Московское метро. До полуночи осталось чуть больше часа. Совершенно измотанный, после тяжелого дня, ты спускаешься вниз и входишь в вагон. С грохотом сталкиваются створки дверей. Поезд медленно уплывает во тьму тоннеля… И вдруг надсадный вой раздается откуда-то снизу, непонятная сила хватает тебя за плечи, толкает в грудь, сбивает с ног. И ты судорожно цепляешься за блестящие металлические поручни, отполированные множеством рук таких же бедолаг. Все вокруг трясется, грохочет, люди валятся друг на друга. За окнами вьются бесконечные черные змеи, и время от времени вспыхивают, на мгновение, ослепляя тебя, таинственные огни. Но вот вой и тряска ослабевают. Движение замедляется. Тьма и зловещие вспышки за окнами сменяются ровным приветливым светом. Ты с облегчением вздыхаешь, распрямляешь плечи. У тебя появляется минута передышки до того, как равнодушный механический голос снова произнесет эти роковые слова: «Осторожно двери закрываются. Следующая станция…»
2006 ru Snake fenzin@mail.ru doc2fb, Fiction Book Designer, Fiction Book Investigator 03.05.2007 http://www.fenzin.org 8fd5664f-747b-102a-a8ad-57733dd578d6 1.0 Овчинников О. ProMetro Корпорация «Сомбра» М. 2006 5-91064-016-Х

Олег ОВЧИННИКОВ

ProМЕТРО

Пролог

Погружение

Уже на эскалаторе я еще раз бросил взгляд на часы. Кристаллики под трещинкой на стекле сложились в знакомые цифры – 22:45. В полумраке сводчатого зала, плавно огибающем одинокие сталагмиты неразбитых ламп, зеленоватый свет цифр кажется успокаивающим. Теперь я в любом случае успеваю: даже если умудрюсь намотать пару витков по кольцу, буду дома задолго до 0:48. Поэтому беспокоиться мне не о чем. Абсолютно не о чем.

Если бы не заигрался на работе, давно бы уже был на месте. Все-таки компьютерные игры – страшная сила. Страшнее только стратегические компьютерные игры. А самая страшная, на мой взгляд, «Герои!» Те, которые «Меча и Магии». Можно месяц просидеть, не разгибая спины и занимаясь, в сущности, бесполезным делом, приведением таблицы рекордов к каноническому виду. Чтобы слева – столбец из десяти одинаковых «PASHA», или как там вас зовут, а справа – выводок черных драконов. Смысла никакого, но затягивает ужасно. Как там было у Валерьева? «Если вам скажут, что сужать весь мир до размеров компьютерного экрана мелко и глупо, ответьте, что у вас 25-дюймовый монитор». Нет, в рассказе было как-то по-другому. Ну и черт с ним! Какая разница, мир так или иначе ограничен всегда, просто в разных ситуациях – разными рамками. Дома ими станет экран телевизора. Или страница книги. Или… Нет, все-таки экран: сегодня же очередной «Монти Пайтон».

Сейчас, например, мир сжат до размеров эскалатора. Нестабильный, непрерывно движущийся мир, населенный несколькими запоздалыми странниками. И один из них – рыцарь без страха и упрека по имени Павел, Ночной Спаситель Человечества, который покинул родовое поместье (кстати, Павелецкая – не в его ли честь названа?) и спустился в подземелье, чтобы пройти мрачным и полным опасностей лабиринтом, выйти из него где-нибудь в районе Менделеевской и спасти то самое человечество. В очередной раз. Только за этот месяц – уже десятый!

Нет, нельзя так, нельзя. Все праздники – без выходных. В отпуск бы, недельки на три, а? Жаль, из Москвы уезжать нельзя! Третий год как привязанный!

Далеко внизу пара, парень и девушка из Кореи, а может, мужчина и женщина из Японии, – за прищуром глаз гражданства и возраста не определишь – приступом штурмовала соседний эскалатор. Девушка все не решалась шагнуть на движущуюся дорожку, парень тянул ее за руку, а она упиралась. Заметно, что парень и сам не особо стремился ступить на «лесенку-чудесенку». Оба смеялись и волновались, как дети.

Что, представители Японско-Корейского государства, никогда эскалаторов не видели? Похоже на то. Наверное, там, где они живут, с метро напряженка.

Шумные иностранцы наконец, взявшись за руки, прыгнули на первую ступеньку. Глаза от ужаса расширились почти до человеческих размеров, на лицах – такая решимость, с какой в пропасть шагают. «Если ты прыгнешь, то и я прыгну!» Наверное, теперь весь вечер будут гордиться собой. Ну и Бог с ними. Японский! Пусть живут. Пусть все живут…

На металлическом желобе справа от поручня через каждые полтора метра есть маленькие поперечные канавки. Если вести по нему рукой, то нужно каждые две секунды на мгновение отнимать пальцы от металлической поверхности, чтобы не «споткнуться» о канавку. Если приноровиться, можно делать это с закрытыми глазами. Главное – чувствовать временной интервал и не спешить. Я часто играю с эскалатором в эту нехитрую игру, и почти всегда выигрываю. Потому что у меня замечательное чувство времени. Мне приходится развивать его не первый год.

Что-то с тихим металлическим шелестом заскользило по желобу сверху вниз. Кругляш монетки несильно ткнулся мне в пальцы и остановился. За семь канавок до верной победы мне пришлось открыть глаза, чтобы оценить номинал. Два рубля. Незаметным движением я отправил монетку в карман, где она с тихим звоном присоединилась к прочей мелочи. Все верно, деньги к деньгам! Спасибо тебе, неизвестный попутчик. Надеюсь, ты простишь, если я не стану оборачиваться, чтобы поблагодарить тебя?

Я легко соскользнул с эскалатора и двинулся к переходу на кольцевую линию, борясь с искушением обернуться и посмотреть, с какими приключениями пара японо-корейцев будет покидать эскалатор.

Почему я всегда еду от Павелецкой до Менделеевской по левой стороне кольца? Что мною движет в этот момент? Привычка к левостороннему обходу лабиринтов? Инстинкт мужчины, который при всем богатстве выбора всегда стремится уйти налево? Какие-то психологические комплексы, вроде детской боязни правизны? Ведь достаточно взглянуть на схему, чтобы понять, что это, по меньшей мере, неэффективно! По правой стороне всего шесть станций, по левой – семь. Не знаю. Наверное, когда-то давно один раз неправильно сориентировался, а потом – уже привычка. Условный рефлекс.

Метро для москвича – вообше бесперебойный источник условных рефлексов. Практически бесперебойный. Это целый кусок жизни, настолько неизбежный, что стал почти незаметным. Попадающий в метро человек становится сомнамбулой, он ни о чем не думает и ничего не хочет. Только прожить этот кусок жизни в очередной раз. Он не способен на сознательные действия, только условные рефлексы. Он встает на неподвижный эскалатор и в первый момент непроизвольно дергается назад, словно резиновая ступенчатость все-таки уходит у него из-под ног. Садится в вагон и сразу засыпает. Иногда во сне шелестит страницами. Ему невдомек, что книжка всякий раз одна и та же, меняется только обложка. Он не слышит названия станций, мимо которых проезжает, и реагирует только тогда, когда неизменно приветливый голос скажет ему из динамика что-нибудь вроде: «… Менделеевская, переход на…» И тогда он встанет – не проснется, нет, просто встанет – и пойдет. Походкой зомби-мутанта с пятью единицами атаки и тремя – защиты. И только выйдя из метро, он проснется. Сразу же напрочь забыв о своем недавнем пребывании в мрачных катакомбах реальности, где никогда не светит солнце и воздух нагревается, скрадывая тепло человеческого дыхания.

Что-то я совсем загрузился сегодня. Пора, давно пора в отпуск! Завтра же и поговорю с шефом! Крепостное право, в конце концов, давно уже отменили. Рабовладельческое, кстати, тоже…

Да Бог с вами, если для вас это важно, сегодня поверну направо! Сэкономлю эти никому не нужные пять минут, чтобы потом думать, как получше их убить. Все!

Я замер на секунду под свисающим с потолка табло с названиями станций – ни дать ни взять витязь на распутье – и решительно повернул направо. Легкая пробежка – и двери последнего вагона с неприятным шумом захлопнулись за моей спиной, а скрипучий голос Буратино, замученного тяжким похмельем, откуда-то сверху и чуть слева сообщил, что «Павеле…»

Часть первая

Вверх по кольцу

Глава первая

«…цкая». Осторожно, двери…

Я обвел вагон спокойным, не пристальным взглядом. Пассажиров оказалось немного, что и неудивительно в столь поздний час. На ближайшем ко мне сиденье – пенсионер в темных очках, похожих на токарные. Справа от него дремлет классическая «дама с кошелкой». Прямо напротив – парень с красным лицом, если не сказать «рожей», в очках с сильными диоптриями. Глаза за стеклами – как две бледные рыбины, взирающие на мир сквозь мутное стекло аквариума. Рядом – парочка тинэйджеров, явно гетеросексуально ориентированных. Он – выбрит под ноль, она – совсем наоборот. Еще несколько пассажиров теряются в уходящем в перспективу интерьере вагона. Ничего особенного, лишь в одном месте мой взгляд замирает, споткнувшись о чей-то внушительных размеров бюст, плохо замаскированный белым свитером.

Я сел по левую руку от пенсионера в очках. И уже спустя мгновение понял, что совершил ошибку, но не пересаживаться же теперь! От пенсионера отчетливо пахло тройным одеколоном. По крайней мере, именно таким я всегда представлял себе его запах. Нуда ладно, потерпим; это еще не худший аромат, с которым можно столкнуться метро.

Странно, старик-то не похож на алкоголика. Обычный пенсионер, одет в парадное: черный френч и штаны с лампасами. Если учесть еще эти токарные примочки – просто man in black на пенсии получается. И в лице, кстати, что-то от Томми Ли Джонса. Может, морщины? А еще у старика вся грудь в медалях. Плащик, наверное, специально не накинул, чтобы всем видно было: вот идет герой! Которому легче замерзнуть на ноябрьском морозе, чем остаться без внимания окружающих.

Меня такие почти не раздражают. До тех пор пока не затягивают свою вечную заунывную песню. О том, как хорошо им жилось при Сталине, при Брежневе… реже – при Горбачеве, и как плохо стало сейчас. Или о мизерной пенсии. Или о том, что нынешнее поколение сплошь состоит из наркоманов и моральных уродов. Правда, нынешним поколением старики считают скорее тинэйджеров, чем моих сверстников. Мыто уже проходили в моральных уродах положенное время, успешно преодолели двадцатипятилетний рубеж и теперь великодушно амнистированы. Но слушать постороннее нытье все равно неприятно.

Занятные очки у старика, я только сейчас разглядел. По форме напоминают токарные, а вот цвет стекол… если это не побочный эффект плохого освещения… стекла кажутся немного разноцветными. Одно почти черное с уклоном в зеленый, другое как будто темного-красного цвета. Или они так поляризуются? Ну вот! Чего боялся… Старик заметил мой к нему интерес и обернулся в мою сторону. Пьяно улыбнулся, будто старому знакомому, и заговорил с таким облегчением в голосе, словно мое появление освободило его от многолетнего обета молчания. Стоило ему заговорить, сходящий от старика аромат дешевого парфюма странным образом усилился.

– Ты посмотри, до чего эти сволочи страну довели! – начал он, опустив ненужное предисловие.

Ну а я что говорил?

Стараясь не раздражать без нужды пьяного человека, юбражаю заторможенного:

– Какую страну-то, дедушка?

– Э-эх! – явное неодобрение в голосе. – Уже и не помнят, в какой стране живут! Забыли Россию-матушку. А ведь она-то все помнит! Все…

Он на пару секунд замолчал, расчувствовавшись, потом продолжил с вызовом:

– И в эти руки мы вынуждены передавать рычаги управления? А?

– Какие рычаги-то? – начинаю сердиться я. – Каке рычаги? У меня вот – только маленький рубильничек, мне по уши хватает. Мозоли уже натер об этот рубильничек.

– О-о-ой, – простонал пенсионер. – Какие рычаги… Не-е-ет, когда я был таким, как ты… – он пошевелил губами, подбирая самые действенные слова, и закончил грозно, но непоследовательно, – я таким не был!

На этом старик отключился. Голова безвольно откинулась на спинку сиденья. В таком положении стало отчетливо видно, что очки у него действительно двухцветные.

Вот и славненько! Я незаметно огляделся: не обратил ли кто внимания на наш словесный спарринг. Соседка справа по-прежнему дремлет, намотав на запястье ручки большой холщовой сумки в полоску. Тинэйджерам, похоже, вообще ни до кого. Зато сосед напротив смотрит на меня с фальшивым сочувствием во взгляде. По широкой ухмылке видно, что наблюдаемая сцена доставила ему удовольствие. Слегка улыбаюсь в ответ, пожимаю плечами, мол, с кем не бывает?

Лицо парня очень скоро снова утратило какое бы то ни было выражение, остался только цвет – устойчивый, красный. Из сумки, лежащей на коленях, парень достал поллитровую банку светлого «Хольстена» и открыл пиво движением, каким пехотинец выдергивает чеку из гранаты. Из образовавшегося в крышечке отверстия с громким шипением ударил фонтанчик пены, и парень быстро припал к нему губами, чтобы не забрызгать куртку и брюки. При этом обнаружилось, что несколько передних зубов у него металлические. Судя по звуку. Дзинь! Парень кончил пить и рукавом стер остатки пены с подбородка. Под ногами у него лениво перекатывались две искореженные банки, по форме напоминающие те же гранаты, но с полностью израсходованным боезапасом.

Отдыхают же люди! Наверное, после праздников остановиться не могут. Пенсионер вот этот тоже… Не удивлюсь, если он от демонстрации отбился. Третий день километры по кольцу наматывает и напевает про себя:

«Наш паровоз, вперед лети,
На встречу эскадронов!
Другого нет у нас пути,
И больше нет жетонов.
Я на Добрынинской сойду,
В руках моих – винтовка,
И всем, в кого не попаду,
Устрою поинтовку…»

Глава вторая

Станция «Таганская». Осторожно…

– тактично поправил меня голос из динамика.

Точно, не Добрынинская, а Таганская! Я же сегодня в другую сторону еду! В коем-то веке, можно сказать, правильно сориентирован. Как электрон.

Или как эти двое напротив.

Тинэйджеры продолжают самозабвенно целоваться, ее глаза закрыты, их цвет, наверное, так и останется для меня загадкой. Его рука заблудилась в ложбинке между е грудей.

Вздыхаю: и почему за поцелуи в транспорте не штрафуют? Разве так можно? Нужно же хоть немного думать об окружающих… некоторые из которых в слове «секс» слышат только три последние буквы. Попросить его, что ли, уступить мне место как старшему по возрасту? Так ведь не уступит…

Иногда он отлепляет свой рот от ее губ и что-то шепчет ей на ухо. То ли ласковые нежности, то ли пересказывает текст песни, которая играет в наушниках. В этом случае я ей особенно не завидую: судя по отдельным звукам, которые доносятся до меня, бритоголовый слушает «Prodigy». Что бы там ни было, девчонке определенно нравится. Она улыбается, не открывая глаз.

В общем, смотреть на них совершенно не хочется.

Куда приятнее уткнуться в книжку любимого Игната Валерьева. Что я и сделал, раскрыв средней пухлости томик в чуть потрепанной мягкой обложке на странице, заложенной потерявшим актуальность проездным билетом.

Закладка указывала на начало нового рассказа.

Трижды инициированная

(Ритуал первый)

По мере того как под воздействием божественного резца Создателя… Нет, лучше – кисти. Чтобы не порождать неуместные стоматологические ассоциации…

Так вот, по мере того как под воздействием божественной кисти Создателя один за другим формировались ее органы чувств, отголоски окружающей реальности проникали в ее сознание, используя для этого все новые и новые лазейки.

Первым появился слух. Не сразу смогла она разделить доносящиеся до нее звуки на составляющие, вычленить из Них основные, перестать отвлекаться на второстепенные. А когда она непостижимым образом – может быть, это пришла на помощь генетическая память? – обнаружила у себя способность интерпретировать получаемую таким образом информацию, составляя из звуков слова, то с удивлением поняла, что слышит чью-то речь.

– У каждого дела запах особый ты тракториста понюхать попробуй но лучше всего все же пахнут бомжи в их запахе нет полуправды и лжи его воспоет моя скромная лира он суть эманация данного мира… – говорило неизвестное существо.

Голос его был монотонным и неразборчивым. Существо сильно гундосило и проглатывало окончания. «У кажнага дела… » – примерно вот так. Вдобавок, в звучащей речи начисто отсутствовали знаки препинания, так что очнувшаяся далеко не сразу поняла, что слышит стихи.

Раздался громкий шелест бумаги, словно сквозняк трепал отслаивающиеся куски обоев, затем нечто продолжило декламацию.

– Прошай немытая россия страна бомжей страна ментов и вы ублюдки голубые и ты мой добрый старый тов всегда довольный сам собой своим окладом и страной.

– Сестра, заткнись, а? Без тебя тошно, – грубо, но беззлобно произнес другой голос.

– А я и так уже закончила, – без выражения отозвалась первая. «Захончилэ».

Теперь стало ясно, что существо, читавшее стихи, относится к женскому полу. Хотя по голосу это было трудно предположить.

Внезапно пришли запахи, принеся с собой соответствующие обонятельные ассоциации.

Пахло сильно и приятно…

Пахло действительно сильно и, скорее всего, даже приятно, но концентрация запаха давно уже превысила предельно допустимую. Хотя прервать чтение меня вынудил не сам запах, а его источник.

Спящий пенсионер в порыве пьяной доверчивости склонил свою голову мне на плечо, что меня совсем не обрадовало. Я непроизвольно передернул плечами; его голова легонько подпрыгнула и вновь уткнулась носом мне в ухо. Запах одеколона стал совершенно непереносим. У каждого дела запах особый? Господи, чем же и как долго нужно заниматься, чтобы от тебя так несло?

Я еще раз дернул плечом, теперь уже сознательно. Голова пенсионера перешла в вертикальное положение, но было очевидно, что долго она так не продержится. Как сказал бы Костя Кинчев, окажись он на моем месте: настало время линять!

Заложив книжку пальцем, я перебрался на сиденье напротив. Сел чуть поодаль от краснолицего любителя пива, который не преминул подмигнуть мне через сантиметровый монокуляр линзы. В его мутных глазах я читал смутную угрозу. Я вообще не люблю общаться с пьяными, а уж когда сам я трезв, как предметное стекло…

С некоторым злорадством я наблюдал затем, как голова пенсионера начала медленно клониться в ту сторону, где недавно находилось мое плечо. Но все-таки достаточно осторожно: пройдя точку предполагаемого контакта, она остановила свое движение. Пенсионер резко дернулся во сне, бессмысленно встряхнул головой и, успокоившись, примостился к мощному плечу соседки справа. Та никак не отреагировала, только пошевелила рукой, проверяя, на месте ли сумка. Спящая пара, слегка соприкасающаяся головами, выглядела довольно трогательно.

…здесь были и естественные запахи, которые она с удовольствием узнавала и классифицировала: пахло смолой, слегка подгоревшей жареной картошкой, шерстью какого-то домашнего животного; и искусственные: густой запах свежей краски, навязчивый – мятной жевательной резинки, и слабо ощутимый за ним – аромат недавно выкуренной сигареты. От этих запахов в сочетании с легкой вибрацией, которую она начала ощущать, ей стало гораздо уютнее. Интересно, я тоже могу говорить? – подумала она. Но попробовать не решилась. – Ты уже слышишь? – обратился к ней чей-то незнакомый голос. Спокойный, тихий, вызывающий доверие. – Я вижу, что слышишь. Только отвечать пока не пытайся, ладно? Это бесполезно. Мне кажется, он специально оставляет нас немыми, пока не закончит первый этап. Чтобы не слышать наших воплей.

– Кто это он? – попыталась спросить она, но не нашла на своем лице ничего, что смогло бы сложиться в эти слова.

– Или не специально, – продолжил голос. Слова он произносил протяжно, делая ударение почти на каждой гласной в слове: «спЕцИАльно». – Иногда у меня возникает уверенность, что он вообще нас не слышит.

– Приготовься, он начинает, – тот же голос, но иная интонация: настороженность, и еще – самую капельку – злость. – Сейчас будет немножко больно. Не бойся, хорошо? Ты выдержишь.

От предостережений голоса ей стало не по себе. Когда же она поняла, что не может пошевелить ни руками, ни ногами – они были словно притянуты к телу веревками, хотя никакого постороннего давления она не ощущала – охватившее ее беспокойство, минуя стадию волнения, трансформировалось в панику, которая ватным одеялом окутала сознание, не пропуская наружу ни единой мысли, кроме: «Я не выдержу! Я никогда не знала боли, я не умею с ней бороться. Я не выдержу! Я буду кричать! Вот так: а-а-а!».

Но кричать она не могла. Даже когда нестерпимо резкая боль пронзила ее тело чуть пониже живота, заставив кровавым костром расцвести связанный с нервными окончаниями участок мозга. Даже когда боль расползлась по телу в стороны от эпицентра и стала настолько невыносимой, что она вообще перестала чувствовать всю нижнюю половину своего тела. Даже тогда она не произнесла ни звука. Вопило только ее сознание.

– Ну вот и все, – успокаивающе и с каким-то внутренним облегчением произнес знакомый голос. – Дальше так больно уже не будет. Только нудно и долбливо. – И добавил, невидимо улыбнувшись: – А ты молодец! Хорошо держалась. Я, когда была на твоем месте, сразу вырубилась.

Должно быть, ее травмированное сознание уцепилось за последнюю произнесенную фразу, восприняв ее как указание к действию. Последнее, что она услышала, прежде чем погрузиться в глубокое забытье, была фраза, произнесенная уже четвертым, громким и бодрым голосом: – Ну что, елы-палы, здравствуй что ли? А, сестра? Если потом и было долбливо, она этого уже не чувствовала…

Следующая страница начиналась словами «(ритуал второй)», а, как известно, между первым и вторым… самое время отдохнуть глазами. Уж больно мелкий в книжке шрифт. А тут как раз сильно реверберированный голос с деревянными интонациями заявил, что

Глава третья

«… Курская». Уважаемые пассажиры! Уходя, не забывайте свои вещи. О вещах, оставленных другими пассажирами…

«Другими» в исполнении диктора прозвучало как «дикими».

Приятно все-таки пишет Валерьев! Грузит по полной программе. Это я вам не как программист говорю, а как большой поклонник его творчества. Так грузит, что крыша едет у обоих. То есть сначала тебе кажется, что это у писателя крыша поехала, причем быстро. Но потом момент наступает, когда и ты сам вроде как от него заражаешься… или заряжаешься, если хотите… и крыша уже у тебя начинает съезжать, разве что не с такой скоростью. И только в конце понимаешь, что все это – просто ловкий обман: и не ехала у него крыша вовсе, притворялся он. А когда по второму разу читаешь, вообще понять не можешь, как у тебя от первого-то крыша могла поехать? Но все равно приятно. Это как раз тот случай, о котором классик сказал, мол, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад. Не знаю, понятно ли я объяснил, но вот именно так я к Валерьеву и отношусь.

И вообще, что я тут распинаюсь непонятно перед кем? Читайте сами!

(Ритуал второй)

Когда сознание вновь посетило ее, вместе с ним пришло чувство полной душевной опустошенности и… какой-то физической незаполненности, если можно так сказать.

Кроме того, она с удивлением поняла, что смотрит на окружающий мир своим единственным глазом.

Мир оказался намного меньше и… хуже, чем она успела себе представить, пока была слепой. По крайней мере та часть мира, которую она видела перед собой. А поскольку тело по-прежнему не подчинялось ей, изменить точку зрения она не могла. Над ней был серый потолок с опасно нависающими ошметками штукатурки и коричневыми потеками в том месте, где потолок становился стеной. Стена, тоже серая, была оклеена старыми газетами, среди которых преобладали страницы еженедельника с подозрительным названием «Семь соток». Выцветшие листы стыковались друг с другом плохо, словно российские и американские космические станции. Еще на стене поверх газет висела бумага официального вида: то ли грамота, то ли диплом. Со своего места она смогла рассмотреть только заглавные буквы «ИТД». Буквы как будто подводили итог всей равномерно размазанной по стене информации и одновременно гарантировали ее продолжение. И т. д. , и т. п. , и проч.

Единственным элементом мебели, который она могла видеть из своего положения, была деревянная полка, на которой с некоторым изяществом были разбросаны несколько причудливо изогнутых гвоздей, пачка папирос «Три богатыря» и смятый кусок наждачной бумаги.

Унылость окружающей обстановки усугублялась тусклой лампочкой, свисающей с потолка на длинном, в двух местах залепленном изолентой, проводе. Лампочка раскачивалась на сквозняке, заставляя шевелиться тени по углам комнаты и символизируя собой ответ на известную детскую загадку про грушу, которую никто не хотел есть.

– Ну что, оправилась слегка?

По голосу она сразу узнала в странно ковыляющей незнакомке ту женщину, которая находилась рядом с ней во время экзекуции и старалась по возможности смягчить последствия перенесенного шока. И она, разумеется, очень благодарна ей за это, но… Боже мой, как же она уродлива! Низкого роста, довольно плотная, в общем – фигура еще куда ни шло, но лицо!.. И волосы!.. Лысеющая женщина! Не бритая, а именно лысеющая. Странная тень, отбрасываемая непонятно чем на слишком высокий лоб, похожая на нечаянный мазок кисти, и очки в широкой прямоугольной оправе, надежно закрепленные на слегка оттопыренных ушах, внешнего вида тоже не улучшали.

– Ну как ты, сестренка? – спросила незнакомка. В ее голосе было столько заботы и душевного тепла, что физическое уродство уже не так бросалось в глаза. – Будем знакомы? – она приветливо улыбнулась. – Я – Маша.

– А… я… – медленно произнесла она, так и не сумев придать фразе вопросительного оттенка. – Как… меня зовут.

Собственный голос чрезвычайно поразил ее. Он был хриплым, неожиданно грубым, а главное, совершенно незнакомым.

– А ты теперь – Ио! – раздался за ее спиной другой голос, тот, который она услышала последним, прежде чем потеряла сознание. – Ио, понимаешь?

Еще одна сестра появилась в области видимости. Тоже далеко не красавица: грубые черты лица, седые волосы. Зато держалась так уверенно и бодро, что седина ее казалась сильно преждевременной.

– Меня Барбарой все зовут, – представилась вновь подошедшая. – Не Санта Барбарой, так что не надо острить. Просто Барбарой. Вот она – просто Мария, а я – просто Барбара! – и громко засмеялась своей непонятной шутке.

– Ио? – повторила Ио. – Странное имя. Что оно означает?

– Тихо! – внезапно насторожилась Маша. – Возвращается! – и быстро зашептала на ухо Ио: – Не волнуйся, теперь уже недолго осталось – только руки и ноги. Ну и второй глаз. Больно больше не будет. Ты, главное, не дергайся, и все пройдет нормально.

– Да, не пытайся двигаться, – посоветовала Барбара, тоже перейдя на шепот. – А то…

Вместо продолжения фразы седая сестра с видимым усилием вытянула вперед правую руку и медленно поводила ею перед лицом Ио. Короткие сглаженные обрубки, оставшиеся на месте среднего и безымянного пальцев, медленно шевелились. Их движение было красноречивее любых слов.

Ио отчетливо поняла, что резец Создателя действительно существует. И используется иногда для целей, отличных от созидания.

Может быть, именно вид изуродованной руки Барбары, превратившейся в клешню, послужил причиной второго обморока Ио. А может, приближение огромного – намного больше, чем Ио была в состоянии вообразить, но все-таки человеческого – лица, внезапно заслонившего от нее весь видимый мир. Лицо плотоядно улыбалось, обладало, по меньшей мере, двухнедельной щетиной и с очевидностью не могло принадлежать никому, кроме Создателя…

По-видимому, во время следующей операции, в чем бы она ни заключалась, Ио не совершила никаких лишних движений. Когда она вновь смогла открыть глаза, их было уже два. Кроме того, Ио внезапно почувствовала, что у нее то ли появились руки и ноги, то ли она просто обрела способность управлять ими. Конечности слушались плохо: ноги вообще едва шевелились, а развести в стороны руки ей удавалось ценой огромных усилий; они удерживались в таком положении несколько секунд, потом вновь опускались и безвольными веревками свисали вдоль тела. Но все же это был заметный прогресс по сравнению с предыдущим ее состоянием. Ио не сомневалась, что когда-нибудь научится полностью контролировать свое тело. Это лишь вопрос времени.

Правда, Ио немного смущал небольшой черный предмет непонятного назначения, намертво пришитый к ее левой ладони. По виду он напоминал перископ игрушечной подводной лодки, только без оптических элементов. Избавиться от него не было никакой возможности.

Спиной Ио ощущала гладкую и холодную поверхность стола. Как и при первом ее пробуждении, окружающий мир обращался к Ио стихотворным приветствием:

Малыш и Карлсон, день чудесный!
Еще ты дремлешь, друг прелестный,
Окстись, красавица, окстись!
Открой сомкнуты негой взоры,
Пора нам смазывать моторы
И в чушь прекрасную нестись…

– Заткнись, а? – без злобы и особой надежды сказала Барбара. – Проснулась она. От твоих стихов мертвый проснется.

– Да? – обиженно произнесла гундосая. Обида подразумевалась, но никак не выражалась интонационно. – А когда ты перед сном затягиваешь свою «Раскинулось море широко», думаешь, всем нравится? – и начала декламировать, по-видимому, экспромтом, однако не переставая при этом шелестеть бумагой:

– На палубу вышел, а палуба – хрусть!
И паника сердце пробила,
В холодных, как айсберг, глазах его грусть:
«Титаник» ему стал могилой.

– А ты не понимаешь ничего в искусстве, так не выеживайся! – заявила оскорбленная в своих чувствах Барбара. – А то мы тебя живо…

– Тихо всем! – произнес новый голос, громкий и властный. – Новенькую испугаете! Помогите лучше.

Раздались чьи-то шаги, сопровождаемые громким шарканьем. Чьи-то сильные руки помогли Ио встать на ноги. Чьи-то заботливые пальцы железной хваткой вцепились в локоть, не давая потерять равновесие. И только обернувшись, Ио наконец увидела чьи.

Рядом с ней неплотным полукругом стояли четыре женщины. С Машей и Барбарой Ио уже была знакома. На лице третьей, той, что читала стихи, двумя жирными росчерками выделялись густые черные брови. Больше в нем не было практически ничего примечательного: ведь нельзя назвать примечательными маленькие поросячьи глазки или провисающие мешки под глазами, незаметно переходящие в щеки, как у бульдога. Лоб четвертой женщины украшала крупная бородавка, похожая на оплодотворенную самку колорадского жука. К тому же она была просто огромной, гораздо крупнее остальных. А вот Ио оказалась едва ли не самой миниатюрной из присутствующих.

«Господи, как же они страшны! – подумала Ио. – И эти женщины называют меня сестрой? Неужели я такая же? Не дай Бог! Надеюсь, Создатель потрудился надо мной более… тщательно».

Самая крупная из женщин приблизилась к ней вплотную, так что прямо перед глазами Ио оказался маленький красный значок, пришпиленный к ее левой груди. На значке был выдавлен черно-белый профиль человека, смахивающего на подобревшего и раздобревшего Мефистофеля.

Откуда-то, то ли из коры головного мозга, то ли из опилок, его составляющих, выплыло забытое давно… и даже не ею, название: «Комсо…»

А динамичный голос очень в тему продолжил:

Глава четвертая

«… мольская». Переход на Сокольническую линию и выход к вокзалам…

Причем перечисление: «Ленинградскому, Ярославскому и Казанскому» интонационно смахивало на команды «На старт! Внимание! Марш! ». И именно так было воспринято «дамой с кошелкой». Судя по тому, что вскочила со своего места она на слове «Ярославскому», область ее интересов включала в себя именно этот вокзал. Угол, под которым тело дамы клонилось к земле под тяжестью сумки, медленно терял тупость и приближался к прямому.

Лишившийся на старости лет единственной поддержки пенсионер мягко завалился на сиденье и в дальнейший путь отправился уже в таком положении.

Впрочем, его проблемы меня ни в малейшей степени не волновали, потому что единственное, до чего мне в этот момент было дело, это, конечно…

«… мольский».

– Слушай меня внимательно! – заговорила женщина, нависнув над Ио с неотвратимостью снежной лавины. – Значит так: нас теперь пятеро, и все мы сестры. Я здесь вроде как старшая, это не обсуждается. До полной укомплектации нам осталось всего ничего. Наша задача теперь – как можно скорее ввести тебя в курс дел, чтобы ты, так сказать, стала полноценным членом коллектива. В смысле, семьи. Все понятно?

Понятно было далеко не все, но Ио на всякий случай кивнула.

– Поэтому я предлагаю незамедлительно приступить ко второму этапу, – подвела итог старшая. – Возражения у кого-нибудь есть?

– Простите! – увидев, что никто из сестер и не собирается возражать, Ио не на шутку взволновалась. – Какому второму этапу? Второму этапу чего?

– Извини, – ответила старшая сестра. – По-хорошему, действительно надо бы тебе все объяснить… Только обычно это занимает слишком много времени, а пользы приносит – чуть. Все равно при общении посредством слов объяснить человеку хоть что-нибудь – неблагодарный, а то и бессмысленный труд. В общем, я предлагаю прямо сейчас начать второй этап инициации, единственный, который мы можем осуществить силами коллектива, без помощи Степана. Этап называется «Погружение».

– Кто такой Степан? – спросила Ио. – И как назывался первый этап? И сколько вообще…

– Подожди секунду! – с досадой произнесла старшая. – А лучше – несколько минут. Я же говорила, словами всего не объяснишь. Уверяю тебя, когда закончится второй этап, ты все поймешь сама. Точнее – уже во время. А пока что просто доверься нам. Мы же, в конце концов, сестры.

– Хорошо, я попробую, – на самом деле Ио не испытывала особого доверия к женщинам, назвавшимся ее сестрами. Разве что Маша вызывала у нее какие-то теплые чувства, остальных она почти не знала. – Что от меня требуется?

– Ты должна войти в нас.

Блин!

Мне захотелось произнести это слово еще раз только уже вслух и с другим окончанием.

Что поделать, старик, мы же с тобой в метро. Катайся на такси, если тебе не по душе такое тесное общение.

– Простите, я, кажется, наступила вам на ногу? Голос, раздавшийся над моей головой, заставил меня отвлечься от созерцания книжной страницы номер 134 (я механически его запомнил). Я поднял глаза на говорившую, и выражение досады медленно сползло с моего лица, уступив место какому-то другому, идентифицировать которое мне бы не хотелось. Вау, какое чудо! Она была… Она была просто… Блин еще раз!

Вы когда-нибудь пробовали описывать словами свою мечту? Только самую-самую мечту. Вот и я не могу. Даже пробовать не буду.

Намекну только на… ой, как не хочется говорить банальностей… ну, в общем, они у нее удивительно глубокого зеленого цвета, и в них действительно можно утонуть.

И волосы. И ноги. И все лицо.

А если вы ничего не поняли из моего описания, то вы просто тупой!

Но, Боже мой, какие же у нее ноги!

И вот этой ножкой она наступила на мой сорок-предпоследнего размера растоптанный ботинок, с которого еще до сих пор не до конца сошла теплая летняя пыль? И еще просит у меня за это прощения? Да, Солнышко, стой на ней на здоровье! На вот, наступи и на вторую, чтоб ей стало не так завидно. Сколько весу в тебе, милая? Сорок шесть? Сорок восемь? Стой так всю дорогу, хоть до самой… впрочем, мы же на кольце. Только, ради Бога, не уходи! Не превращайся из таинственной незнакомки в банальную пассажирку. Не садись на самый край сиденья в противоположном конце салона. Не оправляй механическим движением юбку, оголившую – о, я сейчас взвою! – твои колени. Не доставай из коричневого рюкзачка томик Хмелевской или, не дай Бог, даже Марининой. Не забывай меня уже через минуту после этого рядового инцидента, не случись которого, ты бы так и осталась незамеченной.

Не забывай меня.

И знаешь, что еще? Это, конечно, странно, но запах твоих духов – это ведь лаванда, правда? – я почувствовал задолго до твоего появления. Чуть ли не за пару минут до того, как ты вошла. Странно, правда?

Солнышко, а можно я сейчас скажу то, что хочу сказать? Ужасно хочу и ужасно боюсь. Боюсь не найти нужных слов; я же, черт возьми, не готовился к нашей встрече заранее! Боюсь твоей реакции. Даже не боюсь, тут нужно поставить какой-то другой глагол. Я ведь прекрасно знаю, как ты отреагируешь на мои слова, ведь эту-то реакцию я уже прокручивал в голове, и не раз. Прокручивал, строил воображаемый диалог с тобой, только ты тогда выглядела несколько иначе, но, в целом – очень и очень похоже. Пытался обмануть себя, вложить в твои губы другие слова – и не мог! Потому что… Потому что так не бывает.

И все равно же я не смогу сказать именно того, что чувствую. Например того, что, когда ты рядом, я воспринимаю этот мир как прозрачный хрустальный шар.

А когда тебя нет со мной, он напоминает мне огромную навозную кучу. Только ведь этого не скажешь словами. Мне удалось это сделать только потому, что это чужая мысль. Хотя почему чужая? Ведь вот же я ее думаю…

А если я раз в жизни не побоюсь показаться полным идиотом, наплюю на возможные последствия и скажу что-нибудь подобное, ты ведь все равно не поймешь… Или не поверишь… Или просто не расслышишь из-за вагонного шума и спросишь: «Простите, что?», а повторить я уже не рискну. «Да так, пустяки, ничего особенного, » – скажу я уже чуть громче и разборчивей, и ты обреченною направишься в противоположный конец вагона, на ходу расшнуровывая тесемки на рюкзачке.

И я наконец решился. И сказал именно то, что хотел. И – вот чудо-то! – увидел в ее глазах восхитительное понимание…

Но это был уже не я…

Или не сейчас…

Или не в этой, а в какой-то другой, виртуальной реальности…

А в этой, скучной, серой и скрипящей, я только поднял на нее глаза и пробормотал что-то неразборчивое с общим смыслом «Да ничего страшного…» на мгновение опережая ее «Простите, я кажется, наступила вам на ногу». А после молча провожал ее взглядом, а в голове у меня медленно вращались и отсвечивали мягким неоном какие-то нелепые, но надежно закрепившиеся в памяти цифры: единица, тройка и четверка.

Спустя какое-то время я сообразил, что это номер страницы.

– Как? – Ио не удивилась, она просто не поняла собеседницу.

– Можно я объясню? – вступила в разговор Маша?

– Валяй, – разрешила старшая. Ио до сих пор не знала ее имени. – Только покороче.

– Послушай, – Маша взяла Ио за руку. – Основным искусством, которое человек осваивает всю жизнь…

– Ну вот! Опять завела свою тягомотину, – встряла в разговор Барбара. – Ты бы еще со Степанова Рождества начала! Проще излагай! Самую суть.

Маша молча выслушала ее и продолжила фразу, как будто и не останавливалась.

– …является искусство общения с себе подобными. Ты согласна? – Маша повернулась к Ио лицом. Та кивнула. – А что является целью общения людей, ты знаешь? – теперь она говорила совсем тихо, пристально глядя в глаза Ио. Ее взгляд успокаивал, завораживая.

– Что? – чуть слышно произнесла Ио – Обмен информацией?

– Обмен информацией – это вторично. Полезный побочный эффект, так сказать. На самом деле основная цель всякого общения – добиться взаимопонимания с собеседником. Ведь так? – Маша слегка склонила голову вперед, будто подсказывая правильный ответ. Ио непроизвольно повторила ее движение. – И хотя взаимопонимание, а нам теперь лучше пользоваться термином «взаимопроникновение сознаний», – суть явления, относящиеся к сфере духовного, – продолжая одной рукой сжимать ладонь Ио, Маша плавно опустила вторую ей на талию, отчего сестры стали похожи на танцующую пару, – однако основным критерием качества общения, то есть показателем того, насколько успешно достигается взаимопонимание между партнерами, служит чисто физическая величина. Ты уже догадалась какая? – Ио медленно и как будто заторможенно покачала головой. Маша улыбнулась. – Ну что же ты! Разумеется, это расстояние между партнерами. Я думаю, особо эту мысль пояснять не надо? – Сестры синхронно поводили головами из стороны в сторону, словно по указанию невидимого режиссера, оставшегося за кадром. – Взаимопроникновения сознаний невозможно достичь, если собеседник сильно удален от тебя. Например, при разговоре по телефону, когда ты даже не можешь с уверенностью сказать, что разговариваешь именно с нужным тебе человеком, а не с чересчур интеллектуальным автоответчиком. – Маша немного приблизилась к Ио, теперь колени их касались друг друга, под одеждой. – Почти так же сложно установить контакт, когда оппонент находится с тобой в одной комнате, но отделен от тебя каким-либо препятствием вроде письменного стола, ковра на полу или потока солнечного света из окна. Только когда люди находятся в непосредственной близости друг от друга, вот как мы с тобой сейчас… – Маша чуть притянула Ио к себе за талию, – а лучше – еще ближе, как любовники во время… ну когда они действительно любовники… – Маша наклонилась вперед, ее губы продолжали говорить, находясь в сантиметре от губ Ио, – когда расстояние становится отрицательным… И чем отрицательнее, тем… тем… легче происходит взаимопроникновение… сознаний… и тел… – дыхание Маши стало неровным, речь утратила связность. Глаза за прямоугольными стеклами очков расплывались.

«Господи, а если она захочет меня поцеловать?» – с ужасом подумала Ио. И испугалась еще сильнее, когда поняла, что не находит в себе сил, чтобы сопротивляться. Или просто не хочет искать.

В эту секунду они были уже настолько близки, насколько это только возможно: соприкасались друг с другом, обнимали друг друга, вжимались друг в друга, как мальчик и девочка с обложки книги «Дети подземелья». А в следующую…

Ио ничего не почувствовала на физическом уровне. Может быть, тела сестер как-то трансформировались в этот момент, распадались на части, утрачивали плотность границ, клетки их смешивались, как две разноцветные жидкости, налитые в один сосуд. Если что-то подобное и имело место, Ио этого не замечала.

Единственным, что она заметила, было то, что внезапно, всего за какую-то секунду она узнала, почувствовала и вспомнила все, что когда-либо знала, чувствовала и помнила Маша.

(Ритуал третий)

Ей не нужно было задавать вопросы, чтобы получить ответы на них.

Степан – это настояшее имя Создателя. Мужик он вроде не злой, но иногда на него находит. Он всех создал, он, в случае чего, может и… того. С него станется!

Старшую сестру зовут Зоя. Ту, что вечно читает стихи, – Лео. Не знаю, может быть – от Леонесс. Или оно пишется через «и»? Тогда – не знаю.

Никакая не Леонесс, просто Лео. (Но это была уже другая мысль, другое сознание. Их стало трое. Или четверо?) Та Лео долгими ночами взирала томными очами на то, как люди с обручами несли покой по мостовой и за стенными кирпичами, неслышно прядая ушами и с грустью шевеля плечами, осуществляла тяжкий вой.

Да, ее саму зовут Ио, точнее – И О, обе буквы заглавные. Что значит – исполняющая обязанности. Обязанности такие – периодически патрулировать территорию на предмет обнаружения Белой Бестии. И в случае обнаружения – подавать сигнал, чтобы все успели подготовиться к обороне. Спрятаться от Белой Бестии невозможно: откуда угодно выковыряет своими когтями. А вот отпугнуть иногда удается. Если за усы, к примеру, неожиданно ухватить и дернуть.

Белая Бестия? Давай лучше я расскажу. (Все-таки четыре!) А лучше – покажу. Вот здесь, смотри. (Так непривычно ощущать чужое тело как свое! Как часть своего.) Видишь, татуировка на груди? Да не та! Вот эти три буквы, видишь? А вот тут – между «Б» и «Н»? Царапина? Тебе бы такую царапину! Нет, крови не было. Только больно очень, и шрам вот остался. Теперь поняла, что такое Белая Бестия?

Зачем мы Создателю? Ну ты и вопросики задаешь! Другие, может, всю жизнь… Ладно, скажу. Какой-то план у него есть в отношении нас. Как-то друг к нему приходил… Нет, не Создатель, другой. А может – тоже Создатель, кто ж их разберет? Выпили они, значит, поговорили. Ну и мы вроде кое-что поняли.

Суть такая: хочет он из нас каким-то образом выгоду извлечь. Нет, этого я не поняла, но вроде то ли обменять на что, то ли в рабство продать. Как этих, ха-ха, негров в Африке!

Ну а что ж, грустить что ли? Мы-то что тут можем поделать?

Да, инициация как раз с этой целью проводится. В три этапа. Первый – «Раздвоение Личности» называется. Его Степан лично проводит. Второй – это ты знаешь, «Погружение». Это вроде как полная противоположность первому. Ну а третий… Что ж я тебе буду удовольствие портить. Сама узнаешь, недолго осталось. И не проси! Ну ладно, первую букву только скажу, сама дальше догадаешься. Начинается на букву «За… » Ну! Догадалась? Я же тебе уже две сказала!

Твое право. (Пятая? Зоя?) И нечего тут загадки загадывать. «Заполнение» он называется. Снова как бы противоположность и первому этапу, и второму. Это когда в тебе появляется маленький ленин. Да не волнуйся ты так! Во всех нас рано или поздно появляется маленький ленин, только вот не во всех непосредственно. Тебе в этом отношении повезло больше. Повезет. На этом инициация заканчивается, начинается жизнь.

Какая? А я почем знаю, какая она? Увидим.

Ну что, для первого раза довольно. Расходимся по одной!

…И Ио осталась одна. Как физически, так и ментально.

Теперь она испытывала острую тоску по тому чувству цельности, которое посетило ее(их) во время контакта. Когда она ощущала себя маленькой составляющей единого коллективного организма-сознания.

И еще ей было немного стыдно за то, что она лично смогла внести в это единство так мало…

Уфф, ну и перегончики тут между станциями!

Еще вопрос, сэкономил ли я время, выбрав это направление пути, или потерял. Впрочем, время сегодня не проблема.

И все-таки когда едешь обычным маршрутом, станции так и мелькают. Щелк, щелк, щелк – и ты уже на Менделеевской. Или это именно потому так кажется, что маршрут обычный, сотни раз пройденный? А тут – едешь и едешь…

Нет, ну даже если взять объективные характеристики. Обычно я, к примеру, за один перегон успеваю прочесть страницы две, максимум – три. А сейчас вот… Раз, два – целых шесть!

Хотя по часам никакого замедления не заметно. 22:58, всего 13 минут еду.

Странно.

…Бестией закончилось ее полным поражением. Ио даже позволила себе немного погордиться.

Стоп! Я разве на этом месте остановился?

А, неважно! Все равно перечитывать придется…

Осколки разбитого зеркала звонким, искрящимся звездопадом рассыпались по комнате. Один из них упал рядом с Ио и застыл вертикально, вонзившись в мягкое дерево столешницы.

Ио не знала о том, что собой представляет этот неправильной формы предмет с острыми, будто обгрызенными краями, поэтому единственным чувством, которое она испытывала, подкатываясь к нему на негнущихся ногах, было любопытство.

Когда же она увидела в его блестящей поверхности, сквозь застывшие брызги краски и отчетливые отпечатки пальцев, чье-то лицо… А потом по косвенным признакам поняла, что лицо это именно ее… Теплая волна радости, смешанной с облегчением, накрыла ее с головой.

Она была совсем не похожа на своих уродливых сестер! Заботливых, добрых и, каждая по-своему, очень хороших, а главное – все-таки сестер – но… Нет, она была просто красива!

Не классической красотой: нос картошкой несколько портил впечатление, вытесняя ее прочь из рядов классических красавиц, но на общем фоне – очень даже ничего!

Густые, темные волосы аккуратно и коротко острижены. Над карими глазами, пристально вглядывающимися сами в себя, плавным изгибом темнеет линия бровей. А главное – совершенно роскошные, несомненно ставшие объектом черной зависти окружающих, чуть посеребренные сединой – густые усы…

И песня, которую на непонятном языке затянула Лео, зазвучала в этот момент как гимн внезапно осознавшей себя красоте.

Close your ears,
Give me your fooddarling,
Would you like a bottle of beer?
Have you ubderstood?
Did you feel the same?…

И даже существование нелепого черного предмета, навечно пришитого к правой руке Ио, в этот момент – может быть, оттого, что она впервые посмотрела на себя будто со стороны – наполнилось смыслом: ее рука сама потянулась к губам. Первую затяжку она сделала под заунывные всхлипывания, услышав которые, Нина Саймон сменила бы цвет лица.

It’d just a beer,
Its intentions are good.
O, ears…
O, food…
O, Lord!
Please, don’t let me be misunderstood!

…Заметив краем глаза какое-то постороннее движение, отраженное в зеркальном осколке, Ио насторожилась. Настороженность сменилась благоговейным ужасом, когда она осознала, что видит за своей спиной медленно наплывающее, постепенно входящее в фокус лицо Степана.

Как всегда в такие моменты, тело Ио сковало оцепенение. Она застыла совершенно неподвижно.

Степан явно направлялся именно к ней, и приближение его не сулило ничего хорошего. Глаза Степана светились в полумраке зло и пьяно. В руке он сжимал фигурку, которая сначала показалась Ио совсем крошечной, а потом, когда Степан с громким стуком опустил ее на поверхность стола – смутно кого-то напоминающей.

После нескольких секунд внимательного изучения неподвижного, пожелтевшего, как будто покрытого воском лица, Ио вдруг вспомнила, что именно оно, только в профиль, было оттиснуто на значке Зои.

«Маленький ленин!» – с ужасом догадалась она.

А из динамика внезапно повеяло чем-то мирным и широким… Как проспект!

Глава пятая

«… спект… Ми…»

– отрывисто прокаркал Буратино. Из-за сотрясающих его приступов икоты, фраза прозвучала очень похоже на английское «Help me!».

Ну, слава Богу! Значит, все-таки движемся куда-то… Уже совсем недолго осталось.

Тинэйджерам, похоже, не осталось совсем ничего. Услышав фрагменты названия станции, они быстро встали и, не разрывая объятий (взаимопроникновение сознаний в действии?!), скользящим шагом покинули вагон. Я смотрел им вслед с оттенком грусти во взгляде, мне не хотелось сейчас расставаться с ними. Особенно с парнем: у него в наушниках несколько секунд назад зазвучали первые аккорды моей любимой композиция «Garbage».

Но, как верно заметил Михайло Васильевич, если где чего убудет, то… свято место пусто не бывает. Или просто всех вновь входящих тянет на нагретые места? В вагон неспешно вошел новый пассажир и занял место, только что покинутое молодой парой.

Это был высокий, интеллигентного вида мужчина лет тридцати пяти: возраст уже не Христа, но еще и не Пушкина периода «Болдинской осени». Светлые, средней причесанности волосы, усы, небольшая, аккуратно подстриженная бородка. Голубые, цепкие глаза и греческий нос с горбинкой. Одет он был в серую, не по сезону легкую куртку с чуть подвернутыми рукавами и коричневые вельветовые брюки, а обут – в высокие шнурованные ботинки с квадратными носами. Портрет завершала совершенно аморфная сумка из черной кожи, предназначенная для ношения через плечо. Вошедший почему-то держал ее, просто ухватив за край; длинный ремень сумки при этом едва не волочился по полу.

Я так подробно описываю внешность нового пассажира по двум причинам. Во-первых, стоило ему возникнуть в разверстых дверях вагона, как я почти физически ощутил исходящую от него волну трудно осознаваемого чувства, которое точнее всего я охарактеризовал бы словами «спокойная неуверенность». Он излучал эту волну, но сам, казалось, оставался к ней совершенно невосприимчив: напротив, выглядел очень спокойным, двигался уверенно и без суеты. А вот меня, когда он прошел рядом, словно окутало мягким шлейфом беспричинного, на первый взгляд, беспокойства. Меня атаковало сразу множество маленьких назойливых мыслей, не опасных, но сильно раздражаюших. Вроде того, выключил ли я утюг после того, как утром погладил джинсы, и не забыл ли перед уходом с работы поставить на сигнализацию дверь компьютерной комнаты. Кроме того, меня внезапно посетило сомнение, все ли в порядке с моей одеждой, не осталась ли случайно расстегнутой какая-нибудь особенно важная пуговица. Эти мысли кувыркались на поверхности сознания и сильно раздражали. Но, поскольку я совершенно точно… Так, секунду… Да, совершенно точно мог сказать, что все, что нужно, выключил, поставил на сигнализацию и застегнул, в глубине души я остался совершенно спокоен. Поэтому то чувство, возникновение которого я невольно связал с появлением нового пассажира, лучше всего описывалось словами «спокойная неуверенность».

Кстати, как мне удалось заметить, вошедший производил подобное впечатление не только на меня. Мой краснолицый сосед по сиденью, которого я про себя назвал «великим воином Чингачгуком, сыном Инчучуна», вдруг тоже занервничал, тактичным движением ноги подкатил к себе третью, недавно опустошенную банку «Хольстена», а кольцо-чеку только что открытой четвертой, немного подумав, положил в нагрудный карман. Он не начинал пить, только пристально смотрел на медленно растущий бугорок выходящей из отверстия пены. А лежащий на противоположном сиденье пенсионер резким движением подобрал под себя ноги, словно стремясь вывести их из зоны поражения неизвестного психического излучения.

Словом, у стороннего наблюдателя, загляни он в эту минуту в окошко, создалось бы впечатление, что все мы – стадо бестолковых пассажиров, случайно набившихся в один вагон и теперь мчащихся невесть куда, и только один высокий интеллигент действительно осознает, зачем и куда влечет его поезд.

А второй причиной, из-за которой я уделил «новенькому» столь пристальное внимание, было внезапно посетившее меня чувство мощнейшего дежа-и-не-раз!-вю. С полной определенностью я мог сказать, что где-то уже встречался с этим человеком. Но вот где?.. Для ответа на этот вопрос определенности не хватало.

Где я мог раньше видеть это лицо? Причем систематически! Вроде не в обычной жизни: уж больно оно запоминаюшееся. Но и не по телевизору: к «Монти Пайтону» он вряд ли имеет отношение, передача английская, к тому же лет двадцать уже как не снимается… Может быть, он из «Что? Где? Когда?»? Запросто! Внешне он смахивает на знатока. Я даже вроде припоминаю, на какого… Как же там звучала его фамилия?.. Хотя нет. Похож, но не он.

А ведь я встречал где-то именно его! И вроде даже здесь. В метро…

Тем временем пассажир сел, положив ногу на ногу, раскрыл молнию на сумке и извлек из нее – я сначала подумал, что это будет книга, и даже представил себе что-то фаулзовско-борхесовско-картасарское в универсальной суперобложке, но нет – обычный блокнот. Узкий, малоформатный, на пружинках. В линейку, как мне удалось узнать секундой позже, когда он раскрыл блокнот на чистой странице. Из внутреннего кармана куртки он достал пухлую серебристую ручку, щелкнул кнопкой и начал писать, быстро и очень мелким почерком.

Я, благодаря какому-то – девятому, что ли, – чувству, понимал, что именно он сейчас пишет. Как будто сам водил его рукой.

Только не думайте, что это было зрение. Во-первых, оно у меня не настолько острое, а во-вторых, есть все-таки предел и моему любопытству!

«Здравствуй, мама! – как мне думалось, писал он. – Пишу тебе это письмо из вагона метро, поэтому заранее прошу прощения за неровный почерк. У меня все нормально. На работе нас недавно…» – и еще пару страниц подобной трогательной ерунды.

За этим занятием я и оставил его, а сам вернулся к своим… К своим…

(Ритуал четвертый, дополнительный)

… Их купил один негр. На Арбате. За двадцать долларов.

– Матрошка? – полуутвердительно спросил он, выпрастывая из кармана пальто черную, как гуталин, лапу, и протягивая ее раскрытой ладонью вперед. Ладонь имела грязновато-серый оттенок, словно гуталина на все тело не хватило.

– Ага, матрешка, – послушно кивнул Степан.

– Зьюганофф? – спросил негр, указывая огромным, как сегмент бамбуковой удочки, пальцем на верхнюю, отдельно стоящую половинку самой большой матрешки.

– Фак офф! – в тон ему ответил Степан и тихо засмеялся. Он уже успел подлечиться с утра, и теперь весь мир представлялся ему в виде большого хрустального шара, внутри которого он чувствовал себя спокойно, прозрачно и тепло. – Он, сволочь! Кто ж еще…

Покупатель громко, с акцентом засмеялся непонятно чему, запрокинув голову и оскалив в улыбке белоснежные зубы. Словом, засмеялся так, как это умеют делать только негры…

«Да… уж…, – подумал я, невольно цитируя незабвенного отца русской демократии, и для пущей убедительности повторил, – да…»

Признаться, как раз чего-то подобного я от Валерьева и ожидал. И не испытывал по этому поводу особой гордости: Валерьев, как я когда-то сам для себя сформулировал… как же это?. , о! всегда предсказуем в своей непредсказуемости.

Может быть, со временем все это приестся, и я с первых страниц научусь предсказывать, чем же автор хочет удивить меня в финале. Но пока все, что я читал у него, мне очень нравилось.

На этой оптимистической мысли я закрыл книжку, заложив страницу октябрьским проездным, положил на колени и…

Потом, будто дойдя до середины дороги, посмотрел направо…

Потом снова себе на колени…

И с ужасом понял, что начинаю волноваться. А может быть, даже краснею.

С обложки книги, выглядывая между обтекающими его строками краткой библиографической справки, улыбаясь черно-белыми глазами, смотрел автор.

Он же, только в цвете и в профиль, сидел по правую руку от меня и что-то записывал в блокнот. Чем черт не шутит, может быть, он как раз сейчас, на моих глазах, грудился над третьей частью «Арахно»!

С путающей неизбежностью я ощутил, что сейчас заговорю.

Две неиспользованные возможности за один вечер – это было бы слишком даже для меня! Я уже заплатил лань своей глупости и нерешительности, когда смотрел, как девушка моей мечты уходит в вагонную даль, унося с собой сладкий аромат лаванды.

И я был недостаточно скуп, чтобы платить дважды! Я не дам своему любимому писателю вот так просто просидеть рядом со мной еще пару остановок, исписать еще пару страниц и навсегда исчезнуть из моей лизни, чтобы потом неуверенно, словно маскируя неловкость, улыбаться мне с обложки очередной книги.

Ни. За. Что.

Еще не имея представления о том, что сейчас буду говорить, я переместился, не теряя контакта с сиденьем, в сторону писателя и даже открыл рот.

К моему удивлению, начать разговор мне так и не удалось.

Валерьев – я был уверен, что это он – видимо, краем глаза заметил мое движение. Он отложил блокнот, втиснув похожую на дирижабль ручку между пружинками, и произнес, обращаясь, очевидно, ко мне, но глядя почему-то прямо перед собой:

– Ты никогда не замечал, что из всего многообразия отражающих поверхностей, с помощью которых человек подглядывает за собой, наиболее правдивой является оконное стекло в вагоне метро?

– Что? – из всего многообразия возможных вариантов начала разговора, этот показался мне наиболее неожиданным. Я настолько опешил, что не уловил суть вопроса.

– Посмотри, – предложил писатель, подбородком указав на окно, напротив которого мы сидели. Стекло было мутным, заметно неровным, в одном месте от него был отколот небольшой фрагмент. Оно напоминало почти собранную головоломку, в которой не хватало последнего кусочка. За окном, похожие на увеличенные под микроскопом кровеносные сосуды, проносились причудливо переплетенные канаты силовых кабелей. Изредка вспышки сигнальных фонарей разрубали на сегменты тьму, тесным кольцом окутавшую поезд. – Видишь свое отражение? – спросил Валерьев. Голос его был тихим и очень спокойным. – Смотри внимательнее. Именно в этом стекле человек видит себя таким, какой он есть в действительности. Оно отражает его внутреннюю сущность. Видишь?

Я посмотрел на свое отражение довольно внимательно, но никакой внутренней сущности в нем не заметил. Лицо как лицо, я видел его таким всякий раз, когда смотрелся в зеркало. С утра, может, чуть менее причесанным, а в воскресенье вечером – чуть более небритым, но в целом – всегда одним и тем же. Сейчас изображение, конечно, слегка деформировалось из-за искривленности стеклянной поверхности, но ничего особо выдающегося в этом не было. Шея казалась неестественно вытянутой, голова, наоборот, немного «сопритюкнутой», словно по ней легонько вдарили кирпичом. Глаза сузились в неровную щелочку, потянув за собой нос и брови.

В общем, с утверждением Валерьева я был не согласен. Если уж на то пошло, сам писатель, согласно собственной теории, внутренней сущностью напоминал жертву болезни Дауна. Его лоб над распухшими до размеров одежных щеток бровями сильно вытягивался вверх, одновременно выгибаясь вправо.

– Что-то я ничего такого… – честно признался я.

– Ты просто невнимательно смотришь. Слишком поверхностно. Смотри глубже, – посоветовал писатель, – за верхний слой изображения. Взгляни, к примеру, на вон того красномордого ублюдка. Видишь? Это же не человек! Это мутант! Причем мутант сознательный, самый опасный…

Не вполне понимая, чего от меня добивается Валерьев, я взглянул на отражение «красномордого» Чингачгука. Как раз в том месте стекло было разбито, поэтому морда была слегка перекошена. Его глаза, отраженные в стекле, оставались такими же мутными. Я честно пытался «смотреть глубже». От напряженной работы мысли у меня начала тихо гудеть голова, наморщился лоб, а брови сошлись у переносицы, совершенно исчезнув с моего собственного отражения. Устав изображать персонаж фильма «Сканнеры», я сдался.

– Нет. Не выходит.

– Ничего страшного, – успокоил Валерьев. – Тут нужна большая практика, – и добавил, меняя тему: – Может, познакомимся?

– Валерьев – это вы? – начиная знакомство, я был непоследователен.

– Не совсем, – усмехнулся мой собеседник. – Скорее, просто Валерий. Но в одном вы правы: это действительно я.

– Как это? – реплики писателя раз за разом перемещали меня из одного тупика в другой.

– Игнат Валерьев – мой творческий псевдоним, – объяснил он. – На самом деле меня зовут Валерий Игнатов.

– Оригинально… – протянул я.

– Да. Лукаво так… И вместе с тем – не мудрствуя.

– А я – Павел.

– Приятно!

И он с неожиданной силой сжал мою ладонь. Мысленно я прикинул, сколько дней смогу не мыть руку. «Может, автограф попросить?» – промелькнула в голове совсем уж фантастическая мысль.

– Как неожиданно! – спешил поделиться я своим восторгом. – Только что сидел, читал вашу книгу, и вдруг – вы! Странно, правда?

– Ничего странного, – отозвался Игнатов. – Как я уже где-то писал, «мир тесен, как трусы девственника». Чем дольше живу, тем сильнее убеждаюсь в этой истине. Сейчас уже почти всякий раз, когда мне приходится пользоваться общественным транспортом, ко мне подходит кто-нибудь и заявляет, что я его любимый писатель. Странно, еще лет пять назад мне никто ничего подобного не говорил. Что это, мир становится теснее? – он явно шутил.

– Кстати, – серьезно ответил я, – хочу сказать, что вы – действительно мой любимый писатель. Я вообще уважаю фантастику, ну а ваше…

– Весьма польщен, – сказал он, поморщившись, – но я никогда не писал фантастику.

– А что же это? – удивился я. – Постсоветский неореализм? Или… наоборот?

– Кстати, ты почти угадал. Стиль, в котором я обычно пишу, я определяю как «ССС-сюр». Если помнишь, этот термин обыгрывается в названии одного моего…

– «Сюр-таки», знаю, – перебил его я, – очень приятная вещица.

– Согласен, – кивнул он и продолжил разъяснения. – То, что я пишу, на самом деле гораздо ближе к реальности, чем может показаться на первый взгляд. Просто это не всегда та реальность, которая уже существует. Это может быть реальность, находящаяся в зачаточном состоянии и только ожидающая момента своей…

– Инициации?

– Да, можно сказать и так… – он покосился на книжку, лежащую у меня на коленях. – Кроме того, это может быть над-реальность, то есть банальный сюрреализм, от которого я постепенно хочу отойти, или даже под-реальность. Суть этого творческого направления непросто сформулировать… – он улыбнулся. – Несмотря на то что мы с тобой как раз сейчас находимся ниже уровня, так сказать, обычной реальности. Лучше… Ты не читал мой новый сборник, «День омовения усохших»? Это мой первый опыт объективного субреализма. Не читал?

– Нет, – признался я.

– Жаль. Если где-нибудь увидишь – рекомендую. Особенно рассказ «Внуки андеграунда».

– Обязательно, – пообещал я, нимало не кривя душой. – Мне вообще-то у вас больше всего нравится цикл про «Арахно». Особенно «Год паука». Ну а «Сюр-таки» – это, конечно, просто шедевр!

– Спасибо. Любишь компьютерные игры?

– Обожаю!

– Я тоже изредка балуюсь. Хотя свободного времени почти не остается. Все пишу, пишу… Вот, даже в метро приходится – и он, как бы оправдываясь, помахал передо мной блокнотом.

– Так вы поэтому в метро ездите?

– Отчасти. Сидя за рулем автомобиля, даже повышенной комфортности, много не напишешь. Кроме того, общественный транспорт – настоящая кладовая разговорного языка. Именно здесь порой можно подслушать такой диалог, а особенно монолог – закачаешься! Вот позавчера, например…

– Что? – я навострил уши.

– Да нет, – Игнатов внезапно передумал. – Вам будет неинтересно.

– Ну что вы! – настаивал я.

– Нет, нет, нет! – писатель остался непреклонен. – Писательская кухня – помещение гораздо более интимное, чем его рабочий кабинет. Лучше спросите, что я пишу сейчас.

– Ой, а что вы сейчас пишете? – от общения со своим кумиром я помолодел лет этак на… Скорее, просто впал в детство. – Если, конечно, не секрет.

– Не секрет. Одну транспортную повестушку. Или даже романчик, как получится. С неожиданной, как я надеюсь, развязкой.

– Кровавой?

– Нет, зачем же? Транспортной.

– А можно посмотреть? – спросил я, поражаясь собственной наглости. – Хотя бы чуть-чуть…

– Смотри, – он пожал плечами и протянул мне блокнот, – но учти, это пока только черновик. И не обессудь за неровный почерк.

Бережно, словно древний, изъеденный временем манускрипт, извлеченный на свет божий археологами, принял я из его рук блокнот. Он был раскрыт на последней странице, заполненной тесными строчками всего на четверть. Я, как принято писать в романах, с головой погрузился в чтение.

«…нул в его блокнот и увидел на раскрытой странице всего несколько строк. Скользнув взглядом по первым двум предложениям, я отвлекся…»

Бог мой, до чего же легко я попался!

Нет, в самом розыгрыше не было ничего обидного, а тем более унизительного. Но то, что разыграл меня не кто-нибудь, а человек, которого я очень уважаю, и от которого меньше всего ожидал чего-нибудь подобного, было настолько… Словом, Валерьев в очередной раз доказал, насколько он предсказуем в своей непредсказуемости. Хоть и сменил фамилию.

Ну и Бог с ним! Пусть насладится своим розыгрышем до конца. Я стал читать дальше.

«…Чтобы подумать: „Нет, ну это же надо! Как я мог попасться на такой дешевый трюк? Одно успокаивает: написанное настолько напоминает домашнюю заготовку, что, похоже, я уже далеко не первый клюнувший на эту удочку. Впрочем, пусть это останется на совести… "»

Дальше прочесть я не успел, потому что в этот момент Игнатов мягко, но решительно потянул блокнот из моих рук.

– Ну как? – с улыбкой спросил он. – Теперь ты убедился, что я пишу очень близко к реальности?

– Убедился, – нейтрально отозвался я, еще не решив, обидеться мне на писателя или посмеяться вместе с ним.

– Если бы идеи эгоцентризма не были мне чужды, я бы сформулировал эту мысль иначе: нет реальности, кроме той, которую я могу придумать. Фраза, конечно, сильно тешит самолюбие, но, увы! – он немного театрально вздохнул. – Я не создатель реальности, а лишь ее описатель.

Я невольно улыбнулся. А улыбнувшись, решил все-таки не обижаться.

– А сам ты писать не пробовал? – спросил Игнатов.

– Разве что на Паскале, – ответил я и пояснил: – Я программистом работаю. Ну и… иногда, под настроение, пару-тройку строчек могу зарифмовать. Редко – четыре. А прозу писать – никогда.

– Это хорошо, хорошо, – рассеянно пробормотал он, убирая блокнот в сумку. – И не советую. Самое неблагодарное занятие из всех, какие я знаю.

– Но заработать-то, наверное, можно неплохо?

– Распространенное заблуждение. На самом деле зарабатывать на жизнь писательством так же легко, как, например, проституцией. И в том и в другом случае главное – перестать получать удовольствие оттого, чем занимаешься. Я его терять пока не собираюсь, – он ухватился за поручень и встал.

– Уже выходите? – спросил я.

– Да, – он кивнул. – Я схожу на «Сходненской» и вижу в этом некоторую лингвистическую предопределенность. – А вы?

– Мне дальше, – я махнул рукой в неопределенном направлении. – Жаль…

– Мне тоже, – согласился он. – Было приятно. Может быть, выйдем вместе? Тут рядом есть неплохое кафе…

– Нет, – я с сожалением покачал головой. До часа «Ч» оставалось еще около полутора часов, но рисковать я не хотел. Да просто не имел права. – Мне надо…

– Ну, тогда прощай, – и снова он первым протянул мне руку.

– До свидания!

Мне хотелось что-нибудь сказать ему на прощание. Или спросить о чем-то важном. И главное, я точно знал: стоит ему выйти из вагона, как в моей голове возникнут десятки вопросов, один другого важнее. И я буду очень жалеть, что не успел… не сообразил… не спросил. А вот сейчас, используя последний шанс удовлетворить свое любопытство, я не нашел ничего лучшего как поинтересоваться:

– А вы не знаете, почему здесь такие длинные перегоны между станциями? Я имею в виду – по эту сторону кольца. Или мне только кажется?

– Ты что, первый раз едешь в эту сторону? – в голосе писателя слышалось неподдельное удивление. – Впрочем, конечно, первый, – ответил он сам себе, – иначе зачем бы тебе спрашивать. Тогда… – он опустил руку в нагрудный карман, затем протянул мне, будто для повторного рукопожатия. Но когда он раскрыл ладонь, я увидел на ней прямоугольник из плотной бумаги. – Вот, возьми. Это моя визитка. Если что – звони, не стесняйся.

На визитке наклонными позолоченными буквами было выведено:

Игнат(ов) Валерьев(ий)

тот, который…

Тел. : зел. – син. – ромб – 289

Я открыл было рот, чтобы спросить, что означают непонятные слова «зел. – син. – ромб» в номере телефона, и только тут заметил, что поезд уже стоит, двери вагона распахнуты настежь, а писатель исчез.

Может быть, как раз сейчас он едет на эскалаторе и посмеивается, вспоминая, как во второй раз за этот вечер разыграл своего наивного поклонника.

С некоторым запозданием флегматичный «мальчик из полена» напомнил, что

Глава шестая

… ция «Сходненская»…

И вновь, заглянув внутрь себя, я не обнаружил и тени обиды. Напротив, я был искренне рад. Что бы там ни случилось дальше, сегодняшний вечер уже прожит не зря. Да и весь месяц, пожалуй, тоже. А может – и целый год.

Через стекло мне было видно, как из перехода в центре зала, огражденного невысоким мраморным парапетом, постепенно материализовались двое – довольно молодая женщина и мальчик лет девяти – и направились к хвосту поезда. Мне не составило труда догадаться, какие родственные отношения их связывают. Достаточно было взглянуть на то, как крепко они держатся друг за друга, сцепив руки, словно боясь потеряться.

Как я уже сказал, женщина выглядела довольно молодо, к тому же была весьма привлекательна. Что-то в ее внешности породило в моей голове ассоциацию с женами декабристов. Может быть, то, как она была одета: длинное коричневое пальто с жестким воротником почти доходило до пола, из-под него выглядывали черные кожаные сапожки на высоком каблуке, голову женщины украшала коричневая шляпка с чуть загнутыми по бокам краями. Для полного сходства не хватало только ниспадающей вуали на поллица. Но ее не было, поэтому мне удалось разглядеть выражение грусти и глубокой растерянности на лице женщины.

Мальчик выглядел гораздо современнее. Он был одет в короткую, до пояса, кожаную курточку, довольно приличную, не перегруженную нефункциональными ремешками, заклепками, молниями и прочими излишествами, голубые джинсы и белые кроссовки. Открытое лицо с широко распахнутыми голубыми глазами и светлые прямые волосы, достающие сзади до плеч, а спереди аккуратно зачесанные на пробор, делали мальчика похожим на детскую и немного наивную пародию на самого себя, каким он станет лет через шесть-семь, когда сменит гладкую картонку свидетельства о рождении на шероховатую книжечку паспорта.

Женщина с ребенком вошла в вагон, сделала шаг к сиденью, на котором, подложив под щеку кулак, безмятежно спал пенсионер, но, увидев его, отшатнулась. Глаза женщины слишком ярко блестели в тусклом свете матовых полусфер. Я предположил, что она либо слегка пьяна, либо собирается заплакать, а скорее всего и то и другое одновременно. Близоруко сощурившись, женщина бросила взгляд на Чингачгука и брезгливо поморщилась, увидев трупы пивных банок, усеявшие пол у его ног. Затем внимательно посмотрела на меня (я едва успел отвести взгляд, с интересом уставившись на объявление, должно быть о приеме на работу, вероятно машинистов электропоездов, в котором кроме призыва «ТРЕБУЮТСЯ», набранного крупным шрифтом, не мог различить ни слова) и, видимо, сочла мою внешность внушающей доверие. Женщина сделала шаг в мою сторону и потянула за собой мальчика.

– Вот сюда, Игорек.

Она усадила сына между мной и Большим Змеем, ближе ко мне, а сама присела перед ним на корточки, не заботясь о длине пальто.

– Не грусти, – сказала она. – Все будет хорошо.

– Конечно, мама, – по виду мальчика было незаметно, чтобы он собирался грустить. – Ты, главное, не скучай без меня, ладно?

– Ладно, – она печально улыбнулась и прижалась губами к его щеке. Уголки губ слегка подрагивали.

Господи, подумал я, что за театр? Тоже мне – прощание славянки! Князь Игорь отправляется в дальний путь, аж до самого «Парка культуры»! В любом случае, двери вагона вот-вот закроются, и что? Мне предстоит увидеть сцену радостного воссоединения?

Я не узнал ответа на этот вопрос, поскольку женщина внезапно поднялась и покинула вагон. В том, как она ушла, даже не обернувшись, чтобы помахать рукой, и в порывистом движении, когда она выхватила платок и поднесла его к лицу, и в неестественной сутулости ее плеч – во всем этом не было ничего от театральной постановки.

Мальчик перенес расставание гораздо легче. Сейчас он с интересом разглядывал очки, непонятно каким образом еще удерживающиеся на лице спящего пенсионера.

– Не ломай глаза, – посоветовал я. – Они действительно разноцветные.

Мальчик резко посмотрел на меня, но ничего не сказал.

А поезд все стоял. Даже двигатели заглушил, чтобы продемонстрировать, что стоит крепко и никуда отсюда двигаться не собирается.

Забавно будет, если это авария на линии. И надо же мне было пускаться в сомнительные эксперименты, прокладывать нестандартный маршрут, чтобы в конце пути уткнуться в тупик! Тогда придется выходить и добираться домой наземным транспортом, благо недалеко. Не ехать же, в самом деле, по кольцу в обратную сторону!

Внизу, под днищем вагона раздался непонятный механический звук, как будто заработал мощный электронасос или электродомкрат. Вагон немного тряхнуло, но уже через секунду все прошло. То же самое, по-моему, происходило и с остальными вагонами поезда.

За окном, шагом, который при ее комплекции можно было бы назвать спринтерским, проколыхала женщина в синей форме станционной смотрительницы. Вместо эстафетной палочки она сжимала в кулаке сигнальный картонный флажок. Она добралась до конца поезда и заглянула под днище нашего вагона. Затем мельком глянула в одно из зеркал, парно торчащих в стороны и с головы, и с хвоста поезда, словно усики у симметрично развитого земляного червя, сделала свирепое лицо, двумя пальцами поправила красную пилотку и только после этого, обернувшись в сторону кабины машиниста, помахала флажком.

Бодро загудел двигатель, без предупреждения закрылись двери вагона, поезд в первый момент дернулся, затем плавно начал набирать скорость. Мелькание колонн за окном сменилось привычным мраком тоннеля с редкими проблесками семафорных огней.

Решив, что начинать новый рассказ уже не стоит, я убрал книжку в карман. Да, если честно, мне и не очень-то хотелось что-либо читать: после встречи с автором книги душа моя пребывала в каком-то таком… трудно описуемом состоянии. В общем, только что столкнувшись с Валерьевым в обычной жизни, я не хотел еще раз встречаться с ним в сумеречном мире его воображения. Как бы он меня ни убеждал, что пишет близко к реальности. Просто не хотелось смешивать эти два ощущения.

Внезапно со стороны Игорька раздался резкий и противный писк. Рука его молниеносно метнулась за отворот куртки.

Я хотел было подумать, что это пищит пейджер, но ведь пейджеры обычно носят на поясе или в заднем кармане. Я хотел было подумать, что это сотовый, но не слишком ли круто будет для девятилетнего мальчика носить в кармане мобильник? Я хотел было подумать, что и для пейджера, и для сотового раздавшийся звук странноват. В нем слышалось что-то дешевое и… китайское, что ли. В общем, скорее всего, это пищала обычная…

Еще раз повторю, все это я только собирался подумать. Но не успел. Потому что руке Игорька хватило нескольких сотых долей секунды, чтобы извлечь из внутреннего кармана приплюснутый овалоид тамагучи. Рука еще не успела завершить свое движение, а ее большой палец уже бесшумно замелькал над четырьмя кнопками управления со скоростью, которой позавидовал бы любой связист.

– Вот сволочь! – радостно произнес Игорек. – Опять нагадил!

Должен признать, что мальчик в своем восторге выразился немного конкретнее, но мне ведь уже не девять, и я немного умею выбирать выражения. А вот краснорожий сын Инчучуна, хоть и был примерно моим ровесником, делать этого так и не научился.

– … ! – сказал он. – Заткнись, а?

Игорек перестал улыбаться и весь напрягся, словно собираясь куда-нибудь исчезнуть.

– Сиди! – спокойно, но так, чтобы услышал Чингачгук, посоветовал я. – Ничего он тебе не сделает.

Пьяный хам промолчал, только смерил меня мутным взглядом и сплюнул на пол. Мальчик доверчиво пододвинулся ближе ко мне.

– Кто там у тебя? – кивнул я в сторону игрушки.

– А вас как зовут? – осторожно спросил Игорек.

– Павел.

Мальчик взглянул на меня, словно решая, может ли доверить мне страшную-престрашную тайну.

– Мамонтенок, – ответил он и протянул мне тамагучи, однако продолжая крепко сжимать его в руке.

– Ну-ка! – я бесцеремонно изъял игрушку из его неожиданно сильных пальцев. – Да не бойся ты, не сломаю.

Мальчик притих, напряженно следя за моими руками.

Я действительно никогда не видел виртуального мамонтенка.

Лучше бы и не смотрел! Отличить его от трехногого цыпленка или потупившегося трехголового дракончика было совершенно невозможно.

Сквозь жидкокристаллический экранчик тускло просвечивало стилизованное изображение реликта. Как мне показалось, в рисунке угадывалась морда мамонта, вид анфас. Крупный овал морды посередине экранчика, от него отходят в стороны еще два овала, поменьше. Уши? От морды вниз обессиленно провисают три ложноножки, из которых одна, по мнению создателя, символизирует хобот, а две другие, по всей видимости, бивни.

– Да-а… – протянул я и чуть покривил душой, чтобы не расстраивать парня. – Знатная зверюга!

– Правда? – Игорек буквально вспыхнул от радости. – А мама говорит, что он уродливый и что только… – он замялся, – ну, в общем, придурок мог сделать ребенку такой подарок на день рожденья. Это она не мне, а папе говорила… По телефону.

– Ну это она погорячилась, – попытался успокоить его я. – Взрослые редко говорят друг другу то, что думают на самом деле.

И почему при общении с детьми я вдруг начинаю чувствовать себя таким взрослым?

– Да? А дядя Боря… Это мамин новый папа… То есть, мой новый папа. – Игорек с детской непосредственностью делился со мной семейными секретами. – Он говорит, что если мамонтенок будет его каждое утро будить своим писком, то он его с балкона выбросит. А как же мамонтенок будет не пищать? Он же голодный, когда просыпается! Поэтому я стараюсь всегда просыпаться раньше и уходить в ванную, чтобы не слышно…

– Молодец! – похвалил я и сморозил банальность: – Друзей надо беречь… А зовут его как?

– Мамонтенок, я же сказал, – недоуменно ответил Игорек. – Просто мамонтенок. То есть, сначала я хотел его как-нибудь назвать, но потом передумал. Боялся слишком сильно к нему привязаться, – и продолжил после небольшой паузы, чуть тише, – только… боюсь, я все равно уже к нему привязался.

Внезапно тамагучи у меня в руке громко и противно запищал, а в следующую секунду я с удивлением обнаружил, что моя рука уже пуста. Я не успел заметить никакого движения со стороны Игорька, однако оно, судя по всему, все же имело место: желтый овалоид игрушки был уже у него. Лицо мальчика в этот момент выражало предельную сосредоточенность, а большой палец правой руки со сверхъестественной скоростью носился над кнопками, вводя в примитивный электронный мозг игрушки непонятную мне программу. Сейчас Игорек напоминал сумасшедшего хакера из какого-нибудь фантастического фильма, который с ловкостью кибера насилует клавиатуру своего «Ньютона», стремясь через встроенный радиомодем вломиться на главный сервер вражеской базы. Ну и реакция все-таки у парня!

– Все! – Игорек откинулся на спинку сиденья и радостно доложил: – Два гамбургера ему скормил!

– Да чего ты так дергаешься? – несколько грубовато спросил я. – Потерпел бы твой мамонт пару секунд, ничего бы с ним не случилось.

– Ничего вы не понимаете! – внезапно расстроился Игорек. – Все вы…

– Да ладно, не обижайся!

Мальчик сидел молча, насупившись. Игрушку он убрал обратно в карман.

Поезд начал замедлять ход, останавливаясь, скрипящая темнота за окнами сменилась ярким освещением потолочных светил.

– Ну ладно, – сказал я, поднимаясь. – Пока, Игорек! – и еще раз повторил, как будто это имело для меня какое-нибудь значение. – И не обижайся, ладно?

Игорек неопределенно кивнул.

Под затихающий шум колес я подошел к последней двери последнего вагона, при выходе из которой пассажиров обычно призывают быть особенно осторожными.

Кто-то из моих предшественников, в меру остроумный, хотя и вряд ли оригинальный, слегка модифицировал текст стандартного предостережения, написанного на дверном стекле. Несколько белых трафаретных букв было прокорябано чем-то острым, и теперь надпись читалась как

НЕ П_ИС_О_ТЬСЯ.

Поезд остановился, двери передо мной разошлись в стороны, как ножи хлеборезки, и я… остался в вагоне.

Я не узнавал эту станцию. Но точно знал, что это – не «Новослободская»: другим был цвет стен, а главное – не было колонн с витражами, делающих эту станцию уникальной в рамках московского метрополитена.

Глава седьмая

Станция «Шарикоподшипниковская»…

– расставил все по своим местам неприятный, но ставший уже почти родным голос.

Ну и названьице! Это сколько же в нем букв? Двадцать? Нет, даже двадцать одна! Пожалуй, самое длинное название станции в московском метро. Я имею в виду – среди названий, состоящих из одного слова.

А вообще, последнее время новые станции на кольце появляются как грибы после дождя. Ведь вроде бы совсем недавно никакой «Сходненской» здесь не было, а теперь вот еще и «Шарикоподшипниковская» добавилась. И кому она, интересно, была нужна? Так скоро через каждые сто метров станций понатыкают. А потом, говорят, и второе кольцо через окраинные станции проведут. Типа МКАД будет, только под землей.

Двери сомкнулись, словно строй солдат на плацу, и поезд плавно потек дальше. Последним, что я успел заметить на платформе, была девочка со связкой из трех воздушных шариков: пары круглых и одного в форме сердечка. Тонкая связь между шариками в ее руке и шариками в названии станции показалась мне настолько занятной, что я позволил себе слабую улыбку.

Вместе с наступившей при въезде в тоннель темнотой пришел характерный шум. Стук, свист, скрежет, стон… Что там еще есть на «с»? «И смерть, и ад со всех сторон!..» У меня этот неприятный скрип, от которого мурашки пробегают по спине, а челюсти сжимаются сами собой, вызывает устойчивую ассоциацию с Фредди Крюгером, который, свесившись с крыши вагона, водит своими когтями-лезвиями по стеклу. Звук соприкосновения окровавленного железа с пыльным стеклом получается такой… ну такой, к какому мы уже настолько привыкли, что порой не замечаем.

Я перестал пялиться в темноту за окном и вернулся на место, определить которое мне помогла слабая примятость сиденья. «Аки собака, возвращающаяся к своей блевотине» – всплыла в памяти цитата из толстой и тяжелой книги, которую я не то что бы читал, но, скажем так, перелистывал иногда, причем, как правило, начинал с конца, чтобы сразу узнать, чем же там все закончится. Заканчивалось все обычно Армагеддоном.

– Что же вы не вышли? – спросил Игорек.

– Да вот, решил еще раз попросить прощения у твоего мамонтенка. Я же его немного обидел…

– Ничего страшного, – улыбнулся мальчик. – Он редко обижается. Он же такой большой… 192 килограмма! И сильный…

– А сколько ему уже?

– Сколько дней? – зачем-то переспросил Игорек и снова занервничал.

Да что с ним такое? Самый простой вопрос вызывает у него какую-то ненормальную реакцию. О чем же тогда с ним говорить?

– Много, – расплывчато ответил мальчик. – Слишком много. Вы, вообще-то, знаете, сколько обычно живут зверенки?

– Месяца два? – наобум предположил я. – Пока… – я хотел сказать «пока морда на экране помещается», но вовремя одумался. – Пока не вырастут такими большими, что обычными гамбургерами их уже не прокормишь.

– Ага, месяца два! Когда зверенок впервые появляется у нового хозяина, тот совсем не знает, как за ним ухаживать. Он либо перекармливает его, либо забывает с ним гулять. Не говоря уж о том, чтобы читать зверенку книги, чтобы он умнел, – меня умиляло слово «зверенок» в его речи. Не «зверек», не «звереныш», оно звучало гораздо трогательнее и ласковей. – Так что первый зверенок живет всего пару суток. Хотя, если постараться, можно закормить его до смерти и за полдня. Или загулять… Потом, когда в игрушке нарождается второй зверенок, хозяин уже немного знает, как с ним обращаться. Он выводит его гулять, выключает ему свет на ночь, кормит только тогда, когда зверенок проголодается. И при таком уходе он может прожить довольно долго… Беда в том, что обычно хозяину скоро надоедает новая игрушка. Он перестает следить за питанием зверенка, иногда забывает выключать на ночь свет… Вы пробовали когда-нибудь спать со светом?

Не со светом, со Светой, мысленно поправил я. Да, припоминаю, была в моей жизни девушка с таким именем. Только это было давно. Когда я еще… В общем – давно.

– Не очень приятно, правда? Или еще хуже – хозяин вернется из школы злой на весь свет – на соседа по парте, на учителя математики – и просто отключит игрушку. И все. И уже на следующий день, когда не услышит привычного писка в семь утра, сначала удивится, а потом все вспомнит и подумает: «Ну и здорово! Можно еще поспать…»

Видно было, что мальчика волновала эта тема. Он выглядел возбужденным, даже чуть-чуть покраснел лицом.

– Мы в ответе за тех, кого приручили? – без тени иронии спросил я.

С каждой минутой нашего общения мой нечаянный попутчик все больше напоминал мне Маленького Принца.

– Ерунда! – отмахнулся он. – Мы в ответе даже за тех, кто приручился сам! Мы в ответе вообще за всех, кому может стать хоть чуточку лучше от нашей заботы.

Вот это да! Не ожидал подобных мыслей от мальчика его возраста. И просто удивительно, как же они близки к моему собственному представлению об ответственности. Той, которую никто на себя не возлагал, но которая сама внезапно возложилась, да так, что теперь и не сбросить. Потому что мы, блин, в ответе даже за тех, кто приручился сам. Или кого приручили к нам насильно…

Я рефлекторно еще раз взглянул на часы. 23:10, время как будто остановилось. Зато нет сомнений, что свою долю ответственности я сегодня еще получу.

Я попытался вернуть разговор в прежнее русло.

– Ты мне так и не ответил, сколько дней твоему мамонтенку.

– На прошлой неделе по телевизору была передача… – вновь ушел от прямого ответа Игорек. – Там говорили как раз про виртуальные игрушки. По статистике, даже у самого лучшего хозяина зверенок живет не больше двух месяцев. Мировой рекорд на сегодня – 94 дня. Это дракончик у какой-то девочки из Токио, – и замолчал, провоцируя меня на третий вопрос.

– Ну? А твоему-то мамонтенку сколько?

– Сегодня утром ему исполнилось сто двадцать семь дней, – очень тихо, не глядя на меня, ответил Игорек.

– Ого! – уважительно отреагировал я. – Ты, должно быть, чертовски гордишься собой.

– Да нет, не очень, – мальчик совсем не выглядел гордым, он снова был грустным и немного растерянным. – Если честно, я боюсь. С каждым днем все сильнее.

– Да…

Я не стал еще сильнее расстраивать парня, напоминая, что теория вероятности давно работает против него. Думаю, он и сам это прекрасно понимал. Мне стало искренне жаль Игорька. Тяжело, очень тяжело постоянно ощущать на себе ответственность за тех, кого приручил. Но гораздо тяжелее становится, когда однажды эта ответственность внезапно теряет актуальность.

– Поэтому я и стараюсь никогда не заставлять мамонтенка долго ждать, – продолжал свою мысль Игорек. – Кормлю его сразу, как только попросит, ну и все такое… Только один раз он ждал меня почти четыре секунды. Я чуть всю мебель в комнате не переломал, пока бежал к нему из кухни.

– Да, у тебя здорово получается, – искренне похвалил я. – И какой это у тебя по счету?

– Что какой?

– Ну мамонтенок в этой игрушке.

– А… У меня немного другая модель, – как будто оправдываясь, ответил Игорек. – Ее нельзя перезапустить. У моего зверенка только одна жизнь.

И хотя мы с Игорьком надолго замолчали, причем можно было поспорить, что молчали мы об одном и том же, тоскливая тишина в вагоне так и не повисла. Ей мешал фоновый шум, неожиданно ставший очень отчетливым. Невидимый Крюгер старательно выводил всеми десятью когтями по стеклу, по железу крыши непонятную, но так цепляющую за душу мелодию.

Одновременно усилилась тряска в вагоне, добавив в композицию противное дребезжание стекол и мелкое погрохатывание сталкивающихся пивных банок, количество которых на грязном полу снова увеличилось. Вдобавок, матовая полусфера лампы прямо над нами начала учащенно мерцать с невыносимой для глаз амплитудой.

– На взлет, что ли, идем? – обратился я к Игорьку и пояснил, увидев недоумение в его глазах. – Чувствуешь, как трясет? И лампа вон сейчас, похоже, накроется.

– Ага, – согласился Игорек. – Как в трамвае с квадратными колесами. Мы ехали один раз в таком, когда были с папой в Питере.

Хотелось сказать ему еще что-нибудь перед уходом. Что-нибудь приятное, чтобы на его лице закрепилось это радостное выражение, проявившееся от воспоминания о давнишней поездке с отцом.

– А хочешь, я научу тебя видеть внутреннюю сущность людей? – предложил я. – Меня самого только сегодня научили… Один писатель.

– Это как? – возбужденно спросил Игорек и тут же добавил: – Конечно хочу!

– Тогда посмотри на свое отражение в окне вагона, – голосом доброго волшебника посоветовал я. – В нем человек отражается таким, какой он есть на самом деле, а не таким, каким ему хотелось бы казаться. Смотришь?

Игорек смотрел во все глаза. Я тоже.

Признаться, увиденное слегка разочаровало меня. Мальчик сидел примерно на том месте, где до него сидел Валерьев. Только Игорек был гораздо ниже ростом, и деформация, так причудливо исказившая облик писателя, не коснулась его. Участок стекла, в котором отражалось лицо мальчика, был гладок до неприличия. Игорек смотрелся в него, как в обычное заткало. Разве что казался чуть более бледным.

Но добрые волшебники не могут разочаровывать маленьких мальчиков.

– Видишь, – удовлетворенно констатировал я, – Твой зеркальный двойник похож на тебя, как две капли воды. Это потому, что ты внутри такой же, как снаружи.

Мальчик послушно кивал, но тоже выглядел немного разочарованным. Вдруг он негромко вскрикнул:

– Ой, а это что? – и коснулся кончиками пальцев лба прямо над правой бровью.

Как раз в этом месте сквозь иллюзорные пальцы его двойника просвечивало небольшое коричневое пятнышко. Мальчик попытался стереть пятнышко со лба, но, разумеется, оно осталось на своем месте.

– Не обращай внимания, – успокаивал я. – Это какая-то ерунда на стекле.

Но Игорек, не слушая меня, продолжал массировать пальцами лоб, как будто разглаживал неактуальные для его возраста морщины. Неестественная бледность медленно перетекала от отражения к мальчику.

– Кончай! – я решительно взял его за руку и насильно опустил ее вниз. – А то весь череп себе прокорябаешь. Если тебе это так мешает…

Я подошел к ущербному стеклу и попытался ногтем сковырнуть это коричневое пятнышко, однако не смог: мы с ним находились по разные стороны стекла.

– Ладно тебе, не грузись! – посоветовал я, вернувшись на место. – Думай о хорошем, о мамонтенке своем.

– У него тоже один раз было такое пятнышко, – поведал мне Игорек. – Сначала совсем маленькое, всего один квадратик на правом ухе. Оно мигало. Все остальные горели ровно, а оно – мигало. А потом ближние к нему квадратики тоже начали мигать.

– Батарейки сели? – поставил диагноз я.

– Я тоже так подумал. Только надеялся, что ошибаюсь.

– Но погоди. Сейчас же вроде все нормально видно.

– Ну да, я же сменил батарейки.

– Ты сменил батарейки? – повторил я. – И мамонтенок при этом остался жив?

– Ага. Я очень волновался, но все закончилось хорошо. Игрушка не успевает отключиться, если заменить батарейки быстрее чем за секунду. Тогда у меня все вышло как надо, а вот потом… руки очень дрожали. Почти сутки. Я даже на диктант тогда не пошел.

– Слушай, тебе с твоими рефлексами надо в космонавты идти! – искренне восхитился я.

Тем временем поезд в последний раз отчаянно взревел двигателем, словно надеясь действительно оторваться от рельс и взлететь, а когда понял, что ничего не выйдет, сдался и начал резко сбавлять обороты. Вагон качнуло, при этом невидимый Крюгер, кажется, слетел с крыши. По крайней мере, из тоннеля мы выехали почти беззвучно.

Несколько опережая события, еще до того, как поезд полностью остановился… Нет, даже раньше! Еще до того как плотная тьма тоннеля, скрепя рельсы, раскрыла свои цепкие объятья и брезгливо, словно половинку яблочного червяка, выплюнула поезд на свет перрона… Еще до этого внезапно постаревший Буратино объявил своим новым, тягучим, как запись с винилового диска, прокрученная не на той скорости, голосом, что

Глава восьмая

… нция «Роликоподшипниковская». Выход в город к…

Секунд было несколько, но все они казались липкими и растянутыми, как волокна жевательной резинки между губами целующихся тинейджеров. За короткий огрызочек времени, наступивший сразу после объявления новой станции и закончившейся, едва вагон бесшумно выскользнул из темноты, я успел подумать только: «Ну вот! А сейчас я увижу за окном все ту же девочку с предыдущей остановки, только вместо шариков у нее будут роликовые коньки».

Но огрызочек закончился, мы выехали на свет, и я на мгновение утратил способность думать. Кроме того, первое время я просто не мог ничего разглядеть за окном, потому что свет, испускаемый пока невидимыми мне источниками, оказался фиолетовым. Именно по такому освещению можно распознать окна хирургического отделения в празднично расцвеченном здании ночной больницы.

В два шага я преодолел расстояние, отделяющее меня от призывно распахнувшихся дверей вагона. И застыл, крепко вцепившись рукой в поручень. Так крепко, словно неожиданно увидел прямо у своих ног разверстую пасть бездонной пропасти.

Никакой пропасти, разумеется, передо мной не было, скорее всего это была просто иллюзия, порожденная больным воображением вкупе со странным освещением станции. Но пола я действительно не видел, а сделать шаг в неизвестность – не решался.

Вообще интерьер станции был похож на огромную и черную, как космос за несколько секунд до сотворения звезд, пещеру. Пол зала, его стены и потолок были почти неразличимы и проступали призрачными очертаниями только где-то далеко справа, там где темноту не рассеивал, но слегка оттенял фиолетовым свет из невидимых источников.

Прямо напротив поезда, в противоположном направлении с громким шумом двигался состав. Не электропоезд, близнец нашего, а именно состав, причем товарняк. Шум он производил классический: «тудум-тудум». Разглядеть утонувший во тьме состав я смог только по какому-то белому материалу, покрывающему платформы, зато уж его-то я видел отчетливо. Скорее всего, это был брезент, причем весьма сомнительной белизны, но в фиолетовом полусвете он больше всего походил на свеже-накрахмаленные больничные простыни. А пронизывающее дыхание ветра, задувающего в дверной проем, завершило ассоциативный ряд, напомнив о реанимационной палате, в которой мне как-то довелось побывать.

Я старался смотреть на уносящуюся по альтернативному пути реальность только, так сказать, поверхностным взглядом, не позволяя возбужденному воображению проникнуть сквозь слой материи и узнать, что же находится там, под «простынями». Я стоял на краю действительности, чувствуя, как от холодного воздуха начинает кружиться голова, как постепенно коченеют пальцы, держащие поручень, и зачарованно следил за улетающей во тьму вереницей «простыней». Но вот последняя из них исчезла в колодце тоннеля, товарняк громко сказал «ту-ту!», и зачарованность прошла, уступив место растерянности.

Я стоял на месте, отчетливо понимая, что мне нельзя терять ни секунды, потому что двери вагона вот-вот закроются, а мне обязательно нужно в этот момент оказаться снаружи, потому что вокруг происходит что-то неестественное, неправильное, потому что, если я не выйду сейчас, этот сумасшедший поезд увезет меня еще дальше, прочь от привычной реальности и уже никогда не отпустит назад. А ведь я, черт возьми, должен! Должен остаться здесь.

Потому Что Я Здесь Нужен.

Поэтому я сделал глубокий вдох, как перед нырком в прорубь, весь внутренне собрался, как перед прыжком с парашютом (хотя в прорубь ни разу в жизни не нырял, и с парашютом, в общем-то, тоже не прыгал) и… не смог сделать шаг.

Не хватило решимости. Привычные детали вагонного интерьера: полировка стен, блестящая прохлада поручня, а главное – неровная надпись на стенке, справа от дверей, сделанная синим фломастером, призывающая кого-то там бить и что-то там спасать – все это показалось мне в этот момент настолько близким, настолько родным… А сам вагон ощущался одиноким островком безопасности посреди бескрайнего океана, мертвой зоной в самом центре бушующего циклона.

А когда мое гипертрофированное чувство ответственности все-таки взяло верх над первобытным страхом и я уже почти оторвал подошву правого ботинка от пола, чтобы сделать шаг, было уже поздно: вагонные двери перестали искушать меня, сомкнувшись в нескольких сантиметрах от моего лица.

Я остался внутри, тем самым совершив самую большую ошибку в своей жизни. Если, конечно, не считать прокола, случившегося 16-го апреля, благодаря которому эта дата навсегда останется в моей памяти.

Буквально за секунду до того, как половинки двери передо мной слились в одно целое, я расслышал еще один звук, донесшийся снаружи, откуда-то справа. В самом звуке не было ничего сверхъестественного, его могла бы издать, например, захлопнувшаяся ловушка турникета, но ощущения, которые он с собой принес… Я внезапно испытал резкий приступ какой-то непонятной тоски, хотя всегда был уверен, что тоска – это не то чувство, которое может возникнуть спонтанно. В наступившей тишине я отчетливо слышал, как крохотным отбойным молоточком бьется в груди сердце. С ладони на отшлифованную до блеска поверхность поручня скатилась капелька пота.

И еще я вдруг почувствовал, что, родись я не человеком, а какой-нибудь безродной дворнягой, я бы сейчас точно не удержался и завыл…

Интер-ЛЮДИ-я

И. Валерьев. Технологическая ошибка

(рассказ из сборника «День омовения усохших»)

То, что Андрей собирался сделать, планировалось вовсе не корысти ради, а токмо… Да о какой корысти вообще может идти речь? Это же мелочь! Полнейшая чепуха! Выгоды от нее – немногим больше, чем от подделывания при помощи цветного сканера каких-нибудь билетов «МММ», урожая одна тысяча девятьсот девяносто пятого года. Куда полезнее для семейного бюджета было бы сесть и написать какую-нибудь статью для зарубежного научного журнала. Или хотя бы для любимой с детства «Науки и жизни» (которую некоторые злопыхатели с физфака иногда называли «Наукой и химией»). Что-нибудь об изготовлении линз из пластмассы. А не тратить время на никому не нужный технологический процесс. Так что ни о какой корысти речи не шло.

Нет, все честолюбивые помыслы Андрея в эту минуту были направлены лишь на то, чтобы еще раз – дай Бог, не последний! – продемонстрировать превосходство просвещенного разума (пусть и не до конца защитившего кандидатскую) над тупым менталитетом государственной машины. Это была, так сказать, причина. Ну а повод…

Андрей помнил, как давно, в середине кажущихся сейчас нереальными семидесятых, на стыке его октябрятского детства и пионерской юности, учительница истории Галина Николаевна Клячко, она же Шапокляк, она же просто Кляча, говорила своим ученикам примерно следующее:

– Дети, пожалуйста, запомните разницу между причиной и поводом! Это очень важно, без этого вам никогда историю не понять, – она медленно подходила к доске и брала в руки длинную, полированную указку. – Возьмем, к примеру, Великую Французскую Революцию, – предлагала она и внимательно обводила взглядом класс. – Толик, скажи нам, что послужило причиной для начала революции?

Толик послушно вставал и бойко, хотя и гундосо из-за того, что постоянно теребил себя за нос, отвечал, что причиной Великой Французской Революции одна тысяча… Дальше Андрей, которого в ту пору никто не называл иначе как «Большой Дрю», уже не слушал. Ему было интересно и так. Без причины.

– Молодец, Толик! – хвалила Галина Николаевна, и ее взгляд совершал вторую петлю над притихшим классом, как самолет, заходящий на повторную посадку. – Ну а повод? Скажи… – ее задумчивость всегда оказывалась притворной. Быстрым шагом она преодолела половину прохода и остановилась возле парты Андрея.

– Скажи нам, Андрей, что же стало поводом для революции?

При этом заглядывала ему в глаза с такой глубокой, хотя и фальшивой, заинтересованностью, что игнорировать ее вопрос становилось совершенно невозможно. Андрей вытягивался из-за парты медленно, словно ожидая подсказки от класса, которой – он точно знал

– все равно не будет. В то же время он старался спрятать руки за спиной, подальше от глаз любимой учительницы.

– Революции? – пытаясь собраться с мыслями, промямлил он.

– Революции, – охотно подтвердила историчка.

– Великой? – на всякий случай уточнил Андрей.

– Великой, великой, – согласилась учительница.

– Октябрьской? – задал он последний наводящий вопрос и тут же, будто смущенный собственной недоверчивостью, громко отрапортовал:

– Поводом для Великой Октябрьской Социалистической Революции одна тысяча девятьсот семнадцатого года, – Шапокляк очень любила, когда они вот так, громко и отчетливо произносили даты исторических событий. Не «тыща», не вынимая мятной или – всем на зависть! – апельсиновой жевательной резинки изо рта, а «одна тысяча», почти по слогам, как на диктанте, – послужил предательский выстрел, произведенный из револьвера вражеской эсеркой по фамилии Каплан.

И вскрикнул от резкой боли, когда указка учительницы ударила его по руке, чуть выше запястья.

Так и не достроенный самолетик, со смятыми крыльями и вовсе без хвоста, уныло спикировал из разжавшихся пальцев и уткнулся носом в детский ботинок. При взгляде на недорисованную звездочку на бумажном крыле Андрею почему-то вдруг стало особенно стыдно.

Дальнейшие слова учительницы плотно погребены под более поздними напластованиями юношеской памяти. Единственным, что Андрей запомнил точно, была его собственная мысль: «Какая нелепая ошибка! Не из револьвера, а из браунинга. Конечно же из браунинга!»

Впрочем, и слова учительницы, и мысли Андрея для нас с вами сейчас в равной степени не важны. Главное, что нам нужно запомнить, дети, это то, что бывает причина, и бывает повод. И смешивать эти два понятия, как принято писать трафаретными буквами на таинственных дверях, «категорически воспрещается».

Так вот, поводом для запланированного Андреем шуточного акта гражданского неповиновения стал небольшой кусок оргстекла, неожиданно оказавшийся у него в руках. Обыкновенного оргстекла или полиметилметакрилата, как его еще называют в народе.

Вообще-то, сначала это был здоровый, метр на два, стеклянный прямоугольник, надежно защищающий поверхность рабочего стола Андрея от капель пролившегося реагента, недопотушенных бычков и героических останков любопытных тараканов, которые в рамках лаборатории, похоже, мутировали и потеряли всякий стыд. Нужно заметить, что под стеклом на самом видном месте лежал совместный снимок Андрея и его завлаба, сделанный на «Дне Химика» (отмечу, что в данном контексте сущ. в пр. п. «дне» образовано скорее от сущ. м. р. «день», чем от сущ. ср. р. «дно», хотя и эта версия, разумеется, имеет право на существование), когда все были уже в дым пьяны и оттого горячо любили или по крайней мере уважали друг друга. Так вот, об этот снимок, особенно о ту его часть, где противно ухмылялся завлаб, было иногда так приятно… Да после шестой – седьмой затяжечки… Впрочем, мое утверждение голословно, ибо никто из сотрудников лаборатории никогда этого не видел.

Я просто пытаюсь объяснить, что кусок оргстекла лежал на столе не просто так, когда Андрей вдруг решил, что ему нужно срочно заменить фотографию «этого урода» на что-нибудь более приятное для глаз. Он вытащил вкладыш компакт-диска с песнями своей любимой Вероники Долиной, отрезал половинку с изображением певицы и стал подсовывать ее под стекло, напевая при этом чуть слышно песенку про:

«Ах, мама, лица-то мало!
А то, что не бела лицом -
Так я же балуюсь винцом,
Ведь ты же знала…».

Он как раз успел пропеть по возможности тонким голосом «Ах, мама…», когда оргстекло пронзительно хрустнуло и небольшой его фрагмент внезапно оказался в таких сильных, но иногда таких неловких руках Андрея.

– Смесь и взвесь! – мягко выругался он…

Ну не выбрасывать же полезный материал!

Это, можно сказать, стало поводом.

На самом деле, в действиях Андрея присутствовал еще один побудительный мотив, психологический.

Он просто слишком давно не шалил…

Андрей принес свой обломанный трофей домой и задумался.

«Наиболее логичным технологическим процессом при изготовлении пластмассовых изделий является литье расплавленной массы или горячее прессование». Вот как бы он, скорее всего, начал свою статью. Только дальше нужно обязательно намекнуть доверчивым читателям, что все это в домашних условиях чревато боком: ожогов и пожаров, конечно, всегда можно избежать при соблюдении элементарных норм техники безопасности, а вот запах… Да, уважаемые читатели, мы пойдем другим путем. Тем более что всегда «можно выбрать более подходящий процесс с использованием раствора материала в подходящем растворителе». Фраза получилась так себе, но ведь и гонорары в «Н и Ж» были значительно ниже, чем хотелось бы.

«Для этого нужно взять обломки, стружки, небольшие кусочки материала, – развивал свою мысль Андрей, посредством напильника растирая в крупную пыль зажатый в тисках обломок оргстекла, – поместить их в стеклянную банку и залить небольшим количеством растворителя.»

Ага, вот только каким?

«Из всех растворителей наиболее доступен ацетон», – думал Андрей, одной ногой балансируя на шатающейся табуретке и пытаясь достать бутылочку с облезшей этикеткой с верхней полки в кладовой. – При работе с ним главное – стараться не дышать, – вместе с бутылочкой полку покинуло небольшое пылевое облако; Андрей чихнул, и табуретка все-таки развалилась. – Работать лучше всего на свежем воздухе… – он открыл форточку на кухне, столь малоформатную, что сквозь нее можно было высунуть наружу разве что кулак, чтобы погрозить им невидимому в это время суток Богу, – и обязательно вдали от открытого огня!»

Андрей выплюнул недокуренную сигарету в пепельницу, промахнувшись всего на пару сантиметров. Гасить ее было некогда, да и нечем: из сосуда в сосуд тонкой струйкой перетекала магическая жидкость. В этот момент Андрей казался себе чуть ли не средневековым алхимиком, у которого вот-вот из хаоса пробирок и реторт выкристаллизуется вожделенная структура «философского камня». Он испытывал такой же силы приятное возбуждение, как в ранней молодости, когда пытался в домашних условиях синтезировать синильную кислоту. Эксперимент по «сжижению» завершился тогда полным успехом, а вот отравить плешивого соседского кота Большой Дрю все-таки не смог. Пожалел.

«Банку с раствором следует закрыть плотной крышкой. Причем крышка должна состоять из материала, не восприимчивого к растворителю».

Андрей с сомнением покрутил перед носом стандартную полиэтиленовую крышку с выдавленным на ее поверхности барельефом, посвященным двум неизвестным вишенками, и нашлепкой медицинского пластыря, на котором расплывшимися фиолетовыми чернилами было написано: «Кр. см. – 93».

«Крыжовник? – попытался угадать Андрей. – Сморщенный? Урожая одна тысяча девятьсот девяносто третьего? »

Ладно, пойдет. Ей бы ночь простоять, да день продержаться…

«Периодически раствор можно помешивать, можно помещать его в горячую воду для ускорения процесса, который занимает по времени примерно сутки. Целью является получение достаточно вязкой, но текучей массы», – заканчивал Андрей первый параграф воображаемой статьи, аккуратно смахивая производственные отходы со стола на загрубевшую ладонь.

«Рассмотрим более сложную задачу, – на следующее утро предложил он своей молчаливой и оттого кажущейся особенно внимательной аудитории. – Допустим, нам нужно не только изготовить копию некоторого изделия из пластмассы, в точности повторяющую его форму и вес, но и добиться того, чтобы данная копия обладала определенными химическими свойствами, присущими оригиналу. Например, светилось в ультрафиолетовых лучах определенным цветом…»

Или светом? Цветом – светом… Светом – цветом… Было же что-то важное… О! Светлана еще вчера просила полить цветы!

Андрей быстро выполнил свой утренний долг и вернулся к технологическим изысканиям.

«Прежде всего мы должны уяснить, какой именно свет… (Так, уже полил…) должно испускать изделие при облучении УФ. Для этого достаточно внимательно посмотреть на оригинал…»

Или лучше эталон? Скажем, э-э-э-талон. Э-талон-чик. Или даже э-жетончик.

Если Андрей и улыбался в этот момент, улыбку надежно скрывала борода.

«К примеру, если оригинал изделия при дневном свете имеет… – он порылся в кармане брюк и достал парочку метрополитеновских жетонов – зеленый цвет, а при свете ламп накаливания… – он посмотрел сквозь жетончик на стоваттную лампочку, украшающую потолок кухни, – желтый, значит, при освещении ультрафиолетом или синей частью спектра он испускает синий цвет.

Исходя из этого предположения мы должны выбрать подходящий краситель и растворить его в том же растворителе, что и пластмассу».

– Раствор готов! – произнес Андрей противным писклявым голосом, в точности воспроизводя интонации девочки из телевизионной рекламы чая урожая одна тысяча девятьсот… восемьдесят шестого, что ли?

Жидкость под таинственной надписью: «Крепленая сметана – 93» окрасилась в волшебный золотистый цвет. Средневековый алхимик, вызванный к жизни воображением Андрея, стыдливо прикусил губу.

«Создание формы, – с выражением подумал Андрей и мысленно перевел строку. – Для того чтобы создать изделие определенной формы, необходимо приготовить форму…»

Нет, полная фигня! По-английски это, может, и прошло бы, там к повторам спокойней относятся, но по-русски совсем не звучит. Надо будет потом переформулировать.

«Требования к форме – достаточная устойчивость, гладкость, чтобы вынимать изделие, нерастворимость в растворителе…»

Черт! Все, сдаюсь!

Оставшуюся часть работы Андрей проделал, сознательно отгоняя от себя всяческие мысли. Только в одном месте, за неимением более подходящего материала смазывая внутреннюю поверхность формы куском обычного сала, задумался: «Интересно, что я напишу по этому поводу в статье? »

Технологическая часть процесса осталась позади. Настало время следственного эксперимента.

Три совсем свежих, еще испускающих чуть слышный аромат ацетона жетончика лежали у Андрея на ладони. На вид они ничем не отличались друг от друга, равно как и от трех «эталонов изделия», лежавших рядом. Подделка была так близка к оригиналу, что у Андрея возникло на миг желание смешать все шесть жетонов в кучу, как шарики в лототроне. Правда, шариков должно быть в шесть раз больше… Тогда – как три холостых и три боевых патрона в барабане револьвера. Прежде чем передать его своему товарищу по развлечению со словами:

– Ваш ход, поручик. Смелее!

Но нарушить чистоту эксперимента Андрей не мог, как бы ни старался.

Ведь он был химиком.

Ко входу в метро Андрей приближался почти классической «походкой каратиста». Движения его были замедленными, иногда – немного неуклюжими, как у космонавта, которого забыли на несколько лет на орбите в связи с закрытием «Байконура», а теперь вдруг вспомнили и вернули на Землю. Он двигался так расслабленно, словно каждая мышца его тела обладала своим, маленьким и автономным, мозгом, при помощи которого она думала в этот момент: «А почему, собственно, я должна за всех напрягаться?»

Походка Андрея отличалась от «классической каратистской» тем, что у каратиста за мнимой расслабленностью и показной неуклюжестью скрывалась железная воля и способность за долю секунды превратиться в боевой механизм, а за вялостью и легкой заторможенностью Андрея не скрывалось, увы, ничего.

Ну, может быть, легкое опасение. Не страх – бояться-то, в сущности, было нечего! – всего лишь легкое опасение. Даже немного приятное.

Как, например, перед небольшим романтическим при… Тут перед мысленным взором Андрея предстало во всей своей красе и свирепости лицо Светланы. И хоть свирепость ее казалась наигранной, закончить мысль он так и не решился.

Тем более что стеклянная дверь входа в метро с просвечивающей сквозь нее безвыходностью уже приветливо распахивалась навстречу Андрею, шутливо норовя ударить его по носу.

Фигура милиционера, угрожающе маячившая рядом со стеклянной будкой слева от ряда турникетов, ни капли не убавила спокойной решимости Андрея. Стараясь не смотреть на представителя власти, он твердым шагом приблизился к турникету, который почему-то сразу приглянулся ему. Может быть – из-за своей всеядности: благодаря небольшой надстройке типа «скворечник», турникет с одинаковым безразличием поглощал как обычные жетоны, так и пластиковые проездные билеты. Последние, впрочем, он потом выплевывал.

Турникет символизировал для Андрея ту самую «государственную машину с тупым менталитетом», по отношению к которой он испытывал постоянное, хотя и не вполне объяснимое раздражение, и которой с минуты на минуту собирался бросить вызов. Пусть смешной, пусть почти неслышный, но вызов.

«Да и потом, должен же я, в конце концов, доказать всем этим… – конкретизировать Андрей не стал, – что чего-то стою как химик. – И непонятно зачем добавил: – Хоть и не до конца защитивший кандидатскую».

С этими словами он опустил жетончик в равнодушную щель турникета.

Турникет, без сомнения, представлял собой лишь небольшую и, так сказать, выступающую часть гигантской «государственной машины», которая, в силу своей глобальности, могла располагаться только под землей, борясь за жизненное пространство с глубинными кабелями, канализационными трубами и полуабстрактными «закромами Родины».

Вышеупомянутые закрома, не подавившись, приняли в себя фальшивый жетончик. Электронная начинка турникета, пораскинув детекторами, дружески подмигнула Андрею зеленым квадратиком глаза.

«Ну, я пошел», – подумал он.

Андрей уже сделал первый шаг и поэтому не заметил того момента, когда зеленый огонек турникета внезапно погас, а вместо него с мрачной предопределенностью зажегся красный. По цвету он был очень похож на… кусок оргстекла, залитый кровью.

Створки турникета с металлическим лязганьем сошлись в опасной близости от тела Андрея. С поразительной – в условиях охватившего его оцепенения – отчетливостью Андрей подумал, что еще бы сантиметров пять – и мысль о необходимости завести второго ребенка, которая нет-нет да и мелькала в его кудрявой голове, перешла бы в разряд неосуществимых.

– Что там у вас? – грубый окрик, раздавшийся над ухом, заставил Андрея вздрогнуть.

За его спиной стоял давешний милиционер, покинувший свой пост у стеклянной будки.

– Я кидал! – в тон ему ответил Андрей, округляя глаза и инстинктивно втягивая голову в плечи по самую шапочку.

– Видел я, как вы кидали! – сказал милиционер. – Только рукой провели, будто кидаете, а сами – морду ломиком – и вперед!

Андрей опешил от вопиющей несправедливости предъявленного обвинения. Вдобавок, он был несколько дезориентирован новым для себя выражением про «морду ломиком», этимологические корни которого, при ближайшем рассмотрении, обнаружились в двух фонетически близких конструкциях: «морда лодочкой» и «морда домиком».

– Да нет же, я кидал! – отчаянно доказывал он, начиная жестикулировать. – Что мне, двух рублей жалко? – и в доказательство решительно потряс карманами куртки, в которых отчетливо загремела мелочь.

Доведись ему наблюдать подобную сцену со стороны, Андрей бы от души повеселился. Уж больно все происходящее напоминало фрагмент из старого, черно-белого еще фильма про пионерлагерь, где двое пионеров бледно оправдывались перед отрядом, постоянно повторяя: «Мы не высовывали, мы затыкали. Валь, мы же правда затыкали?» А наиболее недоверчивый представитель отряда настойчиво возражал: «Нет, вы высовывали! » И так по кругу.

– Что там у вас? – во второй раз спросил страж порядка. Видимо, эта фраза была его излюбленным милицейским приемом.

– Вот! – неприятно дрожащими от волнения руками Андрей достал из кармана еще один жетон. – Смотрите!

Он медленно и так, чтобы милиционер мог в подробностях проследить за перемещениями жетона, поднес его к щели турникета.

– Ну! – подбодрил милиционер.

Жетончик бесшумно скользнул в щель, загорелся зеленый глазок.

– Вот теперь – идите! – великодушно разрешил милиционер и легонько взмахнул дубинкой, указывая, куда именно идти.

Андрей, не медля ни секунды, шагнул в проход. На втором шаге створки турникета сомкнулись на его бедрах.

«Будет синяк, – подумал Андрей, в растерянности останавливаясь. – Причем два…»

– Где вы эти жетоны брали? – привычно обвинительным тоном поинтересовался милиционер.

– Да брал-то в кассе! – спокойно ответил Андрей, по-гагарински махнув рукой. – А вот где вы взяли это орудие пыток?

– Ладно, – словно устав бороться с неисчерпаемой человеческой тупостью, сдался милиционер. – Идите так.

«Где? На каком этапе я ошибся? » – думал Андрей, рассматривая последний из поддельных жетонов мутными, покрасневшими глазами.

Ведь все было правильно! Он еще раз поверил параметры в условиях лаборатории. Вес, форма – все колеблется в допустимых пределах. В УФ лучах окрашивается в синий. Так в чем проблема?

А ни в чем!

Просто не судьба…

Просто… – как там дальше? – нет любви…

Ну и хрен с ним!

Андрей мысленно сплюнул, швырнул жетончик в пепельницу (на этот раз – попал) и затушил об него давно уже потерявшую вкус сигарету.

Может, хоть статью удастся написать? Не зря же все-таки…

И он попытался вспомнить, в каком месте квартиры в последний раз видел пишущую машинку.

Интересно, почему в лаборатории он содержит свое рабочее место в идеальном порядке, а дома… особенно когда немного примет… ведет себя просто как… нет, скорее – как поросенок.

Неужели так трудно повесить брюки на вешалку?

Вот погоди, откажусь завтра гладить, попрыгаешь вокруг утюга. Это тебе не пробирки, вмиг можно без пальца остаться!

И эти постоянные окурки – где угодно, хоть на потолке, но только не в… Стоп! А это что такое?

Ха! Жетончик! Хорошо, что заметила.

А то бы завтра подошел к метро, хлоп – хлоп по карманам…

Светлана извлекла жетончик из-под тонкого слоя пепла, протерла влажной тряпкой и положила в карман мужниных брюк, а сами брюки распяла на вешалке, которую потом повесила в шкаф в прихожей.

«Нет, рано нам пока второго заводить. Дождаться бы, когда этот наконец повзрослеет», – подумала она с плохо скрываемой – даже от самой себя – нежностью.

Он выбежал из здания редакции, даже не пытаясь застегнуть куртку. Все равно до метро было не больше минуты, если быстрым шагом. А шаг у него сегодня был быстрый. Радостный.

Андрей изящно распахнул стеклянную дверь ногой, обеими руками прижимая к груди синюю папочку с корректурой. Папочка была легкой, но такой приятной на ощупь! «На ощупь языка», – подумал Андрей и улыбнулся сам себе. Изнутри на него пахнуло теплым, чуть спертым воздухом, от которого на душе стало еще теплее.

У самого турникета Андрей вдруг опомнился, полез в карман за жетоном. Вытащил первый попавшийся, высоко подбросил над головой, ловко поймал одной рукой – сегодня все, что он делал, получалось у него ловко и красиво – сказал сам себе «Решка!», громко рассмеялся, разжав ладонь, и опустил жетон в надлежащее место.

Ответно подмигнул турникету и… тут кто-то толкнул его в спину.

Андрей пошатнулся, но на ногах устоял. Только завязки синей папки не выдержали, и чахленькая стайка, листочков на пять формата А4, разлетелась в разные стороны, рассредоточившись на склизком полу.

Андрей мысленно выругался и начал собирать листки, на одном из которых уже оставила свой след чья-то рифленая подошва.

Он собрал четыре листка из пяти и потянулся было за последним, даже разглядел на нем признаки редакторского вмешательства (в слове «маслянным» второе «н» было жирно зачеркнуто), но именно в эту секунду ужасная боль двойным ударом обрушилась на шею Андрея где-то в районе четвертого позвонка.

Именно в эту…

Потому что в следующую секунду мир вошел уже без него.

Нарисованный белым мелом на грязном полу силуэт выглядел трогательно и, вместе с тем, нелепо. Больше всего он был похож на рисунок, сделанный маленькой девочкой на асфальте. Причем, судя по расположению конечностей, девочка явно пыталась воссоздать по памяти картинку со спортивной эмблемы, изображающей пловца.

Я не удивился бы, увидев под рисунком неровную подпись голубым мелком: «Мой папа на море». Но подписи не было, и я подумал, что сейчас, пожалуй, даже в Крыму не самая подходящая для плавания погода.

Правая рука «пловца» была вытянута далеко вперед и почти дотягивалась до лежащего на полу бумажного листа, некогда белого, но теперь – основательно пропитавшегося грязью и сыростью. Буквы на нем были едва различимы, лишь в самом низу, там, где оставался последний островок белого, мне удалось прочесть несколько строк.

«Указанный метод подходит для изготовления разнообразных пластмассовых изделий – от кружков и пуговиц до фигурок и печатей».

Я постоял еще немного возле ограждения, разглядывая рисунок и размышляя о том, насколько нелепой иногда бывает человеческая смерть.

«Все-таки я его сделал! – с удовлетворением подумал коллективный разум московской сети турникетов. – Видел я таких народных умельцев! В гробу!»

В систему поступил новый элемент.

– Стой!

– Стою.

– Пароль!

– Порою мне кажется, что я – не более чем жалкая имитация солнечного зайчика, порожденная единственной воспаленной извилиной лампы накапливания.

– Накаливания, – раздраженно поправил коллективный разум. – Проходи!

И все-таки для очистки совести выстрелил в спину новенького ультрафиолетом, произнеся при этом негромкое «Пух!»

Звук, с которым новенький ударялся о стенки потенциально бесконечного желоба, ведущего прямиком в закрома Родины, больше всего напоминал смех ребенка.

P.S.: Статья А. С. Каверина была опубликована в сентябрьском номере журнала «Наука и жизнь». Посмертно. Здесь цитируется с разрешения издательства.

Часть вторая

Впе'ед, Надюша, только впе'ед!

Глава восьмая, дубль два

…Ваганьковскому и Новодевичьему филиалам

Это неприятное, тягостное ощущение исчезло так же внезапно, как и возникло. Вскоре за окном вытянулась и замелькала привычная мешанина из кабелей, труб и прочих настенных украшений тоннеля, а лампа над моей головой перестала раздражающе мигать и просто погасла. К этому моменту я уже настолько пришел в себя, что почти сумел убедить собственное потревоженное самолюбие, будто никуда из себя и не выходил. Разве что самую малость, на минуточку. Чтобы размяться.

Когда я обвел взглядом вагон номер 59066 (если верить надписи на табличке), он показался мне таким привычным и уютным, словно я всю жизнь путешествовал только в нем одном: сменялись цвета линий, названия станций, порядковый номер вагона, начиная от головы или – как сейчас, например, – с хвоста состава, полностью обновлялся состав машинистов, менялся даже голос, доносящийся из динамика, – а он оставался прежним, связанным со мной невидимой и неразрывной сцепкой.

Мне стало стыдно за мой минутный приступ паники, выглядевший тем более нелепо на фоне полного, граничащего с прострацией покоя, в каком пребывали остальные пассажиры. Наш коллектив, еще недавно напоминающий своим составом комбинированный салат, этот почти ритуальный элемент всякой дружеской вечеринки, в который по мере исчерпания определенного ингредиента, скажем, лучка или огурчика, всегда можно подрезать свежую порцию, теперь устоялся, зафиксировался на протяжении последних нескольких станций и стал каким-то более однородным. Как остатки того же салата, но уже на следующее после посиделок утро, когда скользкая, подрагивающая с похмелья вилка надолго зависает над тарелкой, пытаясь отличить радужный лучик лука от, допустим, фрагмента редиски.

Их было всего пятеро. Или лучше сказать, нас было всего шестеро. И каждый был занят собственным делом.

Игорек с нескрываемой радостью смотрел на меня. Ему явственно импонировала та целеустремленность, с какой я вот уже во второй раз безуспешно пытался покинуть вагон. Ничего, ничего, пусть улыбается. Даже спортсменам обычно дают третью попытку. Марафонцы – не в счет…

Сын Инчучуна нежно прикладывался губами к баночке «Хольстена», который из светлого успел стать темным, и бросал на меня исподлобья нетрезвые и, как мне показалось, насмешливые взгляды.

Спящий пенсионер перевернулся на спину, вытянув ноги в черных лакированных ботинках с грязными подошвами, и сопел теперь в точности как ежик, взбирающийся на вершину Аю-Дага. Выглянувшие из-под брюк серые шерстяные носки не только не разрушили сходства пенсионера с Томми Ли Джонсом, но странным образом его усилили. Несколько боевых наград бесстыдно задрались вверх, наглядно демонстрируя несостоятельность тезиса об обратной стороне медали.

Кроме того, в дальнем конце вагона друг напротив друга сидели две пассажирки. В одной из них, занимающей место по правую сторону от прохода, я опознал уже известную мне девушку-мечту. Ее присутствие не вызвало в моем сердце никаких чувств: находясь в каких-нибудь двадцати шагах от меня пространственно («Пятнадцать гигантских и три лилипутских», – машинально поправил я сам себя), она оставалась совершенно недосягаемой в плане духовном… Как, впрочем, и в физическом. Она что-то писала в тетрадке, разложенной на ее – мне захотелось укусить собственный локоть! – коленях. Спину при этом она держала на удивление ровно, лишь слегка вытягивая шею.

Я усмехнулся. Ни одного читателя на весь вагон, не считая меня. Зато вот уже второй писатель… Писательница. Череда аккуратных строчек возникла перед моим мысленным взором. «Сережа, милый! – с высокой степенью вероятности писала очаровательная пассажирка. – Согласна, эта форма общения довольно необычна между двумя близкими людьми и не представляется мне наиболее удачной, но лучше уж я выскажу все то, что давно уже собиралась, так, чем при личной встрече, когда каждое слово становится результатом долгого, порой мучительного выбора, а, будучи произнесенным, оказывается неуместным и неаутентичным тому смыслу, который было призвано передать. Кроме того, я не уверена, что смогу произнести все это, глядя в твои глаза, такие…» Дальше, по моему мнению, начиналось нечто чересчур личное.

Я оставил в покое девушку-мечту и перенес свое внимание на ее соседку. По-моему, она находилась в вагоне еще до того, как я вошел. Мне удалось опознать ее по белому, рельефно выгибающемуся на груди свитеру. Кроме свитера, на ней были банального цвета джинсы и высокие, до колена, шнурованные сапоги. Волосы длиною до плеч, то есть чуть короче, чем мне нравится, имели коричневый цвет, а лица девушки я с такого расстояния толком не видел.

И все. Больше в нашем вагоне никого не было. Как, пожалуй, и в соседнем, предпоследнем, где с самого начала не горел свет.

Я постоял еще немного у дверей, расслабленно провисая на поручне и размышляя, стоит ли мне вернуться на место или лучше дождаться следующей остановки, на которой – с вероятностью в сто пятьдесят процентов – я все-таки покину вагон. В итоге я все-таки сел.

– А сейчас вы почему не вышли? – с искренним весельем в голосе поинтересовался Игорек.

– Ностальгия, – кисло пошутил я и задал наконец вопрос, который беспокоил меня вот уже, почитай, три последних станции. – Слушай… А куда мы едем? То есть… – сообразив, что сморозил глупость, я попытался исправиться. – Я имею в виду, мы все еще на кольцевой? Просто все эти шарики, ролики, подшипники… Откуда они взялись, ты не знаешь?

– Не-а, – Игорек убедительно помотал головой. – Не знаю. Я обычно с мамой езжу, на машине. У нее девяносто девятая…

Похоже, он действительно не знал ответа на интересующий меня вопрос. И ни капельки не волновался по этому поводу. Равнодушие в его голосе настолько не соответствовало моему собственному душевному состоянию, что мне стало немного обидно… за свое душевное состояние.

– Понятно… – соврал я.

– А вы карту посмотрите, – посоветовал Игорек. – Там же все нарисовано.

– Черт! – с чувством произнес я, в то время как глаза мои, словно пальцы слепца, уже обшаривали стены вагона в поисках карты-схемы. – Черт!

Карта нашлась быстро. Она висела справа от нас с Игорьком, прямо над головой Чингачгука, упираясь ему в затылок раздвоенным концом зеленой ветки.

Я поднялся и шагнул к карте, но именно в тот момент, когда я уже почти сориентировался на местности, Чингачгук внезапно зажал початую банку пива между коленей и потянулся всем телом, выпрастывая руки с переплетенными пальцами над головой. Причем его широкие ладони закрыли именно тот участок карты, который меня интересовал: кольцевая линия от «Проспекта мира» до «Белорусской» включительно. Мне была видна только какая-то белая и, следовательно, еще недостроенная ветка, похожая на тринадцатую голову, выросшую из кольцеобразного тела стандартной, двенадцатиголовой гидры где-то между серой и оранжевой линиями.

– Проблемы? – спросил Чингачгук, громко хрустнув суставами. В его голосе, как в старом фильме с Харрисоном Фордом, чувствовалась прямая и непосредственная угроза.

– У меня нет проблем, – ответил я, отразившись в мутных лужах его глаз. – У тебя, кстати, тоже. Пока.

Так и не прояснив ситуацию, я отошел от карты. Возвращаться на место уже не хотелось, и я встал у дверей, зацепившись за верхний поручень левой рукой и прислонившись лбом к запястью. Металл часов приятно холодил кожу. Времени, кстати, было всего 23:15. Двоеточие между 23 и 15 мигало подозрительно медленно, как будто кварцевое сердце часов вот-вот собиралось остановиться.

Не хотелось бы. Только месяц как сменил батарейку…

Я стоял и смотрел в направлении окна, но взгляд мой не то что не проникал сквозь стекло, но даже едва ли достигал его. В голове ледорубом засела мысль, балансируя на грани осознания и в то же время не оставляя сомнений в собственной значимости. Я чувствовал, что достаточно одного небольшого усилия, и все непонятные события, смущающие меня вот уже некоторое время, станут понятными и перестанут смущать. Я чувствовал, что подсказка прячется где-то рядом, что, если хорошенько приглядеться, ее легко можно обнаружить по какой-нибудь выступающей части и потом за эту часть целиком вытянуть на свет. И вроде бы я где-то совсем недавно уже видел эту выступающую часть или конечность, вот только была это не банальная рука или нога, а… Так и есть! Хвост! Зеленый, раздваивающийся на конце хвост!

Вспомните, как устроена Замоскворецкая линия. Ее нижний конец в районе станции «Каширская» разделяется на два. И как правило, если двигаться по зеленой ветке из центра вниз до упора, то приезжаешь на «Красногвардейскую», слышишь неразборчивое сообщение из динамика: то ли «поезд дальше не идет», то ли «под лежачий камень вода не течет», выходишь из вагона и понимаешь, что, блин, опять проспал свою «Домодедовскую». Так бывает обычно. Но иногда… Если повезет… Если галантно пропустить вперед один-два состава и поехать на третьем… Тогда по той же ветке можно, к своему удивлению, добраться до станции «Каховская». Об этом, правда, на каждой остановке предупреждает машинист, да и название конечной станции написано на табличке в его кабине… Но кто же станет слушать неразборчивый лепет машиниста? И кто же, ха-ха, обратит внимание на какую-то там картонную табличку?..

То же самое – я был почти уверен в этом – произошло и со мной. Наш поезд давно покинул кольцевую ветку, о чем нас наверняка предупредил бы машинист, если бы не сломанное переговорное устройство. И скорее всего, смена маршрута произошла сразу после «Сходненской»: не зря мы там так долго проторчали. А сейчас мы движемся, наверное, по той самой недостроенной белой ветке. Именно этим объясняются и незнакомые названия станций, и необычное, может быть, аварийное освещение «Роликоподшипниковской».

Вот как все оказывается просто и скучно. И ни тебе неожиданностей, ни тебе приключений.

Я зевнул и принялся рассматривать пейзаж за стеклом, с одной стороны, постоянно меняющийся, с другой, на удивление однообразный. Вот только неожиданная вспышка синего света вдруг привлекла мое внимание.

Что такое? Синий семафор?

Через какое-то время я заметил вторую вспышку. И решил, раз уж ничего более интеллектуального не приходит на ум, начать их считать. И досчитал до четырех, прежде чем с какой-то тоскливой обреченностью осознал, что все это уже было…

Я точно так же стоял, смотрел в темноту за окном и считал, считал, считал… В тот вечер… вернее, в ту ночь три года назад, когда мы окончательно расстались со Светой. Она ушла тогда на какую-то дискотеку, а я – то ли не смог, то ли не захотел пойти с ней, а скорее всего, просто понадеялся, что если я никуда не пойду, то и она никуда не пойдет. Как оказалось – зря.

Я остался один в ее комнате, от нечего делать просто смотрел в окно и ждал. Она уже изрядно задерживалась: часов в комнате не было, но по потемневшему осеннему небу, по сначала загоревшимся, а потом погасшим фонарям на улице я понимал, что прошло довольно много времени. И тогда я начал дробить его на сегменты при помощи… Отгадайте чего? А со второй попытки? Ну ладно, попробуйте еще раз! Все, вы проиграли. Я измерял время посредством холодильника.

Вот сейчас, говорил я сам себе, как только он включится еще раз, я услышу в коридоре ее звонкие шаги. Потом она попытается открыть дверь своим ключом, заметит, что та уже открыта и распахнет ее с удивленно-радостным приветствием: «Как? Ты еще не спишь? Немедленно в постель! Через десять минут приду, спрошу, что снилось. И не вздумай соврать!»

С тех пор, как я подумал об этом впервые, холодильник начинал дребезжать и снова замолкал тридцать восемь раз. А на тридцать девятый я действительно услышал в коридоре ее шаги. Только они были не звонкими, как обычно, а шаркающими и какими-то неуверенными, словно она с трудом вспоминала дорогу к собственной двери.

Затем на пороге появилась она, застыла, судорожно вцепившись в дверную ручку, такая раскрасневшаяся, заметно нетрезвая… и уже не моя.

И хотя холодильник только накануне был разморожен, это слабо оправдывало ее в моих глазах…

Для сравнения скажу, что вспышек синего света за окном я насчитал сорок четыре. И лишь после этого понял, что поезд, машинист или, быть может, сам тоннель просто издеваются надо мной.

Точно так же, как, к примеру, издевается над тобой троллейбус, которого ты битых полчаса ожидаешь на остановке. Ты томишься, как тесто в кастрюле, поминутно взглядываешь на часы, думаешь, что, может быть, именно сегодня нужный тебе маршрут отменили, жалеешь, что так и не научился курить, потому что, по твоему глубокому заблуждению, курящим людям течение времени подвластно в гораздо большей степени, чем некурчщим. А троллейбус тем временем спокойно стоит за углом и порой, дразнясь, высовывает оттуда кончики рогов, ведь все его действия направлены только на то, чтобы довести тебя до состояния тихого помешательства. Он ловит своими рогами, точно антеннами, «Европу Плюс», подмигивает левой фарой водителю, отраженному в зеркальце заднего вида, и спрашивает его гудящим, заговорщицким голосом: «Ну что, все еще ждет? Сбегай-ка на угол, проверь! Надо же, какой упрямый попался!»

Я знаю всего один способ выйти победителем из этого противостояния. Нужно просто притвориться, что ты никого не ждешь, а если и ждешь, то получаешь от процесса ожидания ни с чем не сравнимое удовольствие. Прежде всего надо перестать метаться по остановке, сесть на лавочку со вздохом колоссального облегчения и как можно дальше вытянуть ноги. Ни в коем случае нельзя смотреть на часы! Это его только возбуждает. Лучше всего в этот момент что-нибудь читать. Если под рукой нет книги или на худой конец газеты, можно изучать схему маршрута троллейбуса, интервалы его движения в часы пик или что там еще пишут на стенах остановки? Или с детским увлечением пересчитывать пузырьки на глянцевой рекламе напитка, низвергающего имидж до уровня полного ничто. И думать, постоянно думать (он же, разумеется, умеет читать твои мысли), что ты не успеешь, прочтешь только половину схемы маршрута, когда этот стремительный троллейбус стрелой вылетит из-за угла, и ты так и не узнаешь, что же будет после остановки «64-я городская больница», а ведь без этого знания тебе… Додумать ты, как правило, не успеваешь, потому что троллейбус с понурым видом уже подъезжает к остановке. Вот такой вот нехитрый способ.

Я, правда, еще ни разу не использовал его применительно к поездам метро, которые принципиально не хотят останавливаться. Но почему бы не попробовать?

И я попробовал. Результат, как я и предполагал, оказался неизменным и превосходным. А главное, почти незамедлительным. Я дочитал ровно до середины несколько неуклюжее на мой взгляд стихотворение, в котором не было ни рифмы, ни размера, зато присутствовала вычурная конструкция с последовательным подчинением существительных в родительном падеже:

«Электродепо «Черкизово»

Приглашает москвичей

Для обучения на курсах

Помощников машинистов электропоездов»

и даже успел подумать, что в последней строке, должно быть, недостает пары запятых, когда движение поезда стало замедляться, а голос потерявшего невинность Буратино, медленный и глубокий, как последняя затяжка перед казнью, произнес:

Глава девятая

… танция «Шарикозароликовская». Платформа снизу. Уважаемые пассажиры, будьте осторожны при высадке из седьмого и двенадцатого бомболюков

Интересно, почему никто не смеется? Не каждый же день выпадает возможность покататься на поезде-бомбардировщике.

Поезд остановился, но открывать двери не спешил. За окном по-прежнему чернели мрачные стены тоннеля; и я решил бы, что машинист просто сделал вынужденную остановку перед станцией, дожидаясь благоприятного сигнала семафора, если бы не одно обстоятельство.

Снизу, из-под днища вагона лился достаточно интенсивный поток света, заставляя тени ржавых настенных труб перебираться наверх. Если бы кто-нибудь снаружи увидел сейчас мою физиономию, она показалась бы ему бледным оскалом голодного вампира: вертикальные тени, скрывающие все лицо за исключением подбородка, носа и огромных провалов пустых глазниц, придавали ему чудовищное, немного глумливое выражение. Я придвинулся вплотную к стеклу, почти прислонившись лбом к надписи, которая убедительно просила меня не делать именно этого, но так и не смог разглядеть что-нибудь внизу.

Что за чушь – платформа снизу! Как вы себе это представляете? Поезд удерживается только на шаткой опоре рельс, которые, в свою очередь, прогибаясь под его тяжестью, держатся на вертикальных столбах, плотными рядами вырастающих из пола невидимой станции, словно зубы окаменелого дракона. Так, что ли?

Я сделал шаг назад, вагон заметно качнуло в противоположную сторону. Простое совпадение, разумеется, но оно заставило меня крепко ухватиться за поручень, как будто его сомнительная поддержка уберегла бы меня, если бы поезд, к примеру, решил рухнуть в пропасть. На смену клаустрофобии пришла боязнь высоты. Я действительно боялся пошевелиться, ощущая подошвами податливость вагонного пола, нависающего над многокилометровой неизвестностью.

Но вот поезд тронулся, поток света из-под колес иссяк, и я почувствовал облегчение, вслед за которым пришел стыд. Почему-то никто из пассажиров не уделил случившемуся никакого внимания, только я… «Шарикозароликовская»? Отличное слово для описания моего душевного состояния. Или я чего-то не понимаю в этой жизни, и то, что мне кажется странным, для остальных давно превратилось в рутину? К кому же в таком случае обратиться за советом?

Как вспышка озарения, мелькнула мысль о кнопке экстренной связи с машинистом. Немного поразмыслив, я нашел ее вполне здравой и своевременной. Тем более что узкая красная полоска на стене, из-за которой высовывался полукруг с растопыренной буквой «М», недвусмысленно предлагала мне:

«…сообщать машинисту о фактах нарушения общественного порядка в вагоне, задымлении, несчастных случаях, неисправностях поездного состава и других чрезвычайных происшествиях».

Серая коробочка блока экстренной связи располагалась над головой пенсионера, который готов был с завидным равнодушием проспать все что угодно: и платформу снизу, и платформу сверху, и, пожалуй, даже платформу сзади.

Я нажал черную кнопку, надпись под которой лишний раз напомнила мне, что я верно двигаюсь к намеченной цели – вот только непонятно, кем намеченной! – в вагоне с номером 59066. Никакого видимого эффекта мое нажатие не произвело. Как, впрочем, и слышимого. Тогда я нажал посильнее. Внутри серой коробочки что-то щелкнуло. Когда я отпустил кнопку, она так и осталась утопленной, зато из прорезей динамика послышался непонятный фоновый шум. Звук был таким, словно кто-то в кабине машиниста настраивает приемник на нужную волну. Прошла секунда, другая, и вместо усталого голоса машиниста: «Ну! Чего надо? Говорите!», динамик вдруг разродился аккордами ритмичной музыки в сочетании с, как мне показалось, дыханием теплого, солоноватого морского ветра, а задушевный девичий голос запел, обращаясь именно ко мне и повторяя каждое обращение дважды, чтобы наверняка найти отклик в моем сердце.

«Видно, не судьба, видно, не судьба.
Видно, нет любви, видно, нет любви.
Видно, надо мной, видно, надо мной
Посмеялся ты, посмеялся ты… »

Смеяться я не мог, даже если бы сильно захотел, а вот фраза «видно, не судьба» действительно оставила след в моем сознании. След был двойным и больше всего напоминал уходящие за край бесконечности рельсы.

Должно быть, невидимая исполнительница нашла свой путь не только к моему сердцу. Я вздрогнул и резко обернулся, когда к ее голосу неожиданно добавился голос Чингачгука, которому в его душевном состоянии, понятное дело, хотелось размять связки. Краснорожий пел на удивление фальшиво, но при этом удачно попадал в ритм, поэтому мне подумалось, что фальшивит он вполне сознательно. Вдобавок он безбожно перевирал слова:

– Ветер в ж… дул, ветер в ж… дул,
Попадал в п…, попадал в п…,
Ты сказал тогда, ты…

– Заткнись, идиот! – сказал я. И добавил, словно извиняясь: – Ребенок же…

Чингачгук надолго задумался, выбирая достойный ответ, однако выбранный вариант лично мне показался не самым удачным.

– Да катись ты на … ! – вяло отмахнулся он.

Я посмотрел на Игорька и перехватил его взгляд, слегка возбужденный, но ни капельки не шокированный. Он явно находился в предвкушении зрелища, динамичного, полного опасностей и очень взрослого. Мне было жаль его разочаровывать, но прелюдию, считающуюся почти необходимой в подобных обстоятельствах, я пропустил. Ну не люблю я этого этапа в драке, когда двое взрослых и, вероятно, неглупых мужчин начинают дышать друг другу в лицо, толкать ладошками в грудь и мучительно выяснять, кто же они все-таки такие!

Вместо этого я сделал два шага в направлении Чингачгука и остановился так, чтобы центр тяжести пришелся на левую, чуть согнутую в колене ногу. Затем деликатно приподнял его левой рукой за воротник куртки, а правой – не очень сильно ударил в лицо, стараясь по возможности не задеть носа и, тем более, очков. И все.

Только добавил, стараясь имитировать приступ тихой ярости, которой пока совершенно не испытывал:

– Слушай меня внимательно, урод! Ты, возможно, проживешь еще несколько лет, прежде чем сдохнуть от инсульта, если быстро и внятно ответишь мне на один вопрос. А именно… – я задумался на мгновение, надеясь как-то упростить формулировку, но ничего лучшего не придумал. – Куда идет этот поезд? – и для пущей убедительности отвел назад правый кулак.

Психологический прием сработал. Чингачгук постоял несколько секунд, зажмурившись, и, не дождавшись удара, произнес уставшим и даже как будто слегка протрезвевшим голосом:

– Он не идет, он катится. И мы катимся вместе с ним. Я сказал бы куда, да боюсь, ты снова начнешь драться…

А ведь он просто издевается! – сообразил я и почувствовал, как в сомкнутых пальцах запульсировала злость, которую я прежде только симулировал. И понял, что буквально в следующую секунду я действительно ударю его, и на этот раз не понарошку, но…

Секунда прошла, моя правая рука безвольно опустилась, а вслед за ней потянулась левая, по-прежнему крепко сжимающая воротник чингачгуковской куртки, а я смотрел, как зачарованный, на карту-схему позади него и видел только медленно вырастающую из-за его головы белую стрелу недостроенной ветки.

На ней не было станции с названием «Роликоподшипниковская».

Я скажу вам больше, «Шарикоподшипниковской» на ней тоже не было.

Но что меня действительно поразило, так это отсутствие «Сходненской». То место, где белый капилляр впадал в аорту кольцевой линии, называлось иначе: «Суворовская площадь».

Я медленно опустился на сиденье рядом с Чингачгуком и закрыл лицо руками. Некоторое время меня никто не беспокоил, кроме женского голоса из динамика, отбирающего у меня последние крохи надежды своим бесконечным «видно, не судьба». Потом кто-то похлопал меня по плечу.

– На, выпей! – посоветовал Чингачгук. – Легче станет, зуб даю.

Я нехотя обернулся к нему, заметил протянутую баночку «Хольстена» и брезгливо передернул плечами.

– Отстань, – устало попросил я.

– Как хочешь! – он сделал большой глоток, а я вновь нырнул лицом в теплую темноту ладоней.

Охватившее меня оцепенение развеялось лишь тогда, когда невидимая певица по-видимому, передала микрофон неизменному конферансье нашего вечера, который при этом произнес что-то вроде «С ментолом!» – микрофон с ментолом? – затем театрально откашлялся с целью привлечь всеобщее внимание и произнес своим обычным голосом:

Глава десятая

Станция «Ликероводочная». Переход на Коньячную и Марочную линии и выход на…

Оборвавшаяся на полуслове фраза показалась мне чересчур многозначительной.

За окном действительно показалась платформа станции. Нормальной станции: с колоннами, с матовыми лампами, похожими на гигантские карамельки «Чупа-Чупс», подвешенные к потолку за палочку, а главное, с людьми! Нормальными, российскими людьми.

Правда, все они были одеты в одинаковые синие комбинезоны и кепки и, кроме того, почему-то стояли спиной к прибывающему поезду. Да, и еще! Все как один прятали кисти рук в рукавах, точно от холода. Хотя ветерок, задувающий в дыру на окне, возле которой я стоял, был почти горячим. Только почувствовав его дыхание, я осознал, что в вагоне за последнее время заметно потеплело. Впрочем, температура воздуха в метро всегда слабо согласовывалась со временем года: летом в нем можно спастись от жары, а зимой, наоборот, согреться.

Господи, о чем я думаю! Единственное, что должно волновать меня сейчас, это то, что за окном вагона стоят люди. И какими бы странными они ни казались, это все-таки живые люди, и мне стоит поспешить, если я хочу оказаться рядом с ними.

Но у поезда, по всей видимости, были другие планы на мой счет. Он не остановился на станции, лишь немного сбавил скорость, проезжая мимо платформы, да объявил ее название в своей обычной развязной манере, добавив после некоторой паузы фразу, которая, возможно, не так бы резала слух, будь она произнесена машинистом какой-нибудь пригородной электрички:

«…Электропоезд далее проследует со всеми остановками, кроме станций имени «Двадцати шести Бакинских комиссаров», «Двадцати восьми героев-Панфиловцев» и «Тридцатилетия победы над фашистской Германией»…»

Я стоял у закрытых дверей, пребывая в полном смятении, и даже пытался что-то мямлить вроде: «Э-э-э! Куда?..», но это состояние быстро прошло. Оцепенение спало с меня, как спадает атласное одеяло с прохладной простыни – мгновенно и практически неощутимо, вместо него я почувствовал небывалый прилив сумасшедшей энергии, заставляющий меня делать хоть что-нибудь: бежать, биться головой о стену, громко кричать через дырку в стекле неподвижным синим фигурам – но только не стоять на месте, глядя, как платформа станции медленно огибает поезд по левому флангу…

Быть может, последней нормальной станции на нашем пути к полному и безоговорочному хаосу.

Разумеется, я никуда не побежал. И биться головой о стену тоже не стал. Вместо этого я принялся нервно суетиться у дверей. Попытался разжать их руками, но у меня ничего не вышло: двери раздвигались ровно настолько, чтобы мои пальцы могли протиснуться между резиновыми прокладками и там надежно застрять. Затем я, Бог знает зачем, начал выковыривать ногтями плотно залипшую кнопку связи с машинистом. Может быть, для того, чтобы не слышать больше жалоб певицы, доверчиво сообщающей мне через динамик, что кто-то там, вероятно, ее благоверный, как раз сегодня уехал прочь на ночной электричке, а она теперь сидит дома одна, в полной темноте и ждет чьих-то шагов, не исключено, моих. И я бы с Превеликой радостью воспользовался ее откровенным приглашением, если бы только мог. Но, увы, это было выше моих сил, потому что и сам я уносился прочь на точно такой же электричке… А может, даже на той же самой, что и бессердечный избранник, оставивший певице на память лишь нелепый коробок отсыревших спичек…

И только когда до края платформы осталось не больше десятка метров, я предпринял последнюю и, как мне казалось, имеющую реальные шансы на успех попытку покинуть вагон. Я ухватился за никелированную ручку на длинном металлическом стержне, снабженную пластмассовой пломбой на проволочке и сопроводительной табличкой «ОТКЛЮЧЕНИЕ ДВЕРЕЙ», и резко дернул ее на себя. Проволочка сперва натянулась, затем с тихим звоном порвалась, оставив гонкий красный след на моей ладони. За спиной раздался набирающий громкость окрик Чингачгука, каждый фрагмент которого звучал на несколько децибел выше, чем предыдущий.

– Эй! Эй! ЭЙ! – крикнул он, то ли подбадривая, то ли останавливая меня.

Но не успел. Я вывернул ручку до упора, когда с удивлением почувствовал, что пол вагона куда-то уходит из-под ног, отправляя меня в свободный полет. Вернее сказать, в свободное падение, которое показалось мне замедленным, как если бы я падал с парашютом.

Я плавно опускался вниз, глядя под ноги, на проносящееся с огромной скоростью железнодорожное полотно, выхваченное из окружающей тьмы прямоугольником света. Скрежет от трения колес о рельсы в одно мгновение стал в десять раз громче и оглушил меня. Падение длилось неестественно долго и закончилось резкой болью: я сильно ударился правым коленом об острый край внезапно образовавшегося провала. Моя правая рука по-прежнему сжимала никелированную ручку, истинное предназначение которой я начал постигать только сейчас. Левой рукой я совершал неловкие хватательные движения, силясь зацепиться за боковой поручень.

Я провисел в таком положении от силы несколько секунд, но они показались мне самыми длинными в моей жизни. Потом чьи-то руки уверенно обхватили меня сзади за грудь и стали медленно, словно гвоздь из стены, вытягивать наверх. Почти сразу же к ним присоединились другие руки, послабее, их помощь в моем извлечении была скорее психологической. Я испытывал одновременно чувство безграничной благодарности к моим спасителям и жгучий стыд за то, что не могу облегчить их труд: еще не оправившись от шока, я все никак не мог попасть ногой на край отверстия в полу, к тому же с ужасом понимал, что и рука моя вот-вот соскользнет со своей ненадежной опоры. Но, по счастью, к этому моменту тело мое было уже полностью извлечено наружу и даже – я, должно быть, на какое-то время утратил ощущение реальности – заботливо усажено на мягкое сиденье.

Когда сознание постепенно, слой за слоем, вернулось ко мне, я обнаружил себя на привычном месте. Причем меня крепко, словно я собирался вырваться, удерживали под локти с одной стороны – сын Инчучуна, а с другой – сын… э-э-э… жены декабриста.

Я не был уверен, что смогу что-нибудь сказать. Или наоборот, был уверен, что все равно не подберу нужных слов, ни сейчас, ни когда-либо еще, способных выразить те чувства, которые я испытывал по отношению к моим соседям. Поэтому я просто крепко пожал им руки… сильно дрожащими пальцами.

– Не шути так больше! – по-детски строго отчитал меня Игорек. – Я из-за тебя чуть не опоздал выгулять мамонтенка.

«Невыгулянный мамонтенок, – подумал я. – Какая трагедия!»

Так громко и счастливо я не смеялся, пожалуй, ни разу в жизни. И так заразительно: сначала к моему смеху добавилось звонкое хихиканье Игорька, а затем и губы Чингачгука дрогнули, хотя он сразу же сгреб лицо в кулак, делая вид, будто кашляет.

– Ну ты и урод! – почти нежно сказал он. – На, все же выпей.

Он снова протянул мне баночку «Хольстена», которую я на сей раз принял с благодарностью и поднес к губам, почти не расплескав. Пиво оказалось теплым и странно сладким, как обычная вода после таблетки цитрамона. За пару глотков я выхлебал больше половины банки и, подумав, что отдавать ее хозяину теперь не совсем удобно, допил до дна. А потом перевернул и потряс, ловя ртом последние капли.

Изменение, произошедшее в интерьере вагона, я обнаружил не сразу. Точнее, это было не столько изменение, сколько устранение изменения и восстановление некоторого статус-кво. Сначала я обратил внимание, что шум колес снова стал вполне терпимым, и только потом заметил, что прямоугольная дыра в полу куда-то исчезла.

Взгляд мой устремился вслед за мыслью и окончил свой короткий путь на табличке с обманчивой надписью об отключении дверей. Вид девственно нерушимой проволочки с нашлепкой пластмассовой пломбы нанес ощутимый удар по моему чувству реальности.

– А где этот… люк в полу? – заторможенно спросил я. – И почему проволочка снова целая?

Чингачгук одарил меня взглядом дежурного доктора на утреннем обходе и задумчиво покачал головой. Точнее, изобразил, как покачал бы головой доктор; при этом очки на его носу опасно заколебались. Он поправил их указательным пальцем и сказал:

– О-о-о! В вашем состоянии, голубчик, я бы начал с вопросов попроще. Скажем… – он сделал вид, что задумался, но даже задумчивость его показалась мне притворной. – Кем стал бы Евгений Онегин, если бы все-таки женился на Татьяне Лариной и взял фамилию жены?

Вопрос в духе психиатра, отметил я и предположил:

– Евгением Лариным?

– Точно! – обрадовался Чингачгук. – Можно – просто Женей. А тебя как звать?

– Павел, – отозвался я, с запозданием понимая, что и у индейцев могут быть человеческие имена. Например, Евгений… э-э-э… Инчучунович.

– За знакомство! – не предложил, но констатировал мой новый знакомый, извлекая из неисчерпаемой, как запас человеческой глупости, сумки еще две банки пива.

Я послушно взял свою. Кто же осмелится перечить доктору?

– А ты будешь? – спросил Евгений у Игорька.

– Нет, что вы! – смутился тот.

– И правильно! А то вырастешь таким же тупым и никому не нужным уродом, как мы, – сказал Евгений, чья склонность к обобщениям меня слегка задела.

– Не думаю, что я сильно вырасту.

– Тоже верно, – опять согласился Евгений и добавил, обращаясь уже ко мне: – Ну, давай!

Мы встретились взглядами и с тихим звяканьем чокнулись банками под легкое шипение пены. Звук вышел таким, словно в задымленной комнате столкнулись двое пожарников с просроченными огнетушителями в руках.

Я уже допивал свою банку, когда Евгений доверительно сообщил мне:

– Это не люк в полу. Это дверь в полу. Там же, на табличке, написано. А проволочку – это я обратно прикрутил. Чтобы не дергали, кому ни попадя…

Проволочка, если честно, не показалась мне «обратно прикрученной», но я решил поверить своему спутнику. Так было спокойнее. Я был рад, что хоть одна из загадок, щедро предлагаемых сегодняшним вечером, разрешилась так просто.

– А дверь, значит, в полу?

– Блин, ты физику в школе учил? – с легким раздражением поинтересовался мой собутыльник.

– Допустим.

– Закон сохранения помнишь?

– Чего? – на всякий случай уточнил я.

– «Чего-о-о? » – совершенно непохоже передразнил меня Евгений. – А того! Читать умеешь? Там же русским языком написано: «Отключение дверей»! Так если ты своими непутевыми ручками одни двери отключаешь, например в стене, то что? – спросил он и сам же ответил: – То вместо них тут же включаются другие. И тебе еще повезло, что в полу, – загадочно закончил Евгений. Однако я, хоть убей, не смог придумать худшей альтернативы.

– Кстати, ты мне так и не ответил, куда идет этот поезд? – напомнил я. – Где у него конечная, что это за ветка и вообще…

– Знаете что, голубчик? – Ларин снова поправил очки, на сей раз – пивной банкой. – Давайте не будем форсировать. У нас впереди еще длиительный курс.

В качестве аргумента он слегка встряхнул сумку, внутри которой что-то звякнуло. Я облизнул губы и расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке. Становилось нестерпимо жарко.

«Я очнулся в метро-о-о, когда там тушили свет,
Меня разбудил челове-ек в красной шапке.
Это кольцо-у-о, и обратного поезда нет,
Но это не станет помехой прогулке романтика-а-а… »

– разливался из динамика голос последнего романтика русского рока. Слова песни показались мне очень своевременными и удачно сочетающимися с моими собственными мыслями. Это все еще кольцо? И обратного поезда действительно нет? Я подумал даже, что если бы у меня когда-нибудь возникло желание написать чисто транспортную повестушку… или даже романчик… я, не задумываясь, вынес бы эти четыре плохо зарифмованные строчки в эпиграф. Стихотворение про кольцо. Пауза. Растянувшееся в пространстве и во времени кольцо.

Кстати, о времени… Сколько там уже? Вот черт! Похоже, остановились! На циферблате уверенно застыли цифры 23:21, причем двоеточие даже не думало мигать. Замечательно!

Зато теперь мы точно знаем время, когда подо мной разверзлись хляби земные. Должно быть, что-то в чувствительном механизме часов замкнулось от удара, и из прибора для изменения времени они превратились в молчаливое напоминание о том, что не стоит необдуманно дергать за все ручки, до которых можешь дотянуться. Особенно за те из них, на которые неглупые, как видно, люди понаставили пластмассовых пломб.

– Не вздыхай так, – по своему истолковал мою задумчивость Евгений Ларин. – Пива, правда, больше нет. Стаканов, впрочем, тоже.

С некоторым сожалением, словно фокусник, извлекающий из цилиндра последнего кролика, Евгений достал из сумки длинную зеленую бутылку с коричневой этикеткой. «ХЕРЕС», – прочел я и немедленно вспомнил бессмертную фразу. «Хересу пожалуйста. Семьсот грамм».

Вообще-то, обычно я стараюсь не смешивать напитки. Но я бы сильно покривил душой, назвав сегодняшний вечер обычным.

– Ты не суеверный? – озадачил меня вопросом Евгений.

– Ты какого ответа ждешь, правдивого или отрицательного? – отреагировал я после короткого размышления.

– Понятно… – протянул мой собеседник. – Я тоже не очень. Значит, будем из горла.

Он ловко свернул украшенную плотной фольгой пробку и передал бутылку мне. Я сделал глоток. Жидкость пилась уже не так легко, как пиво, зато гораздо эффективнее воздействовала на подуставший за день организм. Щелочная среда у меня во рту постепенно сменялась кислым четвергом. Я еще раз приложился губами к горлышку, как горнист, недотрубивший подъем, и вернул бутылку хозяину. Раздался звук столкновения стекла и металла. Разглядев, что четыре верхних зуба у Евгения стальные, я не удержался от вопроса:

– Дела давно минувших дней?

– Типа того. Мне их это… импла… имплантировали! Чтобы пробки из бутылок легче было вынимать.

Я заметил, что мой собеседник уже изрядно пьян, и уверенно потянул бутылку из его рук. На этот раз «Херес» поступал в организм значительно легче. В динамике между тем зазвучал новый голос. Андрей Макаревич исполнял со стены песню, которая мне, в общем-то, нравилась, но сейчас, когда я пропускал ее текст через фильтр собственных ощущений, казалась несколько… неправильной, что ли?

«Вагонные споры – последнее дело,
Когда больше нечего пить,
Но поезд идет, бутыль опустела,
И тянет поговорить… »

Уже в первом четверостишии я насчитал две несообразности. Во-первых, пить еще было чего: бутыль опустела только наполовину, а во-вторых, говорить почему-то совершенно не хотелось. Однако молчать хотелось и того меньше, поэтому я решил поделиться своими наблюдениями с Евгением, который уже начал клевать носом.

– Забавная у них подборочка.

– А? – он вздрогнул и перевел на меня мутный пзгляд.

– Я говорю, забавная подборка песен. Все про поезд, как будто специально.

– А-а-а, – Евгений встряхнул головой и отрывисто пропел: – Поезд мчи… Ца! В чистом по… Ле! – и через паузу, заполненную тихим бульканьем, сделал собственный прогноз: – Подожди, сейчас еще БГ заноет. «Этот поезд вовне» и все такое… Предлагаю выпить за него.

– За БГ или за поезд? – зачем-то уточнил я, хотя был заранее согласен с любым вариантом ответа.

– За БГ конечно!

Мы выпили – в силу известных причин, не чокаясь и лаже не одновременно.

– Кстати, – я плавно поменял тему разговора, – у тебя часов нет?

Евгений подогнул правый рукав куртки, задумался, затем переложил бутылку в другую руку, подогнул левый рукав и снова задумался.

– На моих двадцать минут двенадцатого, – определил он.

– Тоже встали? – я посмотрел через его плечо. Часовая и минутная стрелки на циферблате действительно складывались в 23:20, а вот секундная уверенно указывала куда-то на север.

– Блин! – так или примерно так отреагировал Евгений. Он приложил левое запястье к уху и сокрушенно вдохнул. Но уже через секунду его глаза подозрительно заблестели. – Или это не с часами? – советовался он сам с собой. – Или это просто со временем? Ты не заметил, как стало жарко в вагоне? Я кивнул. Сложно было не заметить.

– Так, все сходится, – обрадовался он.

– Что сходится-то?

– Все! – Евгений сделал всеобъемлющий жест руками, и я воспользовался ситуацией, чтобы завладеть переходящей зеленой бутылкой. – Гора с горой, человек с человеком, ряд Тейлора… с этим, как его… остаточным членом!

– А поподробнее? – попросил я.

Он с выражением полного удовлетворения на лице откинулся на спинку сиденья и почти обиженно напомнил:

– Ты же говорил, что изучал в школе физику.

– Ну как изучал… – начал было оправдываться я.

– Так значит, имя Бойля… Бойля… – Евгений с мольбой посмотрел на меня.

– Мариотта?

– Ага. Так значит, имя Бойля-Мариотта вам должно быть знакомо? – спросил Ларин, совершенно меняя тон. Теперь он представлялся мне экзаменатором.

– Знакомо. Только это два имени.

– Тем более! – он многозначительно поднял указательный палец, затем, не прекращая движения, поправил сползающие с носа очки. – Вспомните пожалуйста, формулировку закона Бойля-Мариотта в его канонической форме.

– Не, не помню… – признался я. – Хоть в канонической, хоть в какой.

– Ай-ай-ай! – Евгений покачал головой. Видимо, – движение ему понравилось настолько, что он решил его повторить. – Ай-ай-ай! Нельзя забывать такие элементарные вещи. Ну да я вам напомню… Закон Бойля-Мариотта в канонической форме гласит, что «П» на «В», деленное на «Т» есть постоянная… Планка… И все! выше планки уже не прыгнешь! Осталось только правильно понять формулировку закона применительно к нашим условиям. Что мы имеем? Вот, скажем, что в нашей ситуации означает «П» в числителе?

– Плотность? Давление? – пытался вспомнить я. – Нет, не помню!

– «Пло-отность»! «Давле-ение»! – передразнил меня Евгений и снова резко преобразился. Из экзаменатора «стал доктором. – Что же вы, голубчик? За давлением надо следить! При вашей-то плотности… Вы это… ешьте больше клюквы и почаще бывайте на свежем воздухе. А главное – никакого спиртного! – он неожиданно ловко выхватил у меня бутылку и, вылакав грамм семьдесят «Хересу», продолжил урок. – Нет, молодой человек! «П» в числителе дроби в данном случае означает «поезд». «В», соответственно, «вагон». Осталось решить, что же такое «Т» в знаменателе? А?

– Температура? – нерешительно предположил я.

– Отчасти, – согласился Евгений. – Но еще и время. Его ведь тоже обозначают буквой «Т». Вы согласны?

Я кивнул.

– Так что же мы получаем в итоге? Если с «П» и «В» мы ничего поделать не можем: ни остановить «П», ни, скажем, отцепить от него «В», значит, они ведут себя как константы. В правой части уравнения – тоже постоянная. То есть, остаются только две переменные: «температура» и «время», причем обе в знаменателе. Следовательно, зависимость между ними – обратная. И чем сильнее повышается температура, тем сильнее понижается время… То есть замедляется.

Наверняка виной тому был «Херес», но цепь умозаключений Евгения показалась мне довольно логичной… Логичной, как сон программиста!

Это образное сравнение настолько понравилось мне, что я решил его во что бы то ни стало запомнить. Без особой, впрочем, надежды.

– А-а… Почему температура-то повышается? – спросил я голосом доверчивого студента.

– А хрен его знает! – как-то совсем не по-экзаменаторски ответил Евгений. – Может – мы надышали? – и мастерски сменил тему. – Допивать будешь?

Я поспешил всем своим видом показать, что да, пожалуй, буду.

«И оба сошли где-то под Таганрогом,
Среди бескрайних полей.
И каждый пошел своею дорогой,
А поезд пошел своей»,

– сладковатым, как последние капли «Хереса», голосом закончил свою песню лидер «Машины времени». А я подумал, что и мы, случайные пассажиры вагона номер 59066, вот так же сойдем где-нибудь под Таганрогом. Только пока непонятно, с поезда или с ума.

А потом – это было настолько забавно, что я даже толкнул Евгения в бок – действительно запел Гребенщиков. Правда, не про «поезд вовне» и даже не по-русски, но не узнать его лиричный, слегка вибрирующий на окончаниях строк голос было невозможно. Общий смысл песни я не уловил, но выхваченные из контекста слова про «прекрасный голубой поезд» вдруг осветили сумрачный карцер моей души тонким лучиком неясной и, казалось бы, ничем не обоснованной надежды.

«Why don’t we get outside, before it is too late?
You don’t want to be stuck where the doctors and two lawyers lie in wait.
Take me out tonight – I’m tired of being alone;
And beautiful blue train will take us home…»

Должно быть, я сам не заметил, как задремал, согретый призрачным теплом милого сердцу голоса. Потому что в тот момент, когда кто-то требовательно потряс меня за руку, я отчетливо подумал, что вот сейчас ка-а-ак проснусь! И кому-то ка-а-ак… щелкну! Более страшной угрозы тогда я представить себе не мог.

И только спустя несколько секунд я заметил, что поезд уже некоторое время никуда не движется. И даже ощутил из-за этого внезапный и нелогичный приступ морской болезни.

А еще через некоторое время, словно прокрутив в обратную сторону магнитофонную ленту памяти, я вспомнил, что любимому исполнителю так и не удалось допеть до конца. Он в очередной раз пообещал, что «прекрасный голубой поезд привезет нас»… или «тебя», но не успел сообщить куда.

Потому что другой голос, даже при остаточном воспоминании о котором я испытал еще один приступ тошноты, грубо перебил его своим сообщением о том, что

Глава одиннадцатая

Станция «Чекпоинтовая». Осторожно, на линии работает…

Поезд стоял, неподвижный и молчаливый, как памятник самому себе, двери вагона были раскрыты. За окнами притаилась незнакомая станция стандартного вида: белесые арочные потолки, покрытые желтой плиткой стены, ни колонн, ни прочих архитектурных излишеств. Людей на платформе, кстати, не было тоже.

То есть был, по-видимому, один гражданин… Но в тот момент, когда я с трудом отделил свою голову от ладони – должно быть, на щеке остался красноватый отпечаток, как след от пощечины, – и с глубокой тоской посмотрел на мир, гражданин уже находился в вагоне. Именно ему я был обязан своим внезапным пробуждением.

Как только я начал подавать признаки жизни, незнакомец перестал трясти меня за руку. Я поднял на него глаза – очень медленно, но в голове все равно что-то отчетливо щелкнуло, и на миг показалось, что в моем сознании красным светом вспыхнула лампа аварийного освещения.

– Опять напился? – незнакомец говорил очень тихо, что было вполне естественно в вязкой тишине неподвижного вагона. Но мне почему-то подумалось, что, даже если бы вместе с нами в вагоне находилась сотня пьяных фанатов «Спартака», он заговорил бы таким же, чуть слышным и немного грустным, голосом… И я бы, как ни странно, его расслышал.

– Что? – растерялся я. – А вы, собственно… А вам, собственно, какое дело?

– Ты же не далее как позавчера клялся, что встанешь на просушку.

– Да кто вы такой, вообще?!

Действительно, кто же он такой? Одного взгляда на гражданина хватило, чтобы заметить в его внешности что-то неуловимо знакомое и в то же время отчетливо понять, что я вижу его первый раз в жизни. Подобное ощущение вы испытали бы, например, если бы встретили на улице известного радиоведущего, мгновенно узнали его по голосу, а потом мучительно всматривались в незнакомые черты, гадая, где же вы все-таки могли видеться?

Прямо передо мной стоял мужчина лет сорока, однако совершенно седой. Пронзительный, немигающий взгляд его карих глаз вызывал у меня желание спрятать лицо в ладонях, как это делает ребенок, когда хочет стать невидимым для своих родителей.

– Ты же знаешь, что алкоголь сам по себе вреден, а в твоем случае может сыграть просто фатальную роль, – монотонно, без интонации отчитывал меня незнакомый гражданин. – У тебя же сердце.

– Угу, а также легкие и печень! – огрызнулся я. – И вообще… Шли бы вы к такой-то матери!

– Кстати, о матери, – ничуть не смутившись, продолжил он. – Когда ты в последний раз писал домой? Не помнишь? Могу напомнить – десять месяцев назад, перед Новым Годом. Мать же ждет. Если сам не можешь приехать, хотя бы напиши. Это не займет много времени. Подумаешь, поиграешь на полчаса меньше в свои игрушки по сетюшке… – произнося последние слова, он брезгливо поморщился.

Мне захотелось воспользоваться своим состоянием и сказать ему что-нибудь пьяное и простое вроде: «Да че ты лезешь-то? Че ты душу-то из меня вынаешь? », но я решил, что промолчать сейчас будет правильнее. Вместо меня заговорил Евгений.

– Паш, чего он к тебе привязался? Вы знакомы? Мужик, объясни мне по-простому, че те надо? Может, тебе проблем в жизни не хватает? Или здоровья через край? А? Так мы щас мигом… – и он ткнул пальцем туда, где под его левым глазом набухал фиолетовым свежий синяк.

Незнакомец обратил внимание на моего непрошеного защитника.

– А ты лучше помолчи! Растлитель… малолетних… К тому же, несостоявшийся…

Он дробил фразу на порции и выдавал их по одной, словно взвешивал каждое слово, прикидывая, получил ли его оппонент свою норму сполна или можно добавить еще, тогда как Евгений от каждого брошенного слова весь будто бы сжимался, становился меньше в размерах.

– Почему ты здесь? – незнакомец снова смотрел на меня. Или даже сквозь меня. – Ты хоть знаешь, сколько сейчас времени?

– Не знаю.

– И с каждой секундой от этого «не знаю» остается все меньше. Разве здесь ты должен быть? Или ты хочешь, чтобы повторилось шестнадцатое апреля?

– Да откуда вы…

Он не дал моему изумлению вырваться на волю.

– Вот и я думаю, что не хочешь. Как тебя вообще угораздило оказаться в этом вагоне?

– На Павелецкой, – признался я. – Я сел в него на Павелецкой. Сначала хотел в предпоследний, но там во всем вагоне не горел свет, и я перешел в этот. Скажите… Может, хоть вы объясните мне наконец, куда я попал? Куда идет этот поезд? Что это за…

Лицо моего собеседника, и до этого не являющее собой образец радушия, еще более посуровело: тонкие дефисы бровей сошлись над переносицей в одно большое тире, на лбу отчетливо проступили горизонтальные морщины. И кто, спрашивается, тянул тебя за язык! – читал я в укоризненном взгляде. Когда незнакомец заговорил, в его голосе появились ворчливые интонации.

– Куда идет поезд – это у тебя в билете, между прочим, должно быть указано. Где, кстати, билетик-то?

– К-какой билетик?

– А т-такой! Билет твой где? – рявкнул незнакомец. – Раз едешь в транспорте, то должен иметь билет. Бесплатный проезд только знаешь где бывает? В машине скорой помощи! С мигалкой на крыше и капельницей…

– Мы же в метро, – пролепетал я.

– И что? Метро – это тебе не транспорт? Можно, думаешь, на халяву ездить?

– Так вы… контролер? – запоздало сообразил я.

– Я не просто контролер, я – самый лучший контролер, – ответил он, вкладывая в последние три слова столько пафоса, что хватило бы и самому первому космонавту.

– А удостоверение ваше? Покажите…

– Сейчас я тебе покажу удостоверение! – он надвинулся на меня. – Так покажу – сам с удостоверением ходить будешь! Тебе какой – второй, первой степени?

И я, к полному своему изумлению, понял, что боюсь этого мужчины, несмотря на то что он на голову ниже меня, килограммов на пятнадцать легче и почти вдвое старше. Боюсь его громких угроз и невразумительных кулаков с побелевшими от злости костяшками. Хотя, думаю, одного удара в солнечное сплетение хватило бы, чтобы расставить все точки над «i». Вот только я не находил в себе и капли решимости для удара. Вместо этого я признался:

– У меня нет би-илета.

– А у тебя? – контролер выразительно зыркнул в сторону Евгения. – Тоже нет?

Мой товарищ только молча развел руками.

– Тогда… – контролер выдержал трехсекундную паузу и неожиданно подмигнул. – За двоих это получается… Шесть рубликов с вас!

А поезд все стоял, не запуская двигателя и не закрывая дверей, неподвижный, уже как памятник собственному памятнику, и я был уверен, что он простоит так еще долго, пока самый лучший контролер не закончит с нами и не выйдет из вагона, небрежно махнув машинисту, мол, чего встал, трогай!

Мне захотелось резко подняться, оттолкнуть плечом навязчивого мужичка и выбежать из вагона. Возможно, мне удалось бы это сделать. Не знаю… И теперь уже никогда не узнаю… Однако я не вскочил и не побежал. Не решился. Зато у меня хватило решимости на то, чтобы, изогнувшись, запустить руку в карман джинсов и достать оттуда пару монет. Потому что Женя Ларин (странно: я в первый раз мысленно назвал Евгения Женей только после того, как решил заплатить за него этот нелепый штраф) все так же разводил пустыми руками, только смысл, который вкладывался в этот жест из «Ну нет у меня билета!» плавно трансформировался в «И денег, кстати, тоже…»

– Держи! – я высыпал монетки на ладонь контролера. – Все? На поллитру теперь хватит? До утра протянешь?

Я сознательно провоцировал его на драку, но мой словесный выпад не достиг цели. Контролер, казалось, не слышал меня, погруженный в изучение добытых трофеев. С огромным интересом он рассматривал пару монет, которыми вас с радостью и в любом количестве готова одарить продавщица в каждом магазине, киоске, ларьке.

– А почему тут курица какая-то вместо Ленина? – спросил контролер, не прерывая созерцания. – Юбилейные, что ли?

– Ага, юбилейные, – ответил я, кивая. – Ровно пять дней после твоего последнего запоя. Грех было не отметить.

Он снова не обиделся, только удивленно хмыкнул:

– А чего это у нее две головы?

– У кого?

– Да у курицы же!

– Так ведь запой был затяжной! Двухнедельный, – сочувственно отозвался я.

Контролер еще немного покрутил монетки в руках, зачарованно улыбаясь, потом, заметив что-то, неожиданно стал серьезен.

– Нет, – сказал он дрогнувшим голосом и протянул мне обе монеты. – Не могу взять. Иначе мне потом… – он не закончил. – А билеты я вам все-таки дам, а то ведь непорядок…

Он вытащил из кармана пиджака рулончик билетной ленты, перехваченный черной резинкой, стянул ее и, близоруко сощурившись, отмерил два билета, которые и передал мне со словами:

– Только не потеряйте, а то тут много наших ходит. И не все такие добрые, как я.

– Не потеряем, – рассеянно пообещал я, разглядывая билетики.

Обычные билетики, еще N лет назад такие можно было оторвать в кассовом аппарате любого московского автобуса, троллейбуса или трамвая, предварительно бросив в стеклянную щель неопределенного достоинства монетку. Только на этих было написано:

«Данный билет дает право

на одну поездку в метро

не дальше пятого уровня,

цена 5 коп.»

И номер. Причем один из номеров оказался счастливым. И я подумал: почему так бывает! Стоит только закончиться выпивке, как тут же появляется закуска?

Я посмотрел билетики на просвет. Мне почему-то подумалось, что на них должны быть какие-нибудь водяные знаки, и они действительно обнаружились: каждый билет по диагонали пересекала бледная надпись на английском: «One way ticket».

Когда я оторвался от рассматривания билетов, контролер уже покидал вагон. Он обернулся в дверях, посмотрел мне прямо в глаза и сказал внезапно выцветшим голосом:

– А ты, Павел, все-таки написал бы матери. Ждет же… – и решительно зашагал к голове поезда.

Повинуясь неведомому инстинкту, я вскочил и устремился следом за ним, надеясь вырваться из душной тюрьмы вагона до того, как закроются двери. И со всего размаху налетел грудью на… Хотел бы я знать, на что. Возможно, на прозрачную стену, невидимую, но очень твердую. Потирая левой рукой ушибленную грудь, я правой начал ощупывать возникшее передо мной препятствие. Правдоподобию, с которым моя ладонь скользила по невидимой поверхности, позавидовал бы начинающий мим.

Стена была абсолютно гладкой и полностью занимала пространство за дверным проемом. Убедившись в этом, я метнулся к соседним дверям, но было поздно. Они захлопнулись у меня перед носом, громко стукнув прорезиненными обкладками.

Впрочем, не думаю, что мне удалось бы улизнуть этим путем. Или каким-нибудь другим, например, выпрыгнув через разбитое окно. И вообще, вероятность того, что мне когда-нибудь удастся покинуть вагон номер 59066, стремилась к нулю.

Причем снизу.

Причем не сильно-то и стремилась.

Судя по всему, поезд просто не хотел со мной расставаться.

Вот он двинул свои усталые колеса дальше, к какой-то неведомой цели. Одновременно ожил динамик и порадовал окружающих песней, исполняемой на мотив «One way ticket», но адаптированной для русских слушателей.

«Синий поезд мчи-ится в дымке голубой,
Как за синей пти-ицей еду за тобой.
У-У, У-У!
За тобою – как за синей пти-и-ицей… »

Хотя, на мой взгляд, вместо «У-у, у-у! » следовало бы петь «Ту-ту! ». Впрочем, это мнение дилетанта.

Я повернулся к попутчикам. Что-то в моем взгляде настолько встревожило Евгения, что он, не дожидаясь просьбы, принялся рыться в сумке.

– Вот! – он протянул мне бутылку с криво наклеенной этикеткой. – Только это последняя.

– Давай!

Похоже, это было именно то, в чем я в данный момент нуждался. Я сковырнул блестящую нашлепку и попробовал зубами извлечь из горлышка пробку. Но не у всех же зубы приспособлены для открывания бутылок! Тогда я просто продавил пробку внутрь горлышка указательным пальцем.

Три больших глотка помогли частично восстановить душевное равновесие. Только после этого я взглянул на этикетку. Серыми буквами на сером же фоне было написано «Фетяска».

– Точно последняя? – я подозрительно взглянул на Евгения.

– Увы! – он распахнул распластанную по сиденью сумку, на дне которой обнаружился только литровый брикет молока «Домик в деревне» с изображением старушки, чей цвет лица указывал на ее стремление быть ближе к земле, а сползающие с переносицы очки – на возможное родство с Женей Лариным.

– А ты предусмотрительный, – похвалил я. – Хотя я лично предпочитаю лечиться кефиром.

– О вкусах не спорят, – сказал Евгений, принимая из моих рук бутылку. – За них морду бьют. Кстати, ты все еще хочешь узнать, куда идет поезд?

– Естественно!

– Тогда выпей еще, – посоветовал Евгений, – а то не поймешь. И я, пожалуй, хлебну, потому что сам пока не все понимаю.

Мы по очереди приложились к источнику понимания.

– Скажи, Паш, – начал Женя. – Только не смейся! Ты в параллельные миры веришь?

– Ну так… – слегка приуныв, ответил я. – Иногда.

– А в перпендикулярные? – усложнил задачу Евгений.

– Значительно слабее.

– Плохо… – он вздохнул. – Тогда, наверное, не стоит дальше рассказывать.

– Ладно, ладно! – я поспешил его успокоить. – Уже почти что верю! Еще пару глоточков – и поверю окончательно. Правда, выговорить уже не смогу, – я, как и обещал, остановился на втором глотке. – Перпер… Пер… Вот, видишь, уже верю!

– Ну хорошо. Только сначала скажи, что ты почувствовал, когда попытался выйти из вагона? Только в подробностях, это важно.

– В подробностях? А что бы ты почувствовал, если б я тебя мордой об стенку припечатал? Только в подробностях!

– Да катись ты на … ! – устало произнес Евгений. – Я с ним как с человеком…

Странно, но та же самая фраза, сказанная с той же интонацией, что и полчаса назад, на этот раз не вызвала у меня даже тени былой ярости.

– Ну и покачусь, – просто ответил я.

– Ну и катись!

– Ну и качусь!

Мы с минуту помолчали, потом я заговорил:

– Ты не понял! Я просто хотел сказать, что почувствовал именно это. Как будто на стену налетел. Невидимую.

– Ага! – Евгений снова обернулся ко мне. – Пока похоже!

– Еще как похоже! Со всего размаху – и об стену, бабах!

– Да я не о том. Я говорю: похоже, теория-то моя верна. Слушай! Про то, что наш мир – не единственный во Вселенной, думаю, напоминать не надо?

– Не-а, – я помотал головой, едва не переусердствовав с амплитудой, – на фиг!

– Правильно. Это и так знает каждый, кто хоть раз в жизни включал телевизор. Только те, кто пытается рассуждать об иных мирах, допускают одну серьезную ошибку. Они называют их параллельными! Говорят о каких-то там точках соприкосновения и при этом называют параллельными. Разве не глупо?

– Глупо, – согласился я, разминая шею. Все-таки что-то там я то ли потянул, то ли защемил.

– На самом деле, если у нашего мира и есть точки пересечения с каким-нибудь другим, назовем их «чекпоинтами», то этот мир может быть только перпендикулярным нашему. Правда, путешествовать по нему нельзя.

– Не понял! – признался я. – Почему это?

– Да потому что он перпендикулярный. И пересекается с нашим только в чекпоинтах. А поскольку я и ты принадлежим нашему миру, мы не можем попасть в какие-нибудь другие области чужого. Можем только потусоваться в чекпоинтах и заглянуть сквозь них в иную реальность. Чем мы с тобой, кстати, и занимаемся. Усек?

– Не очень, – сказал я, хотя в сознании уже забрезжил огонек понимания. Синий огонек… Словно свет семафора в чужой реальности.

– Да я, если хочешь знать, второй месяц по кольцу круги нарезаю и только сегодня наконец попал в этот чекпоинт.

– А с чего ты взял, что точка пересечения на кольце?

– Не на кольце! Кольцо само по себе и есть жирная точка пересечения. А догадаться об этом было не так уж сложно. Сам посуди, в том самом перпендикулярном мире ведь тоже люди живут?

– Не факт! – парировал я.

– Ну, может, и не факт… Только на кой хрен нам сдался мир, в котором нет людей? Поэтому, предположим, что из всей херовой тучи всевозможных миров, перпендикулярных нашему, существует хотя бы один, где люди живут. Предположим?

Я неуверенно пожал плечами.

– Ну а дальше еще проще. Раз там живут люди, значит они рано или поздно додумаются спустить общественный транспорт под землю. А уж когда возьмутся строить метро, что вполне логично, начнут строительство с кольцевой ветки. И все – чекпоинт создан!

– Опять не понял, – сказал я. – Так если в нашем мире есть кольцевая, и в этом… не буду говорить каком… тоже есть кольцевая, и если они, как ты гово-ришь, совпадают… Тогда почему только сегодня и только наш поезд попал в этот самый мир?

– Да потому что еще вчера этого прохода… вернее, проезда еще не было! Они же, перпендикулярные эти, тормоза! Отстают от нас хрен знает на сколько. Наверное, только сегодня закончили строить кольцо. Ты же сам видел! Они даже до турникетов с жетонами еще не додумались, вместо этого бродят по вагонам какие-то хамоватые контролеры и раздают билеты – ты вдумайся! – по пять копеек!

– Постой, постой… Ты хочешь сказать, что тот мужик, который заходил на остановке, того? Не из нашего мира?

– А ты как думал? Или ты у нас видел хоть одного контролера в метро? Или такого, который бы от денег отказался? Вот то-то же!

– Но тогда… – со скрипом соображал я. – Получается, ты сам себе противоречишь. Ведь если тот мужик был из чужого мира, а поезд, – я вопросительно посмотрел на Евгения, – из нашего… То как же этот пер… – о, черт! – кулярный мужик попал в наш вагон? Я же из него в их мир так и не вышел!

– Ну ты даешь! – Евгений снисходительно рассмеялся. – Это же контролер! Он не то что из мира в мир – он в ж… без мыла влезет и еще ручкой тебе оттуда помашет!

Я помолчал немного, честно пытаясь представить себе эту картину, потом спросил:

– И как долго, по-твоему, мы будем кружить по этому чужому кольцу?

– Да недолго, я думаю, – успокоил меня Евгений. – До полного оборота. Наши два кольца, как бы тебе объяснить… образуют что-то вроде ленты Мебиуса, только с двумя сторонами. Не понятно?

– Ага. А этот сосуд, – я легонько потряс бутылкой, закручивая остатки жидкости по часовой стрелке, – представляет собой что-то вроде бутылки Клейна, только с «Фетяской» на дне.

– Ну ладно. Тогда лучше сказать, что наши кольцевые линии пересекаются друг с другом, как обручальные кольца на капоте свадебной машине. Так лучше?

– Гораздо. И там, где они пересеклись в первый раз, мы въехали в… ууу!.. такой-то мир, а во второй точке пересечения вернемся обратно?

– Точно! И если я не ошибаюсь, это случится в районе «Новослободской».

– Так это же то, что надо! – обрадовался я и предложил немедленно выпить за верность.

– Легко! – согласился Евгений.

Тем временем вмурованный в стену динамик, это слуховое окошко, связывающее нас с внешним миром, решил дать новую пищу моей ностальгии и продолжил тему танцплощадок восьмидесятых нестареющей песней в исполнении бывшего солиста ВИА «Лейся, песня!» Коли Расторгуева, чей голос удивительным образом отличался от голоса нынешнего лидера группы «Любэ».

«Обручальное кольцо-о —
Не простое украшенье,
Двух сердец одно решенье —
Обручальное кольцо, о-о-о!..»

И так по кругу. А точнее сказать, по кольцу.

«Ну да, а еще – двух миров одно крушенье! – мысленно продолжил я. – Двух мозгов одно броженье! Двух… « – и мысленно закончил. Потому что песня гоже закончилась, оборвавшись на полуслове, и вместо нее начисто лишенный мелодичности голос авторитетно заявил:

Глава двенадцатая

Станция «Северное Моргазмово». Уважаемые пассажиры, будьте о… и замолк так внезапно, словно говорящий упал со стула или подавился микрофоном.

– Будем! – согласно кивнул я и отшлифованным жестом поднес бутылку к губам. Только на последней трети движения я осознал его неуместность, повернул бутылку горлышком вверх и сощурился, чтобы всем стало ясно, что я просто рассматриваю этикетку.

На размышления об этимологии слова «Моргазмово», в котором одновременно мнилось напоминание о смерти, диагноз старческой болезни ума и что-то уж совсем интимное, у меня не было времени. Потому что, едва поезд остановил свой суетный бег и распахнул двери в мир, пусть и перпендикулярный, в вагоне появились три новых пассажира. Они вошли каждый в свою дверь, остановились в одинаковых позах посередине прохода и переглянулись, решая, кому из них следует начать то, ради чего они сюда явились.

Пока троица переминалась в нерешительности, я успел рассмотреть вошедших, как сказал бы мой недавний собутыльник, «в подробностях».

Бритоголовый парень лет восемнадцати, который появился в дальнем конце вагона, был облачен в голубые джинсы и длинную фланелевую рубашку. Пристроив дипломат на колено и сражаясь с неподатливыми защелками, он походил на шаолиньского монаха, практикующего стиль «цапли». Видно было, что ему хочется выругаться, но приклеенная к лицу дежурная улыбка не позволяет этого сделать.

Решительного вида мужчина лет тридцати в потертых вельветовых штанах и сером, под горло, свитере преодолел границу между мирами в средней части вагона. Грудь его пулеметной лентой пересекала лямка наплечной сумки. Подобным образом сумки обычно носят почтальоны и школьники с пятого по восьмой класс включительно. Мужчина был похож скорее на почтальона, нежели на школьника, он даже сжимал в кулаке свернутую в тугой свиток газету, от названия которой остались только закругленные буквы жизнеутверждающего «ДА».

Женщина, вошедшая в ближайшую к нам дверь, имела восточную внешность и неопределенный возраст. В руках она держала продолговатый предмет, закутанный в грязные обрывки ткани. Сама женщина, впрочем, выглядела немногим чище.

Парень в дальнем конце все-таки справился с капризными замками, не потеряв при этом лица. По-прежнему растягивая губы в улыбке, он извлек из недр дипломата нечто вроде автомата «узи» с огромным глушителем и непонятного предназначения шнуром, вырастающим из рукоятки. Мужчина в свитере повернулся в нашу сторону и поднял вверх руку с зажатой в кулаке газетой, отчего стал похож на протестующего кубинского патриота. Женщина неопределенного возраста с сомнением заглянула внутрь неопрятного свертка и слегка встряхнула его. Ничего не произошло. Тогда она обвела пассажиров вагона невидящим взглядом и пронзительно заголосила:

– Граждане пассажирыыы! Извините, что я к вам обращаюююсь! – И сделала вдох такой глубины, что мне захотелось заткнуть уши, не дожидаясь продолжения фразы.

– Корейско-японская фирма «Сам-Сони» спешит предложить вашему вниманию… – втиснулся в образовавшуюся паузу звонкий голос бритоголового.

– … 42-й номер иллюстрированного еженедельника «Подземная правда». Еженедельник выходит на 16-ти листах… – без напряжения заглушил его опытный баритон мужчины с газетой.

– … только сегодня по случаю предновогодней распродажи, поэтому у вас есть совершенно уникальная возможность приобрести эту замечательную электродрель…

– … с цветными иллюстрациями…

– … всего за 149 рублей! В комплекте с дрелью вы получаете…

– … подборку анекдотов про новых русских под общим названием…

– … сами мы не местныеее!..

– … и кроссворд. А также…

– … набор сверл, запатентованный…

– … до смерти! За что мэр Лужков не любит диггеров? Новости субкультуры. В декабре в Москву приезжает…

– … налечениеее…

– … всемирно известная группа из…

– … трех тонких супер-сверл для ювелирных работ. С их помощью вы сможете…

– … собрать денег на операциююю…

– … но и это еще не все!..

– … Новое слово в теории перпендикулярных миров. Как найти чекпоинт, не выходя из собственной квартиры?..

– … используя специально прилагаемый фонарик для круглосуточного сверления…

– … Если не верите, то вот есть справка!..

– … и специальная насадка с резиновыми лепестками, под названием «антидепрессант», пользующаяся повышенным спросом среди одиноких…

– … птиц, которые иногда залетают в тоннели метро и сильно затрудняют движение электро…

– … напильника для заточки алмазных головок…

– … Это я перечислил только вопросы по горизонтали, а по вертикали…

От их навязчивых, звонких, хорошо поставленных голосов мне сделалось совершенно нехорошо в плане физическом. Хотелось попросить их заткнуться, но не было никакой возможности повысить голос до их уровня громкости. Вдобавок на мои плечи внезапно обрушился невыносимый груз какой-то запредельной тоски, и я подумал, что если не избавлюсь от него в ближайшую пару минут, то, пожалуй, умру. Я огляделся в поисках выхода и неожиданно пробормотал, обращаясь то ли к самому себе, то ли к Жене Ларину как к самому близкому на данный момент человеку:

– Трахнуться бы сейчас…

– А? – не расслышал он.

– Да нет, ничего…

– Трахнуться? – все-таки расслышал. – А в чем проблема?

– Да так, в ерунде… Не с кем.

– Ну это же просто! Сейчас мы…

Еще не договорив, Женя начал оглядываться. Наткнувшись взглядом на женщину-попрошайку, он вздрогнул, стал смотреть дальше. Вскоре в мутных глазах засветился огонек радостного самодовольства.

– Вон. Смотри, какие козочки!

– Где? – я посмотрел в ту же сторону, зачем-то сделав вид, будто вижу «козочек» впервые.

– Да вон! – он указал подбородком. – Особенно блондинка. Нет, ну ты видел когда-нибудь такие ноги!

Я неопределенно мотнул головой.

– Ну, и что ты сидишь? – спросил Евгений уже через секунду.

– А что делать-то? – искренне удивился я. – Предложить ей пообщаться прямо в вагоне? На глазах у изумленных пассажиров? Вот они обрадуются!

– Э-э-э, голубчик! – Ларин надул щеки, опустил голову на грудь, отчего у него немедленно сформировался второй подбородок и зачем-то поправил оправу очков, которая и так неплохо держалась. – Как у вас все запущено! Это так просто не лечится. Тут нужен принудительный курс самкотерапии. И постельный режим. Полный постельный режим! – затем он развоплотился в себя обычного, наклонился ко мне и громко, стараясь перекричать побирушкино «Кто сколько мо-оожете!», заговорил: – А тебе не по фигу? Я спрашиваю: не все равно, кто будет на тебя смотреть? Подумаешь – пассажиры! Ты их видишь в первый и, скорее всего, последний раз в жизни. Поэтому тебя не должно волновать, что они увидят и что подумают. Да ты понимаешь вообще, что если моя теория чекпоинтов вдруг окажется неверна, то мы рискуем никогда не выйти из вагона. Мы сдохнем здесь, сегодня, завтра или чуть позже. Понимаешь? А ты зачем-то тормозишь… Прячешься от женщины, которая встречается, наверное, раз в жизни. Их, таких, может, всего четыре во всем мире осталось! Так что давай! – он легонько подтолкнул меня в спину.

– Куда давай? – я почувствовал себя неловко, будто рядовой, которого веселые товарищи по взводу вытолкнули из строя и теперь не пускают обратно. – А она того?.. Дастся? – слово не нравилось мне ужасно, как и ситуация, в которую я сам себя вовлек.

– О-ой! – выдохнул Женя устало. – Ну ты и балда! Куда ж она денется? Так что все, иди! – и он в буквальном смысле поднял меня на ноги.

– Эй! А ты сам что же? – нашелся я.

– А что я? – он, казалось, удивился.

– Чего сидишь? Мы же все равно скоро сдохнем, а такие женщины – раз в жизни… и все такое.

– А-а… Да что-то не хочется пока. – и Ларин, откинувшись на спинку сиденья, сплел руки на груди.

А я остался стоять, тупо выслушивая обещание мужчины с газетой: «А на двенадцатой странице вы можете увидеть фотографию обнаженной…» Потом снял куртку и бросил ее на сиденье, словно опасался, что за время моего отсутствия кто-нибудь покусится на мое место. Но даже в рубашке мне было нестерпимо жарко. Однако сильнее жары меня беспокоила головная боль, волнами проходящая от висков к затылку. В сущности, в ней не было ничего странного, учитывая, что по количеству присутствующих внутри напитков мой организм почти сравнялся с шейкером какого-нибудь труюлюбивого бармена.

Отступать было поздно и, если честно, немного лень, так что я поплелся в дальний конец вагона, мимо мужчины с газетой и парня с электродрелью. И только отмерив пятнадцать «гигантских» шагов по направлению к заветной цели и собираясь в форсированном темпе пройти оставшиеся три «лилипутских», я с неожиданной отчетливостью понял, что именно будет дальше. И, конечно, сделаю это топ-топ-топ по проходу, а затем – маленькое заключительное ш-шарк влево. Влево, а не вправо! Не туда, куда мне хотелось, а туда, куда имело смысл! Охваченный бессильной тоской, я подумал: «Почему? Почему так всегда бывает? Почему мы любим одних… говорим о любви другим… а занимаемся ею вообще с третьими?..»

– Меня Павел зовут, – сказал я девушке в растянутом на груди белом свитере, опускаясь рядом с ней на сиденье. – А тебя?

Она заметила меня, конечно же, еще на подходе, но сделала вид, что увидела только сейчас. Театр, театр! Повернулась, внутренне напрягшись, смерила взглядом. Интересно, не похож ли я сейчас на подвыпившего вагонного ловеласа? Не хотелось бы. Я ведь совсем не такой, это все обстоятельства.

– Надя, – ответила она. Голос, кстати, тоже ничего. С таким было бы приятно поболтать по телефону… И заплатить потом «только за междугородный разговор».

Теперь нужно что-то быстро сказать или сделать. И совершенно неважно, что именно, главное, быстро. Пока допинг еще циркулирует в крови теплым Гольфстримом, пока не прошла решимость.

– Ну что, так и будем сидеть?

– А что? – удивилась она.

– Пошли! – и пусть моей сестрой на сегодня станет краткость.

Я взял ее за руку.

– А куда? – удивление на ее лице сменилось заинтересованностью. Уголки губ изогнулись в улыбке, в которой я прочел такое понимание, что мне на секунду стало неловко.

Она поднялась, опершись на мою ладонь. Я встал рядом, позади нее, положив одну руку на талию, которая оказалась на удивление тонкой, что при таком размере бюста было совершенно не обязательно. Ее тонкие коротковатые пальцы были неожиданно холодными; в просторной топке вагона в них хотелось спрятать лицо. Почти танцевальная позиция. Дама приглашает кавалера и становится к нему спиной. Жаль, динамик не вовремя замолчал, сейчас бы чего-нибудь медленного, романтического, вроде:

«Паровоз твой мчит по кругу,
Рельсы тают, как во сне,
Машинист и сам не знает,
Что везет тебя ко меня».

Можно и «влюбленные в белом купе, постель холодищ как лед», но будет уже не так в тему. Это не купе. И даже не плацкарта. А вот постель, особенно холодненькая, пожалуй, не помешала бы.

Я мягко сориентировал партнершу в направлении двери в некое подобие тамбура, соединяющего наш вагон с соседним, погруженным в таинственную темноту, и легким толчком задал ей начальное ускорение.

– Да куда? – раздраженно спросила она.

Я ответил, трогательно грассируя, подражая голосу то ли Владимира Ульянова, то ли его однофамильца Михаила, исполняющего на киноэкране роль вождя:

– Впе'ед, Надюша, только впе'ед!

Я уверенно шагнул к запертой двери, и тут произошло странное. Хотя «произошло», наверное, неподходящее слово, потому что подразумевает некое действие, протяженное во времени, а тут ничего подобного не было. Просто вот только что мы с Надей стояли в полуметре от застекленной желтой двери, ведущей из вагона в темноту, а потом – р-раз! – и дверь перед нами стала деревянной, полированной, со скрученной ревматизмом пластмассовой ручкой и числом 407 на табличке вверху.

И что самое странное, никакого «р-раз! » на самом деле не было!

– П'ошу!

Я повернул ручку и распахнул перед дамой дверь, за которой нашему взору явился крохотных размеров неосвещенный коридорчик. Надежда выдержала нерешительную паузу и вошла. Я последовал за ней, одной рукой прикрывая дверь, а другой уже лаская ближайшую стену в поисках выключателя. Под потолком вспыхнул тусклый свет, но еще до того, как он осветил тесное помещение, половину которого занимал холодильник с закругленными углами, затем, одну за другой, три двери, ведущие в ванную, туалет и жилую комнату, и, наконец, подвешенную к потолку гирлянду из сушеных мужских носков, похожую на иллюстрацию к древней фразе «все флаги в гости будут к нам!», еще до этого я по некоторым признакам догадался, что мы удивительным образом перенеслись в незнакомую комнату в чьей-то общаге.

Из трех дверей, возникших передо мною, я уверенно выбрал четвертую – металлическую дверцу холодильника, покрытую потрескавшейся эмалью и синими наклейками от эквадорских бананов. Холодильник приветствовал меня сияющей пустотой решетчатых полок. Но это было неважно, меня вполне устраивала сама пустота, заполненная божественной прохладой. Я по локоть погрузил в нее руки и пожалел о том, что не могу забраться в холодильник целиком. На покрытом инеем днище морозильной камеры остались тающие бороздки от пальцев. Я приложил влажную ладонь ко лбу, испытав ни с чем не сравнимое удовольствие. Ощущение было фантастическим.

Четыре бутылки темного «Козла», обнаруженные в морозилке, тоже не испортили мне настроения.

Как только я коснулся одной из них, мое сознание сыграло со мной новую шутку, которую я сперва назвал «очередной», но после придумал ей более подходящее название: «разделенное воспоминание». Перед моим мысленным взором даже возникла яркая картинка, иллюстрирующая это необычное состояние. На ней память моя представлялась в виде ручья, бегущего по склону горы, высота которой равнялась длине прожитой жизни. Где-то там, на вершине, я когда-то появился на свет. Там же заканчивал свой пусть ручей, который, в силу специфических свойств памяти, нес свои воды в противоестественном направлении: снизу вверх. А в той точке у подножия, что служила в данный момент истоком ручья, из воды наполовину высовывалась пивная бутылка, играющая роль «водореза»: обтекая ее с обеих сторон, ручей разделялся на два потока, которые достаточно скоро снова сливались воедино чуть ниже по течению, то есть чуть выше по склону горы.

Однако на каком-то участке пути потоки несли свои воды независимо друг от друга. Совсем коротком, не больше двадцати минут… И вот насчет того, как я прожил эти двадцать минут, у меня в голове было сразу две версии.

По одной из них, я все это время трясся и подпрыгивал в такт движению вагонных колес, ведя бессмысленные разговоры с Женей Лариным и вяло рефлексируя по поводу и без. По другой же, – и это воспоминание казалось мне не менее реальным – я примерно двадцать минут назад сказал девушке Наде (с которой уже был знаком… и даже более чем знаком, причем не раз и не два) что-то вроде: «Даже спортсменам иногда нужен допинг», спустился по лестнице, размахивая пустым пакетом, и вышел из общежития к круглосуточному ларьку. Скучающему за окошком грузину я сказал:

– Пива, пожалуйста, четыре бутылочки… – и, прочтя в его взгляде немое ожидание, добавил, – темного… – и, после короткой паузы, глядя в глаза, с выражением: – «Козел».

Не знаю, принял ли он окончание фразы на свой счет, да это и неважно. Важно то, что, спустя некоторое время я поднялся по лестнице на седьмой этаж (лифт не работал второй месяц), уже не размахивая пакетом, а бережно прижимая его к груди. Потом я зарядил бутылками морозильную камеру и через десять, прикинув, что пиво уже достаточно охладилось (а если не начать в ближайшие пять минут, то охладится уже Надежда). Тогда я распахнул дверцу холодильника и почему-то сначала принялся «колдовать», простирая руки над пустыми полками, затем погладил дно морозилки, протер мокрой ладонью лоб и только после этого полез за пивом.

Именно в этой точке оба потока воспоминаний снова соединялись вместе.

Если честно, сам факт возникновения ложного воспоминания не очень меня потряс. Удивил немного, признаю, но и только. Видимо, само сознание, получившее за вечер многолетнюю норму потрясений, возвело вокруг себя охранный барьер, а может, он возник в результате тонких химических реакций, спровоцированных алкоголем. Что ж, в последнем случае я собирался поспособствовать дальнейшему укреплению барьера.

И не так уж важно, какое из моих воспоминаний о прошлом было реальным, ведь все мои мысли были устремлены в ближайшее будущее.

Интер-ЛЕДИ-я

И. Валерьев. Надежда умирает незаметно

(рассказ из сборника «Три пути к сердцу женщины»)

В каждой руке я держал по паре запотевших бутылок, крепко сжимая пальцы на скользких горлышках, поэтому дверцу холодильника пришлось закрывать локтем. При этом я обратил внимание на то, что украшающие ее банановые этикетки, которые, на первый взгляд, казались налепленными в совершенно произвольном беспорядке, на самом деле складываются в удивительно продуманную композицию таким образом, чтобы своим взаимным расположением поставить под сомнение саму возможность существования порядка.

– Аида, Надюш. – я приглашающе мотнул головой в сторону комнаты. Бутылки в руках музыкально вздрогнули, издав звук удивительной чистоты, словно колокольчик на шее поводыря, ведущего группу слепых через ночной лес во время лунного затмения.

Под тихое насвистывание «Надежда – мой компас земной, а удача – награда за сме-елость…» дверь в комнату распахнулась от пинка. Судя по глубокой вмятине в нижней части, с подобным обращением она сталкивалась не впервые. Почти половину двери с внутренней стороны покрывал плакат с изображением закусившей верхнюю губу мотоциклистки. Вероятно, плакат присутствовал здесь не столько как элемент декора, сколько в качестве средства маскировки, скрывая следы ножевых ранений различной степени тяжести или даже художественной резьбы по дереву.

Кроме плаката в комнате присутствовали: полутораспальная кровать, стол, не внушающий доверия стул, приволакивающий левую заднюю ножку, словно раненый заяц или отпущенный на волю каторжник, еще два стола, сцепленные паровозиком у стены и накрытые грязной клеенкой, прикроватная тумбочка с квадратно-гнездовым отверстием от ручки. Широкое, в половину стены, окно было зашторено так основательно, что о факте его присутствия за коричневым занавесом можно было утверждать только с некоторой долей вероятности. Слева от шторы на одном гвозде висел допотопный репродуктор со свисающим вдоль стены шнуром. Справа лениво покачивали маятником настенные часы с квадратным циферблатом и двумя вставшими на дыбы бронзовыми лошадками наверху, выполненными, по-видимому, из пластмассы. Часы показывали двадцать пять минут двенадцатого.

– Как думаешь, это правильное время? – спросил я у притихшей спутницы.

– Ну, наверное, – ответила она. – Вон же маятник – качается.

– Это хорошо! – я выставил бутылки на стол. – Нам ведь так много нужно успеть. – и подмигнул Наде правым глазом: левым у меня получается значительно хуже. – Да ты не стесняйся! Чувствуй себя как у меня…

Она тронула рукой спинку стула, пошатала его, словно дожевывающий свои последние дни молочный зуб, и присела на краешек кровати.

– Ну не молчи так! – я присел перед ней и взял ее левую в свои. – Говори что-нибудь.

– Что говорить-то?

– Не знаю, что-нибудь. Скажи о том, как я тебе сразу понравился. Или не понравился. О чем угодно. Но только не молчи, я не могу без огня.

– Какого огня?

Вообще-то, с девушками, не способными определить источник цитирования, я предпочитаю не иметь дела. И, наверное, в душе отчаянно мечтаю о том, чтобы какая-нибудь очередная знакомая вместо обычного «Ты о чем?» или «А-а, знаю, откуда это!» просто положила бы мне палец на губы и прошептала: «Делай что хочешь, но молчи, слова – это смерть…»

Хотя обладательница такого бюста может себе позволить не помнить наизусть некоторых текстов БГ. Или даже всех. Или даже совсем не знать, кто такой БГ, и фанатеть от каких-нибудь там «Ass of base». Если я не напутал с названием.

– Яркого.

– А-а. Ты пиво откроешь?

– Легко. Сейчас, только открывалочку…

Я заглянул в тумбочку возле кровати и обнаружил там вместо нужной мне открывалки совершенно необходимую нам обоим пачку презервативов. Еще не распакованную, черного цвета со странным названием «Русская рулетка», смысл которого показался мне не просто двояким, но каким-то двояковыпуклым. Я переложил находку в задний карман джинсов, подумав про себя: «Ближе к сердцу».

– Ну что, не нашел? – спросила Надя.

– Не то что бы совсем не нашел, – пробормотал я, изображая Винни-Пуха. – Скажем так, не нашел открывалки.

В принципе, открывалка могла обнаружиться в одном из отделений встроенного в стену шкафа. Но заглянуть в него в присутствии юной леди я не решился, ибо комната, судя по элементам антуража, была скорее джентльменской, и не мне вам объяснять, какие скелеты порой скрываются в шкафах добропорядочных джентльменов.

– Да Бог с ней, и так справимся. – я открыл бутылку об угол стола и разлил пиво по стаканам.

– За мир во всем мире! – огласил я первый тост. Мы молча выпили, глядя друг другу в глаза. И сразу же повторили: – Твое здоровье, маленькая!

Пиво действовало на Надю благоприятно. После распития второй бутылки она выглядела уже не такой скованной, как в начале: с удобством разместилась на кровати, закинув ногу на ногу и легонько покачивая высоким шнурованным сапожком в такт неразличимой для меня, но явственно звучащей в ее сознании музыке.

Кстати, о музыке.

Я поднялся с кровати, походя ухватив призывно отогнутый уголок одеяла и отогнув его еще сильнее, а следовательно, призывнее. Чтобы, как я подумал, «ни у кого не осталось сомнений в серьезности наших намерений».

Репродуктор на стене выдал что-то сугубо инструментальное, с ярко выраженной рельсово-транспортной тематикой: сквозь фон синтезатора решительно прорывался стук колес и стилизованные паровозные гудки. По-моему, это была старая композиция Жана Мишель Жара под названием «Летящий поезд». Музыка не резала слух и не нарушала постепенно сгущавшейся лиричности окружающей обстановки.

Чтобы подбавить еще каплю романтизма, я погасил верхний свет и включил настольную лампу, свернув набок ее гибкую шейку из сегментированного металла, так что конус света превратился в овальное пятно на обоях, заполнив пространство комнаты интимным полумраком.

За зеленой шторой действительно скрывалось окно, правда, вид из него открывался не на ночную московскую улицу, празднично расцвеченную фонарными, габаритными и неоновыми огоньками, а на проносящиеся мимо стены темного тоннеля с уродливой плетенкой из силовых кабелей, напоминающей первый опыт школьницы, которая в маминой подшивке журнала «Работница» обнаружила статейку под названием «Уроки макраме». И это не было оптическим обманом, именно стены тоннеля проносились мимо окна, а не наоборот, ведь я находился внутри комнаты и всеми органами чувств ощущал ее полную неподвижность. От непривычного ощущения у меня закружилась голова. Я быстро задернул штору и отвернулся от окна.

Надя сидела на кровати, сильно наклонившись вперед, – челка каштановых волос полностью скрывала ее лицо – и расшнуровывала уже второй сапог. Покончив с ним, она громко выдохнула и снова откинулась назад, прислонившись к стене. Механическим движением поправила прическу, встретилась со мной взглядом и улыбнулась:

– Налей мне еще.

Моей железной выдержки еще хватило на то, чтобы наполнить стакан и протянуть его Наде практически недрожащей рукой, но едва ее пальцы перехватили стакан, железо обратилось в ртуть, и я обессилено опустился на пол у ее ног.

Заметно потеплевшей ладошкой она погладила меня по голове.

– Какие жесткие, – сказала она. – Просто ежик…

И это было только начало!

А знаю ли я, я ведь ей действительно сразу понравился. Нет, правда! Как только вошел в вагон. Такой симпатичный, а глаза гру-устные… Нет, не у вагона, у меня. И когда с этим дрался, с красной мордой, тоже… Спокойно так, тюк и все! Я, наверное, очень сильный и… уверенный в себе, что ли… Сейчас эти сапоги так просто не снимешь. Ага!.. Только, она надеется, я же не думаю, что она такая?.. Ну, которая согласна с первым встречным. Это хорошо, что не думаю. Совсем не такая. Ведь как в этой было… рекламе конфет или пече-нек: «Важно то, что внутри». Или вафель?.. Конечно, я – не первый встречный. Вполне в ее вкусе. Ей всегда нравились парни выше метр восемьдесят… Ага, второй тоже… Ее любимый… Или мне, наверное, неинтересно… Да и вообще это личное… Нет, ну если… Он, тоже, в общем, был под метр девяносто… С чего это я взял? А-а, потому что «был»? Да нет, что с ним станется? Просто не любимый больше… Ну так вот, он тоже сильный был… Ну, может, такой симпатичный, но и не урод какой-нибудь… Да ладно мне! Пусть я кончаю, а то она больше ничего не скажет. Ну пусть я смотрю! Значит… Познакомились они, она уже не помнит где, на какой-то тусовке. Может, бездник чей-то отмечали. Не помнит. Он тогда ее танцевать пригласил. А вот какая музыка звучала, она помнит хорошо. Слышал ли я такую: «Те-ерпкий ве-ечер… па-ба-ба-ба, па-ба-бам… »? Не знает, кто поет. Как? Может, и Богушевская… Хотя вряд ли, вроде какая-то другая фамилия была. Да, танцевали, значит, он ей сразу сказал, как она ему понравилась, и вроде уже пьяный был, но вел себя скромно. Ни там прижать сильно, ни за задницу ущипнуть. Ага, вот так… Целоваться тоже не пытался. Ой, так не надо! Усы щекотятся… Значит, потом… Она про что? Да. Ну, еще пару медляков станцевали, и все. Она ему еще ручку пожала, когда он собрался уходить, и сказала, мол, до встречи в лучшей жизни… Стоп, стоп, кажется, цепочка зацепилась! Все… А потом он позвонил. У подруги телефон взял. Встретились у Пушкина, в кино сходили… Осторожнее, там петелька… Потом в «Макдональдс». Но это они все так: сперва в «Макдональдс», потом в «Пиццу-Хат». Там еще мужик подошел, смешной такой, спросил: «Вам столик для курящих или некурящих? » Они, значит, такие: «Для некурящих». А он такой: «Для некурящих нет, только для курящих». Ну да, она тоже подумала: на фига тогда спрашивал? Ну они к тому времени, конечно, уже и целовались и даже немного… Но только наполовину… Спасибо, конечно, только это не титьки, а груди. А что большие, это все говорят… Значит, а-га… Но только наполовину. Она даже сомневаться начала, он просто тормоз или, может, проблемы какие? Ха, нет! На самом деле очень скромный… Не то что некоторые! Пусть я перестану, а то… Ладно, только вот так, не ногтями… Ну, это скоро выяснилось. Он ее тогда уже на свой бездник пригласил, только, сволочь, всего за день предупредил, так, что она, как дура, без подарка… Она тоже так думает.

Главный-то подарок всегда при ней. Тем более что пора уже было разобраться… По пути еще в лифте застряла, но это к делу не относится… Ой! Я что?! Бли-ин! Тут зеркало хоть есть? Да нет, не очень, просто надо же, чтоб следов не осталось. У нее ведь сегодня по плану еще одно свидание. А вот это – не мое дело!.. Вроде не заметно… Хотя, в такой темноте… Пусть я посмотрю, не видно, да? Опять?! Ну так – можно… Но пусть я смотрю: только губами и не в засос! И никаких следов!.. Ну, я так и буду ее отвлекать? На чем она… Да, значит, пришла… Блин, совсем с мысли сбил! Пусть я ей еще налью, а то она плохо соображает… Да нет, зачем же, приятно даже… Пришла, значит… Та-ам темно… Темно… Нет, в лифте было светло. А там – темно-о… Музыка везде… Такая музыка… звучит… везде, совсем везде… И… это… темно… Ну пусть я постою маленько, ну пусть я да-ам ей дорассказать. Там, значит, было очень темно… И… Уже говорила? А-а что еще не говорила?.. А?.. Что, совсем-совсем не говорила? Даже ни вот столечко? Тихо, а то сейчас разольется… Да… Тихо так… а главное – темно… И чтобы музыка-музыка-музыка-музыка изо всех щелей… И темно такое падает… и все падает… Все, пока хватит! Все, она сказала! А то… Сам я на Будду похож! Либо я слушаю, либо… Да, про тот раз. А потом – хлобысь! – повестка… Уже почти решили документы подавать, а тут – повестка…

– Прикинь! – попросила она.

Я прикинул.

Да нет, куда же? Она же говорила, он скромный. И денег таких не было. В общем, через две недели – это уже в апреле было – забрили и забрали. Нет, не в горячую, но там тоже постреливают… Ну! Ждала его, значит, как дура… Ну пусть я потерплю немного, сейчас она уже закончит… Ну пусть я налью себе тоже, не надо так распаляться… Ну хорошо, вот так пока, хочу?.. Ну-ка, пусть я привстану. Да-а-а… А я ей с каждой минутой все больше нравлюсь. В человеке все должно быть симметрично. В смысле, пропорционально… Не слишком сильно?… Так вот… Ждала, как дура… Письма писала… К себе никого… Говорит же – никого! Не верю? А если ногтями?.. То-то же!.. Нет, не специально отращивала, она же не кошка… К себе, значит, никого… Ну, только Валерка один раз сунулся по старой памяти… Так с ним же еще когда… Да и жалко стало, так смотрел… Во-от… Я только пусть смотрю – пусть пока не кончаю!.. Ждала, значит, ждала… А я думаю, удобно левой рукой?.. Тогда она вообще сейчас все бросит! А пиво ей что тогда, через трубочку что ли?.. Да пусть подожду я, наконец! Трахнуть-то каждый может, а вот дослушать… Ну, короче, в конце концов дождалась, но не его. Письмо вместо пришло, там пишет: «Извини, Надь, но я встретил другую…» Даже имя какое-то было, только разве этих Гюльчатаев запомнишь?.. Нет, ну она говорит, какая все-таки сволочь!

– Прикинь! – предложила она.

Я прикинул. И больше прикидывать мне не хотелось.

– Слушай, – оборвал я ее на полувздохе, – у тебя никогда не возникало ощущения, что ты – всего лишь персонаж какого-то недописанного романа, причем даже не первого плана? И вся твоя жизнь на самом деле, все эти мысли, чувства и надуманные проблемы – только слова, набранные крупным шрифтом через полтора интервала?

Моя речь произвела на Надю в точности такой эффект, которого я добивался. Она резко замолчала, посмотрела встревоженно, коснулась пальцами лица и спросила:

– Чего?

Повторить я бы все равно не смог.

– Я говорю: ты в рот-то берешь?

– А? – осмысленность медленно проступала на ее лице. Вместе с облегчением и легким налетом смущения. – Н-ну… конечно, – и в самом ее тоне я еще раз услышал это «Н-ну… конечно. Зачем спрашивать об очевидном?» – Сейчас, только допью, – она поднесла к губам стакан, свободной рукой стягивая волосы в тугой пучок на затылке.

Делала она это не то что бы очень хорошо, но – что немаловажно! – молча. А когда закончила, сразу же попросила еще пива.

Как это иногда случается, за несколько секунд до оргазма пришло вдохновение, на этот раз выплеснувшееся в коротком четверостишии:

«Твои губительные губы

Влажны, вальяжны и вольготны.

Все это было бы щекотно,

Когда б вы не были так грубы…»

И я немного пожалел о том, что моменты вдохновение в последнее время возникают все реже. В текущем году это был, по-моему, всего третий случай.

Кровать скрипела безбожно!

Даже мелькнула нелепая мысль: а не слышно ли нас остальным пассажирам в вагоне?

Я изображал распростертого атланта, упираясь в одну боковушку кровати ногами, а в другую – руками, чтобы хоть немного уменьшить сводящий с ума скрип. А оседлавшая меня Надя совершала скачкообразные движения, при этом ее груди сталкивались друг с другом с таким звуком, словно надо мной хлопал крыльями лебедь – невидимый, но почему-то обязательно белый. Я глядел в потолок, на люстру, чьи пластмассовые хрусталинки вздрагивали от несуществующего сквозняка, и вспоминал рассказ Валерьева про матрешек, который читал когда-то давным-давно, еще в прошлой жизни… Там было что-то про расстояние между телами и какое-то «взаимопроникновение сознаний». Расстояние между моим телом и Надиным было, строго говоря, отрицательным и плавно колебалось в диапазоне плюс-минус несколько сантиметров, так что оставалось только удивляться, почему это взаимопроникновение до сих пор не наступило. И еще я очень надеялся найти в своих ощущениях, помимо банального трения слизистых, хотя бы крошечный элемент романтики. Но надежда постепенно умирала, медленно и незаметно.

А другая Надежда – и это, должно быть, было что-то из области психосоматики – через каждые десять секунд отвлекала меня одним и тем же вопросом: «Тебе правда удобно? ». И я неизменно отвечал ей: «Неважно! » Неважно… неважно… неважно… И так до самого конца, когда все действительно уже стало

– Не… важ… но, – произнес я в три приема и передал по своим бедрам бессловесный сигнал: «Стой, раз-два! ».

Надя подпрыгнула еще ровно два раза и замерла. Громко застонала на выдохе и с размаху припечатала меня к кровати всем своим телом.

И вот как раз в этот момент, где-то между моим предсмертным «но» и ее постсмертным стоном, произошло нечто такое, чего я никогда прежде не испытывал. Не взаимопроникновение сознаний, конечно, но что-то очень похожее. Мысли Нади внезапно открылись передо мной, словно страницы детской книжки: мало слов, зато очень много картинок…

Она врала мне!

Не знаю, зачем, но врала… Или, может быть, врала самой себе и произносила ложь вслух, чтобы было легче в нее поверить. Врала…

Как врет телереклама каких-то сладостей, когда утверждает, что «Важно то, что внутри». Фигня это, совершенно неважно, что внутри или кто! Лишь бы кто-нибудь… Пусть урод, пусть подонок, только бы не эта шершавая и хлюпающая, как прохудившийся сапог, пустота. Пусть возникнет иллюзия причастности хоть к чему-нибудь, собственной нужности хоть кому-то…

И ее парень, этот бывший любимый – не бросал ее! Он ушел, конечно, но не так… Он горел там, где «тоже постреливают», горел в танке… Потом написал – в последний раз – из госпиталя: «Не пугайся, когда увидишь незнакомый почерк…» Она так и не узнала, то ли потерял руки и ноги, то ли ожог страшный во все лицо…

И не вернулся. Пожалел, сволочь, не захотел «портить молодую жизнь». Только на хер ей нужна такая жалость? И на хер ей нужна такая жизнь?

И единственное, чего она сейчас хотела, это сдохнуть как можно скорее и безболезненнее. С болью у нее не получалось, в последний момент побеждала жалость к себе. Пробовала глотать ацетон, но не смогла, только сожгла гортань и месяц потом питалась одним мороженым. Пыталась резать вены по рецепту группы «Крематорий»: в теплой ванной, с папироской в зубах, но то ли травка оказалась неправильная, то ли не было нужной привычки, в общем, после четвертой затяжки ее просто вывернуло наизнанку, а расставаться с жизнью в заблеванной ванной – удовольствие на редкого любителя.

И тут одна подруга как-то обмолвилась про поезд. Так, типа хохмы, ничего серьезного. Идет поезд по кольцевой, сесть в него можно почему-то только на «Октябрьской» и почему-то именно в 22:33. На этом информация заканчивалась и начиналась мистика. Куда поезд направляется – куда он вообще может направляться по кольцу?! – так и осталось неясным. Только, якобы, было доподлинно известно, что ни его самого, ни пассажиров, которые в нем будут, никто уже никогда не увидит. По крайней мере живыми. Как в детском стихотворении – «идет налево… и уходит».

Дальнейшие мысли Надежды по этому поводу становились совершенно сумбурными, яркие образы наползали друг на друга. Чаще других в ее сознании возникала картинка, на которой мчащийся в полной темноте поезд внезапно оказывался перед огромной пропастью, куда обрывались рельсы, и медленно, под красивую музыку летел вниз. Еще Надя представляла себе тоненькую книжицу в глянцевой обложке, на которой было написано «Остров затонувших кораблей», только речь в ней почему-то шла о поездах. И еше какие-то рваные обрывки мелодии со словами: «А провожают самолеты СОВСЕМ НЕ ТАК, как поезда», и вот в этом «СОВСЕМ НЕ ТАК» Надя чувствовала скрытую угрозу. В общем, сплошной бред.

Это абсолютно непонятно, но она врала даже насчет часов, висящих на стене. Разглядела что-то, чего я не заметил, и не сказала…

Я решительно выбрался из-под неподвижного тела, прерывая поток ментальной откровенности, прошлепал по грязному линолеуму и снял часы со стены. Секундная стрелка застыла на месте, нацелившись мне в глаз. С обратной стороны часов обнаружилось три гнезда для пальчиковых батареек, и только одно из них, правое, было заполнено. Поразительная автономность! Часы стоят, а маятник качается. Среднее гнездо, по-видимому… Я выковырял батарейку и поместил в соседнюю ячейку. В то же мгновение в часах раздался невыносимый металлический скрежет. Ах, так они еще и с боем! Так, а дальше? Переложив батарейку в левое гнездо, я повернул часы циферблатом к себе. Через бесконечно долгую секунду – я успел досчитать до тридцати шести – тонкая стрелка вздрогнула и сместилась на одно деление, сказав: «Тик». «Така» я уже не дождался. Ничто не работает так долго, подумал я, вспомнив название производителя батарейки.

А потом мне стало совсем не до чего, и я заметался по комнате, нервно натягивая на себя самые важные элементы одежды и распихивая по карманам второстепенные; выбежал из комнаты, ударившись бедром об угол стола, отчего на пол с громким звоном полетели какие-то бутылки, и не сказав даже последнего «прости» тихо посапывающему телу, возвышающемуся над плоскостью матраса двумя пологими холмиками ягодиц; ногой распахнул дверь, пытаясь на ходу застегнуть рубашку хоть на какие-нибудь пуговицы. И влетел в вагон, по-моему, еще до того, как голос Буратино, исполняющего в оперном театре арию контуженного Мефистофеля, нагло заглушивший сначала в репродукторе на стене, а затем и в обычном вагонном динамике музыку Жана Мишель Жара, закончил вытягивать из себя фразу:

Осторожно, двери открываются…

Часть третья

Вниз по спирали

Глава тринадцатая

Станция «Сто первый километр». Переход на Сберегательную линию и выход в… Извините, выход в город временно закрыт до востребования. Уважаемые пассажиры! Будьте осторожны при выходе отовсюду, кроме последней двери последнего вагона!

Поезд только замедлял свой ход, а я уже послушно бежал к последней двери последнего вагона, прихрамывая на левую ногу с недообутым ботинком. Споткнулся о холодный взгляд бесконечно красивых зеленых глаз, переступил через него. Что в нем было? Порицание? Презрение? По-моему, и то, и другое, и еще немного… ревность? «Эх ты, – читал я в глазах девушки-мечты, – а я-то тебе…» Интересно, что? Пыталась отдавить ногу? Ну ты даешь, Солнце! Какое право ты имеешь меня ревновать? Кто ты мне? Обижаешься, что я выбрал не тебя, а…

Стоп! О чем я? Что значит выбрал? И почему она так на меня смотрит? А отчего я вдруг захромал? И, кстати, где мои носки? О черт! Кто их засунул мне в карман?

Неужели я допился до провалов памяти?

Краем глаза я заметил Евгения и Игорька. Они сидели плечом к плечу, увлеченно склонившись над какой-то газетой. Пусть читают, сейчас не до них…

Вот и последняя дверь, еще закрытая. Значит, есть время поправить левый ботинок. Верхние пуговицы рубашки застегивать не стал: жарко. Носки тоже наденем потом. Все потом.

Поезд почти остановился, но платформа станции все не появлялась. А когда появилась – не постепенно, как всегда, а мгновенно и целиком, – я едва ее не проглядел. Платформа шириной в комнату!

Или даже не так. Комната, выполняющая роль платформы.

В любом случае невидимый диктор из кабины машиниста (к тому времени я уже считал его скорее живым человеком, сознательно изменяющим свой голос, нежели магнитофонной записью) должен сейчас гордиться своим остроумием. Поезд остановился и призывно распахнул все двери. Но выйти можно было лишь через одну из них, именно ту, и перед которой стоял я, все остальные раскрылись в опостылевшую до зубовного скрежета полутьму тоннеля.

Я вытянул руки вперед и зажмурился, прежде чем сделать шаг из вагона, потому что опасался снова налететь с разбегу на невидимую стену. Однако на этот раз обошлось. Стены не было. Или я научился проходить сквозь нее. Сделав пару шагов, я открыл глаза и увидел длинную узкую комнату, дальнюю стену которой как-то уж слишком по-катаевски украшала маленькая железная дверь. Других дверей в комнате я не заметил. Бетонный пол был покрыт толстым слоем пыли. Она вздымалась фонтанчиками всякий раз, когда я делал шаг, и надолго зависала в воздухе, не оседая. По дороге к двери я успел чихнуть четыре раза. Правда, при блилайшем рассмотрении выяснилось, что передо мной не дверь, а, скорее, дверца: ее нижний край располагался на уровне моих колен, верхний – чуть ниже линии взгляда. Ручка на дверце отсутствовала, зато к верхней се части двумя гвоздями с бурыми от ржавчины шляпками была прибита фанерная табличка с кривоватыми буквами:

Т А Й Н А ВКЛ

Слева направо интервал между буквами становился все меньше, последние три почти сливались друг с другом, а во всей фразе чувствовалась незавершенность. Чуть ниже таблички, под трехбуквенным «ВКЛ» из дверцы выпирала большая красная кнопка. Я мысленно перекрестился и нажал на нее: все равно ничего лучшего не приходило в голову.

Спустя пару секунд из-за дверцы донесся протяжный жалобный звук, и ее левая сторона выступила из стены на несколько миллиметров. Я ухватился за край кончиками пальцев, потянул на себя… и чуть не умер от страха, почувствовав, что какая-то неведомая сила помогаем мне открыть дверь, толкая ее изнутри. Что-то, посыпавшееся с той стороны, коснулось моих пальцев. Я вздрогнул и отдернул руку.

«Монетка! – подумал я, глядя на круглую лунку, образовавшуюся на пыльной поверхности. – Еще одна!»

А потом железная дверца со скрежетом распахнулась, и в дверной проем хлынул звенящий поток, который сперва сбил меня с ног, а потом погреб под толстым слоем… чего бы вы думали?

– Золото! Золото! Золото! – с упрямством Айболита, спешащего в Лимпопо, монотонно вскрикивал я, тщетно пытаясь встать на колени. – Золото! Золото! Золото!

Я замолчал только после того, как одна монетка, пыльная и невкусная, залетела мне в рот.

– Тьфу, мать! – произнес я и выплюнул ее на ладонь. На вид, как и на вкус, кругляш оказался пластмассовым, а золотистым – только по цвету. Жетончик на метро, из полупрозрачного этого… я же где-то читал название… полиметилакрилата. И вообще, похоже, выросшая вокруг меня груда металла и пластика сплошь состояла из мелких круглых предметов, которые человечество умудрилось запихнуть в турникетные щели, наверное, за всю историю своего существования. Залежи желтых жетонов. Древние месторождения зеленых, выпущенных специально к какому-то юбилею московского метрополитена. Богатые жилы медных жетонов, похожих на шоколадные медальки в золотистой фольге. Непонятно откуда взявшиеся вкрапления телефонных жетончиков: и коричневых пластмассовых, и металлических с двумя незавершенными распилами и буквами «МТС». Но все это – только жалкие добавки, заполняющие бреши в основной породе, которую, разумеется, составляли медные пятикопеечные монеты. Натертые до блеска руками рабочих и крестьян пятачки.

Когда бьющий из стены сверкающий поток ужался до тонкой струйки, я медленно и осторожно, как если бы лнигался по ненадежному мартовскому льду, начал сползать с «денежной пирамиды». Отполз на пару метров, встал на четвереньки и отряхнулся, как выбравшаяся из воды собака. Брызги металла полетели в разные стороны, монетки и жетончики выскакивали у меня из-запазухи, из карманов и рукавов рубашки, словно у незадачливого контрабандиста. Я выпрямился и заглянул через дверцу в соседнюю комнату, надеясь отыскать какой-нибудь выход, но увидел только покатую гору все – и |й же звенящей мелочи, заполнившую все пространство от пола до потолка. Тогда я заправил рубашку в джинсы, потрепал серые от пыли колени, сплюнул и отравился к терпеливо ожидающей меня последней двери последнего вагона.

Внутри вагона не изменилось ровным счетом ничего, мое отсутствие, казалось, было проигнорировано. Дед спал, Игорек и Женечка сутулились над распятой на их коленях газетой, зеленоглазая девушка в дальнем конце салона… на нее мне вообще не хотелось смотреть.

Поезд нервно вздрогнул, словно мое прикосновение к поручню пробудило его от легкой дремы, и синхронно захлопнул двери. Динамик хрюкнул и продолжил сегодняшний «Вечер тематической песни» голосом Александра Васильева, гармонично сочетающимся с музыкой группы «Сплин»:

Эти рельсы никуда не при-и-иведут,
Этот поезд не останови-ить,
Эти руки не согреют, не-е-е спасут,
Я люблю тебя, и я хочу,
Я хочу,
Я хочу-у-у-у-у
Тебя убить…

Ощущение постороннего присутствия, причем именно в том месте, где никакое постороннее присутствие, мягко говоря, нежелательно, слегка смутило меня. Я подпрыгнул, сделал такое движение, будто вращаю вокруг талии невидимый халахуп, и энергично потряс левой ногой. Маленькая медная монетка достоинством в пять копеек скользнула вниз по штанине и закончила короткий пробег под подошвой моего ботинка. Я поднял монетку, подул на нее и заботливо обтер рукавом рубашки.

– На, к глазу приложи, – сказал я, приземлившись справа от Жени, и протянул ему трофейный пятачок.

– А, – сказал он совершенно без интонации и рассеянно опустил монетку в карман куртки. – Ты лучше скажи… – Глаза его бегали по бумаге медленно и сосредоточенно, как парочка пенсионеров в одинаковых трико, совершающих оздоровительный виток вокруг микрорайона перед утренним повтором «Санта-Барбары». – Писатель из трех букв, основоположник литературного стиля. Постсоветский Су… бре… Бред какой-то!

Но я его уже не слышал.

– Да нет же! – азартно возразил Игорек. – Писатель – по вертикали шестнадцатое, а вы читаете восемнадцатое.

Но и его я уже не слышал.

– Да? – удивился Женя. – Блин, ну и циферки, хоть с биноклем рассматривай!

Но и эта реплика не коснулась моих ушей.

Потому что все мое внимание в этот момент было сфокусировано на статье, открывшейся мне на развороте газеты. Сквозь газетный текст проступали очертания правого колена Жени Ларина. Мелкие буковки притягивали взгляд, складываясь в гипнотические конструкции.

Последняя правда о «Титанике»

«В жизни стюарда случайности нет. В смерти ее тоже нет. Смерть – это лишь светофорный бред. Как мотыльки на свет. Был еще красный асфальтный рассвет… »

Д. СДент

«Со смертью человека производство не заканчивается. Оно только начинается»

Ф. Л.

«Если бы на борту „Титаника" просто находилось стратегическое ядерное оружие, было бы еще полбеды, – такими словами начал свой рассказ Франсуа Лурье, последний из оставшихся в живых после знаменитой трагедии 1912 года стюардов легендарного „Титаника". – Вся беда в том, что „Титаник" – это даже не океанский лайнер, как ошибочно думали многие. Это поезд.

Знали бы вы, на какие ухищрения приходилось идти нам, простым стюардам для того, чтобы скрыть от пассажиров, провожающих и прессы подлинную сущность „Титаника"! Мы были вынуждены выпивать до литра виски на человека ежедневно для того, чтобы передвигаться по проходам между купе так называемой «пьяной» походкой, имитирующей бортовую качку. А самым талантливым из нас удавалось имитировать даже кормовую! А как мы с крыши „Титаника" поливали окна общих вагонов из шланга, чтобы создать у их пассажиров ощущение корабельного трюма! Об успешности предпринятых мер маскировки говорит, например, тот факт, что некоторые, наиболее доверчивые из пассажиров даже испытывали во время поездки приступы „морской" болезни, особенно при переходе из одного тамбура в другой.

И все это – только ради того, чтобы не рассекретить раньше времени существование стратегически важного железнодорожного тоннеля, проложенного под дном Атлантического океана.

Да что уж там! – воскликнул мой собеседник в порыве откровенности. – По большому счету, даже капитан „Титаника" до самого последнего момента – когда фары встречного товарняка, груженного ящиками со льдом для коктейлей, хищно блеснули во тьме тоннеля – пребывал в полной уверенности, что управляет кораблем. Его мужественная фигура, сжимающая в руках декоративный штурвал, установленный в кабине второго машиниста, выглядела в лучах дальнего света нелепо и вместе с тем крайне трогательно…

Таким образом нашла свое разрешение одна из самых курьезных в мировой истори…»

– Эй! – Ларин толкнул меня в бок. – Очнись! Слово из трех букв, дважды написанное на тамбурном стекле и электричке… уфф, а покороче они не могли?. , описанной в повести В. Ерофеева «Москва – Петушки».

– Сон, – отрешенно сказал я.

– А почему дважды?

– В тамбуре две двери.

– Да? Ладно… – он принялся водить карандашом по бумаге. – Черт! Не подходит. Надо, чтобы вторая «у».

– Сон, – отрешенно сказал я. – Было бы еще полбеды, если бы покой нам только снился. Вернее, если бы нам снился только покой. Вся беда в том, что нам снится даже вечный бой. Этакий нестареющий английский мальчик с французской фамилией Лурье.

Женя быстро взглянул на меня и снова вернулся к газете.

– Ну если ты настаиваешь… – он принялся жирно обводить какую-то букву.

– Слушай, – отрешенно сказал я. – У тебя нет чего-нибудь уколоться?

– Извини, – сказал он. – Завязал. Да и тебе бы советовал. Лучше уж водку пить.

– Да нет, – отрешенно сказал я. – Я не в том смысле… Какую-нибудь булавочку. Я же сплю, – последнее Предложение было произнесено с чуть более вопросительной интонацией, чем мне бы хотелось. – Мне нужно уколоться, и я проснусь.

– Думаешь? Ну-ну… – Женя достал из откуда-то пластмассовый футлярчик, внутри которого обнаружилась поролоновая подушечка с тремя иголками. – Держи.

– Ого! – удивился я. – Подрабатываешь иглоукалыванием? Или на пяльцах вышиваешь?

– Единственное мое увлечение – психологические эксперименты, – в исполнении Жени прозвучало скорее «психологические экскременты», что показалось мне символичным и недалеким от истины. – Это не иглы, это сверхтонкие супер-сверла для ювелирных работ.

– Да ладно тебе… – я извлек из подушечки иголку – вполне обычную, только без ушка и с едва различимой резьбой, спиралью спускающейся с ее острого конца. В общем, верблюд бы через такую точно не пролез, да и ангел подвергся бы сильному риску, пытаясь разместиться на ее кончике.

Я зажмурился и уколол безымянный палец на левой руке. Выступившая капелька крови выглядела реалистично, но все же, на мой взгляд, недостаточно убедительно.

– Показатель, характеризующий прочность супружеских отношений, – требовательно спросил Евгений.

– Из трех букв? – уточнил я.

– Нет, почему?.. – он слегка удивился. – Из восьми. Но известно пока три. Первая – «р», третья – «в», пятая – «о».

– Ревность?

– Ага, – он склонился над газетой. – Черт, я тебя обманул! Наоборот, первая – «в», а третья – «р».

– Тогда – «верность».

– Подходит. Кстати, как там у вас, встреча прошла на высшем уровне? – поинтересовался Женя, не отрываясь от газеты. – Правда, я так и не понял, почему ты выбрал «каштанку» вместо блондинки. Хотя та тоже вроде была ничего. Кстати, куда ты ее дел?

– Ты о чем? – нахмурился я.

– О чем, о чем… – проворчал Женя. Он секунду подумал, потом прикрыл ладонями уши Игорька и грубо спросил: – … ты ее или нет? Вот я о чем!

– Кого ее?

– Ну эту… с этими… – он оставил в покое невинные детские уши и свел руки перед грудью, но не до конца, отчего стал похож на крысу, влекомую дудочкой крысолова, – которую ты увел куда-то. В соседний вагон, что ли.

– Да, правда, – Игорек выглянул из-за Жениного плеча. – Куда делась тетя в белом свитере?

– Какая тетя? Вы издеваетесь оба? – почти с минутным, как у бракованной гранаты, запаздыванием сообразил я.

– Э-э-э, голубчик… – Евгений окинул меня профессиональным взглядом окулиста. Для полного сходства не хватало круглого зеркальца на лбу. – Что вы там такое пили, интересно? – он зачем-то оттянул мне левое веко. – Да нет, вроде не расширены… А? Что пили-то?

– Где пили?!

– Та-ак. С вами все ясно! Избирательная трансгрессивная амнезия. – Женя демонстративно отвернулся от меня. – Следующий! – и снова повернулся. – Что, правда ничего не помнишь?

– Отчего же… Что-то помню. Тебя помню, Игорька помню… Вот, даже его помню, – я кивнул в сторону спящего пенсионера, чье выражение лица было настолько серьезным, словно он тоже мучительно пытался вспомнить, с каким счетом закончилась русско-финская война.

– Помнишь, к примеру, как я тебе двести рублей одалживал?

– Нет, – честно признался я.

– Жаль! – Женя выглядел огорченным. – Я вот тоже не помню. Ну а эту… девчонку в белом? Помнишь?

– Нет.

– Прикол! Тра… – он покосился на Игорька, – …вмированная психика, повышенное содержание алкоголя в крови – это я все понимаю. Но никогда бы не подумал, что можно забыть такое. Слушай! Если что-то было, ты ведь должен чувствовать. А?

– Знаешь… – я прислушался к собственным ощущениям, как акустик с древней подводной лодки вслушивался в обманчивую тишину океана. Куда-то исчезла тяжесть в желудке, обусловленная большим количеством выпитого. Слегка побаливали икры, как это иногда бывает после секса. И потом эти носки в кармане… – Может, что-то и было. Только, хоть убей, но я и правда ничего не помню.

– Слушай, – сказал Женя, – а у тебя голова случайно не болит?

Голова у меня не болела. Почти. До тех пор, пока он об этом не спросил.

– Есть немного, – признался я. – Только что ж тут случайного? Такого намешали…

– Вот и у меня болит. Только как-то не так, как обычно с перепоя, И дышать тяжело… А у тебя как с головой? – спросил Женя у Игорька.

– Раскалывается, – ответил тот. – Вот уже минут… – в его руке незаметно для глаз, словно из сопредельного с нашим пространства, материализовался пластмассовый домик виртуального друга. – Странно! – лицо Игорька выразило высшую степень озабоченности. – Никак не заснет. Очень странно. Раньше всегда в полдвенадцатого засыпал.

– А ты ему колыбельную спой! – посоветовал Женя. – Напали на мамонта злые старушки, остались от мамонта бивни да ушки… – и неприятно захихикал.

– Не лезь к парню! – попросил я.

– Да я разве лезу? Я говорю: может, мы неправильно сформулировали закон Ньютона-Лейбница в канонической форме? Может быть, «П» в числителе – все-таки давление?

– В прошлый раз ты говорил: закон Бойля-Мариотта, – поправил я.

– Да какая разница! – возмутился Женя. – Я же сказал: в канонической форме! А в канонической форме все законы мира звучат одинаково: «П» на «В», деленное на «Т», дают константу. Вся разница – в интерпретации имен переменных и в величине константы.

– Ага! – усмехнулся я. – Например, закон Архимеда!

– Долго же до тебя доходило! – не растерялся Евгений. – Именно закон Архимеда! В канонической форме он гласит: «П» – погруженное в «В» – воду «Т» – тело… заметь, что знак дроби в данном случае изображает уровень воды!. , и обратно: «Т» – теряет в своем «В» – весе ровно «П» – половину.

– Почему половину? – промямлил я, сбитый с толку яростным прорывом научного гения… Ев-гения.

– Ну, или чуть больше, – до обидного легко согласился мой оппонент. – Это уже от константы зависит.

– Если ты такой умный, лучше скажи, как поживает твоя теория перпендикулярных миров?

– А никак, – с грустью ответил Евгений. – Накрылась моя теория. Не выдержала проверки временем. Оно же первое остановилось.

– И куда мы в таком случае едем?

– Куда? – Женя обвел рассеянным взглядом пространство вагона, словно в поисках четкого и недвусмысленного ответа, написанного на стене. – Я, конечно, мог бы еще что-нибудь придумать… только зачем? Спроси лучше у того, кто точно знает ответ.

– Это у кого же? – полюбопытствовал я.

– Да вон хоть у деда в разноцветных очках.

– Да? – я с интересом и как-то по-новому взглянул наставший уже привычным профиль лежащего старичка. – А с чего ты взял, что он знает ответ?

– А с того, – устало вздохнул Евгений. – Ты на медали его посмотри.

– И что?

– И все. Вон, в верхнем ряду, вторая справа. Видишь?

– Ну… – я пожал плечами: медаль как медаль, отчетливо видны цифры «30», остальное – мелкими буковками. – Обычная юбилейная медаль. «30 лет Октября». Или нет, «30 лет со Дня Победы». У деда, кажется, такая была.

– Ты что, слепой? – от человека, глядящего на мир сквозь линзы диоптрий в двенадцать, слышать подобное было особенно неприятно. – Ближе подойди, если не видишь.

Я послушно приблизился к пенсионеру и склонился над ним, почти касаясь правым коленом грязного пола. Должно быть, в этот момент я походил на блудного внука, явившегося к постели умирающего, чтобы услышать его последнее: «Ну что, явился-таки? На жилплощадь не рассчитывай, даже квадратного сантиметра не получишь! Раньше надо было рассчитывать!»

Из динамика мне в ухо ударила волна ритмичной музыки, на гребне которой, отчаянно балансируя, пытался удержаться печальный юношеский голос:

Колечко, колечко, кольцо,
Давно это было, давно.
Зачем я колечко носил?
Тебе о любви говорил…

При ближайшем рассмотрении медалька оказалась такой же обычной, какой казалась издалека: изготовленный из позолоченного алюминия кругляш. Необычным был лишь текст, выдавленный на ее поверхности. Необычным и очень длинным.

Он гласил: «За героизм, проявленный при строительстве станции»

Потом изображение двух перекрещенных штуковин, смахивающих на отбойные молотки, и продолжение:

Глава четырнадцатая

«… имени тридцатилетия победы над фашистской Германией»

Мои пальцы тупо теребили медальку на груди у пенсионера, демонстрируя мне то идиотскую надпись на ее лицевой стороне, то не менее идиотский номер на «изнаночной» – 000001. Всякий раз, когда медаль с тихим мелодичным звяканьем ударялась о шестицветный ромбический орден «За мир и взаимовыгодное сотрудничество во всем мире», пенсионер вздрагивал, как если бы полосатый треугольник медальной подвески крепился не к пиджаку, а прямо на голое тело.

– Эй! – я потряс его за плечо. Раздался тихий перезвон, награды на груди пенсионера сложились в новый узор. – Эй, дед! Просыпайся!

По моему глубочайшему убеждению, именно это слово решительно лидировало в рейтинге самых неприятных для человеческого слуха, независимо от того, каким мелодичным и родным голосом оно произносилось.

– А? – пробормотал пенсионер. – Что, уже конечная?

– Какая конечная, дедуля? – радушно поинтересовался я. – Мы же на кольцевой!

Дед открыл глаза и уставился на меня поверх очков подозрительно трезвым и совсем не сонным взглядом.

– Какая, накх, кольцевая? – в тон мне ответил он. – Да мы уже километров сто намотали по спиральной! – и после короткой паузы добавил. – Внучек!

– Спиральной? – растерянно повторил я.

– Спиральной, накх! – странный «накх», введенный в обращение дедом, по-видимому, играл в его лексиконе роль универсального вводного слова. – «Спиральная линия», она же «Ветвь Дружбы Народов», она же… Вот черт! Забыл… – дед выглядел не менее удивленным, чем я.

– А… вы уверены?

– Уверен?! – он приподнялся на локте. – Да кому ж быть уверенным, как не мне? Я ж ее… Вот этими вот руками… – он посмотрел на свои ладони, как школьник, прячущий в кулаке шпаргалку, но так и не прочел на них окончания фразы. – Я ж ее…

– Он правду говорит, Паш! – сказал за моей спиной Евгений. – Если верить желтой прессе, мы сейчас действительно на Спиральной. А этот дедок ее строил.

– Строил, – зачарованно повторил старик. – Вот – этими вот, накх, руками… Спиральную…

И, словно в подтверждение его слов, динамик над моей головой сменил тональность звучания. Нет, мелодия песни, если я не ошибаюсь, осталась прежней, а нот голос исполнителя разительно изменился. Он стал женским. Новая солистка с грустью и укором обращалась к своим воображаемым подругам, делясь с ними сокровенными переживаниями:

Спиралька, спиралька, спираль, Как жаль мне, девчонки, как жаль!

Зачем я спиральку носила, Ему о любви говорила?..

– Это же твоя, дед, фотография? – спросил Ларин. Я обернулся к нему. Женя держал на вытянутых руках развернутую газету, брезгливо ухватив пальцами за уголки, словно казенную наволочку, с которой собирался стряхнуть пыль. По газетному развороту была мелким шрифтом размазана большая статья под рубрикой «Страницы трудового подвига». Она называлась «День омовения усохших». В одном месте текст расползался на две колонки, освобождая место для фотографии. Со снимка на меня глядел знакомый пенсионер в очках, улыбающийся и помолодевший лет на тридцать, однако одетый, по-моему, в этот же самый пиджак, только без медалей. Лихо сдвинутые на лоб очки на черно-белом изображении были неотличимы от токарных.

– Ну-ка, дай! – старик потянулся за газетой.

– Пожалуйста, – ответил Евгений.

Дед, заметно нервничая, сложил газету пополам, переломив об колено, словно палку для костра. Очки он поднял на лоб, уложив на подставку из бровей, видимо, чтобы еще больше походить на свой газетный снимок. Глаза старика оказались цвета закаленной стали.

– Ну Валерка! – возбужденно сказал он, стрельнув глазами по первым строчкам статьи. – Ну сукин сын! Не обманул! Пропечатал-таки старика…

Я взглянул на текст через плечо пенсионера. Женя Ларин и Игорек тоже наклонились к нам через проход, глядя на подрагивающую газетную страницу вверх ногами. Мы стали похожи на четверку заговорщиков, которые раздобыли секретную карту метрополитена и теперь собираются угнать электропоезд в какую-нибудь Швецию.

Или Швейцарию.

Вечно я их путаю.

День омовения усохших

Это случилось на следующий день после того, как сдохла последняя канарейка. А поскольку оба метролога в один голос категорически отрицали факт присутствия вредного выброса в так называемой «атмосфере» в этот день – да и каким, скажите на милость, должен быть выброс, чтобы уничтожить бедную птичку настолько качественно, что после нее не осталось даже хладного трупика? – смерть ее списали на диггера, который сожрал несчастную, умудрившись при этом не потревожить силового поля термоклетки.

Других версий не было…

… Петрович, который на самом деле был просто Петром, максимум – Петром Алексеевичем, но тем не менее прозывался всеми окружающими, включая начальника смены, именно Петровичем – должно быть, за свою постоянную серьезность и проявляемую в отдельных случаях ответственность – дернул на себя дверцу покосившегося холодильника и устало выругался.

– Сволочи, накх! Просил же – хоть полстаканчика оставить! – и добавил, опасливо уставившись в какую-то точку на потолке: – В смысле – минералочки…

Санек, которого никогда не называли иначе как Саньком, несмотря на старательность, с какой он вписывал в анкету о приеме на работу свое «Александр Николаевич», и на то, с каким загадочным блеском в голубых глазах всегда просил при знакомстве: «Зовите меня просто – Алекс» (черно-белый Штирлиц, тремя месяцами ранее завершивший свое первое двенадцатисерийное турне по голубым экранам страны, в немалой степени способствовал унификации множества Александров, Алексеев и даже Аликов), посмотрел на старшего товарища с сочувствием.

– Что, опять все выжрали? – спросил он, обрушивая весь свой молодой вес на колченогую тумбочку.

– Ну! – возмущенно отозвался Петрович. – Теперь хрен расслабишься!

– Да-а-а… – протянул Санек. Он поправил подсканник на коленях так, чтобы можно было согнуть ноги, повернул подшлемник козырьком вбок, прислонился головой к окрашенной «под кирпич» термотитановой стенке теплушки и развил тему:

– Сейчас бы нарзанчику грамм по двести, а? – Санек посмотрел на Петровича, явно ожидая одобрения. Однако не дождался.

– Дурак ты, Санек! – с натугой произнес Петрович, пододвигая свою тумбочку к раскрытой дверце холодильника. – Молодой потому что. Какой же, накх, нарзанчик при такой вибрации? – он демонстративно вытянул вперед левую руку. Рука дрожала мелко, но интенсивно. – Нарзан – он перед сменой хорош – В малых дозах, конечно. Грамм, скажем, по сто… – заметив, как жадно Санек облизал губы, Петрович расщедрился, – ну по сто пятьдесят. Не более! Так только, чтобы думалось поменьше и от этого… от гастрита.

– Да-а-а… – вновь протянул Санек. – Хорошо говоришь, Петрович. Опыт чувствуется.

– Ну так… – польщено улыбнулся Петрович. – Почитай уж – пятнадцать лет как неба не видел! Хуже, чем в тюрьме, там хоть через окошечко… – он вздохнул глубоко, но как-то неискренне. – А сейчас бы хорошо по боржомчику вдарить. Всю вибрацию бы – как рукой…

– По паре бутылочек, а?

– Да хоть по три! – усугубил Петрович.

– Да-а-а… – Санек прикрыл глаза от света. Маленькая криптоновая лампочка под потолком роняла на пол тусклые пятна света в форме правильных прямоугольников, просеивая их сквозь мелкие отверстия в свинцовом плафоне. От этого непрерывного чередования прямоугольников создавалось впечатление, что термотитан пола тоже выкрашен «под кирпич», как и стены, хотя на самом деле он призван был воссоздавать фактуру «линолеума полового, коричневого».

Петрович перевел блокиратор на пояснице в положение «сидя», взгромоздился на свою тумбочку, легонько покряхтывая – скорее от предвкушаемого удовольствия, чем от напряжения, – и любовно уложил ноги в видавших виды шерстяных носках на вторую полку холодильника.

– Вот, – констатировал он. – А теперь пусть хоть мир во всем мире! Меня не кантовать.

– Ты че, Петрович, – – Санек лениво разожмурил глаза примерно наполовину. – Там же люди эти… продукты хранят!

– Какие, накх, люди? – возразил Петрович. – Были б люди – оставили б минералки, хоть пару глотков, – но на всякий случай все же переместил ноги на нижнюю полку, где никаких продуктов на его памяти никто никогда не хранил.

– Тоже верно, – Санек снова смежил веки.

После честно отработанной полной смены сорокавосьмичасовых рабочих суток обоим нестерпимо хотелось спать. Но не моглось – мешала проклятая вибрация. Стоило расслабиться всего на пять минут и перестать держаться за бока тумбочки, как тело начинало противно подпрыгивать, медленно сдвигаясь к краю, и в конце концов просыпалось уже на полу, громко матерясь и потирая отбитые при падении участки.

Ходили слухи, что ребята из пятой молотобоиной бригады справлялись с этой проблемой, просто приковывая себя к тумбочкам цепями, но и с ними порой случались курьезы, правда, совершенно иного рода. Да и потом, не Кощеи же они, в самом деле, Бессмертновые!

Подумав так, Петрович еще раз порадовался столь удачно выбранному месту дислокации. Барак, в котором они с Саньком сейчас находились, называли «теплушкой» только по какой-то очень древней и удивительно не подходящей для данных условий традиции. Благодаря термоизоляции стен, температура в помещении удерживалась градусов на пятьдесят ниже, чем снаружи, но все равно редко опускалась до тридцати градусов Цельсия, хоть в тени, хоть в тусклом свете лампочки. В этой ситуации раскрытый настежь холодильник давал если не прохладу, то хотя бы ее иллюзию.

Петрович знал, что ближайшие по крайней мере полчаса заснуть не удастся: в условиях полного отсутствия вспомогательных лекарственных средств организм не в состоянии самостоятельно справиться с вибрацией за меньшее время.

– Санек, ты не спишь? – решился спросить он.

– Ну, – неопределенно ответил Санек.

– Я что спросить-то хочу… – Петрович выдержал минутную паузу, но, не дождавшись реакции собеседника, заговорил снова: – Слышь?

– Ну, – устало повторил Санек.

– Ты вот недавно что-то в тетрадке писал, еще перед прошлой сменой… Часом – не стихи, а? – Санек недовольно заворочался на тумбочке. – А то почитал бы, – просительно добавил Петрович. – Я бы послушал…

– Ага, делать мне больше нечего!

– А что, есть чего?

– Да нет, – подумав, согласился Санек. – Вроде нечего.

– Ну так почитал бы… А?

– Да ладно… – мялся Санек. – Они у меня все какие-то… не знаю, детские, что ли. Ты смеяться будешь!

– Не-а, – заверил Петрович. – Не буду, накх! И не надейся.

– Обещаешь?

– Слово подземщика!

– Ну смотри!

Санек, не вставая, раздвинул ноги в стороны, наклонился вперед, насколько позволял блокиратор, и извлек из тумбочных недр потрепанную зеленую тетрадку. Двенадцать листов, тетрадь «для работ по», в косую линию. Раскрыл на первой странице, исписанной удивительно неровным почерком – создавалось впечатление, что автор начинал писать новую строчку вдоль горизонтальной линии, но в конце ее всякий раз слишком увлекался, возносился мыслью в небеса и направлял текст по наклонной вверх.

Санек откинулся назад, с тихим стуком прислонившись затылком к стене, зачем-то потеребил козырек подшлемника, придал лицу торжественное выражение, как если бы собирался выступить с речью на комсомольском собрании, где на самом деле с речами ни разу не выступал и даже старался лишний раз не показываться, и… перелистнул страницу.

Пробежал глазами следующую, мельком взглянул на Петровича, наблюдающего за ним с неприкрытым интересом, и… перелистнул еще одну.

И так – двенадцать раз подряд, с основательной неторопливостью кремлевских Курантов, доигрывающих последние аккорды уходящего года.

– Ну что же ты? – сказал Петрович.

– Сейчас, – Санек тупо пялился на последнюю страницу зеленой обложки, словно пытаясь сперва забыть, а потом заучить по новой отточенные формулировки Торжественного Обещания Пионеров, – сейчас…

«Сейчас» наступило минуты через три. Санек заговорил, причем так громко и внезапно, что Петрович вздрогнул.

Я,
Молотобоец девятого разряда,
Спускаясь в ряды подземных рабочих
Торжественно клянусь не вылезать из ряда,
Ни телом, ни душою, Ни днем, ни ночью.
Пусть скромный – хоть на три копейки! – труд мой
Вливается в общий котел всех советских человеков,
И вырастет постепенно в рубль трудовой,
Как банк во время игры в буру или сек
А еще клянусь – учиться, жить и бороться,
Как Владимир и Леонид Ильичи учили,
И пусть грохот моего молотка отзовется
В сердце каждого патриота – от Кубы до Чили.
А в час смычки – когда растаетмногокилометровая блокада
И австралопитек мне из тоннеля протянет руку
Иль черный как Hellriser – «восставший из ада»
Негр улыбнется мне как лучшему другу -
Ему я скажу: дорогой негр,
Или австралиец – dependsonsituation
Позволь пожать твою длань средь бескрайних недр!
Апотомдобавлю: I feel your vibration.
А если я нарушу эту клятву,
И устану вздымать свой отбойный молот,
Пусть диггер надо мной устроит кровавую жатву
И в мозг неразумный запустит свой хобот.

– Ну как? – Санек казался возбужденным и счастливым донельзя, хотя всего пару минут назад выглядел на все свои двадцать восемь часов, проведенных в забое.

«Надо же, что вдохновение с человеком сделать может! – глубокомысленно подумал Петрович. – Тоже что ли попробовать? Может, еще круче… минералки окажется? »

Петрович быстро придумал две первые строчки грандиозного по замыслу шедевра: «Друзья, содвигнем наши кубки! Пусть в них заплещется нарзан… » и испытал совершенно неожиданную для себя острую недостаточность в рифмах. Ну на «кубки», допустим, еще можно что-нибудь придумать – «губки» там или… нет, все-таки «губки»!.. а вот с «нарзаном» у Петровича возникли непреодолимые затруднения. Должно быть, оттого, что трофейный «Тарзан», поделивший на сферы влияния все кинотеатры, расположенные на поверхности России, с французским «Фантомасом», не догадался спуститься под землю хотя бы на несколько десятков километров.

И потом, кто же нарзан кубками глушит? Его же стопочками надо!

– Тьфу ты! – кратко и емко высказался Петрович. Потом, по-видимому, решил, что слов недостаточно, и сплюнул на пол. Плевок вышел под стать словам: краткий и емкий. – Я-то думал, у тебя настоящие стихи, а тут… И диггеров зачем-то приплел. Разве ж они человеческими мозгами питаются? А? Было б так – они уже давно бы с голоду подохли, накх…

Цветом лица Санек внезапно стал похож на вареного рака. Причем такого, которого запустили в еще холодную воду и поставили на самый медленный огонь – в противном случае это выражение многовекового укора просто не успело бы сформироваться в его покрасневших глазах.

– Ну и п-пожалуйста! – выдавил он из себя. – Попросишь у меня еще что-нибудь! Э-эх! – он сокрушенно махнул рукой, словно приводя в движение пропеллер допотопного аэроплана, и замолчал. Судя по выражению лица – навеки.

– Да ладно тебе! – слегка опешил Петрович. – Что, правда, что ли, обиделся? – Санек молчал. – Нет, серьезно? В тот раз, когда мы тебе диггера дохлого под подушку положили – не обиделся, а теперь!.. Из-за каких-то стишков!.. – Санек продолжал молчать. – Да нет, я разве ж говорю, что стихи твои – полное дерьмо? Ничего подобного! Нормальные стихи, мне лично понравилось. Особенно про негра… – Петрович закатил глаза, припоминая. – «Иль черный, как этот… восставший из зада». Ах, хорошо! Верно подметил!

– Не «из зада», а «из ада», – буркнул Санек.

– Да? Что-то не уловил разницы… Все равно хорошо!

Внезапный…

– Палец убери! – неожиданно подал голос Ларин.

– Что? – Я вздрогнул.

– Да я не тебе. Дед, убери палец, мешает! Эй! Да что с тобой?

– Почему вы плачете, дедушка? – спросил Игорек. Я с трудом оторвался от занятного текста и взглянул в лицо пенсионера. Он действительно плакал, по-стариковски молча и не стесняясь.

– Вам плохо? – спросил я и мысленно похвалил себя за заботу о «лицах пожилого возраста, пассажирах с детьми и инвалидах». Идиотский вопрос: люди редко плачут, когда им хорошо.

– Нет, – наконец ответил старик. – Не плохо. Просто нахлынуло что-то… Молодец, Валерка! Чистая правда. Все как есть, слово в слово… Только не три, а две копейки.

– Что? – не понял я. – Какие три копейки?

– Да не три, а две, я ж говорю, – поправил пенсионер. – Ну стих – тот, что Санек написал. Там было: «Пусть скромный, хоть на две копейки, труд мой…» Двенадцать листов в тетрадке, значит, по две копейки. В косую линию… – Он снова заплакал.

– Не надо его сейчас трогать, – обратился я к Игорьку с Евгением. – Сам успокоится.

– Как же не трогать? – спросил Ларин. – А как дальше читать?

Он мягким, но решительным движением, словно медсестра, ухаживающая за частично парализованным больным, отвел в сторону большой палец пенсионера, открыв окончание фразы внизу газетной страницы:

… шум, донесшийся из шлюзовой, отвлек Петровича от дальнейших восхвалений в адрес поэтических способностей Санька.

Затем разжал вторую руку старика, перевернул газету и снова вложил в его сомкнутые пальцы, будто в защелки скоросшивателя. Газета сразу же мелко затряслась.

Впрочем, мне эта тряска уже почти не мешала.

– Семнадцатая штольня! – витиевато выразился Петрович. – Если это НС, то я уже умер. Прикажи ему, накх, долго жить. От моего имени.

– Не дай Бог! – откликнулся Санек.

Но Бог, к глубочайшему сожалению «третьей бригады отбойных молотобойцев», все же дал.

НС – «Николай Степанович» по официальной версии, или «начальник смены» по еще более официальной – а какой была неофициальная, мне, право, даже неловко говорить – с шумом распахнул дверь шлюзовой, не дожидаясь полного выравнивания давления внутри и снаружи помещения, отчего Санька, сидящего ближе к двери, едва не снесло с тумбочки нестерпимо горячим потоком воздуха.

Николай Степанович вывалился из шлюзовой, по своему обыкновению не сняв легкого скафа, настолько удобного и добротно сшитого, словно он приобретен в магазине модной одежды «Элегант». «Вот ссс… волочь! – за долгие годы работы под землей Петрович научился контролировать не только слова, но и мысли. – Попробовал бы он в нашем уродском несгибаемом костюме подводного бурения в дверь протиснуться!»

– Все, орлы! – с порога пошел в наступление НС. – По пионерлагерю «Сумрачный» объявляется подъем!

Вторая смена – на завтрак! Короче, кончай перекур, дело срочное.

Санек неловко подпрыгнул на месте, порываясь слезть с тумбочки, но, бросив короткий взгляд на Петровича, который с флегматичностью Кутузова взирал на начальника смены с трудом разожмуренным левым глазом, решил, что еще не пора. Петрович тем временем не то чтобы вообще не пошевелил ни одним пальцем, напротив – как раз пошевелил – большим пальцем левой ноги, сокрушенно вздохнул, обнаружив зарождающуюся дырку в шерстяном носке и с пугающим спокойствием в голосе произнес:

– Иди накх, Колян! Мы с Саньком свой трудовой подвиг на сегодня уже совершили. Теперь нам по расписанию положено двадцать часов отдыха и усиленного питания. Кстати, чайничек наружу не выставишь? За семь минут закипит, я засекал.

– Чайничек я тебе потом выставлю, – нисколько не обидевшись, пообещал начальник смены. – И налью в него кой-чего покрепче простой водички. Чистых «ессентуков» 96-ти градусных, так что и кипятить не придется. Только сначала надо кое-какую работенку сделать.

– Это какую же? – заинтересовался Санек. Он был значительно моложе Петровича и оттого с большим доверием относился к любым обещаниям начальства.

– Тяжелую, – вздохнул НС, – врать не буду. Но уверен, что справитесь, – уже чуть бодрее закончил он.

– Ты, Колян, мне тут шурупы в термотитан не вкручивай, – заявил Петрович. – Мал еще, чтобы вкручивать… Ты прямо говори, чего надо.

– Прямо так прямо, – согласился Николай. – В общем так. В семнадцатой штольне…

– А ведь я еще когда предупреждал! – со злорадным удовлетворением в голосе перебил его Петрович. – Надо было плеврораспорки ставить?!

– Ну надо, – тоном пристыженного школьника ответил НС.

– То-то же! Я ведь еще когда говорил, что надо… – Петрович немного успокоился. – Ну и что там стряслось?

– Лавовый прорыв, – начальник смены смущенно рассматривал рыжеватое пятно на своей левой калоше.

– Завалило кого? – по-деловому поинтересовался Петрович.

– Ну да. Вагонетку одну.

– И все? – Петрович с недоверием взглянул на НС. Тот упорно продолжал рассматривать свою обувь с таким интересом, словно впервые в жизни видел асбестовые калоши. – И из-за какой-то задрипанной вагонетки, накх, ты нам с Саньком мешаешь реализовывать гарантированное нам в уголовном кодексе право на отдых?

– В Конституции, – поправил Санек.

– Вот именно! – подытожил Петрович. – Да хрен с ней, с этой вагонеткой! Подумаешь, будет Пик Коммунизма на пару сантиметров ниже, делов-то… А семнадцатую штольню давно пора завалить. Я бы радовался на твоем месте: работы меньше…

– Да погоди ты! – раздраженно перебил начальник смены. – Была б это простая вагонетка, я бы вас и беспокоить не стал. Только ведь, – на его лице отражалась немая борьба между необходимостью поделиться информацией и боязнью поделиться ею слишком щедро, – непростая она…

– Сто первая? – Санек заметно оживился и плотоядно облизал губы.

– Не-а. Скажем так… – начальник смены отчаянно медлил. – Можно сказать, что это – вагонетка с нашими интернациональными друзьями.

– Три тысячи четырнадцатая?! – Петрович возбужденно сверкнул глазами и облизал губы значительно плотояднее Санька.

– Типа того, – уклончиво ответил НС. Он едва заметным жестом поднес указательный палец к губам, а затем ткнул им в какую-то точку на потолке, возможно, ту же самую, которую полчаса назад опасливо рассматривал Петрович. – И система охлаждения у них вроде как повреждена. Так что надо спешить.

– Слышь, Санек, – Петрович хищно улыбнулся. – Ты любишь теплый боржом и потные ладошки этих… интернациональных друзей?

– Не очень, – растерянно признался Санек.

– Ну и дур-рак! – с удовольствием произнес Петрович. – А что мы за это будем иметь? – спросил он, обращаясь уже к НС.

– Как что? – деланно удивился тот. – Как обычно…

– Ага, как обычно! – огрызнулся Петрович. – Мы, значит, с Саньком будем надрываться, друзей ваших интернациональных из лавы вытягивать…

– Что значит «ваших»? Это общие друзья.

– Знаем, какие они общие! Мы их, значит, из этой топки паровозной вытащим, а вы их опять, накх, в бригадирский барак утащите и ну давай им там руки пожимать! А нам, простым рабочим, даже посмотреть не дадите? Так?

– Ну зачем же?.. – неуверенно возразил начальник смены. – А сам-то ты что предлагаешь?

– Я не предлагаю, я требую, – Петрович подумал пару секунд и решительно выпалил: – Право первого рукопожатия!

– Хорошо, – подозрительно легко согласился НС. – Только давай уже поскорее. Изжарятся же!

– А не обманешь?

– Ну что ты, Петя? – Николай развел в стороны руки в блестящих перчатках. – Разве я тебя когда-нибудь обманывал?

– Ну, а ты чего расселся? – рявкнул Петрович на Санька, поразительно легко спрыгивая с тумбочки. – Тоже мне, Илья Мурманец на печке…

…Путь к «инструменталке» проходил мимо широкого, как диапазон приемлемости бисексуально ориентированного садо-мазохиста, транспаранта, обитого сублимированным кумачом. Приклеенные к нему выцветшие буквы с частично загнутыми от жары углами складывались в гордый призыв: «Догоним Австралию!». Судя по отсутствию обычного в такого рода лозунгах «и перегоним», перерабатывать с нашей стороны никто особо не стремился. Тем более что точность при строительстве межконтинентальной ветки метро куда важнее скорости.

За время, которое занял переход от заглавной буквы «А» в слове «Австралию» до восклицательного знака, Петрович успел три раза выматериться, причем по совершенно разным поводам.

Первый раз – в адрес гениальных создателей этого, с позволения сказать, «тяжелого скафа», который почему-то был спроектирован без учета естественной человеческой потребности сгибать ноги в коленях. Руки в локтях, наоборот, были согнуты всегда, и намертво, а несгибаемые пальцы перчаток зафиксированы в таком положении, словно сжимают воображаемый бинокль. Единственным достоинством «тяжелого скафа» была его способность выдерживать давление до хрен знает скольких атмосфер, хотя, с другой стороны, то же самое давление выдерживал и серебристый «легкий скаф» начальника смены, далеко обогнавшего две нелепо ковыляющие фигуры и подающего им из этого далека нетерпеливые знаки поторопиться.

Второй раз – из-за крайне неприятных и не согласующихся с образом мышления русского человека способов организации трудового процесса, которые уже давно были реализованы в подземной практике, но получат свое название на поверхности планеты только спустя десятилетие, когда «мышлЕние» будет официально объявлено «мышлением», а с трибуны на народные массы польется поток загадочных слов: «самоокупаемость», «хозрасчет», «самофинансирование»… Под землей все проще. Отправил наверх сто вагонеток с породой, возвращается сто первая – с суточной нормой продуктов и воды – в том числе минеральной! Отправил за месяц три тысячи тринадцать – одному Богу известно, откуда взялось это число! – возвращается три тысячи четырнадцатая, заветная, при одном упоминании о которой у любого молотобойца на несколько секунд затихает вибрация в коленях, а рельсоукладчик непроизвольно пытается встать «на задние лапы» в своем нелепом скафе на колесиках. Вагонетка привозит так называемых «интернациональных друзей», которые, как правило, оказываются, скорее, подругами какой-нибудь прибалтийской национальности. Один раз, правда, привезли настоящую негритянку, «по обмену опытом». Опыт удался не очень, и Петрович еще раз с удовольствием вспомнил так понравившуюся ему строчку из стихотворения напарника.

И, наконец, в третий раз – из-за приклеенного к транспаранту короткого объявления, гласившего, что «в связи с непрекращающимися на Кавказе дождями высота Пика Коммунизма за последнюю неделю снизилась еще на полтора метра и составляет теперь (число неразборчиво), что по-прежнему на (число неразборчиво) ниже, чем вершина горы Эверест (в скобках, другим почерком – «Джомолунгма»)»…

– Вот… так… – задумчиво произнес начальник смены, закончив приторачивать к скафу Петровича тяжеленную конструкцию, чье сходство с отбойным молотком заключалось лишь в громкости производимого при работе шума. По окружью деревянной рукоятки, хорошо сидящей в прорезиненной ладони перчатки, несмываемыми чернилами было выведено формальное «этот молоток я смазывал сам».

«Он бы еше спросил, не жмет ли? » – усмехнулся про себя Петрович. Усмехаться вслух было совершенно бессмысленно, так как тяжелые скафы из соображений экономии не снабжались аппаратом внешней речи.

– А тебя мы вооружим плевробрандспойтом, – пообещал НС Саньку, снимая со стены непонятного предназначения агрегат. – С устройством знаком? – Санек отрицательно переступил с ноги на ногу. – Не страшно. Я сам, если честно, не очень. В двух словах, нажимаешь вот на эту синюю кнопочку, и какая-то невообразимая энергия поступает вот в этот барабан, – обстоятельно объяснял начальник смены. – В барабане начинается бурный процесс расщепления окружающего воздуха на молекулы воды и чего-то еще, не помню. Не важно. Полученная вода со скоростью пять килолитров в секунду выстреливает вот из этого раструба. Запомнил?

Санек стоял неподвижно, что в данном случае означало положительный ответ.

– Ну и молодец, – сухо похвалил начальник. – Только учти, энергии хватает ненадолго, лишний раз на кнопочку не нажимай. Усек?

НС умело вставил обе рукоятки плевробрандспойта в «руки» Санька, отчего последний стал похож на автоматчика из какого-нибудь фантастического фильма.

… На пути к семнадцатой штольне им дважды встречались диггеры. Причем второй выглядел настолько обнаглевшим – его раздувшаяся черная тушка плотно приклеилась к стенке тоннеля и даже не пошевелилась при приближении людей, – что Санек все-таки не сдержался и выстрелил по нему мощной струей воды. Диггер обиженно взвизгнул, сплющенное в лепешку тельце медленно спланировало на пол, кружась и подрагивая, словно кленовый лист на сентябрьском ветру.

Петрович наградил Санька взглядом, в котором сквозило немое одобрение, и пожалел, что не может поднять вверх большой палец.

– Ты заряд-то побереги, – с напускной сердитостью посоветовал НС.

… Лавовый поток, бьющий из рваной дыры в стене тоннеля, давно уже перестал бить, успокоился и превратился в пышущее жаром черно-лиловое озеро, поверхность которого время от времени вспучивалась гигантскими красноватыми пузырями. Достигнув поверхности, пузыри с оглушительным звуком лопались, изредка фонтанируя.

Приблизительно в центре озера из лавы выглядывал покосившийся силуэт злополучной вагонетки, похожей на двухэтажный дом без окон, но с колесами, в данный момент затопленный примерно наполовину. Судя по отсутствию характерного гудения антирефлектора, система охлаждения вагонетки приказала долго жить. Что на самом деле означало, что «интернациональным друзьям», томящимся внутри, осталось жить совсем недолго. Если, конечно, еще осталось.

Подковыляв к берегу озера, Петрович по возможности небрежно пнул его левой ногой, вложив в это простое движение смысл: «Ну и?.. Что мы со всем этим, накх, будем делать?» Подернутая пеплом ленивая волна лавы алчно лизнула голенище асбестового сапога и откатилась, разочарованная.

– Давай, Санек! – решительно приказал начальник смены. – Жарь! В смысле – туши…

Санек послушно сделал несколько шагов вперед, направил раструб в самое сердце булькающей и дымящей стихии и до упора утопил синюю кнопку. Рассеивающаяся струя воды под невообразимым давлением ударила из брандспойта. Санек, пожалуй, впервые за время своей рабочей деятельности, мысленно поблагодарил создателей «тяжелого скафа» за два пуда балласта, равномерно распределенного в его ластообразных подошвах, – и устоял на ногах, несмотря на отдачу.

Все окружающее утонуло в густом черном тумане повышенной влажности.

Заряда в плевробрандспойте хватило ровно на три минуты.

Когда туман немного рассеялся, мощный лазерный фонарик, вмонтированный в гермошлем Николая Степановича, и две «сорокаваттки», торчащие в «налобниках» у Санька и Петровича, осветили окончательно почерневшую, покрытую толстой, застывшей коркой поверхность озера.

– Ну что, как говорил Юрин Гагарин, поехали, накх! – подбодрил сам себя Петрович. Собственный голос, неожиданно громкий в тесноте скафа и глухой, как уволенный в запас майор артиллерии, казался незнакомым.

Он с опаской попробовал ногой прочность застывшей поверхности. Сделал шаг, другой. Лава немного прогибалась под тяжестью скафа, но держала. «Как на речке, – улыбнулся Петрович. – В ноябре, когда лед еще не окреп. Э-эх! » Он громко выдохнул, а на вдохе – почти по пояс погрузился в плотную, обжигающую массу. Без всплеска.

В этом месте текст обрывался, так что Жене пришлось повторить нетривиальную операцию по переворачиванию страницы. Пенсионер, которого я про себя уже называл Петровичем, больше не плакал. Он улыбался.

Даже газета – или я просто привык? – дрожала значительно слабее.

Ногам сразу стало жарко. Особенно от колен и выше, где скаф не прикрывали асбестовые голенища. «Интересно, а каково сейчас нашим „интернациональным друзьям"? – с поразительным спокойствием подумал Петрович. – Термотитан, конечно, термотитаном… – И совершенно непоследовательно закончил: – А вдруг опять не привезли ни одной брюнетки?»

Начальник смены, нужно отдать ему должное, не медля ни секунды, бросился на помощь попавшему в беду товарищу. Следом нервной походкой приковылял Санек. Он направил раструб на Петровича, чуть пониже спины, как будто собрался расстрелять его изощренным, но крайне негуманным способом. Приведенный в действие брандспойт выплюнул примерно пол-литра мутноватой жидкости и затих.

– Бесполезно! – прокомментировал НС. – Теперь – полчаса ждать, пока снова зарядится.

На извлечение тела Петровича ушло минут десять.

– Ну что? – с трудом переводя дыхание, спросил НС. – У кого есть какие-нибудь мысли?

Петрович придвинулся к начальнику настолько близко, насколько это позволял нелепо торчащий рудимент отбойного молотка. Он прислонил узкое овальное окошечко своего скафа, делаюшее его еще более похожим на водолазный костюм начала века, к стеклопластовой полусфере гермошлема НС и произнес как можно громче:

– А фто в этиф почкаф? – услышал начальник смены.

– А? – переспросил НС. – Ты о чем? Петрович, за неимением лучшего способа указания, развернулся всем телом в ту сторону тоннеля, откуда совсем недавно появился. Начальник смены посмотрел в том же направлении, увидел нестройную колонну бронированных бочек, выстроившихся у стены, и вновь обернулся к Петровичу.

– Концентрированный жидкий дейтерий, а что? Не удостоив его ответом, Петрович сделал шаг по направлению к бочкам.

– Да ты что?! – НС схватил его за плечо и тщетно попытался развернуть лицом к себе. – Ты в своем уме, Петя?

Губы Петровича зашевелились, складываясь в легко узнаваемые конструкции, однако слов слышно не было.

– Опомнись, Петр! – воззвал начальник смены. – Здесь же разнесет все на хрен! – и закончил почти жалобно: – Где я еще такого молотобойца найду, а?

Губы Петровича сложились в фаталистическую улыбку, затем зашевелились вновь. С почти суеверным ужасом НС внимательно наблюдал за их движением. Единственное слово, которое ему удалось разобрать, было «брюнетки».

– А, может, все-таки передумаешь, Петь? – без особой надежды спросил Николай и, увидев в глазах Петровича непробиваемую решимость, мгновенно изменившимся голосом добавил: – Но учти: только под твою личную ответственность! Подорвешься – оставлю без премиальных! – Петрович продолжал идти вперед и улыбаться, легко и беззаботно, как тот самый «Юрин Гагарин». – А на Новый Год, когда пришлют передвижной планетарий и все нормальные люди пойдут смотреть на звездное небо, запру тебя в бараке, так и знай! – Петрович на миг замер в нерешительности, но все же нашел в себе силы для следующего шага. – А-а, ну и хрен с тобой! – решил НС. – Эй, Санек, двигай сюда! Поможешь бочку кантовать…

… Сбившиеся в тесный треугольник, соприкасающиеся стеклянными поверхностями своих шлемов, они были похожи на трех космонавтов, потерявших друг друга на бескрайних просторах лунной поверхности, а затем вновь нашедших. НС почти любовно обнимал Санька и Петровича за плечи, раструб плевробрандспойта упирался ему в грудь, отчего на сердце становилось тревожно и невыносимо тоскливо. Положенная на бок бочка символизировала собой лишенную декоративных излишеств модель примитивного лунохода.

– В общем, так, – излагал Петрович голосом начинающего чревовещателя. – Сейчас вы оба идете за угол и там ждете. Если я не вернусь, считайте… – он надолго задумался, – до ста и бегите отсюда накх, потому как может начаться цепная реакция. Все понятно?

– Петвовись, – гундосо произнес Санек. Одинокая капля скатилась по внутренней стороне стекла его шлема.

– Не дрейфь, Санек, – улыбнулся Петрович. – Мы с тобой еще не такие стихи напишем! Настоящие…

– Ты побереги себя, Петь, – попросил НС, отводя глаза.

…Начальник смены успел досчитать да сорока восьми, а Санек – до шестидесяти одного, когда за углом раздалась короткая автоматная трель отбойного молотка, захлебнувшаяся в гулком грохоте взрыва.

– Не уберегли! – надрывно закричал НС и со всех ног бросился к месту трагедии. Санек тоже что-то возбужденно кричал, но его никто не слышал.

Обогнув угол тоннеля, начальник смены остановился как вкопанный, пораженный удивительной картиной, открывшейся его взору. На мгновение ему показалось, что перед ним – оживший кадр из научно-популярного фильма, который на прошлый Новый Год привозили киношники; фильм был о возможных последствиях Третьей Мировой войны и назывался «Ядерная зима». Но только на мгновение, ибо суровая реальность превосходила смелые прогнозы ученых…

Крупные хлопья странного зеленоватого снега поземкой стелились по земле, возносились к потолку тоннеля, движимые потоками невесть откуда взявшегося ветра, закручивались в спирали, похожие в ярком свете фонарика на крошечные модели подкисшего Млечного Пути. Промерзшее до дна озеро лавы избороздили уродливые трещины. Крышу и стены вагонетки покрывал пятисантиметровый слой еще не воспетого в те времена «синего-синего инея».

В самом центре этой сюрреалистической картины возвышалась одинокая человеческая фигура, облаченная в тяжелый скаф; шлем и наплечники припорошены зеленым снегом; смотровое окошечко шлема покрыто причудливым морозным узором. В одном месте узор был нарушен круглым прозрачным глазком, проделанным изнутри человеческим дыханием. Сквозь глазок виднелась все та же беззаботная улыбка Петровича, как будто само выражение его лица застыло на морозе.

– Жив, сволочь! – восторженно крикнул НС и бросился к Петровичу, оставляя четкие следы на девственно-зеленом снегу.

«Он что же, всю жизнь теперь будет улыбаться?» – с тревогой подумал Санек.

Словно в ответ на тревожную мысль напарника, лицо Петровича стало жестким, как затвердевшая лава. Он решительно развернулся спиной к товарищам и стал быстро перебирать ногами в направлении освобожденной взрывом двери в вагонетку.

Ногой Петрович вогнал в стену неприметную кнопку слева от двери, замаскированную под жирную точку восклицательного знака во фразе «С горки не спускать!». Дверная панель отъехала в сторону, освобождая проход в шлюзовую камеру, которой снабжались только пассажирские вагонетки. Значит, НС не соврал!

– Эй, постой! – На плечо Петровича опустилась рука в блестящей перчатке. – Нас-то подожди.

Петрович резко обернулся, лицом к лицу столкнувшись с начальником смены, его крупногабаритный скаф надежно загородил дверной проем. Отстав на десяток метров, за ними вразвалочку семенил Санек.

– Ты уж извини, Колян! – Петровича не очень интересовало, достигнут ли его слова слуха НС. – Сам понимаешь, право первого рукопожатия! Придется уж вам обождать…

Губы Петровича сложились в кривую ухмылку, дверь в шлюзовую бесшумно закрылась за ним.

… Едва давление в шлюзовой более-менее приблизилось к атмосферному, Петрович, нервничая и чертыхаясь, принялся сдирать с себя неподатливый кожух скафа. Возможно, в этот момент он устанавливал новый мировой рекорд по разоблачению, что тем более почетно, учитывая, что избавляться от спецодежды ему пришлось без привычной помощи напарника. Петрович едва не попал в неловкое положение, пытаясь стянуть с себя тяжелую скорлупу скафа вместе с подскафником.

«Да-а-а, тепло! – с удовольствием констатировал он. – Хуже, чем в парилке, градусов девяносто… Как же они тут, горемычные?»

Дверь, ведущая в жилое помещение, распахнулась сама, и перед Петровичем возникла – словно материализовавшаяся из простых и незамысловатых грез молотобойца второго разряда – брюнетка…

– Очень приятно! – выдавил из себя внезапно смутившийся Петрович.

…одетая только в нижнее белье, которое совсем ничего не скрывало, а скорее…

– Боже, как вы вовремя! – хриплым от жары голосом произнесла она. Глаза ее лучились признательностью. – Мы уж думали – сваримся заживо в этой душегубке.

…влажная кожа смотрелась особенно возбуждающе в тусклом свете криптона…

– Ну да, ну да, – пробормотал Петрович, делая шаг вперед, а потом, подумав, добавил:

…сразу два запретных плода вызывающе подмигивали ему сквозь прозрачную ткань…

– Ну да…

– Да как вы смеете?! – внезапно завопила брюнетка, брезгливо отталкивая протянутые руки, пальцы которых заранее сложились так, будто удерживают за дно хрупкие пиалы с… допустим, боржомом.

– Что значит, как я смею? – опешил Петрович. – Право первого рукопожатия, мне начальник смены… обещал. – Одного взгляда в ее черные, горящие неподдельным гневом глаза оказалось достаточно, чтобы его мозг пронзила страшная догадка. – А вы, я извиняюсь, разве не?..

– Сам ты!.. – И без того румяное, будто тепличный помидор, лицо брюнетки приобрело цвет опасной переспелости. – Я переводчица! У меня, между прочим, два высших образования!

«Да она же крашеная! – ужаснулся Петрович. Волосы брюнетки у самых корней действительно выглядели гораздо светлее. – Как же я так?..»

Словно в подтверждение слов «брюнетки» за ее спиной возникла пара невообразимо жирных китайцев, практически голых. Вместо трусов на них были посеревшие от пота тряпки, обмотанные вокруг чресел на манер пионерского галстука; их свободные концы свисали вниз уныло и безнадежно. Примерно так же чувствовал себя Петрович.

Один из китайцев, чуть более толстый, чем второй, а следовательно – главный в паре, приблизился к Петровичу и склонил голову в ритуальном поклоне, затем поймал его безвольно повисшую руку своими двумя, встряхнул и закудахтал на непонятном языке. От звука инородной речи у Петровича свело челюсть.

– Что он сказал? – спросил он, тупо рассматривая свою ладонь.

– Господин Фуджимота сказал, – внезапно изменившимся, официальным голосом, из которого исчезла даже хрипотца, заговорила переводчица, – что вы – настоящий герой. Он бесконечно вам признателен за наше спасение и обещает наградить вас орденом «За мир во всем мире». Ну и все в таком духе…

– Во-во! И мы от себя тебе какую-нибудь медальку справим, – раздался над ухом Петровича голос начальника смены. – Ну как, руку уже пожал? – весело поинтересовался он.

– Ах ты ж!.. – Петрович медленно повернулся к нему, привычные к отбойнику руки непроизвольно сжались в кулаки.

Из-за спины НС выглядывала молчаливая громада Санька. За смотровым окошечком шлема едва помещалась его широченная глумливая ухмылка.

– Да ты что, Петь? – испуганно отпрянул НС. Выражение глуповатой искренности прочно обосновалось на его лице. – Я ж тебе говорил. Наши интернациональные друзья. Из Японокореи, – словно бестолковому школьнику, чуть ли не по слогам втолковывал он. – Собираются тянуть от нас Сеуло-Токийскую ветку. Опытом обмениваться приехали.

От неминуемой гибели Николая – возможно очень ненадолго! – спас сдавленный шепот второго китайца. Он с выражением полного изнеможения на лице прислонился к стене вагонетки и положил руку на горло.

– Чего ему? – сурово спросил Петрович.

– Воды просит, – объяснила переводчица. И жалобно добавила:

– Усохли ж совсем.

– Усохли, говоришь? – с неприкрытой угрозой в голосе переспросил Петрович. Затем жутко усмехнулся куда-то через плечо. – Слышь, Санек, усохли они! – и добавил тоном, не терпящим возражений: – Ну-ка, подай-ка сюда свой брандспойт!

Подпись под статьей, как я, впрочем, и сам мог бы Догадаться, максимум, со второй попытки, гласила: «Наш соб. корр. на поверхности В. Игнатов».

И тут «вынающий душу» деревянный голос, который, наверное, будет преследовать меня в грядущих ночных кошмарах – если, конечно, сегодняшний ночной кошмар когда-нибудь закончится – старательно проскрипел:

Глава пятнадцатая

Станция «Тупик коммунизма». Платформы нет. Остановка по тре…

Видимо, кому-то просто захотелось привлечь наше внимание. По крайней мере, на движении поезда объявление не отразилось, и никакой станции за окнами я не заметил.

– Аи да Валерка! – продолжал восхищаться Петрович. – Аида…

– Сукин сын! – закончил я за него.

– Ну да… – старик рассеянно кивнул. Очки сползли с его бровей и устроились на переносице. – Только с бочками напутал. Не концентрированный дейтерий в них был, а наоборот, разведенный тритиевый порошок. Был бы дейтерий – не сидел бы я сейчас с вами. У него ж атомная масса в полтора раза меньше.

– Так вы знакомы? – спросил я и ткнул пальцем в фамилию В. Игнатов.

– С Валеркой-то? А как же! Третьего дня познакомились, аккурат после демонстрации. Когда все на Манежку пошли митинговать, я незаметно от колонны отбился, накх, и дошкандыбал до Маяковки. Там есть пивнушка уютная, а главное, недорогая. Если, конечно, закуску не брать. Вот там мы с ним, с Валеркой, и повстречались.

– А он что же, тоже в пивную зашел?

– Ну да. Еще раньше меня. Я его сразу приметил, как вошел. Странным мне показалось: интеллигентный с виду человек, а выпивает безграмотно. Точнее, закусывает. Пьет всего вторую кружку – там это заметно, потому как со столов не убирают, – а из рыбьих костей на столе Мамаев курган сложить успел! Ну, делать нечего, свободных мест было мало, вот я и пристроился к его столику. Пьем, значит, молчим. Я кружку «жигулей» внутрь принял, достал из кармана рыбий хвостик, занюхал. Снова пьем, опять молчим. Допил я вторую, достал из кармана рыбий хвостик, облизал.

– Прошу прощения, – встрял в разговор Женя. – Хочу уточнить, это тот же самый хвостик был или уже другой?

– Какой же другой? – удивился Петрович. – Тот самый. Я его почитай уже… – он задумался, – когда Ельцин на броневик полез?

– Может, Ленин? Может, на танк? – хором предположили мы с Женей, а Игорек спокойно ответил:

– В девяносто первом.

– Вот. С тех пор, значит, и ношу. Да вот он, – Петрович полез в правый нагрудный карман, в котором нормальные граждане носят носовой платок, достал оттуда… действительно носовой платок, развернул и, Ухватив двумя пальцами как пинцетом жалкое воспоминание о вяленом рыбьем хвостике, показал нам. -

Я тогда эту воблу и купил. На радостях, что ГКЧП из Кремля выбили.

– А дальше-то что было? – нетерпеливо спросил я.

– С ГКЧП? – удивился Петрович.

– Да нет. Вот вы сказали, что вторую кружку выпили, рыбий хвостик облизали, а потом?

– Нуда, выпил, облизал… – согласился Петрович и принялся заботливо пеленать многострадальный хвостик в носовой платок. – Потом опять выпили, все так же молча. И вдруг, когда я уже третью доканчивал, сосед со мной заговорил. Тихо так, с сигаретой во рту, но я все же расслышал. «А что, – говорит, – дедушка, задумывались ли вы когда-нибудь, до чего жизнь наша похожа на эту вот, к примеру, рыбку?» И выбрал из кучки средних размеров подлещика. Я лицо заинтересованное сделал, говорю: «Ну-ка, дай-ка взглянуть! – забрал рыбку, покрутил ее, повертел, а потом, значит, сказал многозначительно: – Нет, как-то не задумывался. И чем же они, если не секрет, похожи?» «А вот чем! – он рыбку-то отобрал и давай показывать. – Рыба эта от головы до хвоста – как жизнь человеческая от рождения и до смерти. Сперва идет голова – детство наше лупоглазое, когда мы широко распахнутыми глазами на мир смотрим, рот от удивления открываем, а сказать ничего путного еще не можем. Пока похоже?» (Я руку к рыбке протянул, дескать, убедиться хочу, но сосед хитрый оказался, не отпустил.) «Дальше, – говорит, – идет молодость. То есть вся грудная часть, начиная с жабр. Это когда тебе кажется, что ты и вес кое-какой уже имеешь и плавниками подвигать можешь, а на самом деле силы в тех плавниках – ноль, – тут он за плавничок дернул, оторвал – и в рот! – да и весу никакого нет, так, видимость одна. Потому что внутри у тебя, – а сам, значит, порылся в требухе, достал надутые рыбьи легкие, – один лишь воздушный пузырь, готовый в любой момент лопнуть», – и окурок к пузырю поднес, а тот возьми и лопни, накх. Я головой покивал, оторвал от рыбки второй плавник, чтоб симметрично было, жую. А он свою лекцию продолжает: «Затем идет то, что у человека называется зрелостью, а у рыбы – брюшиной. Время накопления икры. Когда ты суетишься, мечешься туда-сюда, сам не знаешь зачем, стараешься накопить побольше, думаешь: ладно уж, пусть не я, так хоть дети мои будут жить по-людски… Или внуки… И невдомек тебе, что ни дети, ни внуки и пожить-то не успеют, потому что сожрет их какой-нибудь подвыпивший пенсионер с золотыми коронками во рту, уничтожит, так сказать, в зародыше… Кстати, угощайтесь дедушка, – и кусок икры мне отщепил. Ничего икорка оказалась, вкусная. – И получается что?» Я тоже говорю: «Что?» «Получается, что все зря! – говорит. – Суета эта, забота о потомстве, подвиги наши трудовые – все зря! И кроме осознания этой бессмысленности, к старости у человека остается только набор блестящих погремушек, чтоб было чем раз в год украсить парадный френч да жалкий рыбий хвостик». Тут я задумался. «Постой, – говорю, – это ты не на меня ли намекаешь?» «А на кого ж еще!» – улыбается и рыбку мне протягивает. Я ее принял, кружкой пустой на всякий случай придавил, а потом и говорю: «А сам ты, значит, не такой?» «Почему? – вздыхает. – Такой же, наверное… Только конец у меня будет не такой бесславный. Богом клянусь, все для этого сделаю, зубами грызть буду… Вы, кстати, «Гиннес» бочковой пьете?» я головой эдак неопределенно помотал, мол, вообще-то не очень, но раз такое дело… Сбегал он к стойке, принес две кружки темной пены, одну мне протянул и говорит: «А что это у вас, дедушка, за медальки? Я таких раньше вроде и не видел».

Тут-то я ему, слово за слово, воблой по столу, кружка об кружку, все и рассказал. И про медальки, и про подвиги трудовые, все как есть. Даже всплакнул под конец: меня всегда после четвертой слеза прошибает. «Жалко, – говорю, – ведь тридцать лет, почитай, под землей, света белого не видел, а теперь что? Награды эти? Пенсия копеешная? А обидней всего, что рассказать никому нельзя, я ж подписку давал пожизненную. Вот тебе, – говорю, – первому рассказываю. Другой кто, может, и не поверил бы, а по тебе сразу видно: человек с понятием». А слезы из глаз так и льются! Даже пиво от них вроде как светлее сделалось. Тут он ко мне пододвинулся, за плечо приобнял и говорит ласково: «Не надо плакать, дедушка! Все сокровища мира не стоят слезы одного пенсионера. Не пропадет, так сказать, ваш скорбный труд. Узнают люди о ваших подвигах, я про вас в газете своей пропечатаю!». И так мне легко от этих слов сделалось… Э-эх! Я платок из кармана достал, высморкался, спрашиваю: «Так ты что, выходит, репортер или как?» Смотрю… а его уже и нет нигде. Кружка стоит недопитая, под ней – полета рублей, рыбок почти целых пять штук еще, а самого не видать. Ну, думаю, отлучился человек, может, приспичило чего. Не пропадать же добру. Взял еще кружечку, выпиваю дальше, на широкую ногу: пол-литра пива на пять рыбок. И вдруг смотрю, а рыбки-то все без хвостов! И не то чтобы отломаны они или отрезаны, а вроде как откусаны…

На этом Петрович закончил свой рассказ.

Если в начале повествования у меня еще оставались сомнения по поводу идентичности В. Игнатова, встреченного мною в этом самом вагоне, и В. Игнатова из пивной, то к концу его они развеялись совершенно, как флаги союзных республик на новом русском гербе. О тождестве персонажей говорила, например, знакомая мне манера неожиданно начинать разговор с сомнительной философской гипотезы и так же неожиданно исчезать по окончании оного. Стилистика игнатовской речи, правда, безбожно хромала, но это, скорее, благодаря лингвистическим изыскам рассказчика.

– Значит… – Женя Ларин не спеша устанавливал последнюю точку над «i». – Ты говоришь, Петрович, что…

– Да что ты мне Петрович да Петрович! – не выдержал пенсионер. – Я, между прочим, тебе в деды гожусь, А ты мне – Петрович! Петр я… – Он на секунду задумался. – Алексеевич. Так и зови! Сам-то ты кто?

– Чтобы не нарушать традиций, я – Евгенич, – представился Ларин. – Можно просто Женич.

– Палыч! – сказал я, протягивая пенсионеру руку.

– А я – Игорек, – простодушно добавил наш младший попутчик.

– Уже лучше, – пенсионер постепенно оттаивал. – Насчет Петра Алексеевича я, конечно, погорячился. Лучше Петрович: привычнее.

– Идет. – Ларин кивнул. – Так ты… Или вы? – Петрович недовольно поморщился. – Хорошо… Так ты, Петрович, говоришь, что мы на этой колымаге можем «дошкандыбать» – я не ошибся в терминологии? – до Австралии? Или нет?

– Не-а, – ответил Петрович. – Понял правильно, но не можем. Смогли бы, наверное, если б эти балбесы наверху, – он свирепо погрозил кулаком потухшей лампочке, – догадались рыть в обход ядра. Так ведь нет! Спускают нам резолюцию: вести тоннель насквозь. Скорость им, видите ли, важна. Пятилетку, накх, за четыре смены! А что скажешь? Спорить с ними бесполезно, да и не услышат все равно. Стали рыть через ядро. А как температура до двух тысяч поднялась, так все и кончилось. Техника не выдерживает, ломается, накх! Скафы никакие не выдерживают, плавятся просто. Напарник мой, Санек тот самый, – Петрович любовно провел ладонью по газетной странице, – через это и смерть свою нашел. Испытывал новую модель нитроскафа – двухслойного, с прослойкой из жидкого азота, чтоб не так жарко было.

– И что? – Ларин смотрел на Петровича, словно гаишник на просроченный техталон. Иначе говоря, зачарованно.

– Закипел быстрее чайника. Минуты за три. Я потом у него в тетрадке стих один нашел, настоящий. Все не помню, только четыре строчки. Сейчас… – Он собрался с мыслями и продекламировал:

«Смолкают нелепые споры, когда наступает беда. Ты знаешь, я мог двигать горы, я только не знал – куда…».

Мы многозначительно помолчали, затем Петрович продолжил:

– Там еще одна строчка была: «Мы все умрем, ты раньше, я – гораздо… » Как будто знал… Даже хоронить особо нечего было. Вот тогда-то и решили наш проект прикрыть, накх. А вернее, оба проекта сразу. Поэтому Пик Коммунизма так и не стал высочайшей вершиной планеты, как планировалось. Почти километр не дотянули до Эвереста, – и он закручинился по новой.

– И все-таки я не верю! – я решительно добавил ложку дегтя в общую бочку добродушного согласия.

– Во что это? – вскинулся Петрович.

– Да в эту вашу стройку века! Вот в то, что вы, Петр Алексеевич, – я сознательно соблюдал субординацию, – повстречали в пивной известного писателя Игнатова – верю. В то, что наговорили ему всякого, особенно после двух литров пива, тоже верю. Верю даже, что у Игнатова хватило доверчивости, чтобы поверить… – фраза получалась так себе, и я решительно ее оборвал: – вашей истории. А вот в ее правдивость – не верю. Ну не может такого быть! Это противоречит всем законам природы. Может, вы Жюля Верна недавно перечитывали? «Из пушки – в Австралию»? А то похоже… Да и засекретить проект такого масштаба, так чтобы никто ничего не услышал и не увидел… – я покачал головой, одновременно разводя руками.

– Зря вы так, юноша! – мягко высказал мне Евгений, в котором, судя по выражению лица, наконец слились воедино ипостаси: практикующего доктора и теоретизирующего преподавателя каких-то там точных наук. – Насчет нарушения законов природы. Земная наука никогда не отрицала возможность существования межконтинентальных тоннелей. Хотя и не подтверждала, признаю. Ибо, как гласит неравенство Коши-Буняковского…

– В канонической форме, – подсказал я. Евгений одобрительно кивнул.

– Вот-вот. Оно гласит: «П» – поверхность Земли, «В» – ее же внутренность, а под ними – «Т» – тоннель, увязывающий их воедино. Знак умножения между «П» и «В» напоминает нам вид тоннеля, так сказать, анфас, а горизонтальная дробная черта – как бы в профиль.

– А где же неравенство?

– Погодите, не перебивайте… И все это, – Евгений совершил руками всеобъемлющий жест, – ни в коем случае не равно какой-нибудь константе! Потому что иначе тоннель существовал бы просто по определению, и рыть бы ничего не пришлось.

– И в остальном ты не прав, накх, – добавил Петрович, казалось, совсем не огорченный моим недоверием. – Даже насчет двух литров пива. Там литровые кружки были. Мельче несерьезно как-то… И потом, с чего ты взял, что о проекте никто не видел и не слышал? То есть про «слышал» не знаю, у нас под землёй, сам понимаешь, радиоточки не было, но увидеть-то схему проекта может всякий. Кто глаза имеет и хотя бы раз в метро прокатился.

– Это как?

– Да вон же она, Спиральная! – Петрович вытянул правую руку указательным пальцем вперед, похожий на пожилого отца зовущей Родины-матери с плаката. «Аты! – читалось во взгляде старика. – Уже видел Спиральную? – И ниже, мелкими буквами: – накх!»

– Где? – я посмотрел в указанном направлении, но увидел только Ларина, который улыбался так широко, что не оставалось сомнений: уж этот-то видел Спиральную, и не раз! Из-за Жениной спины нерешительно выглядывала карта-схема метро, похожая на построенный юным астрономом проволочный макет солнца.

– Да на схемке же! В каждом вагоне висит, а ты говоришь: никто не видел… Вон, видишь, самая разноцветная линия?

Я внимательно посмотрел на знакомую с детства и весьма незначительно с той поры изменившуюся карту метро и отрицательно покачал головой.

– Это не страшно, – успокоил меня Петрович. – Надо просто знать, как смотреть. А ты, Евгенич, убери голову, загораживаешь!

Ларин дернулся в сторону так резко, словно за его спиной висела не карта-схема, а мишень для метания отравленных дротиков.

– Смотри, – наставлял меня Петрович. – Видишь «Библиотеку имени Ленина» на красной ветке? – я кивнул. – А теперь ищи на желтой «Площадь Ильича». Нашел? – я снова кивнул. Ситуация и так выглядела достаточно нелепо, чтобы усугублять ее ненужными репликами. – Хорошо. А теперь постарайся смотреть на карту, но так, чтобы видеть одновременно левым глазом – «Библиотеку», а правым – «Площадь». Только отчетливо, понял? Пусть все остальное расплывается, но эти две станции нужно видеть четко. Смотришь?

Кивать я не стал, чтобы не нарушить фокусировку взгляда, поэтому пришлось проворчать:

– Смотрю, смотрю!

– Только не спеши. Не страшно, если сразу не получится. Тут нужно время. Да, и лучше пока не моргать…

И я смотрел. Очень старательно. Как будто и вправду верил, что если долго пялиться на карту, не моргая, то она из плоской превратится в объемную, а кольцевая Линия закрутится в причудливую спираль.

Я отчетливо видел красный кружок «Библиотеки имени Ленина» и желтую зарубку «Площади Ильича». Как и обещал Петрович, вся остальная часть схемы постепенно расплывалась, превращаясь в разноцветное пятно. Просветление, однако, не наступало.

Спустя минуту мне неудержимо захотелось моргнуть. Но я сдержался, только уголки глаз увлажнились, словно я смотрел надо боли родную схему последний раз в жизни.

Кроме вагонной тряски, которая, как мне показалось, заметно усилилась, мне мешал сосредоточиться спрятавшийся за решеткой динамика Сергей Чиграков, который пел:

Снова поезд. И близнецы-рельсы куда-то бегут.
Поезд. Предполагаю: опять не заснуть.
Поезд. Вчера был на север, сегодня – на юг.
Поезд. Замкнутый круг…

Ох, не прав ты, Сергей! И я вместе с тобой не прав. Один лишь Петрович знает Истину. Нет никакого замкнутого круга, есть лишь разомкнутая спираль. И если я еще минут пять пособираю глаза в кучу, я, пожалуй, тоже ее увижу. Или притворюсь, что увидел. Или только притворюсь, будто притворяюсь, а на самом деле…

Все! Не могу больше. Считаю до десяти и моргаю! Причем уже восемь!

– Ну! Хватит, что ли?

– Увидел? – без тени иронии спросил Петрович.

– Ага. Спиралька такая, на штопор похожая. А поперек нее – надпись: «Слава Петру Алексеевичу, чуть было не прорубившему нам окно в Австралию!»

– Неужели не увидел? – удивился Петрович, а в следующее мгновение хлопнул себя по лбу и заразительно расхохотался. Должно быть, в глазах окружающих я действительно выглядел смешно. Доверчивый интеллектуал, ставший жертвой «психологического эксперимента» в духе Жени Ларина.

– Очки! – выдавил из себя Петрович в перерыве между приступами затяжного веселья. – Я ж про очки забыл! Без них же ни черта… – и снова затрясся. – Ни черта… На, держи! – все еще тихо постанывая, он сдернул свои псевдотокарные очки и протянул мне.

Я послушно водрузил их на переносицу. Посмотрел на лица своих спутников, окрасившиеся в необычный красно-зеленый цвет, мельком глянул на карту метро на стене… и все!

Память вспыхнула мучительным светом.

…Я, помолодевший лет на пять, сижу на кровати и медленно перелистываю огромные страницы книги без слов. Единственные слова, «Магические картинки», написаны по-английски на ее обложке. Внутри – только картинки. Магические. Если смотреть на них определенным образом – под прямым углом, с расстояния в полметра, стараясь охватить взглядом весь лист – то под монотонным, невыразительным, как обои в «новостройке с отделкой», узором появляется второе изображение. Прозрачное и как будто выпуклое. Какое-нибудь слово, человеческий профиль, силуэт животного или насекомого. В этих картинках действительно скрыта какая-то магия, и я всякий раз радуюсь, когда мне удается ее победить. От страницы к странице это получается у меня все легче и быстрее.

– И что ты там видишь? – Светлана сидит рядом и дышит мне в плечо.

– Здесь? Велосипед. – Да?..

Я располагаю книгу так, чтобы ей было удобнее смотреть.

– Вот он, – вожу пальцем по бумаге. Светлана фыркает. С ее точки зрения, я выгляжу, как телевизионная предсказательница погоды, размахивающая руками перед белым экраном, на который забыли спроектировать метеорологическую карту. – Совсем не видишь? А вот здесь? – перелистываю страницу. – Это же просто!

По ее лицу видно, что она очень старается. Напряженный взгляд, брови сошлись к переносице. Не выразить словами, как мне ее жалко в этот момент! С таким, должно быть, чувством зрячий смотрит на слепого от рождения.

Молча вглядывается в страницу, минуту, вторую. Глаза блестят, и уже не только от напряжения. Вдруг:

– К-корова?

Я смеюсь, мне спокойно и радостно.

– Динозавр, глупая!

– Да?.. Надо же!..

Память отступает, делая меня вновь одиноким и в одно мгновение постаревшим на пять лет…

На этот раз мне даже не понадобилось фокусировать взгляд каким-либо специальным образом. Истина открылась и мне.

Все знакомые мне линии метро, кольцевая и радиальные, остались на месте, невзрачные, будто гвоздями прибитые к плоскости изображения. Но кроме них на схеме появилась еще одна ветка. Она разворачивалась передо мной, виток за витком, словно сказочная змея, переливалась всеми цветами радуги и какими-то еще, совершенно невиданными, уходила за плоскость, ввинчивалась в стену и пустое пространство за ней («По правилу Буравчика», – сказал бы, наверное, Женя Ларин. Или все-таки Винтика-Шпунтика? ), дышала и пульсировала. И где-то на середине третьего, перламутрово-розового, витка я увидел крошечную светящуюся точку. Понаблюдав за ней около минуты, я обнаружил, что точка не стоит на месте, а едва заметно движется вперед. Вперед и вниз, по спирали. Наш поезд. Я подумал о нем с какой-то непонятной гордостью. НАШ поезд!

Уверен, если подойти чуть ближе к карте, я сумел бы разобрать даже названия неизвестных мне станций, под причудливыми углами выпирающие из плоскости картинки. Но я боялся пошевелиться. Боялся потерять видение.

И все-таки потерял.

Когда Петрович бесцеремонно отобрал у меня очки, я мог только ошарашено хлопать глазами, удивляясь окружившему меня со всех сторон – такому яркому, такому стабильному, но такому скучному!… – миру.

Примерно такие же ощущения, хотя и в меньшей степени, я испытывал, когда впервые снимал с себя виртуальные доспехи: шлем и сенсорную перчатку.

– Ну как? – должно быть, прищурившись за разноцветными стеклышками очков, спросил Петрович.

– Это… – сказал я. – Это…

Скорее всего, отчаявшись дождаться окончания фразы, меня перебил надтреснутый, плохо отшлифованный, а возможно, даже изъеденный древесными червями голос Буратино, который сообщил:

Глава шестнадцатая

Станция «Пионерская застава» Лицам старше двадцати пяти лет убедительная просьба…

Суть просьбы так и не прозвучала в эфире. Видимо, наш впередсмотрящий решил, что справится со всеми проблемами самостоятельно.

Поезд остановился резко, словно какой-то нервный пассажир дернул ручку стоп-крана. Платформа станции встретила нас стерильной белизной стен, высокого потолка и… нет, пол был серым, мраморным. А вот колонны – такими же девственно-белыми, будто из гипса. Каждую из них в верхней части украшал хоровод выпуклых обнаженных младенцев подчеркнуто мужского пола, похожих на купидончиков, только вместо лука со стрелой они сжимали в руках гигантские, в половину своего роста, рогатки, а вокруг шеи у каждого был повязан алебастровый пионерский галстук. Купидончики целились друг другу в затылок, одинаковые, как костяшки домино, еще не понимая, что кто бы из них ни сделал первый выстрел, один и тот же трагический финал ожидает всех. Глаза, лишенные зрачков, смотрели то, не мигая.

Двери раскрылись, но я не торопился воспользоваться внезапно появившейся новой степенью свободы. Или ее иллюзии. Я не спеша отделился от сиденья, медленно, с удовольствием потянулся (если бы поручень у меня над головой оказался не таким твердым, удовольствие было бы полнее) и прогулочным шагом направился к выходу.

Она так же медленно вышла из-за колонны. Растрепанная, босая, такая же юная, как тогда… Кстати, когда? Она шла ко мне, уверенно ступая распухшими ступнями по холодному мрамору пола, и ее огромные улыбающиеся карие глаза, причудливый изгиб белоснежной шеи, и даже глупая табличка на груди, над которой я смеялся всякий раз, когда… Да когда же? Господи, если ты есть, посвяти мне секунду своего внимания, напомни только, когда?

Каждый раз, когда ее левая нога со свежей царапиной на лодыжке касалась пола, мое сознание, моя память, моя сущность делала встречный шаг – назад. Или вниз. Вниз по лестнице бесконечного перерождения. Прочь из этой жизни, к предыдущему воплощению, наполненному болью, тоской и… чем-то еще. Чем-то, что перевешивало боль и тоску, наполняло существование смыслом, сообщало ему цель.

Да, именно тогда мы были с ней знакомы.

Спасибо, Господи, я вспомнил.

Это было в пионерском лагере.

Я стоял в центре аллеи, по щиколотку утопая в мятой траве, заляпанной свежей серебрянкой, а она, моя Зина-Зоя, находилась одновременно и слева, и справа от меня, отчего моя бедная голова шла кругом, и это было так приятно, так… может быть, счастливо? Вот к нам, истово ковыряя в носу, подошел пучеглазый пионер. Не по размеру большая пилотка почти закрывала ему уши. Пионер вынул палец из носа, небрежно изобразил рукой салют, затем посмотрел по сторонам и украдкой показал мне кукиш. Он был таким забавным! Нам стоило огромных усилий удержать на лицах непробиваемо-торжественное выражение. И лишь когда он отвернулся, по локоть засунул руки в бездонные карманы шортов и, ссутулившись, двинулся по аллее, мы перестали сдерживаться и засмеялись в голос. В три голоса.

Я вспомнил все. Пионерские лагеря, где летом было шумно и жарко, школьные вестибюли, где, наоборот, только летом было относительно тихо, зато и особенно пыльно, городские парки, где мы стояли друг за другом под странным углом, будто надгробия над собственными могилами, вздрагивали от порывов ветра и восхищались тем, каким цветным и объемным иногда бывает мир. И везде мы были рядом, я и моя Зина-Зоя. Иногда кто-нибудь пытался вклиниться между нами, но это, как правило, длилось недолго.

Я вспомнил, и она, должно быть, это заметила. Ее улыбка стала еще шире… и ближе. Нас разделяло всего полтора метра внезапной застенчивости.

Налетевший со стороны платформы порыв горячего ветра незаметно снес мою крышу. В фигуральном смысле, конечно. Как будто кто-то подцепил двумя пальцами края реальности, к которой я приписан с детства, как к какому-нибудь военкомату, потянул за них и продемонстрировал мне ее изнаночную сторону.

Навроде того.

– Здравствуй, Па! – сказала… вроде бы Зинка. Нуда, раз кобура на боку, значит, Зинка. – Ты уже совсем большой, n’est ce pas?

Вот всегда она так: понавтыкает в разговор разных еловцов, типа вся из себя грамотная, а ты только стой и ушами хлопай!

– Здоров, Зин! – говорю. – Рад вас видеть и всякое такое!

– А я не Зина, – она рассмеялась весело, не зло. – Я Зоя.

Вот ведь хрен! И точно, теперь я и сам вижу – и табличку фанерную, и что без обувки. Зойка, она и есть!

– А чего ж тогда с ревОльвером? – обиженно спрашиваю.

– Зинка поносить дала, – отвечает. – Конспирация опять же.

Я ж говорю, издевается! Даст ей Зинка свой ревОльвер поносить, как же! А потом догонит и еще пару патронов добавит!

– А-а, – равнодушно шмыгаю носом. – Ну извините.

– Извиним, извиним! – отвечает. – Павел, Паша, Павлик, Павлушка! Ну чего ты такой официальный? Мы, слава Ильичу, не на собрании ячейки. Обращайся ко мне на «ты». Пожалуйста.

– Ты! – решительно говорю. И даже пальцем тыкаю для пущей убедительности. – Чего одна-то? Зинка где?

– Она не смогла прийти. У нее… понимаешь ли… задание.

– А-а, – задумчиво так говорю. – Понимаю. Чуть ли не покраснела:

– Да нет, ты не думай…

– Да я и не думаю.

Растерянно хлопнула глазами. Вперед шагнула, ко мне.

Только больше двух шагов сделать не смогла – хлобысь! – и уперлась во что-то. Вроде и невидимое, а дальше не пускает. Хорошо еще, руки вперед себя выставила, иначе могла бы и лбом повредиться. Еще сильнее растерялась девчонка, даже жалко стало. Я со своей стороны тоже подошел, руку одну вытянул – вроде ничего, свободно проходит. Я бы и весь, наверное, так же прошел, да не стал. Странно все это.

Только по голове Зойку погладил. Она руку мою схватила, к губам прижала, но совсем на чуть-чуть. Потом как будто застыдилась, глаза куда-то за колонну скосила – у нее это всегда знатно выходило, с ее-то шеей загогулистой! – и сделала вид, что просто руку мне пожать собиралась. Как, блин, какому-нибудь товарищу!

Ненавижу такие рукопожатия!

Я руку свою у нее забрал, говорю:

– Кто там у тебя, за колонной-то?

– Ах, это, – говорит. – И вовсе он не прячется. Просто сюрприз тебе хотели сделать. Володька, выходи! – и кивает кому-то, кто за колонной, слева от нее стоит. Только я ведь не слепой, видел, куда она глазами вначале скашивала. За правой колонной тоже кто-то прятался. Я об этом, конечно, промолчал, но на всякий случай решил, что надо себя поосторожнее вести. Как-то подозрительно все получается.

Но Володьке я все-таки обрадовался. Совсем не изменился пацан!

– Здорово, Владимир! – говорю. – Какими судьбами?

– Привет, Павел, – смотрит на меня весело, но в то же время как-то настороженно. – Да вот, решил столицу посетить, посмотреть, как тут наши.

– Володя, между прочим, – встряла Зоя, – пять лет но нас добирался, от самой Керчи пешком шел!

– Да ну? – удивляюсь. – Неужто правда? Всю дорогу пешком?

– Нуда, – пожимает плечами. – Только не шел, полз скорее. Все катакомбами, катакомбами… Там, знаешь ли, поезда не ходят, не то что у вас! – он восхищенно оглядел мой вагон снаружи, попытался сунуть голову внутрь, но только стукнулся лбом и смешно расплющил нос о все ту же невидимую стенку. Сказал, будто оправдываясь: – Я б и быстрей дошел, да только пару раз свернул не там, где надо. Так что…

– Да ладно тебе! – говорю. – Хорошо, что вообще дошел! Володька!

Тут я не удержался и полез к нему обниматься. Все-таки столько лет не виделись. Володька тоже раскис: по спине меня стучит, носом в плечо тычется, а еще хорохорится, вроде как от пола оторвать меня хочет. Только хрен что у него вышло! Это когда-то мы с ним одинаковые по силе были, а теперь и росточком он мне по грудь, и весу в нем, дай бог, половину моего будет. В общем, пыхтит, как перегруженный мерин, покраснел весь, но не сдается.

Не сразу до меня дошло, что это он меня так – обиходом, обиходом – пытается из вагона вытянуть. А из-за колонны – я краем глаза заметил – уже показался кто-то третий и неслышно так, на цыпочках к нам сбоку подкрадывается.

– Да ладно, тебе! – говорю Володьке. – Кончай обниматься, я тебе все ж таки не девка! – ручки его слабосильные от себя оторвал и в вагон запрыгнул. Так оно спокойнее.

Этот третий, который раньше за колонной прятался, теперь весь на виду оказался. Стоит, молчит растерянно, глазами телячьими из-под золотистых бровей на меня зыркает. Ну чисто телок! Я тоже молчу, не скрываясь его рассматриваю.

Этот на вид постарше Зойки с Володькой будет, хотя, может, и не намного: седые виски его уж больно старят.

Не, ну семнадцать-то ему точно есть! И похож на кого-то очень, вроде бы… Вроде, на артиста какого-то. Да точно! В том же пионерлагере на открытой эстраде кино крутили, там я его и видел. И фамилию когда-то знал, только что-то не вспоминается она. Хотя, может, вспомнится еще.

Так бы мы и простояли молча до отхода поезда, если б не Зойка.

– Знакомьтесь, – говорит. – Это Павел, а это, – тут она на него посмотрела… Да так посмотрела, мне аж сплюнуть захотелось под ноги… или еще куда. В общем, все мне с ними сразу ясно стало. – Это наш новый старший товарищ. Его зовут… – и снова ему в глаза заглянула, будто разрешения спрашивала. Старший товарищ еле заметно кивнул.

– Ты так и будешь при нем переводчицей работать? – перебил я ее. – Он что, сам за себя сказать не может? Или, может, противно ему со мной разговаривать? – и снова носом шмыгнул. На этот раз – с вызовом.

Тут седой заговорил:

– П-п-почему не могу? Оч-ченьдаже могу.

И попытался улыбнуться. Только жалкая у него улыбки вышла. Зато уж я во весь рот оскалился. Ненавижу, когда над ущербными насмехаются, но тут уж ничего поделать с собой не смог: не надо было Зойке на него так пялиться!

– А, – говорю, – п-понятно! Т-так бы сра-а-а… сра-а-а-а…

– Прекрати! – прикрикнула Зойка и даже пяткой босой притопнула от злости. Ишь ты, поди ж ты, как она его защищает! Меня б так кто защищал, когда меня за тридцать рублей… и даже не серебряных… Нуда хрен-то с ним!

– Ладно, – говорю. – Больше не буду.

– Н-ничего, – говорит седой. – Я уже п-привык, не-е обижаюсь. Меня, кстати, О-о-олегом зовут.

– Ну точно! – тут я и фамилию сразу вспомнил. – Олег Табаков! Я ж кино про тебя видел!

– Нет, – снова встряла Зойка. – У Олега на самом деле другая фамилия. Только тебе ее пока лучше не знать.

– Для кого это, интересно, лучше?

– Да не обижайся ты! Для всех нас лучше. Для усиления конспирации. Теперь только руководитель тройки знает своих подчиненных пофамильно. Это Олег придумал.

– Да что ты все заладила: Олег, Олег! Кто он такой, твой Олег? Откуда взялся, такой умный, на нашу голову?

– Ш-ш-ш, – зашипел седой.

Зойка вопросительно посмотрела на него, вроде как по губам читать пытается. И так мне от ихних переглядок муторно на душе стало, что я все-таки не удержался и плюнул. Правда, постарался ни в кого не попасть.

Ненавижу такие душещипания!

– Шахта, – выговорил Олег наконец, – номер 8-бис. От нее – прямое ответвление к се-се-семнадцатой шт-тольне. Оттуда, п-правда, еще долго пришлось да-аби-раться… И все в гору, в-в-в… Вот оттуда и я взялся.

И снова улыбается. Типа не гордый.

… прощайтесь, свидание заканчивается!..

– вдруг сказал чей-то голос откуда-то сверху. Я чуть язык не прикусил, до того это было неожиданно.

Тут поезд тихо зашипел и так же тихо начал отъезжать. Тройка сразу оживилась, затараторила быстро и гладко, как по бумажке:

– Слушай, Павел! Мы все: Олег, Володька, я и остальные наши товарищи – ты не думай, нас здесь много! – решили, что нам необходимо вновь сплотить ряды, чтобы выбраться наконец из этих мрачных подземелий и…

Тройка шла рядом, стараясь не отставать. Пока это было легко, но поезд постепенно набирал ход.

– … и вернуться в подполье! Тут они заговорили все трое.

– Мы нужны там, наверху, – сказал Володька. Он тоже шел рядом с поездом. – Мы создадим новую подпольную организацию, в этом нам поможет большой опыт подпольной деятельности нашего старшего товарища Олега.

– Т-только прежних ошибок мы п-постараемся не-е-с – допускать.

– Усилим конспирацию!

– Надо делиться не на п-пятерки, а на тройки, та-а-ак, без-з-з…

– … опаснее!

– Мы поведем за собой нашу новую молодежь…

– расскажем ей об истинных ценностях, вернем идеалы…

– освободим от пороков фальшивой демократии…

– от всех этих реп-п-пов, рейвов, и э-э-э…

– экстази!..

– Над страной еще взреет… будет реять алое знамя!

– Но для этого нам нужен ты!

– Это еще зачем? – спрашиваю.

Поезд уже наполовину скрылся в тоннеле.

– Ну как же ты не понимаешь?..

– Ты же всегда был первым. Тебе поверят, за тобой пойдут…

– Паша! Пашенька!

Зойка опять попыталась протянуть мне руку и опять уперлась ладошкой во что-то невидимое. Ладошка расплющилась, как о стекло, побелела, в самом ее низу, там где заканчивается такая плавная и глубокая… ну вроде как морщинка, я увидел знакомую картинку – большая буква «Г», к перекладине которой привязан за шею смешной человечек. Совсем детская картинка.

И тут на меня нахлынуло…

Ведь это же была наша с ней любимая игра! Мы научились играть в нее, подглядывая, как это делают второклашки из сто-хрен-помнит-какой школы. В этой игре кому-то одному нужно было загадывать какое-нибудь слово, а кому-то другому – называть букву за буквой, пытаясь его отгадать. И если этот второй называл букву, которой в слове не было, загадывающий рисовал для него «виселицу». Сначала большую палочку вверх, потом палочку поменьше вбок, потом некоторые слишком добрые отдельно рисовали еще гвоздик, но я, к примеру, сразу же рисовал веревку с петлей. А потом в петлю врисовывался человечек.

Один раз, когда в школе закончилась перемена, все ребятишки убежали в класс, и кто-то забыл на подоконнике ручку с чернилами. С тех пор мы с моей Зимой-Зоей сами могли играть в эту игру. Она, конечно, почти все время выигрывала, да и куда мне до нее: как загнет словечко типа… «осавиахим», я специально запомнил!., разве ж такое разгадаешь? Вот, а бумажки никакой у нас не было. Приходилось и слова, и картинки рисовать прямо на ладошках…

В общем, вспомнил я все это, и стало мне от этого так тоскливо… как будто все уже… и больше никогда-никогда… Короче, я чуть было не плюнул на все и не вышел из вагона.

Но как только увидел, с какой неприкрытой радостью эти мои бывшие товарищи руки ко мне протянули – Олег аж разулыбался весь, Володьке левым глазом подмигнул и прошептал одними губами что-то вроде «он наш», – так меня и отпустило. Не вышел я, только еще сильнее за железную трубку схватился.

– Не-а, – говорю. – Не по пути мне с вами. Сами со ыюими делами разбирайтесь. Без меня.

Ох, как они огорчились!

Олег, тот прямо взвыл от досады! Лицо у него сразу злое стало, страшное.

– Да что мы с ним р-разговариваем? – закричал он своим. – Он же всегда был п-п-п-предателем! Ему же на всех нас глубоко нас-с-с-с-с…

Володька, тот просто остановился и на пол сел, к колонне привалившись. Даже глаза закрыл, будто из последних сил выбился. А Зойка все за поездом бежала, хоть уже и скорость была нешуточная, и платформа того и гляди закончится. Только слезинки со щек стирает и шепчет постоянно: «Павлик, Пашенька, Павлушка…»

А потом, видно, поняла, что все, конец, все равно я сейчас уеду, и просто сама не своя сделалась. Завыла по-волчьи, в лице переменилась и закричала дурным голосом:

– Ну тогда прощай, Пашенька! Навсегда прощай, как и я тебе прощаю! Финита, бля, комедия!

Пальцами неумелыми Зинкин трофейный ревОльвер из кобуры вытащила, дуло дрожащее на меня навела, я даже пошевелиться не успел. Да и растерялся очень. Нет чтобы отклониться или на пол броситься, куда там! Застыл на месте, как вкопанный, только зажмуриться успел, когда она на крючок ревОльверный нажимать начала. И хоть руки у нее ходуном ходили, все равно; с двух шагов захочешь – не промахнешься.

«Ну все, – успел подумать я. – Откочевряжился, так твою растак!»

Ненавижу, когда меня так вот, в упор, расстреливают!

Со стороны открытых дверей раздалось громкое «пах! пах!», а потом, чуть погодя, еще раз «пах!».

И все.

И тихо стало.

Только слышно, как поезд по рельсам колесами стучит.

Я высунулся в раскрытую дверь, посмотрел назад, в сторону станции, и увидел, как Зойка моя на гладком полу калачиком свернулась. И ревОльвер рядом с ней валяется.

Она лежала там, на полу… такая красивая, молоденькая совсем… как живая.

Видать, рикошетом ее достало. Я слышал, так бывает.

А на стене невидимой, которая меня от пуль защитила, даже царапины никакой не осталось. А может, осталось, только такая же невидимая.

Двери вагона с громким клацаньем вернулись на место.

Несколько позже вернулась на место и моя крыша. В фигуральном смысле, конечно.

Медленно, словно заржавевший шарнирный механизм, я развернулся спиной к дверям и тоже решил вернуться на место.

Состояние моей души в этот момент я не сумел бы описать словами, даже если бы посвятил этому занятию остаток жизни. Хотя…

Это, конечно, не совсем то, но… я чувствовал себя примерно так, как если бы мне ценой неимоверных усилий удалось заглянуть за край окружающей реальности, разглядеть ее изнаночную сторону и… с удивлением обнаружить на ней жирную, в фиолетовых чернильных разводах печать «МПС».

Единственным желанием, которое у меня еще оставалось, было сжаться, свернуться и незаметно умереть. И чтобы ни одна сволочь не посмела вернуть меня к жизни!

Продавленное сиденье встретило меня мягко и даже тепло, но в то же время совершенно равнодушно. Таким же до безумия равнодушным показался мне голос Жени Ларина, когда он спросил:

– Что, очередная ошибка молодости?

– Ага, – собственный голос поразил меня своей безжизненностью. – Причем, самое обидное, я даже не уверен, что моей.

– Только не зависай! – Ларин потрепал меня по плечу и признался: – Вот и у меня такая же была…

– Что, совсем такая же?

– Да нет. – Женя почесал переносицу и заметно оживился. – Даже лучше. Представь! Девчонке шестнадцать, талия… – он сжал ладони в кулаки свел их вместе, – как два моих кулака. Ниже талии… кулака, наверное, с четыре.

В два приема он наглядно продемонстрировал мне это «ниже талии».

– И что? – ко мне постепенно возвращалось любопытство.

– А ничего! – буркнул Ларин. – Даже по телефону разговаривать не захотела, сволочь!

– Не дрейфь, Палыч! – подбодрил меня сидящий напротив Петрович и неожиданно достал из-под пиджака поллитровку. – Теперь быстро поедем!

Он нежно посмотрел на бутылку и, подумав, передал ее Ларину.

– На вот, открой. У тебя все равно зубы железные.

Женя мельком взглянул на этикетку, надпись на которой состояла из неофициального приветствия и официального уведомления о содержимом бутылки: «Привет, водка», ухватил зубами «козырек» «кепочки» и резко дернул головой. Затем понюхал горлышко, брезгливо исказился лицом и поставил диагноз:

– Чеченская?

– А то! – Петрович алчно потер руки. – Специально для экспорта в Абхазию.

– О-о-ой! – Ларин покачал головой и приготовился нить.

– Погоди! – встрепенулся Петрович, останавливая иосходящее движение бутылки. – Мы ж не бомжи какие! Зачем же сразу из горла?

Он достал из заднего кармана штанов «телескопический» пластмассовый стаканчик и энергично встряхнул его, раскрывая. Грязный пол вагона оросило несколько капель неизвестной жидкости.

– Наливай!

На мой взгляд, выпивать из этой посуды было немногим гигиеничней, чем из бутылочного горлышка. Прежде чем заглотить протянутые мне со словами: «На! А то на тебя совсем уже, накх, смотреть тошно!» пятьдесят грамм, я завладел бутылкой, деловито осмотрел этикетку, нимало не удивившись написанному внизу пожелаию «Cool before drink», что означало, по-видимому, «перед употреблением – погудеть», решительно долил в 1-такан еще пару капель и только после этого выпил.

Что я могу сказать?

Мне стало искренне жаль абхазцев!

Так жаль, что у меня из глаз хлынули слезы, я закашлялся, сложился пополам, сказал «Спасибо» какому-то выдающемуся ударнику по моей спине, выпрямился, вытер слезы кулаком и соврал:

– Ох-х-х-ха-арошо пошла!

– Ядреная? – Петрович отобрал у меня стакан. – То-то же! Дерьма не пьем!

– Погодите! – воззвал Ларин, излучая торжественность. – У меня родился тост!

– Вот за него и выпьем! – скороговоркой отозвался Петрович, резко опрокинул стакан и замер.

Заговорил он только минуты через две. Вернее, захрипел:

– Так какой, ты говоришь, тост?

– А, какая теперь разница! – сказал Женя, овладевая стаканом.

– И то верно!

А в динамике уже звучала лебединая, то есть десятая по порядку песня с лебединого же, то есть яблокитайского альбома группы «Наутилус Помпилиус».

Твой паровоз сошел с ума, порви обратный билет!

Оставь свои дела, порви обратный билет!

Здесь так много людей, у которых в глазах

Горит апельсиновый свет…

В воздухе запахло диалектикой. Видимо, количество выпитого все же переросло в качество, несмотря на весьма сомнительное качество этого самого количества.

К сожалению, я отчетливо помню почти все, что происходило со мной дальше. Хотя, пока оно происходило, мне почему-то казалось, что это не я, а кто-то другой. В самые щекотливые моменты приходила даже спасительная мысль: «Как хорошо, что все это мне только снится! »

Сначала я тщетно пытался обнаружить в карманах воспетый Бутусовым обратный билет, для чего мне потребовалось раздеться едва ли не до трусов. А может, и до трусов, хотя едва ли. И все это под громкие песнопения Петровича и Евгенича, которые принялись водить вокруг меня хоровод сразу в обе стороны, причем один из них напевал «Сняла решительно – накх! – пиджак наброшенный – накх!», на каждом «накх!» громко топая ногой, а другой постоянно повторял странную фразу про «ухо диполем, ухо диполем», смысл которой я в некоторой степени осознал, только когда ее сменила следующая строфа: «уходи лесом, уходи лесом». В конце концов я все-таки обнаружил в кармане джинсов два носка, почему-то разного цвета, и в одном из них – вожделенный билет. Правда, он оказался совсем не обратным, а просто «ван вэй тикетом», как я успел установить, посмотрев билет на просвет, прежде чем его проглотил Евгенич, заявив, что билет «бесспорно «счастливый», а циферки мы пересчитаем завтра». Потом ми начали наперебой вспоминать, как переводится с английского «One way ticket», причем самыми удачными постоянно оказывались версии Петровича, из-за которых Игорьку пришлось сделать вид, будто он изучает карту метро. А когда это не помогло, Игорек громко расхохотался и с криком «А давайте играть в жмурки!» Ускакал в даль по вагону, размахивая украденными у Евгенича очками. Он доскакал до «прекрасной незнакомки», испуганно взирающей на наши ритуальные песни и пляски, встал перед ней на одно колено, словно маленький паж перед Золушкой, и торжественно передал ей очки, попросив: «Спрячьте пока куда-нибудь!» Лишенный остатков зрения Евгенич добросовестно принялся «жмурить», громко рыча и захватывая пухлыми ручками все, что попадалось на его пути, то есть, главным образом Петровича. Затем все трое, Евгенич, Петрович и Игорек, устроили соревнование по художественному свисту. Причем Игорек для повышения уровня исполнения запрыгнул на сиденье, Петрович, чтобы лучше свистелось, предварительно извлек вставную челюсть, а Евгенич вместо двух засунул в рот сразу четыре пальца. Свистеть при этом он уже не мог. Вытащить пальцы обратно, впрочем, тоже.

Во мне же застарелой зубной болью проявились остатки юношеского романтизма, подвигшие меня на поход в дальний конец вагона. Подойдя к прекрасной незнакомке на расстояние, после которого товарищеские отношения неизбежно перерастают в дружеские, я по примеру Игорька попытался галантно опуститься на колено, однако увлекся и опустился сразу на оба. Вдобавок, случайно уронил голову ей на колени. Последние оказались с ямочками.

От ее ног пахло чем-то приятным и тоскливым, и я решил, что наконец-то попал туда, куда мне надо. Медаль нашла героя, подумал я и оглушительно вздохнул. Нужно отдать должное выдержке прекрасной незнакомки: она даже не попыталась отстраниться. А может, не могла пошевелиться от страха.

– Прости, – зашептал я в ее колени, не надеясь и даже особенно не стремясь быть услышанным. – Прости, что так долго шел к тебе. Но я же пришел. И вот, видишь, теперь все хорошо. Теперь все всегда будет хорошо. Как тебя зовут? А? Как тебя зовут?

– Лида, – негромко ответила она и, должно быть, машинально положила руку на мой затылок.

– Ли-да, – произнес я, пробуя имя на вкус. – Ли… – поперхнулся и закашлялся до слез.

Новая знакомая беспомощно трясла меня за плечо. Когда кашель прошел, на ее бедре остался красноватый оттиск моих зубов.

– Прости… – повторил я и внезапно – «Как хорошо, что все это мне только снится!» – заплакал.

Где-то в отдалении весьма правдоподобно кукарекал Петрович, а Женя Ларин радостно кричал: «Пашка, Пашка – гамадрил, самку трахнул и забыл». Сам он в тот момент, я думаю, был похож на павиана. Чуть ближе чей-то металлический голос старательно проговаривал:

Глава семнадцатая

… такая-то. Повторяю: станция такая-то. Как поняли, прием?

– Я не могу так больше! – говорил я, глотая слезы пополам с окончаниями, сам не разбирая собственных слов, лишь ощущая во рту их солоноватый привкус. – Яне выдержу! Прости, что говорю, что я, наверное, просто пьяный, а ты так невыносимо близко… Прости, завсе и за всех ублюдков, но прости, я просто… Вот уже три года… Три года. И – никому, никогда… И ведь никто ничего потом… Как будто и не было… Потому что они все забывают, а я… Я обречен на эту память, и я обречен на эту жизнь, потому что… И – ну разве можно так жалеть себя! Прости, я, наверное…

Тонкие пальцы погладили меня по голове, но легче не стало.

– Просто, если снова все, как тогда, то все. Если как шестнадцатого апреля, тогда все… Я больше не смогу… Ведь каждый раз… Каждый день, с тех пор как они пришли ко мне со своими дурацкими инструментами… Три года! За что? За что меня так?! Почему я такой разный!?.. Меня задолбала моя разность. Хочу быть одинаковым… Разве я… Слушай, а давай я тебе все расскажу! Только тебе. В первый раз… Тебе… Они пришли ко мне. Давно. Больше трех лет… Только ты слушай, пожалуйста. Потому, что если не ты, то я не знаю… Давно. Я сначала подумал: из ЖЭКа прислали по ошибке. Так бывает… Потому что одеты были в рабочую одежду, и ящики у них были, такие, с инструментами… Только когда уже дверь им открыл…

С непростительным опозданием над моим сознанием распростерла серые крылья спасительная амнезия. Увы, без созвучной ей анестезии. Когда я снова пришел в себя, у меня болело все: голова, сердце, душа.

Вернувшись к более-менее отчетливому восприятию действительности, я застал себя за окончанием какой-то сложной фразы про то, как мне мучительно хочется просыпаться и засыпать под звуки гимна, а по выходным впадать в анабиоз. Должно быть, в моем понимании это и означало «быть одинаковым».

Девичьи колени по-прежнему внимали мне молча, не перебивая…

Что и как долго я говорил? Я не помнил. Но, видимо, что-то говорил, раз так тихо стало в вагоне. И по-видимому, достаточно долго, раз все мои спутники успели сгруппироваться вокруг моей символической фигуры, дополнив ее до скульптурной композиции «Кающийся и внимающие ему», и даже… кажется, протрезветь! Господи, что же такого я наговорил?!

Женя Ларин смотрел на меня изумленно и, вместе с тем, с восхищением. Он был похож на поклонника женского футбола, которому неожиданно сообщили, что Марадонна на самом деле оказалась мужчиной. Удивление во взгляде Петровича было разбавлено изрядной порцией суровости. Пожалуй, именно так пялился бы он на стакан с кипяченой водой, в котором замочил на ночь вставную челюсть, а наутро обнаружил чей-то искусственный глаз. Игорек плакал, уткнувшись в колени, беззвучно и безнадежно. Никто его не успокаивал.

Я медленно поднял голову и взглянул в глаза прекрасной незнакомки. Как, она говорила, ее зовут? Люба? Лада? Нет, пусть лучше будет Лида… Выражение ее лица мне не удалось расшифровать. Может быть, она просто Слышала меньше остальных? Надеюсь.

– Что я говорил? – спросил я, ощущая растущую волну паники. – А?!

Никто не ответил.

– Что я только что говорил? – я поднялся с колен, привычным уже движением намотал на кулак воротник – ларийской куртки, подтянул его мясистый нос к своему подбородку. – Что. Я. Только. Что. Говорил. А?! – и легонько его встряхнул.

– Ты не поверишь, – зачарованно проговорил Женя. – Похоже, чистую правду!

– Да уж, – веско добавил Петрович. – Такое и захочешь, накх, не придумаешь.

– Не может быть… – ноги подкосились, и я плюхнулся на сиденье рядом с Игорьком.

– Вот-вот, – сказал Женя. – Я тоже поначалу так думал. А потом послушал, послушал…

Я положил руку на вздрагивающее плечо Игорька, но он отшатнулся от меня, как от пациента лепрозория, выпущенного досрочно за примерное поведение.

– Я в чем-то виноват перед тобой? – спросил я у его спины и внезапно разозлился. – Я в чем-то виноват перед вами? В чем?! Разве я выбирал для себя такую судьбу? Просил об этой ответственности? Разве мне позволили выбирать? – мне снова хотелось плакать, но не было чем, тогда я просто повторил вполголоса: – Разве я виноват?

Игорек резко обернулся. Мне показалось, сейчас он ударит меня. Правая рука машинально метнулась к подбородку, прикрывая лицо… и очень-медленно опустилась.

– Он никогда не нарушал правил! – Игорек кричал мне в лицо, захлебываясь в собственных эмоциях. – Есть ГАИ, нет ГАИ – никогда! Он всегда ездил очень аккуратно. Он не мог… В чем виноват он?

– Прости, – что еще я мог добавить? – Прости, Игорек, пойми…

– Без ног, без работы, без мамы, – тихонько бредил мальчик.

Я снова положил руку ему на плечо. В кино это обычно помогает…

Ощутив вкус крови на губах я с отчетливостью осознал, что кино про нас уже не снимут. Некогда. А через некоторое время станет и некому.

Игорек перестал плакать, вытер слезы рукавом и придавил меня к сиденью коротким приговором:

– Ты виноват! И отвернулся.

– Ты виноват! – эхом отозвался Петрович. – Если ты так нужен наверху, какого же хера ты делаешь здесь?

– Как тебя только угораздило! – восхищенно вторил Женька. – Из всех возможных вагонов всех возможных поездов выбрать именно этот! Нет, ну вероятность же почти отрицательная! Раза в три ниже нуля.

– Случайно, – тихо сказал я.

– Случайно?! Накх! Здесь нет случайных людей! Здесь только те, для кого все случайности давно закончились. Никому не нужные старые пердуны вроде меня, которые только зря занимают свои метры жилплощади… – сказал Петрович.

– Никому не нужные дети, похожие на игрушки, которыми уже наигрались, но не выбрасывают на помойку, потому что неудобно, – не оборачиваясь, продолжил Игорек.

– Никому не нужные покинутые любовницы, – неожиданно добавила Лида, – которые… Впрочем, это слишком долгая история, – она усмехнулась и замолчала.

– Да хорош вам ныть! – вмешался Женя Ларин. – Я вот, к примеру, всем там, – он ткнул пальцем в потолок, – нужен, да еще как! – и закончил уже не столь решительно: – Просто я зае…ся!

– Случайно… – мой голос болью отозвался в разбитых губах.

– Да что ты заладил? – огрызнулся Петрович. – Случайно, не случайно! Надо думать, как тебе выбираться отсюда, пока еще не поздно. Если еще не поздно. У меня там все-таки дочурка осталась, накх, и пара внучат… Во сколько, говоришь, тебе надо дома быть?

– Что? – я очень медленно начинал соображать. – Выдумаете, это еще… получится?

– Хер его знает! – честно признался он. – Если что-нибудь придумаем… Так во сколько?

– Ноль – сорок восемь.

– Нормально, а сейчас?

– Перед тем как все часы встали, было двадцать пять минут двенадцатого.

– Дурак! – Петрович поморщился. – Встает знаешь что?

У меня было несколько предположений, но я оставил их при себе.

– Вот и я уж почти забыл, – признался старик. – А часы не встали. Просто время пока работает на нас. Да сам посмотри.

Я посмотрел. На часах горело 23 28. За те несколько секунд, что я тупо пялился на циферблат, двоеточие между парами цифр так не появилось.

– Что, не понял? – сочувственно спросил Петрович.

Я покачал головой. В затылке стало еще больнее.

– Темный человек! Ты по образованию вообще кто?

– Программист, – признался я.

– Это навроде кибернетика?

– Ага.

– Ну тогда должен хоть чуть-чуть соображать! Ответь мне на простой вопрос, Палыч, в какую сторону движется стрелка часов? Да не смотри ты на свои батареечные, сюда смотри!

Петрович дернул Ларина за руку, тот с удовольствием дернулся. Циферблат его часов оказался перед моим носом. Стрелки, как мне показалось, стояли на месте, впрочем, теперь у меня не было в этом стопроцентной уверенности.

– Направо? – предположил я.

– Отлично! – воодушевился Петрович. – Все, Палыч, считай, что понижен в звании до пол-Палыча. Направо! Это когда стрелка сверху. А когда снизу? Налево, что ли?

Я пожал плечами.

– Нет, правильно говорили, что кибернетика не наука! Неужто так трудно понять простую вещь. Стрелка часов, – желтый ноготь постучал по стеклу, – всегда движется по часовой стрелке. По! Ты понял? И никак иначе! А мы? Ты же смотрел карту… Мы едем в другую сторону, виток за витком – против часовой стрелки. Что же в таком случае должно приключиться со временем? А? – Петрович с интересом заглядывал мне в душу поочередно то красным, то зеленым глазом.

– Хроносингластический инфундибулум, – отчетливо произнес Ларин.

Как это ни странно, я его понял.

– И чем дальше мы уезжаем, тем медленнее идет время, – говорил Петрович, и, видимо, для наглядности, замедлялась его речь, а вместе с ней и движение поезда. – Ведь время, если подумать… – пенсионер неожиданно замолчал, затем продолжил: – Если подумать, то время – та же спираль. И если двигаться по ней все дальше… – он поднялся с места, пригибая голову, как будто боялся удариться о поручень, что ему едва ли грозило, – и дальше… И все время дальше… Тогда можно…

– Можно в Африку прийти, – чуть слышно прошептал Игорек.

Петрович рассеянно посмотрел на него, затем принялся блуждать взглядом по сторонам.

– Тогда можно добраться до таких мест, до которых тебе не очень-то хотелось добираться, – закончил он, ловким движением подобрал с пола бутылку из-под приветливой водки и вернулся на свое место.

И хотя в бутылке не осталось ни капли, с нею Петрович стал выглядеть значительно увереннее.

Так бывает, подумал я, грудные дети тоже часто не могут успокоиться без «пустышки».

Бывший молотобоец оцепенел, пристально вглядываясь в заоконную темноту и прислушиваясь к затихающему стуку колес. Он лишь легонько кивнул, когда невидимый механический диктор, который, возможно, некогда брал уроки орфоэпии у самого робота Вертера, прежде чем последнего отправили на переплавку, громогласно объявил:

Глава восемнадцатая

Станция «Партизанская засада». Стоянка десять субъективных ми…

Речь диктора была внезапно прервана оглушительной мощности гудком. Гудел поезд, хотя понял я это далеко не сразу – таким громким и долгим был звук. Я не люблю литературных штампов и потому не назвал бы его «леденящим душу», тем более что избитое сравнение не соответствовало действительности. Этот звук не «леденил» душу, он ее «вынал». Вынал, небрежно комкал и забывал вставить обратно.

Гудок смолк, и почти одновременно перестали вибрировать поручни и стекла вагонных окон. Я запоздало удивился, как их вообще не разнесло на кусочки мощнейшей звуковой волной.

Поезд встал совсем как «знаешь что» в недавнем вопросе Петровича: решительно и в совершенно неподходящем месте. Стало необычно тихо. Так тихо, как это бывает, например, когда ты защищаешься от внешнего шума, включая на полную громкость музыку в наушниках, и кассета неожиданно замолкает одновременно с внешним раздражителем.

Двери остались закрытыми, впрочем, сейчас это меня радовало. За окнами было темнее, чем я мог себе представить. Казалось, окружающая тьма не только не рассеивается от внутреннего освещения, но пытается пробиться сквозь стекла, чтобы вобрать в себя вагон вместе с его несчастными обитателями. Должно быть, это ощущение возникало из-за запаха снаружи. Пахло так, что мне захотелось вымыть руки.

Гудок повторился. На сей раз я успел зажать уши пальцами еще на первых аккордах незамысловатой иерихонской мелодии. Все мои соседи, кстати, поступили точно так же. Кроме Петровича, который, похоже, и не слышал Гудка. Думаю, даже трубный глас Архангела Гавриила… Да что там! Даже согревающее душу бульканье разливаемой по рюмкам водки не вывело бы его из оцепенения. В лучшем случае старик отметил бы краешком сознания: «Ага, Гаврюха пришкандыбал… И водку принес…» и снова впал в ступор.

– Эй, Петрович! – почему-то вполголоса позвал я.

Он не ответил, лишь раздраженно взмахнул левой рукой в жесте «не время, накх!» и продолжил медленно водить головой из стороны в сторону, напоминая своими движениями объектив камеры, установленной в кассовом отделении банка. Пальцы правой руки Петровича были плотно сомкнуты на бутылочном горлышке.

Мне стало забавно, если можно так сказать. Я взглянул на остекленевшее отражение Жени Ларина. Из-за обступившей вагон темноты оно казалось особенно отчетливым, хотя некоторая перекошенность морды, разумеется, присутствовала. Морда состроила рожу, сверкнула стальной улыбкой, подмигнула ближним к Петровичу глазом и пробормотала нечто маловразумительное на тему: «Ну вот, еще один не вернулся из забоя. Я улыбнулся в ответ. Кстати, внезапно подумалось мне, давненько я не практиковался в фирменном, «валерьевском» взгляде на окружающих.

Я с новой силой уставился на Женино отражение в неровной поверхности стекла. После тренировки по отысканию объемных спиралей на плоской карте метро пристальность взгляда давалась мне удивительно легко. Ну что, доктор-лектор, раскроешь ты мне наконец свою внутреннюю сущность?

И доктор-лектор раскрыл. И в тот же миг мне, если можно так сказать, перестало быть забавно.

Несколько секунд я по инерции продолжал глупо улыбаться и тихонько бормотать себе под нос о том, что надбровные дуги оттого и называются надбровными, что находятся над бровями, и поэтому совершенно незачем было оттягивать их к ушам, и только потом понял, что лицо, на которое я уставился, уже не принадлежало человеку, назвавшему себя Евгением Лариным.

Нет, Женино отражение в окне никуда не делось, оно лишь поблекло и заметно побледнело, когда сквозь него проступило другое.

И это было лицо мутанта.

Землисто-голубого цвета, лишенное какой-либо растительности, разделенное расщелиной рта на две неравные части. Мешки щек свисали почти до плеч, огромные ноздри были вывернуты наружу и направлены точно в цель, будто стволы супер-нейлгана. Сеть горизонтальных морщин, пересекающих лоб, напоминала нотный стан. Мерещилось, что одна морщинка проходит прямо через единственный глаз мутанта, делая его похожим на ноту «ля». В данный момент – целую, поскольку глаз закрыт. Из-за отсутствия ресниц казалось, что он подглядывает за нами. За мной. И чей-то тихий и очень спокойный голос произнес в микрофон моей памяти: «Мутант сознательный – самый опасный». Мне стало страшно.

Глаз раскрылся, точно раковина, сверкнув красной жемчужиной зрачка, но спустя мгновение снова захлопнулся. Из глаза брызнули слезы, лицо мутанта исказилось от боли, и, как мне показалось, распалось на две половинки. На самом деле, это просто распахнулся рот. Я понял, что окружившая меня непривычная тишина с секунды на секунду сменится своей полной противоположностью. И не ошибся.

Кричали пронзительно и страшно, одновременно от боли и от ужаса, нечеловеческим и, вместе с тем, весьма знакомым голосом. Далеко не сразу я сообразил, что кричат на два голоса. Первым был Женя, который таращился выпученными глазами на темное стекло перед собой и скрюченными пальцами водил по лицу, впиваясь ногтями в кожу, как будто пытался отделить ее от черепа. Чей голос был вторым, я затруднился бы сказать. Он смолк, едва растаяло, растворилось в темноте чудовищное изображение мутанта.

Услышав крик, Игорек под опасным углом вывернул шею, силясь заглянуть себе за спину, а Лидочка мгновенно зажмурила вечнозеленые зеркала своей души, для надежности прикрыв их ладошками.

– Кто? – глухо простонал Ларин. Одной рукой он держал себя за горло, как будто пальцами помогая словам выбираться наружу. – Кто это… было?

– Все, ребята, – очень тихо и как-то отстраненно произнес Петрович. – Похоже, приехали. Можете считать, что еще одна медаль нашла своего героя.

– Кто это был? – спросил я.

– Да так, – Петрович произвел неопределенный жест плечом, – мутота всякая. Я, если честно, только но слухам про это место знаю. Думал, что брешут. Надеялся.

И вдруг резко вышел из оцепенения. Он вскочил на ноги, с размаху ударил донышком бутылки о боковой поручень и наконец-то разродился любимым междометием. Осколки бутылки брызнули во все стороны. В руках у Петровича осталось некое подобие каменного цветка, изготовленное из подручной стеклотары.

– Па-адъем! – громко скомандовал пенсионер. – Как сказал бы светлой памяти Николай Степаныч, в пионерлагере «Сумрачный» объявляется вечерняя поверка! Вторая смена – на завтрак! – и, не увидев реакции с нашей стороны, принялся одного за другим отделять нас от насиженных мест. – Строиться, строиться! Всем отойти от левой стороны вагона! Вытянуться в Цепь и глядеть в оба! Да, рожи сделайте пострашнее. Может, они еще побоятся…

Должен заметить, что на некоторых из нас действительно страшно было смотреть, на Ларина, например. Он продолжал придирчиво ощупывать свои щеки, точно слепой, побрившийся на ощупь. Несмотря на общую растерянность, я отметил тот факт, что Лида, «вытягиваясь в цепь», постаралась встать поближе ко мне, и даже испытал по этому поводу легкое удовлетворение.

Так, спокойно! Дело, похоже, серьезное. Я закрыл глаза и постарался на несколько секунд расслабиться. Привычка со времен спортивной юности, очень помогает перед спаррингом. Особенно когда заранее неизвестно, кто станет твоим противником.

Я спокоен. Я собран. Я готов.

Аминь!

Я открыл глаза. Как оказалось, очень вовремя.

Еще одно существо, щурясь от резкого света, заглядывало в вагон со стороны не видимой, но подразумеваемой платформы. Другое, но не менее уродливое. Когда оно выпрямилось и распласталось голым туловищем по стеклу, стало ясно, что данная особь относится к женскому полу. И даже более чем!

– А ну пшла, падла! – прикрикнул Петрович и попытался отпугнуть незваную гостью, постучав ладонью по стеклу. Гостья высунула длинный фиолетовый язык и попробовала облизать его ладонь. На пыльном стекле остался долгий мокрый след. – Пшла, я сказал!

– А-а – неуверенно вскрикнула Лидочка.

Существо задумчиво посмотрело на нее, склонив голову набок, облизало голое плечо и тоже сказало: «А-а», а потом: «Ы-ы», – так, что мне показалось, что оно в меру способностей пытается произнести слово «пассажиры», – и с силой ударилось лбом о стекло. Я непроизвольно отшатнулся. Кто-то судорожно обхватил меня сзади руками. Кажется, Игорек.

Внезапно еще чья-то тень промелькнула за окном, и наша гостья начала медленно сползать вниз, тщетно пытаясь зацепиться за что-нибудь пальцами, не нуждающимися в маникюре. Прежде чем она окончательно исчезла из поля зрения, ее лицо исказила чудовищная гримаса. Кажется, то была попытка улыбнуться.

Еще какие-то тени появлялись из темноты и исчезали, не давая рассмотреть себя в подробностях, что, разумеется, было к лучшему. Тени двигались, сплетались, исчезали вновь.

– Нормально, – прокомментировал Петрович. – Промеж собой дерутся. Ничего, нам бы только десять минут продержаться…

Я машинально взглянул на часы, но увидел лишь привычное 23:28. Правда, с уже проявившимся двоеточием.

Чьи-то сощуренные глаза приникали к окну, чьи-то губы оставляли отпечатки на стекле. Чья-то широкая тень взметнулась вверх, прогрохотала по крыше вагона, оставляя в ней глубокие вмятины, и скатилась вниз, под колеса, с противоположной стороны. Чья-то рука по локоть просунулась в дыру на стекле, подвигала пальцами, нащупывая что-то, и, не нащупав, просунулась по второй локоть.

Я кинулся к ней и брезгливо поддел многосуставчатую руку носком ботинка. Рука напоролась на срез стекла, окрасилась в красное и втянулась обратно. На ее месте возникло бледное лицо очередного урода, которое сладострастно содрогнулось и слизало красное со стекла. Оранжевые губы удовлетворенно выдули розовый пузырь. Я едва сдержался, чтобы не закричать.

Оказавшийся рядом Игорек обеими руками зажимал себе рот.

– Ничего, ничего, – по-отечески подбодрил нас Петрович, – еще минуток шесть-пять, а там, глядишь…

В тот же миг со страшным звоном разлетелось первое окно.

А вслед за ним и само время, которое до сих пор плелось, еле переставляя стрелки, взорвалось, закружилось стремительной спиралью и в мгновение ока трансформировалось из прошедшего в настоящее.

Окно р-р-раз-з-злетается вдр-р-ребез-з-з-ззз… Осколки еще долго звенят по полу. В дальнем конце вагона, там где Ларин и Лида. Что-то голое лезет внутрь, все покрытое буграми, со страшным гребнем вдоль черепа… Ларин держит в каждой руке по бутылке. «Фетяска» и… что-то еще. Мы пили, я помню.

Бегу к нему. Ларин держит бутылки за горлышко, словно какие-то гранаты. Как матрос на картине… Не успеваю додумать. Стоп! Взрывается внутрь второе стекло, теперь слева. Назад! «Держись! – кажется, кричу. – Дер…» По пути вижу, как чьи-то пальцы пытаются просочиться под дверь. Давлю их ногой. Пальцы убираются…

Еще двое лезут с моей стороны. Урроды! Один уже внутри. Компактное чудовище, жертва компрачикосов. Бью ногой, снова ногой, кажется, даже ниже пояса. Боксер хренов! Получай! Ого, какой легкий! Вышвыриваю в окно, прямо на второго. Так, тут пока тихо… «Держись, Женя!» – кричу. Но он уже и так справляется. Чинга обеими ногами встал на тропу войны… Ага, что, тоже ко мне? О-о, не отмыться потом! Ногой, только ногой, рука не поднимается. Такая слизь… Третье окно! Теперь и Петрович при деле. «Розочка» в правой руке так и мелькает. Кстати, уже окрасилась в положенный цвет. И где он только так налов…

Опять мой? Это что, за одного битого? Размножаются, как головы у гидры. Раз. Два. Тренер мог бы мною сейчас… Нет, еще разок. Тр-р-ри! Теперь все… «Держись!» – уже Петровичу. «Не высовывайся!» – Игорьку А-а, черт! Помогаю Петровичу отлепиться от этой… «самки в квадрате». Прости, милая, не те обстоятельства! Бью рукой, женщина все-таки… «Что Петрович, последняя ошибка молодости». Смеется, тычет розочкой в лицо. Зачем?! Она ведь и так уже была… Как мерзко! Поэтика боя… «Помоги, накх!» В сад, все в сад! Длинные руки цепляют за волосы, пальцы лезут в рот…

– 1ида кричит. Лида?.. Да пошел ты! Мало? Все, теперь – пошел!.. Почему Лида? Там же должен быть Ларин! ^роды слабые, но как же… Как же вас много! А вот так? Нравится?.. Ларин лицом к лицу с тем самым. С Циклопом. «Эй, почему не бьешь?» Удобная же позиция, можно прямо в зеницу ока. Замахивается наконец… Так, а что на моем фронте? Ну-у, а вот это уже несерьезно! Искусство пальца. Отдохни, как сказал бы Портос…

«Ларин! ! ! ……… почему не бьешь?! !» Глаза остекленевшие. Сползает вниз, прямо на пол. Неужели пропустил удар? Поднимает бутылки с пола, прикрывает ими голову… «Ларин! ! !» Циклоп нагибается за Лидой, взваливает на спину, как мешок. Она уже не кричит… Что же это?

«Петрович», – только успеваю… Вы только продержитесь, а я… А-а-а! Затяжной кувырок. Неудачное приземление – столько мяса вокруг. Не думать… Господи, как же темно! Шагов не слышно, только визг. Налетаю на кого-то, сбиваю с ног. Черт, колено! «Па…» Лида! Куда же? Неровно… Бежать и хромать. Бежать и хромать. Задеваю головой, пригибаюсь. Руками нащупываю… Не то! Ну крикни же еще раз! «Лида-а-а-а-а! » Тихо, только мои шаги… Куда теперь? Ну! Бегу. Быстро, потому что… «Паша! » – о-о-о, как далеко! «Я сейчас! » – кричу и поворачиваю. Быстрей, только бы не удариться. Налетаю… Ничего, на том свете долечимся… «Эй! Придурок одноглазый, ты… »

Падаю. Темнота вспыхивает, жаль только в мозгу. Ничего, и не такое приходилось… Снова падаю. Сволочь, да ты же все видишь! Ухожу влево. Успешно. Приседаю, бью куда-то. Сильно, но мимо! Снова на полу. Ничего, считайте меня гуттаперчевым мальчиком. «Лида ты зд.. » Давлюсь словами. Кровь на губах. Ах ты ж… Ногой! Сегодня это мой стиль. Тайский бокс тоже имеет право… «Я здесь… » – голос полузадушенный. Кажется, смутно вижу силуэт. Да, в самую точку. Значит, воровать чужих девушек? Черт, крепкий попался. Левой, левой, уклон, правой. Словил? Значит, воровать чужие мечты? Н-на! Пока стоит, но это уже… Обычно так не бьют, верхотура черепа – очень крепкая кость, но сегодня… Даже пальцем! И вот так! И вот так! Ненавижу уродов. Ты слышишь? «Ненавижу уродов! » Гудок. Наш поезд? «Ли… » «Да! » «Скорей! » Взваливаю на спину. «Держись за плечи! »

И напоследок! Еще шевелишься? Что ж, нам тоже пора… Вперед!

Больше не хромать! Не время! Слезы на шее. «Он меня… Он меня… » «Потом! » Милая, все потом. Я не заблудился? В прошлый раз было налево, значит… Еще один гудок, ближе. Значит, правильно. Еще быстрей, только не путайтесь под ногами, я готов убивать. Надо успеть. А-а-а, я сейчас закричу.

Что-то про провожающих, Буратино явно в ударе. Трогается, сейчас, вот уже… Успеть в вагон. Там Игорек. Петрович. Ларин, если он еще… Успеть к сорока восьми первого, иначе зачем все?.. Но мы должны! Вместе мы сможем… Мы обязательно…

Вот он! О, какие яркие огни! И как быстро вдет! Последняя стометровка, пожалуйста, Господи! ! ! «А-а-а, а-а-ц, а-а-а-а-а» Кто-то протягивает руки. Передаю Лиду на бегу. Как легко! Так бы бежал и… Прыгаю следом, головой вперед, приземляюсь на что-то мягкое и острое и, кажется, отключаюсь.

Все.

Темно, как там. Как это было, в случайно подслушанном на улице разговоре двух собачников? «Как говорят поэты, прежде чем рассеяться, тьма должна достигнуть апогея», – сказал один, формой морды похожий на своего добермана. Что ответил второй, я не расслышал, а жаль… Значит, как говорят собачники… как говорят поэты… прежде, чем рассеяться… Словом, в темноте тоже есть своя прелесть.

Кто-то тормошит, говорит что-то про осколки. Глупые, на них же так удобно, как же вы не… Улыбаюсь.

«Что ж ты, сволочь, накх, струсил? … ! Да ведь ты даже не ранен! » – кричит кто-то прямо над ухом. Это не мне. Я, может быть, тоже не ранен, но это, наверное, не мне. «Прости, Петрович, – совершенно бесчувственным голосом шелестит кто-то. – И ты, Лида, прости. Простите меня все. Пожалуйста. И Игорек. И Паша, когда проснется… Особенно Паша. Я не знаю, что это было. Простите меня. Со мной что-то случилось. Как будто… Простите. Ничего, это уже почти прошло. Да, да, почти прошло. Сейчас я посплю немного, и все совсем пройдет. Да, мне просто надо немного поспать. Немного поспать. Вот тут, я только чуть-чуть. Поспать… »

«И мне», – думаю я и отключаюсь окончательно.

Интер-НЕЛЮДИ-я

И. Валерьев. Внуки андеграунда

(рассказ из сборника «День омовения усохших»)

Чтобы стать мутантом сознательно,
Не обязательно
Говорить «Му-Та-Бор! » -
Это, простите, уже перебор! -
Или, к примеру, пить мутаген,
Лучше взамен -
Попытаться расслабиться и просто заснуть.
Вот в чем вся суть.
А точнее – муть.
Словом – хрен…

Во сне Женя, убаюканный стуком вагонных колес, снова был мутантом. Вместе с телом и памятью мутировало его имя, теперь его звали Глагл. Глагл по кличке «железные зубы». Что-то же должно оставаться неизменным. Иначе как потом возвращаться в себя?

Пусть кто-то зажимает под мышкой яйцо возвратника, кто-то записывается в начале каждого этапа или, к примеру, шепчет в микрофон шлема: «Глубина, Глубина, иди ты на… », а кто-то просто сводит воедино стальные коронки и тихо постанывает во сне…

… Глагл умный. Он знает, что если повернуть сейчас верхний слой в сторону силы, средний – в другую сторону, а слабый – от себя, от себя и повторить все это три раза, а потом дважды повернуть средний стоя – без разницы, в какую сторону, – то станет хорошо. Потому что станет пррравильно. Так говорит Учтитель. Он знает. Он дал Глаглу эту штуку и сказал, что это кубрррик-рррублик. Только он не верит, что Глагл понимает, когда наступает пррравильно. Потому что Глагл не видит. Глагл даже не знал, что он не видит, пока Учтитель не показал ему кое-что и не объяснил, что такое видеть. Глагл улыбается, он помнит кое-что и как он его видел. Да, а кубрррик он не видит, однако всегда понимает, когда наступает пррравильно. Просто чувствует, что все на своем месте, а значит, все хорошо, а значит, все пррравильно.

Только Учтитель все равно не верит. Он ведь тоже не видит.

Что-то холодное медленно переползает через слабую ногу. Это хорошо. Холодное всегда хорошо. Холодное, которое попискивает, хорошо вдвойне. Жаль только, хвост коротковат. Глагл голодный, он не ел уже много вррремени. Дергаться пока нельзя, зато можно немножко подумать. Зачем нужно вррремя? Глагл осторожно потрогал левую быковку. Быковка уже совсем срослась, но чуть-чуть криво… Нет, зачем нужно кое-что, Глагл понял – чтобы видеть вррремя. А вот зачем вррремя? Учтитель не смог объяснить. Он только сильно разозлился, так сильно, что даже сломал Глаглу быковку, и сказал что Глагл «соверрршенно не способен оперрриррровать абстрррактными категоррриями». Глагл ничего не понял, но на всякий случай запомнил слова. Их было хорошо – слышать. Больно, но хорошо.

Глагл пока не шевелится. Он и вправду очень голодный, но ведь он еще и хитрый. И даже пррредусмотрительный. Маленькая пищалка, конечно, утоляет голод, – это пррравшъно, – но совсем ненадолго. Зато каждая пищалка рано или поздно возвращается в свое гнездо. А в гнезде могут быть и другие пищалки, побольше. И это тоже пррравильно. Глагл неслышно кладет кубрррик-рррублик на землю. Он не боится за кубрр-рик, никто его не возьмет, он ведь совсем невкусный. К тому же, от него не так-то просто откусить кусок. Даже Глагл не смог, и зубы железные не помогли…

Глагл дожидается, пока пищалка отползет подальше и неслышно встает. Он умеет ходить неслышно, пищалка – не умеет. Она тихонечко попискивает, и Глагл идет за ней. Никто не может услышать, так тихо идет Глагл. Только старый Ауэрман слышит иногда, так ведь на то у него и ракушки.

Зачем пищалки пищат? Молчали бы – попробуй тогда их поймать. Глупые. Глагл тоже был глупым. Раньше, пока не познакомился с Учтителем. Теперь Глагл умный. Он выследит пищалочье гнездо и возьмет там много пищалок. И не только чтобы их есть… Глагл улыбается. Раньше он совсем не умел улыбаться, Учтитель научил его. Сначала приходилось растягивать губы пальцами, потом они стали растягиваться сами. И только совсем потом Учтитель научил его радоваться, когда улыбаешься.

Пищалка довела Глагла до самой Сев Трибуны. Там, под сломанной скамейкой нашлось небольшое гнездо из гнилых тряпочков. Когда Глагл пошарил в нем, пищалки стали с громким писком разбегаться кто куда. Глагл успел схватить много: трех маленьких и парочку покрупнее. Всем, кроме одной, он придавил пяткой хвосты, чтобы не убежали, а последнюю, самую мелкую, начал не спеша поедать. У пищалок вкусненькое мясушко. Только голову лучше сразу выбрасывать: непонятно как, но откушенная голова еще долго не умирает и пищит в животе, негромко, но все равно неприятно. Глагл съел трех маленьких и наелся. Двух крупных он связал хвостами и повесил себе на шею. Ведь Глагл пррредусмотрительный. И умный. Он знает, что пищалки часто строят свои гнезда недалеко от воды. Глагл прислушался.

Он не ошибся. Рядом по наклонной гранитовой стене тек слабенький ручеек. Вода в нем оказалась на вкус совсем плохой, но Глагл все равно лизнул пару раз. Вода – это дар Ласкового Ми, его нужно принимать с радостью. Глагл лизнул еше разок и улыбнулся снова, чтобы Ласковый Ми почувствовал его радость. Гранит был мокрым и шершавым, как… Как Станкин язык.

… Вот теперь, когда есть и пить уже не хочется, можно пойти к самкам. К самкам, правда, можно всегда, вот только Глагл хочет именно к Станке. Вообще-то, и к Станке можно всегда, просто с парой пищалок это намного безопаснее.

Плохо только, что самки обитают в Глубинке, и чтобы попасть туда, Глаглу придется пройти через ЗонаА. А в ЗонаА можно встретить старого Ауэрмана, что плохо, да и всех остальных тоцких выродков, что тоже не слишком хорошо.

Старого Ауэрмана всегда слышно издалека. Вот как сейчас – чуть ли не через всю Эскападу можно пройти, не думая о дороге, просто на голос. Голос громкий, грохочет, как камни при обвале, заполняет собой всю ЗонаА от самого пола и до самого… что там у нее сверху? И как он умудряется все слышать, когда так вот кричит? Однако умудряется же.

Глагл двинулся по дальнему междурядью ЗонаА, стараясь идти как можно тише. Он встал на цыпочки и даже слегка придушил пищалок, чтобы не запищали ненароком. По дальнему междурядью безопаснее: все выродки обычно сбиваются в стадо внизу, поближе к старому Ауэрману. Сидят, слушают… Как будто понимают что. Только это вррряд ли…

– И получается, что да, так и есть: первое кольцо – оно Кольцо Веры, – орал старый Ауэрман. – Эй, кто это мне тут гыкает? Это ты что ли, Бронто удумал мне тут гыкать? Ша, дурак! Ты, небось, дурною башкой своей подумал, что я про ту Веру говорю, которая об одной ноге? Ну ту, что от остальных самок отбилась и теперь у вонючего баракчика обитается. А? Про нее подумал, ведь правда? Ну тыкни еще разок, если правда… А, то-то же! Вот я и говорю – дурак! Вот как раз таким, как ты, и хрен достанется царство небесное. Или божье, если плюнуть на синодальный перевод… Я про веру другую говорил, святую да непорочную. Ту, что в сердце человеческом живет-поживает и наполняет его теплом и ласкою. И это кольцо, которое Веры, из всех колец есть самое главное. Хотя все кольца так или не так по-своему главные, а такое, чтобы неглавным было, еще попробуй найди-сыщи, но ша! Кольцо Веры все ж таки чуточку главнее других будет, ибо когда спросили Ласкового Ми: «Скажи нам, Ласковый наш и Великий, блажен ли кто верует? И правда ли, что лишь верующий человек спасется, когда протрубит гудок архангельский – или там самарский – и наступит начало света? », он ответил только: «А как же! ». Оттого и я говорю вам: верьте, дети мои униженные, оскорбленные! Надо верить. Причем быстро! Потому как чую я – грядет, ой грядет огненная колесница! Близится-приближается четвертое прибытие! А потом все – не успеешь сказать: ша! – как наступит полный армагеддон, а вместе с ним – начало света.

«Армагеддон… – подумал Глагл. – Совсем непонятно, но как хорошо – слышать! Не забыть бы… »

– И не останется в этом свете никого. Все умрут. Только те, кто успел поверить, может, унаследуют царство небесное, а может, и не умрут вовсе. Вот взять, к примеру, меня – три прибытия, смотри-ка, пережил – и хоть бы что. Потому как вера моя сильна оказалась. И оттого вновь говорю я вам, дети мои глупые, недалекие – верьте! – и не устану повторять эти слова снова и снова и так многожды-много раз – верьте, верьте, верьте! – и готов твердить об этом до тех пор, пока самый последний из сомневающихся не поверит и не возрадуется и не отдаст тело свое и душу бессмертную в сильные руки Ласкового Ми.

Тут старый Ауэрман внезапно замолчал, и сразу стало очень тихо. Глагл замер на месте, боясь пошевелиться. Он постарался даже не дышать, правда, ничего у него не вышло…

Вдруг кто-то из выродков громко и протяжно застонал, заклокотал горлом, потом раздался звук, будто упало что-то. «Ага! – сказал старый. Ауэрман. – Один готов… » и принялся дальше орать:

– Чую, чую я, дети мои блаженные, духом нищие, чую тех из вас, которые всем сердцем поверили Ласковому Ми. И душа моя оттого огромной радостью полнится-наполняется. Но чую я, однако ж, и тех, которые поверили не до конца, а только вполсердца. Больно и грустно мне за них, больно и грустно… Почему так случилось-приключилось, а? Почему? Может ты, Бронто, скажешь нам, почему так случилось? – старый Ауэрман снова замолк, ожидая ответа.

Глагл застыл на месте, как та стеклянная сосулька, которая из земли растет неподалеку от пещерки Учтителя. Как раз на середине шага застыл, сильная нога на земле стоит, слабая – поднята. Так ведь можно долго простоять, прождать, пока Бронто ответит. У него ж и языка-то никакого нет. Если, конечно, новый вдруг не народился. А что, в тот раз… или даже в позатот… старый Ауэрман говорил, что случаются такие чудеса. Надо только верить сильно… Ох, скорей бы уже, а то на одной ноге долго не продержишься!

– Что молчишь? – заорал старый Ауэрман. – Думаешь, раз языка нет, так и отвечать не надо? Не-ет, все ответим! Вот наступит начало света и ответим тогда все. И есть у тебя язык, нет у тебя языка – перед Ласковым Ми все мы равны-одинаковы. Понял ты, глупенький? Говори! Впусти веру в сердце свое и говори. Говори как можешь!

Бронто страшно всхрапнул, потом снова привычно загыкал.

– Ну! – завопил старый Ауэрман.

– Гы, – тихонько ответил Бронто.

– А теперь два раза!

– Гы-гы, – еще тише сказал Бронто и заплакал.

– Да не хнычь ты, а запоминай, – почти человеческим голосом сказал старый Ауэрман. – Один раз «гы» – точка, два раза «гы», «гыгы» то бишь – получается тире. Понял? Теперь повторяй за мной. Две точки, два тире. Сначала «гы-гы», потом «гыгы-гыгы», повторяй!

– Гы-гы-гыгы-гыгы, – повторил Бронто и засмеялся.

– Во-от… А сказал ты сейчас, ежели обратиться к азбуке-морзянке, букву «Д». Которая – это если от морзянки перейти к кириллице да мефодьице – есть не что иное как «добро». Понял? И вот, значит, в этом разе мы и получаем, что второе священное кольцо Ласкового Ми – оно Кольцо Добра. Мало, ой мало, дети мои болезные, припадошные, просто сидеть-посиживать и верить не пойми во что. Надо еще, чтоб помимо веры добро в сердце было. А что есть добро? Скажи ты, к примеру, Янус, что такое из себя есть добро?.. Эй, куда ты? А ну, держать его!

Послышалась возня, чьи-то визги. Кто-то куда-то побежал. Кто-то обо что-то споткнулся и негромко заорал от боли. Кто-то довольно похохатывал. Таких было много.

– Держать, держать, не выпускать! – подбадривал Ауэрман. – Бегать-то мы все горазды. Пусть он нам скажет сначала, что такое добро. А не скажет, так мы ему таких отвесим… Мы ему харю набок-то свернем! Как одну, так и вторую. Будет потом всю жизнь сам с собой разговаривать. Ибо учил нас Ласковый Ми: добро, оно, конечно, должно быть, но быть-то оно должно с кулаками. Так что если кто…

– Мыфынки, – плаксиво заверещал Янус в обе своих луженых глотки. – Мыфынки, фынки…

– Что мыфынки? – удивился Ауэрман.

– Мыфынки. Довро – мыфынки. Фынки – довро.

– Так ты говоришь, что добро есть какие-то мыфынки?

– Фынки-мыфынки довро, – согласился Янус.

– Эй, что это ты мне суешь? Это что, и есть твои мыфынки? Да… Ох, дитятко мое грешное, в грехе зачатое, грешниками взрощенное… Никакие не мыфынки сие есть, а есть сие вервие обыкновенное. Веревка, если по-нашему, по-человечьи, говорить. И не добро это, никак не добро, а напротив-наоборот – скарб. Скарб земной, бесполезный, от которого не добро, а самое что ни на есть зло проистекает. Он тело грешное к земле притягивает, не дает ему воспарить душою к небесам и унаследовать там что положено. И лишь избавившись от скарба тягостного, от начала телесного, впускаешь ты в сердце свое добро. Вот так… Вот так… Да не держи ты! Ша, я тебе говорю! Чего вцепился-то? Отдавай веревочку, отдавай. Во-от, так-то оно и происходит, добро. Только через поделись с ближним… Настоящее добро, а не какие-нибудь там мыфынки твои с фынками… Аи, молодец! Вот молодец, сумел-таки! Перемог себя, жадность свою и злобу первородную из сердца выгнал, а на ее место тотчас же добро пришло и вместе с ним любость-ласковость. Что, Янус, чуешь, как добро внутри тебя переливается, тело твое как бы ласковым теплом заполняет? Эй, чего молчишь-то? Ты смотри у меня…

Раздался звонкий шлепок, как будто прихлопнули тарррантула. И сразу же одна голова Януса тихонько взвыла, а вторая заверещала что-то про добро с фы-фынками.

– То-то же! – радостно сказал старый Ауэрман. – А раз уж ты у нас такой молодец оказался, разрешаю тебе, Янус, в порядке поощрения приблизиться к святыне и троекратно облобызать Ласкового Ми в пояс…

На этот раз шлепков было много, четыррре или даже семь. Какой-то выродок громко промычал непонятное «Биишь биишь питнацати… Биишь питнацати» и противно заржал. Янус тяжко закряхтел, не переставая скулить.

– Лобызай, лобызай, – приговаривал старый Ауэрман. – Пятикратно, по числу колеи! Вот так… А теперь ступай. Ступай себе с миром… – голос Ауэрмана стал громче. Глагл пошел быстрее. До конца ЗонаА осталось совсем немного. – Да, с миром в душе и с добром на сердце. И вы, дети мои сирые, убогие, последуйте примеру брата вашего, Януса, освободитесь от гнета ненужного, поделитесь им с ближним своим, да и дальний, ежели призадуматься – чем он-то хуже? И дальнему уделите от щедрости своей. И тогда воздастся вам сторицей! Приблизьтесь к Ласковому Ми и тогда, когда придет ваш час – а придет он, чую я, скорее скорого – не прахом зловонным смешаетесь вы с землей грешной, а вознесетесь к светлым небесам, как и сам Ласковый Ми вознесся на глазах у несметных толп изумленных зрителей. Да-да, у изумленных, значит, зрителей… Сам я, правда, не сподобился, да чер-нобЫльские потом рассказывали, те, что от второго прибытия… которые-то и Ласкового Ми, значит, доставили по назначенью…

Голос Ауэрмана снова усилился и как бы стал ближе. Глагл, сам того не замечая, замедлил шаг. Теперь ему казалось, что старый Ауэрман говорит только для него одного. И не голосом, а… Глагл не находил подходящих слов, чтобы сказать об этом. Говорить-без-слов. У него получалось так раньше, иногда. Особенно в тот раз, когда Учтитель попытался рассказать ему про вррремя. Тогда Учтитель страшно разозлился, нехорошо дышал, и если бы Глагл в последний момент не крикнул-без-слов, что есть силы: «Ты – мои ррродители», едва ли дело закончилось бы одной сломанной быковкой.

В тот раз обошлось.

А сейчас Глаглу казалось, что старый Ауэрман пытается что-то ему сказать-без-слов. И Глаглу, наверное, сильно повезло, что у него пока совсем плохо получается слушать-когда-говорят-без-слов.

– Так вот, когда они, изумленные, узрели чудо сие… и когда запели в едином порыве песню молитвенную, вознесенскую… на слова, значит, Вознесенского на стихи, получается, Мотусовского… тогда… значит, дальше было оно как? Атак! Что если, к примеру, у кого из вас есть какой камень за пазухой… или, там, не камень, а, допустим-предположим, парочка пищалок… Мааленьких таких пишалок, вкуусненьких… Они же, маленькие, завсегда вкуснее кажутся… Тогда нам самое время вспомнить про третье кольцо на священном поясе Ласкового Ми, который, пребывая в духе, говорил нам: А НУ ПОДЕЛИСЬ С БЛИЖНИМ!

Глагл вздрагивает от резкого окрика и только теперь замечает, что стоит на месте, а старый Ауэрман находится всего в нескольких шагах от него.

Как он догадался про пишалок? Ведь не пискнула ни одна. Даже не пошевелилась… Неужели унюхал? Или, может, учуял?

Глагл не хочет делиться с ближним. Даже если он такой большой и страшный, как старый Ауэрман. Глагл перепрыгивает через пару рядов и бежит.

За спиной раздается крик Ауэрмана: «Держи его! », радостные вопли выродков, топот ног.

Только бы не споткнуться! Если споткнуться, то встать уже не дадут. Злые они, тоцкие. Злые и всегда голодные.

Ряды кончились, Глагла вынесло на ступени. Вверх по ступеням бежать некуда, быстро в стену упрешься. Затаиться наверху, забиться в какой-нибудь уголок и надеяться, что выродки не станут искать его там… Нет, в другой раз из этой затеи, может, что и вышло бы, но сейчас будет непррравильно. От старого Ауэрмана надолго не затаишься. Как нацелит свои ракушки – очухаешься только в царстве небесном на коленях у Ласкового Ми. Вон как кричит: «Покайся, маленький грешник, ибо… Эй, слышишь? Все равно ведь догоним! ».

Попробуйте! Глагл бежит вниз, хотя выродки шумно перетаптываются как раз где-то снизу. Толпа выродков похожа на чудовище, у которого много ног и всего одна голова. Правда, до ступеней им еще далеко. Чудовише путается в собственных ногах, громко переругивается промеж себя.

Вниз, вниз, вниз… Глагл прыгает со ступени на ступень, придерживая пищалок руками. Пищалки, должно быть, от тряски, начинают шевелиться, царапают коготками грудь Глагла. Не упустить бы.

Глагл успел пробежать мимо выродков, как раз когда первые из них добрались до ступеней. Кто-то попытался ухватить Глагла за ногу чем-то длинным и неприятно липким. Одновременно чей-то голос прямо у него над ухом произнес: «Уже бишь… биишь… джвинацати! » Глагл свободной ногой ударил назад, не целясь. Куда-то попал. Длинное и липкое убралось.

Вниз, вниз, вниз… Ласковый Ми… Ни камня на пути, ни трещины… Пожалуйста! Глагл устал, он тяжело дышит. Выродки тоже должны устать, они громко и непонятно ругают Глагла. Только старый Ауэрман все равно кричит громче. «Остановись, железнозубый, я узнал тебя! » Он никогда не устает.

Вниз, вниз, в… Глагл с трудом удерживается на ногах, когда ступени внезапно кончаются. Где-то совсем рядом должен быть невысокий заборчик. Глагл перепрыгивает через него. Пищалки при этом все-таки слетают с шеи, но Глагл быстро нашаривает их на земле и вешает обратно. Все-таки он очень пррредусмотрительный). А если бы он не догадался связать пищалкам хвосты? Попробуй их тогда найди-сыщи, как говорит старый…

Сзади, очень близко, раздаются приглушенные вопли, шум свалки, громкий деревянный треск. Это рушится невысокий заборчик. Глагл бежит по горелой дорожке, и дорожка пружинит у него под ногами. Хорошо, когда пружинит, легко бежать. Плохо, что шагов совсем не слышно. Ни своих, ни чьих. Где они, тоцкие, далеко ли? Глагл бежит в сторону Пролома. Почему он так уверен, что бежит именно к Пролому, а не в какую другую сторону, к вонючему баракчику, например? Глагл не знает. Просто уверен. Просто он сначала думает, что, если он не хочет попасть в руки выродков, лучше бы ему бежать в сторону Пролома. А потом начинает бежать и чувствует, что бежит пррравильно.

Выродки так не умеют. Наверное. Это хорошо. И шагов на горелой дорожке совсем не слышно. Это тоже хорошо. Спасибо тебе, Ласковый Ми, я улыбнусь тебе потом, радостно, только бы сейчас старый Ауэрман…

– Да не туда! Куда вы тащитесь, дети содомовы, го-морровы? За мной! За мной все, там он! Чую я его…

Не уйти. Много их. А Глагл уже почти выдохся. До Пролома недалеко, за ним – Большая Эскапада, ни свернуть, ни спрятаться. И горелая дорожка кончается, все слышно будет. Догонят, обязательно догонят. Бросить им, что ли, пищалок? Жалко…

Надо попробовать по-другому. Там, в самом Проломе, с одной стороны в стене есть выбоинка. Маленькая, но, скрючившись, можно поместиться. Плохо, что открытая – обязательно найдут. Сами выродки не найдут – старый Ауэрман подскажет. Если только…

Глагл перестает бежать и, согнувшись пополам, пытается отдышаться. Устал, совсем устал. Лечь бы… Прямо на горелую дорожку, такую мягонькую… Нельзя. Не заметят – так затопчут, тут двоим не разойтись. Глагл идет вдоль слабой стены, ведя по ней рукой. Пальцы нащупывают пустоту. Выбоинка тут. Глагл заранее изгибается, одной рукой придерживая пищалок, другой прикрывая голову, но все равно задевает ею за верхний край выбоинки. Голова начинает болеть. Выродки устало пыхтят уже около Пролома. Даже старый Ауэрман замолк, похоже, тоже устал. Или причуивается? Надо скорее!

Глагл никогда раньше не пытался говорить-без-слов со многими. Только с одним. Но сейчас придется попробовать. Да, попробовать и постаррраться.

Глагл открыл глаз.

Он не мог сейчас видеть. Тут нечего видеть.

Но он пррредставил себе, как он видит. Как из его глаза исходит тусклое зеленоватое свечение. Оно собирается в большое бесформенное пятно и колышется в воздухе прямо перед Глаглом. Пятно растет. Мало, надо еще! Чтобы всем хватило… Пятно разрастается до огромных размеров. Глагл заставляет его двигаться. Он находит пятном тоцких выродков. Он накрывает их пятном. Он чувствует их. Они в нескольких шагах от Пролома. Они устали, но еще сильны. Они голодны, но это не главное. Там, возле невысокого заборчика двое выродков остались раздавленными, так что голод – не главное. Они злые. Глагл не смог понять, почему, но они очень злые. И самый злой в толпе – старый Ауэрман. Он уже не может кричать. Он только подталкивает в сторону Пролома неповоротливых выродков и зачем-то теребит разлохмаченный конец отобранных у Януса мыфынок…

Сейчас…

Глагл закрыл глаз.

Глагл никогда раньше не пытался говорить-без-слов со многими. Сейчас он будет кричать-без-слов им всем.

Я побежал прямо. Прямо по Большой Эскападе. Вы слышите, как я бегу по ней. Я побежал прямо…

Голова раскололась от боли. Это было страшнее, чем три удара об стену. Чем много ударов. Глагл задохнулся…

Боль стала чуть слабее, когда первые выродки уже потянулись вдоль по Пролому. Теперь болело так, будто в голову Глагла пролезла пищалка и стала медленно прогрызать ее изнутри.

Пищалки! Глагл забыл придушить их! Сейчас они уже окончательно ожили, одна скреблась по шее, другая залезла на плечо, поднялась на задние лапки и стала тыкать в ухо Глагла своим теплым и твердым, как кончик мизинца, языком. Но пока они не пищали. Хорошо, что пока не пищали…

Выродки шли друг за другом меньше чем в шаге от затаившегося Глагла. Он зажал рукой рот, чтобы они не услышали его дыхания. Другую руку он положил на сердце, чтобы не так билось. Глагл вздрогнул, когда услышал совсем рядом хриплый голос старого Ауэрмана:

– Пошевеливайтесь, дети эпохи. Он уже близко. Слышите, как стучит пятками по асфальту?

Последний в колонне выродков, проходя мимо Глагла, чуть слышно сказал: «Биишь дишти». Что-то гибкое, покрытое холодной слизью, мягко коснулось плеча Глагла и тут же исчезло.

Когда шум затих, Глагл вылез из выбоинки, хотя вылезать не хотелось, а хотелось остаться, отсидеться, отдохнуть, и двинулся в обратную сторону, к ЗонаА. И даже дальше, в Глубинку.

… Хорошо, что Глубинка со всех сторон окружена небольшим возвышением. Иначе сколько бы народу туда попадало, поразбивалось насмерть. И на радость самкам… Редко когда им удается поесть вдоволь. Оттого они и ругаются всегда. Лежат и ругаются. А что им еше делать? Они же самки. Вот и сейчас… Глагл сначала ус-лышал, как внизу переругиваются между собой самки, пошел медленнее и сразу же наткнулся на возвышение. Он начал искать ступеньки, чтобы спуститься. Ступеньки были не каменные, как в ЗонаА, а железные и отдельные друг от друга. Они крепились к двум железным трубам, за которые нужно держаться, когда спускаешься в Глубинку. Трубы огибают возвышение и достают до самого дна.

Глагл быстро спустился и осторожно двинулся по неправдоподобно ровному и очень скользкому полу Глубинки. Учтитель сказал однажды, что когда-то Глубинка была доверху заполнена водой и люди в этой воде могли… Нет, Глагл не запомнил слово. Он очень старался поверить Учтителю тогда, но так и не смог. Легко верить, когда тебе говорят о том, чего ты никогда не знал. Например, когда Учтитель показал Глаглу кое-что и сказал, что оно светится зеленым цветом, Глагл поверил сразу. Теперь Глагл знает, как это, светиться зеленым цветом. Но Учтитель сказал, что цвет может быть не только зеленым, и Глагл не согласился. Может быть, оттого, что почувствовал: Учтитель сам не до конца в это верит. Тогда Глагл еще мог не соглашаться, с обеими-то здоровыми быковками… Когда Учтитель рассказывал про Глубинку, полную воды, Глагл только сделал вид, что поверил. Тяжело верить, когда точно знаешь: не бывает столько воды. Не может быть…

Глагл медленно идет между неровными рядами лежаков, стараясь ни на кого не наступить. Он не решается позвать Станку, чтобы другие самки не услышали. Только они все равно услышали. Пищалки распищались. Как будто почувствовали, что недолго осталось пищать. Глагл быстро заткнул им рты, но поздно…

Самки зашевелились, повставали с лежаков, потянулись на писк. Их стало много. Самки ничего не говорили, только громко дышали, и их руки тянулись отовсюду. Сначала они натыкались на пищалок, Глаглу приходилось постоянно отталкивать ненужные руки, потом нащупывали самого Глагла, ласкались. Самки обступили Глагла, не давая пройти. Глагл ладонью проводил по ним спереди, искал Станку. Станки нигде не было. Тогда Глагл мягко раздвигал самок и шел дальше. Ладони гладили. Колени гладили. Что-то еще гладило. Сразу несколько рук ухватились за самость, раздалось дружное хихиканье. Значит, недавно приходил Эбол. После Эбола всегда плохо приходить. Обидно как-то…

Скрываться теперь было незачем, и Глагл позвал:

– Станка!

– Я тут! – откликнулось сразу несколько голосов, и новые руки протянулись к пищалкам.

Глагл закрутился на месте, стряхивая жадные руки. Он знает, что Станка не умеет говорить. Нет, она не из молчаливых, нет!.. Просто у нее плохо получаются слова… Но все равно на всякий случай Глагл потрогал новых самок спереди. Станки не было. Не было даже ничего похожего. Тогда он еще раз позвал:

– Станка!

– А-а! – сказала она откуда-то из дальнего угла, и Глагл узнал ее голос.

Самки сильно мешали, но Глагл все равно смог пробиться сквозь них. Он пробрался в дальний угол, отыскал Станкин лежак и положил на него пищалок. Другие самки сразу же перестали мешать. Так у них принято.

Лежак легко скользил по гладкому полу. Пока Глагл оттаскивал его в сторону, подальше от остальных самок, одна из пищалок смолкла. Глагл всегда сначала давал Станке пищалку или что-нибудь другое, тоже съедобное. От этого Станка не то чтобы становилась ласковей, а как бы… не хватает слов! Просто меньше кусалась.

– Станка… – ласково говорит Глагл и кладет ей руки на грудь.

Станка не отвечает, она доедает вторую пищалку.

– Станка… – еще ласковей говорит Глагл и кладет ей руки на вторую грудь. Ни у одной самки больше такого нет. Почему у Глагла не четыре руки? Как, например, у Фимки Серого.

– А-а, – невнятно отвечает Станка, облизываясь.

– Только не кусайся, – просит Глагл. – Хорошо?

– А-а-о…

Она и вправду не кусалась, только иногда вдруг начинала стонать, громко и не страшно, отчего другие самки тут же переставали ругаться и начинали глупо хихикать, а Глаглу это не нравилось, и он постоянно говорил Станке на ухо: «Тише, тише… », но она все равно не слушалась, и Глаглу это нравилось, потому что ни с кем больше ему не было так хорошо-от-самки, как со Станкой, но самки хихикали, и он опять просил: «Тише! », а она стонала, и тогда он ей сказал-без-слов то же самое «Тише! », и она сразу замолчала, окутанная тускло-зеленым, только перебирала во рту обслюнявленные пальцы, и стало слышно, как в животе у Станки тихонько и очень грустно пищит пищалка, она пищит непрерывно, потому что Станка, глупенькая, все-таки проглотила ее с головой, и Глагл снова повторяет: «Только не кусайся… », обращаясь непонятно к кому, и он улыбается, потому что ему радостно, и думает: «А вдруг все-таки укусит… А вдруг все-таки… А вдруг… » И она не успевает укусить…

… Глагл больше не хотел есть и самку. Он хотел на урррок. И он пошел к Учтителю. Чтобы стать еще умнее. Может быть, даже умнее самого Учтителя. После Станки все кажется простым и понятным. И пррравильным.

По пути к Учтителю Глаглу пришлось еще раз пройти мимо ЗонаА, но теперь, без пищалок, это было намного безопаснее. Он даже остановился ненадолго, чтобы послушать старого Ауэрмана. И присел на скамеечку, совсем как выродок, правда, выбрал скамеечку подальше. На всякий случай.

– А уж касательно-относительно пятого и последнего кольца Ласкового Ми сказать можно только одно… То есть сказать-то завсегда можно только одно… Тебя, Янус, и таких, как ты, я сейчас не имею в виду. Значит, сказать-то можно одно, а вот подумать можно многое. Ох, многое… Так вот, про пятое кольцо, в чем его своеобычность – и подумать-то можно только одно… Хотя кто верит – он не думает. Зачем ему думать, когда он и так знает, что пятое кольцо, из всех колец самое последнее-распоследнее – оно Покаяния Кольцо. Ибо как говорил Ласковый Ми? А так! Кто, значит, покается, тому, значит, все я и прощу. Сразу же! И истинная благость человечья не в том заключается, чтобы человек не грешил – какой же он человек, когда без греха-то! – а в том, чтобы каялся вовремя. Погрешил-покаялся, погрешил-покаялся, вот так-то! И так постепенно, со временем, человек кающийся сам себя через покаяние очищает, вся грязь и вся муть из евойного нутра выходят, а заполняет его после этого… Что?

Старый Ауэрман возвысил голос и даже перестал хрипеть.

– Что? Давайте, дети мои просветленные, одной ногой уже царство небесное попирающие… Ты, Кенте-нок, считай, двумя ногами… Давайте вместе скажем, что заполняет нутро человечье, душу его бессмертную и сердце? А? Давайте-ка скажем хором!

– Гы-гы-гыгы-гыгы! – прогыкал Бронто.

– Умница! – похвалил старый Ауэрман.

Тут уж все захотели побыть умницами, заорали, замычали, заревели, завыли, заржали – кто как мог. Совсем молчаливые стали стучать по скамейкам и ногами топать. Даже Бронто снова загыкал, хотя точно известно – старый Ауэрман два раза подряд никого никогда не хвалит.

– Мыфы… – начал было Янус, но тут же укусил себя, должно быть, за ухо, и сказал: – Довро!

– Оуо-о-о! – крикнул кто-то и забился, закатался по земле.

– И-и, и-и-и-оо! – добавил Кентенок.

– Добро, добро, добро, добро, – забормотал Эляш, с каждым разом все громче, и бормотал бы так еще дол-го, если бы кто-то не приложил его от всей своей бессмертной души по затылку, сказав при этом:

– Биишьсими… Бишь сими…

– Ша! – сказал старый Ауэрман. Все затихли, только кто-то молча свалился со скамейки и там затих. – Правильно вы все говорите, добро – оно добро и есть, тут уж как попишешь, так и прочтешь. А к нему, к добру, то бишь, прилагаются-присовокупляются еще и вера святая, любовь возвышенная, да ласковость. И все это приходит к человеку через покаяние. Так что кайтесь, дети мои, увечные да калечные, кайтесь чаще! Вот хоть Ласкового Ми взять – уж на что он безгрешный да ласковый был, а покаяться тоже не забывал…

Глагл отчего-то снова почувствовал себя неуютно. Захотелось встать и уйти. Он и встал, однако уходить пока не спешил. Пррроповеди старого Ауэрмана заворрраживали.

– Покаяньицем, да молитовкой… Молитовкой да по-стиком… Конечно, такому из вас, который, значит, весь из себя… Весь такой себе на уме, значит… Ему, конечно, чего же каяться? Он, значит, своих пишалок употребил-оприходовал, про ближнего своего и думать забыл, да к тому же, значит, прелюбодейским грехом тело осквернил… Итого, значит, получается: смертоубийство, чревоугодие… Плюс еще это… Да, итого ровно три смертных греха! Чего ж ему теперь каяться? Не-ет, такому каяться совсем ни к чему. Нет, такой человек – пусть он мимо идет-пешеходствует…

Глагл быстро двинулся прочь от старого Ауэрмана и его выродков. Никто не гнался за ним, но Глагл все рав-но невольно ускорял шаг, вздрагивая от каждого выкрика старого Ауэрмана, который снова принялся грозить началом света, четвертым прибытием и тем, что самолично встанет на входе в царство небесное, или божье, это уж от перевода зависит, и хрен туда тогда пролезут такие, как… Глагл уже почти бежал, когда старый Ауэрман предложил помолиться во имя Отца и Сына и Ласкового Ми и спеть вознесенскую молитву, и те из выродков, которые могли говорить, запели или хотя бы замычали, остальные – принялись отбивать ритм, каждый – свой собственный, а старый Ауэрман только задавал темп, обрывая слишком уж затянувшиеся вопли.

– Натрибуунах станооовится ти-и-и-и… – выли выродки.

– Ша! – орал старый Ауэрман

– До свидаанья, наш Лааасковы Ми-и-и-и… – выли выродки.

– Ша! – орал старый Ауэрман.

А потом Глагл забежал за угол ЗонаА, и сразу стало тихо. Только эхо его шагов… Только эхо… Эхо…

… Учтитель живет в небольшой пещерке рядом с кладбищем. Говорят, там раньше жили семилапатинские, те, у которых по семь лопаток было на спине, по семь рук, значит, сбоку тулова. Семь рук – не две руки, в драке им, по слухам, равных не было. Один семилапатинс-кий троих стоил, а то и больше. Только померли они давно. Потомства у них не было, да и быть не могло, так они все и померли. Оттого и кладбище. И хоть валялись на нем все больше кости, – мясушко – оно все-гда мясушко, грех ему пропадать, – пахло возле Учти-тельской пещерки все равно плохо. Хуже чем везде.

– Пррривет\ – говорит Учтитель. От звука его голоса Глагл сразу успокаивается. На сердце становится легче и как будто даже прохладней. Неважно, что говорит Учтитель, лишь бы говорил, не спеша так, негромко, совсем непохоже на крики старого Ауэрмана, но все равно всегда интеррресно. А Глагл слушал бы. Учтителя всегда хорошо-слышать. «Хорошо-слышать… » – вспоминает Глагл.

– Учтитель, а что такое армададон? – спрашивает он, опускаясь на пол поближе к Учтителю.

– Арррмагеддон? – рычит Учтитель. – Вот я устрр-рою сейчас кому-то арррмагеддон! Опять старррого Ауэрррмана слушал? Сколько ррраз тебе говорррил – нечего слушать этого брррехуна! Ты б лучше сначала здоррроваться научился, как всем воспитанным людям положено, а потом уж и вопррросы задавал бы. И учти, если еще ррраз…

Глагл улыбается. Радостно. Когда Учтитель произносит свое первое «учти», это значит – начинается урррок.

– Хм… Значит, арррмагеддон? А еще о чем он говорррил, этот старррперрр?

– Про огненную колесницу говорил. Про какое-то прибытие, четверрртое, кажется. Про пять священных колец. Про то, как…

– Ладно, ладно, понял я… Четверрртое, говоррришь, прррибытие?.. Что ж… Вполне возможно, что и четверрртое… Только как же этот старррый пень об этом узнает? У него же нет…

– Чего? – быстро спрашивает Глагл.

– Да так, ничего… – отвечает Учтитель и замолкает надолго. Глагл тоже молчит, только придвигается к Учтителю еще ближе. Наконец Учтитель говорит:

– Огненная колесница, значит… Думается мне, рррановато тебе пока знать о таких вещах, да что ж теперррь поделаешь. Ррраз Ауэрррман об этом заговорррил, значит, скоррро может стать и поздновато. Лучше уж заррранее подготовиться, чтобы повести себя пррравильно, если что… Слушай, ррраз такое дело. Слушай и не перрребивай…

И Учтитель рассказывает.

Прибытий было три.

Огненная колесница, она же поезд, по-простому говоря, как называли ее мои родители… Ррродители? Черррт! Я же пррросил не перрребивать!.. Так вот, с него, с этого поезда первого, как говорится, все начало быть, что начало быть. А что не начало, то, стало быть, началось со второго. Шучу. Да ты не смейся, ты слушай… Первый поезд и привез сюда всех людей, которые здесь живут или жили когда-то. Теперь уж, считай, только тех, кто жили: от первого прибытия один старый Ауэрман и остался. Да еще Вера одноногая, та, что возле… Ну ты знаешь… Может, еще из молчаливых кто, так у них ведь не спросишь. Короче, с первым прибытием появились и люди. Что? А мне, знаешь ли, плевать, что по этому поводу думает это старррое трррепло. Нет, не Ласковый Ми наш мир создал. Скорее, для него этот мир создали. Только он, видишь ли, не пригодился. Слишком хорош оказался этот Ласковый для нашего мира. Вот и свезли сюда нас, то есть, предков наших, самых первых здесь людей. Хотя те, кто нас сюда свозил, людьми нас совсем не считали. Мутантами звали, понимаешь. Недочеловеками. Да… Среди прочих прибыли на первом поезде и мои родители. Там же, наверху, не особенно разбирали, у кого рука-нога лишняя, у кого во рту зубов три ряда, а кто просто мысли чужие читать умеет – всех собрали, посадили в поезд – и сюда, за сто первый километр в глубину, на запасной – на случай атомной войны – стадион, подальше от глаз мировой общественности. Олимпиада у них, понимаешь ли, восемьдесят!.. Ррродители? Сколько ж ррраз тебе одно и то же рррассказывать? Не надоело еще? Что ж, мне не жалко, могу и повторррить. Да, я, наверное, единственный такой здесь, кто своих родителей знает. Особняком они поселились, отдельно от остальных, особняком и жили. В этой как раз пещерке. Так и дожили, тихо и мирно, до второго прибытия. Как раз примерно тогда я и народился. Не стали они меня в стадо общее, к молодняку, отдавать. Тогда уже все общее было, и женщины, самки, по-вашему, и дети… Нас, мое поколение, выношенное и рожденное под землей, в шутку нарекли детьми подземелья. Говорят, была когда-то такая книжка. С каррртинками… А вот таких, как ты, Глагл, звали уже внуками андеграунда. Ан-дег-ррра-ун-да, понял? Впрочем, это я опять куда-то не туда… Да, короче, все дети тогда уже были общие. А меня вот родители оставили, решили сами воспитывать. Они у меня учителями раньше были, преподавали… сейчас… в сто сорок второй средней школе (ты же любишь крррасивые слова) математику и историю. Математика – это счет. Ррраз, два, тррри, много. Молодец! А история… Нет, боюсь, сейчас не объясню… Родители меня и воспитали. Знания, так сказать, передали. Только толку мне от них, от знаний этих… Твои ррродители? Ну ты спросил! А я почем знаю? Да кто угодно! Может, старый Ауэрман с одноногой Верой. Что дергаешься, страшно стало? А может, и я сам. А что? Тут, сам понимаешь, ррразвлечений мало. Только есть да ррразмножаться. Прррйчем, есть-то особо нечего… Да какая, в конце концов, разница! Родился ведь как-то, вот и славно. Вот и хорррошо… На чем я?.. Да, значит, второй поезд… На нем тоже люди приехали. В большинстве своем, чернобЫльскими они себя называли. Они же и статУю резиновую привезли, вокруг которой вы теперь пляски свои устраиваете. Да, этого вашего Ласкового Ми… Только они говорили, что у них там, наверху, свой Лаковый Ми остался, живой, но тоже богом отмеченный. По прррозвищу Горррби. Нет, наверху – это не в царстве небесном, а просто на том свете. И даже еще проще – там, где свет. А что касается этой статУи резиновой…

– Ой, нехорошо так говорить! – не выдерживает Глагл. На всякий случай он чуть-чуть отодвигается от Учтителя и прикрывает ладонью криво сросшуюся быковку. – Непррравильно\ Он, Ласковый Ми, все грехи наши на себя принял, а все равно в царство небесное вознесся… Прямо на глазах… Прямо… – и втягивает голову в плечи.

Рука Учтителя возникает рядом с Глаглом, но не делает больно, а только легонько треплет по плечу. Ласково.

– Дурррачок!

Он-то, может, и вознесся, только мы все из-за него под землю спустились. Так спустились – дальше некуда! Ну да мы что-то все не о том… Да, было и третье прибытие. Я тогда уже большой был. Вот, как ты сейчас… Только я к поезду не пошел. Не знаю почему, испугался вдруг чего-то. Может, гудков, они громкие такие были, долгие… А вот родители – они пошли… Пошли, а назад так и не вернулись. И не нашел я их потом. Там много чего, на перррррр… извини… в общем, там, куда поезд приходит, много чего осталось, но вот родителей своих я там не смог найти. Может, раньше кто утащил, а может… черт его знает… А в живых тогда остались немногие. Только молодняк, те, что ходить не могли, умные и осторожные, вроде меня, да те, кто еще раньше успел умом двинуться. Ну и такие, как старый Ауэрман, конечно, тоже сбереглись, что с ними станется… Какие? Ладно, подрррастешь – узнаешь.. Никого не привез третий поезд. Из людей – никого. Только скорррбь и стрррадание, как сказал бы этот божий пасынок. Подпасок душ человеческих… А теперь, если, конечно, Ауэрман не врет, ожидается четвертое прибытие… Одного я не пойму – как ему удается определять время прибытия? Без приборов, без ничего. Рельсы он что ли слушает? Или как? Нет, вот я бы, допустим, смог, меня еще родители научили. Отец, когда к поезду уходил, сказал «Смотри-ка, вроде пока все сходится» и отдал мне свои… Кстати, ты еще помнишь, что такое время? Глагл помнит.

– Вррремя – это абстрррактная категорррия. Ее надо отрррировать.

– Ну… В целом, верррно. Только не ее, а ею. А если уж ее, то не оперррировать, а измерррять. Для этой цели служат часы.

– Ча… Сы… – произносит Глагл и фыркает. – Плохо-слышать! Пусть лучше «кое-что», так лучше-слышать.

– Крррасивее звучит? – учтитель смеется. – Ладно, пусть будет кое-что. Только на будущее учти…

– Учтитель, а покажи мне еще раз кое-что! – просит Глагл.

Учтитель, наверное, и сам бы предложил, просто Глаглу не терпится. И Глагл чувствует, что Учтителю это нравится. И тогда он говорит:

– Пожалуйста.

– Сейчас…

Учтитель уходит куда-то в угол пещерки, долго и неторопливо что-то там перекладывает с места на место, чем-то скрипит. Потом возвращается назад и говорит ласково:

– Зажмурррь глаза. Ослепнешь.

– Глаз, – поправляет Глагл.

– Ну да, – соглашается Учтитель и проводит ладонью по костяному гребню на черепе Глагла. – Все равно зажмурррь…

Но Глагл не хочет зажмуриваться. Он хочет видеть. И он видит кое-что.

– Вот, – говорит Учтитель. – Занятная вещица, но в наших условиях, к сожалению, прррактически бесполезная. Прррактически… Только в крррайне ррредких случаях…

– Почему?

Учтитель неспешно и обстоятельно объясняет Глаглу, что часы, вообше-то, по замыслу своему предназначены для определения времени, вот только время в данной местности ведет себя не лучшим образом. Неадекватно, так сказать, ведет себя. Непррравильно. Идет, конечно, но уж очень медленно. «Как Кентенок? – уточняет Глагл. – Ну тогда… Когда он в Прыжковую Ямку свалился и переднюю слабую ногу себе сломал… » Что ты! – Учтитель смеется. – Горрраздо медленнее! А должно идти быстро, лететь почти… Глагл спрашивает, а как это – определять время? Учтитель пытается объяснить. Честно пытается. Видишь вот эти точечки? Их двенадцать. «Ох, – снова перебивает Глагл. – это даже больше семи? » Намного. А эти две палочки, видишь, одна побольше, другая поменьше – это стрелки. А вот еще, сюда смотри, видишь вот эти пять буковок? «Где, где? » – вскрикивает Глагл и склоняется к Учтительской ладони, на которой лежит кое-что. Да вот же! Вооот они, совсем маленькие… Это слово. Тут написано: «Слава». Так называется кое-что… И меня так тоже когда-то называли. Мои родители… «А разве могут Учителя называть так же, как кое-что? » – думает Глагл. «А разве могут Учтителя называть так же, как кое-что? » – спрашивает Глагл. – Могут… Ты видишь все эти точки, буковки и стрелки, потому что они фосфоррресциррруют. «Фосфоррресциррруют… – задумчиво повторяет Глагл. – Ой, а зачем они сейчас вместе? Эти… стрррелки… » А вот это и есть тот самый редкий – случай! Ррредчайший. Когда обе стрелки, и большая и маленькая, сходятся вместе и при этом показывают точно вверх, это значит – скоро придет поезд. По крайней мере, в прошлые прибытия все было именно так. Посмотрррим…

– А можно мне подержать? – просит Глагл.

– Деррржи. Только осторррожней!

Глагл берет из рук Учтителя кое-что. Кладет себе на ладонь. Кое-что чуть-чуть прохладное. И очень гладкое. Его хочется лизнуть.

Глагл подносит кое-что к лицу, но не лижет, а просто видит его. И не только его. Если долго не закрывать глаз и видеть как кое-что светится зеленым цветом, можно увидеть свои пальцы. Тоже слегка зеленые и такие странные… А потом и всю ладонь. И что-то еще, непонятное, подвижное, на верхней, прррозрррачной, стороне кое-чего. Когда Глагл наклоняется к нему, это непонятное тоже приближается. Только его очень плохо видно. А еще можно… Глагл резко подносит кое-что к лицу Учтителя.

– Пррридурррок! – кричит Учтитель. Он хватает Глагла за руку, кое-что исчезает. Глагл в испуге откатывается назад, ко входу в пещерку. – Идиот! Учти, молокосос…

Но докричать Учтитель не успевает, потому что как раз в этот момент раздается звук. Страшный звук. Заполняющий собой все пространство вокруг, заставляющий колени дрожать. Глагл подумал, что такой звук могли бы издать молчаливые, если бы они собрались все вместе в этой маленькой пещерке и разом загудели. С ними иногда такое бывает. Возможно, так они разговаривают. Только этот звук громче. И страшнее…

Звук прекратился, Учтитель тоже сразу замолчал, и от этого стало только хуже.

Потом Учтитель начинает говорить, и Глагл не узнает его голоса. Он говорит очень тихо и спокойно. И еще как-то суетливо. Глагл чувствует, что Учтитель страшно напуган, что он хочет закричать, забиться в истерике, но вместо этого заставляет себя говорить тихо и спокойно, обращаясь то ли к Глаглу, то ли к самому себе… Глагл чувствует больше, чем может сказать словами. Горрраздо…

– Ну вот и поезд… – бормочет Учтитель. – Дожили, дождались… Стрррого по рррасписанию. Только мы к нему не пойдем… Зачем нам? Поживем еще… Правда, Глагл? – Глагл хочет ответить, но не успевает ответить. – Да мы еще и с уррроком не закончили. А это, брррат, последнее дело, когда ученики с уррроков убегают. Ничего, вот сейчас урррок закончим – я еще, кстати, пррро врррремя тебе не все рррассказал, – а потом, гладишь, и… еще что-нибудь пррридумаем. Я тебя считать поучу. До двенадцати, хочешь? Ты только, слышишь, не уходи. Не оставляй меня одного, Глагл. Пожалуйста… Мы ж с тобой все-таки не чужие люди. А может, ррродственники даже. Сам посуди, откуда еще ты мог, такой умный, взяться? Не от старррого же Ауэрррмана, а? Как думаешь?..

Страшный звук повторился. Учтитель закричал и упал на пол. Но когда звук затих, Глагл снова услышал его негромкое бормотание и… что-то еще. Как будто Учтитель, не поднимаясь с пола, ползет к нему, Глаглу, задевая по пути разные пррредметы.

– Вторррой гудок… Ничего, еще немножко. Буквально несколько минут, и все. Перрреждем. А потом поезд уйдет и все снова будет как всегда. Ты только не уходи, слышишь? Эй, Глагл!.. Куда ты? Эй! ! !

Куда он? Тут только Глагл замечает, что уже стоит на пороге пещеры. Куда? Снаружи очень страшно. Там что-то гудит и где-то прячется ужасный поезд. Только внутри Учтительской пещерки тоже становится страшно. Страшнее, чем снаружи. И еще… Глаглу почему-то очень хочется туда. Туда, где гудит поезд. Так хочется, что ноги сами несут его в нужном направлении. И очень быстро, потому что… Потому что поезд не любит ждать. Он идет стрррого по рррасписанию. И Глагл идет к поезду.

– Постой! – вслед кричит Учтитель. Он тоже покинул пещерку и идет, почти бежит за Глаглом. – Не бррросай меня, подожди!

Глагл не ждет. Ему надо быстро. Учтитель не догонит. Он не умеет чувствовать дорогу, как Глагл.

Вот сейчас в сторону силы, протиснуться между железными прутьями – и вперед. Так быстрее… Глагл спотыкается, что-то теплое и мягкое лежит на земле.

– Пррридурррок. – ругается Глагл.

Он снова на ногах. Теплое и мягкое вскакивает, приплясывая, идет рядом.

– Вылевные вубы! Вылезные вубы!.. Это Вавилонец.

– Отстань!

– Вылевные вубы, – не отстает Вавилонец. – Аткущи мне палис! А? Аткущи мне палис!

Вавилонцу не жалко пальца, у него их много. Только невкусные они совсем. Сухие какие-то.

– Отста… – говорит Глагл и ощущает у себя во рту посторонний предмет. Он кусает. Так проще. Глагл выплевывает невкусный палец и идет – уже бежит – дальше.

Сзади довольно похрюкивает Вавилонец. Глагл с разбегу перепрыгивает через Костоломную Канавку, Заворачивает за угол Кпоездам… и слепнет.

… Глаз наполнился болью. Как будто за него кто-то укусил. Только это очень трудно – укусить за глаз, Глагл знает…

Глагл упал на колени, прижал ладони к лицу и закричал. Он кричал долго и громко. Потом перестал. Потом начал думать.

Глагл слепой. Он не зажмурррил глаз, прежде чем видеть, как учил его Учтитель – и теперь он ослепнул. Ослеп.

Просто он не ожидал, что здесь будет что видеть. Здесь всегда было нечего видеть. Только кое-что в Уч-тительской пещерке, но даже оно не светило так… сильно. И таким… незеленым цветом.

Глагл ослеп. Но почему же тогда он видит? Совсем немножечко, но видит. Даже не открывая глаз.

Он видит светлое и… такое, как кусочек пола или стены в Глубинке – квадратное. Кое-что было кррруглым, а это – квадратное, и светит очень сильно. Это поезд. Он умеет страшно гудеть, но он умеет и светить. И даже совсем не страшно, надо только привыкнуть. Вот так. И тогда можно слегка приоткрыть глаз…

А на фоне светлых квадратиков уже мечутся тени. Странные существа, непохожие ни на что, виденное ранее. Потому что никакого ранее на самом деле не было, а все виденное начинается именно сейчас, проникает через почти атрофированные из-за многолетней невостребованности, а сейчас – полуослепшие, слезящиеся с непривычки – органы зрения, снабжает мозг новой, непостижимой, невиданной информацией, заполняет его, заливает доверху, затапливает. Топит. И существа тонут, мечутся существа. Просто существа, непохожие ни на что и даже друг на друга..

Их много. Они катаются по земле, в одиночку или переплетясь с другими существами, дерутся, ррразмно-жаются – разве поймешь? Они лежат или стоят неподвижно, пряча лицо в ладонях, или беспорядочно носятся по платформе и кричат. Почти все кричат.

И когда Глагл понимает, что существа кричат знакомыми голосами, он начинает кричать сам. Без слов. Просто. От ужаса.

– И-и-и-оо! – проносится совсем рядом. Близко и страшно, Глагл едва успевает отшатнуться. И еще до того, как Глагл узнал голос, он догадался, что его только что чуть не сбил с ног Кентенок.

Сбил с ног. У него четыррре ноги. Это Кентенок.

Пррравильно!

Кто-то выскочил откуда-то сзади, больно толкнув Глагла в плечо. Замер, как будто рассматривая и давая рассмотреть себя. Много пальцев на руках, они шевелятся. Глагл взглянул на свою руку. Да, слишком много. Кажется, Учтитель говорил, их шестьдесят. Хотя теперь уже меньше. И кровь все еше вытекает в том месте, где недавно был палец. И капает на землю. Глагл улыбается.

– Вавилонец?

– Вылевные вубы! – взвизгивает Вавилонец и странными боковыми скачками уносится прочь. Туда, где ничего не светит. Трус!

Глагл идет в сторону поезда, глядя на мир вокруг прищуренным глазом. Подглядывая за ним. Постигая.

Почему они кричат? Чего боятся? Это, конечно, странно, все тут… Но его же так интеррресно видеть!

– Ты кто? – спрашивает Глагл у человека, неподвижно застывшего у стены, с закрытыми глазами и вытянутыми вдоль тела руками.

Человек молчит. Тогда Глагл говорит: «Эй! » и легонько толкает человека в плечо. Он не отвечает, только медленно заваливается на спину и, не издав ни звука и не пытаясь смягчить удар. Падает в пыль и лежит в ней.

Ну и лежи! Тоже мне, молчаливый…

– Эй, а ты кто? – спрашивает Глагл у сгорбленной спины другого человека.

Человек оборачивается, прикрывая обеими руками лицо.

– Ты – из выродков? – спрашивает Глагл и на всякий случай улыбается. – Тебе страшно? Это ничего. Мне тоже сначала было немножко…

Человек убирает руки от лица. Глагл вздрагивает.

Он такой… У него такие… И его так плооохо-виидеть!

Глагл не мог не ударить его. И ударил. Кулаком, сильной рукой и со всей силы. Прямо в лицо, как раз между этими… торчащими вперед зубами, которые… как-то назывались. Человек – нет, существо! – взвывает и падает. Кулак болит, он тоже весь в крови.

Это бивни. Учтитель рассказывал, будто бы раньше у каких-то зверей были вот такие зубы. Глагл снова вздрагивает и отворачивается от корчащегося на земле существа. Их называли бивни. Это была исторррия.

– Пррридурррок, – хрипят сзади. Глагл не слушает, он идет к поезду.

Большая толпа впереди. Странные люди, они не кричат, не дерутся, не мечутся… Люди ходят по кругу, положив руки друг другу на плечи. В нескольких местах круг разорван – у кого-то не хватает рук. Идут, молчат, спотыкаются, падают, снова встают и идут в ту же сторону.

Глупые! Почему они не открывают глаза? Так же проше…

В центре круга – Глагл пока не видит его, но как же его не слышать? – старый Ауэрман. Он пррроповедует.

– Ибо ежели кто ослушается и хучь бы одним глазком взглянет на огненную колесницу – сей же миг ослушник этот… э-э-э… да на этой же самой колеснице в геенну огненную отправится! И будет там гореть в семи огнях-полымях и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь? Аминь, я вас спрашиваю? Или есть желающие принять на себя муки вечные?.. А раз нету, тогда, значит, слушайте меня, дети мои богом любленные, боголюбивые. Слушайте мою диспозицию-рекогносцировку. Эту колесницу огненную, это адское исчадье-порождение надобно немедля, не дожидаясь третьего трубного гласа…

Глагл, обходя стороной кружащую толпу, заглядывает через разрыв в круге и видит старого Ауэрмана. Старый Ауэрман стар, худ, лыс, сильно бородат. И еще у него нет глаз. Ни одного.

– Ну так идите! Идите в ту сторону, куда больно становиться лицом. Сделайте что должно! И да прибудет с вами Ласковый Ми! А главное – запомните, если кто-то, пусть даже всего одним глазком осмелится…

Глагл не слушает дальше, он уже в нескольких шагах от поезда.

Слишком ярко светит. Глагл уже почти привык, но здесь – слишком ярко. Глагл зажмуривается.

Вот он, поезд. Зря Учтитель боялся, он совсем не страшный. Такой прочный, гладенький… и горячий! Но это ничего, за Дальним Разломом бывает горячее. А это – ничего, можно терпеть. Даже приятно.

Глагл приближает лицо к поезду и нюхает его. Пахнет пыльным металлом. Нос Глагл расплющивается обо что-то особенно гладкое. Вот теперь можно открыть глаз и посмотреть, что же там, внутри, так светит. Главное – открывать глаз не постепенно, а сразу, целиком, чтобы не успеть испугаться. Вот так!

Свет поезда входит в глаз, пронзая насквозь невыносимой болью, и остается в нем огромным светящимся пятном. Слезы брызжут во все стороны. Глагл вскрикивает. Но не от боли – от боли он как раз кричит редко – а скорее от удивления. Потому что он вдруг видит… Видит сквозь светящееся пятно, сквозь резь и слезы в глазах, сквозь стену поезда, которая почему-то совсем не мешает видеть… Видит самку. Совсем молодую. Девушку. Она сидит внутри поезда, и у нее такие глаза… Их два, и они светятся зеленым цветом. И ласковостью.

Там, внутри, рядом с девушкой находятся еще какие-то люди. Они тоже сидят и смотрят на Глагла, испуганно и удивленно, особенно один из них – тот, что прямо напротив. Он царапает свое лицо ногтями и вопит. Еще один пррридурок… Но Глагл не обращает на людей внимания. Все они сейчас – посторрронние.

А потом девушка закрывает глаза. Ладошками. И только теперь Глагл кричит по-настоящему. И плачет.

Потому что он больше не может без этих глаз.

Потому что видеть их было необыкновенно хорошо. Не хорошо-есть или хорошо-от-самки, и даже не хорошо-когда-прохладно, а лучше. Горрраздо лучше. Хоро-шо-видеть.

Такого не было раньше, но Глагл отчаянно хочет, чтобы такое стало теперь. Теперь и всегда.

Крррасиво звучит, говорил Учтитель про слова, которые хорошо-слышать.

«Крррасиво… Крррасота… » – думает Глагл и ныряет в сторону, в тень. Сзади приближаются тоцкие.

Глагл не хочет оказаться между поездом и толпой выродков. Слепой толпой, которая пришла, чтобы убить поезд.

Глаглу не жаль поезд. Он большой и прочный, вряд ли выродки смогут сделать ему очень больно. Ему не жаль людей, которые внутри. Их немного, всего трое да один из молодняка, зато они могут видеть, а выродки по-прежнему не открывают глаз. Но Глагл очень волнуется за девушку с зелеными глазами. Он будет рядом с ней. Если кто-нибудь попытается обидеть девушку, он спасет ее, и она… Она будет ему благодарна!

Первый ряд выродков уже подковылял к поезду, остановился, осторожно ощупывая, обстукивая, оглаживая. Выродки боялись огненной колесницы, хотя никто из них не знал, что такое огонь. Может быть, знал старый Ауэрман, которого они боялись еще сильнее, но его в данный момент не было поблизости. Выродки запомнили последние слова старого Ауэрмана, не поняли, но запомнили. Они были готовы любой ценой исполнить его волю, и от этого их страх перед огненной колесницей постепенно шел на убыль, пока не исчез совсем, уступив место тупой решимости. И пальцы стали смелее ощупывать прочные стены вагона, выискивая, куда бы просочиться, кулаки сильнее застучали по стеклу, зубы попробовали на вкус резину оконных прокладок, разочарованно сплюнули. Какая-то самка попыталась протаранить поезд головой. И то верно: на что она ей, голова-то?

Но поезд пока держался…

А Глагл был рядом. Он ничего не предпринимал, просто стоял в стороне и все видел.

И ждал.

Пришедшие к поезду позже напирали, вытягивали руки, чтобы тоже потрогать. Кто-то из передних не удержался и неуклюже скатился вниз, в яму, что у поезда под брюхом. Попытался выбраться обратно, но кто-то наступил ему ногой на плечо. Упавший вцепился в ногу зубами, тогда нога лягнула его в голову и он обиженно замычал… Один выродок забросил что-то длинное и гибкое, которое у него вместо рук, на крышу поезда, потом руки резко укоротились, и весь он оказался наверху, чуть не втянув за собой еще двоих выродков, повисших на его плечах. Оказавшись наверху, выродок оскалился, громко сказал: «Паараа, типеерь паараа… », сделал несколько шагов вперед и свалился с другой стороны крыши. Больше Глагл его не видел… Вот кто-то смутно знакомый… Ну да, это же Серый Фимка! Он нащупал небольшую дырку в стене поезда и просунул в нее руку, но тут один из тех, кто внутри, подбежал к нему и ударил по руке ногой. Фимка ойкнул, быстро вытянул пострадавшую руку наружу и, заботливо придерживая ее тремя остальными, принялся облизывать. Потом облизнул и стену, на которой тоже было немного крови… А потом…

Невысоко над толпой взлетает большой камень и врезается в стену поезда рядом с тем местом, где стоит Глагл. Глагл успевает прикрыть голову руками до того, как стена, через которую можно видеть, внезапно ломается, разлетаясь на множество маленьких звенящих кусочков. К тому же, очень острых. Когда звон прекращается, Глагл обнаруживает, что его руки в нескольких местах кровоточат.

Глагл лизнул место пореза. Но улыбаться при этом не стал. Не все дары Ласкового Ми удается принимать с радостью.

Шум драки нарастает. Одно за другим разлетаются еще несколько окон.

Глагл осматривает место сражения и понимает: вот теперь действительно пора.

Он дождался.

Те трое, которые внутри поезда – молодняк не в счет, такого и Вавилонец пальцем перешибет! – разбрелись по одному и дерутся сейчас каждый со своей кучкой выродков. И как дерутся! Выродки только и успевают что высунуться, получить пару ударов в морду и отползти, поскуливая, в сторонку, раны зализывать. Нет, дерутся прибывшие здорово, куда там семилапатинским!

Вот только зря они возле девушки всего одного защитника оставили. Да и не самого крепкого к тому же. Растерянный он какой-то, глаза так и бегают. И какие-то смешные штучки поверх глаз у него надеты. Наверное, чтоб быстрее бегали. Зря… Таких девушек нужно лучше охранять.

Глагл возвращается к поезду. К тому месту, где раньше все казалось гладким и прочным, а теперь образовался пролом, через который легко можно пролезть внутрь. Надо только подпрыгнуть. И проследить, чтобы этот, со смешными глазами, не съездил чем-нибудь тяжелым по гребню. Вон у него какие штуковины в руках. Зеленые. А какие они, должно быть, твердые! Не хотелось бы…

Но зеленые глаза зовут, и Глагл без труда расталкивает жалкую горстку выродков, нерешительно толпящуюся перед квадратным проломом, и лезет сам. Растерянный защитник невыносимо крррасивой девушки замечает Глагла. Он поднимает над головой обе руки с зажатым в них непонятным оружием и собирается ударить. Глагл не убегает и не останавливается. Он продолжает медленно лезть вперед, не спеша и стараясь ни на миг не выпустить из виду глаз защитника, которые наконец прерывают свой бег и замирают, уставившись на Глагла. Защитник зажмуривается перед ударом. Он не хочет видеть, что станет с Глаглом, когда твердая штуковина погладит его по голове. Сейчас, вот прямо сейчас он ударит…

Но Глагл не дает защитнику закрыть глаза до конца. Ему нужно чувствовать чужой взгляд, чтобы разговаривать. Так надежнее. Только надо очень осторожно, чтоб не спугнуть. Кричать нельзя, нельзя даже говорить как всегда – защитник испугается и тогда… Поэтому Глагл чуть слышно шепчет-без-слов: «Не делай больно! Тебя хорошо-видеть. Ты крррасивый… » И по тому, как мгновенно напрягается спина защитника, понимает, что сказал непррравильное. И теперь уже поздно пытаться вернуть все назад. Поздно даже защищаться.

Руки защитника приподнимаются еще выше, чтобы спустя мгновение обрушиться вниз, он с силой выдыхает через зубы и…

Через зубы…

Стальные коронки вспыхивают в тускловатом, на самом-то деле, свете вагонной лампочки.

Глагл улыбается до ушей. Радостно. Потому что теперь он знает, что нужно говорить. «Железные зубы! – кричит-без-слов он. – Я это ты! Мы железные зубы! » И улыбается еще шире, чтобы защитник тоже увидел.

Он видит…

Руки защитника опускаются. Медленно и безвольно, как неживые. Штуковины – пара пивных бутылок – выпадают из рук и, подпрыгивая, откатываются в сторону.

Лицо защитника в одно мгновение теряет всяческое выражение. Глаза больше не бегают, они смотрят в одну точку. Куда-то далеко-далеко, куда можно только смотреть, но ничего нельзя увидеть.

– Мне нужно… – задумчиво говорит он, потирая пальцами широкий лоб. – Мне нужно… поспать, – и садится прямо на пол, мимо скамеечки.

А Глагл уже внутри, рядом с девушкой.

Ее глаза широко раскрыты, и Глагл… купается в их зеленом свете. Он вспомнил слово. Когда Глубинка была доверху наполнена водой, люди в ней купались. Глагл растворяется в ее глазах. Тонет в них…

Но недолго.

Потому что поблизости есть еще два защитника. И они уже заметили Глагла. Надо уходить.

Глагл осторожно кладет руку на плечо девушки. Ласково.

– Надо уходить, – говорит он.

Девушка не хочет уходить. Ее лицо… портится. Становится не таким крррасивым. Она отталкивает руку Глагла и кричит. Резко и слишком громко. Плохо-слы-шать. Глагл невольно морщится.

«Это ничего, ничего… – уговаривает он себя, зажимая девушке рот одной рукой, а другой перехватывая ее за… у самок это называется „поперечник". – И лицо, и голос – это все ничего. Это пройдет… »

Глагл прыгает через пролом и бежит. Девушка такая легкая, бежать с ней на плечах совсем не тяжело. Дальше, как можно дальше от этого поезда. Туда, где нет света, зато есть покой. И ласковость. Туда…

… Погоню Глагл заметил почти сразу, еще до Косто-ломной Канавки. Он остановился там, чтобы в последний раз увидеть зеленые глаза, пока не пропал свет от поезда. Чтобы запомнить.

И услышал топот ног, необычно громкий. Это был один из прибывших, самый большой. Самый опасный. Глагл даже испугался сначала. Немного.

Но теперь-то все позади. Большой человек давно отстал. Как свет кончился, так он и начал плутать, он же без света не может. Поплутал-поплутал и отстал где-то на подходе к ЗонаА. И то слишком долго шел следом, не каждый из местных так смог бы, а этот – не зная ни дороги, ничего… Как шею себе не свернул в Костоломной Канавке? Как на Аллею Дружбы не забрел? Глагл же нарочно прошел немного в ту сторону, потопал ногами погромче, а потом неслышно вернулся – и сюда, поближе к Ласковому Ми… Нет, он молодец, этот прибывший, не купился… А жаль, чернобыльские бы ему удружили!.. Он сначала, когда бежал за Глаглом, все девушку звал. «Лида, Лида» – кричал. Она тоже пыталась звать, но Глагл закрывал ей ладонью рот. Она кусала ладонь, совсем как неприкормленная Станка, но это было не больно, а смешно, и Глагл смеялся, и возбуждался очень, а один раз даже не сдержался и показал девушке, как надо кусать. Вполсилы всего, но она сразу замолчала. Только зашептала тихонечко: «Паша, Пашенька». Интересно, почему у прибывших такие странные имена? Лида, Паша – в них же нет никакого смысла! Вот Глагла, например, зовут Глагл, потому что когда он резко сжимает зубы, они как будто говорят: «Глагл-глагл». Это, конечно, когда у него во рту ничего нет… А старого Ауэрмана прозвали старым, потому что он и в самом деле старый уже, старше всех остальных людей, а Ауэрманом… ну, наверное, просто потому что это хорошо-звучит. А Учтителя называют Учтителем из-за того, что он часто говорит: учти то, учти се, учти, маленький пррридурок…

– Эй! – раздается почти над головой. – Придурок одноглазый, ты…

Глагл бьет в сторону голоса, не поднимаясь с колен. Бьет быстрее, чем начинает соображать.

Этот человек, этот Паша-Пашенька падает. Это хорошо, но вряд ли надолго: он такой большой и крепкий…

Но как он нашел Глагла?

И именно сейчас! Именно здесь!

Перед священным ликом Ласкового Ми… Как это непррравильно.

«Прости меня, Ласковый Ми, я просто хотел показать тебе… Я просто хотел поделиться с тобой… Потому что ты совершил чудо ради всех нас, а эта девушка… она ведь тоже чудо, ты же знаешь… Не можешь не знать… Прости меня, Ласковый Ми, я знаю, что совершаю нехороший поступок, я покаюсь тебе, потом… Обязательно! » – думает Глагл и бьет второй раз.

Паша падает снова.

Он большой и сильный, он горрраздо сильнее Глагла, но ему обязательно надо видеть, чтобы драться. Глаглу не надо, ему достаточно чувствовать. И Глагл сосредотачивается, чтобы лучше чувствовать.

И бьет снова, метясь точно в жужелицу, но Паша отклоняется в сторону – случайно, конечно, случайно – и тоже бьет – необычно, совсем без размаха, но очень сильно, – а Глагл ловко приседает, и Пашин кулак лишь слегка касается гребня. Глагл быстро, не давая опомниться, бьет по трипкошу, потом снова в жужелицу, со всей силы. Паша снова на полу, он хрипит «Лида, ты зд… », когда Глагл наступает ему на горло.

Здесь она, здесь. Пока здесь. Но уже недолго осталось, сейчас, надо только…

Из-за Пашиного хрипа Глаглу приходится говорить громче. Чтобы быть услышанным.

– Ласковый Ми! Пожалуйста! Ты такой добрый… Прошу тебя, одно чудо всего… не ради всех, ради меня… Пожалуйста! Я знаю, я слушал старого Ауэрмана, его пррроповеди. И я знаю… Ты хороший, ты принял на себя наши грехи – и все равно вознесся на небеса. А потом вернулся вместе с поездом, чтобы учить нас, как жить пррравильно. Я люблю тебя, Ласковый Ми, и я прошу тебя… – Глагл почувствовал, как глаз наполняется слезами. Ему не было стыдно. – Я прошу, вознесись еще раз! Пожалуйста! Вознесись просто так, без ничего, а грехи людские… Грехи, если хочешь, оставь мне, я смогу… Ты не смотри, что я пока не очень большой и не слишком умный, я смогу… А ты побудь там, наверху… ты же, наверное, соскучился… Только возьми с собой ее, Лиду… Пожалуйста! Она должна быть там… Я не всегда умею говорить пррравильно, но… Посмотри, какие у нее глаза! Ты же видишь, она слишком хорошая, чтобы быть тут… Тут плохо для нее, поэтому, пожалуйста…

Глагл больше не мог говорить, мешал комок в горле, поэтому он просто запел. Запел вознесенскую молитву.

«На трибууунах станооовится тиии… »

Глагл не запомнил, что было дальше. У Паши оказались слишком твердые ноги.

Кажется, он несколько раз пытался подняться на ноги, а потом перестал пытаться и только корчился на полу, прикрывая поочередно голову, ребра, самость… Кажется, он что-то кричал… Нет, он что-то вопил-без-слов, только его никто не слушал… Но все-таки, какие у него ноги!

Нечеловечески твердые…

… Глагл бежит изо всех сил, не разбирая дороги и не желая ее разбирать. Он натыкается на стены, не замечает поворотов, чего с ним никогда не случалось раньше. Два или. три раза он падает, но встает и бежит дальше. Предплечье его слабой руки разодрано чуть не до кости, но Глагл не чувствует боли. Он только боится опоздать.

Он думает… Да что там – он знает, что бежать быстрее просто не может. Но далекий поезд гудит в третий раз, и вдруг выясняется – может. И он бежит…

И все равно опаздывает.

Поезд не гудит больше, наверное, он тоже плохо умеет считать после трех. Поезд уходит. Он еще виден, и Глаглу даже кажется вначале, что он успевает… успеет, если сможет еще чуть-чуть… и он старается…

Но там, в месте, куда приходил поезд, так много лишнего теперь… Глагл цепляется ногой за чью-то руку и падает, прямо на груду мягких и твердых тел. Тела стонут и пытаются отползти в сторону, а некоторые – не пытаются, уже не стонут… Глагл смотрит вслед удаляющемуся поезду, который уже не догнать, и понимает, что навсегда потерял ее, девушку с бессмысленным именем Лида и зелеными глазами… И не только ее. Одно тело, на которое Глагл нечаянно наступил коленом, всхлипывает и переворачивается на спину, и Глагл машинально отмечает, что перед ним – самка, и он даже, кажется, знает, какая именно. Он видит ее тело в убывающем свете поезда и испытывает неясное чувство, а потом ее рука, до этого прикрывающая лицо, падает в сторону, и он… Он перестает верить тому, что видит. Запрещает себе верить… Потому что ее лицо, особенно сейчас, когда оно все изрезано и покрыто коростой запекшейся крови… Да даже если убрать все эти шрамы и порезы, если смыть всю кровь, то все равно оно, это лицо… Его не плохо-видеть, его просто невозможно видеть! Поэтому Глагл закрывает глаз и проверяет, как обычно, на ощупь, Станка, Станочка, плачет, и он кладет ей руки на нижнюю грудь, А-а, шелестит она, А-а-ю-и-а-а, когда он кладет ей руки на верхнюю грудь и окончательно понимает, что это она, потому что ни у кого больше такого нет, и шепчет: «Я тоже… Я тоже люблю тебя… Станка… », а руки сами ползут еще выше, туда, где шея, туда, где кончается крррасота, но еще не начинается уррродство, и пальцы Глагла касаются шеи, нежно, самыми кончиками, и Глагл плачет, и Станка сначала тоже плачет, но очень скоро затихает, успокаивается, и тогда Глагл открывает глаз и, хотя ее лица уже совсем не видно, он улыбается, потому что понимает, что у каждого есть свой собственный путь, и все идет своим чередом, а значит, все идет пррравильно… Все пррравильно… Все идет… Все…

«Ах, почему наше чувство красоты не мутировало вместе с нами? » – успел подумать Женя перед самым пробуждением.

Потом зевнул и звонко клацнул стальными челюстями.

Часть четвертая

Вверх, до самых высот

Глава девятнадцатая

Станцио… нный смотритель. Перехо… Перехо-хо… Переход хода

– прохохотал на ухо мелкий пакостник из динамика. Его динамический (читай, демонический) хохот разбудил бы и мертвого. Но я-то, между прочим, пока еще жив! Только по этой причине я позволил себе проснуться не до конца.

Да уж, судя по периодическим – только при резких подскоках вагона – вспышкам боли в колене, опять же периодическим – только на вдохе! – покалываниям в области диафрагмы и по неострой, зато постоянной ноющей боли в левой половине черепа – судя по всем этим косвенным признакам, я до сих пор еще не умер. Отнюдь.

Я улыбнулся, стараясь не обращать внимания на боль в разбитой губе. Губа – это не так обидно, это еще свои…

И вообще, я умру последним!

Эта шутливая фраза привязалась ко мне еще в детстве, и я не перестал повторять ее в последние три года, хотя доля шутки в моих словах плавно сошла на нет. Боюсь, я действительно умру последним. Кто не верит, пусть попробует опровергнуть…

Затылком я ощущал приятную мягкость, лбом – щекотливое поглаживание длинных волос. Лида или Игорек? Остальные шевелюрой не вышли. Особенно Ларин, этот разве что забодать может своим безоткатным чугунным лобстером… Конечно, Лида, я же теперь ее герой.

Кто еше стал бы склоняться над моим лицом так низко и нашептывать мне так нежно? Тихо, почти беззвучно.

«Паша-пашенька, ты только, пожалуйста, не исчезай, хоть ты не исчезай, паша-пашенька, это так хорошо, что тебя так зовут, именно так, паша-пашенька, это так здорово, ты даже представить себе не можешь, как это хорошо, только ты, ради Бога не исчезай, паша-па… »

Не очень понятно, но все равно приятно.

Я бесшумно потянул носом, надеясь услышать ненавязчивый аромат лаванды. Но вместо него мои легкие наполнились неожиданной смесью запахов: свербящая резкость «Тройного» одеколона, ветхозаветность нафталиновых таблеток, просто пыль и что-то еще, неуловимое и ностальгическое – все было в этой смеси, и всего этого было много.

Мужественно поборов позывы к чиханию, я открыл глаза.

И поймал себя на том, что пытаюсь открыть их еще раз.

И еще!

Без изменений!

Тьма, которая незадолго до моего погружения в беспамятство достигла апогея, теперь упрямо не хотела рассеиваться.

Ну и ладно, со странным спокойствием подумал я, значит, рано проснулся.

И смежил веки.

Поезд убаюкивал. Покачивал вагон из стороны в сторону, как колыбель с младенцем, легонько потряхивал на стыках рельсов, ритмично постукивал колесами. И в их монотонном перестуке слышалось мне не банальное «тудум-тудум», а гипнотизирующее «еще-еще», «поспи-поспи» и даже «паша-пашенька». Впрочем, это, кажется, уже не поезд…

«Дзинь-дзинь» – тихонечко дребезжали стекла, что означало: «ну да, ну да».

Смотри-ка, значит, еще не все окна пустила в расход орава сощуренных мутантов! – позволил я себе последнюю осмысленную мысль, промасленную маслянистым маслом, на этикетке которого чернильно-черными чернилами кто-то накарябал текст призыва: «Тавтология должна быть тавтологичной! »

«Дзинь-дзинь» – печально смеялись стекла, а может, радостно плакали, что в любом случае означало: «не все, не все».

Язык стекол прост и емок. И пишется через два «н», потому что он стеклянный.

«Дзэн-дзэн» – позвякивал жестяной колокольчик на островерхой шляпе муэдзина. – «Дорога от медресе к минарету – это и есть путь дзэн. Дзэн-дзэн… »

И под это негромкое позвякивание я снова начал засыпа…

Черт! И заснул бы, если б не раздражающий бубнеж Петровича! Слишком громкий, чтобы не обращать на него внимания, и слишком тихий, чтобы различить отдельные слова. Интересно, о чем он вещает в абсолютной темноте? О сотворении мира? Рассказывает, что да, помнится, были такие времена, темень повсюду стояла кромешная, хоть глаз выколи, а потом – вот только совсем из памяти вылетело, до японско-корейской войны это было или сразу после революции? – вроде как был свет, и все было хорошо, но что-то вдруг случилось в нашем спирально развивающемся мире, потому что каждая спираль, будь она временная или, к примеру, вольфрамовая – это просто кривая о двух концах, а как наступил конец всему, так и свет, видишь ты, снова погас, совсем погас, накх, и теперь уже кто знает, загорится снова или как?..

И кто его слушает, если не секрет?

Что ж, прислушаемся и мы.

– Его построили еще в семьдесят восьмом (у Петровича вышло «семиссят осьмом»), за два года до московской, накх, олимпиады. Сам-то я не строил, у меня сам знаешь, какая специализация. А вот за неразглашение подписывался, не скрою. Я, если посчитать, за столько всего в своей жизни подписался, что теперь, и захочу – не успею все разгласить… Вот хоть на эту медаль обрати внимание, серенькую, видишь, «За двадцать лет без права переписки», понял?

Тут что-то тупое и твердое ткнуло меня в левый бок.

Не иначе, указательный палец молотобойца второго разряда. Что-то звякнуло, бок сразу заболел.

Мама дорогая! Так вот в чем секрет моей внезапной слепоты! Какой-то доброхот по самые брови накрыл меня, спящего, парадным френчем. С полным набором героических регалий.

Ну и садисты! Я, конечно, теперь тоже герой, но не в такую же жару!

– Ага, – ответил кто-то тихо. – Понял. Ты только Пашу раньше времени не буди, хорошо? А то проснется – убьет!

Точно, Ларин. Ренегат четырехглазый! Проснусь – убью…

– Петр Алексеевич! – подал голос Игорек. – А зачем такой большой стадион построили под землей?

– Стадион-то? – переспросил Петрович. – Зачем?.. Это сейчас легко спрашивать: зачем да почему, а тогда… Мы не спрашивали. Приказывали строить, и мы строили. Приказывали потом взрывать, и мы, накх, взрывали к чертовой матери! И ни у кого даже в мыслях вопросов не возникало… Я точно знаю одно. В восьмидесятом году стране позарез был нужен запасной стадион на случай атомной войны. Чтоб, если не дай бог что, хоть под землей отыграть олимпийские игры. Неспокойно тогда было в мире, стабильности не было, все на нервах. Того и гляди, чей-нить палец на красной кнопке дрогнет! Однако, обошлось. А стадион… Стадион тоже пригодился. Правда, подругой надобности…

Петрович выдержал интригующую паузу, еще раз поковырял в моем боку пальцем – судя по раздавшимся вслед за этим звукам, извлек из кармана платок. Закончив интриговать и сморкаться, продолжил:

– Тогда ведь, ближе к играм, к нам, окромя спортсменов, знаешь, сколько журналистов иностранных понаехало? О-о-о, тысячи! И из Америки, и из Китая… Из Европы тоже были. И все шустрые! Вместо того чтобы спокойненько на почетной трибуне сидеть, медальки пересчитывать да рекорды в блокнотик срисовывать, все норовили про наше советское житье-бытье разнюхать побольше. И ладно бы только в Москве – Первопрестольную, слава богу, к олимпиаде подчистили, подкрасили – залюбуешься! – так их в глубинку отчего-то потянуло. А запретить нельзя: мировая общественность не поймет. Вот и спустили тогда с самого верху приказ: очистить, значит, столицу и ее окрестности от всех нежелательных элементов. Размер окрестностей не указали, зато четко определили срок исполнения: одна неделя. А элементов у нас во все времена хватало, что тогда, что по сей день. Тут тебе и интер… тьфу!. , проститутки то бишь, и бомжи, которых тогда еще бродягами звали, и психи буйные, и уроды всяческие дефективные. С первыми тремя группами, накх, поступили просто. Выслали из Москвы за 101-й километр, расселили по окрестным деревням. Тунеядцев пастухами оформили, проституток – доярками. У них надои, говорят, в два раза против обычного подскочили, так председатели колхозов их потом в Москву отпускать не хотели. Психов пристроили чернорабочими, навоз лопатить – большого ума не нужно, даже наоборот… А вот с дефективными оказалось не так просто. Они же, как их ни оформляй, все одно красивше не станут. А ну как приедет какой репортер из Северного Вьетнама и спросит на своем северо-вьетнамском языке… Язык у них, надо отметить, простой, незатейливый. К примеру, знаешь, как по-ихнему будет наша «тысяча»?

– Нан! – неожиданно ответила Лида, прервав на время череду беззвучных «паш-пашенек». – Точнее, «нган», но при правильном произношении «г» проглатывается.

– Не-е, – удовлетворенно протянул Петрович. – «Тычася»! Сам слышал, на той неделе, в Столешниковом. Так и говорит: «тычася рублей»… Так вот, приедет такой вьетнамец с кинокамерой в нашу деревню и спросит: «А отчего это у вашего свинопаса ног больше, чем у его подшефных? » И что ему ответишь? Что мать того свинопаса всю жизнь на ликеро-водочном нормировщицей проработала? Что отец его в Тоцких лагерях полгода «вспышку слева» отрабатывал? Или там шахты ракетные прочищал? А? То-то же, нечего ответить! Вот и вспомнили тогда про запасной стадион. Собрали всех уродов по всей стране и погрузили в поезд с решетками. А дальше просто: три витка по спирали – и на месте. Тот же 101-й километр, только не вдаль, а вглубь.

– А что потом? – спросил Игорек.

– А что потом? По первому времени, конечно, о них заботились, люди всеж-таки, хотя и не вполне… Еду им присылали каждый месяц, электричеством снабжали. А потом дорогой наш товарищ генеральный секретарь упокоился с миром, а новому, видно, не доложили насчет подземных жителей. А потом и вовсе не до них стало. Один только раз об уродцах вспомнили, да и то… Не забрали их из-под земли, а наоборот, пополнение прислали. Это уже после Чернобыля было…

Петрович тяжело вздохнул и продолжил уже другим, извиняющимся тоном:

– Нельзя было тогда допустить… Только-только Россия до мирового уровня поднялась, уверенно встала на путь… чего-то там, реформ, что ли? А тут такое! Нет, никак нельзя было тогда мутантов наверху оставлять. Вот и свезли их вниз, по известному уже, накх, адресу. Об этой партии уж точно никто не заботился. Перевели, так сказать, на самоокупаемость. Вот так… – Петрович еще раз вздохнул. – А больше я про это дело ничего толком не слышал. Так, слухи разные, но их я повторять не буду, врать не хочу. Говорили только, – он понизил голос до таинственного, – будто иногда по пятницам… особливо, если тринадцатое число… да чтоб еще полнолуние при том… – и неожиданно снова повысил. – О, гляди-ка, кажись, герой наш проснулся!

И как он догадался? Вроде тихо лежал.

Я с облегчением освободился от орденоносной накидки. Дышать стало легче. В разбитые окна задувал ветер и носился по вагону со скоростью километров шестьдесят в час. Горячий, конечно, но лучше уж такая вентиляция, чем томиться, исходя потом, в закупоренном аквариуме.

Когда глаза привыкли к свету, я осмотрелся.

Наши были в сборе. Никто не потерялся во время давешней потасовки. Никто, насколько я мог видеть, серьезно не пострадал. У Игорька даже прическа не испортилась. Он улыбался мне широко и открыто, как фотографу. Похоже, обиды, пусть на время, забыты. Или отложены… Лида смотрела на меня сверху вниз, поскольку именно на ее уютных коленях покоилась в данный момент моя голова. Легкие потеки туши под глазами, казалось, лишь подчеркивали их красоту. Признаюсь, я бы не отказался каждый день просыпаться в таком положении… Петрович был не только без пиджака, но и без привычных очков. Выглядел, в целом, орлом и смотрел, что называется, по-боевому. В серых глазах вспыхивали и не гасли искорки. Жжет взгляд сталь глаз, как сказал бы какой-нибудь Вознесенский. И добавил бы что-нибудь на экспорт, вроде: steel glass. Воротник рубашки Петровича был испачкан в крови, но я сомневался, что кровь его собственная. Слишком уж странным был ее цвет: почти оранжевый… Только Ларин выглядел побитым, да и то скорее в психологическом смысле, чем, например, ногами. Ничего, это дело поправимое, какие его годы… Он сидел в отдалении и старательно не смотрел в мою сторону.

Себя я, разумеется, видеть не мог и не сильно из-за этого расстраивался. Если мой внешний вид хотя бы на четверть соответствовал самочувствию, то мне следовало извиниться за него перед окружающими.

Новых пассажиров в вагоне также не было. И это радовало. С некоторых пор я начал ценить тесные компании.

– Выспался, победитель чудовищ? А мы тебя пиджачком прикрыли, накх, чтоб свет в глаза не мешал…

– Как ты? – одними губами спросил я у Лиды, пытаясь рассмотреть свое отражение в ее глазах.

Да, поскольку эти глаза лгать не могут по определению, выгляжу я паршиво. И левый глаз, и губа, и нос, кажется. Хорошо хоть зубы в полном составе… Но уверенности нет, и я быстро проверяю языком. Ура, на месте, все двадцать восемь. Мудрости пока маловато. Было бы больше – давно бы сидел дома.

– Я в порядке, – длинные ресницы опустились и вновь поднялись, подтверждая. – Только это чудовище… Ну, тот урод, который… Он меня… – зрачки заметались в замкнутом контуре глаз.

– Что? – я мгновенно напрягся. – Что он тебя?

– Укусил! Больно так… Хочешь посмотреть? Долгий выдох облегчения.

– Спрашиваешь… Конечно, хочу!

– Сейчас… Ты мне, между прочим, ногу отлежал. Смотри!

Не без сожаления я поднялся выше. Тело, да простят мне филологи, отчаянно взныло. – Видишь, какие? – Лида чуть приподняла край платья и обнажила фрагмент бедра, на котором четко выделялись следы чудовищного укуса. Такими зубами и по таким ногам! Нет, я не оправдывал бедного мутанта, но хотя бы мог его понять.

И не я один.

– Да-а, – нарочито бодрым голосом сказал Ларин. – Будь я на его месте, я бы… – и замолчал, как выключился, напоровшись на мой взгляд.

Петрович успокаивающе коснулся моей руки. Потом перехватил ее двумя пальцами за запястье так, будто собирается пощупать пульс.

– Почти минуту спал, – констатировал он. – По нынешним временам получается порядочно.

Действительно, на моих электронных было уже 23:29 со всеми полагающимися знаками препинания. Стекло, как ни странно, уцелело, лишь трещинки на нем стали отчетливей и разветвленней. Они напоминали морщинки, собравшиеся в уголках глаз смеющегося старика. И смех его был недобрым. Командорскими шагами, то есть медленно и неотвратимо, приближалась полночь. А потом – еще каких-то сорок восемь шагов и…

Должно быть, охватившее меня смятение проступило в чертах лица, потому что Петрович, взглянув на меня, тоже сразу посерьезнел, прищурил левый глаз и сказал:

– Ладно, кончай мандражировать. Будем думать, как тебе отсюда выбираться, накх.

– Мне?

– Можно и нам, но тебе важнее. У кого есть идеи?

– Прежде всего надо… – с места в карьер начал Ларин, но осекся, встретившись со мной взглядом, сник и сузился в плечах. Затем, после паузы, продолжил: – Паш… Я примерно представляю, что ты про меня сейчас думаешь. Знаешь, ты бы лучше… Ты лучше ударь меня, что ли, если считаешь, что я заслужил. Набей мне, так сказать, морду… Но только не смотри так! И не молчи… Хорошо? – он с надеждой поднял на меня глаза. В левом, помимо надежды, блеснуло что-то еще, хорошо мне знакомое. – Кстати, пока ты спал, я тебе объяснил, почему так… ну, вышло. Заметь, ты меня почти сразу простил! В конце мы даже всплакнули на плечах друг у друга от избытка чувств. Эх… Лучше бы ты не просыпался! Так что, если других претензий ко мне нет… – Ларин снова нацепил свои телескопы и пронзил меня пытливым взглядом. – Я что, должен каждый вопрос повторять дважды? Других претензий ко мне нет?

Вот сволочь! Разве можно на такого злиться? И все-таки, наверное, стоило ему немножечко врезать, тем более, сам предложил. Жаль, поздно. Поезд, как говорится, ушел.

– Ладно, – ответил я. – Живи.

– Отлично. – Женя сменил тон разговора на деловой. – В таком случае, как я уже пытался сказать, прежде всего нам надо трезво оценить ситуацию. Если кто-то уже забыл, напомню: мы в поезде, господа! В последнем, заметьте, вагоне. Это существенно! Поезд идет… скажем так, куда-то. Куда именно – пока неважно. Но как минимум одному из нас (для определенности назовем его Павлом) необходимо следовать в обратную сторону. Причем как можно быстрее. Вопрос: что мы все можем для этого сделать?

Петрович пошевелил бровями, собираясь что-то сказать, но Ларин мановением руки остановил его.

– Секунду! Я еще не перечислил дополнительные условия задачи. Во-первых, спрыгивать с поезда бесполезно: все равно обратного не дождешься. Значит, нужно что? Правильно, возвращаться на этом самом. Далее… Мы, как вы помните, находимся в хвостовом вагоне. Машинист поезда, если, конечно, эта адская конструкция работает не на автопилоте, сидит в головном. Экстренная связь с ним не работает. Отсюда напрашивается единственный вывод, а именно…

– Пробраться в головной вагон и захватить поезд! – сияя глазами, предложил Игорек. – Заставить машиниста остановить поезд, потом аккуратненько его развернуть… Только не спрашивайте меня как! – он засмеялся. – Я пока еще маленький.

– А нет здесь какого-нибудь стоп-крана? – неуверенно спросила Лида.

Все покосились на нее, а я в очередной раз умилился: какая же она все-таки красивая!

– Нет, – с сожалением ответил Петрович. – Стоп-крана нету.

– Так вот, к вопросу о том, как попасть в кабину машиниста, – перехватил инициативу Ларин. – Я могу предложить пять возможных вариантов.

Я с интересом посмотрел на него. Все-таки хорошо, что я ему не врезал. Иначе вариантов стало бы как минимум десять.

– Во-первых, кто-нибудь из нас, желательно тот, кто половчее, может через разбитое окно забраться на крышу, и по ней, перепрыгивая с вагона на вагон, добраться…

– Э! – встрял Петрович. – Можно сказать? Там не больно-то попрыгаешь. Разве что по-пластунски. Ты учти, мы тоннель впритык строили, чуть не вровень с крышей. Потому что в спешке, да и термотитана, стенки укреплять, на высокие профиля не напасешься. Так что там зазору – сантиметров двадцать всего.

– Отлично, – сказал Женя преисполненным оптимизма голосом. – Тогда переходим ко второму варианту. Пусть кто-нибудь из нас, желательно тот, кто посильнее…

Тут я, к стыду своему, заметил, что слушаю Женю крайне невнимательно. «Последовательно преодолевая межвагонные перекрытия посредством разбивания стекол каким-нибудь предметом», – мысленно повторил я за ним и попытался осмыслить фразу. Тщетно. Из головы почему-то не шло обнаженное девичье колено и все, что с ним связано. Колено с детской непосредственностью тыкалось мне в больной бок, говорило: «Посмотри, какие! » и улыбалось одной ямочкой. Женя как раз произносил свое «И, наконец, в-пятых… », когда я перестал бороться с собой, с непонятной надеждой посмотрел в сторону двери, связывающей наш вагон с предпоследним…

И увидел «милиционера».

Он стоял, как сказал бы Петрович, «аккурат у той двери», более того, хотя дверь в данный момент была закрыта, вероятнее всего, именно через нее «милиционер» попал в вагон. Это предположение нравилось мне больше, чем пара-тройка других, незамедлительно возникших в голове. От него, по крайней мере, не попахивало мистикой.

Выглядел «милиционер» от силы лет на девятнадцать, был уже меня в плечах и на полголовы ниже. Что еще? Глаза неопределенного цвета, очень большие, губы пухлые, нос… как нос, общее выражение лица – довольно туповатое. Что и немудрено: ведь паренек не меньше меня был удивлен фактом нашей встречи. Несколько секунд мы молча и изредка помаргивая пялились друг на друга, подобно паре тонкорунных овнов. Кстати, о тонкости руна. «Милиционер» был выбрит, на голове – полный ноль, лишь небольшие островки растительнос-1И на плоском животе и женоподобной груди. Да, забыл отметить, что форма на «милиционере» была необычная, я бы сказал, пляжного типа: просторные белые шорты с широким ремнем, невразумительные сандалии и белая же портупея на голое тело. Как раз портупея и помогла мне сделать вывод о роде деятельности незнакомца. Она была в точности такой, какую носили постовые в добрых советских фильмах семидесятых годов, Только кобура крепилась не к поясу, как у них, а болталась под мышкой, вдобавок из-за спины у парня выглядывал автоматный ствол. Впрочем, для данного климата, если не сказать местности, этот костюм вполне подходил.

«Милиционер», надо отдать ему должное, вышел из оцепенения на несколько секунд раньше, чем я. Он моргнул разок, по инерции или для ровного счета, сменил выражение лица с тупого на профессиональное и сделал шаг вперед, поддевая большим пальцем ремень автомата.

– Люди! – негромко позвал я. – Отвлекитесь на секунду.

– Таким образом… – сказал Ларин и замолчал, с неудовольствием глядя на меня.

– Вон, – я качнул головой влево. «Милиционер» приближался, слегка косолапя для большей устойчивости на тряском полу. Он уже сдернул автомат с плеча, но держал пока небрежно, ухватив одной рукой под цевье, как бы не собираясь никому угрожать, а так, на всякий случай.

Теперь для четверки моих попутчиков наступила очередь впадать в ступор. Все взгляды были устремлены на «милиционера», все слова, рвущиеся с языка, остались невысказанными, только Игорек выдохнул негромко что-то двухбуквенное, вроде «ах! », после чего шепотом конкретизировал:

– АК – семьдесят четыре.

– Рядовой отряда милиции особого назначения третьего уровня Савельев! – громко и длинно представился «милиционер», останавливаясь в нескольких шагах от нас.

Ответного представления не прозвучало, впрочем, едва ли рядовой Савельев его ожидал.

– Тэ-э-эк, – глубокомысленно протянул он, откровенно разглядывая нашу компанию. – Нарушаем, значит. Стекла разбиты, бутылки тоже… – он поковырял носком сандалии в груде осколков, поднял с пола зеленый осколок и с тоской поглядел сквозь него на свет лампочки. Наконец констатировал: – Выходит, пили. Тэ-э-эк… И еще… – он жадно принюхался. – Дымом пахнет! Курили, значит? – и с надеждой заглянул каждому в глаза.

– Не курим, – пробурчал Ларин.

– Что ты сказал? – рядовой резко обернулся к Жене.

– Не курим, – повторил тот внятно, опуская глаза.

– А-а… Жаль. А зачем в вагон забрались? – спросил Савельев и сам себя перебил: – Отставить! Я спрашиваю каким путем проникли в вагон?

Признаться, в других обстоятельствах именно этот вопрос я охотно задал бы ему самому. Но почему-то загадочная штука-жизнь устроена так, что «другие обстоятельства» никогда не наступают, и приходится довольствоваться теми, что есть, то есть данными. А в данных обстоятельствах раздражать этого… рядового третьего порядка… или разряда?., или все-таки уровня?., в любом случае не стоило. Поэтому я ответил как можно спокойнее и понятнее:

– Обычным путем. Зашли на станции, сели и поехали.

– На станции? – Савельев недоверчиво посмотрел на меня. – На какой?

– Добрынинской, накх, какой же еще! В некотором роде, на Парке Культуры. На Сходненской! На Комсомольской, – одновременно ответили Петрович, Ларин, Игорек и Лида, соответственно.

– На Павелецкой, – подытожил я.

– Да? – на лице рядового отразилась растерянность. – Это в Москве, что ль?

Я кивнул. Выражение его лица усугубилось. Рядовой был близок к тому, чтобы почесать пятерней в затылке, и сдерживался лишь оттого, что чесать там особо было нечего.

– И что мне теперь с вами делать?

– А какие варианты? – спросил я, на всякий случай подтягивая левую ногу и ставя ее на носок.

– Да вообще-то, – рядовой ухмыльнулся, – если по инструкции, то никаких. У меня, вообще-то, приказ: всех посторонних, кого замечу, без разговоров пускать в расчет, – он повторно ухмыльнулся и даже всхохотнул слегка, маскируя неловкость.

– В расход, – машинально поправила Лида, потом до нее дошло. – То есть, как это? Из автомата?

Петрович тоже что-то пробормотал, но так тихо, что я не расслышал ничего, кроме нескольких легко узнаваемых конструкций.

– Ну… – рядовой смутился. – Погодите, давайте я у начальства спрошу.

Он выудил из кармана шорт некое переговорное устройство. Что-то вроде радиотелефона: прямоугольная коробочка черного цвета, на передней панели которой я разглядел несколько рядов кнопок и прорезь микрофона. Только антенна отличала данную модель от виденных мною ранее: она была выдвижной, состояла из нескольких сегментов разного диаметра и в рабочем состоянии представляла собой перевернутый конус. Мне невольно вспомнился «телескопический» стаканчик Петровича. Савельев неловко потыкал большим пальцем в кнопки.

– Радио, – негромко, чтобы услышал только я, сказал Игорек. – В тоннеле. Стены должны экранировать.

А ведь верно! Зачем рядовому понадобилось разыгрывать этот спектакль?

Я сделал глубокий выдох и расслабился. Как обычно, нехитрый прием помог, по истечении нескольких секунд я ощутил себя собранным и готовым к любым неожиданностям. В особенности к тем, которые собирался устроить сам.

– А что, твое начальство в соседнем вагоне едет? – спросил я.

– А? – Савельев стрельнул в мою сторону – пока только взглядом – и чертыхнулся. Видимо, я сбил его с мысли. – Чего? – переспросил он, повторяя набор. – В соседнем? Не-е, начальство – в головном, как положено.

Ну, не знаю! На сотню метров по тоннелю сигнал, может, и дойдет. Посмотрим…

– Получается, мы в одном поезде ехали? – уточнил я.

Ответить рядовой не успел: кто-то отреагировал на вызов. Савельев вытянулся по стойке смирно, приложил рацию к уху, отдавая честь невидимому собеседнику, и даже свел вместе подошвы сандалий, рискуя потерять устойчивость. Вот только автомат он держал не по уставу: пристроив на предплечье правой руки и небрежно поводя стволом из стороны в сторону, так что каждый из нас поочередно оказывался под прицелом. Как бы случайно. Пока еще – как бы.

– Да, я это, товарищ майор, – сказал рядовой в трубку. – Тут у меня эти… посторонние… Нет, нет… Да наши они, из Москвы, – название города он произнес с трудно передаваемым чувством ностальгии по несбыточному, точно младший братишка чеховских трех сестер. – Что я, уродов, что ль, никогда… Так точно! – он сильнее прижал телефон к уху и понизил голос. «Пора? » – подумал я. Но отчего-то решил немного повременить. – Да вы что, товарищ майор, тут же ребенок малолетний и эта… девушка! Может, хоть ее?.. Ну, товарищ ма… Понял, – пробормотал он. – Есть, так точно! – рука с трубкой медленно опустилась.

Именно в этот момент я решился.

Пользуясь временным замешательством Савельева и тем, что дуло автомата не смотрит в мою сторону, запоздало прикинув, что, черт, могу ведь и не достать, посетовав: эх, надо было пораньше, пока рядовой трепался со своим майором, передвинуться хоть на полметра влево, и в то же время отчетливо понимая, что другой возможности у меня уже не будет и поэтому я просто обязан достать, а значит, достану – хоть в полете, хоть одной рукой, хоть пальцем – словом, не тратя ни секунды на пустые размышления, я прыгнул.

И достал. Плечом. Приклад автомата.

Увы, этот рядовой третьего уровня оказался не так прост, как мне сначала показалось. По крайней мере реакция у него была отработана на совесть.

Уже в следующее мгновение я корчился на грязном полу, ослепший и оглохший от боли в сломанной ключице. Даже кричать не мог: болевым спазмом намертво свело челюсти.

– Сидеть! – рявкнул Савельев. От его недавней растерянности не осталось и следа. – На место, я сказал!

– Не могу, – я медленно процеживал слова сквозь зубы, как кашалот – облако зоопланктона. – Ты мне плечо… сломал.

– А ну! – рядовой замахнулся прикладом. – Или добавить?

Его лицо взошло надо мной бледной луной. А ведь он не даст нам ни единого шанса, подумалось вдруг.

Я стал отползать назад, на место. Петрович, Игорек и Лида помогли мне подняться на ноги. Только Ларин остался сидеть, всем своим видом показывая, что он здесь не при чем и вообще не с нами. Кажется, он даже, воспользовавшись суматохой, отодвинулся подальше от меня, поближе к своей драгоценной сумке.

Еще бы, там же «Домик в деревне»! – вспомнил я. – Любимый напиток трусов и предателей! Кто не рискует, тот пьет «Домик в деревне»!

Мне захотелось плюнуть в его сторону, однако пришлось сдержаться: если честно, я плохо переношу вид собственной крови.

– Теперь встать! – продолжал командовать Савельев. – Быстро!

Ну уж, дудки, устало подумал я. Сидя, стоя, какая разница? Все равно недолго осталось.

Я попытался пошевелить раненым плечом. Получилось, хоть и больно было до слез. И все-таки не перелом, а сильный ушиб; неделька-другая – и даже синяков не останется. То есть не осталось бы, имей я в запасе недельку-другую.

Сильнее боли была обида. Почему мне так не везет? Почему все события этого дня складываются до того неудачно, что впору сказать: «вычитаются»?

– Ну! А тебе что, особое приглашение требуется? – прошипел Савельев. – А ну, встать!

Я заметил, что все мои попутчики уже стоят, сбившись в тесную кучку, – логично: патроны, хоть и казенные, следует экономить – кроме Ларина, который стоял особняком и смотрел куда-то в сторону.

– Спокойнее! – сказал я, отражаясь в расширившихся от гнева глазах рядового. – К чему обострять черты лица? Раз уж выпить на посошок у нас нечего, давайте хоть присядем на дорожку.

– Что?! – взъярился Савельев. Он волнения из его речи начали выпадать отдельные буквы. – Этты кому, падаль, скзал «спокойно»? Этты мне?! Ну я тя щас успокою!.. Считаю до трех! Раз!

Автомат больше не плясал в его руках, теперь он был сориентирован мне точно между глаз и неподвижен, как стрелка компаса, положенного на идеально гладкую поверхность. Я воспользовался удачной возможностью рассмотреть оружие вблизи, правда, для этого мне пришлось скосить глаза к переносице.

– Два!

Действительно, АК-74, без намека на модернизацию. Потертый и поцарапанный – особенно торец ствола и приклад – он выглядел так, словно сошел с конвейера оружейного завода одним из первых в своей серии. Сквозь пелену тупого безразличия, охватившего меня, проскользнуло: «Интересно, а как это – когда тебя расстреливают? » Кажется, мне доводилось переживать подобное ощущение раньше, в какой-то из предыдущих своих инкарнаций. И кажется, в тот раз мне не понравилось.

Да, шибко не понравилось.

– Три!

Я закрыл глаза, в последнее мгновение заметив, как Савельев делает то же самое и вдобавок отворачивает лицо.

– Простите, – сказал или подумал я. Других слов у меня не нашлось, да и не нужны они были, другие слова. «Поздно, – подумал я, и тут же: – Я не вздрогну! »

– Расчет окончен! – раздался откуда-то сверху холодный и жесткий голос, столь не свойственный Евгению Ларину. – Одно движение – и тебе придется начать новую жизнь. Если, конечно, врачи сумеют собрать тебя заново из молекул.

Я открыл глаза и тут же снова зажмурился, одновременно отчаянно закусив нижнюю, чудом уцелевшую губу. Чтобы не засмеяться. Но удержаться от смеха не было никакой возможности, тогда я прикусил верхнюю, заблаговременно разбитую. Рот привычно наполнился солью, на глазах мгновенно выступили слезы, что было не очень хорошо, но, по крайней мере, терпимо. Сосчитав в уме до десяти и, кажется, пропустив пару чисел, я снова рискнул взглянуть на мир.

И все-таки это выглядело чертовски смешным: непоколебимое дуло автомата, стиснутого в потных ладонях Савельева, сам рядовой, послушно застывший на месте, и, наконец, величественная и вместе с тем нелепая фигура Жени Ларина, стоящего за его спиной с лицом профессионального убийцы и электродрелью, приставленной к бритому виску. Той самой электродрелью, которую он, получается, все-таки купил на станции «Северное Моргазмово», как раз когда у меня случился загадочный провал в памяти. За 129 рублей, вспомнил я. В комплекте с набором всепогодных… всепогодных… И пережил еще один мучительный, задушенный в зародыше приступ смеха. Потом не к месту вспомнил про прилагаемый вакуумный фонарик для круглосуточного сверления и пронзительно скрипнул зубами. Смеяться мы будем потом. И оправдываться потом. И просить прощения – тоже. Женя-Женечка, с нежностью подумал я, прости недалекого, прости, что грешным делом подумал про тебя… ну, всякое. Я сам потом, если у нас все получится, собственными руками отолью тебе памятник, хоть из бронзы, хоть из меди, хоть из термотитана, и установлю его на родине героя. Честно!

– Отлично, – сказал Женя. – А теперь ме-е-едленно опусти ствол.

Савельев не пошевелился. Он перестал рыскать глазами и пристально уставился в одну точку где-то над моей головой. Все правильно, рассматривает свое отражение в стекле. И почему оно не разбилось вместе с остальными!

– Это что это за игрушка? – спросил рядовой, скосив глаза в сторону дрели.

– Это? – с готовностью откликнулся Женя. – Прототип плазменного турбогенератора «КСВ-90210». Ну что, поиграем?

– Да? А что это у него за штука сзади торчит? – не сдавался рядовой.

Сзади у электродрели, как и положено по инструкции, даже не торчал, а безвольно свисал шнур питания с вилкой на конце.

– Эта штука… – сказал Ларин и замолчал, как бы сдерживая готовые вырваться наружу эмоции. – Если ты сейчас же, пока я считаю до трех, не опустишь ствол, эта штука будет торчать из твоей задницы!

Дуло автомата дрогнуло.

– И учти, я заканчивал физматшколу!

Дуло медленно опустилось.

Оказавшийся в нужное время в нужном месте Петрович бережно принял автомат из рук Савельева.

– Н-ну вот, – с нервным смешком сказал Ларин. – Я же говорил: пригодится. А вы все – не пригодится, не при… – и вдруг всхлипнул, – годится…

Руки его, еще мгновение назад твердые и спокойные, как у хирурга, зашлись противной мелкой дрожью. Женя присел-как-упал рядом со мной, уронив дрель себе на колени.

– Ведь пригодилась же? Пригодилась?

– Паша-Пашенька! – Лида опустилась по другую, сторону от меня, и я буквально кожей ощутил исходящую от нее волну сочувствия. – Тебе очень больно?

Я заглянул в ее глаза и улыбнулся.

– Терпимо.

– И кобуру сымай! – напомнил Петрович.

Не дожидаясь, когда Савельева окончательно разоружат, я ударил его ногой, поскольку моя здоровая рука в данный момент обнимала вздрагивающие Женины плечи. Мне почему-то казалось, что ударить рядового сейчас, пока он еще при оружии и с развязанными руками, будет честнее. Попал я в солнечное сплетение. Савельев издал сдавленный стон и скрежетнул зубами, но устоял на ногах. Не знаю, кому из нас было больнее – резкое движение отозвалось болью в раненом плече, – но на душе у меня, во всяком случае, заметно полегчало.

– Смотри-ка, «тэтэшка»! – перестав всхлипывать, сказал Женя. – Не знал, что их теперь ментам выдают.

– Не теперь, раньше выдавали, – авторитетно заметил Петрович. – Почитай, лет двадцать как сняли с вооружения. У него убойная сила знаешь какая? Троих навылет прошибает! Подержи-ка, – он передал Ларину пистолет вместе с портупеей. – Теперь ремешочек, пожалуйста, – а когда рядовой закончил вытягивать ремень из шорт, сказал: – Связать бы его надо. На всякий, накх, пожарный.

Кожаным ремнем Савельеву стянули руки за спиной. Связанный, без кобуры и автомата, рядовой выглядел беззащитнее и как-то моложе. Однако ни капли жалости к нему я не испытывал. Жалость – привилегия физически здоровых.

Обыск Савельева не занял много времени. Кроме трубки радиотелефона и запасной обоймы к «ТТ», в карманах его шорт был обнаружен единственный предмет – причудливая загогулина, в которой сам связанный после недолгих уговоров опознал универсальный ключ. «Он что же, любую дверь здесь открыть может? » – вкрадчиво спросил Петрович, на что рядовой ответил: – «Вубую, вубую, товко ноф отпуфтите, фволощи! »

– Коллеги! – воззвал Евгений. – В моей светлой, в сущности, голове только что родился план номер шесть по захвату поезда! Я бы назвал его… – он принялся ощупывать взглядом потолок. – Назвал бы его… Ну, я бы его назвал…

В этом месте его речь была прервана режущим слух на неровные металлические полосы голосом, донесшимся из динамика:

Глава двадцатая Пересадочная станция

– Точно! – воскликнул Ларин и в возбуждении щелкнул пальцами. – Ну-ка, дай-ка! – он забрал у Игорька коробочку радиотелефона, которую тот с интересом рассматривал, оставив взамен белую милицейскую сбрую вместе с кобурой. Игорек незамедлительно во все это нарядился. Из-за невысокого роста мальчика кобура, которая должна была болтаться под мышкой, опустилась ему на талию. Игорька это, похоже, вполне устраивало.

– Так как, ты говоришь, связаться с твоим начальством? – как бы между делом обратился Женя к угрюмо потупившемуся Савельеву.

– Это зачем? – с подозрением спросил тот.

– Для переговоров о выдаче заложника.

– А мы заложников того… – рядовой шмыгнул покрасневшим носом. – Не берем.

– Зато мы берем, – сказал Женя. – Тебя, кстати, зовут как?

– Вячеслав… Слава… Славик… – на глазах деградировал Савельев.

– А начальство твое? К нему как обращаться?

– К нему? Ну… Товарищ майор.

– Ага, – кивнул Ларин. – Пригодится. Кстати, номер его не напомнишь?

– Два, два, семь, два, – продиктовал рядовой, – потом нажать красненькую кнопочку, потом ту, что с шариком. Все… Только антенну расправь. Да, в конце тот рычажок, с правого боку, опустить надо до упора.

– Красную, с шариком, вниз до упора… – повторил Женя и поднес трубку к уху. – Так… О! Держи! – и внезапно передал ее мне, добавив шепотом: – Только пожестче с ним, Паш! Ну, как ты умеешь…

Первым моим порывом было вернуть трубку Ларину, но тот, нахально осклабившись, спрятался за спину Петровича. «Ну не сволочь? » – едва ли в последний раз подумал я.

– … чишь-то, а, Славец? – прокричала мне в ухо трубка, без сомнения, майорским голосом. – С посторонними разобрался? Объяснил, что значит «Въезд строго запрещен»? Эй! А почему мы ничего не слышали?

– Пух! – жестко, «как я умею», произнес я. – Теперь слышно?

– А? Что такое? – опешила трубка. – Вячеслав, это не ты? А кто?

– Нет, – ответил я, – это не он.

– В таком случае, рядового Савельева мне! Выполняйте! – отчеканил майор таким тоном, что я машинально протянул трубку адресату. Рядовой беспомощно пошевелил бровями, отчего морщины на его высоком лбу собрались, как складки не по размеру подобранного противогаза.

– Ах, да, – пробормотал я и поднес трубку к его уху.

– Товарищ майор! – обрадовано заголосил Савельев. – Да, я. Да точно, товарищ майор… Нет, у них, но…

Да, и автомат тоже… Да я пытался, только их же пятеро. И у одного еще это, прототип какой-то… А я знаю? На вид штука солидная… Так точно, товарищ майор! Только уж вы, пожалуйста… Так точно! – рядовой мотнул головой, отгоняя от себя трубку, и сказал, не глядя:

– Велел дать вас.

– Значит, так, – начал было я.

– Нет, не значит! – лавиноподобно пророкотал майор. – Уточню обстановку. Ребята уже вышли, так что у вас есть минуты две – две с половиной на то, чтобы освободить рядового Савельева, вернуть ему личное оружие и с поднятыми руками…

– Погодите! – перебил я. Довольно жестко, как мне показалось. – Вам не кажется…

– Нет, это вы погодите! Минуты две – две с половиной, если жить надоело. А если все-таки еще хочется, вы выполните мои условия: Савельева освободить, оружие вернуть и ждать моих ребят с высоко поднятыми руками. Ясно? В этом, и только в этом случае я обещаю вам, что дальше вами будет заниматься гражданский суд. В любом другом – мои парни. Причем, поверьте мне, очень и очень недолго. Таких сопляков, как Славка, среди них нет. Вы меня поняли? Не слышу!

– Что, на голос берет? – участливо спросил Петрович.

Должно быть, выражение моего лица было красноречивее, чем мне того хотелось. Я прижал трубку к груди и покачал головой.

– Ни слова не вставить. Говорит, что выслал за нами отряд коммандос. Грозится, что, если мы…

– Дай-ка мне! Уж я-то вставлю… – Петрович протянул руку. Пальцы у него совсем не дрожали, не осталось даже намека на беспокоившую его не так давно профессиональную «вибрацию». – Я ему по-свойски, по-военному объясню, – пообещал он.

И не обманул.

– Але! Говорите, пожалуйста, потише, мил человек, мне шумно! – Петрович подул в трубку и повторил: – Мне шумно. Вы знаете, я уже не молодой, и посему…

Внезапно он ударил радиотелефоном по ближайшему поручню. Так сильно, что у меня не осталось сомнений: по крайней мере, для телефона все переговоры остались позади. А для нас… У нас в запасе еще была минута – полторы на то, чтобы что-нибудь предпринять. Например, вспомнить, как переключать автомат с одиночной стрельбы на автоматическую.

– Але! – Петрович как ни в чем не бывало продул телефон. – Эй, майор, тебя там, накх, не контузило?.. Не ори! В следующий раз ударю твоего Славца, аккурат в темечко. Веришь? Я, конечно, уже не молодой, однако ж силы, слава богу, пока не растерял. Так что смотри: если этот парнишка тебе хоть немного дорог… А ты не перебивай, я для тебя, считай, старший по званию. Если все те годки сложить, что я под землей проработал, больше получится, чем у всего твоего отделения вместе взятого. Понял? Что молчишь? Слушаешь? То-то!.. Слушай дальше Мне пятьдесят восемь лет, и больше всего на свете я не люблю давать обещания и брать на себя добровольные, накх, обязательства. Так не люблю, что делал это за мои неполных шестьдесят от силы раз десять. Но если уж я чего пообещал… – пластмасса в руке Петровича испуганно хрустнула, костяшки пальцев побелели, а левая щека пару раз нервно вздрогнула. – Я надеюсь, ты понял, что я хочу сказать? Молодец, майор, высоко пойдешь… Так вот, как раз сейчас я, может, последний раз в жизни беру на себя обязательство: если ты, накх, сию же минуту не отзовешь своих архаровцев или не сделаешь чего другого так, как тебе скажет наш старший, то я вот этими, накх, руками возьму твоего рядового за…

Хвала всевышнему, реакция не подвела меня на этот раз. Едва почуяв неладное, я метнулся к Игорьку, презрев боль в левом колене и асимметричном ему плече, и заткнул пальцами уши мальчика, так что продолжения речи Петровича он уже не услышал. К середине фразы я пожалел, что у меня не четыре руки и сочувственно взглянул на Лиду. Однако она не выглядела смущенной. В какой-то момент мне даже почудилось, что на ее лице промелькнуло выражение непритворной заинтересованности. Может, она с филологического? Завидую!.. К концу фразы я отчаянно жалел, что не родился шестируким.

– …об колодец! – закончил Петрович. Затем вытер подбородок и шумно выдохнул: – Или я не заслуженный молотобоец!

Лида оказалась рядом, накрыла мои руки своими нежными прохладными ладошками и заметила снисходительно:

– Кстати, на будущее. Существительное … во множественном числе имеет форму…, а не …! – И посмотрела на меня так, будто хотела добавить: «Правда, Паш? »

– Да знаю я, – устало отмахнулся Петрович. – Только переучиться не могу. Держи, Палыч! Попросил дать старшего.

Переходящая черная трубка вернулась в мою ладонь,

– Я слушаю, – сказал майор, в голосе которого заметно поубавилось майорских интонаций. Сейчас он тянул максимум на старшего лейтенанта, – Я внимательно слушаю, говорите! Ближе к делу, чего вы хотите?

– Во-первых, отзовите своих…

– Уже. Сейчас они в предпоследнем вагоне и останутся там, пока мы с вами до чего-нибудь не договоримся. Учтите, каждый из вас будет постоянно под прицелом. У моих ребят преимущество: их, по крайней мере, не видно.

В соседнем вагоне, как обычно, было совершенно темно.

– Ваш Савельев тоже на мушке, – сказал я, взглядом призывая Ларина утроить бдительность. Ларин скорчил зверскую рожу и подергал какой-то рычажок сбоку автомата. Судя по тому, как напряглась шея рядового, рычажок был подходящий.

– Знаю, – сказал майор. – Так чего еще вы хотите? А в самом деле, чего мы, собственно, хотим?

– Остановить поезд? – шепотом спросил я у своих, прикрывая трубку ладонью.

Все дружно закивали, даже Савельев, которому не меньше нашего хотелось сойти.

– Вы слушаете? – сказал я. – Сначала остановите состав. Затем пусть машинист перейдет в наш вагон, задействует запасную кабину и отвезет нас обратно…

– Нет! – решительно сказал майор. – Три раза нет. По той простой причине, что никакого машиниста здесь нет.

– Как это?

– Поезд движется сам, по инерции. Последнюю стрелку вы проехали километров пятнадцать назад, на автомате, после этого поезд не нуждается в управлении. Так что ни остановить состав, ни прислать вам машиниста я не могу. Тем более не в моих силах вернуть вас обратно. Поезда отсюда никогда не возвращаются.

Я помолчал, старательно пережевывая информацию и пытаясь, как говорят на флоте, отделить фарш от макарон.

– Эй, вы еще там? – заволновался майор. – Да посмотрите сами, какой здесь уклон!

Я посмотрел. На мой взгляд уклон составлял градусов десять, максимум пятнадцать. Просто стоять или передвигаться по вагону было затруднительно, только придерживаясь за поручни.

– Без машиниста? – повторил я. – По инерции? – мне показалось, я нащупал слабое место в его объяснениях. – А кто же тогда объявляет идиотские названия станций?

Майор помолчал, прежде чем признаться:

– Не понял. Вы о чем? Какие названия? Каких станций?

– Вам интересно? – я усмехнулся. – Всех, конечно, не вспомню, но некоторые могу воспроизвести. Вы вообще на какой станции зашли?

– Мы? – растерянно переспросил майор. – Как раз перед стрелкой, десантировались с абордаж-дрезины.

Оттуда по рукаву на крышу вагона, оттуда в вагон… Только никаких…

Тут как нельзя кстати подал голос наш невидимый назойливый спутник:

– Повторяю: переход хода. Переход хода. Как слышали? Прием… – сказал он и как нельзя кстати заткнулся.

– Ну! Или вы скажете, что и этого не слышали? – спросил я.

– Чего этого? – майор, похоже, медленно впадал в отчаяние. – У нас все тихо! Только поезд… Только рельсы…

– Только радость впереди… – пробормотал я и задумался.

Упорство, с каким майор отрицал очевидное, настораживало. И еще одно обстоятельство смущало меня: в тот момент, когда некто в очередной раз сообщал о переходе хода, я не отнимал от правого уха трубки радиотелефона, однако голос его слышал только левым. То есть в трубке его не было.

– Пожалуйста, поверьте! – умолял майор. – Я сейчас в головном вагоне, если хотите, могу вскрыть дверь в кабину и посмотреть, но, даю вам слово офицера, там нет никого! И никакие подозрительные голоса оттуда не раздаются!

– Ладно, – сказал я. – Проехали… Вы что-то говорили о дрезине… с рукавами…

– Отпадает. Абордаж-дрезина для вас – не вариант.

– Почему?

– Она на ручной тяге. Вниз летит, как не крыльях, а вот обратно… Восемь крепких парней за час поднимают ее в гору километров на пять, потом стопорят и тщательно выжимают шорты.

Я представил себе эту картину в цвете. Вышло забавно.

– Мы можем, если хотите, подбросить вас до отделения. Это будет непросто, но, я думаю, мы поместимся. Кстати, учтите, что каждая минута разговора обходится нам в лишний километр пути!

– Постойте! А там, в вашем отделении, мы сможем найти какой-нибудь транспорт?

– Чтобы вернуться? Нет. Отсюда… понимаете, не принято возвращаться. Здесь два пути… Я имею в виду, четыре рельсы, но встречного поезда вы не дождетесь. Спиральная ветка заканчивается тупиком, здесь находится ее последний форпост и мы, так сказать, стоим на страже. Мы никого не пропустим вниз, таково задание, но и вернуть кого-либо наверх мы не в состоянии.

– Значит, – резюмировал я, – как единственный вариант остается наш поезд. Пусть нет машиниста, но, может, кто-то из вашего отделения может взять на себя управление…

– Понял вас. Может, причем любой. В план нашей подготовки входит соответствующий спецкурс, каждый из ребят справится с управлением, только что толку? Вы забыли про уклон! Никакой мощности не хватит, чтобы втащить тринадцать вагонов по такому уклону.

– Не хватит мощности? – задумчиво повторил я. Слова майора не вызывали у меня особого доверия, но мог ли я его опровергнуть?

В этот момент Игорек обратил на себя мое внимание, негромко хлопнув в ладоши. Уловив мой взгляд, он в элементарных жестах изобразил мне, как от чего-то невообразимо длинного отрывают маленький кусочек. Получилась символическая картина обезглавливания анаконды. Я одарил Игорька благодарной улыбкой и переложил трубку в другую руку, чтобы не выскользнула: волнение не играет роли, когда температура воздуха приближается к пятидесяти.

– А один? – спросил я.

– Что один?

– На один вагон мощности хватит?

– Ну… сложно сказать, – замялся майор. Потом добавил увереннее: – Возможно, но чисто теоретически.

– А практически? Вы же сумеете отцепить наш вагон. В ответ трубка разразилась каким-то странным, шелестящим поскрипыванием. Кажется, это смеялся майор.

– Отцепить вагон, – с трудом проговорил он. – Нет, ну вы даете! Фильмов про индейцев насмотрелись? Вы хоть представляете себе, что это такое – отцепить вагон движущегося поезда?

– Понятия не имею, – признался я. – Но в моей команде есть один потомственный индеец, – я покосился на Ларина. – Поездов он, конечно, не захватывал, зато скальпы снимает – на раз!

Пришла пора расставлять точки. Все-таки предложенный мною вариант был для нас последней надеждой.

Снятие скальпа с Савельева – даже имитация этого процесса – оказалось задачей непростой, в виду полного отсутствия такового. Нет, индейцы бы на него точно не позарились, разве что расстреляли бы из лука от досады. Только я же – не индеец!

– Майор, вы хорошо меня слышите? – спросил я у I рубки.

– Что вы собирае… – успела произнести она.

В следующий момент я поднес трубку к лицу Савельева, свободной рукой ухватился за редкую рыжеватую поросль на его груди и резко дернул. Реакция рядового оказалась даже лучше, чем я ожидал. Он выпучил свои телячьи глазища и завопил, отчаянно и как-то по-бабьи. Столько эмоций из-за жалкого клочка волос!

Лида негромко прыснула, Петрович поднял большой палец и посмотрел на меня со значением, Игорек всем своим видом демонстрировал уважение. Ларин попытался что-то сказать, но я остановил его решительным: «Бди! » и вернулся к прерванному разговору.

– …Так больше! Я что-нибудь… Хорошо, я все сделаю, только, пожалуйста, больше так не делайте! Вы поняли меня? – казалось, майор был на грани истерики.

– Да, – ответил я. – И надеюсь, что это взаимно. На некоторое время майор куда-то пропал, затем возник снова.

– Я отдал распоряжения. Мои бойцы попробуют что-нибудь сделать. Не пугайтесь, если будет шумно, возможно, придется чуть-чуть повзрывать. Главное, сохраняйте спокойствие и не делайте лишних движений. Я должен быть уверен, что с рядовым Вячеславом Савельевым не случится ничего… непоправимого. Кстати, когда вы собираетесь его вернуть? Очевидно, еще до того, как вагон будет отцеплен, – несмотря на уверенный тон майора, в конце последней фразы явственно слышался маленький вопросительный значок. – Вы слушаете? Я хочу сказать, вам же, наверное, потребуется кто-нибудь с навыками машиниста, после того как мы отцепим вагон. Предлагаю обмен: сначала наш человек переходит к вам, потом вы отдаете Савельева. Таким образом, в ваших руках постоянно будет один заложник. Так когда мне прислать своего человека? – сдержанно спросил майор. – Ребята докладывают, что работы по отцепке осталось минуты на три-четыре. Наш обмен лучше произвести прежде, чем будет заложен заряд, вы согласны?

– Не совсем.

Я посмотрел в дальний конец вагона, где действительно наблюдалось какое-то мельтешение. Дверь со стороны затемненного вагона была приоткрыта, и из нее время от времени возникали чьи-то тени. Они производили какие-то действия, подсвечивая себе узкими лучами фонариков, и снова исчезали, растворяясь в темноте.

– Мне кажется, это лишнее. Вы сами сказали, что любой из ваших парней способен управлять поездом. Пусть этим любым станет Савельев. Он ведь знает, что надо делать, чтобы колеса крутились?

– Да, конечно… Но ведь он… – в этом месте глаза майора обязаны были нервно забегать. – У него мало опыта, он самый молодой в отделении. Я хотел предложить вам более опытного…

– Спасибо за заботу, – ответил я. – Рядовой Савельев нас вполне устраивает. Мы к нему, можно сказать, привыкли. Да и он к нам… Скажи, Славик, тебе же не хочется от нас уходить? – я снова поднес трубку к лицу рядового, однако тот не издал ни звука. Он сидел, понуро уставившись на свою оскудевшую нагрудную растительность. – Слышите? Это он кивает. Так что рядовой Савельев останется с нами.

– Как долго?

– Сколько потребуется. Скорее всего, пока мы не выберемся наверх.

– Нет! – резко возразил майор. – Это меня не устраивает. Ему нельзя наверх, это верная смерть. Ему вообще опасно удаляться от заданной высоты… черт, глубины! Предложите другие условия, или я буду вынужден отдать приказ об атаке.

– Ну тогда… – спешно соображал я. – Тогда мы высадим его на какой-нибудь станции, чтобы вы потом могли забрать его на дрезине. Но не раньше, чем он передаст нам свои навыки вождения.

– Да чего там передавать! – оживился майор. – На самом деле там ничего сложного. Слева – плюс, справа – минус… или наоборот. Главное, чтобы контакт пыл. Знаете, я подумал, что вам вовсе не обязательно брать кого-то с собой, я мог бы консультировать вас по телефону. Не бойтесь, я не собираюсь вас обманывать!

– Верю, – сказал я. – Однако условий не меняю. Так мне спокойней. Вы тоже не бойтесь, мы отпустим Вячеслава, как только появится возможность.

– Хорошо, – к сожалению, в голосе майора не чувствовалось готовности к капитуляции. Скорее, к планомерному отступлению на заранее подготовленные позиции. – Могу я поговорить со Славой? Это недолго, буквально несколько слов.

Я позволил поезду отмотать еще пару сотен метров вниз по спирали, прежде чем решился:

– Хорошо. Разговаривайте!

Я приложил трубку к уху Савельева и, недолго думая, приложился к ней сам, насколько это было возможно.

– Товарищ майор!.. – прогундосил рядовой.

– Эх, Славец, Славец! – донеслось из трубки. – И зачем я тебя одного отпустил? Думал, безопасно. Тут уже давно все безопасно, и вдруг такое! Виноват я перед тобой, Славец, сильно виноват.

– Ну товарищ майор!..

– Не спорь, Славка, подставил я тебя. Судьба у вас, что ли, у Савельевых, такая? Николай ведь тоже, если б не ушел в тот раз в одиночку, был бы жив сейчас, а не лежал в бункере за СПК. Да, ведь там его и накрыло, помнишь, за СПК. Два урода беглых… Ненавижу! Мы их потом поймали, конечно, только Николая-то уже не вернешь. Так и будет себе лежать в бункере, как раз за СПК. Эх…

– Так ведь, товарищ ма… – попытался встрять Савельев, но был резко перебит.

– Ладно, Славец, кончай! Не тяни время, сейчас рванет. На всякий случай, до скорого!

– До скорого, товарищ майор, – послушно промямлил рядовой в умолкшую трубку.

– Эй! – позвал я, но не дождался ответа. Тогда я перевел рычажок с правой стороны трубки в положение «вверх, до упора», сложил антенну, спрятал телефон в карман и объявил: – А теперь, пожалуйста, сядьте как-нибудь поустойчивее. Похоже, сейчас нас будут «чуть-чуть взрывать».

И сам показал пример, устроившись между Игорьком и Лидой и приобняв их с одной стороны за детские плечи, с другой – за девичью талию. Петрович, являя собой образец устойчивости, одной рукой впился в боковой поручень, другой жестко зафиксировал беспомощного Вячеслава. Только Ларин не отреагировал на мои слова. Широко расставив ноги, он стоял посреди прохода и целился в лоб рядовому, зачем-то зажмурив левый глаз, как будто готовился к стрельбе по удаленной малоразмерной цели. Его правый глаз не моргал.

Суета в дальнем конце вагона достигла апогея. Тени бойцов невидимого фронта мелькали, как сумасшедшие. Лучи нескольких фонариков прочерчивали причудливые кривые на черном стекле.

Воспользовавшись возникшей паузой, я спросил у Савельева:

– Кстати, что такое СПК?

– А? – вздрогнул рядовой. – СПК? Я, вообще-то, здесь недавно. Вроде бы, так называется…

Он не договорил, или я его не услышал, поскольку именно в это мгновение пауза оборвалась, как перетянутая струна, взорвалась, гулкой болью ткнулась в барабанные перепонки, наподдала по ягодицам, обдала – жаром, осыпалась пылью с потолка и осколками последних стекол. Я вскрикнул что-то – сам не услышал что – когда один из осколков скользнул мне за воротник рубашки. Грохот взрыва вскоре затих, но его отголоски еще долго звучали в ушах, то приближаясь, то удаляясь, накатывая акустическими волнами.

Первым, что я увидел, когда открыл глаза, были мои колени, в которые я утыкался лицом. Я осторожно выпрямился, кожей спины ощущая, как кусок стекла скользит вдоль позвоночника. Беглый осмотр поля боя показал, что и на сей раз моему маленькому отряду повезло: обошлось без жертв и значительных разрушений. Лида сидела рядом, так же, как я только что, в три погибели скрючив… скорчи… словом, была как всегда обворожительна. А вот Игорька рядом не было. Я не успел отряхнуть волосы от какой-то мелкой гадости, а он уже бежал по проходу к эпицентру взрыва, обеими руками держа перед собой черную кожаную курточку. Ах, да, по обивке ближайшего к месту взрыва сиденья плясали сизые язычки пламени. Именно к ним бежал мальчик. Все верно, пожар нам сейчас совсем не нужен… Я быстро окончил расчет. Так, Петрович в порядке, даже поза не изменилась. Ларин… крепкий парень, не сошел с тропы войны, только смешно вывернул ноги и ссутулился. Правильно, боксерская стойка самая устойчивая. Автомат в руках, руки не дрожат, приклад зажат между плечом и щекой, как скрипка. Савельев… Хэх, да куда он денется! Я чуть отодвинул Женю, чтобы не загораживал проход, и устремился на помощь Игорьку.

И только сделав первые несколько шагов, наконец заметил вопиющую странность: поезд не двигался! Точнее, он-то, наверное, как раз двигался, поскольку сквозь пролом с обугленными краями, образовавшийся на месте дальней стенки, не было видно ничего, кроме темноты. А вот наш последний, отдельно взятый вагон – стоял на месте.

Получилось?

Странно, почему тогда не погас свет? Только потускнел немного: еще несколько ламп разлетелось при взрыве. Автономное питание? Впрочем, мне-то какая разница? Свою пожизненную норму темноты я получил сполна, пока гонялся по катакомбам за одноглазым мутантом.

Когда я подбежал к Игорьку, по привычке хватаясь за поручни, как будто вагон все еще трясло и покачивало, моя помощь уже не требовалась. Очаг возгорания был устранен, лишь от почерневшей обивки сиденья и от потерявшей товарный вид куртки тянуло дымком с так-себешным запахом.

– Молодец! – похвалил я. – Пожарником будешь.

– Вряд ли, – откликнулся Игорек, с интересом рассматривая обожженные рукава.

– Н-да… – протянул я и еще раз, уже вблизи и в подробностях обозрел последствия взрыва.

Пол и сиденья, усыпанные битым стеклом, свисающие обрывки резиновых уплотнителей, наполовину оторванный поручень, зияющий пролом в стене – что и говорить, грустное зрелище.

– Неплохо, неплохо… – пробормотал я, приближаясь к пролому. – Лучше только направленный ядерный взрыв.

– Направленных ядерных взрывов не бывает, – уверенно сказал Игорек.

– Да? – не оборачиваясь, спросил я. – А межконтинентальные линии метро – бывают?

Прямоугольник света выпадал из стенного пролома, освещая пол и стены тоннеля на несколько десятков метров, по истечению которых снова наступала пугающая темнота. Точнее не так, темнота пока стояла на месте, на границе освещенного участка, но она, я чувствовал это, собиралась наступать. Словно загипнотизированный, я сделал шаг ей навстречу.

– А зомбированные пионеры-герои? Еще шаг.

– А олимпийские мутанты?

Еще полшага и хватит. Я не собираюсь вываливаться из вагона, мне просто интересно, что там внизу. Все те же рельсы? Везде, насколько хватает взгляда, одни только рельсы?

– А ваша незабвенная «тетенька в белом», которую я отчего-то не могу вспомнить, хотя, готов поспорить, я помню больше вас всех вместе взятых. Работа у меня та… А!

Должно быть, мои неосторожные действия спровоцировали нарушение чудесного равновесия. А может, громадине вагона просто надоело стоять на наклонной поверхности, и она, дернувшись, как будто перешагнула через какое-то препятствие, стронулась с места.

Я успел только вскрикнуть и ухватиться за обожженный верхний край пролома, еще раз вскрикнуть (он оказался нестерпимо горячим и острым), немного по-балансировать на пятках, каким-то чудом исхитриться – и сигануть спиной вперед на добрых полтора метра, удариться затылком о наполовину оторванный поручень, вцепиться в него что есть мочи и держать… держать, пока поручень не оторвался окончательно, потом отбросить бесполезную железяку в тоннель, под колеса, как жертву, как вместо себя, и наконец сомкнуть пальцы на тонком предплечье Игорька, скорее всего, – делая больно, но не замечая этого, и подтянуться, и повалиться на сиденье, и, дождавшись, пока сердцебиение успокоится до двух ударов в секунду, признаться себе, что ничего страшного на самом-то деле не произошло… Паника. Проклятая паника!

– Спасибо, – сказал я, как только смог. – Что-то я сегодня особенно неловок.

– Ничего, – улыбнулся Игорек. – Только нам надо спешить. Мы опять едем не в ту сторону.

– Действительно…

Я поднялся, зачем-то поправил выбившуюся рубашку, на которой все равно не хватало пары пуговиц и правого рукава, и, перемещаясь от поручня к поручню, словно космонавт в невесомости, двинулся вслед за Игорьком. К нашим.

В принципе, наш вагон много легче поезда и поэтому может следовать за ним сколь угодно долго, но так и не догнать – так рассуждал бы Ларин. Но это – в принципе. Кто знает, может в этой субреальности действуют неизвестные нам физические законы? В одном я уверен: закон Архимеда здесь не действует и тело, погруженное в жидкость, не только ничего не потеряет, но, напротив, способно многое обрести.

Мне нестерпимо захотелось погрузиться в жидкость по самую макушку. В прохладненькую… Градусов сорок пять!

Мечты… Я обтер пот уцелевшим рукавом рубашки. Интересно, от кого я не так давно мог слышать это слово – «субреальность»? Не помню… И еще: почему я, обреченный на память, в последнее время стал подозрительно забывчив? Пробелы полезны на клавиатуре, ноне в памяти же…

Поравнявшись с Лариным, который ввиду самоустранения внешней угрозы позволил себе положить автомат на колени, я спросил, кивнув в сторону Савельева:

– Где ключ, который у этого отобрали?

– Якобы универсальный? У Петровича. Пенсионер, не теряя даром времени, ковырял изогнутой отмычкой дверь в кабину машиниста.

– За ним! – скомандовал я. Затем, обернувшись к Лиде, тоном ниже: – Идем! – И снова командирским, Ларину: – И этого прихвати!

– Так точно! – Женя нехотя поднялся и ткнул дулом автомата в бок Савельеву. – Вперед!

Петрович тем временем справился с замком, распахнул неприметную коричневую дверцу и скрылся в кабине. Я придержал дверь перед Лидой, пропустил вперед Игорька, внимательно проследил за шествием конвоируемого и конвоира и втиснулся в кабину последним. Именно что втиснулся. Миниатюрная кабинка была рассчитана на двух человек: машиниста и помощника. Втроем здесь было бы тесновато. Вчетвером – невыносимо тесно. Тем не менее, мы умудрились набиться в нее вшестером.

Сидячее место было одно – жесткая четвероногая конструкция, предназначенная не столько для удобства, сколько для того, чтобы машинист не заснул на работе. Мы усадили на стул Савельева: трудно стоять со связанными руками в трясущемся вагоне. Упасть, правда, было бы еще труднее.

– Ну… – я оглядел панель управления, однако не обнаружил ни руля, ни переключателя скоростей, словом, ничего знакомого. – Давай, Славец, учи пулемету!

– А? – рядовой скособочился в мою сторону. – Ну так вы меня это… Развяжите, что ль.

– И не надейся!

– Так как же я без рук-то?

– А так. Психически здоровый человек может выразить любую мысль словами. Без помощи жестов и наглядной агитации.

Следующие десять минут были потрачены на инструктаж, в ходе которого выяснилось, что мы с Савельевым сильно расходимся в интерпретации термина «шпинделек» и уж совсем разный смысл вкладываем в языковую конструкцию «Р-р-раз – и на себя! ». Но в целом прогресс был на лицо: по крайней мере, темноту за стеклом кабины прорезал свет мощнейшей фары, а на приборной панели начали перемигиваться четыре лампочки.

– Ну, – сказал я, когда поток инструкций иссяк. – Почему мы до сих пор катимся, а не едем?

– Так ведь… – рядовой чуть не рассмеялся. – Контакта ж нету. Контакт нужен. Искра:

– И что? Мне выйти и покрутить ручку?

– Зачем? Надо накинуть на клеммы цепочку и держать, – слово «цепочку» он произнес с ударением на первом слоге. – Вон она болтается. Перчатки там же. Лучше их надеть: у цепочки, конечно, проводимость больше, чем у тебя, но черт его знает… На всякий случай.

Больше, чем у меня? О чем это он?

У меня за спиной располагалась полочка, на которой лежала пара резиновых перчаток болотного цвета. Рядом на гвоздике болталась «цЕпочка», обыкновенная цепь из крупных звеньев, длиною около полуметра и, кажется, не стальная – сероватая, с сиреневым отливом.

Испытывая смутные сомнения, я натянул перчатки. Их пыльные раструбы закрывали руки до середины предплечий, наружу торчал только большой палец левой руки, выглядывающий из дыры. Я сдернул цепочку и обернулся к Савельеву.

– Так, а где клеммы?

– Да вот же, перед тобой.

– Эти, что ли?

Прямо перед собой я видел пару вертикальных поручней, они спускались из-под потолка кабины и упирались в приборную панель. Обычные поручни, может, чуть потоньше, чем в салоне. Именно за них, по моему мнению, должен был держаться помощник машиниста, которому не хватило сидячего места.

– И как ее накидывать?

– Ну обычно же! – Савельев досадливо пошевелил сведенными лопатками. – Один конец на левую клемму, другой – на правую. И руками прижать.

– Сильно? – я неуверенно потеребил цепочку. Звук получился кандальный.

– Без разницы! – отозвался рядовой.

Будучи на сто процентов уверен, что в очередной раз совершаю какую-то глупость, я все же поднес цепь к псевдопоручням, приложил сначала левый ее конец, зафиксировал рукой в перчатке, затем…

– Осторожней, Палыч! – предупредил Петрович. …затем правый. Стоило звену цепочки коснуться правой клеммы, как сразу же возник контакт и вполне ощутимая искра бледно-сиреневого цвета, пробежав по цепи слева направо и по поручню сверху вниз, скрылась под панелью управления. Мощная судорога пронзила вагон, подбросила его над рельсами, перетряхнула вместе со всем содержимым и опустила назад. Момента остановки я не почувствовал, но направление движения изменилось, это точно. Теперь мы ехали вперед.

– Есть контакт! – бодро отрапортовал Игорек.

– Охм, – высказался Петрович, потирая переносицу. – Поменьше бы таких контактов.

– Сами виноваты! – заявил Савельев. – Я ж говорил, скорость – на минимум, а вы…

– А что мы? – огрызнулся Женя. – Тут как все дернулось, так и я дернулся. И переключалку задел… случайно.

Рычаг, регулирующий скорость, находился в среднем положении. Стрелка спидометра нерешительно колебалась между двадцатью и двадцатью пятью… я думаю, километрами в час, хотя не удивлюсь, если узнаю, что здешняя шкала отградуирована, например, в верстах в секунду. Учитывая, что здесь совсем другие секунды.

И вообще, я ничему уже не удивлюсь – некогда. Нужно поддерживать контакт.

– Случайно, накх, – проворчал Петрович и потер для разнообразия лоб. – Чтоб так случайно переключить, другие по полгода на курсах учатся.

– Ну так, – самодовольно ухмыльнулся Ларин и плавно перевел рычаг в состояние «полный вперед».

Стрелка спидометра перевалила за сорок. Вагон уверенно набирал обороты.

Рельсы, рельсы, рельсы… Длинные, как жизнь, если верить Петровичу, они нигде не начинаются и никогда не заканчиваются, они просто тянутся, левая и правая, неразлучные и параллельные, не удаляясь друг от друга ни на сантиметр, но и не приближаясь. Разве что очень далеко, в каком-нибудь Петропавловске-на-Камчатке, где царит вечная полночь, если верить радио, и земля соединяется с небом так, что горизонт можно потрогать рукой – только там они сходятся вместе. Если верить Лобачевскому.

Кажется, я задремал стоя.

– Что-то ты не договариваешь, рядовой! – нарушил тишину Ларин и пояснил: – Насчет своего «товарища майора».

– Чего это я не договариваю? – поежился Савельев.

– Того. Слишком уж он о тебе заботится. Сам посуди, стал бы нормальный майор из-за рядового переговоры устраивать, вагоны взрывать и все такое? Не стал бы, зуб даю! Колись, ты ему сыном приходишься?

– Не, не сыном. – Савельев потупился. – Племянником…

– Я так и думал! – обрадовался Ларин. – А что ж тогда твой любимый товарищ-дядя тебя от службы не отмазал?

– А он и отмазал! – рядовой зло зыркнул исподлобья. – Меня ж тогда почти призвали пограничником служить. Граница с Сицилией, место неспокойное, мафия… Вот тогда дядя меня и пристроил поближе к себе.

– С Сицилией? – встрепенулся я.

– Подземная граница, Паш, – негромко пояснил Петрович. – Подземная.

В следующее мгновение в кабине раздался короткий пронзительный звук, скорее, даже прелюдия к звуку, и я краем глаза успел заметить… Впрочем, к чему кокетство? Ни черта я не успел заметить. Просто зафиксировал как свершившийся факт, что в руке у Игорька возникла оранжевая пластмассовая игрушка с электронной начинкой.

– Заснул наконец, – удовлетворенно объявил мальчик.

– Вот-вот! – сказал Ларин. – Даже мамонт с такой жизни скопытился. Я тоже, пожалуй, вздремну часок, – он скрестил руки на груди и привалился к боковой двери кабины. – Разбудите, если будет что интересное.

– Я т-тя разбужу, – пообещал Петрович и опустил руку на Женин склоненный затылок. – Рули давай… рулило.

– У мамонтенка нет копыт, – резонно заметил Игорек. Он еще немного побаюкал тамагочи в ладони, наверное, чтобы мамонтенок покрепче заснул, затем непривычно медленным движением убрал: игрушку в карман рубашки.

– Да, время пошло, – скупо прокомментировал Петрович.

– В смысле? – спросил я.

– В таком смысле, что мы теперь едем по часовой стрелке. Время, если помнишь, движется туда же. Дальше, думаю, сам сообразишь.

Я наклонил голову влево и принялся соображать. На моих электронных светилось 23:30. Все верно, в половине двенадцатого мамонтята отправляются на покой. Что же получается, время пошло?

На часах было все еще 23:30, когда в тишине кабины что-то отчетливо тренькнуло.

– Это не у меня! – поспешил заявить Игорек. Треньканье повторилось.

– Это рация, – сказал Вячеслав.

Но я уже и без него догадался, что звонит радиотелефон у меня в кармане. Выпустить из рук цепочку и тем самым нарушить контакт я не мог, поэтому попросил Ларина:

– Жень! Прими вызов.

– Запросто! – Евгений добыл трубку, совершил пару нехитрых манипуляций и приложил к уху. – Главный рулевой отдельной маневровой бригады на проводе! – После небольшой паузы ответил кому-то: – Да нет, жив. Что с ним сделается. Просто у него сейчас… как бы это помягче… короче, руки заняты. Что рот? Нет, рот свободен! Хорошо, передаю, – сунул трубку мне под нос, отрапортовал с акцентом: – Однако самый большой начальник требуют.

– Да, – сказал я в трубку.

– Что с Савельевым? – статические помехи не скрыли озабоченности в голосе майора.

– Не волнуйтесь. С вашим племянником ничего не случилось.

– Знаете, значит, – констатировал майор. – Ладно. Я, собственно, хотел сообщить, что отделение предупреждено. По моим подсчетам, вы скоро будете проезжать мимо, так вот, я связался с дежурным, никаких препятствий вам никто чинить не собирается. Вы поняли меня?

– Да, поняли, – сказал я. – Спасибо.

– Так что насчет Савельева…

– Договор остается в силе. На первой же станции, как только будет возможность, мы его высадим.

– Хорошо, – сказал майор. – Я верю вам. Отбой.

– Не волну… – начал я, но по характерному молчанию в трубке понял, что сеанс связи закончен. – Все Жень, отбой.

Ларин привел телефон в походное положение и уже собирался опустить его в мой карман, когда мне, наконец, бросилась в глаза одна занятная деталь. Настолько занятная, что остается только изумиться, как я не заметил ее раньше.

– Стоп! – скомандовал я.

– А? – Ларин застыл на месте. – Стоп в смысле тормози?

– Стоп в смысле замри! Так. Теперь отведи телефон от моего лица, я хочу рассмотреть. Да, вот так.

Просто поразительно! Я ведь уже держал его в руках, разговаривал по нему, любовался на необычную антенну, даже слушал инструкции Савельева: «потом на красненькую кнопочку, потом ту, что с шариком». Даже полный кретин на моем месте заподозрил бы неладное. Но не таков наш герой!

Почему я только сейчас обратил внимание на весьма странную, мягко говоря, раскладку клавиатуры телефона? И… что все это значит? А?

На мгновение у меня потемнело в глазах. Кажется, я был слегка не в себе, реальность вокруг расплывалась и покачивалась. На какое-то время я просто перестал ее чувствовать. Потом все прошло, осталось только головокружение.

– А? – повторил я.

– Я спрашиваю, можно уже отмереть? – Ларин заглянул мне в лицо откуда-то издалека, как через мутное стекло иллюминатора подводной лодки.

– Да, – я несколько раз моргнул. – Хочешь порулить? Мне нужно выйти. Ненадолго, – собственный голос казался неестественно громким в замкнутом пространстве кабины. Произнесенные слова не затихали, а продолжали носиться вокруг, отскакивая от стен и возвращаясь. И возвращаясь. – Ненадолго… Ненадолго… Ненадолго…

– Давай-авай, – согласился Женя. – А то ты и вправду бледный какой-то, ой-то. Погуляй-ай-ай-ай. А мы тут пока… тут пока… – и потянулся к поручню.

Я ничего не успеваю сообразить. Просто вижу, как Женина рука тянется вперед, уверенно берется за свисающий вдоль клеммы-поручня конец цепочки – чуть ниже моей собственной руки, по локоть одетой в зеленую резиновую перчатку, – и мгновенно одергивается, будто ужаленная. И еще я слышу, как кричит Женя. И поворачиваюсь к нему.

Женя жив. Он подскакивает на месте, изысканно матерится, комично дует на ладонь.

– Что, пробивает? – без злорадства спрашивает Савельев.

– Д-д… д-да! – Женя скалится левой половиной рта.

– Еще бы: восемьсот вольт! – во взгляде рядового прочитывается уважение.

– Я т-так и па-а… – тянет Ларин и нервно смеется. Все нервно смеются.

– Паш, ты, вроде, выйти хотел, – напомнил Петрович.

– Да. Мне надо. Ненадолго…

– Так давай я тебя подменю. Ты только перчатки не забудь передать, а то будет, накх, как с этим…

Петрович тянет рычаг на себя. Спустя полминуты вагон притормаживает. Я отпускаю цепочку. Руки затекли. Вагон останавливается мягко, без толчка, снова меняет направление движения. Я с трудом стягиваю перчатки и передаю Петровичу.

– Пост принял, – бормочет он.

Я вытаскиваюсь из тесной кабины и с садистской основательностью прикрываю за собой дверь. Мне нужно остаться одному.

Головокружение проходит. Реальность возвращается в привычные границы. Правда, легче от этого не становится.

– Ну! – я обращаю взгляд к потолку, потемневшему из-за облетевшей при взрыве краски. – Чего молчишь? Объявляй!

Не слышу ответа.

– Эй! Это же переломный момент, ты просто не можешь его не объявить! Забей на то, что вагон оторван от поезда, а в нашей кабине я что-то не заметил никакого магнитофона. Вспомни Чехова! Он говорил: если на стене висит динамик, то должен же он в конце концов сказать что-нибудь путное… Давай!

Эфир наполняется звуком.

Глава двадцать первая

Переговорная станция

– Умница! – похвалил я. – У тебя отлично получилось. И очень символично. Настало время переговорить с твоим хозяином.

Я еще раз взглянул на рабочую панель савельевского радиотелефона.

Сверху сетка динамика, снизу прорези микрофона, между ними, как водится, клавиатура. Сначала три ряда цифр, от одного до девяти, нуль почему-то отсутствует. Затем еще два ряда – цветные кнопки без надписей, наличествуют все цвета радуги, кроме голубого. Последний ряд – пять кнопок меньшего размера, на которых изображены геометрические фигуры: квадрат, треугольник, круг, ромб и звездочка. Пятиконечная, советская – куда ж от нее денешься в постсоветском субреализме…

Я помнил номер, но на всякий случай хотел удостовериться еще раз и именно для этого вернулся в салон. Куртка лежала там, где я ее бросил, скомканная и забытая. Я поднял ее с сиденья и хорошенько встряхнул. Во внутреннем кармане оказалось пусто. В левом наружном лежал недочитанный томик Валерьева. Возможно, визитка в нем? Я перевернул книжку корешком вверх и пошелестел страницами. Наружу выпал только пластиковый проездной, он приземлился на пол буквой «Е» кверху. Бесполезную книжку я швырнул на сиденье, но промахнулся, и она тоже оказалась на полу, рядом с закладкой. Черно-белый Валерьев укоризненно глядел на меня с обложки. Я не стал нагибаться за книгой, просто придавил фотографию подошвой ботинка, прячась от укоризненного взгляда. Я тоже люблю иногда символические жесты.

Искомая визитка обнаружилась в последнем кармане. На ней наклонными позолоченными буквами было выведено:

Игнат(ов) Валерьев(ий) тот, который… Тел. : зел. – син. – ромб – 289

На панели радиотелефона я последовательно нажал кнопку зеленого цвета, затем синюю, кнопку с нарисованным ромбиком, потом три цифры и в последний момент вспомнил, что нужно опустить рычажок с правой стороны.

В трубке раздались привычные длинные гудки. Три… Пять… Восемь… На том конце кто-то явно не спешил. Девятый гудок оборвался на середине.

– Алло! – произнес приятный голос, спокойный, вежливый, немного усталый – и очень знакомый.

– Вечер добрый! – я не пытался изменить собственный голос, честно говоря, я и сам узнавал его с трудом. – Я не слишком поздно? Прошу прошения, если разбудил, но дело срочное. Это вас из издательства беспокоят.

– Да? – из голоса Валерьева разом испарилась вся приятственность. – И что вас опять не устраивает?

– Видите ли… – я легко вошел в роль, а в данный момент она требовала короткой неуверенной паузы. – В вашем последнем тексте… Попросту говоря, в нем слишком много мата. Поймите, мы не какие-нибудь ханжи, но… не на каждой же странице! А у вас, куда ни ткни, обязательно вляпаешься во что-нибудь… ненормативное.

– Вы находите? Ну-ну… Вспомните, сначала вам не понравилась связка между второй и третьей частями, вы сочли ее чрезмерно… э-э-э… эротической. И я послушно удалил ее, просто вырезал, как опухоль, хотя мне лично кажется, что лучшей постельной сцены в моем творчестве еще не было. Затем вы внезапно вспомнили о политкорректности и потребовали убрать из текста упоминания о ныне здравствующих политических, скажем так, деятелях. Отлично, я пошел и на это. Теперь вы цепляетесь к моему языку, в котором якобы слишком много мата. И вот тут позвольте мне с вами не согласиться. Ненормативной лексики в романе не так много, всего пять-шесть слов. А именно:… , … , … , … , … , … и … ! – с выражением произнес он. – Нет, все-таки семь. Плюс, конечно, производные от них. Но это ведь правда жизни. Запретить русскому человеку произносить прилюдно слово «… » все равно что кастрировать его. Тут я все-таки сорвался. Крикнул в трубку:

– Ты урод! Тебя самого нужно кастрировать! Валерьев молчал несколько секунд, а когда заговорил, тон его речи снова изменился: стал покровительственнее, доверительнее, интимнее.

– А, это ты, Павел, – сказал он. – Знаешь, я почему-то не сомневался, что мы с тобой еще встретимся. Пусть и не визуально.

– Урод… – бездумно повторил я.

– Ну что ты, право, заладил: «урод, урод»! Согласен, я не эталон мужской красоты, но злишься ты совершенно напрасно.

– Ту девушку в белом я поэтому не могу вспомнить? – как всегда при попытке обратиться к запретной области памяти резко заболела голова. – Потому что ты ее… вырезал, как опухоль?

– Вот ты о чем… Да, здесь я перед тобой виноват. Вырвал персонаж из контекста, но к сожалению, не с корнями. Потерпи немного, я все аккуратно подчищу, и твои неприятные ощущения, связанные с девушкой, исчезнут. Ее, кстати, при жизни Надей звали.

Когда он назвал имя, еще две коротких волны боли пронеслись от висков к темени.

– Так палач говорит… Потерпите немного, сейчас я вам голову отрежу, и вы перестанете испытывать дискомфорт. Разве что иногда… легкие боли фантомного характера. На том конце изволили усмехнуться.

– События последних часов пошли тебе на пользу, – признал Валерьев. – Жаль, меня не было рядом, а то бы сейчас тоже без напряжения выдавал мрачные и красивые сравнения. Но твоя последняя реплика все-таки, она… о, хочешь встречное сравнение? – как трассирующая пуля, выпущенная из автомата новобранца: ярко, но мимо. Когда говорят эмоции, разум отдыхает. Если ты дашь себе труд вспомнить все, что произошло с тобой и твоими попутчиками этим вечером, ты поймешь, что ничего плохого я вам не сделал. Кроме забивания «бэкспейсами» вышеупомянутой Нади, с которой тебя связывает… связывало много разного. За нее я, кажется, уже извинился.

– То есть вы признаете, что все происходящее вокруг, все, что я вижу, слышу и даже… думаю?. , все это – ваш роман? А я… герой вашего романа?

– Н-не совсем, – протянул Валерьев. – Я бы не назвал тебя героем моего романа и даже героем нашего нового времени. Точно так же, как грань куба нельзя назвать кубом. Ты уж извини, но не все из того, что ты думаешь, будет интересно читателям. Твое окружение – лишь часть романа, ты не видишь и половины того, что творится вокруг. Ты, например, не видел, как Петр Алексеевич после победы над мутантами долго хлестал Ларина по щекам, пока не получил сдачи и не остался без очков. Ты не замечал, каким взглядом Евгений смотрит на Лиду. О, у него даже глаз начинает дергаться! Я, правда, пока не решил какой. Ты так и не догадался, кем был тот «самый лучший контролер»! А ведь это просто, об этом раньше в каждом автобусе писали черным по желтому через трафарет. И не догадаешься, пока я не вставлю в текст парочку разжеванных намеков. Так что ты пока не герой моего романа. Максимум, герой черновика.

– Но вы не отрицаете, что именно вы меня… сочинили?

– Отрицаю! Тебя сочинили твои родители, а я только встретил однажды в метро, запомнил и включил в повествование. Точнее, не так: сначала включил в повествование, потом встретил. Звучит запутанно, но так оно и было.

– А имя мне кто придумал?

– Имя? – он задумался. – Ну, если хочешь, над именем мы потрудились вместе. Твои мама с папой когда-то выбрали его, напрягая фантазию, я же просто не стал ничего менять. Хотя, конечно, мог бы. Но я и сам считаю, что главного героя должны звать Павлом, Антоном или как-то вроде этого. Словом, имя должно быть простым и в то же время…

– И в то же время вы никогда бы не назвали так собственного сына! – перебил я.

– Даже если и так, – медленно произнес Валерьев, – что из этого следует?

– Вы ненавидите нас, ваших героев.

– Ну что ты! – голос Валерьева искрился сожалением. – Не принимай меня, пожалуйста, за-заику, но я не-не-навижу своих героев. Скажу больше: мне даже ни разу не удалось остаться нейтральным по отношению к ним.

Это… Хочешь знать, на что это похоже? Ты выбираешь героев дня будущего романа, тебе кажется, будто ты извлекаешь из собственных мыслей и памяти их пока еще неясные образы. Еще не людей, но их подобия, похожие на живого человека не больше, чем грубо сшитая кукол-ка-вуду. И вот ты берешь пять куколок и сажаешь их на медленно разогревающуюся сковороду, а потом вынимаешь одну за другой и втыкаешь ей в пятки ритуальные иглы. Ты ничего не имеешь против них, тебе просто интересно, как они будут реагировать на уколы. И наблюдая за их судорогами через увеличительную призму воображения, ты постепенно начинаешь понимать, из чего сделаны куколки-вуду. А когда понимаешь окончательно, ты в тот же миг утрачиваешь объективность.

Валерьев замолчал. Должно быть, испытывал потребность в обратной связи с читателем. И я пошел ему навстречу. Мне просто не хотелось получить еще один укол тупой иглой в пятку. Или удар прикладом в плечо.

– И из чего же сделаны ваши «барби» с «кенами»?

– Из прядки белокурых волос, которую твоя мать хранит в потаенной шкатулке вместе с метрикой из роддома, – ответил он, и голос его звучал лирично. – Из детской фотографии, на которой ты похож на юного Ленина. Из кусочка зачетки, у которой на пятой странице «поплыли» чернила из-за того, что ты высунул ее в форточку во время дождя, но, кстати, так и не поймал пролетавшую мимо «халявку». Из твоей вставной челюсти… Согласен, у тебя нет пока вставной челюсти, но… какие твои годы!

Он говорил складно и уверенно, как по писаному. Нет, все-таки слишком складно. А в одном месте, перед пассажем про вставную челюсть, мне явственно послышался шелест перелистываемой страницы.

– Очень волнительно, – похвалил я. – Не, правда, так бы сейчас взял и поностальгировал с вами в две руки. Жаль, некогда. Кстати, вы не объяснили, откуда взялась Лида. Или она – это тоже вы, только рожденный с другим набором хромосом?

– Лида? Знаешь, ее следовало бы назвать Любой. Или по сюжету лучше Аней. Да, Анной, Аннушкой. Но, признаюсь, с ней я смалодушничал. Назвал так, а не иначе, чтобы подогнать под последнюю интер-Лидию.

– Интер… как? – переспросил я.

– Неважно, – успокоил меня Валерьев. – Тебя там все равно уже не будет.

– …!

– Ох, Павел… Чем ругаться, побеспокоился бы лучше о послаблении собственной участи.

– А это возможно? – спросил я, хоть и не верил ему ни капли.

– В какой-то мере, – ответил он и поспешно добавил: – Только не требуй от меня невозможного.

– А вот например… Сделать так, чтобы мы впятером через двадцать минут оказались на поверхности – это возможно?

– Ни в коем случае!

– Даже для вас? Местного демиурга?

– В первую очередь для меня. Кажется, я уже говорил об этом, однако рискну повториться. Я не создатель реальности, я ее описатель. Что тоже не совсем верно. Да, я моделирую реальность, можно сказать, творю ее, но только один раз, когда воплощаю ее в своих мыслях и наполняю внутренней логикой, а после – все, я откладываю в сторону бразды правления и становлюсь отстраненным описателем. А реальность остается независимой и логичной, как… как сон программиста. Ты не против, если я использую придуманное тобой сравнение?

– Кем придуманное?

– Да, ты прав. – Валерьев всхохотнул. – Нами.

– Логичной? – слово резало слух. – Я не ослышался, вы сказали: логичной? Да я в жизни не видел ничего более нелепого!

– Ой ли? – ехидно поинтересовался Валерьев. – Впрочем, бог с ним. И что же в смоделированной мною реальности тебе показалось таким нелогичным?

– Да все! Например… – я огляделся, надеясь обнаружить какой-нибудь предмет, выпадающий из канвы привычной реальности, но увидел только вагон, самый обыкновенный, разве что отчаянно нуждающийся в капремонте. Наконец, устав блуждать, взгляд сфокусировался на телефонной трубке. – Например, этот радиотелефон. Если бы некоторые писатели почаще ездили в метро, они бы знали, радиосигнал не пробивается сквозь препятствия. А нас свами, если не ошибаюсь, разделяет уже несколько километров… различных препятствий.

– Не ошибаешься, но только в расстоянии. Что касается остального, то ты не прав, как минимум, в трех пунктах своего обвинения. Во-первых, что за грубый выпад в сторону некоторых писателей? Или ты забыл, где мы с тобой познакомились? Во-вторых, далеко не каждая преграда на пути радиосигнала является препятствием. Термотитан, между нами говоря, не только проводит радиоволны, но и усиливает сигнал. Впрочем, в данном случае это неважно, поскольку предмет, который ты держишь в руке, не радиотелефон.

– А что же?

– Аппарат нейтринной связи.

– Что?!

– Думаю, ты меня не расслышал. Аппарат нейтринной связи. Принцип действия – излучение и прием направленного пучка нейтрино и обратных им частиц. Нейтрино – точка, антинейтрино – тире, впрочем, можно и наоборот. Об их всепроникающей способности, думаю, напоминать не надо. Тем более не мне тебе объяснять, как двоичным сигналом закодировать любую информацию. Видишь, как все просто, если немного подумать? Кстати, попутно мы выяснили, почему антенна аппарата так похожа на пластмассовый стаканчик Петровича. У тебя ведь возникало такое сравнение? Она улавливает нейтрино.

– Что за чушь! – пробормотал я.

– И так обстоят дела со всем, что тебя окружает. Стоит немного копнуть, и становится очевидным, что все люди, предметы и события подчинены единой логике. А теперь пойми, пожалуйста, главное. И в той реальности, элементом которой являешься ты, и в другой, где обретаюсь я, – нигде нет места аутсайдерам. Ненужные люди оттого и называются так, что никому и нигде не нужны. Ни в одной из существующих реальностей.

Оставайтесь под ней – сколько угодно! – но не пытайтесь выбраться на поверхность. Это вас убьет.

– То есть, – я подвел черту, – даже через сорок минут мы не выберемся из-под земли?

– Я рад, что ты понял меня правильно. Ни через сорок, ни через пятьдесят, далее по индукции. Ни-ког-да.

– Странно, – заметил я. – Мне отчего-то кажется, что как раз сейчас мы движемся вверх.

– Уверяю тебя, это продлится недолго.

– Вы нас остановите? Я имею в виду, не вы лично, а какие-нибудь порождения вашего больного ума. Как насчет динозавров, которых вывел и приручил еще академик Павлов накануне Второй Мировой для борьбы с драконами, которых якобы вырастили в пробирках японские генетики?

Валерьев с легкостью перехватил мой мяч:

– …на чьи лаборатории американцы сбросили атомные бомбы?

И послал его куда подальше:

– Вот уж полная чушь!

– Возможно, – согласился я. – Так кто же нас остановит?

Ответ Валерьева отличался лаконичностью.

– Время.

– ?

– В половине второго в метро отключат ток. Ваш вагон остановится, а потом быстро покатится под уклон, откуда вам не выбраться уже никогда. И чем упорнее вы будете карабкаться вверх, тем быстрее наступит момент смены направления. Пусть это и звучит парадоксально, на самом деле мы остаемся в рамках железной внутренней логики: при движении по часовой стрелке половина второго приближается гораздо быстрее. Так что время сейчас работает против вас.

– Против нас, – поправил я.

– Что?

– Да так, мысли вслух. Вы, писатели, наверное, так не умеете… Значит, получается, что и через час я не доберусь до Новослободской?

– Слушай! – голос Валерьева стал недовольным. – Твоя недогадливость перестает меня забавлять. К чему ты клонишь?

– Сейчас, – темп разговора нарастал, и мне это начинало нравиться. – Сейчас скажу… Но сначала еще один наводящий вопрос. Чего же вам, дорогой Валерий или Игнат, не сиделось в вашей тихой, уютной реальности? Зачем вас понесло сюда, где все логично, как мой ночной кошмар? Зачем вы повстречались мне в метро этим долгим ноябрьским вечером?

– Ты находишь это странным?

– Нет-нет! Это так естественно: захотеть прокатиться на поезде-смертнике, особенно если точно знаешь, когда сойти. Или посидеть на электрическом стуле, не надевая шлема с проводами, поскольку негигиенично.

– Помедленнее, пожалуйста, – простонал Валерьев. – Я записываю.

Я не удостоил его вниманием.

– Знаете, как это называется, когда писатель А едет в метро и пишет роман о том, как писатель А едет в метро и пишет роман о том…

– Рекурсия? – предположил Валерьев.

– Нет. Ба-а-альшая ошибка!

– Ты, кажется, пытаешься мне угрожать? Очень мило.

– Умиляйтесь! – разрешил я. – Раскачивайтесь на электрическом стуле! Любуйтесь на фотографии жертв землетрясения! Смотрите перед сном «Дорожный патруль», где много обожженных трупов в приспущенных трусах! Вы имеете полное моральное право заниматься этим, потому что теперь вы наш! Вы на несколько волнующих минут погрузились в нашу реальность и теперь повязаны с ней навсегда. Точнее, на ближайшие семьдесят восемь минут. С того самого момента, как вы так неудачно сели рядом со мной, вы стали частью этой вывернутой реальности. Такой же частью, как я, как Игорек, как Женя, как Петрович… Вы – один из нас. Вы пропитались насквозь собственной извращенной логикой.

– Ты сам себя путаешь. Не понимаю пока зачем, но именно путаешь. Да, я заглянул в вашу реальность, вдохнул ее затхлый воздух, даже пропальпировал ее изнутри. Но это длилось, как ты верно заметил, всего несколько минут. Я появился и исчез. Теперь я снова дома, мне тепло и уютно. По крайней мере, мне не приходится вдыхать запах горелой резины и слизывать кровь с губ, и плечо у меня не саднит от удара прикладом. Я сижу в любимом кресле, нянчу на коленях остывший кофе и зачем-то треплюсь по телефону с побочным продуктом собственного воображения. И на ногах у меня, если хочешь знать, такие нелепые тапки с плюшевыми зайцами.

Я начал смеяться до того, как он закончил говорить. Громко и так неестественно, что самому стало противно. То, что я затевал, было откровенным блефом, почище, чем у Ларина с его прототипом плазменного турбогенератора, но в то же время – не просто блефом. Потому что в глубине души… и даже не в глубине, а где-то ближе к поверхности меня переполняла непонятная уверенность в том, что каждое слово, изреченное мною, станет Истиной.

– Вы ув-ве-рены? – просмеялся я в трубку.

– В чем? Насчет тапок с зайцами?

– В том числе. Ох, извините… – я заставил себя успокоиться. – Вы уверены в том, что вы дома?

– Да.

– Отлично. Тогда ответьте, пожалуйста, еще на один вопрос. Почему меня, героя вашего черновика, тоже нестерпимо тянет домой? Причем к строго определенному моменту времени: ноль часов, сорок восемь минут?

– А я почем знаю? – удивился Валерьев. – Я не контролирую мелкие душевные порывы моих героев.

– Но вы же автор! Предложите какую-нибудь правдоподобную версию.

– Правдоподобную? Попробую… Предположим, ты торопишься домой, чтобы не пропустить очередную серию «Монти Пайтона».

– Неплохо, но не то! «Монти Пайтон», да будет вам известно, начинается в ноль тридцать пять.

– Тогда не знаю, – сдался писатель.

– Ну хорошо, допустим… Попробуем по-другому…

Я готовился к выстрелу вслепую, даже глаза зажмурил. Я чувствовал себя поразительно спокойным и почти не сомневался, что попаду в цель. И вот я выстрелил:

– Чем же тогда вы объясните то, что произошло шестнадцатого апреля?

– Шестнадцатого апреля? – в голосе Валерьева слышалось неподдельное изумление. – А какого года?

– Прошлого.

Валерьев молчал несколько секунд.

– Зачем тебе? – наконец спросил он. – Ладно, скажу… В тот день я потерял своего лучшего друга.

Ну вот и все, подумал я. Вот мы и поквитались.

От груза, который только что свалился с моих плеч, мне полагалось бы воспарить к потолку, но вместо этого я тяжело приземлился на сиденье. Облегчение придавило меня к земле.

– Это имеет какое-нибудь отношение к нашему противостоянию? – спросил Валерьев.

– Прямое, и сейчас я это докажу, – я старался говорить спокойно. Он не должен был услышать ликования в моем голосе. – Вспомните, как умер ваш друг.

– Нет! – резко ответил он. – Мне не хочется вспоминать об этом.

– Хорошо. Тогда вспомните хотя бы, когда он умер.

– Шестнадцатого…

– Точнее! – потребовал я. – С точностью до минуты!

– Было что-то вроде… Да, без двенадцати час. У него часы от взрыва остановились.

– Да! – я не смог сдержаться. Все эмоции разом выплеснулись из меня и окрасили окружающее в жел-торозовый цвет. – Вы наш, Валерий или Игнат! Примите мои соболезнования, но теперь вы точно наш! Мы с вами соседи по реальности. Логичной или нелепой – теперь без разницы. Главное, мы сейчас вместе и будем вместе, пока нас не разлучит смерть. Как вам, И. Валерьев, не хочется думать о смерти в ваши… Кстати, сколько вам, тридцать пять есть?

– Тридцать три, – машинально поправил он.

– Вы хоть знаете, что станет с вашей вывернутой реальностью через… – я взглянул на часы. – Ого! Уже через семьдесят шесть минут. Если только я не успею за это время добраться до дома? Вы должны знать, не можете не знать, раз уж вы ее смоделировали, но я все равно напомню. Она еще раз вывернется наизнанку, потом обернет собою себя же, и поглотит самое себя, и перестанет быть, чтобы спустя мгновение возродиться, только уже без вас и без меня! Только вы не расстраивайтесь! Это совсем не страшно, это как… Мы еще не закончили вечер мрачных сравнений? Это как выблевать тридцатисантиметрового солитера. Выглядит так себе, а на самом деле очень полезно для организма.

– Павел! ! !

Только услышав третий истерический окрик Валерьева я осознал, насколько сам был близок к истерике.

– Павел! Ты не мог этого читать!

– Читать? – я чувствовал себя очень плохо.

– Я никогда не публиковал этот рассказ! – он говорил очень тихо и неразборчиво, почти бредил. – Я не давал читать его даже друзьям. Тем более у меня их тогда уже не осталось. Я написал это даже не для себя – для него. На третий день, как только вернулся с кладбища. Сел и написал. Это были слезы с кровью. Ты понимаешь, только мои слезы и его кровь. И никогда больше не перечитывал. Кажется, я сжег рассказ.

– О чем вы? – осторожно спросил я. – Какой рассказ?

– Обреченный… Обреченный на память. Так он назывался. Только ты все равно не мог его читать! Слышишь? Ты не мог! ! ! Тогда откуда?..

– Откуда я знаю об этом? А вы не допускаете возможности, что обреченный на память – это я?

– Нет.

– Тогда скажите, как его звали? Меня интересует имя героя.

– Чушь… Я не уверен, кажется, его тоже звали Павлом. Да, Павликом. Но это простое совпадение. Я повторно использовал имя, в конце концов, простых имен не так много, а тот рассказ… он все равно остался неопубликованным. Я называю это сэкономить на имени…

Я снова перебил его. Если можно перебить человека, который говорит со скоростью десять слов в минуту.

– А я называю это второй ба-а-альшой ошибкой! И только от вас теперь зависит, станет ли она последней для нас с вами. – Я дал ему десять секунд на ответ и, не дождавшись, продолжил: – Вы сэкономили не на имени, Валерий. Вы сэкономили на герое.

– Чушь, чушь, чушь… – повторял Валерьев как заклинание. Голос его стал еще тише и отстраненнее, как будто он отвел трубку от лица. – Между вами нет ничего общего, кроме имен. Даже фамилии у вас разные. Его фамилия… В тексте этого явно не указывалось, но подразумевалось, что его фамилия Морозов. Павлик Морозов, порожденный советской властью аналог Вечного Жида, который не умел даже умереть по-человечески. Он дожил до нашего времени и проживет еще очень долго, и он обречен изо дня в день… еженощно держать ответ за ошибки молодости. И оставаться вечно молодым. Да, держать ответ и нести ответственность… А ты…

– А я?! – я не знал, рассмеяться. мне или зарыдать. – А моя фамилия?! Или вам паспорт показать? Сколько себя помню, чуть ли не с первого класса, всегда и везде одно и то же: «Настоящий Павлик Морозов? О! ! ! », «Паш, а твой папа почему не на собрании? Ты его, что ли, того? », «Ты недостоин собственной фамилии, выйди из строя! » Так что мне пришлось постараться, чтобы забыть, как меня назвал один не в меру экономный автор. И ведь я почти забыл… уже забывал, когда три года назад… эти парни в рабочей одежде позвонили в мою дверь и сказали… Нам надо только… – у меня все-таки сорвался голос. – Только проводку проверить… Может, где-то… – я всхлипнул и быстро утерся рукавом. – Где-то сбоит…

– Прекрати, – холодно прошелестела трубка. – Ты врешь и даже не стремишься к правдоподобию. Из тебя никогда не получится хороший писатель.

– Я вру? Вам мало моих слов? Моих слез? Вам нужны еще доказательства? Ну так получайте! – я приблизил трубку настолько, что почти коснулся губами ее гладкой поверхности, и начал произносить то, что раньше твердил только про себя, зато постоянно. Чтобы, не дай Бог, не забыть, даже по пьяни, даже в кошмарном сне.

– Семнадцать, – сказал я. – Сто сорок четыре. Шестьдесят девять. Семьсот тринадцать. Ноль тридцать четыре. Пятьсот девяносто…

– Идиот! – странное дело: Валерьев вопил в трубку, но голос его по-прежнему оставался чуть громче шепота. – Ты с ума сошел: диктовать открытым текстом!

– А что, нейтринная связь не защищена от прослушивания? – спросил я. – Теперь-то вы мне верите?

– Верю, верю! – почти беззвучно орал Валерьев. – Только, ради бога!… Ради самого себя, не бросай, пожалуйста…

Наверное, он собирался сказать: «не бросай трубку», хотя вернее было бы «не переключай рычажок». Но мне не пришлось делать ни того, ни другого, все свершилось само собой. Связь с поверхностью оборвалась. Я раз десять прокричал душераздирающее «Але! » в оглохшую трубку, прежде чем окончательно в этом убедился.

Полная тишина, ни статики, ни динамики.

Тогда я внимательно осмотрел трубку и обнаружил на обратной стороне маленькую крышечку, а также стрелочку, указывающую, в каком направлении ее тянуть. Из открывшегося потайного отделения мне в ладонь скатилась батарейка в картонном корпусе цвета украинского флага. Я поднес ее к глазам, чтобы рассмотреть. На батарейке имелась надпись «Орион А-342», даже не помню, в каком году я последний раз видел такую. Она выскользнула из руки, напоследок испачкав пальцы аккумуляторной кислотой, и покатилась по полу в сторону провала.

Мои надежды катились вслед за ней. «Вот из-за такой нелепой случайности… – устало подумал я. – Из-за не вовремя подсевшей батарейки и погиб ракетный корабль «Орион»… »

Вероятность того, что мне когда-нибудь удастся расстаться с этим поездом, стремилась к минус бесконечности. Минус был жирным и напоминал милый сердцу каждого автолюбителя «кирпич».

Из задумчивости меня вывел голос бывшего космонавта «Ориона», который, повидимому, считал, что из любой ситуации всегда есть выход, даже если это выход в открытый космос, а у тебя нет скафандра. И который, судя по голосу, временами не брезговал аккумуляторной жидкостью из батареек.

Глава двадцать вторая

Станция Переливания Крови

– прокаркал он, и я пожалел, что не могу вырвать ему язык.

Возможно, он прав и выход действительно есть всегда, но, к сожалению, порой он настолько непригляден, что очень трудно заставить себя им воспользоваться.

Я рывком распахнул дверь и ввалился в кабину.

– Если мы планируем отсюда выбраться, – сказал я, – мне прямо сейчас позарез нужна одна батарейка. – И добавил как добил: – Пальчиковая.

Первым отреагировал Евгений.

– Я тебе и без бат-тарейки что хочешь заряжу! – он страшно ухмыльнулся половиной лица и вытянул вперед указательный палец. Я кожей почувствовал нарастающее в кабинке напряжение.

– Погоди, – я отмахнулся от него и обратился к тому, кто меня больше всего интересовал: – Игорь!

– Не-ет, – мальчик медленно помотал головой и испуганно попятился, что было не так-то просто в условиях кабинной тесноты. – Я не отдам.

– Игорь, – с нажимом повторил я. – Это не просьба. Выбора нет.

– Не отдам!

Его лицо побледнело. Мальчик прижал ладонь к груди там, где до сих пор слаженно бились два сердца, человеческое и электронное. Я собирался сейчас остановить одно из них. Хотя мне очень, очень не хотелось этого делать.

– Так… У кого еще есть батарейки? – спросил я без особой надежды.

– Нету, – ответил за всех Петрович. – Кабы раньше знать…

Ларин положил руку на плечо мальчика, но тут же убрал ее, получив заряд статического электричества, и неловко попытался утешить.

– Сейчас это не больно. Он же спит.

– Паша-Пашенька, ты уверен, что это необходимо? – негромко спросила Лида.

– Да, – ответил я. – К сожалению.

– Нет! – Игорек почти кричал. Он втянул голову в плечи и вжался спиной в фанерную стенку. В этот миг он казался мне совсем чужим.

– Пожалуйста, не заставляйте меня…

– У него там клапан, что ли? – подал голос Савельев. Возможно, он хотел, чтобы это прозвучало небрежно, но округлившиеся глаза рядового выдавали истинное отношение к происходящему.

– Какой к-клапан? – не понял Женя.

– Ну сердечный. На батарейках.

– Придурок! – прокомментировал Петрович и снова уставился за окно. Только цЕпочка в его руках натянулась еще сильнее.

– Нет, – ответил Ларин рядовому. – Просто такая игра. Электронная.

После этих слов мальчик заплакал.

– Тогда какие проблемы? – в голосе Савельева слышалось искреннее недоумение.

И вправду, какие проблемы?

Только одна: в заблестевших глазах Игорька я вижу свое отражение. И оно мне не нравится.

Что поделаешь… Человеку свойственно узнавать свое отражение в чем угодно: и в глазах девятилетнего мальчика, и в поверхности грязной лужи. Человек остается собой независимо– от свойств отражающей поверхности. Игорек еще поймет это, когда вырастет. Если вырастет. Если проживет ближайшие… 75 минут. И чтобы у него появилась такая возможность, я сейчас обязан быть жестким. Если потребуется, жестоким.

– Игорь, пожалуйста, – попросил я. – Нам не справиться без твоей помощи, понимаешь. Не только нам… У тебя ведь тоже наверху кто-то остался. Одноклассники, друзья во дворе, родители, наконец. Мать, отец…

Я говорил и в то же время не мог избавиться от чувства, что все сказанное не имеет смысла. Барьер, воздвигшийся между мной и Игорьком, не относился к разряду тех, которые можно преодолеть хитростью или откровенностью. Нет, такие барьеры можно только пробивать. И я попытался:

– Точнее, полтора отца. И это подействовало.

– Подавись!.. тесь!.. – закричал мальчик. – Все вы!.. Он швырнул мне с нежностью маленький оранжевый овал – клянусь, я раньше не подозревал, что можно швырнуть что-то е нежностью, но сейчас это выглядело именно так – и выбежал из кабины.

– Только, ради бога, без глупостей, – крикнул я ему вслед.

– Я тоже… – прошептала Лида и попыталась протиснуться мимо меня к выходу, но я не пустил.

– Пожалуйста, – я посмотрел ей в глаза. – Не надо.

– А не лучше было бы просто отобрать? – спросил Ларин.

– Не знаю… Может быть…

Мне не хотелось думать. У меня и без того никак не получалось выцарапать батарейку из игрушки.

– Давай я, – предложила Лида, и я в очередной раз убедился, что женские ногти – средство не только эффектное, но и эффективное.

«Вот так, – подумал я, глядя на окончательно посеревший экран. – Кто-то обречен на память, а мамонты – на вымирание… »

– Я все-таки схожу к нему, – сказала Лида. – Только отдам ему вот это, – она указала на опустевший домик виртуального мамонтенка.

– Хорошо.

Она действительно вскоре вернулась, уже без игрушки.

– Как он?

– Плачет.

– Это к лучшему, – промолвил Петрович. Батарейка вошла в отделение нейтринного телефона, как патрон в патронник. Уже через несколько секунд я слышал в трубке длинные гудки. Полтора гудка, если быть точным. На этот раз Валерьев ответил на вызов намного быстрее.

– Это ты, Павел? Слава богу!

И куда только подевались его спокойствие и уверенность в себе?

– Что, сверхзвуковая дрезина уже спешит к нам на помошь? – поинтересовался я.

– Увы, нет. Здесь нет и никогда не было сверхзвуковых дрезин. Сверхсветовых тоже. И вообще никаких транспортных средств быстрее шестидесяти километров в час. Они не вписались бы в антураж. Выбор простой: или ограничить скорость, или рельсы не выдержали бы еще лет двадцать назад. Не забывай про главный принцип: непротиворечивость внутренней логике.

– И что, ничего нельзя было придумать?

– Попробуй!

Я пробовал секунды три.

– А аппарат нейтринной связи, значит, логике не противоречит?

– Нет. Он существует постольку, поскольку я смог объяснить тебе его принцип действия. Пусть не совсем достоверно, но правдоподобно. Ты же поверил?

– Может быть. Так вы знаете какой-нибудь способ вывести нас отсюда за минимальное время?

– Не уверен. Когда я моделировал эту реальность, я не предполагал, что возникнет необходимость в средствах быстрой эвакуации.

– Покороче! – я посмотрел на часы. Двоеточие на них мигало пока еще крайне редко, но уже заметно для глаз. Оно напоминало сердцебиение больного, медленно, но верно выходящего из комы.

– Короче, лейтмотивом через всю спиральную ветку проходит вертикальный грузовой лифт, – сказал Валерьев. – Но он дрезинного типа, то есть наручной тяге.

Я подвел черту:

– То есть, на нем нам тоже не успеть.

– Да, наверное.

– Тогда зачем вы про него рассказали?

– Не знаю. Я честно пытаюсь вспомнить все способы отхода.

– Ладно. Еще что-нибудь?

– Д-да… Есть еще один вариант, но он не очень… гуманный. И вообще, я не уверен…

– Неважно. Что за вариант?

– Это… – начал было Валерьев, но передумал и попросил: – Нет, дай мне лучше Петра Алексеевича. Он быстрее сообразит.

– Сейчас, – сказал я в трубку, затем добавил мимо нее: – Петрович, тебя вызывают.

– Кто?

– Местный Господь Бог.

Я приложил трубку к уху старика, чтобы не отвлекать его от процесса извлечения искрЫ.

– Але! – сказал Петрович. – Кто говорит? Какой Валера? Валерка, ты что ли? – Лицо его расплылось в улыбке, но ненадолго. – Да. Да, внимательно…

В ходе последующей двухминутной беседы Петрович по большей части кивал, лишь один раз к чему-то помянул недобрым словом Гибралтар, да раз в сердцах выпалил:

– Ты что, накх, совсем свихнулся?! Чтоб живого человека!.. – но быстро успокоился и вернулся к молчаливым кивкам.

Наконец он скосил глаза в мою сторону и сказал:

– Все, накх. Переговорили.

– Валерий, вы на проводе? – спросил я и сам себя поправил: – Вернее сказать, все пучком? В смысле нейтринно.

– Да, я здесь, – отозвалась трубка. – Я должен сказать тебе еще одну вещь…

– Если снова про внутреннюю логику, то лучше не надо. Меня от нее уже наизнанку выворачивает.

– Еще не так вывернет, – пообещал Валерьев. Судя по тону, он не шутил. – Учти, ты теперь идешь против течения. Не только время работает против вас…

– Против нас, – напомнил я, и на этот раз он со мной согласился.

– Да, против нас… Сама реальность будет отчаянно сопротивляться. И я при всем желании не смогу помочь тебе и твоим друзьям. Не забывай, я всего лишь писатель с приставкой «о», – увы, но в тот момент я не придал значения его словам. Хотя, пожалуй, следовало бы. – Но я хотел сказать не об этом…

– Слушаю.

– Пожалуйста, Павел… – он на секунду замялся. – Будь осторожен!

– Какая заботливость! – неискренне восхитился я. – Вы мне прямо как отец родной.

Валерьев через силу рассмеялся.

– Надеюсь, твое историческое имя не подвигнет тебя на ненужные подвиги? Ты ведь не убьешь меня ценой собственной жизни?

– Не жизни, Валер, не жизни. Только одиночества, а к нему мне не привыкать, – я улыбнулся. – Так что в течение ближайшего часа с небольшим тебе предстоит немного поволноваться, – и дал отбой.

Вот так. Стоят ли три минуты радиосвязи слез одного ребенка? Пока не знаю. Но очень надеюсь, что все-таки стоят.

– До чего договорились? – спросил я у Петровича. Прежде чем ответить, старик покусал себя за нижнюю губу.

– Значитца, есть один вариант. Черт его знает, сработает, не сработает… – задумчиво промямлил он и снова вернулся к тщательному пережевыванию губы.

– Не тяни, – попросил я. – Что за вариант?

– Да я не тяну… Есть здесь поблизости одна штольня…

– Семнадцатая?

– Не, до семнадцатой еще пилить и пилить, да и засыпали ее давно. Прям после прорыва и засыпали… У этой вообще номера не было. Урановой, накх, называли, потому как уран в ней нашли. Какой-то страшно редкий: то ли 314-й, то ли 315-й, не помню… Никогда раньше такого не находили, да оно и понятно: где еще здешнее давление встретишь? Ну значит, нашли, а дальше думают, как его наверх транспортировать. Он же, видишь ты, совсем элемент несознательный… В смысле нестабильный. Чуть вагонетка на кочке подпрыгнет – и все, полный, накх, распад! Вот тогда и додумались какие-то то ли физики, то ли химики – те, что по ядерному делу, – и сварганили нам тут маленький такой телепортатор.

– Маленький что? – не сдержался я.

– Ну, телепорт… Что, никогда не слышал?

– Слышал, – признался я. – И даже сам пользовался.

– А вот я, к примеру, не слышал, чтоб по нему живых, накх, людей телепортировали, – задумчиво сказал Петрович. – И не думал даже, что такое сделать можно.

– Отчего же, можно, – бодро ответил я. – Главное, на том конце на кибер-демона не нарваться.

– Не… – Петрович, похоже, не заметил иронии. – На том конце нарвешься на бронированный приемник. Их много на поверхности понаставили, в разных местах.

И чтоб не меньше километра друг между другом было, для безопасности… Только все равно больно уж мне сомнительно… Да и потом, чтоб на ту штольню выйти, нам прежде нужно на Гибралтарскую ветку свернуть. А для этого, опять-таки, сперва надо стрелку перевести.

– Я переведу, – встрял в разговор рядовой третьего уровня. – Я умею. Вы только притормозите у развилки, меня высадите, а сами вниз катитесь минуту или две. Я пока переведу.

– А не обманешь? – подозрительно спросил Женя. Он больше не заикался, видимо, последствия электрошока прошли.

– Зачем? – вернул вопрос Савельев. – Я, что ль, похож на…

И тут раздался выстрел.

Не знаю как, но в следующее мгновение я оказался в салоне.

Вагон дернуло: это Петрович бросил управление. Я отработанным движением вцепился в поручень и попытался оценить ситуацию.

Думаю, сколько бы лет ни минуло с этой ночи, я никогда не забуду ни одного фрагмента этой сцены, ни одного эпизода, разыгранного на моих глазах зрелища. На эту память я тоже теперь обречен.

Их было двое. Причем их внимание было настолько сосредоточено друг на друге, что я почувствовал себя лишним. Все мы – и Ларин, возникший за моим плечом, и Петрович с цЕпочкой наперевес, который, чертыхаясь, выбирался из кабины – были лишними в этом фантастическом противостоянии.

Первым был омоновец, замерший неподалеку от разрыва в вагонной стенке. Выбритый, полуголый, затянутый в белую портупею, он был похож на рядового Савельева, как родной брат. По-видимому, у безымянного «товарища майора» было два любимых племянника. А вот чести не было: ведь он первым нарушил перемирие.

Вторым был Игорек. Он стоял посреди прохода, широко расставив ноги, спиной к нам, лицом к противнику. В отведенной в сторону руке Игорек сжимал рукоятку ТТ. И хоть из дула пистолета не вился сероватый дымок, как принято показывать в фильмах, не возникало сомнения, что стреляли из него. Поскольку автомат омоновца, похоже, свое отстрелял. По большому счету, от него остался один приклад, который сейчас тупо вертел в руках омоновец. Правда, к кобуре у него под мышкой мог остаться готовый к применению пистолет, и об этом не стоило забывать.

– Он вылез откуда-то из-под вагона, – не оборачиваясь, неестественно спокойным голосом произнес Игорек. – Я… сидел с закрытыми глазами, поэтому не сразу его заметил.

Так же, не сводя глаз с врага, я протянул руку назад и скомандовал шепотом:

– Автомат.

– Ой, – сказал Ларин. – Я сейчас.

Его силуэт исчез из-за плеча и через некоторое время снова возник на периферии моего взгляда. Даже тень Евгения казалась растерянной и поникшей.

– Там заперто.

– Что?! – мне все-таки пришлось обернуться.

Все наши были рядом, даже Лида. Не хватало только Савельева.

– Как это заперто? – прошипел я. – А где ключ?

– Спокойней, – попросил Петрович. – Я его на полочку положил. Заместо перчаток. Видать, эта сволочь дотянулась.

– Он же связанный.

– Ну да! – Петрович сплюнул под ноги. – Я ж говорю, сволочь.

Предвосхитив мой порыв, Ларин пробормотал:

– Я ее подергал. Крепко заперто. Новоявленный омоновец пока пребывал в прострации, но в любую секунду мог перейти в контратаку. Что перевесит в этом случае, опыт или молодость? Если не сказать детство? «Тупость! » – решил я и сделал шаг к Игорьку.

Но только один.

Игорек даже не обернулся, вместо него мне в лоб уставился немигающий зрачок пистолета. Мальчик держал его над правым плечом, вывернув рукояткой кверху.

– Не надо дергаться, – бесцветным голосом произнес он. – Не надо волноваться.

– Игорь, ты не понимаешь… – сказал я, машинально делая еще один шаг.

– Стой! – он повысил голос. Ларин выкрикнул что-то предостерегающее. Я остановился. – Это ты не понимаешь. Пока это просто игра, но если ты пошевелишься, мне придется выстрелить. Потому что эта игра только для двоих.

– Игорек, перестань! – Лида выдвинулась на передовую позицию.

Дуло ТТ с любопытством проследило за ней.

– Пожалуйста, не заставляйте меня… – Игорек повторил эту фразу второй раз за последние несколько минут, но сейчас из его голоса куда-то испарилась вся детскость. – Мне будет вас жалко.

– Нет! – вскрикнула Лида, замирая рядом со мной. От не вовремя повзрослевшего мальчика нас отделяло три метра. Или три широких шага. Или один прыжок…

Додумать я не успел: новый выкрик Лиды сбил меня с мысли.

– Смотри! – воскликнула она, указывая рукой. Омоновец раньше меня перешел к действиям… по крайней мере, попытался перейти. В какой-то момент он перестал любоваться обломками автомата и просто уронил их на пол. Его правая рука метнулась под мышку, промахнулась мимо кобуры, метнулась второй раз, расстегнула кобуру и… вытянулась вперед в жесте отчаяния и мольбы о пощаде, раскрытой ладонью к нам.

– Не надо! – закричал омоновец. – Не стреляй!

Я запоздало отметил, что выстрел действительно прозвучал пару мгновений назад. Пуля поцарапала щиколотку омоновца и разорвала ремешок на его левой сандалии.

– Ты сам виноват. – Игорьку приходилось говорить громче, чтобы омоновец мог его услышать. – Ты начал действовать, не дождавшись команды. Это не по правилам.

От его слов веяло какой-то безумной рассудительностью.

Омоновец бросил беглый взгляд на рану, поморщился и перешагнул через разорванную сандалию.

– Никаких резких движений, – сказал Игорек, – пока я не скомандую. Это понятно?

Омоновец кивнул, настороженно глядя на мальчика.

– Эй! Ты чего это тут затеял? – возмутился Петрович.

– Тсс! – откликнулся Игорек. Вместо пальца он приложил к губам ствол пистолета и подул в него. – Это просто такая игра.

Этот жест открыл мне глаза на происходящее. Я наконец смог облечь в слова то смутное ощущение, которое не давало мне покоя с первого взгляда на пару противников. Похоже, мне предстояло стать свидетелем дуэли, какой ее принято показывать в вестернах. Какой ее задумал и собирался воплотить в жизнь Игорек: ведь он полностью контролировал ситуацию. Два парня, плохой и хороший, и надо сказать, что роль хорошего парня как нельзя лучше подходила Игорьку. Голубые джинсы, рубашка в красную клетку, милицейская портупея со сползшей на бедро кобурой, пистолет, который в руке мальчика казался не детской игрушкой, – с этой точки зрения Игорек выглядел великолепно. И ветер, блуждающий из конца в конец изувеченного вагона, развевал его длинные волосы.

Словно подслушав мои мысли, Игорек убрал пистолет в кобуру. Теперь оба противника были в равных условиях.

– Это просто такая игра, – в третий раз повторил Игорек фразу, на беду сказанную Лариным. «Просто такая игра. Электронная». – Вы ведь хотите поиграть со мной, дяденька?

Омоновец не ответил. Кажется, он не уловил сути предложения.

– Вы можете заранее положить руку на кобуру, – предложил мальчик. – Так будет даже честнее.

– Слушай, кончай, а! – попросил из-за моего плеча Ларин. Он был как никогда прав.

– Игорь, ты меня знаешь, – я старался говорить спокойно, в тон Игорьку, но не смог до конца избавиться от угрожающих интонаций. – Я не дам тебе этого сделать.

– Дашь, – возразил он. – Иначе все вообще потеряет смысл.

– Ошибаешься. Я не уверен, что у меня получится, но я попытаюсь тебе помешать. И если ты думаешь, что эта … ответственность перед этим … человечеством меня остановит…

– Не-а, тебя остановит она, – пистолет снова возник в его руке, указывая дулом на Лиду.

Я проглотил комок в горле.

– Ты хочешь сказать… если я прыгну, ты выстрелишь в нее!

– Я выстрелю в любого, кто дернется, – спокойно ответил Игорек. – Таковы правила. Только ты не прыгнешь. Пару часов назад – возможно, а теперь – ни за что. Ты встретил ее, – дуло очертило маленький круг, – ты отделил от человечества одного человека – и стал несвободен.

– Откуда ты знаешь? Почему я не могу отобрать из общей кучи двух человек? Четырех? Тысячу?

– Успокойся, – сказал Игорек. – Тебе и так тяжело. Не пытайся быть в ответе за тех, кого тебе уже никогда не приручить.

Он говорил уверенно, возможно, даже правильно, но его слова настолько не вязались с образом… Они были слишком взрослыми и до боли интонационно знакомыми.

– Валерьев! – заорал я. – Это снова вы? Не прячьтесь! – и посмотрел по сторонам, как будто в самом деле надеялся, что по моему сигналу откроется потайная дверца, ведущая в нормальную реальность, и из-за нее покажется ухмыляющееся лицо Игнатова.

– Кто такой Валерьев? – спросил мальчик. – Дяденька, это вас так зовут? Очень приятно, – он кивнул остолбеневшему омоновцу и неожиданно рассмеялся своим обычным, заливистым смехом. Только совсем не смешным. – И прекратите меня хоронить, – заговорщицки шепнул он нам. – Сейчас я его сделаю! – и снова крикнул омоновцу: – Ну что же вы, дяденька? Вам ведь хочется поиграть! Смелее! Возьмитесь за рукоятку!

Он снова был безоружен, но на месте его противника я бы не стал этим обольщаться. Омоновец с засунутой под мышку рукой напоминал питекантропа, который собрался почесаться, но именно в этот момент был застигнут безжалостной эволюцией. Он смотрел поверх головы Игорька, кажется, пытался встретиться со мной взглядом, чтобы спросить без слов: «Он что это, серьезно? »

К сожалению, я знал точный ответ.

– Приготовиться! – скомандовал Игорек. – Стрелять на счет «три».

Мои нервы натянулись как струны, я чувствовал их вибрацию.

Вопрос о том, у кого из противников реакция лучше, не возникал, но ведь быстрота реакций во время перестрелки – еще не все. Иногда большое преимущество дает опыт. В частности, не забудет ли увлеченный собственной игрой Игорек перед выстрелом снять пистолет с предохранителя? Я уже собирался напомнить ему об этом, когда вспомнил, что у ТТ нет предохранителя, только кнопка для выбрасывания обоймы, нажимать на которую в данный момент я бы не рекомендовал.

– Вы поняли? – прокричал Игорек. – Не «раз», не «два», а только когда я скомандую…

В звенящей и скрежещущей тишине вагона что-то отчетливо пикнуло.

И еще раз.

И…

Рука Игорька взметнулась. Это был первый раз, когда я успел проследить его движение от начала до конца. Он склонил голову, рассматривая то, что держал в ладони, затем медленно обернулся ко мне.

– Он… не умер!

В глазах у мальчика стояли слезы, но лицо светилось от недоверчивой радости.

– Он… просто соскучился, – Игорек обернулся, напрочь забыв о противнике, и протянул ко мне руку с зажатой в пальцах игрушкой. – Видишь? – чуть слышно спросил он.

– А-а-а-а-а! – закричал Ларин. Игорек развернулся на 180 градусов.

Омоновец стоял, чуть согнув ноги в коленях, в замке из сцепленных рук подрагивала рукоятка пистолета.

– Не надо! – попросил мальчик и, улыбнувшись, добавил: – Все уже кончилось. Вот, смотрите… – он неудобно потянулся к кобуре свободной левой рукой, двумя пальцами попытался вытащить пистолет…

И дернулся. И подпрыгнул. И упал, отлетев на пару метров, прямо к моим ногам.

Несколько мгновений я не мог пошевелиться. Потом услышал окрик омоновца:

– Стоять!

Я поднял на него глаза. Омоновец быстрым шагом приближался к нам.

– Не двигаться! – орал он. – Всем отойти назад! Он казался до предела обозленным на все человечество. И в первую очередь, на себя.

Лида ладонью зажимала себе рот. Кричали только глаза.

– Назад, я сказал! – повторил омоновец, поводя дулом пистолета.

Я попятился, широко расставив руки и заставляя отступить остальных.

Омоновец склонился над неподвижным телом Игорька.

– Что ж ты, малец? – с сожалением в голосе спросил он. – Куда ж ты… Разве ж можно? Я же ж профессионал, а ты… какие игры? – он поднял голову и зло посмотрел на нас. – Вы куда Савельева дели, сволочи?

Ответить никто не успел, даже если и собирался. Омоновец просто не дожил до ответа.

До этого неподвижная рука мальчика совершила сложное и, как всегда, неуловимое для глаз движение. Омоновец захрипел и ухватил себя одной рукой за горло. Из-под его пальцев толчками выливалась кровь. «Эээ… » – просвистел он на вдохе, словно подбирая слова для собственной эпитафии. Петрович шагнул вперед и нанес удар в лучших традициях «Заводного апельсина»: металлической цепью по руке, сжимающей пистолет. Пистолет отлетел в сторону. Я бросился к Игорьку, отпихнув в сторону хрипящего омоновца, и упал перед мальчиком на колени, как будто надеялся вымолить у него прощение, хотя, конечно же, не надеялся, да он и не выглядел обиженным, даже улыбался одними губами, только почему-то говорил шепотом, и он сказал, протягивая мне мой собственный окровавленный проездной, что видел такое в одном фильме, только там был не проездной, а игральная карта, но тоже пластиковая, хотя, наверное, можно было бы и картонной, главное – ударить резче, и динамик над нами внезапно зашипел, а потом бодрым женским голосом пропел: «Сядь в любой поезд, будь ты как ветер, и не заботься ты о билете, листик зеленый зажми ты в ладони, … больше тебя не догонит», – и захлебнулся звуком зажеванной пленки, а я так и не расслышал, кто именно не догонит, но подумал, что, скорее всего, «враг твой», тем более что он как раз подкатился к нам и принялся дергать меня за штанину, и мне пришлось вытащить из кобуры у мальчика пистолет и рукояткой ударить врага по голове, хотя это было глупо и ненужно, но что-то там громко хрустнуло, едва ли рукоятка, и руки омоновца безвольно упали на пол, и из длинного разреза на его горле небольшими порциями стала вытекала кровь, как будто кто-то ленивый закачивал ему в вены воздух ручным автомобильным насосом, а Игорек неожиданно сказал, что он жив, но я не поверил и заявил авторитетно, что с такими ранами долго не живут, а мальчик тихо засмеялся и сказал: «Да я не о том! Смотри, какой у него забавный почерк! » и протянул мне игрушку, которую так и не выпустил из рук, и на маленьком экране жидкими кристаллическими буквами, то приседающими, то подпрыгивающими кто-то написал «ТУТ ТАК ОДИНОКО», а я все шептал, поскольку тоже не мог заставить себя говорить громче, что все будет хорошо, что его почти не задело, это даже не царапина, просто маленькое коричневое пятнышко над правой бровью, похожее на… я так и не вспомнил, на что, и поэтому просто улыбался, стараясь не замечать, как моя левая ладонь, придерживающая голову мальчика, постепенно становится скользкой, когда он неожиданно попросил вставить батарейку обратно, а я сначала не мог понять зачем, все же работает и так, но он настоял, и я послушно начал ее вставлять, и это было ужасно неудобно делать зубами и одной рукой, но я не мог освободить вторую, потому что должен был поддерживать его голову, не давая ему заснуть, но батарейка наконец вставилась, и я почти не удивился, когда грубая векторная графика сменилась цветной растровой, а в глубине экрана я увидел еще одного Игорька, только крошечного, и он помахал мне рукой изнутри, а снаружи прошептал: «Видишь, это я, заботься обо мне, корми гамбургерами, гуляй со мной и выключай свет ночью. И еще, пожалуйста, читай мне книжки», и я пообещал, а оказавшаяся рядом Лида вот уже в третий или во второй раз сказала: «Пошли», но я ее не заметил, и Ларин тоже подошел и сказал непонятное: «Я там проверил все: и на крыше, и под вагоном. Больше никого нет, только этот», и пнул ногой труп омоновца, и Петрович тоже сказал: «Нам и вправду пора, Павел. Надо поторапливаться», – и провел рукой по лицу Игорька, стирая с него улыбку, а я посмотрел в его стальные глаза и все понял, только спросил: «Он ведь уже не вернется? Даже если мы успеем? Тогда зачем?.. », – но Петрович не ответил, только вцепился в мое плечо своей термотитановой ладонью, закрыл глаза, на которых все равно было не различить слез, и произнес чужим голосом: «Давай я помогу», – и это наконец подействовало.

Интересно, сколько, подумал я, опуская голову Игорька на кожу продавленного в шести местах сиденья. Голова выскальзывала и все время клонилась вправо, мальчик, как доверчивый щенок, тыкался носом в мою ладонь. Интересно, сколько «оскаров» получил бы фильм о нашем поезде, если бы кто-нибудь догадался его снять? Но лицо мертвого омоновца кто-то накрыл подобранной с пола книжкой, обложкой кверху, отчего омоновец стал похож на черно-белого Валерьева, и я подумал, что вместо «оскаров» разумнее было бы говорить о «букерах», к которым, как известно, едва ли применим вопрос «сколько».

Я поднялся с колен без посторонней помощи, подошел к двери в кабину машиниста, дважды выстрелил в замок из ТТ и добил ногой. Дверь распахнулась. У каждого есть свой собственный универсальный ключ,

Во взгляде, которым встретил меня Савельев, не было надежды. Он так и не сумел освободиться от пут: у его АК-74 не было штык-ножа.

– Значит, СПК? – холодно спросил я. – Значит, как раз за СПК? – и не выстрелил, но ударил так, что мой давний тренер по боксу только неодобрительно покачал бы головой и пробормотал что-нибудь про «удар ниже грыжи». – Станция переливания крови, значит?

Савельев сложился пополам, как шезлонг, и повалился на пол, а я еще раз спросил:

– Ты умеешь молиться?

Я так и не убил его. Он выглядел таким жалким и униженным, когда валялся у меня в ногах и лепетал что-то про механизм насильственной адаптации, которому подвергается каждый омоновец третьего уровня, какие-то необратимые изменения в организме, из-за которых ему, в частности, нельзя подниматься выше второго уровня, иначе у него просто… В этом месте лепет стал особенно неразборчивым, но кажется, смысл сводился к тому, что у рядового просто разорвется голова. «Возможно, возможно», – приговаривал я, приставив дуло ко лбу Савельева, а он трусливо жмурился и снова скулил про глубоководных рыб, которые погибают задолго до того, как их вытаскивают на поверхность. Я брезгливо морщился и отводил оружие.

Кроме того, кто-то ведь должен был перевести стрелку.

После его ухода мы долго ехали молча. Петрович по-прежнему высекал искрУ посредством цЕпочки, Ларин делал вид, будто следит за скоростью движения, а я просто ехал и боялся лишний раз взглянуть на часы.

Спустя какое-то время на приборной панели зажглась и замигала зеленая лампочка. Что означает ее свет, никто не знал, Савельев не предупредил нас на этот счет, но под лампочкой располагалась кнопка, и по рисунку на ней можно было догадаться, что ктогто вызывает нас по внутренней связи. Непонятным оставалось только кто и откуда.

Я нажал на кнопку.

Только для того, чтобы в последний раз насладиться звуками незабываемого голоса.

Глава двадцать третья

Станция назначения. Конечная. Вам сходить…

– Эхо беспредметный спор! – кричала Лида. Я был бы рад остаться непреклонным, но такой, разгоряченной, она казалась еще красивее, и я понимал, что долго мне не продержаться. Тем более что все сказанное ею было правдой. – Ты гораздо нужнее там, поэтому пойдешь первым. Кроме того, я… Я просто боюсь!

– Ну давай же! – умолял Петрович, подталкивая меня к кабинке телепорта. – Девчонка пойдет за тобой, клянусь. Сразу же и пойдет. Только, ради Христа, побыстрее. Женька же сейчас сломается, накх!

Я посмотрел в сторону входа. Создавалось впечатление, что Женя держится из последних сил, упираясь спиной в массивную дверь, а ногами – в землю. Его очки болтались на одном ухе, а цвет лица достиг крайней степени красноты. Словом, Женька откровенно ломался. Пока в его усилиях не было смысла – дверь надежно держалась на засове и шести полуметровых штырях, вогнанных в стены, – но едва ли так будет продолжаться до бесконечности. Насколько я успел заметить, с той стороны в бункер ломились как минимум пятеро.

Поймав мой взгляд, Женя пробормотал что-то. Я разобрал только «Павел», «Вселенная» и «телепорт, который нас разделит». Должно быть, опять формулировал нечто в каноническом виде.

Я заглянул в глаза Лиде.

– Поклянись, что пойдешь за мной!

– Клянусь! – она быстро кивнула. – Нет, правда…

– Ладно, – я пошел самостоятельно. Лида неотрывной тенью следовала за мной.

– Ну слава тебе… – Петрович мельтешил рядом. – Ты все запомнил, Паш?

– Все, – ответил я и повторил специально для Петровича: – Я захожу внутрь, закрываю дверь, кручу ручку, выбираю на пульте станцию назначения и жду пятнадцать секунд.

– Ага! Это чтобы оператор успел выйти перед пуском. Отправляли-то только сырье.

– Все мы в некотором роде… – глубокомысленно заметил я. – Только стоп! Если телепорт не приспособлен для переноса людей, почему у него пульт управления внутри, а не снаружи?

– Секретность! – посетовал Петрович. – Станцию назначения положено было знать только оператору. Опасались диверсий.

– А-а… – сказал я.

– Тогда пока, что ли? Я побегу…

И Петрович, передернув затвор автомата, устремился ко входу в бункер, на помощь Ларину. Дверь угрожающе бухала, засов мелко подпрыгивал в своем гнезде. Ларин пытался улыбаться.

– Прощай! – крикнул я вслед Петровичу.

– Прощаю, накх, – отмахнулся он.

Эта фраза стала последним, что я услышал от Петра Алексеевича. Два слова, вместившие в себя всю его широкую натуру.

При ближайшем рассмотрении кабина телепортации смахивала на телефонную будку, только непрозрачную и еще более тесную. Дверца кабины была приоткрыта.

Прежде чем войти внутрь, я обернулся и сказал:

– Ты обещала мне, помни!

– Я помню. Как я найду тебя?

– Завтра в десять утра на «Павелецкой», идет?

– Идет. В центре зала?

– Только не в центре! И вообще, лучше не внутри. Давай у выхода с радиальной.

– Хорошо. На вот, надень куртку. – Лида протянула ее мне. – Там будет прохладно.

– Надеюсь.

Она выглядела так трогательно. Мне так хотелось поцеловать ее на прощание. Но не разбитыми же губами!

Лида понимающе кивнула и сказала:

– До завтра. Только ты, пожалуйста, успей. Я плотно прикрыл за собой дверь.

Пол кабины слабо фосфоресцировал. Внутри было даже теснее, чем казалось снаружи. Петрович говорил правду: вдвоем здесь было не разместиться. Когда я покрутил ручку, торчавшую из стены справа от входа, и из-под потолка кабины чуть ли не мне на голову спустился пульт управления, напоминающий кассовый аппарат советского производства, места для маневра не осталось вообще.

Пульт опустился до упора и повис на тонкой трубке на уровне моей груди. Раздался громкий щелчок, и на электронном экране, там, где обычно высвечивается цена товара, возникли бледно-зеленые цифры: «15». Затем почти сразу же: «14». Я понял, что начался обратный отсчет и мне следует поторопиться.

Помимо экрана, на пульте имелось около трех десятков одинаковых прямоугольных клавиш. Надписи на них, очевидно, обозначали имена станций. Вот только… «Рабкриновская», «Западное Баталово», «Плеяды»… Какого черта? Что еще за плеяды?

«Патетическая», «Волховынская»… А где же моя «Новослободская»?

Когда на экране загорелось «10», я уже убедился, что «Новослободской» мне не найти. «Нет, так мы не договаривались! » – в смятении думал я, пока моя рука беспомощно металась над пультом.

«Шарикоподшипниковская», «Северное Моргазмово» – уже теплее, но мне туда не надо.

«Площадь Ногина», «Лермонтовская» – еще теплее, но как-то непривычно. К тому же, я не помню, где это.

«Ждановская». Это, кажется, теперешнее «Выхино». Странно, почему не «Мариупольская»? Я пожал плечами и потерял еще одну секунду.

«Кировская», название перечеркнуто, поверх него чем-то острым нацарапано «Мясницкая». Где это? В Москве?!

Секунды мелькали «5». «4», «3»… Что будет, если я не успею выбрать? Телепортируюсь в никуда?

«Северная Грива», «Непобедимая», «Дзержинская»…

Я ткнул пальцем в последнюю клавишу точно в момент обнуления счетчика.

И тут раздался взрыв.

Точнее, не раздался – он был беззвучным, – а просто произошел. Да, именно так, как принято сообщать в утренних новостях: «Минувшей ночью на улице такой-то в подъезде жилого дома произошел… » Телеведущим легко сохранять нейтральный тон, им же не доводилось присутствовать в эпицентре взрыва.

Больше всего это походило на выстрел из плазменного турбогенератора, каким я его себе представляю. Взрыв раскаленной плазмы разорвал меня на двадцать тысяч кусков. Большинство из них сразу же испарилось, но некоторые неопрятными ошметками попадали на бесконечный конвейер рисодробильной фабрики имени вечно живого Мао. Нежные руки работниц фабрики брали меня с конвейера, клали в ступки и растирали тяжелыми серебряными пестиками. Содержимое ступок было впоследствии высыпано в большой цинковый жбан и кремировано. Мой пепел развеяли, если я не запутался в ощущениях, где-то над Гангом, но потом передумали и собрали обратно, для чего в низовьях реки было установлено величайшее в мире чайное ситечко. Молекулы меня отделили от ила и водорослей и передали для реставрации военным хирургам в комбинезонах защитного цвета. Те с присущей им неторопливостью принялись воссоздавать мой образ по фотографии пятилетней давности, вклеенной в паспорт. И это было хорошо: после того как все закончилось, я чувствовал себя помолодевшим на пять лет, но в то же время плохо: на фотографии я был представлен не полностью, должно быть, поэтому все мое тело от плеч и ниже немилосердно болело и казалось неродным. Я дал себе клятву, что, если мне случится дожить до двадцати пяти, в следующий раз я сфотографируюсь на паспорт в полный рост.

Когда агония затихла, и я, вопреки этому, снова почувствовал себя живым, меня окружала полнейшая темнота и теснота. Тесно, как в бочке с селедкой, подумал я и, попробовав окружающее пространство на ощупь, поразился точности сравнения. Похоже, я действительно находился в уложенной на бок бочке. Лежал на спине, притянув колени к груди и склонив голову, и не мог выпрямиться.

Так вот что представляют собой «приемники», о которых говорил Петрович. Жаль, старик не догадался объяснить мне, как из них выбираться. А может, и сам не знал.

Я потолкался в стенки бочки во всех возможных направлениях. Ничего не вышло. Если бочка и открывалась – а иначе, какой от нее прок? – то выход был надежно заперт. И по-видимому, снаружи.

Я со всей силы ударил в дно бочки ногой. Звук вышел гулкий и громкий, но этим все и ограничилось. Метод, опробованный царским сыном Гвидоном, не сработал: окошко на свет не пробивалось.

– Эй! – крикнул я во весь голос и едва успел зажать уши, спасаясь от безжалостного эхо.

Мне оставалось только рассмеяться от бессилия. Нет, ну это же надо: пройти через огонь, воду и термотитановые трубы, чтобы в конце задохнуться в тесной бочке!

Я зажал уши руками и стал монотонно колотить пятками по бронированным стенкам. И за собственным грохотом едва не прослушал, как чей-то голос снаружи едва различимо произнес:

– Слышь ты, смотри-ка!

Я перестал стучать и закричал, рискуя оглохнуть:

– Вытащите меня отсюда! Вытащите!

– Эй! – голос приблизился. Кто-то постучал по корпусу бочки. – Алле!

– Вытащите! – повторил я.

– Эй, ты там, что ли? – поинтересовался голос.

– Скорее! Задыхаюсь! – я действительно чувствовал себя не очень хорошо.

– Смотри-ка, Семеновна, не послышалось. Эй, ты как туда забрался?

– Откройте же!

– Сейчас. Сейчас открою. Слышь, Семеновна, пойду я, наверно, за милицией сбегаю?

– Не надо милиции! – заорал я. – Просто выпустите меня наружу! Задохнусь же!

– Как же не надо, когда все ключи у нее? – резонно возразил голос. – Ну, я мигом. Ты пока подожди.

Я стиснул зубы и стал ждать. Спустя весьма долгий промежуток времени я наконец услышал нервный звон ключей и чей-то новый, суровый голос, спросивший:

– Что, здесь? Вы уверены?

– Да тут он прям и сидит! – ответил уже знакомый голос. – Я и сам сперва не поверил. Говорю: Семеновна, слышь, вроде орет кто-то. Подошел, смотрю – и вправду орет.

– Да? А как он туда попал?

– А я знаю?

– Ладно. Только отойдите подальше, это может быть провокация.

За все время, пока обладатель сурового голоса ковырял ключом в замке, я не проронил ни слова. Только когда дверца в боковой части бочки сдвинулась в сторону, я перешел к активным действиям, а именно: толкнул дверь коленками, выкатился из бочки, вскочил на ноги и бросился бежать. После долгого пребывания в темноте окружившее меня освещение слепило немилосердно. Но времени на то, чтобы привыкать к свету и ориентироваться на местности, не было совсем. Главное я понял еще лежа в бочке, когда услышал приглушенный толстыми стенками шум проезжающего поезда. Я находился в метро, по-видимому, на той самой «Дзержинской», впоследствии переименованной в «Лубянку». У самого края платформы. Убегая, я успел взглянуть на приютивший меня «приемник» снаружи. Ничего интересного он из себя не представлял, обыкновенная черная бочка из бронированной стали, каких много расставлено по всему кольцу и на центральных станциях. Они появились после памятного теракта в метро и, по слухам, предназначались для хранения подозрительных предметов в ожидании приезда саперов. По крайней мере, до сих пор я думал именно так.

Оказавшегося рядом милиционера я сбил с ног, можно сказать, случайно, и хорошо еще, что в результате этой случайности он не свалился на рельсы.

– А ну-ка… куда? – растерянно крикнул он и был проигнорирован.

Стоявший поодаль старичок в рабочей одежде добровольно уступил мне дорогу. Я пробежал с десяток метров вдоль платформы и нырнул в просвет между колоннами. Сзади послышалась прощальная трель милицейского свистка.

Оказавшись рядом с тумбой перехода, я окончательно убедился, что нахожусь на «Лубянке». В принципе – в принципе! – я мог бы сейчас воспользоваться этим переходом, проехать одну остановку от «Кузнецкого» до «Тверской», там перейти еще раз на серую ветку, по пути встретив памятник А. М. Горькому, смахивающий на чугунного кибер-демона, и за две остановки добраться до заветной «Менделеевской». Скорее всего, так было бы гораздо быстрее, а время сейчас решает все, но… Будь я проклят, если еще хоть раз войду в вагон метрополитена. Даже на пару минут, чтобы проехать одну-единственную остановку. Даже в сопровождении взвода вооруженной охраны.

Нет уж, с сегодняшнего дня – только наземный транспорт!

Я бросился к эскалатору и помчался наверх, перепрыгивая через ступеньки. Милицейский свисток, словно захлебнувшись в эмоциях, смолк далеко позади.

Я грудью толкнул разболтанную стеклянную дверь и оказался на свободе как раз в тот момент, когда часы на столбе перевели стрелку на двадцать пять минут первого.

Интер-ЛИДИЯ

И. Валерьев. Филоложество

(рассказ из сборника «Нелепая смерть любимой девушки»)

«Все смешалось в доме Облонских… »

(Л. Н. Толстой)

«Каким же талантом, а главное, самоуверенностью нужно обладать, чтобы начать роман такой избитой фразой!»

(одна моя знакомая)

Все смешалось и все размешалось, и это был такой облом! Стократ неприятнее, чем незапланированные стигматы, открывшиеся в переполненном троллейбусе по пути на работу, и тысячекрат болезненнее. Впрочем, против боли она как раз ничего не имела.

Когда стронулся поезд, всосавший в себя очередную волну поздних пассажиров, Лида решительно толкнула дверь подсобки, тесноту которой была вынуждена делить со связкой облезлых половых щеток и громоздким полотером, и вышла в свет. Оказавшись на свету, она зажмурилась и поправила на ощупь все, что в принципе могло быть поправлено.

Перрон в обе стороны был пуст, как голова после третьего оргазма, и ее эффектное появление осталось незамеченным. Что ж, это к лучшему, решила Лида. Все к лучшему, даже то, что не случилось…

Времени оставалось еще море, кроме того Лида относила себя к разряду здравомыслящих девушек, которые даже безрассудные поступки совершают лишь после их предварительного всестороннего анализа. Поэтому она на время исключила из лексикона все выражения типа «стремглав» или «не вынеся захлестнувшей ее волны чувств» и уселась на близстоящую скамеечку, пытаясь сосредоточиться.

Сосредоточение не наступало. Не помогал даже старательно наморщенный лобик. Постоянно отвлекало смутное чувство чего-то крайне необходимого, но забытого. Что бы это могло быть? Разве что… ну конечно же, листочек! Лида спешно наложила на себя руки и принялась нежнейшим, но тщательнейшим образом ощупывать и оглаживать свою одежду.

Пардоньте, но где же он? У нее были и другие вещи, много вещей, все они куда-то подевались, но это ее не интересовало. Что, вещи? Нет, это ее не интересует. Что, помилуйте, вещи? Нет, это ее ни капли не интересу… Ах, вот ты где, маленький клетчатый негодник! Притаился, спрятался в самом интимном кар-кар-машке.

Она улыбнулась, разгладила листочек на коленях одновременно с морщинками на челе и вчиталась в текст. Собственный почерк она нашла по обыкновению превосходным, а вот фразу «не люблю банальностей» сочла в высшей степени банальной. Ну да что написано пером… Кстати, не помешала бы ручка.

Ручка тоже обнаружилась, и Лида склонилась над своими коленями еще ниже и перечла текст, теперь – во всеоружии.

«Милый Леша.

Ты знаешь, как я не люблю банальностей, но когда ты прочтешь эту записку, меня уже не будет… » и еще четырнадцать строк подобного бреда, с постоянным чередованием «ты» и «я», но без единого «мы» – в принципе, читабельного, но вот что теперь делать с обращением? Ведь Леша – уже вчерашний день, говоря по-простому, естердеюшки…

Лида стряхнула с пера беременную чернильную каплю во избежание помарок и, затаив дыхание, аккуратно пририсовала к заглавной «Л» сверху горизонтальный росчерк с завитушкой, а строчную «е», над которой, по счастью, не удосужилась расставить точки, разжирнила до «а». Получилось «Милый Паша», причем настолько естественно, что никто, глядя на записку, не заподозрил бы подделки. И это было замечательно. Уже в который раз Лида порадовалась тому, как удачно зовут ее нового героя – Паша-Пашенька. Вот был бы он, допустим, Сергеем, или, того хуже, Антоном, пришлось бы срочно искать новый листочек. А это – лишние заморочки, если не сказать отвлекалово, которые могут, чего доброго, испортить весь настрой.

Испугавшись собственных мыслей, Лида покинула скамейку и огляделась вокруг. Новых пассажиров пока не было, поезд тоже скрывался до поры в темном тоннеле, словом, все пока складывалось как нельзя удачно. Все, кроме юбки, заметила она. Юбчонка оказалась узковата. Лида со скрытой торжественностью переступила через белую полосу безопасности, встала на краю платформы и задумчиво посмотрела вниз.

Ну и как мне туда спускаться? Кубарем? Солдатиком? Или, может быть, рыбкой? Во всех остальных случаях без легкого стриптиза не обойтись.

Лида повернулась спиной к яме, как аквалангист перед погружением, но не нырнула, а стала медленно и грациозно оголять бедра. Узость юбки не позволяла определить процесс ее подбора иначе как «засучивание». Лида закатала подол до неприемлемого в обычной жизни уровня, выскользнула из туфель – смешно, но ей неожиданно стало жаль эту пару, бежевую, итальянскую, на якобы хрустальных шпильках – и оставила их на белой полосе, на радость какой-нибудь наблюдательной золушке. «Теперь и не сообразишь, на шпильках туфли или на платформе», – пошутила Лида напоследок и начала спускаться вниз. Она встала на правое колено, пытаясь левой ногой дотянуться до такого коричневого, знаете, желобка, который проходит под краем платформы. Потратив несколько секунд на бесплодные усилия, Лида была вынуждена признать, что ноги ее, при всех прочих достоинствах, могли бы быть сантиметров на пять подлиннее. И спрыгнула вниз, не особенно глядя куда и, разумеется, угодив в лужицу темной пахучей жидкости. Фу, как романтично! – признала она, изображая брезгливую цаплю. И откуда это только берется здесь, в метро?

Прежде чем лечь, она прошла несколько шагов в сторону, откуда должен был появиться поезд. Во-первых, здесь было почище, а во-вторых, чем ближе к тоннелю, тем меньше шансов у машиниста прикинуться тормозом. Не правда ли?

Она легла на рельсы, устроившись так, чтобы одна из них проходила под ее коленями, а вторую можно было бы использовать как подложку для головы, и в последний раз перечла записку.

«Dear Paul, говорилось в ней,

If you are reading this message, I’m not alive anymore… »

Лида расправила записку и текстом вверх положила себе на грудь, преимущественно левую, ближе к сердцу. Затем перебралась чуть повыше – не для того, чтобы, так сказать, сохранить лицо, но чтобы уберечь колени. Она очень дорожила ими: если ноги ее просто жили собственной, мало зависящей от хозяйки, жизнью – нет, правда, им даже мальчики нравились разные, – то колени, казалось, умели разговаривать.

– Ну и где же ты? – спросила она вслух, повернув лицо к тоннелю. – Давай, я, кажется, готова!

Поезд приближался, она чувствовала это по тому, как теплый ветерок, вырвавшийся из тоннеля, пытался неловко заигрывать с ее прической. Ей всегда нравилось, когда мальчики зацикливались на ее волосах до такой степени, что даже на время за… цикливались на ее волосах до такой степени, что даже на… ее волосах. К тому же ей начинало казаться, что рельсы под ней едва заметно, но очень волнующе вибрируют.

Да, поезд определенно приближался.

Лида успела подумать только:

«Полежаевская… – это слово огромными буквами смотрело на нее со стены, звало ее взглядом и криком своим и… что-то хотело. Давай полежим? Да и где еще прилечь утомленному жизнью путнику или путнице, как не на «Полежаевской»? – Хорошо все-таки, что я вышла здесь, а не на соседней «Беговой». Там, чего доброго, пришлось бы бегать. За кем ли? От кого ли? Неважно! Фонетическая предопределенность издавна довлеет надо мною, с тех еще невинных лет, когда я была неколебимо уверена в том, что «лифчик» – это такой маленький лифт для детей».

И еще:

«Даже Паша, чем-то похожий на канувшего в осень Лешу, которого и Алексеем-то неловко было назвать, в конце концов истаявшего, истлевшего и истершегося до финального «ша». Чем-то похожий, но в то же время такой разный…

Что такое Леша? По-французски это звучит le chat. Или даже lachat. Отсюда постоянно масляный взгляд и всегда мокрые губы. Кому-то, возможно, это понравится, что же до меня, то не пошел бы он к Приапу вместе со своей эзотерикой! Все время бормочет что-то об астральных телах, одновременно украдкой заглядывается на мое физическое и при этом никогда не мыслит дальше своего пещеристого. И где были мои мозги? Из-за этого травоядного ложиться под поезд? Это уже даже не фи, это «пси с крышечкой»! А коли так, то и довольно о нем, энафушки; все давно уж зачеркнуто, исправлено и забыто.

Толи дело Паша…

Ах, Паша-Пашенька! – Она закинула руки за голову и улыбнулась мечтательно. – Милый мальчик, такой смелый, и сильный и, в общем-то, симпатичный, но боже мой, какой застенчивый! Не удивлюсь, если он успел уже возомнить меня девушкой своей мечты. Или возомнить можно только себя? Да рго'пади она рго'падом, эта непробиваемая лексическая сочетаемость!

Интересно, как бы он сделал мне романтическое предложение, если бы, конечно, до этого дошло? Держу пари, с оттенком вопросительности».

И наконец:

«И почему я не могу быть одинаково мила со всеми? То есть я-то как раз могу, и даже бываю, но почему они так болезненно на это реагируют? Ведь никакой же мочи нет смотреть на их вытянутые лица, крепко сжатые губы и побелевшие кулаки. Или видеть взгляды, которыми они провожают меня, когда я ухожу в ночь с кем-нибудь новым – сколько эмоций в них, сколько чувств. И насколько они все фальшивы и надуманны.

Каждый почему-то уверен, что именно ему удастся приручить меня. Почему? А главное, зачем?

Чтобы внушить мне, что фильмы Гринуэя – это стильное кино для избранных, «Rammstein» – полнейший, тасочный рулез, а проза Валерьева – Сверхновый Завет для тех, кто правильно себя позиционирует? Да, и главное: «девятка» плохо ложится на «портвешок»?

И чтобы потом, присев рядом на рельсу и водрузив руку мне на плечо, вместе скорбеть о моей – некогда столь яркой, но теперь напрочь утраченной индивидуальности?

Нет уж, фигушки! Мне всегда будут нравиться сентиментальные и наивные картины шестидесятых, заставляющие меня – и разве это не чудесно? – испытывать ностальгию по тому времени, когда меня и на свете-то не было. И песни бит-квартета «Секрет». И повести раннего Аксенова. И романы Толстого. Да, главным образом, Толстого. А вот алкоголь я, да будет вам известно, не употребляю вообще!

И потом, разве мало вам моего юного, раскрывающегося навстречу всеми лепестками тела? Не пытайтесь, пожалуйста, додолбиться до моего мозга. Там тесно и без вас».

И только тогда услышала шум приближающегося поезда. И неожиданно для себя испытала укол смутного страха. С чего бы?

По примеру ежика из анекдота, пытаясь перепугать собственный страх, Лида негромко запела песенку из репертуара группы «Маша-Маша и медведи-медведи»:

– Лида-Ли-и-ида,

Либидо, либи-и-и-и-идо…

И вновь задумалась. Может быть, главная трагедия ее жизни заключается в том, что ее при рождении назвали Лидой, хотя должны были Любой? Или даже Аней. Да, Анной, Аннушкой… Разве она не заслужила этого имени? Вспомнить хотя бы, сколько раз она просыпалась от собственного сдавленного крика на мокрых простынях и видела только два ярких белесых пятна – фары несущегося из темноты локомотива.

Странно, почему эти сны беспокоят ее лишь в те редкие ночи, когда она спит одна? И не в них ли таится причина этой редкости?

Ответить она не успела, поскольку именно в этот момент из тоннеля выскочил поезд. Не такой, какие она привыкла видеть в метро: прилизанный, с торчащими в стороны зеркальными усиками, но такой, какой не раз являлся ей в ночных кошмарах. Древний, с выступающим далеко вперед бампером, или как это у него называется, покрытый застарелой копотью, с огромной паровой трубой и свистком. Поезд выкатился из тьмы на свет, даже не пытаясь замедлить скорость и… промчался мимо.

Лида, хоть и устыдилась этого, не смогла сдержать рвущийся из груди вздох облегчения. Должно быть, местная акустика сыграла с ней шутку: давешний поезд промчался по встречному пути, отделенному от Лиди-ного широкой платформой.

Здорово, но почему моего поезда до сих пор нет? Лида взглянула на электронное табло, висящее с противоположной стороны платформы. Вот уже десять минут как нет! Сейчас всего 0:42, для поездов еще не поздно, даже переходы между станциями должны быть открыты, в таком случае, куда они все подевались?

Лежать на рельсах, если честно, было неудобно. Нижняя рельса пережимала сосудики, отчего икры ног покалывало изнутри как будто крошечными ледяными иголочками, а верхняя больно упиралась в шейные позвонки, заставляя Лиду запрокидывать голову.

Она уже собиралась лечь поудобнее, когда над краем платформы возникли две репы в одинаковых фуражках и молча уставились на нее. Со своего места Лида видела репы перевернутыми, поэтому интерес, который читался в их взглядах, казался ей несколько извращенным. Затем репы, не нарушая молчания, разошлись в стороны, и в междурепье проклюнулся божий одуванчик уборщицы, дополнив и без того живописную композицию до триптиха.

– Здрасьте, пожалуйста! – прошепелявила уборщица, подперев впалую грудь рукояткой швабры. – Еще одна Анна Каренина! И чего вам неймется? Намазано здесь для вас, что ли?

Не услышав в свой адрес сколько-нибудь весомых возражений, уборщица решилась на новую сентенцию.

– Хорошо еще, пути сегодня ремонтируют. Весь перегон закрыли, от самого «Поля». С полпервого ночи только в одну сторону поезда идут. Так что ты давай, голубушка, подымайся.

Старуха говорила что-то еще, про молодость, зеленость, про жить да жить, но Лида не слышала ее.

«Какое ничтожество! – думала она. – До чего я все-таки ненавижу старость! С климаксом, клистиром, теплыми кальсонами и пудовыми кляссерами. Со склерозом, бляш-ками в остатках мозга, варикозом вен и скрюченными артритом руками. Слава Богу, что меня минует чаша сия!»

Лида решительно протянула руку вверх, к проржавленному жестяному желобу, скрывающему под собой провода высокого напряжения. Там она выбрала самый толстый провод и коснулась его своими нежными пальцами.

Ничего не произошло, но в первый момент Лида этого не почувствовала.

А во второй – с удивлением отметила, что провод очень холодный.

– Йопрст! – негромко прокомментировала левая репа.

И Лида по инерции подумала: «Естественно, во времена, когда их обучали грамоте, в стране не было ни йогуртов, ни «йохимбе», поэтому создателям букварей было сложно проиллюстрировать букву «Й». Отсюда и йопрст».

А правый птих, то есть неотъемлемая часть триптиха, добавил:

– Ты че, не въезжаешь? Сказано же: пути на ремонте. Значит, тока нет, – и выругался, соблюдая стилистику вековой давности, то бишь через «ять».

Лида поморщилась. Не въезжаешь, не просекаешь, не петришь, не врубаешься, даже не всасываешь… Правильно говорят, что вместе с языком в человека входит идеология. Даже если этот человек – мужчина.

– У тебя, может, дома неприятности? – попыталась посочувствовать старуха. – Или бросил кто?

Лида разлепила губы, чтобы произнести:

– Нет, зачем же. Сама свалилась.

– Свалилась! – возбужденно повторил левый, скользя взглядом по Лидиным ногам. – Здесь тебе не свалка! И не лежбище сиамских котиков.

– Ну! – вторил правый. – А то устроила, понимаешь, скотоложество.

Лида снова поморщилась. Ей не нравились примитивные создания, которые о смысле слов предпочитают догадываться по их звучанию и оттого ошибочно полагают, что Холокост – что-то сродни Благовесту, хотя значение последнего слова так же упорно ускользает от них, теряясь в зыбкой дымке иудейско-православного кадила.

– Ну, может, тогда и вылезешь сама? – спросила старуха.

– Или помочь? – вызвалась левая репа.

– Спасибо, обойдусь.

Лида тяжело поднялась с земли, оправила юбку и по шпалам двинулась в сторону табло, на котором цифры 46 как раз сменились на 47.

Удивительно, но эти двое в фуражках не стали ее преследовать, даже не попытались. Хотя хотели – она не сомневалась в этом ни секунды, – хотели, хотя.

Отойдя на приличное расстояние, Лида не без труда выбралась наверх. К тому моменту, когда ее босая нога опустилась на ступеньку эскалатора, Лиде почти удалось вернуть себе спокойное расположение духа. В конце концов, она была фаталисткой и считала, что все к лучшему. Даже то, что не случилось…

Только как же она выйдет на улицу босиком? А, как-нибудь, решила Лида и в тот же миг ощутила первые признаки недомогания.

Чертова психосоматика! Вот что значит настрой: если уж организм вознамерился расстаться с жизнью, его не так-то просто переубедить.

– Ладно, хватит, – пробормотала Лида, пережидая приступ тошноты и потемнения в глазах. – Я уже не хочу!

Не хватало еще сдохнуть от самовнушения!

Лида нервно скомкала бумажку, которую все еще держала в руке и, не глядя, отбросила прочь, подальше от себя. Бумажный комок приземлился на ступеньку эскалатора несколькими метрами ниже и потащился за Лидой, словно преследуя ее.

Символический жест отречения не дал эффекта. Недомогание не только не прошло, но и многократно усугубилось. Бессознательные установки тем и интересны, что их невозможно контролировать сознанием.

– Какого?.. – попыталась спросить Лида и обессилено опустилась на медленно ползущую ступеньку. Не хватало воздуха.

– Девушка, здесь сидеть нельзя! – немедленно отреагировала дежурная, сидящая в будке у начала эскалатора. Голос ее, даже усиленный динамиком, казался неестественно слабым. – Эй, девушка!..

– Пожалуйста! – попросила Лида и подняла глаза к небу, но вместо Бога увидела нависший над головой щит с рекламой АОЗТ «Аннушка и Ко», занимающегося производством и реализацией подсолнечного масла.

У пожилой женщины, глядящей на нее с плаката, было лицо судьбы. Того самого «фатума», не будь которого, несчастным русским фаталистам пришлось бы именовать себя «судьбоверами».

«Как же я так нелепо… – успела подумать Лида. – И даже без записки… »

У нее еще хватило сил, чтобы сделать последний шаг и сойти с движущейся дорожки, но тут сознание окончательно покинуло ее и вознеслось в немыслимую высь, оставив свою бывшую хозяйку валяться в жалком одиночестве на истоптанном мраморном полу.

Подобно водам ручья, выбрасывающим бумажный пароходик на канализационную решетку, прежде чем обрушиться в темноту колодца, течение эскалатора вынесло наверх маленький скомканный листочек и вложило его в безжизненную девичью ладонь.

Если бы кто-нибудь удосужился взять листок в руки и разгладить, его глазам явилась бы следующая запись:

«Mon cher Paul,

Quand tu liras cette note, je ne serai pas deja a vivant… »

Впрочем, в своем французской Лида не была до конца уверена.

ЭПИ(тафия)ЛОГ

И. Валерьев. Обреченный на память

(рассказ, не вошедший ни в один сборник)

– За такие деньги – катись на метро, – грубо отшил Павла пожилой водитель. – Тем более, так быстрее выйдет.

Он резко захлопнул дверцу, так что Павел едва успел спасти пальцы от защемления, и стронул с места на такой скорости, которая, с учетом марки и возраста машины, могла бы по праву считаться второй космической.

Инверсионный след его запорожца долго еще висел в промерзшем воздухе, не рассеиваясь.

«Ну и как я теперь? » – в отчаянии подумал Павел. Он ссыпал ненавистную мелочь обратно в карман и с тоскою задрал голову. Не с целью повыть на Луну, которая, кстати сказать, была не видна этой ночью, а чтобы еще раз взглянуть на часы на столбе… и еще раз понадеяться, что те безбожно спешат. Но нет, на его наручных электронных было столько же, 00:32.

Куда подевались все машины? Здесь, практически в центре Москвы, и теперь, когда, в сущности, еще совсем не поздно. Вот через 16 минут и вправду станет поздно, но сейчас-то, сейчас…

Наконец из-за поворота вывернула желтая «Волга», и Павел дважды поздравил себя с удачей: первый раз – когда разглядел черно-белые шашечки на крыше, а второй – когда из-за лобоврго стекла ему подмигнул зеленый огонек. Это был цвет надежды.

Голосовать он стал обеими руками, как на древнем партийном собрании. Машина чуть резче, чем следовало, подрулила к бордюру и обосновалась на нем передним правым колесом. Таксист оказался хмурым и тучным, как серое ноябрьское небо, лишь отчасти подсвеченное снизу огнем городских фонарей. Старый, уже заживающий синяк под его левым глазом лишь подчеркивал это сходство. Вдобавок, таксист был основательно пьян.

Когда он с трудом перегнулся через сиденье, чтобы выдохнуть в лицо Павлу свое фаталистичное «К-куда едем? », тот едва удержался, чтобы не отшатнуться, послав водителя «к-куда подальше». Но, согласитесь, тридцать три минуты первого – не лучшее время для демонстрации тонкой душевной организации, поэтому Павел ответил лишь:

– До Менделеевской, там рядом… – и попытался утвердиться на месте рядом с водителем, но тот, по-видимому, не считал их беседу законченной.

– Сколько? – сурово спросил он. Павел мысленно перекрестился и сказал:

– Тридцатничек.

– Полтинничек, – не задумываясь, парировал таксист и добавил так, словно это все объясняло: – Я – Федотов!

Они еще немного поторговались, оперируя исключительно уменьшенными и взласканными вариантами именования денежных сумм, и сошлись, как и следовало ожидать, на «сороковничке».

Когда «Волга», взвыв мотором, соскочила с бордюра, Павел запоздало прикусил язык. И стоило так рьяно торговаться? – спросил он сам себя, кожей бедра ощущая сквозь тонкую подкладку кармана всю свою жалкую наличность: две монетки достоинством в два и в пять рублей и один смятый червонец. Оставалась еще надежда, что водитель будет разворачивать его долго, очень долго, а когда развернет, не станет поднимать шум.

– Только, пожалуйста, побыстрее, – попросил Павел под аккомпанемент зачем-то инициированного счетчика.

– Я – Федотов! – ответил водитель голосом, исполненным тех характерных интонаций, которые появляются, как правило, за несколько секунд до разрывания тельняшки на волосатой татуированной груди.

И не соврал. Машина неслась через ночную Москву, не отбрасывая тени и не обращая внимания на светофоры. Порой натужно переваливалась через трамвайные пути, только брелок на ключах в замке зажигания издавал недовольный треньк-бреньк, порой вылетала на встречную, но, проехав по ней метров двести и не встретив никого, разочарованно возвращалась обратно. Дважды Федотов проехал на красный свет, один раз цинично проигнорировал отмашку инспектора ГИБДД. В такие моменты Павел повторял про себя старинную мудрость: «С пьяным возницей и дорога короче» и боролся с соблазном пристегнуть себя ремнем безопасности, однако не делал этого, чтобы иметь в случае чего выигрыш во времени и пространство для маневра.

И смотрел на циферблат как загипнотизированный, и циферблат подмигивал ему. Никогда еще, казалось Павлу, двоеточие на этих часах не мигало так часто. Как будто секунды, минуты и часы, заключенные в прямоугольном металлическом корпусе, понимают, что скоро могут остаться без зрителей, и оттого спешат, спешат, спешат наверстать ненаверстываемое.

За окном мелькали придорожные киоски, редкие пешеходы с собаками, обмотанные дешевой гирляндой деревья; проносились дома, окна которых иллюстрировали извечное противостояние сил Света и Тьмы; проплывали кварталы, подсвеченные инертными газами магазинных реклам. Вот противотуманная фара встречной машины на миг осветила выезд из тоннеля, отчего внимательному пассажиру могло бы показаться, будто сама улица Чехова наблюдает за ним через пенсне, хитро подмигивая левым глазом. Вот появился из перспективы призрак великого русского полководца, простер над автострадой могучие длани, раздумывая, не прихлопнуть ли, забавы ради, смешную желтую машинку, все норовящую со стороны десницы переметнуться ошую, но, так и не решив, исчез в полной бесперспективности, едва Долгоруковская перетекла в Новослободскую.

Павел не обращал внимания на то, что происходит за окном. «А вдруг все начнется, когда я буду в машине? – мучительно думал он. – Я ведь даже не сумею ее затормозить по-человечески… »

– А где здесь тормоз? – пронесся по салону неуверенный отголосок его тревожных мыслей.

– Сыпырава, – откликнулся водитель, позевывая. Только в одном месте – там, где в ореоле габаритных огней тлела, возвышаясь над реальностью, непотушенная сигарета трубы котельной, Павел отвлекся от созерцания своего запястья, чтобы сказать:

– Сейчас, за трубой, налево, – и на всякий случай указал направление рукой.

Водитель кивнул и заметил:

– Федотов знает, что такое налево…

– Вот здесь, – сказал Павел, когда действительно наступило «вот здесь».

Жалобно проскулив тормозами, «Волга» настороженно замерла на месте, как собака, принявшая охотничью стойку.

Павел распахнул дверцу, выбрался из машины, пробормотал: «Спасибо большое» и только после этого высыпал на требовательно протянутую ладонь Федотова все свое скудное богатство. И попытался резко кануть в ночь.

Водитель, вопреки ожиданиям Павла, не стал разворачивать червонец, лишь бегло взглянул на монетки, которым было отнюдь не тесно на его огромной ладони, и сразу поднял шум.

– Эй, парень! – крикнул он в распахнутую пассажирскую дверцу и с неожиданной прытью полез туда же, едва не опережая собственный крик. – Я – Федотов!

Павел, не раздумывая, пустился в бега. «Хорошо, что остановились не у подъезда, – думал он. – Хватит места, чтобы замести следы. Хватило бы еще времени! »

Павел метнулся в ту сторону, где тусклый свет фонарей не так сильно жег спину и, обдирая кожу – благо, пока только на куртке, протиснулся в узкий просвет между гаражами. Расчет оказался точен – Федотов действительно забуксовал всем телом по ту сторону препятствия, не в силах последовать за Павлом, – но точен, увы, лишь наполовину.

– Това-арищ милиционер! – неожиданно проголосил таксист. И повторил коротко: – Тварищ милиционер! Задержите вора, будь-так дбры.

Павел успел сделать пару шагов в сторону, прежде чем чья-то сильная рука профессионально взяла его «под локоток».

– Ну, елки-палки, граждане! Поимейте совесть, со смены иду… – произнес из темноты чей-то недовольный голос. – Ну скажи, что ты у него украл?

– Ничего!

Павел попытался рассмотреть лицо говорившего, но разглядел не столько лицо, сколько вечнозеленую пилотку, по которой в любое время года можно было опознать местного участкового.

«Эт-того мне еще не хватало! – подумал Павел с невольным прибалтийским акцентом. – Проблем с участковым на его территории… И именно сейчас! »

– Посмотрите сами, разве у такого можно что-нибудь украсть, – резонно заметил он.

Участковый с подозрением глянул на таксиста, который успел по периметру обогнуть дворовое гаражное хозяйство, и спросил:

– А вы, гражданин, кто будете?

– Я – Федотов! – чистосердечно признался таксист.

– Так. А вы?

– Я? – Павел испытал приступ сильной, хотя и немотивированной паники. Если, конечно, не считать мотивом то, что ему, черт бы их всех побрал, давно следовало переобуваться в домашние тапочки, а не устраивать разборки со всякими…

Павел дернулся, почти не отдавая себе отчета зачем. Рука, сжимавшая его локоть, оказалась проворнее, чем он предполагал, и только усилила хватку.

– Я… местный! – интуитивно выкрикнул он. – Я тут живу.

– Местный?.. А адрес?

– Лесная, четырнадцать, квартира сто сорок два, – машинально отчеканил Павел, с тихим ужасом отмечая, что выдает реальный адрес, и надеясь, что хотя бы «сто» в номере квартиры прозвучало неразборчиво.

– Какая квартира? – бесцеремонно переспросил участковый.

– Сто сорок два.

– Четвертый подъезд, получается?

– Да… Девятый этаж.

– Так, – участковый обернулся к таксисту. – И что он у вас украл, гражданин Федотов?

– Деньги, – просто ответил тот. – Он денежки украл.

– Ладно… – в голосе участкового звучала обреченность. – Идемте в отделение, тут недалеко.

– Ща, ток машину запру, – сказал Федотов.

– Я никуда не пойду, – отчетливо произнес Павел. – Поймите же, я не могу сейчас… – он отогнул рукав куртки, взглянул на часы, но так и не понял, сколько сейчас времени. – У меня…

Он вгляделся в немолодое лицо участкового и, к полному своему отчаянию, понял, что договориться со стражем порядка районного масштаба не удастся. По крайней мере, за разумное время,

– А куда ты де… – успел почти ласково проговорить участковый, прежде чем получил не столько сильный, сколько неожиданный удар левой в скулу и неловко повалился на снег.

Зеленая пилотка, возможно, в первый раз за время службы, покинула его голову.

Мгновение спустя таксист по фамилии Федотов начал медленно сползать на землю, елозя спиной по ребристой серой стенке чьей-то «ракушки».

Участковый лежал как упал, не подавая признаков жизни. Павел наклонился и взял его за левую руку, чтобы прощупать пульс. Пульс отсутствовал. Тогда Павел вывернул руку участкового так, чтобы отсвет дальнего фонаря упал на часы марки «Ракета», стрелки которых отсчитывали двенадцатую минуту до часа ночи.

– Опоздал! – простонал Павел, – Я все-таки…

Он не дал себе времени, чтобы повторить очевидное. Рука участкового еще падала на грудь, а Павел уже бежал к подъезду.

Бежал так, как не бегал на школьной стометровке – быстро, не видя и не слыша ничего вокруг, не разбирая дороги, но в то же время не допуская возможности падения, скольжения и… чего там еше, спотыкания, ничуть не жалея себя, постоянно повторяя: быстрее, быстрее, быстрее же! – но понимая, что быстрее уже не получится… и все-таки поскальзываясь на поворотах… и все-таки кое-что замечая по сторонам.

Грохот сминаемого металла, звон стеклянных осколков – он кажется непривычным для слуха, поскольку обычно ему предшествует отчаянный, почти животный визг тормозов, а сейчас его нет. Павлу не нужно оборачиваться, чтобы понять, что произошло. Федотова не было внутри, и это хорошо, но та машина, которая врезалась в желтую «Волгу», не была пустой.

«Это жизнь, – с горечью думал Павел, ни на секунду не замедляя бега. – Точнее, смерть – и она на твоей совести. Ты сможешь жить с этим? »

Ответ догнал его через десяток шагов. «Тебе придется жить с этим! »

Еще какой-то громкий шум со стороны проспекта. Что это – трамвай сошел с рельс или грузовик врезался в рейсовый автобус? – Павел не желал догадываться. «Хорошо, что автобусы сейчас ходят практически пустыми», – отстранение подумал он, но уже в следующую секунду – теперь он мог отмерять их ударами сердца из расчета три удара в единицу времени – он проклял себя, обматерил с ног до головы за одно это циничное «хорошо».

Все, к чему могло быть применимо слово «хорошо», кончилось. Все.

Негромкое ворчание собаки прямо по курсу – крупной, без намордника, темно, но кажется, это бультерьер. Пока еще негромкое, в нем больше удивления, чем недовольства. Собака просто недоумевает, почему ее верный хозяин внезапно завалился поперек скамейки и не желает больше с ней играть. Пока недоумевает. Кто знает, через сколько минут в ее тупую голову придет мысль слегка изменить правила игры?

Павел на бегу поднял с земли деревянный обрубок, похожий на дешевый протез ноги, и с силой швырнул им в собаку. Подействовало. Собака залаяла, оставила своего владельца покоиться с миром и устремилась следом за Павлом, перехватив обрубок зубами. Кажется, ей просто хотелось поиграть. Но у нее не было никаких шансов, поскольку ни одна собака в мире, ни один олимпийский чемпион по легкой атлетике, включая допингозависимых, ни один гринписовец, убегающий от стаи разъяренных гепардов – не способны были развить скорость, с какой мчался Павел. У них просто не было для этого подходящего стимула. А у Павла – был. Решение отпустить такси за три квартала от дома уже не казалось ему удачным. Но поделать с этим Павел ничего не мог, поэтому он просто делал то, что должен, то есть бежал к подъезду, и если о чем и жалел в этот момент, то лишь о том, что не может обогнать собственные мысли…

Эпитафия первая.

Парочка тинэйджеров

Он вошел в нее в третий раз, так и не вытащив наушников из ушей. А что такого? Она ведь тоже не переставала жевать свой «дирол», пока они целовались в метро. Краем мозга он заметил, что Бона уже допел свою тоскливую песенку, которую и записывать-то стоило только ради трех слов, а именно «Under my skin», и отобрал бусинку наушника у своей подруги. Все равно до нее, кажется, так и не дошел скрытый смысл фразы, она просто не въехала, что такое «Under» и кто здесь «skin». Хотя для этого ей достаточно было открыть глаза – а то он уже стал забывать, какого они цвета, – или просто с закрытыми глазами погладить его по черепу. А может, их в лицее учат не английскому, а чему-нибудь еще? Он вынул наушник у нее из уха – она, кажется, даже не заметила, что теперь их не соединяет ничто, кроме чистой биологии – и вставил себе, потому что после Боны с его скинами, которые, как известно, и в Африке останутся скинами, то есть найдут каких-нибудь негров и станут их мочить, на кассете был записан Garbage, а два наушника – все-таки больше, чем один, они позволяют получить двойное удовольствие, а то и тройное, ведь эта композиция как нельзя лучше задает темп. I’ll die for you, I’ll cry for you, – пела солистка, по голосу которой не вдруг определишь, что она – солистка, а не, к примеру, солист, и он был согласен с ней, но только отчасти, поскольку кричать (или плакать?) ему сейчас не хотелось, а вот умереть для кого-нибудь – очень даже моглось, но только обязательно для кого-нибудь, потому что если просто так, то что уж… И она заводила его своим грудным голосом, идущим, казалось, откуда-то из-недостижимого-нутри, имеется в виду, конечно, исполнительница, а не та, что сейчас under skin, которая если и постанывала негромко, то он все равно не слышал сквозь грохот в наушниках, а если бы и слышал, то не был бы уверен, что она стонет не во сне, в котором ей снится, как на ее хрупкое тело медленно опускается потолок, сдавливая грудную клетку, лишая естественного рельефа, вытесняя воздух сперва из внезапно потесневшей комнаты, а потом и из легких, иначе чем объяснить, что он пытается, но никак не может вдохнуть, однако не сбивается с темпа, и хотя в глазах у него постепенно становится все темнее, он не закрывает их, а наоборот, открывает еще шире, чтобы лучше разглядеть и запомнить ее лицо, и раскрывает губы, чтобы прошептать вслед за Garbage, только по-русски, потому что английскому их в лицее, возможно, не учили: «вижу лицо твое везде, куда бы я ни пошел, слышу голос твой… », но сбивается на кашель, который избавляет его от необходимости объяснять, что «твое лицо» и «твой голос» – не имеют ничего общего друг с другом, хоть и идут в песне почти подряд, поскольку относятся к разным людям: той, что в ушах, и той, что перед глазами, которые, кстати, медленно и необратимо закатываются наверх, туда, где небо, и он собирается с силами, чтобы прошептать непонятно где подцепленную фразу: «да святится имя твое… » и подумать, что, пожалуйста, не сейчас, он никогда не возражал против того, чтобы умереть во время оргазма, но именно во время, то есть, одним словом, вовремя, а не пятнадцатью секундами раньше, ведь, в самом деле, ничего же нет обиднее этого! – и он, постриженный отнюдь не в монахи, а электрической машинкой за тридцать рублей, тихо плачет, хотя слезы уже не льются из загнанных под череп глазниц, и, когда Ширли Мэнсон в последний раз повторяет свое «I’ll die for you… », начинает беззвучно молиться: «Боженька, пожалуйста, мне не нужен твой рай, оставь его себе, но дай мне хотя бы эти пятнадцать секунд! »

И небо внемлет ему.

Но ничего уже не может изменить.

Эпитафия вторая.

Героиня повествования, известная как «классическая дама с кошелкой»

Первый раз ее прихватило на лестнице, аккурат посередине, да так крепко, что уже ни вверх подняться, ни спуститься обратно в переход, а самое обидное, и коляску не поставить: побьется ж все к такой-сякой бабушке! Только этот раз был не первый. По первому разу ее прихватили еще таможенники. То есть по жизни-то они обычные крохоборы, и рожи у них типично крохоборские, это только она по привычке называет их таможенниками. Прихватили на самом выходе к путям, как только она выбралась из камеры хранения с полосатым баулом в левой руке, а в правой – с коляской, к которой двумя резинками от спортивной такой штуковины, которую в одно слово и не выговоришь – эх-спандер, прости, Господи! – был приторочен еще один баул, только не в пример тяжельше. Остановили возле опущенного поперек пути шлагбаума, попросили билет с документами, проверили все, подсвечивая себе фонариками, но не успокоились, а потребовали квитанцию об оплате багажа, которой у нее, разумеется, не оказалось, поскольку, сами посмотрите, как же это багаж, когда это ручная кладь? Вот ряшка у вашего главного – это да, это багаж, тут уж спорить не об чем, такой багаж дай Бог каждому, за него и в автобусе не стыдно доплатить, ежели попросят, а это – так… гостинцев родным прикупила. Главный таможенник, по-видимому, не большой любитель метафор, честно признался, что ничего не знает, но всякий груз, будь то багаж или ручная кладь, весом превышающий тридцать пять кило, надлежит оплачивать особо в кассе вокзала. Но она в ответ только рассмеялась заливисто, переложила ручки баула в ту же руку, какой держала коляску и спросила мил человека, нешто она, старая больная женщина может вот так вот, одной рукой, взять и поднять тридцать пять кило? Да на прямой руке, да притом чтобы над головой, а? Да в своем ли он уме? Таможенник глядел уважительно, кривил нижнюю губу и признавал, что да, мужчина, как доподлинно известно, способен поднять и больше, однако женщина, если вдуматься, может унести это дальше. Однако старуху от шлагбаума все-таки развернул. И оттого пришлось старой больной женщине спускаться в подземный переход и там плутать десять минут кряду по длинным, как сама жизнь, переходам, пытаясь по указателям найти выход к пятому пути. А теперь, когда она уже почти вышла и успела в самый раз – поезд стоял смирно, но провожающих уже вовсю гнали из вагонов, – случилась такая напасть! Сердце… Не иначе как из-за вредного таможенника да тяжестей этих непомерных, шутка ли: два с половиной пуда на одной руке удержать, ведь не молодка чай, пора бы уж о душе… Но как больно-то, ох! Она не смогла припомнить, случались ли с ней раньше приступы такой силы. Кажется, нет. А все жадность человеческая… – привычно подумала она, но вовремя себя одернула: какая там жадность, не для себя же старалась, для семьи. Для внучек-красавиц, которые в будущем году школу заканчивают. Для внучека… Тогда она сменила пластинку на «вот так пашешь всю жизнь, пашешь… », но закончить мысль не смогла, а вместо этого выронила коляску – та три раза подпрыгнула на ступеньках, завалилась набок и дальше покатилась кубарем, внутри что-то отчетливо дзинькало – «мои хрусталя! » – с ужасом подумала она и привалилась бочком к низким перильцам, почти села верхом, будто собираясь прокатиться – и ведь покатилась же, покатилась чуть ли не с ветерком, легко, совсем как в детстве, когда сердце еще не разрывало на части не умещающимися внутри тревогами и заботами, когда поутру еще ничего не болело, а к вечеру ничто не отекало, и вместо пузырька валидола в нагрудный кармашек можно было воткнуть василек стебелька – или стебелек василька, сейчас она уже слабо чувствовала разницу, зато хорошо чувствовала слабость и приходящий вместе с ней покой, и лишь одна мысль назойливо и неотвязно свербела в мозгу, не давая упокоиться совсем – мысль о пятидесяти рублях, которые она заняла у Андрей Степаныча еще летом и до сих пор не собралась возвернуть. Не Бог весть какое богатство, но вдруг это грех? Ты уж, – обратилась она неизвестно к кому, – ради Бога… Тьфу ты, Господи, что я говорю! Ты уж меня прости, а если это грех, то и отпусти его мне, ты же видишь, что не со зла я, а из одной лишь забывчивости. Ну посмотри сам, нешто я, старая больная женщина, стану…

И тот, к кому она обращалась, всерьез задумался над ее словами.

Эпитафия третья. Третьестепенный персонаж, бывший друг Надежды, ныне начисто ее лишенный

О нем практически ничего не известно, кроме того что он «горел в танке», «там, где тоже постреливают»

Она заглянула в палату и спросила: – А ты почему еше не спишь? Голос ее звучал устало, что и немудрено, учитывая, что она отрабатывала уже вторую смену за день.

– Не спится, – сказал он, не поворачивая головы от окна. За окном тоже было темно.

– Плохо? – посочувствовала она.

Он ответил не сразу, только когда услышал ее негромкие шаги по комнате и ощутил теплую ладонь на своем плече.

– Как всегда.

Осторожные, но сильные руки принялись массировать его плечи и шею.

– Хочешь, я тебе почитаю? – спросила она. – Только немножко: сегодня еще двух тяжелых привезли.

– Я уже легкий, – мрачно усмехнулся он. – Легче тебя. Лучше поиграй мне на пианино. Или почеши нос, весь вечер чешется.

– Вот так?

– Ага.

Она почесала ему нос. Все равно пианино в палате не было. Да она и не умела на нем играть.

– Это к драке, – она улыбнулась.

– Не думаю… – ответил он серьезно.

Она обошла вокруг коляски и встала так, чтобы видеть его лицо, окрашенное в серый цвет тусклыми уличными отблесками.

– Может, тебе укольчик сделать? Или еще таблетку дать? – предложила она.

Он задумался.

– Давай две. Хочу наконец выспаться.

– Сейчас, – она порылась в кармане халата. – Вот, держи.

Он слизнул с ее ладони пару круглых белых таблеток и языком загнал их под верхнюю губу, чтобы медленнее рассасывались.

– Спасибо.

– Ты поспи, – сказала она, собираясь уходить.

– Теперь – обязательно, – пообещал он.

– Ну я пошла. До завтра.

– До, – согласился он.

Пока медсестра шла к двери, он успел развернуть коляску от окна, чтобы посмотреть ей вслед и ощутить острейшее сожаление от того, что не может на прощание шлепнуть ее по попке. Просто так, ничего не имея в виду. О, он был готов пожертвовать левой рукой, ради того чтобы правой хотя бы разочек шлепнуть по ее маленькой, симпатичной попке, невыносимо влекущее очарование которой были не в состоянии скрыть ни белый хлопок, ни белая бумага! Беда в том, что левой руки у него тоже не было. Он уже пожертвовал ею вместе со всем остальным, причем по поводу, который некогда казался ему если и не достойным такой жертвы, то хотя бы сопоставимым с нею, на деле же – как он понял только недавно – был неизмеримо ничтожнее, чем простое похлопывание попки.

Она вышла из палаты, бесшумно прикрыв за собой дверь. Наверное, думала, что он уже задремал.

Она жалела его. Жалела всегда: когда перестилала простыни, когда кормила обедом с ложки, когда выносила судно, когда протирала остатки его тела смоченной в уксусе тряпочкой, когда проводила так называемое ППП – профилактику пролежней промежности… Всегда.

Только нужна ему эта жалость, как собаке пятая…

Он не закончил сравнение. Во рту уже распространилась неприятная холодящая горечь, если дать ей еще пару минут, то можно и впрямь, чего доброго, заснуть. Чтобы назавтра проснуться и начать все сначала. Нет уж, дудки!

Он не спал в той или иной степени уже восьмые сутки. Ноющие культи не давали заснуть, кроме того его почти постоянно преследовали фантомные, как их называет дежурный врач, боли, которые на самом деле еще цветочки по сравнению с фантомным желанием почесаться. А обезболивающее… С некоторых пор оно перестало ему помогать.

Он опустил подбородок, утапливая среднюю кнопку на своем ошейнике. По проводам, спускающимся вдоль позвоночника, потек ток. По спине сверху вниз, наперегонки с электронами, побежали мурашки. Привод коляски негромко взвыл. Когда ее колеса подъехали к изножью кровати, он отпустил кнопку.

Перебираться из коляски в кровать всегда было занятием унизительным, даже когда никого из посторонних не было рядом. Но сейчас он не собирался этого делать. Он наклонился вперед, следя, чтобы ставший в последнее время капризным центр тяжести не сыграл с ним какую-нибудь злую шутку, зубами ухватился за край матраса и дернул головой, загибая его в сторону.

На фанерной доске, обычно накрытой матрасом, белели двенадцать маленьких кружочков в различной стадии рассасывания. Когда он выплюнул таблетки, которые до сих пор держал во рту, не глотая, кружочков стало четырнадцать. То есть три с половиной максимальные дозы. То есть, по идее, должно хватить для полного обезболивания.

Он не спешил, но и не тянул время сверх меры. Он чувствовал: приближается новая волна боли, и само по себе это еще терпимо, но следом за болью и процессом ее «переможения» неизбежно придет слабость, и вот она-то сейчас была совершенно ни к чему. Челюсти уже одеревенели настолько, что еще минута – и не разжать ножом, икры ног свело мучительной фантомной судорогой, но, тем не менее, он помедлил еще мгновение, чтобы в последний раз задать себе вопрос: уверен ли? И горько усмехнуться в ответ: ну не Маресьев я! Даже не пол-Маресьева…

Он наклонился вперед так резко, что кровь зашумела в ушах, а перед глазами будто пронеслась стайка светлячков. Светлячки – это хорошо, – подумал он, – это значит – лето… Только… как кружится голова. Он сильно прикусил губу, уже почти бесчувственную, но это все равно помогло унять головокружение. И склонился над первой таблеткой, которую собирался всосать в себя, как наркоман, отмеряющий этапы жизни бритвенным лезвием на поверхности зеркальца, всасывает белый порошок, только не носом, а ртом, но суть от этого не менялась: белая смерть и здесь, и там, разница лишь в сроке и в… ну, удовольствии, пожалуй, ведь готовы же они платить деньги за то, чтобы на несколько часов ощутить, как «сносит башню», а то и отдать жизнь за понюшку коки, но он сейчас отнюдь не искал удовольствия и тем более не хотел еще раз испытать на себе, как это бывает, когда сносит башню, в одно мгновение и безо всяких кавычек, а головная боль становилась невыносимой, казалось, затылок быстро наливается свинцом, какое уж тут удовольствие, хотя, надо признать, он испытывал определенное удовлетворение, осознавая, что скоро все это закончится, навсегда, надо только собраться, и он собрался и наклонился еще ниже, вытягивая непослушные губы, складывая их трубочкой, но вдруг внезапно подумал: чему, Господи, чему я сопротивляюсь?! – ведь вот же оно, оно самое, само идет… ну как бы в руки, надо только расслабиться и… он улыбнулся… и расслабился, отдался на волю того, что сильнее его, только задержал дыхание и стал с любовью и великой радостью вслушиваться в замедляющееся биение сердца, иногда повторяя про себя «спасибо» и возносясь мыслью к небесам, думая: «Это неправда, что перед смертью не надышишься. Перед ней совсем не хочется дышать».

А небеса негодовали. Небеса бесновались и пытались докричаться до земли, чтобы объяснить, что это не мы, мы здесь не при чем, ваша благодарность отправлена не по адресу, это не мы. Нет, правда!

Только это тоже было бесполезно. Потому что никто их уже не слышал.

«Неужели так трудно… – думал он, и мысли его были такими же прерывистыми и сбивчивыми, как дыхание. – Неужели так трудно запомнить несколько элементарных истин? Запомнить и свято соблюдать… Если уж вам не спится по ночам, если вы, например, едете в машине и видите, что на часах без четверти час, остановитесь! Припаркуйте машину в безлюдном месте и лучше всего все-таки выйдите из нее. Если вы оказались рядом с домом, поспешите домой. Если нет – просто зайдите в первый попавшийся подъезд, поднимитесь на несколько этажей и сядьте на пол, прислонясь к стене. Если же час Ч и минута М застали вас в собственной квартире, то отключите газ, свет и электроприборы, примите горизонтальное положение – только, ради всего святого, не забирайтесь в ванну, а ложитесь на кровать, можно не раздеваясь, разве что… накройтесь с головой простыней. Ей-богу, я сам не знаю зачем, просто сделайте это! На всякий случай.

Если ночь застигла вас в пути, скажем, в поезде с недогадливым машинистом, воспользуйтесь стоп-краном. А уж все авиарейсы, предполагающие взлет или заход на посадку в первом часу ночи, я бы однозначно отменил.

Поймите, скорее всего, все это вам не понадобится, и предосторожности окажутся излишними, почти наверное, и уже без десяти час вы сможете начать иронизировать над собой, только… есть такое слово: „вдруг". Я ненавижу это слово, хуже него только „всегда" и „никогда", но все-таки, а вдруг? »

Подъезд, где Павел снимал квартиру, встретил своего жильца любезно распахнутой металлической дверью и прерывистым зуммером домофона. Это было хорошо, это экономило пару секунд.

Закрыться двери не позволяло голубое мусорное ведро. Хозяйка ведра, если не сказать мусора, лежала на сером цементном полу лицом вниз, сжимая в руке белую пластмассовую ручку. Это была Ираида Максимовна, соседка с шестого этажа. Ноги ее возвышались над прочим телом на пару ступенек, а распахнутые полы сиреневого халата щедро являли миру то, что ему, в сущности, уже не требовалось. Именно по этому халату, столь же демисезонному, как зеленая пилотка участкового, Павел и узнал соседку. Она всегда выносила мусор в этом халате, независимо от погодных условий и времени суток, небрежно затянув поясок и одним своим появлением вызывая оторопь и восхищенное замирание в среде местных бомжей, копошащихся у мусорных баков.

Крови на ступеньках не было видно, следовательно, у Ираиды Максимовны еще оставался шанс…

Павел перепрыгнул через нее, машинально бросив дежурное «Здрасьте! ».

У дверей лифта пришлось затормозить: он стоял на четвертом, хорошо еще, без очередного трупа внутри. Дверные створки не успели до конца разойтись, когда Павел тенью проскользнул внутрь и вдавил кнопку девятого этажа. Ускорить плавное движение вверх он все равно не мог, даже если бы стал подпрыгивать на месте, поэтому он использовал вынужденную паузу для того, чтобы выровнять дыхание и хоть немного прийти в себя. Изучение настенной письменности и живописи способствовало этому как ничто другое. На стене слева от пульта, чуть ниже душевного крика:

«Ненавижу ментов и контролеров! ! ! », – под которым Павел насчитал уже четыре подписи, но значительно выше порнографической картинки, изображающей – судя по нескольким косвенным признакам и одному первичному – праматерь всего человечества, кто-то неизвестный написал зеленым маркером добуквенно следующее:

СПЛИН – ДЕРЬМИЦО!

Затем слово «Сплин» было перечеркнуто крест-накрест уже другим, черным маркером, и исправлено на «ДДТ».

«Так и будет, – подумал Павел. – Когда уйдут и кумиры, и их поклонники, и их ненавистники, и абсолютно равнодушные к ним, и даже те, кто не подозревает о существовании групп, названных в честь змеиного яда или переведенной на английский язык чисто русской «хандры», иными словами, уйдут все пассажиры, автоматические лифты еще долго будут исправно функционировать. Для никого. Просто потому что их некому отключить».

Ворвавшись в квартиру, Павел прогромыхал по паркету грязными подошвами, вбежал в спальню, сорвал со стены старую, серую, мятую, фетровую – и вообще донельзя испещренную эпитетами – шляпу и зашвырнул ее в угол. Шляпа скрывала под собой маленький черный прямоугольник распределительной коробки. Павел кулаком вбил в стену высокую серую кнопку, потратил еще одну бесценную секунду на то, чтобы унять дрожь в пальцах и набрал на цифровой клавиатуре только ему известный двадцатизначный код, молясь, чтобы не ошибиться в наборе, и повторяя про себя слова нехитрой мнемоники:

17 – тогда я еще был свободен,

144 – двенадцать в квадрате,

69 – туда-сюда,

713 – это надо просто запомнить,

034 – тридцать четвертый – скорый,

590 – без десяти шестьсот,

287 – первый сопроцессор и 3 – просто три.

Потом дернул на себя ручку маленького рубильничка…

… И без сил повалился на тахту, не снимая ни куртки, ни ботинок, и посмотрел на часы, которые сообщили, что он опоздал, пусть всего на минуту и сорок девять секунд, но опоздал, и с этим уже ничего не поделаешь, а поскольку он был уже не в силах плакать, то просто закрыл глаза и стал бесслезно скорбеть о тех, кого уже не вернешь, обо всех, ушедших безвозвратно…

Чудесные воскрешения с первого по пятое включительно

Первым очнулся милиционер. Встал, слегка пошатываясь, отряхнул снег с форменных брюк. Осторожно потрогал правую скулу пальцами, скривился.

– Слышь, ты не видел, как он меня вырубил? – спросил у Федотова.

– Не-а! – Федотов пялился на мир удивленными, почти протрезвевшими глазами. – Я сам чего-то того… – он с опаской подвигал челюстью из стороны в сторону. Челюсть была в порядке.

– Что, и тебя приложил? Каратист, небось, – выдвинул предположение участковый.

– Небось, – таксист пожал плечами. Плечи вроде тоже не болели.

– Это ничего, это мы еще посмотрим… – участковый с задумчивым видом подобрал с земли пилотку, встряхнул и приладил к голове. – Он вроде бы сказал, что в четырнадцатом доме живет? Гадом буду, найду эту сволочь и замочу, как собаку!

Федотов молча кивнул, хотя и без особой уверенности.

Когда он пришел в себя, они все еще были единым целым, но уже опасно балансировали на грани разрыва. Эрекция теплилась в нем, как теплится огонек бензиновой зажигалки на ветру, в любое мгновение готовый погаснуть от резкого порыва.

Этого еще не хватало! Первым его желанием было вскочить с постели и заметаться по комнате, но он быстро взял себя в руки и уже спустя несколько секунд начал различать в происшедшем оттенки комизма, а спустя еще несколько – думал почти с восторгом:

Это что это я – заснул?! В такой позе?! Прикол!

Впрочем, его подруга, кажется, не заметила даже этого.

Слава тебе, Господи, прихватившее было сердце вскоре отпустило. Но осталась во всем теле неприятная муторность, и на душе было неспокойно: все казалось, что надо обязательно, причем прямо сейчас, вспомнить о чем-то важном, да вот отчего-то не вспоминалось. Вроде бы кружилась вокруг головы мысль про какой-то там грех и еще про пятьдесят рублей, но в голову все не попадала, так что она просто возмущенно отмахнулась от мысли: какие там, к такой-сякой бабушке, пятьдесят рублей, когда тут одних хрусталей было не меньше чем на тысячу! И побежала вниз, подбирать оброненную поклажу.

Первой его мыслью было: где я? А если в раю, то где мои руки?

Он попробовал пошевелить пальцами, хоть какими-нибудь пальцами, но не смог по своим ощущениям уяснить, удалось ему это или нет. Тогда он открыл глаза.

Увиденное не было раем. Скорее, оно походило на комнату, лишенную зеркал, какой она видится человеку, лежащему ничком поперек кровати с отогнутым матрасом… и даже не просто лежащему, а зависшему в пространстве между кроватью и инвалидной коляской, немного тут, немного там, но в основном – между, отчего невыносимо ноют мышцы тела, еще не перешедшие в разряд фантомных, зависшему в межвременьи и в межпространстве, как космический корабль, который бесстрашно приближается к разверстой черной дыре, бесстрашно влетает в неизвестность, не думая о последствиях и уж тем более не предполагая, что может просто, пронзив дыру, вывалиться из нее обратно, в ту же точку пространства и времени, откуда стартовал, и все, что ему остается – это заполнять эфир своим отчаянным криком о том, что «Это нечестно! Вы слышите, это нечестно! », и биться головой о фанеру, пытаясь дотянуться до звезд, которые только издалека кажутся красивыми и равнодушными, а вблизи похожи на обычные белые кружочки в разной стадии рассасывания, собранные в созвездия по четырнадцать…

Глава двадцать четвертая,

сверхплановая

В момент падения он ударился подбородком об угол панели управления, наверное, оттого и отключился, но это все пустяки, если только от удара не повредился аппарат искусственной речи. Он внимательно ощупал нашейную коробочку, вот уже несколько лет заменяющую ему удаленную гортань, и не обнаружил никаких повреждений.

«Не хотелось бы, – подумал он. – Сначала зажевывается пленка в кассете, потом весь поезд чуть не взлетает на воздух, теперь еще это… мое второе горло. Не хотелось бы».

Он подобрал микрофон – тот болтался на длинном, спиралью закрученном шнуре в паре сантиметров от пола, раскачивался из стороны в сторону, как маятник, маялся. Поднес к губам, проверил:

– Раз, раз, раз!

Привычная волна вибрации пробежала от гортани к груди.

Уважаемые пассажиры!

И кисло усмехнулся. Одно к одному: сначала оголодавший магнитофон решил закусить собственной пленкой, из-за чего пришлось прервать торжественный концерт по заявкам, потом куда-то разбежались и сами слушатели… Послушники… И он снова остался один.

Снова не смог никого повести за собой – туда, к свету. В смысле повезти. Не смог достучаться до них, успокоить, объяснить, что свет в конце тоннеля действительно есть, только не впереди, как ошибочно думают многие, а снизу…

Поезд дальше не идет…

– объявил он, скорее, для самого себя, всматриваясь в подвижную темноту за окном и по каким-то своим, недоступным обычным людям признакам определяя, что «да, уже скоро».

Он нажал кнопку магнитофона, выщелкнул кассету и поднес к глазам. Первая, пожалуй, удача за весь бесконечный вечер: оказалось, что пленка в кассете не зажевана, а просто накрутилась ступеньками, что вполне поправимо… он постучал кассетой об колено… надо только перемотать ее пару раз туда и обратно.

Он так и сделал, два раза прогнал пленку из конца в конец, остановив примерно на второй песне с конца, на его любимой, и сказал в микрофон:

Он летит!

– как раз в тот момент, когда закончились рельсы и началась пропасть, потом нажал на кнопку «Воспр», и кабина машиниста, а вместе с ней все двенадцать оставшихся от состава вагонов наполнились льющимся из динамиков атональным мотивом и голосом – он не знал чьим, да это было и неважно, поскольку ему нравился не голос, а слова, чем-то цепляющие его больную душу, заставляющее ее тихо-тихо вибрировать.

До свиданья, малыш!
Я упал, а ты летишь.
Ну и ладно, улетай
В рай.
Ничего, ничего,
Мы увидимся еще,
Я и сам, я и сам,
Назло врагам,
Буду там.

Памятка пассажирам

1. Все сходства персонажей данного повествования с их прототипами вам только кажутся.

2. Названия станций спиральной ветки московского метро, она же «Ветвь Дружбы Народов», по понятным причинам изменены.

3. Данная книга рекомендована для чтения в метро, а также в качестве дополнительной литературы во время обучения на курсах помощников, машинистов, электропоездов.