Огюст Вилье де Лиль-Адан

Рассказы из книги «ВЫСОКАЯ СТРАСТЬ»

ТАЙНА ЭШАФОТА

Г-ну Эдмону де Гонкуру

Сообщения о недавних казнях приводят мне на память одну необычайную историю. Вот она.

В тот вечер, пятого июня тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года, часов около семи, доктор Эдмон Дезире Кути де ла Помре, недавно переведенный из тюрьмы Консьержери в тюрьму Рокет, сидел в камере для приговоренных к смерти; на нем была смирительная рубашка.

Он сидел безмолвный, откинувшись на спинку стула, глядя в одну точку. Свеча, горевшая на столике, освещала его лицо, бледное, ничего не выражавшее. В двух шагах от него, прислонившись к стене, стоял тюремщик; скрестив руки на груди, он наблюдал за приговоренным.

Почти все узники обязаны вседневно выполнять какую-то работу; в случае смерти тюремное начальство вычитает из заработка стоимость савана, каковой оно из своих средств не оплачивает. Одним только приговоренным к смерти не приходится ничего делать.

Господин де ла Помре был не из тех узников, что раскладывают пасьянсы: во взгляде у него не читалось ни страха, ни надежды.

Тридцать четыре года; темноволос; среднего роста и, без преувеличений, отменного сложения; виски с недавних пор подернуты сединой; нервный взгляд из-под полуопущенных век; лоб мыслителя; речь негромкая и отрывистая; мертвенно-бледные руки; чопорное выражение лица, свойственное людям, склонным пускаться в ученые разглагольствования; манеры, изысканность которых отдавала нарочитостью, — таков был его внешний облик.

(Всем памятно, что на заседании парижского окружного суда после того, как стало ясно, что речь защитника, господина Лашо, хоть на сей раз она и была весьма тщательно обоснованна, оказалась бессильной перед тройным воздействием, каковое оказали на умы присяжных публичное разбирательство дела, заключение доктора Гардье и обвинительная речь господина Оскара де Валле, господин де ла Помре был признан виновным в том, что умышленно и в корыстных целях прописал смертельную дозу настоя наперстянки одной даме из числа своих приятельниц, госпоже де По, а потому, в соответствии со статьями 301 и 302 Уголовного кодекса, был приговорен к высшей мере наказания.)

В тот вечер, пятого июня, он не знал еще ни о том, что кассационная жалоба отклонена, ни о том, что в ответ на прошение его близких о пересмотре дела последовал отказ. Защитник его, более удачливый, удостоился аудиенции императора, но слушал тот весьма рассеянно. Почтенный аббат Кроз, который перед каждой казнью распинался в Тюильри до полного изнеможения, моля о помиловании, на сей раз воротился ни с чем. При учете всех обстоятельств дела, замена смертной казни иною мерой наказания обернулась бы, по сути, отменой смертной казни как таковой, не правда ли? Дело было слишком громкое. Поскольку прокуратура не сомневалась в том, что просьба о помиловании будет отклонена и известие об атом поступит в ближайшее время, господин

Хендрейх получил распоряжение явиться па приговоренным девятого июня н пять часов утра.

Внезапно в коридоре послышался грохот ружейных прикладов, которыми часовые стукнули о плиты пола; заскрипел ключ, тяжело поворачивавшийся в замочной скважине; в полутьме блеснули штыки; на пороге камеры появился комендант тюрьмы господин Бокен, рядом с ним стоял посетитель.

Подняв голову, господин де ла Помре с первого взгляда узнал в этом посетителе прославленного хирурга Армана Вельпо.

По знаку начальства тюремщик вышел. Затем удалился и сам господин Бокен, жестом представив друг другу посетителя и приговоренного, и двое коллег внезапно оказались в полном одиночестве, стоя лицом к лицу и не сводя глаз один с другого.

Де ла Помре безмолвно показал доктору Вельпо на свой стул, сам же сел на ту койку, сон на которой для большинства спящих внезапно прерывается пробуждением, знаменующим конец жизни. Поскольку в камере было темновато, знаменитый клиницист подвинул свой стул поближе к… скажем, пациенту, дабы удобней было наблюдать за ним и дабы можно было беседовать вполголоса.

В том году Арману Вельпо должно было исполниться шестьдесят. Он был в апогее славы, унаследовал кресло Ларрея в Институте, возглавил парижскую школу хирургии, прослыл благодаря трудам своим, неизменно отличавшимся силою логики, весьма живой и весьма четкой, одним из светил современной патологии — словом, выдающийся медик уже завоевал себе место в ряду знаменитостей нашего времени.

После недолгого холодного молчания Вельпо заговорил:

— Сударь, поскольку оба мы врачи, можно обойтись без ненужных соболезнований. К тому же заболевание простаты (от которого мне наверняка суждено умереть через два, самое большее — два с половиною года) помещает и меня в разряд приговоренных к смерти, только с отсрочкой в несколько месяцев. А потому без дальнейших околичностей перейдем к делу.

— Так, по-вашему, доктор, мое положение… безнадежно? — перебил де ла Помре.

— Боюсь, что так, — просто ответил Вельпо.

— Время казни назначено?

— Мне это неизвестно; но поскольку дело ваше пока не закрыто, вы, несомненно, можете рассчитывать еще на несколько дней.

Де ла Помре провел рукавом смирительной рубашки по мертвенно бледному лицу.

— Что ж, благодарю. Я приготовлюсь, я уже приготовился; отныне чем раньше, тем лучше.

— Поскольку ваше прошение о помиловании еще не отклонено — по крайней мере, на сей миг, — то предложение, которое я собираюсь вам сделать, следует воспринимать как осуществимое лишь при определенных условиях. Если вы окажетесь помилованы, тем лучше!.. В противном же случае…

Великий хирург запнулся.

— В противном же случае?.. — переспросил де ла Помре.

Вельпо, не ответив, достал из кармана небольшой футляр с медицинскими инструментами, вынул оттуда ланцет п, прорезав левый рукав смирительной рубашки па уровне запястья, прижал средний палец к пульсу молодого узника.

— Господин де ла Помре, — сказал он, — ваш пульс свидетельствует о редкостном хладнокровии, о редкостной твердости духа. Цель моего нынешнего визита к вам (а ее надлежит держать в тайне) состоит в том, чтобы сделать вам одно предложение, весьма своеобразное: даже будучи обращено к медику с вашей энергией, человеку, образ мыслей которого получил закалку в горниле позитивных убеждений нашей науки и которому совершенно чужды всякого рода фантастические представления, внушаемые страхом смерти, предложение это может показаться преступно экстравагантным либо же преступно издевательским. Но мы, врачи, знаем, полагаю, кто мы такие; а потому вы тщательно обдумаете это предложение, как бы оно ни смутило вас в первый миг.

— Я весь внимание, сударь, — отвечал де ла Помре.

— Вам, безусловно, известно, — продолжал Вельпо, — что одну из интереснейших проблем современной физиологии составляет вопрос, остаются ли в головном мозгу у человека какие-то проблески памяти, мышления, реальной восприимчивости по отсечении головы?

При этом неожиданном вступлении приговоренный к смерти вздрогнул; затем, овладев собою, он отвечал:

— Когда вы вошли, доктор, я как раз размышлял над этой проблемой; для меня, впрочем, она представляет двойной интерес.

— Знакомы вы с трудами по этому вопросу — от работ Земмеринга, Сю, Седийо и Биша до современных?

— Более того, в былые времена я даже прослушал ваш курс в анатомическом театре, где препарировались останки казненного.

— Вот как!.. Тогда перейдем к сути. Располагаете ли вы точными сведениями о том, что такое гильотина с хирургической точки зрения?

Де ла Помре, поглядев на Вельпо долгим взглядом, отвечал холодно:

— Нет, сударь.

— Я тщательнейшим образом изучил это приспособление не далее как сегодня, — продолжал, ничуть не смущаясь, доктор Вельпо. — Могу засвидетельствовать: это орудие совершенное. Нож-резак, действующий одновременно как топор-колун, как бердыш и как молот, перерезает наискосок шею пациента за треть секунды. Под воздействием подобного молниеносного удара обезглавливаемый, соответственно, не может испытывать болевых ощущений, подобно тому как их не испытывает солдат, которому оторвало руку ядром на поле брани. За отсутствием времени ощущение не обладает ни длительностью, ни определенностью.

— Но, быть может, ощущается фантомная боль, остаются же две кровоточащие раны? Не зря ведь Жюлиа Фонтенель, приводя свои доводы, задается вопросом, не ведет ли сама мгновенность удара к последствиям более мучительным, чем при казни посредством меча дамасской стали или посредством секиры?

— Бредни, достаточно было Берара, чтобы положить им конец! — ответствовал Вельпо. — Что до меня, я твердо уверен — и уверенность моя зиждется как на сотне опытов, так и на моих наблюдениях, — что мгновенное усекновенье головы в тот же миг, когда производится, повергает обезглавливаемого индивидуума в состояние полнейшего анестезического шока.

Одного только обморока, вызванного сразу же потерей крови, которая в количестве четырех-пяти литров выплескивается из сосудов, причем нередко с такой силой, что орошает окружность радиусом в полметра, было бы достаточно, чтобы успокоить на этот счет самых боязливых. Что же касается бессознательных конвульсий плотского механизма, жизнедеятельность которого была прервана чересчур резко, они свидетельствуют о страдании не в большей степени, чем… ну, скажем, колебательные движения ампутированной ноги, мышцы и нервы которой еще сжимаются, но которая уже не болит. Утверждаю, что при гильотинировании самое мучительное — состояние неопределенности, торжественность роковых приготовлений и психологический шок в момент утренней побудки. Поскольку само отсечение не может восприниматься чувственно, то реальная боль — всего лишь нечто воображаемое. Помилуйте! Уже при неожиданном сильном ударе по голове человек не только не чувствует самого удара, но не осознает происшедшего — подобно тому как простое повреждение позвонков вызывает утрату чувствительности атаксического порядка, а тут и голова отсечена, и спинной хребет разрублен, и прекратилось естественное кровообращение между сердцем и мозгом — разве всего этого недостаточно для того, чтобы в человеческом существе отмерли какие бы то ни было болевые ощущения, даже самые смутные? Быть того не может! И думать нечего! Вам это известно так же хорошо, как и мне!

— И даже лучше, сударь, смею надеяться! — отвечал де ла Помре. — А потому, в сущности, опасаюсь я не физического страдания — грубого и мгновенного, — ведь при расстройстве всех чувств оно едва ли будет ощутимо и тут же угаснет под всевластным воздействием смерти. Нет, я опасаюсь совсем другого.

— Не могли бы вы высказаться определеннее? — проговорил Вельпо.

— Послушайте, — пробормотал де ла Помре, немного помолчав, — в конечном счете, органы памяти и воли (если у человека они помещаются там же, где мы обнаружили их… скажем, у собак) — так вот, органы эти остаются в целости и сохранности, когда падает, резак!

Науке известно слишком много двусмысленных фактов, в равной мере тревожных и непонятных, а потому мне нелегко уверовать в то, что при обезглавливании казнимый лишается сознания в миг казни. Сколько ходит легенд о том, как отрубленная голова обращала взгляд к тому, кто окликнул казненного по имени? Память нервов? Рефлекторные движения? Пустые слова!

Вспомните про ту голову матроса в брестской клинике: через час с четвертью по усекновении зубы ее перекусывали пополам карандаш, просунутый между ними, и действие это, возможно, было вызвано усилием воли!.. Это всего лишь один пример из тысячи, но в данном случае истинная проблема в том, чтобы выяснить, каким образом пришли в движение мышцы обескровленной головы, не привело ли их в действие «я» этого матроса уже после того, как гематоз прекратился.

— Но «я» существует лишь в целостности, — сказал Вельпо.

— Спинной мозг есть продолжение мозжечка, — отвечал де ла Помре. — Где, в таком случае, граница сенсорной целостности? Кто может открыть нам истину? Недели не пройдет, как я это узнаю, о да!., и забуду.

— Быть может, лишь от вас зависит, чтобы человечество узнало всю правду раз и навсегда, — медленно проговорил Вельпо, глядя в глаза собеседнику. — И будем откровенны, из-за этого я и пришел сюда. Меня уполномочила навестить вас комиссия, состоящая из самых выдающихся наших коллег по Парижскому факультету, и вот мой пропуск за подписью самого императора. Он предоставляет мне достаточно большую свободу действий, в случае необходимости — даже возможность отсрочить казнь.

— Объяснитесь… я перестал вас понимать, — растерянно промолвил де ла Помре.

— Господин де ла Помре, я обращаюсь к вам во имя нашей науки, которая всем нам дорога и ради которой нами принесено столько жертв, что нашим великодушным мученикам потерян счет; я обращаюсь к вам с просьбою, исполнение которой потребует от вас — в том случае, для меня более чем гипотетическом, если какие-либо действия экспериментального характера, о коих мы договоримся, окажутся осуществимы, — потребует от вас, повторяю, величайшей энергии и бесстрашия, каких только можно ожидать от человеческого существа. Если ваше прошение о помиловании будет отклонено, то вы как врач обретете в себе самом специалиста, — вполне разбирающегося в той совсем особой хирургической операции, которую вам предстоит претерпеть. А потому ваше содействие было бы неоценимо при попытке… скажем, установить после казни связь с вами в этом мире. Разумеется, сколько бы доброй воли вы ни выказали, все как будто пророчит самые негативные результаты, но однако ж при вашем согласии — все в том же гипотетическом случае, если упомянутые экспериментальные действия не окажутся абсурдом по самой сути, — такого рода попытка дает возможность один-единственный раз из десяти тысяч свершиться, так сказать, чуду и продвинуть вперед всю современную физиологию. А потому упускать такой возможности нельзя, и если вам удастся после казни сделать мне знак, победоносно свидетельствующий о том, что сознание ваше не угасло, вы оставите в истории имя, научная слава которого навсегда смоет воспоминание о вашей социальной небезупречности.

— Вон оно что! — пробормотал де ла Помре, мертвенно-бледный, но с улыбкой, свидетельствовавшей о решимости. — Ага, теперь мне понятней!.. И верно, ведь пытки помогли разобраться в механизме пищеварения, говорит нам Мишло. А… что за экспериментальные действия намерены вы предпринять?.. Гальванизация?.. Возбуждение ресничных окончаний?.. Вливание артериальной крови?.. Все это, знаете ли, не очень-то убедительно, не так ли?

— Само собою разумеется, тотчас же по завершении печальной церемонии останки ваши будут с миром преданы земле, и ничей скальпель вас не коснется, — отвечал Вельпо. — Нет!.. Но в тот миг, когда резак упадет, я буду на месте казни, буду стоять перед вами, подле гильотины. Со всей возможной поспешностью палач передаст мне вашу голову из рук в руки. И тогда — поскольку эксперимент если и может претендовать на серьезность и убедительность, то лишь в силу своей простоты, — я очень внятно прошепчу вам на ухо: «Господин Кути де ла Помре, можете ли вы в данный миг, памятуя о нашем прижизненном договоре, трижды опустить веко правого вашего глаза, но чтобы левый глаз ваш при этом оставался широко открытым?» Если в этот миг вы сможете, как бы ни подергивались ваши лицевые мышцы, троекратно мигнув, уведомить меня, что мои слова услышаны и поняты, и докажете мне это, подчинив таким образом усилию своей воли и памяти пальпебральную мышцу, скуловой нерв и конъюнктиву, преодолев весь ужас, всю смуту прочих ощущений, — этого факта будет довольно, чтобы наша наука осветилась новым светом и в наших взглядах свершилась революция. А уж я сумею, можете не сомневаться, поведать обо всем этом таким образом, что вы оставите по себе память не как о преступнике, но прежде всего как о герое.

Выслушав странные эти слова, господин де ла Помре испытал, видимо, столь глубокое потрясение, что с минуту молчал, словно в каменном оцепенении, не своди с хирурга расширившихся зрачков. Затем, не произнеся ни слона, он встал, в задумчивости стал шагать по камере и, грустно покачав головой, сказал:

— Чудовищная сила удара разрушит мое «я». Никаких сил человеческих, никакой воли не хватит, чтобы справиться с подобной задачей. К тому же утверждают, что при гильотинировании шансы сохранить признаки жизни у людей неодинаковы. И все же… наведайтесь сюда снова, сударь, в утро казни. Я отвечу вам, готов ли пойти на этот эксперимент, пугающий, возмутительный и иллюзорный одновременно. В случае моего отказа уповаю, что вы из корректности оставите мою голову в покое, не правда ли, пусть себе спокойно расстается с остатками жизни, истекая кровью в оловянном ведре, куда ее швырнут.

— Итак, до скорой встречи, господин де ла Помре, — сказал Вельпо, вставая в свои черед. — Поразмыслите над моим предложением.

Они обменялись поклоном.

Через мгновение доктор Вельпо вышел из камеры, тюремщик снова занял свой пост, а приговоренный к смерти, смирившись, вытянулся на койке и погрузился то ли в сон, то ли в раздумья.

Четыре дня спустя около половины шестого утра в камеру вошли господин Бокен, аббат Кроз, господин Клод и господин Потье, секретарь императорского двора. Господин де ла Помре проснулся и, узнав, что час казни настал, сел на койке; он был очень бледен, но оделся быстро. Затем побеседовал десять минут с аббатом Крозом, которого хорошо встречал и в прежние его визиты: известно, что сей святой служитель церкви обладал боговдохновенным даром внушать приговоренным мужество в последний час. При виде доктора Вельпо, входившего в камеру, де ла Помре проговорил:

— Я потрудился над собой. Глядите.

И покуда длилось чтение приговора, он пристально смотрел на хирурга широко раскрытым левым глазом, плотно зажмурив правый.

Вельпо отвесил ему низкий поклон, затем, повернувшись к Хендрейху, который входил в камеру со своими подручными, он очень быстро обменялся с палачом многозначительными кивками.

Приготовления к казни не заняли много времени: было замечено, что феномен волос, седеющих на глазах под ножницами, на сей раз места не имел. Когда духовник шепотом читал приговоренному прощальное письмо от жены, на глазах у того выступили слезы, которые священник благочестиво отер, подобрав обрезок ворота его сорочки. Когда приговоренный встал, на плечи ему накинули его редингот и сняли наручники. От стакана водки он отказался и в сопровождении эскорта проследовал в коридор. Подойдя к тюремным воротам, он заметил на пороге своего коллегу.

— До скорой встречи, — сказал он ему чуть слышно, — и прощайте!

Внезапно широкие железные створки приоткрылись, а затем и раздвинулись перед ним.

В тюрьму хлынул утренний ветер; светало, вдали простиралась широкая площадь, оцепленная двойным кордоном кавалерии; прямо напротив, охваченный полукольцом конных жандармов, которые при появлении осужденного обнажили со звоном сабли, высился эшафот. На некотором расстоянии от него стояли кучками представители прессы; кое-кто из них снял шляпу.

Из-за деревьев доносился смутный гомон толпы, распаленной ночным ожиданием. На крышах и в окнах кабачков виднелись девицы с помятыми, свинцово-бледными лицами, в кричащих шелках, некоторые все еще сжимали в руках бутылку шампанского; они вытягивали шеи, рядом уныло маячили черные сюртуки. Над площадью в утреннем небе сновали ласточки.

Самодовлеюще заполняя пространство и прочерчивая небо, гильотина словно отбрасывала в бесконечную даль горизонта тень от своих воздетых ввысь рук, между которыми в рассветной голубизне мерцала последняя звезда.

При виде этой траурной картины де ла Помре вздрогнул, затем решительно зашагал к помосту… Он поднялся по ступенькам — в ту пору на полмост вела лестница. Теперь треугольный резак поблескивал на черной перекладине, застя звезду. Перед роковою плахой осужденный поцеловал сначала распятие, затем печальное послание — прядь собственных волос, которую аббат Кроз подобрал, когда его стригли, готовя к казни, и теперь поднес к его губам. «Для нее!..» — проговорил де ла Помре.

Силуэты пятерых персонажей четко вырисовывались на эшафоте; молчание в этот миг стало таким глубоким, что до трагической группы донесся треск сука, обломившегося под тяжестью какого-то зеваки, чей-то крик, неясные мерзкие смешки. И когда забили часы, последнего удара которых ему не суждено было услышать, господин де ла Помре увидел напротив, по другую сторону эшафота, своего странного экспериментатора, который разглядывал его, положив ладонь на помост. Осужденный собрался с силами, закрыл глаза.

Внезапно доска, к которой пристегнули осужденного, упала, верхний полукруг ошейника с продольным разрезом для лезвия сомкнулся у него на шее с нижним полукружием, блеснул резак. Страшный удар тряхнул помост; лошади вздыбились от магнетического запаха крови, и эхо еще не успело стихнуть, а окровавленная голова уже трепетала меж бесстрастных ладоней хирурга Правосудия, окрашивая в алое его пальцы, манжеты, одежду.

Лицо было мрачно, чудовищно бело; глаза снова раскрылись, взгляд казался рассеянным, брови перекосились, конвульсивная улыбка обнажила лязгающие зубы; на подбородке, под самой челюстью, была содрана кожа.

Вельпо проворно наклонился к голове и четко прошептал ей в правое ухо условный вопрос. Как ни был крепок духом этот человек, результат заставил его содрогнуться в каком-то холодном ужасе: веко правого глаза опускалось, левый, широко раскрытый, глядел на него.

— Во имя самого Господа и нашей человеческой сути, еще дважды тот же знак! — вскричал он в некотором замешательстве.

Ресницы разомкнулись, словно от внутреннего усилия, но веко не поднялось более. С каждой секундой лицо все больше застывало, леденело, каменело. Все было кончено.

Доктор Вельпо отдал мертвую голову господину Хендрейху, который, открыв корзину, положил ее, согласно обычаю, между ног уже окоченевшего туловища.

Великий хирург ополоснул руки в одном из ведер с водой, предназначенной для мытья машины, — этим уже занимались подручные палача. Вокруг двигались, расходясь, озабоченные люди, доктора Вельпо никто не узнал. Все так же молча он вытер руки.

Затем — с челом задумчивым и строгим! — он медленно проследовал к своему экипажу, дожидавшемуся на углу близ тюрьмы. Садясь в карету, он заметил тюремный фургон, крупной рысью кативший к Монпарнасу.

Перевод А.Косс

НОВАЯ ПРОФЕССИЯ

В ближайшем времени на страницах «Нувель де ла Провенс» можно будет ознакомиться с фактами, излагающимися ниже тем газетным слогом, как известно, двусмысленным и глумливым, подчас макароническим, а нередко и тривиальным, который в ходу, надо признаться, у иных слишком уж завзятых радикалов. Слог этот, натужно шутливый, свидетельствует лишь о своего рода возвращении к животному состоянию.

«Недавно вступившая в брачный союз с блистательным и уже ставшим притчею во языцех виконтом Илером де Ротибалем, достойным отпрыском одного из знатнейших среди мелкопоместного дворянства родов Ангумуа, очаровательная, юная и меланхолическая виконтесса Эрминия — увы! — де Ротибаль, в девичестве Бономе, прогуливалась вчера в достаточно поздний час по парку у себя в поместье, и рука ее томно покоилась на рукаве мундира хорошо известного в свете подпоручика кавалерии, ее кузена. Внезапно откуда-то сверху, как полагают, с верхушки одного из высоких деревьев в дальней части парка, раздался грохот, подобный громкому выстрелу из карабина. Обворожительная молодая женщина испустила вопль и, истекая кровью, упала в объятия своего великолепного спутника. Сбежались слуги. Когда хозяйка усадьбы была доставлена к себе в опочивальню, присутствовавшие заметили, что она при смерти: прелестная головка была весьма основательно пробита неким метательным снарядом, каковой искусные медики, призванные со всею поспешностью, покуда не смогли извлечь из-под роскошных кудрей, слипшихся на зияющей ране. Нынче утром, примерно без десяти десять, после продолжительного, мучительного и спазмодического коматозного состояния виконтесса испустила последний вздох. Специалисты приступают к вскрытию головного мозга; метательный снаряд по извлечении будет передан в распоряжение следственных органов.

Серьезные подозрения тяжким бременем ложатся на супруга усопшей, ревность которого, если принимать на веру слушки, могла пробудиться, и отнюдь не без основания, уже давно. Обстоятельство, заслуживающее особого внимания: двадцать минут спустя после события, когда виконта повсюду разыскивали, агенты нашей полиции схватили его на вокзале в тот момент, когда с чемоданом в руке он вскакивал в вагон экспресса, отбывавшего в столицу. Господин де Ротибаль был препровожден к господину следователю, каковой оказался в отсутствии (отлучившись, дабы констатировать еще пять преступлений), а потому виконт провел ночь в камере предварительного заключения. По дороге к господину следователю задержанный соблаговолил сообщить господину комиссару полиции всего лишь о некоем «Обществе разводчиков» (?), в парижское правление какового он хотел (тщетно) телеграфировать, дабы отсрочить, как он сказал, выполнение важного заказа. Возможно, он уже симулирует помешательство? Надо полагать, к тому времени, когда будут опубликованы эти строки, с подследственного уже снимут первый допрос. Ожидаются признания весьма важного характера. Местные жители пребывают в волнении.

Поспешим, однако же, успокоить читателей: несмотря на «титул» подследственного, на сей раз духовенству не удастся спрятать дело под сукно, поскольку, слава Богу, небеса больше не вмешиваются в наши земные судебные разбирательства».

Вот странная беседа, восстановленная по материалам протокола за подписью господина секретаря суда и при чтении способная вызвать негодование даже самых отъявленных скептиков, каковая имела место на следующее утро в кабинете господина следователя, куда к моменту приезда должностного лица был препровожден господин виконт де Ротибаль, проведший ночь в камере предварительного заключения. Достопочтенный юрист в первый миг, казалось, испытал удивление при виде молодого человека, изысканные манеры и облик которого словно бы заранее свидетельствовали о непричастности к гнусному злодеянию, приписывавшемуся ему общественным мнением.

Однако когда господин следователь — все же строго и угрожающе — напомнил молодому аристократу, что ему предстоит узреть останки той, кого все уже именуют его жертвою, господин виконт де Ротибаль прервал своего собеседника и с самою светской улыбкой, никогда не сходившей с его уст, проговорил, поправив свой монокль, с величайшим самообладанием:

— Сударь, вы удивительным образом заблуждаетесь, должен вас предупредить. Одно из главнейших неудовольствий, причиненных мне этим загадочным злоключением, состоит в том, что я обвиняюсь в поступке, который выставляет меня в самом смешном свете. Вот она, толпа, и ее праздные толки! Помилуйте: мне — и вдруг взбираться на какой-то сук, сидеть там в засаде лишь для того, чтобы подстрелить, словно какую-то перепелку, премилую женщину, да к тому же мою жену? И вдобавок еще «из ревности»?.. Ну нет, поистине, я оказался бы слишком скверной заменою Тамберлика и иже с ним, чтобы допеть партию Отелло до этакого до-диеза. Даже если предположить, что я способен на подобную причуду, неужели мне бы не хватило ума позаботиться по крайней мере, чтобы меня схватили на месте преступления? Оставим это. И кстати, знаете ли, давайте-ка рассеем разом все подозрения. Профессия, которую я избрал, по сути своей не совместима с устарелыми крайностями такого рода: я — разводчик.

— Как, простите?

— О да, и разводчик, который по части разводов даст сто очков вперед самому парламенту. Но тут гражданский долг требует от меня откровенности, а посему объяснюсь понятней.

Прожив в брачном союзе полгода (это мой обычный срок, сударь), мы с виконтессой, должен признаться, покончили с иллюзиями, ослеплявшими нас на первых порах, и были связаны лишь той исполненной нежности и почтения дружбой, которая так приятно располагает ко взаимной откровенности. Видите ли, мы, люди светские, не придаем чрезмерного значения признаниям в новых сердечных склонностях, которые с течением времени могут возникнуть у супругов. Короче, дабы в двух словах ознакомить вас с истинными нашими отношениями, объясню, на каких условиях мы заключили сей союз. Задолго до того, как я связал себя узами Гименея с мадемуазель Бономе, мне стало ясно, что наследное мое достояние весьма быстро растаяло в пламени, всепожирающей силе которого способствовали карты, женщины и кутежи; и вот, очутившись в самом бедственном положении, когда и лучший друг не ссудил бы мне пятисот луидоров, я вынужден был признать, что следует, как говорится, шагать в ногу с веком. Но как при этом сохранить достоинство? Благородное происхождение обязывает!.. Изрядно поломав себе голову над этим вопросом, я решился, дабы не прозябать в праздности, основать «Общество разводчиков» и стал его председателем.

Вот увидите, как все просто. Колумбово яйцо. Прибавлю даже, что общество было тайное, и лишь загадочное происшествие, из-за которого я столь нелепым образом оказался у вас во власти, вынуждает меня открыть тайну. Впрочем, баста! Поскольку я все равно выхожу из игры, после меня хоть потоп!

— Продолжайте… продолжайте… — проговорил господин следователь, глядя на виконта во все глаза.

— Итак, начну.

Тут молодой аристократ заговорил фальцетом и с чрезвычайною живостью произнес нижеследующую речь:.

— Получив своевременно уведомление от одного из наших агентов (ищейки с тончайшим нюхом, не сомневайтесь!) о том, что такая-то юная особа из «почтенного семейства» в сердечных своих делах зашла слишком далеко, я, нимало не мешкая, нежданно-негаданно оказываюсь на месте действия, в провинции (причем поездка финансируется «Обществом» с последующей выплатой долга плюс пятнадцать процентов роста) и без труда нахожу способ быть представленным удрученным родителям. И тут я даю понять (в самых изысканных и щадящих ухо иносказаниях, разумеется), что я готов принести в жертву честь рода, дабы роды не принесли бесчестья опечаленному семейству, и прикрыть гербовым щитом Ротибалей (мы, впрочем, сказать по правде, хоть и породисты, но породы вполне домашней) хрупкое создание, которому предстоит в ближайшем будущем поселиться в нашей Солнечной системе, — свершается же это событие, скажем, во время традиционной поездки в Италию; но поскольку «дело есть дело», как превосходно выразился творец бессмертной пиесы «Честь и деньги», моя такса — сто тысяч звонких франков чистоганчиком тут же, при заключении этого временного брачного союза. Вот видите, я не отстаю от века. Моя система обеспечивает счастье всем. Короче, я из числа тех, чья могильная плита украсится надписью: «Transiit benefaciendo»[1]. Дабы стать хозяином положения, я умею ввернуть в беседе с невестой, с помощью множества поэтических обиняков, что Природа, в день моего рождения пребывавшая в более игривом настроении, чем обычно, наделила меня близорукостью… вполне добровольной. Полгода спустя по договоренности с виконтессой я обращаюсь к нескольким членам нашего общества, дабы они выступили свидетелями, подтверждающими несовместимость наших характеров, мое дурное обращение с супругой и расточительный образ жизни, при необходимости — то, что я состою с кем-то в незаконном сожительстве, — все это под условием, что и я готов оказать им соответствующую услугу, ибо единство — залог силы. Я беру всю вину на себя, для виду что есть мочи противлюсь… и оп-ля! развожусь, оставляя фамилию и титул МОЕМУ отпрыску, он теперь Ротибаль если не по всем статям, то, как видите, по всем статьям. А наши сто тысяч франков — при нас.

В следующем полугодии, получив новое уведомление, я вновь выхожу на сцену, но уже в другой провинции; поскольку благодаря предыдушим накоплениям я но всеоружии, у кого могу я вызвать подозрения?

Та же игра. Полгода спустя — оп-ля! — я развожусь. И так далее. Мoe состояние растет, как снежный ком. Как обеспечить себе успех? Все дело в постоянных упражнениях. Видите, как просто? Повторяю вам — колумбово яйцо.

Выслушав эти слова, господин следователь довольно долго в безмолвии созерцал юного победителя, потом начал было:

— Низменный цинизм, с коим…

— Позвольте! — прервал его — как и прежде, улыбаясь! — господин де Ротибаль тем же сладчайшим голосом. — Я собирался подвести черту под списком (все та же цифра — шесть), заключив последний мой союз. Надо знать меру. К тому же ныне мое состояние исчисляется прекрасной суммой, видевшейся мне в мечтах, — миллионом, свободным от каких бы то ни было долгов и доставшимся мне НАИЗАКОННЕЙШИМ образом. Итак, я собирался удалиться от дел, предоставив шестой моей виконтессе возможность любоваться на досуге сколько душе угодно в обществе ее дражайшего кузена тремя никому не нужными жемчужинами в гербе Ротибалей, поскольку делу о нашем разводе (о котором мы договорились еще перед помолвкой) уже был дан ход, итак, я собирался — наконец-то! — вернуться в Париж и снова зажить — но на сей раз памятуя о прошлом опыте и не торопясь — милой и сладостной холостяцкой жизнью, единственной, которую может и должен вести дворянин истинно современного склада, когда ваши сбиры потребовали, чтобы я следовал за ними, и по дороге рассказали мне о трагическом происшествии вчерашнего вечера. Превосходно. Но тяжелая ночь быстро миновала.

Сейчас на дворе день. Вы человек серьезный, иным и быть не можете. Поразмыслите. Можно ли допустить, чтобы человек с моими правилами, с моим характером — человек, для которого супружеская любовь стоит не более, чем одна из тех жалких монет из малоценного красножелтого металла, каковые в просторечии именуются медяками, — чтобы человек со столь позитивными, практическими, устоявшимися склонностями, поощряемый всем нашим законодательством, — чтобы такой человек впал в безумие, пойдя на явный и ненужный скандал? Прикончить собственную жену! Вон куда вас занесло! Ад и проклятье!.. Нет. Я слишком порядочный человек, сударь, чтобы пойти на убийство собственной жены! Короче, я сделал своим поприщем роль образцового супруга и на том стою.

— Одним словом, — вопросил почтенный юрист, — дабы восстановить утраченное состояние, вы избрали такой род занятий, как узаконенное многоженство? Ваша профессия — выдавать замуж собственных жен?

— На ваш взгляд, было бы предпочтительней, чтобы я подался в литераторы?

— Чем бросаться из одной крайности в другую, не могли бы вы разве испросить себе какое-то достойное место?

— Премного благодарен! Чтобы вызвать всеобщую жалость? Или через покровителей выхлопотать должность железнодорожного обходчика? Превеликая удача, только свидетельство о назначении почти всегда приходит после кончины просителя — как помилование для четырех сержантов из Лa-Рошели! Нет уж, слуга покорный! Да вы и сами знаете, вы ведь серьезный человек: бестрепетно разорить собственную жену, перебраться на жительство к какой-нибудь малютке нестрогих нравов, с изяществом и сноровкой передернуть карту в клубе и при этом пропускать все толки мимо ушей — короче, любой ценой остаться тем, кого называют блистательным человеком, — вот способ существования, который всегда будет куда элегантнее. Все прочее? Безделки, через неделю их простят или о них позабудут. Поверьте, не стоит идти наперекор мнению света.

К чему вызывать улыбки тех, кто составляет сливки общества? Раз того требует долг и благоприличие, что ж, будем превозносить мораль, которая существует лишь в мечтах и которой никто не придерживается, а сами будем довольствоваться тою, которая в ходу: обломки копий, коими потрясал Рыцарь Печального Образа, давным-давно истлели в лавках наших торговцев старой рухлядью. И по сей причине мне очень жаль бедняг, которые в своей оголтелой и неисправимой отсталости отказали бы мне в уважении, — впрочем, я знаю ему цену, так что меня это мало трогает. Со всем тем, сударь, поскольку, к великому своему изумлению, я оказался вдовцом — престранная развязка, никак не входившая в мои планы, — и поскольку сейчас не время вдаваться в дальнейшие подробности, с вашего соизволения, я отправлюсь воздать последний долг той, которая ушла от нас; полагаю, ее безутешный кузен барон де 3. уже облекся в траур; мешкать долее с моей стороны было бы неподобающе… что же касается расследования обстоятельств дела, вы ведь поработаете на месте происшествия серьезнее, чем здесь, не правда ли? Итак, в путь; мой тильбюри, полагаю, ожидает меня внизу; отсюда до моей усадьбы минут двадцать, не более.

С такими словами — господин следователь внимал им все еще с приоткрытым ртом — виконт де Ротибаль взял свою шляпу, лежавшую на соседнем стуле, и поднялся с места, собираясь пропустить вперед почтенного юриста.

В этот-то миг в кабинет вошел поспешно господин полицейский комиссар города ***, прибывший из усадьбы виконта.

Он передал господину следователю запечатанный конверт, затем отвесил глубокий поклон молодому аристократу:

— Вот отчет о вскрытии, составленный в моем присутствии доктора-ми-экспертами, — промолвил он.

Быстро пробежав глазами докторское послание, почтенный юрист, явно повергнутый снова в крайнее изумление, торжественно прочел вслух нижеследующий доклад (составленный, как и газетная статья, в том же радикальном стиле, букет какового незаменим для ароматизации носовых платков и каковой мы имели случай восхвалить в начале рассказа):

«Господин судебный следователь!

Спешим доложить вам о результатах вскрытия. Нынче утром, около восьми часов, мы имели честь извлечь из тканей головного мозга госпожи виконтессы де Ротибаль инородное тело, явившееся причиною ее гибели. Не сомневаемся, что ваше удивление не уступит, если это возможно, нашему, когда вам станет известно, что тело это — весьма любопытный образчик из царства минералов; а вовсе не свинцовый слиток. Вот объяснение, простое и причудливое одновременно, того, каким манером сей образчик попал в головной мозг очаровательной покойницы.

Прежде всего да соизволит господин следователь припомнить, что во Франции нашими прекрасными летними ночами, в те часы, когда Природа замирает, если можно так выразиться, во вселенском чувстве Любви, тысячами, да, тысячами насчитываются (по утверждениям науки, известным и самым непосвященным) те блестящие метеоры, те лунные камни, которые бороздят — порою взрываясь с грохотом, подобным грохоту выстрела из огнестрельного оружия, — нашу атмосферу. И вот удивительнейшая вещь! Оказывается, по зрелом анализе мы вынуждены безоговорочно признать: госпожа виконтесса, о коей все мы скорбим, стала безвинною жертвою роковой случайности, вызванной такого рода феноменом. При взрыве, каковой произошел на уровне крон самых высоких деревьев в парке, от аэролита отделился осколок, смертоносный, подобно осколку пушечного ядра, каковой и угодил — при почти отвесном падении — прямо в голову младой мечтательницы, увы! Таким образом, все упреки мы должны адресовать планете-спутнице, иными словами, Луне. По сей причине декан нашего университета, профессор естественной истории, имеет честь обратиться к господину виконту де Ротибалю, прося его согласия на то, чтобы сей пагубный обломок метеора небесного был выставлен в городском музее.

Истинность всего вышеизложенного заверяем нашими подписями

д-р Л***, д-р К***.

Июнь месяц, год 1885».

— Гляди-ка! И впрямь чудо! — без тени волнения воскликнул господин де Ротибаль по окончании чтения. — А эта жалкая газетенка еще пыталась острить на мой счет, что «небеса не вмешиваются в наши делишки!»

Мгновение стояла глубокая тишина, затем следователь объявил:

— Господин виконт, вы свободны!..

Господин де Ротибаль, не преминув сдержанно улыбнуться, отвесил поклон.

Минуту спустя, внизу, на площади, в окружении толпы, радостными кликами приветствовавшей его возвращение, виконт, закурив папиросу, поспешно чиркнул карандашом — как всегда, он держался весьма корректно — два слова, извещавших «Общество разводчиков», что дело нужно прекратить. Он велел груму отнести депешу на телеграф.

Затем, привычным жестом взяв поводья, он пустил коней рысцой, и легкий экипаж исчез в конце дороги, что вела к усадьбе виконта.

Перевод А.Косс

«АГЕНТСТВО ЗОЛОТОГО ПОДСВЕЧНИКА»

Г-ну Эмилю Пьеру

Целомудрие подобно зерну пшеничному; брак буре подобен; блуд же — гноищу.

Святой Иероним

Одна из дополнительных статей к новому закону, с ликованием принятому обеими палатами, гласит, что «женщина, состоящая в браке, будучи уличена в супружеской неверности и задержана с поличным, не может выйти замуж за своего сообщника».

Эта весьма остроумная поправка странным образом охладила восторг, с которым великое множество образцовых супружеских пар единодушно приняло нежданную весть, а потому немало прелестных головок понурилось: нахмуренный лоб, печаль во взгляде, молчаливость, сдавленные вздохи — всё, даже самые позы, наконец, казалось, говорили: «Тогда чего же ради?..»

— О забывчивые красавицы! А Париж?.. Разве не он окружает нас, озаряя небеса непрерывным фейерверком причудливых неожиданностей? Разве эта столица не поставит в туник воображение самой Шехерезады? Разве это не город тысячи и одного чуда, где, словно играючи, становится явью Невероятное?

Не прошло и суток с момента обнародования парламентского «указа»[2] — и вот уже некий рыцарь прогресса и великий нововводитель, проникнутый духом современности до мозга костей, штаб-лекарь Иларьон де Ненюфар, нашел практический способ обойти злосчастную статью — способ, столь желанный для недовольных очаровательниц.

Весть эта сгонит с их лиц выраженье глубочайшей задумчивости и вернет улыбку, на некоторое время исчезнувшую, прелестным устам последних наших поклонниц чувствительности.

Благодаря просвещенности и житейской мудрости штаб-лекаря было организовано «Агентство Золотого Подсвечника»: с самого момента возникновения оно вошло в величайшую моду среди тех, кто составляет цвет парижской элегантности: воспользоваться услугами этого агентства — вот верх шика для светских львиц в нынешнем осеннем сезоне. «Агентство Золотого Подсвечника» предлагает им услуги наемных… Ромео на все вкусы, псевдособлазнителей, каковые за несколько жалких банкнот берут на себя обязанность оказаться захваченными с поличным в момент фиктивного прелюбодеяния с дамой, каковая затем, выждав, пока со времени скандала минет приличествующий срок, сможет спокойно выйти замуж за своего истинного любовника.

Фирма, достойная вашего доверия.

Предлагаем к услугам — с предоставлением особых гарантий и на самых льготных условиях — подставных лиц для развода. Учреждение существует легально и на общепринятых основаниях и готово оказывать содействие дамам, которые, разочаровавшись в союзе, далеком от идеала, не отказываются, тем не менее, от новой попытки вступить в законный брак.

Что касается гарантий, штаб-лекарь проявил верх предусмотрительности! Поскольку наш достойный извлекатель прибылей из супружеской неверности рассматривает свою миссию в современном обществе как почти подвижническую и из щепетильности не только ручается за своих присных, но и берет на себя соответствующие обязательства, то за сутки до «сеанса» он неизменно принимает меры, которые и в самом деле дают ему возможность отвечать за исполнителя. Ибо штаб-лекарь вменяет в обязанность услужливому Ловласу принять внутрь порцию некоего пастообразного бальзама — чудодейственность этого домашнего средства подтверждена синклитом медицинских светил, благотворные же его свойства (положение обязывает!) состоят в том, что под воздействием означенного зелья молодчики штаб-лекаря становятся столь безобидными, неприступно-добродетельными и — на некоторое время — невосприимчивыми даже к самым невинным порывам чувств, что — когда снадобье должным образом усвоено — они могли бы, при необходимости, выйти на сцену в качестве дублеров святого Антония, ничуть ему с виду не уступая. Зелье это — нечто вроде «Леты-на-дому», оно способно понизить до арктической стужи кипенье самой африканской страсти! По сей причине исключается какая бы то ни было возможность злоупотребить ситуацией. Означенное обстоятельство составляет гордость фирмы. И самый мнительный любовник, который, не утерпев, доверит избранницу своего сердца одному из штаб-лекарских Танталов, лишенных способности испытывать жажду, может спать спокойно.

Применение столь хитроумной предварительной формальности (она, впрочем, напрашивалась сама собой, ибо того требовали всеобщие интересы) вполне гарантирует соблюдение приличий, а посему светское общество впредь будет молчаливо допускать участие этих третьестепенных посредников в самых изысканных бракоразводных процессах.

Итак, «Агентство Золотого Подсвечника» отныне предоставляет публике все возможности вступать, по мере возникновения соответствующих склонностей, в один брак за другим — и так до бесконечности. Некоторые из самых милых наших вольнодумок даже приобрели абонемент, для упрощения дела.

Еще только приступая к организации своего заведения, штаб-лекарь Иларьон де Ненюфар сообразил, что в интересах будущего фирмы-родоначальницы ему надлежит окружить себя плеядою представителей, достойных деликатной миссии, которой он намеревался их облечь; а посему он не колеблясь остановил свой выбор на блистательной элите, состоявшей из молодых людей, которые в золотую пору «Генерального союза» вели «княжеский» образ жизни, исчерпали до дна радости изящной и доступной любви, что в ходу на фешенебельных приморских курортах, и украшали своим присутствием ужины в сияющих огнями кабинетах, а потом, проснувшись в одно прекрасное утро, обнаружили, что вся позолота с них слезла под внезапным шквалом Краха.

С этого психологически поворотного момента прозорливый штаб-лекарь, словно предугадывая участь прогоревших прожигателей жизни, ни на миг не упускал из виду главнейших представителей этого разряда парижской молодежи, наружно все еще сохранявших прежнюю элегантность, но внутренне снедаемых волчьим голодом. А посему теперь они представились ему основным ядром будущей его фирмы, они были словно созданы для роли патентованных сикофантов, каковую вполне оправдывали ограничения, сформулированные в новом законе. И вот вечером того самого дня, когда означенный закон был принят, штаб-лекарь пригласил утративших иллюзии юношей в конференц-зал, снятый с этою целью.

Актовый зал Географического общества принял приглашенных, и двери его затворились за ними — правда, не совсем наглухо.

Там, ознакомив их в общих чертах — без обиняков и предисловий — со своим общеполезным и плодотворным замыслом, пламенный поборник новшеств, потрясая стаканом с подслащенной водой, предложил им стать героями оного.

Ответом был единодушный вопль! Начинание штаб-лекаря предстало их мысленным взорам, как зеленеющий остров является взорам потерпевших кораблекрушение. Им снова улыбалась фортуна, будущность! Их снова увидят и в Булонском лесу, и на премьерах, и в казино, где из-под их пальцев посыплются на зеленое сукно золотые монеты, и в пронизанной солнцем пыли аллей, по которым они прогарцуют галопом, а вечерами — среди ресторанных зеркал об руку со звездами! Ура! Штаб-лекарю устроили такую овацию, что она чуть было не стоила ему жизни, и спасением он был обязан лишь тому обстоятельству, что успел изложить наспех принцип «нравственного обеспечения» (формальность, связанная со снадобьем «Лета-на-дому»), прокричав о нем в промежутке меж двумя моментами полной потери сознания, что и остудило, словно по мановению волшебной палочки, даже самые горячие головы.

Кое-кто заколебался. Но вскоре, благодаря красноречию оратора, даже самые строптивые сдали позиции в связи с очевидной необходимостью такого рода поручительства. Поскольку при данных обстоятельствах легкая примесь мистицизма, по общему мнению, вполне отвечала правилам хорошего тона, было решено осушить символически кубок Забвения во здравие святой Недотроги. Эта деталь в истинно галльском духе довершила дело: приглашенные наперебой заявляли о готовности поставить свою подпись. Час спустя «Агентство Золотого Подсвечника» получило надлежащий статус, и все расходились, исполненные надежд.

Ныне весь Париж от агентства без ума! Его бюро открыто круглосуточно, акции весьма в цене — и кое-кто из высокопоставленных особ (женского пола) уже пустил в ход свое влияние, дабы серафический учредитель агентства удостоился премии Монтиона.

Ах, если говорить начистоту, так ведь штаб-лекарь де Ненюфар и впрямь поставил дело по-княжески и не упустил ни единой мелочи, стремясь угодить своим бесчисленным клиентам и оградить их от беспокойств!

Так, например, для решающих свиданий отводятся специальные помещения: соглашения, заключенные с несколькими модными гостиницами, обеспечивают отныне оскорбленным мужьям (приток их все возрастает) беспрепятственный, удобный и даже приятный доступ к номеру, где нашла приют беззаконная чета.

В распоряжение дам, жаждущих развода, предоставляются садовые павильоны, которые легко оцепить и которые украшены внутри всеми дарами Флоры. Муж является по получении анонимного письма, которое составлено так, что даже самый тяжелый на подъем взовьется до потолка. Во избежание ненужных опасностей комиссары полиции, в ведении которых находятся кварталы, охваченные деятельностью агентства, неизменно получают своевременное уведомление по телефону и словно бы по случайности оказываются у порога означенных павильонов, где и предлагают свои услуги разъяренным мужьям, что влечет за собою развод почти по долгу службы.

Таким образом, отныне никому не приходится поспешно спасаться бегством по крыше либо нелепым образом спрыгивать с балкона, никому не грозит простуда или старомодный пистолетный выстрел. Все происходит до совершенства изысканно, что свидетельствует об истинном прогрессе, о лестной для нашего времени победе над варварскими обычаями прошлого.

В ожидании супруга наши герои читают дамам избранные отрывки из сочинений лучших отечественных авторов либо рассказывают им истории.

Первоклассные парикмахеры заблаговременно поставили дыбом волосы на головах у обоих «нарушителей долга» либо разбросали их в продуманном беспорядке — в зависимости от того, каков склад характера у супруга.

Тончайшее чувство приличий, красноречиво свидетельствующее об изощренной деликатности штаб-лекаря, подсказало ему еще одну деталь. В стене номера скрыт граммофон, приводимый в действие силою электри честна; ом издает различные фразы: прерывистые, страстные, судорожные и бессвязные, в то время как супруг и полицейский комиссар ломятся в двери — в негодовании, соответствующем обстоятельствам, — и фиксируют улики.

Дабы Развод стал доступен семьям с разным достатком, на выбор предлагаются варианты Задержания-с-Поличным по первому, второму и третьему разряду, как похороны.

Не Погребенье честь по чести, а Погребенье Чести!

Находятся служебные помещения агентства, само собою разумеется, на улице Всевидящего Ока; над парадной дверью в качестве эмблемы выставлен бюст Платона; на квитанциях фирмы гордым девизом красуется прославленная формула дипломатии: «Non possumus»[3].

Бездна шика. Профессиональный секрет. Сохранение тайны гарантируется! Филиалов в Париже нет. Расценки по твердой таксе. (Остерегаться подделок.)

Подведем итоги: столь разумное начинание, в осуществимость коего мы покуда можем поверить лишь с великим трудом, в недалеком будущем так или иначе окажется неизбежностью в связи с положениями, сформулированными в поправке к Закону о разводе.

Разве цель не оправдана?

Найти законный выход из ложного положения, которое в этом мире и в нашем обществе слишком часто обрекает родственные души на самую жалкую участь.

Что же касается многочисленности сотрудников, то поскольку учреждение штаб-лекаря дает им занятие и средства к существованию, оно должно рассматриваться как своего рода отводной канал или предохранительный клапан, сквозь который улетучивается социальный дымок — ничтожно малое, но опасное меньшинство, голодная праздность которого рано или поздно стала бы для нас сущей угрозой, разве не так?

Ну а с точки зрения нравственной, поскольку, согласно закону, древние священные обеты брачующихся отныне будут во Франции всего лишь условными, разве не логично, в сущности, что исконно существующие нарушения супружеской верности станут фиктивными? Там — лицедеи, тут — марионетки.

Отныне, коль скоро идеал каждого француза — личная свобода, сумеем доказать, что и в браке тоже наше благоразумие помогает нам стать выше какой-то верности, обременительной во всех отношениях.

Но вот новая загвоздка! Удивительное дело! Несмотря на изощреннейшие меры предосторожности, принятые штаб-лекарем Иларьоном де Ненюфаром, блюстительницы высокой нравственности забили тревогу — не по поводу сути, а по поводу формы инсценированных Задержаний-с-Поличным! Короче говоря, несколько обольстительных брюнеток из самого избранного круга объявили, в сознании собственной неотразимости, что ритуал «Лета-на-дому» отнюдь не внушает им полного доверия!

Дабы покончить с затруднениями, которыми встревоженные красавицы обязаны чрезмерности своих чар, штаб-лекарь на сей раз, по примеру Александра, разрубил гордиев узел: им недавно создан филиал фирмы — бюро «Восточное».

Не тратя времени даром, oн выписал из Константинополя группу — отбор производился, как говорится, со всей объективностью — бывших стражей сераля, уволенных вчистую после столь трагической кончины султана.

Эти восточные молодцы, в нежной юности получившие должную подготовку у коптских дельцов, белокожи, пригожи, бесстрашны, атлетически сильны: они будут подменять ранее набранных своих коллег в тех случаях, когда дамы робеют. Некая нравственная особенность, свойственная всем им в равной мере, избавляет их от такой формальности, как эликсир Забвения.

Мустафа-бен-Измаил, придя в восторг от этого новшества в турецком вкусе, был даже готов, по слухам, уступить нам два великолепных образчика такого рода, все газеты уже сделали их героями дня; но из соображений нравственного характера агентство отказалось приобрести их «ввиду темного цвета кожи».

При вести о создании филиала ликование, охватившее высший свет, стало вполне безоблачным: наши законодательницы мод заранее без ума от своих будущих patitos[4], и «акции» (о ирония судьбы!) прогоревших прожигателей жизни слегка упали в цене.

В знак повиновения новейшим требованиям хорошего тона наши дамы будут всячески нянчиться со своими иллюзорными чичисбеями, изощряться в проявлениях нежнейшего внимания!.. Осыпать их милыми подарками, закармливать сластями — словом, на тысячу ладов деликатно компенсировать им их изъян — ведь прелестный пол не имеет себе равных в том, что касается вопросов такта, тут женское воображение неисчерпаемо. Вдобавок, делегация юных ветрениц на набережной Ницы, в сени веющих свежестью апельсинных деревьев, будет встречать с символическими букетами в руках пароход, что доставит к нам этих непонятых героев. Обворожительные сумасбродки готовят им овацию! Вот как падки француженки до всего нового!

Они жаждут сделать все, что в их силах, дабы эти баловни судьбы забыли свое «отечество»!

— Хм-м! Задача не из легких.

В самом деле, всяк любит землю, где на свет рожден, страну, где во младенчестве изведал заботу матери, где глаза, впервые увидев свет дневной, узрели в тот же миг вкруг колыбели глаза друзей и близких.

Да, некоторые впечатления детства неизгладимы.

Во всяком случае, если они примут французское подданство, то у нас появятся избиратели, которые будут требовать пересмотра своих конституционных прав, испуская павлиньи вопли:

— Аллах! Аллах! Инш-Аллах!

Таким образом парламентское большинство укрепит свои позиции. Левые уже утверждают, что подобный поворот событий станет лебединой песнью оппортунизма. Самое же удивительное будет то, что после некоторого количества громких процессов каждый из этих византийских господчиков сможет без труда обзавестись репутацией, которая посрамит славу Дон Жуана. Так-то вот и пишется История!

И на первых же порах — какой сногсшибательный успех! Опасаясь, что нынешней зимой не удастся удовлетворить всех заказчиц, штаб-лекарь ежевечерне шлет телеграммы в Азию, дабы встретить сезон во всеоружии.

Итак, канцлеры, приглашайте дам! Оформляйте заказы в «Агентстве Золотого Подсвечника»! И поскольку парламент это разрешает, пусть все кончится всеобщим ликованием!

Перевод А.Косс

ЛЕГЕНДА О БЕЛОМ СЛОНЕ

В прошлом году лорд В *** возымел намерение подарить Зоологическому саду настоящего белого слона.

Причуды аристократа.

Лондон тогда как раз приобрел за большие деньги пыльно-серого слона в редких розовых пятнах, якобы почитавшегося в Индокитае священным; но святыня эта, по словам людей искушенных, была весьма сомнительного качества. По всей вероятности, говорили они, бирманский принц, который за миллион уступил слона предприимчивому Барнуму, просто набивал цену, изобразив продажу животного как святотатство… но, пожалуй, еще более вероятно, что знаменитый шарлатан наверняка многократно окупил бы свои истинные расходы, заплати ему Зоологический сад и вполовину меньше.

Действительно, почти повсюду в Юго-Восточной Азии толстокожее столь редкого вида провозглашено священным животным, отчего оно ценится необычайно дорого, но касается это не всех слонов, а исключительно слонов-альбиносов, являющих собою совершенное подобие девственно-белой ходячей «снежной горы»; слонам же неопределенной окраски или с изъянами в виде пятен на коже поклоняются лишь из какого-то непостижимого, а может быть, и вовсе пустого суеверия.

Итак, лорд В ***, движимый чувством национальной гордости, задался целью раз и навсегда решить проблему слонов в Соединенном Королевстве, обогатив последнее (но уже безусловно) настоящим высокорожденным животным, раздобыть которое, по общему мнению, было совершенно невозможно.

К этой мысли лорда В *** подтолкнул поведанный ему под большим секретом случай из жизни одного его друга, любителя дальних странствий. Сей отважный путешественник провел долгие годы в глуши тех таинственных лесов, которые питаются водами Иравади, этого бирманского Нила, мутно-желтого у истоков. И вот, рассказывал друг лорда В ***, когда, углубившись в лесные чащи, он исследовал затерянные там города, мертвые руины храмов, реки, солнечные долины Маннипура, в одну прекрасную ночь он увидел, как на озаренную лунным светом поляну неподалеку от древнего святилища вышел мистический белый слон, чья белизна сливалась с лунным сиянием; у него на спине восседал, протяжно бормоча молитвы, жрец-махут… На специальной карте на двадцать втором градусе северной широты был отмечен далекий город, в окрестностях которого путешественнику довелось наблюдать эту необычную картину.

Как известно, в Бирме все слоны — и прирученные, и дикие — считаются собственностью императора и подлежат реквизиции в военное время. По обычаю, и обычай незыблем, монарх владеет слоном идеальной белизны, которому он предоставляет дворец, охрану и доход от какого-нибудь территориального округа для содержания дворца и прислуги. Религиозный устав запрещает выпускать за пределы страны хотя бы одну из трех-четырех особей, в которых от века воплощается феномен белого слона, ибо в буддистском предании предсказано, что империи придет конец, если белого слона увидят на своей земле другие народы. (Кровавая Сиамская война два столетия тому назад разразилась только потому, что король Сиама, владевший одним из этих фантастических животных, отказывался уступить его бирманцам.) Последние завоевания англичан — до недавнего времени, перед тем как занять Мандолай, они долго и упорно стягивали войска к болотам округа Ассам — были бы немедленно поставлены под угрозу, если бы кто-то из чиновников, взимающих дань, вздумал посягнуть на «снежную гору»: по всей Бирме вспыхнули бы религиозные мятежи, неутихающие и беспощадные. Что касается частных лиц, дерзких чужестранцев, застигнутых при попытке похитить священного слона, то никакое вмешательство не спасло бы их от самой мучительной и медленной казни.

Очевидно, что привести в исполнение замысел, милый сердцу благородного англичанина, было по многим причинам весьма нелегко. Тем не менее, вызвав знаменитого дрессировщика Мейериса и вручив ему карту вместе со списком опасностей, подстерегающих участников предприятия, лорд В *** предложил отважному укротителю вознаграждение в два миллиона пять тысяч франков (сто тысяч фунтов стерлингов) с оплатой путевых расходов ему и его подручным, если тот, поймав вышеуказанное животное, выведет его к морю по бирманским землям со всеми населяющими их народностями, перевезет из Азии в Европу и «с доставкой в порт назначения» вручит его на берегах Темзы лорду В*** для Зоологического сада.

Слушая лорда, Мейерис задумчиво теребил бороду рукой, изборожденной следами львиных клыков. Помолчав с минуту, он согласился.

Имея договор в кармане, он за несколько дней набрал отряд из шести кожаных чулкову людей проверенных, хладнокровных и многоопытных. Далее, будучи человеком практичным и понимая, что каждый шаг похитителей белого слона по земле фанатичной Бирмы связан с огромным риском, избежать которого можно не иначе, как ПЕРЕКРАСИВ ЖИВОТНОЕ, укротитель занялся поисками краски, смывающейся, но достаточно стойкой в случае непогоды, и в конце концов приобрел несколько бочонков обыкновенного эликсира для волос и бороды, чрезвычайно модного у gentry. Когда все прочие необходимые покупки были сделаны, зафрахтовали надежное торговое судно — для экспедиции и последующей перевозки слона; ввели в курс дела Адмиралтейство. Английскому губернатору в Ассаме полетели телеграммы с предписанием оказать всевозможное содействие предприятию, и путешественники тронулись в путь.

Прошло около трех месяцев. Мейерис и его спутники давно находились в Азии и уже успели подняться вверх по Ситтангу на бревенчатом плоту, который был сооружен в расчете на предполагаемую добычу. Ловкость кожаных чулков и счастливый случай сделали свое дело: двигаясь вдоль пустынных берегов, отряд добрался до окрестностей древнего священного города, отмеченного на путеводной карте. Неустанные наблюдения путешественников наконец увенчались там успехом: они обнаружили животное и разбили лагерь на опушке огромного леса у самой реки. Плот с привязанными по краям воздушными колпаками и пробковыми щитами забросали ветвями и листьями, пришвартовав его в таком месте, где он казался небольшим мысом, продолжением берега.

Чтобы оправдать свое присутствие и заручиться расположением местных жителей, наши охотники, интересуясь будто бы исключительно пушниной, сперва застрелили пару дымчатых леопардов, которые, наряду с носорогами, слывут грозой тех краев. Снискав таким блестящим началом всеобщую благосклонность, они стали незаметно наблюдать за повадками белого слона и состоящего при нем махута в лесу. При этом они использовали любую возможность, чтобы знаками почтения и подношениями завоевать симпатии того и другого. И вот Мейерис решил, что пришло время действовать, и повел своих людей устраивать засаду.

Для засады выбрали прогалину неподалеку от того места на берегу реки, где слон совершал водопой при свете звезд; почти всегда, в особенности ночью, прогалина была пустынна. Сквозь громадные листья и лианы, свисающие с арековых пальм, манговых деревьев и ликвидам-баров, виднелись шпили храмов, купола с золотыми звездами и мраморные башни города, посвященного вечному Будде Гаутаме. Но на сей раз в великолепии этого зрелища храбрецы почувствовали нечто угрожающее! В их памяти, словно факел, полыхало суеверное пламя древнего народного поверья: «Империи суждено пасть в тот самый день, когда белого бирманского слона увидят на своей земле другие народы». В этот миг решающий удар показался им столь опасным и столь зловещим представился возможный исход предприятия, что они, наши кожаные чулки, даже поклялись, если все-таки их обнаружат и окружат, не отказывать друг другу в последней милости — быстрой смерти, — только бы не попасть живыми в безжалостные руки жрецов-талanyанов… Кроме того, все деревья по краям поляны они облили нефтью, чтобы по первому сигналу тревоги поджечь лес.

Около полуночи вдалеке послышался заунывный голос махута. а потом, все ближе и ближе, шум шагов слона, тяжело ступавшего в такт молитвенному напеву. Вскоре человек и величественное животное вышли из лесу и направились к реке. Мейерис, оставив свое укрытие под сенью баобаба, сделал несколько шагов вперед. Укротителя встретили с полным доверием: его нередко видели в этом уединенном месте, и кто мог заподозрить, какое невероятное злодеяние он замышлял? Мейерис и возносящий молитвы поводырь приветствовали друг друга, после чего укротитель подошел к слону и погладил его, предлагая махуту полюбоваться красотой неба.

Как только слон наклонился к реке, один из охотников, прятавшихся в высокой траве, выпрямился во весь рост и, чтобы усыпить животное, с молниеносной быстротой защемил ему хобот стальной пружиной, прикрепленной к горлышку бутыли с хлороформом. Напрасно обожженный, оглушенный, задыхающийся слон мотал хоботом из стороны в сторону, пытаясь вслепую сорвать, стряхнуть цепкую бутыль с удушающей жидкостью: делая вдох при каждом новом движении, он одурманивал себя еще сильнее. Почувствовав, что слон шатается, благочестивый корнак вышел наконец из молитвенного экстаза и решил спрыгнуть на землю. Он угодил прямо в руки Мейерису и его помощнику, которые в мгновение ока засунули кляп ему в рот и связали его, в то время как остальные справа и слева подпирали крепкими стволами небольших деревьев оцепеневшего, теряющего сознание слона. С его изогнутых бивней сорвали золотые украшения и браслеты из драгоценных камней — дары городских женщин — и быстро открыли бочки; четырнадцать проворных рук принялись красить несчастного от хвоста до краев огромных ушей, пропитывая двойным слоем въедающейся жидкости всю его кожу до последней складочки на хоботе. Через десять минут священный слон, полностью преобразившись, сделался черным, как негр, только бивни остались ослепительно белыми. На недолгое время животное пришло в себя; этим психологическим моментом не преминули воспользоваться, чтобы завести кроткого и послушного слона на плот, где его могучие ноги немедленно опутали тросами из стальной проволоки. Сверху над ним поспешно натянули высокий навес, махута швырнули на ворох листьев, отдали швартовы и — for ever![5]

И вот течение, куда более мощное, чем оба гребных винта, понесло похитителей и их жертву к английским владениям. К рассвету они проделали двадцать лье. Через два дня и одну ночь они уже будут вне досягаемости.

К тому же когда еще заметят исчезновение слона, начнут его искать, строить догадки, прежде чем у кого-нибудь возникнет ужасное предположение, что святыню украли? Преследовать их было уже поздно! Ну, а жителей прибрежных деревень опасаться не приходилось, поскольку цвет добычи не вызывал подозрений. Чтобы скоротать долгие часы скучного путешествия, похитители время от времени освежали краску на слоне, который по-прежнему пребывал в оцепенении. Махута ожидали более серьезные неприятности: он распростился с жизнью на следующий же вечер. За камнем ему на шею дело не стало.

Наконец Мейерис и его подручные прибыли в условленное место; их ждали. Вопиющая чернота слона, на первый взгляд, производила сильное впечатление, но осведомленные офицеры, как истинные англичане, тайны не выдали, — и теперь под надежной охраной отряд двинулся к морю, где гигантскую жертву погрузили на судно, перед тем два месяца пролежавшее в дрейфе.

Плавание было на редкость спокойным, и как только объятые нетерпением герои увидели наконец английский берег, они радостно закричали ура, приветствуя славу, надежду, удачу, успех. При входе в Темзу судно расцветили флагами. Победа! God protect old England![6]

Выгрузив животное на берег, его тотчас поместили в громаднейший вагон и по пригородной ветке железной дороги отвезли в Зоологический сад: лорд В***, вызванный телеграммой, уже находился у директора.

— Вот и белый слон! — воскликнул сияющий Мейерис. — Не соблаговолите ли вы, милорд, выписать нам обещанный чек на Английский банк?

Слон повернул к ним свою мрачную физиономию, и, конечно, наступило молчание.

— Но позвольте, позвольте, ваш белый слон — совершенно черный, — пробормотал директор.

— Пусть это вас не смущает, — улыбаясь, ответил Мейерис. — Дело в том, что нам пришлось его перекрасить, иначе похитить его было бы невозможно.

— Тогда будьте добры, смойте краску! — сказал лорд В***. — Не можем же мы, в конце концов, называть черное белым.

На следующий день Мейерис пришел в сопровождении химиков, чтобы немедленно приступить к отмыванию слона. Химики, не мешкая, принялись яростно поливать несчастное толстокожее сильнейшими реактинами, и слон, поводя красными глазками, казалось, спрашивал себя с тревожным недоумением: «Что случилось? Почему эти люди все время мочат мне спину и бока?..» Но эликсир для волос и бороды так глубоко проник в толстую кожную ткань хоботного, что соединение содержащихся в нем кислот со случайно выбранными реактивами привело к самому неожиданному результату. Слон отнюдь не собирался принимать естественную окраску, он делался зеленым, оранжевым, ярко-голубым, фиолетовым, малиновым, сизым, переливался всеми цветами радуги и менял оттенки, а его хобот, словно пестрый флаг неизвестного государства в штилевую погоду, неподвижно свисал вдоль огромной мачты-ноги в ярких разводах, так что в конце концов даже директор не выдержал и в ужасе закричал:

— Да оставьте вы его в покое, ради бога! Не трогайте его больше! Какое-то сказочное чудище! Слон-хамелеон! Уж конечно, чтобы взглянуть на такую диковину, люди станут приезжать со всех концов света. Никогда еще, нет, честное слово, еще никогда на земном шаре не видели ничего подобного — таково по крайней мере мое глубокое убеждение.

— Действительно, сударь, вы, возможно, и правы, — отвечал лорд В ***, также наблюдая в лорнет это необычайное зрелище, — однако, по условиям договора, г-н Мейерис был обязан доставить мне белого, а не разноцветного слона. Лишь белое представляет моральную ценность, ради которой я готов пожертвовать ста тысячами фунтов. Пусть он восстановит его изначальный цвет, или я не заплачу ни гроша. А все же… каким образом теперь доказать, что это пугало — белый слон?

С этими словами лорд В*** надел шляпу и удалился, давая понять, что разговор окончен.

Мейерис и его кожаные чулки молча разглядывали проклятую скотину, которая никак не хотела белеть; вдруг укротитель хлопнул себя по лбу.

— Господин директор, — спросил он, — какого пола у вас слоны в Зоологическом саду?

— Наш единственный слон — женского пола, — ответил тот.

— Прекрасно! — закричал ликующий Мейерис. — Давайте их скрестим! Я готов ждать положенные двадцать месяцев, пока слониха вынашивает плод; слоненок-мулат, представленный суду, будет лучшим доказательством принадлежности его отца к белой расе.

— Мысль неплохая, что и говорить, — пробормотал директор. — И таким образом, — насмешливо добавил он, — вы, несомненно, получили бы потомство цвета кофе с молоком… если бы не то всем известное обстоятельство, что слоны в неволе решительно отказываются от радостей отцовства.

— Выдумки, сударь! Равно как их мнимая стыдливость, — ответил укротитель. — Мне доводилось видеть тысячи примеров обратного. У белых слонов, к тому же, иные нравы. А нашему слону, пусть даже это стоит ему жизни, я подложу в пищу самого сильного любовного зелья, остальное решит судьба!

Вечером довольный укротитель потирал руки, предвкушая скорое осуществление своих возродившихся надежд.

Он просчитался: на рассвете следующего дня сторожа нашли в слоновнике огромное бездыханное тело. Доза шин-синга оказалась чрезмерной: слон умер от любви.

— Пусть так, — проворчал Мейерис, услышав это известие, — зато теперь я могу ждать безо всяких опасений; мои противники, я знаю, не способны на такое подлое вероломство, как изгнание плода. Только вот потеря капитала наносит мне непоправимый урон: уверен, что со временем, года, может, через три-четыре, у живого слона восстановился бы естественный цвет кожи.

Меж тем лорд В*** поставил Мейерису новый ультиматум: англичанин заявлял, окончательно и бесповоротно, что, «следуя условиям договора, он отнюдь не должен платить за слона-мулата, но в любом случае, далеко не одобряя вынужденный мезальянс, он все же хочет покончить с делом и предлагает укротителю компенсацию в размере пяти тысяч фунтов, а также советует ему отправиться за другим белым слоном и на этот раз красить его менее усердно».

— Как будто может человек дважды в жизни похитить белого слона, — сквозь зубы процедил взбешенный укротитель. — Раз так, будем судиться.

Однако стряпчие и адвокаты заверили его, что дело он все равно проиграет, и Мейерис, вздыхая, ограничился тем, что заранее заявил право собственности на будущее потомство своего почившего пленника, назначил попечителя, взял пять тысяч фунтов для кожаных чулков и оставил Лондон.

С тех пор, с грустью рассказывая об этом приключении — до неправдоподобия фантастическом, — Мейерис неизменно добавляет каким-то странным голосом, в котором будто слышится отзвук злобного смеха далеких духов:

— Слава, удача, успех? Воздушные замки! Позавчера из-за некстати нанесенного удара веером пало королевство, вчера из-за не отданного вовремя поклона перестала существовать империя: все решает ничтожный случай. И не загадочно ли это? Если верить древнему преданию, пророческой угрозе тамошнего бога, как верят миллионы и миллионы людей, что же спасло от гибели Бирманскую империю? То, что я, намереваясь перекрасить священного слона Будды Гаутамы и похитить его, легкомысленно доверил свою безопасность ставшему для меня роковым эликсиру и — увы! — не догадался наполнить мои тяжелые железные бочки — как это было бы символично! — обыкновенной ламповой сажей!

Перевод И.Ниновой

ПРАВО ПРОШЛОГО

Двадцать первого января тысяча восемьсот семьдесят первого года Париж, изнуренный стужей, голодом, провалами вылазок наобум, весь на виду у неприятеля, который, заняв неприступные позиции, почти безнаказанно поливал его огнем, — Париж трясущейся, окровавленной рукой поднял наконец флаг утраченной надежды, призывающий пушки прекратить пальбу.

С вершины дальнего холма канцлер Германской Федерации наблюдал за французской столицей; стоило ему увидеть сквозь дым и морозный туман этот флаг, как он резким движением вдвинул окуляры зрительной трубы и сказал стоявшему рядом принцу Мекленбург-Шверинскому:

— Зверь издох.

Жюль Фавр, парламентер правительства национальной защиты, миновал передовые посты пруссаков, пересек линии окружения и, сопровождаемый радостными воплями солдат, был доставлен эскортом в штаб-квартиру главнокомандующего немецкой армии. Еще памятна была встреча в заваленном обломками, разоренном зале замка Ферьер, где тот же Жюль Фавр уже пытался добиться мира.

На этот раз уполномоченные враждующих держав встретились в зале более сумрачном и поистине царственно великолепном, где, невзирая на пылавший камин, гулял пронизывающий ветер.

Переговоры шли своим чередом, и вдруг Фавр, сидевший в молчаливом раздумье у стола, поймал себя на том, что внимательно разглядывает поднявшегося с кресла графа Бисмарка фон Шенгаузена.

Богатырская фигура имперского канцлера в генерал-майорском мундире отбрасывала тень на паркет опустошенного зала. Отблески пламени играли на гребне его стальной отполированной каски, осененной растрепанным белым султаном, и на массивной золотой печатке перстня, украшенной насчитывавшим уже семь столетий гербом видамов, а в дальнейшем баронов гальберштадтскога епископства: трилистник Bisthums-marke[7] поверх старинного родового девиза: «In trinitate robur»[8].

На одном из кресел лежала небрежно брошенная шинель канцлера, обшитая по широким обшлагам буро-красными галунами; в их отсвете кроваво багровел шрам на его лице. Сабля, волочась по полу, порою тихо позвякивала, ударяясь о каблуки, взятые в длинные стальные шпоры с начищенными до блеска колесиками. Канцлер высоко вздернул голову, поросшую рыжей щетиной — точь-в-точь надменный дог на страже германского императорского дома, ключ от которого — а ключом, увы, был Страсбург! — только что потребовал. Весь облик этого человека, живого подобия зимы, подтверждал любимое его присловье: «Всегда мало!» Уперев палец в стол, он смотрел сейчас сквозь оконное стекло куда-то вдаль, как будто начисто забыл о парламентере и видел только собственную свою волю, парящую в свинцово-белесом пространстве подобно черному орлу на знаменах его страны.

Он уже все сказал. И каждое произнесенное им слово означало капитуляцию крепостей и армий, утрату целых провинций, чудовищную контрибуцию… Тогда республиканский министр решил воззвать во имя человечности к благородным чувствам победителя, хотя тот в эту минуту помнил только — ну еще бы! — о Людовике XIV, перешедшем Рейн и от победы к победе топтавшем немецкую землю, о Наполеоне, готовом стереть Пруссию с карты Европы, о Лютцене, о Ганау, о разграбленном Берлине, о Йене!

Далекие орудийные залпы, похожие на отзвуки громовых раскатов, заглушили голос парламентера, и тут в сознании Жюля Фавра словно вспыхнул свет, и он вспомнил… ведь сегодня годовщина того дня, когда, стоя на эшафоте, король Франции тоже пытался воззвать к великодушию своего народа, но голос его был заглушен громовой барабанной дробью!.. Фавр невольно вздрогнул при мысли о роковом совпадении, о котором в панической сумятице разгрома никто до этого мгновения не подумал. Да, двадцать первое января тысяча восемьсот семьдесят первого года войдет в историю как день, знаменующий начало падения Франции, день, когда она выронила меч из рук.

И, точно Судьба не без доли иронии захотела подчеркнуть дату свершения цареубийства, канцлер на вопрос парижского посланца, сколько дней будет предоставлено его стране на разоружение, отрывисто произнес официальный приговор:

— Двадцать один, и ни дня больше.

И тогда парламентер, этот закаленный жизнью человек с суровым лицом, впалыми щеками, простонародным именем, смятенно опустил голову, чувствуя, как сжимается у него сердце от извечной любви к родной земле. Две слезы, чистые, как слезы ребенка у постели умирающей матери, выкатившись из глаз, медленно потекли к углам его сжатых губ. Потому что единственная иллюзия, которая мгновенно оживает в сердце любого француза, даже самого отъявленного скептика, стоит ему столкнуться с высокомерием чужеземца, — это иллюзия, именуемая Отчизной.

Вечер, подступая все ближе, зажег первую звезду.

Там, вдали, вспышки багрового огня, сопровождаемые рокотом осадных орудий и треском ружейных выстрелов, то и дело бороздили сумеречный воздух.

Обменявшись ледяными поклонами с канцлером, французский министр иностранных дел провел несколько минут в этом памятном зале наедине со своими мыслями… И тотчас из глубин его памяти выплыла давняя история, которая из-за совпадений, уже смутно им отмеченных, показалась Фавру особенно удивительной.

История была запутанная, можно сказать, современная легенда, подкрепленная свидетельствами, цепью обстоятельств — и в ней странным образом оказался замешанным он сам.

Однажды, в тысяча восемьсот тридцать третьем году — сколько долгих лет утекло с тех пор! — в Париже появился жалкий человечек неведомого рода и племени, изгнанный из провинциального городишки саксонской Пруссии.

Измученный, еле живой, нищий и бесприютный, с трудом изъяснявшийся по-французски, он дерзновенно именовал себя ни много ни мало как сыном того… чью державную голову двадцать первого января тысяча семьсот девяносто третьего года на площади Согласия отсек волею народа нож гильотины.

Пришелец утверждал, будто с помощью какого-то свидетельства о смерти, таинственной подмены ребенка, подкупа неведомых лиц двое преданных дворян вызволили французского наследного принца из Тампля, и этот царственный беглец… вот он собственной персоной. Претерпев множество горестей и бед, он вернулся, дабы восстановиться в истинном своем звании. Обретя в своей столице лишь черствый хлеб благотворительности, тот, кого никто не называл безумцем, но все честили лжецом, продолжал упрямо величать себя законным наследником французского престола. Удрученный почти единодушным обвинением в обмане, никому не внушивший доверия и всюду гонимый, он уехал в голландский городок Делфт и там в тысяча восемьсот сорок пятом году окончил свои безрадостные дни.

Его унылое лицо наводило на мысль, что Судьба заранее решила: «Ну погоди, я так изукрашу кулаками твою физиономию, что родная мать — и та тебя не узнает!»

Но вот что всего поразительнее: генеральные штаты Голландии при поддержке всех органов власти и короля Вильгельма II нежданно приняли решение похоронить загадочного чужеземца со всеми почестями, подобающими принцу крови, и официально одобрили следующую эпитафию на его надгробии: «Здесь покоится Карл Людовик Бурбонский, герцог Нормандский, сын короля Людовика XVI и Марии Антуанетты Австрийской, семнадцатый по счету Людовик на троне Франции».

Что сие означало?.. Это надгробие, обвиняющее во лжи весь мир, Историю, самые неопровержимые доказательства, высилось там, в Голландии, подобное ночному видению, о котором лучше не вспоминать.

Столь необоснованное решение иностранной державы не могло не усилить законных опасений: все в один голос возмущались грозным обвинением.

Так или иначе, в некий давно минувший день этот окруженный тайной, этот обездоленный изгнанник явился к адвокату, который и тогда уже был известен, а нынче стал — да, да! — представителем побежденной Франции. И непостижимый, как выходец с того света, он воззвал к правоведу-республиканцу, поручил ему защиту своих притязаний. А вот еще одно чудо: стоило будущему трибуну ознакомиться с врученными ему документами, как от его первоначальной холодности, чтобы не сказать враждебности, не осталось и следа. Взволнованный, растроганный, уже ни в чем не сомневаясь (ошибался он или нет, какая разница!), Жюль Фавр принял близко к сердцу это дело, которое ему предстояло тридцать лет изучать, а один раз даже защищать в суде со всей искренностью и пылом подлинной веры. Из года в год его отношения с бередящим душу отверженцем становились все теплее, и вот однажды, когда адвокат приехал в Англию навестить необыкновенного своего клиента, тот, чувствуя приближение смерти, подарил Фавру (в знак дружеского союза и глубокой признательности) старинный перстень с печаткой, украшенной гербовыми лилиями, умолчав о его происхождении.

В массивный золотой обруч был вделан крупный опал с рубиновым отливом. Первоначально на камне был выгравирован герб Бурбонов: три золотые лилии на лазурном фоне. Потом, движимый горестным уважением к республиканским чувствам адвоката — пусть спокойно носит этот залог бескорыстной приязни, — даритель поручил кому-то по возможности уничтожить королевский герб.

Теперь на печатке была изображена Беллона, готовая пустить стрелу из смертоносного лука, и ее грозная символическая фигура по божественному своему праву скрыла геральдический щит.

Тут следует сказать, что, если верить биографам, у этого дерзновенного претендента на престол бывали минуты как бы вдохновения, наития свыше. Бог якобы наградил его способностью прозревать будущее, всем существом предчувствовать надвигающиеся события. Порою торжественная мистичность речей придавала его голосу пророческую силу. И в тот прощальный вечер, протягивая своему другу перстень и пристально глядя ему в глаза, именно таким необычным тоном произнес он следующие удивительные слова:

— Господин Фавр, взгляните, на этом опале, как на могильном камне, вырезано изображение древней Беллоны. Оно воплощает в себе то, что под ним сокрыто. Во имя короля Людовика XVI и всего королевского рода, чье безнадежно утраченное наследие вы защищали, носите этот перстень! И да пропитают вделанный в него опал чувства, которыми преисполнены их оскорбленные души! Да ведет вас по жизни сей талисман и да послужит он вам в некий неизъяснимо значительный час Свидетелем их присутствия!

Фавр не раз говорил, что тогда приписал эту фразу, многие годы казавшуюся ему невнятной, лихорадочному возбуждению ума, вызванному чередой тягчайших испытаний, однако, движимый уважением к своему собеседнику, повиновался столь настоятельной просьбе и надел перстень на безымянный палец правой руки.

С того вечера Жюль Фавр неукоснительно носил на правой руке дар «Людовика XVII». Какая-то тайная сила воспрещала ему обронить перстень, пренебречь им. Он стал для Фавра подобием железных обручей с гербом и девизом, накрепко заклепанных на руках у рыцарей былых времен, с которыми те не расставались до смертного часа в знак того, что связали себя клятвой посвятить жизнь защите некоего дела. Ради какой неведомой цели Судьба словно принуждала его хранить эту реликвию, равно сомнительную и царственно-великолепную?.. Или и впрямь невозможное должно было стать возможным, заядлый республиканец должен был всегда носить на руке символический Перстень, даже отдаленно не представляя себе, куда этот Символ его приведет?

Фавр подобными вопросами себя не утруждал, но, когда при нем начинали вышучивать германское имя его восставшего из мертвых дофина, задумчиво произносил:

— Наундорф, Фросдорф…

Меж тем непредсказуемые и неодолимые события, цепью следуя одно за другим, все выше и выше вздымали адвоката-республиканца, пока однажды он не оказался представителем самой Франции! Чтобы все сложилось именно так, а не иначе, немцы должны были захватить в плен более ста пятидесяти тысяч французских солдат со всеми их пушками, и снаряжением, и развевающимися знаменами, с их маршалами, с их императором, а теперь и с их столицей! Нет, это не сон, а явь.

Вот почему воспоминание о другом сне, более, в общем, правдоподобном, на несколько мгновений захлестнуло г-на Жюля Фавра в тот самый вечер и в том самом пустынном зале, где только что закончились переговоры, от которых зависело благополучие — более того, существование! — его сограждан.

Мрачный, подавленный, он помимо воли кидал теперь такие взгляды на врученный ему некогда Перстень, словно перед ним было привидение. И Фавру чудилось, что сквозь прозрачную поверхность опала, где, как и на небе, играли багровые вспышки, проступают, мерцая вокруг геральдической фигуры Беллоны-мстительницы, полустертые очертания того древнего герба, который столетия назад сверкал на щите Людовика Святого.

Неделю спустя, когда условия прекращения военных действий были приняты коллегами Фавра — членами правительства национальной защиты, — он приехал в Версаль, дабы в качестве полномочного посла подписать перемирие, означавшее чудовищную капитуляцию.

Дебаты пришли к концу. Г-н Бисмарк и г-н Фавр еще раз прочитали соглашение и добавили к нему завершающий 15-й параграф, который гласил:

«В удостоверение чего каждая из договаривающихся сторон подписью и печатью скрепила вышеизложенные условия.

Заключено в Версале 28 января 1871 года.

Подписано: Жюль Фавр. Бисмарк».

Г-н Бисмарк приложил печать и попросил г-на Фавра исполнить ту же формальность, дабы вошел в силу документ, подлинник которого поныне хранится в Берлине, в государственном архиве Германской империи.

Г-н Фавр сказал, что в треволнениях этого дня забыл взять с собой печать Французской республики и хотел было послать за ней нарочного в Париж.

— К чему такая проволочка, — возразил г-н Бисмарк. — Вполне достаточно и вашей печатки.

И, словно ему все было известно, Железный канцлер неторопливым жестом указал на Перстень, дарованный французскому посланнику Неизвестным.

Услышав эти слова, этот леденящий душу внезапно предъявленный Судьбою иск, вспомнив вещее напутствие, насквозь пропитавшее коронную драгоценность у него на пальце, Жюль Фавр остолбенел и, точно ему изменил рассудок, неподвижным взглядом уставился на своего непроницаемого собеседника.

Воцарилась такая тишина, что стало отчетливо слышно, как в соседних залах отрывисто щелкают телеграфные аппараты, уже разнося великую новость по всей Германии, по всему миру; слышны были и свистки паровозов, уже увозивших войска к границе. Фавр перевел глаза на Перстень.

И ему почудилось, что вкруг него в этом старинном королевском зале, вызванные заклинанием, витают и теснятся некие тени и, незримые, ждут предначертанного мгновения.

Будто и впрямь уполномоченный вышним велением свершить некий искупительный акт, Жюль Фавр почувствовал, что не смеет, заглушив голос совести, ответить неприятелю отказом.

Он больше не противился Перстню, который подталкивал его руку к зловещему документу.

— ЭТО СПРАВЕДЛИВО, — сказал он, торжественно склонив голову.

И в конце страницы, означавшей для родины Жюля Фавра новые потоки французской крови, утрату двух огромных провинций — двух прекраснейших в кругу прекрасных сестер! — охваченную пожаром несравненную столицу и сверх того контрибуцию, весом своим превышающую вес мирового запаса звонкой монеты, на пурпуре сургуча, где все еще играли отблески огня, озаряя, помимо воли этого республиканца, три лилии на его руке, он, побледнев, оттиснул таинственную печать, украшенную фигурой ныне забытой божественной Истребительницы, под которой наперекор всему таилась, дабы в этот грозный час внезапно явить себя, душа французского королевского дома.

Перевод Э.Линецкой.

«Скончался, творя добро»
По-русски в подлиннике.
Мы не можем (лат.).
Буквально: утенок, маленький селезень; здесь: милый, голубчик (исп.).
Навсегда! (англ.).
Боже, храни старую Англию! (англ.).
Епископский (нем.).
"В троице крепость" (лат.).