Повесть о жизни и борьбе работных людей рудного Алтая XVIII века, о замечательном русском землепроходце и рудознатце, сильном и мужественном человеке Федоре Лелеснове.

Петр Бородкин

ТАЙНЫ ЗМЕИНОЙ ГОРЫ

Самые знатные вельможи открыто завидовали богатству русского горнозаводчика Акинфия Демидова. А Демидову — все мало.

С необозримых просторов к востоку от Каменного пояса просачивались смутные слухи о подземных рудных кладовых.

Демидов приказал слугам привести трех олонецких старцев, немало искушенных в рудных поисках, — Матвея Кудрявцева да братьев Кабановых — Леонтия и Андрея.

Старцы поясно поклонились да и застыли так. Демидов властно приказал:

— Встаньте прямо, чтобы лица ваши видел… Вот так-то! Коли на душе что зловредное или поганое таится, глаза скажут.

На то Леонтий Кабанов ответствовал с дрожью в голосе:

— Нешто нам, благодетель, пристало зловредничать или перечить. Телом и духом немощны мы…

Испуг и смирение на лицах старцев понравились Демидову.

Он заговорил мягче, спокойнее:

— Идти вам в Сибирские уезды — Томский и Кузнецкий. Медные и иные руды приискивать. Усердие и труды ваши не оставлю без внимания. В путь-дорогу, старички, с богом…

Старцы особо не спешили в путь. Пристально приглядывались к незнакомым местам, а пуще всего прикипали к встречным людям с дотошными расспросами.

На берегу Иртыша к ним на отблеск ночного костра пришел безвестный человек. Вольным назвался и заговорил, как с давнишними знакомыми.

— Хорошо на воле-то! Пропитание промышляй, как подручнее. Я, к примеру, летним временем рыбешку ловлю, зимой — разного зверя бью.

— А как хлебушком-то обходишься? — полюбопытствовали старцы.

— Хе! Вольной птахе все доступно и подручно. Не сидит она на месте, от каждой ветки пропитание берет. Вот так и я. Истоптал обские берега, надоело — на Иртыш перемахнул.

Старцы насторожились и про себя смекнули: «Видно, бывалый человек и для нас не без пользы…» Стали не в меру хлебосольствовать. После ужина человек заговорил на утеху старцам:

— В тамошнем, Кузнецком, уезде нет числа медным рудам. Без пользы лежат, человека ждут…

Старцы подскочили, будто кто пятки подпалил им угольками, и в один голос:

— Как найти места те?

— Есть там озеро. Колыванским прозывается. Окрест его и руды залегают.

В благодарность за услышанное старцы поделились провиантом с незнакомцем и снова в путь. Не одну тысячу верст отмеряли. Больше года провели в дороге. Ковыльные, не тронутые сохой степи, дремучие нехоженые леса, поднебесные горные вершины, глубокие увалы — сколько их осталось позади!

В погожий летний день глаза старцев ослепила диковинная картина. В каменистых берегах, покрытых редколесьем, плескалась, искрила на солнце вода. На берегах — каменные изваяния причудливых форм, точно сказочные богатыри, которым поручено охранять воду от набегов злых ветров. И все же ветры обманывали неусыпных стражей — спускались сверху или прорывались по узким каменным коридорам. Тогда от набегавших волн в округлой прибрежной гальке рождались таинственные шорохи и перезвоны. Светло-зеленая вода так прозрачна, что при тихой погоде впору считать разноцветные камешки на дне, любоваться плавным и бесшумным ходом рыбьей молоди.

Старцы протерли слезящиеся глаза, обрадованно изрекли:

— Оно и есть самое, озеро Колыванское.

— Эка божья благодать!

— Приволье бесконечное!

Старцы обосновались в укромной озерной бухте и принялись обшаривать окрестности по-песьи, челноком, чтобы не пропустить рудных мест. Диву давались они. В прозрачном воздухе горные вершины казались совсем рядом, на самом же деле, пока достигнешь их, ноги повывернешь в суставах.

— Вот и выходит, — молвил один из старцев, — глазкам видно, да ножкам обидно.

Старцы настойчиво пробирались через увалы и лесную чащобу к самой Синюхе. Возле нее, на гребне каменной хребтины, чернели наружные разносы. Когда-то в далекие времена неведомые чудаки[1] копали здесь руды, выплавляли медь для выделки оружия и домашней утвари. Разносы густо поросли травами и кустарниками — время постаралось скрыть следы человеческого труда.

Бывалые старцы без труда обнаружили медную руду. Они спешили в поисках, чтобы миновать на обратном пути трескучих морозов и свирепых буранов. Чуть живые добрались до Невьянска перед праздником покрова.

Акинфий Демидов находился в отлучке по заводским делам. Приказчики же, узнав, что рудоискатели вернулись с «полной», проявили небывалую заботу — приказали весь день жарко топить баню.

Вечером старцы усердно принялись выгонять дорожную простуду. В густом горячем тумане свертывались в трубочку березовые листья, а старцам нипочем: тело исстрадалось по настоящему теплу. Вениками хлестались отчаянно, до потемнения в глазах и кумачового налива кожи. Потом студили кровь для нового захода — жадно глотали ледяной квас, опрометью выскакивали наружу, с задорным покрякиванием катались по иссохшему, колючему бурьяну.

Леонтий Кабанов, самый рьяный поклонник обжигающего пара, сдал на шестом заходе, замертво скатился вниз. Товарищи не растерялись: такое случалось не раз и ранее. Даже лекаря не кликнули. Ушатами холодной воды, умелыми кровопусканиями вернули к жизни недвижимое тело.

Возвратившийся Акинфий Демидов потребовал старцев к себе. Редко выпадала такая честь простому, безвестному человеку — переступать порог роскошных демидовских покоев. Не успевшие как следует обсохнуть старцы поспешно расчесали бороды, пригладили остатки волос на головах и обрядились в лучшие, свежие одежды.

— Наслышан, старички, об удаче вашей! Молодцы, что не отступились от задуманного! Как живы-здоровы?

В голосе могущественного владыки — ласковые нотки, в глазах — веселый жгучий блеск. Демидов широко взмахнул полой тяжелого бархатного халата, по комнате пробежал ветерок.

— К столу, старички, садитесь, хлеба-соли отведайте!

От множества горевших свечей в горнице светлынь, как при ярком летнем солнце. В позолоте люстр трепетно дрожат огненные сполохи. На столе выстроились длинными рядами диковинные бутылки, жбаны, кубки. В глубоких серебряных блюдах, золотых тарелках — самые изысканные яства. От слепящего блеска золота, серебра и хрусталя, от незнакомых тонких запахов старцы молча и боязливо ежатся на стульях. Демидов наполнил хрустальные кубки вином из темной с замысловатыми узорами бутылки.

— Так повелось на Руси — за добро платить добром. За ваши годы и здоровье, старички!

Старцы к кубкам не притронулись, а лишь теснее сдвинули стулья.

— Ай не по вкусу заморское вино?

Леонтий Кабанов первым сбросил петлю с языка, от низкого поклона едва не переломился в спине.

Робко ответил удивленному хозяину:

— Не по нам, благодетель, такие вина. Если бы русской браги или перестоявшего кваску… тертой редьки или хренку.

— Быть по-вашему, старички! — Демидов с улыбкой налил браги, придвинул посудины с постной пищей.

Старцы пили степенно и густо крякали, часто и без надобности вытирали бескровные губы длинными рукавами рубах. Ели осторожно и немного, вроде для приличия. Такое воздержание пришлось по душе хозяину, и он после третьего кубка вина, совсем повеселев, приказал слуге:

— А ну, неси шкатулку!

Старцы дружно отпрянули от стола, когда перед каждым оказался кожаный мешочек, до отказа набитый серебром. В крестных знамениях часто замахали руками, словно отгоняли растревоженных ос.

Демидов следил за старцами с затаенной, выжидательной улыбкой. Думалось ему, что рудознатцы с ума спятили, коли от денег, как от чумы, шарахаются. И вместе с тем хотелось верить, что деньги уцелеют, останутся при нем.

— Ну что же вы, берите — ваше заслуженное!

Старцы забубнили в оправдание:

— Свят! Свят! Затем ли тебе, благодетель, службу сослужили, чтобы деньги — сатанинское зло — принять. Годы наши такие, что одна нога на земле, другая в царстве небесном. Приспело о спасении душ подумать…

— То похвально, старички. — В голосе Демидова послышалось успокоение, и он вяло спросил: — Чего же вы все-таки хотите?

Тогда Леонтий Кабанов сказал про сокровенное:

— Края тамошние, благодетель, привольные, обильные. Приглядели мы в Белоярской слободе, что недалеко от могучей реки Оби, место для поселения. Поклонению господу-богу намерены отдать остаток дней своих, дабы заслужить вечное прощение в грехах земных. Велел бы, благодетель наш…

Старцы, как по тайному сговору, рухнули на колени, и Леонтий Кабанов простонал:

— Велел бы, благодетель наш, для тамошнего храма божьего отлить колокол пудов на тридцать. Лучшей награды за труды не мыслим.

* * *

Открытие олонецких стариков обещало немалые выгоды. Требовалось прочно закрепить право на него.

На другое же утро Демидов спешно выехал в Екатеринбург, чтобы объявить об открытии Сибирскому обер-бергамту[2] и добиться разрешения на постройку медеплавильного завода. Давнишнего приятеля генерал-лейтенанта Геннина, управляющего обер-бергамтом, в Екатеринбурге не оказалось. Чиновники пониже рангом охотно выслушали заводчика и, плохо сдерживая зависть, начали чинить всякие препятствия.

Демидов увещевал:

— Разве указ достойного блаженной памяти Великого государя Петра Первого о берг-привилегиях неведом вам? Он разрешает всякого звания людям приискивать и копать руды в глухих, необжитых местах к приумножению славы и благосостояния отечества…

— Как же, знаком, знаком, господин Демидов. Только времена настали иные, — как по сговору отвечали все чиновники. И тем не менее по свежей памяти о грозном царе-реформаторе ощущали, как холодок собирал кожу в гармошку.

Тогда Демидов с тайной ухмылкой раскрыл объемистые кошели. Чиновники сделались намного учтивее, но сдержанности не изменили, тянули время, чтобы выколотить взятки посолиднее.

Из Петербурга возвратился Геннин. Без стеснения облобызался с Демидовым.

— Рад встрече, рад встрече, дорогой Никитич!

Влиятельный сановник отрешился от неотложных дел и долгое время беседовал с заводчиком с глазу на глаз. Встревоженные чиновники тщетно пытались разгадать тайну переговоров — двери кабинета начальника свято охраняли ее. А через два месяца оказались оплеванными, обескураженными. В этот раз Демидов вышел от Геннина радостно возбужденным. Не скрывая презрения, изрек:

— Впусте остались, чернильные души! Во где вы у меня, вымогатели! — шлепнул ладонью по шее своей.

Чиновники застыли коленопреклоненно.

— Встаньте! Бог свидетель, отпускаю вину вашу во имя благосклонности ко мне на будущие времена…

Демидов победно взмахнул тяжелым листом гербовой бумаги так, что ветерок тронул тяжелые шторы на окнах.

— Ведайте, что сама берг-коллегия жаловала мне прописной указ на строительство при тех рудах медеплавильного заводишка…

На этот раз старцы добирались до Алтая не пешим порядком, а на лошадях в сопровождении демидовских приказчиков и искусных плавильщиков. Приказчики построили на речке Локтевке две опытные печи для плавки руд. Полученную медь, которую называли черной, сплавили в штыки — длинные узкие полосы — для удобства в переноске и отправили сухопутьем в Невьянск.

Демидов остался доволен высоким качеством меди. Беспокоило из донесений приказчиков одно — маловодье речки Локтевки, не позволявшее построить завод.

Тогда Демидов вытребовал от берг-коллегии искушенного в заводском строительстве и плавильном деле горного офицера Никифора Клеопина. Клеопин привез с собой необходимый инструмент, не один десяток работных людишек, в их числе и Федора Лелеснова.

Приказчики построили завод на речке Белой, в трех верстах от места пробной плавки, обнесли крепостью для устрашения кочевников и назвали Колывано-Воскресенским.

Палисадные стены из бревен, забранных в кирпичные столбы, по углам и над воротами венчались бастионами и сторожевыми башнями. Со стен в окружавшую глухомань уставились жерла чугунных пушек, доставленных с Урала. Приезжавший для освидетельствования завода артиллерии капитан Фермор по просьбе Демидова обучил крепостных канониров и барабанщиков пальбе из пушек.

Демидов прочно обосновался на новых землях. Медь шла непрерывным потоком. Руд оказалось много, и приказчики стали поговаривать об открытии новых заводов в местах, где имелись реки и дремучие леса для топлива.

Демидов не забыл просьбы олонецких стариков. Из алтайской меди самых первых плавок был отлит колокол весом за тридцать пудов. На нем проставили литеры «А. Д.» — начальные буквы имени и фамилии могущественного заводчика.

Благодарные старцы с наслаждением слушали мелодичный колокольный звон, который рождал воспоминания о прошедших днях и надежды на спасение душ.

* * *

Федор Лелеснов сидел на каменной шершавой плите. Рядом — только протянуть руку — прозрачный родник. Позади у Федора остались многие десятки верст пути, потаенные звериные тропы. Селения в здешних местах редки, оттого рудоискателю, охотнику или беглому человеку путь-дорога в великую тягость приходится. За плечами надо таскать многодневный запас провианта — смеси мелко истолченных сухарей и сушеной рыбы.

Съел Федор горсть-другую толчи из заплечного мешка, к роднику поманило. Вода холодная. От первого глотка зубы заломило. Потом прошло, и по телу пробежал приятный бодрящий холодок. Руки сами собой потянулись к веткам дикой малины. Непуганые малиновки удивленно смотрели на пришельца.

При рудном поиске Федор не знал устали. В день исхаживал не один десяток верст по каменным распадкам. Из-за расторопности и проворства прилипло к нему меткое прозвище — Юрканец. Быть бы Федору довольным собой — пригож, высок и плечист, сила в руках немалая — через колено гнул в дугу свежевырубленные березовые стяжки, годами молод — всего двадцать четыре минуло. Не радовало одно — не приходил успех в рудном поиске.

Товарищ Федора Иван Чупоршнев куда удачливее. Не один клад медных руд сыскал. Сам Акинфий Демидов, скупой на милости, баловал рудоискателя разными наградами. Чупоршнев прочно становился на ноги, даже семьей обзавелся. Федор тяжело вздохнул. Что поделаешь? Горные ручьи и немые пихты не расскажут, какие дороги ведут к рудным кладовым. Видно, не каждому успех и счастье даются…

Невеселые думы внезапно нарушил треск сухих веток. Федор поднялся на ноги. По качавшимся верхушкам кустов дикого малинника угадывалось чье-то быстрое движение.

Не успел Федор сообразить, в чем дело, как на поляну выскочила запыхавшаяся девушка. На согнутой руке болталась круглая корзинка. Из корзины на землю падали рубиновые капли малинового сока. Девушка метнулась за толстый ствол развесистой пихты недалеко от Федора и затаилась. Почти вслед прикосолапил медведь. Зверь, нагулявший за лето жира, горазд до разных проказ и шуток: одному нравится столкнуть большой камень в пропасть и слушать, как нарастающий гул гремит раскатистым эхом где-то в горных долинах, другой долго и старательно мудрит над тем, чтобы пригнуть к земле вершину молодой березы и, опустив ее, послушать пронзительный свист оголенных ветвей, полюбоваться густым листопадом.

Медведь смешно повел черным лоснящимся носом, медленно поплелся вперед. Вот он поднялся на задние лапы. В глазах озорной блеск. Федор бросил свернутую тужурку. Из медвежьих лап полетели в разные стороны клочки стеганого холста.

Десятифунтовый молоток рудоискателя, под которым со скрежетом и искрами рассыпался крепкий камень-роговик, мелькнул в воздухе. Медведь оказался бывалым бойцом. Он стремительно взмахнул лапой, и удар молотка угодил ему не в голову, а в лопатку. Второго удара не последовало: разъяренный зверь стиснул человека в своих объятиях. Из ощеренной медвежьей пасти вырывалось горячее и спертое дыхание. Федор что было силы вцепился руками в шею зверя. В глазах Федора замелькала густая рябь, заплясали деревья. Еще несколько мгновений, и зверь сомнет человека. И вдруг — невероятное: Федор почувствовал, как с него сползли медвежьи лапы, как свободно и легко дышится.

С молотком в руках перед Федором стояла девушка. Она принялась строго журить:

— Смел и силен ты. Сила есть, ума наберись. Пошто зверя без хитрости хотел одолеть? Нешто так делают, как ты!

Федор не однажды встречался с медведями. Молоток всегда служил верой и правдой. А сегодня при свидетеле случилась оплошность. Стоило Федору отступить несколько шагов назад и спрятаться за могучую лиственницу — все могло кончиться иначе. Сейчас Лелеснов от души сожалел, что вслед за первым не появился второй зверь. Тогда-то он наверняка доказал бы, на что способен.

Девушка заговорила снова, на этот раз примирительно:

— Рубаху сними, помойся в роднике. Я тем временем трав насобираю.

Вскоре она возвратилась и мягко сказала:

— Будем латать кожу.

На кровоточащие борозды ложились холодные листья подорожника. Федор украдкой посматривал на девушку. Та заметила, строго спросила:

— Чего глазищами прилип?

Федор смутился. Девушка ему поглянулась: невысока ростом, статна корпусом и приятна на лицо, двигалась бесшумно и легко. После неловкой заминки Федор робко спросил:

— Кто ты и откуда будешь?

Спасительница промолчала, вроде не слышала вопроса. С шумом разорвала на ленты свой передник и туго притянула подорожник к ранам.

— Дешево отделался. А все-таки час-другой повремени на месте, чтобы кровь корочкой взялась. Как пойдешь, спешить не вздумай, не то потом царапины разъест.

Оба помолчали самую малость, и девушка засобиралась.

— Тебе сидеть, а мне в путь пора. Бывай здоров! При новой встрече со зверем будь поосторожнее.

Федора словно кто подбросил. В голосе — тревога.

— Куда же ты? Мясо на костре изжарю…

Девушка взглянула на кожаную переметную сумку, в которой Федор хранил куски горных пород.

— Видать, служивый ты. А служивый не по мне. Прощай!

С легкостью малиновки девушка порхнула в заросли. Федор пришел в себя, когда почти затих шорох кустов, во весь голос крикнул:

— Сказала бы хоть, как зовут и где тебя искать!

Издалека ответил смеющийся и звонкий голос:

— Время не приспело, молодец! Когда-нибудь, может, и узнаешь!

* * *

Указами Петра Первого повелевалось всех пришлых и даже беглых людей с горных заводов «неволею не высылать, дабы тех заводов не опустошить и промыслов не остановить».

Тот, кто бежал от крепостного гнета и добровольно приходил к Демидову в надежде укрыться от властей, попадал из огня в полымя. На шее туго затягивалась петля договорной кабалы. Выбраться из нее человеку становилось почти немыслимо. Демидовские доглядчики зорко стерегли «охочих» людей. При побеге же объявлялся двойной сыск — и со стороны Демидова, и со стороны воеводских канцелярий. От демидовского вездесущего ока человека могла укрыть, пожалуй, лишь одна могила.

Пойманному беглецу не было пощады. Секли плетьми нещадно, горячим железом выписывали указные знаки на коже, бросали в рудничную подземную мокреть. От тяжкого изнурения работой, голода, гнилого спертого воздуха человек в самое короткое время возносился, в назиданье другим, в царство небесное.

Пришел однажды в Колывано-Воскресенскую рудничную контору человек лет пятидесяти от роду и объявил:

— На господина Демидова желаю робить!

Приказчики глазами барышников долго прощупывали пришлого. Крепок и кряжист, как лиственничный сутунок. От такого прок в работе будет. По душе приказчикам пришелся.

— Где писался по последней ревизии?

— В обской деревне Кривощековой, что на самом Сибирском тракте.

— Паспорт или какой другой письменный вид от воеводской канцелярии имеешь?

— Коли имел, не пришел бы…

Приказчики только и ждали этих слов, как мыши в чулане, зашелестели бумагой. Заскрипели перья.

— Как прозываешься?

— Иван Соленый, сын Петров.

— Соленый, говоришь? Почему так?

Пришлый недоуменно пожал плечами.

— Откуда мне знать. Соленый и все…

— Ну и ладно, раз Соленый, будь им. Ставь в конце бумаги крестик и на работу с богом.

— Отчего крестик-то?

Соленый взял бумагу, быстро пробежал глазами по ней и под тощими приказчиковыми завитушками бойким росчерком начертил размашистую жирную подпись.

— Вот так у нас подписывают!

Удивленные приказчики было струхнули — как бы беды на свои головы не накликать. Но Соленый оказался тонким провидцем и рассеял душевное смятение.

— Род мой извечно крестьянский. А грамоте обучился в детстве через любознательность и большое понятие от сельского дьячка…

По знанию грамоты Соленому выпадало некоторое облегчение в работе. Зимой, как и большинство демидовских работников, ходил в бергайерах,[3] копал руду и время от времени вел письменный учет добытому.

После памятной встречи с медведем Федор Лелеснов, с разрешения приказчиков, часто брал с собой Соленого. Сам Федор не умел ни читать, ни писать и нуждался в надежном помощнике по письменной части. Соленый быстро постигал самые сокровенные тонкости рудоискательского дела, оказался общительным и задушевным товарищем, бывалым и находчивым человеком.

При рудном поиске ли, на отдыхе ли в глазах Федора одно видение — девушка с молотком в руках. «Где-то она сейчас? Почему я тогда дал ей уйти, не узнав имени и где живет?» Теперь в девушке Федору все казалось загадочным: и нескрываемое опасливое отношение к служивому человеку, и неожиданный уход, и ее последние слова, подающие какую-то тайную надежду на будущую встречу.

Однажды ночью у костра Федор рассказал товарищу про наболевшее. Тот выслушал и совсем не к месту закатился звучным смехом, потом посуровел и сердито выговорил:

— Чудной ты! Нешто при таком ротозействе ухватишь сердце. А вот взял бы да следом потопал и, глядишь, не упустил бы девку. — Соленый пыхнул козьей ножкой и с загадочной уверенностью повторил: — Наверняка не упустил бы!

После этого разговора Федор не однажды приставал с назойливыми вопросами:

— Отчего так говоришь? Нешто знаешь ту девицу?

Соленый ответил уклончиво.

Лето кончилось. Правда, еще стояли погожие теплые дни и в воздухе плавали длинные паутины, но дыхание осени легко угадывалось по первым серебристым утренникам, по багряным и золотистым разливам в зарослях калины, березняка и осинника.

В этот раз рудоискатели ушли далеко от Колывани и обыскивали незнакомые места в верховьях Чарыша. Беды было мало оттого, что в глухие горы забрались, да в провианте просчет получился, запасенной толчи не хватило.

В тихих речных заводях возле затонувших коряжников острогой легко добыть налима и тайменя, в оцепенении карауливших рыбную молодь. Наваристая, но не заправленная уха, вкусная рыба без хлеба приелись. А где достанешь хлеба, толчи или, на худой конец, немолотого зерна? Кругом глухомань, безлюдье, беспорядочные каменные нагромождения, высокие горные кручи, черные пропасти. Пришлось навялить и накоптить рыбы, чтобы добраться до человеческого жилья.

В горной теснине, на берегу говорливого ручья, рудоискатели неожиданно наткнулись на жилье — приземистую избу, рубленную в угол.

— Вроде добрались, — облегченно вздохнул Соленый.

— Только радости мало, — угрюмо ответил Федор. — Взгляни-ка получше.

Стены избы были глухими, лишь высоко, под самой крышей, проглядывали маленькие подслеповатые окна. Стекла заменял туго натянутый бычий пузырь. Тесный двор — настоящая крепость — обнесен высоким плотным, без единой щели частоколом из гладких ошкуренных бревен. Преодолеть такой забор мудрено: концы бревен напоминали острия отточенных пик.

— Ничего не понимаю… жилье без людей не бывает, — с искренним недоумением сказал Соленый.

— Так-то оно так. Только не всякий человек приходу другого рад. То жилье раскольников, по-ихнему скит. Раскольник с иноверцем и разговаривать не станет, не то что из беды выручать.

— А вот посмотрим сейчас! Не думаю, чтоб голос человека без ответа остался…

В ответ на стук в массивную калитку из глубины двора послышался собачий лай, шарканье ног. Со скрипом открылась калитка, показалось испитое мужское лицо с пушистой и красной, как лисий хвост, бородой.

— Чего надоть?

— Пристанище ищем.

Калитка открылась чуть пошире, раскольник властным голосом сказал:

— Проходи один.

Калитка захлопнулась, загремел засов. У самого крыльца избы хозяин снял с ног самодельные обутки, заставил то же сделать гостя, подал деревянное корытце с водой.

— Ноги мой…

В избе полумрак, терпкие запахи сохнущих трав, калины. При входе постороннего человека по избе заметались тени. Соленый не различал лиц обитателей избы, но понял, что среди них, кроме мужчин, были женщины и дети. Тот же мужчина, но уже строже, чем в первый раз, спросил:

— Чего надоть?

— Хлебного припасу хотели купить. Весь у нас вышел, впереди дорожка длинная…

— Сами по хлебушку наскучали, перебиваемся рыбой, звериным мясом да кореньями. — Мужчина громко засопел и неожиданно напрямик отрезал: — Табачищем, зельем сатанинским, от тебя разит за три версты. Поклон тебе, иди своим путем…

Рудознатцы было направились дальше, как над частоколом показалась знакомая медная борода.

— Эй, подойдите ближе… вот вам на первое пропитание. — Из рук мужчины зазмеилась веревка с глиняным горшком.

— Кашу опрокиньте в свою посудину.

Над головами уходивших рудознатцев что-то резко просвистело, со звоном ударилось о камни. Соленый поднял увесистый медный пятак — тот самый, который он как плату за кашу опустил в пустой горшок…

После бесхлебья жесткая просяная каша показалась слаще пасхальной ковриги. Ели ее осторожно, чуть не по крупинке, жевали старательно, до щемящей истомы в скулах. Каши при еде без оглядки хватило бы на один прием, при строгой же бережливости рудознатцы растянули ее на два дня, пока не добыли у крестьян хлеба и крупы.

Весь обратный путь Соленый не переставал удивляться:

— Скушно с такими… Одному богу молятся, да по-другому, двумя перстами крест кладут. И откуда такое? Прав ты, Федор, нелюдимые, черствущие, как сухари… Много я в жизни видел, ох, много! — а с раскольниками повстречаться не случалось. Доведись с ними жить — подохнешь, лучше дважды соленым быть.

* * *

В деревне Кривощеково жил крестьянин Иван Неупокоев. Достатка большого не имел, но, как говорят, живота из-за бескормицы туго не перетягивал, лохмотьями не тряс на людях. Трех человек содержал — жену и двух дочерей. Кормился не только пашней. Поздней осенью, когда в обских затонах жировала хищница-нельма, резвились стаи диких уток и гусей перед отлетом на юг, Иван добывал рыбу и дичь, а по зимнему первопутку подряжался в казенный извоз. Почти всю зиму охочие крестьяне возили соль с Барабинских и Кулундинских промыслов в казенные амбары. Отсюда соль по строгому наказу воеводских канцелярий выбиралась населением по обязательной норме — два фунта в месяц на каждую душу. Казна имела оттого немалую выгоду. В степных озерах соль лопатой греби, и по-настоящему не было ей самой малой цены, казна же торговала по пятьдесят копеек за пуд.

Соляные целовальники строго следили, чтобы каждый житель неукоснительно и без остатка выбирал установленную норму. О том в судных избах делались отметки в специальных ярлыках. Страшные кары опускались на головы тех, кто уклонялся под разными предлогами от покупки дорогой казенной соли. По указам воеводских канцелярий, «виновных» нещадно драли плетьми, томили в каталажках, под караулом заставляли отрабатывать стоимость невыкупленной соли. Людей, которые самовольно добывали и продавали «воровскую» соль, по законам предавали смертной казни, а их имущество казна продавала с молотка, «дабы другим неповадно было чинить оное». Выходило так: кто не хотел за «недосол» подставлять спину под плети, тот мирился с пересолом на столе.

До Томской и Кузнецкой воеводских канцелярий дошли слухи, что крестьяне многих сел промышляют воровской солью. Летней порой приехал в Кривощеково целовальник с пятью солдатами и устроил строгую проверку ярлыков.

Дошла очередь и до Ивана Неупокоева. Долго шарил мужик в карманах одежды, в самых потаенных избяных застрехах, весь домашний скарб переворошил, а ярлыка не отыскал.

От довольной улыбки уголки рта целовальника уползли к самым ушам.

— Слава богу! Сам собой объявился соляной воришка!

— Какой я воришка! — взбунтовался опамятовавшийся Иван. — Вся деревня знает, что за прошлые месяцы соль сполна выбрал!

Целовальник хихикнул, широко развел руками.

— А вот нету ярлыка-то! Выходит, ты и есть наипервейший вор. Эй, солдаты! Под караул его и в канцелярию! Небось там расскажет про все по порядочку.

Несколько недель Иван сидел в каталажке при воеводской канцелярии. Не раз в сутки его допрашивали. Не одну палку обломили солдаты о спину подследственного. Иван крепился и верил, что правда свое возьмет. Тревожило другое — без пользы уходили золотые деньки сенокоса. А как коротать корове длинную и лютую зиму без сена? Скотина — тварь бессловесная, ни на что не пожалуется, а если падет — без ножа зарежет хозяина. «Отпустили бы домой сейчас, еще можно вовремя поставить сено». Мысли о доме еще больнее бередили душу Ивана. Наконец тюремный страж громко объявил:

— Собирайся домой, да поживее!

Возрадовался было Иван, да безо времени. Страж с холодным достоинством пояснил:

— Не один, с воеводой и под конвоем поедешь.

Следствие так и не установило вины Ивана в прямом воровстве, но солдаты увели со двора и продали Иванову корову в возмещение стоимости невыкупленной соли.

Воевода счел свой приезд в деревню бессмысленным, если не предпринял бы мер к укреплению у крестьян духа смирения и покорности. По его приказу солдаты согнали всех мужиков на лужайку за деревней, прикатили высокую телегу-рыдван. На ней соорудили обширный дощатый помост. Мужики зябко ежились в ожидании невиданного зрелища. Не было такого, чтобы в маленькой деревне в присутствии самого воеводы и при стечении всего народа хлестали плетьми человека. Канцелярский писец глухим могильным голосом пробубнил воеводский указ. Солдаты сграбастали Ивана и, как он отчаянно ни брыкался, заволокли на помост, повалили на живот.

Сам воевода отсчитывал удары и подзадоривал солдат зычным гиканьем:

— А ну, наддай крепче, заверни покруче!

Не в меру усердствовал рослый рябой солдат с рассеченной губой. Опухоль вздернула губу к самому носу. То были отметки Ивана. Плеть свистела в руках солдата и ложилась на спину с резким, злым потягом.

— Так, так! Хорошо, молодцы!.. Стоп, молодцы! — скомандовал воевода и про себя со страхом подумал: «Из камня вытесан, дьявол. От ста ударов не пикнул, будто не плети, а банный веник по спине ходил. Такому в глухом углу не попадайся…»

— А теперь, — гаркнул воевода, — угостите солью, что ему причитается!

Кровавое месиво спины солдаты припудрили мелко истолченной солью. Иван не выдержал невыносимой саднящей боли, впал в беспамятство. Очнулся дома лежащим посреди избы. Возле хлопотали жена и старшая дочь Феклуша. По спине бежали струйки холодной воды — от этого боль утихала, прояснялись взор и сознание.

Пришедшие мужики-соседи облегченно вздохнули и поспешили по домам. «Слава те, господи, в память пришел мужик…»

Из Бердской судной избы вернулся кривощековский староста, внушительного вида человек, рослый и плечистый; походка уверенная и бодрая; широкая, окладистая борода пышным веером легла на грудь. Увидев его, воевода встрепенулся. Забегали, заискрились глаза, голова ушла в плечи. Ни дать ни взять — свирепый коршун, готовый броситься на жертву.

— Отчего в твоей деревне, козлиная борода, мужики вместо казенной воровскую соль потребляют? Так-то справляешь свою должность! Видно, и по твоей спине плеть наскучила!

В ответ на строгость староста и ухом не повел, не заерзал у ног воеводы, слезно не взмолился о пощаде, с достоинством изрек:

— Кривощековские мужики, голову положу на плаху, не воры, не ослушники. Что касательно Ивашки Неупокоева, так он, как есть ни в чем не повинен. Вот и ярлык его с надлежащими отметками. Запамятовал мужик, что оставил его в судной избе для выправки.

Поначалу воевода было прикусил язык, потом строго приказал:

— Привести ко мне того Неупокоева Ивашку!

Солдаты возвратились с виноватыми постными лицами.

— Не могли приволочь Ивашку, недвижим, тяжел, как каменная глыба. Только что и жив у него один язык. Я, говорит Ивашка, от той посолки вовек воеводской науки не забуду.

Слова понравились воеводе. Звучный смех потряс его грузное тело, согнал с лица ненастье.

— Говорите, вовек не забудет? Каков молодец! А? Выходит, не зря потрудились ребятушки! Мыслю так я, что отныне Ивашку надобно называть Соленым. Слышали, мужики?..

Неупокоевская изба ютилась сиротой на самом выезде из деревни. Вечером послышался глухой конский топот. Жена Ивана размашисто и часто закрестилась.

— Пронесло тучу, уехали, мучители!

Превозмогая боль, Иван порывисто встал на ноги и крепко наказал семье:

— Сидите неотлучно здесь. Кто спросит — говорите, что в горенке во сне забылся. А я вернусь мигом.

Прежде чем изумленные домочадцы успели раскрыть рты, Иван, как был в одних портках, выскочил во двор.

…Воевода полагал за час-другой добраться до Бердского острога. Там предстоял сытный ужин с обильным хмельным возлиянием. Дорога вышла на широкую приобскую луговину с тальниковыми забоками, заболоченными мочажинами и бесчисленными озерами. Здесь густо пахло пресной застоявшейся водой, перезревшими травами. С укромных дневок с плеском и шумом срывались и спешили на ночную кормежку утиные стаи. Воздух стонал от певучего свиста крыльев, нетерпеливого кряканья.

«Эка суета», — подумал благодушествующий воевода и неожиданно ощутил щемящие позывы в животе. От дурной деревенской пищи или от дорожной тряски приключившаяся нужда властно ссадила воеводу с экипажа.

— Вот там, у поворота озера, обождите! — крикнул солдатам и проворно юркнул в кусты.

Больно хлестали по лицу упругие ветки, звенели потревоженные комариные полчища. Воевода сейчас ничего не замечал. И лишь когда утихомирилась боль в животе, увидел перед собой человека, словно восставшего из-под земли. Глаза у того дико блестели, руки крепко сжимали увесистый березовый стяжок.

…Прошло времени больше положенного, а воевода не являлся. Обеспокоенные солдаты повернули обратно. Криками и ауканьем до хрипоты надорвали глотки. Потом бросились усердно искать. Когда густая темнота летней ночи обволокла землю, солдаты нашли бездыханного воеводу…

Долго тянулось безуспешное следствие об убийстве воеводы. В конце концов на пухлом следственном деле появилась резолюция:

«Обвинить в оном убийстве никого не можно и предать суду божию, пока убийцы сами собой объявятся».

Ровно через год Иван Соленый стал «нетчиком» — самовольно и неизвестно куда выехал из деревни со своей семьей.

За нетчиков сельское общество обязывалось уплачивать подушные подати. Как ни тяжело было кривощековским мужикам, но они не оговорили Ивана черным словом, вслух не высказали родившегося подозрения в убийстве воеводы.

* * *

С верховьев Чарыша Федор Лелеснов и Иван Соленый принесли полные сумки рудных камней. Пробные плавки показали высокое содержание отменной меди в руде. Приказчик Сидоров долго вертел в руках медные плиточки, соскребал ножом с поверхности черный налет, глазами влюбленного ловил блеск металла. «Хороша медь! Ничего не скажешь против», — сам себе говорил приказчик и с сожалением добавлял: «Только не возьмешь сейчас те руды…»

В первой половине восемнадцатого столетия на землях Юго-Западной Сибири кочевали некоторые племена из Джунгарии. Возглавлявший Джунгарию властный и воинственный хан Галдан-Церен с открытой враждой встречал появление новых русских поселений, особенно рудников и заводов. Нередко по указке хана подвластные ему вооруженные кочевники предавали огню и мечу вновь возникшие поселения.

В один из таких набегов кочевники засыпали шахты медного Чагирского рудника Демидова на Чарыше, до основания снесли крепость. После того на крепостных сооружениях Колывано-Воскресенского завода усиленные караулы денно и нощно несли неусыпную службу. В полной исправности и готовности содержались оружие и огневые припасы. Приказчики заставили начальника охранной команды, находившейся на хозяйском коште, обучать всех работных людишек «огненному бою». Из Петербурга по настоятельной просьбе Демидова в остроги, крепости и форпосты Иртышской укрепленной линии полетели предписания «о зорком смотрении за неприятелем» и оказании при необходимости помощи в обороне Колывано-Воскресенских рудников и заводов действительного статского советника Демидова.

Опасения демидовских приказчиков, считавших чарышские руды недоступными, подтвердились. Конники Галдан-Церена в немалом числе подошли к Колывано-Воскресенскому заводу. Потоптались в нерешительности на месте короткое время; устрашенные внушительным видом крепости, ушли и больше не появлялись. Военная тревога постепенно сама по себе улеглась.

После того приказчик достал специальный журнал, в котором раньше записал рудное месторождение, открытое Федором. Немедля составил и ведомостичку на выдачу за открытие десяти рублей наградных. Только против фамилии Лелеснова в последней графе ведомости приказчик поставил своеручно жирный крест, а деньги опустил себе в карман. Ведомость пошла в Невьянск приложением к отчету об израсходовании денежных сумм на расширение рудников и заводов. Хитрый приказчик в письме хозяину сообщал о «надежности» открытого рудного месторождения — думал исхлопотать дополнительное вознаграждение и снова положить себе в карман.

Неподалеку от Колыванского озера примостилась невысокая гора с безлесными отлогими скатами. Гору венчают несколько складок с выходами синих, красновато-бурых, желтых камней с черными извилинами расселин и прожилок.

В летние солнцепеки гора кишела змеями. Они порой сплетались в тугие живые клубки. Гору прозвали Змеевой. Еще до прихода демидовских людишек рудоискатели Костылевы — отец с сыном — нашли здесь признаки медных руд. Вскоре Костылевы осели на вечное житье в Чаусском остроге ведомства Томской воеводской канцелярии. Долго испрашивали они заслуженное вознаграждение у казны, но остались ни с чем: открытие позднее оказалось в черте рудников и заводов Демидова.

О рудных сокровищах Змеевой горы ходили диковинные слухи. Говорили, что под каменным покрывалом горы текли реки расплавленного золота и серебра. Но к ним не было доступа смертному человеку. Зорко охранял сокровище Горный змей — коварное чудовище о семи головах. От одного его пронзительного свиста все живое превращалось в прах. Люди с опаской обходили Змееву гору. Небольшая речушка Змеевка огибала ее с юга на запад. Речушка отчаянно петляла, путала след в густых талах, в высоких камышах и осоках, будто боялась: попади на глаза чудовищу — выпьет воду до самого каменистого дна.

— Пойду на Змееву гору, — твердо решил Федор. — Ходили же туда Костылевы, и не раз. Живыми вернулись. Чем хуже мы? Не такие, чтобы робеть. Может, того чуда и в помине не бывало. А простых змей доводилось мне сотнями на костре сжигать.

Поддержал Иван товарища и предложил:

— Проси у приказчика лошадь с повозкой.

С приближением вечера на Змеевой горе гасли краски. Откуда-то снизу с каждой минутой настойчивее поднималась чернота, густела, заполняла впадины. Становилось свежо, даже прохладно. Лишь на хребтинах еще искрились холодеющие вечерние лучи. Над холмами струилось, трепетно дрожало тепло, отнятое камнями у полуденного солнца.

Восточнее Змеевой горы чернела высокая сопка. Позже прозвали ее Караульной. Сама природа оправдывала такое название: с сопки далеко просматривались окрестности.

Рудоискатели расположились на южном берегу речки Змеевки. Место удобное, с ветру защищено густым кустарником. За кустарником начиналась веселая луговина с буйными, сочными травами. Для лошади — настоящее приволье.

Натянутый парусиновый полог Иван охватил по земле замкнутым кольцом из волосяных вожжей; конские потники, сбрую разбросал по разным местам. Федор с нескрываемым удивлением наблюдал за Иваном.

— Колдуешь?

Иван спрятал в бороду довольную улыбку — понравилось неведение молодого учителя.

— Бывало, дальше пешими хаживали. А сейчас лошадь запросили. Вот для чего. Слухом пользовался — змея конского поту не переносит, через волосяную веревку не переползет. Выходит, привередливая тварь.

Несколько дней рудоискатели ходили у подножия горы, присматривались. На наружных выходах Федор заметил оруденелые наплывы нежно-зеленого цвета — признаки меди, замеченные еще Костылевыми. Страшного, о котором говорили люди, не встречалось. Даже змеи здесь попадались редко — уползали выше и грелись на раскаленных камнях.

Федор решительно объявил:

— Хватит в хоровод играть! Завтра поедем на гору…

Склоны горы усеяны мелким щебнем. Под ногами он осыпался со звонким цоканьем, увлекал за собой чахлые, пожухшие травы. Спугнутые змеи наполняли воздух шипением и шорохом. Рождались звуки, напоминавшие отдаленный мелодичный свист. Приходилось непрерывно жечь факелы из промасленной пакли — густой, едкий дым отпугивал змей.

Под гребнем самого южного холма зиял глубокий черный провал — след древних разработок. Крутые роговиковые обрывы подернулись бледно-зеленой мшистой плесенью. Местами сквозь нее проступали узорные переплетения желто-охренных, медно-лазурных и искрящихся кварцевых прожилок. Из провала веяло сырой прохладой. Сколько потребовалось времени и сил чудакам, чтобы выбрать крепкую горную породу при помощи мягкого медного кайла и таких же клиньев и скребков? Всякий раз при встрече с давно заброшенными рудными разработками Федор задавал себе этот навязчивый вопрос, мысленно уносился в седое таинственное прошлое. В воображении вставали смутные образы людей-великанов, бескорыстных тружеников. Федору доводилось находить под толщами горных обвалов скелеты чудаков, мешки из звериных шкур, по самую горловину набитые рудами. Не из-за великой корысти, а по жестокой необходимости древние люди вгрызались в камень, чтобы от природы взамен получить скудное пропитание.

Федор улавливал сходство между собой и чудаками. Сколько раз он смотрел в глаза опасности, выходил победителем в смертельном единоборстве с ней! А ради чего? Единственно в угоду корысти Демидова и его приказчиков. Дары земли умножали их богатство. Рудоискателю из того доставалось ровно столько, чтобы в обрез хватило силы для поисков новых рудных кладов…

По веревке Федор спустился вниз. От подошвы провала в разные стороны уходили горизонтальные выработки без малого в рост человека высотой. Входы в них — настоящие звериные пасти — густо усеяны острыми каменными выступами — клыками. В выработках темно и душно. Сверху срывалась густая холодная капель, звонко била по камням.

Не день и не два рудоискатели шарили в старых чудских копях. При свете факела изломы горных пород поражали глаз разнообразием своих форм, цветов и рисунков. Сине-дымчатые и серовидные струеватые роговики поблескивали вкрапленными кварцевыми жилками, слюдяными глазками и горными хрусталиками. Разноцветные и разнотонные шпаты, кварцы и мергели были украшены тонкими веточками горной сини, лазури, медной зелени, пятнами багрово-красной и желтой охры.

Федора увлекли поиски. Однажды чуть не на четвереньках пробрался в конец самой длинной выработки и принялся за работу. Гулко звенел, разбрызгивал по сторонам искры увесистый молоток. Федор невольно любовался неповторимой красотой подземелья. На острых каменистых выступах от факельного света загорались трепетные волшебные огоньки.

В крепкой роговиковой породе все чаще встречались рыхлые охренные жилы. Работа пошла быстрее, Федор не сбавлял жару — подстегивало любопытство и неукротимое желание глубже проникнуть в тайны молчаливого камня.

От сильного удара молотка неожиданно над головой зашевелился со зловещим шорохом острозубый свод. Не успел Федор отпрянуть, как на него посыпался тяжелый каменный град.

…Федор не знал, сколько времени находился в беспамятстве. Очнулся в кромешной тьме: факел погас. Первое, что уловил слух, был резкий, пронзительный свист. Он заставил вспомнить про Горного змея.

Федор приподнялся с мокрых скользких камней. Кружилась голова, ныли спина и плечи, по лицу и шее скатывались теплые струйки. «Кровь, — догадался Федор, ощупал себя, резко повернулся. — Кости целы…»

Впереди сочился серый полумрак. Вспомнилось, что вход в подземелье — за поворотом выработки. Федор пополз. И опять тот же свист, но более явственный и близкий. Лицо обдал приятный холодный ветерок, рожденный незримым полетом летучих мышей.

Вот и выход. Мысль о Горном змее бесследно исчезла, когда Федор на дне провала увидел Ивана, который надул щеки, чтобы свистнуть.

— Что с тобой? Сколько часов искал тебя, грудь и глотку от натуги разрывает!..

На верху провала Иван долго отпаивал водой товарища, тряпицами, песочными присыпками унимал сочившуюся кровь.

Перед уходом на стан приключилось второе несчастье. Откуда-то с каменистой кручи сорвалась змея, в шею ужалила Ивана.

Федор приказал лечь на щебень, разрезал ранку и припал к ней. Долго и старательно высасывал вместе с кровью змеиный яд. Когда вокруг ранки спала опухоль и появилось здоровое красное пятно, уверенно сказал:

— Теперь сто лет живи, ничего не будет.

Федор томился от вынужденного безделья. Пока заживали ушибы и ссадины, многое передумал. «Не будь Ивана, вряд ли выбрался бы я из каменной ловушки… А может, и принял бы смерть чудака».

У Ивана в эти дни светлело на душе при воспоминании о недавнем. Ведь Федор, спасая его, рисковал собой: змеиный яд мог легко попасть в рассеченные губы. Внутренне рудоискатели теперь чувствовали, что еще крепче связаны незримой веревочкой настоящей дружбы.

Утрами речную луговинку затягивал тканый полог молочного тумана. От холодной сырости тяжелели, никли травы, плетями обвисали ветви тальника. Только около полудня сквозь туман дружно прорывалось солнце. Его лучи, окрепшие, напоенные теплом, обласкивали землю. В тальниках дробно стучала капель, по травам мягко шелестела, сползая вниз, искряная роса.

К этому времени Иван успевал привозить на лошади собранные раньше в шахте породы. Федор подолгу колдовал над камнями, сортировал по рудным признакам. Почти в каждом из них по зеленой окраске угадывалась медь.

Не одну сотню камней разбил Федор. Посерел и осунулся от трепетных надежд. А жилы упорно не показывались.

— Пустое дело, — махнул рукой Соленый, — пора уходить от Змеевой горы.

Федор промолчал.

На изломах камней все чаще проглядывали желтые пятна и крапины. Лелеснов ковырнул ножом. Вместе с рыхлой охрой посыпались мелкие хрусталики. Невольно вспомнились слова первого учителя, умершего рудознатца Саввы Исаева: «Где охра, кварц и горный хрусталик — там и ищи самородное золото с серебром». И только теперь Федор нашелся ответить, задорно и загадочно:

— Может, пустое обернется богатством.

От смутной уверенности заработал с удвоенной силой. Яркое солнце не могло скрыть густого искромета под молотком. Камни пружинили, подскакивали, как живые. Укрощенные силой человека, скупо распадались на куски.

И вдруг на каменном изломе брызнул жаркий багряный блеск. Федор пригнулся к земле и долго копался в охре.

— Нашел! Нашел!

Пораженный Соленый было шарахнулся в сторону. Какое-то мгновение ему казалось, что другом овладел приступ страшного душевного расстройства.

— Ну, чего ты? — спросил Федор, малость остывший при взгляде в лицо Соленого. — Не видишь разве?

На ладони Федора поблескивали тонкие лепестки и волосики самородного золота самого высокого цвета, пролегли бледно-матовые красивые веточки, нитяные прорости серебра.

— Выходит, здешняя руда хитростью сохраняет свои богатства. Доселе было известно, что самородное золото и серебро жилами залегают, а… — У Федора дух перехватило от крепких объятий Соленого, еле досказал: — А-а в Змеевой горе — гнездами…

* * *

Густо дымил Колывано-Воскресенский завод. Гладким зеркалом поблескивал на солнце заводской пруд. Нередко сюда, к радости мастеровой детворы, с озера Белого, что в нескольких верстах от завода, налетали утиные стайки, шумно резвились, взбивая крыльями радужную водяную пыль.

Низко над заводским поселком Колыванью и над прудом плавали клубы удушливого рудного перегара. В ветреную погоду дым уносило из Колывани, и тогда работный люд с жадностью вдыхал крепкие смолистые запахи сосны, пихты и ели. Зато подветренные деревья не переносили заводской ядовитой потравы. От мышьяковистых и сернистых испарений желтела, с сухим звоном осыпалась хвоя, и безжизненные деревья становились добычей лесорубов.

Радовался демидовский приказчик Сидоров. Дело наладил так, что из плавильных печей огнедышащим, неугасаемым потоком шла багряная медь. И стоила та медь со всеми заводскими и дорожными расходами сущие гроши. В Невьянске довольный Демидов потирал руки, вынашивал смелые планы расширения заводского действия на Алтае. Даже соображения Сидорова на этот счет запросил.

Предстоящие хлопоты не страшили. Была бы хозяйская воля, работные людишки, нужный припас — и заводы вырастут, как грибы после благодатного дождя. Не боязно теперь и джунгар. Хотя и в силе Галдан-Церен, а уверился приказчик после памятного случая, что не посмеют снова подойти и тем более напасть кочевники на крепость, в которой пушек прибавилось едва не вдвое.

От головы до пяток приказчика прожгла весть об открытии в Змеевой горе. От сладких и в то же время тревожных раздумий бешено стучало в висках. Приказчик хорошо понимал, что не устоит против опасного соблазна — набить свои карманы золотом и серебром.

— Придержи язык за зубами… Будет хозяйское повеление, тогда дело гласности предастся, и награду получишь, — сказал он Лелеснову, когда тот вернулся со Змеевой горы. Про себя Сидоров смекнул: «Пока суд да дело, рук не опущай, Харлампий… золотишко с серебром втайне от хозяина добудь, чтоб по гробовую доску иметь беспечальное, в полном достатке житье-бытье». От такой думы душа таяла. Вставала во всей красе, кокетливо к себе манила неизведанная жизнь — не под хозяйской палкой, а вольная, беспечная. Мыслилось приказчику, что где-нибудь в неизведанной глуши заводишко поставит, начнет ковать деньгу. Когда придет богатство, гнев Демидова не страшен.

«А вдруг хозяин дознается прежде!» Осиновым листом на бесприютном осеннем ветру трясся приказчик от этой мысли. Глаза прыгали вверх, пальцы сами складывались в щепоть, чтобы вымолить у всевышнего защиту от напасти. Знал приказчик: не прибьет его разом, как шелудивого пса, а упечет на тот свет пытками ада хозяин за дерзкое намерение, поэтому колебался, выжидал и прогадал немало…

* * *

В царствование Анны Иоанновны процветали небывалое казнокрадство, мотовство и роскошь временщиков, высших сановников. Пустела государственная казна. Императрица обратила внимание на процветавшее дело Демидова. Царствующая особа повела тонкую игру. Своим указом предписала коммерц-коллегии, которая в это время управляла горной промышленностью России взамен упраздненной берг-коллегии, «иметь смотрение за партикулярными заводами, чтобы они плавили железо, и послать на каждый такой завод шихтмейстера[4] или другого офицера». Было в указе и более существенное — приказание о постройке в Томском и Кузнецком уездах «сильных заводов» и, при случае надобности, об изъятии заводов Демидова в казну.

Главная канцелярия Сибирских и Казанских заводов по предложению тайного советника Василия Татищева в соответствии с царским указом направила на Алтай комиссию во главе с майором Угримовым и казначеем Гордеевым. По последнему санному пути Угримов приехал на Алтай. Как и подобает царскому слуге, устроил тщательный осмотр демидовским горнорудным предприятиям, нашел их в надлежащем порядке.

За внешней строгостью демидовские приказчики подметили полную нераспорядительность и халатность майора. Свою должность справлял вяло, без души, будто предвидел бесцельную трату сил и ума. Перед отъездом Угримова из Екатеринбурга на Алтай Демидов имел с ним встречу. На майора она подействовала, пожалуй, сильнее, чем все инструкции и наставления Главной канцелярии. Демидов старался держаться непринужденно и просто, играл в откровенность. Такое поведение могущественного владыки гор льстило самолюбию безвестного майора.

— Скажу вам, голубчик Иван Алексеевич, мое дело в Колывани захудалое, ничтожное. Самый малый пустяк. А прикипело мое сердце к Колывани оттого, что еще не изведана она, душа же просит простора.

Угримов охотно, с подчеркнутым расположением чокался хрустальным кубком с Демидовым. От действия доброго вина у него рождалась самоуверенность. Сейчас казалась посильной любая услуга Демидову, чтобы быть у него не на последнем счету.

Демидов непрестанно наполнял кубки новыми все более крепкими винами. Когда майор перешагнул все границы откровенности и готовности услужить, Демидов перебил его наигранно учтивым голосом:

— Премного ценю благожелательность вашу. От вас потребуется немногое. В своих устных докладах и письменных отчетах из Колывани подтверждайте мною сказанное, что все дело выеденного яйца не стоит. Остальное, дабы не опорочить вашего доброго имени, станет на свое место моими хлопотами. А особливо, — Демидов перешел на властный полушепот, — надобно утвердить высшее горное начальство во мнении, что руды в тамошних краях ненадежны, истощаются и в конечное пресечение придут в непродолжительное время…

Черной осенней ночью чистокровные лошадки доставили наглухо закрытую карету к дому на одной из второразрядных улиц Екатеринбурга. Изрядно захмелевший майор, однако, сохранил ясность рассудка. До самой горницы его провожали верные слуги Демидова и на прощание выложили подарок щедрого хозяина — мешочек, а в нем полпуда мелкого самородного золота…

Угримов принял от демидовских приказчиков Колывано-Воскресенских горнорудные заведения в казну по специальной «оценочной» ведомости. Ими теперь стало управлять Томское горное правление. Стоимость принимаемого оказалась намного завышенной, и Демидов без труда вернул подарок, преподнесенный майору.

Сидоров кусал локоть с досады за свою оплошность. Из опасений огласки, противной Демидову, Угримов заменил приказчиков новыми людьми. Сидоров уехал в Невьянск с пустыми карманами и гложущей тоской на душе…

Угримов завел строгие порядки. Ни одна бумажка не уходила из Колывани в прочие присутственные места без просмотра им, ни один человек не выезжал из ведомства без страшного клятвенного обещания о том, что будет поступать и говорить строго по наставлениям самого майора. Клятва отбиралась священником в церкви, с целованием креста и евангелия.

Федор Лелеснов принес доношение о своем открытии в надежде на вознаграждение. Угримов любезно принял и усладил рудоискателя похвалами и обещаниями.

— Открытие достойно восхищения! Доложу, как водится, по команде. Награды не минуют тебя. Ты же до начала разработок никому ни слова, в отвращение какого-либо воровства и хищничества.

С верным человеком Угримов направил в Екатеринбург обычные отчеты о заводском действии, а заодно послал и тайную весточку в Невьянск об открытии в Змеевой горе.

Демидов вручил обласканному нарочному секретную бумагу за печатями, а с ней щедрое вознаграждение Угримову за сохранение тайны Змеевой горы.

* * *

В начале зимы в Колывани появилась восемнадцатилетняя девица Настя, дочь приезжего работного человека Ивана Белоусова. Пригожа собой, высока, стройна, жизнерадостна. На вечеринках, стоило заняться песне, и голос Насти поднимался над другими, переливался на самых высоких нотах.

Ходила Настя пружинящей кокетливой походкой. Не без умысла — знала, что ее провожают восхищенные взгляды парней.

В Колывани и окрест ее на многие сотни верст подходящая невеста — редкость, сокровище бесценное. Поэтому у Насти поклонников хоть отбавляй. Тесным хороводом обступили ее. Каждый ждал, что она обласкает, пригреет приветливой улыбкой, одарит обнадеживающим взглядом. Случалось, Настя и взглянет на кого-либо из парней в отдельности. Тот вне себя от радости. После вечеринки в провожатые начнет набиваться. Настя пожмет плечами, заливистым смехом, как ножом, по сердцу полоснет.

— Куды провожать-то? Изба моя в трех шагах отселе. Иди-ка отоспись перед работой, больше проку будет…

Бывало и так, что парни погорячее нравом засылали сватов к старику Белоусову. Тот выговаривал с мягкой укоризной, возвращая предсвадебные подарки:

— Жених-то не княжий сын, а такой же работный, как и я. Деньги вколотил в подарок, а сам зубы на полку, живот, как хомутину, накрепко веревкой затянул. Не годится эдак-то!

Потом старик беззлобно говорил справедливые слова, от которых сваты немели и уходили прочь не солоно хлебавши:

— Супротив жениха ничего не скажу. Только, кроме дочери, у меня нет никого на свете близкого. Кого захочет, того и пусть выбирает в суженые. Перечить и приневоливать не стану.

Колыванские парни вконец сбились с толку. Почти каждый про себя твердил о Насте: «Вроде и не бука девка, на улыбках вся, а подступу никому к ней нет…»

С некоторых пор Настя приметила, что два парня — Федор Лелеснов и плавильный подмастерье, невзрачный и стеснительный Кузьма Смыков — держались в стороне от нее. Федору до Насти вроде никакого касательства нет. Взглянет Настя на него приветливо, а он бровью не поведет — как с кем разговаривал из парней, так и дальше продолжает. Кузьма же под Настиным взором превращался в затравленного зверька — собирался в комок, глубоко в плечи прятал голову.

Быть бы Насте довольнешенькой тем, что без границ властовала на вечеринках. Так нет ведь! Отшельничество двух парней, особенно Федора, больно задевало девичье самолюбие.

На каждой вечеринке Настя невольно подмечала что-то новое во внешности и поведении Федора. Вот и сегодня украдкой взглянула на его руки. «Сильные, должно быть. Ладони с добрую подовую лопату». И Настя почему-то зажглась озорным желанием, чтобы Федор пожал ее руку. Сейчас же с улыбкой выдумала: «Моя рука в его лапище затеряется, как в мешке…» Настя видела, как Федор вел себя с парнями. При разговоре больше слушал и лишь в редкую стежку вставлял слово или уместную шутку. И опять-таки Настя говорила себе: «Не пустослов, репьем к юбке не цепляется, как иные…» Видеть Федора для Насти постепенно становилось необходимостью, хотя он, как и прежде, даже не подходил к ней.

А однажды случилось такое. Настя пришла на вечеринку. Как и обычно, поначалу отшучивалась от поклонников. Потом через их головы стрельнула глазами в угол на лавку. Федора не оказалось на этот раз. Настя тотчас же встала и решительно объявила, будто нечаянно вспомнила:

— Отец велел к сроку быть. Пошла домой.

С уходом Насти как бы злой морозный ветер пробежал по избе, в толстые ледяные панцири заковал людей. Поняли парни с девками: без Насти вечеринка — что свадьба без звонкой балалайки.

А в другой раз все пошло как полагается. Настя смеется, шутит, и вечеринка оттого не постная. Только угодливо гогочущим парням невдомек, что Настино настроение от Федора исходит, который сегодня на прежнем месте в углу сидит.

Кончилась вечеринка, и Настя вслед за Федором из избы вышла. На улице тронула было парня за плечо и виноватым голосом сказала:

— Проводил бы, что ли…

— Боишься нешто?

— Люди не волки, а инда обижают.

Шли рядом. Руками нет-нет задевали друг друга. Федор молчал. Больше от недоумения: Настя как-то необычно и первой заговорила с ним.

Федор знал, что обиженные на него из-за Насти парни не станут перед ним поперек дороги. От этого родилось чувство неловкости и виноватости.

Настя же без умолку говорила обо всем, что приходило на ум. С каждым шагом она как-то незаметно вторгалась в душу Федора. И ему начинало казаться, что рядом шагает хороший и давнишний знакомый. От этого рассасывалось чувство неловкости.

Впереди — пригорок. Плотно утоптанный снег жирно лоснится при лунном свете. На самой вершинке пригорка Настя поскользнулась, упала со сдержанным криком и примолкла. Федор растерянно топтался на месте, не зная, что предпринять.

Выручила сама Настя.

— Помог бы подняться-то…

Федор уловил в ее голосе сдержанный упрек, порывисто бросился к ней. Сейчас ему показалось, что луна куда-то спряталась, и в наступивших потемках Настя угадывалась по частому, прерывистому дыханию. Вот ее дыхание совсем близко и опалило щеку Федора. И вдруг Лелеснов мягко отстранил от себя Настю. Та спросила обиженным голосом:

— Пошто так?..

На освещенном лице Федора хорошо заметна загадочная, мягкая улыбка. Настя круто повернула и было решительно зашагала домой. Очнувшийся Федор остановил ее, участливо спросил:

— Чай, больно ушиблась-то?

— И вовсе не больно, — ответила Настя и с нескрываемой досадой выпалила: — Ты какой-то не такой, как другие, не из догадливых.

Насте и в голову не пришло, что в эту минуту перед глазами Федора стояло видение — незнакомая девушка с молотком в руке…

* * *

Получив весть об открытии в Змеевой горе, Демидов принялся настойчиво хлопотать о возвращении Колывано-Воскресенских горнорудных заведений. В угоду ему Угримов все чаще жаловался в Главную канцелярию «на безлюдье, дикость тамошнего края и ненадежность рудных мест к простиранию заводского действия».

Из Невьянска, с демидовского подворья, глубокими ночами частенько выкатывались крытые возки под надежным караулом. Иные держали путь в Екатеринбург, иные и подальше — в Москву и в Петербург. Хитрый заводчик отправлял «нужным» людям дары. Одни получали дорогие картины в тяжелых, под листовым золотом рамах, диковинные статуэтки, вазы, канделябры, люстры из редких минералов, другие — роскошные бухарские и персидские ковры, узорное каслинское литье, третьи, самые влиятельные, — золото и серебро в изделиях и слитках. «Долг платежом красен. Да воздастся сторицей за утраченное», — думал Демидов и не ошибся.

Вскоре и Главная канцелярия в представлениях в берг-директориум начала настойчиво повторять строки угримовских отчетов. Задаренные петербургские сановники только и ждали того, чтобы в один голос высказать свое мнение: «Какой прок от тех рудных мест и заводишек. Поруха одна для казны, если не больше… Места тамошние ненадежны от неприятеля и бедны рудным содержанием. Вернуть их Демидову и делу конец, а казне сущее облегчение…»

Демидовское прошение, испещренное благожелательными резолюциями во многих инстанциях, беспрепятственно дошло до самой императрицы Анны Иоанновны и украсилось кратким, но выразительным повелением:

«Быть по сему».

Тем временем в Томском горном правлении поручик Лукашов сочинил оценочную ведомость на возврат горнорудных заведений Демидову. По ней приказчики и приняли все сполна.

Приказчик Сидоров возвращался в Колывань из Невьянска. Перед отъездом он получил строгий наказ не рыться в Змеевой горе, пока не получит особого разрешения. Сам Демидов отобрал клятву в том, затем отправил приказчика в правежную избу, где чинили страшные пытки над ослушниками хозяйской воли. От душераздирающих криков, тошнотворных запахов человеческой крови и горелого мяса приказчику, жидкому на расправу, сделалось дурно. Горло сжали железные клещи, затряслись от страха ноги. В ошалелых глазах стоял густой осенний туман. Приказчик вышел из избы и еле пересек двор пьяной, заплетающейся походкой. Улыбающийся, довольный преподнесенным уроком, Демидов спросил невинным голосом:

— Видел? Понравилось, чай!

Приказчик рухнул пластом наземь, жалобно заверещал, как синица в лапах ястреба:

— Как не видеть, благодетель! Видел, видел! Не дай бог такого изведать на старости лет!..

— Вот то-то же! Теперь езжай с богом да не забывай, против чего крест клал…

В ознобе Сидоров сел на повозку. Всю дорогу, как живое, стояло в глазах видение страшного демидовского суда, в голове вертелась неотступная мыслишка: «Лют хозяин, запорет, как волк ягненка, коли прознает про какое своевольство или утайку».

И все же страх постепенно рассеивался, в глазах загорались алчные огоньки.

С приездом в Колывань приказчик утешил Федора:

— Жди. Награда будет.

Федор резонно заметил:

— Дорога ложка к обеду.

Приказчик понизил голос до полушепота и предупредительно сказал:

— Не вздумай хозяину напомнить, не то плетей изведаешь в достатке, кандалами нагремишься…

— Не пужай, — сказал Федор. — Все равно доношение подам.

— Что ты, что ты! В уме ли? И не думай даже, — замахал приказчик руками. — Преизрядно хозяин поистратился в тяжбах, оттого лютее прежнего стал. Рука у него тяжелая, враз дух вышибет…

Федор с Соленым все-таки написали доношение.

Прошло много недель. Приказчик вызвал обоих рудоискателей, потряс над головой какой-то бумажкой и с состраданием заговорил:

— Видно, не в рубахах родились, ребятушки! От самого хозяина сия бумага получена, а в ней строгий наказ отменно отстегать вас плетьми за предерзкую просьбу. — Приказчик закатил глаза. Сухое лицо передернула притворная судорога. — Только грех великий за ослушание я решил взять на свою душу. Тот наказ оставлю впусте, и через то умножится радение ваше в рудных поисках. Мотайте на ус: молчание — золото. А теперь ступайте по домам.

В другой раз приказчик снова утешил Федора:

— А ты не роняй голову. Как только солнце снег с земли сгонит, снова пойдешь на рудный поиск. Подсказывает сердце мне: рудный клад сыщешь побогаче Змеевского. Тогда-то награда не минет тебя, потому как отныне все мы под одним хозяйским началом ходим.

Слова приказчика, как иглами, задели Федора.

— А я не пойду больше руду искать! Проку оттого ни на полушку. В Колывани куда спокойнее и подручнее робить.

Сказал Федор и осекся. Знал: ни за что на свете не променял бы прозрачный горный воздух, ночевки у костра на дымный поселок. Да и не волен Федор сам себе работу выбирать. Что заставят, то и делать будет.

Приказчик не обрушился горным сокрушающим обвалом. Принялся миролюбиво наставлять.

— Ни к чему горячишься, Федор. Веру в тебя немалую имею и от рудных поисков не уберу. Смекай о том своей головой. А сейчас… Эх, была не была!.. — В голосе послышалось озорство, будто приказчик намеревался преодолеть трудное препятствие. — На свой страх перед хозяином дерзну! Поди-ка, не повесит за своевольство. Бери, Федор, десятирублевик в награду! Получишь за новое открытие — возвернешь.

Рудоискатели перебросились короткими взглядами и без слов поняли друг друга.

— За милость спасибо, Мокеич, — сказал Федор и решительно отрезал: — Только не возьму десятирублевика, коли не заслужил.

Приказчик не прятал довольной улыбки, все обернулось как нельзя лучше. Он без особого труда перехватил доношение в Невьянск и думал утешительное: «Запугал рудоискателей так, что не пискнут отныне…» И не столько от этого в душе горланили петухи. Демидов жаловал за открытие Змеевой горы сто рублей. Приказчик ощущал пальцами, как в кармане приятно скользили новенькие ассигнации.

«Все, до единой копеечки, моими стали!»

* * *

Малолюднее становилось на вечеринках. Некоторым парням удалось сыграть свадьбы в зимние месяцы. В Колывани поубавилось число девиц, и без того невеликое. Теперь с Настей гуляло в хороводах не более десятка подруг. И те засиделись в девках оттого, что неприметны, неказисты на вид. Парней же по-прежнему избыток.

После памятного вечера Настя заметно для всех притихла. Угадывала девичьим чутьем: не от стеснительности тогда Федор так равнодушно ответил на ее желание. «Видно, не по сердцу я ему…» Жгучим огнем опалила душу Насти обида на себя за то, что бессильна перед Федором. «Неужели я так неприметна, что не нравлюсь ему?..»

Все считали Настю красивой. И она вдруг оживилась от желания проверить — так ли это. Прошлым летом ей доводилось видеть свое отражение в озерной воде, ломкое, нечеткое. Кроме-то смотреться не во что. В доме работного человека все пожитки на пальцах перечтешь. У Ивана Белоусова тем более. Как у странника: что поместится за плечами, то и его.

В Колывани у престарелой и одинокой бабки Агафьи жительствовал пробирный мастер саксонец Иоганн Юнганс. По саксонскому обычаю он часто брил бороду перед треснувшим ставным[5] зеркалом. Кроме Юнганса, имели зеркала в Колывани немногие мастера-иноземцы да сам приказчик.

Когда бабка оставалась дома одна — отбою от девок не было. Всем хотелось поглазеть на себя. Пришла туда и Настя. Бабка, как увидела ее, всплеснула руками, часто зашепелявила посохшими губами:

— И-и, мила-а-а-я! При твоей красе зеркало ни к чему. Все при тебе, голубка. Лицо что месяц, омытый дождями. Губы ярче радуги-дуги. В глазах — синь горная редкой чистоты…

Настя примерзла к зеркалу. Чем пристальнее вглядывалась, тем сильнее трогала ее лицо улыбка.

Бабка помяла шершавыми пальцами-костяшками пышную, шелковистую Настину косу и снова принялась за свое:

— Такая красна девка самому царевичу в невесты под стать!

— Неужто, бабуся, вправду это?

— Истин крест!

Настя вихрем сорвалась с места, осыпала градом поцелуев морщинистое лицо растроганной бабки. И вдруг схоронила буйную девичью радость.

— Может, и так, — задумчиво сказала Настя. — Только тот, что сердцу мил, не смотрит на меня.

— Не смотрит, говоришь? Да нешто у него глаз нет! — удивленная бабка перешла на невнятный шепот, будто раскрывала секрет своей молодости: — Ты того, меньше к парню взглядом прилипай. А коли заметишь в его глазах искорку — понастойчивее будь. Не устоит против тебя. Ей-боженьки!..

Пуще прежнего зазвенела Настя на вечеринках. Первой становилась в хороводы, заводила песню. Стала горазда на разные затеи, озорные шутки.

Однажды через подруг Настя объявила, что не придет на вечеринку. Парням, что дружно ходили в парах с пришедшими девками, Настино отсутствие куда ни шло. Остальные же потолкались самую малость и рты перекосили в зевках. Кое-кто начал поглядывать на дверь, как вдруг в избу ввалилась до неузнаваемости выряженная девка, принялась по-смешному кривляться, молча цепляться к парням. Те определили, что Анисья Поднебеснова явилась ряженой.

С рябой и мужловатой Анисьей ни один парень не водил компании. Свое девичье одиночество Анисья скрашивала тем, что посредничала. Заметит, что у парня с девкой размолвка наступила, разобьется, а вернет им мир да согласие. Бывало и так, что Анисья из зависти злой сплетней или пустым наговором навеки разбивала пары. Девки ее не чуждались, но втайне побаивались. Парни же не упускали случая позубоскалить над неуклюжей внешностью Анисьи. Чтобы прогнать гложущую скуку, сегодня парни усердствовали в насмешках:

— Пройдись по избе, Оня, курочкой-наседкой!

— Когда замужество придет, до последних портов заложим все, а приданое тебе справим!

— Хошь ножкой топнула бы, что ли!

Каждый знал, что от топота больших, мужских ног Анисьи гудели половицы. Избу потряс общий смех. И тут кто-то из девок в защиту Анисьи присоветовал ей:

— Укажи на кого хошь из просмешников, того и заставим проводить тебя!..

Парни притихли, в тесную кучку сбились. Анисья вцепилась в руку Ивана Синегорова, самого надоедливого своего ухажера, с силой потянула к двери. Остальные парни радешеньки, что напасть прошла мимо них, и не мешали девкам вытолкать Синегорова. Тот отчаянно упирался.

— Свихнулись, что ли! Пустите — все равно не бывать по-вашему…

У самой двери Синегоров рванулся изо всех сил, калачом под смех всей компании покатился по полу. Анисья снова к нему. Руку ко лбу поднесла, будто волосы хотела поправить, рванула с лица размалеванную тряпку-холстинку. По избе прошелся сдержанный крик изумления, потом сменился шумным весельем собравшихся: на них смотрела не Анисья, а Настя. Довольная удавшейся выходкой, она громко смеялась. Ошеломленный Иван Синегоров было бросился к Насте. Она шутливо погрозила пальцем, осадила парня:

— Э-э, нет, дружок! Чутья у тебя ни капли. Желанная узнается за семью стенами, а ты за холстинкой не угадал!..

После вечеринки Иван Синегоров и Андрей Травков едва лбами не столкнулись на перекрестке двух колыванских улочек. Перебросились скупыми словами, давая друг другу понять, что, мол, не тебя, а меня Настя пожелала иметь провожатым. Каждый из них не думал уступать другому. А Настя показалась уже на улице. Шла медленно, в глубоком раздумье.

Иван Синегоров первым подступил к сопернику с крепко сжатыми кулаками.

Быть бы драке до семи скуловоротов, не подойди случайно Федор.

— Чего напетушились! Пустое затеяли. Поберегите силу — пригодится.

Парни покорно разошлись по сторонам.

Бабкина наука не помогла Насте. С каждым днем истощался запас хитроумия. Труднее становилось выдумывать увлекательные затеи и веселые шутки. Правда, парни стали настойчивее домогаться руки Насти. Только и всего. Настя украдкой бросала на Федора короткие взгляды. В его глазах, открытых и невозмутимых, не улавливалось желанного огонька.

Настя предчувствовала, что вот-вот растает ее напускная, холодная гордыня, и она сама начнет искать сближения с Федором. «А вдруг все обернется, как в первый раз?..» От тревожного сомнения холодело на сердце, и Настя, против своего желания, упорно твердила себе: «Надо выдержать. Не подходить и не заговаривать первой. И виду не подам, что сохну по нему».

На вечеринках Настя одна, дома — другая: задумчивая, грустная. Любимая работа не увлекала, не спорилась, как бывало. Настя принялась довязывать пуховый платок, который начала еще прошлой зимой. Петли, не в пример связанным ранее, получались вытянутые, большие — палец проскочит.

Поглядел Иван Белоусов на такую работу, головой сокрушенно покачал:

— Не платок, а сеть рыболовная.

Настя работу в сторону и — к дверям. Бесшумной тенью на пути встал старик Белоусов. Стал мягко увещевать и пытать Настю.

— Постой, дочка… Который день приглядываюсь и замечаю: гнетет что-то твою душу. По избе ходишь темнее осенней тучи. Сдается, приспела пора замуж… Коли так, говори без утайки. Ить я тебе один родитель и советчик. Чужие люди они в редкость свою душу наизнанку вывертывают, больше проходят мимо, сторонкой, до других им дела куда мене, чем до себя.

На Настю повеяло родным, близким. Она подошла к отцу, увидела в его глазах доброе участие. Стало как-то неловко от недавнего желания выбежать вон из избы.

— Не тревожься, тять, обо мне… так я просто… пройдет все.

Настя заметила, как отец прощупывает ее с головы до ног проницательным, встревоженным взглядом. От верной догадки о причине отцовского беспокойства лицо Насти залила густая краска.

— И ничего-то со мной не случилось, тять… какая была, такой и осталась.

— Верю, дочка, не уронишь позора на мою седину. Не из таких ты. А в замужество, без ошибки скажу, пора тебе. Не весь век хороводиться на вечеринках, Ить и парни есть видные… Скажу тебе прямо — весь пожиток у меня на плечах висит, а с жениха, коли люб тебе, кроме чарки хмельного, и нитки не попрошу.

Настю сейчас подмывало желание броситься отцу на шею, без утайки и до конца рассказать обо всем, что терзало душу. И все-таки она сдержалась. Белоусов прижег толстую самокрутку, густо задымил.

— Чем, к примеру, плох Федор Лелеснов. С какой стороны ни глянь — самый подходящий парень.

На этот раз Настя не сдержала нахлынувших чувств. Крепко обняла отца, перебила его разговор жарким поцелуем.

— Какой ты, тять, зрячий! В человеке все наскрозь видишь. Федор-то вот где у меня!

Белоусов взглянул на руку дочери, легшую на сердце, удивленно спросил:

— Так за чем же тогда остановка?

Настя горько усмехнулась.

— За тем, что Федор глаза от меня отводит в сторону…

— Эвона что… — понимающе протянул старик и утешил: — Тут-ка не все потеряно, Настюша. Дай время, сам во всем разберусь…

* * *

Весна капризничала, как малое дитя. Тепло неожиданно сменялось иссушающим землю холодом. Ледяные, наплывы — бельма — украшали замерзшие ручьи. По крепкому насту ветер гнал с сердитым шорохом колючую поземку. И лишь во второй половине апреля подобрело солнце и обласкало землю теплом.

В эту весну Федор уходил на рудный поиск с гнетущим чувством неопределенности. Перед глазами прежнее неумирающее видение — девушка-незнакомка. Не было желаннее, кроме нее, человека для Федора. Но она недосягаема, безвестна. От этого в душе рождалась тоска, грызла, как тяжкий недуг. «Где она, удастся ли повстречать ее?»

А тут другое навалилось. Стоило минувшей зимой чуточку забыть таинственную незнакомку, и Федор без труда сыграл бы свадьбу с красавицей Настей.

— Сник ты, Федор. Угадываю: здесь тревожит. — Соленый клал руку на грудь и, как старший по возрасту, по-отечески поучал: — Сердцу поперек дороги, Федор, не становись, иначе обиды на себя за всю жизнь не пересилишь. А жизнь с обидой на себя не в утеху — в тягость обернется.

В минуты передышек Соленый ложился на спину. В прозрачной весенней высоте тянулись без конца птичьи караваны. Землю будил радостный призывный клекот. Соленый, словно откликаясь птицам, вскакивал на ноги, веселый, возбужденный, с петушиным задором набрасывался на Федора.

— Весне рады птицы и звери! А ты? Бирюком вокруг смотришь. Не годится эдак-то! Хошь мы подневольные. и бездольные, а весне отдай свое — плечи расправь, полной грудью вздохни!

Федор вяло возражал:

— Птицу к родному гнезду тянет. Зверь концу зимней спячки и бескормицы рад. Мы ж-то люди все-таки…

— Вот то-то и есть! Ни с птицей, ни со зверем не сравнишь. Слов нет — высоко взлетает птица. Задолго тонким чутьем зверь верно весну угадывает. А человек своей душой должен выше птицы возноситься, чутьем вернее зверя быть…

Федор долго и удивленно пожимал плечами, с легким раздражением говорил:

— Чего ты хошь от меня? Прилип, как горячая смола к холстине.

— Вот того и хочу, чтобы голову выше плеч держал… Наш брат подневольный больше мается и потому надеждами на лучшее живет, и жизнь легчает вроде. В сердце у тебя гвоздь застрял. Стало быть, ты живешь не без надежды на встречу с желанной. От такой надежды одна светлынь полуденная в душе должна быть. Понял?

Однажды Соленый неожиданно не совсем уверенно сказал:

— Прежде, Федор, ты рассказывал мне о той красной девке. Сдается мне сейчас, знакомое в ней есть для меня…

— Пошто молчал-то? Спрашивал ведь я тебя! — Федор сорвался с места.

Соленый ощутил, как его ноги оторвались от земли, перед глазами в бешеном хороводе завертелись деревья и горы.

— Да ты с ума свихнулся, что ли? — беззлобно ворчал он в тщетной попытке вырваться из крепких объятий. — Эдак можешь до смерти закружить, все косточки переломать…

Федор бережно поставил Соленого на землю. Преображенный родившейся надеждой, сказал с шутливой угрозой в голосе:

— Теперь попробуй умолчать!

— А что пробовать-то? — Соленый тяжело перевел дух и степенно пояснил: — Сам знаешь, не люблю слова на авось кидать. В самом скором времени увидишь, ту ли девку встречал в малиннике, которая мне знакома. А пока не стану пустословить. Вот так-то.

Поступь весны становилась увереннее. Снега покоились лишь в глубоких горных ущельях, лесных чащобах. Оттаявшая земля источала тонкие живительные запахи.

После обещания Соленого Федор сильнее заспешил в рудных поисках. За день рудоискатели оставляли позади многие версты.

Круто вверх поднимался каменистый утес. Сквозь тонкие каменные расселины незримо сочилась ключевая вода, скапливалась ниже, с ворчаньем текла змеистым ручейком между шпатовыми, кварцевыми и охренными камнями, со звоном срывалась в обрыв и на солнце напоминала расплавленное золото. Федор долго ходил возле утеса, приглядывался, примерялся. Соленый до этого не торопил так время, как Федор, сейчас же не вытерпел бесплодных поисков.

— Утес как утес. Только руда в нем не сыскивается. Чего впустую топтаться, пошли дале.

Федор упорно продолжал свое. Когда на отлогом зеленом склоне утеса обнаружил маленькие островки чахлой травы болезненно-бледной окраски, пояснил другу:

— Трава поблекла от подземных испарений. Где есть они, сильные водяные ключи, кварц и шпат с охрой, — там и самые руды залегают. Здесь и остаемся…

Не один день рудоискатели до семи потов махали молотками. Камень упорно не хотел пускать человека в свои владения. От ударов утес угрожающе гудел, пугал внезапными осыпями, кропил струйками ледяной воды. От этого Федор еще больше укреплялся в желании проникнуть в каменные толщи.

Порох — верный помощник рудоискателя, и они берегли пуще сокровища, применяли лишь в крайней необходимости и при уверенности, что не зря потратят.

— Что ж, спробуем порохом, — сказал Федор. И принялись оба с Соленым углублять расселину железными клиньями и долотами.

Полетел над горами гул взрыва. Густое каменное крошево разметалось по сторонам. Обнажилось чрево утеса. Федор с жадностью собирал зеленоватые камешки увесистой породы.

— Вот и руда сыскалась. По весу полагаю — богата медью. А залегает совсем мелко. — И в утешение чуть обескураженному Соленому весело сказал: — Счастливый ты, Иван! Пойду с тобой на поиск, и руда сама на глаза просится, знай в сумку клади. Или ты в портах и рубахе народился? А может, крещен не раз? Сказывают, таким людям первый друг — счастье…

Горный день угасает неохотно и долго держится на вершинах гор и остриях елей. Лишь на короткое время бросает весенняя ночь черное покрывало на землю.

Соленый долго не мог заснуть. Лежал на спине с открытыми глазами и смотрел в темно-синюю глубь неба. Казалось оно ему сейчас церковным сводом, под которым горели зажженные свечи. Душа просила исповеди. Но это желание сдерживали мучительные сомнения. Не думалось, что Федор предаст огласке совершенное в прошлом. Нет. Соленый опасался своим признанием охладить дорогую для него дружбу Федора.

Далеко за полночь костер прогорел. Тускнели последние угли. Федор проснулся, встал, поежился от освежающей прохлады.

— Чего ради не спишь?

— Так, думки разные в голову ползут, — ответил Соленый и порешил, что не расскажи сейчас о себе Федору — долго еще придется носить на сердце тяжелый камень.

— Вот ты днем говорил, будто я не раз крещен. Угадал. — Соленый заговорил приглушенно. Потом голос окреп, слова заторопились. Поведав самое потаенное из своего прошлого, он заключил:

— Вот и выходит, что я дважды окрещен. Через второе крещение грех великий на душу взвалил…

Упавшая звезда прочертила огненную дугу на небосклоне. Где-то с горной кручи с грохотом сорвался камень. Ночная птица испуганно прокричала в ответ из ельника. В минуту наступившей тишины Соленый ощутил удесятеренную силу прежних сомнений. Они давили грудь, обжигали мозг. В висках стоял громкий и частый перестук. Федор тряхнул головой, прогнал раздумье.

— Крепкого характера человек ты, Иван. Не всякий так постоит за людей и за себя, как ты. Не тревожь раскаянием душу за смерть воеводы. О нем и пес дворовый не заскулит.

— Ох, и спасибо же! Ведь тебе первому и последнему открылся через большое мученье. Угадывал, что не осудишь и верно поймешь…

Утром Соленый, преобразившийся, помолодевший, попросил Федора:

— Разреши мне самому избрать обратную дорожку на рудник. Спешить особо некуда — рудные камешки в сумках. Иди туда, куда поведу.

Соленый шел с небывалым проворством. С легкостью горного козла перепрыгивал через ручьи и расселины. В разговорах много шутил и смеялся. Когда заговорил о близком сердцу Федора, обнадежил:

— Не кручинься! Все впереди у тебя. А девку ту непременно сыщем. Не я дважды окрещенный, если не сыщем…

После двух дней пути Федор стал узнавать места, где бывал раньше. Вот и та развесистая пихта, за которой пряталась девушка.

— Здесь я встретился с ней…

Соленый промолчал и первым нырнул в малинник, ощетинившийся упругими зелеными ростками проклюнувшейся листвы. За малинником без конца тянулось густое разнолесье. Часа через два Соленый остановился на поляне у скалистого крутяка.

— Оглядись как следует. Что заметишь — скажи…

От цветения огоньков и марьиных кореньев склоны занялись пожаром. По нежному сочно-зеленому молодотравью долины буйно расплескались заросли нежно-голубых васильков, белоснежной ромашки, темно-синих колокольчиков. В подвенечное убранство вырядилась гибкая черемуха.

Федор взглянул ввысь. Там — беспорядочные нагромождения камней, а между ними — уродливые низкорослые кусты. Еще выше — голые обрывы.

— Ну что?

— Ничего не вижу, — ответил Федор.

— Хорошо, что опытный взгляд не зрит орлиного гнезда, — сказал удовлетворенный Соленый и добавил: — А ну, посмотри сюда!

Совсем рядом и только сейчас Федор заметил, что природа не могла сложить так каменные плиты. Одни стояли на ребрах, другие накрывали их. Получалось подобие каменных изб, но без окон.

— Когда человек прячется, для него темнота — первый помощник, — загадочно пояснил Соленый и неожиданно громко заухал ночным филином. Приключись самое необычное, Федор поразился бы меньше. Зашевелилась каменная плита и, словно из подземелья, вырвалась, с громким радостным криком бросилась на шею Соленому девушка.

— Отец, отец пришел!

Из каменных провалов, образовавшихся вдруг, оглядываясь, выходили люди. Широкая счастливая улыбка не закрыла глаз Соленому. Не ускользнул от них недоуменный взгляд дочери. Смущенная при виде Федора, она скрылась за плитами.

— Она? — спросил Соленый, улыбаясь.

— Она! — выдохнул Федор.

— Зовут Феклушей.

* * *

С первыми лучами солнца в потаенном поселке рождалась жизнь. Дома оставались лишь дети, которые научились оберегать тайну убежища не хуже взрослых. Остальные растекались в разные стороны по неприметным для постороннего глаза тропинкам. Уходили за несколько верст от убежища, сообща добывали пропитание. На самых укромных горных полянах, скрытых густыми зарослями кустарников, ковыряли землю под ячмень и просо. Тяжело приходилось женщинам. На пятнадцать поселян всего двое мужчин, да и те — седобородые старцы.

Длинные майские дни проходили незаметно. Вместе с Соленым Федор вскопал не одну полянку. Следом неотступно шла Феклуша. Из ее проворных рук зерно ложилось на землю густым дождем. Приятно смотреть на такую работу. Легко и непринужденно шла девушка по земле. Не останавливаясь, она исподтишка восхищенно наблюдала, как в руках Федора играла лопата, острием ослепительно поблескивала на солнце. Пласты от сокрушающих ударов рассыпались на мелкие комки. После того не требовались грабли, а Феклуша подзадоривала:

— В такой земле полыни родиться!

Федор улавливал шаловливые нотки в голосе, на минуту бросал работу. Его улыбка без слов говорила Феклуше о многом.

В обед девушка подавала мужчинам крупяной суп в добела выскобленных деревянных мисках. Соленый ел жадно, с шумом. Федор же терял аппетит. Феклуша замечала это и старалась показать, что проголодалась. Поев, громко стучала деревянной ложкой по опустевшей миске, звонко смеялась.

— Хороший работник за столом узнается!

Федор спохватывался, вмиг наверстывал упущенное. Получалось у него это неуклюже. Проливал суп, смущенный своей неловкостью, виновато косил глаза на Феклушу.

В первый день прихода в Незаметный Соленый напрямик сказал другу:

— Коли по сердцу девка — считай своей невестой. Ни за кого замуж не выдам, кроме как за тебя. Свадьбу-пир сыграем, когда пожелаешь…

Слова друга радовали, но Федор не отважился на разговор о сердечных делах с Феклушей. Другой сказал, выпалил бы про все, а ей не мог: язык не слушал сердца.

Проницательный Соленый быстро подметил все и журил Федора без злобы, по-отцовски:

— В рудах понятие немалое имеешь, медведю тропки не уступишь, а перед девкой в кусты пятишься.

Однажды утром Соленый объявил:

— Харч кончается, а впереди работа…

Федор тут как тут:

— Схожу до ближайшей деревни.

— Не к тому говорю. Пойду сам. Каждая дорожка мне знакома. А ты проплутаешь. К вечеру обернусь. Тем временем с поляной управитесь.

Федор понял, что друг решил твердо, и заершился, разводя руками:

— За малого ребенка принимаешь. Той поляны не хватит до полудня! Сказывай, что делать после.

Соленый прижег на дорожку козью ножку, спокойно объяснил:

— Рад бы, да не знаю. С ребятней дед Филипп остался. Он всему голова, у него и выспроси, где надежней поднять землю. Ну, прощевайте.

…Не поднимая головы, Федор знал, что за ним следит пара глаз. И от этого закипел в работе, лопата как бы сама собой врезалась в мощный дерн, и как бы сами собой ложились один к другому маслянистые пласты веками не тронутой земли.

Феклуша разбрасывала зерно, загребала широкими деревянными граблями. Изредка о чем-нибудь спрашивала. Федор отвечал невпопад, коротко «да» или «нет» и с новой силой вымещал недовольство собой на лопате.

Федор кончил работу. Высоко поднятая лопата острием нечаянно воткнулась не в землю, а в ногу. На просеченном обутке показалась кровь.

— Ой, что ты наделал, Федя!

Федор встрепенулся — впервые из уст Феклуши услышал свое имя.

— Давай помогу тебе…

Рана оказалась неглубокой, но Феклуша долго и старательно присыпала ее золой из потухшего костра.

— Вот так.

Солнце подходило к полуденной высоте. Над поляной струился нагретый воздух. В кустах шелестел ветерок, помогал распускаться листве.

Выпрямившись, Феклуша оказалась лицом к лицу с Федором.

— Неужели не замечаешь, что люблю? — Казалось, из груди Федора вырвался болезненный стон. Не скрывая лукавой улыбки, Феклуша задорно сказала:

— А ну, смотри сюда…

Федор раньше замечал на опрятном сарафане из тонкого холста грубую выцветшую заплатку. Феклуша оторвала ее одним усилием. Федор увидел, что под лоскутком толстой холстины сарафан был цел, и немало удивился.

— Узнаешь?

— Ничего не понимаю…

Тогда Феклуша мягко пояснила:

— То обрывок куртки, память о твоей схватке с медведем. Не любила — не хранила бы память о тебе.

Простые слова девушки были для Федора убедительнее жарких признаний.

— Феклуша!..

Не успела на землю опуститься вечерняя прохлада, как возвратился Соленый. Стрельнул коротким понимающим взглядом в молодых и многозначительно сказал:

— Дела наши хороши… — Потом, чтобы скрыть верную догадку, простодушно добавил: — От деда Филиппа за работу спасибо. Поднимем поляну в Косматой пади, и на том аминь.

Через два дня Соленый, будто к слову пришлось, напомнил Федору:

— Пора суденышку в Колывань отплывать.

— Чего так? — встревожился Федор.

— А то… против положенного срока пятые сутки пошагали.

С тихой грустью Федор уходил в путь. Знал, что Феклуша, кроме него, ни на кого на свете не взглянет, а сердце тревожил назойливый вопрос: «Когда же свидимся?»

Угадывая мысли друга, Соленый рассеивал грусть-тоску обнадеживающими словами:

— Скоро… Скоро!

* * *

На осеннюю слякоть лег глубокий сырой снег. Сразу же ударил первый морозец. Затвердело, захрясло снежное покрывало, самый злой ветер не мог бы сорвать его. Под тяжелой ношей круто — вот-вот сломаются — гнулись мохнатые ветви елей и пихт.

По верным приметам умудренные жизнью старцы предсказывали обильный урожай на следующее лето. Охотники спешили по прочному насту на первый звериный промысел, пока свирепые бураны не замели леса и горные увалы сыпучим снегом.

Приход зимы — утеха для колыванской работной ребятни. В уголке заводского пруда, очищенном от снега, день-деньской неумолчно звенят голоса. От топота множества ног гулко потрескивает неокрепший лед.

В зимние месяцы до наступления маловодья в пруду, на заводе самая напряженная работа… Ядовитой копоти обжигательных и плавильных печей в эту пору особенно много. Заснеженные крыши поселковых домишек становятся пепельно-серыми. Вблизи завода черный снег ноздреват, словно побит прожорливой червоточиной. Внутри завода настоящее пекло, невыносимый удушливый смрад и полумрак от сернистых и свинцовых испарений. Истекающие из печей потоки жидкой, как водица, меди быстро блекнут — не источают слепящего ярко-белого сияния, а отсвечивают густым и дрожащим багряно-красным заревом. В формах — изложницах — медь остывает с отрывистым потрескиванием, дышит иссушающим жаром.

Под окрики доглядчиков работные снуют, как грешники в аду. Уставшие и разопревшие, улучив бесконтрольную минутку, поочередно выбегают наружу, по-рыбьи раскрытыми ртами жадно хватают морозный воздух. Слезятся глаза. Грудь раздирают невидимые звериные когти. В продолжительном приступе сухого, лающего кашля работных рождается звук, похожий на тот, что ночью издает болотная птица выпь. Работные низко, приседают, хватаются за животы в тщетных попытках откашляться.

Трудно приходилось Соленому. Работал он на засыпке плавильных печей. Когда опрокидывал в огненное жерло корытца с рудой или углем, невыносимый жар с треском закручивал в мелкие колечки бороду и усы. От сухости першило во рту и в горле.

Теперь Соленому и грамота не в облегчение. Минуты передышки уходили на запись выхода металла при рудной плавке. Глубже запали глаза, сильнее обозначились морщины. И, пожалуй, не столько от натуги и переутомления.

Федор работал на добыче руд в Воскресенском руднике. Через каждые два-три дня приезжал в Колывань с попутными рудовозами.

В свободное от работ время Федор и Соленый не сидели праздно. Пока густая темень на землю не опустится, стучали топорами. Медленно, но уверенно поднималась вверх вместительная изба в четыре покоя. Ровно такая, чтобы, кроме семьи Соленого, хватило места для молодоженов.

Приказчик, как заметил хлопоты рудоискателей, хитрую, довольную ухмылку спрятал в прокуренную бороду. «Это хорошо: орел вьет гнездо — себе крылья подрезает. Значит, к месту привязан, никуда не улетит… Видно, жениться Федор надумал».

После этого работные люди по тайному наказу приказчика во внеурочные часы не раз и не два приходили на помощь. Однажды вроде бы случайно приказчик сам прибрел к стенам растущего пихтового сруба. Погладил оструганные, не успевшие поблекнуть от времени стены и к Федору пристал, как репей к конскому хвосту.

— Для чего такую хоромину затеял? Много ли одинокому, холостому парню места надобно? Не иначе, жениться надумал. Так оно и есть! По глазам вижу. — И вслед за этим приказчик сердито забрюзжал: — Пошто, Федор, скрытничаешь? Пошто взялся дом рубить без совета и согласия старших? Кто я такой в Колывани? Хозяйские глаза, уши и разум. Говорил ли раньше мне о своем намерении? Нет. Не годится такое.

Федор осмыслил, что приказчик может чем-нибудь напортить делу, степенно и учтиво пояснил:

— Хотел тебе сказать, Мокеич, да ты сам вопросом опередил меня. Не обессудь за промашку.

— Кого же в жены хошь взять? Уж не Белоусову ли Настю?

— Не-е. Дочь Соленого Ивана, — ответил Федор и не заметил, как из груди приказчика вырвался сдержанный вздох облегчения.

Приказчику за шестьдесят перевалило. Сух, как прошлогоднее перекати-поле, но костью широк и глаза светятся молодо, по-озорному, кошачьими когтями царапают душу. Смолоду приказчик стороной обходил женщин, а как в годы вошел, будто подменили человека. Вот уж истинно: седина в голову — бес в ребро. Проходу не давал работным девкам, а пуще всего вдовам молодым да неудачливым женам. Крутил и так и этак, как мышкующая лисица хвостом, а своего разными путями добивался. Правда, не всегда сходило с рук гладко.

Случалось, разгневанные работные теряли всякую сдержанность и старательно выбивали на спине и боках обидчика кулаками дробь под стать барабанной. После того приказчик надолго ложился в постель. Набожная и строгая жена-кержачка обильными примочками стирала с кожи мужа пятна густой синевы.

За битье приказчик не затаивал обиды на работных. Воспринимал как должное. Месяц-другой ходил тише воды, отворачивал вон скорбную рожу при встрече с самыми пригожими молодками. Потом входил в прежнюю колею и в домогательствах становился еще настойчивее.

Колыванские бабы и девки при встрече с приказчиком не выдерживали взгляда его горячих глаз, скоромной улыбки, испуганно шарахались в сторону. Потом долго и отменно ругались, истово крестились: «Вынесло лешего на дорожку! Штоб тебя, охальника, к матушке-земле пригнуло. Твоему грешному телу на вертеле в жару преисподнем обугляться! Прости меня, господи, за злой язык мой…»

К Насте приказчик давно приглядывался, да подступа не находил. Знал: выйди Настя замуж за Федора, тогда поминай, как звали. За кем другим, а за Федором Настя была бы как за каменной неприступной стеной. У приказчика давно родилось намерение окрутить Настю с парнем тихого десятка, который не то что рук, а глаз не поднял бы в Настину защиту. Таявший душой от тайных и утешительных надежд, приказчик невпопад проявил участие к женитьбе Федора.

— Показал бы допрежь, какова собой девка. Может, порча али какая хвороба нутро гложет. Такому-то орлу сказочная царевна под стать…

Федор знал приказчиковы слабости и ответил резко:

— Не тебе жену выбираю. Не суйся, куда не просят! Понял?

— Но, но, потише! Забыл, с кем разговариваешь, гусенок.

Федор подался вперед со сжатым кулаками величиной едва ли не в человеческую голову. Приказчик смекнул: изведай сейчас таких кулаков — не встанешь на ноги совсем. И поспешно зашагал на мировую.

— Остынь, кипяток! Так ить, без злого умысла сказал я. От себя на свадьбу трешку брошу. Раскинь умишком — жалованье за целый месяц.

Слух о предстоящей женитьбе Федора облетел Колывань. От удивления и скрытой зависти девки приглушенно зашушукались на вечеринках. Зато парни, что за Настей ухаживали и считали Федора главным соперником, воспрянули духом. Теперь его не стало на дороге. А Настя реже появлялась на вечеринках. Если приходила, то вела себя необычно — притихла, словно ручеек в пору крепкого заморозка…

Парни теперь смелее подходили к Насте. Не заискивали до унижения, как бывало, говорили в полный голос, не скрывали окрепших надежд. Каждый считал себя достойным внимания Насти и потому не думал уступать дорогу другому. Оттого после вечеринок стало больше драк. Парни колотили друг друга с молчаливым остервенением, без жалоб на скуловороты и глубокие пробоины в головах.

Настя же вроде не замечала происходившего вокруг и упорно не называла своего избранника. Как и прежде, домой уходила одна. И вот как-то позвала провожатым Кузьму Смыкова. Смущенный Кузьма заупирался было, но перед властным настоянием Насти сдался. Она забросала спутника вопросами:

— Отчего, Кузьма, сам в себе живешь? Ни разу нигде твоего голоса не слыхивала. Нешто говорить тебе не о чем?

Кузьма пыхтел от смущения. Словам не хватало сил сорваться с непослушного языка. Настя подумала: «Видно, робок, что заяц луговой. Ни к чему таким быть парню…» Только хотела распрощаться на своротке дороги, как из-за угла ближней избы выскочили трое парней. Лютыми зверями набросились на Кузьму. Где больнее, туда старались угодить кулаками. Настя что было духу закричала:

— Вы что, окаянные, с цепи сорвались! Кузьма как есть ни в чем неповинен! А ну отходи в стороны!

Парням слова нипочем. С удвоенной силой стали наседать на Кузьму. Тогда Настя выхватила из плетня толстую, в руку, хворостину. От хлесткого удара Матвей Поднебеснов с воем бросился наутек. Кузьму словно кто сразу подменил. Теперь уже сам стал чаще опускать кулаки на спины и головы парней. Изловчился как-то и ударом под самый дых срезал Ваньку Синегорова. Тот долго слепым котенком ползал по снегу, не в силах встать на ноги. Андрюшка Травков не выдержал натиска Кузьмы, переметнулся через плетень в заснеженные огороды.

Настя поняла, что только при ней Кузьма робок. А так парень, как и многие. Но от этого не стало легче на сердце. Как ни говори, а Кузьма — не Федор.

На другой день Иван Белоусов пришел к Федору на место постройки. Пересчитал венцы в срубе. Двенадцать оказалось.

— Не высока ль изба-то? Из такой зимним ветрам подручнее печное тепло выдувать…

— Не-е, дядя Иван. Пригонка плотная — комар носу не подсунет. Да и мох положен с длинным изгребьем — подбивка в пазах добротная. К тому же я не привычен к избяной духоте.

— Немало дней в году под небом ночуешь, оттого и не по тебе изба, — уточнил Белоусов и, к удивлению своему, подметил, что заговаривает с Федором не о том, о чем хотел. И только, как уйти домой, задал вопрос, с которым пришел:

— Вправду говорят, что жениться надумал?

— Вправду, дядя Иван.

Федор без утайки рассказал про сокровенное старику Белоусову, которого уважал за прямодушие и честность.

— То хорошо, — одобрительно заметил Белоусов. — Всяк в свое время женится. И тебе приспела пора. От души желаю тебе, Федор, удачи в женитьбе и счастья в жизни.

Дома Белоусов напрямую сказал Насте:

— Твоя правда — женится Федор. Жаль, да делать нечего: сердцу не прикажешь.

Заметив слезинки на ресницах дочери, как мог утешил:

— Не печалься, дочка. И твоя судьбина сыщется. Таким, как ты, в девках не вековать.

* * *

Федор с нетерпением ждал, когда сойдет снег и отзвенят ручьи, чтобы по весеннему первопутку перевезти семью Соленого из Незаметного под защиту колыванских крепостных стен. Изба, если не считать мелких недоделок, готова. Крыша на ней не похожа на другие: не плоская, как блин, а островерхая и высокая, наподобие боярской шапки. Сделать такую присоветовал пробирный мастер Юнганс, чтобы летом дождь без запинки скатывался, а зимой ветры легко сдували снег. И окна отличные от соседских — высоко над землей прорублены, широкие, чтобы света в избе в достатке было.

В ожидании зимние дни тянулись бесконечно долго, особенно когда Федор за ненадобностью вогнал топор в пихтовый сутунок едва не по самый обушок.

Теперь Федор жил сладкими мечтами о Феклуше. Невольно думалось и о другой — о Насте. Нет слов — хороша собой Настя, и Федор от души желал ей счастливой судьбины.

Вслед за отцом Настя не раз отваживалась заговаривать с Федором, вопреки советам бабки Агафьи. Федор бывал приветливее, мягче прежнего. Но Настя скоро поняла, что не для нее такая перемена, и стала чуждаться Федора. Увидит — незаметно шмыгнет в сторону. Если лицом к лицу столкнется, молча пройдет мимо, состроит безразличный, невидящий взгляд. Про себя же Настя говорила не то с раздражением, не то со злостью: «За моим замужеством дело не станет». И притворно звенела во весь голос на вечеринках…

В погожий день масленой недели Федор в задумчивости вышагивал по заснеженным улочкам Колывани. И вдруг сзади — тонкий и радостный перезвон поддужных колокольцев.

Едва Федор успел отпрянуть в сторону, как мимо бешено пронеслись подводы. Необычные — украшенные разноцветными лентами. Только и заметил Федор широкую улыбку на лице Насти, возбужденной быстрой ездой да понурую голову ее отца.

Почти следом в легких санках ехал приказчик. Поравнялся с Федором, властно осадил гнедого жеребчика.

— Садись! Малы санки, а места хватит, до Смыковых подвезу.

Федор сразу понял, что происходит: «Стало быть, за Кузьму Смыкова Настя выходит… Стой, стой…» Федор припомнил, как в последнее время приказчик зачастил к старику Белоусову и отцу Кузьмы. «Его рук дело, эта свадьба», — подумал Федор и резко сказал приказчику:

— Незваный гость не к месту на свадебном пиру. Ты же поспешай к столу, чай сватом будешь…

Охватило желание сказать приказчику что-нибудь дерзкое, пронять до самых печенок, но санки сорвались с места, утонули в снежном вихре…

Приказчик сидел на почетном месте за свадебным столом — под образами. Родственники жениха на лету схватывали каждое желание гостя-благодетеля. Шуточное ли дело — приказчик на свадьбу выложил из своего кармана пять серебряных рубликов! Потому перед ним сейчас миски с лучшей пищей, чарка, до краев наполненная хмельным. Приказчик не спускал восхищенных глаз с Насти, громко бахвалился перед женихом:

— Во невесту тебе сосватал! Сочней и краше спелой ягодки! Не твоим бы устам смаковать сию ягодку. Да таков уж я: люблю добро людям творить.

Белоусов подпрыгнул на скамье и взбеленился:

— Похваляешься Настей больше родного отца! Не ставь в заслугу сватовство. С моего согласия свадьба, вот и все!..

Приказчик прищурился, сквозь узкие щелки между век брызнули недобрые огоньки.

— Знай, сверчок, свой шесток! Не то плетей прикажу всыпать, в подземной работе вконец замордую. Через мои старания молодые пришли к венцу и за свадебный стол.

Задетый за живое, захмелевший Белоусов не сдавался.

— Не пужай черта адом! Спина моя так исписана, что плетке некуда лечь. Не боюсь тебя и плетей твоих: жизнь моя — короткая веревочка…

Жених потупил взор. От неожиданного спора затихли гости. И быть бы неминуемой грозе за свадебным столом, если бы не Настя.

— Полно, Харлампий Мокеич, — сладко пропела она и указала на Белоусова: — Он — отец кровный, ты — посаженный. За мир да согласие меж вами! — Настя подняла чарку и в один прием до дна выпила хмельное. Гости загалдели, зашевелились. Неловкого напряжения как не бывало.

Приказчик оттаял от лучезарных, смеющихся взглядов Насти. Казалось ему сейчас, что слышит не Настин говор, а ласковое манящее журчание горного родничка. Так и подмывало испить из него живительной водицы, как после утомительной дороги под палящим солнцем.

Лукавая Настя все свадебное пиршество держала приказчика во власти своих обворожительных улыбок. Приказчик истолковывал их по-своему, и оттого молодело сердце, млела душа в сладкой истоме, занимались слабым румянцем щеки.

Белоусов верно угадывал душевные порывы, тайные намерения приказчика и бессильную злобу на него глушил хмелем. Под конец гульбы подобревший и совсем отмякший приказчик закричал во все горло:

— Слушай меня! Сему застолью не робить три дня! Веселиться, как душа велит!

Белоусов оторвал от стола отяжелевшую голову.

— Вот то хоро-о-шо-о! Похва-а-а-льно-о!

* * *

Весна, не в пример прошлой, дружно прошагала по земле. Отцвели долины и горные склоны. Солнце набирало силу с каждым днем. Блекла весенняя синева неба. С крутобоких хребтов сползали последние снежные пятна.

Бывало, такой порой Федор далеко уходил от Колывани. Нынче же приказчик медлил с отправкой рудоискателей.

— Повременить надобно. Лето — впереди. Успеется пошарить по самым потаенным горным застрехам. На заводе уйма дел…

Неожиданно Сидоров снял от плавильных печей самых сильных и молодых работников и послал в отдаленные лесные курени для выжига древесного угля.

— Пусть подышат свежим воздухом.

Работные искренне недоумевали. Оставшиеся еле поспевали у рудной плавки. Повелительнее загремели голоса доглядчиков — нельзя упускать подходящего случая к приумножению выплавки меди.

Из пруда через плотинные прорезы сильно, взахлеб била вода. Бешено, до ряби в глазах вертелись водоналивные колеса, в полную силу вздыхали воздуходувные меха у горнов и печей. Приказчик не забыл занять работой жен и дочерей работных. Тех, что постарше, заставил кухарить в артелях углежогов и бергайеров, возить руду, уголь, рубить хворост для починки плотины и гатей, осыпать угольные кучи.

От Воскресенского рудника до Колывани прямая дорога через лес и увалы не длиннее трех-четырех верст. Любил по ней ходить Федор. Безлюдье и тишина. В минуты уединения перед глазами особенно отчетливо вставал образ Феклуши. Вот она — статная, гибкая. Легкий ветер играет прядями распущенных волос. На лице жаркая улыбка, зажженная солнцем. Через густую сетку полусомкнутых длинных и черных ресниц куда-то пристально смотрят ее глаза. Затем ею овладевает громкий смех радости и счастья при виде его, Федора… «Что-то поделывает она теперь. Ждет, небось, не дождется… Не пустил приказчик меня за ней по весне, теперь бы здесь была…»

Федор вздрогнул. Моментально исчезло видение. За березками с клейкой, журчащей на ветру молодой листвой и в самом деле послышался сдержанный, вкрадчивый женский смех.

Федор сделал осторожный шаг вперед и окаменел. Никогда и в мыслях не чаялось увидеть такое. На траве сидел приказчик Сидоров. Длинные руки едва не дважды обвились вокруг женской талии. Лицо женщины скрывала лохматая приказчикова голова. Переливался смеющийся лукавый голосок:

— Силушка — что у медведя! На бабий хоровод достанет! Чай, не изработался…

Женщина легко выскользнула из объятий приказчика, запрокинула голову, и Федор узнал в ней Настю. Она увидела Федора, испуганно и громко ойкнула и метнулась прочь.

Сейчас Федор понял, почему в числе других работных уехал на выжиг угля Кузьма Смыков, а Настя, не в пример другим молодым бабам, попала на легкую работу — стала кашеварить на Воскресенском руднике рядом с домом своим. Легко разгадалась и тайна прежних частых наездов приказчика на рудник…

Душу Федора распирали чувства неловкости и смущения, обиды и возмущения. На какой-то миг перед ним восстал Кузьма Смыков, беззащитный и безликий. Жалость к Кузьме, озорное искушение постоять за его честь овладели Федором.

А Насти и след простыл: ящерицей уползла в кусты и была такова.

Приказчик, не веря в происшедшее, прилип к траве. В глазах застыл ошалелый, непонимающий взгляд. Испуг и удивление перекосили раскрытый немой рот. Как по пустому деревянному ушату, глухо ударил кулак Федора.

— А-а-а-ай! Убивают!

Второй удар утихомирил приказчика. На полянке тревожно всхрапнул и заржал конь. Федор сгреб в охапку обмякшее тело, уложил в телегу. Умный конь без понуканий пошел вперед.

…Давно затих стук колес о лесные корневища, а Федор стоял на прежнем месте. Душа просила разрядки, и Лелеснов неожиданно и громко захохотал. Чуткие березки, как от ветра, запрядали листвой. Где-то отозвалась продолжительным «игу-гу-у» иволга.

На самом виду Колывани приказчик очнулся, взял в руки вожжи. В голове — церковные перезвоны, грудь судорожно колыхалась от нехватки воздуха, перед глазами мелкая и густая рябь.

На другой день приказчик от страшной боли в шее оборачивался назад по-волчьи — всем туловищем. Из-за опасения широкой огласки случившегося немедля отправил рудоискателей в горы.

— Забудь, что приключилось. Молчание — золото. Понял меня? — сказал приказчик Федору. В глубине души впервые и робко зашевелилась обида за побой. Старел безвозвратно, видимо, Мокеич, коли тайно роптал против привычки…

* * *

Почти все лето рудоискатели обшаривали причарышские горные дебри. В преддверии осени возвратились в Колывань. Федор сразу же к приказчику с прежней просьбой.

— Разреши, Мокеич, за невестой съездить…

— Разве не привез? Пошто с рудного поиска не заехал к ней?

В голосе, глазах приказчика Федор заметил притворное удивление. Однако сдержался, виду никакого не подал и вразумительно пояснил:

— Как заедешь-то, коли невеста в другой стороне и в большой дали от Чарыша. Не по пути, стал быть…

— А-а, — понимающе протянул приказчик и сухо отрезал: — Малость повременить придется…

Через неделю пробирщик Юнганс нашел высокое содержание металла в руде, которую принесли рудоискатели. Приказчик снизошел к Федору.

— Ладно уж… разрешаю на время от дел отлучиться. Только свободных лошадей нет для твоей невесты. Где хошь бери…

Юнганс плохо понимал по-русски. Сейчас же верно уловил, что происходило между приказчиком и Федором. На удивление приказчику, Юнганс протянул Федору руку.

— На… карош мейстер всегда надо выручайт… взяйт…

Как ни упирался Федор, а не смог уйти от Юнганса, прежде чем не взял предложенных прогонных денег, которыми платили за наем лошадей…

Федор и Соленый поехали в Незаметный. К самому поселку подъезда не было, и лошадей пришлось оставить в низине, где пожухшее разнотравье свалялось в колтуны. Рудоискатели шли полянами, знакомыми с памятной весны. Неубранный ячмень низко кланялся в ожидании первых заморозков. Соленый брал в руку наполовину осыпавшиеся колосья, с неподдельным сокрушением бубнил:

— Вот она, лень-матушка-то! Нешто видано такое, чтобы кормилец под снег уходил…

Федор горячо восстал за поселян.

— Работников-то раз-другой и обчелся. А может, какая хворь навязалась, или еще что…

К потайным жилищам подошли молча, с какой-то смутной тревогой. Никто не ответил на глухое уханье филина, не вышел с громким криком навстречу. По разрушенному каменному убежищу, по разбросанным немудреным пожиткам рудоискатели заключили, что не по своей воле ушли поселяне из насиженного гнезда.

Друзья терялись в догадках. «Может, джунгары полонили?» От этого на лбу Федора выступил холодный пот. Но стоило подумать трезво — предположение отвергалось полностью. Кочевники передвигались по открытым проезжим дорогам, временно оседали стойбищами лишь на берегах рек, в широких долинах с ключевой водой. В тесном каменном мешке им делать нечего.

Может, обитателей Незаметного обнаружил чей-нибудь посторонний взгляд, и они ушли сами, чтобы предупредить надвигавшуюся опасность? Но почему они тогда не известили о том Соленого и Федора, как условлено ранее?..

Ни с чем вернулись друзья в Колывань. Неприютным холодком встретила их новая изба. Черным налетом покрылся немытый и нескобленый пол. Не хвастали белизной и гладко оструганные стены и потолки. Густые сетки паутин прочно затянули углы. Пахло сыростью и пылью. Друзья же не замечали ничего.

* * *

Медь выплавки Колывано-Воскресенского завода оставляла густой черный след на пальцах. Оттого и прозвали ее черной. «Чернедь» на Невьянском заводе устраняли многими переплавками, пока медь не принимала натурального багрово-красного цвета. На то уходило немало времени и лишних расходов.

Демидов решил разгадать тайну «чернеди». «Может, она черная от примесей других металлов? Коли так, то те металлы без пользы на огне горят», — смутно, но верно предполагал Демидов и усиленно выискивал в Петербурге и Москве лучших в то время знатоков горного дела — саксонцев. Некоторые из них соглашались поехать на Алтай единственно ради выгод, закрепленных контрактами. Иные, напротив, уезжали в неведомую глушь из-за стремления познать горное дело глубже и шире.

Приказчик Сидоров со скрытой неприязнью встречал иноземцев. И не потому, что не верил в их искусство. Просто не желал иметь при деле посторонних, цепких и искушенных глаз. «То не русские. Язык вольный. Как бы через иноземцев каких вредных речей, а паче доносов не приключилось…» — думал приказчик и придирчиво следил, чтобы приезжий знаток строго исполнял только свою должность, а дальше — ни шагу.

В числе других саксонцев приехал на Колывано-Воскресенский завод пробирный мастер Иоганн Юнганс, человек застенчивый и добродушный. Юнганс и после положенного времени каждый день подолгу и безустально суетился в заводской тесной пробирне, в опытном горне без конца плавил руды и всякий раз менял состав шихты.

Любознательный пробирщик через многие опыты установил, что колыванская медь чернеет от присутствия в ней свинца. Свинец удалось легко отделить от меди, как более тяжелый продукт плавки. Опытный глаз подметил в свежих изломах свинца необычный серебристый блеск. Юнганса зажгла новая догадка. Он твердо уверовал, что свинец содержит серебро, и стал упорно искать способ его отделения. Шло время. От бесплодных поисков лицо Юнганса осунулось, подернулось свинцовым налетом. Болела голова, беспокоили частые колоти в груди. Нередко Юнганс не уходил домой и засыпал прямо в пробирне, где-нибудь на рудной куче или на рабочем столе-верстаке.

При виде спящего иноземца работные люди с укоризной качали головами — не было такого на их глазах, чтобы ученый человек так издевался над собой без всякого принуждения со стороны. Будили осторожно, смущенно совали в руки принесенную не от большого достатка пищу.

— Замрешь эдак, Яган… не годится без роздыху и харча суточно торчать здесь.

Юнганс отчетливо улавливал доброе, участливое отношение русских бородатых мужиков, широко и благодарно улыбался. По блеску в глазах работные угадывали, что саксонец одержим каким-то тайным стремлением и ни за что не отступится от него. Работные отходили в сторону. В их душе недоумение сменялось молчаливым уважением к человеку, который не чурался труда…

Однажды Юнганса за рукав вытащил из пробирни соотечественник, штейгер Филипп Трегер. Как ни упирался Юнганс, а пришлось оторваться от захватывающих опытов. У Трегера свободного времени хоть отбавляй. Ехал он сюда не за тем, чтобы живот надрывать в работе, не предусмотренной контрактом. Трегер в России жил не первый год. Семью имел в Петербурге. Ради денег приехал.

Стояла поздняя весна. Спускался тихий и прохладный вечер. На берегу заводского пруда безлюдно. Соотечественники тихо разговаривали на родном языке и не спеша шли. Берег узким мыском вклинивался в воду пруда. Мысок зарос густым кустарником, и по другую сторону его ничего не видно.

Юнганс увлеченно рассказывал о своих опытах. Из-за мыска неожиданно послышался громкий всплеск, будто утиная стая шлепнулась на воду, и раздался слабый захлебывающийся крик:

— По-о-о-гите-е!..

Трегер, хорошо слышавший крик, на тревожно-недоуменный взгляд Юнганса спокойно ответил:

— Ребятишки купаются, шутят, — и круто свернул в сторону.

Мгновенье, и Юнганс продрался сквозь кусты на другую сторону мыска. Далеко от берега убегал ветхий, заброшенный мостик, с которого когда-то черпали воду из пруда. Юнганс сразу все понял. Прогнившая тесина переломилась над глубью, по воде плавали круги. Юнганс, как был в одежде, бросился на помощь невидимому утопающему. На воде показалась макушка непокрытой женской головы…

Тем временем на берег прибежали люди, миром вернули в чувство тетку Марфу, мать Кузьмы Смыкова. Оглянулись, когда стихла суета, прошла растерянность, а Юнганса нет. Его нашли дома, под одеялом. От озноба стучали зубы, посиневшая кожа от проступивших пупырышков стала корявой, как самая мелкая и частая терка.

Простудная хворь на месяц свалила Юнганса в постель. Больного часто навещал заводской лекарь и пользовал отменными лекарствами. В отсутствие лекаря постоянными гостями были работные. Помимо целебных травяных настоев приносили лучшую пищу, какую сами видели на своих столах только в христов праздник: мед, яйца, пшеничный хлеб. Передавая принесенное одинокой бабке Агафье, тепло наказывали:

— Скажешь Ягаше, чтобы ел все без остатка. Тогда и на ноги подымется…

После случая на берегу работные ласкательно звали пробирного мастера Ягашей. Каждый произносил это имя на русский лад с выражением глубокого уважения.

Юнганс, как только встал на ноги, пошел в пробирную для прежних опытов. Он словно колдовал. То заставлял приготовить известь, то нажечь пепла от осиновых и березовых дров. Работные зорко оберегали мастера от тяжелой работы. Как по команде, набрасывались на нее.

Однажды ночью, в перерыве между сменами, Юнганс остался в пробирной один. Горн гудел от бушевавшего в нем расплавленного серебристого свинца — «веркблея». Юнганс добавил туда пеплу и извести, включил воздуходувные меха. Вскоре на поверхности расплавленного металла образовалась и стала расти шапка густой ноздреватой пены. Через верхнее отверстие в горне Юнганс постепенно выпускал пену — окисленный свинец, или глет. Когда расплавленная масса села ниже отверстия, Юнганс принялся снимать пену черпаком.

Из огненного зева горна бил невыносимый жар. Бритое лицо Юнганса стало медным. В висках — частый звонкий перестук, словно невидимые легкие молоточки где-то рядом били по наковальне. Едкие свинцовые пары до отказа заполнили пробирню. Наконец, пены не стало. Юнганс приник к смотровому оконцу в горне. Огнедышащая поверхность расплавленного металла «бликовала» — струилась от нежных, красивых радуг. Юнганс включил дутье. Растаяли радуги. Затвердевший металл саксонец стал поливать горячей, затем холодной водой. Металл вскоре окончательно остыл. То было настоящее «бликовое» серебро — «бликзильбер», упругое и вязкое.

Усталость повалила Юнганса на рудную кучу. Тяжелый нездоровый сон моментально сомкнул веки.

В утреннюю смену, как и обычно, работные принялись будить мастера сначала несмело, потом настойчиво. От страшной и верной догадки отпрянули в сторону.

Пришел заводской лекарь, взглянул в посиневшее лицо Юнганса, определил свинцовое отравление.

Из горна извлекли серебряный слиток весом свыше двадцати семи фунтов.

Сидоров стоял с обнаженной головой около умершего, удивленно думал: «Чудной саксонец был. Через смерть добился своего. А ради чего пекся? Правда, жалованье от хозяина получал большое, но похоронить не на что: до последнего алтына все раздавал работным… Чудак!»

Вся Колывань хоронила саксонца. Позже не одно поколение работных вспоминало теплым, задушевным словом любознательного и добронравого Иоганна Юнганса. В родительские недели его могила ярче других пестрела от живых весенних цветов.

* * *

Штейгер Филипп Трегер с приездом в Колывань узнал, что соотечественники получают несравненно больше, чем он, жалованья, и сразу же стал просить прибавки. Приказчик молчаливо выслушал, холодно ответил:

— Не могу. Контракт подписал сам хозяин. С него и спрашивай.

Против русских штейгеров Трегеру платили в шесть раз больше, и поэтому на его просьбы из Невьянска приходил неизменный отказ. Трегер и слушать не хотел, что по знанию горного дела стоял намного ниже своих соотечественников, и затаил обиду на хозяина. Краем уха он прослышал об открытии Лелеснова и живо заинтересовался им. «Если только в рудах Змеевой горы содержится самородное золото и серебро, то сама императрица пожелает овладеть ими. Демидову же придется уйти из Колывани. За открытие можно ждать монаршей награды…» Сам собой выпадал удобный случай отомстить Демидову и заодно погреть руки.

Трегер шел к поставленной цели осторожно и не спеша. Стоило прежде всего добиться расположения Федора, чтобы вызвать на откровенность в предстоящих разговорах.

Своим первым встречам с Федором Трегер старался придать характер чистой случайности и всякий раз растягивал широкое лицо в притворной улыбке. Трегер хорошо говорил по-русски. Разговор постепенно с пустяков переходил на более серьезное. Хитрый штейгер не упускал подходящего момента, чтобы незаметно для самолюбия Федора поучать его в горном деле.

Как-то Трегер пришел домой к Федору и начал исподволь подливать масла в огонь:

— Ай как неуютно живет русский штейгер! Холод и запустение в квартире. А где же семья? — И как бы совсем вскользь бросил: — Тебе, Федор, за одно Змеевское открытие полагается жить по-иному…

Через несколько дней Трегер, что называется, подступил с ножом к горлу.

— Ты штейгер, я — тоже. Скажи сущую правду о Змеевой горе. Все останется между нами. Если руды стоящие, можно получить награду, минуя Демидова. От самой императрицы. Я берусь за то…

Трегер в подробностях изложил свой план получения награды и вопросительно смотрел на притихшего коллегу. Заметив нерешительность его, поспешил успокоить:

— Мы ничего не теряем от того. Награду просить будем не у Демидова. Если и не дадут, так он не узнает о нашей просьбе. Попытаемся. Как говорят у вас, спыток — не убыток…

Федор и Соленый долго ломали голову над предложением. Почему-то думалось совсем не о награде, а о другом: чтобы к богатствам Змеевой горы на пользу себе, наконец, приложил руку человек, иначе терялся смысл рудных поисков.

— Но есть строгий наказ хозяина попридержать тайну, — напомнил Федор.

Соленый на то сказал:

— Кто знает… может, такую канитель тянет приказчик, а не хозяин. К тому же Демидов не указ императрице. А нам его гнев нипочем. Все при нас, собрались и тягу, ищи ветра в поле, облачка на осеннем небе…

И порешили…

Федор побывал с Трегером на Змеевой горе, показал место, но из-за спешки не рассказал про свойства руд. Трегер взял у Федора и по-хозяйски завернул в тряпицу лепестки и волосики самородного золота и серебра.

— Награда будет!

Приспела первая оказия, и Сидоров отправил серебро, выплавленное Юнгансом, в Невьянск. На серебро накинули не одну одежку. Положили в кованый железный ящичек под двумя замками и сургучными печатями в деревянных углублениях, чтобы не ломались. Ящичек укутали в мягкую козлину, туго стянули ремнями и положили в плотный крепкий сундук из березовых досок. Углы скрепили свинцовыми пломбами. Оттиски печатей и пломб начальник караульной команды завода вез с собой для контроля в Невьянске при сдаче груза. Ему же Сидоров вручил доношение об открытии серебра в колыванских рудах.

Приказчик лишь приблизительно писал хозяину о способе отделения серебра и свою неосведомленность оправдывал внезапной смертью Юнганса. В предчувствии хлопот Сидоров в душе отменно ругал себя за непозволительное равнодушие к опытам Юнганса. Стоило в свое время внимательно присмотреться, и смерть Юнганса не принесла бы нежелательных забот.

Тут, как на грех, из Кузнецкой воеводской канцелярии чиновники нагрянули с проверкой списков работных — по свежим следам искали разбойных людишек, а заодно нетчиков, скрывавшихся от уплаты государственных подушных податей. Приказчик поначалу открещивался от напасти указом царя Петра о берг-привилегиях. Придиры-чиновники вежливо дали понять, что настали иные времена. Пришлось уступить. Но пока шла ряда, приказчик втихомолку выправил списки и контракты, прежние фамилии пришлых заменил на новые и через надежных людей строго предупредил о том всех работных. В эти дни жители Колывани не называли друг друга по имени и фамилии — боялись выболтать чиновникам про затею приказчика.

По списку дошла очередь до Соленого, и чиновники враз заерзали на стульях:

— Это что за птица? Неслыханная фамилия! Не иначе, как прозвище, за которым скрывается другой человек! Где сейчас он?

Приказчик все успел предусмотреть. Ткнул пальцем в графу списка «откуда прибыл». Там значилось:

«С уральских заводов действительного статского советника и кавалера Акинфия Демидова».

Обезоружил чиновников и потом с достоинством пояснил:

— Находится тот Соленый в отлучке… за поиском руд.

Чиновники пображничали день-другой и отбыли восвояси. Для порядку о своем приезде наложили резолюцию:

«В сих списках не значится беглых, беспаспортных и в смертоубийствах повинных людей…»

Приказчик облегченно вздохнул. Каждый работник был на счету, потеряй хотя бы несколько, и хозяйская немилость обрушится на голову.

В ожидании распоряжения Демидова о разработке Змеевой горы приказчик весь извелся. Торопил время, как недужный человек, жаждущий исцеления.

Велик соблазн перешагнуть через запретное. Но как только этот соблазн залазил в душу, приказчик начинал усердствовать в молитвах и причетах — отгонял от себя видение страшной демидовской расправы: «Избави мя, господи, от бесовских лукавых помыслов! Награди терпением мученика, не сделай ослушником. Милостиво продли дни мои…» Когда молитвы не помогали, приказчик давал полную волюшку неуемной и нестареющей мужской страсти и тем прогонял опасное искушение.

Однажды душевный покой нарушило неприятное происшествие. Филипп Трегер неожиданно исчез из Колывани. Его соотечественники без достаточных оснований заподозрили убийство и пришли в крайнее смятение. Приказчик посадил несколько человек в лодки. Они долго царапали илистое дно пруда железными кошками, натаскали кучу затонувшего хлама, но Трегера так и не нашли. Затем старики, ребята и все, кто был свободен от работ, с громким ауканьем, прочесали заросли в окрестностях Колывани.

Насмешливо, с издевкой перешептывались чуткие вершинки елей о тщетном старании людей. Люди заглядывали под каждый кустик, шарили на увалах и в оврагах. В путаном петлянии теряли верную дорогу. Тогда остальные принимались искать уже не Трегера, а заплутавших…

Вскоре все прояснилось. С вновь построенного Барнаульского медеплавильного завода возвратились рудовозы. Узнав о происшедшем, в один голос поклялись перед крестом, что видели живым и здоровым Трегера возле деревни Бураново, вблизи Барнаульского завода. Сразу же погасли страсти. Колывань успокоилась. Лишь приказчик не находил места от дурных предчувствий. «Почему Трегер так далеко зашел без моего ведома? Ранее дальше Пихтовского рудника не хаживал…» Сидоров перебрал в мыслях все, что могло объяснить причину тайного ухода Трегера, и не нашел подходящей.

В спешном порядке пришлось затевать настоящее следствие. Прежде всего приказчик произвел дотошный обыск в квартире Трегера. Там ничего не оказалось, кроме отживших век, никому не нужных пожитков. Не было сомнения, что Трегер покинул Колывань безвозвратно. Потом приказчик допытывал рудовозов:

— Говорил ли что вам Трегер?

Рудовозы ежились, переминались с ноги на ногу.

— Об чем ему с нами говорить… и слова не проронил.

— Что видели у него?

— Нешто приметишь. На возу сидел штейгер… Да, да, — спохватился самый старший по возрасту рудовоз, — как прыгал с возу штейгер, то уронил деревянный ящичек. Раскрылся ентот ящичек, и на землю рудные каменья посыпались…

— Каменья, говоришь?! — переспросил приказчик и почувствовал, как жаркая вспышка догадки больно обожгла мозг. «Неужто донос в Петербург повез! Кому-кому, а мне первому хозяин всыплет. Как же так? Что же делать? Ну, погоди же, продажная немчура! Еще посмотрим, чья возьмет!»

Перо бешено бегало по бумаге. Спотыкаясь, сеяло густым чернильным дождем. Было не до чистописания. Пространное доношение в Невьянск приказчик густо залепил сургучными печатями.

Лучшие в Колывани лошади мчали нарочного и четырех вооруженных солдат по трактовой дороге. Был им строгий наказ от приказчика: схватить Трегера, если догонят, представить Демидову. Но приказчик просчитался. Трегер предвидел запоздалую погоню и не скупился на прогонные деньги ямщикам. От быстрой езды в ушах Трегера только ветер залихватски посвистывал.

С приближением к столице Трегером настойчивее овладевали утешительные до сладости думки: «Скоро, скоро настанет расплата, господин Демидов! Узнаешь, кто таков штейгер Трегер».

От мысли о награде и предстоящей встрече с семьей в укромной, но уютной квартире на Васильевском острове блаженная улыбка озаряла лицо, глаза сами собой смеялись.

* * *

В Колывань к своему родственнику Ивану Белоусову нагрянул крестьянин деревни Калманки Федор Маслов. И неспроста. Когда остались один на один, Маслов извлек из заплечного мешка блестящие камешки, найденные в горе недалеко от речки Ельцовки, притока Калманки.

— Может, драгоценные… Если так, то объявлю Демидову, награду получу…

Белоусов долго вертел в руках камешки и, не дав толку, решил показать приказчику. Тот немедля вызвал Федора.

— Видывал? Сдается, не просто блистание издают, а благородным металлом напоены.

Федор взвесил камни на руке, обшарил глазами по изломам, заключил:

— Без металла. Такие ранее доводилось видывать. Прозываются они яшмами, порфирами, агатами.

Приказчик уперся на своем:

— Ежели в них нет металла, то рядом с ними есть. Такому раскрасавцу-камню под стать соседствовать с золотом либо серебром.

По воле приказчика Федор с Соленым пошли осматривать места, указанные Масловым. Как пришли, Соленый со слов Федора записал в путевом журнале:

«В горе с издале оказывается блистание, и в ней камень видом скрасна, гладкий, грановитной…»

В другом месте, в пятнадцати верстах от деревни Кабаново, нашли камень «видом черный». На правом берегу речки Калманки сыскался камень

«с темна светлый, да по Аную реке под Канкараколом камень гнездышками признаками светел, который знать дает, что разработан чудскими народами».

Федор нашел несколько вещей, сделанных из того камня древними людьми: брошки, кувшин, чашу. Это еще раз подтвердило правоту Федора. Признаков рудного золота не нашлось и рядом.

Рудоискатели шли обратно не прямым путем, отклонились в сторону в надежде встретиться со сведущими людьми, узнать о судьбе обитателей Незаметного. Встречные сочувственно качали головами, вздыхали в ответ на расспросы, но не могли порадовать ничем: не видали такого захолустного поселка, в глаза не видывали его жителей.

Рудоискатели еще раз заглянули в поселок, просмотрели все каменные щелки. Знали, что среди незаметненцев не было ни одного грамотея, но втайне почему-то надеялись найти какую-нибудь письменную весточку. Терялись всякие надежды на успех в поисках. Рудоискатели покинули Незаметный с тяжелым сердцем и невеселыми думами.

В широкой долине густо пахло отцветающими травами. Басовито жужжали пчелы. Сбегавший со склона ручей весело и бойко тренькал в каменном завале. В самой долине он бежал спокойно и бесшумно, узнавался лишь по извилистому провалу в буйной зелени долины, по сочному и густому наливу трав на берегах.

В тени развесистой дикой черемухи рудоискатели пережидали полуденный солнцепек. Покой нарушил гулкий топот конских копыт. «Может, джунгары?..» — мелькнула мысль. Такая встреча не обещала хорошего.

Не успели рудоискатели схорониться, как перед ними появились конные — русский казачий разъезд. Старшой строго спросил:

— Кто такие и откеда будете?

Федор спокойно ответил:

— Демидовские будем… руды ищем, а сейчас в Колывань идем.

Старшой отмяк, когда Федор показал письменный вид, или проходную грамоту, от руднично-заводской канцелярии.

— Редкая встреча! Не попадалось ли вам, служивые, каких-либо тайных поселений, раскольничьих скитов?

Казаки сказали, что посланы Кузнецкой воеводской канцелярией для розыска потаенных убежищ беглых людишек и раскольников. Старшой с достоинством и гордостью пояснил:

— Прошлым летом много нашли таких логовищ. Выселили поселенцев на прежние места жительства.

…До Колывани оставалось добрых пятьдесят верст. После встречи с казаками рудоискатели прошли весь путь за один день.

Наутро приказчик оказался на Воскресенском руднике. Федор, не теряя времени, отправился туда знакомыми дорожками. В пути одолела жажда. Не доходя до рудника, по косогору спустился к речке Локтевке. К самому берегу подбегал густой ельник. Здесь тихо и прохладно. На крутых изгибах речки слышен невнятный шорох воды. Федор облокотился на камень-валун, долго и жадно пил. Оторвался от воды и застыл: недалеко на таком же камне сидела женщина, расчесывала мокрые волосы. Она сидела боком к Федору и, как ему казалось, ничего не видела. Федор бесшумно скользнул с камня в намерении скрыться незамеченным. Как только первая ветка ельника царапнула его по лицу, женщина торопливо повернула голову. Федор узнал смеющееся лукавое лицо Насти, на миг задержался на месте.

— Здравствуй, куда же ты торопишься? — пропела Настя и подалась вперед. В одной исподней рубашке она шла с легкостью русалки и манила смеющимся сверкающим взглядом.

— Не бойся, бирюк! Я одна-одинешенька! Не то что в прошлый раз!

Неприкрытая Настина краса притягивала и страшила. Хотелось сорваться с места, ветром пролететь по ельнику и где-нибудь скрыться, долго-долго лежать с закрытыми глазами, чтобы забыть увиденное. А Настя расцветала в новой жаркой улыбке, без слов двигалась вперед. Вот она, как на пружинах, подпрыгнула, и Федор почувствовал, как ее руки сжали ему шею, мокрые волосы коснулись лица.

— Никуда не уйдешь, пока сама не отпущу… понял или нет? Никуда!..

Из груди Насти вырывалось частое дыхание, в глазах сверкали молнии. Федор ощутил, как им овладевает безволие. И в эту минуту встала перед глазами Феклуша. К рукам вернулась сила, и Федор отстранил Настю.

— Пошто так делаешь, ошалелая? С приказчиком, теперь со мной! Кем тебе Кузьма доводится?

Настя, построжевшая и остывшая, стояла на одном месте. В глазах — обида и горькая насмешка. И вдруг она заговорила зло, отрывисто:

— Люблю тебя, потому и лезу! А Кузьма с приказчиком по мне вот что! — Настя сочно плюнула на камень, начисто растерла босой ногой. Потом круто повернулась и поспешно ушла на прежнее место, где лежал сарафан.

Федор шагал напрямую, через самую гущу ельника. Корявые ветви хлестали по лицу. Вдогонку неслись колючие Настины слова, в уши хлестал обидный смех.

— Мужик называется! Ха-ха! Тебе со святыми монахами по пути! Только и мужского, что имя!..

Федор застал приказчика перед самым его отъездом с рудника. В Колывань ехали вдвоем дорогой, потемневшей от рудной пыли. Приказчик был сдержан в разговоре и, видимо, удручен нежелательным соседством. Всю дорогу Федор рассказывал о рудных поисках и только в Колывани отважился на просьбу.

— Отпусти, Мокеич, меня с Соленым ден на десяток. Зимой отробим, где пожелаешь.

— Это для чего еще? — спросил встревоженный приказчик и вдруг заюлил хитрыми глазами, словно прозрел в мыслях. — Не бугровать[6] ли уж? Ай клады заприметили где?

— Не-е… семью Соленого привезти.

— А-а-а! Невесту, стал быть, заодно. Тут подумать надо. От твоего кулака в моей шее и поднесь боль ощутима. Зря поперек дороги становишься, Федор. Ой, зря!

Федор насупился. С минуту молчал, обдумывал и вспыхнул как порох.

— Не пускаешь? Без твоей подмоги невесту привезу. За Настю не кори! Бог свидетель, что заслужил кулака. И наперед от того не зарекайся!

Приказчик таил в душе восхищение: «Ну и характерец! Настоящий кремешок кресальный! А вот хитростью бог обидел. Прямодушен, как малое дитя…» Потом вернул поспешно уходившего Федора.

— Чего вспылил?.Нешто годится такое со старшими? Я ить так сказал… любое дело без думки не вершу. И надумал я сейчас для тебя утеху — ступай за невестой. И лошадьми на этот раз помогу, хотя почти все в работе.

За словами согласия скрывалась надежда: «Авось пооботрется угловатый камешек, кругленьким да податливым станет…»

* * *

Филипп Трегер благополучно добрался до Петербурга. День-другой блаженствовал в кругу домочадцев и друзей-соотечественников. После занялся делом.

Радужные надежды штейгера омрачались непредвиденными проволочками. Не так просто оказалось обратить на себя внимание императрицы или ее приближенных. Во все выезды самодержицы стража не подпускала к ней посторонних людей и на пушечный выстрел. Отчаявшийся Трегер написал тогда обстоятельное доношение на имя главноуправляющего царским кабинетом Ивана Антоновича Черкасова. Доношение застряло где-то в канцелярских приемных.

Шли дни, а Трегер пребывал в томящей душу неизвестности. Порой овладевали им приступы малодушия, невольно думалось: «Ничего не выйдет из моей затеи. Демидов хитер — сумел себя оградить от напасти прежде, чем я появился в Петербурге…»

Черкасов все же получил доношение Трегера и при первой возможности представил на резолюцию императрице Елизавете Первой. Та заинтересовалась доносом и в разговоре с Черкасовым высказала свое недовольство:

— Каково, барон, а? Демидов золото с серебром добывает, а императорская казна впусте! Проверьте. Если тот немец говорит сущую правду — наградить немедля… — Императрица прервала речь, после заминки спокойно пояснила: — За лживый донос сами знаете, как наказать…

По приказанию Черкасова колыванское золото и серебро немедленно апробировали на монетном дворе. Искусные пробирщики подтвердили, что металлы самые натуральные и высоких проб.

Трегер дрожал от счастья. Не раз и не два роскошная придворная карета на глазах у всех соседей увозила его из дому. В заключение всего Черкасов приказал выдать Трегеру двести рублей из кабинетских сумм. Было отчего гордиться перед малопреуспевающими соотечественниками!..

Императрица, решив отвлечься от государственных дел, уехала в Москву и беспечально проводила время в роскошном дворце гостеприимного князя Головина в окружении ближайшей свиты.

Как только стало известно о доносе, Демидов стремглав поскакал в столицу, бросив самые неотложные дела. План у Демидова прост. Личным свиданием с императрицей хотел предварить кляузу саксонца, откровенно признаться в открытии серебра и золота и добиться монаршего покровительства своему Колывано-Воскресенскому заведению. Узнав в пути, что императрица в Москве, Демидов с удовлетворением подумал: «Тем лучше. Ближе конец задуманному…»

Императрица приняла Демидова приветливо:

— Здравствуй, уральский отшельник! Никак присосало тебя к камням, что так долго глаз не явишь! Рада видеть, рада видеть!

Во все время в Москве хорошее настроение не покидало императрицу. Князь Головин считал, что в том первая заслуга — его. Ведь не кто-нибудь, а именно он создавал все условия для безмятежного времяпрепровождения царствующей особы. За обильным столом, за игрой в карты, при осмотрах достопримечательностей древней столицы разговоры о серьезном растворялись в остроумных шутках кудесника-хозяина. Даже самые прожженные придворные в эти дни оглашали головинские покои, против обыкновения, откровенным смехом. На всем, что предлагалось вниманию императрицы, лежала печать беззаботности и веселья.

В тот день императрица облачилась в светло-вишневое платье из китайского шелка с малиновыми разводьями. Шурша бесчисленными складками и длинным шлейфом, она проследовала к карточному столику. В числе приглашенных на игру оказался и Демидов. Он играл с предосудительным азартом юноши, делал высокие ставки на никудышную карту и, конечно, проигрывал. И, проигрывая, бросал сверлящие, вопрошающие взгляды на императрицу. Та отвечала невинной благосклонной улыбкой. Порой даже смеялась. «Вроде императрица ничего еще не знает», — успокаивал себя Демидов и все смелее шел на риск в игре на утеху высокопоставленной компании.

Под конец игры императрица сквозь смех и совсем непринужденно заметила:

— Ох, Акинфиевич, так легко, без сожаления проигрывает в карты тот, кто подвалы денег имеет. Слухом пользовалась, будто свои серебренники чеканишь. Так ли это?

Взгляд у императрицы стал испытующе-насмешливым. Демидов понял, что ошибся в своем тайном предположении. Прогнав минутное смущение, заюлил:

— Где нам, пресветлейшая повелительница, твоим нижайшим подданным, такими делами заниматься. Ума, силенок нехватка. Да и воли твоей на то нет…

После обеда фрейлины повели императрицу на отдых. К дверям спальни метнулся Демидов и в поклоне прилип лбом к полу. Императрица спросила коснеющим, тяжелым языком:

— О чем просишь, Акинфиевич?

Демидов рассказал про историю с открытием серебра в колыванских рудах, но умолчал про Змееву гору.

— Прошу единственно, повелительница: возьми под свое высокое начало те рудники и заводишки, дабы не последовало мне каких утеснений со стороны разных канцелярий. Истинную правду рассказал и в подтверждение тот слиток серебра, добытый через искусство немца Юнганса, к твоим стопам верноподданнически преподношу…

Императрица разверзла полусонные веки. В глазах затеплились приветливые огоньки.

— Спасибо за подарок, Акинфиевич. О просьбе твоей обещаю подумать.

…Императрица провела в Москве не один месяц. После встречи с Демидовым здесь ее удерживали не одни развлечения. На глазах свиты она сохраняла прежнюю беззаботность и веселое настроение, в кругу же близких сановников без лишнего шума вершила государственные дела. Дважды вызывала она специалиста-металлурга бригадира Беэра. Разговор велся в строгой тайне.

Второго июля 1744 года Елизавета издала секретный именной Указ. Во главе специальной комиссии Беэру предстоял далекий путь на Алтай, чтобы проверить сообщение Трегера. В дорожном ларце из узорного сафьяна бригадир вез царский Указ:

«…на Колывано-Воскресенских заводах как серебряную, так и золотую руду, так и протчие минералы, какие тамо найтица могут, надлежащим порядком осмотреть…и как в тех, так и в протчих местах, где разведать можете о каких минералах, чего еще на свете не произошло, потому уж учинить свидетельства, и пробы и обстоятельные описи по Вашему искусству и благорассуждению с собою привезть и объявить нам».

В дороге бригадир истомился. Невеселые мысли бродили в его голове. От них зябко ежилось тяжелое, не привыкшее к таким утомительным переездам тело. «Хитер Акинфий Демидов. Просто не ухватишь. Словно рыбьей чешуей одет. Императрица — повелительница, а влиятельные сановники — вершители человеческих судеб. Без мала с ними всеми Демидов накоротке».

Сын тульского кузнеца Акинфий Демидов, богатейший заводчик России, он же князь Сан-Донато, никогда не отдал бы своего без жестокого боя. Знал про это бригадир, и потому предстоящее рождало боязливый трепет в душе. Но повеление императрицы — жесткий закон. Выполнишь его — жди милостей, нет — уступи место другому, останься вечно неприметным и жалким.

В своих опасениях бригадир зашел слишком далеко. На самом деле все свершилось намного проще: царский указ возымел непреодолимую силу…

* * *

После встречи с Федором на речке Настя сникла как-то сразу. С людьми разговаривала неохотно, отвечала на вопросы сбивчиво и невпопад. Померк озорной блеск в глазах. Теперь в их глубине — бесконечная грусть и тихая задумчивость. От уголков глаз на виски и лицо убегали прямые, еле приметные морщинки — ни дать ни взять трещинки на молодом льду от удара чем-то легким. Похудела и осунулась Настя.

У вершины горы Синюхи, в каменной чаще, покоилось небольшое озерко. Вода в нем холодная и безжизненная, иссиня-черного цвета. Жители Колывани и окрестных поселений считали воду горного озера святой. По крутым каменистым тропам сюда карабкались больные для исцелительных омовений. Некоторые после того поднимались на ноги. И, конечно, не от водицы — просто-напросто потому, что болезнь иногда сама отступала от человека. После каждого такого случая росли толпы больных на берегах безвестного озерка.

Старик Белоусов с затаенной тревогой глядел на дочь, понимающе вздыхал. Настя вышла замуж не против своей воли, но и не по велению сердца, а из легкомысленного желания досадить Федору.

Отец советовал:

— Сходила бы на Синюху к святому озерку, искупалась.

— Ох, никакая водица не поможет!..

В первое время Насте казалось, что Федор удручен ее замужеством. Чтобы убедиться, так или это, Настя решилась на отчаянный поступок — на свидание с приказчиком. Она хорошо знала дорогу через лес, по которой Федор ходил с рудника домой. И знала, когда он возвращался с работы. Устроила так, что Федор стал свидетелем свидания. Противны были липкие объятия постылого человека. Задержись случайно Федор на руднике дольше обычного, неизвестно, чем кончилась бы затея Насти.

Тогда думалось Насте, что Федор начнет укорять и стыдить ее, а приказчика оставит в покое. Но получилось совсем наоборот. Федор выступил в защиту чести Кузьмы, а до Насти — ровно никакого касательства. Опять-таки обидное до слез равнодушие. Хотелось тогда Насте выскочить из кустов и больно ударить палкой Федора. Не за приказчика, конечно, а за себя. Еле удержалась от искушения.

И все-таки позже обрадовалась случайной встрече на глухом берегу Локтевки. В тот памятный час на стороне Насти были явные преимущества. И тем горше было отчаяние, что Федор не для нее: будь она чуточку желанней — не убежал бы прочь, как испуганный зверь.

Прошла обида на Федора. В душе — одна пустота. Она тяготила, пригибала к земле. Чтобы разогнать тоску, Настя в свободные от работы дни ходила за грибами.

Лес хранил задумчивое молчание. Далеко лишь уносился веселый перестук неутомимых тружеников дятлов.

Стояла самая грибная пора. Большая охотница Настя до грибов. Бывало, больше всех набирала. Доверху наполнит корзины разноцветными шляпками, а не уймется — сыщет новые грибные поляны и ну ножом, как серпом, с новой силой работать до приятного, легкого покалывания в спине и ногах от частого нагибания. И не для себя резала Настя грибы, а для менее удачливых подруг.

Увлекшись, Настя незаметно ушла совсем не в ту сторону. И ушла бы еще дальше. Сквозь мелколесье неожиданно ударил ослепительный блеск. Минута, и Настя оказалась у озера Белого. С низких берегов в воду убегал густой лентой сочно-зеленый камыш. Озеро большое, но по красоте несравнимо с Колыванским — плоское, как лист стекла, и потому неприметное и грустное.

Веяло освежающей прохладой. Настя подошла к кромке камыша. В воздух винтом взвилась перепуганная дикая утка, разразилась истошным, громким криком. В просвете камыша чернел нос лодки-дощаника. «Сесть в лодку, уплыть на середину озера… прыгнуть в воду и конец…»

Настя вздрогнула.

По дороге, которая огибала берег, покатился стук тележных колес. «Не иначе, как углежоги», — подумала Настя и села отдохнуть на выворотень, занесенный сюда ветром по вешней воде.

От набежавшего ветерка в камышах захлюпала вода. По кустам и камышу пробежал тревожный шум. По озеру, не защищенному от ветра, покатились частые и мелкие волны с тонкими белыми гребешками. «Потому и Белым, видно, называется», — не совсем верно заключила Настя и обернулась. Стук колес затих рядом, за камышовой излучинкой. Настя пошла туда — надеялась встретить попутную подводу, чтобы доехать до дому.

Почти лбом с Настей стукнулся человек, вынырнувший из-за камыша.

— Настенька! Вот не чаял-то!

Перед Настей стоял приказчик, улыбающийся, окрыленный неожиданной встречей. Он смотрел в одну точку и медленно двигался вперед, будто приготовился ловить пугливую сказочную жар-птицу.

На миг Насте показалось, что идет к ней оживший выворотень. И руки раскинул, как посохшие, хрупкие корневища. Хотелось ударить по ним, чтобы осыпались на землю мелкой крошкой. Настя даже в стороны поглядела. Но в густой траве не видать палки.

— Настенька! — простонал приказчик. — Чего же ты? Одни ведь мы, как есть одни! Кузьма на куренях, Федьки тю-тю! Иди же ко мне, ягодка наливная, перепелочка луговая!

И вдруг в ушах приказчика затарахтел раскатистый гром. Плетями упали руки.

— Если ты, старый пес, ко мне притронешься пальцем, душу к чертям в ад пошлю! За тебя в ста грехах отпущение получу!

Не ожидал такого опешивший приказчик. По дикому выражению лица понял, что Настя не собирается шутить. Тогда решил действовать по-иному.

— Скаженная, пошто орешь во всю глотку! Здесь тебя никто не услышит. В долгу ты у меня, как в шелку, пора и поплатиться! По воле не даешься — силушкой возьму! Чай, знаешь, не изболелся и работой не извелся еще Мокеич!

От угрозы Настя только передернула бровями. Потом засмеялась громко и раскатисто — так, что камыши вздрогнули.

— А ну попробуй, трухлявый пень, догнать меня! От издыху падешь на землю, с душой простишься! Ха-ха-ха!

Настя метнулась в сторону, потом резко повернула к озеру, где стояла раньше. Приказчик не по годам легко гнался следом. Настя долго кружилась вокруг выворотня, пока приказчик не запнулся о корневища и не плюхнулся в жидкую прибрежную тину. Тогда Настя прыгнула в лодку и сердито пригрозила:

— Спробуй погнаться. Под корень снесу голову веслом! Понял?

Зашуршала по камышам лодка. Птичьими крыльями захлопали по воде лопашные весла. Буровить бы Насте воду до другого берега. Так нет ведь! Отъехала самую малость, стала на дно лодки и принялась насмешливо подтрунивать:

— Бывайте здоровы, Харлампий Мокеич! Да, забыла! Чуть левее возьми. Там прокос в камыше. До исподнего разденься. Одежду-то от грязи как следно прополощи. Отожми по порядку да обсохни! Не то хворь простудную зацепишь, сляжешь и, не дай бог, не подымешься. На кого меня, сиротину, оставишь-то?

— Настенька! Вернись!

Слова прозвучали глухо, фальшиво. Совсем не так хотел произнести их приказчик. Просьбу истую, душевную хотел вложить в них. Не вышло. Душила приказчика злоба на свою оплошность, на дерзкую выходку Насти.

От быстрого хода у носа лодки пенились белоснежные, шумливые бурунчики. Настя причалила к противоположному берегу, отыскала малоприметную пешеходную тропку. По ней через лесок, срезая замысловатые петли, поспешила в Колывань.

Случай у озера встряхнул Настю. Смеющаяся и возбужденная, предстала она перед отцом.

— Чего так? Ай какая радость выпала? — спросил тот.

— Не-е, отец! Поозоровала малость, на душе светлее стало!

Белоусов повернул в разговоре. И не хотел этого сказать, а как-то само собой вырвалось:

— Новости объявились. Федор Лелеснов невесту привез.

Настя не смутилась в лице и, как могла, безучастно сказала:

— Каждому свое: одному — радость, другому — тоска…

* * *

С тех пор как Филиппа Трегера видали рудовозы, не было о нем ни слуху ни духу. И вдруг грозное письмо Демидова. Притих Мокеич от предчувствия неминуемой расправы. С него одного взыщется вина за донос. Не усмотрел, не перехватил вовремя кляузника.

Февраль выдался на редкость погожим, безветренным. Над землей лениво порхали крупные снежинки, косматые, как девичьи ресницы. Безмятежная дремота сковала горные хребты. От многоснежья обмелели долины, убавились в росте леса.

Однажды цепенящую тишину разорвали, разметали бойкие перезвоны ямских колокольчиков, густые всхрапывания троек. В Колывань явились нежданные гости — комиссия знатоков горного дела.

Завертелся волчком озадаченный приказчик: от хозяина не было не только какой-либо инструкции на этот счет, но и простой весточки. Дивовались все в Колывани: никогда не скапливалось такого большого числа высокопоставленных чиновников.

Бригадир Беэр на первое время успокоил приказчика мягким заверением:

— Наехали мы сюда по велению самой матушки императрицы единственно ознакомиться с дикими краями да промежду протчим и с заводскими устройствами…

Демидов не баловал своих приказчиков добрым обхождением и милостями. Приказчик Сидоров растаял в улыбке от манеры обхождения Беэра, но все же послал нарочного в Невьянск — боялся, как бы не натворить неугодного хозяину.

Членом комиссии оказался и Трегер. От этого важничал немало. При встречах с колыванцами вместо приветствия молча и неопределенно пожимал плечами, как бы говоря: «Видел где-то вас, но припомнить не могу».

Несколько дней комиссия исподволь присматривалась к заводским делам, для видимости вела кое-какие записи. Беэр на выбор вызывал к себе работных от плавильных печей и горнов, подробно, с дотошностью расспрашивал о рудных плавках. В конце беседы с каждого работного отбирал клятвенное обещание не разглашать того, о чем говорили.

Неожиданно для приказчика Беэр изменился: стал неприступно важным сообразно своему чину, сдержан и строг в разговоре. Вызвал как-то Сидорова, зашелестел добротной гербовой бумагой. Сидя за столом в парадной форме, начальственным тоном пояснил:

— Именем ея императорского величества с сего часу запрещаю плавить руды впредь до особого указания. Ранее выплавленное серебро немедля сдай по ведомости комиссии.

В голове приказчика закружилось, завертелось страшное: «Истинный конец приходит… Я, старый пестерь, уши развесил от сладких речей. Хозяин запорет насмерть, на растерзание поганым псам тело вышвырнет».

Беэр, после короткой паузы, строго приказал:

— Завтра поутру приготовь лошадей. Поедем осматривать рудные места. Без опозданий чтобы у меня. Понял?

Приказчика будто горным обвалом придушило. Широко разинутым ртом жадно и без пользы хватал воздух. «Как есть про все прознал… и про Змееву гору. Подлинно конец…»

— Без заминки и полностью исполню волю вашу, высокородный господин, — сказал Мокеич неподатливым языком и устрашился своего голоса — погребального жужжания мухи, безнадежно застрявшей в цепкой паутине.

Беэр не раз выезжал с комиссией на Змееву гору. Знатоки горного дела подолгу копались там, где Федор сыскал самородное золото с серебром.

От стен разноса неохотно, с сухим скрежетом откалывались куски синевидного и рыже-бурого роговика. Люди до слез всматривались в причудливые изломы. И напрасно. Бездушный камень безмолвно и ревниво охранял тайну Змеевой горы, упорно не хотел обрадовать человека блеском серебряных или золотых прожилок. Порядочно поизмаялись знатоки от бесплодных поисков. Дружно, в один голос заявили:

— В сей породе нет золота с серебром. Пустая порода.

Беэр взбеленился, принародно отругал притихшего Трегера:

— Где же то золото и серебро, о которых ты, каналья, сбрехнул самой императрице? Не думаешь ли так просто избежать возмездия! Да знаешь ли ты, что ожидает тебя, обманщик и плут?

По Трегеру скучали хлесткие плети, а может, унылый кандальный звон по самый конец жизни. Спас случай, на который втайне надеялся сам виновник.

Из кучки рудокопов вышел человек, слегка сутулясь, подступил к Беэру, помял грубой пятерней буйную бороду и спокойно предложил:

— Слухом пользуюсь, высокородный господин, маешься ты со своей братией и Филиппкой Трегером в отыскании золотишка. Не спуститься ли мне в шахту древних чудаков на счастье?

Беэра покоробило. Слишком самоуверенно прозвучал голос безвестного человека. В голубых же глазах неопределенная улыбка. Не успел сорваться с губ Беэра ответ, человек трижды перекрестился и ловко юркнул в разнос. Вернулся оттуда быстро с кусками породы.

Знатоки мало верили человеку. Сбились в тесную кучку, ждали, ехидненько посмеиваясь. Один Трегер как стоял в стороне, так и остался. Сейчас им никто не интересовался. Все отворачивались от оскандалившегося неудачника.

Беэр взглянул в смеющееся лицо человека, определил: «Годами молод, а бородища русская в самый пояс уперлась».

Человек выдернул из-за опояски увесистый молоток, стал простодушно поучать онемевших знатоков:

— Чтобы найти золото с серебром, надобно знать свойства здешней породы. Крепка она, но не вся. Внутри попадают крапины охры, а в них залегают металлы, и не жилами, а гнездами. Оттого пристойнее камень дробить не надвое, а на многие куски. Чем мельче, тем надежнее поиск. Вот и посмотрим теперь…

Человек с азартом принялся за дело. Как по наковальне, звенел молоток. Колючие каменные брызги сеялись по сторонам. И вот по излому камня посыпались золотые лепестки, крупицы. Знатоки смотрели удивленными глазами. Беэр, явно обрадованный, несколько минут рассматривал золото на ладони, затем сердито спросил Трегера:

— Кто же нашел сие золото?

Трегер подскочил к Беэру, рухнул в ноги, виновато заскулил:

— Федька Лелеснов то! Истинно он открыл шахту… и мне показывал, только секрета породы я не знал. Повинен я в корыстном умысле. Перед вами, ваше высокопревосходительство, и всевышним каюсь: грешен.

Беэр даже не взглянул на Трегера. С улыбкой кружился возле Лелеснова. Про себя же снисходительно подумал о Трегере: «Да пусть его… Что прошло, то быльем поросло, хотя по законам и достоин наказания».

После того Колывань утонула в клубах удушливого дыма. Комиссия стала поспешать в делах. Без труда были разгаданы секреты плавки Юнганса. Из колыванских руд плавили с успехом серебро, из змеевских добывали самородные металлы. Приказчик блуждал по заводу тенью. Оказался он человеком не у дел — всем распоряжались члены комиссии. Беэр послал императрице специальный доклад и. свои соображения относительно «надежности» здешних рудных месторождений. Донос Трегера подтверждался. При этом, однако, Беэр не сообщил императрице фамилию первооткрывателя Лелеснова, а лишь упомянул, что при осмотре Змеевой горы в числе прочих присутствовал «русский унтер-штейгер». Беэр жаловался на

«крепость змеевских руд, кои не только кайлом или клиньями, но и порохом при шурфовании добыть трудно».

К концу лета Беэр выехал из Колывани в столицу. Вместе с гвардии поручиком Булгаковым он вез под усиленным караулом тридцать семь пудов серебра да несколько фунтов золота.

На заводе прекратилась рудная плавка до особого случая. Входы в чудскую шахту на Змеевой горе Беэр приказал опечатать и бдительно охранять. Для присмотра за всем оставался член комиссии берг-лейтенант саксонец Иоганн Самуэль Христиани.

Перед отъездом Беэр еще раз обнадеживающе заверил Федора:

— Жди награды. Непременно получишь. Спасибо.

Вместе с тем Беэр никак не мог простить себе случая на Змеевой горе. Стоило разбить на мелкие куски породу, и тайна самородного золота и серебра открылась бы без посторонней помощи.

Чтобы скрыть собственный конфуз от злоязычной людской молвы, Беэр назвал чудскую шахту в честь комиссии «Комисской».

* * *

После встречи с казаками Федор с Соленым решили скрытно побывать в Кривощеково и не ошиблись в расчетах: семья Соленого оказалась там. Они привезли ее в Колывань. Теперь ей не страшны казачьи наезды: от них надежно защищают крепостные стены.

За два месяца до приезда комиссии Федор сыграл свадьбу. Приказчик «бросил» молодым трешку из ста рублей, жалованных Демидовым Федору. Сам на свадебной гулянке был, но вел себя тише, чем у Смыковых. Пил умеренно, в сторону от невесты отводил взгляды. Восхищался ею лишь про себя: «Ничего не скажешь, хороша девка. Не уступит, пожалуй, по обличью Насте».

Приказчик раньше других ушел домой. На прощанье не удержался от отеческого наставления:

— В любви да согласии жить вам, молодые! По сердцу пришлись, вижу, друг другу. Думается мне: любая загвоздка в жизни для вас нипочем. Будьте счастливы.

Вырвались такие слова у приказчика оттого, что вспомнил свою незадачливую молодость, неудачную женитьбу на строгой и сухой кержачке. От горьких упреков душу на всю жизнь отравила черная тоска. «И где глаза были у меня? Ни виду, ни души у Агафьи. В лесу не мог ровней палки выбрать. Эх, головушка бесшабашная! Поэтому и к другим бабам, как к солнцу, по сей день тянет».

Новобрачные и родители невесты с почтением проводили приказчика за калитку.

С женитьбой Федора в новую избу пришли семейный уют, чистота до блеска. Прежнего запустения и беспорядка как не бывало. И все через старания Феклуши.

Дружная семья строила свои нехитрые планы. С отъездом Беэра Федор воспрянул духом и не раз говорил Феклуше:

— Получим награду — по-иному заживем. Одежки накупим всем. Корову с лошадью заведем.

Феклуша бросала лучистые взгляды на Федора. Верила его словам больше, чем церковной проповеди, и не скрывала гордости и восхищения мужем. Соленый не разделял восторга зятя и дочери.

— Награда не в диковинку тебе. От Демидова получил — раз, от Трегера — два… Может, и бригадирова награда такая же будет.

Федор трезвел от горьких слов тестя, умолкал. Но в душе не угасала робкая надежда. Не мог же бригадир при стечении всей комиссии бросать напраслины…

Приказчик, оставшись не у дел, круто изменил поведение. Против прежнего чаще заговаривал с работными. И разговор-то был иным, почти душевным. В голосе слышались участие, тихое смирение. Федора дружески хлопал по плечу, пел утешительно:

— Потерпи чуток, не за горами твое второе счастье. Его превосходительство на обещания скуп. У него слово — гранит. Коли пообещал — без заминки выполнит.

Как приказчик ни старался вырваться из власти мрачных предчувствий — не получалось. В глазах одно видение: живые, страшные неумолимой жестокостью картинки демидовской расправы. От недобрых мыслей овладевало малодушие. Все чаще рождалось греховное и навязчивое искушение — наложить на себя руки. Но смерть без исповеди и святого причастия страшила.

Перед наказанием Демидов отпускал грехи виновному. На всякий случай. Бывало, человек не выдерживал и половины того, что причиталось от щедрого хозяина, испускал дух, но приобщался к царству небесному молитвами священника.

Черная окалина тоски-кручинушки обволокла сердце приказчика. Пожух он, как степная трава в стойкое бездождье, ниже пригнулся к земле…

Пустела Колывань. Весной, после посадки в огородах, Христиани отправил всех заводских работных добывать руды на Семеновский и Пихтовский рудники. Лишь Федор и Соленый остались дома в награду за заслуги перед комиссией.

Федор и на час не расставался с Феклушей. Вместе работали на огороде, часто выезжали к склонам Синюхи, чтобы нарубить молодого пихтача для изгороди. И Федор, сидя в повозке, тесно прижимался к Феклуше. От близости к ней зримая громада гор Федору казалась такой же невесомой, как погожее ласковое небо.

Дорога нырнула в густой сосновый подлесок. Здесь стояли крепкие запахи разогретой смолы, прелой хвои. Тянул приятный освежающий холодок. Над подлеском густые шапки — кроны вековых сосен. Тихо. Под колесами повозки, как на костре, потрескивали посохшие ветки. Совсем близко весело журчал родник.

На повороте дороги лошадь неожиданно остановилась. По ее тревожному всхрапыванию Федор предположил: «Может, зверь…» — и прислушался.

Сквозь гомон родника донеслись сдавленные хрипы и смолкли. Федор спрыгнул с повозки и, наказав Феклуше крепче держать лошадь, метнулся в сторону от дороги.

На небольшой полянке — кряжистая сосна. Из густого сплетения корявых сучьев туго натянутой струной спускалась веревка. Из стороны в сторону, вздрагивая, раскачивалось чье-то тело. «Успею спасти…» — мелькнула мысль. Мгновение, и Федор оседлал сук. Резкий взмах топора. Человек мешком упал на землю. На помощь подоспела Феклуша. Вдвоем оттащили неостывшее тело к роднику. Долго и старательно качали за руки и за ноги. Наконец человек вздохнул, раскрыл глаза. Опамятовавшись, узнал Федора, со строгой укоризной спросил:

— Пошто из петли вытащил? Не затем туда лез, чтобы снова зрить белый свет. Что доброго тебе сделал?

То был приказчик. Он наотрез отказался вернуться в Колывань. Тогда Федор пригрозил:

— Силой возьму. По рукам и ногам свяжу. Всему народу объявлю о твоем позоре. Поедешь — я и жена будем немы, как скалы. Никто никогда не узнает, что было на полянке.

Угроза ли подействовала, жажда ли жизни охватила после короткого беспамятства, но приказчик сдался, покорно вскарабкался на воз…

Через несколько дней Сидоров шумно влетел в избу к Федору. От довольной улыбки на потном лице наполовину стерлись морщины.

— Спасибо, Федор, что к жизни вернул старого дурня! Письмо из Невьянска получил. Хозяин наш, батюшка Акинфий Демидов, царство ему небесное, преставился… помер волей божьей.

Приказчик, насколько мог, состроил скорбное лицо, полушепотом зачастил:

— Пишет вдова покойного Евфимья… Колыванские заводы и рудники отходят под высокое монаршее начало. В бесплодных хлопотах оставить их за собой наш батюшка Акинфий Демидов вконец извелся душой. Занедужил крепко, затосковал, и пришел конец земным заботам…

Сидоров отдышался и перешел на деловой тон:

— Наказывает мне Евфимья: накрепко следить, чтобы при передаче строений и имущества какого-либо утеснения в оценке не последовало со стороны посланных императрицей лиц. Печется вдова о своих сыновьях, наследниках покойного.

Федор никогда не видел Демидова, лишь был наслышан о его неуемной лютости. Сейчас в душе Федора не было обиды на Демидова за неполученную награду. Стерли ее время, женитьба на Феклуше, заверение Беэра.

Федору не понравилось, как притворничал, юлил приказчик, когда говорил про смерть хозяина.

— Видать, рад, Мокеич, что хозяина не стало?

— Что ты, что ты! Такое грех в мыслях иметь, не то что вслух высказывать! Покойный для меня что отец родной был: и пригрозит, и уму-разуму наставит, и в усердье не оставит незамеченным. Царствие небесное ему.

Федору стало смешно от мысли, что приказчик, кажется, и мертвого хозяина боится.

— Жидок на расправу ты, однако, Мокеич! Тонковата кишка у тебя.

Приказчик про себя думал: «Ишь ты, бестия, как в воду смотрел. Дошлый, да без хитрости… Еще раз царство небесное благодетелю нашему. Теперь свою смертушку приму без плеток и огненных пыток, как есть через исповедь и святое причастие в могилу слягу… Да посмотреть надобно — не совсем потерянный я человек. Авось пригожусь и новому хозяину. А тогда-то и не грешно пожить еще десяток-другой годков. Не грешно…»

* * *

После случая на берегу озера Белого приказчик окончательно отстранил от плавильных дел Кузьму Смыкова и определил бергайером в самый отдаленный рудник. Лишь в редкие наезды Кузьма бывал дома. Приказчик не давал засиживаться. Через день-другой сердито торопил в возвратный путь:

— Хватит, хватит празднолюбствовать, возле бабы ужом увиваться. Баба не жбан с хмельным — никогда не изопьешь досуха. Дело не ждет. На рудник поспевай.

Приказчик прятал тайную ухмылку в прокуренной бороде и думал про себя: «Сама запросишь дождичка, ромашка полевая, коли не похочешь завянуть раньше сроку».

Бесцветными казались Насте дни, когда приезжал Кузьма. Не мог он зажечь в ее душе теплого огонька, посеять надежду на счастье. Поэтому Настя не сокрушалась по поводу быстрого отъезда Кузьмы. Но и приказчику от того мало выпадало выгоды. Настя проплывала мимо него гордой, независимой походкой с едкими усмешками на лице.

Приказчик легонько и без удовольствия для себя разгадывал эти усмешки: «Не думай, что твоя взяла. Нет Кузьмы — не надо. Что не люб он мне, то верно. Но и тебе, старой хомутине, к моей шее не прикасаться…»

Настя становилась сдержанно-строгой. Не заливалась, как прежде, звонким, беззаботным смехом. К людям выказывала грустное участие, спокойную предупредительность. И улыбка на лице Насти, если появлялась, стала особенной. Не вдруг рождалась, не сразу и исчезала. Она как бы подчеркивала теперь задумчивость и тихую грусть на душе.

Жизнь у Насти получалась нескладная. Все выходило наоборот — не так, как думалось до замужества. Правда, за последнее время приказчик поостыл малость, отступился от назойливых домогательств. Но какая от того утеха?

Весной зашаталась последняя опора в жизни — тяжкий старческий недуг сбил с ног Ивана Белоусова. Неуемными хлопотами, стараниями Настя почти на два месяца продлила жизнь в старческом теле.

Умер отец на руках Насти. Всем миром хоронили Белоусова. Каждый чтил память покойного скорбным молчанием.

Настя у родительского гроба не причитала жалобно, не проронила и росинки. Лишь в кровь искусала губы. От невыплаканного горя сердце придавила свинцовая доска, язык будто кто пришил к небу кованым гвоздем.

Крепко подсекла Настю смерть отца. Беспросветнее стало страшное одиночество. И в который раз Настя подметила, что единственной отрадой души остается Федор. Пусть недосягаемый, но со смертью отца пуще прежнего дорогой и близкий сердцу.

Настя ни на что не рассчитывала, ничего не преследовала. Ей просто хотелось видеть Федора, чтобы развеять тоску, взбудоражить душу несбывшейся, но сладкой мечтой. На какое-то время. После становилось еще труднее. И поэтому Настя искала частых встреч. Познакомилась с Феклушей, нередким гостем бывала в доме Лелесновых, подолгу засиживалась.

Феклуше понравилось в Насте прямодушие, привлекательная внешность. Настя в свою очередь при первой же встрече с Феклушей подметила мягкую задушевность в обращении, подкупающую откровенность и простоту характера. Постепенно молодые женщины привязались друг к другу, будто и не стоял между ними любимый обеими человек.

В начале знакомства Феклуша и Настя решили вместе мять, трепать лен, готовить пряжу на холст. И вдруг Настя перестала глаз являть. Феклуша, не на шутку встревоженная, пошла к Смыковым. Оказалось, Настю приковал к постели простудный недуг, который подхватила в последней поездке в лес за дровами хлюпким осенним днем.

— Ничего, поправишься, — утешала Феклуша и зачастила к Смыковым — иной раз с какими-либо лекарственными зельями, а то и просто наведать больную.

Настя же, как только твердость в ногах обрела, пришла к Феклуше.

— Садись, Настенька, к столу. Как хорошо, что пришла. Шаньги, поди, в самый раз допеклись. Сейчас высажу, — в голосе Феклуши — искренняя радость.

Подруги долго и молча сидели за столом. Лишь изредка Феклуша потчевала гостью.

— Шаньги не чаем, а горячим молоком запивай. Против простудной хвори хорошо помогает.

Растроганная Настя прятала тепло своих глаз под длинными ресницами.

Встали. На прибранный стол Феклуша бросила тугую скатку холста. Раскрутив, отмерила половину и запросто сказала:

— Возьми. Это твое. Хороший холст получился.

До болезни Насти у подруги и наполовину не была готова пряжа. И вдруг холст, тонкий и отбеленный — почти подобие бумаги.

— Как же я возьму? Ты же одна сработала. И когда успела только?

— А ты, голубушка, не спрашивай. Сделала — значит хорошо, — ответила Феклуша и совсем строго добавила: — Не вздумай отказываться. Без упрямства у меня чтобы… Чай, ты не на вечеринках хороводилась, а хворью скована была.

Настя почувствовала, как подступивший к горлу ком преградил путь словам, как наливались слезой, тяжелели ресницы. Разревелась бы Настя, да Федор пришел. Феклуша принялась собирать на стол, позабыв обо всем остальном. Настя смотрела на них со стеснительной улыбкой. Два чувства боролись в ней: и радость за счастливую подругу и черная зависть. Потом, спохватившись, поспешно распрощалась.

— Бывайте здоровы! Наговорила два короба, от дела хозяйку отвлекла. За то простите… к нам ходите.

Появление первенца — сына Феклуши — Настя встретила так, будто сама стала матерью. Теперь еще чаще забегала к подруге, помогала ухаживать за ребенком и не удерживалась от слов восторга:

— Надо ж такому быть! Капля в каплю отец! Крутолобый и глаза, как погожее небо, голубые-преголубые и ласковые.

Феклуша совсем растрогалась, когда Настя принесла младенцу одежку, связанную из пуха дикой козы.

…Кончалось лето. В зелени колыванских огородов все четче проступала спелая желтизна.

Настя реже заглядывала к Феклуше. На огородах — настоящие людские муравейники. Семьи работных убирали лен, коноплю, резали и молотили подсолнух.

* * *

У Смыковых всем хозяйством верховодил отец Кузьмы Савелий. В горную работу он не ходил — за шестьдесят перевалило. Но в доброй силе и удал еще человек, высок ростом, корпусом прям, как строевая лесина. Золотистая борода с тонкими серебряными проростями придавала сходство с петухом. Из-под густых бровей — соломенных навесов — смотрели живые, плутоватые глаза. Крут характером Савелий, в крепком кулаке держал семью. И обличьем и душой Кузьма не вышел в отца, а походил на свою мать — женщину малорослую, болезненную, робкую.

В нескольких верстах от Колывани, на лысых косогорах, Савелий засевал около двух десятин ржи. Пришла пора валить тучную ниву. Савелий сказал жене:

— И без Кузьмы, вдвоем с Настей справимся. Готовь, мать, харч ден на десять…

Работали не разгибая спины до самой вечерней росы. Савелий любовался снохой. Настя держалась легко и свободно. Только еле заметное упругое покачивание корпуса подтверждало, что она работает, а не застыла в одном положении. На лезвии серпа, едва успев родиться, потухал солнечный всплеск. И думалось Савелию, что чрезмерно счастлив его незадачливый сын, даже занималась легкая зависть.

И у костра Настя хлопотала так, будто дневная усталь не для нее. Варила крупяной суп на бараньем сале, кипятила чай с диким смородинником. После ужина она взбиралась на высокую телегу. Приятно растянуться на постели из тугих пластов свежескошенной, еще не посохшей душистой травы. Легкая истома разливается по уставшему телу, смежает веки.

Но Настя не спит. Внизу, одолевая каменные завалы, ворчит Локтевка. С приречной луговины доносится перепелиная перекличка, похожая на бульканье воды, истекающей из посудины через тесную горловину. Искрит, лучится полнозвездное небо. Из-за леска выкатывается полная луна, на небе более четко отпечатываются черные вершины и зубчатые хребты гор. Казалось Насте, что она маленькая, неприметная букашка в этом огромном мире. И что она сливается с этим миром, растворяется в нем и уже не может ни двигаться, ни думать, охваченная желанным покоем.

Проснулась от прикосновения чьей-то руки и сразу же при лунном свете узнала свекра. По его лицу блуждала непонятная улыбка.

— Спишь, Настасья? Малость призамерз… Хоть и в шалашике, а прохладно… На земле ведь…

И вдруг Настю прожгла догадка: «Как есть второй приказчик». Она резко оторвала от постели голову.

— Лежи, лежи! Чего всполошилась-то? Не обессудь уж… С тобой прилягу… вдвоем куда теплее.

Не успела Настя произнести слова, как свекор оказался рядом с ней. Сильной рукой уложил обратно, крепко облапил, заворковал нежным голубем:

— Гляжу на тебя, Настенька, и сердце кровью обливается! Маешься, сердешная, без мужика. Кузьма не по тебе. Мужского проку в нем на грош, не более. Тебя бы мне в жены смолоду… а уж сейчас-то для меня ты желаннее света белого.

Распаляясь, свекор придвинулся вплотную.

Настю колотил мелкий озноб не от испуга, а от приступа злобы. Она отчаянно рванула свекра за бороду и соскользнула с телеги с горстью волос в крепко сжатых пальцах левой руки. Правой схватила серп. На его острие холодно заблестел лунный свет. Понял свекор, что дал маху, и затянул другую песню:

— Шальная ты! Ить так это я… шутки ради… Кто другой, а я теперь накрепко верю: верная ты жена сыну моему. Что про приказчика сплетничают — пустая брехня. Ложись на место да полог натяни. Не за горами утро, на рассвете холодно.

Скрывая боль, свекор слез с телеги, укрылся в шалаше.

Настя бесшумно прошла через кусты, выбралась на торную тропинку и была такова. С восходом солнца пришла в Колывань к Феклуше. Та хлопотала на огороде и немало удивилась ранней гостье.

— Ай что страшное случилось?

Настя рассказала без утайки. В первый раз за свою жизнь дала полную волю слезам. От слез и от участия Феклуши легче стало на душе.

— Пожалуйся в комиссию! Непременно. Пусть отстегают старого блудня.

Свекор уже был дома. Увидел, как Настя шмыгнула в амбар, и туда же следом. Начал сердито укорять:

— Пошто сбежала? Ай на пашне дел нет! Нехорошо так… Ежели старуха спросит, отчего раньше сроку приехали, говори: малость занедужила. Поняла?

С этим свекор вышел из амбара. Когда его жена Марфа ушла к соседке за ситом, снова вошел. Настя лежала на жестком топчане, угрюмая, молчаливая.

— Чего насупилась-то? — И вдруг голос свекра ласковее стал. — Нехорошо, Настасья, на старших колючки выставлять! Почитать надобно старших, потому как они делами и рассудком достойнее молодых. Смирись со мной. Не худа желаю… — Свекор снова опалил ее жарким дыханием, мял, тискал в жестких, медвежьих объятиях.

На этот раз опасность придушила Настю. Глаза застилали слезы. Пыталась кричать о помощи, но из горла вылетали сдавленные хрипы.

Свекра образумил удар поленом по голове. Сзади стояла Марфа, растерянная не столько от того, что увидела, сколько от небывалой собственной дерзости: впервые подняла руку на своего владыку. Смыков выпрямился, огрызнулся:

— С ума спятила? Настю для порядку наказываю. Убегла самовольно с пашни. Хозяин я в доме али нет?

…Настя, вняв совету Феклуши, отважилась подать жалобу на свекра. Сержант Заливин, что находился при комиссии, устроил грозный допрос Савелию.

— Правда, что сноху понуждал к прелюбодеянию? Смотри у меня, чтобы не врал, не то веку не доживешь…

Савелий замахал руками, сделал обиженное лицо.

— Какой там снохач из меня! Поклеп на старика возводит оттого, что в спросе по семейному делу строг. Ленивка сноха-то, открещивается от работы.

— Не крути, старый, хвостом! Вижу: в силе ты еще и мимо такой бабы не пройдешь без зацепа… Отвечай.

Савелий понял, что не уйти запросто от сержанта. Вынул из-за пазухи заветную тряпицу, зубами узелок развязал, достал десятирублевик.

— Возьми, служивый. Видит бог, я ни в чем не повинен. Сделай милость, прикажи сноху по всей строгости наказать за пустую охулку. Сил моих против нее нету…

Сержант сразу смягчил тон. Упрятав подальше деньги, написал протокол допроса, угодный Савелию, зачитал вслух.

— Доволен, старина?.. То-то же!.. Да, да, чуть не запамятовал. Возьми, — сержант отдал клок волос — единственную улику против Савелия, приобщенную Настей к жалобе. Потом мудро присоветовал: — Бороду промой горячим щелоком. Просохнет и распушится, как спелый ковыль, просвета не станет видно. Ступай с богом.

Вечером, перед самым заходом солнца, барабанный бой согнал колыванцев на взгорок, к центральному бастиону крепости. Сержант долго читал бумагу собравшимся. Язык запинался о мудреные слова. Выходило по бумаге, что Савелий прав, а Настя виновна в ложном наговоре.

Два солдата под руки вывели Настю из бастиона, остановились. Два других, не усердствуя слишком, принялись хлестать плетьми. Настя не вздрогнула даже, отведав двадцать ударов, будто не ее хлестали. Пронзительный голос вернул Настю к действительности:

— Пошто, ироды, хлещете невинную? Где правда-то?!

Перед сержантом стояла, еле переводя дух, Феклуша. Она только что прибежала сюда из дому. Сержант с издевкой спросил:

— Ты что, на пашне с ней была? Коли нет, отваливай в сторону, не то заодно плетей отведаешь.

* * *

Вторично Беэр ехал на Алтай довольный. Теперь не думалось об опасной тяжбе. Больше года лежал в могиле Акинфий Демидов. Вдова Евфимья и ее сыновья — наследники имущества покойного — в расчет не шли. Тяжба — не их ума дело. Да и тягаться бесполезно. В дорожном ларце Беэр вез новый указ Елизаветы Первой, недвусмысленно гласящий:

«Те заводы и протчее на Иртыше и Оби реках и между оными все строения, какие обретаются заведенные от помянутого Демидова со всеми отведенными для того землями… и мастеровыми людьми, собственными его Демидова и с приписными крестьянами указами мы повелели взять на нас…»

Для управления создавалась канцелярия Колывано-Воскресенского горного начальства. Ее начальником, или главным командиром, назначался Беэр.

Важничал бригадир, когда уезжал из Петербурга. И было отчего. Выше многих сановников вознесся. Теперь ему нипочем генерал-губернаторы, министры. Во всех делах через кабинет министра или управляющего царским кабинетом сносился с самой императрицей. Могущественным владыкой ехал Беэр на Алтай. Сообразно этому и в пути вел себя.

Стояло короткое, но жаркое сибирское лето. Скука и зной невыносимый в безбрежной Барабинской степи. Четыре дюжих солдата исходили по?том, большими опахалами гнали прохладу на разомлевшего бригадира.

Когда не помогало это, прибегали к иному средству. В Барабе воды не занимать — великое множество озер больших и малых. Солдаты стягивали с бригадира дорожный мундир, бадейками плескали прогретую солнцем воду на массивное, с сальными оплывами тело.

Беэр спешил. Чтобы не приключилось какой заминки, высылал конных нарочных на очередной почтовый станец. Там к его приезду стояли свежие ямские тройки.

От Кривощеково до Барнаульского завода места несравнимы с Барабой. Густые сосновые леса источали терпкие и здоровые смолистые запахи. Часто лес расступался, обегал просторные поляны. В приречных долинах — настоящие скопища черностволых корявых ветел. Заросли тальника густели у берегов рек, неотрывно любовались своим отражением в речной глади. Беэр впервые в летнюю пору ехал по этим местам и искренне восхищался дикими красотами.

На Барнаульском медеплавильном заводе взор Беэра приковал красавец-пруд. С двух сторон к нему подступала синяя кайма нетронутого соснового леса, с третьей высился крутояр. Вниз по его склонам сбегали густые поросли черемухи и акации, калины и боярышника. Настоящий живой заслон. Над согретым прудом струились тонкие испарения. В их дымке дрожали, ломались сочные камыши, разбросавшиеся небольшими островками по воде.

Беэр твердо решил: надобно терем поставить здесь. Быть сему заводу центром Колывано-Воскресенской округи.

С приездом Беэра в Колывани дробно затрещали барабаны. Работные со своими семьями стекались к бастиону. В нетерпеливом ожидании боязливо ежились, вполголоса переговаривались. Беэр вошел на высокий дощатый помост торжественно, в сопровождении свиты горных офицеров. Он подал знак рукой, и наперед выдвинулся секретарь комиссии Василий Пастухов, бойко прочитал указ императрицы. Слова ударами бича ложились на головы молчавшей толпы, оттого она теснотилась, сбивалась в плотную кучу. Сердце подсказывало работным: не жди перемены к лучшему.

Секретарь кончил читать. Снова треснули барабаны.

Когда Беэр с офицерами скрылся с глаз, работные зашевелились, наперебой загалдели:

— Как же теперь-то будет?

— Может, в работе послабление настанет?

— Матушка-заступница, поди-ка, не даст в обиду нижайших рабов своих!..

По домам расходились возбужденные, озадаченные указом. Соленый начистоту выложил Федору то, что думалось.

— Были демидовские — стали государевы. Вот у тебя две руки. В одну возьми ветку шиповника, в другую — боярышника. Сожми крепко. Обе руки в кровь исколешь. Не ровен час, под высоким монаршим началом может потяжельше станет работным-то. Нет никого выше матушки-императрицы, и жаловаться на нее некому. Голос работного до нее никогда не дойдет, посохнет, как ручеек в пустыне…

Беэр со свитой выехал на Змееву гору. Христиани согнал сюда не одну сотню работных. Прежде чем сорвать печати с комисских разносов, отец Мефодий совершил обряд клятвенного обещания на верность государевой службе. Работные выстроились плотным кругом у черного провала шахты. Поодаль стояли горные офицеры с обнаженными головами. Впервые видели и слышали такое седые камни, исконные обитатели Змеиной горы. Чудаки когда-то шарились тут без всяких церемоний.

Торжественный бас отца Мефодия безжалостно ломал тишину:

— Аз, нижепоименованный… — затем следовала небольшая пауза, чтобы работные, каждый про себя, произнесли имена — …обещаюсь и клянусь всемогущим богом и перед святым евангелием…

Хор голосов повторял сказанное. От страшной клятвы колючий холодок обволакивал сердце. От предчувствия недоброго мрачно и тоскливо становилось на душе. А священник не переставал трубить, вселял страх и покорность в людей.

Замолкло последнее «аминь». Из сотен грудей вырвался откровенный вздох облегчения, освежающим ветерком прошуршал по щебенистым склонам.

Под конец отец Мефодий закатил проникновенную проповедь для полного порядка в таких важных делах, как начало работы в интересах самой государыни. Подавленные работные угрюмо смотрели в шахтное жерло, будто стояли на краю могилы.

Потом говорил Беэр, медленно, с растяжкой, старательно вдалбливал каждое слово в головы работных, часто повышал властный голос. В прищуренных глазах, в опущенных уголках губ работные улавливали нескрываемое презрение к ним. Зимней стужей тянуло от бригадировой речи.

— Надлежит вам выказать раденье в работе на пользу ея императорского величества. За нерадение и лень с вас взыщется сполна. Никто да не дерзнет ослушаться воли начальников своих! Своевольников, воров и их укрывателей ждут самые тяжкие кары. Поможет бог вам в труде для блага и процветания нашей благодетельницы императрицы! С богом на работу!

Зашевелилась и распалась толпа. На свои места стали офицеры и доглядчики. Работных разбили на несколько групп. Одни спустились в шахту, другие остались наверху для устройства подъемных воротков, дробления поднятого из шахты камня.

По-волчьи клацали железные молотки, скрежетал, как живой, сердился на людей крепкий, упругий камень, глухо стучали по дереву топоры, шаркали пилы.

Всю смену Беэр безотлучно просидел возле работных в тени парусинового навеса. От блеска самородных металлов сладко жмурил глаза. «Сия гора — природный кладезь, — думал он. — Богатства несметные. Через успешную добычу металлов государева милость сама собой придет. До генеральского чина — рукой подать. Надобно поспешить в работах…»

На другой день Беэр собрал горных офицеров и строго приказал:

— Выдайте работным голицы, чтобы мозолей меньше набивали. За смену каждому из них набирать по рукавице самородных металлов.

Нелегкий урок задал бригадир. От зари до зари содрогалась гора от взрывов. Непрерывной дробью сыпались удары молотков. В собственном поту купались работные, а при сердитых окриках доглядчиков все же набирали без мала по полной рукавице золота и серебра.

Ехать бы Беэру в другие места горной округи по неотложным делам, да сил не хватало оторваться от чародейки-горы. А тут, как нарочно, подвернулся случай, чтобы задержаться на несколько дней.

Богатства Змеевой горы зажигали огоньки и в глазах работных. Одни думали про себя: «Полрукавицы, пожалуй, хватит на обзаведение одежкой и на прибавку к харчу не на один год». Другие смелее дерзали в мыслях: «Утаи добычу за три-четыре дня, и крылья вырастут. Лети вольным орлом в степь к киргиз-кайсакам или в царство бухарское. Живи, как душа просит, о хлебе-соли не думай, не изводи себя постылой горной работой…»

Но как подступишься к земным сокровищам? Неусыпны строгие доглядчики. После шабаша, перед уходом с горы, у работных не то что одежонку до ниточки прощупывали, а и в волосах, в складках кожи шарили, в рот и непотребные места заглядывали…

Ваське Коромыслову и двадцати лет не минуло, а в бергайерах ходил три года. Не велик ростом, но силой не обижен Васька. К тому же голову имел светлую и способную на выдумки. Не захочет работать Васька — никто не заставит. Любого проведет. Как-то на Пихтовском руднике долотом и кайлой откалывал от стен забоя руду. К концу смены и половины урока не выполнил.

Доглядчик подошел, зло набросился:

— Ты што, волчья отрава, так робишь? Где твоя руда?

Васька, словно не его касалось, спокойнехонько ответствовал:

— По крупице руду ковыряю. Ишь порода-то какая слабая. Обвалу как бы не вышло…

— Брешешь ты, негодник. Порода тутошняя кремню под стать.

Доглядчик не из слабых был. Со злом схватил увесистый молоток, что есть силы шарахнул по стенке забоя. Вниз сорвался многопудовый камень, за ним со звоном потекла мелкая каменная россыпь. Доглядчик с матерной бранью едва успел отпрянуть в сторону. Не знал, что несколько дней Васька подкалывал камень со всех сторон долотьями и клиньями и оставил его висеть на ниточке, а чтобы незаметно было, все щели забил мелкой щебенкой.

Доглядчик снял Ваську и поставил в другой забой, где руду добывали шурфованием: сверлили дыры, в них вставляли пороховые запалы и взрывали. На другой день приказчик пришел и едва не с кулаками набросился на Ваську.

— Ты смеешься, мерзавец! Пошто урок не выполнил?

А Васька в ответ говорит:

— Порода тутошняя крепче железа. Взрыв не берет ее.

Для примера заложил в запальные дыры порох. Взрыв вышел резкий и хлесткий, как из мушкета. Только камень в стене недвижим остался.

Доглядчик долго придирался к работе. Вроде все идет по порядку. Запальные отверстия глубиной подходящие, проделаны где положено. И все же убрал Ваську за неспособность и неудачливость с подземной работы.

Васька, как вылез наружу, от радостного смеха захлебнулся. Летнее солнце приятно опалило лицо. Воздух чистый, сухой — не то что в подземелье. И дыши им сколько хочешь, вволюшку.

Доглядчик так и не догадался, что Васька лишь половинную часть пороха закладывал, оттого и камень не крошился.

На поверхности горы Васька работал не хуже других. Но те, кто поверил, что он утихомирился потому, что попал на глаза высокому начальству, просчитались. Васька брал дальний прицел.

Однажды в полдень, проходя мимо, доглядчик заметил, что Васькин кадык часто и судорожно бегает. Будто кто душит Ваську за горло. Доглядчик смолчал, спрятался за спины работных и стал исподтишка наблюдать.

Васька легко выдал себя. Выдернул из голицы руку, вроде хотел пот с лица смахнуть. Доглядчик сейчас же узрил, как что-то блеснуло и погасло в раскрытом Васькином зеве.

И так несколько раз…

После смены Ваську в компании нескольких работных привели к лекарскому ученику. Тот старательно прощупывал, мял тощие животы. А к Ваське будто прилип. Налил полную глиняную кружку чего-то жидкого сказал:

— Болезнь в животе у тебя. Испей до дна, все пройдет.

Васька покорно выпил и было задал тягу. Три солдата и доглядчики стали поперек дороги.

— Не спеши! Приказ его превосходительства бригадира Беэра — сидеть здесь всем час-другой.

Васька сидел и удивлялся: зачем понадобилось поить его какой-то солоноватой водицей? Хотел других спросить, поены ли они, да вдруг нестерпимо поманило в кусты. И снова перед Васькой солдаты.

— Куда же мне… в ладошки? — слезно взмолился Васька.

Солдаты вывели его из лекарской палатки, указали на большой деревянный ушат.

— Сюда велено…

Вслед больше никто не выходил. Понял Васька, что только его одного напоили зельем, остальных работных в палатку приводили просто для виду. Заметался, как угорелый, от неумолимой догадки: «Выходит, и золотишко из брюха вынесло?..» Васька было бросился к бадейке, услужливо предложил:

— Давайте, служивые, отнесу подальше и выплесну!

— Велено в целости оставить, — холодно отрезали солдаты и повели Ваську к самому Беэру.

Никогда в жизни Ваське не случалось стоять перед таким высоким начальником, потому немало сробел от холодного пронизывающего взгляда Беэра.

— Говори, мерзавец, сколько покрал золота из урочных добыч. Куда припрятал? Да без утайки у меня ответствуй!

Васька в ноги упал, притворно запричитал:

— Нешто моего рассудка такое дело, как золото красть. Куда оно мне, золото-то? Для меня одна утеха, когда пузо набито…

Беэр к самому Васькиному носу поднес кулак.

— Сказывай, сколько металла пропустил через свою поганую утробу.

Тем временем солдаты внесли бадейку, промытую дочиста. На черном необсохшем донышке поблескивала золотая крупа. Прямая улика налицо. И все же Васька стал гнуть свое.

— Какой прок золотом брюхо набивать! Чай, не хлебушко с мясом… А если и оказалось у меня в брюхе, так, может, с хлебом или водицей по недосмотру попало.

На другое утро, как и полагалось, перед работой Ваську наказали с отменной строгостью и парадной торжественностью. Сам Беэр огласил Васькину провинку. Читал бумагу так, что под рубахи работных будто лезли злые муравьи.

Поначалу Васька крепился под плетьми. Даже не шелохнулся. Потом стал вздрагивать мелко и часто, всем телом. Дважды, после обливания ключевой водой, приходил в чувство. В третий раз вода не помогла. Солдаты побросали плети. Ваську уволокли в лекарскую палатку.

Соленый шепнул на ухо Федору:

— Монаршее начало, пожалуй, покрепче демидовского. Не жилец после такого побоя Васька. Если и очухается — железы[7] кости перегрызут, как лютые дворовые псы.

Федор не сразу нашелся, что сказать в ответ. Потом возразил тестю:

— Никто не заставлял Ваську глотать. Другие того не делали и под плети не угодили.

С нескрываемой укоризной Соленый поглядел на Федора.

Через несколько дней Беэр увидел Лелеснова. После минутного раздумья поманил к себе пальцем:

— Пойди сюда. Ты мне нужен, штейгер.

Из слов бригадира Федор узнал, что его ждала немалая награда не от кого-либо иного, а от самого барона Ивана Антоновича Черкасова, управляющего царским кабинетом. Беэр тут же наказал капитану Улиху, которого назначил управляющим Колывано-Воскресенским заводом:

— Штейгера пошлите ко мне на Барнаульский завод.

В Барнауле Беэр встретил Федора радушно. На лице расцвела приветливая улыбка. Разговаривал мягко и вкрадчиво. Казалось Федору, что не высокий и важный начальник перед ним, а давнишний и близкий друг.

Беэр для гостя приказал отвести лучшую комнату в заводской канцелярии. Туда поставили деревянную кровать с высокими спинками, украшенными замысловатой резьбой, стол, накрытый атласной скатертью, серебряные подсвечники и посуду. Пол испестрили тончайшей работы и ярких красок половики. На стенах — картины из жизни святых апостолов, в углу — икона святой пречистой девы Марии в новой позолоте. Убранство комнаты завершали четыре массивных мягких кресла. На верху спинок ощерили пасти невиданные чудовища. От непривычной обстановки Федор онемел.

Вечером Беэр по русскому обычаю обильно потчевал гостя. Федор понял, отчего хозяин так тучен телом: ел и пил за пятерых. Два денщика еле успевали подносить посуду с новыми яствами, убирать порожнюю.

От съеденного и выпитого Беэр обмяк, на лице сладкая истома. Встал с места и повел Федора в угол обширной горницы.

Поднял тяжелую крышку кованого сундука, вытянул меховую шубу, тряхнул, как на торге.

— Горностаевая. Белее первого снега. Аж искрит, когда горят свечи. Со своего плеча жаловал тебе его сиятельство барон Иван Антонович Черкасов. Такая по плечу самому именитому сановнику.

Затем Беэр достал кожаный мешочек с узорчатым тиснением, встряхнул. Послышался мелодичный звон.

— А это пятьсот рубликов серебром… тебе же от его сиятельства.

После того Федор три дня жил при Барнаульском заводе, приглядывался к заводскому действию, ходил в избы знакомых работных, совершил лодочную прогулку по заводскому пруду. А затем Беэр снова вызвал Федора к себе.

Не хлебосольствовал на этот раз, холодно и сдержанно заговорил:

— Езжай обратно, штейгер. Награду твою берусь сохранить. Тебе, обязанному человеку, сии богатства сейчас ни к чему. Когда хворь одолеет или иная неспособность к работе приключится — все получишь сполна. Понял?

Беэр вручил пакет на имя Улиха.

— Отныне быть тебе при вновь открытом Змеиногорском руднике, сыскивать руды окрест.

Отсчитал Федору тридцать серебряных рубликов из положенной награды для домообзаведения на новом месте…

* * *

Ожила Змеева гора. Люди ломились в ее каменную утробу. Непрестанно гремели пороховые взрывы. От ударов кайлами, железными балдами и ломами в подземелье стоял унылый, однотонный звон, казалось, там проходили тысячи кандальников. Из Комисской шахты по рудному телу лучами разбежались в разные стороны горизонтальные выработки — гезенги и квершлаги.

Несколько поодаль, по приказанию Беэра, закладывались другие шахты и шурфы, образовался новый разнос — Большой. В нем предстояли самые важные работы по добыче руд. Со стороны речки Змеевки в крутом боку горы долбили штольню Подрядную. Начиналась она в крепком синевидном камне.

Глаза бергайеров слепли от густого и колючего каменного дождя. Лишь в глубине горы проходка становилась легче, потянулась по более мягкой серовидной серебряной руде со свинцом. Штольня подходила к одной из крупных, шахт Большого разноса, которой присвоили второй номер. По штольне в Змеевку стекали подземные воды. В штольню поступал свежий воздух через специальные колодцы — лихтлохи, пробитые с поверхности горы.

Рядом с Комисской шахтой на восточном отлогом склоне горы возникла деревянная крепость, с казармами на углах для солдат, центральной башней и воротами под ней на крепких запорах. Снаружи, вдоль крепостных стен, ощетинились деревянные рогатки. Внутри крепости разместились помещения основных служб, в том числе и светлица для письменных дел.

По берегам речки Змеевки сгрудились избы семейных, казармы одиноких бергайеров. Стояли они, окруженные домами гренадеров и солдат, что несли караульную службу при руднике.

На левом берегу речки построили другую легкую крепостцу — мазанковую. Ее стены и строения отлиты из глины в смеси со щебнем. В летние месяцы здесь квартировали военные служители и бессемейные бергайеры. Много работных людей, одиноких и семейных, переселили по приказанию Беэра к Змеевой горе с других рудников и из Колывани.

Новое начальство стало заводить строгие порядки на руднике. Дважды в сутки — когда только брезжил рассвет и когда угасал день — у крепостных ворот басовито гудел колокол, возвещая о начале и конце работ. Перед утренним зовом колокола горные офицеры выстраивали работных в шеренги для проверки и нарядов на работы — раскомандировки. Начиналась тщательная проверка. Того, кто опаздывал в строй, немедля наказывали. На первый раз вполовину урезали время обеденного отдыха. Не помогало это — отпускали по десять-двадцать плетей сразу же, перед началом работ.

В праздничные, свободные от работы — «гульные» — дни работные не знали отдыха. И получалось это оттого, что однажды Беэра на Змеевой горе едва не ужалила черная гадюка. Не к чести мундира, лицо бригадира от испуга стало мраморным. Опамятовавшись, он приказал:

— Сих гадюк работному, свободному от работ, и его домочадцам убивать за день каждому не менее пятидесяти…

С тех пор вместо отдыха работные со своими семьями шарились по склонам горы, вооруженные хлесткими прутьями. Убитых змей приносили к воротам крепости. Доглядчик принимал добычу строго по счету и делал надлежащие отметки в списках. С окончанием побоища вспыхивал жаркий костер. На нем словно оживали мертвые змеи, корежились, скручивались, сгорали. Священник служил благодарственный молебен и отпускал истребителям по сорок грехов за каждую убитую змею. Случалось, что от змеиных укусов кончались люди, чаще всего неосмотрительные дети. Тогда начальство справляло похороны за счет рудника.

На руднике имелся вместительный рубленый дом — обычный, как и многие остальные. Но внутри его было натянуто полотно, исписанное образами святых. Дом назывался походной церковью Преображения господня. Здесь-то и совершалась торжественная, проникновенная служба за упокой душ, погибших в борьбе с «лютым змием». Трепетало, чутко вздрагивало полотно от сдавленных вздохов опечаленных прихожан.

* * *

Федор быстро прижился на новом месте. Недалеко от Караульной сопки вместе с Соленым поставил перевезенный из Колывани дом.

С приездом Федора с Барнаульского завода домашние воспрянули духом. Тридцать рублей — немалая подмога. Про остальные, что не получены, пока умолчал. Следовало ли говорить о том, что не в кармане?

А тут особенно горячая пора подоспела, и Федор отвлекся от мысли о награде. На речке Змеевке ставили плотину. Речку перехватили щитами, сплетенными из упругого и прочного хвороста. Крестьяне, приписанные к руднику для горных работ, на сотнях подвод подвозили глину со щебнем, ссыпали между щитами, плотно утрамбовывали. От запруды все дальше в стороны растекалась Змеевка. В воде тонули низкие корявые кустарники, приречные камни. Из пруда через узкие плотинные прорези вода взахлеб била в старое речное русло по дощатым желобам. Ниже плотины воздвигались похверки — здания, в которых должны разместиться промывальная и толчейная фабрики. Прежде чем пустить руды в плавку, их дробили и промывали.

Вновь построенные на руднике сараи уже не вмещали добытых руд: Под открытым небом росли, поблескивали на солнце рудные кучи.

Начальство спешило со строительством похверков. Сюда согнали жен и взрослых дочерей работных, ребят до шестнадцатилетнего возраста.

Целыми днями у плотины стоял неумолчный стук копровых баб по прочным лиственничным столбам, стянутым в вершинах толстыми железными венцами. Федор работал на подъемнике у копровой бабы. Пять человек ходили вокруг, держась за отводины привода. На барабан привода наматывалась толстая веревка. По деревянным стойкам-салазкам двадцатипудовая баба медленно ползла до верхней точки, затем срывалась с крючка, била по столбу, который трещал, как на сильном морозе, мягко оседая.

Работа не из легких. Но у Феклуши потяжелее. В больших ящиках-творилах десятки женщин месили глину голыми ногами для выделки крепкого красного кирпича — пяточного. Из такого кирпича не то что стены строений, а и печи получались долговечные. Босые ноги по самые колени вязли в цепком месиве. Час-другой повыдергивай из него ноги, и пот по лбу и спине побежит ручейками. Глина же холодная-прехолодная. По костям ломота пробегает. Поэтому работницы давились затяжным кашлем.

Феклуша осунулась. Под глазами, будто отражения бровей, пролегли темные полукружья. Сдержаннее стала походка. На вопросы мужа и родных горячо отвечала:

— Пошто придумываете мне хворь! Ить хворому да увечному работа не по рукам. А я от других нисколь не отстаю.

Ночами Феклуша часто просыпалась, жадно пила холодную воду. В постели обжигала Федора сухим, колючим жаром.

Однажды Федор пытливо взглянул жене в глаза и твердо заявил:

— Робить больше не пойдешь: чую, занедужила.

— Что ты, Федя! Пошто такое говоришь? Не лучше и не хуже прочих баб-то я, чтобы не робить. Не пойду — другие следом за мной откажутся. Вон Пелагее Белобородовой подавно от работы отстать пора: как жердочка стала. За нее всей артелью срабатываем. А мне работа нипочем.

— У остальных мужья тоже есть… пусть о женах пекутся, а я о своей… — Но Федор прикусил язык. Он ничего еще не сделал, чтобы Феклуша не работала, и уловил в своих словах хвастовство.

Феклуша же продолжила начатый разговор:

— Кто же за жен робить станет?

— Кто, кто… мужья.

— Но мужикам свои уроки дай бог сробить.

На другой день Федор поймал самого управляющего рудником маркшейдера Кузнецова, объявил просьбу о Феклуше. Маркшейдер сердито ответил:

— Глаз нету, что ли, у тебя? Разве не видишь, работы непочатый край, не одна твоя жена робит. И не проси…

Тогда Федор сказал:

— Что стоит урок жены, заплачу из своего жалованья.

Маркшейдер вспомнил про милость Беэра к Федору, смягчился.

— Ладно, быть по-твоему.

Вскоре на похверке зашумела жизнь. В толчейной фабрике гулко застучали рудодробильные песты. При дроблении руды в воде из нее частично удалялись мелкие камни и земля. Измельченная руда поступала в промывальную фабрику. В заключение из руды вымывали в корытцах — зикертротах — зернышки самородного металла. Те, что залегали в слабых породах. Только после того руды-шлихи увозили на Барнаульский завод. Там выплавляли серебро.

Когда в наземных работах наступил спад, жен работных и малолетов начальство распустило по домам. Маркшейдер Кузнецов вызвал Федора.

— Собирайся на рудный поиск.

Федор зашел в рудничную контору за жалованьем, поставил в ведомости крестик, пересчитал разменное серебро, отнял половину и отдал конторщику.

— Лишнее мне выдано.

Конторщик взглянул в ведомость, на миг затих, потом заулыбался во все лицо, затрещал сорокой:

— Премногие спасибочки тебе, честный человек… вернул полтора рубля. Ведь на моей шее четыре рта, а жалованье чуть поболе твоего.

Федор знал, что конторщик получал в два раза больше, чем он, да не гнушался на взятку, но ничего не сказал.

Дома Феклуша встретила Федора робкой, чуть виноватой улыбкой. И голос Феклуши звучал необычно настороженно и выжидательно.

— Вот тебе, Федя, вязаная рубаха из козьего пуха. Ночью и утром прохладно. А в горах и подавно.

— За то спасибо, Феклуша.

Знал Федор, что лишних денег в семье нет. Подумал: «Поди, по копейке отрывала. И опять же для меня». Спросил:

— За какие деньги купила-то?

— Уговор такой: не будешь ругать, скажу! — За что же ругать-то?

— Ну и ладно тогда. — В голосе Феклуши послышалось успокоение. — Прости, Федя, ослушалась тебя. До последнего дня со всеми бабами робила. Ничего мне не сталось. Тебе в облегчение делала. Вот и купила рубаху…

Феклуша ходила на работу позже, а приходила раньше Федора, поэтому ее дневное отсутствие оставалось ему неизвестным. Он почувствовал, как к горлу подступил комок. К языку прилипло, никак не могло сорваться задушевное слово. Федор крепко обнял Феклушу, сдавленным голосом попросил:

— Только в другой раз так не делай.

После того пошел в контору. Конторщик по лицу Федора понял, зачем тот пришел, опередил грозу словами. Говорил — вроде отчитывал. На самом деле за словами прятал испуг, отводил в сторону нежелательную огласку.

— Попутал ты меня! Сначала правильно выдал тебе деньги, потому как ты за жену не в ответе. Забери деньги… чужие, не для меня.

* * *

Постылым стал для Насти дом Смыковых. Свекор следил за каждым ее шагом. Как только выпадал подходящий случай, приставал, домогался. К силе не прибегал. После несправедливого наказания плетьми Настя затаила глубокую обиду на свекра и в оборках юбки прятала короткий остро отточенный нож. Савелий однажды едва не отведал его и после старался уломать Настю словом.

В воскресный день старики ушли в церковь к обедне. Минуты одиночества Насте казались счастливыми. Она бойко хлопотала у печи. О кирпич шаркали днища ведерных чугунов и корчаг. Гремели ухваты. В сильных руках играла клюка, выбивала снопы искр из догоравших головешек. Согретая печным огнем и уставшая, Настя присела на край широкой скамьи. Глядя в полупрозрачную слюдяную оконницу, глубоко задумалась… Пятый месяц не являл глаз Кузьма. Хотя и не мил, а Настя ждала его. Как ни крути, а муж, какой ни есть, оградит честь жены. Сдавалось сейчас Насте, что Кузьма на самом деле лучше, чем казался раньше, до отъезда. И в душу прокрадывалась тайная несмелая надежда: «На людях побывал Кузьма. Изменился, может. Да и я постараюсь в сердце ему глубже заглянуть. Чай, не черный колодец оно. Бывает, что немилый поначалу становится желанным и любимым позже. Может, появится ребенок, а тогда…»

Не раз и не два Настя оглядывалась на прошлое и не видела светлого пятнышка в своей жизни. Только и есть одно, что своим появлением зажигала блудливые огоньки в глазах мужиков. А Насте так хотелось настоящего человеческого счастья. Чтобы мужские глаза смотрели на нее прямо и честно, не юлили от похотливого желания. Ждала Настя Кузьму с думами о лучшем.

Свекор раньше положенного вернулся из церкви, бесшумно открыл дверь, прокрался кошачьей походкой с утешительными мыслями на уме: «Не камень же баба, чтобы не сдаться. Спробую еще разок. Только не спугнуть бы… не подступиться тогда. Не удастся — не прибудет к моим прежним хлопотам. А Кузьма во где у меня, на шее…» — Савелий плотно сжал кулак. Таким его и увидела случайно оглянувшаяся Настя.

— Опять лезешь? А ну поспеши ко мне на шею! Чего же стоишь-то? А ну спробуй! — Настя запустила руку в складку юбки.

Савелий укорил себя: «Прозевал, непуть… проворнее надо было». Как ни в чем не бывало отошел в угол, без нужды взял ременный недоуздок, помял в руках, потом миролюбиво заговорил:

— Понапрасну шарахаешься от меня в сторону. И пальцем не собираюсь тронуть. Сердишься за то, что плетьми постегали. А ить на пользу это, на уважение к старшим такое-то.

Вошла Марфа, кинула испытующий взгляд на Настю и поняла, о чем разговор. Марфа хорошо знала о домогательствах Савелия. После случая в амбаре Настя рассказала о том без утайки. Тихая и добрая свекровь не стала вымещать безрассудную и слепую ревность на снохе, напротив, исподволь ограждала ее. К удивлению Савелия, Марфа совсем неожиданно вставала между ним и Настей. И Савелий оказывался бессильным наказать за то жену — боялся, что предаст огласке его домогательства. Вот и теперь — до конца церковной службы далеко, а Марфа тут как тут. Робким виноватым голосом спросила не о том, что тревожило душу:

— Пошто, Савелий, из церкви ушел? Такая служба хорошая…певчие на хорах…

Савелий молча вышел из избы.

— Опять приставал? — В голосе Марфы неподдельное участие, в глазах тревожное, тоскливое ожидание.

— Опять, — коротко ответила Настя.

— Грех великий на Савелии. Никак и ничем его не отмолишь, такой грех-то. Смолоду бес вселился в мужика, под старость накрепко скрутил. Ты, Настенька, смолчи перед Кузьмой. Подальше от нового греха… авось перемелется все, стихомирится старик. Кузьма, может, отделиться вздумает, заберет тебя с собой на рудник.

Рука Марфы, корявая, как терка, легла на голову Насти, спутала волосы.

Настя молчала. Ее одолевали противоречивые чувства. Не в первый раз рождалась жалость к Марфе за трудно прожитую жизнь. И вместе с тем клокотала обида на ту же Марфу за то, что не выстояла перед крутым характером мужа, согнулась, как жидкий прутик от первого снега.

Сейчас Насте почему-то меньше всего думалось о себе. Быть может, потому, что у Марфы еще чернее судьба, чем у нее: ведь у Насти впереди жизнь и не все потеряно…

Кузьма вернулся домой за две недели до пасхи. Похудел от изнурительной рудничной работы. Дней пять катался с боку на бок. После казенной бескормицы аппетитно и без остатка поедал всякую постную пищу, Настя едва поспевала готовить.

Каждое утро Марфа долго и неотрывно смотрела на Настю, вроде спрашивала: «Неужто рассказала?» И в прямом открытом взгляде Насти читала ответ: «Нет…»

Стояла дружная звонкоголосая весна. Снег остался лишь в лесной чащобе, в кустарниках. Быстро просыхали дороги. Под солнцем легко вздыхала освободившаяся земля. Ее горячее дыхание согревало, заставляло трепетно струиться воздух.

Незадолго до пасхи Савелий по-хозяйски сказал:

— Поезжай, сын, на пашню. Привезешь снопы прошлогоднего урожая. Вымолотим и смелем зерно к празднику.

В эти дни невысказанное горе тяжело придавило Настю. Через то не клеились отношения с Кузьмой. Совсем о другом заговаривала Настя — не хватало смелости огорчить свекровь.

С приездом сына словно подменили Савелия. На Настю смотрел с полным безразличием, стал распорядительнее прежнего, строже в спросе по домашности.

На пашню Кузьма поехал с Настей. К задку рыдвана привязали второго коня, соседского, на случай, если придется помочь кореннику при плохой дороге. Кузьма подавал колючие, лежалые снопы, Настя плотно укладывала их на телеге. В нос бил запах хлебной прели.

Быстро вырос воз. Чтобы не свалиться на дороге, наверх положили березовый бастрык, натуго притянули к основанию телеги прочными веревками. После этого Кузьма предложил:

— Перекусим, передохнем малость и до дому.

Расположились у недобранной скирды на пожухшей соломе. Здесь почти тихо и солнце светит теплее. Над головами, как вырезанный из черной бумаги, парил коршун. Вот он камнем упал вниз. Настя громко и восторженно закричала:

— Смотри, Кузьма, не поймал разбойник добычу!

Коршун нацеливался на низко летевшую синицу. Просчитался и угодил в колючий пихтач. Взъерошенный, с просветами в крыльях от потерянных перьев тяжело проплыл над самой скирдой. Кузьма как холодной водой плеснул на горячее железо:

— Чего тут дивного… чай, не невидаль какая. — Смахнув крошки с тряпицы, завел необычный разговор: — Нет между нами с тобой ни совету ни привету… как постылые друг другу.

В глазах Насти вспыхнули огоньки. Впервые услышала от Кузьмы резонное, рассудительное. В эту минуту поверила, что иным стал Кузьма.

— Вот, к примеру, — продолжал он, — жила ты без меня. А как? И словом не обмолвилась.

Теплая улыбка сильнее солнца согрела, осветила лицо Насти. И захотелось ей ответить на первое задушевное слово мужа чистой правдой, столкнуть камень с души. Все равно рано или поздно узнает обо всем — люди расскажут.

— Тяжело, Кузя, когда у молодой бабы защиты нет. Ох, как тяжело! Каждый норовит обидеть, унизить…

После рассказа про несправедливое наказание плетьми, домогательства Савелия Кузьма долго пялил ошалелые глаза на Настю. Угадывалось по ним одно: потрясен Кузьма услышанным. И так потрясен, что не способен рта раскрыть, рукой шевельнуть.

— То истинная правда. Твоя мать — свидетель.

Неведомая сила сорвала Кузьму с места. По-дикому забегали глаза. Часто застучали зубы. Таким Кузьму Настя и представить не могла.

— Врешь, стерва! Наговариваешь, чтобы свой хвост очистить. С приказчиком путалась? Путалась! Сам отец мне рассказывал. Ему и вера. А тебя удушить мало!

Оцепенение пригвоздило Настю к месту, где лежала. Не успела понять, что происходит, а Кузьма оседлал ее. В дикой злобе бил кулаками. Потом хватал полные горсти остистых колосьев, совал под исподнюю рубаху. Настя несколько раз отбивала удар кулака, нацеленный в голову. Кузьма протянул руку к сбитому с головы платку. И Настя поняла, что может произойти страшное, непоправимое. Сжалась в плотный комок, что есть силы распрямилась и, как рыба из крепко сжатых пальцев, вырвалась от Кузьмы, схватила палку.

— А ну, посмей, червивый!

Кузьма оторопело попятился к возу, намереваясь вооружиться вилами. Тогда Настя вскочила на пристяжного коня, которого Кузьма не успел подпрячь. Так и ускакала с палкой в руке.

По дороге домой Кузьму нагнали рудовозы. Несколько минут назад они встретили растрепанную Настю, из любопытства выспросили. Сейчас сердито отчитали Кузьму.

— Пошто над бабой измываешься! Настя ни дать ни взять царевна! С нее жаль сронить волос, не то что бить. Тебе, недопарышу, кривая да корявая Анисья под стать, кого в Колывани седой вдовец в жены не берет. А с Настей, поганец, блюди порядок без буйства и смертного боя.

Настя прискакала в деревушку Черепаниху, что стояла по дороге на Змеиногорский рудник. У двоюродной тетки по матери остановилась, привела себя в порядок.

Лицо тетки растянулось от удивления, когда Настя оставила коня и сошла со двора с краюхой хлеба в дорожной котомке. Куда ушла — никто не знал.

* * *

Соленому под шестьдесят подвалило. С виду вроде стал еще крепче, внушительнее, но здоровье не то — сдавали ноги, руки и глаза. По ночам кости грызла злая ломота. После сна не было, как прежде, прилива бодрости. Час-другой, пока не разомнется, болела голова, перед глазами кружили черные хлопья. Поневоле Соленый отстал от рудных поисков. Тяжело для души, но ничего не поделаешь.

Рудничный лекарь Гешке долго и внимательно прослушивал, мял Соленого. Нашел, что болен. Без лишних дум и опаски лекарь начертал спасительную бумагу:

«…за постоянной костяною ломотой, слабостью зрения часто обращается в немощи, к службе мало пригоден…»

Управляющий рудником прочитал такое, недовольно поморщился — жаль лишаться работника. После короткого раздумья наложил на бумаге резолюцию:

«Перевести в конюхи».

На руднике имелось немалое число лошадей. Возили руду, лес. Лошадей гоняли у воротов, которыми поднимали руды из шахт, у водоотливных насосов. В крепости и за ее стенами выстроились длинные, вместительные конюшни.

С летней поры до самых первых снегов Соленый пас лошадей на веселой сочной луговине между Змеевкой и впадающей в нее маленькой речушкой Бухаловкой. Новая работа не из легких, но пришлась по душе Соленому.

Лошадей пригоняли на выпас для короткого отдыха изнуренными, исхудавшими. Диву давались самые строгие приемщики: проходило двадцать-двадцать пять дней, и лошади стараниями Соленого становились неузнаваемыми, тучнели телом, в глазах появлялся игривый блеск. Соленый прятал довольную улыбку в бороде от сознания, что животным-труженикам теперь станет легче ходить в хомуте.

В любой партии Соленый знал наперечет всех лошадей. Когда принимал на поправку, придирчиво прощупывал наметанным взглядом. Отбирал самых слабых, отводил на лучшие выпаса с буйным разнотравьем, с водопоем поблизости и с тенью от одиноких деревьев на открытом, доступном ветрам месте.

Прежде иногда казенных лошадей с выпасов угоняли кочевые джунгары, случайно приходившие сюда киргиз-кайсаки и беглые русские люди. Соленый все ночи напролет не смыкал глаз, жег большой костер на берегу Бухаловки у своего шалаша. Всегда настороженное ухо привыкло улавливать в ночи шорохи. И в этом Соленый находил свое новое увлечение. Был готов без конца слушать веселую перепелиную перекличку, крики ночных пернатых хищников. В погожие лунные ночи в прибрежных черемухах появлялся басенник соловей. Тогда мир Соленому казался прекрасным, меньше думалось о том, что омрачало жизнь. Затихал соловей, и Соленый спохватывался, упрекал, себя в беспечности, шел осматривать выпаса. Отдыхал он днем, когда жарко припекало солнце.

Однажды ночь выдалась ветреная. Сквозь рыхлые облака еле проглядывала мутная луна. Звуки глохли в шуме деревьев, шелесте трав. Лишь упорно не смолкало раскатистое уханье выпи на ржавом болоте. В такую ночь, как ни прислушивайся, не уловишь затаенной поступи вора. Соленый и минуты не просидел у костра, все время колесил по выпасам. И вдруг с дальней поляны ветер донес тревожное всхрапывание и испуганное ржание. Соленый зажег факел и кинулся на выпас. Слышалось, как отчаянно колотит ногами лошадь, будто силится вырваться из чьих-то цепких рук.

В свете факела показалась спина трусливо удиравшего зверя. «Медведь…» — догадался Соленый. Сдернул с плеча длинноствольное широкожерлое ружье-фузею. Было приложился, чтобы выстрелить, и благоразумно сдержался: «В темноту ночи без прицела пульнешь — лошадь можешь покалечить».

Утром приехал за лошадьми приемщик. По пасмурному лицу Соленого догадался, что произошло неладное. Ивану было больно смотреть на бездыханного крупного мерина белой масти. По шее пролегли глубокие рваные борозды — следы медвежьих когтей. Приемщик утешил:

— Твоей вины в том нет… Зверь и тебя мог задрать в темноте.

В рудничной конторе — бойкий скрип гусиных перьев. Стараниями писарей рождались, шли по команде объемистые доношения. С завидными подробностями в них расписывались обстоятельства гибели коня. Одно такое доношение дошло и до Беэра. Как прочитал, вскипел, затопал ногами.

— Убыток казне допущен единственно по недосмотру!

По воле Беэра родилось грозное предписание Змеиногорской рудничной конторе о взыскании денег «за удавленную зверем — медведем казенную лошадь» и наказании плетьми.

После плетей Соленый месяц провалялся в рудничном лазарете. Как и несколько лет назад, его обуревала жажда мести за незаслуженное наказание. И только смирял возраст.

В это время на рудник вновь пожаловал Беэр для осмотра проходок, наружных устройств и служб. Бригадира ожидали приятные удобства. У стен крепости на возвышении стоял щеголеватый особняк, срубленный из толстых смолистых сосновых бревен, желтых, как воск, на прочном фундаменте из серого камня. Дом поблескивал на солнце гладко оструганными бревнами. На заходе солнца работные дивовались жарким пожаром, который занимался на редкостных стеклах окон. В доме восемь покоев, и все для главного командира с его денщиками. Бригадир явно скромничал. По штату полагалось ему семь, а обходился двумя денщиками, остальных определил в горные работы.

К приезду Беэра рудничное начальство навело в поселке порядок. Не прошел заботливый глаз начальства и мимо госпиталя. Не только внутренние покои, но даже забор с воротами покрасили белой глиной.

Соленый прослышал о приезде Беэра и его намерении навестить госпиталь. Откатчику руды Фоме Тихобаеву, которого водянка свалила, уверенно заявил:

— Не пущу бригадира в покои!

— Это как так? Ить он самый важный начальник и у тебя позволения не спросит.

— И все равно не пущу! Попомни, что так и будет. Бригадирова милость костью поперек горла стала. Не хочу видеть благодетеля, вот и все!..

Госпитальное начальство по указке свыше не давало засиживаться ходячим больным, выгоняло их в обширный двор. Здесь, как и на склонах горы, охотились за змеями. Правда, никакого урока не устанавливалось. И все же работные день-деньской слонялись на солнцепеке в поисках добычи. Беэру понравилось это.

— Похвальна сия разумная мера против мерзких тварей!

В добром расположении духа он не погнушался спросить у больных тут же во дворе:

— Хорошо ли вас содержат в госпитале? — При неловком молчании больных совсем повеселел и уверенно проговорил: — Стало быть, и в самом деле хорошо, коли молчите. Не так ли?

Тогда из кучки больных послышался голос, уверенный и смелый:

— Не совсем хорошо! В харче большую нужду терпим, высокопревосходительный господин.

— Отчего же?.. И как ты прозываешься? — лицо Беэра построжело от проступивших морщинок.

— А вот потому, — продолжал тот же голос. — К примеру, возьмем суп, что нам подают. Такой жидкий — впору крупинки считать. Никчемный и безвкусный. Жаль, воду понапрасну портят. А прозываюсь я Соленым, по имени Иван…

Беэр вспомнил про недавнее доношение и бойко спросил у лекарского ученика:

— Какой болезнью он одержим?

— На поправке после экзекуции, ваше высокопревосходительство.

Прежде чем круто повернуть и крупно зашагать прочь, Беэр недовольным тоном бросил:

— Вижу: немолод годами, бороду инеем запорошило, а наука впрок не идет.

Лекарский ученик забежал вперед идущего Беэра, убедительно и слезно пояснил:

— Не верьте, ваше высокопревосходительство, пустому навету! Харч выдается по рациону без остатка. Сами в том извольте убедиться.

Перед входом в госпиталь лекарский ученик резко взбежал на крыльцо, услужливо рванул на себя дверь. И то, что увидели Беэр и его свита, их поразило неожиданностью и поначалу пришило к месту. Откуда-то сверху сорвалась змея и, к великому удивлению всех, повисла в воздухе. Потом начала отчаянно извиваться. Из раскрытого рта истекало угрожающее шипение.

В диком страхе бригадир скатился с крыльца. Во внутренние покои лазарета он не пошел. Разгневанный до предела, приказал учинить тонкое следствие по поводу этой дерзкой насмешки над ним.

В то время в госпитале находился единственный больной Фома Тихобаев — остальные во дворе встречали Беэра. С Тихобаева и начали дотошные допросы следователи.

— Ты захлестнул удавкой змею? Хотел, чтобы ужалила его превосходительство! А ну, говори без запирательства!

Фома мелко вздрагивал одутловатым, жидким телом и слезно оправдывался:

— Немощен я… По нужде с топчана на руках ссаживают. Не по мне проказы творить.

Следователи не унимались, побоями причинили страшную боль исстрадавшемуся человеку. Узнал про то Соленый, пришел к следователям, честно объявил:

— Не мучайте, изверги, невинного! Я змею словил и подвесил.

Не поверили Соленому и стали отвергать его вину:

— Ты во дворе с самого утра находился. Не твоих рук проделка. Отваливай, пока не получил по морде!..

Беэр находился на руднике почти две недели и каждый день интересовался ходом следствия. Вокруг бригадирского особняка выставили усиленные караулы: были опасения, что Беэру подстроят и здесь такое же, что в госпитале.

А случилось другое. Однажды ранним утром на крыльце особняка солдаты подобрали угрожающую записку:

«Хочешь остаться в живых, уметайся немедленно прочь. Не то твое брюхо распорем, намотаем кишки на камни. Да оградит тебя, толстопузого, бог от такой напасти!..»

Беэр всматривался в неровные, неуверенные закорюки и ощущал, как мерзкий страх коробил кожу на спине.

От болезни и допросов с пристрастием скончался Фома Тихобаев, так и не проронив ни единого слова о Соленом.

Пока самые натасканные писари долго и тщетно пытались распознать, кто написал подметное письмо, бригадир под предлогом неотложных дел поспешил укатить со Змеиногорского рудника. Как говорят, подальше от греха. Попросту струсил.

Между тем Соленый с зарубцевавшейся спиной вернулся домой. В душе долго сокрушался смертью Фомы Тихобаева. Про себя же говорил: «Через меня Фома раньше времени душу отдал. А с бригадиром по-моему вышло: не только в покои госпиталя не вошел, а и с рудника сбежал его превосходительство».

* * *

Приказчик Сидоров долго болтался не у дел. Не поставишь же его к плавильной печи, не пошлешь с кайлой в рудничный забой. Не те годы. Да и привык приказчик людьми распоряжаться. Про настоящую тяжелую работу давным-давно позабыл.

Теперь всеми рудничными и заводскими делами на Алтае правили подготовленные горные офицеры. Новое начальство еле подыскало подходящую должность для Сидорова: определили старшим штейгером на Змеиногорский похверк. Должность эта называлась — похштейгер».

В течение смены Сидоров неотлучно находился то в промывальной, то в толчейной фабриках. Домой уходил уставшим, опустошенным. В ушах долго не смолкали звонкое хлюпанье воды, резкий скрежет, глухой и гулкий перестук рудодробильных пестов. С Сидорова немалый спрос был. Он неустанно следил за работой дробильщиков, засыпщиков, подкатчиков. Начни похверк плохо работать, и сразу немалый ущерб интересам ея императорского величества. Попробуй не выдать положенного числа шлихов! От одной мысли о том Сидорова сковывал цепкий холодок.

Многое пережил, многое перевидел Сидоров. Но сейчас казалось, случись какая провинка, ответ за нее куда строже прежнего будет, И Сидоров, особенно первое время, строго придерживался инструкций, разработанных начальством для похштейгеров. А годы все же брали свое. Не звучал уже так властно и зычно голос. Часто фальшивили глаза и уши.

Как-то в конце смены управляющий заглянул на похверк. Долго и придирчиво рассматривал шлихи.

Перед уходом принялся наставлять Сидорова, как малолета:

— Шлихи на проплавку дробятся до величины куриного яйца. А что мы видим здесь? Вот один, там другой кусок с добрую бычью голову. Куда годится такое? — Тут же приказал обидевшемуся в душе Сидорову перебрать шлихи, крупные раздробить до установленного размера.

Не привык к такому Сидоров. В прошлом Демидов распекал приказчика в бумагах. Над головой, конечно, висел занесенный кулак, но опуститься мог лишь тогда, когда попадешь в Невьянск. Теперь же в любую минуту…

Управляющий едва не вполовину моложе Сидорова, а отчитывает и поучает — это задевало старика за нутро. Обида, как червоточина, грызла душу, оттого слабело рвение в службе. Пора бы отставку просить. Смелости не хватало. Знал: от безделья до смерти самая короткая дорожка. «Не будет никаких силов, тогда об отставке подумаю. А пока, сивка, тяни лямку».

С переходом на царскую службу Сидоров стал примечать за собой: как приложится к чарке хмельного, так и душевный мрак рассеивается, будто густой туман от ветра. Зачастил бражничать Сидоров. Нередким гостем стал в домах работных по всякому случаю — нарекался ли именем, сочетался ли браком, отдавал ли богу душу человек. Чаще бывал у тех работных, что находились на гульной неделе. Приходил вечерами. Иногда, при страшном похмелье, не гнушался испить чарку-другую и во время двухчасового обеденного роздыха. С хмельным блеском в глазах шел исполнять службу. Работные поражались происшедшей перемене в приказчике. Хотя и зазывали его к себе наперебой, а с горечью отмечали: «Покатился вниз по мокрой дощечке, никакая сила не удержит».

И скоро по недосмотру Сидорова сотворилось несчастье.

Готовые шлихи из похверка вывозились по деревянным лежням на ручных тачках и в особых конных тележках. Сидоров и глаз не казал наружу. Между тем откатчики насыпали шлиховую кучу выше и круче обычного. Колеса конной тележки соскочили с лежней. До свалки оставалось не более пяти аршин, и коногон Михайла Белогорцев стал громко понукать лошадь. Та, не в силах сдернуть воз с места, принялась отчаянно рваться, колотить ногами по земле. От сотрясения стремительно обрушилась куча. От удара в висок увесистым камешком Михаила даже не ойкнул.

Сбежалось все рудничное начальство, на месте учинило строгое расследование. Поодаль стабунились работные, головы обнажили перед погибшим товарищем. На лицах — суровая печаль.

Прибежала жена Михаилы Аксинья, долговязая не старая еще женщина. За ней длинный хвост — четверо ребят, один другого меньше. Поняв без слов, что случилось, Аксинья рухнула на бездыханного мужа. Дикий вопль отчаяния сменило голосистое, протяжное причитание:

— На кого же ты кинул меня, бесприютную, своих кровинушек-сиротинушек, деток своих! Восстань на резвы ноженьки, кормилец ненаглядный!..

Управляющий недовольно поморщился, зло прикрикнул на Сидорова:

— Убери, что ли, бабу! Чтоб тоски на работных причетами не нагоняла…

До рассудка ребят не сразу дошел смысл происходящего. И лишь при виде матери, которую уводили прочь солдаты, ребята разразились истошными криками.

Начальство нашло, что Михаила и есть главный виновник своей смерти. Неосмотрительным, мол, оказался, коли колеса с лежней соскочили. Оттого-то сотрясение и обвал кучи приключился.

Сидоров так и остался не в ответе. Но душу скребла внезапно пробудившаяся совесть. Уши ножом резал ребячий крик. В глазах удручающее видение: куча испуганных ребятишек, худющих и плоских. Сидоров отчаянно гнал от себя назойливое наваждение. «Стареешь, сдаешь, Мокеич. Раньше доводилось не такое пережить, и все нипочем. А теперь слюни распустил, как последняя баба, оттого, что Михаила, царство небесное ему, преставился».

В воскресный день изрядно захмелевший Сидоров шел по рудничному поселку. Навстречу — Федор, застрявший дома на несколько дней. Сидоров обрадовался выпавшему случаю — старому знакомому проще и свободнее излить душу.

— И-и, милый, то-то же и встреча! Никак первая после Колывани? Все руды сыскиваешь? А я теперь, почитай, никто… то есть самый захудалый похштейгер.

Неверным, пьяным языком Сидоров долго жаловался на превратности судьбы. На висках его вздулись жилы. Старческая одышка колыхала грудь. И вдруг он перешел на сбивчивый и жаркий полушепот:

— Про Настю-то слышал? Ох, и Настя же! Не баба, а шило сапожное. Кузьму-то кольнула под самые печенки. Да как еще! Сбегла невесть куда, и делу конец.

Сидоров распрощался и петляющей походкой пошел дальше. Поверх мелкого кустарника совсем рядом блеснул пруд, поманил к себе освежающей прохладой. «Пойду ополосну рожу, авось полегчает в голове».

На берегу в укромном и тенистом уголке Сидоров напоролся на управляющего. Тот беспечно отдыхал со своими домочадцами.

— Многие лета беспечальной жизни и крепкого здоровья, господин управляющий!

На приветствие никто не ответил. На лице управляющего — презрительная, брезгливая ухмылка. Сидоров верно прочитал в ней невысказанное желание: «Изыди вон, пьяная образина, с глаз моих».

Управляющий и раньше пользовался слухами о наклонностях бывшего приказчика к неумеренному бражничеству. Почему-то мимо ушей пропускал такое. Теперь воочию убедился, что людская молва — не пустой звук, и твердо заключил: «Хотя сегодня и праздный день, а горным чинам большим и малым не пристало своим хмельным видом совращать работных. Надобно пресечь дурной и посему заразительный пример».

Через два дня появился очередной указ Змеиногорской рудничной конторы:

«…усмотрено, что оной Сидоров в то невоздержное пьянство, а отсюда и нерадение, давно вдался сколько по собственной своей к оному наклонности, столько же и по недостатку надлежащей от команды строгости, от того отвращаем не был, а предано было то молчанию и терпению… В отвращение от оного порока других людей и поименованного Сидорова, как позволяют его преклонные года и здоровье, перевести на рядовую службу или уволить от оной вовсе…»

Пришибленный горем Сидоров пришел к одному бергайеру. У того была гульная неделя, и он в день своего тезоименитства пробавлялся кружкой кислого квасу и краюхой ржаного хлеба.

— Нешто пристойно в сей светлый день брюхо пустотой тешить! Беги к винному целовальнику, рома да пристойного харча прикупи. Понял?

Деньги, полученные от Сидорова, бергайер истратил без остатка, ворох покупок выставил на стол. Сидорова обуяла жалость по истраченным деньгам. Сам стал разливать вино. Хозяину — чарку, себе — две. Хозяину — кусок похуже, себе — послаще и побольше. И все в страшной спешке, будто за спиной кто грозил отнять недопитое и недоеденное. Хозяин поражался редкой прожорливости гостя. «Куда лезет только? Готов лопнуть, чтобы добро не пропало впусте».

Крепко хмелея, Сидоров громко и бессвязно бахвалился:

— Я еще покажу, как демидовским слугой помыкать… Да я… я… во где они все сидят у меня… — Сидоров не дотянулся рукой до шеи, мешком сполз с лавки.

В предчувствии неладного, хозяин подхватил гостя. Свинцовая тяжесть тела, разливы густой синевы- на застывшем лице говорили сами за себя. Вызванный лекарь Гешке нашел, что Сидоров «излишне воспринял горячего вина».

В формулярном, или послужном, списке похштейгера Сидорова появилась сухая, казенная запись:

«Волей божьею помер. Через безмерное пьянство разбит болезнью апоплексиею…»

Старая кержачка всю жизнь горе мыкала, а теперь жалко стало мужа. С его смертью предчувствовала и свой конец. На иссохшую грудь старухи сорвалась горькая слеза.

* * *

Приближался праздник Покрова. Змеевский пруд оделся в легкий ледяной панцирь. На реках появились острозубые забережники. Сверху сеяла мелкая и колючая изморось — предвестник первого снега.

Федор возвратился домой с образцами найденных руд. Рудничная пробирная подтвердила высокое содержание металлов в них. В канцелярию Колывано-Воскресенского горного начальства полетели доношения о новых рудных открытиях.

Месяц спустя по накатанной зимней дороге с попутным рудным обозом Федор поехал на Барнаульский завод. Вновь вызывал его сам Беэр.

Дорога от Змеиногорского рудника до Барнаульского завода называлась Змеиногорским трактом. Пролегал тракт на двести пятьдесят верст по степи, глубоким логам, лесной чащобе. Зимой и летом дорога и деревья по ее обочинам были густо припудрены рудной и угольной пылью. Не только поэтому, рудовозы тракт прозвали черным. Немало из них погибло во время свирепых снежных буранов, трескучих морозов. Иные находили смерть под тяжелыми возами, что опрокидывались на глубоких промоинах. Попадались среди рудовозов и такие, которые за непочтение к проезжему начальству лишались зубов и прежде времени по-старчески шамкали ртами. Кое у кого от ударов увесистым кулаком на переносице образовалась глубокая седловина.

Почти всю дорогу Федор шел пешком. Не привык он сидеть сиднем. Сворачивал в лесок, промышлял зайца, лису и прочего мелкого зверя.

В пути Федору пришлось не раз выручать из беды рудовозов. На дорожной рытвине однажды круто накренился рудный ящик. Подбежавшие рудовозы не дали ему упасть, но и не могли поставить в прежнее положение. Под тяжестью круто, как жидкие ленточные пружинки, изогнулись спины рудовозов, вот-вот сломаются. Федор вовремя подоспел из леска. Уперся плечом в боковину ящика, громко скомандовал:

— Отходите в сторону!

Ящик дрогнул, сошел с мертвой точки. Глухо стукнул о дорогу, заскрипел санный полоз под тридцатипудовой тяжестью.

К Федору подошел старый рудовоз, сухой и высокий, еле переводя дух от натуги.

— Смолоду имел и я силу. Но такой, как у тебя, не доводилось видывать. Мы впятером не могли, а ты один одолел. На доброй опаре заквашен. Спасибо тебе, молодец! — Дед обнажил голову, отвесил низкий поклон. В бороде хрустальными подвесками зазвенели настывшие ледяшки.

— За что спасибо-то? — смущенно спросил Федор.

— Продлил век старику. Чую, не ты — не видеть бы мне бела света. А на моей шее двое сирых внучат-малолетов.

Стояла безветренная морозная погода. Дед так без шапки и шел по обочине дороги.

Рудовозы не были постоянными работниками, набирались из приписных крестьян, которые освобождались от уплаты подушной подати, но отрабатывали ее на царских рудниках и заводах. Нередко постоянные работные не знали даже имен рудовозов.

— Как прозываешься-то, дед?

— Силантием.

У Силантия уши сморщены, формой и цветом точь-в-точь петушиные гребни.

— Отчего такие уши? — спросил Федор.

— Ишь зацепился: отчего да почему, — добродушно отозвался дед и охотно пояснил: — С морозцем целовался. Мы, жители Белоярской слободы, первыми приписаны к заводам. На Демидова робили, теперь на матушку-императрицу. Инда за тридевять земель едем работу исправлять. В пути больше пропадаем, чем дома. А в дальней дороге всякое случается…

С приездом на Барнаульский завод Федор тепло распрощался с рудовозами.

Беэр, получивший к тому времени генеральский чин за успешную выплавку золота и серебра, встретил Федора сдержанно, не потчевал обильно, с первого слова дал понять, что он большой начальник и относится к рудознатцу покровительственно.

— Наслышан об открытии тобой новых руд. Сие похвально. — Беэр раскрыл знакомый Федору ящик, отсчитал серебро. — За месторождения, которые сыскал ты минувшим летом… за Лазурское тебе десять, за Юрканское пять рублев. И впредь старайся. Без милости и внимания не оставлю. Езжай обратно с богом и помыслами о труде на благо ея императорского величества.

Идя к Беэру, Федор ожидал большего, думал, что сейчас получит обещанную награду полностью. Он облюбовал в лавке барнаульского купца Пуртова добротные подарки для Феклуши: валенки алые, юбку бухарской выбойки, платье из вишневой китайки, шаль с белыми цветами по красному полю, серьги серебряные с позолотой, белыми вставками и зелеными подвесками. Около двадцати пяти рублей стоили вещи.

И рухнула мечта. Отсчитанных Беэром денег едва хватит на уплату долга Соленого за лошадь. В душу закралось сомнение: вручит ли когда-нибудь генерал сполна обещанную награду? Так и не купил ничего Федор из задуманного. Только и повез домой два фунта сахару на подарок семье к светлому празднику.

Брала липучая досада на себя за несбывшееся. Чтобы не терзать душу, Федор старался думать о другом. Почему-то встал перед глазами дед Силантий, захотелось повидать его. «Где-то он сейчас? Уехал, поди…» При мысли а Силантии теплело на душе. И о себе Федору думалось по-иному: «Чего кручиниться-то? Какое мое горе? У других погорше судьбинушка».

С отъездом Федора Беэр потребовал от секретаря и бухгалтера Василия Пастухова шнуровой журнал учета рудных месторождений. Долго и внимательно перечитывал убористые, ровные строки. Генерала надолго сковала задумчивость. Немигающие бесцветные глаза казались незрячими. Потом от неожиданной и яркой вспышки в мозгу окаменевшее лицо прояснилось, по нему пробежала бойкая улыбка.

Против названия каждого рудника в журнале пролегли многие графы. В одной из них давался ответ на вопрос: «Кем и когда открыт?»

Беэр снова вызвал Пастухова. Тот по веселому голосу начальника угадал в его душе перемену к лучшему.

— Надобно заново заполнить журнал. Против Змеиногорского рудника напиши, что открыт еще при Демидове его людьми. После принесешь оба журнала ко мне. Понял?

Под пальцами Беэра хрустнула раздавленная сургучная печать, скреплявшая старый журнал. Пастухов искренне недоумевал, какая надобность в новом журнале. Тайна генеральской затеи раскрылась много позже, после его смерти.

* * *

Все дальше и глубже уходили выработки в Змееву гору. Проходка штолен велась по горизонтам. Чем ниже горизонт, тем труднее работать. Не хватало свежего воздуха, едкие сернистые испарения распирали грудь, кошачьими лапами царапали в горле. Немногие лихтлохи имелись только над центральными штольнями верхнего горизонта — начальство скупилось на излишние расходы. Через лихтлохи самотеком поступал наружный воздух. Но в горизонтальные выработки по сторонам от штолен земная свежесть не попадала.

От штолен верхнего горизонта под прямым углом или с наклоном уходили вертикальные выработки. От них на определенной глубине, смотря по рудным залежам, вновь долбились штольни. Часто они имели полуциркульные ходы и выходы.

По штольням вывозилась руда, излишняя пустая порода, отводились подземные воды. Одна из штолен пересекала гору поперек, выходила на луговину возле Змеевки и потому называлась Луговой. Самая длинная и глубокая штольня носила имя Иоанна Крестителя. Чаще ее называли Крестительской. Тянулась она с юга на север не одну сотню саженей. В ее стены вкраплены, пожалуй, все виды пород, которые встречались в горе. В штольню стекали подземные воды с выработок верхних горизонтов и сбрасывались в речку Корболиху.

Бергайеры работали на разных глубинах. Те, что находились ниже, отчетливо слышали перестук кайл и молотков над головами. Мелкая дрожь, глухой гул шел по безмолвному камню.

Из царского кабинета все чаще сыпались властные предписания «о приумножении выплавки серебра и золота». Крепко встревожилось, долго ломало голову рудничное начальство над тем, где взять людей в прибавок к наличным. И надумало. На утренней раскомандировке управляющий рудником объявил:

— Ради интереса ея императорского величества отныне надлежит вам робить не по четырнадцати, а по шестнадцати часов в сутки. И харч приносить из дома, обедать на руднике: время на роздых укорачивается вдвое…

Приглушенное «ого-го» просверлило вязкую тишину. Управляющий стоял на рудной куче и шарил по шеренгам работных пронизывающим взглядом прищуренных глаз, словно хищник в поисках добычи.

— Вы у меня того… чтобы без ропота и супротивничания робили. Не то каждому воздастся по заслугам!

С того дня, еще рассвет не серел, а черные пасти шахт и штолен проглатывали сотни бергайеров. Ненасытно каменное чрево. Многие тысячи людей затерялись бы в нем. Лишь глухой ночью люди поднимались наверх, безвольные от сокрушающей усталости, с единственной мыслью об отдыхе. В темноте тянулись по домам жидкой цепочкой. Как дети по запретному лакомому кусочку, тосковали работные по солнцу. В три погибели гнули спины и все же молчали, надеялись, что придет когда-нибудь конец произволу начальства.

А получилось совсем худо.

Через месяц управляющий с той же рудной кучи бесстрастно возвестил:

— С завтрашнего дня будете получать новую плату — не по пять, а по четыре копейки за смену. В интересах ея императорского величества.

Слова что кипяток обожгли работных. Шеренги смешались. Управляющий услышал не глухой ропот, а крики:

— Как же нам, нижайшим, быть-то?

— И без того скудный достаток имеем, а теперь на хлеб с квасом жалованья не достанет!

— От людского чоха наземь валимся, что же дале будет?

Управляющий едва не кубарем скатился с кучи, словно увесистого тумака по затылку получил. Забегал между работными, обдавая их лица горячим прерывистым дыханием.

Установленная поденная, или «плакатная», плата работным всегда была низкой, но неизменной. Копеечная же убавка в жалованье заставила бы еще туже перетянуть поясками и без того отощавшие животы. Поэтому работные не отпрянули перед грозным разгневанным управляющим, не потупили взоров. Напротив, их глаза смотрели вызывающе и даже дерзко.

Конторский писец заносил на бумагу имена тех, кто громче других возмущался. Управляющий с пылающим лицом молча покинул раскомандировку. А через два дня приказал оштрафовать многих работных за «дерзость и подстрекательство» по пятьдесят копеек каждого. К указу прилагался список.

Обиженные заволновались, побросали было работы, чтобы пойти к управляющему. Но сразу же поостыли. Как пойдешь-то? До конца смены на всех подъемниках, у дыр штолен неотлучно стояли вооруженные часовые, никого не выпуская из-под земли.

Только после смены работные подступили к дому управляющего. Тот успел уже досмотреть первый сон. Разбуженный криками за окном, насмерть перепугался. «Бунт самый настоящий». Через черный ход, огородами к ротному командиру улизнул денщик с наказом управляющего: «Пусть немедля вышлет полуроту солдат…»

Прежде чем завести разговор с непрошенными гостями, управляющий стал зажигать свечи. Потом нарочно уронил подсвечник.

На улице усиливался недобрый гул. И снова в темноте комнаты заметались кресальные искры, робкие вспышки огонька на свечных фитильках. Так и протянул управляющий до прихода солдат, затем раскрыл настежь окно, грозно закричал:

— Пошто полуночничаете, спать не даете?! Зачем пришли? Сейчас же катитесь в свои дома!

От свечей и за два шага от окна ничего не видно в кромешной тьме летней ночи. По голосам трудно узнать, кто говорит, кто молчит из работных.

— Какая полночь, коли со смены только идем!

— Штраф-то по несправедливости наложили.

— С работ посбегаем, ваше благородие, ежели штраф не снимут!

— Угрожать, мерзавцы! Все у меня в ответе будете! Гнать их под конвоем на гауптвахту. Завтра посветлу разберемся.

Солдаты зажали работных в плотное кольцо, повели в крепость.

Ни свет ни заря управляющий прибежал на гауптвахту. Помещение битком набито.

— Отчего так много?

— Половина только, ваше благородие. Остальным удалось нырнуть в темноту по пути сюда, — ответствовал страж.

Опаленные вспышкой гнева губы управляющего запрыгали. Шуточное ли дело — держать в праздном безделье три десятка работных. Прямой ущерб рудной добыче, которого не простит высшее начальство. Управляющий настрого приказал:

— Сих ослушников и смутьянов послать в самые глубокие подземные работы. Требовать с них наивысший урок. Пять суток не выпускать наружу.

В затхлом подземелье от изнурительной работы провинившихся пробивал обильный клейкий пот. Рубахи, что прилипчивые пластыри, от спины не отдерешь. Сон не исцелял от усталости. На жесткой каменистой постели тело не отдыхало, а наливалось тупой, саднящей болью. Работные кляли управляющего, как только умели.

— Удружил, язва, в каменный мешок посадил и горловину натуго завязал!

— Его самого сюда бы, ирода проклятого!

— Чтобы толстым задом ступеньки на шахтной лесенке пересчитал!..

Управляющего поджидала непредвиденная неприятность. У его дома после смены работных стоял вооруженный часовой. Какой-то человек однажды вручил ему маленькую бумажку-завитушку.

— Для управляющего-то! Если не спит, пусть не погнушается прочесть, а если спит, то завтра утром…

Человек исчез в темноте.

«Если ты, кровопивец, не перестанешь нас утеснять, мы из тебя всем скопом выпустим кровушку до капельки. Мотай на ус, господин управляющий. А пока до встречи, всего добрейшего…»

Прочитал такое управляющий и в страшном потрясении потребовал ротного командира.

— Все ли ослушники безвылазно сидят в подземелье?

— Все, господин управляющий! Ни один не выходил оттуда.

Позвали часового. Усатый. Бородища — как ковыльный веник. Четвертый десяток лет на солдатской службе разменял.

— Так-то несешь службу! Записка в руках, а разбойник в облаках? Кто подал записку?

— Темно было, ваше благородие, так что обличья человека не усмотрел. А вот голос хорошо запомнил. Знакомый вроде даже…

Грамотных работных на руднике по пальцам перечтешь. Управляющий каждого в отдельности вытягивал грамотеев в рудничную контору. В допросах тянул волынку, то кричал до хрипоты, грозил, то пел медовые речи. И все затем, чтобы услышать голоса опрашиваемых на самых разных тонах.

За последним работным гулко захлопнулась дверь. Из шкафа вышел бывалый солдат. Управляющий спросил:

— Ну, который же из них?

— Коий перед последним был, у него голос схож с тем, что слышал я вечером.

— Так, так… — управляющий пробежал по исписанному листу бумаги и раздраженно крикнул: — Опять тот же Соленый! А ну позвать его!

Перед носом Соленого управляющий помахал подметным письмишком, в упор спросил:

— Ты писал?

— Не могу знать, о чем говоришь, ваше благородие.

— Не можешь! Тогда слушай.

Прослушал Соленый, пожал недоуменно плечами.

— Такого никогда не писывал. Да и почерк, как видно, не мой.

— А мы сейчас проверим, твой ли. А ну, садись пиши!

Послышался скрип. За гусиным пером потянулись цепочки ровных букв с жирными, красивыми росчерками.

— Правильно. Не ты писал подметное письмо, — сказал управляющий. — А теперь возьми перо в левую руку…

— Зачем же? Чай не левша. Левой-то рукой и единой буквы не нацарапаю.

— Приказываю, значит, исполняй. А ну пиши!

«Все равно заставит писать. Буду упорствовать, чего доброго, еще сильнее заподозрит», — подумал Соленый, медленно и уверенно принялся выводить корявые, падающие буквы.

— Все! Хватит! Истинно не ты писал. Можешь идти…

Канцелярский писец легко улавливал сходство почерков по признакам, незаметным для неискушенного глаза. Характер и душу человека умел отгадывать чернильный чародей по мертвым буквам. Он долго вглядывался в подметное письмо и в то, которое нацарапал по приказу управляющего Соленый. И заключил:

— Оба писаны одним человеком…

— По чему узнал?

— Сходственны в буквах хвостики и закругления. В одной записке буквы выведены ровными линиями, в другой — волнистыми. Только и разницы.

— Пиши заключение, — приказал управляющий.

Ровно через час писец принес два листа бисерных строк. Управляющий не скрывал восхищения.

* * *

За год Змеева гора изрыгала из утробы сотни тысяч пудов богатых руд. От добычи руды до выплавки металлов длинная дорожка. За это время сотни человеческих рук прикасались к руде, отдавали ей силу и тепло. Поднятые наверх руды поступали в специальные сараи — неуклюжие и приземистые строения. Под толстым слоем рудной пыли сараи походили на черные гробы. В иных местах с целью экономии строили простые навесы. В них, особенно в непогодь, гуляли злые, губительные сквозняки.

В летние месяцы в сараях и навесах закипала жаркая работа. По приказу Канцелярии Колывано-Воскресенского горного начальства на рудник съезжались со всей округи малолеты, сыновья приписных крестьян и работных людей. Приезжие малолеты жили в казармах.

Подростков давили непосильными работами, жесткими порядками. Их разбивали на рабочие команды во главе с «дядьками» — отставными солдатами или нарядчиками.

…Гулкая барабанная россыпь потрясла казарму. Сквозь слюдяные оконца еле пробивался рассвет. Какая-то минута, и в казарме как не бывало молчаливой ребячьей суеты.

К ровным, застывшим в оцепенении, шеренгам малолетов не придраться самому взыскательному взгляду. Но дядька Кузьмич, старый служака, в прошлом ефрейтор, перед утренней раскомандировкой для порядка устроил шумный нагоняй малолетам, будто перед ним стояли солдаты, уличенные в нерадении к службе.

— Ноги, ноги в линию! Бодрей держать головы! Руки, руки-то куды суешь, болван! Кто там носом шмыгает? — Кузьмич играл властным голосом и заодно не скупился на щелчки. На лбах малолетов наливались густые синяки.

— Слушай меня! До полудни робить без роздыху, — с внушительной расстановкой сказал Кузьмич и зачастил заученное много лет назад: — Робить без лености, с надлежащим радением, дабы не последовало ущерба интересам ея императорского величества, самодержицы, заступницы и спасительницы нашей. За ослушание и леность с каждого взыщется по достоинству…

Руды, которые не вмещались в сараи и навесы, ссыпали в кучи прямо под открытым небом. Их в первую очередь и разбирали малолеты — отбрасывали пустую породу, потом сортировали по величине кусков.

Кузьмич залез на вершинку рудной кучи, сдернул с головы видавший виды солдатский картуз. Троекратный крест дядьки означал сигнал к началу работ. Шеренги поломались.

Все круче и выше на небосклон карабкалось жаркое солнце. Руда накалялась, обжигала, больно, до крови кусала руки острыми изломами. От усталости покачивало ребят. Беспорядочнее и реже становилось сочное цоканье рудных камней.

Одиннадцатилетний Мишка Мезенцев, хилый и болезненный мальчишка из деревни Кривощеково, раньше других сдал в работе. Из его рук вырывались куски руды и не долетали до рудной кучи.

Откуда-то снизу потянул теплый ветерок. Густое облачко едкой рудной пыли накрыло малолетов. Мишка захлебнулся от затяжного приступа сухого, лающего кашля, присел на землю.

У дядьки — чуткое ухо. Уловил звуки глухих шлепков руды о землю, встал, медленно потянулся. С рудной кучи грянул гром:

— Пошто, постыльник, празднолюбствуешь! Погоди вот, я ужо тебя!

Ребята затаили дыхание. Дядька щедр на расправы. Кулак у него с детскую голову, жесткий и шершавый, в крупных бородавках. Таким кулаком быка по лбу бить.

Неожиданно дядька свернул в другую сторону — кто-то властно позвал его к себе. Ушел в дальний сарай, и надолго. Малолеты столпились вокруг Мишки. Послышались теплые слова.

— Водички испить бы ему…

— Где взять-то? В казарму бежать надобно. Дядька увидит…

— Ворот у рубахи расстегни — легче станет.

— Приляжь в тень. Пока дядьки нет, отдышись малость.

На долю малолетов неожиданно выпало короткое счастье. Сейчас можно посидеть, пока не перестанут ныть натруженные руки, помечтать о веселых забавах.

Пашка Звягин, сынишка змеиногорского бергайера, рассказывал страшное про свистящего змея, хозяина горы.

— …А сидит он в самой середине Змеевой горы, все видит и слышит. Сказывают о семи головах. И все разные. Одна голова — главная. Как у черта, рогастая, вся в длиннющей шерсти. Стоит отрубить ту голову, и конец змею. Остальные просто страх на всех нагоняют. А свистит тот змей так, что большие камни с горы скатываются. Отродье у него так себе, мелюзга… тыщами ползают по горе. Нас заставляют змей хлестать, чтоб тот, главный змей подох от тоски-печали по своим детям.

Ребячьи лица вытянулись, в глазах затаенный страх. Кто-то из старших подростков неожиданно поломал оцепенение.

— Брехня тот змей. Все говорят — змей, змей. А кто видал его? Если всамделишный, то в гору не пустил бы никого и свое отродье в обиду не дал бы.

Малолеты загалдели. Змеиногорские горячо поддержали Пашку — настолько змей казался одухотворенным существом, а не сказочной выдумкой.

— Истин крест, живет змей о семи главах. В три года раз выходит из горы. Не каждый зрит его, а если и узрит — через два дня умрет… Вон дедка Антон, когда дух испускал, сказал: намедни змея встретил. От испугу, стал быть, умер дедка.

Те из малолетов, что не верили Пашкиным рассказам, отошли в теневую сторону рудной кучи. После сдержанного разговора оттуда донеслась полуголосая песня. Недоумение, тихая грусть по безвременно отнятому детству слышались в ее словах. Не песню, а заупокойную пели малолеты. Лица строгие, скорбные. Казалось, малолеты окаменели, ни одного лишнего движения, каждый ушел в мир, далекий от того, что видел своими глазами.

…На разбор нас посылают,
Шибко нас дерут и мают.
И сами за что, не знают,
В отдаленные края посылают…
Видать — на горке, на горе,
На высокой, на крутой.
Над плотиной, над водой
Стоит рудник Змеев золотой.
Да нам противный он какой…
В казарме мы живем,
Хлеб с водой только жуем.
С работы убежим,
По целым дням в кустах лежим,
Нас поймают и тогда до смерти
Задирают и замают…

Средний куплет малолеты пропели последним. Запевал его одиннадцатилетний Николка Лелеснов звонким приятным голосом. Ни малейшей надежды на светлую пору не слышалось в песне.

Жаловаться не знаем кому.
Только богу одному.
До него высоко,
До царя далеко,
И говорим охо-хо,
Житье наше плохо…

На виду показался строгий дядька. Малолеты смолкли, принялись за работу, чтобы наверстать потерянное.

Дядька ранее слышал, что среди малолетов прижилась предерзкая и вредная песня, неведомо кем сложенная. Начальство настрого запрещало распевать такую песню. Кузьмичу, слава богу, не доводилось слышать песни во вверенной ему команде. Гордился тем немало: моя, мол, заслуга, что не поют.

И вдруг…

Еще из сарая дядька краем уха уловил песнопение. Беда, что слов не разобрал. «Неужели, стервецы, осмелились? Шкуру спущу с каждого за то».

Усердие малолетов в работе несколько рассеяло подозрение дядьки. Он было направился на свое обычное место, но вспомнил о нерадивце Мишке Мезенцеве. И какая дерзость!

Мишка сидел на земле в праздном безделье. Более того, он, занятый мыслями, даже глазом не повел в сторону дядьки. Полное неуважение к старшему по должности!

Между тем Мишка и действительно в эти минуты находился далеко от рудной кучи, перебирал в памяти отрадные картины обского приволья, беспечального и теплого, как летний ветерок, детства.

Широки обские вешние разливы. Глазом не достанешь ни конца ни края. Любил Мишка с отцом рыбалить фитилями да мордушками. Заедут, бывало, в заводь снасти смотреть. В забоках густое и белоснежное цветение черемухи. В носу — приятный щекот. Воздух, что мед, сладок, так и дышал бы без передыху всю жизнь. Выпрыгивая из воды, чертит безупречную гладь заводи рыбья мелюзга — спасается от острых зубов хищницы-щуки.

Отец вытряхивает добычу прямо в лодку. Богат улов. Бьется, извивается рыба на дне лодки, поблескивает на солнце серебром чешуи.

Потом рыбаки едут домой напрямую через луга: вода настолько полная, что все истоки и канавки становятся проезжими. На стремнине отец садится за лопашные весла. При каждом взмахе от лодки убегают крутобокие пенистые воронки. Мишка помогает отцу кормовым веслом. Из-за неумения и неопытности рулевого весло скользит по поверхности воды. Отец недовольно хмурит брови. Мишка же от освежающей прохлады, радужных брызг сдержанно ойкает и широко улыбается.

Улыбка и сейчас на лице Мишки. Ее-то и приметил Кузьмич. В голове хитроумная мысль: «Распеку, спутаю мальчонку, авось скажет, что за песню без меня пели. Если пели, обязательно сболтнет…» И Кузьмич зычно гаркнул:

— Так-то робишь, паршивец!

От неожиданности Мишка подпрыгнул и застыл на месте.

— А ну, сказывай, что пропели здесь без меня. Не то за леность голодного карцера получишь. Да живее у меня!

Мишка понял, что произошло, и, как только умел, жалобно взмолился:

— Нешто до песен мне, дядька. Немочь одолела вконец. Да и другие ребята ничего не певали… только и делали, что урок исполняли.

— Вот и врешь!

Над головой Мишки — высоко занесенный кулак. Оттого или от истошного рева дядьки Мишку, как пушинку ветром, сдернуло с места. В страшном испуге пустился наутек по отлогой седловине. Кузьмич кинулся в погоню по всем правилам солдатской науки, равномерно забирая грудью воздух.

За спиной Мишки — густое сопенье, будто загнанная лошадь наступала на пятки. Еще несколько саженей, и впереди — крутой щебенистый склон к Змеевке.

Кузьмич трезво оценил обстановку. Шмыгни мальчонка по склону — и окажется он, Кузьмич, в великих дураках. Немолодому грузному человеку тогда придется гораздо труднее, чем юркому и легковесному недопарышу. Мишка без опаски мог калачиком скатиться к берегу Змеевки, Кузьмичу же такое не по годам. Поэтому он напряг все силы, чтобы догнать Мишку прежде, чем тот окажется в выгодном положении.

Кузьмич пришел в себя на прибрежной траве. Ныло помятое тело, в голове стоял шум. Вспомнил недавнее — стыд захлестнул душу от допущенной оплошности. Как могло произойти, что с самой вершины склона покатился вниз? Не к чести старого солдата. Но Кузьмич и посейчас ничего не мог сказать в свое оправдание.

А вышло так.

Проходивший мимо Соленый увидел бегущих, сразу смекнул: «Не иначе, как Мишка от дядьки спасается…» Кузьмич не заметил, как Соленый подставил ему ногу. Иван сейчас стоял рядом и громко отчитывал Кузьмича:

— Нешто пристойно тебе за парнишкой гоняться! Не упади — одним взмахом захлестнул бы мальчонку. А его, чай, отец с матерью ждут. Твое счастье, что ты скатился, не то отведал бы самой горячей оплеухи. Вставай-ка. Да мальчонку кличь во все горло. Поди-ка, забился от страху в чащобу, как червяк под камень.

— Тебе что за дело! — огрызнулся Кузьмич. — Постыльник — не сын и не внук твой. Моей команде вверен, и я волен наказать его.

Когда Соленый отошел подальше, Кузьмич не сдержался от угрозы:

— Не думай, что так оставлю твою дерзость. Как есть по команде сообчу.

Кузьмичу не довелось исполнить своей угрозы. Мишку нашли на вторые сутки в густом кустарнике, далеко от берега. Лежал ниц бездыханный. Лекарь Гешке заключил, что у Мишки «от запыхания и испугу» не выдержало слабое сердчишко, разорвалось.

В рудничной конторе составили опись пожитков умершего:

«Порты толстого холста на лямках, ветхие — одни, рубаха ношеная тоже холщовая, но тонкая — одна, коты из невыделанной козлины, стоптаны — одне, полузипун коричневого крестьянского сукна — один, тканая опояска к нему — одна, картуз ветхий солдатского сукна — один. И итого тех пожитков на сумму двадцать две с четвертью копейки…»

Мишку зарыли в могилу нагим. Пожитки же и 12 копеек заработанного «жалованья» с попутными крестьянами отправили в далекую деревню Кривощеково к родителям умершего для подтверждения честности горного начальства и его заботы о тех, кому предстояло потрудиться на благо ея императорского величества.

К первой вине Ивана Соленого начальство прибавило вторую — нападение на ефрейтора во время службы. Заковали Соленого в прочные ручные и ножные железы и отправили на Барнаульский завод, чтобы предать военному суду. С тех пор о Соленом ни слуху ни духу, будто камнем нырнул в речную глубь.

В тоске Федор не находил покоя. Много раз пытался проведать о судьбе тестя через сведущих людей. Те охотно обещали, пока хоронили в карманах приношения. После же бессильно разводили руками, с повинной в голосе отвечали: «Не дано знать нам, где тот Соленый и что с ним происходит…»

Забеспокоилось и рудничное начальство. Оно не знало, как быть. Соленый значился в «комплекте», или в числе постоянных работных. С каждого же комплектного спрашивался рабочий урок. Тогда за подписью самого Беэра в рудничную контору пришла секретная бумага:

«Из комплекта исключить. Находится под следствием по весьма важному и секретному делу».

Судебными делами Канцелярии Колывано-Воскресенского горного начальства ведал майор Кашин. Майору не занимать строгости и умения сбивать с толку самых изворотливых подследственных. Каждый допрос начинался с вопроса:

— Как прозываешься?

Соленый с издевкой замечал:

— Пора бы знать, благородь! Не иначе как сотню раз чертил мою фамилию, — Соленый ткнул пальцем в бумагу, которая лежала на столе. — Да и теперь без моего ответа вроде правильно бы написал — Соленый. Так и прозываюсь, благородь.

— Ну-с, Соленый, совокупно с кем намеревался лишить жизни его превосходительство генерал-майора Беэра и господина маркшейдера Кузнецова?

У Соленого под острым углом переломились брови, в голосе заиграло поддельное изумление:

— Какой же ты прилипчивый и непамятный, благородь! Намедни и ранее сказывал тебе: один надумал, один и письма написал. Для острастки на первый раз.

— Для острастки? А потом?

— Гадать я не мастак, благородь! Каково поведение — такова и награда.

— Шутить изволишь, Соленый!

— Все шутки в жизни порасходовал, осталась одна сурьезность. Колючее ежа… А с его превосходительством генералом у меня особый счет, благородь. Без утайки и опаски говорю. Без вины высек — раз. Награду за открытие Змеевских руд в кармане держит — два…

Соленый вперед посунулся, угрожающе звякнули железы. «Чего доброго набросится…» — подумал майор. По его незримому условному знаку перед Соленым, вроде из земли, выросли двое солдат, легонько усадили на табурет.

Ивана одолел смех. Звучный и довольный. Майора пристыдил:

— Перепужался, видать, благородь! А что я сделаю? Скован по рукам и ногам. Только и могу рот разевать…

Однажды майор жестоко колотил подследственного. Думал, от боли развяжет язык. Выходило же наоборот. Соленый молчал, как покойник. Ослабев от побоев, твердо заявил:

— Будешь драться, благородь, и слова не вымолвлю. Хоть убей! Себе же зло и причинишь…

Майор опять подумал: «Шельмец, пожалуй, прав. Не добьюсь угодных показаний — по начальству неприятность произойдет». С того дня тело Соленого отдыхало от побоев.

Одиночная камера Барнаульской гауптвахты — тесный каменный погреб. Соленый потерял разницу во временах суток. В камере тьма кромешная, промозглая сырость. Белый свет только и видел, когда на допросы водили.

Майор хотел вырвать зло с корнем, поэтому надоедливо выспрашивал про сообщников.

— Один я, благородь! Как есть одинешенек… И змею в госпитале я подвесил, а не кто иной. Перед святым Евангелием могу клятву дать.

Майор так и не узнал имен сообщников Соленого и укорил арестованного:

— Нехорошо с мертвого на себя вину перекладывать. В сем деле ясное определение есть — не ты виновник…

В конце концов майор вынес определение о высылке Соленого на каторгу.

Федор прослышал о том, к милости Беэра обратился:

— Без злого умысла сделал все Соленый. Поозоровал самую малость. В рудах немало смыслит Соленый. Вместе на Змееву гору хаживали, в иных местах бывали. Окажите милость, ваше превосходительство! Поручательство за Соленого даю…

Беэр без излишней проволочки строго прикрикнул на просителя:

— Не твоего ума указывать правосудию! Соленый с бородой по пояс — сам ответчик за свои дерзкие и преступные помыслы. Что заслужил, то и получил. Ступай!

Федор ушел подавленный и униженный. Где же искать выход? Лелеснов долго и безуспешно ломал голову над тем. А время не ждало. Соленого могли отправить с Барнаульского завода неизвестно куда. О том Федору пояснил по секрету знакомый караульный сержант.

* * *

До ареста Соленого и после на Змеиногорском руднике случились события, не в шутку испугавшие горное начальство. С поверхности в Луговую штольню падал лихтлох. Над ним установили гаспиль — ручной ворот для подъема руды наружу. По концам деревянного барабана — кривые железные ручки. Вместе с ручками вращался барабан. На него наматывалась при этом прочная пеньковая веревка, к концу которой привязывалась бадья. Вниз бадья шла пустой, вверх поднималась с рудой весом в пятнадцать-двадцать пудов. Четверо работных лезли вон из кожи, поднимая воротом руду. К первому вороту начальство поставило восемь работных — две смены. Работные наотрез отказались стоять у ворота. Для порядку их при всенародном стечении высекли плетьми.

Наутро в центре крепости — у высокой шестиугольной будки — столпились работные. Будка насажена на низкий столбик. Крыша окрашена в зеленый, стены — в красный цвет. Будка служила для наклейки публичных указов начальства.

И вот на ней запестрел свежий указ о побеге восьмерых работных от ворота — сбежали невесть куда. После побега сам главный нарядчик привел другую партию работных к вороту. Те подняли несколько бадеек с рудой, и ноги подломились от усталости. Нарядчик зло выругался, зарычал цепным псом:

— Пошто не робите? Это при мне так, а без меня? А ну, встать к вороту!

Почти до самой высыпки работные вытянули бадейку и, как по команде, рассыпались по сторонам. Железная ручка хлестнула нарядчика по голове, да так сильно, что не успел дрыгнуть ногой.

Рудничное начальство принялось судить-рядить, отчего могло приключиться такое. Работные же хором заявили: «Не повинны мы. Господин нарядчик сверх нашей силы заставил робить… Потянула нас бадейка вниз… как мыши от кота, разбежались мы. Покойничек же, царство ему небесное, и малости не поостерегся, в самую близь к воротку припятился, вот и хлобыстнуло его».

Работных каждого в отдельности допрашивали с большим пристрастием, драли кошками — длинными узкими ремнями с угловатыми вырезами на концах. С первыми ударами кошки спина человека густо кровоточила. Священник читал увещевание, пугал муками ада за невысказанное признание. Работные так и не дали показаний, угодных начальству. А через несколько дней, как и их предшественники, сбежали с работы. И не в том самое страшное.

В рудничной конторе сыскалось новое подметное письмишко. В нем сообщалось:

«Укоцали лютого нарядчика и до тебя доберемся, управляющий..»

И вслед за тем — другое происшествие. На дне Подрядной штольни нашли мертвого шихтмейстера Слатина со сплющенным лицом. Как раз напротив лихтлоха.

При следствии всех работных таскали в рудничную контору. И без толку. Каждый отвечал молчанием или неопределенными словами.

Причина смерти шихтмейстера так и осталась неразгаданной.

Над лихтлохом не было ограждения. Рудничное начальство донесло рапортом по команде:

«Разбился при падении в лихтлох от собственного недосмотра в сумеречное время…»

Не успели засыпать землей могилу шихтмейстера, как появилось другое письмишко:

«Нырнул шихтмейстер в гору и с концом. Кто еще?..»

Слатин работным и на вершок не уступал. Знало о том начальство и потому вдвойне сконфузилось от найденного письма и своей отписки.

Беэр негодовал. И больше всего оттого, что бежавшие работные как в преисподню проваливались. И без того недостаток в людях…

И только через четыре месяца пришла обнадеживающая весточка. Из походной канцелярии командующего русскими укрепленными линиями в Сибири сообщили, что на пограничных постах поймали немалое число беглых работных Змеиногорского и других рудников Колывано-Воскресенской округи. При следствии установлено, что «оные беглецы уличены в намерении к побегу в калмыки и зенгоры, в роптании, разглашении непотребных и противных указам речей…»

Укрепленные линии усилили отрядами выписных казаков. На крепкий замок закрыли границы.

В это время из секретной комиссии при сенате пришла бумага. Предлагала она определять в горные работы на Колывано-Воскресенские заводы и рудники осужденных на каторгу в разных местах Российской империи. Беэр и члены Канцелярии Колывано-Воскресенского горного начальства руками и ногами забили против того. Свое мнение объясняли в пространных поношениях царскому кабинету и секретной комиссии тем, что каторжники лишены

«всякого человечества и добронравия» и их нельзя употребить при плавке и добыче серебросодержащих руд, так как эта работа «требует ревности, верности и прилежного примечания…»

На самом деле начальство боялось другого — пагубного влияния каторжников на

«умы и настроения работных, воровства, пакостей, нерадения и бываемых после того бесконечных следствий и затруднений…»

На юг от Большого Сибирского тракта путь для каторжников оказался закрытым. Их угоняли дальше, на Нерчинские свинцовые рудники.

Начальство Колывано-Воскресенского округа осталось довольно, что оградило заводы и рудники от нашествия злых каторжников. Тревожило другое. Что ни день, приходили вести о новых дерзостных проступках, за которые работным одно наказание — каторга. Каторга — бочка без дна, которую не наполнишь никогда. Как же удержать работных на заводах и рудниках? Было над чем подумать. Лицо Беэра постарело, потрескалось от морщин, как земля в сухое, знойное лето.

В десятый раз Беэр принялся просматривать списки провинившихся мастеровых работных. Почему-то первой бросилась в глаза фамилия Соленого. «Опять он, этот Соленый…» — с раздражением подумал Беэр и вдруг посветлел от неожиданно родившегося желания. Тотчас же приказал денщику:

— Привести ко мне Соленого.

С заросшего лица в упор смотрели насмешливые глаза.

— Ну-с, Соленый, — весело заговорил Беэр, — не пустой ли наговор на тебя, что намеревался меня и других лишить жизни. Говори сущую правду.

— Истинно, что нет наговору! Тебя, высокоблагородие, при случае не отпустил бы в целости, потому как ты насолил немало многим, а ефрейтора не думал лишать жизни, просто помешал ему прибить мальчонку.

Беэр позеленел от неслыханной дерзости, закипел, как на огне.

— Каков наглец, а! Убрать немедля Соленого!

Дня через два-три, малость успокоившись, Беэр подумал: «Такие люди, как Соленый, потерянные, испорченные вконец, а отпускать их из округи не резон: в работниках нехватка…» И тут голову генерала посетила удачная мысль, которую он объявил чинам канцелярии. Отныне всех, кого ожидала каторга, стали втихомолку рассовывать по самым глубоким и скрытым от любопытных взглядов подземным выработкам, употреблять в работы скованными и под надежным караулом.

— Именоваться этим людишкам секретными колодниками, жить под землей неотлучно, наподобие кротов, до самой смерти, — заключил Беэр.

* * *

Блекли яркие летние краски. На перестоявших, некошеных травах — первые признаки увядания лета: густо-красная мелкая сыпь, вроде ржавчины. В зелени кустарниковой листвы с каждым днем отчетливее проступали медно-красные, золотисто-желтые пятна. Над горными хребтами, на вершинах елей и пихт — нежная воздушная синь. В долинах и на увалах она густела, становилась почти черной.

Не первую страду провожали Смыковы без Насти. Кузьма не знал покоя от тревожных предположений о судьбе жены. Все свободное от горной работы время рыскал окрест Колывани верст за сорок, придирчиво выспрашивал про Настю — не проходила ли куда мимо, не говорила ли чего. Встречные люди неизменно отвечали: «Нет, не видывали такой молодухи, слухом не пользовались о ней…»

И в душу Кузьмы запало страшное подозрение: не наложила ли на себя руки с обиды душевной?.. От этого Кузьма срывался с места, в бесконечных надеждах кружил по горным трущобам, лесной глухомани. И казалось Кузьме, что Настя где-то здесь, за камнями или кустами хоронится и не смеет подать голоса. Кузьма долго и надсадно кричал. Гулким, насмешливым эхом отвечали на зов человека горы и лес.

Кузьма возвращался домой угрюмым. В разговорах с отцом не скрывал своего раздражения, злого блеска в глазах:

Сегодня еще и половины нивы не убрали, а Кузьма бросил работу. Сидит, в голове одни и те же мысли — о Насте. Решился и твердо заявил отцу:

— Управляйся один. Еще раз проеду по деревням и выселкам.

Савелий отбросил недовязанный сноп. На волосатом лице ничего не прочтешь, лишь в голосе тонюсенький, еле уловимый смешок.

— Рехнулся, что ли? Нешто способно мышь в скирде искать! Выбрось блажь из головы и робь как полагается. Ить нас, грешных, добрый денек кормит годок, так-то.

Кузьма недовольно заворчал:

— Тебе-то что? Настя для тебя никто. А мне — венчанная жена. Повинен перед ней немало и желание имею сказать ей о том. Чай, не старец я, чтобы жизнь без жены коротать.

Савелий совсем выпрямился от работы, похолодели глаза, в голосе строгая неотразимая властность.

— Ишь, о чем запела птаха божья! А где раньше был, супостат! Такую бабу мимо себя пустил, а теперь ершиные слюни распустил во сто концов. Отца винить в том надумал. Шкуру спущу по клочку за такие слова!

В руках Савелия заиграли сложенные вдвое жгучие волосяные вожжи. От удара вожжами до самых костей прожигает тело. Знал о том Кузьма, но не пошел впопятную. Медленно пошагал навстречу отцу.

Савелий не выдержал неподвижного, ошалелого взгляда сына, бросил вожжи и проковылял к шалашу. Сдал и Кузьма, вслед отцу срывающимся, почти плачущим голосом прокричал:

— Не сейчас, так после страды, а все равно поеду!

Кузьме не пришлось ехать на новые поиски. Из Барнаульского завода пришел ответ на сыскную память.[8] Сообщалось, что Настя находилась в «домашнем услужении» у протоиерея барнаульской церкви Петра и Павла. А управляющий Колывано-Воскресенским заводом Улих получил предписание об отправке под надежным караулом. Савелия и Кузьмы Смыковых на Барнаульский завод. Недоумевали отец с сыном, за что в ослушники попали. В дороге думали, какая-нибудь напраслина, ошибка на их долю выпала. Лишь после в мозгу Савелия закопошила смутная и тревожная догадка: «Нешто Настя затеяла, а может, натворила что…»

Конвойные солдаты со всей строгостью глядели за каждым шагом Смыковых. Пойдет кто из них в сторону по нужде, а конвойный тут как тут, где-нибудь рядышком за кустиками притаится. Да еще поторапливать примется: «Тут тебе не дома в огородных полынях или подсолнухах прохлаждаться. Пошел на место. Служба, она порядок любит…»

От такого обращения Савелий с каждой верстой все больше убеждался в правоте своей догадки. Кузьме по-прежнему невдомек. Прозрел лишь тогда, когда из-под замка Барнаульской гауптвахты привели на судебный допрос. После обычных пустяковых вопросов майор Кашин строго предупредил:

— Надлежит вам говорить только сущую правду, в том и дайте клятвенное обещание.

Откуда-то сбоку вынырнул священник в черной пространной рясе. Не подошел, а ночной птицей бесшумно подлетел к подсудимым. Обещание читал внушительным, торжественным баском.

— Вот тут и крестики ставьте…

«Так и есть…» — подумал Савелий и чуть не рухнул на пол, когда в комнату ввели Настю. Стала сбоку солдат, строгая и отчужденная, словно и в глаза не видывала раньше Смыковых.

Судейский писец, плоский и черный, как грифельная дощечка, принялся читать бесстрастным, скрипучим голосом обвинительное заключение со ссылками на свидетельские показания.

Савелий пучил глаза, немел от удивления. В его памяти давно быльем поросло то, о чем разглагольствовал писец. А теперь воскресло. Стало близкой и зримой явью. Савелий понял одно: большую провинку вешали ему на шею. И сил не хватало сбросить ее. Проницательный, холодный взгляд майора, слова страшного обещания отнимали волю к сопротивлению.

Когда писец заглох, начался короткий допрос. Приговор был определен и заготовлен ранее, требовалось просто-напросто соблюсти установленную формальность.

Майор коверкал тишину громкими вопросами.

— Савелий Смыков, склонял ли ты сноху свою к греховодному прелюбодеянию? Нет ли излишней твоей вины в том, что ты слышал сейчас?

— Истин бог, правда сказана во всех тех бумагах…

— И не думал, что грешно? — вставил священник.

— Как не думать, батюшка. И такое думалось. Да не волен я греховный соблазн обороть, не было силов моих на то.

Майор поспешно заключил показания Савелия:

— Все ясно и понятно. — И с вопросом к Кузьме: — Говори теперь ты. Знал ли, что отец твою жену одолевал домогательствами?

Голос у Кузьмы слабый, невнятный, схож с шелестом трав на легком ветру.

— Знал, благородь. Сама жена рассказывала.

— Знал, говоришь? За что жену обижал?

— За обиду и посейчас повинен я, благородь. Не поверил тогда жене.

— Жаловался ли по команде на родителя своего?

— Все при мне осталось…

— Так, так… что ж, похвально, Кузьма Смыков, твое поведение. К родителям почтение имеешь. Закон запрещает приносить жалобы на родителей.

Насте и вопроса никто не задал.

Писец снова начал читать. Теперь приговор.

Настя хорошо улавливала смысл прочитанного, и лицо ее светлело. В приговоре говорилось:

«…последняя побуждалась к тому прелюбодеянию под всякими насилиями и утеснениями, однако ж не сокрыла о том от своего мужа и по женскому своему состоянию, насколько достигла смысла ее, то она — не умолчала и посторонним людям о том сказывала, почему и оставить ее свободной…»

Насте зачлось и то, что

«будучи убегом из дому, дорогой воровства по деревням не чинила».

Савелию и его жене грозила Нерчинская каторга, которую заменяли «работой при здешней горной команде…»

Кузьмы Смыкова приговор не касался.

Священник обратился к Насте:

— По законам святейшего синода за тобой остается право выбора — быть в прежнем браке или нет. Хочешь ли вернуться к своему мужу?..

Настя решительно ответила:

— Нет, не хочу.

Так и осталась при Барнаульском заводе у отца Ферапонта в домашнем услужении.

* * *

В конце лета глубокой ночью от ворот Барнаульской гауптвахты отъехала крытая пароконная повозка, протарахтела по деревянному настилу плотинного моста. Позади остался крутой лысый подъем, отсюда начинался Змеиногорский тракт.

Жидок и робок лунный свет. Но и при нем хорошо заметны сгорбленные фигуры возницы и двух солдат. Один на облучке, другой — на запятках повозки.

До деревни Ересной тракт с обеих сторон стеснен густым сосновым лесом. За деревней, по левую сторону — пашенные косогоры вперемежку с нарядными березовыми колками. Под монотонный топот конских копыт и стук колес солдаты дремали. Их головы кланялись, как тяжелые топоры-колуны, кажется, вот-вот сорвутся с плеч и покатятся рядом с колесами.

У деревни Бельмесевой, едва переехали жидкую гать через ручей в узком и длинном овраге, выпрягли лошадей. Место укромное, тихое — самое подходящее для ночлега.

Еще не занимался рассвет. Солдаты воспряли ото сна и себе не поверили. Кто-то накрепко скручивал им руки и ноги тонкими, въедливыми веревками. Как отчаянно ни брыкались, а силе уступили. И кричать нельзя: рты плотно забиты тряпьем.

В злом исступлении солдаты бочонками катались по густой траве. Только и слышали — глухой перестук копыт неоседланных лошадей, звон цепного железа. Потом все потонуло, заглохло в клейкой тишине. Догадались солдаты: нет в повозке узника…

В нескольких верстах от деревни Бельмесевой — отлогая конная дорога к самому обскому берегу. Здесь на привязи покачивалась двухвесельная вместительная лодка. В нее прыгнул человек. То был Соленый.

В освобожденных от цепей руках и ногах упругая, застоявшаяся сила так и подмывала широким взмахом весел кинуть от себя полреки.

Вплотную к Соленому подошел Федор, заговорил:

— Вот тебе паспорт. Значишься ты вольным посельщиком в здешних краях, государственным крестьянином Тарской округи Климентием Проскуриным. Как устроишься на поселенье — дай знать.

Краешком луны осветило берег, Соленый, кроме Федора, увидел еще трех человек.

— То мои помощники, мастеровые Барнаульского завода. Довезут тебя до Белоярской слободы, — пояснил Федор и взволнованно добавил: — Ну, прощай, Иван! Свидимся ли? Мне пора догонять рудовозов. Как бы не подумали, что отбился от обоза.

Гиканьем и щелчками бича Федор прогнал прочь трех коней, вскочил на четвертого. Соленый всего и успел сказать на прощанье сдавленным от волнения голосом:

— Спасибо тебе…

При самом выезде на Змеиногорский тракт Федору повстречались двое — крестьяне деревни Бельмесевой, и он бросил на ходу:

— За коней спасибо! Ищите там, у березового колка.

* * *

У рудных сараев на похверке — сотни крестьянских подвод. Здесь оживление. Скрипят санные полозья, фыркают лошади, бойко разговаривают люди. Подводы стоят под погрузкой. Будь добрая воля, крестьяне сегодня ни за что не стали бы робить. Какой ни есть, а праздник — день святого Алексея.

Согревает приветливое мартовское солнце. С сараев срывается бойкая капель. От ее ударов в не успевшем захряснуть снегу слышится глухой шорох. От вешнего потепления у крестьян заветные думки на язык просятся. Только и разговоров, что о земле.

Против властного зова земли и горное начальство бессильно. После последнего зимнего рейса с рудой на Барнаульский завод начальство распускало крестьян по домам на посевную, чтобы не возить за тридевять земель хлеб, а своим кормить постоянных работных. Выгода от того немалая.

Горное начальство само установило закупочные, или «плакатные», цены на крестьянский хлеб. Себя не обижало: цены эти чуть не вдвое ниже тех, что держались при вольном закупе. Невыгоден крестьянам такой торг, только ничего против него не скажешь. Хочешь или нет, а отдавай за полцены хлеб, сколько на душу положат. Остаток тоже не продашь — самому до новины не дотянуть.

Пришла очередь грузить руду преклонному старцу. Из-под нависших снежных бровей глаза светятся по-весеннему молодо. Федор несказанно обрадовался — узнал деда Силантия. С самого знакомства не видел ни разу.

— Как жив-здоров, дедка? Не бросаешь рудовозить?

От ласкового слова дед распрямился, охотно и весело ответил:

— В последний разок еду. Внуку вожжи передам. Годами он дозрел до горной работы. — Дед блаженно сощурил глаза от солнца, потянулся, будто в рост шел. — Только и дел у меня станет, что землицу-матушку сошкой ковырять, травку скотинушке на корм валить.

Потом дед указал на обрез крыши сарая, на грязные лужицы.

— А ить добрый святой Алексей! Не зря божьим человеком кличут. Такая примета от дедов повелась, самая вернейшая: коли Алексей с водой, Никола — с травой. От надо ж так! От праздника Алексея до вешнего Николы и двух месяцев не минет, а матушка-кормилица человеку дар успевает народить.

На прощанье дед горячо, скороговоркой зашептал на ухо Федору:

— О земле-то я ить так. Самому пора в землю идти. По душе ты мне, молодец. Завтра раньем, по заморозку, в путь-дорогу выезжаем, а сегодня у племянника моего Алексея Белогорцева тезоименитство. Не погнушайся, уважь старика — зайди.

Феклуша прихварывала, жаловалась на колоти в груди после недавней поездки на Барнаульский завод к двоюродной тетке. Сказала мужу, когда вернулся домой:

— Сходил бы, Федя, к Алексею — сорок ныне ему минуло.

Мазанковая изба Белогорцевых стояла у Караульской сопки, на отшибе. Сюда редко заглядывали рудничное начальство и крепостные стражи.

Людей в избе — как семян в перезревшем огурце — набились от товарищества бергайеры, свободные от работы. От малого достатку принесли, что имели.

Не успел Федор переступить порог, как дед Силантий хмельным языком зашепелявил:

— Пришел, соколик, я и не знал, что кумом Алексею приходишься… Садись рядком со стариком.

Гости пили пиво домашней варки, заедали отварной дикой козлятиной с моченой колбой, тертой редькой в смеси с хреном. С каждой выпитой чаркой откровеннее звучали разговоры. Такой праздник — великая радость у работных. Нет тебе ни доглядчиков, ни фискалов, говори, что думаешь без опаски, под плетку не угодишь.

— Тяжелая горная работа, да мы сильнее — спихнем ее с плеча!

— Клады в Змеевой горе, да не для нас. Наша утеха, когда ногам отдышка наступит.

— Только и праздник, что спина от лозья да плети отдыхает.

И вдруг где-то в углу родилась песня. Она запрещалась начальством — слишком много дерзкого и непокорного слышалось в ней. Сейчас же никто с тем не считался. У песни бойкий мотив. Каждый, кто пел ее, вкладывал свое в слова и исполнение. Даже дед Силантий, впервые слышавший песню, в такт ей отбивал ногами, иногда подтягивал фальшивым тонким голоском:

…Наши горные работы
Всем чертям дают заботы,
Всяк стараться очень рад,
Чтоб подрудок был богат…
А забота наша в том,
Чтоб разделаться с уроком,
Чтоб нарядчики на нас
Не косили своих глаз.
Своих глаз бы не косили,
У нас денег не просили,
Не грозили бы рукой,
Не махали бы лозой,
Чтоб не выдрали пять раз,
Пока выробим наказ…
Не успеешь, значит, лечь,
Как валится кожа с плеч…
Да оттудова валится,
О чем петь нам не годится…

Дед Силантий рассыпал беззвучный, затяжной смех.

— От то здорово! Оттого, выходит, и робим без разгибу, что кожи нет на ентом самом месте. А когда она, кожа-то, нарастет? Не иначе, на том свете!

Кто-то шутливо подхватил:

— Всю-то жизнь остатную кожу натягиваем на драные места!

И снова звучный смех.

Федор и полчарки не испил хмелю, а смеялся вместе, даже громче и заразительнее остальных. Доброе беспечальное настроение работных крепче самого перестоявшегося пива. Как не смеяться с теми, у которых улыбка — редкий гость.

Как только унялся смех, песня полетела дальше, нехитрая, откровенная, словно окрыленная, подхваченная огрубелыми сильными голосами:

…Как ударят часов пять,
На работы мы опять.
Перекличку отведут —
На работу поведут:
Того в шахту, того в гору,
А того к зелену бору —
Иль деревья ожигать,
Или воду отливать,
Как урок мы кончим свой,
Всех отпустят нас домой,
Мы по улице пойдем,
Громко песню запоем,
Как начальство любит нас,
Как начальство лупит нас!

И вдруг — дверь настежь. Тугими клубами в избу закатился освежающий холодок, а за ним — наряд караульных с поручиком — ротным командиром во главе.

— Что за сборище? — загремел ротный. — По какому случаю и какие песни горланите так сильно?

В наступившую тишину ворвался чей-то голос и затерялся в хоре других.

— Чарочку отведал бы, ваш благородь!

— То правильно сказано!..

— Уважь, ваш благородь, работных, ить люди ж мы!

Поручик строго закричал, будто перед ним стояли на плацу зеленые и непослушные новобранцы:

— Отставить! Дерзость и неуважение к службе в ваших словах! Нешто пристойно офицеру да на службе в такой компании хмельным забавляться!

Тогда в густой полутьме снова занялась прежняя песня. Сначала еле-еле, в один, потом дружно во все тридцать с лишним голосов. Песня зазвучала на этот раз громче и ядовитее.

Поручик хорошо уловил это, хотя до него и не доходил смысл всех слов. Посинев от натуги, унял ревущие голоса.

— Запевала, выходи к порогу!

В ответ на команду понеслась обидная многоголосая колкость:

— Всей оравой, ваш благородь, неспособно податься к порогу — тесновато, чай!..

— Тогда, хозяин, выходи!

Вместо хозяина вышел Федор, стал каменным столбом возле поручика, высоко поднял голову.

— Ни при чем хозяин тут. Я запевала! Не прикажешь ли мне, ваш благородь, под замок идти?..

Работные запротестовали.

— Эт-та за что под замок-то?

— Не позволим! Не по-о-зво-оли-им!

По дикому единодушному реву поручик понял, что хватил чересчур, и заговорил успокаивающим, чуть обиженным голосом:

— Чего бычьи глотки попусту надрываете? И не думал никому зла причинять. Просто хотел просить, чтобы внятно пропели песню.

— То иное дело.

— Хоть до утра слушай сначала до конца нашу песню.

Работным сейчас — море по колено. Снова принялись за песню.

Тем временем поручик шепнул сержанту, острому на память:

— Запоминай ту песню слово в слово.

На другой день поручик положил перед собой лист чистой бумаги. От напряжения кожа на лбу собралась в складки. Медленно, но уверенно плыло гусиное перо по бумажной глади.

Не один раз поручик перечитал свой рапорт и нашел его убедительным.

Управляющий рудником, получив рапорт поручика, не отважился отхлестать плетьми тридцать человек, чтобы не вызвать возмущения работных и остановки работ. «А вот зачинщика наказать — прок немалый будет…»

Беэр и члены канцелярии получили представление управляющего и быстренько сочинили ответную резолюцию:

«Все оное оставить без последствий и предать забвению, дабы не отвращать усердия работных от службы, паче поименованные песнопевцы не прежде и не после в штрафах и наказаниях не бывали, кроме бергайера Белогорцева».

Для острастки работных лишь одного Белогорцева приказано наказать плетьми или батожьем.

* * *

Беэр долго и придирчиво осматривал строения нового похверка, который находился без мала в версте ниже первого. Здесь Змеевка делала крутой упругий поворот. Ее туго перетянули поясом плотины.

Беэр не скрывал удовлетворения от увиденного. Плотина оказалась прочной, пруд полноводным и обширным. Помещения толчейной и промывальной фабрик добротны и вместительны. Теперь змеиногорским рудам нечего залеживаться на месте.

— Хорошо-с, господин управляющий! Достойно похвалы ваше усердие.

Про себя Беэр подумал: «Против прежнего приписных крестьян на перевозку руд потребуется почти вдвойне».

После осмотра Беэр отправился для освидетельствования вновь открытых рудных мест. До самого Прииртышья разбросались они. Пытливой любознательностью рудоискателей открыты.

Путь-дорожка не из ближних. И самое главное — пролегла через неприступные, нехоженые горные кручи, бурные реки, долины и нетронутую тайгу. Многочисленная свита сопровождала Беэра: охрана, горные офицеры, знатоки горного дела, рудоискатели. Даже лекарь и священник были — за длинную дорогу всякое могло случиться. Федор тоже в свите. Более десятка месторождений, открытых им, лежали на пути экспедиции.

С места на место продвигались развернутым порядком. Из предосторожности, на случай внезапной встречи с воинственными кочевниками, вперед и по сторонам высылали усиленные дозоры. Каждый в свите — воин: имел ружье и достаточный запас зарядов к нему. Сам Беэр обучал подчиненных огненному бою. Часто по ложной тревоге люди ложились в густую цепь. Беэр солидно наставлял: «Главнейшее — со смыслом палить надобно. Когда узришь и мушку приклеишь к противнику, тогда и пали так, чтобы наземь замертво, мешком сверзился. При этом трусости не место…»

Строгий военный порядок Беэр завел в пути. Ранними утрами и в глубокие вечерние сумерки барабанный бой оповещал о начале и конце сурового походного дня. Гулкое эхо долго металось по глухим окрестностям.

Не привык к такому Федор. Ненужной детской забавой считал генеральские затеи. И без них можно обойтись. Вставал же Федор с первыми птицами, задолго до барабанной трескотни, уходил в лес или куда-нибудь к ручью, вслушиваясь в веселый птичий гомон.

Через две недели после выхода с рудника случилось такое, что потрясло Федора. На вечернем привале не оказалось старого солдата тылового дозора Назара Путинцева. День-другой прошел, а солдат не появлялся. Беэр и малейшего вида не подал, что обеспокоен происшедшим, лишь втайне подумал тревожное, отчего холодные мурашки пробежали по спине: «Поди-ка, убег солдат к джунгарам. Приведет тайком орду несметную, обрушится на голову каменным обвалом…»

И вдруг на четвертые сутки солдат пришел перед самым сном. При языкастом пламени костра видно, как поникли солдатские усы, будто чуткие огуречные плети от внезапного заморозка. В солдатской одежде дыры — кулак толкай.

— Виноват, ваше превосходительство, за отлучку… еле дух не испустил догоняючи… с дороги сбился, забрал в сторону.

На этот раз барабанный бой прогремел солиднее. Под него спустили кожу с солдатской спины. Потом солдата добрую неделю возили в повозке — не мог передвигать ноги. Клял он себя, что не угодил к джунгарам в лапы. Съедала обида на начальство за крутое наказание.

Около трех десятков лет Путинцев беспорочно, верой и правдой служил императорскому трону. Солдатские беды, что раньше проходили стороной, теперь одна за другой обрушились на его голову. Малость затянуло кожу на спине от плети, и по милости Беэра старому солдату сыскали сносную и более легкую службу. Больше не стали посылать в дозорные хлопотливые разъезды, а определили в ночной караул при стоянке экспедиции. Самая стариковская служба. Только Путинцеву и она не в облегчение. Глазами въедается в густую темень, чутким ухом ловит слабые шорохи. И чем внимательнее всматривается и вслушивается в ночь, тем больше страха, что прозевает злого противника. Про себя жарко читает молитву. От этого вроде легче становится на душе.

В облачный разрыв глянула луна. Мягкий свет совсем успокаивает. Не кажутся живыми черные, бесформенные кусты. И ночные шорохи теперь таят меньше подозрительности.

И вдруг безмятежный покой ночи и в самом деле нарушен. В гряде кустов хорошо уловимый шорох, чье-то сдержанное сопение. Совсем близко.

Ружейный приклад сливается с солдатским плечом. Потом резкий привычный толчок. Гулкий выстрел для спящих людей подобен грому. В лагере безголосая суета. Люди заняли свои места в цепи. Путинцев, а с ним трое солдат короткими перебежками приблизились к кустам. Залитый лунным светом, бездыханно лежал виновник ночной тревоги — большой еж…

А наутро Беэр учинил новую экзекуцию Путинцеву. Не упустил случая внушить солдатам и всем остальным пренебрежение к трусости.

— Трусость страшнее всего для тех, кто носит мундир, а особливо солдатский. Потому трусость и наказуема со строгостью, не в пример другим проступкам.

Беэр не замечал Федора в пути. И слова благодарности не вымолвил, когда пробирщики подтвердили высокое содержание металлов в рудах, открытых Федором. Обидно, конечно. Тем более, что другие рудознатцы обойдены вниманием не были. И все же случай заставил Беэра заговорить с Федором так же, как при первой встрече на Змеевой горе.

Июльское солнце палило нещадно. От земли исходил сухой испепеляющий зной. На белесом небе — ни облачка. Экспедиция продиралась сквозь заросли густой предгорной тайги. Тайга не освежала людей живительной прохладой. Напротив, здесь душно от густых застоявшихся испарений, полного безветрия.

Тихо в тайге. Только и слышно басовитое жужжание злых слепней. От их непрестанных укусов кожа на спинах лошадей вздрагивает, собирается в гармошку.

И лишь к вечеру потянуло прохладой. Над тайгой — почти незаметное, под цвет неба облако. Вот оно занялось робкой прозрачной голубизной. Потом стало наливаться густой с сизым отливом синевой, четко обозначились рваные и подвижные края.

Несколько раз облако перечеркнула бойкая молния. Сочно и раскатисто прошелся по тайге гром. От густого проливного дождя потемнело, как ночью. Люди разбегались в поисках убежища. Слова команды офицеров не останавливали их — глохли в шуме дождя и ветра, в раскатах грома.

Неожиданно дождь перестал. Порывистый ветер принес запахи едкой гари. Вскоре на вершинах деревьев лисьими хвостами затрепыхалось злое рыжее пламя. Намокшая тайга трещала, искрила, но не могла устоять перед огнем. Пламя, как ошалелое, прыгало по ветру из одной стороны в другую. Люди сразу же потеряли друг друга. Некоторые падали в огненное пекло, кричали о помощи.

Сбоку от Федора — отчаянный, срывающийся крик. При свете пожара в густом мелком подлеске хорошо виден след повозки. Федор пошел по нему. Под ногами хлюпала вода. Смоченной тряпкой Лелеснов закрыл лицо до самых глаз, от этого легче дышалось в подлеске, где дым гуще.

И вдруг Федор провалился по самый пояс во что-то жидкое и густое. «Болотная топь», — мелькнула верная догадка.

Федор еле выбрался на сухое, отыскал несколько толстых и длинных палок, осторожно по ним начал пробираться вперед.

Крик совсем рядом. Вот и барахтающийся в холодной тине человек. Федор скомандовал:

— Держись крепче за палку!

Битый час Лелеснов вызволял человека из цепких объятий таежного болота. На сухом месте человек впал в беспамятство. Федор узнал в нем Беэра. Как он сейчас не походил на властного и строгого начальника! В грязи по самые уши, генеральского одеяния не распознаешь. Стараниями Федора к Беэру вернулось сознание.

Ветер подул в другом направлении. Пожар отступил в сторону, постепенно затих его шум. Тайгу огласили завывающие ауканья. Группами и в одиночку люди подходили к Федору.

На другой день стало известно, что не вернулось пять человек, исчезли две повозки с лошадьми.

Беэр, переодевшийся и воспрянувший духом после испуга, наедине сказал теплое слово Федору:

— Спасибо, штейгер! Твоей заслуги нельзя забыть. Держи награду — ровно пятьдесят рублей.

Федор отпрянул в сторону.

— Не могу взять этой награды, ваше превосходительство. Душа и совесть заставляют вызволять каждого человека из беды… Потому и не возьму.

Беэр поначалу удивленно ухмыльнулся, потом охотно согласился:

— Твоя воля, штейгер! Впредь в долгу не останусь…

Весь обратный путь экспедиция прошла без происшествий, если не считать одного. До Змеиногорского рудника не оставалось и дневного перехода, а пришлось заночевать. Наутро барабаны на два часа позже обычного спугнули утреннюю тишину. По случаю окончания похода отдыхали дольше.

Беэр потягивался на копне свежего сена. Густые запахи щекотали ноздри. От ярких, еще не успевших набрать тепла, лучей невольно и блаженно щурились глаза:

Впереди видна Змеева гора, чуть задернутая дымкой синеватого тумана. Там, на руднике, предстоял долгожданный отдых от дорожных мытарств и невзгод.

Беэр находился в добром, безмятежном настроении. И вдруг его лицо окаменело. В округленных по-рыбьи, застывших глазах — дикий страх. Мгновение, и неведомая сила легко сбросила Беэра в одном исподнем белье с копны. Истошный вопль всполошил людей.

— Змея, змея!

Беэр поспешно, на ходу сбрасывал исподнее.

— Бейте же ее! Бейте!

Первым схватил увесистую палку Назар Путинцев. До двух потов молотил ею, замаливая прошлую провинку. На генеральском белье живого места не осталось от зеленых и черных полос — следов палки. Тем временем нагого Беэра с подобающим вниманием освидетельствовал лекарь.

— Благодарение богу, ваше превосходительство, змеиного укуса на теле нет.

Беэр успокоился и как ни в чем не бывало принялся торопить со сборами в дорогу. Вдруг, как на грех, подскочил Путинцев и по всей солдатской науке отрапортовал:

— Ваше превосходительство, не змея, а лягушка-с оказалась в вашем исподнике! Как есть она, шельма!

Для убедительности солдат извлек из кармана штанов останки лягушки.

— Выходит, мерзавец ты этакий, я соврал насчет змеи?! Да как ты смеешь! Прикажу плетьми засечь насмерть за твои лживые речи!

Федор умоляюще попросил:

— Не тревожьте его, ваше превосходительство. Уважьте мне.

Беэр смягчил тон.

— А может, он и вправду по недосмотру упустил змею и убил лягушку, коя прыгала рядом с исподником, потому и заключил по собственной глупости, что оная лягушка меня побеспокоила.

Позже Беэр приказал уволить Путинцева в отставку «за преклонностью годами и глупостью рассудка»…

Честность солдата сошла за глупость. Беэр же через то оградил свою генеральскую честь.

* * *

Однажды командир караульной команды при Барнаульском заводе поручик Синяков пришел в гости к отцу Ферапонту. Здесь же находился ревизор из Тобольской духовной консистории, немолодой протоиерей Игнатий. Ревизор немало важничал, еле ворочал кудлатой головой, будто опасался, что о шею перетрется толстая золотая цепь и массивный крест упадет на пол. Как и подобает человеку его сана и возраста, он вел душеспасительный духовный разговор.

— Жизнь земная — кратчайший сон… Вечность — с вознесением на небеса. Посему на земле человек должен строго блюсти законы православной церкви…

Отец Ферапонт приметил на лице поручика гложущую скуку, исподволь и многозначительно подмигнул ему, давая понять, что и при скучном начале можно ожидать веселого конца. Потом как бы вскользь обронил:

— Велела бы, матушка, стол накрыть.

В небольшой уютной гостиной все давно готово к приему гостей. Со стола приветливо поглядывали бутылки, тонкие аппетитные запахи изысканной снеди щекотали ноздри.

Отец Игнатий уселся первым, сказав с тяжким вздохом:

— Грешен человек безволием своим перед дарами земными.

После третьей чарки ревизор перестал открещиваться и в утеху своей совести оповестил:

— Что три, что шесть чарок — един грех разом.

А отец Ферапонт с тонким знанием дела прогремел в дверь:

— Велела бы, матушка, подать енту наливочку, что в третьем году наделана, под красной сургучной печатью и облита воском. Да икорки осетровой свежего посола с нарезанным лучком…

С подносом в руках вошла Настя, чуть заметно улыбнулась, с достоинством поклонилась.

Поручика совсем недавно перевели по службе из Екатеринбурга в здешние края. На Барнаульском заводе не знал он еще многих людей. И Настю увидел впервые.

— Никак дочь ваша, отец Ферапонт?

— Не-е, разведенная жена… в услужении мне находится.

Наливка оказывала свое быстрое воздействие. Захмелевший отец Игнатий отставил в сторону кисель и сухие блины, осенив неугодную пищу крестом.

— Сие — божий дар беззубым и древним старушкам. Нам же что потверже да потяжельше, ибо зубы наши, аки клыки волчьи.

Потом придвинул к себе соблазнительную скоромную пищу, долго и аппетитно чавкал полным ртом.

Поручик плохо слушал пьяную болтовню ревизора.

С приходом Насти затуманенный хмельной взор его прояснился. И сейчас поручик неотрывно глядел на дверь в надежде, что снова появится Настя.

Наконец отец Игнатий непослушным языком произнес последние слова:

— Всяк упившийся да сверзится в постель.

С тем и уковылял прочь неуверенной походкой. Поручик сразу же нетерпеливо выпалил хозяину:

— Как зовут ее?

В ответ сдержанный, понимающий смешок.

— Вижу, вижу, поручик, Настя по душе пришлась. Что ж, дело мирское, житейское. Вам ведь и сорока не минуло. Мужчина, как говорят, в самом соку, вдобавок вдовый. На Настю же никакого запрета от церкви нет.

Отец Ферапонт вроде в душу поручика заглянул.

— Настенька, пойди сюда!

По настоянию хозяина и гостя Настя выпила полчарки наливки. Не помнила, когда хмельное брала в рот. Щеки налились густым румянцем. Лукавым, как, девичестве, огоньком засветились глаза. Под предлогом приглядеть за своим коллегой удалился отец Ферапонт. Поручик решил воспользоваться до конца выпавшим случаем.

— Скучно одной жить, Настенька, не правда ли?

На лице Насти плутоватая улыбка. Ответила уклончиво:

— При работе не до скуки…

— Выполнишь мою просьбу, Настенька?

— О чем просьба-то? Может, подать что?

Поручик кивнул головой на стул рядом с собой.

— Сядь сюда, Настенька…

— О-о, не годится так-то, чтобы прислуга к хозяйскому гостю подсаживалась.

— А я сам пересяду.

— А ну спробуйте!

Пока поручик тяжело и неуклюже вставал со стула, Настя порхнула к двери и подзадорила веселым смехом:

— Что же вы стоите? Садитесь же на ентот стул!

— Дикая коза ты, Настенька! Чего испужалась, вдовая?

Слова Насте — что горох в стену. Как стояла у двери, так и осталась там. Потом сказала строго:

— Коли ничего не надобно, я ухожу. Дела ждут.

— Твоя воля, Настенька! Только я не раз к тебе приду.

— Я же не хозяйка в этом доме. А у отца Ферапонта немало людей бывает. И вам к нему дорога не заказана, коли надобность приведет.

Раза три поручик находил после предлог, чтобы побывать в доме отца Ферапонта. Не столько говорил с хозяином, сколько бойко стрелял глазами по сторонам в надежде увидеть Настю. А Настя, как нарочно, проплывала где-нибудь в стороне плавной походкой, делала вид, что не замечает пришедшего человека.

Первое время отец Ферапонт выказывал, что не догадывается о намерениях поручика. Потом как-то хлопнул его пухлой рукой по плечу и сказал напрямик, добродушно:

— Не придумывайте заделье для прихода сюда. Все вижу и понимаю. Вот то дверь Настиной комнаты. В нее, минуя меня, всегда проходите…

И поручик зачастил, долго засиживался в комнатушке один. Настя находила дела и отлучалась, пока не исчезал гость. Лишь где-нибудь во дворе поручик успевал сказать хлопочущей Насте:

— Что же ты убегом бегаешь? Безо всякой надежды прихожу к тебе…

После каждого прихода поручика в шкафчике росла горка сверточков с подарками. «Ну и пусть себе таскает! Надоест — перестанет», — думала Настя и бережно укладывала сверточки в свой незатейливой работы сундучок. Даже из любопытства не развернула ни одного из них.

Отец Ферапонт бесконечно поражался: «Сама судьба на тройке навстречу мчится, а Настя в сторону сворачивает. Не годится такое». И поручику и священнику думалось одно и то же: «Нет причин у Насти отвергать мужчину».

Как-то к своему большому изумлению и радости поручик застал Настю в комнатушке праздно сидящей. Принарядилась в лучшее платье, отчего еще сильнее похорошела и показалась невестой на выданье. Поручик, словно юнец, оробел, языком не смог шевельнуть. Только восхищенных глаз не сводил с Насти, ждал, когда она заговорит. А Настя молчала. Думы болезненные, как ожог, распирали ее голову. И все о Федоре. Вспомнилась последняя встреча с ним, когда он приезжал в Барнаул. «Окажешься в большой беде — весточку подай. Чем в силах — помогу…» И по сей день в ушах Насти звучали эти слова. Ей казалось, что тогда в голосе Федора слышалось большее, чем простое участие. Настя уловила какие-то скрытые порывы души Федора. Какие — не знала, но смутно угадывала, что дай им волю Федор, и жизнь для нее стала бы светлее и жарче полуденного солнца. Насте думалось, что ради этого следовало пока жить в строгости и отчуждении. Она приходила в душевное смятение от одной мысли, что надежды потеряют власть над ней…

Поручик еле слышным голосом перебил молчание.

— Настенька, чего невесела? Сегодня воскресенье. На дворе весна, в лесу — божья благодать, на полянах — веселые подснежники.

Настя удивленно повела бровями.

— Ну и что же из того?

— В лесу, Настенька, грусть-тоску как рукой с души снимает.

Настя спокойно улыбнулась, урезонила поручика:

— Для меня нипочем, а для вас зазорно со мной через весь посад идти. Офицер. А я кто? Не по душе мне та прогулка.

Упорство Насти накаляло чувства поручика. С каждым днем он все настойчивее добивался ее расположения. И, как прежде, без успеха. Тогда поручик отважился сказать решительное слово.

— Нам, Настенька, ничто не мешает соединиться. Будь моей женой.

Настя долго смотрела на поручика. В прищуренных глазах — сожаление и участие. Впервые назвала поручика по имени.

— Хороший и, видно, душевный человек вы, Алексей Павлович. Только не одна дорожка у нас пролегла с вами…

— Почему же, Настенька? Я от всего сердца предлагаю.

Настя выпрямилась. В ее голосе послышалось гордое достоинство.

— Знаю. Не потому не одна дорожка, что разные мы с вами, что у вас белая кость. Каждый должен себе цену иметь. И я имею. Не боюсь, что подомнете меня. А вот полюбить вас, когда в сердце заноза, кою не вырвешь, не сумею. А жить так, без искорки, не могу.

Поручик несколько отступился от Насти. Много дней ходил живой тенью. От рассеянности послабление в службе допустил. Из-под караула сбежали пятеро арестованных мастеровых, перемахнули через границу к киргиз-кайсакам. Поручик получил строгое наказание от воинской команды — на два года растягивался срок представления к присвоению очередного звания.

Среди барнаульской горной знати злой зимней поземкой поползли пересуды: «Синяков с ума свихнул — вознамерился на бергайеровой женке ожениться. Недостойно офицеру так себя вести. Служанка — не ровня ему. Хотя и разведена, а муж-то ее жив…»

Поручик почему-то, что ни день, сильнее уверовал: не говорила Настя слов отказа. Сон все это, не больше. Лишь после вторичного пылкого объяснения поручик убедился, что Настя создана не для него.

Настя же после того ушла из услужения отцу Ферапонту. Зашила в мешочек из чистой холстины все до единого подарка и попросила матушку:

— Отдайте Алексею Павловичу.

Из сострадания к поручику Настя ушла с Барнаульского завода. Куда — никому слова не сказала.

* * *

С крепостной стены рявкнула пушка. Тотчас же на будке появился указ. Большой лист бумаги усыпан крупными буквами. Выстрел и указ оповещали о побеге с глубинных подземных работ Змеиногорского рудника секретного колодника. Имя его умалчивалось, зато приметы расписывались с дотошными подробностями. И самое главное — указные знаки, или клеймо, на лбу: «З. Р.» — сокращенное название рудника.

Указ настрого предписывал каждому работному, под страхом жестоких наказаний за упущение, задержать беглого, за то обещана немалая награда: двадцать пять рублей деньгами. Чтобы усилить рвение работных в поимке, начальство сообщало, что

«оный вор и разбойник к тому же убивец трех человек, из коих один — малолетний ребенок…»

Загалдели, засудачили работные. Не бывало такого, чтобы в секрете находилось имя беглого. Да и не слыхивали до этого, чтобы какие-то секретные колодники на руднике водились. В глаза их никто не видывал. Откуда им взяться и кто они?

Несколько дней подряд солдаты шныряли по руднику, версты на две окрест его обшарили все кустарники и каменные выступы. А беглого не нашли, будто кто выдумал его. По селениям поскакали нарочные.

Работные, наперекор наказу начальства, ничуть не помогали в поисках, между собой переговаривались. «Поди, наш же брат, тот беглый. А что убивец, то, может, брехня. Начальству и барышнику — одна вера».

Глубокой ночью в дверь избы Федора несмело постучали. Мелкий и густой осенний дождь противно хлюпал в лужах. Казалось, кто-то неуверенно, на ощупь шагал в сапогах.

Федор открыл дверь. В кромешной темноте не видно и силуэта человека.

— Это я, кум.

По голосу Федор узнал Алексея Белогорцева.

— Ну ж и непогодь… А правда, сбрехало начальство, что беглый убивец.

— Завтра не мог сказать? Затем только и пришел?

Белогорцев, будто не слышал вопроса, протиснулся в сени, отряхнулся и бросил в темноту:

— Заходи сюда… Открой-ка, кум, чулан да светильник запали — из чулана свет наружу не просочится.

При дрожащем свете Федор увидел незнакомого человека. Нечесаная бородища туго скрученными веревочками падала ниже пояса. На левой руке болтался обрывок цепи.

— То ж Васька Коромыслов, — сказал Белогорцев. — Помнишь? Сыскал его ноне вечером в копне сена за огородом. Он и есть беглый колодник. Хочет важную весть сказать тебе.

Васька сел на лавку, несмело попросил:

— Поесть и испить бы что. Третьи сутки голодом… Цепочку с руки сбить да бороду обрезать…

Голос у Васьки увядший, надтреснутый, в движениях бесконечная усталость. И только беспокойный блеск глубоко запавших глаз говорил о большом душевном волнении.

— Поклон тебе, Федор, от дружка и тестя Соленого. Вместе с другими колодниками робит в потаенном забое Змеевой горы на большущей глубине… Иные прикованы к тачкам. Те, кто руду откатывают, по двое и трое скованы. У каждого на лбу, как у меня, отметина. Всех человек двадцать. Бывало и более. Померли некоторые… Раз в неделю на тачках выкатывают руду в Крестительскую штольню, когда нет там посторонних глаз. Под строгой охраной робят…

Федор нетерпеливо и горячо перебил:

— Выходит, каторжные они?

— Хуже, брат… нету оттудова выходу никому наружу. Глаза совиными стали. Факелы разрешают жечь только при работе. Остальное время люди в темноте копошатся.

Васька поймал недоуменные взгляды на лицах слушателей и рассказал, как убежал из подземелья.

— Раздумался я как-то и порешил: не погибать же мне в свои годы в ентом каменном мешке, не повидавши бела света. Подойду с тачкой к острому роговиковому выступу вроде руку почесать, а сам цепочку пошоркаю. Посередке. Так-то два годика и тер, пока, звено в том месте не толще волоска стало. Проробил недели две еще. Пришла пора в Крестительскую руду выкатывать. Праздник, видно, был или какая другая причина, только на догляде остался всего один стражник. Я в темноту тачку толкнул, другие следом за мной. Соленый меня в бок боднул локтем — беги, мол, авось твоя звезда удачливая, выберешься наружу. А сам тачкой загремел. Я тем разом рванул цепочку. Руке облегчение почуял. Стражник-то рот разинул, нас в тот раз не пересчитывал. Куда бежать скованному? Наружу вышел при подъеме руд. Обрадовался несказанно — над землею темнота, будто в каменной глуби. Как мышь, забился в сено, поутру к свету приглядывался, чтобы не ослепнуть с маху-то.

Васька доел краюху хлеба, запил квасом, закурил. Вместо глаз от блаженства под бровями узкие, словно острым ножичком прочеркнутые щелки.

— А харчу там дают столько, что днями по нужде не ходишь… Спеши, Федор на выручку Соленому. И других вызволять надобно. Замрут, как осенние мухи. А находится тот забой вот где…

Васька попросил уголек. На доске принялся рисовать извилистую линию — Крестительскую штольню. Почти посреди ее поставил крестик.

— Здесь начинается забой. Узкий, как кишка, на четвереньках по нему тачки толкают. Вход закладывается камнями, чтобы из штольни незаметно было.

Через два дня Алексей Белогорцев, чуть засерело утреннее небо, поехал по Колыванской дороге за дровами. Не доезжая до Горелого мыса, черного от густого леса, свернул влево. Сыро от дождя. Полдень уже, а солнце не в силах пробиться сквозь осенний морок.

— Ну, вот и приехал. Вылазь!

У телеги-рыдвана двойное дно. Верхние доски зашевелились, и из ящика вылез Васька Коромыслов. Его не узнать. Гладко выбрит, собран как рудоискатель: за плечами большой мешок, за поясом молоток и нож. И что дивно: указных знаков на лбу как не бывало. Федор придумал намазать Васькино лицо теплым воском и посыпать каменной пылью под цвет кожи. Лицо стало гладким, как пасхальное яичко.

— Ну, прощай, Васька! Чтобы шкура скоро не слезла с твоего лица, не смейся, усердно не потей, а спи только на спине. Удачи тебе, Васька!

Алексей поспешно набросал в телегу валежника и к вечеру возвратился домой.

* * *

Рудничное начальство неохотно крепило горные выработки. И не столько из-за нехватки людей, сколько из прижимистых расчетов. В подземелье работных на каждом шагу подстерегала опасность, особенно в выработках по мягким породам.

В стороны от Луговой штольни уходили узкие квершлаги. Один из них по мере удаления от штольни расширялся и образовал обширную выработку — Большой орт.

Здесь стоял неумолчный звон и цоканье сотен кайл и молотков. Орт — настоящий подземный дворец. При неровном, дрожащем свете факелов играли изумрудно-зеленые, пурпурно-красные, золотисто-желтые цвета. От горных хрусталиков по стенам и сводам выработки бежали дорожки жаркой радуги.

Богат орт рудами. Именно они, а не волшебные красоты влекли сюда начальство. Здесь находили разных форм золотистые и серебряные блестки в кварцевой сини с зелеными отметинами, в черных и желтых охрах. Темно-серая шпатовая хрупкая руда с желтоватыми и красными охрами в каждому пуде содержала от двадцати до тридцати золотников серебра, в шесть-семь раз больше, чем в обычных рудах.

Работные с опаской тюкали молотками и кайлами по стенам орта. Если ударить с полного, плеча по стене — со свода от сотрясения нет-нет и сорвется кусок породы с коварной охренной желтизной в изломе. Охра ослабляла породу.

— Свод надобно укрепить — башку в лепешку сомнет кому-либо.

Доглядчики стояли где-нибудь в безопасном месте и на разумные замечания работных зычно гудели:

— Но-но! Яйца курицу не учат! Языки меньше сушите да рты не разевайте…

Немало шло руды наверх из Большого орта. Завидущему начальству хотелось еще больше. Приказало оно, как работные ни упирались, порохом откалывать руды.

Несколько зарядов в буровых отверстиях грохнули в один раз. Как живой, заходил свод. Загремел тяжелый каменный обвал. Двух бурильщиков и бергайера сразу похоронили.

После того до ушей начальства дошли «зловредные» разговорчики работных: «Не полезем в глубь горы на верную гибель, пусть начальство сует головы под каменный дождичек». Начальству поневоле пришлось крепить своды Большого орта. Но работные спускались в него под великим принуждением. Как ни усердствовали доглядчики, а не могли выколотить у работных и половины сменного урока.

На руднике объявилась кликуша — вдова погибшего при обвале бергайера Звонарева.

Убитая горем, совсем одинокая и немолодая женщина появлялась в самых людных местах, садилась на землю и визгливым, задыхающимся голосом городила страшное.

— Огню предайте себя, но не тревожьте змея семиглавого! Сушит-крушит ентот змей проклятый всех, кто в его логово заглядывает. Морской волной накрывает за дерзость и непочтение к себе. Изы-ы-ыди-и-те от змея! В том спасение ваше, люди!..

Лицо, все тело Дарьи передергивали судорожные корчи. Смолкала, когда покидали силы, лежала неподвижная с шапкой мыльной пены на губах.

Работные мимо ушей пропускали кликушество. Заботливым уходом, теплым участием и добрым словом проясняли рассудок Дарьи. Даже совсем было утихомирили ее, но ненадолго.

Верстах в сорока от Змеиногорского рудника в укромном и потаенном уголке Колыванского хребта дозорные казаки отыскали раскольничий скит. Бесценная находка для горного начальства — так нужны новые работники для рудника. Казаки сунулись было за палисадную стену. Не тут-то было. Массивные ворота оказались на крепком запоре. Тогда казаки принялись истошно кричать через изгородь. В ответ послышался решительный отказ раскольников открыть и объявить себя представителям властей.

— Огненным крещением оградим свои души от посягательств сатаны!

Затем из-за палисада потянуло легким дымком. Вскоре над крышей дома взметнулось и бойко затрепетало жаркое, сухое пламя. Сквозь его шум донеслось глухое, загробное пение. Оно угасало с рождением новых языков пламени… И вот совсем затихло.

Казаки обнажили головы. В запертом изнутри доме сгорели восемнадцать человек.

Весть о том дошла до Змеиногорского рудника. Засудачили работные. Уж слишком безрассудным и страшным показался поступок раскольников.

— Удивишь барина говядиной, когда от жареных цыплят нос воротит.

— Грех-то какой на душу взяли, спалив себя с младенцами в огне.

Работные, у которых головы погорячее, не боялись говорить неуважительное о мертвых. Резонно распекали самосжигателей.

— Всякому дураку доступно на себя руки наложить! А польза от того какая и кому?

— Впустили бы тех казачишек во двор, по головкам осиновым дрекольем приласкали, и ну на новые места! Лови тогда начальство синицу в небесах!

Дарья Звонарева, как только прослышала про раскольников, снова закликушествовала, пуще прежнего визжала:

— Во царствие небесное вознеслись непокорные! Вечный мир и блаженство обрели! А вы-то что? Навоз невыгребной! Шает, а дыму и огня тю-тю! Ящерки беззубые — во кто вы!

Работные не обижались на злые причеты. Как и прежде заботливо присматривали за одержимой. Только для начальства Дарья — что кость поперек горла. Начальство усмотрело в кликушестве Дарьи «пагубное, из ряду вон выходящее, зловредное и развращающее воздействие» на работных. По приказу свыше солдаты без посторонних свидетелей схватили Дарью и для начала бросили в одиночную каморку змеиногорской тюрьмы, пусть, мол, кликуша своей болтовней тюремные стены потешит.

Работные с ног сбились, искавши Дарью. Начальство для показу, что обеспокоено пропажей человека, тоже посылало солдат на поиски. Они осмотрели все места, где могла оказаться Дарья, даже на дно шахтных стволов заглянули, в Змеевском руду изрядно побулькали.

Встревожились работные, что не усмотрели убогого человека. За недобрую примету сочли загадочное исчезновение Дарьи.

И вот свалилась нежданная беда. В подземных выработках вода не в диковинку. В одних местах чистая, как слеза, она катилась каплями по стенам, с шорохом срывалась густым дождем со сводов выработок. В других — с сердитым ворчаньем фонтанчиками била в расселины горных пород. В выработках, которые не крепились, подземные воды легче пробивали себе путь и текли обильнее.

Из выработок верхних горизонтов вода отводилась в штольни, частью в Луговую и больше — в самую глубокую от поверхности горы Крестительскую. Оттуда воды стекали в Змеевку или Корболиху. Лишь кое-где стояли насосы с ручными или конными приводами. Они выкачивали на поверхность самую малую часть подземных вод.

Случилось так, что сразу во многих некрепленых выработках вода, как по чьему-то тайному сигналу, хлынула сокрушающими потоками. В отводных штольнях нижнего горизонта она бушевала неукротимым весенним паводком.

Над рудником поплыл басовитый набат сигнального колокола. Ему жалобно подскуливала колокольная мелочь Преображенской церкви.

Офицеры, солдаты, работные, что находились снаружи, и те, которые успели выбраться из подземелья, сбегались к условленному месту — крепостным воротам. Все прибежавшие по доброй воле или по указке начальства разбились на спасательные команды.

Федор с Алексеем Белогорцевым и его двумя дружками — бергайерами — попросился в выработки нижнего горизонта. Управляющий без заминки согласился: даже среди самых отчаянных смельчаков не сыскалось бы охотников идти на такой риск…

Шум текущей, падающей вниз воды глушил голоса людей. Воздух в подземелье густ от сырости. Факелы трещат, источают удушливый смрад. Пламя на них теряет обычную подвижность, кажется остроконечной медной отливкой.

До самой Луговой штольни Федор и его товарищи спустились благополучно. По пути откопали два завала, вызволили пятерых работных. Те наотрез отказались присоединиться к спасательной команде и поспешили наверх.

При каждом спуске вниз по узким шахтным лестницам на головы людей сверху срывались потоки ледяной воды. В одежде не найдешь и сухой ниточки.

Федор не помнил, сколько спусков осталось позади. Замечал одно: чем ниже спускались, тем сильнее бушевала вода.

Алексей Белогорцев за свою жизнь провел под землей столько же времени, сколько на земле. Пожалуй, один крот мог равняться с бергайером по умению распознавать темные подземные норы. Когда вода дошла до пояса, Алексей облегченно вздохнул. Федор не понимал, чему радуется товарищ. Ведь до этого воды было меньше, и Алексей сосредоточенно молчал.

— Ну, вот и Крестительская! Здесь вода посильнее, хотя и не так шумом пугает, — сказал Алексей. — Свяжемся на всякий случай одной веревкой, чтобы кого потоком не утянуло.

Осторожно, чтобы не повредить ног о камни, пробрели саженей двести. Алексей первым в цепочке замедлил шаг, принялся факелом чертить по стене штольни.

— Молодец Васька Коромыслов! Как маркшейдер, точно означил, где начинается каменный лаз. Вот он, смотрите!

Алексей ткнул факелом в стену. Камни в ней уложены так плотно, что неопытный глаз не отличил бы от естественно сложившейся породы.

У входа в лаз остались два бергайера. Федор накрепко наказал:

— Не ровен час, вода может схлынуть. Если стражники придут — сами знаете, что делать. Вас не учить, как робят молотком…

Лаз узкий и низкий, воздух в нем суше, чем в штольне, но спертый и тяжелый. Федор и Алексей медленно пробирались вперед. Постепенно удалялся шум воды в штольне.

И вдруг каменная теснота над головами расступилась.

Друзья распрямили замлевшие спины.

Насколько хватал свет факела, по сторонам и впереди зияла пустота. То была выработка. Таких Алексей видывал немало. Своды выработки высокие — факелом не достанешь — мерцали холодными слюдяными огоньками.

Федор громко крикнул:

— Э-эй! Кто здесь есть живой?

Где-то в глубине выработки послышался едва уловимый шорох, звякнули цепи.

— А ну, выходи сюда!

На свет вышли люди. По виду все одинаковые: со сгорбленными спинами, длинными запыленными бородами — попробуй отличить таких друг от друга! И все-таки Федор с высоко поднятым факелом медленно пошел к одному из колодников.

— Ты ли, Иван?

— Федор! — Соленый порывисто бросился вперед и тотчас присел от боли в руке, прикованной к тачке. Потом жарко заговорил:

— В который раз спасибо тебе, Федор! А Васька-то — вихрь! Ей-богу вихрь: сорвался и вылетел в шахтную дыру! И Ваське тоже спасибо!..

Остальные бородачи стряхнули оцепенение и громко вразнобой забубнили:

— Не Васька — един человек не узнал бы про нас!

— Безвестными были бы наши косточки!

— Теперь от души отлегло. Увидели вас, и в жизню вера вернулась.

Федор и Алексей поспешно расковали колодников. Как малые дети, прыгали колодники от счастья, разминали отерпшее от цепей тело. «Воля каждой живой твари мила, а человеку подавно…»

Мысли Федора перебил Соленый:

— Что делать дальше? Руки-ноги свободны и душа просится на простор. В руднике никак вода разыгралась?

— Откуда тебе знать?

С довольной усмешкой Соленый пояснил:

— Мы так навострились — летучая мышь пролетит в штольне — слышим. Стенку в лаз вы разбирали — тоже слышали. Думали, стражники идут… Скажу тебе, Федор, не ушел я тогда, как ты ослобонил. В Белоярской меня словили… Теперь мы покажем свой теремок. В ентовом направлении рудная выработка пошла. В ней и копаемся. А то — наши лежки. Дабы солома не выбивалась, камнями обложили. Под головами и боками — тоже камни. Хрусткие постельки.

Посредине выработки — плоская каменная плита, ниже ее — каменные столбики.

— Стол и стулья наши, — пояснил Соленый.

Взмахом факела Федор случайно выхватил из темноты кусок каменной стены, на ней высечен крест.

— А это что?

Соленый взял в руки факел. Свет побежал дальше по стене.

— Вон, смотри. Видишь — не один тут крестик-то. Каждый покойничка показывает. На моих глазах пятнадцать душ из подземелья на небеса вознеслось. Вон там Савелий Смыков почивает… там Фрол Тихобаев. А то последняя могила. Баба в ней, Дарья Звонарева. Так и не узнали толком, за что ее швырнули сюда… Свободнехонькими, без цепей лежат — начальство на других те цепи надело. Одному Савелию навечно кольцо обручальное подарили. Рука так опухла, что железный обруч на ней словно перекисшим тестом затянуло. Пожалели руку-то…

— Неужели так и схоронили без исповеди и святого причастия? — со страхом спросил Алексей.

Соленый промолчал и нырнул в узкий каменный коридор.

Оттуда крикнул:

— Пошли сюды!

В конце коридора — большая полукруглая ниша. Ее стены затянуты холстом. На холсте смутные лики святых. В центре ниши, перед образом Христа, два высоких каменных подсвечника. Со свода свисла цепочка с лампадкой.

— Наша церковь. При надобности сюда со стражниками опускается священник. С христианским покаянием отходит душа от, человека-то.

Обратно по каменному лазу колодники шли с юношеской легкостью. Наскучали по свободной ходьбе без цепей. Проворно, искусно заложили лаз камнем.

По штольне по-прежнему катились потоки холодных вод. Федор сказал:

— Пожалуй, пора и расходиться. Вот вам веревка. Пойдете штольней до выхода в Корболиху. Пустошью проберетесь к избе Алексея. Там переоденетесь, возьмете толчи и тотчас идите в разные стороны. Ночная темнота поможет вам.

Потом полушепотом к Соленому:

— Ступай в ущелье, где поселок Незаметный был. Поблизости надежно укройся. Навещать тебя стану часто. После что-нибудь придумаем. Счастливого пути!

Колодники в голос изрекли:

— Спасибо, робяты! Вовек не забудем такой услуги. А коли в беду попадете, через огонь протянем руки для выручки!

Смолкли всплески воды под ногами ушедших колодников. Федор с товарищами еще стояли на месте. Душу каждого наполняла не тоска прощанья, а озорное мальчишеское желание кричать и смеяться от дерзкого и удачного поступка.

— Не пальцем, а всем рукавом утерли нос начальству! — В голосе Федора — нескрываемый восторг. Товарищи оживленно подтвердили:

— В петлю заскочит начальство, когда пропажу распознает!

— Намотает на ус, как работных в тайном подземелье заживо хоронить!

И странно, почему-то в эти минуты Федору вспомнились раскольники-самосжигатели. Он не удержался от скрытого упрека: «Напрасно сгинули. Могли бы за себя и за людей постоять».

Спасательная команда Федора выбралась наверх раньше некоторых других. В лицевой счет команды записали пятерых спасенных, а в формулярные, или послужные, списки — похвальные слова за усердие при спасательных работах.

* * *

Лекарь Фридрих Гешке — саксонец. Когда-то на родине имел невесту и мечтал стать доктором медицины. Судьба опрокинула все его планы. Гешке в то время не прошел в доктора по конкурсу, а невеста предпочла в мужья немолодого, но богатого и с громким именем адвоката. Уязвленный до глубины души, Гешке покинул родину с твердым намерением вернуться туда лишь для того, чтобы занять свое место в фамильном склепе.

Он уехал в Россию. Служба в разных петербургских ведомствах скоро наскучила — не было настоящей медицинской практики.

В горькие минуты крушения жизненных планов Гешке поклялся у праха родителей, что не свяжет свою судьбу ни с одной женщиной.

Со смертью Фридриха Гешке, единственного мужского отпрыска в семье, прекращается один из древних родов саксонских медиков. Гешке хорошо понимал тяжесть своей вины перед родителями, дальними предками и, чтобы смягчить ее, решил украсить семейную усыпальницу надгробием под стать княжескому. Этой мыслью только и жил Гешке. В душе постоянно вынашивал проект надгробия. Одно из надгробий представляло сонм ангелов, толпящихся на глыбе черного с белыми жилами мрамора неровных волнистых очертаний. В руке каждого ангела — крохотное скульптурное изображение родичей Гешке. Место каждому определялось, разумеется, по старшинству. Были и другие проекты. Всех около трех десятков. Запечатлены они на больших листах добротной бумаги. В свободное время Гешке извлекал листы из заветного сундука и с упоением занимался усовершенствованием проектов. Сам автор пока ни одному из них не отважился отдать предпочтение и потому над каждым трудился вдохновенно.

Для осуществления задуманного нужны деньги. Петербургская дороговизна, при самом скромном образе жизни, позволяла ежегодно откладывать в копилку всего пятьдесят рублей. Без мала двести лет пришлось бы трудиться Гешке ради своей затеи. И он решил сократить этот срок. По контракту с царским кабинетом нанялся лекарем на Змеиногорский рудник. И не жалел о том. Двести пятьдесят рублей ежегодного прироста в копилке стоили того, чтобы забиться за тридевять земель, в медвежью глушь.

Относиться к службе спустя рукава Гешке считал бесчестным. Поэтому не давал каких-либо послаблений работным, особенно в первые годы службы на руднике. Позже отношение к окружающему у Гешке изменилось.

Лекарь замечал, как с продлением сроков контрактов подкрадывалась старость. Некогда стройный, теперь Гешке охотно соглашался, что стал походить на аптекарскую колбу с отбитым горлышком. Одолевала тяжелая одышка от домашних дел после службы. «Видно, пришло время уходить на покой…»

И в самом деле, цель достигнута — скопленных денег вполне хватит на памятник. Но не хватало воли покинуть людей и места, с которыми свыкся. В оправдание своей слабости он тайно мыслил: «Подыщу помощницу по домашности, дотяну до истечения срока контракта, тогда и в родные места на вечный отдых отправлюсь».

Незримо дли других ночью в дом Гешке пришла Настя, подала рекомендательное письмо от отца Ферапонта. До онемения изумился лекарь: кто и как мог прознать про его невысказанное намерение. Не меньше удивилась и Настя, когда Гешке не раздумывая оставил ее в доме для услужения.

Проходили дни. Гешке убеждался, что не просчитался в решении. Настя оказалась заботливой, не спрашивала, а сама находила работу. Однажды заявила:

— Время впусте пропадает. Может, в госпитале грязное белье есть? Пусть носят, буду стирать. Без дела тоска одолевает…

Для Гешке труд превыше всего на свете. Становилось отрадно на душе оттого, что в служанке отчасти видел себя. Его взгляд завораживали проворные и не принужденные движения Настиных рук. Казалось, не работала, а проплывала в плавном танце. Глубокой симпатией проникся Гешке к ней.

В праздничные дни с отеческой предупредительностью он оттеснял Настю от кухонного стола, сам принимался стучать ножом, растоплять печь. Приготовив завтрак, громко кричал Насте. Та бросала вязать пуховую рубаху для своего хозяина, выходила из своей комнатки с теплой благодарной улыбкой.

И думалось Насте: «Откуда столько доброты у чужеземца?»

Гешке несколько раз задавал вопрос своей собеседнице:

— Почему, Настена, один?

Настя сдержанно улыбалась. О том же спрашивала Гешке. Лекарь смолкал.

Порой он упрекал время, сожалел, что не родился лет на тридцать позднее, тогда наверняка не выполнил бы обета, что давал покойным родителям.

Гешке преподнес Насте в день рождения подарок — сарафан из цветистой бухарской материи, сафьяновые сапоги с тонкими узорами на голенищах, кольцо. Во всю жизнь Настя и не помышляла о таких нарядах.

— Зачем, Федор Васильевич, на меня деньги тратите? Я и так, благодарение богу, не обижена вами… — сказала Настя и осеклась, горло перехватила спазма.

Настя дала волю невыплаканным слезам. Сама не подозревала, что способна на это. Замороженная жизнью душа оттаяла при первом теплом ветерке.

— Зачем плакаль, Настена? — Гешке положил руку себе на грудь. — Сдесь тоже много-много накипел…

Настя уняла слезы. Позже, переодетая в пестрый наряд, показалась хозяину. Тот не сдержал искреннего восхищения.

— Карош, Настена!

Насте перевалило за тридцать. Годы не изуродовали ее. Сейчас она и на самом деле выглядела привлекательно. Тонкий сарафан не скрадывал сильного и гибкого стана. В сапогах на высоком каблуке она казалась стройнее и моложе своих лет.

* * *

Трое суток в Змеевой горе хозяйничала вода. На четвертые наводнение утихомирилось. Работные снова растекались по подземным казематам, в которых стояли густые и спертые запахи сырости.

Стражники во главе с самим поручиком осмелились спуститься в Крестительскую штольню. Священника с собой прихватили на случай, если среди колодников, мертвые или отходящие от жизни встретятся.

В Крестительской штольне жуткая, могильная тишина. На камнях — обрывки сбитых с рук и ног цепей. Стражники, как увидели такое, оцепенели. Первым пришел в себя поручик. Дико заревел:

— Сбежали, мерзавцы!

— Точно так, сбежали, — глухо отозвались стражники.

— Точно, точно! — зло передразнил поручик. — А куда вы смотрели? В первую голову вам, болванам, в ответе быть! Не будь вашего недогляда, не сбежали бы.

И снова над Змеевой горой поплыл басовитый и гулкий звон колокола. На крепостных стенах слаженно крякнули пушки. Не на шутку испугалось начальство. С побегом колодников могла раскрыться тайна Змеиногорской каторги, тогда ответ перед самим сенатом придется держать. Приятного в том мало…

В разные стороны на резвых скакунах помчались сломя головы сыскные дозоры, нарочные с указами — оповещаниями о побеге колодников.

С довольной улыбкой Алексей Белогорцев сказал Федору:

— Вроде не горшки на плечах начальства, а не разумеют, что за трое суток беглецы к джунгарам в гости поспеть могут. Видно, не знает начальство, что по первому, ручейку утекли невольники…

А у Федора душу съедала тревога. Стало известно ему, что в ночь побега в избе Белогорцева не оказалось одного колодника — крестьянина деревни Ересной Тупицина Степана. Колодники тогда объяснили:

— Хворый и слабый силами Степан. Отстал. Не усмотрели в темноте. Эх-ма! Попадет в пасть начальству…

И вот по руднику прошел слух, что ночью разъезды схватили беглого. Было затихла, потом снова родилась суета. На этот раз солдаты каждодневно переворачивали в избах работных пожитки в надежде напасть на следы беглецов. И понапрасну.

Однажды ретивые солдаты по ошибке влетели даже к лекарю, которого не было дома. Во дворе к Насте, как с ножом к горлу, приступили с расспросами:

— А ну, сказывай, кто бывал здесь в последние дни. Да не таись смотри у нас!

Настя резко одернула солдата, потянула в дом.

— Что понапрасну строжитесь!

Со шкафов глянули пустые глазницы черепов зверей, холодные стеклянные глаза птичьих чучел.

— Вы что, беленой обедали сегодня! Дом господина лекаря не узнаете? Как придет, ужо расскажу ему про вас, охальников, чтобы по команде жалобу принес!..

Солдаты поспешно удалились.

Время уходило, а поиск беглецов оставался безуспешным. Тогда начальство решило допросить каждого пятого работного, бывшего в наводнение под землей, авось кто-либо проболтается. Дошла очередь до Алексея Белогорцева. Тот урезонил начальство:

— Откуда мне знать про тех колодников. Да и всяк другой из нас в таком же неведении был. Кто знал, где робили колодники, тот и поспособствовал им.

Начальство поразмыслило и решило, что бергайер, пожалуй, прав. На Белогорцеве и кончились допросы.

С некоторых пор Гешке заметил перемену в Насте: стала строже и задумчивее, в разговоре слышались усталость, скрытая тревога. Гешке участливо спросил:

— Несдороф, Настена? Отдыхайт надо.

Настя ответила благодарной улыбкой.

Однажды лекарь без слов понял все. Вернулся домой со службы раньше обычного, толкнул дверь — открыта, прошел кухню, комнату, спальни. Никого нет. Смутное предчувствие недоброго потянуло Гешке в бревенчатый прируб, служивший кладовой. Не успел отворить дверь, как навстречу с раскинутыми в стороны руками бросилась Настя. Стремглав оттеснила Гешке в кухню. Только и запомнилось старому лекарю из того, что увидел, — заброшенная им чугунная переносная печурка, от которой исходило тепло, и пара человеческих глаз, сверкнувших из кучи тряпья на ветхом топчане. Лекарь укоризненно посмотрел на смущенную Настю, покачал седой головой.

— Плохо, Настена… больной челофек, а ты мольчаль. Не можно так…

Гешке не стал расспрашивать, откуда взялся человек и кто есть таков, принялся усердно пользовать больного разными лекарствами. Одержимый желанием поднять больного с постели, он не думал о его личности. Однажды заговорил с Настей о госпитале. Та отчаянно замахала руками. Не согласилась и перевести больного из кладовой в комнату. Гешке откровенно недоумевал, но на своем не настаивал.

Чем увереннее становился на ноги больной, тем ярче светилось лицо Насти.

Однажды в воскресенье Гешке поднялся строго в определенный час, принялся было хлопотать на кухне, но ощутил тепло истопленной печи, в ноздри ударили знакомые кухонные запахи. Из спальни вышла Настя, смеющаяся, довольная, мягко отстранила хозяина от кухонных дел.

— Садитесь за стол, Федор Васильевич, завтрак готов давным-давно.

Перед завтраком Гешке повторил обычное предложение:

— Больной надо за столом кушайт… сюда звать.

Самое неожиданное не потрясло бы Гешке больше, чем то, что произошло вслед за его словами.

Бесплотной тенью перед глазами мелькнула Настя. Гешке ощутил, как ее руки сжали ему шею, а по щекам рассыпались короткие и частые поцелуи. Настя так же стремительно отпрянула назад и заметила, как добродушное округлое лицо Гешке вытянулось от немалого изумления. Громкий смех Насти, что звон горного ручья, заполнил комнату.

— Нет больше больного! Вчера вечером ушел. Взял с меня слово, что поблагодарю вас. Как разумела, так и выполнила наказ…

С зажженным румянцем на щеках Гешке сел за стол.

Настя вспомнила недавно прошедшее. Осенний непогожей ночью вышла в огород выплеснуть помои, наткнулась на полуживого человека. Стал умолять Настю, чтобы взяла в дом. Сказался внезапно и тяжело заболевшим приезжим крестьянином. Про свое имя умолчал. Просил не говорить и слова никому о нем. Настя привела больного тайком в кладовую и принялась выхаживать.

После завтрака Гешке спросил о человеке: кто таков и откуда. Настя без утайки рассказала, что знала.

— Маля-маля знаком челофек, — заметил Гешке.

— Доведется, узнаем больше, — проронила Настя. — Не узнаем — беды мало. Доброе сотворили человеку, а такое никогда не забывается. Может, то беглый Степан Тупицин.

Не угадала Настя. Не за Степаном Тупициным ухаживала она.

* * *

Соленый жадно наслаждался волей, будто родниковую воду пил после долгой, мучительной жажды. Удивлялся тому, что казавшееся обычным или неприметным раньше теперь выглядело интересным, ярким.

Соленому доводилось на своем веку немало видеть деревьев-выворотней. Проходил мимо с полным безразличием, без интереса. А вот сейчас невольно всматривался в земляную воронку, заметил, что у дерева корни подгнили, потому и повалил его ветер. В каменных нагромождениях, в густых сплетениях ветвей деревьев даже в неприютной осенней непогоди отыскивалась своя красота.

Иван обосновался неподалеку от Незаметного.

В глубь каменистого обрыва уходила извилистая узкая расселина — такая, что только человеку протиснуться. Кончилась она вместительной пустотой. Вход закрывали сплетения колючих кустарников. Лучшего жилья не сыщешь. Для тепла и неприметности Соленый изнутри закрывал вход тонким плитняком.

Раз в месяц приезжал Федор с провиантом. Соленый радовался случаю отвести душу в разговорах.

— Эх, и наскучило же отшельничать. С одним собой до обалдения наговоришься, а не то — для души утехи нет. Слова что на уме, то и на языке одни, ради того и бормочешь, чтобы не забыть их… По первой вешней воде подамся в отдаленные места. Дружков найду. Год-другой поживу, дальше видно будет.

Федор с тревогой поглядывал на тестя. Крепко сдал Соленый за последние два года. Ссутулился. По-старчески заострились лицо и плечи. Из-под индевеющих от седины бровей смутно поблескивали слюдяные кусочки, а не прежние живые и беспокойные глаза. Походка у Соленого неуверенная, шаткая.

— Уйду, обязательно уйду, — мечтательно растянул слова Соленый и тотчас уверенным голосом добавил: — Не удастся родных повидать, жаль. Пусть знают, что вольным Иван Соленый помер.

Прошла зима, на редкость безветренная и мягкая, с ровным и плотным снежным покровом на земле. Радостный клекот журавлиных косяков будоражил душу Соленого, призывом звучал для него. Нелегко уходить, а надо…

Перед пасхой Федор привез нерадостную весть: скончалась жена Соленого. Закручинился мужик. Обид жене никогда не чинил, а душа неспокойна оттого, что не услышал слов прощения, сам не похоронил жену по христианскому обычаю. Душу съедала тоска, и Соленый становился настойчивее в своем намерении.

— Уйду отсюда! Ноги откажут — на четвереньках уползу. Пусть в дороге помру, но своей смертью.

Другая весть — отрадная. Дней за двадцать до несчастья вышла замуж младшая дочь Ксения за колыванского гранильщика Опарышева, парня умного, степенного и работящего. Но и от этого не утихла боль в душе Соленого…

Иван шел заброшенными, еле приметными тропинками, сторонился людных мест, заходил лишь в глухие заимки, охотничьи избушки, чтобы расспросить про дорогу или укрыться на ночлег.

Весенний день что год, а Соленый редко и десять верст проходил. Надолго останавливался в укромных местах. И не столько от усталости. Взор приковывали, веселые картинки. Весеннее обновление рождало трепетно-грустное настроение. Невольно думалось: «Дивно все устроено на свете. Одно рождается, другое стареет, умирает. А вот прежде того не замечал. М-да… сам постарел…» По ночам кости грызла ломота, свинцовой волной по телу растекалась усталость.

Однажды, разбитый и уставший, Соленый расположился на ночлег вблизи дороги под открытым небом. Проснулся от людского говора. Открыл глаза и удивился, что так громко в темноте разговаривают люди. Говор зазвучал отчетливее. «Надо отойти подальше», — подумал Соленый и резко поднялся на ноги. Что-то теплое ласково скользнуло по лицу. Соленый от недоумения застыл на месте. Перед глазами прыгал серый с неровными краями круг.

В смутном предчувствии чего-то страшного Соленый дико закричал:

— Э-эй, люди, сюда, ко мне!

Послышался короткий треск кустов и удивленные голоса:

— Никак человек стоит? Чего на месте топчешься, как привязанный?

Соленый понял, что серый круг в глазах, от которого исходило тепло, — солнце.

…Казачий разъезд доставил Соленого на Змеиногорский рудник. «Теперь все равно, где быть. Ослепшего, поди, начальство помилует, а нет — по жизни слез мало…»

Через несколько дней казаки привезли на рудник и Ваську Коромыслова. Его поймали далеко от рудника, на приобском займище возле деревни Шелаболихи.

Начальство вынесло определение: тайно и с большим пристрастием допросить Ваську. Была у начальства прочная надежда через него выведать тайну побега секретных колодников. Не остался без внимания и Соленый. Его по старости лет было велено не употреблять больше в горные работы и отхлестать плетьми нещадно при полном собрании рудничных работных.

Наказывали Соленого перед утренней раскомандировкой. После половинного числа положенных ударов Иван рванулся что было силы, выскользнул из рук державших его солдат и покатился с дощатых помостков. Вслед за ним пролег густой кровавый крап на мелком щебне. Солдаты сграбастали непокорного и… медленно разжали свои пальцы. Соленый умер без единого вскрика и стона.

* * *

После первого допроса Васька Коромыслов угодил в рудничный госпиталь. При виде изуродованного тела Гешке сказал:

— Трудно поправляйтся челофек.

Ваську поместили в особую каморку-одиночку, когда-то служившую кухней. В каморке единственное окно, рядом с ним дверь. Здесь денно и нощно торчали часовые.

Не один час Гешке безустально суетился, пока вернул сознание Коромыслову. И странно, во взгляде, в голосе опамятовавшегося человека улавливалось что-то знакомое. Васька, как открыл глаза, тепло улыбнулся, как бы поблагодарил за старания.

Дома Гешке радостно и шумно выпалил Насте:

— Челофек в госпиталь — тот, што у нас быль, болель! Зофут Фасилий Коромыслоф…

На другой день Васька заговорил слабым голосом:

— За старое спасибо, господин лекарь.

Настя, как узнала, что за человека выходили они с лекарем, сразу же к Лелесновым метнулась. Федор испытующе поглядел на нее.

— Видел ли кто Коромыслова тогда в доме лекаря?

— Ни один человек.

— Хорошо.

В это время Феклуша вышла во двор по хозяйственным делам, и Федор заговорил с Настей жаркой скороговоркой.

— Никому ни слова о Ваське! Побыстрее выведай, где он лежит, как долго будет в госпитале…

Немало времени Настя ломала голову над причиной беспокойства Федора за Васькину судьбу и так не разгадала бы, не приключись одно происшествие.

Гешке все чаще восхищался перед Настей выносливостью Васьки Коромыслова. Иной не вынес бы и половины тех плетей, что перепали ему. Васька же выжил и быстро набирал силы.

Несколько раз в госпиталь наведывался поручик, чтобы взять обратно подследственного. Гешке отчаянно протестовал:

— Время не фышел! Больной софсем сляб.

Для проверки слов лекаря поручик заходил в каморку, Васька пластом лежал в постели. Лоб аккуратно опоясывала мокрая повязка — компресс. Глаза больного закрыты. Поручик недовольно морщил узкий угреватый лоб, обратно уходил неохотно, словно в раздумье.

Гешке умышленно тянул волынку. Как только появлялся поручик, лекарь делал условный знак своему ученику Логинову, и тот до прихода офицера в каморку успевал известить Ваську. Не раз говорил Васька:

— Я здоров, господин лекарь. Не хочу, чтобы кто-то в ответе за меня был.

— Не тфой дело учить старших, — сердито отвечал лекарь. — Спина дольжен зарастать крепко-крепко…

Как-то во время утреннего обхода Гешке набросился на часового, торчавшего у Васькиной каморки.

— Куда смотрель? Где больной Коромыслоф?..

Сбежались караульные сержанты, сам поручик, увидели в каморке колечко от западни. Тотчас нырнули под пол и без слов поняли, что произошло. Васька Коромыслов бежал через окно, которое за ненадобностью было засыпано землей, а теперь раскрыто.

Настя слышала, как поручик сказал одному из сержантов:

— Один умер, другой удрал. Попробуй постигни теперь тайну побега колодников из рудника.

Настя вздрогнула от внезапной мысли: «Неужели Федор тем колодникам помогал? Что-то уж больно дотошно расспрашивал он о колоднике… Тогда…»

Тогда вдвойне радостнее стало на душе у Насти оттого, что помогла Федору избавить Ваську Коромыслова от второго допроса.

* * *

На рудник приехал в окружении свиты Беэр. После беглого осмотра подземных горных работ не скрыл своего удовлетворения. На торжественном собрании горных офицеров и высших служителей Беэр выглядел внушительно. На парадном мундире скопище регалий. Среди них выделялся блеском орден святого равноапостольного князя Владимира четвертой степени — недавняя награда самой императрицы за верную службу. Голос Беэра звучал как на богослужении.

— Вашем раденьем, господа, сей рудник стал крупной жемчужиной императорской короны. Сотни пудов серебра, десятки — золота каждогодно дарит Змеева гора императорской казне. Ея императорское, величество, самодержица Всероссийская Елизавета Первая щедро воздает вам за заслуги перед ней. От вас, господа, и впредь зависит — гореть немеркнущим огнем или погаснуть сей жемчужине…

Почти всю ночь напролет в просторном особняке главного командира Колывано-Воскресенских заводов и рудников бурлило неуемное веселье. Звучали бесчисленные восхваления щедрости и милости императрицы к рабам своим. Беэр ласково щурил глаза, всем присутствующим дарил благосклонные, отеческие улыбки.

На другой день ложка дегтя испортила бочку меда. Как ни колебался управляющий, а все же дерзнул доложить о побеге секретного колодника Коромыслова. Холодным змеиным огоньком занялись глаза Беэра. В надтреснутом голосе зазвучали раздражение и строгость.

Побег колодников получил широкую огласку. Трижды Беэр отписывался в Сенат и царский кабинет по поводу каторжного содержания колодников в Змеиной горе. Смягчал, как только можно, краски. Вроде уладил все. Стоило поймать беглецов, и дело могло окончательно забыться. С побегом же Коромыслова из рук горного начальства выскальзывала нить в поисках беглых колодников. И Беэр решил самолично нащупать ее. Первым потребовал к себе Гешке. Сыпал вопросы на немецком языке.

— Почему, лекарь, ваш больной убежал?

— Не могу знать, ваше превосходительство. Я призван лечить, а не караулить больных.

Беэр удивленно повел бровью, насторожился.

— Почему больного поместили одного в бывшей кухне с выходом из подполья наружу через засыпное окно?

— Не моя на то воля. Место для больного определял не я…

— Случалось ли, лекарь, вам раньше встречать колодника Коромыслова и при каких обстоятельствах?

Гешке на какое-то время замолчал. Беэр уловил на его лице следы внутренней душевной борьбы.

— Видно, встречал! Не так ли?

Из лекарской груди вырвался шумный, сдавленный выдох.

— Не припомню вроде. Может, и встречал. Больных больше запоминаю не по наружности и именам, а по болезням.

Уклончивые ответы родили в душе Беэра смутное подозрение.

Допросам подвергались солдаты караульной команды, ее командир, работные на выбор без явных подозрений на соучастие в побеге.

От бессилия получить нужные сведения Беэр выходил из себя. Приказал послать на поиски беглых половину караульной команды, казачьи разъезды, а в ближние поселки — работных, бывших на гульной неделе.

Узнав о том, Федор явился к Беэру. Тот недовольно поморщился: «Опять станет выпрашивать награду…» Вслух спросил раздраженно:

— Чего надобно, штейгер?

— Пришел, ваше превосходительство, чтобы службу сослужить… Припомнилась мне встреча прошлым летом с телеутами в верховьях реки Чарыша. Судачили телеуты, что в глухих чарышских урочищах потаенные поселения беглых русских людей имеются. Сдается, что змеевские колодники в тамошних краях скрываются. А ехать туда опасно, нужно немалое число оружных людей: места те под началом джунгарских ханов.

Беэр подобрел. Вспомнил, как Федор открыл руды в Комисской шахте, и сейчас не без надежды на успех сказал:

— Похвально, штейгер, твое усердие в службе. Велю на помощь тебе снарядить полсотни солдат и казаков. Сыщешь беглецов — к твоим прежним заслугам прибавится…

— А Ваську Коромыслова, ваше превосходительство, надобно искать на руднике, в домах и дворах работных. Не иначе спрятал кто-нибудь, потому как больной человек за столько дней и версты не пройдет.

Слух о предложении Федора прошел по руднику. Среди работных начались злые пересуды. Двое, что вместе с Федором вызволяли колодников из подземелья, в голос говорили Алексею Белогорцеву:

— Переметнулся штейгер. Выслужиться хочет! Железная балда наскучила по его голове…

Белогорцев больше отмалчивался или загадочно улыбался. А однажды не вынес разговоров товарищей и завел речь издалека:

— Доводилось ли вам встречать тетерку в лесу с молодым, не на крыле, выводком?

— Эка невидаль, — ответили работные.

— Так вот та тетерка, как завидит человека, бежит по земле, а не летит от него. Отбежит аршин с десяток, остановится, шея навытяжку, как бы дает знать человеку — не теряй меня. Человек к ней — она опять, знай себе, вперед. А сама глаз с человека не сводит. Поводит, поводит за нос, вспорхнет — и была такова. Делает это для того, чтобы ребятенки ее в траве или кустах надежно схоронились…

— К чему такая побасенка?

Белогорцев с достоинством ответил:

— Смекайте своими пустыми головами: Федор и есть та самая тетерка.

Через месяц на рудник явились казаки и солдаты с пустыми руками и оттого злые. Привели с собой лишь торгаша-бухарца, заплутавшегося в стороне от трактовых дорог. Никто и подумать не мог, что Васька по совету Федора укрылся неподалеку от Незаметного.

* * *

После отъезда Беэра в Змеиногорской рудничной конторе получили секретный указ. Беэр настрого наказывал отвращать работных от побегов и отпусков в иные места. И не без причин.

Новый, совсем молодой, самодовольный и жестокий правитель Джунгарии хан Цэван Дорогаши Намдял через своих многих послов требовал от сибирского губернатора сноса русских пограничных укреплений. Земли, на которых они находились, хан почему-то счел неотъемлемой частью Джунгарии. В противном случае, угрожал открытыми вооруженными действиями. На границах Колывано-Воскресенского заводского ведомства оживленно передвигались многолюдные орды конных кочевников. При переговорах послы бахвалились, что хан наделяет беглых русских людей, которые переметнутся к нему, многими привилегиями. Соблазнительная приманка для работных!

Не успел канцелярист подшить бумагу в дело, как рудничное начальство подняло шум о побеге новой партии работных — десяти человек. На этот раз начальство не выказывало обычного рвения в поисках беглецов; словно для очищения совести, отправило в разные стороны несколько великовозрастных солдат. Те через несколько дней вернулись, не сыскав беглецов. Работные от удивления только разводили натруженные руки.

— Диво дивное: люди убегли, а начальству до того вроде и дела никакого нет.

На третьи сутки стражники схватили одного из беглых — Филиппа Колокольцева. И не на проезжей дороге или в горных дебрях, а в самом отдаленном и глубинном орте. Беглец еле шевелил языком от жажды и нестерпимой боли в сломанной ноге. Стражники злорадствовали:

— Потому и не улетела птаха, что крылышко подбито! Нашел, балда осиновая, где прятаться от горных работ.

В госпиталь, куда поместили Колокольцева, чуть не каждый день наведывался поручик. Никто не знал, о чем он выспрашивал Колокольцева.

Однажды Гешке оказался нечаянным и незримым свидетелем тайного допроса. Против своих привычек лекарь выслушал разговор до конца. Придя домой, поделился с Настей. Та только руками всплеснула и про себя решила: «Надо передать Федору…»

На другой день Федор наказывал Белогорцеву:

— После смены втроем идите в дальний орт, в свежем завале покопайтесь. Найдете что — положите на виду у всех в Глубокой штольне. Потом подымитесь наверх и по домам…

— Что искать-то? — недоумевал Белогорцев.

— Сами увидите. Знал — сказал бы, — уклончиво ответил Федор и попросил: — Обязательно сходите.

Белогорцев в точности выполнил просьбу.

…Работные брели на смену по Глубокой штольне. Многие, не успев выспаться, позевывали. Сон, дай волю ему, свалил бы сейчас на сырые камни. И вдруг головные работные остановились, как шахтные подпорки, стали — с места не столкнуть. Вперед выбежали нарядчики, надсадно заругались.

— Лунатики вы, аль кто? Пошто стоите?

Впереди в дрожащем свете факелов видно, как на дне штольни беспорядочно распластались люди. Нарядчики к ним.

— А ну встать, лежебоки! Сна не хватило для вас дома!

Кто-то занес было руку для удара. Но не засвистела пронзительно плеть, не чавкнула сочно по человеческому телу. В наступившей тишине родился слабый шорох — работные сдернули с голов отяжелевшие от подземной сырости картузы. В штольне лежали мертвецы. Работные без труда опознали своих товарищей. Вон с широко раскинутыми руками бергайер Иван Речкунов, вверх лицом — Трофим Зырянов. Словом, все те, кого объявили беглыми. Недоставало лишь Филиппа Колокольцева.

По штольне пороховым взрывом ударил возглас:

— Наружу подымайтесь! К Филиппу, тот про все расскажет.

Крик подхлестнул застывших от страха людей. Все шарахнулись к шахтным лестницам. В верхних выработках на зов бегущих устремились новые партии работных. Змеиную гору раздирал неслыханный до этого гул, которого испугался бы и сам семиглавый змей…

У госпиталя выстроился взвод солдат с ружьями наизготовку. Перед строем мелким гусиным шагом важно прохаживался поручик. Толпа работных в нерешительности затопталась на месте.

— Чего приперлись? Пошто не робите?

В ответ на заносчивый окрик поручика толпа злобно загудела. Послышались резкие выкрики: — Пошто в штольне мертвые люди лежат?

— Пусти нас к Фильке Колокольцеву!

— Хотим правду слышать!

— Ить убеглыми объявлены мертвецы…

Толпа медленно покатилась вперед. Поручик, что каменное изваяние, — ни с места. На лице — известковая бледность. Зловещую тишину разорвал чей-то запыхавшийся голос. Подбежавший к толпе человек оказался Белогорцевым.

— Стойте, робяты! Неча Филиппку тревожить. Покойников откопали в завале. Стал быть, погибли. Не убегли они никуды. Один Филиппка только и спасся.

— Тогда пошто неправду кликали на невинных людей? За нос начальство водит нас! Подать сюда брехунов!

Властная в своих требованиях толпа снова подалась на солдат. Как под ножом, тонко и пронзительно взвизгнул поручик:

— Взво-о-о-д!..

Высоко в воздухе по-шмелиному прогудели пули. Толпа зашаталась на месте. Поручик взмахнул шпагой, она блеснула холодной змейкой. То был сигнал крепостным, канонирам. Вразнобой гулко взревели пушки. Толпа разметалась по сторонам, словно на горсть пыли дохнул порывистый ветер.

Алексея Белогорцева и работных, что громче остальных горланили в толпе, перепуганное начальство на несколько дней бросило на рудничную гауптвахту. Там их для порядка высекли без свидетелей, отобрали клятвенные обещания, что впредь не будут распускать языки, после того снова отправили в горные работы со строгим режимом.

Рты людям не зашьешь крепкой ниткой. Слухи о ложных беглецах поползли дальше Змеиногорского рудника.

* * *

Федор приехал в Барнаульскую пробирню с образцами найденных им руд. Его немедля позвали к Беэру.

— Здравствуй, штейгер!.. Поведал бы мне от чистого сердца, почему работные бегут с рудника. Хотя бы те десятеро…

— Вам ли не знать о том. Не сбегли те работные, а погибли от подземного обвала.

Беэр многозначительно улыбнулся.

— Спасибо, штейгер, за сообщение… Без моего ведома не уезжай на рудник.

Беэр — страстный охотник. В кожаных тисненых чехлах хранил дорогие ружья работы лучших тульских мастеров. Изящные, прикладистые. Не ружья, а настоящие картинки. На досках замков выгравированы сцены из охотничьей жизни, на болтах и курках — тончайшая до пестроты узорная английская гравировка. На такое способны лишь искусные руки, тонкий глаз.

Федор узнал, что Беэр с несколькими горными офицерами отправляется охотиться на луга по правому берегу Оби напротив завода. Задержался на три-четыре дня.

…С закатом солнца оживают притихшие осенние луга. С шумом и всплесками срываются утиные стаи с укромных дневок. В спешке на ночную кормежку оглашают воздух кряканьем, пересвистом крыльев. Эта песня для Беэра ласковее тех, что создает человек. Он до забвения палил из ружья, и с глухим стуком падали на землю ожиревшие птицы.

Беэр стоял на пригорке в межозерье. Через него тянул суетливый утиный перелет. Скоро угаснет вечер, и конец охоте. И Беэр торопился с перезарядкой ружей. Между выстрелами чей-то голос остановил его:

— Кончай, высокопревосходительство, палить. Не соберешь птицы, когда совсем стемнеет. Зачем губить ее понапрасну. Чай, живая тварь и жить хочет.

Ухо Беэра резануло насмешливое не по титулу обращение. Из камыша вынырнули четверо бородатых мужиков. Все с ружьями. Беэр грозно спросил:

— Кто такие и почему шатаетесь?

— Не пужайся, высокопревосходительство! Тутошние мужики мы. Кричать на помощь не вздумай — жизня каждому всего дороже, а енералу тем боле. Не по жизнь твою пришли. Облегчение для себя испрашиваем. Вот шесть одинаковых бумажек. Поставь в конце каждой свою подпись, и нас будто ветром сдует. По конец дней своих за тебя молиться станем. Хочешь, послушай, что записано в бумажках.

Мужик выше остальных ростом рассказал наизусть заученное. Бумажки оказались отпускными билетами, которые выдавались работным при увольнении от службы. Невелика бумажка, а сила в ней немалая: ее обладатель становился вольным поселенцем.

Тот же мужик виновато предупредил:

— Имена в бумажках сейчас не указаны. Не обессудь, превосходительство, ить каждый хочет вольно жить. Проставим после.

От неслыханной дерзости мужиков Беэр оцепенел. Как бы не замечая этого, мужики заявили:

— Все при нас, высокопревосходительство: и чернила, и перо, и дощечка для удобства в письме. Поспешай, чтобы не сумерничать.

…У низкого обского берега мужиков поджидала лодка о трех парах лопашных весел. За один взмах лодка прыгнула на десяток сажен вперед. Скоро под днищем зашелестел песок. Лодка тупо ткнулась в противоположный берег. Человек, что поджидал мужиков, спросил вполголоса:

— Вышло аль нет?

— Вышло! Спасибо за науку. А теперь — на коней…

Шестеро беглых колодников Змеиногорского рудника обрели крылья. Лети куда хочешь.

Удачная охота не могла окончательно рассеять угнетенного состояния Беэра. Объявить же о происшедшем никому не отважился. Бородатые мужики, как живые, стояли перед глазами. На лицах — выражение суровой решительности, в руках — медвежья сила. «Такие где угодно сыщут, придушат не раздумывая…» Опасался Беэр и того, что предай он огласке случай с мужиками, и злоязычная молва окрестит его трусом. Такое не к чести генеральского мундира. «Лучше всего сей случай забыть…» Беэр вспомнил про Лелеснова. Самолично настрочил приказание Змеиногорской рудничной конторе. Тощий пакет украсил алыми сургучными печатями.

— Теперь езжай, штейгер. Пакет передашь управляющему.

Федор явился в рудничную контору. Думал получить вознаграждение за вновь открытые руды. Управляющий вскрыл пакет, наспех пробежал глазами по бумаге, холодно и бесстрастно пояснил:

— Сии руды ненадежны содержанием металлов.

Федор не стал перечить, хотя и знал — руды не бедные. Что означала потеря заслуженной награды против воли шестерых колодников? Знал бы Беэр или управляющий, что Федор Лелеснов и есть тот человек, которого на обском берегу мужики благодарили за науку! Федор так и не узнал, что награду не получил за правду о погибших в руднике работных, которую сообщил Беэру.

* * *

Федор все больше убеждался, что Настя — настоящая опора в самых рискованных делах. Через ее старания дважды спасся от верной смерти Васька Коромыслов. В своих поступках Настя не рисовалась. Вкладывала в них весь ум и душу. При успехе в чем-либо не била в ладоши, не вертелась от радости, а простодушно говорила: «Ну, вот и все…» И больше о том никогда не вспоминала, будто это дело не ее рук и не заслуживает внимания. Перед Федором встала новая Настя, спокойная, уверенная и деятельная.

Сегодня Настя ни свет ни заря прибежала вроде бы к Феклуше за решетом, на самом же деле — чтобы застать дома Федора. Сказала как бы вскользь:

— Вчера Федор Васильевич лекарский осмотр делал новым секретным колодникам.

— Откуда и кто такие?

— Говорит, что не рудничные, незнакомые. Из других местов…

Среди работных ходили недобрые разговоры о секретных забоях: «Похлеще каторги придумало начальство… На каторге-то что! Отробил положенные годы — иди на все четыре стороны, в змеевских же потайниках без сроку робит человек, пока душа телу рукой не помашет на прощанки…»

Колодников изредка извлекали на белый свет. Наружу поднимали в рудных бадейках через какой-нибудь укромный лихтлох, подальше от любопытных глаз работных. От слепящего солнца колодники блаженно щурили глаза, жадно, взахлеб вдыхали чистый воздух, изгоняли из груди спертую подземную сырость.

Работали колодники у дальних рудных куч, где было безлюдье. По недогляду стражи ухитрялись оставить о себе весточку. Если находились в среде их грамотеи, на песке или толстом слое рудной пыли чертили слова:

«Здесь пребывали колодники».

Чаще же рисовали понятное для всех — бородатого мужика в железах. По этим скупым знакам работные и опознавали места выходов колодников.

Перед уходом от Лелесновых Настя неопределенно предложила:

— Помочь бы чем.

— Тут с умом надобно, — сказал Федор. — На выходах стражники по сторонам сычами озираются, близко никого не подпускают.

…Настя брела по змеевскому лужку. Солнце за полдень не успело шагнуть, а корзина у Насти почти доверху наполнена спелой земляникой и сочно-зеленым диким луком-слезуном. До моста через реку, что у самого-похверка, далековато, и Настя решила: «Выберу брод поблизости и напрямик домой…» Шагнула было вперед, и вдруг чей-то властный строгий окрик:

— Куды прешь! Не видишь?

Настя вскинула голову. И только сейчас заметила, что от речки по луговинке пролегла широкая черная борозда, по одну сторону от борозды — высокая насыпь земли. «Видно, канава для воды на промывальную фабрику. Ну и пусть ее…» Еще шаг вперед. Над низкорослым молодым тальником закачалось строгое усатое лицо под форменной фуражкой стражника.

Настя поняла, что за ней наблюдали раньше. Из кустов чей-то восхищенный голос:

— Хороша бабонька, господин сержант. Только такая изюминка не к солдатскому столу!..

Лицо под форменной фуражкой расплылось в улыбке, будто не женщина, а само солнце двигалось к нему.

И Настя улыбалась, приветливо, маняще. Подойдя вплотную, она принялась журить сержанта певучим, лукавым голосом:

— Нешто можно так-то пугать! От твоего окрика чуть языка не лишилась. Уж эти мне служивые! Муха и та человека кусает после Ильина дня. От служивого же во весь год не жди привету и сердечности. Одни грубости. Нет чтобы усталую женщину пригласить отдохнуть…

Гусиным гоготом покатился по луговине неумелый и грубый смех сержанта.

— Го-го! Виноват, виноват-с! На руднике не доводилось такой красавицы зрить. Чья будешь-то?

— Разведенная жена Настасья Белоусова. В домашнем услужении у лекаря Гешке нахожусь.

— Проходи, голубушка, проходи!

Настя протиснулась сквозь кусты. То, что увидела, подтвердило ее смутное предположение. На полянке, зажатой в кольце кустарника, сидели и полулежали колодники. «Отдыхают, видно, сердешные…»

Во взглядах колодников Настя уловила нескрываемое презрение к ней. Особенно смутил смуглый, еще молодой парень. Он лежал на животе, опершись локтями о землю. В сомкнутых ладонях стиснута кудлатая черноволосая голова. Из глаз колодника так и брызгала ядовитая, насквозь прожигающая Настю усмешка, говорящая понятнее всех слов: «Видно, не далекого полета птаха, коли перед свиньей мечешь бисер. Шла бы своей дорогой, не цеплялась. Разведенная жена! Нашла, среди кого жениха искать… Зверей лютее женихи эти».

Сержант заметил, как Настя пристально смотрит на колодников, недовольно крякнул.

— А мне эти люди ни для чего… — безразлично заметила она.

Некоторое время посидела, посудачила с сержантом, затем промолвила:

— Ну, вот и передохнула. Указал бы, служивый, брод помельче. Домой пора…

На берегу Змеевки Настя шутливо погрозила пальцем сержанту.

— Не будь тучей, служивый, коли случай приведет встретиться. Бывай здоров!

— Что ты! Заходи — путь выпадет. Да и так просто заходи. Несколько дней здесь еще постоим.

Сержант неловко замялся, потом с многозначительной улыбкой выдавил из груди:

— Я ить тоже холостой…

На другой день Настя появилась раньше, чем накануне. Колодники рыли влажную землю. Тяжелый перезвон цепей резал ухо, неприятно отдавался в сердце. Кудлатый лишь мельком взглянул на Настю. В его взгляде — ничего нового. Зато сержант вне себя от радости. Усы натопорщил, весенним селезнем топтался на месте. В Настю впился глазами. Та откинула назад упавшие на лоб волосы, зло уколола сержанта:

— Что зенки уставил! Ай бабы вовек не видывал! Стой на месте, пока не приберусь!..

Юркнула через кусты. По раскинутым котомкам, картузам узнала полянку, где отдыхали колодники. Через несколько минут вышла обратно, повеселевшая, приветливая. И так несколько дней. Настя приходила почти в одно и то же время. Каждый раз с трепетом душевным замечала во взглядах кудлатого и его товарищей удивление, благодарность, восхищение.

После ухода колодников в подземелье сержант не раз появлялся у лекарской квартиры. Однажды довелось ему увидеть Настю. Постояли, потолковали, и сержант в упор предложил:

— Надежду имею сочетаться браком.

Та в ответ громко рассмеялась:

— И что ты такое надумал, соколик! Отзвенело мое время! Сердце в колобок сжалось…

Потом на ухо сержанту, чтобы отбить охоту к домогательству:

— Лекарь — старый холостяк. Сурьезного нраву человек. Не приведи бог, увидит тебя — лишусь куска хлеба. Ступай и больше не приходи.

С рудных поисков Федор решил завернуть в Незаметный — наведать Ваську Коромыслова. Чем ближе подходил, тем сильнее сжималось сердце от воспоминаний.

Ведь все эти места не раз исхожены вместе с Соленым. Вот и те косогоры, где копали землю с Феклушей. А вот и затерянное ущелье, в котором Федор в первый раз не приметил человеческого убежища.

И вдруг Лелеснов вздрогнул — чья-то тяжелая рука легла на плечо. Оглянулся, увидел незнакомое лицо. В правой руке человека — длинный нож.

— Чего надобно и кто таков?

Федор чутьем уловил, что незнакомец неопасен. Приветливо пояснил:

— Ваську Коромыслова надобно мне. Понял?

Рука человека повисла плетью. Тряхнул чубатой, черной, как уголь, головой, понимающе протянул:

— А-а-а…

За кружкой чая на смородиновом листе больше говорил Васька.

— Думаю шагать отселе. Теперь не один я. Двоим-то в пути подручнее и веселее.

Федор вспомнил про Соленого, который так и не нашел желанной воли, как-то вяло и бесстрастно сказал:

— Что ж, спробуй… может, у тебя счастливее судьбина, чем у других. — Прогнав задумчивость, живо спросил: — Кто таков и из каких мест твой путник?

— Да, да! Совсем запамятовал про то. Секретный колодник. Со Змеевой горы убег. И опять-таки Настя во всем виновница.

Васька говорил с жаром. Часто, как птица на взлете крыльями, махал руками.

— Ить, что надумала Настя-то! Уж так затуманила сержанту стражнику глаза! Тем и воспользовалась, чтобы наведывать колодников на выходе. Украдкой рассовывала по котомкам хлеб и иной харч. А вот ентому — Митькой Кривошеиным зовется — напоследок подсунула пилку по железу. Через месяц при выходе Митька и задал тягу.

В разговор вмешался сам Митька.

— Откеле бог послал эдакую смышленую да отчаянную бабу. Вовек не забыть…

Федору хотелось громко крикнуть: «Молодец, Настя!»

* * *

В верхнем горизонте Змеевой горы таились самые высокопробные руды, легкоплавкие и податливые на излом. Здесь гору вдоль и поперек источили выработками. Что ни год, то выработки гуще пересекались в середине горы, лучами разбегались в стороны. Иные из них пробивались наружу, и в обрывистых боках горы появились черные отверстия — казалось, гигантские птицы крепкими клювами пробили норы для своих гнезд под надежным каменным укрытием. Со временем в верхнем горизонте рудная добыча заметно поубавилась. Управляющий рудником не мог и не хотел верить в то. Давно ли он выслушивал похвальные речи Беэра за раденье в горных разработках? Ему казался коротким путь к желанному ордену по велению самой императрицы. Управляющий даже голову стал поворачивать по-особенному важно, будто шею приятно щекотала орденская лента. И вдруг такой конфуз!

Вот уже много дней подряд управляющий в сопровождении геодезии прапорщика Пимена Старцева, пробирщиков и маркшейдерских учеников спускался в подземелье. Не одну новую выработку пробили бергайеры. Большие груды породы выгребли в центральную штольню. Пробирщики придирчиво вглядывались в неровные изломы камней, и понапрасну: редкие рудные признаки не радовали.

А управляющий не унимался, приказывал проходить заново выработки. В тонкие струнки повытягивались жилы у бергайеров. И сам управляющий вконец извелся. От потерянного аппетита, спертого подземного воздуха у него под глазами растаяли сальные наплывы, беспомощно, мешками обвисла кожа.

Однажды бергайеры, как по сговору, побросали инструменты — не выдержали натуги.

— Нет мочи робить, господин управляющий! Да и для жизни не без опаски…. а ить у нас семьи, детишки малые.

Управляющий изрыгнул такой гром, что шорох по камням прошелся:

— Как посмели ослушничать! Да за такое вас плетьми в клочья посеку! А ну, быстро за работу!

Никто с места не тронулся, кроме Алексея Белогорцева. Подошел к стенке квершлага, скребком постучал, потом заговорил спокойно, будто грозные слова управляющего мимо уха пролетели:

— Ишь, как гудит стенка-то… стал быть, рядом старая выработка проходит, что каменьями завалена… Стенка эта, почитай, не толще картонного листика… Если дальше квершлаг долбить, не ровен час, господин управляющий, те каменья нарушат стенку и нас побьют.

Тут заговорил другой бергайер, остальные придвинулись ближе.

— Знали бы, за что камни потом поливаем. Ить руды-то в породе и на полушку нет. Понапрасну силы расточаем. Приказал бы, господин управляющий, штейгеру Федору Лелеснову взять нас под команду. Тот штейгер под головой самого семиглавого змея руду сыщет и на похверк доставит.

В эту минуту зашаталась стенка. Какой-то миг, и через большую брешь в ней с грохотом посыпался каменный дождь. Получилось так, что выработку мгновенно перехватил завал. По одну сторону его, в каменном тупике, оказались бергайеры, по другую, что выходила в штольню, — управляющий со свитой.

В завале осталось отверстие — не больше, как кулаку пролезть. Управляющего словно взрывом выбросило наружу. С перепугу только через день вспомнил про боль в ноге от ушиба камнем во время обвала. Бергайеры же прокопали в завале нору, чтобы туловище пролезло, и вышли невредимыми в штольню.

После того управляющий скрытно вызвал к себе Федора, пришедшего с рудных поисков, и завел ласковый разговор:

— Мыслю так, штейгер, что Змеева гора рудой не оскудела. Таятся где-то руды, и к ним дорожку надобно сыскать. Спробуй — фартовый ты. Людей на помощь себе возьми, сколь душа просит.

Федор с командой бергайеров незамедлительно спустился в каменное чрево.

Управляющий не стал понапрасну тратить время в ожидании результатов. На его рабочем столе появились большие развернутые листы бумаги. На них — тончайшие разрезы Змеевой горы с разноцветными линиями и искусными отмывками — последнее творение Пимена Старцева. Управляющий подолгу склонялся над столом, близоруко щурил глаза, шагал ножками циркуля по бумаге, что-то высчитывал и записывал.

Через неделю родился обоснованный и секретный доклад Беэру «О некоем пересечении рудных признаков Змеевой горы». Управляющий сообщил в докладе, что верхний горизонт

«…мало надежен рудами по выбрании оных прежде в немалых количествах. К тому же проходка новых выработок небезопасна в видах большого числа старых, заброшенных разработкой».

В подтверждение последнего управляющий ссылался на недавний подземный обвал и боль в собственной ноге, которую

«и поднесь забыть не можно».

Доклад предсказывал скорое угасание громкой славы Змеевой горы. Ко всему сказанному управляющий утверждал, что глубинные разработки в горе

«производить без пользы от скудности металла в руде, крепости породы, а наипаче от обильного проистекания подземных вод, кои главной помехой в горных работах объявиться могут, посему глубинные выработки по моему приказу пустой породой и засыпаны…»

Резкий скакун умчал нарочного на Барнаульский завод. Пять конных казаков-охранников еле поспевали за ним в пути. Управляющий вздохнул свободнее, будто нелегкую ношу скинул с плеч.

В тот же день команда Федора выдала наверх первую руду. Старый приемщик Буянов долго блуждал через выпуклое стекло слезящимся глазом по бесформенной поверхности рудных кусков. Лицо вытягивалось от удивления. Буянову раньше не доводилось встречать такого в Змеевой горе: вместо знакомых лепестков и веточек в изломах руды по кварцу и горной сини протянулись тонюсенькие, еле приметные жилки самородных металлов. «Вот то-то возрадуется управляющий…» Буянов подумал и другое: «Счастье — верный спутник штейгера. Вроде нюхом угадывает, шельмец, руды. Ничего не скажешь — у каждого свой талан. — И тяжело вздохнул: — А тут всю жизнь ни при чем…»

Управляющий, выслушав сообщение о результатах поисков, мысленно пожурил себя за опрометчивый доклад, но находкой остался доволен. Федору Лелеснову сказал:

— Спасибо, штейгер, за службу! Коль надежны количеством те руды, не останется без похвалы и награждения твое усердие. Где ж те руды залегают?

— От штольни Глубокой к полудню квершлаг уходит, от него в глубь горы опустили выработку. Там и сыскали руды.

— Пытался ли разведать в верхнем и среднем горизонтах?

— Не-ет! Там искать без пользы. Верх горы изрядно поизрыт, середина — одна пустая порода…

— В нижних горизонтах, штейгер, не резон ковыряться. Там рудные признаки — одна видимость. Они не имеют надежного простирания. — Построжевший управляющий прошелся по кабинету прыгающей возбужденной походкой, сухо и недовольно отрезал: — Не знал, что туда вознамерились опуститься, не разрешил бы…

Федор принялся горячо доказывать:

— В нижнем горизонте залегают крепкие породы и простираются на немалые глубины. Те породы надежно перекрывают подземные воды. И руды тамошние стоящие.

Управляющий не выдержал такого разговора, вспылил:

— Не тебе меня учить, штейгер! Подумать стоит да посчитать, есть ли выгода от той рудной добычи. А сейчас ступай.

Через несколько дней Федора неожиданно отправили на рудные поиски верст за пятьдесят от рудника.

Бергайеров же из его команды рассовали по другим работам. Управляющий приказал засыпать новую выработку. Бергайеры недоуменно разводили руками, глаза выкатывали на лоб от такой выходки. По руднику поползла молва:

— Никак умом тронулся управляющий.

— Затеял что-то не без умысла.

— Толку от нашей работы никакого.

Постепенно молва заглохла, и людское забвение похоронило новое открытие.

Хитрый управляющий про себя смекал утешительное, от чего заветный орден казался зримым и ощутимым: «Пришло время ломать руду в нижнем горизонте. Сам спущусь в подземелье. Поодаль от места, что штейгер облюбовал, прикажу выработки долбить. Канцелярию оповещу — самолично через труды и старания сыскал руды. Тогда-то наверняка…»

Не успел управляющий выполнить задуманного, как на рудник пришел объемистый пакет от Беэра. Весь в ярко-малиновых сургучных печатях. В нем форменное предписание Канцелярии Колывано-Воскресенского горного начальства. За прежние заслуги управляющего назначали членом канцелярии и приказывали выехать на Барнаульский завод. В иное время повышение по службе — большая радость. Сейчас же управляющий проявил сдержанность в чувствах. Конечно, внимание начальства льстило самолюбию. Но утраченная возможность достичь славы и неизмеримо выше взобраться по служебной лесенке через блестящее открытие руд навевало на управляющего тихую грусть. В душе он решил: «До удобного случая буду молчать».

Вслед за пакетом на рудник прикатил новый управляющий — лифляндский немец, лютеранский пастор Леубе. Он оказался человеком в двух лицах: читал не только проникновенные проповеди своим соотечественникам при Барнаульском заводе, но еще успешнее обучал горному производству и минералогии кадетских сержантов, будущих горнослужителей.

Новый управляющий днями не вылазил из подземелья, побывал в самых потаенных, заброшенных закоулках. К удивлению бергайеров, управляющий сам брал в руку кайлу или лом, час-другой махал ими — испытывал твердость горных пород. Наверх поднимался усталым, запыленным.

Прошла неделя, и Леубе повел команду бергайеров в нижний горизонт, приказав пройти несколько выработок.

— То надежное дело, господин управляющий. Здесь два месяца назад штейгер Лелеснов нашел богатые руды.

Леубе знал об этом раньше, но делал вид, что ему ничего не известно. И сейчас промолчал, будто не слышал слов бергайеров.

Вскоре на подъемнике сплошным потоком пошли руды. Казалось, им не было конца. Былая слава вернулась к Змеевой горе.

Леубе оказался докой в горном деле — подсчитал, что до встречи рудных пластов с подземными водами не одна сотня саженей.

Старик Буянов, а с ним и все бергайеры поражались одним: Леубе получил немалую награду от канцелярии. Штейгер Лелеснов же остался в тени, незамеченным. И Буянов по-своему заключил: «Видно, не один талан в жизни надобен…»

* * *

Осень пришла раньше обычного. Непрерывно моросили мелкие дожди, холодные и колючие, как снежная изморозь. Низко над землей плотным пологом повисли тяжелые тучи, от этого Змеева гора казалась ниже и приплюснутее. Не ровен час, за дождями на землю ляжет снег, крепкий морозец закует реки и озера в ледяные доспехи. На руднике же почти половинный запас дров на зиму для казенных светлиц, похверков, пробирен и прочих служб.

Рудничное начальство, чтобы наверстать упущенное, в дальние лесосеки и курени отправило бергайерских жен, малолетов, стариков, что еще ходили в силе.

Федор вернулся с рудных поисков, открыл избяные двери и уловил домашнее запустение. Престарелая бабка Акулина, мать Алексея Белогорцева, прошепелявила беззубым ртом:

— Домовничаю у тебя. Феклуша с другими бабами за дровами уехала. Сыночка в помощники себе взяла.

К досадному ощущению запустения и одиночества у Федора прибавилось чувство беспокойства и смятения. Лесосека, куда поехала Феклуша, затерялась в глуши пихтовой тайги, что начиналась за дальними отрогами Колыванского хребта. Пути до нее на порожней повозке не менее четырех дней, на груженой — того более. Трудна и небезопасна осенняя дорога по незнакомым местам, где часто шарились джунгары и дикого зверя водилось немало.

Вскоре на рудник вернулись все возчики, кроме Феклуши. На расспросы бергайерские жены отвечали Федору малоутешительными словами:

— Последней Фекла загружала телегу. Может, непогоду пережидает в избушке нарядчика, а может, одна-то с дороги куда в сторону съехала да малость приплутала.

Федор смело вошел к управляющему. Леубе обезоружил его восторженно-приветливой скороговоркой:

— Рад видеть, рад видеть тебя, штейгер! Много наслышан о твоем искусстве в рудном поиске. Его превосходительство сам генерал Андрей Венедиктович Беэр сказывал о том. Ревностный слуга всегда на виду у высшего начальства, милостями и почтениями последнего жалован! Вижу, с рудных поисков вернулся. Рассказывай, рассказывай, штейгер, что за кладези узрил.

Федор коротко сказал о новых признаках медной колчедановой руды вблизи старого Чагирского рудника.

— А образцы тех руд пробирному мастеру сдал… Просьба у меня. Моя баба с мальчонком не вернулись с лесосеки. Поискать их надобно…

— Не вернулись, говоришь? — рассеянно спросил Леубе и вдруг с прежней приветливостью заговорил: — Семью твою начальство в дровяную возку назначило, оно и позаботится обо всем. Нет причины болеть твоей голове. Службу справят. Будь здоров, штейгер! Как и прежде, удачи тебе в рудном поиске!

Дожди сменились снегопадом, густым и мокрым. Липкий снег прочно прикипал даже к голому камню.

В самые снежные зимы по наветренным склонам Змеевой горы сохранялись лишь немногие серо-белые пятна. Злые ветры безжалостно срывали со склонов снега и вместе с мелкой крошкой швыряли в глубокие овраги. В такое время человек против ветра пятился спиной — берег глаза. Сейчас же Змеева гора, как богатая невеста на выданье, хвастала редкостным белоснежным одеяньем.

Как-то поздним вечером в избу Лелесновых ввалился человек, так старательно укутанный с головы до пят в толстое снежное одеяло, что трудно определить, мужчина это или женщина. Человек молча постоял самую малость и рухнул на пол, как снежная баба, подточенная солнцем. Федор поднес светец к лицу пришельца и обомлел: перед ним лежала Феклуша…

Несколько дней она металась по постели в горячечном бреду, часто бормотала бессмыслицу. Изредка у больной проблескивало сознание. Тогда Федор, неотлучно сидевший около нее вместе с Настей и бабкой Акулиной, спрашивал:

— Что случилось, Феклуша? Где сынишка-то?

Прежде чем собраться с мыслями и овладеть языком, больная снова и снова впадала в беспамятство. Наконец к ней вернулось сознание на продолжительное время. Слабым, срывающимся голосом рассказала про несчастье на обратном пути из лесосеки… Лесной нарядчик-прижима дважды заставлял догружать пароконную повозку Феклуши.

— Супротив остальных, бабонька, недогруз по вышине на добрый аршин будет.

Феклуша возражала нарядчику:

— Остальные-то лес прошлогодней вырубки грузили, легче перышка. А этот только-только с корня повален.

— Не тебе, баба, меня уму-разуму учить! Двадцать пять лет нахожусь у лесных дел.

Лесные дороги вдоль и поперек исхлестаны узловатыми корневищами. Повозка на них, как в лихорадке, прыгает, разговаривает на все лады.

На третьи сутки в конце отлогого длинного спуска перегруженная повозка задними колесами села в глубокую рытвину, заполненную водой. Лопнули ступицы, с треском полетели спицы. Сынишка предложил матери:

— Когда в лесосеку ехали, я заприметил: нашу дорогу пересекла другая. И вроде совсем близко отселя. Схожу на перекресток, может, кого на помощь призову… Должны же тут люди ездить.

Коля при молчаливом согласии матери ушел… Время бежит, а его нет и нет. Феклуша забеспокоилась, пошла искать. На перекрестке Коли не оказалось. Тревога и страх охватили женщину. Она принялась громко звать. Чутко вслушивалась в шорох и хлюпанье дождя. Коля не отзывался. Не помнила Феклуша, сколько верст исколесила в бесполезном поиске. Затем выпрягла лошадей и верхом добралась до дому, обессилевшая от голода, промерзшая до костей, потрясенная потерей сына. И вот Федор снова пришел к управляющему.

— С двумя бергайерами поеду к казенной повозке, кою оставила в пути моя жена…

— К казенной повозке, говоришь? Похвально сие рвение, штейгер! Поезжай, с богом, пока дел не густо.

На другой день облачную завесу с неба будто кто рукой сдернул. На землю неудержимо хлынуло солнце. По-весеннему дружно и быстро отшумели ручьи. После того дней двадцать стояла ясная безветренная погода.

Федор вернулся домой подавленный и мрачный. Без сына.

* * *

По первой зимней дороге, еще не накатанной, на Змеиногорский рудник вернулся казачий разъезд. По взбугренным тихим улочкам кони шли на лихих рысях. Из-под копыт клубилась густая снежная пыль. Угадывалось — не зря спешили казаки. Два месяца они рыскали по еле приметным дорогам, заглядывали в укромные горные трущобы. Казаки искали беглых работных людей, а заодно зорко следили за передвижением джунгарских кочевий.

Приехали бы казаки на рудник ни с чем, не попади им возле деревни Краснощековой мужик, по одежде похожий на раскольника. Медная с густой проседью борода едва не до колен, одет в зипун фабричного сукна песочного цвета, по опояске светло-зеленого поля пролегли черные узоры, на голове кержацкая шапка малинового сукна с мерлушковым черным околком, на ногах легкие сапоги из дикой козлины, стянутые ремешками ниже колен. Казачий разъезд придержал мужика. Старший учинил строгий допрос.

— Какого скита будешь?

Мужик лениво повел головой.

— На кой леший мне скит, коли я что ни на есть православный. Вольным поселенцем значусь. От деревни верстах в десяти на заимке живу.

— Вольный поселенец, говоришь? А ну выкладывай письменный вид, кто тебя отпускал на поселение.

Мужик снял с головы шапку, из-под подкладки достал лист бумаги, с шумом и хрустом развернул. Старшой в конце бумаги увидел знакомую подпись Беэра, размашистую и жирную, с крутыми завитушками, виновато заговорил:

— Поистине напрасно тебя под подозрение взяли. Ступай с богом, честный человек.

Мужик тайком ухмыльнулся в бороду. Прошел версты две-три и услышал позади конский топот. Немало удивился, когда увидел скачущих за ним во весь опор казаков, но прятаться не стал.

— Шапку, шапку долой! — заорал во все горло старшой. Другой казак, со шрамом через все лицо, подскочил к мужику, перед старшим без стеснения выхвалялся:

— Я насквозь вижу человека. Рази я неправду сказал, что у этого варнака на лбу указные знаки заприметил, когда он снимал шапку. Хошь и стянуло кожу, а вон они енти знаки-то, приметны!..

Казаки принялись обшаривать мужика. Вспороли холщовую подкладку зипуна, вытащили письмо.

— А это что? — спросил старшой.

— А я откуль знаю, — ответил удивленный мужик. — Зипун-то как с неделю назад купил у проезжего купца в Краснощековой.

— Врать ты, гляжу, горазд. Так мудрено в бумаге написано, что в толк не возьму.

Старший упрятал письмо подальше. Мужика привезли на Змеиногорский рудник. Начальник караульной команды повел следствие. Без труда прочитал на лбу мужика две указные буквы: «3. Р.».

— Значит, ты секретный колодник и бежал с рудника, так ведь?

Мужик угрюмо молчал, тоскливый взгляд его усталых глаз, казалось, не замечал окружающего.

— Где и как раздобыл отпускной билет?

Мужик встрепенулся, бойко выпалил:

— Его превосходительство енерал Беэр самолично выдал!

— Вот и врешь. Ты сродни, что ли, его превосходительству-то? — И все же начальник подумал: «А может, и правду говорит, окаянный». И через рудничную контору срочно послал запрос самому Беэру.

Этот запрос напомнил генералу о скандальной истории на охоте. Беэр незамедлительно ответил, что отпускных билетов канцелярия никому не выдавала.

После этого начальник гусаком стал ходить вокруг подследственного и не стеснялся при допросах.

— Как и с чьей помощью бежал с рудника? Откуда взял прелестную грамоту?

Силантий Легостаев в секретных колодниках ходил самое малое время. Он не знал, кто помог бежать колодникам.

— Откуль мне знать. Побегли все колодники, и я заодно. Как на волю вышел, прочь откололся от общей стаи.

Начальник на время замолк. Силантий вспомнил прошлое.

Возле самого Барнаульского завода повстречались ему четыре дружка, с которыми утек из подземелья, отпускную бумагу дали. Сказывали — всамделишная. Силантий не знал с ней горя и заботы. С места на место переходил без всякой опаски. Надоело шататься — осел на постоянное местожительство.

В конце минувшего лета Силантий выехал за жердями для изгороди, повстречал на горных склонах двух мужиков. Один вроде знакомый и вроде незнакомый. Силантий долго всматривался в его лицо, стараясь припомнить, где видел раньше. И вдруг вспомнил.

Человек звучно засмеялся.

— Ай запамятовал Ваську Коромыслова! Вишь, живой я и на тот свет не думал хаживать. Ты тоже, вроде на воле. То хорошо.

К вечеру все трое приехали в одинокую избушку с дерновой крышей, маленькими, подслеповатыми оконцами. Кругом раздолье. Прямо от избушки к речной луговинке убегала пашня. По берегам речки — заросли молодого тальника. Дальше плескалось буйное море зеленой осоки, густых камышей. За ними прятались озерушки, топкие болотины, мочажины.

Свое жилье Силантий с гордостью назвал заимкой и пояснил:

— От властей не таюсь, потому как письменный вид на вольное поселение имею.

Силантий рассказал об отпускном билете.

— Тебе, дядька, куды легче прожить, чем нам. Диву даюсь, каким промыслом дружки добыли ту бумагу?.. — Васька задумался.

В окне по натянутому бычьему пузырю жирным пятном расплылась луна. С луговинки донеслись всплески, истошное кряканье диких уток, испуганных ночными птицами-разбойниками.

— А знаешь, дядька, не нам с тобой двоим хочется вольно дышать, а всем работным.

— Как можно сделать так? — спросил изумленный Силантий.

— А вот слушай. Кому другому, а тебе расскажу. Встретился мне в глухомани один вольнолюбец, еще от Демидова убег. Почитай, что в том краю он самым настоящим хозяином стал. И у властей руки коротки словить того человека. Казаки нападут на его след, обложат, как дикого зверя, кольцо сожмут, пока лбами не стукнутся, и тут-то примерзнут к месту от превеликого удивления — вроде не проскользнул человек, а нету. А в тое время где-нибудь на вершине дерева насмешница-сорока громко с надсадой застрекочет. Казаки с досады ружья наизготовку, а сороки и след простыл. Смекай, дядька, казакам и в жисть не пымать того человека, потому как, если нужда есть, он в сороку обращается. За то и прозвали человека Беглец-Сорока. Он и других беглых оберегает. С самого высокого дерева окрест видит за многие версты. Появятся казаки — сорока так застрекочет, что травы зашевелятся. Скрывайтесь, мол, братцы-беглецы, в том-то месте, а сам же начнет дразнить казаков пустой сорочьей болтовней да в сторону уводить. Заведет в такую трущобину, казакам дай бог ноги унести обратно, а не за беглыми гоняться. Грамоте тонко разумеет Сорока. Письмами да грамотами к себе работный люд кличет, в гости приглашает. А кто хочет в калмыцкие степи, которым конца-края нет, али в джунгарские стойбища пойти, тому дорогу показывает. В конце же писем и грамот печать особая стоит — сорочья лапа…

У Силантия глаза, что угли в костре. Подпрыгнул на месте. Из груди вперегонки вырвались жаркие слова:

— Вот раздобыть бы ту грамотку да рудничным работным подсунуть! До единого убегли бы с работ!

— Есть такая грамота. — Васька кивнул на своего спутника: — А я надумал кое-что. Для нас двери в рудник на крепеньком замке, а для тебя, Силантий, настежь открыты — в кармане спасительная бумага шелестит. Согласен ли ты, дядька, снести ту грамоту на Змеев рудник?

Силантия будто кто крапивой по голому боку стеганул.

— За кого меня почитаешь! Нешто я какой обидчик или враг работному человеку! Прячь надежнее грамотку в зипун!

— Дело говоришь, дядька. На тебя надеется сам Сорока. А грамотку передай в надежные руки, чтобы всем работным известна стала…

…Караульный начальник подкидывал вопросы, Силантий молчал.

— От кого получил прелестную грамоту, что была зашита в зипуне?.. Выходит так: убежал с рудника не зная как и через кого, отпускной билет где взял — сплошное вранье, грамотку с зипуном зацепил. Что ж, испробую подыскать ключ к твоему замочку. Эй, солдаты, подать сюда свежих березовых хлыстов, штук несколько железных прутьев попрогонистее да ушат подсоленной воды похолоднее!

Солдаты приволокли, что требовалось, и зажгли не один светец. Силантий удивился поначалу: «Зачем огонь, коли в караульной комнате дневная светлынь?» На дымящем пламени солдаты пристроили железные прутья. «Неужто, ироды окаянные, каленым железом почнут шкуру на живом человеке палить?» От верной догадки у Силантия испуганно забегали глаза. На миг даже показалось, что в нос ударил противный-запах горелого мяса. К горлу подступила тошнота…

Для начала Силантия поколотили палками. Когда потерял чувство, исполосованную спину облили водой из ушата. Силантий открыл глаза, но не раскрыл крепко закушенных, посиневших губ.

— Прутья подать! — дико закричал начальник.

Страшная, пронизывающая боль ввергла Силантия в беспамятство.

Так повторялось несколько раз с малыми перерывами в один-два дня. Силантий совсем обессилел, не мог передвигаться. Тогда начальник сам стал приходить в душную камеру-одиночку. Здесь и допрашивал Силантия.

Как-то на последнем допросе начальник пристально посмотрел на подследственного и отшатнулся прочь — на топчане валялся мешок с костями, а не человек. «Такого боем не возьмешь. Чего доброго богу душу отдаст».

— Час твой короток, Силантий Легостаев. Пора и о спасении души подумать. Выбирай одно: говори правду или же умрешь, как скотина, без исповеди и святого причастия. Выбирай!

На другой день Силантий почувствовал, что душа с телом ненадежные друзья. Запросил попа. Тот пришел и напрямик объявил:

— Выворачивай душу наизнанку, чадо, говори всю правду, что утаил от господина караульного начальника. Тогда дам отпущение во грехах твоих и душа твоя без единого темного пятнышка вознесется на небеси во власть единого и всемогущего бога нашего…

Не устоял Силантий. Перед крестом рассказал обо всем, что утаил на допросах, и умирал с улыбкой на лице. Поп бубнил отходную, отпускал грехи умирающему.

* * *

После смерти секретного колодника Силантия Легостаева рудничное начальство косо смотрело на лекаря Гешке. Со слов умирающего, лекарь укрывал Ваську Коромыслова. Но у начальства было мало оснований для предания лекаря суду. Умирая Легостаев не назвал ни одного человека, который подтвердил бы его слова. Сам же лекарь заявлял, что Коромыслова лечил только в госпитале. Заподозренного лекаря уволили со службы раньше истечения срока контракта.

Слишком скупые показания дал Легостаев. Из них для рудничного начальства явствовало одно: Васька Коромыслов — опасный человек. Где он взял зловредную грамоту, кто устроил побег секретным колодникам — все это по-прежнему оставалось неразгаданной тайной.

Сначала Гешке вознамерился немедленно поехать на родину. Но отъезд пришлось отложить. Зима на исходе, далекий же путь быстрее преодолеть по санной дороге, когда караваны с серебром и золотом Колывано-Воскресенских заводов отправлялись в Петербург.

Увольнение больно задело самолюбие Гешке. Он, стал рассеяннее и раздражительнее. Правда, в нем не угас огонек былой предприимчивости. Но действия Гешке теперь отличались ненужной и беспорядочной суетливостью, иногда бесцельностью, но он со свойственной ему методичностью посещал единственного больного в семье Лелесновых.

Феклушу изводили затяжные приступы сухого кашля. Из-за него все тело охватывал иссушающий жар. После кашля наступала общая слабость, на коже проступал густой, клейкий пот, холодный, как утренняя роса.

Гешке перепробовал не одно лекарство. Больная стала откашливать, но это не улучшало ее общего состояния. На неузнаваемо похудевшем лице Феклуши глубоко провалились глаза. В них — выражение постоянной задумчивости и тихой грусти. Исчезновение сына нанесло незаживающую рану сердцу матери. Поэтому настойчивые старания Гешке вернуть больной здоровье не имели ожидаемого успеха. Лекарь сокрушенно качал головой и все чаще говорил Федору наедине:

— Надо фернуть матерь сын. То лючший лекарстф…

Вскоре неожиданно и сам лекарь слег в постель. Высшее начальство запросило дополнительные разъяснения к показаниям Легостаева. Не обошлось без новых допросов, которые повел все тот же караульный начальник. Гешке не выдержал резкого, оскорбительного тона и вспылил на допросе, как подожженный порох. Все кончилось тем, что правую сторону грузного тела Гешке поразил глубокий паралич.

Насте прибавилось хлопот. Только не от ухода за новым больным. Гешке и в постели считал себя лекарем.

— Тфой мест у Феклуши, — приказывал он Насте и давал подробные наставления, как приготовить, крепкий отвар сушеной малины с салом, какие втирания сделать больной.

Наступила весна. Днями все выше на небосклон забиралось приветливое солнце. Оседали, ощетинивались ледяными кружевами снега.

Однажды Настя сообщила тревожно лекарю:

— Феклуша стала кашлять кровью.

Гешке приподнялся на здоровой руке, в глазах — испуг и растерянность.

— О-о, плехо! Чахотка. Передай Федор: надо мед и жир дикий зверь кипятить и больной поить…

Рука подвернулась, и голова лекаря упала мимо подушки. Глаза смотрели тускло и растерянно, казались застывшими на месте. Настя рванулась к двери, чтобы позвать на помощь лекарского ученика Филиппа Логинова.

Гешке напряг силы и сознание. Слабым движением руки остановил Настю.

— Не надо, Настен… подай книга из шкаф…

В книге плотная пачка ассигнаций, конверт, забинтованный тесемкой и скрепленный сургучом.

С каждой минутой Гешке становилось труднее разговаривать. Из груди вырывались частые и сдавленные хрипы. Непослушный язык коверкал слова.

— Конферт все написан… пошли деньги дальний родственник… мой час конец…

Федор, Настя и бергайеры похоронили Гешке. Рудничное же начальство и не взглянуло на умершего.

Настя в точности исполнила завещание Гешке: отправила на родину почти все деньги с его письмом, поставила неприметный памятник на могиле.

И снова осталась одинокой. Из казенной квартиры переехала к Белогорцевым. Глубокую скорбь глушила в уходе за Феклушей. Распродала все пожитки, что завещал ей Гешке, и неожиданно заявила Федору:

— Уезжаю на Барнаульский завод. Там легче пристроиться в домашнее услужение.

— Пошто так? — спросил Федор и понимающе протянул: — А-а, наскучило с больными возиться. Ну что ж…

Настя уловила в голосе Федора обиду и тотчас постаралась успокоить.

— Тяжело тебе, Федор, вижу. Не обижайся. Надо. С тем и уехала Настя. Однако не забыла оставить последние деньжонки для лечения Феклуши — незаметно от нее и Федора.

* * *

Апрельской ночью Федор возвращался с рудника домой. Душу давили тяжелые предчувствия. Угадывалось, что Феклуше не стряхнуть тяжелого недуга. И помочь ей ничем нельзя. Нужны немалые деньги на лекарство, на добрую пищу. А денег не было. Вдвойне тяжелее становилось на душе Федора от сознания, что бессилен помочь близкому человеку. Сейчас почему-то невольно подумалось: «Отдал бы генерал обещанное…» Припомнились радужные надежды на получение награды, желание купить Феклуше наряды в то время. И Федор прогнал прочь соблазнительные думки.

Неожиданно густую, клейкую темноту прорезали огненные вспышки. Послышался страшный, до оглушения в ушах, гул. Потом над головой что-то незнакомое и страшное пронеслось с рокотом. И так несколько раз. Наконец, Федор понял, что били пушки с крепостных стен. Но что могла означать пушечная пальба? Неужели новый побег секретных колодников?

Федор метнулся к Алексею Белогорцеву. Тот после смены только успел умыться и бросил скудный ужин при первом пушечном выстреле. Как только Федор переступил порог, Алексей к нему с тревожным вопросом:

— Пошто палят-то?

— Тебя хотел спросить: убег кто?

— Вроде нет…

На другой день рудничных работных поедом ело жгучее любопытство и откровенное недоумение. По приказанию начальства сержанты и долгосрочные солдаты принялись усердно обучать всех гулебщиков[9] рассыпному строю и огненной пальбе из мушкетов и фузей. В глубоком овраге весь день не смолкали раскатистые выстрелы. К вечеру новоиспеченных воинов привели в крепость и каждому определили место у стен. Караульный начальник настрого наказал:

— Здесь быть вам немедля каждый раз, как услышите набат сторожевого колокола.

Против воли начальства работные дознались о причинах столь поспешных и усиленных военных приготовлений в крепости.

Ранним утром того дня караульные солдаты увидели подметные грамоты на будке для указов, дверях рудничной канцелярии и в иных приметных местах. В каждой грамоте один из джунгарских князьков — Абак — требовал закрыть рудные разработки в Змеевой горе, которая «испокон веков здешним народам ведома и добываема была ими…» В противном случае Абак угрожал предать огню все постройки и разрушению рудничные устройства. Грамота обещала волю всем работным людям, «позорный полон и прозябание во оном до окончания дней своих» начальству.

Грамота больше всех всполошила, управляющего рудником Леубе. Не затем он приехал сюда, чтобы от джунгаров лишиться живота. По приказу Леубе ночами палили из пушек для предупреждения джунгар от внезапного нападения на рудник.

Таяли запасы пороха, ядер и свинца в рудничном арсенале, а Леубе не давал отбоя тревоге. Послал слезные запросы командующему пограничными укрепленными линиями генералу Киндерману и Беэру. В них испрашивались подкрепления солдатами и казаками «с надлежащими количествами огненных припасов…».

С Караульной сопки неусыпно смотрели десятки глаз дозорных. Всюду во всхолмленных далях — мертвое безлюдье. На дорогах-змейках никакого движения. Скука душила дозорных. А джунгар все не было. Людская молва начинала зло подсмеиваться над пустым смятением начальства.

— Наш Лейба медвежью болезнь схватил через ту грамоту!

— Так испужался, что до ветру один не ходит. Солдаты по ночам стерегут его сон.

Как-то Белогорцев при встрече сказал Федору:

— Зайди сегодня попозже вечером ко мне. Дело должно быть одно…

Федор пришел. Удивился, что в полумраке за спиной Алексея неотступный человек. Шагнет в сторону по избе Алексей, и человек, как приклеенный, за ним туда же. Наконец тусклый светец озарил лицо человека. Федор узнал Ваську Коромыслова, поздоровался и стал журить:

— Ты вроде с ума свихнулся, Василий. На руднике тревожное время. Схватить могут. По какому случаю пришел-то?

Васька уклончиво ответил:

— Без надобности, Федор, не лезу в пекло… — Потом сквозь приглушенный довольный смех бросил шутку: — Сказывают, на руднике начальство стрельбу по мелкой птахе из пушек открыло!

Федор пояснил, в чем дело. Васька заметил:

— От первого пушечного выстрела знаю ту причину… — И вдруг, оживляясь, спросил: — Про грамоту беглеца Сороки слыхивали на руднике?

— Краем уха наслышаны, а о чем говорит грамота, того не знаем. С ней схватили Силантия Легостаева, насмерть забили. Через Силантия и лекарь Гешке помер.

Васька неловко шмыгнул носом, дважды перекрестился.

— Царство небесное обоим. Лекарь хошь и не нашей веры, а доброй души человек был. Крест христианский за него не грех положить…

Минуту просидели в скорбном молчании. Каждому думалось одно — нерадостное и тяжелое. И полушки у начальства не стоит жизнь работного человека. А живет ведь. Да еще помышляет о воле. Желаннее любимой невесты, слаще сна воля-то. А где подступ к ней? Начнет работный искать ее, и пиши пропал — заживо похоронит начальство в каменном мешке, а то и быстрее приобщит к царству небесному через жестокие побои плетьми и палками.

Васька заговорил первым. Грусти и задумчивости на лице как не бывало.

— Ну что ж… живой о жизни думает. А жаль, грамоты Сороки работные не узнали…

Васька рассказал про Сороку то же, что и Силантию. Федор выслушал и промолчал. Алексей не стерпел и горячо заговорил:

— Чудо какое-то! Как можно человеку сорокой стать? Хошь лоб о камень трижды разбей, а самим собой так и останешься. Нет ентого Сороки и все!

— Недоумок же ты, Алеха! Раз Сорока за работных, значит он есть. Я вот не видел его, а верю. И грамоты, может, не один пишет, а другие от его имени, зато его слова… Енту грамотку, что отняли у Силантия, мне дал один грамотей, убеглый плавильщик Барнаульского завода. Он мне и рассказал про Сороку.

Ухнул пушечный залп. Изба вздрогнула, жалобно зазвенела упавшая печная заслонка. Васька захохотал:

— Подсыпали горячего уголька под сиденья начальству! Изведут понапрасну все зелье пушкари, а джунгары тут и есть. Что делать начальству? В шахту нырять!

Федор неопределенно пожал плечами и было засобирался домой.

— Жена болеет, в постели лежит. Идти надо. И ты уходи, Василий. Сам знаешь — опасно.

Васька построжел. Последних слов будто не слышал.

— Знаю. Пришел я, чтобы на утешение тебе и жене одну весточку передать. Погоди малость, пока не уходи… С Митькой Кривошеиным темной ночью мы расклеили на руднике грамотки. Что от князька Абака они — сущая брехня. От того же плавильщика грамотки-то. Зачем бы князьку так начальство пугать, а работных волей прельщать. Хошь плавильщик и не Сорока, а я почитаю их заодно.

Васька скрутил цигарку, стал прикуривать от светца. Чуткое пламя заметалось, затрепетало, едва не погасло. Потом выправилось. Дрожащий красноватый свет снова разлился по черным стенам.

— А теперь слушай ты, Федор… Ходил я на Барнаульский завод в великой тайне. Там случаем наткнулся на Настю. Узнала и обрадовалась, как родному брату. Поговорили малость, и Настя настрого наказала, чтоб ты немедля ехал на Барнаульский завод.

— Настя? — переспросил Федор и смешался. При упоминании о Насте выдал нахлынувшие чувства недоумения, скрытых и смутных надежд, тревоги и сдержанной радости.

— Зачем ехать-то?

— А вот послушай…

На Барнаульском заводе Настя и одного дня не осталась без приюта и без дела. Отец Ферапонт с матушкой снова приняли ее с большой радостью: место домашней прислуги оказалось свободным.

Матушка нет-нет да прихварывала. К прочим заботам Насти прибавилась ходьба на рынок за провиантом. Мясники, рыбники, хлебники, зеленщики наперебой зазывали к себе пригожую стряпуху.

— Возьми, милашка, заливного мяска, самого свежего убоя!

— Рыбки, голубушка, утреннего улова! Не рыбка — воск согретый, наскрозь на солнце светится!

— Капустка квашеная в кочанах! Не капуста — яблок райский на вкус!

— Первейший зеленый лучок парниковой посадки!

Настя проходила вроде без внимания, но примечала все до малейшего пустяка…

Среди купцов богатством выделялся Афонька Пуртов и тем гордился немало. Афоньке около сорока. Внешностью видный, в плечах безмерен, ростом высок, грудь могучая — такой грудью воздух в плавильную печь дуть. Красивое, с хитринкой лицо Афоньки всегда в улыбке. Голова в кудрявых, густых, буйных волосах с легкой проседью — картуз держался на затылке, Афонька нраву развеселого и большой выдумщик на проказы. Настойчивее других он зазывал к себе Настю:

— Подходи, солнышко, ить у одного меня всякий товар и харч налицо! Выбирай сколь душе потребно! У разных купцов покупать — только башмаки топтать!

Настя строила на лице лукавую, недоверчивую улыбку. Не говорила, а пела купцу:

— У богатого купца товару залежи, а совесть в кошельке. Не похвалит — не свалит! — И уходила прочь.

Афонька, будто пчелой ужаленный, срывался вслед.

— Ты погоди чернить меня! Самому их превосходительству генералу Беэру все необходимое поставляю! Их превосходительство разумеет не менее твоего!

А Настя подзадоривала распалившегося купца притворной насмешкой:

— Их превосходительство-то, поди, и в глаза не видывал, а хвастаешь.

— Это я-то? Да их превосходительство в купецкую ратушу часто наезжают, я там глава. Со мной речи о купецких делах не без антиресу ведут. Купец хошь на заводе и не робит, а ить от своего достатка подушную подать императрице платит. От него, от купца-то, пользы за сотню мужиков достанет.

Настя приостанавливалась, о чем-то задумывалась. В последний раз купец решил соблазнить Настю.

— Ну бери же! Супротив других купцов скидку дам!

— Коли так, то ладно…

Через несколько дней Настя допыталась у Афоньки о времени приезда Беэра в купеческую ратушу. Вырядилась в лучшее платье — и туда. Беэр выходил из ратуши подобревшим и отмякшим от обильного купеческого хлебосольства. Настя в ноги к нему.

— С превеликой просьбой, ваше превосходительство!..

Видно, по душе пришлась пригожая женщина генеральскому взору. Да и почтение выказала достойное — в грязь коленями стала.

Беэр милостиво сказал:

— С просьбой приходи ко мне в канцелярию… завтра после полудня.

У Насти, как переступила порог генеральской светлицы, дух перехватило. Отроду не видывала такого убранства. На стенах — портреты. Среди них в центре — женский. Волосы на голове взбиты. Над ними церковным куполом возвышалась плотно скрученная коса. Лицо у женщины приятное, взгляд — проницательный и острый. Красивее пречистой девы Марии. «Должно быть и есть сама императрица…» На полу расписной ковер с неземной чудо-птицей посередине. Раскрытый клюв ее, казалось Насте, норовил долбануть всякого, кто входит сюда. Стол уставлен подсвечниками медного узорного литья. На потолке висячая точенная из разноцветных каменьев люстра. И самое главное — поразил Настю генерал в парадном мундире. Поднялся из кресла и от многих орденов и медалей светлицу заполнил жаркий, слепящий блеск.

Беэру понравилось, как Настя зажмурила глаза. Сказал мягко:

— Выкладывай свою просьбу.

И Настю оборола робость. Поняла: упусти она случай, никогда не добьется задуманного. Поначалу заговорила путанно и сбивчиво, прерывистым от волнения голосом. Потом ничего, выровнялась. По лицу Беэра поползли тучки, в прищуренных глазах заиграли зеленые огоньки.

— Значит, ты испрашиваешь награду штейгеру Лелеснову, обещанную за рудные открытия? — спросил Беэр не своим, потусторонним голосом. И вдруг громко и грозно: — А кто такая есть ты, что просишь за него?

— Сестрой довожусь. Прошу ради жены его. Чахоткой одержима. Надобны лекарства и пользительный харч, а купить не за что…

Беэр долго смотрел через окно в заводской двор. Там кипела работа — мужики перевозили толстые бревна для плотинных вешняков. Настя не могла ничего прочесть в безучастном взгляде холодных, свинцовых глаз. «Зря, видно, старалась. Енералу мои слова не по ушам…»

И тут Беэр неожиданно заговорил, тихо и резонно, будто речь шла о сущем пустяке:

— Пусть сам штейгер приезжает за наградой. А ты ступай…

* * *

Разноцветные ковры расстилает май в горных долинах. В такую пору душа рудоискателя сама собой уносится в манящие горные дали. А Федор что птица на привязи — крылья целы, а никуда не улететь. Начальство определило его к конным рудоподъемникам.

День-деньской лошади с повязками на глазах крутят колеса-приводы. С жалобным скрипом поднимаются наверх тяжелые рудные бадейки. Туго натянутыми струнами звенят подъемные канаты.

На сердце у Федора негасимая тревога: что ни день — болезнь сильнее подтачивает Феклушу. Объявился на руднике заезжий лекарь-калмык, осмотрел больную и обнадежил, что вылечит. Для того потребовал маральего корня, целебных трав редких и мудреных названий, печени налима и тайменя, барсучьего сала и меда от диких пчел. Федор по-всякому прикидывал, а выхода сыскать не мог. Требовались деньги. Своих не было, занять не у кого.

Весточка от Насти воскресила было угасшие надежды. Но как попасть на Барнаульский завод? Федор еле упросил начальство, чтобы его оставили на руднике, а уж о поездке в Барнаул нечего и заикаться. А время шло. Две недели минуло, как приходил Васька Коромыслов, а ничего полезного не сделано для Феклуши. В то время пробные золото и серебро из рудничных лабораторий по мере накопления отправлялись на Барнаульский завод с надежным нарочным и под крепким караулом. Быстрее ямской эстафеты скакали резвые кони считай без останову, чтобы воровской глаз не мог высмотреть, что находится в повозке. А груз-то в ней — сущий пустяк: всего-навсего один маленький сундучок весом не более пуда. Вдоль и поперек опоясан железными полосками, скреплен по углам свинцовыми пломбами. Замок на сундучке внутренний, такой мудреный, что ключ не скоро подберешь.

Нарочным собрался караульный сержант Пешников. Сундучок стал уже принимать, да управляющий рудником позвал для последнего напутственного внушения.

Из лаборатории в контору Пешников пошел напрямик через пустырь. И надо же так случиться — зазевавшегося сержанта ужалила змея.

Накануне Федор просился у начальства на Барнаульский завод. Управляющий поразмыслил и решил, что Пешникову есть подходящая замена. Федор примчался на Барнаульский завод без мала за трое суток.

На главной улице барнаульского посада — Петропавловской — размещалась Канцелярия Колывано-Воскресенского горного начальства в деревянном доме демидовской постройки. По углам дома и при парадном входе — полосатые сторожевые будки. В любое время года, денно и нощно дом и порядки, заведенные в нем, охраняли неусыпные часовые. Кто попало сюда не проберется. По вызовам часовых караульный начальник подолгу и придирчиво проверял паспорт или другой письменный вид у человека. Бывало, люди приносили жалобу или подавали просьбу. Выведает до мелочи начальник, зачем пришел человек, доложит по команде, а там уже решат — пустить или нет в заветный дом. И прежде чем попадет туда человек, обшарят все застрехи в его одежде.

На этот раз у коновязи навстречу Федору никто не выскочил. Улица казалась вымершей. Какой-то мастеровой сказал удивленному Федору:

— Пойди на площадь Петра и Павла, все узнаешь…

С площади доносился редкий заунывный перезвон колоколов. Народу там немало. У иных скорбные лица, обнаженные головы. Среди людей больше таких, которые одеты пристойно. Горные офицеры и солдаты при оружии отдельно, в сомкнутом безупречном строю.

«Кого-то хоронят… и, видно, не из простого люду…» Федор вздрогнул от неприятного ощущения холода на спине. Вспомнилась Феклуша. Почему-то захотелось побыстрее уйти с площади. Федор порывисто повернулся. Человек, с виду похожий на купца, сердито прошипел:

— Чего вертишься, как сорока на колу? Чай, не базар тебе тут и не вора выискиваешь… Не Фильку и не Ваньку хоронят, а самого их превосходительство генерала Беэра… Достойный блаженной памяти человек был-с.

Последний год жизни Беэр жаловался на головные боли и колоти в сердце. Лекари прописали ему воздержание в пище, пешие прогулки по бору. Больной, как мог, выполнял лекарские наставления. И все же временами не противился соблазну не в меру почревоугодничать. Три дня назад на прогулке Беэр рухнул на землю, как подгнивший столб. Перетрухнувший денщик призвал лекарей. По синеве на рыхлом теле те определили:

— Их превосходительство скоропостижно померли от разрыва сердца…

Место Беэра занял асессор Христиани, человек крутого нрава.

Целую неделю Федор околачивал пороги канцелярии. Только после того попал к новому начальству.

— Чего надобно, штейгер?

Федор припомнил, что когда-то Христиани возле чудской шахты стоял рядом с самим бригадиром. Воспоминание укрепило надежду на получение награды.

Христиани рассеянно выслушал просителя, вяло сказал:

— Пиши доношение. Обскажи все до мелочи. Канцелярия рассмотрит и решит, как быть.

Федор отправился к старому товарищу — канцеляристу Ивану Слатину. Когда-то вместе с ним приехали с Урала. Через Слатина Федор раздобыл гербовую бумагу на отпускные билеты секретным колодникам и форму самого билета. Слатина не оказалось на Барнаульском заводе — получил перевод по службе в Екатеринбург.

Выручила Настя. Отыскала грамотея — мелкого барнаульского маркитанта Семена Тренихина. Тот внимательно выслушал рассказ Федора и сразу же набил себе цену:

— Сурьезное, брат, дело. Тут-ка с большим умом и старанием надобно писать доношение. Главное, так завернуть, чтоб уважительностью начальство растрогать.

На другой день Тренихин торжественным козлиным голосом читал Федору доношение на имя Христиани:

«…Прославленные везде и особенно в здешнем краю человеколюбивые вашего высокоблагородия милости и снисхождения подают мне, нижайшему, надежду к получению щедрого вашего благоволения, и потому имею дерзновение представить всенижайшую мою просьбу…»

Федор перебил чтеца и присоветовал:

— Тут пиши проще. Вроде того что я прошу. А хвала — ни к чему, потому как я изверился в милостях и снисхождениях к себе.

— Можно и по-твоему, — согласился Тренихин. — Только ведомо мне, что ласковые слова по нутру начальству, дорожку прокладывают к его сердцу. Смотри, мне все равно…

Против ожидания, канцелярия в самом скором времени рассмотрела доношение. Христиани огласил Федору решение:

— В шнуровых книгах нет твоей фамилии против Змеиногорского рудника. Там значится, что рудник открыт во время Демидова его людьми. И его превосходительство до самой смерти никаких устных заявлений канцелярии не изволил делать. Не волен я выдать тебе награды. Возьми определение и езжай обратно.

— Но вы же, ваше высокоблагородие, знаете, что истинно я указал змеевскую руду?

— Что ж из того, — уклончиво ответил Христиани. — Быльем то поросло. Слов в дело не положишь. Документик нужен, а его нету. Потому и быть тебе по-прежнему без награды.

Настя стояла в условленном месте — на высоком плотинном мосту, смотрела через перила вниз. Там по дощатому сливу с бойким журчанием катилась, играла на солнце зеленоватая вода. У самого стока в речное русло вода пенилась, высоко по сторонам сеяла мелкими брызгами, оттого над сливом повисла радуга.

Назначенное время давно прошло, а Федор не появлялся. Настя знала: матушка обеспокоена ее продолжительным отсутствием. Оторваться же от места и взять в руки корзину с базарными покупками не хватало сил.

Наконец из-за угла заводской крепости вынырнула тройка лошадей. Из повозки выскочил Федор.

— Ну как? — В голосе Насти и радость и тревожное сомнение. Федор, как мог, спокойно сказал:

— При чем был, при том и остался… — И вдруг, увидев смятение на лице Насти, зачастил: — А вот тебе за все спасибо! Такая ты душевная, что и слов не подберу!

Настя замахала руками.

— Что ты, Федор! Ни к чему такое говоришь-то… — И потом тревожным полушепотом простонала: — А как же Феклуша-то теперь? Чем вызволять ее из хворобы?

Федор достал из кармана определение — отказ канцелярии. Настя услышала резкий шорох разрываемой бумаги. Потом вниз лениво полетели мелкие клочки, как бабочки-капустницы.

— Не ентой бумажкой вызволять… Бог даст — сама поправится. Пора уезжать. Ждут меня.

— Да что же это я? И знаю, недосуг тебе, а медлю! — сказала Настя и вдруг поспешно стала доставать из корзинки узелки, сверточки.

— Тут Феклуше… и тебе на дорогу…

Заметив испытующий, пристальный взгляд Федора, Настя горячо заговорила:

— И не подумай отказаться! Чай, на свою копейку все куплено!

У Федора не было сил сопротивляться. Стоял безмолвный и обезоруженный. Когда корзина опустела, Настя облегченно вздохнула.

— Ну вот и все. Слава богу. Теперя езжай, Федор. В дороге не медли понапрасну… — сказала, будто в душу заглянула к Федору и узнала, что таилось там невысказанным.

Федор ответил сдавленным, дрогнувшим голосом:

— Прощай, Настя.

— Пошто прощаешься-то? Думается, свидимся…

На второй день пути Федор извлек из кармана хрустящую десятирублевую ассигнацию. Сразу догадался, откуда взялись деньги. Не знал только одного, что Настя продала единственное свое сокровище — кольцо, подарок старого Гешке.

Феклушу похоронили на рудничном кладбище за два дня до приезда Федора. Неизбывное горе, тоскливое одиночество ошеломили ударом обуха. Лелеснов ходил рассеянный, безразличный к окружающему, молчал, будто онемел. Алексей Белогорцев с тревогой поглядывал на друга. «Эдак до нового несчастья один шаг. Чего доброго человек может рассудка лишиться».

Душу Федора терзала не только одна смерть Феклуши. Мысль о потере сына, несколько поблекшая в отчаянной борьбе за жизнь жены, теперь стала мучительно ощутимой. В воображении Федора непрестанно возникали картины, мрачнее одна другой.

Через безбрежные киргиз-кайсакские степи, через сыпучие пустыни пролегла дальняя дорога к солнечной Бухаре. Связанные по рукам, плетутся по дороге пленники на невольничий рынок. Жестокие стражники беспощадно хлещут плетьми каждого, кто впадает в бессилие от безводья и изнурительного пути под неумолимо палящим солнцем. Многие падают вдали от родных мест под хлесткой плетью. Среди них совсем еще не взматеревший Коля Лелеснов…

Потом надвинется другое. Коля Лелеснов обманывает неусыпных джунгарских стражей, на низкорослом, но выносливом и стремительном коне-калмычке сломя голову скачет из постылого плена. Русский мальчишка от радости захлебывается в озорном смехе и не оглядывается назад. Ему совсем невдомек, что позади мчится во весь опор погоня, что преследователи с каждой минутой сокращают разрыв. В воздухе свистит волосяной аркан. И чудо! Извивающаяся петля больно бьет но голове мальчугана, который плотно прилип к конской шее, как живая, отскакивает и падает на траву. Так не один раз.

Отчаявшиеся преследователи тогда обнажают шашки. Мгновение, и все будет кончено. Мальчик впервые оглядывается назад и направляет коня в глубокую горную расселину.

Федор стонет, но в словах гордость за сына: «Молодец, Колька, погиб, а злому вражине не дался, не отведал его шашки…»

Иногда у Федора хватало сил прогнать от глаз мрачное. Тогда думы сами по себе обращались к Насте. В них не рождалось ничего, кроме теплого, человеческого участия к ее судьбе. «Что с ней станет, где приклонит голову?..» Но Настя овладевала воображением Федора непрочно и ненадолго. «Один… совсем один остался… под силу ли перебороть тоску едучую?.. Может, и перечить ей не стоит…» Проходили дни, а душевного успокоения не было. Федор внешностью сдал: похудел, ссутулился, будто короб с рудой лег на спину…

В эти дни Леубе снял с верхних горизонтов почти всех бергайеров и послал в глубинные выработки. Оттуда непрерывным искрящимся потоком шла богатая металлами руда. Еле управлялись поднимать ее наверх. Работали без роздыхов.

В иное время Алексей Белогорцев не удержался бы от злого ропота. Сейчас же терпеливо молчал, понимал, что в работе, пусть изнурительной и постылой, не так сильно ощутима боль душевной раны. Он не спускал глаз с Федора, после смены следовал за ним неотступной тенью. Даже вместе с семьей на время поселился в доме Федора.

В гульные дни Федор не мог усидеть дома. Здесь все мучительно больно напоминало о Феклуше. В стенах казалось душно и тесно, как в закрытом ящике. Тянуло в лес.

За Караульной сопкой — цепь холмов, заросших густым мелколесьем. В жаркую пору здесь густая, освежающая тень. Даже на безлесных горных полянах незаметен зной из-за набегавших верховых ветров.

Сюда-то и пришел Федор в гульный день. И странно — чем больше бродил в полном одиночестве, тем сильнее грызла тоска. Тепло и ласка погожего дня не согревали душу.

Уставший и подавленный, Федор вернулся на рудник, не заметил, что и на этот раз Алексей едва не наступал ему на пятки. Поманило на Змееву гору.

Зиял мертвой и черной пустотой Комисский разнос. Теперь его не разрабатывали. Здесь сейчас так же тихо, как и в первый приход Федора с Соленым. Даже змеиного шипения и свиста не слышно — заметно поубавилось потомство Горного змея. Вот и наружные острозубые выходы камня. Отсюда когда-то рудоискатели осматривали окрестности. И ничего-то здесь не изменилось.

Вечерело. Солнечный шар кровоточил. Узкое облако-кинжал насквозь проткнуло его. Казалось, обессилевшее солнце вот-вот сорвется с небосклона и вдребезги разобьется о соседнюю со Змеевой горой округлую сопку.

Федор раньше не замечал, как в лучах заходящего солнца на древнем камне играют краски. На сером каменном фоне проступали белесые, зеленые пятна и крапины замшелой плесени. Черные полоски трещин разрезали камни. Из трещин к солнцу тянулись хилые бледно-зеленые травинки. Каменные выступы обволакивал нежно-фиолетовый свет оттого они теряли свою остроту. По камню, от Федора слева, разбрызган густой крап ржаво-красной окалины. Невольно подумалось: «Точно кровь посеченных плетьми… Ивана Соленого…»

Где-то внутри горы злобно проворчал взрыв. Федор взглянул вниз. Там в чернеющей пасти оврага ощерились острые каменные клыки. «Стоит прыгнуть туда, и настанет конец, вечный сон… вместе с Феклушей, Иваном…» Федор вспомнил про огненное крещение раскольников, про болтавшегося на веревке приказчика Сидорова. «А вот Соленый не поступил бы так… до конца выстоял бы».

Лелеснов вздрогнул от мягкого прикосновения чьей-то руки к плечу. «Опять Алексей? И чего ради на веревочке ходит за мной…»

Федор ошибся. Рядом стояла Настя со сдержанной и виноватой улыбкой. Сказала просящим голосом:

— Не надо, Федор, изводить себя…

От Настиной проницательности глаза Федора, что монеты, округлились. Она в эту минуту казалось Федору неземным существом — столько было на ее лице тихой грусти, теплого участия и мудрости.

— Тебе, Федор, жить надо. Не все руды в здешнем краю сысканы… В потаенных забоях гнут спины секретные колодники, ждут волюшки…

У Федора только и нашлось слов:

— Откуда взялась и как меня нашла?

— Сам знаешь, откуда пожаловала. А где ты есть, через Алексея прознала… Не одна я, Федор, приехала на рудник. Сын твой сыскался.

— Неужели?!

Настя рассказала, что дней десять назад сильный казачий разъезд на берегах Катуни отбил у джунгар русских пленных.

— Как привезли на завод тех пленников, то среди них я сразу опознала Колю. Жаль, Феклуши нет. Вот бы возрадовалась-то! А может, и на ноги встала бы…

Федор внутренне устыдился недавнего малодушия, порывисто увлек за собой Настю.

…На потухавшем небосклоне мягко обозначалась Змеева гора. По ней поспешно двигались два силуэта.

1963–1965 гг.

Зеркало, которое могло стоять на столе.
Бумага о розыске беглых.