимо и, как множество всяких пустяков, попал в яму заб­вения. И вдруг этот пустой случай оживает и пре­вращается в такую трогательную красоту женской души, что никогда уже не забудется! Осенью полу­чаю письмо из сибирской глуши: какая-то девушка, сельская учительница, пишет мне, что три года ле­леяла мечту увидать меня, копила деньги на путеше­ствие в Крым, с большим трудом добилась отпуска и поехала в Ялту. Пишет, что долго простаивала у ворот моей дачи, чтобы увидать любимого пи­сателя, и, наконец, подкараулила и пошла следом за мной на набережную, но подойти не решилась, а купила розы и послала мне с татарином, а я бро­сил их на лавочке и только посмеялся... Но все рав­но, пишет, я все-таки счастлива тем, что вас виде­ла, потому что вы мой самый любимый писатель... И вот эта девушка вспоминается мне теперь каж­дый раз, когда в передней вздрогнет робкий звонок и мать откажет кому-то в приеме... Печальные глаза Антона Павловича до сих пор помнятся мне вместе с рассказом о бедной девуш- 442 ке с цветами.

Михаил Александрович Чехов:

Еще запечатлелась в моей памяти прогулка с Ан­тоном Павловичем по ялтинской улице. Он. худой, сгорбленный, тихо шел, опираясь на палку. Уличные мальчишки прыгали вокруг него, крича: — Антошка — чахотка! Антошка — чахотка! А он, ласково улыбаясь, глядел в землю.

Гастроли Художественного театра в Крыму

Константин Сергеевич Станиславский:

Он задумал писать пьесу для нас.

«Но для этого необходимо видеть ваш театр», —

твердил он в своих письмах.

Когда стало известно, что доктора запретили ему весеннюю поездку в Москву, мы поняли его наме­ки и решили ехать в Ялту со всей труппой и обста­новкой.

... -го апреля igoo года вся труппа с семьями, деко­рациями и обстановкой для четырех пьес выехала из Москвы в Севастополь. За нами потянулись кое- кто из публики, фанатики Чехова и нашего театра, и даже один известный критик С. В. Васильев (Фле­ров). Он ехал со специальной целью давать подроб­ные отчеты о наших спектаклях. Это было великое переселение народов. <...> Крым встретил нас неприветливо. Ледяной ветер дул с моря, небо было обложено тучами, в гости­ницах топили печи, а мы все-таки мерзли. Театр стоял еще заколоченным с зимы, и буря сры­вала наши афиши, которых никто не читал. Мы приуныли.

Но вот взошло солнце, море улыбнулось, и нам 444 стало весело.

Пришли какие-то люди, отодрали щиты от театра и распахнули двери. Мы вошли туда. Там было холод­но, как в погребе. Это был настоящий подвал, кото­рый не выветришь и в неделю, а через два-три дня надо было уже играть. Больше всего мы беспокои­лись об Антоне Павловиче, как он будет тут сидеть в этом затхлом воздухе. Целый день наши дамы выби­рали места, где ему лучше было бы сидеть, где мень­ше дует. Наша компания все чаще стала собираться около театра, вокруг которого закипела жизнь. У нас праздничное настроение — второй сезон, все разоделись в новые пиджаки, шляпы, все это молодо, и ужасно всем нам нравилось, что мы ак­теры. В то же время все старались быть чрезмер­но корректными — это, мол, не захудалый какой- нибудь театр, а столичная труппа. <...> Ждали приезда Чехова. Нога О. Л. Книппер, отпро­сившаяся в Ялту, ничего не писала нам оттуда, и это беспокоило нас. В вербную субботу она вернулась с печальным известием о том, что А. П. захворал и едва ли сможет приехать в Севастополь. Это всех опечалило. От нее мы узнали также, что в Ялте гораздо теплее (всегдашнее известие отту­да), что А. П. удивительный человек и что там со­брались чуть не все представители русской лите­ратуры: Горький, Мамин-Сибиряк, Станюкович. Бунин, Елпатьевский, Найденов, Скиталец. Это еще больше взволновало нас. В этот день все пошли покупать пасхи и куличи к предстоящему разговению на чужой стороне. В полночь колокола звонили не так, как в Москве, пели тоже не так, а пасхи и куличи отзывались ра­хат-лукумом.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Тихо, уютно и быстро прошла страстная неделя, неделя отдыха, и надо было ехать в Севастополь, 445

куда прибыла труппа Художественного театра. Пом­ню. какое чувство одиночества охватило меня, ко­гда я в первый раз в жизни осталась в номере гости­ницы, да еще в пасхальную ночь, да еще после лас­ковости и уюта чеховской семьи... Но уже начались приготовления к спектаклям, приехал Антон Пав­лович, и жизнь завертелась...

Константин Сергеевич Станиславский:

На следующий день мы с нетерпением ожидали па­рохода. с которым должен был приехать А. П. На­конец мы его увидели. Он вышел последним из ка­ют-компании. бледный и похудевший. А. П. сильно кашлял. У него были грустные, больные глаза, но он старался делать приветливую улыбку. Мне захотелось плакать.

Наши фотографы-любители сняли его на сходне парохода, и эта сценка фот ографирования попала в пьесу, которую он тогда вынашивал в голове («Три сестры»).

По общей бестактности, посыпались вопросы о его здоровье.

— Прекрасно. Я же совсем здоров. — отвечал A. 11. Он не любил забот о его здоровье, и не только по­сторонних, но и близких. Сам он никогда не жало­вался, как бы плохо себя ни чувствовал. Скоро он ушел в гостиницу, и мы не беспокоили его до следующего дня. Остановился он у Ветцеля, не там. где мы все остановились (мы жили у Кис­та). Вероятно, он боялся близости моря. На следующий день, то есть в пасхальный поне­дельник, начинались наши гастроли. Нам пред­стояло двойное испытание — перед А. Г1. и перед новой публикой. <...>

В театре была стужа, так как он был весь в щелях и без отопления. Уборные согревали керосиновы­ми лампами, но ветер выдувал тепло.

Вечером мы гримировались все в одной малень­кой уборной и нагревали ее теплотой своих тел, а дамы, которым приходилось щеголять в кисей­ных платьицах, перебегали в соседнюю гостини­цу. Там они согревались и меняли платья. В восемь часов пронзительный ручной колоколь­чик сзывал публику на первый спектакль «Дяди Вани».

Темная фигура автора, скрывшегося в директор­ской ложе за спинами Вл. И. Немировича-Данчен­ко и его супруги, волновала нас. Первый акт был принят холодно. К концу успех вырос в большую овацию. Требовали автора. Он был в отчаянии, но все-таки вышел. <...> «Чайки» Антон Павлович в Севастополе не смот­рел, — он видел ее раньше, а тут погода измени­лась, пошли ветры, бури, ему стало хуже, и он при­нужден был уехать. <...>

Все севастопольское начальство было уже нам зна­комо, и перед отъездом в Ялту нам с разных сторон по телефон)'докладывали: «Норд-вест, норд-ост, бу­дет качка, не будет», все моряки говорили, что все будет хорошо, качка будет где-то у Ай-Тодора, а тут загиб, и мы поедем по спокойному морю. А вышло так, что никакого загиба не было, а трях­нуло нас так, что мы и до сих пор не забудем. Потрепало нас в пути основательно. Многие из нас ехали с женами, с детьми. Некоторые Севастополь- цы приехали вместе с нами в Ялту. Няньки, горнич­ные, дети, декорации, бутафория — все это переме­шалось на палубе корабля. В Ялте толпа публики на пристани, цветы, парадные платья, на море вьюга, ветер — одним словом, полный хаос. Тут какое-то новое чувство — чувство того, что тол­па нас признает. Т\т и радость и неловкость этого нового положения, первый конфуз популярности. Не успели мы приехать в Ялту, разместиться по 447

номерам, умыться, осмотреться, как я уже встре­чаю Вишневского, бегущего со всех ног, в полном экстазе, он орет, кричит вне себя: — Сейчас познакомился с Горьким — такое очаро­вание! Он уже решил написать нам пьесу! Еще не видавши нас...

На следующее утро первым долгом пошли в театр. Там ломали стену, чистили, мыли — одним словом, работа шла вовсю. Среди стружек и пыли по сцене разгуливали: А. М. Горький с палкой в руках, Бу­нин. Миролюбов. Мамин-Сибиряк, Елпатьевский, Владимир Иванович Немирович-Данченко... Осмотрев сцену, вся эта компания отправилась в го­родской сад завтракать. Сразу вся терраса наполни­лась нашими актерами, и мы завладели всем садом. За отдельным столиком сидел Станюкович, — он как-то не связывался со всей компанией. Оттуда всем обществом, кто пешком, кто чело­век по шести в экипаже, отправились к Антону Павловичу.

У Антона Павловича был вечно накрытый стол, либо для завтрака, либо для чая. Дом был еще не совсем достроен, а вокруг дома был жиденький са­дик, который он еще только что рассаживал. Вид у Антона Павловича был страшно оживленный, преображенный, точно он воскрес из мертвых. Он напоминал, — отлично помню это впечатление, — точно дом, который простоял всю зиму с заколочен­ными ставнями, закрытыми дверями. И вдрут вес­ной его открыли, и все комнаты засветились, стали улыбаться, искриться светом. Он все время двигал­ся с места на место, держа руки назади, поправляя ежеминутно пенсне. То он на террасе, заполненной новыми книгами и журналами, то с не сползающей с лица улыбкой покажется в саду, то во дворе. Изред­ка он скрывался у себя в кабинете и, очевидно, там отдыхал.

Приезжали, уезжали. Кончался один завтрак, пода­вали другой; Мария Павловна разрывалась на част, а Ольга Леонардовна, как верная подруга или как бу­дущая хозяйка дома, с засученными рукавами дея­тельно помогала по хозяйству.

В одном углу литературный спор, в саду, как школь­ники, занимались тем, кто дальше бросит камень, в третьей кучке И. А. Бунин с необыкновенным та­лантом представляет что-то, а там, где Бунин, не­пременно стоит Антон Павлович и хохочет, поми­рает от смеха. Никто так не умел смешить Антона Павловича, как И. А. Бунин, когда он был в хоро­шем настроении. <...>

Антон Павлович, всегда любивший говорить о том, что его увлекало в данную минуту, с наивностью ребенка подходил от одного к другому, повторяя все одну и ту же фразу: видел ли гот или другой из его гостей наш театр.

— Это же чудесное же дело! Вы непременно долж­ны написать пьесу для этого театра. <...> Горький со своими рассказами об его скитальческой жизни, Мамин-Сибиряк с необыкновенно смелым юмором, доходящим временами до буффонады, Бу­нин с изящной шуткой, Антон Павлович со своими неожиданными репликами, Москвин с меткими ост ротами — все это делало одну атмосферу, соединяло всех в одну семью художников. У всех рождалась мысль, что все должны собираться в Ялте, говорили даже об устройстве квартир для этого. Словом — вес­на, море, веселье, молодость, поэзия, искусство — вот атмосфера, в которой мы в то время находились. Такие дни и вечера повторялись чуть не ежеднев­но в доме Антона Павловича.

Александр Иванович Куприн:

Рассказывая о чеховском саде, я позабыл упомя­нуть, что посредине его стояли качели и деревян- 449

15 N5 1950

ная скамейка. И то, и другое осталось от «Дяди Ва­ни», с которым Художественный театр приезжал в Ялту, ириезжап, кажется, с исключительной це­лью показать больному тогда А. 11-чу постановку его пьесы. Обоими предметами Чехов чрезвычай­но дорожил и, показывая их, всегда с признатель­ностью вспоминал о милом внимании к нему Худо­жественного театра.

Константин Сергеевич Станиславский:

Театр кончил всю серию своих постановок и закон­чил свое пребывание чудесным завтраком на гро­мадной плоской крыше у Фанни Карловны Татари- новой. Помню жаркий день, какой-то праздничный навес, сверкающее вдали море. Здесь была вся труп­па, вся съехавшаяся, гак сказать, литература с Чехо­вым и Горьким во главе, с женами и детьми. Помню восторженные, разгоряченные южным солнцем речи, полные надежд и надежд без конца. Этим чудесным праздником иод открытым небом закончилось наше пребывание в Ялте.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Жаль было расставаться и с югом, и с солнцем, и с Чеховым, и с атмосферой праздника... но пало было ехать в Москву репетировать. Вскоре приехал в Москву и Антон Павлович, ему казалось пусто в Ялте после жизни и смятения, которые внес при­езд нашего театра, но в Москве он почувствовал се­бя нездоровым и быстро вернулся на юг.

Женитьба

Мария Павловна Чехова:

В 1900 году Ольга Леонардовна дважды была гос­тьей в нашем доме в Ялте: во время гастролей Ху­дожественного театра и в июле во время театраль­ных каникул.

К этому времени я очень подружилась с Ольгой Лео­нардовной. Мы постоянно встречались, бывали в театрах, в клубах, иногда она у меня ночевала, час­то я бывала у нее в доме. Словом, она стала моей первой и лучшей подругой. В письмах кАнтону Пав­ловичу я не скрывала своей восторженной оценки Ольги Леонардовны как талантливой актрисы и как человека. Например, я была однажды вместе с Оль­гой Леонардовной в клубе Литературного кружка и потом писала брату: «Книппер в первый раз была в клубе, имела успех, ею любовались, говорили при­ятные вещи и т. д. А какой она прекрасный человек, в этом я убеждаюсь каждый день. Большая тружени­ца и. по-моему, весьма талантлива». Зная интерес друг к другу бра га и Ольги Леонардовны, я иногда в своих письмах невинно подшучивала над ними: «С Кииппер видаемся очень часто, я обедала у нее несколько раз и хорошо познакомилась с мамашей, то есть твоей тещей... Твоя Книппер имеет боль- 451

шой успех, Коновицер уже влюблен в нее». В ред­ком письме брату я не упоминала имени Оли, Книп- пуши, Книпшиц — моего самого близкого друга в то время.

Я как-то никогда не задумывалась, чем могут закон­читься отношения между Олей и братом, хотя ино­гда где-то и мелькала мысль о возможном браке.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Таковы были внешние факты. А внутри росло и крепло чувство, которое требовало какихто опре­деленных решений, и я решила соединить мою жизнь с жизнью Антона Павловича, несмотря на его слабое здоровье и на мою любовь к сцене. Вери­лось, что жизнь может и должна быть прекрасной, и она стала такой, несмотря на наши горестные раз­луки, — они ведь кончались радостными встречами. Жизнь с таким человеком мне казалась нестрашной и нетрудной: он так умел о тбрасывать всю тину, все мелочи жизненные и все ненужное, что затемняет и засоряет самую сущность и прелесть жизни.

Мария Павловна Чехова:

В мае 1901 года Антон Павлович уехал в Москву, чтобы показаться там врачу, а потом поехать поле­читься на кумыс. И вот получаю я от него из Моск­вы письмо, в котором он сообщает, что доктор Шу- ровский велел ему немедленно ехать на кумыс в Уфимскую губернию. «Ехать одному скунно, — пи­сал он, — жить на кумысе скучно, а везти с собой кого-нибудь было бы эгоистично и потому' непри­ятно. Женился бы, да нет при мне документа, все в Ялте на столе». <...>

Через день мы в Ялте получили такую телеграмму: «Милая мама, благословите, женюсь. Все останет­ся по-старому. Уезжаю на кумыс. Адрес: Аксеново, 452 Самаро-Златоустовской. Здоровье лучше. Антон».

Константин Сергеевич Станиславский:

Однажды Антон Павлович попросил А. Л. Вишнев­ского устроить званый обед и просил пригласить туда своих родственников и почему-то также и род­ственников О. Л. Книппер. В назначенный час все собрались, и не было только Антона Павловича и Ольги Леонардовны. Ждали, волновались, сму­щались и наконец получили известие, что Антон Павлович уехал с Ольгой Леонардовной в церковь, венчаться, а из церкви поедет прямо на вокзал и в Самару, на кумыс.

А весь этот обед был устроен им для того, чтобы собрать в одно место всех тех лиц, которые могли бы помешать повенчаться интимно, без обычного свадебного шума. Свадебная помпа так мало отве­чала вкусу Антона Павловича. С дороги А. Л. Виш­невскому была прислана телеграмма.

Ольга Леонардовна Книпнер-Чехова:

25 мая мы повенчались и уехали по Волге, Каме, Белой до Уфы, откуда часов шесть по железной до­роге — в Андреевский санаторий около станции Аксеново. По дороге навестили в Нижнем Нов­городе А. М. Горького, отбывавшего домашний арест.

У пристани Пьяный Бор (Кама) мы застряли на целые сутки и ночевали на полу в простой избе, в нескольких версгах от пристани, но спать нель­зя было, так как неизвестно было время, когда мог прийти пароход на Уфу. И в продолжение ночи и на рассвете пришлось несколько раз выходить и ждать, не появится ли какой пароход. На Анто­на Павловича эта ночь, полная отчужденности от всего культурного мира, ночь величавая, памятная какой-то покойной, серьезной содержательнос­тью и жутковатой красотой и тихим рассветом, произвела сильное впечатление, и в его книжечке, 453

куда он заносил все свои мысли и впечатления, от­мечен Пьяный Бор.

В Аксенове Антону Павловичу нравилась природа, длинные тени но степи после шести часов, фырка­нье лошадей в табуне, нравилась флора, река Дема (Аксаковекая), куда мы ездили однажды на рыбную ловлю. Санаторий стоял в прекрасном дубовом ле­су, но устроен был примитивно, и жить было не­удобно при минимальном комфорте. Даже за подуш­ками пришлось мне ехать в Уфу.

Мария Павловна Чехова:

6 июня я получила от брата первое письмо из Ак­сенова, написанное 2 июня:

«Здравствуй, милая Маша! Все собираюсь написать тебе и никак не соберусь, много всяких дел, и, конеч­но, мелких. О том, что я женился, ты уже знаешь. Ду­маю, что сей мой поступок нисколько не изменит моей жизни и той обстановки, в какой я до сих пор пребывал. Мать, наверное, говорит уже Бог знает что, но скажи ей, что перемен не будет решительно никаких, все останется по-старому. Буду жить так, как жил до сих пор, и мать тоже; и к тебе у меня оста­нутся отношения неизменно теплыми и хорошими, какими были до сих пор...».

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Кумыс сначала пришелся по вкусу Антону Павлови­чу, но вскоре надоел, и, не выдержав шести недель, мы отправились в Ялту через Самару, по Волге до Царицына и на Новороссийск. До 20 августа мы пробыли в Ялте. Затем мне надо было возвращать­ся в Москву: возобновлялась театральная работа.

Борис Александрович Лазаревский:

Женитьба Чехова испугала его родных. Были сча- 454 стливы его счастьем и мать, и сестра, и братья,

но ясно было также видно, как в семью закралась и ревность. Случались на этой почве и слезы, и тя­гостное молчание.

— Был Антоша наш, а теперь не наш... Однако с течением времени чувства эти улеглись, да и благодаря болезни Чехов не оторвался окон­чательно от Ялты, где жили его мать и сестра.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Так и потекла жизнь — урывками, с учащенной пе­репиской в периоды разлуки.

Исаак Наумович Альтшуллер:

Когда я за границей из «Русских ведомостей» узнал об их браке, я вспомнил почему-то, как в приезд Ольги Леонардовны в чеховский дом весной 1900 го­да я однажды увидел такую группу: она с Марией Павловной наверху лестницы, а внизу Антон Пав­лович. Она в белом платье, радостная, сияющая здоровьем и счастьем, в начале блестящей карье­ры, первая актриса Художественного театра, в цен­тре внимания не одной Москвы, с громадными воз­можностями и надеждами в будущем, он — осунув­шийся, худой, пожелтевший, быстро стареющий, безнадежно больной. И когда они, повенчавшись, связали свою жизнь, то фатальные последствия не могли заставить себя ждать. Она должна была оста­ваться в Москве, — он без риска и вредных послед­ствий для здоровья не мог покидать своей «теплой Сибири». И зная Чехова, нетрудно было вперед сказать, чем это кончится.

Дружба с Львом Толстым

Петр Алексеевич Сергеенко:

Так эти два замечательных человека различны во многом, а между тем я никогда не видел, чтобы Лев Николаевич относился еще к кому-нибудь с такой нежной приязнью, как к Чехову. Даже когда Л. Н. Тол­стой только заговаривал о Чехове, то у него станови­лось лицо другим — с особенным теплым отсветом. Скупой вообще на внешние знаки нежности и на вос­торги перед современными явлениями, Лев Никола­евич почти всегда в отношении Чехова держал себя, как нежный отец к своему любимому сыну.

Чехова можно и за глаза хвалить, — говаривал обыкновенно Лев Николаевич, когда при нем захо­дила речь о Чехове. А когда находился еще в зачаточ­ном положении вопрос об издании А. Ф. Марксом полного собрания сочинений Чехова, то Л. Н. Тол­стой говорил об этом с таким увлечением, с каким никогда не говорил о собственных делах.

Передайте, пожалуйста, Марксу, — сказал он, прощаясь с одним из своих гостей, — что я настоя­тельно советую ему издать Чехова. После Тургене­ва и Гончарова ему ведь ничего не остается, как из­дать Чехова и меня. Но Чехов гораздо интереснее нас. стариков. Я сам сейчас же с удовольствием

приобрету полное собрание сочинений Чехова, как только оно появится в продаже.

Максим Горький:

О Толстом он говорил всегда с какой-то особен­ной, едва уловимой, нежной и смущенной улыбоч­кой в глазах, говорил, понижая голос, как о чем-то призрачном, таинственном, что требует слов осто­рожных, мягких.

Неоднократно жаловался, что около Толстого нет Эккермана, человека, который бы тщательно за­писывал острые, неожиданные и, часто, противо­речивые мысли старого мудреца.

Алексей Сергеевич Суворин. Из дневника:

ii февралю 1897. Был с Анной Ивановной у Л. Н. Тол­стого, который lie был в Петербурге 20 лет. <...> О «Чайке» Чехова Лев Николаевич сказал, что это вздор, ничего не стоящий, что она написана, как Ибсен пишет.

Нагорожено чего-то, а для чего оно, неизвест­но. А Европа кричит: превосходно. Чехов самый талантливый из всех, но «Чайка» — очень плоха.

Чехов умер бы, если б ему сказать, что вы так ду­маете, — сказала Анна Ивановна — Вы не говорите ему этого.

Я ему скажу, но мягко, и удивляюсь, что он гак огорчился. У всякого есть слабые вещи.

Петр Алексеевич Сергеенко:

Никого из русских писателей так часто не читали вслух у Толстых, как Чехова. <...> Зимою 1899 г. я как-то пришел в Москве к Толстым с номером «Семьи», в котором была напечатана «Душечка». За вечерним чаем заговорили о лите­ратуре. Я сказал о новом рассказе Чехова. Лев Ни­колаевич живо заинтересовался и спросил меня, 457

читал ли я новый рассказ и как нахожу его. Я ска­зал, что рассказ ничего себе и что если Л. Н. инте­ресуется им, то у меня рассказ этот с собою.

Новый рассказ Чехова! Хотите слушать? — как бы анонсировал Лев Николаевич.

Все изъявили согласие.

С первых же строк чтения, Л. Н. начал произно­сить отрывочные междометия одобрительного свойства. А затем не выдержал и во время чтения обратился ко мне с оттенком укоризны:

Как же это вы сказали: «ничего себе»? Это перл, настоящий перл искусства, а не «ничего себе».

И после чтения Л. Н. с одушевлением загово­рил о «Душечке» и цитировал на память целые фразы. <...>

Через некоторое время к Толстым пришли свежие гости. Л. Н. поздоровался и спросил:

Читали новый рассказ Чехова — «Душечку»? Нет? Хотите послушать?

ИЛ. Н. опять начал читать «Душечку». Более всего пленялся Л. Н. Толстой в последнее время чеховской формой, которая в первое время его озадачивала, и Л. Н. никак не мог свыкнуться с ней, не мог понять ее механизма. Но затем уяс­нил себе ее секрет и восхищался. Как-то во время прогулки в яснополянском парке один из гостей Л. Н. заговорил о новом произве­дении писателя, которого сравнивали с Чеховым. Лев Николаевич остановился и, заложив руку за пояс блузы, сказал в раздумье:

Не понимаю, почему его сравнивают с Чеховым. Чехов, по-моему, несравнимый художник. Я недавно вновь перечитал почти всего Чехова. И все у него чудесно. Есть места неглубокие, нет, неглубокие. Но все прелестно. И Чехова, как художника, нельзя даже и сравнивать с прежними русскими писателя­ми — с Тургеневым, с Достоевским или со мною.

У Чехова своя особенная форма, как у импрессио­нистов. Смотришь, человек будто без всякого разбо­ра мажет красками, какие попадаются ему под руку, и никакого, как будто, отношения эти мазки между собою не имеют. Но отойдешь, посмотришь — и в об­щем получается удивительное впечатление. Перед вами яркая, неотразимая картина. И вот еще наи­вернейший признак, что Чехов истинный худож­ник: его можно перечитывать несколько раз, кроме пьес, конечно, которые совсем не его дело.

Максим Горький:

Как-то при мне Толстой восхищался рассказом Че­хова, кажется — «Душечкой». Он говорил:

Это — как бы кружево, сплетенное целомудренной девушкой; были в старину такие девушки-кружевни­цы, «вековуши», они всю жизнь свою, все мечты о счастье влагали в узор. Мечтали узорами о самом милом, всю неясную, чистую любовь свою вплетали в кружево. — Толсгой говорил очень волнуясь, со сле­зами на глазах.

А у Чехова в этот день была повышенная температу­ра, он сидел с красными пятнами на щеках и, накло- ня голову, тщательно протирал пенсне. Долго мол­чал, наконец, вздохнув, сказал тихо и смущенно:

Там — опечатки...

Мария Павловна Чехова:

В апреле 1899 года, когда наступила весна, Антон Павлович приехал в Москву и остановился в моей квартире на углу М. Дмитровки и Успенского пе­реулка. <—>

Как-то днем, когда у Антона Павловича в гостях было несколько знакомых, среди них артисты А. Л. Вишневский и А. И. Сумбатов-Южин, раздал­ся звонок. Я пошла открывать. И вдруг вижу не­большого роста старичка в легком пальто. Я обо- 459

млела — передо мной стоял Лев Николаевич Тол­стой. Я его узнала сразу же, только по порт рету' Ре­пина он представлялся мне человеком крупным, высокого роста.

Ох, Лев Николаевич... это вы?! — смущенно встретила я его.

Он ласково ответил:

А это сестра Чехова. Мария Павловна?

Он вошел в прихожую. Я хотела взять его пальто, но Лев Николаевич отстранил мою руку.

Нет, нет, я сам.

Я повела Льва Николаевича в кабинет к брату. С порога я не удержалась многозначительно ска­зать:

Антоша, знаешь, кто к нам пришел?!

В кабинете брата в это время шел громкий разговор. Вишневский всегда имел обыкновение громко гово­рить, чуть не кричать. Брат был смущен обстанов­кой, в которой ему пришлось принимать Л. Н. Тол­стого.

Александр Леонидович Вишневский:

Как-то весной захожу к Антону Павловичу и за­стаю там Льва Николаевича Толстого. Я никогда раньше не видал его и, когда А. П. стал меня знако­мить, я от волнения забыл свою фамилию. Желая выручить меня из глупого положения, Лев Нико­лаевич обратился ко мне очень ласково и с улыб­кой сказал:

Я вас знаю, вы хорошо играете дядю Ваню. Но зачем вы пристаете к чужой жене? Завели бы свою скотницу.

Так в двух словах он рассказал сюжет «Дяди Ва­нн» — и еще в присутствии автора. Антон Павлович, видимо, очень сконфузился, по­краснел и добавил почему-то:

Да, да, чудесно!

Иван Алексеевич Бунин:

Боюсь только Толстого. Ведь подумайте, ведь это он написал, что Анна сама чувствовала, виде­ла, как у нее блестят глаза в темноте!

Серьезно, я его боюсь, — говорит он, смеясь и как бы радуясь этой боязни.

И однажды чуть не час решал, в каких штанах по­ехать к Толстому. Сбросил пенсне, помолодел и, мешая, по своему обыкновению, шугку с серьез­ным, все выходил из спальни то в одних, то в дру­гих штанах:

Нет, эти неприлично узки! Подумает: щелкопер! И шел надевать другие, и опять выходил, смеясь:

А эти шириной с Черное море! подумает: нахал...

Петр Алексеевич Сергеенко:

В доме Толстых Чехов всегда был милым желан­ным гостем.

Осенью igoi г. мне пришлось быть в Крыму у Тол­стых, когда ждали Чехова, точно какого-нибудь прин­ца. «Сейчас должен приехать Чехов!» Наконец, до­ложили, что Чехов приехал. Все оживились и обра­довались. И целый день Лев Николаевич провел с Чеховым, как с милым другом, ездил с ним в Алуп- ку, к морю, и с радушным гостеприимством прини­мал его у себя.

Исаак Наумович Альттуллер:

Известно, с какой особенной любовью относился Чехов к Толстому. Во время серьезной болезни по­следнего зимой 1901-1902 годов он страшно волно­вался и требовал, чтобы, возвращаясь из Гаспры, я хоть на минутку заезжал к нему, а если заехать нель­зя. то хоть по телефону рассказал о состоянии больного. И Толстой платил ему таким же отноше­нием и говорил о нем с необыкновенно теплым участием. А когда раза два Чехов приезжал со мною в Гаспру, Толстой все время оживленно с ним бесе­довал и не отпускал. Как-то на мой вопрос, что за книжка у него в руках, он ответил: «Я живу и на­слаждаюсь Чеховым; как он умеет все заметить и за­помнить, удивительно; а некоторые вещи глубоки и содержательны; замечательно, что он никому не подражает и идет своей дорогой; а какой лакониче­ский язык». Но и тут не забыл прибави ть: «А пьесы его никуда не годятся, и „Трех сестер" я не мог до­читать до конца».

Иван Алексеевич Бунин:

И, помолчав (Чехов. — Сост.), вдрут заливался ра­достным смехом:

Знаете, я недавно у Толстого в Гаспре был. Он еще в постели лежал, но много говорил обо всем, и обо мне, между прочим. Наконец я встаю, прощаюсь. Он задерживае т мою руку, говорит: «Поцелуйте меня», и, поцеловав, вдруг быстро суется к моему уху и эта­кой энергичной старческой скороговоркой: «А все- таки пьес ваших я терпеть не могу. Шекспир сквер­но писал, а вы еще хуже!»

Николай Дмитриевич Телешов:

Я боюсь смерти Толстого, — признавался он, когда Лев Николаевич опасно заболел. — Если бы он умер, то у меня в жизни образовалось бы большое пустое место. Во-первых, я ни одного человека не люблю так, как его; во-вторых, когда в литературе есть Тол­стой, то легко и приятно быть литератором; даже со­знавать, что ничего не сделал и не сделаешь — не так страшно, так как Толстой делает за всех. В-третьих, Толстой стоит крепко, авторитет у него громадный, и, пока он жив, дурные вкусы в литературе, всякое иошлячество, всякие озлобленные самолюбия будут далеко и глубоко в тени. Только один его нравствен­ный авторитет способен держать на известной вы­соте так называемые литературные настроения и те­чения...

Борис Александрович Лазаревский:

В сентябрю 1903 года, на возвратном пути из Моск­вы, я заехал в Ясную Поляну. Меня очень интересо­вало, как относится Л. Н. Чолстой к творчеству Че­хова. Л. Н. с тревогой в голосе расспрашивал о его здоровье, а потом сказал:

— Чехов... Чехов — это Пушкин в прозе. Вот как в сти­хах Пушкина каждый может найти отклик на свое личное переживание, такой же отклик каждый мо­жет найти и в повестях Чехова. Некоторые вещи по­ложительно замечательны... Вы знаете, я выбрал все его наиболее понравившиеся мне рассказы и пере­плел их в одну книгу, которую читаю всегда с огром­ным удовольствием...

«Вишневый сад»

Константин Сергеевич Станиславский:

Как-то на одной из репетиций, когда мы стали приставать к нему, чтобы он написал еще пьесу, он стал делать кое-какие намеки на сюжет будущей пьесы.

Ему чудилось раскрытое окно, с веткой белых цве­тущих вишен, влезающих из сада в комнату. Артем уже сделался лакеем, а потом, ни с того ни с сего, управляющим. Его хозяин, а иногда ему казалось, что это будет хозяйка, всегда без денег, и в крити­ческие минуты она обращается за помощью к сво­ему лакею или управляющему, у которого имеются скопленные откуда-то довольно большие деньги. Потом появилась компания игроков на бильяр­де. Один из них, самый ярый любитель, безрукий, очень веселый и бодрый, всегда громко крича­щий. В этой роли ему стал мерещиться А. Л. Виш­невский. Потом появилась боскетная комната, по­том она опять заменилась бильярдной. Но все эти щелки, через которые он открывал нам будущую пьесу, все же не давали нам решительно никакого представления о ней. И мы с тем большей энергией торопили его писать пьесу.

Александр Леонидович Вишневский:

Обычно Антон Павлович тайну наименования пьес берег особливо ревниво. Точно боялся, вы­дав. сглазить еще не родившееся дитя.

Константин Сергеевич Станиславский:

Осенью 1903 года Антон Павлович Чехов приехал в Москву совершенно больным. Это, однако, не ме­шало ему присутствовать почти на всех репетициях его новой пьесы, окончательное название которой он никак не мог еще тогда установить. Однажды вечером мне передали по телефону прось­бу Чехова заехать к нему по делу. Я бросил рабо­ту, помчался и застал его оживленным, несмотря на болезнь. По-видимому, он приберегал разговор о деле к концу, как дети вку сное пирожное. Пока же, по обыкновению, все сидели за чайным столом и смеялись, так как там. где Чехов, нельзя было оставаться скучным. Чай кончился, и Антон Павло­вич повел меня в свой кабинет, затворил дверь, уселся в свой традиционный утол дивана, посадил меня напротив себя и стал, в сотый раз, убеждать меня переменить некоторых исполнителей в его новой пьесе, которые, по его мнению, не подходи­ли. «Они же чудесные артисты», — спешил он смяг­чить свой приговор.

Я знал, что эти разговоры были лишь прелюдией к главному делу, и потому не спорил. Наконец мы дошли и до дела. Чехов выдержал паузу, стараясь быть серьезным. Но это ему не удавалось — торже­ственная улыбка изнутри пробивалась наружу.

Послушайте, я же нашел чудесное название для пьесы. Чудесное! — объявил он, смотря на меня в упор.

Какое? — заволновался я.

Вишневый сад, — и он закатился радостным смехом.

Я не понял причины его радости и не нашел ниче­го особенного в названии. Однако, чтоб не огор­чить Антона Павловича, пришлось сделать вид, что его открытие произвело на меня впечатление. Что же волнует его в новом заглавии пьесы? Я на­чал осторожно выспрашивать его, но опять на­толкнулся на эту странную особенность Чехова: он не умел говорить о своих созданиях. Вместо объяс­нения Антон Павлович начал повторять на разные лады, со всевозможными интонациями и звуковой окраской:

Вишневый сад. Послушайте, это чудесное назва­ние! Вишневый сад. Вишневый!

Из этого я понимал только, что речь шла о чем-то прекрасном, нежно любимом: прелесть названия передавалась не в словах, а в самой интонации голо­са Антона Павловича. Я осторожно намекнул ему на это; мое замечание опечалило его, торжественная улыбка исчезла с его лица, наш разговор перестал клеиться, и наступила неловкая пауза. После этого свидания прошло несколько дней или неделя... Как-то во время спектакля он зашел ко мне в уборную и с торжественной улыбкой при­сел к моему столу. <...>

Послушайте, не Вишневый, а Вишнёвый сад. — объявил он и закатился смехом.

В первую минут\' я даже не понял, о чем идет речь, но Антон Павлович продолжал смаковать название пьесы, напирая на нежный звук «ё» в слове «Виш­нёвый», точно стараясь с его помощью обласкать прежнюю красивую, но теперь ненужную жизнь, которую он со слезами разрушал в своей пьесе. На этот раз я понял тонкость: «Вишневый сад» — это деловой, коммерческий сад, приносящий доход. Та­кой сад нужен и теперь. Но «Вишнёвый сад» дохо­да не приносит, он хранит в себе и в своей цвету­щей белизне поэзию былой барской жизни. Такой

сад растет и цветет для прихоти, для глаз избало­ванных эстетов. Жаль уничтожать его, а надо, гак как процесс экономического развития страны тре­бует этого.

Федор Дмитриевич Батюшков:

Антон Павлович отозвал меня в сторону и шепнул: «Заканчиваю новую пьесу». — «Какую? Как она на­зывается? Какой сюжет?» — «Это Вы узнаете, когда будет готова. А вот Станиславский, — улыбнулся Антон Павлович, — не спрашивал меня о сюжете, пьесы еще не читал, а спросил, что в ней будет, ка­кие звуки? И ведь представьте, угадал и нашел. У меня там, в одном явлении, должен быть слышан за сценой звук, сложный, коротко не расскажешь, а очень важно, чтобы было именно то. что я хочу. И ведь Константин Сергеевич нашел, как раз то са­мое, что нужно... А пьесу в кредит принимает», — снова улыбнулся Антон Павлович. «Неужели это так важно — этот звук?» — спросил я. Антон Павлович посмотрел строго и коротко ответил: «Нужно». 11о- том улыбнулся: «А Вам сюжет хочется знать. Нет, теперь не буду рассказывать, а только скажу, что те­атр — ужасная вещь. Так это затягивает, волнует, по­глощает...»

Константин Сергеевич Станиславский:

Как раньше, так и на этот раз, во время репети­ций «Вишневого сача», приходилось точно клеща­ми вытягивать из Антона Павловича замечания и советы, касавшиеся его пьесы. Его ответы похо­дили на ребусы, и надо было их разгадывать, гак как Чехов убегал, чтобы спастись от приставания режиссеров. Если бы кто-нибудь увидел на репети­ции Антона Павловича, скромно сидевшего где-то в задних рядах, он бы не поверил, что это был ав­тор пьесы. Как мы ни старались пересадить его к режиссерскому столу, ничего не выходило. А если и усадишь, то он начинал смеяться. Не пой­мешь, что его смешило: то ли, что он стал режис­сером и сидел за важным столом; то ли, ч то он на­ходил лишним самый режиссерский стол; то ли, что он соображал, как нас обмануть и спрятаться в своей засаде.

— Я же все написал, — говорил он тогда. — я же не режиссер, я — доктор. <...>

Спектакль налаживался трудно; и неудивительно: пьеса очень трудна. Ее прелесть в неуловимом, глу­боко скрытом аромате. Чтобы почувствовать его, надо как бы вскрыть почку цветка и заставить рас­пуститься ею лепестки. Но это должно произойти само собой, без насилия, иначе сомнешь нежный цветок, и он завянет.

Ольга Леонардовна Кнштер-Чехова:

Работа над «Вишнёвым садом» была трудная, мучи­тельная, я бы сказала, никак не могли понять друг друга, сговориться режиссеры с автором. Но все хорошо, что хорошо кончается, и после всех препятствий, трудностей и страданий, среди которых рождался «Вишнёвый сад», мы играли его с 1904 года до наших дней и ни разу не снимали его с репертуара, между тем как другие пьесы от­дыхали по одному, по два, три года. «Вишнёвый сад» мы впервые играли 17/30 янва­ря 1904 года, в день именин Антона Павловича. Первое представление «Вишнёвого сада» было днем чествования Чехова литераторами и друзьями. Его это утомляло, он не любил показных торжеств и да­же отказался приехать в театр. Он очень волновался постановкой «Вишнёвого сада» и приехал только то­гда, когда за ним послали.

Первое представление «Чайки» было торжеством в театре, и первое представление последней его пье­сы тоже было торжест вом. Но как непохожи были эти два торжества! Было беспокойно, в воздухе висе ло чтото зловещее. Не знаю, может быть, теперь эти события окрасились так благодаря всем последую­щим, но что не было ноты чистой радости в этот ве­чер 17 января — это верно.

Ненужный триумф

Константин Сергеевич Станиславский:

В первый раз с rex пор, как мы играли Чехова, премьера его пьесы совпадала с пребыванием его в Москве. Это дало нам мысль устроить чествование любимого поэта. Чехов очень упирался, угрожал, что останется дома, не приедет в театр. Но соблазн для нас был слишком велик, и мы настояли. Притом же первое представление совпало с днем именин Ан­тона Павловича (17/30 января). Назначенная дата была уже близка, надо было по­думать и о самом чествовании, и о подношениях Антону Павловичу. Трудный вопрос! Я объездил все антикварные лавки, надеясь там набресть на что-нибудь, но кроме великолепной шитой музей­ной материи мне ничего не попалось. За неимени­ем лучшего пришлось украсить ею венок и подать его в таком виде.

«По крайней мере, — думал я, — будет поднесена художественная вещь».

Но мне досталось от Антона Павловича за ценность подарка.

— Послушайте, ведь это же чудесная вещь, она же должна быть в музее, — попрекал он меня после 470 юбилея.

Так научите» Антон Павлович, что же надо было поднести? — оправдывался я.

Мышеловку, — серьезно ответил он подумав. — Послушайте, мышей же надо истреблять. — Тут он сам расхохотался. — Вот художник Коровин чудес­ный подарок мне прислал! Чудесный!

Какой? — интересовался я.

Удочки.

И все другие подарки, поднесенные Чехову, не удовлетворили его, а некоторые так даже рассер­дили своей банальностью.

Нельзя же, послушайте, подносить писателю се­ребряное перо и старинную чернильницу.

А что же нужно подносить?

Клистирную трубку. Я же доктор, послушайте. Или носки. Моя же жена за мной не смотрит. Она актриса. Я же в рваных носках хожу. Послушай, ду- ся, говорю я ей, у меня палец на правой ноге выле­зает. Носи на левой ноге, говорит. Я же не могу так! — шутил Антон Павлович и снова закатывался веселым смехом.

Но на самом юбилее он не был весел, точно предчув­ствуя свою близкую кончину. Когда после третьего акта он, мертвенно бледный и худой, стоя на аван­сцене, не мог унять кашля, пока его приветствовали с адресами и подарками, у нас болезненно сжалось сердце. Из зрительного зала ему крикнули, чтобы он сел. Но Чехов нахмурился и простоял все длинное и тягучее торжество юбилея, над которым он добро­душно смеялся в своих произведениях. Но и туг он не удержался от улыбки.

Василий Иванович Качалов (1875-1948), драмати­ческий актер:

Очень скучные были речи, которые почти все на­чинались: «Дорогой, многоуважаемый или «До­рогой и глубокоуважаемый...» И когда первый ора- 471

тор начал, обращаясь к Чехову: «Дорогой, много­уважаемый...», то Антон Павлович тихонько нам, стоящим поблизости, шепнул: «Шкаф». Мы еле удержались, чтобы не фыркнуть. Ведь мы только что в первом акте слышали на сцене обращение Гаева — Станиславского к шкафу, начинавшееся словами: «Дорогой, многоуважаемый шкаф». Помню, как страшно был утомлен А. II. этим чест­вованием. Мертвенно-бледный, изредка покашли­вая в платок, он простоял на ногах, терпеливо и да­же с улыбкой выслушивая приветственные речи. Когда публика начинала кричать: «Просим Антона Павловича сесть... Сядьте, Антон Павлович!..» — он делал публике успокаивающие жесты рукой и про­должал стоять.

Александр Леонидович Вишневский:

Скромный Антон Павлович стоял перед публи­кой, приветствовавшей его восторженными апло­дисментами. Ему подавали венок за венком. Чита­ли приветствия. Адрес от Малого театра читала Г. И. Федотова. Для нас интереснее всего было приветствие от Художественного театра, которое произнес Вл. Ив. Немирович-Данченко, переда­вая. вместе с В. В. Лужским, ларец с портретами артистов.

— Милый Антон Павлович! Приветствия утомили тебя, — сказал В. И. 11емирович-Данченко, — но ты должен найти утешение в том, что хоть отчасти видишь, какую беспредельную привязанность пи­тает к тебе все русское грамотное общество. Наш театр в такой степени обязан твоему таланту, тво­ему нежному сердцу, твоей чистой душе, что ты по праву можешь сказать: это мой театр. Сегодня он ставит твою четвертую пьесу, но в первый раз пе­реживает огромное счастье видеть тебя в своих 472 стенах на первом представлении. Сегодня же пер

вое представление совпало с днем твоего ангела. Народная поговорка говорит: Антон — прибавле­ние дня. И мы скажем: наш Антон прибавляет нам дня, а стало быть, и света, и радостей, и близости чудесной весны.

Василий Иванович Качалов:

Когда опустился наконец занавес и я ушел в свою уборную, то сейчас же услышал в коридоре шаги нескольких человек и громкий голос А. Л. Виш­невского, кричавшего: «Ведите сюда Антона Пав­ловича, в качало векую уборную! Пусть полежит у него на диване». И в уборную вошел Чехов, под­держиваемый с обеих сторон Горьким и Миролю- бовым. Сзади шел Леонид Андреев и, помнится. Бунин.

Черт бы драл эту публику, этих чествователей! Чуть не на смерть зачествовали человека! Возму­тительно! Надо же меру знать! Таким вниманием можно совсем убить человека, — волновался и воз­мущался Алексей Максимович. — Ложитесь ско­рей, протяните ноги.

Ложиться мне незачем и ноги протягивать еще не собираюсь, — отшучивался Антон Павлович. — А вот посижу с удовольствием.

Нет. именно ложитесь и ноги как-нибудь повыше поднимите, — приказывал и командовал Алексей Максимович. — Полежите тут в тишине, помолчи­те с Качаловым. Он курить не будет. А вы, куриль­щик, — он обратился к Леониду Андрееву, — марш отсюда! И вы тоже, — обращаясь к Вишневскому, — уходите! От вас всегда много шума. Вы тишине мало способствуете. И вы, сударь. — обращаясь к Миро- любову, — тоже уходите, вы тоже голосистый и баси­стый. И, кстати, я должен с вами объясниться прин­ципиально.

Мы остались вдвоем с Антоном Павловичем. 473

А я и в самом деле прилягу с вашего разреше­ния, — сказал Антон Павлович. <...> Послышались торопливые шаги Горького. Он остановился в дверях с папиросой, несколько раз затянулся, бросил папиросу, помахал рукой, что­бы разог нать дым, и быстро вошел в уборную.

Ну что, отошли? — обратился он к Чехову.

Беспокойный, неугомонный вы человек, — улыба­ясь, говорил Чехов, поднимаясь с дивана. — Я в пол­ном владении собой. Пойдем посмотрим, как «мои» будут расставаться с вишневым садом, послушаем, как начнут рубить деревья.

И они отравились смотреть последний акт «Виш­невого сада».

Коистантин Сергеевич Станиславский:

Юбилей вышел торжественным, но он оставил тя­желое впечатление. От него отдавало похорона­ми. Было тоскливо на душе.

Сам спектакль имел лишь средний успех, и мы осуждали себя за то, что не сумели с первого же раза показать наиболее важное, прекрасное и цен­ное в пьесе.

Зинаида Григорьевна Морозова:

Постановка «Вишневого сада» в Художественном театре ему не нравилась; впрочем, он об этом не любил распространяться. Театр понял «Вишневый сад» не так, как сам Антон Павлович задумал пьесу. В воображении ему представлялось все гораздо ши­ре и грандиознее. Тот же дом, показанный в треть­ем действии, казался ему величественнее.

Прощание

Константин Сергеевич Станиславский:

Подходила весна 1904 года. Здоровье Антона Павло­вича все ухудшалось. Появились тревожные симпто­мы в области желудка, и это намекало на туберкулез кишок. Консилиум постановил увезти Чехова в Ба- денвейлер. Начались сборы за границу. Нас всех, и меня в том числе, тянуло напоследок почаще ви­деться с Антоном Павловичем. Но далеко не всегда здоровье позволяло ему принимать нас. Однако, не­смотря на болезнь, жизнерадостность не покидала его. Он очень интересовался спектаклем Метерлин- ка, который вто время усердно репетировался. Надо было держать его в курсе работ, показывать ему маке­ты декораций, объяснять мизансцены. Сам он мечтал о новой пьесе совершенно ново­го для него направления. Действительно, сюжет за­думанной им пьесы был как будто бы не чеховский. Судите сами: два друга, оба молодые, любят одну и ту же женщину. Общая любовь и ревность созда­ют сложные взаимоотношения. Кончается тем, что оба они уезжают в экспедицию на Северный полюс. Декорация последнего действия изображает гро­мадный корабль, затертый в льдах. В финале пьесы оба приятеля видят белый призрак, скользящий по 475

снегу. Очевидно, это тень или душа скончавшейся далеко на родине любимой женщины. Вот все, что можно было узнать от Антона Павло­вича о новой задуманной пьесе.

Зинаида Григорьевна Морозова:

В последний раз я видела Антона Павловича меся­ца за два до смерти. Я только что вернулась в Моск­ву. Мне передали, что Антона Павловича увозят за границу лечиться. Я поехала его навестить. Жил тогда Антон Павлович в очень неуютной квартире, в Леонтьевском переулке, на третьем этаже.

Меня встрет ила Ольга Леонардовна и сказала, что Антон Павлович чувствует себя очень плохо и ед­ва ли он выйдет. Я все-таки просила сказать о себе. Он вышел очень быстрой походкой и начал хо­дит!. из угла в угол; первые слова, которые он ска­зал, были:

— Вы знаете: я очень, очень болен, меня посылают за границу. <...>

Несмотря на болезненное состояние, он спросил меня о здоровье моих девочек; одну из них, Елену, он называл белым грибком.

Он еще два раза повторил: «я очень, очень бо­лен», — и с этими словами ушел в свою комнат)'.

Мария Тимофеевна Дроздова:

Когда я вошла в комнату, то была поражена той пе­ременой, которая произошла в Антоне Павловиче за эти четыре месяца после премьеры «Вишневого сада». Лицо его стало бледное, с желтоватым опен­ком, кожа лица обтянулась. Его добрые глаза были без улыбки, какая была в них всегда раньше. Антон Павлович лежал на постели в белом белье, на высо­ко поднятых подушках, закрытый до пояса теплым пледом. У меня подступили к глазам готовые про­рваться слезы. Антон Павлович попросил меня сесть, указывая на стул у его постели: стул был за­нят его платьем и еще чем-то, и сесть было негде. Я так расстроилась и так растерялась при виде той перемены, которую произвела болезнь в облике че­ловека, что от жалости к нему, не помня себя от ду­шивших меня слез, я просто опустилась на колени около его кровати. Он молча, ласково провел по моим волосам рукой. Боясь, что не удержусь и раз­рыдаюсь, если произнесу хоть одно слово, я встала, едва успев взглянуть на него, пожала молча его ис­худалую руку и быстро вышла из комнаты, так и не сказав ни одного слова.

Николай Дмитриевич Телешов:

Я уже знал, что Чехов очень болен, — вернее, очень плох, — и решил занести ему только про­щальную записку, чтоб не тревожить его. По он ве­лел догнать меня и воротил уже с лестницы. Хотя я и был подготовлен к тому, что увижу, но то, что я увидал, превосходило все мои ожидания, са­мые мрачные. На диване, обложенный подушками, не то в пальто, не то в халате, с пледом на ногах, си­дел тоненький, как будто маленький, человек с узки­ми плечами, с узким бескровным лицом — до того был худ, изнурен и неузнаваем Антон Павлович. Ни­когда не поверил бы. что возможно так измениться. А он протягивает слабую восковую руку, на кото­рую страшно взглянуть, смотрит своими ласковы­ми, но уже не улыбающимися глазами и говорит: - Завтра уезжаю. Прощайте. Еду умирать. Он сказал другое, не это слово, более жесткое, чем «умирать», которое не хотелось бы сейчас по­вторить.

«На пустое сердце льда не кладут»

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

В первых числах июня мы выехали в Берлин, где остановились на несколько дней, чтобы посовето­ваться с известным немецким профессором Э., ко­торый, выслушав и простукав Антона Павловича, не нашел ничего более подходящего в своих дейст­виях, как — встать, пожать плечами, попрощаться и уйти. Не могу забыть мягкой, снисходительной, как бы сконфуженной и растерянной улыбки, с ко­торой Антон Павлович посмотрел вслед уходящей знаменитости.

Конечно, этот визит произвел на него тяжелое впечатление.

Антон Павлович впервые познакомился в Берлине с Г. Иоллосом, много беседовал с ним и сохранил к нему теплую симпатию. Это свидание несколько сгладило неприятный осадок, оставшийся от посе­щения немецкого профессора.

Григорий Борисович Иоллос (1859-1907), публи­цист, редактор и корреспондент газеты «Русские ведо­мости». Член партии кадетов. Из письма В. М. Собо- мвскому. Баденвегиер, 3(16) июля 1904 г.: Я лично в Берлине уже получил впечатление, что 478 дни А. П. сочтены, — так он мне показался тяжело

больным: страшно исхудал, от малейшего движе­ния кашель и одышка, температура всегда повы­шенная. В Берлине ему трудно было подняться на маленькую лестницу Потсдамского вокзала; не­сколько минут он сидел обессиленный и тяжело дыша. Помню однако, что, когда поезд отходил, он, несмотря на мою просьбу оставаться спокойно на месте, высунулся из окна и долго кивал голо­вой, когда поезд двинулся.

Антон Павлович Чехов. Из письма П. Ф. Иорданову. Баденвеилср, 12 (25) июня 1904

С первых чисел мая я очень заболел, похудел очень, ослабел, не спал ночей, а теперь я посажен на диету (ем очень много) и живу за границей. Мой адрес:

Германия, Badenweiler, Неггп Anton Tschechoff или Tschechow — так печатают сами немцы, мои переводчики.

Как будто поправляюсь. Не дает мне хорошо дви­гаться эмфизема. Но, спасибо немцам, они научили меня, как надо есть и что есть. Ведь у меня ежеднев­но с 20 лет расстройство кишечника! Ах, немцы! Как они (за весьма <не>болыиимп исключениями) пунктуальны!

Запретили немцы пить кофе, который я так люб­лю. Требуют, чтобы я пил вино, от которого я дав­но уже отвык.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Первое время по приезде в Баденвайлер Антон Павлович начал как будто поправляться, гулял около дома. Но его мучила одышка — эмфизема легких. Мы почти ежедневно катались, и Антон Павлович очень любил эти прогулки по велико­лепной дороге, с чудесными вишневыми деревья­ми по сторонам, среди выхоленных полей и лугов, 479

с журчащими ручьями искусственного орошения, мимо маленьких уютных домиков с крохотными садиками, где на маленьких клочках земли зелене­ют любовно разбитые огороды, а рядом пышно цветут —лилии, розы, гвоздика. Вся эта мирная панорама природы радовала Анто­на Павловича. Ему нравилась эта привязанность и любовь людей к земле, к тот, что дает земля, и он с горечью переносился мыслями в Россию, меч­тая о том времени, когда и русский крестьянин с та­кой же бережной любовью будет выхаживать свой клочок земли.

Антон Павлович Чехов. Из письма В. М. Соболевско­му. Баденвейлер, 12 (25) июня igo.f г.: Badenweiler очень оригинальный курорт, но в чем его оригинальность, я еще не уяснил себе. Масса зе­лени, впечатление гор, очень тепло, домики и оте­ли, стоящие особняком в зелени. Я живу в неболь­шом особняке-пансионе, с массой солнца (до 7 час. вечера) и великолепнейшим садом, платим 16 марок в сутки за двоих (комна та, обед, ужин, кофе). Кор­мят добросовестно, даже очень. Но, воображаю, ка­кая здесь скука вообще! Кстати же, сегодня с ранне­го угра идет дождь, я сижу в комнате и слушаю, как под и над крышей гудит ветер.

Немцы или утеряли вкус, или никогда у них его не было: немецкие дамы одеваются не безвкусно, а пря- мотаки гнусно, мужчины гоже, нет во всем Берлгас­ни одной красивой, не обезображенной своим наря­дом. Зато по хозяйственной части они молодцы, до­стигли высот, для нас недосягаемых.

Антон Павлович Чехов. Из письма II. И. Куркину. Ба- денвейлер,. 12(25) июня 1904 г.:

Ноги у меня уже совсем не болят, я хорошо сплю, великолепно ем, только одышка — от эмфиземы и сильнейшей худобы, приобретенной в Москве за май. Здоровье входит не золотниками, а пуда­ми. Badenweiler хорошее местечко, теплое, удоб­ное для жизни, дешевое, но, вероятно, уже дня че­рез три я начну помышлять о том, куда бы удрать от скуки.

Григорий Борисович Иоллос. Из письма В. М. Собо­левскому. Баденвейлер, 3(16) июля 1904 г.: По приезде сюда, в Баденвейлер, он первые дни чувствовал себя бодрее <...>. Аппетит и сон были лучше; но уже на второй неделе здешнего пре­бывания стали проявляться беспокойство и то­ропливость — комната ему не нравилась, хотелось другого места. Они переехали в частный дом Villa Frederike, и там повторилось то же самое: пара спокойных дней, затем снова желание куда-нибудь подальше. О. Л. нашла прекрасную комнату с бал­коном в Hotel Sommer, и здесь он, сидя на балко­не, любил наблюдать сцены на улице. Особенно его занимало непрекращающееся движение у до­ма почты. «Видишь, — говорил он жене, — что зна­чит культурная страна: все выходят и входят, каж­дый пишет и получает письма».

Ольга Леонардовна Книнпер-Чехова:

За три иедели нашего пребывания в Баденвайле- ре мы два раза меняли помещение. В отеле «Ре- мербад» было очень людно и нарядно, и мы пере­ехали на частную виллу «Фридерике», где наняли комнату в нижнем этаже, чтобы Антон Павло­вич мог по утрам сам выходить, лежать на солн­це и ж;гать, всегда с нетерпением, почтальона с письмами и газетами из России. Антон Павло­вич очень волновался войной с Японией и с боль­шим вниманием следил за развитием военных действий.

16 nt 1950

Вскоре и на этой вилле стало неуютно — Антон Павлович зяб, мало было солнца в комнате, а за сте­ной по ночам слышался кашель и чувствовалась близость тяжко больного. Мы переехали в отель «Зоммер» в комнату, залитую солнцем. Антон Пав­лович стал отогреваться, почувствовал себя лучше, обедал и ужинал ежедневно внизу, в общей зале — за нашим отдельным столиком; много лежал в саду, сидел у себя на балконе и наблюдал жизнь малень­кого Баденвайлера; особенно его занимала неустан­ная жизнь на почте.

Антон Павлович Чехов. Е. Я. Чеховой. Баденеейлер, 1} (26) июня 1904 г.:

Милая мама, шлю Вам привет. Здоровье мое поправ­ляется, и надо думать, что через неделю я буду уже совсем здоров. Здесь мне хорошо. Покойно, тепло, много солнца, нет жары. Ольга кланяется Вам и це­лует. Поклонитесь Маше, Ване и всем нашим. Низко Вам кланяюсь и целую руку. Вчера Маше послал письмо. Ваш Антон.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова. Из посмерт­ного пшгьмадневника А. П. Чехову: I т-ое сентября 1904. Еще за несколько дней до твоей смерти мы говорили и мечтали о девчоночке, кото­рая должна бы у нас родиться. У меня такая боль в душе, что не осталось ребенка. Много мы говори­ли с тобой на эту тему.

Лев Львович (Людвиг-Артур) Рабенек (1883-1972), студент, живший в одном отеле с А. П. Чеховым в Ба- денвейлере и бывший свидетелем кончины писателя, впоследствии предприниматель: Вспоминая теперь это далекое прошлое, мне ясно рисуется в памяти маленький приветливый Баден- вейлер, расположенный на мягких холмах Шварц­вальда, и отель «Зоммер», выходящий своим фаса­дом на прекрасный бадейвейлерский парк. Помню, лето 1904 г. было солнечным и очень жар­ким, во всем чувствовались довольство, покой и радость.

Антон Павлович до нашего приезда прожил в Ба- денвейлере недолго, но, судя по внешнему виду, как будто очень поправился <...>. Но это оздоровление было кажущимся, на самом де­ле процесс его болезни шел своим путем. Когда на следующий день своего приезда я зашел наведаться к Антону Павловичу, меня поразила разница между этим кажущимся оздоровлением и изможденнос­тью всей его фигуры. Хотя цвет его лица был очень хороший и он выглядел сильно загоревшим. Сидя и беседуя с ним, я видел, что он часто очень кашлял и отплевывал мокроту в небольшую си­нюю, закрывающуюся наглухо, плевательницу, ко­торую постоянно носил с собой в кармане своего пиджака.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Доктор Шверер, к которому мы обратились в Ба- денвайлере, оказался прекрасным человеком и вра­чом. Вероятно и он понял, что состояние здоровья Антона Павловича должно внушать серьезные опа­сения. С тем большей мягкостью, осторожностью и любовью отнесся он к Антону Павловичу, кото­рый обыкновенно тяготился визитами врачей на­столько. что даже наш постоянный врач и друг — И. Н. Альтшу<лер> всегда старался, и это ему удава­лось. маскировать свои врачебные визиты к Анто­ну Павловичу. С такой же покорностью и без малей­шего ропота всегда принимал Антон Павлович и доктора Шверера. который, в свою очередь, умел приходить к нему как-то просто, под видом добро­го знакомого.

Лев Львович Рабенек:

Несколько слов об этом немецком враче, на руках которого скончался Антон Павлович. Доктор Шве- рер был сравнительно молодой, красивый и прият­ный в обращении человек. Его лицо показывало, что в свои студенческие годы он принадлежал к од­ной из студенческих корпораций: следы дуэльных порезов сохранились на его щеке. Так как он лечил также моего брата, то я имел возможность присмо­треться к нему и убедиться, что он серьезный и зна­ющий врач. Примечательно то, что он был женат на русской, на нашей москвичке Елизавете Василь­евне Живаго.

Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Ба- денвейлер, 16(29) июня 1904 г.: Я живу среди немцев, уже привык и к комнате своей и к режиму, но никак не могу привыкнуть к немец­кой тишине и спокойствию. В доме и вне дома ни звука, только в 7 час. утра и в полдень играет в саду музыка, дорогая, но очень бездарная. Не чувствует­ся ни одной капли таланта ни в чем, ни одной капли вкуса, но зато порядок и чест ность, хоть отбавляй. Наша русская жизнь гораздо талантливее, а про и та­льянскую или французскую и говорить нечего. Здоровье мое поправилось, я. когда хожу, уже не за­мечаю того, что я болен, хожу себе и все, одышка меньше, ничего не болит, только осталась после бо­лезни сильнейшая худоба; ноги тонкие, каких у ме­ня никогда не было. Доктора ненцы перевернули всю мою жизнь. В 7 час. утра я пью чай в постели, почему-то непременно в постели, в 7 1/2 приходит немец вроде массажиста и обтирает меня всего во­дой, и это, оказывается, недурно, затем я должен полежать немного, встать и в 8 час. пить желудевое какао и съедать при этом громадное количество масла. В го час. овсянка, протертая, необыкновен­но вкусная и ароматичная, не похожая на нашу рус­скую. Свежий воздух, на солнце. Чтение газет. В час дня обед, причем я ем не все блюда, а только те, ко­торые, но предписанию доктора-немца, выбирает для меня Ольга. В 4 час. опять какао. В 7 ужин. Пе­ред сном чашка чаю из земляники — это для сна. Во всем этом много шарлатанства, но много и в са­мом деле хорошего, полезного, например овсянка. Овсянки здешней я привезу с собой. Ольга уехала сейчас в Швейцарию, в Базель ле­чить свои зубы. В 5 час. вечера будет дома. Меня неистово тянет в Италию.

Лев Львович Рабенек:

Приходил я к Антону Павловичу почти ежедневно, приносил ему русские газеты, зачастую прочитывая их ему вслух. Он страшно интересовался всеми со­бытиями на Дальнем Востоке. Война с Японией его волновала, а наши неудачи на фронте его глубоко огорчали, и он болел за них душой. Тогда казалось, что ничего не предвещает близкой развязки: он строил планы на будущее, решил воз­вращаться в Крым, к себе в Ялту, пароходом из Не­аполя.

Константин Петрович Пятницкий (1864-1938), ос­нователь и руководитель издательского товарищества «Знание». Из письма А. П. Чехову Москва, г 7 (30) июня 1904 г.:

Мы с Алексеем Максимовичем (Горьким. — Сост.) просили Вас не выпускать пьесу, проданную в сбор­ник, в другой фирме раньше конца года. Эта прось­ба вызывалась необходимостью. Мы не думаем о прибыли с данной книги. Но расходы должны быть покрыты: нужно вернуть стоимость бумаги и типографских работ, гонорар авторов и те отчис­ления в пользу разных учреждений, какие указаны в начале книги. Расходы эти, как Вы знаете, вели­ки... Составляя второй сборник, мы рассчитывали, что его будут покупать, главным образом, из-за «Вишневого сада»... Что же теперь вышло. Не успел второй сборник поступить в магазин, как Маркс вы­пускает «Вишневый сад» отдельной книгой — по 40 коп. Об этом напечатаны сотни тысяч объявле­ний в «Ниве» и крупных газетах. Значит, он печатал пьесу одновременно с нами — еще когда мы боро­лись с цензурой. Пьеса появилась в двух фирмах од­новременно. Будут ли теперь покупать сборник из- за «Вишневого сада» — конечно, не будут.

Антон Павлович Чехов. Из письма К. П. Пятницко­му. Баденвешер, ig июня (2 июля) igo4 г.: Многоуважаемый Константин Петрович, со 2-го мая я был очень болен, все время лежал в постели, и, как теперь понимаю, я не подумал о том, о чем надлежало подумать именно мне, и потому во всей этой неприятной истории, хочешь не хочешь, боль­шую долю вины я должен взять на себя. Убытки я могу пополнить только разве возвратом 4500 р., ко­торые Вы получите от меня в конце июля, когда я вернусь в Россию, и принятием на свою долю тех убытков, которые издание может понести от пло­хой продажи. Так я решил и убедительно прошу Вас согласиться на это.

Юридически можно решить все дело только таким образом: Вы подаете на меня в суд (на что я даю Вам свое полное согласие, веря, что это нисколько не изменит наших хороших отношений); тогда я при­глашаю в качестве поверенного Грузенберга, и он уж от меня ведет дело с Марксом, требуя от него по­полнения убытков, которые Вы понесли и за кото­рые я отвечаю.

Итак: или мирным порядком я уплачиваю Вам 4500 и убытки, или же дело решается судебным по­рядком. Я стою, конечно, за второе. Все, что бы я теперь ни писал Марксу, бесполезно. Я прекра­щаю с ним всякие сношения, гак как считаю себя обманутым довольно мелко и глупо, да и все, что бы я ни писал ему теперь, не имело бы для него ровно никакого значения.

Простите, что я в Вашу тихую издательскую жизнь внес такое беспокойство. Что делать, у меня всегда случае тся что-нибудь с пьесой, и каждая моя пьеса почему-то рождается на свет со скандалом, и от сво­их пьес я не испытывал никогда обычного авторско­го, а что-то довольно странное. Во всяком случае, Вы не волнуйтесь очень и не сердитесь; я в худшем положении, чем Вы.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова. Из письма Вл. И. Немировичу-Данченко. Баденвешер, 27 июня (ю ию.1я) 1904 г.:

В весе теряет. Целый день лежит. На душе у него очень тяжело. Переворот в нем происходит.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

За три дня до кончины Антон Павлович почемуто выразил желание иметь белый фланелевый костюм. Когда я ответила, что в Баденвайлере нельзя испол­нить его желания, он как ребенок просил съездить в ближайший городок Фрейбург и заказать по мерке хороший костюм.

Лев Львович Рабенек:

Он просил Ольгу Леонардовну поехать в ближай­ший город Фрайбург и заказать ему для поездки в Крым два фланелевых костюма — один белый в си­нюю полоску, другой синий в белую полоску. Ольга Леонардовна решила поехать во Фрайбург и пред­ложила мне сопровождать ее.

Итак, в одно прекрасное утро мы отправились в путь-дорогу, захватив с собой старый костюм Ан­тона Павловича для мерки портному. Доехав до Фрайбурга и заказав оба костюма, мы решили вос­пользоваться чудным днем и осмотреть этот ста­рый немецкий город и его окрестности.

Антон Павлович Чехов. Из последнего письма М. П. Че­ховой. Баденеейлер, 28 июня (и июля) 1904 г.: Очень жарко, хоть раздевайся. Не знаю, что и де­лать. Ольга поехала в Фрейбург заказывать мне фла­нелевый костюм, здесь в Баденвейлере ни портных, ни сапожников. Для образца она взяла мой костюм, сшитый Дюшаром.

Питаюсь я очень вкусно, но неважно, то и дело расстраиваю желудок. Масла здешнего есть мне нельзя. Очевидно, желудок мой испорчен безна­дежно, поправить его едва ли возможно чем-ни­будь, кроме поста, т. е. не есть ничего — и баста. А от одышки единственное лекарство — это не двигаться.

Ни одной прилично одетой немки, безвкусица, на­водящая уныние.

Лев Львович Рабенек:

Вернулись домой мы около шести часов вечера и застали Антона Павловича мирно прогуливав­шимся в обществе: моего брата по саду нашего оте­ля. В саду сидела большая компания немцев, очень шумных, потных, пьющих бесконечное количес тво пива. Антон Павлович, увидев нас возвращающи­мися веселыми и радостными, взглянул на меня че­рез свое пенсне и сказал: «Вы, поди, весь день за моей женой ухаживали», чем поверг меня в боль­шое смущение. А затем, не дожидаясь моего ответа, обратился к Ольге Леонардовне: «А мне, дуся, все время казалось, что эти немцы в конце концов ме­ня поколотят».

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Он остался очень доволен, когда узнал, что кос­тюм будет готов через три дня. Началась жара, начались грозы. На следующее ут­ро Антон Павлович, идя но коридору, сильно за­дыхался. Придя в комнату, затревожился, просил переменить эту комнату, окнами на север, и часа через два мы устраивались уже в новой комнате — в верхнем этаже, с прекрасным видом на горы и леса.

Антон Павлович лег в постель, попросил меня напи­сать в Берлин, в банк, о высылке остававшихся там денег. Когда я села за письмо, он вдруг сказал:

Напиши, чтобы прислали деньги на твое имя... Мне это показалось странным — я засмеялась и от­ветила, что не люблю возиться с денежными дела­ми — и это Антон Павлович знал. — пусть будет все по-прежнему. В банк я написала, чтобы деньги вы­слали на имя «Anton Tschechoff».

Когда же я стала разбирать вещи и приводить в по­рядок комнату, Антон Павлович вдруг спросил:

А что, ты испугалась?

Возможно, что моя торопливость заставила его так думать.

Лев Львович Рабенек:

Помню радость Антона Павловича, когда я при­шел к нему в эту новую комнату. Он сразу как-то ус­покоился и повеселел.

Отто Брингер, владелец гостиницы «Зоммер» в Виден- вейлере. Из письма Фидлеру, 13 июля 1904 г.: В немецких газетах встречается ошибочное утверж­дение. будто господин Чехов выезжал на прогулку.

Господин Чехов все время оставался дома и выходил из комнаты только для того, чтобы поесть, пользу­ясь при этом лифтом. По прибытии сюда он в самые первые дни был очень тих и немногословен; однако вскоре иод целительным воздействием воздуха он, казалось, значительно ожил, и даже лицо его стало выразигел ьней.

Григорий Борисович Иоллос. Из письма В. М. Собо­левскому. Баденвейлер, 3(16) июля 1904 г.: А. П. производил впечатление серьезного боль­ного, но никто не думал, что конец так близок. Д-р Шверер (Schworer), превосходно относивший­ся к пациент)', на мой вопрос, была ли кончина для него неожиданной, ответил утвердительно: до на­ступления кризиса в ночь с четверга на пятницу он думал, что жизнь может еще продлиться несколько месяцев, и даже после ужасного припадка во втор­ник состояние сердца еще не внушало больших опасений, потом)' что после впрыскивания морфия и вдыхания кислорода пульс стал хорош, и больной спокойно заснул.

Ольга Леонардовна Книнпер-Чехова. Из письма М. П. Чеховой. Баденвейлер, 30 июня (13 июля) 1904 г.: Вчера он так задыхался, что и не знала, что делать, поскакала за доктором. Он говорит, что вследствие такого скверного состояния легких сердце работа­ет вдвое, а сердце вообще у него не крепкое. Дал вдыхать кислород, принимать камфару» есть капли, все время лед на сердце. Ночью дремал сидя, я ему устроила гору из подушек, потом два раза впрысну­ла морфий, и он хорошо уснул лежа.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

После трех тревожных, тяжелых дней ему стало 490 легче к вечеру. Он послал меня пробежаться по

парку, так как я не отлучалась от него эти дни, и ко­гда я пришла, он все беспокоился, почему я не иду ужинать, на что я ответила, чт о гонг еще не про­звонил. Гонг, как оказалось после, мы просто про­слушали, а Антон Павлович начал придумывать рассказ, описывая необычайно модный курорт, где много сытых, жирных банкиров, здоровых, любя­щих хорошо поесть, краснощеких англичан и аме­риканцев. и вот все они, кто с экскурсии, кто с ка­танья, с пешеходной прогулки — одним словом, отовсюду собираются с мечтой хорошо и сытно поесть после физической усталости дня. И туг вдруг оказывается, что повар сбежал и ужина ни­какого нет, — и вот как этот удар по желудку отра­зился на всех этих избалованных людях. Я сидела, прикорнувши на диване после тревоги последних дней, и от души смеялась. И в голову не могло прий­ти, что через несколько часов я буду стоять перед телом Чехова!

Григорий Борисович Иоллос. Из письма В. М. Собо­левскому. Ьадепвешер, 5 июля 1904 г.: Проснувшись в первом часу ночи, Антон Павлович стал бредить, говорил о каком-то матросе, спраши­вал об японцах, но затем пришел в себя и с грустной улыбкой сказал жене, которая клала ему на грудь ме­шок со льдом: «На пустое сердце льда не кладут».

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

В начале ночи он проснулся и первый раз в жизни сам попросил послать за доктором. Ощущение че­го-то огромного, надвигающегося придавало все­му, что я делала, необычайный покой и точность, как будто кто-то уверенно вел меня. Помню толь­ко жуткую минуту потерянности: ощущение близо­сти массы людей в большом спящем отеле и вмес­те с тем чувство полной моей одинокости и беспо­

мощности. Я вспомнила, что в этом же отеле жи­ли знакомые русские студенты — два брата, и вот одного я попросила сбегать за доктором, сама по­шла колоть лед, чтобы положить на сердце умира­ющему. Я слышу, как сейчас среди давящей тиши­ны июльской мучительно душной ночи звук удаля­ющихся шагов по скрипучему песку...

Лев Львович Рабенек:

Б ночь на 2/15 июля мы с братом спали крепким сном, вернувшись поздно вечером после большой экскурсии по горам. Сквозь сон я вдрут услышал сильный стук и голос Ольги Леонардовны, которая звала меня. Вскочив с кровати и подбежав к двери, я увидел ее взволнованное лицо. Она была в капот[20]:. — Очень прошу вас, голубчик, одеться поскорее и сбегать за доктором, — Антону плохо. Я сейчас же наскоро оделся и побежал к доктору, который жил в минутах го ходьбы от гостиницы. Ночь была теплая, мягкая, в доме у доктора все спа­ли с открытыми окнами. Доктор, услыхав звонок у калитки из своей спальни, спросил: «Кто там?» Я ему прокричал, что прибежал по поручению «фрау Чехов» и что мужу ее плохо. Доктор сейчас же за­жег свет в своей комнате, подошел к окну и сказал мне, что будет через несколько минут в гостинице, и просил меня по дороге в отель взять в аптеке со­суд с кислородом. Я от доктора побежал к аптека­рю, разбудил и его и получил от него требуемый кислород.

Ольга Леопардовна Книппер-Чехова:

492

Пришел доктор. <...> Антон Павлович сел и как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки (он очень мало знал по-немецки): «Ich sterbe...»*

Доктор Шверер. В передаче Г. В. Ио/ьюса:

Когда я подошел к нему, он спокойно встретил ме­ня словами: «Скоро, доктор, умру». Я велел прине­сти новый баллон с кислородом. Чехов остановил меня: «Не надо уже больше. Прежде, чем его при­несут, я буду мертв».

Лев Львович Рабенек:

Когда я вернулся в отель, доктор был уже в ком­нате Антона Павловича. Я вошел в нее и передал ему кислород. Антон Павлович сидел на постели, подпертый подушками и поддерживаемый Ольгой Леонардовной; он тяжело, с трудом дышал. Док­тор стал дават ь ему кислород. Через несколько ми­нут доктор шепотом попросил меня спуститься вниз к швейцару и принести бутылку шампанско­го и бокал. Я снова исчез и вернулся через некото­рое время с бутылкой шампанского. Доктор налил почти полный бокал и дал его Антону Павловичу выпить. Антон Павлович с радостью взял бокал шампанского, улыбнулся своей милой улыбкой, сказал: «Давно я не пил шампанского», и по-моло­децки опорожнил бокал. Доктор принял от него пустой бокал, передал его мне, я поставил его на стол рядом с бутылкой.

В тот самый момент, когда я ставил на стол бокал, повернувшись спиной к Антону Павловичу, послы­шался какой-то странный звук, исходящий из его горла, что-то похожее, что происходит в водяном кране, когда в него попадает воздух, — заклокота­ло что-то. Когда я повернулся, то увидел, что Ан­тон Павлович, поддерживаемый Ольгой Леонар­довной, перелег на бок и тихонько опускается на свои подушки. Мне показалось, что ему захоте­лось прилечь после тяжелого приступа дыхания. В комнате было тихо, никто не говорил, а прите­ненный свет лампы придавал обстановке жуткое 493

впечатление. Доктор не отходил от Антона Пав­ловича и молча держал его за руку. Мне не прихо­дило в голову, что он следит все время за пуль­сом. Прошло несколько минут полного молчания, и мне казалось (я был так далек от мысли возмож­ной смерти Чехова), что теперь все, слава Богу, ус­покоилось и пережитые волнения уже являются делом прошлого.

Григорий Борисович Иоллос. Из письма В. М. Собо­левскому. BadeueeiLiep. 5 июля 1904 г.: Последние его слова были: «Умираю», и потом еще тише, по-немецки, к доктору: «Ich sterbe»... Пульс становился все тише... Умирающий сидел в постели, согнувшись и подпертый подушками, потом вдруг склонился на бок, — и без вздоха, без видимого внешнего знака, жизнь останови­лась. Необыкновенно довольное, почти счастли­вое выражение появилось на сразу помолодевшем лице.

Лев Львович Рабенек:

В это время доктор тихо опустил руку Антона Пав- ловича, отошел от него, приблизился ко мне (я стоял в ногах кровати), отвел меня в глубь комна­ты и вполголоса сказал:

Alles ist zu Ende, Herr Tschechoff ist gestorben, wollen Sie bitte das der Frau Tschechoff mitteilen![21] Я был поражен и мог только вымолвить:

1st das wahr Herr Doktor?

Leider. Ja![22] — ответил он, сам, видимо, превоз­могая свое волнение и глубоко переживая проис­шедшее.

Весь наш этот разговор велся полушепотом. Ольга Леонардовна не обращала на нас внимания и продол­жала лежать поперек своей кровати, все еще поддер­живая Антона Павловича, не догадываясь, что все уже кончено. Я тихонько подошел к ней. тронул ее за плечо и сделал знак, чтобы она поднялась. Она осто­рожно освободила свои руки из-под спины Антона Павловича, поднялась и подошла ко мне. Я. с трудом удержив;ш свои внутренние переживания, полушепо­том сказал ей: «Ольга Леонардовна, голубушка моя, доктор сказал, что Антон Павлович скончался»... Бедная Ольга Леонардовна в первую минуту как бы окаменела, таким страшным и неожиданным ока­зался удар, а затем в каком-то исступлении наброси­лась на доктора, схватила его за воротник пиджака, начала его грясти что есть сил и сквозь слезы по­вторяла по-немецки:

— Doktor es ist nicht wahr, sagen Sie doch Doktor, dass ist nicht wahr!

С большим трудом нам с доктором удалось мало-по- малу ее успокоить и привести в себя. Доктор оста­вался еще какое-то время в комнате, затем, ухода и сознавая, как Ольга Леонардовна тяжко принима­ет смерть своего мужа, просил меня убрать со стола все острые вещи, наподобие ножей, и не оставлять ее одну, а побыть с ней вместе до утра. Рано утром он обещал вернуться со своей женой и увезти Ольгу- Леонардовну к себе домой, пока покойник не будет вымыт и одет.

Григорий Борисович Иоллос. Из письма редактору газеты •<Русские ведомости» В. М. Соболевскому. Баден- вейлер, j июля 1904 г.:

Сквозь широко раскрытое окно веяло свежестью и запахом сена, над лесом показывалась заря. Кру-

■ Доктор, это неправда, доктор, скажите, что это неправда! (ш-м.) 495

гом ни звука — маленький курорт спал; врач ушел, в доме стояла мертвая тишина; только пение птиц доносилось в комнату, где, склонившись на бок, от­дыхал от трудов замечательный человек и работник, склонившись на плечо женщины, которая покрыва­ла его слезами и поцелуями.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

И страшную тишину ночи нарушала только как вихрь ворвавшаяся огромных размеров черная ночная ба­бочка, которая мучительно билась о горящие элек­трические лампочки и металась по комнате.

Лев Львович Рабенек:

Влетевшую большую черную ночную бабочку пом­ню очень ясно, только сейчас не смогу сказать, вле­тела ли она в комнату до смерти Антона Павловича или сейчас же после его кончины.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Ушел доктор, среди тишины и духоты ночи со страшным шумом выскочила пробка из недопитой бутылки шампанского... Начало светать, и вместе с пробуждающейся природой раздалось, как первая панихида, нежное, прекрасное пение птиц, и донес­лись звуки органа из ближней церкви. Не было зву­ка людского голоса, не было суеты обыденной жиз­ни, были красота, покой и величие смерти...

Лев Львович Рабенек:

С уходом доктора я уговорил Ольгу Леонардовну выйти и сесть на балкон. Я вынес из комнаты два кресла. Мы сели. Ночь была теплая, приятная. Заря уже сильно занялась, птички начали перекликаться в парке. Надвигался чудный рассвет, затем наступи­ло утро.

Мы сидели молча, потрясенные происшедшим, ино­гда только перебрасывались своими недавними воспоминаниями об Антоне Павловиче. Ольга Лео­нардовна вдруг заметила: «А ведь знаете, Левушка, мы с вами Антону не костюмы, а саваны заказыва­ли». Рано утром пришли доктор с женой, чтобы увезти к себе Ольгу Леонардовну. С трудом удалось настоять, чтобы она покинула комнату покойного. Я обещал ей присмотреть за всем и прийти за ней, когда все будет кончено.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

И деньги, и костюм были присланы на другой день после его смерти.

Лев Львович Рабенек:

Примерно около пя т часов вечера я пришел к док­тору за Ольгой Леонардовной, и мы вместе пошли в отель.

Мы вошли в комнату покойного. Вечерний сол­нечный свет едва проникал в нее через спущен­ные на окнах и балконной двери жалюзи. Покойный лежал на постели, уже обложенный цве­тами. со скрещенными руками на груди и с выраже­нием полного покоя на лице.

Григорий Борисович Иоллос. Из письма редактору газеты «Русские ведомости» В. М. Соболевскому. Баден- вейир, з июля 1904 г.:

В виде особой любезности к beriihmter russischer Schriftsteller хозяин отеля согласился оставить те­ло в комнате, но в следующую ночь его тайком, че­рез задние коридоры, вынесли в часовню, где оно останется до отхода поезда в Россию.

Лев Львович Рабенек:

В ночь на 3/16 июля тело Антона Павловича долж­но было быть перенесено из гостиницы в местную

маленькую часовню, причем это должно было про­изойти поздно ночью, когда все в отеле уже спят. Ночной швейцар пришел известить нас с братом, что носильщики пришли. Мы вошли в комнату Ан­тона Павловича. При нас эти люди внесли вместо обычных носилок большую, длинную бельевую корзину. Я помню, как брата и меня этот способ перенесения глубоко оскорбил. Мы безмолвно должны были смотреть, как останки нашего люби­мого русского писателя переносятся в бельевой корзине.

Переносчики бережно подняли тело и стали укла­дывать его в корзину, но, к удивлению, длина этой корзины все же не оказалась достаточна, чтобы те­ло могло лечь вполне горизонтально и пришлось его пристроить в полулежачем положении. Наблюдая за переносчиками, укладывавшими те­ло покойного, мне одну минуту показалось, что я вижу на лице Антона Павловича едва заметную улыбку, и мне стало чудиться, что он ухмыляет­ся тому, что судьба и на этот раз не смогла разлу­чить его с юмором, устроив перенос его тела не по-обычному, а в бельевой корзине. Мы вынесли корзину с телом Антона Павловича на улицу. Ночь была темная. Переносчики стали двигаться по до­роге к часовне. Путь освещали два идущие по бо­кам факельщика. Придя в часовню, мы с братом уложили тело Антона Павловича на место, уготов­ленное для покойного, обложили его цветами и, молитвенно простившись с ним, пошли домой. <...>

Через несколько дней мы провожали гроб Антона Павловича из Ьаденвейлера на станцию железной дороги. Вагон с гробом был прицеплен к пассажир­скому поезду, отходящему в Берлин, и с этим поез­дом, провожая покойного, отбыли в Россию Ольга Леонардовна и Елена Ивановна (Книпиер, жена

брата О. Л. Книппер-Чеховой. — Сост.), чтобы пре­дать Антона Павловича земле в родной Москве, в Новодевичьем монастыре.

Максим Горький:

Гроб писателя <...> был привезен в каком-то зеле­ном вагоне с надписью крупными буквами на две­рях его: «Для устриц».

Краткая летопись жизни и творчества А. П. Чехова

i860, I у (29)января. Родился А. П. Чехов в Таганроге в семье купца второй гильдии Павла Егоровича Чехова. Мать — Евгения Яковлевна Чехова (урож­денная Морозова).

1867- 1868. Обучение в греческой церковной школе г. Таганрога.

1868- 1879. Обучение в таганрогской классической гимназии.

1876. Отец Чехова закрывает свою торговлю и пе­реезжает с семьей в Москву. Чехов остается один в Таганроге.

1879. Окончание гимназии, переезд в Москву и по­ступление на медицинский факультет Московско­го университета.

1880, 9 (21) марта. Публикация первого рассказа «Письмо донского помещика Степана Владимиро­вича N к ученому соседу доктору Фридриху» в жур­нале «Стрекоза», № го за подписью «...въ» и юмо­рески «Что чаще всего встречается в романах, по­вестях и т. п.?» за подписью «Антоша».

1880, а (23) мая. Публикация первого рассказа за под­писью «Чехонте» — «За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь», в журнале «Стрекоза» 500 № 19.

1880-1884• Многочисленные публикации рассказов и фельетонов в юмористических журналах «Стре­коза», «Будильник», «Зритель», «Москва», «Мир­ской толк», «Свет и тени», «Спутник», «Развлече­ние», «Русский сатирический листок», «Сверчок», «Осколки» под псевдонимами: Антоша Чехонте, Человек без селезенки. Брат моего брата, Рувер, Улисс и др.

1883, октябрь. Н. С. Лесков дарит Чехову «Сказ о туль­ском Левше и о стальной блохе» и «Соборяне» с дарственными надписями.

1883. Попытка издания первого сборника рассказов «На досуге», из печати не вышел.

1884. Окончание медицинского факультета Универ­ситета. Начало медицинской практики.

1884, лето. Работа в г. Воскрссенске в качестве врача, в Чикинской земской больнице и Звенигородской больнице.

1884, первая половина июня. Выходит в свет первый сборник рассказов «Сказки Мельпомены» иод псевдонимом А. Чехонте.

1884,15 (27) сентября. Советом Московского универ­ситета утвержден в звании уездного врача.

1884, декабрь. Первое заболевание (нетуберкулезное кровохарканье).

1884-1885. Работа над диссертацией «Врачебное де­ло в России».

1885, лето. Живет в усадьбе Киселевых. Бабкино, иод Москвой около г. Воскресенска.

1886, 25 марта. Получает приветственное письмо от Д. В. Григоровича.

1886, апрель. Появляется сильное кровохарканье ту­беркулезного характера.

1886, конец апреля - начало мая. Знакомится в Петер­бурге с А. С. Сувориным и Д. В. Григоровичем.

1886, май. Выходит сборник «Пестрые рассказы» под псевдонимом А. Чехонте. 501

1886, лето. Живет на даче в Бабкине.

i88y, август. Выходит сборник «В сумерках. Очерки и рассказы» под именем Ан. П. Чехова.

1887, конец сентября - начало октября. Пишет пьесу «Иванов».

1887, 27 октября (8 ноября). Выходит сборник «Невин­ные речи».

1887, 19 ноября (2 декабря). Премьера спектакля по пьесе «Иванов» в театре Ф. А. Корша в Москве.

1888, март. Публикация повести «Степь» в журнале «Северный вестник» № 3.

1888, май -июнь. Выходит сборник «Рассказы». Пуб­ликация повести «Огни» в журнале «Северный ве­стник» № 6.

1888, лето. Проводит в имении Линтваревых, Лука, Сумского уезда Харьковской губ. Совершает по­ездки по Украине (Лебедянь, Гадяч, Сорочинцы), в Севастополь, Ялту, Феодосию, затем на Кавказ и в Закавказье (Новый Афон, Батум, Сухуми, Тиф­лис, Баку).

1888, 30 августа. Публикация в «Новом времени» во­девиля «Медведь».

1888, октябрь. Присуждение Академией наук Пуш­кинской премии за сборник «В сумерках». Отдель­ное издание водевиля «Медведь».

1888. декабрь. Знакомство в Петербурге с П. И. Чай­ковским.

1889, 12 февраля (31 января). Постановка пьесы «Ива­нов» в новой редакции в Александрийском театре в Петербурге.

1889, j у (29) июня. Умер от чахотки брат Николай. Чехов совершает поездки в Крым, в Одессу.

1890. Выходит сборник «Хмурые люди».

1890. апрель-май. Подготовка к поездке на Сахалин по маршрут)1: Ярославль, Казань, Пермь, Тюмень 502 и далее на лошадях до Тихого океана.

i8go, j j (23) июля. Прибытие на Сахалин. В течение трех месяцев Чехов обследовал остров, работал по переписи всего населения.

1890. Iз (25) октября. Отбыл с Сахалина пароходом и через Индию (был на Цейлоне) и Суэцкий канал вернулся в Одессу.

1891, март - апрель. Поездка в Европу по маршруту: Вена, Венеция, Флоренция, Рим. Неаполь, Ниц­ца, Париж. Лето проводит в усадьбе Богимово Ка­лужской губ.

1891, декабрь. Выходит отдельное издание повести «Дуэль» (на книге указан 1892 год).

1892, январь. Принимает участие в борьбе с голодом: собирает пожертвования, совершает поездку в Ни­жегородскую губернию. В журнале «Север» выхо­дит рассказ «Попрыгунья».

1892, февраль. Покупает под Москвой в Серпухов­ском уезде усадьбу Мелихово и позднее переезжа­ет туда на жительство.

1892, август - октябрь. Участвует в борьбе с эпидеми­ей холеры, заведует холерным участком.

1892. ноябрь. Публикация в журнале «Русская мысль» повести «Палата № б».

1893. Работа над книгой «Остров Сахалин», публи­кация отдельных глав в журнале.

1894. Ухудшение здоровья. Поездка весной в Крым.

1894, сентябрь - октябрь. Поездка по Европе: Вена,

Аббация, Милан, Генуя, Ницца.

1894. Пишет повесть «Черный монах». Выходит сборник «Повести и рассказы».

1895. август. Первая поездка в Ясную Поляну к Л. Н. Толстому. Работа над пьесой «Чайка».

1895, октябрь - ноябрь. Работа нат пьесой «Чайка».

1895. Выходит отдельное издание книги «Остров Сахалин».

1896, февраль. Чехов у Л. Н. Толстого в Ясной Поляне.

1896, август - сентябрь. Поездка на Кавказ и в Крым. 503

1896, iу (29) октября. Премьера спектакля по пьесе «Чайка» в Александринском театре в Петербурге; провал пьесы.

1896. Пишет повесть «Дом с мезонином».

1897. Работа по народной переписи: заведование переписным участком.

1897, март. Резкое ухудшение здоровья. Пребывание в клинике Остроумова в Москве. Официально ди­агностирован туберкулез. Посещение Чехова в клинике Л. Н. Толстым.

1897, сентябрь - 1898, май. Поездка и проживание с целью лечения на юг Франции через Париж в Биарриц, Байону. Ниццу.

1897. Публикация повести «Мужики». Выход сбор­ника пьес; среди них впервые напечатана пьеса «Дядя Ваня».

1898. сентябрь. Вынужденное, из-за продолжающего­ся ухудшения здоровья, переселение на жительст­во в Ялту. Покупка участка и постройка дачи под Ялтой в Аутке.

1898, 12 (24) октября. Смерть отца.

1898. 17 (29) декабря. Премьера спектакля по пьесе «Чайка» в Московском Художественном театре, имевшая исключительный успех.

1898. Пишет рассказы «Человек в футляре». «Слу­чай из практики».

1899. Подписание договора с книгоиздателем А. Ф. Марксом на издание полного собрания сочи­нений.

1899. 26 окупября (7 ноября). Премьера спектакля по пьесе «Дядя Ваня» в Московском Художественном театре.

1899-1901. Подбор своих сочинений, разбросанных в разных изданиях, работа по тщательному редак­тированию этих произведений и издание ю-том- 504 ного собрания сочинений.

тgoo, январь. Избрание в почетные члены Россий­ской Академии наук.

тдоо. апрель. Сильное ухудшение здоровья.

igoo. Пишет повесть «В овраге», пьесу «Три сестры».

igoi, 31 января (13 февр&гя). Премьера спектакля по пьесе «Три сестры» в Московском Художествен­ном театре.

igoi, весна -лето. Работа над рассказом «Архиерей».

igoi, 25 мая (у июня). Венчание с О. Л. Книппер. ар­тисткой Московского Художественного театра. Поездка на лечение в Уфимскую губернию.

igoi. Живет в Ялте. Часто навещает Л. Н. Толстого в Гаспре, близ Ялты. Чехова посещают писатели, живущие в Крыму: М. Горький. А. Куприн, И. Бу­нин, С. Елпатьевский и др.

1902. август. Отказывается от звания академика в от­вет на исключение из состава академиков М. Горь­кого.

1903. Пишет пьесу «Вишневый сад».

igoj, /7 (30) января. Премьера спектакля по пьесе «Вишневый сад» в присутствии автора. Чествова­ние Чехова в Художественном театре по случаю 25-летия его литературной деятельности.

1904. весна. Положение со здоровьем катастрофиче­ское. Врачи рекомендуют поездку на лечение за границу.

1904. з (16) июня. Отъезд на лечение в Баденвейлер в Шварцвальде (Германия).

1904, 2 (15) июля, в три часа ночи, Чехов умер.

1904, д (22) ию,1Я. Погребен в Москве на кладбище Н о воде в и ч ье го мои асты ря.

Библиографическая справка[23]

О Чехове. Воспоминания и статьи. М., 1910.

А. П. Чехов в воспоминаниях современников / Сост., под- гот. текстов и ком мент. Н. И. Гитович и И. В. Федорова. М.: ГИХЛ, ig6o.

А. П. Чехов в воспоминаниях современников / Сост.. под- гот. текстов и коммент. Н. И. Гитович. М.: Худож. лит., 1986.

Вокруг Чехова / Сост.. вступ. ст. и примеч. Е. М. Сахаро­вой. М.: Правда. 1990.

Литературное наследство. Т. 68. А. П. Чехов. М.: Изд-во АН СССР. i960.

Гитович Н. И. Летопись жизни и творчества А. П. Чехова, м.: ГИХЛ, 1955.

Андреев Туркип М. Чехов в Таганроге // А. П. Чехов и наш край. Ростов н/Д. 1935. С. 25-45.

Белоусов И. Л. Чехов - рыболов // Тридцать дней. 1929. №7.078-79.

* Вишневский A. JI. Воспоминания артиста Художественно­го театра* // Сегодня. Рига, 1929. Xй 55-60.

Дроздова М. Т. Из воспоминаний об А. П. Чехове // Но­вый МИр. 1954. № 7- С. 21 1-222.

Довженко А. Л. Воспоминания родственников об Антоне Павловиче Чехове // А. П. Чехов. Сб. статей и матери­алов. Вып. I. Ростов-на-Дону: Ростовское кн. изд-во,

1959- с 335-346. Зеленко В. В. Отрывки воспоминаний // А. П. Чехов. Сб. статей и материалов. Вып. I. Ростов-на-Дону: Ростов­ское кн. изд-во, 1959. С. 347-380. КугельА. Р. Листья с дерева. Л.: Время, 1926.

* Ладыженский В. Н. Памяти Чехова // Современный

мир. 1914. № 4. С. 11 i-i 19. *Лазаревскии Б. А. Чехов // Последние известия. Ревель,

1924. .N® 209 (1 з августа). Морозова 3. Г. Воспоминания об А. П. Чехове //А. 11. Че­хов. Сб. статей и материалов. Вып. II. Ростов-на-Дону: Ростовское кн. изд-во. i960. С.304-308.

* Первухин М. Шутка Чехова // Слово. Рига, 1926. № 370

(24 декабря).

* Плещеев А. А. Чехов. Из воспоминаний // Сегодня. Рига,

1927. >fe 86 (17 апреля). РабенекЛ. Л. Воспоминания // Чеховиана. «Звук лопнув­шей струны». К юо-летию пьесы «Вишневый сад». N1.: Наука, 2005. С 1566-577. Солнце России. Чеховский выпуск. К io-летию со дня

смерти. СПб.. 1914. № 25. Суворин А. С. Дневник / Текст. Расшифровка Н. А. Роски- ной. Подгот. текста Д. Рейфилда и О. Е. Макаровой. М.: Независимая газета, 1999. Терентъева Ю. И. Знакомство с Чеховым //А. II. Чехов. Сб. статей и материалов. Вып. II. Ростов-на-Дону: Рос­товское кн. изд-во, i960. С. 300-303. *Тан (Богораз) В. Г. На родине Чехова // Современный

мир. 1910. i.C. 163-185. Фидлер Ф. Ф. Из мира литераторов: Характеры и суждения / Вступ. ст., гост., пер. с нем., примеч. К. М. Азадовского. М.: Новое литературное обозрение, 2008. (Ук.)

* Чириков Е. И. Встречи с Чеховым и другими писателями

(Отрывки воспоминаний) // Сегодня. Рига, 1927. № 9. Шаврова-Юст Е. М. Мои встречи с Антоном Павлови­чем // А. П. Чехов. Сб. статей и материалов. Вып. II. Ростов-на-Дону: Ростовское кн. изд-во, 1963. С.267-309.

* Шмидт И. Я. Из далекого прошлого (Поездка с А. II. Че­

ховым по Сибири) // Наша газета. Ревель, 1927. .N? 166-167 (7-8 октября).

Содержание

Паве.1 Фокин. Собиратель осколков 7

ЛИЧНОСТЬ

Облик 19

Характер 27

Мировоззрение 34

Творчество 38

Собеседник 50

Особенности поведения 54

Шутки, розыгрыши, импровизации 61

Жизненная позиция 76

Благотворитель 79

Общественный деятель 84

Врач 89

Больной, его болезни и лечение 94

Вера 104

Цветовод и садовник 107

С братьями меньшими 111

Охотник, рыболов, грибник 1 17

Интересы, увлечения и развлечения .. 122

Театральная страсть 128

Табак, напитки и закуски 133

508 Любитель прекрасного пола 137

Муж 141

Сын 144

Жилище 147

Доходы и расходы 155

Мечты, планы, проекты 162

«МИЛАЯ ЧЕХИЯ»

169
>74 177 184

Отец Павел Егорович Чехов Мать Евгения Яковлевна Чехова Братья Александр, Николай, Иван и Михаил Сестра Мария 11авловна Чехова

ПУТЯМИ ЗЕМНЫМИ

Таганрог 189

Детство и отрочество 193

В таганрогской гимназии 206

Московская юность 214

Будни и праздники Антоши Чехонте 221

«Петербургские свидания» 235 «Прекрасная Лика- (Лидия Стахиевна Мизинова) 242

Рождение драматурга. «Иванов» 247 1888. «По морям Черному, Житейскому

и Каспийскому» 254

Но Сибири и Дальнему Востоку 262

На Сахалине 300

Вокруг света 306

Европейское турне 1891 года 309

«Мелиховское сидение» 326

1892. Холерный год . 345

Москва и москвичи 350

Размолвка с Левитаном 357

Провал. 17 октября 1896 361

Окончательный диагноз 385

1897— 1898. Уроки французского 394

Театральный роман. Начало 406

Ольга Книппер 415

В «теплой Сибири» 423 509

На фоне Чехова... 436

Гастроли Художественного театра в Крыму 444

Женитьба.... 451

Дружба с Л ьвом Толстым 456

«•Вишневый сад» 464

Ненужный триумф 470

Прощание 475

«На пустое сердце льда не кладут» 478

506

Краткая летопись жизни и творчества А. П. Чехова 500

Библиографическая справка

Научно-попу.хярное издание

ЧЕХОВ БЕЗ ГЛЯНЦА

Ответственный редактор Евгений Трофимов Художественный редактор Александр Яковлев Технический редактор Елена Траскевия Корректор Ольга Тихомирова Верстка Максима За.(шка

Подписано в печать об. 11.2009. Формат издания 84X108 '/«. 11ечать офсетная. Усл. печ. л. 26.88. Тираж 3000 экз. Изд. № 90441. Заказ N? 1950.

Издательство «Амфора-. Торгово-издательский дом «Амфора». 1971 ю. Санкт-Петербург, наб. Адмирала Лазарева, д. 20. литера А. E-mail: secret@amphora.ru

Отпечатано по технологии CtP в ИНК ООО «Ленинградское издательство». 195009. Санкт-Петербург, Арсенальная ул.. д. 21/1. Телефон/факс: (812)

...Громадный талант и тончайший ум совмещались в нем с великою душою, беспредельною сердечностью без фраз и громких слов, с твердым и ясным характером, красота

которого будет раскрываться с годами все в новых и в новых светах. Потому что при жизни истинный Чехов

был спрятан от громадного большинства своих поклонников (не говорю уже о врагах!) за тою, знающею себе цену, скромностью мудрого наблюдателя-молчальника, которая создавала ему среди близоруких людей репутацию

человек;» замкнутого, скрытного, гордого, даже сухого. Заглянут» в нее, и не заметишь, как напишешь целую статью.

Александр Амфитеатров

О Чехове можно написать много, но необходимо писать о нем очень мелко и четко... Хорошо бы написать о нем так.

как сам он написал «-Степь-, рассказ ароматный, легкий и такой, по-русски, задумчиво грустный. Рассказ - для себя. Хорошо вспомнить о гаком человеке, тотчас в жизнь твою возвращается бодрость, снова входит в нес ясный смысл. Человек — ось мира. Л — скажут — пороки, а недостатки его? Все мы голодны любовью к человеку, а прп голоде и плохо выпеченный хлеб — сладко питает.

Максим Горький

HlMMjflM

WWW. А М ? Н О R A R (§) ' 'амфора

rS8*9N5-*7 0»?14e

em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em